КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 400446 томов
Объем библиотеки - 524 Гб.
Всего авторов - 170288
Пользователей - 91014
Загрузка...

Впечатления

Stribog73 про Бердник: Пути титанов (полная версия) (Научная Фантастика)

Ребята, представляю вам на вычитку 65 % перевода Путей титанов Бердника.
Работа продолжается.
Критические замечания принимаются.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
ZYRA про Юрий: Средневековый врач (Альтернативная история)

Начал читать, действительно рояль на рояле. НО! Дочитав до момента, когда освобожденный инженер-китаец дает пояснения по поводу того, что предлагаемый арбалет будет стрелять болтами на расстояние до 150 МЕТРОВ, задумался, может не читать дальше? Это в описываемое время 1326 года, притом что метр, как единица измерения, был принят только в семнадцатом веке. До 1660года его вообще не существовало. Логичней было бы определить расстояние какими нибудь локтями.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
Stribog73 про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

2 ZYRA & Гекк
Мой дед таких как вы ОУНовцев пачками убивал. Он в НКВД служил тоже, между войнами.
Я обязательно тоже буду вас убивать, когда придет время, как и мои украинские друзья.
И дети мои, и внуки, будут вас убивать, пока вы не исчезнете с лица Земли.

Рейтинг: +1 ( 3 за, 2 против).
Гекк про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

Успокойтесь, горячие библиотечные парни (или девушки...).
Я вот тоже не могу понять, чего вы сами книжки не пишите? Ну хочется высказаться о голоде в США - выучил английский, написал книжку, раскрыл им глаза, стал губернатором Калифорнии, как Шварц...
Почему украинцы не записывались в СС? Они свободные люди, любят свою родину и убивают оккупантов на своей земле. ОУН-УПА одержала абсолютную победу над НКВД-МГБ-КГБ и СССР в целом в 1991, когда все эти аббревиатуры утратили смысл, а последние члены ОУН вышли из подполья. Справились сами, без СС.
Слава героям!

Досадно, что Stribog73 инвалид с жалкой российской пенсией. Ну, наверное его дедушка чекист много наворовал, вон, у полковника ФСБ кучу денег нашли....

Рейтинг: -1 ( 2 за, 3 против).
ZYRA про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

stribog73: В НКВД говоришь дедуля служил? Я бы таким эпичным позорищем не хвастался бы. Он тебе лично рассказывал что украинцев убивал? Добрый дедушка! Садил внучка на коленки и погладив ему непослушные вихры говорил:" а расскажу я тебе, внучек, как я украинцев убивал пачками". Да? Так было? У твоего, если ты его не выдумал, дедули, руки в крови по плечи. Потому что он убивал людей, а не ОУНовцев. Почему-то никто не хвастается дедом который убивал власовцев, или так называемых казаков, которых на стороне Гитлера воевало около 80 000 человек, а про 400 000 русских воевавших на стороне немцев, почему не вспоминаешь? Да, украинцев воевало против союза около 250 000 человек, но при этом Украина была полностью под окупацией. Сложно представить себе сколько бы русских коллаборационистов появилось, если бы у россии была оккупирована равная с Украиной территория. Вот тебе ссылочки для развития той субстанции что у тебя в голове вместо мозгов. Почитаешь на досуге:http://likbez.org.ua/v-velikuyu-otechestvennuyu-russkie-razgromili-byi-germaniyu-i-bez-uchastiya-ukraintsev.html И еще: http://likbez.org.ua/bandera-never-fought-with-the-germans.html И по поводу того, что ты будешь убивать кого-там. Замучаешься **овно жрать!

Рейтинг: -3 ( 2 за, 5 против).
pva2408 про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

Никак не могу понять, почему бы американскому историку (родилась 25 июля 1964 года в Вашингтоне) не написать о жертвах Великой депресссии в США, по некоторым подсчетам порядка 5-7 млн человек, и кто в этом виноват?
Еврейке (родилась в еврейской реформисткой семье) польского происхождения и нынешней гражданке Польши (с 2013 года) не написать о том, как "несчастные, уничтожаемые Сталиным" украинцы, тысячами вырезали поляков и евреев, в частности про жертв Волынской резни?

А ещё, ей бы задаться вопросом, почему "моримые голодом" украинцы, за исключением "западенцев", не шли толпами в ОУН-УПА, дивизию СС "Галичина" и прочие свидомые отряды и батальоны, а шли служить в РККА?

Почему, наконец, не поинтересоваться вопросом, по какой причине у немцев не прошла голодоморная тематика в годы Великой Отечественной войны? А заодно, почему о "голодоморе" больше всех визжали и визжат западные украинцы и их американские хозяева?

Рейтинг: +5 ( 8 за, 3 против).
Serg55 про Головина: Обещанная дочь (Фэнтези)

неплохо

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Любовник-Фантом (сборник) (fb2)

- Любовник-Фантом (сборник) (пер. В. Воронин, ...) (и.с. Шедевры английской викторианской готики-2) 1.81 Мб, 508с. (скачать fb2) - Маргарет Олифант - Джозеф Шеридан Ле Фаню - Эдвард Джордж Бульвер-Литтон - Вернон Ли - Дж Х. Риддел

Настройки текста:



Любовник-Фантом (сборник)

Джозеф Шеридан Ле Фаню Кармилла

Введение

Доктор оккультных наук Гесселиус снабдил нижеследующую повесть пространными примечаниями, где отсылает любознательных читателей к своему трактату, в котором все, о чем повествуется, разъяснено как нельзя лучше.

И в самом деле, трактат его вполне разъясняет загадочное повествование — не только по науке, это само собой, но и впрямую, вдумчиво и толково. Трактат составит, вероятно, целый том собрания сочинений ученого мужа.

Но я-то публикую эту повесть, что называется, «для профанов» и потому уж вовсе не буду чем бы то ни было предвосхищать рассказ, исполненный женского обаяния. Я решил также не пересказывать многомудрый трактат и даже не приводить выдержки насчет, как в нем сказано, «по-видимому, самых таинственных явлений нашего двойного существования и его посредников».

Когда мне довелось прочесть эту рукопись, я сразу же обратился с письмом к давнишней знакомой доктора Гесселиуса, столь рассудительной и столь добросовестной. Однако, к моему глубокому сожалению, оказалось, что ее уже нет в живых.

Впрочем, вряд ли она смогла бы что-нибудь прибавить к своей обстоятельной, чистосердечной повести.

Глава I Детский испуг

Люди мы вовсе не знатные, но в Штирии жили во дворце, а вернее сказать, в замке. Жизнь тут недорогая, восьмисот-девятисот фунтов в год хватает с избытком. У себя в Англии мы были бы едва ли не бедняками, а богатые на нас и не глядели бы. Отец мой англичанин, фамилия моя английская, но в Англии я никогда не бывала. И здесь, в заброшенных, пустынных краях, где все так сказочно дешево, я даже и не понимаю, зачем бы нам были еще деньги и что бы мы на них купили.

Отец мой выслужил пенсион в австрийской армии, получил наследство и купил старинный замок с поместьем. Живописный и уединенный замок стоял на лесистом холме. Древняя узкая дорога проходила у подъемного моста, который на моей памяти никогда не поднимали, мимо крепостного рва за жердевой оградой и серебристых россыпей кувшинок; там всегда было полно лебедей.

А за рвом и стеною виднелся многооконный замок с башнями и готической часовней. Лес расступался у наших ворот, и неровною, чудной прогалиной дорога уводила направо, к горбатому мостику через речку, извилины которой терялись в сумрачной чащобе.

Я назвала наш замок уединенным. Судите сами: вправо от нашего крыльца пятнадцать миль густолесья, влево — двенадцать. До ближнего селения, опять-таки влево, не меньше семи ваших английских миль. И до старого замка генерала Шпильсдорфа — теперь уж направо — почти двадцать.

Я сказала «ближнее селенье». Правда, за три мили к западу, по дороге к замку генерала Шпильсдорфа, была заброшенная деревня, и в причудливой церквушке без крыши, в обомшелых гробницах покоились останки горделивых Карнштейнов, былых владетелей роскошного замка, утонувшего в лесной глуши среди безмолвных руин. Легенду о том, как опустели эти устрашающе унылые места, я расскажу своим чередом.

Покамест надо представить вам немногочисленных обитателей замка, за исключением, разумеется, прислуги и дворни из пристроек. То-то вы удивитесь! Отец мой, добряк из добряков, был уже в преклонных годах. Мне же едва исполнилось девятнадцать (с тех пор прошло восемь лет). Моя мать, здешняя дворянка, умерла в моем раннем детстве, и я осталась на попечении нянюшки, чье щекастое добродушное лицо памятно мне едва ли не с колыбели. Мадам Перродон, уроженка Берна, добрая и заботливая, сумела, сколько могла, заменить мне мать, которой я совсем не помню: она умерла, когда мне и года не исполнилось. Мадам Перродон была третьей за нашим обеденным столом. Четвертой была мадемуазель де Лафонтен — как говорят у вас в Англии, «последняя гувернантка». Она говорила по-французски и по-немецки, мадам Перродон, помимо французского, изъяснялась на ломаном английском; но большей частью по-английски говорили мы с отцом — отчасти затем, чтоб язык не забылся, а отчасти из любви к родной и дальней стране.

Получалось сущее смешение языков, на потеху нашим редким гостям — но я, пожалуй, не стану изображать, как мы разговаривали. От случая к случаю у нас гостили, но не загащивались две-три мои сверстницы, а я иногда ездила к ним. Бывало, иной раз наезжали за двадцать-тридцать миль и дальние «соседи». Словом, жилось нам довольно одиноко.

Нянюшка и гувернантка прекрасно понимали, что им не совладать с избалованной девочкой при почти что полном попустительстве отца.

Первое происшествие моей беспечной жизни поразило меня незабываемо: это мое самое раннее воспоминание. Покажется, может быть, что об этом и рассказывать незачем — вздор, да и все тут. Думаю, однако, что стоит рассказать.

Моя детская, где я безраздельно владычествовала, располагалась под сводами замка: просторный покой с косым потолком в дубовых брусьях. Лет, наверно, в шесть я проснулась ночью, повела глазами и не увидела горничной. Няни тоже не было, и я решила, что все меня бросили. Я ничуть не испугалась — по счастью, мне никогда не рассказывали о привидениях, не пугали страшными сказками, и я не пряталась с головой под одеяло от внезапного дверного скрипа или от вспышки догорающей свечи, когда по стене пляшет черная тень кроватной спинки. Я просто обиделась, что обо мне забыли, и начала хныкать, готовясь заголосить. Но вдруг я увидела возле своей кроватки строгое и чарующее женское лицо. Женщина — совсем молодая — стояла на коленях, руки ее вползли под одеяльце. Я взглянула на нее с радостным изумлением и замолкла. Она легла рядом, погладила меня и с улыбкой притянула к себе: я тут же успокоилась и погрузилась в сон. А проснулась оттого, что две длинные иглы вонзились мне в грудь, и я громко закричала от боли. Та женщина подалась назад, не спуская с меня глаз, соскользнула на пол и, как мне показалось, спряталась под кроватью.

Тут я впервые в жизни испугалась и завопила во всю мочь. Няня, горничная, экономка — все прибежали, выслушивали мой рассказ, разуверяли и успокаивали меня. Я, конечно, была еще маленькая, но все же заметила, как странно бледны их лица, как они встревожились, я глядела, как ищут они под кроватью, ищут по всей комнате, раскрывают шкафы и комоды, заглядывают под столы; а экономка прошептала нянюшке:

— Вот попробуйте рукой рядом с нею: тут и правда кто-то лежал — вмятина, и нагрето.

Я помню, горничная приласкала меня, и они осмотрели мою грудь, куда будто бы воткнулись иглы — нет, сказали все три, никаких следов. Однако же экономка и еще две служанки остались со мной на всю ночь, и с тех пор до моих четырнадцати лет в детской всегда дежурила ночью служанка.

Много дней я была сама не своя. Конечно, вызвали доктора: он был, как сейчас помню, пожилой и очень бледный, с унылым длинным лицом, тронутым оспой, в каштановом парике. Он приходил и приходил — через день, кажется, — и пичкал меня какими-то противными лекарствами.

А сперва, наутро, я все еще дрожала с перепугу и поднимала рев, если меня хоть на миг оставляли одну. Помню, отец стоял у постели, говорил веселым голосом, расспрашивал няню и от души смеялся ее ответам, потом гладил меня по плечу, целовал и уговаривал не бояться — мало ли что приснится, страшен сон, да милостив Бог.

Но я-то знала, что незнакомка мне вовсе не приснилась, и ужас не отпускал меня. Вот только немного утешила горничная: это будто бы она и была, посмотрела, как я сплю, и полежала рядом, а я спросонья ее не признала. Няня подтвердила, но я не очень-то им поверила.

Помню еще, как в тот же день вместе с няней и экономкой в детскую вошел почтенный старец в черной рясе. Лицо его лучилось добротой; он поговорил с ними и обласкал меня, потом соединил мои ладони и сказал, что они сейчас будут молиться, а я в это время чтобы тихо повторяла: «Господи, услыши наши благие молитвы, ради Иисуса Христа». Слова были именно такие, потому что я потом часто твердила их про себя, а няня велела прибавлять их к молитвам.

Навсегда мне памятно вдумчивое, ласковое лицо седовласого старца в черной рясе — как он стоял тогда посреди угрюмого старинного покоя, обставленного громоздкой мебелью трехвековой давности, и скудный свет сочился сквозь узкую оконную решетку. Он опустился на колени, три женщины вместе с ним; дрожащим голосом возносил он долгую, истовую молитву. Что было прежде, все забылось; что было сразу после — тоже кануло во тьму, и лишь эти картины видятся живо, словно высвеченные волшебным фонарем.

Глава II Гостья

Рассказ мой будет столь невероятен, что я могу лишь заверить читателя в своей правдивости — ведь все это, как ни странно, случилось со мной или же на моих глазах.

Был тихий летний вечер, и отец предложил мне, как обычно, прогуляться по лесу, углубиться в те дивные дали, которыми мы любовались из окон.

— Так что генерал Шпильсдорф, увы, покамест к нам не приедет, — вдруг обронил мой отец, когда мы шли по лесной тропке.

А генерал Шпильсдорф собирался прогостить у нас неделю-другую, и мы ожидали его назавтра. Он обещал привезти с собой свою юную племянницу фрейлейн Райнфельдт (он был ее опекуном); я ее никогда не видела, но все отзывались о ней с восторгом, и я заранее изнывала от радости. Разве поймет меня городская жительница, у которой соседи под боком? Долгие недели напролет мечтала я о новой подруге.

— А когда он теперь приедет? — спросила я.

— Разве что осенью. Месяца через два, не раньше, — ответил отец. — И славу Богу, дорогая моя, что ты не подружилась с фрейлейн Райнфельдт.

— Почему же? — спросила я с горечью и недоумением.

— Потому что бедняжка умерла, — отозвался он. — Забыл тебе сказать, да тебя и не было в комнате, когда вчера вечером принесли письмо от генерала.

Я была потрясена. Генерал Шпильсдорф оповещал в своем первом письме, шестью или семью неделями раньше, что ей слегка неможется, но и речи не было о том, что она опасно больна.

— Вот прочти сама, — сказал он, отдавая мне письмо генерала. — Должно быть, он в страшном горе: у него будто мысли мешаются.

Мы присели на лавочке под сенью развесистых лип. За лесом печально и пышно пламенела заря; река, огибавшая замок, исчезала под старинным горбатым мостиком — я уж о нем писала, — потом устремлялась вниз, виясь средь высоких деревьев у наших ног, и волны ее окрасил тускнеющий закатный багрянец.

Письмо генерала Шпильсдорфа было, и то сказать, странное; сбивчивые отрывистые фразы-возгласы не вязались между собой. Я прочла его дважды, второй раз вслух — и все-таки ничего не поняла. Может быть, он и правда с горя повредился в уме?

«Я потерял, — писал он, — свою ненаглядную дочь, ибо как дочь я любил ее. Когда моя дорогая Берта угасала, я писать был не в силах, а до этого и не помышлял, что ее жизнь в опасности. Да, я ее потерял — и теперь понимаю все, увы, слишком поздно. Чистая и безгрешная, она умерла, уповая на посмертное блаженство. Всему виною чудовище, которое надругалось над нашим сумасбродным гостеприимством. А я-то думал, что у моей Берты появилась простодушная, веселая, прелестная подруга! Господи! Какой же я был глупец! Но благодарю Бога: девочка моя умерла, вовсе не ведая, что сводит ее в могилу. Она даже не знала, чем она больна, не знала о злодейской, гибельной для нее страсти. Я посвящу остаток дней розыскам и уничтожению изверга. Мне сказали, что есть надежда, и свершится праведное и милосердное дело. Но пока что я в потемках: нигде ни проблеска. Будь прокляты моя самонадеянная недоверчивость, мое пустое, напускное высокомерие, мое ослепление, мое упрямство — ах, поздно, поздно проклинать себя! Я знаю, пишу я бессвязно, разговариваю тоже. Ум и чувства в смятении. Немного приду в себя и начну розыски: может статься, поеду в Вену. Осенью, месяца через два — или раньше, если буду жив, — свидимся, с вашего позволения: тогда я расскажу все, что еще не смею предать бумаге. Прощайте. Молитесь обо мне, друг мой».

Так заканчивалось это несуразное письмо. И хотя Берта Райнфельдт теперь уже навсегда осталась мне чужой, глаза мои переполнились слезами: я была поражена и огорчена до глубины души.

Солнце село и уже смеркалось, когда я отдала отцу письмо генерала. Мы еще посидели в ясных сумерках, раздумывая, что бы мог значить этот набор бессвязных, бредовых фраз. До замка была добрая миля, и над дорогой в небесах сияла полная луна. Возле подъемного моста нас встречали мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен, которые вышли даже без шляпок порадоваться дивному лунному свету.

Мы издалека услышали их оживленные голоса, сошлись вчетвером у моста и залюбовались изумительным видом. Снова явилась перед глазами прогалина, оставленная позади. Узкая извилистая дорога уходила влево под купы деревьев, теряясь в лесной чаще. Справа дорога эта взбегала на мостик, к разрушенной башне, некогда сторожевой, а за мостом был крутой лесистый косогор, и в сумерках серели скалы сквозь густые завесы плюща. От зеленых низин подкрадывался и легкой дымкой стелился туман, заволакивая окрестность; в лунных лучах поблескивала река.

Царила волшебная и ласковая тишь, немного печальная (мне было грустно), но безмятежная, как бы осветленная.

Отец умел смотреть, и я молча стояла рядом с ним, озирая широкий простор внизу. За спиной у нас милые гувернантки хвалили пейзаж и толковали о луне.

Мадам Перродон, пожилая и добродушная толстуха, вздыхала и восторгалась попросту. Зато мадам де Лафонтен, по отцу немка, питала пристрастие к психологии, метафизике и некоторой мистике. Она заявила, что такая яркая луна возбуждает особую духовную активность. Она внушает сны, влияет на лунатиков и на чувствительных людей, излучает тончайшие жизненные флюиды. Мадемуазель рассказала, как ее кузен, помощник капитана торгового судна, вздремнул в такую ночь на палубе под луной, и ему приснилось, что омерзительная старуха когтит его щеку: он в ужасе проснулся с перекошенным лицом — и лицо до сих пор перекошено.

— Эта луна, эта ночь, — сказала она, — таинственно магнетичны — оглянитесь на замок, посмотрите, как серебристым светом мерцают и вспыхивают окна, будто невидимка засветил колдовские огни, приглашая нездешних гостей.

Бывает, что ум дремлет, самому говорить не хочется, но чужие речи безразлично-приятны; и я, задумчиво глядя перед собой, вполуха слушала тихую болтовню гувернанток. Потом они замолчали, а отец мой сказал:

— Что-то меня нынче одолевает хандра.

И процитировал Шекспира, которого каждый вечер читал мне вслух из почтения к английскому языку:


Не знаю, почему тоскливо мне
И тяжко; и со мной, я вижу, тяжко.
Но как это напали на меня
Тоска и грусть — откуда ни возьмись?[1]

Дальше не помню. Но чувство у меня такое, будто над нами нависла страшная беда. И кажется, безумное письмо несчастного генерала предвещает недоброе.

В этот миг из-за косогора перед мостом послышались непривычные в нашей глуши топот копыт и скрежет колес: появились два всадника, запряженная четвериком карета и позади еще двое верховых.

Должно быть, ехали знатные особы; мы, как зачарованные, глядели на великолепный выезд и в один голос вскрикнули, когда посреди моста один коренник вдруг шарахнулся, перепугал другого и пристяжных, и лошади рванулись вскачь. Карета промчалась между передовыми всадниками и с грохотом понеслась по дороге. Пронзительный, несмолкаемый женский вопль доносился из окна кареты.

Все кинулись вперед в тревоге и ужасе; отец — молча, мы — с отчаянными возгласами.

Дальнейшее случилось во мгновение ока. У дороги близ подъемного моста растет громадная липа; напротив нее воздвигнут старинный каменный крест. Завидев его, лошади на всем бешеном скаку метнулись в сторону, и карета с налету наскочила на могучие корни липы.

Я знала, что спасенья нет, зажала глаза ладонями и отвернулась; послышались крики опередивших меня гувернанток. Потом я все же отважилась поглядеть: Боже мой! Лошади бились на земле; карета опрокинулась, и вертелись два колеса; лакеи с кучером распутывали постромки и помогали выбраться статной и величавой даме. Она заломила руки и поднесла к глазам платок. Из дверцы кареты бережно извлекали, казалось, безжизненное тело молодой женщины. Мой дорогой отец уже стоял подле пожилой дамы со шляпой в руке: по-видимому, он предлагал ей всяческую помощь и приглашал в замок. Та будто и не слышала: она не отрывала глаз от стройной девушки, простертой на траве у обочины.

Девушка была в обмороке, но, очевидно, жива. Отец мой, гордившийся кое-какими лекарскими познаниями, склонился над нею, пощупал пульс и заверил даму, назвавшуюся ее матерью, что пульс, пока еще слабый и неровный, уже восстанавливается. Дама вновь заломила руки, воздела глаза к небу как бы в знак немой благодарности и разразилась речью несколько театральной, но в иных устах вполне естественной.

Она, что называется, хорошо сохранилась, а прежде, верно, была красавицей: высокая, полнотелая, в черном бархатном платье, бледная от потрясения, однако сохранившая горделивую и повелительную осанку.

— Несчастье за несчастьем! — услышала я, приблизившись. Она судорожно сжимала руки. — Меня влечет в дальний путь дело жизни и смерти; промедли я час — и может статься, все потеряно. А дитя мое, боюсь, нескоро будет в силах ехать дальше. Придется мне покинуть ее: я не могу, не смею мешкать. Скажите, сударь, далеко ли до ближайшей деревни? Там я ее оставлю и не увижусь с моей ненаглядной, даже не узнаю о ней ничего целых три месяца, до моего возвращения.

Я потянула отца за рукав и горячо зашептала ему на ухо:

— Ой, папа, я тебя умоляю, попроси, пусть она останется здесь, с нами — это будет так чудесно! Пожалуйста, попроси!

— Если бы сударыня удостоила воспользоваться нашим гостеприимством и решилась доверить бедняжку на это время попечению моей дочери и ее опытной гувернантки мадам Перродон, а также моему присмотру, мы были бы польщены и одолжены и окружили бы ее неусыпными заботами, дабы оправдать столь высокое доверие.

— Нет, сударь, я не хочу злоупотреблять вашей любезностью и радушием, — отвечала дама несколько рассеянно.

— Напротив, сударыня, это вы окажете нам величайшую любезность, в которой мы весьма нуждаемся. Дочь мою постигла жестокая утрата: она лишена судьбою дружбы, на которую давно уповала. Каким утешением стала бы для нее забота о больной ровеснице! К тому же до ближайшей попутной деревни вам ехать и ехать, а разве это можно в ее состоянии! Да там и нет подходящей гостиницы. Если вам и вправду никак невозможно задержаться, поезжайте, и честью заверяю вас, что здесь, как нигде, будут ей обеспечены уход и сердечная ласка.

Во всем облике незнакомки было столько властного достоинства и держалась она так непринужденно, что и не видя ее экипажа, нельзя было не признать в ней высокопоставленную особу.

Тем временем карету поставили на колеса, и лошади, теперь на удивление послушные, были запряжены.

Дама взглянула на свою дочь — вовсе не так любовно, как можно было ожидать; затем легким мановением руки отозвала моего отца на два-три шага в сторону и объяснила ему что-то сурово и строго, с выражением лица, вовсе непохожим на прежнее.

Я изумилась, что отец словно бы и не заметил этой перемены, и мне было несказанно любопытно, что же она ему говорила почти на ухо так настойчиво и торопливо.

Это длилось минуты три, не более; затем она повернулась к дочери, лежавшей за несколько шагов от нее на руках мадам Перродон. Она опустилась перед нею на колени и прошептала, по мнению мадам, хранительное благословение ей на ухо; потом поспешно ее поцеловала и уселась в карету; дверцу затворили, лакеи в роскошных ливреях вскочили на запятки, передовые пришпорили коней, форейторы щелкнули бичами, лошади вздрогнули и тронулись крупной рысью, переходя в галоп; карета умчалась, и следом, не отставая, ускакали верховые.

Глава III Мы обмениваемся воспоминаниями

Мы проводили глазами кортеж, быстро скрывшийся из виду в отуманенном лесу; тихий ночной воздух поглотил стук копыт и скрежет колес.

Можно было бы подумать, что все это нам пригрезилось, если бы не девушка на траве, которая в этот миг открыла глаза. Лица ее я не видела, она лежала спиною ко мне, но потом подняла голову, должно быть, озираясь, и я услышала, как нежный голос жалобно спросил:

— А где мама?

Отозвалась наша добрая мадам Перродон: она объясняла и утешала. А та будто и не слышала, спросивши в ответ:

— Где же я? Что это за место? — и потом: — Карета, где карета? И где матушка?

Мадам Перродон терпеливо отвечала на ее вопросы, и девушка наконец вспомнила, как опрокинулась карета; она была рада, что все каким-то чудом обошлось благополучно, однако узнав, что мама оставила ее здесь на три месяца, горько заплакала.

Я готова была стать утешительницей вослед мадам Перродон, но мадемуазель де Лафонтен тронула меня за плечо.

— Не надо, — тихо сказала она, — два собеседника — это для нее сейчас слишком много. И всякое волнение ей вредно.

И верно, подумала я, вот уложат ее в постель, тогда сбегаю, посмотрю на нее.

Между тем отец послал за доктором, который жил в десяти милях от нас, и велел поскорее приготовить спальню.

Незнакомка поднялась и опираясь на руку мадам, медленно вошла по подъемному мосту в ворота онмка. Служанки встретили ее на крыльце и повели наверх.

Обычно гостиной служила нам длинная зала с четырьмя окнами, глядевшими на ров и подъемный мост, на ту лесную прогалину, о которой я говорила.

Зала была обставлена старинной дубовой мебелью: огромные резные шкафы, кресла, обитые темно-красным утрехтским бархатом. По стенам гобелены в золоченых рамах — сцены псовой и соколиной охоты, празднества: фигуры в человеческий рост, забытые одежды былых времен. Это великолепие, однако же, нас вовсе не стесняло и ничуть не мешало нашим чаепитиям: ибо отец мой, всегдашний и упорный патриот, требовал, чтобы английский национальный напиток соседствовал на столе с кофе и шоколадом.

Мы сидели в озаренье свеч и обсуждали вечернее происшествие. За столом были и мадам Перродон, и мадемуазель де Лафонтен; юную незнакомку уложили в постель, и та сразу же уснула глубоким сном. При ней оставили служанку.

— Как вам нравится наша гостья? — спросила я мадам Перродон, едва та вошла. — Расскажите мне о ней!

— Она мне очень нравится, — отвечала мадам, — хороша неописуемо; примерно ваших лет и такая милая, такая ласковая.

— Поистине спящая красавица, — подтвердила мадемуазель, которая успела одним глазком заглянуть в запретный покой.

— И какой нежный голос! — добавила мадам Перродон.

— А вы заметили женщину в карете, когда ее поставили на колеса: она и не выходила, только смотрела из окошка? — спросила мадемуазель.

Нет, мы ее не заметили.

Там, оказывается, сидела жуткая черная старуха в цветном тюрбане; она выглядывала в окошко, кивала, ухмылялась и злобно таращилась; глаза ее сверкали, а зубы были оскалены, точно в бешенстве.

— А заметили, каковы слуги? — спросила мадам.

— Да, — сказал отец, входя, — ни дать ни взять шайка висельников. Спасибо еще, если они не ограбят свою госпожу где-нибудь посреди леса. Но молодцы сноровистые, нечего сказать: как они мигом выправили карету!

— Да они устали, наверно, измучились в долгом пути, — заметила мадам. — У них, пожалуй что, вовсе и не злодейские, а просто очень исхудалые, сумрачные и хмурые лица. Но, признаться, меня-таки разбирает любопытство. Ну, ничего — милая наша гостья завтра сама все расскажет, лишь бы пришла в себя.

— Вряд ли она вам что-нибудь расскажет, — проронил мой отец с загадочной улыбкой и слегка кивнув, будто ему было известно побольше нашего.

Я решила непременно допытаться, о чем же они говорили с дамой в черном бархате перед самым ее отъездом, и едва мы остались одни, принялась расспрашивать его. Он отмалчиваться не стал.

— Да уж ладно, скажу. Она огорчилась, что покидает дочь и обременяет нас заботами о ней; у дочери, прибавила она, хрупкое здоровье и нервы расшатаны, однако припадков у нее не бывает, галлюцинациям не подвержена — словом, вполне нормальна.

— Странно, честное слово! — вмешалась я. — Зачем было это говорить?

— Это ты у нее спроси, — рассмеялся отец. — И коли ты такая любопытная, дослушай, немного осталось. Она сказала: «Жизнь и смерть — слово „смерть“ она подчеркнула — зависят от моей поездки, дальней, спешной и, главное, тайной. Я вернусь за дочерью через три месяца, и пока не вернусь, она ни словом не обмолвится о том, кто мы такие, куда и зачем едем». Вот тебе и все. Видно, это для нее очень важно: видела же, как быстро она умчалась! Боюсь, не сглупил ли я, принявши в дом ее дочь?

Я-то была в восторге. Я думала — ах, скорее бы с ней повидаться и поговорить! Приедет доктор — он, может статься, позволит. Вы живете в городе, вам и невдомек, что за счастье в нашей глуши новая, нежданная подруга!

Доктор приехал около часу ночи, но я не думала спать, какое там! Я так же не могла уснуть, как не смогла бы догнать карету, которая умчала герцогиню в черном бархатном платье.

Доктор спустился в гостиную с добрыми вестями. Она уже не лежала, а сидела, пульс выровнялся, чувствует себя хорошо. Ничуть не ушиблась, а легкий нервический шок прошел бесследно. Так что увидеться нам было позволено, если она согласна, — и я послала служанку узнать, нельзя ли наведаться к ней хоть на несколько минут.

Служанка тотчас вернулась и передала, что она только об этом и мечтает. Мечтать ей пришлось недолго, будьте уверены.

Гостью нашу поместили в одном из лучших покоев замка — пожалуй, чересчур пышном. За изножием кровати висел сумрачный гобелен — Клеопатра с аспидом у груди; другие стены также являли взору строгие и блеклые античные изображения. Впрочем, и мебель в золоченой резьбе, и пышное, затейливое, многоцветное убранство покоя скрашивали угрюмый вид старинных гобеленов.

Возле постели горели свечи. Она сидела, откинувшись на подушки, стройная и прелестная, в расшитом цветами шелковом стеганом капоте, которым ее мать укрыла ей ноги, когда она лежала без чувств.

Но едва я подошла к ней и вымолвила первое слово, которое было у меня на устах, как вдруг онемела и невольно отпрянула. Почему? Сейчас скажу.

Я увидела то самое лицо, которое возникло передо мною ночью в раннем детстве; я запомнила его до ужаса отчетливо и все эти годы с ужасом вспоминала, втайне от всех. Красивое, даже очаровательное лицо; и такое же печальное, как было тогда. Внезапно его озарила странная, тихая улыбка узнавания.

Мы промолчали с минуту, и наконец она заговорила: я бы не смогла.

— Как удивительно! — воскликнула она. — Двенадцать лет назад я видела вас во сне, и с тех пор не могу забыть ваше лицо.

— Да, как удивительно! — эхом отозвалась я, одолевая ужас, оцепенивший язык. — Двенадцать лет назад, не знаю, во сне или наяву, я видела ваше лицо, и оно застыло у меня перед глазами.

Улыбка ее смягчилась, стала вовсе не странной, на щеках показались ямочки и ласковым пониманием просияли глаза.

У меня на душе полегчало, и я сказала все те радушные слова, которые приготовила: что она здесь желанная гостья, что ее случайное пребывание у нас — подарок судьбы, а для меня это просто счастье.

Я робко взяла ее руку — у меня ведь никогда еще не было подруги, — но, разговорившись, осмелела. А она отвечала крепким пожатием, жаркая ладонь легла на мое запястье, и взор ее вспыхнул; она взглянула мне в глаза, улыбнулась и покраснела.

По части любезностей она тоже не осталась в долгу. Я уселась возле нее на постели, все еще сама не своя, а она молвила:

— Я расскажу вам, как я вас увидела; это ведь, право, так странно, что мы с вами в детстве приснились друг другу такими, каковы мы сейчас. Мне тогда было шесть лет, я очнулась от смутного тяжкого сна и оказалась в комнате, обшитой темными панелями, совсем не похожей на мою детскую. Кругом стояли шкафы, кресла и скамейки, кровати все пусты; в покое одна я. Оглядевшись, я приметила красивый двойной чугунный подсвечник — узнала бы его и сейчас — и полезла под кровать к окну, где он стоял; а выбравшись из-под кровати, вдруг услышала чей-то плач. Не вставая с колен, я подняла голову — и увидела вас, доподлинно вас, такую же, как вижу сегодня: юную красавицу, золотоволосую, с большими голубыми глазами, и губы — ваши губы — словом, тогда, как теперь. Я была очарована, я взобралась на постель, обняла вас, и мы, кажется, уснули вместе. Вскрик разбудил меня: это вскрикнули вы, почему-то сидя. Я испугалась, соскользнула на пол и, кажется, потеряла сознание, а когда пришла в себя, была снова в своей детской. Но ваше лицо мне осталось памятно: тут не сходство, нет. Вас-то я тогда и видела.

Настал мой черед рассказывать, и она ужасно изумилась.

— Вот уж теперь не знаю, кому кого бояться, — сказала она, опять улыбаясь. — Были б вы не такая красивая, я бы очень вас испугалась, но вы самая красивая на свете, и обе мы еще так молоды… а я чувствую, что знакома с вами уже двенадцать лет, что это недаром; наверняка это значит, что нам с вами с раннего детства суждено стать подругами. Вы скажите — вы чувствуете, что вас так влечет ко мне, как меня к вам? У меня никогда не было подруги — неужели нашлась?

Она вздохнула, и ее дивные темные глаза нежно глядели на меня.

По правде говоря, я испытывала непонятное чувство. Да, меня к ней «влекло», это она верно сказала; и что-то меня в ней отталкивало. Однако же влечение было гораздо сильнее. Она очаровала и покорила меня: такая прекрасная, такая пленительная.

Я заметила, что силы покидают ее, и поспешила пожелать ей доброй ночи.

— Доктор велел, — сказала я, — чтобы горничная находилась при вас неотлучно. Есть у нас ночная служанка, вот вы увидите, она и расторопная, и вас не обеспокоит.

— Спасибо, какие вы заботливые! Только я не усну, если кто-нибудь будет в спальне. Нет, пожалуйста, не надо. Признаться, я боюсь грабителей. Наш дом дважды ограбили и двух слуг убили, так что я теперь всегда запираюсь. Что делать, привыкла; умоляю, простите мой странный обычай. Вон и ключ, я вижу, в замке. Ее нежные руки обвили меня, и она прошептала:

— Доброй ночи, дорогая, как мне не хочется расставаться, и все же доброй ночи. Завтра, только не слишком рано, увидимся.

Она откинулась на подушки, дивные глаза ее проводили меня печальным и ласковым взглядом, и она тихо повторила:

— Доброй ночи, милая моя подруга.

В юности сближаются и влюбляются нечаянно. Меня обворожила ее нежданная и горячая нежность. Я была польщена ее мгновенным доверием и почувствовала себя избранницей.

Настало утро, и мы увиделись. Моя новая подруга все больше восхищала меня. При дневном свете она была еще краше, глаз не оторвешь; а что я накануне испугалась ее лица, виденного в детском сне, так испугалась от неожиданности, и всякий испуг прошел. Она призналась мне, что и сама была поражена, когда увидела и узнала меня — потом-то с радостью, а сперва, как и я, с безотчетной неприязнью.

И мы обе посмеялись над нашими глупыми страхами.

Глава IV Ее облик и нрав. Прогулка

Я сказала, что меня почти все в ней пленяло; однако же кое-что и смущало.

Для начала опишу ее. Она была выше среднего роста, стройная и удивительно грациозная. Только уж очень томная — чересчур томная, подчас даже вялая, хоть с виду вовсе не больная. Румяным и свежим было ее точеное личико, большие темные глаза сверкали; а когда она распускала по плечам свои длинные густые волосы, мягкие и шелковистые, темно-каштановые с золотистым отливом, я, бывало, взвешивала их на руке и смеялась от изумления. Я любила смотреть, как они ниспадают тяжелой волной, когда подруга моя полулежала в кресле; я слушала ее тихий нежный голос, заплетая и расплетая пышные пряди. Господи! Если б я знала!

Так что же меня все-таки смущало? Доверчивость ее покорила меня в первый же вечер, но потом я заметила, что о себе, о своей матери, о своем детстве — словом, обо всем, что связано с ее жизнью, надеждами, родней, она не проговаривалась ни словом. Конечно, не надо было допытываться, нехорошо это было, раз моему отцу это столь сурово запретила дама в черном бархатном платье. Но ведь любопытство неотвязно, как страсть, и ни с чем не считается: легко ли девушке стерпеть неутоленное любопытство? Я так жаждала узнать о ней побольше — кому какой вред был бы от этого? Что она, считала меня безрассудной или бесчестной? Я же клятвенно обещаю: ни единой живой душе ни слова — почему она мне не верит?

Не по летам ей, казалось, такое спокойствие и грустное упорство, с каким она отказывалась приоткрыть мне хоть краешек своей жизни.

Споров об этом у нас с нею не было: она ни о чем никогда не спорила. Зря я к ней приставала, бессовестно и невежливо, а главное — попусту; но совладать с собой не могла.

И я удрученно подумала, что не знаю о ней ничего. Всего-то я и выведала:

Во-первых, что ее зовут Кармиллой.

Во-вторых, что род ее древний и знатный.

В-третьих, что живут они где-то на западе.

Она скрыла их родовое имя, отказалась описать родовой герб; я не знала, как зовутся их владения, не знала даже, где они, в какой стране.

Не думайте, однако, что я к ней с этим без конца приставала: лишь при случае, и то скорее намекала. Раз-другой спросила напрямик и наткнулась на ту же стену. Тщетны были упреки и уговоры. Но она избегала ответов с такой грустной укоризной, так нежно ласкалась ко мне, обещая, что со временем я все-все узнаю — ну разве можно было на нее долго обижаться!

Она обвивала мою шею нежными руками, притягивала меня к себе и, щека к щеке, горячо шептала мне на ухо:

— Милая, твое сердечко ранено; не думай, что я жестокая оттого, что повинуюсь непреложным законам силы моей и слабости; вместе с твоим раненым сердцем кровоточит и мое. Изнемогая от страстного самоунижения, я погружаюсь в твою теплую жизнь, и ты умрешь, так сладостно умрешь, слившись со мною. Что будет, то будет: сейчас тебя влечет ко мне, а ты будешь, в свой черед, привлекать других и узнаешь жестокую негу, с которой любовь нераздельна. Потерпи немного, не допытывайся; доверься мне, слушайся своей влюбленной души.

Так она увещевала меня и трепетно прижимала к себе, и нежные поцелуи обжигали мою щеку.

Не понимала я ни ее речей, ни волненья. Эти жаркие ласки — впрочем, нечастые — меня ужасно смущали, мне хотелось высвободиться, однако сил не хватало. Ее вкрадчивый голос убаюкивал, я забывалась и приходила в себя, лишь когда она разжимала объятья.

Да, все это мне не нравилось. Меня томило непонятное волненье, мне было и сладко, и страшно, и немного противно. Я словно бы забывалась — и любовь моя к ней доходила до обожания, чем-то отвратительного. Несуразица, конечно: но разъяснять не стану.

Пишу я через десять с лишним лет, дрожащей рукой записываю сбивчивые, жуткие воспоминания о пережитом. Многое забылось — я ведь не понимала, как испытывает меня судьба, — но главное я помню ярко и отчетливо. Впрочем, это, наверно, у всех так: когда чувства заглушают и замутняют рассудок, потом едва догадываешься, что было на самом деле.

Иногда, пролежав час-другой без движенья, моя скрытная красавица-подруга брала меня за руку и сжимала ее все нежнее и крепче; лицо ее розовело, она впивалась в мои глаза томным горящим взором и дышала так часто, что оборки на ее груди трепетали. Это было похоже на любовный пыл; я стыдилась, но противиться не могла; жадные глаза притягивали меня, я поникала в ее объятиях, жаркие влажные губы скользили по моим щекам, и она прерывисто шептала:

— Ой, ты моя, ты будешь моей, мы будем с тобой вместе навечно.

Потом она снова откидывалась в кресле, закрыв глаза маленькими ладонями, а я не могла унять дрожь.

— Разве мы с тобой кровная родня? — спрашивала я. — О чем ты говоришь? Верно, я напоминаю тебе о возлюбленном — и все же не надо, не надо так говорить и так ласкаться ко мне; я тебя не понимаю и сама себе становлюсь непонятна.

У меня был такой голос, что она горько вздыхала, отворачивалась и выпускала мою руку.

Напрасно я силилась как-то объяснить эти ее порывы — добро бы она притворялась! Нет, ни малейшего притворства: брала свое неподдельная, подавленная страсть. Но может, хоть мать ее и утверждала обратное, она все-таки подвержена галлюцинациям? Или она переодетая, как в одном старом романе? Что если влюбленный юноша ищет моей любви в женском обличьи по совету и с помощью ловкой старой сводни? Но уж очень все не сходилось, хоть и льстило моему тщеславию.

Поминутными знаками внимания, какими одаряет мужская любовь, она меня не баловала. Минуты страстной нежности проходили, и она была то спокойная, то веселая, то опечаленная, и тогда мне казалось, что я ей совсем безразлична: правда, порой я ловила взгляд, скорбный и огненный, провожавший меня. Девушка как девушка: лишь приливы таинственного волнения ее меняли. И всегда медлительно томная, мужчины такими не бывают.

Странные у нее были привычки. Вам, городским, может, и покажется, что ничего особенного, но мы-то деревенские. Она спускалась в гостиную очень поздно, обычно далеко за полдень, выпивала чашку шоколада, а есть не ела. Потом мы с нею шли гулять, но она быстро уставала, и мы либо возвращались в замок, либо отдыхали в ближнем лесу на скамейке, благо их там хватало. Ум ее как бы противился телесной немощи: говорила она живо и очень умно.

Иногда она мельком упоминала о родном доме, рассказывала какую-нибудь историю, описывала памятное с детства происшествие — и вырисовывались люди не здешние, живущие иными обычаями, вовсе нам незнакомыми. Должно быть, она приехала издалека; поначалу это было непонятно.

Однажды мы так сидели в лесу, и мимо нас потянулась похоронная процессия. Хоронили дочку нашего лесника, очень милую девушку, я ее часто видела. Согбенный безутешным горем отец понуро брел за гробом единственного своего ребенка. Крестьяне шли следом по двое и пели погребальную песнь.

Я почтительно встала и присоединилась к тихому песнопению.

Моя подруга вдруг дернула меня за рукав, и я изумленно обернулась к ней. Она сказала сухо и резко:

— Ты что, не слышишь, как они фальшивят?

— Да нет, по-моему, очень стройно поют, — возразила я, озадаченная и огорченная: не хватало, чтобы заметили наши неуместны перекоры!

И снова запела вместе с ними, но Кармилла оборвала меня еще резче.

— Не терзай мне слух! — сердито сказала она и заткнула уши пальчиками. — Да почем ты знаешь, что мы с тобой одной веры? Мне ваши обряды противны, и похороны я ненавижу. Какая дурацкая суета! Зачем она? Ты тоже умрешь, и все умрут, и чем скорее, тем лучше. Пойдем домой.

— Отец со священником на кладбище. Я думала, ты знаешь, что ее сегодня хоронят.

— Ее? Кого это — ее? Какое мне дело до крестьян! Не знаю, кто она такая.

— Бедненькая, ей тому с полмесяца привиделся призрак; она захворала и вчера умерла.

— Не говори мне о призраках, я спать не буду.

— Минуй нас мор и погибель, но похоже, что не минуют, — продолжала я. — Молодая жена свинопаса умерла неделю назад: ей померещилось, будто кто-то во сне впился ей в горло, и она чуть не задохнулась. Папа говорит, что в гнилой горячке чудятся всякие ужасы. Накануне она была совсем здорова — и вот, исчахла за неделю.

— Ну, ее-то, надеюсь, уже похоронили, напелись над нею и не будут изводить нас заунывным воем и мужицким наречием. Ох, как я переволновалась. Сядь со мною рядом, поближе, возьми мою руку, сожми ее — крепче — еще крепче.

Мы пошли к замку, и она едва добрела до следующей скамейки, опустилась на нее — и я в страхе оцепенела. Лицо ее стало иссиня-черным; она стиснула зубы и кулаки, насупилась, сжала губы, уставилась в землю и затряслась, как в лихорадке. Изо всех сил старалась она, задыхаясь, подавить этот приступ; наконец у нее вырвался сдавленный мучительный вопль, и она понемногу успокоилась.

— Ну вот! — проговорила она. — Погребальные песнопения до добра не доводят! Держи, держи мою руку. Прошло, почти прошло.

Потом и совсем прошло; и, наверно, чтоб сгладить тяжелое впечатление, она необыкновенно оживилась и разговорилась.

Впервые я вспомнила слова ее матери о ее хрупком здоровье, и впервые она почти рассердилась. Но через полчаса нездоровья и гнева как не бывало: точно растаяло летнее облачко. Лишь однажды случилось ей вновь прогневаться. Об этом стоит рассказать.

Мы сидели с нею у одного из высоких окон гостиной, когда во двор замка вошел через подъемный мост бродяга, мне хорошо знакомый. Он к нам обычно наведывался раза два в год.

У него было длинное угловатое лицо горбуна с острой черной бородкой и ухмылкой от уха до уха, обнажающей белые клыки.

Желтое, черное, красное тряпье облекало его; на перевязях, ремнях и подпоясках болтались всевозможные побрякушки. За спиной у него висел волшебный фонарь и два короба: в одном, я знала, была саламандра, в другом — мандрагора. Отец очень смеялся над этими чудищами, искусно сшитыми из резаных чучел обезьян, попугаев, белок, рыб и ежей. Была при нем скрипка, колдовской ящик, две рапиры и маски у пояса, еще какие-то мешочки и сумки; в руке он держал черный посох с медными ободьями. За ним бежал по пятам приблудный пес; у моста он вдруг замер и жалобно завыл.

Между тем бродяга остановился посреди двора, приподнял свою невиданную шляпу и отвесил нам церемоннейший поклон, рассыпавшись в комплиментах на смехотворном французском и таком же немецком наречиях. Потом он извлек свою скрипку и запиликал на ней, весело припевая вовсе не в такт и отплясывая с такими дурацкими ужимками, что я не могла не рассмеяться, несмотря на заунывный песий вой.

Он, ободренный, подскочил к окну, ухмыляясь и паясничая, со шляпой в левой руке и скрипкой под мышкой, тараторя без умолку: обещал позабавить нас чудесами проворства и ловкости рук, предлагал на выбор диковинки, которых, по его словам, у него было видимо-невидимо.

— Да вот не угодно ли купить амулеты против упыря, который, слышал я, волком рыщет по здешним лесам, — сказал он, обронив шляпу на плиты. — Кругом люди мрут, а мой талисман обережет вас как нельзя лучше: приколите его к подушке и хоть смейтесь упырю в лицо.

Талисманы оказались полосками пергамента с кабалистической цифирью и диаграммами, и мы с Кармиллой тутже ими обзавелись.

Он глядел на нас снизу вверх, а мы улыбались ему; я-то во всяком случае. Его пронзительные черные глаза точно что-то вдруг разглядели, и он раскрыл кожаную сумочку со стальными инструментами.

— Изволите видеть, сударыня, — обратился он ко мне, — я ведь еще и зубы врачую. Да чтоб тебя, псина! — прикрикнул он. — Замолкнешь ты или нет? Ишь, развылся — барышням ничего не слышно! У вашей любезной, прекрасной подруги вырос такой длинный острый клык, сущее шило, игла, ха-ха-ха! Глаз у меня верный и зоркий, я снизу увидел и думаю — барышне-то во рту, небось, неудобно, а я вот он, вот у меня напилочек, бородочка, щипчики, я живенько сточу и скруглю этот зубик, с позволения барышни, и будет он не как у рыбки, а под стать молодой красавице. Э-гей! Неужто барышня обиделась? Я ведь со всем почтением, я — чтобы сделать как лучше!

А барышня и правда, отпрянув от окна, яростно сверкнула глазами.

— Бездельник, негодяй — как он смеет нас оскорблять? Где твой отец? Я этого так не оставлю! Да мой отец велел бы вздеть его на дыбу, исполосовать кнутом и заклеймить на память!

Она отошла шага на два и опустилась в кресло, но едва обидчик исчез из виду, как внезапный гнев ее улетучился, голос стал прежним, и дерзкий горбун с его ужимками был забыт.

Отец вернулся не в духе. Он рассказал нам, что объявилась третья жертва той же загадочной хвори. Сестра молодого крестьянина из нашего поместья, всего за милю от нас, тяжело занемогла — опять-таки после ночного удушья — и вряд ли поправится, ей хуже и хуже.

— Причины тут наверняка самые естественные, — сказал отец. — Но поверья — они как поветрие, вот бедняги и повторяют соседские россказни об ужасных призраках.

— Да это ведь и вправду ужасно, — возразила Кармилла.

— Как так? — удивился отец.

— Ужасно такое воображать; вообразишь — и сбудется.

— Мы в руках Божиих; без воли Его не падет и волос, и для тех, кто возлюбит Его, все кончится хорошо. Мы — Его творение, и Он не оставит нас своею милостью.

— Творение! Естественные причины! — насмешливо повторила юная девица слова моего доброго отца. — А как же иначе: ведь недуг, поразивший ваши края, входит в состав творенья и, стало быть, имеет естественные причины. И в небесах, и на земле, и под землей все повинуется законам естества — разве нет?

— Сегодня обещал приехать доктор, — сказал отец, помолчав. — Узнаем, что он думает об этом недуге и спросим его совета.

— Я от докторов никогда толку не видела, — сказала Кармилла.

— Ты, значит, была очень больна? — спросила я.

— Была — и ты еще так не болела, — отозвалась она.

— Давно?

— Да, очень давно. Меня поразил этот самый недуг — я помню боль и слабость; но может статься, бывают хвори и пострашнее.

— Это еще совсем в детстве?

— Да, да; не будем говорить об этом. Ты же не хочешь огорчать подругу? — она ласково взглянула мне в глаза, нежно обняла за талию и увела из комнаты. Отец сидел у окна и разбирал какие-то бумаги.

— Зачем твой папа нас пугает? — спросила она со вздохом и легкой дрожью.

— Нет, дорогая Кармилла, он и не думает нас пугать.

— И ты не боишься, милая?

— Конечно, боялась бы, если б думала, что мне грозит участь этих бедняжек.

— Ты боишься смерти?

— Кто же ее не боится?

— Но ведь можно умереть, как влюбленные, — умереть вместе и слиться навеки. В этом мире девушки все равно что гусеницы: потом они станут бабочками или мотыльками, но сперва надо превратиться в куколку или там в личинку — у всех по-разному, но судьба общая. Так пишет мсье Бюффон в той большой книге, что стоит на полке в соседней зале.

К вечеру приехал доктор, и они уединились с папой. Он был опытный врач, лет шестидесяти с лишним, всегда напудренный и выбритый глаже некуда. Когда они вышли из комнаты, я услышала, чти папа смеется:

— Ну-ну, — говорил он, — удивили же вы меня, доктор. А как насчет гиппогрифов и драконов?

С улыбкой покачав головой, доктор ответил:

— Не берусь судить; зато жизнь и смерть — непроницаемые загадки, и мы не знаем, что за ними кроется.

Они прошли мимо, и больше я не слышала ни слова. Тогда я не поняла, что имеет в виду доктор; теперь, кажется, догадываюсь.

Глава V Удивительное сходство

В тот же вечер из Граца приехала повозка, груженная двумя большими ящиками; строгий и смуглолицый сын живописца-реставратора привез наши картины. До Граца было тридцать миль, он у нас считался хоть и маленькой, но столицей, и если уж оттуда кто приезжал, то все домочадцы толпой собирались вокруг него — послушать новости.

Словом, в нашем захолустье это был настоящий праздник. Ящики внесли в нижнюю залу, и слуги повели дорогого гостя ужинать. Потом мы собрались в зале; он вооружился молотком, стамеской и отверткой и принялся распаковывать ящики.

Кармилла безучастно глядела, как обновленные картины, большей частью портреты, одна за другой озарялись свечами. Моя мать была из древнего венгерского рода, и почти все эти картины, которые мы хотели развесить, как прежде, достались нам от нее.

Отец читал по списку, а художник извлекал нумерованные картины из ящика. Не знаю, хороши ли они были, но старинные без сомнения, а некоторые приковывали взор тем более, что я впервые могла их разглядеть — раньше они были совсем закопчены и запылены.

— Что-то я не вижу одной картины, — сказал отец. — В ее верхнем углу, помнится, была надпись; насколько я разобрал, «Марция Карнштейн» и дата — 1698-й. Любопытно, как она теперь выглядит.

Художник достал ее и горделиво предъявил. Я ахнула: женщина изумительной прелести, казалось, вот-вот оживет. Это был портрет Кармиллы!

— Кармилла, дорогая, ну и чудеса! Ты же совсем, как живая — улыбаешься, смотришь, сейчас заговоришь. Какая красота, папа! Смотри, даже родинка на горле.

Отец рассмеялся и сказал:

— Да, удивительное сходство, — но вроде бы не очень и удивился: почти тут же отвел глаза и продолжал беседу с реставратором, который, видно, был и живописцем, и знатоком живописи. Они обсуждали портреты и другие картины, вновь засиявшие красками; а я никак не могла прийти в себя от изумления.

— Папа, можно я повешу этот портрет у себя в спальне? — спросила я.

— Конечно, милая, — с улыбкой сказал он. — Я очень рад, что тебе видится такое дивное сходство. Значит, портрет еще прекраснее, чем я думал.

Кармилла не обратила внимания на эту любезность, будто не расслышала ее. Она откинулась в кресле, и ее чудные глаза, затененные длинными ресницами, были устремлены на меня; она блаженно улыбалась.

— Кстати же, — сказала я, — теперь можно как следует разглядеть надпись золотыми буквами в верхнем углу. Имя вовсе не Марция, а Миркалла, графиня Карнштейн; над титулом маленькая корона, а внизу — Anno Domini 1698. Я ведь и сама из рода Карнштейнов, — это я Кармилле, — ну, с материнской стороны.

— А-а! — протянула она. — И я тоже им отдаленная, очень отдаленная родня. А сейчас Карнштейнов в живых не осталось?

— Род их заглох. Мужчины, кажется, все погибли во время гражданских войн, уже давно, однако развалины замка сохранились, они мили за три от нас.

— Как интересно! — вяло промолвила она. — Ты посмотри, какая луна! — она глядела в приоткрытую дверь залы. — Может, немного погуляем, полюбуемся на дорогу и на реку?

— В такую же лунную ночь ты приехала, — заметила я.

Она с улыбкой вздохнула, поднялась, и мы, обняв друг друга за талию, вышли во дворик, медленно, в молчании, миновали подъемный мост — и перед нами открылся осиянный луной пейзаж.

— А ты вспоминаешь, как я приехала? — полушепотом спросила она. — И радуешься?

— Не нарадуюсь, дорогая Кармилла, — отвечала я.

— И ты попросила повесить у себя в спальне портрет, будто бы на меня похожий, — проговорила она со вздохом, теснее обняв меня, и уронила прелестную головку мне на плечо.

— Какая ты романтичная, Кармилла, — сказал я. — Могу себе представить, что за повесть ты расскажешь мне когда-нибудь.

Она молча поцеловала меня.

— Ой, Кармилла, наверно, ты была влюблена, да и теперь, должно быть, кого-то любишь всем сердцем.

— Никого я никогда не любила и не полюблю, — прошептала она, — кроме тебя.

Как прекрасна была она в лунном свете! Как робко и жадно она зарылась лицом в мои волосы у затылка; бурные вздохи казались чуть не рыданиями; она трепетно сжимала мою руку. Ее нежная щека пылала.

— Милая, милая, — простонала она. — Я жива тобою; и ты умрешь ради меня, ради моей любви.

Я отпрянула — и встретила ее потухший, невидящий взор; бескровное лицо точно увяло.

— Холодом повеяло, да? — сонно спросила она. — Меня бьет дрожь; я не задремала? Пойдем домой, пойдем скорее.

— Ты уж не больна ли, Кармилла? Тебе, видно, плохо стало. Глоток вина не повредил бы.

— Да, верно. Мне уже лучше. Через несколько минут я совсем-совсем приду в себя. Ты права — дай мне глоток вина, — отвечала мне Кармилла, когда мы подходили к крыльцу. — Только погоди, давай оглянемся и постоим немного: может, это наше с тобой последнее полнолуние.

— Кармилла, дорогая, ты как себя чувствуешь? Тебе взаправду лучше? — спросила я, насмерть перепугавшись: уж не подхватила ли она здешнюю неведомую хворь?

— Знаешь, как папа огорчится, — прибавила я, — если подумает, что ты пусть даже слегка прихворнула, а от нас скрываешь? Тут неподалеку живет очень хороший доктор — вот который сегодня приезжал к папе.

— Да, да, верно, он хороший доктор. Я знаю, какие вы добрые: но, миленькая моя, ведь я вовсе не заболела, просто слабость напала. Это со мной бывает; сил у меня немного, я быстро утомляюсь. Трехлетний ребенок и тот пройдет больше меня. Но утомляюсь я ненадолго — видишь, я снова такая, как обычно.

В самом деле, она оживилась, и мы болтали без умолку; наваждение — как я называла про себя ее страстные речи и взоры, смущавшие и даже пугавшие меня — исчезло.

А наутро… наутро мне было не до наваждений, да и Кармилла точно встрепенулась.

Глава VI Таинственная истома

В тот вечер мы отправились в гостиную, где нас ждали кофе и шоколад, и хотя Кармилла ни к чему не притронулась, но была и правда «такая, как обычно». Мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен предложили сыграть в карты, а во время игры подошел и папа, как он говорил, «почаевничать на ночь».

Когда мы доиграли, он сел на диване рядом с Кармиллой и спросил с легкой тревогой в голосе, не было ли хоть какой-нибудь весточки от ее матери.

— Не было, — отвечала она.

Тогда он спросил, не знает ли она, куда бы ей послать письмо.

— Трудно сказать, — ушла она от ответа, — впрочем, ведь я собираюсь вас покинуть, я и так уже злоупотребила вашим гостеприимством и добротою. Я причинила вам столько хлопот… Хорошо бы завтра же нанять карету и поехать следом за нею: я знаю, где она в конце концов непременно окажется, хоть и не смею вам это открыть.

— Об этом и думать нечего! — воскликнул мой отец к моему великому облегчению. — Нам горько будет с вами расстаться, да я вас никуда и не отпущу до возвращения матери — иначе я обманул бы оказанное мне огромное доверие. Другое дело, если бы она дала о себе знать и я мог бы с нею посоветоваться: я ведь за вас в ответе, милая вы наша гостья, а нынешние новости насчет этого загадочного недуга очень неутешительны. Я, конечно, приму все меры; и вы ни в коем случае нас не покинете, разве что мать ваша напрямик этого потребует. Только такой ценой мы вас отпустим — и то с превеликой печалью.

— Несказанно благодарна вам, сударь, за ваше гостеприимство, — отвечала она, застенчиво улыбаясь. — Вы все так добры ко мне; за всю мою жизнь я не бывала так счастлива, как в вашем чудном дворце, с вашей милой дочерью, под вашим ласковым попечением.

Тронутый ее словами, он с улыбкой и как-то по-старинному галантно поцеловал ей руку.

Я, как всегда, проводила Кармиллу в ее спальню; она прибиралась ко сну, и мы разговаривали.

— Ты как все-таки думаешь, — спросила я наконец, — ты когда-нибудь доверишь мне свои тайны?

Она обернулась и молча, с нежной улыбкой глядела на меня.

— Не хочешь отвечать? — сказала я. — Ну да, не можешь сказать ничего хорошего, так молчи. Что же я, право, пристаю к тебе с дурацкими вопросами.

— Спрашивай меня, о чем хочешь. Ты еще не знаешь, как ты мне дорога, а то бы не думала, будто я от тебя хоть что-нибудь скрою. Но я словно под заклятьем, обеты мои крепче монашеских, и пока что я не могу довериться даже тебе. Но время близится, скоро ты все узнаешь. И буду я у тебя жестокая, и буду себялюбивая: но ведь любовь всегда себялюбива, и чем она нежнее, тем себялюбивее. Любя меня, ты пойдешь со мною на смерть; или пойдешь со мною, ненавидя меня — перед смертью и за смертным порогом. Все равно — любовь или ненависть, лишь бы не равнодушие.

— Знаешь, Кармилла, ты опять едва ли не бредишь, — поспешно прервала я.

— Да, я глупенькая, я непонятливая, я причудница; хорошо, давай ради тебя я на полчаса поумнею. Ты на балах бывала?

— Нет, что ты. А какие они, балы? Вот уж, наверно…

— Да я и не помню, давно это было.

Я рассмеялась.

— Тоже мне, старуха. Свой первый бал не помнит.

— Да нет, я все помню — вернее, с трудом припоминаю. Ну, точно пловец ныряет и смотрит из глубины свозь зыбкую прозрачную толщу. Однажды ночью жизнь замутилась, и поблекли все цвета. Убили меня или нет, не знаю, но ранили, ранили сюда, — она показала на грудь, — и с тех пор я стала другая.

— Ты что — умирала?

— Да, умирала: любовь жестока. Любовь требует жертв. Жертвы требуют крови. Что за жертва без крови? Нет, давай лучше спать, я устала. Надо ведь еще встать, запереть за тобою дверь.

Она лежала щекой на подушке, утопив тонкие руки в пышных густых волосах; ее сверкающие глаза следили за мной, и она загадочно улыбалась.

Я медленно вышла из спальни с какой-то тяжестью на сердце.

Я часто задумывалась, молится ли она. Я ее на коленях не видела. Утром мы вчетвером молились задолго до ее появления, и она ни разу не вышла из гостиной на общую вечернюю молитву в нижней зале.

Если бы не случилось мне однажды услышать, что она была крещена, я бы и вообще не знала, христианка она или нет. Никогда ни слова не сказала она о религии. Мне, простушке, было невдомек, что религия нынче не в моде, а то бы я не удивлялась.

Боязнь заразительна, и у близких людей непременно появляются общие страхи. Я как-то незаметно переняла привычку Кармиллы запираться от ночных лиходеев и обыскивать спальню — не затаились ли где убийцы или грабители.

Оборонившись от страхов, я легла в постель и заснула. В покоях горела свеча, я к этому привыкла с малолетства; с тех самых пор я ни разу не спала в темноте.

Так что можно было спать спокойно. Однако сны легко проникают сквозь толстые каменные стены, освещают темные покои или омрачают светлые, и обитатели снов приходят и уходят, когда хотят, запоры им нипочем.

В ту ночь меня посетил страшный сон: он стал началом таинственной истомы.

Не назову его кошмаром — я твердо знала, что сплю. И во сне лежала в своей постели, как и наяву. Мне грезилась привычная спальня, и все было как всегда, только темно, и у изножья кровати копошилось какое-то существо. Я пригляделась: оно было угольно-черное, вроде громадной кошки, в пять или шесть футов; оно закрывало весь каминный коврик, прохаживаясь по комнате взад-вперед мягко, хищно и неутомимо, как зверь в клетке. Я не могла вскрикнуть, хотя была, конечно, насмерть перепугана. Оно расхаживало все быстрее, и комната погружалась в кромешный мрак; огромные горящие глаза приблизились к моим, и жгучая боль пронизала мне грудь, точно в нее впились две длинные иглы. Я с воплем проснулась. В покое горела свеча, и справа у изножья кровати стояла женщина в темном просторном одеянии; распущенные волосы ниспадали ей на плечи. Стояла она неподвижно, как изваяние, неподвижно и мертвенно. Оцепенев, глядела я на нее, а она отдалилась, потом оказалась у двери; дверь медленно приоткрылась, и она исчезла.

Оцепенение спало. Я подумала, а вдруг это Кармилла зашла ко мне среди ночи в незапертую дверь — напомнить, чтоб я запирала. Я подбежала к двери: она была заперта, как обычно, изнутри. Отпирать ее, выглянуть я не отважилась — очень уж было страшно. Я запрыгнула обратно в постель, укрылась с головой и ни жива ни мертва дожидалась утра.

Глава VII Нисхождение

Не стоит описывать ужас, с каким я поныне вспоминаю ту ночь. Страхи, навеянные снами, проходят, а этот становился see мучительнее, и я страшилась комнаты, страшилась даже мебели, среди которой явился призрак.

На другой день я боялась хоть на миг остаться одна. Папе я ничего не сказала: вдруг бы он надо мной посмеялся, а это было бы нестерпимо обидно, или же, напротив, решил бы, что на меня напала здешняя загадочная хворь. Сама я этого ничуть не опасалась, но отец был давно уж не слишком здоров, и волновать его не стоило.

Немного успокоили меня мои милые гувернантки — добрая мадам Перродон и бойкая мадемуазель де Лафонтен. Они заметили, что я сама не своя, растеряна и перепугана. Наконец я им открылась.

Мадемуазель хохотала, но мадам Перродон, похоже, была встревожена.

— Кстати, — смеялась мадемуазель, — знаете ли, что по липовой аллее за окном спальни Кармиллы разгуливает призрак!

— Что за вздор! — воскликнула мадам, которой, видимо, такие байки показались неуместными, — кто это вам сказал, дорогая?

— Мартин говорит, что он там дважды проходил перед рассветом — чинили садовую калитку — и оба раза видел в аллее женскую фигуру.

— Лодумаешь, ужасы! Да просто коровницы под утро ходят доить на приречный луг.

— Конечно, однако же Мартин, олух несчастный, едва не трясся от страха.

— Вы только не обмолвитесь об этом Кармилле, — вмешалась я, — ей же видно эту аллею из окна, а она, пожалуй, трусиха пуще меня.

Кармилла спустилась позже обычного.

— Я так перепугалась ночью, — сказала она, когда мы остались наедине, — еще и не то, наверно, было бы, если б не этот амулет, купленный у бедняжки горбуна, с которым я так грубо обошлась. Мне снилось, будто какая-то черная тварь кружит возле моей кровати, я очнулась в ужасе, и мне померещилась темная фигура у камина, но я нащупала под подушкой амулет, и фигура тотчас исчезла. Я уверена, не будь этого талисмана, появился бы какой-нибудь жуткий призрак и, может статься, задушил бы меня, как всех этих бедных людей.

