Последний воин. Книга надежды [Анатолий Владимирович Афанасьев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Часть первая

1

Пошло швырять по России своенравного Пашуту, крепко замотало.

В Москве, бывшей белокаменной, а ныне сплошь перепаханной суперпроспектами, занедужил он сердцем и бежал из неё, как бегут бедовые мужики из родного дома, впопыхах, в лютую стужу, шапку забыв прихватить.

Трясся на верхней полке, поскрипывал зубами на стыках. Перемогался до утра. Поезд шёл в Прибалтику. Когда совсем тяжко стало лежать, соскользнул вниз, ловко попал босыми ногами в башмаки, двинул в тамбур пососать ночную сигарету.

Проводница в своём купе дремала, уткнувшись головой в столик, руками прикрыла затылок, будто защищаясь на всякий случай от удара. Пашутин воспалённый взгляд разбудил её. Подняла унылое лицо: чего, мол, тебе?

— Можно и вместе покурить, — предложил Пашута.

— Чего, не спится?

Он тут же втиснулся в купейный закуток, опустился на боковой стульчик.

— Красивая вы женщина, — улыбнулся Пашута. — А вот как вас звать, не знаю.

Проводница небрежно провела рукой по волосам, реденьким, спутанным. Красоты ей природа отпустила немного, зато и возраст у неё был неопределённый: то ли двадцать, то ли сорок лет, нипочём не угадаешь. Глаза блеклые, навыкате, чудные. Однако после Пашутиного комплимента лицо её заметно смягчилось и подобрело.

— Настасьей меня зовут… А чего ж это вам не спится?

— Павел Данилович Кирша, — солидно представился Пашута. — Не спится мне, Настя, потому как боюсь Страшный суд проспать. Чую, он не за горами.

— Что ж, грехов наделали много?

Пашута зажёг спичку, задымил «Явой».

— Не то чтоб слишком много, а покаяться пора. Покаяние каждому человеку на пользу. Особенно мужику. Он ведь как живёт? Там сироту невзначай обидел, там женщину понапрасну растревожил. Такое со всяким бывает. А на суде разбираться не станут, на то он и Страшный.

Пашута глядел на проводницу весело, открыто, со значением, и та под его взглядом вовсе оттаяла.

— Так вы говорите, будто в бога верите.

— В кого же ещё верить иначе? Хотя его и нету по данным науки, а всё же — опора. Вы, Настя, замужем находитесь или как?

— А то вы холостой?

— То есть не то чтобы холостой, а прямо до смерти одинокий.

— Ой ли!

В их ночную беседу вкрался намёк на возможное озорство, и Пашута поспешил перестроиться, дабы не вводить расхрабрившуюся женщину в искушение.

— На лечение еду, — поделился обречённо. — Врачи сказали, одно спасение: подышать напоследок чистым морским воздухом. Иначе — каюк!

— А с виду будто здоровый мужчина.

— Вид обманчив. Бодрюсь. Внутри всё сгнило. Оттого и одинок. Как близкие проведали, что мне вскорости кранты, так и отвернулись. Кому охота жить с доходягой. Я их не виню. У тебя-то хоть, Настя, муж здоровый?

— Как тебе сказать, Павел Данилович. У меня своя беда. Я его, почитай, трезвым и не вижу. Поди узнай, здоровый он или больной… Тебе, может, чайку скипятить?

Она предложила чайку с таким выражением, что, дескать, почему и не посочувствовать, коли человеку неможется. Но не так была проста проводница, чтобы поверить в роковую болезнь пассажира. Уж больно настырный. Мужскую силу она, слава богу, чувствовать умеет, её не проведёшь. Но что за дело. Желает прикинуться больным, пусть его. Человек, видно, ласковый, разговорчивый. Всё же развлечение ей в предутренней скуке. А там, глядишь, и оздоровеет вмиг, когда…

Всю эту чехарду рассуждений Пашута легко прочитал на нехитром лице проводницы.

— Спасибо за заботу, Настя. Не до чая нынче. Думы спать мешают. Хотя и на лечение еду, а путёвки у меня нету. Вот и интересуюсь, у тебя адресочка какого не найдётся в Риге, где бы можно пристроиться на первое время? Или в гостинице, может, блат? Без блату сейчас куда сунешься, верно?

«Ишь ты! — подумала проводница. — Адресочек!»

— Да как же ты, милый человек, решился ехать безо всякой договорённости?

Пашута усмехнулся:

— Не в лес поехал. Везде люди живут… А так-то ты права, Настя. Сызмалу не умел наперёд заглядывать. Оттого и падал больно… Что ж, нет адреска и не надо, не пропаду. А и пропаду, печалиться некому.

— Зачем же так, — проводница уловила в голосе ночного гостя истинную боль. — Малость могу тебе поспособствовать… На хуторе у меня двоюродный брат живёт. Приютить, пожалуй, сможет… Но это от Риги полтораста километров.

— Что за хутор?

— Места дивные, — оживилась Настя. — Приволье, сосны. Сумеешь ли только брату понравиться? Он у меня, правду сказать, одичалый. Не всякого примет.

— Меня примет, — уверил Пашута. — Я человек смирный, работящий, тем более одной ногой в могиле.

С рекомендательной запиской, нацарапанной несвычной к письму женской рукой, посмеиваясь, вернулся Пашута в купе. От сердца маленько отлегло. «Ничего, — думал, — прокантуюсь». У него с собой триста рублей с копейками, при умном расходе это немалые деньги. Да и не в деньгах дело. Весна скоро. Сорок вторая его весна на земле. А он, оборвав концы, с лёгким сердцем начинает по жизни новый виток. Если кто и ждёт его в Москве, то уж не дождётся никогда. Это одно знал твёрдо.


Из дома Пашута ушёл красиво. Вильямине, Вильке, гусар-девице, с которой год пробыл в любви и согласии, на прощание намекнул:

— Мне с тобой, Виля, хорошо, но больше мы вместе жить, конечно, не можем. Уезжаю надолго, но не навсегда. Ты пока оглядись. Пристроишься, даст бог, к кому-нибудь.

Вильямина надулась.

— Гонишь из квартиры?

— Что ты, малышка. Да по мне хоть тут до пенсии будь. Лишь бы соседи не накапали. Ты ведь без меня бардак устроишь.

— Всё-таки чем я тебе не угодила, Пашута?

Вильямина не верила, что он покидает её всерьёз.

Надеялась, в последний момент переиначит, женится на ней, и она родит ему ребёночка. Она побаивалась его внезапной угрюмости, зато готова была остаться с ним до гробовой доски. Но Пашуту как раз это и не устраивало. Ветер перемен поддувал ему под лопатки.

— Ты хорошая, Виля, женщина. Красивая и молодая. Это ничего, что поистаскалась. Тебе другой мужчина нужен, не я.

— Почему?

— Тебе нужен слепой, а я зрячий. Он тебя будет боготворить, и ты воскреснешь.

— Не уходи, Пашута, — попросила она. — Я тебя люблю.

— А я тебя — нет, — объяснил Пашута.

С тем и расстались по-хорошему. На заводе получилось тягомотнее. Начальник цеха заартачился, не желал подписывать заявление об уходе и даже додумался до невнятных угроз.

— Учти, Кирша, мы с тобой десять лет работали и ладили, но характеристику тебе всё же я сам буду подписывать.

Начальник цеха, с которым, к слову сказать, они далеко не всегда ладили, был человеком с дальним прицелом, ему выпускать Пашуту из своих рук не было резону.

— Ты бы, Паша, объяснил толком, куда отправляешься? Где тебе золотые горы посулили? Может, и я с тобой махану за компанию.

Владлен Михеевич не дождался ответа ни на угрозу, ни на подковырку. Пашута улыбался отстраненно, как именинник.

— Ты чего молчишь? — удивился начальник.

— Сколь я за тобой наблюдаю, Михеич, — заговорил наконец Пашута, — и всякий раз мне тошно. Как вот человека пост меняет. Был ты мастером, бригадиром был, ничего, сохранял образ и подобие. А как до цеха вознёсся, так словно угорел. Зачем ты мне сейчас язвишь? Мы же не волки. Я ухожу, ты остаёшься. Так попрощайся по-людски. Нет, где там… У тебя мозги точно железяками заклинило. Ты как смекаешь: я Пашуту отпущу, а кто на случай аврала дыру заткнёт?.. Михеич, Михеич, тебе же за полсотню перевалило. Вспомни, как лист осенью на землю падает, как его волокет и крутит. Мы с тобой и есть уже эти листья, что же ты всё за детские цацки цепляешься?

Владлен Михеевич посуровел. Когда нашёл достойное возражение, глазки лютым весельем сверкнули.

— А тебе подлечиться не надо, Кирша? Имею в виду у психиатра. Хочешь, помогу в хорошую клинику лечь?

— Не понял ты меня, Михеич. Не со злом я к тебе. Чего мне на тебя злиться. Разные у нас интересы. Тебе план и премия, мне — вольная воля. Только ты характеристикой не пугай. Характеристика что — вша на белом теле осмысленного бытия.

— Тьфу, чёрт! — выругался начальник цеха и подмахнул не глядя заявление. — Как только я тебя столько лет терпел, малахольного, не пойму.

— Взаимно удивляюсь, — ответил Пашута.

С товарищами расставался чин чином. Выставил угощение, на коньяк не поскупился, посидели у него дома вечерок. Но разговор плохо вязался, и веселье не удалось. Вильямина, чуя близкую разлуку, гостям грубила, перед Пашутой выкаблучивалась почём зря. Он её вывел в коридор, предупредил, что коли не угомонится, выставит сей же час на мороз. Она не сомневалась, что выставит. Прильнула к нему в последней надежде.

— Не уезжай, Пашута, единственный!

— Хватит ныть.

Товарищи глядели на него как на прокажённого. Бывалые все люди, мастеровые. Об жизнь тёртые. Денисов Пётр Захарович, отец троих детей, скала человек, невзначай об него ударишься, хребет окостенеет; Владька Шпунтов, пронырливый тридцатилетний ухарь, горе и услада заводских ветрениц; Генрих Бахмутьев, немецкого происхождения мужчина, молчун и мудрец, большой срок, говорят, отмотавший, а за что про что — вроде и сам не знает. Пашуту в тот вечер они искренне жалели. Не впервой им было видеть, как мужик с круга сходит, да за Пашуту особенно обидно: двужильный, неподкупный. А чем поможешь? Такому матёрому ходоку свои мозги не вставишь. Берегись, чтобы тебя самого не заманил в омут. На смуту, на перехлёст русское сердце податливо.

Пашута, дабы сгладить дурное впечатление, присочинил какую-то историю про больную тётку в Прибалтике, с которой он по долгу совести обязан пожить хотя бы годок, но, конечно, никого не убедил.

— Соблазн тебя влекет, — пояснил Денисов. — По годам вроде поздно, но бывает.

— Думаешь, к бабе едет? — поинтересовался Владька Шпунтов.

Денисов поморщился.

— Когда ты только поумнеешь, Владислав? Разве женщина — соблазн? Она всего лишь условие жизни.

— А в чём же соблазн?

— В душе, паря. В её ненасытности. Душу у Кирши заклинило, вот он и мчится, куда ветер дует. Ничего, копыта обобьёт — назад поворотит. Все, как говорится, возвращается на круги своя.

— Мне бы молодость вернуть, — мечтательно произнёс Бахмутьев, — я бы, ей-бог, за дальними калачами не гнался. Я бы в землю глубже зарылся, чтобы трактором с неё не спихнули.

Любы они были Пашуте, но уже он далеко от них оторвался. И было такое ощущение, будто минуты, как двугривенные, цокают по асфальту, выпадая из прорехи в кармане.

— Всё же я тебя до конца не разберу, Павел Данилыч, — с несвойственным ему глубокомыслием заметил Владик Шпунтов. — Ты в определённое место едешь или просто так, по свету пошататься?

— К тётке, я же объяснял.

— Но если… — Тут вернулась в комнату Вильямина. Шпунтов ей втайне симпатизировал, потому забыл начатую мысль. Она теперь изображала деву скорбящую, и это ей очень шло. В печали и любил её Пашута, а когда она рот открывала, обычно приходил в недоумение. Он ей как-то посоветовал для благополучного устройства судьбы прикинуться глухонемой.

Друзья разошлись рано, расстроенные. Удачи ему пожелали без настроения. Шпунтов, выпендриваясь перед Вильяминой, ввернул-таки напоследок срамную шутку. Но Пашуте это было уже безразлично.

Всё же последнее, что он увёз из Москвы, как голубку за пазухой, были её, Вильямины, горькие, бредовые слова: «Не уезжай, любимый! Как я без тебя?» Впрочем, он представлял, как она без него обойдётся. О да! Такая не завянет до срока.


В Риге Пашута проболтался два дня. Город ему понравился. По-зимнему задубелый, он обволакивал чужака ледяным спокойствием древней тайны. Ночью, стоя перед собором, Пашута чуял, как монотонно бьётся каменное сердце Риги. От этого могильного стука невозможно было укрыться, вдобавок старые, тугие улочки грозили перехлестнуть горло смертельной удавкой. Но это было прекрасно. Суетное одиночество Пашуты, соприкоснувшись с угрюмой насупленностью вечных стен, стушевалось. Он с облегчением вздохнул, ощутив, что страсть, погнавшая его по земле, имеет предел, а этот город, пренебрежительно взирающий окрест, вечен, как дыхание звёзд.

Другим вечером он очнулся на центральной улице, где гуляло много людей, было шумно и празднично, и здесь с ним произошло маленькое приключение. У входа в ресторан мельтешила группа парней и с ними две девчушки из тех, на которых Пашута всегда издали любовался. Этим шикарным девчушкам и в Москве, и в Риге было, казалось, одинаково по шестнадцать лет, они вызывали в нём томление по чему-то несбывшемуся, чему теперь уж и не суждено сбыться. Во времена его юности вроде бы ещё не было таких девчонок, независимых, глядящих без робости, смеющихся дерзко. Они ставили его в тупик. Они по земле ходили так, будто она их отталкивала. Красиво ходили, с амбицией.

