КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 397946 томов
Объем библиотеки - 519 Гб.
Всего авторов - 168975
Пользователей - 90491
Загрузка...

Впечатления

argon про Бабернов: Подлунное Княжество (СИ) (Фэнтези)

Редкий винегрет...ГГ, ставший, пройдя испытания в неожиданно молодом возрасте, членом силового отряда с заветами "защита закона", "помощь слабым" и т.д., с отличительной особенностью о(отряда) являются револьверы, после мятежа и падения государства, а также гибели всех соратников, преследует главного плохиша колдуна, напрямую в тексте обозванным "человеком в черном". В процессе посещает Город 18 (City 18), встречает князя с фамилией Серебрянный, Беовульфа... Пока дочитал до середины и предварительно 4 с минусом...Минус за орфографию, "ь" в -тся и -ться вообще примета времени...А так -забавное чтиво

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
ZYRA про серию Горец (Старицкий)

Читал спокойно по третью книгу. Потом авторишка начал делать негативные намеки об украинцах. Типа, прапорщики в СА с окончанем фамилии на "ко" чересчур запасливые. Может быть, я служил в СА, действительно прапорщики-украинцы, если была возможность то несли домой. Зато прапорщики у которых фамилия заканчивалась на "ев","ин" или на "ов", тупо пропивали то, что можно было унести домой, и ходили по части и городку военному с обрыганными кителями и обосранными галифе. В пятой части, этот ублюдок, да-да, это я об авторе так, можете потом банить как хотите! Так вот, этот ублюдок проехался по Майдану. Зачем, не пойму. Что в россии все хорошо? Это страна которую везде уважают? Двадцатилетие путинской диктатуры автора не напрягают? Так должно быть? В общем, стало противно дальше читать и я удалил эту блевоту с планшета.

Рейтинг: 0 ( 3 за, 3 против).
Serg55 про Сердитый: Траки, маги, экипаж (СИ) (Альтернативная история)

ЖАЛЬ НЕ ЗАКОНЧЕНА

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
kiyanyn про Караулов: Геноцид русских на Украине. О чем молчит Запад (Политика)

"За 23 года независимости выросло поколение людей, которое ненавидит Россию."

Эти 23 года воспитания таких людей не смогли сделать того, что весной 2014 года сделал для воспитания таких людей Путин, отобрав Крым и спровоцировав войну на Донбассе :( Заметим, что в большинстве даже те, кто приветствовал аннексию Крыма, рассматривая ее как начало воссоединения России и Украины, за которым последует Донбасс и далее на запад - сейчас воспринимают ее как, в самом мягком случае, воровство :(, а Путина - как... ну не место здесь для матов :) Ну вот появился бы тот же закон о языках, если бы не было мотивации "это язык агрессора"? Может, и появился бы, но пробить его по мирному времени было бы куда сложнее...

А дальше, понятно, надо объяснить хотя бы своим подданным, почему это все правильно и хорошо, вот и появляется такая, с позволения сказать, "литература" - с общей серией "Враги России". Уникальное явление, надо сказать - ну вот не представляю себе в современном мире государства, которое будет издавать целую серию книг о том, что все вокруг враги... кстати, при этом храня самое дорогое для себя - деньги - на вражеской территории, во вражеских банках, и вывозя к врагам детей и жен (в качестве заложников или как? :))

Рейтинг: -2 ( 4 за, 6 против).
plaxa70 про Сагайдачный: Иная реальность (СИ) (Героическая фантастика)

Да-а, автор оснастил ГГ таким артефактом, что мама не горюй. Читать, как он им распорядился, довольно интересно. Есть и о чем подумать на досуге. Вобщем вполне читабельно. Вроде есть продолжение?

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
ANSI про Климова: Серпомъ по недостаткамъ (Альтернативная история)

Очень напоминает экономическую игру-стратегию. А оконцовка - прям из "Золотого теленка" (всё отобрали))

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Интересненько про Кард: Звездные дороги (Боевая фантастика)

ISBN: 978-5-389-06579-6

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
загрузка...

В зеркалах (fb2)

- В зеркалах (пер. Ирина Гавриловна Гурова, ...) (и.с. Книга-открытие) 1.83 Мб, 398с. (скачать fb2) - Роберт Стоун

Настройки текста:



Отцам стал садом край нехоженый,
Оградой — кости краснокожих,
Бежавшим, точно черт от ладана,
Из Будь-Неладных Нидерландов.
Бездомнейшее семя Дьявола
Ночь фонарями продырявило,
И в зеркалах взметнулись свечи,
Перстом указывая веще,
Где Каиновы семена
Горели вечны, как вина.
Роберт Лоуэлл. Дети света (Перевод Андрея Вознесенского)

Посвящается Дж. Г. С.

КНИГА ПЕРВАЯ

Еще вчера в Опелайке Рейнхарт купил бутылку виски, но не притрагивался к ней весь день, пока автобус катил к заливу, пробираясь меж сосновых рощиц по красной глине холмов. Он откупорил бутылку только после захода солнца и стал угощать соседа — белобрысого долговязого деревенского паренька, который торговал Библиями вразнос. Почти всю ночь, глядя на бегущие за окном черные кипарисы, Рейнхарт слушал, как паренек толкует о деньгах. Комиссионные проценты, выгодные районы, барыши — с простодушной и благоговейной алчностью он тараторил об этом без умолку. Рейнхарт молча слушал и время от времени протягивал ему бутылку.

Паренек, несуразно стиснутый темным пасторским костюмом, в стариковской фетровой шляпе мышиного цвета, влез в Атланте со своим товаром, цепляя ногой за ногу, спотыкаясь о чемоданы и суетливо извиняясь направо и налево. Он опоздал на автобус компании, все уехали без него, и уж как ему теперь быть — то ли догонять их, то ли своим ходом добираться домой в Висконсин, — до этого никому не было дела. Вообще-то, пить им не положено, сказал он Рейнхарту, беря протянутую бутылку, ну да ладно, греха тут нет. Рейнхарт видел, что малый перепуган и, наверное, денег у него не густо. А лет ему не больше восемнадцати. Позже, сидя в темноте, Рейнхарт услышал о том, как таких вот ребят вербовали по объявлениям в церковных журнальчиках, потом всех собрали в Цинциннати. Там их снабдили Библиями и картинками духовного содержания и дали каждому денег на черный вискозный костюм и две пары очков из оконного стекла. А затем автобусы компании безжалостно выбросили ребят со всем их багажом — вызубренными лебезливыми словами и «изумительными» цветными видами древнего Леванта — перед унылыми, наглухо запертыми дверями семи тысяч американских городишек.

— Ты, мальчуган, наживешь миллион, — сказал Рейнхарт, когда его начал приятно разбирать хмель. — Вернешься в свой Висконсин важной птицей.

Но малый уже спал.

Заснул ненадолго и Рейнхарт. И приснились ему улицы зимнего города. Он не мог вспомнить, кто были люди во сне и что в нем случилось, — только что под конец он, угревшись, шел по заснеженным улицам к какому-то неслыханному счастью, к радостной встрече с кем-то. Улицы сделались знакомыми, он шел все быстрей и быстрей, прохожие улыбались… он смеялся. А потом перед ним был дом, облицованный песчаником, он сотни раз входил в такие в Гринвич-Виллидже и в Вест-Сайде, и он взбежал на крыльцо, открыл стеклянную дверь и вошел. Но когда вошел, все пропало — и свет, и краски, и настроение сна изменилось: белые стеклянные башни вздымались над пышной зеленью; этот город он видел где-то в другом месте, это был не тот город. Он проснулся со вкусом табака во рту и тупой сухой болью, и утрата во сне еще грызла его, когда он повернулся и посмотрел в окно автобуса.

За окном было светло, но пасмурно. Мокрый пырей простирался в бесконечность, где-то в дымке далей сливаясь с серой пеленой низко нависшего неба, — серое одиночество, пустыня. Закурив сигарету, Рейнхарт смотрел на тянувшееся за окном пространство и вспомнил, что бутылка у него в ногах уже пуста.

Где же это его сморил сон? Чайки. Сирена в тумане. Море, что ли?.. Подъезд гостиницы, цветы из крученого железа в электрическом свете. Должно быть, Мобил. А он едет в Новый Орлеан. На сей раз в Новый Орлеан.

Вот это и есть, подумал Рейнхарт, та самая дикая степь, где де Гриё вырыл могилу для Манон, — безрадостный конец одного безумства. Он мысленно напел ее арию «Non voglio morire»[1]. «Идиотство, — вдруг сказал он про себя, — до чего ловко мы умеем сводить все настоящее к его манерным отражениям в искусстве». Пальцы его, державшие сигарету, были грязные, пожелтевшие от табака, с черными полукружиями под ногтями; он взглянул на них с отвращением и пожалел, что не осталось выпить.

Мимо проносились вывески: «Бреннанс — Завтраки»… «Швеггманс — Супермаркет»… «Отель „Линкольн“ — Только для цветных»… Полотно дороги возвышалось над землей, и, наклонившись вперед, он видел дощатые домишки и у причалов, гниющих в грязи, — лодки, похожие на выловленных рыб. Там и сям среди травы торчали одинокие голые деревья, изогнувшись под кладбищенскими бородами испанского мха на манер виселиц.

— Похоже, дождь будет.

Это продавец Библий проснулся и расчесывал волосы, глядя на утро снаружи. Рейнхарт не сразу его вспомнил.

— О, — сказал продавец Библий, — кажется, почти приехали.

А, да, подумал Рейнхарт.

— Уже близко, — сказал он. — Как себя чувствуешь?

— Нормально. Надеюсь встретиться сегодня с командой.

— Может, подождут тебя.

— Ну, нет, — сказал малый. — Это им нельзя. Пропустил встречу — выкручивайся сам. Так это устроено.

Рейнхарт улыбнулся, глядя, как лицо парня вмиг приобрело выражение мрачной решимости.

— Так устроено, а?

Он чуть не рассмеялся в лицо парню. Сволочи, подумал он. А, ладно.

— Что такое? — спросил продавец Библий.

— Ты бы дал телеграмму родителям, друг.

— Нет, сэр, — сурово ответил малый. — Я лучше буду голодать.

Ишь мерзавец, подумал Рейнхарт. Он вспомнил, как в Висконсине они учились по букварю и учебникам Макгафи.

— Ну, удачи тебе, — сказал он.

— Спасибо, — вежливо ответил парень.

— Озеро Понтчартрейн, — возгласил автобусный динамик.

Вместо травы и плетей стелющихся растений появилась чуть заметная зыбь, и автобус помчался над стеклянно-неподвижной водой. Вдалеке под черным небом кружила стайка бакланов. Рейнхарт забыл про соседа.

Скоро снова начнется Улица, Улица — нет ей конца. Два года назад, даже еще в прошлом году, он радовался каждому новому городу, хотя бы потому, что это позволяло согнать ощущение потной избитости после ночей в автобусе, хотя бы из-за душа и постели, когда это было ему по карману. Но теперь лучшие его часы — это часы, окутанные дымкой движения, когда под гул мотора, как во сне, мелькают мимо горы, и поля, и спящие городки, тьма и неоновые огни. Бывает, сидишь в темноте — как в тот раз, когда он проезжал через Аппалачские горы и автобус был почти пустой, — и земля под тобой бежит то вверх, то вниз, а ты чувствуешь, что жизнь куда-то отошла и для тебя настала прохладно-покойная передышка. Когда-то он постоянно голосовал на дорогах, но это означало, что нужно много говорить и много слушать, а он давно потерял к этому охоту. Теперь конечные остановки стали для него наказаньем.

Что за странное озеро. Совсем неподвижное. Вдали, за много миль отсюда, набежавший ветер погнал по воде рябь. Рейнхарт закурил вторую сигарету, откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, чтобы до конца попользоваться безучастным покровительством автобусной фирмы «Грейхаунд». Торговец Библиями вынул метелочку и принялся отряхивать мятые плечи своего одеяния.

Когда Рейнхарт снова взглянул в окно, озеро осталось позади, они мчались мимо сонных пустоглазых домишек — бесконечная череда чахлых палисадников, молочные бутылки на облупившихся ступеньках, неизменная качалка на каждой веранде. На переезде зазвонил зеленый трамвай, и Рейнхарт разглядел пассажиров, оцепеневших под грязно-желтым светом: цветных женщин, едущих стряпать кому-то завтрак, унылого тощего полицейского с газетой, мужчин в синих рабочих рубашках, в теплой полудреме после утреннего кофе. Проехали сортировочную станцию, окруженную огромными башнями-водокачками; вдоль покрытых копотью запасных путей поодиночке степенно шагали несколько негров.

Ну вот, подумал Рейнхарт, еще одна длинная Улица. Пустырь, заваленный шлаком и золой, уплыл назад; потянулась ограда старого кладбища. Рейнхарт закурил третью сигарету, усталым взглядом скользя по серым рядам памятников, по аккуратным гаревым дорожкам, застенчиво пробегавшим среди сборища мертвецов. Он зажмурился, но в глазах у него все еще стояли каменные урны, кресты и чьи-то всеми забытые имена, и вдруг ему стало жутко. С некоторых пор при виде кладбищ его охватывала странная тревожная слабость и какое-то похожее на зависть чувство, — он даже стал бояться этих мгновений.

Он увидел, что продавец Библий роется в своем черном портфеле.

— Едрит, — пробормотал продавец Библий.

— Что?

— Ничего, — сказал малый. — Я что-то посеял.

— Что сейчас думаешь делать?

— Да, наверно, позвоню в здешнее наше отделение. Они мне скажут, что делать.

Уж они тебе скажут, подумал Рейнхарт и перелез через ноги малого, чтобы стащить с багажной сетки свой чемоданчик. Прибыли на конечную станцию.

С чемоданчиком в руках он пошел к выходу через зал ожидания, где, прикорнув на скамьях, дремали, то и дело вскидывая голову, несколько изможденных оборванцев. Оглянувшись, он увидел, что продавец Библий в сдвинутой на затылок шляпе растерянно стоит среди своего товара.

— Ну, счастливо, — сказал ему Рейнхарт.

— Ага, и вам тоже, — отозвался малый.

Даже сквозь стеклянные двери чувствовалось, что снаружи холодно. Мокрый тротуар пестрел затоптанными конфетти и раскисшими в лужах полосками серпантина. Рейнхарт вспомнил, что вчера был Марди Гра и сегодня Пепельная среда, первый день поста. По мостовой через бетонные островки спасения летели обрывки утренних газет, листья окаймлявших улицу пальм мотались на ветру, как рваные карнавальные ленты.

Едва он приоткрыл дверь и студеный сырой ветер ударил ему в лицо, как на плечо его легонько, но решительно легла чья-то рука — не начальственно, мелькнуло у него в голове, а скорее деликатно.

— Bitte, sprechen Sie Deutsch? — раздался голос за его спиной.

Он обернулся: сзади стоял и улыбался хорошо одетый человек. К досаде своей, Рейнхарт начал дрожать и, должно быть, довольно заметно — улыбка на лице человека стала напряженной.

— Что? — переспросил Рейнхарт.

— Sprechen Sie Deutsch?[2]

Рейнхарт молчал и, не сводя с него глаз, шагнул назад.

— Прошу прощения, — сказал человек и заулыбался шире. — Разрешите узнать, где вы родились? — Он вынул бумажник с удостоверением; блеснул серебряный орел.

— В Пенсильвании. Город Некерсбург.

— Можно взглянуть на ваши документы?

Рейнхарт показал ему водительское удостоверение, выданное в Южной Каролине.

— Извините, что побеспокоил, — сказал человек. — Таможенно-иммиграционная служба. Разыскиваем одного человечка, по описанию похожего на вас. Он немец.

— Очень жаль, — глуповато ответил Рейнхарт, — но это не я.

— Ха-ха, — отозвался иммиграционный чиновник и пошел обратно в зал ожидания.

«Добро пожаловать в наш благословенный город, — подумал Рейнхарт. — Что сей знак предвещает?»

Помахивая чемоданчиком, он зашагал по Канал-стрит в сторону реки. Было холодно, гораздо холоднее, чем он ожидал, и к тому же его стала одолевать усталость. А вокруг разгоралась утренняя жизнь, куда-то спешили женщины в прозрачных дождевиках, и гуще становился поток машин. На трамвайных остановках толпился народ, торговцы в макинтошах, нервно оглядываясь, колдовали над замками своих лавчонок, где-то куранты вызванивали «Не оставь меня, Господи».

В сверкающем никелем аптечном кафетерии «Уолгринс» он выпил кофе и съел сэндвич с яичницей. Боже милостивый, подумал он, поглядев на себя в зеркало над стойкой. Опухшее лицо, мутные красноватые глаза. На носу уже проступают красные прожилки, нечесаные космы лезут на уши и на воротник. Ничего удивительного, что «Sprechen Sie Deutsch». Надо было поднять руки и заорать: «Kamerad»[3]. Он улыбнулся своему отражению, озадачив дебелую даму справа; на миг их смущенные взгляды скрестились на апельсиновом соке. Смотрите, мадам, смотрите, подумал Рейнхарт, — русский водолаз-диверсант, только что из гавани, фашистский снайпер, прямиком из зарослей!

— Kamerad, — пробормотал он над кофейной чашкой, и дама слегка отодвинула свой табурет.

«Спокойнее», — сказал он себе.

Он расплатился, купил в табачном киоске бутылку виски и пошел разыскивать гостиницу «Сильфиды». На последней его работе ребята говорили, что это довольно чистая и довольно недорогая гостиница — и недалеко от всех радиостудий.

Номер в «Сильфидах» и вправду оказался неплохим. Кровать вполне приличная. Письменный стол с подпалинами от сигарет, Библия, картина, изображающая охотников в красных камзолах. И радиоприемник.

На той стороне улицы в маленькой киношке, блошином питомнике, крутили фильмы «Под двумя флагами» и «Маска Димитриоса»[4].

Рейнхарт разделся и долго стоял под душем, потом вытащил свою бутылку и улегся в постель. Простыни приятно холодили тело. В чемоданчике у него — шестьдесят пять долларов, золотые часы и золотое обручальное кольцо. Вечером он включит радио, послушает местные станции и составит список. Потом отутюжит Костюм для Утренних Визитов и пойдет в кино на той стороне улицы.

Ох, черт, до чего же он устал. Лежа в постели с закрытыми глазами, он еще чувствовал автобусную тряску, видел проплывающие мимо бурые равнины, рыжую глину, круги света в ночном небе над придорожными закусочными. Он закурил и глотнул виски из стакана с умывальника.

Снаружи доносился уличный шум, под окном бодро продребезжал трамвай. «Это хоть город, и то слава богу», — подумал Рейнхарт. Давно он не был в настоящих городах — с тех пор, как уехал из Чикаго. Когда же это было? Почти полтора года назад. Позапрошлым летом он прожил в Чикаго три месяца. Потом — УКАВ в Уокигане, КХО в Карлотте, УТ и еще как там ее — в Пеории, затем Спрингфилд и затянувшееся гнусное житьишко в Эшвилле, затем Бессемер и Оранджберг — о боже, подумал он. А, ладно.

Он налил еще виски и выпил. В Городе, наверно, сейчас лежит снег, люди ходят по утоптанным дорожкам, перед Метрополитен-опера стоит и мерзнет ребятня. На Сорок шестой улице во время театрального разъезда все конные полисмены в теплых наушниках; на Пятьдесят шестой — балерины пьют горячий эспрессо. Может, если дела пойдут на лад, у него будет квартирка в Ист-Сайде или где-нибудь поблизости от Грэмерси-парка — вот где надо жить зимой. «До чего я ненавижу эти пальмы, дьявол бы их побрал». И когда не чувствуешь ног в промокших холодных ботинках, то можно вернуться к себе домой. Да, черт, он бы позвонил ребятам — Линну Расмуссену, Пег, Джо Колорису, всей своей бражке. Рейнхарт сел, улыбаясь влажными глазами.

— Город, Город, — сказал он вслух.

Он взял стакан, чтобы снова подхлестнуть себя обжигающим виски, но все равно искрящуюся рождественскую елку, по которой ныла душа, заслонили собой холодные и темные безлюдные улицы. «Даже если и было так, — думал он, стараясь превозмочь противную тошноту от виски, — даже если было время, когда ты еще мог жить такой жизнью, то теперь все кончено. Среди этих мятно-карамельных видений ты упустил одно, Рейнхарт».

Еще виски — спасибо — и сигарету… может, если еще раз встать под душ… да… но совсем неожиданно он ясно увидел девушку с серыми, очень грустными и добрыми глазами… ту девушку, что жалобно улыбалась, открывая осколок зуба, который она сломала, упав в умывалке Никербокерской больницы на другой день после того, как родила ребенка по фамилии Рейнхарт… девушку, которая внезапно пускалась бежать, когда они шли по улице, которая любила смеяться и плакала оттого, что не умеет играть на рояле, и Рейнхарт учил ее наигрывать что-то из Шопена… которая однажды пыталась бороться с ним, когда он буянил, ошалев от марихуаны, и он ударил ее раз, другой, третий, пока она не вскрикнула от боли, и тогда она положила ему руки на плечи и сказала: «Ну, тихо, тихо», и отвернула лицо — и вдруг оказалось, что он, резко вскинувшись, сидит на гостиничной кровати, его бьет дрожь, и он открыл рот, потрясенный ощущением, что за те полсекунды, когда он отвлекся от мыслей о снеге и Сентрал-парке, все его внутренности словно вырвали, растоптали и запихали ему в глотку.

— Ох, девочка, — сказал он.

Он встал и посмотрел на себя в зеркало над туалетным столиком. Его лицо — набрякшее, тяжелое, красное от виски и дрянной пищи. Он постоял перед зеркалом, снова сел на кровать, дважды подряд плеснул в стакан виски и выпил. Когда он лег, сероглазая девушка, когда-то сломавшая себе зуб, слилась в его мыслях с родными пенсильванскими холмами.

Могло случиться, что однажды, много лет назад, он промчался мимо нее в поезде… Могло случиться так: поезд проезжает угольные склады его детства, он в вагоне, а она там, снаружи; быть может, она побежала за поездом, глядя на его окошко, но конечно же поезд шел все быстрее и быстрее, она остановилась, добежав до проволочной ограды, а Рейнхарта уносило все дальше по диким степям Америки, и он не оглянулся, не увидел, как она сунула руки в карманы пальто и отвернулась. Могло ведь случиться так… а степные пространства вздымались и опускались… огни, и музыка, и мили, мили… и наконец он заснул.

Проспал он недолго. Через какие-то считаные минуты его разбудил отголосок вопля — из соседнего номера, как ему показалось. Лежа с открытыми глазами, лицом в подушку, он прислушался. Где-то, не то в соседней комнате, не то в комнате наверху или внизу, приглушенный штукатуркой и вытертыми коврами голос, не мужской и не женский, стремительно бормотал что-то невнятное. Рейнхарт попробовал вслушаться; голос становился громче, бормотанье все быстрее, и ни единого слова разобрать он не мог. Затем — несколько секунд тишины, и вдруг тот же бесполый, сдавленный от ужаса голос отчетливо выговорил:

Христовы воины, вперед,
Идите, как на поле брани,
С Иисусовым Святым Крестом…

Последние слова перешли в вопль, медленно замиравший в гостиничных коридорах.

Рейнхарт сбросил ноги с кровати на коврик и лихорадочно нашарил выключатель. Первое, что он увидел при вспыхнувшем свете, было его собственное бледное одутловатое лицо в зеркале над туалетным столиком. Дрожащий, взмокший от испарины, дыша перегаром, он стоял перед своим отражением и слушал шаги в коридоре, медленное старческое шарканье за дверью, и старческий голос, бесконечно утомленный состраданием, нараспев произнес:

— Да… да… несчастный полоумный старик…

И опять настала тишина.

Рейнхарт не стал умываться, побыстрее оделся, выпил, сколько мог, виски и пошел в кино на той стороне улицы.


Джеральдина вбежала в бар «Белый путь», бледная, держа туфли в руках. Опершись на стойку, она стала счищать с подошв мелкие камушки, приставшие к чулкам.

— О господи, — сказал бармен. — И что бы тебе не смотаться из Галвестона?

Джеральдина глянула на него испуганно и сердито. Лицо ее было бы совсем детским, если бы не тяжеловатый, как у всех аппалачских горцев, подбородок.

— Ой, Чато, — сказала она. — Кажется, Вуди идет. Вот черт, что мне делать?

— Давно надо было смотаться, — буркнул Чато. — И тебе, и твоему Вуди.

Вуди уже стоял в дверях, держа руки в карманах, и улыбался, как индеец, не разжимая губ, — только уголки его рта загнулись кверху. В те полсекунды, пока она скинула надетую туфлю и решила броситься в женскую уборную, она еще успела подумать, что в улыбке Вуди, когда Вуди улыбался, не было ничего такого, что хотелось бы видеть в улыбке. Чато хмыкнул и отвернулся, предпочитая наблюдать за дальнейшим в синеватом зеркале над стойкой.

— Здорово, Чато, — сказал Вуди.

Джеральдина с поразительной быстротой соскочила с табуретки и кинулась было бежать через зальце, но узкая белая юбка стесняла широкий шаг уроженки гор. Вуди перехватил ее в один миг и отпихнул к стойке; Джеральдина оперлась о нее локтями, согнула колени и глядела на Вуди, а он отступил назад, спрятал огромные ручищи и, покачиваясь на каблуках, улыбался. И она и Чато ждали, что сию секунду он ее застрелит.

— Куда ж ты нацелилась, Джеральдина? — промурлыкал Вуди.

Осознав, что еще жива, Джеральдина выпрямилась и даже вскинула голову.

— Ну, в уборную, что ты, ей-богу.

Чато, решив, что лучше скрыться, юркнул в закуток, именуемый кухней. Вуди, когда вошел в бар, запер за собою дверь. Главное — не молчать, решила Джеральдина, а там видно будет.

— Знаешь, я тебя не понимаю, — заговорила она и украдкой потерла руку выше локтя: мускулы ломило от хватки Вуди. — Что ты кидаешься на людей…

— Стерва, воровка, — сказал Вуди. — Стырила мои деньги.

— И не думала.

— Врешь, дрянь. Я дал тебе пять долларов на гамбургеры.

— Вуди, я же не… — Она отпрянула в сторону, потому что он шагнул к ней. — Вуди, миленький, мне понадобилось в туалет. Вот я сюда и забежала.

— Клади туфли на стойку. И сумку тоже, деточка. Иди, а когда вернешься, я с тобой подзаймусь, чтоб ты усвоила, как нужно и как не нужно обращаться с миленьким Вуди. — Он опять улыбнулся.

Шершавый влажный бетон холодил сквозь чулки ее ноги. В окно не выскочишь — окон здесь нет, да если б и были… Джеральдина опустилась на холодное сиденье унитаза, отвернула кран умывальника и держала левую руку под горячей струей, сколько могла вытерпеть. Ее мутило от слабости и головокружения. «Должно быть, простыла», — подумала она. Подняв глаза, увидела свое отражение в зеркале на стене. «Хорошенькие голубые глазки, — подумала она. — У меня хорошенькие голубые глазки». «Мэри Джейн, краса бардака» — написал кто-то на пупырчатой зеленой стене над зеркалом. Она перевела глаза с надписи на свое изображение.

— Это про меня, — сказала она вслух. Ох, как кружится голова и в сон клонит.

За дверью — Вуди, в кармане джинсов у него тот мерзкий маленький револьвер с полным барабаном; она помнила даже аккуратненькую выемку на рукоятке. Джеральдина вдруг скорчилась от животного страха: в памяти ее отчетливо всплыла насечка на сизом металле, — и невозможно было отогнать это видение. Перед этой стальной штукой ее тело казалось ей таким мягким и уязвимым, так легко войти в него пуле. Охватив плечи дрожащими руками, она почему-то вспомнила вздувшиеся трупики зверьков на дорогах.

Джеральдина снова почувствовала дурноту, потом чихнула — так и есть, простудилась, опять простудилась. Она подставила руки под горячую воду, умыла лицо и вытерлась грязным общим полотенцем.

Наверно, он все-таки ее убьет. Вообще-то, это не очень больно. Раз — и готово. То, что Вуди выстрелит, когда она войдет, казалось ей естественным и правильным. Почему и за что — она не очень понимала, но Вуди из тех, кто убивает.

— Не знаю, — сказала она зеркалу.

Но сколько же было дней, сколько этих распроклятых ночей. Так давно уже тянется эта вереница дней и ночей. И не вспомнишь ничего такого, от чего не становилось бы муторно.

Если он пальнет, не пускаясь в разговоры, если мне не надо будет слушать и смотреть на него, тогда я просто буду мертвая, и все тут.

— Я устала, — сказала она. — Выпить бы мне сейчас, тогда я пошла бы и плюнула ему в лицо.

Она отперла задвижку и вышла на голубой свет. «Живи быстрей, люби горячей, умри молодым» — эту песенку пел когда-то Фэрон Янг[5]. Она подумала об Эл-Джее, которого нет в живых. И малыша тоже нет. Живи быстрей, люби горячей, умри молодым. Огни на дороге. Дождливые, похмельные утра. Большие грязные руки. Умри молодым.

Вуди вытряхнул на стойку все, что было в ее сумочке. Он рассматривал карточку Джеральдины с Эл-Джеем: Эл-Джей улыбается, и Джеральдина тоже, а на руках у нее трехнедельный малыш.

Она подошла поближе и остановилась, глядя в пол, а Вуди вцепился ей в плечо и — очень медленно, ох как медленно — стал говорить о своем револьвере, о том, что вот он достанет сейчас свою родимую пушечку, сунет ее Джеральдине в рот и приткнет к самому нёбу, и, когда он нажмет собачку, мозги ее заляпают потолок, и так далее, и так далее. Он любил лирическую декламацию на эту тему, а Джеральдина почему-то всегда слушала его как завороженная.

Он не успел договорить, как она подняла голову, и, увидев ее лицо, он умолк, улыбка убийцы загнула кончики его губ кверху, подчеркивая жесткие темные впадины под скулами. Он похож на пятно, подумала Джеральдина, осклизлое пятно, какое бывает на нижней стороне ящика с гнилыми фруктами.

— И тебя отправят домой в гробу, рыбка, — закончил Вуди.

Она приблизила лицо к его лицу и, по-детски восторженно улыбаясь, сказала ласково и проникновенно:

— Кто ты ни есть и как бы тебя ни звали — иди ты на хер.

— Вуди! — ворвался вдруг Чато. — Вуди! — завизжал он бабьим голосом. — Ты с ума спятил!

— Не твое дело, — не сразу ответил Вуди, пряча штуковину в карман.


— Видала я всякое невезенье, — говорила Мэри. — Но уж как тебе не везет, такого я сроду не видела.

Это было поздно вечером, через неделю после того, как Вуди забрали в полицию. Джеральдину выписали из больницы, и, не зная, как быть дальше, она пошла на прежнюю квартиру собрать свои пожитки. Но в тот вечер она и в самом деле сильно простудилась, и волей-неволей ей пришлось валяться в прежней своей каморке, сморкаясь в бумажные салфетки «Клинекс». Первое время она не могла себя заставить выйти на люди. Иногда к ней забегала посидеть Мэри. Когда-то в городке Кайзерслаутерн Мэри обручилась с американским солдатом, а дальше пошло и пошло.

— По-моему, мне повезло, что я осталась живая, — сказала Джеральдина. — Разве нет?

— Что правда, то правда, — согласилась Мэри. — Ты живая и можешь считать, что вытянула счастливый номер. Но он, конечно, психованный, твой Вуди.

— Да уж, — сказала Джеральдина.

Два дня подряд лил дождь. Лил дождь, и было жарко. Рано или поздно ей придется собрать вещички и куда-то двинуться.

— Чем он тебя, золотко?

— Кажется, ножом, каким устриц вскрывают. А я ждала, что он меня застрелит. На то и шла.

— Почему ты не едешь домой, девочка? — спросила Мэри. — У тебя есть родные? Езжай домой.

— Наверно, поеду, — сказала Джеральдина.

— Нечего тебе тут киснуть и шарахаться от зеркала. Не бойся, лицо заживет. Как-нибудь напейся, выревись и валяй себе в Западную Виргинию.

— В Западной Виргинии не найдешь работы, — сказала Джеральдина. — Разве только в баре, но бары теперь не для меня. Другое лицо — другая жизнь.

— Ох, — вздохнула Мэри, глядя на дождь.

На другой день она за десять долларов устроила Джеральдину на грузовик с фруктами, который шел в Новый Орлеан. Шофер был мексиканец из Браунсвилла. Он смирный, сказала Мэри.

За всю дорогу мексиканец только раз заговорил о ее лице — спросил без околичностей. И больше не открывал рта.

— Где ты познакомилась с этим мужиком? — спросил он.

— В Форт-Смите.

— Зачем ты с ним связалась?

— Других не было, — сказала Джеральдина.

— «Других не было», — повторил он и глянул на нее в зеркальце заднего вида.

Вечером они миновали Бомонт и ехали по нефтяным пустошам близ Мексиканского залива. Дождь почти перестал, редкие капли стучали по крыше кабины и шлепались в ветровое стекло. На западе вылезло солнце и садилось в складках печальной лиловой тучи; над ней синел клочок чистого неба, далекий, прозрачный, невозмутимый. От этого края неба до пухнущей тьмы на востоке, под пятидесятническими языками оранжевого пламени качалки сосали нефть, их балансиры ритмично поднимались и опускались на фоне ночных огней — сотни неровно расставленных вышек торчали, как острова, над морем высокой мокрой травы.

Джеральдина притулилась у двери, с холодным, тупым удивлением глядя на вышки, и накрашенным мизинцем повторяла их контуры на стекле. Иногда кажется, ты так вся обмозолилась, что пушкой не прошибешь, а иногда — что умрешь от дневного света, если некуда спрятаться. Лучше всего быть как старые проститутки — вообще ничего не чувствовать, пока не напьешься. Она зябла и ощущала себя маленькой в мощном рычании грузовика, затерянной в бесконечной долине тупых гигантских механизмов.

Я должна вернуться, думала она. У этого… как его… Вуди в тот вечер не случилось при себе револьвера, и она осталась жива. Лучше, пожалуй, поехать в Западную Виргинию, когда у нее будут деньги. Если в Новом Орлеане найдется работа, можно немножко поднакопить. Но все равно дома никого не осталось. Мать скончалась давно, отец умер где-то в Кливленде, и никто не знает где. В Уэлче жила старая незнакомая тетка, остальных ее родственников разнесло кого куда — в Бирмингем, Питсбург, Кливленд или Чикаго. Все бежали из родных мест: шахты одна за другой закрывались; мужчины полгода сидели на пособии по безработице, выпивали, часами просиживали у телевизоров, потом куда-то уезжали.

Джеральдина глядела в уже потемневшее небо: на нефтяных вышках светились лампочки, напоминавшие огни далекого города. Похоже на Бирмингем.

Они с Эл-Джеем приехали в Бирмингем вскоре после свадьбы — ей было шестнадцать, ему восемнадцать, — поехали искать работу. Паршивое то было время. Паршивые меблирашки, малыш все время простужался, дождь лил беспрерывно, как там, в Галвестоне. И Эл-Джей, в семье которого держались строгих правил и в рот не брали спиртного, вдруг начал пить. Он почти не бывал дома, вечно где-то шатался, и они вечно сидели без денег.

Я его страшно любила, вдруг подумала Джеральдина. Он был такой милый, эти его веснушки, господи, иногда он бывал веселым и смешил ее до упаду, а тело у него было литое, хоть и тощее, с ним было так хорошо, и он тоже ее любил. Когда он, пропьянствовав ночь, являлся домой, она кипела от злости и ругала его на все корки, а он казался таким юным и жалким; даже сквозь эти немыслимые веснушки было видно, какой он бледный, и она невольно начинала смеяться. А как он любил малыша!

Наконец она упросила его тетку сидеть с малышом и устроилась на первую свою работу — буфетчицей в баре, а он, сам не зная почему, ходил надутый и закатывал скандалы. В тот вечер, когда это случилось, он пришел в бар, где она работала, стал задираться, и его вытолкали вон, а она так разозлилась, что не пошла за ним. Должно быть, он и потом еще пил, — говорили, будто он несколько раз затевал драку с какими-то бандитского вида парнями. Кто-то из них выстрелил ему прямо в сердце на тротуаре Девятнадцатой улицы, когда бары уже закрылись, но кто именно, так и не дознались. В Бирмингеме такие случаи — не редкость.

Она по-прежнему работала в баре и ребенка видела мало, через месяц он заболел, стал совсем бледненьким и почти ничего не ел, потом у него сделались судороги, и он умер. После этого все стало как-то смутно. Она переезжала с места на место. С тех пор она жила так вот уже четыре года. Оказалось, что бывают барменши и барменши, и, если долго этим заниматься, незаметно становишься вторым сортом. И рано или поздно, по какому-то закону круговорота, кончаешь Техасом. Говорят, либо ты лезешь в гору, либо катишься вниз — и низом всегда оказывается Техас, а все остальное считается верхушкой.

Не смей ничего чувствовать, приказала она себе, перестань, не чувствуй. Незачем смотреть в зеркальце, можешь глазеть на дорогу. Не заглядывай внутрь, смотри на все виденное-перевиденное за окошком, а рано или поздно конец наступит. Потому что не за что зацепиться. А ты старайся зацепиться, дура. Но если ты женщина и ищешь, за что бы зацепиться, твои беды, само собой, приходят от мужчин. Навроде Вуди и прочих. У тебя был один только мужчина, да и тот не мужчина, а мальчик, и он лежит в земле. И малыш тоже.

Уснуть бы, подумала она. Должен же прийти конец, и, может, будет какое-то место, где ты отогреешься и уснешь. Если бы знать, что в самом конце будет такое место — вроде просвета в тучах, который она видела, проезжая через нефтяные пустоши, — все же было бы легче. Такое место, как в песне «Странник незнакомый»[6], — ни боли, ни тяжкой работы, ни страха.

Без всякой связи она вдруг вспомнила отцовский дом и себя во время войны, тогда еще маленькую девчушку. В те времена жилось неплохо, помнится, все говорили, что работы хоть завались. В комнате, где она спала, висел портрет президента Рузвельта. Он был великий человек; все говорили, что он поставил страну на ноги, и еще говорили, что он заботится о людях. Надо же, что только не лезет в голову. Но в детстве, лежа в своей кроватке, она часто думала о президенте Рузвельте, о том, какое доброе у него лицо, как все говорят, что он заботится о людях, и какой у него голос по радио. И сейчас, когда она вспомнила тот портрет, ей представилось что-то сильное и доброе, обещающее тепло и мир, отцовский дом, небеса, и успокоение, и Бога.

«Но это еще так далеко, — подумала она, поддаваясь дремоте. — Так далеко».


Он схватил телефонную трубку, но подступившая тошнота опять свалила его на подушку. Он не мог шевельнуться: с поясницей было что-то неладно.

— Эй, — заверещала трубка. — Эй!

— Что вам? — отозвался Рейнхарт.

— Сейчас же выключите радио, слышите? Я второй раз вам звоню.

— Какое радио? — спросил Рейнхарт и тут же сообразил, что радио почему-то включено. В комнате во всю мочь бесстыдно ревел и квакал саксофон.

В трубке забулькало.

— Не морочьте мне голову! — взвизгнула она. — Скажете, это не у вас? Я же слышу!

— Минуту, — сказал Рейнхарт.

Он спустил ноги с кровати, качаясь побрел сквозь джазовые раскаты и выключил приемник, потом пошел в ванную — его стошнило. Когда он вернулся и рухнул на кровать, трубка все еще визжала:

— Сейчас позову полицию, пусть вас вышвырнут вон! Идите вниз и уплатите немедленно! Деньги у вас есть?

— Я спущусь через полчаса, — ответил Рейнхарт.

— Нет, сию минуту! — послышался приказ.

Он положил трубку и с отвращением поглядел на засаленный коврик у кровати, безжалостно расцвеченный городским солнцем. «Как же так?» — подумал он. Ему казалось, что вчера вечером он был в кино, но, поразмыслив, понял, что уже не уверен, было то вчера или позавчера. Возможно даже, и три дня назад. «Вот это уже скверно, — подумал Рейнхарт. — Это скверно».

Он решил не ломать себе голову. Судя по всему, ничего страшного не случилось, а если и случилось, пусть полиция и беспокоится, что и когда. Ему-то с какой стати трепыхаться?

Не открывая глаз, он протянул руку через изголовье кровати и ощупал внутренний карман пиджака — бумажник был на месте. И на том спасибо. В бумажнике лежали двадцать четыре доллара и замусоленные клочки бумаги с именами и номерами телефонов… Паула?.. Чакона?.. Паула — ах да, ну может быть, — но что еще за Чакона? Поди-ка догадайся. И даже какая-то Мейбл.

«Ну ты и мастак, — сказал себе Рейнхарт. — Прямо мастак».

Опять заболела поясница; что-то внутри холодно замлело. У него однажды уже был гепатит. Рейнхарт сидел на кровати, натянув брюки до колен, и размышлял, можно ли подхватить гепатит дважды, как вдруг раздалось хлопанье чьих-то ладоней о дверь, в котором он с тоской узнал Вышибальную Дробь. Надев брюки, он подождал, пока повторятся эти хлопки, и, дождавшись, пошел в ванную и открыл душ, просто чтоб зашумела вода. Рейнхарту и прежде доводилось слышать Вышибальную Дробь; он, можно сказать, был знатоком Вышибальной Дроби и на сей раз решил, что его на это не возьмешь. В разных гостиницах ее исполняли по-разному, с разными вариациями и украшениями, но в основном Вышибальная Дробь состояла из трех глухих шлепков ладонями по твоей двери, с такими промежутками, чтобы получалось плавное крещендо. Мелочь, размышлял Рейнхарт, сущая чепуха, но в умелом исполнении это может оказать потрясающее психологическое воздействие — например, заставить человека побледнеть. Или — взбеситься и натворить такого, что они немедленно вызовут полицию. Если все сработает, если уж выпадет такой особый, благословенный день, тебя могут даже отправить в психушку. Туда часто отвозят людей из таких гостиниц, как «Сильфиды».

На этот раз они меня на пушку не возьмут, решил Рейнхарт; он продержится до человеческого голоса. Он подошел к стенному шкафу, надел грязную белую рубашку и не торопясь стал завязывать галстук по последним указаниям журнала «Эсквайр», а за дверью ладони все выбивали дробь с вариациями и повторами.

— Да катись ты, — радостно сказал Рейнхарт.

Душ всегда их раздражал. Если в первые минуты им не ответишь, они воображают, что ты повесился в шкафу; такой вариант их, в общем, устраивал.

— Но я не мертвый, — сказал Рейнхарт своему отражению в зеркале; бриться было уже некогда. — Я только ранен. Друзья, на помощь, я ведь только ранен[7].

Он не висит на перекладине в шкафу. Сегодня — нет.

— Черт бы вас побрал! — крикнул голос за дверью. — Эй, как вас, Рейнхарт, откройте, слышите?

Виктория! Победа! Он выключил душ, неторопливо подошел к двери и внезапно распахнул ее перед небольшим тощим человечком, который тотчас же пригнулся в позе боксера — надо полагать, веса петуха. Трудно сказать, белый он, негр или индеец — он был одет в форму цвета здешних затоптанных ковриков, а лицо его сливалось с цветом стены; это был словно бы дух гостиницы «Сильфиды».

— Здорово наловчился, — сказал ему Рейнхарт.

Человечек, не разгибаясь, быстро извернулся и уставил на Рейнхарта испепеляющий взгляд, который как-то не вязался ни с обстоятельствами, ни с его возможностями.

— Вас требуют вниз, — сказал он.

— Ладно.

— Вы должны восемнадцать пятьдесят. Мне велели поставить ваш замо́к на предохранитель, пока вас не было, но я этого не сделал.

— Вот спасибо, — сказал Рейнхарт.

— Угу, — произнес коридорный. — Я принес вам в номер три бутылки, а вы не дали мне на чай. Да еще бегал через улицу в бар за льдом и ждал, пока его наколют, и за это вы не дали мне ни шиша.

— Какой еще лед?

— Обыкновенный, — сказал коридорный и, выбросив руку, как для апперкота, сунул ему под нос клочок бумаги. — Вот!

Рейнхарт вынул из бумажника два доллара и дал ему. Коридорный пересчитал их несколько раз. Один-два. Один-два.

— Если не нравится, — сказал Рейнхарт, — давай обратно.

На какое-то мгновенье ему показалось, что коридорный сейчас двинет его кулаком, но тот повернулся и пошел.

— Гостиницы вам не по карману, — сказал коридорный, обернувшись через засаленное, обшитое галунами плечо. — Нечего лезть в гостиницу, если вам не по карману.

— Как-то не сообразил, — ответил Рейнхарт и захлопнул дверь.

Коридорный пошел к лифту; Рейнхарт слышал его шаркающие шаги и протяжный голос:

— Лучше сразу идите вниз, улизнуть не пытайтесь, черного хода нет.

Вот так, подумал Рейнхарт. Вот так. Но он совершенно не помнил, где он был, кроме кино. Двадцать четыре доллара — минус эти два. А было шестьдесят. Обручального кольца тоже нет: он рассеянно потер безымянный палец. Постой-ка, — наверно, он был под дождем? Пиджак и брюки влажные, с брызгами грязи. И трамваи… В каком-то туманном, ноющем уголке его мозга проплыл, кренясь из стороны в сторону, трамвайный вагон с мокрыми стеклами. Рейнхарт вынул бумажник, заглянул во все его отделения, обшарил карманы: быть может, найдется какая-то закладная квитанция. Но кроме билетов в кино — их было четыре или пять — и невразумительных клочков бумаги, он ничего не обнаружил. Тогда он уложил чемодан, как всегда, на всякий случай заглянул под кровать, спустился вниз и отдал портье восемнадцать пятьдесят.

— Приезжайте к нам еще, — сказал коридорный ему вслед.

— Только к тебе лично, — ответил Рейнхарт; на улице его обдало холодом.

По его подсчетам, у него осталось три доллара и двадцать четыре цента — ни кольца, ни часов; только утюг, а утюги не везде принимают в заклад. «Что ж, — думал он, сходя с тротуара, чтобы перейти улицу Дриад, — жизнь не кончается, если у тебя всего три доллара и утюг. Нет. Просто жизнь начинается всерьез».

Где-то опять вызванивали куранты, часы на угловом банке показывали половину пятого. Переходя мостовую, Рейнхарт подумал, что ему, кажется, стало лучше, но на полпути улица вдруг странно изменилась. Фасады домов стали ненастоящими, пешеходы на тротуарах, их лица, водоворот уличного движения в лучах предвечернего солнца — все было ненастоящим; все было нарисовано на цветном стекле и подсвечивалось электролампами. Рейнхарт остановился посреди мостовой, глядя на проезжавшие машины; они двигались как маленькие японские самолетики, которых он мальчишкой расстреливал в игровых автоматах: они пикировали прямо на него, он палил по ним из пугача, и за ними мелькали вспышки красного, белого, фиолетового света, но на самом деле ничего там не двигалось, потому что это была только электросветовая иллюзия за два цента; и сейчас все вокруг него было как тогда. «Подожди, дружок, — сказал себе Рейнхарт, — не спеши, и примем по одной напротив… По маленькой желтенькой. И хорош». Он пошел дальше и уже подходил к обочине тротуара, как вдруг, неизвестно почему, почти впритык к нему остановился «тандерберд»; он услышал визг тормозов и, опустив взгляд, увидел эмблему с крылышками над радиатором, чуть не долбанувшим его в поясницу. Сидевший за рулем человек в стальных очках что-то кричал про раззяв, которые шляются где попало.

— Кто из нас мультик, папаша? — спросил его Рейнхарт.

«Я мультик, — подумал он. — Я Утенок Дональд, хожу в техниколоре, хотя должен был бы в черно-белом». Водитель был не из мультика, иначе у него были бы собачьи уши и белые перчатки, а изо рта — пузырь со звездочками, вопросительными знаками и прочей дребеденью. Ступив на тротуар, он поднял глаза и, успев заметить, что в киношке уже идет «Я — беглый каторжник»[8], внезапно почувствовал, что голова его наливается страшной тяжестью, взглянул вниз и увидел, что ноги его стали толщиной в спичку и о том, чтобы устоять на них, не может быть и речи. Он ощутил, как голова его стукнулась о тротуар; откуда-то донесся долгий, пронзительный и, отметил он про себя, несколько театральный крик.

«Благодарю вас, леди», — подумал Рейнхарт.

Он лежал на тротуаре, и перед ним плыла длинная панорама пологих гор из зеленого фетра, а над ним — тучи черных птиц, которые устремились вниз, на него, оглушительно хлопая крыльями. Он пробил головой черную стаю и вынырнул на солнечный свет.

— У него чемоданчик, — сказал кто-то; мужчина и женщина подняли его и прислонили к гидранту.

— Ну да, я шляюсь где попало, — сказал им Рейнхарт.

— О’кей, — сказал мужчина, — вот ваш чемоданчик.

Они ушли, и Рейнхарт, сидя верхом на гидранте, взял под мышку чемодан и огляделся. С другой стороны улицы глазела на него кучка людей; из-за манекенов в витрине выглядывали продавцы; кассирша кинотеатрика из своей сине-красной кабинки уставилась на него немигающим птичьим взглядом. «Друзья, на помощь, я ведь только ранен».

Рейнхарт встал и вознамерился было идти дальше по улице Дриад, но тут он увидел небольшого смуглого человечка. Вот с чего опять началась чертовня, вспоминал он потом, — с человечка в синем парусиновом комбинезоне; как только он его увидел, все опять начало странно изменяться. Рейнхарт заметил его за тридцать шагов; человечек прошел мимо изображения Пола Муни, мимо витрины дешевой парикмахерской — он был стройный, узкобедрый, шагал быстро, седые космы падали ему на уши, в углах губ кровь и слюна, оскаленный рот открывал редкие желтые зубы, и яркие черные глаза не отрывались от глаз Рейнхарта. И Рейнхарт оцепенело — как кольриджевский Брачный Гость[9] перед Старым Мореходом — стоял, держа в руке чемодан, пока человечек в синем комбинезоне не остановился прямо перед ним, и все уже опять стало ненастоящим, как раскрашенные картинки на стекле, и свет стал ненастоящим, и Рейнхарт смотрел на старичка, приоткрыв рот, уже точно зная заранее, что тот ему скажет, и, как бы вторя ему, шевелил губами, когда он заговорил, и дома за его спиной уже заполыхали красным, белым, фиолетовым светом.

А человек в синем парусиновом комбинезоне произнес:

— Теперь ты знаешь, что такое страх, мальчуган.

Рейнхарт, которого уже била такая дрожь, что он не мог удержать чемоданчика, переспросил:

— Что?

И, словно пластинка, таким же точно тоном, седой человечек повторил:

— Теперь ты знаешь, что такое страх, мальчуган.

Рейнхарт быстро отвел глаза, изо всех сил стараясь унять дрожь, но не мог, как не мог побороть желтый, липкий страх, который растекался по телу, по венам, по рукам и ногам, подкатывая к горлу и заволакивая мозг картинками и страшными цветными огнями. Еще страшнее было смотреть на улицу, потому что теперь он видел то, чего обычно не замечаешь: кружили люди с оскаленными зубами, и над всем ощущалось и слышалось хлопанье крыльев. Закрыл глаза — не помогло: картинки замелькали, как в книжечке, которую пропускаешь под пальцем, чтобы получилось кино. И кино всегда застревало на четкой картинке: дед ночью входит в комнату, а пижамные штаны на нем пропитаны кровью. Рейнхарт открыл глаза, и его так трясло, что пальцы попадали на тротуар и разбились, как стеклянные клавиши рояля. Весь в холодной испарине, он сумел поднять немыслимо тяжелый чемодан и протащить вперед, мимо старичка в синем. Он заплакал, слезы и пот душили его. «Перестань, перестань, перестань», — твердил себе Рейнхарт, пока не ушел с середины тротуара, где его обтекали люди; он заставил себя в упор взглянуть на старика в синем комбинезоне, но у того глаза уже стали тусклыми, он весь съежился и, что-то бормоча, бочком отходил в сторону. «Но он же сказал это, — подумал Рейнхарт, — он же сказал мне про страх, а сейчас он с виду просто старый алкоголик и, наверно, подошел просто поклянчить денег. Дурья твоя башка, ничего он тебе не говорил. Ни слова».

Не поднимая глаз, он поплелся вдоль домов туда, где, помнилось, был бар. Он вошел, глядя вниз, пнул ногой чемодан, проехавшийся по грязному шашечному линолеуму под вешалку, и осторожно взобрался на табурет. Когда он вошел, какая-то женщина засмеялась; он быстро взглянул в ее сторону и увидел огромную — только в цирке показывать — толстуху в грязных желтых оборках; она хихикала, указывая на него пальцем. Бар был не особенно темный: над зеркалом горели две лампочки и светились красные и синие рекламы пива. Дверь была открыта, и в снопе солнечного света медленно вращались столбы пыли.

Бармен-каджун подошел поближе, поглядел на него искоса и усмехнулся.

— А, — сказал он, — ну как делишки?

— Вот что, — сказал Рейнхарт, — дай-ка… — Он положил кулаки перед собой на стойку; слышно было, как неистово стучат о дерево костяшки пальцев. Но прятать руки не имело смысла; к тому же если он попробует сделать такое сложное движение, как убрать руки со стойки, то, пожалуй, опять брякнется… — Дай-ка нам виски… два виски.

— Одно для дамы?

Толстуха, навалившись на стойку, смеялась и бубнила:

— Вот… Вот он, хороший мальчонка… ой, хороший… всё в порядке, малыш… вы все со мной раз пили, ага… — словно твердила молитву. Потом опять засмеялась.

— Нет, — ответил Рейнхарт. — Сольешь в стакан, как двойную порцию, понял? И дашь мне одному. Одному, — засмеялся он, вторя толстухе.

Каджун вытер руки полотенцем, налил виски в сорокаграммовый стаканчик, перелил в простой стакан и повторил операцию.

— Все еще тоскуешь по своей подруге? Вчера ты сильно по ней тосковал.

— Сегодня — нет, — сказал ему Рейнхарт.

Он взял стакан, потер его о щетинистый подбородок, потом наклонился вперед и стал отпивать глоточками, как ребенок — горячий суп. Отпив половину, он поставил стакан и заплакал. На самом деле он сейчас совсем ни о чем не думал, а только смотрел на свободную руку, судорожно сжимавшуюся и разжимавшуюся на стойке, и чувствовал, как разматываются внутри ее мышечные волокна. Но не мог остановить слезы и не пытался, потому что это был всего лишь алкоголь, всего лишь остатки страха вытекали и испарялись. Ему стало гораздо лучше.

Бармен наклонился и хлопнул его по плечу:

— Иной раз надо залить для начала, да?

— Да, — сказал Рейнхарт. Он повернулся и посмотрел на соседку. — И милой даме налей хорошенько.

Толстуха откинула голову и зашлась от смеха; задыхаясь, она подняла жирный немытый палец и ткнула в его сторону.

— Ах, черт, — сказала она. — Я тебя запомнила, милочек. Вчера вечером, да. — Она подняла свой стаканчик с угощением. — Ну ты и давал… Второго такого клоуна свет не видывал.

— А что, — ответил ей Рейнхарт, — вполне возможно.


— Ну вот, девонька, — сказал мексиканец. — Прибыли!

Джеральдина проснулась; он стоял внизу на темной булыжной мостовой, придерживая локтем открытую дверцу. В кабине вдруг стало холодно от промозглого бурого тумана.

— Давай выходи, — приказал он. — Выходи, быстро.

Она неуклюже сползла с сиденья и поскользнулась, ступив на мостовую, мокрую, покрытую слизью от раздавленных листьев и овощей.

— Где мы?

— На Французском рынке. Ты меня подожди. Стань с этой стороны машины, не то они увидят, что ты приехала со мной. — Он взял с сиденья какие-то документы на картонке с зажимом и зашагал к освещенному окну в начале переулка. — Жди.

Вдоль переулка стояли крытые прилавки и грузовые прицепы, на тротуарах валялись обрывки веревок, стебли бананов, мотки упаковочной проволоки. Меж прилавков тут и там у костров из пустых ящиков кучками толпились оборванные негры-поденщики; в полудремоте они рискованно покачивались на пятках над костром, и лица их казались темно-синими, в закатившихся от изнеможения глазах отражались блики огня.

Там, дальше, за прилавками и темными причалами была река; она казалась гораздо уже, чем в Мемфисе, где они с мексиканцем ее переезжали.

Джеральдина ясно различала огни вдоль далекой набережной и красные фонари на левом борту баржи, мерцавшие посреди реки. Зябко вздрагивая у крыла машины, она слушала, как гудят где-то громадные грузовики-рефрижераторы и кашляют люди возле костров. Из тускло освещенного дома, куда вошел мексиканец, доносился унылый стук пишущей машинки и переборы струн электрогитары: радио играло «Иди, не беги»[10]. Большая нахальная крыса прошмыгнула почти по ее ногам и, волоча за собой извивающийся хвост, похожий на серую кольчатую змейку, метнулась в промежуток между двух костров и скрылась в стоке помойки. Туман можно было развести руками, — бурый, противный, пахнущий речной водой и рыночной гнилью, он разливался холодом у нее внутри и перехватывал дыхание.

Джеральдина засунула руки в рукава своего реденького бумажного свитера. «Не надо было сюда ехать, — подумала она. — Новый Орлеан, край моей мечты». Зачем ее сюда занесло? Где-то открылась дверь, и стонущие гитары заполнили собою затхлый переулок, отдаваясь эхом среди булыжника и бетона: «Иди, не беги».

Она уже почти засыпала, прислонясь к крылу грузовика, когда вернулся мексиканец. Он подошел и остановился перед ней, глядя на нее серьезно и улыбаясь кончиками губ. В руках он держал гроздь бананов.

— А теперь что? — спросил он.

— Теперь пойду в город.

Он пожал плечами, подбросил и поймал гроздь бананов.

— Тебя когда-нибудь убьют, знаешь?

— Из этого мира никому не уйти живым.

— Ай, — сказал он, качая головой, — мозги у тебя набекрень, вот что. Ты же еще девчонка, зачем лезешь в самое пекло?

— Очень благодарна за то, что подвезли, — ответила Джеральдина.

Она достала свою сумку из-за сиденья и двинулась в сторону рынка.

— Там река, — сказал ей вслед мексиканец. — Ноги промочишь!

Джеральдина повернулась и пошла в другую сторону; мексиканец неторопливым шагом догнал ее и заступил ей дорогу:

— Деньги-то хоть есть?

— Добуду.

— Возьми бананы. Когда не на что поесть, бананы — хорошая штука.

Джеральдина оторвала от грозди два банана и бросила в сумку. Мексиканец нахмурился, увидев ее улыбку.

— Спасибо, братишка, — сказала она.

— Возьми все.

— Вот еще, стану я разгуливать с пучком бананов! Это не стильно.

— Слушай, — сказал мексиканец, — когда со мной рассчитаются, у меня будут деньги, понятно? Тут в гостинице у меня номер. Может, мы с тобой устроимся?

— Никаких амуров, — сказала Джеральдина. — Сегодня — нет.

— Я ведь всерьез, — настаивал мексиканец. — Ей-богу. Почему не остаться со мной? Я приезжаю в город каждую неделю. И ничего плохого себе не позволю.

— Ну да!

— Все лучше, чем этот тип. — Он указал на правую сторону ее лица, потом обвел рукой ряды темных низких домишек вокруг рынка. — И лучше, чем вон те.

— Мне неохота этим заниматься, — сказала Джеральдина. — Неохота, и все.

Он покачал головой и передернул плечами.

— Я зарабатываю себе на жизнь, — произнес он. — Мне нужно выспаться. — Он вынул из бумажника две долларовые бумажки и сунул ей в руку. — Вот тебе обеспечение. Послушай меня, будь поосторожнее. Это пакостный город. Mala gente[11].

— Всюду mala hentay, — сказала Джеральдина. — Как мне отсюда выйти?

Мексиканец отвернулся к машине и, не глядя на Джеральдину, махнул в ту сторону, откуда он пришел.

— Вон туда, — сказал он, отходя. — Там ты найдешь, чего ищешь.

Волоча за собой холщовую сумку, Джеральдина миновала прилавки и обошла кругом темную громаду крытого рынка. Поденщики у костров зашевелились при ее появлении; не поворачивая головы, они равнодушно скашивали в ее сторону бессмысленно-сонные глаза.

Улица, на которую она вышла, была темная, тротуары под аркадами безлюдны. Но впереди, в следующем квартале, бары были открыты; там слышались голоса, музыка из автомата, а на верхних этажах из-под спущенных жалюзи пробивались полоски света. Со ржавых узорчатых балконных решеток свисали грязные, полинявшие ленты серпантина, ручеек в канаве уносил пестрые конфетти и остроконечные кулечки из-под сахарной ваты.

В конце рыночных рядов, на прибрежной стороне улицы Джеральдина увидела открытое кафе; она подошла к окну и заглянула внутрь. За пустой стойкой стояла сердито насупившаяся официантка в розовой униформе, негр-уборщик тер шваброй пол.

В кафе как будто никого не было, но когда Джеральдина вошла, обходя вымытые места на полу, и оглянулась через плечо, она увидела еще одного посетителя.

Лицо его и все видимые участки кожи были темно-лилового цвета, ресницы намазаны тушью, веки подведены голубым, волосы — желтые от перекиси; на лбу, немного набекрень — венок из фиолетовых листьев. Голова его лежала на столе, до полу свисала запятнанная краской белая тога, и он прижимал к груди букет искусственного винограда.

— Отстань от меня, — хрипло сказал он официантке. — Отстань.

— Давай, Динь-Динь, вставай, поднимайся. Ступай на воздух.

Джеральдина сидела на табурете и смотрела на него.

— Ого, — сказала она.

— Каков цветочек, — обратилась к ней официантка. — Скажи?

— Он, наверное, с маскарада? — шепотом спросила Джеральдина.

— Ну да, приятели на улице устроят ему маскарад, если выйдет в эту дверь.

Джеральдина посмотрела в окно — пусто. И когда входила, она никого не видела.

— Иди, зануда, — крикнула официантка, — черным ходом иди. Как ты весь намазался, словно поросенок, они тебя ни за что не ухватят. Вилли, черт, — сказала она уборщику, — вывези ты его на швабре.

Вилли окунул свою швабру в горячую мыльную воду и проехался ею по плиткам и грязным голым ступням лилового посетителя.

Тот подобрал ноги: «Ой».

— Он идет за тобой, чудила, — сказал Вилли, ни к кому не обращаясь.

— Черт, может, ему лучше и остаться до полицейских, — сказала официантка Джеральдине. — Эти ребята по мостовой его размажут. Кофе?

— Да, — сказала Джеральдина.

— С цикорием?

— Да.

— Уже уезжаешь, да?

— Нет, приехала. Только что.

— Я думала, ты из тех девочек, что привалили сюда на карнавал.

— Я не из тех.

— До чего же я рада, что эта чертовщина кончилась. Мне от нее прибыли никакой.

— А я столько о карнавале слышала, — сказала Джеральдина. — И всегда думала: хорошо бы приехать посмотреть.

— Ну, вот тебе образчик. — Официантка показала на посетителя в углу. — У этих Масленица долго не кончается.

Джеральдина обернулась и посмотрела. Под гримом он был совсем молодой. Глаза тусклые, губы, испачканные краской, дрожали.

— Но он вроде симпатичный, а? — спросила Джеральдина.

Официантка поджала губы:

— У нас с тобой разные вкусы на мужчин.

— Он тоже не в моем вкусе, — сказала Джеральдина, — но, по-моему, симпатичный на свой манер.

Входная дверь открылась, и вошли двое полицейских: один бледный, с грустным лицом, другой низенький, полтора метра на полтора, рыжий. Они подошли к стойке и посмотрели на лицо Джеральдины.

— Нет, там, — сказала им официантка.

Они обернулись.

— Ты погляди только, — сказал полтора на полтора.

Они лениво подошли к лиловому и оперлись на его столик.

— Ого, — сказал печальный. — Это надо же.

— Ну разве не украшение праздника? — спросила их официантка.

— Нет, — сказал печальный. — Он не украшение праздника. Ты бы видела, каких мы в городе позабирали.

— Да, — подтвердил низенький. — Полчаса назад мы арестовали Зеленого Великана в кабаке О’Брайена.

— Ага, — сказали они лиловому. — Поехали, дружок.

Печальный полицейский схватил посетителя за плечо и втащил до половины на стол.

— Осторожно, Луис, — вдруг крикнул другой.

Но поздно. Полицейский Луис отпустил плечо клиента и посмотрел на свой китель: весь фасад стал темно-лиловым.

— О черт, — сказал Луис. Он чуть не плакал. — О черт.

Рыжий поцокал языком.

— Знаешь, — печально сказал Луис. — Я тебя насмерть затопчу, если не встанешь.

Лиловый посетитель встал, шатаясь, и сделал несколько шажков.

— Я ничего не нарушал! — взвизгнул он. — Я никого не трогал.

С неожиданной свирепостью они заломили ему руки, перепачкав свою форму. Затем, как разнокалиберная пара йоменов с тараном, они ткнули его увенчанной головой в дверь и вышли на тротуар. Запятнанная простыня тащилась за ним.

— Заходите к нам еще, ребята! — крикнула им вслед официантка. — Так откуда, ты говоришь, приехала? — спросила она Джеральдину.

— Из Техаса.

— Ух, черт, а из каких мест?

— Из Галвестона. Но сама-то я не оттуда. Я из Западной Виргинии.

— А я как раз из Техаса, — сказала официантка. — Лас-Темплас — знаешь такой город?

— Нет, не слыхала.

— Ты ищешь работу?

— Да.

— Иди работать в бар.

— Нет, в бар мне бы не хотелось. Я думала, может, устроюсь официанткой — что-нибудь такое.

— Ты попала в аварию, золотко? Я гляжу, у тебя лицо порезано.

— Ага, — сказала Джеральдина. — Была авария с машиной. Там, в Техасе. Я порезалась о лобовое стекло.

— Прямо злодейство! Такая хорошенькая девушка!

— Вы случайно не знаете, куда я могла бы устроиться?

— Я знаю, куда можно устроиться в два счета, только не официанткой.

— А кем?

— Вот, — сказала женщина, — дарю тебе утреннюю газету.

Она взяла из-под стойки газету и развернула на странице объявлений о найме. Джеральдина проглядела весь столбец, водя пальцем по строчкам. На букву «Б» было строчек двадцать, начинавшихся со слова «барменша»; ниже с десяток объявлений начинались словом «девушки» с восклицательным знаком; затем шли предложения «занимать гостей» в ресторанах и ночных клубах и, наконец, множество строчек, начинавшихся словом «талант!».

— Знаешь небось, что это за штучки?

Джеральдина кивнула. Ей попадались объявления вроде этих — и в Бирмингеме, и в Мемфисе, в Джексонвилле, и в Порт-Артуре, но в таком количестве — никогда, и никогда она не видела объявлений, начинающихся со слова «талант!».

— В этом городе, милка моя, девушки — главный промысел. Можно называть это как угодно, но для тебя оно сводится все к тому же. Иногда тебя берут в оборот в тот же день, как переступишь порог, иногда обрабатывают постепенно. Им начхать, как ты к этому относишься, им лишь бы свои денежки получить.

— Вот черт, — сказала Джеральдина, — в газете больше ничего и нету.

— Ты в неудачное время приехала. Сейчас, после карнавала, уйма всякого народа застряла в городе, они из рук рвут, что только можно. — Она метнула взгляд на негра и понизила голос. — Одна беда — в городе полно негров. Они как сыр в масле катаются, а у белых животы подводит. Разве ж это справедливо?

— Я-то надеялась, тут найдется что-нибудь подходящее, — сказала Джеральдина.

Вошли четверо речников в замызганной форме цвета хаки и потребовали кофе. Положив локти на стойку, они молча разглядывали Джеральдину и принесшую кофе официантку.

— Эй, — окликнул один.

Джеральдина оторвалась от газеты и взглянула на него. Речник был невысокий, крепко сбитый и загорелый, на щеках и подбородке у него пробивалась утренняя седоватая щетина, маленькие голубые глазки быстро обхлестали ее тело сверху донизу, но на лице не было и тени улыбки.

— Эй, — сказал он еще раз.

— Брось, Маккарди, на кой она тебе, — вмешался другой речник.

Джеральдина быстро отвела глаза и уткнулась в газету. Хорошо, что с той стороны, где они сидели, не видно ее порезов. Когда они выходили, тот, что пытался с ней заговорить, все оглядывался на нее и тихо посвистывал канареечным свистом.

— Сволочи, — сказала официантка, когда они ушли. — Если когда встретишь этих юбкодеров, держись от них подальше. Они работают на линии Флегермана, их можно узнать по букве «Ф» на фуражках, и все как один самая что ни на есть сволочь. — Она поглядела в окно на четверку речников, которые переходили улицу в забрезжившем свете серой, скупой зари. — Интересно, почему это.

То и дело открывалась дверь, в кафе становилось людно — наступало время завтрака.

— Не знаю, зачем ты сюда прикатила, — улучив минуту, сказала официантка. — Надо было ехать в Даллас или еще куда. В Далласе, вообще-то, неплохо.

Больше она с ней не заговаривала. Джеральдина заказала еще чашку кофе и принялась старательно читать газету.

