КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 400492 томов
Объем библиотеки - 524 Гб.
Всего авторов - 170311
Пользователей - 91029
Загрузка...

Впечатления

nga_rang про Бердник: Пути титанов (полная версия) (Космическая фантастика)

Для Stribog73 По твоему деду: первая война - 1939 год. Оккупация Польши. Вторая, судя по всему 1968 год. Оккупация Чехословакии. А фашизм и коммунизм - близнецы-братья. Поищи книгу с названием "Фашизм - коммунизм" и переведи с оригинала если совсем нечем заняться. Ну или материалы Нюрнбергского процесса, касаемые ОУН-УПА. Вердикт - национально-освободительное движение, в отличие от власовцев - пособников фашистов.
Нормальному человеку было бы стыдно хвастаться такими "подвигами" своего предка. Почитай https://www.svoboda.org/a/30089199.html

Рейтинг: -2 ( 2 за, 4 против).
Гекк про Бердник: Пути титанов (полная версия) (Космическая фантастика)

Дедуля убивал авторов, внучок коверкает тексты. Мельчают негодяйцы...

Рейтинг: +1 ( 4 за, 3 против).
ZYRA про Бердник: Пути титанов (полная версия) (Космическая фантастика)

Судя по твоим комментариям, могу дать только одно критическое замечание-не надо портить оригинал. Писатель то, украинский, к тому же писатель один из основателей Украинской Хельсинкской Группы, сидел в тюрьме по политическим мотивам. А мы, благодаря твоим признаниям, знаем, что твой, горячо тобой любимый дедуля, таких убивал.

Рейтинг: -3 ( 3 за, 6 против).
Stribog73 про Бердник: Пути титанов (полная версия) (Космическая фантастика)

Ребята, представляю вам на вычитку 65 % перевода Путей титанов Бердника.
Работа продолжается.
Критические замечания принимаются.

2 ZYRA
Ты себя к украинцам не относи - у подонков нет национальности.
Мой горячо любимый дедуля прошел две войны добровольцем, и таких как ты подонков всю жизнь изводил. И я продолжу его дело, и мои дети , и мои внуки. И мои друзья украинцы ненавидят таких ублюдков, как ты.

2 Гекк
Господа подонки украинские фашисты. Не приравнивайте к себе великого украинского писателя Олеся Бердника. Он до последних дней СССР оставался СОВЕТСКИМ писателем. Вы бы знали это, если бы вы его хотя бы читали.
А мой дедуля убивал фашистов, в том числе и украинских, а не писателей. Не приравнивайте себя и себе подобных к великим людям.

2 nga_rang
Первая война - Халхин-Гол.
Вторая война - ВОВ.
А ты, ублюдок, пососи у меня.

Рейтинг: +2 ( 6 за, 4 против).
ZYRA про Юрий: Средневековый врач (Альтернативная история)

Начал читать, действительно рояль на рояле. НО! Дочитав до момента, когда освобожденный инженер-китаец дает пояснения по поводу того, что предлагаемый арбалет будет стрелять болтами на расстояние до 150 МЕТРОВ, задумался, может не читать дальше? Это в описываемое время 1326 года, притом что метр, как единица измерения, был принят только в семнадцатом веке. До 1660года его вообще не существовало. Логичней было бы определить расстояние какими нибудь локтями.

Рейтинг: -2 ( 2 за, 4 против).
Stribog73 про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

2 ZYRA & Гекк
Мой дед таких как вы ОУНовцев пачками убивал. Он в НКВД служил тоже, между войнами.
Я обязательно тоже буду вас убивать, когда придет время, как и мои украинские друзья.
И дети мои, и внуки, будут вас убивать, пока вы не исчезнете с лица Земли.

Рейтинг: +1 ( 6 за, 5 против).
ZYRA про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

stribog73: В НКВД говоришь дедуля служил? Я бы таким эпичным позорищем не хвастался бы. Он тебе лично рассказывал что украинцев убивал? Добрый дедушка! Садил внучка на коленки и погладив ему непослушные вихры говорил:" а расскажу я тебе, внучек, как я украинцев убивал пачками". Да? Так было? У твоего, если ты его не выдумал, дедули, руки в крови по плечи. Потому что он убивал людей, а не ОУНовцев. Почему-то никто не хвастается дедом который убивал власовцев, или так называемых казаков, которых на стороне Гитлера воевало около 80 000 человек, а про 400 000 русских воевавших на стороне немцев, почему не вспоминаешь? Да, украинцев воевало против союза около 250 000 человек, но при этом Украина была полностью под окупацией. Сложно представить себе сколько бы русских коллаборационистов появилось, если бы у россии была оккупирована равная с Украиной территория. Вот тебе ссылочки для развития той субстанции что у тебя в голове вместо мозгов. Почитаешь на досуге:http://likbez.org.ua/v-velikuyu-otechestvennuyu-russkie-razgromili-byi-germaniyu-i-bez-uchastiya-ukraintsev.html И еще: http://likbez.org.ua/bandera-never-fought-with-the-germans.html И по поводу того, что ты будешь убивать кого-там. Замучаешься **овно жрать!

Рейтинг: -2 ( 4 за, 6 против).

Эмиль Верхарн Стихотворения, Зори; Морис Метерлинк Пьесы (fb2)

- Эмиль Верхарн Стихотворения, Зори; Морис Метерлинк Пьесы (пер. Максимилиан Александрович Волошин, ...) (и.с. Библиотека всемирной литературы (изд. "Художественная Литература")-142) 4.64 Мб, 502с. (скачать fb2) - Морис Метерлинк - Эмиль Верхарн

Настройки текста:



Эмиль Верхарн Стихотворения, Зори • Морис Метерлинк Пьесы

Перевод с французского

О двух знаменитых бельгийцах

В конце XIX века в созвездии имен, представляющих классику всемирной литературы, появились имена бельгийские. Появились они с большим запозданием и, в сущности, неожиданно. До того времени хорошо были известны фламандские имена, но то были имена не писателей, а художников из старой «фламандской школы» (Рубенс, Иорданс, Ван-Дейк и др.). К новому же времени и живопись пришла в упадок в той части Европы, которая после тяжелой и долгой предыстории лишь в 1830 году превратилась в самостоятельное бельгийское государство.

Знаменитый французский критик Ипполит Тэн в конце 60-х годов прошлого века сделал по поводу бельгийской литературы безапелляционное заключение: «Такой литературы почти не существует».

Можно сказать, что не успел Тэн произнести свой приговор, как он был опровергнут самым убедительным образом. В последние дни 1867 года появилась «Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных, забавных и достославных деяниях во Фландрии и других краях» Шарля де Костера. В те времена имя де Костера не было известным не только за пределами, но и в пределах Бельгии. Тем не менее «от поэмы Шарля де Костера произошла бельгийская литература», по категорическому, но в общем верному определению Ромена Роллана.

«Быть собой» стремилась литература, чье развитие было ускорено борьбой за независимость страны. В границах государства бельгийского после революции 1830 года были объединены две различные народности — фламандцы, чей язык принадлежит германской группе и близок голландскому, и франкоязычные валлоны. «Бельгийского» языка не существует. Если представить себе к тому же десятки бытующих на территории Бельгии фламандских и валлонских диалектов, то картина получается весьма и весьма пестрая. Тем более, что буржуазное бельгийское государство, едва успев сложиться, до предела довело национальную рознь.

Желание бельгийцев «быть собой» сразу же вобрало в себя два сплетенных в труднорасплетаемый узел стремления — центростремительное и центробежное, желание «быть бельгийцем» и желание «быть фламандцем», «быть валлоном», «быть брюссельцем». Первое, центростремительное, сыграло свою роль в XIX веке, отразив борьбу за национальную независимость, за самостоятельную культуру. Второе, центробежное, берет верх ближе к нашему времени, когда развиваются составляющие Бельгию народности, а патриотические лозунги «единой Бельгии» превращаются в ура-патриотическую демагогию, призванную укрепить буржуазное государство и идеализировать его.

С самого начала французский язык неизменно использовался бельгийской буржуазией для наступления на права фламандцев и их языка, для укрепления унитарного государства, основанного на неравенстве. Однако, при парадоксальном и противоречивом развитии этой страны, — в определенный момент, в XIX веке, в эпоху Верхарна, — именно французский язык сыграл роль исключительную и особенную. Под лозунгом «быть собой» развивалась фламандская литература, давшая в прошлом веке таких значительных писателей, как Хендрик Консьянс, Гвидо Гезелле, Стейн Стревелс. Но де Костер, и Верхарн, и Метерлинк, и Роденбах, и Лемоннье, то есть писатели, которым принадлежит первостепенное значение в формировании самостоятельной бельгийской культуры, — все они писали по-французски.

Французский язык в Бельгии прошлого века сыграл роль могучего рычага, который помог бельгийской литературе «стать собой», выйти из плачевного состояния и достичь мировых литературных стандартов. «Защищая французскую культуру, я защищаю свою культуру, защищая французский язык, я защищаю свой язык» — так определял свое отношение к языку Эмиль Верхарн. Во времена Верхарна именно французский язык позволил бельгийской литературе подняться над провинциализмом, над узким, националистическим толкованием лозунга «быть собой». И не помешал тому «открытию Бельгии», которое совершали литераторы, сражавшиеся за самобытную бельгийскую культуру. Нет сомнения в том, что внезапный выход бельгийской литературы на мировую арену — прямое следствие этого процесса самоутверждения, этой потребности в открытии себя, вызвавшей необычайную активизацию духовных сил маленькой Бельгии.

Став собой, выдающиеся бельгийские писатели приобрели интерес для других. Интерес этот лишь отчасти питается бельгийской экзотикой, этнографической ценностью де Костера или Верхарна. Интенсивное познание себя, своей страны, своего времени вывело крупнейших бельгийских писателей к главным закономерностям эпохи, к ее доминирующим признакам. Это и сделало их крупнейшими бельгийскими писателями и писателями всемирной литературы, ушедшими далеко за те деревенские околицы, которые казались горизонтом немалому числу писателей, отождествивших Бельгию со своей деревней, а магистрали современности — с родной улочкой.

Отсюда проистекает значение Эмиля Верхарна. Верхарн кажется осью бельгийской литературы, стержнем, на который нанизываются главные из ее свойств, основные ее увлечения, направления ее развития. Дело тут не только в одаренности поэта, одаренности, конечно, исключительной. Дело в непрестанной потребности «быть собой», которая породила органическую потребность «непрестанно наблюдать реальность», превратив Верхарна в великого бельгийского реалиста. Став выразителем духа своего народа, Верхарн с необычайной силой выразил демократические, революционные тенденции целой эпохи. Когда русский революционер Владимир Ленин по ночам зачитывался бельгийцем Верхарном, когда в предреволюционной России (Верхарн приехал в Россию в конце 1913 г.) его с восторгом встретили русские пролетарские поэты, это было — смеем высказать предположение — не только потому, что Верхарн поэт первоклассный, но и потому, что на пороге XX столетия его поэзия предвещала суть нового века как века революций, века великих свершений человечества.

А Метерлинк? Метерлинк тоже выбрался за бельгийскую «околицу», тоже преодолел бельгийский провинциализм и стал у порога XX века как характерная и выразительная фигура. Но прежде чем и он заговорил о возможностях человека, он представил его существом, лишенным каких-либо возможностей. Создатель символистского «театра смерти», Метерлинк стал классической фигурой международного декаданса. В этом, само собой разумеется, тоже заключен пророческий смысл.

Верхарн и Метерлинк — две ключевые фигуры, возникшие в преддверии новой эпохи, как ее олицетворение, как обозначение исторической границы.

* * *

Эмиль Верхарн родился в 1855 году, Морис Метерлинк — в 1862. Верхарн родился в Сент-Амане, что возле Антверпена, Метерлинк — в Генте. Таким образом, оба они из одной провинции, из Восточной Фландрии, оба фламандцы. Вышедшие из буржуазных семей, Верхарн и Метерлинк получили сходное, обычное для тогдашних обеспеченных молодых людей образование — сначала в иезуитском коллеже (в одном и том же коллеже города Гента, но Метерлинк поступал, когда Верхарн оканчивал), где обучение шло на французском языке и вообще «по-французски», потом в университете. Оба изучали право, и оба к юриспруденции никакого интереса не проявили.

И Верхарн, и Метерлинк проявили интерес к поэзии, к искусству. Начали они со стихов: в 1883 году выходит первый сборник стихотворений Верхарна («Фламандки»), и тогда же несколько стихотворений Метерлинка появляются в журнале «Молодая Бельгия».

Оба писателя сотрудничали в этом журнале, который сыграл исключительную роль в развитии бельгийской литературы. «Молодая Бельгия» выходила с 1881 года, под громко звучавшим тогда в Бельгии лозунгом — «будем собой». Однако очень скоро в движении за самоопределение бельгийской литературы наметился раскол, обозначилось два направления этого движения. Одно из них определилось как искусство «социальное», другое — как «асоциальное». В недрах первого созревал реализм, в недрах второго — символизм и другие декадентские школы.

Пути Верхарна и Метерлинка довольно быстро разошлись по этим главным направлениям бельгийского литературного процесса. В начале 90-х годов Верхарн и Метерлинк оказываются на различных полюсах бельгийской, а вместе с тем и мировой литературы: один приступает к созданию монументальной социальной трилогии, великому документу реализма и романтизма в поэзии, другой пишет символистские драмы из цикла «театра смерти».

К социальной трилогии Верхарн шел с первых же шагов в поэзии, с первого сборника, с «Фламандок». За «Фламандками» в 1886 году появились «Монахи». Родина — вот над чем раздумывает поэт, вот чей портрет он создает. Разбросанные на равнинах северной Бельгии фермы, монастыри, церкви — все это приметы бельгийского пейзажа, признаки родного края, его поэтизируемая повседневность. Уже первые стихи Верхарна поражают монументальностью и демократичностью. Стремясь «стать собой», изображая родину, бельгийские писатели преимущественно писали о народе, о деревне, именно там разыскивая специфичность и близость природе, способность к «сохранению себя». Для бельгийской литературы времени Верхарна не редкость «рассказы в деревенских башмаках», произведения, намеренно «обутые» в простую доступную форму.

«Фламандки» воспевают деревню и ее обитателей, ведут читателя на ферму, в амбар, на кухню, рисуют быт крестьянина со множеством совершенно прозаических деталей. Героем поэзии Верхарна оказывается простолюдин, крестьянин, точнее крестьянка, «фламандка», воплощение силы, естественной красоты, которая не нуждается в «румянах», ибо прекрасна, как сама природа. Поэта привлекают монументальные фигуры, могучие страсти — будь то плотские страсти крестьян или же исступленная вера монахов.

«Фламандки», «Монахи» — первая стадия наблюдения реальности в творчестве Эмиля Верхарна. Пока еще это наблюдение извне, улавливающее внешние приметы, внешнюю красоту, игру красок. «Картинное» Изображение деревни подчиняется романтической концепции. «Фламандки прошлых времен» (так и называется завершающее сборник стихотворение) — образ в немалой степени условно-литературный. Он кажется срисованным с натюрмортов старой фламандской школы, срисованным, правда, рукой настоящего мастера. В простоте раннего Верхарна есть нарочитость стилизации.

«Эпические монахи» Верхарна тоже не свободны от стилизации, от романтического преувеличения. Но во втором сборнике приоткрылся идейно-эстетический смысл романтизма раннего Верхарна. В «Монахах» заметнее первые результаты изучения современной реальности. И результаты эти неутешительны. «Фламандки» — статичны, в «Монахах» фиксируется движение, эволюция, в основе которой соотнесение и характеристика различных периодов человеческой истории. «Агония монахов» в стихах Верхарна — символ всеобщей деградации, символ движения от прошлого времени, где было нечто яркое, мощное, к нынешнему времени, когда все поблекло, когда «все рушится и умирает».

Перед лицом этого мира Верхарн тотчас же растерял свои романтические иллюзии. Возникает под его пером то, что может быть названо «трагической трилогией», — три сборника второй половины 80-х годов: «Вечера» (1887), «Крушения» (1888), «Черные факелы» (1890).

Верхарн был поэтом универсальным, и первый резкий поворот его искусства, сверкающего самыми различными гранями, заключается в стремительном переходе от поэзии описательной, безличной, к стихам лирическим, поражающим своей искренностью. Трагическая трилогия, однако, не стала документом субъективизма. Для Верхарна изоляция от внешнего мира была просто-напросто делом невозможным. Считая искренность признаком истинной поэзии, Верхарн даже в исповеди поэта видел связь с временем.

Исповедь самого Верхарна в те годы была окрашена в тона трагические. Освобождаясь от романтической идеализации плотской красоты фламандок и религиозного исступления монахов, поэт оказывался перед пустотой. «Нет ничего», — восклицал он и бесконечно варьировал этот мотив, мотив опустошения, безысходности, абсурдности бытия.

Пессимизм Верхарна питался и литературными влияниями. Именно в это время он знакомится с французским декадансом, его поражает Бодлер, увлекают символисты, особенно Малларме и меланхолическая поэзия Верлена. Поэзия самого Верхарна соприкасается с символизмом — появляются стихотворения («Числа» и др.), похожие на ребусы, содержащие чисто субъективный образ обезумевшей, потерявшей всякий смысл действительности. Образы смерти, гибели, распада, гниения наводняют стихи Верхарна.

Именно в это мгновение пересекаются пути Верхарна и Метерлинка: «Черные факелы» и классическое произведение «театра смерти» пьеса «Слепые» относятся к одному и тому же 1890 году. Можно поэтому счесть 1890 год полюсом в развитии бельгийского декаданса.

Но для поэзии Эмиля Верхарна это было всего лишь мгновение, одна — и не главная — грань его универсальности. Потребность наблюдать реальность, доверие к реальности тут же вывели Верхарна из плена субъективизма. Вот почему трагическая трилогия оказалась не только символистским моментом в движении поэта, но и периодом перехода от романтизма к реализму. Реализму в познании и внешнего мира, и мира внутреннего. Лиричность трагической трилогии была признаком того внезапного открытия «я», которое совершил автор «Фламандок» и «Монахов», обогатив тем самым и свою собственную поэзию, и поэзию вообще.

В трагической трилогии создан потрясающий по искренности, по правдивости, по силе эмоционального впечатления образ страдающей души, повергнутой в отчаянье, в неслыханные муки, оказавшейся на грани самоистязания. Верхарн в те годы был тяжело болен; его стихи правдивы и в силу того, что они воссоздают — искренне, честно — тяжелое физическое состояние поэта. Во множестве произведений, вышедших из-под пера декадентов конца прошлого столетия, воспевалась смерть и воссоздавалась всевозможная патология. Но нередко это были литературные страдания, дань декадентскому мировосприятию. Верхарн же не сочинял страдания — он страдал.

И он выковывал в себе способность к сопротивлению, к преодолению отчаяния. Замечательная особенность трагической трилогии состоит в том, что она отразила формирование незаурядной личности, воспитание мужества, воли к сопротивлению.

Лиризм преобразил поэзию Верхарна. На смену величавому, эпическому александрийскому стиху, который господствует во «Фламандках» и «Монахах», приходит более гибкая, более свободная система стихосложения, соответствующая драматизму, крайней эмоциональности трагической трилогии. На смену подчеркнутой предметности, буквальности образов первых двух сборников приходит сложная метафорическая система. Поэзия Верхарна насыщается символами, внешний мир приобретает смысл иносказательный, отражая настроения и мысли поэта, намекая то и дело на его внутреннее состояние.

Но символика Верхарна выдает и еще одно непременное качество его поэзии. Поэт не мог оторваться от реальности, к идее он идет именно от нее, сохраняя наглядность и зримость образа. Внутреннее состояние поэта даже в трагической трилогии постоянно ищет себе соответствия во внешнем мире. При этом внешний мир лишь в редких случаях — тогда мы имеем дело с символизмом — порабощается, совершенно поглощается миром внутренним. Верхарн чаще тяготеет к созданию реалистических картин внешнего мира, соответствующего миру внутреннему. «Да, ваша скорбь — моя, осенние недели… деревьев плач — мой плач», — восклицает поэт (стихотворение «Осенний час») и рисует правдивую картину осени, когда «под гнетом северным хрипят и стонут ели».

Не случайно именно в трагической трилогии, в большей степени, нежели в «Монахах», возникает облик современности как мира жалкого, пустого, безобразного:

И я оцепенел, и ноги прилипают
К земной грязи, и вонь мне не дает дышать.

(«Вдали»)

Уже не извне созерцает поэт равнины и города своей родины. Он втянут в их трагедии, он страдает вместе с ними. При этом облик настоящего времени социально конкретизируется. В трагической трилогии не только холод, свирепый ветер, осенняя грязь распоряжаются на фламандских равнинах — но и нищета, которая «лачуги сгорбила худые» («Соломенные кровли»). Холодные, равнодушные структуры, сдавившие человека, — порождение враждебных людям законов, прибежище какого-то бесчеловечного общественного механизма («Законы»). Возникает впервые и важнейшая для социальной лирики Верхарна тема города. Сначала город описывается как бы со стороны, со стороны полей, как чуждое им и опасное для них инородное тело, как некое чудище, средоточие порока и грязи, грохота и суеты. Затем этот образ расчленяется, конкретизируется, обретает социальный смысл («Города»).

Социально уточняется уже в трагической трилогии и потребность поэта в сопротивлении, в протесте. В «Черных факелах» есть стихотворение «Мятеж». При всей отвлеченности и экзотичности картины мятежа, чувствуется, что он, как магнит, влечет поэта, что душа поэта там, где взметнулось пламя гнева, мести, борьбы.

Итак, даже трагическая трилогия, которую нередко — и ошибочно — целиком считают декадентским творением Верхарна, помещая заодно всю его поэзию в рубрику символизма конца века, даже трагическая трилогия показывает, сколь естественным для Верхарна был выход к социальной трилогии, стремительное освобождение от плена декаданса.

Были причины, которые ускорили это освобождение. Среди причин называют обычно появление на пути Верхарна женщины, возникновение любви, которая преобразила поэта. Верхарн и сам много раз писал об этом, а главное, отразил свои чувства в циклах стихотворений, посвященных любимой женщине. «Ранние часы» (1896), «Послеполуденные часы» (1905), «Вечерние часы» (1911) — замечательный образец интимной лирики, еще одна грань искусства Верхарна. И опять-таки поражает неспособность поэта забыть о мире, уйти в себя, замкнуться.

Любовная лирика Верхарна в свою очередь знаменует постоянное для бельгийского поэта открытие мира, внимание к реальности. Лирика выражает возникновение и расцвет любви. Мало этого: как и ранее, поэт неизменно ищет соответствия между внутренним состоянием и внешним миром. Поэтому вновь и вновь рисуется этот внешний мир, пишутся проникновенные картины природы. Необыкновенно поэтическим, очищенным любовью, предстает мир окружающих обыденных вещей. «Ранние часы» — образец пейзажной лирики.

И все же, несмотря на все это, возникновение рядом с «Ранними часами» грандиозной социальной трилогии — поразительное свидетельство универсальности Верхарна, его потребности в познании мира. Поэзия Верхарна жадно всасывает в себя действительность. Но это не натуралистическое подбирание с пути всего, что на пути попадется, — нет, Верхарн создает, творит, он тщательно отбирает строительный материал, берет существенное, главное.

Этому отбору содействовала не только исконная наблюдательность и вкус поэта к реальности. К началу 90-х годов Верхарн обретает революционное понимание действительности. С этого времени его поэзия — одно из бесчисленных свидетельств того процесса сближения Искусства с социалистическими идеями, который стал характерным признаком конца XIX — начала XX века. 80—90-е годы в Бельгии — время решительных выступлений пролетариата, мощных забастовок. Рабочая партия Бельгии одерживает крупные победы, социалистическая идеология увлекает интеллигенцию. Бельгийские социалисты организуют в 90-е годы довольно широкое просветительское движение, пытаясь установить прямой контакт творческой интеллигенции и народа, содействовать духовному раскрепощению масс. Верхарн принял участие в деятельности организованных социалистами Народных домов и Новых университетов, читал там лекции.

Все говорило о выходе Верхарна из состояния депрессии, все свидетельствовало о том, что поэт вновь обрел идеал — но уже не романтический, не условно-литературный. Идеал Верхарна основывается теперь на реальности, на познаваемой им сути современного общества, он обращен в будущее, а не в прошлое.

Социальная трилогия — это сборники стихов «Поля в бреду» (1893 г., к нему примыкают «Призрачные деревни» и «Двенадцать месяцев»), «Города-спруты» (1895) и драма «Зори» (1897). Вновь мы оказываемся на тех же полях, на улицах тех же городов, что и в сборниках 80-х годов. Однако уже не картинных фламандок видит поэт на равнинах Бельгии — он видит толпы изможденных людей, бредущих по нескончаемым дорогам. Трагическое восприятие мира, присущее сборникам конца 80-х годов, окончательно сменилось изображением подлинных жизненных трагедий. То, что вызывало у поэта лишь болезненно-острую эмоциональную реакцию, теперь им анализируется, изображается на полотнах социальной трилогии.

Какими категориями мыслит поэт, с какими понятиями он имеет дело — деревня, город, настоящее, будущее! Причем монументальность теперь лишена того привкуса романтической гиперболизации, который оставляют образы крестьян и монахов из ранних сборников Верхарна. Монументальность — от глубины анализа и от широты взгляда, от революционного миропонимания.

Здесь и деревня, изображение трагедии крестьянства, разоряемого быстрой капитализацией, — такой процесс действительно имел место в Бельгии конца прошлого века. Здесь город, чья социальная функция «пожирателя деревень» олицетворяется образом спрута, мощного и грозного. Уточняя социальное содержание понятий деревни и города, Верхарн освобождает их от зашифрованности и неопределенности. Теперь Верхарн предпочитает несложные метафоры, которые в конкретном, наглядном облике представили бы самую суть изображаемого явления. Даже зловещие, кошмарные видения сумасшедшего (семь «Песен безумного» в сборнике «Поля в бреду») лишь усиливают впечатление от подлинно кошмарного существования крестьян, от их беспомощности. Безумцу кажется, что мир прогрызли крысы, а итоговое стихотворение «Полей в бреду», «Заступ», изображает деревню, равнину, ставшую кладбищем, прибежищем смерти, Для эпической поэзии Верхарна характерны чрезвычайная обобщенность и удивительная наглядность. Верхарн как бы мыслит полотнами, он имеет в виду явления, но явления в его стихах живут, они конкретны.

Для реализма Верхарна особенно показателен созданный им образ города. Сборник «Города-спруты» принес поэту славу великого урбаниста, одного из зачинателей современной поэзии. Пристально наблюдавший реальную жизнь, Верхарн очень быстро к конфликту деревни и города добавил те конфликты, которые присущи самому городу. «Город-спрут» — образец поэтической живописи. Цельная картина возникает из-под пера Верхарна, картина не внешних признаков, не архитектурных особенностей, а картина социального бытия города в приметах кипучей и бурной городской жизни, образ сути, «души города».

Именно образ города привнес в поэзию Верхарна подлинное движение. На разоряемых равнинах он видел бегство, бесперспективный исход из «никуда и в никуда» («Исход»). Перспектива возникла с возникновением образа города — «все колеи стремятся в город». Город, в отличие от деревни, представлен поэтом не как нечто застывшее, подвластное лишь гибели, но как концентрация человеческой истории, как сгусток энергии. Город вобрал в себя прошлое, Историю. Но он оказывается и кузницей будущего.

Со сборника «Города-спруты» поэзия Эмиля Верхарна поворачивается к будущему. Стихи великого поэта становятся формой предчувствия грядущего. Они были стихами реалистическими в той мере, в какой это предчувствие основывалось на точном анализе социальных противоречий современности, на характеристике тех именно сил, которые путь к будущему намечают.

Само по себе это было делом уникальным, исключительным. Ведь осуществив точный социальный анализ своей эпохи, Верхарн не перестал быть поэтом, не превратил поэзию в политическую публицистику.

Если пытаться дать ответ на вопрос, в чем секрет огромной популярности Верхарна на рубеже веков, то следует прежде всего ответить: потому что он был поэтом. И, будучи поэтом, доказал, что «поэзия все может».

Развитие поэзии Верхарна было отмечено всесторонностью, сочетанием лиризма и масштабности, монументальности социальных тем и кажущейся камерности тем личных. Поэзия Верхарна похожа на могучий поток, который стремится охватить все, вовлечь в свое течение само существование человека и общества.

Вот в этой колоссальной силе, в этой способности к безграничному обогащению — секрет успеха поэзии Верхарна, его значения для мировой поэзии на рубеже XIX–XX столетий. В те годы очевидным стало, что западноевропейская поэзия импрессионизма, а тем паче символизма идет путем отстранения от земных источников. Для мэтра символизма Стефана Малларме мир существовал, чтобы возникла книга. Для Эмиля Верхарна книга была отражением существования мира, воссозданием бытия.

Необыкновенное обогащение содержания у Верхарна влекло за собой обогащение формы. В социальной трилогии утверждается свободный стих. Верхарн был одним из первых франкоязычных поэтов, заменивших строгие, регламентированные формы традиционного, «правильного» стиха стихом свободным. Случилось это оттого, что Верхарн искал путь к наиболее точному выражению мысли, он искал поэтическую форму, которая позволила бы и помогла бы воспроизвести бесконечное богатство реального мира.

Совершенно прав был Валерий Брюсов, поклонник Верхарна и первый его русский пропагандист, когда писал, что «во власти Верхарна столько же ритмов, сколько мыслей». Форма поэзии Верхарна поразительно подвижна, гибка; жанр, ритм и звуковая система постоянно меняются в зависимости от мысли, от содержания стихотворения. Форма стихов Верхарна отражает верхарновский динамизм, его потребность в движении, в предчувствии и поэтическом предвещании грядущего. Разве сама форма, могучий разворот стиха не воссоздает «душу города» («Душа города») как нечто могучее и живое, подвижное, развивающееся? Достаточно сравнить подобное стихотворение с натюрмортами, изображающими деревню, чтобы ощутить соответствие формы содержанию, поиски жанров, ритмов, которые в состоянии передать богатство реальности с ее законом безостановочного движения, развития к грядущему. Разве суть города не передается свободным ритмом стихотворения «Город» с его подвижными строфами, то тяжеловесными, то сжимающимися, с резкой амплитудой строк, то разбегающихся по странице, то концентрирующих смысл в одном, ударном слове?

Изображение города в стихах Верхарна буквально с каждым стихотворением подчиняется мысли поэта о том, что движение — это порыв к будущему, это созидание нового. Динамика «городов-спрутов» — революционная динамика. «В мысли и в поте гордых рабочих рук» видит Верхарн обещание «новой мечты». Поэт вливается в толпы восставших и вместе с ними — в экстазе, в радостной надежде на будущее — выходит на улицы города.

Так Верхарн, еще не достигнув порога XX века, увидел смысл и значение новой эпохи в социальных преобразованиях, в революции, ощутил и с исключительной силой передал это ощущение вздымающейся, неодолимой волны мятежа. Поэзия Верхарна уподобилась сейсмографу, удивительно точно фиксирующему суть приближающегося века как века преобразований. Помимо социальных — преобразования научные; рядом с восстанием — «искания», воспеваемый Верхарном бесконечный процесс познания мира, разгадка тайн природы. Увидев поэзию в труде рабочего и ученого, Верхарн показал благородное нравственное значение труда и познания, совершенствование человека в этом единоборстве с природой. Социальная и научная революция для Верхарна — единый порыв человечества, доказательство его всемогущества, его способности самоусовершенствоваться и усовершенствовать мир, уничтожить все то зловещее, губительное, что населяет стихи «Полей в бреду», «Призрачных деревень». Грядущее для Верхарна — мир прекрасный, царство добра и красоты, царство возвышенной идеи.

Грядущее стало темой третьей части социальной трилогии, пьесы «Зори». (Помимо «Зорь», Верхарном были написаны три драмы — «Монастырь», «Филипп II», «Елена Спартанская».)

«Мы живем в дни обновлений» — вот вывод Верхарна, который доминирует в «Зорях». Пьеса о революции, «Зори» показывают те социальные противоречия буржуазного общества, которые, будучи доведены до предела войной, разрешаются в революционном взрыве. Недавно Верхарн писал о гибели деревни — теперь он пишет о «смерти одного мира», о гибели целой общественной системы.

Мощь революции отражена в образе главного героя пьесы, вождя восставших Эреньена. Нравственная функция революции воплощена этим совершенным человеком, способным отдать себя целиком, отдать даже жизнь свою великой задаче, человеком благородным, чистым, нежным, предназначенным для любви. И это нисколько не противоречит задаче уничтожения старого мира, революционной задаче, которая для Верхарна есть акт гуманный, высшее проявление гуманизма, любви к ближнему, доверия к человеку.

С таким героем Верхарн вплотную приблизился к XX веку. А Метерлинк?

Можно считать, что Метерлинк сконденсировал в себе «фламандский мистицизм», которому Верхарн отвел лишь одну грань в многогранном облике своего соотечественника. Дело, впрочем, тут не только в свойствах «фламандской души».

В те же 80-е годы прошлого века, в годы крупных побед рабочей партии и широкого распространения социалистических идей, атмосфера в Западной Европе — атмосфера fin de siècle[1] — была густо насыщена мистицизмом. Так было даже во Франции, с ее сильными традициями рационализма, просветительства и атеизма. Что же касается Бельгии, то за «фламандской душой», повторяем, прочно закрепили мистицизм как ее обязательное свойство. Во всяком случае, давней, укоренившейся традицией была в этой стране традиция реакционного романтизма, тесно связанного с религиозными идеями и мистикой. К этому следует добавить руководящую роль католиков в жизни страны. С 1884 года у власти в Бельгии стояла католическая партия. Святые отцы ухитрились примкнуть к движению за национальное искусство, что помогало им укрепить свой позиции. Возрождая к жизни «фламандский дух» под столь актуальными в XIX веке для Бельгии патриотическими лозунгами, католики убеждали, что фламандец якобы «религиозен по инстинкту».

Вот и Метерлинк детство свое, как он сам вспоминал, «провел меж двумя монастырями», там «полный почтения слушал речи о добром господе, о святой деве, об ангелах и небесном блаженстве». Затем попал в иезуитский коллеж, где интенсивно внедрялась в учеников «святость». Метерлинк, по его признанию, провел среди отцов иезуитов «самое неприятное время» своей жизни. Хотя Метерлинк как будто и не был в прямом смысле слова религиозным человеком, однако благодаря мистицизму трудно уловимой стала грань между верой в бога и мировоззрением Метерлинка. Место бога в этом мировоззрении было занято еще более безликим и неопределенным понятием, Неизвестным. Трибуной Неизвестного стал символистский театр Метерлинка, «театр смерти».

До цикла символистских драм Метерлинк написал немного — в мае 1886 года в одном, очень недолго прожившем, парижском журнале появилась прозаическая миниатюра «Избиение младенцев» («переложение», по словам Метерлинка, картины Брейгеля), а в 1889 году Метерлинк собрал написанные к тому времени стихи в сборник «Теплицы». Позаимствовав у матери 250 франков, Метерлинк издал в том же 1889 году в Брюсселе свою первую пьесу, «Принцессу Мален». Штук пятнадцать книг было раскуплено, с десяток автор раздарил друзьям — и все. Громом среди ясного неба было появление в парижской «Фигаро» 24 августа 1890 года статьи Октава Мирбо, в которой сообщалось, что некто Морис Метерлинк («Я не знаю, откуда он и кто он, стар или молод, богат или беден») создал «самое гениальное произведение нашего времени». Восторженный отклик — чрезмерно, конечно, восторженный — парижского критика привлек внимание к никому не известному бельгийцу. С этого факта начинается пугь Метерлинка к славе, — путь, который был для него недолгим и нетрудным.

«Принцесса Мален» явилась введением в символистский театр Метерлинка. В громоздкой пятиактной сказке уже вырисовывался облик главного героя «театра смерти» — Неизвестного. Теоретически оправдать его появление Метерлинк попытался в большом эссе «Сокровище смиренных» (1896). Это было первое из двадцати четырех опубликованных Метерлинком произведений прозаического жанра, удовлетворявших чрезвычайную потребность этого писателя в комментировании своих драм и в поучении. Судя по «Сокровищу смиренных», философия Метерлинка была одной из многих попыток идеалистической мысли конца XIX века подыскать подходящую замену скомпрометированной идее бога («бог умер»), найти ему аналогию, которая была бы, однако, свободна от церковных несообразностей и была бы философски более или менее респектабельной.

Философия Метерлинка до крайности проста, она построена из немногих, самых стандартных деталей философского идеализма. Исходная идея состоит в том, что всем распоряжается Неизвестное, господствуют «невидимые и роковые силы, намерения которых никому не известны». Порой Неизвестное принимает облик смерти, но лишь порой — дальнейшая конкретизация этой загадки невозможна. Человек — жертва Неизвестного, бессильное и жалкое существо, «без видимой цели отданное во власть безразличной ночи». Соответственно, «наша смерть руководит нашей жизнью, и наша жизнь не имеет иной цели, чем наша смерть». Вполне понятно поэтому, что «надо жить… без дела, без мысли, без света» и лучше молчать, ибо «истинная жизнь создается в молчании».

Пьесы «Непрошеная» (1890), «Слепые» (1890), «Семь принцесс» (1891) — иллюстрация к этим размышлениям о Неизвестном. Правда, иллюстрацию выполнил исключительно одаренный художник. Метерлинку удалось выдумать, создать мир, который живет по законам его философии. Конечно, это выдуманный мир, нереальный, но своей внутренней логикой он обладает. Если считать «заразительность» признаком искусства (как то считал Л. Толстой), то признак этот налицо в «театре смерти».

Метерлинк сумел добиться эффекта присутствия Неизвестного на сцене своего театра. Только символизм мог дать необходимые для этого средства. Символизм — это такое искусство, которое намекает на иррациональную суть бытия. Все символично и в «театре смерти», все лишь намек на Неизвестное. Метерлинк выводит на сцену мир обыденный, до предела сокращает внешние аксессуары. В «Слепых» — обычный лес, в «Непрошеной» — комната старого замка. Метерлинк отказывается от внешних приемов устрашения, которых немало в «Принцессе Мален» с ее зверскими убийствами и гибелью одного персонажа за другим. В «театре смерти» человек оставлен наедине с загадкой, с Неизвестным. Драматургический конфликт сужен, все перипетии, все возможные усложнения сняты. И чем обыденнее обстановка, чем обыкновеннее то, что изображено, тем сильнее эффект, тем заметнее безликое Неизвестное.

«Театр смерти» — театр статичный. Пьесы стали небольшими, одноактными. Метерлинк сразу же после «Принцессы Мален» отказался от традиционной композиции, от деления на несколько актов, ибо такая композиция предполагала действие, развитие. В «театре смерти» дело обходится «без дела, без мысли». Персонажи Метерлинка не способны к действию, они абсолютно беспомощны. Как кролик перед удавом, застыли они перед таинственным Неизвестным в томительном ожидании. Вот это состояние ожидания, какой-то угрозы Метерлинк передал очень сильно. Действие внешнее заменяется в «театре смерти» быстрой эволюцией внутреннего состояния персонажей, нарастанием беспокойства, тревоги и напряжения.

Персонажи «театра смерти» — не характеры, не личности. Это безымянные, безликие статисты в драме, герой которого один — Неизвестное. Персонажи Метерлинка превращены в органы чувств, регистрирующие присутствие Неизвестного одной, неизменной реакцией — страхом. В «Непрошеной» на сцене группа «недействующих лиц», которые чего-то ждут. Дело вовсе не в приходе того или иного из персонажей; дело не в том, о чем ведется на сцене разговор. Что-то происходит вокруг; слышатся шумы, источник которых неясен. То ли входит кто-то куда-то, то ли выходит откуда-то. Дело не в зловещей концовке, знаменующей вторжение смерти, — дело в том ожидании Неизвестного, к которому и сводится пьеса. В «Слепых» самые мирные шорохи леса повергают в ужас людей, которые стали вместилищем страха, которые тем более беспомощны, что они слепы, заблудились, затерялись.

Естественно, что «театр смерти» стал «театром молчания». Неизвестное вынудило умолкнуть «недействующих лиц» драм Метерлинка. Да и что можно сказать о Неизвестном? В символистских пьесах Метерлинка мало говорят, очень часто персонажи погружаются в молчание. Но и слово меняет свою функцию, перестает что-либо значить, что-либо сообщать, перестает связывать людей. Слово здесь — намек, слово — оформление внутреннего состояния человека, чем-то придавленного и исторгающего по этому поводу вопль. «Недействующие лица» из «театра смерти» перестают слушать друг друга — они прислушиваются к Неизвестному и регистрируют свое состояние краткими, предельно эмоциональными репликами. «Театр смерти» соседствует с экспрессионистической «драмой крика». Диалоги «театра смерти» надо слушать, а не вдумываться в их смысл. Они призваны настраивать, вызывать страх перед Неизвестным.

Метерлинк намеревался создать «театр марионеток». Марионетками в изображении бельгийского символиста стали люди. Может быть, именно это качество «театра смерти» особенно наглядно показывает противоположность Метерлинка и Верхарна. Даже тогда, когда пути их пересеклись, даже в годы создания трагической трилогии Верхарн не мог умертвить человека, лишить его души, мысли, лишить его способности к сопротивлению и права на сопротивление. Недаром в поэзии Верхарна появился эпический образ Кузнеца (в сб. «Призрачные деревни») — прямая противоположность марионеткам Метерлинка, образ человека, которого не дергают за ниточки, а который сам, своим трудом создает целый мир, выковывает будущее. Трагическая трилогия воссоздает образ лирического героя, для которого мерой вещей является мужество, стойкость, способность к сопротивлению.

Символист Метерлинк обожествил незнание, неизвестность; Верхарн темой поэзии сделал открытие истины и саму поэзию превратил в способ познания мира. Верхарн пытается вобрать в искусство всю полноту жизни, Метерлинк — свести к воплощению схемы. Все остановилось в «театре смерти», — движение было признаком жизни для Верхарна.

На чьей стороне была победа в этом резком столкновении двух философий, двух эстетик? На стороне Верхарна, конечно. Живому Верхарн ближе, Метерлинк ближе обреченному. За Верхарна правдивость его искусства — Метерлинк ведь выдумал царство Неизвестного, он писал декадентские сказки для взрослых людей.

То, что Верхарн одержал победу, видно из того, что Метерлинк довольно быстро сдал свои позиции и попытался приблизиться к Верхарну.

«Театр смерти» был первой фазой драматургии Метерлинка. Уже в следующих пьесах — «Пеллеас и Мелисанда», «Алладина и Паломид», «Там, внутри», «Смерть Тентажиля» (1894) начинается отход от главных его принципов, а пьесу «Аглавена и Селизетта» (1896) сам Метерлинк считал поворотной, поскольку ему «показалось честным и разумным удалить смерть с трона» и на этот трон водрузить «любовь, мудрость или счастье». К началу XX века Метерлинк превращается в крупную фигуру прогрессивно-романтической драматургии.

Отчего такой быстрый поворот от символизма к романтизму?

Для эволюции Мориса Метерлинка найдено было такое же, как для Верхарна, объяснение: Метерлинк тоже повстречал женщину, его очаровавшую. Французская актриса Жоржетта Леблан, наверное, сыграла в жизни бельгийского драматурга свою роль. Не в ней, однако, дело.

Быстрый поворот Метерлинка — доказательство узости, надуманности идеалистических схем «театра смерти», узости, быстро осознанной драматургом. Метерлинка нередко именуют предтечей современного модернизма, «антитеатра», нашумевшего через шестьдесят лет после появления «театра смерти». Близость «театра смерти» и «антитеатра» очевидна, что доказывает относительность так пропагандируемой новизны модернистских школ. Но есть и различие. Прежде всего, оно состоит в том, что антигуманность «театра смерти» была не столько программой, задачей, сколько следствием избранной Метерлинком философской позиции, последствием мистицизма. Ощутив, поняв это, Метерлинк отшатнулся от придуманного им Неизвестного.

Здесь следует обратить внимание на то, что Метерлинк всегда в той или иной степени тяготел к романтизму. Даже в «театре смерти» ощущается привкус романтизма, то и дело попадается реквизит романтической сказки. Еще будучи студентом, Метерлинк познакомился в Париже с французским романтиком Вилье де Лиль-Аданом. Никто никогда так не потрясал Метерлинка, по его признанию. Метерлинк заявлял, что принцесса Мален, Мелисанда, Астолен, Селизетта и прочие его «призраки» родились в атмосфере, созданной Вилье де Лиль-Аданом, что всем он, Метерлинк, ему обязан.

Так ли это важно, что Метерлинк был потрясен именно автором «Жестоких рассказов», столь близких декадансу конца века, порой от него неотличимых? Очень важно. Конечно, реакционный и консервативный романтизм конца прошлого века — ближайший родственник декаданса. Поэтому Метерлинк и превратился столь стремительно в классика символизма. Но для романтика Метерлинка символизм все же был крайностью, от которой он вскоре отошел.

С каждой из последующих пьес Метерлинк — все меньше символист и все больше романтик, все меньше певец Неизвестного. Наиболее близки «театру смерти» пьесы «Там, внутри» и «Смерть Тентажиля». Но угроза уже здесь перестает быть всесильным Неизвестным, она локализуется за счет отождествления со смертью. Это уже не столько «театр смерти», сколько пьесы, рассказывающие о смерти, о трагизме жизни. И хотя Тентажиль на глазах тает, гибнет от неизвестной причины, персонажи этой пьесы делают попытки во имя любви сразиться с Неизвестным. Пока еще попытки неудачны, но они превращают Неизвестное из метафизической загадки в злую силу, которую желательно одолеть, а героев в «действующих лиц» из «лиц недействующих».

Скорее «театром любви», чем «театром смерти» можно назвать «Пеллеаса и Мелисанду», «Алладину и Паломида», «Аглавену и Селизетту». На передний план выдвигаются лица, действующие во имя любви, носители возвышенных чувств. Их преследуют не загадочные силы, а ревнивцы, нехорошие люди, благодаря чему в пьесах возникают обычные житейские ситуации. Если и чахнут герои, то это кажется уже анахронизмом, данью «театру смерти», лишенной смысла.

Окончательно воцаряется любовь в «Аглавене и Селизетте». Там же главным персонажем становится деятельная и мужественная женщина. Селизетта, правда, гибнет, но ее гибель — дело рук не Неизвестного, а самой героини, берущей свою судьбу в свои руки и жертвующей собой во имя любви. Такая же мужественная женщина изображена в следующей сказке — «Ариана и Синяя Борода, или Бесполезное освобождение» (1899).

И, наконец, она же становится героиней нашумевшей в свое время драмы «Монна Ванна» (1902). Впервые из ситуации сказочной Метерлинк переносит своих героев в ситуацию реально-историческую, в Италию XV века. Нельзя считать, что Метерлинк создал реалистическую драму, «Монна Ванна» — произведение романтическое с исключительными ситуациями и исключительными героями. Но как высоко романтизм поднял героя Метерлинка! Монна Ванна далеко ушла от марионеток первых драм, она вплотную приблизилась к героям Верхарна. Персонажи «Монны Ванны» не ждут от неизвестности решения своей участи, а сами вырабатывают принципы своего поведения.

В «Монне Ванне» изображены «реальные несчастья», при всей романтической условности обстоятельств. Родина в опасности, город Пиза осажден, народ голодает, — вот перед какими фактами ставит теперь Метерлинк своих героев. Он как будто сохраняет любовный «треугольник» — Монна Ванна, ее муж Гвидо и обожающий Ванну Принчивалле. Но «треугольник» этот отнюдь не традиционный. Принчивалле командует осаждающими город Пизу войсками, а к тому же он наемник. Благодаря этому взаимоотношения главных героев сплетаются в сложный клубок; они со страстью обсуждают не только проблемы любви, но проблемы долга, отношения к родине.

В горячих дискуссиях (каким далеким кажется теперь «театр молчания»!) герои вырабатывают высший критерий оценки нравственности — им оказывается общественный долг, долг перед родиной, перед народом. Монна Ванна говорит: «Спасение моих сограждан для меня выше всего». Действуя в соответствии с этим пониманием долга, Монна Ванна и превращается в подлинную героиню, в олицетворение высшего понимания любви.

Объяснить появление такой героини появлением на пути Метерлинка Жоржетты Леблан было бы легкомысленным. Главное тому объяснение можно найти в эссе Метерлинка «Наш общественный долг» (1907). В начале XX века Метерлинк пришел к убеждению, что буржуазное общественное устройство несправедливо и безнравственно. Заложенная с самого начала в фундамент философии Метерлинка жалость к человеку, сострадание (ощутимое даже в «театре смерти») довольно быстро перерастает в жалость к бедным и в возмущение социальной несправедливостью. Само собой разумеется, что это было ускорено теми же причинами, которые Верхарна сделали певцом революционных Зорь. Даже Метерлинк не остался в стороне от процесса переоценки ценностей, который бурно развертывался на рубеже веков вследствие кризиса капитализма, его идеологии. В 90-е годы и Метерлинк приобщается к социалистическому движению, хотя и без того увлечения, которое охватило Верхарна. Он пришел даже к радикальному выводу — им однажды высказанному — о необходимости «упразднения частной собственности».

Ставя под сомнение традиционные понятия и вековые догмы, Метерлинк в начале XX века пробует найти истину в реальных обстоятельствах, в человеческом опыте, в жизни природы. Вновь намечается точка соприкосновения с Верхарном — Метерлинка тоже охватила жажда познания. Одну за другой он выпускает большие книги, посвящая их то «Жизни пчел», то «Разуму цветов», то термитам, то муравьям, то спиритизму, то оккультизму. Метерлинка влечет природа, но он не естествоиспытатель, а моралист, он пытается уточнить «наше положение на земле», решить проблемы нравственные, определить участь человека.

Метерлинк не был сильным и самостоятельным мыслителем. Даже в пору размышлений о «нашем общественном долге» он не освободился от острейших противоречий; вернее, противоречия его крайне обострились к началу нашего века. Метерлинк не смог полностью освободиться от своего мистицизма, стал дуалистом. Смело объявляя, что властвующие над человеком боги — всего лишь неизвестная часть неизвестного, он тут же напоминал о бессилии разума справиться с «загадочными потемками», о всесилии загадочной «бесконечности». Даже на высшей точке своего развития мысль Метерлинка оставалась непоследовательной и неустойчивой.

Не удивительно, что непоследовательным было и искусство Метерлинка. «Монна Ванна» ознаменовала утверждение драматурга на прогрессивно-романтических позициях. Прогрессивный романтизм — как это часто бывает — дал ростки реалистические. Об этом свидетельствует пьеса «Чудо святого Антония» (1903), переносящая зрителя в маленький провинциальный городок, в обычный буржуазный дом. Возможности, предоставленные сказкой, Метерлинк использовал для сатирического изображения буржуазии. Столкнув святого сначала со служанкой («в грубых деревянных башмаках на босу ногу, окруженная ведрами, тряпками, метлами и щетками»), а затем с буржуа («большинство — с полным ртом»), Метерлинк добился двойного эффекта: святой снижен до уровня быта заурядной передней (он сам ей под стать — «на нем грязный, плохо сшитый, заношенный и во многих местах порванный подрясник»), в которую святого (святого!) не допускает служанка, а буржуа превращены в деталь этого неряшливого даже внешне, не говоря уже о существе, фона. Метерлинк обыграл классическую для реализма ситуацию: только что в тот мир отправился богатый человек — и уже его труп, точнее говоря, оставленное им наследство, обступила толпа близких, жаждущих получить кусок пожирнее. Такая ситуация, обостренная внезапным появлением святого, способного возвращать покойников к жизни, позволяет драматургу показать суть отношений и связей, которые устанавливаются в буржуазном обществе с его эгоизмом, с коренящейся в нем несправедливостью.

Таковы буржуа в изображении Метерлинка. А вот и бедные люди — они появились в пьесе «Синяя птица» (1905). Тильтиль и Митиль лишь мечтают о том, чтобы святочный дед хоть что-нибудь им принес. Пока что все попадает в дом напротив — дом богатых.

Все симпатии Метерлинка на стороне бедных. Не из богатого дома, а из хижины дровосека Фея начнет поход за Синей Птицей, — лишь обитателям бедных хижин Метерлинк доверяет поиски истины. Поиски символической Птицы противопоставляют не только бедных богатым. Они противопоставляют романтическую «Синюю Птицу» символистской драматургии Метерлинка. Там был застывший, мертвый мир — здесь все в движении, здесь смысл в поиске, в походе. Там все было заранее задано, все изначально обусловлено, и человек был марионеткой в руках идеалистического детерминизма — здесь все впереди, все зависит от поисков, от инициативы, смелости искателей истины. И сам процесс поисков, само движение возвышает людей, совершенствует их, открывает перед ними новые горизонты.

Конечным пунктом похода Метерлинк сделал ту же хижину. Она, правда, стала «гораздо красивее», потому что его обитатели вернулись иными людьми. Значит, это не простое возвращение на линию старта — в героях пьесы не угаснет страсть поисков, обещанием искать и поймать Птицу завершается пьеса. Но облик сказочной Синей Птицы странно совпал с горлицей, принадлежавшей Тильтилю. Оказывается, нечто похожее на исконный идеал всегда находилось в хижине. Следовательно, ценностью обладают только сами поиски, сам поход за Птицей, само желание идеала.

Возвращение к исходной точке поисков свидетельствует о том, что Метерлинк немногое обещает своим готовым к новым походам героям. Его программа сводится к самоусовершенствованию, к воспитанию морально совершенной личности, противостоящей буржуазному эгоизму, готовой к подвигу так, как была готова к нему Монна Ванна. Прекрасно, но какие практические, жизненные задачи призван решить такой герой? Для чего следует готовить себя? Метерлинк не может дать определенного ответа на такой вопрос. Его программа до крайности абстрактно гуманистическая.

Недаром все так расплывается в пьесах, написанных тогда же, когда создавались «Монна Ванна», «Синяя птица», «Чудо святого Антония». «Жизель» (1903) вновь говорит о высшей, неэгоистической форме любви, о самопожертвовании. Но «Жизель» — бледное напоминание о «Монне Ванне», здесь все гораздо более условно, абстрактно, вновь возникают примелькавшиеся атрибуты романтической сказки, дворец, море, идеальные любовники. Еще одним оттиском с «Монны Ванны», потерявшим многие из ярких красок оригинала, кажется «Мария Магдалина» (1909). Снова идеальная женщина, готовая принести себя в жертву, вновь прославление высшей формы любви. Но все это показано на материале, столь же удаленном, как и «Жизель», от действительности, от современности, на ситуации сказочной, легендарной.

Нет ничего удивительного в том, что, вновь вернув нас, пьесой «Обручение» (1918), в идеализированную им хижину дровосека, Метерлинк пойманную, наконец, птичку видит в соседской девушке. Ее-то Тильтиль избирает — после долгих поисков — в свои невесты, а она и собой хороша, и добродетельна, и богата к тому же.

Таким образом, приблизившись к Верхарну в начале нашего века, воспев познание и поиски, Метерлинк быстро подрезал крылья своему созданию, романтической Синей Птице. Впрочем, ставить их рядом нелегко, ведь Верхарн далеко увел человека за стены идеализированной Метерлинком хижины. Синяя Птица Верхарна вела в суть эпохи, помогала увидеть грядущее, окинуть взором всю землю…


После социальной трилогии один за другим выходят сборники стихов Верхарна — «Лики жизни» (1899), «Буйные силы» (1902), «Многоцветное сияние» (1906), «Державные ритмы» (1910). «Все движется, можно сказать — горизонты в пути», — вот какое настроение доминирует здесь. Постоянно возникающий теперь символический образ — образ моря, символ беспредельности, вечного движения и обновления, символ бурь, навстречу которым шагает лирический герой Верхарна. Он покинул пределы маленькой Бельгии — он идет по всей земле, по всем материкам, пересекает океаны, он оглядывает своим дерзким и проницательным взором вселенную, видит многоцветное сияние планет и звезд.

Верхарн изображает все лики жизни, он улавливает буйные силы бытия, слышит державные ритмы нового времени. В стихах Верхарна возникает необычайная картина; словно бы какой-то исполин гигантской кистью нарисовал панораму человеческого существования, набросал очертания материков, океанов и планет. Набросал, не забыв при этом человека: герой Верхарна под стать такому пейзажу, это бунтарь, вырастающий в титана. Верхарн поет гимн человеку — созидателю, борцу Его герой стряхнул с себя цепи капиталистического рабства, золото для него — символ уже прошедшего времени, буржуазного общества, уходящего в прошлое, анахронического.

Верхарн сумел шагнуть через те неисчислимые препятствия, которые буржуазная система нагромождает на пути к свободному, творческому труду. На самом пороге нового века Верхарн увидел, ощутил ту историческую задачу, которая перед этим веком поставлена, высокое гуманистическое его предназначение — освобождение человека, его поистине безграничных способностей и возможностей. Свободно, без боязни, по-хозяйски идет герой Верхарна по земле, восхищаясь ее красками, ее ритмами.

Стихи Верхарна начала века — философские стихи. Миропонимание поэта в них не только раскрывается, оно воспевается, ибо исходным и главным является убеждение Верхарна в мудрости бытия, в красоте существования и в благости слияния с природой. Верхарн не устает петь гимны жизни.

Бытие — и человек, человек, познающий мир, всесильный («все постижимо»). Таково соотношение сил в философской поэзии Верхарна, соотношение, прямо противоположное тому, что было десять лет назад предложено «театром смерти» Метерлинка. Верхарн не забыл о смерти, он помнит о зле, но считает смерть, страдание, боль — признаком существования потому, что человек подлинный создан для борьбы, он способен смотреть несчастью в лицо и подниматься над ним.

Жизнь — деяние, по Верхарну, жизнь — это море, ветер, это движение, кипение, это мощь и сила. И высшее выражение силы жизни — сам человек. Поэзия Верхарна начала века — это акт возведения на престол человека. Верхарн сбрасывает с этого престола богов, он видит новое божество в самом человеке, ибо только человек всесилен. Творцом вместо бога стал человек. Всесилен труженик, искатель, бунтарь — герой поэзии Верхарна, олицетворение нового века.