И вот от этой группки, что толклась у ресторана, отделилась именно такая девушка, подбежала к Пашуте и взяла его за руку.

— Тебе чего, дочка? Обозналась? — спросил Пашута ласково, пожимая тёплую, сухую ручонку.

— Дяденька, проводите до угла!

В уверенном высоком голосе — нетерпение.

— Угу, — буркнул Пашута, не успев толком её разглядеть. Что-то пушистое и симпатичное уставилось на него двумя слепящими точками.

Она подхватила его под локоть, пританцовывая, пошла рядом.

— Обижают? — спросил Пашута.

— Надоели, подонки!

Пашута прикинул, что до угла близко.

— Тебя как зовут? Гуляем всё же, а не познакомились.

Девица фыркнула:

— Варенька. А тебя?

— Павлуша… Если тебя кто обидел, скажи. Заступлюсь.

— Заступничек, — чуть отодвинувшись, окинула его ехидным взглядом, и он пожалел, что на нём не модное пальтецо. — От таких заступничков как раз спасенья нет.

— Тебе сколько лет?

— Девятнадцать. А что?

— Уж очень бойкая.

— Это тебе показалось, Павлуша. Я простушка… Всё, финиш. Дальше сама побегу.

— А если бы, к примеру…

— Никаких примеров, Павлуша. Спасибо и прощай!

На миг прихватила грешным пожатьем его ладонь, скользнула в проулок, канула в чернильной мгле. Пашута даже головой крутнул: не наваждение ли было? Часа через два добрался до третьеразрядной гостиницы, где удалось снять койку, и всю ночь ему снились странные, трепетные сны. Он не жалел, что покинул Москву.


ОХОТА

Улен, юный повелитель леса, открыл глаза в кромешной тьме, и почудилось ему, что он вовсе не спал. Так с ним часто бывало. Грань между бодрствованием и сном была слишком зыбкой, чтобы её уловить. Но иногда во сне усиливалось чувство опасности, развитое у него так же, как слух и зрение, и тогда он просыпался со стоном, подобным рычанию. В просторной землянке-норе, где он жил, нависла ознобная глиняная тишина, нарушаемая лишь шорохами в кротовых ходах. Узкий лаз наружу, занавешенный плетёной циновкой, отсвечивал серым пятном. С тех пор, как ранней зимой он схоронил мать, тридцатилетнюю старуху, вид этого пятна вызывал в нём мучительную тоску. Мать истаяла за несколько дней от неведомой злой болезни. Улен прозевал её исчезновение, и это было обидно. На рассвете он увидел, что мать застряла во входной дыре, точно хотела напоследок глотнуть чистого воздуха, да сумела высунуть наружу только голову и плечи. Он не понимал, почему она не попрощалась с ним и не сказала утешительных слов, которые обыкновенно оставляют близким, отправляясь в страну духов. Может, она не простила ему, что он не сходил за колдуном в дальнее сельбище. Но он не верил колдуну, а верил старому Колоду, умиравшему уже дважды: один раз после схватки с медведем, от свирепых ран, а второй — от голода в лютую, долгую зиму. Колод сказал ему, что колдун Рива ловкий обманщик. Как птица, парящая в небе, не властна над небесами, так человеку не дано повелевать тайнами жизни и смерти. А колдун Рива такой же человек, как любой другой, только хитрый и злой. Как и все, он помрёт в свой черёд. Но в ином мире ему придётся отвечать за глумление над соплеменниками. Это были опасные, смелые речи. Но старый охотник, одолевший две смерти, глядел в будущее с лукавой улыбкой и по сторонам озирался лишь из опасения за юного Улена, к которому привязался сердцем. Щедро делился с ним охотничьими секретами и гордился учеником. Семнадцатилетний юноша знал повадки лесных обитателей, пожалуй, не хуже учителя. Природа наделила Улена сметливым умом и неутомимостью гибкого тела, но обладал он и такими качествами, какие обыкновенно приходят лишь с возрастом, — спокойным мужеством и терпением. «Ты долго будешь жить, мальчик, — предрекал ему Колод в добрую минуту. — Я рад за тебя», — и делал пальцами предупредительные знаки, дабы не сглазить собственное пророчество. Улен и сам надеялся на долгую жизнь. Он не ведал своего предназначения в этом мире, но зачем умирать, когда столько неги в мареве лета, так вкусно мясо, испечённое на углях, и так загадочно-манящи взгляды девушек.

Из всех неугомонных и дерзких Улен выделял одну, желтоглазую Млаву, дочь охотника, четырнадцатилетнюю жрицу любви. Он преследовал её, крадучись за кустами, когда она спускалась к реке; припадал к земле, умирая от сладостного напряжения, — так выслеживают молодую олениху, чтобы в ослепительный миг вонзить ей в горло точную стрелу. О, как тягуча и горяча оленья кровь, если втянуть в рот вену, вспоротую острым каменным осколком!

Горделивая Млава, встречаясь с ним взглядом, никогда не отводила глаз, победительно улыбалась, насылая на него колдовскую оторопь. В её жёлтых очах метались пожары. Она не собиралась опалить его до смерти, но и не обещала поблажки. Когда он впервые подошёл к ней в лесу и попытался взять за руку, презрительно повела плечами, предостерегла:

— Ой, Улен!

Он прямо спросил:

— Ты будешь со мной?

— Чтобы сосать от голода лапу? — засмеялась она. И убежала. Она дала понять, что не считает его взрослым. Это его не обидело. Женщины часто говорят не то, что думают, — так уверял мудрый Колод. За пустыми словами они прячут истинные желания. Он подождёт немного. Млава едва приблизилась к той поре, когда женщина может соединиться с мужчиной в нерасторжимую пару. Но ему очень хотелось заручиться её обещанием.

Улен потянулся, сминая в мышцах набрякшую за ночь немоту. И тут же голод, дотоле дремавший, полногласно заявил о себе, достал до горла щекочущей лапкой, и Улен широко зевнул. Видение гибкой Млавы отступило в сумеречную тень. «Пора, — подумал Улен, — а то старик будет ругаться».

Не дойдя до землянки Колода, он затеял игру, превратясь в крадущуюся рысь, распластался на земле и пополз, но как всегда ему не удалось провести великого охотника. Только он нацелился победно ввалиться в отверстый лаз, как его остановил насмешливый голос:

— Слышу, слышу, мальчик! Будешь так шуметь, не видать нам нынче добычи.

— Леший с тобой, — выругался Улен, по-настоящему разозлясь. — Когда же ты спишь, Колод? Или ты никогда не спишь?

Колод выкатил из землянки своё короткое, мощное туловище, встряхнулся, как мокрый пёс, опустился на брёвнышко.

— Или спать, или жить, Улен. Запомни это.

— Но когда-нибудь я застану тебя врасплох.

— Значит, я буду уже мёртв.

Улен улыбнулся учителю, чувствуя, как с души опадает хмарь. Рядом с Колодом ему было спокойно, как возле костра.

— Хочешь поесть? — спросил старик равнодушно.

— Нет.

— А вчера ты ел?

— Да, — соврал Улен.

— Тогда уходим.

— Я готов.

Улен на глазах учителя опоясался верёвкой, на которой болтался короткий тесак с деревянной ручкой и смертельным, железным жалом — его гордость, его сокровище. Перекинул на спину лук, подняв его с земли. Маленькая минутка торжества: Колод не заметил, что он пришёл оружный.

Старик присвистнул, и из туманного рассвета, как из бездны, возник пёс Анар. Странное это было существо, умное, грозное. Его мало кто видел среди бела дня, и люди сельбища грозились его убить, подозревая в нём злую, оборотную силу. Анар был чёрен, как ночь, с одним ярко-белым пятном на груди, молчалив и беспощаден. Кроме Колода никого не признавал, да и к тому редко приближался на расстояние вытянутой руки. К Улену пёс привык, но иногда давал понять, что юноша опасно заблуждается, если полагает, что имеет над ним какую-то власть. Последний случай был особенно поучителен. Улену изредка удавалось потрепать пса по холке, тот ощетинивался, наливался утробным рыком и важно отступал, сбросив человечью руку презрительным движением головы. Охотник предупреждал Улена, что добром забава не кончится. Но юношу смешили пренебрежительные гримасы зверя, да и самолюбие его было задето: на что он годится, если не умеет приручить собаку. И вот он наткнулся на Анара, дремавшего под кустом неподалёку от реки. Осторожно приблизился и заговорил с собакой. «Пойдём, — позвал Улен, — пойдём, дружище, искупаемся. Ты погляди, какая жара». Пёс повёл на него желудёвыми глазами, прося оставить в покое. И тогда Улен решился на дерзкий шаг. Крепко прихватил пса за загривок, приподнял и потащил за собой. Анар не упирался и не рычал, а был точно в столбняке. Возможно, впервые в жизни столкнулся со столь вопиющей человеческой наглостью. Улен отпустил собачий загривок и дружелюбно расхохотался: ну что, мол, видишь, ничего страшного. Коротким неуловимым движением Анар развернул туловище и полоснул обидчика клыками, рассадив ему руку от локтя до кисти. Удивительная реакция спасла Улена, в последний миг он уклонился чуть в сторону, а то, пожалуй, кость хрустнула бы в собачьих зубах, как сухая веточка. Скакнув, он загрёб в руку камень, замахнулся. Пёс собрался в пружину, готовый к отпору. Желудёвый взгляд искрился издёвкой. Улен смирил глупую злобу.

— Хорошо, — сказал миролюбиво, — я виноват сам. Но я не хотел тебя обидеть.

Отшвырнул далеко камень, пошёл прочь. Оглянувшись, поразился: зверь брёл за ним как-то неуклюже, подламывая задние лапы и вроде бы даже скуля.

Рука заживала неделю. Колод ему не сочувствовал. Но юноша и не искал сочувствия, он хотел понять, стоило ли всё же отплатить Анару за коварное нападение. Колод, насупясь, сказал, что да, собаке надо вбивать в башку уважение к человеку, который с ней охотится. Но с Анаром — иное.

— Ты его изувечишь, — сказал Колод, — или он тебя. И всё. Анар — особенный пёс.

— Да.

— Он горд, ему трудно жить.

— Я хочу, чтобы он меня любил.

— Любовь можно взять силой, но ведь это — Анар.

Несколько дней пёс избегал Улена, возможно, опасаясь возмездия. Издали взглядывал на него с выражением крайнего недоумения.

Сегодня они собирались не на обычную охоту. Им предстояло совершить то, что, может быть, было им не по силам. Анар чуял это не хуже, чем люди, потому против обыкновения присел рядом с Колодом, грустя.

— Погладь его, — кивнул охотник. Улен послушно опустил руку на собачью спину. По телу Анара прокатилась грозная дрожь, но он не рыкнул. Осторожно Улен провёл от шеи до хвоста, чувствуя, как из шерсти впиваются в ладонь холодные искры.

— Хватит, — предостерёг Колод.

Когда уже ступали лесом — Улен впереди, Колод чуть сзади, — юноша всё ещё нёс в груди радость примирения с собакой.

Колод был мрачен. Идти в эту пору на медведя, сразиться с ним их вынудила необходимость, но ведь это значило в который раз дерзко испытывать терпение звёзд. А оно не беспредельно. Бросать вызов судьбе свойственно юности, которая не видит дальше своего носа, либо старости, утратившей вкус к жизни. Колод раскаивался, что увлёк за собой Улена: были знаки, препятствующие начинанию, но он пренебрёг ими. Анар напал на юношу — это не случайность. Ничто не происходит без причины, долгие годы понадобились Колоду, чтобы понять это. Собака предостерегла хозяина: не трогай мальчика, дай ему возмужать, он не внял ей. Юноша стал ему ближе, чем родной сын, которого у него не было, а его собственные силы близки к исходу. Холод вечности подкатывает к сердцу, и никак не избыть ночную тяжесть в груди. Когда он умрёт, кто поможет Улену, кто научит его тайнам тропы и бытия? Люди коварны, их единит страх перед общей опасностью, но при дележе добычи они охотно избавляются от лишнего рта. Надо накопить в себе силу и таить её про запас, как хранят вяленое мясо, чтобы противостоять неожиданностям. Улен доверчив, смел и неопытен и успел нажить себе врагов. Сам Богол, повелитель душ, относится к нему насторожённо. А что нужно от Улена старому упырю? Богол пережил трёх жён, а теперь заглядывается на юную Млаву, предвкушая, как своей кровью и дыханием она согреет его одряхлевшую плоть. И он легко получит её, если захочет. Отец Млавы давно живёт чужой милостью, и это загадка, как он до сих пор сохранился на земле. Ему сорок зим, а по виду — сто. Его мало кто помнит по имени — Раки, а больше окликают Горбуном. Недуг, который наслал на него Рива, ослепил его, искорёжил руки и ноги, расплющил туловище. Он отдаст Млаву вождю, когда тот повелит, и будет прав, потому что жилище Богола самое надежное место для девушки, которую некому защитить от напастей. Но он с радостью отдал бы её Улену, если бы мог разглядеть слепыми очами, какое будущее ждёт молодого воина. И вот откуда грозит беда: как только откроется, что Улен встал поперёк пути Боголу, за его жизнь нельзя будет выменять и обломка стрелы.

Убить медведя перед снегами, когда он зевает от скуки, трудно, но всё же намного легче, чем отобрать девушку у Богола, всеведущего человека, которому ничто не свято. За ним духи лесные, и за ним племя. Он не остерегается пролитой крови, как и его старинный собрат — колдун Рива. Что для них — Улен? Пушинка, её можно сдуть с ладони, не открывая рта.