— А теперь послушай меня, — и я рассказала о своих ночных видениях; она выслушала с явным испугом.

— А талисман был при тебе? — озабоченно спросила она.

— Нет, я его бросила в китайскую вазу в гостиной, но возьму на ночь с собой, раз уж ты так в него веришь.

Теперь я не могу ни объяснить, ни даже понять, как это я одолела страх и осталась вечером одна у себя в спальне. Ясно помню, что приколола амулет к подушке, уснула почти сразу же и спала крепче обычного.

Так же минула и следующая ночь: сон мой был глубокий и безмятежный. Проснулась я, правда, вялая и чем-то опечаленная, но и в том, и в другом была своя прелесть.

— Ну вот, я же говорила тебе, — заметила Кармилла, когда я рассказала ей, как мне спокойно спалось. — Я тоже прекрасно спала; я приколола амулет к сорочке, а то прошлой ночью он был слишком далеко. Все прочее, кроме снов, конечно, выдумки. Я раньше думала, что сны насылают злые духи, но наш доктор сказал, что ничего подобного: это просто к нам подступают разные хвори, не могут проникнуть внутрь и, отлетая, в отместку тревожат нас сновиденьями.

— Тогда зачем же талисман? — спросила я.

— А он обкурен или пропитан каким-то снадобьем от малярии.

— Он, значит, действует только на тело?

— Разумеется; ты думаешь, злых духов можно отпугнуть клочком пергамента или лекарственным запахом? Нет, это болезни бродят около нас, задевают нервы и добираются до мозга, но снадобье вовремя отгоняет их. Вот и вся тайна талисмана. Даже не тайна, а разгадка, тут нет никакого волшебства.

Я хоть и не вполне, а все-таки соглашалась с Кармиллой, старалась соглашаться, и страшное впечатление немного сгладилось.

Ночь за ночью я крепко засыпала; но каждое утро просыпалась истомленная и весь день изнемогала от слабости. Я чувствовала, что я стала совсем другой. Странная печаль овладевала мною, какая-то отрадная печаль. Появилось смутное предвидение смерти, и оно было похоже на манящее ожидание, пусть грустное, однако же и сладостное. Я угасала, и душа моя не противилась этому.

Я не хотела сознаваться, что больна, не хотела ничего говорить папе, и доктор мне был не нужен.

Кармилла прямо-таки лелеяла меня, и приступы томного обожания повторялись все чаще. Чем больше слабела я душою и телом, тем жарче был ее нежный пыл. Меня он по-прежнему смущал: казалось, ее охватывало безумие.

Неведомая и небывалая болезнь, которой я не желала замечать, зашла очень далеко. Сперва в ней была сокровенная прелесть, даже и в самом изнеможении. Пленительней и пленительней становилась эта прелесть, но постепенно к ней примешалось чувство бездонного ужаса; оно, как вы сейчас узнаете, обесцветило и обессмыслило всю мою жизнь.

Начиналось нисхождение в преисподнюю; но прежде появилось новое ощущение, странное и довольно приятное. Я засыпала, и внезапно по жилам пробегал холодок, словно я плыла против течения. Но потом меня затягивали нескончаемые сны, такие смутные, что в памяти не оставалось ни лиц, ни мест, ни происшествий, лишь томительная жуть; я была так обессилена, точно долго была в опасности и вынесла неимоверное душевное напряжение. Вспоминалось еще, что в сумраке я говорила с невидимками; и ясно слышался как бы издали медленный женский голос, звучный и властный, вселявший в меня неописуемый ужас. Иногда я чувствовала на щеке и шее чью-то мягкую руку. Иногда чьи-то теплые губы медлительным, нежным поцелуем добирались до горла.

Сердце мое колотилось, я прерывисто дышала всей грудью, потом задыхалась от рыданий и в мучительной судороге обмирала.

Так прошли три недели, и по моему лицу стало видно, чего они мне стоили: я сделалась бледна, как мел, черные тени легли под запавшими глазами. Сказалась и постоянная расслабленность: я еле двигалась.

Отец все время спрашивал, не больна ли я, а я упрямо — теперь сама не знаю, почему, — твердила, что я совершенно здорова. И то сказать: ничего у меня не болело — на что мне было жаловаться? На воображение? На нервы? Мучилась я ужасно, но, видно, мученья мне были желанны, и я с болезненным упорством не хотела никому ничего объяснять.

Это была не та гибельная хворь, которую поселяне называли «упырь»: ведь я мучилась уже три недели, а они отмучивались через три-четыре дня.

Кармилла жаловалась мне на дурные сны, на жар и озноб, но ей, наверно, было полегче моего. А мне приходилось дурно. Если бы я знала, что со мною творится, я бы на коленях просила помощи и совета. Но я была одурманена, и не понимала ничего.

Расскажу теперь про сон, который привел к неожиданным открытиям.

В некую ночь я услышала из густого сумрака не тот привычный, медлительный и властный голос, а совсем другой, нежный и ласковый, но все равно ужасный, и он произнес: «Мать говорит тебе — берегись убийцы». И вдруг стало светло, и я увидела у изножия кровати Кармиллу в белой ночной сорочке, окровавленной сверху донизу.

Я с криком проснулась, я думала, что Кармиллу убили. Помню, я вскочила с постели, очутилась в коридоре и звала на помощь.

Мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен прибежали из своих спален; при свете фонаря, который всегда горел в коридоре, я наскоро объяснила им, в чем дело, и уговорила постучать в дверь Кармиллы. Она не отзывалась. Мы стали ломиться и кричать, звали ее во весь голос — и понапрасну.

Испугались мы не на шутку — дверь-то была заперта! Кинулись обратно ко мне в спальню и подняли отчаянный трезвон. Будь комната отца поблизости, мы бы, конечно, позвали его, но увы! Звонков он не слышал, а добираться до него через весь ночной замок ни у кого из нас смелости не хватало.

Из коридора донеслись голоса подоспевшей прислуги, и мы — все три в пеньюарах и домашних туфлях — выбежали и снова принялись звать Кармиллу; наконец я велела выломать замок. Выломали: мы замерли на пороге, высоко держа свечи, и заглянули в комнату.

Опять позвали ее, и опять напрасно. Мы оглядели спальню: когда я прощалась с ней на ночь, все было точно так же. Но теперь не было Кармиллы.

Глава VIII Поиски

Мирное зрелище девичьей спальни, в которую мы вломились, нас немного успокоило, и вскоре мы отпустили мужчин. Мадемуазель подумала, а вдруг Кармиллу напугали крики за дверью, она вскочила с постели и второпях спряталась в шкафу или за занавеской — и, конечно же, не может выйти, пока дворецкий со слугами не уйдут. Мы забегали по просторному темному покою и снова принялись ее звать.

И снова безответно. Мы вконец растерялись и разволновались. Проверили окна — окна были заперты. Я громко умоляла Кармиллу: если она и вправду прячется, то эта злая шутка зашла слишком далеко, пора и нас пожалеть. Она не откликалась. Я была убеждена, что в спальне ее нет; нет и в смежной гардеробной, запертой на ключ снаружи. Как же это? Может быть, Кармилла нашла потайной ход? Старая экономка говорила, что их в замке немало — только вот где они, Бог весть. Разумеется, все должно было скоро объясниться — но пока что мы не знали, что и думать.

Пробило четыре часа, и я решила скоротать остаток ночи в спальне у мадам. Но рассвет ничего не прояснил.

Утром все домочадцы во главе с моим отцом в несказанной тревоге обыскивали этажи и башни огромного замка. Искали и в саду, но Кармилла пропала бесследно: оставалось обшарить дно реки. Отец был в отчаянии: что он скажет матери бедной девушки? Я тоже чуть с ума не сходила от горя.

Словом, к часу пополудни мы совсем сбились с ног и метались без толку. Зачем-то я взбежала наверх в спальню Кармиллы — и увидела, что она стоит в гардеробной возле туалетного столика. Я была поражена и не верила глазам, а она молча поманила меня пальцем. В лице ее был ужас.

Я кинулась к ней, радостно обняла ее и принялась целовать. Потом изо всех сил зазвонила, чтобы поскорей успокоить отца.

— Кармилла, дорогая, что произошло? Мы тут все голову потеряли! — воскликнула я. — Где ты была? Когда ты вернулась?

— Невероятная ночь, — сказала она.

— Ради всего святого, расскажи.

— В третьем часу, — сказала она, — я, как обычно, улеглась, заперев двери в гардеробную и в коридор. Спала я крепко, снов не помню, а проснулась сейчас только вот на этом диване; дверь в спальню была настежь, а наружная взломана. Как это могло случиться, что я не проснулась? Шуму было, наверно, много, а сон у меня чуткий. И как меня, сонную, перенесли сюда — ведь я просыпаюсь, только тронь меня пальцем?

Тем временем явились мадам, мадемуазель и мой отец с гурьбой слуг. Кармиллу обступили с радостным гомоном и засыпали вопросами. Она повторяла одно и то же и, казалось, меньше всех могла что-нибудь объяснить.

Отец задумчиво прошелся по комнате. Кармилла искоса хитро взглянула на него.

Слуг отослали, мадемуазель пошла за валериановыми каплями и нюхательной солью, и в спальне остались лишь Кармилла, мадам и мы с отцом. Он подошел к ней, ласково взял ее за руку, повел к дивану и сел рядом.

— Вы позволите мне, милая, высказать догадку и задать вам один вопрос?

— У кого на это больше права? — сказала она. — Спрашивайте, о чем хотите, я ничего не утаю. Да и нечего мне таить — я сама в недоумении и растерянности. Задавайте любой вопрос — я только маминых запретов нарушить не могу.

— Конечно, конечно, милое мое дитя. Я и не собираюсь посягать на ваш зарок молчания. Нам надо всего лишь понять, каким чудом вы, не пробудившись, покинули свою постель и спальню, а окна и двери остались заперты изнутри. Думаю, что чуда здесь никакого нет, и вот мой вопрос.

Кармилла грустно склонилась головкой на руку; мы с мадам слушали, затаив дыхание.

— Никогда не было речи о том, что вы бродите во сне?

— Давным-давно не было.

— Значит, давным-давно речь была?

— Да, в детстве: так мне говорила моя старая няня. Мой отец улыбнулся и кивнул.

— Никаких чудес. Вы встали во сне, отперли дверь, но ключ в замке не оставили, а заперли ее снаружи и взяли с собой ключ. Где уж вы там бродили, Бог знает: только на этом этаже двадцать пять покоев, а есть еще верхний и нижний. Покои, комнатушки, всюду громоздкая мебель и всевозможная рухлядь; да этот замок за неделю не обыщешь. Ну, понятна вам моя разгадка?

— Не совсем, — отвечала она.

— Папа, а как же она оказалась на диване в гардеробной — мы же обыскали обе комнаты?

— Да пришла сюда, не просыпаясь, уже после того, как вы их обыскали. Наконец проснулась — и удивилась не меньше вашего. Ах, Кармилла, — сказал он, смеясь, — если бы все загадки разрешались так легко и просто, как эта! Порадуемся же, что объяснение тут самое естественное — и никто никого не одурманивал, обошлось без грабителей, отравителей, ведьм и упырей: словом, ни Кармилле, и никому другому опасаться нечего.

Кармилла очаровательно зарумянилась, и я, любуясь, подумала, что грациозная томность ей к лицу. Должно быть, отец мой невольно сравнивал нас; он вздохнул и сказал:

— Что-то моя бедняжка Лаура выглядит плоховато.

Так мне была возвращена моя любимая подруга.

Глава IX Доктор

Кармилла и слышать не хотела о том, чтобы кто-нибудь ночевал с нею, и отец велел служанке лечь возле ее дверей, а если ей опять придет охота бродить во сне, перехватить ее на пороге.

Незаметно пролетела ночь; рано утром приехал доктор, за которым отец послал без моего ведома.

Мадам проводила меня в библиотеку; там он дожидался, маленький, строгий, седовласый, в очках (я, впрочем, его уже описывала).

Я рассказала ему все без утайки, и лицо его делалось все строже и строже.

Мы стояли друг против друга в глубокой оконной нише. Когда я закончила рассказ, он откинулся назад, плотно прислонившись к стене, и разглядывал меня очень внимательно, с каким-то ужасом в глазах.

Через минуту он подозвал мадам и попросил послать за моим отцом: тот вскоре явился и с улыбкой произнес:

— Угадываю, доктор, что я, старый дурень, зря вас потревожил; простите великодушно.

Но улыбка поблекла, когда доктор, жестом отослав меня, хмуро пригласил его в ту же оконную нишу. Разговор у них, видимо, был очень серьезный и трудный; мы с мадам стояли в другом конце просторной залы, сгорая от любопытства. Но не слышно было ни слова: говорили они вполголоса, а глубокая ниша поглощала все звуки и скрывала говорящих; виднелись только нога и плечо отца.

Наконец показалось его лицо — бледное, угрюмое и озабоченное.

— Лаура, милая, иди сюда. Мадам, доктор просит вас немного подождать.

Я приблизилась, немного обеспокоенная, сама не знаю, почему: ведь я наверняка была здорова, а слабость… мы же всегда думаем, что стоит захотеть — и слабость пройдет.

Отец протянул руку мне навстречу, не сводя глаз с доктора, и сказал:

— Да, это действительно странно и как-то не очень понятно. Сюда, сюда, Лаура: слушай доктора Шпильсберга и соберись с мыслями.

— Вы сказали, что у вас было такое ощущение, будто во время первого кошмара две иглы впились пониже горла. Сейчас там не болит?

— Ничуть, — сказала я.

— А вы можете точно показать, где они будто бы впились?

— Вот здесь, над ключицей.

Я была в закрытом домашнем платье.

— Что ж, проверим, — сказал доктор. — Позвольте, ваш отец чуть-чуть приоткроет… Необходимо выяснить, нет ли симптомов.

Я позволила: надо было приспустить воротничок дюйма на два.

— Боже мой! В самом деле! — воскликнул отец, побледнев пуще прежнего.

— Убедились своими глазами, — сказал доктор с мрачным удовлетворением.

— Что там такое? — вскрикнула я в испуге.

— Ничего, дорогая фрейлейн, всего-навсего синее пятнышко с кончик вашего мизинца. Итак, — обернулся он к отцу, — сейчас главный вопрос: что во-первых?

— Это опасно? — выспрашивала я, вся дрожа.

— Думаю, что нет, милая фрейлейн, — отвечал доктор. — Полагаю, что вы справитесь с болезнью. Полагаю даже, что вам незамедлительно станет лучше. А ощущение удушья — тоже в этом месте?

— Да, — отозвалась я.

— И еще, припомните как следует — отсюда вас обдает холодом, будто вы — по вашим словам — плывете против течения?

— Может быть; да, пожалуй.

— Ну, вот видите? — он опять обратился к отцу. — Можно переговорить с мадам?

— Разумеется.

Он сказал ей:

— Сударыня, меня весьма беспокоит здоровье этой юной особы. Надеюсь, что все обойдется благополучно, но некоторые меры надо принять, я скажу, какие; пока что, мадам, я попросил бы вас, будьте так добры, не оставляйте фрейлейн Лауру одну ни на минуту. На первый случай этого достаточно; но это совершенно необходимо.

— Не сомневаюсь, мадам, что мы вполне можем на вас положиться, — прибавил мой отец.

Мадам горячо заверила, что да, могут.

— И конечно же, ты, Лаура, будешь во всем слушаться доктора. Сударь, — обратился он к нему, — я хотел бы, чтоб вы взглянули на другую пациентку; она могла бы рассказать вам примерно то же, что моя дочь, хотя чувствует себя куда лучше. Это наша юная гостья; и раз уж вы вечером поедете мимо замка, не откажитесь поужинать с нами. А то она раньше полудня обычно не просыпается.

— Благодарю за приглашение, — сказал доктор. — Буду к семи вечера.

Доктор повторил, а отец подтвердил предписание мне и мадам ни на миг не разлучаться. Затем они вышли из замка и долго прохаживались по лужайке между рвом и дорогой: видно, у окна было сказано далеко не все.

Доктору подвели лошадь; сидя в седле, он распрощался, поскакал по восточной дороге и исчез в лесу. В это время со стороны Дранфельда подъехал верховой и, спешившись, вручил отцу мешок с почтой.

Между тем мы с мадам ломали головы, гадая, что имел в виду доктор и почему отец так настоятельно поддержал его. Как позже призналась мне мадам, она решила, что доктор опасается внезапного приступа, который, если тут же не оказать помощи, либо убьет меня, либо искалечит.

Я усомнилась: скорее, думала я (и это успокаивало), доктор просто хочет, чтоб я была под присмотром — не переутомлялась, не объелась незрелыми фруктами… да мало ли что может вытворить юная девица во вред подорванному здоровью!

Через полчаса отец вернулся с письмом в руке и сказал:

— Это от генерала Шпильсдорфа; письмо задержалось. Он мог приехать уже вчера, вероятно, будет завтра или, чего доброго, сегодня.

Он передал мне распечатанный конверт: приезд генерала, всегда желанного гостя, его ничуть не обрадовал; напротив, он, видимо, предпочел бы, чтоб тот был за тридевять земель. Какая-то тайная тревога камнем лежала у него на сердце.

— Папа, милый, можно я спрошу? — взмолилась я, робко тронув его за плечо.

— Смотря о чем, — и он слегка взъерошил мне волосы.

— Доктор сказал, что я очень больна?

— Нет, моя хорошая: он полагает, что если принять нужные меры, то ты скоро выздоровеешь, во всяком случае, пойдешь на поправку через день-другой, — отвечал он довольно сухо. — Вот хорошо бы наш добрый друг генерал раздумал приезжать: ну, то есть приехал бы, когда ты совсем поправишься.

— Папа, ну скажи хоть, — настаивала я, — чем, он думает, я больна?

— Ничем; не приставай с вопросами, — раздраженно, как никогда прежде, отрезал он и, заметив, что у меня от обиды глаза полны слез, поцеловал меня и прибавил:

— Все узнаешь завтра или послезавтра, я ведь и сам далеко не все знаю. А покамест выкинь ты это из головы.

Он вышел, но, кажется, очень скоро — я и с мыслями толком не успела собраться — вернулся и объявил, что едет в Карнштейн. Коляску подадут к двенадцати, я и мадам поедем вместе с ним. Ему нужно навестить священника, который живет там неподалеку. Кармилла, наверно, захочет поглядет на живописные руины, приедет попозже с мадемуазель и припасами, и мы устроим пикник в разрушенном замке.

В полдень, как условились, я была готова к отъезду; мы втроем сели в коляску, миновали горбатый мостик и свернули направо, к безлюдной деревне, к развалинам замка Карнштейнов.

Лесная дорога была восхитительна: она вилась по отлогим холмам, вела сквозь ясные перелески, обходила заросшие ложбины, а лес был почти нехоженый и благодатно неухоженный. Дорога то и дело петляла, мы ехали краем оврага, съезжали нестрашными кручами, и я не могла налюбоваться живой зеленой красотой.

Свернули еще раз — и встретились с генералом Шпильсдорфом, который ехал к нам, а за ним — верховой слуга. Чемоданы тряслись следом в наемном фургоне, как у нас называют простую повозку.

Поравнявшись с нами, генерал спешился, раскланялся и согласился занять место в коляске; лошадь его со слугой отослали в замок.

Глава X Утрата

Мы не видели его месяцев десять, но постарел он на много лет. Он исхудал; лицо его, прежде ясное и добродушное, стало страдальчески угрюмым. Его всегда внимательные темно-голубые глаза сурово глядели из-под кустистых седых бровей. Как видно, его переменило не одно лишь горе; его сжигал жестокий и неукротимый гнев.

Вскоре генерал с обычной для него солдатской прямотой сам заговорил о своей утрате — так он выразился, — о смерти любимой племянницы; и сразу же, с яростной горечью, об «адских кознях», сгубивших ее. Пренебрегая благочестием, негодовал он на Небеса, которые попустительствуют чудовищному и мерзостному адскому произволу.

Отец, понимая, что за словами его кроется нечто необычайное, попросил его превозмочь горе и рассказать, как это все случилось, зачем нужно поминать ад и хулить Небеса.

— Охотно рассказал бы, — отозвался генерал, — но вы все равно не поверите.

— Почему же я не поверю? — спросил отец.

— Да потому, — раздраженно ответствовал генерал, — что вы во власти своих представлений и предрассудков. Таков же был и я, но жизнь меня переучила.

— А вы все-таки попробуйте, — сказал мой отец. — Не так уж я ограничен, как вы полагаете. К тому же я знаю, что вы на веру ничего не берете, и вполне полагаюсь на ваш здравый смысл.

— Вы правы, я действительно ни в какие чудеса не верил, пока чудеса не явились на порог; вот мне и пришлось, волей-неволей, снять шоры с глаз. Но тем временем злокозненные силы ада легко одурачили меня.

Хотя папа и положился на здравый смысл генерала, но искоса поглядел на него с большим сомнением. По счастью, генерал этого не заметил. Он с мрачным любопытством озирал поляны и перелески.

— А вы куда — к развалинам Карнштейна? — спросил он. — Это очень удачно: я как раз хотел с вами туда съездить, и отнюдь не на прогулку. Там ведь есть, кажется, разрушенная часовня с фамильными гробницами?

— Да, среди прочих достопримечательностей, — подтвердил отец. — А вы, должно быть, претендуете на титул и поместье?

Генерал даже не улыбнулся в ответ на дружескую шутку; напротив, он сверкнул глазами и стиснул зубы. Гнев и ужас исказили его лицо.

— Наоборот, — отрезал он. — Я намерен откопать кое-кого из этих славных мертвецов. Совершить, с вышнего соизволения, богоугодное святотатство — избавить наши края от смертоносной нечисти, чтобы добрые люди могли спокойно спать. Да, странно вам будет слушать меня, дорогой друг; я бы и сам себе не поверил с полгода назад.

Отец опять посмотрел на него, но на этот раз совсем иначе, внимательно и встревоженно.

— Их замок, — сказал он, — пустует больше столетия. Жена моя была с материнской стороны из Карнштейнов, но род их давно исчах, имя и титул в забвении. Замок в развалинах, селенье заброшено, с полвека не дымит ни одна труба, да и крыш-то нет.

— Знаю, знаю. Я об этом замке и его обитателях наслышан, мог бы и вас удивить. Но давайте уж расскажу все по порядку. Вы помните мою племянницу… мою милую девочку, мое дитя, смею сказать. Какая она была прелесть — всего три месяца назад!

— Да, бедняжка! Совершенно очаровательная, — сказал мой отец. — Дорогой друг, я был так потрясен и огорчен — поверьте, я понимаю, что вам пришлось пережить.

Они крепко пожали друг другу руки. Глаза старого солдата были полны слез, и он их не таил.

— Мы с вами давние друзья, — сказал он, — я знаю, что вы поймете горе бездетного вдовца. Я полюбил ее, как дочь, и она отвечала мне нежной приязнью, она оживила мой дом, и я был счастлив. Но это все в прошлом. Жить мне осталось, должно быть, недолго: однако я все же надеюсь принести еще людям пользу напоследок — и отомстить исчадиям ада за злодейское убийство моей несчастной девочки.

Отец поторопился прервать его:

— Вы, помнится, обещали рассказать все по порядку. Будьте добры — уверяю вас, что я прошу об этом не из любопытства.

Мы проехали развилок: Друнштальская дорога от поместья генерала сливалась с дорогою на Карнштейн.

— Далеко еще? — спросил генерал, напряженно глядя вперед.

— Мили полторы, — отвечал отец. — Рассказывайте, прошу вас.

Глава XI Рассказ генерала

— Да, да, — как бы очнулся генерал и, собравшись с мыслями, начал свою удивительную, невероятную повесть.

— Дорогая моя девочка считала дни до отъезда, до обещанной встречи с вашей очаровательной дочерью, — он отвесил мне учтивый и грустный поклон. — Между тем мой старинный друг граф Карсфельд — дворец его миль за двадцать к востоку от Карнштейна — пригласил меня к себе на празднества, устроенные, помните, в честь эрцгерцога Карла.

— Роскошные, вероятно, были празднества, — заметил отец.

— Царственные! И гостеприимство — тоже. Словно он раздобыл лампу Аладдина. В ту роковую для меня ночь был великолепный маскарад. Огромный разубранный сад, деревья в цветных фонариках и фейерверк такой, какого и в Париже не видывали. И музыка, отрада моей жизни, — дивная музыка! Наверно, лучший в мире струнный оркестр и лучшие певцы, цвет европейской оперы. Идешь по сказочному саду, глядя на озаренный луной и сверкающий розовым блеском многооконный дворец — а из рощи или с лодки на озере слышатся волшебные голоса. Я смотрел, слушал и вспоминал мечты и восторги юности.

А когда кончился фейерверк и начался бал, мы возвратились в пышные чертоги. Бал-маскарад, сами знаете, очень красивое зрелище, но такого блестящего маскарада я еще не видал.

И все высшая знать, один я без роду без племени.

Девочка моя, без маски, оживленная, радостная, была еще прелестней обычного. Мне показалось, что нарядная юная особа провожает ее почти неотрывным взглядом сквозь прорези. Еще до фейерверка она медленно прошла мимо нас в зале; потом появилась рядом на террасе под окнами дворца. Ее сопровождала величавая, по-видимому, очень знатная дама в богатом и строгом наряде и тоже в маске. Маски мешали понять, точно ли они наблюдают за нами. Теперь-то я знаю, что наблюдали.

Мы зашли в один из смежных покоев; бедняжка моя натанцевалась и присела отдохнуть в кресло у дверей. Незнакомки последовали за нами: девушка села возле моей племянницы, а спутница ее, остановившись рядом со мной, что-то ей вполголоса сказала.

Потом с маскарадной непринужденностью она обратилась ко мне и тоном старого друга, назвав меня по имени, завязала разговор более чем любопытный. Она сказала, что мы встречались при дворе и в знатных домах, описала мелкие происшествия, о которых я и думать забыл, но они тут же ярко ожили в памяти.

Любопытство мое разгоралось с каждой минутой: кто же она такая? Я пробовал выяснить — она изящно и находчиво уклонялась. Я ума не мог приложить, откуда она столько обо мне знает — а она с понятным удовольствием поддразнивала меня, потешаясь над моими неловкими догадками.

Тем временем ее юная дочь, которую она два-три раза назвала по имени (и странное это было имя — Милларка), столь же непринужденно беседовала с моей племянницей. Она сказала, что мы с ее матерью давние знакомые и что в маске удобнее это знакомство возобновить; похвалила ее наряд, тонко выразила восхищение ее красотой, потом принялась вышучивать некоторых гостей и весело смеялась вместе с моей милой девочкой. Ее живое, незлобивое остроумие было пленительно. Она опустила полумаску, открыв очаровательное личико, вопреки моим надеждам, совсем незнакомое, зато неотразимо прелестное. Девочка моя сразу поддалась ее обаянию, точно влюбилась с первого взгляда, и чувство это, по-видимому, было взаимное.

Между тем я, в свою очередь пользуясь маскарадной вольностью, расспрашивал великолепную даму.

— Сдаюсь, вы загнали меня в угол, — наконец сказал я со смехом. — Не довольно ли с вас? Сделайте милость, снимите маску и поговорим наравне!

— Вот было бы неразумно! — возразила она. — Вы просите даму поступиться преимуществом! Да вы, может статься, меня и не узнаете? Годы меняют людей.

— Как видите, — подтвердил я с поклоном и с улыбкой, должно быть, печальной.

— Как учат нас философы, — поправила она. — И все же: почему вы уверены, что узнаете меня в лицо?

— Думаю, что узнал бы, — сказал я. — И напрасно вы притворяетесь пожилой: фигура вас выдает.

— Много лет протекло с тех пор, как я вас — вернее, как вы меня впервые увидели. Вот моя дочь Милларка: стало быть, по любому счету я уж не молода. А я хочу остаться у вас в памяти прежней. На вас нет маски: что вы можете предложить мне взамен моей?

— Нижайшую просьбу — снимите ее.

— Отвечу на просьбу просьбой — позвольте не снимать.

— В таком случае хотя бы скажите, француженка вы или немка: вы прекрасно говорите на том и на другом языке.

— Нет, генерал, не скажу вам и этого: вы задумали обходной маневр?

— Хорошо, тогда скажите для удобства беседы, как вас титуловать: положим, госпожа графиня?

Она рассмеялась — и нашла бы, конечно, новую уловку: хотя разговор наш, как я понимаю теперь, был во всем предуказан с дьявольским хитроумием.

— Ну, пожалуй, — начала она, но тут ее прервал одетый в черное господин, горделивый и элегантный, но бледный, как мертвец. Он, видно, был не из гостей — в простом вечернем костюме. Без улыбки, с учтивым и чересчур глубоким поклоном он сказал:

— Не угодно ли будет госпоже графине выслушать нечто, быть может, небезынтересное для нее?

Дама быстро обернулась и приложила палец к губам, а потом сказала мне:

— Придержите мое кресло, генерал, я сейчас вернусь.

С этими небрежно брошенными словами она отошла в сторону и минуту-другую весьма озабоченно беседовала с господином в черном; они медленно пошли к выходу и затерялись в пестрой толпе.

А я ломал голову: кто эта женщина, кто мог сохранить обо мне столько теплых воспоминаний? Я вздумал было вмешаться в разговор моей племянницы с дочерью графини, как бы невзначай выведать ее имя, титул, название поместья и замка — и удивить ее по возвращении. Но тут она внезапно вернулась вместе с мертвенно бледным вестником, который сказал:

— Госпожа графиня, я доложу вам, когда подадут карету. И удалился с поклоном.

Глава XII Просьба

— Итак, госпожа графиня нас покидает, но, надеюсь, лишь на несколько часов, — сказал я с низким поклоном.

— Быть может, и на несколько недель. Очень плохо, что он прямо здесь, в зале, ко мне подошел. Теперь вы меня узнали?

Я развел руками.

— Ничего, вспомните, — сказала она, — пусть и не сразу. Мы с вами связаны гораздо прочнее и дольше, чем вы полагаете. Но пока что я не могу вам назваться. Недели через три, проезжая близ вашего чудесного замка (о нем я немало наслышана), я заверну к вам на час-другой, и мы возобновим нашу дружбу, с которой у меня связано столько отрадных воспоминаний. Но сейчас на меня обрушились ужасные известия. Надо ехать немедля и мчаться за сто миль окольным путем. Однако возникают помехи. И хотя я вынуждена скрывать свое имя, все же рискну обратиться к вам с необычной просьбой. Моя бедная девочка очень слаба: недавно на охоте ее лошадь упала, и она еще не оправилась от потрясения. Наш врач говорит, что ей ни в коем случае нельзя переутомляться. Сюда мы ехали очень медленно, не больше восемнадцати миль в сутки, а теперь мне мешкать нельзя ни днем, ни ночью: это дело жизни и смерти. Сколь оно важно и что мне грозит, я объясню вам без утайки через две-три недели, когда мы непременно свидимся.

Она продолжала: по тону ее заметно было, что она привыкла не просить, а повелевать. Впрочем, эта привычка сказывалась бессознательно, а в словах ее звучала мольба. Просила она, чтобы я на эти две-три недели принял к себе в дом ее дочь.

Просьба, конечно, была странная, чтоб не сказать навязчивая. Она обезоружила меня, перечислив все возможные доводы против и полагаясь лишь на мое великодушие. В решительный миг, словно по воле злой судьбы, моя девочка подошла ко мне и вполголоса умоляюще попросила пригласить к нам ее новую подругу Милларку. Та сказала, что будет очень рада, если мама позволит.

В другой раз я предложил бы подождать, пока мы хотя бы не узнаем, кто они. Но решать надо было сию минуту: я взглянул на девушку и должен признаться, что ее тонкое, изящное, невыразимо обаятельное и благородное лицо покорило меня, и я опрометчиво согласился взять на себя заботы о Милларке.

Она подозвала дочь, и та огорченно выслушала известие о внезапной и спешной поездке и о том, что она погостит у меня, давнего и бесценного друга графини.

Я, разумеется, постарался быть как можно любезнее, однако все это мне весьма и весьма не понравилось.

Вестник в черном вернулся и крайне почтительно вывел графиню из зала; мне подумалось, что наверняка она не просто графиня, а очень высокопоставленная особа.

На прощанье она взяла с меня слово, что я не буду пытаться что-либо о ней разузнать: пока с меня хватит догадок. Наш досточтимый хозяин (она здесь по его личному приглашению) обо всем оповещен.

— Однако же, — прибавила она, — и мне, и моей дочери здесь грозит смертельная опасность. Около часу назад я на минуту неосторожно сняла маску и подумала, что вы увидели меня; оттого и решилась с вами заговорить и просить вас поклясться честью, что несколько недель вы обо мне никому не скажете. Верю вам, что не видели и не узнали; но если вы догадаетесь, кто я такая, — а вы, конечно, догадаетесь — я опять-таки прошу вас хранить молчание. И время от времени остерегайте мою дочь, чтобы она невзначай о чем-нибудь не проговорилась.

Она прошептала дочери на ухо несколько слов, дважды торопливо поцеловала ее и удалилась со своим бледным провожатым.

— В той зале, — сказала Милларка, — окна над крыльцом. Я хочу хоть издали проводить маму, помахать ей рукой.

Мы прошли с ней к окну, выглянули и увидели красивую старинную карету, форейторов и лакеев. Тощий господин в черном услужливо подал графине тяжелый бархатный плащ, опустил капюшон. Она кивнула ему и коснулась его руки. Он поклонился до земли, дверца захлопнулась, и карета покатилась.

— Уехала, — вздохнула Милларка.

— Уехала, — повторил я про себя, как бы опомнившись и горько сожалея о своем безрассудстве.

— И даже не взглянула на меня, — пожаловалась девушка.

— Наверно, графиня сняла маску и опасалась, что ее случайно увидят, — сказал я, — к тому же она и не знала, что вы у окна.

Она снова вздохнула и заглянула мне в лицо. Она была так очаровательна, что я смягчился, укорил себя за неучтивые мысли и решил их искупить делом.

Милларка надела маску, и они с племянницей уговорили меня спуститься в сад: концерт начинался сызнова. Мы прогуливались по галерее под окнами замка. Милларка разговорилась и забавляла нас уморительными рассказами о встречных знатных особах. Мне она с каждой минутой нравилась все больше. Она была чужда злоречия, а я совсем уж позабыл, как и чем живет высший свет, и слушал ее с большим интересом. Слушал и радовался, что она скрасит наши подчас тоскливые домашние вечера.

Бал закончился при лучах рассветного солнца: эрцгерцогу угодно было танцевать до утра, так что верноподданные не смели и думать о сне.

Мы прошли через переполненную залу, и моя племянница спросила меня, а где же Милларка. Я думал, что она идет рядом с нею, она — что рядом со мной. Словом, она пропала.

Поиски мои были напрасны. Наверно, она потерялась в толпе, приняла за нас кого-то, вышла за ними в сад, а там уж немудрено было и вконец потеряться.

И я лишний раз понял, как непростительно глупо было с моей стороны принять на себя попечение о девушке, не зная ее фамилии, и давать зарок молчания неизвестно почему: ведь нельзя было даже разыскивать дочь уехавшей ночью графини.

Время шло к полудню, когда я отчаялся. И лишь около двух пропавшая обнаружилась.

Служанка постучала в дверь комнаты моей племянницы и сказала, что какая-то богато одетая фрейлейн чуть не в слезах разыскивает генерала барона Шпильсдорфа с дочерью.

Положим, не барона и не с дочерью; но сомнений не было, что это она, и вскоре она прибежала. О Господи, если б мы ее потеряли!

Она объяснила моей бедной девочке, почему явилась так поздно. Оказывается, она тоже долго искала нас, а потом, обессилев, заснула в спальне у экономки: она так утомилась после бала!

Мы вернулись домой в тот же день, и я был очень рад, что моей девочке ниспослана такая прелестная подруга.

Глава ХШ Дровосек

Кое-что, однако, было неладно. Милларка жаловалась на ужасную слабость — недавняя болезнь давала о себе знать — и покидала постель далеко за полдень. Между тем случайно выяснилось (хотя она запиралась на ночь и отпирала дверь, лишь когда служанка приходила по звонку помогать ей одеваться), что на рассвете и в утренние часы в спальне ее не бывает. В предрассветных сумерках ее несколько раз видели из окон замка: она шла, будто плыла между деревьями, куда-то на восток. Что ж, подумал я, значит, бродит во сне. Однако ж непонятно было, как она выходит из спальни, а спальня остается заперта изнутри; как выходит из замка, не открывая ни дверей, ни окон?

Я недоумевал, а тем временем нагрянула беда.

Моя милая девочка занемогла и чахла день ото дня; ее непонятная и неотступная хворь чрезвычайно меня встревожила.

Ее измучили кошмары, и стал являться призрак — то в облике Милларки, то каким-то черным зверем, шнырявшим в изножии кровати. Порой возникало странное, но чем-то, говорила она, даже приятное ощущение, словно грудь ее омывает ледяная струя. Наконец однажды две длинные острые иглы глубоко впились ей пониже горла. Еще через две-три ночи начались приступы удушья, оставлявшие ее в беспамятстве.

Я слышала каждое слово старого генерала, потому что мы ехали не тряской дорогой, а вдоль обочины, по упругому дерну — и приближались к деревне без кровель, где ни одна печная труба не дымила уже более полувека.

Представьте себе, с каким чувством я, не веря ушам, слушала рассказ о своей болезни, сгубившей бедную девушку, которая иначе гостила бы сейчас в нашем замке. И каково мне было слышать точное описание привычек и странностей нашей красавицы-гостьи Кармиллы!

Просека вдруг распахнулась — и с обеих сторон появились фронтоны и торчащие из развалин трубы; мы подъехали к башням и зубчатым стенам осыпающегося замка, окруженного купами громадных деревьев, зловеще склонявшихся над нами.

Точно в страшном сне я вышла из коляски; мы все молчали, каждый думал о своем. Мы взошли по широким ступеням; перед нами открылась череда опустелых покоев, виднелись витые лестницы и черные провалы коридоров.

— Да, вот здесь и обитали Карнштейны! — вымолвил наконец генерал, озирая из огромного окна заброшенную деревню и сумрачно подступивший лес. — Здесь и писалась кровавая летопись их злодеяний. Все они давно в могилах, однако и нынче, ненасытные изверги, не дают людям покоя. Вот она, их часовня, она же склеп.

Он показал на серую стену готической часовни, — полускрытую за листвой.

— Я слышу оттуда топор дровосека, — сказал он, — вырубают, наверно, дикую поросль; может статься, он знает, где могила Миркаллы, графини Карнштейн. Ведь поселяне бережно хранят преданья о былых владетелях, это лишь богатая знать все забывает, как только именитый род уходит в небытие.

— А у нас есть изумительный портрет вашей Миркаллы, хотите посмотреть? — спросил отец.

— Успеется, дорогой друг, — отвечал генерал. — Кажется, мне знакома та, с которой писался портрет; я затем и приехал к вам раньше, чем предполагал, — чтоб обыскать часовню.

— Что значит знакома? — удивился отец. — Она же умерла сто с лишним лет назад!

— Умерла, но боюсь, что не мертва, — отозвался генерал.

— Признаюсь, генерал, вы меня изумляете, — сказал отец, с прежним подозрением покосившись на собеседника; но тот, одержимый таинственным гневом, на помешанного все же был ничуть не похож.

— Немного мне жить осталось, — снова сказал он, когда мы проходили под массивной аркой часовни, по размерам своим скорее домашней церкви, — но я надеюсь, что жизни моей хватит на то, чтобы отомстить ей, с Божьей помощью, своей рукой.

— Кому, за что отомстить? — еще больше удивился мой отец.

— Обезглавить чудовище! — бешено выкрикнул он, топнув ногой, и гробовым эхом отозвалась часовня. А он потряс кулаком, как бы занося невидимый топор.

— Да вы о чем? — отец окончательно растерялся.

— О том, что надо отсечь ей голову.

— Как то есть — голову?

— Обыкновенно — топором, лопатой, чем угодно, лишь бы отыскать кровопийцу. Сейчас услышите, — прибавил он, дрожа от ярости. И поспешил вперед, говоря;

— Присядем вот на это бревно, чем не скамья; дочка ваша, я вижу, устала, пусть отдохнет, а я доскажу в немногих словах.

Громадный брус на заросших травою плитах мог и правда служить скамьей, и я бессильно опустилась на него. Генерал окликнул дровосека, который обрубал сучья возле древних стен. Кряжистый старик подошел с топором на плече.

Где тут кто похоронен, этого он не знал, а вот здешний лесничий — живет он мили за две в доме священника, — тот с закрытыми глазами укажет вам гробницу любого Карнштейна. За монетку-другую он не прочь и съездить за ним, и ежели дадут лошадь, можно обернуться в полчаса.

— И давно ты здесь дровосеком? — спросил у него отец.

— Я-то сызмальства, — отвечал он на здешнем наречии, — и сколько себя помню, он уж был лесничим. А мы дровосеки — и отец, и дед, и прадед. Могу и дом показать, где жили предки.

— А почему деревня опустела? — спросил генерал.

— Да все эти неупокойники, сударь; их и выслеживали до могил, и раскапывали, проверяли, как положено, истребляли по-заведенному: голову долой, кол в сердце и сжигали; но пока чего, они уйму народу сгубили. Могилу за могилой, все по закону, сколько их извели — а люди мрут и мрут. Проезжал мимо один чешский дворянин из Моравии, прослышал о наших делах — они там насчет этого здорово смыслят — давайте, говорит, помогу. И как сделал: дождался полнолуния и перед закатом поднялся на колокольную башню, откуда видно все кладбище — там вон, за окном. К полуночи вылез упырь из могилы, сбросил саван и пошел на добычу в деревню.

Чех наш малость подождал, спустился, хвать упырский саван — и обратно на колокольню. Упырь насосался крови, вернулся, ищет саван; углядел наверху чеха и завыл по-замогильному, а тот его приглашает: полезай, мол, забери. Упырь всполз по башенной стене, добрался до зубцов, но чех не зевал: рассадил ему саблей башку надвое, сбросил вниз, а сам сошел по винтовой лестнице и башку напрочь отрубил; постерег до утра и собрал деревенских: кол в сердце, труп сожгли, чин чином.

У чеха этого вроде как была бумага от последнего графа, что ему, дескать, позволяется переместить надгробие Миркаллы, графини Карнштейн; ну, он и переместил, а куда, уж никто не помнит.

— А где раньше оно было, не знаешь? — жадно спросил генерал.

Дровосек, усмехнувшись, покачал головой.

— Этого и сам черт не знает, — сказал он. — Тем более, говорят, будто тело перехоронили. Может, и выдумывают, кто теперь разберет.

С этими словами он обронил топор и поспешил за лесничим, а мы приготовились дослушивать повесть генерала.

Глава XIV Встреча

— Бедняжке моей становилось хуже и хуже, — продолжал он свой рассказ. — Врач, который ее пользовал, остановить болезнь не мог — мы ведь думали, что это болезнь. Видя мое отчаяние, он предложил консилиум. Я вызвал из Граца самого лучшего доктора, слывшего ученым и набожным; он приехал через несколько дней. Вдвоем они осмотрели несчастную мою девочку и удалились совещаться в библиотеку. Я дожидался в смежных покоях: слышно было, что они уж не беседуют, а чуть не бранятся. Я постучал и вошел. Старик-доктор из Граца монотонно настаивал на своем, а здешний врач прерывал его насмешками и взрывами хохота. Мое появление положило конец этой недостойной сцене.

— Сударь, — сказал наш доктор, — мой ученый собрат советует вам обратиться к знахарю.

— Простите, — насупился приезжий, — но я предпочел бы сам изъяснить свой взгляд на вещи. Сожалею, мсье генерал, но мой опыт и познания здесь не помогут. Однако же я позволю себе кое-что предложить.

Он задумался, сел к столу и взял перо. Я вне себя от огорчения откланялся; наш доктор показал через плечо на коллегу, пожал плечами и покрутил пальцем у виска.

Так что консилиум никакой пользы не принес. Я ходил по саду, ломая руки. Минут через десять-пятнадцать ко мне подошел доктор из Граца. Он извинился за назойливость, но несколько слов к написанному необходимо прибавить. Ошибки тут, увы, быть не может: болезни нет, но смертельный исход близок. У нас есть день или два, не больше. Если не допустить ни единого нападения, то, может статься, ее и удастся выходить — конечно, великими трудами. Но все висит на волоске. Один еще раз — и последняя искра жизни угаснет, она едва теплится.

— Да какого нападения, о чем вы говорите? — взмолился я.

— Все подробно сказано в записке: вот она. Прошу вас непременно послать за ближайшим священником, и читайте записку вместе, иначе вы ее попросту порвете. Впрочем, если священника не окажется, читайте сами, медлить нельзя, это дело жизни и смерти.

Перед отъездом он спросил меня, не хочу ли я познакомиться с человеком, необычайно сведущим по нужной части — по какой, я узнаю, когда прочту записку, — и посоветовал мне пригласить его как можно скорее. Оставил его адрес и уехал.

Священника не оказалось, и я прочел записку. В другое время, в другом случае я бы просто расхохотался, но вы же знаете, что невольно хватаешься за соломинку, когда ничего не помогает, а любимое существо на краю гибели.

Вы наверняка скажете, что записка ученого мужа — бред, а ему самое место в сумасшедшем доме. Он писал, что пациентку терзает упырь! В горло ей будто бы впиваются вовсе не иглы, а длинные и острые клыки; синеватое пятнышко — след упырьего поцелуя: вообще имеют место все известные признаки этого многократно описанного явления.

Ни в каких упырей я, конечно, не поверил и лишь подивился, до чего тесно порою соседствуют ученость и безумие. Но сидеть сложа руки было невыносимо, и с горя я решил последовать бредовым советам старого доктора.

Я укрылся в темной гардеробной при спальне, где горела свеча, и вскоре заметил, что бедняжка моя крепко уснула. Я стоял у дверей, глядя в щелку; обнаженная сабля, как было предписано, лежала рядом на столе. И вот, во втором часу ночи в ногах кровати зашевелилась черная бесформенная груда; она всползла на постель, вмиг добралась до горла спящей и, трепеща, вспучилась.

На минуту я оцепенел. Потом кинулся к постели с саблей в руке. Черная тварь отпрянула к изножию, скользнула на пол — и за шаг от постели появилась Милларка с горящими бешеной яростью глазами. Я с размаху ударил ее саблей: она, невредимая, очутилась у дверей. Я в ужасе бросился за нею, нанес еще удар — но она исчезла, а сабля моя разлетелась на куски.

Нет нужды описывать вам, как прошла эта страшная ночь. В замке все пробудились, и никто больше глаз не сомкнул. Милларка пропала, как призрак. Жертва ее умерла до рассвета, угасла в беспамятстве.

Старый воин дрожал от волнения, и мы смущенно молчали. Отец стал читать надписи на могильных камнях и удалился в придел. Генерал, прислонясь к стене, отер глаза и тяжело вздохнул.

А я с облегчением услышала издали голоса Кармиллы и мадемуазель де Лафонтен. Потом разговор их, должно быть, прервался; они примолкли.

В глухой тишине, под впечатлением диковинной повести, почему-то похожей на историю моего таинственного недуга, как-то связанной с пыльными и заплесневелыми, увешанными плющом надгробиями старинной знати, в этой сумрачной часовне, которую со всех сторон обступили густолиственные громады, сердце мое холодело от ужаса, но я бодрилась: вот-вот войдут моя подруга и гувернантка — и зловещее наваждение сгинет.

Старый генерал, скорбно потупив взор, опирался на цоколь обветшалого надгробного памятника.

Над стрельчатой дверной аркой кривлялась бесовская харя, изваянная жестокой прихотью средневекового зодчего; под нею, в узком проеме, на радость мне появилось очаровательное личико и стройная фигура Кармиллы.

Я увидела ее влекущую улыбку, улыбнулась в ответ, кивнула и приподнялась — и вдруг старик, стоявший подле меня, с криком схватил топор, оставленный дровосеком, и кинулся к двери. При виде его лицо Кармиллы мигом жутко и грубо исказилось; пригнувшись, она подалась вперед с повадкой хищного зверя. Я не успела вскрикнуть, как он изо всех сил ударил ее топором, но она увернулась и поймала его кисть своей маленькой ручкой. Пальцы его бессильно разжались, он выронил топор, а девушка исчезла.

Он отшатнулся к стене; седые волосы стояли дыбом, лицо было в поту — казалось, он умирает. Все это случилось мгновенно, и я опомнилась от ужаса, услышав, как мадам, стоя передо мной, настойчиво повторяет один и тот же вопрос: «Где же мадемуазель Кармилла?»

Наконец я ответила:

— Не знаю… право, не знаю… она вышла туда… с минуту назад. — И показала на дверь, в которую вошла мадам.

— Я пропустила ее вперед и стояла снаружи; она не выходила, — сказала мадам и стала, обходя часовню, громко звать Кармиллу; но никто не откликался.

— Она назвалась Кармиллой? — спросил генерал дрожащим голосом.

— Кармиллой, да, — подтвердила я.

— Ага, — сказал он, — это она, Милларка. Давным-давно ее звали Миркаллой, графиней Карнштейн. Бедная девочка, скорей уходи отсюда, из этого проклятого склепа. Поезжай к священнику и оставайся у него, мы потом приедем. Ступай! Не дай тебе Бог еще раз увидеть Кармиллу; и не ищи ее здесь.

Глава XV Розыск и казнь

Между тем в дверях, откуда вошла и в которых исчезла Кармилла, показался удивительный человек — высокий, узкогрудый, сутулый и косорукий, одетый в черное. Смуглое лицо его избороздили морщины; такой широкополой остроконечной шляпы я никогда не видела. Длинные седоватые космы ниспадали на плечи. Он был в золотых очках; шел он медленно, подволакивая ноги, и то закидывал голову, то низко склонял ее; усмешка была точно приклеена к его лицу; тощие руки в огромных старых черных перчатках неуклюже болтались, выделывая как бы нечаянные жесты.

— Он самый! — воскликнул генерал, устремившись к нему. — Дорогой барон, как я рад вас видеть, я и надеяться не смел, что это случится так скоро!

Он подозвал моего отца (тот как раз обошел всю часовню) и представил ему диковинного старого барона. Неслышный мне разговор завязался сразу же; пришелец достал из кармана свиток и расстелил его на замшелом могильном камне. Все трое склонились над свитком; барон водил по нему пеналом, они поднимали глаза, и я поняла, что это, должно быть, план часовни. Он словно давал урок; и время от времени что-то зачитывал из замусоленной, плотно исписанной книжонки.

Негромко беседуя, они медленно прошлись по дальнему от меня боковому проходу; стали отмерять шаги, согласились между собой и принялись тщательно рассматривать кусок стены, обрывая плющ и скалывая тростями штукатурку, выстукивая и прислушиваясь. Обнаружилась большая мраморная плита с вырезанной надписью.

С помощью вернувшегося дровосека они обнажили надпись и герб: это было затерянное надгробие Миркаллы, графини Карнштейн.

Старый генерал, обычно, боюсь, не очень-то богомольный, воздел глаза и руки к небесам в безмолвном благодарении.

— Завтра, — услышала я наконец, — прибудет присяжный знаток и, как велит закон, состоится розыск.

Он обернулся к вышеописанному старцу в золотых очках, сжал его руку и воскликнул:

— Барон, я ваш должник по гроб жизни! И все мы у вас в долгу! Вы избавили наш край от полуторавековой напасти. Слава Богу, наконец-то кровопийцу выследили!

Отец отвел барона в сторону; генерал последовал за ними. Я поняла, что речь пойдет обо мне: и правда, они то и дело на меня поглядывали.

Потом отец подошел ко мне, расцеловал и повел из часовни, говоря:

— Пора и домой, но прежде надо бы заехать за священником, он живет неподалеку отсюда; быть может, он не откажется посетить наш замок.

Священник не отказался, и я была рада, что все так быстро уладилось: я еле держалась на ногах. Но дома меня ждало огорчение — Кармилла пропала без вести. Мало ли что приключилось там, в пустынной часовне: я ничего, по правде, не поняла, а отец, видно, решил мне пока ничего не объяснять.

Но вспоминать об этом было страшновато из-за зловещего отсутствия Кармиллы. На ночь мы устроились совсем уж необычно: две служанки и мадам у меня в спальне, а отец со священником — в гардеробной. Священник всю ночь совершал обряды, и я не могла взять в толк, зачем это нужно, от чего меня так охраняют.

Через несколько дней все стало ясно.

Мои ночные мучения прекратились после того, как исчезла Кармилла.

Вы без сомнения слышали о жутком поверье, бытующем в Верхней и Нижней Штирии, в Моравии, Силезии, Турецкой Сербии, в Польше и даже в России: о поверье, или, лучше сказать, о вере в упырей.

Если свидетельства, добросовестные и многократно проверенные — причем свидетелями были умнейшие и честнейшие люди, описавшие виденное как нельзя более подробно, — если эти свидетельства взять в расчет, то странно отрицать или даже сомневаться в том, что упыри, они же вампиры, существуют.

Могу еще заметить, что лишь эти древние народные поверья, подкрепленные учеными свидетелями, объясняют то, что мне довелось увидеть и испытать: иных объяснений нет.

Наутро к часовне Карнштейнов двинулась суровая процессия. Гробницу графини Миркаллы вскрыли: генерал и мой отец оба узнали свою прелестную и коварную гостью. Через полтораста лет после погребения она сохраняла приметы жизни. Лицо было румяное, глаза открыты; трупного запаха не было. Два медика, здешний и присланный из Вены, с изумлением засвидетельствовали, что труп дышит, хотя дыхание и сердцебиение ослабленное. Кожа эластична, руки и ноги сгибаются; свинцовый гроб затоплен кровью на семь дюймов, и труп в нее погружен. Словом, налицо все известные признаки вампиризма. И, как велось издавна, трупу, изъятому из гроба, пробили сердце осиновым колом, причем он испустил дикий, как бы предсмертный вопль. Затем отсекли голову, и хлынул поток черной крови. Голова и обезглавленное тело были сожжены на приготовленном костре. Пепел бросили в реку, и с тех пор в наших краях об упырях не слыхали.

Отец снял и заверил копию с отчета Имперской комиссии со всеми подписями; этот отчет о казни я и пересказала.

Глава XVI Заключение

Быть может, вы думаете, что я пишу спокойно: это отнюдь не так. Лишь ваши настоятельные уговоры побудили меня оживить воспоминания, которые неминуемо отравят мне многие месяцы жизни и заново лягут черной тенью пережитых ужасов; ведь я несколько лет смертельно боялась оставаться одна.

Надо кое-что сказать о чудаке-бароне Форденбурге, чьи необычные познания помогли обнаружить гробницу графини Миркаллы.

Откуда ни возьмись, он появился и поселился в Граце — и жил на жалкие остатки дохода от некогда богатейших фамильных имений в Верхней Штирии; жизнь свою он целиком посвятил кропотливому изучению огромной литературы о вампиризме. Наперечет знал он все большие и малые трактаты — такие, как «MagiaJ Posthuma», «Phlegon de Mirabilibus», «Augustinus de cura pro mortuis» и «Philosophicae et Christianae Cogitationes de Vampiris»[2] Иоганна Христофора Харенберга и тысячи других: я-то помню только те, которые он давал почитать отцу. Он свел воедино несчетные судебные отчеты, и образовалось нечто вроде описания этого загадочного феномена с его обязательными и необязательными признаками. Замечу кстати, что смертельная бледность вовсе не отличает упырей: это мелодраматическая выдумка. И в гробу, и на людях они имеют здоровое обличье — такое самое, которое было уликой вампиризма давным-давно мертвой графини Карнштейн.

Как они еженощно покидают могилы и возвращаются в них в определенные часы, не потревожив земли над собою, не взламывая гроба, не замаравши саван — это объяснению не поддается, однако же ежеутренний могильный сон — залог и условие их двойного существования. Его поддерживает жажда живой крови. Упыри бывают одержимы вожделением, сходным с самою страстной любовью. При этом они выказывают поразительное терпение и хитроумие, одолевая сотни всевозможных препятствий, и никогда не отступаются, покуда не умертвят вожделенную жертву. Но умерщвляют ее медленно, вынашивая и лелея хищное сладострастие, распаляя его, стараясь пленить и привлечь. Обычно же просто накидываются, душат и высасывают кровь — порой до капли за один раз.

Бывают особые условия, которые упырь должен соблюдать. Графиня Миркалла, например, могла носить лишь имя пусть не собственное, однако схожее с ним до последней буквы — иначе говоря, анаграмматически. Таковы и были имена Кармилла и Милларка.

Отец рассказал барону Форденбургу, который прожил у нас две или три недели после исчезновения Кармиллы, историю о чешском дворянине и упыре на кладбище Карнштейнов, и спросил у барона, как ему все-таки удалось выяснить местоположение гробницы перезахороненной графини Миркаллы.

Нескладные черты барона как бы скомкала загадочная усмешка; усмехаясь, он поигрывал потертым футляром из-под очков. Затем поднял глаза и сказал:

— У меня хранится множество различных его бумаг; и любопытнее всего — записки о пребывании в Карнштейне. Легенда, как обычно, не вполне верна. Можно называть его чешским дворянином — он и правда приехал из Моравии и был весьма знатного рода, но не чех, а уроженец Верхней Каринтии. В ранней юности он был возлюбленным прекрасной Миркаллы, графини Карнштейн, и ее безвременная кончина повергла его в неутешное горе. Надо вам знать, что упыри множатся и плодят себе подобных согласно строгим загробным законам.

Положим, край не ведает этой напасти. Откуда она берется, как расползается? Я расскажу. Какой-нибудь нераскаянный злодей кончает с собой и превращается в упыря. Он высасывает кровь у спящих, те умирают и почти всегда становятся в своих могилах упырями. Так и случилось с прекрасной Миркаллой. Мой предок Форденбург — я ношу его имя и титул — вскоре разгадал тайну ее кончины, а затем, углубившись в изыскания, узнал и многое другое.

Он понял, что раньше или позже в мертвой графине признают упыря: а ведь он обожал ее живую и не мог вынести мысли о надругательстве над ее прахом. Он оставил любопытный трактат, где доказывал, что изничтоженного упыря ждет ад кромешный; и решил во что бы то ни стало спасти свою былую любовницу от этой участи.

За тем он и приезжал сюда: распустил слух о перезахоронении тела и замуровал могильный камень. Однако на склоне лет, окидывая прошлое взыскательным взором, он рассудил иначе и ужаснулся тому, что сделал. Он составил чертеж и указания — с их помощью я наконец и отыскал гробницу; он признался в своем обмане. Может быть, он и сам хотел поправить дело, однако ж не успел; и все же рукой своего далекого потомка указал на логово чудовища.

Помню, еще он сказал вот что:

— У упырей стальная хватка. Пальчики Миркаллы так стиснули руку генерала, что он выронил занесенный топор. Хватка эта мертвит, и онемелость, если и проходит, то очень медленно.

Весной отец повез меня в Италию, и мы путешествовали больше года. Я долго еще была во власти ужаса, да и поныне вижу перед собой то ласковую, томную, прелестную девушку, то яростное чудище с горящими глазами; а очнувшись от воспоминаний, слышу, кажется, за дверями гостиной легкую поступь Кармиллы.

Джозеф Шеридан Ле Фаню Комната в отеле «Летящий дракон»

Пролог

Любопытный случай, который я намереваюсь здесь изложить, не единожды упомянут и достаточно подробно описан в превосходном сочинении доктора Гесселиуса о тайных снадобьях Средневековья.

В этом очерке, озаглавленном «Mortis Imago»[3], детальнейшим образом разбирается действие Vinum letiferum, Beatifica, Somnus Angelorum, Hypnus Sagarum, Aqua Thessalliae[4] и еще двадцати разнообразных настоев и извлечений, хорошо известных ученым мужам еще восемь веков назад; два из них, утверждает автор, известны по сей день — ими, по свидетельству полиции, с удовольствием пользуется воровская братия.

«Mortis Imago», по моим примерным подсчётам, должен занять в собрании трудов доктора Мартина Гесселиуса два тома, девятый и десятый.

Замечу в заключение, что очерк изобилует цитатами из средневековых романов и баллад, из коих наиболее замечательные происходят, как ни странно, из Египта.

Среди множества описанных доктором Гесселиусом случаев я выбрал именно этот, поскольку остальные — ничуть не менее поразительные — теряют свои достоинства вне научного трактата. Этот же, напротив, кажется мне весьма поучительным именно в форме простого рассказа. Его-то я и предлагаю вашему вниманию.

Глава I На дороге

Летом 1815 года, когда случилось со мною все нижеописанное, мне как раз стукнуло двадцать три, и я только что унаследовал весьма значительную сумму в консолях и прочих ценных бумагах. Первое поражение Наполеона распахнуло континентальную Европу пред толпами английских экскурсантов, гонимых в чужие края неутолимой жаждою познания. Меня ненадолго удержали известные «сто дней», но едва гений Веллингтона при Ватерлоо устранил это незначительное препятствие, я также влился в философический поток.

Я ехал на перекладных из Брюсселя в Париж. По всей вероятности, этим самым маршрутом лишь несколько недель назад продвигалась армия союзников; теперь же по дороге тянулась длиннейшая вереница карет и экипажей — впереди и сзади, насколько мог видеть глаз, плыли над землею облачка пыли от их колес. По пути то и дело встречались нам пары или четверки запыленных потных лошадок, которые, отработав, возвращались к своим постоялым дворам. Воистину тяжелые времена настали для этих многострадальных тружениц почтовой службы: казалось, весь свет вознамерился вдруг ехать на перекладных в Париж.

Голова моя так полна была Парижем и сопряженными с ним надеждами, что глядеть на проплывавшие мимо пейзажи у меня не доставало ни терпения, ни любопытства. И все же, полагаю, я нег очень ошибусь, сказав, что милях в четырех от живописного городка, название которого вкупе с более важными пунктами моего путешествия я запамятовал, и примерно часа за два до захода солнца мы поравнялись с потерпевшей крушение каретою.

Сама карета, впрочем, не опрокинулась; однако обе передние лошади упали наземь. Форейторы спешились, двое слуг с видом заправских кучеров суетились рядом. В окне кареты, оказавшейся в столь плачевном положении, мелькнул волан прелестной шляпки и женское плечико. Совершенно очарованный, я решился играть роль доброго самаритянина: остановил лошадей, выпрыгнул из кареты и передал через моего слугу, что рад буду оказать любую необходимую помощь. Дама обернулась, но — увы! — лицо ее скрывала густая черная вуаль, так что я не увидал ничего, кроме узора брюссельских кружев.

Почти в то же мгновение даму в окошке кареты сменил худой старик. Ему, видимо, нездоровилось, так как в столь жаркий день он был до самого носа укутан черным шарфом, скрывавшим всю нижнюю часть лица. Он, впрочем, выпростался на минуту из этого кокона, дабы излить на меня поток истинно французских благодарностей. Одной рукой он оживленно жестикулировал, другою же приподнял шляпу, обнажив под нею черный парик.

Не считая умения боксировать, без которого в те времена не обходился ни один уважающий себя англичанин, я мог бы похвастаться разве что знанием французского; поэтому, смею надеяться, ответ мой прозвучал более или менее грамотно. После наших долгих взаимных поклонов голова старика исчезла, и на ее месте снова появилась прелестная скромная шляпка.

Дама, вероятно, слышала, что к слуге я обращался по-английски, и потому тоже заговорила на моем родном языке. При этом она так восхитительно коверкала английские слова благодарности, а голосок ее был так нежен, что я еще больше возненавидел черную вуаль, скрывавшую от меня предмет моего романтического интереса.

Герб, изображенный на обшивке кареты, был весьма примечателен. Особенно впечатлила меня фигура аиста, выведенная пунцовой краскою, как принято говорить в геральдике, «по золоту щита». Птица стояла на одной ноге, а в когтях сжимала камень; поза сия, если не ошибаюсь, символизирует бдительность. Этот аист озадачил меня своей необычностью, поэтому, наверное, я так хорошо его запомнил. Были там и фигуры, державшие щит, однако какие именно, сказать затрудняюсь.

Изысканные манеры хозяев, вышколенность слуг, щегольское убранство экипажа, герб со щитом — все свидетельствовало о знатности сидевших в карете особ.

Дама, как вы понимаете, в моих глазах от этого нисколько не проигрывала. О, магия титула! Как дразнит она, как будоражит воображение! И речь отнюдь не о тех, кто стремится во что бы то ни стало проникнуть в высшее общество, кого подстегивает снобизм и чванливость. Нет! Титул — приманка и самый верный союзник истинной любви; высшее звание невольно внушает нам мысль о высших чувствах нашего предмета. Любезное словечко, походя брошенное господином, волнует сердце хорошенькой коровницы больше, нежели многолетняя преданность влюбленного в нее соседа-простолюдина; то же самое происходит во всех слоях общества. Воистину, нет в мире справедливости!

Впрочем, мой интерес подстегивало еще одно обстоятельство. Я считал, что весьма недурен собою. И был, вероятно, недалек от истины; во всяком случае, рост мой бесспорно составлял без малого шесть футов. Зачем, по-вашему, понадобилось даме самолично говорить «спасибо»? Разве муж ее, если сей почтенный старец был мужем, не достаточно расшаркался за них обоих? Чутье подсказывало мне, что дама смотрит на меня благосклонно, и через вуаль я словно бы ощущал притягательную силу ее взгляда.

Карета тем временем удалялась, шлейф пыли от колес золотился на солнце, а юный философ следил за нею пылким взором, вздыхая о растущем меж ними расстоянии.

Я велел форейторам ни в коем случае не обгонять, но и не терять из поля зрения карету, и непременно остановиться там же, где она. Мы вскоре въехали в небольшой городок; преследуемый нами экипаж подкатил к уютной с виду старой гостинице под названием «Прекрасная звезда». Здесь седоки вышли и скрылись за дверью.

Вслед за ними к гостинице не спеша подъехали и мы, и я взошел на крыльцо с манерой человека праздного и ко всему безразличного.

Несмотря на всю мою дерзость, я не решился спрашивать, в какие номера направились знатные гости. Я предпочел искать сам и заглянул сперва в комнаты справа, затем слева от входа; там их не было.

Я поднялся по лестнице. Одна из дверей была отворена, и я ступил через порог с самым невинным видом. В просторной гостиной на глаза мне тут же попалась та самая шляпка, в которую я уже успел влюбиться. Она венчала хорошенькую фигурку; женщина стояла ко мне спиною, и я не разглядел, поднята или опущена ненавистная вуаль. Хозяйка шляпки читала письмо.

Я замер, надеясь, что она вот-вот обернется, и я смогу наконец лицезреть ее черты. Она не обернулась, но, сделав шаг-другой, очутилась перед столиком с витыми ножками, стоявшим у стены. Над столиком высилось зеркало в потускневшей раме.

Право, я чуть было не принял это зеркало за картину: в нем запечатлелся поясной портрет женщины неповторимой красоты.

Тонкие пальцы ее сжимали письмо, которым она, вероятно, была поглощена.

Милое овальное лицо казалось грустным; однако же в его чертах проглядывало и что-то неуловимо чувственное. Изящество линий и нежность кожи были неотразимы. Цвета опущенных глаз я не различил — виднелись лишь длинные ресницы да изгиб бровей. Красавица продолжала читать. Письмо, по-видимому, очень занимало ее; никогда и ни в ком не встречал я прежде такой недвижности — предо мною словно стояла живая статуя.

Покуда длилось дарованное мне блаженство, я ясно рассмотрел каждую черточку прекрасного лица, даже голубоватые вены, что просвечивали сквозь нежную белую кожу ее точеной, женственно-плавной шеи.

Мне нужно было бы удалиться так же тихо, как я вошел, покуда присутствие мое не обнаружили. Но я оказался слишком взволнован и промедлил доле, чем следовало. Она подняла голову.