И сама поэзия Верхарна предстает актом познания и созидания жизни. Пространство и время, слово и дело, вода и твердь — вот какими понятиями оперирует Верхарн, складывая из них прекрасное здание бытия.

Герой поэзии Верхарна — идеальное существо, выражение идеала поэта, его мечты. Он воссоздавал, правда, и портреты действительно существовавших титанов, людей гениально одаренных (Микеланджело), сыгравших исключительную роль в истории (Мартин Лютер). В стихах Верхарна покоряет «буйная сила» лирического героя. К лучшим стихам из сборников начала века относятся те, что возвращают нас к уже знакомому по предшествовавшим стихам образу человека необыкновенно мужественного, обладающего неисчерпаемой энергией. Исступленно зовет он бури и штормы. Процесс познания — это преодоление разочарований и сомнений, это борьба и с самим собой, это нелегкий труд, в который лирический герой Верхарна вкладывает всю свою душу.

Лиризм философских циклов приблизил мечту, сделал утопию реальностью, реальностью чувств и мыслей лирического героя. Грядущее сосредоточено в энергии, мудрости, бунтарстве этого героя. Воспев душевную красоту, силу и ум человека-преобразователя. Верхарн преобразовал настоящее по облику и подобию своего героя.

Конечно, в таком герое и в так изображенном мире воплотились не только наблюдения Верхарна над его эпохой, но и мечта поэта о совершенстве, об идеале.

Уже и реалистическая социальная трилогия завершалась романтическим финалом. Герой пьесы «Зори» Эреньен тоже был титаном. В его титанизме — правдивое отражение мощи и величия революции. Но Верхарн по-романтически преувеличивает масштабы отдельной личности, конструирует образ героя исключительного, поднимающегося над прочими, противопоставленного прочим людям. «Культ личности» наделяет революционера выдуманными чертами нового божества, мессии, появления которого масса ждет как второго пришествия. Титан Верхарна головой уходит в небо, к звездам — а тем самым возникает опасность отрыва от жизни, от той социальной конкретности, которую так поразительно воссоздал поэт в социальной трилогии. Все крупно, все колоссально под пером Верхарна — но не все крупно в действительности, не все на самом деле лики жизни столь многоцветны и величавы, как в поэзии Верхарна начала века. Отсюда — некоторая риторичность этой поэзии.

Верхарн умел рисовать удивительные пейзажи даже из чистых идей (стихотворение «Мыслители»), быть наглядным даже на уровне крайней абстракции, к которой он пришел в сборнике «Многоцветное сияние»: там остались лишь «звезды и люди». Но все же к финалу серии философских сборников идеи зажили своей жизнью; они так высоко поднялись над конкретной, социальной реальностью, что уже и оторвались от нее. Начали они отрываться и от конкретного образного выражения, что порождает декларативность, крайнюю отвлеченность некоторых стихотворений Верхарна.

Однако, забираясь так высоко, к звездам, Верхарн не покидал родных полей и городов. Потребность в конкретном, в земном была для него слишком сильной. В 1900 году появился сборник «Маленькие легенды», потом в пятитомный цикл «Вся Фландрия» сложились стихи сборников «Первая нежность» (1904), «Гирлянда дюн» (1907), «Герои» (1908), «Островерхие города» (1910), «Равнины» (1911). Затем появились «Волнующиеся нивы» (1912). Таково удивительное многообразие Верхарна — рядом с могучими ритмами романтической поэзии, воспевшей титанов, уживались стихи, фиксировавшие повседневную жизнь рядового труженика, крестьянина, его быт, его радости и горести. Влюбленным взором окидывает поэт родную землю и с большим чувством описывает поля, деревни, улочки уютных городков. Вновь возвращается в поэзию Верхарна картинность, словно возрождаются к жизни оставшиеся далеко позади натюрморты «Фламандок». Верхарн, конечно, не возвращается назад; кроме всего прочего, надо помнить, что стихи о Фландрии представляют собой только одну часть поэтического диптиха. Однако получилось так, что все бури расположились на первой, романтической части, а на другой мало-помалу воцаряется идиллия. Фламандские стихи Верхарна начала века поэтому — шаг назад от социальной трилогии, в которой фламандское и социальное не расщеплялись. Романтизм все же уводил социальные противоречия и трагедии с фламандских полей во все более абстрагировавшийся мир буйных сил и державных ритмов.

Пути Верхарна и Метерлинка еще раз пересеклись — в последний раз. Началась мировая война. Оба писателя оказались во Франции: Метерлинк уже давно обосновался на юге этой страны, а Верхарн лет двадцать как делил свое время между Парижем и Бельгией. Верхарн и Метерлинк объединились в общей для них реакции на мировую бойню, на оккупацию их родины. Оба с болью писали о муках Бельгии, с восторгом — о героизме своих соотечественников: Верхарн — в книге «Окровавленная Бельгия», в стихах сборника «Алые крылья войны», Метерлинк — в пьесах «Бургомистр Стильмонда», «Соль жизни».

Война оборвала жизнь Эмиля Верхарна. Он погиб в 1916 году, в Руане, попав под поезд. Морис Метерлинк прожил еще более трех десятков лет, пережил вторую мировую войну, умер в 1949 году. Писал он много. К этому времени относится почти половина из всех написанных Метерлинком пьес. Но Метерлинка-драматурга знают по «театру смерти», по романтическим пьесам конца прошлого — начала нашего века. К кануну первой мировой войны слава Метерлинка достигла зенита, тогда он был увенчан лаврами Нобелевского лауреата. Потом он был иждивенцем этой славы.

Из полутора десятков поздних драм Метерлинка мало что опубликовано, и не случайно. Они звучат как заигранная пластинка, в которой трудно, а то и невозможно расслышать прелесть некогда созданной мелодии. Без конца варьируется все тот же мотив жертвенности, самоотверженной любви, иллюстрируемой ситуациями псевдоисторическими и псевдосовременными, а то и вовсе искусственными, вымученными. Очень часто жертвенность оказывается признаком святости, и таковая демонстрируется без всякого стеснения. К святым относимы теперь и мужчины, но, как и прежде, Метерлинк предпочтение отдает женщине — от просто некоей Татьяны, жертвующей собой ради любимого в пьесе «Несчастье проходит» (1925), до графини, повторяющей жертвенный акт Татьяны, но уже во времена Директории в пьесе «Мария Виктория» (1927), от австрийской императрицы Елизаветы и фаворитки императора Австрии, в пьесе на современный, так сказать, сюжет «Императрица без короны» (1942), до всех, отошедших в лучший мир, ибо все очищены смертью и оживают для иной, праведной жизни, выходят из могил и начинают общаться меж собой, сбросив одежду земных грехов, в фантастической пьесе «Страшный суд» (1941).

Лишь однажды, неожиданно, краски ожили, и Метерлинк доказал, что талант его не зачах. Это случилось в начале второй мировой войны и, возможно, под ее влиянием. Вновь героиней стала жертвующая собой женщина, но на этот раз ею была Жанна Д’Арк. Может быть, сам найденный Метерлинком пример, сам образ Жанны не позволил ему просто «проиграть» еще раз все ту же пластинку.

«Жанна Д’Арк» доказала, что необычная писательская судьба Метерлинка, — не результат естественного, с возрастом нередко происходящего угасания таланта. Да и какой возраст: угасание ведь заметным стало накануне первой мировой войны, а тогда Метерлинку было всего около 50 лет!

Нет, дело не в возрасте. Ответ можно получить в произведениях излюбленного Метерлинком жанра, в бесчисленных его эссе. После первой мировой войны им было написано шестнадцать книг — размышлений по разным вопросам и поводам. Поражает несоответствие огромного проделанного труда, множества исписанных страниц — и незначительного результата. Кажется, что писатель работает на холостом ходу. Почему же? Метерлинк жил и писал в такое время, был свидетелем таких исторических событий, которые сами по себе были ответом на многие, поставленные перед человечеством вопросы. Метерлинк был современником 1917 года, он был очевидцем второй мировой войны, разгрома фашизма. Но как трудно его представить писателем эпохи возникновения социалистического лагеря!

До крайности абстрактный гуманизм увел Метерлинка так далеко от реальных забот человечества, что и гуманизм позднего Метерлинка сомнителен. Метерлинк брал уроки у насекомых, он у термитов увидел «образ нашей судьбы» и «модель будущего общества». Абсолютная социальная дезориентация привела его к тому, что он с сочувствием приглядывался даже к фашизму (итальянскому и португальскому). Не удивительно, что в поисках ответов Метерлинк со все возраставшим вниманием всматривался не в социальную реальность, а в пустоту «возле нас», туда, где, как ему казалось, возник поучительный для живых опыт жизни усопших. Не удивительно и то, что размеры неизвестного, неизведанного не уменьшались в ходе трудов Метерлинка, а все увеличивались, и в итоге многолетней деятельности этого писателя возник вывод: «Бог — всё и всё — бог».

Вот и не удивительно, что такими безжизненными и надуманными были на протяжении почти сорока лет художественные произведения этого очень одаренного человека. Консервативный романтизм превратил Метерлинка в писателя из давно прошедшего времени.

Тогда как умевший наблюдать реальную жизнь Эмиль Верхарн остается необычайно актуальным, хотя довелось ему видеть лишь зори двадцатого века. Можно с уверенностью сказать, что актуальность Верхарна еще впереди, еще дело будущего.

Л. АНДРЕЕВ

Эмиль Верхарн

{1}

Стихотворения

Фламандки

{2}

Старые мастера Перевод Г. Шенгели

В столовой, где сквозь дым ряды окороков,
Колбасы бурые, и медные селедки,
И гроздья рябчиков, и гроздья индюков,
И жирных каплунов чудовищные четки,
Алея, с черного свисают потолка,
А на столе, дымясь, лежат жаркого горы
И кровь и сок текут из каждого куска, —
Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры:
Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек,
И сам пьянчуга Стен сошлись крикливым клиром,
Жилеты расстегнув, сияя глянцем век;
Рты хохотом полны, полны желудки жиром.
Подруги их, кругля свою тугую грудь
Под снежной белизной холщового корсажа,
Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, —
И золотых лучей в вине змеится пряжа,
На животы кастрюль огня кидая вязь.
Царицы-женщины на всех пирах блистали,
Где их любовники, ругнуться не боясь,
Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли.
С висками потными, с тяжелым языком,
Икотой жирною сопровождая песни,
Мужчины ссорились и тяжким кулаком
Старались недруга ударить полновесней.
А женщины, цветя румянцем на щеках,
Напевы звонкие с глотками чередуя,
Плясали бешено, — стекло тряслось в пазах, —
Телами грузными сшибались, поцелуя
Дарили влажный жар, как предвещанье ласк,
И падали в поту, полны изнеможенья.
Из оловянных блюд, что издавали лязг,
Когда их ставили, клубились испаренья;
Подливка жирная дымилась, и в соку
Кусками плавало чуть розовое сало,
Будя в наевшихся голодную тоску.
На кухне второпях струя воды смывала
Остатки пиршества с опустошенных блюд.
Соль искрится. Блестят тарелки расписные.
Набиты поставцы и кладовые. Ждут, —
Касаясь котелков, где булькают жаркие, —
Цедилки, дуршлаки, шпигалки, ендовы,
Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки.
Два глиняных божка, две пьяных головы,
Показывая пуп, к стаканам клонят глотки, —
И всюду, на любом рельефе, здесь и там, —
На петлях и крюках, на бронзовой оковке
Комодов, на пестах, на кубках, по стенам,
Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки,
Везде — смягчением и суетой луча
Мерцают искорки, дробятся капли света,
Которым зев печи, — где, жарясь и скворча,
Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, —
Обрызгивает пир, веселый и хмельной,
Кермессы царственной тяжелое убранство.
Днем, ночью, от зари и до зари другой,
Они, те мастера, живут во власти пьянства:
И шутка жирная вполне уместна там,
И пенится она, тяжка и непристойна,
Корсаж распахнутый подставив всем глазам,
Тряся от хохота шарами груди дойной.
Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил,
Колотит Бракенбург по крышке оловянной,
Другие по котлам стучат что стало сил,
А прочие кричат и пляшут неустанно
Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье.
Кто старше — до еды всех молодых жаднее,
Всех крепче головой и яростней в питье.
Одни остатки пьют, вытягивая шеи,
Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд;
Другие с хохотом в рожки и дудки дуют,
Когда порой смычки и струны устают, —
И звуки хриплые по комнате бушуют.
Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей
Ревет, прося еды, исходит криком жадным,
И матери, блестя росою меж грудей,
Их кормят, бережно прижав к соскам громадным.
По горло сыты все — от малых до больших;
Пес обжирается направо, кот налево…
Неистовство страстей, бесстыдных и нагих,
Разгул безумный тел, пир живота и зева!
И здесь же мастера, пьянчуги, едоки,
Насквозь правдивые и чуждые жеманства,
Крепили весело фламандские станки,
Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства.

Равнины Перевод С. Шервинского

Вкруг малого села, приземистых домов,
Где колоколенка, алея черепицей,
Встает, увенчана позолоченной птицей,
Где кузнецов меха, где сети рыбаков,
Здесь, где нежданно вид переграждаем чащей,
И здесь, где черные мычат в траве быки,
Где с сеном движутся воза, как бугорки,
Где парус вдалеке виднеется торчащий,
На фоне радужном весь красный, о волнах
Напоминающий и песне, что в просторе
Поутру моряки поют, пускаясь в море,
О солнечной реке, блестящей в лезвиях, —
Всё клевер да овес, луга и луговины,
Повсюду — поле льна, повсюду — поле ржи,
До горизонта, вплоть до пурпурной межи,
Безбрежность зелени — равнины и равнины.

Като Перевод В. Шора

Слюну с могучих морд коровьих отерев,
Перекидав навоз и освежив подстилку,
В рассветном сумраке дверь хлева отперев
И подобрав платок, сползающий к затылку,
Засунув грабли в ларь и подоткнув подол,
Като, дородная и дюжая девица,
Садится на скамью. Скрипит дощатый пол,
А в полутьме фонарь мигает и дымится.
Ступни в больших сабо. Подойник между ног.
Передник кожаный стоит на ней бронею.
Шары-колени врозь. И розовый сосок
Она шершавою хватает пятернею.
Струя тугая бьет, и пузыри кипят,
И ноздри скотницы вдыхают запах вкусный
Парного молока — как белый аромат,
Которым нас весной дурманит ландыш грустный.
И приходя сюда три раза в день, она
Лениво думает о будничной работе,
О парне-мельнике и о ночах без сна,
О буйных празднествах неутолимой плоти.
А парень ей под стать: в руках подковы мнет;
В возне любовной с ней он неизменно пылок,
Таскает он кули. А как она придет —
Он жирный поцелуй влепляет ей в затылок.
Но держит здесь ее коровьих крупов строй.
Коровам нет числа: их десять, двадцать, тридцать…
Стоят они, застыв, хвостом взмахнут порой,
Чтоб от докучных мух на миг освободиться.
Чисты ль животные? Лоснится шерсть всегда.
Откормлены ль? Мяса мощны у них на диво.
От их дыхания бурлит в ведре вода;
Кой-где от их рогов стоят заборы криво.
Желудков и кишок вместительных рабы —
Всегда они жуют, ни голодны, ни сыты,
Муку иль желуди, морковь или бобы.
Сопят, довольные, и тычутся в корыта.
Иль пристально глядят, как пухлая рука
Проворно полнит таз нарубленной ботвою,
Иль устремляют взор на щели чердака,
Где сено всклоченной их дразнит бородою.
Из глины, смешанной со щебнем, слеплен хлев;
А крыша — чуть сидит на скошенных стропилах:
Солома ветхая, изрядно подопрев,
От ливня сильного укрыть уже не в силах.
Гнетет животных зной, безжалостен, суров;
Порой полуденной стоят в поту коровы,
А в предвечерный час на мрамор их задов
Ложится, как рубец, заката луч багровый.
Как в топке угольной, в хлеву пылает жар;
От мест, належанных в подстилке животами,
И от навозных куч исходит душный пар,
И мухи сизые жужжат везде роями.
От глаз хозяина и бога вдалеке —
Ни фермер, ни кюре в хлеву не станут рыскать —
Тут с парнем прячется Като на чердаке,
И может вдоволь он и мять ее и тискать,
Когда скотина спит, хлев заперт на засов
И больше не слыхать протяжного мычанья, —
И только чавканье проснувшихся коров
Тревожит полноту огромного молчанья.

Воскресное утро Перевод А. Голембы

О, трепетная рань святого захолустья,
Когда еще река вся в золоте стрекоз,
И в промельках ветвей и камышовых слез
Еще кленовый мост на солнце нежит брусья!
Цветущих луговин пестреющие устья,
И цоканье подков в конюшне, и оброс
Свинарник визгами веселий и угроз:
Даянья скотницы исчезли в жадном хрусте!
О, утренняя тишь! Блаженный час, когда
Накидок и чепцов покорные стада
Вплывают в городок, где божий храм беленый,
Где млеют яблоки, где шпанских вишен звоны,
Где в томной синеве над самой головой
Внезапных простынь залп с веревки бельевой!

Крытый ток Перевод А. Голембы

Он высится в лугах громадою беленой.
Оштукатуренный и крытый камышом,
На расстоянии заметен он большом,
А сбоку, под стрехой, ютится мох зеленый.
Вот дикая лоза к стене прильнула сонной.
На кровле горлица воркует с голубком.
А скирды, ровные, как срезаны ножом,
Стоят по сторонам ограды отворенной.
Теперь затишье тут. А некогда цепы
Звучали поступью шагающей толпы,
Иль поступью солдат, под грохот барабана.
Казалось, сердце здесь безмерное стучит.
Звук падал и взлетал. И вечер, с песней слит,
К поляне припадал, и таяла поляна.

Плодовые сады Перевод А. Голембы

В сады, где воробьи и черные дрозды
Нашли себе приют меж мшистыми стволами,
Сверкающий апрель внес солнечное пламя,
Сплетя благих ветвей несчетные ряды.
Пусть в завязи еще сладчайшие плоды,
Но пчелы, меж ветвей сквозными куполами,
Влекут грядущий мед. И тяжкими сосцами
Коровы — сочных трав касаются, горды.
Мерцающий туман окутал утром рано
Сонм яблонь. Пелена молочного тумана
Развеялась, легло на ветви бремя дня.
А в предвечерний час, под гневным небосклоном,
Струилось золото по всем ветвям червонным,
По всем излучинам бессмертного огня.

Нищие Перевод Е. Полонской

Их спины нищета лохмотьями одела.
Они в осенний день из нор своих ушли
И побрели меж сел по ниве опустелой,
Где буки вдоль дорог алеют издали.
В полях уже давно безмолвие царило,
Готовился покрыть их одеялом снег,
Лишь длился в темноте, холодной и унылой,
Огромных мельничных белёсых крыл разбег.
Шагали нищие с сумою за плечами,
Обшаривая рвы и мусор за домами,
На фермы заходя и требуя еды,
И дальше шли опять, ища своей звезды,
По рощам и полям, как будто псы, слоняясь,
Порой крестясь, порой неистово ругаясь.

Выпечка хлеба Перевод А. Ибрагимова

Субботним вечером, в конце дневных работ,
Из тонко сеянной отборнейшей крупчатки
Пекут служанки хлеб. Струится градом пот
В опару, до краев наполнившую кадки.
Разгоряченные, окутаны дымком
Тела их мощные. Колышутся корсажи.
И пара кулаков молотит теста ком,
Округлый, словно грудь, — в каком-то диком раже.
Слегка потрескивают поды от жары.
Служанки, ухватив упругие шары,
Попарно в печи их сажают на лопатах.
А языки огня с урчанием глухим
Бросаются на них ватагой псов косматых
И прыгают, стремясь в лицо вцепиться им.

Шпалеры Перевод Е. Полонской

Во всю длину шпалер тянулся веток ряд.
На них зажглись плодов пунцовые уборы,
Подобные шарам, что в сумерки манят
На сельских ярмарках завистливые взоры.
И двадцать долгих лет, хотя стегал их град,
Хотя мороз кусал в предутреннюю пору,
Цепляясь что есть сил за выступы оград,
Они вздымались вверх, все выше, выше в гору.
Теперь их пышный рост всю стену обволок.
Свисают с выступов и яблоки и груши,
Блестя округлостью румяных сочных щек.
Пускает ствол смолу из трещинок-отдушин,
А корни жадные поит внизу ручей,
И листья — как гурьба веселых снегирей.

Зимой Перевод С. Шервинского

Вновь холодно, земля твердеет, подмерзая,
Роясь пушинками, вновь первый снег идет
И по навесам крыш соломенных кладет
Свои подушечки, свисающие с края.
И снова, жалуясь, шуршит стерня сухая,
Над наготой полей опять молчанья гнет;
Голодная, зимы почувствовав приход,
Уже слетается к жилью воронья стая.
Зато, лишь серая задернет небо мгла,
Опять по-зимнему вся ферма весела, —
Сидят и греются пред алою жаровней;
И зарождается любовь у парня с ровней, —
По вечерам, когда кипящий чан поет,
Где сусло варится, бурливо, как живот.

Марина [I] Перевод С. Шервинского

В дни холодов сырых, пронзительных ветров
На волны светлые ложился мглы покров;
Меж грязной зелени, по пашням и дорогам,
Влачился паводок огромным осьминогом.
Тростник сухой свисал оборками. Стеснен
Стенами темноты, гремел со всех сторон
Иль зюйд, иль норд, всю ночь гудели глухо дали.
Белесым отсветом во тьме снега мерцали.
Но лишь мороз, ряды чудовищные льда
Сползали, — шумные, обширные стада, —
Толкаясь и давясь, как сбившиеся горы.
В часы, когда в лесу и в поле был покой,
Они со скрежетом шли друг на друга в бой,
Громовым грохотом тревожа сел просторы.

Марина [III] Перевод С. Шервинского

Река была полна снастями, парусами,
А небо на нее всем весом налегло
И почву жарило вокруг и жгло лучами,
Как будто подобрав под знойное крыло.
А около плотин кипели ил и тина,
Иглой сверкал тростник от солнечной игры,
И судна трескалась смоленая махина,
Томясь под бременем расплавленной жары.
А в узком месте, там, где волны вдруг немели,
Из вод песчаные выпячивались мели
И белым стаи птиц пятнали их пером.
Поселок весь пылал, как в воздухе горнила,
Грозившего ему медлительным огнем,
И уголья волна горящие влачила.

Монахи

{3}

Монахи Перевод В. Микушевича

Я призываю вас, подвижники-монахи,
Хоругви божий, кадила, звездный хор,
Свет католичества затеплившие в прахе
И в ослеплении воздвигшие собор;
Пустынножители на скалах раскаленных,
Навеки в мраморе веленье, гнев и зов,
Над покаяньем толп коленопреклоненных
Каскад молитвенный тяжелых рукавов;
Живые витражи в сиянии восхода,
Неистощимые сосуды чистоты,
Благие зеркала, в которых вся природа,
Как в тихом озере прибрежные цветы;
Провидцы, чья душа задолго до кончины
В сверхчеловеческом таинственно жила,
Утесы посреди языческой пучины,
Над Римом дикие горящие тела;
Мосты, взлетевшие изгибами в пространство,
Тяжеловесные устои в серебре,
Со стороны зари — потоки христианства
По направленью к нам, к другой своей заре;
Фанфары звучные пришествия Христова,
Громоподобные набаты в тишине;
От солнца вечного, от пламени святого
Распятий ваших свет в небесной вышине.

Монах эпический Перевод В. Микушевича

Он как будто пришел из дремотных пустынь,
Где глотают во сне раскаленную синь
Одинокие львы, чья свирепая сила
На горячих горах величаво почила.
Был он ростом велик, этот дикий монах,
Сотворен, чтобы жить в беспрестанных трудах;
Сил хватило бы в нем хоть на целую вечность.
До глазниц — борода, из глазниц — бесконечность.
С пешеходом таким не сравнится никто.
Нес монах на плечах лет без малого сто.
Каменела спина от усталости этой.
Был он весь — как утес, власяницей одетый.
Повергая во прах за кумиром кумир,
На ходу попирал он поверженный мир;
Как железный, возник он по воле господней,
Чтобы мог раздавить он змею преисподней.
____
Лишь такой человек из эпохи мечей
Жизнь бросает свою прямо в стих эпопей.
И зачем бы пришел он, апостол ужасный,
В этот суетный век, век больной и несчастный?
Ни один монастырь бы теперь не вместил
Изобилье таких необузданных сил,
И себя потонуть бы монах не заставил
В современной грязи предписаний и правил.
____
Нет, подобной душе лишь пустыня под стать.
На горах бы ему, пламенея, сгорать,
Испытав на жаре всевозможные казни,
Изнывая весь век в сатанинском соблазне,
Чтобы губы ему обжигал сатана
Красной плотью блудниц, чтобы ночи без сна,
Чтобы в жадных глазах вожделенное тело,
Как в озерах закат, исступленно алело.
____
Представляешь его одиноким всегда.
Остается душа в искушеньях тверда.
Он, как мраморный, бел перед всякою скверной.
Он один со своей чистотой беспримерной.
Мимо гулких морей, мимо топких болот,
По лесам и полям он упрямо идет.
В каждом жесте восторг и безумье провидца.
Это Риму таким он дерзает явиться,
Безоружный монах под защитой креста.
Императорам крах возвещают уста,
В неподвижных очах темнота грозовая;
Варвар в нимбе, грядет он, богов убивая.

Монастыри Перевод В. Давиденковой

В те времена, когда тиары и кресты,
Бросаясь в ярые бои средневековья,
Внезапно падали, ломаясь о щиты,
И, словно скипетры, окрашивались кровью, —
Епископы, почти до самых облаков
Воздвигнув грозные, с зубцами, укрепленья,
Владели землями, судили бедняков,
Чудесным объявив свое происхожденье.
Сердца их были — медь, и, как колокола,
Гудели их мозги желаньем бранной славы.
В сраженьях, в пышности эпоха та текла;
Прогресс жестокие, безжалостные нравы
Сравнять своим скребком тогда еще не мог,
И вот — кровавая слагалась эпопея.
Всем управлял монах, неумолим, жесток,
Распятье в руку взяв — и шпагою владея.
Он ниц заставил пасть трепещущий народ,
Земные короли его признали силу,
Шептал он кесарям, что небо власть дает,
И оглушал рабов, чья мощь уже страшила.
Так феодальные монастыри в лесах
Возникли, тайнами и глухоманью скрыты,
Храня святых могил чудотворящий прах.
Они у королей нашли себе защиту
И золото взамен дарили королям.
С годами ширились селений их границы,
И города росли. Покорна чернецам,
Земная власть впряглась в их солнца колесницу,
И брызнули на мир зловещие лучи,
И в блеске золота, в дыханье ароматов,
На троне пурпурном, под сенью из парчи
Спесь оплела сердца готических аббатов.
Одеты в мантии, как и князья земли,
Величьем мертвенным слепя народы мира,
У трона папского приют они нашли,
Застыв у ног его, как медные кумиры.
В скитах учение, которое Христос
Дал человечеству, раскрыв для всех объятья,
Ковать свою судьбу упрямо принялось,
Точить оружие… горели страстью братья,
Но их сердец булат чрезмерно был тяжел,
Чтоб хрупкий разум мог служить ему основой —
И рог войны трубил, что добрый бог пришел,
На стягах боевых Христово рдело слово,
Был рукоятью крест для доблестных мечей,
Архангел Михаил топтал стопой Беллону,
И в Риме вознеслась над сонмом королей
Святая папская, из трех венцов, корона.
Так гордо высилось надменное чело
Монастырей! Но вот дыхание Эллады
Неискушенную Европу обожгло,
Как дуновение, исполненное яда,
И ожил старый мир, душою обновясь,
Но мудрость новую впитали и аббаты;
Из крепких дланей в мозг их сила поднялась:
Титаны-воины, которые когда-то,
Развив знамена, в бой летели напролом,
Явились как ума и знания титаны.
Пред верой изгнанной, пред изгнанным Христом
Они своих сердец суровую охрану
Воздвигли, и, как встарь, их пламень запылал,
Хотя, казалось, тьмой уже грозил им жребий, —
И был мистический и бледный идеал
Воздвигнут вновь, и крест опять возник на небе.
Вот были каковы. И гордой их спины
Согнуть не в силах был полет тысячелетий.
А нынче, жалкие, толпой оскорблены,
Поруганы, бледны, одни на целом свете —
И все же гордые, — они мертвы лежат,
Мертвы, навек мертвы под тяжким черным сводом,
Где нет ни ладана, ни плача, ни лампад, —
Гиганты-мертвецы, презренные народом.

Монах простодушный Перевод В. Микушевича

Серой рясой прикрыт от соблазна мирского,
Сердцем он походил на Франциска Святого.
Преисполнен любви, доброты, чистоты,
В монастырском саду поливал он цветы.
Словно пламя, в перстах лепестки трепетали,
Наяву и во сне ароматом питали
Эту кроткую жизнь, и любил он за них
Царство красок дневных и видений ночных
И прохладную тьму в предрассветных туманах
С теплым золотом звезд на небесных лианах.
Весь в слезах, как дитя, слушал он допоздна,
Сколько лилий в былом затоптал сатана
И какие тогда были синие дали,
Если там, в синеве, серафимы летали
И процессии дев по просторам земли
Зелень свежую пальм, как молитву, несли,
Чтобы смерть небеса, наконец, даровала
Тем, кто золото чувств отдавал ей, бывало.
Майским утром, когда день-младенец во сне
В крупных брызгах росы улыбался весне
И когда вдалеке, в светлых нимбах мелькая,
Трепетали крыла на окраинах рая,
Был он, кажется, всех на земле веселей,
Украшая алтарь в честь любимой своей
Пресвятой госпожи, богородицы-девы,
Ей вверяя себя, и сады, и посевы.
Ей хотел он отдать все, чем был он богат,
Чтоб могла вознестись в богородицын сад
Белой розой душа, непорочной и чистой,
Лишь восход пережив, благодатно лучистый.
И когда ввечеру, не жалея ничуть,
Отлетала душа в свой таинственный путь,
Не оставив клочка обездоленной жизни
На колючих кустах в этой тусклой отчизне,
Вечный запах цветов, нежный тот фимиам
С давних пор хорошо был знаком небесам.

Возвращение монахов Перевод В. Микушевича

1
Разбрызган мрачный блеск по зеркалам болот,
Нахмурился пейзаж. Кругом ложатся тени.
Пересчитав свои вечерние ступени,
Прощальный свой привет равнинам солнце шлет.
Как бы невидимой лампады отраженье,
Прозрачная звезда из глубины ночной,
Омытая речной медлительной волной,
Среди проточных вод подвижна без движенья.
Дождем исхлестанный, в ухабах, что ни шаг,
Еловые леса и зелень полевую
Прорезав полосой, в седую мостовую
На перекрестке вдруг врезается большак.
Лишь вдалеке окно зияет слуховое
На крыше глоданной, и в черную дыру
Луч погружается последний ввечеру,
Как будто естество зондируя живое.
Мистический привет повсюду, словно вздох,
И в металлическом своем ночном покое
Вселенная хранит безмолвие такое,
Что чувствуется в ней, как в базилике, — бог.
2
В монастыри свои тогда спешат монахи,
Утешив засветло убогих горожан,
Усталых пахарей, примерных прихожан,
Рвань христианскую, тех, кто в предсмертном страхе
Один среди равнин, весь грязный, весь во вшах,
И тех, кого чужой на свалке зарывает,
И тех, которым глаз никто не закрывает,
Тех, кто, заброшенный, на улице зачах;
Тех, кто искусан весь голодной нищетою,
Кто с животом пустым, тащась на костылях,
С пути сбивается, измученный, в полях
И топится в прудах, покрытых темнотою.
Монахи белые среди ночных полей
Напоминают нам библейских исполинов,
Которые бредут, густую тень раздвинув
Просторною льняной одеждою своей.
3
И колокол тогда молчанье нарушает.
Скончается и вновь родится мерный звон,
И звуком явственным уже со всех сторон
Молитвенный призыв окрестность оглашает,
Монахам возвестив благочестивый миг:
Пора в монастырях пропеть молитвы хором,
Чтобы тоскующим и покаянным взором
В глубины совести своей монах проник.
Здесь все они, все те, кто, встав зарею ранней,
Пахал и боронил, терпением богат;
Толковники, чей дух раскрылся, как закат,
Над каждою строкой апостольских посланий;
Аскеты, чья душа, сгорев сама собой,
В уединении томительном прозрела;
Святые постники, чье скрюченное тело
Взывает к небесам кровавой худобой.
4
И наступает ночь, и молятся монахи,
Утешив засветло убогих горожан,
Усталых пахарей, примерных прихожан,
Рвань христианскую, всех, кто в предсмертном страхе;
Монахи молятся, и шепчут их уста,
Что в пустошах глухих на вересковом ложе,
Быть может, при смерти какой-нибудь прохожий
И следует о тех теперь молить Христа,
Кто съеден заживо голодной нищетою,
Кто с животом пустым, тащась на костылях,
С пути сбивается, измученный, в полях
И топится в прудах, покрытых темнотою.
И литаниями тогда наполнен храм.
Всех в мире мертвецов монахи отпевают,
И мертвецам глаза безмолвно закрывают
Господни ангелы, летая здесь и там.

Дикий монах Перевод Н. Рыковой

Бывают и теперь монахи, что — порой
Нам кажется — пришли из древней тьмы лесной.
Как будто в сумрачных изваяны гранитах,
Они всегда живут в монастырях забытых.
Полночный ужас чащ смолистых и густых
Таинственно гудит в их душах грозовых,
По ветру треплются их бороды, как серый
Ольшаник, а глаза — что ключ на дне пещеры,
И в складках длинных ряс, как будто в складках мглы,
Похожи их тела на выступы скалы.
Они одни хранят в мельканьях жизни новой
Величье дикости своей средневековой;
Лишь страхом адских кар смутиться может вдруг
Железной купиной щетинящийся дух;
Им внятен только бог, что в ярости предвечной
Греховный создал мир для казни бесконечной,
Распятый Иисус, ужасный полутруп,
С застывшей скорбью глаз, кровавой пеной губ
И смертной мукою сведенными ногами, —
Как он немецкими прославлен мастерами, —
Великомучеников облики святых,
Когда на медленном огне пытают их,
Да на песке арен терзаемые девы,
Которым лижут львы распоротое чрево,
Да тот, кто взял свой хлеб, но, о грехах скорбя,
Не ест и голодом в ночи казнит себя.
И отживут они в монастырях забытых,
Как будто в сумрачных изваяны гранитах.

Вечера

{4}

Человечество Перевод М. Волошина

О, вечера, распятые на сводах небосклона,
Над алым зеркалом дымящихся болот…
Их язв страстная кровь среди стоячих вод
Сочится каплями во тьму земного лона.
О, вечера, распятые над зеркалом болот…
О, пастыри равнин! Зачем во мгле вечерней
Вы кличете стада на светлый водопой?
Уж в небо смерть взошла тяжелою стопой…
Вот… в свитках пламени… в венце багряных терний
Голгофы — черные над черною землей!..
Вот вечера, распятые над черными крестами,
Туда несите месть, отчаянье и гнет…
Прошла пора надежд… Источник чистых вод
Уже кровавится червонными струями…
Уж вечера распятые закрыли небосвод…

Под сводами Перевод М. Донского

Сомкнулись сумерки над пленными полями,
Просторы зимние огородив стеной.
Мерцают сонмы звезд в могильной мгле ночной;
Пронзает небеса их жертвенное пламя.
И чувствуешь вокруг гнетущий медный мир,
В который вплавлены громады скал гранитных
Где глыба каждая — каких-то первобытных
Подземных жителей воинственный кумир.
Мороз вонзил клыки в углы домов и башен.
Гнетет молчание. Хотя б заблудший зов
Донесся издали!.. Бой башенных часов
Один лишь властвует, медлителен и страшен.
Ночь расступается, податлива как воск,
Вторгаются в нее безмолвие и холод.
Удары скорбные обрушивает молот,
Вбивая вечность в мозг.

Холод Перевод Г. Шенгели

Огромный светлый свод, бесплотный и пустой,
Стыл в звездном холоде — пустая бесконечность,
Столь недоступная для жалобы людской, —
И в зеркале его застыла зримо вечность.
Морозом скована серебряная даль,
Морозом скованы ветра, и тишь, и скалы,
И плоские поля; мороз дробит хрусталь
Просторов голубых, где звезд сияют жала.
Немотствуют леса, моря, и этот свод,
И ровный блеск его, недвижный и язвящий!
Никто не возмутит, никто не пресечет
Владычество снегов, покой вселенной спящей.
Недвижность мертвая. В провалах снежной тьмы
Зажат безмолвный мир тисками стали строгой, —
И в сердце страх живет пред царствием зимы,
Боязнь огромного и ледяного бога.

Соломенные кровли Перевод М. Донского

Склонясь, как над Христом скорбящие Марии,
Во мгле чернеют хутора;
Тоскливой осени пора
Лачуги сгорбила худые.
Солома жалких крыш давно покрылась мхом,
Печные покосились трубы,
А с перепутий ветер грубый
Врывается сквозь щели в дом.
Склонясь от немощи, как древние старухи,
Что шаркают, стуча клюкой,
И шарят вкруг себя рукой,
Бесчувственны, незрячи, глухи,
Они запрятались за частокол берез;
А у дверей, как стружек ворох,
Опавшие листы, чей шорох
Заклятий полон и угроз.
Склонясь, как матери, которых гложет горе,
Они влачат свои часы
В промозглой сырости росы
На помертвелом косогоре.
В ноябрьских сумерках чернеют хутора,
Как пятна плесени и тленья.
О, дряхлой осени томленье,
О, тягостные вечера!

Лондон Перевод Г. Шенгели

Вот Лондон, о душа, весь медный и чугунный,
Где в мастерских визжит под сотней жал металл,
Откуда паруса уходят в мрак бурунный,
В игру случайностей, на волю бурь и скал.
Вокзалы в копоти, где газ роняет слезы —
Свой сплин серебряный — на молнии путей,
Где ящерами скук зевают паровозы,
Под звон Вестминстера срываясь в глубь ночей.
И доки черные; и фонарей их пламя
(То веретёна мойр в реке отражены);
И трупы всплывшие, венчанные цветами
Гнилой воды, где луч дрожит в прыжках волны;
И шали мокрые, и жесты женщин пьяных;
И алкоголя вопль в рекламах золотых;
И вдруг, среди толпы, смерть восстает в туманах…
Вот Лондон, о душа, ревущий в снах твоих!

Морские скитальцы Перевод Ю. Александрова

Они пускались в путь, услышав странный зов
Из глубины веков, из океанской дали,
Где голоса сивилл порою окликали,
Подобно эху скал и отгулу холмов.
Ряды волшебных лун сияли на причале,
Пускались в путь суда под флагом золотым,
И смеху черных юнг, спеша к бортам крутым,
Раскаты белых волн в лагунах отвечали.
И обнимал покой плывущих сквозь года,
И взгляды млечных звезд мерцали в небе черном,
И теплый ветер был попутным и упорным,
Толкая корабли — с которых пор? Куда?..
Гиганты-города взносили башни-руки
Над блеском серых крыш, над радугой стекла,
Над окнами, чей взгляд печаль обволокла,
С чьих век слеза текла в ненастный миг разлуки.
Ревели впереди вулканы-острова,
И рыжих солнц клыки сверкали в бездне синей
Над алостью песка, над каменной пустыней,
Где только смерть одна всегда, во всем права.
Забытые места, где бронзовые храмы
В гербах укрыли прах ревнителей креста,
Где древние цари, давно замкнув уста,
На тронах всё сидят, недвижны и упрямы.
Народов тяжкий быт, которые в своей
Гордыне вековой давным-давно устали;
Народов красный гнев, которые восстали,
Проснувшись на заре и веря только ей.
И пьедесталы гор, и черные оскалы
Таинственных пещер над грозной мастерской,
Где великан морской с повадкой нелюдской
Кувалдой водяной раскалывает скалы.
И грохоты портов, и вспышки маяков,
Поднявших гордо лбы, несущих свет и силу.
Но в предзакатный час ты вспомнишь вдруг могилу,
Где спят отец и мать под шорохи венков.
И вспомнишь тихий дом и звон часов знакомый
На ратуше простой в родимом городке.
Скитаниям конец. Ты где-то вдалеке,
Но ты плывешь назад, самим собой влекомый.
Пора вам отдохнуть на милом берегу
Под сенью старых лоз, в молочной мгле тумана.
Но те, кто были там, в просторах океана,
Останутся пред ним заведомо в долгу.
Не знать вам ласки дней, не ведать вам вовеки
Покоя жизни той, что спит на дне души.
Вас будут вечера в предательской тиши
Виденьями томить, пронзая солнцем веки.
И будет ваша боль пожизненно долга,
И снова и опять в портале бирюзовом
Вас будут окликать мечты усопшей зовом
Иные небеса, иные берега.

Умереть Перевод Ю. Александрова

Багровая листва и стылая вода.
Равнина в красной мгле мала и незнакома.
Огромный вечер, там, над краем окоема,
Выдавливает сок из тучного плода.
И вместе с октябрем лениво умирая,
Пылающую кровь роняет поздний сад,
И бледные лучи ласкают виноград,
Как четки в смертный час его перебирая.
Угрюмых черных птиц приблизился отлет.
Но листья красные сметает ветер в груду,
И, длинные усы протягивая всюду.
Клубничные ростки кровавят огород.
И бронзы тяжкий гул, и ржавый лязг железа
Все ближе, но пока проходит стороной.
А лес еще богат звенящей тишиной
И злата у него побольше, чем у Креза…
Вот так, о плоть моя, мечтаю умереть —
В наплыве дум, лучей и терпких ароматов,
Храня во взорах кровь и золото закатов
И гибнущей листвы торжественную медь!
О, умереть, истлеть, как слишком налитые
Огромные плоды; как тяжкие цветы,
Повисшие теперь над краем пустоты
На тоненькой своей зелено-желтой вые!..
Для жизни на земле мы непригодны впредь.
В спокойствии немом лучась багряной славой,
Дозрели мы с тобой до смерти величавой,
Мы гордо ей в глаза сумеем посмотреть.
Как осень плоть моя, как осень — умереть!

Крушения

{5}

Меч Перевод М. Донского

С насмешкой над моей гордынею бесплодной
Мне некто предсказал, державший меч в руке:
Ничтожество с душой пустою и холодной,
Ты будешь прошлое оплакивать в тоске.
В тебе прокиснет кровь твоих отцов и дедов,
Стать сильным, как они, тебе не суждено;
На жизнь, ее скорбей и счастья не изведав,
Ты будешь, как больной, смотреть через окно,
И кожа ссохнется, и мышцы ослабеют,
И скука въестся в плоть, желания губя,
И в черепе твоем мечты окостенеют,
И ужас из зеркал посмотрит на тебя.
Себя преодолеть! Когда б ты мог! Но, ленью
Расслаблен, стариком ты станешь с юных лет;
Чужое и свое, двойное утомленье
Нальет свинцом твой мозг и размягчит скелет.
Заплещет вещее и блещущее знамя, —
О, если бы оно и над тобой взвилось! —
Увы! Ты истощишь свой дух над письменами,
Их смысл утерянный толкуя вкривь и вкось.
Ты будешь одинок! — В оцепененье дремы
Прикован будет твой потусторонний взгляд
К минувшей юности, — и радостные громы
Далёко в стороне победно прогремят!

Исступленно Перевод М. Донского

Пусть ты истерзана в тисках тоски и боли
И так мрачна! — но все ж, препятствия круша,
Взнуздав отчаяньем слепую клячу воли,
Скачи, во весь опор скачи, моя душа!
Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,
Пускай хрустит костяк, плоть страждет, брызжет кровь
Лети, кипя, храпя, зализывая раны,
Скользя, и падая, и поднимаясь вновь.
Нет цели, нет надежд, нет силы; ну так что же!
Ярится ненависть под шпорами судьбы;
Еще ты не мертва, еще в последней дрожи
Страданье под хлыстом взметнется на дыбы.
Проси — еще! еще! — увечий, язв и пыток,
Желай, чтоб тяжкий бич из плоти стон исторг,
И каждой порой пей, пей пламенный напиток,
В котором слиты боль, и ужас, и восторг!
Я надорвал тебя в неистовой погоне!
О кляча горестей, топча земную твердь,
Мчи одного из тех, чьи вороные кони
Неслись когда-то вдаль, сквозь пустоту и смерть!

Осенний час Перевод Г. Шенгели

Да, ваша скорбь — моя, осенние недели!
Под гнетом северным хрипят и стонут ели,
Повсюду на земле листвы металл и кровь,
И ржавеют пруды и плесневеют вновь, —
Деревьев плач — мой плач, моих рыданий кровь.
Да, ваша скорбь — моя, осенние недели!
Под гнетом холода кусты оцепенели
И вот, истерзаны, торчат в пустых полях
Вдоль узкой колеи, на траурных камнях, —
Их рук — моих, моих печальных рук размах.
Да, ваша скорбь — моя, осенние недели!
В промерзшей колее колеса проскрипели,
Своим отчаяньем пронзая небосклон,
И жалоба ветвей, и карканье ворон —
Стон сумрака — мой стон, затерянный мой стон.

Вдали Перевод Б. Томашевского

Вплывают блики крыл в угрюмые ангары,
Ворота черные все голоса глушат…
Кругом — унынье крыш, фасады, и амбары,
И водосточных труб необозримый ряд.
Здесь глыбы чугуна, стальные стрелы, краны,
И эхом в щелях стен вся даль отражена:
Шаги и стук копыт, звенящий неустанно,
В быки мостов, шурша, врезается волна…
И жалкий пароход, который спит, ржавея,
В пустынной гавани, и вой сирен вдали…
Но вот, таинственно сквозь мрак ночной белея,
В далекий океан уходят корабли,
Туда, где пики скал и ярость урагана…
Душа, лети туда, чтоб в подвиге сгореть
И чтоб завоевать сверкающие страны!
Какое счастье жить, гореть и умереть!
Взгляни же в эту даль, где острова в сиянье,
Где мирры аромат, коралл и фимиам…
Мечтою жаждущей уйди в зарю скитаний
И с легкою душой вручи судьбу ветрам,
Где океанских волн блистает свет зеленый…
Иль на Восток уйди, в далекий Бенарес,
К воротам древних Фив, в руины Вавилона,
В туман веков, где Сфинкс, Афина и Гермес,
Иль к бронзовым богам на царственном пороге,
К гигантам голубым, или во тьму дорог,
Где за монахами медлительные дроги
Неповоротливо ползут из лога в лог…
И взор твой ослепят лучи созвездий южных!
О бедная душа, в разлуке ты с мечтой!
Уйди же в зной пустынь, в прозрачность бухт жемчужных,
Путем паломника в пески земли святой…
И может быть, еще в какой-нибудь Халдее
Закатный вечен свет: он пастухов хранит,
Не знавших никогда и отблеска идеи…
Уйди тропой цветов, где горный ключ звенит,
Уйди так глубоко в себя мечтой упорной,
Чтоб настоящее развеялось, как пыль!..
Но это жалкий бред! Кругом лишь дым, и черный
Зияющий туннель, и мрачной башни шпиль…
И похоронный звон в тумане поднимает
Всю боль и всю печаль в моей душе опять…
И я оцепенел, и ноги прилипают
К земной грязи, и вонь мне не дает дышать.

Черные факелы

{6}

Законы Перевод Ю. Александрова

Печален лик земли среди угрюмых зданий,
Где жизнь заключена в прямоугольный плен,
Где предопределен удел моих страданий
Всей тяжестью колонн и непреклонных стен.
Вот башенки наук, вот лабиринты права,
Где человечий мир в законы водворен,
Где мозг одет в гранит — и не посмеет он
Поколебать столпы священного устава.
Гордыня бронзы там нисходит с высоты,
Чугунная плита сдавила все живое…
О, сколько нужно дум и страстной чистоты,
Чтоб волновался ум, чтоб сердцу быть в покое
Дабы оно могло багряный купол свой
Просторно изогнуть в глубокой, нежной сини,
Где б не посмело зло коснуться той твердыни,
Той мудрой доброты и ясности живой!
Но в бездне вечеров, уже чреватых бурей,
Лучами черных солнц охвачен башен ряд,
И мчатся тучи к ним толпою грозных фурий,
Швыряя молний блеск на крутизну громад.
И лунный желтый глаз великой лженауки
В тех небесах, куда устремлена сейчас
Готическая мощь, ужели не погас
От старости своей, от вековечной скуки?..

Мятеж Перевод В. Брюсова

Туда, где над площадью — нож гильотины,
Где рыщут мятеж и набат по домам!
Мечты вдруг, безумные, — там!
Бьют сбор барабаны былых оскорблений,
Проклятий бессильных, раздавленных в прах,
Бьют сбор барабаны в умах.
Глядит циферблат колокольни старинной
С угрюмого неба ночного, как глаз…
Чу! Бьет предназначенный час!
Над крышами вырвалось мстящее пламя,
И ветер змеистые жала разнес,
Как космы кровавых волос.
Все те, для кого безнадежность — надежда,
Кому вне отчаянья радости нет,
Выходят из мрака на свет.
Бессчетных шагов возрастающий топот
Все громче и громче в зловещей тени,
На дороге в грядущие дни.
Протянуты руки к разорванным тучам,
Где вдруг прогремел угрожающий гром,
И молнии ловят излом.
Безумцы! Кричите свои повеленья!
Сегодня всему наступает пора,
Что бредом казалось вчера.
Зовут… приближаются… ломятся в двери…
Удары прикладов качают окно, —
Убивать — умереть — все равно!
Зовут… и набат в мои ломится двери!

Города Перевод Г. Шенгели

Нефть, ворвань, и асфальт, и дух дубленой кожи!
Воспоминанием каких-то черных снов
В чудовищном дыму, в закатной красной дрожи
Неисходимый град вздымает строй домов.
Клубком гремучих змей стремят свои ущелья
Проспекты черные вкруг доков и мостов,
Где газ и керосин в безумии похмелья,
Как жесты дикие, как маски паяцов, —
Бой золота и тьмы, — в вечерней мгле клокочут.
Огромный шум воды струится ночь и день,
Приливы медленно граниты молов точат,
Качают корабли и вновь уходят в тень,
В свободные моря, а между тем заводы
Неукротимые, из камня и стекла,
Стремя зубцы колес и шумные приводы,
Возносят над водой, как черные тела,
Что четвертованы и так окаменели,
Свои маховики, как вечной скуки знак.
Вдали, все в копоти, ревущие туннели,
Их пасти черные, что поглощают мрак;
Вдруг вопли, скрежет, лязг взвиваются над бездной:
То мчатся поезда, ввергая в дрожь мосты,
То правят поезда по рельсам бег железный, —
И холм глотает их зияньем пустоты,
Чтоб изрыгнуть их там, под сводами вокзалов, —
То поезда гремят, несутся поезда.
Шерсть, масло, нефть, смола, обломки минералов!
Вот пальм распиленных тяжелая гряда,
Вот связки шкур сухих с их мертвыми когтями,
Вот зубы буйволов и антилоп рога,
И аллигаторы, покрытые щитками.
О, слава царственных пустынь! Рука врага
В продажу кучами ее несет кичливо:
Надменных кондоров и тигров золотых,
Медведей бронзовых и львов с тяжелой гривой —
Сахара и Клондайк внимали реву их.
Цари полдневных стран, владыки древней силы!
Увы! Теперь для вас граниты мостовой,
И дроги гулкие, и погреба-могилы,
Тюки и ящики, и мрак вечеровой —
Туманы Севера, где умирают светы,
Где разлагается светил кровавых рой.
Вот Лондон бешеный, в пивной туман одетый,
Где бродит золотых и черных грез настой,
Рождающий тоску и гнет кошмаров рдяных;
Вот старый Лондон, вот его река шумит,
Как вечный сон во сне; вот высится в туманах
Строй верфей и контор и в темноту бежит,
В глубь улиц спутанных, как в лабиринт кротовий;
И в небе цинковом иглится полоса
Крыш, башен, куполов — сквозь дымы цвета крови —
Смятеньем сумрака и камня — в небеса.
Наживы пламенность и кошелька экстазы!
О, руки, к золоту летящие с мольбой,
О, души, чахлые от золотой заразы, —
А там шагов, шагов бесчисленных прибой
О скалы золота, — в величии мечтаний
Над общим пламенем и напряженьем сил.
Крик, шепот, стон тоски, уходит день в тумане,
Ночь движется — вновь крик, смятение и пыл,
Остервенелый труд, безумные сраженья,
Гусиных перьев скрип во глубине контор,
Где газа пленного трепещут отраженья,
Борьба вчерашняя и завтрашний напор, —
Банк движется на банк, и злато губит злато…
Да, уничтожиться в кипении борьбы,
В прах истереться в ней! Вот дроги и лопата,
Чтоб золото вспахать, и черные гробы
Для пахарей стоят. О дух мой исступленный,
Безумный и больной, с бичами бурь в борьбе!
О дух чудовищный, заблудший, оскверненный,
Умри — от черного презрения к себе!
Вот город в золоте пылающих алхимий!
Ты в тигелях его расплавься, точно воск,
Противоречьями себя язви глухими,
Чтоб молнии впились в твой обнаженный мозг!

Верхарн. «Фламандки»

Мертвец Перевод Г. Шенгели

В одеждах цветом точно яд и гной
Влачится мертвый разум мой
По Темзе.
Чугунные мосты, где мчатся поезда,
Бросая в небо гул упорный,
И неподвижные суда
Его покрыли тенью черной.
И с красной башни циферблат,
Где стрелки больше не скользят,
Глаз не отводит от лица
Чудовищного мертвеца.
Он умер оттого, что слишком много знал,
Что, в исступленье, изваять мечтал
На цоколе из черного гранита
Для каждой вещи лик причины скрытой.
Он умер, тайно восприяв
Сок познавательных отрав.
Он умер, пораженный бредом,
Стремясь к величьям и победам,
Он навсегда угас в тот миг,
Когда вскипел закат кровавый
И над его главой возник
Орлом парящим призрак славы.
Не в силах более снести
Жар и тоску смятенной воли, —
Он сам себя убил в пути,
В цепях невыносимой боли.
Вдоль черных стен, где прячется завод,
Где молотов раскат железный
Крутую молнию кует,
Влачится он над похоронной бездной.
Вот молы, фабрик алтари,
И молы вновь, и фонари, —
Прядут, медлительные пряхи,
Сияний золото в тоске и страхе.
Вот камня вечная печаль,
Форты домов в уборе черном;
Закатным взглядом, скучным и покорным,
Их окна смотрят в сумрачную даль.
Вот верфи скорби на закате,
Приют разбитых кораблей,
Что чертятся скрещеньем мачт и рей
На небе пламенных распятий.
В опалах мертвых, что златит и жжет
Вулкан заката, в пурпуре и пемзе,
Умерший разум мой плывет
По Темзе.
Плывет на волю мглы, в закат,
В тенях багряных и в туманах,
Туда, где плещет крыльями набат
В гранит и мрамор башен рдяных, —
И город жизни тает позади
С неутоленной жаждою в груди.
Покорный неизвестной силе,
Влачится труп уснуть в вечеровой могиле,
Плывет туда, где волн огромных рев,
Где бездна беспредельная зияет
И без возврата поглощает
Всех мертвецов.

У дороги

{7}

Часы Перевод В. Брюсова

Ночью, в молчании черном, где тени бесшумные бродят, —
Стук костыля, деревянной ноги.
Это по лестнице времени всходят и сходят
Часы, это их шаги!
Вокруг устарелых эмблем и наивных узоров
Цифр под стеклом утомительный ряд.
О, луны угрюмых, пустых коридоров:
Часы и их взгляд!
Деревянный киоск роковых откровений,
Взвизги напилка, и стук молотков,
И младенческий лепет мгновений, —
Часы и их зов!
Гроба, что повешены всюду на стены,
Склепы цепей и скелетов стальных,
Где кости стучат, возвещая нам числа и смены…
Часы и весь ужас их!
Часы!
Неутомимы, бессонны,
Вы стучите ногами служанок в больших башмаках,
Вы скользите шагами больничных сиделок.
Напрасно вас молит мой голос смущенный.
Вы сдавили мой страх
Циркулем ваших безжалостных стрелок.

Декабрь Перевод Ф. Мендельсона

Под бледным небом по полям туман ползет,
Земля от холода вся в трещинах глубоких,
На рыжих склонах инея налет,
И над безмолвием трещат, кричат сороки.
Как стая гарпий злобных и жестоких,
Кусты сражаются, и ветер листья рвет,
Тряпье осеннее, и там, в полях далеких,
Как будто кто по наковальне бьет.
Зима унылая! Твой холод беспрестанно
Сжимает душу мне своей рукой титана,
И тот же звон глухой плывет издалека,
Тоскливый звон из церковки соседней
Твердит, что там собрали в путь последний
И в землю опускают бедняка.

Смутное Перевод Ф. Мендельсона

Цветок увидеть, хрупкий и беспечный,
Который на качели стебелька,
Раскачиваясь, хрупкий и беспечный,
Спит, а потом увидеть мотылька,
Как он горит алмазом на лету
Иль вдруг в луче закатном замирает;
Потом увидеть парусник в порту, —
Он в путь готов, лишь ветра ожидает,
И моряки-фламандцы, торопливо
Прощаясь, выбирают якоря,
Чтоб выйти на просторы до отлива.
Увидеть все, что мне дала заря
Вечерняя, и вопрошать тревожно:
Вдруг упадет цветок? Не станет мотылька?
Иль белый парусник войдет неосторожно
В стремнину бурную, как горная река,
И станет жалкою игрушкою стихии
Там, где вздымаясь пенятся валы
И грозно ходят горы ледяные?..
Воспоминанья о тебе плывут из мглы,
Как облака в последний час заката.
Цветок, и мотылек, и парус над волной,
И ты — все в ночь уходит без возврата,
Лишь боль и золото закатное — со мной!

