Тихон Петрович [Юрий Маркович Нагибин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Юрий Нагибин Тихон Петрович

Тихон Петрович, преподаватель физики, был самым старым из наших учителей. Он был на целое поколение старше ближайшего к нему по возрасту Игната Захарыча. Географ Игнат Захарыч, высокий, жильный, костяно-лысый, с острой седой бородкой, держался подчеркнуто прямо, ходил быстро, носил толстовку из туальденора, черные брюки флотской ширины и ботинки-бульдожки; внимательный и придирчивый, он всех учеников помнил по именам и не скупился на выговоры.

Тихон Петрович был мал ростом, согбен в плечах, очень дряхл; на урок он выходил из учительской загодя, в разгар перемены, чтобы поспеть к звонку. Он еле передвигал ноги, каждую ступеньку лестницы одолевал в три шага. Он носил сюртучок, обшитый тесьмой, полосатые брюки без манжет и порыжелые генеральские ботинки с ушками, на груди у него был повязан черный шелковый бант, излохматившийся по краям. Он сохранил зрение, даже не пользовался очками, но в лицо своих учеников не помнил и на улице не узнавал. Голос, разработанный полувековым учительством, звучал громко, отчетливо, но редко когда окрашивался интонацией.

Погруженный в свою старческую слабость, он был отрешен от окружающего мира, странный и трогательный выходец из другой, далекой эпохи. Его безнадежная дряхлость и «потусторонность» особенно бросалась в глаза по контрасту со «здешностью» тоже очень старого Игната Захарыча. Рядом с другими молодыми и пожилыми учителями Тихон Петрович был просто стар, рядом со старым Игнатом Захарычем он был стар вдвойне.

Мне много раз доводилось читать о том, как злобно издеваются школяры над слабыми, старыми или больными учителями. А вот Тихона Петровича щадили. Дисциплина на его уроках была не хуже, чем у других, куда более молодых, властных и строгих учителей, и уж, во всяком случае, лучше, чем на уроках Игната Захарыча. Географ любил показать, что он всеведущ и его не проведешь. Он ястребом падал на ученика, тайком читавшего под партой какую-то книгу, и с торжеством выхватывал у нарушителя… учебник географии. Ученик нарочно шевелил губами, Игнат Захарыч обрушивался на говоруна, а тот, призывая в свидетели весь класс, с видом оскорбленной добродетели доказывал свою невиновность. Когда же все сидели с закрытыми ртами, с глазами, прикованными к географическим картам, развешанным на стене, класс наполнялся тугим, ровным гудом, будто июньский шмель кружил над медоносом, и Игнат Захарыч не знал, на кого ему кидаться.

Ничего подобного не бывало на уроках Тихона Петровича. Его так легко было обмануть, сбить с толку, что это не представлялось заманчивым. «Бузить» на уроках Тихона Петровича считалось мелким и недостойным. Тот, кому хотелось читать Конан-Дойля, пока Тихон Петрович громким, неокрашенным голосом излагает закон Лавуазье — Ломоносова, преспокойно читал, но делал это вежливо и незаметно. Слушали Тихона Петровича плохо, его скучно было слушать, но оплачивали свое невнимание строгой тишиной. Эта печальная, жалостливая тишина казалась мне обидной для Тихона Петровича. Чтобы как-то нарушить ее, я иногда нарочно его переспрашивал или делал вид, что мне не все понятно. Едва ли он испытывал ко мне признательность: ему трудно было повторять раз сказанное, а тем более искать другие слова для объяснения.

— Ну, слушайте! — говорил он громко, с какой-то бессильной обидой. — Ведь я, кажется, ясно выражаюсь!

Я не отступал от своего правила, — я не только жалел, но и глубоко уважал Тихона Петровича. Однажды я был в Политехническом музее на публичной лекции о квантовой теории. Я ходил на эти сложные, требующие серьезной подготовки лекции, ничего в них не понимая, кроме того, что мир куда сложнее и таинственнее, нежели это явствует из наших учебников. К своему удивлению, я встретил там Тихона Петровича. Он преподавал Ньютонову физику, но сам, чуть не ровесник Ньютона, старался быть в курсе новых научных открытий, ломающих к тому же весь привычный строй его представлений. Так ли просто узнать под конец долгой жизни, что энергия тоже материальна! До чего же трогателен в молодой, дерзкой аудитории был Тихон Петрович в своем сюртуке и с бантом, с клеенчатой ученической тетрадкой в руке; детскими шажками брел он по проходу, и его легкие, как пух одуванчика, белые волосы, подвластные любому дуновению, реяли вокруг бледно-розового черепа, словно собирались улететь.