Из глубины зеркала с недоумением глядели на меня огромные печальные глаза того оттенка, какой нынешние поэты зовут «фиалковым». Она торопливо опустила черную вуаль и обернулась.

Догадалась ли она, что я давно наблюдаю за нею? А я все не мог оторваться: следил за малейшим ее движением так неотступно, словно от него зависела вся моя дальнейшая судьба.

Глава II Двор «Прекрасной звезды»

Смею вас уверить, в такие лица влюбляются с первого взгляда. Первоначальное мое любопытство сменилось чувствами, которые всегда охватывают молодых людей внезапно и необоримо. Дерзость моя была поколеблена, я начал ощущать, что присутствие мое в этой комнате, возможно, не вполне уместно. И она это тотчас подтвердила. Нежнейший голос, что говорил со мною недавно из окошка кареты, произнес на сей раз по-французски и весьма холодно:

— Вы ошиблись, месье, здесь не общая гостиная.

Я учтиво поклонился, пробормотал какие-то извинения и отступил к двери.

Искреннее и глубокое раскаяние и смущение отразились, вероятно, на моем лице, поскольку она тут же добавила, словно желая смягчить свою резкость:

— Однако я рада случаю еще раз поблагодарить вас, месье, за руку помощи, протянутую нам так своевременно и великодушно.

Не слова, а скорее тон, каким они были произнесены, вселили в меня надежду. К тому же, ей вовсе не обязательно было узнавать меня, а узнав, она могла бы не повторять слов благодарности.

Все это невыразимо польстило моему самолюбию, более же всего — та поспешность, с какой она постаралась загладить свой легкий упрек.

На последних словах она понизила голос, точно прислушиваясь. Наверное, решил я, из-за второй, закрытой, двери должен сейчас появиться старик в черном парике, ревнивый муж. И верно, почти в тот же миг послышался пронзительный и одновременно гнусавый голос, который еще час назад изливал на меня потоки благодарности из окна дорожной кареты. Голос выкрикивал какие-то распоряжения прислуге и явно приближался.

— Месье, прошу вас удалиться, — проговорила дама, как мне показалось, с мольбою; взмахом руки она указала на коридор, откуда я появился. Еще раз низко поклонившись, я шагнул назад и притворил за собою дверь.

По лестнице я слетел словно на крыльях и направился прямо к хозяину гостиницы.

Описав только что покинутую мною комнату, я объявил, что она мне по душе и я хотел бы ее занять.

Хозяин был, разумеется, крайне огорчен, но — увы! — эту комнату, вместе с двумя соседними, заняли уже другие постояльцы…

— Кто?

— Господа из благородных, месье.

— Но кто они? Есть же у них имя, титул?

— Есть, конечно; но теперь, знаете ли, столько народу едет в Париж, что мы не спрашиваем у гостей ни титулов, ни имен, разве по комнатам их различаем.

— Надолго они у вас остановились?

— Опять же не знаю, месье, мы и это перестали спрашивать. Все равно, покуда длится это нашествие, наши номера и минуты лишней пустовать не будут.

— Какая досада, эта комната мне так понравилась! А за ней, кажется, спальня?

— Да, сэр. И сами знаете: если уж кто запросил себе комнаты со спальней — наверняка останется на ночь.

— Что ж, в таком случае мне сгодятся любые другие, в любой части дома, где предложите.

— У нас, месье, только две комнатки и остались. Я тут же нанял их.

Было ясно, что старик с красавицей женой намерены здесь задержаться. До утра, во всяком случае, они никуда не денутся. И я предвкушал недурное приключение.

Поднявшись в отведенные мне комнаты, я обнаружил, что окна их обращены на мощеный двор. Внизу царило оживление: на место усталых взмыленных лошадей запрягались свежие, сейчас из конюшни; меж карет, ожидающих своей очереди, стояло несколько частных; прочие же, подобно моей, были наемные — в Англии такие издавна именовались почтовыми; слуги порасторопнее проворно сновали по двору, ленивые слонялись без дела или пересмеивались, в целом же картина была презанятная.

Среди этой суеты я узнал, как мне показалось, дорожную карету и слугу тех «господ из благородных», которые меня так занимали.

Поэтому я сбежал по лестнице, вышел через заднюю дверь и, ступив на щербатый булыжник, оказался среди шума и толчеи, какие свойственны всем постоялым дворам в период особенного наплыва проезжающих.

Солнце уже клонилось к закату, лучи его золотом окрасили кирпичные трубы людской, а две бочки-голубятни, торчавшие над крышей на длинных шестах, словно полыхали огнем. В закатном свете все преображается: взор невольно привлекает даже то, что сереньким утром навеет лишь тоску.

Побродив немного, я наткнулся на карету, которую искал. Слуга запирал на ключ одну из дверок, предусмотрительно снабженных крошечными замочками. Я приостановился.

— Занятная птица, — заметил я, указывая на герб с красным аистом. — Верно, господа твои принадлежат к очень знатному роду?

Слуга опустил ключик в карман и, несколько насмешливо мне улыбаясь, с поклоном отвечал:

— Может, и так, месье. Гадайте, сколь вам заблагорассудится.

Нимало не смутившись таким ответом, я тотчас прибег к верному средству, которое порой действует на язык как слабительное: я имею в виду «чаевые».

Увидев у себя на ладони наполеондор, слуга взглянул на меня с искренним изумлением.

— Вот так щедрость, месье!

— Пустяки! Скажи-ка лучше, что за дама и господин приехали в этой карете; если припомнишь, я и слуга мой хотели помочь вам сегодня, когда упали ваши лошади.

— Сами они граф, а госпожу мы зовем графинею, да только я не знаю, не дочка ли она ему — уж больно молода.

— Ну, а где они живут, можешь сказать?

— Ей-богу, месье, не могу: не знаю.

— Не знаешь, где живет твой хозяин? Что же ты тогда о нем знаешь, кроме титула?

— А ничего, месье; они ведь меня в Брюсселе наняли, как раз в день отъезда. Вот Пикар, другой слуга, тот при господине графе уже много лет и наверняка все знает: да только он со мной не разговаривает: приказ хозяйский передаст — и молчок. Я из него за все время так ничего и не вытянул. Ну, да ладно, скоро в Париж приедем, там я быстро все разнюхаю. А сейчас я вроде вашего, месье, ничегошеньки про них не ведаю.

— А где сейчас этот Пикар?

— Пошел к точильщику бритвы править; только думаю, месье, вам от него тоже ничего не добиться.

Да, для золотой наживочки улов мой оказался небогат. Парень, похоже, говорил правду; будь ему известны семейные тайны, он выложил бы их мне как на духу. Я вежливо распрощался и вернулся в свою комнату.

Здесь я сейчас же призвал к себе слугу. Слуга мой, хоть и нанятый в Англии, был француз и во всех отношениях полезный малый: шустер, пронырлив, а главное — прекрасно знаком с нравами своих соотечественников.

— Сен Клер, затвори дверь и поди сюда. Сен Клер, мне непременно надо выяснить, что за господа знатного рода поселились в номерах под нами. Вот тебе пятнадцать франков. Разыщи слуг, которым мы предлагали сегодня помощь, устрой для них petit souper[5], потом вернись ко мне и расскажи все до слова. Я сию минуту говорил с одним из них, да он, как выяснилось, мало что знает. Зато другой, не помню, как его зовут, служит при знатном господине лакеем, вот он-то и должен знать все; за него и возьмись. Да! Ты, конечно, понимаешь, что меня интересует почтенный старец, а отнюдь не его молодая спутница… Ну, ступай же, ступай! Возвращайся скорее с новостями и, смотри, ничего не упусти.

Сие поручение как нельзя лучше подходило к характеру моего славного Сен Клера; с ним, как вы уже поняли, сложились у меня отношения особой доверительности, какая положена между хозяином и слугою по канонам старой французской комедии.

Уверен, что втайне он надо мною потешался; внешне, однако, был сама почтительность.

Наконец с многозначительными взорами, кивками и ужимками Сен Клер удалился. Я тут же выглянул в окно и убедился, что он успел уже выбраться во двор и с необычайной быстротою углубляется в гущу карет и экипажей; вскоре я потерял его из виду.

Глава III «Смерть с любовью собирались…»

Когда время тянется медленно, когда человек томится ожиданием, нетерпением и одиночеством; когда минутная стрелка тащится еле-еле, как пристало разве часовой, а часовая и вовсе застыла на месте; когда человек зевает, барабанит пальцами по столу и, портя свой благородный профиль, расплющивает нос об оконное стекло; когда насвистывает самому уже опротивевшие мотивчики и, коротко говоря, не знает, что с собою поделать, — остается лишь сожалеть, что организм наш приемлет достойный обед из трех блюд не более одного раза в день. Увы, законы природы, коим подвластны все, не позволяют нам чаще прибегать к подобному развлечению.

Впрочем, в дни, о которых я веду мой рассказ, ужин тоже представлял из себя вполне приличную трапезу, и я воспрянул духом, ибо ужин был не за горами. Однако я решительно не знал, как скоротать оставшиеся три четверти часа.

Конечно, я прихватил в дорогу пару книжек, но бывает, как известно, множество обстоятельств, не располагающих к чтению. Начатый роман благополучно покоился на кровати меж пледом и тростью, и пускай главный герой его вместе с героинею потонул бы в бочонке, что стоял, полный воды, во дворе под моим окном, их судьба не трогала моего сердца.

Я сделал еще круг-другой по комнате, вздохнул и поправил перед зеркалом роскошный белый бант, завязанный на шее по примеру бессмертного щеголя Бруммеля; затем я облачился в песочного цвета жилет, в синий фрак с золотыми пуговицами и обильно оросил носовой платок одеколоном (в те времена не было еще того разнообразия букетов, которым впоследствии осчастливила нас парфюмерия). Я поправил волосы — предмет моей особой гордости в те дни. Ныне от вьющейся темно-каштановой шевелюры, за которой я так любил ухаживать, остался лишь беленький пушок, да и то кое-где, а блестящая розовая лысина давно позабыла, что ее когда-то украшала растительность. Но оставим эти досадные подробности. Тогда я был обладателем роскошных густых темно-каштановых волос. И прихорашивался весьма тщательно. Достав из коробки безупречнейшую шляпу, я небрежно водрузил ее на голову — весьма, на мой взгляд, неглупую, — водрузил с тем едва заметным наклоном, который, как подсказывала мне память и некоторая практика, умел придать своему убору уже упомянутый мною бессмертный щеголь. Тонкие французские перчатки и довольно увесистая узловатая трость, какая снова ненадолго вошла тогда в моду в Англии, завершали, как сказал бы сэр Вальтер Скотт, «мое снаряжение».

Щеголять, однако, было негде: лишь на крыльце или во дворике захудалой придорожной гостиницы. Столь трогательным вниманием к собственной наружности я был обязан, как вы догадались, прекрасным глазам, которые увидел в тот вечер впервые и которые никогда, никогда не позабуду! Иными словами, это делалось в смутной надежде, что упомянутые глаза могут бросить случайный взгляд на своего обожателя и, не без тайной приязни, сохранить в памяти его безукоризненный и загадочный облик.

Пока я завершал мой тщательный туалет, угас последний солнечный луч; наступил час сумерек. В полном согласии с опечаленной природой я вздохнул и раскрыл окно, намереваясь глотнуть вечерней свежести, прежде чем идти вниз. В тот же миг я осознал, что в комнате подо мною тоже открыто окно: оттуда доносился разговор. Слов было не разобрать.

Мужской голос звучал весьма своеобразно: он, как я уже говорил, был пронзителен и одновременно гнусав; разумеется, я узнал его сразу. Отвечавший ему нежный голосок спутать с любым другим было бы просто невозможно.

Разговор длился не более минуты. Старик отвратительно — как мне показалось, дьявольски — засмеялся и, видимо, удалился в глубину комнаты: я почти перестал его слышать.

Другой голос оставался ближе к окну, но все же не так близко, как вначале.

Это не была семейная размолвка, в тоне беседы не чувствовалось ни малейшей взволнованности. Я же мечтал, чтобы в комнате подо мною разгорелась ссора, предпочтительно жестокая! Я бы вмешался, встал на сторону беззащитной красавицы, отстоял справедливость… Увы! Насколько я мог судить по характеру разговора, то была самая мирная супружеская чета на свете. Прошла еще минута, и дама запела французскую песенку, довольно странную на мой взгляд. Нет нужды напоминать, насколько дальше слышен голос при пении. Я различал каждое слово. Нежный голос графини был изысканного тона — по-моему, он именуется полуконтральто; в нем слышалась истинная страсть и угадывалась легкая насмешка. Рискну дать нескладный, но вполне сносно передающий содержание перевод ее коротенькой песенки:


Смерть с любовью собирались,
Замышляли тайный план:
«Схватим тех, кто зазевались,
А добычу — пополам!»
И отныне деву ль, мужа
Ждут, таяся по углам,
Огнь любовный, смертна стужа…
И добыча — пополам!

— Довольно, мадам, — произнес старческий голос с неожиданной суровостью. — Я полагаю, не обязательно развлекать конюхов и лакеев во дворе вашим пением.

Графиня весело рассмеялась.

— Ах, вы желаете ссориться, мадам! — И окно захлопнулось; его, скорее всего, закрыл старик; во всяком случае, рама опустилась с таким грохотом, что стекло не разбилось, наверное, чудом.

Среди всех тонких перегородок стекло, бесспорно, самая надежная преграда для звука; более я не услышал ничего.

Но какой восхитительный голос! Как он стихал, нарастал, переливался! Ее пение тронуло — нет! — оно по-настоящему взволновало меня. И я был возмущен, что какой-то старый брюзга может зашикать истинную Филомелу. «Увы! Жизнь сложна и сурова, — глубокомысленно заключил я. — Прекрасная графиня, с кротостию ангела, красотою Венеры и достоинствами всех муз, вместе взятых, — не более чем невольница. Но она прекрасно знает, кто поселился над нею, и слышала, как я открывал окно! Не так уж трудно догадаться, для кого предназначалось пение; о да, почтенный муж, вы тоже догадываетесь, кого она порывалась „развлекать“!»

В самом приподнятом расположении духа я вышел из комнаты и, спустившись по лестнице, замедлил шаг возле двери графа. Вдруг появится прекрасная певунья? Я намеренно уронил трость и подымал ее сколь возможно долго. На сей раз, однако, удача мне не улыбнулась, и я отправился в общую залу. В самом деле, не возиться же весь вечер с тростью у заветной двери.

Часы внизу показывали, что до ужина еще пятнадцать минут.

Когда все путешественники терпят неудобства и лишения, когда во всех гостиницах царит беспорядок — приходится иной раз идти на уступки, каких не допустишь в обычных обстоятельствах. Вдруг сегодня, в виде исключения, граф и графиня решатся ужинать за общим столом, в самом что ни на есть пестром обществе?

Глава IV Месье Дроквиль

Теша себя радужными надеждами, я не спеша вышел на каменное крыльцо «Прекрасной звезды». Стемнело; взошла луна; все кругом было залито ее волшебным светом. Намечающийся роман увлекал меня все больше, и лунный свет добавлял поэтичности к моим и без того возвышенным чувствам. Какая воистину драматическая коллизия: графиня доводится старику дочерью! И к тому же влюблена в меня! Или нет! Пускай она — его жена. О, в какой восхитительной трагедии уготована мне глазная роль!..

Мои столь приятные размышления прервал высокий элегантный господин лет пятидесяти. Во всем его облике и поведении было столько изящества, утонченности и какой-то значительности, что всякий без труда признал бы в нем человека самого высшего круга.

Он, как и я, стоял на крыльце, любуясь улочкою и окрестными домами, преобразившимися под луною. Заговорил он весьма вежливо, с непринужденностью и одновременно снисходительностью французского аристократа старой школы. Он спросил, не я ли мистер Бекетт. Я отвечал утвердительно, и он тут же представился маркизом д'Армонвилем (это он произнес, понизив голос) и попросил позволения вручить мне письмо от лорда Р.

Надобно вам сказать, что лорд Р. был когда-то знаком с моим отцом, и мне также оказал однажды незначительную услугу; сей английский пэр был весьма заметной фигурой в политическом мире — многие прочили его на почетное место английского посланника в Париже.

Я с поклоном принял письмо и прочитал следующее:

«Дорогой Бекетт!

Имею честь представить Вам моего большого друга, маркиза д'Армонвиля; он пояснит Вам, какие именно услуги Вы можете и, надеюсь, не откажетесь оказать сейчас ему и всем нам».

Ниже автор письма рекомендовал маркиза как человека, чье большое состояние, тесные связи со старейшими домами Франции и заслуженное влияние при дворе делают своего обладателя наиболее подходящим лицом для выполнения тех дружеских поручений, которые, по обоюдному согласию его повелителя и нашего правительства, он любезно взялся исполнить.

Продолжение письма совершенно меня озадачило:


«Кстати, вчера у меня был Уолтон и сообщил, что на Ваше место в Парламенте, по-видимому, готовятся нападки; он говорит, что в Домвелле, несомненно, что-то затевается. Вы знаете, с каким предубеждением я отношусь к любому вмешательству в чужие дела. Однако на этот раз, рискуя показаться навязчивым, я все же посоветовал бы Вам привлечь на помощь Хакстона, а самому незамедлительно явиться в Парламент. Боюсь, что это серьезно. К сему я должен добавить, что маркиз (с согласия наших общих друзей и по причинам, кои станут Вам понятны после пятиминутной беседы с ним) временно, на несколько недель, оставляет свой титул и именуется в настоящий момент просто господином Дроквилем.

Далее писать не могу, так как должен сейчас отправляться в город.

Преданный Вам

Р.»

Я был обескуражен. Я не мог припомнить ни одного Хакстона и ни одного Уолтона, не считая моего шляпника; да и похвастать сколько-нибудь близким знакомством с лордом Р. я никак не мог; пэр же явно писал близкому другу! Я взглянул на оборотную сторону письма, и загадка тут же разрешилась. Там, к моему смущению, — поскольку меня зовут, вне всякого сомнения, Ричард Бекетт — я прочитал:

«Джорджу Стэнхопу Бекетту, эсквайру, чл. Парл.»

Оцепенело глядел я на маркиза.

— Месье мар… месье Дроквиль! Я должен принести вам мои глубочайшие извинения. Верно, меня зовут Бекетт; и верно также, что я немного знаком с лордом Р., но дело в том, что письмо это предназначено не мне. Я Ричард Бекетт, а это — мистеру Стэнхопу Бекетту, члену Парламента от Шиллингсуорта. Право, я даже не знаю, что сказать… Могу лишь дать слово чести, что сохраню содержание этого письма в строжайшей тайне, как если бы я не открывал его вовсе. Уверяю вас, я сам раздосадован и потрясен злополучной ошибкою!

Смею предположить, что вид мой не оставлял сомнений в моей чистосердечности; во всяком случае, лицо маркиза, сперва помрачневшее, вскоре прояснилось, и он с улыбкою протянул мне руку.

— Я нисколько не сомневаюсь, что вы, месье Бекетт, сохраните эту маленькую тайну. И коль скоро ошибке суждено было случиться, я благодарю судьбу за то, что она столкнула меня с человеком порядочным. Вы позволите, месье Бекетт, отнести вас к числу моих друзей?

Я заверил маркиза, что почту за честь с ним подружиться.

Он продолжал:

— Пятнадцатого августа в моем клеронвильском доме, в Нормандии, должно собраться множество друзей, с которыми, полагаю, вам небезынтересно было бы свести знакомство. Я буду счастлив, если уговорю вас приехать.

Я, разумеется, сердечно поблагодарил маркиза за гостеприимство.

— В настоящее время, — продолжал он, — я, по понятным причинам, не могу принимать друзей в Париже. Надеюсь, однако, что вы любезно сообщите мне адрес вашей гостиницы; тогда вы убедитесь, что и в отсутствие маркиза д'Армонвиля месье Дроквиль не забудет вас и, возможно, окажется чем-нибудь полезен.

Выразив самую искреннюю признательность, я пообещал сообщить интересующие его сведения.

— На случай же, если вам понадобится месье Дроквиль, — добавил он, — связь между нами не будет прерываться; я устрою так, что вы всегда легко сможете меня найти.

Я был весьма польщен: маркиз, что называется, проникся ко мне расположением. Такие симпатии, возникающие с первого взгляда, нередко перерастают потом в продолжительную дружбу. Впрочем, было не исключено, что маркиз просто счел благоразумным задобрить человека, ставшего невольным, пусть даже ни в чем не разобравшимся, свидетелем политической интриги.

Тепло попрощавшись со мною, он вошел в гостиницу и направился вверх по лестнице.

Я остался на крыльце. С минуту еще меня занимал этот новый знакомец, однако удивительные глаза, волнующий голос и весь восхитительный образ прекрасной дамы, завладевшей моим воображением, вскоре вытеснили его совершенно. И вновь глядел я на мудрый лик луны, и, сойдя по ступенькам, мечтательно бродил по мостовой между домами и какими-то неясными предметами самых причудливых и сказочных очертаний.

Через несколько времени я опять оказался во дворе гостиницы. Здесь было короткое затишье. Суматоха, царившая всего час или два назад, сменилась тишиною, двор был пуст, не считая стоявших тут и там экипажей. Возможно, слуги ужинали. Я был рад уединению; никто не помешал мне разыскать посеребренную луною карету моей прекрасной дамы. Я вышагивал вокруг нее в глубокой задумчивости и выглядел, вероятно, глупым и сентиментальным, как, впрочем, все молодые люди в подобных обстоятельствах. Шторы на окнах были опущены; дверцы, по-видимому, заперты. Каждая деталь ясно виднелась под ярким светом луны, и резкие черные тени от колес, осей и рессор лежали на земле. Я стоял перед начертанным на дверце гербом, который уже изучал прежде, при дневном свете. Часто ли задерживался на нем ее взор? Я словно забылся волшебным сном. Внезапно над самым моим ухом раздался грубый голос.

— Красный аист! Замечательная птичка, нечего сказать! Хищная, прожорливая; кто зазевается, того и сцапает. Да и красная вдобавок, кроваво-красная! Ха! Ха! Подходящая эмблемка!

Обернувшись, я увидел широкое, уродливое, полное злобы лицо, поразившее меня своею бледностью. Передо мною стоял высоченный, ростом не менее шести футов, французский офицер в полевой форме. Лоб и нос его пересекал глубокий шрам, придававший и без того отталкивающей физиономии совсем угрюмый и мрачный вид.

Офицер задрал голову, выпучил глаза и с глумливым смешком произнес:

— Я раз пристрелил аиста — исключительно ради забавы. Он беззаботно резвился в облаках, а я — пах! — из ружья! Дернув плечом, он злорадно расхохотался. И зарубите себе на носу: ежели человек слова, вроде меня, — а меня не проведешь, месье, я всю Европу прошел с солдатской палаткою, а то и, parbleu[6], без палатки, — так вот, ежели такой человек решил раскрыть тайну, разоблачить преступника, поймать вора, насадить разбойника на шпагу — он в этом преуспеет, будьте уверены. Ха! Ха! Ха! Прощайте, месье!

И яростно развернувшись на каблуках, он размашистым шагом прошел за ворота.

Глава V Ужин в «Прекрасной звезде»

Воины французской армии, несомненно, пребывали тогда в самом мрачном расположении духа, и менее всего на их любезность могли рассчитывать англичане. Было, однако, совершенно ясно, что столь язвительная речь адресовалась именно графскому гербу, а вовсе не мне. У мертвенно бледного офицера явно были какие-то старые счеты с графом, и удалился он в неподдельном бешенстве.

Всякий испытывает неприятное потрясение, когда, вообразив себя в полном одиночестве, дает волю своим чувствам и вдруг обнаруживает, что кривляется перед непрошенным зрителем. В моем случае досадность происшествия усугублялась безобразностью и, я бы сказал, непосредственной близостью соглядатая, поскольку, обернувшись, я столкнулся с ним буквально нос к носу. Полные ненависти и туманных угроз таинственные разглагольствования еще звучали в моих ушах. Во всяком случае, для усердной фантазии влюбленного появилась новая пища.

Однако пора уж было к ужину. Кто знает, вдруг обычная застольная болтовня прольет новый свет на предмет моих воздыханий?

Войдя в столовую, я окинул взглядом небольшое собрание, человек в тридцать, в надежде увидеть тех, кто интересовал меня больше всего.

Не так-то легко, думал я, уломать лакеев, и без того сбившихся с ног в этой суматохе, подавать еду в номера; так что многим — хочешь не хочешь — придется выбирать: ужин среди низших мира сего или голодная смерть…

Графа и его прекрасной спутницы я не увидел; но увидел маркиза д'Армонвиля, которого вовсе не рассчитывал встретить в столь людном месте. С многозначительной улыбкою он указал на стул подле себя. Я сел, маркиз был мне, видимо, рад и тут же начал беседу.

— Как я понимаю, вы впервые во Франции?

Я признал, что впервые, и он продолжал:

— Не сочтите меня чересчур любопытным или навязчивым; но, поверьте, Париж — опаснейшая из столиц для пылкого и благородного юноши, в особенности — попавшего сюда без наставника. И если рядом с вами нет мудрого, опытного советчика… — Тут он сделал паузу.

Я отвечал, что столь полезной дружбою не располагаю, зато имею при себе собственную мою голову, что в Англии я изрядно успел изучить человеческую природу и, по моему разумению, она имеет много сходного во всех частях света.

Маркиз с улыбкою покачал головой.

— Тем не менее, вы найдете и заметные различия, — сказал он. — Всякая нация бесспорно имеет собственные, одной только ей присущие особенности характера и мышления; равным образом и в преступном мире злодеяния носят вполне национальный характер. В Париже класс людей, живущих мошенничеством, в три-четыре раза многочисленнее, чем в Лондоне, и дела у них идут лучше; иные живут прямо-таки в роскоши. Они гораздо изобретательнее своих лондонских собратьев. В них больше вдохновения, фантазии, а в актерстве, которого явно недостает вашим соотечественникам, они просто не знают себе равных. Они вращаютя в высшем свете, даже диктуют в нем нравы. Многие из них живут игрою.

— Как и многие лондонские мошенники.

— Ах, то совсем другое дело. Ваши жулики обретаются в игорных домах, бильярдных и прочих подобных местах, включая модные у вас скачки, — везде, где идет крупная игра; и там, узнав выигрышные номера, сговорившись с сообщниками или применив шулерство, подкуп и иные махинации — смотря кого надобно обмануть, — они обирают незадачливых игроков. У нас же это делается много искуснее, с истинным finesse[7]. Здесь вы встретите людей, чей разговор и манеры безукоризненны; живут они в прекрасно расположенных особняках, все вокруг них дышит самым утонченным вкусом и изысканностью. На их счет обманываются даже парижские буржуа: эта публика искренне верит, что коль скоро господа купаются в роскоши и частенько принимают у себя знатных иностранцев, да и местных молодых аристократов, то и сами они должны иметь и титул, и положение в обществе.

А между тем в великолепных особняках этих идет игра. Сами «хозяин и хозяйка» редко к ней присоединяются: она нужна им для того только, чтобы при помощи сообщников обобрать своих гостей; так они завлекают и грабят богатых простаков.

— Но я слышал, что один молодой англичанин, сын лорда Руксбери, как раз в прошлом году разорил в Париже два игорных дома.

— Понимаю, — смеясь, отвечал он. — Вы явились сюда с такими же благими намерениями. Я и сам примерно в ваши годы предпринял подобную отважную попытку. Для начала приготовил кругленькую сумму в пятьсот тысяч франков и собирался сорвать неплохой куш с помощью простого удвоения ставок. Я слышал, что так можно выиграть целое состояние, и почему-то решил, что шулера, содержавшие этот игорный дом, моего приема не раскусят. Я, однако, вскоре обнаружил, что они не только все прекрасно поняли, но и заранее обезопасили себя от подобных опытов. Не успел я толком начать, как мне уж объявили правило, воспрещающее удвоение первоначальной ставки более четырех раз кряду.

— А правило это еще в силе? — осведомился я, несколько приуныв.

Он рассмеялся и развел руками.

— Разумеется, мой юный друг. Люди, живущие ремеслом, всегда разбираются в нем лучше дилетантов. Я чувствую, вы прибыли с обширными планами и наверняка не без средств, потребных для их осуществления.

Я признался, что подготовился к завоеваниям еще большего масштаба и припас кошелек в тридцать тысяч фунтов стерлингов.

— Мне небезразлична судьба любого из знакомых моего близкого друга, лорда Р., и, кроме того, лично к вам я проникся симпатией, так что вы, надеюсь, простите мои чересчур настойчивые вопросы и рекомендации.

Я горячо поблагодарил маркиза за участие и заявил, что буду счастлив выслушать его великодушные советы.

— Тогда вот вам мой главный совет, — сказал он. — Не трогайте ваших денег, пусть лежат в банке; не ставьте в игорных домах ни единого наполеондора. В тот вечер, когда я явился сорвать банк, я потерял тысяч семь или восемь в ваших английских фунтах. В другой раз меня, по моей настойчивой просьбе, ввели в очень элегантный игорный дом, походивший на настоящий аристократический особняк; там меня спас от банкротства человек, к которому я с той поры питаю глубочайшее уважение. По странному стечению обстоятельств он тоже сейчас находится в этой гостинице: я узнал об этом, столкнувшись случайно с его слугою. Я тут же нанес визит моему старшему другу и нашел его прежним — добрым, мужественным и благородным. Когда б он не жил совершенным затворником, я бы, пожалуй, взялся вас представить. Помню, лет пятнадцать назад молодые люди часто шли к нему за советом. Человек, о котором я говорю, — граф де Сент Алир, из очень старинного рода. Граф — воплощение честности и здравомыслия; пожалуй, здравый смысл не изменяет ему никогда и ни в чем, кроме одного…

— И в чем же его слабость? — спросил я после некоторого колебания и с живейшим интересом. Разговор занимал меня все более.

— Дело в том, что граф женился на очаровательной особе, по меньшей мере лет на сорок пять моложе него, и, конечно, ужасно ее ревнует — я полагаю, совершенно безосновательно.

— А графиня?..

— Графиня, несомненно, во всех отношениях достойна своего супруга, — как-то суховато отвечал он.

— Мне кажется, я слышал сегодня ее пение.

— Да, весьма вероятно. У нее множество талантов.

Помолчав несколько времени, он продолжил:

— Мне не следует терять вас из виду; право, будет очень жаль, если моему другу, лорду Р., придется выслушать, как вас одурачили в Париже. Ведь при виде богатого чужеземца — молодого, беспечного, благородного, с изрядными деньгами в парижских банках — тысячи гарпий и вампиров перессорятся за право первым вцепиться в такую добычу.

В эту минуту я получил чувствительный тычок локтем под ребро: по-видимому, человек, сидевший справа, неловко повернулся.

— Слово солдата — никто из присутствующих, будучи ранен, не вылечится быстрее моего!

При громоподобных звуках этого голоса я едва не подпрыгнул на стуле. Обернувшись, я узнал офицера, чья обширная бледная физиономия запомнилась мне столь неприятным образом. Он яростно вытер рот салфеткою и, отхлебнув красного вина из бокала, продолжал:

— Никто! В жилах моих течет не кровь! В них течет чудесный ихор! Лишите меня отваги и силы, заберите мышцы, жилы, кости, — и заставьте вот так, без ничего, схватиться со львом; клянусь, черт побери, я голым кулаком вгоню ему клык прямо в глотку, а самого насмерть засеку его же собственным хвостом! Отымите, говорю я вам, все те бесценные качества, которыми я обладаю, я все равно буду стоить шестерых в любой заварушке, благодаря одной только быстроте, с какою затягиваются мои раны. Пусть исполосуют меня штыками, проломят череп, разорвут снарядом в клочья — а я опять целехонек, портной не успеет и мундир залатать. Parbleu! Смеетесь? Видели бы вы меня нагишом, господа, вы бы не смеялись. Вы взгляните хоть на ладонь; саблей рассечена до кости, а не подставь я тогда вовремя руку — попало бы голове. Но прихватили разрубленное мясо тремя стежками — и через пять дней я уже играю в мяч с английским генералом, взятым в плен в Мадриде; играем себе под самой стеной монастыря Санта Мария де ла Кастита! Ах, господа, в Арколе — вот где были бои! Там в пять минут мы наглотались столько порохового дыма, что, если б возможно было разом выдохнуть его в эту комнату, — вы бы здесь мигом задохнулись! И вот, господа, получил я там единовременно два мушкетных ядра пониже спины, заряд картечи в ногу, осколок шрапнели в левую лопатку, копье в левое плечо, штык под правое ребро; далее, сабля оттяпала у меня фунт грудинки, а кусок разорвавшейся петарды угодил мне прямо в лоб. Каково? Ха! Ха! И все в один миг — вы бы и ахнуть не успели! А через восемь с половиной дней я уже совершаю форсированный марш без ботинок и в одной гетре — здоров, как бык, и, как всегда, душа моей роты!

— Bravo! Bravissimo! Per Bacco! un galant uomo[8], — воскликнул в порыве ратного благоговения толстенький итальянчик с острова Нотр Дам, промышлявший изготовлением зубочисток и плетеных люлек. — Ваши подвиги прогремят по всей Европе! Историю этих войн следует писать вашей кровью!

— Это еще что! Пустяки, — продолжал вояка. — В другой раз в Линьи, где мы изрубили пруссаков на десять тыщ мильярдов маленьких кусочков, в ногу мне угодил осколок и перебил артерию. Кровь хлестала до потолка, за полминуты вылился кувшин. Еще чуть-чуть — и я бы испустил дух. Тут я молниеносно срываю с шеи орденскую ленту, перетягиваю ею ногу над раною, выхватываю штык из спины убитого пруссака, подвожу под ленту, поворот, другой — и готов жгут! Так, господа, я остановил кровотечение и спас себе жизнь. Но, sacre bleu[9], я потерял столько крови, что с тех пор хожу бледный, как тарелка. Но ничего, господа! Это достойно пролитая кровь! — И он приложился к бутылке win ordinaire[10].

В продолжение всей этой речи маркиз сидел, прикрывши глаза, с видом крайнего утомления и брезгливости.

— Garcon[11]! — обратился офицер через плечо к подавальщику, на сей раз негромко. — Кто приехал в дорожной карете, что стоит посреди двора? Этакая темно-желтая с черным, на двери герб со щитом, а на нем аист, красный, как мои нашивки?

Человек не мог ответить.

Странный офицер, внезапно помрачнев, умолк и совершенно, по-видимому, позабыл общую беседу. Взгляд его случайно упал на меня.

— Прошу прощения, месье, — сказал он. — Не вы ли нынче вечером стояли перед названной каретою, изучая ее обшивку? Тогда, возможно, вы сможете сообщить мне, кто в ней прибыл?

— Думаю, что в этой карете приехали граф и графиня де Сент Алир.

— Так они теперь здесь, в «Прекрасной звезде»?

— Они разместились в верхних комнатах.

Он вскочил, с грохотом отодвинув стул, идут же снова сел. При этом он то мрачнел, то ухмылялся, то бормотал проклятия, и по виду его никак нельзя было понять, встревожен он или просто зол.

Я обернулся к маркизу, но он уже удалился. Еще несколько человек покинули залу, вскоре разошлись и остальные.

Было довольно свежо, и слуга подбросил в огонь еще два-три приличных поленца. Я сидел у камина в старинном, времен Генриха IV, массивном кресле резного дуба, с замечательно высокою спинкою.

— Garcon, — сказал я. — Случайно не знаешь, кто этот офицер?

— Полковник Гаярд, месье.

— Он останавливался здесь прежде?

— Однажды, месье, с год назад, он прожил у нас неделю.

— В жизни не встречал такой поразительной бледности.

— Верно, месье; его часто принимают за revenant[12].

— А не найдется ли у вас бутылочки хорошего бургундского, а?

— Наше бургундское лучшее во Франции!

— Тогда ступай-ка, принеси его сюда и поставь вот на этот столик. Я ведь могу посидеть здесь с полчаса?

— Разумеется, месье.

Кресло было уютно, вино отлично, и мысли мои светлы и безмятежны.

О, прекрасная, прекрасная графиня! Суждено ли мне сойтись с нею ближе?

Глава VI Обнаженная сабля

Тому, кто весь день провел в тряской карете, нигде не задерживаясь долее получаса, кто вполне доволен собою и своими обстоятельствами, кто одиноко отдыхает в уютных креслах после доброго ужина, — извинительно немного вздремнуть у огня.

Наполнивши бокал в четвертый раз, я заснул. Голова моя, надобно сказать, свешивалась довольно неловко. К тому же известно, что обильная французская кухня отнюдь не располагает к приятным сновидениям. И вот, покуда я почивал в покойных креслах «Прекрасной звезды», приснился мне сон.

Будто стою я в огромном пустом соборе, освещенном лишь четырьмя свечками по углам черного помоста; на помосте возлежит мертвое тело; и почему-то мне сразу становится ясно, что покойница — графиня де Сент Алир. В соборе холодно; я пытаюсь осмотреться, но тусклое мерцание озаряет лишь небольшое пространство вокруг помоста.

Все, что можно различить, несет на себе печать готической мрачности и помогает моему воображению дорисовать поглощенные тьмою стены. Мне чудится тяжелая поступь двух человек по проходу. Гулкое эхо выдает высоту сводов. Мною овладевают дурные предчувствия; и вдруг я слышу из уст покойницы, недвижно застывшей на катафалке, леденящий душу шепот: «Они пришли хоронить меня живою. Спаси!»

Ужас сковывает мои члены; я не в силах ни двигаться, ни говорить.

И вот те двое выступают из темноты. Один из них, граф де Сент Алир, бесшумно скользит к изголовью и обхватывает длинными костлявыми руками голову графини. Бледный полковник с сатанинскою усмешкою на обезображенном шрамом лице берется за ноги, и они начинают ее поднимать.

Нечеловеческим усилием воли я стряхиваю с себя этот кошмар и, еле сдержав вскрик, вскакиваю.

Я знал, что проснулся, но зловещее, смертельно бледное лицо полковника Гаярда продолжало глядеть на меня, высвеченное пламенем камина. Я содрогнулся.

— Где она?

— Смотря кто она, месье? — гаркнул полковник.

— О Господи, — выдохнул я, озираясь.

Полковник успел уже выпить demi-tasse cafe noir[13] и теперь, распространяя вокруг себя аромат бренди, дотягивал кофе и взирал на меня с явною насмешкою.

— Мне что-то снилось, — промолвил я, стараясь случайной резкостью не выдать гнева и страха, какие вызывал во мне теперь, после ужасного сновидения, мой собеседник. — Очнувшись, я не сразу понял, где нахожусь.

— Это вы, если не ошибаюсь, занимаете комнату над графом и графинею де Сент Алир? — проговорил он, как бы в раздумий прикрывши один глаз и нацелившись на меня другим.

— Вполне возможно… Да, это я.

— Смотрите, юноша, как бы не приснилось вам однажды чего похуже, — таинственно пообещал полковник и, посмеиваясь, покачал головою. — Да, похуже, — повторил он.

— А что мне, собственно, может присниться? — осведомился я.

— Я как раз пытаюсь это выяснить, — сказал полковник. — И выясню, не сомневайтесь. Уж коли я ухватился за конец ниточки, то как бы она там ни вилась, как бы ни петляла — вправо, влево, вверх, вниз или кругами, — а уж я ее вытяну, намотаю на палец, покуда она не кончится, и другой ее конец, с разгадкою тайны, не окажется у меня в руке. Ибо я коварен! Хитер, как пятеро лисиц! Осторожен, как куница! Parbleu! Будь я сыщиком, я бы уж давно сколотил себе состояние. Что, хорошо ли здесь вино? — Он вопросительно взглянул на мою бутылку.

— Очень хорошо, — сказал я. — Не хотите ли отведать, господин полковник?

Он наполнил самую большую рюмку, какую смог отыскать, поднял ее с поклоном и медленно выпил.

— Н-да! Разве это вино? В другой раз меня просите заказывать вам бургундское, они не посмеют принести такую дрянь.

Я покинул его так скоро, как только позволяли приличия, и, надев шляпу, вышел из гостиницы в обществе одной лишь увесистой трости. Я наведался во двор взглянуть на окна графских комнат. Они, однако, были плотно закрыты, и я лишился даже столь зыбкого утешения, как созерцание света от лампы, под которою прекрасная дама, быть может, писала, или читала, или сидела и думала о… о ком вам будет угодно.

Стараясь перенесть сие лишение со всею возможною стойкостью, я предпринял небольшую прогулку по городу. Не стану докучать вам ни лунными пейзажами, ни бессвязным лепетом человека, влюбившегося в первое же красивое лицо с первого взгляда. Скажу лишь, что прогулка моя заняла около получаса и на обратном пути, сделав некоторый detour[14], я вышел на маленькую площадь. По бокам ее вырисовывались по два дома с остроконечными крышами, а на постаменте посреди площади стояла иссеченная дождями каменная статуя; ее разглядывал довольно высокий худощавый человек, в котором я тут же безошибочно угадал маркиза д'Армонвиля. Он тоже тотчас меня узнал и, приблизившись, развел руками и рассмеялся:

— Вы удивлены, что месье Дроквиль предается изучению древних изваяний под луною? Ах, все сгодится, лишь бы скоротать время. Вы, я вижу, как и я, страдаете от ennui[15]. Ox уж эти провинциальные городишки! Жить в них такая тоска. Когда-то в молодые годы я приобрел дружбу, делающую мне честь. Вот благодаря ей и приходится теперь прозябать в этой дыре; право, теперь я уж, кажется, готов пожалеть, что связал себя столь обременительными отношениями — но… Я не вправе допустить до себя такую мысль. Вы-то, полагаю, утром двинетесь в Париж?

— Да, и уже заказал лошадей.

— Ну, а мне надлежит дожидаться здесь письма или нарочного; и то, и другое вызволило бы меня, вот только не знаю, как скоро это произойдет.

— Могу я вам чем-нибудь помочь?.. — начал было я, но он перебил:

— Ничем, месье. Премного благодарен, но в этой пьесе все роли расписаны заранее. Я — лицедей не профессиональный и участвую в ней исключительно по дружбе.

Так продолжал он говорить еще несколько времени, пока мы не спеша шли к «Прекрасной звезде». Затем наступила пауза, которую я прервал, спросив, знает ли он что-нибудь о полковнике Гаярде.

— О полковнике? Как же: немного не в себе; он ведь был тяжело контужен, и не единожды. Теперь он постоянно страдает какой-либо манией. Помню, в Военном министерстве уж и не знали, что с ним делать; принялись было подыскивать ему подходящую службу — не строевую, конечно, — а тут как раз случился Наполеон, который привлек к своей кампании всех без разбору. Гаярда он поставил командовать полком. Этот офицеришка всегда был отчаянным драчуном, а Наполеону только того и надобно.

Оказалось, что городок богат гостиницами. Во всяком случае, мы набрели еще на одну — под названием «Щит Франции». У ее дверей маркиз остановился, таинственно пожелал мне доброй ночи и исчез.

Не торопясь, продолжал я путь к «Прекрасной звезде». И разглядел под тополями подавальщика, что приносил мне недавно бургундское. Я как раз размышлял о полковнике Гаярде и задержал шмыгнувшего было мимо маленького слугу.

— Ты, кажется, говорил, что полковник Гаярд когда-то прожил неделю в вашей гостинице?

— Да, месье.

— А точно ли он в здравом уме?

Парень вытаращился на меня.

— Точно, месье.

— А не говорил ли кто когда, что он несколько не в себе?

— Никогда, месье. Он, правда, любит покричать, но ум у него здравый.

— Вот тебе и на… — пробормотал я, отходя.

Вскоре показались огни «Прекрасной звезды». У подъезда стояла освещенная луною карета, запряженная четверкою лошадей, изнутри же доносился безобразный шум, причем зычный голос полковника перекрывал все остальные звуки.

Большинство молодых людей вообще не прочь полюбоваться на скандал. Но на сей раз у меня к тому же было предчувствие, что данный скандал может и ко мне иметь некоторое касательство. Пробежав ярдов пятьдесят, я был уже на месте. Главным действующим лицом в разворачивающейся драме оказался, и правда, полковник. С саблею наголо он стоял перед графом де Сент Алиром, одетым в дорожное платье и закутанным по обыкновению в черный шелковый шарф. Они стояли лицом к лицу; граф явно был перехвачен по дороге к своей карете. Несколько поодаль за графом стояла графиня, тоже в дорожном платье; густая черная вуаль ее была опущена, в тонких пальцах она держала белую розу. Трудно вообразить более дьявольский сплав бешенства и ненависти, нежели тот, что являл собою полковник. Глаза его вылезали из орбит, вены буграми вздулись на лбу, на губах выступила пена; он страшно скрежетал зубами. Обличительные речи он сопровождал топанием ногою об пол и угрожающими взмахами оружия.

Хозяин гостиницы тщетно пытался умиротворить разбушевавшегося полковника. Два бледных от страха подавальщика глазели на происходящее с безопасного расстояния. Полковник вопил, метал громы и молнии и со свистом рассекал воздух саблею.

— Я еще сомневался, когда увидел на дворе карету с красными птичками; я не поверил, что вы набрались наглости путешествовать по большим дорогам, останавливаться в честных гостиницах и спать под одной крышею с честными людьми. Вы! Вы, оба! Вампиры, волки, кровопийцы! Жандармов сюда, сейчас же! Клянусь святым Петром, черт подери, попробуй хоть один из вас скользнуть за дверь — обоим голову снесу!

На миг я застыл, ошеломленный. Вот так дела! Я подошел к даме. Она судорожно сжала мою руку.

— О, месье, — пролепетала она в волнении. — Что делать? Этот ужасный сумасшедший! Он не выпускает нас, он хочет убить моего мужа.

— Не бойтесь, мадам, — отвечал я с романтическим пылом и, став между графом и брызжущим слюною Гаярдом, прогремел:

— Придержи язык, негодяй! Прочь с дороги! Ты — жалкий болтун и трус!

Слабый вскрик моей дамы более чем вознаградил меня за риск, коему я несомненно подвергался, ибо сабля разъяренного вояки, секунду помедлив от удивления, блеснула в воздухе, дабы разрубить меня надвое.

Глава VII Белая роза

Я оказался все же расторопнее полковника Гаярда. Покуда он заносил оружье в слепой решимости раскроить мой череп до зубов, я нанес ему сбоку удар по голове моей тяжеловесною тростью; он качнулся назад, и я ударил во второй раз, почти в то же место, после чего он упал замертво.

Мертв ли он, жив ли — этот вопрос занимал меня не более числа пуговиц на его мундире, ибо во мне взвился целый рой чувств, темных и соблазнительных.

Я переломил саблю ногою и вышвырнул обе половины на улицу. Старый граф де Сент Алир, не глядя по сторонам и не удостоив никого своею благодарностью, проворно проковылял к выходу, потом вниз по ступенькам и прямехонько к карете. Я вмиг очутился подле прекрасной графини — она, покинутая мужем, оказалась предоставлена самой себе. Я предложил ей руку, которую она приняла, и подвел к карете. Она села, я захлопнул дверцу. Никто при этом не проронил ни единого слова.

Я намеревался было спросить, не осчастливит ли меня дама, послав на новый подвиг, как вдруг на мою руку — она покоилась на нижнем краю раскрытого окна — легла трепетная ладонь; губы графини почти коснулись моей щеки, когда она, торопясь, прошептала:

— Возможно, нам не суждено больше свидеться. Ах, когда бы я могла вас позабыть! Ступайте же! И прощайте! Ступайте, умоляю вас!

На миг сжал я ее руку. Она забрала ее, но дрожащими пальчиками передала мне розу — ту самую, что была с нею во время только что пережитой неприятной сцены.

Все это происходило, пока граф возбужденно приказывал, угрожал, распекал слуг; впоследствии я с некоторым самодовольством вспоминал, что благодаря моему расчетливому поведению в самый решительный момент муж оказался в стороне. Наконец, с поспешностью поднятых по боевой тревоге, слуги заняли свои места; щелкнули кнуты форейторов, лошади сразу перешли на рысь, и карета покатила по залитой призрачным светом главной улице к Парижу, увозя с собою драгоценный груз.

Я все стоял на мостовой, хотя карета уже скрылась из глаз и стук ее колес затихал вдали. Наконец, с глубоким вздохом я отворотился; со мною осталась завернутая в носовой платок белая роза — маленький прощальный дар, «дар нежнейший, дар бесценный», втайне от всех переданный мне ее рукою.

Хозяин «Прекрасной звезды» со своими помощниками успел позаботиться о раненом герое ста сражений, прислонивши его к стене, подперев с обеих сторон подушками и дорожными сумками и вливши рюмку бренди (аккуратно внеся ее в счет за постой) в обширный рот воина; однако сей Божий дар так и остался непроглоченным — по-видимому, впервые.

К месту происшествия призван был маленький лысенький военный хирург; лет шестидесяти, в очках; после битвы при Эйлау число отрезанных им рук и ног достигло восьмидесяти семи; теперь вместе с саблею, пилою, лаврами и липким пластырем он удалился на покой сюда, в свой родной городок. Хирург склонялся к заключению, что череп доблестного полковника проломлен, и уж во всяком случае получил изрядное сотрясение, так что — при самых выдающихся способностях к самозаживлению — пострадавшее обиталище разума оправится не ранее, чем через две недели. Я начал немного волноваться. Неприятно, если мое путешествие, предпринятое, чтоб срывать банки, разбивать сердца (и, как выяснилось, головы), невзначай завершится на виселице или на гильотине — я не вполне разбирался, какой порядок заведен был во Франции в те смутные времена.

Апоплексически хрипевшего полковника препроводили в его комнату.

Хозяина гостиницы я нашел в столовой. Где бы ни пришлось вам предпринять мало-мальски решительный шаг — откажитесь от приятных соображений экономии. Лучше в тысячу раз превысить меру, чем не дотянуть до нее всего какой-нибудь пустяк; в душе я это понимал.

Я велел принести бутылку самого лучшего вина. Уговорил хозяина выпить со мною, успевая дважды подставить его рюмку, пока сам справлялся с одной; затем я объявил, что вручаю ему маленький souvenir, и он не может отказаться, ибо я просто очарован его знаменитой «Прекрасной звездою». С этими словами я вложил в ладонь хозяина тридцать пять наполеондоров. Лицо его, до сего момента отнюдь не ободряющее, тут же прояснилось, взгляд потеплел, и, когда он с поспешностью опустил монеты в карман, стало ясно, что между нами установлены самые добросердечные отношения.

Я немедленно предложил тему дальнейшей беседы: разбитую голову полковника. Мы сошлись на том, что, не стукни я его так ловко моею тросточкою, он бы непременно обезглавил половину обитателей «Прекрасной звезды». И вся прислуга в доме готова будет подтвердить это под присягой.

Читатель догадывается, что, помимо желания избежать утомительного судебного расследования, были у меня и другие причины к тому, чтобы возобновить путешествие в Париж с возможно меньшими проволочками. Судите же сами, каково мне было узнать, что никакие наполеондоры не помогут раздобыть сегодня лошадей в этом городе. Последнюю пару как раз нанял в «Щите Франции» какой-то господин, который обедал и ужинал в «Прекрасной звезде» и нынче ночью выезжает в Париж. Что за господин? Отъехал ли он уже? Нельзя ли уговорить его дождаться утра?

Господин сейчас наверху, собирает вещи, зовут его месье Дроквиль.

Я побежал наверх. В моей комнате я нашел Сен Клера. При виде его мысли мои тотчас потекли по другому руслу.

— Итак, Сен Клер, отвечай сию же минуту: кто эта дама? — потребовал я.

— Не то дочка, не то жена — это неважно — графа де Сент Алира, того старичка, которого один генерал чуть не нашинковал сегодня, как капусту; а того генерала вы, месье, говорят, самого уложили наповал.

— Придержи язык, дуралей! Он попросту напился, как свинья… А может, он не в духе и не желает ни с кем разговаривать… Какая разница?.. Собери-ка мои вещи. Где комнаты месье Дроквиля?

Это он, конечно же, знал; он всегда все знал.

Через полчаса мы вместе с Дроквилем ехали по дороге в Париж — в моей карете и с его лошадьми. Несколько времени спустя я отважился спросить маркиза д'Армонвиля, точно ли дама, сопровождающая графа, — его жена? Нет ли у графа дочери?

— Есть, и, кажется, весьма привлекательная молодая особа. Возможно, он путешествует как раз с дочерью от первого брака, не знаю; я сегодня видел только графа.

Маркиз казался сонным, позевывал и вскоре совсем уснул в своем уголке; я тоже стал клевать носом. Маркиз спал как сурок и проснулся, лишь когда карета остановилась на следующем постоялом дворе. Здесь нас уже ждали две лошади: он удачно заказал их заранее, отославши вперед своего человека.

— Вам попался плохой попутчик, — сказал он. — Но, вы, надеюсь, извините меня: за последние двое — нет, почти трое суток — я спал лишь часа два. Выпью-ка я здесь, пожалуй, чашечку кофею: я уж достаточно вздремнул. Позвольте рекомендовать вам сделать то же самое: здесь подают прекрасный кофей! — Он заказал два cafe noir и ждал, пока его принесут. — Чашки мы оставим, — сказал он подавальщику. — Поднос тоже. Благодарю!

Произошла небольшая заминка, пока он расплачивался; затем Он осторожно забрал через окно поднос и протянул мне чашечку.

От подноса я отказался; посему он поставил его к себе на колени в виде миниатюрного столика.

— Не выношу, когда стоят над душой и норовят выхватить чашку из-под рук, — объявил он. — Я люблю спокойно потягивать кофей, чтоб никто не мешал.

Я согласился. Cafe noir действительно был превосходен.

— Я, как и вы, господин маркиз, последние две-три ночи спал очень мало и сам с трудом удерживаюсь, чтобы не заснуть. Но этот чудесный напиток наверняка меня освежит.

Мы не выпили еще и половины, как карета уже покатила дальше.

Благодаря горячему кофею беседа ненадолго оживилась.

Маркиз был чрезвычайно сердечен и остроумен, дал мне блестящий отчет о парижской жизни, ее интригах и скрытых опасностях, снабжая меня, таким образом, практическими наставлениями самого полезного свойства.

Поведанные маркизом истории показались мне весьма занимательными, а язык его — живым и ярким, однако я скоро снова почувствовал сонливость.

Маркиз, разумеется, это заметил и великодушно позволил нашей беседе угаснуть. Окно подле него оставалось раскрытым; он выбросил в него свою чашку, затем то же любезно проделал с моею; наконец, вослед им полетел поднос; слышно было, как он упал на дорогу — то-то повезет завтра какому-нибудь раннему путнику в деревянных башмаках! Я откинулся на подушки. Со мною, у самого сердца был драгоценный souvenir — белая роза, обернутая уже не в платок, а в белую бумагу. Она навевала всякого рода романтические мечтания. На меня все больше наваливалась дремота, но настоящий сон никак не приходил. Из-под полуопущенных век я все так же видел внутренность кареты. Хотелось наконец уснуть; но грань меж бодрствованием и сном сделалась вдруг совершенно неодолимою, я погрузился в какое-то неведомое мне доселе странное оцепенение.

Маркиз поднял с пола свою вализу[16], поставил на колени, отпер и извлек оттуда некий предмет, оказавшийся лампой, затем подвесил ее за два крючка к противоположному окну кареты, запалил фитиль от спички и, доставши связку писем, принялся внимательно их читать.

Ехали мы ужасно медленно. До сих пор нетерпение заставляло меня всякий раз нанимать четверки лошадей. В настоящих наших обстоятельствах следовало радоваться и паре, но разница в скорости была удручающей.

Я давно уже устал глядеть, как спутник мой, в очках на носу, прочитывает письма одно за другим, складывает их, делает пометки на карточках и прилаживает карточки к конвертам. Хотелось избавиться от этого утомительного зрелища — но у меня никак не выходило закрыть глаза. Я пытался снова и снова, но — увы! — я положительно утратил способность смежать веки.

Я бы протер глаза, но не мог шевельнуть рукою, тело мое уж больше мне не подчинялось — я обнаружил, что не могу по собственному моему желанию двинуть ни единым членом, ни мускулом: с таким же успехом, пожалуй, я мог бы попытаться опрокинуть карету одним напряжением воли.

До сего момента мое состояние еще не пугало меня: я надеялся, что это не более, чем кошмарный сон, который сейчас пройдет. Но постепенно меня объял ужас: что со мною? Припадок?

Жутко было видеть, как попутчик мирно и невозмутимо продолжает свои занятия, когда легко мог бы развеять все мои страхи, лишь встряхнувши меня за плечо.

Я сделал отчаянную попытку закричать — тщетно; вновь и вновь повторял я свое усилие, но не мог выдавить ни звука.

Маркиз уже успел перевязать письма бечевкою и, мурлыча себе под нос какую-то арию, глядел в окно. Поворотившись затем в мою сторону, он сказал:

— Вот уж и огоньки видны. Через пару минут будем на месте.

Присмотревшись ко мне повнимательнее, он качнул головою и с доброю улыбкою произнес:

— Бедный мальчик! Как он утомился — спит так сладко! Ничего, проснется, когда карета станет.

Водворивши письма в вализу, он запер ее, спрятал очки в карман и снова повернулся к окну.

Мы въехали в какой-то городок; была глубокая ночь — верно, уже третий час. Карета остановилась, я увидел свет из раскрытой двери гостиницы.

— Приехали! — сказал мой попутчик, радостно обернувшись ко мне.

Я, однако, не пробудился.

— Как же он измучен! — воскликнул он, так и не дождавшись ответа.

Сен Клер уже проворно открывал для меня дверцу кареты.

— Твой хозяин крепко спит, он нынче переутомился. Жестоко было бы его беспокоить. Зайдем-ка с тобою внутрь, пока меняют лошадей, подкрепимся сами и заодно прихватим что-нибудь подходящее для месье Бекетта. Я уверен, вскоре он проснется, и преголодный.

Он поправил фитиль, подлил в лампу масла, улыбнулся еще раз доброю улыбкою и снова велел слуге моему не шуметь; стараясь не задеть меня, он выбрался из кареты. Слышно было, как, входя в гостиницу, он что-то говорил Сен Клеру; я же оставался в карете в прежнем положении.

Глава VIII Незваный гость

В разные периоды жизни мне доводилось испытывать телесные муки, случалось выносить боли — и острые, и продолжительные; но ни прежде, ни потом не привелось мне, слава Богу, очутиться в столь жалком и плачевном состоянии. И коль скоро все мы смертны, я искренне надеюсь, что смерть не принесет с собою ничего подобного. Дух мой, поистине, томился в неволе; недвижность и немота жестоко терзали меня.

Мысль же, хоть и объятая кромешным страхом, оставалась живою и ясною. Что будет дальше? Неужто я и впрямь умер?

Прошу заметить, что моя способность наблюдать происходящее нисколько не пострадала. Я мог слышать и видеть отчетливо, как всегда. Только воля моя словно бы потеряла власть над телом.

Как я уже упомянул, маркиз д'Армонвиль, покидая карету, не погасил дорожной лампы. Я напряженно прислушивался, страстно ожидая его возвращения, которое, казалось мне, при счастливом стечении обстоятельств могло бы пробудить меня от каталепсии.

Внезапно, без шума шагов либо иных звуков, которые предвещали бы чье-то приближение, дверца отворилась, и в карету молча вошел человек.

Лампа светила не хуже обычной восковой свечи, и я хорошо мог разглядеть незнакомца. Он был молод, одет в темно-серый обширный балахон, с накинутым на голову капюшоном, под которым, почудилось мне, блеснул золотой кант походной армейской фуражки; кроме того, под просторными рукавами балахона я совершенно определенно увидел форменные галуны и пуговицы на обшлагах мундира.

У молодого человека были густые усы и эспаньолка, по щеке от верхней губы тянулся свежий шрам.

Войдя, он тихо затворил дверь и сел подле меня. Все это произошло в одно мгновение; наклонившись ко мне и заслонясь от света рукою в перчатке, он несколько секунд внимательно изучал мое лицо.

Незнакомец вошел бесшумно, как призрак, все действия его были уверенны и быстры, что выдавало наличие определенного плана. Он несомненно явился с недобрыми намерениями; возможно, он хотел меня ограбить, а может, и убить. Но даже под шарившей по мне рукою я лежал трупом. Он залез в мой нагрудный карман и извлек оттуда белую розу и все бумаги, между которыми один документ имел для меня немалое значение.

Лишь мельком взглянул он в бумаги; они явно не занимали его. Драгоценнейшую розу мою он отодвинул вслед за бумагами. Зато упомянутый документ его, видимо, заинтересовал: едва развернув его, он тут же принялся карандашом прилежно списывать его содержание в маленькую записную книжку.

Человек управлялся со своей работою совершенно бесшумно, с непостижимой быстротою и хладнокровием, из чего явствовало, что предо мною агент сыскной службы.

Он собрал бумаги — по всей видимости, в том же самом порядке, в каком их нашел, — сложил обратно в мой нагрудный карман и покинул карету.

Посещение не продлилось, кажется, и трех минут. Очень скоро я снова услышал голос маркиза. Вот он вошел, взглянул на меня и улыбнулся, словно бы завидуя моему богатырскому сну. Ах, если б он только знал!..

При свете лампы, только что ставшей пособницею шпиона, он продолжал читать и делать записки.

Мы уже выехали из городка и продвигались далее все с той же неспешностью.

«Место встречи с полицейскою ищейкою», как я его для себя обозначил, оставалось уже в двух лье позади, как вдруг почувствовал я странные толчки в одном ухе; воздух словно бы ворвался через него в горло; при этом было ощущение, будто где-то в глубине уха возник маленький пузырек воздуха, который сейчас же принялся расти и, наконец, с силою лопнул. Невыносимый обруч, сжимавший, казалось, мой мозг, тут же разжался. В голове слышался странный шум, нервическая дрожь принизывала тело; оно гудело, как нога, которую, как принято говорить, отсидели. Вскрикнув, я попытался было приподняться на сиденье, но тут же снова упал, сраженный смертельною слабостью.

Оборотившись, маркиз взял меня за руку и заботливо спросил, не захворал ли я. В ответ из моих уст исторгся лишь тяжкий стон.

Мало-помалу воскрешение все же произошло, и срывающимся от слабости голосом я смог наконец поведать маркизу о моем внезапном недуге, а также о посягательстве на мои бумаги, случившемся во время его недолгого отсутствия.

— Боже правый! — воскликнул он. — Не добрался ли злодей и до моей вализы?

Я как очевидец поспешил его успокоить. Он, однако, водрузил вализу на сиденье рядом с собою, раскрыл и очень скрупулезно проверил содержимое.

— Слава Богу, все в целости и сохранности, — удовлетворенный осмотром, пробормотал он. — Здесь ведь среди писем не менее полудюжины таких, что даже и подумать невозможно, чтоб они попали в руки к определенным лицам!

Затем с дружеским участием он подробно расспросил о недомогании, на которое я жаловался. Выслушав до конца, он сказал:

— Один мой приятель перенес как-то приступ, в точности схожий с вашим. Это случилось с ним во время морского вояжа, и тоже вслед за состоянием сильнейшего возбуждения. Он, как и вы, был храбрец, и вот обстоятельства неожиданно заставили его применить и силу, и мужество. Часа через два после этого его одолела усталость; всем казалось, будто он крепко спит, на самом же деле он погрузился в состояние, которое впоследствии описывал так, что вы бы наверняка признали в нем ваш недуг.

— Я рад, что приступ мой, по крайней мере, не единственный в своем роде. Скажите, не приходилось ли вашему приятелю вновь переживать подобное?

— Я виделся с ним еще долгие годы, и никаких жалоб более не слышал. Но какое разительное сходство причин, вызвавших приступы! Ни секунды не задумываясь, вы отважно вступаете в неравный поединок с этим сумасшедшим драгунским полковником — опытнейшим фехтовальщиком! — затем наступает естественная в подобных обстоятельствах усталость и, наконец, глубочайший сон — равно как и в случае на корабле…

— Неплохо бы, впрочем, выяснить, — продолжал он, — что за coquin[17] рылся в ваших бумагах. Однако возвращаться не стоит, теперь уж там все равно ничего не узнаешь. Такие людишки быстро заметают следы. Вероятнее всего вы правы, и это какой-нибудь сыщик из полиции. Любой другой негодяй вас непременно бы ограбил.

Обессиленный недугом, я говорил мало, но маркиз очень мило поддерживал беседу.

— Мы стали так близки, — наконец сказал он, — что хочу напомнить; пусть сейчас перед вами не маркиз д'Армонвиль, а всего лишь месье Дроквиль, однако в Париже, возможно, и это знакомство окажется для вас полезным, даже если мы будем видеться нечасто. Не забудьте сказать мне, в какой гостинице вы намерены остановиться; маркиз ведь, как известно, находится в отъезде, в его особняке проживают покуда лишь два-три лакея, и им нельзя даже видеть месье Дроквиля; сей господин, однако же, непременно изыщет способ провести вас в ложу маркиза в Опере, да и в иные, менее доступные места. Когда же дипломатическая миссия маркиза закончится и ему позволено будет себя обнаружить, не забудьте вашего обещания нанести осенью визит в Шато д'Армонвиль — в противном случае ваш друг не простит вас, месье Бекетт.

Нужно ли сомневаться, что я преисполнился к маркизу самой искренней признательности!

Чем ближе подъезжали мы к Парижу, тем более ценил я его протекцию. Своевременная поддержка и дружеское участие большого человека, с коим судьба свела меня словно бы нарочно, могли сделать мою поездку куда привлекательней, нежели я смел предполагать.

Положительно, любезность маркиза была безгранична. Я не успел еще в достаточной мере выразить мою благодарность, как карета неожиданно остановилась в каком-то местечке, где ожидала нас свежая пара лошадей и где, как выяснилось, нам надлежало расстаться.

Глава IX Сплетня и совет

Дорога, полная приключений, наконец завершилась. Устроившись на подоконнике, я взирал из окна гостиницы на блестящий Париж, который обрел уже свою былую веселость и бурлил сильнее прежнего. Все вы читали о воодушевлении, вызванном падением Наполеона и второй реставрацией Бурбонов. Посему нет надобности описывать тогдашний Париж, хотя я и могу припомнить его очень ярко. Немаловажно, конечно, что в тот раз Париж открылся мне впервые. Впрочем, сколько ни бывал я там впоследствии, мне не доводилось видеть неповторимую столицу столь взволнованной и волнующей.

Я провел в Париже уже два дня и успел заметить в нем множество любопытного, но ни разу не столкнулся с грубостью или высокомерием офицеров разбитой французской армии, на чью озлобленность жаловались другие путешественники.

Должен сказать также, что роман мой завладел мною совершенно, и самая возможность случайно встретиться с предметом моих мечтаний придавала тайную сладость прогулкам — пешком или в карете — по улицам и окрестностям, равно как и посещениям галерей и прочих достопримечательностей метрополии.

Графа с графинею я так и не увидел и ничего не слышал о них; маркиз д'Армонвиль также не давал о себе знать. От странного недомогания, случившегося со мною ночью в дороге, я оправился вполне.

Наступил мой второй парижский вечер; я уж начал было беспокоиться, что мой высокопоставленный друг совершенно меня позабыл, когда человек принес мне снизу карточку «месье Дроквиля», и, внутренне возликовав, я тут же велел провести гостя в комнаты.

Маркиз д'Армонвиль явился, как всегда, любезный и доброжелательный.

— Я теперь вроде ночной птицы, — сказал он, как только мы обменялись обычными приветствиями. — Днем держусь в тени, даже и сейчас едва решился приехать к вам в закрытой карете. Так положили друзья, которым я оказал одну довольно рискованную услугу. «Ежели присутствие маркиза в Париже станет известно, — говорят они, — все пропало»… Сперва позвольте преподнести вам приглашения в мою ложу. Такая досада, что я не могу располагать ею чаще в эти две недели, но я велел секретарю, пока меня не будет, предоставлять ее любому из моих друзей по их желанию. И что же? В моем распоряжении почти ничего не осталось.