Хорошо бы взять медведя сегодня, думал Колод, и тем выведать: сопутствует ли им удача. Одолевать его придётся в честной борьбе, без хитростей и ловушек. Такой урок юноше необходим, он укрепит веру в себя. Потом он, Колод, обучит его, как утаить часть добычи, не поступившись достоинством воина. Улен, как дитя, несведущ в сокровенных и тёмных сторонах жизни. Колод сам оберегал его, дабы не надорвать легковерное сердце чрезмерным напряжением. Испытания, которые выпадают человеку, пока он растёт, должны чередоваться. Мускулы и воля укрепляются в лишениях плоти, в голоде и долгих походах, ум утончается в приобщении к обманам. Другой науки нет. Многие люди подобны безмозглым суркам оттого, что не ведают иных желаний, кроме желания ублажить чрево. Но такие долго не живут.

Улен подал знак, что они пришли туда, где владыка — медведь. Лицо его выражало счастливое предвкушение — и ничего более. Чёрной тенью выметнулся из чащи Анар. Колод обвёл печальным взглядом верхушки деревьев — будет ли ещё случай на них любоваться? — усмехнулся Улену.

— Он там, — ткнул перстом. — Ждать недолго. Ты готов, мальчик?

— Готов, учитель.

Анар пренебрежительно фыркнул. Ему не по душе были любые затяжки.

Пёс первым, как заведено, бросился на медведя, которого они обнаружили на светлой полянке, неподалёку от сорочьего озера. Они тихо подкрались, зверь их не учуял, тёрся боком о дуб, разнежился и не успел отмахнуть вонзившуюся ему в бедро чёрную молнию. Анар, куснув, мгновенно отвалился от медведя, сбросил пену с пасти и раскололся в свирепом лае, какого Улен никогда прежде не слышал. Будто вся ненависть мира выплеснулась в кошмарных звуках, и медведь с тупым недоумением едва поспевал следить за диковинными прыжками обидчика. Он и охотников приметил, о чём известил осторожным рыком. Колод, половчее прихватив рогатину, попёр к зверю напрямик. Улен держал правее, приглядывал место, где встать посуше, поровнее, дабы нога не оскользнулась. Анар, видя их манёвр, удвоил ярость, хотя, казалось, это было немыслимо, ещё раза два успел прихватить медведя за мяса, но и косолапый не дремал. От его ловкого тычка нёс перекувырнулся в воздухе, точно невесомый, и на миг подавился хрипом.

Медведь был огромен. Он был уверен в своём богатырстве и больше удивился нападению, чем испугался, настоящая злоба в нём ещё не скопилась. Пронзительные чёрные глазки выражали лишь раздражение. Вековое дерево, когда он об него опёрся, жалобно скрипнуло. Солнце покатилось ему в морду, он отмахнулся от него, как от блестящей мухи. Колод упёрся рогатиной в медвежье брюхо, поднатужился, и в тот миг, когда зверь, играючи, переломил палку, стремительное, точное копьё вонзилось ему в глаз. Жуткий рёв перекрыл все звуки и восторжествовал над лесом. Анар в долгом прыжке сомкнул челюсти на загривке медведя и повис на мохнатой туше, болтаясь, как мочало.

Сплелись в смертельной схватке человек, собака и медведь, покатились по поляне, разбрасывая по сторонам ошметья шерсти и крови. Крутящийся, воющий ком раздувался на глазах ошеломлённого Улена, окутываясь сизым паром. Страшная явь обрушилась на тихую поляну. Смерть готовилась нажраться до отвала. Всё же Улен подстерёг миг, когда из вихря боли проглянуло тёмной звездой медвежье брюхо, впихнул туда тесак и, ломая руку непомерной тяжестью, рассёк жилистую массу. Удача вела его удар. Медведь задохнулся от нежданной, коварной слабости и разомкнул объятия.

Старый охотник отвалился на траву и отполз в сторону. Анар по-прежнему болтался на медвежьем хребте, с полузакрытыми очами, подрагивая лапами, будто отряхивая с них воду. Медведь, корчась на боку, заботливо пытался затолкать обратно в брюхо алый сгусток кишок. Это ему не удавалось, и горькая прощальная слезинка выкатилась из уцелевшего потухающего ока. Он попробовал достать лапой убийцу, но Улен отступил, и медведь, тяжело вздохнув, улёгся поудобнее умирать.

Много крови натекло вокруг Колода, и он как-то сиротливо подвернул под себя ноги.

— Ты живой? — спросил Улен, склонясь над учителем.

Колод разлепил веки и увидел море ветвей над собой.

— Не знаю, надолго ли… Где Анар?

Улен расцепил собачьи челюсти, забитые шерстью, снял его с медведя и поднёс к старику. Когда опускал, пёс лизнул юношу в губы горячим языком.

— Полежи, — сказал Улен растроганно. — Отдохни.

У Колода ноги были переломаны или выбиты из суставов. С помощью Улена он попытался встать, но не смог. «Выходит, то была последняя охота», — подумал он. Но не опечалился. В крутые мгновения, когда железная сила швыряла его по поляне, он уже распрощался с белым светом, а вот поди ж ты — снова видит солнышко и лик Улена — разве это не радость. Все живы, а медведь сдох. Это доброе предзнаменование.

Улен рассёк тушу и вынул дымящуюся медвежью печень. Они все трое насытились до изнеможения, потом подремали, угревшись под высоким солнцем. Вороньё кружило над ними, орало, спускаясь бесстрашно всё ниже. Очумели дерзкие птицы от предвкушения обильного пира. Анар поднялся на свои четыре лапы, покачался, утверждаясь в нерастраченной крепости, сипло, на пробу, рыкнул в небо и с сомнением покосился на хозяина: не выгляжу ли я, дескать, дурнем, связавшись с летучими тварями. Но Колод его одобрил:

— Сторожи, Анар, сторожи. Как бы мясо не уволокли в небо.

Улен, потянувшись, спросил:

— Как же мы домой доберёмся, коли ты встать не можешь?

— Домой можно и катом, — обнадёжил охотник.


2

Пашута недели две жил на хуторе у Раймуна Мальтуса, обогрелся, опамятовался. В тихую скважину его забросила судьба. Хутор — двухэтажный дом, островерхий, с пристройками и просторным двором — примостился возле соснового взгорья, в километре от шоссе, точно обронённая память об ушедших временах. В белом зимнем колючем пространстве только заиндевелые электропровода связывали хутор с обитаемым миром. И хозяин — месту под стать, нелюдимый, диковатый, даже по обличью смурной — будто с двумя растрёпанными рыжими бородами — одна где ей положено, а вторая на голове торчит ввысь золотым снопом. Поначалу Пашута посчитал его тупым жуком-трудягой, но куда как ошибся. У Раймуна своя философия, которую он расточал в присловьях. Почёсывая кирпичную щеку, изрекал, к примеру, так: все люди — скоты, нажрались и скачут, заболеют — плачут. Или: человек не оттого плох, что впопыхах живёт, а оттого, что помирает, не успев родиться. Но такие затейливые фразы Раймун позволял себе редко, когда был в духе, обыкновенно отделывался маловразумительным бурчанием: «Да уж…», «куда там…», «ну да ещё, буду я…» Пашута вселился к нему то ли работником на харчи, то ли на зиму постояльцем. При первой встрече, когда морозным утром Пашута постучал железной подвеской в дверь, чудом миновав двух коренастых овчарок, посаженных на длинные цепи, Раймун отнёсся к нему как к шпиону. Долго, не пуская дальше порога, изучал «мандат», выданный проводницей в поезде. Заломив допотопные очки па лоб, спросил:

— А кто такая эта Настя?

Пашута озадачился.

— Как же? Сестра ваша двоюродная. По-научному — кузина. Забыли разве?

— Нету у меня сестёр, парень… Ну, а тебе она кто?

— Благодетельница моя… От гибели спасла человеческим сочувствием и лаской.

Они померились с Раймуном взглядами, как толчками.

— И зачем она тебя прислала?

— Сказала, вам работник нужен для помощи по хозяйству.

— А чего ты умеешь?

— Всё умею, — Пашута скромно потупился.

Хозяин усмехнулся, вовсе снял с себя очки и сделал загадочный вывод:

— Значит, от тюрьмы спасаешься, парень. И меня хочешь под монастырь подвесть. Настена вечно якшается с разным отребьем.

Пашута отпираться не стал, понял, это лишнее.

— Не тюрьмы страшусь, оговора. Злой язык опасней пистолета. Но вам, любезный хозяин, со мной никаких хлопот не будет. В крайнем случае и вашу любую вину на себя возьму.

Раймуну ответ гостя понравился, и он пустил его в дом. Поселил в небольшой комнатке, опрятной и светлой, где стояли широкая деревянная кровать и старинный шкаф с резьбой и инкрустацией. В этой комнатке ночами Пашута спал так сладко, как в далёкой юности, когда сон нисходит звонким дурманным маревом.

На выходные из города приезжала племянница Раймуна, молодая женщина с сокрушительным именем Лилиан, уменьшительно — Лялька или Лили. Статная, с тяжёлой поступью, пышнотелая, она была схожа с родным дядей, богатырского сложения мужчиной, но характером — общительная, приветливая — пошла, видно, в иную породу. Когда Раймуну надоедало её птичье щебетанье, он брюзгливо изрекал:

— В кого ты только уродилась, беспутная.

Симпатия, которой она с первых минут знакомства прониклась к несчастному, по её мнению, постояльцу, быстро приняла легкомысленный оттенок. Она брала его за руку, когда о чем-нибудь спрашивала, невзначай прижималась литым бедром и явно манила смеющимся взглядом куда-то за пределы хуторского хозяйства. Обескураженный простотой, с которой она предлагала ему благодать, Пашута уже в первый день сумел разок-другой крепко притиснуть её в сенях. Но это с ним произошло как бы помимо его воли, и Лилиан, дурашливо вырываясь, с томительным вздохом попеняла:

— Рази так можно, Павел Данилыч? У меня ведь муж в городе есть.

Но в том-то и штука, что как раз на ту пору мужа у неё не имелось. Это была загадочная история. Супруг Лилиан, по её словам, известный в городе монтажник-верхолаз, мужчина отчаянного темперамента и храбрости, бесследно исчез перед ноябрьскими праздниками. Причём пропал дважды. Перед тем по городу поползли панические слухи, будто в подвале какого-то дома нашли истерзанную и убитую семилетнюю девочку. Такие слухи в городе возникают время от времени, как эпидемия, им мало кто верит, но все ужасаются и стараются оберечь детей от возможного злодея. Говорили, что это проделки маньяка, который сбежал из сумасшедшего дома в Москве, а теперь ему объявлен розыск по всей стране. Слух слухом, а по вечерам на тихих улицах дежурили усиленные наряды дружинников и заботливые мамаши с воплями загоняли своих крохотулек по домам. Возвращавшиеся с ночной смены рабочие поймали подозрительного путника, профилактически его отдубасили, но в отделении выяснилось, что это всего лишь командированный из Риги, заплутавший после незатейливого любовного свидания. Этот случай вызвал в публике новую вспышку истерии. За ужином Лилиан, как чувствовала, умоляла мужа быть на улицах поосмотрительнее и не шляться до ночи, как он взял моду последнее время, якобы уходя к приятелям сразиться в преферанс. Муж её высмеял, дескать, он уже не мальчик, чтобы опасаться неведомого злодея. Но в тот вечер на всякий случай положил в карман складной нож. И пропал. Но не безвозвратно. Три дня его нигде не было, ни на работе, ни дома. Лилиан пошла в милицию и заявила об исчезновении мужа. В отделении дежурил сержант, который, оказывается, знал её мужа. Он попытался её утешить.

— Кому он нужен, твой бугай? Ты что? В прошлом году, когда его из пивной забирали, троих наших ребят раскидал. Во — до сих пор зуб качается. А ты говоришь — пропал! Погоди, объявится. Такие не пропадают.

— А где же он сейчас?

— Может, у родственников?

— Нет у него родственников. Он с Кубани.

Сержант глубоко задумался, и хотя у него были кое-какие предположения, он предпочёл ими не делиться. Пообещал только принять меры. Этой фразы Лилиан не поняла и вернулась домой в горе и недоумении.

Образованный сосед из третьего подъезда — по красноречивому намёку Лилиан, её тайный воздыхатель, — посоветовал дать объявление в газету. И предложил помочь составить это объявление. Но давать его не потребовалось. Как раз когда они с соседом, склонившись над кухонным столом, мороковали, как поскладнее написать, муж и вернулся. Причём вошёл в квартиру неслышно, как призрак. Первым делом он вышвырнул учёного соседа за дверь, а потом сел на стульчик у вешалки и точно онемел. Тщетно Лилиан приступала к нему с расспросами, он только пыхтел, набычась. А когда она попыталась приласкать его по-супружески, так её отпихнул, что она летела через весь коридор до самой кухни.

Пашута отчётливо представил себе летящую по коридору шестипудовую Лилиан и в этом месте рассказа непочтительно хмыкнул.

Лилиан вспомнила, как ей было очень страшно, потому что муж был как бы не живой и не мёртвый. И не пьяный. А словно погруженный в жуткую думу, которая его сковала. Раньше он никогда не сидел в коридоре под вешалкой. И не молчал так упорно. Наверное, целый час так прошёл, кошмарный час.

А потом он пропал вторично. Вот только что был — и нет его. Испарился. С тех пор второй месяц минул…

— Ну как это испарился? — допытывался заинтригованный Пашута. — Так не бывает. Ну что он — встал, пошёл к двери, открыл дверь… Так ведь?

— Нет. Сидел — и всё. Он ростом до потолка, я бы заметила, как он встал.

— Погоди, Лилиан. Может, тебе это привиделось, приснилось?

— Да, привиделось… А как же сосед? Он на другой день жаловался, у него весь бок вздулся. Хотел на моего в суд подавать за оскорбление личности, да уж не на кого было подавать.

Лилиан глядела безмятежно, коричневые глаза туманом подёрнуты. Поди разбери, что там в глубине прячется. От ужаса тесно прижалась к Пашуте, и он утешающе погладил её по спине.