Гимн Перевод Ф. Мендельсона

I
Хотел бы я иметь, чтобы тебя воспеть,
Глас торжествующий и грозный океана,
Неукротимое дыханье урагана.
Хотел бы заглушить гремящих молний медь
И грома дальнего в ночи слова глухие,
Чтоб славили тебя одну стихии!
О, как хотел бы я, чтоб разом все моря
На берег хлынули, и чтобы пела пена
Земле, как ты прекрасна и священна.
Еще хотел бы я, чтоб, в небесах горя,
Над ревом бурь и грозами шальными
Кометой ярче звезд твое сияло имя!
II
Как ящерицы, те, что солнце пьют,
Зеленым длинным телом извиваясь,
К тебе мои желания ползут.
В полдневный зной я над тобой склоняюсь;
Вокруг поля, и полыхает рожь,
И не унять томительную дрожь.
Ласкает ветер нас, мы от жары устали.
Среди холмов Эско сверкает там и тут,
Все небо в золоте, и необъятны дали.
Как ящерицы, те, что солнце пьют,
Ты предо мной лежишь, бесстыдно сладострастна,
И снова я горю, и наша страсть прекрасна!

Притча Перевод Ф. Мендельсона

Над золотом глади озерной,
Где белые лилии спят,
Усталые цапли скользят,
В воде отражаются черной.
Их крыльев широк размах,
Медлительны их движенья;
Плывут они в небесах,
Гребут в воде отраженья.
Но рыбак туповатый и важный
На них расставляет сети,
Не видя, что птицы эти
Гребут в высоте отважно,
Что в мокрые сети скуки
Птицы не попадают.
Напрасно он в тине их ищет, —
Птицы все выше взмывают,
И мчатся, как призраки, мимо,
Безумны и неуловимы!

Лодка Перевод Ф. Мендельсона

Морозит к ночи. На деревьях иней
Алмазами сверкает под луной.
И в чистом небе тучки ни одной:
Плывет луна над белою пустыней.
Как сталь с серебряным узором, черный лед,
И звезды смотрят на реку в печали:
Там лодка вмерзла, весла в плен попали,
Одна, недвижна, но чего-то ждет.
Вдруг сокрушит оковы ледяные
Какой-нибудь герой, и лодку поведет
В моря, где пламенем охвачен небосвод,
В далекий рай, к теплу, в края иные?
А может быть, она обречена
Следить, в безмолвье белом прозябая,
Как птицы вольные над ней за стаей стая
Летят туда, где вечная весна?

Не знаю, где Перевод В. Брюсова

Это где-то на севере, где, я не знаю,
Это где-то на полюсе, в мире стальном,
Там, где стужа когтями скребется по краю
Селитренных скал, изукрашенных льдом.
Это — холод великий, едва отраженный
В серебряном зеркале мертвых озер;
Это — иней, что точит, морочит — бессонный,
Низкорослый, безлиственный бор.
Это — полночь, огромный скелет обнаженный
Над серебряным зеркалом мертвых озер,
Это — полночь, что точит, морочит, хохочет,
Но раздвинуть руками гигантскими хочет
Холодный и звездный простор.
В дали полуночной безвольной
Это смолкнувший звон колокольный,
Это убранный снегом и льдами собор.
Это хор похоронный, с которым без слов я рыдаю,
Литургия Великого Холода в мире стальном.
Это где-то, — не в старом ли северном крае? — не знаю!
Это где-то, — не в старом ли северном сердце? — в моем!

Дурной час Перевод Г. Шенгели

С тех пор как схлынули прощальные огни,
Все дни мои в тени, всё тяжелей они.
Я верил в разум мой, где не гнездились тени,
И мысль моя (в ней солнца шар пылал,
В ней гнев светился, яростен и ал)
Кидалась некогда на скалы заблуждений.
Надменный, радость я немую знал:
Быть одиноким в дебрях света;
Я верил лишь в могущество поэта
И лишь о творчестве мечтал,
Что нежно и спокойно возникает
И движется (а путь широк и прям)
К тем очагам,
Где доброта пылает.
Как темен был тот вечер, полный боли,
Когда сомненьями себя душа сожгла
Дотла
И трещины разъяли стену воли!
Вся твердость рухнула во прах.
Персты? Без сил. Глаза? Пусты. Надменность? Смята.
Стучится кровь печальная в висках,
И жизнь, как пьявками, болезнями объята…
Теперь, сходя во гроб, летя невесть куда,
О, как хотел бы я, чтобы над мглой бездонной,
Как мрамор, пыткою и славой опаленный,
Мое искусство рдело бы всегда!

Ноябрь Перевод Г. Шенгели

Вот листья, цвета гноя и скорбей, —
Как падают они в моих равнинах;
Как рой моих скорбей, все тяжелей, желтей, —
Так падают они в душе моей.
Лохмотьями тяжелых облаков
Окутавши свой глаз слепой,
Поник, под ветра грозный вой,
Шар солнца, старый и слепой.
Ноябрь в моей душе.
Над илом ивы чуть видны; в туманы,
Мелькая, черные уносятся бакланы,
И льется крик их, долгий, точно вечность,
Однообразный, — в бесконечность.
Ноябрь в моей душе.
О, эти листья, что спадают,
Спадают;
О, этот бесконечный дождь
И этот вой средь голых рощ,
Однообразный, рвущий все в душе!..

Где-то там Перевод Б. Томашевского

Блаженство тишины и ладан ароматный,
Плывущий от цветов в закатный час глухой,
И вечер медленный, прозрачный, необъятный
На ложе золотом покоится с землей
Под алым пологом, — а тишина все длится!
Блаженство тишины, и облаков простор,
И жемчуг островов, и берег серебристый,
Коралл и перламутр, а дальше, в выси чистой,
Неуловимых звезд в листве мелькнувший взор;
На небесах река молочная струится
В неведомую даль, в недостижимость сфер,
Чтоб, оторвавшись, ускользнуть
В похожий на любовь палящий тихий путь,
Ушедший в дым легенд, как плаванье галер.

Некоторые Перевод Б. Томашевского

За далью всех светил пред ними возникает
Виденье города — безбрежный черный бред,
В триумфе траура, как склеп, где жизни нет…
Земля? Ушла во мрак. А небо? Чуть мерцает!
Гигантский мир теней раскинулся кругом,
Туманный горизонт покрыл, как саван, горы,
Могильные холмы теперь предстали взору,
И в них погребена вся память о былом.
Толпа немых людей бредет во мгле заката,
И горбит их тоска, и путь их одинок.
И гнет прошедших лет на них надгробьем лег,
Как память тусклая о том, что жгло когда-то;
Им одинаково страшны добро и зло,
Бескровны их сердца, бесцветна страсти сила,
Душа в борьбе за жизнь о божестве забыла.
В глазах застыла мысль, молчанье в них вошло,
И неподвижность льдом сковала их навеки…
Мертвы желанья в них, раскаянье и страх;
Они мечтать — увы! — не могут о крестах,
И алой смерти свет им не закроет веки!

Представшие на моих путях

{8}

Видение на горизонте Перевод Г. Шенгели

Гляжу в окно, войдя в покинутый маяк,
Дождем бичуемый: вдали — туннели в саже,
Громады поездов и хлопья дымной пряжи,
Где кровью фонари пропитывают мрак.
В асфальтных берегах дремал огромный порт,
Как масло, зыбилась его вода густая;
Железным кулаком ствол мачты подымая,
Чернел подъемный кран, в пустую ночь простерт.
И в пестром мраморе текучей тьмы сверкал
Ряд редких фонарей, бегущий по ущельям
В кварталы кабачков, где все полно весельем,
Где похоть рыскает меж золотых зеркал.
Как рана страшная алея, подошел
Раздутый на ветру громадный парус к молам,
И тут явился он с упорным и тяжелым
Лбом, где начертано томленье скук и зол.
Как меч сверкающий в железные ножны,
Он заключил в себя свой гнев и пламень дикий,
И эхо берегов его разбили крики,
Пересекая мрак и тишину волны.
Из океана он. Он одряхлел, поник,
Устал, хлеща простор, измятый бурей черной,
 И слыша, что всегда, всему вразрез, упорно
К терзаньям вечера его взывает крик.
Он казни собственной хотел. Себя он знал
Рабом желания. И на кресте распятый,
И кровью исходя, и пламенем объятый, —
Изведал он всю смерть, что так упорно звал.
А жизнь его? Она тем пронзена была,
Что существует он, себя страшась жестоко;
Он острой молнией своей души глубокой
Упрямо бичевал в себе кипенье зла.
Ужасен, устрашен, он жаждал полететь
Туда, где вся бы жизнь сияла чудесами,
Где знаки вещие горели б над скалами,
Где шелестел бы дуб и говорила б медь;
Где было б гордостью: впивая дикий страх,
Слыхать вокруг себя богов глубокий голос,
Пока бы грудь земли в куски не раскололась
Под хладным золотом, пролитым в небесах.
И много тысяч лет он бьется, над волной
Вздувая паруса и мчась путем ужасным
В неведомую даль, к невыносимо красным
Созвездьям, чей хрусталь дробится под волной.

Иная равнина Перевод Г. Шенгели

Над ликами растений золотых
Заря свой лик пурпурный клонит,
То эту ветвь, то эту нежно тронет,
Сверкая в поцелуях золотых.
В мясистых, точно губы, алых
И сочных ягодах тая лучи,
Под лозами, где прячутся ключи,
Горит заря, сгущаясь в гроздьях алых.
Каскады в беглых блестках и лучах
По светлым лестницам смеются,
И бабочки сияющие вьются
У голубых зеркал, горя в лучах.
Листва поет. И вот уж вьются снова
Полетов ленты над игрой росы
И медленно вращаются часы
Вкруг глаз подсолнечника золотого.

Страх Перевод Ю. Александрова

Растет мой древний страх в равнине ледяной,
Где Пастырь Ноябрей трубит, безмерно старый.
Стоит он, как беда над робкою отарой,
Трубит он, клича смерть из глубины земной.
Над совестью моей, над грустною страной
Трагический рожок напрягся в муке ярой.
Кричит он вдалеке, грозит он смутной карой
Над кровью ивняка, над стылою волной.
И овцы черные с клеймом багрово-красным
Вернулись под бичом тем вечером ненастным
В загон моей души, как скопище грехов.
Мой неуемный страх растет во мгле морозной,
Где в мертвой тишине трубит о буре грозной
Старейший изо всех жестоких пастухов.

Затишье Перевод Ю. Александрова

Сегодня тучи в ледяном просторе,
Убелены летучей сединой,
Пришпоренные молнией стальной,
Копытами взлохмачивают море.
Они в упряжке ранних непогод
Грохочут от надира до зенита,
И, кажется, расколот небосвод
На глыбы серо-черного гранита.
И, как распятья, мачты над водой
Склонились перед близкою бедой,
А паруса на гафелях повисли,
Виденьем смерти мне изранив мысли.
Встает стеной чудовищный прибой.
Неистовые волны рвутся в бой,
Оскалив пасти, блещущие пеной,
На стены крепости многоступенной.
Сегодня Север томен и жесток.
Но там, где просветляется Восток
Сверкающими бляхами лазури,
Накинута узда на морду бури.
И радуги высокая дуга
Из моря встала, словно из кристалла,
Неизъяснимо, дивно дорога
Душе моей, что так давно устала.

Поля в бреду

{9}

Город Перевод Г. Шенгели

Все колеи стремятся в город.
Из глубины туманов
Нагромождением этажей,
Сплетеньем лестниц, бегом ступеней,
Несущихся все выше, все быстрей, —
Он возникает как виденье, в небо прянув.
Там,
Хребты железные согнув, мосты
Стремят прыжки в зиянье пустоты;
Там ввысь влиты стволы колонн,
Украшенные ликами горгон;
Там башни у пределов пашни;
Там крылья крыш над чернотою ниш
Застылый свой полет в свинцовый свод несут;
То — город-спрут
Лег
У дорог лавиной над равниной.
Багровый свет,
Воздет
В шарах стеклянных,
Горит и в полдень в дымчатых туманах
Глазами золотыми,
А солнца алое жерло
В туман ушло,
Исчезло в дыме.
Река, смолу и нефть качая,
Бьет в набережные и сваи;
Судов свирепые гудки
Ревут от страха и тоски,
И с мачт зеленый глаз глядит сквозь слой тумана
В огромное пространство океана.
Гранит от грохота фургонов изнемог;
Как петли ржавые, скрежещет стая дрог;
Железные весы отбрасывают тени,
Дрожащие под натиском огня;
Мосты, что раздвигаются, звеня,
Висят в багровом мраке дня
Громадой виселиц средь мачтовых сплетений,
И в буквах медных скрыт и заключен весь мир,
И тяготят они, бросая блеск в эфир,
Все крыши, своды, все дворцы, все рынки,
Лицом к лицу, как бы на поединке.
Кругом — движенье кебов, стук колес,
Бег поездов, полет усилий
К вокзалу, что, как корабельный нос,
Свой золотой фронтон вознес,
Путей железных осеняя мили.
И рельсы тонкие змеятся под землей,
Врезаются во мрак ночной
Туннелей, чтобы вновь средь грохота и пыли
Сверкнуть, как тонких молний жгут.
То — город-спрут.
Вот улица — ее струи
Вкруг памятников вьются, как канаты, —
Бежит, ведет сплетения свои.
И толпы, меж домами сжаты, —
В руках безумие, и ненависть в шагах,
И жар горячечный в глазах, —
Вонзают зубы в мчащееся время,
И ночи напролет и дни
Свирепо, гневно, нехотя они
Бросают наугад щетинистое семя
Труда, что тотчас исчезает без следа.
Конторы, чьи угрюмы взоры,
Бюро коварные, что крашены пестро,
Огромный банк, хранящий как в пещере
Металл тяжелый, — раскрывают двери
Под натиском ветров безумья и труда.
А там — комками красной ваты
Сгорают смутные закаты,
В стекле окон отражены;
И тяжко бродят жизнь и сны,
Заквашенные алкоголем. Бары
Волною ярой льют на тротуары
Своих зеркальных скиний свет,
Где отражаются борьба и бред.
Вдоль стен скользит слепая,
Свет в коробочках продавая.
Бескровный голод и разврат
Совокупляются в своих берлогах сорных,
И муки плоти черный танец мчат,
Смертельный танец, в переулках черных.
И похоть в громе уличном растет,
И делается ярость ураганом,
И в давке дикой мчит людей вперед
Стремленье к наслажденьям пьяным
Из золота и фосфора. Идет
Строй бледных идолов — то женщин строй тяжелый,
В чьих косах спутанных таятся знаки пола.
И сажей полная коричневая тьма
От солнца прячется за мрачные дома.
И точно крик — всеобщее влеченье
Несется к свету в громе и смятенье;
Дворцы, дома, проулки и базары
Хрипят и пенятся, объяты страстью ярой,
И умирающие ждут
Хоть несколько минут
Молчанья,
Чтобы глаза сомкнулись без страданья.
Когда же вечера ваяют черный свод
Эбеновыми молотками,
То город над равниною встает,
Как черное надежд огромных пламя.
Возносит он желанья, жизнь и свет.
Его свечения в ночное небо всходят,
Кустами золота горящий газ воздет,
И рельсы тонкие уводят
Глаза к обманчивой мечте,
Сопровождаемой удачею и силой.
Как армия, встает бескрайних стен прибой,
И мгла его и дым застылый
В равнины кличут светлою трубой.
То — город-спрут,
Горящий осьминог,
Костехранилище, скелет, великий остов.
И бесконечные сплетения дорог
К нему от пастбищ и погостов
Ведут.

Тот, кто дает дурные советы Перевод В. Шора

Вдоль по дорогам, меж дюн и болот,
Рыщет и свищет
Тот, кто дурные советы дает.
Ездит в двуколке зеленого цвета,
Ездит по хляби, где тонет сапог,
И сумасшедшая ждет его где-то
На перекрестках размокших дорог.
Делая дело свое втихомолку,
Он оставляет ей лошадь, двуколку…
Лошадь пасется, а ливень молотит
Ржавую воду в соседнем болоте…
Тучи висят, как сырые лохмотья.
В каждой деревне, как вечер придет,
Ждут, что появится бог весть откуда
Тот, кто дурные советы дает.
С гнусной ухмылкой, со взглядом косящим
Ходит он, бродит по фермам пропащим,
Где поселилась лихая беда,
Где безысходна нужда.
Стукнет в ворота неведомый кто-то…
Кто это — друг или враг?
Он тут как тут, когда бледный хозяин
Смотрит в тоске, нищетою измаян,
На помертвелый очаг.
Стерто лицо, и одежда — дрянцо…
Он достает из кармана
Баночки, банки, флаконы и склянки
С ядами, зельями, с пакостью разной.
Гаденький, сморщенный и безобразный,
Вроде крестьянин, а все ж — не поймешь:
Скользкой повадкой он очень похож
На шарлатана.
Тихо гнусавит свои заклинанья,
Словно читает святое Писанье.
Шепотом сладким, назойливо-страстным,
Он подстрекает к поступкам опасным.
Тех, чья земля — лишь коряги да кочки,
Он соблазняет поодиночке;
Хочет втереться в доверье, проныра,
К людям, которым, когда им не спится,
Мнится, что пялит пустые глазницы
Смерть из просторов зловещего мира.
Если заложен твой дом или продан,
Крысами и нищетою изглодан,
Лампа погасла и выхода нет, —
Он подает тебе мудрый совет:
Дескать, не худо бы броситься с ходу
В омут, в стоячую, липкую воду;
Выбрав местечко, где топь глубока,
Плюхнуться на своего двойника!
А стариков, чья бессильная плоть
Вяло висит на скелете,
Словно лоскут, что терзают и рвут
Ветры в течение десятилетий,
Не устает он шпынять и колоть:
Тех — сыновьями, а тех — дочерьми,
Что оставляют отца за дверьми,
Как ты их в детстве ни холь, ни корми…
Девушек он уговаривать мастер
К пропасти сделать последний шажок.
В сердце девчонки, чей взгляд — как ожог,
Он распаляет порочные страсти.
Ум ее бедный он держит в плену,
Яд обещаний вливая ей в ухо.
Хочет он, подлый, чтоб самка и шлюха
В ней задушили и мать и жену,
Чтобы была она только товаром,
Мертвая — словно на старом погосте
Камни да кости.
Он присоветовал ростовщикам
Соки сосать из несчастного края,
Все разъедая, как опухоль злая,
Все прибирая к рукам.
Он им советы дает по дешевке,
Учит их гнусной паучьей сноровке
Стискивать жертву, попавшую в сеть;
Им, превращающим в золото хлам,
Льстит он, твердя, что самим королям
Власти подобной вовек не иметь.
Он хоть кого доведет до греха.
Часто случается под воскресенье —
Пламя охватит селенье:
Красного кто-то пустил петуха!
Сжечь все дотла! Когда колокола
Спят и, бесстрастна, нема и глуха,
Смотрит лишь ночь на людские дела,
Он выбирает гумно иль сарай:
Здесь поджигай!
Ставит он метки, проворный и юркий,
На штукатурке.
Всех окропляет и ядом и жёлчью,
В души вселяет он ненависть волчью,
Мерзко хихикая: «Всем насолю!»
Он отвращение к жизни внушает
И на свиданье прийти приглашает
К старой осине: «Припас я петлю…
Дерном я холмик потом устелю…»
Так он блуждает по жалким и голым
Призрачным селам;
По деревням, где встречают дрожа
Дни платежа;
Проклятый всеми и всеми хулимый,
Но неизбывный и неистребимый —
С клячей, с двуколкой, с безумною нищей,
Что его ждет там, где по голенище
В хляби сапог утопает, где хлесткий
Ветер беснуется на перекрестке.

Паломничество Перевод В. Шора

Куда бредут крестьяне-старики
Под тяжким гнетом страха и тоски
В закатный час, по обагренным пашням?
С ожесточеньем мельница вертится
И, словно обезумевшая птица,
Крылами хлопает, сминая ветер злой.
И чаек стон издалека плывет,
И гулом весь наполнен небосвод,
Как будто бьет в ночи набат зловещий.
Все в этот час бедою угрожает;
В своей повозке Ужас проезжает.
То — старый Дьявол обагренных нив.
Какой же стариков влечет призыв
В полях, одетых в златотканый траур?
Уж, верно, порчу насылает кто-то;
Тут чья-то, знать, особая забота —
Раз каждый колос, как солома, пуст.
Ушла вода от жаждущих семян,
На выжженных полях пророс бурьян.
Уж верно, кто-то шутит с родниками.
Особая забота тут видна:
Недаром жизнь вся выпита до дна
Какой-то жадной, ненасытной глоткой.
Куда ж гонимы старики, как плеткой,
В полях, одетых в златотканый траур?
В апреле здесь страшнейший из злодеев
Прошел по нивам, плевелы посеяв,
И старики почуяли его.
Иные же в те дни видали сами:
Он портил рожь, склонившись над ростками,
Как буря, был он молний полн.
Боясь, чтоб он не возвратился вновь,
Чтоб жуткий хохот, леденящий кровь,
Не грянул снова, дружно все молчали.
Но все же старикам известно средство,
Как обезвредить страшное соседство
Того, кому подвластен урожай.
Куда же старики бредут, дрожа,
В полях, одетых в златотканый траур?
Сам злобный сеятель, поодаль стоя,
Глядит на это шествие немое
И скалит зубы, над людьми глумясь.
Он знает, что в измученных сердцах
Еще таится неизбывный страх
Пред грозною нечистой силой,
Что стариков, вдыхавших запах серный,
Религией связал он суеверной,
Сияющей, как полночь цвета ртути,
Что суждено им вечно трепетать:
Не обесплодит ли он землю-мать,
И слать мольбы и чтить его, как бога…
К какому ж алтарю ведет дорога
В полях, одетых в златотканый траур?
Хозяин страшный выжженных полей,
Владыка околдованных людей,
Что крестятся тайком рукою левой, —
Одет огнем и мглой, — стоит упорно,
Стоит, прильнув к какой-то глыбе черной,
Которая шевелится подчас.
Кому могла такая явь присниться?
Глаза его как угли, а ресницы
Подобны мертвому чертополоху.
Почувствовали пленники судьбы,
Что он услышал тихие мольбы,
Что разгадал он тайные надежды.
Еще тесней сомкнув уста,
Свершая жертвоприношенье,
В знак своего благоговенья
Они, не проронив ни слова,
В костер из хвороста сухого
Живого бросили кота.
И кот издох, в мучениях стеня,
От боли корчась в языках огня.
Понуро побрели они потом
К своим домам, продубленным ветрами,
Оставив гаснуть жертвенное пламя,
Не зная ничего и ни о чем.

Мор Перевод В. Брюсова

Смерть себе спросила крови
Здесь, в трактире «Трех гробов».
Смерть уходит, на прилавке
Бросив черный золотой.
Кто попросит о прибавке?
«Вам на траур и на свечи!»
Вышла, бросив золотой.
Смерть пошла, качая свечи,
Тихим шагом старика
Поискать духовника.
Вот кюре понес причастье,
Рядом — мальчик со звонком
 — Слишком поздно! —
В дом,
Где уже царит несчастье,
Где уже закрыты окна.
Смерть себе спросила крови
И теперь пьяна!
«Матушка-Смерть! Пощади, пощади!
Пей свой стакан не до дна!
Матушка-Смерть! Погляди, погляди!
Наша мольба на ладонке видна!
Матери мы, деревенские тетки,
Как бесконечные четки,
Тянемся мы, без надежд бормоча,
В рваных платках, костылями стуча.
И отражаются в старческом взоре
Годы и горе.
Мы — снедь для могильных червей,
Цель для косы твоей!»
Полно вам, старухи!
Смерть — пьяна.
Капли крови, как вина,
Ей забрызгали колет,
Покрывающий скелет.
Пьяные на просьбы глухи.
Голова ее качается,
На плечах как шар катается.
Даром денег Смерть не бросит,
Что-нибудь за деньги спросит
Здесь, в трактире «Трех гробов»,
С бедняков.
«Матушка-Смерть! Это мы, ветераны
(Много нас, много! Болят наши раны!),
Черные пни на просеке лесной,
Где ты гуляла когда-то с войной!
Знаем друг друга мы. В дыме и гуле
Ты нам была и видна и слышна:
Ты перед нами несла знамена,
Ядра катала и сыпала пули.
Гордая, строгая, виделась ты
На кругозоре гудящей мечты,
Быстро вставала на бой барабанов,
Первая в битву бросалась вперед…
Матушка-Смерть! Наша слава! Оплот!
Выслушай нас, стариков ветеранов:
Нас огляди, сыновей не губя, —
Где малышам постоять за себя!»
Полно вам болтать без толку!
Разойдитесь втихомолку!
Что ей старый ваш костыль!
Смерть пьяна; сидит, качается,
Голова ее катается,
Как в дорожных рвах бутыль.
Ей катать бы бочки крови
По полям зеленой нови!
Посидев у вас в трактире,
Погулять желает в мире,
Посреди людских племен,
Под случайностью знамен!
«Матушка-Смерть! Это я, богородица.
Видишь, в короне своей золотой
Я на коленях стою пред тобой.
Я из часовни, с горы, богородица.
Вышла тебя попросить за село.
Тысячи лет уж прошло,
Как в мою душу скорбящую,
Перед крестом предстоящую,
Горе, как меч беспощадный, вошло.
Матушка-Смерть, это я, богородица.
Жителям здешним дала я обет
Их защищать в дни несчастья и бед…
Вот и тебя умолять мне приходится…»
Матерь божья! И на слове
Благодарны мы тебе.
Только Смерть — как не в себе,
Снова хочет крови!
В отуманенном сознанье
У нее одно желанье…
Смерть пьяна!
Тихих просьб она не слышит!
Надоели ей
Руки матерей!
Смерть пьяна и злобой дышит:
Злость ее несется вскачь,
Словно мяч,
Через мост,
Из деревни на погост.
«Смерть! Это я — Иисус и твой царь!
Создал я сам тебя, древнюю, встарь,
Чтоб исполнялся закон
Вещей и времен.
Мои пригвожденные руки
Благословили последние муки.
Смерть! Я был мертв и воскрес,
Я — манна с небес.
На землю сошел я смиренно
Вернуть заблудших овец.
Я — твой царь и отец,
Я — мир вселенной!»
Череп к огню наклоня,
Смерть сидит у огня,
Пьет за стаканом стакан и качается,
Полузакрыв глаза,
Улыбается.
У господа гром, а у Смерти коса!
Хочет кто пить, так садись перед ней —
Всех угостит из бутылки своей,
Сколько вздумаешь, пей,
Лишь не проси за детей, за внучат!
Каждый пьет на свой лад.
И Смерть пила, пила, пила;
Христос ушел — она не встала,
Подобной дерзостью немало
Смущая жителей села.
Но дни и дни, опять и вновь
(Как будто позабыв о мире),
Сидела Смерть у них в трактире
И в долг пила без счета кровь.
Потом, однажды утром, встала,
Худую клячу оседлала;
Ей на спину мешок взвалив,
Поехала в раздолье нив.
И к ней из каждой деревушки
Спешили матери-старушки,
Несли ей хлеба и вина,
Чтоб здесь не зажилась она;
Несли ей хлеба и свинины,
Большие с грушами корзины,
А дети роем — весь приход —
Несли ей мед.
Смерть странствовала много, много
По всем дорогам,
Уже без гнева и не строго
Оглядывая всех: она
Была пьяна.
На ней был рыжий плащ убогий
С блестящей пряжкой на отлет,
И с перьями колпак двурогий,
И сапоги, как для болот.
Ее заезженная кляча,
По грязным рытвинам маяча,
Тащилась медленно вперед.
И толпы шли за ней в тревоге,
Следя, как медлит на дороге
Хмельной и дремлющий костяк,
Ведущий к далям без зазренья
Свой темный ужас. Но не всяк
Мог слышать терпкий запах тленья
И видеть, как под платьем ей
Впивался в сердце рой червей.

Исход Перевод Э. Линецкой

Взяв кошек, взяв худых собак, —
Бог весть куда, за шагом шаг, —
Во тьму по выбитой дороге
Народ из деревень идет,
Туманом пьян, бурьяном сыт.
Народ из деревень, как скопище бродяг,
Глядит в ничто, во мрак,
В бескрайность выбитой дороги.
У каждого на жерди белой
Платок с каемкой голубой,
Узлом завязанный платок,
В руке усталой, онемелой,
Большая жердь, на ней платок,
В платке надежды лоскуток.
Народ из деревень идет
Дорогой в никуда, вперед.
Идет народ из деревень.
Харчевня на пути, как тень;
Под сводом крыши водят мыши
И крысы хоровод.
Харчевню лихорадка бьет:
Прогнили балки потолка,
Крыльцо и стены плесень съела
И на ветру окостенела
Ослизлой вывески рука.
Народ из деревень пуглив:
Крестом несчастье осенив,
Он в путь идет, дрожа.
Его душа давно остыла,
В ней головни чадят уныло,
Кресты из головней.
В бескрайнем вечере, на выбитой дороге,
Колоколов далекий отголосок
Все громче, все слышней:
То кличут одинокие мадонны,
Как птицы позабытые, — печально
И монотонно.
Народ из деревень пуглив,
А храм покинут, сиротлив,
Темно и пусто в нем.
Лишь иногда в немые ниши, —
Все реже, медленней и тише, —
Цветок ложится за цветком.
Народ из деревень боится мглы полей,
И мертвой птицы у порога,
И в озере луны двурогой…
Народ из деревень чурается людей!
Народ из деревень топорен,
Тяжеловесен, непроворен,
Безволен, но упрям.
Живет он мелочно и скупо
И пересчитывает тупо
Нужду по медякам.
Как четки, протянулись годы;
От непогоды гибли всходы;
Под яростным нажимом рук
Пахал одни лишь камни плуг;
Народ зубами и ногтями на клочья землю рвал.
Взяв кошек, взяв худых собак,
Взяв птиц и птичьи клетки,
С бедой соразмеряя шаг, —
Питье — вода, еда — объедки, —
Покинув кров и край родной,
Усталой, медленной толпой
Народ из деревень бредет
Дорогой в никуда, во тьму, вперед.
Ревет и воет, ковыляя,
Держась за юбки матерей,
Орава грязная детей;
Не отрываясь и мигая,
Глядят беззвучно старики
На свой клочок земли любимой,
Которую глодали зимы,
И засухи, и сорняки;
Шагают парни по дороге,
Как плети руки, вялы ноги,
Нет мужества и даже нет
Стремленья к счастью прежних лет,
Нет сил, чтобы ускорить шаг
И сжать себя в тугой кулак
И выпрямиться для борьбы
С угрюмой яростью судьбы.
Полей и пажитей народ
Сполна узнал несчастья гнет.
Под градом, ливнем, снегопадом
Тележки катятся вперед,
Размалывая день-деньской
Хребет дороги столбовой.
Одни — как хрупкие скелеты;
На их оглоблях амулеты
Дрожат и дребезжат;
Другие жалобно визжат,
Как заржавелых ведер дужки;
На третьих — фонари и побрякушки;
Четвертые поджары, длинноносы,
Как древние суда, а их колеса,
Где знаки зодиака уцелели,
Как будто целый мир везут к незримой цели.
За шагом шаг идут, похожи на костяк,
Усталые, больные клячи;
Возница вертится и чуть не плачет, —
Как мельница, которую с ума
Свела ночная тьма, —
Потом он наудачу
Швыряет камнем в небо, где маячит
Густая туча воронья судьбы незрячей.
Народ из деревень в беде
И крест несет всегда, везде.
По глине, по пескам, минуя реки, рощи,
Замучены, понуры, тощи,
Бредут стада.
Их тоже вывела бог весть куда
Тугая плеть неурожая.
О камни спотыкаются бараны,
Быки ревут, к ним смерть плывет через туманы, —
Коровы тащатся, водянкой налитые,
Соски их дряблы, как мешки пустые,
К бокам ослов, изъеденных паршою,
Раскинув руки, смерть приникла головою.
Народ из деревень и скот
Бредут дорогой старой,
Которая в ночи ведет
Вокруг земного шара.
Бредет народ со всех сторон
Сквозь сумрак судеб и времен,
Вдоль нив, лугов, селений нищих,
Спокойно спит лишь на кладбищах,
Спускается из лога в лог
По петлям траурных дорог,
Зимою, осенью, весной,
Без отдыха, в мороз и зной,
Из никуда и в никуда.
А там, вдали,
Где дымный небосвод спустился до земли,
Там, величавый, как Фавор,
Днем серый, вечером — пылающий костер,
Далёко щупальца-присоски простирая,
Людей из деревень приманивая и вбирая,
Одетый в мрамор, в гипс, и в сталь, и в копоть, и в мазут, —
Разлегся город-спрут.

Верхарн. «Города-спруты»

Двенадцать месяцев

{10}

Апрель Ветер Перевод Ю. Александрова

Мчится ветер, и вдруг его плащ
В тесноте остролистовых чащ
Злые иглы пронзили насквозь —
И бедняге рвануться пришлось.
Нежный ветер искрист и лучист,
И, как небо рассветное, чист.
Но когтями рванул остролист
Этот пух, этот блеск, этот шелк —
И веселый шебечущий свист
На мгновенье умолк.
Остролист — это ярость и злость,
Это розга и крепкая трость,
И зазубренный тонкий кинжал
С мириадами жал.
А хохочущий ветер бежит
И звонит бубенцом.
Он в промозглых кустах не дрожит
И приветлив лицом.
Блещет лоб его, словно просвет
В непроглядном, дремучем лесу,
Он оставил невидимый след:
Запах трав, отряхнувших росу.
Остролист — это гибель земли,
Он железо убийцы-зимы.
Это детище тьмы,
Что скопилась вдали.
Острия, что всегда на весу,
Рассекают, хуля и гоня,
Молодую красу
Беззаботного дня.
Это ярость и злоба того,
Кто вонзает их даже в себя,
Ничего, никого
Не любя.
Ветер — искренний друг.
От земли отгоняя недуг,
Поцелуем развеял он вдруг
Морок белого сна.
Ветер — это весна.
Остролист — это смерть и беда,
Скука стужи, бесчувствие льда.
Свежий ветер поет на лету,
Набирая в лучах высоту.
Он, как жаворонок, без конца
Заливается в три бубенца;
Запускает скворцовую трель
И щебечет, как сто воробьев;
Дарит звоны ручьев,
Дарит влагу и прель,
Будит в теплой земле семена.
Ветер — это апрель.
Ветер — это весна,
Весна!
Заплетается, вихрится он,
Расплетается вновь на бегу,
И берет небывалый разгон,
И, колючему назло врагу,
Рвется в синюю высь, невесом, —
А сады расцветают вокруг
И павлинами белыми вдруг
Распускают хвосты колесом.
Остролист, сиротлив и ревнив,
Укрывается в недрах лощин,
Этих горьких, глубоких морщин
Одряхлевших, покинутых нив, —
Он сжимается молча, в тоске,
И ютится на мелком песке.
Юный ветер взлетает, как шар,
Надувает он щеки, смеясь,
И врывается в облачный пар,
Назревающих гроз не боясь.
Он взметает полет мотыльков,
Многоцветных листков,
И к огнистым краям облаков
Лепит рой лепестков.
И грядущей сирени краса
Ликованья полна:
Ей жемчужная нитка-роса
Щедрым ветром дана.
По холмам, где овечьи стада
Расплеснули живое руно,
Мчится ветер, не зная — куда.
Ведь ему все равно!..
Он среди виноградных шпалер
И на кровлях домов.
И с небесных сияющих сфер,
В гуле первых громов,
По ступенькам подвешенных им
Тонких лестниц, сама
Жизнь спускается к детям своим.
Бойся жизни, зима!
Остролист, наконец, побежден!
Он склоняется, мелко дрожа,
И, к земле сам собой пригвожден,
Не посмеет поднять мятежа.
И, неся свой лазоревый флаг,
На котором пестрят мотыльки,
Словно вышитые от руки, —
Через реку и через овраг
Всепобедно шагнула весна,
И легли ей под ноги цветы.
Милый ветер, она —
Это ты!
Это вздохи деревьев густых,
Зеленеющих влажной стеной.
Это перьев твоих золотых
Нежный блеск над природой земной.

Октябрь Охота Перевод Ю. Александрова

Ползут белесые туманы.
Деревья желты и багряны.
Покинув зыбкие сучки,
Болтливых листьев язычки
Легли на блеклые поляны;
И, словно в синие врата,
Туда, где в тучах блеск разрыва,
Покинув здешние места,
Шагнуло лето молчаливо, —
Горячее, ушло от нас,
Ища иного приключенья…
И входит осень в должный час,
Влача тяжелый дух гниенья
Подвешенных на пояс птиц,
Несущих ночь на дне глазниц.
Входи же, осень молодая,
В свои охотничьи края,
Где мчится ветер, обдавая
Пьянящим запахом зверья! —
Тягучий запах, жирный запах
Бегущих на когтистых лапах
И на копытистых ногах
В полях и стынущих логах!..
Под всадниками рвутся кони,
Войдя в жестокий раж погони.
Мелькают пурпур, бархат, шелк,
Несутся гик и свист, и хохот,
И топота ритмичный грохот —
Как будто скачет целый полк.
Все это в отдаленье тонет,
И воздух потрясенный стонет.
Кипит охота вдалеке,
А листья бьются на песке,
Охлестанные ураганом
Нетерпеливых скакунов…
Ты, осень, в исступленье пьяном,
С руками, кровью кабанов
До плеч обрызганными яро
В пылу жестокого угара,
Ты, осень, в бешенстве своем
Как будто заревом пожара
Заполонила окоем!..
Внизу, в долине — деревушки,
В которых церковок макушки —
Как разноцветные игрушки,
А площадь — словно кегельбан;
А ветер — словно шарабан,
Плетущийся в пыли дорожной…
Там жизнью тихой, осторожной,
На берегу стоячих вод
Живет безденежный народ.
О нем ты, осень, позабыла —
Ведь участь бедных так уныла!
Вперед! И пышный твой кортеж
В цветах убийства пролетает
И длинной молнией блистает,
И запах крови снова свеж,
Хотя дымящиеся лужи
Гниют, не ожидая стужи.
Висят на гривах жеребцов
Клочки порохового дыма.
Охота мчится мимо, мимо,
Туда, где ждет в конце концов
Раздел невиданной добычи —
Неисчислимой крупной дичи.
Смеркается в урочный час.
И вот закат уже погас.
Костры пылают на полянах,
И факелы вечерний мрак
Сгоняют в чащу и в овраг.
Огромный лось в глубоких ранах,
Еще живой, стоит в кустах,
Одолевая боль и страх.
Кругом хрипящие собаки
В его и в собственной крови
Готовы к продолженью драки —
Беснуются, как ни зови.
Вдали от солнца и свободы
Сейчас он рухнет, гордый зверь,
В своем лесу проживший годы,
Уничтожаемый теперь.
Его рога земли коснутся,
И взгляд его на крик похож,
И зубы в пах ему вопьются,
И в горле повернется нож,
И точка, и конец, и сразу
Настанет в мире тишина,
Как по неслышному приказу
Таинственно водворена.
Лишь колокольный стон в долине,
Надтреснутый прощальный звон,
Печалится об исполине,
Упавшем в глубину времен.
Устало катится над нами,
Рожденный медью долгий звук,
Летящий над людскими днями,
Над слепотой звериных мук…
Тот звон благословляет осень —
Ее задумчивую просинь,
Зальдевших вод ночную твердь,
И свет, и мрак, и жизнь, и смерть.

Декабрь Гости Перевод В. Брюсова

— Откройте, люди, откройте дверь мне!
Стучусь в окно я, стучусь в косяк.
Откройте, люди! Я — зимний ветер,
Из мертвых листьев на мне наряд.
— Входи свободно, холодный ветер,
Живи всю зиму в печной трубе;
Тебя мы знаем, тебе мы верим,
Холодный ветер, привет тебе!
— Откройте, люди! Я — неустанный,
В неверно-серой одежде дождь.
Я чуть заметен в дали туманной,
На фоне неба и голых рощ.
— Входи свободно, дождь неустанный,
Входи, холодный, входи, глухой!
Входите вольно, дождь и туманы,
Есть много трещин в стене сырой.
— Откройте, люди, дверные болты,
Откройте, люди! Я — белый снег.
Все листья, ветер, в полях размел ты,
Плащом я скрою их всех, их всех.
— Входи свободно под крики вьюги
И лилий белых живой посев
Разбрось щедрее по всей лачуге
До самой печи, о белый снег!
Входите смело, снег, дождь и ветер,
Входите, дети седой зимы!
Мы, люди, любим и вас и север
За скорбь, что с вами познали мы!

Города-спруты

{11}

Равнина Перевод Ю. Левина

Равнину мрак объял: овины, нивы
И фермы с остовом изъеденных стропил;
Равнину мрак объял, она давно без сил;
Равнину мертвую ест город молчаливо.
Огромною преступною рукой
Машины исполинской и проклятой
Хлеба евангельские смяты,
И смолк испуганно задумчивый оратай,
В ком отражался мир небесный и покой.
Ветрам дорогу преградя,
Их загрязнили дым и клочья сажи;
И солнце бедное почти не кажет
Свой лик, истертый струями дождя.
Где прежде в золоте вечернем небосвода
Сады и светлые дома лепились вкруг, —
Там простирается на север и на юг
Бескрайность черная — прямоугольные заводы.
Там чудище огромное, тупое
Гудит за каменной стеной,
Размеренно хрипит котел ночной,
И скачут жернова, визжа и воя;
Земля бурлит, как будто бродят дрожжи;
Охвачен труд преступной дрожью;
Канава смрадная к реке течет
Мохнатой тиной нечистот;
Стволы, живьем ободранные, в муке
Заламывают руки,
С которых, словно кровь, струится сок;
Крапива и бурьян впиваются в песок
И в мерзость без конца копящихся отбросов;
А вдоль угрюмых рвов, вдоль путевых откосов
Железо ржавое, замасленный цемент
Вздымают в сумерках гниенью монумент.
Под тяжкой кровлею, что давит и грохочет,
И дни и ночи
Вдали от солнца, в духоте
Томятся люди в страдной маете:
Обрывки жизней на зубцах металла,
Обрывки тел в решетках западни,
Этаж за этажом, от зала к залу
Одним кружением охвачены они.
Их тусклые глаза — глаза машины,
Их головы гнетет она, их спины;
Их пальцы гибкие, которые спешат,
Стальными пальцами умножены стократ,
Стираются так скоро от напора
Предметов жадных, плотоядных,
Что оставляют постоянно
След ярости на них, кровавый и багряный.
О, прежний мирный труд на ниве золотой,
В дни августа среди колосьев хлеба,
И руки светлые над гордой головой,
Простертые к простору неба, —
Туда, где горизонт налился тишиной!
О, час полуденный, спокойный и невинный,
Для отдыха сплетавший тень
Среди ветвей, чью лиственную сень
Качали ветерки над солнечной равниной!
Как будто пышный сад, раскинулась она,
Безумная от птиц, что гимны распевали,
Высоко залетев в заоблачные дали,
Откуда песня их была едва слышна.
Теперь все кончено, и не воспрянуть нивам;
Равнину мрак объял, она без сил:
Развалин прах ее покрыл
Размеренным приливом и отливом.
Повсюду черные ограды, шлак, руда,
Да высятся скелетами овины,
И рассекли на половины
Деревню дряхлую стальные поезда.
И вещий глас мадонн в лесах исчез,
Среди деревьев замерший устало;
И ветхие святые с пьедестала
Упали в кладези чудес.
И всё вокруг, как полые могилы,
Дотла расхищено, осквернено вконец,
И жалуется все, как брошенный мертвец,
Под вереском сырым рыдающий уныло.
Увы! Все кончено! Равнина умерла!
Зияют мертвых ферм раскрытые ворота.
Увы! Равнины нет: предсмертною икотой
В последний раз хрипят церквей колокола.

Душа города Перевод М. Волошина

Во мгле потонули крыши;
Колокольни и шпили скрыты
В дымчато-красных утрах,
Где бродят сигнальные светы.
По длинной дуге виадука
Вдоль тусклых и мрачных улиц
Грохочет усталый поезд.
Вдали за домами в порте
Глухо трубит пароход.
По улицам душным и скучным,
По набережным, по мостам
Сквозь синий сумрак осенний
Проходят тени и тени —
Толпы живущих там.
Воздух дышит нефтью и серой,
Солнце встает раскаленным шаром,
Дух внезапно застигнут
Невозможным и странным.
Ревность к добру иль клубок преступлений, —
Что там мятется средь этих строений,
Там, где над крышами черных кварталов
Тянутся ввысь на последней мете
Башни пилонов, колонны порталов,
Жизнь уводящих к огромной мечте?
О, века и века над ним,
Что так славен прошлым своим, —
Пламенеющим городом, полным,
Как и в этот утренний час, призраков!
О, века и века над ним
С их огромной преступною жизнью,
Бьющей — о, сколько лет! —
В каждое зданье, в каждый камень
Прибоем безумных желаний и гневов кровавых!
Сперва — вблизи двух-трех лачуг — священник-пастырь!
Приют для всех — собор, и сквозь узор оконниц
Сочится свет церковных догм к сознаньям темным.
Стена, дворец и монастырь, зубцы на башнях,
И папский крест, которым мир овладевает.
Монах, аббат, король, барон, рабы, крестьяне,
Каменья митр, узорный шлем, камзол и ряса.
Борьба страстей: за честь герба, за честь хоругви;
Борьба держав… и короли неполновесный
Чекан монет хотят прикрыть гербами лилий,
Куют ударами меча свои законы
И суд вершат на площадях, слепой и краткий.
Потом рождается — как медленно! — гражданство:
Те силы, что хотят из права прорасти,
Народа когти против челюстей правителей…
И яростные морды в тени, в подпольях завыванье,
Бог весть к какому идолу, сокрытому в туманах,
Набаты плавят в вечерах неведомые ярости;
Слова освобожденья и надежды — в атмосфере,
Насыщенной кипеньем мятежей;
Страницы книг, внезапно просветленных,
Жгут чувством истины, как Библии когда-то;
Герои светлые, как золотой ковчег, откуда
Выходят совершенья вооруженными и крепкими;
Надежда безумная во всех сердцах
Сквозь эшафоты, казни и пожары,
И головы в руках у палачей…
Городу — тысяча лет —
Терпкому долгому городу…
Не устает он противиться Страстному натиску дней,
Тайным подкопам народов.
Сердце его — океан, нервы его — ураган!
Сколько стянула узлов эта упорная воля!
В счастье сбиратель земель,
Сломленный — ужас вселенной, —
Всюду в победах своих и разгромах Он остается гигантом.
Гудит его голос, имя сверкает,
Светы его среди ночи пылают
Заревом медным до самого звездного свода,
О, века и века над ним!
В эти мрачные утра душа его
Дышит в каждой частице тумана
И разодранных туч:
Душа огромная, смутная, подобная этим соборам,
Стушеванным дымною мглою;
Душа, что скрывается в каждой из этих теней,
Спешащих по улицам мрачных кварталов;
Душа его, сжатая спазмами, грозная,
Душа, в которой прошедшее чертит
Сквозь настоящее смутные лики наступающих дней,
Мир лихорадочный, мир буйного порыва,
С дыханием прерывистым и тяжким,
Стремящийся к каким-то смутным далям;
Но мир, которому обещаны законы
Прекрасные и кроткие, — они
Ему неведомы, и он добудет их
Когда-нибудь из глубины туманов.
Угрюмый мир, трагический и бледный,
Кладущий жизнь и дух в один порыв,
И день, и ночь, и каждый миг несущий
Всё — к бесконечности!
О, века и века над ним, городом буйным!
Старая вера прошла, новая вера куется,
Она дымится в мозгах, она дымится в поте
Гордых работою рук, гордых усильем сознаний.
Глухо клокочет она, подступая к самому горлу
Тех, кто несет в груди уголь желанья
Громко крикнуть ее, с рыданьями кинуть в небо.
Отовсюду идут к нему —
От полей, от дальних селений,
Идут испокон веков, из незапамятных далей
Нити вечных дорог —
Свидетели вечных стремлений:
Этот живой поток —
Сердца его биенье.
Мечта, мечта! Она превыше дымов
Отравленных вознесена,
И даже в дни сомненья и уныний
Она царит над заревом ночей,
Подобно купине, пылающей звездами
И черными коронами…
Но что до язв? То было и прошло…
Что до котлов, где ныне бродит зло? —
Коль некогда сквозь недра туч багровых,
В лучах изваянный, сойдет иной Христос
И выведет людей из злой юдоли слез,
Крестя огнем созвездий новых!

Порт Перевод Г. Шенгели

Все к городу стремятся океаны!
Огромный порт его — зловещий лес крестов:
Скрещенье рей и мачт на фоне облаков.
Его огромный порт сквозь дым и мглу маячит,
Где солнца красный глаз струями сажи плачет.
Его огромный порт весь полон кораблей,
Дымящих в темноте незримо для людей.
Его огромный порт весь мускулист от рук,
Затерянных в сети причалов и канатов.
Его огромный порт гудит весь от раскатов
Цепей и молотов, стальной кующих звук.
Все к городу стремятся океаны!
И легких волн беспечный бег,
Зеленых гребней пенный снег —
На кораблях приносят мир огромный,
Чтоб град всосал его своею пастью темной.
Восток, и тропики, и белый льдистый норд,
Безумьем схвачены, плывут в широкий порт;
Все числа алчные, чьи сердцу снятся суммы,
Все изобретенья, все яростные думы,
Что мощный человек поит, растит в себе, —
Все тянутся к нему, к его огню, к борьбе.
Он сотрясается от пыла споров страстных;
Над ним сияние плывет богатств всевластных;
И моряки его эмблему, кадуцей,
На красной коже рук наивно вытравляют,
Когда закаты мраком одевают
Простор океанических зыбей.
Все к городу стремятся океаны!
О, Вавилон, возникший наконец!
Народы смешаны в единый стук сердец;
Наречья слиты воедино;
И город, как рука, раскрывшая персты,
Весь мир сжимает, подчинив хребты,
Смирив пучины.
О, эти доки, полные до крыш!
Леса, и горы, и пустыни,
Там, как в сетях, плененные отныне
В зиянье ниш!
О, эти глыбы вечности: металлы
И мраморы — сиянья и венцы;
О, сумрачные мертвецы,
Немые жертвы этой бури алой!
Все к городу стремятся океаны!
Всегда свободные моря,
Что держат душу в равновесье полном,
Моря, где жив закон, что толпам дан и волнам,
Где вечно токи вод чертят простор, горя;
Моря и волны их сплошные,
Что разрушают стены скал
И, в блеске пенных покрывал,
Вновь растворяются в родной стихии;
Моря, в которых каждый вал
То веет нежностью, то злобы полон дикой,
Моря, тревожащие красотой великой
Их лика.
Все к городу стремятся океаны!
И порт раскинулся в мучительных огнях,
Что с кранов в высоте роняют рдяный прах.
И порт щетинится зубцами башен спящих,
В чьих недрах — вечное теченье вод хрипящих.
И порт отяжелел от глыб, где взор горгон
Сплетеньем черных змей, как нимбом, окружен.
И порт — как сказочный, в нем смутно сквозь туманы
Под бушпритом судов богинь белеют станы.
И порт — торжественен: он укротитель бурь
Меж молов мраморных, прорезавших лазурь.

Зрелища Перевод Ю. Александрова

В глубинах зала, где лучей поток
Ласкает крылья серого тумана,
По вечерам является Восток —
И вы во власти этого обмана.
Сверкает сцена, словно медный щит,
Поддельных солнц алмазный блеск неистов…
А воздух разбиваемый трещит
Под молотками рьяных цимбалистов.
Шумит, вопит сидящая толпа.
Раздернут занавес. Тела танцорок,
Сплетаясь в розовый кустарник па,
Маячат в мареве кисейных сборок.
Распались ветви гибкого куста,
И каждая прельстительная дева
Исходит негой в танце живота,
Изнемогает в беснованье чрева.
И этот зал, где в центре потолка
Круглится люстра, где нависли ложи, —
Напоминает сам издалека
Тугой живот с буграми мышц и кожи.
Взлетают ляжки резво и легко,
Трепещут груды обнаженной плоти…
Оборки, рюши, кружева, трико, —
Все это — сбруя, нужная в работе:
В запряжке похоти, где лошадей
Изображает взнузданная пара
Свинцово-бледных скачущих грудей,
Взбесившихся от гиканья и жара,
Лоснящихся в белилах и в поту…
А руки, в корчах, просят подаянья
И кажут вам объятий пустоту
И всю тщету
Желанья.
Одна из дев, глаза полузакрыв
И одержимо, позабывши роздых,
Бесстыдной страсти выразив порыв,
 Переполняет ею самый воздух;
Другая отведенною ногой
Вниманье притянула, как магнитом,
И паутиной оплела тугой
Сидящих в зале, похотью залитом…
О блеск проклятья в платье золотом,
Ожог на красоте самой природы!
В искусстве искалеченном, пустом
Возникли эти яркие уроды.
О наслаждение, — здесь твой позор!
Отбросов гроздья на тебе повисли,
Дурманишь ты, мечте наперекор.
Ты — алкоголь для взора и для мысли!..
А некогда, блистая красотой,
С руками свежими, с челом открытым
Ты шествовало к радости простой
С достоинством, доселе не забытым.
Тебе кивали кроны, шелестя,
А ты в потоке лепета и звона,
Наивное, как светлое дитя,
Не зная ни преграды, ни закона,
Сквозь плоть вбирало в душу их дары,
Как поцелуи радости нетленной
Самой природы и самой вселенной,
В одной любви сливающей миры.
О наслаждение, любовь была
Твоим богатством, но беспечность мота
Тебя до краха быстро довела,
И вот — несостоятельность банкрота.
Ты разлагаешься, — идет распад
На множество сверкающих песчинок;
И каждой завораживает взгляд,
С душой вступая в смертный поединок.
Разбухшее, вползаешь ты в нее
Тысячеоким леденящим взглядом,
И адское дыхание твое
Ослепший разум душит серным смрадом.
И новое родится существо, —
Мужчина, женщина, старик, подросток
Как бы сплелись, образовав его,
И каждый жгут в нем ядовит и жесток.
О, преступленье, о, бесчестье толп,
Весь город захлестнувших мертвой зыбью,
Где каждый фонарем венчанный столб
Направит к цели душу полурыбью!..
А сцена блещет, как павлиний хвост,
Как веер страсти, вздыбленный жестоко…
И радуга фантазии свой мост
Вдруг перекинула к садам Востока.
Там, вдалеке — узорный минарет…
И тянется сюда из отдаленья,
Голубоватым пламенем прогрет,
Квартал, где блещут белые строенья,
И, очевидно, вы в одном из них…
Откуда-то, из незаметной дверки —
А зал рокочущий на миг притих —
Цепочкой выплывают баядерки…
Темп ускоряется, они летят…
И вновь плывут… А в роли подмастерьев
К ним подбегает стайка арапчат
В тюрбанчиках с султанами из перьев…
А идиотский шутовской припев
Уже готовит вас к апофеозу,
Где каждая из распаленных дев
Вдруг примет ужасающую позу,
И новых тел бушующий поток
Внезапно хлынет на подмостки сбоку…
И, победивший приступом, порок
Программы всей раскроет подоплеку:
Одежда лопнет, словно шелуха,
И в урагане гнусных содроганий
Возникнет облик свального греха,
Отображенье случки обезьяньей.
А музыка… О, музыка — она
Всей оргии содействует покорно!..
Послушна спазме каждая струна
Визгливой скрипки. Сиплая валторна
Блудливой псицей взвыла в нужный миг
На мыслимом пределе исступленья,
И звук фагота гадину настиг,
Изображая хрип совокупленья…
Но полночь бьет. И пламя гаснет вдруг.
И мгла клубится над людским угаром…
И, растекаясь в улицы вокруг,
Толпа ползет по черным тротуарам.
Кусками мяса рдеют фонари,
Кровавой плотью зачиная сутки…
А там, под ними, в соке их зари
Продрогшие застыли проститутки.

Скользящие в ночи Перевод Ю. Александрова

Ряды куртин и фонарей вдоль галерей,
В которых вьются так неторопливо
Шаги созданий, молчаливо
Несущих траур по душе своей…
На купола, на колоннады,
Воздвигнутые там и тут,
Отпугивая тьму, текут
Огней холодных мириады.
Пылает газ, и, как алмаз,
Вкрапленный в диадему ночи,
Любой светильник нежит очи,
Кого-то приводя в экстаз.
А круг воды в лучах голубоватых
Блестит, как днем,
И часть колонны, отраженной в нем,
Подобна торсу в медных латах.
Растут костры, как желтые кусты,
На площадях разбрызгав ртуть и серу,
Волшебной сделав атмосферу
И мрака раздробив пласты.
Громадный город блещет, словно море,
И волны электричества бегут
По всем путям, туда, где стерегут
Свое молчанье, с трауром во взоре,
Скользящие по грани темноты.
Они томятся, дожидаясь утра,
И держат в коготках из перламутра,
Как водоросли, сникшие цветы.
Скользят медлительно, влача воланы, рюши
И кружева, прикрывшие позор…
Они друг друга знают — с коих пор? —
Взаимные, болезненные души.
Они плывут, как будто по ковру,
Вздымая перья шляп и рыжие шиньоны…
У них свои жестокие законы,
Полузабывшие пути к добру.
На пальцах, сжатых в горьком исступленье,
В их перстнях дорогих под сенью галерей,
Подобные глазам ночных зверей,
Играют камни, пряча преступленье.
А их глаза ушли под бледный лоб.
Лишь иногда, безмолвной схватке рады,
Они так яростно вперяют взгляды,
Как будто гвозди забивают в гроб.
Но лбы — как белые повязки
На мыслях раненых. А губы — два цветка,
Что на воде качаются слегка
И сходятся почти без ласки.
Глаза понурые глядят,
Пустые, в пустоту без бога,
Хоть в сердце пламя и тревога,
И звон его — набат.
Я знаю женщин в траурных одеждах,
Но в туфельках нарядно-золотых;
А в косах, черных и густых,
Сверкает серебро, и на былых надеждах
Поставлен крест, и колкий остролист —
Их диадема. Траур тот, однако, —
Креп овдовевших без мужей, без брака,
Избравших путь, который лишь тернист.
И здесь, в ночи, глухой порой бесстрастья,
Наедине с трагической судьбой,
Они постигли всё и плачут над собой,
Держа в руках ключи потерянного счастья.
Вдоль галерей, сверкающих, как млечный
Холодный путь, когда кругом — ни зги,
Скользят бесшумные шаги
Несущих траур бесконечный.