Я поблагодарил маркиза.

— А теперь несколько слов в роли наставника. Вы, конечно, прибыли с рекомендательными письмами?

Я достал несколько писем, и маркиз кинул взгляд на адреса.

— Забудьте о них, — сказал он. — Я сам берусь вас представить, я буду возить вас из дома в дом. Один друг рядом стоит многих и многих писем. А до той поры вам лучше ни с кем не сближаться. По молодости это не столь и трудно: в большом городе юноша сперва бросается в водоворот общедоступных развлечений, а потом уж позволяет свету себя стреножить. И отлично — так и поступите! Здешних забав — хотя бы вы предавались им дни и ночи напролет — хватит не менее, чем на три недели. Я к тому времени как раз освобожусь и введу вас в самый блестящий, хотя и скучноватый, по обыкновению, свет. Положитесь на меня и помните; в Париже человек, попавший в свет, принят везде, всюду и навсегда.

Я снова горячо поблагодарил его и обещал в точности выполнить все советы.

Маркиз, кажется, остался мною доволен.

— Теперь, — объявил он, — я назову вам парижские достопримечательности. Возьмите карту и ставьте буквы или цифры около мест, на которые я укажу; а на отдельном листке пишите комментарий. Все, что я перечислю, непременно следует осмотреть.

Так, методично, перемежая свой каталог с множеством забавных и пикантных анекдотов, он снабдил меня путеводителем по Парижу, поистине бесценным для охотника за развлечениями и новизною.

— Недели через две, а возможно, и раньше, я наконец-то смогу быть вам полезным, — сказал он. — А покуда будьте настороже! Не вздумайте играть: вас непременно ограбят. Помните, что вокруг полно тайных мошенников и разного рода негодяев, которые тем только и кормятся, что обирают доверчивых иностранцев. Не верьте никому, кроме знакомых.

Я снова высказал маркизу признательность и уверил его, что эти советы принесут мне несомненную пользу. Однако сердце мое было слишком переполнено красавицей из «Прекрасной звезды», чтобы я отпустил гостя, не попытавшись хоть что-то о ней разузнать. Посему я осторожно справился о графе и графине де Сент Алир, коих я имел честь вызволить из весьма неприятного положения тогда, в гостинице.

Увы! Он не встречал их с тех пор и не знает, где они сейчас. У них прекрасный старый дом всего в нескольких лье от Парижа, но весьма вероятно, что они задержатся в городе, поскольку дом, несомненно, надобно подготовить к их приезду — после столь длительного отсутствия.

— Как долго их не было?

— Думаю, месяцев восемь.

— Вы, кажется, говорили, что они небогаты?

— По-вашему, месье, они, может быть, и небогаты; однако, благодаря доходу графа, они не отказывают себе ни в чем, даже в кое-какой роскоши. Впрочем, много ли надо средств при их-то уединенной жизни да в нашей дешевой стране.

— Они, стало быть, вполне счастливы?

— Скорее: должны быть счастливы.

— Что же им мешает?

— Граф страшно ревнив.

— Но ведь графиня, кажется… не дает ему повода?

— Боюсь, что дает.

— Какой же?

— Видите ли, мне всегда казалось, что она уж очень… уж слишком…

— Слишком что, месье?

— Слишком красива. Глаза ее волнующе прекрасны, черты совершенны, а нежнее ее щек, верно, и не сыщешь. Впрочем, я все же уверен в ее порядочности. Вы ведь, кажется, с нею не встречались?

— В тот вечер, когда мне пришлось проломить череп забияке-офицеру, что наскочил в прихожей гостиницы на старого графа, там также была дама, закутанная в дорожный плащ. Но лицо ее, помнится, скрывала густая черная вуаль, и решительно ничего нельзя было разглядеть, — дипломатично ответил я. — Возможно, то была его дочь. А случаются ли у них размолвки?

— У кого, у графа с графинею?

— Да.

— Иногда бывают.

— О чем же они бранятся?

— Ах, это долгая история; о бриллиантах графини. Они довольно ценны и стоят, как утверждает наш главный ювелир, около миллиона франков. Граф предлагает их продать, деньги пустить в рост, а доходом распорядиться по усмотрению жены. Графиня же, которой они по закону принадлежат, никак не соглашается, и сдается мне, что истинную причину своей неуступчивости она ни за что мужу не откроет.

— Что же за причина, скажите на милость?

— Подозреваю, ей видится, как хороша она будет в этих бриллиантах, когда в другой раз выйдет замуж.

— Как?.. Ах, да, конечно. А граф де Сент Алир человек достойный?

— Достойнейший и очень умный.

— Как бы мне хотелось с ним познакомиться! Так вы говорите, он живет в таком…

— В таком вот счастливом браке! Но, серьезно говоря, они живут совершенными отшельниками; время от времени он вывозит жену то в Оперу, то на бал — но это, пожалуй, и все.

— Он, наверное, может многое припомнить и о старых порядках, и об эпизодах революции?

— О да, он прекрасный собеседник для любознательного молодого человека! К тому же он после обеда обыкновенно засыпает, а жена его нет… Однако, кроме шуток, он действительно удалился от суеты большого света и сделался ко всему безразличен; да и графиню ничто, кажется, не занимает — даже ее собственный супруг.

Маркиз поднялся.

— Не рискуйте своими деньгами, — повторил он напоследок. — У вас скоро появится возможность потратить часть их с большою пользою. Кое у кого из тех, кто способствовал реставрации Бонапарта, были очень приличные коллекции картин; через несколько недель они пойдут с молотка. Ожидаются потрясающие сделки! Приберегите кошелек для этих торгов; я непременно дам вам знать. Кстати, — обернулся он уже у самой двери, — чуть не забыл; на следующей неделе в Версале состоится костюмированный бал. Это как раз то, что надо, — в Англии вас маскарадами не балуют. Говорят, на сей раз все будет еще грандиознее, чем обычно; съедется весь свет. Приглашения просто нарасхват, но для вас я уж постараюсь достать. Доброй ночи! Прощайте.

Глава X Черная вуаль

По-французски я изъяснялся бегло, в средствах стеснен не был, посему ничто не мешало мне вкусить от наслаждений, коими богата французская столица. Нетрудно представить, как незаметно пролетели еще два дня, по истечении которых, почти в тот же час, ко мне снова заглянул месье Дроквиль.

По обыкновению любезный и доброжелательный, он оживленно сообщил, что бал-маскарад назначен на следующую среду и приглашение для меня уже получено.

Какая досада! Как искренне я посетовал, что вынужден отказаться!

Не отвечая, маркиз некоторое время глядел на меня подозрительно и словно бы даже с угрозою, чего я решительно не понял; затем осведомился в довольно резком тоне:

— Будьте так любезны, месье Бекетт, сообщите причину вашего отказа.

Сие требование несколько удивило меня, но я чистосердечно отвечал, что именно вечером в среду договорился встретиться с двумя или тремя приятелями, тоже из Англии, и не могу нарушить данного обещания.

— Вот! Вот вам настоящие англичане! Где бы они ни очутились, им подавай только английское пиво, «биф-стейк» и парочку английских мужланов впридачу. Даже здесь, в Париже, вместо того, чтобы попытаться хоть что-нибудь понять про тех, к кому приехали, и изобразить хоть мало-мальский интерес к познанию, они сходятся вместе, наливаются пивом, курят и ругаются, как извозчики. В конце такого путешествия им не прибудет ни ума, ни лоску, и лучше б они пропьянствовали все это время в родной гринвичской пивной!

Уничижительно рассмеявшись, он взглянул на меня так, словно хотел пробуравить наскозь.

— Вот, — сказал он, швыряя приглашение на стол. — Хотите берите, хотите нет — как вам будет угодно. Я уже вижу, что зря старался — не в коня корм! — но вот что я вам скажу; когда человек моего ранга хлопочет ради вас, просит кого-то об одолжении и приносит вам на тарелочке билет, о котором многие парижане могут лишь мечтать, — стоило бы отнестись к этому не так презрительно!

Ну, это уж не вмещалось ни в какие рамки!

Во мне боролись гнев, обида и раскаяние. Возможно я, сам того не зная, нарушил правила хорошего тона, принятые у французов? Тогда это в значительной мере оправдывает грубую бесцеремонность, с какой маркиз мне теперь выговаривал.

В замешательстве, я поспешил извиниться, дабы снискать прощенье моего нового друга — ведь он выказал мне столько бескорыстного участия.

Я заверил, что во что бы то ни стало расторгну договоренность, коей связал себя так неудачно; что отвечал ему, не подумав, и вообще не отблагодарил еще маркиза соразмерно с его добротою и моей истинною оценкою этой доброты.

— Ну, полно, полно; я позволил себе упрекнуть вас исключительно ради вашего же блага; я уж и сам вижу, что выразился при этом чересчур резко; уверен, что вы с вашим добрым сердцем мне простите. Всем моим друзьям давно известно, что иногда, в запальчивости, я говорю лишнее, но после сам же первый об этом сожалею. Месье Бекетт, вы ведь простите старого друга? Я на минуту потерял самообладание. Ну, будемте, как прежде, добрыми друзьями!..

Он улыбнулся мне знакомою улыбкою месье Дроквиля из «Прекрасной звезды» и протянул руку, которую я сжал с радостной почтительностью.

Кратковременная размолвка сблизила нас еще больше.

Маркиз затем посоветовал мне заранее позаботиться о комнате в какой-нибудь версальской гостинице, поскольку спрос на места будет велик; выехать — сказал он — лучше всего завтра.

Посему я, не откладывая, заказал лошадей на одиннадцать часов завтрашнего утра; маркиз же вскоре пожелал мне доброй ночи, сбежал по лестнице, прикрывая лицо платком, сел в закрытую карету, что стояла под моим окном, и уехал.

На другой день я был в Версале. Подъежая к «Отель де Франс», я еще издали увидел, что прибыл отнюдь не рано, а возможно, даже слишком поздно.

Вокруг подъезда плотной стеной стояли экипажи, так что попасть внутрь можно было, лишь высадившись из кареты и протолкавшись меж лошадиных крупов.

Внутри толпились слуги и господа, кричавшие что-то хозяину гостиницы, а тот, совершенно одуревший, тем не менее вежливо уверял всех вместе и каждого в отдельности, что в доме не осталось ни единой спальной или даже туалетной комнаты, в которой не было бы уже постояльца.

Я выскользнул за дверь, оставив кричащих кричать, увещевать, выпрашивать в тщетной надежде, что хозяин смилуется и что-нибудь придумает.

Я уселся в карету и велел ехать, со всею доступной нашим лошадям прытью, в «Отель дю Резервуар». Эта попытка оказалась столь же безрезультатной: подъезд окружали плотные ряды экипажей. Я был раздосадован и не знал, что делать дальше. К тому же, пока я вел переговоры с хозяином, другие кареты отъехали от подъезда, и мой форейтор самовольно протиснулся с лошадьми к самому крыльцу.

Сие обстоятельство пришлось бы очень кстати, когда б моей единственной задачею было — сесть обратно в карету; но как прикажете выбираться из толчеи, если надо ехать дальше? Кареты и коляски всех мастей теснили нас и сзади и спереди, да и сбоку их стояло еще не менее четырех рядов.

Глаза мои в те годы отличались зоркостью, и тут вдруг в просвете меж лошадьми и колясками я ясно увидел, как по узенькому проезду с другого края дороги медленно движется ландо, и если я и прежде проявлял изрядное нетерпение, то представьте мои чувства теперь, когда в пассажирах открытого экипажа я определенно узнал графиню под черной вуалью и ее мужа. Лошади их шли шагом: весь проезд впереди занимала телега, катившая с присущею всем телегам медлительностью.

Полагаю, каждый здравомыслящий человек на моем месте, уж коли возникла у него нужда перехватить ландо, спрыгнул бы на тротуар, обежал преграждавшие путь экипажи по ходу движения и встретил его впереди. Но, к несчастью, во мне было более от Марата, нежели от Мольтке, и любым ухищрениям тактики я предпочитал прямую атаку на объект. Сам не знаю как, я перемахнул через заднее сиденье соседней кареты, пробрался через кабриолет, в котором дремали старик с собакою; с невнятными извинениями шагнул в открытый экипаж, где оживленно спорили четыре господина; слезая с противоположной стороны, я оступился и повалился всем телом прямо на спины двум малорослым лошадкам, которые тут же понесли и сбросили меня в пыль головою вперед.

Любой сторонний наблюдатель, которому случилось заметить сию бесстрашную атаку, неминуемо принял меня за умалишенного. К счастью, заветное ландо успело проехать прежде моего падения: как вы понимаете, рыцарь вовсе не жаждал предстать пред дамою сердца вывалянным в пыли и в сплюснутой, никак не желавшей сниматься шляпе.

Несколько времени я стоял, осыпаемый щедрою бранью, которая перемежалась с неприятнейшим хохотом. В разгар окружившего меня веселья, пытаясь смахнуть пыль с платья посредством носового платка, услыхал я знакомый голос: «Месье Бекетт!».

Я обернулся — в окне одной из карет мелькнуло лицо маркиза. Я был рад ускользнуть из-под града насмешек и вмиг оказался возле него.

— Поездка ваша оказалась зряшной, — сказал он. — Вы наверняка уже выяснили, что в версальских гостиницах не осталось ни единой свободной кровати; добавлю, что и во всем городе вы не найдете ни единой комнатушки. Но кое-что мне все-таки удалось устроить — думаю, это вполне сгодится. Прикажите вашему слуге ехать следом, а сами забирайтесь сюда и садитесь рядом со мною.

По счастью, в плотной цепи экипажей как раз образовалась брешь, и моя карета уже выбралась из затора.

Я велел слуге следовать за нами, маркиз сказал что-то своему кучеру, и мы тотчас пустились в путь.

— Я отвезу вас в одно местечко, о котором и в Париже мало кому известно; узнав о беспримерном наплыве публики в Версаль, я на всякий случай заказал для вас комнату. Это старая и очень уютная гостиница, всего в миле отсюда; называется она «Летящий дракон». Вам повезло, что утомительные обязанности призвали меня в Версаль раньше, чем предполагалось.

Мы проехали, я думаю, мили полторы к дальнему концу Версальского дворца и выбрались на неширокую старую дорогу, по одну сторону которой тянулся дворцовый парк, по другую же стояли деревья гораздо более старые — кроны и стволы столь внушительных размеров редко встретишь во Франции.

Мы остановились перед старинным массивным зданием канского камня; оно показалось мне, пожалуй, слишком вычурным для гостиницы; скорее всего, дом изначально был задуман как частный особняк для какого-то состоятельного и, судя по множеству разных гербов на стенах, родовитого владельца. От подъезда полукругом выдавалось вперед обширное гостеприимное крыльцо, явно более поздней постройки, над которым помещался раскрашенный и золоченый каменный горельеф — вывеска гостиницы. То был летящий дракон со сверкающими красно-золотыми крыльями; бледно-зеленый с золотым отливом хвост чудовища образовывал бесчисленное множество колец и заканчивался зазубренным, наподобие смертоносной стрелы, блестящим острием.

— Что ж, простимся. Надеюсь, вам здесь понравится. В любом случае это лучше, чем ничего. Я бы тоже зашел, но вынужден блюсти инкогнито! Полагаю, вы будете вдвойне довольны, если я по секрету скажу, что в доме водятся привидения — меня в молодые годы это привело бы в неописуемый восторг. Но не вздумайте обмолвиться о сем прискорбном факте в присутствии хозяина: полагаю, для него эта тема весьма болезненна. Прощайте. Если желаете по-настоящему насладиться маскарадом, советую одеться в домино. Я тоже рассчитываю заглянуть во дворец. Тогда я непременно появлюсь в таком же костюме. Как мы друг друга узнаем? К примеру, можно что-нибудь держать в руке — нет, цветок не пойдет, цветов будет слишком много. А что если пришить или приколоть к домино небольшой крестик, дюйма в два-три длиною; пусть у вас на груди будет красный — как-никак вы англичанин, — а у меня белый. Да, это вполне подойдет. В какую бы комнату вы ни зашли, держитесь поближе к двери, покуда мы не встретимся. Я буду высматривать вас возле всех дверей, а вы ищите меня; так мы очень скоро друг друга найдем. Итак, договорились. Знаете, для меня подобные увеселения хороши разве в обществе человека молодого: в моем возрасте надобно заимствовать свежесть ощущений у молодости и непосредственности. Прощайте же; увидимся вечером.

К этому времени я уже стоял на дороге. Попрощавшись, я захлопнул дверцу кареты, и маркиз уехал.

Глава XI «Летящий дракон»

Я огляделся. Дом, и сам по себе весьма живописный, в окружении вековых деревьев выглядел еще загадочнее. Весь пейзаж дышал стариною, уединением и разительно отличался от парижского блеска и суеты, к которым я уже начал было привыкать.

Минуты две изучал я великолепный старинный горельеф. Затем перешел к более внимательному осмотру самого здания. Внушительные размеры и основательность постройки отвечали скорее моим представлениям о старинном английском постоялом дворе, в каком могли бы остановиться на ночлег Кентерберийские странники, нежели о веселой французской гостинице. Исключение составляла разве что круглая башенка над левым крылом дома: заостренная форма ее крыши, пожалуй, напоминала о замках Франции.

Войдя в гостиницу, я сообщил, что моя фамилия Бекетт и что для меня оставлена здесь комната. Я был принят со всею предупредительностью, на какую только может рассчитывать английский милорд с бездонным, само собою разумеется, кошельком.

Комната, куда отвел меня хозяин, была обшита темными дубовыми панелями, обставлена унылою и давным-давно вышедшею из моды массивною мебелью и казалась мрачноватой. Здесь был широкий очаг и над ним тяжелая каминная доска с резными щитами, в коих при желании можно было обнаружить сходство с гербами на наружных стенах дома. Все это выглядело весьма любопытно, но располагало к меланхолии и в целом производило впечатление даже гнетущее. Я подошел к двухарочному окну, с каменной колонною посредине, из которого открывался вид на небольшой заросший парк и старый замок, в изобилии украшенный старыми башенками — точно такими же, как я описал выше. Деревья обступали замок с трех строи.

Как-то грустно было смотреть и на замок, и на парк: здесь царили разор и запустение, а призрак былого великолепия, витавший над всем, придавал особую мрачность открывавшемуся из окна пейзажу.

Я спросил хозяина, что это за замок.

— Шато де ла Карк, месье.

— Как жаль, что он так заброшен, — заметил я. — Или, лучше сказать: как жаль, что владелец его так небогат.

— Может, и жаль, месье.

— Вот как? — Я вопросительно взглянул на хозяина. — Его, стало быть, здесь не очень-то любят?

— Не стану отвечать ни да, ни нет, месье, — сказал он. — Я просто имел в виду, что неизвестно еще, как бы он распорядился богатством.

— Кто же он? — осведомился я.

— Граф де Сент Алир.

— Что? Граф? Вы уверены? — взволнованно спросил я. Теперь уж настала его очередь глядеть на меня с недоумением.

— Совершенно уверен, месье. Это граф де Сент Алир.

— Часто ли видят его в этих краях?

— Не очень, месье. Он подолгу бывает в отъезде.

— Он что же, беден?

— Я плачу ему за наем вот этого дома. И деньги-то, признаться, невелики, но он их, похоже, ждет не дождется, — насмешливо улыбаясь, отвечал хозяин.

— Однако, судя по тому, что я слышал, не может же он быть совсем без средств, — настаивал я.

— Говорят, он игрок, но за это не ручаюсь; знаю только наверное, что он не богат. Как-то, месяцев семь назад, умер его родственник из захолустья. Тело привезли сюда, в замок, и графу пришлось раскошеливаться и хоронить его на Пер-Лашез, как того желал покойный. Граф от расстройства просто занемог; хотя, говорят, по смерти родственника ему перепало приличное наследство. Впрочем, деньги, кажется, вообще не идут ему впрок.

— Он ведь уже старик?

— Старик? Он вечен. «Вечный жид» — его тут все так величают; вот только в кармане у него не всегда наберется пять монет. Однако же, месье, он не унывает: недавно взял себе молодую красивую жену.

— И что она? — торопил я.

— А что она? Она, значит, графиня.

— Неужели это все, что можно о ней сказать? Есть же у нее какие-то достоинства?

— Ах, достоинства! Есть, месье; и три из них несомненны.

— Какие же?

— Молодось, красота и — бриллианты.

Я рассмеялся. Хитрый старик, видимо, меня поддразнивал.

— Вижу, друг мой, — сказал я, — вам не хочется…

— Ссориться с графом, — закончил он. — Это верно. Видите ли, месье, у нас с ним всегда найдется парочка способов, чтоб друг другу насолить. Но, как вы понимаете, лучше, ежели каждый будет заниматься своими собственными делами и не трогать соседей.

Итак, не было смысла продолжать расспросы, по крайней мере, сейчас. Возможно, хозяину и впрямь нечего сказать. Если же я в этом усомнюсь — всегда можно достать из кошелька несколько наполеондоров. Не исключено, что их-то он и хочет выудить.

Хозяин «Летящего дракона» был сухой загорелый старик с военной выправкой и, судя по всему, весьма неглупый. Как я узнал впоследствии, он служил у Наполеона еще во времена первых итальянских походов.

— Ну, хорошо, — сказал я. — Хотя бы на один вопрос вы, наверное, можете ответить, не рискуя нарушить добрососедских отношений. Дома ли граф?

— Сдается мне, у него много домов, — отвечал он уклончиво. — Впрочем… Впрочем, сейчас, как мне кажется, он должен быть в Шато де ла Карк.

С еще большим интересом я взглянул в окно: извилистые парковые дорожки вели к замку, стоявшему в обрамлении темной листвы.

— Я видел его нынче в Версале; он проезжал в своей карете, — сказал я.

— Очень может быть.

— Значит, его карета, лошади и слуги располагаются в замке?

— Карету, месье, он держит здесь, а слуг нанимает по мере надобности. Ночует в замке вообще один только дворецкий. Для госпожи графини, верно, не жизнь, а сплошное мучение.

«У-у, старый скряга, — думал я, — хочет пыткою вытянуть у нее бриллианты. Несчастная девочка! Ревность, вымогательство — вот с какими демонами сражается бедняжка!».

Произнесши сию речь перед самим собою, рыцарь вновь устремил взгляд на крепость недруга и вздохнул украдкой — вздох его полнился тоскою, решимостью и страстью.

Как глуп я был тогда! И все же — если взглянуть на людей с небесных высот — много ли умнее делаемся мы с годами? Одна иллюзорная мечта сменяет другую, но мы все те же безумцы, что и прежде.

— Ну что, Сен Клер, — сказал я, когда слуга вошел и принялся разбирать мои вещи. — Нашлась ли для тебя здесь постель?

— А как же, месье: на чердаке, с пауками, и par ma foi![18] с кошками и совами. Но мы неплохо уживаемся. Vive la bagatelle![19]

— Вот как? Я не знал, что дом так переполнен.

— Здесь в основном слуги тех господ, которые успели устроиться в Версале, месье.

— А скажи-ка, что ты думаешь о «Летящем драконе»?

— О драконе? Что я думаю об этом огнедышащем чудовище? Говорю как на духу, месье: этот зверюга — само исчадие ада; к тому же, если люди не врут, в доме все время творится какая-то чертовщина.

— Что ты имеешь в виду? Привидения?

— Если бы, сэр. Привидения! Нет, здесь, пожалуй, похлеще будет. Здесь, месье, случалось так, что люди исчезали прямо на глазах у полдюжины свидетелей. Пропадали, точно сквозь землю проваливались!

— Ты шутишь, Сен Клер? Расскажи-ка поподробнее об этих чудесах, или что там такое было.

— А то и было, месье, что бывший шталмейстер покойного короля — ну того, помните, которому отрубили голову в революцию, — получил разрешение от Императора вернуться во Францию и жил месяц в этой гостинице, а под конец взял и исчез прямо на глазах у шестерых свидетелей, вполне достойных людей. Другой, русский, из дворян, очень видный, шести футов с лишком, стоял посреди комнаты в первом этаже со стаканом водки в левой руке и недопитою чашкою кофе в правой и как раз описывал семерым вполне заслуживающим доверия господам последние минуты жизни Петра Великого — и точно так же исчез! Ботинки его остались на полу, где он стоял; господин справа от него нашел, к своему удивлению, в руке своей чашку кофею, а господин слева — стакан с водкою…

— Которую он в замешательстве проглотил вместе со стаканом, — предположил я.

— Отнюдь нет. Стакан хранился в доме три года как реликвия; его разбил кюре, беседовавший с мадемуазель Фидон в комнате хозяина; а вот о русском дворянине не было с тех пор ни слуху, ни духу. Parbleu! Когда мы будем уезжать из этого «Летучего чудища», дай нам Бог выбраться через дверь! И все это, месье, рассказал мне форейтор, который нас сюда привез.

— Ну, стало быть, это чистая правда! — торжественно заключил я; однако на самом деле мне было не до веселья; на меня начинала давить мрачность окружающего пейзажа и моей комнаты. Незаметно мною овладели недобрые предчувствия, и шутка моя прозвучала натянуто.

Глава XII Колдун

Трудно представить себе зрелище более впечатляющее, нежели этот костюмированный бал. Среди гостеприимно распахнутых салонов и гостиных сверкал грандиозный коридор Большой Зеркальной галереи. В ней, по случаю fete[20], было зажжено не менее четырех тысяч свечей, и их сияние, отраженное и умноженное зеркалами, было поистине ослепительно. Величественная анфилада комнат заполнилась масками во всевозможнейших костюмах. Не забыта была ни одна зала; каждый уголок дворца оживлялся музыкою, голосами, буйством красок, сверканием драгоценностей, неудержимым веселием забавных сценок, какие всегда в избытке и как бы невзначай случаются на хорошо устроенном маскараде.

Никогда прежде не доводилось мне видеть ничего, пускай отдаленно, сравнимого с этим бесподобным праздником. В черной маске и домино, я неспешно продвигался по комнате, то и дело задерживаясь: послушать живую беседу, удалую песенку или шуточную речь; не забывал я в то же время и глядеть по сторонам, дабы случайно не разминуться с черным домино с белым крестиком на груди.

У всех дверей я замедлял шаг и присматривался к маскам особенно внимательно, как и было уговорено; маркиз, однако, еще не пришел. Пока я прогуливался, лениво забавляясь всем происходящим, в одном из салонов повстречались мне золоченые носилки, или, вернее, китайский паланкин, убранный с кричащею пышностью, принятой в «Небесной империи». Его несли на золоченых шестах четыре разодетых китайца; еще один, с палочкою в руке, шествовал впереди, другой позади, а сбоку двигался худощавый, небольшого роста человек с окладистой черной бородою и в высокой феске, в каких обыкновенно изображают дервишей. Его ниспадающее с плеч пестрейшее одеяние было расшито золотыми и черными иероглифами; талию перехватывал широкий золотой пояс, на котором проступали красные и черные знаки — по всей вероятности, кабалистические. Красные чулки и расшитые золотом туфли с загнутыми по-восточному носами виднелись из-под полы его платья. Смуглое лицо было недвижно и торжественно, пышные насупленные брови черны, под мышкою он нес примечательную книгу самого загадочного вида, в другой руке держал гладкую блестящую палочку черного дерева. Он шел, опустив голову и глядя в пол. Китаец, шедший впереди паланкина, размахивал палочкою вправо и влево, расчищая путь; паланкин был наглухо занавешен со всех сторон, и вся процессия являла зрелище замечательное и таинственное. Я немало заинтересовался.

И был посему весьма доволен, когда носильщики опустили свой груз в непосредственной близости от меня.

Тотчас же и носильщики, и китайцы с золочеными палочками хлопнули в ладоши и в полнейшей тишине принялись исполнять престранный танец: на первый взгляд, неистовый, однако, по-видимому, тщательно продуманный; они строжайше соблюдали последовательность позиций и фигур. Вскоре кругом танцующих послышался смех и хлопанье ладоней в такт.

Танец еще не закончился, когда на мое плечо легла чья-то рука; обернувшись, я увидел наконец черное домино с белым крестиком.

— Я рад, что нашел вас именно сейчас, — сказал маркиз. — Это, кажется, самая интересная компания на бале. Вам непременно нужно поговорить с колдуном. Около часа назад я набрел на них в другом салоне и задал вопросы оракулу. Ответы просто изумили меня; они были завуалированы, но все же стало совершенно ясно, что ему досконально известно о делах некоторых моих соотечественников — людей в высшей степени осторожных, — кроме них самих, о делах этих могли знать разве человека два или три. Я был потрясен до глубины души; и все, кто задавал ему вопросы, были, я видел, так же удивлены, иные даже напуганы. Кстати, я приехал с графом и графинею де Сент Алир.

Он кивнул на тщедушную фигурку, тоже одетую в домино. Это был граф.

— Идемте, — сказал маркиз. — Я вас познакомлю.

Я с готовностью, как вы догадываетесь, последовал за ним.

Маркиз представил меня, весьма изящно намекнув на услугу, счастливо оказанную мною графу в «Прекрасной звезде»; граф рассыпался в любезностях и под конец к вящему моему удовольствию объявил:

— Графиня здесь неподалеку, через один салон, болтает со своею доброю приятельницей, герцогиней д'Аржанзак. Я скоро приведу ее сюда и познакомлю вас, она тоже выскажет вам признательность за помощь, мужественно оказанную нам в такой неприятный момент.

— Вы положительно должны поговорить с прорицателем, — сказал маркиз графу. — Уверен, что это вас позабавит. Я, признаться, был поражен: никак не ожидал подобных ответов! Право, не знаю, что и думать.

— Вот как! Ну что ж, можно попробовать.

Втроем приблизились мы к паланкину со стороны, где стоял чернобородый.

Молодой человек в испанском платье, который только что имел беседу с оракулом, проходя мимо нас, говорил своему приятелю:

— Превосходная мистификация! Кто же сидит в этом паланкине? Он решительно всех знает.

Граф, в маске и домино, важно проследовал вместе с нами к паланкину. Зрители стояли плотным кольцом, но китайцы с палочками следили за тем, чтобы середина оставалась свободною. Один из них — тот, что шел впереди процессии, — приблизился к нам с протянутою рукою.

— Что, деньги берете? — осведомился граф.

— Золото, — ответствовал китаец.

Граф положил монету в протянутую ладонь; то же пришлось сделать и нам с маркизом, поскольку, сопровождая графа, мы тоже вступили в круг.

Колдун стоял подле паланкина, держась рукою за край шелковой занавески; голова его была опущена, так что длинная иссиня-черная борода лежала на груди; другой рукою он опирался на свою черную палочку. Глаза его, как и прежде, глядели в пол, лицо казалось совершенно безжизненным. Право, я не встречал в другом лице или фигуре столь совершенной недвижности, разве что у покойников.

Первый вопрос графа был:

— Женат я или холост?

Прорицатель быстро отогнул край занавески и обратил ухо к китайцу в богатых одеждах, сидевшему на носилках; затем, отворотившись, опустил занавеску и отвечал:

— Женат.

Те же действия предваряли все его последующие ответы, так что чернобородый оказывался уже не пророком, а медиумом. Казалось, он говорил от лица персоны более значительной, чем он сам.

Последовали еще два-три вопроса, ответы на которые позабавили маркиза, но я их смысла не понял, так как мало что знал об обстоятельствах графа.

— Любит ли меня жена? — спросил он игриво.

— Сколько ты того заслуживаешь, — был ответ.

— Кого я люблю более всего на свете?

— Себя.

— Ах, это одинаково верно для всех! Ну, а кроме меня самого, есть ли на свете нечто, любимое мною более моей супруги?

— Ее бриллианты.

Граф растерянно хмыкнул.

Маркиз рядом со мною рассмеялся.

— Верно ли, — решительно произнес граф, поворачивая разговор на другое, — что в Неаполе только что произошло сражение?

— Нет; то было во Франции.

— Вот как, — граф с усмешкою оглянулся на окружающих. — Позвольте узнать, между какими державами и по какому прискорбному поводу?

— Между графом и графинею де Сент Алир, — по поводу документа, подписанного ими 25 июля 1811 года.

Как пояснил мне впоследствии маркиз, то была дата подписания их брачного контракта.

Граф на минуту словно остолбенел; даже маска, казалось, не могла скрыть, что щеки его залиты пунцовой краскою.

Впрочем, никто, кроме нас с маркизом, не знал, что вопросы задает сам граф де Сент Алир.

Граф, похоже, не находил, о чем бы еще спросить; а возможно, и сожалел уже, что согласился вступить в столь неприятные переговоры. Маркиз, по счастью, вызволил его из затруднения, шепнув:

— Взгляните, кто идет — вот там, справа.

С той стороны, куда указывал маркиз, надвигалась на нас долговязая фигура. Человек был без маски, его обширное бледное лицо пересекал шрам. Иными словами, то была безобразная физиономия нашего знакомца Гаярда. Полковник нарядился в костюм капрала Императорской гвардии; левая рука его была подвязана наподобие культи, а пустой снизу рукав подколот к груди. Впрочем, лоб и нос заклеены были отнюдь не маскарадным липким пластырем; как раз в этом месте трость моя оставила след, которому суждено отныне красоваться среди более почетных боевых шрамов.

Глава XIII Удивительные прорицания оракула

На миг я позабыл, что маска и домино надежно охраняют меня от цепкого взора старого служаки, и готовился уже к потасовке. Впрочем, я быстро опомнился. А граф при виде громогласного капрала в синем мундире, белой жилетке и белых гетрах, предусмотрительно ретировался. Надобно признать, что в капральском обличьи наш Гаярд оказался столь же шумлив и хвастлив, как и в своей натуральной форме драгунского полковника. Уже дважды его чуть было не выставили из дворца: сначала он слишком самозабвенно превозносил подвиги Наполеона Великого; а в другой раз едва не вступил в рукопашную с прусским гусаром. По правде сказать, он бы наверняка устроил здесь не одну кровавую драку, когда бы здравый смысл не подсказывал ему, что преждевременное и принудительное — с дюжими жандармами по бокам — удаление с празднества (которое он, бесспорно, призван украшать) вряд ли поможет ему достигнуть цели. Ибо Гаярд явился в Версаль в надежде встретить здесь некую богатую вдовушку, которая, как он полагал, питала к нему нежные чувства.

— Деньги! Золото! Эх, господа! Какие деньги, какое золото мог, по-вашему, скопить простой солдат, ваш покорный слуга, когда у него осталась одна-единственная рука, да и та занята все время саблею, так что нечем ему сгребать богатства наголову разбитого врага.

— Не брать с него золота, — сказал прорицатель. — Он уплатил за все своею кровью.

— Браво, господин пророк! Брависсимо! Могу ли я, mon sorciег[21], вопрошать, не теряя времени? — И начал зычным голосом, не дожидаясь ответа.

Пятым или шестым вопросом прозвучало:

— Кого я преследую?

— Двоих.

— Ха! Двоих? Кто же они, по-вашему?

— Один — англичанин. Не ищи с ним встречи, он убьет тебя. А еще — француженка, вдова; не ищи и ее — она плюнет тебе в лицо.

— Вы, я вижу, не выбираете выражений, господин вещун; видно, уверены, что в этаком наряде вас никто не тронет. Ну что ж, продолжим! Так для чего же я их преследую?

— Вдова ранила твое сердце, англичанин — голову. Как видишь, они и по отдельности оказались сильнее тебя; смотри, чтобы твои домогательства не свели их вместе.

— Ну да?! Это каким же образом?

— Англичанин — рыцарь, защищает дам; однажды он уже вколотил это тебе в голову. Вдова, разобравшись, что к чему, может выйти за него замуж. Она прикинет, что до полковничьих погон ты дослуживался немало лет, а англичанин так молод.

— Вот встречу его, собью с него спесь! — пообещал полковник и выругался, после чего осведомился, несколько сбавив тон:

— Где она?

— Достаточно близко, чтобы принять итог вашей встречи близко к сердцу.

— Клянусь честью, господин пророк, вы правы! Премного вам благодарен! Прощайте! — Он вытянул шею по-гусиному и, озираясь, удалился, гордо неся свои шрамы, а заодно и белые гетры, жилетку и медвежий кивер.

Я все пытался разглядеть человека, сидевшего в паланкине. Наконец, когда занавеска подольше оставалась отодвинутою, мне это удалось. Наружность оракула показалась мне весьма незаурядною. Одет он был, как я уже говорил, на китайский манер и очень богато. Черты лица показались мне крупными и тяжеловатыми, и весь он в целом являл гораздо более внушительную фигуру, чем стоявший снаружи переводчик; голову он держал очень низко склоненною, глаза были закрыты, подбородок упирался в вышивку на мантильи; лицо его выражало полнейшее равнодушие ко всему происходящему. В его облике как бы в увеличенном виде повторялась каменная недвижность посредника, который осуществлял его связь с суетным внешним миром. Лицо показалось мне сперва кроваво-красным, но это впечатление, как я заключил, создавалось благодаря свету, проникавшему через красный шелк занавесок. Все это я узрел почти мгновенно; рассматривать подробнее было некогда: круг как раз освободился, и маркиз сказал: «Вперед, друг мой!»

И я шагнул вперед. Приблизившись к колдуну, как все окрестили человека с черною палочкою, я искоса взглянул через плечо: не рядом ли граф; он, к счастью, стоял в нескольких ярдах от меня. Любопытство маркиза к тому времени тоже оказалось удовлетворено; они с графом беседовали, по-видимому, уже о другом.

Я почувствовал некоторое облегчение, ибо оракул, кажется, имел склонность выдавать тайны самым неожиданным образом, а мои тайны вряд ли пришлись бы графу по душе.

Я задумался: мне хотелось испытать пророка. Последователь англиканской церкви, наверняка rare avis[22] в Париже, решил я и спросил:

— Какую религию я исповедую?

— Прекрасную ересь, — тотчас же ответил оракул.

— Ересь? Как же она зовется, скажите на милость?

— Любовь.

— Вот как! В таком случае я, по всей вероятности, поклоняюсь многим богам?

— Одному.

— Ну, а без шуток, — продолжал я, все пытаясь направить разговор в более безопасное русло, — затвердил ли я на память хоть одну молитву?

— Да.

— И вы можете ее повторить?

— Подойдите ближе.

Я приблизился и подставил ухо.

Опустив занавеску, человек с черною палочкою медленно и отчетливо прошептал слова, кои — надо ли говорить! — я тотчас узнал:

«Возможно, нам не суждено уже больше свидеться. Ах, когда бы я могла вас позабыть! Ступайте же! И прощайте! Ступайте, умоляю вас!»

Я вздрогнул.

Боже праведный! Возможно ли? Я мог поклясться, что лишь двое на свете слышали эти слова: я и графиня, шепнувшая их мне на прощанье.

Я взглянул в безучастное лицо говорившего. Оно не выражало ровно ничего; казалось, его нисколько не занимало, какое впечатление производят на меня ответы.

— Чего хочу я более всего на свете? — спросил я, едва сознавая, что говорю.

— Блаженства.

— А что мешает мне его достичь?

— Черная вуаль.

Все ближе и ближе! Судя по ответам, ему до мельчайших подробностей известен мой краткий роман, о котором не подозревает даже маркиз! И это при том, что сам я надежно скрыт под маскою и домино, так что меня бы не узнал и родной брат!

— Вы говорите, я влюблен. А любим ли я в ответ?

— Спроси сам — и узнаешь.

Я говорил тише, чем прежде, и стоял совсем близко от чернобородого, чтобы ему не приходилось повышать голос.

— Любит ли меня хоть кто-нибудь?

— Тайною любовью, — был ответ.

— Велика ли та любовь?

— Чрезмерна.

— Как долго она продлится?

— Покуда не облетят лепестки розы.

Роза — еще один намек!

— Тогда наступит тьма, — вздохнул я. — А до той поры мою жизнь озаряет прекрасный свет.

— Свет фиалковых глаз.

Любовь, пускай она и не в полном смысле вероисповеданье (вопреки тому, что объявил оракул), несомненно сравнима с суеверьем. Как будоражит она фантазию, как усыпляет рассудок; какими доверчивыми мы делаемся, поклоняясь любви!

Относись эти прорицания к постороннему, я бы лишь от души посмеялся. Но речь шла обо мне, и слова оракула произвели на меня сильнейшее впечатление. Страсть моя разгоралась, я сделался как безумный.

Исполнитель замечательной шутки — если это была шутка — махнул палочкою в мою сторону, ясно дав понять, что разговор окончен; возвращаясь в круг зрителей, я все не мог оторвать взгляд от китайцев: они теперь казались окруженными ореолом тайны. Внезапно чернобородый властно поднял руку, как бы подавая условный знак тому, кто с золотою палочкой в руках возглавлял процессию.

Предводитель стукнул палочкою оземь и провозгласил:

— Великий Конфу умолк на час.

Тотчас же носильщики высвободили где-то наверху паланкина бамбуковые шторы, упавшие с резким стуком, и закрепили их снизу. Затем чернобородый, в высокой феске и с черною палочкою, принялся проделывать какие-то движения, напоминавшие пляску дервиша. Вскоре к нему присоединились двое с золотыми палочками и, наконец, четверо носильщиков, которые образовали внешний круг; танцоры торжественным хороводом обходили паланкин, пляска их мало-помалу убыстрялась, извивы тел делались все более странными, неожиданными, исступленными; стремительность танца все возрастала, покуда они не замелькали мельничным колесом, — тогда, среди общего рукоплескания и изумления, странные эти актеры смешались с толпой, и спектакль, во всяком случае, на время, завершился.

Маркиз д'Армонвиль стоял неподалеку и задумчиво глядел в пол. Когда я приблизился, он сказал:

— Граф ушел искать свою жену. Жаль, что она не говорила с пророком: забавно было бы понаблюдать при зтом за графом. Пойдемте, пожалуй, и мы — я попросил его представить вас графине.

С бьющимся сердцем последовал я за маркизом д'Армонвилем.

Глава XIV Мадемуазель де ла Вальер

Мы с маркизом переходили из гостиной в гостиную, однако разыскать графа в такой толчее было не так-то просто.

— Оставайтесь здесь, — сказал наконец маркиз. — Я придумал, как его лучше найти. Возможно, ревность подсказывает графу, что знакомить вас с женою не в его интересах. Думаю, одному мне легче будет его уговорить — вы ведь, кажется, очень хотите, чтобы вас представили.

Разговор этот происходил в комнате, которая ныне именуется «Salon d'Apollon»[23]; мне запомнились стены, увешанные картинами. И моему приключению в тот вечер суждено было случиться именно здесь.

Я присел на диван с золоченою спинкою и огляделся. На просторном сиденье расположились, кроме меня, еще трое или четверо; все очень оживленно беседовали между собой. Все — кроме одной дамы, сидевшей подле меня: нас разделяло не более двух футов. Дама, по-видимому, погружена была в задумчивость; ее поза казалась воплощением изящества. Костюм в точности повторял одеяние мадемуазель де ла Вальер с известного портрета Коллиньяна, отличавшееся, как вы помните, не только роскошью, но и элегантностью. Волосы были напудрены, но под пудрою угадывался их собственный темно-каштановый цвет. Из-под подола выглядывала маленькая ножка, рука же покоряла изяществом и благородством формы.

Дама, к моей досаде, ни разу не сняла маску, тогда как многие подолгу держали свои маски в руках.

Я был уверен, что она хороша собою. Пользуясь преимуществом маскарада — особого мира, в котором позволительно все и разве по голосу да по случайным намекам отличишь друга от врага, — я заговорил.

— Мадемуазель, меня трудно обмануть, — начал я.

— Тем лучше для вас, месье, — спокойно отвечала маска.

— Я хочу сказать, мадемуазель, — продолжал я, решившись прибегнуть к невинной хитрости, — что скрыть красоту не так-то легко, как вы думаете.

— Вы необыкновенно проницательны, месье, — все так же мило и беспечно заметила она.

— Под костюмом мадемуазель де ла Вальер я угадываю формы, совершенством превосходящие оригинал; я подымаю взор выше, вижу лишь таинственную маску — и все же, мадемуазель, возможно ли вас с кем-то спутать? О нет! Красота, как драгоценный камень из сказок Шехерезады: как ни укрывай, как ни прячь, а все ж сияние выдаст его.

— Я знаю эту сказку, месье, — отвечала молодая особа. — Сияние действительно выдало камень, но не на солнце, а в темноте. Так неужто в дворцовых комнатах так мало света, месье, что вам ярок и простенький светлячок? Я-то думала, что стоит появиться некой графине — и все кругом меркнет в ее лучах.

Я оказался в весьма щекотливом положении. Как ответить? Дама эта, возможно, просто опасная шутница, каких немало найдется в любом обществе, — но, может быть, и близкая подруга графини де Сент Алир? Посему я осторожно осведомился:

— Какая графиня?

— Если вы знаете меня, то должны знать и мою лучшую подругу. Ведь она прекрасна, правда?

— Не знаю, право, как ответить; графинь так много…

— Всем, кто знаком со мною, известна и моя самая любимая подруга… Или, может быть, вы меня вовсе и не знаете?

— Вы ставите меня в тупик, мадемуазель. Ужели я мог обознаться?

— А скажите, с кем вы только что говорили? — спросила она.

— С одним человеком, с другом, — ответил я.

— Понятно, что с другом; но мне почудилось, что я знаю его, и я хотела бы в этом убедиться. Это был некий маркиз?

И снова ее вопрос меня смутил.

— Ах, здесь так много людей, с одним поговоришь, с другим, да и…

— Да и увильнешь от ответа на самый простой вопрос. Но знайте же раз и навсегда: ничто так не отвращает человека прямого, как подозрительность. Вы, месье, мне не доверяете — что ж, и я буду относиться к вам соответственно.

— Мадемуазель, я заслужил бы презрение куда большее, когда бы нарушил данное другу слово.

— Да ведь вам все равно не удалось меня обмануть, вы всего лишь подражаете дипломатии своего друга. Ненавижу дипломатию: она годится разве для трусов и обманщиков. А вам не приходило в голову, месье, что я просто могу знать этого господина, с крестиком из белой тесемочки? Я прекрасно зкаю маркиза д'Армонвиля. Как видите, вы напрасно себя утруждали.

— Не могу ни подтвердить, ни отрицать вашу догадку.

— Этого и не требуется. Но зачем было унижать женщину?

— Что вы говорите, мадемуазель! Я никогда бы себе этого не позволил!

— Вы притворились, будто узнали меня, — а это ложь. Не то из прихоти, не то от равнодушия вы разговаривали со мною так, словно перед вами не живой человек, а всего лишь костюм! Наговорили мне комплиментов и тут же сделали вид, что обознались. Ну что ж! Верно, в мире не осталось уж честности и прямоты.

— Право, мадемуазель, вы составили обо мне превратное представление.

— Вы обо мне тоже: я оказалась не столь глупа, как вы ожидали. Я прекрасно знаю, кого надеялись вы развлечь своими комплиментами и меланхолическими разглагольствованиями и кого вы с этой похвальною целью здесь разыскивали.

— Кого же? — потребовал я.

— Скажу, но с одним условием.

— Что за условие?

— Вы признаетесь, если я окажусь права.

— Вы ко мне несправедливы, — возразил я. — Я никак не могу признать, что намеревался говорить с какой бы то ни было дамою в тоне, который вы сейчас описали.

— Что ж, на этом я не настаиваю; но только когда я назову даму, вы обязаны подтвердить, что я права.

— И я непременно должен вам это обещать?

— Разумеется, нет; вас никто не принуждает. Но лишь на таком условии я согласна продолжать разговор.

С минуту я колебался; но откуда ей знать? Вряд ли графиня успела поведать кому-то о своей тайне; к тому же маске в костюме ла Вальер никак не может быть известно, кто сидит рядом с нею, кто скрывается под черным домино с красным крестом на груди.

— Согласен, — сказал я. — Обещаю.

— Но вы должны дать слово чести.

— Хорошо. Даю вам честное слово.

— Ну что ж, тогда эта дама — графиня де Сент Алир.

Я был несказанно удивлен и смущен, но, памятуя мое обещание, сказал:

— Должен признать, я действительно надеялся, что нынче вечером меня представят графине де Сент Алир. Но могу вам также дать самое честное слово, что графиня ни в малейшей степени не подозревает, что я ищу знакомства с нею. Более того, она, по всей вероятности, вовсе не помнит о моем существовании. Я имел однажды счастье оказать ей и графу маленькую услугу, но, боюсь, слишком пустячную; графиня не стала бы вспоминать о ней долее одного часа.

— Мир не так неблагодарен, как вы полагаете. Да хотя бы он и был таковым, все же есть сердца, которые искупают этот грех. За графиню де Сент Алир я отвечаю, как за себя: она никогда не забывает доброты. Правда, она не всегда может открыть свои чувства, ведь она несчастлива.

— Несчастлива! Так я и предполагал! Что же до остального… Вы польстили мне, великодушно желая утешить, но надеяться на действительное внимание графини я не смею.

— Месье, если я говорю, что я подруга графини, то, стало быть, немного знаю об ее натуре; мы доверяем друг другу и кое-какие секреты — мне, быть может, известно больше, чем вы думаете. Например, об одной пустячной услуге, память о которой, по-вашему, должна быть столь недолговечной.

Разговор занимал меня все более. Как все молодые люди, я был готов к шальному риску, и мысль о том, что преследование замужней дамы само по себе неприлично и отвратительно, меня вовсе не тревожила; к тому же задето было мое самолюбие и взбудоражены страсти — непременный двигатель подобных романов. Образ прекрасной графини совершенно вытеснил в моем сердце красавицу ла Вальер, вернее — ее двойника, сидевшего предо мною во плоти. Право, я многое бы отдал, лишь бы услышать, что моя Дульцинея не забыла рыцаря — того, кто с одною палкою в руке бросился ради нее под саблю разъяренного драгуна и — победил.

— Вы говорите, что графиня несчастлива, — сказал я. — Какие же к тому причины?

— Причин немало. Муж ее ревнивый и деспотичный старик. Разве одного этого не довольно? Но даже когда она избавлена от его общества — ее гнетет тоска и одиночество.

— А вы? Разве вы с нею не подруги? — возразил я.

— Думаете, подруги достаточно? — отвечала она. — Ей ведь некому больше открыть свое сердце.

— Так не найдется ли в этом сердце уголка и для друга?

— Спросите ее сами!

— Но как это сделать?

— Графиня вам подскажет.

— Как?

Она отвечала вопросом на вопрос:

— Вы остановились в Версале?

— Нет. В версальских гостиницах мест не было, и я нанял комнату в «Летящем драконе», что стоит на краю парка Шато де ла Карк.

— Это даже лучше. Я не спрашиваю, достанет ли у вас мужества пойти на риск. Я также не спрашиваю, порядочный ли вы человек: я знаю, что всякая дама может довериться вам, не страшась. На свете так мало мужчин, которым можно назначить встречу для беседы, не рискуя при этом своею репутацией! Вы найдете графиню в два часа ночи в парке Шато де ла Карк. Какую комнату вам отвели в «Летящем драконе»?

Я был крайне удивлен смелостью этой девушки. Не водит ли она меня, что называется, за нос?

— Какую комнату?.. Попробую описать, — сказал я. — Окно ее выходит на задний фасад, крайнее справа во втором этаже.

— Прекрасно. Так вот, выглянув хоть единожды из окна, вы увидели внизу парк и в нем наверняка заметили купы лип и каштанов. Они растут очень тесно и образуют вместе маленькую рощицу. Вам надобно вернуться в «Летящий дракон», переодеться и, сохраняя в строжайшей тайне цель вашей ночной прогулки, выйти из гостиницы. Незаметно перебравшись через стену парка, вы сразу же попадете в рощицу, о которой я говорила; там вы найдете графиню. Она, всецело полагаясь на вашу почтительность, уделит вам несколько минут для беседы и в немногих словах объяснит многое, о чем мне здесь говорить не пристало.

Не берусь передать, с какими чувствами выслушал я эти слова. Изумленной радости моей не было границ. Она, однако, тут же сменилась сомнением.

— Мадемуазель, когда бы я мог допустить, что столь великое счастье и впрямь будет мне даровано, я благодарил бы вас после всю жизнь. Но как смею я поверить, что вами движет не одно лишь великодушие и сочувствие, и графиня де Сент Алир на самом деле удостоит меня такой чести?

— Месье, вы либо не хотите верить, что мне действительно поручена тайна, коей до сих пор нераздельно владели лишь вы с графинею, либо вам кажется, что это жестокий розыгрыш. Ну, как уверить вас?.. Клянусь трепетом прощального шепота, клянусь именем подруги, что приколола к моей груди этот цветок. — Девушка бережно приподняла пальцем бутон белой розы, кивавший из ее бутоньерки. — Клянусь, она доверилась мне! Клянусь моею доброю звездой и ее доброю… Нет, лучше Прекрасною звездой! Что, довольно?

— Довольно ли? — с жаром воскликнул я. — Более чем довольно! Как благодарить мне вас?

— И коль скоро она так доверяет мне, — продолжала она, — стало быть, я ее подруга. Ну а дальше рассудите сами: разве пристало подруге бессовестно порочить дорогое имя — для того только, чтобы глупо разыграть совершенно незнакомого человека?

— О, простите меня, мадемуазель! Вы должны понять, как дорожу я надеждою видеться и говорить с графинею. Удивительно ли, что в мое сердце закралось сомнение? Однако вы его развеяли и, надеюсь, простите меня великодушно.

— Значит, вы будете в два часа ночи в условленном месте?

— О, конечно!

— Я знаю, месье, вы не остановитесь перед опасностью. Нет-нет, не нужно меня ни в чем уверять: вы делом доказали уже двое мужество.

— Я рад буду новой опасности — лишь бы приблизить желанный миг!

— Не лучше ли вам теперь присоединиться к вашему другу, месье?

— Мы договорились, что я буду ждать его здесь. Граф де Сент Алир обещал представить меня графине.

— И вы, месье, наивно ему поверили?

— Отчего я должен ему не верить?

— Оттого хотя бы, что он ревнив и коварен. Да вы и сами убедитесь: он и не подумает знакомить вас с женою. Он вернется, скажет, что не нашел ее, и посулит представить вас в другой раз.

— Вот он, кажется, идет, а с ним и мой друг. Да, верно, дамы с ними нет…

— Ну вот, что я говорила?! Долго же придется вам дожидаться своего счастья, если надеетесь получить его из рук старика-мужа. Между тем, лучше нам не показываться перед ним вместе. Он заподозрит, что мы говорили о его жене, и это только насторожит ревнивца.

Я поблагодарил неизвестную, оказавшую мне столь неоценимую услугу, и, отступивши на несколько шагов, обошел графа с тыла.

Я лишь улыбнулся под маскою, когда граф принялся меня уверять, что герцогиня де ла Рокём перешла в другую гостиную и увела за собою графиню, но он очень скоро найдет удобный случай нас познакомить.

Беседы с маркизом Д'Армонвилем, пришедшим под руку с графом, я избегал, боясь, что он вызовется сопровождать меня до гостиницы, и я принужден буду выдумывать отговорки.

Посему я постарался затеряться в толпе и, заметив, куда двинулись граф и мой друг маркиз, устремился в противоположном направлении, к Зеркальной Галерее.

Глава XV Тайна «Летящего дракона»

В те дни fetes во Франции начинались раньше, чем нынешние лондонские балы. Я взглянул на часы. Было начало первого.

Стояла безветренная душная ночь; в великолепной анфиладе комнат, пусть и очень просторных, жара казалась непереносимою; более всего от духоты страдали маски. В местах особенного скопления людей дышать было просто нечем, а обилие огней еще усиливало жару. Я решил избавиться от маски, как и многие другие, кто не слишком беспокоился об инкогнито. Едва я ее снял и задышал чуть свободнее, чей-то знакомый голос окликнул меня по-английски. То был Том Уистлуик, драгун N-ского полка. Лицо его раскраснелось: по-видимому, он тоже только что снял маску. Том был из тех новоиспеченных героев Ватерлоо, коих в ту пору превозносил весь мир, кроме, разумеется, французов. Единственным известным мне недостатком Тома была его привычка утолять жажду — как правило, чрезмерную — шампанским. Он без стеснения делал это на всяческих балах, празднествах, музыкальных вечерах — короче, везде, где только возможно. Посему со своим приятелем, неким месье Карманьяком, он знакомил меня заплетающимся языком. Месье Карманьяк был маленький сухопарый господин, державшийся чрезвычайно прямо. Он был лыс, нюхал табак, носил очки и, как выяснилось, состоял на государственной службе.

Том пребывал в самом приятном и игривом расположении духа. Говорил он, надо полагать, нечто остроумное, но не очень понятное, и при этом вздергивал брови, кривовато улыбался и рассеянно обмахивался маскою.

Впрочем, вскоре, к моему облегчению, он предпочел замолчать и довольствоваться ролью слушателя, пока мы с месье Карманьяком продолжали разговор. С величайшей осторожностью, даже робостью, Том бочком уселся на скамью рядом с нами и поставил своею единственною целью держать глаза открытыми.

— Так вы поселились в «Летящем драконе»? — сказал француз. — Я знаю, это в полулье отсюда. Года четыре назад, когда я служил еще в другом полицейском департаменте, в вашей гостинице произошло два престранных случая. Первый — с одним состоятельным émigré[24], которому Импе… которому Наполеон позволил вернуться во Францию. Человек этот попросту исчез. Другой случай, не менее странный, — с богатым русским дворянином, он тоже пропал самым таинственным образом.

— Мой слуга, — сказал я, — дал мне весьма путаный отчет о каких-то происшествиях в доме; их герои, насколько мне помнится, были те же самые, то есть возвратившийся на родину француз-аристократ и богатый русский. Однако его рассказ показался мне составленным из одних чудес — в сверхъестественном смысле, — и, признаться, я не поверил ни единому слову.

— Нет, ничего сверхъестественного там не происходило, — возразил француз, — но были обстоятельства совершенно необъяснимые. Можно, конечно, строить догадки, но по-настоящему случаи эти не только не раскрыты, а даже не прояснились ни на йоту.

— Пожалуйста, расскажите мне о них, — попросил я, — любопытство мое не праздно, коль скоро я квартируюсь в этом доме. Не подозревают ли кого из прислуги или владельцев гостиницы?

— И прислуга, и хозяева с тех пор сменились. Интересно, что роковые случаи происходят в одной определенной комнате.

— Вы могли бы ее описать?

— Конечно. Просторная, обшитая дубом спальня на втором этаже, крайняя в правом крыле, окно выходит в парк.

— Вот так так! Это как раз моя комната! — воскликнул я, чувствуя все больший интерес, к которому примешивалось какое-то слабое зябкое чувство. — Что, господа эти умерли или и впрямь сквозь землю провалились?

— Нет, они не умерли — они просто странным образом исчезли. Могу вам рассказать все очень подробно; я как раз знаю оба дела в точности, поскольку в первом случае выезжал на место происшествия снимать показания, а во второй раз, хотя сам я туда не ездил, через меня шли все бумаги; я также диктовал официальные письма к родственникам пропавших — они обратились к правительству с просьбою расследовать обстоятельства дела. От тех же родственников пришли к нам письма два с лишним года спустя. Они сообщили, что пропавшие так и не появились.

Он взял понюшку табаку и взглянул на меня серьезно и задумчиво.

— Да, не появились. Я изложу вам обстоятельства, насколько они нам известны. Шевалье Шато Блассемар, французский аристократ и художник-любитель, в отличие от большинства emigres, вовремя смекнул, что грядут перемены, и успел продать большую часть своего имущества, прежде чем революция исключила саму возможность подобных сделок. Он выручил при этом весьма значительную сумму. По возвращении привез с собою около полумиллиона франков, из которых немалую часть вложил в государственные бумаги; основное же состояние оставалось у него вложенным в земли и недвижимость в Австрии. Из сказанного понятно, что господин этот был богат, так что нет, стало быть, никаких оснований полагать, что он разорился или испытывал денежные затруднения, ведь правда?

Я кивнул.

— Привычки этого человека, в сравнении с его средствами, были более чем скромны. Он нанял в Париже хорошие комнаты и какое-то время был поглощен обществом, театрами и иными приличными развлечениями; не играл. Он был средних лет, но молодился; страдал, пожалуй, излишним тщеславием, что вполне обычно для подобного рода людей; в остальном же был человеком учтивым и благовоспитанным, никого не беспокоил и, согласитесь, менее всего мог возбуждать чувство вражды и неприязни.

— Да, пожалуй.

— В начале лета 1811 года он получил разрешение на снятие копии с какой-то картины в одном из здешних salons и с этой целью прибыл сюда, в Версаль. Работа его продвигалась медленно. Через некоторое время он выехал из местной гостиницы и поселился для разнообразия в «Летящем драконе». Там он сам выбрал для себя спальню, в которой, по случайному совпадению, проживаете теперь вы. С этого времени он, по всей видимости, работал очень мало и редко бывал в своих апартаментах в Париже. Однажды вечером он сообщил хозяину «Летящего дракона», что собирается в Париж для разрешения одного вопроса и намерен задержаться там на несколько дней, что слуга его также едет с ним, однако комнату в «Летящем драконе» он сохраняет за собою, так как вернется сюда весьма скоро. В комнате он оставил кое-какую одежду, но взял дорожную сумку, несессер — короче, все самое необходимое, — сел в карету и со слугою на запятках уехал в Париж. Вы следите, месье?

— Внимательнейшим образом, — уверил я.

— И вот, месье, они уже подъезжали к его парижским апартаментам, как вдруг он неожиданно остановил карету и объявил слуге, что передумал и переночует где-то в другом месте, что у него очень важное дело на севере Франции, неподалеку от Руана, и он двинется в путь до света и вернется через две недели. Он подозвал фиакр и забрал с собою небольшую кожаную сумку, в которую, как сказал потом слуга, могли бы войти разве что несколько сорочек да сюртук, вот только была она уж очень тяжела; последнее слуге было доподлинно известно, так как он держал сумку в руке, покуда хозяин отсчитывал из своего кошелька тридцать шесть наполеондоров, за которые, по его возвращении, слуга должен был отчитаться. Итак, с этою самою сумкою он сел в фиакр. До сих пор, как видите, все довольно ясно.

— Вполне, — подтвердил я.

— А дальнейшее покрыто тайною, — сказал Карманьяк. — С тех пор никто из знавших графа Шато Блассемара, насколько нам известно, его более не видел. Мы выяснили, что как раз накануне поверенный по распоряжению графа реализовал все имевшиеся у него ценные бумаги и передал клиенту вырученные деньги наличными. Данное при этом объяснение вполне соответствовало тому, что было сказано слуге: граф объявил поверенному, что едет на север Франции улаживать какие-то спорные вопросы и не знает точно, какая сумма может ему для этого понадобиться. Таким образом, увесистая сумка, так озадачившая слугу, содержала, без сомнения, золотые монеты. Желаете понюшку, месье?

Он вежливо держал передо мною раскрытую табакерку, из которой я решился взять щепоть, для пробы.

— В ходе расследования, — продолжал он, — была назначена награда за любые сведения, проливающие свет на эту загадку; искали возницу фиакра, «нанятого такого-то числа около половины одиннадцатого вечера господином с черной кожаной дорожною сумкою в руке, который, выйдя из частной кареты, передал своему слуге деньги, дважды их при этом пересчитав». Явилось не менее полутора сотен возниц, но того, которого мы искали, среди них не оказалось. Однако мы все-таки получили любопытные и неожиданные свидетельские показания с совершенно другого конца… Как этот несносный арлекин дребезжит своею шпагою!

— Да, просто невыносимо, — поддержал я.

Арлекин вскоре удалился, и собеседник мой продолжал:

— Свидетельство, о котором я говорю, исходило от мальчика лет двенадцати, он частенько бегал у графа на посылках, а потому прекрасно знал его в лицо. Он сообщил, что в ту же самую ночь, около половины первого — светила, заметьте, яркая луна, — мать его внезапно занемогла, и его послали за sage femme[25], что живет в двух шагах от «Летящего дракона». Дом, где жил мальчик с родителями, находился в миле, если не больше, от гостиницы, и ему нужно было обогнуть парк Шато де ла Карк. Идти надо было мимо заброшенного кладбища при церкви Сент Обен — от дороги отделяют лишь три старых дерева да низенькая ограда. Парнишка немного робел, приближаясь к старинному кладбищу; и вот, в ярком свете луны увидел он сидящего на могильной плите человека, в котором тут же признал графа. Граф, кстати сказать, имел у местных жителей одно прозвище, означающее буквально «человек с улыбкою». На сей раз, однако, он показался свидетелю довольно удрученным; он забивал заряд в ствол пистолета, и еще один пистолет лежал на надгробии подле него.

Мальчик пробирался незаметно, на цыпочках, не сводя глаз с графа Шато Блассемара или с того, кого он принял за графа. Человек этот был одет не так, как обычно одевался граф, но свидетель божился, что не мог обознаться. Лицо у графа, сказал он, было суровое и печальное, однако — хоть он и не улыбался — это было все то же, хорошо знакомое мальчику лицо. Убежденности юного свидетеля не поколебали никакие уговоры. Тогда-то графа — если это и впрямь был граф — и видели в последний раз. С тех пор о нем нет, как говорится, ни слуху, ни духу. В окрестностях Руана узнать ничего не удалось. Нет никаких доказательств его смерти, но и признаков того, что он жив, тоже нет.

— И впрямь прелюбопытный случай, — заметил я и собирался было задать рассказчику пару вопросов, когда нас прервал Том Уистлуик, успевший, как оказалось, проветриться и воротиться и пребывающий уже в гораздо менее блаженном и более осмысленном состоянии.

— Послушайте, Карманьяк, уже поздно, я должен идти; право же, мне нужно, я ведь вам объяснял. А с вами, Бекетт, мы непременно на днях встретимся.

— Очень жаль, месье, что я не успел изложить вам обстоятельства второго случая, еще более таинственного и зловещего, чем предыдущий. Он произошел с другим жильцом той же самой комнаты осенью того же года…

— Так сделайте милость господа, приезжайте оба завтра обедать ко мне в «Летящий дракон».

И пока мы следовали через Зеркальную галерею, я успел добиться от них согласия.

— Смотрите-ка! — воскликнул Уистлуик, когда мы назначили точный час встречи. — Эта пагода, или носилки, или как, бишь, оно называется, так и стоит! И ни одного — черт возьми! — китайца поблизости! И откуда они, проныры, все про всех знают, ума не приложу! Я встретил тут Джека Наффлза — так он говорит, что это цыгане, а не китайцы; любопытно, однако, куда они все запропастились? Пойду-ка, пожалуй, взгляну на этого пророка.

Он подергал за бамбуковые шторы, устроенные наподобие венецианских, так что они опускались снаружи красных занавесок; шторы однако не поддались, и ему удалось лишь сунуть нос снизу, где одна из них не доходила до носилок.

Воротившись, он сообщил:

— Там темно, этого малого почти не видно. Он весь в красном и в золоте, на голове расшитая шляпа, словно у мандарина; спит, как убитый. Но зато, я вам скажу, запах от него — Боже милостивый! Хуже, чем от свиньи! Ей-богу, пойдите понюхайте, хоть будет потом, что порассказать. Фу! Тьфу! Ой, ну и запашок! Ффу-у!

Не соблазнившись сим заманчивым приглашением, мы кое как пробились к выходу. Я пожелал обоим доброй ночи, напомнив об обещании быть на другой день у меня. Наконец я добрался до своей кареты, которая вскоре медленно покатила по лунной пустынной дороге меж вековых дерев к «Летящему дракону».

Сколько же всего произошло за последние два часа! Какое обилие ярких и причудливых картин вместилось в сей краткий промежуток! А какое приключение ожидает меня впереди!..

Безмолвная, залитая лунным светом дорога разительно отличалась от шумного вихря наслаждений, из которого я только что вырвался. Позади остались грохот, музыка, бриллианты, краски и огни.