— Найду я тебе мужа, не волнуйся. Из-под земли выну, а найду. Я на пропащих людей самый главный розыскник по Союзу. С делами управлюсь и приеду к тебе искать.

Но он всё-таки ей не поверил до конца и пошёл узнать правду к Раймуну. Тот и слышать не хотел о свояке, лишь скособочил диковинную гримасу, выражавшую запредельное презрение, а когда понял, что Пашута добром не отстанет, изрёк очередную мудрость: род, мол, человеческий погибает во смраде, но жалеть не о чем, туда ему и дорога, раз такие твари, как его свояк, почитаются за людей.

— Чем же он так плох? — удивился Пашута.

Выяснилось, опять же после долгих расспросов, что Раймун видел своего родича лишь раз, давным-давно, когда тот приезжал представляться, в качестве жениха и в застолье нажрался водки до изумления, переколотил полдома посуды и напугал до смерти козла Григория, пытаясь надоить у него молока на похмелку. Хорошо хоть козёл Григорий, животное разумное, в отличие от свояка, сумел удачно подсадить ему в бок рогами, после чего вплоть до отъезда свояк валялся в постели и стонал. Козёл Григорий не пережил унижения и через три месяца сдох, и этого Раймун не простит Лилькиному дураку по гроб жизни.

— Пропал он или нет, — сказал Пашута, — вот что меня интересует в текущий момент.

— Пропал, как же… Коли б такие люди сами по себе пропадали, давно рай бы на земле наступил. А чего-то пока всё к худшему идёт.

— Лилиан уверяет, пропал будто.

— Лялька беспутная, её слушать нечего. Сама небось его и спровадила. Погоди, парень, ты ещё с ней намаешься.

— Почему я?

— А то я слепой, не вижу, как жмёшься. Ты лучше спроси, почему у ней дитя нету. Вот тебе загадка. Рази может быть, чтобы у такой здоровой тёлки дитя не было? Значит, тайная порча в ней. Мне-то её жалко, своя всё же кровь, а то давно бы пришиб вот этой кувалдой. Таких, как Лялька да её мужик, топить надобно, пока слепые. Сорняки это. Без их род бы человечий враз окреп.

Видя, что Раймун уклонился в любимую философию, Пашута задал ему такой вопрос:

— Скажите, добрый хозяин, а как вы определяете, кто сорняк, а кто нет?

Раймун отложил в сторону кувалду, которой правил стену в сарае.

— Примет хватает. По повадке можно судить. Но боле всего по труду. Как человек работает, такой он и в натуре. Вот ты хоть и скрываешься от правосудия, но от работы не отлыниваешь, я приметил. Выходит, не вовсе ты пустоцвет. А то уж, поверь, этой самой кувалдой…

— Слыхали, — перебил Пашута, — про кувалду. Но разве Лилиан отлынивает? Да она самая работящая женщина, минуты без дела не сидит. А вы из неё вообще рабыню сделали.

— То-то и оно — рабыня. По принуждению чего хошь исполнит. А потребности нету. Дай ей волю, завалится на перину и будет дрыхнуть с утра до ночи. Ничего, скоро сам разберёшься, какая радость тебе улыбнулась. Моё дело сторона.

Пашута пошёл было прочь, не видя проку в продолжении беседы, но Раймун его окликнул:

— Слышь, парень… Хотел давно тебя упредить. Коли милиция нагрянет, я тебе не укрывальщик, не надейся. Но и грех на душу брать неохота. Потому тебе мой совет. Видел, за отхожим местом яма приготовлена для перегноя? Ежели её сверху досочками укрепить, землицей присыпать — хорошая нора выйдет. Постели чего помягче — вот тебе и убежище. День-другой всегда отсидишься. А мне чего? С меня спрос невелик. Мало ли кто в яме окопался. За всеми не уследишь.

Работы на хуторе было невпроворот. Раймун и сам не сидел сложа руки, но был он из породы копунов. Выскрёбывал какую-нибудь хозяйственную малость до полной тщательности, зато про всё остальное напрочь мог забыть. Пашута и скот обихаживал — на хуторе корова была Дуня, и козы, и птица, — и снег расчищал, и еду готовил — всё делал в охотку, с удовольствием, давно истосковался по немудрящей крестьянской работе, а был к ней привычен. Но покорил он Раймуна не этим. В доме со стен свисали уродливые электропровода, розетки торчали раскуроченные,антенна на крыше болталась на соплях, и всё это хозяйство, к которому Раймун не решался прикоснуться, испытывая нутряной страх перед электричеством, сильно егo удручало своей неухоженностью. Его эстетическое чувство страдало. Пашута за два дня навёл порядок. Вогнал розетки в пазы, убрал оголённую электрическую срамоту, укрепил антенну и добился чистейшего изображения на экране старенького телевизора «Темп». Тогда, видно, и посетила восхищённого Раймуна мысль об удобной мусорной яме, где можно укрыть мастерового человека от беды.

По субботам и воскресеньям, когда на хутор приезжала Лилиан, сюда заглядывали и другие гости. Горькая уверенность Раймуна Мальтуса в обречённости рода людского счастливо уравновешивалась в его сознании животворной идеей передать хутор в надёжные руки, чтобы не маяться совестью на том свете. По осени уже пятый год Лилиан давала в газете объявление о продаже хутора, хотя сама была против нелепой затеи и даже не считала дядю вправе единолично распоряжаться родовой усадьбой. Но вскоре поняла: Раймун и не собирается продавать хутор, во всяком случае в ближайшее время, а просто придумал себе большую забаву, и дабы не ссориться с ним попусту и не выслушивать всякий раз рассуждение, что ему легче поджечь дом, чем оставить его на такую безмозглую дуру, которой ничего не нужно кроме мужика, она стала делать вид, что вполне разделяет его желание побыстрее избавиться от хутора.

Раймун был особенно доволен, когда покупатели приезжали издалека, аж из самой Риги. Встречал он всех одинаково любезно, а это стоило ему больших усилий, но, по мере того как осмотр дома и усадьбы приближался к концу, мрачнел, наливался желчью и постепенно входил в своё нормальное состояние разлада со всем миром. Тут обыкновенно подступал момент уговориться о цене, хотя бы предварительно, и Раймун заламывал несусветные суммы, в зависимости от его настроения колебавшиеся от ста тысяч до полумиллиона. Это был миг его торжества. Многие, естественно, пугались, услыхав непомерную цену, и, заглянув в пылавшие гневом очи бородатого дикаря, с миром отбывали: другие, напротив, сообразив, что их водят за нос, воодушевлялись и вступали с хозяином в безнадёжную перепалку. На глазах Пашуты Раймун выпроводил двух таких покупателей, мужа с женой из Юрмалы, попытавшихся качать права и даже лепетавших невнятные угрозы. Разъярённый хозяин вытолкал их за ограду чуть ли не взашей, крича вдогонку, чтобы они сперва узнали, на каком дереве булки растут, а уж после лезли на глаза добрым людям. Всё это грозное действо сопровождалось оглушительным лаем и воем овчарок, которые, казалось, сорвись они невзначай с цепи, немедленно разорвут в клочья незваных пришельцев. Кстати, впечатление это было обманчивым. Когда Пашута познакомился поближе с этими свирепейшими на вид псами, то с удивлением обнаружил, что это деликатнейшие создания, никому не желающие зла, правда, подверженные приступам меланхолии, перенятым скорее всего у своего неуравновешенного хозяина.

Гром и Грай их звали, были они в близком родстве, то ли братья, то ли отец и сын. Когда впервые, не предупредив, Раймун спустил их с цепи, Пашута решил, что настал его мученический конец, с таким утробным, чумным рыком они к нему рванулись. Но, вместо того чтобы его терзать, один из псов весело ткнулся носом ему в колено, а второй, повалившись на спину, со счастливым визжанием задрыгал в воздухе всеми четырьмя лапами. Они явно приглашали его поиграть. Пашута, смиряя сердечный ужас, потрепал ближнего пса по холке, чем вызвал у обоих новый взрыв восторга.

— Они что же, ручные? — обернулся к Раймуну.

— Подлые твари! — ответил тот оскорблённо. — Веришь ли, и бил их, и голодом морил, никак не могу озлобить. На тебя надеялся. У них на преступника особый задор должен быть, неукротимость. Так на вот тебе! Ишь, резвятся, оглоеды дурные!

В воскресенье поутру пожаловала покупательница: женщина преклонных лет и при ней девочка-подросток. Прикатили на лыжах два бледных городских цветка, даже морозец не сумел разукрасить их щёки. По облику они были так далеки от самой идеи покупки хутора, что Раймун, презрительно смерив парочку взглядом, тут же поручил их Пашуте. А Кирша рад любому свежему человеку. Тем более женщина ему приглянулась: деликатная, с нежным голосом. Она объяснила:

— Вот из-за неё, из-за Оленьки затеваемся. У неё лёгкие слабые. Врачи в один голос твердят — нужен свежий воздух, питание соответствующее.

— Да тут вроде везде свежий воздух, — Пашута обмахнул рукой Прибалтику, — от моря до пещер.

— Это правильно. И всё же не то. Вдобавок на нашей улице цементный завод. Миазмы, испарения. Как ветер подует — все кашляют. Никому нет спасения.

Оленька, пока они разговаривали, незаметно подобралась к собачьим будкам, откуда Гром и Грай следили за ней с напряжённым вниманием. Они не рычали и не лаяли. Обомлели от предвкушения неслыханной радости. Лишь бы девочка подошла поближе и осмелилась спустить их с цепей. Женщина поздно заметила, куда занесло её доченьку, вцепилась в Пашутину руку:

— Ольга, назад!

Куда там, балованная, видно, была девочка, но и отчаянная. Окрик её только подхлестнул. Она ловко разомкнула, нагнувшись, зажимы на ошейниках у собак, и через мгновение покатился по двору визжащий, лающий, огненно-рыжий, с мельканием белого девочкиного костюмчика клубок. Женщина, тяжко охнув, опустилась на снег. Пашута бережно поддержал её за плечи.

— Чего ж теперь делать, гражданочка, не волнуйтесь. Может, и обойдётся как-нибудь. Поиграют и разойдутся.

Клубок докатился, оставляя в снегу блескучую траншею, до дверей в дом, откуда как раз вышел на шум Раймун Мальтус. Брезгливая его гримаса вступила в вопиющее противоречие с сияющим зимним утром. Двумя точными пинками он вычленил из кучи сначала Грома, потом Грая. Девочка, сидя в снегу, безмятежно отряхнула костюмчик и сказала капризно:

— Ой, мама! Купим собачку? Я же сколько просила.

Пашута помог подняться постанывающей женщине, вовсе потерявшей дар речи. Гром и Грай с вожделением и тоской поглядывали на Оленьку, но не решались затеять свалку вторично, понимая, что хозяин им этого так просто не спустит. Раймун небрежно приказал:

— Двигай отсюда, мамаша, вместе со своей пигалицей. Нечего собак портить.

Женщина всё ещё была в полузабытьи:

— Ты жива ли, Оленька? Ты не ранена?

Девочка молча пристраивала лыжи к своим сапожкам.

Её худенькая фигурка, трогательно опущенные плечи, бледное личико с гримасой обиды — всё выражало отчаянную решимость.

— Пошли, мама. Пусть он нам не грубит.

Раймун Мальтус, привязав собак, стоял подбоченясь, попыхивая маленькой трубкой. О хуторе и разговору не было. Когда мать с дочкой дошли до ворот, Гром и Грай по-волчьи взвыли. Девочка обернулась, помахала им лыжной палкой.

— Хороших людей обидели, добрый хозяин, — попенял Пашута. — У девочки к тому же лёгкие больные. А какая бесстрашная.

Раймун сплюнул на снег:

— С такими торговаться — да лучше я дом спалю. Или вон этой дуре оставлю, твоей ухажёрке.

Лилиан, наблюдавшая всю сцену из окна, соизволила выйти во двор.

— Когда ты прав, дядя, я всегда за тебя. Ишь, фифа городская! А вы, Павел Данилыч, видно, за любой юбкой готовы устремиться.

— Такое устройство характера, — уклончиво ответил Пашута. — Всем женщинам сострадаю. Они слабые, хотя и коварные. А ваш упрёк, Лилиан, мне прискорбен. Я ведь вам мужа собираюсь отыскать, пропавшего без вести.

— Отыщи, отыщи, — буркнул Раймун. — Выломай кол из забора — самый лучший ей будет муж.

Они уж собирались обедать, Пашута такой борщ сварганил по армейским рецептам, от одного духа голова кружилась, но тут явился новый покупатель, очень серьёзный мужчина. Не на лыжах приехал, на такси.

Шуба на нём меховая, сапоги итальянские, дутые, шапка песцовая — целый магазин «Берёзка» вкатил во двор. Раймун дымом подавился, бросился гостю навстречу, как к родственнику долгожданному, сама угодливость. Пашута и Лилиан приготовились со стороны глядеть представление. Когда Раймун гостя мимо них проводил, тот ожёг женщину цепким взглядом, по-свойски пошутил:

— Ну, хозяин, деваху тоже продаёшь? Или это супруга твоя?

— В придачу даром бери, — ответил Раймун, руки радостно потирая. У покупателя из мехов темнеет личико хваткое, с кустиками бровок, с маленькими синими глазками, едкое, как луковица на срезе. Посмотришь — озноб по коже. Ох, важную персону принесло. Пока дом осматривали, он хозяина окончательно покорил, и Раймун — небывалый случай! — пригласил его отобедать. Гость не кочевряжился, послал Пашуту предупредить таксиста, что малость задержится. Распоряжение он отдал добродушно, но властно, тоном, который не предполагал возражений. Назвался гость Виссарионом, добавив с хохотком, что отчество им знать не обязательно, потому как жить вместе не придётся. Пашута шепнул Лилиан, чтобы та поостереглась откровенничать с приезжим человеком, больно он на поворотах скор. Лилиан предостережение пошло не впрок. За столом она сразу спросила, не видал ли где Виссарион её пропавшего мужа. Гость доброжелательно её расспросил, вник в ситуацию и девушку обнадёжил:

— Я тебе, красавица, телефончик оставлю. Будешь в городе — позвони. Обязательно разыщем твоего супруга, Не того, так другого. Поняла, нет?