Заводы Перевод А. Ибрагимова

Глазами окон друг на друга мрачно глядя,
Покоясь тенями огромными на глади
Прямых каналов, меж разводов нефтяных,
Вдоль набережных, в сумерках ночных,
Близ города, в предместном захолустье,
Где плачет нищета, истерзанная грустью, —
Стоят заводы, грохоча.
Надгробия из кирпича,
Прямоугольные гранитные громады,
И длинные — на много льё — ограды,
И трубы, что, змеистый дым струя,
Вонзили в небо, словно шилья,
Громоотводов острия,
Сараи, полные туманом ядовитым,
И грязные дворы, где полуголый люд
Свершает — в отблесках огня — свой труд,
И чад, и копоть, и кипящий битум,
И уголь, и над всем — угроза смерти злой,
И души и тела, глубоко под землей
Изведавшие ад мучений беспощадных,
И фонари в шеренгах безотрадных
Вдоль стоков смрадных.
Не отрывая друг от друга черных глаз,
Там, где струятся смоляные воды,
Грохочут день и ночь заводы,
Не умолкая ни на час.
О ржавые промозглые кварталы!
И женщины в рванье, печальны и усталы,
И скверы, что изъел жестокий кариоз,
Где пробиваются сквозь щебень стебли роз,
Иссохнувших в мечтах о влаге рос.
Везде, на перекрестках улиц, — бары,
И медь, и зеркала, сверкающие яро,
И поставцы, что чернотой — как смоль,
И запечатанный в бутылках алкоголь,
Бросающий свой блеск на тротуары,
И кружки — пирамидами корон —
На стойке, изукрашенной, как трон,
И толпы посетителей безмолвных,
Глотающих не торопясь
Янтарный эль и виски — как топаз.
Близ города, в предместном захолустье,
Где плачет нищета, истерзанная грустью,
Где сонмы бед, одна другой лютей,
И ненависть, между собою
Разъединившая людей,
И кражи среди тех, кто обойден судьбою, —
Дни, ночи напролет
Ударами глухими круглый год
Заводы сотрясают неба своды.
Под кровлями, что искрятся, светлы,
Вращает пленный пар машинные валы,
Захваты разевают пасть, как рыбы,
И молот, с высоты обрушившись, в листы
Расплющивает золотые глыбы,
И брызжется в углу литье — оно
Рукою властной будет смирено.
А вот станки с проворными руками
Из нитей трепетных и тонких — челноками —
Под мерное жужжание и гуд
Сукно неутомимо ткут.
В огромных залах многолюдных
Безостановочно, в усильях обоюдных
Соединив со шкивом шкив, бегут ремни,
И крутятся большие шестерни,
Как крылья мельниц безрассудных
Под натиском ветров.
Из огороженных дворов,
Сквозь запотевшие подвальные оконца,
Едва сочится свет полуденного солнца
На труд рабочих, что без слов
Отлаживают ход часов,
В чьем шумном тиканье и бое —
Безумство, порожденное алчбою,
Горячечный нелепый бред,
Сжирающие с яростью слепою
Людскую речь — теперь на ней запрет.
Ночная тьма — тревожна и угрюма.
И все растет, растет стена из шума.
Но вот внезапно рушится она —
И поглощает все обломки
Разлившаяся тишина.
И снова — гневный клич, пронзительный и громкий,
И, оглушительно резка,
Трель отдаленного свистка
Вдоль фонарей, что в копоти и дыме
Стоят кустами золотыми.
Весь город, тонущий в пыли,
Кольцом певучие строенья оплели.
Мосты, и маяки, и пристани, и доки,
Вокзалы — в вечной суматохе,
Заводы, тягостно мрачны,
Литейни, кузницы и адские чаны,
Что нефтью и смолой начинены,
Откуда иногда в небесные просторы
Взмывают огненные своры.
По берегам одетых в камень вод,
За черными путями, мостовыми,
Там, на окраинах, где все невыносимей
Тяжелый гнет невзгод, —
Дни, ночи напролет
Ударами глухими круглый год
Заводы сотрясают неба своды.
Испачкалась заря сама
О прокопченные дома,
И светлый полдень, как слепец убогий,
В тумане сумрачном плутает без дороги…
Лишь по субботам, ввечеру,
Упорный, в лихорадочном жару, —
Труд замирает. Так над наковальней
Могучий молот виснет, недвижим.
И выползает ночь из дымки дальней,
Пронизанной сияньем золотым.

Биржа Перевод Г. Шенгели

Проспект чудовищный, строеньями объятый;
Сжимает пену толп его крутой гранит,
Пробитый окнами, где млеет и горит
Последний ореол пурпурного заката.
И, торсом каменным вздымаясь в высоту,
Храня в своей нечистой тайне
Тревожный дух земли бескрайней,
Встал памятник златой, сияя в темноту.
Вокруг него строй банков черных;
Гераклы медные, сжимая кулаки,
Несут фронтонов гнет, победных и упорных,
Как денежные сундуки.
Вот площадь, где дает он грозный бой.
Она вбирает ярости прибой,
Влекущийся к его магнитам скрытым.
Вот площадь, скверы и мосты,
Где гроздья газа голубые
Бросают с темной высоты
Лучи и мглу на мостовые.
Грез и огней водоворот
Согласной яростью течет
И во дворец безумный хлещет.
Там золото горит и блещет,
И жажда золота во всех сердцах трепещет,
По городу летит из дома в дом
И раздувает жар страстей кругом.
Конторы грузные грохочут, как гроза,
Завистливая роскошь бьет в глаза,
И вдруг банкротства, как удар,
На площадной валятся тротуар,
Раскраивая резким взмахом
Лбы буржуа, объятых страхом.
Горячка в полудневный час
Еще растет и всходит,
Глядит с карнизов сотней глаз
И в залах биржи бродит,
Клубится у недвижных ламп,
Струится вдоль перил и рамп,
Мятется, вьется, и сверкает,
И прячется в тяжелых складках
Драпри, и снова возникает
На лестницах и на площадках.
И ярость, вспыхивая вновь
При проблеске надежды вздорной,
Восходит, красная, как кровь,
Над этою геенной черной,
Где бьется с грабежом грабеж.
Сухие языки, и взгляды точно нож,
И жесты дикие, и в мыслях — миллионы,
Монет сверкающих безумные циклоны,
И то надежд, то ужасов мираж.
Там спешка заменяет смелость;
Там судорожно чертит карандаш
Тоску, что в платье цифр оделась;
Там продают и покупают гром,
Что на краю земли народы убивает;
Химеры носятся кругом,
И шансы то растут, то убывают.
«Даю, беру, даю, беру», —
В жару ведут свою игру;
Пылает воздух. Цифры, обезумев,
Пакетами, тюками, в адском шуме,
Вверх, вниз, вверх, вниз летят, летят,
Переполняя этот ад,
Пока не прозвонит на башне час,
Вещающий, что бой их тяжких масс
Угас.
В те дни, когда кругом кряхтят крушенья,
Самоубийствами их утверждает смерть,
И, в траурном величье, погребенья
Торжественно сияют в твердь.
Но в тот же вечер бледный пыл победный
Вновь воскресает, и игра
Свирепая мятется, как вчера.
С улыбками, рыча, все рвутся в бой, пока
Не доведут врага до петли и крюка.
Там, как котел, клокочет злоба
Вкруг тех, кому она готовит сумрак гроба;
Там твердо, без ненужных слов,
Обкрадывают бедняков;
Там плутовство окутывают в честность,
Чтоб все прельстить, все заманить,
Чтобы к деньгам позорным, в неизвестность
Всеобщее безумие взвихрить.
О, золото! Как башня в облаках,
Оно возносится, блестящий сея прах.
Металл чудовищный! И миллионы рук
К нему простерты, замыкая круг;
Мольба всеобщая к нему летит, все шире
Раскатываясь в беспредельном мире.
Там кубы золота на золотых треногах,
И к ним стремят безумный свой полет
Удачники, чей долго зрел расчет
В бессонницах, томленьях и тревогах.
О, золота, как пищи и питья!
В умах же, — злей той жажды, — как змея,
Слепая вера в темный случай,
В пляс прихоти его зыбучей,
В игру бессмысленных чудес,
В которой древний рок воскрес.
Игра! Ось адская, вокруг которой яро,
В дыму и золоте, средь грома и угара,
Завьется пагубная страсть,
Затем лишь, чтоб в уродства и надрывы,
В безумной похоти приливы и отливы
Упасть.
Так, торсом каменным вздымаясь в высоту,
Храня в своей нечистой тайне
Тревожный дух земли бескрайней,
Встал памятник златой, сияя в темноту.

Торжище Перевод В. Шора

Большое торжище гудит в предместье алом,
Хлопот по горло зазывалам;
Под всякой всячиной тут ломятся лотки,
И, корчась, извиваются над входом
Перед мятущимся народом
Букв золоченых странные витки.
Купец с утра расхваливает рьяно
Приправы, снадобья, румяна,
И бриллианты утренней росы
Пускает он в продажу, на весы.
В закатный час для взора торгаша
Милей, чем луч, мерцание гроша.
Сбывает он по сходным ценам,
Угрюмого злорадства полн,
Лучи, омытые в морском просторе пенном
Руками розовыми волн.
Огромен рынок. Сводчатая крыша
Покоится на двух рядах столбов;
Здесь много галерей и погребов,
А на стене — гигантская афиша
Слепящим светом залита:
На ней два цирковых шута,
С нахальным хохотом, в знак своего неверья,
У ангела выщипывают перья.
И ночью рынок тоже неспокоен:
Со скотобоен,
С заводов, с кладбищ — отовсюду
Сюда везут товаров груду.
По грязи тащится обоз,
Не утихает скрип колес,
И содрогаются в ночи
Земля и корпусов окрестных кирпичи.
Кто здесь бывал, тому, конечно, ведом
Ряд лавок, где торгуют без стыда
Любовью, что в старинные года
Божественной казалась нашим дедам.
Здесь продаются боги всех религий
В сиянье вечности и неземных красот;
Торговец по частям их продает
И богохульные сует в придачу книги.
Лежат на полках страсти, плесневея…
Давно поник и смолк их ураган.
Слова, звучавшие в молитве иерея,
Мусолит первый встречный хулиган.
Безмерность в тесные шкапы заключена,
Полна кровоточащих ран она…
И в стертых исчисляется монетах
Цена великих дел, поэтами воспетых.
Большое торжище гудит в предместье алом;
Причудлив танец букв над необъятным залом, —
И черная несметная толпа,
Жадна, и легковерна, и глупа,
Валом валит из всех дверей,
Вливаясь в лабиринт проходов, галерей,
Чтобы прильнуть к прилавкам поскорей.
Поток свои спирали вихревые
На лестницы взметает винтовые.
Трепещет наверху бессмертная Идея.
Толпа, постичь ее творений не умея,
Едва их замечает на ходу.
А те, кто, на свою беду,
Умом пытливым обладает,
Стоят смущенные, их бьет озноб,
Но все ж они упрямо пробивают
Надменной Тайны медный лоб,
И откровенья вылетают
Сквозь трещину высокого чела,
Раскинув белые крыла.
Глумясь над смельчаками, торгаши
Без колебаний и сомнений
Эксплуатируют их гений
И загребают барыши.
О, рай земной — мечта провидцев вдохновенных,
Проникших в смысл законов сокровенных!
О, их стремленье мир преобразить
Так, чтоб он стал похож на идеал,
Являвшийся им в снах, которые забыть
Они теперь уже не в силах…
О, сколько в их глазах любви и доброты,
Когда, вернувшись в мир, который породил их,
Из далей никому не ведомой мечты,
Готовые принять страдания за всех,
Достойные, как боги, преклоненья,
Они встречают брань и грубый смех!
Бушует торжище в неистовом круженье,
Смешались в хаосе безумном люди, вещи,
Волною золото вздымается и плещет…
И мнится, некий зверь, во весь поднявшись рост,
Нарушить хочет страшным рыком
Гармонию недвижных звезд
В пространствах, стынущих в безмолвии великом.

В музее Перевод Ю. Александрова

Превыше скипетра и трона
Лежит огромная корона
На лбу фигуры восковой,
Поправ надменно и законно
Чело империи самой.
Блестят в холодном этом зале
Полупомеркшие глаза,
И словно тусклая слеза
Мерцает в трещинках эмали.
А лоб грозой могучей был,
Пока не приковали годы
Судьбу, лишенную свободы,
К предмету, что мертвей могил.
И челюсть, потеряв управу
Над всем, что было ей дано,
Полуотвисшая давно,
В зубах не удержала славу.
И лишь на рыжих волосах
Расселась тяжкая корона,
Главу сгибая неуклонно,
Стремясь вдавить ее во прах.
Она по гибельному праву
Сдавила собственный оплот —
Империи былую славу,
Высокий лоб, жестокий рот.
Она душила и блистала,
Она гасила жар сердец,
Она для будущего стала
Эмблемой страха наконец.
А сторож в одеянье черном
Пред этой смертью напоказ
Живет в усердии упорном,
С короны не спуская глаз.
Не понял он, бродя уныло
В своей покорности слепой,
Какая власть руководила
Разбушевавшейся толпой.
Слуга увенчанного лика,
Вдали от мира, от людей,
Не слышит яростного крика
И пенья грозных площадей.

Искания Перевод Ю. Александрова

Лаборатории, музеи, башни
Со сфинксами на фризах, и бесстрашно
Глядящий в бездну неба телескоп.
Клинки лучей, прошедшие сквозь призму,
Откуда брызнул
Свечений драгоценных дивный сноп;
Огромные кристаллы; тиглей ряд,
Где плодоносным пламенем горят
Соцветья атомов, чьи превращенья —
Венок чудес; тончайшие сплетенья
Пружин и рычагов; приборы — существа,
Похожие на насекомых стройных…
Все дышит жизнью страстной, беспокойной
В пылу борьбы за тайну вещества.
То строится науки зданье,
Стремящейся сквозь факты в даль познанья.
О, сколько времени низверглось в бездну лет!..
О, сколько здесь тревог и упований было;
Каких умов огонь усталость погасила,
Дабы забрезжить мог уверенности свет!
А заблужденья!.. А темницы веры,
В которых разум воздуха лишен!..
И на горе, вверху, победы возглас первый,
Что ропотом толпы мгновенно заглушен!
Вот жар костров, орудия позора,
Распятий лес, костей на дыбе хруст, —
С бескровных лиц глядят безумья взоры,
Но слово истины летит с кровавых уст!
То строится науки зданье,
Стремящейся сквозь факты в даль познанья.
Вооруженный взгляд, не знающий преград,
Идет в глубины — к атомам, к светилам,
К началам всем, к вершинам и могилам,
И дело движется на лад:
Огромная вселенная до дна
Обшарена пытливыми глазами,
Как солнца жаркими руками
Морей холодных взрыта глубина.
Здесь каждый действует с упорством смелым
В потоке общих дум, удач и неудач,
Один лишь узелок развязывая в целом,
Составленном из тысячи задач.
Все ищут, к истине вплотную все подходят,
Все правы — но единственный находит.
А он!..
О, из какой прекрасной дали
Он шествует, неся великий свет!
Какою пламенной любовью он согрет!
Какие ум его надежды волновали!
Как часто, как давно трепещет он,
Тому же ритму подчиненный,
Что и закон,
Победно им провозглашенный!..
Как скромен он и чист перед вещами!
Как он внимателен, едва лишь мрак
Подаст ему желанный знак
И шевельнет губами!
Как он стремительно, прислушавшись к себе,
В зеленой чаще жизни настигает
Нагую истину, и миру возвещает
Ее, подобную судьбе!
Когда такие же — и большие, чем он, —
Своим огнем земную твердь расплавят
И высших тайн врата скрипеть заставят,
Минуя ночи, дни, стенаний миллион,
К небытию во мраке обращенных,
Угасшие порывы укрощенных
И разъяренных океанов рев, —
Тогда сумеет простодушный гений
Упорных, гордых, вольных поколений,
Как острый шпиль, вонзить в небесный кров
Луч постиженья всех миров.
И вознесется перед нами зданье
Единого и полного познанья.

Идеи Перевод Ю. Александрова

Над ужасами города, незримо,
Но явно и непобедимо
Царят идеи.
Порою кажется, что там, над нами рея,
Живут они средь неземных миров.
Они плывут в сумятице ветров.
Как зори алые, как полдни золотые,
Горячим соком налитые.
В глубинах неба вечностью дыша,
Бессмертье обретает их душа.
Вот первая из них, чье имя — Сила,
Вскипавшая в морях и в облаках,
Пока себя еще не проявила
В тяжелых торсах и тугих руках,
Или в уме молниеносном, ясном,
След оставляющем в веках.
Сквозь мглу кровавую над золотом ужасным,
Сквозь ярость плоти, страх и нищету,
Сквозь муть безумия, мы узнаем в ней ту,
Кто сдерживает нас иль гонит в пустоту.
С тех пор как жадно пожирают
Иль жизнью оплодотворяют
Миры друг друга — в атоме она
К захватам новым вся устремлена.
Ее неукротимое дыханье
В горниле города вздувает пыл восстанья.
Она рождает славу и позор.
Она, как молнии полночной взор,
Внезапно зажигает преступленье
И сеет гибель в диком исступленье.
Вот Правосудие и Состраданье,
Божественные сестры-близнецы,
Благие матери, чьи нежные сосцы
Струят лишь милосердия сиянье.
Хотят их меж собой поссорить мудрецы,
Друг друга осыпающие бранью;
Христа при этом поминают без конца —
Владыку гневного иль доброго отца, —
В зависимости от истолкованья.
Закон из божества стал идолом, который
Владеет кодексов натасканною сворой,
Вселяя только страх. Но должен расцвести
Мир свежий, как цветок огромный,
Чьи лепестки не преградят пути
Живой любви, которая найти
Сумеет свой предел в ночной глуши бездомной.
О, будущего пламенные страны,
Что так прекрасны, так мечте желанны,
Которая всему наперекор
Стремится в нескончаемый простор,
Сквозь долгий мрак — туда, где поколенья
Сольют в одно своих сердец горенья,
И выжгут ненависть, и утвердят любовь!..
Людская совесть вновь и вновь
Так утончается, так вдохновляет разум,
Что высшим исполняется экстазом
И чудеса великие творит.
Грядущее — жар-птица, что парит,
Пылающие перья к нам роняя,
Надежду в нас волшебно сохраняя,
Что справедливость землю озарит.
А там над Силой и над Правосудьем,
Над истиной, над ложью, надо всем,
Что дорого иль ненавистно людям, —
Сияет Красота. Могущественна тем,
Что миф двойной в себе объединила —
Минерву кроткую с Горгоной роковой, —
Она вошла во храм всемирный свой.
Даны ей гении в жрецы. Как два светила,
Горят ее глаза, даруя благодать.
Грядут, блистая славою нетленной,
Века, что призваны благословенной
Ковчегами даров священных стать.
Разрозненные молнии вселенной
Она хватает, чтобы их сплести —
Чтоб мир переиначить и спасти.
Египет розовый, Эллада золотая
Возвысились, ее богиней почитая;
А прежний бог, развенчанный, бежал.
Флоренция, Париж — кто только не дрожал,
Став алтарем под этими стопами,
Крылатыми и светлыми, как пламя!..
Сквозь дымку вечности она ведь и сейчас,
Полудоступная, глазами манит нас
И радостным, горячим, нежным телом.
Скользя по пальцам, до поры несмелым,
Огонь чарует и зовет.
Но современность молотами бьет,
И гул такой стоит во мгле ненастной,
Что заглушается призыв напрасный.
Но все же — вот она, гармония сама,
Владычица и сердца и ума!
Сквозь все усилия, что скепсис называет
Столь бесполезными, она нам открывает,
Как некий ключ, круги времен людских.
Мы страстно веруем в расцвет и славу их,
В эпоху новую, где грянет строй могучий
Никем еще не слыханных созвучий.
Кто к ней стремится, тот над часом стал,
Что черный маятник сегодня отстучал.
Когда толпа, с мечтой своей в разлуке,
Бессильно опускает руки —
Призыв грядущего услышишь ты
Из вещих уст проплывшей Красоты.
Над ужасами города, незримо,
Но явно и непобедимо
Царят идеи.

Города и поле К будущему Перевод В. Брюсова

О странник вечности! О человек!
Почувствовал ли ты, откуда
Так неожиданно, в единый миг,
Твоих великих сил возникло чудо?
От глубины морей до яркого убранства
Светил, блуждающих, но собранных в узор,
Из ночи в ночь, в пространство из пространства
Стремится к высоте пытливый взор.
А здесь, внизу, весь темный сонм столетий,
Почивший в устланных забвением гробах,
Вновь вызван к бытию, встает, истлевший прах,
Былыми красками сверкает в новом свете.
В неистовстве все знать, все взвесить, все измерить
Проходит человек по лесу естества,
Сквозь тернии кустов, все дальше… Время верит,
Что он найдет свои всемирные права!
Он в пыли, в атомах, в химических началах
Ликующую жизнь стремится подсмотреть.
Все, все захвачено в раскинутую сеть:
Миры вскрываются в песчинках малых!
Герои, мудрецы, художники, пророки —
Все стену тайн долбят, кто ломом, кто рукой;
Одни сошлись в толпу, другие — одиноки,
Но чувствует земля себя уже иной!
И это вы, о города,
Как стражи, ставшие по странам, на полянах,
Вместили в свой затвор достаточно труда,
И света нового, и сил багряных,
Чтоб опьянить безумием святым
Умы, живущие тревогой неизменной,
Разжечь их жар и дать упорство им:
В рядах недвижных числ,
В законах — воплотить весь смысл
Вселенной!
Но дух полей был мирным духом бога,
Он не хотел борьбы, исканий, мятежа;
Он пал. И вот шумит враждебная тревога
На четырех концах родного рубежа.
Поля кончают жизнь под страшной колесницей,
Которую на них дух века ополчил,
И тянут щупальца столица за столицей,
Чтоб высосать из них остаток прежних сил.
Фабричные гудки запели над простором,
Церковные кресты марает черный дым,
Диск солнца золотой, садясь за косогором,
Уже не кажется причастием святым.
Воскреснут ли, поля, живые дали ваши,
Заклятые от всех безумств и лживых снов:
Сады, открытые для радостных трудов,
Сияньем девственным наполненные чаши?
Вас обретем ли вновь, и с вами луч рассветный,
И ветер, и дожди, и кроткие стада —
Весь этот старый мир, знакомый и заветный,
Который взяли в плен и скрыли города?
Иль вы останетесь земли последним раем,
Уже покинутым навеки божеством,
Где будет сладостно, лучом зари ласкаем,
Мечтать в вечерний час мудрец пред тихим сном?
Кто знает! Жизнь кипит, исполнена сознанья,
Что радость в буйстве сил, в их полноте. Так что ж!
Права и долг людей — лишь беглые мечтанья,
Что на пути надежд пленяют молодежь!

Призрачные деревни

{12}

Рыбаки Перевод Ю. Александрова

Сплошными белыми пластами
Туман залег вокруг домов.
Клубится он среди холмов
И над прибрежными кустами.
В тумане смрадная река
Несет останки жертвы бедной.
Луна утопленницей бледной,
Всплывая, пенит облака.
На черных челноках ныряет
Свет одиноких огоньков
И спины старых рыбаков,
К воде пригнутых, озаряет.
За разом раз они в тоске
Вытягивают сеть, и снова
Ее влекут в гнилой реке,
Невольники ночного лова.
На темном дне вражда судьбы
Подстерегает их, как рыбу,
Которую, морщиня лбы
И молча восходя на дыбу
Суставы рвущего труда,
Они добудут иногда.
Колокола звонят в селенье.
Надтреснутый, охриплый звон
Протяжно тонет в отдаленье,
Вещая людям утомленье
Земли, зовущей зимний сон.
Дыханьем запада изрыта
Ночная стылая река.
Лохмотьями едва прикрыто
Худое тело рыбака.
Туман, туман… В его накрапе
Темно и сыро, как в траншее,
И на видавшей виды шляпе
Сгустившись, он течет по шее.
Поодаль дышат еле-еле
Подслеповатые лачуги —
Они совсем оцепенели
В тревожном ожиданье вьюги.
Безмолвен лес, пустынный, голый,
Объятый думою тяжелой.
Лишь осень выросла, окрепла
В наплыве каплющего пепла.
Но рыбаков угрюмый труд —
Занятье тех, что лучшего не ждут.
Закидывая сеть и веслами гребя,
Товарищей не окликая,
Здесь ловит каждый только для себя,
Из желтой мути первым извлекая
Дары неведомой вражды:
Всю мелюзгу своей нужды,
Все неудачи, все болезни,
Гнездившиеся где-то в бездне
Зловонной, медленной воды.
А вот его сосед,
Озлобленный, не зная утешенья,
Вытаскивает память прежних бед —
Обломки кораблекрушенья
И угрызенья совести своей…
Но некогда ему возиться с ней.
Слепа, глуха к людским печалям,
Река течет к незримым далям,
В камнях и камышах ворча
И на излуках клокоча.
Туман сырой, туман холодный,
Туман, как белый войлок плотный,
Окутал низкие челны.
Они, закинув якоря,
Туман кровавя нимбом фонаря,
В безумье тихое сейчас погружены.
Владельцы их, ночному бденью
Над колыханием волны
Предавшись, разъединены
Трудом, ведущим к разоренью.
О, если бы они могли кричать и петь —
Им легче было бы не отупеть!..
Но нет — они, безмолвны и сутулы,
Склонили лбы и каменные скулы,
И взгляд вперили в красный огонек.
Им, обездоленным, наверно, невдомек,
Что над рекой, бездонной, как могила,
Над лентой белой мглы, горят светила,
Чей блеск людскую мысль манит,
Как удивительный магнит.
Седая ночь миры в туманах прячет
И в тусклых душах монотонно плачет.
В привычной муке рыбаки
Застыли посреди реки.
Они молчат. Они устали.
Гудят невидимые дали —
Плывет, плывет со всех сторон
Осенний погребальный звон.

Мельник Перевод Ю. Александрова

Столетний мельник с ветхой, черной
Забытой мельницы, — он был
Схоронен глухо, как и жил,
Среди растительности сорной
В кругу покинутых могил.
А почва, что горбатой грудой
Над ямой свежею ждала,
Казалась пеплом и цикутой;
Метался ветер, стыла мгла,
И тощий пес бродил, хромая,
Меж покосившихся оград,
Уныло морду поднимая
На догорающий закат.
Звеня, терзала грунт лопата, —
Блестящий зуб кромсал и грыз,
И комья прыгали куда-то
В ночную бездну, вниз…
И солнце падало покорно,
Кровавя небосвод…
Могильщик действовал проворно,
Как всполошённый крот.
Лопата бешено скакала
В его руках.
Но яма все-таки зияла
И ширилась впотьмах,
И жуть из мрака наплывала,
Впивался в душу страх.
Ведь на селе никто
Не дал гвоздей, чтоб сбить убогий гроб.
Не провожал никто,
Когда усопшего несли.
Не подошел никто,
Чтоб осенить крестом огромный лоб.
Не захотел никто
В могилу кинуть горсть земли.
Пред этим мертвецом в рогоже,
Чья жизнь была селянам ненужна,
Которого всегда, похоже,
Сопровождала ненависть одна,
Могильщик сам в какой-то миг
Все одиночество свое постиг.
Там, на холме вечеровом,
Безвестно жил старик угрюмый
Наедине с пытливой думой;
Дышал в просторе ветровом
В согласии с полетом бурь,
С дыханьем Севера суровым,
Гонящим облачную хмурь
К закатам серным и багровым…
Он чутким сердцем слушал тьму
И золото ночей бескрайных,
Шептавших запросто ему
О звездах, о великих тайнах,
Не приоткрытых никому.
Старейшие не помнили, когда
Он поселился на отшибе,
На исполинской серой глыбе Холма,
И жил, вперяя в никуда
Свой взор, следящий знаки молний,
Каким-то исступленьем полный
Безбожного ума.
Никто бы не узнал о том,
Что смерть пришла в крылатый дом
И повлекла жильца к могиле, —
Когда бы крылья, что с трудом
Взносились в утренней мольбе,
Вдруг не застыли, став крестом
На завершившейся судьбе.
Могильщик видел зыбь растущей тени,
Безликой, как толпа,
И что деревня тает в отдаленье,
Как на ладони снежная крупа.
Враждебная неясность этой дали
Холодными касаньями плела
Сеть ужаса и яростной печали,
До той секунды, как могильщик вдруг
Почуял рядом чащу цепких рук,
Швырнул невесть куда лопату,
Рванулся опрометью прочь,
Перемахнул через ограду
 И канул в ночь.
Заполненная тишиной,
Казалась яма необъятной,
Бездонной трещиной земной,
Казалась пастью почвы жадной,
Глотавшей прах и перегной.
Лишь ненасытная равнина
Дохоронила мертвеца,
Чья жизнь была с ней так едина
До самого конца.
И лишь равнина, лишь она сама,
Своею тайной
Дала ему восторг бескрайный,
Жизнь безграничную, перед которой
Бессилен Север с дикой сворой
Ветров.
И так бессильна
Тьма.

Тишина Перевод Ю. Александрова

Последний гром отгрохотал устало,
И вслед за ним настала тишина,
И вересковых зарослей она
С тех пор уже не покидала.
Болтаются порой колокола,
То звонкогласны, то басисто тяжки…
Три этажа нагруженной упряжки
Вползают в ельник с улицы села,
И колесо в натуге постоянства
Скрипит, скрипит, как старая кровать…
Но мертвой напряженности пространства
Уже ничто не может разорвать.
Угомонились летние раскаты,
А тишины запасы непочаты,
И вереск, поглотивший вечера,
И голая песчаная гора,
И перелески, сникшие в печалях,
Себя продлили в беспредельных далях.
Когда ушла последняя гроза,
Невозмутимой тишины глаза
Открылись медленно в лесных озерах,
И дремлет в этих отвлеченных взорах
Лишь бледная дневная бирюза.
Ничто не дрогнет в стынущих просторах,
И лиственниц осенних желтизна
В безветрии светла и холодна.
И редко-редко пролетает птица,
Чтоб где-то в чаще молча опуститься…
Кругом слышна сплошная тишина.
Стерпев железный грохот кузни летней,
Ужаленная искрою последней,
В осенней мгле расширилась она,
И ею чаща вереска полна,
И с четырех концов ее владенья
Одеты пеленой немого бденья.
Под нею, сидя меж кустов ольхи,
Столетние согнулись пастухи,
Разобщены и вместе с тем едины.
Собаки воют, глядя на нее,
В лохмотьях шерсти существо свое
Сокрыть пытаясь посреди равнины.
А деревушка неподалеку
В солому крыш упрятала тоску
И ждет луну, дрожа и негодуя,
С самою очевидностью враждуя.
Но в тишину она вплетает страх,
Боясь увидеть сквозь разрыв тумана,
Сквозь пелену самообмана,
Разгадку тайны в блещущих мирах.

Снег Перевод Э. Линецкой

Неутомимо снег идет,
Ложится на поля, как длинные заплаты,
Как длинные клочки уныло бледной ваты,
Безлюбый, ненавидящий, косматый.
Неотвратимо снег идет,
Как маятника мерный ход,
Как миг за мигом, снег идет.
Снег падает, кружится, вьется,
Ложится мерно на дома,
Украдкой проникает в закрома,
Снег падает и вьется,
Летит в могилы, в ямы и в колодцы.
Передник свой недобрая зима
Вытряхивает над землею древней,
И падают на тихие деревни
Болезни, стужа, тьма.
Мороз живет в крови, в костях,
Нужда — в амбарах и клетях,
Нужда и снег в сердца вползают,
Вползает под навес беда,
И стынут, коченеют, замерзают
Сердца и очаги под коркой льда.
У перекрестков, где дорог слились потоки,
Как мертвецы, деревни одиноки;
По берегам канав, каналов, рек
Ракиты клонят веток сталактиты,
По пояс погрузившись в снег;
На косогорах, словно в землю врыты,
Седыми мхами инея увиты,
Старухи-мельницы, как западни, встают;
Под шквальным ветром, яростным и грубым,
Столбы, подпорки, кровли, трубы
Сражаться с ноябрем не устают, —
А снег идет, идет, бесшумный и мохнатый,
Ложится на поля клочками бледной ваты.
Тяжелый снег, как саван, лег
На всех развилинах дорог,
Повсюду снег бесплодный, белый,
Снег призрачный и омертвелый,
Снег призрачный и неизменный,
Неистово-самозабвенный
В безмерной темноте и холоде вселенной.

Столяр Перевод А. Голембы

Столяр, искусник бородатый,
Да и упрямец пребольшой,
Постигнув мудрость всей душой,
Творит круги, потом квадраты,
А в них — незыблемый закон,
В них ясность творческих времен.
На вывеске его угластой
Раздвинут циркуль голенастый.
В его лучах родной очаг
Сверкает, словно позолота.
Столяр берет свои долота
И движет их навстречу тем
Дремучим дебрям теорем,
Где побеждает рук проворство
И взора хитрого упорство,
Где все увертки и крючки
Провидят строгие очки.
В громоздких переплетах рам
Томится солнце по утрам, —
О, эти солнечные муки
В каморках старости и скуки!
Подкручивая по старинке
Винты, зажимы и струбцинки, —
Корпя над верстаком-столом,
Строгая крест, бубня псалом,
Вертя латунный транспортир,
Столяр творит окрестный мир.
Столяр колдует дни и ночи,
Слезятся старческие очи, —
О, ухищренья ремесла,
Строптивых трудностей лавина!
Казнись, потей, чтоб крестовина
Черты Спасителя несла!
О, эти стружки, эта дранка,
И мирозданья высота,
И в кротких доводах рубанка
Нагих гипербол правота!
Безмерность лет, слепых и вещих,
Загадок бытия зловещих,
Нам объяснит столяр и резчик.
И не затем ли, не затем ли
Он, обольщеньям Тайны внемля,
Так верит в утреннюю землю?
Он властелин противоречий,
Смутивших разум человечий;
Ведя воинственные речи,
Он тех, кто мирозданье сузил,
Многажды в спорах оконфузил!
Священник с ним вступает в спор
И эскулап, плетущий вздор.
Их доводы неистощимы
И все-таки несовместимы!
Их колебанья и сомненья
Развеял он без сожаленья
И, насладившись мнений сшибкой,
Назвал их доводы ошибкой!
Заказчиков по пальцам счесть
Нетрудно. Впрочем, паства есть:
Ее, решеньем всех вопросов,
К себе привлек столяр-философ.
Трудом живет старик упрямый.
Звонок лепечет день-деньской,
И циркуль, окруженный рамой,
Висит над дверью мастерской.
Старик угрюмый все осилит;
Вот он шлифует, режет, пилит, —
Есть, верно, у него своя
Простая тайна бытия!
Когда ж помрет старик-мастак,
Рассыплется его верстак,
В забавы детской скоротечность
Мгновенно превращая вечность,
Ту, что творил угольник странный
С линейкою четырехгранной!

Звонарь Перевод А. Голембы

Нежданный ураган взмычал во мгле, как стадо,
Казнимое внезапной слепотой, —
И в готику соборного фасада
Вонзился молнии осколок золотой.
Удар в небесной вышине —
И звонница в огне!
Спешит, от страха безголосый,
Старик-звонарь простоволосый
К своим колоколам.
А там,
В сплетеньях туч, и призраков, и чар,
В дымах, подобных щупальцам воздетым,
Растет пожар.
Весь город озарен каким-то странным светом.
Из окон стрельчатых, недавно полных мглой,
Кровавость пламени глядит с усмешкой злой!
И вот, в простор полей, сквозь черный дым и гарь,
Безумный свой набат швырнул старик-звонарь.
Колокола гудят,
Набат, набат, набат, —
И грозный небосклон, кровавым ветром движим,
Распахнут отсветам, блуждающим и рыжим, —
Все озарил вокруг пламенноокий дождь,
И аспидная кровля раскалилась,
И пламенем пространство окрылилось
От города до отдаленных рощ.
Исторгнуты из тьмы, домишки и лачуги
Колышутся в огнях багрянокрылой вьюги.
Обрушилась стена, все озарив окрест,
В проломах — пламена, и копоть очи ест,
И гневного костра шипящие излуки
Блаженно лижут крест,
Чтобы сложить в мольбе трепещущие руки!
Вновь, не жалея сил, звонит звонарь-старик —
Тревога! Злой огонь в небесный рай проник!
Пожар, пожар!
Крепчает вихрь — и вот
Из окон пламя бьет в сумятице раздольной:
Уже обглодан им кирпичный свод
В раскатах грозной меди колокольной.
Издав безумный крик,
В огне вороны мечутся и совы,
И, тычась сослепу в оконные засовы,
Сгорают на лету, обугливаясь вмиг.
Их гонит ужас, и они с размаха,
Перед толпой, слепой от страха,
Спешат уткнуться головой
В булыжник мостовой.
Старик-звонарь глядит, как, темень расколов,
Льнут пальцы пламени к губам колоколов.
Собор
Каменнолик и медноуст,
Он весь как некий исполинский куст,
Охваченный огнем багряным;
Уже огонь, летя во весь опор,
По балкам и брускам струится деревянным.
Огонь живые лижет медноустья.
Уже стропила корчатся в огне,
В заоблачной угрюмой вышине
Готовы запылать тугие брусья,
И уронить — сквозь гарь и черный дым —
Святую медь, подвешенную к ним!
Звонарь звонит — и гибнущая медь
Несчастного торопится отпеть.
Горящий храм
Теперь открыт всем четырем ветрам,
И сверху донизу собор расколот, —
Обломки штукатурки, прах и срам!
Подобный огнедышащим горам,
Готов он превратиться в лед и в холод…
Так глохнет умерщвляемого крик.
Звонарь-старик
Колоколов умерил ярость, —
И вот
Вослед за ярусом валится ярус,
Валится медь, настал ее черед:
Она мерцает, темнолица,
Обрушиваясь в черный дым,
Чтоб прямо в землю погрузиться
Всем грозным бременем своим.
Обуглились тугие тяги,
Огонь погас, осела гарь,
И под землей старик-звонарь
Спит в гулком медном саркофаге.

Ветер Перевод Г. Шенгели

Над бесконечной вересковой чащей
Вот ветер, в медный рог трубящий,
Вот ветер, над осенней чащей
Летящий.
Он в клочья рвет себя среди полей,
Его дыханья бьются в зданья
И в скалы, —
Вот ветер одичалый,
Свирепый ветер Ноябрей.
И над колодцами у ферм
Железные бадьи и блоки
Звенят;
Над водоемами у ферм
Бадьи и блоки
Скрежещут и кричат,
Вещая смерти шаг далекий.
Свирепый ветер вдоль полей
Листы опавшие метет;
Свирепый ветер Ноябрей,
Исполнен злобы,
С деревьев птичьи гнезда рвет,
Вдали сугробы
Железным гребешком скребет;
Вот ветер старый
Зимы неистовой и ярой,
Свирепый ветер Ноябрей.
На крышах, в нишах
Разбитых слуховых окон
Безумно треплет он
Лохмотья тряпок и бумаги,
Свирепый ветер Ноябрей.
А на холме, что сторожит овраги,
В которых притаилась мгла,
Вверх-вниз, вверх-вниз свистящие крыла
Тяжелых мельниц косят ветер,
Зловещий ветер,
Ветер,
Свирепый ветер Ноябрей.
На корточки присели домы
Вкруг колоколен и церквей,
С их крыш слетают вороха соломы,
Навесы и столбы
Кричат под тяжестью борьбы
С жестоким ветром,
С безумным ветром Ноябрей.
На тесных брошенных кладбищах
Кресты, как руки старых нищих,
Простертые с мольбой,
Вдруг падают с могилы ледяной.
Свирепый ветер Ноябрей,
Свирепый ветер, —
Встречался ль вам безумный ветер
На перекрестках тысячи дорог,
Летящий темною громадой,
Трубящий с тяжкою надсадой
В свой рог?
Встречался ль вам безумный ветер,
Все уничтоживший, что мог?
Видали вы, как в эту ночь
Луну он сбросил прочь,
Когда, терпеть не в силах боле
Свой страх, деревни выли в поле,
Как волчья стая,
Взыванью бури отвечая?
Там, средь полей,
Над вересковой чащей,
Вот он — летящий,
Вот ветер, в медный рог трубящий,
Свирепый ветер Ноябрей.

Пылающие стога Перевод Г. Шенгели

В вечерней глубине пылает вся равнина,
Набат со всех сторон прыжками мечет звон
В багровый небосклон.
— Вот стог пылает! —
По колеям дорог бежит толпа,
И в деревнях стоит толпа, слепа,
И во дворах псы лают у столба.
— Вот стог пылает! —
Огонь ревет, охватывая крыши,
Солому рвет и мчится выше,
Потом, извилист и хитер,
Как волосы пурпурные, змеится,
И припадает, и таится, —
И вновь взметается костер,
В безумье золотом и пьяном,
Под небо черное — султаном.
— Вот стог другой мгновенно загорелся! —
Огонь огромен, — вихрем красным,
Где вьются гроздья серных змей,
Он все быстрей летит в простор полей,
На хижины, где в беге страстном
Слепит все окна светом красным.
— Вот стог пылает! —
Поля? Они простерлись в страхе;
Листва лесов трепещет в дымном прахе
Над ширью пашен и болот;
Дыбятся жеребцы с остервенелым ржаньем,
И птицы мечутся и сразу с содроганьем
Валятся в уголья, — и тяжкий стон встает
С земли, — и это смерть,
Смерть, обожженная в безумии пожара,
Смерть, с пламенем и дымом, яро
Взлетающая в твердь.
На миг безмолвие, но вот внезапно там,
В усталых далях, смел и прям,
Взрыв новый пламени в глубь сумерек взлетает.
— Вот стог пылает! —
На перекрестках сумрачные люди
В смятенье, в страхе молятся о чуде,
Кричат и плачут, дети, старики
Стремят бессильный взмах руки
К знаменам пламени и дыма,
А там, вдали, стоят неколебимо
Умалишенные и тупо смотрят ввысь.
— Вот стог пылает! —
Весь воздух красен; небосклон
Зловещим светом озарен,
И звезды — как глаза слепые;
А ветер огненных знамен
Колеблет гроздья золотые.
Огонь гудит, огонь ревет,
Ему из дали вторит эхо,
Реки далекий поворот
Облекся в медь чудесного доспеха.
Равнина? Вся — огонь и бред,
Вся — кровь и золото, — и бурей
Уносится смертельный свет
Там, в обезумевшей лазури.

Лозы моей стены

{13}

На север Перевод М. Волошина

С темными бурями споря
Возле утесистых стен,
Два моряка возвращались на север
Из Средиземного моря
С семьею сирен.
Меркнул закат бледно-алый.
Плыли они, вдохновенны и горды.
Ветер попутный, сырой и усталый,
Гнал их в родные фиорды.
Там уж толпа в ожиданье
С берега молча глядела…
В море, сквозь сумерки синие,
Что-то горело, алело,
Сыпались белые розы,
И извивались, как лозы,
Линии
Женского тела.
В бледном мерцанье тумана
Шел к ним корабль, как рог изобилья,
Вставший со дна океана.
Золото, пурпур и тело…
Море шумело…
Ширились белые крылья
Царственной пены…
И пели сирены,
Запутаны в снасти,
Об юге, о страсти…
Мерцали их лиры.
А сумерки были и тусклы и сыры.
Синели зубчатые стены.
Вкруг мачт обвивались сирены.
Как пламя дрожали
Высокие груди…
Но в море глядевшие люди
Их не видали…
И мимо прошел торжествующий сон,
Корабли, подобные лилиям,
Потому что он не был похож
На старую ложь,
Которую с детства твердили им.

Осенний вечер Перевод А. Ибрагимова

Как серый мрамор — тучи. В гневе
Неистовствует вышина.
«Эй, берегись, луна!»
Просторы — в лоскуты, в куски,
И слышит ухо, как смеются глухо
И глухо плачут от тоски
Деревья.
«Эй, берегись, луна!»
Твой хрупкий, твой хрустальный лик
В пруду растрескается вмиг,
Захлестнут будет желтой мутью.
Деревья гнутся, словно прутья.
В разбойной удали, неукротим и рьян,
Срывает с крыш солому ураган.
Сегодня осень с ветром льнут друг к другу.
«Эй, берегись, луна!»
Куда ни кинешь взгляд,
Неловок и тяжеловат,
Ласкает ветер, сельский хват,
Свою рыжеволосую подругу.
«Эй, берегись, луна!»
Ты, среди сонма звезд витая,
Плывешь, как Дева Пресвятая:
Тебя отвергнул этот мир,
Где ветер с осенью справляют брачный пир
И где от дрожи их, от криков их истомных
В чащобах темных
Раскачиваются тела
Стволов, раздетых догола.
Блуждают в рощах своры алчных псов.
И по полям несется, точно зов,
Тяжелый запах, запах тленья.
Все яростнее буря вожделенья
В природе исступленной. Быть беде!
На юге и на севере — везде
Бушует ветер, в страсти жаркой
Сплетаясь с осенью-дикаркой.
«Эй, берегись, луна!»
По-волчьи воют псы без сна.

Утром Перевод Ю. Александрова

О изумленный край: раздвинувшийся лес,
Лужайка, вся в росе, играет ясным ликом,
И два больших пруда в пейзаже полудиком —
Как поцелуй двойной восторженных небес!..
И мох как рыжий мех, и вся в плодах лещина,
И свесил старый бук узор своей листвы,
И молния стрижей касается травы,
И словно молоком заполнена лощина.
И щебнем золотым сверкавшая вода
Становится опять сияющим зерцалом,
Где только свет и тень и, как большое в малом,
Проходит иногда белесых туч гряда.
И утро в этот час внимать любви готово,
И жизнь в тиши вещей божественно чиста,
И кажется, вот-вот багряного листа
Чуть задрожат уста — и народится Слово!

Победители Перевод Ю. Александрова

В порту, где сумерки сквозят
И раздаются перегуды, —
Влача цветов увядших груды,
Ладьи кровавые скользят.
И волны черно-золотые
Устало зыблются в порту,
Где люди мертвую мечту
Свалили, как снопы простые.
Одеты в киноварь, суда,
У памяти своей во власти,
Несут пылающие снасти
Сюда, где чутко спит вода.
Но в горизонты голубые,
Танцуя на тугом ветру,
Они рванутся поутру
Встречать превратности любые.
Глядите, вновь они плывут,
Пытаясь обойти друг друга,
Пытаясь вырваться из круга,
Пока надежды в них живут!
И пусть от красного пыланья
Глаза прищурены — вперед!
Пусть каждый путник соберет
Свои цветы в лугах желанья!
В какой стране, в каком краю —
Кто знает!.. Время торопливо,
И свет недолог. Терпеливо
Ищите вы мечту свою!
Вам суждено ловить химеру
И перекраивать судьбу,
Вступая с гибелью в борьбу,
Крепя слабеющую веру.
Обетованный край далек.
И в час печали благодатной
Вы заспешили в путь обратный,
Но ваш букет уже поблек.
Зажглись ночные изумруды,
Закинут якорь в темноте,
И вот в порту, как дань мечте,
Лежат цветов усопших груды.

Лики жизни

{14}

На набережной Перевод Ю. Александрова

Там, в ландах, к жизни мирной и оседлой
Привыкли люди. В крепких и простых
Суконных платьях и сабо своих
Они шагают медленно. Средь них,
О, жить бы мне в стране бездумно светлой!
Туда, где, отразив закат,
Заливы золото дробят,
Я плыл немало лет подряд.
О, жить бы там, —
У пристани, где спят суда,
Свой бросить якорь навсегда
Тому, кто долгие года
Плыл по волнам!
К надеждам зыбким в те края,
Смирив гордыню, путь направил я.
Вот славный город с тихими домами,
Где кровля каждая над узкими дверями
На солнышке блестит, просмолена.
Вверху колокола с рассвета до темна
Так монотонно
Плетут все ту же сеть из ветерка и звона.
Я плыл по дальним рекам, что суровы
И горестно-медлительны, как вдовы.
Свеж будет уголок чудесный,
Что станет в чистоте воскресной
Служанка старая держать,
Где стену будет украшать —
В тяжелой золоченой раме
С причудливой резьбой, с церковными гербами —
Ландкарта Балеарских островов.
А на шкапу, — о, моря зов! —
В бутылку спрятана умело,
Расправив крылья парусов
Из лоскутков, по ветру смело
Плывет малютка каравелла!
Я миновал в ночном звенящем гуле
Теченья мощные, что землю обогнули.
Вблизи канала, в кабачке,
Я, как обычно, в час вечерний
Усядусь и увижу вдалеке
На мачте корабля свет фонаря неверный.
Горит, как изумруд, его зеленый глаз…
Я из окна увижу в этот час
Шаланд коричневых и барок очертанья
В огромной ванне лунного сиянья.
Листва над синей пристанью темна
И в дремлющей воде отражена…
Недвижен этот час, как слиток золотой.
Ничто не дрогнет в гавани. Порой
Лишь парус там, над сонною волной,
Чуть заполощет, но повиснет вскоре
В ночном безветрии…
О, море, море!
Неверное и мрачное, оно
Моею скорбью до краев полно.
Уж десять лет, как сердце стало эхом
Бегущих волн. Живу и грежу ими.
Они меня обворожили смехом,
И гневом, и рыданьями своими.
О, будет ли под силу мне
Прожить от моря в стороне?
Смогу ли в доброй, светлой тишине
Забыть о злом и ласковом просторе,
Жить без него?
О, море, море!
Оно живительной мечтой
Согрело ум холодный мой.
Оно той гордой силой стало,
Что голову мою пред бурей поднимала.
Им пахнут руки, волосы и кожа.
Оно в глазах моих,
С волною цветом схожих.
Его прилив, отлив его
В биенье сердца моего.
Когда на небе золотом и рдяно-серном
Раскинула эбеновый шатер
Царица-ночь, возвел я страстный взор
За край земли
В такой простор безмерный,
Что до сих пор
Он бродит в той дали.
Мне часа каждого стремительный удар,
И каждая весна, и лета жар
Напоминают страны
Прекрасней тех, что вижу пред собой.
Заливы, берега и купол голубой
В душе кружатся. И сама душа
С людьми, вкруг бога, вечностью дыша,
Кружится неустанно,
А в старом сердце скорбь,
С гордыней наравне, —
Два полюса земных, живущие во мне.
Не все ль равно, откуда те, кто вновь уйдет,
И вечно ль их сомнение грызет,
В душе рождая лед и пламя!
Мне тяжело, я изнемог,
Я здесь остался б, если б мог.
Вселенная — как сеть дорог,
Омытых светом и ветрами.
И лучше в путь, в бесцельный путь, но только в путь,
Чем возвращаться в тот же дом и, за трудом
Одним и тем же сидя вечерами,
В угрюмом сердце ощутить
Жизнь, переставшую стремленьем вечным быть!
О, море, нескончаемое море!
О, путь последний по иным волнам
К стране чудесной, незнакомой нам!
Сигналы тайные ко мне взывают,
Опять, опять уходит вдаль земля,
И вижу я, как солнце разрывает
Свой золотой покров пред взлетом корабля!

Толпа Перевод М. Волошина

В городах из сумрака и черни,
Где цветут безумные огни;
В городах, где мечутся, беснуясь,
С пеньем, с криками, с проклятьями, кипя,
Как в котле, трагические толпы;
В городах, внезапно потрясенных
Мятежом иль паникой, — во мне,
Вдруг прорвавшись, блещет и ликует
Утысячеренная душа.
Лихорадка с зыбкими руками,
Лихорадка в буйный свой поток меня
Увлекает и несет, как камень, по дорогам.
Разум меркнет,
Сердце рвется к славе или преступленью,
И на дикий зов единокупной силы
Я бегу из самого себя.
Ярость ли, безумие, любовь ли —
Все пронзает молнией сердца;
Все известно прежде, чем сознанье
Верной цели в мозг впилось, как гвоздь.
Факелами потрясают руки,
Рокот волн на папертях церквей,
Стены, башни, вывески, вокзалы —
Пляшет все в безумье вечеров;
Простирают мачты золотые светы
И отчаянья огни,
Циферблаты отливают кровью;
И когда трибун на перекрестке
Говорит, то ловишь не слова —
Только жест, которым исступленно
Он клеймит венчанное чело
Императора и рушит алтари.
Ночь кипит и плещет грозным шумом,
Электричеством напитан воздух,
Все сердца готовы отдаться,
Душа сжимается безмерной тревогой, разрешаясь
Криками… и чувствуешь, что каждое мгновенье
Может вознести иль раздавить рождающийся мир.
Народ — тому, кому судьба судила
Руки, владеющие молнией и громом,
И власть открыть средь стольких смутных светов
Ту новую звезду, которая пребудет
Магнитом новой всемирной жизни.
Чувствуешь ты, как прекрасно и полно
Сердце мое
В этот час,
В сердце мира поющий и бьющий?
Что нам до ветхих мудростей, до солнц
Закатных, отпылавших истин?
Вот час, кипящий юностью и кровью,
Вот ярый хмель столь крепкого вина,
Что всякая в нем гаснет горечь;
Надежда широкая смещает равновесья,
Что утомили души;
Природа ваяет новый лик
Бессмертья своего;
Все движется, и сами горизонты идут на нас.
Мосты, аркады, башни
Потрясены до самых оснований.
Внезапные порывы множеств
Взрывают города,
Настало время крушений и свершений,
И жестов молнийных, и золотых чудес
На высотах Фаворов осиянных.
Как волна, потерянная в реках,
Как крыло, ушедшее в пространство,
Утони, душа моя, в толпе,
Бьющей город победоносной яростью и гневом.
Посмотри, как каждое безумье,
Каждый ужас, каждый клич калятся,
Расплавляются и прыщут в небо;
Собери в единый узел миллионы
Напряженных мускулов и нервов;
Намагниться всеми токами,
Отдайся
Всем внезапным превращеньям
Человека и вещей,
Чтоб ощутить внезапно, как прозренье,
Грозный и жестокий закон, что правит ими, —
Написанным в тебе.
Жизнь согласи с судьбою, что толпа,
Сама того не зная, возглашает
Этой ночью, озаренной томленьем духа.
Она одна глубинным чувством знает
И долг и право завтрашнего дня.
Весь мир и тысячи неведомых причин
Поддерживают каждый ее порыв
К трагическим и красным горизонтам,
Творимым ею.
Грядущее! Я слышу, как оно
Рвет землю и ломает своды в этих
Городах из золота и черни, где пожары
Рыщут, как львы с пылающею гривой.
Единая минута, в которой потрясены века,
Узлы, которые победа развязывает в битвах,
Великий час, когда обличья мира меняются,
Когда все то, что было святым и правым,
Кажется неверным,
Когда взлетаешь вдруг к вершинам новой веры,
Когда толпа — носительница гнева, —
Сочтя и перечтя века своих обид,
На глыбе силы воздвигает право.
О, в городах, внезапно потрясенных
Кровавым празднеством и ужасом ночным,
Чтоб вознестись и возвеликолепить себя,
Душа моя, замкнись!

Опьянение Перевод Ю. Александрова

В подвале, у стены — пузатых бочек строй,
Одна, в двойном ряду, насупротив другой.
Снабжавший корабли скульптурными богами
Украсил бочки те имперскими гербами.
А брюха в обручах, распертые вином, —
Как животы пьянчуг, сидящих за столом.
За каждым их дубовым волоконцем —
Румяный виноград, насквозь прогретый солнцем.
А над отверстьем — солнечный венец,
Прорезанный в доске, тяжелой, как свинец.
И словно вижу я похмелья огневые:
Кутилы прежних дней толпятся, как живые…
Вхожу я в погребок, былое помянуть
И счастья аромат с глотком вина вдохнуть.
Стаканов геральдические рати,
Построившись в ряды, ждут винной благодати,
Поблескивая в темном уголке;
И рожи добрые на низком потолке
Взирают из-под пыльной оболочки
На гномиков, спускающихся с бочки;
А деревянный фавн стоит на сундуке,
Готовый к пляске, с дудочкой в руке.
А через дверь в коротком коридоре
Виднеется распахнутое море,
И мачты там, в порту, где дремлют корабли,
Привязанные пленники земли;
Виднеется гора, чье имя знаменито
И с именем вина в сознанье нашем слито,
И лозы растеклись, раскинулись по ней,
Легко плодонося на лоне мирных дней.
Сливалась гавань с этою горою,
Когда вскипал прибой желанного труда
И пышной фиолетовой порою
Пылала виноградная страда.
Холмы стояли в пурпурных повязках,
И сборщики — они же рыбари —
Полуобнажены, гребли в сияньях вязких
Расплавленного золота зари.
Вздымались лозы, как фонтаны света,
И отблески сверкали меж камней.
Феерия бушующая эта
Воспламеняла тысячи огней.
Всю жизнь прирейнской солнечной долины
Тот виноград могучий воплотил,
И для него скользили бригантины
Под гроздьями полуночных светил.
Пред этим видом, где соединились
Веселье, труд и раздробленный свет —
И в сказочное чудо воплотились, —
Впивал я влагу, коей равных нет.
Сквозь губы, меж зубами, небывало
Медлительно и сладостно текла
Струя, созревшая в глуби подвала…
Душа моя свободу обрела
И над землей блаженно воспаряла,
Как нежный луч, как облачная мгла.
В стакане темном огоньки дрожали.
Казалось — пламя сделалось вином,
И вялый дух мой под его дрожжами
Сам становился пурпурным огнем.
И в дряблом теле сила закипала,
И дух летел из мрачного подвала
Туда, туда, к холмам вечеровым,
К бескрайным горизонтам огневым,
Где порожденные войной руины
Покоились в объятиях равнины.
Я приобщался к скорбным небесам
И плотью мира становился сам,
И тысяча неведомых общений
Возможной сделалась, благодаря любви
Ко всем вещам, таящейся в крови,
Сулящей глуби новых превращений.
В упругих разветвлениях лозы
Обрел я снова мускулы тугие,
Обрел я плечи мощные, нагие,
Возжаждавшие солнца и грозы.
И, стоя неподвижно подо мною,
Гора казалась глыбою моей
Победной воли, высотой земною,
А чувства все укоренились в ней;
А кровь моя впитала соки жизни,
Которая бродила, жилы жгла
И пела сердцу: жаркой влагой брызни
В стакан бездонный, где огонь и мгла!
Я в погребок вошел с душой веселой.
Надолго я засел за стол тяжелый,
Держа сосуд, где, покидая дно,
Закваска мира бродит неуемно.
И стало сердце, как земля, огромно,
Когда благословенное вино
Своей воистину великой властью
До беспредельности раздвинуло мое
В себе самом застрявшее житье
И представленье жалкое о счастье.