Дыхание мудрой природы в такой час всегда действует отрезвляюще. Я осознал вдруг с ужасом и раскаянием, что мои домогательства греховны и безрассудны. Ах, если б нога моя вовсе не ступала в сей лабиринт, ведущий Бог весть куда… Но об этом поздно теперь думать: капли горечи уж просочились в чашу, которую мне суждено будет испить; на сердце мое камнем легли какие-то смутные дурные предчувствия. И окажись рядом мой славный друг, Альфред Огле, или даже добрейший Том Уистлуик, я бы наверняка признался в терзавших меня страхах и сомнениях.

Глава XVI Парк Шато де ла Карк

Я не сомневался, что по случаю празднества двери «Летящего дракона» не будут запираться часов до трех-четырех утра: ведь многие важные господа пристроили в эту гостиницу своих лакеев, которые смогут вкусить сон не ранее, чем окажут хозяевам все надлежащие услуги. Хозяева же, скорее всего, захотят веселиться на балу до последнего.

Стало быть, я мог совершить мою таинственную вылазку, не боясь остаться перед запертою дверью и привлечь к себе тем самым всеобщее внимание.

Мы наконец остановились под густой сенью ветвей вблизи вывески с драконом; свет из растворенных дверей гостиницы падал на дорогу.

Я отпустил карету, взбежал в развевающемся домино и с маскою в руке по широкой лестнице и вошел в мою просторную спальню. Казалось, черная обшивка стен, тяжеловесная мебель, темный полог над высокою кроватью делали ночную тьму в этой комнате еще гуще.

Я тут же поспешил к окну, по полу от него тянулась косая полоска лунного света. За окном все почивало в серебристых лучах; Шато де ла Карк, его трубы и бесчисленные остроконечные башенки чернели на фоне сероватого неба. В той же стороне, но чуть левее и ближе, примерно посередине между замком и моим окном, я различил кроны деревьев — небольшую рощицу, где, стёло быть, и произойдет назначенное маскою свидание; здесь нынче ночью увижу я прекрасную графиню.

Я определил «азимут» сего укромного уголка графского парка, мысленно прочертив путь до отливающих серебром крон.

Вы догадываетесь, с каким трепетом и замиранием сердца глядел я на таинственный приют, где ожидало меня мое неведомое приключение.

Однако время шло, час приближался. Я сбросил плащ на диван, ощупью разыскал и надел пару штиблет взамен изящнейших туфель без каблука, именовавшихся тогда «лодочками»; порядочный человек в те дни не мыслил появиться вечером в иной обуви. Затем я надел шляпу и наконец прихватил пару заряженных пистолетов — самых надежных, как мне объясняли, попутчиков в это смутное для Франции время: повсюду бродят солдаты — остатки некогда славной армии, — и среди них, говорят, встречаются отчаянные головы. Завершив приготовления, я, признаться, не удержался и подошел к окну с зеркалом в руках, дабы проверить, как я выгляжу при лунном свете; наконец вполне удовлетворенный я водворил зеркало на место и сбежал по лестнице.

Внизу я призвал к себе слугу.

— Сен Клер, — заявил я. — Я желаю прогуляться под луною, недолго, всего минут десять. Не ложись, покуда я не вернусь. Впрочем, если ночь окажется уж очень хороша, я, может статься, погуляю и подольше.

Лениво сойдя по ступенькам крыльца, я взглянул направо, затем налево, словно не зная, в какую сторону лучше направиться, и, не торопясь, двинулся по дороге; я то взирал на луну, то разглядывал легкие облачка на другом краю небосвода и насвистывал мотив, услышанный недавно в театре.

Ярдах в двухстах от «Летящего дракона» мои музыкальные упражнения прекратились; я обернулся и зорко взглянул на белевшую, точно в инее, дорогу, на фронтон старой гостиницы и прикрытое листвою, слабо освещенное окно.

Кругом не было видно ни души, не слышно ничьих шагов. При такой луне я легко мог различить стрелки на часах. До назначенного времени оставалось лишь восемь минут. Стена рядом со мною была густо увита плющом, а на самом ее гребне оказались настоящие заросли.

Это значительно облегчало мою задачу и отчасти укрывало от любопытных взоров, случись кому взглянуть сюда ненароком. И вот преграда позади, и я стою в парке Шато де ла Карк — коварнейший из браконьеров, когда-либо посягавших на владения доверчивого господина!

Прямо передо мною гигантским траурным плюмажем высилась условленная роща. С каждым моим шагом она как будто все росла и росла и отбрасывала к ногам все более черную и широкую тень.

Казалось, что я иду очень долго, и ступив наконец под сокрывшие меня деревья, я почувствовал настоящее облегчение. Меня окружали старинные липы и каштаны, сердце мое нетерпеливо колотилось.

Роща несколько расступалась в середине, и на открывшемся месте стояло сооружение наподобие греческих: то ли маленький храм, то ли алтарь, со статуей внутри; кругом его обегала лестница в несколько ступенек. В трещинах и желобках беломраморных коринфских колонн темнела трава, цоколь и карниз поросли уже кое-где мхом, а изрытый дождями выцветший мрамор говорил о давней заброшенности. Луна проглядывала сквозь дрожащую листву дерев, и в ее неверном свете струи фонтана, питавшегося от больших прудов позади замка, мерцали алмазным дождем и падали с неумолчным тихим звоном в широкую мраморную чашу. Явные признаки запущенности и разрушения делали всю картину лишь милее и печальнее. Впрочем, я слишком внимательно вглядывался в темноту, в сторону замка, ожидая появления дамы, и не мог по достоинству оценить открывшийся вид; но, благодаря ему, самые романтические образы мелькали невольно в моем воображении: грот, фонтан, появление Эгерии.[26]

Пока я высматривал графиню впереди, слева за моей спиной раздался вдруг голос. Вздрогнув, я обернулся; передо мною стояла маска в костюме мадемуазель де ла Вальер.

— Графиня сейчас будет здесь, — сказала она. Луна струила на нее яркий, ровный, не рассеянный листвою свет. Это необыкновенно шло к ее облику и, казалось, добавляло ей еще больше изысканности. — Я расскажу вам пока кое-что об ее обстоятельствах. Она несчастлива; ей выпал неудачный брак. Муж, ревнивый тиран, принуждает бедняжку продать ее единственное достояние — бриллианты стоимостью…

— Тридцать тысяч фунтов стерлингов; я слышал об этом от приятеля. Мадемуазель, можно ли помочь графине в этой неравной борьбе? Умоляю, скажите только — как! И чем больше опасность, чем большую жертву надобно принести, тем счастливее я буду себя почитать. Могу ли я помочь ей?

— Если вы презираете опасность — впрочем, опасности, конечно, никакой нет, — если вы, как и она, презираете всяческую тиранию, если вы истинный рыцарь и можете посвятить свою жизнь даме, не ожидая иных наград, кроме ее скромной признательности, — тогда в ваших силах ее спасти, и она сполна одарит вас не только признательностью, но и дружбою.

При этих словах дама в маске отвернулась, сдерживая, по-видимому, рыдания.

Я поклялся быть смиренным рабом графини.

— Но, — добавил я, — вы обещали, что она скоро будет здесь.

— Если не случится ничего непредвиденного. Пока глаза графа де Сент Алир открыты и следят за нею, она не смеет ступить и шагу.

— Желает ли она видеть меня? — спросил я с дрогнувшим сердцем.

— Признайтесь сперва, часто ли вы вспоминали о ней после встречи в «Прекрасной звезде»?

— Ее образ никогда не покидает меня; день и ночь я вижу ее прекрасные глаза, нежный голос чудится мне повсюду!

— Мне говорили, что наши голоса очень схожи.

— Пожалуй, — отвечал я, — но это всего лишь кажущееся сходство.

— Вот как? Так мой голос лучше?

— Простите, мадемуазель, этого я не говорил. Ваш голос очень хорош, но, сдается мне, тоном выше.

— Резче, вы хотите сказать, — отвечала мадемуазель, кажется, с некоторою досадою.

— Нет, совсем нет! Голос ваш вовсе не резок, он тоже очень благозвучен; но ее голос все же нежней.

— Месье, вы неправы, вы судите предвзято.

Я молча поклонился; не мог же я спорить с дамою.

— Я вижу, вы смеетесь, месье; вы полагаете меня чересчур самонадеянною, оттого что я претендую на сходство с графиней. Что ж, тогда вас не затруднит сказать, что рука моя не так прекрасна, как ее! — С этими словами она стянула перчатку и плавно простерла перед собою забелевшую в лунном свете руку.

Дама и впрямь казалась уязвленною, а меня это неприличное соревнование начало уже удручать: ведь драгоценные минуты свидания уходили впустую.

— Так, значит, вы признаете, что наши с нею руки одинаково прекрасны?

— Мадемуазель, я не собираюсь ничего признавать, — произнес я с откровенностью раздраженного человека, — и считаю подобные сравнения неуместными. Я и без них знаю наверное, что графиня де Сент Алир, вне всякого сомнения, прекраснейшая из женщин, встреченных мною в жизни.

Маска холодно рассмеялась, но постепенно смех ее затих, и, вздохнув, она промолвила:

— Не сердитесь, вы сейчас все поймете. — Она сняла маску — и передо мною с робкою и смущенною улыбкою на устах, еще более прекрасная, чем прежде, предстала графиня де Сент Алир.

— Боже правый! — вскричал я. — Какой же я глупец! Значит, и там, во дворце, я беседовал с вами? И так долго! — Я молча глядел на нее. Но графиня рассмеялась, тихонько и весело, и протянула мне руку. Я взял ее и поднес к губам.

— Нет-нет, — шепнула она. — Мы с вами еще недостаточно близкие друзья. Хотя вы и обманулись на мой счет, я вижу теперь, что вы и вправду не забыли графиню из «Прекрасной звезды», что вы бесстрашный и верный рыцарь. Когда бы вы не устояли сейчас перед настойчивостью моей соперницы в маске мадемуазель де ла Вальер, графиня де Сент Алир никогда бы не явилась перед вами. Но я убедилась, что вы столь же преданный, сколь и отважный друг. Вы знаете теперь, что и я вас не забыла. И если вы можете рисковать для меня своею жизнию, то и я, ради друга, готова идти на риск, лишь бы не потерять его навсегда. Ах, у нас осталось всего несколько минут. Встретимся снова здесь завтра вечером, в четверть двенадцатого. Но, умоляю, будьте предельно осторожны, чтобы ни одна живая душа не заподозрила, куда вы идете. Ради меня, месье!

Последние слова она говорила со страстною мольбою.

Я снова и снова клялся ей, что скорее умру, нежели допущу, чтобы хоть один-единственный опрометчивый шаг поставил под угрозу тайну, составляющую теперь весь смысл моей жизни.

С каждою минутою она как будто становилась прекраснее. Восхищение мое росло.

— Завтра вы должны идти сюда другою дорогою, — сказала она. — А если мы будем встречаться и впредь, нам снова придется все поменять. По ту сторону от замка есть маленькое кладбище с разрушенной часовней. Дорога около него пустынна: по вечерам местные жители побаиваются ходить мимо. Там найдете вы перелаз через стену в парк: переберитесь, и вы окажетесь среди густых зарослей, которые начинаются от стены и заканчиваются шагов за пятьдесят от этой рощицы.

Я, разумеется, обещал безоговорочно следовать всем ее распоряжениям.

— Вот уже больше года я не могу отважиться на задуманный мною шаг; и вот, наконец, я решилась. Жизнь моя в браке оказалась печальна и более одинока, чем была бы в монастыре: некому открыть душу, не от кого ждать совета. Никто, я знала, не придет спасти меня от этого кошмара. Но вот, наконец, я обрела храброго и решительного друга. Невозможно забыть ту неравную и отчаянную схватку в «Прекрасной звезде». Скажите… Скажите, ведь правда вы сохранили у себя розу, что я подарила вам на прощанье? Не клянитесь, не нужно! Я верю вам. Ричард! Как часто в одиночестве повторяла я ваше имя — его сказал мне мой слуга. Ричард, мой герой! О, Ричард! О, мой властелин! Мой любимый!

Я готов был прижать ее к сердцу, броситься к ее ногам. Однако эта прекрасная и, я бы сказал, непоследовательная дама отклонила мои притязания.

— Нет-нет! Не будем тратить драгоценное время на излишества. Поймите же меня, — продолжала она. — В браке не существует безразличия. Не любить собственного мужа — значит его ненавидеть. Граф, возможно, и смешон, но в ревности он становится страшен. Так будьте же милосердны ко мне, соблюдайте осторожность. С кем бы вы ни говорили, делайте вид, что знать не знаете, кто живет в Шато де ла Карк; если упомянут при вас графа или графиню де Сент Алир, говорите, что никогда не встречали их. Завтра вечером я скажу вам больше. Завтра, но не сегодня; на то есть свои причины, коих я не могу пока открыть. Теперь, прошу вас, оставьте меня. Ступайте же. Прощайте!

Властным взмахом руки она приказала мне удалиться.

— Прощайте, — эхом откликнулся я и подчинился.

Свидание наше длилось, вероятно, не более десяти минут. Я вновь перебрался через стену парка и успел вернуться в «Летящий дракон» до закрытия.

Всю ночь я пролежал без сна, как в лихорадке. Я был охвачен восторгом и, покуда не настал рассвет, видел перед собою прекрасную графиню де Сент Алир: она ускользала, таяла во тьме, а я тщился ее догнать.

Глава XVII Обитатель паланкина

На другой день ко мне заглянул маркиз. Стол мой был еще не убран после позднего завтрака.

Он объявил, что пришел просить о любезности. В толчее при выезде с бала поломалась его карета, и не могу ли я, если собираюсь в Париж, взять его с собою. Я как раз собирался и очень был рад его обществу.

Мы доехали до моей парижской гостиницы и вместе поднялись в комнаты. Там, к моему удивлению, в креслах, спиною к нам, сидел человек и читал газету. Он поднялся; это оказался граф де Сент Алир. На носу его красовались золотые очки; напомаженные локоны черного парика плотно прилегали к узкому черепу, они напоминали резной набалдашник эбенового дерева, украшающий траченную временем самшитовую палку. Черный шарф не закрывал по обыкновению пол-лица, а был несколько приспущен; правая рука висела на перевязи. Может, в тот день в его выражении и впрямь было что-то необычное, или я под влиянием услышанного минувшей ночью преисполнился ненавистью к графу, но только лицо его отвратило меня более прежнего.

Я был слабо искушен по части греха и, встретивши неожиданно человека, на чью честь я, пускай пока лишь мысленно, покушался, испытал некоторую неловкость.

Он улыбнулся.

— Вот зашел, месье Бекетт, наудачу, — проквакал он. — Мне, видите ли, требуется помощь, и я рассчитывал на вас, хотя и чересчур самонадеянно… Впрочем, теперь здесь мой друг маркиз д'Армонвиль — я ведь, кажется, вправе иметь на него виды? — так вот, не сможет ли маркиз помочь мне в одном дельце, совсем пустяковом?

— С превеликим удовольствием, — отвечал тот, — но не ранее шести вечера; а теперь я должен идти, меня ждут несколько друзей, коих я никак не смею огорчить, и я знаю наверное, что раньше шести мы не управимся.

— Ах, какое невезение! — воскликнул граф. — Как же быть? И дело-то всего на час.

— Я охотно уделю вам час, — предложил я.

— Вы так добры, месье Бекетт, — а я уж было отчаялся! Дельце, правда, несколько funeste[27] для такого веселого и жизнерадостного юноши. Вот, прочтите записку, я получил ее сегодня утром.

Записка и впрямь не отличалась особой мажорностью. Графа извещали, что тело его — то есть графского — кузена, господина де Сент Амана, умершего в собственном доме, Шато Клери, отправлено в соответствии с собственноручным письменным распоряжением усопшего для захоронения на кладбище Пер-Лашез и прибудет, с позволения графа де Сент Алира, в его дом, Шато де ла Карк, около десяти часов следующего вечера, с тем чтобы проследовать далее уже на катафалке к месту погребения в сопровождении любого члена семьи, который захочет присутствовать на похоронах.

— При жизни мне и двух раз не довелось встретиться с беднягой, — сказал граф. — Но другой родни у него нет, и, как ни прискорбно, мне придется взять на себя эти неприятные обязанности; так что мне нужно теперь поехать в контору, заказать могилу и расписаться в кладбищенской книге. Но тут другая беда. По злосчастному стечению обстоятельств я повредил большой палец и еще по меньшей мере неделю не смогу вывести собственного имени. Однако решительно все равно, чья подпись будет стоять в книге — значит, вполне сгодится и ваша. И, благодаря вашей любезности, все проблемы улажены.

Мы поехали. По пути граф вручил мне памятную записку, в которой сообщались полное имя покойного, его возраст, подкосивший его недуг и прочие подробности; а также указывалось точное местоположение и размеры могилы — самого обычного вида, — которую надлежало вырыть между двумя склепами, принадлежащими семье Сент Аман; далее говорилось, что похоронная процессия прибудет на кладбище послезавтра, в половине второго ночи. Граф также передал мне деньги, включая приплату за ночную работу могильщиков. Сумма была немалая, и, естественно, я осведомился, на чье имя получать расписку.

— Только не на мое, друг мой. Они хотели, чтобы я считался душеприказчиком, но я вчера написал уже о своем несогласии. Да только толковые люди мне подсказали: если в расписке значится мое имя, в глазах закона я тотчас делаюсь душеприказчиком и в дальнейшем буду считаться таковым. Прошу, если вы не имеете особых возражений, выпишите бумагу на себя.

Я согласился.

— Вы скоро увидите, зачем меня так заботят эти мелочи…

Граф, в надвинутой на глаза шляпе и закутанный до самого носа в черный шелковый шарф, откинулся на сиденье в уголке и прикорнул; вернувшись в карету, я нашел его в той же позе.

Париж, казалось, потерял для меня всю свою прелесть. И я торопился исполнить поручение графа и то небольшое дело, с которым приехал; я мечтал поскорее воротиться в тихую комнату в «Летящем драконе», к печальным зарослям графского парка, к дразнящей близости предмета моей нежной, но порочной страсти.

Меня несколько задержал мой поверенный. Как вы уже знаете, я поместил очень крупную сумму в банк, ни во что ее не вкладывая. Меня мало заботили проценты за несколько дней, как, впрочем, и вся сумма целиком в сравнении с восхитительным образом той, что занимала все мои мысли и манила белою рукою во тьму, под липы и каштаны парка Шато де ла Карк. Но я давно договорился о встрече с поверенным и с облегчением узнал от него, что мне лучше еще на несколько дней оставить деньги у банкира, так как акции вот-вот упадут в цене. Надобно сказать, этот эпизод имел самое непосредственное касательство к моим дальнейшим приключениям.

Добравшись до желанной обители в «Летящем драконе», я, к моей досаде, нашел в гостиной двух приятелей, о которых совершенно позабыл; я тут же проклял собственную глупость, обременившую меня их приятнейшим обществом. Однако делать нечего. Словечко прислуге — и вопрос с обедом уладился как нельзя лучше.

Том Уистлуик был в ударе и почти без предисловий обрушил на меня весьма необычный рассказ.

Он сообщил, что не только Версаль, но и весь Париж бурлит, на все лады обсуждая отвратительный и едва ли не кощунственный розыгрыш, устроенный вчерашней ночью.

Пагода, как он настойчиво продолжал именовать паланкин, осталась стоять там, где мы видели ее последний раз. Ни колдун, ни привратник, ни носильщики так и не вернулись. Когда бал окончился и общество, наконец, разошлось, слуги, гасившие огни и запиравшие двери, нашли ее на том же месте.

Решено было оставить ее до следующего утра, когда, как предполагалось, владельцы пришлют за нею своих людей.

Никто, однако, не появился. Тогда слугам приказали убрать носилки, и необычная их тяжесть напомнила наконец, что внутри кто-то есть. Взломали дверцу. И каково же было всеобщее отвращение, когда выяснилось, что там восседает не живой человек, а покойник! Со времени смерти толстяка в китайском балахоне и раскрашенной шапочке прошло уже не менее трех или четырех суток. Одни считали, что трюк этот имел своею целью оскорбить Союзников, в чью честь давался бал. Другие склонялись к мнению, что сие не более чем дерзкая и циничная шутка, которую, при всей ее скандальности, все же можно, пожалуй, простить чересчур расшалившейся молодежи. Третья, немногочисленная группа приверженцев мистицизма, настаивала, что труп bona fide[28] был необходимым условием колдовства, которым, бесспорно, и объяснялись разоблачения и так поразившая многих осведомленность оракула.

— Дело, впрочем, передано в руки полиции, — заметил месье Карманьяк, — и право же, два-три месяца новой власти не могли так изменить нашу полицию, чтоб она не выследила и не призвала к ответу нарушителей приличия и общественного спокойствия — если, конечно, эта компания не окажется похитрее, чем прочие дураки-шарлатаны.

Я вспомнил мою загадочную беседу с колдуном, так бесцеремонно произведенным только что в дураки; и чем более я задумывался, тем непостижимее казалась мне эта история.

— Все-таки шутка весьма оригинальная, хотя и не совсем понятная, — сказал Уистлуик.

— Не так уж она и оригинальна, — возразил Карманьяк. — Нечто очень и очень похожее случилось лет сто назад на королевском балу в Париже; хулиганов тогда так и не нашли.

Месье Карманьяк, как я впоследствии узнал, говорил правду; в моей библиотеке есть теперь сборники французских анекдотов и воспоминаний, где против этого эпизода стоят мои собственноручные пометки.

Тем временем лакей объявил, что обед подан, и мы перешли к столу; за обедом я больше молчал, однако гости возмещали мое немногословие с лихвою.

Глава XVIII Кладбище

Обед и вина были превосходны; пожалуй, здесь, в глуши, кормили даже лучше, нежели в иных, куда более роскошных парижских гостиницах. Хороший обед неотразимо воздействует на состояние духа; и все мы это почувствовали. Послеобеденное безмятежное благодушие, право же, милее сердцу джентльмена, нежели неумеренная веселость щедрого Бахуса.

Потому друзья мои были очень довольны и разговорчивы, что избавляло меня от необходимости поддерживать беседу, а им помогало припоминать одну за другой самые разнообразные истории. Я к ним, признаться, мало прислушивался, покуда не коснулись вдруг темы, чрезвычайно меня занимавшей.

— Так вот, — говорил Карманьяк, продолжая разговор, суть которого я не уловил, — кроме истории с русским дворянином, был еще один случай, не менее странный, и представьте себе, все в той же комнате! Я как раз вспоминал о нем нынче утром, вот только запамятовал, как звали постояльца. Кстати, месье, — посмеиваясь обратился он ко мне не то в шутку, не то всерьез, — не лучше ли вам перебраться в другие апартаменты, ведь народу в гостинице значительно поубавилось? Конечно, если вы намерены здесь еще оставаться.

— Премного благодарен, месье, но скоро я поменяю не комнату, а гостиницу. Пока же по вечерам я вполне могу уезжать в город, а если и буду оставаться здесь — как, например, сегодня, — то вовсе не намерен поддержать традицию и исчезнуть. Так вы говорите, с этой комнатой связано еще одно приключение того же рода? Расскажите, прошу вас! Но сперва выпейте вина, господа.

Рассказ его оказался весьма занятным.

— Насколько мне помнится, — начал Карманьяк, — этот случай произошел раньше двух других. Как-то раз один человек из семьи коммерсантов — не припомню только, как его звали, — приехал сюда, в «Летящий дракон», и хозяин отвел ему ту самую комнату, о которой мы ведем разговор. Вашу комнату, месье. Был он уже не юноша, сорока с лишним лет, и далеко не красавец, будто бы даже настоящий урод, но зато добрейшая душа; играл на скрипке, пел, писал стихи. Жизнь вел странную и беспорядочную: то засядет на целый день у себя в комнате, пишет там, или поет, или пиликает на скрипочке, то среди ночи отправится вдруг гулять; оригинал, одним словом. Не миллионер, но имел, что называется, modicum bonum[29] — чуть больше полумиллиона франков. Он как раз договорился со своим поверенным перевести весь наличный капитал в иностранные акции и с этой целью забрал разом все деньги от банкира. Таково было положение дел, когда случилось несчастье.

— Налейте же себе вина, прошу вас, — напомнил я.

— Вот именно, господа, наполните бокалы, дабы встретить несчастие без страха, — сказал Уистлуик, подливая в собственную рюмку.

— Деньги его словно в воду канули, никто о них никогда больше не слышал, — продолжал Карманьяк. — А вот что известно о нем самом. На другой день после означенной финансовой операции его охватила страсть к сочинительству; он призвал к себе хозяина гостиницы и объявил, что давно уж задумал эпическую поэму и намерен приступить к ней нынче ночью и чтоб его ни под каким предлогом не беспокоили до девяти утра. На маленьком столике подле него стоял холодный ужин, конторка была раскрыта, и на ней лежали: две пары восковых свечей, стопа бумаги, которой хватило бы на весь королевский эпос, начиная от Генриха II, и соответствующий запас перьев и чернил.

За этим столом его нашел garcon, появившийся с чашкою кофе в девять вечера; как сообщил он впоследствии, в означенный час жилец строчил так скоро, что бумага — как он выразился — дымилась под пером. Но когда человек вернулся спустя полчаса, дверь была заперта, и сочинитель крикнул изнутри, чтобы его не беспокоили.

Человек ушел; наутро, в девять часов, он постучался в дверь и, не получив ответа, заглянул в замочную скважину. Свечи еще горели; ставни оставались запертыми, по-видимому, с вечера. Он снова попробовал стучать, потом еще раз, погромче, — нет ответа. Тогда он доложил владельцу гостиницы о затянувшемся тревожном молчании; тот, убедившись, что постоялец не оставил ключа в двери, подобрал другой ключ и вскрыл комнату. Свечи почти догорели, но и последнего неверного их трепетания было довольно, чтобы понять: жильца в комнате нет! Постель была нетронута, ставни заперты изнутри. Можно, конечно, предположить, что он вышел из комнаты, запер за собою дверь, ключ положил в карман и покинул гостиницу. Здесь однако возникает другая сложность. «Летящий дракон» на ночь закрывался, все входные двери запирались в двенадцать часов, и после этого никто уже не мог выйти из дома, разве что раздобыв ключ либо сговорившись с кем-то из прислуги.

Но так уж получилось, что вскоре после того, как двери были заперты, в половине первого один из слуг, которого не известили, что постоялец просил не беспокоить, заметил в замочной скважине свет и постучался спросить, не нужно ли чего. Сочинитель при этом не выказал никакой благодарности и отклонил любые услуги, вновь потребовав, чтобы его не беспокоили до утра. Благодаря этому эпизоду, стало доподлинно известно, что жилец находился в доме уже после того, как двери были заперты на все замки и засовы. Хозяин гостиницы держал ключи у себя и божился, что утром они висели на своем обычном месте, у него над изголовьем, и никто не мог бы ими воспользоваться, не разбудивши его. Вот и все, что нам удалось узнать. Граф де Сент Алир, которому принадлежит дом, был очень огорчен и оказывал расследованию всяческую поддержку.

— И что же, о поэте-летописце с тех пор ничего не слышали? — спросил я.

— Решительно ничего; больше он не появлялся. Думаю, его нет в живых; если же он не умер, то, как видно, постарался исчезнуть — поспешно и со всею возможною таинственностью, — попав в какое-то чертовски неприятное положение. Но об этом можно только гадать. Единственное, что мы знаем наверное: он занимал вашу, месье, комнату и затем исчез. Бог весть как, и больше о нем не было ни слуху, ни духу.

— Надо же, — сказал я, — вы поведали нам уже о трех случаях, и все три произошли в одной и той же комнате.

— Да, и все три одинаково непонятны. Дело в том, что, убив свою жертву, преступник тут же сталкивается с нелегкой задачей: как спрятать труп. Трудно поверить, чтобы три человека, один за другим, умерщвлены были в одной и той же комнате, причем тела их так удачно припрятаны, что и следа не осталось.

От этого мы перешли к другим вопросам, и месье Карманьяк с самым серьезным видом преподнес нам великолепнейшую коллекцию скандалов и анекдотов, какую соберешь только за годы службы в полицейском ведомстве.

К счастью, у гостей моих оказались дела в Париже, так что около десяти они отбыли.

Я поднялся в комнату и выглянул в окно. Луна пробивалась через облака, и в ее рассеянном свете причудливы и печальны стояли деревья графского парка.

Моими мыслями снова исподволь завладели странные истории, рассказанные Карманьяком об этой комнате; они наложили мрачноватый отпечаток даже на забавные полицейские байки, поведанные вслед за ними. Почти неприязненно оглядел я зловеще темную комнату. Я взял пистолеты, имея смутное предчувствие, что они и впрямь могут нынче понадобиться. Не поймите меня превратно, все эти ощущения ни в коей мере не охладили моей страсти: она еще больше разгорелась, и таинственное приключение целиком завладело мною. Присутствие же неясной опасности лишь добавляло остроты моей тайной вылазке.

Несколько времени я побродил по комнате. Я выяснил уже точное местоположение церковного кладбища: до него было не больше мили, и я не хотел явиться раньше времени.

Из гостиницы я выбрался незаметно, повернул от двери налево и, как бы прогуливаясь, направился по дороге; затем еще раз свернул налево и оказался на узкой проселочной дороге, что под навесом ветвей огибала графский парк кругом и проходила мимо старинного кладбища. Деревья подступали к кладбищу вплотную; занимало оно немногим более полуакра слева от дороги, вклиниваясь, таким образом, между нею и парком Шато де ла Карк.

Взойдя по ступеням в этот неприветливый уголок, который пользовался в округе самою дурною славою, я остановился и прислушался. Было тихо. Луна скрылась за облаком, и глаз с трудом различал лишь очертания ближайших предметов, да порой из черной пелены выплывали белые пятна могильных плит.

На фоне темно-серого неба среди прочих неясных форм выделялись то ли кусты, то ли деревья высотою с наш можжевельник, футов шесть, по форме схожие с тополем, только меньше, и с темною, как у тиса, листвою. Не знаю, как называется это растение, но мне часто приходилось видеть его в местах скорби.

Зная, что пришел раньше срока, я решил немного подождать и присел на какое-то надгробие; я понимал, что ступив на земли парка прежде одиннадцати, я могу случайно подвести графиню. Томясь ожиданием, я равнодушно вперил взор в первый попавшийся предмет; им оказалось смутно темневшее шагах в шести кладбищенское дерево, тот самый полутис-полутополь.

Луна понемногу выбиралась из-под облака, так долго скрывавшего ее блистающий лик; становилось все светлее, и дерево, за которое зацепился скучающий взор мой, мало-помалу обретало новые приметы. То было уже не дерево, а неподвижно стоявший человек. И чем ярче светила луна, тем яснее вырисовывался его облик, покуда наконец не определился совершенно: то был полковник Гаярд.

По счастию, он не глядел в мою сторону и стоял ко мне боком.

Виден был лишь его профиль; но седые усы, но свирепый лик, но костлявая долговязая фигура не оставляли никаких сомнений — это был он. Полковник настороженно вглядывался в темноту перед собою, очевидно, ожидая оттуда какого-то человека или сигнала.

Я нисколько не сомневался, что стоит ему случайно меня заметить, как тотчас же возобновится поединок, начатый в «Прекрасной звезде». Право, могла ли злодейка-судьба послать мне в такую минуту свидетеля более опасного? Как возликует он, увидев возможность одним ударом наказать меня и погубить графиню, которую он явно ненавидит!

Он поднял руку и тихонько свистнул; в ответ из темноты раздался такой же тихий свист, и, к облегчению моему, полковник немедленно направился в ту сторону, шаг за шагом от меня удаляясь.

Я различил разговор — приглушенный, едва слышный, — но был вполне уверен, что узнаю своеобразный голос Гаярда.

С величайшей осторожностью я прокрался поближе к говорившим.

В провале разрушенной стены показалась как будто бы шляпа, потом еще одна — да, сомнений нет, беседовали две шляпы: голоса исходили из-под них. Затем они стали удаляться к дороге, я же, лежа в траве, следил из-за могилы, подобно стрелку, что целится во врага. Наконец, сперва одна, затем другая фигура возникли передо мною в полный рост: они спускались на дорогу. Шедший сзади полковник на секунду задержался на верхней ступени, огляделся и канул во тьму. Теперь шаги их и голоса все более удалялись, они двинулись прочь от меня и от «Летящего дракона».

Я подождал, покуда звуки эти стихли вдали, и только тогда ступил в парк. Следуя полученным от графини наставлениям, пробрался через самые густые заросли, насколько возможно приблизившись к запустелому храму, а оставшееся открытое пространство пересек чрезвычайно быстро.

И вот я снова под раскидистыми каштанами и липами. Сердце мое бешено колотилось — я подходил к заветному месту.

Луна светила теперь ровно, в голубоватых ее лучах мерцали кроны деревьев, и в траве под ногами то и дело вспыхивали лунные пятна.

Я поднялся по ступеням, прошелся между мраморными колоннами. Ни здесь, ни во внутреннем святилище, сводчатые окна которого почти полностью застило плющом, графини де Сент Алир не было. Она еще не появилась.

Глава XIX Ключ

Я стоял на ступеньках, напрягая зрение и слух. Через несколько минут послышался хруст сухих веточек под чьими-то ногами, и среди деревьев показалась закутанная в темную накидку женская фигура.

Я бросился навстречу: это была графиня. Она молча подала мне руку, и я отвел ее к месту нашей прошлой беседы. Мягко, но решительно она охладила пыл моего страстного приветствия; сняв капюшон, отбросила назад свои роскошные волосы и, устремив на меня лучистый и печальный взор, глубоко вздохнула. Казалось, ее угнетают какие-то мрачные мысли.

— Ричард, я буду говорить прямо. В жизни моей наступил решительный момент. Я знаю, что вы готовы за меня заступиться. Думаю, вы мне искренне сочувствуете; возможно, вы даже любите меня…

При этих словах я дал волю красноречию, как сделал бы любой юный безумец на моем месте. Она, однако, прекратила эти излияния с той же непреклонностью.

— Выслушайте, друг мой, и скажите, сможете ли вы мне помочь. О, как доверяюсь я вам! Это безумство, но сердце подсказывает, что это — мудрое безумство. Вы, верно, думаете, что я сошла с ума, предложив вам тайное свидание; вы считаете меня дурною, порочною женщиной. Но когда я открою все, вы сами сможете судить меня по справедливости. Без вашей помощи не осуществить мне того, что задумано, и тогда — мне остается только умереть. Я связана узами брака с человеком, к которому питаю презрение… нет, отвращение! Я решилась бежать. У меня есть драгоценности, по большей части бриллианты, за которые мне предлагают тридцать тысяч в ваших английских фунтах. Согласно брачному контракту, они — моя собственность, и я беру их с собою. Вы ведь, конечно, разбираетесь в драгоценных камнях. Перед нашим свиданием я как раз пересчитывала их и взяла кое-что показать. Вот, взгляните.

— Они просто великолепны! — воскликнул я, когда бриллиантовое колье, струясь и переливаясь в прелестных пальчиках, засверкало под луною. Мне, впрочем, показалось, что для столь трагической минуты она слишком растягивает удовольствие. Ну, да женщины всегда восхищаются блестящими игрушками…

— И вот, — промолвила она, — я решилась с ними расстаться. Я превращу их в деньги, чтобы разорвать те тяжкие, чудовищные узы, лицемерно называемые священными, что отдали меня во власть тирану. Я знаю: тот, кто молод, хорош собою, отважен и благороден, как вы, — не может быть богат. Ричард, вы говорите, что любите меня; согласны ли вы бежать со мною? Мы уедем в Швейцарию, скроемся от преследователей; у меня есть друзья с большими связями, они помогут узаконить расторжение брака, и я обрету наконец долгожданное счастие и смогу вознаградить моего героя.

Можете себе представить, в каких цветистых выражениях изливал я мою горячую благодарность, как клялся в вечной преданности; под конец же я передал себя в ее неограниченное распоряжение.

— Завтра вечером, — сказала она, — муж мой будет сопровождать бренные останки своего кузена, господина де Сент Амана, на кладбище Пер-Лашез. Он говорил мне, что из дома гроб выезжает в половине десятого. Вы должны быть здесь, на этом самом месте, в девять.

Я обещал аккуратно выполнить указание.

— Я не стану сюда приходить. Но видите вон там, в окне угловой башни замка розоватый свет?

Я сказал, что вижу.

— Я зажгла свечу под розовым абажуром, чтобы завтра вы вспомнили этот свет. Это будет знак, что похоронная процессия выехала и вы можете приблизиться к дому без риска быть застигнутым. Ступайте сразу к тому окну: я открою его и впущу вас. Через пять минут к воротам подадут дорожную карету с четверкою лошадей. Я вручу вам бриллианты; и едва ступив на подножку кареты, мы сделаемся беглецами. Мы опередим погоню, по меньшей мере, на пять часов; а с нашими средствами, находчивостью и отвагой — нам нечего бояться. Готовы ли вы пойти на все это ради меня?

Я поклялся быть ее рабом навеки.

— Есть одна только трудность, — сказала она. — Сможем ли мы достаточно быстро обратить драгоценности в деньги? Я не смею тронуть их заранее, пока муж находится в доме.

Я только этого и ждал! Я сообщил ей, что располагаю суммою не менее тридцати тысяч фунтов, которые я завтра же заберу от банкира и буду иметь на руках в золоте и банкнотах, так что не нужно впопыхах продавать ее бриллианты, рискуя при этом быть раскрытыми или понести значительные убытки.

— Боже мой! — воскликнула она, кажется, с разочарованием. — Так вы богаты? И я лишена возможности осчастливить моего верного друга? Ну что ж, такова, видно, Господня воля. Так внесем же равную лепту, объединим ваши деньги и мои драгоценности; для меня уж и то счастие, что средства наши сольются воедино.

Засим последовали с обеих сторон страстные речи столь возвышенно-поэтического характера, что я не берусь их здесь передать.

После чего я получил распоряжение особого рода.

— Я принесла для вас ключ и должна объяснить, как им пользоваться.

Ключ был двойной, то есть имел по бородке на каждом конце длинного тонкого стержня. При этом один конец походил на обычный ключ от комнаты, другой скорее подошел бы для дорожного чемоданчика.

— Завтра все будет зависеть от вашей осторожности. Малейшая оплошность повлечет за собою крушение всех моих надежд. Вы ведь занимаете в «Летящем драконе» комнату, о которой ходит столько слухов? Прекрасно, лучше и придумать нельзя. Я объясню почему. Рассказывают, что один человек заперся однажды вечером в этой комнате, а к утру исчез. На самом деле этот господин наверняка решил спастись таким образом от кредиторов, а тогдашний хозяин «Летящего дракона», сам порядочный мошенник, помог ему скрыться. Мой муж расследовал все обстоятельства этого дела и выяснил, как осуществлялся побег. Все было сделано с помощью этого самого ключа. Вот план гостиницы и подробное разъяснение, как применять ключ. Я нашла их у графа в столе. И, конечно же, вы с вашей изобретательностью сумеете сделать так, чтобы в «Летящем драконе» никто ничего не заподозрил. Обязательно попробуйте ключ заранее, проверьте, не заржавели ли замки. Я покуда приготовлю мои драгоценности; вам же, как бы мы ни распорядились нашими средствами, лучше все деньги взять с собою: кто знает, сколько пройдет месяцев, прежде чем вы вновь сможете приехать в Париж или же открыть кому-то место нашего пребывания. И еще: не забудьте выписать для нас паспорта — на чьи угодно имена и в какие угодно края. Ричард, дорогой! (Нежно опершись рукою на мое плечо, она с невыразимой страстью глядела в мои глаза; другая ее рука покоилась в моей). Вверяю вам жизнь мою и уповаю лишь на вашу преданность!

При последнем слове графиня вдруг смертельно побледнела и выдохнула с испугом: «Боже милостивый! Кто здесь?»

В тот же миг она скользнула за дверь во внутренней мраморной перегородке, подле которой мы стояли; за дверью находилась маленькая комната без потолка, величиною не более жертвенника, окно ее густо заплетено было плющом, и сквозь листву едва ли пробивался хоть один луч света.

Последовав за графинею, я обернулся на пороге и посмотрел, куда был направлен ее полный ужаса взгляд. Право, немудрено ей было напугаться: совсем неподалеку, ярдах в двадцати от нас, под яркою луною двигались полковник Гаярд и его спутник; они приближались к нам весьма быстрым шагом. На меня падала тень от карниза и стены; не осознавая этого, я в напряжении ждал, когда же Гаярд издаст свой воинственный клич и бросится в атаку.

Сделав шаг назад, я достал из кармана один из пистолетов и взвел курок. Полковник меня явно не видел.

Так стоял я — наготове, в решимости пристрелить его на месте, посмей он только приблизиться к убежищу графини. Это, бесспорно, было бы убийством, но никакого беспокойства по этому поводу я не испытывал. Так всегда: раз ступив на стезю порока, мы незаметно для себя подвигаемся все ближе и ближе к преступлениям более тяжким, чем поначалу рассчитывали.

— Здесь где-то должна быть статуя, — в своей неприятной отрывистой манере проговорил полковник. — Вот она.

— Та фигура, что упоминается в стансах? — спросил его спутник.

— Она самая. Остальное увидим в следующий раз. Вперед, месье, пора.

И, к моему огромному облегчению, бравый полковник развернулся и размашисто зашагал по траве между деревьями прочь от замка к парковой ограде, через которую он и его спутник вскоре перебрались неподалеку от темной громады «Летящего дракона».

Я нашел графиню в самом неподдельном ужасе; она вся дрожала, но и слышать не желала о том, чтобы я проводил ее до замка. Я уверил ее, что не допущу возвращения сумасшедшего полковника, так что хотя бы этого ей можно не бояться. Она быстро оправилась, снова долго и любвеобильно прощалась со мною и удалилась, оставив меня с ключом в руке и такой сумятицею в мыслях и чувствах, что впору было усомниться в моем собственном душевном здоровье.

Итак, я глядел ей вослед, готовый храбро встретить любые опасности, презреть голос совести и рассудка… да что там, я готов был, если нужно, пойти и на убийство и навлечь на себя тем самым последствия ужасные и необратимые (что было мне до них?) ради женщины, о коей знал лишь, что она прекрасна и безрассудна.

Вновь и вновь, спустя годы, возношу я благодарность милосердным небесам: без их помощи я бы наверняка сгинул в этом чудовищном лабиринте.

Глава XX Ведьмовский колпак

Я возвращался прежнею дорогою, до «Летящего дракона» оставалось две-три сотни ярдов. Грех было жаловаться: на приключения мне нынче везло. И очень возможно, что в гостинице ожидало уж меня новое, правда, на сей раз не столь приятное, — встреча с саблею нелепого и чудовищного полковника.

Хорошо хоть пистолеты были со мною: не обязан же я стоять и терпеливо дожидаться, покуда кровожадный злодей разрубит меня надвое!

Нависающие ветви графских дерев по одну сторону, величественные тополя по другую и разлитый кругом лунный свет делали дорогу удивительно живописною.

По правде сказать, мысли мои теснились в сумбуре и неясности. Понятно, что я стал героем какой-то драмы, захватывающей и полной опасностей, но события в ней сменяли друг друга так стремительно, что с трудом уже верилось, что я это я и все чудеса происходят именно со мною. Я медленно приближался к открытой еще двери «Летящего дракона».

Полковника, кажется, поблизости не было. Я справился внизу: нет, в последние полчаса в гостиницу никто не прибывал; заглянул в общую комнату — никого. Часы пробили двенадцать, и слуга пошел запирать входную дверь. Я взял свечу. В доме погасили уже все огни, и казалось, будто эта сельская гостиница давным-давно погружена в глубокий сон. По широким ступеням я направился наверх; холодный лунный свет лился через окно лестничной площадки, я задержался на мгновение, чтобы поверх парковых зарослей бросить еще один взгляд на башни и башенки столь дорогого моему сердцу замка. Я, однако, тут же сказал себе, что дотошный наблюдатель заподозрит, пожалуй, тайный смысл в моем полуночном бдении, да и сам граф может, чего доброго, усмотреть некий условный знак, заметив в лестничном окне «Дракона» горящую свечу.

Открыв дверь комнаты, я невольно вздрогнул: передо мною стояла древняя старуха с таким длинным лицом, каких я в жизни не видывал. На голове у нее высился убор — из тех, что в былые времена именовались попросту колпаками; белые поля его представляли странный фон для дряблой коричневой кожи и делали морщинистое лицо ее еще уродливее. Распрямивши костлявые плечи, она взглянула на меня черными и какими-то слишком блестящими для ее лет глазами.

— Я вам тут разожгла огоньку, месье, ночка-то холодная.

Я поблагодарил, но она все не уходила — стояла на том же месте со свечою, дрожащею в руке.

— Месье, уж простите меня, старуху, — продребезжала она, — только с какой стати вам, английскому милорду, молодому да богатому, сидеть в «Летящем драконе» вместо того, чтобы развлекаться в свое удовольствие в столице? Что вы здесь нашли?

Будь я в том нежном возрасте, когда люди верят еще в сказки и ждут, чтоб во сне к ним явилась добрая фея, я бы, несомненно, уверовал, что это иссохшее привидение — genius loci[30], злая волшебница, что она сейчас топнет ногою — и я бесследно исчезну, подобно трем злополучным жильцам этой комнаты. Однако счастливое детство мое уже миновало. Старуха же сверлила меня черными глазами, явно показывая, что ей известна моя тайна. Я был смущен и встревожен, но спросить, что за дело ей до моих развлечений, мне отчего-то не приходило в голову.

— Месье, вот эти старые глаза видели вас нынче ночью в графском парке!

— Меня? — я постарался изобразить самое презрительное удивление, на какое только был способен.

— Что толку отпираться, месье; я знаю, что вам здесь надо! Убирайтесь-ка лучше подобру-поздорову. Уезжайте завтра утром — и никогда больше сюда не возвращайтесь.

И глядя на меня страшными глазами, она возвела к потолку свободную от подсвечника руку.

— Я совершенно ничего… — начал я. — Не понимаю, о чем вы. Да и чего ради вы за меня так волнуетесь?

— Не за вас, месье; я волнуюсь за доброе имя старинного семейства, которому я служила в лучшие дни, когда знатность еще почиталась. Но вижу, зря я толкую вам об этом, месье, вы еще насмехаетесь! Что ж, я сохраню мою тайну, а вы храните вашу. Скоро вам будет трудновато ее разгласить.

Старуха медленно вышла из комнаты и, прежде чем я нашелся с ответом, затворила за собою дверь. Добрых пять минут я простоял как вкопанный. Вероятно, размышлял я, ревность господина графа кажется этой несчастной страшнее всего на свете. Я, конечно же, презираю неизвестные опасности, на которые так зловеще намекала престарелая дама, но нет, согласитесь, ничего приятного, если о вашей тайне догадывается постороннее лицо, которое к тому же держит сторону противника, графа де Сент Алира.

Не следует ли мне сейчас же известить графиню, что о тайне нашей, по меньшей мере, подозревают? Ведь она безоглядно или — как она сама сказала — безумно доверилась мне! Или же, пытаясь связаться с нею, я лишь навлеку на нас еще большую опасность? И что, собственно, имела в виду эта сумасшедшая старуха, когда говорила: «Вы храните вашу тайну, а я сохраню мою»?

Бесчисленное множество неразрешимых вопросов стояло предо мною. Я словно путешествовал по сказочной стране, где то черт из-под земли выскочит, то страшное чудовище из-за дерева выпрыгнет.

Впрочем, я решительно отмел тревоги и сомнения. Заперев дверь, я сел за стол, поставил с обеих сторон по свече и развернул перед собою пергамент с рисунком и подробным описанием: мне надлежало уяснить, как действует ключ.

Посидев над бумагою несколько времени, я решился попробовать. Правый угол комнаты был как бы срезан, и дубовая обшивка несколько отходила от стены. Присмотревшись, я нажал на одну из дощечек, она отошла в сторону, и под нею обнаружилась замочная скважина. Я убрал палец, и дощечка, спружинив, отскочила на свое место. Пока что я успешно следовал инструкции. Таким же образом обнаружил я еще одну скважину, точно под первой. К обоим замкам подходил маленький ключик на одном конце. Мне пришлось несколько раз с силою налечь на него; наконец он повернулся, скрытая в обшивке дверь подалась, и за нею показалась полоска голой стены и узкий сводчатый проход, уводивший в толщу каменной кладки; чуть подальше увидел я винтовую лестницу.

Я вошел со свечою. Не знаю, есть ли и впрямь что-то особенное в воздухе, которого давно никто не тревожил; меня, во всяком случае, он будоражил; вот и сейчас тотчас ударил в нос — тяжелый и влажный. Свеча едва освещала голые каменные своды, подножия лестницы не было видно. Я спускался все ниже и через несколько витков ступил на каменный пол. Здесь оказалась еще одна, утопленная в стену старая дубовая дверь; она отпиралась другим концом ключа. Замок никак не поддавался; я поставил свечу на ступеньку и нажал обеими руками; ключ повернулся очень медленно, с неимоверным скрежетом, и я испугался, как бы этот резкий звук меня не выдал.

Я замер; однако вскоре все же осмелел и открыл дверь. Ночной ветерок с улицы задул свечу. К самой двери джунглями подступали заросли остролиста и мелкий кустарник. Было совершенно темно, не считая лунных бликов, что пробивались кое-где сквозь густую листву.

Очень тихо, на случай, если скрип ржавого замка побудил кого-нибудь раскрыть окно и прислушаться, я пробирался сквозь чащу, покуда не завидел впереди открытое пространство. При этом я обнаружил, что заросли вклиниваются глубоко в графский парк и здесь сливаются с деревьями, которые довольно близко подходят к известному храму.

Ни один генерал не придумал бы лучшего прикрытия для подступа к заветному месту — месту моих встреч с предметом моего незаконного обожания.

Оглянувшись на старую гостиницу, я обнаружил, что лестница, по которой я спускался, укрыта в башенке, какие зачастую венчают подобные здания. Лестничная спираль располагалась так, что верхний ее виток выходил как раз на угол моей комнаты, отмеченной в плане.

Вполне удовлетворенный пробною вылазкою, я вернулся к тайной лестнице, без особых трудностей поднялся в комнату и закрыл за собою секретную дверь. Я поцеловал таинственный ключ, переданный мне любимою рукою, и положил его под подушку, на коей долго еще в ту ночь металась без сна вскруженная моя голова.

Глава XXI Трое в зеркале

На следующее утро я проснулся очень рано. Слишком возбужденный, чтобы пытаться снова спать, я дождался сколько-нибудь приличного часа и переговорил с хозяином гостиницы. Сказал ему, что нынче вечером собираюсь в город, а оттуда в ***, где должен встретиться кое с кем по делам, о чем и прошу сообщать всем, кто станет обо мне справляться; что я намерен вернуться примерно через неделю и ключ от комнаты оставляю на это время моему слуге Сен Клеру, дабы он смотрел за вещами.

Подготовив таким образом хозяина, я поехал в Париж и осуществил финансовую часть операции: обратил все мои деньги, около тридцати тысяч фунтов, в наличность, причем исключительно в крупные купюры — для удобства переноски и пользования, ведь нельзя будет вступить в любого рода деловые связи, не выдав при этом мое местопребывание. Все эти сложности мы с поверенным преодолели наилучшим образом. Не стану докучать вам рассказом о том, как я выправлял паспорта; скажу лишь, что в качестве временного нашего убежища я выбрал, в полном соответствии с романтичностью приключения, один из самых прекрасных и уединенных уголков Швейцарии.

Что до багажа, то я собирался выехать без такового. Необходимый гардероб можно приобрести на другое утро в первом же крупном городе на нашем пути. Было еще только два часа пополудни. Только два! А как прикажете распорядиться временем, что оставалось до девяти вечера?

Я еще не видел Собора Парижской Богоматери; туда я и поехал. Час с небольшим провел я в Соборе, затем направился в Консьер-жери, во Дворец Правосудия, потом в величественную часовню Сант-Шапель. Но до вечера было все еще далеко, и от нечего делать я решил побродить по соседним переулкам. Помню, в одном из них встретился мне старый дом с надписью на стене, извещающей, что «здесь проживал каноник Фюбер, родной дядя Абеляровой Элоизы». Не знаю, сохранились ли до наших дней эти старые улочки, в которых полуразрушенные готические церкви приспосабливались под склады и магазинчики. В числе прочих лавок, между которыми были и занятные, и совершенно неинтересные, встретилась мне одна, принадлежавшая, по-видимому, торговцу старинной мебелью, оружием, фарфором и всевозможными украшениями. Я вошел в темное пропыленное помещение с низким потолком. Хозяин занимался чисткою инкрустации на каких-то старинных доспехах и предоставил мне бродить по магазинчику и изучать собранные в нем реликвии, сколь мне заблагорассудится. Так я постепенно добрался до дальней стены, единственное ячеистое окно которой глядело на меня множеством грязнейших стекол, обрамленных круглыми рамками. Дойдя до окна, я повернул уже было обратно, когда взгляд мой упал на большое зеркало в потускневшей старинной раме. Стояло оно в нише передо мною под прямым углом к стене. В зеркале отразилась часть помещения, которая в старых домах именовалась, как я слышал, альковом; здесь, среди всякого старья и пыльного хлама, развешанного по стенам, стоял стол, за, которым беседовали три человека. Двух из них я сразу узнал: один был полковник Гаярд, другой — маркиз д'Армонвиль. Третьим в компании был худой, бледный господин с черными прямыми волосами и лицом, испещренным оспинами, на котором безошибочно прочитывалась натура низкая и подлая; он вертел в руке перо. Маркиз поднял глаза, вслед за ним к зеркалу обернулись и два его собеседника. На мгновение я растерялся. Ясно было, однако, что сидевшие за столом меня не узнали, да и не могли узнать, поскольку свет от окна падал за моею спиною, а я стоял в полумраке.

Мне, слава Богу, хватило присутствия духа: я притворился, что целиком поглощен осмотром древностей и, неспешно переходя от одного предмета к другому, отодвинулся подальше от опасного места. На миг я замер, прислушиваясь, не идет ли кто следом, но к моему облегчению никаких шагов не услышал и, как вы, вероятно, поняли, не стал долее задерживаться в убогой лавчонке, озадачившей меня столь неожиданным открытием.

В конце концов я решил не думать о том, что свело маркиза с полковником Гаярдом под этими пыльными сводами, или кто тот третий, который во время разговора вертел и покусывал перо, — ведь маркиз по роду своей деятельности может находить для себя самых странных товарищей.

Я был рад наконец выбраться из города и с заходом солнца уже подъезжал в «Летящему дракону». У подъезда я отпустил экипаж и взбежал по ступенькам крыльца, держа в руке аккуратный и замечательно маленький, учитывая характер содержимого, сундучок, который был к тому же обернут в кожаный чехол и перетянут ремнями, так что решительно невозможно было догадаться, что я несу.

Поднявшись к себе, я призвал Сен Клера, сообщил ему примерно то же, что утром говорил хозяину, и вручил пятьдесят фунтов, распорядившись тратить их на его собственные нужды и на оплату комнат до моего возвращения. Затем я торопливо и неплотно пообедал; взгляд мой то и дело возвращался к старинным часам, которые заговорщицки тикали с камина, словно заботясь, как бы мне не опоздать на это немыслимое свидание. Само небо благоволило нашим планам и было затянуто облаками.

Внизу хозяин гостиницы спросил, не нужна ли мне карета до Парижа. Я предвидел вопрос и тут же отвечал, что намереваюсь идти до Версаля пешком, а там уж нанять карету. Я кликнул Сен Клера.

— Ступай, — сказал я, — выпей с приятелями бутылочку вина. Если понадобишься, позову, а пока что держи-ка ключ от комнаты. Мне нужно кое-что записать, так что скажи всем, чтобы меня хотя бы полчаса не беспокоили. Если через полчаса ты не найдешь меня в комнате, значит, я уже отправился в Версаль. Тогда запри дверь, а о прочем мы уже условились. Понятно?

Сен Клер пожелал мне счастливого пути, явно предвкушая, как погуляет без меня на мои денежки. Со свечою в руке я поспешил наверх. До назначенного часа оставалось всего пять минут. Право же, я никогда не был трусом, но должен признать, что перед решительным мигом испытывал волнение, даже страх, точно солдат перед боем. Так, может быть, я согласился бы отступить? Ни за что!

Я заперся на задвижку и надел пальто, в каждый карман которого положил по пистолету; отомкнув скрытую в обшивке дверцу, я подхватил под мышку мой сундучок, задул свечу, затем прошел к двери комнаты, открыл задвижку, послушал, не идет ли кто, быстро вернулся к тайному ходу, вошел — и замок за мною защелкнулся; я оказался в кромешной тьме. Пока что все шло гладко.

Глава XXII Восторги встречи

Во мраке я спускался по винтовой лестнице, держа ключ наготове. Почувствовав под ногою каменный пол, я ощупью нашел дверь и в ней замочную скважину. На сей раз, благодаря моей осторожности, дверь открылась тише, чем накануне. Я шагнул в густые заросли; здесь было почти так же темно, как на лестнице.

Заперев дверь, я стал прокладывать путь к моей цели; кусты постепенно редели и сменялись деревьями, среди которых я пробирался с уже меньшим трудом, держась поближе к опушке.

Наконец в темноте между мощными стволами, ярдах в пятидесяти от меня, призрачно забелели колонны греческого храма. Все складывалось благоприятно. Я успешно ввел в заблуждение Сен Клера и хозяина «Летящего дракона», а ночь была так темна, что и самым бдительным из обитателей гостиницы не удалось бы удовлетворить своего любопытства, хотя бы они выставили в каждом окне по соглядатаю.

Ступая по корням старых деревьев, добрался я до моего наблюдательного пункта. Поставив зачехленный сундучок в проем в стене, я облокотился на него и взглянул на старый замок. Контуры его, едва различимые во тьме, сливались с небом. Света не было ни в едином окне. Мне оставалось лишь ждать, но как долго?

Итак, я стоял, опершись на мои сокровища, вперив взор в темнеющую громаду замка; как вдруг среди страстных и восторженных мечтаний случилась мне одна странная мысль; вы скажете, что она, пожалуй, могла бы осенить меня и пораньше. Однако она пришла сейчас, и почудилось сразу, будто мрак кругом сгустился и из ночной тьмы повеяло холодом.

А что если мне, как и остальным постояльцам, о которых выслушал я столько историй, суждено исчезнуть? Разве не сделал я все мыслимое и немыслимое, дабы скрыть свои действительные намерения и направить окружающих по ложному следу?

Эта леденящая мысль змеею вползла в мое сознание — и тут же исчезла.

Во мне играла молодость, жизнь вступала в самую прекрасную пору: пришло время погони за счастием, время бурных страстей, порывов и приключений! Вот пара двуствольных пистолетов — четыре жизни в моих руках! Да и откуда может грозить опасность? Граф? Что за дело мне до него? Когда бы не моя Дульсинея, мне было бы решительно все равно, попадется ли сегодня на моей дороге этот трусливый старик, дрожавший от страха перед задирой-полковником. Я пытался вообразить самое худшее; но имея в союзницах отважную, умную и прекрасную графиню, вправе ли я думать о неудаче? Подобные фантазии просто смешны!

Пока я беседовал таким образом сам с собою, в окне зажегся условный свет. Цвет его был розовый, couleur de rose,[31] символ радужных надежд, цвет зари счастливого дня.

Свет из трехарочного окна лился неяркий, но ясный и ровный; каменные колонны, разделявшие стекла, стали на розовом фоне еще чернее. Я тут же подхватил сундучок и торопливо зашагал в сторону замка; губы мои шептали слова страстной любви. На пути не встретилось мне ничего, что могло бы помешать осуществлению нашего замысла: ни огней, ни голосов, ни звука шагов, ни лая собаки — никаких признаков жизни. Штора была опущена. Подойдя ближе, я обнаружил, что к высокому окну башни ведет лестница в несколько ступенек, а ячеистая середина окна отворена, наподобие двери.

Вот на тяжелую ткань легла изнутри чья-то тень, затем штору отдернули, и, уже поднимаясь по ступеням, я услышал нежный шепот:

— Ричард, ах, Ричард! Милый мой, приди! Приди же скорее! Как долго ждала я этой минуты!

О небо, она была прекрасна! Любовь моя достигла высшего накала, и в порыве восторга я жаждал сразиться с действительною опасностью, достойной этого восхитительного создания. После первого бурного приветствия она усадила меня на диван подле себя, и несколько минут мы беседовали. Она сообщила мне, что граф с похоронною процессией отбыл на Пер-Лашез и теперь они проехали, должно быть, не меньше мили; а вот и драгоценности — и она торопливо показала мне раскрытую шкатулку, где сверкало множество чрезвычайно крупных бриллиантов.

— А это что? — спросила она.

— Сундучок, в котором находятся тридцать тысяч фунтов, — отвечал я.

— Как? И все они здесь? — воскликнула она.

— Конечно, все.

— Да стоило ли брать с собою столько денег, с моими-то бриллиантами? — Она дотронулась до шкатулки. — Для меня было бы особенным счастием, когда бы ты позволил мне, пускай в первое время, обеспечивать нас обоих.

— О милая, о ангел доброты! — воскликнул я высокопарно. — Не забывай, что нам еще долго придется скрывать место нашего пребывания и избегать любого общения.

— Так, стало быть, все эти деньги у тебя с собою? Ты знаешь это наверное? Ты их пересчитывал?

— Да, — ответил я; при этом на лице моем отразилось, возможно, некоторое недоумение. — Я только сегодня забрал деньги от банкира и при этом, разумеется, их пересчитал.

— Немного боязно путешествовать с такими деньгами; впрочем, и с драгоценностями не меньше риска, так что разница невелика… Возьми же и поставь их покуда рядышком: сундук и шкатулку; а когда придет время ехать, ты снимешь пальто и как-нибудь их прикроешь. А то еще кучер догадается, что мы везем с собою такие богатства… Теперь, прошу тебя, задерни занавески на окне и закрой ставни.

Едва я успел это проделать, в дверь постучали.

— Не беспокойся, я знаю, кто это, — шепнула она.

Видно было, что стук ее не смутил. Она тихо подошла к двери и с минуту с кем-то шепталась.

— Это моя верная служанка; она поедет с нами. Мы сможем выехать не раньше, чем минут через десять, а пока она подаст нам кофей в соседнюю комнату.

Затем графиня снова открыла дверь и выглянула.

— Пойду скажу, чтобы не брала с собою слишком много вещей: она у меня с причудами. Ты, пожалуй, лучше оставайся здесь, не нужно ей тебя видеть.

Она поднесла палец к губам, приказывая мне молчать, и вышла.

В моей прекрасной даме что-то изменилось. В последние несколько мгновений словно тень легла на ее чело, она казалась отстраненною, чуть ли не отчужденною. Отчего она так бледна? Отчего потемнели ее глаза и даже голос изменился? Может быть, произошло непредвиденное? И нам грозит опасность?

Тревога моя, впрочем, тотчас улеглась. Случись что-то подобное, она бы, конечно, сразу мне все сказала. И ничего нет удивительного, если перед решительным шагом она так волнуется. Графини не было дольше, чем я предполагал. От человека в моем положении вряд ли можно ожидать совершенного спокойствия, и я принялся вышагивать по комнате. Комната была невелика, и на другом ее конце имелась еще одна дверь. Не особенно задумываясь, я открыл ее и прислушался: тишина. Я находился в состоянии крайнего возбуждения и всем существом моим был устремлен вперед, к предстоящему путешествию, а потому все происходившее со мною в каждую конкретную минуту воспринимал несколько отрешенно. Оттого и понаделал в тот вечер множество глупостей — во всяком случае, иного оправдания у меня нет, ибо сообразительности я от природы вроде бы не лишен. И, бесспорно, глупее всего я повел себя, не затворив сразу дверь, которую мне вовсе не следовало открывать. Увы, вместо этого я взял свечу и вошел в соседнюю комнату.

Здесь меня ожидало довольно неприятное открытие.

Глава XXIII Чашка кофею

На голом, без единого ковра, полу рассыпана была стружка и валялось десятка два кирпичей. Кроме того, на узком столе стоял предмет, при виде которого мне захотелось протереть глаза.

Приблизившись, я приподнял простыню, почти не скрывавшую формы предмета. Так и есть: под простынею находился гроб, на крышке его блестела пластинка с надписью:

PIERRE DE LA ROCHE ST. AMAND Gee de XXIII ans.[32]

Я отпрянул; то было для меня двойное потрясение. Так значит, похоронная процессия все-таки не выехала? Покойник еще здесь. Меня обманули. Так вот в чем причина столь явного замешательства графини. Она поступила бы куда благоразумнее, сообщив мне об истинном положении дел.

Я покинул эту печальную комнату и закрыл дверь. Недоверие ко мне было, несомненно, самою большою ошибкою, какую могла совершить графиня. В таком деле нет ничего опаснее взаимной неискренности. Безмятежно, ни о чем не ведая, я вошел в комнату — а вдруг я столкнулся бы там случайно с человеком, которого мне следовало избегать в первую очередь?!

Размышления эти, едва начавшись, были прерваны графиней де Сент Алир. По моему лицу она, видимо, о чем-то догадалась и тут же бросила быстрый взгляд на другую дверь.

— Ричард, дорогой, ты заметил что-нибудь… что-нибудь не то? Ты выходил из комнаты?

Я немедленно ответил «да» и честно ей все рассказал.

— Ах, я не хотела понапрасну тебя волновать. Все это так гадко и неприятно. Покойник и правда находится здесь. Но граф выехал за четверть часа до того, как я зажгла розовую лампу и приготовилась встречать тебя; тело несколько запоздало и прибыло минут через восемь-десять после его отъезда. Граф забеспокоился, как бы могильщики на Пер-Лашез не решили, что похороны откладываются, и не разошлись. Он ведь знал, что, несмотря на неожиданную задержку, останки бедного Пьера безусловно прибудут нынче вечером. К тому же он непременно хочет, чтобы до завтрашнего утра похороны завершились. Гроб с телом должен выехать из дому через десять минут. Тогда мы сразу можем отправляться в наше невообразимое и счаётливое путешествие. Лошадей подадут к воротам; карета готова. А об этих ужасных похоронах… (Графиня содрогнулась, и получилось у нее это очень мило)… Прошу тебя, не будем больше о них вспоминать!

Она отошла закрыть злополучную дверь на задвижку, и, когда возвратилась, во всем ее облике сквозило такое трогательное раскаяние, что я готов был броситься к ее ногам.

— Никогда, — говорила она, умоляюще заглядывая мне в глаза, — никогда больше не посмею я обмануть моего храброго и прекрасного Ричарда, моего героя… Простил ли ты меня?

Последовала еще одна сцена страстных излияний, любовных вздохов и восторгов, правда, не очень громких, дабы нас не подслушали непрошенные свидетели.

Наконец она предостерегающе подняла руку, подавая мне знак не двигаться, и, обративши взгляд на меня, а ухо к двери, за которою находился гроб, застыла так на некоторое время и затаила дыхание. Затем, таинственно кивнув, она на цыпочках подошла к двери и снова обратилась в слух. Руки она не опустила, как бы приказывая мне оставаться на месте. Вскоре она так же тихо возвратилась и шепнула: «Выносят; пойдем со мною».

Мы перешли в комнату, в которой только что происходил ее разговор со служанкою. На серебряном подносе приготовлен был кофей и две изящные чашки старинного фарфора; рядом на подносе для писем стояли рюмки и бутылка, как оказалось, с наливкою.

— Я сама тебе все подам. Здесь я твоя служанка — я так хочу! И если ты откажешь мне в этом удовольствии, я буду думать, что ты еще сердишься.

Она наполнила чашку и передала мне кофей левой рукой, а правой нежно обняла меня за шею и, лаская мои кудри, прошептала:

— Выпей, и я тоже себе налью.