Лилиан зарделась, ворохнула многозначительно литыми плечами и лихо опрокинула стаканчик сорокаградусной домашней настойки. Пашута, приревновав, крепко ущипнул её под столом за упругое бедро. От этой ласки Лилиан враз сомлела и, извинившись, ненадолго покинула застолье. Вернулась переодетая в своё лучшее и единственное вечернее платье — зелёное, с синими цветами по подолу, с громадным декольте. Заново разглядев это ликующее чудо природы, Виссарион сурово насупился. К концу обеда он сумел как-то так незаметно передвинуться, что притиснул Лилиан в угол кушетки. Вся эта интермедия немало потешила и Раймуна, и Пашуту. Они оба Лилиан знали, а гость не знал и уж за кого её принял — бог весть.

— Понравилось мне у вас, ребята, — басил Виссарион, не забывая опорожнять тарелку за тарелкой духмяного борща. — Хорошо у вас, аж сердце отмякло. Природа, мать её… Мы забывать стали, чем она пахнет. А она — тут. Красота, простор. Угодили вы мне, спасибо. Но и я вас при случае не забуду. Особо тебя, Ляля. Ты телефончик-то на память заучи, пригодится. Такие люди, как я, попусту языком не болтают.

— Вы на хуторе семьёй желаете осесть али как? — поинтересовался Раймун.

— Огляжусь сперва. Давно думу имел на воле обустроиться. При правильном подходе — это же золотое дно. Город ныне совсем обеднял на натуральный продукт. На рынок загляните — пучок редиски тридцать копеек. Кура — червонец. На клубничке да цветах умные люди за сезон на две машины собирают. Прежние власти землицу в разор ввели, теперь её, родимую, подымать заново надо. Ныне, как встарь, поклонись пониже, не бойся хребет согнуть — и сыт будешь, и одет. Да ещё как! Вы тут сослепу хозяйствуете, по старинной дремучести, а надобно потребу дня чуять, эксперимент вводить. Земля не обманет. Стократно за ласку воздаст. Только ты к ней с понятием подойди, не шустри. Эх, люди! Когда вы только жить научитесь.

— Это вы верно сказали, верно, — поддержал родную тему Раймун. — Сгнил род человечий на корню, и не будет ему поблажки. Атомных бомб настругали, а в собственном доме навести порядок ума не хватает. По городам в кучу сбились, от собственной вони задыхаются. Стадо двуногое! Другой раз подумаешь — кого жалеть? Вон Пашка телевизор починил, я вчера поглядел, чего показывают. Там с голоду подыхают, в другом месте газом травят, по улицам куда-то бегут сломя голову, горы огнём пышут. Всё кому-то грозят, точно с цепи сорвались. Псам моим покажи, от ужаса околеют. И этих людей жалеть?

Виссарион, сытый, довольный, ближе надвинувшись на притихшую Лилиан, веско заметил:

— Тут ты, братец, перегнул палку. Это у тебя от общей необразованности такое впечатление. Надо всё же разделять. Ты нас с ними не равняй, это будет политическая близорукость. Они нам бомбами грозят, это да, но не мы им. Наши люди повсеместно увлечены строительством лучшего будущего, только не знают, с какого конца за дело взяться. Говорильня пустая — от неё весь вред. Я тебе про что толкую? Человек с верного направления сбился, воспарил от земли в небесные выси. А человек не птица. То-то и оно. Теперь дано новое указание. Каждый должен свой собственный участок, где живёт, взрастить и обиходить. Тогда ты гражданин, а не трутень. Понятно говорю, нет?

— Выходит как? — заинтересовался Пашута. — Каждый человек обязан клубнику для рынка выращивать?

Виссарион ему улыбнулся с пониманием.

— Ты парень бедовый, я тебя сразу определил. Бедовые переиначивать ловки. Я тебе про клубнику для примера вспомнил. Суть не в том. Ты, допустим, клубнику ростишь, я ульи ставлю. Лялечка, конечно, цветы выхаживает, и всё это к обоюдному благу. Понял, нет? Главное, к земле придвинуться. Хозяина на землю вернуть — вот задача первейшая. А ты меня хочешь подковырнуть. Зря. Любителей подковыривать у нас всегда хватало из среды бездельников. Они настоящего хозяина и затуркали. Особенно те подковырщики, которые к власти пробились. Но нынче, тебе повторяю, время их кончилось.

Раймуну показалось, что Пашута чем-то обидел замечательного покупателя, он заметил с досадой:

— Вы на него, Виссарион, не сердитесь, мозги у него всё же городские, куриные. Да и молод ещё. Но как работник он справный, нам пригодится.

Однако и Мальтуса гость поставил на место:

— А ты, хозяин, городские мозги не хай. В городе много дельных людей. Там такие индивидуумы водятся, тебе и не снилось… А ты, значит, в работниках тут обретаешься? По какой же это надобности?

— От преступления он скрывается, — ответил за Пашуту окончательно сражённый Раймун. — Совершил преступление, а какое, не говорит. Совесть его мучит.

— Гм, бывает… — Виссарион с новым любопытством оглядел Пашуту, смущённо потупившегося. — Совесть есть понятие, привнесённое из религиозного суеверия. Обыкновенно человека мучит не она, а страх перед возмездием, иначе называемый раскаянием. Ну да это сложные материи, вам, возможно, не понять… Чего ж ты такого натворил, молодец, откройся. Легче будет. Меня можешь не опасаться, я в чужие дела не лезу, своих хватает.

Лилиан осмелилась вякнуть:

— Чего вы к нему пристали? Павел Данилович человек хороший, незапятнанный. Правда, Павел Данилыч?

Пашута ей улыбнулся с благодарностью, но ущипнуть уже не мог — Виссарион загораживал. Он её и урезонил:

— Ты, девушка, без нужды не вмешивайся, когда о серьёзном толкуют. Твоё разумение женское, оно из чрева идёт и для опыта жизни цены не имеет.

Пашута сказал:

— Всё-таки с клубникой полной ясности нету. Допустим, вы её будете выращивать, Раймун тоже, другой-третий, Лилиан цветами займётся, а деньжат, понятно, на этом можно заколотить, раз уж время пришло настоящих хозяев. Ну, а кто же будет иной продукт производить, который для рынка, для продажи не выгоден? Одной клубникой сыт не будешь… И ещё… Вы хутор покупаете и прочее, а как быть тем, у кого ни хутора, ни денег, тем же городским труженикам, которые на зарплату живут? Им, значит, прозябать и на вашу клубничку издали любоваться?

— Эк его на клубнике заклинило, — усмехнулся Виссарион. — А ведь я знаю, за что ты пострадал и почему от следствия скрываешься. Догадался, представь себе.

— За что же?

— За зависть, молодой человек, за зависть. Позавидовал кому-нибудь, кто лучше тебя жил, да и решил справедливость кулаком уравнять. Разве нет? Эх, ребята, зависть нас всех губит. Не можем мы равнодушно стерпеть, если кто красивее нас на свете устроился. А кто бездельник, тот самый первый завистник. Ему всё кажется, что другим пироги в рот с неба сыплются… Уразумей ты, человече, в каком обществе живём. Оно у нас, слава богу, для всех равноправное. Котелок варит на плечах, руки целы — дерзай! Никто тебе не запретит приложить умение и силы, коли ты, конечно, против всей социальной правды не прёшь и остальным людям вреда на приносишь. Понял, нет?

— Я тоже про вас догадался, — сказал Пашута. — Вы потреббазой заведуете? Или складом?

— Молод догадываться, — осадил его Виссарион. — Начальник я автобазы. Чистые документы справишь, приходи. За баранку посажу, через три года свою машину будешь иметь. Годится тебе?

— Мне машины не надо, у меня другая мечта.

— Какая же, если не секрет?

— Самолёт хочу купить. Поможете?

— Самолёт купить — не диво, — без раздражения ответил Виссарион. — Беда в другом. Плохо, когда потребности опережают идеал. Это человека озлобляет, и он начинает на луну брехать, будто она в его несчастьях виновата. В человеке не только зависти много, но и дури. Ты это всегда имей в виду.

— Керосином облить и спичкой чиркнуть! Гори оно всё синим пламенем, — вмешался долго молчавший Раймун. — Ничего другого не заслужил человечий род.

Виссарион, утомлённый жирным обедом, вдруг резво засобирался. Вспомнил и о таксисте: «Пока мы тут пируем, он на морозе вянет. А ведь тоже живая душа». Когда уж влез в шубу и напялил песцовую шапку, осведомился о главном, о цене. Спросил как о незначительном, руку Лилианову нежно тиская:

— Ну так вот, при взаимном расположении сколько рассчитываешь взять за всё хозяйство в целом, товарищ Раймун?

Раймун, заворожённый официальным обращением, ляпнул наобум:

— Да не менее ста тыщ надеюсь получить.

Виссарион даже не поморщился.

— Сто так сто. Через недельку дам знать тебе.

Пожал мужчинам руки, а Лилиан, обхватив за шею, облобызал в обе щеки.

— С тобой особый разговор, голубка. Жди и звони. Поняла, нет?

На дворе, перед тем как нырнуть в машину, ткнул перстом в сторону Грома и Грая, вывалившихся из будок, наставительно заметил:

— Собачек тоже надо с пользой разводить. Не на морды их вонючие любоваться.

Фыркнул мотор, укатило такси.

Раймун произнёс в изумлении:

— Миллионщик он, что ли, чёрт рогатый! Ты гляди, Лялька, какой бы тебе человек нужен. Ну да ладно, разберёмся.

— Не-е, — возразил Пашута, — Больше мы его, пожалуй, и не увидим.

Сбылось его пророчество. Ни через неделю, ни через две ослепительный Виссарион на хуторе не появился.


3

В январе Пашута приехал в Ленинград, на сей раз как бы в командировку. Раймун Мальтус почтил его ответственным поручением: послал продать остаток прошлогоднего сала, которое в погребе малость подопрело. В остатке было поболе ста килограммов. Раймун и раньше намекал ему на это сало, но Пашута не принимал разговор всерьёз.

Как-то под вечер прилёг он у себя в каморке, ни с того ни с сего потянуло подремать, вдруг сладко, обморочно его разморило. Лежал на животе, уткнувшись щекой в тугую подушку, и не спал, а словно закачался на утлой кроватке надо всей землёй. Страшно ему стало и уныло. Прошлая жизнь, от которой тщился сбежать, настигла, потянула обратно. Вроде никаких лиц не различал и голосов не слышал, но что-то мягко стронулось в груди, отяжелело, и таким зряшным представился побег, аж слёзы подступили к глазам. Кого он обманывает и зачем? Разве он мальчик? Чего не хватало ему прежде, того нигде нет. В нём самом того нет. Даже слов не найти, чтобы обозначить этот мираж. Человек в своей судьбе, как жук в дерьме, никуда не денешься. Примеряй её на себя, а по сторонам не рыпайся — вот закон жизни. Всё отпускается в единственном числе, кроме котлет в столовой. Смертельной маетой оборачивается то, к чему смутой тянется душа, но чего судьба для тебя не предусмотрела.

В эту хмурую тягость прокрался Раймун. Помаячил у дверного косяка, обозначился непривычно застенчивой ноткой:

— Так чего, Павлуша… повезёшь, что ли, сальце в Ленинград? Там цену дадут хорошую.

Пашута с удовольствием оторвался от подушки, прочно сел в кровати.

— Я эти ваши слова за шутку принимаю, добрый хозяин.

— Тебе развеяться пора, я уж вижу. Заодно и дело справишь. Боюсь, вовсе завянет сало, упреет.

— Как же вы мне доверяете? Называете преступником, а доверяете? Там же, наверно, рублей на пятьсот сала, не меньше? А вдруг я с ним скроюсь бесследно, как Лилианин муж?

Раймун присел на краешек кровати.

— Деньги тебе можно доверить. Чего другое — я бы засомневался. А на деньги ты не падок.

Пашута удивился проницательности хуторянина.

— А чего же, к примеру, мне нельзя доверить?

— Сам знаешь, Паша.

— Всё же любопытно ваше мнение.

— Ты до жизни очень жадный, — нехотя проговорил Раймун. — Потому нынче в угол забился. Сердце надеешься утихомирить. Я сам такой был когда-то.

— Вы?

— Деньги — тьфу! Они человечий род смутили, но на самом деле — тьфу! Род человечий потому испоганился…

— Это я знаю, — прервал его Пашута. — А чего такое мне доверить-то нельзя всё же, если деньги можно?

— Нельзя тебе доверить, Паша, младенца. Или чистую девичью душу. От тебя огонь знойный. Это дьяволов огонь. Он всё живое опаляет и сушит. Но большинству людей от него вреда нет, потому как они мертвяками и рождаются. Их не жаль. А то бы тебя, Паша, убить надо.

Пашуте нравилось разговаривать с Мальтусом. Непрост был этот человек, ох непрост, и какая-то мука его сверлила, вырывалась порой вот такими несуразными словами.

— Сало я продам, Раймун. Доверие оправдаю, как Мустафа. Но только вы ошибаетесь. Младенца обидеть у меня рука отсохнет. Уж не говоря про чистую девичью душу, каких, правда, пока не встречал.

— А и встретишь — не узнаешь. Не дано тебе.