Лес Перевод Ю. Александрова

Прекрасен мощный лес, подперший небосвод!
Сейчас он только птиц просторное жилище,
Вернувшихся весной на пепелище
Багряных вечеров у края сонных вод.
Он вечен, этот лес. Он вечен потому,
Что не обязан жизнью никому,
Что сами выросли дубы, чьи кроны
Напоминают голову Горгоны.
Он вечен потому, что в давние года
Блистающая жизнь с надмирного престола
Сошла к нему и время поборола,
Безмерная в своем «всегда» и «никогда».
Он вечен, этот лес, непостижим и вечен,
Предавшийся мечте над сменою времен.
То молнией с налету изувечен,
То солнцем без пощады опален,
В кипучих ливнях воскресает он
И радостно шумит, забыв тяжелый сон.
Здесь все, что в оны дни посеяно богами
В пространстве нищем и нагом,
Звенит и блещет на ветру тугом
Над золотыми берегами.
Здесь каждый стебель, ощущая мир,
Затрепетал и смело разветвился,
Как будто в нем хохочущий сатир,
Сожженный небом, воплотился.
И ореады, нимфы гор,
У склонов, блещущих слюдою,
Склоняют свой влюбленный взор
На пастухов, что над водою
Спокойно дремлют в сильный зной,
Осенены листвой резной.
Вода лесных озер бездонных,
Отобразивших облака,
Всегда прохладна и сладка —
Ведь в ней гамадриад зеленых
Купались гибкие бока!..
В цветочной красочной одежде
Прелестных фей душистая толпа
Кивает на лужайках, как и прежде.
И там, где сходит к озеру тропа,
Сильфиды, гномы и ундины,
Лесной причудливый народ,
В забавах праздничных едины,
Снизались в яркий хоровод
И, словно искры в темноте камина,
Промчались быстрой гаммой в чаще тмина…
И все, что зачалось тогда,
Порою той первоначальной,
Где завершился пир венчальный
Весны и почвы в блеске льда,
Здесь разродилось наконец
И превратилось в эти крупы
Округлых крон и в дрожь сердец
Несчетных листьев. Буков купы —
Как бы зеленые стада,
Бредущие невесть куда…
Любое царственное древо
Под синевой огромной дня,
В наплывах птичьего напева,
Вдыхает белизну огня.
И почва — темная берлога,
Где корни длинные живут,
Заплетшиеся в мощный жгут
Под самым дном лесного лога;
И разращеньями ветвей
Рога зеленых сохачей,
Могучей жизни воплощений,
Сплелись, как узел всех вещей
На лоне вечных превращений.
А мириады летунов
И ползунов полузнакомых —
Неисчислимых насекомых —
На ткани лиственных обнов
И в чашечках цветов играя,
Плодятся, пожирая их —
Но также оплодотворяя
Кормильцев стонущих своих.
Блеск солнца, утром разрезая
На лоскуты ночную тень,
Роняет их под буков сень,
И там они, кору лаская,
Лежат прохладой целый день…
А вечер снова их сшивает
В просторный траурный наряд,
И все ночное оживает,
И в травах светляки горят,
И дышит существом огромным
Раздувшийся, безликий лес
В зияющем просторе темном
Под млечным куполом небес.
Для взоров тех, кто к сказке равнодушны,
Он лишь гнездовье птиц, могучий этот лес, —
Шатры его древес прекрасны и воздушны,
Но явно лишены каких-либо чудес.
А ты, чей лоб дорожной лихорадкой
С рожденья опален, чья жилистая плоть
Так часто пронзена певучей дрожью сладкой,
Которую нельзя рассудком побороть, —
Ты прошлое и будущее сплавил
В горниле сердца и ума
И мир в бесценный сплав оправил,
Чтоб стала жизнь чудеснее сама.
В порыве непрерывном и высоком,
Себя доверив огненным словам,
Ты отдал кровь лесным бродячим сокам
И стольким существам!..
Почувствуй же всю эту беспредельность,
Как воздух счастья, в собственной груди.
Почувствуй всю раздробленность и цельность
Великой жизни, ждущей впереди.
Вбери в себя столь глубоко все это,
Чтоб вечной тайны сумрачный покров
Истаял в жгучем токе света,
Чтоб ширилась любовь поэта,
Одета в пурпур этих вечеров!

Вода Перевод В. Давиденковой

Моря, и солнца диск, и берег в белой пене!
Я буду петь о них!
Там неприступных пиков тени
И скал и облаков червонные ступени.
Я буду петь о тайниках морских,
О жажде жить существ исконных
Во мгле пещер холодных и бездонных.
Я телом так устал,
Мой взор, мой шаг бессильным стал,
Я слабым телом так устал,
От срывов и усилий изнемог,
Бродя во тьме запутанных дорог,
И рук иссякли силы
В работе, раскаленной, как горнило.
В бреду, в жару, безумными ночами
Спалило губы мне души горящей пламя,
И пот меня ожег, как едкая смола
Кору ствола.
Спою про океан, безгрешный и безлюдный,
Проникший в душу мне мечтою изумрудной.
Спою про ветер я, спою про ветер дикий…
Схватить его, поймать бы между скал,
Которые отшлифовал
Прибой, где гаснут меди блики.
Спою про фосфором горящие просторы,
Трагических течений путь,
И даль, без края даль, к которой бы прильнуть,
Любить, и пить ее, пить каждой жадной порой.
Спою про ласковый, обнявший мир закат,
То в нежных облаках, то в пышном блеске алом,
Когда лучи небес, нам чудится, звучат
Торжественным хоралом.
О, как тогда прозрачны и чисты
Мечты;
Как волны мыслей вольно мчатся в дали
По золотой эмали,
Над светлой глубиной морских горизонталей.
Заснуть бы возле волн, заснуть, как засыпали
Рожденные эпохой первозданной,
Стать морем, стать склоняющимся днем,
Сливаясь с их зеркальным серебром
И с их Голконд грядой багряной!
Ждать перевоплощенья, чтобы вновь,
Уйдя от человечьего закона,
Стать существом Атлантики студеной,
Где вечера хмельны, а на заре — любовь.
В пещерах под прозрачною волной
Как будто панцирей сверкают блики,
Цветы огромные плывут,
Цветы — как лун подвижных лики…
Под их текучей пеленой
Сирены, слышу я, поют,
Целуясь под волной.
На скалах-скакунах, несущих горделиво
Гранитные тела и пенистые гривы,
Резвятся в золотых лучах сирены.
Их океан алмазами одел,
И, словно радуга, блестят извивы тел.
Одна — мешают кудри ей взглянуть —
Вздымает над водою грудь,
И тело издали сверкает ярче глаз.
Она зовет к себе, она встает над пеной,
И все мечтатели, вдоль всех морей вселенной,
Раскрыв объятия, стремятся за сиреной.
Спою, как сказочен вечерний голос волн,
И как на севере своем
Его, дрожа, мы ждем,
И как летим за ним, с безумием не споря,
Не ведая, на радость или горе,
Чтоб обновить себя в бродильных чанах моря,
Еще дымящихся у крайних граней волн.

К морю Перевод В. Брюсова

На вечном трепетанье струй,
Как вещи хрупкие, — вдали
Спят золотые корабли.
И ветер — нежный поцелуй —
Чуть шепчет вслух,
И пена волн,
Лаская челн, —
Как пух.
На море праздник, воскресенье!
Как женщины с богослуженья,
Идут к земле и в небеса —
Там облака, здесь паруса:
На море праздник, воскресенье!
Порой вдали сверкнет весло,
Как ограненное стекло.
Собой и часом просветленный
И в перламутровый убор
Вперяя взор свой ослепленный,
Кричу я в блещущий простор:
«О море! Ты, как царь, одето
В атлас отливный, в шелк цветной!
Ты мощь немеркнущего лета
Сливаешь с ласковой весной!
И ряд твоих зеркал качая,
С волны сбегая на волну,
Кочуют ветры, зажигая
Их голубую глубину.
Ты — пламенность; скользя по волнам,
Хотели б гимны петь лучи, —
Но молкнут в золоте безмолвном
Твоей блистающей парчи!
О море, общее наследство
Простой, начальной красоты!
Мое мечтательное детство,
Мой юный возраст — это ты!
Ты исступленный, благодатный
Восторг давно прошедших дней!
Ты полно негой невозвратной
Безумной юности моей!
Сегодня, в день твой просветленья,
Прибоем пенистым маня,
На новый бой, на достиженья
Прими в прилив свой и меня!
Я буду жить с душой освобожденной
Под взорами глубоких, ясных лиц,
Что вниз глядят с таинственных границ,
Как рвемся мы к их высоте бездонной;
Вещей живой водоворот
Меня помчит и увлечет
В поток единый превращений;
Я буду грезой скал, я буду сном растений,
В артерии мои вольется кровь богов,
И, как стрелу, направлю в даль веков
Я власть моих хотений!
Во мне ложится тень. Как колея
Обходит глубоко вкруг вспаханного поля,
Обведена годами мощь моя,
Уж не всегда, как меч, моя багряна воля,
И гордость не всегда, как дерево, в цвету,
И с меньшей страстностью своим лицом зеленым
Хватает буйный ветер на лету —
Тот, что в людских лесах проносится циклоном.
О море! Чувствую, как сякнут родники
В моей душе — равнине пожелтелой…
Еще хоть раз огнями облеки
Мое измученное тело,
Пока последний час, отмеченный судьбе,
Его не возвратит, уже навек, — тебе!
Да! В неистомный вихрь зачатий и рождений,
О море, примешь ты когда-нибудь мой прах!
Ты будешь мчать его в бушующих волнах,
Ты с красотой своей мои смешаешь тени;
Гробницей будет мне безмерность сил твоих,
Их тайные труды, их подвиг сокровенный,
И существо мое в котле вселенной
Исчезнет, растворясь среди естеств других, —
Но возвратится вновь, чрез тысячи столетий,
Вновь диким, девственным, как в мир приходят дети:
Ничтожный ком земли, взглянувший в небеса,
Мгновенье новое сознанья,
Едва заметное сверканье,
Недвижной вечности зажегшее глаза!»
На тихом трепетанье струй,
Как яркие гроба, — вдали
Спят золотые корабли.
Но ветер — нежный поцелуй —
Чуть шепчет вслух,
И пена волн,
Лаская челн, —
Как пух.
На море праздник, воскресенье.

Маленькие легенды

{15}

Пилигрим Перевод Вс. Рождественского

Мешая с ядом сладкий мед
И с грубой руганью — моленья,
Минуя вереска поля, селенья,
В путь дальний пилигрим бредет.
Шагает тяжело песками без конца:
Засунули ему в сабо куски свинца.
Бредет и морщится, но не роняет вздоха:
Чтоб бог к его мольбам внимательнее стал,
Колючек он в штаны понапихал
И в рукава — чертополоха.
Его отправил в путь больной,
Что там, на ферме, изнывает,
Чье сердце в страхе замирает,
Когда в безмолвной тьме ночной
Собаки лают под луной.
И день и ночь больной все ждет,
Что исцеленье от невзгод
Мадонна Монтегю ему пошлет.
Когда из дома вышел пилигрим,
Легко над ним
Дышало утро свежестью живою;
Кричал петух с обычной хрипотою;
Котел, лежащий на дворе,
Как будто «Здравствуй!» говорил заре;
Служанки медленно зевали,
Еще не отряхнув остатки сна,
На чердаках своих, где листья трепетали
У залитого золотом окна.
Пересекая первый городок,
Увидел пилигрим
На площади веселье буйных танцев,
Орущих парней, пьяных в дым,
С цветами на фуражках, — новобранцев.
Они тащили девок в свой кружок,
Их оглушая песней непристойной.
Он рядом сел — и важный и спокойный —
И кружку осушил одним глотком.
Пробило полдень в городке другом.
У церкви свадьба в круг влилась народный.
Шли парни в блузах, в новых башмаках,
Ведя степенно кумушек дородных.
В «Зеленом кролике» уселись на скамьях
Испытанные пьяницы в жилетах,
Увидев пира верные приметы,
И все орали страннику, чтоб он
За них молился, и со всех сторон
Ему тянули кружки в знак почтенья.
Он к ним подсел и осушил глоток
За их души спасенье.
А проходя последний городок,
Он повстречался с шумною кермессой.
Кружились буйно пары на свободе,
Гудели скрипки под листвы навесом,
Плясали старики по прежней моде
Или курили с наслажденьем
Из трубок, чистых, словно воскресенье.
Когда глазел он на веселый пляс,
Один сказал ему: «Сядь с нами!
Ты, друг, христианин. Пей пиво! Мы ведь сами
К мадонне Монтегю{16} ходили — и не раз».
И странник в добрый час
Всю кружку выпил, удержав дыханье,
И дальше поплелся, шатаясь, по поляне.
А вечер пепел свой уж сеял над страною.
Вдали вставал собор с высокою иглою —
То было Монтегю в тени
Под звездным куполом. Огни
То там, то тут светились по жилищам.
И пилигрим прошел кладбищем,
А чтобы шаткий шаг прохожих не смутил,
Скользнув в часовню, дверь он притворил.
Перед мадонной, в кружево одетой,
С глазами восковыми, — без конца
Висели ракушки, пластинки и сердца —
Дар исцеленных, амулеты.
Она ему внимает благосклонно.
«О добрая мадонна!
Быть может, и нетверд мой шаг,
И вижу смутно я сквозь мрак,
Как лик твой блещет красотою,
Но мне ль сравниться мудростью с тобою?
Ты свой святой не покидаешь дом,
А я вот выпил — каюсь в том.
Но мой хозяин так горюет:
Сын умирает у него,
Он кровью кашляет, не ест он ничего
И терпит лихорадку злую.
Вот видишь ли, мы у его постели
В молитвах многие уж провели недели.
За эти месяцы он на глазах иссох.
Как спички — руки. Да, совсем он плох.
Когда он молится, то всех берет нас жалость.
А чуть забылся сном,
Нам кажется он мертвецом
В той комнате, куда недавно рожь ссыпалась.
От матери ему
Арпанов{17} пятьдесят досталось бы надела.
Отец его как старый дуб замшелый…
Внемли, владычица, моленью моему!
Я правду говорю. Спаси нас в скорби тяжкой!
Сама пощупай — сохранил
Я, хоть и брел сюда почти лишенный сил,
Свинец в моих сабо, репейник под рубашкой».
Когда же вышел пилигрим,
То повстречался с ним
Привратник, что пришел закрыть в часовне двери.
Луна взошла. Голубоватый вереск
Простерся бледной пеленою,
Куда лишь взор хватал, под полною луною.
Обратным он пошел путем
Домой к себе, дорог не выбирая.
Был слышен Angelus[2]. Равнины ширь немая
Ловила мерный звон в спокойствии ночном.
И хмель прошел. Хотя был слышен гам,
Вой скрипки, песен рев по ближним городкам
И топот ног в сабо под деревом густым, —
Он шел и был глухим
К призывам празднества, летящим издалека.
В царапинах, в крови, не слыша рук и ног,
Во рву на листьях он прилег
Соснуть хоть малость. Одиноко
Поля вкушали мирный сон.
Заря уже зажглась, когда увидел он
Ту ферму, где его больной ждал в нетерпенье.
Старик, пасущий около селенья
Трех индюков и четырех овец,
Воскликнул: «Он здоров! Свершилось наконец!
Святая дева тронулась мольбою».
А мельник помахал рукою
В знак дружбы из чердачного окна.
Сбежались люди. Площадь вся полна.
По улице, где кумушки болтали,
Паломника сопровождали
Мальчишки шумною гурьбой.
Его увидя, зарыдал больной.
Паломник молвил: «Сделал все, что надо.
И коль мадонна вам не бросит взгляда,
То тут причина в ком-нибудь из вас!»
Несут ему и мяса и колбас,
В большую кружку до краев льют пиво.
А он: «Я угощался там на диво.
Я пил, но из сабо не вынимал свинца,
Чертополох донес я до конца.
Не беспокойтесь же! Держу я крепко слово.
Удача мне во всем. Могу спасти любого
И даже в Рим пойду, чтоб были вы здоровы!»
Смех загремел кругом.
Больной поправился. И ожил дом.
Был праздник, воскресенье.
Паломник вытряхнул колючие растенья,
Служанка унесла их. А старик
Десятка два денье{18} ему отсыпал вмиг.

Статуэтка Перевод Вс. Рождественского

Слывя средь кегель самой редкой,
Завидной целью игроков,
В наряде радужных цветов
Она была старинной статуэткой
Времен богов.
Никто не знал — Венерой иль Дианой
Она возникла в древности туманной,
В какой пещере или храме
Была она добыта моряками
И как, все повидавшая на свете,
Во Фландрию дошла через столетья.
Один из прихожан рассказывал: «Бывало,
При прежнем-то кюре у нас
Она часовню нашу украшала,
Была одета в бархат и атлас,
Как дева пресвятая,
И мать моя, мольбы ей воссылая,
Жгла свечи перед ней не раз».
Другой клялся, что статуэтку эту
Его отец у маршала достал.
Она давно уж странствует по свету,
И к нам был путь ее немал
Из Рима иль Испании далекой…
Ее в те годы каждый видеть мог
На перекрестке четырех дорог
В пустых полях, под липой одинокой.
И доброю она была и чтимой,
В окрестных деревнях любимой.
Больным умела помогать
Ее святая благодать.
Нуждались все в ее чудесном даре,
Расслабленным она давала исцеленье,
И если б не викарий,
Который на язычество гоненье
Вел все упорней год от года,
Свет имени святого б не исчез —
Ведь с ним немало связано чудес
В истории прихода!
И в реку брошена была она
Глухою полночью на вечное забвенье.
Но, поднимая встречное теченье,
Ее к плотине вынесла волна,
И там она у берега осталась,
Где в кегли Фландрия с Брабантом состязалась.
Хотя из дерева она была,
Но дерево то тверже, чем скала,
И вазу контуры ее напоминали
С гирляндой роз на пьедестале.
Лишь игрокам она обязана спасеньем.
Торжественно поставили они
Ее средь кегель. Было воскресенье,
Весенний Духов день. Тогда в деревне
Настали солнечные дни.
Жужжали пчелы. Девушки в харчевне
В чепцах крахмальных, глаженных красиво,
Носили на подносе кружки пива,
И хлопали прилежно всё кругом
Тому, кто первый пред толпою
Фигуру эту с древнею резьбою
Сбивал шаром.
Почет был и другим
Из игроков, что вслед за ним
Своею меткостью блистали
И кеглю главную пять раз подряд сбивали.
Но первый, что нанес
Удар по цели,
Вдруг побледнел: в полях горели
Его амбары, и навоз
Подсушенный объяло пламя,
Зловеще отраженное прудами.
Потом,
Шесть дней спустя, один из игроков,
Что метко бил и выпить был здоров,
Вернувшись ночью в дом,
Глазам своим не веря,
Нашел дочь, замертво лежащую у двери.
Сначала он не понял ничего,
Но уж его
Тянуть не стало больше в воскресенье
В харчевню «Белый крест» для развлеченья.
И, наконец,
Весьма почтенный старшина-купец,
Что снял все кегли под один удар,
Увидел, что его амбар
Обрушил возведенные леса,
Убив в саду и пастуха и пса.
И страх с тех пор во все сердца проник.
Страх рос, он стал велик.
И как-то раз
Хозяйка «Белого креста» одна
Пошла в сарай в вечерний час,
Где дров сухих набрать была должна.
И вот во тьме, вокруг стоящей,
Возник пред ней
Бессмертной статуэтки взор горящий.
Деревня в ужасе. Кюре скорей
Спешит заклясть молитвою своей
Все кегли от врага людского рода.
И не было б покоя для прихода,
Когда б тот странный дерева кусок
В плаще из бархата, с каймой узора,
Не помещен был в прежний уголок
У алтаря святого Христофора!
Смещен был слишком уж суровый
Викарий и назначен новый.
Обычаи времен былых
Вновь ожили. Все свято чтили их.
И вновь Венера — может быть, Диана —
Творила неустанно
Большие чудеса по милости своей,
И ноготь на ноге у ней
Был стерт лобзаньями — за много лет —
Людей, произносивших здесь обет,
Чтоб уберечь себя от зол и бед.

Буйные силы

{19}

Искусство Перевод В. Дмитриева

Одним прыжком,
Копытом пробуждая гром,
Навстречу солнцу и экстазу
В пространство прянул сразу,
Кося зрачком и не боясь погонь,
Стремительный Пегас, крылатый гордый конь.
Полны томленья
Танцовщиц грациозные движенья
На зеленеющих холмах вдали…
То музы хоровод вели.
Сплетались их тела, как веточки омелы.
Невдалеке Амур усталый спал;
Вечнозеленый лавр густую тень кидал
На лук и на разбросанные стрелы.
Олимп и Геликон вздымались к облакам,
Потоки горные по склонам их бежали,
И храмы белые, подобные венкам,
Воспоминаньями долины озаряли.
То — Греция. Вот мрамор Парфенона,
Вот славная оракулом Додона…
Вся Греция, чьих гор и городов
Названья мелодичны,
Раскинулась ристалищем привычным,
Где лиры славили деяния богов.
Но дальше мчится конь, копытом вновь ударив.
В тумане прошлого встает пред ним из марев
Искусство Фив, Мемфиса и Микен:
Изида, многогруда и огромна,
Сжимала диск, сверкавший ночью темной.
Тысячелетья здесь текли без перемен…
Вот белая Гатор на розовом пилоне,
Вот царство Ур, вот башня в Вавилоне,
Висячие сады — дивился им весь мир,
Вот Ниневия, вот многоколонный Тир,
Вот Индии дворцы, вот сказочные храмы
Загадочных богов индийских — Шивы, Брамы.
Как каменный костер, они взметнулись ввысь…
А дальше на востоке поднялись
Террасы, пагоды в сияющей лазури,
Беседки пестрые, в эмали и глазури,
Где кукольные лица мудрецов
Гляделись в гладь прудов,
Смеясь над зыбкостью забавных отражений
И над никчемностью своих движений.
И песнопения неслись со всех сторон:
Одни — похожие на стон,
Другие — веселы, а третьи — заунывны…
Пегас их такт копытом отбивал.
Порой он узнавал
Мотив протяжный и наивный,
Как будто гимны те в минувшие века
Он слышать мог издалека,
Стремя полет орлиный
На горные вершины.
Но не одну эмаль и бронзу видел он:
Поэты шли сквозь тьму времен
И побеждали смерть, подобно Геркулесу.
Звучали в строфах их веления царей,
И мудрость пела в них, и новизна идей.
Их ясные слова срывали с тайн завесу,
Дабы источник жизни бил ключом
Кристально чистым и прозрачным
Для человечества, охваченного сном —
Младенческим сном, радостным, не мрачным.
Пространства не боясь,
Пегас
Вновь ринулся вперед, взмахнув крылами.
Вот он летит, и взоры мечут пламя.
Летит… Иные страны и моря
Раскинулись пред ним широко.
Он Запад увидал. Грядущего заря,
Как золото горя,
Вставала там, затмив все чудеса Востока.
Не храмы, полные античной простоты,
Украсили леса, долины, горы:
Вонзали в небеса угрюмые соборы
Сиянье излучавшие кресты.
Здесь каждый город был загоном,
Куда собрали стадо рыжих крыш:
Роскошные дворцы, лачуг сырой камыш
И кружева из камня над амвоном…
Струились реки там в гранитных берегах,
В садах деревья старые дремали;
Знамена развернув, но улицам шагали
Под барабанный бой солдаты. На холмах
Сверкали по ночам огни лабораторий,
Заводов, мастерских; по ветру стлался дым…
Молитвы, битвы, труд — все было перед ним,
Всего в избытке: славы, счастья, горя.
То были Рим, Париж, и Амстердам,
И Лондон, и вдали — Америки просторы:
Труд лихорадочный, сдвигавший с места горы,
Свет ослепительный, открывший путь умам.
Весь шар земной был покорен, измерен,
И ярче звезд сияли там огни,
Как будто были вехами они
Для мысли, чтоб ее полет был верен.
И снова, как в былые времена,
Поэты шли: Гюго, Шекспир и Данте.
Их жизнь вселенной всей была посвящена,
Величие веков в могучем их таланте.
Увидев это все, затрепетал Пегас.
Не только не погас,
Но ярче прежнего сверкнул огонь во взорах.
И без удил, узды, воспламенясь, как порох,
Покинул он заоблачный эфир:
Его ристалищем отныне стал весь мир.

Любовь

Венера Перевод Н. Рыковой

Венера, все мертво
В саду блаженном тела твоего.
И руки-лилии, и губ шиповник рдяный,
И гроздий пламень пьяный
На пышных лозах тела твоего —
Отныне все мертво.
Вот птицы мрачные осенних вечеров, —
Ложится на сады их перьев траур серый;
Сквозь траурный покров
Осенних вечеров
Едва мерцают факелы Венеры.
Умолкли голоса чудесные в былом!
Распятье скорбное на пепельном закате —
Прочерчена лазурь его ночным крылом.
Среди лесов густых — рыдающий псалом!
Венера,
Покойся безмятежно
В печали сада мертвенной и нежной
Среди слабеющих лучей;
Но плотской прелести твоей
Могучий аромат пускай пьянит сильней!
Пыланье глаз твоих стремилось к вышине,
В мир звездный, вечный, необъятный,
И вечность становилась внятной
И ясной в этом радостном огне.
Руками, словно мед прозрачный и душистый,
Срывала ты, богиня, с древа дней
Первины молодости чистой,
И кудри купиной раскинулись лучистой.
Твой стан в округлостях сияющих, нетленный,
Был точно в солнцах мощных небосвод;
Когда же у груди твоей лежал Эрот, —
Дышала эта грудь любовью всей вселенной.
Как факел, ты вставала над морями
И отдавалась всем, как щедрая земля,
С ее озерами, весенними лучами,
С ее могильными холмами.
Но к Неизвестному влечет
Людской неугомонный род.
Тебе же суждены забвенье и покой
В саду среди ветвей и сонных ароматов,
И роза, осенью истерзанная злой,
С последней нежностью свисает над тобой.

Магдалина Перевод Н. Рыковой

Оденься в белое, Христа иди встречать,
Стань Магдалиною смиренной из Венеры,
И дух его в тебя войдет и благодать,
А ноги нежные покроет пепел серый.
Пускай же золото нетленное грудей
И глаз, где ясное не отгорело пламя
За все века любви, становится тусклей
Под ниспадающими скорбно волосами.
Земля измучилась, и крови вечеров
Устало напилась, и воззвала, тоскуя,
К Голгофе, к сумраку ее ночных крестов.
Оденься в белый лен и доброту живую.
Вот бог твой, благостью и кротостью великий,
Вот образ на платке в руках у Вероники,
Вот гвозди острые, копье и пелена.
Да, в мире новая возникла тишина:
Впервые человек, томясь от ожиданья,
Целует очи своего страданья!
Венера, кровью окропляет мир
Безумья христианского потир.
Вот сердце жениха — как уголь раскаленный.
Горящий куст! Костер живой!
Склонись теперь над чашей золотой,
Чтоб наполнять ее любовью исступленной!
Безумна плоть, душа на крест готова,
Все существо надеждой зажжено,
Но здесь ему не суждено
Найти последнее решающее слово!
Ну что же, плачь с улыбкой на устах,
Сливая с нежностью благочестивый страх,
И бормочи молитвенно и сладко,
Чтоб, загорясь пророческим огнем,
Душа твоя, как белая облатка
Причастья, — стала божеством!
Оденься в белое, иди встречать Христа.
Венера, вот его властительные руки!
Пускай от власяниц, гвоздей, камней
И жестче телу будет и больней!
Пускай сменяются слепой восторг и муки!
О, стены — саваны монастырей-могил!
Их смерть упрямая воздвигла беспощадно,
Чтоб трепет заглушить и крики жизни жадной.
О, пытки долгие, что выпьют кровь из жил
Под ненавидящей луной в ночи ужасной!
Открытых ран твоих уста томятся страстно —
Их огненной тоски никто не утолил!
Оденься в белое и до конца влачи
Ярмо своей любви, хотя уже лучи
Кругом, и сумрак отступил,
И закатилась, отблистала
Звезда, что некогда над Вифлеемом встала.

Теруань де Мерикур Перевод Н. Рыковой

Год революции кровавой и суровой.
Венера, в красное оденься. Вот багровый
Закат, и бегство королей,
И эшафот — скала среди зыбей
Народной ярости, гудящей все грозней.
Стань роковой и гневной Теруанью,
Будь яснооким разумом восстанья,
Как святостью была и негою влюбленной.
Всем отдаешься ты душой смятенной,
Когда-то кроткой, ныне огневой,
Становишься для нас то голосом живой
Любви, то к милосердию призывом,
То к справедливости святой.
Сквозь кровь и хмель, восторг и слезы — голос твой,
Орлиный крик, ликующий прибой,
Горячей окрылен мечтой
И жертвенным порывом.
Весь город — в буре, в яром клокотанье,
Но ненависть его — как чистое сиянье.
Вот молний-воль в умах внезапный блеск,
Вот руки подняты, в них молоты и пики,
Но юных соков полон этот лес.
В народах говорит какой-то гром великий,
Их голосом гремит и им кует мечи.
Надменности богов ревнивые лучи
Уже не страшны тем, кто здесь услышал зов
Грядущих, братством радостных веков,
Когда на скипетрах, как на стеблях усталых,
Увянет цвет гордынь и цвет пороков алых.
Венера, будь отныне торжеством
Над всякой смертью, будь ее грозой, потопом,
Пролей свой жар и юность толпам,
Отдайся им и будь, как прежде, божеством!
Пусть в их мозгу, едва проснувшемся, в жестоко
Карающих руках кипит седого рока
Взбодрившаяся кровь; пусть убивают ныне
Во имя будущего чаемой святыни,
Чтоб эти голоса нестройно, хрипло пели
У мира нового багряной колыбели.
Венера, из глубин твоей души и тела
Пускай в отваге этой грозовой
Любовь поднимется и овладеет смело
Высоким разумом. Люби весь род людской,
Что рвется к счастью с гневом и тоской.
Мы все зовем тебя. Будь нашей — не с богами,
Не в гордых небесах и не у ног Христа
Простертая, но стой, прекрасна и проста,
О мать людей, стой тут же, рядом с нами.

Трибун Перевод В. Брюсова

Как мощных вязов грубые стволы,
Что деды берегли на площади соборной,
Стоит он между нас, надменный и упорный,
В себе связав безвестных сил узлы.
Ребенком вырос он на темных тротуарах
Предместья темного, изъеденного злом,
Где каждый, затаив проклятья, был рабом
И жил, как под замком, в тюрьме укладов старых,
В тяжелом воздухе мертвящего труда,
Меж лбов нахмуренных и спин, согбенных долей,
Где каждый день за стол садилась и нужда…
Все это — с коих пор! и это все — доколе!
И вдруг — его прыжок в шумящий мир борьбы,
Когда народ, сломав преграды вековые
И кулаки подняв на темный лик судьбы,
Брал приступом фасады золотые,
И, с гневом смешанный, шел дождь камней,
Гася по окнам отблески огней
И словно золотом усыпав мостовые!
И речь его, похожая на кровь,
На связку стрел, разрозненных нещадно,
И гнев его, и ярость, и любовь,
То вместе слитые, то вьющиеся жадно
Вокруг его идей!
И мысль его, неистово живая,
Вся огневая,
Вся слитая из воли и страстей!
И жест его, подобный вихрю бури,
В сердца бросающий мечты,
Как сев кровавый с высоты,
Как благодатный дождь с лазури!
И стал он королем торжественных безумий.
Всходил и всходит он все выше, все вперед,
И мощь его растет, среди восторгов, в шуме,
И сам забыл он, где ее исход!
Весь мир как будто ждал, что встанет он; согласно
Трепещут все сердца с его улыбкой властной;
Он — ужас, гибель, злоба, смерть и кровь;
Он — мир, порядок, сила и любовь!
В нем тайна воли одинокой,
Кующей молоты великих дел, —
И, полон гордости, что знают дети рока,
Он кровью вечности ее запечатлел.
И вот он у столба распутья мирового,
Где старые пути иным рассечены,
Которым ринутся искатели иного
К блистательной заре неведомой весны!
Он тем уже велик, что отдается страсти,
Не думая, всей девственной душой,
Что сам не знает он своей последней власти
И молний, вверенных ему судьбой!
Да, он — загадка весь, с ненайденным решеньем,
И с головы до ног он погружен в народ,
Что, целен и упрям, живет его движеньем
И с ним умрет.
И пусть, свершив свой путь, пройдя, подобно грому,
Исчезнет он с земли в день празднеств иль стыда,
И пусть шумит за ним иль слава, иль вражда,
Пусть новый час принадлежит другому!
Не до конца его друзья пошли
На пламенный призыв пророческого слова.
И если он исчез, то чтоб вернуться снова!
Его душа была в грядущем, там, вдали,
В просторах моря золотого.
Отлив, пришедший в свой черед,
Ее на дне не погребет!
Его былая мощь сверкает в океане,
Как искр бессчетность на волнах,
И в плоть и кровь вошел огонь его мечтаний,
И истины его — теперь во всех сердцах!

Банкир Перевод В. Брюсова

Он — в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный,
Немного сгорбленный; порывистым пером
Он пишет за своим заваленным столом,
Но мыслью он не здесь — там, на краю вселенной!
Пред ним Батавия, Коломбо и Капштадт,
Индийский океан и гавани Китая,
Где корабли его, моря пересекая,
То с бурей борются, то к пристани спешат.
Пред ним те станции, что строил он в пустынях,
Те иглы рельс стальных, что он в песках провел
По странам золота и драгоценных смол,
Где солнце властвует в просторах слишком синих;
Пред ним покорный круг фонтанов нефтяных,
И шахты темные его богатых копей,
И звон его контор, знакомых всей Европе,
Звон, что пьянит, зовет, живет в умах людских;
Пред ним властители народов, побежденных
Его влиянием: он может их рубеж
Расширить, иль стеснить, иль бросить их в мятеж
По прихоти своих расчетов потаенных;
Пред ним и та война, что в городах земных
Он, как король, ведет без выстрелов и дыма,
Зубами мертвых цифр грызя неутомимо
Кровавые узлы загадок роковых.
И, в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный,
Порывисто чертя узоры беглых строк,
Своим хотением он подчиняет рок, —
И белый ужас в рог трубит по всей вселенной!
О, золото, что он сбирает в разных странах, —
И в городах, безумствующих, пьяных,
И в селах, изнывающих в труде,
И в свете солнечном, и в воздухе — везде!
О, золото крылатое, о, золото парящее!
О, золото несытое, жестокое и мстящее!
О, золото лучистое, сквозь темный вихрь горящее!
О, золото живое,
Лукавое, глухое!
О, золото, что порами нужды
Бессонно пьет земля с Востока до Заката!
О, злато древнее, краса земной руды,
О вы, куски надежд и солнца! Злато! Злато!
Чем он владеет, он не знает.
Быть может, башни превышает
Гора накопленных монет!
Но, все холодный, одинокий,
Он, как добычу долгих лет,
С какой бы радостью глубокой
Небес охране вековой
Доверил самый шар земной!
Толпа его клянет, и все ему покорны,
Ему завидуя. Стоит он, как мечта.
Всемирная алчба, сердец пожар упорный
Сжигает души всех, его ж душа — пуста.
И если он кого обманет, что за дело!
Назавтра тот к нему стучится вновь несмело.
Его могущество, как ток нагорных вод,
С собой влечет в водоворот
(Как камни, листья и растенья)
Имущества, богатства, сбереженья
И малые гроши,
Которые в тиши
Копили бедняки в поту изнеможенья.
Так, подавляя все Ньягарами своей
Растущей силы, он, сутулый и угрюмый,
Над грудами счетов весь погружаясь в думы,
Решает судьбы царств и участь королей.

Тиран Перевод М. Донского

Блистательный тиран, чьей власти нет границ,
В чертоге, где, даря двусмысленный совет,
На пурпурную тень ложится солнца свет,
Как золото корон на пурпур багряниц,
Пирует, слушая восторженные клики,
И видит, как толпа ликует в исступленье
Лишь при одном его безмолвном появленье.
Им царства сметены, им свергнуты владыки,
Он когти обрубил народу, и когда
Пред ним, единственным, поверглись все во прах,
В пресыщенной душе он ощущает страх:
Увы, он одинок, отныне — навсегда.
Невольно он в раба преображает друга,
Любовь сжигает он своею жаркой славой,
Как бешеный вулкан, неукротимой лавой
Испепеляющий живую зелень луга.
Достигнутая им безлюдна высота,
И тщетно хочет он найти там божество.
Молчит усталое желание его,
И гордость алчная давно уже сыта.
Он отрицает сам себя. Злорадно плавит
Он слиток золотой своей огромной власти
На сумрачном огне жестокой, жгучей страсти
К ниспровержению того, что люди славят.
Однако ото всех он ужас прячет свой;
Он нем, как цитадель, где ночи напролет
Лишь эху собственных шагов внимает тот,
Чей плещется штандарт на башне угловой.
Священен он для всех. И кажется порою,
Что лучезарная божественная сила
Его наполнила собой и окружила
Непостижимостью, как дерево — корою.
Но знает лишь небес всевидящая твердь,
Что часто по лесам блуждает он один,
По топким берегам обманчивых трясин,
Где плесень царствует и где таится смерть.
В болотах, где живут гонимые растенья,
В зловонных логовах, в местах, где боязливо
Цветут чертополох, терновник и крапива,
Он жизнь опальную ласкает в упоенье.
Он полон нежности и состраданья к ним,
Колючим, замкнутым, озлобленным цветам;
Они принадлежат ему, и только там
Он познает любовь и верит, что любим.
С пылающей душой спешит он к ним склониться,
К их сумеречным снам, к печали их вечерней;
Он обнимает их, не убоясь их терний,
И жжет его шипов живая власяница.
И только потому за праздничным столом
В сверкающем дворце, где пурпурная тень
И золото лучей скрестились в этот день,
Сидит он с поднятым, сияющим челом,
Что отдает себя он поцелуям алым,
Что тайно ото всех, в него вперивших взгляды,
Он может мучиться, любить, просить пощады,
Подставив грудь свою вонзающимся жалам.

Возлюбленная Перевод А. Ибрагимова

Причалил свой корабль я к острову мечты,
Который плавает в просторах океана;
Вдали от шумных толп, вдали от суеты,
Причалил свой корабль я к острову мечты,
Где птицы распевают неустанно.
О, пестиков слияние с пыльцой!
Весь воздух похотью напитан ядовитой;
Магнолии, из поцелуев слиты,
Сверкают белизной.
Сердцам подобные, пылают упоенно
Великолепные пионы;
Трепещут от любви, вздыхая, ветерки.
Тень, как прикосновение щеки,
Тепла и ласкова. Ветвей печальных слезы
Кропят траву сверкающим дождем;
На ложе из фиалок тихим сном
Забылись ирисы и розы.
Причалил свой корабль я к острову мечты,
Где рдеют в зелени приманчивые кисти,
Где, облаченные в искрящиеся листья,
Колышутся деревья и кусты,
Где, как бушующее пламя, счастье
Дыханием своим палящим обдает,
Цветы сплетаются в объятьях сладострастья
И по ночам луна свое безмолвье льет.
— О ты, которую напрасно призывали
Мольбы моей души — сюда, на остров мой,
Обвитый белою змеящейся каймой,
Появишься ли ты из бледно-серой дали?
Откликнешься ли ты когда-нибудь на зов?
Мой остров сотворен для твоего расцвета.
Я ароматы шлю — прими моих гонцов! —
Из сада, полного причудливого света.
Явись! Поля, и лес, и рыжий небосвод —
Всё будем славить мы, не зная лени.
Ты, щедрая, подаришь мне колени,
Свой рот, и грудь свою, и нежный свой живот, —
И я в неистовстве вспашу твой луг весенний.
Причалил свой корабль я к острову, что весь —
Скопленье яростных желаний;
Какой-то гордый рок их собирает здесь,
Как стонов, криков и призывов смесь
На поле брани.
Лазурные глаза задумчивых прудов
Нам устремятся вслед с глубоким восхищеньем,
И птицы, радужно сверкая опереньем,
Споют нам песнь свою в молчании лесов.
Пойдем по склонам гор, объятые покоем,
Туда, где бьют ключи, прозрачнее стекла.
Потоки воздуха нам обновят тела,
Вливаясь в легкие целительным настоем.
Мы будем созерцать, погружены в экстаз,
Глубины наших душ неутомимым взором.
Отравой опоить мы не позволим ссорам
Любовь, которая соединяет нас.
В одно сольемся мы, друг другу сердцем вторя,
Нас приглашает жизнь на свой великий пир.
Мы, как самих себя, полюбим этот мир,
Природу и инстинкт, вселенную и море.
Да будет наша страсть похожа на родник,
Где может всякое стремленье утолиться!
Брать, чтобы разделить, давать, чтоб насладиться,
И светлой радостью наполнить каждый миг!
О, погрузиться в мир, как в океан бездонный,
Освободив себя от всех цепей и пут,
И ощутить, как в нас всемирные законы
Свою мелодию, ликуя, запоют!

Верхарн. «Призрачные деревни»

Амазонка Перевод В. Дмитриева

По скалам, по долинам и холмам
Отважно скачет амазонка.
Стучат копыта звонко,
И стан наездницы так гибок и упрям!
Назад отброшено пространство…
Звенит
Ее оружье и убранство:
Копье, и лук, и меч, и щит.
Леса, ручьи, озера, рощи — мимо!
Она летит как ветер, как стрела,
Вся — мускулов комок, гибка, неутомима.
Конь взмылен весь, и в пене удила.
Ее галоп пугает птичьи стаи
В лесной глуши, где тень лежит густая
И где стволы блестят, как чешуя.
Струятся в них и днем и ночью соки,
Разбуженные солнцем токи.
Кусты, цветы и травы у ручья —
Все солнце пьет и к солнцу все стремится,
Как всадница, что без дороги мчится.
Отвагой, силой, радостью лучится
Ее улыбчивый и светозарный лик.
Мужчин — тиранов грубых и владык —
Поколебалась мощь и ослабела.
Власть перешла К воительнице смелой…
Честь ей, хвала,
Прекрасной, грозной, стройной,
Оружия достойной!
Ей не страшна грядущая борьба
Со смертью: ведь она сама — судьба.
Нет рук сильней: то — варварам преграда.
Струится, золотясь, волос ее волна,
Сияют звезды глаз среди их водопада.
Грудь правую сожгла себе она,
Чтоб та в бою ей не мешала,
И, гордая, на горизонте встала,
К победе, к славе вся устремлена.
В пещере, где зарей мрак вечный не тревожим,
Изранено до крови жестким ложем,
Напрасно взор вперяя в темноту,
Ждет Человечество, кусая кляп во рту,
Ждет, побежденное, утратившее веру,
В цепях, и с уст его невольно рвется стон,
И сторожит его уродливый дракон,
Свернувшийся у входа в ту пещеру.
Но амазонка здесь, готовая на бой
С жестоким чудищем. Ей велено судьбой
Сразиться с гадиной стоглавой,
Хоть каждой головы оскаленная пасть
Грозит, готовая напасть,
И дышит смрадом и отравой.
Дракон, рассвирепев, и страшен и могуч,
Похож на дерево с корой шероховатой,
И хвост чешуйчатый бьет в злобе бесноватой,
И яд струящийся невыносимо жгуч.
Огонь, и кровь, и желчь внезапно изрыгая,
Он извивается, врага подстерегая,
И множество когтей, клыков, и жал,
И щупалец готовы впиться сразу…
Распространяя вкруг зловонье, как заразу,
Весь ощетинившись, дракон ей угрожал.
Полна и отвращения и гнева,
Разит его копьем воинственная дева.
И снова прерывающийся стон,
Стон Человечества несется в дали,
И жалобно он эхом повторен,
Как будто, полные печали,
На этот стон просторы отвечали.
Чудовище взвилось, безжалостно, как рок…
Когда бы не коня отчаянный прыжок —
Спасенье к всаднице пришло бы слишком поздно…
Встает пред нею смерть неотвратимо-грозно,
И телом — не душой! — овладевает страх.
Все лихорадочней огонь в ее глазах,
Но вновь она кидается на зверя,
Подняв свой меч, в победу твердо веря.
И хрип, и лязг, и треск, и гром Кругом
Отражены далекими горами.
Сжимает рукоять меча,
Рубя сплеча,
Воительница мощными руками.
Сверкает молнией губительный металл,
Но не слабеет вихрь и щупалец и жал:
Срубила голову — две новых вырастают…
И силы амазонки иссякают.
О пораженье думает она, —
И вот заранее побеждена.
В последний раз в руке ее усталой
Меч заблестел… Потом он опустился.
Нависли тучи, мрак сгустился,
Лишь неба край — во мгле кроваво-алой.
Оружье, падая, звенит… В зенит
Несется стон отчаянья и боли.
Как вырваться из плена, из неволи?
Воительница храбрая мертва…
Светила, словно жернова,
Вращаются во мраке тщетно…
До цели далеко заветной.
И вдаль Печаль свой устремляет взор.
И вторит ей в долине скорбный хор:
О скалы бьется ветер, воя,
Шумит река — ей не найти покоя…
А может быть, то слез журчит родник,
И Человечества, не ветра, крик,
Несчастную оплакивая, рвется?
Оно в цепях, как раньше, остается,
В то время как дракон, — которого Персей
Бесстрашно укротил спустя немало дней
Не силой — только мыслью, взглядом, —
Улегся рядом,
На все живое злобно зашипев
И вновь разверзнув ненасытный зев.

Города Перевод М. Волошина

О, эти города, напитанные ядом гнилого золота!
О, каменные вопли, взлеты и жесты дыма,
И купола, и башни, и колонны
В звенящем воздухе средь кипени труда…
Ты возлюбил ли ужас и тоску их,
Странник,
Печальный и задумчивый,
На огненных вокзалах, что опоясали вселенную?
О, вихрь колес сквозь горы и пространство!
Набат глухой и тайный, что лихорадил душу твою, —
Он в городах гудел по вечерам; их пламя
Неисчислимое и красное твой озаряло лоб,
Их черный лай, и мстительные крики, и улюлюканье охоты
Были лаем, криком и травлей твоей души;
Все существо твое глубоко искажалось их
Богохульствами,
И воля твоя была добычей их потока:
Вы ненавидели друг друга, обожая.
О, взлеты их, кощунства, преступленья,
Вонзенные, как в спину нож, закону!
Сердца колоколов и лоб их колоколен
Забыли их жертв число;
Чудовищные их нагромождения заслоняют небо;
Ужас века сосредоточен в них;
Но их душа таит тот вечный миг,
Что в неиссчетных днях собою метит время.
История была плодотворима
Из века в век приливом их идей;
Их мозг и кровь питались новой кровью,
Что в старый мир вливается надеждой
И гением.
Они калят дерзанья, причащают
Пространства и колдуют горизонты,
Их притяжения вникают в дух, как яд;
И каждый вознесенный над другими —
Ученый, иль апостол, иль поэт —
Несет свой пламенник в пыланье их пожаров.
Они в неведомое строят лестницы
Для восхожденья дерзостных исканий,
Светлыми ногами топчут ложь, что приковала цепью
Мир к человеку, человека к богу.
Видали ль ночью вы короны их огней
И храмы из стекла и золота, откуда
Чудовищные взгляды одетых медью стекол
Устремлены к созвездьям сивиллинским?
В кварталах молчаливых посещали ль
Лаборатории, в которых неотступно
От вывода до вывода, от связи и до связи
197
Сквозь бесконечности преследует ученый
Мельчайший трепет жизни?
Тот человек, что судит, мыслит, волит,
Ими весит и мерит сам себя.
Все тайны, все загадки мира
Им служат ставкой уже целый век
В борьбе великой с судьбами.
О, ярость знаний и осторожность схваток!
Загадка здесь — ее следят, и травят,
И настигают, как зверя свирепого,
Чтоб уловить мгновенье, когда
Ее глаза, раскрытые внезапно, разорвут
Покровы тьмы и истину откроют.
Тогда пусть ветры, волны, и небеса, и звезды,
И тяжкие мосты, что давят глыбы устоев каменных,
Базальты порта, городские стены
Трепещут на четыре стороны пространства,
Они не потрясутся столь полной радостью,
Как страстный дух искателя
Над новою победой.
Нечто в мире внезапно изменилось
Этим взрывом света из темноты;
И все равно, прославят или ославят гений того,
Кто выломал враждебные ворота,
Что защищали тайну, —
Сила его поглощена великой силой городов:
Их бытие еще полнее ею.
Так те, что мыслят, будущему мира
От времени до времени несут ярь мозга своего:
А между тем встают еще иные,
Те, что горят с толпой и для толпы.
Подвижники и мученики грезы,
Они провидят ее идущей по садам мучений
И крови — к светлому свершению времен,
Когда дух справедливости проникнет в человека.
Ложь издала законы — тексты черных истин:
Их надо грызть всечасно,
Ожидая, пока не сломят их тараны мятежа;
А если надо кровавых удобрений для светлых всходов,
Если нужен великий гнев для полноты любви,
Если надо исступленье для сердца рабьего —
То гулы набатов черных взмоют города
Рыкающим приливом вкруг новых прав.
Там, наверху, в кварталах старых, в тусклых залах,
Где светы газа безграничат жесты,
А голоса, и кулаки, и крики трибунов светлых
Утверждают потребность всех, как истинное право;
Таблицы, тексты, правила, системы и библии
Даются в передержках торжественных речей;
Для человека в мире нет господина иного, чем он сам,
И в нем самом владычествует мир;
Оратор говорит и сильно и высоко, слово его сверкает,
Космато и истребительно, как полеты кометы,
Как знамя безумное, простертое к победе;
А если он берет толпу трамплином —
Что до того? Он тот, чья воля полна через край
Вскипающими токами расцветов;
Отчаянья, и ярости, и гневы,
И грозовое молчание горят в его руках:
Как некий тайный властелин, он видит
Подземное глухое набуханье тайных сил.
Когда ж в согласье простом и неизбежном сопрягутся
Полет искателя с порывами трибуна,
То нет у неба такой грозы,
Таких громов у власти, у порядка такого произвола,
Чтоб раздавить собой победу мировую.

Наука Перевод А. Ибрагимова

Да будут святы те, кто, в творческом пылу
Исследуя весь мир, открыли в нем законы
И первобытный страх взорвали, как скалу,
Где груды золота скрываются исконно.
Еще недавно смерть и поклоненье ей
Держали нас во тьме, как в некой преисподней,
Пытаясь укрепить поддержкою своей
Империю греха и догмы, но сегодня
Ночь исполинских тайн уже не так мрачна:
В ней разливается сиянье золотое,
И скоро, может быть, рассеется она,
И знание взойдет, как солнце, над землею.
Все неизвестное, все бредни старины
Добычей стали для искателей пытливых,
Их книги, пламенем живым озарены,
Таят в себе плоды усилий кропотливых.
Они вещают нам, ложь повергая ниц,
Что единением все связано в природе.
О этот рыжий лес, не знающий границ,
Где половодное бушует плодородье!
О вы, разведчики, что по путям веков
Ведете за собой передовые цепи, —
Как башни в солнечных лучах среди лугов,
Вы гордо выситесь в своем великолепье!
Вы слышите призыв, отважные: «Вперед!
Границы нашего познания раздвиньте!»
Рассудок верную дорогу изберет
И не заблудится в абстрактном лабиринте,
О, битвы точные, где воины — умы!
О, заблуждения, что спор вскрывает пылкий!
Все тайны бытия! Их выпускаем мы
Из заточения, как духа из бутылки!
Весь беспредельный мир, который населен
Несметным множеством логических гипотез;
Сплав мрака с золотом — надменный небосклон,
Куда взлетел расчет, за истиной охотясь;
Идеи, как рои трудолюбивых пчел,
Что собирают мед, обкладывая данью
Цветы, которые усеивают дол
Величественных тайн, царящих в мирозданье;
Мыслители, чей нож сознание рассек;
Порядок и хаос в единстве неразрывном;
Зародыши людей, чей рост из века в век
Воспроизводит жизнь в круговороте дивном,
И мысль, которая, куда ни посмотри,
Свой неустанный труд вершит все вдохновенней,
Вливая свой огонь в мерцание зари,
Предшествующей дню великих откровений!
Мы там раскинули владения свои,
Где ужас царствует, властитель бестелесный,
Где атомы ведут между собой бои
От глубины земной до вышины небесной.
Похищенный огонь опять у нас в руках.
Пусть изменяются с веками наши души,
Все та же в них любовь, чья буря, словно прах,
В одно мгновение сметает равнодушье.
Поэты славу ей поют в стихах своих,
Но боги не сойдут, как прежде, в мир наш дольний,
Что бледен до сих пор от прорицаний их
И от низринутых из их чертогов молний.
Уже намечен путь к вершинам голубым,
Широкий и прямой, — и, не жалея пота,
Век принимается, могучий, за работу
Со всем безудержным упорством молодым.
Нам чуждо Фауста уныние! Благие
Провидим цели мы под небом синевы.
Жар возродился в нас, сомнения мертвы,
И мы уж верим в то, что будут знать другие.

Заблуждение Перевод Э. Линецкой

Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли.
Припадочные зимы
Взрывали, мяли, рвали небосвод,
Стонали толщи вод,
Клыками бурь гонимы, —
И дюны шли
Огромными шагами великанов
Вкруг океанов,
И дюны шли,
Глухие к стонам непогоды,
Сквозь дни и годы
К прозреньям жалости, к любви живой,
И дюны шли,
Как вечные скиталицы природы,
На запад, вдоль морей, сквозь ветер грозовой.
На берегах, сквозь ветер грозовой,
На берегах, в морском огромном гуле,
Века мелькнули,
И вот однажды маяки,
Взойдя на вздыбленные древние пески,
Победный гимн своих огней послали
В морские дали.
И стала ночь прозрачна и светла.
Подводных рифов грозные наросты
И мысы, где всегда ревут норд-осты,
Развенчанная обнажила мгла,
И свет, мигая, разгонял туманы,
И мраку жизнь лучи его несли,
И пьяные простором корабли
Шли завоевывать неведомые страны,
И смело человек с пучиной в бой вступал.
Пространство, сплющенное между скал,
Смотрело на него горящими глазами.
Валы, как встарь, захлестывали бриг,
Но по снастям, по мачтам, точно знамя,
Сверкающий метался блик.
Свет стройных маяков, а не светил опальных,
Отважных вел теперь дорогой странствий дальних.
Стихиям яростным наперекор,
Их провожал земли любимый взор,
В борьбе с грозой и штормом помогая.
С незнаемого сорван был покров;
Опасность откровенная, нагая,
Предстала взорам смельчаков.
Слепая и беспомощная сила,
Прозрев, стихии победила,
И властелином человек взошел
На свой престол.
Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли
И сквозь туманы, бури, ураганы
Несли в руках большие фонари,
И, словно в свете утренней зари,
Бледнели на небе светила,
И дюны шли
И день и ночь дорогой вдоль морей,
Которая, как змей,
Империи и царства охватила;
А если обрывался путь, они
Спешили водрузить, как знамя,
На грудь утесов мирные огни.
Спокойно протекли года,
Но день настал, когда
Искусно и бесстрастно люди сами
Спасительное погасили пламя.
И ненависть, как нож остра,
В любовь исподтишка вонзилась, —
Вкруг маяков засуетилась
Людских раздоров мошкара.
Затмилось гордое свеченье,
Не останавливали на море в ночи
Бессонные друзья-лучи
Тех, кто на гибель шел по зову приключенья,
Горячие и добрые огни,
Свидетели открытий и свершений,
На одинокой страже погребений
Стояли мрачно в эти дни.
О современники мои, как вы уныло жили,
Когда в опасности вас вновь одела мгла
И лишь убитых маяков тела
Опорой вам служили!
Одни глядели молча в дали,
Угрюмо растянувшись на песке,
Потом, в тревоге и тоске,
По лабиринту снов блуждали;
Другие — те, кто был сильней душой, —
Старались терпеливыми руками
Разжечь сверкающее пламя
И ужас разогнать ночной;
А третьи, чьи сердца не знали утоленья,
Твердили: «Все равно, мы в путь пойдем,
Затем что жизнь в могуществе своем
Превыше истины и заблужденья».