Одолев колонку душевных советов, комикс и статейки о Кастро на первой полосе, она сунула газету в сумку и вышла на улицу. Наступило утро, но было пасмурно, стальная гряда серых облаков мчалась по небу, как эскадрилья бомбардировщиков в боевом строю, с реки дул холодный, сырой ветер.

Она перешла на другую сторону Декатур-стрит, где друг за другом тянулись забегаловки; еще не было семи, но все они были переполнены: люди пили у стоек и резались в электрический бильярд. В боковых комнатках с отдельным входом с улицы негры-грузчики на деревянных скамьях потягивали мускатель, глазея на ранних пешеходов из-под нахлобученных на брови кепи. Всюду гремели музыкальные автоматы. Свернув на улицу, носившую имя святого Филипа, Джеральдина опять услышала, как те же гитары снова завели «Иди, не беги».

Сент-Филип-стрит оказалась узенькой и совершенно прямой, она рассекала два ряда прикрытых каменными заборами и плотно зашторенных домов с ярусами завитушечных балконных решеток по фасаду и узорчатыми калитками на запоре. Идя мимо, она замечала кое-где за темным камнем яркие вспышки густой листвы — приметы изобилия, притаившегося за надежной каменной кладкой и кованым железом. Запахи зелени, влажной земли и цветущих деревьев смешивались с запахами реки, старого сырого камня, молотого кофе и еще чего-то знакомого, быть может шафрана, которым пропахли мексиканские кварталы Порт-Артура. Джеральдина даже усомнилась, что в этих домах и вправду кто-то живет, — они такие странные, такие старые и мрачные с виду, будто чужеземные, как в книгах и на картинках. Но, как видно, люди все же в них жили, потому что сквозь калитки и спущенные жалюзи слышались утренние звуки: хныканье проснувшихся детей, негромкие чертыханья, стук кастрюлек. На улицу просочились новые запахи — запах керосинки и поджаренных овсяных хлопьев, — а во двориках под зловещим небом захлопало на ветру выстиранное белье. Впереди, через несколько домов от нее, из калитки на тротуар вышел человек в клетчатой кепке и с коробкой для завтрака в руках; он поднял голову и поглядел на тучи.

На углу Ройял-стрит она зашла в булочную спросить дорогу; там пахло свежими рогаликами, и хозяйка объяснила, что попасть в центр можно на автобусе маршрута Дизайр — Франклин, он как раз останавливается рядом.

Автобус был набит серолицыми горожанами, было душно и жарко, и пришлось стоять в проходе. Пока доехали до канала, Джеральдина взмокла от пота и почувствовала дурноту. Когда она сошла в уличную толчею, ветер с моросящим дождем показался ей приятным.

Кошмарный будет денек, подумала она. Прежде всего она не так одета, чтобы искать работу — любую работу.

Почти на всех девушках, шедших по улице, даже на негритянках, были миленькие платья, костюмы и дорогие с виду плащи; Джеральдина отлично представляла себе, как она выглядит в своей старенькой черной юбке и тонком свитерке. Да еще длинные патлы по плечам — ну просто захолустная голодранка или того хуже.

Первое зеркало она увидела у двери магазина уцененных вещей; стекло было синеватое, как у зеркала над стойкой в баре «Белый путь».

Ее ошарашили шрамы. Она словно забыла о них, и это странно — ведь ей стоило только поднять руку, чтобы ощутить выпуклость неровно заживших порезов, и она столько смотрелась в зеркало у Мэри, что, казалось, знала каждый миллиметр и каждый изгиб рубцов. Но она никогда не видела их при утреннем свете на улице.

Хотя ничего странного, что у меня шрамы, подумала Джеральдина. Столько было ночей, и каждую ночь она ложилась в постель всерьез, а днем просыпалась — стоило оно того или нет. И любой бы сказал, на нее глядя, что ничего другого никогда и не было.

Ничего странного, что приходит время, когда ты посмотришь в зеркало и увидишь, где ты побывала.

Он добрался-таки до нее — Вуди со своей железкой.

Женщины, выходившие из магазина, бросали на нее быстрые взгляды. Джеральдина повернулась и пошла дальше.

В центовке ее послали в отдел кадров, за четыре квартала от магазина, на другой стороне канала, и она ждала там сорок пять минут; когда заведующий спросил ее адрес, ей нечего было ответить. Заведующий сказал, что они предпочитают брать на работу местных.

В другой центовке у нее даже не спросили адреса. Она заходила в кафетерии — в «уолгринсовский», в «Белую крепость» и к Мастерсону. Она обошла магазины Торнейла, и Каца, и «Мэзон бланш», и все универмаги, какие попадались ей по пути. Проходя мимо фургонов-закусочных и ларьков, где продают сэндвичи, она непременно спрашивала, нет ли у них какой-нибудь работы.

Ей отвечали, что никакой работы нет. У них уже все места заняты. Ей говорили, что сейчас неподходящее время искать работу.

Даме из бюро по найму тоже показалось, что Джеральдина не так одета, чтоб искать работу.

— Есть же у вас другие вещи кроме этих, — сказала дама.

Джеральдина ответила, что, конечно, есть, просто там, где она недавно работала, на тряпки не обращали внимания. Дама сказала, что выгляди она чуточку презентабельней, они могли бы ее послать на хорошую кондитерскую фабрику, но в таком виде об этом не может быть и речи. Дама спросила, на что, собственно, она рассчитывала, явившись в Новый Орлеан? Джеральдина призналась, что, пожалуй, сама не знает.

— И зачем они все сюда едут, скажите на милость? — обратилась дама к мужчине за соседним столом; мужчина за соседним столом ответил, что это одному Богу известно.

На улице возле бюро по найму человек в грязном синем комбинезоне спросил, куда она идет. Джеральдина молча обошла его, но он последовал за ней и положил ей руку на плечо:

— Куда идешь?

У него было смуглое, с глубокими морщинами лицо, поперченное седоватой щетиной. На толстых его губах виднелись следы красного вина, но глаза у него были ясные, черные, блестящие.

— Куда идешь?

Он был немолод, но шагал быстро. Когда Джеральдина перешла мостовую, он вдруг обогнал ее и стал перед ней на краю тротуара. Рядом стояли люди, ждавшие, пока загорится сигнал перехода.

Сжав кулаки, она отступила назад:

— Отваливай, слышишь? Не приставай ко мне, а то полицию позову.

Люди, столпившиеся у перехода, не шевельнулись и даже не взглянули на них.

— Катись! — сказала Джеральдина. — Оставь меня в покое.

Он, что-то бормоча, повернулся и вдруг побежал на другую сторону Канал-стрит — еще секунда, и его настиг бы надвигавшийся поток машин.

Джеральдина побрела дальше. Она видела, что он идет за ней по другой стороне улицы, держась поближе к домам. Он тащился за ней, пока она не спустилась в подвальный этаж универмага.

В магазине она нашла телефон и позвонила по трем номерам, которые прочла в утренней газете, — там требовались официантки. Места оказались уже заняты. Можете перезвонить через неделю.

Минут двадцать она бродила по подвальному этажу и первому, рассматривая вещи, которые не прочь была бы купить когда-нибудь. И даже подумывала о том, чтобы взять платье, зайти в примерочную кабинку и сунуть там к себе в сумку — когда-то она знавала девицу, которая неплохо одевалась таким способом. Но было ощущение, что откуда-то за ней следят.

В магазине было душно и жарко; она решила выйти на улицу и где-нибудь в укромном месте съесть, пока не раскисли, бананы, подаренные мексиканцем. В который раз она миновала все те же перекрестки. С раннего утра она исходила всю центральную часть города вдоль и поперек. К ней уже приглядывались газетчики и женщины-регулировщицы; мужчины в ковбойских рубашках отрывались от игральных автоматов и негромко окликали ее:

— Куда идешь?

Всем только и надо было знать, куда она идет.

Оказалось, что она идет к реке. Она шла и шла, пока последний из приставал не потерял ее из виду; потом, заплатив десять центов, она села на маленький медлительный паром, который привез ее на западный берег, в городок под названием Алжир. В сосисочной на пристани она выпила чашку кофе и спросила девушку, не нужен ли им кто в помощь. Им никто не был нужен.

Алжир представлял собою улицу с парковочными счетчиками и с магазинами, отделанными хромом и пластиком. Дома выглядели старыми, на верандах с чугунными завитушками росли розы с маслянистыми, прихваченными морозом бутонами. Джеральдина решила пройтись по набережной и съесть бананы.

По гравию гонялись друг за другом ребята со школьными сумками, и через каждые несколько шагов стояли скамейки, оккупированные гладкощекими иностранцами; они умолкали при ее приближении. Она подумала, что будет неудобно вынуть банан и чистить при всем честном народе; будет выглядеть странно — ей казалось, что они и так на нее пялятся. В конце дорожки стояла зеленая полицейская машина, ее радио гремело рок-н-роллом. Джеральдина с беспечным видом повернула обратно и пошла быстрее. С первым же паромом она переправилась в Новый Орлеан. На обратном пути она села снаружи, достала из сумки два банана и ела их, глядя на струившуюся из-под киля темно-бронзовую, как центовая монетка, воду. Течение было сильное; она чувствовала, как у нее под ногами надрываются моторы, с натугой одолевая каждый метр стремительного течения. Кипящая пена перемешивалась с илом.

С середины реки она увидела широкую излучину, а за нею пустынные зеленые пространства совсем плоских, без единого бугорка низин. Джеральдина откинулась назад и закрыла глаза, чувствуя, как потеплел ветер, да и в самом воздухе появился какой-то новый привкус; она взглянула вверх — утренние тучи рассеялись, и растаяла серая хмурость дня. Без всякого предупреждения над городом разлилась буйная и радостная карибская синева, пронизанная чистым солнцем.

Господи, подумала Джеральдина, ведь это весна. Вот так весна приходит на берега залива. В четвертый раз она видит, как на юге приходит весна и зима отступает перед этим рвущим сердце небом — четыре весны. Господи! Она опустила голову и отмахнула брошенную ветром на глаза прядь.

Вечером это выкатившееся на небо солнце нырнет во внезапный мрак, легкая дымка сумерек продержится всего минуту-две, а потом с востока мгновенно накатится ночная тьма, и ветер, колючий, неласковый, погонит клубы знобкого тумана по влажной земле. Станет холодно. Весна. Четвертая весна.

Когда она спускалась по сходням на Канал-стрит, даже город пахнул по-другому; воздух, промытый дождем, был ласков.


На углу Рэмпарт-стрит и Канал-стрит был магазин, торговавший всякими изделиями из металла. В одной витрине под светом белых лампочек сверкали стройные ряды стальных подзорных труб, тут же стояли бинокли, крохотные транзисторы, треноги, миксеры для коктейлей и медали с изображениями святых. Во второй витрине на фоне мягкой и бархатистой темной ткани были выставлены револьверы, выкидные ножи и опасные бритвы.

Ближе всего к стеклу лежали в два ряда двадцатидолларовые пистолеты, неброские, компактные, несомненно эффективные — но малого калибра, и они казались немного жестяными в ярком свете. Ножи выглядели чуть основательнее: стальные лезвия, алюминиевые рукоятки и защелки блестели, но в ножах не было романтики городского стилета — слишком основательные, неэлегантного абриса, простоватые — рабочий инструмент. Зато бритвы — сама поэзия.

Бритвы были расположены концентрическими кругами, вернее, широкой ослепительной спиралью, которая плавно вела глаз от одной степени мастерства к следующей. Бритвы, помещенные во внешнем круге, были почти так же скромны, как немецкие выкидные ножи, — по всей вероятности, ими можно было пользоваться и для бритья. В следующем круге были бритвы меньше, но куда изящнее; глаз, следуя по кругу, замечал, что у некоторых зеркально блестящие лезвия отточены с обеих сторон, ручки у них были в красную и белую полоску или из пестрой пластмассы. Во внутренних кругах сияли бритвы совершенно праздничные, ликующие, карнавальных расцветок, пластмасса являла тут буйство красок; некоторые были снабжены деревянными ручками с выемками для пальцев, на случай если вспотеет ладонь; острые их лезвия весело искрились и выглядели как точнейшие инструменты.

В центре этого великолепия на складках пухлой замши чуть возвышалась надо всем бритва дюймов в двенадцать длиной — бритва величественная, бритва-королева, бритва-победительница. Мало того что рукоятка у нее была перламутровая, с фиолетовым отливом и с восемью брильянтиками из стекла, на эту рукоятку еще было наведено изображение блондинки с весьма впечатляющим бюстом, совсем обнаженной, если не считать красных подвязок. Лицо ее при ближайшем рассмотрении выражало нескрываемую похоть, направленную, естественно, на ее владельца.

Лезвие было как музыка; должно быть, его тайно, по ночам, ковали из какого-то редкостного льдистого металла. Оно было слиянием страсти и науки; оно горело голубым и не совсем отраженным огнем.

Рейнхарт долго стоял, глядя на лезвие; где-то внутри его вдруг зазвучала музыка, которую он не мог определить, старинная музыка, забытые струнные инструменты…

«Что за бритва! — думал он. — Это Великая Американская Бритва». Он не мог оторвать от нее глаз.

«Где-то, — дрожа, думал он, — где-то в сердце каменной горы сидит покрытый шрамами дьявольский старик в полосатой рубахе с одной подтяжкой, и, стиснув зубы, капая слюной на подбородок, он берет эту бритву и отрезает грязный кусок шнура. И убивает меня. Американский Рок, ангел Американской Смерти, его Бритва».

Наконец он отошел от витрины и внезапно чуть не столкнулся со стариком в синем комбинезоне; глаза старика приковали его к месту проникновенным, жадным взглядом — взглядом влюбленного. «Спокойно, — сказал себе Рейнхарт. — Ради бога. Вот так сходят с ума». Он быстро прошел мимо старичка и зашагал по Рэмпарт-стрит, мимо пивных и ларьков с бутербродами «по-бой»[12].

Если он уже сейчас дошел до такого, что же будет завтра, после ночлежки Армии спасения? Хотя ночевка будет роскошная: за свои шестьдесят центов он получит отдельный загончик за проволочной сеткой. Если завтра ничего не наклюнется, он станет клиентом Армии спасения, а этот статус обязывает быть наравне с другими — душ под надзором и никаких проволочных сеток. Нет. На этот раз так не пойдет. Сейчас было как-то по-другому, чем прежде.

Но все равно ему ничего не оставалось делать, как слоняться по улицам до десяти часов: после десяти в ночлежку не пускали. За полтора часа он еще успеет купить последнюю свою бутылку хереса и войти вместе с ней в дверь.

На углу Варрен-стрит он увидел стеклянные прямоугольники зданий городского самоуправления; на лужайке стояла каменная скамья, и Рейнхарт сел на нее, глядя, как в ярко освещенном вестибюле ползут вверх и вниз пустые эскалаторы. Между двумя свернутыми флагами неподвижно сидел лысый полисмен, и в его очках сияли блики белого света.

«Может, вбежать туда и сдаться, — подумал Рейнхарт, — вломиться в двери, пробежать по вестибюлю, размахивая носовым платком, и кинуться в ноги лысому стражу: сдаюсь! Они меня пристроят. Они отберут у меня шнурки от ботинок, дадут желтый халат и вообще — пристроят».

Он не сразу припомнил, кто же это развивал теорию капитуляции, — ах да, Брюс, актер-англичанин, с которым он работал на радио в Чикаго. Как-то грустным зимним вечером Брюс вошел в бар отеля «Редклифф», где помещалась студия, и, драматически запахнув накинутое на узкие плечи пальтишко, заявил, что сейчас идет кончать жизнь самоубийством. Он доказывал это красноречиво и убедительно, но вся бражка, что вечно околачивалась в баре, в том числе и Рейнхарт, прикинулась, будто не верит. У «редклиффских» завсегдатаев блеснула надежда, что наконец-то в «Редклиффе» что-то случится, и им не хотелось портить себе удовольствие. Другие, быть может, понимали, что, отговорив человека от самоубийства, они взвалят на себя серьезную и, вероятно, непосильную моральную ответственность за него; не говоря уже о том, что отговаривать Брюса значило еще долго выслушивать его пространные речи. У владельца бара были некоторые разногласия с полицией по финансовым вопросам, поэтому он решил не поднимать шума. Словом, Брюс, слегка икая, гордо, в лучших традициях театра «Олд-Вик», взмахнул полами своего пальтишка и, свирепо ругнувшись, ушел, как и положено, в снежную январскую ночь.

Рассказывали, что Брюс доплелся через мост на Кларк-стрит до Петли, где-то опять добавил виски и решил, что можно еще купить себе жизнь ценой капитуляции. Он плюхнулся прямо в снег на углу Ван-Бьюрен-стрит, готовый публично сдаться первому же полисмену, частному лицу или любому виду транспорта, который будет проходить мимо. Но так как январская ночь выдалась на редкость студеной и начала разыгрываться вьюга, ему пришлось сидеть довольно долго. Наконец на улице появился здоровенный сборщик хлопка с берегов Миссисипи, который только что высадился из последнего автобуса с юга без единого пенни в кармане и злой как черт. Наткнувшись на спящего Брюса, он на всякий случай стукнул его свинчаткой по макушке и отобрал бумажник вместе с предсмертной запиской. Немного позже шедший по Ван-Бьюрен-стрит автобус тоже наткнулся на Брюса и при этом переехал ему левую ступню.

Одни говорили, что впоследствии Брюс умер от гриппа. Другие утверждали, будто он стал монахом-траппистом и прослыл святым. Третьи уверяли, что он подвизается на государственной службе в одном из федеральных ведомств. Потом разнесся слух, будто в Саут-Сайде, на задах какой-то закусочной, где на вертелах жарят кур, чикагская полиция обнаружила тело умершего загадочной смертью беглого арестанта, человека малограмотного, с буйным прошлым; однако в кармане у него нашли предсмертную записку, в которой сказывалась рафинированная утонченность натуры, и, что интереснее всего, в конце ее целыми кусками цитировалась прощальная речь Эдипа в Колоне. «Во всяком случае, — подумал Рейнхарт, — Брюс доказал невозможность капитулировать на хоть сколько-нибудь приемлемых условиях».

Продрогнув на сыром и холодном вечернем ветру, Рейнхарт поднялся, зашагал через лужайку и вошел в огромные стеклянные двери Публичной библиотеки погреться меж книжных стеллажей. Немного погодя он взял с полки залитую кофе биографию Горация Уолпола[13] и уселся в кожаное кресло у окна. По ту сторону стекла на вечерней улице перед машинами бежали кружки светящейся паутины: опять пошел дождь. Если бы только библиотеки не закрывались всю ночь, если бы кто-нибудь проявил такую чуткость, насколько легче жилось бы в этом мире. Но шел девятый час, скоро будут закрывать. Рейнхарт встал и начал было искать другую книгу, но вдруг за стеллажами, в конце зала, где бормочущие старики читали сквозь лупу газеты, увидел дверь с надписью «Музыкальная комната». «Нечего тебе там делать, — сказал он себе, — ты это брось». И с книгой в руках он прошагал мимо стариков, открыл эту дверь и вошел.

Странная темнота стояла в этой музыкальной комнате. Лампы над полками с партитурами не горели, проигрыватели вдоль стен были аккуратно закрыты пластиковыми крышками. И — ни одного человека, кроме черноволосого бледного юнца в очках, который сидел у освещенного столика и читал какую-то партитуру. Когда скрипнула дверь, он поднял глаза.

— Закрыто, — сказал он Рейнхарту. — Мы закрываемся в восемь.

— Ладно.

Рейнхарт повернулся, чтобы уйти. Но при этом он глянул на лежавшую перед юнцом партитуру и внезапно остановился, застыл, не сводя глаз с нот, развернутых на зеленой промокательной бумаге, покрывавшей стол. Это был «Verzeichnis»[14] Кёхеля, и раскрыт он был на 581-м номере, на моцартовском квинтете ля-мажор для кларнета и струнных, который называется Штадлеровским[15] квинтетом. «Это уже нечестно, — подумал Рейнхарт, сжимая дверную ручку. — Это просто нечестно. Никак тебя не оставят в покое; они преследуют тебя на этих окаянных улицах, а войдешь в какую-то дверь — и прыщавый мальчишка читает Штадлеровский квинтет».

— Эй, молодой человек, — окликнул его Рейнхарт.

Юнец подозрительно покосился на него, отодвигая стул от столика.

— Ты дудишь в кларнет?

— Учусь, — сказал юноша. — Играю немножко.

— А зачем читаешь Штадлеровский квинтет?

— Для теории, — сказал юноша. — Теоретически.

— Теоретически. И как он тебе теоретически?

— Прекрасно, — тихо сказал он. — Прекрасная музыка. Должно быть… Должно быть, сыграть это — пуп надорвешь.

— Говорят, да, — ответил Рейнхарт. «Верно, — подумал он. — Именно так. Пуп надорвешь». — Слушай, — сказал он. — Пусть будет закрыто вместе со мной, ладно? Я бы хотел посмотреть эту партитуру.

— Так ведь уже закрыто, — пожал плечами мальчик. — Ладно. Садитесь вон туда. Потом потушите лампочку.

Забрав партитуру и книжку Кёхеля, Рейнхарт пошел к одному из пюпитров для чтения. Включая свет, он спиной чувствовал взгляд паренька.

— Вы играете?

— Я? Нет, — ответил Рейнхарт.

Крепко сжав губы, он глядел на черные готические буквы: «Sechstes Quintett von Wolfgang Amadeus Mozart. Allegro»[16] — стояло над первой строкой. «Allegro, — повторил про себя Рейнхарт. — Allegro». Он помотал головой, и усмехнулся, и сжал деревянные края пюпитра так, что побелели костяшки пальцев. «Когда ж ты наконец уймешься, — спросил он себя. — Неужели ты еще не понял, что это надо забыть?»

Но глаза его уже отыскали в конце первой нотной строчки букву «G», где вступает кларнет и взвивается первое дерзкое арпеджио.

«Да, — подумал Рейнхарт, — пуп надорвешь. Точно».

Так думали и у Джульярда; говорили, что потому-то Сомлио прежде всего проверяет на этой партии кларнетистов. Он тебя нипочем не возьмет, если не прослушает в Штадлеровском квинтете; говорили, будто он принимает нового кларнетиста примерно раз в пять лет.

Рейнхарт отчетливо помнил, как все это было. Стоял яркий октябрьский день, комнату заливало солнце. Вошел Сомлио, жирный и бледный, и с ним четыре его музыканта — людишки, по слухам, жестокие и вероломные: они любили вести тебя под ручки к дороге славы и на самых подступах вдруг подставить ножку, оплевать и втоптать в грязь. Сомлио приходилось прослушивать деревянные духовые не иначе как в сопровождении этого квартета.

Один за другим лабухи — первая и вторая скрипка, альт и виолончель — уселись на складные стулья, и, пока они устраивались, Рейнхарт нервно проверял, как звучит кларнет, и без конца менял мундштуки. Сомлио со своего места дал знак, и хлынули неожиданно сильные, будто даже яростные звуки, перешедшие в первый такт темы, десять нот, которые звучали как «Ист-Сайд, Вест-Сайд». И Рейнхарт за пятнадцать секунд до начала пытки глядел через улицу на каменистые пустыри, где возводились новостройки Гарлема и мальчишки-пуэрториканцы швыряли камнями в грузовик с цементом, потом повернулся и, ровно ничего не чувствуя, вступил с ноты соль и проиграл первое арпеджио.

Дальше тема повторялась, снова прозвучала первая фраза, и струнные слились в строго симметричном, логичном рисунке: скрипки вели мелодию вниз, альт и виолончель взмывали вверх, они были поглощены собой, совершенно игнорируя его, и Рейнхарт еще раз проиграл свое одинокое, непривеченное арпеджио, которое отстраненно проплыло над великолепием струнных. Но на третьей фразе он почувствовал, что они поддаются; они мягко подыгрывали его теме, потом подхватили ее, и теперь они уже вместе взлетали кверху и устремлялись вниз в светлых созвучиях; он обхаживал струнные, он их укрощал и голубил, они перестали его игнорировать.

В то утро оказалось, что за барьерами музыкальной формы сияет солнечный мир, где можно по-орлиному парить и резвиться, смирять страсть и давать ей полную волю и не пропустить ни одной паузы, не смазать ни единой ноты, где само его дыханье стало инструментом безграничных виртуозных возможностей. В то утро он знал, что нигде и ни разу не ошибется; он чувствовал, что собран, как никогда. Ибо в этой музыке было совершенство, в этой музыке присутствовал Бог, что-то неземное, и голодный пружинистый аппарат в Рейнхарте преследовал его, повинуясь беспощадному инстинкту, и находил его снова и снова.

В третьей части, после менуэта, когда они дошли до трио, Моцарт убрал кларнет на минуту или две, давая передышку старику Штадлеру, который играл уже к пенсии. Рейнхарт, стоя с закрытыми глазами, держа дрожащие пальцы на клапанах, чувствовал тишину в комнате позади струнных и чувствовал, как сами струнные любят его и скучают по нему. Он открыл глаза и увидел виолончелиста, склонившегося к струнам, глаза его светились любовью, пальцы нежно двигались по грифу, и на повернутом запястье видны были пять синих знаков: «DK 412», вытатуированные на этой трепетной руке. Перед тем как Рейнхарт взял ноту, старик выжидательно поднял лицо, на котором были написаны восторг и нежность. Рейнхарт поймал этот преображенный взгляд и, удерживая его в себе, заиграл снова.

В финальном пассаже allegro alla breve он ощущал себя — мозг, рот, диафрагму, легкие и пальцы музыканта Рейнхарта — единым, несокрушимым целым. И закончив вместе со струнными чудесным тремоло, он подумал: «Как я прекрасен, как прекрасен!»

Радостный, весь дрожа, он положил кларнет и пошел пожимать руки квартету, надеясь, что они что-нибудь ему скажут, но они не сказали — они поулыбались, покивали, уложили свои инструменты и ушли.

— Скажите еще раз, — произнес Сомлио, разглядывая ногти, — как зовут?

— Рейнхарт, маэстро.

— Bien[17], Рейнхарт, — небрежно сказал Сомлио и пожал плечами. — Первый класс. В высшей степени. Мы принимаем Рейнхарта.

А потом, уже у двери, его остановил единственный слушатель, маленький коренастый трубач, итальянец из Бостона, попавший сюда из полкового оркестра.

— Это было здорово, старик, — сказал он Рейнхарту.

Рейнхарт потушил лампочку, взял партитуру и положил ее перед пареньком на зеленую промокашку стола.

— Верно — пуп надорвешь.

— Да, сэр, — сказал юнец. — Много ли кларнетистов могут сыграть это по-настоящему?

— Мало, — согласился Рейнхарт. — Раз-два и обчелся.

В читальном зале электрические звонки просигналили, что библиотека закрыта, и он, ничего перед собой не видя, вышел на улицу, где под холодным дождем и ветром разгорелось от воспоминаний его лицо.

Значит, тот день можно считать самым счастливым в его жизни? Конечно. Что бы это ни означало.

«Но ведь это было только один раз, — размышлял он. — Если честно, ты же никогда больше так не играл. Так, да не совсем. Ну а если бы и играл? Что тогда? И все-таки это было, — думал он. — Я играл как никто».

В конце концов, он, вероятно, мог бы дирижировать. Он был бы неплохим дирижером… он был бы лучшим в мире дирижером Моцарта… в моцартовской музыке он был бы лучше Бичема[18]. Черт возьми, конечно да!

«Потому что я знаю, — думал он. — Знаю эту музыку. Без напыщенной болтовни, без слез, возносит и низводит, как жизнь, нежная и немного жестокая, с состраданием и насмешкой над собой… движется сквозь свет и тень, как неуловимый жаворонок, парящая и величавая под распростертыми крылами смерти и ночи. Старик, — думал он, — старик с печатью зверя и улыбкой радости в утреннем солнце. Моцарт!»

Рейнхарт знал и мог им показать.

«Ах, Господи, — думал он, — я мог погрузиться в звук и подать им громадные сияющие пласты жизни, швырнуть им с размаху, сплеча». И, быстро шагая по смоченному дождем тротуару, он ощущал дрожь голодного аппарата внутри, разражающегося раскатами мертворожденного звука.

Прошагав два квартала, он опять стал смотреть на витрины. В витрине игрушечного магазина, выложенной желтым целлофаном, был маленький электропоезд, приводимый в движение фотоэлементом: стоило провести рукой перед стеклом — и поезд обегал по рельсам круг. Рейнхарт подвигал рукой, и поезд побежал. Затем он увидел свое отражение в стекле.

«Смотри-ка, — подумал он, — это опять ты. Ну, расскажи мне про это». Он стоял перед витриной, запуская игрушечный поезд, и говорил себе про это. «Не знаю, из чего ты сотворен, — говорил он себе, — но только не из музыки. Нет. И та частица тебя, та прекрасная музыкальная частица, которую ты любишь представлять себе как ряды тугих блестящих струн, — она совсем не такая, это густая, скоропортящаяся масса вроде сливок, и если она застоится, потому что у тебя не хватает ни мужества, ни энергии будоражить ее, то превращается в мерзкую, ядовитую желчь, от которой ты в конце концов вполне заслуженно погибаешь».

Он отвернулся от витрины, и струны, созвучия и все прочее унесла с собой грязная дождевая вода в сточной канаве. Когда-нибудь, когда будет время, надо куда-то уйти и немножко подумать об этом. А сейчас некогда. На следующем углу он купил бутылку мускателя и пошел дальше, крепко зажав под мышкой бумажный пакет. Он ни разу не остановился, не повернул за угол, он шел прямо вперед, смутно различая вплетающиеся в узоры разноцветных огней фигуры и лица. Видения исчезли, теперь его только чуть мутило, хотелось есть, побаливала спина да где-то внутри, в пустой тьме, как всегда, проносились обрывки музыки. И великолепные бритвы сверкали в каждой витрине, хотя он ни разу не повернул головы и не взглянул на них.

Там, где он наконец остановился, улица, словно споткнувшись, обрывалась у заросшей бурьяном железнодорожной ветки, которая извилисто тянулась между двух пустырей. Рейнхарт вынул бутылку, отшвырнул бумажный кулек и, втащив чемоданчик на гниющие шпалы, сел на старую автомобильную покрышку среди зарослей вонючего бурьяна. Вокруг темнели квадратные, с черными окнами пакгаузы — заставы в конце мокрых безжизненных улиц. За ними туманно и вкрадчиво мерцали огоньки сортировочной станции Иллинойс-сентрал.

Запрокинув голову, с закрытыми глазами он тянул сиропистое вино и слушал, как легонько вздрагивает, колышется и шелестит трава, как струится из сточной трубы по канаве дождевая вода, как ветер гоняет пустые консервные жестянки по мокрому гравию и битому стеклу.

Он допил вино, забросил в бурьян бутылку, и вдруг ему пришло на ум, что он только что заглянул в какую-то бездонную глубь, постиг какую-то спасительную, огромной важности логику. Но что это было — он не успел осмыслить.

Так не годится, решил он. Стоило ему придумать, что делать, как на него каждый раз находило какое-то затмение. Вот и сейчас он наметил себе простую, чисто физическую задачу — добраться до ночлежки Армии спасения, и все вокруг сразу начало растворяться в воздухе. И как только все достаточно растает и обратится в росу, тогда, думал Рейнхарт, с ним начнется то же самое, опять то же самое. Вот оно что, подумал Рейнхарт, вставая. Если помнить, что нужно уцепиться за существование, окружающий мир завертится вихрем, завьется спиралью и растворится. И чуть только он представит себе, что происходит вокруг, как начнет растворяться сам. Он стал на резиновую покрышку и попробовал проверить, так ли это, и оказалось, что именно так.

— Рейнхарт, — произнес он эксперимента ради и схватил с земли какую-то железку. — Рейнхарт.

И станционные огни, и черные здания немедленно исчезли.

Он огляделся и увидел маневровые пути, громоздкие туши порожних товарных вагонов, фонари путевых обходчиков, темные здания с разбитыми окнами, с рекламными плакатами, которые трепал и рвал ветер, набухшие, подсвеченные луной тучи, смрадный бурьян, радужные круги вокруг уличных фонарей, — и как только он определил для себя эти приметы и понял их взаимосвязь, он почувствовал, что в нем нет ничего, кроме двух-трех аккордов и густой коричневой тьмы, отдававшей мускателем.

Немного погодя его от этого затошнило.

«Нассать», — подумал он. Не было это никаким прозрением.

Рейнхарт поднял чемоданчик и, спотыкаясь, побрел вперед, через пустырь, и немного погодя очутился в кромешной темноте, противной затхлой темноте, наполненной незнакомым ему шумом. Он шел вперед, а шум, заглушая звук его шагов, все нарастал, перешел в дикий грохот, пронзаемый блеяньем, визгом, завываньем, волны бессмысленных, душащих, невероятных звуков бились о невидимые стены, отдаваясь эхом, — тьма была насыщена грохотом, и казалось, этот грохот вытеснил собою свет и воздух. Рейнхарт не дыша застыл на месте, но шум не стихал, и он резко обернулся, готовый бежать обратно, но и позади не было ни проблеска света. Он протянул руку и наткнулся на что-то сырое, губчатое, прилипшее к его ладони; уронив чемоданчик, он отпрянул и почувствовал, что его ноги уходят в вязкую слизь. Его обуял ужас, он ринулся вперед, упал, кое-как поднялся на ноги и, весь в грязи, стремглав побежал вперед, спотыкаясь, стукаясь о невидимые столбы; руки его были в крови, и кругом бился черный, мерзко пахнущий грохот, а он все бежал, пока вдруг не увидел круглую луну, повисшую среди грязных туч, и тогда он остановился и, подняв окровавленные руки, взглянул туда, откуда шел грохот, и увидел изогнутую вереницу огоньков, сиявшую в ночи, как лезвие серпа; тысячи светящихся фар в реве и грохоте тянулись в черную бесконечность, к красноватому горизонту.

В свете фар блестели серебряные буквы на серебряной полукруглой стреле, нацеленной вверх: Новоорлеанская автострада и Мост. По ту сторону дороги по крыше темного здания бежали на фоне неба красные неоновые буквы, с идиотским упорством повторяя одно и то же: КАФЕ «МЯТЕЖНИК», КАФЕ «МЯТЕЖНИК», КАФЕ «МЯТЕЖНИК».


Когда Джеральдина решила наконец вытащить из сумки утреннюю газету и отправиться на Бурбон-стрит, по тротуарам уже ходили зазывалы в ярких жилетах. Они нервно расхаживали на солнце, туда и обратно, хриплыми голосами шутили друг над другом, дразнили редких прохожих своей назойливостью. Шел всего пятый час, и рекламировать им было особенно нечего. Чернокожие школьницы в синей монастырской форме чинно шли к автобусной остановке Дизайр; случайная туристская чета с извиняющимся видом обходила картонных женщин в натуральную величину, блистающих наготой перед дверьми заведений. С Канал-стрит, толкаясь и горланя, шла первая группа юнцов с бачками, в спортивных рубашках; еще не уверенные в себе, они искали приложения сил.

Первое заведение, которое Джеральдина разыскала по объявлению в газете, оказалось угловым баром; вокруг входной арки были намалеваны девушки в укороченных жокейских камзольчиках. Бар, один из тех, что поместили объявления, начинавшиеся со слова «талант!», назывался «Клубный салон». Перед дверью зазывала обрабатывал трех юных матросов с болтавшимися через плечо фотоаппаратами.

— Перчик ее зовут, вон ту, на портрете, слышите, капитаны, — говорил он. — Это Перчик — зайдите, гляньте… сейчас в самый раз, не поздно и не рано… до представления успеете выпить. Пошли, капитаны, ну чего ж вы, капитаны, надо же когда-то и гульнуть, мама ничего не узнает, капитаны…

Матросики отмахнулись, и он, оборвав свою пылкую речь, едва не столкнулся у дверей с Джеральдиной. Она хотела проскользнуть мимо, но он проворно заступил ей дорогу.

— Ты что, рыбка? Чего ты хочешь? Я тебе помогу, я — отдел рекламы.

Он стоял почти вплотную к ней, но смотрел не на нее, а как-то мимо. Он порядочно взмок.

— От вас было объявление в газете насчет девушек?

— Это ты — девушка? — удивился он и, закинув голову, внезапно закатился скачущим смешком. — Ну само собой, ну само собой. О’кей, бутончик, заходи, поговоришь с мистером Чефалу. Давай, давай заходи. Не стесняйся, птичка моя, марш вперед! — Он вошел вместе с нею, держа ее за локоть двумя пальцами.

В баре было так темно, что она могла разглядеть только часть стойки, куда с улицы падало солнце. Над полками, где стояли бутылки, тускло горели светильники в виде подковы, а чуть подальше мерцали блестки на занавесе, обрамлявшем маленькую темную эстраду. Три девушки, которых Джеральдина не могла как следует рассмотреть, сидели у стойки с бокалами в руках.

— Чефалу еще тут? — спросил отдел рекламы.

— Тут он, — отозвалась одна из девушек.

Откуда-то из темной глубины возникли высокий молодой человек в узеньком полосатом галстуке и низкорослый лысеющий мужчина в синем костюме.

— Вот девушка с проблемой, мистер Чефалу, — сказал потеющий зазывала.

Мистер Чефалу даже не взглянул на него.

— Какого черта ты прешься сюда, — сказал молодой человек. — Твое дело — стоять на тротуаре и зазывать гостей, а мы и без тебя как-нибудь управимся.

Отдел рекламы захихикал и вышел из бара.

— Девушка с проблемой, — произнес мистер Чефалу. — Иди-ка сюда, девушка с проблемой.

Джеральдина пошла за ним в темноту, к какому-то столу. Яркий, жесткий свет голой лампочки прорезал темноту и раздвинул ее в стороны. Джеральдина сощурилась и, взглянув на мистера Чефалу, увидела на правой его щеке три извилистых шрама, которые начинались у виска и дугою шли до угла рта. Они были шире, и глубже, и длиннее, но в общем совсем такие же, как у нее на лице.

Мистер Чефалу легонько притронулся к ее подбородку мягкой прохладной ладонью и повернул ее лицо к свету.

После секундного молчания он тихо свистнул сквозь зубы.

— Ты гляди, — сказал он молодому человеку с горькой, почти доброй улыбкой. — Каково, а? Ты видел что-нибудь подобное?

Молодой человек угрюмо мотнул головой. Мистер Чефалу отнял руку от ее подбородка и потрогал свою щеку:

— У нас с тобой есть что-то общее, а? Ты и впрямь девушка с проблемой.

— Машина попала в аварию, — пояснила Джеральдина.

— Стань-ка сюда, — сказал молодой человек, подводя Джеральдину еще ближе к свету и вместе с мистером Чефалу разглядывая ее рубцы.

— Да, — сказал мистер Чефалу. — Знаю. Я там тоже был. В той самой машине.

— Ищешь работу? — спросил молодой.

— Да, сэр, — ответила Джеральдина.

— Ты вот что, — сказал молодой, — ты подымись по лестнице, там в конце коридора кабинет. Подожди меня минутку, я приду, и мы потолкуем насчет работы.

Через небольшое помещение, где рядами стояли круглые столики, накрытые скатертями, он провел ее к пыльным дощатым ступенькам. Поднявшись, она очутилась в узком коридоре с окошком в скошенном потолке и тремя-четырьмя дверьми. За какой-то дверью слышалось тихое пение.

— Эй! — окликнула Джеральдина.

Пение смолкло. Джеральдина открыла крайнюю дверь и увидела синюю комнату с пушистым небесно-голубым ковром на полу и окном, плотно закрытым темными шторами. Там стояло кресло, белый комодик и кровать; простыни и наволочки на ней были черные, из дешевой лоснистой ткани. Джеральдина вошла и провела рукой по подушке — ткань была мягкая и легкая, как шелк. Подняв глаза, она увидела в дверях пожилую темнокожую женщину со шваброй; женщина глядела на нее без всякого удивления.

— Тут требуются девушки, — сказала ей Джеральдина.

— Вот как? — отозвалась уборщица.

— Наверно, в нижний ресторан, да?

Уборщица окинула ее удивленным, испытующим взглядом: «Охота тебе, девушка, передо мной-то выламываться».

— Нет, мэм, — ответила она, — не в нижний ресторан.

По лестнице подымался молодой человек в узеньком галстуке; уборщица быстро ушла вглубь коридора.

— Вообще-то, — сказал молодой человек Джеральдине, — я не этот кабинет имел в виду.

Оглянувшись, он вошел в комнату. Джеральдина молча следила за ним глазами.

— Значит, хочешь поговорить насчет работы, верно?

— Верно.

— Ладно, — сказал он. — У нас внизу девушки либо обслуживают гостей за стойкой, либо выступают на сцене, потом развлекают гостей в баре. Тебе это не подходит, верно я говорю? То есть после той аварии тебе не очень приятно быть на людях, так?

— Так, — подтвердила Джеральдина.

— У меня такое чувство, что у нас ты можешь найти свою фортуну. Хочешь знать почему?

— Хочу, — сказала Джеральдина. — А почему?

— Ну так вот, сама понимаешь, каждому надо пробивать себе дорогу, каждому надо заработать на жизнь, и тебе, и мне, и всем прочим тоже, верно? Я что хочу сказать: другой раз что подвалит, то и хватаешь. Ты сама хлебнула. Нечего тебе объяснять. Так вот, значит, я пока что тут, у мистера Чефалу, а ты ищешь место, и нам обоим приходится брать, что дают. Но вот я глядел на тебя там, внизу, и сейчас гляжу, — по-моему, ты девушка напористая и с головой. И мне это по душе, — понимаешь, о чем я? Когда работаешь по части развлечений, начинаешь ценить такие свойства. Сдается мне, что ты крепко подумываешь о карьере. Верно я говорю?

— Скажите лучше, что я ищу работу, — ответила Джеральдина. — Это будет вернее.

— А как же! — сказал молодой человек. — Ясно, ты так думаешь, потому что у тебя есть воля и голова на плечах. Ты знаешь, что надо же с чего-то начать. Верно? Ну, так я тебя выведу на прямую дорожку. Я ищу девушку — не дешевку какую-нибудь, а девушку, которая, как я понимаю, в нашем деле может далеко пойти. Если бы нашлась стоящая девушка, я бы так все сварганил, чтоб нам вместе разделаться с этим зачуханным клубом. Найди я такую девушку, она бы не пожалела, если б немного со мной покрутилась. И у меня такое чувство, что этой девушкой можешь быть ты.

— Ни о какой такой карьере я не думала, — сказала Джеральдина. — Я думала, может, вам нужна подавальщица или барменша. Но, кажется, вам не нужно, да?

— Брось придуриваться, — сказал молодой человек. — Такую, как ты, я и искал. У меня такое чувство. Но, понимаешь, надо тебе немножко побыть у нас, иначе как его проверишь.

— Немножко побыть у вас — и что делать?

— Ну, развлекать на этом этаже. Загребешь хорошие денежки — все будет честь по чести. И я бы о тебе заботился, будь уверена. Понимаешь, мы бы здесь малость поработали, а когда ты будешь в полной форме, мы перекинемся на что-нибудь получше. Поняла?

— Спасибо большое, — сказала Джеральдина. — Но, пожалуй, мне все-таки придется поискать что-то другое, потому что, видите ли, я просто хочу работать подавальщицей или кем-нибудь там…

С ними всегда нужно повежливей. Они такие обидчивые, от них можно чего угодно ждать, если пошлешь их подальше, когда они умасливают тебя своей брехней.

— Ты чего? — удивился молодой человек. — Думаешь, охмуряют тебя? Не знаешь ты, кто тебе друг, вот что.

— Слушайте, мистер, — сказала Джеральдина, — я стараюсь сберечь ваше время, а вы мне не даете. — Она вздернула подбородок и повернула к нему правую щеку. — Вы же видели. Кого же вы думаете посылать сюда развлекаться? Не я вовсе вам нужна.

— Ну, знаешь, не скажи, — галантно возразил молодой человек. — Это никакой роли не играет. Некоторым от этого ты еще больше придешься по вкусу, понятно?

— Я не хочу у вас работать, мистер. Развлечения меня не интересуют, и, вообще, такими делами я не занимаюсь.

— Да? А что ж ты будешь делать? На что ты еще способна? Сама небось понимаешь, если тебе охота каждый день кушать, то лучше оставайся у нас. Податься тебе некуда, ты меня поняла? Это я тебе говорю, потому что вижу: город тебе незнаком, а мне неприятно смотреть, как девушка сама себе роет яму.

— Мне совершенно не о чем беспокоиться, — сказала Джеральдина. — Тут целый день все только и заботятся, что о моих интересах.

— Смотри, попадешь в беду.

— В общем, я пошла, — сказала Джеральдина. — Вы мне дадите уйти?

— Да кто тебя держит? Катись к черту. И не вздумай промышлять в нашем районе, — крикнул он вслед, когда она спускалась по ступенькам. — Поймаю — здорово рассержусь!

Она вышла, пересекла Шартр-стрит и зашагала к реке. Низкое багровеющее солнце полыхало на балконах верхних этажей, внизу, на улицах, сгущались тени. За углом Декатур-стрит ей попался на глаза бар, где было светлее и чище, чем в других; она на секунду остановилась, откинула упавшие на лоб волосы и вошла.

Бар был полон, вдоль всей стойки сидели люди. Ближе к двери компания хохочущих голландцев с пивным румянцем на щеках угощала белым вином трех кубинок в ярко-красных брючках. Дальше несколько молчаливых завсегдатаев безучастно потягивали пиво, а за ними кучка несвежих дам заигрывала с тремя хмельными и угрюмыми грузчиками. В кабинке напротив музыкального автомата два матроса пили виски.

Джеральдина прошла вдоль стойки и отыскала себе место как раз напротив кабинки, где сидели матросы. Она заказала виски с содовой, отхлебнула, медленно встала и подошла к музыкальному автомату. Глядя мимо матросов, она улыбнулась; один из них приветствовал ее поднятым стаканом. Джеральдина взяла список пластинок и стала читать, напевая себе под нос и похлопывая ладонью по теплой пластиковой обложке. Она слышала, возвращаясь на место, как один из матросов встал и пошел за ней. Седоватый сицилиец у кассового аппарата на стойке смотрел на нее равнодушным взглядом.

Рука матроса обхватила ее плечи — она скосила глаза на его волосатую веснушчатую кисть. На темно-синей подкладке завернувшегося обшлага были вытканы красные и зеленые драконы.

— Жизнь — мировая штука, если не слабеть, — прокричал он, сжимая ее плечо.

— А на кой она, эта сила?[19] — подхватила Джеральдина.

Она обернулась и впервые увидела его лицо, уже немолодое, дочерна загорелое, с глубокими темными морщинами у глаз и рыжими с проседью усами.

— Правильно, — сказал матрос, — на кой она черт? Мне ни на кой.

— И мне, — сказала Джеральдина. — Не хочу быть сильной.

Он заказал еще два виски, бросил на стойку бумажник, ловко вытянул долларовую бумажку и дал бармену.

— И я не хочу быть сильным, если только женщина не заставит, — сказал он Джеральдине.

— А ты, наверно, хват, — усмехнулась Джеральдина. — Прямо как тигр.

— Я самый хваткий тигр в джунглях. Я весь из клыков да полосок. Верно, Гарольд? — Он обернулся к своему товарищу, сидевшему в кабинке. — Правда, я самый хваткий тигр в джунглях?

— Иди ты… — сказал Гарольд. Он следил глазами за кубинкой, которая шла к автомату с сигаретами.

— Ты любишь музыку, Хват? — спросила Джеральдина.

— А как же. — Он бросил на стойку четвертак. — Поди заведи музыку.

Джеральдина подошла к музыкальному автомату и снова стала проглядывать список. От виски ее стало клонить в сон.

Все не так, как ей представлялось. Не так, как должно было быть. А, какого черта, сонно подумала она, теперь разбирать не приходится и каждого надо ублажать — они за тобой ухаживать не станут. У него такой славный бумажник, у старого Хвата, снаружи темный и, должно быть, прохладный на ощупь, а она голодная, и есть хочется все сильнее.

Смешно как всегда получается с едой, думала она, как все они к этому относятся. Они готовы накачивать тебя спиртным, пока тебя совсем не развезет, они угощают тебя музыкой и восемь часов подряд могут бросать за тебя монеты в щелки игральных автоматов, но попробуй заикнуться насчет рубленого бифштекса, и они смотрят на тебя так, будто ты хочешь выпить из них кровь. Может, это как-то связано с моралью. Она сунула монету Хвата в щель, и машина заиграла песню Хэнка Уильямса «Первый снег»[20] — ту, где умирает ребенок.

«Ладно, брат Хват, — подумала она, возвращаясь к стойке. — Вечер твой, дорогой».

Хват заказал еще два виски, и они подсели к Гарольду, рядом с блестящим автоматом, который доигрывал зимнюю погребальную Хэнка Уильямса.

— На кой черт ты завела такую тоскливую песню? — спросил Гарольд.

— Она мне нравится, — сказала Джеральдина.

— Только не заплачь, — сказал ей Гарольд. — Не выношу, когда баба хнычет в баре.

— Тут всем чихать, что ты не выносишь, — рыцарственно заявил Хват. — И между прочим, эта девушка не из таких. Верно, голубка?

— Не из таких, — подтвердила Джеральдина. — Я девушка для веселья. Я смешливая.

Гарольд был пьян и недружелюбен. Вскоре он встал и пошел толочься возле кубинок и дурным глазом глядеть на их голландских компаньонов. Хват стал показывать Джеральдине свои значки. Он сказал ей, что был рулевым на десантном катере и что белая «Е» у него на плече означает боевое отличие. Она сказала ему, что это, видно, суровая и опасная жизнь, а он сказал, что такая она и есть, и он сам суровый и опасный. Он пересел к ней, прижал ее к стене и начал шарить под юбкой.

Джеральдина тянула виски и то и дело просила сигарету. У нее кружилась голова, ломило все тело, в висках стучало от голода и от выпивки. Если рискнуть, то сейчас самое время.

— Эй, Хват, — весело сказала она, — как ты думаешь, не пойти ли куда-нибудь поесть?

— Потом, — пробормотал он, ощупывая под юбкой ее ляжку. — Мы еще как следует не выпили.

— Мы можем как следует выпить и после ужина, правда? Я что-то проголодалась.

— После ужина? — рассеянно спросил Хват. У него уже начинали пьяно разъезжаться зрачки. — После ужина?

— Да, миленький, — сказала Джеральдина. — После того, как доедим.

Где-то возле стойки разбили стакан, опрокинулся табурет; гомон смолк, потом возобновился, густой и настойчивый. Кубинка в красных брючках тихо и женственно вскрикнула.

— Ты кто такой, немчура, — говорил Гарольд, — норму мне будешь устанавливать?

Голландцы слезли с табуретов и встали перед ним, поддерживая друг друга за локти.

— Остыньте, ребята, — сказал им бармен.

— После ужина, а?

— Да, — сказала Джеральдина. Она решила идти напролом. — Ты что больше всего любишь, Хват? Такой мужчина должен любить… — она остановилась, не в силах выговорить слово «бифштекс», при мысли о котором у нее свело желудок и странно сжалось горло, — бифштекс. Да, Хват?

— Бифштекс, — тупо повторил Хват, положив ладонь ей на бедро, — бифштекс? Слушай, давай пойдем к тебе и состряпаем ужин. Что надо, я куплю.

— Ко мне? — сказала Джеральдина и уперлась рукой ему в грудь, пытаясь оттолкнуть. — Я думала, мы просто забежим в ресторан или еще куда.

— К черту. Не желаю ужинать в ресторане. Хочу домашней еды, вот что. Как ты смотришь? Куплю бифштекс — большущий, фунта на три, филейный бифштекс, чтоб его черти взяли, а?

Она почувствовала, как лицо ее расплывается в блаженно-глупой улыбке.

— Ой как здорово, Хват!

— Бифштекс, — продолжал Хват, — и яйца. Бифштекс с яичницей.

— Ты молодчина, Хват, — благоговейно проговорила Джеральдина.

Опустив глаза, она изо всех сил старалась прогнать туман в голове от выпитого виски и усталости. Хват молодчина, но эти яства струились где-то вверху теплым ветерком, и ей пришлось крепко напрячь воображение, чтобы поместить их на тарелку.

Куда же они пойдут? Ну, предположим, старый Хват снимет комнату, где будет электроплитка. Скажет, что так гораздо уютнее. И денег у него на это хватит. Но, будь оно все проклято, там же будет не только бифштекс и яичница, там будет Хват — Хват со своими горе-усами, со своими корявыми, веснушчатыми пальцами. Если бы я была настоящей проституткой, подумала она, если бы была профессионалкой, тогда в два счета отделила бы Хвата от еды. Как она заставит Хвата снять комнату и запрется от него? Или сумеет? Нет, решила она, не сумеет. А кое-кто из ее знакомых сумел бы, и она была не прочь попробовать, — может, Хват сам по себе и ничего, но ей он казался распадной пьяной свиньей.

— Ты настоящий мужчина, Хват, — сказала она, вынимая его руку из-под своего колена. — Я с тобой.

Ну а если заставить его купить еду, потом взять у него пакеты возле какого-нибудь незапертого парадного и улизнуть другим ходом? Это обычный прием, есть целая теория, как это делается. Но тогда ей негде будет жарить — у нее всего доллар с чем-то, на это комнату с плиткой не снимешь. И кроме того, надо же где-то ночевать. И что, если она попробует обычный прием, а он ее поймает и разозлится? Так можно и зубы потерять. Так можно и на нож нарваться.

Чтоб ты провалился, проклятый, думала Джеральдина, похлопывая его по руке, чтобы задержать ее на столике, хоть бы ты упился насмерть, чтоб можно было стибрить твой бумажник! Жаль, что нет у нее свинчатки или железного ломика — треснуть бы его по башке, и делу конец. И яду нет подсыпать ему в стакан, и ни револьвера, ни ножа, чтоб перерезать этой сволочи глотку… Хват с драконами на обшлаге, Хват-тигр… парень что надо…

Хват встрепенулся, когда она вдруг начала смеяться.

— Я вспомнила один анекдот, — объяснила Джеральдина.

— А этот ты знаешь? — сказал Хват. — Ну, про типа, который с мандавошками..

Джеральдина вертела в пальцах коробок спичек, в ней боролись голод и жгучее желание поджечь Хвату усы. Возле них внезапно появился бармен.

— Мы угощаем вас и вашего приятеля, — обратился он к Хвату. — Подойдите к стойке, мы подадим там.

— А моя девочка? — сказал Хват. — Ей вы тоже подадите?

— Обязательно, — ответил бармен, незаметно оттесняя Хвата к стойке, где над еще нетронутым стаканом дремал его спутник. — Обязательно. Только ее там просят на минутку выйти, кажется, проверка квитанций за стоянку машины или что-то в этом роде.

Хват поплелся к столику.

— Беги и мигом обратно, — крикнул он Джеральдине.

— Вас спрашивает какой-то человек, — сказал бармен.

— Кто еще такой?

— Он ждет на улице. По-моему, вам нужно выйти к нему.

Джеральдина встала и нетвердым шагом пошла к двери. «Что за черт, — размышляла она, — Вуди? Но почему ж он не вошел? И при чем тут бармен? В этом баре, значит, нет черного хода».

Как она и думала, к вечеру сильно посвежело. С реки наползал туман; Джеральдина вдохнула его, выйдя за дверь. Сначала ей показалось, что на улице никого нет.

Она хотела было вернуться в бар, как вдруг заметила человека в серой соломенной шляпе, который стоял, прислонясь к узорной железной решетке соседнего дома. Он был высокого роста и хорошо сложен, лицо большеглазое, удлиненное, тонкое, и очки в черепаховой оправе — похож на молодого ученого. На нем была черная мексиканская рубашка и темный клетчатый пиджак, цвет шляпы красиво оттеняла темно-серая лента.

«Из полиции», — мелькнуло в голове у Джеральдины, когда она взглянула на его шляпу. Но он совсем не походил на полицейского; у него было печальное лицо, у него было лицо человека, много думающего, — полицейские шпики такими не бывают.

— Можно вас на минутку? — раздался низкий ласковый голос.

Джеральдина подошла; молодой человек отделился от узорной решетки и вынул правую руку из кармана пиджака. Джеральдина быстро взглянула на руку; ей показалось, что у него на пальце широкое кольцо, — но колец было несколько, по одному на каждом пальце. И она поняла, что это не кольца — это была та штука, он зажал ее в ладони. Джеральдина сделала еще шаг вперед и застыла с широко открытыми глазами.

Человек в соломенной шляпе очень медленно поднес эту штуку к лицу Джеральдины и держал у самых ее губ, она почувствовала твердость металла.

— Барышня, — мягко произнес он, — разве вам не было сказано?

Джеральдина, вся дрожа, зажмурилась. Она попробовала заговорить, но он и не подумал убрать эту штуку. Она невольно коснулась ее кончиком языка. Это было похоже на поцелуй.

— Ради бога, — выговорила она. — Мистер… ради бога…

— Было сказано или нет? Вам сказали, чтоб вы держались подальше отсюда? Сказали, чтоб не промышлять самостоятельно?

— Ради бога, — твердила Джеральдина. — Ради бога.

— Ступай, — приказал он.

Но Джеральдина не двинулась. Она стояла перед ним, опустив голову и закрыв глаза; потом, когда этот человек стал видеться ей во сне, она всегда чувствовала, что нужно повернуться и бежать, но была не в силах сдвинуться с места.

— Будешь знать, маленькая, — сказал он.

Джеральдина подняла на него взгляд. Он показался ей мудрым и добрым. Она не могла перебороть ощущения, будто глядевшие на нее глаза говорили, что он все понимает, что он жалеет ее и просит не бояться.

— Иди, иди, маленькая. — Он не отводил медных выпуклостей кастета от ее рта; много времени спустя она и во сне чувствовала на губах кисловатый вкус меди. — Мотай отсюда.

Такого ласкового голоса она не слышала давно. С тех пор как умер отец, ее никто не называл маленькой. Этот голос потом преследовал ее во сне. И страх тоже. Это было хуже, чем тогда с Вуди в баре «Белый путь». Это было хуже всего на свете.

Она отвернулась от него наконец и, волоча сумку почти по земле, пошла с полузакрытыми глазами вдоль сточной канавы. Он опять прислонился к решетке и глядел ей вслед, дожидаясь, пока она завернет за угол.

Он все еще стоял у решетки, не спуская глаз с Джеральдины, когда полицейская машина, поравнявшись с нею, замедлила ход.

— Эй! — окликнул ее полисмен из машины.

Джеральдина остановилась, не поднимая опущенных глаз. Человек в соломенной шляпе стоял у решетки и наблюдал.

— Эй! — повторил полисмен.

Машина остановилась, и полисмены подошли к Джеральдине:

— Куда идешь?

— Домой, — сказала Джеральдина.

— Где твой дом?

Она не ответила.

— Что у тебя там, в сумке?

Полисмен взял сумку и открыл ее. Сверху лежала банановая кожура; полисмен ее вынул, оглядел и швырнул в канаву.

— Это и все твои деньги? — спросил первый полисмен. — Где твое удостоверение личности?

— Ты давно в городе?

— Кто это тебя порезал?

— Ты больна? — спросил второй полисмен. — Отвечай, слышишь?

— Да, сэр, — сказала Джеральдина. — Я попала в аварию.

— Откуда приехала?

— Из Галвестона.

— Тебя оттуда выставили? — спросил второй полисмен.

— Нет, — сказала Джеральдина.

Полисмены переглянулись.

— Что скажешь?

— Личность подозрительная, — ответил полисмен, который вел машину. — Протокол составишь по дороге.

Они посадили ее между собой на переднее сиденье, и машина тронулась. Когда она свернула на Декатур-стрит, к окнам вплотную придвинулся бурый речной туман.


У человека, возглавлявшего Миссию живой благодати, было два носа. Он встретил Рейнхарта в дверях и, даже не поздоровавшись, подтащил его к высокому зеркалу возле стола регистрации.

— Смотри, — сказал Двуносый, — смотри, на кого ты есть похож. Грязный, поганый да еще весь в крови.

Рейнхарт покорно посмотрелся в зеркало. Ничего не скажешь — грязный, поганый да еще весь в крови. Рукава пиджака в пятнах крови, пальцы исполосованы кровавыми царапинами.

— Когда я в эту дверь вошел, — продолжал Двуносый, — на меня тоже неприятно смотреть было.

Рейнхарт понял намек: на Двуносого сейчас смотреть приятно, а на него — нет; что ж, он прав, мысленно согласился Рейнхарт, впрочем, эти два носа… Но зато у него гладко прилизаны реденькие седые волосы, опрятный костюм из бумажной ткани под твид и даже ярко-желтый галстук. Приглядевшись, Рейнхарт убедился, что у этого человека не два носа — нос был один, но рядом сидела шишка почти одинаковой с ним формы и величины, точь-в-точь добавочный эрзац-нос. На шишке ноздрей не было, но красные прожилки придавали ей полное сходство с настоящим носом.

— А сейчас, если поглядеть на нас… — смиренно пробормотал Рейнхарт. «Может, обнять его за плечи», — подумал он.

— Вот именно, — подхватил человек о двух носах. — Когда я этот порог переступил, я был грязный бродяга. Вроде тебя. Как я изменил свою жизнь?

— А как?

— Ха. Как! Я Его просил от пьянства меня спасать и от мерзкий спиртной напитки, что я пил все двадцать лет в этой стране, меня отвратить. Видишь как.

— Кого вы просили?

— Кого? Ты, пропойца безмозглый! Кого, ты думаешь?

— А, ну да.

Они подошли к столу регистрации взять для Рейнхарта постель. Двуносый свирепо швырнул на прилавок одеяло и подстилку для матраса и сунул Рейнхарту карточку с текстом, отпечатанным готическими буквами и украшенным цветочками.

— Правила, — пояснил он. — Тут не есть дача для бродяг. Не будешь соблюдать — пожалеешь. Думаешь, нет?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — То есть да.

— У, пьянчуга паршивый, бери и расписывайся. Подстилку утром выстирать. Бродяга чумазый!

Подымаясь с Рейнхартом по грязной и скользкой деревянной лестнице наверх, где были спальни, он все больше распалялся злостью. Судя по всему, в Живой благодати дела шли довольно вяло; перед спальней на пластиковых стульях дремали несколько стариков в вылинявших шерстяных лохмотьях цвета сыворотки; толстяк в замусоленных выпуклых очках чистил ногти зеленой щепочкой от стола для пинг-понга. Двуносый, проходя мимо, что-то буркнул им.

В спальне стояло коек двадцать, большинство из них были без матрасов. Стены были выкрашены тускло-зеленой краской, как в полицейских участках, и пахло немытыми ногами. В дальнем углу спальни служитель Миссии раскатал полосатый матрас с желтыми разводами от мочи и жестом велел Рейнхарту подойти. Рейнхарт постелил на матрас подстилку и уселся на койку.

— Встать, грязный пьянчуга! — заорал Двуносый. — Вшей и клопов в постель напускать будешь!

Рейнхарт встал.

— И не думай на кровать ложиться. Никто не ложится, когда свет не выключен. Рапотать. Одежа стирать. Душ принимать. Кто не рапотать — тот не кушать.

— Благодарствую, — сказал Рейнхарт.

— Теперь вниз катись со всеми бродягами, брата Дженсена слушать и у него поучиться.

Все потащились вниз, в холл, где уже намечалось некоторое оживление. Перед столом регистрации выстроилась очередь в десять-двенадцать человек, — это были главным образом старики, некоторые в потрепанных комбинезонах. Двуносый, оставив Рейнхарта, занял свой пост у ларя с одеялами. Из заделанного сеткой дверного проема в конце холла тянуло влажным молочно-кисловатым запахом какого-то варева.

Покончив с выдачей одеял и заставив каждого расписаться, Двуносый выстроил людей шеренгами возле стола, толкнув Рейнхарта в передний ряд, и стал торжественным шагом прохаживаться перед ними взад и вперед.

— Пьянчуги паршивые, — произнес он, как военную команду. — Все. Все как один.

— Иди ты на хер, фриц, — шепотом выругался кто-то у Рейнхарта за спиной.

— Все вы обломки. Унд осколки. Ни жен, ни деток. А потшему так? Пьянство! — выкрикнул он. — Вот потшему.

Сжав руки и свирепо раздувая ноздри своего настоящего носа, он резко повернулся к понурым рядам.

— Я лучше вас? — грозно спросил он.

— Да! — радостно выкрикнул кто-то.

— Нет! — раздался другой голос.

— Хуже! Аминь! Дерьмо! — Каждый кричал что-то свое.

— Тихо! — рявкнул Двуносый. — Грязный пьянчуга все как один! Такой дураки, что я смеюсь на вас. Хе! — Он захохотал. — Когда я в эту дверь входил, я был бродяга, как все вы. Разве можно поверить?

— Можно! Можно! — закричали бродяги. — Аминь! Спаси меня, боже! Никогда в рот вина не возьму!

Запах варева становился все сильнее, и каждый старался, как мог, ублажить Двуносого.

— Молчать! — снова крикнул он. — Молчать. Все до одного. Сейчас будете видеть брата Дженсена. Вы его слушать, бродяги. Молите прощенья у Господа. Очиститесь от скверны. Хой, хой, хой! — заорал он, выпятив грудь, и ринулся в некрашеную дверь позади стола. Остальные повалили за ним, хотя с каждым их шагом кухонный запах становился слабее.

Они вошли в голую, выкрашенную тем же казенным зеленым цветом комнату, где перед кафедрой как попало были расставлены жесткие скамьи. Позади кафедры нерешительно колебались малиновые портьеры, в комнате стоял смешанный запах ладана и спиртного перегара, которым понесло от ночлежников. По одну сторону портьер висело нечто такое, что при первом взгляде можно было принять за фотографию Христа. Рейнхарт заметил, что под изображением не было подписи.

Откуда-то из-за спин внезапно вынырнул тщедушный человечек в очках, с молниеносной быстротой бросился к стоявшей в глубине полуразвалившейся фисгармонии и заиграл «Скалу веков». Двуносый прокричал первую строчку гимна, повернулся к стоящим и замахал руками, как сигнальщик на авианосце при посадке самолета. Рейнхарт и несколько других истово запели. Двуносый, отметил про себя Рейнхарт, был на высоте: у него оказался сильный, правда немного сдавленный, баритон, и пел он с пылким усердием, хотя, по-видимому, нетвердо знал слова. Гимн был красивый. Рейнхарт пел с удовольствием.

Когда кончилось пение, малиновые портьеры эффектно распахнулись, и в комнату, весь в черном, шагнул Фарли-моряк.

«Должно быть, у меня уже белая горячка», — промелькнуло в голове у Рейнхарта при виде появившегося в этой комнате Фарли-моряка. Рейнхарт молчал, когда запели следующий гимн, он не сводил напряженного взгляда с человека в черном, стремясь удостовериться, что это действительно Фарли-моряк. Человек в черном был высокий и худощавый, волосы его, светло-русые, волнистые, были красиво откинуты назад с высокого лба. Лицо — тонко очерченное, узкое и бледное, аскетическое, с тонкими губами — маска страдающего интеллекта; глаза в глубоких темных глазницах смотрели кротко и ласково и светились верой, надеждой, состраданием. Рейнхарт окончательно убедился, что он не ошибся. Гимн смолк, органист в таком же ажиотаже выскочил из-за инструмента и предстал перед первым рядом скамей.

— Спасибо, брат Тодд, — сказал Фарли-моряк.

Было в его голосе что-то, не поддающееся точному определению, — отстраненность, всеохватывающая кротость, нежность, — и превращавшее его в музыку. Голос был не такой, как у других людей. Это, несомненно, был голос Фарли-моряка.

Последний раз Рейнхарт видел Фарли на фотографии, напечатанной вместе с объявлением, которое он еженедельно помещал в «Нью-Йорк таймс». В то время он подвизался как пастырь Церкви Откровения Всепобеждающей Любви, которая каждое воскресное утро совершала моления какому-то неясному божеству на чердачном этаже среди свечей и благовоний. Под конец его служения некая миссис Хелмф под присягой дала показания касательно очень сложной финансовой операции, результатом чего должен был стать арест Фарли. Фарли рванул в Мексику с Наташей Каплан, которая делила комнату с Джо Колорисом, когда Джо учился в Джульярдской консерватории. После этого, по слухам, Фарли проповедовал по радио Евангелие где-то в Калифорнии. Наташа с религиозными галлюцинациями угодила в психиатрическую больницу в Уингдейле.

Фарли поднял руку с традиционным троеперстием.

— Друзья мои, садитесь, пожалуйста. — Глаза его светились братской радостью. — Я уверен, что Кто-то Где-то доволен вознесенной вами хвалой Его имени. И спасибо вам, Алеша, — обратился он к Двуносому.

Алеша расцвел.

— Друзья, великий человек, друг всех и каждого — брат Дженсен.

Друг всех и каждого Фарли-моряк прибыл в Штаты из Новой Шотландии, как и «поющий рейнджер» Хэнк Сноу[21].