Кофей был превосходен; покончив с ним, я принял из ее рук рюмку, содержимое которой тоже выпил.

— Вернемся в соседнюю комнату, милый, — сказала она. — Эти ужасные люди, должно быть, уже ушли, и теперь там будет спокойнее.

— Все, как ты прикажешь, — прошептал я. — Отныне я подчиняюсь тебе всегда и во всем, о моя владычица!

Сей высокий слог я почерпнул, по всей вероятности, в традициях французской любви, какими они мне представлялись. И по сей день стыдно вспоминать напыщенность, с которой я обращался к графине де Сент Алир.

— Ну что ж, тогда повелеваю тебе выпить еще одну рюмку наливки — маленькую, совсем крошечную, — весело объявила она. Все же эта женщина была само непостоянство! И мрачное настроение, только что владевшее ею, и напряжение решительной минуты, когда на карту поставлена вся ее дальнейшая жизнь, — все вмиг исчезло. Она выбежала и тут же вернулась с малюсенькой рюмочкой, которую я поднес к губам и выпил, сопроводив это действие самыми нежными и изысканными речами.

Я целовал ее руки, целовал ее уста, глядел в ее прекрасные глаза и снова ее целовал; она не сопротивлялась.

— Ты зовешь меня по имени; я же не знаю имени моего божества! Скажи, как называть мне тебя?

— Называй меня Эжени. Ах, скорее бы нам стало известно друг о друге все — если, конечно, любовь твоя так же безгранична, как моя.

— Эжени! — воскликнул я и вновь принялся восторгаться, на этот раз — именем возлюбленной.

Не успел я поведать ей, что жажду поскорее отправиться в путь, как во мне возникло весьма странное ощущение. Оно вовсе не походило на приступ дурноты. Я не могу подобрать более подходящего образа, нежели внезапная скованность мозга: словно бы некая тонкая оболочка, если таковая на нем имеется, вдруг сжалась и стала совершенно жесткой и оцепенелой.

— Ричард, дорогой, что с тобой? — воскликнула она с испугом. — Боже мой! Ты нездоров. Умоляю тебя, присядь; садись вот сюда. — Она почти силою усадила меня в кресло; я, впрочем, был не в состоянии оказать хотя бы малейшее сопротивление. Увы, все приметы недуга были мне слишком хорошо знакомы. Я сидел, бессильно откинувшись в кресле, и не мог издать ни единого звука, ни смежить век, ни перевести взгляда, ни пошевелить пальцем. Всего за несколько секунд я оказался в том жалком состоянии, в коем провел столько кошмарных часов при подъезде к Парижу в обществе маркиза д'Армонвиля.

Неудержимо было отчаяние прекрасной дамы. Она утратила, кажется, всю свою осторожность. Громко звала меня по имени, трясла за плечо, поднимала мою руку и глядела, как она безжизненно падает; графиня на все лады упрашивала меня подать хоть какие-нибудь признаки жизни и клялась, что если я этого не сделаю, она сейчас же покончит с собой.

Через несколько минут горестные восклицания вдруг прекратились. Дама замолчала и, по-видимому, совершенно успокоилась. Она деловито сходила за свечою и вернулась ко мне. Лицо ее, правда, было очень бледно, но в нем не отражалось ничего, кроме озабоченности, с некоторою, разве что, примесью брезгливости. Она медленно повела свечою перед моими глазами, наблюдая при этом за мною; затем поставила свечу и два или три раза резко позвонила в колокольчик. Я видел, как она тщательно заперла дверь в комнату, где я только что пил кофей, и поместила наши сокровища — сундучок и шкатулку с драгоценностями — друг с дружкою на столе.

Глава XXIV Надежда

Едва успела она водрузить на стол мой претяжелый сундучок, как дверь комнаты с покойником отворилась и на пороге возникла зловещая и неожиданная фигура.

То был граф де Сент Алир, который, по моим расчетам, должен был проехать уже добрую часть пути до кладбища. Он некоторое время недвижно стоял в дверном проеме, как собственный портрет. Тщедушная фигура его была облачена в глубочайший траур. В руке он держал черные перчатки и шляпу с черной креповой лентою.

Граф пребывал в крайнем возбуждении; даже когда молчал, он все время поджимал губы и причмокивал, и в общем имел вид совершенно злодейский, но испуганный.

— Ну что? Эжени, миленькая, дитя мое, ну что? Все отлично, да?

— Да, — отвечала она довольно нелюбезно. — Но вы с Планаром не должны были оставлять эту дверь незапертой. Он вошел туда, — сурово продолжала она, — и принялся рассматривать все, что ему вздумалось; счастье еще, что он не сдвинул крышку гроба.

— Об этом должен был позаботиться Планар! — взвизгнул граф. — Ma foi[33]. He могу же я за всем уследить. — Он просеменил несколько шажочков к моему креслу и навел на меня лорнет.

— Месье Бекетт! — несколько раз пронзительно крикнул он. — Эй! Вы что, не узнаете меня?

Затем он подошел совсем близко и внимательно всмотрелся в мое лицо; поднял и встряхнул мою руку, снова позвал по имени, после чего оставил в покое и сказал:

— Все вышло превосходно, моя прелестная mignonne[34]! Когда это началось?

Графиня приблизилась и, стоя рядом с графом, неотрывно смотрела на меня несколько секунд.

Трудно передать, как страшно глядели эти две пары порочных глаз.

Дама перевела взгляд туда, где, как мне помнилось, была каминная полка; оттуда доносилось назойливое тиканье.

— Четыре… пять… нет, шесть с половиной минут, — медленно и бесстрастно произнесла она.

— Браво! Брависсимо! Ах ты, моя красавица! Венерушка моя! Ты настоящая героиня! Жанна д'Арк! Вот образцовая подруга!

Он уставился на меня со злорадным любопытством, одновременно пытаясь костлявыми стариковскими пальцами нашарить позади себя ее руку; но дама, не очень-то, смею заметить, жаждавшая его ласк, несколько отодвинулась.

— Ну все, ma chere[35], пора приниматься за дело. Что там у него? Бумажник? Или… или что?

— Да вот оно, — сказала дама, брезгливо указывая на сундучок в кожаном чехле, стоявший на столе.

— Вот мы сейчас и посмотрим, вот и посчитаем… — приговаривал он, дрожащими руками расстегивая ремни. — Нужно все хорошенько пересчитать, не было бы ошибки! Карандаш с блокнотом у меня есть… а где же ключ? Вот чертов замок! Ах ты… Что ж это такое! Где ключ?

Он стоял перед графиней, притопывая от нетерпения ножкою и протягивал к ней алчно трясущиеся руки.

— Откуда у меня ключ? Он, верно, у него в кармане, — отвечала дама.

В следующее мгновение пальцы старого негодяя уже шарили в моих карманах. Он вытащил все, что в них находилось и среди прочего несколько ключей.

Я пребывал точь-в-точь в том же состоянии, как тогда — в карете с маркизом — и понимал, что сейчас меня будут грабить. Я не мог еще уразуметь всей драмы целиком, да и роль графини в ней оставалась туманною. Впрочем, это и немудрено, ибо женщины изрядно превосходят нас неизменным присутствием духа и артистическими талантами. Возможно, возвращение супруга и впрямь было для нее неожиданностью, а счастливая мысль исследовать содержимое моего сундука пришла графу в голову только что, на месте. Впрочем, с каждою минутою дело прояснялось, и очень скоро мне суждено было во всех подробностях постичь ужас моего положения.

Я ни на волосок не мог сдвинуть мои застывшие зрачки. Однако дальнейшие описания мои точны, и вы сами, при желании, можете в этом удостовериться. Попробуйте сесть в конце просторной комнаты и уставиться в одну точку; комната войдет в поле вашего зрения целиком, за исключением небольшого пространства перед глазами, но и в этом пространстве — благодаря, вероятно, преломлению лучей в самом глазе — можно, хотя и нечетко, различить предметы. Таким образом, почти ничто из происходившего в комнате не укрылось от моего взора.

Старик уже нашел ключ. Кожаный чехол был вскрыт, затем граф отпер кованый сундучок и вывалил на стол его содержимое.

— В каждом столбике по сто наполеондоров. Один, два, три… Так, быстро записывай: тысяча наполеондоров. Один, два, три… так, хорошо. Пиши: еще тысяча. — И далее в том же духе, покуда, весьма скоро, все золото не было пересчитано. Далее пошли бумажные деньги.

— Десять тысяч франков, пиши. Опять десять тысяч франков, записала? Еще десять тысяч; есть? Ах, что же все такие крупные купюры? Мелкими бы куда спокойнее. Запри-ка дверь. Планару ни к чему знать точную сумму: он, пожалуй, может позабыть о приличиях. Зачем ты не наказала ему брать мелкими купюрами? С этими всегда столько хлопот. Ну, да ладно теперь… Продолжаем… Все равно уж ничего не поделаешь… Пиши: еще десять тысяч франков… Еще… Еще… — И так далее, покуда все мои денежки не были сочтены на моих глазах; я видел и слышал происходящее совершенно отчетливо, мысль моя работала с ужасающей ясностью; во всех же остальных отношениях я был трупом.

Каждую пачку и столбик монет граф тут же клал обратно в сундучок, и теперь, выведя, наконец, общую сумму, запер его, заботливо упаковал в чехол, открыл дверцу незаметного стенного шкафчика и, поместив туда шкатулку графини и мой сундучок, запер шкаф на ключ, после чего принялся с обновленною желчностью посылать проклятия на виновного в задержке Планара.

Открыв задвижку, он выглянул в темноту соседней комнаты и прислушался; затем снова притворил дверь и вернулся. Старик просто трясся от нетерпения.

— Я отложил для Планара пачечку в десять тысяч франков, — сообщил граф, ткнув пальцем в свой жилетный карман.

— Боюсь, он этим не удовлетворится, — сказала дама.

— Черт побери! Что значит «не удовлетворится»? Что ж, у него совсем совести нет? Ну, так я поклянусь, что это половина от всей суммы.

Они еще раз подошли ко мне вместе и некоторое время молча озабоченно меня рассматривали; затем старый граф снова принялся поносить Планара и сличать время на своих карманных часах с каминными. Дама казалась гораздо спокойнее. Она больше не оборачивалась в мою сторону и сидела ко мне в профиль, глядя прямо перед собою; за последние минуты она странно потемнела и подурнела и походила скорее на ведьму. При виде этого утомленного лица, с которого словно бы спала маска, последняя надежда во мне угасла. Они определенно хотят увенчать ограбление убийством. Но отчего они не разделались со мною сразу? Какой смысл откладывать расправу, увеличивая тем самым риск? Невозможно передать, как бы я ни старался, весь ужас, который пришлось мне пережить. Представьте себе кошмар наяву — когда все, что мыслимо разве только в страшном сне, происходит с вами на самом деле, и нет больше сил выносить эту пытку, но смерть все оттягивается и оттягивается, к вящему удовольствию тех, кого забавляют ваши адские муки. Я уж не думал больше о причинах моего плачевного состояния, теперь они стали мне понятны.

И вот, в момент сильнейших моих страданий, которых я не умею выразить словами, дверь комнаты, где находился гроб, медленно отворилась, и на пороге появился маркиз д'Армонвиль.

Глава XXV Отчаянье

Минутная надежда, столь зыбкая и неистовая, что сама казалась пыткою, сменилась ужасом отчаяния, лишь только произнесены были первые слова:

— Ну, наконец-то, Планар, слава Богу, — закудахтал граф, вцепившись в локоть вошедшего обеими руками и подводя его ко мне. — Вот, посмотрите-ка. Пока что все идет прелестно, просто прелестно! Подержать вам свечку?

Мой друг д'Армонвиль, Планар или кто уж он там был на самом деле, подошел ко мне, на ходу стягивая перчатки и засовывая их в карман.

— Свечу. Немного правее; так… — сказал он и, склонившись надо мною, принялся внимательно рассматривать мое лицо. Дотронулся до лба, провел по нему рукою, после чего некоторое время глядел мне в глаза.

— Что вы думаете, доктор? — спросил граф шепотом.

— Сколько ему дали? — вопросом отвечал маркиз, так неожиданно разжалованный в доктора.

— Семьдесят капель, — сказала дама.

— С горячим кофеем?

— Да; шестьдесят с кофеем и десять с наливкою.

Мне почудилось, что голос ее при этом немного дрогнул; что ж, нужно, видимо, пройти изрядный путь по стезе порока, чтобы полностью избыть в себе последние внешние признаки волнения, ибо они живучи и сохраняются даже тогда, когда все доброе, коему они должны соответствовать, давно погублено.

Доктор между тем рассматривал меня невозмутимо, словно собирался поместить на анатомический стол и демонстрировать перед студентами расчленение тела.

Он еще некоторое время изучал мои зрачки, затем взялся рукою за пульс.

— Так, деятельность сердца приостановлена, — пробормотал он.

Потом он поднес к моим губам нечто вроде листочка сусального золота, отворотившись при этом подальше, дабы не поколебать его собственным дыханием.

— Ага, — едва слышно, как про себя, сказал он.

Расстегнув на мне сорочку, он приложил к моей груди стетоскоп. Припав ухом к другому концу трубки, он прислушался, словно пытаясь уловить какой-то очень отдаленный звук, после чего поднял голову и сказал так же тихо, ни к кому не обращаясь:

— Заметных признаков работы легких не наблюдается. Покончив по всей вероятности с осмотром, он сказал:

— Семьдесят капель, даже шестьдесят — десять лишних я назначил для верности — должны продержать его в бесчувствии шесть с половиною часов — этого хватит с лихвой. В карете я дал ему всего тридцать капель, и он показал весьма высокую чувствительность мозга. Надеюсь, однако, что доза не смертельна. Вы твердо уверены, что дали семьдесят капель, не более?

— Конечно, — сказала дама.

— Вспомните точно, — настаивал Планар. — Вдруг он сейчас умрет?! Выведение из организма тут же прекратится, в желудке останутся инородные вещества, в том числе и ядовитые. Если вы сомневаетесь в дозе, по-моему, лучше все-таки сделать ему промывание желудка.

— Эжени, миленькая, скажи честно, скажи как есть, — взволновался граф.

— Я не сомневаюсь, я совершенно уверена, — отвечала она.

— Когда точно это произошло? Я просил вас заметить время.

— Я так и сделала; минутная стрелка находилась ровно под ножкой купидона.

— Ну, что ж, возможно, состояние каталепсии продлится часов семь. Затем он придет в себя, но организм уже очистится, и в желудке не останется ни единой частички жидкости.

Во всяком случае, было утешительно, что убивать меня они пока не собирались. Лишь тот, кому довелось испытать нечто подобное, поймет весь ужас приближения смерти; голова ваша работает ясно, любовь к жизни сильна как никогда, и ничто не отвлекает от ожидания неизбежного, неумолимого, неотвратимого…

Причины столь нежной заботы о моем желудке были весьма необычного свойства, но я покуда не подозревал об этом.

— Вы, вероятно, покидаете Францию? — спросил бывший маркиз.

— Да, разумеется, завтра же, — подтвердил граф.

— И в какие края вы держите путь?

— Еще не решил, — отвечал граф весьма поспешно.

— Ну, другу-то могли бы и сказать.

— Ей-Богу, сам не знаю. Дельце-то оказалось неприбыльное.

— Вот как? Ну, скоро увидим.

— А не пора его уже укладывать? — спросил граф, ткнув пальцем в мою сторону.

— Да, пожалуй, надо поспешить. Что, готовы для него ночная рубаха, колпак и прочее?..

— Все здесь, — отозвался граф.

— Итак, мадам, — доктор повернулся к графине и, несмотря на чрезвычайные обстоятельства, отвесил поклон. — Вам, я думаю, лучше удалиться.

Дама перешла в ту комнату, где я угощался предательским кофеем, и более я ее не видел.

Граф со свечою вышел и вскоре вернулся, неся под мышкою свернутое белье; запер на задвижку одну, потом вторую дверь.

И вот, молча и проворно, они принялись меня раздевать. На это им потребовались считанные минуты.

Меня облачили в какой-то длинный, ниже пят, балахон — вероятно, ночную рубаху, о которой говорил доктор; также надет был на меня убор — точь-в-точь дамский ночной чепчик; я и представить себе не мог, чтобы подобное красовалось на голове у джентльмена; однако же теперь этот самый чепчик натянут был на мою собственную голову и завязан лентами под подбородком.

Сейчас, думал я, мошенники уложат меня в постель, дабы я самостоятельно приходил в себя, а сами тем временем скроются с добычею, так что погоня уж будет напрасна.

Однако надежды мои оказались слишком радужными; очень скоро выяснилось, что на уме у недругов совсем, совсем иное.

Граф вместе с доктором удалились за дверь, располагавшуюся прямо передо мною. Некоторое время слышно было только шарканье да приглушенные голоса, потом продолжительный стук и грохот, потом шум прекратился; вот — начался снова. Наконец они появились в двери — оба пятились спиною ко мне, волоча по полу какой-то предмет, но за ними я никак не мог рассмотреть, что это, покуда они не подтащили его почти к самым моим ногам. И тогда — о милосердный Боже! — я увидел. То был гроб, стоявший в соседней комнате. Теперь они установили его возле моего кресла. Планар сдвинул крышку. Гроб был пуст.

Глава XXVI Развязка

— Лошади у нас как будто неплохие, а по пути мы их еще сменим, — говорил Планар. — Людям, конечно, придется дать наполеондор-другой: в три часа с четвертью надобно управиться. Ну, начнем; я поднимаю его стоймя, а вы заводите ноги на место, придерживаете и хорошенько подтыкаете под них рубаху.

В следующее мгновение, как и было обещано, я уже висел в объятиях Планара; ноги мои перекинули через борт гроба, и из этого положения меня постепенно опускали, покуда затылок мой не коснулся деревяшки. Затем тот, кого именовали Планаром, уложил мои руки вдоль тела, заботливо поправил оборки савана на груди и расправил складки, после чего встал в ногах гроба и произвел общий осмотр, которым, по-видимому, остался вполне доволен.

Граф аккуратно собрал только что снятую с меня одежду, проворно скатал ее всю вместе и запер, как я позднее узнал, в один из трех стенных шкафчиков, расположенных под панельною обшивкою.

Теперь я постиг их жуткий план: гроб предназначается для меня; похороны Сент Амана подложные — для обмана следствия; я сам отдал все необходимые распоряжения на кладбище Пер-Лашез, расписался в книге и оплатил погребение вымышленного Пьера де Сент Амана, на месте которого, в этом самом гробу, буду лежать я; пластинка с его именем останется навсегда над моею грудью, гора глины придавит меня сверху; после нескольких часов каталепсии уготовано мне пробуждение в могиле, для того только, чтобы умереть самой ужасной смертью, какую только можно вообразить. Случись кому впоследствии из любопытства или из подозрительности выкопать гроб и произвести осмотр тела, никакою химией нельзя будет установить следов яда, и самое тщательное исследование не обнаружит признаков насильственной смерти.

Я сам немало поусердствовал, чтобы сбить с толку полицию, сам подготовил собственное исчезновение, и даже успел отписать моим немногочисленным корреспондентам в Англии, чтобы не ждали от меня вестей по меньшей мере недели три.

И вот в минуту преступного ликования смерть настигает меня, и спасения нет! В панике я попробовал молиться Богу, но в сознании промелькнули лишь грозные мысли о Страшном суде и вечных муках, да и они поблекли перед неотвратимостью более близкой расплаты.

Вряд ли есть смысл вспоминать жуткие, леденящие душу мысли, обуявшие меня в тот миг: они все равно не поддаются передаче. Посему ограничусь изложением дальнейших событий, которые навеки и до мельчайших подробностей остались запечатленными в моей памяти.

— Пришли могильщики, — сказал граф.

— Пусть подождут в прихожей, покуда мы закончим, — отвечал Планар. — Будьте любезны, приподнимите-ка нижний конец, а я возьмусь с широкого края.

Мне недолго пришлось гадать, что они собираются делать: через несколько секунд что-то скользнуло в нескольких дюймах от моего лица, совершенно прекратив доступ света и заглушив голоса, так что с этого момента до моих ушей доносились только наиболее отчетливые звуки; и самым отчетливым изо всех явился скрежет отвертки, загонявшей в дерево шурупы, один за другим. Никакие громы и молнии Страшного суда не могли бы поразить меня более, нежели этот простенький звук.

Дальнейшее я вынужден передавать с чужих слов, поскольку сам ничего не видел, да и слышал лишь урывками и недостаточно ясно для сколько-нибудь связного рассказа.

Покончив с крышкою, эти двое прибрали комнату и чуть подвинули гроб, выравнивая его по половицам; при этом граф особенно старался не оставить беспорядка или следов спешки, которые могли бы заронить ненужные подозрения.

Когда с этим было покончено, доктор Планар отправился звать людей, чтобы выносили гроб и ставили его на катафалк. Граф натянул черные перчатки, вытащил белоснежный носовой платок и превратился в живое воплощение скорби. Он стоял у изголовья гроба, ожидая Планара и могильщиков; вскоре послышались торопливые шаги.

Первым появился Планар. Он вошел через ту дверь, за которой первоначально находился гроб. Поведение его изменилось: в нем чувствовалась какая-то развязность.

— Господин граф, — сказал он еще с порога, в комнату вслед за ним входили в это время еще человек шесть. — К сожалению, я должен вам объявить о совершенно непредвиденной задержке. Вот господин Карманьяк из полицейского департамента; он говорит, что, по имеющимся у них сведениям, в здешней округе припрятаны большие партии английских и не только английских контрабандных товаров, и часть их находится в вашем доме. Зная вас, я взял на себя смелость утверждать, что сведения эти совершенно ложные и вы по первому требованию и с превеликим удовольствием позволите ему осмотреть любую комнату, шкаф или кладовую в вашем доме.

— Вне всякого сомнения, — воскликнул граф самым решительным тоном, хотя и заметно побледнев. — Благодарю вас, друг мой, вы предупредили мой ответ. Я тут же предоставлю этим господам ключи от дома, как только мне любезно сообщат, что за контрабанду они намерены здесь обнаружить.

— Прошу прощения, господин граф, — суховато отвечал Карманьяк, — я имею четкие указания не разглашать цель наших поисков; вот этот ордер, я полагаю, должен убедить вас в том, что право на обыск у меня есть.

— Но я надеюсь, месье Карманьяк, — вмешался Планар, — вы разрешите графу присутствовать на похоронах его родственника — вот он, видите, здесь лежит, — он указал на пластинку с именем, — а у дверей дожидается катафалк, чтобы доставить гроб на Пер-Лашез.

— Сожалею, но этого я разрешить не могу: мне даны самые четкие указания на этот счет. Я, впрочем, задержу вас совсем немного. Господин граф, надеюсь, не думает, что его в чем-то подозревают; но долг есть долг, и я обязан вести себя так, будто подозреваю всех и каждого. Приказано обыскать — я обыскиваю; иногда, знаете ли, случаются любопытные находки в самых неожиданных местах. Мало ли что может лежать, к примеру, в этом вот гробу.

— Там тело моего родственника, господина Пьера де Сент Амана, — оскорбленно вскинулся граф.

— Вот как? Стало быть, вы его видели?

— Видел ли я его? Ну, конечно, я часто видел бедного юношу! — Воспоминания явно растрогали графа.

— Я имею в виду тело.

Граф украдкою взглянул на Планара.

— Н-нет, месье… То есть, да, конечно, но только мельком, — снова взгляд в сторону Планара.

— Но, я полагаю, этого хватило, чтобы узнать его, — вкрадчиво сказал Карманьяк.

— Конечно… Еще бы! Тут же узнал, вне всяких сомнений. Как! Не узнать с первого взгляда Пьера де Сент Амана? Это невозможно! Я слишком хорошо знал мальчика…

— Вещицы, которые я ищу, занимают совсем мало места; а жулики, знаете ли, бывают иногда изобретательны. Давайте-ка, поднимем крышку.

— Извините, месье, — решительно заявил граф, приближаясь к гробу сбоку и простирая над ним руку, — но я не могу позволить вам так осквернять… так оскорблять память покойного.

— Никакого осквернения, месье, мы только приподнимем крышку гроба — и все. Вы, господин граф, останетесь в комнате, и, если все сложится так, как мы надеемся, вам предоставится случай бросить еще один, поистине последний, взгляд на возлюбленного родственника.

— Месье, это невозможно.

— Господин граф, это мой долг.

— Но, кроме того, эта штука… отвертка сломалась, когда завинчивали последний шуруп. И клянусь честью, кроме тела в гробу ничего нет.

— Ах, господин граф, конечно же вы уверены, будто ничего нет; но вы просто не знаете хитростей этих пройдох-контрабандистов. Эй, Филипп, сними-ка с гроба крышку.

Граф возражал, однако Филипп, лысый конопатый малый, похожий на кузнеца, разложил на полу кожаную сумку с инструментами, выбрал в ней, предварительно поковыряв ногтем шляпки шурупов, подходящую отвертку и ловко крутанул каждый шуруп; они поднялись в ряд, как грибочки. Крышку сняли. Свет, которого я не чаял уж больше увидеть, хлынул мне в глаза, но угол зрения оставался прежним: я продолжал глядеть перед собою, как в тот миг, когда впал в каталепсию. Теперь я недвижно лежал на спине и, следовательно, взор мой упирался в потолок. Затем увидел я склоненное надо мною хмурое лицо Карманьяка: в глазах его, показалось мне, не мелькнуло и тени узнавания. Господи! Когда бы я был способен издать хоть один крик! Ко мне склонялась с другой стороны темная сморщенная физиономия презренного графа; заглядывал и лже-маркиз, но лицо его маячило где-то за пределами моего поля зрения и расплывалось; были и другие лица.

— Ну что ж, — сказал Карманьяк, выпрямляясь, — здесь действительно ничего интересного нет.

— Будьте добры теперь распорядиться, чтобы человек ваш накрыл гроб крышкою и завинтил шурупы, — осмелев, проговорил граф. — Должны же мы его по… похоронить. Могильщики и так получают жалкие гроши за ночную работу, так разве мы вправе часами держать их в прихожей?

— Не волнуйтесь, граф де Сент Алир, вы уедете через несколько минут. Относительно гроба я распоряжусь.

Граф взглянул на дверь и увидел в ней жандарма; в комнате находились еще два-три дюжих молодца, весьма угрюмого вида в той же форме. Старик проявлял все большее беспокойство; каждая минута промедления могла стать для него роковой.

— Поскольку господин Карманьяк препятствует моему участию в похоронах, я вынужден просить вас, Планар, вместо меня присутствовать на погребении моего родственника.

— Только через несколько минут, — повторил непоколебимый Карманьяк. — Сперва я попрошу вас передать мне ключик от того шкафчика, — и он указал на дверцу, за которой только что была заперта моя одежда.

— Я… Я, собственно, не возражаю, — промолвил граф, — да, я не возражаю; только им не пользовались целую вечность. Сейчас пошлю кого-нибудь поискать ключ.

— О, если у вас нет его при себе, нет нужды беспокоиться. Филипп, достань-ка отмычки. Нужно открыть вот эту дверцу. Чьи здесь вещи? — спросил Карманьяк, когда шкаф был вскрыт и из него извлечена одежда, попавшая туда всего пятью минутами ранее.

— Не знаю, — отвечал граф. — Понятия не имею, что там может оказаться. С год назад я уволил одного жуликоватого слугу, по имени Лабле, у него был ключ; его одежда, наверное, там и лежит. А сам я уже лет десять, а то и более, не видел этот шкаф открытым.

— Глядите-ка: визитные карточки, а вот носовой платок с вензелем «Р.Б.» Все это, по-видимому, было украдено у человека по фамилии Бекетт, Р. Бекетт; на карточке написано: «Мистер Бекетт, площадь Беркли». Надо же, тут и часы, и связка печаток — на одной из них инициалы «Р. Б.». Этот ваш Лабле был, верно, законченный мошенник.

— Вы правы, месье, законченный.

— Сдается мне, — продолжал Карманьяк, — что все эти вещи он украл у лежащего в гробу человека, который, в таком случае, оказывается уже не господином де Сент Аманом, а господином Бекеттом. Ибо, как это ни удивительно, господа, но часы все еще идут. Думаю, однако, что господин Бекетт не мертв, а только получил изрядную дозу яда. Николас де ла Марк, граф де Сент Алир! За ограбление и попытку убить этого человека вы арестованы.

В следующий миг старый негодяй был взят под стражу. Отвратительный голос, в котором обыкновенно слышалось старческое дребезжание, неожиданно окреп; то квакая, то взвизгивая, граф протестовал, угрожал и возносил нечестивые призывы к Господу нашему, который «всех рассудит»! Так, с криками и стенаниями он был выведен из комнаты и препровожден в карету к своей прекрасной сообщнице, тоже уже арестованной; в сопровождении двух жандармов они немедленно выехали в направлении тюрьмы Консьержери.

К общему хору голосов в комнате прибавилось еще два, весьма отличных от остальных. Один принадлежал бравому полковнику Гаярду, которого лишь с трудом удавалось удерживать до сих пор в соседней комнате; второй был голос добрейшего моего приятеля Уистлуика, призванного меня опознать.

Сейчас я постараюсь вам поведать, как провалилось столь чудовищное и изощренное посягательство на мою жизнь и собственность. Но сперва несколько слов о себе. Под руководством Планара, такого же законченного мерзавца, как и прочие члены шайки, но действовавшего на сей раз исключительно в интересах следствия, меня поместили в горячую ванну, после чего уложили в теплую постель под открытое окно. Эти простые средства привели меня в чувство за три часа, в противном случае я оставался бы в оцепенении около семи.

Свои гнусные делишки мошенники обстряпывали весьма умело и скрытно. Все их жертвы сами, подобно мне, послушно плели сеть таинственности, помогая губить себя легко и без особого риска.

Само собою разумеется, было начато расследование и раскопаны несколько могил на Пер-Лашез. Эксгумированные трупы, однако, слишком долго пролежали в земле и совершенно разложились, так что узнать их оказалось весьма непросто; из них опознан был лишь один. В том случае все распоряжения по похоронам отдавал некий Габриель Гаярд, он же оплатил счета и подписал необходимые бумаги. То, что это был именно Гаярд, а не подставное лицо, подтвердил служащий погребальной конторы, который, по случайности, знал его прежде. Ловушка, что подготовлена была и для меня, с Гаярдом сработала вполне успешно. Родственник, для которого заказывалась могила, оказался, конечно, чистейшей выдумкой: Габриэлю Гаярду самому пришлось лечь в гроб, на крышке которого, равно как и на могильной плите над ним, начертано было вымышленное имя. Такое же сомнительное удовольствие умереть под псевдонимом ожидало и меня.

Опознание этого трупа оказалось примечательным. Когда-то, лет за пять до таинственного исчезновения Габриэля Гаярда, лошадь под ним понесла, и он упал с нее весьма неудачно: потерял глаз, несколько зубов и, кроме того, получил перелом правой ноги чуть выше колена. Он старался, насколько возможно, скрывать от окружающих понесенные в результате падения потери, и вот теперь в глазнице скелета красовался вставленный в свое время стеклянный глаз, и его, хоть он и несколько ввалился, без труда узнал изготовивший его «художник».

Еще проще оказалось опознать искусно сработанные вставные зубы, которые самолично подгонял один из лучших парижских дантистов. Благодаря неординарности случая, дантист сохранил слепки с готового изделия, и слепки эти в точности соответствовали золотым коронкам, обнаруженным у черепа во рту. Также и след от перелома над коленом нашелся как раз в том месте, где некогда срослась конечность Габриэля Гаярда.

Полковник, приходившийся ему младшим братом, был просто взбешен исчезновением Габриэля, а еще более — его денежек: он давно уж рассматривал их как причитающийся ему по закону памятный подарок, который ему так или иначе придется принять, когда бы смерть ни избавила любимого брата от тягот жития. Благодаря своей хваленой проницательности, он довольно скоро заподозрил, что граф де Сент Алир и его прекрасная спутница — графиня или кем уж она ему приходится — обобрали его братца; к этому подозрению примешивались и другие, более зловещие догадки, но поначалу то были лишь плоды слепой ярости, которая, как известно, верит во что угодно, не нуждаясь в доводах разума.

В конце концов полковник каким-то образом вышел на верный след. Подлец Планар вовремя почуял, что шайке и ему в том числе угрожает опасность. Тогда он выговорил для себя условия и стал осведомителем. Потому-то Карманьяк появился в Шато де ла Карк в самый решающий момент, когда все уж было готово, чтобы взять сообщников Планара с поличным и выдвинуть против них безупречное обвинение.

Не стану описывать тщание, с которым полиция собирала улики. Упомяну лишь, что в замок привели опытного врача, который, если бы Планар вдруг не пожелал сотрудничать, мог провести необходимое медицинское освидетельствование.

Моя поездка в Париж, как вы уже поняли, оказалась несколько менее приятной, чем я предвкушал. Я сделался главным свидетелем обвинения в этом cause celebre[36] со всеми вытекающими из этого малозавидного положения последствиями. Оказавшись, как выразился мой друг Уистлуик, «на волоске от неминуемой гибели» и чудесным образом спасшись, я простодушно рассчитывал на благосклонный интерес ко мне парижского общества, но, к моему глубокому разочарованию, стал лишь объектом добродушных, но достаточно уничижительных насмешек. Я был balourd, benet, ane[37] и фигурировал даже в газетных карикатурах. Я превратился в своего рода народного героя и, «не в силах счастья перенесть», бежал от него при первой же возможности, даже не успев навестить друга моего, маркиза д'Армонвиля, в его гостеприимном клеронвильском замке.

«Маркиз» вышел из этой истории безнаказанным. Граф, его сообщник, был казнен. Прекрасная Эжени, благодаря смягчающим обстоятельствам, — состоящим, как я уразумел, в ее замечательной наружности, — отделалась шестью годами заключения.

Полковнику Гаярду возвратили часть денег его брата, изъяв их из довольно скромного состояния графа и soi-disant[38] графини. Это обстоятельство, а также казнь самого графа чрезвычайно обрадовали полковника. Нисколько не настаивая на возобновлении нашего поединка, он, напротив, милостиво жал мне руку и уверял, что раны, нанесенные набалдашником моей трости, получены им в честной, хотя и проведенной не по правилам дуэли, и что у него нет причин жаловаться на непорядочность противника.

Остается упомянуть, пожалуй, лишь две детали. Кирпичи, что видел я в комнате около гроба, лежали до того, обернутые соломою, в гробу: для веса, дабы пресечь подозрения и кривотолки, какие могли возникнуть в связи с прибытием в замок пустого гроба.

И, во-вторых, гранильщик, осмотрев великолепные бриллианты графини, заявил, что фунтов за пять их, пожалуй, можно продать какой-нибудь актрисе, которой требуются фальшивые драгоценности для роли королевы.

Сама графиня за несколько лет до событий считалась одной из самых способных актрис во второразрядном парижском театрике; там ее и подобрал граф, сделав своею главною сообщницей.

Именно она, искусно изменив внешность, рылась в моих бумагах в карете в тот памятный ночной переезд в Париж. Она же сыграла колдуна на балу в Версале. В отношении меня сия сложная мистификация имела целью поддержать мой интерес к графине, который иначе, как они полагали, мог бы постепенно угаснуть. Однако при помощи того же паланкина предполагалось воздействовать и на жертвы, намеченные уже после меня; о них, впрочем, нет нужды теперь говорить. Появление настоящего мертвеца — добытого с помощью поставщика трупов, что работал на парижских анатомов, — не подвергло мошенников никакому риску, зато добавляло таинственности и подогревало интерес к пророку среди горожан — особенно среди тех простачков, которых он удостоил своею беседою.

Остатки лета и осень я провел в Швейцарии и Италии.

Уж не знаю, умудрил ли меня сей опыт, но был он воистину горек. Жуткое впечатление, произведенное на меня этой историей, во многом имело, разумеется, чисто нервическую природу, однако в потрясенной душе моей зародились и кое-какие более глубокие и серьезные чувства. Они сильнейшим образом повлияли на всю мою последующую жизнь и помогли прийти, хоть и много позднее, к истинному душевному равновесию. Это ли не причина возблагодарить всемилостивейшего Господа нашего за ранний и страшный урок, преподанный мне на пути греха и познания?

Дж. X. Риддел Дом с привидениями в Летчфорде

Глава I Мистер Х. Стаффорд Тревор, барристер, собственной персоной

Никто из тех, кто встречал меня в обществе, не удивится, узнав, что я рискнул предстать перед английской, американской, зарубежной и колониальной публикой в роли сочинителя.

Я из числа тех, о ком пристрастные друзья говорят: «Он может все, стоит ему только захотеть».

Подобное замечание высказывается в адрес множества людей, и остается только сожалеть, что мало кто из них и впрямь захотел что-то сделать.

Не спорю, в моем возрасте поздно менять профессию, однако я не мог не внять настойчивым просьбам ближних внести свой вклад в отечественную словесность.

Притом литература нынче в моде, а я всю жизнь старался от нее не отставать. Я то и дело встречаю молодых людей — особенно молодых женщин, — которые, несмотря на юный возраст, уже успели произвести на свет довольно глупые, пустые, спорные, невразумительные книги, где излагаются новые взгляды на мораль и религию, на Моисея и Екатерину Великую, — и я еще должен быть польщен знакомством с ними.

Скоро, встретив меня, люди будут потом рассказывать своим домашним, что у господина Имярек среди гостей находился писатель Стаффорд Тревор.

Как легко доставить радость ближним! Когда я задумал эту книгу, мне грела сердце мысль о том, какое удовольствие получат мои друзья и враги (если последние у меня есть), как от самого повествования, так и от автора.

Как я уже заметил, мое намерение стать писателем вряд ли кого удивит. Бывало, выслушав одну из лучших моих историй, единственный мой слушатель спрашивал:

— Отчего, мистер Тревор, вы не опишете все эти замечательные приключения в книге?

Если быть честным до конца, то мне пришлось бы сообщить ему, что истории эти произошли не со мной, потому-то я их и не описываю. Но чтобы мой слушатель не усомнился в сказанном, я никогда не заострял внимания на этом вопросе.

Теперь же случилось так, что у меня есть собственная история, которую я готов представить на суд публики.

Помимо других персонажей, мест и вещей в книге рассказывается об уголке под названием Фэри-Уотер и женщине, которую я нежно любил и люблю: о моей кузине, верней, о жене моего кузена Джеффри, который оставил ее вдовой, — о них-то и повествует моя история.

Прежде чем распространяться о Джеффри Треворе, я, разумеется, хотел бы сообщить — а читатель услышать — некоторые сведения о вашем покорном слуге.

Мир нынче обуяло жгучее любопытство ко всему, что имеет отношение к гениям. Не берусь судить, лежит ли в его основе абстрактный интерес или же вера в то, что гениальностью можно заразиться, как оспой, лихорадкой, коклюшем или корью.

Тем не менее, рассказы о мельчайших подробностях семейной жизни, привычках, манерах и образе мыслей известных людей выслушиваются с огромным и достойным всяческих похвал вниманием. Значительной частью своего успеха я обязан умению поведать восторженным дамам о том, что роман мистера А—, над которым было пролито столько слез, точная копия с его собственной жизни; что несмотря на пикантность интриги в ее произведениях, миссис В— верная жена и нежная мать, что мистер С—, чей лаконичный и изящный стиль наводит на мысль о тихом кабинете, способен писать где угодно и когда угодно.

«Поместите его в переполненный зал ожидания на Паддингтонском вокзале, в курьерский поезд, в дикие просторы Коннемары или на снежные вершины Швейцарии, его фраза останется столь же отточенной, столь же безупречной», — изрекаю я в своем лучшем стиле.

Что до мистера D—, то о нем почти нечего сказать — здесь я делаю паузу и, оправдывая прозвание шутника, продолжаю: всякий раз, когда он выпускает в свет книгу, он устремляется на континент из страха увидеть плохие отзывы, что в сущности совершенно невозможно: еще не появилась новая порода критиков, не уважающих традиций старшего поколения.

Миссис Е—, — сообщаю я соседу строго конфиденциально — черпает сведения о жизни, по утрам посещая больницу Св. Джилла под видом сестры милосердия, а по вечерам ресторан в театральном квартале уже в собственном обличье. Что же до мисс F —, заявляю я, — то когда она препоясывает чресла, готовясь написать; книгу, она облекается во все белое, пьет исключительно eau sucree[39] и отказывается принимать пищу, в отличие от простых смертных.

Так я перечисляю все буквы алфавита, и уверен, каждая слушательница пробует одеться в белое, пить eau sucree и подвизаться в качестве сестры милосердия в надежде, что и ей будут платить фантастические гонорары за том, за страницу, за строку.

Иначе, почему избранное общество на званых обедах, приемах в саду, на шумных вечерах и за чашкой чая жадно ловит самые ничтожные подробности заурядных поступков великих людей? Почему, спрашивается, широкая публика и слышать не желает о благородных поступках маленького человека, вроде меня.

Если что-то во мне достойно похвалы, так это одно: я не самодоволен. Я никогда не заношусь с мужчинами и не важничаю с женщинами. Я не умен, не язвителен, не предприимчив и тому подобное, я просто-напросто полезен.

В этом мое призвание. Если я что-то собой представляю, то лишь потому, что полезен. Не будь я полезен, я был бы никем.

Позвольте мне объясниться. Я не тружусь, я полезен не так, как ломовая лошадь или прислуга, а как цветы или музыка, духи или краски, солнечный свет, живопись, деревья вдалеке и вода вблизи.

Я приношу пользу, украшая жизнь, заполняя те пустоты в системе мироздания, в которых иначе люди не изведали бы всех прелестей жизни, и мир мне благодарен за мои труды.

Когда для меня настанет час уйти, пополнить ряды «огромного большинства», о котором дневная газета, заткнув за пояс юмористический журнал, рассуждает с поразительной фамильярностью, мир, вероятно, обо мне забудет — пожалуй, мир найдет себе занятие поинтересней, чем помнить обо мне, — но покуда я «в обойме», как говорит наш известный комик, вряд ли кто из моих знакомых забудет о факте моего существования: тем же, кого я давно не имел удовольствия видеть, приятно будет узнать из этого Ежегодника, что X. Стаффорд Тревор в настоящий момент пребывает в рядах меньшинства.

Естественно, те, кого я до сих пор не имел чести знать, пожелают, чтобы я разделил рассказ о себе на две части: Кто я? Откуда я?

В этой связи должен признать, что слышал эти два вопроса с кафедры проповедника, однако пусть читатель не беспокоится: я не собираюсь останавливаться на подробностях своей личной жизни, а опишу ее на фоне общества, ради которого живу, движусь и существую.

Из названия этой главы вы могли узнать мою профессию. Я — X. Стаффорд Тревор, барристер.

Как барристер я сделал очень мало. Юриспруденция — одно из тех занятий, в котором я смог бы добиться успеха, если б захотел. Но я не захотел.

Однажды я случайно услышал, как один человек спрашивал другого: «Чем занимается Тревор?» На что его приятель отвечал: «Он посещает званые обеды».

Человек, который это сказал, тоже барристер, однако он, по мнению его друзей, в отличие от меня, не может ничего. Тем не менее, я вынужден признать, что он верно уловил суть дела.

Я — завсегдатай обедов. Мое призвание — званые обеды, моя общественная деятельность — принимать приглашения. Возможно, при этих словах вам захочется усмехнуться, но погодите смеяться, лучше выслушайте мой вопрос:

— Случалось ли вам бывать на званых обедах?

— Нет, — ответите вы по двум причинам. Первая, явная, такова: «Вы не захотели бы, даже если бы могли», вторая, менее явная: «Вы не могли бы, даже если б захотели».

А вот я могу. Это занятие мне по душе, не скрою, что я украсил своим присутствием несчетное количество обедов, и как большее включает в себя меньшее, так и искусство обедать в гостях включает многое другое.

Во-первых, вы хотели бы знать, как это я ухитряюсь получать столько приглашений, что дворецкие, лакеи и — что скрывать? — официанты знают меня в лицо так же хорошо, как читатели «Панча» господина Дизраэли.

Ах, друзья, Рим не в один день строился, и я потратил немало лет жизни, чтобы передо мной открылись двери в лондонское общество.

От судьбы не уйдешь. Согласно всем писаным и неписаным правилам, меня ожидала карьера врача, позванивающего гинеями в кармане, или барристера, мечтающего стать лордом-канцлером, или ученого, который открывает разные неприятные природные явления или решает бесполезные научные проблемы, но гений не знает преград. Как Тернер был рожден художником, Бетховен композитором, Гризи певицей, а Палмер отравителем, так я родился завсегдатаем обедов.

Не всякому дано открыть в себе талант с ранней юности, и в моей жизни был период, когда я не только охотно посещал званые вечера, но и изучал закон.

Известно, что при нарушенном равновесии стрелка весов начинает бешено колебаться, так и я в полном смятении переходил от чтения к танцам, а от танцев к чтению.

Я чувствовал себя несчастным, разбитым и расстроенным, я не находил своего призвания. Даже тогда, когда я впервые проник в его тайны, я не сумел понять — такова иногда скромность гения, — что именно на этом поприще меня ждет успех. Меня одолевали сомнения, приступы отчаяния, муки творчества. Я спрашивал, гожусь ли я для избранного поприща, недооценивал свои способности и переоценивал чужие, но все это осталось позади.

Многие умеют писать, рисовать, петь, говорить, вести дела, блистать красноречием, заседать в суде, вести армии к победе или гибели, командовать кораблями, выращивать упитанных быков и жирных овец, однако немногие умеют обедать в гостях. Я умею, и тот глупый барристер был прав: я завсегдатай обедов. Я посещаю обеды с двадцатипятилетнего возраста. Я буду обедать в гостях, покуда Смерть громко не постучит ко мне и не прикажет поторопиться, или покуда я не сделаюсь старым и дряхлым, и тогда женщина, которую я нежно люблю, будет приносить мне овсянку вкупе с прочими мерзостями, которые я смогу проглотить только благодаря ее мягкому голосу и крайней моей немощи.

Но что за вздор! Зачем заглядывать в будущее? Разве она не сказала мне в прошлый раз, что я с годами становлюсь моложе? Разве ее поцелуй не горит на моей щеке — женские губы так редко касались моего лица, что мне все кажется, на нем остался след. Это о ней и еще об одном человеке я должен рассказать эту историю, поэтому мне следует поторопиться, как и положено тем, кто — гм! — не так молод, как в двадцать пять. Итак, мне нужно вернуться в прошлое.

Мой отец славился своим умом. Он был одним из тех, кого в мире чтят, зато в семье считают чуть ли не идиотом. К его мнению прислушивались коллеги-профессора, а дома вторая жена обходилась с ним, как с ребенком.

Не было тайн ни вверху на небесах, ни внизу на земле, ни под землей, ни под водой, в которых он не считал бы себя аu courant[40], зато он никогда не знал, где его очки, даже если они сидели у него на лбу. Он не заметил подвоха, когда я всучил ему ветку утесника, к которой прикрепил цветы калины и выдал за неизвестный науке цветок, найденный мною на Хэмпстед-Хит. Он не мог понять, отчего его флейта, на которой он любил аккомпанировать двум унылым старым девам, игравшим на фортепиано и арфе, вдруг начала хрипеть и булькать, пока моя мачеха не увидала, что с одного конца она заткнута пробкой. Короче, теоретик, которому вообще не следовало жениться, вдруг оказался в сорок лет вдовцом с сыном на руках, а затем женился во второй раз на совершенно никчемной женщине, родившей ему несколько детей, которые не имеют никакого отношения к этому повествованию.

Родители по-разному бывают полезны детям. Профессор оказался крайне мне полезен, благодаря тому, что память о нем украшала званые обеды гораздо успешней, чем сам он домашнюю обстановку.

Его первая жена, моя мать, имела скромное состояние. К счастью, оно было завещано детям. Я был единственным ребенком, и в двадцать один год оказался счастливым обладателем достаточных средств к существованию, а также отца, совершенно безразличного к тому, чем я занимаюсь или не занимаюсь, лишь бы я его не беспокоил и не перечил, когда обсуждалась одна из его излюбленных теорий.

Я был образцовым сыном. Испуская последнее дыхание, он благословил меня:

— Ты никогда мне не перечил, Херкьюлиз, — прошептал он, пожимая мне руку.

Милый, простодушный старик! Если б он вернулся с того света и уселся подле меня в сумерках, я б и тогда не стал ему противоречить, вздумай он утверждать, что огонь не горяч, а лед не холоден.

Недостатки часто принимают за достоинства. В последние годы жизни моего отца молчание и согласие казались желанными там, где тишина обычно нарушалась потоком слов, а покорность была делом почти неслыханным.

— Мне вообще не следовало жениться, — сказал он мне как-то с печалью в голосе.

Я, плод его первой ошибки, воспользовался его опытом. Я навсегда остался холостяком.

Проницательные читательницы, конечно, уже догадались об этом. Будь я женат, я не обедал бы в гостях.

Но вы хотите знать, как мне удалось стать завсегдатаем обедов. Признаюсь, я был им рожден, и мой гений — а вовсе не мое второе «я» — при первой же возможности привел меня к успеху.

— Что за любезный, скромный юноша Стаффорд Тревор, — заявила моя квартирная хозяйка. Впоследствии она не раз мне это повторяла.

То было давно. Тогда я был любезен, скромен, сдержан, воспитан, хорош собой, умен, насмешлив, добродушен. Теперь я полезен. Мир, мой мир едва ли мог мечтать о лучшем. Давние друзья приветствуют меня в память добрых старых лет — говоря ужасным языком шотландских поэтов, манеры которых мне претят не меньше, чем их незатейливые баллады, вызывающие в памяти вой волынки. Юные пары приветствуют меня, вспоминая о давно ушедших. Люди с высоким положением — как, например, леди Мэри, играющая некоторую роль в этой истории, — из-за того, что без опаски могут нашептывать мне скандальные тайны и острые bоn mot[41]. Nouveau riche[42] из-за того, что они, бедняги, воображают, будто я важная персона.

Они видят, что я на равной ноге с теми, кто обедает на золоте и серебре и зовет все десять тысяч английских аристократов друзьями, а некоторых — родственниками, и делают выводы.

Если бы я дорожил их тяжелыми обедами и отвратительной суетой, мое будущее внушало бы большие опасения, однако и то и другое начинает мне надоедать.

Мне веселей в компании бесцеремонной, некрасивой и вульгарной леди Мэри, которая скажет, как всегда называя меня по имени:

— Я всегда подозревала, что вы задумали изобразить нас без прикрас, Стаффорд, однако у вас ничего не получится. Пока автор не выйдет из нашей среды, пока он не будет одним из нас — ведь вы вошли в наш круг случайно и вас терпели из милости, — английская публика так и не узнает пороков аристократии. А этого никогда не случится. Из нашей среды не вышел ни один писатель и, попомните мои слова, Стаффорд, никогда не выйдет.

Не сомневаюсь, что ее сиятельство выскажется именно так, и полностью разделяю ее мнение.

Хотя я склонен сомневаться в том, пользуются ли десять миллионов простых смертных тем преимуществом, на которое иногда, как мне кажется, намекает леди Мэри.

Боюсь, что дураков способна порождать любая среда. Насколько я могу судить, такое производство не является монополией. Такова воля небес!

Глава II Я приглашен на свадьбу

Удивительно, как представления нашей юности влияют на поступки зрелых лет.

Еще в младенчестве я как-то услыхал, что клубника помогает сохранить белизну зубов. И в зрелом возрасте я никогда не упускал возможности наесться этих ягод. В ту пору, когда горожане покидали Лондон раньше, чем это принято теперь, я спешил отведать клубники в саду моего двоюродного дядюшки, адмирала Тревора. А когда его небольшое имение перешло к его сыну, я опять же, каждое лето приезжал туда полакомиться клубникой, точно совершал священный ритуал. Но теперь, когда парламент распускают, как назло, все позже и позже, приятные званые обеды продолжаются до самого конца сезона, далеко за Иванов день, поэтому ягоды — мелкие, сладкие, свежие, не чета тем, что продают в Ковент-Гарден, — присылают мне из Фэри-Уотер в изящных корзинках, укрытых прохладными зелеными листьями.

— Где же находится Фэри-Уотер? — спросите вы. Любезный читатель, у каждого своя тайна, и местонахождение Фэри-Уотер — мой секрет. Всякий год с приближением лета я принимаюсь мечтать о нем, но я не обязан открывать свои мечты всему свету.

Я опишу Фэри-Уотер, каким увидел его впервые, еще в правление адмирала Тревора: причудливое здание, длинное и низкое, сплошь оплетенное глициниями и плющом, шиповником и диким виноградом, жасмином и жимолостью.

— Унылое место, хотя и живописное, — скажете вы. Погодите немного, пока вы не войдете в просторный квадратный холл и, миновав гостиную и зимний сад, не окажетесь в западном крыле, где веранда утопает в пышной зелени, где мирты роняют цветки на газон, сбегающий к зеркальной водной глади, где ясень и ива склоняют ветви к мягкой и нежной, как бархат, траве, где извилистые тропинки прячутся в тени густых деревьев, и всюду царит покой, тот покой, что так редко встретишь в нашем суетном мире.

Там я и имел обыкновение есть клубнику, оттуда ее теперь присылают. Но были времена, когда и в Фэри-Уотер ягоды отдавали горечью, и я расскажу вам почему. Вот как это случилось. Однажды мой троюродный брат, капитан Тревор, сын вышеупомянутого покойного адмирала Тревора, в короткой записке уведомил меня о том, что собирается жениться.

Большинству людей известие это показалось бы огорчительным. Умри капитан Тревор холостым, его имение перешло бы ко мне, и многие наверняка сочли бы Фэри-Уотер завидным наследством. Только не я. Что бы я стал с ним делать? Его содержание потребовало бы немалых расходов, которые стали бы для меня источником постоянного беспокойства. Мне в точности известно, сколько я должен моей квартирной хозяйке в конце каждого месяца за комнаты, завтрак и стирку, но откуда мне знать, доходно или убыточно сельское имение с газонами и цветниками, конюшнями и лошадьми, свинарниками и свиньями, курятниками и курами, прудом и лебедями, не говоря уже об эйлсберийских утках, — разве что пришлось бы нанять счетовода или предстать перед судом по делу о банкротстве?

Я не желаю заживо хоронить себя в глуши. Настанет час, и я уйду туда, где мой покой не потревожат ни домовладелец, ни сборщик налогов, пускай себе стучат, сколько вздумается. Каждому свое. А мне довольно второго этажа где-нибудь в западном районе. Конечно, лучше жить на третьем, но я с юных лет терпеть не могу взбираться по ступенькам.

Вдобавок — если вернуться к вопросу о Фэри-Уотер, — боюсь, я оказался бы плохим хозяином, если когда-нибудь по воле небес сподобился бы этой роли. Одни умеют посещать обеды, другие — давать их. По-моему, лучший хозяин далеко не всегда лучший гость. Всякое дело требует особого умения. Щедрый хозяин нередко оказывается скучным гостем, а блестящий гость — никудышным хозяином.

Впрочем, среди богемы эти два свойства, как и другие столь же несовместимые черты, иногда совпадают. Но стоит ли ссылаться на Богемию — призрачный прекрасный край, волшебную страну для всякого, кто любит ее душой, но не принадлежит ей от рождения.

Что до меня, я посещал эту страну и, признаться, покорен ею, несмотря на зрелище просроченных векселей, долговых расписок и описей имущества. Одно мне непонятно: как обитатели тех мест ухитряются наслаждаться жизнью. Кому-то может показаться, что званый обед тоже дело чистого случая, однако я и куска не смог бы проглотить, если бы в один прекрасный день решил целиком отдаться во власть судьбы подобно милым, несравненным обитателям лондонской Богемии.

Некоторые пытаются свести искусство богемной жизни к науке, однако у них ничего не выходит и никогда не выйдет. Чтобы привлекать, жизнь богемы должна быть простой и бесхитростной. Вольному художнику не пристало иметь arriere pensee[43], когда он бражничает с милордом, а его жене, если ей дороги успехи мужа, лучше оставить своих несмышленых отпрысков дома и очаровывать высоких покровителей, а заодно и всех остальных.

Я привык обедать в домах, в которых все, от мебели до сервировки, дышит завидной обстоятельностью, когда же я оказываюсь за столом, где все, что подается, взято в долг, а у хозяина почти нет шансов расплатиться, я в полном изумлении гляжу, как весело пирует он с друзьями, не замечая, что в дверях стоит незваный гость — костлявый призрак Долга.

Никак не возьму в толк, как можно есть, пить, шутить и смеяться шуткам других, если завтра ты можешь угодить в долговую тюрьму. И все же, признаюсь, никакие обеды, даже в домах, где еда отдает золотом и серебром, не сравнятся с теми, что подаются на дешевом фаянсе, зато сдобрены острым словцом вместо sause piquante[44].

Только в волшебном краю богемы вино первично, а еда вторична. Не удивительно, что приступы головной боли не раз донимали меня по утрам после путешествия в Богемию.

Возможно, эти приступы — так предположил один из обитателей этой славной страны — были вызваны тем, что я слишком много смеялся, ведь смех занятие для меня непривычное и предосудительное. Конечно, в его замечании есть доля иронии, ибо в домах, где я обедаю, безудержный смех и впрямь считается признаком дурного тона.

Восточные вельможи сами не танцуют, а английская знать сама не смеется. Смеяться не возбраняется тому, кто кормится смехом и шутками, как акробату не возбраняется стоять на голове. Но обладателю дохода в десять тысяч фунтов в год и выше пристало сохранять серьезность и величественность, в соответствии с высоким положением, дарованным ему судьбой. Как правило, так он и поступает.

Сказать, что иногда он слишком усердствует, значит лишь сказать, что ничто человеческое ему не чуждо.

Но я отвлекся от Фэри-Уотер. Позвольте мне вернуться к лебедям, скользящим по зачарованному озеру, к эйлсберийским уткам, что выпячивают свои мясистые грудки на щедро уставленном яствами столе и с редким великодушием нагуливают жирок как раз к тому времени года, когда зеленый горошек особенно нежен и сочен.

Как ни любил я Фэри-Уотер, я никогда не стремился обладать им. Я бы оказался в положении недавно овдовевшего француза, которого спросили, не собирается ли он жениться на даме, которую постоянно посещал.

— Ma foi[45]! — ответил француз, — где же я стану тогда проводить вечера?

И в самом деле, если б имение перешло ко мне, где бы я отдыхал летом?

Как гость я восхищался Фэри-Уотер, как владелец я бы его возненавидел.

Я рассуждал разумно, ибо все же полагал, что мне когда-нибудь придется занять место капитана Тревора.

Он был редкостный экземпляр, настоящее морское чудовище: уродливый, злобный и упрямый. Когда он орал на слуг, казалось, в доме бушует ураган. Подчиненные настолько же ненавидели его, насколько любили его отца адмирала.

Вдобавок, он был пятнадцатью годами старше меня, вел беспутную жизнь и предавался пьянству, пока подагра, которая одна сумела взять над ним верх, не скрутила его.

Я бы не удивился, узнав однажды утром, что он мертв, но я был несказанно изумлен, узнав, что он намерен жениться.

Джеффри всегда держался со мной любезно, в той мере, в какой он вообще был способен на любезность. Он благоволил ко мне и упорно называл Стаффом, и хотя полученное известие повергло меня в изумление, в самой его просьбе стать шафером на свадьбе не было ничего странного.

Я дал согласие. Заказал новый костюм, купил свадебный подарок — цена которого меня втайне огорчила — и за день до назначенного срока отправился в Уинчелси, славный городишко, близ которого, как сообщил мне капитан, проживала невеста.

В Уинчелси стоит забавная крохотная гостиница, окна которой смотрят на главную и, мне думается, единственную в городе площадь, служащую заодно и церковным двором. В ней-то мы с Джеффри и сняли комнаты на ночь.

Разумеется, мне захотелось поподробнее узнать о его избраннице, и я спросил, как ее зовут.

— Мэри Ашуэлл, — ответил он. — Впрочем, родители зовут дочь Полли, и я намерен звать ее так же.

Я на минуту задумался. Игривость, звучавшая в этом имени, вызвала у меня образ великовозрастной особы с красным носом, плоской грудью, длинной шеей, выцветшими глазами и локонами.

— Наверно, у нее куча денег? — предположил я.

— Ни шиллинга. Когда-то ее отец был вполне Состоятелен, но сейчас беден, как церковная крыса.

— Так у нее есть отец…

— И мать, — снисходительно заметил он.

— Она молода? — не унимался я, чувствуя, что он не расположен продолжать беседу.

— Гм, старой ее не назовешь, — ответил он, как мне показалось, вздрогнув.

— Хорошенькая?

— Полагаю, это слово к ней не подходит ничуть, — заключил он. На этот раз я ясно разглядел, как сквозь его обветренную смуглую кожу проступает густой румянец. Почувствовав это, он попытался прикрыть побагровевший лоб рукой.

Признаюсь, я был озадачен. Он явно стыдился собственного выбора. Но что тогда принудило его?

Правда, капитан был уже не молод, скорее даже стар, но он наверняка мог найти кого-нибудь получше, чем перезрелая дурнушка с повадками котенка и без гроша в кармане.

Меня и вполовину так не удивило известие о предстоящей женитьбе, как явное нежелание моего троюродного братца говорить о, невесте. Из всех знакомых мне мужчин Джеффри менее всего можно было заподозрить в том, что он поддастся женским чарам. Но он, несомненно, поддался, и утвердил меня в этом мнении, когда в ответ на один из наводящих вопросов сказал:

— Завтра ты сам увидишь, что она собой представляет. А сейчас я устал, так что не мучай меня расспросами, Стафф.

Той ночью сладкие грезы о Фэри-Уотер не посетили меня. Мне снилась новая владелица имения, видом похожая на бутылочку для приправ, а нравом и душой — на смесь кайенского перца с уксусом.

«Стаффорд Тревор, — сказал я себе, причесываясь утром перед зеркалом, — тебе следует приискать себе новое место для отдыха. Привольному житью в Фэри-Уотер пришел конец. Косые взгляды и натянутая любезность — все, на что ты можешь рассчитывать, когда новоиспеченная хозяйка вступит в свои права». Придя к такому заключению, я вошел в гостиную, чувствуя себя человеком, знающим все и готовым к худшему.

Джеффри я застал в волнении и беспокойстве. Он едва притронулся к завтраку, что служило верным признаком душевного или телесного расстройства. Затем, отодвинув чашку, он встал и принялся шагать взад и вперед по комнате, засунув руки глубоко в карманы.

Когда он сказал, что нам пора, я с облегчением вздохнул.

Я бросил взгляд на часы: они показывали двадцать пять минут двенадцатого.

— Наверно, путь у них не близкий.

— Две мили, — ответил он.

«Женские сборы требуют времени и хлопот», — подумал я про себя, когда мы, взяв шляпы, направились от дверей гостиницы к церковному крыльцу.

Не хотел бы я еще раз пережить следующие пятнадцать минут.

Священник ждал, служка был наготове, жена пономаря в нетерпении. Джеффри дошел до такого состояния, что, хотя утро выдалось прохладное и легкий ветерок шевелил листья плюща, лоб его покрылся испариной, а сам он то бледнел, то краснел.

— Когда они должны прибыть? — спросил я.

— В половине двенадцатого, она сама так назначила, — ответил он.

Мы подождали еще немного, затем я снова взглянул на часы.

— Без четверти двенадцать, — сказал я. — Если они сейчас не приедут…

Он зажал мне рот своей тяжелой огромной рукой с такой силой, что меня отбросило к стене.

— Молчи, — взмолился он в таком волнении, что я едва узнал его голос. — А вот и они! — закричал он в следующую секунду, как только наемные экипажи въехали на площадь.

В первом сидела невеста в густой фате, рядом — отец с матерью. Во втором — две перезрелые девицы, одной из которых отводилась роль подружки.

Я безуспешно пытался разглядеть невесту, пока она шла по проходу, склонив голову и словно нарочно спрятав лицо в складках фаты.

Здесь скрывалась тайна, и я не мог в нее проникнуть. Судя по походке, невеста была молода, да и рука, с которой подружка невесты сняла перчатку, не могла принадлежать даме зрелого возраста. Священнику она отвечала еле слышно, когда же настало время обменяться кольцами, ее охватила такая дрожь, что Джеффри едва надел ей кольцо на палец.

«Она молода, — решил я, увидев, как она опускается на колени. — Боюсь, она очень уродлива».

Их обвенчали, они стали мужем и женой. Не поднимая фаты, невеста прошла с Джеффри в ризницу, мы последовали за ними.

Тут у меня мелькнула мысль, что второпях мы что-то напутали: шли на свадьбу, а оказались на похоронах.

Обычно я знаю, что сказать в нужное время и в нужном месте, однако место мне не показалось подходящим, и я не сумел найти слов.

В тот миг мне показалось, что кладбище с парой занятых своим тяжким трудом могильщиков более подошло бы к случаю, чем ризница с неторопливым священником, великовозрастной подружкой, безмолвной невестой и мрачным, хотя и торжествующим женихом.

По-прежнему не поднимая фаты, невеста еле слышным шепотом спросила, какое имя ей следует написать, и вывела нетвердой, дрожащей рукой: «Мэри Ашуэлл».

Как только церемония закончилась, ее отец, который не мог похвастать железной выдержкой своей супруги, произнес со слезами на подслеповатых глазах и подозрительно подергивающимися губами:

— Полли, дорогая, поцелуй меня. Поцелуй своего бедного старого отца.

И прежде чем она успела помешать, откинул с ее лица фату и прижал к груди.

Смогу ли я когда-нибудь забыть ее лицо? Эти распухшие от слез веки, белые как мел, горестно запавшие щеки, печать безмерного страдания в глазах, какого мне не приходилось видеть у живого человека, только на картинах старых мастеров?

Заплаканные глаза, бледные щеки и исполненный муки взгляд заставили меня забыть о том, где я нахожусь. Я позабыл все правила приличия, всякое понятие о благопристойности, короче, я забыл обо всем на свете и громко воскликнул, словно был один и не в церкви:

— Боже! Да она совсем дитя!

И в тот же миг, точно я снял какое-то заклятие, картина разом изменилась.

Метнув на меня взгляд, который мягче всего можно определить как неприязненный, Джеффри схватил жену под руку и вместе с ней покинул ризницу, оставив нас гадать, стоит ли нам следовать за ним.

Священник возвел глаза к потолку, словно ожидая, что он вот-вот обрушится и придавит одного из нас. Наверное, ему в жизни не приходилось слышать подобных восклицаний. Обе перезрелые девицы уставились в пол. Миссис Ашуэлл бросала на меня испепеляющие взоры. Мистер Ашуэлл всхлипывал, уткнувшись в белый носовой платок.

Что до меня, я был настолько потрясен, что даже не извинился за свою бестактность. Разумеется, я понимал, что вокруг меня люди, но тогда я ничего не видел, ни о чем не думал — только о моем пожилом братце и его девочке-жене.

Он ей годился в отцы! Да что там — в деды!

Не помню, как мы вышли из церкви и в каких словах я попрощался со священником. С того момента, как я увидел лицо невесты, я был словно в тумане и очнулся лишь на козлах, позади кучера, трясясь по проселочной дороге. Я чувствовал себя человеком, который пробудился от страшного сна и медленно, с трудом приходит в себя, только теперь начиная различать происходящее.

Глава III Завещание моего кузена

Впрочем, мне не пришлось подыскивать себе другое место для отдыха: Джеффри простил мне обиду и вместе с молодой женой принял в своем имении с прежним радушием.

Однако Фэри-Уотер потеряло для меня былую прелесть. Находиться там было тягостно, и все же я постоянно туда возвращался. Всякий раз я с облегчением покидал дом моего кузена, но вскоре в памяти моей оживали кроткое лицо, мягкие карие глаза, робкий мелодичный голос — и я устремлялся туда сначала в мыслях, а потом и собственной персоной.