В Ленинград Пашута приехал ранним утром. Но до колхозной гостиницы часа четыре добирался. Так с мешками намаялся — мочи нет. На нём были холщовые штаны и старый ватник — сподручную одёжу эту позаимствовал у Раймуна. Всё добротное, годное, но висит на Пашуте, как на вешалке. Раймун в кости пошире и мослом погуще, да и любую тряпку на всякий случай с припасом подбирает. В чемоданчике у Пашуты, правда, лежали, запасные брюки, пара чистых рубашек и свитерок. Пригодятся — хорошо, не понадобятся — тяжесть не велика, особенно по сравнению с товарными мешками. Койку ему в гостинице легко выделили, а мешки он пристроил на ночь в сарае близ рынка, специально под склад предназначенном, где за хранение рубль взяли и даже квитанцию выдали.

Переменил холщовые штаны на обыкновенные. Влез в свитерок, сверху опять ватник накинул — пошёл знакомиться с городом.

Он многого ожидал от этой встречи. Были ещё города, где хотел побывать, — Тбилиси, Владивосток, Мурманск, Ташкент; их названия сами по себе вызывали в нём томительный трепет, как имена далёких, неведомых материков, а Ленинград был под боком, ночь езды, и так странно, что ему перевалило за сорок, а попал сюда впервые.

Морозец устоялся неподвижно-хрусткий, как слюда, казалось, ткни порезче пальцем — обожжёшься и искры посыплются. Звонкий холод обжигал Пашутины веки, проникал под опущенные лопасти кроличьей шапки, и он, бродя бесцельно по проспектам, вглядывался в город с опаской, не решаясь нигде подолгу задерживаться. Он про Ленинград знал немного и вразнобой: есть тут где-то знаменитый Эрмитаж, Медный всадник и Адмиралтейская игла — вот, пожалуй, все его исторические сведения. Слыхал он также, что в Ленинграде живут необыкновенные люди, приветливые, интеллигентные, с открытой душой, которые нипочём не обидят приезжего человека, если он обратится к ним с вопросом. Довелось ему как-то пировать в компании, где случился хоккеист-ленинградец, матёрый паренёк лет тридцати, впервые попавший в Москву. Естественно, стали спрашивать, как ему Москва в сравнении с Ленинградом. Однако приятного обмена любезностями не получилось. Хоккеист в общении оказался бескомпромиссен, как полёт шайбы. Он не лукавил, изумлялся, как ребёнок. Он сказал, что за всю жизнь в Ленинграде не нахлебался столько хамства, сколько за два дня в Москве. Пашуту поразили эти слова, произнесённые человеком, чей род занятий вроде бы исключал чрезмерную душевную щепетильность. «А в чём московское хамство выражается?» — уточнил у него Пашута. Хоккеист ответил неопределённо: «Чёрт его знает. Как-то шкурой чувствуешь…»

С тех пор Пашуту потянуло в город, где хоккеисты шкурой чувствуют обиду. И вот он здесь. Его умиляла геометрическая подчёркнутость улиц, в которых он, столичный житель, быстро сориентировался. Попадались навстречу красивые женщины и богато одетые мужчины, кутавшиеся от мороза в пушистые воротники, но никто не обращал на него внимания. Глаза прохожих скользили мимо равнодушно, и оттого он вскоре почувствовал себя спокойно. Один раз его чуть не сбила с ног стайка резвящихся посреди улицы парней, никто не извинился, и от этого тоже повеяло родным, московским.

Поужинав двумя порциями пельменей в уютной забегаловке, где ели стоя и не надо было раздеваться, он вернулся в гостиницу. В небольшую комнату набилось восемь человек, все торговые люди, двое приткнулись на раскладушках. Мужики за столом гоняли допоздна чай с домашними припасами, травили байки, звали и Пашуту, но ему не хотелось ни с кем разговаривать. Он разделся на виду у всех и уполз под одеяло. Шум и свет ему не мешали. Он спал всегда крепко, хотя на долгий сон его не хватало. Закрыв глаза, попытался представить ленинградские проспекты, здания, мосты, чугунные ограды, тени прохожих в хрустком, рассыпчатом мареве — всё, что увидел сегодня мельком, — но из памяти упорно выныривала Вильямина, московская подружка, отрада прежних дней, кривлялась, манила к себе, обещая нехитрые ласки, и мешала грезить.

Утром он прибыл на рынок одним из первых, когда рассвет ещё только сползал с крыш. Пашута застолбил место в середине длинного мясного ряда, разложил сало, предварительно протерев тряпочкой дюралевую обшивку стола, приготовил ножи, бумагу для завёртки и с некоторым трепетом от необычности предстоящего, надо полагать, весёлого дела, стал ждать покупателей.

С правой руки пристроился кудрявый мужичонка лет пятидесяти из Владимира, уже чуток хмельной; а с левого бока наладилась торговать высоченная костлявая женщина с обвисшим лягушачьим ликом, почему-то не открывшая, откуда она приехала. Мужчина назвался Мишей, женщина — Александрой. Народ выстроился за прилавками большей частью хмурый, невыспавшийся, не склонный к болтовне. Точно матросы на палубе, разбуженные по тревоге. Сало шло по шесть — восемь рублей за кило, в зависимости от амбиции продавцов. Уговорились цену не спускать. На своё сало, жухлое по краям, невзрачное, неживого цвета, Пашута смотрел с сомнением. Он сам за такое, пожалуй, пятёрки бы не выложил. Особенно удручающе оно выглядело по контрасту с соседским, розовым, шириной в ладонь, дотронься, казалось, палец увязнет. Миша из Владимира, понятно, сразу разглядел выгодный для себя баланс.

— Ну что, земляк, мы с тобой как две подружки, одна дурнушка, другая красавица. Чем хряка-то выкармливал?

— Сеном. Чем ещё.

У Александры сало было ни то ни сё, но лучше всё же, чем у Пашуты. Он удивился, когда первому покупателю она лихо заломила цену — девять рублей. Седовласый увалень в драповом пальто, правда, всерьёз цену не принял, усмехнулся в усы, равнодушно скользнул взглядом по Пашутиному богатству, приценился у Миши:

— А у тебя, браток, почём?

— Восемь, — с таким выражением, будто предлагал задаром.

— Семь?

— Восемь. Только разве для почину. Сам видишь, какой товар.

— Отвали кусочек граммов на триста. Побалую свою старуху.

Гуртом пошёл покупатель часов с семи. Приценивались, пробовали ломтики с ножа, брали не шибко, помалу, но всё же брали. И у Александры брали, которая быстро скинула цену до семи рублей, и тем более у Миши. В основном покупали женщины. Пашута заскучал, за час не продав и кусочка. Подумал, если дальше так пойдёт торговля, пропадать ему на рынке до весны. Или пока сало само по себе не истлеет.

Но любопытно было наблюдать, как просыпается рынок, всё гуще наливаясь шумом и запахами. Заколдованный на века мир, куда люди приходят не только затем, чтобы купить себе еду, но и подышать терпким воздухом, прикоснуться к чему-то неизбывному, пьянящему.

— Постереги, паря, чуток. Я тут неподалёку сбегаю, — попросил сосед и подмигнул, кудрями плеснул.

Похмельная жажда его мучила, ясное дело. У Пашуты ноги подмёрзли, хотя он и намотал поверх шерстяных носков портянки, и валенки были справные, тоже Раймуна. От пола крепко сквозило. А вот Александре, худой и бледной, хоть бы хны. Ни разу носом не шмыгнула.

Теперь перед прилавком скоплялось сразу по нескольку человек, наконец какой-то неподходящий для рынка парень, в кожаном пальто и ондатровой шапке, обратился к Пашуте:

— Отпили, пожалуйста, от того куска.

— Попробуй сперва.

— Не надо. Сало хорошее, вижу.

— Сколько?

— Руби пополам.

В пополаме, который Пашута отвалил дрогнувшими руками, завесилось почти два кило.

— Упакуй получше, — попросил парень. — У меня сумки нету.

Испытывая к чудесному юноше симпатию, Пашута щедро навернул на сало бумаги и замотал вдобавок бечёвкой. Тючок получился аккуратный. Парень небрежно отслоил из толстого портмоне двенадцать рублей, сунул сало под мышку.

— Погоди, сорок копеек тебе сдачи, счас найду…

Парень улыбнулся, махнул рукой. Тут же из-за его спины вывернулась старуха, по уши замотанная шерстяным платком.

— А это почём? — ткнула пальцем в Мишино сало.

— Восемь.

— А это?

— Шесть.

— Дай-ка лизнуть.

Пашута подал ей дольку на ножичке. Старуха зажмурила глаза, причмокнула, пожевала губами. Бодро приказала:

— Режь триста грамм, сынок.

Свершилось обыкновенное рыночное чудо. Уже около Пашутиного сала очередь вытянулась. Он еле поспевал угождать. Александра над ухом заунывно рявкнула:

— Бери сало! Сало бери! Лучшего не бывает. Не пожалеешь. Эй, хозяин!

Вернулся Миша, засиявшими глазками мигом оценил ситуацию, шепнул, обжёг перегаром:

— Вздымай цену, дурень! Вздымай, тебе говорят,

Пошёл у него на поводу Пашута себе на горе. Мужчине в овчинном полушубке сказал:

— Точка. По семи рублей продаю.

— Что так? — удивился покупатель. — Тем по шесть, а мне семь? Это почему?

— Не хошь брать, иди гуляй! — ответил сосед за Пашуту.

Покупатель, поминая чёрта, отчалил. И очередь мгновенно рассосалась, стёрлась, как сновидение.

— Вешалки тебе продавать, а не сало, земляк, — разочарованно укорил Миша. Соседка злорадно добавила:

— Ишь, разогнался. По семь! Благодари бога, по шесть-то брали, дураки.

Всё вернулось на круги своя. Соседи не так чтобы шустро, но без особых проволочек сбывали товар, а Пашута стоял меж ними над своим жёлтым салом окаменевшим памятником. Но всё же сотенка, пожалуй, шуршала в кармане. Если бы не деньги, он мог подумать, что удача ему привиделась. Что ж, можно пока позавтракать, заслужил. Уходя, бережно закутал сало чистой тряпицей.

Пока пил чай в закусочной, азарт всё ещё томил его. Такой же, как в картах, когда он, бывало, по молодости лет просаживал в банчок полную зарплату за ночь. Так же руки подрагивали и сердце разбухало. А потом был в его жизни период, когда повадился ходить на ипподром. Там тоже легко раздевали догола голубчиков. Зато время чудесно и гулко летело, круг за кругом, оставляя лишь дивную пустоту в груди, — такого и в любви не испытаешь. Игроком был Пашута, как всякий, кого сильно давит обыкновенность дней, и знал, что только мираж внезапной добычи приносит ощущение полноты бытия, утихомиривает душу на короткий срок.

Торопливо дожёвывая хлеб с колбасой, он уже устремился мыслями к прилавку, но странное видение удержало его на месте. В дверях закусочной на мгновение возникла девушка в дублёнке, в пушистой шапке, точно луч солнца упал в щель, посветил и потух, но Пашуту успел полоснуть по глазам. Он так и не донёс последний кусок до рта. Что-то жалобно всхлипнуло в сердце. Она не могла очутиться здесь, подумал он, потому что осталась в Риге, на вечерней улице. Её звали Варя. Она попросила проводить её до угла. И сказала ему: «Между нами ничего не может быть». Что-то вроде этого по смыслу. Но если она в Ленинграде и заглянула в закусочную, куда ей вовсе не следовало заходить, то это не могло быть случайностью. Он вылетел на улицу, сорвав на ходу унылый халат, которым его оделил сторож на складе. Ага — вон она погружается в рыночный зев, в руке у неё большая спортивная сумка. Но сперва надо убедиться, что не обознался.

Пашута крался за ней стороной и видел, как девушка покупала огромные груши у разудалого южанина в клетчатой кепке, потом грецкие орехи, потом дыню, И нигде не торговалась, ссыпала продукты в сумку, платила, доставая деньги из жёлтого кошелька, и уверенно спешила дальше. Пушистую шапку закинула за спину, чёрный шнурок, как ожерелье, перехватывал тонкую высокую шею. Светлые волосы при каждом шаге вспархивали на плечи. Она их откидывала нетерпеливым движением узкой ладошки. Он и глаза её разглядел, ясные, отчаянные, и, как и в Риге, чувство горькой потери охватило его.

Он так выбрал место, чтобы она, выходя из рядов, где купила банку мёда и три пунцовых розы, обязательно на него наткнулась. Но она обошла его, как обходят столб, досадливо поморщившись, и тогда он негромко её окликнул:

— Варя!

Обернулась растерянно — не послышалось ли? Никого. Только корявый мужик в нелепой хламиде тает в заискивающей ухмылке. Алкаш, что ли, местный? Но откуда он меня знает? Это всё прочитал Пашута на девичьем красноречивом лике.

— Не узнаёте? — спросил. — А мы с вами знакомы.

— Что вам надо?

— Я тут сальцем торгую. А вы, вижу, пировать собираетесь. Пойдёмте, отрежу ради знакомства. Без натурального сала какой пир, если кто с понятием, конечно.

— Да кто вы?

Пашута шапку скинул, энергично пригладил седеющий ёжик. Ему жарковато стало. Отпустить эту девушку на волю было выше его сил, но удержать её он не мог, и нагрянувшая ошеломляющая бессловесность вдруг его напугала.

— Я вас не обижу, Варя. А сальце непременно надо прихватить. У меня отличное сало, хотя и прошлогоднее. Но вкус специфический.

В глазах её скользнул смех.

— Всё же вы меня с кем-то спутали. А вы не пьяный?

— Вы из Риги приехали? И я из Риги. Мы там и встречались.

— Где же?

Уже то, как спокойно она стояла в рыночном потоке, было маленькой победой. Но вот-вот она опомнится. Пашута решительно взял её за руку и потянул к мясному ряду. Варя воскликнула: «Ой, прямо чудеса, господи!» — и покорно пошла за ним. Любопытство её было задето, он на эго и рассчитывал. Эта девушка не из тех, кто уклоняется от приключения. У Пашуты лицо горело, будто он из бани вывалился. Сосед Миша встретил его гоготом:

— Ну, чудак ты, земеля! Самый смак пропустил! Лександру на пятерик надули… О, да ты время не теряешь…

Пашута вывернул своё сало из тряпицы, галантно пригласил:

— Выбирай, Варюша, которое на тебя смотрит.