Когда-то Фарли плавал коком и парикмахером на рыбачьем траулере из Сиднея. Он был не мастер тренцевать свайкой тросы, зато поднахватался знаний по тригонометрии настолько, что сумел выдержать экзамен на помощника капитана, — ровно за месяц до того, как Британская империя вступила в войну. Военно-морской флот послал его в школу гардемаринов в Галифаксе; его подрывали торпедами, бомбили с пикирования, обжигали паром, солили в морской воде с мазутной пленкой, но сделали из него джентльмена. В 1945 году он был уже флаг-адъютантом в военном училище на Стейтен-Айленде — манхэттенский денди, офицер королевского флота, галантный кавалер с медалью «Пурпурное сердце», любитель богатых дам из Красного Креста. Чрезвычайно быстро он сделался женихом юной девицы в чине младшего лейтенанта американского флота, которая в гражданской жизни знала лишь одно-единственное занятие — быть наследницей восьмой части мирового запаса цинка. Тот год многое сулил Фарли, но судьба так и не дала ему отхватить кусочек сладкого пирога. Мир нагрянул как всадник Апокалипсиса, его жестокий удар сбил Фарли с ног. Родители юной девицы учуяли в ее адъютанте коммерческо-жульнический душок. Это были люди решительные: когда он стал добиваться свидания с бывшей невестой, они велели своему поверенному нанять головорезов и припугнуть его, чтобы он держался в рамках. Фарли повздыхал, повесил на гвоздь свои золотые нашивки и уныло принялся читать письма от Фаркерсоновской консервной компании, предлагавшей ему место, соответствовавшее его военным заслугам.

Это его не прельщало. Он побывал на вершине горы и съехал оттуда, как на салазках, но он подышал горним воздухом, и это ему понравилось. Словом, он остался в Нью-Йорке и поступил в школу парикмахеров. В школе парикмахеров ему сказали: если у тебя есть индивидуальность — иди в дамские мастера и будешь зашибать деньги; и лучше всего, если ты еще ведешь себя, как пидор. Фарли обзавелся интересными знакомствами и стал причесывать дам; он копил деньги по грошам, как предприимчивый мальчишка-рыболов, и производил неотразимое впечатление на дам своей серьезностью и мужественной внешностью. Прошло совсем немного времени — и он уже делал массажи по предварительной записи, а денег ему хватало даже на то, чтобы брать уроки художественного чтения в Американской национальной театральной ассоциации; через четыре года после того, как Фарли в последний раз хмуро отсалютовал королевскому флагу, он стал самым модным специалистом по диете и укреплению здоровья. Дела диетные и привели его в церковные круги. Он открыл, что в тертой свекле таятся мистические свойства и что распущенным дамам, отвыкающим от беспрерывного потребления мартини, оздоровительная диета нравится куда больше, если она как следует сдобрена сексом и метафизикой. Отныне, решил Фарли, он будет ловцом человеков.

Он усовершенствовал свой английский акцент. Он спрятал в карман свои эстетские вкусы, покинул Нью-Йорк и одно время выступал по радио в захолустном городишке вместе с проповедником-евангелистом. Пришлось начинать почти все сначала, но Фарли почуял золотую жилу; он посещал религиозные собрания, сборища сектантов, беседовал с целителями, индийскими монахами и фанатиками летающих тарелок. Он схватывал все на лету. Поняв, что дело на мази, он переметнулся в Нью-Йорк, занял денег у беспечного синдиката парикмахеров и разбил свой шатер на Западной Девяностой улице. Он попал в точку. К нему шли за спасением, и Фарли спасал, и делал это ласково и мягко. Он выплатил долг синдикату и снял большой чердак.

Фарли был достаточно осведомлен о Бюро лицензий и знал, что Бюро раздражается только тогда, когда ты присваиваешь себе титулы, на которые не имеешь права. Поэтому он назвал себя космическим философом — кто мог на это возразить? «Редмонд» — гласила вывеска в вестибюле и объявления в газете: не «Доктор Редмонд», не «Его преподобие Редмонд», даже не «Мистер Редмонд», — а просто «РЕДМОНД, КОСМИЧЕСКИЙ ФИЛОСОФ». Так родилась Церковь Откровения Всепобеждающей Любви. Светила сошлись так, что свою проповедническую деятельность Фарли-моряк начал в Рождество.

Столько денег, сколько он предвкушал, Фарли не мог заработать. Паству его составляли не богатые старые дамы, а бедные старые дамы; тем не менее они располагали существенным количеством доступных денег, что утешало. Он не разбогател, но и жил все-таки не в фактории Фаркуарсон, провинция Новая Шотландия. Кроме того, ему это нравилось, он постоянно напоминал себе, что сам святой Петр занимался рыболовством. По натуре Фарли-моряк был религиозным человеком.

Единственной мирской его слабостью была Наташа Каплан. Наташа работала официанткой в кофейне «Италия ирридента» за Карнеги-холлом; она училась в Джульярде играть на флейте, но не очень усердно. В то время Наташа жила с приятелем Рейнхарта Джо Колорисом, но однажды в зимнюю субботу, день отдохновения, когда космический философ Редмонд зашел выпить свою чашку кофе, Джо и рощи Эвтерпы вдруг потускнели.

Фарли и Наташа были любовниками, как Элоиза и Абеляр. Благодаря ей Фарли узнал, как далеко можно уйти без туфель; ему пришло в голову, что все эти годы, когда он был консультантом по физическому оздоровлению, от него ускользало главное. Для него Наташа была мускусным корнем Востока, ориентальным сезамом славных сюрпризов, вершиной всего, чего он чаял в женском племени, его золотым ладаном и миррой. Он обожал, как она смотрит на него. Фарли слышал об Элоизе и Абеляре.

Для Наташи Фарли был венцом космической философии, ее подруги говорили, что он классный чувак, она говорила им, что мускулы у него оттого, что был рыбаком и ловил лососину, Фарли — офигенный, может, им уехать в Новую Шотландию и, типа, добывать пропитание из холодного враждебного моря? Он умеет играть на волынке. Наташа думала, что Церковь Откровения Всепобеждающей Любви — это улет. Она тоже слышала про Элоизу и Абеляра.

— Отпад, — грустно сказал Джо Колорис Рейнхарту. — Два психа.

Рейнхарт, зарившийся на Наташу, согласился. Он собирался жениться.

Рейнхарт смотрел, как брат Дженсен, он же Фарли-моряк, встал во весь свой внушительный рост перед сидящими клиентами Миссии живой благодати.

— Братья мои во грехе! — возгласил нараспев Фарли, и взгляд его стал печальным, а голос, все такой же чистый, зазвенел от избытка чувств. — Друзья мои! Я хочу поведать вам одну историю. Она будет недлинной, эта история. И вам, каждому из тех, кто здесь находится, она слишком хорошо знакома.

Рейнхарт откинулся назад, слушая с живейшим интересом. «Что ж это за история, — думал он. — Но Фарли-моряк хорош!»

История была о некоем молодом человеке с блестящим будущим, который однажды случайно зашел в бар, и это привело к тому, что он превратился в жалкого отщепенца, проклинавшего Бога и людей. Его жена и чудесные детишки перемерли один за другим из-за его беспробудного пьянства. Его молодая цветущая жизнь пошла прахом, он, рыдая, призывал к себе смерть — он стал человеческим отребьем, как Рейнхарт и все, кто тут был. Все было так ужасно, что ужаснее быть не может.

— И этот молодой человек, — закончил Фарли-моряк с невыразимым горем в блестящих глазах, — был я.

У Фарли-моряка был талант — это все признавали. У него была эффектная манера подачи и природный мошеннический инстинкт; беда только в том, всем казалось, что, возможно, он не очень умен. Эта теория нашла подтверждение, когда Фарли впервые задумал омрачить свою миссию прямой уголовщиной в целях наживы. И причиной всего была Наташа.

В третий год своей проповеди Фарли решил, что Наташу лучше свозить не на остров в Новой Шотландии, а на месяцок в Акапулько. Проблема заключалась в том, как финансировать это паломничество, продолжая платить аренду за храм. В ту пору у Фарли была прихожанка по имени миссис Хелмф; самая шерстистая овца в его стаде, она пребывала в непрерывном угарном экстазе от Редмонда и Космической философии. Фарли подумал, что можно немного обстричь миссис Хелмф.

План был примитивный: некий космически-философский лотерейный фонд, куда Фарли хотел вложить для миссис Хелмф ее деньги. Миссис Хелмф была мистиком, но ее адвокаты, все до одного, были материалистами. И очень скоро афера Фарли показала себя самым неудачным способом популяризации религии со времен продажи индульгенций. В воскресенье дамы-прихожанки вышли из лифта в Церкви Откровения Всепобеждающей Любви и увидели, что по святому помещению топают, пытаясь арестовать друг друга, представители восьми полицейских служб: по борьбе с мошенничеством, из отдела нравов, иммиграционные — все хотели поговорить с Фарли-моряком.

Но Фарли чесанул в банк и смылся. Он схватил зелень, взял такси до Джонс-стрит, схватил Наташу, до того обкуренную, что даже не сопротивлялась, и улетел с ней в Гватемалу по экстренной визе. Летели как мистер и миссис Цвингли[22].

— Иго Мое благо, — мурлыкал Фарли; глаза его были закрыты, руки сжаты в кулаки. — И бремя Мое легко. Вот Его нам обетование, братья мои во грехе. Он обещает, что если мы будем честны перед Ним, то и Он с нами обойдется честно… А вы — что вы над собой творите? Куда вы стремитесь? — Он остановился, словно ожидая ответа, и обвел маленький зал молящим взглядом. — Куда?

И в затянувшейся паузе взгляд его зацепился за Рейнхарта. Фарли закрыл глаза, открыл их и слегка мотнул своей львиной головой, как бы прогоняя нервный тик. Твердые уголки его тонкогубого рта заметно поползли книзу.

— Куда? — повторил он с уже гораздо меньшей силой. — Куда… вы стремитесь? — Казалось, ему стоило усилий продолжать.

Слушатели зашевелились. У кого-то грозно заурчало в желудке. Фарли-моряк овладел собою и продолжал, не выпуская Рейнхарта из поля своего настороженного зрения.

— В канаву? В грязную канаву, где вы захлебнетесь в грехе, в бедах и алкоголе? А именно туда толкают вас кабатчики! Или к вечному свету безграничной любви Господней? А ведь этого, — вздохнул Фарли, — ждет от вас Господь.

Рейнхарт растрогался. Нет на свете другого такого Фарли-моряка!

— Аминь! — выкрикнул он.

Брат Дженсен вздрогнул и взглянул на него искоса, с затаенной злостью. Рейнхарт ответил ему невозмутимым почтительным взглядом, показывая, что не намерен портить ему игру.

— Аминь, — крикнул Алеша, весь светясь от гордости.

— Братцы, — сказал брат Дженсен, — когда-то, когда я вступил на путь истинный и только начал проповедовать, у меня пар валил из ушей. Но один мудрый старичок, божий человек, сказал мне: «Брат Дженсен, религия дело хорошее, только не годится слушать долгие проповеди на голодное брюхо».

Он подошел к кафедре и улыбнулся, показав аудитории крупные здоровые зубы. Обстоятельства заставили его включить в свой репертуар общительно-свойский тон, и это вызвало у Рейнхарта глухое раздражение.

— Давайте-ка поужинаем, — весело продолжал брат Дженсен, — а потом посидим и потолкуем, как бы вам с Божьей помощью выбраться на путь истинный.

Двуносый стал выводить людей из последних рядов, Рейнхарт двинулся за ними. Надо полагать, вряд ли Фарли-моряк пожелает вспоминать старые времена, а главное, очень хотелось есть. Но не успел он миновать последний стул у прохода, как прямо перед ним вырос брат Дженсен — Фарли.

— Вы, — произнес Фарли христианнейшим своим тоном, — вы еще молоды, вам здесь не место.

Рейнхарт поглядел на него в упор:

— Голод загнал.

— Мне кажется, — продолжал Фарли, — я уже встречал таких, как вы. Собственно, я даже знал когда-то молодого человека, очень похожего на вас.

— Может, не в сходстве дело, — сказал Рейнхарт. — Может, это я и был.

— Возможно, — без особой радости сказал брат Дженсен.

— Пожалуй, даже наверняка, — заметил Рейнхарт.

— Пожалуй, что так, — почти сердито буркнул брат Дженсен. Он оттянул Рейнхарта в сторону, давая пройти веренице ночлежников. — Хотите немножко поговорим?

— Ага, — сказал Рейнхарт.

Они прошли за малиновые портьеры в кабинет брата Дженсена — выгородка размером с кладовку. Там стоял зеленый стол, два складных стула и электрическая плитка. На стену Фарли повесил литографированный, с цветными рисунками покаянный псалом в рамке.

— Когда я вас увидел… в зале… — задумчиво проговорил Фарли, знаком приглашая Рейнхарта сесть, — я подумал, что вы как-то… отличаетесь… от прочих.

— То же самое я подумал о вас, — сказал Рейнхарт.

— Слушай, как тебя, — сказал Фарли-моряк. — Ты мне скажи — кто я?

— Брат Дженсен, Фарли. Ты брат Дженсен, проповедник.

— Верно, — сказал Фарли. — Ну а ты кто?

— Рейнхарт.

Фарли поглядел на него озадаченно.

— Господи Иисусе! — вдруг воскликнул он. — Ты же тот чертов кларнетист! — Подавшись вперед, он заглянул в щелку между портьерами и обернул к Рейнхарту озабоченное лицо. — Слушай, друг, это здорово, что мы встретились и прочее, только будь человеком, ладно? Понимаешь, у меня и так неприятностей по горло. Кто тебя на меня навел?

— Я пришел похарчиться, Фарли. Худо мое дело. Откуда, к черту, я мог знать, что ты здесь?

Фарли глядел на него сочувственно:

— Смотри-ка, кто бы сказал, что из тебя выйдет такой алкаш.

— Мне крышка.

— Ты бедная заблудшая овца, — сказал Фарли. — Вид у тебя аховый.

— Дашь чего-нибудь пожевать, Фарли?

Фарли вышел распорядиться, чтобы ужин принесли к нему в кабинет. Когда он вернулся и сел, Рейнхарт спросил, почему он стал братом Дженсеном и проповедником.

— Какая картина, — сказал Фарли, оглянувшись на портьеру. — А ты думаешь, что все повидал. Помнишь церковь?

— Конечно.

— Черт, вот была красота! Какое апостольство, а? Я не разбогател, как некоторые прохвосты, но, ей-богу, я служил. Понимаешь, всерьез служил. Рейнхарт, если бы я сказал им, что они могут летать, они взлетели бы. Выпорхнули, к чертям, из окна. Ты посещал?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Ни разу.

— Жаль. Но вы надо мной потешались, а? Все думали, что это просто анекдот.

— Наверное, мы не до конца понимали, Фарли.

— Это точно, брат, — сказал Фарли. — Люди не представляют себе, что может сделать капелька веры. Жизнь ведь не рациональна, да? Отчего же вера меньше весит, чем разум? Скажи?

— А что Наташа?

При звуке ее имени лицо Фарли осветилось Божественным светом.

— Наташа… — повторил он. — Она была… не знаю. Она была прекрасна. Во всех отношениях. Иногда она мне представлялась подобной Магдалине. Ты знаешь эту историю.

Рейнхарт сказал, что слышал о ней.

— Но она рехнулась, — сказал Фарли. — Съехала с катушек начисто. Я должен был бы возненавидеть ее. — Он посмотрел на Рейнхарта; любовь и горе увлажнили его страдальческие глаза. — Но не возненавидел.

— Она в психбольнице.

— Сторчалась… эх. Я видел, к чему оно идет. Благослови ее Бог.

— Бедная Наташа, — сказал Рейнхарт. — Она так трогательно входила в своих штанишках.

— Бедная Наташа, — сказал Фарли. — Бедный я. Ты не представляешь, что с ней было в Мексике. Вот мы в Веракрусе… не в Акапулько, учти… в Веракрусе, самом гнусном малярийном порту на всем проклятом Карибском море. Она спятила — она орала на соседей, она флиртовала с каждым сальным мексиканцем. Три девки пытались ее зарезать. Меня самого из-за нее порезали. — Он залез рукой под свой черный пиджак и постучал себя по ребрам. — Я чуть не скопытился из-за этой бабы. Мексиканец чуть меня не убил.

— Опасный город?

Фарли засмеялся с некоторой истеричностью в голосе:

— Опасный ли, он спрашивает! Опасный ли город? Едрена мать! Клянусь моей Королевской канадской жопой — еще какой опасный! Как же они ненавидят янки. Готовы тебя убить. Они тащатся от Кастро.

— Мне грустно это слышать, Фарли. Я всегда воображал, как вы с Наташей блаженствуете под пальмой. В таком роде.

— Так должно было быть, — подтвердил Фарли с религиозным жаром. — В Акапулько ты можешь сидеть в соломенной хижине, и малый приносит тебе ром с кока-колой за двадцать центов. Ром и кола пополам — и стоит двадцать центов! Но у нас не заладилось с самого начала. Пару дней мы пробыли в городе Гватемале, и там было неплохо, а потом Наташа сказала, что хочет увидеть побольше индейцев. Стали ездить автобусами в хреновы горы, чтобы смотреть на индейцев. Люди нас замечали. Всякий раз, когда их мелкий пузатый полицейский шлепал мимо, я седел.

— Нечестивый бежит, когда никто не гонится за ним[23],— сказал Рейнхарт.

— Нечестивый? А? Бессовестная миссис Хелмф всему виной. Священники подвергают себя страшному риску, окормляя старых невротичек. Честное слово. Короче, я не хотел сразу ехать в Мексику — я понимал, что этого от меня и ждут. Знаешь, у них этот проклятый Интерпол, где все полиции в одной связке. Я был до смерти испуган. Но недели через две мы сели на судно до Кампече и как-то проскользнули. Наташа уже тронулась. Каждую ночь крала деньги у меня из бумажника, чтобы покупать траву, а ей толкали охнари с дерьмом.

Драпировки раздвинулись, и Фарли прикусил язык. Вошла толстая цветная женщина и небрежно поставила перед ними две тарелки с сосисками и фасолью.

— Спасибо, Роз, — любезно произнес Фарли.

— Ага, — сказала Роз.

Фарли посмотрел ей вслед:

— Чертовы негры, должны бы иметь хоть какое-то уважение к религии. Им, знаешь ли, полагается. А не имеют. На чем я остановился?

— С Наташей в Мексике.

— Ну да. Мы поехали в Веракрус и сняли грязную халупу. Я надеялся, там будут приятные американские туристы, а оказалась только европейская шушера, которая вела себя так, как будто у нее нет горшка, чтобы пописать. Мы недели там не прожили, как стала принюхиваться полиция. Они знают, что с тобой что-то не так, раз живешь в Веракрусе, — непременно не так. Стоило обернуться, и стоит этот мелкий комиссарио, хихикает с протянутой рукой. А потом, раз в несколько дней, эти сволочи катят по вонючему нашему переулку с сиренами, мигалками, ногами распахивают дверь, тычут мне в яйца автоматами и отвозят в свою тюрьму-свинарник. Через час, или два, или через сутки меня выпускают, возвращаюсь домой, и оказывается, комиссарио ей задвигал. Ей все равно. Она уже все время в отключке.

Рейнхарт невнятно — поскольку рот был набит розовой свиной сосиской — выразил соболезнования. Он был рад встрече с Фарли-моряком.

— Какая жалость, Фарли, — прочувствованно сказал он.

— Бедная Наташа. Я должен был бы возненавидеть ее, но иногда думаю, есть и моя вина в том, как все повернулось. Знаешь, моральная ответственность сплетается в чертовски хитрую паутину. Мы все повинны в грехах друг друга. А?

— В смысле «смерть каждого человека умаляет и меня»?[24]

— Именно, черт возьми. Смерть каждого человека и все прочее. Правдивее слов никто не написал. — Фарли положил руку на плечо Рейнхарту. — Все понять — значит все простить. У тебя верные понятия, малыш. Наверное, поэтому ты и с нами.

— Точно, — сказал Рейнхарт. — Если что у меня сохранилось, то только они.

— Скажу тебе, старик: все могло бы повернуться иначе, будь я туземным алконавтом, как ты. Как я все это вынес, один Бог знает.

— Вера — большое утешение, — сказал Рейнхарт.

— «Насмехайтесь, Руссо и Вольтер»[25], — продекламировал Фарли-моряк. — Мы живы не хлебом единым. Но финал там, в Мексике, был бы испытанием и для первых францисканцев. Наташа спуталась с шофером автобуса, таким же укурком, который жил где-то в том же доме. Ну, ты знаешь, что за люди вообще шофера автобусов, но этот гад был что-то особенное. Он имел чувство к Наташе — или так ему казалось. Подлец, везде носил «смит и вессон» в наплечной кобуре и даже в скотском своем автобусе с ним не расставался. Каждый божий вечер вваливался к нам в полном одурении, размахивал револьвером и орал: «бам, бам, бам». Давал Наташе им поиграть — иной раз прихожу вечером, а она с мечтательным отсутствующим видом целится сорок пятым мне прямо в сердце. Это был кошмар, Рейнхарт, чистый кошмар. А?

— Люди порой себя странно ведут, — сказал Рейнхарт, подбирая красной пластиковой ложкой фасоль в соусе.

— Странно, — повторил Фарли со злостью. — Он говорит: «странно». Это было еще не все, еще не самое худшее. Гад вдруг увлекся русской рулеткой. Теперь каждый вечер, вместо «бам, бам, бам», выхватывал револьвер, крутил барабан и приставлял дуло к башке. Наташа это поощряла. Он щелкал собачкой, ревел как зверь и предлагал мне попробовать. Я посылал его к черту — ну, вежливо, конечно, — и паразит проделывал это снова, три, четыре раза, вопя все время, какой он muy hombre[26]. Знаешь, как эти мексиканцы любят толковать о яйцах. И вот, как-то вечером, будь он проклят, поднимаюсь по лестнице, и БАБАХ. Весь дом содрогается, и я чуть не скатываюсь со ступенек. Вхожу, черные очки мерзавца лежат на полу посреди комнаты, и понимаю: наша песенка спета. И Наташа стоит посреди кровищи. Смотрит на меня жутким ангельским взглядом и говорит: «Это я сделала». Птичка, говорю ей, ничего не хочу знать, валим к чертям отсюда, — сгребаю всю капусту, какую могу найти, бросаю какое-то барахло в чемодан — и к двери. Скажу тебе, старик, я прекрасно понимал, какая разыграется сцена, когда явится их отвратная полисиа. Мужик водил автобус — ну? Как бы официальное лицо, и так далее. Но не могу Наташу сдвинуть с места. Стоит и твердит: «Это я сделала. Я сделала. Он дал мне покрутить…» Когда я вывел ее наконец в коридор, соседи уже толпились там, галдели и лезли на нас, но мы кое-как выбрались на улицу. Тут спускается этот сволочуга, велосипедный механик, и говорит, что отвезет нас в аэропорт за пятьдесят долларов. Что было делать? Залезли в его грязный «шевроле» и поехали. Скажу тебе, там действовали Силы побольше, чем мои, — мы впритык успели на местный рейс «Аэронавес» до Мехико. Но с Наташей уже нельзя было войти в контакт. Как я ни старался, достучаться до нее не мог. Это был тяжелый момент, честное слово. Я не мог просто бросить ее там, она побрела бы куда-то и погибла. Ты знаешь, как я к ней относился.

— И относишься, — прочувствованно сказал Рейнхарт.

— И отношусь, — подтвердил Фарли. — И в то же время не мог посадить ее в самолет до Нью-Йорка, — понимаешь, это было бы все равно что послать полиции весточку с моим адресом. Я выбрал среднее. Мы пошли на автовокзал, и я купил ей билет до Оклахома-Сити. У нее было удостоверение личности и прочее. Я думал, что она могла заблудиться в Далласе или где-то, и они могли бы сообразить, откуда она.

— Должно быть, ее отправили домой, — сказал Рейнхарт. — Последнее, что я слышал, — ее держали в Уингдейле.

— Милая Наташа, — растроганно сказал Фарли. — Наверняка ее обратный путь был легче моего. В Мехико я приткнулся в жуткой гостинице, полной сирийцев, за квартал от бойни. Я подумал, что надо потихоньку околачиваться вблизи ресторана «Санборнс», поскольку была практическая надобность в свидетельстве о рождении. И вот однажды днем я познакомился с лопухом из Иллинойса и по наитию, что ли, позвонил в железнодорожную кассу и забронировал билет на ночной экспресс до Эль-Пасо. Ну, на его имя. Вечером мы пошли пить, и он позволил мне заиметь его туристскую карточку и свидетельство о рождении — на что я и рассчитывал. Тут же вокзал, поезд — и в Эль-Пасо. Что?

— Здесь Новый Орлеан, Фарли.

— Да, черт возьми. — Фарли подцепил уголком сухаря остатки томатного соуса. — Когда я вернулся в Штаты, возникло чувство, что логика указывает на запад — ну, знаешь, на южную Калифорнию или в таком роде. Но деньги утекали со страшной быстротой. Пришлось остановиться в Денвере, заняться рекламой по телефону и тому подобным. В конце концов услышал про труппу, которая разыгрывала мистерию о Страстях Господних — там нужен был Христос.

— Кто?

— Христос. Премьер. Ну, Он Сам. Я рискнул, пошел к ним, и, клянусь всеми святыми, они меня взяли. Ей-богу, подумал я, опять спасен и опять Его рукой! Сдохнуть мне, это было что-то сверхъестественное.

— Что ж, — сказал Рейнхарт, — если ищешь, кем прикинуться, чтоб улизнуть от полиции, лучше ничего не придумаешь.

— Вот и я так решил. Но не думай, что любой болван с манерами может сыграть Иисуса Христа. Зрители мистерии, может, и не эрудиты, но это специфическая публика. Нужна искра, чтобы сыграть Христа. Вот тут что-что нужно иметь.

— Фарли, меня вот что занимает, — сказал Рейнхарт. — Это фото там, на стене. Не ты ли на нем?

— Это фото, — сказал Фарли, — репрезентативная вещь. В вульгарном смысле — это моя фотография, но она как бы репрезентативна. Она представляет Христа в обезличенном образе меня. Ну, понимаешь?

— А-а.

— Труппа как раз отправлялась в Техас. Они гастролируют весь год — летом в Канаде и около границы, зимой на Юге. Мы играли в любом захолустье — в воскресных школах, на приходских собраниях и так далее. Это было довольно трогательно. Премьерам платили семьдесят пять долларов в неделю, но гостиница — за твой счет. К Рождеству мы были в Лафайете с двумя десятками контрактов по Северо-Востоку на Страстную неделю и Пасху, и тут я подумал, что с меня, пожалуй, хватит. Стало не совсем спокойно, я немного напрягся, ну, ты понимаешь. Я не знал, что с Наташей. А труппа представляла меня не только как актера, но и как проповедника в миру. И вот, когда мы играли перед обществом Миссии в Хуме, я подошел там к главному и сказал, что снова ощутил призвание. «С актерством расстаюсь, — сказал я ему, — хочу служить». Ты бы видел его, Рейнхарт, можно было подумать, что он ангажирует Самого И. X. Это был бенефис и довольно щедрый контракт, а я имел в виду заниматься сбором пожертвований, и, когда он меня взял, я решил, что вот она, рука Божья. Но когда они стали меня спрашивать, как бы я отнесся к работе с грешниками, картина прояснилась. Я пришел сюда и принял место от старого пердуна, который им заведовал. Вот и вся история.

— Больно видеть, до чего ты докатился, Фарли, — сказал Рейнхарт. — За что ты здесь пропадаешь?

— Рейнхарт, — ответил Фарли, — я всегда стараюсь мыслить, как святой Франциск. Каждый должен ежедневно мотыжить свой маленький садик. А вообще-то, у меня такое чувство, что в этом городишке назревают события.

— А может, тряхнешь стариной да затеем что-нибудь на пару, — сказал Рейнхарт. — Ненадолго, конечно, на время.

Фарли устремил на него кроткий взгляд:

— Стариной тряхнуть, говоришь? Ничего не выйдет. Да и какого дьявола можно тут сварганить с кларнетистом?

— Я не в том смысле, — сказал Рейнхарт. — Скажем, разве я не мог бы стать спасенным? Ты бы меня обратил, как того фрица двуносого.

— Ты сам не понимаешь, что плетешь, — надменно оборвал его Фарли. — Он спасся по-настоящему. Я спас несчастного старика от пьянства, Рейнхарт. Он — единственное мое моральное вознаграждение за всю эту фальшивку. Есть вещи, над которыми нельзя смеяться.

— А рабочие руки тебе не требуются? Посуду там помыть или что?

— Детка, — сказал Фарли, хлопнув Рейнхарта по плечу. — Ты еще зелененький, хоть и до черта талантливый. Я б с радостью, просто с радостью взял бы тебя к нам. Но того, что дает нам общество, хватает на содержание лишь брата Тодда, трех заморенных негров и Алеши. Братец Тодд получает жалованье, он был извращенцем, но исправился, — по крайней мере, так считают. Негры воруют, а Алеша питается воздухом. Ему ни гроша не платят. Если б было куда тебя втиснуть, я бы втиснул. Да и ты ведь алкаш, верно?

— Верно, — сказал Рейнхарт, — но у меня талант. Я немножко занимался рекламой товаров на радио, Фарли. В таком городе, наверное, есть что-то такое.

— Сейчас? А как же: рекламируют по телефону и стучатся в двери, — пустой номер, ты бы больше заработал официантом.

— Ну а что за события назревают?

— Интересный вопросик, — сказал Фарли-моряк. — Сказать по правде, я и сам не знаю. Но что-то назревает. То есть все время ходят такие слухи. Скоро что-то начнется, и это как-то связано с политикой.

— Ерунда собачья, — сказал Рейнхарт. — Банды дремучих фермеров и обычная мура. Кому это нужно?

— Не лезь в бутылку. Не суди о том, чего не нюхал, — сказал Фарли. — Говорят, это что-то другое.

— Что же именно?

— Тебе подавай все сразу! Может, ничего и не будет, понимаешь. Но сейчас я тебя утешу. Нам полагается место на мыльной фабрике на Шеф-Мантёрском шоссе. Для перевоспитания. Работа в ночную смену, и платят они непристойно мало, но ты же не станешь привередничать, верно?

— Я согласен.

— Чудненько, — сказал Фарли. — Иди под душ да скажи Алеше, чтоб он выдал тебе спецодежду, так сказать, за счет фирмы. Я должен прислать им человека сегодня же.

— Все-таки расскажи про эту политику-то.

— Потом, Рейнхарт.

Рейнхарт встал и шагнул к портьерам:

— Ну тогда скажи вот что. Откуда ты взял эту байку, что ты был алкоголиком, и вся семья твоя вымерла, и ты увидел свет?

— Слышал как-то по радио, — сказал Фарли. — И ничего смешного тут нет. По-моему, душераздирающая история с моралью.

Рейнхарт вышел в молитвенный зал. Фарли последовал за ним, положил ему руку на плечо, и они вместе направились к лестнице.

— Зайди ко мне завтра. И слушай, мальчик. Если захочешь поговорить о своей проблеме с алкоголем, я к твоим услугам.

— Ты душа-человек, Фарли, — сказал Рейнхарт. — Ты совсем как твое фото.


Химическая компания «Бинг» находилась на краю города; Рейнхарт добирался туда на автобусах с пересадкой целый час. Фабрика, квадратное четырехэтажное здание, стояла на заросшем травою перешейке залива Сент-Джон, с крыши его на все четыре стороны сияло голубым химическим светом слово «Бинг». Позади здания отражение голубого света на маслянистой, в радужных разводах воде через несколько метров пропадало — дальше над топкой грязью нависала черная мясистая листва деревьев: начинались джунгли.

И тут тоже его приняли без промедления. Через четверть часа после того, как он вошел в ворота, ему выдали фуражку с голубыми буквами «БИНГ» над козырьком и белый комбинезон; мастер по фамилии Юбенкс провел Рейнхарта в просторное белое помещение, где из большой серой цистерны в полу веером выползали конвейерные ленты, на которых, как гренадеры в киверах, ехали пластмассовые бутыли с красными колпачками. Высоко под потолком за продолговатым стеклянным окошком стояли двое светловолосых молодых людей в полосатых галстуках и молча наблюдали за конвейерами.

— Ну вот, — сказал мастер, остановившись у конвейерной ленты. — Рейнхарт, что ли?

— Рейнхарт, — подтвердил Рейнхарт.

— Ты, значит, вот что, Рейнхарт, ты берешь гаечный ключ — вот так — и, когда бутыль сходит с ленты, прикручиваешь колпачок… — Он схватил проплывавшую мимо бутыль и завинтил колпачок. — Вот эдак.

Рейнхарт взял гаечный ключ и лихо им взмахнул, показывая свою готовность учиться.

— Понятно, — сказал он мастеру.

— Ты все время будь начеку, а то они проползут мимо. Будешь зевать по сторонам — упустишь, а тогда, как ни старайся, не догонишь. И из-за тебя придется останавливать конвейер, а остановка да запуск обходятся Бингу дороже, чем два часа работы. Третий раз остановим — тебя отсюда коленкой под зад, понял?

— Да, — хмуро бросил Рейнхарт, нацеливаясь гаечным ключом на приближавшуюся бутыль.

— А инженеры оттуда следить будут, — продолжал мистер Юбенкс, кивнув на продолговатое окошко наверху. — Так ты, говоришь, из «Анголы»?

— Нет, — ответил Рейнхарт. — Из Миссии живой благодати. От пастора Дженсена.

— Ага. Ты там скажи, чтоб тебе сняли космы. На днях к нам заедет сам Бинг, а он любит, чтобы ребята были в аккурате.

— Скажу, — ответил Рейнхарт. — Непременно скажу.

Мастер ушел, оставив Рейнхарта единоборствовать с пластмассовыми бутылями. Стоя на бетонном полу, Рейнхарт изготовился и все свое внимание устремил на колпачки; но через четверть часа он уже начал поглядывать по сторонам.

В помещении было человек сто, все в таких же белых комбинезонах и фуражках, как и он. Насколько он мог видеть, здесь работали люди всех возрастов: и вялые старики с запавшими глазами, с изможденными, подергивавшимися лицами, и загорелые молодцы в шрамах — эти орудовали у конвейеров, очень сосредоточенно, движения их были тщательны, и все время они оглядывались через плечо. И хотя каждого от ближайшего соседа отделяло три метра пола и конвейерных лент, они ходили крадучись, держались сторожко и заботливо оберегали свои спины. Были тут и другие, совсем еще мальчишки, многие с бачками на щеках и с татуировкой, они нервно суетились у конвейеров, быстро бормотали ругательства, посвистывали и корчили рожи. То и дело Рейнхарт наталкивался взглядом на пару странно пустых глаз, на бессмысленное, иссиня-бледное лицо; однажды он остановился с гаечным ключом в руках, пораженный лицом человека позади себя, возле машины, наклеивающей ярлыки: на нем попеременно появлялись то выражение тупого блаженства, то ужасающая кровожадная гримаса.

«Перевоспитывают», — подумал Рейнхарт, вспомнив слова Фарли.

Что ж, не так-то уж плохо, могло быть куда хуже. Прикручивать колпачки — не слишком вдохновляющее дело, но работа в тепле, а не на холоде, и хорошо, что ночная, — не даст околачиваться на улицах. Главное, надо передохнуть и снова начать действовать. У него ведь остался костюм, упрятанный в чемоданчик, и к тому же Фарли посулил ему какое-то настоящее дело, участие в какой-то политике. У химиков он будет получать доллар в час минус плата за стирку — какого черта, подумал он, отправляя теплую бутыль с мылом в наклеечную машину, от каждого по способностям, каждому по потребностям. Этого хватит, чтобы убраться из Миссии. Если пить только пиво и работать в субботу и воскресенье, можно выколачивать двадцать пять в неделю, а если ничего не пить, то, может, и все тридцать пять. В прошлом году было время, и довольно долгое, когда он обходился горячим душем на ночь и пачкой сухого печенья — это вопрос не физиологии, сказал он себе, а вопрос регуляции темперамента. Вот он сейчас в белом комбинезоне, с гаечным ключом в руке, а ни один человек с гаечным ключом в руке и в белом комбинезоне не может быть в разладе с окружающим миром. Если можно будет стибрить этот комбинезон, он его стибрит. Это будет для него костюм-аноним. Отличный плащ-невидимка: в белом комбинезоне можно появиться где угодно.

Безусловно. И глядишь, со дня на день он снова будет в состоянии действовать. Туговато стало — что ж с того, бывало ведь так и раньше, хотя… Жанр больно скверный. Это он вынужден был признать, что-то в теперешнем жанре предвещало беду. Весь этот упадок его не к добру… сон под автострадой… Скверный жанр.

Но сейчас он был молодцом. Ему даже хотелось есть, а это можно считать на редкость хорошим признаком. Нельзя сказать, чтоб ему особенно хотелось выпить, — если только, конечно, не держать это в мыслях подолгу.

Часа два он возился с колпачками и старался ни о чем не думать. Время от времени останавливался, глядел по сторонам, потом быстро набрасывался на громоздившиеся пластмассовые бутыли; все сильнее хотелось есть, и от теплого запаха мыла, от мерного стука насосов у цистерны клонило ко сну. Можно было подумать, что производство мыла требовало полной тишины: никто не открывал рта, кроме мастера, который изредка обходил ряды, что-то коротко бросал одному или другому и снова исчезал.

Один раз где-то пришлось остановить конвейер — появился мистер Юбенкс, в дальнем конце помещения поднялись шум и беготня.

— Почему остановка? — зарявкал громкоговоритель.

Рейнхарт вскинул глаза: молодые люди в окошке сурово глядели на неподвижный конвейер. Через минуту-две громкоговоритель выкрикнул какое-то имя, рабочий в белом вошел вслед за мастером в металлическую дверь, и оба возникли в таинственном окне. Последовал краткий разговор — снизу это смотрелось как пантомима: рабочий стоял, угрюмо понурив голову, а один из молодых людей, не глядя на него, быстро шевелил губами. Потом и рабочий и мастер исчезли и внезапно появились внизу.

«Как в кино», — подумал Рейнхарт, глядя на окошко. Молодые люди за стеклом были на одно лицо, оба светловолосые, подстриженные ежиком, оба примерно его возраста, нельзя сказать чтобы симпатичные, но очень чистенькие, — наверно, мыло получают бесплатно.

Они — инженеры. Что ж это за инженеры? Какая у них, собственно, там инженерия?

Рейнхарт задумался, а пластмассовые бутыли тихонько проплывали мимо. Немного погодя ему стало казаться, будто один из инженеров начал к нему приглядываться, а однажды он поймал себя на том, что улыбается молодому человеку слева. Тот ответил ему озабоченным взглядом, и Рейнхарт бросился к своим колпачкам.

Инженеры вечно стоят за стеклом и наблюдают за тобой — так было и на радиостанциях. Почему-то представлялось, что они там и живут, в этих стеклянных кабинках, невзирая на отсутствие комфорта и санитарных удобств. Но, разумеется, они там не жили, они жили в домах черт знает на каком расстоянии от города, там, где живут все чистенькие молодые люди. «Как этот гусь, — подумал Рейнхарт, снова обменявшись взглядом с окном, — он живет в доме черт знает на каком расстоянии от города. В симпатичном, конечно, миленьком домике. Он инженер. У него миленькая женушка, которая ездит в супермаркет в тугих штанишках, и миленький ребеночек. И миленькая машинка. Каждый вечер, как штык, он говорит им „спокойной ночи“ и на миленькой машинке мчится как угорелый сюда, чтобы вовремя встать за стеклом и наблюдать за цехом, где недоумки дрочатся с мылом. Мир — странное место, — думал Рейнхарт, — на тебя действуют силы, которых обычно не замечаешь. Как эти инженеры. Надо как-нибудь спросить про это у Фарли. Фарли всегда понимал, что происходит.

Замечательно, — думал он, все еще глядя в окно, — микрокосм. С какой стороны стекла начинается аквариум? Но замечательно было бы иметь такое окно. Как бы на постоянных условиях — это лучше, чем белый комбинезон».

Он вдруг спохватился, что мыло его одолевает. Пластмассовые бутыли громоздились, налезали друг на друга, толкались, стараясь пробить себе дорогу, словно охваченные паникой беженцы, ряды их расстраивались на ходу. Одна бутыль свалилась на пол и бесшумно покатилась по бетону; он поднял ее и увидел, что конвейер остановился. «Ох, так твою», — выругался про себя Рейнхарт и обернулся: вдоль ряда уже бежал мастер. Но он почему-то не остановился возле Рейнхарта, а промчался мимо, засвистел в белый пластмассовый свисток и помахал рукой, сзывая людей. Рабочие из одного ряда с Рейнхартом потянулись за ним. Рейнхарт сбросил бутыли с мылом в наклеечную машину и пошел за остальными.

Они прошли в комнату с серыми кафельными стенами, где на пластиковых столах лежали груды сэндвичей с копченой колбасой и стояли бутылки содовой. Пристроившись на краю скамьи, Рейнхарт сразу набросился на еду. Он уже почти насытился и размышлял о том, как существенно, чтобы копченая колбаса была со свежим хлебом, и вдруг почувствовал на себе взгляд высокого человека с кудлатой, неровно подстриженной рыжей шевелюрой — он неприязненно смотрел на сэндвич, который Рейнхарт подносил ко рту.

— Стукач, — произнес рыжий.

Сидевшие за столом замерли, потом молча поднялись и, забрав сэндвичи и бутылки, отошли к серой стене.

— Стукач, — повторил рыжий. — Ты стучал в «Анголе» и здесь стучишь, да?

— Мы с вами незнакомы, — сказал Рейнхарт, кладя сэндвич на стол. — Вы меня с кем-то путаете.

За смежным столом белесый юнец с вытатуированным сердцем на руке обернулся и замотал головой, прожевывая сэндвич.

— Это не он, Мамбрей, — сказал он, проглотив еду. — То другой.

— Ты же сказал, что он, — произнес Мамбрей, не отрывая глаз от Рейнхарта. — Ты же на него показал.

— Ага, — сказал малый. — Того типа зовут Тибодё. Он еще на лестнице шмыгнул назад. Это не тот тип.

— А тебя как зовут? — спросил Мамбрей.

— Я Рейнхарт.

— Его Рейнхартом зовут, — сказал белесый паренек, передвигаясь с недоеденным сандвичем за стол Рейнхарта. — Я его знал в «Анголе». Он никакой не стукач.

Люди, евшие у стены, вернулись и сели к столу. Мамбрей вышел в коридор и оглядел лестницу снизу доверху.

— Ну как, Рейнхарт? — спросил белесый паренек. — Давно вышел?

— Я там не был, — сказал Рейнхарт. — Пока что. Меня сюда из Миссии послали.

— Брось, — сказал паренек, — разве мы не встречались в «Анголе»?

— Нет.

— Я удивляюсь. Ты вроде не похож на ханыгу.

— Однако это так.

— Ты ведь янки, верно?

— Жил когда-то в Нью-Йорке.

— А, в Нью-Йорке! Там до черта блатных, верно? И банды все время дерутся, стенка на стенку, и друг друга подкалывают перышком, да?

— Да, — сказал Рейнхарт. — Все время.

— Я сидел там с одним на исправительной ферме, он из Нью-Йорка. Говорил, у них все время это мочилово, говорил, что сам в этом варился. Вот я и хотел проверить, правда ли.

— Наверное, он правду тебе сказал.

— Дерутся, режут друг друга все время, а?

— Это правда.

— И тебе случалось?

— Да нет, все некогда было, — сказал Рейнхарт. — Хотел, да дел всегда невпроворот.

— Небось больше по бабам, да?

— Это да, — сказал Рейнхарт. — Это точно.

— Меня зовут Дорнберри, — сказал паренек. — А кличка моя — Сынок. Я пробирался в Нью-Йорк, когда меня сцапала полиция. С которым я сидел, так он говорил: мое счастье, что я туда не попал. Он говорил, у меня кишка тонка и мне не вытянуть. Они б меня сразу пришили.

— Может, это их счастье, что ты туда не попал.

— Может, и правда, а? Ты что, только сегодня начал?

— Первый день, — сказал Рейнхарт. — А ты?

— Ну, я-то уж скоро месяц. Дождусь, пока выйдет мой срок — один день за два. Тогда подамся в Нью-Йорк.

— Они тут здорово носятся с этим перевоспитанием, верно? Интересно, с какой это радости?

— Так это же фабрика М. Т. Бингемона, — сказал Дорнберри. — Слыхал про такого?

— Читал у Луэллы Парсонс[27], — ответил Рейнхарт. — Он, кажется, женат на какой-то киноактрисе? Глория — как ее? Я думал, он делает арахисовое масло.

— Масло, — с добродушной снисходительностью сказал Дорнберри, — арахисовое масло — это одна кроха из Бингемоновых дел. Он все что хошь делает и всем до капли владеет. Говорят, эту фабрику он открыл специально, чтоб таким, как мы, помочь. Тебе еще не рассказывали? И ничего про План М. Т. Бингемона ты не слыхал?

— Нет, — сказал Рейнхарт.

— Ну так они еще тебе задурят голову, когда пойдешь в кассу. Там один дядька тебя будет вербовать в Легион.

— В Иностранный легион?

— Ха, — сказал Дорнберри. — Иностранный! Нет, брат, это у них такая штука, куда они всех хотят затащить, там разные лекции да военная муштра и всякая белиберда. Это входит в перевоспитание. Патриотическая штука.

— Патриотическая? — переспросил Рейнхарт. — Должно быть, это занятно.

— По мне, муть все это. Но они всегда записывают в Легион тех, кто из тюряги вышел. Алкашей — не знаю. Говорят, в России так же делается, и если хотим победить в войне, надо и здесь так делать. Так они говорят.

— Дело серьезное, — заметил Рейнхарт. — Это тоже входит в План М. Т. Бингемона?

— Точно. Ты сам прочтешь. Тебе дадут книжечку, там все есть.

— Здесь все на перевоспитании? Вся смена?

— Почти. Тут, понимаешь, три сорта субчиков. Одни — те, что вышли из «Анголы» и исправительных лагерей, вроде меня. Потом — алкаши-подзаборники вроде тебя. И еще психи после сумасшедшего дома — таких они много сюда берут, если не буйные.

— А как насчет баб? — спросил Рейнхарт. — Он их тоже берет на работу?

— Ну да, берет, но нам их не видать, только если уволишься, да, может, случайно где столкнешься. Они где-то внизу, а что они там делают, понятия не имею. Пойдешь в коридор, увидишь — там даже дверь на лестницу зарешечена, чтоб ты носу туда не совал.

— Ну и ну, — сказал Рейнхарт.

Дорнберри пошел к окошку в кухню выпрашивать еще сэндвич; Рейнхарт встал и решил осмотреть столовую. Сидевшие за столами люди в белом вскидывали на него глаза, когда он проходил мимо. Рейнхарт приветливо кивал.

В левой стене он увидел выкрашенную красной краской дверку с эмблемой Бинга.

Он открыл ее; в зияющей темной шахте подрагивали тросы. Он заглянул вниз — на него пахнуло запахом машинного масла, и он увидел крышу ползущего вверх маленького лифта.

— Объедки туда не бросай, — сказал кто-то за его спиной. — На то есть мусорные ведра.

— Не буду, — отозвался Рейнхарт. — Ей-богу, не буду.

Он опять нагнулся, провожая глазами исчезавший вверху лифт, потом взглянул вниз. Этажом ниже в такой же раскрытой дверце, словно в рамке, стояла светловолосая девушка; на правой ее щеке виднелись шрамы, очевидно после какой-то операции. Она широко открытыми глазами смотрела вслед удалявшемуся лифту. Опуская глаза, она встретилась взглядом с Рейнхартом и улыбнулась.

— Любите кататься на лифте? — спросил Рейнхарт.

— Кататься? — быстро нахмурилась девушка. — Откуда вы взялись?

— С гор, — крикнул Рейнхарт в шахту. — С крыши мира.

— Там небось нет лифтов?

— А нам лифты ни к чему. Мы никогда не спускаемся вниз.

— Но сейчас-то вы внизу, правда?

— Сейчас да.

— Ну так вы просто с ума сойдете от лифтов. Это сказка.

Дверка захлопнулась, и в шахте снова стало темно.

Значит, и верно, здесь есть женщины, подумал Рейнхарт. А эта-то откуда? Не из «Анголы». Может, из Мандевиллской тюрьмы? Или тоже подзаборница? Нехорошие у нее эти шрамы.

Между столами прошел мистер Юбенкс, помахивая рукой, и все потянулись за ним назад, к конвейерам. Прозвенел звонок, заработали насосы, поплыли пластмассовые бутыли. Рейнхарт торопливо переправил сбившиеся в кучу бутыли в машину для наклеек, и опять все пошло своим чередом.

У дальнего края цистерны свирепо рыскал глазами рыжий в поисках своего стукача; рядом с ним стоял паренек по имени Дорнберри. В конце конвейера, где работал Рейнхарт, появился новенький — старик с лицом цвета снятого молока: он устанавливал бутыли в картонные коробки и грузил на платформу во внешнем проходе, откуда их забирали подъемники. Старик был хилый, узкоплечий, с лиловыми мешочками под глазами, с бледной, в красноватых прожилках кожей и казался совсем немощным. Всякий раз, взваливая коробку на плечо он издавал натужное «хек», потом долго с присвистом втягивал в себя воздух; вскоре Рейнхарт уже с тягостным раздражением стал ждать, когда старик возьмется за следующую коробку. Немного погодя Рейнхарт спросил старика, не хочет ли он поменяться работой.

— Ха, — шепотом сказал старик, озираясь и как бы ставя Рейнхарта на место торжествующей ухмылкой, раздвинувшей все складки давно не мытого лица. — Черта с два.

На этом разговор и кончился. Громкоговоритель помалкивал, хотя молодые люди все так же стояли в окне и так же пытливо глазели на работавших, как и восемь часов назад.

Рейнхарт отдался ленивому скольжению мыслей о последних днях — автострада, Фарли, гостиница «Сильфиды». Бедная Наташа, увы… как там она… что она… Что она там поделывает… В Уингдейле.

Уингдейл. Какая риторика в названиях, думал он, и какие названия дают местам. Куда ни подашься, везде для тебя название, чтобы произносить его с тихим почтением на кончике языка — Уингдейл, Маттьюэн, Рокленд, Даннемора, Мандевилл, Ангола. И в одном, в Анголе, заключено все: жара, тростниково-сладкий запах, потные негры… Мандевилл, Уингдейл… воющий ужас, ангельские перья, дрожь…[28] Уингдейл! Бедная Наташа!

И эта девушка в шахте лифта, шут ее знает, кто она такая. Со шрамами. Жаль, подумал он; глаза у нее хороши. Занятная — бойка на язык девка, видно, тертая. Что-то в ней есть, не забыть бы как-нибудь опять заглянуть в шахту.

Вот еще один пункт в Списке Давно Прошедшего: «Чего Я Больше Не Делаю». Сколько у него не было женщины? Месяцы, наверное. Если и было у него что-то с Мейбл, или Полой, или Чаконой, или с кем-то, это нельзя считать, потому что если и было, то он не помнил. Нездоровая картина, размышлял он. Кошмарная.

Но ночами спал — этого он не забыл. Если бухло не пробуждало в тебе любовника, то уснуть хотя бы помогало. Это был способ закончить день. Кто это сказал, тот был прав. Так оно и есть.

Только он начал думать о своей жене, как мастер свистнул в свисток.

— Шабаш, — сказал мастер. — Завтра все опять в эту смену; если что переменится, вам скажут.

Выходя, Рейнхарт умудрился заблудиться. В каком-то из бетонных коридоров он повернул не туда и минут пять блуждал по внезапно затихшей химической компании «Бинг» в поисках раздевалки. Когда он ее наконец разыскал, там, кроме уборщика, уже не было ни души. Ну и ладно, подумал он, не будет давки в автобусе. Тоже неплохо — закончить день катаньем на автобусе.

Когда он вышел за дверь, над болотом уже светало, алевшее на востоке небо окаймляла чуть повыше деревьев серебристо-голубая полоса тумана. Здешние питали слабость к рассветам и закатам, вечно тебе на них указывали. В автобусе по пути сюда был большой шум насчет заката где-то в Алабаме, он выглядел почти так же: туман с залива, толковали они, значит, день будет жаркий; однако было холодно, перед рассветом сорвался ветер, полоску травы между фабричной стоянкой машин и дорогой выбелил иней. Рейнхарт потянул вверх молнию на выданной ему в Миссии куртке и зашагал быстрее. Шоссе номер девяносто было пустынно, автобус все не шел. В западной стороне еще стояла темень, и еще светились неоновые огни над клубами покеристов и ларьками, где продавали горячие вафли, — там четырехполосное шоссе делало последний поворот и внезапно исчезало в крокодиловых джунглях.

На бетонном пятачке автобусной остановки перешептывались две пожилые женщины, доверительно кивая головами; Рейнхарт подошел и стал рядом. Поодаль, на краю бинговской клумбы с тюльпанами сидела стройная девушка в белом свитере — та самая, которую он видел в шахте лифта.

— Эй, — окликнул Рейнхарт. Он даже несколько удивился, поняв, как он ей обрадовался.

Девушка бросила на него быстрый взгляд и, поднеся руку к волосам, тут же отвернулась.

Рейнхарт подошел к ней; девушка настороженно глядела на него, заслонив рукой глаза от света зари.

— Вы тот самый, что интересуется лифтами?

— Ага, — засмеялся Рейнхарт, — тот самый.

— А где та крыша мира? В Альпах или еще где?

Рейнхарт опять засмеялся, нашаривая в кармане сигареты.

— В Альпах? — сказал он. — Еще чего!

— А где ж тогда? Ох, заливаете, братец. С самого начала. Я так и знала, что заливаете, а потом подумала, может, и верно, вы какой-нибудь иностранец и никогда лифтов не видали. Я полночи про это думала.

— Я пошутил, — сказал Рейнхарт. — Но я и вправду родился в горах.

— В каких горах? — спросила девушка. — Я, например, из Западной Виргинии.

— Вот в тех же самых горах.

— Ну ясно, вы меня морочите, я же по выговору слышу, что вы не из наших мест. Не с тех гор, откуда я.

— Я из Пенсильвании. Там те же самые горы.

— Черта с два, — подумав, сказала девушка.

— Они такие же высокие, — настаивал Рейнхарт. — Замечательные горы. Там есть городок в трех милях оттуда, где я родился, он называется Маунтен-Хоум[29].

— Маунтен-Хоум, — повторила девушка и грустно поглядела на канаву. — Хорошо называется город.

— И город хороший. Курорт.

— А у вас машины нету? — вдруг спросила девушка.

— Нету, — сказал Рейнхарт. — Я тоже жду автобуса.

— Ах, черт, — сказала девушка. — Значит, нету?

— Увы.

По серой дороге подкатил зеленый с белым автобус, сделал разворот и остановился перед ними. Дверцы распахнулись, шофер поглядел на них сонными глазами.

— До Елисейских Полей, — вяло сказал он.

Они вошли, Джеральдина села у окна.

Садясь рядом, Рейнхарт внезапно ощутил острое желание, от которого напряглись все мышцы, пересохло в горле и тело заломило, как от страшной усталости. Вот, значит, чего лишил его этот окаянный год, подумал он и закрыл глаза. Господи помилуй, без чего только не обходишься и даже не замечаешь этого.

— Видно, вы здорово вымотались, — сказала девушка, глядя на его отражение в сереющем стекле; она старалась не поворачиваться к нему правой стороной лица, где были шрамы.

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Просто закружилась голова.

— А вы кто? — спросила Джеральдина. — Вы не инженер, нет? Я вас за инженера приняла.

— Я не инженер, — сказал он, откинув голову на спинку сиденья. Сейчас на него и в самом деле навалилась усталость; надо попросить Фарли, чтобы Алеша к нему не приставал, когда он пытается уснуть. — Я эстет. Но я перевоспитываюсь.

— Вы, случайно, не из Мандевилла? — небрежным тоном спросила Джеральдина.

— Я из Миссии живой благодати, — ответил Рейнхарт. — Я алкаш.

— Ну, это еще ничего. Вас мылом вытрезвляют, да?

— Они мне вычищают душу.

— Вы, наверно, университет кончали?

— Да, — сказал Рейнхарт, повернув к ней голову.

Рядом на спинке сиденья лежала ее рука, красная, в ссадинах, с распухшими суставами пальцев. От нее пахло мылом М. Т. Бингемона. Джеральдина быстро убрала руку и отвернулась к окну.

— Мыло проклятое, — сказала она. — Все руки разъело.

— Не заметил, — сказал Рейнхарт. — Я вашей рукой любовался. Ей-богу.

— Ха, — сказала Джеральдина, положила руку обратно и крепко стиснула спинку сиденья. — Ну, любуйтесь на здоровье… Понимаете, — немного погодя заговорила она, и лицо ее приняло сосредоточенное выражение, — раньше мне никогда не приходилось работать на фабрике. А вот после аварии пришлось. — Она быстро и весьма драматично повернулась и вскинула голову, представляя ему на обозрение свои рубцы.

— Как же это вышло? — спросил Рейнхарт.

— А вот как. — Джеральдина сдвинула брови. — Это было в Голливуде. Мы мчались на гоночной машине, я и один мой приятель-киноактер…

— Джеймс Дин?

Она молчала, глядя на него злыми глазами. Потом улыбнулась:

— Вам к центру?

— Так точно.

— Тогда нам здесь пересадка. Это Елисейские Поля. Нам надо пересесть на автобус до Декатур-стрит.

Они вышли из полупустого автобуса и молча зашагали по мокрому от росы зеленому островку. Солнце уже взошло и пригревало траву.

— Вы сразу догадались, что я все выдумала?

— Откуда же мне знать, выдумываете вы или нет? Вы простите, что я вас перебил. Это было интересно.

— Даже очень, — сказала Джеральдина.

— То, что на самом деле случилось?

— Нет, — сказала Джеральдина. — То, пожалуй, нет.

— О’кей.

Они вошли под навес, где торговали бананами; на мостовой у тротуара тлели кучки побуревшей кожуры, над ними вились струйки черного дыма, сладковато пахнувшего бананами.

— А что вы делали, пока не стали перевоспитываться?

— Я-то? — переспросил Рейнхарт. — Я играл.

— Играли? — засмеялась Джеральдина. — На скачках, что ли?

— Музыку, — сказал Рейнхарт, удивляясь, что произносит это слово вслух. — Я был в некотором роде музыкантом.

— Ух ты, — сказала Джеральдина. — Значит, на рояле.

— На рояле, — отозвался Рейнхарт. — И на рояле, и на прочей дьявольщине. Главным образом на кларнете.

— А что вы играли? Джаз?

— Все играл, — сказал Рейнхарт. — Все на свете.

— И у вас было много денег?

— Ни гроша. Никогда в жизни.

— Значит, не бог весть какой вы музыкант, правда? — улыбаясь, заметила она. — То есть, значит, вы как раз вовремя получили постоянную работу.

Рейнхарт ступил с тротуара и, пошатнувшись, сделал несколько шагов прямо по горящей банановой кожуре.

— Осторожно! — Джеральдина протянула руку, чтобы поддержать его. — Это, наверно, с непривычки — ведь всю смену отработали, без дураков.

— Я всегда считал, что к работе надо привыкать постепенно, — сказал Рейнхарт. — День у меня был долгий.

Перед ними остановился другой бело-зеленый автобус, в нем было полно негров и негритянок в прорезиненных плащах, и все бережно прижимали к себе пакетики с завтраком. Рейнхарт и Джеральдина прошли сквозь дым, взобрались в автобус и сели порознь на последние два свободных места. Рейнхарта мгновенно сморил сон.

Когда он очнулся, автобус уже почти опустел, впереди виднелись столбы эстакады на шоссе Хьюи Лонга[30], и над ними на утреннем солнце поблескивали хромом бегущие машины. Джеральдина тормошила его за плечо:

— Эй, приятель, поглядите-ка! Вам сюда надо?

— Что-то не пойму, — сказал Рейнхарт, с трудом поднимаясь на ноги, — вроде бы сюда.

Улица была широкая, по обе ее стороны тянулись дешевые забегаловки и витрины, заваленные запасными частями для машин; на ближнем перекрестке торчали четыре покосившиеся деревянные гостиницы с почерневшими от сажи балконами и вывесками, кое-как приляпанными над входом. Кажется, он проходил мимо них по пути к Миссии живой благодати.

— Ну вот, приятель, — сказала Джеральдина, — отсюда вы сами найдете дорогу. Спасибо за компанию.

Рейнхарт следил взглядом, как она сошла на мостовую, проскользнула перед носом грузовика с прицепом, который остановился, пропуская ее, и по-девчоночьи резво побежала на ту сторону улицы. Тротуар уже заполнила толпа пешеходов.

— Эй! — крикнул он, ринувшись вслед за ней в гущу проходивших машин. — Эй!

Она остановилась и подождала.

— Постойте минутку. Давайте чего-нибудь выпьем.

— Вам, наверно, сейчас нельзя, — сказала она. — Вы сразу свалитесь.

— И не подумаю, — возразил Рейнхарт. — Это самая полезная штука на свете. Терапия. Перевоспитание.

Джеральдина молча улыбнулась тротуару под ногами и дала себя увести в «по-бой»-буфет на первом этаже деревянной гостиницы. Рейнхарт заказал литровую бутылку местного вина. Осторожно наполнив два стакана, он взял свой и приподнял:

— За перевоспитание.

Он выпил и вдруг вскочил, прижал руку к животу и нетвердыми шагами пошел за буфетную стойку. Лицо у хозяина стало скучно-брезгливым.

— Вон в ту дверь, — сказал он. — Да смотри в оба, там булки с котлетами.

Рейнхарт вышел через заднюю дверь; в лицо ему ударило солнце. Чувствуя пульсирующую боль в затылке, он прислонился к тесовой стене и глубоко втянул в себя воздух. От первого же глотка вина у него будто перехватило горло, но сейчас внутри разливалось приятное тепло, и он ощутил удивительный душевный подъем. Жизнь была прекрасна.

Рейнхарт вернулся, неуверенно опустился на стул и налил еще стакан.

— Вот уж кто себе худший враг, — сказала Джеральдина. — Я же вам говорила.

— Ерунда, — ответил Рейнхарт. — Я прекрасно себя чувствую.

— От одного стакана этой бурды у вас уже язык заплетается.

— Я человек впечатлительный, — сказал Рейнхарт.

— Вам нужно одно, — сказала Джеральдина, вставая, — сейчас же завалиться в постель. Я вот иду спать.

Он отодвинул стакан и вышел за ней на улицу.

— Дурацкая была затея, — сказал он.

— Пока, приятель. Может, еще увидимся у лифта.

— Постойте. Где вы живете?

— Я уже дома, — ответила она. — Я живу наверху. Гостиница «Рим».

Они постояли на тротуаре. Люди, спешившие на работу в направлении Сент-Чарльз-авеню, проходили мимо, не обращая на них внимания.

— Я вас к себе не приглашаю, если вы этого ждете. Так и знайте.

— А я и не жду, — серьезно сказал Рейнхарт. — Я понимаю.

Она вытащила из сумочки сигарету, закурила, поморщилась и с отчаянием швырнула ее на тротуар.

— А, провались оно все, — сказала она. — Идем.

Они вошли в узкую дверь и стали подниматься по лестнице. На первой площадке под стеклом висело изображение гигантской руки в манжете с запонкой — рука указывала в открытое небо.

«И. Гарулик, — гласила надпись под нарисованной рукой. — Художественная штопка».

Джеральдина, внезапно обернувшись, окинула его злым взглядом:

— Вы получите только чашку кофе, понятно? И нечего показывать мне, что вы ужас как собой довольны.

— Я не собой доволен, — улыбнулся Рейнхарт. — Просто у меня хорошее настроение.

С верхней площадки, улыбаясь щербатым ртом, спускалась девушка в стальных очках, осторожно ставя на ступеньки ноги в ортопедических шинах. Она улыбнулась и окинула их зорким взглядом.

— Привет, Джеральдина. Привет, красавчик. Купите билетик на лошадку.

— У меня ни шиша, — сказал Рейнхарт.

— А, черт, давай один, — сказала Джеральдина, запуская руку в сумочку. — Попробую сыграть. И для него дай один. Сегодня у него везучий день.

— Шестьдесят центов, — сказала девушка. Взяв монетки, протянула им два зеленых билетика с красными цифрами. — Спасибо тебе большое, Джеральдина. Ты что ни день, то ближе к выигрышу.

— А как же, — сказала Джеральдина.

Они вошли в первую дверь налево. В комнате была двуспальная кровать под рваным матерчатым балдахином и электроплитка с двумя конфорками на столике для телефона. В рамах большого, до самого пола, окна, распахнутых в комнату, не хватало нескольких стекол. Некрашеные жалюзи отгораживали комнату от балкона и залитой солнцем улицы.

Джеральдина заперла дверь на задвижку и принялась варить кофе на электрической плитке. Рейнхарт повалился на кровать. С лестницы доносился мерный стук — девушка медленно спускалась по ступенькам.

— Я все время играю на скачках, — сказала Джеральдина. — Главным образом, чтобы ей помочь. Ни черта она не зарабатывает продажей газет.

Из висевшей над раковиной аптечки она достала две чашки и поставила их на комодик:

— Все-таки вперлись вы ко мне. Скажите хоть, как вас зовут?

Он лежал на подушке, глаза его были закрыты, голова скатилась набок. Джеральдина подошла и стала у кровати.

— Эй, — сказала она. — Ах, черт!

Она взяла чашку, налила из крана воды и занесла руку с чашкой над его головой.

— Считаю до трех, — заявила она.

Рейнхарт не шевельнулся.

Джеральдина поставила чашку, попробовала было стащить его с кровати и со всей силы стукнула его кулаком в плечо.

Рейнхарт что-то бормотнул и ухитрился перевалиться на живот.

— А, чтоб тебя, — сказала Джеральдина.


Рейнхарт шел по Канал-стрит, время от времени поднимая плечи, чтобы проветрить пиджак под мышками; утреннее солнце светило ему в лицо. Было восемь часов, воскресенье. Над пустыми островками безопасности колебался нагретый воздух, жухлые листья пальм безжизненно висели над сверкающими трамвайными рельсами. На Хлопковой бирже зазвонили куранты: «Господь — твердыня наша»; по другой стороне улицы в густой тени шли в церковь богомольные негритянки под черными зонтами.

Не торопясь, он свернул на Бургунди-стрит и, миновав погрузочные люки универмага Торнейла, увидел в конце квартала вахтера в форме, который стоял в тени и читал страницу комиксов в утренней газете. Над вахтером на железных поручнях пожарной лестницы висела большая вывеска: белый геральдический орел, а под ним на звездно-полосатом поле — микрофон, мечущий красные, белые и синие молнии. Ниже белыми заглавными буквами было написано:

БСША — ГОЛОС АМЕРИКИ АМЕРИКАНЦЕВ

ИСТИНА СДЕЛАЕТ ВАС СВОБОДНЫМИ[31]

Рейнхарт показал вырезку с объявлением о найме и через служебный вход вошел за вахтером в душную жаркую комнатку, уставленную табельными часами. У кнопки лифта, на которую нажал вахтер, висел еще один плакатик с надписью «БСША» и черной стрелкой, указывающей наверх. Спустился лифт с высоким смуглым лифтером в строгом синем костюме; вахтер вышел на улицу дочитывать комиксы, а Рейнхарт в кабине, загруженной ящиками и мотками проводов, поднялся на верхний этаж.

Из лифта он попал в комнату, загроможденную аппаратурой и полную рабочих. Пол был усыпан упаковочной стружкой; в глубине, где стояли неструганые стеллажи, часть стены была разобрана и виднелось переплетение разноцветных проводов.

Рейнхарт пересек холл и, поднявшись на помост, очутился перед следующей комнатой. За новой перегородкой из цельного стекла несколько мужчин без пиджаков пили кофе; он отыскал дверь и вошел — где-то поблизости слышался стук телетайпов. Он приветливо кивнул мужчинам и остановил блондинку в полотняном костюме, спешившую куда-то с корзинкой канцелярских принадлежностей.

— Мне мистера Нунена. Где он? — спросил у нее Рейнхарт.

Девушка вяло махнула загорелой рукой в сторону другой двери и улыбнулась:

— Бог его знает.

Один из мужчин поставил свою чашку и подошел:

— Вам Нунена?

— Да, — сказал Рейнхарт.

Мужчина подошел к двери и крикнул:

— Джек!

— А? — послышался голос.

— К вам.

С пачкой желтых листков появился Джек Нунен — сравнительно молодой человек со следами хорошей сценической внешности, о чем он, видимо, все время помнил. На висках эффектно серебрилась седина; черты лица были правильные, но чересчур резкие. Тускловатые голубые глаза смотрели недоброжелательно. Он взглянул на Рейнхарта, холодным властным жестом вручил человеку в рубашке листок и довольно улыбнулся.

— Привет, — сказал он.

— Привет, — сказал Рейнхарт. — Я слышал на днях, что у вас набирают штат.

— Да, — ответил Джек Нунен. — Набирают. Безусловно.

— И решил вам помочь.

— Вы диктор?

— Обычно я занимаюсь музыкальными программами. Занимался, вернее. Но могу и вести известия: могу составлять сводки, могу читать сводки и, если надо, могу редактировать.

Джек Нунен снисходительно кивнул, не переставая улыбаться.

— Разностороннее дарование, а?

— Много работал на маленьких станциях. Нельзя терять форму.

— Угу, — произнес Нунен. — Здесь — не маленькая станция.

— Да, — сказал Рейнхарт.

— Где вы работали последнее время?

— ДСКО. В Оранджберге.

— Оранджберг — это где?

— В Южной Каролине.

Джек Нунен обратил свою пасмурную улыбку на острые носки начищенных итальянских туфель Рейнхарта.

— Маленькая, наверно, — сказал он.

— Пятьсот киловатт. Около пятисот.

— Угу.