Она была невинным ребенком, а он необузданным дикарем, который безумно ее любил и столь же безумно ревновал. Старая, всем известная история, в которой действуют разорившийся отец, богатый и щедрый поклонник, не чуждая земным радостям мамаша и любящее нежное дитя, готовое возложить свою юную жизнь на алтарь долга.

Ее сердце оставалось свободным — вот единственное, что утешало меня. Она еще не встречала человека, которого могла бы полюбить: так по-монашески уединенно текла ее жизнь. Она была невинна, как дитя, чиста, как ангел, добра, кротка, правдива и верна. Возможно, со временем, если бы у нее родился ребенок, которому она могла посвятить всю себя, лаская и опекая его, ее брак, неравный и несправедливый, сделался бы не совсем уж несчастным, если бы удалось изгнать из Джеффри дьявола ревности. Но стоило ей взглянуть на кого-то или подумать о ком-то, как он приходил в ярость. Его привязанность к детям тускнела рядом со слепой безрассудной страстью, которой он терзал свою жену. Она нежно и преданно любила отца — и он разлучил их, запретив старику являться в Фэри-Уотер, а ей навещать отца. Когда мистер Ашуэлл скончался, он ревновал к самому ее горю. Когда у них родился второй ребенок, он с завистью глядел, как она его ласкает.

Бедняжка Полли! Бедное дитя! Бедная девочка-жена! Бедная малышка-мать! Как часто сердце у меня разрывалось от нежности, которую я боялся обнаружить!

Но ты знала, что я испытывал в душе, моя девочка. Признайся, я всегда был тебе преданным другом и не оставил бы тебя ни в горе, ни в радости, сумей мое заступничество облегчить твою участь.

С какой бессильной болью наблюдал я, как мало-помалу радость и надежда уходят из твоей юной жизни, как ты стареешь, не успев по-настоящему вырасти, но что я мог поделать?

Джеффри был твоим мужем, ты его женой, но как-то ты сказала мне, что само мое молчание дает тебе силы вынести неизбежное и учит не противиться тому, чего не изменить.

Никогда не забуду, как вскоре после свадьбы, миссис Джеффри Тревор подошла ко мне, когда я прогуливался меж грядками с клубникой.

«До чего она мила и грациозна», — подумал я, любуясь, как легко она приближается ко мне, платье чуть приподнято над крохотными ножками, головка слегка откинута назад, словно под грузом какой-то новой идеи.

— Мистер Стаффорд, — промолвила она, поначалу она стеснялась называть меня по имени, и не удивительно: я получил его за добрые четверть века до того, как она появилась на свет, и прошел огонь, воду и медные трубы, когда она еще лежала в пеленках.

— Мистер Стаффорд, можно вам задать один вопрос? Вы знаете моего мужа, конечно, гораздо лучше меня. Скажите, что мне сделать, чтобы он мне больше доверял?

Она выпалила эти слова на одном дыхании, как школьник, затвердивший урок.

Она была еще ребенком! Чистым и бесхитростным! Благодарение Богу, никогда, ни на одну минуту в моей душе не возникло чувство, которого я не мог бы питать к дочери. И я уверен, что Джеффри, при всей его глупости и слепоте, это понимал.

Разумеется, ее просьба застала меня врасплох. Я настолько опешил, что в изумлении уставился на миссис Тревор, пока она не покраснела до корней волос. Спустя мгновение она потупила глаза, краска отхлынула с ее щек, и она стояла предо мною, растерянная и смущенная, словно в чем-то провинилась.

Тогда я заговорил.

— Едва ли здесь можно что-то исправить, миссис Тревор, — ответил я, — разве что вам удастся охладить чувства вашего мужа.

Она вновь залилась румянцем и подняла на меня глаза.

— А что, по-вашему, он очень любит меня? — спросила она, смущенно переминаясь с ноги на ногу и рассеянно трогая носком башмачка листья клубники.

— Да, — подтвердил я, — он любит вас, как никогда никого не любил.

Больше она не проронила ни слова. Медленно и задумчиво она побрела назад, от ее резвости не осталось и следа.

Такой дочерью, доброй, ласковой девочкой, в которой уже просыпалась женская душа, мог бы гордиться любой отец.

Она никогда не пыталась охладить его чувства. Она что было сил старалась смягчить его сердце и лучше выполнять свой долг.

Я наблюдал за ее усилиями. Я видел, сколь они тщетны. Чем нежнее, мягче, терпеливей становилась она, тем больше он убеждался в ее способности любить и тем сильнее ревновал ее. Он не хуже меня понимал, что она никогда не полюбит его. Бог знает, чего он ждал и на что надеялся, женившись на ней. Возможно, он рассчитывал добиться от нее не только послушания и покорности, ибо влюбленный мужчина — неразумное животное, но время шло, а она не менялась, разве что стала более сдержанной, более спокойной, более терпеливой, и я было подумал, что сердце его уже не бьется тревожно при мысли, что, когда он будет погребен и забыт, она подарит любовь неведомому сопернику.

После рождения двух детей Джеффри спросил меня, не соглашусь ли я стать его душеприказчиком.

— Мистер Хендерсон будет вторым, — добавил он.

Как поверенный мистер Хендерсон пользовался отличной репутацией, и я сказал, что не имею ничего против.

— Надеюсь, — продолжал я, — ты должным образом позаботился о жене.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он.

— Что ты оставишь ей приличное содержание.

— Я ей оставлю все, — ответил он, и я, признаться, почувствовал удивление, хотя не обнаружил его, — все, кроме Фэри-Уотер, которым, как тебе известно, я не волен распоряжаться, — но лишь в том случае, если она не выйдет замуж.

— А если выйдет? — предположил я.

— Тогда она лишается всего. Надеюсь, ты не ждешь, что я оставлю свои деньги чужому мужчине?

— Да нет, — ответил я. — Я сам не такой уж филантроп, хотя и мог бы просто из душевного расположения оставить жене скромное содержание, разумеется, на ее имя и безо всяких условий.

— Я этого не сделаю, — отрезал он, и тема была исчерпана.

Шло время. Они были мужем и женой восемь лет. Миссис Тревор называла меня Стаффорд, а я ее — Мэри. Прежнее ее имя, Полли, каким-то образом выпало из нашего обихода и стерлось с ее лица. В Фэри-Уотер подрастало пятеро детей — один лежал на кладбище, — все мальчики, за исключением последней, моей крестницы, которой в знак расположения к ее матери я подарил, не посчитавшись с расходами, положенные в этом случае кружку, ложку, нож и вилку. Ее назвали Изобел, в честь моей милой покойной матушки — трогательный знак внимания со стороны миссис Тревор.

И по сей день не могу понять, как прожила эта юная женщина те восемь лет? Как ей, застенчивой и кроткой, удалось сохранить свою нежную душу, не пасть духом, не потерять веру — видно, и впрямь Господь милостив к самым немощным и беззащитным своим чадам.

И все же я с болью в сердце наблюдал, как медленно и неотвратимо она менялась. В ней появилась сдержанность сорокалетней женщины. Веселый смех счастливой жены и матери никогда не разносился по дому. Она была сдержанна даже со своими детьми. Несмотря на юный возраст, она разучилась играть с ними. Джеффри добился своего: женился по любви на молоденькой девушке, прелестной, преданной и искренней, но все же не был счастлив, тогда как она… — я уже сказал, какую печать оставили на ней прошедшие годы, и можно только догадываться, какие душевные муки приносил ей каждый новый день.

Однако развязка была не за горами. Как-то вечером Джеффри, который и прежде не отличался осторожностью, умудрился, сидя на козлах, опрокинуть повозку и не только сломал себе ногу, но и серьезно повредил что-то внутри.

Это было началом конца. Нога срослась, раны залатали, но прежним он уже не стал. Он похудел, осунулся и с каждым днем заметно сдавал.

Временами он жестоко страдал. Как бы ни называлась его болезнь — доктора так и не смогли поставить точный диагноз, — она вонзала в его плоть зубы и когти, пытаясь вырвать жизнь из этого некогда крепкого, шумного, полного сил тела.

От этих страданий нрав его, как ни странно, смягчился.

Среди полного благополучия он был самым сварливым, беспокойным и нетерпеливым из смертных, в муках и болезнях он совершенно преобразился.

— Хотя он жестоко страдает, — сказала его жена со слезами жалости на глазах, — мы никогда не были так счастливы. Ах, Стаффорд, если б он был таким всегда.

Прошло два года, и я получил из Фэри-Уотер письмо с извещением о смерти Джеффри. Он умер зимой, а я не любитель странствовать в мороз и делить кров с покойником. Однако я тотчас собрался в путь: меня ждала хрупкая женщина с пятью малолетними детьми, а кроме меня у них не было никого на свете.

Словно сейчас вижу, как она спешит мне навстречу через холл поблагодарить за приезд. Лицо ее было бледным, усталым, печальным, но спокойным.

— Под конец боль уже не терзала его, — сказала она мне по пути в библиотеку. А потом, взяв ее за руку, я на мгновение задумался — как иногда приходится задуматься каждому из нас — о последней черте, о страшной тайне.

Я сделал все, что требуется в данных обстоятельствах. Когда короткие дни клонились к вечеру и мы мирно беседовали у камина, она всегда заводила речь о покойном муже — я понял, что ей нравится говорить о нем, нравится рассказывать, как нрав его постепенно смягчался.

— Перед смертью, — сказала она вечером накануне похорон, и голос у нее слегка прервался и задрожал, — он признался мне, как сожалеет, что мы не были так счастливы, как могли бы. Бедняжка, он сказал, что сам во всем виноват, сказал, что, усомнившись во мне однажды, сам отравил себе жизнь, а потом, не слушая моих протестов, завел речь о завещании. «Из него ты поймешь, как я доверяю тебе, как безраздельно полагаюсь на тебя и Стаффорда», — так он сказал слово в слово.

Тут она расплакалась. За свою долгую жизнь мне приходилось не раз выслушивать подобные признания. До похорон о человеке не принято говорить плохо, и мне следовало помнить об этом, но быть ко всему готовым. Однако я утратил бдительность и, признаюсь, ее рассказ о якобы имевшем место раскаянии Джеффри чрезвычайно меня растрогал.

Как правило, я не спешу составить мнение о скорби живых и об истинном нраве покойного, пока его не предадут земле, однако в тот раз я поторопился и отправился спать с новым чувством симпатии и сострадания к бедняге, который лежал, застывший и окоченелый, в неприятной близости от моей спальни.

«Интересно, какое он оставил завещание?» — гадал я, задувая свечу, и вдруг мне в голову пришла невероятная, дикая мысль: «А что если он завещал мне жениться на его вдове? Что тогда мне делать?» И в самом деле что? Я несколько часов ворочался с боку на бок без сна и с ужасом думал: «А вдруг в порыве раскаяния, когда его ум помутился от долгой болезни, мой братец предал бумаге столь странное желание?»

Когда же наконец я задремал, то мне приснилось, будто я опять стою в церкви в Уинчелси, однако на этот раз помимо своей воли в качестве жениха, а Джеффри Тревор в саване венчает меня с одной из перезрелых девиц, которая с заученной готовностью выпаливает, что прилепится ко мне, пока смерть нас не разлучит.

Я проснулся в холодном поту, и хотя еще не рассвело, оделся, вышел погулять и, возвратившись, снова улегся, накрывшись пледом, на диване в столовой.

Похороны и свадьбы всегда почему-то устраивают в самую рань. Хотя я испытал несказанное облегчение при мысли, что Джеффри наконец-то покинул свой дом, на обратном пути в Фэри-Уотер я пожалел, что погребение не состоялось в более поздний час.

Я думал, чем мне занять время до вечера. Я гадал, надолго ли миссис Тревор попросит меня задержаться в этой обители печали. Я размышлял, много ли приглашений скопилось у меня дома на столе. Меня не покидали навязчивые мысли о том, каким окажется мой собственный конец, где я умру, от чего, где меня похоронят и кто проводит в последний путь.

— Мистер Стаффорд, — прервал мои фантазии мистер Хендерсон, — скажите, не оставил ли ваш кузен другого завещания вместо старого, написанного несколько лет назад?

— Он сообщил миссис Тревор, что из его завещания она поймет, как безгранично он ей доверяет.

— Это завещание у нее?

— Насколько мне известно, нет.

— Она его искала?

— Ручаюсь, что нет.

— А вы?

— Мне почему-то казалось, что завещание у вас.

— У меня его нет, — ответил он, — более того, я никогда не видел другого завещания, кроме того, которое он в свое время составил, не вняв моим искренним советам. Я часто уговаривал его переписать завещание, но он всегда уходил от разговора или отвечал отказом.

— Так, по-вашему, мой кузен не оставил второго завещания? — предположил я.

— Боюсь, что нет.

— А что, первое из рук вон плохо? — допытывался я.

— На мой взгляд, да.

— Что же нам следует предпринять?

— Внимательно посмотреть, нет ли в его бумагах нового завещания, прежде чем я предъявлю старое.

— Тут нечего возразить, — заметил я. — Быть может, вы сами и посмотрите?

— Я в вашем и миссис Тревор распоряжении, — ответил он.

К счастью, вдова не имела ни малейшего представления о том, что закон предписывает безотлагательно огласить завещание, как только тело покойного предано земле.

В свои двадцать шесть лет миссис Тревор оставалась столь же неискушенной в житейских делах, как и тогда, когда спросила, какое имя ей написать в церковной книге. Она простодушно согласилась передать ключи от письменного стола, шкафов и шкатулок покойного мужа мистеру Хендерсону, на которого возлагалась обязанность разобраться в его бумагах.

— Мне кажется, Джеффри хотел, чтоб ему достали что-то из старого дубового шкафа рядом с его кроватью, — сказала она, протягивая мне ключи. — Он несколько раз показывал на него перед тем… перед тем, как скончался, и силился что-то сказать, но не мог. Возможно, мистер Хендерсон поймет, что он имел в виду.

— Нам нужно постараться найти завещание, — сказал я поверенному, поднимаясь с ним по лестнице.

Он подчинился. Он имел на этот счет собственное мнение, которое подтвердилось в ходе наших поисков. Джеффри не оставил второго завещания. Такого документа мы не обнаружили.

Все письма и бумаги, найденные в дубовом шкафу, относились к допотопным временам, за исключением нескольких записок от молодой жены и пряди ее волос, перевязанной серебряным шнуром. Мы также извлекли оттуда ленту и несколько засушенных цветов, переложенных папиросной бумагой. Когда мы показали их миссис Тревор, она расплакалась.

— Он хотел, чтобы их положили к нему в гроб, — сказал мне мистер Хендерсон sotto voce[46]. — Не такое уж необычное желание, уверяю вас, мистер Стаффорд, старики часто гораздо романтичнее молодых.

— Нисколько не сомневаюсь в правоте ваших слов, — ответил я, — но лучше бы он был менее сентиментален и вместо этого хлама оставил завещание.

— Он не хотел писать другого, — ответил мистер Хендерсон, — поверьте мне.

Самое худшее в юристах то, что им приходится верить, нравится вам это или нет.

Я поверил мистеру Хендерсону и, зная его добросердечие, поверил непростительно легко, что мой кузен Джеффри не написал второго завещания и документ, который, по словам поверенного, содержал ряд необычных обязательных условий, единственное, что осталось нам в память о покойном.

— Я принесу его на днях, — сказал мистер Хендерсон, — и без лишних хлопот зачитаю вам и миссис Тревор.

— Приходите завтра, — предложил я. — И покончим с этим. Горькую пилюлю лучше проглотить сразу.

— Верно, — ответил он. Однако, когда он уходил, его улыбка и искорки в глазах, казалось говорили: «Я понимаю вас, мистер X. Стаффорд Тревор. Вам скучно в Фэри-Уотер. Вас манят изысканные яства и, конечно, огурцы — лук-порей в наши дни уже не роскошь, как четыре тысячи лет назад, — нынче огурцы и в декабре красуются на столах у тех, кто в состоянии за них заплатить».

В этой невысказанной фразе была доля истины. Я слишком долго наслаждался роскошными яствами, чтобы беспокоиться о них, но все же я устал от Фэри-Уотер. Деревня летом, после городской суматохи, очаровательна, деревня зимой нечто прямо противоположное.

В ту ночь я спал спокойно. Я знал, что скоро вернусь в любимый Лондон. Меня не волновала последняя воля покойного владельца Фэри-Уотер.

Перед тем, как уснуть, я подумал: «Любопытно, что Хендерсон имел в виду под плохим завещанием?» Но от усталости мысли мои путались, и я закрыл глаза, решив подождать до завтра.

Проснувшись ночью, я с облегчением вспомнил, что Фэри-Уотер достанется не мне, а слабому болезненному ребенку, спящему на другом конце дома.

Если, конечно, он останется в живых, в противном случае его место займут другие юнцы.

В ночь после того, как мы положили тело Джеффри Тревора под тяжелую гранитную плиту покоиться до Судного Дня, я чувствовал себя в Фэри-Уотер особенно неуютно.

Люди моего склада обычно избегают тягостных церемоний, но я всегда старался исполнять свой долг, каким бы тяжелым он ни был. И все же не знаю ничего отвратительней похорон, разумеется, если не считать крестин.

Не было случая, чтобы я отказался проводить своего ближнего, будь то друг или родственник, в последний путь, туда, где человек уже не может причинить никому зла. Но одно дело исполнять долг, а другое — получать от этого удовольствие. Есть люди, которых притягивает все, что связано со смертью. Им нравится бродить по кладбищам, разглядывая древние надгробия и надписи, такие же фальшивые, как и теперь. Но я не из их числа, и мысль о том, что Джеффри лежит в сырой кладбищенской земле, а над его последним пристанищем колышется густая трава, заставила меня похолодеть.

И все же после похорон я испытал облегчение. На следующее утро я достаточно восстановил свои физические и духовные силы, чтобы подумать о том, как смерть Джеффри Тревора отразится на моих последующих сношениях с Фэри-Уотер. Как душеприказчик я, разумеется, обязан был время от времени туда наведываться, однако мой житейский опыт подсказывал, что после смерти хозяина другу семейства не стоит злоупотреблять гостеприимством вдовы, даже если та годится ему в дочери.

Джеффри, конечно, сказал мне, что в случае второго брака его вдова лишится состояния. Однако дети наверняка получат достаточно, и в любом случае последний ребенок достигнет совершеннолетия лет через восемнадцать-девятнадцать.

Что до меня, то никакие пересуды в столь удаленном от центра цивилизации месте, как Фэри-Уотер, меня не волновали, но я обязан был заботиться о репутации Мэри и решил — как решил почти десять лет тому назад, — что пора искать себе другое место, где бы я мог проводить свободное время, восстанавливать силы и есть клубнику.

Никогда еще Фэри-Уотер не казалось мне таким унылым. Я глядел, как дождь капает в озеро и мочит без того уже мокрую землю.

Казалось, дождь лил с неба всегда, со второго дня творения и будет лить до второго пришествия. Голые деревья в лесу, словно в немой тоске, медленно размахивали длинными ветвями. Взъерошенные лебеди казались грязными, а утки сбились стайкой под вечнозелеными кустами, всем своим видом взывая к жалости. Миссис Тревор усердно возилась с каким-то немыслимым рукодельем, дети, как это принято у детей в дождливые дни, прижались носами к оконному стеклу, тогда как их отец лежал под открытым небом и не мог сказать, идет ли дождь или светит солнце.

После завтрака явился мистер Хендерсон. Из уважения к моим лондонским привычкам Джеффри всегда обедал позже.

Обычно же вся семья садилась за обед в час дня.

По случаю визита мистера Хендерсона в гостиной зажгли камин, и мы отправились туда втроем, оставив наследника, двух его братьев и сестру развлекаться по своему усмотрению.

Миссис Тревор уселась на диван подле огня, мистер Хендерсон опустился на стоящий поблизости стул и, раскрыв завещание, торжественно положил его рядом с собой на стол.

Я встал, облокотившись о каминную доску, долгие вечера, проведенные в гостиной, убедили меня, что стоять легче, чем сидеть.

— Могу я приступить к чтению? — осведомился мистер Хендерсон.

— Извольте, — любезно ответила Мэри, и поверенный, прочистив горло, начал читать.

Это был длинный документ, обильно пересыпанный юридическими фразами, звучавшими для слуха моей неискушенной кузины, как китайская грамота. Сначала следовала длинная преамбула, в которой излагались условия, на которых капитан Тревор владел Фэри-Уотер без права продажи. Затем перечислялись различные источники дохода, далее утверждалось, что в 18… году он был обвенчан в церкви Уинчелси с Мэри, единственной дочерью Джастина Ашуэлла, эсквайра, и его жены Ребекки.

«Юрист поработал над завещанием не меньше клиента, — мысленно отметил я, пока мистер Хендерсон переворачивал страницу за страницей. — Вот наконец мы приближаемся к самому главному».

Поскольку его старший сын, Джеффри Бертран, наследовал Фэри-Уотер вместе со всеми денежными доходами, кои поступят от имения до достижения последним совершеннолетия, деньги, полученные из таких-то и таких-то источников или вложенные в такие-то и такие-то ценные бумаги, согласно воле капитана Тревора, распределялись между другими рожденными от него детьми, за исключением Джеффри Бертрана, либо того сына, который в случае смерти Джеффри Бертрана унаследует имение, называемое Фэри-Уотер. Из этого имущества, однако, жене капитана Джеффри Тревора Мэри выплачивалась ежегодная рента в триста фунтов стерлингов после того, как младший из детей достигнет совершеннолетия, а также годовое содержание в сто фунтов за каждого ребенка, рожденного ею от вышеупомянутого Джеффри Тревора, которое предназначалось на их обеспечение и воспитание при одобрении вышеупомянутых душеприказчиков, а именно: Херкьюлиза Стаффорда Тревора, барристера, и Рубена Хендерсона, поверенного.

В случае смерти всех других детей, кроме сына, наследующего Фэри-Уотер, половина упомянутого годового содержания одномоментно выплачивалась упомянутой Мэри, которая, согласно воле капитана Джеффри Тревора, должна была жить в Фэри-Уотер, распоряжаясь всей обстановкой, за исключением серебра и картин.

Здесь мистер Хендерсон сделал паузу.

«Если учесть, что завещание составил Джеффри, оно могло быть и хуже», — подумал я.

— При одном обязательном условии… — продолжал поверенный, и тут я понял, что жало документа заключено в его хвосте.

Миссис Тревор имела право на упомянутые суммы лишь при одном условии: если она никогда не выйдет замуж. В противном случае она лишалась не только годового содержания и нескольких сот фунтов в год на воспитание несовершеннолетних детей, но и самих детей. Душеприказчикам предписывалось поместить их в надлежащие учебные заведения, прекратив всяческие сношения с матерью. К тому же миссис Тревор в случае замужества должна была покинуть Фэри-Уотер.

Там были и другие пункты, которые я забыл, несущественные детали, вроде пятидесяти гиней мистеру Хендерсону и мне. Слушая недвусмысленный приговор, обрекавший миссис Тревор на вечное вдовство, я поглядел на нее и заметил, что парфянская стрела, пущенная почти что с того света, попала в цель.

Если моя кузина и не совсем разобралась в тонкостях оставленного мужем завещания, она прекрасно поняла, что эта оговорка ставит непреодолимую преграду между ней и человеком, которого она, быть может, встретит и полюбит когда-то в будущем.

Тем не менее, она не проронила ни слова. Когда, закончив чтение, мистер Хендерсон спросил, ясен ли ей смысл документа, она ответила:

— По-моему, да, — тем сдержанным, угнетенным тоном, который она усвоила в последние годы и от которого только начала отвыкать.

— Если вам не все понятно, я могу объяснить.

— Благодарю вас, понятно, — ответила она. — Затем, после минутной паузы. — Надеюсь, я вам больше не нужна.

При этих словах мистер Хендерсон встал и поклонился. Когда я распахнул перед нею дверь, она не взглянула на меня. Она упрямо опустила голову, как некогда весенним ясным утром в Уинчелси.

«Интересно, вспоминает ли она сейчас тот день?» — подумал я, глядя, как она медленно пересекает холл и входит в маленькую комнату, которую предпочитала всем другим.

— Боюсь, миссис Тревор очень расстроена, — сказал мистер Хендерсон, когда я снова занял свое место у камина. — Какое жестокое завещание!

— Жаль, что мы не можем бросить его в огонь, — заметил я, тоскливо глядя на пылающие угли.

Мистер Хендерсон схватил завещание, словно испугался, что я осуществлю свое намерение.

— Джеффри всегда был негодяем, — продолжал я, делая вид, что не заметил его жеста, — и до конца остался верен себе.

— Миссис Тревор расстроилась сильней, чем я ожидал, — сказал мой собеседник. — Мне казалось, она не из тех женщин, что лелеют мысль о новом браке, во всяком случае в первые дни вдовства.

— Она никогда не лелеяла подобных мыслей, — ответил я решительно.

— Не удивительно! Муж не позволял ей и двух слов сказать ни с одним мужчиной, кроме меня.

Что-то в его словах меня покоробило.

— Прошу прощения, мистер Хендерсон, — сказал я с некоторым нажимом. — Я сам не раз обменивался с ней не только двумя словами.

— Ну конечно! Конечно! Я имел в виду и кроме вас.

Хотя я смертельно боюсь всего, что связано с женщинами, меня возмутило, что мистер Хендерсон отозвался обо мне, как человеке, которого можно в подобных обстоятельствах не брать в расчет.

Я взглянул на него, и у меня зародилось подозрение, что будь завещание иным, то мистер Хендерсон, возможно, вознамерился бы жениться на вдове. Он был моложе меня и гораздо привлекательней. А миссис Тревор могла и не заметить, что ему недостает je ne sais quoi[47] — того, что отличает людей, привыкших вращаться в хорошем обществе.

Но теперь, слава Богу, мне было незачем тревожиться по поводу мезальянса. Возможно, нашелся бы какой-то человек, готовый отказаться от денег, чтобы назвать ее своей женой, однако она никогда не бросит детей.

Я откровенно высказал эту мысль мистеру Хендерсону, который ответил, что я совершенно прав. И все же он еще раз намекнул, что удивлен тем, как миссис Тревор восприняла известие.

— Уверяю вас, — сказал я, — она огорчена не тем, что лишена возможности выйти замуж. Ее расстройство вызвано другой причиной.

— Как ни возьми, дело скверное, — заметил он, натягивая перчатки, застегивая пальто и выпивая одну за другой две рюмки мадеры перед тем, как выйти на холод. — Я перевидал на своем веку немало неудачных браков, мистер Тревор, и я предпочел бы видеть одну из своих дочурок в монастыре или в могиле, чем замужем за человеком, вроде вашего покойного братца.

— Вы, вероятно, выражаетесь фигурально, — заметил я, — у вас же нет детей.

— Это у меня-то нет! — воскликнул он. — Да у меня целая дюжина ребятишек обоего пола, а некоторые даже ростом с миссис Тревор.

— Я и не знал, что вы женаты! — воскликнул я.

С минуту он глядел на меня и вдруг залился звонким смехом, но тотчас опомнился.

— Тысяча извинений, я забыл, совсем забыл. Если миссис Тревор случайно услышала меня, то передайте ей, я не хотел ее обидеть. — Он так настойчиво пытался убедить меня в своем глубоком сожалении и отсутствии дурных намерений, что не меньше минуты продержал без шляпы на сыром ветру.

Избавившись наконец от мистера Хендерсона, я подошел к двери, за которой скрылась миссис Тревор и попросил позволения войти.

— Прошу вас, — отозвалась она и, отняв руки от лица, улыбнулась той мягкой улыбкой, которая стала еще мягче с тех пор, как я увидел ее впервые.

— Мне кажется, я этого не заслужила, — начала она. — Я не хочу дурно говорить о покойном, но он грубо оскорбил меня.

Я осмелился предположить, что, вероятно, муж ее смотрел на завещание как на простую предосторожность.

— Как будто я собиралась снова выйти замуж, как будто… оставим это. Капитан Тревор любил повторять, что женщинам ни в чем нельзя доверять. Но есть одна вещь, которую нельзя доверять мужчинам.

— Что же это?

— Счастье женщины.

Несколько минут мы сидели молча, затем она снова заговорила:

— Завтра я пожалею о том, что сказала сегодня, но я оскорблена, потрясена. Когда мои мальчики вырастут и прочтут завещание, составленное их отцом, они неизбежно задумаются о том, какой женщиной была их мать в молодости, если потребовалось принять столь суровые меры. И потом, — продолжала она, — все это было для меня полной неожиданностью. Мне казалось, мы с Джеффри стали гораздо ближе, казалось, он сделался гораздо добрей, от его былой подозрительности не осталось и следа. Он был так благодарен мне за все те мелочи, которыми я старалась облегчить ему боль, он сказал так определенно, так искренне — во всяком случае, так мне показалось, — без малейшей насмешки, как это иногда с ним бывало, — что из его завещания я пойму, как глубоко он мне доверяет. Но когда мне прочли эту жестокую, жестокую бумагу, я почувствовала, что не вынесу несправедливости. Я просто не понимаю, что мой покойный муж имел в виду.

Я не решился сказать ей, что, по-моему, у покойного капитана Тревора были свои причины придумать историю, которую она мне повторила накануне похорон. Он думал, сказал я, что оказывает ей доверие, оставляя детей на полное ее попечение.

— Ведь ясно, что я и Хендерсон не станем вмешиваться в их воспитание, — заключил я.

— Но что он имел в виду, упоминая о возложенном на вас доверии? — не унималась она.

— Когда один человек просит другого стать его душеприказчиком, он выражает ему доверие, — ответил я.

— Вы стараетесь представить случившееся в выгодном свете, — сказала она, — потом я буду благодарна вам за это объяснение, но я уверена, в душе вы думаете иначе. И больше никогда не будем об этом говорить.

Однако через несколько лет нам все же пришлось об этом говорить. Здесь не было моей вины, видит Бог, я не хотел причинить ей новых огорчений.

Глава IV Я заключаю сделку

Я понял, что опять ошибся с этой клубникой. Крохотный мирок — Боже, что за игрушечный мир окружал Фэри-Уотер — с редким даже для более узкого круга единодушием признал три факта: во-первых, что капитан Тревор, бессовестно обращавшийся с женой при жизни, еще хуже обошелся с ней после смерти; во-вторых, что она, в отличие от других женщин, не будет страдать от наложенных на нее ограничений; в-третьих, что у нее, слава Богу, есть родственник — то бишь я, — который своим приездом и советами способен облегчить ее тяжелое положение.

Предварительно маленький мирок узнал мое мнение по этому и множеству других вопросов, и мы пришли к взаимному согласию.

Что до Мэри, то мысль о том, что смерть ее мужа как-то отразится на моих посещениях, просто не приходила ей в голову.

Она звала меня Стаффорд, мальчики — дядя Стаффорд, малышка — дедушка Стаффорд, и если б я вдруг вознамерился переселиться к ним навсегда, она наверняка не усмотрела бы в этом ничего предосудительного.

К тому же, со смертью Джеффри бывать в Фэри-Уотер стало приятнее. Однако мои посещения омрачались тем, что у старшего мальчика появились признаки какой-то непонятной для всех и даже для здешнего врача болезни, которая не могла нас не тревожить.

— Если не изменить лечения, мальчик останется хромым на всю жизнь, — сказал я Мэри, когда мы прогуливались по парку. — Но что предпочесть? По-моему, нужно показать его первоклассному доктору.

— Делайте все, что сочтете нужным, лишь бы мой дорогой: мальчик поправился, — ответила она. — Я не могу глядеть на него без угрызений совести. Он расплачивается за мое преступное волнение в первые месяцы замужества. Я в этом не сомневаюсь.

Миссис Тревор говорила с такой уверенностью, что целому консилиуму врачей вряд ли удалось бы ее переубедить.

Поскольку я не отношусь к числу этих почтенных мужей, то я и не пытался. Прежде всего потому, что она была матерью. Всей своей душой, всеми мыслями и надеждами она была связана с детьми, и если ей нравилось винить себя в болезни своего первенца, не стоило лишать ее этого удовольствия.

— Мэри, — сказал я, останавливаясь. — Мне в голову пришла чудесная мысль. Я знаю одного человека. Он мой близкий друг — один из немногих близких друзей, которые у меня есть. Вдобавок он знающий хирург. Позвольте мне пригласить его сюда недели на две? Он сам, бедняга, болен и нуждается в покое и свежем воздухе, и он нам скажет, как лечить Джеф…

Не успел я договорить, как она, не помня себя от радости, приволокла меня в библиотеку и, положив передо мной ручку, чернила и бумагу, потребовала, чтобы я написал своему другу.

— Быстрей, — говорила она. — Нужно успеть до отправления почты, — и позвонила в колокольчик. — Скажите Роберту, — добавила она, пока я второпях писал записку, — чтобы он сейчас же шел сюда. Пусть отнесет письмо на почту. — Она взяла записку и прочла адрес: Валентайну Уолдруму, эсквайру. — Что за банальные имя и фамилия, Стаффорд? Боюсь, он вовсе не такой уж знающий.

— Он самый знающий человек на свете, — сказал я, напустив на себя строгий вид. В ответ она приложила палец к губам и, отступив на несколько шагов назад, сказала воображаемой аудитории «Ш-ш-ш!»

В подобных ребячливых выходках мне временами являлся призрак Полли Ашуэлл, свидетелем гибели и погребения которой я стал тринадцать лет назад.

— Наверное, он очень старый, если он такой знающий? — спросила она после того, как записку отправили.

— Вовсе не старый, — ответил я, вызвав на ее лице гримаску неудовольствия.

Ее симпатия к пожилым джентльменам всегда оставалась для меня загадкой, — если помнить о том, как тяжело ей жилось с одним из них, — но как-то в минуту откровенности она мне объяснила, что с молодыми людьми ей как-то не по себе.

— Наверное, у него красивая жена?

— У него нет жены, — ответил я. — И никогда не было.

— Почему?

— Его отец сошел с ума перед смертью, поэтому он решил, что не должен жениться.

— Он живет с матерью?

— Его мать тоже умерла. Она ненадолго пережила мужа.

— Как это печально. Вы знали ее?

— Да, и очень хорошо. Я познакомился с ней, когда она была не старше вашей Изобел, но узнал ее ближе, когда она была десятью годами старше вас.

— Вы были к ней привязаны? — спросила она с прямотой, которая нередко свидетельствует не столько о глубоком жизненном опыте, сколько о желании приобрести его.

— Если я любил кого-нибудь, так это мать Вала Уолдрума, — ответил я. — Однако не заблуждайтесь, Мэри. То, что она вышла замуж за другого, не перевернуло мне жизни. Я влюбился в нее в том возрасте, когда живешь мечтами. Она была для меня чем-то вроде книжной героини, моим идеалом. И в память об этой влюбленности, а также о последующих годах, когда она стала нежной, самоотверженной, преданной женой и матерью, я полюбил ее сына, сначала ради матери, а потом ради него самого. Пожалуйста, будьте с ним приветливы, Мэри, он заслуживает сочувствия.

Она взяла обе моих руки и поцеловала, сначала правую, потом левую.

— Неужели вы думаете, что я могу быть неприветливой с вашим другом? — ответила она. — Разве я неблагодарное чудовище, не помнящее добра?

В ее словах и манерах было что-то такое, что никогда, ни на одну минуту не позволяло мне забыть, какой она могла бы стать, сложись ее судьба иначе, не задумай Джеффри убить в ней в то свадебное утро все юное, радостное, беззаботное.

Тогда в Уинчелси мы совершили два преступления: похоронили настоящую Полли, приволокли новоиспеченную Мэри на алтарь и обвенчали со стариком, который годился ей в деды.

— Дорогая, — произнес я. — Я не считаю неблагодарным чудовищем ни вас, ни себя. И тем не менее, буду весьма признателен, если вы найдете для поцелуев что-нибудь получше моих рук.

— Негодник! — воскликнула она и хлопнула меня по щеке, вернее, сделала вид, что хлопнула.

Сколько я ни ломал голову, я так и не сумел понять, почему в тот день и несколько последующих миссис Тревор обращалась со мной, словно я пережил большое горе или понес тяжелую утрату. Подтвердила ли история моей первой любви ее догадки, но большего сострадания моему несчастью — давность лет не имела значения, — чем то, которое проявила Мэри в сотне мелких знаков внимания, особых интонациях голоса, сочувственном выражении лица, нельзя и вообразить.

Я мог бы посмеяться над ее простодушием, но между мной и смехом встал призрак того, что кажется прекрасным лишь тогда, когда былого не воротишь — юности.

Я был когда-то молод, теперь я стар, и вот несколько случайных слов вызвали прекрасный призрак из могилы.

Вокруг меня цвели цветы, журчали воды и веяли ветры прошлого. Над моей головой сияло солнце, великолепие которого померкло много, много лет назад. В моих ушах звучали голоса умерших и ушедших. И что-то в этих призраках способно умерить веселье даже у светского человека.

Впрочем, для меня в моем нынешнем положении форма, которую принимало сочувствие миссис Тревор, не была неприятной.

Интуиция учит женщин многим удивительным вещам. Интуиция подсказала Мэри, что после сорока, а иногда и раньше, мужчины, неудачники в любви, легко находят утешение в земных дарах, поэтому, когда мы сели за стол, я обнаружил, что вкусы мои ублажены как никогда. Вино же, которое мне настойчиво предлагали за десертом, оказалось из тех запасов, что при жизни Джеффри почитались священными: на моей памяти он лишь однажды предложил мне распить бутылку старого вина.

Это произошло в день смерти его отца. Я оказался тогда в Фэри-Уотер, и, вероятно, по случаю вступления в свои права Джеффри раскупорил одну из бутылок этого великолепного напитка, заметив, что он пойдет нам обоим на пользу.

Впоследствии, решив, что на двоих бутылки маловато, он весело пировал сам с собой. Судя по количеству оставшихся бутылок, эти пирушки случались не так уж редко.

— Я рада, что вспомнила об этом вине, — сказала миссис Тревор в ответ на мой упрек, что не стоило переводить на меня такой чудесный напиток. — Не понимаю, какой толк от вещей, если ими не пользоваться. — Это жизненное правило она, несомненно, усвоила от отца, который усердно пользовался тем, что было, пока не спустил все.

Когда я сказал, что Валентайн Уолдрум один из немногих оставшихся у меня близких друзей, я говорил правду. Одно из преимуществ моего образа жизни состоит в том, что он почти совершенно исключает личную неприязнь, однако, с другой стороны, ставит препятствия на пути глубокой симпатии. Близкие друзья всегда немного exigeant[48], а завсегдатаи званых обедов не могут позволить себе огорчать нетребовательных друзей, заводя слишком много требовательных. Я этого никак не мог себе позволить, и тех немногих близких друзей, которых я все-таки приобрел, я постарался сохранить, скрывая их существование от светских знакомых. Однако у каждого правила есть исключения, и для меня этим исключением стал Уолдрум. Едва он появился в Лондоне, постарался ввести его в свет, но безуспешно: мне не удалось заставить его полюбить свет. Тогда я попытался заставить общество признать профессиональные заслуги Валентайна.

Свет, с присущим ему изяществом, определенно высказался, что способности Уолдрума высшего порядка, но дальше этого дело не пошло. Когда требовалось отрезать руку или прибегнуть к любой другой спасительной операции, то посылали за каким-нибудь известным врачом, даже если он был полуслепым, полуглухим, полупомешанным, но не за моим protege.

Вы думаете, я стал спорить со светом? Напротив, я стал думать, как преодолеть людское предубеждение.

Единственным, к кому я обратился с просьбой помочь устроить дела моего юного друга, был доктор, который дожил до седых волос, щупая пульс и кладя в карман гинеи, иными словами, делая на удивление мало даже для модного доктора.

Я привел к нему Валентайна, и здравый смысл, ум и скромность молодого человека произвели на старого плута благоприятное впечатление.

Когда мы собрались уходить, последний спросил Валентайна, где он живет, и тот ответил, что пытается наладить практику в Айлингтоне.

— Где это? — спросил доктор, словно слышал об этом предместье впервые.

Объяснив ему топографию Айлингтона, я стал разглагольствовать о том, что в былые времена лондонские врачи отправляли своих чахоточных пациентов умирать на тамошний целебный воздух, как теперь отправляют в Турцию, на Мадеру и другие места. Тогда он сказал, что Айлингтон, конечно, прелестный уголок и что мои рассказы необыкновенно занимательны, а затем добавил, что если мне в ближайшее время случится проходить мимо, он будет рад меня видеть.

Когда я зашел к нему, он прямо приступил к делу.

— Прекрасный молодой человек, — заметил он, — в нем что-то есть, не удивительно, если он сделает карьеру, но, дорогой мой, ему нельзя оставаться там, где он живет. Как можно рекомендовать человека из захолустья, о котором никто из респектабельных людей никогда не слышал? Он должен нанять дом на хорошей улице, роскошно его обставить, завести выезд с парой лошадей или хотя бы одноконную коляску. Если он последует моему совету, у него скоро будет приличный доход, если нет, ему придется примириться с тем, чтобы до конца своих дней оставаться никому не известным хирургом в «Веселом Айлингтоне».

— Скорей всего, вы правы, — ответил я.

— Прав, разумеется, прав! И вы, вращаясь в обществе по меньшей мере четверть века, прекрасно это знаете. Тому, кто не кормится от щедрот своих ближних, легко говорить о достоинстве, таланте, способностях, трудолюбии и других прекрасных качествах, но тот, кто должен вытянуть деньги из десяти тысяч аристократов или стоять с протянутой рукой, тот понимает, что верхушку общества надо ублажать. К тому же, — добавил он, — если я плачу гинею всякий раз, когда мне смотрят язык, я вправе ожидать, что у меня найдут особое недомогание и будут уважать его.

В тот вечер я отправился в Айлингтон и обнаружил, что мой юный друг обосновался в доме, фасад которого с одним окном и парадной дверью, украшенной медной табличкой, выходил на улицу, а за углом располагалась другая дверь, пониже, украшенная табличкой поменьше с надписью «Хирург».

С возрастом внимание к внешнему виду не ослабевает, и, признаться, меня поразило в самое сердце, что профессиональный дебют сына миссис Уолдрум состоялся в таком убогом месте.

Он изучал последний учебник по хирургии и по ходу дела делал заметки о прочитанном.

— Трудитесь, не разгибая спины, Вал? — заметил я.

— Вот именно, — сказал он со смехом. — Есть люди, на которых приговор «пожизненные каторжные работы» распространяется с момента их рождения, и я один из них.

— Нужно позаботиться о том, чтобы ваши труды не пропали даром, — ответил я, а затем передал ему мудрые наставления, слетевшие с уст моего приятеля, старого мошенника, и поглядел, какое Ёпечатление они произвели на мистера Уолдрума.

Он отнесся к моим словам иначе, чем я ожидал. Я думал, он станет иронизировать по поводу устаревших взглядов, начнет обличать прогнившее общество, которое судит о человеке по наружности, а не по уму. Я воображал, что он, чего доброго, заявит мне, что бедность не порок и лучшая награда для врача облегчать страдания ближних, причем заявит в той резкой форме, в которую неопытные люди облекают свои незрелые мысли, пока со временем не убедятся в их ложности.

Однако мистер Уолдрум самым приятным образом не оправдал моих страхов. Он вежливо подождал, пока я закончу, внимательно слушая меня и взвешивая каждое слово, затем многозначительно оглядел приемную: шесть старых стульев, набитых конским волосом, диван с претензией на уют, сосновый стол, покрытый клеенкой, судя по всему, никогда не протиравшейся, грязноватые занавески, ковер, который не был ни красив, ни нов, а также гармонирующие со всей обстановкой каминные украшения.

Закончив обзор, он выколотил пепел из трубки и, улыбаясь, начал набивать ее.

— Прекрасный совет, — заявил он, — но невыполнимый, как и все прекрасные советы. Я едва наскреб денег, чтобы купить этот великолепный кабинет и роскошно меблированный дом. Как же мне перебраться в Уэст-Энд и обставить комнаты, как это принято в Уэст-Энде, а также обзавестись коляской с лошадью и кормить эту лошадь, не говоря уже о ливрейном лакее, чтобы открывать дверь, и еще одном, тоже в ливрее, чтобы возить меня на дом к пациентам, которым, возможно, понадобится моя помощь, а возможно, и не понадобится, — скорей всего, последнее.

Я оставил без внимания его последние слова и спросил:

— Но, если вы нуждались в деньгах, то почему не обратились ко мне?

— Во-первых, потому, что я человек с причудами и, как ни странно, люблю независимость.

— Независимость прекрасное свойство в умеренном количестве, — ответил я.

— На днях я слыхал, как одна дама сказала, что те, кто кичится полной независимостью, обычно оказываются самыми наглыми попрошайками. Что вы думаете на этот счет?

— Глубокая мысль, — последовал мой ответ, — и все же ни одну добродетель не следует доводить до крайности.

— Вы не спросили о второй причине, — напомнил он.

— Буду рад ее услышать, — вежливо заметил я.

— Дело в том, что у вас, насколько мне известно, нет денег, о которых стоило бы говорить. Я знаю, что у вас много друзей и достаточно влияния, чтобы, к примеру, помочь родственникам молодой девушки вывезти ее в свет и выгодно выдать замуж, но мне кажется, у вас на счету никогда не лежало и ста фунтов.

— Мне тоже так кажется, — ответил я, стараясь развеселить его.

— Вот почему, — продолжал он, — мне нравилось дружить с вами. Я знал, вам и в голову не придет, что я хожу к вам с задней мыслью. Спасибо за приглашения на званые вечера и прочие увеселения. Благодаря вам я понял, что творится внутри больших домов в богатом квартале, когда в окнах загораются огни и на тротуаре перед парадной дверью расстилают ковер, когда один за другим подъезжают экипажи и снуют лакеи. Но свет и я не созданы друг для друга, поэтому можете не сомневаться, когда я говорю, что хочу вас видеть, то это только ради вас и ради себя самого.

На этот поток слов трудно было ответить, а я ненавижу трудности, поэтому я и не пытался.

Он снова набил трубку и стал нервно курить. Я подошел к окну и вскользь заметил, что улица тихая.

— Да, — ответил он, — вполне. Однако в моем случае это скорее недостаток. Я мог бы приобрести что-нибудь получше и подешевле.

Я почувствовал, что самое время перейти в наступление.

— Вал, — заметил я, — мне кажется, когда вы купили этот великолепный кабинет и бесподобный меблированный дом, вас кто-то обманул.

— Меня надули, — сказал он угрюмо. В ответ я прочел ему небольшую лекцию. — Жаргон годится для вертлявых девиц и вульгарных молодых людей, — сообщил я своему слушателю, — но он недопустим для тех, кто хочет преуспеть. Я высказал предположение, что чтение Аддисона улучшит его стиль, а штудирование доктора Джонсона откроет возможности английского языка, что Свифт покажет ему, как направить острие сатиры на повседневную жизнь. И как, вы думаете, он встретил это. Мне в самом деле больно вспоминать его ответ!

— К черту их всех! — завопил он. — Я сыт по горло чтением. Лучше б этих книг вовсе не было, тогда я занимался бы физическим трудом, а не прозябал в этой проклятой дыре!

Как рассказчик я обязан точно передать прямую речь, как человек я должен принести извинения за грубые выражения моего друга.

С несчастным, как и с рассерженным человеком трудно спорить. Я видел, что Вал Уолдрум несчастен. У него были или ему казалось, что были — впрочем, это одно и то же — способности, которые при случае открыли бы ему путь наверх. Но этого случая пока не предвиделось.

Он надеялся, что, начав с малого, кончит большим. Но в некоторых профессиях начать с малого значит с первого до последнего дня упорно и яростно сражаться ради ничтожной цели.

Весь свой небольшой капитал он истратил на то, чтобы получить место врача, которое, как оказалось, не стоит ни гроша, и хотя ему с излишком хватало времени и на занятия, и на раздумья, ни то ни другое, казалось, не сулило земных благ, если жизнь его чудом не изменится.

Я не из тех, кто быстро принимает решения, поэтому я был порядком удивлен той быстротой, с которой пришел к следующему выводу.

— Полагаю, — начал я, — что если б вы могли последовать совету нашего умудренного жизнью друга, вы не стали бы возражать?

— Возражать! — повторил он с деланным смехом и уточнил. — То есть я не стал бы возражать, если бы мне не пришлось влезать в долги. По-моему, нужно быть круглым идиотом, чтобы с открытыми глазами лезть прямо в… — читатель простит мне, что я не воспроизвожу то слово, которое в сердцах употребил молодой хирург. — Многие глупцы за это поплатились. Но я! Разве за всю свою жизнь не нагляделся я на жалкую участь должников? Разве теперь — хотя и не по собственной вине — не пожинаю я горьких плодов долга? И если кто-нибудь заверит меня, что, сделав то-то и то-то, я буду иметь пять тысяч фунтов в год, то и ради этого я не возьму денег в долг. Хотя я уверен — не считайте меня самодовольным, — что у меня достанет способностей сделать имя, что если бы мне хватило денег, чтобы продержаться год, то я рискнул бы их потерять, но использовал свой шанс. Однако у меня их нет, и мне остается довольствоваться этим роскошным домом и фешенебельным районом и пытаться наладить практику. Я продал бы все, если б сумел одурачить какого-нибудь бедолагу, как одурачили меня.

— А разве старое имение вам больше не принадлежит? — спросил я. — Разумеется, я говорю не о Грейндж, а о другом доме, где…

Он остановил меня, поморщившись, словно я задел незажившую рану.

— Принадлежит. Я получаю пятьдесят фунтов в год за землю. Конечно, это значительно ниже настоящей цены, но мы были рады сдать имение на любых условиях.

— А что, аренда за дом входит в эти пятьдесят фунтов? — удивился я.

— Его никто не хочет снимать, — ответил он. — Нам едва удалось уговорить одну женщину присматривать за ним. Ее считают ведьмой.

— Неужели? — воскликнул я и, помолчав с минуту, спросил. — Если бы дом, землю и ферму удалось сдать за настоящую цену, сколько это составило бы?

— Не меньше ста фунтов в год, — ответил он, — но привести дом и землю в порядок стоит недешево. Хорошо бы раздобыть немного денег и кое-что починить и покрасить. Ходят слухи, что угол моего сада срежет железная дорога, тогда я мог бы получить приличную компенсацию.

— Согласны вы продать свое имение, если найдется покупатель?

— Да, если получу разумную цену.

— Что вы называете разумной ценой?

— За полторы тысячи фунтов я готов продать его хоть сегодня. Но что из того? Никто никогда не купит Кроу-Холл. Я пытался заложить его, и сколько, по-вашему, мне предложили?

— Фунтов пятьсот, — предположил я.

— Двести, — ответил он, — и не удивительно. Земля истощена, изгороди сломаны, ворот нет, амбары развалились. Если бы только я мог забыть, — продолжал он с жаром, — если бы только страх оставил меня, я взял бы землю в собственные руки и, поверьте, сумел бы навести порядок. Но я не могу… не могу. От одной мысли о Кроу-Холл я становлюсь сам не свой. Теперь, после этих разговоров я проведу ночь без сна.

Я не имел ни малейшего желания углубляться в этот вопрос. Мне так и не удалось ничего услышать о событиях, предшествовавших смерти мистера Уолдрума-старшего. Задолго до того, как Уолдрумы перебрались из Грейнджа в Кроу-Холл, дом пользовался дурной репутацией — поговаривали, что там водятся привидения. Все, что мне удалось выведать у Валентайна о болезни его отца, сводилось к тому, что последнему стали «мерещиться призраки» и он начал заговариваться.

— За домом был сад, — рассказывал мой юный друг, — и вот однажды, прогуливаясь по боковой дорожке, отец вдруг остановился и заявил, что видит в окне женщину, хотя никакой женщины там не было. До этого он выглядел не менее здравомыслящим, чем вы, — продолжал его сын, — но с того дня ум его все более помрачался, пока он, наконец, не умер.

Я чувствовал, что в этом рассказе чего-то недостает, однако любопытство не входит в число моих главных пороков, и я принял его версию как должное, не задавая лишних вопросов.

Самым удивительным во всей истории было то, что миссис Уолдрум упрямо избегала всяких разговоров на эту тему. При малейшем упоминании о Кроу-Холл ее охватывала нервическая дрожь, которую она, казалось, не в силах была побороть. Валентайн объяснял это тем, что именно она настояла на переезде в Кроу-Холл, а потом испытывала чувство вины.

— Как будто болезнь не проявилась бы рано или поздно в любом месте, — заявил молодой человек, встав на сугубо медицинскую точку зрения.

Не имея возможности составить об этом происшествии собственное мнение, я просто принял на веру следующее: по той или иной причине мистер Уолдрум помешался и умер, и тема эта была слишком болезненна для его жены и сына, чтобы ее обсуждать…

Однако вернемся в Айлингтон, где мы и беседовали о Кроу-Холл с Валентайном.

— Вал, — сказал я, — предположим, мне удасться продать ваше великолепное имение. — Могу ли я рассчитывать на комиссионные?

— Вот что я вам скажу, — ответил он. — Если среди ваших знакомых найдется эксцентричный джентльмен, который мечтает о доме с привидениями и готов заплатить за него и землю полторы тысячи фунтов — а состоятельный человек окупит каждое пенни из названной мною суммы, — вы получите двести фунтов.

— Ну что, по рукам? — спросил я, протянув ему ладонь.

— По рукам, — ответил он, сжав ее с такой силой, что я поморщился и даже вскрикнул. — Только покупатель, кем бы он ни был, должен знать, что там произошло.

— Разумеется, — согласился я. — А теперь, дайте письмо к ведьме и попросите ее показать дом мне или кому-то из моих друзей. Понимаете, прежде чем его предлагать, нужно на него взглянуть.

— Если хотите, можете там переночевать, — сказал он, поколебавшись. — Я велел держать для меня наготове комнату, но с тех пор, как мы уехали, так и не решился переступить порог этого дома.

— Посмотрим, — ответил я, беря письмо. — А теперь продолжайте свои занятия, пока не услышите, что Кроу-Холл продан.

Глава V Легенда о Кроу-Холл

Проницательный читатель, наверное, уже догадался, что я решил сам купить Кроу-Холл. Пока я сидел в апартаментах, я подсчитал в уме стоимость имения.

Я не из тех, кто склонен к финансовым спекуляциям. Я не читаю рекламных объявлений, меня не привлекают сообщения о новых акционерных обществах, банковские дивиденды не кружат мне голову, а в золотые прииски я вообще не верю.

Конечно, вам захочется узнать, во что я верю. На этот вопрос легко ответить. Я верю в земельную ренту. Я уважаю три процента годовых и питаю некоторую слабость к земле. Итак — не вдаваясь в подробности, не имеющие отношения к нашей истории, — пока Валентайн Уолдрум говорил, я произвел в уме некоторые вычисления. При том, что три процента от полутора составляют сорок пять фунтов в год, я, разумеется, не мог потерять много денег, если учесть, что аренда за Кроу-Холл давала только сорок.

Но если бы я купил имение, то я, конечно, получил бы с него гораздо больше.

Одни умеют делать деньги, другие — выгодно их вкладывать, хотя эти два качества редко совпадают. Мой конек — вкладывать деньги, превращать их во что-то стоящее. Меня нелегко втянуть в невыгодную сделку, и, став владельцем Кроу-Холл, я не собирался сидеть сложа руки и наблюдать, как мое имущество падает в цене.

Однако прежде чем приступить к дальнейшим действиям, нужно было увидеть имение. Поэтому я отправил письмо смотрительнице, в котором сообщал, что, пользуясь любезностью моего друга мистера Уолдрума, я собираюсь провести несколько дней в его доме и к такому-то дню прошу приготовить мне комнату.

Когда же этот день настал, я отправился в графство Эссекс, где и находилось имение.

Я получил от Валентайна подробнейшие указания относительно того, как туда добраться. Сначала нужно было ехать поездом, потом пересесть на дилижанс, а дальше добираться шесть миль на перекладных или идти пешком через поля (Валентайн нарисовал мне подробный план), что сокращало путь на треть.

Я всегда любил ходить пешком. В ваших собственных интересах, равно как и в интересах ваших друзей, придерживаться некоторых правил, помогающих сохранить здоровье. Вот почему даже я, завсегдатай званых обедов, не раз бродил по холмам Хэмстеда, тропинкам Уилсдена, берегам Темзы и извилистым дорогам Брента.

За городом я всегда хожу пешком, поэтому я предпочел идти в Кроу-Холл через поля.

И вот на исходе осеннего дня я оказался перед входными столбами — ворот не было — старинного дома. Должен признаться, едва ли когда-нибудь человеческому глазу открывалась картина большего запустения.

Длинная прямая аллея, заросшая сорняками, вела к полукруглой площадке, обсаженной плющом, бирючиной и шиповником, затем сворачивала вправо, по-видимому, на хозяйственный двор.

Слева от аллеи располагался газон с нестриженной и начинавшей гнить травой, за ним тянулась полоса деревьев, преимущественно сосен, а за деревьями виднелся пруд с болотистыми берегами, с которым были связаны по меньшей мере две трагедии.

Это угрюмое место не могло прельстить капиталиста с богатым воображением. Но тогда я отличался крайне бедным воображением.

Я видел перед собой просто обширное поместье, которое годами содержалось из рук вон плохо, и довольно хороший подъезд к старому двухэтажному дому из красного кирпича с высокой крышей и слуховыми окнами.

«Имением стоит заняться, — решил я, придирчиво осмотрев наследство Валентайна, — но сначала нужно изменить его мрачный вид. Спилить те пихты, осушить и снова наполнить пруд, засеять все травой и, чтобы оживить пейзаж, посадить там и сям вечнозеленые кусты: остролист и тисы — глядеть на их красные ягоды зимой, обычные лавры для весны и португальские для лета, утесник для осени и вечнозеленые дубы и тую для всех времен года».

Человек предполагает!.. Я решил осуществить все вышеперечисленные замыслы и еще многое другое. Теперь мне приятно вспоминать, что я не выполнил ни одного из них.

Дойдя до полукруглой площадки, я снова замедлил шаг и принял решение вырубить растущую по ее краям живую изгородь. Я пока не придумал, что делать с пространством перед домом. Теперь там располагался запущенный парк, который раньше был разбит в голландском стиле: еще сохранились остатки аккуратных фигурных клумб и ровный ряд рабаток. Но прежде чем я успел разобраться в планировке необычного цветника, входная дверь скрипнула, и женщина (достаточно старая и достаточно уродливая, чтобы соответствовать описанию мистера Уолдрума) спросила, не я ли буду мистер Тревор.

Она почему-то назвала меня «мистер Тривор». Английские простолюдины то ли не умеют, то ли не хотят правильно произнести фамилию.

Старуха, разумеется, не знала истинной цели моего приезда, однако у нее имелись собственные причины постараться угодить своему хозяину, и она не пожалела сил, чтобы я чувствовал себя уютно.

Она заварила чай, поджарила хлеб и ветчину, сварила яйца, словом, сумела угадать мои гастрономические склонности и воздать им должное.

День был на исходе, набежавшие облака предвещали дождливый вечер и такую же ночь, поэтому я решил отложить обход владений Валентайна до завтра и, пододвинув стул к пылавшему в камине огню, взял книгу и стал читать.

Около восьми часов вечера старуха — которая, как я впоследствии узнал, обыкновенно отправлялась спать в самое неподходящее для ведьм время, а именно в семь часов пополудни летом и в шесть зимой, — постучала в дверь узнать, не хочу ли я взглянуть на свою комнату.

— Я хорошенько там проветрила, сэр, — постаралась она меня заверить. — Я часто проветриваю комнату на случай, если бедняжка мистер Валентайн вдруг надумает приехать. А простыни совсем еще теплые, я подержала их перед огнем. Кровать тоже хорошо прогрелась, вчера я весь день топила перед ней камин. Надеюсь, ваш сон ничто не потревожит, сэр. Вам, правда, больше ничего не надо? Тогда я пожелаю вам спокойной ночи. — Она и в самом деле удалилась, затворив за собой дверь, словно ей и в голову не приходило, что я могу опять ее открыть и спуститься вслед за ней по лестнице.

Глубокая уверенность впечатляет. Старуха ничуть не сомневалась, что я вот-вот отправлюсь спать, поэтому я так и поступил: улегся в постель и глядел на яркий огонь и пляшущие на стене тени, пока первый не погас, а вторые, лишившись своего источника, не убежали в темноту.

В этот час в Лондоне я, вероятно, отвечал бы «шерри» на вопрос одного из ливрейных губителей английского языка «шерри или рейнвейн, сэр?», но в Кроу-Холл, всего за сорок миль от города, я преспокойно лежал в постели, укутавшись до подбородка одеялом — хотя в тот день мне так и не пришлось отведать ни супа, ни рыбы, ни закуски, ни мяса, ни пудинга, ни дичи, ни швейцарского сыра, ни фруктов, а главное вина, — и размышлял о том, что за странная штука жизнь и что за удивительные, хотя и несколько однообразные картины являет нашему взору ее калейдоскоп.

Не стоит и говорить, что я долго лежал без сна. Огонь погас, тени на ночь попрятались, а сон все не сходил на мою подушку. Но только я закрыл глаза и, забывая о реальности, отправился в безмолвную страну снов, как ощутил настойчивую потребность проснуться, хотя причина моего беспокойства была самая ничтожная.

Теперь я сообщу вам нечто удивительное.

Когда бы я ни просыпался в ту или любую другую ночь в этом доме, я чувствовал, что рядом со мной кто-то есть.

На этот счет у меня нет никакой теории. Я не могу сказать по этому поводу ничего определенного. Я лишь могу повторить, что всякий раз, когда я почему-то просыпался — а я всегда сплю крепко, — я чувствовал, что кто-то отходит от моей кровати.

Наконец, это чувство стало настолько отчетливым, что я поднялся, зажег свечу, проверил дверной засов, заглянул в шкафы и прочие места, где мог бы кто-то прятаться.

«Что за напасть, — подумал я, — это все крепкий чай и странная комната».

Можно ли поручиться, что всему виною был чай или странная комната? Вполне, тогда поставим здесь точку. Я не намерен обсуждать этот вопрос и хочу одного — продолжать мою историю уже при свете дня.

На следующее утро старая карга осведомилась, крепко ли я спал, но что-то в ее глазах говорило, что она надеется услышать отрицательный ответ.

— Великолепно, — отозвался я, и в ее взгляде промелькнуло что-то среднее между недоверием и разочарованием.

После завтрака — опять чай, опять ветчина и опять яйца — я отправился обозревать свою будущую собственность и убедился, что в своем сообщении Валентайн нисколько не сгустил краски.

Арендатора я застал за работой: он нагружал навозом телегу, а работник его держал под уздцы лошадь.

Когда я попытался втереться к нему в доверие, предложив немного выпить, он с радостью согласился и сообщил мне — приняв, очевидно, за подосланного Валентайном шпиона, — что земля совсем истощилась и брать ее в аренду нет никакого смысла. По его словам выходило, что он платит ренту лишь из уважения к мистеру Уолдруму.

— Сад, — прибавил он, — совсем одичал. Семена разлетаются по ветру, и он зарастает сорняками. — Вот если бы мистер Уолдрум включил в аренду сад, он, так и быть, поработал бы еще немного. Не собираюсь ли я в скором времени увидеться с мистером Уолдрумом? Да? Тогда, возможно, я не откажусь передать ему, что если он включит в аренду сад, то мистер Догсет очистит его от сорняков и будет разводить фрукты.

Я отвечал, что буду счастлив передать его просьбу.

— И вы расскажете ему, что земля совсем истощилась?

— Конечно, расскажу.

— И не забудете про сад и семена?

— Не забуду. Ничего не забуду. Но вам не кажется, мистер Догсет, — добавил я, — что вы могли бы заодно снять и дом?

— Нет, сэр, ни за что, — ответил мистер Догсет. Он опустил закатанные рукава рубашки, надел куртку, нахлобучил на глаза старую соломенную шляпу и, бросив на меня недоверчивый взгляд, пробормотал «всего хорошего» и повернулся на каблуках.

С Кроу-Холл, несомненно, была связана какая-то очень неприятная история. В этой части мистер Догсет не лукавил.

Вернувшись назад, я проник во владения миссис Пол. Так звали старуху, что никак не вязалось с ее наружностью.

Она приспособила себе под жилье кухню, самое удобное помещение в Кроу-Холл. Окна ее выходили на крохотную лужайку, которую миссис Пол, по ее собственному заявлению, подстригала садовыми ножницами. За газоном тянулась ухоженная живая изгородь из бирючины, а на широких выступах под окнами цвела великолепная коллекция герани, фуксий и губастиков. Старуха явно знала, как обращаться с малярной кистью: чистый потолок был свежевыбелен, а боковые стенки камина покрыты новым слоем краски.

В клетке, висящей у одного из окон, самозабвенно заливался снегирь, а черный кот с белыми лапами и манишкой сидел у очага, внимательно наблюдая за тем, как его хозяйка опаливает петуха, который часом раньше был изловлен и зарезан у меня на глазах, а двумя часами позже мною съеден.

В городе человек сам выбирает себе обед, в деревне приходится довольствоваться, чем бог послал.

— Можно войти, миссис Пол?

— Милости прошу, сэр. Простите, здесь немного неприбрано.

Я искренне возразил, что в комнате чисто и аккуратно. Я не сказал бы этого о хозяйке, но к счастью, она не посчитала нужным извиниться за свой неряшливый вид.

— Вам здесь не скучно жить одной? — спросил я.

— Нет, сэр. Поначалу было тоскливо, да мне не привыкать. Одинокой женщине не грех и поскучать, не то придется якшаться с кем ни попадя. Я всегда держалась особняком, а люди этого не любят. Нет, здесь не так уж одиноко, разве что длинными зимними ночами, когда все вокруг покрыто снегом. Тогда мне немного не по себе, сэр. Но что поделаешь! Я думаю, здесь все же лучше, чем в работном доме. Благодаренье Богу, я не побоялась сюда прийти, когда миссис Уолдрум попала в беду.

— А люди обычно боятся?

— Пожалуй что и так, сэр. Когда миссис Уолдрум еще не уехала отсюда, она никого не могла уговорить остаться здесь на ночь, ни за какие деньги. Я и не знала, каково ей приходится, не то появилась бы здесь раньше. Я не забыла те полкроны, четвертушку чая и фунт сахару, что она преподнесла мне своими собственными ручками, когда я жила на другой стороне Латчфорд-Коммон. Да я не побоялась бы никаких привидений, коли она нуждалась в помощи. Как я прослышала, какие вещи здесь творятся, так сразу и пришла. «Чем я могу вам служить?» — спросила я, и она расплакалась. — «Бетти, ты не боишься жить в этом доме и присматривать за ним после того, что здесь случилось?» — всхлипывала она. — «Я никого не могу нанять, а если я отсюда не уеду, то скоро сама сойду с ума».

Потом я помогла ей уложить вещи. Она послала за повозкой и уехала, а на прощание я ей сказала: «Не беспокойтесь, миссис, я тут за всем пригляжу, пока вы не вернетесь».

Но она так и не вернулась. Они увезли с собой кое-что из мебели, а остальное продали, осталось только то, что перед вами. Но мистер Валентайн невзлюбил этот дом еще пуще матери, и чем это кончится, одному Богу известно. Надеюсь, я покину этот дом не раньше, чем меня вынесут отсюда вперед ногами.

— Наверное, здесь водятся привидения, — предположил я.

— Так все говорят, сэр, — ответила она.

Следует заметить, что в продолжение нашей беседы ощипанный петух лежал между нами на столе. Я облокотился на кухонный шкаф, а миссис Пол, вняв моим настойчивым просьбам, сидела на плетеном стуле.

— А как, по-вашему, здесь в самом деле есть привидения? — спросил я.

— Откуда мне знать, сэр. Я все время живу в новой пристройке.

— Так это новая пристройка?

— Да, сэр, — и она поднялась, давая понять, что хочет возобновить свою работу.