Часы творчества Перевод Э. Линецкой

Глаза мне закрывает мрак
Рукою смуглой сновиденья,
И вот покой, и вот предчувствие свершенья,
И вот веселый, легкий шаг
Подкравшегося к памяти забвенья.
Вчера опять весь день владел мой дух надменный
Всем существом моим — неведомой вселенной, —
И чувствами схватить я мог
Желаний огненный пучок
И пред собой как шпагу, как угрозу
Нести его в слепящем свете.
На берегах — весна в расцвете,
И, яркая, похожа мысль на розу,
Она растет, и разум ширью пьян,
Как океан.
С высоких, неприступных гор
В долинный золотой простор
Загадки мироздания спустились
И человеческой пытливости открылись.
Как молнией, все озарилось вдруг,
И только страшно, что из рук
Добыча разума уйдет пугливо.
Жизнь простирается широко, горделиво,
По ней надежда мчит во весь опор,
И воля человека в общий хор
Сливается с желаньями вселенной.
Могущества источник сокровенный
Рождается в душе. Спешишь вперед идти,
И кажется преграда на пути
Лишь камнем, чтоб на нем точить и править силы.
И юной гордости тугие жилы
Вздувает плодоносный сок,
И жизнь, взойдя спокойно на порог,
К уверенности спящей входит в гости.
Кровь, нервы, мышцы, кости
Тем тайным трепетом напоены,
Которым воздух и лучи полны.
Себя в пространстве легким ощущаешь
И счастья в сердце не вмещаешь.
Все постижимо — принцип, связь, закон;
В душе любовь, и разум опьянен
Идей всесильным хмелем.
Часы, овеянные маем и апрелем!
Вы сердцу смелому, вы зрелому уму
Восторги, что ни год, дарите, —
Часы завоеваний и открытий,
Часы, свергающие тьму!
Вас память прославляет, воспевает
Сейчас, когда мне мрак беззвучно закрывает
Рукою смуглой сновиденья
Глаза, зажженные огнем свершенья.

Невозможное Перевод М. Донского

Пусть невозможного в стремительной погоне
Достичь ты хочешь, человек, —
Не бойся, что замедлят бег
Дерзанья золотые кони!
Твой ум уклончивый ведет тебя в обход,
Ища проторенных тропинок,
Но ты вступи с ним в поединок:
Дать радость может только взлет!
Кто вздумал отдохнуть, пройдя лишь полдороги, —
Ему ли одолеть подъем?
Жить — значит жечь себя огнем
Борьбы, исканий и тревоги.
Что виделось вчера как цель глазам твоим, —
Для завтрашнего дня — оковы;
Мысль — только пища мыслей новых,
Но голод их неутолим.
Так поднимайся вверх! Ищи! Сражайся! Веруй!
Отринь все то, чего достиг:
Ведь никогда застывший миг
Не станет будущего мерой.
Что мудрость прошлая, что опыт и расчет
С их трезвой, взвешенной победой?
Нет! Счастье жгучее изведай
Мечты, несущейся вперед!
Ты должен превзойти себя в своих порывах,
Быть удивлением своим;
Ты должен быть неутомим
В своих желаньях прозорливых.
Пускай же каменист и неприступно крут
Твой путь за истиной в погоне:
Дерзанья золотые кони
В грядущее тебя взнесут!

Утро Перевод В. Давиденковой

С утра привычными дорогами-путями,
Через сады, леса, поля,
Иду беспечен, весел я,
Овеян ветрами, одет в рассвета пламя.
Иду бог весть куда. Иду — и жизни рад.
Как в праздник, грудь полна отрады…
Что мне законы и преграды,
Когда под каблуком булыжники звенят?
Иду и горд: люблю и воздух я и землю!
Безумный, безграничный, я
Всю необъятность бытия,
Весь первобытный хмель всем существом приемлю.
Как были в древности шаги богов легки!
Я жадно зарываюсь в травы
И там, где гуще тень дубравы,
Цветов горящие целую лепестки.
Меня манит река рукой своей студеной.
Даю я телу отдохнуть,
Потом опять пускаюсь в путь
Тропинками лесов, жуя листок зеленый.
Все то, чем в жизни я до этих пор дышал,
Все не живым, а мертвым было.
Нам книги вырыли могилы,
И не один мудрец был увлечен в провал.
Не может быть, чтоб все вчера существовало
И чтобы в ярком свете дня
Уж кто-то видел до меня
Багряный блеск плодов и роз румянец алый!
Сквозь океан ветвей как будто в первый раз
Прорвался ветер, багровея…
Я, смертный, времени сильнее:
Все ново вкруг меня, все юно в этот час.
Люблю свои глаза, кровь, мышцы, руки, тело
И гриву светлую свою,
И жадной грудью воздух пью,
И становлюсь сильней, впивая космос целый.
Вперед! Поляна, лес, крутой оврага склон…
И я, смеясь, крича и плача,
Себя в восторге щедром трачу,
Иду и сам собой, безумец, опьянен.

Вперед Перевод В. Давиденковой

Раскрыв окно свое ночное,
Не в силах дрожи нервов превозмочь,
Впиваю я горячечной душою
Гул поездов, врывающихся в ночь.
Мелькают, как пожар, их огненные пасти,
Скрежещет по мостам железо их колес…
Так кратер истекает лавой страсти,
Так в бездну рушится утес.
Я весь еще дрожу от грохота и света,
А поезда, летя в провалы тайн ночных,
Грозой своих колес уж пробуждают где-то
Молчанье, спящее в вокзалах золотых.
Но в мускулах моих чудесным отраженьем
Все отзывается, все вновь живет,
И нервы шлют в мой мозг, мгновенье за мгновеньем,
Бегущих поездов грохочущий полет,
Несут с собою хмель, несут с собой тревогу
И страсть во всей ее бунтарской широте,
И эта быстрота — лишь новая дорога
Все к той же издавна знакомой красоте.
О, трепет всех существ! О, голоса земные!
Их воспринять в себя и воплотить их зов,
Быть отголоском вод, и вихрей, и лесов,
Материков и грозовой стихии!
Стремиться, чтоб в мозгу затрепетал весь мир,
Сгустить трепещущий эфир
В ряд огневых изображений!
Любить ту молнию, и тот огонь, и гром,
Который поезда бросают нам в своем
Всепожирающем движенье.

Знание Перевод А. Ибрагимова

О, знанье наших дней, где все переплелось —
Сомненье, страх, расчет, надежда, заблужденье;
Мечи, разящие и сообща, и врозь,
Гармоний и противоречий звенья,
Тупые, острые мечи, — без сожаленья
Меня пронзили вы насквозь.
И все же, признаюсь, сильнее
Я наслаждения еще не испытал,
Чем чувствовать в груди жестокий ваш металл.
О, я не стал бы жить, в невежестве коснея!
Кто мыслит — совершает подвиг тот:
Он, свергнув власть богов, в награду обретет
Взгляд, проникающий в любые тени.
О, творчество его в уединенье!
О, продвижение сквозь вековую ложь!
Терпение, чьих зерен пышны всходы!
Раздвинув наших представлений своды,
Он создал мира целого чертеж.
Не перечесть им сделанных открытий:
Законы выведены им,
Чьи, незаметные глазам людским,
Вселенную опутывают нити.
Но доступа еще к той высшей тайне нет,
Которую мирьяды лет
Материя хранит в объятиях железных.
О, эта истина, затерянная в безднах, —
Нас ожидает издавна она!
Так выхватим ее из тесных ножен!
Путь отступления отныне невозможен.
Отыщем слово, что из горных скал
Выводит, наконец, на перевал,
Откуда взору
Широкие откроются просторы.
Горя стремлением одним,
Усилия свои объединим,
Ведомые неутомимой верой,
Проникнем в неизведанные сферы.
О мозг! Всех горестей и радостей исток!
Величия дворец и подземелье пыток!
Сосуд, где бродит, словно винный сок,
Проблем отравленный напиток!
Ты, торжествующий и скорбный, мной любим,
В часы триумфа или пораженья,
В здоровье истины, в недуге заблужденья,
Неколебим,
Ты возвышаешься, как волнолом, — и смело
Смиряешь волей радость и печаль.
Ты, как великие, стремишься вдаль,
А до других тебе — нет дела!

Тем, кто отплывает Перевод А. Ибрагимова

Меж тем, как, трепетом объятые, — блистая,
Проходят паруса вдали,
За ними, в водяной пыли,
Золотокрылые — ветра несутся стаей.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, — в путь, моряки!
Сияет гордо день, восстав из водной глуби.
Здесь пролегает тот порог,
Откуда вдоль и поперек
Моря безбрежные обрыщет честолюбье.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, — в путь, моряки!
Вот порт. Плывите же вдогонку за мечтою,
В края, где зной извечно лют,
Где обитает смуглый люд,
Мечам отточенным подобный прямотою.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, — в путь, моряки!
На покорение неведомого мира
Валы отправились в поход.
Они под самый небосвод
Уходят лестницей из пены и сапфира.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, — в путь, моряки!
Мелькают среди волн плывущие короны…
Чье дерзновенное чело
Внезапно озарят светло
Лучи могущества, что рушит все препоны?
Пускай, как горы велики,
Встают валы, — в путь моряки!

Многоцветное сияние

{21}

Мир Перевод В. Брюсова

Мир состоит из звезд и из людей.
Там, в высоте,
Спокон веков, таинственно далеких,
Там, в высоте,
В садах небес, роскошных и глубоких,
Там в высоте,
Вкруг солнц, бесчисленных и сходных
С огнистым улеем, там, в высоте,
В сверкании пространств холодных,
Вращаются, впивая дивный свет,
Рои трагических планет.
Неведомо когда,
Как рою пчел, им жизнь дала звезда,
И вот они летят — пылинки мира —
Среди цветов и лоз, в садах эфира;
И каждая из них, свой вечный круг чертя,
Сверкая в тьме ночной, а днем в лучах сокрыта,
Уйдя далёко, вспять бежит своей орбитой
И к солнцу-матери влечется, как дитя.
Там, в белой немоте, есть строй неколебимый
В движенье яростном тех золотых шаров
Вокруг костра огня, вокруг звезды родимой, —
В круговращении неистовом миров!
Что за чудовищность бессчетных порождений!
Листва из пламени, кустарник из огней,
Растущий ввысь и ввысь, живущий в вечной смене,
Смерть принимающий, чтоб вновь пылать ясней!
Огни сплетаются и светят разом,
Как бриллианты без конца
На ожерелье вкруг незримого лица,
И кажется земля чуть видимым алмазом,
Скатившимся в веках с небесного лица.
Под цепким холодом, под ветром тяжко влажным
В ней медленно остыл пыл буйного огня;
Там встали цепи гор, вершины леденя;
Там ровный океан взвыл голосом протяжным;
Вот дрогнули леса, глухи и высоки,
От схватки яростной зверей, от их соитий;
Вот буря катастроф, стихийный вихрь событий
Преобразил материки;
Где бились грозные циклоны,
Мысы подставили свои зубцы и склоны;
Чудовищ диких род исчез; за веком век
Слабел размах борьбы — ударов и падений, —
И после тысяч лет безумия и тени
Явился в зеркале вселенной человек!
Явился господином,
Меж всех земных существ единым,
Стоявшим прямо, к небу поднимавшим очи.
Земля, ее и дни и ночи,
Пред ним распростирала круг
С востока к западу и с полночи на юг,
И первые полеты первых мыслей
Из глуби человеческой души
Державной,
Взнесясь в таинственной тиши,
Незримыми гирляндами повисли.
Мысли!
Их яростный порыв, их пламень своенравный,
Их ярость алая, аккорд багряный их!
Как там, на высоте, меж облаков седых,
Горели звезды, так они внизу сверкали;
Как новые огни, неслись к безвестной дали,
Всходя на выси гор, на зыбях рек горя,
Бросая новое всемирное убранство
На все моря
И все пространство.
Но чтоб установить и здесь согласный строй,
В их золотом и буйственном смятенье,
Как там, на высоте, да, как и там, вдали,
Священной чередой,
Как солнц небесных повторенье,
Возникли гении меж расами земли.
С сердцами из огня, с устами как из меда,
Они вскрывали суть, глася в среде народа,
И все случайные полеты разных дум,
Как улей, собирал их озаренный ум,
И тяготели к ним приливы и отливы
Исканий пламенных, разгадок горделивых;
И тень прислушалась, впивая их слова;
Дрожь новая прошла по жилам вещества:
Утесы, воды, лес почувствовали нежно,
Как дует ветер с гор иль ветерок прибрежный;
Прибой возжаждал пляск, листок обрел полет,
И скалы дрогнули под поцелуем вод.
Все изменилося до глубины заветной —
Добро, зло, истина, любовь и красота;
Живыми нитями единая мечта
Соединила все в покров души всесветной,
И мир, откуда встал невидимый магнит,
Признал закон миров, что в небесах царит.
Мир состоит из звезд и из людей.

Слово Перевод Ю. Александрова

Мой дух, устав от книжных толкований,
Рванулся в давний мир, где первые впервой,
Восторженно крича, почуяв разум свой,
Вещам дарили тысячи названий.
Они, еще не зная ничего,
Искали русло века своего.
Их мысль, отважна и быстра,
Распознавала, как могла,
Источники страданья — зла
И наслаждения — добра.
Они сопоставляли с миром
Нутро души, где свет и тьма —
И это было первым пиром
Новорожденного ума.
Меж миром и душой стирались грани.
При этом жар был так велик,
Что вырывался резкий крик
Из распалившейся гортани.
Застряли в сетке нервов те рывки,
Вздувая грозно мускулы руки;
А крики — золотые стрелы
Души, напрягшейся как лук —
В наплыве жизнетворных мук,
Летели за ее пределы;
И было утреннее слово
Стать мыслью подлинной готово.
Иные ранние слова
Бывали робкими сперва,
Теряясь в пестроте оттенков.
Другие никли в тесноте застенков
Непониманья. Но порою, вдруг,
От почвы к небу, отряхнув испуг,
Они взмывали.
Они как будто воспевали
Божественное изумленье рук,
Разверстых губ, ушей, ноздрей, очей —
Пред благодатными плодами,
Цветами, водами, ветрами
И золотыми блестками над нами,
Сверкающими в сумраке ночей.
Слова соединенные, слова
Свирепые, чужие, дорогие!
Как медленно вступали вы в права,
Как медленно язык пласты тугие
Выталкивал из каменного рта!..
Но все же покидали вы уста,
И человек лепил вас будто глину,
И все привольнее дышал,
И все уверенней свою судьбу решал,
Полузвериную расправив спину.
И жизнь двоилась в яростном уме,
Когда блуждал он, как во тьме,
В блистающем так ярко мире.
А между тем вскипал все шире
И рос алмазною горой,
Рожденный внове,
Мир беспредельный, мир второй,
Возникший в слове.
О, эти ритмы всей вселенной!..
Как зыбкие видения обнять,
Как все звучанья перенять
Живой, мгновенной,
Кипучей речью,
Несущей силу человечью?!
Их отобрать у океана,
У гор, громов и урагана,
У нежных девичьих шагов,
У совести, томящей так жестоко,
У разума, первоистока
Земных богов?!
Схватить немую бесконечность
И удержать ее, как бы назло врагу,
В одном-единственном мозгу
Даря ей высшую, иную вечность?!
О, сколько тысяч лет ушло с тех пор!
И сколько королей, народов и племен
Встречалось на путях морей, равнин и гор,
Взрывая речью тишину времен!..
Творила исполинская толпа,
Порой глупа, порой глуха, порой слепа,
Разноязычный вавилон…
И лишь поэты,
Огнем своей любви прогреты,
К согласью звали под набатный звон.
Живые мысли, звучным шагом
Поправ ступени мертвых книг,
Бессмертным наполняют благом
Существованья день и миг.
И снова повелитель слова
В него влагает ясный жест,
И с рифмой заодно живая речь готова
Звучать окрест.

Мыслители Перевод Ю. Александрова

Вокруг земли, несущей все живое,
Сквозь дни, сквозь ночи, сквозь года —
Всегда —
Летит скопленье мыслей грозовое.
Седые великаны-облака
Крутыми этажами громоздятся,
Которые, казалось бы, годятся
Стоять века…
Но вновь и вновь они клубятся
При вздохе ветерка.
Нам ощущение знакомо,
Что вся голубизна,
Вся беспредельность окоема
Их зодчеству тесна.
И взоры тех, кто снизу вечерами
Глядит с надеждою на них,
Всё жаждут в арабесках золотых,
Играющих летучими огнями,
Схватить над бездной темноты
Грядущего пресветлые черты.
Селенья у подножий горных
И города средь пашен и лесов
Объемлет вечный гул упорных
И ясных голосов.
Они на кровлях и фронтонах,
Они под складками знамен,
В глубинах памяти бездонных
И на устах времен.
Мыслитель, дерзновенный гений,
Свой лоб несущий средь огня и льда,
Идеи многих поколений
В гармонию приводит иногда.
Но размывает ветер новый
Громады мраморно-свинцовой
Величественный силуэт —
И нет ее, как прежних нет.
О ярость мудрецов! О цели,
Которые на сотнях языков
Потоку жизни подчинять умели
Разгул небесный мыслей-облаков!
И жизнь влекла их под крутые своды
Незыблемых систем,
Лишить божественной свободы
Бессильна вместе с тем.
И вот в стенах ажурных павильонов,
Среди когорт
Изящных труб и блещущих реторт
Вершится поиск фактов и законов.
Материя разъятая дрожит,
Исследована каждая пылинка —
И тайна, в результате поединка,
Теперь уму принадлежит.
И вот еще: на выси ледяной,
При помощи огромного кристалла,
Краса и суть картины неземной
Земному взору, наконец, предстала.
Пусть, рассекая темноту,
Глядят миры сквозь пустоту,
Но эта первозданная гордыня
Божественно сверкающих небес
Обуздана. Теперь имеет вес
Лишь алгебры надежная твердыня.
И вот еще: на мраморном столе
Лежит мертвец в угрюмом зале морга.
Над ним анатом, с думой на челе
И ощущением восторга,
Склоняется. Прослеживает он
Пути любого нерва и сосуда
В мозгу и сердце — чтоб извлечь оттуда
Сокровища для завтрашних времен.
Идет по ступеням науки
Мыслителей высокий путь,
Мозолящих в экспериментах руки,
Отдавших голову и грудь
Единой страсти постиженья
Земного и небесного движенья.
Картезий, Лейбниц, Гегель, Кант, Спиноза,
Вы, в ком срастились логика и греза,
Чей мощный мозг был так вооружен
Для схватки с миром, о, скажите,
Какими был бы он сетями окружен,
Тисками сжат — коль вы, кто дорожите
Его единством, обрели бы власть
Гнуть ради целого любую часть?!
Вы насаждали постоянство
Концепций неподвижных, как скала,
Там, наверху, где облачная мгла
Переполняет синее пространство.
Все было предусмотренным, но вдруг
Все рушилось вокруг.
Весь горизонт клубился от сплетений
Каких-то новых ясностей и теней.
Просветы новые взрезали муть,
И каждый был как новый путь
К иному синтезу, иному обобщенью,
Могучей думы воплощенью.
Потоки воздуха взносились к небесам,
К великолепью солнца,
Ломившегося в синие оконца,
Всесильного к двенадцати часам —
И разлетались белые громады,
Остались единицы от армады,
Казались одинокими они
В слепящем блеске и в тени,
До дня очередного появленья
Колоссов отвлеченного мышленья.
И снова громоздятся облака,
И ветра торопливая рука
Их снова разрушает своевольно.
Мы ими восхищаемся невольно,
Когда глядим на них издалека.
Но их творцы пытались — и не раз —
Оправить вечность, как алмаз,
В металл всемирной, абсолютной,
Недвижной истины, в надежде смутной
Решить всё разом. Дерзкая мечта
Была напрасной. — Разве солнце может
Не плавить лед и ждать, пока стреножит
Его разбег слепая мерзлота!

Хвала человеческому телу Перевод Г. Шенгели

В сиянье царственном, что в заросли густой
Вонзает в сердце тьмы своих лучей иголки,
О девы, чьи тела сверкают наготой,
Вы — мира светлого прекрасные осколки.
Когда идете вы вдоль буксов золотых,
Согласно, весело переплетясь телами,
Ваш хоровод похож на ряд шпалер живых,
Чьи ветви гибкие отягчены плодами.
Когда в величии полуденных зыбей
Вдруг остановится одна из вас, то мнится:
Взнесен блестящий тирс из плоти и лучей,
Где пламенная гроздь ее волос клубится.
Когда, усталые, вы дремлете в тепле,
Во всем похожи вы на стаю барок, полных
Богатой жатвою, которую во мгле
Незримо пруд собрал на берегах безмолвных.
И каждый ваш порыв и жест в тени дерев,
И пляски легкие, взметая роз потоки,
В себе несут миров ритмический напев
И всех вещей и дней живительные соки.
Ваш беломраморный, тончайший ваш костяк —
Как благородный взлет архитектуры стройной;
Душа из пламени и золота — маяк
Природы девственной, и сложной и спокойной.
Вы, с вашей нежностью и тишью без конца, —
Прекрасный сад, куда не досягают грозы;
Рассадник летних роз — горящие сердца,
И рдяные уста — бесчисленные розы.
Поймите же себя, величьте власть чудес!
Коль вы хотите знать, где пребывает ясность,
Уверуйте, что блеск и золото небес
Под вашим светлым лбом хранит тепло и страстность.
Весь мир сиянием и пламенем покрыт;
Как искры диадем, играющих камнями,
Все излучает свет, сверкает и горит,
И кажется, что мир наполнен только вами.

Во славу ветра Перевод В. Брюсова

Ты, убегающий вперед
По всем путям земли огромной,
Ты, непреклонный, ты, бездомный,
Куда твой дух тебя влечет?
Люблю я воздух, ветр, пространство,
Иду, куда — не знаю сам;
Как ветр, свистящий по лесам,
Несет меня непостоянство.
Под солнцем ветер раскален,
Но в комнате прохладен он;
Смотри: перстами рук багряных
Лаская целый небосклон,
Он травы клонит на полянах.
Юг, север, запад и восток,
Как мяч, руками огневыми
Иль кулаками ледяными
Бросают вдаль воздушный ток.
Он был в Неаполе, а после был в Мессине;
Он жестом божества зажег верхи валов;
Изрезав, положил пески в немой пустыне
Узором белым вкруг зеленых островов;
Истомен вздох его, дыханье слабо; с видом
Смущенным перед ним трава дрожит чуть-чуть;
А он меж тем, летя, коснулся к пирамидам
И сфинксу древнему бросал песок на грудь.
Но дни меняются, и ветр летит поляной,
В одежде из дождя, в лохмотьях из тумана,
Вот он приходит к нам из стран безвестной мглы,
С Британских островов, с холодных скал Джерсея,
Где тонут в небесах созвездия, бледнея,
Где белым инеем сверкают скал углы.
То — ветр без радости и без лучей; он стонет,
По океану он блуждает, как слепой;
Но лишь коснется он скалы иль камень тронет,
Подъемлет бездна грозный вой.
Когда весна поля к воскресшей воле будит,
Зеленую траву ветр беспощадно студит.
Вот он приходит к нам оттуда, где в Москву
Глядится древний Кремль и золотые главы,
Бросая в небеса багряный отблеск славы;
Где ветр, озлобленный и дикий, наяву
Вонзает зубы в степь; летит с полей Украйны
В Германию и рвет кустарники, крича
Медяным голосом, чтоб после, словно тайны,
Легенды повторять, где льется Рейн, журча…
Ветр, тот же ветр, зимой, в сияющие ночи,
И даль и небеса белит и жгуче точит.
Он с полюса пришел, где к леднику ледник
Дворцы молчания возвел на белом снеге;
Спокойный, дерзостный, упорствуя в разбеге,
Как острие копья он заостряет пик;
Овеяв хмурый Зунд, коснулся он Урала,
Во фьордах пробежал, к Исландии проплыл,
И над безбрежностью седых морей устало
Он перья снежные отряхивает с крыл.
Откуда б ветер ни пришел,
Он, возвращаясь из блужданий
По степи, лесу иль поляне,
Весь — блеск, здоровье, произвол.
Он землю целовал губами золотыми
Везде,
Над радостями был людскими
И был с людьми в беде.
Надежды, гордость, страсть, все, что бессмертно в мире,
Что жажда вечная во глуби душ зажгла,
Всё раздували в нас его четыре
Крыла!
В нем словно сердце есть, великое, святое,
Что бьется, плачет, буйствует, дрожит,
Он отдает его и в холоде и в зное,
И там, где счастье ждет, и там, где скорбь грозит.
О ветр! Тебя люблю, дивлюсь тебе, с волненьем
Тебя пою,
И твой текучий хмель, живучий, с умиленьем
До дна я пью.
Он существо мое величит, он, который,
Пред тем как проскользнуть сквозь легкие и поры
В меня и пламенем взыграть в моей крови, —
То грубо-сильно, то глубоко-нежно,
Безбрежно
Мир обнимал объятием любви.

Радость Перевод Ю. Александрова

О, щедрость этих дней — родящей почвы сила
И запахи полей, объятых тишиной!
Спокойный городок захлестнут их волной,
И к радости рывок душа моя свершила.
Спасибо вам, глаза, тебе спасибо, грудь,
Что немощи слеза не запретит вдохнуть
И благодатный бриз, и ярость урагана,
И огненную синь, и нежные лучи
Звезды, глядящей вниз, на спящие в ночи
Громады гор, пустынь, лесов и океана!
Благодарю тебя, моя земная плоть,
За то, что ты пока проворна и упряма,
За то, что, жизнь любя, ты держишься так прямо
И можешь старика во мне перебороть!
О, долгий праздник утр спокойных и прекрасных:
Вся свежесть росных лиц новорождённых роз,
И сад, который мудр, поскольку он возрос
Для этих белых птиц, для этих мыслей ясных!
Люблю я гул толпы и улиц зеркала.
Люблю извив тропы, которою пришла
Несущая мою судьбу в ладонях милых;
Люблю я вас, поля, где хлеб еще не сжат;
Люблю тебя, земля, где пращуры лежат
В своем родном краю, в своих простых могилах!
Да, я живу во всем, — в болотах и лесах,
На берегу, на дне, в стремительных созданьях,
Пронзивших водоем, скользящих в небесах…
И все живет во мне, в моих воспоминаньях.
Я беспределен в том, что ширится вокруг, —
В пространстве золотом, где слиты лес и луг;
И я горжусь тобой, могучей жизни древо,
Где узловой наплыв на треснувшей коре —
Мой волевой порыв на утренней заре,
Не сломленный судьбой в ночи труда и гнева.
Как поцелуй огня — на лбу в струях волос
Коснувшийся меня душистый пламень роз.
Я на ветру продрог, но в стонах наслажденья
Вибрирует моя смятенная душа.
На лоне бытия, размножиться спеша,
Я сердцем изнемог и жду освобожденья.
И тело в этот миг само себя сожгло,
И в оперенье книг растет мое крыло,
Порою вознося в такую беспредельность,
Где множественность вся, преображаясь в цельность,
Распахивает мир так щедро предо мной,
Что я не наг, не сир в бездомности земной.
Мужайся, человек, не сетуй никогда,
Не жалуйся вовек на трудные года!
Ведь ты вкусил плода чудеснейшего сладость —
И, вечностью горда, душа впивает радость,
Огромную, как свет, который к берегам
Неведомым летит. Сумел ты, взлет орлиный
Направив против бед, в какой-то миг единый
Себя взнести в зенит и приравнять к богам.

Далеко за вокзалами, вечером Перевод А. Ибрагимова

Все тонет в сумерках, закатом обагренных,
И только, словно ножницы, в ночи
Сверкают, темноту взрезая на перронах —
От фонаря до фонаря — лучи.
Как раззолоченная рака, изукрашен
Вокзал — весь в ярких отблесках стекла.
Повисли хлопья копоти и мгла
На крышах и на шпилях башен.
По подъездным путям, в пыли, в дыму,
Ползут вагоны похоронным цугом.
Гробы зловещие, толкаясь, друг за другом
Они скрываются в густеющую тьму.
А вслед им тянется рука в прощальной ласке,
Взлетает над толпой надрывный чей-то крик…
То постоит недолго паровик,
То снова мчится — в грохоте и лязге.
Его вбирают, с ужасом в груди,
То рощи дикие, то пашни, то долины.
Вот позади тоннель — и путь окончен длинный;
Все море распахнулось впереди.
Здесь, по волнам, сияя в позолоте,
Проходят бриги утренней порой.
Их флаги пестрые — в стремительном полете,
И рею каждую — усеял птичий рой.
Диковинно изогнуты их кили.
Рули шафрановы и рыжи кливера.
Прочны канаты их — тугая жила к жиле;
Высоким мачтам не страшны ветра.
Матросы из краев неведомых и древних
Поют на палубе. Так нежен их напев,
Движенья так усталы. На форштевнях
Драконы раскрывают грозный зев.
Мечты идут войною против буден…
А волны в гавани свершают свой побег
Вдоль старых, тихо зыблемых посудин
В страну, где пылкости не остужает снег.
И вдруг — забыто все: отгрохотали
Вагоны, и замолк вокзальный гул.
Полны неистовства, нас призывают дали,
И мир все двери настежь распахнул.

Верхарн. «Зори»

Смерть Перевод Ю. Александрова

— Душа печальная моя,
Откуда, об руку с луною,
Пришла ты говорить со мною,
Последней правды не тая?
— Оттуда я, где огнекрылы
Дворцы зари, где ночь светла.
Смотри: я розы принесла
Для завтрашней твоей могилы.
— Душа бессмертная моя,
Ты знаешь: одержим я страхом
Однажды стать холодным прахом,
Уйти во мрак небытия.
— Но ты боишься только света,
Боишься вечной высоты,
Где жизнь и смерть свои цветы
Сплетают на челе поэта.
— Скажи, прекрасная моя:
Ты видишь время, призрак черный,
С косой в руке над этой сорной
Травой, которой стану я?
— Не бойся жалких привидений.
Не нам с тобой во тьме лежать.
В пространстве время удержать
Способен плодоносный гений!

Дерево Перевод М. Донского

Среди полей,
Вздымаясь царственно громадой одинокой,
В дни ласковой весны и в дни зимы жестокой,
С жарой и холодом равно ведя борьбу,
Оно всегда полно стремлением единым:
Навязывать свою державную судьбу
Равнинам.
Уж сколько раз, пока над ним текут века,
Зарею новою сменялся день вчерашний;
Всё те же стелются вокруг луга и пашни.
Давно ушедшие во тьму небытия
Исчезнувшие поколенья
Следили, как его сучков рождались звенья,
Коры сплеталась чешуя.
Крестьяне видели в его спокойной силе
Оплот своих трудов; в тени его ветвей
Полдневный отдых свой обычно проводили,
И дети их под ним нередко находили
Приют любви своей.
В деревне по нему любой из стариков
Предскажет — будет дождь иль ясная погода:
Оно посвящено и в замыслы ветров,
И в откровения восхода.
Извечную печаль тоскующих полей
Оно хранит в своей тяжелой древесине,
Но лишь снега растают на равнине
И сок в его стволе задвижется быстрей, —
Мильоном пробужденных клеток,
Губами почек и руками веток,
Всем существом своим в грядущее оно
Устремлено.
Из солнечных лучей, из струй весенних ливней
Оно плетет листвы живые кружева.
К покорным небесам все выше, все призывней
Вздымается его могучая глава;
Его настойчивые пористые корни
День ото дня жадней, год от году упорней,
Всё ненасытнее из почвы сок сосут,
Верша таинственный и исступленный труд.
Но, чтоб в могуществе державном утвердиться,
В какой свирепый бой
Оно должно вступить с суровою зимой,
Как с ураганами отчаянно сразиться!
Повсюду ненависть, и ярость, и вражда;
Метели севера и град востока
Обрушиваются, казня его жестоко;
Опилки инея, иголки льда Вонзаются в его кору глубоко,
Но никогда,
Ни на мгновенье
Не прекращает дерево труда,
Идя путем упорства и терпенья
К поре прекрасного весеннего цветенья.
И в октябре, когда в его листах блистало
Густое золото и пурпур гордый рдел,
Придя издалека, как пилигрим усталый,
Светло и радостно я на него глядел.
Оно своей листвы торжественное пламя
Вздымало заревом огромным в небеса;
Казалось, что оно живыми существами
Населено и в нем слышны их голоса.
И я ласкал его своим влюбленным взглядом,
Завидя, как оно трепещет на ветру,
Я подходил к нему и становился рядом
И гладил пальцами шершавую кору.
Я грудью припадал к его стволу, и грубо,
Со страстью, с жадностью его я обнимал
И прижимал к нему пылающие губы,
И дивный ритм его мне в сердце проникал.
Так я сливался с ним душой своей и телом,
Был как бы ветвь его среди других ветвей,
Примером вдохновлен блистательным и смелым,
Я жизнь все преданней любил и горячей;
Я твердость черпал в нем, и мощь, и постоянство,
Былую легкость мышц я ощущал в себе,
И был способен сжать в своих руках пространство,
И не боялся вновь противостать судьбе.
И восклицал я: «Сила — это благо.
Благословенны мощь, и стойкость, и отвага!
Пусть человечество их изберет как стяг:
Сметет преграды грозный их кулак
И нам откроет путь к земле обетованной».
И жарко целовал я узловатый ствол…
Когда же небосвод закатом алым цвел
И вечер на поля сходил благоуханный,
Я, светлым, радостным безумием объят,
Стремительно шагал, куда глаза глядят.

Завоевание Перевод М. Волошина

Земля дрожит раскатом поездов,
Кипят моря под носом пароходов;
На запад, на восток, на север и на юг
Они бегут,
Пронзительны и яростны,
Зарю, и ночь, и вечер разрывая
Свистками и сигналами.
Их дымы стелются клубами средь туманов
Безмерных городов;
Пустыни, отмели и воды океанов
Грохочут гулами осей и ободов;
Глухое, жаркое, прерывное дыханье
Моторов взмыленных и паровых котлов
До самых недр глубинных потрясает
Землю.
Усилья мускулов и фейерверк ума,
Работа рук и взлеты мыслей дерзких
Запутались в петлях огромной паутины,
Сплетенной огненным стремленьем поездов
И кораблей сквозь пенное пространство.
Здесь станция из стали и стекла —
Там города из пламени и теней;
Здесь гавани борьбы и сновидений,
Мосты и молы, уголь, дымы, мгла —
Там маяки, вертясь над морем бурным,
Пронзают ночь, указывая мель;
Здесь Гамбург, Киль, Антверпен и Марсель —
А там Нью-Йорк с Калькуттой и Мельбурном.
О, этих кораблей огромный караван!
О, груз плодов и кож для неизвестных целей,
Идущий сквозь моря самумов и метелей,
Сквозь раскаленный штиль и гневный ураган!
Леса, лежащие на дне глубоких трюмов,
И недра гор на спинах поездов,
И мраморы всех пятен и цветов,
Как яды темные запекшиеся руды,
Бочонки и тюки, товаров пестрых груды
И надписи: Кап, Сахалин, Цейлон.
А возле них, кипя со всех сторон,
Взмывает, и бурлит, и бьется в исступленье
Вся ярость золота!.. Палящее виденье!
О, золото! Кровь беспощадной вседвижущей силы.
Дивное, злое, преступное, жуткое золото!
Золото тронов и гетто, золото скиний,
Золото банков-пещер, подземное золото,
Там оно грезит во тьме, прежде чем кинуться
Вдоль по водам океанов, изрыскать все земли,
Жечь, питать, разорять, возносить и мятежить
Сердце толпы, — неиссчетное, страстное, красное.
Некогда золото было богам посвященным,
Пламенным духом, рождавшим их молнии.
Храмы их поднимались из праха, нагие и белые,
Золото крыш отражало собою их небо.
Золото сказкою стало в эпоху русых героев:
Зигфрид подходит к нему сквозь морские закаты,
Видит во тьме ореолы мерцающей глыбы,
Солнцем лежащей на дне зеленого Рейна.
Ныне же золото дышит в самом человеке,
В цепкой вере его и в жестоком законе,
Бродит отсветом бледным в страстях его и безумье,
Сердце его разъедает, гноит его душу,
Тусклым бельмом застилает божественный взор.
Если же вдруг разражается паника — золото
Жжет, пепелит и кровавит, как войны, как мор,
Рушит безмерные грезы ударами молота.
Все же
Золото раз навсегда в человеке вздыбило
Волю к завоеванью безмерного.
О, ослепительный блеск победителя-духа!
Нити металла — носители быстрого слова —
Сквозь сумасшедшие ветры, сквозь сумасшедшее море
Тянут звенящие нервы одного сумасшедшего мозга.
Все повинуется некоему новому строю.
Кузня, в которой чеканят идеи, — Европа.
Расы древних культур, расчлененные силы,
Общие судьбы свои вы вяжете вместе с тех пор,
Как золото жалит ваш мозг общим желаньем!
Гавани, молы, покрытые дегтем и варом,
Черные склады, кипящие штольни, гудящие домны,
Ваша работа вяжет всё уже узлы паутины
С тех пор, как золото здесь, на земле,
Победило золото неба!
Золото жизни иль золото смерти — страстное золото
Азию тянет петлей, проливается в Африку;
Золото — скиптр океанов, бродячее золото,
С полюсов белых срывается к рыжим экваторам.
Золото блещет в победах, в разгромах мерцает,
Золото кружится в звездных орбитах веков,
Золото властно ведет в державно намеченных планах
Мачты своих кораблей, рельсы своих поездов
Вдоль по пустыням земли, вдоль по водам океанов…

Жизнь Перевод А. Голембы

Залюбоваться всей вселенской суматохой,
Чтоб творчески взорлить над тщетной суетой,
Над всеми корчами бескрылости пустой;
Стать вровень с временем, с трагической эпохой,
Вином реальности суметь упиться всласть,
Чтоб в сердце — власть огня, в мозгу — похмелья власть!
О, ясность мудрая отборных крупных злаков!
О, пламень, избранный из тысячи огней, —
Нет обольстительней его и холодней!
О, мужество! Всегда твой жребий одинаков:
Твой путь высок и крут, а встреча далека,
И гордость светлая разит верней клинка!
Сметать препятствия, смелее с каждым разом,
И, шествуя вперед, уверенность храня,
По тропам времени и перепутьям дня,
Знать, что с тобой твои терпенье, воля, разум,
И, стало быть, в простом величии своем,
Ты сам становишься сильнее с каждым днем!
Любить, но не себя. Любить друзей, в которых
Твои достоинства. Друзья всегда с тобой:
За ту же будущность они вступают в бой
И мыслят так, как ты. И каждый сердца шорох
У них, как у тебя, и каждый сердца звук,
И тот же перечень тревог и черных мук!
В них упоение все той же вечной сечей,
В них отсвет трепетный чудовищных атак
И гневных приступов. В них звездный зодиак,
И человечья боль, и подвиг человечий;
Так сердцем доблестным благой закон прими,
Что правит звездами, мирами и людьми!

Идеи Перевод А. Голембы

Незримо царствуя в сознании людей
Над спесью городов, над грозной их судьбиной,
Превыше горестей и радости невинной,
Парит летучий рой живительных идей.
Светильнику небес был разум равносилен
Уже в начале дней, когда, освободясь,
Летуньи светлые вспорхнули в синь и в ясь
Из лабиринта золотых извилин;
Их крылья широко простерты в небесах,
В них сонм людских надежд и весь наш смутный страх,
В них наши радости и наши упованья,
И наших всеблагих заветов толкованья!
Они у нас в сердцах, они у нас в мозгу,
В них Вещь и Человек, Предмет и Человечность;
Сквозь веки их глядит седая бесконечность,
Седых безгранностей провидя мелюзгу.
Вот так они парят в материи безмерной,
Окольцевав огнем разбег земных дорог,
Купаясь в ясности предвечно-беспримерной.
Так человек, узрев их золотой чертог,
Так сам создавший их, пленясь красой безмерной,
Внезапно захмелел и молвил: «Это бог!»
Чем большей точности со временем достичь
Сумеют мудрецы; чем пламенней их души
Воспрянут; чем скорей во тьму предвечной чуши
Ученые метнут слепящих молний бич;
Чем больше озарят они голов людских,
Чтоб жадный к мудрости — во всем ее достиг, —
Чем ревностней они, в соперничестве здравом,
Под ветхой синевой рванутся к новым славам,
Тем беспредельнее, красивей и пышней
Распустится в веках цветок живых идей!

Державные ритмы

{22}

Геракл Перевод М. Донского

Что совершить еще для умноженья славы?
Увы! Уж сколько лет
Он утомлял закат и утомлял рассвет.
Увы! Уж сколько лет
Он утомлял моря, болота и дубравы
И хмурые хребты в морщинах лавы!
Как долго он терзал и ужасал весь свет
Громами подвигов, грозою величавой
Своих побед!
Хотя былой огонь пылал в груди Геракла,
Порою думал он, что мощь его иссякла;
Герои юные, покамест он старел,
Успели совершить так много славных дел.
И пусть он по земле еще шагал широко, —
Шаги его уже звучали одиноко.
Шар солнца поднялся к зениту над горой
И опустился вновь, и дали потускнели, —
И Эта{23} целый день смотрела, как герой
Блуждал без цели.
Средь множества дорог свой путь определив,
Он колебался;
Он шел вперед и снова возвращался,
Настороженностью сменяя свой порыв;
В смятенье
Он видел пред собой путей переплетенье.
Вдруг охватил его слепой и ярый гнев,
И в пальцы рук его вселилось нетерпенье.
Того, что делает, осмыслить не успев,
Он к лесу бросился, расталкивая скалы;
Рыча, как дикий зверь, в неистовстве борьбы,
Он начал вырывать с корнями, как бывало,
Дубы.
Когда же гнев остыл и прояснился разум,
Как в блеске молнии ему предстала разом
Вся жизнь прошедшая, весь путь его судьбы,
И детства грозного могучие забавы,
Когда в пылу игры он истреблял дубравы.
И мышцы мощные отяжелели вдруг,
Меж тем как всё вокруг,
Казалось, с явною насмешкою кричало,
Что возвратился он, замкнув огромный круг,
В свое начало.
Горячий пот стыда покрыл его чело;
Но все же дикое и глупое упорство
Превозмогло:
Он тяжело,
Себе назло,
С природой продолжать решил единоборство.
И в сумерках, когда последний солнца луч,
Прощаясь, покидал последнюю вершину,
Геракл безумствовал, неистов и могуч,
И грузные стволы, покорны исполину,
Катились, грохоча, подпрыгивая, с круч
В долину.
Громадой страшною кровоточащих тел
Деревья мертвые заполнили равнину.
Геракл растерянно и сумрачно смотрел
На мечущихся птиц, что оглашали воздух
Стенаньями о разоренных гнездах.
И наступил тот час, когда ночная мгла
Величие своих глубин в луне и звездах
Зажгла.
Увы, Гераклу ночь с собой не принесла
Успокоенья;
Был смутным взор его, бесцельными — движенья.
Вдруг зависть к небесам в безумный мозг вошла
И породила в нем безумную причуду:
Поджечь всю эту груду
Стволов, корней, ветвей, листвы, коры,
Чтоб зарево костра оповестило
Далекие миры,
Что сотворил Геракл здесь, на земле, светило.
И вот,
Стремительно взмывая в небосвод,
Как стая птиц морских над пенными валами,
Затрепетало пламя.
Густеет, ширится тяжелый черный дым,
Стволов окутывая груду;
И ветки тонкие, кора со мхом сухим
Трещат и здесь, и там, и дальше, и повсюду.
Огонь ползет в обход и рвется напрямик,
Он пряди рыжие вздымает, грозно воя;
Внезапно, словно бы шутя, лизнул героя
Огня язык.
Геракл почувствовал ожоги,
Но, побеждая боль, не хочет отступать;
Как в юности, когда он призван был карать,
Он должен задушить врага в его берлоге.
И вот, одним прыжком, сомнения гоня,
Он — в логове огня.
Шаги его легки, во взгляде снова ясность,
Вновь крепок дух его, вновь мысль его остра;
Уже на гребне он гигантского костра,
И не страшит его смертельная опасность.
Когда огонь простер вокруг него крыла,
Он понял, наконец, к чему судьба звала:
Он понял, что в дыму багровом
Еще раз удивит он всю земную твердь
Последним подвигом, завоеваньем новым, —
Осилив смерть.
И пел он с вдохновенной силой:
«О ты, ночь звездная, ты, ветер быстрокрылый,
Мгновенье прошлого и будущего час,
Прислушайтесь, остановитесь!
Геракл встречает смерть и воспевает вас.
Всю жизнь я окружен был пламенною славой:
Я гибкость получил от Гидры{24} многоглавой;
В моей крови живет неукротимый гнев,
Которым одарил меня Немейский лев{25};
Шаги мои звучат в лесах олив и лавров,
Как звонкие прыжки стремительных кентавров;
Пред силою моей, оторопев, поник
Тяжелой головой свирепый Критский бык;
Из глубины лесов привел я за собою
Лань златорогую, настигнутую мною;
Я, сдвинув горы с мест и повернув поток,
Конюшни Авгия{26} один очистить смог;
Подобно молнии, стрела моя блистала,
Разя ужасных птиц на берегах Стимфала{27};
Я долго странствовал, чтобы прийти туда,
Где страшный Герион{28} растил свои стада;
Была моей рукой одержана победа
Над кровожадными конями Диомеда{29};
Пока Атлант{30} в саду срывал чудесный плод,
На собственных плечах держал я небосвод;
Мечи воительниц стучали в щит мой звонкий,
Но захватил в бою я пояс Амазонки;
Смирил я Цербера, чудовищного пса,
Заставив стража тьмы взглянуть на небеса».
Внезапно из-под ног Геракла клубы дыма
Взметнулись, и огонь вокруг него взревел,
Но непоколебимо
Стоял герой и пел:
«Прекрасно то, чем я владею:
Сплетенье мускулов моих —
Мышц рук и ног, спины и шеи;
Ритм подвигов бушует в них.
Так много долгих лет с неутолимой жаждой
Трепещущую жизнь впивал я порой каждой,
Что в этот час, когда сгораю я в огне,
Я чувствую, что вся вселенная — во мне:
Я — ураган, и тишь, и ясность, и ненастье;
Я знал добро и зло, изведал скорбь и счастье;
Я все впитал в себя, я, как водоворот,
Упорно всасывал поток текущих вод.
Иола кроткая, Мегара, Деянира{31},
Для вас, трудясь, борясь, я обошел полмира.
И пусть безрадостен и долог был мой путь, —
Я все же не давал судьбе меня согнуть.
И вот теперь, в огне, в час муки и страданья,
Встречаю смерть свою я песнью ликованья.
Я светел, радостен, свободен и велик,
И в этот миг,
Когда на золотом костре я умираю,
Я благодарно возвращаю
Вам, горы и леса, вам, реки и поля,
Крупицу вечности, что мне дала земля».
И вот уже заря над Этой заалела,
Рождался новый день, ночную тьму гоня,
Но гордо реяли полотнища огня,
И песнь торжественно, как гимн сиянью дня,
Гремела.

Микеланджело Перевод Г. Шенгели

Когда вошел в Сикстинскую капеллу
Буонарроти, он
Остановился вдруг, как бы насторожен;
Измерил взглядом выгиб свода,
Шагами — расстояние от входа
До алтаря;
Счел силу золотых лучей,
Что в окна бросила закатная заря;
Подумал, как ему взнуздать коней —
Безумных жеребцов труда и созиданья;
Потом ушел до темноты в Кампанью{32}.
И линии долин, и очертанья гор
Игрою контуров его пьянили взор;
Он зорко подмечал в узлистых и тяжелых
Деревьях, бурею сгибаемых в дугу,
Натуру мощных спин и мышцы торсов голых
И рук, что в небеса подъяты на бегу;
И перед ним предстал весь облик человечий —
Покой, движение, желанья, мысли, речи —
В телесных образах стремительных вещей.
Шел в город ночью он в безмолвии полей,
То гордостью, то вновь смятением объятый;
Ибо видения, что встали перед ним,
Текли и реяли — неуловимый дым, —
Бессильные принять недвижный облик статуй.
На следующий день тугая гроздь досад
В нем лопнула, как под звериной лапой
Вдруг лопается виноград;
И он пошел браниться с папой:
«Зачем ему,
Ваятелю, расписывать велели
Известку грубую в капелле,
Что вся погружена во тьму?
Она построена нелепо:
В ярчайший день она темнее склепа!
Какой же прок в том может быть,
Чтоб тень расцвечивать и сумрак золотить?
Где для подмостков он достанет лес достойный:
До купола почти как до небес?»
Но папа отвечал, бесстрастный и спокойный:
«Я прикажу срубить мой самый лучший лес».
И вышел Анджело и удалился в Рим,
На папу, на весь мир досадою томим,
И чудилось ему, что тень карнизов скрыла
Несчетных недругов, что, чуя торжество,
Глумятся в тишине над сумеречной силой
И над величием художества его;
И бешено неслись в его угрюмой думе
Движенья и прыжки, исполнены безумий.
Когда он вечером прилег, чтобы уснуть, —
Огнем горячечным его пылала грудь;
Дрожал он, как стрела, среди своих терзаний, —
Стрела, которая еще трепещет в ране.
Чтоб растравить тоску, наполнившую дни,
Внимал он горестям и жалобам родни;
Его ужасный мозг весь клокотал пожаром,
Опустошительным, стремительным и ярым.
Но чем сильнее он страдал,
Чем больше горечи он в сердце накоплял,
Чем больше ввысь росла препятствий разных груда,
Что сам он воздвигал, чтоб отдалить миг чуда,
Которым должен был зажечься труд его, —
Тем жарче плавился в его душе смятенной
Металл творенья исступленный,
Чей он носил в себе и страх и торжество.
Был майский день, колокола звонили,
Когда в капеллу Анджело вошел, —
И мозг его весь покорён был силе.
Он замыслы свои в пучки и связки сплел:
Тела точеные сплетеньем масс и линий
Пред ним отчетливо обрисовались ныне.
В капелле высились огромные леса, —
И он бы мог по ним взойти на небеса.
Лучи прозрачные под сводами скользили,
Смыкая линии в волнах искристой пыли.
Вверх Анджело взбежал по зыбким ступеням.
Минуя по три в раз, насторожён и прям.
Из-под ресниц его взвивался новый пламень;
Он щупал пальцами и нежно гладил камень,
Что красотой одеть и славою теперь
Он должен был. Потом спустился снова
И наложил тяжелых два засова
На дверь.
И там он заперся на месяцы, на годы,
Свирепо жаждая замкнуть
От глаз людских своей работы путь;
С зарею он входил под роковые своды,
Ногою твердою переступив порог;
Он, как поденщик, выполнял урок;
Безмолвный, яростный, с лицом оцепенелым,
Весь день он занят был своим бессмертным делом.
Уже
Двенадцать парусов{33} он ликами покрыл:
Семь прорицателей и пять сивилл
Вникали в тексты книг, где, как на рубеже,
Пред ними будущее встало,
Как бы литое из металла.
Вдоль острого карниза вихри тел
Стремились и летели за предел;
Их золотые спины гибкой лентой
Опутали антаблементы;
Нагие дети ввысь приподняли фронтон;
Гирлянды здесь и там вились вокруг колонн;
Клубился медный змий в своей пещере серной;
Юдифь{34} алела вся от крови Олоферна;
Скалою Голиаф{35} простер безглавый стан,
И в пытке корчился Аман{36}.
Уверенно, без исправлений,
Без отдыха, и день за днем,
Смыкался полный круг властительных свершений.
На своде голубом
Сверкнуло Бытие.
Там бог воинственный вонзал свое копье
В хаос, клубившийся над миром;
Диск солнца, диск луны, одетые эфиром,
Свои места в просторе голубом
Двойным отметили клеймом;
Егова реял над текучей бездной,
Носимый ветром, блеск вдыхая звездный;
Твердь, море, горы — все казалось там живым
И силой, строгою и мерной, налитым;
Перед создателем восторженная Ева
Стояла, руки вздев, колена преклонив,
И змий, став женщиной, вдоль рокового древа
Вился, лукавствуя и грудь полуприкрыв;
И чувствовал Адам большую руку божью,
Персты его наполнившую дрожью,
Влекущую его к возвышенным делам;
И Каин с Авелем сжигали жертвы там;
И в винограднике под гроздью золотою
Валился наземь Ной, упившийся вином;
И траурный потоп простерся над землею
Огромным водяным крылом.
Гигантский этот труд, что он один свершил,
Его пыланием Еговы пепелил;
Его могучий ум свершений вынес бремя;
Он бросил на плафон невиданное племя
Существ, бушующих и мощных, как пожар.
Как молния, блистал его жестокий дар;
Он Данта братом стал или Савонаролы{37}.
Уста, что создал он, льют не его глаголы;
Зрят не его судьбу глаза, что он зажег;
Но в каждом теле там, в огне любого лика —
И гром и отзвуки его души великой.
Он создал целый мир, такой, какой он смог,
И те, кто чтит душой благоговейно, строго
Великолепие латинских гордых дел, —
В капелле царственной, едва войдя в предел,
Его могучий жест увидят в жесте бога.
Был свежий день: лишь осень началась,
Когда художник понял ясно,
Что кончен труд его, великий и прекрасный,
И что работа удалась.
Хвалы вокруг него раскинулись приливом,
Великолепным и бурливым.
Но папа все свой суд произнести не мог;
Его молчанье было как ожог,
И мастер вновь в себя замкнулся,
В свое мучение старинное вернулся,
И гнев и гордость с их тоской
И подозрений диких рой
Помчали в бешеном полете
Циклон трагический в душе Буонарроти.

Влечения Перевод А. Голембы

I
В Голландии, чье сердце пронзено
Хитросплетеньем рек кровоточащих,
Близ пустошей, в забвенье уходящих,
Любовь их родилась давным-давно.
Покинутый, нелепый флигелек
Их пережил, легендою облек
И полувоскресил
Воспоминанье о полузабытых —
В краю, где позолота на бушпритах
Огромных кораблей, едва ль не вросших в ил.
К возлюбленным пришла беда.
В тот знойный августовский день
Он уезжал бог весть куда,
Но знал, что, возвратясь
Из тысяч дней
Борений и побед,
Он снова будет с ней,
Что ей он принесет — с душою вдохновенной
И ясностью очей и силой крепких рук —
Круг бесконечности, сомкнувшийся вокруг
Вселенной!
Он увидал морей безмерных переливы,
И в дебрях зарослей — заветные заливы;
И как в лесной глуши, обуглен и багрян,
Колдует сонм ветвей над знойным небом бури,
И белых обезьян, проказниц обезьян,
На вервиях ветвей, сплетенных из лазури!
В кораллах островов ему открылась даль,
Воскрылья странных птиц и клювов их эмаль,
И в злате, в пурпуре, в роеньях перламутра,
В миражах дальних гор пред ним вставало утро.
Он брел по влажному нездешнему песку
И погружался вдруг в сладчайшую тоску,
Как будто нет уже ни скорби, ни разлуки,
Как будто по вискам скользят любимой руки,
Которые из той, из отческой земли,
Чрез беспредельность волн в лазоревой пыли,
Отраду и любовь скитальцу принесли!
А там, в Голландии, в стенах, плющом увитых,
Она средь пустошей и палуб деловитых
Одним лишь им жила, и письма берегла…
На этом бархате влюбленные лежали!
(Мореный дуб шкафов, и кресел, и стола,
Подушек вмятины — благой любви скрижали!)
Вот зеркала кристалл — ужель и вправду в нем
Скрещались взоры их, пылавшие огнем?
Так, вплоть до слов любви в резном ларце кургузом,
Все здесь, немотствуя, звучало их союзом!
Порою, под вечер, закатный небосклон
К сквозной ограде льнул, угрюм и утомлен, —
И руки милые, с медлительностью верной,
Касались губ ее, грудей и щек и глаз;
Казалось ей, что в них был набожный экстаз,
Благоговейный пыл и зов и зной безмерный!
Какою радостью она цвела, какой
Веселостью цвела! Ни бури, ни печали,
Ни горести — ее ничуть не омрачали,
Затем, что в ней царил волшебный непокой,
Когда она, во мгле свою лелея муку,
Лобзала пылкую и дерзостную руку.
Казалось, что сердца их связаны навек!
В краю угрюмых скал и полноводных рек,
Везде, где он шагал с опасностью бок о бок,
В равнинах и в степях, в трясинах и в чащобах,
И в полночь лунную, под золотом огней,
Ее он чувствовал и думал лишь о ней;
И, заключив ее в своей душе и теле,
Сквозь все препятствия он шел к далекой цели!
II
Но как-то под вечер, в какой-то дивный час,
Он, возвратясь в страну, где рекам счет потерян,
Где каждый клок земли на совесть перемерян,
Где над лачугами — кирпичный акведук,
В столпотворении церквей и водокачек,
Он город увидал, и сердце, будто мячик,
Запрыгало в груди — и обновилось вдруг.
Гранитно-золотым
Навис тот город садом, —
Весь в рокоте глухом,
В крови, в дыму седом;
И раскаленных волн безжалостный содом
Морскою солью льнул к сверкающим фасадам, —
И в комья копоти вонзались, как клинки,
Внезапные свистки,
И от цистерн несло зловоньем керосина,
Но свежестью лесной дышала древесина
У пирсов гавани, где пасмурность болот
Гудками хриплыми будил торговый флот.
Висячих фонарей мерцающий оскал
Нежданно озарял весь этот мрак летучий,
Где башня — теменем — сливалась с черной тучей
И крытый рынок в ночь проемами сверкал.
И веера лучей цвели на влаге пенной,
И высился маяк, своим лучом разжав
Туман, чтоб корабли из варварских держав
Сюда держали курс со всех концов вселенной.
Великим скопищем трагедий и тревог
Тот город-исполин с его срастался телом,
Кичился волею и упованьем смелым
И подводил всему логический итог.
С чудесной ясностью пришелец ощутил
В душе недремлющей прилив блаженных сил, —
Как бы увидел он, вместить пространство силясь,
Что в зеркале души контрасты отразились!
Так, в сердце пестуя грядущую грозу,
Он слился с толпами людскими, там, внизу,
Чтоб повторять потом, с людьми другими вместе,
Их крики и шаги. Быть с ними в каждом жесте.
Как были мускулы его напряжены,
Когда, ему в лицо дыша волшебным жаром,
Всхрапнул локомотив, окутав мятым паром
Могучие свои стальные шатуны!
Вот так в душе его, податливой и кроткой,
Был город утвержден, со всей его походкой,
Со всею поступью горячечных недель,
Со всею ритмикой вибрирующей стали, —
Гигант, прядущий времени кудель!
Ну, а любимая? Увы! В какой печали
Терзалась бедная! Молитву сотворя,
Душа ее рвалась куда-то за моря!
А в сердце тяжкое забвенье и усталость, —
В пустом пространстве грез вдруг сердце заметалось:
Все вещи стали вдруг угрюмей и бедней,
Нахмурился диван, свидетель лучших дней,
Постыдно выцвела обивка милых кресел;
А ветер под вечер в деревьях куролесил,
Угрюмый, сумрачный, жестокий, как палач;
И в сердце властвовал его охрипший плач!
III
Пока в ее душе, истерзанной тоской,
Сменялись образы печали колдовской,
Он в битву ринулся, и все клинки запели,
Внезапно закалясь, как в огненной купели.
Судьбу в дугу сгибать он волею привык,
Так вихрь с востока гнет податливый тростник;
И молниями гроз над ним цвело крылато
Все озарившее чудовищное злато!
Он стал повелевать, сжигая, как огонь,
Все наважденья бед, препятствий и погонь.
Но, мощью овладев поистине державной,
Он чаровал людей своей улыбкой славной.
Он верил в добрый свет высокого ума
И в то, что движет им История сама.
Искатели его, ведомые гордыней,
Бурили землю там, где вечный лед и иней,
Он знал, что их кирки вопьются в землю впредь
Лишь там, где прячутся от глаз свинец и медь,
Где олово лежит, и серебро, и злато.
…Большие корабли, груженные богато,
Сокровища всех стран, кряхтя, везли ему,
Он именем своим украсил их корму.
Он подчинил их так, как волны не смогли бы.
Случалось, что слова, тяжелые, как глыбы,
Срывались с губ его. В неведомый предел
Под лампой, вечером, не видя, он глядел,
Над письменным столом, на славу поработав
И чуть не опьянясь от всех своих расчетов.
Он подчинил себе винты и якоря,
И мрак пакгаузов, и синие моря,
В безмерном ритме дней взманил он всё на свете —
Экватор, полюса, ночных созвездий сети, —
Он в грудь свою вобрал восторг, и блеск, и зной,
И стужу льдистую в безгранности земной!
IV
Недавние часы затишья и отрады,
Счастливые часы, о, как вы хороши!
Всей силой любящей души
Она его ждала, забыв про все преграды.
Но в дальней стороне, несправедлив и строг,
Он зовом любящей жестоко пренебрег;
Пути предвечных сил в его душе скрещались,
Он многое постиг, ликуя и печалясь;
Повиновался он, познав волшебный страх,
Закону, что царит в космических мирах;
В нем счастья времена тускнели, как в старинных
Полотнах: все цвело на фоне золотом,
Но выцвело потом
Очарованье сцен картинных!
О, эта зимняя трагическая ночь, —
Упало зеркальце, где их любовь томилась,
Где, взоры их скрестив, томленье затаилось,
Упало на паркет, упало и разбилось, —
Из пальцев любящей выскальзывая прочь.
И сердце сделалось надгробьем роковым,
Что память озарит светильником живым.
Тускнея, как цветок, как зеркальца осколок,
Она узнала, сколь осенний вечер долог!
А те, которые вернулись в старый свет,
При ней всегда блюли молчания обет.
И ни одна волна в эфирном океане
Не выплеснулась к ней в часы рассветной рани.
Но в синеву пучин впивался нежно вдруг
Взор, хорошеющий от неизбывных мук.
И расцвела любовь с такою силой шалой
В ее больной душе, тенистой, и усталой,
И полной нежности слепой,
Что смерть скользнула к ней незримою тропой;
И зимним вечером, когда белым-бела
Равнина плоская под кровлей снега зыбкой,
Любимого простив с блаженною улыбкой,
Неслышная, она неслышно умерла.
И вот теперь,
В Голландии, чье сердце пронзено
Хитросплетеньем рек кровоточащих,
Близ пустошей, в забвенье уходящих,
Где родилась любовь давным-давно,
Покинутый, нелепый флигелек
Их пережил, — легендою облек
И полувоскресил
Воспоминанье о полузабытых, —
В краю, где позолота на бушпритах
Огромных кораблей, едва ль не вросших в ил.