Вдруг, словно потеряв к нему интерес, Нунен забрал назад листок своего коллеги и обменялся с ним улыбкой.

— Так вот, старик, — весело обратился он к Рейнхарту, — в отличие от ваших станций БСША — хорошо спланированное деловое предприятие. Обычно станция начинает работать, не имея понятия, что она хочет делать и что от кого ей нужно. Мы же здесь многое представляем себе довольно точно.

— Надо понимать так, что у вас тут — не любительский кружок.

— Да, — сказал Джек Нунен, — у нас тут не любительский кружок. — Он вынул из нагрудного кармана платок и вытер пот с высокого лба. — Но сейчас дело обстоит так, что хороший работник имеет у нас шансы, каких у него никогда не было и не будет. Дело обстоит так, что чуть ли не любой может прийти к нам с улицы и показать, на что он годен. Мы его испытаем, но, само собой, он не должен рассчитывать, что все наше время и благосклонное сочувствие будет отдано исключительно ему.

— На чем вы хотите меня попробовать? — спросил Рейнхарт.

— Ну, я хотел бы посмотреть, такой ли вы действительно мастер на все руки. Например, я хотел бы, чтобы вы отправились к телетайпам и составили выпуск последних известий на пять минут, плотную хлесткую сводку — расшевелить людей, заинтересовать их тем, что творится вокруг. А потом я хотел бы, чтобы вы ее прочли и записались.

— Хорошо, — сказал Рейнхарт.

— Замечательно, — сказал Джек Нунен. — Телетайпы тут, за дверью. Даю вам двадцать минут на пятиминутную сводку и, если справитесь, — пришлю оператора.

— Кто будет слушать?

— Я, — сказал Джек Нунен. — Лично.

— А на работу принимаете вы?

— Что ж, — сказал Нунен, улыбаясь, — если мне подойдет, покажем запись мистеру Бингемону.

Рейнхарт направился к двери телетайпного зала.

— Ни пуха, — кинул вдогонку Джек Нунен.

— А знаете, — обернулся к нему Рейнхарт, — странно это… вот вы сказали: расшевелить людей пятиминутной сводкой. Я что-то не слыхал, чтобы было большое шевеление от известий.

— Ага, — сказал Нунен. — Большого нет. Но у нас, как видите, есть.

— И вы рассчитываете, что их будут слушать?

— Вот именно, — весело отозвался Нунен. — И в этом наше отличие.

Рейнхарт погрузился в звукоизолированную какофонию телетайпного зала; через большое окно в левой стене виден был холл перед лифтом, где продолжали ворочать и перетаскивать ящики. В зале находилось семь аппаратов, и все работали — то выключаясь, то включаясь судорожно, в трескучем контрапункте, расчлененном настойчивыми сигнальными звонками. У окна стояли стул и стол с банкой клея, очиненным синим карандашом и ножницами.

Рейнхарт повесил пиджак на спинку стула и подошел к выстроенным в ряд телетайпам. Он взял несколько сообщений с международной линии и быстро их обработал: ничего особенного, день был не богат событиями. Хрущев и Кастро говорили гадости, Джонсон — что-то невразумительное. Кто-то стрелял в шофера де Голля. Взорвался и упал в Гвадалквивир «Боинг-747». Защита цивилизации в Индокитае продолжается.

Отложив международные сообщения в сторону, он снял несколько полос с телетайпа местной линии — вся соль должна быть здесь. В основном это были сообщения, подобранные городским отделением телеграфного агентства, телеграммы из Законодательного собрания в Батон-Руже и те новости по стране, которые, по мнению редактора агентства, могли заинтересовать абонентов на Юге. Почти все они так или иначе касались расовой проблемы.

Он прочел полосу, проставляя синим карандашом на правом поле маленькие басовые ключи.

Как же прошел этот день в штате?

На открытом субботнем заседании Комиссия по антиамериканской деятельности поддержала предложение двадцатидвухлетнего депутата палаты представителей Джимми (Пончика) Снайпа из Хочкиса. Конгрессмен Снайп потребовал привлечь к суду некоего Мориса Ликтхейма, хранителя собрания современной живописи Туро в Новом Орлеане. Пончик рассказал своим коллегам о том, как, знакомясь с культурными достопримечательностями города, он со своей невестой зашел в музей и обнаружил, что все это собрание, с первой до последней картины, представляет собой непристойную мазню душевнобольных. Он установил, что собрание содержится на средства штата: честных земледельцев обирают до нитки, чтобы потворствовать извращенным вкусам растленного и политически неустойчивого городского сброда. Заподозрив неладное, Пончик выяснил, что во главе музея стоит Ликтхейм, и стал копаться в его анкетах, которые оказались нагромождением лжи. Так, например, Морис Ликтхейм утверждал, что он родом из Австрии, в то время как анализ документов показал, что город и провинция, где он родился, в 1918 году, то есть через год после большевистского переворота, были присоединены к Польше. Сопровождая свое выступление показом цветных диапозитивов, снятых его невестой на выставке, конгрессмен Снайп напомнил внимательной, притихшей аудитории, что Польша — страна, порабощенная коммунистами, и на большом протяжении граничит непосредственно с Россией. Они займутся этим Ликтхеймом.

Четверо шестнадцатилетних подростков сгорели в «понтиаке», перевернувшемся на федеральном шоссе номер девяносто. На том же шоссе выпали из мчавшегося грузовика трое сборщиков клубники, один погиб.

При торжественном вручении приза победителю Эморивиллских автомобильных гонок кандидат в губернаторы, судья Гораций Сен-Санс из округа Брак, заявил, что его отзыв о неграх как о тупых гориллах и насилующих монахинь конголезцах не выражает ненависти ни к этой, ни к какой-либо иной расе. Со слезами на глазах он говорил о своей любви к этим простым и верным душам, от одного вида которых к горлу его подкатывает ком. В заключение речи одну простую и верную душу выпустили на трибуну, чтобы она пожала руку судье, и толпа в стихийном порыве запела «Дикси». К немалому веселью присутствующих, обладателем приза оказалась не имеющая водительских прав пятнадцатилетняя девушка.

Перед закусочной в нефтепромышленном городке Хума человек, одержимый жаждой убийства, наткнулся на человека, охваченного предчувствием смерти, и после короткой погони перерезал ему горло.

В Шривпорте местная газета объявила, что организует в рамках ежегодного родео ковбойскую дуэль. Допускаются совершеннолетние белые.

Дальше шла сводка, помеченная «Вниманию абонентов на Юге»: о протестах против сегрегации за неделю, включая воинственные выступления негритянских лидеров. Аресты в Маккоме и Джексоне; марш в Бирмингеме; бойкот в Монтгомери; уличные стычки в Мемфисе и Нью-Берне, штат Северная Каролина. Баптистский священник в Мобиле напомнил, что на тысячекилометровом протяжении берега цветной не имеет права ступить в воду Мексиканского залива — если только он не ухитрится упасть за борт рыбачьей лодки. В субботу негр из Билокси привел в ужас купающихся, промчавшись мимо ошеломленных полисменов к воде и погрузившись по шею. Пляж закрыт. В тот же вечер при луне постреливали из пистолетов на границе негритянского района.

Дальше следовали два сообщения специально для читателей на Юге: ведомство генерального прокурора в тщательно подобранных выражениях оповещало о своих задачах; известный конгрессмен-негр заявил избирателям в большом городе, что «Белый Человек бежит».

Любезный нью-йоркский редактор состряпал и главное блюдо — сытное и пахучее, настоящие страсти-мордасти для простых людей в глубинке.

Жену священника из Талсы, которая приехала посетить Рокфеллеровскую мемориальную церковь, поймал традиционный верзила-негр, прижал к стене, порезал — правда, не сильно — и изнасиловал. Нью-Йорк подавал эту историю со всеми приправами.

Рейнхарт прочел все до конца, тихо посвистывая сквозь зубы.

«Для БСША в самый раз», — подумал он.

Вооружившись ножницами и клеем, он взялся за дело: нарезал броских заголовков, по строчке каждый, из международной ленты, особо выделив Кастро; середину начинил первыми и последними абзацами расовых сообщений, перемешав их с более бодрыми и нейтральными заметками. Патетические тридцать секунд о даме из Талсы и комические злоключения человека, чинившего крышу в Венисе, завершали выпуск.

На пять минут, кажется, хватит. Ну, как это выглядит?

Перечитывая все сначала, Рейнхарт чувствовал странный холодок между лопаток. Неужели это так просто? Голос инстинкта — вот в чем, наверно, суть: тебе даже не пришлось над этим задуматься, а все уже готово, хоть сейчас в эфир — пять минут чистопородных орлов и молний. С кумулятивным эффектом. Тут есть что почитать. И послушать, подумал Рейнхарт, и послушать тоже — целых пять минут. БСША — Истина Сделает Вас Свободными.

«Где ты этому научился?» — спросил он себя.

Он надел пиджак, собрал свои странички; девушка в полотняном костюме стала снимать с машин ленты.

— Желаю удачи, — сказала она.

Джек Нунен расхаживал за дверью с программой передач в руке.

— Порядок, — сообщил Рейнхарт.

— Прекрасно, — сказал Нунен, начиная улыбаться. — Я уж было отчаялся.

— Где оператор?

— Ирвинг, — позвал Джек Нунен, продолжая улыбаться Рейнхарту.

Подошел еще один мужчина без пиджака — высокий молодой человек в роговых очках, с жидкими нечесаными рыжими волосами.

— Ирв, детка, этот человек почитает нам. Запишешь его?

— Пошли, — сказал Ирвинг.

Они спустились по бетонной лестнице и вошли в пустую студию. На полу еще валялись клочки коричневой оберточной бумаги; новая аппаратура сверкала.

— Ваш микрофон там, — сказал Ирвинг, указывая на поблескивавший блок.

Рейнхарт сел и еще раз просмотрел сводку. Ирвинг зашел в аппаратную, чтобы включить магнитофон.

— Что у вас? Известия?

— Да, — сказал Рейнхарт.

— Скажите что-нибудь.

— Бэ Эс Ша А, — произнес Рейнхарт. — Голос Америки американцев.

Ирвинг за стеклом оторопело улыбнулся.

— Бэ Эс Ша А, — повторила машина. — Голос Америки американцев.

— Задуваете, — сказал Ирвинг.

— Что?

— Задуваете, — сказал Ирвинг. — Дыхание слышно.

Рейнхарт поднял голову:

— А. Попробую звонче.

— Вот, правильно, — сказал Ирвинг и пощелкал языком. — Главное — звонче.

— Начинать? — спросил Рейнхарт.

— Можете не торопиться. Я дам знак, и тогда начинайте, когда вам удобно.

Оба повернулись к стенным часам. Ирвинг опустил руку:

— Пожалуйста.

— Говорит БСША, — начал Рейнхарт. — Передаем последние известия. Гавана…

Запись шла чуть меньше пяти минут. Ирвинг выключил магнитофон и вышел из аппаратной.

— Да, — сказал он. — Сколько событий.

— Всего понемногу, — отозвался Рейнхарт.

— Хорошо. Дорогу наверх найдете? Скажите Джеку, все готово, можно слушать, если хочет.

— Спасибо.

— Не за что, — сказал Ирвинг. — А вы хотите послушать?

— Нет, — ответил Рейнхарт. — Может быть, в другой раз.

Рейнхарт поднялся в телетайпный зал; Нунен и девушка пили за письменным столом кофе.

— Готово? — спросил Нунен.

— Да, — сказал Рейнхарт. — Он записал.

— Хорошо-хорошо. Присядьте где-нибудь. Марджи, — обратился он к девушке, — дай ему журнал.

— Я тоже хочу послушать, — сказала девушка.

Они направились к лестнице.

Рейнхарт сел за стол и минут пять читал статью о творческом даре в «Ледиз хоум джорнел». Дочитав ее, он обнаружил, что еще держит свою сводку известий. Он скомкал и бросил ее на пол, потом прочел письма в редакцию и обзор кинофильмов. Нунен и девушка не возвращались.

Рейнхарт постоял у окна, наблюдая, как выгружают из лифта оборудование, и выкурил сигарету, потом другую. Мужчины без пиджаков по-прежнему стояли, ничем особенно не занимаясь и не обращая на него внимания.

Джек Нунен вернулся лишь минут через двадцать — один.

Посмотрел на Рейнхарта, пожал плечами:

— С Бингемоном знакомы?

— Нет, — ответил Рейнхарт.

— Хочет вас видеть.

— Он будет слушать запись?

— Уже слушал, — сказал Джек Нунен. — Пойдемте.

За телетайпным залом были три просторных складских помещения — пустые, если не считать все тех же неструганых стеллажей и клочьев папиросной бумаги по углам. Кондиционеры здесь не работали, духота и жара были страшные; комнаты еще хранили запахи дешевой мануфактуры, сухого пыльного дерева и объедков. В средней, самой большой комнате под потолком шла вычурная круговая балюстрада, на которую смотрело двадцать круглых окошек, замазанных охрой; солнечный свет, проникавший сквозь них, лежал на перилах и верхней части стен густо-желтыми пятнами.

Джек Нунен шел впереди, обмахиваясь обрывком телетайпной ленты.

— С ума сойти, а? — кинул он на ходу. — Скейтингринк для полоумных.

Рейнхарт, прищурясь, посмотрел на желтый потолок и сказал:

— Места много.

— Потому и переезжаем, — сказал Нунен. — Раньше тут все было завалено кроватями. А история такая: старик Клод Торнейл начал дело с этих двух комнат. В одной делали дешевые гробы для негров, в другой стояли кровати, которые он продавал публичным домам в Сторивилле. Он продавал их на время. Водился с полицейскими и, когда они устраивали очередной налет, ехал с ними, забирал свои кровати, а потом продавал в другое место. И так он делал сотни раз. Потом разбогател, стал респектабельным, и очень скоро весь этот дом перешел в его собственность.

— Да, видно, выдающийся был старик, — заметил Рейнхарт.

— Старик тот еще, — отозвался Джек Нунен. — Придумать такое, а?

В конце последней комнаты оказалась лакированная кленовая дверь с табличкой «Вход воспрещен», а за ней — еще одна комната с кондиционированным воздухом, где несколько немолодых женщин трудились над толстыми папками.

Вслед за Нуненом Рейнхарт направился к следующей двери.

— Списки слушателей, — бросил через плечо Нунен. — Пару тысяч мы тратим на сбор адресов и еще пару тысяч на анализ общественного мнения. Много вы видели станций, где бы этим занимались?

Они очутились в кабинете с деревянными панелями и окнами до пола, выходившими на пустынную Канал-стрит. На стенах висели карты города и литографии со сценами морских боев войны 1812 года. Позади темного старинного стола стену занимали снимки игроков в гольф и поло с автографами, большие фотоснимки сцен из жизни травоядных в Африке и портрет интересного седеющего мужчины, снаряженного для сафари, в шляпе с опущенными полями и крапчатой лентой, — самого Бингемона. Много висело и фотографий киноактеров: часть — обычные, рекламные, часть — снятые в более интимной обстановке, с Бингемоном. На всех были автографы и выражения дружеских чувств — от этого кабинет походил не то на модную парикмахерскую, не то на артистическое кафе.

Бингемон вошел сразу вслед за ними; когда они обернулись, он уже стоял посреди комнаты — одной рукой поправляя очки, другую протягивая для приветствия.

— Привет, Джек, — сказал он.

— Бинг, — сказал Джек Нунен, — это мистер Рейнхарт.

Рейнхарт уже пожал протянутую руку, но, пытаясь ее отнять, ощутил некоторое противодействие, так что Джек Нунен успел выйти из комнаты, а он все еще стоял на середине ковра и держался за руки с Мэтью Т. Бингемоном.

— Садитесь, мистер Рейнхарт, — сказал Бингемон, отпуская его руку.

Рейнхарт сел в кожаное кресло у стола и стал рассматривать хозяина. Это был чрезвычайно крупный человек в рубашке с короткими рукавами и неярком полосатом галстуке с приспущенным узлом. Ничто в нем не выдавало возраста, хотя волосы были седые, почти белые. Лицо у него было свежее — гладкое и загорелое. Насколько Рейнхарт мог судить, он не принадлежал к тому типу, который можно было бы назвать «голливудским». Он ничем не походил на хваткого комиссионера. В его внешности и манерах сочетались элегантность горожанина с физической крепостью человека, живущего на свежем воздухе и втиснувшего себя с благодушной неохотой в городское платье. Рейнхарт отметил в нем исключительное, пугающее хладнокровие.

— Я прослушал вашу запись, Рейнхарт, — сказал Мэтью Бингемон, — и она мне весьма понравилась.

— Ясно, — сказал Рейнхарт. — Ясно.

— Очень точно отобрано и очень хорошо преподнесено.

Рейнхарт закурил и скромно поклонился.

— Спасибо, — сказал он.

— Чувствуется здоровая и прочная конституционная основа. Это нечасто встретишь в молодом человеке.

Рейнхарт откинулся в кресле с видом вежливой заинтересованности. У него опять заболела спина.

— Видите ли, я довольно много занимался известиями…

Бингемон любезно рассмеялся:

— Ну нет, этому вы не на радио научились. Как-нибудь вы мне расскажете о себе поподробнее. И у вас будет такая возможность: ваша сводка понравилась мне настолько, что я решил взять вас в штат.

— Очень рад, — сказал Рейнхарт. — Очень рад.

— Из того, что я слышал, — продолжал Бингемон, срывая очки молниеносным движением, которое Рейнхарт уже успел подметить, — я заключаю, что у нас с вами не может быть никакой неясности относительно того, почему вас берут. Но на всякий случай поясню. Прослушав вашу сводку, я был в состоянии представить себе картину в целом. Часть общей системы явлений. Если бы я слушал любую другую станцию и любой другой выпуск известий, она была бы смазана, правда? Вы же ее видите и поэтому заставили увидеть меня.

— Общую систему явлений, — сказал Рейнхарт. — Да.

— Так называемым известиям мы, БСША, отводим весьма значительную роль. Потому что в явлениях есть система. Но ее трудно, очень трудно вскрыть, Рейнхарт. Каждый честный человек в нашей стране чувствует ее, не только на Юге — по всей стране. Он чувствует ее, там и сям он улавливает отдельные черты. Но есть и другие люди, чья цель — смазать эту картину. С нашей точки зрения они являются врагами.

— Так, — сказал Рейнхарт. — Так.

— А люди не могут ее понять потому, что они не ориентированы, не так ли? И наши усилия в большой степени направлены именно на то, чтобы дать им необходимую ориентацию.

— Разумеется, — с жаром подтвердил Рейнхарт.

— У верен, что вы это понимаете. — Бингемон встал. — Не можете не понимать, иначе вы не смогли бы составить выпуск, который я сейчас прослушал.

— Ага, — сказал Рейнхарт.

— Ну что же, мистер Рейнхарт. — (Рейнхарт встал.) — Вы можете оказаться ценной находкой для станции. Я не вижу ничего, что могло бы помешать нашему сотрудничеству. Кроме, может быть, одного.

— Чего? — улыбаясь, спросил Рейнхарт.

— Вы могли бы счесть меня идиотом. Это бы вам несколько помешало.

Рейнхарт наблюдал за его лицом. Оно было — само дружелюбие.

— С чего бы я так подумал?

Бингемон засмеялся и пожатием плеч дезавуировал свое предположение.

— Не поймите меня буквально. Вы можете недооценить серьезность наших задач. Если так… то боюсь, мы не сработаемся.

— Это важная работа, — сказал Рейнхарт. — Разумеется, я понимаю. — Он сглотнул, пытаясь прогнать сухость в горле. — Я очень серьезно к этому отношусь.

— Хорошо, — сказал Мэтью Бингемон. — Если я ошибаюсь, я всегда даю себе время исправиться. Всегда.

Они стояли посреди комнаты, глядя друг на друга.

— Да, — сказал Рейнхарт неожиданно для себя.

— Вы приняты с испытательным сроком, — сказал Мэтью Бингемон, отодвигая дверцу бара. — Вы пьете? — Он вынул из бара бутылку и два стакана. — Ну, за компанию?

Рейнхарт посмотрел на бутылку и на Бингемона.

— Рановато для меня, — произнес он с большой решительностью.

— Да? — сказал Бингемон. — А я выпью.

— Впрочем… — сказал Рейнхарт. — Благодарю вас. Только не много.

Бингемон налил в оба стакана, Рейнхарт осторожно принял свой, поднял и выпил.

Едва проглотив виски, он понял, что это было ошибкой. Не успело еще разлиться по телу тепло, как мозг у него накренился, круто спикировал; стоя в полушаге от Бингемона, со стаканом в руке и расплывшимся в бессмысленной улыбке лицом, он тоже летел куда-то вверх ногами, по каким-то немыслимо закрученным спиралям, и там, внизу, он видел их все время — вспыхивали желтые и красные огни. Сейчас же уходи, сказал он себе. Сейчас же.

Бингемон стоял, наблюдая за ним, — он еще не притронулся к своему стакану.

— Вам, кажется, не по себе, мистер Рейнхарт. Напрасно я так настаивал. Я вижу, вы действительно не привыкли к спиртному.

— Да, — сказал Рейнхарт. — Я мало пью.

— Вы можете прийти во вторник?

— А? — сказал Рейнхарт.

— Во вторник, — повторил Бингемон. — Приходите во вторник, в три часа. Для начала я думаю дать вам ночную музыкальную передачу — она идет в три часа. Вам надо записать ее во вторник вечером. С известиями, конечно.

— Хорошо, — сказал Рейнхарт, — во вторник, в три.

— Жалованье ваше, о котором вы из вежливости не спросили, будет девяносто долларов в неделю. Вначале я много не плачу, Рейнхарт; я не считаю это правильным. Однако я считаю, что за качество надо платить в любом деле, а потому обещаю вам сразу: вы будете получать гораздо больше, если мы поладим.

— Прекрасно, — сказал Рейнхарт, снова повернувшись к двери.

— Как вы отнесетесь к авансу?

— О, — сказал Рейнхарт, — хорошо.

— Банки, конечно, закрыты, и мои кассиры уже ушли. Не сочтете за обиду, если я вам заплачу из своего кармана? — Из простой жестяной коробки на столе он вынул пять двадцатидолларовых бумажек и вложил их в руку Рейнхарта. — Черт побери, ведь все равно им больше неоткуда взяться. Я рассматриваю это символически: каждый, кто у меня работает, так или иначе должен поддерживать со мной личные отношения. Я не верю в безличную организацию дела. Особенно такого, как у нас.

Рейнхарт положил деньги в бумажник и еще раз пожал Бингемону руку.

— Мне было очень приятно познакомиться с вами, мистер Бингемон, — сказал он.

— А мне было очень приятно познакомиться с вами, мистер Рейнхарт, — ответил Бингемон без малейшей иронии.

Рейнхарт прошел мимо женщин, сидевших над письмами, и стал спускаться по длинному маршу черной лестницы. Один раз ему пришлось остановиться, чтобы приноровить шаг к расположению и числу ступенек — их что-то слишком много оказалось в слишком узкой лестничной клетке. Очутившись на улице, он обнаружил, что очень плохо переносит солнце.

Поесть нужно, подумал он, степенно шагая по Бейсин-стрит. Если удастся поесть и удержать пищу в желудке, то несколько стаканов пива выведут его из пике. Он вспомнил, что в бумажнике у него сто долларов.

Рыбный ресторан в Ибервилле был заполнен туристами, выглядевшими так, будто они явились прямо из церкви; Рейнхарт непринужденно вошел и заказал у стойки тарелку креветок и литровую бутылку пива. Он расплатился двадцатидолларовой бумажкой и следил зачарованным взглядом, как бармен отсчитывает сдачу.

Откуда-то из области пикирования и красных огней слышались напыщенные интонации и вкрадчивые переливы голоса, которые звучали на его сегодняшней пленке. Не было нужды прослушивать именно эту запись, подумал Рейнхарт, он достаточно часто слышал себя раньше. Правда, не в такой роли. Нет. Нелегкая роль для жаркого воскресного утра.

Новый Рейнхарт, подумал он, прекрасный новый Рейнхарт со здоровой конституционной основой. Он мысленно оценил этого нового Рейнхарта, его поставленную дикцию, его спокойные, хорошие манеры, его остроносые туфли и костюм.

А почему бы и нет?

«Вот, — обратился он к себе. — Ты слышишь такое, читаешь такое и удивляешься, кто мог такое нагородить. Теперь ты знаешь».

«Где ты этому научился?» — спросил он себя новым рейнхартовским голосом.

«А, да это очень просто. Это будничное дело. У меня много будничных дел, и это одно из них».

«Подожди, — настаивал голос. — Все-таки надо отдать тебе должное. Ты погрузился туда и превратил неблагородный металл жизни в золото. Это ты написал. Ты».

«Ну, — ответил Рейнхарт, допивая пиво, — это инстинктивно делается. У людей это сидит в голове, и когда они подключаются, с тобой делается так, что ты можешь подать им требуемое. Ты отмечаешь, что это все в самом деле — новости. Это в самом деле произошло».

«Ну да. Но в самом деле это не так».

«Что значит „не так“? Это ведь произошло? Если ты хочешь, чтоб это было так, значит, так оно и есть».

«Но ты же понимаешь. Ты что, совсем не чувствуешь ответственности?»

«Перед чем ответственности? Перед тобой? Чего ты стоишь, дырявый мешочек добродетели и остроумия? Если думаешь, что я поганю твой мир, пойди самосожгись».

«Вот и слетело с тебя все твое хладнокровие, видишь? Ты полон злобы, потому что ты такой подлец».

«Каким я вошел туда подлецом, таким же и вышел, только с денежкой и кушаю креветок».

«Креветок любишь, да?»

«Люблю креветок. Всегда любил креветок. В чем дело — находишь это пошлым? Это что, предательство духа или еще чего, мой ноющий толстячок души? Тебя это колышет?»

«Ага! Ага! Чувствуешь все-таки! Чувствуешь, что предал. Честь?..»

«Я тебя умоляю!»

«Ладно, не честь. Свое мировосприятие — годится? Свой интеллект».

«Можешь взять мое мировосприятие, мой интеллект и засунуть…»

«Все, хорош! Довольно! Если замолчишь, угощу тебя стаканчиком».

«Идет».

Голосом с магнитофонной ленты Рейнхарт обратился к бармену.

— Простите, — произнес он, — будьте так любезны — двойную порцию «Джима Бима».

Бармен грустно улыбнулся.

— На улице, — сказал он, — такая жара. А вы еще крепкого хотите выпить — это после пива-то и креветок. Мне подумать об этом — и то было бы тошно.

— А вы знаете, — ответил Рейнхарт, — что последние семь лет я провел на Фернандо-По у западного побережья Африки?

Бармен поглядел на него; толстяк, вскрывавший у холодильного прилавка устриц, перестал работать и повернулся.

— А на Фернандо-По вдвое жарче, чем в самый жаркий день в вашем городе Новом Орлеане.

— Да? — сказал бармен.

— Точно! — сказал Рейнхарт. — Это просто парализует. Жопу не отклеишь от стула — такая там жара.

Бармен нервно оглянулся на туристов в чистеньких летних костюмах — несколько семейных пар, которые тоже сидели у стойки и ели устриц.

— Чуть-чуть потише, — сказал он, подавая виски. — Мне рассказывайте.

— Так вот, — продолжал Рейнхарт, величественно принимая стакан, — там, на Фернандо-По, в самое жаркое время дня мы шли на пляж, и великолепные гребцы-ашанти вытаскивали на берег свои долбленые лодки, приветствуя нас криками: «Тумба! Тумба!» — что означает, — он умолк, чтобы осушить стакан, — что означает на их мелодичном языке: «Мир!» Вы ведь знаете, джаз родился у ашанти. У них врожденное чувство ритма.

— Не может быть, — снова оглянувшись, сказал бармен.

— Да, сэр, мы шли к ним, они вытаскивали из своих эбеновых лодок колоссальное количество креветок, и мы варили их в чугунных котлах и поедали десятками, с красным перцем, как Поль дю Шайю[32]. А потом мы ложились на раскаленный песок, подставив раздувшиеся животы свирепому африканскому солнцу, и каждый выпивал по литру кукурузного виски.

— Господи, спаси и помилуй, — сказал бармен, отходя от него.

— Простите, будьте добры, еще стаканчик. Я праздную свое возвращение в христианский мир.

— Пусть этот будет последним, сэр, — сказал бармен.

Рейнхарт выпил и увидел, что человек, вскрывавший устриц, пристально на него смотрит.

— Тумба, — сказал он ласково.

— Так, значит, эти ашанцы нажрутся креветок, а потом выдувают по бутылке виски? — спросил вскрывавший устриц.

— Да, — сказал Рейнхарт. — Чудеснейший народ.

— Да, это похоже на черномордых, — сказал тот, принимаясь за очередную устрицу.

Рейнхарт вскочил, его табурет отлетел к бару, но устоял.

— Черномордых! — закричал он. — Черномордых! Послушайте, я не могу быть клиентом заведения, где к людям иного цвета кожи применяют гнусные эпитеты!

Стало тихо. Бармен и официант подались к нему. Вскрывавший устриц озирался с испугом. Еще кто-то в белом пиджаке сделал шаг к чистеньким туристам.

— Я либерал! — воскликнул Рейнхарт. — Хватит мне тут вешать всякое.

Женщины встали и попятились от своих табуретов, их кавалеры переглянулись и выступили вперед.

— Хм, либерал! — сказал один из них, вытирая бумажной салфеткой рот.

Рейнхарт увидел, что мужчины мелковаты. Он почувствовал смутное разочарование.

— Либерал! — взвизгнул Рейнхарт. — Да! Либерал! Декабрист! В глубине земли, под пластами грязи застывшей, лежит огромный колокол, братья, — на дне морском, где не колышутся волны; это мой колокол, братья, потому что я либерал.

— Сумасшедший, — тихо сказала одна из женщин.

— Ах, либерал? — сказал меньший из двух мужчин.

Оба были очень бледны. Они все время старались встать между Рейнхартом и женщинами. Рейнхарт почувствовал, что кто-то хватает его сзади за пиджак. Вскрыватель устриц двинулся к нему из-за прилавка со своим орудием в руке.

— Вон! — рявкнул кто-то.

— Моему мужу плохо, — заверещала женщина.

— Подлая меньшевичка! — крикнул Рейнхарт через плечо мужчины. — Вы убили Сидни Хиллмена![33]

Мужчина в летнем костюме слабо ударил его по лицу; Рейнхарт засмеялся. Кто-то пытался завернуть ему руку.

— Мой костюм! — закричал, вырываясь, Рейнхарт. — Послушайте, мадам, — сказал он, — если упадет бомба, я надеюсь, что она упадет на вашу дрожащую попку! Я надеюсь, что она вмажет вас в кирпичную стену и вы ощенитесь жутким мутантом. Я либерал!

— Задержите, в полицию его, — сказал вскрыватель устриц. — Это же ненормальный!

Седой человечек в костюме официанта ударил Рейнхарта по затылку.

— Без полиции управимся, — сказал он. — Выгнать его — и все.

Рейнхарт, странно обмякший, не в силах повернуть голову, плавно пролетел через дверь и врезался в борт «форда-фэлкона».

— Близко не подходи к этому месту, скотина, — сказал ему старичок.


В два часа Джеральдина проснулась одна: Рейнхарт ушел на радиостанцию. Она встала с кровати, распахнула закопченные жалюзи, и ветер, напоенный запахом цветов и теплым солнечным светом, пахнул ей в лицо.

«Господи», — сказала она про себя с изумлением и отступила в темную глубину комнаты, чтобы закурить сигарету. Столько было в этом ветре неясных обещаний и весеннего колдовства, что сердце ее от неожиданности часто забилось; но через какую-нибудь минуту после пробуждения радость ушла, сменилась недоверием, горькой обидой и, наконец, отчаянием.

— Гадство, — произнесла Джеральдина и погасила сигарету о прожженный край тумбочки.

Ей предстоял мучительный день. Небо над грязным коньком соседней крыши было безжалостно-синее, как… Небеса.

Надев бумажные брюки, белую блузку и купленный позавчера дешевый черный дождевик, она отправилась в закусочную напротив. Улицу она переходила потупясь и куталась в плащ, словно лил дождь. Должен скоро прийти, думала она, его не продержат там целый день. Сегодня он был ей особенно нужен.

В закусочной она купила журнал, взяла бутерброд с яичницей и кофе. Она заняла место у окна, откуда был виден вход в гостиницу, — но он не возвращался.

Она вспомнила, что в нескольких кварталах от гостиницы видела парк, где были скамейки под магнолиями, и, допив вторую чашку кофе, вышла из закусочной на Версаль-стрит, искать этот парк.

Пройдя два квартала, она увидела парк — между почтамтом на площади Лафайета и первым рядом складов, тянувшихся до причалов Констанс-стрит. В парке стоял бронзовый генерал, и из запекшейся бурой земли между сухими прошлогодними стеблями пробивалась удивительно яркая и сочная свежая травка. Узловатые магнолии у асфальтовой дорожки наполняли воздух запахом своих цветов. На легких железных скамейках с завитушками по двое и по трое сидели старики; обнажая в беззвучном смехе темные зубы, они согласно кивали головами; мятые кошельки под подбородками нависали на желтые уголки крахмальных воскресных воротничков. Было тихо, так тихо, что слышалось шуршание шин на уклоне дороги в полумиле от парка и шум самоходных барж на реке. Детей не было.

Она села на первую скамейку и начала читать в журнале статью о деревенской девушке, которая вышла замуж за вежливого воспитанного пожилого мужчину, оказавшегося жутким маньяком. Беда, подумала Джеральдина, но трудно посочувствовать девушке, если она такая недалекая; к тому же это все было неправдой, она читала о таком сто раз, в разных журналах. Последнее время она пристрастилась читать детективы: на обложках безобразные картинки, и чувство возникает поганое, но все-таки там похоже на то, что бывает в жизни. Она отложила журнал и стала смотреть на измученного старика с толстой косичкой, как у Баффало Билла[34], — он возил от урны к урне детскую коляску, нагруженную бутылками из-под содовой. Вид у него такой, подумала Джеральдина, будто для этого требуется много знаний, как будто это важное дело. Когда он проезжал мимо нее, она ему улыбнулась, но он смотрел в сторону, вдаль, показалось ей, в небо за рекой, словно фермер в надежде на дождь. Бутылки в коляске звякали.

Джеральдина засунула руки в карманы плаща и откинулась на спинку скамьи. Ветер опять дохнул ей в лицо, теплый, душистый, в нем не было никакой резкости, невинный, как небо, которое его родило.

Трудно было бы объяснить кому-то, почему тебе противен такой день, подумала она. Потому что день был прекрасный, видит Бог, — о таком только мечтать. Ей вдруг захотелось забиться в самый темный угол самого темного, самого паршивого бара на Декатур-стрит и напиться в лоскуты. Но она не могла вернуться туда, даже для этого. Джеральдина закрыла глаза от неба и ощутила на губах холод той металлической штуки; мягкие звуки вокруг слились в шепот человека, который эту штуку поднес. (Маленькая! Маленькая!..)

Она встрепенулась, открыла глаза. Солнце светило ярко, ветер колыхал траву, застывшая тень старика чернела на газоне. Она встала и быстро пошла из парка к гостинице «Рим». Он должен был вернуться — пятый час, — пора ему вернуться. Уже заснул, наверно, в кресле или тянет виски! В волнении она зашагала быстрее: как она ни сопротивлялась, коварный день снова заразил ее надеждой.

За квартал от «Рима» верхом на мотоцикле сидел полицейский и наблюдал за ее приближением. Она медленно прошла мимо него к бордюру; его маска насекомого — белый шлем, черные очки — поворачивались ей вслед. Джеральдина улыбнулась ему, с настороженной приветливостью глядя на розовое лицо под черными очками. Ишь ты, какая скотина, безмолвно сказала она ему; шея в полтора обхвата, морда как окорок. Свет на перекрестке горел красный, она ждала, полицейский наблюдал за ней.

— Приятно в такой день проехаться на мотоцикле, — сказала ему Джеральдина, озабоченно щурясь на пустую улицу.

— Погожий денек, — отозвался он. — Вы здесь живете?

— Совсем не здесь, — сказала Джеральдина. — Зашла посмотреть, где тут прогулочный катер.

— Его нет, — сказал полицейский.

— Нет, да? Ну, дали зеленый свет, пойду, пожалуй, переоденусь для церкви.

Уже шагая по другой стороне, Джеральдина услышала, как он пнул педаль стартера, и пулеметом затрещал двигатель; она нарочно прошла мимо входа в «Рим», думая, что все-таки не стоит кокетничать с этой публикой. Не знаешь, где окажешься при следующей встрече с ними. Она услышала, что мотоцикл догоняет ее, и шла медленно, пока полицейский с ней не поравнялся и не придержал тарахтящую машину.

— Слушай, что случилось с твоим лицом? — спросил он, двигаясь рядом.

Она встретила его безглазый взгляд и увидела, как высунулся язык и плотоядно облизал толстые розовые губы.

Скотина, подумала она. Когда он свернул за угол, она бегом возвратилась к гостинице. Помешкала у двери, не решаясь открыть и прислушиваясь, потом поправила волосы, вставила ключ и вошла. Его не было.

— Гадство, — сказала она. В разочаровании она опустилась на кровать, свесив руки. — Ох, гадство.

В окно лился солнечный свет; доносились звуки с реки, чириканье воробьев.

Она подошла к стенному шкафу: вещи его были на месте — и чемодан, и утюг. Черт возьми, какой ему смысл так удирать? А может, он не сбежал?

Джеральдина снова села на кровать, с гримасой откинулась на подушки, зажав ладонями уши. Зачем ему так удирать — она этого не могла понять. И что он за человек, этот Рейнхарт? Его она не могла понять. Иногда представляла его себе хорошо: слышала его голос, произносивший какие-то слова, видела за каким-то занятием, — например, как он ковыряет в ухе. Но когда пробуешь сложить его во что-то целое — не получается. Как будто он ею выдуман. Она долго лежала на кровати, пытаясь понять, что с ней происходит, понять этого Рейнхарта и все остальное.

«Опять ищешь, к кому бы прилепиться, — сказала она себе, — дура. Держишься за него, а даже не знаешь, кто он такой».

«Но ведь надо же за кого-то держаться, — подумала она. — А не будешь — тебя смоет к чертовой матери, унесет на край света, и станешь пылью, опилками, будут плевать на тебя, вытирать об тебя ноги».

— Черт возьми, Рейнхарт, — проговорила она в пустой комнате, — меня ведь затопчут, дружок.

Она лежала на кровати и все думала о том, как ее смоет и понесет, пока за окном и в комнате не стемнело. Когда она поднялась, над соседней крышей уже висели звезды — Большая Медведица, Полярная, — и, глядя на них, она почему-то вспомнила человека с медным кастетом и как он ее назвал; она даже знала, почему вспомнила — из-за отца. Стоило ей подумать об этом человеке, как тут же вспомнился отец. Господи, как нехорошо, подумала она, почему это они вспоминаются вместе? Она подошла к окну, высунулась и вдыхала ночной воздух, пока медный привкус во рту и голос человека с кастетом не превратились в отца; она посмотрела на звезды, и он возник перед нею: худой, в морщинах, хотя он помнился ей не старым; крепкий его дух, в котором она с годами признала запах виски и пива — шахтерского ерша; щетина на щеках; голос, рассказывающий о звездах. Ей казалось, что однажды вечером она стояла с ним и смотрела на звезды. Но она не была в этом уверена. («Маленькая, — назвал ее человек с кастетом. — Маленькая».) Она смотрела на небо, пока не задрожали ноги от первого рыдания, вырвавшегося изнутри, — и мозг ее как будто покатился на роликах, все быстрее, быстрее, сходя с дорожки. Тут она поняла, что это будет значить для нее — сломаться, поплыть по течению: конец всему, конец заботам, как если бы у Вуди был пистолет в тот вечер в Порт-Артуре.

Она отвернулась от окна с ощущением, что ее затягивает под волну времени и неподвластных ее воле событий, волна громоздится над ней, чтобы ее раздавить, — лавина зазубренных, зубчатых дней и ночей, с острыми шипами, которые пахнут медью и кровью, несущая в себе отца, и Эл-Джея, и потные руки извращенцев, и голоса из темноты, и мутный свет, и тошнотворный ужас при звуках ее имени, кулаки у рта, хлопки по заду, обжигающую хватку на руке над локтем, и выворачивание рук, и поцелуи, пахнущие рвотой… Господи, думала она, привалившись к ставне, они меня затопчут, дружок.

Она вспомнила с облегчением, что скоро пора на работу, зажгла свет, умылась, причесалась и застелила кровать. Потом вынула из стенного шкафа веник и совок и стала медленно и тщательно выметать из углов, собирать окурки, затирать пятна от пролитого виски около кровати. Потом надела плащ и пошла по пустой улице к автобусной остановке на углу Канал-стрит.

Всю ночь она заставляла себя думать только о работе, пока ряды бутылей с жидким мылом, залитые гнетущим светом флюоресцентных ламп, чуть не загипнотизировали ее. В перерыве работницы обсуждали свои разводы и бывших мужей; Джеральдина не принимала участия в разговоре. Она взяла два сэндвича вместо одного: с тех пор как она вышла из дому, во рту у нее не было ни крошки.

После конца смены, в раздевалке, она понадеялась, что Рейнхарт встретит ее у остановки автобуса, но, когда она пришла туда, там было пусто, и сама она ощущала такую опустошенность и усталость, что даже не огорчилась. Она сидела на скамейке, слушая музыку, которая доносилась из кафе по ту сторону шоссе номер девяносто; потом подъехал автобус и повез ее, нагоняя сон, по Елисейским Полям, мимо темных домов, к Канал-стрит.

Чтобы заснуть наверняка, она купила две литровые бутылки пива в баре на Сент-Чарльз-авеню и поднялась к себе. Она открыла дверь, поставила пиво, но, пробыв в комнате минуты две, снова разнервничалась. Тогда она взяла бутылки и пошла по коридору к деревянной галерее, которая вела в комнату Филомены.

На галерее было совершенно темно, так темно, что даже нельзя было различить контуры соседних домов, заслонявших небо. Осторожно ступая и держась за шаткие столбики перил, она двигалась к свету, который пробивался из-под двери Филомены. Внизу, в черноте двора, вторя друг другу, орали кошки; их вопли всегда напоминали Джеральдине крик младенцев. Скоро рассветет, наверно, — они всегда начинают перед рассветом.

— Филомена, где ты там?

Она услышала, как Филомена отодвигает комод, которым на ночь припирала дверь. Наконец дверь открылась, Филомена стояла в проеме, вглядываясь в темноту сквозь призрачные стекла очков:

— Джеральдина?

— Да. Я тут пива принесла, хочешь? Хотела сегодня купить у тебя билетик, но не встретила, когда пришла.

Филомена отступила в комнату, Джеральдина вошла за ней и помогла придвинуть комод к двери.

— Ты только послушай кошек, — улыбаясь, сказала Филомена, пока они возились с комодом. — Слышишь? Они совсем как мы.

— Наверное, — сказала Джеральдина.

Комната была маленькая, с наклонной стеной над кроватью. Пахло затхлостью, на квадратике линолеума под раковиной валялись стаканчики из-под жаркого и пакетики от чипсов.

— Знаешь, он не дал мне сегодня билетов, так что нечего тебе продать. Вчера я пошла к нему, а его нет. Наверное, банк закрылся, и он пошел выяснять.

— Ясно, — сказала Джеральдина. — А у меня тут пиво, если хочешь.

— Угу. — Филомена вынула из раковины открывалку, сковырнула крышку и стала пить, слизывая пену с беленьких усиков. — Надеюсь, мне не будет от него мерещиться, — сказала она. — А куда девался твой приятель?

— Не знаю, — сказала Джеральдина. — Со вчерашнего утра не видела.

— Ну? А он не сказал, куда собирается?

— Он пошел наниматься на радиостанцию. Уже сутки прошли, а его все нет.

— Такой может работать на радио. Я как-то ночью остановилась у твоей двери, послушала его. Хорошо язык подвешен.

— Да, — сказала Джеральдина, — говорит он здорово.

— А у него что, были твои деньги?

— Да нет, — сказала Джеральдина, — нет, по-моему. Да хоть бы и были…

Филомена поднесла свою бутылку к свету и поболтала, с удовлетворением разглядывая пену.

— Он, наверно, вернется, если сможет, — сказала она Джеральдине. — Я как увидела его, сразу почувствовала — вот подходящий парень для Джеральдины. Но потом мне показалось, как будто у него что-то наклевывалось в тот день, но сорвалось.

— Послушай-ка… — сказала Джеральдина.

— Знаешь, как странно бывает, — продолжала Филомена, передавая ей бутылку, — ты, может, сболтнула что-нибудь и разозлила его, а сама даже не заметила. У меня всегда так выходит с мужчинами. Бывало, уйдет — и все.

— Не знаю, — сказала Джеральдина. — Не знаю. Не думала я, что он так уйдет. Не знаю, что я думала.

— А, черт, — тихо сказала Филомена.

— Что такое? Опять мерещится?

— Мне показалось… но не знаю. Оглянись назад. Видишь что-то странное, вроде вихря?

Джеральдина обернулась и посмотрела на красный комодик, придвинутый к двери:

— Нет. По-моему, ничего такого.

— Ну, хорошо, — сказала Филомена. — И я не вижу. А подумала я про одного своего когдатошнего друга, он мне напомнил твоего. Индеец.

— Знала я одного с индейской кровью, — сказала Джеральдина. — Вуди его звали.

— Да, так этот индейский парень, он думал, что он такой, какой мне нужен. Он напоминает мне твоего приятеля, только он был гораздо интереснее… Ух, сложен был, как грузовик, и волосы масляные, прилизанные. Не помню, где с ним познакомилась. А потом не видать его и не видать, и как-то вечером пила я дома здесь пиво и уснула… свет не горел, я проснулась, а он стоит, нагнувшись надо мной, и говорит: «Филомена, ты меня больше не увидишь, потому что уезжаю обратно в Сиу-Сити». Сам он оттуда был, из Сиу-Сити.

Джеральдина хмыкнула.

— Там много индейцев. Но я так думаю, на самом деле его здесь не было той ночью, потому что дверь я приперла комодом, как сейчас.

— Хм. А потом ты его видела? — спросила Джеральдина.

— Да, видела потом, но только когда пила пиво.

— Хм. А что еще ты видишь?

— Ну, чаще вижу мужчин, Джеральдина. Мужчин и всякое.

— Мужчин и всякое, — повторила Джеральдина. — А к врачу ты не ходила, проверить голову? Тебе никто не говорил, почему тебе мерещится?

— Один раз, — сказала Филомена, — я гуляла возле Тьюлейна[35], искала себе парня и увидела молодого симпатичного — он стоял перед прудом с утками. Я подошла, хотела подружиться. А он, бедняга, перепугался, и что ты думаешь? Пошел и пожаловался на меня полицейскому. Студент, наверное.

— Ты его хватала, что ли? — спросила Джеральдина.

— Что ты. — Филомена открыла вторую бутылку пива. — Что ты. Полицейский забрал меня. Мы поехали в Благотворительную больницу, меня посмотрел доктор, но ничего мне не сказал. Меня послали делать рентген груди, а я надела пальто и домой. И с тех пор докторов не видела.

— Почему, думаешь, тебе мерещится?

— Сама не знаю, Джеральдина.

— А без очков ты их видишь?

— Без очков я вижу их, как все остальное вижу без очков.

— Черт, — сказала Джеральдина. — Надо тебе провериться.

— Мой босс то же самое говорит. Думаю, боится за мою работу. Но деньги я всегда приношу правильно и честно, так что он не очень требует.

— Думаю, можно попасть в большую беду, когда так подкатываешься к людям. Тебе еще сильно повезло. Больше, чем мне, ей-богу.

— Я не так плоха, как меня малюют, — сказала Филомена. — Но попадались и очень плохие. Иногда такие сумасшедшие, что только держись. Ну, совсем сумасшедшие.

— Что они делали?

— А, черт, я даже не помню. Когда вижу, что они такие, я на них внимания не обращаю.

— Ты в большую беду можешь попасть, я думаю.

— От этого никуда не денешься, — ответила Филомена. — Всегда какая-нибудь неприятность. Ты извини за любопытство, но ведь лицо тебе какой-то мужик испортил. Правда?

Джеральдина поставила свое пиво у изголовья кровати и потупила взгляд.

— Правда, — сказала она.

— Ну вот. Я когда дома жила, думала другой раз, что любовь, ее Бог сюда послал, как тростниковый сироп — можешь пойти в заросли и сосать, если собой хороша, или еще что. Но теперь мы с тобой знаем, что это не так. Когда я думала, что ничего не смыслю, меня ни один парень не то что не поцеловал — не дохнул на меня, а дохнул бы, я бы, знаешь, кончила бы, честное слово. Но теперь я знаю, что всё не так, и ты знаешь — от этого одни беды.

Джеральдина встала:

— Филомена, каждый ведет себя так, как знает, но ты что делаешь: ты подходишь к людям на улице и просишь, чтобы тебя выебли, — и пусть мне кто скажет, что это не то же самое, что вежливые знакомства между мужчинами и женщинами… даже в баре, черт возьми.

— По-моему, как я себя веду, так же и другие женщины, разницы мало, — сказала Филомена. — Нам всем хочется соблазнять.

— Только не говори мне, что так ты что-нибудь узнаешь про любовь.

— А я тебе говорю, милая. И не рассказывай, что у тебя по-другому. — Она снова приложилась к бутылке и вытерла губы рукавом синей рабочей рубашки. — Я тебе объясняю как есть.

— Я думаю, о чем ты говоришь — это называется сексом.

— То же самое, — твердо сказала Филомена.

Джеральдина допила пиво и отодвинула от двери комод; уже рассвело, небо было затянуто тяжелыми серыми тучами. Голуби трепыхались и кружили в вихрях пронзительно-холодного ветра, вырывавшегося из проулков. Через вентиляционное отверстие Джеральдина увидела грузовики с металлическими кузовами, выстроившиеся у складов на причале, а за ними — быструю коричневую реку, тускло позолоченную там и сям бледными отражениями неба. На улицах уже шумели потоки машин; куранты на башнях восточной части города зазвонили «Скалу веков».

— Слышишь? — сказала Филомена. — Опять пошло-поехало. Выйду, что ли, прогуляюсь.

— Пойду спать, — сказала Джеральдина.

Она вышла на галерею, пьяненькая; ее познабливало и подташнивало. Она обернулась к комнате:

— Слушай, Филомена.

Филомена, тихо напевая, постукивала ногтями по своей ортопедической шине.

— Филомена, ты правда думаешь, что поняла чего-то, чего я не понимаю?

— Конечно, — сказала Филомена, — потому что у меня больше времени об этом думать.

— Спокойной ночи, Филомена.

— Спокойной ночи, дорогая. Заходи еще.

Джеральдина вернулась в свою комнату, еще раз посмотрела на вещи Рейнхарта в стенном шкафу и легла в постель.

Разбудил ее звук, на линолеум падал сноп света, которого не было, когда она ложилась. Повернув голову на подушке, она увидела, что фрамуга открыта, а разбудил ее скрип закрываемой двери. Она приподнялась на локте и увидела на фоне жалюзи силуэт мужчины, — пока она садилась, он пересек комнату.

— Рейнхарт? — сказала она. — Кто? Кто это?

Она спустила ноги на пол и прижала руку к горлу, собираясь броситься к двери.

Мужчина дышал тяжело; послышался свистящий вздох, и загробный голос сипло пропел:

— «Они — дети ночи…»

Джеральдина крадучись скользнула вдоль кровати и протянула руку к висевшему на стуле плащу.

— «Они — дети ночи… — повторил голос. — Неземные их голоса».

Она сорвала дождевик, бросилась к двери, распахнула ее и замерла на пороге, загородившись плащом. Створка жалюзи откинулась, и серый свет упал на Рейнхарта, который садился на стул у окна. Он милостиво посмотрел на Джеральдину:

— Останься.

Джеральдина вернулась в комнату, швырнула на пол скомканный плащ и захлопнула дверь.

— Ты, — сказала она. — Охламон безмозглый.

— Почему безмозглый? — спросил Рейнхарт. — И по какой причине охламон?

— Иди ты к черту, дружок, — сказала Джеральдина, возвращаясь к кровати. — Понял? Забирай свой дурацкий утюг и отправляйся.

Рейнхарт толчком распахнул вторую створку и, высунувшись из окна, хмуро оглядел двор:

— Мне пришлось задержаться. Извини.

— Да задерживайся хоть на всю жизнь. Мне плевать, где ты проводишь время, я только не хочу, чтобы тут орали и ломали дверь, когда я стараюсь заснуть. — Она залезла под одеяло и укрылась до глаз. — Где тебя носило?

— Меня носило под землей, туда и сюда, — сказал Рейнхарт, — и мотало по ней взад и вперед.

Он подошел к кровати и, вытащив из брючных карманов несколько скомканных долларовых бумажек, уронил их на Джеральдину.

Джеральдина повернула голову и посмотрела на них.

— Какая красота, — сказала она. — Тут, наверно, семь, а то и восемь долларов. В жизни не видела таких денег.

— Если бы ты видела, сколько денег было у меня в кармане сегодня утром, — сказал Рейнхарт, садясь на кровать, — или какое это было утро, ты бы обомлела. Меня взяли на работу.

— Неужели? — Джеральдина посмотрела на него безучастно.

— Взяли. — Он лег рядом с ней на покрывало, она не подвинулась. Он выдернул из-под ее головы край подушки. — Меня взяла БСША — голос Всемогущего Господа в этой глухомани. Я должен призывать правоверных к молитве. Когда я уходил, дядя положил мне в руку сто долларов.

— Не понимаю, на что ты умудрился истратить сто долларов за одну ночь.

— Чем дальше, тем труднее произвести на тебя впечатление. У меня будет еще сто долларов. Через неделю.

— Тебе дают сто долларов в неделю?

— Каждый понедельник вечером.

— Слишком много, — садясь, сказала Джеральдина. — Не то что денег слишком много, а просто… платят слишком много.

— Да, — сказал Рейнхарт. Он повернулся, дохнув ей в лицо перегаром, толкнул плечом на подушку. — Куча денег. — Он зевнул и поцеловал ее в висок.

— Подожди минутку, — сказала Джеральдина отодвигаясь. — У нас сегодня разная смена. — Она села и улыбнулась ему. — Кем ты там будешь? Диктором?

— Ну да. И музыку буду передавать.

— Какую музыку? — спросила она, придерживая его руку. — Классическую?

— Боже упаси. — Он повернулся и расслабил узел галстука. — Ритм-энд-блюз. Рок-н-ролл.

— А я могу заказать тебе музыку?

— Подруга, ты можешь составить всю программу. Ты петь умеешь? Я запишу тебя и буду передавать твои песни два часа подряд. Ну как?

— Кончай трепаться, — сказала Джеральдина.

— Трепаться, говоришь, а ведь это сущая правда. Ты не только можешь заказывать музыку, ты можешь быть моими глазами среди люмпенов. Будешь держать руку на пульсе масс и подсказывать мне, под какую музыку они начинают притопывать под столом большими грязными ногами. Можешь стать моим связным.

— Эй, погоди минуту, — сказала Джеральдина. — Где тебя носило весь день и всю ночь?

— Видишь ли, — сказал Рейнхарт, — я что-то там засомневался в их порядках и решил немного поразмыслить. И немного выпить.

— Всю ночь пропьянствовал!

— Я пил не всю ночь, — возразил Рейнхарт, — а только часть ночи. Кроме того, я снял нам угол и сходил в кино. Я смотрел «Дракулу». Бела Лугоши[36]. — Он закрыл глаза и снова пропел: — «Они — дети ночи…»

— Это я слышала, — сказала Джеральдина. — «Неземные их голоса». Ты правда снял комнату? Где?

— Во Французском квартале. На Сент-Филип-стрит.

Джеральдина вылезла из постели и, улыбаясь, встала перед ним:

— Прямо не верится. А меня возьмешь с собой?

— А почему нет?

— Рейн, милый, черт возьми. — Она провела рукой по его волосам и подняла с полу плащ. — Я бы сказала, что ты правильно поступил.

— Мадам, — ответил Рейнхарт, вставая с постели, — люди, которые меня знают, говорят — что они говорят? — что наш Рейнхарт всегда поступает правильно. Хочешь сейчас посмотреть квартиру?

— А? Не знаю, я не спала и вообще.

— Там поспишь.

— А, черт, давай. Сейчас, только барахло соберу. — Джеральдина открыла шкаф и стала вынимать свои вещи — их было не очень много. — Слушай, а мебель в комнате есть?

— Была, когда я уходил оттуда.

Она засунула в сетку белье и блузки.

— А посуда есть?

— Ей-богу, не знаю, — сказал Рейнхарт, рассматривая свой утюг. — А как обычно — дают посуду?

— Если не дадут, — сказала Джеральдина, — я пойду и куплю целую гору. Можно пойти в центовку. Только денег дай.

— Сколько народу ты собираешься кормить? Все мои деньги уйдут у нас на выпивку. И еще я думал, что не мешало бы нам как-нибудь вечером пойти пообедать. — Он вытащил свой чемодан и стоял с ним, дожидаясь, когда она соберется. — Мне просто не приходило в голову, что, если я тебя возьму, мне придется есть твою стряпню.

— Готовить я умею, — сказала Джеральдина. — Ладно, тогда на посуду пойдет то, что осталось от моей получки. Как встану, сразу побегу в магазин.

Они вышли в коридор. Джеральдина задержалась в дверях и еще раз окинула взглядом комнату.

— Я всего раз в жизни покупала посуду и заводила хозяйство — до нынешнего дня. — Она обернулась к Рейнхарту: он стоял, прислонившись к перилам, и смотрел на нее с едва заметной улыбкой. — Дай бог, чтобы на этот раз мне повезло больше.

— Дай бог, — тихо сказал Рейнхарт и вернулся, чтобы закрыть дверь. — Дай бог.

Джеральдина пошла попрощаться с Филоменой, но ее в комнате не было: она отправилась гулять. Они спустились по лестнице, расплатились внизу за номер, и Рейнхарт пошел за такси.

Ехали через Канал-стрит и по Шартр-стрит. По пути им попалось несколько баров, где Джеральдина побывала тем вечером, неделю назад. Она смотрела на прохожих и то и дело вздрагивала: ей казалось, что она видит одного из тех, кого встречала в тот вечер. Но теперь все выглядело иначе: пешеходы были похожи на туристов, по улице шли школьники, магазины казались старинными и красивыми; потемневший камень и чугунные решетки радовали глаз. Через окно в машину проникали запахи кофе, шафрана и цикория.

На Сент-Филип-стрит они вылезли у коричневого оштукатуренного дома с зелеными деревянными воротами и рядами железных балкончиков, взбегавших к самой крыше, на которой торчали трубы с колпаками. Пока она смотрела на балкончики, Рейнхарт расплатился с шофером.

— Знаешь что, — сказала она, когда Рейнхарт отпер калитку, — если я буду тут гулять, тебе придется провожать меня.

Рейнхарт улыбнулся, и они вошли во внутренний дворик, где над клочком жирного чернозема зелеными всплесками поднимались папоротники, молодые бананы и еще какие-то мясистые растения. Верхние этажи были заняты квартирами; их соединяли деревянные галереи и лестница, начинавшаяся с самой земли. Пока они поднимались наверх, пошел дождь.

— Почему ты решила, что здесь бандитский район? Тут спокойнее, чем там, где ты жила.

— Я тут попала в передрягу, Рейн. Кто-то решил, что я у кого-то отбиваю хлеб. И мне тут немного досталось.

— Теперь тебя никто не тронет, подруга, — сказал Рейнхарт. — Не бойся их.

Из-за двери на втором этаже доносилась вторая часть Пасторальной симфонии. Рейнхарт остановился и послушал.

— С ума сойти! — сказал он.

— Ты это знаешь?

— Да, — сказал Рейнхарт.

На следующем марше им встретился очень высокий молодой человек в клеенчатой шляпе и непомерно большом плаще. Он быстро глянул на них ярко-голубыми испуганными глазами; его острый кадык подпрыгнул над толстым узлом галстука. Он пробормотал что-то похожее на извинения и заторопился вниз.

— Тронутый, — заметил Рейнхарт, когда они поднялись на площадку.

Внизу хлопнула калитка. Рейнхарт отпер дверь под номером шестнадцать.

— Ты думаешь?

— Не знаю, — сказал Рейнхарт. — Безвредный, наверно. Что-нибудь вроде сторожа в морге или факельщика. Безвредный, но полезный.

Квартира состояла из трех комнат и кухни с очень небольшим количеством мебели, зато тут были кондиционер в заднем окне, газовое отопление и балкон со стеклянной дверью, выходивший на улицу.

Рейнхарт включил отопление; они закрыли двери и легли в постель.

Джеральдина вытянулась на прохладной простыне, чувствуя его тепло и его руки, — она придвинулась к нему, прижалась лицом к его плечу и засмеялась.

— Эй, Рейнхарт, — сказала она.

— Что — эй?

— Просто… эй.

— А.

Одну руку он просунул под нее, другую положил ей на грудь.

— Нет, я спрашиваю… эй, кто ты такой, друг-приятель?

— Я никто, — сказал Рейнхарт.

КНИГА ВТОРАЯ

Морган Рейни тащился под дождем, как дурная весть; лицо его было подозрительно бледным, осунувшимся, клеенчатая шляпа — чересчур мала. Подол плаща задевал за башмаки. Школьницы, шмыгавшие по административному центру в сапожках пастельных цветов, хихикали над ним, шоферы боролись с искушением переехать его, сторожа на стоянках, завидя его, скрипели зубами. Два тощих негра у гаража перемигнулись при его приближении. «Глянь», — сказал один другому. Они следили за ним круглыми и чистыми, как новые монетки, глазами. Дурак ты, белый человек, безмолвно сказали они ему, когда он споткнулся о край тротуара.

Полицейский Джозеф Молинари, ежедневно с девяти до пяти дежуривший в небесно-стерильном вестибюле муниципалитета, увидел, как Рейни поднимается по бетонным ступенькам, и недовольно фыркнул. Покинув свой пост у стеклянной стены, он вразвалку подошел к справочному столу и кивнул на приближавшуюся фигуру.

— Видал? — сказал он чиновнику. — Ненормальный.

Человек, по-видимому, никак не мог отыскать вращающуюся дверь. Упершись ладонями в стекло, он замер и уставился на них.

— Джо, ты лучше сразу его пристрели, — сказал чиновник. — Пока не вошел.

С растущим раздражением они наблюдали за высоким бледным человеком, который наконец обнаружил дверь, вошел и с подозрительной поспешностью устремился к лифту.

— Алло, — крикнул полицейский Молинари, двинувшись за ним, — чем могу служить?

— Я… мне надо на четвертый этаж, — сказал Морган Рейни. — Я здесь работаю.

Несколько секунд они с опаской кружили друг подле друга, пока Рейни не перерыл все карманы и не извлек мокрый пластмассовый бумажник с удостоверением личности.

— Так, — сказал полицейский, с яростью глядя на карточку под целлофаном. — Так. Проходите.

Несколько сот громкоговорителей извергали «Непогоду»[37]; один из них оказался в лифте. Морган Рейни вошел в кабину и нажал кнопку четвертого этажа. В кнопке с футуристическим «длинь» зажегся серебряный огонек, но кабина не тронулась, и репродукторы продолжали греметь.

Низенький седой мужчина в двубортном пиджаке ступил в кабину, распевая во весь голос.

— «Я не знаю па-чему, — выводил человек заливистым ирландским тенором, — солнца не-ет на неби-и… Ни-ипогода». — С политичной улыбкой он оглядел Моргана Рейни и игриво поднял брови. Морган Рейни снял шляпу и слегка поклонился.

Следом за тенором вошли трое мужчин — такие же седые и маленькие, — они опасливо взглянули на Рейни, расплылись в улыбке и заговорили разом.

— Да, — сказал один, — ему вырезали часть кишечника.

— Бедняга Хекелмен, как его любили на Вест-Сайде.

— А ведь как он ел устриц, ей-богу, — сказал третий. — По две, по три, по четыре дюжины.

Кабина остановилась на четвертом этаже, и Рейни погрузился в белый вакуум, где так же бушевала «Непогода».

Он подошел к бесцветной двери в левом конце коридора и открыл ее. Маленькая бледная девушка наблюдала за ним из-за электрической пишущей машинки.

— Меня зовут Морган Рейни, — сказал Морган Рейни. — Я немного опоздал к мистеру Буржуа.

— Да, мистер Рейни, — сказала девушка и скрылась за другой дверью. Через секунду она появилась и жестом пригласила его войти. — Пожалуйста, мистер Рейни.

Мистер Буржуа сидел очень прямо за прямоугольным белым столом. Он взглянул на Рейни, а затем на голый зловещий циферблат часов за его спиной, которые показывали двадцать минут десятого.

— Если не ошибаюсь, вы несколько опоздали, мистер Рейни? — осведомился мистер Буржуа.

— Кажется, да, несколько опоздал, мистер Буржуа, — сказал Рейни.

— К счастью, сегодня это еще не имеет значения, — сказал мистер Буржуа. — Вы уже прошли собеседование?

— Прошел. Да, сэр.

— Вы ознакомились с характером ваших обязанностей, хотя бы в общих чертах? Вас привели к присяге? Вы принесли присягу?

— Да, принес.

— Итак, повторим вкратце, мистер Рейни. Прошу вас иметь в виду, что вы временный служащий, занимающийся опросами. Ваша работа ограничивается сбором статистических сведений относительно доходов. Вы снабжаете нас фактами, мы их интерпретируем и определяем нужды клиента. У вас будет опросный лист — вы фиксируете в нем жилищные условия клиента, а также тех лиц, с которыми вы столкнулись при опросе, их готовность сотрудничать, есть ли у них машина, есть ли телевизор и так далее. К каждому клиенту прикреплен попечитель, который является его или ее консультантом. Вы не являетесь его или ее консультантом — только попечитель. Вы проводите обследование и регулярно представляете отчет. Ваш заработок определяется числом обследованных семей, поэтому мы ждем от вас активности: мы берем вас на полный рабочий день. Позвольте мне подчеркнуть это. На полный рабочий день.

— Понимаю, — сказал Рейни. — Но у меня было впечатление, что в мои полномочия входит и консультация, хотя бы ограниченная, или, по крайней мере, оценка. У меня есть опыт работы за границей, и я думал, что смогу использовать его и в этой…

— Да, да, да, ясно, — перебил мистер Буржуа. — Все не так. Вы просто чего-то недопоняли. Вы никого не консультируете. Вы ничего не оцениваете. Это наше дело. Как мне это вам объяснить?

— Я понимаю, — сказал Морган Рейни.

— Это третий этап программы. Вся предварительная работа проделана. На этом этапе ни консультаций, ни оценок, ни анализа — ничего. Это для вас что-нибудь прояснило? Я надеюсь, теперь вам все ясно, мистер Рейни?

— Да, — сказал Морган Рейни.

— Итак, — продолжал мистер Буржуа. — В первый рабочий день вы получите в триста одиннадцатой комнате вашу папку. Вас будет сопровождать один из более опытных коллег. В случае затруднений, которые покажутся вам неразрешимыми, подумайте какое-то время и, если это будет абсолютно необходимо и вы потеряете всякий контроль над ситуацией, без колебаний обращайтесь к нам. Мы найдем возможность оказать вам помощь.

— Благодарю вас, — сказал Морган Рейни.

— Не за что, — сказал мистер Буржуа. — Это моя обязанность.

Мистер Буржуа, передернувшись, проводил взглядом Рейни.

— Боже мой, — сказал он.

— Я вам нужна? — спросила секретарша.

— Да, — в раздумье отозвался мистер Буржуа. — Да, Марлена. Принеси мне его документы. Я хочу просмотреть его анкету.

Марлена вынула папку из ящика «Р» и вложила ее в руку мистера Буржуа. Пока он листал документы, она стояла возле него.

— Гарвард, — сказал мистер Буржуа. — Сукин сын учился в Гарварде. Подумать только.

— Ох, Клод, — не сразу отозвалась Марлена, — эти временные… Я их боюсь. У меня такие ужасные мурашки.

— Не думай о них, солнышко, — сказал мистер Буржуа ободряюще, пожимая ей руку. — Что нам эти временные?


В свободные дни и в дни, когда он вел ночные передачи, Рейнхарт отправлялся с Джеральдиной на озеро или в Одюбон-парк. На озере они гуляли по дамбе, наблюдая, как дети ловят сетками крабов, до сумерек сидели на плоских камнях мола.

По несколько дней кряду на озере стоял мертвый штиль, и каждый раз, наглядевшись на угрюмую свинцовую поверхность воды, Рейнхарт разражался замысловатыми ругательствами.

— Отвратительная лужа, — сказал он Джеральдине. — Это самый безобразный водоем на земном шаре.

— А мне он нравится, — сказала Джеральдина. — Я люблю, так люблю бывать у воды.

— Оно противоестественное. На дне такого озера должны лежать жуткие вещи. Ты только посмотри.

Джеральдина взглянула на соленую воду, ложившуюся безжизненными складками на замшелые камни.

— Лазейка, — сказала она.

Рейнхарт рассмеялся.

— Да уж, лазейка. Весь этот город — лазейка. Лазейка из мира.

— Ну и востер же ты, — сказала Джеральдина, ложась спиной на камень. — Если ты когда-нибудь вернешься домой и станешь распускать свой вострый язычок, тебя кто-нибудь пристрелит.