— Миссис Пол, — начал я, — скажу откровенно, мне чрезвычайно важно в точности знать, что за история связана с этим домом. Я не хочу отнимать у вас даром время, но если бы вы смогли уделить мне полчаса, я был бы крайне признателен.

Произнеся эти слова, я протянул ей пять шиллингов, на которые она алчно покосилась.

— Я думаю, сэр, — произнесла она, — что мистеру Валентайну вряд ли понравилось бы, что мы об этом говорим.

— Полноте, — возразил я, — да об этом все говорят. Все говорят, что в доме есть привидение, и даже, по вашим же словам, боятся его как чумы.

— К тому же, — продолжала она, — словно не заметив моих последних слов, — я знаю обо всем лишь понаслышке, так, несколько пустых историй. Если бы я верила хоть половине из того, о чем судачат в округе, я бы умерла со страху.

— Если вы не верите в то, о чем говорят, то почему отказываетесь пересказать эти пустые истории?

— Я не сказала, сэр, что не верю. Просто я ничего не знаю о привидениях и прочей чертовщине, да и знать не хочу. С тех пор, как я здесь поселилась, я никого не видела страшней самой себя, и ничего не слышала, кроме завывания ветра, шума деревьев и уханья совы.

— Но что-то ведь здесь произошло? Иначе откуда у дома дурная слава? — не унимался я. — Когда, например, в этом мрачном пруду перед домом нашли мертвеца?

— Мне бы не хотелось об этом говорить. — И миссис Пол схватила петуха и острый нож, словно собиралась выпотрошить его, прямо у меня на глазах.

— Как вам угодно, — сказал я, берясь за шляпу. — Уверен, что в округе найдется кто-нибудь, кто удовлетворит мое любопытство.

— Ах, сэр, коли вам так любопытно, то я расскажу обо всем не хуже любого другого, — эти слова явно имели отношение к кроне, которую я положил на стол. — Но на вашем месте я не стала бы ничего разузнавать, пока вы ночуете в этом доме.

Тут у меня по спине пробежал холодок, словно в теплый летний день кто-то вдруг медленно провел мне по коже ледяной рукой. Никогда раньше я не испытывал на себе, какую шутку может сыграть с вами воображение.

Однако я колебался не дольше, чем понадобилось времени написать это предложение. Еще до своего приезда сюда я составил представление о смотрительнице и с удовольствием убедился, что, несмотря на напускную скрытность и притворное нежелание говорить о таинственных обитателях Кроу-Холл, она хотела убедить меня в их существовании.

Конечно, ей было на руку, что дом пустовал. И хотя миссис Пол уверяла, что поселилась в этой на редкость уютной комнатке из одной благодарности, от моих глаз не укрылись и более земные причины: она не платила за жилье, распоряжалась заброшенным парком, собирала столько хворосту, сколько могла сжечь, а ее куры свободно разгуливали по фруктовому саду, добывая себе пропитание, не говоря уже о подарках от мистера Уолдрума к Рождеству и на Пасху.

— Тронут вашей заботой, — сказал я в ответ на ее последнее замечание, — но я предпочел бы услышать историю прямо сейчас и вовсе не боюсь, что она смутит мой покой.

Старая ведьма вздохнула — справедливости ради должен отметить, что на кухонной полке стояли Библия, затрепанный Псалтырь и несколько душеспасительных книжек, — печально покачала головой, возвела глаза к небу, словно говоря: «Пусть упрямец следует своим губительным путем», и произнесла:

— Учтите, сэр, я ничего не видела собственными глазами.

— Моя дорогая, — заметил я, — вы уже много раз мне это повторяли. У меня нет причин подозревать вас во лжи, а вам совсем не обязательно твердить одно и то же. Ведь кто-то все же видел что-то?

— Ну да, сэр. Экономка, что жила здесь при старом мистере Брагшоу, сама сказала мне, что как-то раз, когда он поехал в Челмсфорд, а она осталась дома одна-одинешенька, она мыла лестницу и вдруг услыхала вверху шорох, подняла глаза и увидела, как по лестнице спускается леди. Она так удивилась, что посторонилась и пропустила ее, и только когда женщина пропала — «словно растворилась в воздухе», по собственным ее словам, — она поняла, что это, верно, «иностранка».

— Какая иностранка? — спросил я.

— Говорят, сэр, — и по-моему, это чистая правда, — что двести лет тому назад на этом месте стоял старый господский дом, в котором во времена смуты прятались католики, чтобы потом переправиться во Францию и другие заморские страны. И говорят, при старой госпоже Уолдрум тут было что-то вроде семейного вдовьего приюта, где укрывались по одному и по двое разные люди, священники и солдаты, и никто не знал, куда их прячут, кроме госпожи да старого дворецкого.

После смерти она оставила дворецкому порядком денег, а ее сын сдал ему внаем дом и ферму, и он устроил здесь постоялый двор, назвал его «Блэк-Кроу» и нажил кучу золота, но, говорят, не честным путем, а контрабандой.

И до сих пор люди думают, что здесь есть подземные ходы, ведущие к другим домам у моря и у реки, хотя их тайна умерла вместе с тем, кто утонул в пруду.

Так вот, старый дворецкий умер, но его сын, внук и правнук по-прежнему держали здесь гостиницу. Тогда дорога подходила прямо к дому, а не сворачивала в сторону, как сейчас. А вместо газона здесь был большой кусок общинной земли, и деревья были выше и толще, вокруг пруда рос почти настоящий лес.

Все хозяева получали доход с гостиницы, да не все заботились о ней, и вот, наконец, появился такой, который очень быстро пустил по ветру все состояние, связавшись с шайкой молодых головорезов, играя на скачках и швыряя гинеи пригоршнями на петушиных боях и прочих бесчинствах.

А в это время старый помещик Уолдрум собрался помирать. Он мог завещать свое имение любому из двух сыновей, а так как младший подозревал, что у старшего есть за границей жена и ребенок, то помчался за ней, чтобы привезти в Англию и чтоб отец оставил состояние ему, а не старшему сыну, который женился на иностранке и католичке, — а ни тех, ни других старик терпеть не мог.

Уж не знаю, как ему удалось уговорить ее поехать в Англию. Ребенок остался дома с нянькой, один без матери — как, я слыхала, принято в тех странах, — а она отправилась в путь одна. Они попали в ужасный шторм, и ей пришлось оставить занемогшую служанку в порту, а ночью по дороге разыгралась страшная буря, и им пришлось остановиться на ночлег в «Блэк-Кроу».

Они вместе поужинали, и сам хозяин им прислуживал. Жена хозяина померла, но у него была племянница, которая присматривала за домом, потом она часто рассказывала о необычайно красивых и очень дорогих кольцах и других украшениях, надетых на леди.

Они были сплошь усыпаны драгоценными камнями — вроде бы бриллиантовыми, так мне кто-то сказал. Она везла с собой еще много драгоценностей — так она сказала своему деверю. Племянница слышала это собственными ушами.

«Мой дорогой Филип, — мне объяснили, что у нее был чудной; иностранный выговор, — всегда нуждался в деньгах. После того, как он уехал, я получила в наследство от тетки множество драгой ценностей. Теперь он не будет знать нужды».

В ответ на это мистер Фрэнсис рассмеялся, возможно, потому, что был рад, что, лишившись Грейнджа, его брат не останется нищим, а возможно, и по другой причине. Об этом никто не узнает до Судного Дня.

Здесь миссис Пол вдруг умолкла, словно вообще не собиралась больше ничего говорить.

— Забудьте на время о Судном Дне и рассказывайте дальше, — предложил я.

Миссис Пол поглядела на меня. Несмотря на репутацию ведьмы, она, как я впоследствии убедился, склонялась к методизму и не посещала богослужений не только по причине скудного гардероба, но и потому, что в округе не было церкви, которой она отдавала предпочтение.

Какое бы мнение она обо мне ни составила — не сомневаюсь, что оно было нелестным, — она закончила свою историю.

— На следующее утро, когда пошли за леди, ее нигде не могли найти. Хозяин гостиницы тоже пропал. Мистер Фрэнсис словно помешался. Он послал людей обыскать все окрестности, он побежал к судье, он поскакал домой в Грейндж и попытался втолковать отцу, что его старший сын женат на иностранке и католичке. Но старик уже отдавал Богу душу. Он только и сказал: "Хороший мальчик, хороший мальчик" — и умер.

Через три дня тело хозяина гостиницы нашли в пруду. Люди, что поплыли за ним на лодке, наткнулись на затопленную корягу и едва спаслись, но потом тело кое-как вытащили.

С тех пор о леди никто ничего не слышал. Она приходилась мистеру Валу прабабкой, и после того, как она исчезла, удача отвернулась от семьи.

Мистера Фрэнсиса арестовали, но так как его вину нельзя было доказать, его отпустили на свободу, и он уехал за границу, где и умер, но, говорят, до конца своих дней отрицал причастность к исчезновению жены Филипа Уолдрума.

Сам мистер Филип затворился в Грейндже и до самой смерти жил там отшельником, потом имение перешло к сыну иностранки — помнится, его звали Луи.

Он жил почти все время в Лондоне и за границей, женился на знатной даме, у которой не было ни денег, ни большого ума, и оставил отцу Вала одни долги — мне говорили, даже ворота заложил.

Пока это все происходило, кто-то нанял "Блэк-Кроу" и снова превратил в жилой дом. Но он то и дело пустовал. Люди говорили, в нем водятся призраки. В старых комнатах нельзя было оставаться. Не то чтобы жильцы что-то видели или слышали, но они чувствовали: там кто-то есть.

Вы, верно, знаете, что я имею в виду, сэр. Мне не нужно поворачивать голову или слышать шаги, чтобы знать, что на кухне кто-то есть.

— Да, я прекрасно понимаю, о чем вы говорите, — согласился я, вспомнив чувство, испытанное мною прошлой ночью.

— Люди, которым было чем заняться и над чем подумать, — продолжала миссис Пол назидательно, — не обращали на это внимание, покуда были здоровы. Но скоро они начинали хворать. Одни винили в этом воду, другие сырость, третьи воздух или пруд, однако никто не говорил вслух, хотя втайне и думал, что дом лишился постояльцев, которые исправно вносили плату, из-за жильца, который ничего не платил, зато поселился там еще тогда, когда их и на свете не было.

Человек, проживший здесь дольше всех, был иностранцем. Когда он сюда приехал, он плохо говорил по-английски, и когда уезжал — немногим лучше, но что он делал по-настоящему хорошо, так это хлестал какую-то бурду, которую приготовляют в их стране — говорят, покрепче брэнди и пахнет травами. Как-то раз он дал мне чуточку попробовать, и целую неделю мне было не по себе. Миссис Уолдрум сказала, что он приехал сюда потому, что сделал что-то против своего короля, но в округе болтали, что он друг той леди, на которой женился мистер Филип, и к дому стали относиться с еще большей опаской. По-моему, когда он заливал глаза этой дрянью, то не заметил бы и дюжины привидений.

— А что было потом, когда он уехал или умер? — спросил я.

— Дом снова опустел, покуда с Грейнджем не стряслась беда и миссис Уолдрум, не долго думая, решила переселиться сюда и попробовать жить на доходы с фермы. Ах! Она была доброй женщиной — это верно — и умной, но тут она совершила ошибку.

Сердце у нее был отважное, и она смеялась, когда ей говорили о призраках и прочей нечисти. "Они вылезают из пруда, — сказала она, — а мы его осушим".

Они пытались осушить, да не вышло. А жаль.

Неожиданно миссис Пол прервала "Хроники Кроу-Холл".

— Простите, я совсем заболталась, — сказала она. — Время на исходе, а ваш петух еще не готов.

— Вы правы, — ответил я и благоразумно покинул кухню.

Не скрою, я с восторгом съел этого петуха. Он красовался на столе в гордом одиночестве. Рядом с ним не было ни хлебного соуса, ни языка, ни ветчины — ничего, что могло бы явить его в выгодном свете человеку, привыкшему к изысканным обедам. К тому же, он представал передо мной без прикрас на всех этапах своего приготовления, — и все же я воздал ему должное.

На его костях почти не было мяса — в саду он вел полную опасностей жизнь, — но то, что я нашел, оказалось вкусным.

Человек, сказавший "Голод — лучшая приправа", мог бы осчастливить своих ближних, если бы дал рецепт, как заработать голод, не забираясь в глушь за сорок миль от Лондона.

Глава VI Безумие Хэролда Уолдрума

После обеда я отправился в сад и, погрузившись в раздумья, зашел в нелепую беседку, которую, наверное, нарочно выстроили для пауков, долгоножек, мотыльков, улиток с домиками на спине и прочей мелюзги.

Лечь на траву я не мог: она была в два фута высотой, пошла в семена и кишела насекомыми и пресмыкающимися похуже тех, что я упомянул выше. Темная, наполовину обставленная старой мебелью комната, которую мне отвели, не привлекала ни красотой, ни уютом, и я, как уже сказано, зашел в беседку, закурил сигару и стал думать.

Крыши в беседке не было, поэтому я курил и предавался раздумьям, глядя на ярко-зеленую крону каштана.

Я пытался решить две проблемы: одна имела отношение к настоящему, другая к прошлому. Во-первых, почему обстоятельства смерти мистера Уолдрума повергли в такой неописуемый ужас миссис Уолдрум и ее сына? Во-вторых, что же на самом деле произошло с этой леди? Трудно предположить, что Филип Уолдрум никак не замешан в этой истории.

Что до исчезновения хозяина гостиницы, чье тело потом обнаружили в пруду, то он, наверняка, свалился в воду случайно, тем более, что я никак не мог связать его смерть с побегом или похищением иностранки.

Продолжив семейную хронику вплоть до отца Валентайна, я так и не сумел понять, почему его смерть так потрясла миссис Уолдрум. Впрочем, в самой истории не было ничего удивительного. Издерганный денежными трудностями человек поселяется в доме, где обитает привидение, связанное теснейшими узами с ним и его семьей. Уединение, переход от деятельной жизни к растительному существованию начинают постепенно сказываться, он впадает в уныние и, бродя по окрестностям, вспоминает связанные с этим местом легенды.

С этой точки зрения разница между снами и видениями не так уж велика.

Нервы его расстроились, но вместо того, чтобы увезти его из дома, где его преследовали галлюцинации, окружающие принялись убеждать и урезонивать мистера Уолдрума, тем самым только подкрепляя его фантазии.

Все это я сочинил, глядя на происшедшее с различных точек зрения и стараясь увязать историю, рассказанную миссис Пол, с некоторыми фактами, которые сообщил мне Валентайн.

"В этой истории чего-то не хватает, — пришел я к заключению. — И ни миссис Пол, ни Валентайн не сообщат мне того, что меня интересует. К кому же мне обратиться?"

Не найдя ответа, я решил прогуляться и обдумать этот вопрос.

Ближайшая деревушка звалась Лэтчфорд, туда-то я и направил свои стопы. Спустя полчаса я очутился у старой церквушки, стоявшей в тени пихт и вязов. На полпути между церковными воротами и папертью высился огромный кипарис. Под сенью этого кипариса под изумрудно-зелеными волнами травы, в компании маргариток, покойников, птиц и Господа Бога спал вечным сном Хэролд Уолдрум, унесший с собой в могилу неразгаданную тайну.

"Кто же поможет мне ее разгадать?" — думал я, стоя у могилы. Конечно, не священник: он печется о мудрых и вменяемых, а не безумных и невменяемых. А если не священник, то кто сообщит мне что-нибудь помимо глупых сплетен? Кто? Конечно, доктор. Как это мне раньше в голову не пришло? Я спросил первого встреченного мной крестьянина, где живет доктор, и он указал на дом с ухоженным садом, стоявший чуть поодаль от дороги. Стены его были почти до крыши увиты плющом, а окна выходили на деревенскую площадь.

— Красивый дом, — подумал я и позвонил в колокольчик. Опрятная служанка отворила мне дверь и провела в гостиную, куда вскоре явился чрезвычайно застенчивый молодой человек, высокий, с длинной шеей, светлыми волосами, голубыми глазами и большим ртом. Наверняка он вообразил, что небеса послали ему пациента из Грейнджа.

Цель моего визита явно его разочаровала, однако он на редкость быстро справился с собой и совершенно бескорыстно оказал мне ту помощь, которую мог предложить. Боюсь, что в результате ему пришлось выпить больше шампанского, чем может позволить себе человек, привыкший к воздержанию.

Нет, ему очень жаль, в самом деле очень жаль, но он ничего не знает о болезни мистера Уолдрума. Разумеется, до него доходили слухи, смутные слухи, но на них не стоит полагаться. Он выкупил практику год назад у доктора Уикема, который и лечил мистера Уолдрума.

Не даст ли он мне адрес доктора Уикема?

Конечно, с превеликим удовольствием. Ватерлоо-Террас, Нью-Норт-Роуд, Лондон. Сам он в точности не знает, где находится Нью-Норт-Роуд, но это скорей всего по дороге в Хайгет или где-то поблизости, но, вероятно, я знаю Лондон лучше него.

"Еще бы", — подумал я, но ограничился замечанием, что знаю Лондон довольно хорошо и без труда отыщу Ватерлоо-Террас.

Затем, решив, очевидно, что он сделал для меня все возможное, он взял шляпу и изъявил желание сопровождать меня часть пути.

Когда мы достигли церкви, он вызвался сходить за ключами, ибо полагал, что мне интересно будет взглянуть на скульптуры и медную утварь. Я осмотрел и то, и другое, но не нашел ничего интересного.

Когда мы покинули кладбище, он заявил, что проводит меня еще немного, а на самом деле дошел со мной до того места, где полагалось быть воротам, и мне ничего не оставалось, как пригласить его зайти и выпить чашку чая.

Он выпил несколько чашек, выкурил несколько сигар и трубок, но не думал уходить, но тут миссис Пол, которая, как я заметил, была возмущена и обеспокоена развитием событий, появилась со свечой в руке, с грохотом поставила ее на стол и спросила:

— Надеюсь, вам больше ничего не нужно, сэр?

— Ничего, миссис Пол, — ответил я самым вежливым тоном и, пользуясь случаем, сообщил молодому человеку, что, к сожалению, не захватил с собой вина, а так как в деревне этого благородного напитка не достать, то я приглашаю его распить со мной стаканчик-другой в мой следующий приезд.

Справедливости ради следует заметить, что юноша засиделся отнюдь не в предвкушении выпивки, однако он понял намек и долго извинялся, что не ушел раньше.

Было около половины девятого.

Не думаю, чтобы в городе я пригласил молодого человека провести со мной вечер, но сельская жизнь действует удивительным образом как на ум человека, так и на его тело.

Подобно простому сельскому петуху, лишенному всех преимуществ изысканной кухни и необходимых приправ, без которых его городской собрат не появляется на столе перед взыскательными едоками, мой новый знакомый с его бесхитростными манерами произвел на меня скорее приятное впечатление, чем наоборот.

Размышляя о том, какую жизнь ему приходится вести в этой глуши, я зажег свечу и, следуя восхитительному примеру миссис Пол, отправился спать, хотя было довольно рано.

Должен признаться, что, поднимаясь по лестнице, я, конечно же, думал о привидении, и вдруг — могу поклясться — что-то скользнуло у меня за спиной и на меня пахнуло холодом.

"Здесь что-то нечисто, — подумал я. Заперев на засов дверь, я, как и прошлой ночью, обыскал все углы и ящики. — В таком старом доме наверняка есть потайные двери и ходы, известные лишь посвященным. А миссис Пол, похоже, способна одурачить кого угодно".

Напрасно я старался взять себя в руки. Куда бы я ни поворачивался, мне все казалось, что у меня за спиной кто-то есть. Стоило мне пошевелиться, как кто-то невидимый повторял мои движения, следуя за мной по пятам.

Я чувствовал это, хотя не слыхал ни звука. Кем бы ни был мой незваный гость, он не дышал, — я то и дело задерживал дыхание, чтобы в этом убедиться.

"Что-то у меня нервы расшалились", — подумал я, задул свечу; положил спички так, чтобы в случае чего они оказались под рукой, улегся в постель, натянул одеяло, уткнулся в подушку и, так как мой невидимый друг, как видно, удалился на ночь, уснул.

Я крепко проспал до утра — крепче, чем дома, где меня баюкают знакомые, милые сердцу лондонские звуки. Когда я внезапно открыл глаза, солнце светило в восточное окно так ярко, словно собиралось наверстать упущенное.

Чуть позади меня послышался шум. Он-то меня и разбудил. Когда я поглядел туда, откуда он доносился, я с изумлением и — что греха таить — с ужасом убедился, что виновником беспокойства был мышонок, который, сидя на конце свечи, с аппетитом уплетал редкое лакомство.

Когда он обнаружил, что я на него гляжу, на секунду замер и бросил на меня ответный взгляд — его длинный хвост висел так близко от меня, что я мог без труда до него дотронуться. После подобного приветствия он, видимо, решил, что с требованиями вежливости покончено, и снова принялся за свечу.

Я сделал вид, что собираюсь его схватить, и он юркнул в норку. Когда я снова проснулся, я обнаружил, что, пока я спал, мышонок успел вернуться и обгрызть полсвечи до самого фитиля.

— Любопытно, какого он мнения о привидениях, — подумал я, вставая с постели и распахивая окно. Моим глазам предстало утреннее великолепие сверкающей росы и расплавленного золота. Мне, вероятно, следовало бы обдумать собственное мнение на тот же счет, но я покуда не торопился проводить строгое расследование.

Я предпочел бы разобраться в своих ощущениях и сделать окончательные выводы не раньше, чем вернусь в Лондон.

Пока же я мог утверждать лишь то, что с Кроу-Холл и в самом деле что-то неладно. Был ли то воздух или вода, или деревья, или сырость, или связанная с этим местом история, я, как и прежние жильцы, не мог сказать, однако я ничуть не сомневался в одном: Кроу-Холл и миссис Пол прекрасно подходили друг к другу. Пускай местный климат или невидимые обитатели губили здоровье Других, и дом и общество вполне устраивали эту достойную леди. Разумеется, я стал подозревать миссис Пол в сговоре с нечистой силой, на что не совсем точно указывало слово "ведьма". Впрочем, существовал и довод в ее пользу: если только она и впрямь не была ведьмой, она никак не могла жить во времена Филипа Уолдрума или иметь какое-либо отношение к появлению или исчезновению призраков, которые многие годы пугали обитателей Кроу-Холл. К тому же ничто не указывало на ее пребывание в доме в то время, когда здесь находился отец Валентайна. Следовательно, ее вины здесь не было.

Однако мне пришло в голову, что предки миссис Пол, возможно, были храбрыми контрабандистами, знавшими тайну подземных ходов вокруг "Блэк-Кроу".

Но если эти подземные ходы сохранились, а миссис Пол известны все потайные двери и комнаты в доме, то, как нетрудно догадаться, наслаждаться здесь удобством и покоем можно лишь с ее согласия.

— Нужно сделать ей что-нибудь приятное, — подумал я и невольно доставил ей удовольствие, сообщив, что сегодня же отправляюсь в Лондон.

Ее глаза сверкнули и, пока она слушала меня, один особенно уродливый зуб, на который я глядеть не мог без содрогания, приоткрылся сильнее обычного.

— Но я вернусь на следующей неделе, — продолжал я. Услышав эту фразу, миссис Пол наверняка решила, что радость ее была преждевременной: лицо ее помрачнело, а зуб спрятался за губами, совершенно исчезнув из вида.

Назад в Лондон, грязный, восхитительный, родной Лондон.

— Ты, с твоими туманами, дождями и пылью, — сказал я, обращаясь к улицам, переулкам и домам столицы, — мне дороже самой прекрасной провинции, в которую меня забросила судьба.

"Лучше день в Лондоне, — подумал я, невольно пародируя поэта, — чем год в Эссексе". Несмотря на то, что в Кроу-Холл я научился есть тощих петухов, ветчину и яйца, а также обходиться без вина, там я не мог чувствовать себя спокойно.

Сам вид лондонских тротуаров, запах дыма, знакомые черные отметины на носовых платках — все это подействовало на меня ободряюще, я снова стал самим собой. Плевал я на привидения. Я решил превратить Кроу-Холл в пригодное для жизни место и получить с него доход. Я понял, что миссис Пол только пыталась напугать меня, и что такого было в ее истории? Ровным счетом ничего.

Я отправился в свой клуб, пообедал и почувствовал себя еще лучше. Да, я могу помочь Валентайну и сам не прогадать. С этими мыслями я написал ему следующее письмо:


"Дорогой Вал,

кажется, я знаю человека, который купит твое имение. Я был там. Пожалуйста, сообщи мне, согласен ли ты получить за него 1650 фунтов.

Всегда твой,

Стаффорд Тревор"


Он отправил ответ немедля. Я получил его, когда еще лежал в постели.

"Дорогой мистер Тревор, да, я счастлив получить 1650 фунтов, наш прежний договоростается в силе плюс дополнительно 150 фунтов комиссионных.

Даже не знаю, как выразить вам мою признательность.

Искренне ваш

В. Уолдрум."


"Ну что ж, отступать уже поздно, — подумал я. — Говорят, если женщина колеблется, она пропала. То же самое можно сказать и о мужчинах. Я не колеблюсь, и для меня дело чести купить имение, что бы там ни происходило. Тем не менее сегодня вечером я выслушаю, что скажет доктор Уикем, хотя теперь это не так уж важно".

В далекие дни моей молодости я полагал, что Нью-Норт-Роуд одна из самых безобразных улиц Лондона, но в те давние времена мои знания о современном Вавилоне были далеко не так обширны.

Некоторые кварталы кажутся мне теперь еще менее привлекательными, чем улица, которая у церкви Св. Иоанна Крестителя в Хокстоне вливается в ничем не примечательный, непрезентабельный район.

Человек не всегда волен выбирать себе место жительства, особенно человек без больших доходов, но с большой семьей. Можно ли благодарить судьбу за то, что у тебя нет большой семьи, если у тебя нет больших доходов?

Я, во всяком случае, благодарил судьбу по пути в кабинет доктора Уикема.

Мне открыло дверь крошечное и крайне тщедушное существо, облаченное в узкие брючки и усыпанный пуговицами сюртук, который, должно быть, свидетельствовал о его обязанностях слуги. Оно сообщило мне, что доктор будет с минуты на минуту, и оставило в комнате, от вида которой становилось не по себе, с окнами, выходящими в садик, обычный лондонский садик средней руки.

Через минуту появился доктор, небольшого роста, с рыжеватыми волосами, проницательными серыми глазами и решительным ртом. Наверняка он мог бы сделать карьеру, если бы, поддавшись слабости, не женился слишком рано.

— Простите, что побеспокоил вас в обеденный час, — сказал я.

Услышав звяканье чашек и блюдец, а также почуяв запах жареного мяса, я понял, что он участвовал в чисто семейной, высоконравственной, домашней трапезе под названием "плотный ужин". Однако я знал, что людям нравится, когда другие думают, что они обедают поздно, поэтому я решил уступить распространенному предрассудку.

— Врач… — начал он.

— Всегда готов помочь пациенту, — продолжил я. — Мне это известно, но я не пациент. Я совершенно здоров, но хотел бы поговорить с вами о важном для меня вопросе, здоровье моего покойного друга.

— Вот как! — сказал доктор Уикем.

— Надеюсь, мое имя скажет вам, что я не из тех, кто беззастенчиво отнимает время у столь занятого человека, как вы, — ответил я. — Я сын профессора Тревора, с работами которого вы, разумеется, хорошо знакомы, и мне очень хотелось бы услышать от вас кое-какие подробности о болезни Хэролда Уолдрума из Кроу-Холл.

— Я взял за правило никогда не говорить о пациентах, которых я лечу, — сказал он, мгновенно приняв строгий вид.

— Великолепное правило, — подтвердил я, — хорошо бы его придерживались все врачи. Но предположим, Валентайн Уолдрум попросил бы вас оказать мне доверие, согласились бы вы тогда рассказать мне все без утайки?

— Я полагаю сэр, — ответил он, — что, будучи врачом, Валентайн Уолдрум сам мог бы предоставить вам необходимые сведения.

— Возможно, но ему слишком тяжело говорить об этом.

— Совершенно верно, и смею думать, он предпочел бы, чтобы об этом поменьше болтали.

Здесь я зашел в тупик. Я не мог предложить ему за откровенность пять фунтов, хотя, я уверен, эта сумма ему не помешала бы. Я не мог заставить его говорить, поэтому я поднялся и, не вступая в дальнейшие переговоры, просто заметил:

— Вы, верно, думаете, что оказываете мистеру Уолдруму услугу, однако я могу заверить вас, что вы ошибаетесь. Я собираюсь купить Кроу Холл, но решил не делать этого, пока не узнаю все подробности о болезни и смерти бывшего владельца.

— Купить Кроу-Холл! — повторил маленький доктор.

— Да. А что в этом удивительного? — спросил я.

— Я бы не стал его покупать, — заметил он.

— Почему? — задал я вопрос. — Не отказываться же от дешевого прекрасного имения из-за фантазий сумасшедшего?

— Пожалуй, вы правы, но после того, что случилось в Кроу-Холл, я предпочел бы, чтоб имение досталось вам, а не мне, — упорствовал он.

— Вы столько здесь наговорили о Кроу-Холл дурного, что можете, не опасаясь, рассказать мне все как есть. Я знаю историю о пресловутом привидении. Я ночевал в доме и буду ночевать там опять на следующей неделе.

— Не делайте этого, — сказал он. — Послушайтесь моего совета. Если хотите, купите Кроу-Холл, сравняйте его с землей или оставьте пустовать, но не ночуйте там, не надо.

— Могу ли я спросить, почему? Надеюсь, вы не ждете, чтобы здравомыслящий человек отказался от своих доходов просто из-за того, что когда-то из странного дома таинственно исчезла непонятно куда знатная иностранка?

Он жестом пригласил меня садиться, уселся сам и с озадаченным видом принялся глядеть на жалкий сад с двумя прямыми дорожками, полоской травы и неказистым летним домиком немногим больше собачьей конуры, где он, после того, как дети наконец угомонятся, курил трубку и размышлял, как свести концы с концами.

— Конечно, мистер Уолдрум знает, что вы собираетесь купить Кроу-Холл? — спросил он после некоторого молчания.

— Он думает, что я хлопочу для своего друга, — ответил я. — Вот записка, — и я протянул доктору послание Валентайна.

Он прочел ее, сложил и протянул мне.

— Разумеется, вы слышали, что с этим местом связаны разные истории?

— Да, и мистер Уолдрум сказал, что покупатель Кроу-Холл должен непременно об этом знать.

— Совершенно верно, и тогда…

— Тогда я обратился к первоисточнику и услышал все о жене Филипа Уолдрума и хозяине гостиницы "Блэк-Кроу", о том, что всех, кто поселялся в доме, кто-то беспокоил по ночам, и здоровье их расстраивалось.

— А что еще?

— Ничего, если не считать того, что я уже слышал от Валентайна Уолдрума: отец его сошел с ума и страдал от галлюцинаций, ему мерещились фигуры, лица и тому подобное. И Валентайн, и его мать всегда избегали этой темы, поэтому я никогда их особо не расспрашивал.

— Могу я узнать, почему вы решили приобрести Кроу-Холл?

— Мне бы хотелось оказать услугу сыну моих старых друзей и самому не слишком прогадать.

Он снова ненадолго умолк, устремив взор на свои крошечные владения — я убежден, что он при этом ничего не видел, — а затем сказал:

— Иногда, мистер Тревор, мне кажется, молчание может принести вреда не меньше, чем болтливость, и я уверен, мистер Уолдрум не хотел бы, чтобы вы или кто другой купили этот проклятый дом, не ведая, что в нем произошло. Я посещал мистера Уолдрума еще в Грейндже, когда же он перебрался в Кроу-Холл, я, разумеется, частенько заходил к нему просто по-дружески, а еще чаще мы встречались и обменивались несколькими словами, когда я прогуливался поблизости или навещал пациентов на другой стороне Лэтчфорд-Коммон. Вскоре после того, как он поселился на новом месте, меня поразил его болезненный вид. Облик его менялся постепенно, и я обратил на это внимание только когда увидел, как он идет впереди меня по дороге: что-то в его походке, наклоне головы, опущенных плечах вселило в меня тревогу, которую испытывает врач, увидев, как сильно и без видимых причин изменился его пациент.

— Вы выглядите так, словно очень устали, — сказал я. Был ясный холодный день. — В такую погоду здоровый человек не должен чувствовать себя усталым. — Вам нездоровится?

— С моим здоровьем все в порядке, — ответил он, — но со мной что-то неладно. В последнее время я постоянно чувствую слабость. Сон у меня крепкий, если не сказать тяжелый, и все же по утрам я чувствую себя более усталым, чем накануне перед сном. И голова у меня тяжелая — она не болит, но, знаете, лоб у меня словно свинцовый. Мне снятся странные сны, и когда я просыпаюсь — как правило, внезапно, — мне кажется, кто-то стоит у моей кровати. Ерунда какая-то, — закончил он.

— У вас пошаливает печень, — заметил я.

— Возможно, — согласился он. — Придется вам ею заняться. В этот момент мы подошли к моему дому, я пригласил его зайти и расспросил подробней о его симптомах, но так и не понял, что с ним.

Лоб не был горячим, язык не обложен, легкие чистые, у него ничего не болело и не мерзли ноги. Я знал, что с печенью тоже все в порядке.

Мне не понравились две вещи: его вид и пульс. Его лицо было странного землистого цвета, а пульс неровным, поэтому я спросил:

— Вас что-то тревожит?

— Меня тревожит многое из прошлого, — ответил он уклончиво.

— Но что-нибудь особенное, не связанное с повседневными заботами, с деньгами?

— Я не совсем хорошо понимаю, что вы имеете в виду.

— Я имею в виду следующее: не появились ли у вас какие-нибудь новые неприятности, не случилось ли за последнее время чего-нибудь такого, что вас беспокоит?

— Нет, — сказал он. — Если не считать этого неприятного ощущения в голове.

Я объяснил ему, что ощущение не причина, а следствие, и попытался вызвать его на откровенность. Все напрасно: либо тогда ему нечего было сказать, либо он твердо решил ничего не говорить. Поэтому я прописал ему лекарство и больше не возвращался к этой теме, пока однажды его сын, который тогда гостил у родителей, не прибежал ко мне, умоляя немедленно отправиться к его отцу.

— По-моему, он вдруг потерял рассудок, — сказал Валентайн. — Он заявил, что видел в окне женское лицо, и уверяет, что это вернулась жена Филипа Уолдрума.

— Должно быть, он бредит, — предположил я.

— Он бредит не больше вашего, — ответил его сын почти грубо. — Он помешался и, боюсь, к этому шло уже давно.

Когда мы достигли Кроу-Холл, миссис Уолдрум плакала в гостиной, слуги перешептывались, а мистер Уолдрум стоял в запущенном саду у стен старейшей части дома и, задрав голову, глядел на маленькое слуховое окно. Он поздоровался со мной, не выказывая ни малейших признаков безумия.

— Своим глазам нельзя не верить, доктор, — сказал он, кладя руку мне на плечо. — Глядите вон туда. Вам не придется долго ждать. За последние полчаса она подходила к этому окну раз шесть.

Я постоял рядом несколько минут, а потом заметил:

— Но я ничего не вижу, мистер Уолдрум, более того, я сомневаюсь, чтобы вы сами что-то видели, и перестаньте, прошу вас, пугать своих домашних глупыми выдумками.

— Вы правы, мне не стоило об этом говорить, — ответил он. — Но послушайте, доктор, — он понизил голос, — это чистая правда. Эта женщина долго преследовала меня, и наконец я понял, кто она — исчезнувшая жена Филипа Уолдрума. Вы помните ее портрет в Грейндже. Я видел ее в том окне, словно она сошла с картины.

Разумеется, с человеком в таком состоянии бессмысленно спорить, поэтому я просто посоветовал миссис Уолдрум и Валентайну увезти его отсюда.

Врачу легко говорить, что пациенту следует поменять обстановку, значительно труднее близким следовать его совету.

Я знал, что миссис Уолдрум нелегко выполнить мои указания, но каким-то образом ей удалось вытащить мужа в Хастингс.

Они пробыли там три месяца, а потом вернулись. Она, бедняжка, вообразила, что он излечился. Мне было достаточно взглянуть на него. Я понял, он вернулся домой умирать. Вероятно, мне не удалось скрыть свою тревогу, и он мне сказал, когда жена вышла из комнаты:

— Доктор, то, что я видел здесь перед отъездом, было мне предостережением. Надеюсь, я серьезно к нему отнесся.

Той же ночью я отправил его сыну письмо, и он немедленно приехал и оставался с ним до конца.

Почти невозможно описать, как он угасал. День ото дня он становился все слабее. И вот однажды утром я получил записку, в которой меня просили прибыть в Кроу-Холл. Мистер Уолдрум очень хотел меня видеть. Он по-прежнему лежал в кровати и выглядел измученным и усталым.

— Нет, мне сегодня не лучше, — ответил он на мой вопрос. — Я устал, устал, устал. Но дело не в том. Доктор, я хочу рассказать вам странный сон, который приснился мне этой ночью. Я больше не говорю ни о чем таком с женой или Валентайном. Им это не нравится, они не могут меня понять, но я чувствую, что должен рассказать свой сон кому-нибудь. Сначала мне снилось, что я не сплю. Мне снилась ясная, лунная ночь, и я мог видеть пятна света на стенах, на полу, на занавесках. Дверь в мою комнату была открыта, и по ровному дыханию в соседней комнате я догадался, что бедняжка Эстер спит. Я лежал, глядел на луну и размышлял о прошлом и о будущем, — о мире, куда я вскоре переселюсь, доктор, и думал, как моя жена и сын перенесут это, — и вдруг почувствовал это странное беспокойство, о котором уже говорил, повернул голову и увидел жену Филипа Уолдрума в полосе лунного света, падавшего на стену. Она стояла с непокрытой головой, одетая во все черное, на шее было то самое ожерелье, а на руках кольца, о которых мы столько слышали. Они сияли в лунном свете, как звезды. Она знаком пригласила меня следовать за ней, и я не смел ей отказать. Она как будто прошла сквозь стену, и я за ней. Мы спускались по узкому извилистому проходу, освещенному сиянием ее бриллиантов, ступени осыпались от времени, а сквозь грязные земляные стены сочилась влага. Женщина то и дело оборачивалась, чтобы проверить, иду ли я за ней, и наконец мы очутились в квадратной комнате, где пахло тленом и было тесно и душно, как в могиле. У выхода из комнаты что-то лежало. Она указала на эту груду, и, приглядевшись, я увидел, что это кости, на которых сверкали те же драгоценности, что на руках и на шее моей провожатой. Пока я стоял, лицо моей спутницы стало меняться: щеки запали, глаза потускнели, рот ввалился, кожа облепила лоб. И наконец оно превратилось в оскаленный череп, затем все тело рухнуло, и я оказался перед грудой костей. Не знаю, как я выбрался оттуда. Этой части сна я не помню. Когда я проснулся, солнце стояло высоко, и я чувствовал себя таким разбитым, словно полночи где-то пропадал.

Тогда мне, разумеется, и в голову не пришло, что он называет свое видение сном просто потому, что даже в глубине души боится определить то, что с ним произошло, как-то иначе. Поэтому я не пытался увести беседу в сторону, как это всегда делали миссис Уолдрум и его сын, и дал ему выговориться, возвращаясь к этой теме столько, сколько он пожелает.

Когда он в третий или четвертый раз описывал то место, что открылось в стене, и вытянул руку, указывая на него, я спросил:

— Что это у вас на рукаве, мистер Уолдрум?

— На рукаве? — повторил он.

— Да, он в чем-то выпачкан, — ответил я и вывернул рукав, чтобы показать ему пятна: словно им провели по черной влажной поверхности.

Он взглянул на рукав, затем на меня. И в следующий миг без чувств упал на подушку.

Я думал, нам не удастся привести его в сознание. Он не подавал признаков жизни, и я уже начал отчаиваться, но он пришел в себя.

Конечно, его рассказ и черные пятна на рукаве заставили меня предположить, что он ходил во сне. Посоветовав Валентайну самому находиться в соседней комнате и запирать дверь на ключ, я удалился с чувством, что сделано все возможное.

Но он становился все более беспокойным. По мере того, как его физические силы таяли, возбудимость возрастала, он больше не мог сдерживаться и постоянно рассказывал о своих видениях и открывшихся ему ужасах.

Хотя он и был в тяжелом состоянии, я требовал перевезти его из Кроу-Холл. Я предлагал ему на время поселиться у меня, но он и слышать об этом не хотел. Стоило затронуть эту тему, как он впадал в отчаяние или в ярость, иногда он горько плакал, как ребенок, жалуясь на жестокость близких.

Они хотят отнять у него последнюю надежду — богатство, сказочное богатство, спрятанное где-то в доме. Он отыщет для них клад. Сам он уже не сможет им воспользоваться — это, конечно, напрасная надежда, пустые ожидания, — но он оставит сокровища жене и сыну. Они бы уже были у него в руках, сумей он убедить нас оставить его одного.

— Что нам оставалось делать? Я спрашиваю, сэр, что нам оставалось делать?

— Не спускать с него глаз? — предположил я.

— Мы и так не спускали с него глаз. Миссис Уолдрум не отходила от него днем, сын — ночью. Двери были заперты, ключи вынуты. Я навещал его каждый день. Я знал, что его конец — дело нескольких недель. И вдруг часа в четыре утра меня разбудил отчаянный стук в дверь.

— В чем дело? — спросил я.

— Мистер Уолдрум утопился в пруду!

— Не помню, как я оделся, как добежал до Кроу-Холл. Он лежал на кровати как мертвый, но он был жив. Он говорил со мной вполне разумно. Я попросил всех выйти из комнаты, и мы остались вдвоем.

— Помните, что я говорил вам о жене Филипа Уолдрума? — спросил он.

Я кивнул головой.

— С тех пор она часто ко мне приходила, пришла и прошлой ночью. Мы спустились, как раньше, вниз, но на этот раз я не смог выбраться. Я долго продвигался ощупью, пока не очутился в воде. Я стал тонуть и начал звать на помощь. Меня спасли. Остальное вам известно.

После этого он начал бредить. Он говорил о спрятанных сокровищах, о темноволосой красавице, о телах, погребенных в подвалах, о подземных ходах, известных лишь ему одному. А потом он умер. Я присутствовал при его смерти.

Он протянул руки к призраку, обратившему его жизнь в кошмар, и произнес:

— Прости, у меня нет сил… Это были его последние слова.

— И по этой причине вы решили, что Кроу-Холл "гиблое место"?

— Это проклятое место, — ответил он. — Смейтесь, если вам угодно, но именно поэтому я перебрался сюда.

— Мне вовсе не до смеха, — возразил я. — И тем не менее, я покупаю имение.

— Тогда не упрекайте меня, что бы ни случилось, — заметил он.

— Я не принадлежу к семейству Уолдрумов, — ответил я. — А если бы и принадлежал, то сомневаюсь, чтобы жене Филипа Уолдрума удалось вытащить меня на ночную прогулку.

Он поглядел на меня и грустно покачал головой.

— У меня отличное пищеварение, — заверил я.

— Не сомневаюсь, иначе вы никогда не купили бы Кроу-Холл, — ответил он.

Мы расстались с ним друзьями. Именно так в свой смертный час я хотел бы расстаться с миром. Однако на столь приятный конец, по-моему, не слишком стоит надеяться.

Глава VII Мистер Уолдрум узнает…

Итак, я стал владельцем Кроу-Холл, а на вырученные от его продажи деньги Валентайн Уолдрум обставил, конечно, не целый дом, но приемную, кабинет, не говоря уже о личных апартаментах, в особняке, некогда принадлежавшем аристократическому семейству, но в соответствии с веяниями времени перешедшем в собственность отставного дворецкого, который, как и его жена, бывшая горничная прежней хозяйки, был рад заключить взаимовыгодную сделку с удобным во всех отношениях жильцом.

Рискуя навлечь на себя подозрение в тщеславии, я все же замечу, что без моей помощи Валентайну никогда не удалось бы найти подходящую квартиру и прислугу за столь умеренную плату, поэтому аренду дома, приобретение мебели и наем челяди я по праву считаю своей заслугой.

Однако я не без сопротивления согласился отвергнуть свой первоначальный план и позволить ему обосноваться на холостяцкий лад. Дело в том, что я хотел, чтобы он присмотрел себе невесту, прежде чем состояние безбрачия станет у него хроническим. Я убеждал его, что врач и ученый обязан быть мужем и отцом и что если он намеревается преуспеть в своей профессии, он должен задаться целью найти леди — если с приданым, то тем лучше, — но в любом случае, настоящую леди, любезную, воспитанную, образованную, которая вела бы дом, сидела во главе стола и способствовала его продвижению по общественной лестнице, поскольку никто не может сделать это лучше, чем умная женщина.

Сначала в ответ на подобные замечания он просто отшучивался или уходил от разговора, но наконец прямо заявил, что вообще не собирается жениться.

— Если бы мне случилось увлечься, если бы я почувствовал, что готов полюбить, я немедленно бежал бы от нее, как от Лорелеи. Злой рок уже много лет преследует род Уолдрумов, и я не вправе служить приумножению зла. Конечно, каждому мужчине присуще естественное желание держать на коленях сына, думать о том, что жизнь его будет продолжена в детях и внуках. Но смогу ли я без содрогания взглянуть в лицо собственному сыну, зная, какую судьбу я ему уготовил? Что я должен чувствовать при мысли, что мое дитя, плоть от плоти моей, окончит свои дни лепечущим идиотом или буйным маньяком в сумасшедшем доме? Нет, женитьба не для меня. Подругой моей жизни станет профессия, а не женщина. С ней будущее мне не страшно — какие бы несчастья ни принесла судьба, я оставлю после себя детей своего разума, которые послужат миру верой и правдой.

— Что за нелепые мысли! — возмутился я. — Ваш батюшка был не безумнее меня. Болезнь изнурила его, поэтому он видел странные сны, грезил наяву, бродил во сне, и нес всякий вздор о зарытом сокровище и женщине, которая принесла несчастье роду Уолдрумов, как и положено в почтенных английских семьях, в которых принято сваливать все беды на иностранцев, как женского, так и мужского пола. Вот единственно разумное объяснение.

В этот момент Валентайн Уолдрум вскочил со стула и, словно клещами, стиснул мою руку.

— Друг мой, — заметил я, — если уж природа наделила вас незаурядной силой, будьте, по крайней мере, милосердны! — Однако мой протест остался без внимания.

— Покончим с этим раз и навсегда, — взволнованно произнес он. — Как медик, я склонен принять вашу точку зрения, но вам известно далеко не все. Я утверждаю: все Уолдрумы одержимы безумием. Я тоже видел эту женщину! Никогда не думал, что смогу рассказать об этом кому бы то ни было, но я тоже ее видел. Это случилось накануне похорон отца. Я зашел в комнату, чтобы еще раз взглянуть на него. У гроба я увидел незнакомую женщину. Она была вся в черном и ломала руки как человек, охваченный отчаянием. На мгновение я застыл не в силах оторвать от нее взгляда. Потом она повернулась ко мне лицом, и я узнал красавицу с портрета в Грейндже — темные волосы, огромные черные глаза, полные печали. На ней было роковое драгоценное ожерелье, а на руках сияли бриллианты. Должно быть, я на какое-то время потерял сознание. Когда я очнулся, я был один в комнате рядом с покойником.

— Это все? — спросил я.

— Нет, я видел ее еще раз, накануне нашего отъезда из Кроу-Холл. Я допоздна курил в гостиной. Поднимаясь по лестнице в спальню, я ясно ощутил легчайшее дуновение воздуха, как будто меня стремительно обогнало невидимое существо, слегка задев краем юбки. Я ничего тогда не увидел, но дойдя до второго этажа, различил в лунном свете, лившемся из окна, темный силуэт стоявшей ко мне спиной женщины. Как и в прошлый раз, она медленно повернула голову, и я вновь узнал жену Филипа Уолдрума, ее роковую красоту в обрамлении драгоценных камней.

Она поманила меня рукой. Я почувствовал, что какая-то неведомая сила влечет меня в комнату, где умер отец, но отчаянным усилием воли я призвал на помощь разум и бросился бежать. Не стоит и говорить, что остаток ночи я провел в молитве. Я просил Господа помочь мне избавиться от ужасного наваждения и укрепить в решении прожить в одиночестве до конца дней, дабы дети мои не унаследовали столь плачевной судьбы.

Некоторое время я сидел молча, стыдясь признаться, что в этом доме и я тоже почувствовал чье-то прикосновение, и не сразу высказал мысль, которая уже не раз приходила мне в голову.

— Вал, — сказал я наконец, — знаете ли, я думаю, что в Кроу-Холл действительно обитает привидение или, может быть, человек, которому выгодно играть роль призрака. Ведь это не так уж сложно.

— Нет, — перебил он. — Неужели вы думаете, что я не перебрал все возможные и невозможные объяснения, прежде чем окончательно утвердиться в мысли, что дом этот проклеят, а мы все безумны? Между прочим, что ваш друг собирается с ним делать?

Он еще долго не знал о том, что это я купил Кроу-Холл.

— Он приведет его в порядок, а потом запросит с железнодорожной компании изрядную сумму за нарушение уединения владельца столь очаровательного уголка.

— Стало быть, он не собирается там жить?

— Нет, конечно. Он покупает, чтобы получить прибыль. Если он понесет убытки, то вполне может себе это позволить. Между прочим, я в будущем месяце собираюсь посетить Кроу-Холл. Не хотите ли вы передать со мной весточку даме в бриллиантах?

— Она никогда не является никому, кроме членов нашего проклятого семейства, — произнес он мрачно.

— Я думаю, эта женщина должна обладать весьма прихотливым складом ума, поэтому трудно предположить, как она поступит.

Валентайн Уолдрум отвернулся, слегка задетый моими словами: фамильное привидение — нечто вроде любовно лелеемого недуга: никто не согласится расстаться ни с тем, ни с другим.

Однако Валентайн оказался прав. Мне не пришлось лицезреть даму в бриллиантах. Покойная жена Филипа Уолдрума, очевидно, не расточала своих чар незнакомцам. Тем не менее в этом доме я не мог спать спокойно: после того, как за мной затворялась дверь и я оказывался один, я всякий раз чувствовал, что в комнате кто-то есть, и, должен заметить, никогда моя храбрость не подвергалась более тяжкому испытанию.

Однако отступать я не собирался. Я приобрел собственность и намеревался извлечь из нее доход. А чтобы получить доход, необходимо было развеять предубеждение против прежних владельцев Кроу-Холл, и мне это удалось. Как только миссис Пол поняла, что я владелец имения, все неприятности сразу прекратились. Она "исполняла все мои прихоти", пользуясь ее собственным, не совсем подходящим к случаю выражением. Стоило мне невзначай заметить, что я предпочитаю комнаты с окнами на запад, и для меня были немедленно приготовлены апартаменты, где уже никто — ни женщина, ни мужчина, ни разбойник, ни привидение — не нарушали мой покой.

Затем я уведомил мистера Догсета, что с будущего месяца вынужден отказать ему в аренде. Это настолько его изумило, что он предложил мне лишний фунт за акр. Я согласился, обязав его отремонтировать все изгороди.

Далее я занялся приведением в порядок сада, покрасил дом внутри и снаружи, заменил ворота, насыпал гравия на подъездную аллею и выкосил газон. Курам миссис Пол пришлось отныне ограничиться в своих научных изысканиях территорией птичьего двора и прилегающего выгона, и скоро в округе разнеслась весть о том, что привидение покинуло Кроу-Холл.

Я не противоречил слухам, хотя и знал, что они ложны. Когда землемеры железнодорожной компании явились для инспекции, они обнаружили дом и сад в полнейшем порядке, убедились, что ферма приносит доход и процветает.

Все это произвело надлежащее впечатление, и они предложили мне неплохую цену за участок земли, который собирались отрезать.

Я незамедлительно принял их предложение как ленивый человек, боявшийся лишних хлопот. Получив деньги за землю, я почувствовал себя в безопасности. Я был спокоен за будущее. Теперь я знал, что мои расходы на Кроу-Холл окупятся с лихвой, а в этом случае и Валентайн не останется внакладе.

Как я уже говорил, меня не привлекают финансовые операции. Может быть, именно поэтому, если уж я иду на риск, фортуна, как правило, мне благоприятствует.

Например, на свете нет худшего игрока в вист, но если кому-нибудь удается меня уговорить сесть за карточный стол, мне приходят карты, проиграть с которыми просто невозможно.

Далее, предположим, что я покупаю акции какой-нибудь компании или прииска. Эти акции немедленно идут в гору, и через некоторое время я их продаю. Я не держусь за свое приобретение, каким бы многообещающим оно ни казалось, и не стремлюсь получить двести процентов прибыли. Нет, я дожидаюсь некоторого повышения, а затем ищу покупателя.

Иногда, разумеется, мне приходится наблюдать, как акции компании, к которой я уже утратил интерес, вдруг достигают баснословной цены, но это меня нисколько не огорчает. Ведь я уже не раз бывал свидетелем провала грандиозных начинаний — финальный акт драмы обычно разыгрывается в зале суда по делам о несостоятельности с участием главного судьи, не говоря уже о толпе неотвязных кредиторов.

Я повторяю, нет ничего надежнее трехпроцентных бумаг и земельного заклада.

Тем не менее я иногда позволяю себе заигрывать с денежным рынком, рискнув сотней-другой фунтов. Время от времени я покупаю лотерейные билеты, дабы ублаготворить прекрасных учредительниц, и вот в память о давно минувших временах взял на себя хлопоты о таком сомнительном месте, как Кроу-Холл.

Вернемся, однако, к сути повествования.

В фешенебельном квартале, в изысканно обставленных комнатах с неприметным человеком в черном, провожающим посетителей в кабинет, который, заимствуя выражение, принятое в Сити, можно было бы именовать "парилкой", памятуя о разнообразных мучениях, ожидающих там клиента, дела мистера Уолдрума пошли неплохо. Ему не удалось добиться блистательного успеха, предсказанного моим приятелем, мошенником от медицины, — возможно, потому, что Валентайн не обладал необходимыми для такого успеха качествами, а возможно, и потому, что мой приятель не слишком усердно присылал ему пациентов. За все время он прислал Валентайну лишь троих: гувернантку, бедного художника и эксцентричного деревенского помещика, который умудрился заплатить за операцию, стоившую бы ему никак не менее пятидесяти гиней, всего пять.

Тем не менее, Валентайн Уолдрум преуспевал. Он зарабатывал себе на жизнь, приобретал известность и казался вполне счастливым. Весь свой досуг он посвящал малопонятным изысканиям, связанным с такими частями человеческого организма, как селезенка, печень, легкие или почки. Спешу уведомить читателя, что не питаю ни малейшего интереса к подобным предметам и потому не могу сообщить, какой именно из органов пользовался особым вниманием мистера Уолдрума. На моей книжной полке стоит его книга с дарственной надписью, однако я ее не читал и с полной ответственностью заявляю, что никогда не прочту.

Для нас важно лишь то, что он избрал предметом исследования некую часть человеческого организма, что он обнаружил в ней что-то, ранее не обнаруженное, или сделал какое-то заключение, ранее не сделанное, что он написал на эту тему книгу, которая получила положительные отзывы в "Ланцете" и помогла ему возвыситься в глазах медицинской братии.

Однако получить признание собратьев-хирургов — одно, а совсем другое — поразить воображение широкой публики. Возможно, хирурги, подобно всем людям, оказывают предпочтение новичкам, которые не подвигаются слишком быстро и не залетают слишком высоко. Во всяком случае, хотя Валентайн добился известности, это отнюдь не означало, что гинеи текли к нему рекой, как мне того хотелось бы. К тому же, когда Валентайн закончил книгу и в медицинских кругах стали поговаривать: "Этот Уолдрум — неглупый человек, в нем что-то есть. Он еще заставит о себе говорить…", Валентайн заболел.

Он переутомил зрение, разглядывая в микроскоп различные неприятные объекты. Он расчленял ни в чем не повинных животных. Он читал новые и старые книги и журналы, посвященные близкому его сердцу предмету. В интересах науки он лечил людей, которые не могли ему заплатить, и просиживал ночи напролет, занимаясь делами, которыми с тем же успехом можно было заняться при свете дня.

Все это я высказывал ему не раз, но он только улыбался, как будто появление на свет книги, которую прочтет лишь узкий круг профессионалов да несколько наборщиков, могло возместить испорченное зрение, упадок сил и дурное настроение.

Вот в каком состоянии — финансовом, физическом и моральном — пребывал мой друг, когда я собирался покинуть город, чтобы в очередной раз посетить Фэри-Уотер, и вот почему я решил пригласить его навестить меня там.

С одним из сыновей миссис Тревор мы отправились на станцию встречать мистера Уолдрума. Чертенок, по-видимому, заключил какой-то тайный союз с пони — другого объяснения удивительной резвости, с которой лошадка влекла наш экипаж через холмы и долины, я придумать не мог. Наш гость с первой же минуты произвел сильнейшее впечатление на Ральфа, взяв у него из рук вожжи.

— Не сомневаюсь, что ты первоклассный кучер, но никак не могу допустить, чтобы меня вез ребенок, — сказал он.

— Что ж, ладно, — ответил Ральф. — Посмотрим, умеете ли вы держать вожжи в руках.

— Мне кажется, юный джентльмен напрашивается на то, чтобы ему надрали уши, — заметил я.

— Если даже и так, то не вижу никого, кто бы мог это сделать, — незамедлительно отпарировал Ральф, который, как мне случайно довелось подслушать, однажды назвал меня "старой развалиной".

— Пожалуй, я бы не отказался… — произнес Валентайн с самой ласковой улыбкой.

Ральф оглядел его с головы до ног и, хрипло расхохотавшись, воскликнул:

— Хоть этот не размазня, и то слава Богу!

— Ральф, что бы сказала твоя мама, если бы тебя услышала! — возмутился я.

— Она, может быть, даже и заплакала бы, но мы при ней так никогда не говорим. Она женщина и ничего этого не понимает, поэтому мы стараемся ее не огорчать, — простодушно ответил Ральф.

— Надеюсь, вы и впредь будете так поступать, — сказал Валентайн. — Будущее может подарить тебе много хорошего, но никогда не подарит второй матери.

Ральф ничего не ответил, но я услышал, как маленький негодник, хлопнув в ладони и скосив глаза, бормочет себе под нос:

— Вот это да! Надо будет запомнить…

Миссис Тревор сама вышла нас встречать. Она так мало знала свет, во многих отношениях оставалась еще таким ребенком, что решила приветствовать мистера Уолдрума со всеми возможными почестями.

Она была маленькой, застенчивой и тихой, и когда я увидал, как робко она протягивает незнакомцу руку, мне невольно пришел на ум образ растения, выращенного в подвале, узника, долго томившегося в неволе, птицы, впервые пустившейся в полет — словом, существа, совершенно не знакомого с повадками своих сородичей, выросших на свободе.

Конечно, даже в ранней юности она нисколько не походила на женщин, способных вызвать восхищение Валентайна. Я много раз видел его в обществе и хорошо представлял себе женщину, способную увлечь моего друга, если бы он позволил себе увлечься.

Ему нравились красавицы в стиле Юноны. Именно к ним бывали обращены его взгляды, его внимание, его реплики. Отыщите в гостиной даму с хорошо развитыми и сильно обнаженными плечами, свежим лицом, правильными чертами, большими глазами и ярким ртом, полным белоснежных зубов, и вы обнаружите поблизости моего protege, с восторгом взирающего на эту святыню.

Мне была известна эта слабость моего друга, но тем не менее меня огорчило выражение лица мистера Уолдрума, отвечавшего на приветствие моей кузины.

Трудно сказать, что именно оно означало: насмешку, презрение или просто удивление.

Во всяком случае, мне никогда еще так не хотелось с ним поссориться, как в тот момент. Но я немедленно взял себя в руки.

"Он ничего не знает о ее прежней жизни, — подумал я, — он оценивает ее, как привык оценивать светскую женщину, и находит ее невзрачной, простоватой, gauche[49]. Он и представить себе не может, сколькими достоинствами она обладает, сколько ей пришлось выстрадать, бедняжке". И когда она запечатлела на моей щеке невинный поцелуй — обычное приветствие, предназначавшееся кузену покойного мужа, — я тоже поцеловал ее в ответ, чего, как правило, не делал, и взглянул на Валентайна.

Он смотрел на меня с каким-то странным выражением в глазах, и желание затеять с ним ссору стало почти неудержимым.

Однако уже через десять минут все пошло как по маслу. Увидев больного мальчика, он оказался в своей стихии. Каждый раз, столкнувшись с тяжелым, но не безнадежным случаем, Валентайн сразу же воодушевлялся. Он забывал о собственных недугах, о том, что известность не может заменить материального благополучия, он забывал обо всем, кроме своего призвания. Так и на этот раз, он не задумываясь предоставил свое искусство и себя самого впридачу в полное распоряжение наследника Фэри-Уотер.

Сначала мы с Валентайном почти все время проводили вместе: гуляли, ездили кататься, курили и беседовали. Миссис Тревор и мальчики держались в стороне с упорством, которое я приписывал некоторому страху перед новым человеком. В то же время мисс Изобел имела на этот счет собственные взгляды, преследуя мистера Уолдрума, как мне казалось, с утомительной настойчивостью. Но Валентайн не позволял мне прогонять ее.

— Кому еще здесь есть до меня дело, — говорил он с несколько патетической ноткой в голосе. — Если малютке нравиться болтать о том, что она собирается за меня замуж, какой от этого вред?

И в самом деле, какой! И все же в словах девчурки, повторявшей "Я вас люблю, когда я вырасту, мы поженимся" было что-то казавшееся мне несовместимым с атмосферой этой почти монашеской обители.

Я сам был соучастником принесения в жертву матери, которая теперь была обречена похоронить себя заживо, а здесь я видел ее дочь, ничего не ведавшую о драме, разыгравшейся в церкви Уинчелси, и о том, что означал брак для одного из действующих лиц, и это дитя при мне сочинило собственную маленькую любовную историю, предназначая себе и человеку — который на моей памяти бегал в коротких штанишках и красных башмачках, когда ее матери еще на свете не было, — роль героя и героини.

Однако со временем в распорядке жизни в Фэри-Уотер произошли изменения. После того, как к мистеру Уолдруму вернулись здоровье и бодрость, я все чаще оказывался в компании миссис Тревор и калеки, в то время как Валентайн с мальчиками прогуливались по холмам или нанимали лодку и катались вверх и вниз по реке, или ловили рыбу, или играли в крикет.

Вскоре мальчики стали относиться к Валентайну с обожанием, с которым все подростки относятся к сильным мужчинам, будь то добрый христианин или закоренелый грешник. Они были счастливы только в его присутствии, ходили за ним по пятам, как собаки, и без устали расписывали чудеса его силы и храбрости, его подвиги, а также искусное владение веслом, удочкой и битой в назидание своей матери, Джеффри и мне.

Я заметил, что эти выражения восторга мало-помалу стали утомлять миссис Тревор. Улыбка, с которой она выслушивала их повествования, постепенно становилась все более натянутой, и во время их безостановочной болтовни она часто смотрела в сторону, словно мысли ее блуждали где-то далеко.

Я никак не мог догадаться о причине подобного поведения. Естественно, что Валентайн и мальчики меня смертельно утомляли, но с ней было что-то другое. Раньше она проявляла живейший интерес к их забавам, и когда к моему величайшему негодованию они являлись в гостиную с банкой наловленных колюшек, она честно пыталась подсчитать число жертв.

— Теперь весь этот интерес угас, и, подобно мне, она, казалось, возненавидела само слово "форель", а одно упоминание о крикете повергало ее в ужас.

Мне удалось проникнуть в ее тайну однажды вечером, когда мы сидели вдвоем у раскрытого окна, глядя вниз на воду, которой поместье было обязано своим названием. Солнце пробивалось сквозь кроны деревьев, скользящие, мерцающие пятна света ложились на поверхность озера, которое теперь казалось вполне подходящим пристанищем для самой капризной из фей, что танцуют на лесной лужайке или прячутся в чашечках водяных лилий. Под огромным старым каштаном на скамейке сидел Валентайн, больной мальчик лежал на кушетке рядом, а остальная компания расположилась вокруг, нарушая безмятежную тишину лета взрывами неуместного хохота.

Люди постоянно твердят о музыкальности детских голосов, но мне никогда не приходилось слышать ничего, менее напоминающего музыку, чем эти возгласы, если не считать пронзительных звуков немецкого оркестра, в котором нет ни одного настроенного инструмента.

Я пустился в рассуждения о красоте окружающего нас пейзажа и как раз собирался обратить внимание миссис Тревор на постоянно меняющееся расположение солнечных пятен на водной глади.

— Мне кажется, я никогда так ясно не понимал, насколько к Фэри-Уотер подходит его имя, — заметил я, а в это время гордый лебедь медленно пересекал пятно света, казалось, он плывет по расплавленному золоту.

— Да, — ответила миссис Тревор, и что-то в ее голосе заставило меня оторваться от этого дивного зрелища.

Она не смотрела на озеро, на мелькающие солнечные лучи, на пышные кроны деревьев. Ее взгляд был прикован к группе, расположившейся на газоне, а в глазах стояли непрошенные слезы, которых она, быть может, и не замечала.

— В чем дело, Мэри? — воскликнул я. — Что случилось?

Она закрыла лицо руками и тихо заплакала.

— Я очень глупая, наверное, даже дурная, но я ничего не могу с собой поделать. Мои дети — это все, что у меня есть, и, пока он не приехал, я занимала первое место в их сердцах. А теперь они оставили меня ради первого встречного.

— Не будьте ребенком, Мэри, — стал убеждать я. — Мальчики любят вас не меньше, чем прежде, но вполне естественно, что мистер Уолдрум, который, — добавил я свысока, — сам еще почти мальчишка, очаровал их. Гораздо лучше, если они открыто станут выражать привязанность к человеку своего круга, чем тайком завязывать дружбу с конюхами, живодерами и браконьерами.

— Но мои дети никогда не сделают ничего подобного! — возразила она с возмущением.

— Тем не менее, — последовал мой ответ, — это именно то, чем они постоянно занимаются. В вашем присутствии они ведут себя как ангелы, но стоит вам повернуться спиной, и ангелы превращаются в настоящих разбойников. Они прекрасные, веселые и здоровые дети, и хотя у них и в мыслях нет вас огорчить, они все равно не могут ничего поделать со своей молодой горячей кровью, беззаботностью, мускулами, нуждающимися в движении, и умом, требующим пищи. Вы же не можете вместе с ними грести, ловить рыбу и стрелять из ружья, поэтому как бы они вас ни любили, они приходят в восторг от общества человека, который может разделить их увлечения. Именно за то, что я не испытываю интереса к таким забавам, этот негодник Ральф именует меня "тупицей", и другими не менее оскорбительными прозвищами — я сам слышал. Он даже пытался надерзить мистеру Уолдруму в самый первый день, еще на станции, но Валентайн пригрозил надрать ему уши, и мальчик был этим совершенно покорен.

С минуту она сидела молча, обдумывая мои слова, а потом произнесла:

— Значит, я больше не могу сама воспитывать своих детей?..

Ее губы жалобно дрожали, в глазах появилось умоляющее выражение, и я чуть было не поддался искушению утаить правду, но это искушение преодолел. Я же собственными глазами видел, какое благотворное влияние оказывает на маленьких грубиянов общение со взрослым мужчиной, и я не мог допустить, чтобы она страдала в будущем ради спокойствия в настоящем.

— Дорогая моя, — при этих словах я взял ее за руку. — Мне кажется, вам следует взглянуть правде в глаза. Ни одна женщина не способна надлежащим образом воспитывать мальчиков после определенного возраста. Она непременно сделает из них лицемеров, эгоис