Молитва Перевод В. Дмитриева

Когда моя душа, почуяв близость битвы,
В грядущее стремит полет —
Во мне растет,
Как в детстве, пламенный, давно забытый пыл,
С каким я некогда твердил
Слова молитвы.
Иные, повзрослев, я бормочу слова,
Но прежняя мелодия жива
И сердце мне волнует неизменно
И в такт его биениям поет,
Когда во мне восторга молот бьет
И я себя люблю самозабвенно.
О, искра, что блестит из глубины времен,
Молитва новая, иной святыне!
Грядущее! Тобой я вдохновлен,
Не бог, а ты владычествуешь ныне.
Ты будешь в людях жить, веселых и простых,
Ты станешь мыслями, глазами, плотью их.
Далекие! Пусть вы в мечтах не таковы,
Какими будете, планеты заселяя,
Не все ль равно мне, если вы
Мой пробудили дух, величьем окрыляя?
Как близки мне ваш трепет, ваш восторг,
О люди дней грядущих,
Потомки тех, чей труд еще не всё исторг
Из недр, так долго ждущих!
Я посвящаю вам, хозяева земли,
Весь жар моей любви, безмерно одинокой.
Пытались погасить его, но не могли
Дни вереницею жестокой.
Я не из тех, кто в прошлое влюблен,
Кто тишиной его дремотной усыплен.
Борьба, опасности, что требуют усилья,
Влекут меня… Хочу лететь в зенит,
И не могу себе подрезать крылья,
И неподвижность мертвых мне претит.
Люблю я наших дней глухое беспокойство,
Волнующее веянье идей,
Труды и подвиги, стремления, геройство
Бесстрашных тех людей,
Что пролагают путь, дерзая и творя,
Хотя еще не занялась заря.
В чем радость? Воспарять душою окрыленной
В великие часы, когда гремит прибой
Проклятий и угроз, когда самим собой
Становишься, забыв о вере обыденной.
В чем радость? Отогнать весь рой сомнений прочь.
И в бой не опоздать, и страх свой превозмочь,
Быть храбрым, и любить стремительность порыва,
И молодости слать привет вольнолюбивый.
В чем радость? Подарить властительный свой стих
Народу: он поймет всю горечь строф твоих,
Всю пылкость их поймет и, может быть, прославит.
В чем радость? Смысл вложить в ту цепь страстей людских,
Которая так душит нас и давит,
Затем соединить могучей цепью той
Век нынешний и век грядущий золотой.
В чем радость? Отступать лишь для того в борьбе,
Чтоб силы накопить для схватки новой,
И, зная, что потомкам, не тебе
Достанется венок лавровый
И что не вовремя отважный подвиг твой, —
Все ж ратоборствовать с рутиной и с судьбой,
Грядущего во всем провидеть очертанья.
И, пронеся сквозь страх, отчаянье и тьму,
Хранить, наперекор всему,
Огонь заветный упованья,
И чувствовать в закатный час,
Что у тебя в душе светильник не погас,
И в ней трепещут вновь молитвы,
И новой веры в ней рождается порыв,
Все чаянья веков в закон объединив,
Чтоб мир и человек вздохнули после битвы.

Корабль Перевод Вс. Рождественского

Мы мирно курс ведем под звездными огнями,
И месяц срезанный плывет над кораблем.
Нагроможденье рей с крутыми парусами
Так четко в зеркале отражено морском!
Ночь вдохновенная, спокойно холодея,
Горит среди пространств, отражена в волне,
И тихо кружится созвездие Персея
С Большой Медведицей в холодной вышине.
А снасти четкие, от фока до бизани,
От носа до кормы, где светит огонек,
Доныне бывшие сплетеньем строгой ткани,
Вдруг превращаются в запутанный клубок.
Но каждый их порыв передается дрожью
Громаде корабля, стремящейся вперед;
Упругая волна, ложась к его подножью,
В широкие моря все паруса несет.
Ночь в чистоте своей еще просторней стала,
Далекий след кормы, змеясь, бежит во тьму,
И слышит человек, стоящий у штурвала,
Как весь корабль, дрожа, покорствует ему.
Он сам качается над смертью и над бездной,
Он дружит с прихотью и ветра и светил;
Их подчинив давно своей руке железной,
Он словно и простор и вечность покорил.

Вся Фландрия

{38}

Шаги Перевод А. Блока

В зимний вечер, когда запирались
С пронзительным визгом ставни
И зажигались
В низенькой кухне лампы,
Тогда звенели шаги, звенели шаги,
Вдоль стены, на темной панели — шаги, шаги.
Уже дети в постелях закутались,
Их игры спутались;
И деревня сгустила тени крыш
Под колокольней;
Колокол бросил в мир дольний из ниши
Часы — один — и один — и два.
И страхи, страхи без числа;
Сердца стуки — вечерние звуки.
Воля моя покидала меня:
К ставне прильнув, я слушал томительно,
Как те же шаги, все те же шаги
Уходят вдаль повелительно,
Во мглу и печаль, где не видно ни зги.
Я различал шаги старушки,
Фонарщиков, дельцов
И мелкие шажки калечной побирушки
С корзиной мертвых барсуков;
Разносчика газет и продавщицы,
И Питер-Хоста, шедшего с отцом,
Воздвигшего вблизи распятья дом,
Где золотой орел блестит на легком шпице.
Я знал их все: одним звучала в лад клюка
Часовщика; другим — костыль убогий
Монашенки, в молитвах слишком строгой;
Шаги пономаря, что пьет исподтишка, —
Я различал их все, но остальные чьи же?
Они звенели, шли — бог весть, откуда шли?
Однообразные, как «Отче наш», они звучали ближе,
Или пугливые — то сумасшедшие брели вдали, —
Иль тяжкие шаги, — казалось,
Томленьем всех времен и всех пространств обременялась
Подошва башмака.
И был их стук печален и угрюм
Под праздник Всех Святых, когда протяжен шум, —
То ветер в мертвый рог трубит издалека.
Из Франции влачили ноги,
Встречались на большой дороге, —
Когда сошлись, куда опять ушли?
И, углубясь опять, бредут в тени бессменной
В тот мертвый час, когда тревожные шмели
По четырем углам вселенной
Звенели, как шаги.
О, дум их, их забот бесцельные круги!
О, сколько их прошло, мной всё не позабытых!
Кто перескажет мне язык их странствий скрытых,
Когда я их стерег, зимой, исподтишка,
Когда их шарканий ждала моя тоска,
За ставней запертой, на дне деревни старой? —
Раз вечером, в телеге парой,
Железо, громыхая, провезли
И у реки извозчика убитого нашли;
Он рыжий парень был, из Фландрии брел к дому.
Убийцу не нашли с тех пор,
Но я… о! чувство мне знакомо,
Когда вдоль стен моих царапался топор.
А вот еще: свой труд дневной кончая,
Наш пекарь, весь в муке, ларек свой запирал
И даму странную однажды увидал, —
Колдунья здесь она, а там — святая, —
Соломой золотой одета, за углом
Исчезла — и вошла на кладбище потом;
А я, в тот самый миг, в припадке,
Услышал, как плаща свернулись складки:
Так землю иногда скребут скребком.
И сердце так стучало,
Что после долго — из глубин
 Души — мне смерть кивала.
А тем, — что делать им среди равнин,
Другим шагам, несметным и бесплодным,
Подслушанным на Рождестве холодном,
Влекущимся от Шельды, сквозь леса? —
Сиянье красное кусало небеса.
Одних и тех же мест алкая,
Издавна, издали, в болотах, меж травы,
Они брели, как бродит сила злая.
И вопль их возлетал, как хрип совы.
Могильщик шел с лопатой следом
И хоронил под ярким снегом
Громаду сложенных ветвей
И окровавленных зверей.
Душа еще дрожит, и ясно помнит разум
Могильщика с лопатой на снегу,
И призраки сквозь ночь мигают мертвым глазом,
Взметенные в пылающем усталостью мозгу, —
Шаги, услышанные в детстве,
Мучительно пронзившие меня
В сторожкие часы, во сне, в бреду мучений,
Когда душа больна и стиснуты колени,
Они бегут, в крови ритмически звеня.
Из теней дальних, далей синих
Угрюмо-грузные, в упорной и тяжелой тишине.
Земля пьяна от них. Сочти их!
Сочти листы, колосья, снег в небесной вышине!
Они, как вести грозной мести, —
С раскатным шорохом, вдали,
В ночной тени, верста к версте, они
Протянут тусклые ремни,
И от одной страны, и от одной петли
Замкнется обруч их вдоль всей земли.
О! как впились и плоть прожгли
Шаги, шаги декабрьской тьмы,
И светлые пути зимы, —
Со всех концов земли — сквозь комнату прошли!

Кровля вдали Перевод А. Корсуна

О, дом, затерянный в глуши седой зимы,
Среди морских ветров, и фландрских дюн, и тьмы!
Едва горит, чадя, светильня лампы медной,
И холод ноября, и ночь в лачуге бедной.
Глухими ставнями закрыт провал окна,
И тенью от сетей расчерчена стена.
И пахнет травами морскими, пахнет йодом
В убогом очаге, под закоптелым сводом.
Отец, два дня в волнах скитаясь, изнемог.
Вернулся он и спит. И сон его глубок.
Ребенка кормит мать. И лампа тень густую
Кладет, едва светя, на грудь ее нагую.
Присев на сломанный треногий табурет,
Кисет и трубку взял угрюмый старый дед.
И слышно в тишине лишь тяжкое дыханье
Да трубки сиплое, глухое клокотанье.
А там, во мгле,
Там вихри бешеной ордой
Несутся, завывая, над землей.
Из-за крутых валов они летят и рыщут,
Бог весть какой в ночи зловещей жертвы ищут.
Безумной скачкой их исхлестан небосклон.
Песок с прибрежных дюн стеной до туч взметен…
Они в порыве озлобленья
Так роют и терзают прах,
Что, кажется, и мертвым нет спасенья
В гробах.
О, как печальна жизнь средь нищеты и горя
Под небом сумрачным, близ яростного моря!
Мать и дитя, старик в углу возле стола —
Обломок прошлого, он жив, но жизнь прошла.
И все-таки ему, хоть велика усталость,
Привычный груз труда влачить еще осталось.
О, как жестока жизнь в глуши седой зимы,
Когда валы ревут и вторят им холмы!
И мать у очага, где угасает пламя,
Ребенка обняла дрожащими руками.
Вой ветра слушает, молчит она и ждет,
Неведомой беды предчувствуя приход,
И плачет и скорбит. И дом рыбачий старый,
Как в кулаке гнездо, ноябрь сжимает ярый.

Гильом де Жюлье Перевод Г. Шенгели

Ведя ряды солдат, блудниц веселых круг,
Ведя священников и ворожей с собою,
Смелее Гектора, героя древней Трои,
Гильом Жюлье, архидиакон, вдруг
Пришел защитником страны, что под ударом
Склонилась, — в час, когда колокола
Звонили и тоска их медная текла
Над Брюгге старым.
Он был горяч, и юн, и жаркой волей пьян;
Владычествовал он над городом старинным
Невольно, ибо дар ему чудесный дан:
Везде, где б ни был он, —
Быть господином.
В нем было все: и похоть и закон;
Свое желание считал он высшим правом,
И даже смерть беспечно видел он
Лишь празднеством в саду кровавом.
Леса стальных мечей и золотых знамен
Зарей сверкающей закрыли небосклон;
На высотах, над Кортрейком безмолвным,
Недвижной яростью застыл
Французов мстительных неукротимый пыл.
«Во Фландрии быть властелином полным
Хочу», — сказал король. Его полки,
Как море буйное, прекрасны и легки,
Собрались там, чтоб рвать на части
Тяжелую упрямую страну,
Чтоб окунуть ее в волну
Свирепой власти.
О, миги те, что под землею
Прожили мертвые, когда
Их сыновья, готовясь к бою,
С могилами прощались навсегда,
И вдруг щепоть священной почвы брали,
С которою отцов смешался прах,
И эту горсть песка съедали,
Чтоб смелость укрепить в сердцах!
Гильом был здесь. Они катились мимо,
Грубы и тяжелы, как легионы Рима, —
И он уверовал в грядущий ряд побед.
Велел он камыши обманным покрывалом
Валить на гладь болот, по ямам и провалам,
Которые вода глодала сотни лет.
Казалось твердою земля, — была же бездной.
И брюггские ткачи сомкнули строй железный,
По тайникам глухим схоронены.
Ничто не двигалось. Фламандцы твердо ждали
Врагов, что хлынут к ним из озаренной дали, —
Утесы храбрости и глыбы тишины.
Легки, сверкая и кипя, как пена,
Что убелила удила коней,
Французы двигались. Измена
Вилась вкруг шлемов их и вкруг мечей, —
Они ж текли беспечным роем,
Шли безрассудно вольным строем, —
И вдруг: треск, лязг, паденья, всплески вод,
Крик, бешенство. И смерть среди болот.
«Да, густо падают: как яблоки под бурей», —
Сказал Гильом, а там —
Все новые ряды
Текли к предательски прикрытой амбразуре,
На трупы свежие валясь среди воды;
А там —
Всё новые полки, сливая с блеском дали,
С лучом зари — сиянье грозной стали,
Все новые полки вставали,
И мнилось: им глаза закрыв,
В горнило смерти их безумный влек порыв.
Поникла Франция, и Фландрия спаслась!
Когда ж, натужившись, растягивая жилы,
Пылая яростью, сгорая буйной силой,
Бароны выбрались на боевых конях
По гатям мертвых тел из страшного разреза, —
Их взлет, их взмах
Разбился о фламандское железо.
То алый, дикий был, то был чудесный миг.
Гильом пьянел от жертв, носясь по полю боя;
Кровь рдела у ноздрей, в зубах восторга крик
Скрипел, и смех его носился над резнею;
И тем, кто перед ним забрало подымал,
Прося о милости, — его кулак громадный
Расплющивал чело; свирепый, плотоядный,
Он вместе с гибелью им о стыде кричал
Быть побежденными мужицкою рукою.
Его безумный гнев рос бешеной волною:
Он жаждал вгрызться в них и лишь потом убить.
Чесальщики, ткачи и мясники толпою
Носились вслед за ним, не уставая лить
Кровь, как вино на пире исступленном
Убийств и ярости, и стадом опьяненным
Они топтали всё. Смеясь,
Могучи, как дубы, и полны силы страстной,
Загнали рыцарей они, как скот безвластный,
Обратно в грязь.
Они топтали их, безжизненно простертых,
На раны ставя каблуки в упор,
И начался грабеж оружья, и с ботфортов
Слетали золотые звезды шпор.
Колокола, как люди, пьяны,
Весь день звонили сквозь туманы,
Вещая о победе городам,
И герцогские шпоры
Корзинами несли бойцы в соборы
В дар алтарям.
Валяльщики, ткачи и сукновалы
Под звон колоколов свой длили пляс усталый;
Там шлем напялил шерстобит;
Там строй солдат, блудницами влекомый,
На весь окутанный цветным штандартом щит
Вознес Гильома;
Уже давно
Струился сидр, и пенилось вино,
И брагу из бокалов тяжких пили,
И улыбался вождь, склоняясь головой,
Своим гадальщикам, чьих тайных знаний строй
У мира на глазах цвет королевских лилий{40}
Ему позволил смять тяжелою рукой.

Верхарн. «Зори»

Общинники Перевод Ю. Александрова

Не брезговать любой добычей —
На протяжении веков
У граждан Фландрии таков
Обычай.
Урвав зубами добрый кус
От плоти мировой однажды,
Готов опять вцепиться каждый,
Войдя во вкус.
Война! — Они ее любили.
Едва скликали рать,
Они в движенье приходили,
Себя не заставляя ждать.
За гриву долго ли схватить
Коварную победу,
Ее стреножить, укротить,
Как доводилось деду,
И привязать к своей судьбе,
Взнося до неба славу —
Все это, Фландрия, тебе
Давным-давно по нраву!
Свирепый колокол мычал,
В нем было сердце гнева —
Лупить врагов он приучал
Направо и налево.
Махал он медным языком,
Что кулаком тяжелым.
Набат призывный был знаком
И городкам и селам.
Лихую думу о враге
Общинники умели
Разжечь в домашнем очаге
У самой колыбели.
А на полях, одетых тьмой,
Любя отчизну свято,
Душою Фландрии самой
Была душа солдата.
Был городок вооружен,
Покорный чувству долга.
Простой народ был ублажен,
Хотя и ненадолго.
Не шла забота со двора
И поутру будила,
И жданных вольностей пора
Никак не приходила.
В мошну разбухшую впились
Пиявками налоги.
За дело господа взялись,
Вот-вот протянешь ноги!..
Свои князья и короли
Врагов иных почище.
Недаром на гербах росли
Всё когти да зубищи!
Добро и деньги — не пустяк!..
От хищных покушений
Упорно защищался всяк
Оружьем соглашений,
Контрактов и договоров,
Ища себе опору.
Был каждый жаден, и суров,
И яростен в ту пору.
Шли в оборот дома, земля,
Товары с весом и без веса…
Росли на складах штабеля
Мануфактуры, бочек, леса…
И парусники шли в моря
С отвагой неизменной,
Родную Фландрию даря
Всей остальной вселенной.
О, бунты, битвы и грызня
Для многих были сладки!
Порой не проходило дня
Без костеломной схватки.
Но сукновальщики, ткачи,
Жестянщики да пивовары
Промеж собою горячи
Бывали лишь на время свары.
А вырвав собственную часть,
Они, сплотившись воедино,
Немедля штурмовали власть —
Вцеплялись в глотку господина.
Пылали красные костры
В хоромах и палатах,
Взлетали к небу топоры
В ручищах волосатых.
Они рубили вкривь и вкось,
Не ждя врага иного —
И древо дряхлое тряслось
От ужаса ночного.
Вот так, дружа со смертью, жил
Фламандский буржуа когда-то,
Детей плодил и не щадил
Ни конкурента, ни собрата.
Растя на брюхе добрый жир,
Не отходя от полной кассы,
Он метил весь окрестный мир
Клеймом своей упорной расы.

Старые дома Перевод А. Корсуна

Дома у стен дворца, близ городского вала,
Укрыты в ваших тайниках
Богатства в крепких сундуках,
Что жадно, по грошам, провинция собрала.
Личины львиные над ручкою дверной
Глядят, оскалены и дики.
Решеток вздыбленные пики
На окнах сумрачных, как копьеносцев строй.
Дат золоченых вязь искрится и сверкает,
И, медленно вступая в дом,
Хозяин кованым ключом
Всегда торжественно запоры отмыкает.
А в праздники, когда среди сограждан он
Шагает важно и кичливо,
То сам напоминает живо
Тяжеловесный ваш и вычурный фронтон.
Вы жирное житье в себе замуровали
С его добротностью скупой,
И спесью жадной и тупой,
И затхлой плесенью затверженной морали.
И все-таки, дома в плаще туманном лет,
Хранит ваш облик величавый
Остатки отшумевшей славы
И древних доблестей едва заметный след.
Панель дубовую украсили узоры,
И лестниц взлет надменно строг,
И жутко, перейдя порог,
Вступать в безмолвные, глухие коридоры.
Там гости за столом пируют без забот.
Пылают вечером камины,
Семью сбирая в круг единый,
И плодовитостью гордится каждый род.
Дома, ваш мир умрет! И все же будьте с нами,
Когда великий вспыхнет гнев,
И люди, факелы воздев,
Раздуют рыжее клокочущее пламя.
Но пусть навек уснут богатства в сундуках,
И жизнь будить их не посмеет,
И жар горячки не согреет, —
Пусть непробудно спят, как мертвые в гробах.
Дремота тяжкая провинцию сковала,
И все черней забвенья тьма
Над вами, старые дома
На главной улице, у городского вала.

Шаланда Перевод В. Дмитриева

Вот лодочник, веселый малый,
Налег на руль плечом…
Увидят все каналы
Его плавучий дом.
До блеска вымытая лодка
Скользит, красотка,
По глади вод, легка, чиста.
Не слышно даже плеска…
Зеленый ют и красные борта,
Белеет занавеска.
На палубе лохань с бельем стоит,
Над нею в клетке чиж свистит.
Собака на прохожих лает.
Обратно эхо отсылает
Ее смешную злость… А за рулем —
Сам лодочник, веселый малый.
Его плавучий дом
Увидят все каналы,
Что Фландрию прорезали насквозь,
Связав Голландию с Брабантом цепью длинной.
Он помнит Льерр, Малин и Гент старинный,
В Дордрехте и в Турнэ ему бывать пришлось,
И снова со своей шаланды
Лиловые он видит ланды.
Он возит грузы, что порой
Над ютом высятся горой:
Корзины яблок краснобоких,
Горох, бобы, капусту, рожь…
Подчас на палубе найдешь
И финики из стран далеких.
Он знает каждый холмик, каждый мыс
В стране, где вьются Шельда, Лис,
И Диль, и обе Неты;
В дороге им все песенки пропеты
Под перезвон колоколов —
Все песни сел, полей, лесов
И городов.
В далеком Брюгге мост Зеркал
Ему сверкал;
Мосты Ткачей и Мясников,
Мост Деревянных башмаков,
Мост Крепостной и мост Рыданий,
Мост Францисканцев, мост Прощаний,
Лохмотьев мост и мост Сирот —
Он знает их наперечет.
Нагнувши голову над древней аркой
В Антверпене, и в Монсе, и в Кондэ,
Он со своею легкой баркой
Проскальзывал везде.
Он парус поднимал на Дандре, Дюрме, Леке,
Из края в край несли задумчивые реки
Его суденышко, качая на воде.
Пейзаж вокруг него — в движенье,
Бегут, мелькая, отраженья,
Дробясь в волнах.
И, с трубкою в зубах,
Медлительный, спокойный, загорелый,
Пропитанный и ветром и дождем,
Тяжелым правит он рулем
Своей шаланды белой.
И день и ночь плывет она,
И в сердце входит тишина.

Конец года Перевод З. Морозкиной

Под небом из сырой и грязной пакли,
Откуда без конца сбегают капли,
В грязь облетая,
Под ветром резким, точно плеть,
Ложится тлеть
Одежда осени багряно-золотая.
О листья, вдоль дороги в вышине
Под ветром трепетавшие, как звуки,
Теперь, печальны, точно руки,
Вы на земле успели почернеть.
Часы устали складываться в дни;
Бродячий ветер кружит по равнине;
Вся жизнь, как будто в гробовой тени,
В глухой тоске и скоро нас покинет,
Зароется и затаится в глине.
Вы слышите ли, как сюда идет,
Спускается с неведомых высот
Под похоронный звон угрюмый рок?
Который жадною рукой сгребет
Усталый век и уходящий год
И сунет, как опавший лист, в мешок.

Старая усадьба в день Всех Святых Перевод З. Морозкиной

Усадьба с длинными белеными стенами
Под сенью ясеней и ольх, в день Всех Святых
Паденье медленное листьев золотых
Следит угасшими квадратными глазами,
Она все думает о тех, кого уж нет,
Кто здесь из рода в род, вослед за стариками,
Рыл землю заступом и разрыхлял руками
И сотрясал трудом равнину много лет.
И думает еще, что вот она одна,
Что трещины в стенах зияют, словно раны,
Что проникают дождь и плотные туманы
В очаг, где прячется святая старина.
А тучи налились свинцом со всех сторон,
И замки древние косятся недовольно,
И колокольне вдаль бросает колокольня
Тяжелой глыбою свой погребальный звон.
И если вдруг, стены ветшающей касаясь,
О слезы! — падает прозрачно-желтый лист,
Ей кажется, что к ней усопшие сошлись
И смотрят на нее, печально улыбаясь,
И плачут.

Часы

{41}

Ранние часы

«Чтобы любовь жила в глазах у нас…» Перевод Э. Линецкой

Чтобы любовь жила в глазах у нас,
Отмоем их от тех недобрых глаз,
Чьи взгляды мы так много раз встречали
В дни рабства и печали.
Рассвет румяный, и росистый,
И дымкою волнистой
Подернут,
И кажется, что веера
Из нитей солнечных и серебра,
Туманы разорвав, в саду скользят по дерну.
Как чаши синей искристой воды,
Блестят пруды,
В листве мелькает изумруд крыла,
И стряхивает день, нетороплив и точен,
С дорог, с оград, с обочин
Чуть влажный пепел, где таится мгла.

«У нас, в саду любви, не увядает лето…» Перевод Э. Линецкой

У нас, в саду любви, не увядает лето:
По лугу шествует павлин, в парчу одетый;
Ковер из лепестков пушистый —
Жемчужины, смарагды, аметисты —
Расцвечивает монотонность трав;
Густая синь прудов, и к ней цветы купав,
Как поцелуи белые, прильнули;
Кусты смородины стоят на карауле;
Щекочет сердце флокса яркий жук;
Как яшма, вспыхивает луг
И пчелы, пузырьки мохнатые, роятся
Над лозами, где гроздья серебрятся.
Похож недвижный воздух на муар:
В полдневный раскаленный жар
В нем что-то светится жемчужно.
Меж тем медлительным дорогам нужно
Брести вперед,
Туда, где плавится белесый небосвод.
Но не у лета взял наш сад
Свой небывалый, свой сверкающий наряд:
То нашей радости негаснущее пламя
Его усеяло горячими огнями.

«Когда меня подстерегала злоба…» Перевод Э. Линецкой

Когда меня подстерегала злоба
И ночь была черна,
Явилась ты, как огонек радушный,
Чей луч ложится из окна
На стылый наст сугроба.
Твоя душа во тьме бездушной
Меня коснулась — так легка,
Как теплая, спокойная рука.
Потом пришли и пониманье,
И прямота, и нежность, и слиянье
Доверчиво протянутых ладоней
В часы, когда звезда встает на небосклоне.
Давно настал конец снегам и мгле,
Давно и в нас, и на земле
Горячий летний день пылает
И наши помыслы огнями устилает,
И, рождена желаньем,
Любовь, как в давние года,
Сильна и молода,
Не тронутая умираньем, —
Но все мне помнится тот кроткий огонек,
Что вспыхнул встарь во тьме моих дорог.

«Сегодня к нам явилась осень…» Перевод Э. Линецкой

Сегодня к нам явилась осень,
Когда померк закат, —
И вот на тропках и в канавах
Ладони листьев ржавых
Беспомощно лежат.
Но пусть уже явилась осень,
Руками ветра шаря и шурша
В вершинах сосен,
Срезая розы не спеша
И лепестки роняя у крыльца, —
Мы от ее холодного дыханья
Убережем свои сердца.
Мы сядем к очагу воспоминанья,
И огоньки нам лица обагрят,
Мы сядем и к его теплу вдвоем
Руками и коленями прильнем.
Чтоб скрыться от утрат,
От увяданья чувств, горячих и живых,
От страха нашего, от нас самих, —
Мы к очагу прильнем, где память разожгла
Огонь, который не погасит мгла.
И если ливней паутины
И длинные полотна темноты
Окутают пруды, лужайки и кусты, —
Пусть осень, омрачившая равнины,
Минует потаенный сад,
Где наших мыслей, слитых воедино,
Шаги согласные звучат.

Послеполуденные часы

«Я радость бытия принес тебе в подарок!..» Перевод Э. Линецкой

Я радость бытия принес тебе в подарок!
Как золотистый шелк, был день сегодня ярок,
И ветер весело кружил над головою.
Блестят мои ступни, омытые травою,
Ладони бархатны — к ним ластились цветы,
Глаза блестят от слез душевной полноты, —
Я их сдержать не мог, ликующий, влюбленный
В огромный сад земли, весною обновленный.
Сверкающей рукой простор мне подал знак,
И я пошел к нему, все убыстряя шаг,
Я устремился вдаль — куда, не знаю сам,
И эхо робкое звенело в такт шагам.
Я в дар тебе принес равнин очарованье:
Не медли, залпом пей, наполни им дыханье!
Я гладил бережно тимьян, и у меня
Струится в жилах блеск и терпкий запах дня.

«Прозрачна тень, и радужна заря…» Перевод Э. Липецкой

Прозрачна тень, и радужна заря.
С деревьев, где проснулись птицы,
Роса струится,
Цветы и травы серебря.
Так мягко день возник,
Так чист и хрупок воздух ранний,
Как будто в нем мерцают сотни граней.
Я слышу шелест крыл; я слушаю родник.
О как твои глаза прекрасны, как блестящи,
Когда рассвета луч скользящий
Горит в серебряных прудах!
Как бьются жилки на твоих висках!
И сила бытия неистово благая
В тебя вливается, как запахи полей,
И, переполнена до края,
Скрывая дрожь,
Ты отступаешь перед ней
И за руку меня берешь,
Чтобы умерить сердца своего
Смятение и торжество.

«Окно распахнуто. В смятенье…» Перевод Э. Линецкой

Окно распахнуто. В смятенье
Дрожат зеленых листьев тени,
Скользит горячий блик
Среди бумаг и книг,
И дом задумчив и беззвучен, —
Приучен
К спокойному насилию труда.
Цветы доверчиво алеют,
Плоды на ветках спеют, тяжелеют,
И песни зяблика, малиновки, дрозда
Звенят, звенят,
Чтобы стихи могли родиться,
Как пурпур лепестков, как щебетанье птицы,
Как золото плода, —
Прозрачны, чисты, свежи и лучисты.
Неспешным шагом ты выходишь в сад,
Сидишь в тени, по солнцу бродишь,
Я на тебя смотрю, но взгляд
Ты от меня отводишь,
Чтоб весь я мог отдаться власти слов
Вот этих добрых и простых стихов.

«Когда на скорбное, мучительное кресло…» Перевод Э. Линецкой

Когда на скорбное, мучительное кресло
Свинцовым кулаком недуг толкнул меня,
Я не мечтал о том, чтоб радость вновь воскресла,
Как воскресает луч затмившегося дня.
Цветы грозили мне, злоумышляли клены,
Полудней белый зной больные веки жег,
Разжалась вялая рука, и, утомленный,
Я счастье удержать не пробовал, не мог.
Желаний сорняки во мне теснились жадно,
Друг друга яростно терзая и глуша;
Смерзалась, плавилась и разгоралась чадно
Моя недобрая иссохшая душа.
Но ты сказала мне целительное слово,
Произнесла его так просто, так легко.
У слова грелся я, как у костра большого,
И думал — до зари уже недалеко.
Бесспорных признаков ущерба, умаленья
Во мне не видела, не замечала ты,
Но верила, — придет и час выздоровленья,
И ставила на стол неяркие цветы.
С тобою в комнату врывался запах лета,
Я слышал шум листвы, я слышал говор струй,
И запахами трав, заката и рассвета
Дышал твой ласковый и свежий поцелуй.

«Я покидаю сна густую сень…» Перевод Э. Линецкой

Я покидаю сна густую сень,
Тебя оставив неохотно,
Под сводами листвы, беззвучной и дремотной,
Куда не проникает буйный день.
Пришла пора цвести и мальвам, и пионам,
Но я иду, не глядя на цветы,
Мечтая о стихах прозрачной чистоты
С кристально-ясным звоном.
Потом я вдруг бегу домой
С таким волненьем и такой тоской,
Что мысль моя, желанием гонима,
Опередив меня, летит неудержимо,
Чтоб ветки сна раздвинуть, разомкнуть
И разбудить тебя, опять к себе вернуть.
И вот он, наконец, наш дом уютный,
Где тишина и сумрак смутный,
И щедро, горячо целуя грудь твою,
Я словно песню в честь зари пою.

Вечерние часы

«Касаньем старых рук откинув прядь седую..» Перевод А. Гатова

Касаньем старых рук откинув прядь седую
Со лба, когда ты спишь и черен наш очаг,
Я трепет, что всегда живет в твоих очах
И под ресницами теперь, целую.
О, нежность без конца в часы заката!
Прожитых лет перед глазами круг.
И ты, прекрасная, в нем возникаешь вдруг,
И трепетом моя душа объята.
И как во времена, когда нас обручили,
Склониться я хочу перед тобой
И сердце нежное почувствовать рукой —
Душой и пальцами светлее белых лилий.

«Когда мои глаза закроешь ты навек…» Перевод А. Гатова

Когда мои глаза закроешь ты навек,
Коснись их долгим-долгим поцелуем —
Тебе расскажет взгляд последний, чем волнуем
Безмерно любящий пред смертью человек.
И светит надо мной пусть факел гробовой.
Склони твои черты печальные. Нет силы,
Чтоб их стереть во мне. И в сумраке могилы
Я в сердце сохраню прекрасный образ твой.
И я хочу пред тем, как заколотят гроб,
С тобою быть, клонясь к подушкам белым.
И ты в последний раз прильнешь ко мне всем телом
И поцелуешь мой усталый лоб.
И после, отойдя в далекие концы,
Я унесу с собой любовь живую,
И даже через лед, через кору земную
Почувствуют огонь другие мертвецы.

«Нет, жить тобой душа не уставала…» Перевод А. Гатова

Нет, жить тобой душа не уставала!
Ты некогда в июне мне сказала:
«Когда бы, друг, однажды я узнала,
Что я тебе мешаю, тяжела, —
С печалью в сердце, тихом и усталом,
Куда неведомо, но я б ушла».
И тихо лбом к моим губам припала.
И потом:
«Дарит разлука радости живые,
И нужды нет в сцепленье золотом,
Что свяжет, как у пристани, кольцом
Две наши тихие ладьи земные».
И слезы у тебя я увидал впервые.
И ты сказала,
Ты еще сказала:
«Расстанемся во что бы то ни стало!
Так лучше, чем спускаться с вышины
Туда, где будням мы обречены».
И убегала ты, и убегала,
И вновь в моих объятьях трепетала.
Нет, жить тобой душа не уставала.

Волнующиеся нивы

{42}

Покойник Перевод М. Донского

Усопших к месту погребенья
Всегда проносят вдоль селенья.
Уже мальчишки тут как тут:
 «Гляди, покойника несут!»
Глаза рукой прикрыв от солнца,
Старуха смотрит из оконца.
Столяр бросает свой верстак:
В гробах он смыслит как-никак.
А лавочник расставил ноги
И курит трубку на пороге.
От взоров досками укрыт,
Покойник в ящике лежит.
Без тюфяка он, без подушки, —
Под ним солома лишь да стружки,
А гроб из четырех досок
Не в меру узок и высок.
Носильщики идут не в ногу,
Кляня разбитую дорогу.
Злой ветер возле «Трех дубов»
Срывает гробовой покров.
Шершавым доскам будто стыдно,
Что всем теперь их стало видно.
Холодный ветер валит с ног;
Все думают: «Мертвец продрог».
Все знают: спит он, бездыханный,
В одной рубахе домотканной.
И в день, когда своих рабов
Господь поднимет из гробов,
Дрожа, в смущении великом,
Он будет наг пред божьим ликом.
Процессии дать надо крюк,
Чтоб обогнуть общинный луг.
По той полоске, рядом с лугом,
Покойный шел весной за плугом.
Он тут в погожий летний день
Косил пшеницу и ячмень.
Всем сердцем был он в жизни трудной
Привязан к этой почве скудной.
Под вечер, выбившись из сил,
Он с ней любовно говорил.
Вон там, где тянется тропинка,
Он комья подбирал суглинка,
И после трудового дня,
С соседом сидя у огня,
Он землю в пальцах мял, смекая,
Какого ждать им урожая.
Вот кладбище; как свечки, в ряд
Три кипариса там стоят.
Сплеча могильщик бородатый
Орудует своей лопатой:
Его, не побоясь греха,
Забыла разбудить сноха, —
Вон гроб уже у поворота,
А не закончена работа.
На мертвеца могильщик зол
За то, что тот его подвел, —
Нашел же времечко, постылый, —
И он плюет на дно могилы.
А гроб все близится, и вот —
Он у кладбищенских ворот.
Толпа в ограду повалила,
Перед покойником — могила.
Неистов ветер, даль черна,
Как эта яма холодна!
Могильщик с силой и сноровкой
Подхватывает гроб веревкой,
И скрип ее о край доски —
Как одинокий стон тоски.
Безмолвна скорбь, и сухи веки.
Гроб опускается навеки
В глухую темень забытья,
В объятия небытия.

Алые крылья войны

{43}

Герои Льежа Перевод В. Брюсова

Клятвопреступная смертельная война
Прошла вдоль наших нив и побережий,
И не забудет ввек под солнцем ни одна
Душа — о тех, кто чашу пил до дна
Там, в Льеже.
Была суровая пора.
Как некая идущая гора,
Все сокрушая глыбами обвала,
Германия громадой наступала
На нас…
То был трагический и безнадежный час.
Бежали все к безвестному в смятенье.
И только Льеж был в этот час готов,
Подставив грудь, сдержать движенье
Людей, и пушек, и штыков.
Он ведал,
Что рок ему в то время предал
Судьбу
И всей Британии, и Франции прекрасной,
Что должен до конца он продолжать борьбу
И после страстных битв вновь жаждать битвы страстной,
В сознанье, что победы ждать — напрасно!
Пусть там была
Лишь горсть людей в тот час глухой и темный,
Пред силами империи огромной,
Пред ратью без числа.
Все ж днем и ночью, напролет все сутки,
Герои пламенно противились врагу,
Давая битвы в промежутке
И убивая на бегу.
Их каждый шаг был кровью обозначен,
И падал за снарядами снаряд
Вокруг, что град;
Но полночью, когда, таинственен и мрачен,
На дымных небесах являлся цеппелин,
Об отступлении не думал ни один,
Бросались дружно все в одном порыве яром
Вперед,
Чтоб тут же под безжалостным ударом
Склониться долу в свой черед…
Когда велись атаки на окопы,
Борцы бесстрашные, тот авангард Европы,
Сомкнув свои ряды, как плотную мишень
Для быстрых, ровных молний пулемета,
Стояли твердо целый день
И снова падали без счета,
И над телами их смыкалась мирно тень…
Лонсен, Бонсель, Баршон и Шофонтен
Стонали, мужество свое утроив;
Века лежали на плечах героев,
Но не было для павших смен!
В траншеях, под открытым небом,
Они вдыхали едкий дым;
Когда же с пивом или хлебом
Туда являлись дети к ним, —
Они с веселостью солдатской неизменной
Рассказывали, вспоминая бой,
О подвигах, свершенных с простотой, —
Но в душах пламя тлело сокровенно,
Был каждый — гнев, гроза, вражда:
И не бывало никогда
Полков столь яростных и стойких во вселенной!
Весь город словно опьянел,
Привыкнув видеть смерть во взорах;
Был воздух полон славных дел,
И их вдыхали там, как порох;
Светились каждые глаза
Величьем нового сознанья,
И возвышали чудеса
Там каждое существованье,
Всё чем-то сверхземным и дивным осеня…
Вы, люди завтрашнего дня!
Быть может, все сметет вдоль наших побережий
Клятвопреступная смертельная война,
Но не забудет ввек под солнцем ни одна
Душа — о тех, кто чашу пил до дна
Там, в Льеже!

Поэмы и легенды Фландрии и Брабанта

{44}

Пиршество гёзов Перевод Ю. Александрова

Сиянье кубков золотых,
Сиянье лиц и гул беседы,
Сиянье гордое победы,
Сплотившей знатных и простых!..
И этот блеск в согласных звонах
Переходил в конце концов
Со лба безумцев распаленных
На лоб степенных мудрецов.
Но кто-то слово или фразу
Произносил — и вдруг с лица
Слетало ликованье сразу,
И красный уголь жег сердца.
В ту пору недоверье зрело,
Дойдя с низов до королей, —
Оно на дне души горело,
И каждый становился злей.
На севере монах германский
Душил сердца, давил умы,
И был порядок лютеранский
Чернее самой черной тьмы.
А за стеною пиренейской
Король Испании служил
Щитом для Рима и злодейской,
Кровавой ролью дорожил.
Общались гости на пиру высоком,
И радость озаряла лица их,
И каждый виноградным буйным соком
Соседей потчевал своих.
Одни из них себя считали строго
Апостолами праведного бога.
Другие звали подлою игрой
Костры, которые Филипп Второй
Воздвиг у набожного трона,
Как троны ужаса — дабы корона
Латинским блеском озаряла мир.
Они кричали, что король-вампир
Не может быть христианином,
Что веру не спасти огнем единым,
Сплошной завесою огня,
Который будет жечь, покой гоня,
Пока весь горизонт на небе темном
Не вспыхнет заревом огромным.
Граф Мансфельд, кубок свой подняв
И в тишине минутной встав
Над прочими гостями,
Взывал к согласью твердыми устами.
Словечки добрые и шуток рой
Порхали над игрой,
Которой занялись иные гости:
Они швыряли кости,
Не зная меж собой преград.
И каждый был другому брат,
Когда властительно и смело,
Победой наполняя дух и тело,
Гремело имя Ламораль{45},
Граф Эгмонт — грозное, как сталь.
И вот, на гребне высшего накала,
Где так взыграла жажда братских уз,
Что можно было заключить союз
Хоть против солнца, посредине зала
Поднялся граф Анри де Бродерод
И громко крикнул: «Мы — народ!»
И мигом по его сигналу
Горшков и мисок поплыла по залу
Армада, нагруженная едой.
Тянул к ней руку и сеньор седой,
И полинявший воин за свободу,
Пивавший чаще не вино, а воду.
Под радугою витражей,
Среди серебряных ножей,
В минуту чуда,
Затмила жалкая посуда
Сверкающие жарко блюда.
А сам вельможный Бродерод,
Подсев к вассалу своему,
Надев холщовую суму
И перелив полжбана в графский рот,
Воскликнул гордо, безо всякой позы:
«Мы — гёзы!
Мы — нищие! Нас обозвали так —
Пусть так и будет! Мы — вожди бродяг!
Нас не страшат ни битвы, ни угрозы!
Мы — гёзы! Гёзы!!
Гёзы!!!»
И слово полетело рикошетом
Из уст в уста,
И молнию зажгло при этом,
Какой не знали здешние места.
И приняли его знатнейшие сеньоры,
Как меч, рассечь способный горы.
Оно надежду их насытило сполна.
Оно несло их удивленье
С бравадой пополам — явленье
Обычное в те времена.
Их грубый, острый ум подвластен был капризам,
Но слово стало их девизом
И делом стало, наконец,
Прогретым яростью сердец.
Они друг другу пожимали руки
И обнимались, дав обет
Идти на смертный бой, на эшафот, на муки,
Во имя лучших лет.
И хлеб и соль они в вино бросали,
И лихорадка их была
Такою жаркой, что слова плясали
Порой без смысла. Но любовь звала
Людей на подвиг. Людям было ясно,
Что в миг безумья, страшный, молодой,
Чреватый горем и бедой,
Ничто в конечном счете не напрасно.
Что ими узел рассечен
Самой судьбы, самих времен;
Что им теперь в пылу борьбы упрямой
Дано уже до смерти самой
Струю крепчайшего вина
Пить залпом, до конца, до дна.

Зори Перевод В. Левика

Посвящается Полю Синьяку

{46}

Действующие лица

Толпа.

Группы рабочих, нищих, фермеров, солдат, женщин, молодых людей, прохожих, мальчишек, стариков.

Жак Эреньен — трибун.

Пьер Эреньен — его отец.

Клер — его жена.

Жорж — его сын.

Эно — брат Клер.

Ордэн — капитан неприятельской армии, ученик Эреньена.

Ле Бре — сторонник Эреньена.

Дядя Гислен — фермер.

Кюре.

Офицер.

Разведчик.

Цыган.

Консул Оппидомани.

Пастух.

Нищий Бенуа.

Городской ясновидец.

Сельский ясновидец.


Группы действуют как один человек, обладающий многочисленными и противоречивыми обликами.

Действие первое

Сцена первая

Обширный перекресток; справа — дороги, ведущие вверх, в Оппидомань, слева — равнины, изрезанные тропинками. Вдоль тропинок — деревья; их очертания теряются в бесконечной дали. Город осажден неприятелем, подступившим вплотную. Местность охвачена пламенем. На горизонте огромные зарева; звон набата.

В канавах группами расположились нищие. Другие группы стоят на кучах гравия, наблюдая пожар и обмениваясь замечаниями.

Нищие. Глядите: с этого холма видно, как горят села.

— Давайте влезем на деревья, оттуда виднее.

Один из нищих (взобравшись на дуб). Сюда! Сюда!

Нищие (глядя на город). Чем ближе к городу, тем яростней пожар.

— Слышите — разнесло пороховые погреба.

Грохот взрыва.

— Огонь подобрался к заводу переднего порта, к докам и пристани.

— Пылают нефтяные хранилища. На небосклоне, как огненные кресты, вздымаются мачты и реи.

Другие нищие (глядя на равнины). А там, в дали равнин, пылают все деревни. Пламя лижет и ферму Эреньена. Во двор как попало выбрасывают мебель. Скотине завязывают глаза и выводят ее из хлева. Больного старика отца выносят на кровати.

— Пришел черед арендаторам почуять смерть за плечами.

— Какое неожиданное, чудесное возмездие! Изгонявшие нас изгнаны сами. Они толпятся на большой дороге. Наши богохульства были не напрасны; наша ярость, молитвы и проклятья не пропали даром!

Смотри, к болотам их стада бегут.
Беснуясь, рвутся жеребцы из пут
И тяжело храпят, кося багровым оком.
Вот, вырвавшись, один помчался диким скоком,
На взмыленном хребте неся пожар и смерть;
Он, морду повернув, кусает злобно пламя
И, как живой костер, летит в степную мглу,
А люди мечутся в безумье по селу,
Стараясь вилами остановить стихию.

— Колокола безумствуют в вышине. Рушатся церкви и башни. Кажется, даже бог объят страхом.

— Кто знает, почему началась война?

— Все короли зарятся на Оппидомань. О ней мечтают в самых глухих уголках земли.

Встревоженные люди бегут и рассеиваются по дорогам кто куда. Иные останавливаются и кричат: «Фермеры сваливают на телеги все пожитки и мебель; они направляются в город; они проедут здесь».

Группа нищих. Вот случай пробраться в Оппидомань.

— Последуем за ними…

Нищий Бенуа

За ними следовать? А кто же ты такой?
Когда, бездомны и гонимы,
В лохмотьях по миру пошли мы —
Кто, как не фермеры да эти мужики
Нуждой и голодом зажали нас в тиски?
У них ломились закрома. У нас
И корки не бывало про запас.
И в ярости огня, что ныне
Грызет их риги на равнине,
Я злобу давнюю свою,
Свой гнев, так долго спавший, узнаю.
С тех пор как стал я нищим и бродягой,
Я призывал все кары неба
На тех, кого молил о черствой корке хлеба.
Я в их дома болезни заносил,
Выбрасывал их трупы из могил,
Я попирал презренный их закон,
Насиловал их дочерей и жен;
Где мог, вредил всему их роду
И вечно буду их врагом.
Все годно: кол, топор и лом,
Чтоб истреблять их мерзкую породу.

Старик. Зачем их убивать? Они уже безвредны, они даже несчастнее нас.

Нищий Бенуа. Молчи, ты слишком стар, ты больше не мужчина.

Новые толпы бегут по дороге в Оппидомань. Появляется группа рабочих. Один рабочий обращается к нищим.

Рабочий. Эреньен не проходил?

Нищий (рабочему). Этот пастух знавал его. Спросите у него.

Рабочий (пастуху). Здесь не проходил Эреньен?

Пастух (он одет в рубище). Я жду его. Он кинулся на помощь к своему отцу. Я бы хотел поглядеть на него еще раз. Я его вылечил, когда он был ребенком.

Рабочий. Он должен прийти. Подождем его вместе.

Пастух. Как же он выбрался из города? Ведь даже его врагам выгоднее было бы его задержать.

Рабочий. Эреньен делает все, что хочет. Его отец в деревне, при смерти, и просил его приехать.

Пастух. Как, по-вашему, он усмирит Оппидомань?

Рабочий

А разве он не властвует народом?
Святой мудрец! Он и сквозь тьму времен
Событий ход провидит вещим оком.
В своем всеведенье глубоком
Как тонко разъясняет он,
Где надобен расчет, а где отвага,
Чтобы грядущим овладели мы.
Своею книгою он пролил свет в умы,
Народного алкающие блага.
Он, только он найти дорогу смог
В тот мир, где человек становится как бог.

Пастух. Вы — из тех, кто любит и защищает его в городе?

Рабочий

Нас сотни, тысячи, и нами он любим,
И приняли мы твердое решенье:
С его идеями, и до конца — за ним!

Рабочий выходит на дорогу, чтобы не упустить Эреньена. Снова беженцы, потом — группа крестьян с повозками и ручными тележками. Лошади, непосильно нагруженные, едва взобрались на крутизну.

Дядя Гислен. Наши клячи выбились из сил. Пускай отдохнут. Эй вы! Нищие! Этот чертов Эреньен не проходил еще здесь?

Нищий Бенуа. Дядя Гислен, замолчи.

Дядя Гислен. Мне велят замолчать! Мне велят замолчать!.. Почему?.. Из-за кого? Можно подумать, что Эреньен и впрямь хорошо знает вас!

Нищий Бенуа. Дядя Гислен, мы здесь сила и можем тебя пристукнуть, прежде чем ты раскроешь рот. Ты годами выставлял нам за дверь кухонные помои, то, чего и твоя свинья жрать не хотела. Зато мы годами приходили к тебе с нашими просьбами и мольбами. Итак, за прошлое мы квиты, а настоящее принадлежит нам. (Угрожающе направляется к дяде Гислену.)

Крестьянин (подбегая). Дядя Гислен, дядя Гислен, с твоей фермы Звенящие поля огонь перекинулся на всю Волчью равнину!

Деревья вдоль дорог охвачены пожаром,
Весь ельник корчится и воет в вихре яром,
И пламя все круче
Взвивается к туче
И в бешеной злобе грызет небеса.

Дядя Гислен

Ну что ж! Пускай горит! Прекрасная потеха!
Пускай горят и нивы, и пустыни,
Моря и небо, вечных гор твердыни,
Пусть лопнет грудь земли, как скорлупа ореха.
(Меняя тон.)
Тот нищий угрожал меня отправить в гроб.
(Нищему Бенуа.)
Так действуй! К черту эти штуки!
Вот грудь моя, вот шея, вот мой лоб!
Вот продававшие свой труд проклятый руки,
Уже бессильные; мой сгорбленный хребет;
Морщины на лице, которым счета нет;
Вот тело, на которое невзгоды
Обрушивались шесть десятков лет.
Зачем, иссохнув как скелет,
Я на себе тащу ненужные мне годы,
Зачем живу я? Кто мне даст ответ?
Мне каждый день грозят нужда и голод.
Я поле распахал, но всходы губит холод.
Все то, что по грошам успел собрать отец,
Что выжал он, зажал, запрятал, как скупец,
Проел я с домочадцами моими.
Я вырастил детей — и был обобран ими.
Трясиной городов поглощены, они
В позорной праздности растрачивают дни.
Деревни умерли и не воскреснут вновь!
Оппидомань, ты выпила их кровь!
На наши нивы, пашни, огороды
Обрушились болезни всей природы,
Земли и солнца, неба и воды.

Метерлинк. «Непрошеная»

Крестьянин

Ваши горести — наши. Мы тоже все несчастны…

Дядя Гислен

Когда-то праздником считались дни посева,
Земля сдавалась нам с улыбкою, без гнева,
Цветами радости синели всходы льна.
Теперь — не то! Земля озлоблена.
Мы ворвались туда, где ночь царит,
Мы оскорбили все подземные святыни,
И властелином стал великий антрацит,
Дремавший в пропастях доныне.
Узлами черных рельс земля оплетена,
Кровавым золотом пылают семафоры,
Грохочут поезда, пронизывая горы,
И тонет в дымной мгле небес голубизна.
Невинные цветы и девственные травы
Вдыхают черный смрад отравы.
Настал последний час!
Победным шествием идут и топчут нас
Огонь, чугун, металлов сплавы,
Как будто ад восстал во всем величье славы.

Нищие пятятся, не угрожая больше.

Нищий. Бедняга!

Дядя Гислен. Бедняга? Как бы не так! (Хватая одного из крестьян, указывает на горящую усадьбу.) Вы думаете, неприятель поджег мою усадьбу? Вы ошибаетесь. (Показывая ему свои руки.) Ее подожгли вот эти руки. А мой лес подле болота Блуждающих огней! — Тоже они. А мои амбары и мельницы? — Они, опять они! Нет! Дядя Гислен — бедняга? Он, и, может быть, он один, все видит ясно. Люди перестали уважать свое поле; медлительность природы выводит их из терпения; они убивают ростки, перегревая их; они согласуют, рассуждают, составляют; земля перестала быть женщиной; она превратилась в публичную девку.

И вот над ней глумится враг жестокий.
Когда-то город наносил ей раны,
А ныне новые тираны —
Свирепствуют пожары и война.
И там, где некогда она
Давала новой жизни соки, —
Над нею пляшет смерть остервенело,
Кромсая бомбами ее нагое тело.
Нет нужды ни в дождях, ни в утренних прохладах,
Ни в реках медленных, ни в бурных водопадах;
Не нужен зимний холод, летний жар.
Пускай же сокрушительный удар
С лица земли сотрет деревни!

Крестьянин. Дядя Гислен, наверное, рехнулся. Другой. Так поносить землю — преступление. Третий. Не знаешь, во что и верить.

Появляется сельский ясновидец. Он напевает, подражая движениями полету воронов пожара.

Сельский ясновидец

Бегут, бегут леса, равнины мчатся в дали,
И буря встала в золотой пыли,
Подъемлются кресты на полюсах земли, —
Для Красных Воронов дни торжества настали.
Они, как призраки, теснятся на домах,
Их перья в зареве щетинятся, как пики,
И, крылья черные раскрыв во весь размах,
По крышам, каркая, кружит их табор дикий.
Неисчислимою зловещею ордой
Они летят, как вестники пожара,
Как тени, вставшие из глубины земной,
Чтоб сеять ужасы вокруг земного шара.
Прохожий, голову не смея повернуть,
За ними искоса следит оцепенело;
Их клюв вонзается, как нож, в земную грудь,
Чтобы взрывать, и разрывать,
И потрошить пласты земного тела.
И гибнут семена, и засыхают злаки,
Скирды горят блуждающим костром,
И языки огня перебегают грозно
И лижут свод небес — и кажутся во мраке
Кобыл окровавленных табуном.
Смерть предреченная пришла.
Гремят колокола!
Земле, носящий плод, назначен жребий бренный,
Смерть предреченная пришла.
Гремят колокола! Гремят колокола!
Споем отходную вселенной.