Рейнхарт согнул руку, как будто готовя апперкот, но, когда он заглянул ей в глаза, она, нахмурясь, смотрела в небо.

— Не пристрелят. Я буду как все люди. Я делаю только то, что мне сходит с рук. — Джеральдина покачала головой, и он улыбнулся. — Жалко, что так мало сходит.

— А мне тебя не жалко, — сказала Джеральдина. — Не так уж мало тебе сходит с рук.

— Тоже правда, — согласился Рейнхарт. — А ты знаешь, что длина этого озера шестьдесят пять километров, а глубины в нем — метр? Если бы не тина, ты могла бы дойти пешком до Мандевилла.

— А ты понял, почему я сказала — лазейка?

— Конечно, — ответил Рейнхарт, — водяная мистика: дышишь полной грудью и прочее. Думаешь, что, если близко вода, можно удрать от неприятностей. Многие так думают. Люди любят воду — они думают, что их тут флот дожидается и кто-нибудь столкнет для них шлюпку.

— Вот это мне и нужно, — сказала Джеральдина. — Флот.

— На меня ты не смотри. Я не флот.

— А ты ведь служил во флоте? — спросила Джеральдина.

— Да.

— Ты был во флоте музыкантом?

— Я был радистом. Я ходил в Антарктику.

— Ты после этого был музыкантом?

— Да, — сказал Рейнхарт, — после. И был я не каким-нибудь музыкантом. Я был асом.

— Знаешь, я куплю тебе кларнет, и ты будешь играть мне.

— Теперь мне не сыграть «На берегах Уобаша»[38]. Не тот уже буцинатор.

— А что это?

— Такой мускул во рту. Да ладно, — сказал он, — теперь мне это все равно. Теперь я упражняю рот при помощи виски и трепотни… Но иногда меня раздражает, что нечем занять пальцы. А иногда начинает беспокоить музыкальный отдел мозга.

— Тебе тоже нужен флот, правда, рыбка?

Рейнхарт наклонился к Джеральдине и прошептал ей в волосы:

— Если бы за тобой началась охота, родная, ты побежала бы к воде, да?

— Конечно. Хуже нет, когда за тобой охотятся на суше. Нет, я побегу прямо в воду.

— Я тебя понимаю, — сказал Рейнхарт. — Честное слово, понимаю.

— Хуже нет, когда за тобой охотятся.

— Это я знаю.

— Я побегу прямо в воду и утону.

Рейнхарт лег на спину, так что их головы оказались рядом. У него перед глазами были шрамы на ее лице — на веснушчатой, золотистой от загара коже они выглядели белыми шнурками.

Линия подбородка у нее твердая, подумал он; но глаза красивые и смотрят мягко. Тело ширококостное, пышное, а волосы удивляли своей мягкостью. Пальцы у нее были длинные с крупными суставами; под глазами лежали нездоровые полукружья, но кожа была нежная, белая. Он дотронулся до пряди волос, упавшей на ее плечо.

— Не тони.

Когда Джеральдина повернула голову и он встретил ее взгляд, ему захотелось отвернуться, хотя их лица почти соприкасались. Он скосил глаза на пустое темнеющее небо.

— Не позволяй сволочам доводить себя до крайности. Когда попадешь в воду, не тони. — Он сел так, чтобы смотреть на ее лицо сверху. — Вот я, например, я мастер побега, мастер маскировки. Когда меня загонят в воду, я перерожусь, эволюционирую обратно. Пока ты будешь ждать, я опять превращусь в земноводное и исчезну, трепеща плавниками.

— Я ничего такого не умею, птичка. У меня нет образования. Придется просто утонуть.

— Значит, надо научиться, — сказал Рейнхарт. — Я не могу тащить тебя из этой грязной воды.

— Рейнхарт, в озере глубины больше метра.

— Да, — сказал Рейнхарт. — Это верно.

С зеленой тонкой полоски дальнего берега, от Сент-Таммани, налетел ветерок и скользнул по водной глади.

— Тьфу, — сказала Джеральдина.

Лежа на спине, она приподняла голову и посмотрела на воду:

— Теперь я поняла. Там, на дне, лежит огромный зверь, он занимает все озеро. Оно не мелкое, а только кажется, потому что там лежит эта скотина. И может, через минуту она поднимется оттуда, отряхнется и — топ-топ-топ — пойдет и сожрет весь Новый Орлеан.

— Замечательно, — сказал Рейнхарт. — Великолепно. По листику, по деревцу, все сожрет. Бардаки сжует, чугунные решетки выплюнет. Вот это зверь. Давай, старик, сожри этот проклятый город.

— Мне город нравится, — сказала Джеральдина.

— Мне нет. Он болен. Он гниет.

— Мне он нравится, потому что ты здесь.

Рейнхарт стал коленями на плоский камень и тронул икру Джеральдины. У него было такое чувство, как будто над ним надругались особо изощренным и жестоким образом; ее слова резанули его, как нож. Ему показалось, что он не может встать с колен, даже если опереться на руки. Его как будто били по пальцам; он потер кончики о шершавый, колючий камень.


— Известно вам, — спросил у Моргана Рейни человек за рулем, — что почти двести человек живут на сортировочных станциях?

— Двести человек? — сказал Морган Рейни. — Я не знал.

— Тем не менее это факт, — сказал тот. — Круглый год двести человек приходят ночевать на железную дорогу.

Они свернули с шоссе на желтую грунтовку, тянувшуюся вдоль сортировочной станции. Повсюду на многих километрах путей под палящим солнцем стояли груженые товарные вагоны и порожняк. Железные крыши навесов вдоль ветки ослепительно сверкали, отбрасывая небесный жар.

— Чего я только не навидался на этой работе, — сказал человек за рулем. — Когда-нибудь я посмотрю на себя в зеркало и увижу черную образину.

Он хихикнул и скосился на зеркальце, надеясь встретить взгляд Рейни. Рейни смотрел на пути, обмахиваясь своей клеенчатой шляпой.

На службе ему выдали картонную папку со множеством разноцветных анкет, и вот, на машине и в обществе Мэтью Арнольда, он ехал на обследование. Мэтью Арнольд должен был, по их выражению, натаскать его.

— Я-то хотел работать в управлении Новоорлеанского порта, — сказал Мэтью Арнольд, — но не прошел по оседлости. Вот они и уговорили меня сюда.

— Им, видно, очень не хватает людей?

— Судя по всему, да. Видите ли, это не государственное учреждение. И льгот государственного служащего вы не получаете. Фактически мы работаем в частной исследовательской компании.

— Да, — сказал Рейни. — Я знаю.

Негритянские дети в грязных нижних рубашках бегали вперегонки по магистральной линии. Дальше, у полотна, возвышалась группа трехэтажных деревянных строений с захламленными дворами.

Мэтью Арнольд остановил и запер машину.

— Приходится запирать ее наглухо, — пояснил он Рейни. — Противно, конечно, в такую жару, но иначе вытащат все, что можно.

Пока они шли к ближнему дому, Арнольд с опаской огляделся и пригладил светлые редеющие волосы.

— Такое найдешь только в Черной дыре Калькутты[39]или где-нибудь в этом роде, — сказал он Рейни. — Тут надо иметь стальные нервы. Когда я иду в такой дом, я говорю себе: вопросы и ответы, больше ничего. Я не смотрю на них. Я не обращаю внимания на их наглость. Я глух ко всему.

— Вы их ненавидите? — спросил Рейни.

— Я ненавижу всех негров моложе сорока, — сказал Мэтью Арнольд. — Они злобные.

— Возможно, — сказал Морган Рейни.

Мэтью Арнольд рассмеялся:

— Вы говорите так, мистер Рейни, как будто не знаете наших негров.

Дети перестали бегать по путям, собрались на соседнем дворе и наблюдали за ними. Рейни посмотрел на них, нахмурился и махнул шляпой.

— Не знаю, — сказал он.

Дети тоже насупились.

— Ничего, скоро узнаете, — пообещал Мэтью Арнольд. — На это не нужно много времени.

По пустырю, заваленному керосиновыми баками и консервными банками, они пробирались к полуразвалившейся веранде. Перед спущенными жалюзи на ближнем окне мотались клочья красной клеенки.

— Нам сюда, — сказал Мэтью Арнольд.

Они осторожно поднялись по ступенькам; Мэтью Арнольд поддернул рукава пиджака и постучался. Ответа не было.

— Кто-то там есть, — сказал Арнольд, приникнув ухом к глухой двери. — Я точно знаю.

Он снова постучал, и они уловили шуршание платья и легкие шаги за дверью.

— Много говорить не нужно, — предупредил Мэтью Арнольд. — Наблюдайте за мной.

Дверь отворилась; из нее выглянула черная девушка с распрямленными волосами. Рейни показалось, что за ту долю минуты, пока открывалась дверь, девушка преобразилась, спрятав лицо под маской тупости и скудоумия: ее глаза как будто помутнели, подбородок отвис, черты расплылись. Когда дверь только отошла от косяка и девушка кинула на них первый взгляд, он заметил, что ее светлые глаза сверкнули злостью и умом. Теперь же она стояла на пороге, бессмысленно мигая под невыносимым солнцем.

— Вы — миссис Ипполит? — бодро спросил Мэтью Арнольд.

— Нет, сэр, — сказала она.

— А она дома?

— Нет. Нету ее.

— Как вы думаете, когда мы сможем ее застать?

— Не скажу вам, — ответила девушка. — Нет, сэр.

— Но она здесь еще проживает?

— Что-то не слышала.

Мэтью Арнольд обернулся к Рейни; улыбка на бледном его лице, не успев распуститься, увяла.

— Чертовщина какая-то, — сказал он. — У меня все указано совершенно точно.

Он положил на согнутое колено картонную папку и стал в ней нервно рыться.

— У меня есть карта. Ее выдают вместе с маршрутом. Вот она. — Он извлек что-то вроде чистого листа бумаги и передал Моргану Рейни.

В самом низу листа виднелись какие-то бледные голубые линии и маленькая голубая стрелка, ни на что не указывавшая.

— Это не очень хорошая копия, — сказал Рейни.

— Да, — грустно отозвался Мэтью Арнольд. — Печатают на мимеографе. Люди в оперативном отделе ни о чем не думают. А мы должны страдать из-за их халатности.

Девушка в дверях смотрела с сочувствием.

— Но разве это не Литл-Варрен, одиннадцать? — огорченно спросил Мэтью Арнольд.

— Нет, сэр, — сказала девушка. — Нет. Это не тут.

Мэтью Арнольд отошел назад, чтобы рассмотреть прибитую к дощатой стене жестяную табличку, на которой не к месту изящным старофранцузским шрифтом было написано: «Литл-Варрен, 11».

— Одну минутку, — мрачно произнес Мэтью. — Минутку. Тут, прямо на двери вашего дома, прибита дощечка. Как же это может быть не Литл-Варрен, одиннадцать? Совершенно очевидно, что это Литл-Варрен, одиннадцать.

— Вы говорите, Литл-Варрен, одиннадцать? — переспросила девушка. — A-а, Литл-Варрен, одиннадцать. Так это и есть Литл-Варрен, одиннадцать.

— А не проживает ли здесь, — продолжал Мэтью Арнольд, — лицо, именуемое миссис Честер Ипполит?

— Вы говорите, не проживает?

— Я спрашиваю, проживает ли, — угрюмо пояснил Мэтью Арнольд. — Да или нет?

Где-то внутри дома раздался мужской голос:

— Да!

— Позвольте задать вопрос по-иному, — медленно произнес Мэтью Арнольд. — Если бы для миссис Честер Ипполит было послано материальное пособие на Литл-Варрен, одиннадцать, она получила бы его по этому адресу?

— Получила бы? Я бы сказала, что получила, да, сэр.

— И она их здесь получала?

— Вы говорите, вы насчет пособий?

— Ах да, кажется, мы забыли представиться, правда? — добродушно сказал Мэтью Арнольд. — Да, мы из отдела пособий. Мы не из полиции, нет-нет. Мы только хотели выяснить, получала ли здесь миссис Ипполит пособия.

— А, да, сэр, — сказала девушка. — Я получала.

Мэтью Арнольд обратил к Рейни бледное, полное отчаяния лицо:

— Так, значит, это вы миссис Ипполит?

— Скажи ему «да»! — крикнул мужской голос.

— Миссис Ипполит? — переспросила девушка.

— Девушка, — сказал Мэтью Арнольд. — Я вас спрашиваю, вы — миссис Ипполит или нет?

— Конечно.

— Труднехонько нам это далось, — сказал Мэтью Арнольд. — Вы не разрешите зайти на минутку? Мы хотели задать два-три вопроса относительно ваших пособий.

— На меня нажаловались?

— В первый раз слышу. Просто такой у нас порядок. Выборочное обследование.

— Хотите зайти?

Они прошли по веранде, стараясь не наступить на замусоленные кукольные платья, колесо от коляски, замызганного резинового утенка. В комнате было темно, спущенные жалюзи не пропускали солнечного света.

— Я теперь не миссис Ипполит, — сказала девушка, когда Мэтью Арнольд разложил на столе свои анкеты. — Теперь у меня другая фамилия. Вы, может, скажете у себя там, где эти пособия.

— Какая же у вас теперь фамилия?

Она произнесла что-то, но Морган Рейни не расслышал.

— Как вы сказали? — спросил Мэтью Арнольд. — Йобен? Й-О-Б-Е-Н?

— Вот-вот, — сказала девушка. — Так.

— А имя?

— Сантонина[40].

— Сантонина? Сантонина? — повторил Мэтью Арнольд. — Сантонина Йобен?

— Сантонина. — Она неуверенно обернулась. — Так меня зовут, — крикнула она в соседнюю комнату. — Так ведь?

— Так, — донесся мужской голос.

— Могу я узнать, кто этот джентльмен? — чопорно осведомился Мэтью Арнольд. — Он здесь проживает?

Сантонина Йобен расположилась на диване напротив них и вдруг устремила пристальный взгляд на Рейни, который в это время смотрел на слегка задравшиеся полы ее халатика. С самым невинным видом она перевела взгляд с лица Рейни на свои колени и обратно на его лицо.

— Вы тоже можете сесть за стол, — гостеприимно предложила она. — Зачем стоять-то?

— Благодарю вас, — сказал Морган Рейни, залившись краской и судорожно водя рукой в поисках стула. — Благодарю вас.

— Э-э, так джентльмен в той комнате, — напомнил Мэтью Арнольд. — Он кто?

— Он спит, — сказала Сантонина Йобен.

— Это очень может быть, — сварливо проговорил Мэтью, — однако кто он?

— Это вам лучше у него спросить.

— Вы хотите сказать, что не знаете, кто он?

— Это пусть лучше он вам скажет, — ответила Сантонина Йобен.

— Ага, — произнес Мэтью Арнольд с понимающей улыбкой.

Он обернулся и поманил Рейни, сделав вид, будто прикрывает ладонью зевок.

— Слушайте, — прошептал он, украдкой оглянувшись на Сантонину Йобен, которая в это время наблюдала за передвижениями таракана по диванной ножке. — Я не успел вам сказать раньше: мы должны сообщать, если застанем в доме такого вот субъекта, который может быть ее сожителем, имейте это в виду.

— Понимаю, — сказал Морган Рейни.

— Хорошо, — снова улыбаясь, сказал Мэтью Арнольд. — Вы работаете, миссис Йобен?

— Случается поденная работа.

— На прошлой неделе вы сколько-нибудь работали?

— На прошлой неделе я три дня работала для одной дамы на кладбище.

— Сколько вы получили?

— Не знаю, — сказала Сантонина Йобен.

— Хотя бы приблизительно.

— Не скажу вам. Может быть, что и по три доллара в день.

Мэтью Арнольд сделал запись в зеленой анкете, закончив ее утомленным росчерком.

— Тут указано, что с вами проживают двое малолетних детей. Где они сейчас?

— Они у друзей, — ответила Сантонина Йобен.

— У друзей?

— У них. В гостях они сегодня.

— Жаль, что нам не удалось их увидеть, — огорченно заметил Мэтью Арнольд. — Мы чувствуем себя спокойнее, когда можем пересчитать всех по головам.

— Угу, — сказала Сантонина Йобен. — Когда опять придете, мы постараемся собрать ихние головы, чтобы вы посчитали. Их две всего.

— Да уж, пожалуйста, — сказал Мэтью Арнольд. — Ваш попечитель заходил в этом месяце?

— Это кто такой?

— А это, помимо всего прочего, тот, кто приносит вам талоны на продукты. Я полагал, что это может служить достаточно ясным отличительным признаком.

— Это может чего?

— Я говорю, что вы, надо полагать, знаете, откуда у вас берутся масло и яйца?

— Я беру продукты по билетикам — их приносит один белый. Вы про это говорите?

— Я про это говорю, — сказал Мэтью Арнольд, скривив пухлые губы. — И речь идет именно об этом джентльмене.

— Об этом джентльмене? — повторила Сантонина Йобен, поднявшись с дивана. — Так он и есть попечитель?

Она перевела взгляд с Мэтью Арнольда на Рейни.

— Эй, — крикнула она в заднюю комнату, — помнишь, этот добрый маленький дядечка, который приносит билетики в лавку? Ты знаешь, кто он?

— Скажи скорее, я не знаю, — произнес мужчина в задней комнате.

— Он попечитель.

— Ага, попечитель, — произнес мужчина в задней комнате. — Тогда ладно.

Мэтью Арнольд хотел заглянуть в приотворенную дверь задней комнаты и, наклонившись вперед, развалил стопку зеленых бланков.

— Теперь, когда мы выяснили, кто такой попечитель, — крикнул он туда, — неплохо было бы узнать, кто вы такой… Дружище, — добавил он хрипло.

Невидимый человек поднялся: они услышали шорох и скрип пружин.

— Сейчас. Звать меня Джон Джонс, а кто поважнее — зовет меня Дружище, и я не против.

— Хорошо, — сказал Арнольд. — Посмотрим, какой из этого получится отчет. — Он и Рейни принялись собирать с пола рассыпавшиеся листки. — Вы, наверное, думаете, что нам отдельно платят за то, что выслушиваем ваши увертки.

— Господи, — сказала Сантонина Йобен, — вы только гляньте на небо. Гляньте, какие красивые облачка. — Она опять сидела на диване, полузакрыв глаза.

Мэтью Арнольд и Рейни оглянулись на окна. Жалюзи на окнах почти не пропускали света, дверь тоже была закрыта наглухо.

— Самый расчудесный день для парада, — продолжала она.

Морган Рейни, опустившись на колено и держа в руке пачку собранных анкет, посмотрел на Арнольда: тот взволнованно кивнул на две трехлитровые бутыли вина, стоявшие на кедровом комоде у двери — откупоренные, с мокрыми горлышками.

— Очинно птичек люблю, — раздумчиво произнес мужчина в задней комнате. — Кружатся себе там, кружатся наверху.

— Можно закругляться, — тихо сказал Арнольд. — В таких случаях прилагается особого рода отчет.

— Нет, гляньте только на тех двух больших белых… — не вставая с дивана, сказала Сантонина Йобен.

Мэтью Арнольд не дал ей договорить.

— Мы уходим, — поспешно объявил он. — Мы страшно сожалеем, что обеспокоили вас. О решении по вашему делу вас, разумеется, поставят в известность.

— Вот спасибо, — сказала Сантонина Йобен, провожая их к двери. — Дай вам Бог здоровья. А вы тоже попечитель? — спросила она Мэтью Арнольда.

— Нет, — раздраженно отвечал тот, запихивая измятые бланки в папку. — Я не попечитель.

— А этот дядечка, который с вами. Он попечитель?

— Нет-нет, — сказал Морган Рейни и опять покраснел. — Нет.

— Он не очень разговорчивый, а? Рта ни разу, считай, не раскрыл за все время.

Морган Рейни взглянул на нее и вышел, Арнольд — вслед за ним.

На крыльце Арнольд обернулся к девушке:

— Он мало говорит, потому что занимает важный пост, и я думаю, он отлично понял, что здесь сегодня происходило. — Он спрыгнул на дорогу и догнал Рейни. — Не пойму. То ли в моей личности дело, то ли что.

— Мы мало что можем сделать, как вам кажется? — спросил его Рейни. — Такова уж ситуация. И мы обязаны как-то в ней действовать.

— По-вашему, это справедливо? Вот, несмотря на ситуацию и ничем не оправданное озлобление, мы пытаемся помочь во имя простого человеколюбия. Казалось бы, в ответ можно ждать какой-то благодарности, даже от таких людей.

Они шли вдоль товарных дворов, огибая коричневые лужи и подсыхающую грязь у дороги.

— И я постоянно втягиваюсь в нечто подобное.

— Да… Я понимаю… — отозвался Морган Рейни. — Трудно от этого уклони… Трудно!

Пока они шли к машине, в каждом окне дома открывались жалюзи.


Когда Морган Рейни подошел к муниципалитету, знойный, безветренный, безоблачный день был уже в разгаре — сухая, жесткая трава курчавилась на залитой солнцем лужайке. Пожилые адвокаты шаркали по длинным прямым дорожкам, подняв черные зонты, напоминавшие о бренности всего живого; чиновники не спеша подходили к большим стеклянным дверям, обмахиваясь утренними газетами.

В вестибюле работали кондиционеры — и так интенсивно, что на стеклянных стенах около них наросли каемки инея. Ровное гудение холодильных машин приглушало звуки муниципального лейтмотива «Непогода».

За диспетчерским столом сидела сухопарая дама в свитере.

— Сегодня, Рейни, я не даю вам маршрутов, — сказала она. — Для вас есть какое-то особое задание.

Она протянула ему папку с разноцветными анкетами: к ним была пришпилена записка на личном бланке мистера Клода Буржуа, заместителя по административной части.

«Рейни, — говорилось в записке, — мы еще раз просмотрели Ваши данные и считаем, что Ваши подготовка и опыт дают Вам право на самостоятельную работу. Отправляйтесь немедленно на Саут-Ней, 2231 (угол Артизиан), в администрацию гостиницы Лестера и Рудольфа „Элита“. Разыщите Лестера Клото (цветного), который ждет Вас и поможет Вам провести обследование в этом районе. С Лестером у нас прекрасные отношения, и мы убедительно просим Вас не доставлять ему лишних хлопот. С уважением, Клод Буржуа. P. S. Мистер Арнольд будет сегодня в этом районе и в 12.30 подъедет к гостинице, чтобы увезти Вас».

Рейни сунул записку в карман и поехал на автобусе на Артизиан-стрит. Он прошел три квартала гаражей и деревянных домов и, потный, остановился на углу Ней-стрит. На протяжении трех кварталов ему попался всего один человек — мужчина без рубашки, с опухшим лицом, лежавший на спине среди апельсиновой кожуры и арбузных корок у стены бетонного дома. Из переулков и внутренних двориков доносился детский смех.

Ней-стрит выглядела почти безлюдной. Окна были закрыты ставнями, зато гремели радиоприемники — не меньше десятка их работало в магазинах и за шторами пивных.

Когда он перешел на другую сторону к гостинице, улица неуловимо ожила и стала наблюдать за ним. На углу чистильщик обуви в фартуке сдвинул на затылок грязную матросскую шапку и встал рядом со своим навесиком. Из продовольственного магазина вышли, поправляя темные очки, несколько молодых людей в ярких трикотажных рубашках. Рейни прошел мимо них и почувствовал, что они жестикулируют у него за спиной. Он решил, что к нему обращаются, обернулся и увидел, как один из них разыгрывает сложную пантомиму виноватого испуга, видимо пародируя его: он приплясывал и тряс руками, словно их обожгло. Люди в дверях кашляли, или смеялись, или плевали на мостовую. Рейни прошел мимо церкви, переделанной из магазинчика; на витрине красными и золотыми буквами был написан стих: «Довлеет дневи злоба его».

— Рой, он видел, как ты выделываешься, — сказал один из молодых людей.

Мрачное трехэтажное здание «Элиты» смотрело на улицы незрячими глазами окон, закрытых ставнями. На крыше была яркая вывеска, изображавшая круглолицего негра с улыбкой, растянувшейся чуть ли не на весь фасад.

Тут же было кафе, по-видимому принадлежавшее гостинице, и Рейни, заметив, что из каждого окна на другой стороне улицы за ним следят, быстро вошел в него. Тревожный звонок возвестил о его приходе, но люди у стойки продолжали сидеть молча и неподвижно, спиной к нему. Трое хорошо одетых мужчин в соломенных шляпах с яркими лентами смотрели на него с напускным равнодушием из-за столика в глубине. Бармен замер на секунду, потом нахмурился и прошел за стойкой к Рейни.

— Слушаю, — сказал он. — Что вам угодно?

— Вы не могли бы сказать, где мне найти Лестера Клото? — спросил Рейни.

Люди у стойки с видимым облегчением снова взялись за стаканы.

— Эй, Риз, — крикнул бармен женщине, которая жарила что-то на рашпере, — где мистер Клото?

— Да на кухне, наверно, — ответила женщина.

— Идите прямо туда. — Бармен показал на дверь в конце комнаты. — Вы его найдете.

Морган Рейни прошел через дверь и сразу наткнулся на плотного белого человека в синем костюме, выходившего из соседней комнаты. За ним следом из двери хлынул отвратительный запах тухлятины.

Белый с удивлением посмотрел на Рейни и отступил на шаг:

— Лестера ищете?

— Да, — сказал Рейни, — Лестера Клото.

— Сюда идите. Поспели к самому обеду.

Рейни, задержав дыхание, вошел и увидел три металлических стола и на них — ряды окровавленных зубаток. Между столами двигались два человека в перепачканных халатах и остервенело всаживали под хрусткие жабры маленькие ножи; их руки были по локоть вымазаны слизью и кровью. Коротким рывком они вспарывали брюхо и, выхватив моток багровых рыбьих внутренностей, швыряли его в жестяной бак на колесиках, стоявший у ног. Они переходили от туши к туше, тихо напевая и гоня пинками передвижные баки с требухой.

Рейни остановился и вдохнул чудовищный смрад.

— A-а, мистер Рейни, — произнес кто-то.

На безопасном отдалении от побоища в красном кресле сидел человек, полный, очень черный, с внушительной осанкой. На руках у него был ребенок, наверно месячного возраста, крошечный, безволосый, с большими молочными неподвижными глазами и кожей бледно-кофейного цвета. Мужчина встал навстречу Рейни, расправил детское одеяльце на плече, чтобы положить туда голову ребенка. На нем были темные очки, элегантный клетчатый галстук и белый, по-видимому шелковый, костюм. Рейни пожал его мягкую, унизанную перстнями руку.

— Мистер Клото?

— Добро пожаловать, мистер Рейни.

Он положил ребенка в кресло и приятно улыбнулся. Это его изображение красовалось на крыше.

— Вообще-то, они совсем свежие, — сказал он, глядя на рыбу. — А насколько лучше они пахнут, если их приготовить с красным перцем и тмином. Ах, как они пахнут. Вы, видно, с севера, мистер Рейни.

— Нет. Я здешний, с юга Луизианы.

— Мне кажется, вам дурно, сэр? А разве местному станет дурно от того, что готовят зубатку?

— Нет, — сказал Рейни, — что вы. Ничего подобного.

— Ну, мы ждали вас в «Элите» с большим нетерпением, мистер Рейни. Мы всегда рады видеть работников социального обеспечения.

— Мне сказали, что я должен встретиться с вами по поводу нашего обследования.

— Совершенно верно, — сказал мистер Клото.

Он подошел к креслу и покрутил рукой с перстнями перед глазами ребенка.

— Он же не видит, — сказал ему Рейни.

— Да, — сказал мистер Клото. — Вы и детьми занимаетесь?

Рейни посмотрел на него.

— Я думал, они тоже включены в программу вашей подготовки, — объяснил Клото.

— Нет, боюсь, что я совсем не знаю детей. Это ваш ребенок?

— Это дитя мужского пола, — сказал мистер Клото, шевеля пальцами над его лицом, — отпрыск одного нашего клиента. Я, может быть, возьму на себя его воспитание. И должен вам сказать, что при существующем положении вещей я могу воспитать из него девочку. Я в этом убежден.

Мистер Клото все еще улыбался. Он снял перстень и осторожно потер его о лоб ребенка. Глядя на него, Рейни почему-то вспомнил, как посетители зоопарка постукивают пальцем по проволочным клеткам маленьких зверушек. И тут же постарался отогнать эту мысль.

— Не продолжить ли нам беседу в моем кабинете? — сказал мистер Клото. — Риз, присмотри за ребенком, слышишь? — крикнул он поварихе.

— Ладно, — откликнулась та.

Мистер Клото проскользнул между запакощенными столами, обеими руками одергивая полы чистейшего пиджака. Он остановился позади одного потрошителя и занес руку над его плечом. Потрошитель, худой узколицый старик, не обернулся к нему.

— Ну что, мой друг, — приветливо сказал мистер Клото, — научишь этих рыбок свистеть и плясать?

— Да, — отозвался старик.

— Будут вставать и отдавать честь, а?

Мистер Клото рассмеялся.

— Соглашатель! — весело воскликнул он. — Старина Кланс был кондуктором на железной дороге.

Он постоял несколько секунд, с улыбкой глядя на Рейни.

— Пойдемте. Поднимемся наверх.

Они вышли из кухни и пересекли внутренний дворик, где сохло два или три десятка простынь и цветных покрывал. Над головой вились причудливые галереи с ветхими деревянными балюстрадами; их соединяли зеленые лестницы и люки, прорезанные в полах. Рейни посмотрел вверх и увидел над перилами женскую голову с пероксидной шевелюрой и рядом сердито насупленное лицо под толстым серым слоем грима — они посмотрели на него и спрятались. На лестнице слышались пронзительные голоса, но Рейни не мог разобрать слова.

Мистер Клото и Рейни снова вошли в дом и, поднявшись по лестнице, покрытой дорожкой, очутились перед застекленной дверью, на которой было написано:

ЛЕСТЕР и РУДОЛЬФ, страховые агенты.

БЮРО НАЙМА.

Конфиденциальные расследования.

РЕСПУБЛИКАНСКИЙ КЛУБ

великой славной партии Авраама Линкольна.

Председатель — Лестер Клото

Они вошли в чистенькую приемную, застланную вишневым ковром и перегороженную лакированным барьером; за ним, у старинного секретера, сидела благообразная, средних лет дама в шляпке с цветами и печатала на машинке. В углу комнаты на скамье с широкой спинкой пожилой мужчина в старомодной коричневой шляпе читал журнал «Ринг», его левая рука была в гипсе, покрытом множеством чернильных подписей.

— Мистер Рейни, — объявил Клото, когда они шли через приемную, — эта дама и этот джентльмен — сотрудники моего учреждения. Мистер Хьюз, миссис Пруарт, это мистер Рейни, представитель наших друзей в муниципалитете.

Мужчина помахал рукой в гипсе, миссис Пруарт мило улыбнулась из-за машинки.

— Сегодня утром прямо нашествие официальных гостей, — заметил Клото, задержавшись в дверях кабинета. — Джентльмен, которого вы встретили, когда входили, был из полицейского ведомства.

— Да?

— Да-да. Лейтенант — просто здоровый старый медведь, правда, миссис Пруарт?

— Ох, не говорите, — откликнулась миссис Пруарт.

— Хьюз, хорошо бы вы взяли на себя все наши с ним сношения, — обратился Клото к мужчине в гипсовой повязке. — Он нагоняет на меня тоску.

— Хорошо, — сказал Хьюз, переворачивая страницу «Ринга».

Они вошли в кабинет. Это была солнечная комната, обшитая темным деревом; из двух больших окон открывался вид на угол Артизиан-стрит и Ней. У стены стояли шкафы со старыми городскими справочниками и папками, а на свободных стенах висели одюбоновские литографии водоплавающих птиц[41].

Мистер Клото выждал, пока Рейни усядется в кожаное кресло, и только тогда сел за стол.

— Я не совсем понял, — сказал Рейни, — что они имели в виду, говоря о вашей помощи в обследовании. Судя по тому, что я видел, дело это довольно нехитрое: вопросы, ответы.

— Ну, я не смогу вам ответить за них, правда, мистер Рейни? Но они всегда знают, чего хотят, тут на них можно положиться. Им нужна информация, которая позволила бы навести порядок в деле, и, чтобы собрать ее, они посылают вас сюда. А беспокоит их, как я думаю, то, чтобы вы не угодили, если можно так выразиться, в колдобину.

— В колдобину?

— Помилуйте, мистер Рейни, неужели к вам ни разу не приставал на улице какой-нибудь озлобленный субъект? К белым часто пристают на этих извилистых улочках. Я думаю, что, направляя вас ко мне, они хотели гарантировать вам свободу передвижения.

— Они всегда так поступают?

Мистер Клото громогласно расхохотался.

— О-хо-хо, — сказал он, — вы спрашиваете, всегда ли они так поступают? Ох, боже… извините мой смех, сэр: он никоим образом не относится к вам. Ну конечно, мистер Рейни, они всегда так поступают. Безусловно, сэр.

— Понимаю, — сказал Рейни.

— Поверьте мне, — сказал мистер Клото, — человек всегда может сделать неосмотрительный шаг. Вы не первый молодой человек, который приходит к нам с благотворительными поручениями. Некоторым все удается. Другие совершают неосмотрительный шаг. И попадают, так сказать, в колдобину.

— Я работал за границей, — сказал Рейни. — Я работал с самыми разными людьми. И ни разу не попал в «колдобину».

— Как вы думаете, мистер Рейни, неужели в муниципалитете не знают, что они делают?

— Я не вправе сомневаться в этом.

— А кто вправе? — заметил мистер Клото. — Но вы же сознаете свою ответственность, правда, мистер Рейни? Под ответственностью я подразумеваю определенные моральные обязательства. Например, когда вы задаете вопрос наподобие: «Всегда ли они так поступают?» — мне слышатся в нем благородные реформистские настроения.

Он встал и подошел к окну:

— Хотите верьте, хотите нет, но и нам в этой старой отсталой части города знакомо чувство ответственности. Разные люди приходят к нам с этим чувством. Но если бы они могли видеть то, что могу видеть я и что я вижу вот из этого самого окна, они не позволили бы этому чувству ослепить себя настолько, чтобы угодить в волчью яму.

— Но, — смущенно возразил Рейни, — я уже говорил, у меня есть некоторый опыт.

— Мои взаимоотношения с вашим руководством обоюдно удовлетворительны, — сказал мистер Клото. — Когда они проводят обследование, они имеют перед собой строго определенную цель. И желают, чтобы эта цель была достигнута. Они вверяют своих работников моему попечению, чтобы гарантировать безопасность всех участвующих, а для меня сама эта ответственность является вознаграждением. Я думаю, мистер Рейни, что наши отношения тоже вознаградят меня, поскольку я буквально очарован теми взглядами на ответственность, которые обнаружились в нашей беседе.

— Мистер Клото, я надеюсь, что смогу воспользоваться всей помощью, какая мне будет предложена, и буду рад работать с вами. Но насколько я понимаю, я едва ли смогу действительно отвечать за что бы то ни было. Ведь я, в конце концов, только временный.

Мистер Клото улыбнулся и чмокнул губами.

— Ах, этого никогда не знаешь, мистер Рейни. Да и все мы, в сущности, разве не временные? — спросил Клото с легким поклоном и снова заговорил серьезно: — Может быть, вы слышали старую песню… секундочку… Неужели я забыл? «Если бы каждый зажег хоть одну свечу», да, сэр, «если бы каждый зажег хоть одну свечу, как светло бы стало на земле!»[42] А вы в это верите, мистер Рейни?

Рейни взглянул в темные очки мистера Клото и не ответил.

— Разрешите мне посмотреть ваше задание, — посмеиваясь, сказал Клото. — Позвольте вашу папочку.

Рейни положил папку на стол; мистер Клото раскрыл ее и пробежал глазами маршрутный листок.

— Так, — сказал, он, — они по-прежнему умеют выбрать время. Вы сможете разобраться в маршруте, мистер Рейни?

— Более или менее.

Клото вернул ему папку:

— Вас направили к одной из моих жилиц. Она живет в первом доме позади гостиницы — надо идти мимо веревок с бельем. Ее фамилия Бро.

— Вы со мной пойдете?

— Я загляну попозже, если не возражаете. Мне надо кое-куда позвонить.

— Хорошо, — сказал Рейни. Он сложил папку и встал.

— До скорого, — сказал ему вслед мистер Клото.

Рейни спустился по черной лестнице. За веревкой с бельем открылся заросший внутренний двор, огороженный сзади стеной, в гребень которой были вмазаны острые камни и битые бутылки, земля и стены поросли мхом, колючками и неуместно душистой здесь жимолостью. В центре, под расщепленным деревом, обвитым сухими лозами бугенвиллеи, стоял маленький квадратный домик из силикатного кирпича. Дверь была открыта и слегка покачивалась на единственной погнутой петле. В дверном проеме висело большое зеленое махровое полотенце.

— Кто там? — послышался изнутри женский голос. — Там кто-то есть?

— Из социального обеспечения, — отозвался Рейни. — Я ищу квартиру миссис Бро.

Из дома вышла темнокожая худая женщина и, моргая, посмотрела на Рейни. Ее седые, туго зачесанные волосы были похожи на шапку. Дышала она с трудом, как астматик, и рот ее был открыт в виде буквы «о», что придавало лицу недоверчивое выражение.

— Вы за ней пришли? — спросила она Рейни.

— Мне надо побеседовать с миссис Бро, — ответил Рейни. — Понимаете, это обследование входит в программу социального обеспечения.

— Обследование? — повторила женщина.

— Для социального обеспечения.

— Ну что ж, обследуйте, — сказала женщина. — А поговорить она с вами не сможет. — Она отодвинула полотенце, открывая вход. — А обследовать — пожалуйста, обследуйте что хотите.

Внутри было темно, только у двери горела свечка. В снопе солнечного света, проникавшего через дверь, Рейни увидел большой комод с зеркалом, крышка которого от края до края была занята вязаными квадратиками, лоскутками, круглыми салфеточками, катушками ниток, стеклянными пуговицами, пряжечками и брошками, старомодными пристежными воротничками из черных кружев. На нижней полке зеркала стояли в ряд фигурки: комические животные, солдатики, рождественские пастухи, ясли с младенцем Иисусом, выстланные поломанными сухими листьями. Рядом лежали четыре карты Таро лицом вверх и пачка выкроек из журналов; там же — стопка пожелтелых школьных учебников и детских книжек в картонных переплетах. По бокам зеркала были наклеены дешевые религиозные картинки — десятка два серьезных выцветших святых с французскими подписями готическим шрифтом. Наверху зеркала, рогатый и царственный, протягивал вперед свою булаву Высокий Джон Завоеватель[43]. Прямо под ним были наклеены несколько фотографий молодого негра, красногубого и нарумяненного дешевой ретушью. На одной он стоял в парадном костюме рядом со светлокожей, слегка косоглазой девушкой в подвенечном платье. А посредине большая гипсовая Мадонна смотрела со сдержанным состраданием вниз, на пустую керамическую подставку для свечей.

Астматическая женщина, державшая свечу, поставила ее на комод, чтобы Рейни мог оглядеть дом. Он состоял из одной комнаты. Кроме комода, двух зачехленных стульев и кровати, где лежала женщина, мебели не было никакой.

Миссис Бро оказалась маленькой коричневой старушкой. Кожа на скулах и на крючковатом птичьем носике была натянута, как на барабане. Веки мелко дрожали, не закрывая невидящих глаз; дышала она шумно, и при каждом коротком, захлебывающемся вдохе губы ее западали.

— Значит, вы не за ней пришли? — спросила женщина.

— Нет, — сказал Морган Рейни. — Я пришел… для обследования.

— А-а, — сказала женщина.

— Я приду, когда ей будет получше.

Женщина посмотрела на него с тем же недоверчивым выражением, — казалось, она смеется. Рейни отвел взгляд и склонился над миссис Бро.

Ее голова была слегка запрокинута на запятнанной подушке, она ловила воздух ртом. Щеки и глаза ввалились и при свете свечи казались темно-серыми; на висках и на лбу, в морщинах под подбородком лежала та же безжизненная металлически-серая тень.

Рейни понял, что она умирает. Серая кожа — больной негр, издыхающий негр, об этом ему говорили еще в детстве. У него это ассоциировалось тогда с больными белыми слонами. Он смотрел, как дрожат ее веки при свете свечи, как морщатся в коротких спазмах серые бескровные губы.

— Ты пришел? — проговорила умирающая.

Ее глаза, полуприкрытые дрожащими веками, ничего не выражали.

— Нет-нет, — сказал Морган Рейни. — Ничего.

— Могу я спросить, — сказала сиделка, — что они собираются делать? Они ее заберут? По-моему, нет никакого смысла, потому что она скоро отойдет.

— А что они сказали?

— Я даже не знаю. Один раз был врач, сделал ей укол. Он сказал другой женщине, что она умирает и надо вызвать родных. Сказал, что, если будут боли, вызвать из городской лечебницы, и с тех пор никто больше не приезжал.

— Я не знаю, как они поступят, — сказал Рейни. — Я пришел по другому делу.

— А больше я вам ничего не могу сказать.

— Ты пришел? — прошептала женщина на кровати. — Ты пришел?

Рейни положил руку ей на лоб — лоб был горячий и сухой, как песок.

— Да, — сказал он. — Да.

— Ты пришел, ’ti frère?[44] Пришел сейчас?

— Я здесь, — сказал Рейни.

— Что вы ей говорите? — вдруг вмешалась сиделка. — Откуда вы знаете, про что она говорит?

— Ах, он умер, — сказала женщина на кровати, — красивый толстый парень пришел с войны. Кто знал… ах, mon fil…[45] совсем здоровый, и умер…

— Она про сына говорит, — сказала сиделка, стиснув руки, — вон он на снимке.

— Ты пришел, bon Dieu?[46]

— Иду, — сказал Морган Рейни.

— Вы меня извините, — сказала сиделка. — Я не понимаю, зачем вы разговариваете около нее, когда она умирает. Когда не можете ей помочь.

— Как вы думаете, — спросил Рейни, — можем мы что-нибудь для нее сделать? Может быть, ей нужен священник?

— Мы сидим у нее, когда можем. Кто-нибудь обязательно будет с ней до конца. Она одинокая. — Женщина посмотрела на Рейни и покачала головой. — Если вы раньше ей не помогли, теперь чем поможешь?

— Мне очень жаль, — сказал Рейни.

— У нее был дом. Хороший дом. Муж ее выгнал, я уж не знаю почему. Одинокая она.

— Да, — сказал Рейни.

— Вон они, крысы, — сказала больная, показывая на двор. — Кишмя кишат. Крысы, — повторила она, кивая Рейни. — Тебя не укусят?

Рейни подтащил стул к кровати миссис Бро и, сев, положил ей на лоб руку и глядел, как поднимается и опадает на ее груди одеяло.

Когда он поднял глаза, в дверях стоял мистер Клото.

Сиделка сняла свечу с комода и держала ее обеими руками.

Мистер Клото вошел и посмотрел на руку Рейни, лежавшую на лбу больной.

— Вы очень добры, — сказал мистер Клото.

Рейни встал, глядя в пол:

— Я пришел некстати.

Мистер Клото взял его под руку и, отодвинув зеленое полотенце, вывел во двор.

— Ну что вы, обычный служебный недосмотр, — успокоил он Рейни. — Нельзя винить аппарат за недостаток такта.

— Я спрошу у них, что с ней делать.

— Мы позаботимся об этой женщине, мистер Рейни.

— Да-да, — сказал Рейни.

— Не беспокойтесь. Вы и так сделали гораздо больше, нежели требовалось по службе. Вы так душевно отнеслись к бедной миссис Бро. Я просто поражен. Тут было проявлено чувство ответственности — и ничто иное, сэр.

Они пересекли двор и вошли в маленький розовый коридорчик, заменявший в гостинице вестибюль.

— Вы не сказали мне, что она больна. Почему вы не сказали, мистер Клото?

— Мистер Рейни, — ответил Клото, — вам нечего стыдиться. Вам просто неловко, и я вас за это не осуждаю — в подобном положении я и сам испытывал бы неловкость. Какие сведения о миссис Бро вы собираетесь представить?

— Не знаю, — сказал Рейни, — мне не удалось с ней поговорить.

— Не огорчайтесь, — сказал Клото. — Рассматривайте это как необходимый урок. Со временем вы, конечно, будете работать собраннее.

Клото грустно улыбнулся и стал подниматься по лестнице к себе в кабинет.

— От каждого — по способностям, — произнес он, поднявшись на несколько ступенек и со значением направив палец в грудь Рейни. — Каждый должен будить в себе чувство ответственности.

Рейни смотрел ему вслед, пока он не прикрыл за собой дверь приемной.


Под вечер Рейнхарт и Джеральдина налили кастрюлю джин-физа[47] и улеглись пить в тени на балконе. Рейнхарт долго читал вслух стихи из антологии в бумажном переплете.

После четвертого стакана он прочел «Крушение „Германии“»[48] почти до конца. Декламировал он с большой выразительностью, хотя сильно охрип, тем не менее его, вероятно, было слышно на другой стороне улицы.

— «Пасхой встретим Его, — с жаром продекламировал Рейнхарт, — да озарит наш сумрак алый его восток…»[49]

Джеральдина лениво встала.

— Мне это нравится, — сказала она. — Но дай покажу, что мне очень нравится.

Она взяла у него книгу и полистала. Рейнхарт пожал плечами.

— «Пасхой встретим Его». — Он черпнул стаканом из кастрюли.

— Я здесь смотрела, — сказала Джеральдина, возвращая ему книгу. — Вот мне что понравилось. Прочти разок.

Она держала большой палец на абзаце мелким шрифтом слева от десятой строфы четвертой части «Старого Морехода».

Рейнхарт прочел его вслух:

— «И в своем одиночестве и в оцепенении своем завидует он Месяцу и Звездам, пребывающим в покое, но вечно движущимся. Повсюду принадлежит им небо, и в небе находят они кров и приют, подобно желанным владыкам, которых ждут с нетерпением и чей приход приносит тихую радость»[50].

— Вот это я понимаю, — сказала Джеральдина. — И звучит так, как мне слышалось, когда читала.

Рейнхарт прочел ей еще раз.

— Да, — сказала Джеральдина. — Красиво.

— Иногда мне хочется прийти куда-нибудь и чтобы мой приход принес тихую радость, — сказал Рейнхарт. — По-моему, никогда мой приход не приносил тихой радости.

— А, ты сам портишь дело, когда так думаешь.

— Тянет пребывать в покое, тянет к крову и приюту, а, Джеральдина?

— Устаю быстро, — сказала она.

— Путешествия очень утомляют.

Джеральдина повернулась на одеяле:

— Да, утомляют.

Рейнхарт встал и в пьяненьком воодушевлении направился к ванной комнате. Оттуда он вышел на лестницу на внутреннем дворике и стал декламировать себе.

По лестнице, держа в руке бумажный мешочек, поднимался Морган Рейни.

— А… — смущенно произнес он и осторожно обошел Рейнхарта. — Извините.

— Угу! — сказал Рейнхарт. Он думал о Джеральдине и все еще улыбался. — Ничего, пожалуйста.

Рейни остановился на площадке и снял клеенчатую шляпу.

— Э… вы ведь работаете на радио? — спросил он Рейнхарта.

— Иногда я работаю на радио.

— Интересная станция, эта Бэ-эс… бэ… эс… не помню, как дальше.

— Да, интересная станция.

Джеральдина подошла к двери и посмотрела на Рейни с пьяным доброжелательным любопытством.

— Послушайте, — спросила она его, осененная внезапной мыслью, — вы правда работаете в морге?

— В морге? — переспросил Рейни. — Да нет, я не работаю в морге.

— Конечно нет, — сказал Рейнхарт.

— Нет, — сказал Рейни. — Я провожу обследование для социального обеспечения. То есть поэтому меня и заинтересовала ваша станция, мистер…

— Рейнхарт, — сказал Рейнхарт.

— Я слушал ваше введение к программе, посвященной системе пособий и социальных услуг в этом штате. На прошлой неделе, кажется. Эта программа, по-моему, на редкость… — Он улыбнулся и неопределенно махнул рукой.

— На редкость паршивая, — сказал Рейнхарт.

— В ней на редкость много… злобы.

— Да, злобы там хватает, — согласился Рейнхарт.

Из бумажного мешочка Рейни сочилась густая красная жидкость и липкими каплями шлепалась на деревянный пол.

— Это клубничное мороженое, — виновато сказал Рейни. — Мне надо идти его спасать.

Он подставил ладонь под мешочек и поймал каплю.

— Э… не хотите ли? — спросил он.

— Хочу, — сказала Джеральдина. — Без шуток.

— Спасибо, — сказал Рейнхарт. — Можете пока положить его у нас на лед.

Они вошли в комнату. Она была совсем пустой и голой. Рейни пробормотал что-то о том, что у них очень мило.

Мороженое он купил, подчиняясь минутному приливу бодрости, но день у него был тяжелый: пожилая сифилитичка и веснушчатый ребенок-идиот. В пальце ребенка начиналась гангрена, потому что его сестренка туго перетянула этот палец бечевкой.

— Да, у нас тут чисто, — согласился Рейнхарт.

Они сели на балконе. В кухне Джеральдина, чуть покачиваясь, нарезала половину мороженого на куски.

Рейнхарт налил себе еще стакан джина с тоником и поглядел на Рейни с выражением вежливого интереса.

— Боюсь, по отношению ко всем вам я нахожусь по ту сторону черты, — признался Рейни Рейнхарту, когда появилось мороженое. — Я не радикал, но я много работал в области социального обеспечения и, наверно, научился смотреть на вещи как-то по-другому.

— А, — сказал Рейнхарт.

— Вы меня теперь вышвырнете вон? — спросил Рейни с печальной усмешкой в голосе.

— Почему бы и нет? — спросил Рейнхарт.

Джеральдина засмеялась.

— Не морочь ему голову, Рейнхарт. Он не верит ни слову из того, что передает эта станция, — сказала она Рейни. — Даже в последних известиях.

Рейнхарт быстро взглянул на нее.

— Не верите? — с улыбкой спросил Рейни. — Не может быть. То есть я хочу сказать, что эта станция — радикально правая во всем, кроме музыкальных передач. Вы должны были насквозь пропитаться их политикой — и вы в нее не верите?

— Вера — вещь очень тонкая и сложная, — сказал Рейнхарт.

Рейни тревожно усмехнулся:

— Не понимаю, как… — Он умолк и с любопытством посмотрел на Рейнхарта.

Рейнхарт не улыбнулся.

— Кажется, я вмешиваюсь в то, что меня не касается, — сказал Рейни.

Рейнхарт поставил стакан рядом с кастрюлей:

— Ничего.

— Просто я случайно услышал передачу о социальном обеспечении. Я сейчас занимаюсь как раз этим.

— А что вы делаете? — спросила его Джеральдина.

— Ну… собираю данные. Задаю вопросы. — Он перевел взгляд с Джеральдины на Рейнхарта и прищурился, слабо улыбнувшись. — Все это как-то странно. Очень.

— Почему? — спросил Рейнхарт.

— Ну, — сказал Рейни, — может быть, это только мне так кажется. — Он развел руками и посмотрел на ладони. — Видите ли… в таких кварталах всегда… ну, там всегда существуют какие-то скрытые взаимоотношения и ситуации, о которых ты ничего не знаешь. Потому что ты — чужой. Я работаю с неграми.

— Вам нравится работать с ними? — спросила Джеральдина.

— Да, — сказал Рейни. — Пожалуй, да. Но все эти почти ритуальные отношения… видите ли, это трудно.

— Вы ходите туда и вечером? — спросил Рейнхарт.

— Еще не ходил. У меня не было для этого причины. Я работаю тут меньше двух недель.

— А, — сказал Рейнхарт.

Рейни выжидающе посмотрел на него.

— Почему вы об этом спросили?

— Потому что вы описываете мне то, чем вы занимаетесь, — сказал Рейнхарт. — И чтобы вам было легче описывать, мне надо представить себе всю картину, так? А если я представляю себе всю картину, то должен знать, ночь сейчас или день. На картине.

— День, — сказал Рейни. — Жаркий день.

— Вы с ними ладите? — спросила Джеральдина.

— Не знаю… Видите ли, многого ждать не следует. Это старые трущобы. Там ступаешь по очень старой земле. У нее свои собственные правила. Свои призраки.

— Ну, вы ведь как раз оттуда, — сказал Рейнхарт. — Вам положено все знать о правилах и о призраках.

Рейни снова посмотрел на свои руки.

— Мне кажется, я то и дело оказываюсь втянутым во что-то, чего не могу правильно понять. Там все время заключаются сотни каких-то сделок — сделки с властями, сделки между всеми великими и малыми силами, которые там правят. Вокруг меня происходит много такого, чего я не знаю.

— Угу, — сказал Рейнхарт. — Я понимаю, что вы имеете в виду.

— Поэтому я часто чувствую себя беспомощным. Но я намерен разобраться во всем. — Он отвел взгляд от своих рук и посмотрел на тихую улицу под балконом. — Видите ли, сегодня было жарко. А там жара кажется еще более сильной. После полудня… солнце… у меня пошаливают глаза, — заявил он.

— Вы… э… занимаетесь этим не просто ради денег, ведь так? — спросил Рейнхарт.

— Конечно нет, — сказала Джеральдина.

Она сидела, прислонившись к перегородке, отделявшей их от соседнего балкона. Вид у нее был замученный.

— Да нет, — сказал Рейни.

— Мне так и показалось.

Рейнхарт осторожно поглядел на длинное лицо Рейни, и его охватила тревога. «Мы присутствуем при жертвоприношении, — подумал он. — Жертвоприношение всегда означает кровь».

— Я вовсе не думал, что вы взялись за это ради денег, — сказал Рейнхарт. — Увидев вас и ваш мешочек с мороженым, я сразу решил, что к нам явилась сама добродетель.

Рейни, нахмурившись, встал и сделал шаг к двери.

— Я не хотел навязываться, — заявил он.

— Ой, нет, — сказала Джеральдина.

— Прошу извинения, — сказал Рейнхарт. — Я просто шутил, чтобы пустить пыль в глаза моей девушке.

Рейни кивнул Джеральдине и, плотно сжав губы, ушел с балкона.

— Я правда желаю вам всего самого наилучшего, — сказал Рейнхарт, следуя за ним. — Мне кажется, вы попали там в скверное положение.

Быть беде оттого, что с ними в одном доме живет этот человек. Одержимый призраками.

— Скажите, — спросил Рейнхарт, когда они шли через комнату, — вам нравится Джерард Мэнли Хопкинс?

Рейни повернулся и чуть-чуть наклонил голову набок.

— Да, — сказал он. — А вам?

— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Я его читал. — Он подошел к холодильнику и вынул из него остатки мороженого. — Я читал его из теоретических соображений.

— Эй, приятель! — крикнула Джеральдина с балкона. — Не поддавайтесь старику Рейнхарту!

— Вы… вы работаете с черномазыми потому, что хотите что-то доказать себе, так? Лечебная процедура, так?

— Мне представлялось, — сказал Рейни, — что вы противник расспросов.

— Конечно.

— Я хочу выяснить, как обстоит дело с человечностью, — сказал Рейни. — Что это такое. Найти мою и сохранить ее, когда найду.

— Ага! — сказал Рейнхарт.

— Мне хотелось бы узнать, какая разница между улицей с людьми и улицей, на которой нет людей.

— Очень тонко, — сказал Рейнхарт. — Очень похвально.

— Очень необходимо, — сказал Рейни.

Рейнхарт проводил его до лестничной площадки и вернулся к кастрюле с джином.

«Так. Кого мы встретим Пасхой?» — спросил он себя.


Рейни поднялся к себе и положил остатки мороженого в холодильник. Потом он лег на кровать и стал думать о злобных насмешках, которым подвергся внизу. Он поднял левую руку и внимательно осмотрел ее бледную кожу и вены — в его сознании всплыло слово «отталкивающий». Сделав выбор в пользу жизни, он должен принять, наряду со всем остальным, и то, что он производит отталкивающее впечатление. Но приятие этого — опасно: оно рождает нездоровые размышления и колоссальную горечь, которая может его сгубить.

Где-то в ходе событий он утратил элементы, необходимые для контакта с людьми. А вернее, подумал он, просто их отбросил. И стал, как ему однажды сообщил врач, настоящим обвинителем.

Рейни подумал о докторе и вспомнил грязный снег Дорчестера. Он топтал этот снег, будучи следователем Массачусетского бюро помощи детям.

В тот год он жил в комнате на третьем этаже деревянного дома на окраине Кембриджа.

В тот год у него собралась коллекция ремней для правки бритв, кусков кнута и планок с гвоздями. Он освобождал детей от цепных удавок и осматривал ожоги от радиаторов.

Однажды он проснулся с ощущением, что в комнату кто-то принес глаза ребенка.

Доктор был лысый молодой человек и, по слухам, был завязан с политикой.

«У вас весьма оригинальные представления о морали», — сказал доктор.

Рейни встал и вышел на балкон, пытаясь прогнать из головы холодный голос доктора. Он принялся напевать «Loc Chimichimitos». Это была венесуэльская детская песня.

В Пуэрто-Морено он жил в бунгало на краю зеленой пропасти; далеко внизу под его домом на берегу коричневой реки была каменоломня. Верхняя улица его barrio[51] кончалась обрывом; по краю обрыва тянулась проволочная изгородь, которую Рейни поставил вместе с мулатом по имени Родригес. Они поставили ее для того, чтобы дети больше не падали с обрыва.

Дети играли у сточных канав, по которым струились нечистоты, гнилыми водопадами клубясь по склонам, и дети пели «Лос чимичимитос». Рейни постукивал по перилам балкона и улыбался про себя. («Que baile la viaja tam-boure — Que baile el viegito»[52].)

Из детей barrio он организовал баскетбольную команду и добился от нефтяной компании разрешения тренировать ее на стадионе Образцовой Деревни, выстроенной компанией.

Администрация компании тоже не слишком его жаловала, подумал он с гордостью.

Как-то вечером команда Рейни встретилась с юношеской командой Образцовой Деревни и победила; в его команде играли двенадцатилетние ребята, питавшиеся одними печеными бананами, многие из них ночевали на городских улицах, подложив под голову ящик с сапожными щетками.

В этот вечер Рейни и его команда возвращались домой на гору в кузове грузовика, принадлежавшего компании. Ребята хвастали, насвистывали, снова и снова обсуждали наиболее удачные свои броски, а грузовик трясся по змеящейся разбитой дороге. С каждым головокружительным поворотом огни вышек и поселков компании становились все меньше. Они пели и глядели вниз, на нижний мир, с презрением.

«Ai, pobrecitos»[53], — думал Рейни.

Человечность. Тогда он был живым.

«Вар, — подумал он, — отдай мне мою баскетбольную команду»[54].

Жизнь, жизнь. Он не мог с ней расстаться.


Утром, еще до десяти, Джеральдина встала и отправилась за покупками к Швегмену на автобусе, ходившем до Френчмен-стрит. Рейнхарт лежал в постели, то просыпаясь, то снова погружаясь в сны. Жаркий, раздражающий солнечный свет добирался до его глаз сквозь цветную клеенку на окне: Рейнхарт пробуждался, но через секунду сознание его затуманивалось, и он снова впадал в зыбкое забытье. За последние месяцы он привык к такому утреннему процессу — это было привычное состояние, которое, он знал, может закончиться чертями на плечах и розовыми слонами. Оно осложняло утро, но выхода не было — только новые пробежки к тому, что лежало по ту сторону черты. На ранних стадиях, во всяком случае, день предстоял именно такой.

Последнее видение разворачивалось в замусоренных потемках, сумрачном подобии чердака — он был втиснут в стеклянную будку размером с гроб, откуда мог видеть стертые доски пола, заваленного полусгоревшими углями и оберточной бумагой. Там были груды угля и вороха зеленых палок с торчащими ржавыми гвоздями, и в темноту уходили ряды пыльных стеклянных выставочных стендов, где лежали бесформенные заплесневелые артефакты. Он ощущал шум в помещении — не в будке, конечно, она была звуконепроницаемой, — а вне; в сумраке звучал чудовищный грохот за пределами слуха, он чувствовал, как этот грохот ломится в стекло. Он пытался встать на цыпочки, чтобы проверить крышу будки, но она всегда была выше головы; он присел, согнув колени, чтобы посмотреть на половицы, и увидел мелких зверьков с блестящими глазами и мохнатыми параболическими ушами — они шныряли туда и сюда и глядели на него, прижимаясь оскаленными зубами и дрожащими носами к стеклу. Живяки, он знал, что они зовутся живяками.

Пока он за ними наблюдал, в сумраке за ними появились два, потом три огня, похожих на пламя сварочных горелок; они поморгали и вспыхнули, осветив чердак, словно летняя молния. Все залил ослепительный свет, вокруг будки выросли громадные стебли ярко-зеленых растений и захлопали сотни крыльев — стекло растрескалось, как лед, и на долю секунды его оглушил грохот, будто радио по ошибке включили на полную громкость. Растительность вскипела вокруг него, хлопанье крыльев усилилось и затихло. Уингдейл, подумал он. Потом был свет, реальный свет дня; он увидел длинную белую равнину, уходящую из-под его ног, и услышал аккорды — фа, до, соль, повторяющиеся с короткими интервалами, фа, до, соль. Он проснулся, приткнувшись к стене, призрачные крылья хлопали в такт дрожанию век. Где-то в квартире поблизости кто-то брал аккорды на гитаре — фа, до, соль.

Рейнхарт слез с кровати и поплелся в жаркую сверкающую кухню за бутылкой бурбона. Бурбона оставалось на самом донышке. Он вылил его в стакан и добавил ледяного апельсинового сока из холодильника. Он открыл жалюзи на балконе, но не ощутил ветра, которого ждал. Улица внизу была пустой и как будто мокрой от дождя, но солнце стояло в зените, и ветра не было. Он глядел на улицу, слушал жужжание мух и цоканье копыт — где-то за углом ехал конный фургон. Лицо у Рейнхарта раскраснелось от виски и горело, сердце билось слишком уж часто, дыхание было быстрым и неглубоким. Он вспотел. Закрывая глаза, он видел белые молнии.

Он вернулся в комнату, включил кондиционер и сел допивать бурбон с апельсиновым соком. Путь стал усеян самыми разными вещами, подумал он. С внезапным ознобом он вспомнил то место в сновидении и отпил большой глоток. Уингдейл.

Черт, подумал он, меня задвигают, вот-вот уже край. Он так навострился избегать плохих мест, что даже ночь встречал уверенно. Но теперь стал попадать в места гораздо хуже тех, что так расчетливо и умело избегал прежде.

— Путь… стал усеян, — произнес он вслух и потер потную ладонь о прохладное стекло; в квартире поблизости человек брал аккорды — фа, до, соль.

Путь стал усеян, и ты можешь угодить в самые разные места. Плохое место — углы ночные, самые опасные кварталы из всех. «Еще немного, — сказал он себе, — и будет уже патология».

Предательницы-ночи. Он мог лечь с Джеральдиной в постель, мог забыться в изгибах ее тела, в нежных ласках — единственном отдыхе, который он еще находил в постели, — в том, как он успокаивал ее и вел ее за собой (она была такой нежной: всегда казалось, что она вот-вот отступит, боясь, что ей причинят боль, и она вздыхала от изумления, когда этого не случалось), брал раз или два, а потом почти всегда засыпал. Но через какое-то время — он никогда не знал, сколько времени прошло, — просыпался. И оставалось только крепиться, дожидаясь, когда начнется спектакль. Это, конечно, бывало с ним много раз и прежде — когда он бродяжничал или когда ему не удавалось раздобыть выпивку. Это приходило всегда, как бы пьян он ни был, — не видения, или шекспировские знамения, или что-то его личное, важное только для него одного. Он сам придумывал для этого названия: «туманные картины», «спирашки», «белые молнии». Но это не была неведомая страна, это была патология.

Поначалу картины возникали из темноты, вспышками, разорванно. Потом начинали соединяться и обретать направленность; он шел по улицам, внезапно обрывающимся в пустых белых городах — скелетах Рио, или Монтевидео, или Бейрута, которые он видел раньше. А иногда цвет был другой — он странствовал по темным лакированным деревянным комнатам дедова дома. Были звуки — упорно разучиваемого пассажа, или ветра в ушах, или одышливые детские сопрано, жужжащие молитвами. (В приходской школе Святой Вальбурги в Маунтин-Хоуме он забывался на уроке, а из соседних классов, девичьих, доносилось чтение послеобеденных молитв — монотонно тараторила ведущая, и хор отвечал нараспев, раз за разом: «Благословен плод чрева Твоего…» Он мечтал, считал повторы, записывал числа.)

Иногда он мог проследить за каким-то тихим фантомом воспоминания и увидеть, как оно завихрится вдруг, сбросит маску, откроется, впечатает холодный поцелуй и предаст, бросит в каком-то несказуемом месте — чтобы мягкие волокна сознания протащило под ядовитым килем какого-то странного, удивительного животного в изнанке ночи… (где бы ни происходило это, сцена вдруг озарялась нутряным светом и белыми огнями, челюсти хотели сжаться, пальцы неудержимо сгибались, ноги судорожно вытягивались на складках горячей мокрой резины… и тогда надо было вырвать себя из постели и закурить сигарету, если только ритм спички, дыма и губ не окажется слишком сложным; тогда он падал в кресло или обратно на кровать и снова влачил сомнамбулическую ночь по пирамиде из одной гнилой камеры в другую).

Однажды он встал — он кричал во сне, сказала Джеральдина, — и даже дошел до балкона, чтобы закурить, и увидел, как железное кружево балконов напротив разгорелось белым огнем, и толпа закричала: Теперь Смотрите, Как Он упадет, — он стоял, дрожа в холодном ночном поту, пока спичка не обожгла пальцы. Джеральдина вышла и помогла вернуться в комнату.

«Я бы мог замкнуться в ореховой скорлупе[55], — думал Рейнхарт, осторожно зажигая сигарету, — но путь усеян. В маленьких гостиницах возле автобусной станции люди сгорали, сидя в вытертых креслах. Друзья, на помощь, я ведь только ранен».

Рейнхарт допил бурбон, принял душ и оделся. Несколько минут он простоял перед зеркалом в ванной, стараясь увидеть, как от тика подергивается веко у него на глазу. Через месяц ему исполнится тридцать. Слишком скоро, подумал он. Но слишком скоро — для чего?

«Земную жизнь пройдя до половины, — молча продекламировал он, — я очутился в сумрачном лесу… утратив правый путь…»[56] Он вытянул перед собой руку и увидел, как пожелтелые пальцы поднялись на невидимых проволоках; веко отсчитывало их в размере «раз-два», почему-то напоминая об ангельских крыльях. «В глубине полночной чащи…[57] Да, действительно, — подумал Рейнхарт; он снова почувствовал хлопанье крыльев. — Чей давний ужас в памяти несу»[58]. Уингдейл — Долина крыльев.

Он вышел на лестницу, без всякого удовольствия вдыхая воздух, душный от запаха растений…

«Пасторальная» звучала в квартире Богдановича.

«Что мы тебе сделали?» — написала она ему. Она прислала их фотографию с адресом — чтобы носил с собой на случай, если вдруг умрет. Письмо с фотографией пришло из Чикаго. Она думала, что беременна от женатого мужчины, и собиралась сделать аборт. «Ты мог бы убить себя и нас, и это было бы почти то же самое. Я жила ради тебя, клянусь, вот как со мной это было».

(И здесь мы вышли вновь узреть светила.)[59]

Он стал спускаться, сжав одну руку в кармане брюк, а другой крепко держась за перила.

Спустившись на один марш, он наткнулся на бородатого человека в синем фермерском комбинезоне, — человек лежал на площадке, опершись на локоть. Человек посмотрел на него снизу блестящими глазами сумасшедшего.

— Как поживаешь, старик? — спросил он, когда Рейнхарт направился к следующему маршу.

— Хорошо, — сказал Рейнхарт. — А ты как поживаешь?

Человек засмеялся пародийным негритянским смехом и стиснул удивительно белые передние зубы.

— Плохо, — сказал он, — плохие новости, оттого и плохо. Сигарета есть?

Дверь Богдановича открылась, и оттуда вышла девушка лет двадцати пяти, худая, темноволосая, с маленькими черными глазами и длинным бледным лицом. Она напомнила Рейнхарту писаря-гомосексуалиста, однажды подкатившегося к нему на базе морской авиации Анакостия.

— У нас тут есть сигареты, Марвин, — сказала она бородатому.

Рейнхарт посмотрел на нее. На ней была офицерская рубашка защитного цвета, брюки и коричневые сандалии.

— У меня есть, — сказал Рейнхарт. — Тебе дать?

Марвин взял сигарету и снова рассмеялся негритянским смехом, оскалясь на девицу.

Рейнхарт поглядел на них и увидел, что у всех у них — у Богдановича, девицы и безумного Марвина — то, что милая Наташа любила называть Философским Взглядом: они обкурились и мирно торчали. Из-за Наташи он мгновенно проникся любовью к ним.

— Вы где обитали? — мягко спросил его Богданович.

— Ну… — сказал Рейнхарт. — В Нью-Йорке.

— Разумеется, — сказал Богданович тоном человека, изящно возвращающего комплимент.

Рейнхарт поклонился.

— Скажите, — спросил он их, — вы знали Наташу Каплан?

— Разумеется, — сказал Богданович.

— Разумеется, — сказал Марвин. — Я знал.

— Нет, правда, старик, вы знали Наташу?

— А почему бы и нет? — спросил Марвин.

У всех сделался задумчивый вид.

— Она в Уингдейле, — сообщил им Рейнхарт.