— Эх! — выдохнул Миша, давясь смехом: утренняя отлучка в нём колобродила. — Эх, девушка. Бери моё! Такой крале за полцены. Земляк! Лександру держи, упадёт. Пятерик у ней свистнули прям с-под руки. Беда у ней, глянь!

Действительно, соседка как-то чудно навалилась на прилавок и слепо шарила руками, будто упора искала, чтобы сигануть через.

— Совесть потеряли люди, — горестно поведала Пашуте. — Я сдачу готовлю, а вот тут пятёрочка лежала новенькая — и нету! Да такой приличный старичок. Ох, догнать бы!

— Гляди голову не потеряй. — Миша заржал. — Не оброни её в грязь, Лександра.

Пашута ему попенял:

— Мы все свидетели большого человеческого горя, а ты, Миша, изгаляешься. Нехорошо это. Торговые люди должны друг друга морально поддерживать, как солдаты в бою. Вы согласны, Варенька?

Девушка переводила внимательный взгляд с одного на другого, словно что-то прикидывала про себя. Пашута потянулся было к лучшему своему куску, килограмма на полтора, но спохватился:

— А может, правда у него возьмём, у Михаила? У него на вид получше.

— А ты, девица, на вкус спробуй, — нахально влез сосед. — На, пробуй.

Варя и бровью не повела на протянутый ей под нос лакомый кусочек, она теперь только на Пашуту смотрела.

— Что ж вы, заворачивайте!

Александра холодно хихикнула:

— Куда ты лезешь, пенёк владимирский? Уймись, тут дело молодое.

Пашута деловито обернул сало бумагой, сверху закутал в сокровенную тряпицу. Самолично уложил в Варину сумку.

— Сколько с меня?

Карие звёзды вонзились в него холодными лучами.

— Нисколько. Подарок. Мы же оба рижские.

Варя усмехнулась добродушно и выдала нечто такое, отчего у бывалого Пашуты заныло под печенью.

— За что только ни покупали девушку, а за сало в первый раз.

Миша рявкнул в восторге: «Во девка, во даёт!» Александра брезгливо поджала губы. Пашута опять взял девушку за руку и увёл от весёлого прилавка.

— Ты зачем так, Варя, зачем?

Они уже выбрались на тихую утреннюю улицу, где вовсе не было людей, словно Ленинград в субботу просыпался лишь одним местом — рынком.

— А куда вы со мной идёте?

Ответа у Пашуты не было, он пробурчал невразумительное: «Да так вот как-то…»

— Тогда сумку возьмите. Тоже мне рыцарь. В ней же сто килограммов.

Пашута принял сумку, довольный, что его не прогнали, а напротив, как бы официально утвердили в провожатых.

— Назовите хоть своё имя, кавалер.

Пашута представился.

— Теперь скажите, откуда вы меня знаете?

Он рассказал про встречу в Риге.

— Ах, помню… Это я от Банана слиняла. До сих пор, наверное, локти кусает. Ничего, не будет зарываться.

— Ты из блатных, что ли? — поинтересовался Пашута.

— Нет, Павел Данилович, не из блатных. Я девушка вольная, как Кармен. Ни перед кем не отчитываюсь.

— А где ты живёшь, Варя? Кто твои родители? Ты же совсем ещё девочка.

— Не-ет, я не совсем девочка. И давно. А вас именно этот вопрос очень волнует, да? Вам девочка нужна? А у вас много денежек?

Пашута остановился возле булочной, повернул её к себе, взяв за плечо так, что ей ворохнуться стало трудно, сказал, заглянув без опаски в безумные струящиеся очи:

— Как я тебе врежу, детка, никакие деньги больше не понадобятся. Если будешь так со мной разговаривать.

— А я вообще с вами не буду разговаривать. Отдай сумку!

— Ещё чего?

— Отпусти плечо, больно! Отпусти, тебе говорят!

Пашута разжал пальцы. Теперь всё, подумал он. Теперь он её потерял, и не жалко. Значит, вот оно как. Значит, всё на продажу. Но он ей не покупатель, упаси бог. Сунул сумку ей в руку.

— Какие мы нервные, — поразительно, она ничуть не разозлилась и не испугалась. — Ну да, понятно, простой рабочий человек. Девушка не угодила — в ухо ей. А как же иначе. Только дешёвка это, Павел Данилович. На, забери своё сало. Да и что в самом деле. Салом расплачиваться. Фи, какая пошлость. Купите уж шоколадных конфет. А ещё, я вам по знакомству открою, девицы на побрякушки клюют. Вы колечко, вам сердечко. А то — сало! Даже неэстетично. Может, в голодных краях это уместно, а в Ленинграде — вряд ли. Салом вы тут никого не сторгуете. Останетесь при своих интересах.

— Всё? — спросил Пашута, выслушав нравоучение.

— А что ещё? Бить будешь? Только попробуй, так исцарапаю, на рынок не пустят.

Чувство великой утраты, кольнувшее там, в закусочной, когда он увидел девушку, охватило его целиком. Словно в будущее заглянул невзначай, а там ни одного живого человека — глухая тьма. Небо надвинулось, как штора на окно.

— Тебе помощь нужна, Варя?

Она отклонилась, отступила.

— Нет уж! — резко выдохнула. — Твоя не нужна. Все вы звери одинаковые.

Повернулась, почти побежала вдоль улицы, сумка ей мешала, била по ногам. Пашута помедлил, потом догнал её.

— Подожди, слышишь! Давай сумку.

— Отвали, дядя!

Пашута озадачился.

— Зря ты так со мной, Варя. Нас дважды судьба свела, а таких случайностей не бывает. Может, нам вместе по жизни странствовать предстоит.

Девушка сбавила шаг, хмыкнула:

— Красиво заговорили, Павел Данилович. Но я ещё раз говорю, вы обознались, оставьте девушку в покое. Здесь вам ничего не обломится.

— Я ни на что и не надеюсь, — приврал Пашута. — О такой, как ты, мне и мечтать грех, старому псу. Но ты запуталась, Варя. Невооружённым глазом видно. А я тебе пригожусь.

— Отвали! — сказала она.

— Куда валить, кабы я знал. Я и сам запутался почище тебя. Но не в тёмных, конечно, делишках.

Они уже далеко отошли от рынка, раза два Варя уверенно сворачивала в переулки. Вокруг дыбились дома, спаянные в ряды, будто от стужи привалившиеся друг к другу, серые каменные недоросли. Мрачный пейзаж. Да ещё с неба сыпануло на головы снежной трухой, точно ледяным сквозняком продуло из вертикальной трубы. Варя сказала:

— Ладно, прощайте, Павел Данилович. Я на вас не сержусь. Мы уже пришли. Меня ждут.

— А кто ждёт? Ты же ничего о себе не рассказала.

Взглянула на него как-то жалеюще. Поправила шапку, удобнее перехватила сумку двумя руками, но вроде не спешила уходить. Они на самом ветру стояли. Он её толком не видел, глаза слипались от колючих снежных искр. Хотелось протянуть руку и дотронуться до её щеки. Куда она идёт? Почему шатается из города в город?

— Я вам понравилась? — спросила она тихо.

— Не то слово, — ответил он поспешно. — Меня к тебе потянуло, как магнитом. Я даже испугался.

— В меня многие влюбляются. Вы не берите в голову. Я вам не гожусь… А вы что, не женаты?

— Какое это имеет значение. Мне плохо будет, если ты уйдёшь. Знаешь, давай это… встретимся ещё разок. Где-нибудь в другой обстановке.

— Вам это очень надо?

— Чёрт его знает, чего мне надо. Говорю же, запутался. Из Москвы сбежал. Я ведь москвич. У меня там квартира со всей обстановкой. Телевизор цветной. К чему это я?

— А ведь я тоже из Москвы.

— Ну да? — обрадовался Пашута. — Вот видишь! Говорю тебе, случайностей не бывает. Я давно убедился. Только у дураков всё случайно. Которые думают, их под лопухами нашли. А мы-то знаем, откуда дети берутся. Варя, может, ты мне ребёнка родишь?

— Ой! — Она резко отшатнулась. Он подумал, что напугал её, но ошибся. Это «ой!» не к нему относилось. Из подъезда выскочил невысокий мужичонка в длинном чёрном пальто и в шляпе с широкими полями. Не по погоде одетый. Варя его заметила и вскрикнула с таким выражением, точно заноза ей в ногу впилась. Мужчина недовольно буркнул:

— За смертью тебя посылать, Варюха. Гляди, доходишься… А это что за пентюх с тобой?

— А-а. — Варя предостерегла Пашуту взглядом, чтобы молчал. — Так, прохожий. Сумку помог донести.

— Прохожий? Ну это ничего… Донёс и топай. На тебе рубль и катись. Другим помогай.

Он извлёк из кармана мятую бумажку, будто заранее приготовленную, протянул небрежно Пашуте. Под просторным пальто угадывалось, какой он крепыш, но глаза, которыми обшарил Пашуту, какобыскал, были больные. Из его глаз хорёк скакнул. Пашуте были знакомы такие пронырливые, быстрые взгляды. Он рублик взял и спрятал за пазуху.

— Варя, так как же? Может, вечером нынче?

Варя от Пашутиных слов обмерла.

— Ой, уходи, Павел Данилович!

Мужчина спросил вкрадчиво:

— Прохожего, получается, Павлом зовут? А меня Витей… Так то, значит, не просто прохожий, а знакомый прохожий? И где же вы познакомились?

— Да какой знакомый, — вскинулась Варя. — Слушай больше. Сало я у него купила на рынке. А он увязался. Честное слово! Я его не звала.

— Не звала? А он, получается, пришёл. Любопытно. Это бывает. И за это бывает. Вижу, брат, тебе наша Варюха приглянулась? Ая-яй! Ну дак что ж теперь, пойдём в гости. Не на морозе же стоять. Или домой потопаешь?

Хочу в гости, — обрадовался Пашута. Отобрал у Вари, онемевшей и как бы парализованной, сумку и ждал. Мужчина, отвалив нижнюю губу, заметил сочувственно:

— Да, морячок, ты своей смертью не помрёшь. Ну, шагай за мной, коли так.

— Уходи, дурак! — зло шепнула ему на лестничном переходе Варя и пребольно толкнула коленкой. — Уходи, пока не поздно!

В уютно обставленной комнате, просторной, с высоченными потолками, развалился на тахте мужчина лет сорока пяти, худенький и совершенно лысый. Ноги его были прикрыты оранжевым пледом.

— Варвара, девочка, — протянул он капризно, — ну что же это, понадобилось гонца за тобой посылать? Ты не заблудилась?

Говоря, он с любопытством, вытянув голову из подушек, разглядывал Пашуту, словно не живой человек перед ним появился, а призрак.

Витя и Варя разделись в прихожей, а Пашута ввалился в комнату прямо в ватнике, раздеться не пожелал, многозначительно похлопав себя по карманам. Варя упала в кресло, вытянув длинные ноги в джинсах, соблазнительно обозначилась под шерстяной кофточкой юная грудь, ответила, манерно растягивая слова:

— Ой, Дмитрий Иванович, дорого-о-ой, там такая толчея-а, чуть не затоптали бедную девочку.

Витя аккуратно присел на стул, огладил туловище, точно проверяя, всё ли у него на месте.

— Как же тут быстро обернуться, женишка вон привела. Прямо к нам его привела, Дмитрий Иваныч, прямо к дому. Видать, не случайный для неё человек.

— Ты так полагаешь?

— Да так выходит. По виду придурок деревенский, а поди разбери. В гости напросился. Пашей назвался.

Пашута — не стоять же вечно столбом — опустился на низенький, без спинки, стульчик рядом с Варей,

— Жених с рынка как от бога посланец, — нравоучительно заметил Дмитрий Иванович. — И чем же ты, голубчик Паша, торгуешь? Каким продуктом?

Обратившись к Пашуте, смотрел не на него, а на Варю. У него была такая манера — отворачиваться от того, с кем говорил.

— Меня в гости вот он пригласил, Виктор, а так бы я разве посмел.

— А чего ты, голубчик, за нашей Варей увязался?

— Так мы же знакомы. Ещё с Риги. Увидел её на рынке, обрадовался. Чужой город — а тут…

— В Риге? В Риге познакомились? — Дмитрий Иванович вскинулся, загулял желваками сухого лица, и Пашута понял, что задел опасную струну, которую трогать не следовало.

— Что вы говорите, Павел Данилович, — возмутилась Варя. — Какое знакомство? Ко мне хулиганы приставали, а он меня проводил. Вот и всё знакомство.

— Надо же, — задумался вслух Дмитрий Иванович. — Вечный провожатый… И всё как бы случайно. Надо же…

— Вот-вот, — поддакнул Витя обрадованно. — Ну, Варька, погоди, допрыгаешься, сикуха!

Девушка, резко перевернувшись в кресле, выпалила звонко:

— Ты что, ты что мне клеишь, плясун?!

— Погодите вы оба, — Дмитрий Иванович окончательно взбодрился, — погодите лаяться. Чтo человек про нас подумает… Да чего же мы такую интересную беседу насухую ведём. Эй, капитан! Ходи сюда! — гаркнул с неожиданной для его щуплой грудки силой. На зов явился высокий, крутоплечий детина в легкомысленном розовом фартучке. «Ого! — подумал Пашута. — Да у них тут целый отряд». У детины было лицо младенца, розовое, гладкое, с пуговичками невинных голубеньких глазок, которыми он преданно уставился на Дмитрия Ивановича, остальных в комнате будто и не заметив.

— Скоро обед поспеет, шеф. Супец отменный получается.

— Ты, Жорик, пока подай нам закусочки и бутыленец. Гостя попотчуем. Видишь, дорогой гость у нас.