— Здравствуйте, Тихон Петрович! — Я поклонился ему чуть не до земли, вложив в этот поклон все мое восхищение его научным подвижничеством.

Напрасный труд! Тихон Петрович не узнал меня, как давно уже не узнавал своих бесчисленных учеников.

— Здравствуйте, — ответил он равнодушно, даже не взглянув в мою сторону.

Однажды, когда уже прозвенел звонок, я погнался за Борькой Ладейниковым, причинившим мне какой-то ущерб. Мы мчались сперва между партами, а потом по партам, через головы ребят, давя чернильницы, топча тетрадки, сбрасывая на пол учебники. Хоть и увлеченный преследованием, я все же подумал, что сейчас откроется дверь и в класс войдет Тихон Петрович. Ну и пусть! Разве бросил бы я погоню, если бы мы ждали Игната Захарыча или любого другого учителя? Тихон Петрович вовсе не нуждается в этом обидном снисхождении, лишь подчеркивающем его слабость. В головокружительном прыжке я настиг Ладейникова и вместе с ним рухнул на пол у ног вошедшего в класс учителя.

Тихон Петрович выронил деревянный штангенциркуль и не столько гневно, сколько испуганно закричал:

— Ну, слушайте, что же это такое! Да вы с ума сошли!..

— Мы больше не будем, Тихон Петрович, — сказал я смиренно. — Простите нас, Тихон Петрович! — и прошмыгнул на свое место.

Другой раз мне удалось на иной манер доказать свою любовь к нему. Не помню уж, для каких нужд понадобилась Тихону Петровичу тетрадка по физике за пятый класс. Тетрадка ему нужна была образцовая: с записями всех уроков, с хорошими рисунками и чертежами. Лучшие тетрадки были, конечно, у девочек: чистенькие, аккуратные, без клякс и помарок. Но чертежи и рисунки выглядели безрадостно. Я хорошо рисовал и чертил и при большом усилии мог обходиться без помарок. Я сказал Тихону Петровичу, что за каникулы сделаю ему образцовую тетрадь. Три недели ухлопал я на это дело, три недели отняв у реки, футбола, городков, походов в лес и других радостей деревенской жизни. Но в первый день нового учебного года я принес Тихону Петровичу действительно образцовую тетрадь. До этого я никогда не видел, как он улыбается. Его бледные губы под белыми усами чуть зашлепали одна о другую, в уголок бледно-голубого глаза набежала слеза, и лицо стало застенчивым, лукаво-виноватым. Но почему-то мне показалось, что Тихон Петрович забыл о своей просьбе.

…В этот день Тихон Петрович принес в класс большой градусник в деревянном футляре и другой, маленький, — в картонном. Он рассказал о том, какое великое изобретение градусник, о его устройстве, способах применения, о шкалах Реомюра, Цельсия, Фаренгейта… Все шло хорошо, пока он не заговорил о медицинском градуснике и не обмолвился, что у человека температура не бывает ниже тридцати пяти. Я тут же вскинул руку.

— Ну, что вам? Слушайте, что вам? — громким и обиженным голосом спросил Тихон Петрович.

— Вот вы говорите, что температура у человека не бывает ниже тридцати пяти. А я знаю мальчика, у которого было всего три градуса.

Я говорил правду. У моего дружка по квартире Кольки Полякова во время приступа уремии температура упала до трех делений. Тут не было никакой ошибки, я своими ушами слышал, как на кухне говорили про три деления и еще добавляли: «Нешто выживешь с такой температурой!» Но Колька Поляков выжил и прославился во дворе как чемпион по низкой температуре.

— Не знаю я вашего мальчика, слышите, не знаю! — говорил Тихон Петрович. — А температура у человека не может быть ниже тридцати пяти градусов!

— Этот мальчик живет в моей квартире, — сказал я мягко. — Он болел уремией, и у него было три градуса.

— А я вам говорю, так не бывает!

— Ну как же так, Тихон Петрович, если у Кольки Полякова было?

Класс одобрительно зашумел, я не раз приводил Кольку Полякова на наши школьные вечера, и его знали многие ребята.