— О, — одобрительно произнесли они и кивнули.

— Марвин, ты был в Уингдейле, — сказала девица, — ты знал ее?

— Когда я был в Уингдейле, — сказал Марвин, — слушайте… когда я был в Уингдейле… — Он закрыл глаза и подвигал головой из стороны в сторону. — Я там ничего… ничего… не знал!

Все опять кивнули.

— Но в горе… в горах, старик… я все знал.

— Да, — откликнулся Богданович.

— Истинно, — сказал Марвин. — Верьте мне.

— Разумеется, — сказал Богданович.

Марвин переводил взгляд с лица на лицо и остановился на Рейнхарте.

— Старик, — сказал он, — это была не Калифорния. Никаких волосянок. Никаких титек-тятек, мексиканских бензиновых голощелок, пластиковой супермаркетовой фигни. Ни драйв-инов с толстыми бабами. Ни вежливых полицейских-убийц. Ни продавцов орегано. Ни Норт-Бича. Ни Саут-Бича. Ни Бич-Бича[60]. Ничего такого не было… Думаешь, было?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Не могло быть.

— Не могло быть, — подтвердил Марвин. — Не могло быть. И не было.

— Это была Калифорния духа, — сказала девица.

— Ей-богу! — Богданович с расширенными в изумлении глазами шагнул вперед. — Какая бы это была Калифорния! — Он поднял руки, нарисовал ими в воздухе ящик и развел ладони, показывая его размер. — Смотрите. Это ваш дух, сечете? И здесь он весь серый, он нигде, он только сухой и голый, и страшные трипы. А здесь, сечете, на Западном краю берег, и накатывает белый прибой. И синие и фиолетовые острова, и высокая холодная гора, и леса, устланные хвоей. И апельсиновый сок в пустыне.

— И апельсиновый сок в пустыне, — со вздохом повторила девица. Она поднесла ладонь ко рту и сладостно застонала.

— Там, старик. На краю той сухой волосатости, на другой стороне скелетов и ветродуев и ужасных соляных равнин, на дальнем конце плохих трипов — вот где Калифорния духа.

— Да, — сказал Марвин. — Расскажи еще! Расскажи еще.

— Там ничего, старик, кроме миль океана, и прерий, и пастбищ, и целого Сан-Франциско, и славного Лос-Анджелеса. И ручьи в каньонах с форелью, и тучные коровы, и бархатные зеленые холмы духа, зеленые и душистые.

— Да, — сказал Марвин.

— И рыбацкие лодки духа, — сказала девица.

— И устрицы духа. И планерные состязания духа.

— Мотоциклы духа. Чайна-тауны духа.

— И китайцы духа.

— И вино духа, — сказал Рейнхарт.

— Да, старик! — восторженно подхватил Марвин. — И вино духа!

— Окленды духа.

— И Уотсонвилли духа.

— И скалы, и тюлени, и серные ванны духа. На западном краю твоего духа, старик. Все это, старик.

— И светская публика, старик, — сказал Марвин.

— Светская публика, — повторила девица, тоже со сладостным вздохом.

— Да, — сказал Богданович.

— У нас были еноты, — сказал Марвин. — Ночью — еноты.

— Еноты духа, — лениро сказал Рейнхарт.

— Это в жопу, — сказала девица.

— Да, — сказал Марвин. — Еноты клевые, но еноты духа не такие клевые.

— Ах, — сказала девица, передернувшись и застонав от отвращения, — противные еноты духа.

— Это самый худший вид енотов, — с ученым видом объявил Богданович. — Губительные мелкие еноты духа.

— Они в Калифорнии духа? — со страхом спросила девица.

— Нет, — сказал Богданович. — Еноты — это реальные еноты.

— Слава богу, — сказала она.

Рейнхарт закрыл глаза и увидел шерстистых зверьков из вчерашней ночи — живяков духа.

— Как вы сюда попали? — спросил он Богдановича.

— Кто знает? — ответил тот.

— Как? — сказал Марвин. — Как попадают в Калифорнию, старик? Море, небо, воздух.

— Здесь не Калифорния, Марв, — мягко поправила девица. — Это Луизиана.

Марвин с тревогой вскочил на ноги.

— Луизиана, — воскликнул он. — Луизиана! Едрена мать, здесь нельзя быть. Надо убираться отсюда.

— Луизиана — это где Новый Орлеан, — объяснила девица. — От этого никуда не денешься. Калифорния была в другой раз.

— Правильно, — согласился Марвин. — В этом все дело, да?

— Да, — подтвердила девица.

— Слушайте, — немного погодя сказал Рейнхарт, — где тут можно человеку заправиться?

— Чем заправиться? — спросил его Богданович.

— Чем заправиться? — слабым голосом повторила девица.

— Да, — сказал Марвин. — Как это — заправиться?

Они смотрели на него сердито.

— Все спокойно, — сказал Рейнхарт. — Я не легавый. Интересуюсь, где заправиться травой.

— Мы не в курсе, — сказал Богданович. — Ни она, ни я, никто.

— Эй, Богдан, — сказал Марвин. — Что это ты заладил — никто да никто? Что еще за заходы?

— Я не знаю, — сказал Богданович, отвернувшись от Рейнхарта, — люди так говорят. Это как бы дает представление.

— Да уж, дает, — сказал Марвин. — Ты, значит, есть, она есть, а дальше никто. Это значит, я почти никто.

— Это я и хочу обрисовать, догоняешь?

— Я всегда почти никто, — сказал Марвин. — И днем никто, и ночью никто.

— Марвин — аутсайдер, — пояснил Богданович.

— Понятно, — сказал Рейнхарт. — Ну, до встречи.

— Вы куда направляетесь? — спросил его Богданович.

— Думал пойти прогуляться.

— Я иду в прачечную. Хотите проводить?

— Разумеется, — сказал Рейнхарт.

Они оставили Марвина и девицу слушать «Пасторальную» и вышли на улицу. Теперь, в конце дня, там были люди — шли от автобусной остановки к Французскому рынку. Торговцы фруктами толкали свои тележки с криками, которые были какой-то смесью сицилийского наречия с песнями негров-рабов.

«Клупника tutti сиат[61]».

Купили каждый по пакету, у старика с крашеными бачками.

— Спасибо, папаша, — сказал Богданович.

Жуя большие сладкие ягоды и отирая густой сок с губ, они шагали к Декатур-стрит.

— Ах, старик, — сказал Богданович. — Клубника.

По набережной шли со смены портовые грузчики, бары и пивные были полны. Проходя мимо «Портового бара», они увидели, как низенький толстый кубинец ударил кулаком по стеклу электрического бильярда и со злобным торжеством смотрел на осколки и свою окровавленную руку.

— Chingo su madre[62], — сказал он.

Из глубины бара донеслись стоны и проклятия. Музыкальный автомат в кабаке на углу Сент-Филип-стрит играл «Иди, не беги».

Богданович сделал короткую перебежку поперек тротуара и круто повернулся к Рейнхарту с яростными глазами, потрясая пакетом.

— Chingo su madre, — произнес он. — Хотел бы я это сделать.

— С вашей матерью? — осторожно спросил Рейнхарт.

— О нет, нет, нет, старик. С моей матерью! С моей бедной старушкой-матерью! Нет, я хотел бы бросить это миру — Chingo su madre!

— Я тоже хотел бы, — сказал Рейнхарт.

— Но если брошу, мир скажет: «Что?» Мир скажет: «ЧТО ТЫ СКАЗАЛ ПРО МОЮ МАТЬ?»

— И вы получите по полной, — согласился Рейнхарт.

— Мир содрогнется, треснет, распахнется, и крышка мне, и мир скажет: «ЭТО ТЕБЕ ЗА ТО, ЧТО ТЫ СКАЗАЛ ПРО МОЮ МАТЬ».

— Так трусами нас делает раздумье[63], — заключил Рейнхарт.

— Марвина оно трусом не делает, — сказал Богданович, когда они свернули на Елисейские Поля. — Он так и не научился страху. Но он платит, старик, все время платит.

— По нему видно.

— Да, Марвина все время забирают, несчастного ангела. Когда они не могут его найти, он сам идет их искать.

Они прошли по серым квадратам Елисейских Полей несколько кварталов. Дальше потянулся ряд деревянных магазинов, окруженных стеблями мертвых банановых деревьев. Богданович открыл дверь с надписью: «Автопрачечная инк.».

— Мои хозяева, — сказал он Рейнхарту.

В дальнем конце ряда сушилок их дожидался коротко стриженный молодой человек с печальным лицом.

— Э, в сушилке номер десять какое-то говно, — объявил он.

— Говно? — переспросил Богданович.

— Какой-то подлец сунул ковер или что-то такое. Я повесил на ней табличку «Не работает». Если Круз не приедет со своим ремонтным пикапом, тебе придется чистить самому.

— Ладно, — сказал Богданович. — Я не против.

— А это кто? — спросил молодой человек, кивнув на Рейнхарта.

— Это мой дружок, — сказал Богданович. — Его зовут Дружок. Он эксперт по эффективности.

— Здравствуйте, — сказал молодой человек.

— Здравствуйте, — сказал Рейнхарт.

— Так, — сказал молодой человек. — Если захочешь, можешь включить вентилятор. До завтра.

Когда он ушел, Богданович запер за ним стальную дверь.

— Он большой оригинал, этот малый. Могу говорить с ним часами. Как прачка — он один из лучших в городе.

— В чем ваша работа? — спросил его Рейнхарт.

— Ну, современная прачка не стирает одежду, — сообщил Богданович. — У современной прачки должны быть административные способности. А самое главное, он должен глубоко понимать человеческую натуру, потому что стирка — это общественное обслуживание.

— Безусловно, — сказал Рейнхарт.

Они ушли от машин в голую комнату, где на полках стояли коробки с мыльным порошком, бутылки отбеливателя и дезинфицирующей жидкости.

— В этом бизнесе тебе не надо покупать мыло, — сказал Богданович, высыпая дорожку марихуаны на листок самокруточной бумаги. — Еще одно отличие профессии.

Он закурил косяк, затянулся и передал его Рейнхарту. Рейнхарт вдохнул дым и задержал дыхание.

— В этой профессии, — продолжал Богданович, — много тонкостей. Например, белье всегда грязное. То, что люди стирают, всегда грязное, испачкано говном и воняет — с кумулятивным эффектом, старик, это просто ошеломляет. Люди всегда хотят тайком просунуть это в машину, заворачивают свои органические отходы в чистые полотенца, понимаете?

— Конечно, — сказал Рейнхарт.

— Так что ты, в некотором роде, как метрдотель. Ненавязчивость. Ты наблюдаешь только за тем, за чем следует наблюдать. Обслуживаешь публику, сохраняя максимальную незаметность.

Рейнхарт очутился около стола из красного дерева в богато обставленном кабинете с видом на чудовищный заводской комплекс.

— Черт, — сказал он. Он подошел к окну, положил ладонь на стекло и обнаружил, что это — шкаф с чрезвычайно привлекательными предохранителями. — Как насчет этого?

— Чего? — спросил Богданович.

— Я пытался охватить Общую Картину, — сказал Рейнхарт.

— Конечно. Чего мы добились здесь, старик, — отсутствия деловых отношений. Всё в полном порядке. Пойдите в любую другую прачечную поблизости — у вас там деловые отношения. Вы должны иметь дело с капиталистом и вереницей его негров. Это как банк, старик, это не клево. Вот откуда берется дурной глаз. Слишком наполнено человечностью, понимаете? Слишком много человечности для прачечной. Там капиталист, он носит спортивную рубашку и резиновую перчатку. Я хочу сказать, это причудливо, старик, это никому не нравится. А за ним — бедные девушки, они трут и моют ради хлеба насущного — драматическая ситуация, слишком много жизни в одной маленькой комнате.

Косяк переходил от одного к другому и делался все горячей. За дверью мягко гудели стиральные и сушильные машины.

— А здесь…

— Только машины, — сказал Рейнхарт.

— Здесь, — сказал Богданович. — Ни капиталиста, ни черных. Ни деловых отношений. Только машины. В машинах щелки, опускаете в них ваши деньги, и они включаются. Вы сделали приятное движение кистью вниз, и в конце получаете вашу собственную стирку, теплую и влажную.

— Это как рождение, — сказал Рейнхарт.

— Воз-рождение, старик, — сказал Богданович. — Вот на что это похоже. Это связь с повседневностью, понимаете? Контакт со стихийным содержанием жизни.

— А потом, — сказал Рейнхарт, — еще сушилки.

— Ну, старик, вы знаете, старик. Больше ничего не скажу. Просто подойдите туда, раскиньте руки, приложитесь к сушилке и посмотрите, что это. Тепло, старик, — сказал он хриплым шепотом. — Тепло.

Из кармана рубашки он достал зажим «крокодил» и прихватил им остаток косяка.

— А если вдруг вы заблудитесь во всей этой автоматике, я тут. Для любви, старик, незримое присутствие человеческой руки.

Остатки травы Богданович засунул в конец ментоловой сигареты и открыл уличную дверь. Рейнхарт прижал холодные ладони к сушилке и стал смеяться.

— Они любят поговорить? — спросил он Богдановича.

— Многие любят. Вы знаете этот народ. Многие любят поговорить. Я многих обратил к здоровой пище — иногда они приходят и говорят, что чувствуют себя лучше. Понимаете, у них здесь очень нездоровое питание. Они всё жарят. Телятину любят. Телятину. — Он сделал неприятную гримасу и пожал плечами. — Я говорю им: нехорошо есть мясо мертвых животных. И многие слушают.

— Хм-м.

— Я очень социабелен, понимаете, люблю обратить людей к добрым делам. Иногда увлекаюсь. — Он налил мыло в стиральную машину номер десять и включил ее ключом, прицепленным к «крокодилу». — Вы когда-нибудь видели голубоглазого негра?

— Конечно.

— Голубоглазые негры — это что-то. Недели три назад я сидел тут ночью, собирался уже заканчивать, запер дверь и пошел туда курнуть. Только прочистил немного голову, как слышу тихий стук в дверь, слышу, она открылась, выглянул — стоит маленький голубоглазый негр и возится с машиной. У него напильник, и пластиковая карточка, и все такое, соломенная шляпа с красивой лентой, очень щеголеватый, очень. Наклонился над ней, чего-то копается, чего-то их душевное напевает, но вскрыть ее не может, не оснащен. И потихоньку выходит из себя — обзывает машины, колотит по ним. Знает, что должен залезть во все машины, чтобы набрать деньжат, и скоро придут полицейские. Ну, я балдею, старик, стою обалделый и смотрю, как он воет. Потом он выпрямился, а на лице чудное выражение. Что получилось, понимаете, — я дверь открыл, чтобы запах выветрился, а он учуял. Не успел опомниться, как уже разговариваю с ним… Я ему говорю: успокойся, не волнуйся, денег там не столько, чтобы лезть из кожи вон. Если тебя приперло, одолжу тебе два доллара. И начинаю перед ним распинаться. Остановиться не могу, я сам не свой и что-то мелю. Торчу, понимаете, сам не помню, кто я такой… Он долго стоял и смотрел на меня своими младенческими голубыми глазами, маленький такой. И знаете, что говорили его глаза?

— Что? — спросил Рейнхарт.

— Ничего. Не в том смысле, что они чего-то не говорили, они ничего не говорили. Ничего. Отсутствую. Никого дома. Забудь. Это была ошибка. Мне надо было постоять за дверью и там курить. Но теперь поздно. Тут он, тут я, экзистенциальный вопрос ребром. Он стоит, говорит мне ничто ничего своими глазами, а потом вроде подхихикивает, гонит желвак, и вижу, как мускул ходит вверх и вниз. Хихикает и говорит: «Хе, отец, ты дурак какой-то».

— Да, — сказал Рейнхарт. — Понятно.

— Я ему говорю: «Ты прав, чувак, ты можешь так на это смотреть, я дурак какой-то». И что-то еще ему говорю, но уже просто говорю, воздух сотрясаю. Вдруг у него лицо расплывается в улыбке, и не успел я моргнуть, как что-то просвистело у меня мимо уха — а у моего друга двухкилограммовый молоток-гвоздодер в руке, и он только что попытался вбить меня в пол в моей же прачечной, как будто он Джон Генри, а я Золотая Заклепка[64]. Я хватаю коробку «Тайда» и мечу в него горстями. Вы бы видели эту картину, старик, жалко, что вас там не было. Я превратил гаденыша в снеговика. Спас свою жизнь, старик. Коробка «Тайда». Но, по-моему, это очень печально. Зачем он меня к этому вынудил?

— Может быть, он не думал, что вы Золотая Заклепка, — сказал Рейнхарт. — Может, он думал, что вы капитан.

— Ах, капитан, — сказал Богданович. — Капитан Марвел. Капитан Миднайт[65]. По-моему, это очень грустно, старик.

— Так вы мир не спасете, Богданович, — сказал Рейнхарт. — Не мне вам это объяснять.

— Черт, — сказал Богданович. — Спасти! С ним даже говорить нельзя. С ним, мерзавцем, даже поздороваться нельзя.

— Поздороваться с ним нельзя, — сказал Рейнхарт, — можно сказать ему, чтобы он chingo свою madre.

— Можно забить ему косяк.

— Ему нельзя, — сказал Рейнхарт. — Он слишком занят. Ему надо все время сосредотачиваться.

— Да, он вроде некоторых девочек. Ну, можно вывести его из равновесия. Можно объяснить ему, какой он плоский. — Богданович слегка подпрыгнул и обеими ногами опустился на плитки пола. — Э, ты плоский, друг, — сказал он миру. — Я знаю, что мы можем сделать, Рейнхарт, мы можем связаться с ним по радио.

Он подошел к прилавку у окна, заваленному старыми номерами «Лайфа», и включил старый исцарапанный приемник «Эмерсон».

— Какие у мира позывные, старик?

— Попробуйте БСША. Шестьсот семьдесят килогерц.

— Мир, — сказал Богданович, — говорит гетман Богданович из корпорации «Автопрачечная». Я показываю тебе средний палец. Как слышишь меня? Прием.

Комнату вдруг наполнил голос Фарли-моряка.

— …что над необъятными полями дремлющей Республики, — говорил Фарли, — при пособничестве зловещих когорт возбужденного и угодливого невежества, легионов неприспособленного и негодного сброда, скверноустой и легкомысленной молодежи, образованной не по уму, и вездесущего призрака неумолимо прожорливой и ненасытной гидры федерального правительства близнецы-птеродактили атеистического коммунизма и коммунистического атеизма раскинули крылатую тень Вельзевула…

— Мать честная, — сказал Богданович, — это, наверно, опять розыгрыш Орсона Уэллса[66].

— Нет. Это политика, — сказал Рейнхарт.

— Люди же спят в городах. Он говорит так, как будто он кто-то. Как будто он кто-то реальный.

— Он говорит немного как Черчилль, — сказал Рейнхарт. — Он старается.

— Так где же Полы Ревиры нашего опасного века?[67]Где те, кто готов всю ночь скакать, чтобы их тревожный призывный крик достиг каждой деревни и фермы, обезлошаденной лживыми прислужниками иностранных династий. О Господи, услышь нас, дабы спала пелена с глаз Твоего народа, дабы поднялись в городах и селах, на фермах и на полях, все как один, сильные и смиренные вместе, плечо к плечу, ряд за рядом, не для того, чтобы выковать из стали орала рабства, но чтобы взметнуть в чистом беспорочном свете Твоей милости неуязвимый Эскалибур[68] Прав Штатов, Свободного Предпринимательства и Индивидуальной Инициативы.

— Колоссальный чувак! — сказал Богданович. — Ура! Очнемся и прищучим этих позорных птиц, старик!

— Да, он силен, — сказал Рейнхарт. — Он один из лучших в этом бизнесе.

— А теперь, — сказал Фарли, — попросим все вместе Всемогущего и Благого Бога, чтобы он продолжал одарять нас святым огнем живой благодати до тех пор, пока, если будет на то Его воля, мы не встретимся снова!

— Аминь, чувак, — сказал Богданович.

Вступил голос диктора:

— Вы прослушали «Час живой благодати», еженедельное обращение высокопочтенного пастора Хитклиффа Дженсена из Миссии живой благодати в Новом Орлеане. Миссия — некоммерческое религиозное предприятие, чьей целью является духовная реабилитация обманутых и заблудших. Ваша финансовая поддержка способствует этому благому делу. Отправляйте ваши пожертвования по адресу…

— Э, — сказал Богданович. — Это тоже кто-то.

— Это я.

— И вы тоже, — изумленно сказал Богданович. — Вы тоже там…

— Я всегда там, — сказал Рейнхарт. — Я вплетаюсь и выплетаюсь из этой материи. Я ее часть.

Богданович выключил приемник и посмотрел на улицу.

— Интересное радио, — сказал он. — А эти идеи… причудливые, старик.

— Идеи?

— Причудливые. Сиамские птеродактили и ползучая гидра федерального правительства. Совсем причудливая идея.

— В этом мире все причудливое. Это мир, не забывайте.

— По-вашему, это все происходит?

— Это его линия. Ему так нравится. Но что-то там происходит.

— Да? Но идеи… птеродактили, лживые прислужники — весь этот бред, а? Идея про коммунистов и про других людей, и все эти идеи, — думаете, это на самом деле происходит? Может, это все розыгрыш? Серьезно? Смотрите, — сказал он, направив палец на Рейнхарта, — вы стоите здесь, где я стою, и все очень тихо. Ничего не слышно. Кроме машин и нас. Оттуда, где я стою, мне и не видно ничего, ни души, только пустая улица. Потом я включаю радио, и люди… вы, старик… заворачивают эту дичь, с прислужниками, птеродактилями и Соединенными Штатами Америки. И русскими, и индейцами, и ковбоями, и «Торонто Мейпл лифс»[69]. Всякие эти… эти идеи, старик? Говорите, это в самом деле там происходит?

— Что там происходит, — сказал Рейнхарт, — происходит то, что ходят несколько миллиардов человек, и в голове у каждого происходит всякая всячина. И если хотите услышать, что там происходит, просто включите радио. Вам не нужен телевизор, чтобы это видеть. Можете выйти за эту дверь и пощупать эту чертовщину своей рукой.

— Только не я, — сказал Богданович. — Я не выйду за эту дверь. Я думаю, это розыгрыш, старик. Ничего за этой дверью нет, только Сейчас. И все, старик. Только Сейчас. Если будешь идти мимо этих людей и их задвигов, знаете, на что это будет похоже? На звезды, старик. На звезды.

— Да? — сказал Рейнхарт. — Звезды?

— Звезды. А что внутри? Внутри такое же большое. Галактики, старик. Эти люди, с их идеями. Они свихиваются. Старик, они сумасшедшие.

— Богданович, между галактиками там… где уже нет людей… и галактиками здесь есть то, что называется цивилизацией, и ее никогда не выключают. Вот как называется этот задвиг. Вот что вы слышите из ящика.

— Старик, это не цивилизация, — с жаром возразил Богданович. — Цивилизация — это музыка и искусство. Цивилизация — это культурные женщины, как ваша Наташа и моя Наташа. Цивилизация — это правильное питание. Mens sana in corpore sana[70] — вот что такое цивилизация.

— Это цивилизация духа, — сказал Рейнхарт. — Это ваш задвиг.

— Я знал одного чувака, — сказал Богданович, — всякий раз, когда ты ему что-то говорил, он отвечал: «Все относительно».

— Он был прав. Но, возможно, он не знал, насколько все относительно, иначе не говорил бы так.

— Он ничего не знал. Вообще ничего. Одно знал: «Все относительно». Но дело в том, что все так офигительно относительно, что я схожу с ума. Схожу, схожу и съеду. Но до тех пор, старик, я остаюсь здесь, в этой прачечной, потому что там, — он показал на сумеречную улицу, — все слишком относительно.

Рейнхарт подошел к двери и посмотрел на каркасные дома напротив, за банановыми стеблями. Солнце еще не совсем ушло. Но садилось так быстро, что сразу наступила темнота. Так быстро. Он смотрел, как играет красный закатный свет на верхних зеленых жалюзи домов напротив.

«Господи, воздух, — подумал он. — Какой свежий».

— Слушайте, — обратился он к Богдановичу, — расскажите, как сходят с ума. Расскажите мне.

— Ах, старик, — грустно ответил Богданович. — Зачем? — Он выключил машину номер десять и повернулся к Рейнхарту. — Вы уже чувствуете?

— Я об этом думаю.

— Это Марвин мог бы рассказать вам. Он специалист. Он говорит, над этим надо работать, чтобы был толк. Ну, много курить, чтобы заработала машина фантазии, пару дней не спать. Вы, может быть, и так едите неправильно. Он говорит, доходишь до состояния, когда вещество, из которого состоит мир, меняется — можно понять это, положив на него руку, потому что ощущение от него другое. И свет другой. И говорит, когда особый вкус во рту, тогда вы готовы. Но это с ним так.

— Да, — сказал Рейнхарт.

— Марвин говорит, что это никому не надо делать, если ты не должен. Но это вы знаете.

— Конечно. — Рейнхарт рассмеялся. — Все относительно.

— Вот именно, старик, — сказал Богданович. — Слушайте, не хотите еще курнуть? Прочистить мозги?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Я хочу закончить прогулку.

Он пожал Богдановичу руку и вышел на улицу. В грязном саду за железным забором дети играли в «замри — отомри»; стайка девочек-подростков на углу возле ларька «сноболл»[71] приветствовала его с наигранным ужасом. Некоторое время спустя он бесцельно перешел улицу и через несколько минут заметил, что идет вдоль высокой каменной стены, увитой ползучими розами и жимолостью. Она привела его к решетчатой калитке, над которой с позеленевшего окислившегося креста смотрел вниз широкими ржавыми глазницами маленький железный Христос. Рейнхарт прошел под ним и очутился на песчаной дорожке между двумя прямыми рядами темных могильных памятников. Ветра по-прежнему не было, и кругом стояла неподвижная тишина, нарушаемая только чириканьем воробьев, которые прыгали по дорожке.

Рейнхарт переходил от могилы к могиле, рассматривая каменные урны и черные медные засовы. «Странная штука трава, — думал он, — как иногда от нее мерзнешь. И устаешь». Он продолжал идти к деревьям, и на него все сильнее наваливалась усталость.

В ногах у человека по имени Проспер Тибо он остановился, оперся на каменную скамью и посмотрел на стену кладбища изнутри. В ней тоже были захоронения, но более скромные, ниши по четыре одна над другой, как на полках. На плитах были аккуратно высечены имена и хронология усопших: семьи в нескольких поколениях, отдельно младенцы и ряд монахинь девятнадцатого века. Рейнхарт шел дальше, вдыхая аромат жимолости, и ему все больше хотелось лечь поперек дорожки, головой на яркую траву. Он дотронулся до ниши, провел пальцами по камню; на камне вырезаны были складки мантии, кольцо и сердце — из сердца сочились каменные капли крови.

Между деревьями возникла тень, и он увидел, что к нему, виляя, приближается фигура — это был мальчик на велосипеде; поперек руля у него лежала бамбуковая палка с низками рыб на обоих концах. Мальчик ехал к нему, велосипед вилял из-за качающихся грузов на руле, Рейнхарт отступил к надгробью, а мальчик, с потным лбом и коротко стриженными волосами, кинул на него испуганный взгляд, нахмурился, пригнулся к рулю и шибче заработал педалями — к воротам и домой. Рейнхарт посмотрел ему вслед и повернулся: дубы потемнели и были едва видны — наступала ночь.

Он остановился передохнуть у очередной скамьи и услышал чьи-то шаги. Внезапно его охватил страх; пригнувшись, он из-за памятника увидел человеческую тень, мелькнувшую между рядами могил. Он быстро перешел на следующую дорожку и почти столкнулся с молодым человеком в поношенном плаще. Молодой человек удивленно отступил и, прищурившись в меркнущем свете, поглядел на него сквозь сумерки; лицо молодого человека было угасшим и изможденным, кадык подрагивал над пуговицей воротника. Это был Морган Рейни.

— Черт, — сказал Рейнхарт.

Он внезапно рассердился. «Этот сукин сын, — подумал он, — не только сторож в морге, он еще и привидение».

— Вам нехорошо? — спросил Морган Рейни.

— Прекрасно, — сказал Рейнхарт.

— Извините, — сказал Морган Рейни, не посторонившись.

— Пожалуйста, — сказал Рейнхарт. — Я гуляю, понимаете? Только в данный момент я не гуляю, поскольку я стою вот тут.

— Мне показалось, что вам дурно, — сказал Рейни, обошел его и зашагал дальше по дорожке.

Рейнхарт смотрел ему вслед, кусая губы и удивляясь своему бешенству. «По-видимому, — думал он, — я вас ненавижу, мой друг. Почему бы это? Потому что тебе хуже, вот почему, — потому что в тебя всадили больше дротиков и вот-вот вытащат из бочки и съедят, и я ненавижу тебя за это».

«Ты боишься его не потому, что он привидение, — сказал он себе. — Ты боишься его потому, что он — раздавленный дурак, а это куда страшнее. А дураки — это зло, — думал он. — Все дураки — это зло».

Он ходил еще долго, а потом завернул в бар напротив городского парка, чтобы выпить пива и посмотреть бокс, который всегда передавали по средам. Бармен, низенький коренастый старик по фамилии Эспозито, в двадцатых годах выступал в легком весе, и бар был увешан его фотографиями. На одной он стоял, обняв Ральфа Дюпаса, на другой — в костюме на ринге с «Сэндвичем» Итало Поцци. Рейнхарт смотрел, как Эспозито пригибался и приплясывал за стойкой вместе с боксерами на экране, смеялся и, выразительно жестикулируя, оборачивался к приятелям, сидевшим в глубине бара. Посмотрев несколько раундов, Рейнхарт перешел улицу и у ограды парка сел на автобус, идущий до Клейборн-стрит.

Вечер был жарким и душным, фонари на Канал-стрит расплывались в туманной дымке, в воздухе висела густая вонь пивоварен на набережной. На углу Бурбон-стрит Рейнхарт просадил в электрический бильярд четвертак, потом купил бумажный пакет пива, чтобы захватить с собой в студию. Проходя по Ибервилл-стрит, он отчетливо услышал пистолетный выстрел где-то в глубине Французского квартала. Он на секунду остановился, потом пошел дальше и через десять шагов услышал вой первой сирены, а затем и других, — взметнувшись, они заполнили темноту и смолкли. Музыкальные автоматы в угловых барах играли «Иди, не беги», а дальше усталый кларнет в пятитысячный раз выдувал «Это много»[72]. Рейнхарт продолжал идти к универмагу Торнейла.

Он уже хотел было войти, но тут его остановил женский голос; он обернулся и увидел в подъезде скорченную фигуру — женщину с тонким беличьим лицом и волосами цвета соломы, еле различимыми в отраженном свете. Ее ноги, схваченные металлическими шинами, были вытянуты горизонтально, глаза глядели прямо и неподвижно куда-то за грань зрения.

— Вернись же к той, кем ты любим, — проворковала женщина и тихонько засмеялась.

— Как? — сказал Рейнхарт. — Филомена?

Все так же неподвижно глядя перед собой, она запела:

Вернись же к той, кем ты любим,
Иль в бездне жизни сгинешь ты,
И сгинут в клубах черных туч
Твои заветные мечты.

Рейнхарт наклонился к ней и несколько раз провел ладонью перед ее глазами. Она ни разу не мигнула.

— Филомена, — спросил он, — тебе нехорошо?

«Вечер сочувствия, — подумал Рейнхарт. — Все мы интересуемся, не худо ли нам. И все чувствуем себя великолепно, все просто вышли погулять».

— Ты можешь встать, девочка? — спросил он у Филомены.

Филомена оперлась на его руку и встала, по-прежнему глядя в бесконечность.

— Я их дразню, — сказала она. — Взяла и спряталась.

Она шагнула вперед и присвистнула от боли.

— Плевать, — сказала она. — Вернитесь к тем, кто любит вас, друзья.

— Ты поешь очень хорошо, — сказал Рейнхарт.

Он вложил ей в руку два доллара и минуту-другую смотрел, как она, смеясь и посвистывая, брела к Ройял-стрит.

Лифтами в сияющем новеньком вестибюле управляли молодые люди в вискозных костюмах, — судя по их виду, им, пожалуй, пришлась бы по вкусу военная муштра; к их лацканам были приколоты значки с орлом и молнией. Молодого человека за столом справок Рейнхарт помнил еще по химической компании «Бинг».

— Добрый вечер, мистер, — сказал молодой человек, нажимая кнопку.

Рейнхарт сказал ему «добрый вечер» и вошел в коридор, где находились студии. Из телетайпной вышел Джек Нунен с папкой, набитой текстами, и отвесил ему восточный поклон.

— Бингемон желает видеть вас завтра, Рейнхарт, старый друг. Он по-прежнему в восторге от вас.

— Тут мой родной дом, — сказал ему Рейнхарт. — И он мой любимый папочка.

В аппаратной у пульта сидел Ирвинг, звукооператор, и читал журнал передач. Он повернулся и окинул Рейнхарта глубоко сочувственным взглядом.

— Как дела, кореш?

— Изумительны и восхитительны, — сказал Ирвинг. — А как ты, кореш? Снова пьян?

— От такой работы одолевает жажда.

— Вот посмотришь, — сказал Ирвинг, — завтра я приду сюда пьяным! — Он поднял красную коробку с лентами звукозаписи. — Я наслушался тут всяких отъявленных идиотов, но вот здесь… — Он взмахнул коробкой. — Такой сокрушительный идиот, каких еще не бывало.

— Это может быть только он, — задумчиво сказал Рейнхарт.

Ирвинг встал, открыл дверь и молча начал слушать. До них донесся громкий бодрый смех Фарли-моряка. Ирвинг закрыл дверь:

— Слыхал? Это он. Выдающееся дерьмо. Даже не верится. Преподобный Хитклифф[73] — кажется, так его зовут.

— Я слышал днем конец его проповеди. Что-то в нем есть.

— Ну, конец — это ерунда. Дай-ка я прокручу тебе начало! — Он поглядел на часы. — Времени у нас хватит.

— Послушаю, когда кончим, — сказал Рейнхарт. — Я хочу посмотреть на него во плоти. Это мой старый приятель.

Он вышел и направился по коридору к комнате отдыха, ориентируясь на бархатные раскаты красноречия Фарли.

— Естественный закон… — убедительно возглашал Фарли. — Извечная философия…

Он стоял возле пальмы, одетый как для торжественного приема: его черный костюм был из настоящего шелка, рубашка — белее белого, галстук — кембриджский. Шляпа из легкого фетра, лежавшая на соседнем стуле, была готова увенчать его задумчивое чело. Ему внимала веснушчатая дама лет сорока, в дорогом наряде и недурно сложенная; она взирала на лик Фарли с беззастенчивым благоговением.

Рейнхарт смиренно подошел к ним.

— Простите, ваше высокопреосвященство, — сказал он Фарли. — Простите, сударыня.

Дама что-то булькнула. Фарли откашлялся.

— Мне нужно было бы поговорить с вами о следующем еженедельном поучении.

— Конечно, конечно, мой милый, — сказал Фарли. — Миссис Макалистер, это мистер Рейнхарт… э… сотрудник станции. Познакомьтесь, Рейнхарт, — сестра Макалистер, постоянная слушательница «Благих вестей».

— Здравствуйте, — сказал Рейнхарт.

Они прошли через двойные двери в коридор, и там Фарли посмотрел на Рейнхарта с неудовольствием.

— Где твоя проницательность, Рейн? Ты свои «преосвященства» брось: эта дамочка, возможно, не слишком сообразительна, но она все-таки не идиотка, а к тому же заядлая баптистка.

— Извиняюсь, ваше преподобие. Что слышно?

Фарли улыбнулся и наклонился к нему с благолепной ухмылкой:

— У меня все в ажуре, Джек. — Он потрогал лацкан своего траурного пиджака. — А слышны благие… черт возьми… вести. Сегодняшнюю мою слышал?

— Еще бы, — сказал Рейнхарт. — Я потрясен.

Фарли хохотнул:

— Тебе не показалось чересчур… витиевато?

— Ни капли.

— Ты даже не представляешь себе, сколько я получил писем после каких-нибудь четырех передач. Восторженные восхваления, старина! Полный почтовый ящик. И даже несколько угрожающих писем.

— Чудесно! — сказал Рейнхарт. — Надеюсь, ничего слишком неприятного?

— Когда ты получаешь угрожающие письма, Рейнхарт, это означает, что никто не сомневается в твоей подлинности. Единственное, которое мне не понравилось, подписано… Забыл! Может быть, кто-нибудь из старых знакомых решил подложить мне свинью.

Он порылся в кармане и вытащил листок почтовой бумаги, на котором красными чернилами было написано:


Ты мошенник, как все проповедники, и тебя можно изобличить.

У меня есть доказательства, и я тебя, подлеца, покараю за то, что моя жизнь и мой дом были принесены в жертву на Алтаре Алчности.

С. Протуэйт


— Мы его знаем? — спросил Фарли. — Ты его не встречал в Миссии или еще где-нибудь?

— Никогда о нем не слышал, Фарли. По-моему, честный псих и ничего больше.

— Таким парням самое место в реке, — задумчиво произнес Фарли. — Когда дело идет о таких деньгах… — Он замолчал, дабы объять мыслью эти деньги. — Да, черт подери, — сказал он Рейнхарту, — Золотой Флаг поднят, и это ты меня надоумил. Я тебя не забуду, друг.

— Пустяки, Хитклифф. А эта дамочка зачем?

— Вдовица, — хищно сказал Фарли. — Богата, как Крез. Торговля перцем. Она помогает мне в делах Миссии.

— Бингемону не понравится, если ты слишком уж обособишься. Ведь Миссия живой благодати — это он, так?

— Что он — Великий Белый Отец, я не отрицаю, друг мой. Но Миссией за него управляю я, и в некоторых отношениях мне предоставлена полная свобода. — Он оглянулся на двери комнаты отдыха. — Это больше, чем я рассчитывал, Рейнхарт.

Его лицо приняло проникновенное, просветленное выражение.

— Ты пришел к моим дверям, друг, несчастный и больной от пьянства. Если бы сердце мое очерствело, я мог бы прогнать тебя. Но я принял тебя и вскоре благодаря тебе получил награду, равных которой еще не знал. Только самый твердолобый атеист не усмотрел бы тут предначертания свыше.

— Послушай, Хитклифф, — весело заметил Рейнхарт. — Если тебе вдруг захочется тряхнуть стариной, я мог бы раздобыть травки. Ну как?

Фарли отшатнулся в ужасе.

— Изыди, Сатана, — сказал он сурово. — Ты с ума сошел? Ты больной человек, Рейнхарт, развращенный до мозга костей, старина. Я спас тебя от алкоголизма, а ты теперь пыхать наладился. Эдак ты кончишь, как Наташа. К тому же мой кайф другого рода.

Он показал на комнату отдыха, где ожидала миссис Макалистер:

— Я ловлю его там.

И, поправив прядь на лбу, Фарли исчез за двойными дверями. Рейнхарт вернулся к своему столу и открыл журнал передач. Ирвинг в кабинете тонмейстера смотрел на часы.

— Рейн! — сказал он в переговорную трубку. — Врубить тебе «Сьюпримз»?[74]

— Отставить пташек, — сказал Рейнхарт, — давай «Книгу любви»[75].

— Второй раз?

— Ну, Инес Фокс[76].

Ирвинг нажал на кнопки и включил рекламную ленту. Над его головой загорелись красные лампочки, у микрофона Рейнхарта вспыхнула лампа. Когда реклама кончилась, Ирвинг подал сигнал, и Рейнхарт вышел в эфир под свои позывные «Иди, не беги».

— Друзья, — сказал он, — все оттяжники на чудесном и великом Юге, все ребята и хорошенькие девушки, все, кто не спит — за рулем, или лакомится гамбургером в «Белом замке», или дежурит в ночной прачечной, — привет!

Он привернул регулятор громкости, проглотил таблетку риталина и быстро запил ее пивом.

— Давайте послушаем что-нибудь позабористее…


Морган Рейни отыскал мистера Клото в задней комнате кафе. Мистер Клото сидел перед конторкой, окруженный несколькими пианолами; ящики конторки были набиты старыми, выцветшими пианольными цилиндрами.

— Выберите песенку, мистер Рейни, — сказал он. — Любую старую песню.

— Вы их коллекционируете? — спросил Рейни.

— Раньше я давал их напрокат. Иногда продаю коллекционерам. Видите ли, мое положение не позволяло мне приобрести музыкальные автоматы.

— Как их у вас много! — сказал Рейни.

— Вот эти, — сказал мистер Клото, поднимая плетеную сумку, полную пианольных цилиндров, — принадлежали миссис Бро.

— Кому? — переспросил Рейни.

— Вы забыли, мистер Рейни. Миссис Бро была моей жилицей. Дама, которой вы оказали участие на той неделе.

— Да-да… — сказал Рейни. — Я забыл ее фамилию.

— Очевидно, в отделе вас совсем загоняли. Они задают столько работы вашему чувству ответственности, что от постоянного употребления оно, пожалуй, совсем износится.

— Фамилии… — сказал Рейни. — Я их как-то не запоминаю.

— Я вашу фамилию слышал, да, мистер Рейни? Я слышал о вашей семье.

— О семье, наверное, слышали. С тех пор как поступил в колледж, я живу на Востоке.

— Потеряли связь?

— Да, — сказал Рейни. — Потерял связь.

— На сумму, вырученную за ее имущество, мы обеспечили миссис Бро духовкой. У нее было много вещиц того рода, которые сейчас в моде у молодых интеллигентов. Старинных вещиц.

— Духовкой?

— Духовкой, — сказал мистер Клото. — Нишей на кладбище.

— А, да, — сказал Рейни.

— Вернемся к нашим, так сказать, баранам, — доброжелательно продолжал мистер Клото. — Посмотрим, не удастся ли нам сегодня воззвать к вашему чувству ответственности. Кто сегодня должен пожать плоды вашей профессиональной компетентности?

— Некий мистер Хоскинс, — сказал Рейни. С глазами у него было что-то неладно. — Мистер Лаки Хоскинс.

Мистер Клото кивнул:

— Да будет это мистер Лаки Хоскинс.

Он встал, и Рейни вышел вслед за ним на внутреннюю лестницу, зажатую между красных стен. Они поднялись по трем маршам и вошли в коридор, где красная краска на корявых досках превратилась в розовую облезающую корочку и где вечернее солнце, пробиваясь сквозь щели в стене, перекидывало через покатый пол коридора мостики оранжевых лучей.

Мистер Клото остановился перед одной из дверей, прислушался и постучал по розовой филенке.

— Кто-то стоит у двери, — произнес голос внутри. — Кто-то стоит у двери.

— Это мистер Клото, — бодро отозвался мистер Клото.

Когда дверь отворилась, они увидели высокого темно-коричневого сутулого мужчину, который, прищурившись, с опаской всматривался в розовый свет. Он был чудовищно толст; живот под белой рубашкой вздувался и обвисал. Ниже пояса полосатые брюки бугрились на складках жира. У него была только одна рука. Пустой рукав против обыкновения не был пришпилен к груди, а торчал потным комком под мышкой.

— Клото, чего тебе надо? — спросил мистер Лаки Хоскинс.

Он заглянул за плечо мистера Клото и увидел у стены Рейни.

— Ну вот, — спросил он печально, — какой еще неприятности мне ждать?

— Что ты, Лаки, — сказал мистер Клото. — Этот джентльмен — никакая не неприятность. О нет! Он пришел поговорить с тобой от имени правительства и своего собственного чувства ответственности. Он социолог.

— Я не отниму у вас много времени, мистер Хоскинс, — сказал Рейни. — Мы проводим обследование тех, кто получает пособия в системе социального обеспечения. Мне нужно только узнать несколько цифр, и мы оставим вас в покое.

Мистер Хоскинс, мягко качнувшись, отодвинулся от двери и сел на краешек кровати. Окна в комнате не было. Над кроватью за решетчатым световым люком слышалось воркование голубей. На стене тускло горела единственная электрическая лампочка. На стульях и тумбочках в разных углах комнаты валялся скопившийся за четыре-пять дней мусор: замасленные бумажные тарелки с куриными костями, смятые пакеты из-под жареного картофеля, пустые мешочки из-под арахиса, скомканный жирный станиоль. Под раковиной виднелись две высокие стопки иллюстрированных и детективных журналов, а за ними — большие винные бутылки. На кровати возле мистера Хоскинса лежал обложкой вверх раскрытый журнал. На обложке два штурмовика, злорадно ухмыляясь, грозили обнаженной связанной блондинке хлыстами из колючей проволоки.

Хоскинс мягко и ритмично покачивался на кровати; размеренное натяжение пружин под его весом словно гипнотизировало его.

— Так какие же пособия вы получаете? — спросил Рейни.

— Я получаю пятьдесят долларов от армии, — сказал Хоскинс.

— И еще от местного отдела социального обеспечения?

— Да, сэр. Каждый месяц.

Хоскинс проследил за взглядом Рейни, охватившим журналы и бутылки.

— Деньги обеспечения я на выпивку никогда не трачу, — сказал он. — Я знаю, что это запрещается. Я трачу только деньги, которые мне платит правительство.

— Да, конечно, — сказал Рейни.

Он вынул из папки зеленый бланк и сел на стул:

— Подрабатываете ли вы?

— Он не подрабатывает, — сказал мистер Клото. — Это же его правая рука — та, которой нет.

Лаки Хоскинс покачивался на пружинах и согласно кивал.

— Вы потеряли ее на войне? — спросил Рейни.

— Да, на войне.

— Но в таком случае вы должны были бы получать гораздо больше, — сказал Рейни, инстинктивно оборачиваясь к мистеру Клото. — Пятьдесят долларов в месяц — это слишком мало при таком увечье.

Мистер Клото улыбнулся, словно вспомнил былые славные дни.

— Лаки был красивым и бравым солдатом, — сказал он с удовольствием. — Он был сержантом и чемпионом по боксу.

— В Панаме, — сказал Лаки Хоскинс сдержанно. — Сперва в среднем весе. Потом в тяжелом. Я был там чемпионом в тяжелом весе с тридцать шестого года по тридцать девятый.

— Долго вы служили в армии?

— Четырнадцать лет, — сказал Хоскинс.

— И где вы были ранены?

— Мистер, — сказал Хоскинс, — я вам сказал, сколько я получаю. И больше я не требую — больше того, что мне платят.

— Лаки Хоскинс, ну-ка расскажи свою историю! — распорядился Клото с притворной строгостью. — Этот джентльмен пришел, чтобы слушать.

— Мистер Хоскинс, — сказал Рейни. — Сейчас есть пособия, которых, возможно, вообще еще не было, когда вас демобилизовали. Есть программы помощи ветеранам-инвалидам, про которые вы, возможно, даже и не знаете. Может быть, я смогу вам как-то помочь.

— Толку от разговоров не бывает, — сказал Хоскинс, — а вот неприятности случаются.

— Его произвели в сержанты, когда началась война, — сказал мистер Клото. — Он служил в черном саперном полку в зоне канала. Его произвели в сержанты, перевели в другой черный полк и послали на войну. Потом они отправились в Италию, и бедному Лаки оторвало руку.

— Я строил дорогу от Кокасола-Филд до колонии прокаженных. Всю эту дорогу строил я.

— Расскажи ему, что случилось в Италии, Лаки. Расскажи, как рассказывал мне.

— Все вышло из-за отпусков, — сказал Лаки Хоскинс, мягко приподнимаясь и опускаясь на кровати. — Ребята рвались в Неаполь, а пропусков не давали.

Они слушали скрип пружин.

— Мы стояли под Кассино, пока артиллерия выбивала немцев, и тут прошел слух, что нас хотят отправить на передовую. Рядом с нами была пара подразделений — белых подразделений, и мы знали, что они получают отпуска, а нам отпусков не давали. Старик заставлял нас копать без передышки по десять-двенадцать часов кряду, а вечером мы сидели у себя в лагере, прохлаждали задницы и смотрели, как грузовики увозят наших соседей в Неаполь. А нас они не пускали даже в паршивый городишко, который мы раскапывали. Все подразделения в долине отводили душу, только не мы. Понимаете? Нам отпусков не давали. Ребята совсем дошли. И я тоже.

Ну, с Кассино у них застопорило, и другим подразделениям они тоже перестали давать отпуска, так что по всей долине стон стоял. Потом в роте, которая стояла дальше по долине, узнали, что их на этой неделе пошлют на передовую, и они начали требовать отпусков.

На другой день они кончили копать и все, кроме дежурных, переоделись в парадную форму и поперли все вместе вон из лагеря. Дежурный по части вызвал две роты военной полиции. Ну, эти ребята идут по дороге в город, а военные полицейские кричат им, чтоб они остановились. А они все идут и кричат, чтобы те стреляли: все равно им помирать, ну так хоть душу отведут перед смертью. И не остановились, а полицейские только рты поразевали — смотрят друг на друга и стоят. Так и дали им пройти. Потом они, гады, всю ночь вылавливали этих ребят. А утром про это узнала вся долина.

Тут кое-кто из наших ребят начал поговаривать, что и нам надо сделать то же самое, раз этим все сошло с рук.

Ну, мы, кадровые, — я и еще там, — начали их отговаривать. Слушайте, говорим. Во-первых, мы этих военных полицейских знаем: они все из восточного Техаса и из Оклахомы и злы на нас. Во-вторых, они уже сели в лужу, потому что не сумели остановить сто восемьдесят восьмую, и теперь только и ждут случая показать, что они — военная полиция, а не так что-нибудь. Ну и в-третьих, если черное подразделение попробует выкинуть штуку, которую спустили белому подразделению, так эти гады из него сделают фарш!

Только все зря — этим ребятам ничего нельзя было втолковать, потому что им, молодым, совсем уж подперло, а главное — умирать боялись. Вечером вижу: они все прихорашиваются, и решил сбегать за дежурным по части. Только оказалось, что его даже в лагере нет. Ну а когда я переговорил с сержантом, было уже поздно. Ребята построились и пошли к контрольному пункту на шоссе. Понимаете, они друг друга подначивали, да еще напились вина, которое покупали у итальяшек.

Ну, я побежал, чтобы их остановить, — гляжу по сторонам и вижу, что весь склон, все горы вокруг побелели от шлемов: четыре, а то и пять рот военной полиции вроде как в засаде, и все с помповыми ружьями, а у ворот — даже с ручными пулеметами. Я только поглядел — и все понял.

Лаки Хоскинс умолк, протянул руку и почесал полосатую ногу повыше колена. Он смотрел пустыми глазами куда-то за Рейни, который сидел на стуле прямо перед ним. Потом Хоскинс опять начал подпрыгивать на кровати.

— Ну, когда я их обогнал, они уже почти все вышли за ворота, человек четыреста, — большинство в парадной форме, а другие и вовсе без формы — идут и идут через ворота. Я еще раз огляделся — вижу, те подняли автоматы, и я начал кричать: «Да вы что, совсем спятили? Куда прете? Чтобы вас линчевали? Вы что, не видите, что вас там поджидают?» А они все идут. Я стал высматривать ребят из моего отделения и звать их по именам: я увидел Большого Джона Мэтьюса и еще ребят и закричал, чтобы они остановились. «Эй, Большой Джон, куда тебя несет? Они же тебя убьют, дурака», — кричал им, и они даже остановились, но сзади напирали и потащили их дальше, и тут я слышу, как полицейский закричал в мегафон: «Стой!» — так спокойно, словно ничего такого не будет. Он опять говорит: «Стой!» — и тут несколько человек с краю повернулись и кинулись бежать, а остальные идут и идут, а я шел сзади и прикидывал, может, мне их обогнать, но тут вышел полицейский капитан и крикнул: «Стой!» — и передние побежали — может, они и не хотели бежать, только строй нарушился, и тут, вижу, два автоматчика встают и начинают стрелять — идут и лупят из своих автоматов, а за ними открыли огонь все остальные. Ну, я хлопнулся наземь, а когда поднял голову, то вижу: они никого не арестовывают, никого не хватают, а только стреляют; и вижу: от строя ничего не осталось, люди лежат на земле, и не разобрать, кто убит, а кто прячется от пуль, а полицейские подходят все ближе и уже не стреляют в тех, кто был впереди, а палят по чему попало — палят по столовой и по медпункту, по людям у палаток, по всему лагерю, а их капитан катит на джипе и вопит во всю мочь, чтобы они перестали стрелять, а они стреляют. И тут я вижу: на меня идет один с гранатной сумкой. Я думаю: я же прямо перед ним, а у него гранаты со слезоточивым газом; я пробую встать с поднятыми руками, и окликаю его, и вижу: летит граната, а я только приподнялся. Ну, я рванулся в сторону, сколько хватило сил.

Лаки Хоскинс снова замолчал и потер влажный комок рукава под правой мышкой. В комнате был слышен только скрип пружин.

— Только он все равно не промахнулся. И в гранате был не газ. Наверно, потому они и остановились — после этого они остановились. А я так и остался там лежать, — по-моему, меня подобрали не раньше ночи. В Неаполе я провалялся в госпитале с другими ребятами два месяца — писать письма нам не разрешали и к нам никого не пускали. Потом они разослали нас по разным местам — я лег спать, а утром проснулся где-то в Исландии. Там ко мне пришел вместе с капелланом посетитель и спросил, согласен ли я на почетное увольнение из армии с пожизненной пенсией в пятьдесят долларов. Я и раздумывать не стал. Говорю: и очень хорошо, давайте мне пенсию и оставьте меня в покое, потому что я протрубил тут четырнадцать лет, и хватит с меня армии. Ну, они только обрадовались… И знаете, о чем я думаю? Я думаю про парня, которого раз видел в госпитале в Неаполе: он в тот день был дежурным, а их подразделение стояло на склоне напротив нас. Он мне сказал, что, когда они услышали пальбу, их взвод выскочил наружу, и они видели, что там делалось. И потом он на стенку лез и говорил: ведь у нас же были винтовки, и мы все видели, так почему же мы стояли, ничего не делая, почему мы не открыли огонь по этим сукам? Я ему говорил: да выбрось ты это из головы — они же тебе вдолбили, что ты на их стороне.

— Я понимаю, — сказал Морган Рейни.

— Потом я слышал, что этих полицейских послали на Тихоокеанский фронт. И до сих пор все думаю, как они там воевали.

Морган Рейни сидел на стуле и слушал, как поскрипывают пружины под Лаки Хоскинсом.

— Вы давно тут живете?

— Тут? В этом доме?

— Пятнадцать лет, — сказал Клото.

— Правильно, — сказал Хоскинс. — Я тут поселился почти сразу после армии. А это выходит пятнадцать лет.

— Пятнадцать лет, — сказал Рейни. — В этой комнате?

— А какая разница, любезный сэр? — спросил мистер Клото. — Да, комнаты он не менял.

Лаки Хоскинс кивнул в знак согласия и, покачиваясь, ждал, что будет дальше.

Рейни сидел на стуле, на его колене лежал развернутый зеленый бланк.

— Лаки предпочитает жить в гостинице из-за своего увечья, — объяснил ему мистер Клото. — Знаете, мне кажется, что он опасается выходить из-за своей руки. Он раз в несколько дней выбирается купить провизии и сразу забирается обратно.

— Это не тот район, чтобы жить тут без правой руки. Всем здешним известно, что я получаю пенсию.

— Как же… — начал Рейни. — Как вы…

— Мне кажется, Хоскинс, что мистера Рейни интересует, как вы живете. Он хочет знать, трудно ли вам приходится.

— Да, — сказал Лаки Хоскинс, покачиваясь. — Мне приходится трудно.

— Не знаю, — тупо сказал Рейни. — Я не знаю точно, что предусмотрено для таких случаев, как ваш. Я сделаю все, что смогу.

— Только не говорите, что я просил прибавки, мистер, — сказал Лаки Хоскинс. — Я ничего не прошу.

— Да, конечно, — сказал Рейни. — Конечно.

Он спрятал бланк, встал и в сопровождении мистера Клото вышел в коридор.

— Вы служили в армии, мистер Рейни? — спросил Клото, когда они спускались по красной лестнице.

— У меня белый билет, — сказал Рейни. — Подростком я перенес острый ревматизм.

Они прошли через комнату с пианолами и вышли во внутренний дворик, где на веревках сушилось белье.

— Сегодня вас подвезут, — сказал Клото. — Ваш коллега мистер Арнольд будет ждать вас на углу с машиной в четыре часа. Они позвонили, чтобы мы вам это передали.

— А!

— Они полагают, что вам нужна помощь, чтобы доставить заполненные анкеты в отдел.

— А, — сказал Рейни.

Во дворе возле дома миссис Бро три девочки бросали по очереди резиновый мячик и пели. Рейни остановился и прислушался к эху их голосов на лестничных клетках и в подвалах старого тупика:

Ходит гусь чудным-чудно,
Обезьяна пьет вино,
Все они пошли в кино.

Рейни начал обмахиваться папкой. Ветра не было, и белье на веревках висело неподвижно.

— Я все думаю, — сказал он мистеру Клото, — о том, что этот человек прожил там пятнадцать лет.

— Вы потрясены, мистер Рейни, тем, что старые калеки живут в маленьких комнатах?

— В этом нет ничего странного, верно? — сказал Рейни.

— А моя участь вас не потрясает, мистер Рейни? Я тоже прожил тут пятнадцать лет.

— Да, — сказал Рейни, поглядев на лестничные клетки и на закрытые жалюзи окон вокруг них. — Но ведь это все ваше.

— Справедливо, — сказал мистер Клото.

Из-за деревянного забора в глубине внутреннего дворика вынырнула ватага ребятишек, размахивавших рейками от фруктовых ящиков.

Они бегали по двору, вызывали друг друга на поединки и вопили на разные голоса, изображая военный оркестр. Один из них колотил палкой по забору.

Рейни побледнел и покрылся испариной, его глаза покраснели, и он непрерывно мигал, хотя они стояли в тени.

— Просто в интересах ценного межрасового обмена мнениями. Чем вы объясняете свою столь высоко развитую чувствительность? — спросил мистер Клото.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, мистер Клото, — сказал Рейни.

— Для того чтобы понять, вам, вероятно, нужно было бы поглядеть на себя со стороны, когда вы ведете опрос. — Мистер Клото наморщил лоб и положил руку на плечо Рейни. — Тут все думают, что вы ведете себя как-то странно, мистер Рейни. Некоторые говорят, что это от страха, но я полагаю, что вы слишком поглощены чувством ответственности, о котором мы говорили.

— Возможно, я не справляюсь с этой работой. Я не профессионал.

— Мистер Рейни, работа тут ни при чем. Вы ходите как-то не так. Вы знаете, как это бывает: на некоторых людей оглядываешься. И я склонен оглянуться на вас.

— Ну что же, — сказал Рейни. — Я тут ничем помочь не могу.

Он слушал, как палка мальчишки стучит по забору.

— Может быть, вы верующий, — заметил Клото.

Рейни закрыл глаза и протер их, смахнув пот с бровей.

— Когда я был мальчиком, — сказал он, — я много думал о Боге.

— О! — деликатно произнес мистер Клото.

— Да, — сказал Рейни, стараясь перехватить взгляд мистера Клото. — Я верю, что Бог — это та сила, которая дала земному праху способность двигаться и мыслить. Я верую, что между ними был заключен завет.

— Да, так говорят, — заметил мистер Клото.

— Иначе, — ответил Рейни, стискивая папку обеими руками, — мы будем видеть друг в друге только насекомых. Мы пожираем друг друга, как насекомые. Без Бога.

— Но ведь говорят, мистер Рейни, что Бог есть и в насекомом.

— Нет, — сказал Рейни. — Бог — в людях.

— А как это узнать? — спросил мистер Клото. — Думаешь, что так, а потом видишь, что Его и в них нет. Вот, например, вы записываете все эти горестные повести — вроде неприятной переделки, в которую попал мистер Хоскинс. Вы и я — мы оба южане, мистер Рейни! Мы знаем много таких же историй, не правда ли?

— Да, — сказал Рейни.

— «Моя сестра ей рассказала, — пела девочка с мячиком, — что я солдата целовала, мне куколки она не купит…»

Мальчишки убежали на соседний двор и там стучали палками по стене.

Через неделю после того, как его отец умер, когда они гуляли вместе, он ночью ушел в рощу и увидел труп негра в луже дымящегося дегтя.

После похорон его отца прошло пять дней. Это было перед самым ураганом.

На другой день он пошел к реке. Он никому ничего не сказал. Он ходил по берегу реки весь день. У него болела голова, першило в горле.

К вечеру, когда он вернулся домой, воздух застыл в неподвижности. Деревья вдоль дорожки замерли; на газонах перед домами среди напряженно ждавшей травы трепетал единственный цветок. Небо было серым, горячим, и на его фоне дома и изгороди рисовались странно и четко, как во сне. Было слышно, как сцепляют вагоны в депо в нескольких милях оттуда, и сквозь этот лязг доносились голоса негритянских детей и стук их палок по деревянным столбикам крыльца. Эти голоса и отрывистый стрекот палок были слышны отчетливо, а ближние звуки казались приглушенными и далекими. Всякая мягкость исчезла из воздуха. Он был колючим и неподвижным — жаркий, жестокий, безмолвный воздух, воздух темных видений и безумия. Рейни поднялся на крыльцо и вдруг испугался. Если оглянуться, думал он, то на фоне жуткой ясности этого вечера может возникнуть устрашающая процессия самой сути вещей, видений того, что он уже видел, и того, что ему, как он чувствовал, было суждено увидеть.

— Господи! — сказал он вслух. — Боже милосердный и всевидящий… отче… — Слова расплылись в каннибальском воздухе.

Он вошел в дом — и в смерть отца. Он услышал позвякивание мелких вещей, медных цепочек, безделушек на столиках. В дальней комнате напевала его мать. Его отец был мертв. По просторным комнатам пронесся порыв ветра, дыхание убийцы-земли. В горле у него пересохло, его била дрожь. Он поднялся наверх, вошел в ванную, и его стало рвать, а на Пасс-Руайом обрушились первые яростные струи дождя.

Ураган. Острый ревматизм.

— Да, конечно, — сказал Рейни, обращаясь к мистеру Клото. — Мы все их знаем.

Мистер Клото поглядел на него словно с удивлением.

— Не так давно, — медленно сказал Морган Рейни, — у меня чуть было не началось нервное расстройство. Подростком я перенес острый ревматизм, и не так давно я был почти на грани — на самой грани нервного заболевания. Но я выздоровел благодаря… — Он повернулся к Клото и протянул к нему руку. — Благодаря Божьей милости, Божьей силе… хотя я уже не верую, как прежде. Я выздоровел и решил не уклоняться от того, что возникает передо мной. Из-за этого завета.

— И потому мы облагодетельствованы вашим вниманием, — задумчиво сказал мистер Клото. — А-ах, какие окольные пути Он избирает!

— Что? — переспросил Рейни.

— Вас ждут, мистер Рейни. Мистер Арнольд должен подвезти вас в город.

— Да-да. — сказал Рейни. — Конечно.

Мистер Клото и Рейни прошли через вестибюль и вышли на улицу.

— Это, как всегда, было очень приятно и поучительно, мистер Рейни, — сказал ему Клото. — Приходите поскорее. Я вижу, мы гигантскими шагами приближаемся к урегулированию.

— Да, — сказал Рейни.

Он прошел мимо двери кафе, завернул за угол и прислонил папки к стене дома. Потом подошел к краю тротуара и начал высматривать автомобиль Мэтью Арнольда. Движение на улице было не слишком оживленное.

У входа в узкий проулок по ту сторону улицы собралась новая группа детей. Они следили за ним, пока он вглядывался в проезжавшие машины, и пересмеивались.

Рейни прохаживался взад и вперед, нервно мигая; на углу не было никакой тени, и предвечернее солнце обжигало ему глаза. Два мальчика постарше перешли через улицу; ребята поменьше последовали за ними стремительными перебежками по одному, точно коммандос под огнем противника. Они шли к нему с преувеличенной опаской. Рейни обернулся и увидел, что один мальчишка, пригнувшись, подбирается к его папкам. Потом мальчишка выпрямился и, приплясывая, пошел дальше, другие зашли Рейни за спину, их глаза горели боязливым бесстрашием.

— Здравствуйте, — растерянно сказал Рейни.

При звуке его голоса ребятишки бросились врассыпную.

— Здрасте, здрасте! — запели они.

Они окружили его, налетая друг на друга, сталкиваясь, расхаживая враскорячку и щедро здороваясь друг с другом. Прохожие начали останавливаться. Рейни вертелся на месте, опасаясь, как бы ребята постарше не проскользнули у него за спиной к папкам. Внезапно он бросился к стене и успел схватить папки в ту секунду, когда самый маленький уже вцепился в них.

— Нет, — сказал Рейни, высвобождая папки из пальцев мальчика.

Тот потерял равновесие, отлетел к стене и встал, улыбаясь до ушей.

Прежде чем Рейни успел повернуться, из дома выбежала женщина и сердито встала перед ним:

— Чего вы толкаете детей? Они вас не трогают. Это улица. Они имеют право играть тут.

Из соседских домов мгновенно собралась толпа: женщины в домашних платьях, старики в полосатых подтяжках, высокий пьяный мужчина в морской фуражке, — Рейни окружало не меньше двадцати человек.

— Да, чего вы толкаете детей?

Дети тем временем исчезли в заросшем бурьяном проходе между двумя деревянными домами.

— Зачем это вы обижаете детей, сэр? — спросил его один из посетителей бара «Элита».

— Да, зачем, папаша?

— Э-эй, поосторожнее!

Рейни поглядел поверх толпы и увидел Мэтью Арнольда, который боязливо смотрел на происходящее сквозь ветровое стекло своей машины. Он затормозил на середине улицы, не подъезжая к тротуару.

— Никто никаких детей не обижает, — с трудом проговорил Рейни. — Вы ошибаетесь.

И, судорожно сжимая папки, он пошел сквозь толпу. Она нерешительно всколыхнулась. Рейни увидел у своего локтя женскую руку и быстро переступил через чью-то выставленную голень. Между ним и автомобилем стояли два старика. Он пошел прямо на них, и в последний миг они злобно поглядели на него и расступились, давая ему дорогу. Толпа теперь была позади него, но голоса становились громче.

Мэтью Арнольд, бледный, сидел за рулем, и на какую-то секунду Рейни подумалось, что он не отопрет ему дверцы: Арнольд смотрел прямо перед собой сквозь ветровое стекло.

Рейни, обогнув машину, подошел к правой дверце, и Арнольд впустил его. Посетители «Элиты» надвигались на них.

— Заприте ее! Заприте же ее, черт вас дери! — воскликнул Мэтью Арнольд, рывком включая передачу. — Заприте дверцу!

Посетители «Элиты» надвинулись на машину. Рейни, оцепенев, встретил сквозь стекло их взгляды.

— Эй, глядите на него!

— Эй, глядите на дурака!

Автомобиль уже заворачивал за угол, когда первая жестянка из-под пива стукнулась о заднее стекло и с грохотом скатилась на мостовую.


Был шестой час, когда Рейни прошел через внутренний дворик своего дома и поднялся по лестнице. Жара не спадала, и в зеленоватом сумраке закрытого двора было лишь чуть прохладнее, чем на улице.

Рейни вошел к себе, снял пиджак и выпил стакан ледяного чаю. С улицы доносился скрип колес, тяжелый перестук копыт ломовой лошади и крик продавца клубники:

— Клу-бниии-ка… Све-еее-жая клубника…

Он принял душ, вытерся и переоделся. В холодильнике лежал пакет замороженных цыплячьих ножек, которые он купил на обед. Но он решил, что слишком жарко, и взял жестянку супа и несколько сухарей.

Кончив есть и вымыв посуду, он вышел на балкон и некоторое время сидел там в остывающих сумерках. В первый раз — с тех пор как он вылез из машины Арнольда — оцепенение отпустило его, и он начал дрожать.

Лица за стеклом все время стояли перед его глазами и подстерегали его всюду, где была темнота. Каждый раз, когда он закрывал глаза, он снова видел их перед собой, слышал визгливые крики женщин, холодные напевные угрозы мужчин, шедших за ним по пятам.

Он сидел неподвижно в кресле на темном балконе, а голоса внутри его усиливались и нарастали, и он уже слышал, как они вопят внизу на тихой улице и эхо мечется между домами. Он встал, весь дрожа, и ушел в комнату.

В детстве он слышал что-то… слышал голоса в верхушках сосен — нужно было только прислушаться, — в мягком журчании воды в устье реки, где волны Мексиканского залива накатывались на камни и плавник. Потом, когда осенью, после смерти его отца, разразилась буря, он много дней лежал в жару, а дом вокруг гудел и содрогался, и все видения, которых он так боялся накануне — жуткая панорама гибнущего Божьего мира, — беспощадно преследовали его. Все эти дни перед ним вновь и вновь возникали картины, которые он был не в силах стереть: ураган ревел над ним множеством голосов, и тот тихий радостный голос, который прежде был голосом Бога, оборвался и замер, сметенный жутким искалеченным хором, воплем бесчисленных глоток обезбоженной земли, воплем, пронизанным смертью, мраком.

