Бубновый валет и компания [Илья Григорьевич Эренбург] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

ревком. Что такое «ревком» этот, кто там будет, и здесь за речкой не знали, но темное слово повторяли с нежностью. Может, и не было никакого ревкома, только должен был он быть, родиться в сыром, кровью подмоченном снегу, у заводских ворот, чтобы откликнулись люди на злое ауканье сухих, быстрых, для памяти посланных выстрелов, чтобы приволокли завтра же сюда на это облюбованное место уж десятки других людей. Недобро, смертельно молчала заречная слободка, лишь отряды отступающих постреливали наспех.

Ночь близилась. Замолк и город, оставленный всеми, кто торговал, спорил, суетился, бегал в кафе «Шик» за валютой, устраивал лекции «о возрождении России», писал, читал, веселился, спорил, смехом, говором, повседневной белибердой оживлял эти скучные улицы. Вдали гудел, отчаянными всплесками напиравших на поезда толп, вокзал, и сквозь гул прорывались вскрики, уж просто невозможные, оставленных, придушенных, забытых.

Выколотыми глазами торчали окна «Освага» со сползшей на пол картой. Только два учреждения еще жили и бодрствовали – контр-разведка, помещавшаяся в гостинице «Венеция», и ночное, кабарэ, излюбленное офицерами, артистами, спекулянтами, над дверью коего была нарисована художником маркиза с розой и значилось: «Художественный погребок Веселый Финиш».

Ротмистр Александр Степанович Рославлев, гордость контр-разведки, уставший от ночной работы, проспал далеко за полдень, и лишь в пять часов позвонил по телефону на службу, ;

Подошел корнет Мылов и сказал неутешительное. Эвакуацию закончили; хоть непосредственной опасности нет, в городе паника. Уйдем по всей вероятности завтра. Получены верные сведения, что в слободке образовался местный ревком. Необходимо до ухода ликвидировать. Выслушав все это, Рославлев спокойно потянулся и свой пробор, по точности и белизне известный всему полку, заботливо оправил от забредших в сторону волосиков, после чего пошел, как и каждый день, в кафэ «Шик». Там никого не было, и лакей в ужасе посмотрел на блиставшие погоны Рославлева, хоть и знал его за лучшего посетителя. «Музыки сегодня отчего нет?» Лакей совсем потерялся и, заикаясь, выволок из себя: «Никак нет, ваше благородие. Ревком». Добродушно усмехнулся ротмистр: «Чепуху городишь. Москву скоро возьмем», и приказал подать чашку шоколада. Но на душе его было невесело – значит, снова отступать, снова цокот погребальный, под злые взгляды остающихся, еще пули в догонку, новая остановка на неделю, на месяц, а там конец, хорошо бы в бою, хоть без муки, без надругательств. Ни в какую Москву Рославлев не верил, а пошел от невыносимой, из нутра выпиравшей ненависти к ненасытным пигмеям, к уродцам без традиций, без шелеста знамен, без звяканья шпор. Но никогда он так не болел неудачей, как нынче: не только город русский покидал он, но ещё и домик один на Спасской, а там, в антресоли с крашеным полом, с вязаными салфеточками на лапчатых креслах, Наталию Николаевну Боброву, нет, если признаться, Талю – просто, единственную, короткую, жалостливую радость за шесть лет боев, крови приторной, от крови – этой такой скуки, что никому не расскажешь, только вот сейчас вместо эвакуации ляжешь здесь на полу под столиком и зевнешь – лакей очумеет. Посидев, совсем расстроился Рославлев, хотел к Тале пойти, но решил, что скрыть правды не сможет, только замучит ее. Лучше завтра прямо перед уходом, пока подтянуться надо, – в разведку пора.

Проходя по Николаевской, Рославлев увидел за щитом цветочного магазина прилипшую к стеклу хозяйку и настойчиво постучал. Открыли, но свежих цветов не было, только полузавядшие, хризантемы с тронутыми ржавью лепесточками. Строго приказал ротмистр немедля снести цветы на Спасскую. «Никого нет, все с перепугу разбежались», причитала хозяйка, но увидев револьвер, юркнула куда-то, и мальчик тотчас появился, взял большущий букет, понес. Редкие прохожие, в перегонку уличку перебегавшие, с ужасом взирали на белые звездочные цветы, глядел на них и Рославлев, будто венок на гроб, поминание не бывшей любви, сразу затравленной, отнятой. Сколько радости могло быть в этих белых комнатах на Спасской: поцелуи тихонько за тетушкиной спиной, записочки, после поезд быстро, быстро несется, парк в Гурзуфе и не понять, где волн вздохи, где Талины… Господи, и вместо всего, – вялый букет, «прощайте», да бегство, каждый цок копыта так и кричит «навек»…

В тоске шел Рославлев, а когда, наконец, подняв глаза, осмотрелся, где он, – увидел маленького мальченка, ушастого еврейчика, продававшего папиросы. Подступила злоба; вот от них, от грязных, юрких, курчавых, – уши выпирают, нос птичий, картавят мерзко: «папигосы», – от них все пошло, от них нет ни России, ни радости, ни Тали. И, раскачнувшись, он швырнул мальчонка кулаком в снег, прошибив нос и перепачкав кровью перчатку. «Видали? Начинается», – шепнул неизвестно кому стоявший на углу студентик и быстро засеменил. Мальчик визжал, весь подпрыгивая и корчась.

Брезгливо кинув перчатку: «Гады. Искариоты», Рославлев уж