Дядя Гислен. Да, да! Он прав, этот ясновидец, этот безумец, над которым все издевались, над которым издевался я сам и которого я никогда не понимал! Да, теперь на все проливается ужасный свет. (Указывает вдаль.) Он это давно предсказывал. А мы — все остальные — цеплялись за старые призраки и пытались нашим бедным маленьким здравым смыслом преградить путь грозным колесам судьбы.

Толпа деревенских парней, батраков, рабочих, скотниц, нищенок несет на носилках Пьера Эреньена. Их сопровождает кюре. Умирающий показывает знаками, что невыносимо страдает, и просит остановиться.

Жак Эреньен. Сюда, мои друзья! Кладите его осторожней. (Помогает несущим; затем, как бы обращаясь к самому себе.) Бедный старик! Бедный старик! Тебе не суждено умереть, как умер твой отец, в своей постели! О, войны, войны! Их нужно ненавидеть ненавистью твердой, как алмаз!

Пьер Эреньен. Эреньен! Эреньен!

Жак Эреньен. Я здесь, отец, подле тебя, перед твоими глазами, близ твоих рук. Я здесь, подле тебя, как при жизни матери, так близко от тебя, что слышу каждое биенье твоего сердца. Ты видишь меня? Чувствуешь ли, что я по-прежнему люблю тебя?

Пьер Эреньен (коснеющим языком). На этот раз — конец! Ты уже не успеешь перевезти меня к себе, в Оппидомань. Я счастлив, вокруг меня родные равнины. Прошу тебя о милости: позволь старому кюре подойти ко мне.

Жак Эреньен. Отец мой, любое желание, любая воля твоя будут исполнены. Я должен уйти?

Пьер Эреньен. Исповедоваться можно только наедине.

Эреньен отходит в сторону. Кюре приближается. Дядя Гислен робко подходит к трибуну, желая с ним поговорить, покуда совершается исповедь.

Дядя Гислен. Господни Эреньен, я вижу, вы добры по-прежнему… а я считал вас не таким. Вы — главный человек в Оппидомани, и на наших фермах часто заходил разговор о вас… Мои сыновья за вас заступались… Быть может, они и правы… Но теперь, когда деревня умерла, откуда, скажите мне, придет к нам жизнь? Где найти уголок, чтоб посеять зерно и вырастить пшеницу? Где найти пядь земли, не отравленную дымом, нечистотами, ядом и войной? Скажите… Скажите!

Эреньен молчит. Все его внимание обращено на отца. Когда Гислен кончает говорить, он едва пожимает плечами.

Пастух (медленно приближаясь к Эреньену). Жак, ты узнаешь меня?

Жак Эреньен. Как, ты жив еще, старый пастух! (Сильно взволнованный, целует его.)

Пастух. Я много лет провел вдалеке отсюда, я видел новые, чудесные страны. Вот так уходишь, скитаешься изо дня в день, из края в край, и потом, вернувшись, видишь, как умирают люди.

Пьер Эреньен. Простите меня все, кого я оскорбил.

Кюре. Не тревожься, — ты жил христианином и будешь спасен. (Отпускает ему грехи.)

Жак Эреньен (подводя пастуха к умирающему). Отец, это пастух со Звенящих полей; ты знаешь его; он самый старый из твоих слуг и друзей.

Пьер Эреньен (долго смотрит на пастуха и, внезапно узнав его, схватывает за руку и притягивает к себе. Довольно твердым голосом). Когда я умру, пастух, ты истребишь все старые семена. Они покрыты вредной пылью, они изъедены, они заплесневели. Не с ними торжественно обручится земля. А ты, побывавший всюду, ты посеешь на моем поле, на моей ниве новые семена — живые, свежие, прекрасные семена, которые ты видел в девственных землях.

Пауза. Пастух наклоняется и становится на колени. Нищие и носильщики делают то же самое.

А теперь поверните меня к солнцу.

Его просьбу исполняют, но на западе, где в это мгновение заходит солнце, вся местность озаряется кострами пылающих деревень; их горячее дыхание обдает умирающего.

Крестьянин (указывая на Пьера Эреньена). Отсветы пожара пробегают по его лицу.

Второй. Видно, он к огню и повернулся!

Третий (к тем, кто помогает Пьеру Эреньену). Осторожней… осторожней… лучше ему не видеть пламени.

Четвертый. Поверните его направо.

Пятый. Сюда… сюда… Направо… Направо…

Но старик, судорожно цепляясь за носилки, остается в том же положении, обратив лицо к закату и пожару.

Шестой. Бедный!.. Если бы он знал!

Пьер Эреньен (почти угасшим голосом). Жак Эреньен, подойди ко мне, подойди поближе. Я хочу умереть, касаясь руками (гладит его) и видя перед собой… то, что я люблю больше всего на свете… Я был словно одержим тобой… Я никогда не отрекался от тебя, почти благословлял страдания и горести, которые ты причинял мне. Да, я любил тебя, и еще я обожал землю. Я жил вместе с солнцем — оно было моим зримым богом. Умри я ночью, в его отсутствие, я счел бы себя наказанным. К счастью, оно предо мной, и я протягиваю к нему руки. (Приподнимается по направлению к пожару.) Я его больше не вижу, но по-прежнему чувствую его благодетельный, победный свет…

Жак Эреньен (шепчет). Отец! Отец! (Колеблется, рассеять ли заблуждение отца или принять его слова как внезапное пророчество.)

Пьер Эреньен. Я чувствую, я люблю, я понимаю его; даже и в этот час оно одно несет единственную еще возможную весну! (Запрокидывает голову и умирает.)

Жак Эреньен целует своего отца. Он приникает губами к его губам, как будто запечатывает их, как будто хочет уловить ту первую истину, которую они возвестили.

Жак Эреньен. Понимал ли он сам смысл своих слов?.. «Единственную еще возможную весну!..» (Постепенно возвращается к действительности и овладевает собою.)

Нищие, крестьяне, рабочие окружают его. Пастух долго пожимает ему руки. Носильщики поднимают тело и пускаются в путь. В эту минуту толпа женщин и детей, спускавшаяся по дорогам, ведущим из города, выходит на перекресток. Их сопровождают старики.

Старик (останавливается и указывает на тело Пьера Эреньена). Покойник! Это Эреньена несут на носилках?

Второй. А что это за толпа?

Третий. Вся деревня хлынула в Оппидомань.

Четвертый. Не думают ли они, что там их примут с распростертыми объятиями? (Кричит.) Эреньен! Эреньен!

Эреньен. Кто зовет меня?

Старик. Оппидомань заперлась в своих стенах; она не примет бродяг и мертвецов, которых ей посылает равнина…

Эреньен. Я возвращаюсь домой; я потерял отца; я сам хочу похоронить его и спасти от грабежа и поругания.

Старик. Вас прогонят пулями; оттуда изгоняют всех, кто не участвует в защите.

Второй. Там взрывают мосты. Стены ощетинились войсками.

Третий. Город уже не разбирает, кого он гонит. Никто не узнает вас.

Четвертый. Идти туда — безумие.

Пятый. Это значит бросать вызов смерти.

Шестой (уговаривая). Останьтесь с нами, ради нас. Вы нас спасете.

Эреньен. Клянусь, что я войду в Оппидомань. Если вы сомневаетесь в этом, не следуйте за мной.

Старик. Мы больше не можем.

Крестьянин. Лучше умереть у себя дома.

Старики, нищие и кое-кто из крестьян остаются на месте. Остальные — и пришедшие из города, и явившиеся с равнины — следуют за Эреньеном. Похоронная процессия медленно удаляется.

Старик. Эреньен — единственный человек, сохранивший твердость и мужество перед надвигающейся грозой. Может быть, его и примут там…

Второй. А тех, кто следует за ним, перебьют поголовно.

Третий (поворачиваясь к равнинам). Посмотрите туда; враг поднимает стихии, чтобы повести их на бой. Он сдерживает, направляет, укрощает, бросает их на неприятеля.

Четвертый. И, умертвив деревни, он уничтожит города.

Старик из города

(самый старый)

О, города! О, города!
Их суета и вечное волненье,
Их ярый вой, их злоба и гоненье
На простоту, им чуждую всегда.
О! Эти грешные пред небом города!
Тупой, уродливый их строй,
Их необузданный разврат,
Их магазины, рестораны,
Где гроздьями грехи висят,
Как шесть грудей на статуях Дианы,
Нечистой жаждою воспламеняя взгляд.
О, города!
Там юность блекнет и теряет цвет,
Там в героизме смысла нет,
Забыта справедливость навсегда.
О, города, о, города!
Возникнув из земли зловонными цветами,
Они простерли щупальца, как спруты,
И, так же хищны, вкрадчивы и люты,
Сосут из мира кровь бесчисленными ртами.

Крестьянин (старикам). Если бы не вы, горожане, наши нивы цвели бы, наши риги не могли бы вместить зерно! Если бы не вы, мы были бы сильны, здоровы и спокойны. Если бы не вы, наши дочери не шли бы на панель, а наши сыновья — в казармы. Вы запятнали нас своими вожделениями, своими пороками, и вы же спустили с цепи это чудовище — войну.

Горожанин (крестьянам). Пеняйте на себя. Зачем вы являетесь к нам жадными полчищами? Из деревенской глуши вы приходите грабить и воровать; вы скудоумны, ваши мелкие душонки так черствы и свирепы, что вас не отличишь от разбойников. Вы поставили за всеми прилавками вашу скупость и плутовство. Вы постепенно заполнили все конторы на земле. И если наш век скрежещет бездарными, раболепными перьями, — виною миллионы ваших рук, готовых переписывать до гроба.

Крестьянин. Мы были вам необходимы. Не вы ли огласили призывами наши поля?

Горожанин. Вы — тесто, замешанное на посредственности; батальоны, занумерованные ничтожеством. Вы — причина медленного одряхления городов, их косности и тяжеловесности. Если бы не вы, город еще сохранил бы легкость, бодрость, подвижность. Если бы не вы, по-прежнему процветали бы отвага, живость, горячность. Если бы не вы, сон не парализовал бы жизнь, смерть не напитала бы землю кровью.

Старик. Эй, не думаете ли вы, что враг, сложив руки, ждет конца ваших пререканий? Если наш город погибнет, то из всех бесполезных слов, из бесцельных споров, из многословия и красноречия, которые столетиями сыпались на него, наверное можно будет соткать ему погребальный саван. Говоруны — единственные виновники несчастий.

Второй. Все сговорились против Оппидомани. Как в падали гнездится тысяча личинок, так в ней заложены тысячи причин ее гибели. Счастье, что там, в далеких землях, еще могут появиться спасители!

Третий. Уже второй день невиданный мятеж держит в страхе весь город. Народ укрылся на кладбище, лежащем за старыми кварталами. Могилы и склепы служат ему убежищем. Он бастует. Правительственные войска отрезали ему пути.

Крестьянин. Оппидомань одновременно стала осажденной и осаждающей.

Старик. По примеру Рима — чернь ушла на Авентин.

Второй

Позор! Позор — идти с бессмысленной толпой,
Чья злоба и безумие слепое
Ввергают в ужас и шатают мир.
В такие дни, когда бунтует порох,
Она, забыв в междоусобных спорах,
Что единенье — крепости залог,
Дробится, рассыпаясь, как песок.
Какая ж истина бесспорна и крепка,
Где очевидность, аксиома века?
Где смелая и твердая рука
Смиряющего стадо вожака?
Ужели в мире нет такого человека?

Сельский ясновидец, как прежде рыщущий вокруг перекрестка, вещает.

Сельский ясновидец

Наставший день был предначертан роком,
И дивный город, зеркало вселенной,
Куда гляделся мир пытливым оком,
Чтоб самосозерцаньем насладиться,
Приблизился к закату славы бренной.
Оппидомань!
Взгляни, к твоим садам,
К твоим мостам, аркадам и соборам
Спешат все дали мира,
Чтобы твоим натешиться позором.
Оппидомань!
Взгляни, твои дома,
Колонны, башни, каждый камень —
Всё, всё кровоточит, и скорбно над тобой
Рыдает погребальный пламень.
Оппидомань! Последний час настал,
И ты погибнешь в пасти жгучей.
Спасенье только в том, чтоб об руку с тобой
На бой
Встал некто, непомерный и могучий.

Старик. О, кто бы он ни был, этот неведомый, — с каким восторгом был бы он встречен! Весь народ — и мы первые — приветственно склонились бы перед ним.

Сельский ясновидец

Тот, кого ты ждешь, старик, —
Он велик, он велик!
И долго вам расти, и долго надо ждать,
Чтобы его постичь и разгадать.

Старик. Он еще не родился.

Второй. Никто не предчувствует его прихода.

Третий. Никто не предрекает его деяний.

Четвертый. А Жак Эреньен?

Пятый. Жак Эреньен?.. Это безумец!

Сцена вторая

У стен Оппидомани. Конный отряд заграждает ворота. Солдаты подготовляют взрыв мостов. На валах и насыпях стоят сторожевые патрули. Генерал, с биноклем в руках, осматривает горизонт и наблюдает за всем происходящим. Между тем курьер приносит офицеру, командующему отрядом, приказ.

Офицер (читает). «Сим воспрещается пропускать в город кого бы то ни было; исключение сделать только для трибуна Жака Эреньена. Необходимо, чтоб он почувствовал, как велика эта милость. Для соблюдения формы сначала отказать ему в пропуске». Подписано: «Правительство Оппидомани».

Эреньен появляется на большой дороге в сопровождении множества оборванцев, женщин, рабочих, фермеров и стариков.

Поняв, что проникнуть в город будет очень трудно, он выходит из толпы и один направляется к офицеру.

Эреньен. Я — из тех, кто не бросает слова на ветер. Оппидомань — это город, где я вырос, страдал и сражался за свои идеи, самые прекрасные из всех, какие может исповедовать человек. Я любил Оппидомань, когда она казалась непобедимой. Теперь я хочу занять свое место в ряду бойцов, умирающих за нее. И я хочу добиться этого для всех, кто пришел сюда вместе со мной, для всех, кого я встретил на своем пути. Я сам побудил их следовать за мною. Я направил к мужеству поток, стремившийся к трусости.

Офицер. Я знаю, кто вы, но не могу изменить полученных мною приказов.

Эреньен. Каких приказов?

Офицер. Никого не пропускать за эту преграду! (Указывает на городские ворота.)

Эреньен

Ужель в подобный час Оппидомань,
Когда все ужасы, вся скорбь, хулы и брань
На спесь ее низверглись разом,
Бездумным росчерком, бессмысленным приказом
Ворота заградит
И доступ воспретит
Всем, кто приносит ей свой разум,
И сердце пылкое, и кровь,
И пламенную, грозную любовь?
Ужели я, глядевший с волнореза,
Как море шумно ей несет
Огромный мир своих щедрот, —
Я, кто любил любовью неподкупной
Великий город мой, прекрасный и преступный —
Мою Оппидомань, отдав ей весь свой пыл, —
Я, кто ей сыном, кто любовником ей был, —
Ужель от стен ее уйду, как пес паршивый?

Приказ! Но ведь подобные приказы губят народ! Кто сосчитает число защитников в часы беспредельной печали? Кто помешает умереть сообща объединенным одной опасностью? Я требую, чтоб вы пропустили всех!

Офицер. Я не могу.

Эреньен приближается к телу своего отца и открывает его лицо и грудь.

Эреньен

Он двадцать лет солдатом прослужил,
Он шел на край земли за вашими вождями,
Сражался возле полюсов, в пустынях и морях,
Три раза пересек из края в край Европу
В веселой буре плещущих знамен,
Под крыльями орлов из золота и света!
Ему ли запретят войти в Оппидомань?

Офицер. Да, как и всем, кто следует за вами.

Эреньен. Так знайте же, что во имя закона, самого ясного, самого простого и самого непреложного, я обращаюсь к вашей человеческой чести. Через несколько дней эта равнина будет покрыта развалинами, трупами и кровью. Вам нужно сказать одно только слово, чтобы сохранить нам жизнь, на которую все мы имеем право. Вы, носящий оружие, вы первый должны оказать нам помощь, которую человек обязан оказывать человеку. Пред этим долгом бледнеет все остальное. Он существовал уже тогда, когда еще не знали ни слова «армия», ни слова «приказ».

Офицер. Разойдитесь, разойдитесь!

Эреньен (оглядывается на огромную толпу, следующую за ним, прикидывает на глаз число солдат и направляется к телу отца). Прошу прощенья у покойника за кровь, которая прольется на его похоронах.

В этот момент генерал, наблюдавший с вала всю сцену, направляется к офицеру.

(Обращаясь к толпе.) Я исчерпал все средства, остается только одно. Вы сами догадываетесь какое… Нас — тысячи, их (указывает на солдат) — ничтожная кучка. Среди них находятся ваши отцы и ваши дети. Они наши… они нас пропустят… Пусть женщины идут первыми: в них не станут стрелять. (Выступает вперед, меж тем как толпа медленно подвигается к солдатам.) Не подчиняйтесь ему. Вы имеете право…

Но генерал уже приближается к офицеру и делает ему строгий выговор. Доносятся слова «бестактность», «безумие». Генерал быстро направляется к Эреньену и приветствует его.

Генерал. Жак Эреньен, вы войдете в Оппидомань. Правительство готово принять вас.

Эреньен. Наконец-то! Я знал, что я вам нужен, что вам же лучше, если я с вами. (Указывая на толпу.) Но все они последуют за мною, — старики, дети, женщины войдут к вам в город, и все они принесут пользу. А ты, отец, будешь покоиться в могиле, где уже спят двое моих детей.

Генерал не отвечает. Солдаты расступаются. Жак Эреньен и несколько рабочих вступают в город, но как только они проходят через ворота, внезапно, по команде офицера, ряды смыкаются снова. Тело Пьера Эреньена, носильщики, старики, женщины и дети оттеснены. Подоспевшие батальоны оказывают поддержку страже. Жак Эреньен поражен. Он пытается проложить дорогу назад. Слышны его крики: «трусость», «предательство», «подлость». Но шум свалки заглушает его голос. Его насильно вталкивают в город. А беснующаяся толпа окончательно отброшена на равнину.

Действие второе

Сцена первая

Квартира Эреньена. Направо дверь. Обыденная обстановка. Чугунная печь. Вещи в беспорядке. На столе одежда, предназначенная для починки. Детские игрушки. На стульях груды книг. Клер, жена Эреньена, зажигает лампы. Она ждет мужа. Внезапно с улицы доносятся приветственные крики. Входит Эреньен. Он обнимает жену и задерживает ее в объятиях.

Эреньен. Мы схоронили отца слева от малюток, под тисом, осеняющим наш могильный участок. Там будет он покоиться, точно у себя в деревне. Тело его растворится в стихийном бытии трав и растений, которые он так любил.

Клер. За тобой шпионили?

Эреньен начинает переодеваться, он меняет свою темную одежду на домашнюю. Вся сцена носит интимный характер.

Эреньен. Не знаю. Нас было много. На обратном пути вокруг меня собралась толпа. Мальчишки выкрикивали новости с Авентина. Какие-то люди несли факелы и пели, вырывали друг у друга газеты. Вдоль улиц и бульваров щерились продырявленные или разрушенные бомбами дома. Обломки загромождали тротуар. Фонари не горели. На площади Народов какой-то каменщик прокричал мое имя. Вот и все. Когда мне разрешили — знает бог, как долго я добивался этого — внести моего отца в Оппидомань, я обещал, что погребение состоится без участия народа. Я сдержал слово. (Видит на столе пачку банковых билетов.) Что это?

Клер. Тебе прислали остаток по счету. (Вынимает из кармана записку.) Смотри, твоя последняя книга полностью разошлась.

Эреньен (пробегая глазами записку). И вот меня читают, и спорят обо мне, и ждут, и жаждут моего суда. (Кладет письмо на стол и открывает окно. Подходит к Клер.) Во время этих простых и скромных похорон я думал о нас. Как хотелось мне, когда гроб опускали в могилу, чувствовать рядом с собой тебя! Сердце мое было так истерзано, так полно невысказанной нежности, так одиноко, безжалостно замуровано в груди. Если бы в моих руках были твои руки, я передал бы им половину своей скорби! (Берет ее руку.) О моя нежная, моя смелая, ты знаешь меня! Ты понимаешь меня! Только с тобой я не терзаюсь укорами совести, я становлюсь таким, каков я на самом деле, — беззащитным человеком, не знающим покоя, безудержным в гордости, порывистым в нежности, тем более требовательным, чем сильнее он любит… А где ребенок?

Клер (указывая на дверь направо). В нашей спальне. Он спит.

Эреньен. Как часто я приводил в отчаяние отца! Мои своевольные вспышки бывали так безумны, что он бил меня, и под ударами я кричал, я плакал, я выл, но все-таки настаивал на своем. Подумать только, что сейчас я задушил бы моего сына, если бы он был похож на меня.

Неподалеку от дома разрывается снаряд. Эреньен и Клер бросаются к окну. Толпа приветствует Эреньена.

Поистине, прекрасная пора для любви! Ничто так не сближает, как эти волнения и тревоги. Я снова вижу нас такими, как в первые месяцы нашей влюбленности. Ты кажешься мне все более прекрасной. Тебе одной принадлежит моя любовь, такая полная, такая пламенная, такая глубокая, как никогда!

Клер. Я люблю тебя, всю душу отдала я на служение тебе.

Эреньен. Эти похороны унесли какую-то частичку моего существа — может быть, мое детство, целую эпоху моей жизни, — они отвлекли меня от моего лихорадочного бытия, отданного всем, предназначенного для всех и посеявшего семена свои там, вдали от тебя, по всей Оппидомани. И мне казалось, что я в деревне, на горестной земле этих бредящих равнин, блуждаю вечером в зарослях вереска или скачу верхом на обезумевшем жеребенке среди отцовских полей. Я вспоминал пастухов, слуг, работниц. Я вспоминал дороги в школу и в церковь и даже размеренный звон церковного колокола. Я был так печален и счастлив. Я сгорал от желанья увидеть вас — тебя и ребенка. (Обнимает Клер.) А теперь покажи мне глаза, твои светлые, нежные глаза: они меня любят сильнее чьих бы то ни было глаз, и для меня они — самые прекрасные светила в мире. (Приближая лицо к лицу Клер.) Они верны и нежны, прозрачны и кротки. Как я был жесток, заставляя их плакать!

Клер. Когда ты раздражен, твои слова обгоняют мысль.

Эреньен. О, я не из тех, кто любит смиренно! Но ты — ты любишь меня, несмотря ни на что, хотя ты знаешь мою ужасную жизнь, ту подлинную жизнь, которая дает смысл моему существованию на земле.

Клер (с легким укором). Ты мне слишком часто говоришь об этом!

Эреньен (властно). Я хочу говорить об этом снова, хочу тебя этим измучить, ибо моя страсть — обнажать пред тобой самые сокровенные струны души. И если мне придется утаить от тебя хотя бы ничтожный пустяк — ты больше мне не жена. Лучше мне видеть твои слезы, чем лгать тебе.

Клер. Если бы ты был другим, я меньше любила бы тебя.

Эреньен. И, кроме того, ты прекрасно знаешь, что я все преувеличиваю. В сущности, когда я говорю, что ты занимаешь такое малое место в моей жизни, я и сам заблуждаюсь, и тебя обманываю.

Клер. Будь, чем хочешь — мучителем, деспотом, — что за беда! Вся моя любовь принадлежит тебе и нашему ребенку.

Эреньен

Да, это правда: ты — моя жена.
Давно — безмолвной ночью мая —
Мне отдалась ты, страсти не скрывая.
И я поклялся пред собой самим,
Что не прильну к другим устам губами,
Другой груди не буду целовать.
Тебя — цветок долин, озер и тишины —
Сорвал я трепетным и полным юной силы,
Унес из мира дремлющей природы
В Оппидомань, но и земля и воды
Моей незабываемой страны
В лазури глаз твоих повторены.
Пребудем же растворены
В любви, освобождающей от мира,
Воспламененные божественным огнем,
Меж тем как жадный рок уносит день за днем
Года отмеренной нам жизни.
Пусть огненная смерть подстерегает нас,
Пусть вечер бредовой сменится ночью грозной,
Но с неба чистого и в этот страшный час
Спадает метеор, осколок выси звездной,
Дождем горячих брызг окутывая нас.

Сын Эреньена вбегает и хочет поцеловать отца, но тот его не замечает, как бы забыв о нем. Шум движущейся под окнами толпы все нарастает. Эреньен бросается к окну. Слышны крики: «Горит биржа!», «Горит арсенал!», «Горит порт!» Зарево пожара освещает комнату.

Ужель настал конец Оппидомани?
Ужель в кострах ее горящих зданий
Исходит дымом кровь ее?
Оппидомань! Где прошлое твое?
Где справедливость и отвага?
Ты узаконила все то, что хитрость, ложь,
Убийство, воровство, предательство, грабеж
Свершили против честности и блага.
Пьяна пороками, ты пить готова грязь,
Которая в твоих канавах собралась.
К груди прижала ты свое отродье:
Насилье, ложь, разврат, чревоугодье,
Как волки, теребят твои сосцы.
И если все прекрасные дворцы,
Театры светлые и мрачные соборы
Метнутся дымом в звездные просторы —
Зарукоплещет мир при виде их золы,
Что ветер принесет грядущему из мглы.
Но чтоб настал конец Оппидомани,
Чтобы душа грядущего — она
Была огнем истреблена,
Чтоб судьбы тех, кто был вручен ей роком,
Она из жадных рук
Бессильно выпустила вдруг,
Смирившись в испытании жестоком, —
Немыслимо! — и знай, безумен тот,
Кто в этот час ее паденья ждет.
Нет, не померкнет мощь Оппидомани!
Минуют горестные дни.
Она зажжет опять вечерние огни,
Чтоб кораблям светить в тумане,
И будет жить, пока в ней люди есть,
Которым дорога, как мне, отчизны честь,
Чьи руки будут мир, свободный от оков,
Лепить по воле будущих богов.

Клер. О, какие нам суждены потрясения и ужасы!

Эреньен. Что бы ни случилось, я запрещаю тебе жаловаться. Мы живем в дни великого ужаса, страданий и обновлений. Незримое становится Властелином. Люди могучим усилием стряхивают с себя бремя вековых заблуждений. Утопия покидает заоблачные сферы и спускается на землю. Это сознают даже те, кто нас осуждает.

Клер. Были сегодня утром известия о неприятеле?

Эреньен. Нет еще. Но то, что вчера предсказал капитан Ордэн, долго будет поддерживать огонь в моей душе. Этот капитан принадлежит к числу тех пылких людей, которые осуществляют невозможное. Подумай только — что, если ему и мне, нам двоим, удастся задушить войну, задушить ее здесь, на глазах у низложенных, бессильных вождей! Вызвать открытое примирение солдат — чужих и наших! Отдать этой высокой цели все силы своего существа, всю мощь своей веры! Какая прекрасная мечта!

Клер (нежно-иронически). Какая обманчивая мечта!

Эреньен. Не надо отталкивать надежду, когда она так широко раскрыла крылья. То, что сегодня кажется невероятным, завтра станет возможным и уже осуществленным. Ордэн пока узнал только о глухом возмущении, недовольстве, глубоком, но подавленном, о тайных соглашениях и союзах. Войска протестуют против войны. Они потеряли терпение, они разбегаются. Всюду говорят о справедливости. Передают неясные слухи о соглашении. Искра уже в очаге. Я жду порыва ветра, который воспламенит солому и дрова. (Прислушивается к враждебному ропоту на улице.)

Звонок в дверь. В комнату входит консул Оппидомани.

Консул. Жак Эреньен, я пришел к вам от имени правительства Оппидомани, которое просит вас об исполнении великого долга. Как ни различны наши идеи, мы несомненно согласны между собой, когда речь идет о спасении города. Мне кажется, я говорю с будущим вождем народа, который мы любим разной любовью, но одинаково горячо.

Эреньен. Предисловия излишни. Я спрашиваю, что привело вас ко мне и чего вы от меня ждете? (Жестом приглашает, консула сесть.)

Консул. Положение ваших друзей там, наверху, на кладбище, весьма плачевно. Серьезной атаки они не выдержат. Вчера правительство хотело их уничтожить, но их много, они молоды, отважны, они пригодны для защиты Оппидомани. Едва ли и теперь их можно считать мятежниками. Они озлоблены, они бастуют — и только. Но, быть может, уже завтра, при виде грозных пожаров, полыхающих вдали, они и сами станут поджигателями. Ненависть толкает на безумства, и примись они за грабежи и убийства, это еще не будет концом, но уже станет позором.

Эреньен. Я чувствую отвращение к войне. А война между людьми одной страны повергает меня в ужас. Чтобы вызвать ее, вы возмутили в Оппидомани и небо и землю. Вы довели народ до полной нищеты, лишали его хлеба, отказывали ему в достоинстве, в правах, тиранили его тело и душу, злоупотребляли его невежеством, используя притворство, ложь, хитрость, оскорбляя нарочно презрением и насмешкой. Вы преступники и негодяи!

Консул. Я полагал, что вы способны мыслить более разумно, возвышенно и трезво.

Эреньен. Я говорю с вами, как должно говорить с врагом. Я ненавижу вас, но мне вас жаль.

Консул (поднимаясь). Это оскорбление.

Эреньен. Это страстность и чистосердечие.

Консул. Прежде всего это несправедливо.

Эреньен. Так! Доколе же твердить вам о гневе городов и страхе деревень!

Я верю памяти моей: ее оружье —
Воспоминаний острая секира;
Она ведет злодействам вашим счет,
Она насквозь вас видит и зовет
Быть справедливыми во имя блага мира,
Быть сильными, но презирать порок.
Чуть я смягчусь хотя б на малый срок,
Как начинаете вы снова
Плести обманов подлых нить.
Коварство — ваших дел основа.
Но вас самих оно толкает в пропасть,
Грозя навеки погубить.

Консул. Итак, вы нам не доверяете?

Эреньен. Вы угадали.

Консул. В таком случае я удаляюсь. (Встает, чтобы уйти.)

Эреньен. Я жду…

Консул колеблется, делает два шага и передумывает.

Консул. Ну, все равно. Безумием было бы ставить наши поступки в зависимость от наших слов, — мы должны думать только об Оппидомани.

Эреньен. Принимая вас у себя, я думаю только о ней.

Консул. Государственный человек столь высокого ума не может не знать, как далеко мы распространили влияние и славу Оппидомани.

Ее история — история вождей
И мудрых консулов, что по земле кровавой
В багряном золоте воспламененных дней
Во все края, не ведая предела,
Водили армии, увенчанные славой.
Тогда великое стремленье в нас горело!
Народ, с его вождями наравне,
Мир изумлял отвагою в войне.
Враги сжимают нас кольцом огня и злобы,
Им памятен триумф тех легендарных дней,
Когда, взметнув безумные знамена,
Мы гнали их войска в ледовые трущобы.
Оппидомань для всех, как прежде, непреклонна.
Колосс великолепный и прекрасный,
Наш город высится в величье одиноком,
Равно прославленный и мощью и пороком.
А вы — вы силитесь найти в нем только зло…

Эреньен

Но солнце вашей славы уж зашло:
Прославленным мечом она убила право,
Но именно теперь, как дивная мечта,
Со мною к вам идет иная слава,
Нетронута, сильна и девственно чиста.

Эта слава соткана из новой и глубокой справедливости, душевного героизма, пылкой отваги и временного неизбежного насилия. Она менее блестяща, чем ваша слава, но более надежна. Ее ждет весь мир. Вы ее боитесь, я горячо ее жажду, но оба мы чувствуем, что она близка и неотвратима. Вот почему вы просите моей помощи, вот почему я позволяю себе уже обращаться с вами как с побежденными. Что бы ни делали вы и вам подобные в этот час, вы полностью зависите от моего согласия или отказа.

Консул. Вы заблуждаетесь…

Эреньен. Нисколько! Как и я, вы знаете, что без моей помощи вы бессильны. В моих руках вся великая духовная сила Оппидомани.

Консул. Вы забываете, чем грозит крушение империи. Все древние принципы, все вековые привычки поддерживают ее. И армия за нас.

Эреньен. Армия? Скажите лучше — командиры, так как солдаты колеблются или протестуют. Они готовы примкнуть к народу. В них моя надежда и ваша гибель. Если бы все они вам повиновались, если бы не страх перед огромным восстанием народа и армии, вы бы уже бомбардировали Авентин.

Молчание.

Итак, не правда ли, вы пришли просить меня пойти туда, наверх, на гору, на кладбище, чтобы заставить угнетенных спуститься к тем, кто их поработил? О! Я прекрасно вижу всю опасность и гибельность такого поручения.

Консул. Вы ошибаетесь. Правительство просит вас объявить, что перед лицом такой грозной опасности смолкает всякая вражда. Кто верит в Оппидомань, тот должен стать героем. Наш народ таит в себе неведомые возможности.

Эреньен. Как поступят с теми, кто спустится с холма?

Консул. Солдаты вернутся в армию, остальные — к своим семьям, в свои дома. Если там за время их отсутствия водворилась нужда, она будет изгнана. Впрочем, обещайте что хотите. Вы честны, мы верим вам.

Эреньен. И вы мне все это подпишете?

Консул. Это уже сделано. (Протягивает бумагу.) Прочтите.

Эреньен (читает и, видимо, удовлетворен). Последний вопрос. Когда со мною пришли деревенские фермеры, старики и городские бродяги, почему их прогнали от стен, в объятия врага?

Консул. Это была ошибка. Надо было послушаться вас.

Эреньен. А кому я обязан разрешением похоронить отца рядом с моими близкими?

Консул. Мне…

Эреньен. Идите же и сообщите правительству, что я пойду на Авентин. (Подходит к окну и кричит народу, все еще стоящему на улице.) Человека, который выйдет от меня, пропустите и не тревожьтесь — он исполняет свой долг. До вечера!.. Сбор наверху, на кладбище.

Сцена вторая

Авентин (кладбище на вершине холма). Народное собрание. Эно стоит на трибуне — ею служит гробница, расположенная выше остальных. Меж могильных оград стоят ружейные пирамиды. Среди цветов высятся кресты, колонны, надгробия, обелиски. На кладбищенской стене стоят, исполняя обязанности часовых, вооруженные рабочие. Наступает ночь. Зажигают огни.

Эно. Я, как и вчера, полагаю: если мы хотим бороться с идеями, враждебными революции, то должны уничтожать тех людей, в ком эти идеи воплощены. Следует продвигаться постепенно, не поддаваясь увлечению, не стремясь к немедленным результатам. Обдуманно и холодно каждый из нас наметит свою жертву. Мы не должны успокаиваться, пока не погибнут три правителя и два консула. Этот террористический акт будет актом спасения.

Толпа. Об этом молчать надо, а он кричит!

— Каждый отвечает за свой нож!

— Тише!

Эно. Неприятель поджигает церкви, банки, общественные здания. Нам остаются Капитолий и Дворец Правительства. Уничтожим их. Ночью, небольшими отрядами, мы спустимся в Оппидомань.

Несколько голосов. Это невозможно. Авентин окружен.

Эно. Всегда возможно кого-нибудь подкупить.

Толпа. К чему убийства?

— Один начальник умрет, другой на его место найдется.

— Надо весь народ склонить на нашу сторону.

Эно. Надо голову срубить, чтобы зверя погубить. Когда-то в Оппидомани, если товарищи замышляли что-нибудь, никто не останавливался на полумерах… Восхищались теми, кто уничтожал и людей, и всю их собственность. Банки и театры взлетали на воздух, и прекрасные убийцы старых идей умирали бесстрашные, бесстрастные — безумцы в глазах суда, герои в глазах народа. То были времена простодушных жертв, трагических решений, быстрых исполнений. Презрение к жизни было всеобщим.

А ныне все вяло и дрябло: энергия превратилась в растянувшуюся тетиву. Чего-то ждут, рассуждают, виляют, рассчитывают — и вы боитесь побежденной Оппидомани, меж тем как во времена ее величия вы наступали на нее.

Толпа. Мы любим Оппидомань с тех пор, как ее осаждают.

— Там еще находятся наши жены и дети.

— Наша стачка ни к чему не приведет.

— Вернемся в Оппидомань!

Эно. Желая чего-нибудь, надо желать, несмотря ни на что. Настало время отчаянных действий. Что нам рыдания и горе матерей, если нашими страданиями будет завоевана новая жизнь!

Кое-кто из толпы (указывая на Эно). У него нет детей!

Эно. Я бы принес их в жертву будущему.

Голоса. Это слова! Чуть дошло бы до дела, повернул бы на попятный.

Эно. Я дал вам доказательства во время восстания.

Голоса. Когда народ убивали, вы прятались.

Эно. Будь у меня тысяча рук, я действовал бы один и презирал вас…

Волнение, свистки. Эно стаскивают с трибуны.

Группа в толпе. Еще один негодяй перестанет над нами издеваться.

— Он слишком низок и труслив.

Другая группа. Мы возненавидели друг друга с тех пор, как ближе познакомились.

— Мы не умеем хотеть с тех пор, как захотели всего.

— Нас губит бездействие.

— Вернемся в Оппидомань!

Шум утихает. На трибуну всходит Ле Бре.

Ле Бре. Эно договорился до глупостей. Он обвинил нас в отсутствии смелости. Но не является ли доказательством героизма одно наше присутствие на этой горе? С минуты на минуту нас могут атаковать и перебить.

Эно. Берегитесь — вы их напугаете!

Ле Бре (смотрит на Эно, пожимает плечами и продолжает). Не следует обращать друг на друга ненависть, которая всецело должна обрушиться на Оппидомань. Всего лишь неделю живем мы вместе, а распри, зависть и злоба, сомнения одних и безумие других уже подрывают наш союз, несмотря на все клятвы и уверения, которыми, казалось был он скреплен. К счастью, есть хорошие вести. Правительство уполномочило Эреньена прийти к нам сюда, на Авентин. (Показывает письмо.) Он извещает меня об этом письмом.

Толпа (возгласы со всех сторон). Эреньен во всем разберется. Он успокоит нашу тревогу.

— Он знает, что надо делать.

— Он вдохнет в нас мужество. Протестующий. Опять призывают его же? Другой. Мы отдаемся, как женщины.

Ле Бре. Такими речами вы смущаете народ.

Протестующий. Мы открываем ему глаза; мы предостерегаем его против него же.

Ле Бре. Толпа боготворит Эреньена. Она верит в его энтузиазм.

Протестующий. Эреньен не бог. Почему в вечер стачки он покинул Оппидомань?

Ле Бре. Его отец умирал.

Протестующий. Его уход был скрытым бегством. Эреньен купил вас, оттого вы и защищаете его.

Ле Бре. Купи он меня — вы давно были бы куплены мной. У вас низменная душа, и души возвышенные вам непонятны.

Крики одобрения.

Кто-то из толпы. Надо дождаться Эреньена.

Молодой человек. Я буду следовать за ним по пятам — и смерть ему, если он нас обманет.

Ле Бре. Я отвечаю за него, как ты за себя. Эреньен необходим нам. Мы уверены в нем. Посмотрите туда.

У входа на кладбище движение.

Он приближается. Только его сила может объединить и спасти нас.

Люди влезают на кладбищенскую стену. Продолжительные приветствия.

Эреньен быстро всходит на одну из могил и начинает говорить. Перед ним стоит Эно и настороженно на него смотрит.

Эреньен. Наконец я с вами! И вы и я — мы живем неполной жизнью в разлуке. В деревне, где умирал мой отец, я узнал о вашем уходе на эту гору. Я думал о временах Рима, о гордости, решимости, о мужестве, о красоте великих народов. Что бы ни случилось, этот потрясающе смелый поступок возвысит вас в глазах всего мира. Вы показали свою дружную решимость, вы проявили храбрость, не знающую сомнений. Те, кто вам, солдаты, урезал жалованье и вам, граждане, отказал в правосудии, из боязни, как бы вы не стали требовать того и другого, — эти люди потерпели поражение. Значит, средство, к которому вы прибегли, было превосходно. Но годится ли оно в дальнейшем? Вооруженное нападение на Оппидомань было бы несчастьем. Пока вы избежали его. И прочность вашего союза достойна восхищения. Я утверждаю всенародно, что ваша совместная жизнь протекала дружно лишь благодаря твердому желанию и доброй воле, объединявшей вас. Вы поняли, что будущее зависит от вашего поведения. Это хорошо!

Молчание. Все опускают головы.

Но сохраните ли вы такое единение, когда вас начнут здесь терзать нищета и голод?

Общее молчание. Эно пожимает плечами. Эреньен догадывается о недавнем споре.

(Резко меняя тон.) Я признаю, вы были в ужасном положении. С высоты этой горы смерти вы, конечно, господствовали над теми, кто ненавидит вас. Но вы тосковали по жилищу и очагу, по вашим женам, сыновьям и дочерям. Правительство, нетерпеливо ожидая минуты, когда оно сможет их задушить, держало свои жертвы в руках. Ах, это была бесконечная вереница черных часов, долгое томление души, терзаемой несчетными тревогами! Но, к счастью, все может измениться. Правительство нам предлагает мир.

Эно. Мы никогда не вступим в переговоры с правительством.

Эреньен. Если мы откажемся вести переговоры, произойдет побоище. Как! Мы, горсть энтузиастов, поступки которых решат судьбу народа, мы накануне огромной победы согласимся погибнуть, как дичь в силках.

Возгласы одобрения.

Эно. Все предложения правительства должны быть отвергнуты без разбора.

Эреньен. Нет, надо обсудить все его предложения, чтобы извлечь из них пользу. Не беда, если средства опасны! На то я человек, чтобы мне служила и молния.

Возгласы одобрения.

Эно. Вы нас хотите одурачить.

Эреньен. Что понимаете вы в моих намерениях, надеждах, в моей жизни? Вы разрушаете, я созидаю. Кто идет за вами, тот истощает свои силы в подозрениях, заговорах, терроре. Вы свирепствуете в течение недели и добились лишь гибельных раздоров. Я пришел сюда и вижу, как ничтожно все, сделанное вами. Мне стыдно за вас.

Возгласы одобрения.

Эно. Я не хочу, чтобы воцарился тиран.

Свист.

Эреньен. Если бы я вам позволил действовать дальше, вы сами превратились бы в тирана.

Крики одобрения.

Эно. Вы хотите свергнуть правительство только для того, чтобы занять его место!

Эреньен. Его место! Я бы мог занять его, но пренебрегу им.

Возгласы одобрения.

Эно. Вы соглашаетесь на самые подозрительные сделки, вы ведете торг…

Эреньен. Замолчите!.. Замолчите!.. Молчать! Не смейте сводить этот спор на личности! (Обращается непосредственно к толпе.) Я так ненавижу наши власти, что даже не указываю вам условий мира. Вы сами предъявите их правительству. Говорите.

Возгласы одобрения.

Голос из толпы. Мы хотим, чтобы с нами обращались как с людьми. Устроив стачку, мы только воспользовались нашим правом.

Эреньен. Отлично!

Второй. Мы хотим, чтобы нам возвратили наше имущество.

Эреньен. Обещаю.

Третий. Мы хотим, чтобы рабочим уплатили задержанное жалованье.

Эреньен. Правительство обязуется это сделать.

Четвертый. Мы хотим вернуться в город с оружием.

Эреньен. Можете. Я прибавлю: если в ваше отсутствие были произведены конфискации, их отменят. Ни один приговор не будет приведен в исполнение. Над теми, кто вас судил, вы сами будете судьями.

Возгласы одобрения.

Теперь, когда мы пришли к соглашению, скажите мне: не чудовищным ли преступлением была бы взаимная резня между людьми одной страны? Там, на лихорадящих улицах старых кварталов, среди пожаров и порохового дыма даже колеблющиеся умы спасаются надеждой на великое обновление. Все чаще спорят о наших программах, толкуют наши речи, ловят наши мысли. Даже армию волнуют наши мечты. Все недовольные, все оскорбленные, все обойденные, все угнетенные, все рабы подымают свой еще ни разу не звучавший голос, чтобы заставить себя слушать! Наши правители ненавидят друг друга. Их сила иссякла. Их подчиненные повинуются призраку.

Со всех сторон одобрительные возгласы.

У неприятеля тот же беспорядок, те же слабости. Среди солдат появляются мятежники. Бунтуют против жестокости начальников, против ужаса и безумия войны. Ненависть раздувает бурю. На грани отчаяния, в нужде и в безмерном страхе люди жаждут объединения человечества. Люди стыдятся быть убийцами. Поверьте мне, если пожар, раздуваемый темными страстями, погаснет, если те, кто нас осаждает, почуют в нас братские души, если внезапным соглашением мы теперь же, хотя бы частично, осуществим великую мечту человечества, — Оппидомани простят весь ее позор, все безумие, все преступления; она станет тем местом на земле, где свершилось одно из великих, священных событий. С этой мыслью должны вы следовать за мною туда, вниз, к вашим детям.

Одобрительные возгласы.

Толпа. Только он может спасти положение. — Без него мы погибли бы.

Кто-то из толпы (обращаясь прямо к Эреньену). Мы будем вам повиноваться, вы — истинный вождь.

Всеобщее ликование. Эреньена поднимают на плечи и несут по направлению к городу. Ле Бре следует за ним. Все спускаются с горы. Восторженные крики.

Действие третье

Сцена первая

Две недели спустя. Квартира Эреньена — та же, что и во втором действии. У окна с выбитым стеклом стоит рабочий стол, заваленный бумагами. По улицам бродит, то удаляясь, то приближаясь, взволнованная толпа; некоторые группы кричат: «Долой изменника! Смерть предателю! Смерть! Долой!»

Клер. Это продолжается уже две недели! Дом — точно гибнущий, корабль. Его сотрясают шквалы воплей и гнева. О, проклятое авентинское восстание! После восторгов и энтузиазма сразу вражда и ненависть!

Внезапно входит Эно.

Ты? Здесь?!

Эно. Я!

Клер. Чего ты хочешь?

Эно. Так ты не слыхала о моей речи на Старом Рынке? Я ждал лучшего приема.

Клер (указывая на комнату Эреньена). Как, ты! Его соперник и враг (указывая на улицу), раздувающий эту бурю ненависти!

Эно. Теперь, когда совершилось то, о чем Эреньен не может не узнать, он примет меня лучше, нежели ты, мой друг и моя сестра.

Клер. Я не понимаю.

Эно. Скоро поймешь. А пока скажи мне, в каком он был настроении в эти дни бесплодного и жалкого гнева?

Клер. О, не думай, что он побежден! Он по-прежнему прекрасен и неколебим. Он осуществляет смелый замысел: примирить Оппидомань с ее врагами.

Эно (указывая на улицу). Ну, а этот мятеж, бушующий у его дверей?

Клер. Первые дни было тяжело. Я разделяла его негодование, окружала его любовью, служила ему, как никогда, но он дразнил воспоминаниями свою злобу, бросался к окну, грозил городу кулаком, кричал от бешенства, и слезы катились из его глаз. В своем гневе он был тем ужасным ребенком, которого ты знаешь так хорошо.

Эно. Ах! Если бы он меня послушался, ничто никогда не разрушило бы нашего взаимопонимания. Правительство не обмануло бы его. Народ по-прежнему его любил бы. Но он неукротим, он никогда не умел желать терпеливо. Он движется порывами и шквалами, как ветры его родины.

Клер. А что он должен был сделать?

Эно. Поддержать восстание на Авентине: не укрощать его, а разжечь, превратить в гражданскую войну, обострить несчастья; силой захватить банки, общественные учреждения, силой подчинить судьбу.

Клер. Это было невозможно.

Эно. Все было возможно в те лихорадочные дни. Но нужен был план, холодное, последовательно проводимое решение. Прежде всего, во время стачки на горе необходимо было организовать сопротивление, затем атаку, затем резню. Надо было обеспечить ближайшее, безусловное, неотложное. Правительство — регент и консулы — было бы уничтожено. Народ начал прислушиваться к моим призывам. Эреньен пришел на Авентин в недобрый час, обстоятельства помогли ему. Он красноречив и чувствителен, у него широкие жесты, высокие слова. Он не убеждает, а гипнотизирует. Ах, когда я об этом думаю, вся моя ненависть вспыхивает снова.

Клер. Как ты заблуждаешься!

Крики на улице. Эно и Клер не обращают на них внимания.

Эно. Он сам не знает, чего хочет. Он рассуждает вне времени и пространства. Я никогда не могу его понять.

Клер. Я всегда понимаю его.

Эно. Отдать свои силы осуществлению бесплодных мечтаний… Какая бессмыслица! Нельзя перегибать палку…

Клер. Не будем спорить. Ты одержимый, чувствующий свою беспомощность и слабость. Если ты пришел сюда, к нему, то, значит, хотел что-то выпросить. В чем дело?

Эно (гордо). Я пришел сказать тебе, что вчера я сам усмирил толпу, я, Эно, один защитил Эреньена, я вернул ему обожание народа. Мое упорство победило его злую судьбу.

Клер. Ты это сделал… Но тогда как связать твое поведение с твоими замыслами?

Эно. А я скажу тебе. Действуя один, я всегда терплю неудачу. Меня предают, мне завидуют. Ле Бре под меня подкапывается… В конечном счете только Эреньен при таком положении может спасти все дело. Он его запутал, пусть он его и распутает.

Клер. И ты, ты его поддержал?

Эно. Конечно, потому что нельзя возобновить мятеж, потому что из моих рук все ускользает, потому что мне не везет. Если бы ты знала, до какой степени народ еще ребенок, как начинает он жалеть, что лишился вождя!.. О, все кончено, все кончено! Лучше бы мне найти в себе силу, чтобы исчезнуть.

Клер. Так ты лишь с отчаяния поддерживаешь моего мужа?

Эно. Не все ли равно? (Берет свою палку и шапку, собираясь уходить.) Прощай! Теперь ты все знаешь… Когда придет Эреньен, подготовь его к встрече со мною. (Выходит.)

Снова буря свистков и криков. Входит Эреньен.

Клер (указывая на толпу). Как отвратительны люди, если даже лучшие из них так быстро становятся жестокими!

Эреньен. Наберись терпения. Я уверен, как тот крестьянин, который был моим отцом. Вчера эти крики преследовали меня сквозь запертые двери, они, как набат, сотрясали стены — сверху донизу, от погреба до чердака. Я чувствовал, как разгорается мой гнев, я готов был задушить, уничтожить, раздавить крикунов. Меня лихорадило от ненависти. Я отвечал на их ярость проклятиями. А сегодня я тверд. (Вскрывает письмо.) Слушай, вот что мне пишут: «Теперь я заверяю вас безусловно: все офицеры стали на нашу сторону и последуют за нами. Одни — из злобы, другие — из ненависти, и все — из отвращения. Вчера на тайном собрании мы пришли к соглашению. Я держу их в руках. Они будут повиноваться мне, как перо, которым я пишу, как человек, которого я к вам посылаю. С ними и вся армия — наша. Генералы? Они слишком далеко, слишком высоко; солдат не знает их. Обойдемся без них». (Складывая письмо.) Это пишет мне Ордэн, капитан неприятельской армии.

Новый взрыв криков: «Смерть! Долой!»

Клер. Друг мой!

Эреньен. Оставь, пусть кричат!.. В конце концов я предвидел, что правительство, даже когда оно пообещает все и от всего старого отречется, половину все-таки прибережет, спрятав ее, как ярмарочный фокусник и жонглер, в рукава. Поистине безумно было идти на Авентин! Но для того, чтобы сговориться с осаждающими, мне нужен был мой народ — мой народ и весь его пламень.

Клер. Как ты стал благоразумен!

Эреньен. Правительство хотело меня провести. Его представители, эти ничтожества, эти шуты, мерившие мое честолюбие на свою мерку, пришли сюда предложить мне остатки подорванной власти правительства, как будто люди, подобные мне, не могут сами завоевать для себя первое место. Они ушли в эту дверь, как выгнанные лакеи, и с тех пор страстно ждут моего падения. Им осталось жить лишь несколько дней, и бешеная жажда моей гибели — это единственное, что заставляет их забыть о своем близком конце. Ах, если бы народ знал истину! Вся очевидность против меня! Я доверился какой-то жалкой бумажке, какой-то подписи, что может быть зачеркнута тем же пером, которое ее подмахнуло. Правительство нарушило свои обещания, поэтому и мои стали казаться лживыми. Конечно, можно было счесть меня сообщником и виновником.

Клер. Виновен народ. Ты мог обмануть его, лишь обманываясь сам. Твоя невиновность очевидна… Ах, у меня на этот счет свои мысли. Толпа так же недоверчива, злобна, глупа, неблагодарна, как те, кто правит ею. Она не допускает, что человек может быть просто благороден и чист.

Эреньен. Я запрещаю тебе так думать.

Клер. Ты сам говорил это вчера.

Эреньен. О! Я — это другое дело!..

Пауза.

Народ любит меня, и я люблю его, несмотря ни на что, наперекор всему. То, что теперь происходит, — только размолвка между нами.

На улице взрыв оскорбительных криков.

Клер. Там тысячи людей, жаждущих оскорбить нас. И это всё те же, кто недавно прославлял тебя! Ах подлые, презренные безумцы!

Новая буря криков.

Эреньен. Действительно, можно подумать, что они никогда не знали меня. (Идет к окну, подняв кулаки.) О, звери! Звери! Звери! (Затем возвращается к своему письменному столу.) Однако вчера, на собрании в Старом Рынке, меня встретили бурей восторга. Эно защищал меня с таким пылом, что я ему все прощаю. Ле Бре прибежал ночью для того только, чтоб меня успокоить и ободрить. Этого никогда еще не было. Двуличие правительства становится очевидным. Вся Оппидомань пошла снова за своим настоящим вождем. Вернулся час моего торжества. Ведь правда, скажи? (С нетерпением.) Ну, скажи.

Клер. Надежда есть.

Эреньен. О нет! Уверенность!

Я верю в жребий мой великий.
Пускай их тысячи, пусть яростны их крики,
Я вижу, как подъемлется вокруг
Цветник приветствующих рук.
И вот из глубины былого
Воспоминаний бурною волной
Я поднят ввысь — я стал великим снова.

(Словно думая вслух.)

Грядущее теперь — покорный пленник мой.
И те, кто роет мне могилу,
И кто со мною заодно,
Уже мою почувствовали силу.
Прекрасное во мне воплощено.
Мечта зовет бороться неустанно.
О время дивное! Тобою сердце пьяно.
И что мне суд толпы, ее нестройный хор,
Смешавший крики похвалы и брани?
Пленен видением грядущего мой взор,
И настоящее я вижу как в тумане.

Клер (указывая на улицу.) Если бы они видели тебя, как покорила бы их твоя уверенность!

О милый друг, как я горжусь тобою!
Я самая счастливая из жен.
Твоей душой мой дух воспламенен.
Прими же поцелуй мой благодарный!
Возьми его, носи его с собой,
Как меч, сверкающий во мгле.
Найдется ли другой мужчина на земле,
Гордившийся когда-нибудь таким
Горячим, искренним и чистым поцелуем!

(Целует его.)

Эреньен. Если бы я пал духом, то снова обрел бы себя в тебе, так много в твоем сердце моей силы! Но я настолько уверен в своей судьбе, что всё, ныне происходящее, кажется мне сновидением. Я верю в нежданное, в случай, в неведомое. (Указывая на улицу.) Пусть воют и ревут! Они раскаются в этом.

Гул разрастается. Глухие удары в дверь нижнего этажа. Вылетают стекла.

Если они не перестанут стучать, я им открою.

Клер. Это безумие!

Эреньен. Уже одно мое появление не раз превращалось в победу! Я никогда не прогонял их, если они стучались в мою дверь. (Отстраняя Клер, которая хочет его удержать, подбегает к окну, раскрывает его и гордо выпрямляется, скрестив руки.)

Гул становится более робким, потом ослабевает, полная тишина. Внезапно издали раздаются другие крики: «Долой правительство!», «Долой провокаторов!», «Да здравствует Эреньен».

Наконец-то!.. Вот настоящий народ! Тот народ, который мне рукоплескал на Старом Рынке! Сердце не обмануло меня. Оно чуяло правду, когда мой слух еще ничего не различал.

На улице волнение, свалка. Противоречивые крики. Постепенно все успокаивается.

Клер (у окна). Ле Бре будет говорить. Слушай.

Эреньен (нетерпеливо ). Я сам хочу говорить.

Ле Бре (на улице). Эреньен был искренен и прямодушен.

Ропот.

Вас здесь пятьсот человек, и вы все вопите, а между тем каждому из вас он чем-нибудь помог. Вот я, например: он вырвал меня из когтей консульского суда. В прошлом году он боролся за освобождение Эно. А вы все? Вас, голодающих, гибнущих, он спас во время этой стачки…

Эреньен (нетерпеливо). Я не нуждаюсь в защите. (Обращаясь к Ле Бре, говорящему на улице.) Я сам хочу завладеть народом: я не желаю принимать его из чужих рук!

Толпа. Пусть говорит!

— Долой! Смерть! Он изменник!

— Пусть говорит!

— Смерть! Долой! Его подкупили!

— Дайте ему говорить!

— Замолчите!

Наступает тишина.

Эно (на улице). Я, Шарль Эно, не доверял Жаку Эреньену. Он казался мне человеком подозрительным. Я боролся с ним, как вы все… Теперь я жалею об этом.

Толпа (противоречиво). Да здравствует Эреньен!

— Смерть! — Долой!

Эно. Правительство подослало к нам провокаторов. Я заметил их вчера на Старом Рынке. Они советовали другим негодяям убить Жака Эреньена, разграбить его дом, изобразить народное мщение.

Толпа. Смерть правительству!

— Да здравствуют граждане Оппидомани!

— Да здравствует Эреньен!

Эно. Эреньен нам необходим.

Толпа. Зачем он принимает подозрительные поручения?

— Зачем он покидал наши собрания?

— Он деспот!

— Он