Морган Рейни, стискивая кулаки, подошел к письменному столу, зажег лампу и достал школьную тетрадь, в которой он недавно начал вести дневник. Поставив дату — 16 апреля 1963 года, — он написал:

«Сегодня из Заднего города я ушел совсем разбитый…»

Он отложил ручку и быстро вышел на балкон; с нарастающей яростью с мостовой взметнулся голос. Он вернулся в комнату и сел на кровать. Во втором ящике тумбочки у него хранились снотворные таблетки. Он старался принимать их только в исключительных случаях. Некоторое время он просидел на кровати, слушая, как голоса замирают, а потом, когда ветер усиливается, вновь становятся громче. В его мозгу складывались слова. Его оглушали бешеные порывы ветра, но он видел, что занавески в окне напротив только чуть колеблются от слабых дуновений. Ревущий ветер нес с собой голоса, пролетал над ним, и они становились тише.

Он пошел в ванную, налил воды в стакан, достал из ящика пузырек с таблетками. Хотел уже погасить свет, но передумал. Он протянул руку к комоду и взял ближайшую книгу — это была «Бхагавад Гита», которую ему подарила Джоан Хэрзен перед его отъездом в Венесуэлу, в квакерский Комитет помощи. Он открыл книгу на том месте, где Кришна на боевой колеснице являет Арджуни свои бесчисленные облики. Голоса ветра снова нарастали. Он читал литанию:


Я — Время, что несет отчаяние в мир, что истребляет всех людей, являя свой закон на их земле[77].


Ветер наполнил его, поднял, голоса кричали вокруг.

Он отложил книгу, проглотил две таблетки и погасил свет.

Он лег, и улицы Заднего города вернулись к нему, черные ноги бегущих детей, грубая маска Сантонины Йобен, тусклые ненавидящие глаза, раскаленные крыши навесов на товарных дворах. А затем — улицы Пуэрто-Морено, горящая нефть, такие же железные крыши, дети, пронзительные голоса.

Он снова ощутил, как будто поднимается, поднимается на неотвязном ветру — а перед ним, от горизонта до горизонта, через всю землю протянулась вихрящаяся масса человечьей плоти и перемешивалась в темноте; из нее тянулись руки и хватали воздух, с ненавистью и страхом смотрели блестящие измученные глаза. Масса перекатывалась, руки тянулись, чтобы схватить, но встречали только другую плоть; плоть поддавалась, рвалась, кровоточила и вопила — и чем отчаяннее хватали руки, тем больше она поддавалась, тем мучительнее, и лопались жилы, и масса перекатывалась и перекатывалась, от неба до неба.

Ветер замер, голоса затихли. Спустилась ночь, ласковая ночь… хотя в тот момент, когда сомкнулась тьма, он как будто увидел свет — свет автомобильных фар, такой яркий, что можно было различить бурые крылья ночных бабочек на сухих ветках и летнюю зелень травы. Но тут он заснул.


Первого мая Рейнхарт и Джеральдина отправились на пляж Понтчартрейн с транзисторным приемником и бутылью вина. После того как они пробыли на пляже около часу и Рейнхарт успел проклясть озеро за его неподвижность, со стороны болот налетела буря. Вода почернела, отражая пухлые грозовые тучи, и на песок покатили вспененные волны. Дождя не было, но ветер непрерывно усиливался, и воздух стал хрустким от пыли и песка. Рейнхарт и Джеральдина забрали свое вино и вошли в сосисочную из пластмассы и стекла, чтобы смотреть оттуда, как ветер расшвыривает пляж.

Ветер загнал в сосисочную и других посетителей: маленького флотского врача с круглым брюшком, девочку и мальчика в одинаковых лиловых рубашках. Все сидели молча, жевали охотничьи сосиски в темно-красной проперченной шкурке и глядели на бурю за зеркальными стеклами.

Грек у стойки накладывал на проволочный поднос пачки сигарет. Он работал так, как будто клал кирпичи, щурясь от дыма сигареты, торчавшей из угла его пожелтелых губ. Положив блок на место, он всякий раз тихо произносил: «ЛС — ПТ. ЛС — ПТ».

— Что это значит? — спросил он Джеральдину, игриво вздернув седую бровь. — «ЛС — ПТ»?

— «„Лаки Страйк“ Первосортный Табак», — рассудительно ответила Джеральдина.

— «„Лаки Страйк“ — Превосходный Табак», — поправил моряк.

— Да, — сказал грек, усердно громоздя один на другой блоки с сигаретами. — ЛС — ПТ. ЛС — ПТ.

Подростки переглянулись, показывая друг другу взглядом, что здесь все сумасшедшие. Грек продолжал маниакальную кладку:

— ЛС — ПТ.

— Вам бы священником быть, — сказал ему немного погодя Рейнхарт.

— Священником? — повторил грек. — Священником?

Он вынул сигарету изо рта и рассмеялся безумным смехом, глядя на Рейнхарта с эллинским скепсисом.

— Больше бы заработал, — сказал он и взял сигарету в зубы. — Думаете, я похож на священника?

— У вас нет бороды, — ответил Рейнхарт. — Но в вас что-то есть.

— Почему? — спросил грек. — Вы грек?

— Серб, — сказал Рейнхарт. — Мой отец был священником.

— Подумать только, — сказал грек, положив на место последний блок.

— Ну да, — сказал Рейнхарт. — Не хотите ли вина?

Джеральдина посмотрела на него и покачала головой.

— Вы уж его извините, — сказала она подросткам. — Он только что вышел из сумасшедшего дома для солдат и матросов.

— Я не пью вина, — сказал грек.

Военный моряк придвинул свой табурет поближе.

— А меня не угостите?

— Смотрите, как бы не явился полицейский, — сказал грек. — Мне-то все равно, но, если явится полицейский, я подниму шум, вас упрячут за решетку.

— Договорились, — сказал Рейнхарт.

Моряк налил вино в бумажный стаканчик из-под лимонада и выпил. Девочка и мальчик смотрели на него с насмешливой надменностью. Им никто не предложил вина.

— Ну, — сказал Рейнхарт, — за евхаристию в двух формах.

— Такого тоста никогда не услышишь, — сказал моряк.

Он не стал пить прямо из бутылки, а опять налил в стаканчик.

Снаружи совсем стемнело и буря усилилась, пластмассовая сосисочная подрагивала в такт завываниям ветра, проносившегося над ней. Несмотря на непогоду, в аттракционах зажглись огни. Цветные лампочки дрожали, как плоды на гнущихся под ветром ветках.

— Эй! — сказала Джеральдина. — Полиция!

По аллее шел полицейский, обеими руками придерживая плащ. Рейнхарт схватил бутылку и спрятал ее в сумку. Он бросил на прилавок доллар и взял Джеральдину за локоть.

— Давай спасаться, — сказал он ей.

Они выскочили из сосисочной, пересекли аллею и побежали по взбуравленному песку. Ветер дул им в спину. Рейнхарт прижимал сумку с вином к груди, как футбольный мяч. Бегал он плохо, и Джеральдина легко обогнала его; он утомленно трусил за ней, вино бултыхалось у него в животе, как в бутылке, а он дивился изяществу и уверенности, с какой ее длинные сильные ноги рассекали воздух и опускались на дерн. В груди у него защемило, и он, запыхавшись, остановился.

Пляж оканчивался молом с деревянными мостками. Рейнхарт увидел, как Джеральдина поднялась по темным камням, перелезла через перила и скрылась во мраке, стенавшем над водой. Рейнхарт неторопливым шагом поднялся на мостки; на самом конце мола горел фонарь, и далеко впереди фигура Джеральдины то появлялась в белом полукружии его света, то исчезала. Когда Рейнхарт дошел до конца мостков, он потерял ее из виду.

Она спустилась на камни с подветренной стороны мола и улеглась в выемке.

— Тут совсем нет ветра, — крикнула она Рейнхарту.

Он перелез через перила и сел на камень возле нее.

Здесь было тихо — оазис в бушующей тьме.

Рейнхарт обнял Джеральдину, и они по очереди молча пили из бутылки. Джеральдина поставила транзистор на плоские камни у их ног — включать его они не стали.

— Ты настоящий сумасшедший, Рейнхарт, — сказала Джеральдина. — Ей-богу, что еще за серб?

— Сербы — это иностранцы из Сербии. В западной Виргинии есть сербы.

— Рейнхарт, ты еще побудешь со мной? — спросила Джеральдина.

— Безусловно.

— Я таких вопросов не задаю, — заверила она его. — Я знаю, что это ничего не значит. Я знаю, что это просто задвиг.

— Ничего, — сказал Рейнхарт.

Он попросил ее попеть гимны и спел вместе с ней «Опираясь на руку вечную», «Соберемся на бреге речном» и «Смерть — преддверье жизни вечной».

Джеральдина пела гимны с большой неохотой и только когда бывала пьяна.

— Они на меня жуть наводят, — сказала Джеральдина. — Что за радость их петь.

— Мне нравится петь с тобой, — сказал ей Рейнхарт. — А если бы тебе не нравилось их петь, то как бы я тебя заставил?

Они два раза спели «На берегах Огайо»[78] (этой песне ее научил Рейнхарт), а потом во всю мочь затянули «Я люблю музыку, музыку гор, настоящую музыку гор»[79].

— У тебя своего рода талант, — сказал Рейнхарт Джеральдине. — Не будь ты такой дремучей, тебя можно было бы раскрутить как настоящего самородка.

Над ними проносился ветер, но он не был холодным. «Отдает сушей, — подумал Рейнхарт, — ни запаха моря, ни привкуса соли». Джеральдина все больше пьянела.

— Я не хочу жить вечно, — сказала она Рейнхарту. — Я ничего не хочу. У меня нет никаких желаний.

— Так и следует, — сказал Рейнхарт.

— Ты ведь еще побудешь со мной, Рейнхарт?

— Безусловно.

— Я таких вопросов не задаю. Не задаю, верно?

— Нет.

— Твоя жена пьет, Рейнхарт?

— Ага, — сказал Рейнхарт. — Она пьет.

— И спит с другими?

— Она пьет и спит с другими.

— А какое у тебя право предъявлять ей претензии? Тебя же там нет.

— Я не предъявляю ей претензий. Она не спала с другими, пока я был там. Она даже и пила мало.

— Она такая же умная, как ты?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Но она очень умная. Она добрей меня.

— Мне это все равно, — сказала Джеральдина. — Я только одного не люблю — уставать.

Она поскребла между камнями, набрала горсть песка, смешанного с глиной, и поднесла сложенную лодочкой ладонь к подбородку:

— Словно ешь песок.

Рейнхарт ударил ее по руке снизу, и песок выплеснулся в темноту. Вода между камнями внизу понемногу поднималась.

— Ах, Рейнхарт, — сказала Джеральдина. — Знаешь, я люблю тебя потому, что ты такой чудной, далекий. Ты такой дикий, и тебе все нипочем.

— Ну, это не совсем так, — сказал Рейнхарт.

— Нет, мне правда хотелось бы, чтобы ты еще побыл со мной, потому что без тебя — это будет все равно что есть песок.

— Благодарю, — любезно сказал Рейнхарт.

— Честное слово, без тебя будет дико погано.

— Ты хочешь, чтобы я что-нибудь сказал?

— Я хочу, чтобы ты по-настоящему понял, только и всего.

— Ты стараешься устроить мне сцену, — объявил Рейнхарт. — Сначала ушибись, а уж потом реви.

— Но я не могу без тебя, милый, — сказала она. — Правда.

— Нет, ты с ума сошла, — сказал ей Рейнхарт. — Я тебе таких вещей не говорю, так почему же ты мне их говоришь? Это просто непристойность… — Он поднял руку и сжал пальцы, хватая ветер. — «Я не могу без тебя!» Если тебе, Джеральдина, кто-нибудь когда-нибудь скажет, что они без тебя не могут, скажи им, чтобы завели себе собаку.

— О господи! — сказала Джеральдина. — Это же совсем не то. Ты даже не понимаешь, про что я. Ты — Рейнхарт. — Она подняла руку, как он, схватила воздух, где хватал он, и опустила согнутые пальцы ему на плечо. — Клянусь Богом, такой гадости я тебе никогда не сделаю. Я просто говорю, что я тебя люблю, Рейнхарт, потому что ты летаешь. Высоко в воздухе. Такого я тебе никогда не сделаю.

Она изогнулась, стараясь увидеть его лицо.

— Знаешь, — сказала она ему, — я ела песок. Меня волокли, а ты — высоко в воздухе, и я тоже хочу быть там, высоко. Я тоже хочу лететь. Я хочу быть с тобой потому, что ты вот такой и я тебя так сильно люблю. Я боюсь — вот что я хотела сказать. И больше ничего.

— У меня эти «не могу без тебя» — вот где, — сказал Рейнхарт.

— Я знаю, что это задвиг. Я ничего не могу с собой поделать. Я… я не задаю никаких вопросов.

— В первую очередь, — заявил Рейнхарт, — мы должны думать про то, без чего я не могу. Мы должны рассмотреть мои потребности под всеми возможными углами и в мельчайших подробностях, и мы должны неустанно трудиться, чтобы удовлетворить их все. И это займет столько времени, и мы так будем заняты, что нам некогда будет даже думать о твоих потребностях.

— Правильно, — сказала Джеральдина. — На некоторое время этого хватит. У тебя правда много потребностей, и все они очень большие. Я знаю.

— Это высокие потребности. — Рейнхарт прислонился к камню и закричал озеру: — Я человек с высокими потребностями!

Он поднял обмякшую руку и прижался лбом к тыльной стороне ладони.

— Ну да, — сказала Джеральдина, — ты больной, ты нервный, ты пьяница, ты трус, ты трепач…

— Чушь, — объявил Рейнхарт. — Это не потребности, это пороки. Свинство с твоей стороны.

— Я же просто хочу помочь.

— Я пришел сюда не для того, чтобы меня оскорбляли, — сказал Рейнхарт. — Вот возьму и брошусь в воду.

— Ты? Кишка тонка. Ты этого не сделаешь.

— Шутишь? — сказал Рейнхарт. — Нет человека, более способного на самоубийство, чем я. Я прыгну с любой скалы в любом месте.

— Не прыгнешь, — сказала Джеральдина. Она встала, стянула через голову белый бумажный джемпер и осталась в купальном костюме. — А вот я прыгну. Я способна на самоубийство еще больше, чем ты.

— Ты пьяна, — сказал Рейнхарт. — Ты даже плавать не умеешь.

— Как бы не так!

— Ты полоумная. Ты стараешься меня убить, потому что я не клянусь в вечной любви и прочее.

— Я сейчас прыгну, — сказала Джеральдина.

Рейнхарт брезгливо посмотрел на волны, накатывающиеся на мол.

— Брось, — сказал он. — Не разыгрывай глупую стерву.

— Трус.

— Слушай, сверхженщина, только сунь свой костлявый палец в это дерьмо — и я пойду прямо на стоянку такси, а тебя оставлю аллигаторам. — Он снова посмотрел на воду. — Нет, правда, здесь водятся аллигаторы.

— Акулы, а не аллигаторы.

— Ты пьяна.

— И что?

— Погоди, — сказал Рейнхарт.

Стараясь что-то придумать, Рейнхарт, чтобы задержать ее, рассеянно снял башмаки и носки, потом рубашку и брюки и наконец остался в широких боксерских трусиках, которые украл в железнодорожном общежитии Ассоциации молодых христиан.

— Ты психованная, — сказал он ей в отчаянии. — Ты стараешься меня убить. — Он взял башмаки и начал подниматься по камням к мосткам. — Иди найди себе скалу повыше, дура. А я не хочу, чтобы меня жрали рыбы.

Джеральдина перекатилась на животе через камень и грациозно скользнула в темноту. Ветер помешал Рейнхарту услышать всплеск. Он глядел ей вслед, стараясь обрести ясность мысли.

— Ты с ума сошла, — сказал он опустевшему молу.

Он положил свою одежду под камень и стал вглядываться в воду. Огни аттракционов погасли, и он видел только цепочку белых фонарей на плотине. В их слабом свете он различил Джеральдину, которая взбивала руками воду почти на середине.

Съежившись от отвращения, Рейнхарт прыгнул в темноту, и теплая пенистая вода сомкнулась над ним. Он вынырнул, отплевываясь; ноги его скользнули по илистому дну, и он опрокинулся. Попробовал перевернуться, захлебнулся и снова ушел под воду. Голова у него словно распухла, все внутренности болели, во рту стоял вкус перекисшего вина. Полностью утратив власть над собой, он подпрыгивал на волнах, не в силах перевести дух и поплыть. Он тонул.

Вне себя от ярости и страха Рейнхарт метался, как увязшая в трясине антилопа, пока наконец не повернулся спиной к ветру. Панический страх придал ему силы, он встал на ноги и побрел вперед по теплой воде, доходившей ему до пояса. Судя по цепочке фонарей, он находился милях в двух от берега. Он продолжал идти; что-то холодное и живое скользнуло по его ступне, он подпрыгнул с громким ругательством, закашлялся, сдерживая рвоту, и с трудом выбрался на берег. Он сел на мягкий песок и стал смотреть на воду. А ветер колол и хлестал его.

Джеральдина величественно шла по пляжу, словно прилетела на этот вечер из Сен-Тропеза.

— Привет, простофиля.

Рейнхарт поглядел на нее с глубоким раздражением.

— Обхохочешься, — сказала она. — Я заставила тебя прыгнуть со скалы. Подумать только! Я, дурочка, заставила тебя, умного, прыгнуть в озеро Понтчартрейн.

У Рейнхарта, сидевшего у ее ног, возникла интересная мысль. «Девчонка собирается меня убить», — предостерег он себя.

— Ты пыталась меня сегодня убить, — сказал он, — ты пыталась меня утонить из чисто женского злобного каприза.

— Ничего подобного, — сказала Джеральдина. — Ты прыгнул со скалы, потому что ты псих. Ты боялся, что я окажусь способнее к самоубийству, чем ты.

— Я тебя раскусил, — сказал Рейнхарт. — Ты мужеубийца.

— В чем дело, зайчик? — примирительно сказала Джеральдина. — Какая-то красивая соблазнительная штучка вывела тебя из равновесия? — Она повиляла перед ним задом.

— Это озеро на вкус — как жижа от жареных устриц. Его надо забетонировать.

— Ну, ты не можешь сказать, что я тебя не растормошила, брюзга, — удовлетворенно заключила Джеральдина. — Хотя, конечно, купаньем это трудно назвать.

— Скорее, прогулкой, — сказал Рейнхарт.

Они надели свою одежду поверх купальных костюмов и пошли по пляжу к дороге. Рейнхарт вызвал по телефону такси, и домой они ехали молча — мокрые, все в песке.

Когда они входили в ворота, шофер, обнаружив, что заднее сиденье промокло и вымазано песком, принялся костерить их. Они медленно поднимались по лестнице под замирающее эхо его проклятий и шум отъезжающего такси.

Джеральдина приняла душ. Рейнхарт включил радио. Играли «Eine Kleine Nachtmusik»[80]. Дирижировал Бичем. Рейнхарт перестал крутить настройку, оставил музыку. Он принес из кухни бутылку бурбона и сел, держа ее на коленях. В ванной Джеральдина распевала гимны.

Рейнхарт выпил, вспомнил, как он барахтался в озере, и рассмеялся.

— Девчонка собирается меня убить, — сказал он вслух.

Некоторое время он раздумывал над такой возможностью. Да, решил он, вероятность этого, несомненно, существует. «Как глупо», — подумал он. Но это была увлекательная отвлеченная проблема. «Какие соображения всего важнее, когда дело идет о твоем собственном убийстве, — размышлял Рейнхарт, — эстетические или нравственные? Нравственное удовлетворение?»

Эстетика toujours[81]. Мысль о том, что Джеральдина убьет его, была достаточно глупа и могла принести нравственное удовлетворение. Но, допустим, она положит пестицид в чили, — это будет некрасиво. Эстетика исключается.

Вернемся к нравственным соображениям — тут возникает вопрос о справедливости. Если она подсыпет в чили пестицид, будет ли это справедливо? Он не мог прийти к этическому выводу.

Единственное удовлетворение от того, что его убьет Джеральдина, лежит в области извращенного, размышлял Рейнхарт. Ведь в этой области я живу, сказал он себе, здесь течет бальзам моего сердца. Извращение разрешает то, что неразрешимо никакими другими способами. Извращение есть то, как говорится, что заставляет мир крутиться.

Он снова отпил из бутылки и начал думать о своей жене. Как жертва она была вне конкуренции.

Из-за этого все и вышло, думал он, мы толкали друг друга, чтобы самим оказаться на пути у копья. В том-то и все дело. Ничто не сравнится с хорошей сильной женщиной, наделенной талантом страдания. Какая добродетельная девица, подумал он.

Джеральдина вышла из ванной в белых трусиках и остановилась перед ним; он посмотрел на нее и отставил бутылку.

Кожа у нее слегка покраснела от песка и воды. Рейнхарт лениво обнял ее рукой за широкие бедра и стащил с нее трусики до щиколоток. На правой стороне живота у Джеральдины был ожог от сигареты; Рейнхарт провел пальцами по коже и дотронулся до него:

— Тебя и прижигали, да?

— Нет, — сказала Джеральдина. — Где я лежу, на всем остаются следы от сигарет: на кроватях, на столах — в общем, везде. Какой-то ушел без сигареты. Я тогда легко засыпала — раз и всё. А он прислонил ко мне сигарету и ушел без нее.

— Тебя нехорошо использовали. Ты саламандра.

— Почему это?

— Ты саламандра, потому что проходишь сквозь огонь и питаешься воздухом.

Джеральдина закрыла глаза.

— Хорошо бы так, — сказала она.

Он приложился щекой к ее бедру рядом с мягкими светлыми волосами лобка и притянул за собой на кровать. В пьяном дурмане она ему казалась порождением озера, соленой неподвижной воды; он водил губами по свежеотмытому телу, наслаждаясь изысканным вкусом своей собственной и ее смерти. Мощью колеса, на котором ломается всякая плоть. Он обследовал каждый квадратик ее плоти; поместив ладонь между ее ягодиц, он привлек ее к себе и ощутил в ее рту пронзительный вкус разрушения и гибели.

В беспамятстве он любил ее до глубокой ночи, до тех пор, когда она могла только льнуть к нему с беззвучным смехом, и последний спазм его пробудившихся нервов разбился о ее плоть.


— Мистер Рейни, — как-то раз сказал Лестер Клото, обращаясь к Моргану Рейни, — мне кажется, состояние вашего здоровья оставляет желать лучшего.

— Я здоров, — сказал Рейни.

Но это не соответствовало истине. Его мучил кашель, который мешал ему говорить и не проходил даже в самые жаркие дни. Кроме того, он стал забывчив и часто засовывал материалы обследования неизвестно куда; в последние недели с глазами у него становилось все хуже.

— Ну а все-таки, — настаивал Лестер, — опишите мне ваши симптомы. У меня есть некоторый практический опыт.

— Я простужен, — сказал Рейни.

— Это глубокая простуда, мистер Рейни, или нечто мимолетное? Понимаете…

— Простуда, думаю, обычная простуда.

Они сидели в кухне кафе. Масляный сумрак прорезывали жаркие пальцы солнечного света, пылавшего за закрытыми ставнями.

— Простуда летом — вещь неприятная и опасная, — заметил мистер Клото. — Она может привести к нарушениям деятельности центральной нервной системы и вызвать воспаление мозговой оболочки.

Рейни отвернулся и начал рыться в анкетах. Мистер Клото покачал головой:

— Мне очень неприятно видеть, как молодые люди, наделенные чувством ответственности, пренебрегают своим здоровьем.

— Да, — сказал Рейни.

— А кстати, что вы поделывали? Я видел, что вы шли своим нелегким путем и тут, и там, и сям. Вы стали неотъемлемой принадлежностью квартала. «Вас приняли», как мы выражаемся.

— Я ничего не делал. Я прихожу к людям и задаю вопросы по анкете. Я опросчик.

— Опросчик, но и нечто большее, чем опросчик, мистер Рейни. Там, где вы побывали, я всегда слышу похвалы вам.

— Послушайте, — сказал Рейни. — Я, правда, собирался заняться этим раньше… Но все-таки я навел справки для Хоскинса, и у меня для него есть несколько анкет. Он умеет читать?

— Он служил в армии. Наверно, там его научили читать.

— Прекрасно. Пойдемте к нему.

— Его нет, — сказал мистер Клото. — Он ушел за пенсией во вторник и не вернулся. Позавчера я был вынужден сдать его комнату.

— А!

Голова Моргана Рейни наклонилась набок, его подбородок дернулся к плечу. Это движение было непроизвольным и появилось у него после болезни; ему всегда было очень трудно подавлять это движение.

— Может быть… полиция…

— О, — сказал мистер Клото, — я не принадлежу к людям, которые ходят в полицейские участки. Лично я не верю в таинственные происшествия. Я убежден, что его так называемое исчезновение было результатом логической последовательности событий.

Рейни не ответил. Через несколько секунд он спросил, не лучше ли им будет подняться наверх, потому что в кухне из-за закрытых жалюзи совсем темно.

Они вышли, на мгновение окунулись в буйство солнечного света и поднялись по деревянной лестнице.

— Я не взял сегодня направления, — признался Рейни, — и буду вам очень обязан, если вы проводите меня к тем жильцам на третьем этаже, которые получают пособия.

Мистер Клото изобразил угодливый восторг.

— Как изволите, хозяин! — воскликнул он. — Слушаю, сэр!

Они поднялись еще выше и прошли по красному коридору третьего этажа к первой двери слева. Рейни постучал.

— Кто там? — произнес голос внутри.

Мистер Клото стал между Морганом и дверью.

— Большой Джин, — сказал он, — это я — Лестер.

Человек в нижней рубашке открыл дверь, увидел Клото и посторонился. В комнате было темно.

Человек повернулся спиной к двери и зажег лампу. Войдя в комнату вслед за Клото, Рейни внезапно увидел себя в большом зеркале на комоде. Человек, открывший дверь, тоже смотрел в это зеркало, и при виде Рейни он застыл на месте, как олень на шоссе в свете фар; его глаза расширились, но в них не появилось никакого выражения. Ему было лет тридцать, на его небритых щеках розовели два шрама.

Рейни вдруг отчетливо и остро осознал, каким белым было его лицо в зеркале.

Обитатель комнаты стоял к ним спиной, слегка пригнувшись, держа руки у груди.

— Клото… — сказал он, не поворачиваясь. — Клото…

— Полегче, — сказал мистер Клото, — полегче, Большой Джин.

Большой Джин сел на кровать, опустив мускулистую коричневую руку на подушку.

— Этот человек — из муниципалитета, Большой Джин. Он имеет право видеться со всеми постояльцами, потому что наше заведение сотрудничает с властями. Рейни, это Джонс. Спрашивайте его, о чем хотите.

Морган Рейни с минуту конался в папке, вытаскивая бланки. Большой Джин и Лестер Клото молча глядели друг на друга.

— Ну так скажите, мистер Джонс, — спросил Рейни, — какие пособия вы получаете?

Большой Джин долго смотрел на Рейни ничего не выражающими глазами, а потом перевел взгляд на Клото.

— Разве вы не получаете пособия?

— Да нет, — сказал Большой Джин негромко, с непонятным добродушием. — Нет, не получаю.

Мистер Клото благожелательно улыбнулся Большому Джину. Рейни спрятал карандаш и убрал бланки в папку.

— Понимаю, — сказал он. — Простите, что побеспокоил вас.

— Ничего, — сказал Большой Джин. — Да, сэр.

Когда они выходили, мистер Клото прокудахтал:

— До чего же смешно получилось. Джонс, наверно, решил, что мы его разыгрываем.

— Послушайте, — сказал Рейни, — нет, послушайте… Мне нужно опрашивать только тех, кто получает пособие. Мне незачем видеть кого-либо еще.

— Мистер Рейни, — сказал мистер Клото, — попробуйте понять, что успех всей вашей миссии зависит от взаимного доверия и сотрудничества. У меня есть дела с Большим Джином. Он живет у меня, платит очень мало, потому что он родственник, — и я люблю показывать всем моим подопечным, в каких я прекрасных отношениях с представителями власти.

— Я не хочу видеть никого, кроме тех, кого я должен видеть.

— А, — сказал Клото, — теперь мне ясно. — Он присвистнул сквозь зубы и запел: — «Отступи, отступи! — кричало сердце мое…»[82] А ваше сердце призывает вас отступить, мистер Рейни? Ощущаете ли вы потребность бросить все теперь — на довольно позднем этапе?

— Клото, — сказал Рейни, — это чушь.

Клото пожал плечами и пошел по коридору.

— Ваше замечание меня не задело. Человек в моем положении весьма чувствителен к нюансам резких слов, и мне кажется, это — оскорбление весьма качественное, да, сэр, это такого рода оскорбление, каким могут обменяться два человека большой культуры. Это почти что скрытый комплимент.

— Очень хорошо. Мне нужно вести опрос.

— О да, сэр, конечно, сэр, — подтвердил мистер Клото.

Они остановились перед другой дверью, и Рейни увидел, что к ней приколот яркий листок, по-видимому вырезанный из комикса. «Голли» — гласили большие разноцветные буквы, а под буквами улыбалось лицо блондинки, тщательно зачерненное карандашом.

Рейни постучал, а мистер Клото встал между ним и дверью.

В дверную щель выглянул молодой человек с худым лицом, которое походило на маску — так густо оно было накрашено.

— Привет, душка, — сказал Лестер Клото, поджимая губы.

— А, Лестер, — сказал молодой человек. — Что тебе надо?

Когда он увидел Рейни, его улыбка погасла, и он отшатнулся от двери, словно его ударили.

— Не беги, детка, — сказал Клото в дверь. — Небольшое официальное дело.

Он распахнул дверь и вошел. Рейни вошел вслед за ним.

Когда молодой человек открыл дверь, он был в шортах. Теперь он надевал красное ситцевое кимоно, целомудренно запахивая полы. Он встал в углу перед комодом, который был обклеен фотографиями кинозвезд, и со страхом смотрел на вошедших.

— Мистер Рейни, — сказал Лестер Клото, — позвольте представить вам мистера Рейни.

— Да… Да, сэр, — пробормотал юноша; казалось, что ему от страха трудно говорить.

— Рейни? — переспросил Морган Рейни.

— Да, — сказал Клото, — совершенно верно. Ну-ка, Голливуд, приди в себя, — сказал он юноше. — Этот человек, детка, не из грубых белых. Он социолог и принимает участие в чрезвычайно гуманной работе.

— О, — сказал юноша.

Он оправился так быстро, что Моргану Рейни показалось, будто в отчаянности его страха было что-то фальшивое. Однако секунду спустя он снова весь напрягся, и его лицо приняло прежнее выражение испуганной настороженности.

— Мне просто нужны некоторые сведения, — сказал Морган Рейни, откашливаясь. — Как ваше полное имя?

— Роберт Ли Рейни.

— По прозвищу Голливуд, — сказал Клото.

— Моя фамилия, — с отсутствующим видом сказал Рейни, — тоже Рейни.

Лицо молодого человека просияло всеохватывающей улыбкой, и его глаза закатились под зеленые веки. Улыбка сразу угасла. Он посмотрел на Рейни так, словно следующий вопрос мог с одинаковой легкостью вызвать у него и смех, и слезы.

— Какие пособия вы получаете?

— Он получает пособие своей сестры, — мягко сказал мистер Клото.

Голливуд посмотрел на мистера Клото, открыв от удивления рот.

— Видите ли, — сказал он, судорожно сглотнув, — мне присылают чеки на ее пособие, потому что я веду ее дела.

— Но разве ей не надо расписываться в их получении?

— Он сам расписывается, — сказал Клото.

На лице Голливуда-Рейни под краской выступил пот.

— А, да. Я расписываюсь за них, — сказал он очень медленно. — Да, это верно. Я ее деловой поверенный.

— Вы расписываетесь в их получении? И получаете по ним деньги? Но они выдаются на ее имя, ведь так?

— Я ее деловой поверенный, — с отчаянием повторил юноша.

— Поверенный в делах, душечка, — сказал мистер Клото. — А деловой поверенный — это то, что понадобится тебе, когда тебя изловят на обмане социального обеспечения.

— Как же вы получаете по ним деньги, если она их не подписывает?

— А, — сказал Голливуд-Рейни, пожав плечами. — Я просто этого того… а потом, вы понимаете…

— Да помилуйте! — сказал мистер Клото. — Он сам их подписывает. И получает по ним деньги. Он чудесно перевоплощается в женщину — прелестную, как картинка.

— Сука, — сказал Голливуд-Рейни, обращаясь к Клото. — Ты у меня дождешься, сволочь.

Морган Рейни сел на кровать и обмахнулся клеенчатой шляпой.

— Я запомню то, что ты сказал, Голливуд, — заметил Лестер Клото.

— Это вранье, мистер, — сказал Голливуд, обращаясь к Рейни. — То есть я могу все объяснить.

Несколько секунд они выжидающе молчали.

— Сука жирная! — сказал Голливуд.

— Ну, — сказал Морган Рейни, — вы поставили себя в скверное положение. И я не вижу никакого выхода.

— Моей сестре деньги не нужны, — со злостью сказал Голливуд. — У нее есть мужчины.

— И у тебя тоже, — сказал Клото.

— Ниггеры, — сказал Голливуд. — Рвань.

— Я думал, твой парень работал в библиотеке? — озабоченно спросил мистер Клото.

— Отстань от меня, извращенец. Если ты хочешь, чтобы я убрался отсюда, Клото, то мог бы прямо так и сказать, а не плести про меня черт знает что.

— У тебя слишком уж много всяких проблем для твоих лет. Мне надоело про них слушать. И я решил, что будет лучше, если ими займется доброжелательный профессионал.

— Мне придется сообщить об этом, — сказал Рейни. — Ведь это очень серьезное дело.

Голливуд-Рейни подергал складку своего кимоно.

— Моей сестре все равно. Она ни в чем не нуждается. Такое положение вещей всех устраивало.

— Вы подписываете чеки? — спросил Рейни, потирая лоб. — А потом получаете по ним деньги, переодевшись женщиной?

Голливуд пожал плечами.

— Тот, кто оплачивает чек, знает, что чек настоящий, — объяснил Клото. — Он не затрудняет себя разглядыванием людей. Он наживает десять центов на долларе.

— Меня разглядывают, — сказал Голливуд. — Только без подозрения.

— Вы всегда носите женскую одежду? — спросил Рейни.

Голливуд-Рейни посмотрел на него и ничего не ответил.

— Сколько вам лет?

— Двадцать пять.

— Вам не дашь двадцати пяти.

— Благодарю вас, — сказал Голливуд-Рейни. Он следил за Морганом уголком глаза с еле заметной усмешкой.

— У вас есть семья?

— Жена, — сказал Голливуд с неприятной улыбкой. — И восьмилетний сын. Они живут в деревне.

Морган посмотрел на него с удивлением.

— Но… — Он не удержался от вопроса. — Зачем вы перебрались в город?

— Ради свободы, — сказал Голливуд-Рейни. — Здесь больше свободы.

— А откуда вы родом?

— Пасс-Руайом, — сказал Голливуд-Рейни.

Морган уставился на него и не отводил взгляда так долго, что он смутился, заерзал на стуле, нетерпеливо передернул плечами, ослепительно улыбнулся мимолетной фальшивой улыбкой и принялся грызть ногти.

— Я… э… — начал Морган Рейни. — Я тоже оттуда… из Пасс-Руайома.

Морган и Голливуд-Рейни смотрели на противоположные стены комнаты. Голливуд обкусывал ногти. Наконец Морган встал и быстро двинулся к двери.

— Извините, — сказал он. — Я не знал… об этом.

Мистер Клото, улыбаясь, вышел вслед за ним.

Уже в коридоре они услышали за дверью стон и звон разбитой посуды.

— Голливуд, лучше не бей ничего! — крикнул мистер Клото.

В следующей комнате слепой старик нежно поглаживал ржавую подзорную трубу.

— Он это про реку под рекой, — говорил старик. — Под этой рекой сундук с драгоценностями. Какой грузовик там ни остановится, так знает, что там сундук. Помните, был оркестр из девушек. Одни девушки — играли на скрипке, на тромбоне, на всем. Хе-хе. Желтенькие писюшки.

Он был невысокого роста, очень худой и совершенно лысый; на светло-коричневой коже пестрели веснушки. Ослеп он от глаукомы. Разговаривая, он взмахивал подзорной трубой, а иногда умолкал и приставлял ее к глазу. Окуляр и объектив заросли по краям ржавчиной.

— Ред возвращается, — продолжал старик, — буй мигает на мели. Килем прямо проехал. Прямо пронесся. Этот старый голландец не знал. Он там один живет. Грузовики останавливаются около мигалки — они знают. Схватило брюхо, пролил виски. Черт, видишь, они танцуют. — Он заглянул в трубу. — Ага. У одного летучая рыба на часовой цепочке.

Морган Рейни встал со складного стула.

— Довольно, — сказал он негромко. — Довольно.

— Потом доскажешь, Бивер, — сказал мистер Клото старику. — Мы зайдем как-нибудь еще.

— В следующий раз сдаю я, Льюис, — сказал Бивер. — Он не разберет, фабрика это или не фабрика.

— Мне жаль, что я не могу сообщить вам данных мистера Бивера, — сказал Клото, когда они вышли в вестибюль. — Но я знаю, они есть в моих книгах. Я их приготовлю к тому времени, когда мы в следующий раз будем иметь удовольствие вас видеть.

— Да-да, — сказал Рейни.

— Ах! — задумчиво вздохнул Клото. — Я присматриваю за ними всеми. Может быть, больше до них никому нет дела, но я за ними присматриваю.

— Пожалуй, на сегодня я закончу, — сказал Рейни.

Они спустились на первый этаж и прошли через кухню, где бывший кондуктор промывал в раковине миску с озерными крабами.

В кафе, за столиком у стены, перед бутылкой виски и стаканчиком сидел молодой негр. На нем были темные очки в круглой оправе и белая соломенная шляпа, сдвинутая на брови так, что поля касались очков. Время от времени он отпивал виски, опускал подбородок на руки и мычал какой-то мотив.

Когда мистер Клото проходил мимо него, молодой человек приветственно поднял свой стаканчик.

— «Если вас спросят, кто я такой, — пропел он мистеру Клото, — скажите, что я Господне дитя»[83].

— Добрый день, Рузвельт, — весело сказал мистер Клото. — Вы что же, на сегодня лишаете прямодушную цветную прессу своих услуг?

— Прямодушная цветная пресса дает мне по средам выходной, дядюшка, — сказал молодой человек. — Я общаюсь со своей душой.

Морган Рейни, подойдя, рассеянно остановился рядом с Клото; молодой человек повернулся вместе со стулом.

— Мистер Рейни, позвольте представить вам Рузвельта Берри из «Дельта эдванс», бесстрашной цветной газеты. Рузвельт, это мистер Рейни. — Чуть понизив голос, мистер Клото добавил: — Говоря между нами, мистер Рейни принадлежит к тем наделенным чувством ответственности молодым белым, которые готовы ради негритянского народа пойти в огонь и в воду.

— Я в восторге, — сказал Берри.

— Послушай, Рузвельт, когда ты снова порадуешь нас бородкой? Последняя тебе очень шла.

— Я теперь ношу ее в кармане, — сказал Рузвельт Берри.

— Своей последней бородки Рузвельт лишился очень забавным образом, — сообщил мистер Клото, повернувшись к Рейни. — У него была миленькая подружка в соседнем штате, и он постоянно к ней ездил. Как-то ночью он столкнулся с помощником шерифа, и этот служитель закона и его друзья сбрили бородку Рузвельта охотничьим ножом.

— Но вы думаете, я рассердился? — сказал Берри. — Я не рассердился. Да и эта лохматая мочалка мне ни к чему. В наши дни злобы хватает, но я ею не заражаюсь. Другие, вернувшись домой, стали бы думать о том, как бы отобрать ножик у этой сволочи и ободрать его свиное рыло. Но только не я.

— Да, в сельских местностях они очень консервативны, — заметил мистер Клото. — Но Рузвельт придерживается умеренных, христианских взглядов. По всей вероятности, он во многом ваш единомышленник, мистер Рейни.

— Почему ты не оставишь этого джентльмена в покое, Лестер? — сказал Берри. — Почему ты не оставишь всех джентльменов в покое?

— Ну, — сказал мистер Клото, — мне надо кое с кем повидаться. Я буду с нетерпением ждать вашего следующего визита, мистер Рейни.

Он отряхнул плечи своего пиджака, любезно кивнул и неторопливо вышел за дверь.

Рейни пошел за ним, но у порога остановился. На раскаленном тротуаре продавец мороженого стоял, нагнувшись над своей тележкой. Зеленый козырек у него над глазами был залит потом.

Рейни вернулся к столику, за которым пил Рузвельт Берри.

— Вы работаете в «Дельта эдванс»? — спросил Рейни. — Это верно?

Берри молча поглядел на него сквозь очки из-под шляпы.

— Мистер Клото сказал, что вы работаете в «Дельта эдванс», мистер Берри. Это верно?

— Да, верно.

— Я пытаюсь разобраться в некоторых вещах, — сказал ему Рейни. — Мне кажется, работа, которой я занимаюсь, была бы несколько более… эффективной, если бы я мог поговорить с кем-нибудь…

— На улице вам хватит собеседников, — сказал Берри. — Это их дело — снабжать вас сведениями. А я этим не занимаюсь.

— Мне нужны не сведения. Я хотел бы разобраться для себя, что я, собственно, делаю.

Берри посмотрел на него из-под шляпы и с шипением выпустил воздух сквозь зубы.

— Ну, на мой взгляд, всякий человек, готовый пройти по воде ради негритянского народа, заслуживает выпивки. Хотите выпить, кузен?

— Спасибо, — сказал Рейни. Ему совсем не хотелось пить.

— Только как же это осуществить? Сесть вы не можете — это запрещено законом. Мне придется вас угостить, а вы должны будете пить стоя. Иначе мне придется уступить вам стул и стоять, пока вы будете пить мой виски. Эй, папаша, — обратился он к подавальщику, — как нам быть с этим джентльменом? Как бы ему выпить?

— Сообразил бы уйти, — тихо ответил старик.

Рейни придвинул стул от соседнего столика.

— В данный момент это законом не запрещается, — сказал он и положил свою клеенчатую шляпу на пластиковую скатерть.

— Папаша, — позвал Берри.

Подавальщик принес стакан и поставил рядом со шляпой Рейни. Рейни налил себе чуть-чуть виски из бутылки.

— Откуда вы? — спросил его Берри. — Вы проповедник?

— Нет-нет, — сказал Рейни и почувствовал, как у него судорожно дернулась шея. — Я участвую в обследовании лиц, получающих пособия от социального обеспечения. Я занимаюсь этим уже довольно давно.

— Господи помилуй! — сказал Рузвельт Берри. — Вот вы чем занимаетесь! Ну, это уж слишком. — Он снял очки и посмотрел на Рейни с широкой пьяной улыбкой. — Это уже предел.

Он налил себе еще виски, покачал головой и захохотал. Каждый раз, когда он взглядывал на Рейни и пытался заговорить, на него нападал смех.

— Ну так чего же вам от меня надо? — спросил он, овладев наконец собой. — Я-то социальным обеспечением не занимаюсь.

— Я работал, — сказал Рейни, пытаясь объяснить ему, — за границей. Я хотел вернуться… к людям. Некоторое время я ничем не занимался. Болел. Нынешняя работа — единственное, что мне удалось найти… что могло бы… помочь.

— О-ох! — сказал Рузвельт Берри. — Ох! С каждым днем жить становится все смешнее. — Он выпил свой виски. — Не подумайте, что лучше! Но смешнее!

— Я в каком-то тупике! — с отчаянием сказал Рейни. — Я не понимаю, что происходит. Я не понимаю, что я должен делать. А те, кто ведет обследование, отсылают меня к Клото.

— Естественно.

— Но почему? Почему это естественно? Он сознательно мне мешает. Я не могу добиться от него никакого толку.

— У вас какие-то дикие представления о помощи. Чего бы, по-вашему, вы могли добиться этим своим проклятым обследованием, если бы Лестер вам не мешал?

— Не знаю, — сказал Рейни. Он медленно поднял свой стакан и отхлебнул виски. — Я не принадлежу к общительным людям. Я… замыкаюсь в себе. Я хотел вернуться и с чего-то начать. И мне казалось, что, даже работая внутри системы, можно найти способ бороться с ней. Я не за эту систему. Я против нее. И всегда был против. Всегда.

Рузвельт Берри сдвинул шляпу на затылок.

— Ох! — сказал он. — Просто не верится. Да вы — бомба, детка. Лестеру, наверно, здорово приятно возиться с вами.

— Берри! Что это значит? Что? Кто такой Клото? Какое отношение он имеет к этому обследованию? — Глаза Рейни слезились от виски. — Что происходит?

— Вы хотите знать, что происходит, а, мистер Помогатель? Ну, предположим, я вам попробую объяснить. Скажем так: наша небольшая община находится в культурной и политической зависимости от белого города, а по какой-то причине, несомненно указанной в Библии, оный белый город относится к нам не слишком сердечно. То есть мне очень неприятно, что именно мне выпало на долю сказать вам это, мистер, но в Соединенных Штатах во многих местах можно обнаружить явную дискриминацию.

— Берри! Ради бога, говорите без экивоков.

— И не просите. Вы даже такой откровенности не заслуживаете. Сказать по правде, мне не нравится ваша физиономия. И вы мне не нравитесь.

— Мне это безразлично, — сказал Рейни.

— Да, черт побери! — сказал Берри, оглядываясь. — Вы сидите в кафе Лестера, пьете мой виски и говорите, что все с вами обходятся плохо, и спрашиваете, что, собственно, происходит. А как по-вашему, что всегда происходит? Да вы же командуете! А что, если я вас спрошу, что происходит? Это ваш спектакль, детка. Лестер на вас работает, и вы хотите, чтобы он вас еще и любил?

— Я не этого хочу…

— Довел ты меня, беломазый… — Берри положил голову на локоть. — Да, — запел он тихонько, — «я проснулся утром, о тебе я думал…»[84]

— Вы хотите сказать, что Лестер работает на политических воротил?

— Я хочу сказать, что Лестер работает на Белого Дьявола. — Он помотал головой и засмеялся. — Да, сэр, Лестер работает на Белого Дьявола.

Рейни поставил свой стакан.

— Не вешайте носа, — сказал Берри. — Не глядите оскорбленной невинностью, детка! Вы надрываете мне сердце. Да! Он работает на политических заправил. Он работает на полицию. На бандитов. На всю сволочь.

— Да, — сказал Рейни. — Это я и имел в виду.

— Белый Дьявол — бог здешних мест, детка. Тут все люди чихать хотят на церковь Христову и поклоняются ему. И мусульмане, и епископальные методисты — все поклоняются Белому Дьяволу. И всякие ему возносят молитвы, ясно?

— Да, — сказал Рейни. — Я понимаю.

— Вы понимаете! — Берри откинулся на спинку стула. — Это прекрасно. Да и не так уж трудно это постигнуть чуткому чувствительному чудотворцу, верно? Ничего же нового тут нет, а, детка?

— Но как же обследование? — сказал Рейни. — Я не понимаю, зачем же обследование?

— Разрешите задать вам вопрос. Вы когда-нибудь слышали про Большую Лавочку?

— Про большую лавочку? Какую лавочку?

Берри встал, икнул и подошел к стойке. Он бросил шесть долларов на стопку грязных салфеток и пошел к двери.

— Когда в следующий раз будете в муниципалитете, спросите там, что такое Большая Лавочка, они вас просветят.

Рейни продолжал сидеть за столиком, глядя на пустую бутылку. Потом вскочил, бросился к двери и побежал по тротуару, заполненному возвращающимися с работы людьми. Через минуту он догнал Берри. Прохожие останавливались и смотрели на них.

— Что такое Большая Лавочка?

Берри с удивлением посмотрел на него и продолжал идти.

— Большая Лавочка, — сказал Берри снисходительно-нравоучительным тоном, — находится там, где вы только что сидели и попивали мой виски. И Большая Лавочка находится также и здесь, на этой симпатичной улице.

Они остановились на углу. Обитатели домов напротив высовывались из окон и глядели на них.

— Большая Лавочка, — продолжал Берри, — это изобретение Белого Дьявола и, в частности, человека, которого зовут Желтый Малыш Уэйл[85]. И это мошенничество, ясно? Процедура, известная под названием «Большая Лавочка», состоит в том, что мошенник ведет простака, куда ему нужно. Он открывает букмекерскую или маклерскую контору. Телетайпы стучат, секретари сидят у телефонов, рассыльные бегают — дела кипят. Но все это — одна видимость. Секретари у телефонов, солидные управляющие за письменными столами, рассыльные — это все актеры. Ничего не происходит — только кому-то втирают очки. Хозяин Большой Лавочки создает свою собственную реальность, понятно? Он создает целый мир, в который кому-то по какой-то причине хочется верить. Настоящие люди, настоящие действия, но на самом-то деле ничего этого нет, ясно?

Рейни молчал, стараясь не дать своей шее дернуться. От виски и жаркого солнца у него стучало в висках.

— Лестер управляет Большой Лавочкой для Белого Дьявола, — негромко, с улыбкой сказал Берри, поглядев через плечо; рядом с ними никого не было. — Он устраивает так, чтобы здесь случалось то, что кому-то нужно. Он показывает человеку то, что человек хочет увидеть. Видите ли, Лестер может устроить здесь все, что ему угодно. Иногда он показывает людям вещи, которые они предпочли бы не видеть. Может быть, с вами как раз это и произошло, э? А ваше обследование, детка, — это Большая Лавочка. Да нет же никакого обследования. И ничего не обследуют. Есть белый политикан по фамилии Минноу, который хочет угодить белым, лишив пособий побольше черномазых. И обследование проводится для того, чтобы он мог это сделать. Результаты были налицо прежде, чем завели тут эту волынку. Вас они послали к Лестеру, чтобы он последил, как бы ребеночек не наделал бед.

— Я с этим покончу, — сказал Морган Рейни. — Я этому помешаю.

— Умница, — сказал Берри, похлопывая Рейни по плечу. — Задайте им хорошенько!

— Этого не может быть, — сказал Рейни.

— Тише, тише, деточка. Не надо так расстраиваться. Я сейчас расскажу веселую историю, и вам сразу станет легче. Видите ли, Лестер знает, что все вы не способны отличить одного черного от другого, потому что иначе вам было бы невмоготу, и прочее, и прочее. И это его очень забавляет, соображаете? Ну и однажды они прислали к нему дурака вроде вас, и он водил его по всем этажам своей миленькой гостиницы и знакомил с разными людьми. Представителями всевозможных человеческих судеб. Всеми ими — мужчиной, женщиной, ребенком — был один и тот же парень. Это была такая Большая Лавочка, какой свет не видел, и миляга Лестер устроил все это ради развлечения.

Берри снял очки и протер глаза.

— Парня звали Арчи — он их всех изображал. Арчи был талантлив, но спектакль поставил Лестер. Ну, я не могу! Этот белый ушел с блокнотом, полным данных, и каким-то странным чувством в голове. Думаю, он так и не допер.

Берри плакал от смеха и махал очками перед лицом Рейни.

Рейни тоже разобрал смех.

— Большая Лавочка, — сказал он, мучая свою клеенчатую шляпу, которая чуть не сложилась пополам.

— Она, она самая, — сказал Берри, схватив Рейни за плечо. — Ну, я не могу!

— Я не могу, — эхом подхватил Рейни.

На них с другой стороны улицы смотрели дети и улыбались во весь рот. Вцепившись друг в друга, Берри и Рейни изнемогали от смеха на перекрестке; прохожий остановился и уставился на них.


В Одюбон-парке Рейнхарт и Джеральдина гуляли по берегу протоки, а потом сворачивали в дубовую рощицу у поля для гольфа. В последние дни весны парк под вечер превращался в оранжерею, полную мертвой духоты и пряных тяжелых запахов почвы и листвы.

Они шли очень медленно, иногда увертываясь от случайных мячей, с треском падавших сквозь ветки над их головами, и смотрели на игроков в гольф.

Иногда они гуляли вдоль домов у южной оконечности парка. За последним домом начинался огороженный луг, принадлежавший агрономическому факультету Тьюлейна. На лугу жил пятнистый жеребенок, который, едва они появлялись, галопом несся к изгороди, и Джеральдина кормила его ветками, сорванными с кустов по ту сторону дороги.

В ту неделю, когда Рейнхарт вел только вечерние передачи, они побывали в Одюбон-парке три раза, и каждый раз Джеральдина кормила жеребенка. На четвертый день жеребенка на лугу не оказалось.

Джеральдина сказала:

— Не надо мне было его кормить. Листья тут обрызгивают против насекомых. Он, наверное, отравился.

Рейнхарт пожал плечами — ему вдруг стало не по себе. Вид пустого пастбища нагонял жуть. Он быстро взглянул на Джеральдину и увидел тусклые глаза, осунувшееся лицо.

В нем шевельнулась злоба.

Почти совсем стемнело; парк затих, вспыхнули фонари на аллеях, и кругом не было ни души. Рейнхарт закусил губу, им овладел страх.

Черт возьми, подумал он, это слишком близко к краю. Слишком много переживаний для одного дня.

— Его куда-нибудь перегнали, — сказал он поспешно. — Их кормят в конюшне.

Джеральдина смотрела сквозь изгородь, словно пораженная ужасом.

— Ну идем же, — сказал Рейнхарт. — Чего ты?

— Происходит что-то страшное, — сказала Джеральдина; к жеребенку это не имело никакого отношения. — Все время происходит что-то страшное.

— Да брось, — сказал Рейнхарт. — С чего ты взяла?

Рейнхарт крепко обнял ее. Он боялся, что она вот-вот сорвется, а тогда и он потеряет над собой контроль. Он никак не думал, что и в ласковом покое этого вечера их будет преследовать кошмар.

Они остановились у эстрады, где была трамвайная остановка, крепко обняв друг друга, пугаясь отчаяния друг друга, цепляясь друг за друга.

Трамвая все не было. Мимо, покуривая сигары, прошли два студента, посмотрели на них и сказали:

— Любовь — великая штука.

Джеральдина замерла у него в руках. Он подумал, что в панике ее нет никакой распущенности; от страха она делалась флегматичной, нервы переставали функционировать.

Любовь — великая штука, с горечью подумал Рейнхарт. Природа совершенна. Он обнимал Джеральдину, она прижималась к нему, он черпал силу в теплой и чувственной покорности ее тела, и ему становилось легче. Да. Любовь — великая штука.

Я уже бывал здесь, подумал Рейнхарт. В отчаянии он поцеловал ее.

Когда они сели в трамвай, Рейнхарт сказал, что надо бы выпить. А дома нет ни капли спиртного.

— Я не уверена, что хочу, — сказала Джеральдина.

— А я хочу, — сказал Рейнхарт. — А если я хочу выпить, то и ты хочешь.

— Угу, — сказала Джеральдина. — Пожалуй, мне именно это и нужно.

Рейнхарт смотрел в окно трамвая на темные деревья. «Этого не избежать», — подумал он.


Рейни возвращался домой. Поднимаясь по лестнице, он услышал «Kyrie» берлиозовского Реквиема и постучал в дверь Богдановича, из-за которой доносилась музыка. И услышал ту же вороватую суету, которая была обычным ответом на его стук в двери Заднего города.

Через полминуты Богданович подошел к двери и посмотрел из-за сетки.

— Кирие элейсон[86],— сказал Богданович.

— Рейнхарт здесь? — спросил Рейни. — Мне нужно его кое о чем спросить.

Богданович открыл дверь и поклоном пригласил его войти. Рейнхарт сидел на оранжевом диване; над ним на стене висела клетчатая нагая женщина Густава Климта. На кедровом сундуке, поджав ноги по-турецки, сидела темноволосая девушка, жившая с Богдановичем. Ее глаза и глаза Рейнхарта были красными и тусклыми; в комнате стоял запах марихуаны.

Рейнхарт встал и выключил проигрыватель.

— Так о чем вы хотите меня спросить, Кирие элейсон?

Рейни стеснительно посмотрел по сторонам, сел на парусиновый складной стул, сложил руки на коленях и заговорил тоном, каким вел свои опросы.

— Так вот… — начал он.

— Кто это там? — спросил голос из ванной, откуда доносился плеск воды. — Кто-нибудь симпатичный?

— Это верхний жилец, Марвин, — сказал Рейнхарт. — Никто его особо симпатичным не назовет, но я не думаю, что он донесет на нас в полицию. Вы же не донесете на нас в полицию, мистер Рейни?

— Я не имею ничего против марихуаны, — сказал Рейни. — Там, в Венесуэле… курили ее…

Богданович, Рейнхарт и темноволосая девушка наблюдали за ним с непонятным удовольствием.

— Он говорит, что не донесет на нас, — сообщил Рейнхарт в ванную, — потому что в Венесуэле курят травку.

— Готов поверить, — сказал Марвин.

— Рейнхарт, — сказал Рейни, — в прокуратуре штата есть человек, которого зовут Калвин Минноу. По-моему, я слышал, как он выступал в вашей программе. Вы его знаете?

Богданович, раскурив косяк, передал его Рейнхарту и безмолвно рассмеялся, держась за живот.

— Калвин Минноу! — воскликнул он. — Калвин Минноу!

— Ну конечно, — сказал Рейнхарт, выпуская дым. — Ка-эл. Ка-эл Минноу. Хороший малый. Я его помню. У него счастливое лицо.

— Вы знаете, что он делает с людьми, получающими пособия?

— Я ничего не знаю, — сказал Рейнхарт. — Кроме того, что у него счастливое лицо и что он в больших количествах жует сен-сен.

— Он придумал план, как вычеркнуть из списков чуть ли не половину получающих пособия. Это ему надо, чтобы заработать себе репутацию.

— Угу, — сказал Рейнхарт. — У них у всех есть планы. У всех до единого. Жуткое дело.

— А какие еще планы у этих людей, Рейнхарт? Что происходит?

— Погодите, — сказала брюнетка. — Я думала, мы поговорим о Венесуэле.

— Мистер Рейни, — сказал Рейнхарт. — Я не из тех, кто знает чужие планы. Могу только заверить вас, что лично у меня нет никаких планов — ни малейших.

— Я никогда не был в Венесуэле, — сказал Богданович, — но очень живо ее себе представляю.

— Я ведь не пытаюсь скомпрометировать вас, — сказал Рейни. — Просто… вы единственный человек из тех, кого я знаю, кто как-то соприкасается со всем этим. Кроме вас, мне некого спросить.

— Если бы мне некого было спросить, кроме Рейнхарта, я бы удавилась, — сказала брюнетка. — Не знаю почему, но это так.

Рейни, хмурясь, смотрел, как они по очереди затягивались сигаретой. В ванной Марвин запел «Поплывем в Венесуэлу».

— Я вас не понимаю, Рейнхарт. Я постоянно слышу по радио ваш голос — слышу его все время там, где я работаю. Чем они вас прельстили? Почему вы работаете именно у них? Вы могли бы заняться чем-то другим.

— Правильно, — сказала брюнетка. — От этого ты отпереться не можешь, Рейнхарт. Почему ты работаешь на этих выродков?

— Мои наниматели вовсе не выродки, — сказал Рейнхарт. — Они принадлежат к числу Самых Видных Наших Граждан. Правда, когда их доведут, они бывают страшноваты…

— Они всегда страшны, — сказала брюнетка. — Недочеловеки и сифилитики.

— Ты выражаешься языком экстремистов, — сказал Рейнхарт. — Ты не объемлешь Картины В Целом. Не один Рейни предается меланхолической интроспекции. Говоря как работник радио, я должен заметить, что в народных сердцах и умах царит глубочайшее смятение. Таковые сердца и умы нуждаются в успокоении. Необычные времена требуют необычных средств. — Он затянулся и передал косяк брюнетке. — Положитесь на меня! Положитесь на своего Рейнхарта.

— Не будь выродком, — сказала брюнетка.

— Моя совесть чиста, — сказал Рейнхарт. — Как обглоданная кость.

Рейни смотрел на него, часто мигая.

В комнату вошел Марвин, завернувшись в полотенце — сувенир из Майами.

— По-моему, это великолепно, — сказал он им. — Здорово! Чистейшая экзистенциалистская аморальность на практике. Садизм в том смысле, в каком его понимал маркиз де Сад.

— И мазохизм в том смысле, в каком его понимал Мазох, — сказал Богданович.

— Рейнхарт великолепен! Рейнхарт — герой! — Марвин накинул на себя полотенце на манер Цицероновой тоги. — Ты героичен, Рейнхарт. У тебя масштабы героя.

— Я обращаюсь к встревоженным сердцам. — Рейнхарт зашевелил пальцами, словно играя на невидимой арфе. — Я несу в мир музыку.

— Рейнхарт страдает, — объяснил Марвин.

Богданович поклонился.

— Рейнхарт спасает.

— Ну что вы! — сказал Рейнхарт скромно. — Ах, право!

— Что с вами произошло, Рейнхарт? — спросил Рейни.

— Рейни, — сказал Рейнхарт, — неужели вы так по-детски глупы, что не видите, когда перед вами сволочь?

— Нет, сволочь я сумею распознать. Но я не верю, что вы настолько сволочь, что у вас… что у вас не осталось человечности. Не знаю почему. — Он оглянулся, словно ища, куда бы сбежать. — Если бы я так думал, я не попросил бы у вас помощи. Насколько я могу судить, только вы могли бы сказать мне то, что мне нужно узнать.

— И что же это? — спросил Рейнхарт.

— Тьфу ты, черт, — сказал Рейни. — Я говорю о том, что сейчас происходит.

Марвин развалился на диване, задрапированный в свое пестрое полотенце.

— Кто-нибудь непременно задает этот вопрос, — сказал он.

— Черт, — сказала брюнетка. — Я не знаю, что сейчас происходит. И плевать на это.

— У Рейни богатырское чутье, — сказал Рейнхарт. — И он верит в меня. Я скажу ему, что сейчас происходит.

— Я ему расскажу, — сказал Марвин. — Вчера вечером я пошел прогуляться — вы меня знаете, я никуда не хожу. По вчера вышел на улицу. Я заглядывал во все игральные зальчики. Во все гаражи, аптеки — всюду. Я подумал: что происходит? Это сплошной хребет. Как у рыбы. А потом подумал: как рыба живет в море, старик, так и человек на суше. Вот что происходит.

— Это ужасно, — сказала девица.

— Ужасно. — Марвин глумливо осклабился. — Что тут, к черту, ужасного?

— Это космическое.

— Это великолепно! — сказал Марвин. — Великолепно!

— Два года назад, — сказала девушка, — я вышла из женской тюрьмы в Нью-Йорке. Я поехала в Олиан, штат Нью-Йорк, потому что я оттуда родом. Я повидала брата. Я ходила туда и сюда перед Полониа-холл. Я подумала: что происходит? — Глаза у нее расширились, она ссутулилась и обняла себя. — Боже мой, — дрожа сказала она. — Полониа-холл!

— Погода какая-то дикая, — сказал Богданович.

— Мы совсем, на фиг, спятим, — закричала девушка. — Вот что происходит.

— Спокойно, — приказал Рейнхарт. — Все важные изменения уже произошли. Все находится в таком состоянии, в каком и должно находиться. Ситуация развивается нормально.

— Ха! — сказал Марвин. — Радио нас всегда кормит вот такими пустопорожними утешениями.

— А происходит то, — сказал Рейнхарт, — что дела принимают холодный оборот.

Некоторое время они сидели в молчании. Вдруг голова у Рейни дернулась в сторону. Богданович с тревогой показал пальцем на Рейнхарта:

— Вот оно. Вот оно, старик.

— Бодрящий оборот, — сказал Марвин. — Прогрессивный, веселый оборот.

— Одно за другим порождения теплого климата будут падать мертвыми с крепко сжатыми, окоченевшими веками, — сказал Рейнхарт. — Порождения холода будут обильно размножаться. Воздух станет разреженным, и дышать будет все труднее.

— Здорово, — сказал Марвин.

Брюнетка скрестила руки на груди.

— Я порождение теплого климата, — сказала она грустно. — Я умру.

— Очень скоро пойдет снег. — Богданович мечтательно смотрел в потолок.

— Летнему солдату и солнечному патриоту кранты. Это Холодный Город.

— Рейнхарт, ради бога, — сказал Рейни.

— Угостите его дурью, — сказал Богданович, кивнув на Рейни.

— Нет-нет, — испугалась девушка. — Он сказится.

— Не сводите его с ума, — сказал Рейнхарт. — Он хочет сделать заявление.

Рейни закрыл глаза:

— Этот холод, Рейнхарт, разве он вас не тревожит?

— Я — Дед Мороз, деточка. Самый настоящий.

— Какой же вы дурак, — сказал Рейни с тоскливой улыбкой, показывая полоску розовых десен над слегка торчащими зубами. — Неужели вы все время остаетесь холодным? — Он встал и подошел к Рейнхарту; остальные следили за ним мутными глазами. — Как это дешево!

Рейнхарт с веселой улыбкой поднял на него взгляд.

— Вы правда настоящий Дед Мороз, мистер Рейнхарт? — спросил Рейни.

— Я дурак, — сообщил ему Рейнхарт. — И я правда настоящий Дед Мороз. Вам требуются личные отношения со мной? Ищете архиврага? — Он оглядел комнату. — Рейни готовится нанести удар по вертограду там, где зреют гроздья гнева[87], — объявил он.

Все закивали.

Подбородок Рейни дернулся к плечу. Он подошел к стулу и остановился, вцепившись крупными пальцами в виниловую спинку.

— Ну, — сказал Рейнхарт, — не ограничивайтесь этим. Вы же глас христианина, свидетельствующий в этой трясине уныния[88].

— Ей-богу, — сказал Рейни, — вы злой дурак.

— Ей-богу, — передразнил его Рейнхарт, — я злой дурак эфира.

— Злой Дурак Эфира! — сказал Богданович. — Мать честная! Злой Дурак Эфира.

— Хотел бы я быть чем-то существенным, хотя бы злым дураком эфира. У меня была бы постоянная работа, как у Г. Ф. Калтенборна[89]. Если бы я был злым дураком эфира, вы, мерзавцы, только издали на меня смотрели бы.

— Это так дешево и гадко — от всего отмахиваться… этот сарказм… Так дешево.

— Дешево? — сказал Рейнхарт, прикусив губу. — Вчера ночью я проснулся, и из разных мест моего тела росли орехи. А накануне ночью я проснулся, и комната была полна черепах. И позвольте вам сказать, действительно была полна.

Брюнетка закрыла глаза и вздохнула.

— Не сомневаюсь, что была, — сказал Марвин.

— Другие люди тоже страдают, — сказал Рейни. Он побледнел. — Рейнхарт! Вот о чем речь. Кто вам дал право делать для себя исключение? Вы, что ли, изобрели страдание?

— Я страдаю лучше вас, — сказал Рейнхарт. — Вы нытик. У вас лицо нытика. И позвольте вам сказать, нытик. Я не дурак, как может без труда увидеть любой дурак. И я не злой. — Он жестом обратился к присутствующим. — Скажите, солдаты. Рейнхарт злой?

В комнату тихо вошла Джеральдина, затворив за собой сетчатую дверь. Она села на пол в углу, напротив Рейни.

— Нет, — сказала темноволосая девица; Богданович помотал головой.

— Не злой.

— Прекрасный, — сказал Марвин. — Рейнхарт прекрасный!

— Видите, самодельный Савонарола? Я просто алкоголик.

— Очень жаль, — сказал Рейни, — но алкоголиков много. Я хочу сказать: очень жаль, что вы алкоголик, однако ценность жизни всех остальных людей не изменилась оттого, что вы стали алкоголиком.

— А что вы знаете о ценности чьей бы то ни было жизни? — спросил Рейнхарт. — Да, я делаю для себя исключение. Я алкоголик и нуждаюсь в снисхождении. — Он смерил Рейни взглядом и любезно улыбнулся. — Ведь вы-то сами — тоже всего только мерзкий патологический случай. Вы — юродивый, Рейни. Ваша совесть обитает в вашем жалком расстроенном кишечнике. — Он кивнул с серьезной сосредоточенностью клинициста. — Алкоголики грязны, друг мой. Но, во всяком случае, они не марают все, чего касаются, густой зловонной слизью благочестия. — Рейнхарт воззвал к остальным: — Вы согласны, что Рейни — Господень Скунс? Только пробудите его трансцендентальную совесть — и он завоняет.

Рейни встал и обвел их взглядом.

— Я говорил не о себе, — сказал он дрожа. — Я ведь был болен. И много я сделать не могу. У меня пошаливает зрение. Я говорил не о себе.

Они смотрели на него сквозь матовость наркотика и передавали косяк по кругу. Джеральдина смотрела в пол.

— Но есть ведь дар жизни. Человечность — это данность. В глину вдохнули сознание. Кровь сделали теплой.

Темноволосая девица провела рукой изнутри по ляжке, проверяя на ощупь ее теплоту.

— Это только глюк, — сказал Богданович. Он загасил косяк и бросил его в резную шкатулку. — Весь дар жизни и человечность — это глюк. А кровь, старик, — кровь сделана теплой, чтобы мир вертелся. — Он сконфуженно засмеялся. — То есть это единственная причина, почему кровь теплая.

— Может быть, она теплая для того, чтобы приготовить из нее миску теплого супа для брата Рейни, — сказал Рейнхарт. — Может, кровь у него теплая для того, чтобы он мог кровоточить.

— Мы всё знаем про кровь, и дар, и человечность, — сказал Марвин. — Можете нам не рассказывать. Но к нынешнему дню это неприложимо.

— Неприложимо? — повторил Рейни.

— Нет, — сказал Марвин. — Был у них этот глюк. И кончился. Никто не ведется на эту музыку.

— Я о таком не слышал, — сказал Рейни.

— Марвин врубается в Новый Гуманизм, — пояснил Богданович.