— Тише! — крикнул Тихон Петрович и стукнул по столу слабой, худой рукой. — Не бывает у живого человека такой температуры!

— Но Колька Поляков живой!

Класс дружно поддержал этот неопровержимый довод. Ребята понимали, что я прав, а Тихон Петрович, несмотря на свой стаж и опыт, сел в галошу.

— Да вы что, издеваетесь надо мной? — плачущим голосом сказал Тихон Петрович. — Не бывает у человека ниже тридцати пяти, не бывает, слышите, не бывает!..

Я понимал, что мучаю его, но ничего не мог с собой поделать. Если б я меньше любил и меньше уважал Тихона Петровича, я бы оставил его в этом смешном и жалком заблуждении. Перепутай Игнат Захарыч проливы, острова или даже материки, я бы, конечно, указал ему на ошибку, но разве стал бы я так настаивать?

— А у Кольки Полякова было три градуса, — грустно, но твердо произнес я.

Какое потерянное, бледное лицо стало у Тихона Петровича!

— Ну, скажите, что вы ошиблись, слушайте, скажите, что вы ошиблись!.. — умоляюще взывал Тихон Петрович. Он понимал, что не может продолжать урок, пока не восстановит подорванное мною доверие учеников.

Что было делать? Ведь я отстаивал истину не столько ради нее самой, сколько ради Тихона Петровича, чтобы развеять его ужасное заблуждение, вырвать из пучины старческого маразма. Я твердо верил, что еще усилие, еще немного стойкости — и ему передастся ясная сила моего молодого разума.

— Тихон Петрович, — чувствуя, как в горле закипают слезы, сказал я, — у Кольки Полякова было три градуса.

Тихон Петрович опустился на стул и закрыл лицо руками.

По счастью, прозвучал звонок. Что-то бормоча про себя, Тихон Петрович поднялся, забрал свои опозоренные градусники и поплелся вон из класса, еще более согбенный и дряхлый, чем всегда, и тонкие, легкие волосы беспомощно шевелились на его затылке.

Вернувшись из школы, я сразу пошел к Кольке Полякову. Он опять болел, на этот раз неопасной болезнью — свинкой. Колька лежал обвязанный шерстяным материнским платком и сводил на деку новенькой балалайки переводную картинку. У его изголовья стояла, тумбочка, на ней — лекарственное питье в стакане, микстура с бумажным хвостиком и градусник.

— Слушай, Колька, я сказал учителю, что у тебя было три градуса, а он не поверил.

— Я бы всех этих учителей!.. — прохрипел Колька из шерстяного платка. — Много они понимают! — Он нащупал на тумбочке градусник и, обозначив ногтем свою температуру, протянул мне.

Все было правильно. Отросший за болезнь, грязноватый ноготь указывал точно три деления, а под этими тремя делениями была длинная черточка, возле которой стояла цифра 35. 35,3 градуса было у моего друга, когда его отвозили на «Скорой помощи» в больницу! Но почему же Тихон Петрович не сказал просто, что шкала градусника начинается не с нуля, а с тридцати пяти?

Прошло много лет. Я кончил школу и поступил в медицинский институт. Однажды в Политехническом музее на лекции о теории относительности я увидел Тихона Петровича. Он совсем не изменился, давно уже перешагнул ту грань, когда человек меняется: те же узкие, согбенные плечи, тот же реющий младенческий пушок на голове, тот же шаркающий шаг и та же клеенчатая тетрадь в руках, и сюртучок, и брюки в полоску, и генеральские ботинки, и черный бант были все теми же. Я кинулся к нему.

— Здравствуйте, Тихон Петрович!

— Здравствуйте, — машинально отозвался он.

— Тихон Петрович, вы не помните меня? Я учился у вас в 326-й школе.

— Да… да… — проговорил он. — Многие у меня учились, многие…

— Я вам еще тетрадку летом переписывал…

— Да… да… спасибо.

Нет, не пробиться мне к нему! И уже просто так я сказал:

— А помните, я доказывал, что у одного мальчика температура была три градуса?

Он поднял голову, в бледно-голубых, почти белых глазах затеплилось что-то живое, гневное.

— Не бывает этого! Ну, слушайте, не бывает! — знакомым обиженным, громким голосом закричал Тихон Петрович.

Все-таки я остался в его памяти.