— Да, — подтвердила девушка. — Иногда надо, чтобы Марвин зарядил тебе про Новый Гуманизм. Чувствуешь себя на миллион долларов.

— Новый Гуманизм, — сказал Рейни.

— Вам, Рейни, вот что надо сделать, — сказал Богданович. — Уволиться из морга и махнуть в Калифорнию. Там сыр катается в масле. Там чудеса, старик.

— Я был однажды в Калифорнии, — уныло ответил Рейни. — Очень жарко и все серое. У меня резало глаза. Бывало, ночью я шел на свет, а там оказывались только витрины и пустой тротуар. Фары проезжающих машин. Ничего человеческого.

— Это иллюзия, — сказал Богданович. — Машины в Калифорнии действуют жестко, но у них мягкая органическая начинка.

— Господи, — сказала девушка. — Какой безобразный образ.

— Безобразный — Прекрасный, — сказал Марвин, сворачивая новую сигарету. — Глупое противопоставление.

— Расскажите нам о Венесуэле, — попросила она. — Я про нее хочу послушать.

Рейни привалился всем телом к стулу, словно у него не было сил встать. Рейнхарт посмотрел на него, заметил его бледность, дряблый подбородок, безжизненные глаза и вздрогнул. Взглянув на Джеральдину, он увидел, что она тоже смотрит на Рейни.

— Послушайте, Рейни, — сказал Рейнхарт. — Я понимаю ваши муки, и у меня нет права отрицать их. Разрешите предложить вам альтернативу. Отчайся и умри. Ну как?

— Да, — сказал Рейни. Его улыбка открыла полоску десен.

— Не говорите «да» так небрежно. Упейтесь этой мыслью. Отчайся и умри. Ну как?

— Да, — сказал Рейни, вставая.

— Нет-нет, — сказал Рейнхарт. — Отчайтесь и умрите сейчас же, пока вы среди друзей.

Джеральдина сердито посмотрела на него:

— Рейнхарт, не надо.

— Это обоснованная альтернатива, — сказал Марвин. — Общезначимая.

— Считаю, что каждый имеет право по желанию отдать концы, — сказал Богданович. — Ты хочешь, Рейнхарт, чтобы он отдал их вместо тебя.

— Ты не понимаешь, Богданович, — сказал Рейнхарт. — Это потому, что Рейни и я моралисты, а ты циник.

— Ах, Рейнхарт, — сказала темноволосая девица, — это синдром Дракулы. Напиться крови или умереть.

Рейни блеснул мертвой улыбкой и пошел к двери. Джеральдина начала что-то говорить ему, но он уже закрыл дверь.

Рейнхарт стоял посреди комнаты и смотрел на Джеральдину.

— Ну? — спросил он ее.

— Ну, — сказала Джеральдина, — ты художник-мельник. Ты его смолол.

— Не-не, — сказал Рейнхарт и неуверенным шагом направился к двери. — Я согласен с тем человеком, который сказал: «Если тебе задвинули фуфло, задвинь ему еще покрепче».

Он вышел в тихий вечер и оперся на перила лестницы над внутренним двориком.

«Отчайся и умри, — подумал он. — Мужественные слова. Отлично можно аранжировать для восьмидесяти голосов и пушки. Ди-дум-да ди-ди-ди. Отчайся и умри». Он закрыл глаза и прислушался к мотиву. Альпийские рога?

Джеральдина вышла вслед за ним.

— Это же просто несчастный сумасшедший, Рейнхарт. Не нужно рвать его в клочья.

— Ничего не могу с собой поделать, — сказал Рейнхарт. — Мне не нравится его лицо. Он похож на лжесвидетеля в деревенском суде, где разбирается дело об убийстве.

— Почему ты такой злой, детка?

— Я улетел, — сказал Рейнхарт. — Брось меня пилить.

Она повернулась и начала подниматься по лестнице.

Рейнхарт побрел за ней, не в силах оторвать взгляд от зелени внизу.

Когда он вошел в их квартиру, Джеральдина была уже на кухне. Он направился прямо к буфету, достал бутылку виски и долго стоял, глядя на нее.

— Ты сволочь, — сказала Джеральдина.

— Верно.

Он налил себе немного виски и, морщась, выпил.

— Из всех, кого я знаю, только ты один делаешься таким злым, когда накуришься.

— Этот сукин сын очень опасен, — сказал Рейнхарт. — Такие поджигают дома.

— В таком случае устрой, чтобы его посадили. Ты же свой человек у всех больших людей.

Рейнхарт поставил стакан:

— Не доводи меня, детка.

— Черт, — сказала Джеральдина. — Ты умеешь достать. Этому бедному дурачку тоже не нравится, когда его доводят.

— Значит, мы так и будем спорить из-за какого-то юродивого?

Джеральдина бросила ложку в раковину.

— Что ты будешь есть?

— Что я буду есть? — Он встал перед ней, его глаза косили. — Видишь ли, я не хочу тебя затруднять. — Он закусил губу. — Я хочу сказать, что улавливаю ноту раздражения. Я не хочу, чтобы ты думала, будто, накормив меня, ты умножаешь беды мира.

— Рейнхарт, иди к черту, — медленно сказала Джеральдина.

— Ты не думаешь, что я тебя сейчас оставлю, а, Джеральдина?

Она с удивлением посмотрела на него. Он улыбался холодной, отрешенной улыбкой.

— Я ухожу, — сказал он ей. — Уйду, напьюсь и кого-нибудь разыграю.

— Ты смотри, поосторожнее, — сказала Джеральдина. Голос у нее дрожал; Рейнхарт напугал ее. — Смотри, доиграешься так. Доиграешься до того, что тебя…

— Застрелят? — вставил Рейнхарт. — Застрелят? Почему ты все время грозишь мне смертью?

Он покачал головой, отпил из бутылки и рассмеялся.

— Ты какая-то убийца. Клянусь, того мальчика, что на тебе женился, ты убила. Заговорила беднягу до того, что он пошел и нарвался на пулю.

Джеральдина схватилась за бок и согнулась над раковиной:

— Ох, Рейнхарт.

Рейнхарт поморщился. Не то чтобы он сказал это совсем не всерьез, но все-таки, скорее, просто ляпнул.

— Я не могу спорить с тобой и с твоими месячными, — сказал он, пожав плечами.

Вдруг он увидел хлебный нож на раковине позади крана. Несмотря на пьяный туман, он заметил, что нож блестящий и очень острый. Когда Джеральдина напряглась и оперлась рукой на раковину, Рейнхарт быстро повернулся и ударил ее кулаком по щеке.

С искаженным лицом он воткнул нож в щель между сушилкой и раковиной и остервенело согнул. Лезвие сломалось. Он выбросил обломки на балкон.

Джеральдина съежилась в углу, лицом к стене. Он стоял и смотрел на нее, оцепенев от раскаяния.

И, уже уходя, сказал:

— Я думаю, нет таких стойких. Вообще нет.


Морган Рейни встал поздно и не пошел за анкетами. Он провел день дома, расхаживая взад и вперед по комнате.

Примерно в половине пятого вечера он вышел на улицу и направился к административному центру. Весь день он ничего не ел.

В стеклянном вестибюле навстречу ему хлынула серая волна расходившихся служащих. В лифте он был один. В конце прохладного белого коридора на четвертом этаже охранник в форме говорил по телефону-автомату. Рейни прошел за его спиной в приемную прокурора штата.

В устланной ковром комнате за белым столом сидела хорошенькая блондинка с нежным личиком; она надевала белые перчатки. Блондинка посмотрела на Рейни и не улыбнулась.

— Будьте добры, скажите мистеру Минноу, что мне хотелось бы поговорить с ним, — попросил ее Рейни. — Меня зовут Морган Рейни. Я племянник судьи Олтона Рейни.

Девушка сняла перчатки, нажала кнопку и сообщила мистеру Минноу о посетителе. Секунду спустя она попросила его пройти в одну из трех бледных дверей напротив ее стола.

Стол Калвина Минноу был с черной крышкой. Он сидел за этим столом и ел йогурт. На Рейни он посмотрел со сдержанным, но явным удивлением.

— Вы племянник Олтона? — спросил он. — Я что-то не припоминаю, чтобы вы мне звонили. — Он нервно покосился на мятый пиджак Рейни и отставил стаканчик с йогуртом в сторону.

— Видите, мистер Минноу, — сказал Рейни, — как просто мне оказалось с вами увидеться. Достаточно было войти в дверь.

Углы губ Калвина Минноу заметно опустились.

— Что это значит? — спросил он негромко.

— Почему-то у меня создалось впечатление, что добраться до вас будет очень трудно.

Калвин Минноу сидел за стаканчиком с недоеденным йогуртом и молчал. Ему было скверно. Его ладонь небрежно поглаживала лацкан легкого пиджака, под которым висел миниатюрный пистолет двадцать второго калибра — он никогда с ним не расставался. Калвин Минноу еще ни разу не пустил в ход это оружие, и никто не подозревал, что он ходит с пистолетом. Но со второго курса в университете Вашингтона и Ли он постоянно носил при себе миниатюрный пистолет.

— Я все лето занимался обследованием, которое вы распорядились провести, — сказал Рейни. — Обследованием людей, получающих собесовские пособия.

— Неужели?

Минноу нажал кнопку внутреннего телефона. Вместе с Рейни он слушал, как телефон звонит в пустой приемной. Секретарша ушла домой.

— Это обследование — сплошной обман. Оно устроено для того, чтобы вычеркнуть из списков получающих пособие всех, кого вам вздумается. Это ваш план.

Под левой рукой Калвина Минноу находилась кнопка сигнала для вызова охранника. Он решил пока ее не нажимать.

— По-видимому, это новейший прием шантажа? — сказал он.

— Но ведь обследование — обман, не так ли? Никакого реального сбора данных не проводится. Все это одна видимость.

— Мистер Рейни, — сказал Калвин Минноу, — какими бы сведениями об этом обследовании — или обо мне — вы ни располагали, они ничего не стоят. Поймите это сразу.

— Чего они стоят, буду решать я, — сказал Рейни.

— Собственно, в чем дело, Рейни? Какие счеты сводит со мной ваш дядя?

— Мой дядя не сводит с вами никаких счетов, мистер Минноу, но я, по-видимому, свожу. Я хочу, чтобы вы мне объяснили, чем я все лето занимался в городе.

— Ничего хорошего из этого для вас не выйдет, приятель, — сказал Калвин Минноу. — Хоть вы и Рейни, но только попробуйте меня шантажировать, и вам станет жарко.

— По вашему распоряжению двести человек таскались по Богом забытым трущобам — и все лишь для того, чтобы обречь на голодную смерть несколько человек из наиболее несчастных людей на всем нашем Юге. Я хочу, чтобы вы объяснили мне, зачем вы это делали.

Калвин Минноу посмотрел Рейни прямо в глаза:

— Друг мой, вы совершили самую роковую ошибку в своей жизни, явившись сюда. — Он быстро заморгал, чтобы показать всю опасность своего гнева; лицо его начало краснеть. — Вам нечего мне сказать. Или, по-вашему, газеты назовут меня злодеем за то, что я вывожу на чистую воду грязные штучки с пособиями? Губителем вдов и сирот? Да ведь всем известно, что социальное обеспечение швыряет деньги налогоплательщиков шайке черномазых шлюх! Это знают все. — Он наклонил голову набок и почти улыбнулся. — Куда вы думаете отправиться со своими дурацкими обвинениями, Рейни? Все плевать хотят на это отребье — и Вашингтон в первую очередь! А уж тут и подавно. Куда же вы отправитесь со своими жалкими выдумками? — Он сдвинул брови и ощерился. — Да чего вы, собственно, ждали? Что я повалюсь на пол и буду просить пощады? Не понимаю, что вам это может дать.

Рейни чувствовал, как кондиционированный воздух леденит пот у него на лбу. Он шагнул к письменному столу Калвина Минноу.

— Вас, — сказал он. — Теперь я знаю, как вы выглядите, как вас зовут, что вы собой представляете.

Минноу, прокурор штата, посмотрел на Рейни с тревогой.

— Да кто вы такой, черт подери? — спросил он. — Фанатик? Вас вообще не следовало сюда пускать.

— У вас здесь холодно, — сказал ему Рейни. — Я прежде работал в Венесуэле и знавал там американцев, которые были вроде вас. Они любили, чтобы в их кабинетах было холодно.

— Вот что, приятель, — сказал Калвин Минноу, выпрямляясь и теребя лацкан пиджака, — вы совсем запутались, если всерьез надеетесь отыскать в подобных вещах что-то личное.

Он внимательно следил за каждым движением Рейни, готовый вскочить в любой момент. Выхватить пистолет и выстрелить — на это потребуется несколько секунд: он часто репетировал дома, как вытаскивать пистолет. Ему не хотелось подпускать к себе Рейни слишком близко, но убить наверняка из пистолета такого маленького калибра можно, лишь точно прицелившись.

— В прокуратуре не место чему-либо личному. В политике, конечно, — Калвин Минноу сделал вид, что потягивается, так как по опыту знал, что, выбросив руки вперед, заставит собеседника попятиться, — личность накладывает свой отпечаток. Но в моей работе нет ничего личного.

— У вас есть личные взаимоотношения со мной, — сказал Рейни. — Я вас узнал.

Калвин Минноу поспешно вскочил на ноги:

— Как вы могли меня узнать? У меня с людьми вроде вас никаких дел нет.

— Вам приходится иметь дело со мной, — сказал Рейни. — Сейчас.

— Послушайте, — быстро сказал Калвин Минноу. — Советую меня послушать! Вы — грязный битник, который якшается с черномазой сволочью. Я — прокурор штата. И не вам являться сюда и ставить меня на колени. Ни при каких обстоятельствах. Нет у вас такой возможности.

— Жаль, что я не могу вам ничего сделать, — сказал Рейни. — Если бы мог, я разнес бы вас всех в щепки. И тем не менее я, по-моему, могу научить вас страху. Вы же меня боитесь.

— Боюсь?! — Минноу произнес это слово так, словно особенно его презирал. — Вас? — Он поднял сжатый кулак и ткнул пальцем в лицо Рейни. — Это вы меня испугаетесь.

— Я… — начал Рейни, но Минноу, выпятив губы и вытаращив серые глазки, перебил его:

— Вы! Вот погодите немного, и все вы, грязные подонки, будете ночи напролет трястись от страха. Каждый грязный… подонок. Каждый никчемный сволочной подонок. Во всей нашей стране те, кто идет не в ногу, научатся бояться — и это будет очень скоро!

— Есть люди, которые научатся бояться, а есть люди, которые разучатся, — сказал Рейни. — И в самое ближайшее время.

— И начнем мы, в частности, с того, — сказал Минноу, — что не позволим таким, как вы… — Он замолчал, подыскивая слово.

— Подонкам? — подсказал Рейни.

— Мы не позволим такой мрази, как вы, воображать, будто вам позволено являться в административный центр и угрожать должностным лицам. Когда нам приходится иметь дело с типами вроде вас, мы берем их за глотку и стираем в порошок.

— Вы разделите мою участь, мистер Минноу. Как вещественное доказательство моей точки зрения.

— Ты свихнулся, приятель, — сказал Калвин Минноу. — Тебе место в сумасшедшем доме.

— До тех пор пока я помню, что вы на самом деле существуете, я буду помнить, что и я существую на самом деле. — Рейни наклонился над черным письменным столом. — А об этом иногда бывает трудно помнить, потому что человек склонен терять себя в себе. Давайте признаем близость между нами, Минноу, — между вами и мной. Помните, что я — снаружи, а я буду помнить, что вы здесь, внутри.

— Да, — сказал Минноу. — Я буду помнить. Можете быть уверены.

— Очень хорошо, — сказал Рейни. — Возможно, я потребую от вас расплаты.

Минноу вышел из-за стола и пошел за Рейни к двери.

— Какой расплаты? — спросил он вкрадчиво.

Рейни не ответил.

— Какой расплаты?

Рейни прошел через приемную и вышел в коридор; Минноу следовал за ним.

— Эй, ты! — крикнул он с дрожащей улыбкой на губах. — Ты сам себя угробил, дурень. Все это записано на пленку. У меня был включен магнитофон.

Рейни не обернулся. Калвин Минноу стоял и смотрел, как он, подергиваясь, идет к лифту разболтанной походкой. Неглаженый костюм висел на нем, как на вешалке, к башмакам давно не прикасалась щетка. Когда Калвин Минноу закрыл за собой дверь кабинета, он не мог избавиться от впечатления, будто все здание, хотя оно по-прежнему было полно белых коридоров, приемных и охранников в форме, почему-то непоправимо пострадало.

Он подошел к столу, нажал кнопку воспроизведения и приготовился еще раз прослушать их разговор. Не раздалось ни звука, а когда он откинул крышку, то увидел, что магнитофон все это время был подключен к телефону. Он не записал Рейни на пленку.

Минноу постоял, покусывая губы, потом молниеносным движением выхватил свой миниатюрный пистолет. Сжимая пистолет в руке, он думал о человеке, который только что вышел из его кабинета. Калвин Минноу находил немалую поддержку в мысли, что может почти безнаказанно убить чуть ли не любого, кого ему вздумается, и тот факт, что ему еще ни разу не пришлось воспользоваться этим преимуществом, он считал добрым предзнаменованием и доказательством успешности своей карьеры. Тем не менее, думал он, всему приходит свой час.

Он сунул пистолет в кобуру и сел. Он продолжал ощущать в своем кабинете гнусное присутствие Рейни — с отвращением он заметил, что на краю письменного стола еще сохранился след потной ладони.

Некоторое время он вспоминал все, что ему было известно о семействе Рейни из Пасс-Руайома. Просто не верилось, что в такой семье мог появиться дегенерат, якшающийся с черномазыми. Минноу перебрал причины, которые могли побудить кого-нибудь из Рейни натравить на него свихнувшегося родственника, и взвешивал, кто среди его врагов или друзей мог бы расставить ему такую ловушку. Он не находил в этом ни логики, ни смысла. Ясно было одно: никому нет никакой выгоды прикидываться человеком, любящим черномазых.

Он вспомнил, как Рейни оперся на его письменный стол и наклонился к его лицу.

Минноу закрыл глаза и подумал, что на сотни миль вокруг его кабинета всюду есть мускулистые, не привыкшие церемониться люди с могучими руками и массивным торсом, — люди, готовые пороть и избивать, сжигать и кастрировать всех, кто якшается с черномазыми, ломать им руки и ноги, топтать сапогами их овечьи морды, пытками лишать их рассудка. И одна такая жертва стояла здесь, в его кабинете, и открыто грозила ему. «Какая расплата?» — подумал он.

Минноу взял трубку внутреннего телефона и позвонил на пост охраны в подвале:

— Кэрли? Говорит прокурор штата. Я, кажется, нахожусь сегодня в полном одиночестве? Тут никого нет.

— Извините, мистер Минноу, — сказал дежурный сержант. — Вы хотите, чтобы я поставил у вас там еще одного человека?

— Да, хочу. Я хочу, чтобы в моей приемной все время находился охранник. Я же веду здесь войну.

Он положил трубку. След, оставленный ладонью Рейни на краю стола, уже почти исчез.

Мгновение спустя Минноу снова взял трубку и набрал домашний номер Клода Буржуа. Мистер Буржуа говорил чуть заплетающимся языком: он уже выпил свой мартини, съел свой ужин и лег спать, как было хорошо известно Калвину Минноу.

— Послушай, Клод, на втором этапе нашей операции у тебя работал парень по имени Морган Рейни?

— Да, конечно, Калвин. Псих, каких мало.

— Скверный подбор кадров, Клод. Очень скверный.

Мистер Буржуа промолчал.

— Он действительно из тех Рейни?

— Да, конечно, Калвин. То есть потому я его и взял. Я видел, что у него не все дома, но я думал…

— Вот что, Клод. Он только что был у меня. Он красный. Он угрожал нам.

— Сукин сын, — сказал Клод Буржуа. — Псих паршивый. Я так и знал.

— Пришли-ка мне материалы на эту мразь, слышишь?

— Конечно пришлю.

— Погоди, Клод. Не знаешь, он ни с кем тут не связан? Его тебе кто-нибудь рекомендовал?

— Калвин, насколько мне известно, он — пустое место. Ну, только, что он — Рейни. Я бы не стал из-за него волноваться.

— Ну, волноваться придется ему. А, Клод?

— Да, конечно, Калвин. Потому что он угрожал тебе.

— Угрожал нам, — поправил Калвин Минноу.

— Ну да, — сказал Клод Буржуа. — Угрожал нам.

— Пока, Клод.

Калвин Минноу положил трубку и откинулся в кресле. Придется подобрать все материалы и о мистере Буржуа.

Рейни шел между ярко-зелеными газонами административного центра. Солнце еще не зашло, и стеклянные здания за его спиной сверкали, как полярные льды. По улице проносились вереницы автомобилей с невидимыми шоферами за сияющими ветровыми стеклами.

Он перешел улицу, неся в себе присутствие Калвина Минноу, как причащающийся несет в себе благодать причастия, тающего на его языке.

Высокопоставленные чиновники, поздно покидающие кабинеты, шли группами к месту стоянки своих машин; Рейни шел среди них, слушал их голоса, узнавая их, и склонял голову набок, чтобы лучше расслышать, как они прощаются. На углу Канал-стрит он увидел газетные заголовки, сообщавшие, сколько в этот день было убито во Вьетнаме азиатов, и вспомнил голос Калвина Минноу и холодную поверхность его письменного стола.

В магазинах подержанных вещей на Канал-стрит гремели радиоприемники. Проходя мимо них, Рейни слышал исступленный голос Рейнхарта, что-то бессмысленно выкрикивающий средь треска помех. Рейни шел по заполненному толпой тротуару, и в его ушах отдавалось бормотание Рейнхарта; все эти недели во время своих обходов он слышал его — из будок чистильщиков, из лавок, из проезжающих машин.

Ему хотелось скорее вернуться домой и записать все, что он чувствовал. Его уничтожает время, думал он. Он настолько искривлен теперь, что оно само, час за часом, день за днем подтачивает его. Он решил не принимать сегодня вечером успокоительного, не ложиться, а все записать, если сможет, или просто обдумать положение. Ему необходимо было трезво увидеть перспективу жизни. Ему казалось, что много раз его вдохновляла на дело пронзительная ясность цели, и всякий раз истирающее сопротивление бесформенного времени лишало его способности действовать. Больше он этого не допустит.

Он быстро прошел по тихой Шартр-стрит.

Во внутреннем дворике слышны были громкие голоса из квартиры Богдановича — голоса северян, самоуверенные и чуть гнусавые. Он миновал этот этаж, а на следующем увидел, что дверь Рейнхарта открыта; женщина Рейнхарта лежала на кровати и читала Библию. Он остановился и несколько секунд постоял, пока она не оторвала взгляд от книги. Уже на своей площадке он услышал, как она захлопнула дверь.

Он подошел к стенному шкафу и достал дневник; он не открывал его со времен первой (она же последняя) записи, — это было несколько недель назад. С горькой улыбкой он прочел последнюю фразу записи:

«Я ушел, ощущая себя сломленным».

Сегодня он себя сломленным не ощущал: стоявший перед глазами образ Калвина Минноу придавал ему сил.

Но писать он не стал.


Очень долго он расхаживал по комнате, стараясь решить, что же сделать. Иногда он готов был начать молиться, но это давно уже потеряло для него смысл: он боялся, что его обличения будут затемнены внутренним эмоциональным надрывом и суть их утратится. Он был крайне возбужден, но не хотел принимать таблеток.

Все больше и больше он думал о Рейнхарте: голос Рейнхарта преследовал его на улицах, Рейнхарт занимал какое-то неясное место в паутине хищной власти, против которой он готовился восстать. Он решил, что должен начать с него.

Это будет нелегко, подумал он, но все-таки он еще раз пойдет к Рейнхарту.

Он спустился по лестнице и постучал в дверь. Джеральдина приотворила ее, не снимая цепочки, и хмуро поглядела на него. От нее пахло виски.

— Мне надо бы поговорить с Рейнхартом, — сказал ей Рейни.

— Я не знаю, где Рейнхарт, приятель. Я его уже давно не видела.

— А, — сказал Рейни и подумал, как привычно стало для него разговаривать с людьми через щели чуть приоткрытых дверей. И подумав так, он улыбнулся.

Джеральдина угрюмо смотрела на него.

— Я… я все время слышу его по радио, — сказал он, смутившись.

— Да. Я тоже слышала его по радио, но я выключила приемник.

Он помедлил, собираясь уйти, и тут обнаружил, что ему очень хотелось бы остаться у нее.

На улице взвыла полицейская сирена. Джеральдина открыла дверь. Они с Рейни подошли к перилам и поглядели поверх стены внутреннего дворика. У тротуара стояла полицейская машина, но, хотя сирена выла уже больше минуты, из машины никто не выходил.

Этажом ниже вышел Богданович и тоже смотрел на машину.

— Что-то они долго оповещают о своем прибытии, — сказала Джеральдина.

Затем из машины вылезли двое полицейских в форме и человек в синем штатском костюме. Они принялись барабанить кулаками в ворота внутреннего дворика:

— Откройте! Полиция!

Богданович юркнул в квартиру и захлопнул дверь. Через секунду его окна погасли.

Из соседнего бара выбежала буфетчица со связкой ключей и отперла ворота.

— Где тут этот Рейни? — крикнул человек в синем костюме. — Где тут этот тип?

Джеральдина медленно повернулась и вошла в квартиру. Она остановилась и посмотрела на Моргана, не закрывая двери. Полицейские поднимались по лестнице.

— Ничего страшного, — сказал Рейни.

Джеральдина закрыла дверь и погасила свет.

А Рейни продолжал стоять на прежнем месте и, положив локти на перила, прислушивался к шагам полицейских.

— Полиция, Рейни! — крикнул один из полицейских. — Морган Рейни? Квартира четыре?

Они выкрикивали его имя на каждой ступеньке.

Поднявшись на площадку, где он стоял, они прошли мимо и двинулись было наверх. У человека в синем костюме был электрический фонарик. Он поднялся на одну ступеньку и направил на Рейни луч фонарика.

— Вот мистер Рейни, — объявил он.

Полицейские спустились на площадку и встали справа и слева от него.

— Мистер Рейни, — сказал человек в синем костюме, — вы припарковались в неположенном месте.

Рейни улыбнулся.

— У меня нет автомобиля, — сообщил он.

— В чьей же машине вы приехали домой?

— Я пришел пешком.

— Какой дорогой вы шли?

— По Шартр-стрит.

— Вы всегда возвращаетесь этой дорогой?

— Иногда я еду на автобусе.

— Встаньте к стене, — приказал один из полицейских.

Они поставили его почти у самой двери Джеральдины и долго, медленно его обыскивали. Они заставили его бросить бумажник на пол и вывернуть карманы.

Человек в синем костюме поднял его чековую книжку и пролистал ее.

— В каком состоянии ваш счет?

— Я кредитоспособен.

— Ну-ка, посмотрим вашу банковскую книжку.

Они вытащили банковскую книжку Рейни из бумаг, валявшихся на полу, и человек в синем костюме несколько минут просматривал ее. Активный баланс Рейни составлял немногим больше ста долларов.

— Как поживает ваша подружка? — спросил его человек в синем.

— Какая подружка?

— Нью-йоркская коммунисточка.

— Я не знаю, о ком вы говорите.

— Вы подписывали клятву, что не состоите ни в одной из зарегистрированных подрывных организаций?

— Подписывал.

— Давая заведомо ложную клятву?

— Нет.

— Вы знаете, что ваши родные от вас отреклись? Они не собираются за вас вступаться.

— Мои родные?

— Вот именно, — сказал человек в синем. — Не ждите, что они за вас заступятся. Вас один раз арестовывали в Тампе во Флориде за нарушение общественного порядка?

— Нет.

— Вы знаете, что в городе есть одна негритяночка, которая на вас в претензии? Это вам грозит большими неприятностями.

— Когда вы собираетесь уехать отсюда?

— У меня нет намерения уезжать отсюда.

Человек в синем костюме пристально смотрел на него.

— А что, если мы осмотрим вашу квартиру?

— Если у вас есть ордер на обыск — пожалуйста.

— Конечно, у нас есть ордер, — сказал один из полицейских.

— Предъявите его.

— Мы вернемся с ним завтра, — сказал человек в синем костюме. — Если вы хотите причинить нам лишние хлопоты, тем хуже. Не возражаете, если мы наведем о вас кое-какие справки у соседей?

— Не возражаю, — сказал Рейни.

Они поиграли лучами своих фонариков на дверях квартир, в которых был погашен свет.

— Мы еще увидимся, — сказал человек в синем костюме.

Они медленно, топоча, спустились по лестнице и пересекли внутренний дворик.

Через несколько минут Джеральдина открыла дверь и увидела, что Рейни сидит на ступеньке.

— Вам недолго осталось работать в муниципалитете, — сказала она ему. — Это всякому ясно.

— Я больше там не работаю.

— Почему все так на вас злы? Я ведь даже не знаю, что вы, собственно, там делали.

— О! — сказал Рейни. — Я задавал вопросы. Я задавал сотни и сотни вопросов. В сущности, это было… — Он на секунду умолк, и шея его дернулась. — В сущности, это было очень глупо.

— И что же вы узнали?

— Я узнал, что в одном служебном кабинете сидит один человек и в связи с этим мне надо что-то сделать.

— Ладно, — сказала Джеральдина. — Можете не продолжать. Не говорите того, о чем потом пожалеете.

— Простите. Я, правда, не знаю, что, собственно, я хотел сказать.

Джеральдина засмеялась. Рейни понял, что она не совсем трезва.

— Я не хочу слушать, как кто-то намерен прикончить кого-то. Дело в том, что я была замужем за очень милым мальчиком, и он все время наталкивался на людей, с которыми ему надо было разделаться. Только и говорил про то, как он их убьет. Но думаю, говорил об этом со мной одной.

— И он кого-нибудь убил?

— Его убили, — сказала Джеральдина. — И зря. — Она повернулась и посмотрела Рейни в глаза. — Вот и у меня есть человек, с которым надо бы что-то сделать, только вы-то знаете, что делать со своим, а я со своим — не знаю.

— Мне очень жаль, — сказал Рейни.

— Еще бы, — отозвалась Джеральдина, не спуская с него глаз. — Может, зайдете выпить? Смыть привкус полиции.

Он молча прошел за ней через комнату в кухню. Комната была совсем пустой — ни картин, ни украшений на стенах. В кухне на всех полках лежали стопки газет и журналов. На столе стояла на две трети полная бутылка виски.

Джеральдина присела к столу, налила немного в два стакана и один протянула Рейни. К собственному удивлению, он выпил виски залпом. Джеральдина улыбнулась и снова налила ему.

— Я не напрашиваюсь на откровенность, детка, — сказала она. — Я просто стараюсь помочь. Чего вы хотите от Рейнхарта? Что он должен для вас сделать? Ведь что бы это ни было, он этого все равно не сделает.

— Я хотел поговорить с ним, — сказал Рейни. — Узнать у него про некоторых людей.

— И не думайте. Он вам ничего сказать не может. Еще никому не удавалось получить от Рейнхарта хоть что-то. Просто он не такой.

— Да, конечно, — сказал Рейни. — Собственно, Рейнхарт уже все мне сказал в прошлый раз.

— Он иначе не может, вы понимаете?

— Понимаю, — сказал Рейни.

— А кто этот человек в кабинете, которого вы хотите прикончить?

— Лицо, облеченное властью, — медленно сказал Рейни. — Его власть можно измерять страданиями, как землю измеряют акрами. Когда я увидел его и понял, что именно означает его власть, мне захотелось его потрогать, потому что он физически ее излучал.

— Господи, — сказала Джеральдина.

— Мне было дано увидеть этого человека по-особому. Я узнал его и понял по-особому. Вам это ясно?

— Нет, — сказала Джеральдина.

— Ну, мне было известно, что сделал этот человек и что он продолжает делать. И когда я увидел его, я сразу понял, почему он это делал и почему не мог не делать.

— А. — Джеральдина покачала головой и выпила еще виски.

— Когда-то существовала теория, — сказал Рейни, — про Луну. Один человек верил, что Луна питается человеческими мыслями. Он утверждал, что человечество невежественно и его раздирают смуты потому, что Луна пожирает эманацию человеческого разума[90].

— Я этому не верю, — сказала Джеральдина и посмотрела на него. — А вы?

— Нет-нет, — сказал Рейни, энергично помотав головой, — конечно нет. Но я верю, что среди нас есть люди, которые могут жить, только питаясь страданиями. Я верю в это потому, что я видел в служебном кабинете человека, который живет чужой болью, и я сообразил, что не он один такой, понимаете? Он не может быть единственным.

Джеральдина посмотрела на него:

— Ну и что же вы думаете делать?

— Не знаю. Видите ли, я был болен. Я совсем рассыпался. Я был искалечен и постепенно утрачивал связь с людьми. Я оторвался от жизни. Так что не знаю. Но что-нибудь сделаю.

Джеральдина не спускала с него широко раскрытых глаз.

— Лучше и не пробуйте, деточка. Вы же младенец, миленький. Вас сотрут в порошок.

— Вы знаете, что я думаю? — сказал Рейни, улыбаясь ей. — Я думаю, в этом теле нет ничего, что они могли бы отнять у меня.

Джеральдина поглядела на его лицо и покачала головой.

— Я умру. Только это они от меня и получат.

— Я готова умереть хоть сию минуту, — сказала Джеральдина. — Но я не хочу, чтобы меня убили. Я и подумать об этом не могу.

— Скажите мне одно, — попросил Рейни. — Откуда у вас на лице эти шрамы?

— Видите ли… один человек меня порезал.

Она чувствовала, что должна сказать ему правду. Она смотрела, как он встал и отошел в угол.

— Подойдите ко мне, — попросил он.

Она встала, открыв рот, и подошла к нему.

— Я торжественно заявляю, что в этом теле нет ничего, чем можно было бы мне повредить. Когда я увижу, как пьют кровь моего брата, я восстану против этого.

— Аминь, — вырвалось у Джеральдины.

— Если меня посадят в тюрьму, закуют в кандалы, отправят в сумасшедший дом, окунут ногами в смолу, разорвут мое тело веревками, отнять у меня ничего не смогут.

— Аминь, — сказала Джеральдина.

— Хоть я и один. Пусть я один.

— Хвала Тебе, Боже, — сказала Джеральдина.

— Дайте посмотреть на ваше лицо, — попросил Рейни.

Она подняла голову и взглянула ему в глаза, — казалось, в них совсем не было жизни.

— Вы верите, что, оставив на вас мету, они оставили и на мне? Когда они ломают жизни, они ломают и мою. Их бомбы разрушают меня. Когда людей вешают, вешают и меня. Когда порют женщин, порют и меня.

— Верю, — сказала Джеральдина.

— Хотя слабая жизнь моя погибла, я встаю против них и не сверну с пути.

— Хвала Тебе, Боже, — сказала Джеральдина.

— Хоть я и один, — сказал Рейни.

— Аминь! Хоть ты и один.

Она стояла с закрытыми глазами, а он обнял ее с пугающей силой, так что она не могла вздохнуть. Спина его под ее рукой была худой и костлявой, казалась почти бесплотной. Дрожа, она прильнула к нему, а он поднял ей голову и поцеловал с бесстыдной жадностью — и это было счастье. Это было как любовь.

Его руки бродили по ней, и она плакала, прижималась к нему и слушала стук его сердца.

— Хоть я и один, — сказал Рейни.

— Один, — прошептала Джеральдина. — Невыносимо. Невыносимо.

— Живи, — сказала она ему. — Не умирай.

В слезах она обнимала его почти с такой же силой, как он ее. Он целовал ей шею, волосы, уши. Он взял ее лицо в ладони и целовал шрамы.

Он долго целовал шрамы; он отнял ладони и провел пальцами по белым шнуркам на коже, словно хотел войти в ее раны или взять их на себя.

Джеральдина посмотрела на него — глаза его были так же пусты, как раньше, и устремлены на шрамы. Глядя ему в лицо, она очень мягко попыталась отстраниться. Он крепко держал ее одной рукой, а другой водил по шрамам.

— Не надо, — тихо сказала Джеральдина. — Не надо.

Рейни не отпустил ее. Она оттолкнула его с силой, вырвалась и закрыла шрамы ладонями.

— Ох, нет, — сказала она. — Не надо этого.

Он так и стоял перед ней с протянутыми руками. Она увидела, что кисти у него огромные, с крупными суставами, безволосые и мертвенно-белые. Он сжал ими пустоту на том месте, где она стояла, и лицо его исказилось судорогой боли, словно его ударили.

— Я не… — сказал Рейни. — Простите.

Он смотрел на нее бесконечно сиротливым взглядом. Когда она отступила на шаг, руки у него опустились. Его длинный костяк будто потерял твердость. Джеральдина испугалась, что он упадет.

Рейни вдруг схватил ее за руку выше локтя и притянул к себе; на лице его выражалось страшное томление. Рука Джеральдины онемела в хватке громадных лап — они стиснули руку в том же месте, где Вуди тем вечером в «Белом пути».

— Пошел к черту! — крикнула она.

Рейни отпустил ее, Джеральдина непроизвольно попятилась и налетела спиной на стол. Стул опрокинулся, стол качнулся на двух ножках, бутылка Джеральдины скатилась с него и разбилась о линолеум.

Джеральдина стояла неподвижно, прикрыв ладонью шрамы, и плакала. Лицо Рейни побелело. Несколько секунд он не двигался с места, глядя в пол, потом повернулся и медленно вышел.

Джеральдина подняла стул и села на него.

— Господи! — сказала она. — Господи!

Если бы он сделал что угодно, только не это, она не отпустила бы его. Она его хотела, — хотела, чтобы он, в страдании своем и безумии, прикасался к ней. Она осталась бы с ним. И в эту минуту готова была умереть с ним вместе.

— Не знаю, — сказала она вслух. — Не понимаю, что случилось.

Какое-то проклятие лежит на всем. Они не люди — эти люди. Они сломлены, они умирают. И что же я такое после этого?

И Рейнхарт. Рейнхарт. Рейнхарт.

Она уткнулась лбом в стол.

Она хотела, чтобы он вернулся. Рейнхарт. Она хотела, чтобы он снова был здесь. Он, и никто другой.

— Да-да, Рейнхарт, — сказала она. — Я люблю тебя. Милый, вернись.

Она любит Рейнхарта. И значит, что же она такое?

КНИГА ТРЕТЬЯ

День был ветреный и пасмурный; над Вест-Сайдом мчались низкие черные тучи; первый прохладный ветер в этом году принес с собой запах мокрых железных крыш, речного мусора и предвестие зимних дождей. В защищенных от ветра улицах воздух был неподвижным и теплым, как прежде, но на перекрестках постукивали ставни, и кусты во внутренних двориках хлестали по стене, обращенной на запад.

Рейнхарт перешел Джексон-сквер среди трепещущих магнолий и окунулся в ветер с реки; на нем был летний костюм из зеленой вискозы и темные очки — дань подражания его коллегам. У решетчатых ворот парка взметались и опадали красно-бело-синие афиши: в этот день они наводнили город — ими пестрели заборы, фонарные столбы, стены домов, балконы. И еще по улицам разъезжали два грузовика с громкоговорителями. «МИТИНГ ВОЗРОЖДЕНИЯ, — оповещали они. — СБОР ВСЕХ ПАТРИОТОВ».

Осторожно ступая, чтобы не запачкать сияющие башмаки, Рейнхарт прошел по замусоренной траве наверху дамбы и остановился, глядя на быструю бурую воду, которая у свай взбивалась в шапки грязной пены. Ветер пахнул на него зловонием причальной изнанки. Он пошел дальше, перепрыгивая через трубы и радужные нефтяные лужицы, мимо стен из гофрированного железа и пустых автопогрузчиков; у восьмого причала свободная вахта югославского грузового судна стриглась, расположившись на борту, — жесткие, выгоревшие на солнце волосы топорщились под ножницами парикмахера. Загорелые славянские лица поворачивались к Рейнхарту, моряки кричали ему вслед что-то насмешливое и взмахивали руками.

В прохладном сумраке эллинга в Алжире он остановился, размышляя, не заглянуть ли в один из баров у начала Канал-стрит — нет ли там Джеральдины. Но он и так опаздывал. А если он и найдет ее там — он от всего сердца надеялся, что этого не случится, — что тогда? Он повернулся и пошел по Канал-стрит к универмагу Торнейла.

В вестибюле БСША толпились оживленные репортеры: их попросили не забыть свои беджи с фамилиями, и они, ни о чем не расспрашивая, предвкушали интересные события. Между ними расхаживал один из секретарей, предлагая кофе и раздавая цветные пресс-релизы. Большинство представителей прессы приехали в город еще несколько дней тому назад и все это время знакомились с общей картиной, томясь в собственном соку, — ветер, по-видимому, вдохнул в них новую жизнь. Подручные Бингемона кидали камешки во все подходящие колодцы: Крайний Юг закипает вокруг Мэтью Бингемона и БСША. Это сообщение привело сюда богатый ассортимент журналистов со всей страны и из-за границы. Рыжий детина из «Вокс мехикана» в дорогом рисованном галстуке, объяснявшийся на техасском жаргоне, показывал всем желающим свой японский магнитофон; глаза трагической пары из «Ажанс-пресс» источали экзистенциальное отчаяние. Муж, мелкий, жуликоватый, напудренный, расхаживал с презрительным и в то же время алчным видом, а жена в очках со стальной оправой, оседлавших тонкий острый нос, чопорно сидя в зеленом пластиковом кресле, читала комиксы «Капитан Америка» и делала заметки в блокноте. Низенький голубоватого вида англичанин жужжал осой из-под рыжих с проседью усов, а зловещий субъект в двубортном пиджаке, с синим подбородком и как будто бы сеткой на волосах, униженно стрелял сигареты.

Кроме них было еще несколько загорелых корреспондентов-австралийцев, представлявших неведомые края, угрюмый негр с кольцом Колумбийского университета на пальце и корреспондент «Крисчен сайенс монитор», который грыз яблоко. Все они понравились Рейнхарту.

Он с некоторым сожалением прошел через внутреннюю дверь и обнаружил, что все сотрудники станции бродят по коридорам, переговариваясь праздничными голосами; сразу же за дверью стояли два «солдата Возрождения» и смотрели сквозь муслиновую занавеску, точно два стража у подъемного моста рыцарского замка.

— С первого взгляда ясно, что все они коммунисты, — говорил один.

— У этих умников из Нью-Йорка и Нью-Джерси, — сообщил ему другой, — сто ответов на каждый вопрос, и все сто неправильные.

В студии «Б» Ирвинг читал «Гимн Лейбовицу»[91].

— Чудненько, — сказал он, когда Рейнхарт вошел в студию. — Ну как, готов для Юбилейной Ночи?

— Конечно, — сказал Рейнхарт. — А ты идешь?

— Что делать? Кто-то же должен держать микрофон. Кроме того, один мой преподаватель хочет, чтобы я рассказал ему все в подробностях, потому что сам он боится пойти. А потом я думаю написать об этом репортаж и разбогатеть — чем я хуже остальных? Анонимно.

— Будет интересно прочесть твой репортаж, — сказал Рейнхарт.

— У них сейчас заседание в кабинете Бингемона. Адмиралы, Джимми Снайп и вся братия. Нунен сказал, что ты там тоже требуешься.

— Я знаю, — сказал Рейнхарт, закуривая сигарету. — Я знаю, я знаю.

Он вышел и в коридоре столкнулся с Фарли, который расстроенно отряхивал манжеты. На нем был серый шерстяной костюм с пасторским воротником.

— Ваше преподобие, — сказал ему Рейнхарт, — вы становитесь все ординарнее. За такое одеяние вас могут арестовать.

— А, брось! — сказал Фарли. Он был откровенно встревожен.

— Как будто дело дошло до дела?

— Как будто.

Они вместе пошли к кабинету Бингемона.

— Черт подери, — продолжал Фарли, — в такой штуке я еще не участвовал. Откровенно говоря, я слегка… ну, ты понимаешь.

— Слегка струсил.

— Да нет. Что зал, что стадион — мне все едино. Но вот репортеры мне не нравятся, старик. Очень не нравятся. — Он понизил голос. — А проклятые телевизионные камеры нравятся и того меньше. Я ведь подряжался выступать по радио, так? А это слишком уж изобразительно, пойми меня правильно.

— Меня немножко удивляет, что такой всезнайка, как он, вообще решил тебя выпустить. Кем мы ему тебя отрекомендовали?

— О, он наводил обо мне справки. По-моему, он пришел к заключению, что я актер и порядочный человек с некоторой склонностью к авантюрам. Самое смешное, что он даже не подозревает, насколько он близок к истине.

— Конечно не подозревает, — сказал Рейнхарт. — Ну, во всяком случае, передача будет не на всю страну. И риск для тебя не так уж велик.

— Ах, Рейнхарт, — сказал Фарли печально. — Риск всегда одинаков, мой милый… И сегодня мне надо пришипиться. Такого рода внимание мне ни к чему.

— Ну, ты можешь встать на колени спиной к трибунам, а я встану позади тебя. Или не снимай шляпы и сразу же нахлобучивай ее на глаза, как только увидишь камеру.

— Брось. Тут ничего смешного нет.

— Верно, — сказал Рейнхарт. — Ну мы что-нибудь придумаем, чтобы тебя не разоблачили. Увидимся у Бингемона.

Фарли пошел дальше по коридору. Рейнхарт остановился у директорского кабинета и нажал кнопку звонка. Его впустил Джек Нунен — он был красен, и от него несло виски. На черном письменном столе перед ним лежала книжечка бумажных спичек. Он старательно разрывал каждую спичку вдоль и бросал половинки в корзину.

— Черт, — сказал он. — Это та еще штука, Рейнхарт. Хотел бы я сегодня быть на вашем месте.

Рейнхарт, присев на край стола, следил, как спички мелькают над краем корзины.

— Да ну?

Нунен поглядел на него и рассмеялся слишком уж добродушно.

— И что же это значит? Что вы меня насквозь видите? И что я вам очки втираю? — Он неуклюже встал и хлопнул Рейнхарта по спине. — Может быть, и так, детка, может быть, и так. Но вот он… — Нунен сделал неопределенный жест в сторону кабинета Бингемона. — Сегодня с ним не очень-то просто ладить. И вообще, с ним стало трудно ладить с тех пор, как мы начали готовить эту штуку.

— По-моему, я ни разу не видел, чтобы он срывал зло на ком-нибудь, — сказал Рейнхарт.

— Ну… в этом смысле — нет. Голову он тебе не отвинчивает. — Рука Нунена оставила на полированной поверхности стола влажный отпечаток. — Но у него всегда такой вид, что он ее вот-вот отвинтит, понимаете? А если что-нибудь идет не так, как ему бы хотелось, то он тебя ненавидит смертельной ненавистью.

— Угу, — сказал Рейнхарт. — Я знаю.

— Нет, не знаете, — угрюмо сказал Нунен. — Впрочем, этот вечер все искупит. После него мы засветимся на всю страну. И все пойдет по-другому. — Он стоял перед Рейнхартом, потирая костяшки пальцев, и на его лице было написано упоение собственным страхом. — Кое-кого из тех, кто был тут, больше тут не будет. А те, кто сейчас у подножья лестницы, может быть… — Он взмахнул рукой, как фокусник, манипулирующий шелковым платком. — Окажутся на самом верху.

— Обалдеть, — сказал Рейнхарт.

— Так что не упускайте шанса, дружок. А кстати, репортеров видели? Неплохо — и это еще прежде, чем мы начали, а?

— Я только что прошел сквозь них. Там их много.

— Еще бы. Там мы собрали врагов. Только врагов. Пусть почитают релизы, пока мы разберемся, нельзя ли разозлить их с пользой. Или даже слегка их завлечь. Черт, они явились сюда сделать из нас шутов, но, если все пройдет как надо, мы в любом случае ничего не потеряем.

— В общем, все мы получаем то, что заслуживаем.

— Верно, — сказал Нунен. — Так всегда бывает. Пресса получает, что заслужила, верно? И читатели — все получают то, что заслужили.

— Это девиз нынешнего вечера?

— Что? — Лицо Нунена внезапно утратило всякое выражение. — Ха! Нет. Черт, я просто так болтал. Я… я что-то разнервничался, — сказал он с бледной улыбкой. — То есть я хочу сказать, что мне есть из-за чего нервничать.

— Да, — сказал Рейнхарт, откашлялся и встал.

Нунен смотрел на него с умоляющей улыбочкой. Несомненно, подумал Рейнхарт, у него закружилась башка от высоты, Дед Мороз пощипывает его красивенький носик. Он любви хочет, хочет вдыхать аромат информационной розы. Напрасно, подумал Рейнхарт. Здесь пахнет другим.

— Он нас ждет? Оттого, что мы заставим его ждать, настроение у него не улучшится.

— Нет, нет. У него совещание. Он позвонит, когда мы ему понадобимся. — Нунен рассеянно поглядел на черную крышку стола. — Это первое из таких совещаний, на которое меня не позвали. И прекрасно… Я очень рад, что меня там нет. То есть я же все равно знаю, что там происходит.

— Что?

— Кровопускание, — со смаком сказал Джек. Он сдвинул брови и пырнул невидимым ножом. — Вот так!

— Уже?

— Еще как! Он им всем накинул веревку на шею. Он может вести их, куда захочет, и ни одному не вырваться. Кругом всюду нарыты ямы. С заостренными бамбуковыми кольями. Сделаешь шаг, не прощупав почвы, и — бац!

— Бац! И сел на бамбуковый кол, — сказал Рейнхарт.

— Вот именно. Жаль, что вы не ходите на эти совещания, а то увидели бы, как этот принцип применяется на практике. Система с гарантией. — На его лице было написано почтительное восхищение системами с гарантией. — Можете мне поверить. Я бывал на этих совещаниях. На всех, кроме сегодняшнего.

Рейнхарт увидел, как Нунен запустил руку в соломенную корзинку под столом и извлек симпатичную фляжку с надписью: «Олимпийская питейная команда „Плейбоя“». Запахло скотчем.

— Я бы вас угостил, — сказал Джек Нунен, — но, слышал, некоторые считают, что это не всегда кстати. — Он лукаво улыбнулся.

Черт, подумал Рейнхарт, какой милый.

— Была не была. Угостите, Джек.

Джек взял два бумажных стаканчика из кулера и налил виски.

— Это первый раз, что меня не позвали. Но он говорит, что проводит последнюю сортировку для нынешнего вечера. Он хочет выделить главных действующих лиц, исполнителей и службу безопасности…

Рейнхарт допил и плеснул себе еще из олимпийской фляжки.

— И слава богу. Я уже столько месяцев сижу по уши в этом дерьме. Мальчик на побегушках. Честное слово, я знаю такие вещи… Ясно? Я же считаюсь директором станции. Я не политик. Не понимаю, кем он меня считает.

— Не понимаете? — спросил Рейнхарт.

— Не понимаю, — сказал Джек убежденно. — За кого он меня принимает?

— Над этим вопросом вам надо крепко подумать, — сказал Рейнхарт. — Чтобы стать тем, за кого вас принимают.

— Во всяком случае, — печально продолжал Нунен, — мне нужно ему втолковать, что хоть я и принимаю участие в организационной стороне дела, но с этими людьми ничего общего не имею и иметь не хочу. — Он прочувствованно посмотрел на Рейнхарта. — Я ведь его ни в чем не обманываю. Я делаю все, что в моих силах.

— Абсолютно, — сказал Рейнхарт. — Истинная правда. Человек делает все, что в его силах, — разумно ли требовать от него большего?

— Если бы я мог ему это объяснить… Но он проводит все время там с этими шакалами. И вообще-то, он не очень разумен.

— И кто же сейчас у него? — спросил Рейнхарт.

— Все они, — сказал Нунен и со вздохом протянул Рейнхарту программу и список приглашенных.

Рейнхарт проглядел список: кое-кто был ему совершенно неизвестен, но многих из перечисленных он встречал в студиях БСША в той или иной степени фанатического исступления.

Адмирал Бофслар, автор множества брошюр и гроза Ассоциации офицеров запаса, прибыл сюда, покинув в кои-то веки раз свое флоридское имение, где он жил, окруженный верными слугами, в вечном страхе перед ГПУ. Адмирал посвятил свой отставной досуг политической деятельности и разработке созданной им теории, согласно которой Американская республика не выполнила своего долга перед цивилизованным миром, так как по неразумию не перешла в лагерь противника в последние дни Второй мировой войны. Он всегда утверждал, что с адмиралом Редером[92] можно было разговаривать по-человечески. Все знали, что адмирал Бофслар тратит свою пенсию на издание еженедельного бюллетеня — бюллетень этот был полон бдительных разоблачений измены в правительственных учреждениях на всех уровнях и снабжался рисунками, на которых толстогубые люди в огромных шлемах шагали по горящим амбарам и церквям, — так изображалась ганская и индонезийская пехота, уже блокировавшая Мексиканский залив.

Бригадный генерал Джастин Джерген Тракки (в отставке), специалист по монгольской технике стрельбы из лука, представлял армию. В своей глобальной стратегии генерал Тракки исходил из того, что русско-китайский монолит, как ему удалось обнаружить, намеревался после завораживающих призывов к ядерному разоружению обрушить на ничего не подозревающий мир сотни миллионов конных лучников. По утверждению генерала, уже теперь черные корабли раскачивались на ледяных волнах арктических морей и берега Новой Земли оглашались пьяными воплями безбожной орды. Стрелы этих татар не пощадят никого, и в конце концов они устроят конюшню для своих лошадей в центральном мормонском храме Солт-Лейк-Сити.

Генерал Тракки был потрясен, узнав, что один его верный последователь, с которым ему не довелось встретиться лично, уже оказался в лапах аппаратчиков, став жертвой интриги, проведенной с азиатской тонкостью. Фаулер Фриментл, по прозвищу Пирожник, еженощно подвергался пыткам в клинике для душевнобольных преступников штата Нью-Мексико в Амбускадо, и пытали его крючконосые психиатры-евреи. Фаулер Фриментл был молодым предпринимателем, который вооружил, вымуштровал и снабдил военной формой и сапогами всех женщин, служивших в его «Кристи-Гаррет сити электрик компани». По субботам он и его девицы отправлялись на джипах в заросли чапарреля, где проводили маневры, устраивали показательные сражения и стреляли индеек. Как-то раз он привел свое войско на демонстрацию студентов-пацифистов во Флагстаффе, и, чтобы подтвердить делом пророчества генерала Тракки, они выпустили по демонстрантам сотни стрел с резиновыми наконечниками. Полицейский, наблюдавший там за порядком, внезапно обнаружил, что в его ягодицу впилась оленья стрела № 12 со стальным наконечником, который, по-видимому, предварительно окунули в крысиный яд. В результате фриментловское движение получило желанную огласку. Некоторое время спустя муж одной из воительниц Пирожника подал на него жалобу, и Пирожник попытался убедить эту даму, что в интересах нации им следует убить ее супруга. Она заупрямилась; Фриментл Пирожник был остановлен на федеральном шоссе номер шестьдесят шесть за рулем фургона, нагруженного ручными гранатами, после чего его, по приказу Кремля, отправили в Амбускадо.

Был там пастор Орион Бёрнс из Церкви Честного Христианства, собравший двадцать четыре тысячи подписей под требованием запретить преподавание всех теорий «квантов, происхождения человека от рыбы и относящихся к относительности» в учебных заведениях штата Оклахома.

Был конгрессмен Роско Чаплейн, собиравшийся рассказать о законопроекте, который он хотел предложить Палате представителей, — о запрете печатать в Соединенных Штатах книги, содержащие непристойные слова, а также сюжеты и ситуации развратного или аморального характера.

Был там и Олдос Марс, таинственный человек с чугунным подбородком, разъезжавший по маленьким городкам в увешанном собственными фотографиями «форде»-универсал в поисках субсидий для цикла лекций по «теории и практике подрывной деятельности», содержание которых опиралось на опыт, накопленный им за годы службы в самых секретных отделах военной разведки.

Был там и Фарли-моряк.

И знакомый Рейни, Калвин Минноу, плоскоглазый моложавый мужчина из прокуратуры штата, который, по слухам, подставил ножку всем тем, кто стоял выше его на служебной лестнице, по крайней мере в двух правлениях муниципалитетов. Прокурор Минноу был реформатором: в настоящее время он проводил кампанию по вычеркиванию бездельников, мошенников, паразитов, блудниц и прихвостней коммунистов из списков лиц, получающих пособия. Для этой цели он предпринял обследование получающих пособия, и выяснилось, что процент лиц, принадлежащих к той или иной из вышеупомянутых омерзительных категорий, весьма высок.

Простодушную добродетель и деревенский здравый смысл в этой компании представлял Джимми Снайп — критик-дилетант и новоявленный юный Брайан[93] из края лесопилен. Он некоторое время флиртовал с организацией демократов и остановил свой выбор на Бингемоне. Метание молний увлекло его, и ему захотелось попасть в конгресс.

Доктор Брут Антиной Торнпол, декан технологического института в Кейро-Спрингс и украшение своей расы, на совещании, естественно, не присутствовал, но должен был выступать вечером.

Зато там присутствовали и не столь выдающиеся личности. Муниципальный советник Майкл Куни явился в качестве заинтересованного наблюдателя: советник был честолюбив и не удовлетворен своим положением. И еще — молчаливый представитель нефтяной компании «Лафайет», заведовавший там отделом связи с общественностью, несколько судей, шерифов и кандидатов на судебные должности, а также полковник полиции в штатском.

На отдельной странице программы в обрамлении голубых звезд и золотых лассо красовалась фотография Кинга Уолью, звезды вестернов.

— Кинг Уолью? — спросил Рейнхарт.

— Угу, — сказал Джек Нунен. — Н-но-о! Предел, верно?

— Он здесь?

— Конечно. Бингемон его на руках носит. Он живет на вилле Бингемона за озером. — Джек Нунен взял программу и посмотрел на фотографию Кинга. — Редкая сволочь, можете мне поверить.

— В самом деле? — с улыбкой спросил Рейнхарт.

— Можете не сомневаться, — сказал Джек. — Погодите, вот увидите его в действии. Любого человека — пусть он даже лилипут — готов в кровь расквасить. Он избивает сторожей на автомобильных стоянках. Он избивает тех, кто, по его мнению, выругался. Он сумасшедший! Бингемон на него не надышится.

— И часто вам приходилось с ним встречаться?

— Эх, — раздраженно сказал Нунен и посмотрел на Рейнхарта с робостью, которая, подумал Рейнхарт, как-то не вязалась с его характером. — Мы были на вилле Бингемона. И ведь за все время, что я здесь работаю, он мне даже выпить не предложил ни разу. Я убежден, что это приглашение было… было сделано, чтобы издевнуться надо мной.

Он поежился.

Рейнхарт спросил, почему он так считает.

— Ну, я не слишком нравлюсь Кингу Уолью, — сказал Нунен. — Он обо мне невысокого мнения. И… это забавляет Бингемона. Всю субботу Уолью не давал мне прохода. Не знаю, то ли ему не по вкусу моя физиономия, то ли он со всеми ведет себя так. Но меня он вконец извел и все время заигрывал с Терри. — Он снова посмотрел на Рейнхарта с той же робостью. — Бингемона это приятно щекочет. Он ведь… он ведь похотлив… Хотя сам он ничего не может, потому что прогнил насквозь. У него целый штат врачей, черт…

— Спокойней, спокойней, Джек! — сказал Рейнхарт. — Примите таблетку.

— Уже принял, — ответил Нунен. — И выпил. Так что теперь он решит, что я пьян, и спустит с меня шкуру.

Оба помолчали, глядя на стол. Рейнхарт отпил из фляжки.

— Они ни на минуту не оставляли меня в покое… то есть нас. Едва мы приехали, сразу началось. Бингемон все время расспрашивал меня про всякие мелкие подробности, о которых я представления не имею, — просто распускал хвост перед этим дураком актером. А потом сказал моей жене — прямо при мне, — что я хороший мальчик, но меня надо держать в руках.

Нахмурившись, Нунен принялся грызть наманикюренный ноготь мизинца.

— Потом он усадил меня у себя в кабинете за старые журналы передач, а Терри поехала кататься верхом с Кингом Уолью. С тех пор как я начал тут работать, она была какая-то растерянная… оттого что я поздно возвращаюсь… А она любит ездить верхом. Она из Южной Каролины. Ну, днем они ездили кататься, а вечером они ее напоили… Она совсем растерялась.

— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Разумеется.

Он смотрел, как Джек Нунен трет кулаком по крышке стола, словно полируя ее.

— Она смотрела на меня, — сказал Джек. — Она смотрела на меня, точно потерянная. Понимаете, она ведь не знала, что ей делать. Она не знала, что я хочу, чтобы она делала… или не делала. В тех обстоятельствах, понимаете? Вы понимаете?

Джек Нунен, думал Рейнхарт. Лет тридцати, тридцати двух, приятное лицо, рыжеватые волосы, голубые глаза — ясные, когда в них нет хитрого или испуганного выражения. Подающий надежды молодой человек, счастливчик, американец. Он несколько раз видел миссис Нунен в студии. Рыженькая, милая, с нежным голосом. Она была похожа на Джека. Где-то у них был дом, и они жили в нем своей жизнью. Дети… словом, машинка крутилась.

«Джек Нунен. Миссис Джек Нунен. Что происходит? — думал Рейнхарт. — Скажи мне, Джек Нунен. Что все-таки происходит — независимо от обстоятельств? Кто вы такие и что, по-вашему, вы делаете, мистер и миссис Джек Нунен?»

Он опять отпил из фляжки и увидел, что на лице Нунена мелькнула досада.

— Да, — сказал он. — В тех обстоятельствах. Я понимаю.

— Зачем? Вот что ставит меня в тупик. Все это — весь день… только чтобы без конца меня унижать. Они… она… не знаю. Ее сапожки они оставили перед дверью спальни, и Бингемон велел негру отнести их — через тот кабинет, где я работал. А вечером, уже потом, они ее напоили в столовой, и я что-то сказал… И не о том вовсе, что происходило, боже упаси, а этот сукин сын киноковбой сказал, чтобы я не смел выражаться при даме. Моя жена… я не знаю — понимаете? А утром в воскресенье он провожает меня до машины и говорит, что прибавляет мне три тысячи долларов. Три тысячи! Только представьте себе!

— Это нелегко, — сказал Рейнхарт.

— А вам он прибавил? — быстро спросил Джек Нунен.

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Мне — нет.

— Не знаю, Рейнхарт. Я не знаю, смогу ли я… вытерпеть. Я хочу сказать… Мальчик миссис Нунен… Я радиовещатель, понимаете?

— Послушайте, — сказал Рейнхарт, — почему вы не уйдете?

Нунен тупо посмотрел на него.

— Вы говорите, что это не для неженок. Вы правы. Это не для неженок. Вы мне это сказали, когда я явился сюда с улицы. Так почему вы не уходите? Вы же семейный человек, так? Вы хотите действия, но хотите и спокойного будущего. Как по-вашему, Бингемон даст вам пенсию? Вам нравится политика? И это — ваша политика?

— Да, отчасти. То есть я считаю себя… Конечно, немного экстремистская…

— Ну так почему же вы не уходите? — сказал Рейнхарт.

Внезапно муть исчезла из глаз Нунена, его губы настороженно сжались.

— Почему не уходите вы? — спросил он у Рейнхарта.

— Ну, — сказал Рейнхарт, — так ведь то я.

Звонок на углу письменного стола Джека Нунена зажужжал, и на панели вспыхнула красная лампочка.

Нунен улыбнулся. Уныния как не бывало.

— Сегодня не время для таких разговоров, дружище, — сказал он Рейнхарту. — Мы еще здесь, так поддадим жару.

— Ладно, — сказал Рейнхарт. — Пойдем и поддадим жару.

Он пожал плечами. Очко не в его пользу. Джек Нунен никуда отсюда не уйдет.

Они вошли в комнату, где пребывала дружественная пресса. Всего «друзей» было около десяти, и они, как заметил Рейнхарт, довольно точно делились на две категории в зависимости от своих взглядов — на «влажных» и «сухих». «Влажные» отличались естественной мужественностью внешнего вида; их пыл объяснялся избытком гормонов, что нередко проявлялось и в их статьях. Их лагерь был более профессиональным. «Сухие» были ороговевшими, ломкими людьми, чистыми, но пропыленными: возмущенные торговцы, воинственные лавочники с маленькими злобными лицами. Четверо «друзей» принадлежали к женскому полу — трое «сухих» в черном, чьи глаза горели горечью различных ужасных потерь, и одна пухлая старая дама с увеличенной щитовидкой, по-видимому «влажная». Все они принялись здороваться с Джеком Нуненом.

— Привет, Джек! Джек, милый! Мы сегодня зададим им перцу, Джек?

— Да, уж будьте спокойны, — сказал Джек и представил им Рейнхарта.

«Друзья» кивнули ему без особого интереса.

— Вы передаете ту музыку, — заметила дама со щитовидкой, презрительно глядя на него.

— Да, мэм, — сказал Рейнхарт.

Кудрявый «влажный», с тяжелым подбородком и нью-йоркским выговором, спросил его, правда ли, что Кинг Уолью обещал выступить.

— Он сейчас здесь, — сказал Рейнхарт с чувством. — Через несколько комнат от этого места, где мы с вами беседуем.

Глаза ньюйоркца увлажнились.

— Кинг Уолью! — одобрительно сказал кто-то из пожилых «сухих». — На таких людей можно положиться.

Нунен и Рейнхарт вышли в гостиную для персонала, где два молодых человека в полотняных костюмах изучали программу вечера; в одном из зеленых пластмассовых кресел сидела пожилая женщина с фотоаппаратом и проверяла его экспонометр.

— Как дела? — окликнул их Нунен.

— Очень хорошо, — ответили молодые люди.

— Насколько мы поняли, ваш шеф уделит нам время после пяти, — сказала женщина. — Это точно?

— Абсолютно, — сказал Нунен. — Будьте спокойны.

— Вы знаете, откуда они? — спросил Нунен у Рейнхарта в коридоре.

— Да, — сказал Рейнхарт. — Это написано на их сумках. Они что же, собираются поместить Бингемона на обложку?

— Не в ближайшую неделю. Но они придут вечером, понятно. И хотя я ничего хорошего от них не жду, помещать их к врагам я не хотел. Они — великие толкователи, если вы понимаете, что я хочу сказать, и восхищаются силой.

Кабинет Бингемона был насыщен запахом бурбона и тревоги. Люди в легких костюмах бродили среди трофеев — приунывшие, полные тайной радости, просто пьяные. Фарли-моряк беседовал с Орионом Бёрнсом — благолепно и настороженно. Калвин Минноу скользил по комнате, словно выискивая мух себе на завтрак[94]. Мэтью Бингемон то и дело хлопал по спине Джимми Снайпа — вид у того был самый несчастный. Адмирал Бофслар раскинулся на пластмассовом диване в объятиях каких-то приятных грез. Генерал Тракки критически рассматривал охотничьи сцены на стенах.

Рейнхарт, который последовал было за Нуненом по краю комнаты, вдруг увидел Кинга Уолью. Нелепость, подумал он, безумие. В первом кинофильме, который он видел в своей жизни — лет двадцать пять тому назад, — Кинг Уолью играл главную роль; с тех пор перед его глазами тысячу раз мелькало изображение этого худого загорелого лица. И теперь оно возникло перед ним во плоти — с чуть обвисшими щеками, с еле заметной желтушной желтизной в глазах, с выражением странного неудовольствия, словно он был Джоном Кэррадайном или Бартоном Маклейном[95].

— Кинг, — нервно сказал Нунен, — вы, кажется, не знакомы с Рейнхартом.

Рейнхарт решил попросту обойти его, опираясь на теорию, что кино на своем месте вещь необходимая и полезная, но к жизни, какая бы она ни была, отношения не имеющая. Это было все равно что увидеть Сидни Грин-стрита[96] в твоем номере гостиницы.

— А-а, — протянул Кинг Уолью, — а, ты диск-жокей.

Черт, подумал Рейнхарт, что делать? Разбить стул о его башку? Это никогда не получалось.

— Привет, — сказал Рейнхарт.

— Привет? — возмутился Кинг Уолью.

— Да, — сказал Рейнхарт. — Привет. Разве вы не Кинг Уолью?

— Кинг Уолью, — объявил Кинг Уолью. — Не запустить ли нам немножко музычки на этой сраной станции?

— Ни под каким соусом.

— Ага, — сказал Кинг с широкой улыбкой. — Циник.

— Ну. Мистер Уолью, вы же видите, что творится в мире.

— Паршиво, да?

У Рейнхарта мелькнула мысль, что актер может заехать ему в нос за намек, что в мире паршиво. Но тут Джек Нунен вдруг решил вырваться на свободу. Уолью завалил его, как телка на родео.

— Малыш, — доверительно шепнул актер, поймав Нунена за лацкан. — Как там твоя женушка?

— А, прекрасно, Кинг. Прекрасно.

— Это прекрасно, — сказал Кинг. — Знаешь, она упругенькая в этих своих бриджах. Хорошо скачет. — Он игриво закатил глаза на публику.

— А как же, — сказал Джек, — она… она давно этим занимается.

Кинг Уолью громко рассмеялся и ущипнул Джека Нунена за щеку.

— Джек говорит, что его женщина давно этим занимается и потому она хорошая наездница, — объяснил он Рейнхарту.

Рейнхарт вежливо улыбнулся. Лицо Кинга Уолью опять приняло недов