— Варька, что ли, привела? — почему-то сразу догадался Жорик-капитан.

— Кто бы ни привёл, надо угощать, никуда не денешься. Законы гостеприимства для русского человека превыше всего.

Парень смешливо глянул на поникшую Варвару, на Пашуту, бросил: «Счас нарисуем», — и скрылся за дверью.

— Наш Жора, — объяснил Пашуте Дмитрий Иванович, — на все руки мастер. Я его на улице подобрал, сиротку. Обогрел, выпестовал, гляди, какой гарный хлопец образовался, хоть в кино сымай. Верно?.. Жора очень денежки любит, а потому беззащитный, как дитя. Я ему немного денежек дал, просто так, от избытка, он и засветился, взыграл нутром. Теперь я ему вроде отца родного… А ты денежки любишь, Паша?

— Любит, — ответил за Пашуту Виктор. — Но зарплата у них небольшая. Сколько он зарабатывает, а, Варь? У него какое звание, у мента твоего?

Варвара, взвизгнув, метнулась к обидчику:

— Заткнись, кобель поганый! Глаза вырву!

Её угроза всех позабавила. Дмитрий Иванович, по виду невзрачный, привстал, как-то ловко дотянулся до неё длинной рукой, прихватил и умело спихнул обратно в кресло.

— Варенька, девочка, как ты себя неприлично показываешь при чужом человеке. Ая-яй, стыдно! И ты, Витюша, к ней зря не цепляйся. Виновата — ответит. Но надо же разобраться.

— В чём разбираться, Дмитрий? Тебе подонок лапшу на уши вешает, а ты веришь? Мужик это, обыкновенный мужик. Сало я у него купила.

— Не купила! — обиделся Пашута. — Я подарил.

— Молчи ты, чокнутый!

Пашута видел, что она его и себя пытается защитить от опасности, но грубые слова, срывавшиеся с её губ, коробили его. В нём злость постепенно набухала, и он радовался ей, как старинной подруге, ибо редко в последние годы злился, а это всё же напоминало о молодых, безрассудных днях.

Жора принёс на подносе всё, что потребно для хорошего разговора: бутылку водки, тарелочки с копчёной колбасой, с сыром, с солёными грибками. Придирчиво оглядел столик и обернулся к Дмитрию Ивановичу, ожидая сигнала.

— Молодец, — похвалил тот. — Плесни и себе, ничего. Раз такой случай.

Себе Жора нацедил не в рюмку, а в гранёный стакан.

— Ну что ж, со знакомством, граждане, — пригласил Дмитрий Иванович и деликатно пригубил рюмочку. Жора пил стоя, причмокивая и наслаждаясь каждым глотком. Он, похоже, не только денежки любил, но и водочку. Варя опрокинула рюмку по-мужски, залпом.

— И какие же у тебя, голубчик Паша, планы касательно нашей Вареньки, если не секрет? — благодушно поинтересовался Дмитрий Иванович, нанизывая на вилку грибок.

— Погоны ей нацепит, — пошутил Витя, а Жора-капитан, ничего не понимая, счастливо хохотнул, шлёпнув себя по животу, как по барабану.

— Хочу её аннулировать из вашей компании, Дмитрий Иванович, — солидно ответил Пашута. — Увезу на хутор, пристрою к какому-нибудь полезному делу. А с вами она пропадёт, я уж вижу. Охмурили вы её.

— Дурак, какой дурак, господи! — обречённо сказала Варя.

— Видишь ли, голубчик, а вдруг она с тобой не поедет. Она ведь, Варюха наша, задом крутить умеет, а больше, скажу тебе правду, ни к какому ремеслу не способна. Такой уродилась, как ты её переделаешь?

Дмитрий Иванович сокрушённо покачал головой, горюя о незадавшейся девичьей судьбе, а Витя и Жора заржали, как два вольных коня.

— Да и то хочу у тебя спросить, гостюшка ты наш дорогой, нежданный, чем тебе наша компания не приглянулась?

Пашута разжевал колбасу.

— Ну как чем? Люди вы путаные. Может, воры, а может, и похуже. А она несмышлёная, в беду попала. Заманили вы её, а это, как водится, коготок увяз — всей птичке пропасть. По-человечески жалко её.

— А ты смелый, голубчик, — опять у Дмитрия Ивановича желваки на скулах заиграли, лицо посерело и взгляд вонзился в Пашутину переносицу, как игла. — Такие речи в чужом дому, ая-яй! За это ведь наказывают.

Перевёл тяжёлую улыбку на Виктора, дрожащего, как в лихорадке, и Пашута на ту сторону поудобнее перевалился, да не угадал. Жора-капитан, мастер на все руки, проворнее оказался, и стоял он удачно, у Пашуты за спиной. Мигом сорвал со стола бутылку и обрушил ему на затылок, по-мясницки крякнув.

— Больно! — успел пожаловаться Пашута и провалился в небытие.


ССОРА

Колод не хотел умирать. Юный Улен перебрался к нему в землянку, спал рядом, крепко обнимая, пытаясь передать свою силу. Кормил, поил, а больше чем он мог помочь? За несколько дней старик ослабел, перестал двигаться, лежал плашмя, глядя в тёмный потолок, а когда задрёмывал, начинал бормотать слова, которые Улен не понимал. Юноша по его указке приготовил снадобье, смешав с медвежьим салом настой трав, втирал вонючее лекарство в раны. В землянке густо висел сладкий запах гноя. Иногда в узкий лаз просовывал башку Анар, чего он раньше себе не позволял, печально, по-щенячьи скулил и пропадал в ночи.

— Когда умру, — сказал Колод, — он будет тебе надёжным другом.

— Знаю, — отвечал Улен. — Но ты выздоравливай.

По всем приметам зима собиралась долгая. Жизнь в сельбище затухала, люди копошились в землянках, по возможности их утепляли, и каждый, кто был в разуме, с беспокойством прикидывал, хватит ли припасов на самые холода. Зимой тоже можно добывать пищу, но это гораздо труднее. Из года в год ближе к весне духи смерти устраивали опустошительные набеги, в первую голову прибирая больных и старых. Люди не роптали: и природа ежегодно обновляет себя, сминая тленное в почву, расчищая путь молодым побегам, — в этом и есть высшая мудрость жизни. Но хотя никто не предполагал жить слишком долго, всё же лесовики пускались на всяческие уловки, дабы лишний раз поглядеть на весеннее солнце.

По ночам, когда боль особенно изводила Колода, он спасался разговорами.

— На свете мы не одни, мальчик, — рассказывал он. — Если идти много дней, держась правее восхода, то придёшь в места, где зимы не бывает. Там живут наши братья, хотя они на нас не похожи. Они меньше ростом, потому что прячутся в траве. У них узкие глаза, ибо они вечно жмурятся от ветра. Они приручили лошадей, скачут на них, пьют лошадиное молоко. Ещё они лепят тёплые дома из глины. Они злы, как привидения, и беспощадны к врагам. Когда-то давным-давно и мы жили там.

— Почему мы ушли оттуда, учитель?

Уважительное любопытство юноши утешало старого охотника. Он надеялся: путь его не исчезнет во тьме, коли хоть один человек будет горевать о нём.

— Человек мал, всё ему грозно, он спешит укрепиться на одном месте, пустить корни, точно дерево. Где всё привычно взору, там меньше страху. Но ещё есть в людях тоска по неведомому. Разве тебе не знакомо это?

— Бывает, во сне мерещится… Но это блажь, учитель?

Колод засмеялся, как застонал.

— Без этой блажи — серо, пусто… Умирать буду, кого пожалею? Тебя, Анара… Солнышко алое, лес дремучий… Со всем тяжело расставаться. Но есть ещё кое-что, чего назвать не умею, чего не видел никогда, и по тому, несбывшемуся, печаль острее. Короток срок человеку, задавлен он беспокойством о завтрашнем дне, а оглянешься… Эх, Улен, мало успевает постичь человек, а это горше всего… Вот колдун Рива внушает, будто ведомы ему законы жизни и смерти и может он угадать предначертание светил. Но он лжёт, и движет его помыслами корысть и тот же страх. Ты ему не верь, стерегись его. Где он царит, там тебе гибель.

— Отчего же люди ему верят?

— Рива умён, знает всякие обманы. Люди охотно верят тому, кто их обманывает. Правды немного вокруг, и она крута. Я умру, и ты умрёшь в свой срок — вот правда. А зачем она тебе? Рива обещает: я знаю тайну, покоритесь мне — и с вами не случится беды. Это весёлый, манящий обман. Когда я был молод, Рива уже был таким, как сейчас, сморщенным сучком, и он сказал мне эти слова, и я полюбил его всем сердцем. Готов был делиться с ним добычей, лишь бы побольше узнать о прекрасной жизни, которая нам недоступна… Улен, в ту пору я не был слеп, но так сладко купаться в волшебном обмане, как в тёплой реке. У Ри-вы много ловушек для простаков.

— Он ненавидит тебя, учитель? — осторожно спросил Улен. Они вели опасный разговор.

— Однажды он отнял девочку у болотных людей. Ты их не застал, они все погибли от страшной болезни. Девочке было лет десять или около того, но разум её был слаб, она и говорить не умела, правда, глазёнки у неё были смышлёные. Рива забавлялся с ней, как с женщиной, и учил её всяким мерзостям, но чем-то она ему не угодила, и он уморил её голодом. Я видел, как она умирала, убогий человечий зверёныш, я хотел её накормить, но Рива не позволил. Он сломал мне руку. Я не простил. И он не простил…

Улен приподнялся на локте и спокойно спросил:

— Хочешь, я убью Риву?

Голова Колода, огромная, со спутанными волосами и бородой, тряхнулась как от толчка. Голос дрогнул:

— Благодарю, мальчик, но я сам мог сделать это.

— Почему же не сделал?

— Убить легко человека, но не его тайну.

— Не понимаю тебя, учитель.

— Рива тоже мог погубить меня не единожды. Его сила больше моей. Но ему важно, чтобы я жил. Иначе он не поймёт, откуда грозит удар. Я же тебе говорил, Рива умён. Если он убьёт меня, тогда рано или поздно все поймут, что он боялся меня. И перестанут ему верить. А если я убью его, останется его тайна. Люди проклянут меня.

Вскоре Колод задремал. Улен долго размышлял над его словами, но не находил в них смысла. Есть много в человеке смутного, загадочного, такого, над чем стоит, наверное, поломать голову. Но есть простые, понятные вещи, перед которыми замирает в недоумении лишь трус или недоумок. Чем глубже обида, тем вернее должно быть возмездие. Улен не понимал, как можно жить неотмщенным. Даже птенцы угрожающе пялят клювики, если их дразнят. Человек, способный стерпеть оскорбление, не вызывал у него симпатии. Но Колод… Колод мудр и бесстрашен. Он чего-то недоговаривает. Или у Улена не хватает ума его понять. Какая тайна может быть у мёртвого человека? Человек уходит целиком, а то, что от него остаётся — безгласное тело, — сжигают на костре либо зарывают глубоко в землю. Если человек что-то прятал при жизни, его захоронка скоро отыщется.

Улен пошёл и подстерёг Млаву у заводи, где вода не замерзала до самых лютых морозов. Млава принесла два глиняных кувшина. Она была закутана в долгополую волчью шубу, которую Улен увидел впервые.

— Хорошая шуба, — похвалил Улен. — Откуда она у тебя?

Млава отвела взгляд, и он напрягся, почуяв недоброе.

— Почему ты не приходил вчера? — Она словно не слышала его вопроса.

— Колону плохо, умирает… Кто дал тебе эту шубу?

Млава поставила кувшины в снег и опять не ответила.

Сердце Улена охватил морок, и почудилось ему, будто далеко отсюда и вовсе не в этом мире застонал на снегу человек. Невыносимый вопль вонзился ему в грудь.

— Ты ничего не слышала, Млава? — Он спрятал испуг, как прячут кусок лепёшки за пазухой.

— Шубу подарил отцу Богол, — сказала девушка капризно. — Что тут плохого?

Улен справился с сердечным томлением, привычно покорясь дразнящему блеску её глаз.

— А за что он подарил шубу?

— Я мила ему. Ты разве не знал?

Улен об этом догадывался.

Он окоченел в своём ветхом тулупчике из лосиной кожи. Подумал, что надо пережить эту зиму, и чтобы Колод не умер, а потом всё будет хорошо.

— Я не отдам тебя никому, Млава, мы будем жить вместе.

Девушка сделала шаг, вытянулась на цыпочках и потёрлась щекой о его губы. Это было чудесно.

— Что мне делать, Улен? Богол сильный. Мой отец слабый. Ты молодой. Нам не справиться с ним.

Голосок её напрягся, она искала у него защиты.

— Это не твоя забота, — он тихонько погладил её плечи. — Только бы переждать зиму.

— Богол не утерпит. У него осталось мало жизни. Когда он жадно смотрит на меня, я хочу смеяться. У него дрожат руки. Но я боюсь. Отец говорит, его нельзя злить. Поэтому взял шубу. Отец слабый и больной.

— А я молодой, — усмехнулся Улен. — А Богол сильный. Ты повторяешь одно и то же. Я буду дразнить тебя кукушкой.

— Один раз ты назвал меня лягушкой. Мне было приятно.

Улен ликовал. Сегодня она была к нему добра. Это хороший знак. Это его лучший день. Она готова ему довериться. Но надо быть осторожным. Тот, кто опрометчив, погибает рано. Так учил Колод.

Они оставили кувшины у заводи и пошли к заветной поляне. Поляна была как шатёр. Несколько дней назад Улен показал её девушке, и она была в восторге. Там она впервые позволила ему погладить её бока, и ноги, и грудь.

— Ночью мы с Колодом вспоминали колдуна Риву, — сказал Улен, — а с тобой говорим о Боголе. Я не хочу о них думать. Зачем они нам?

— Ты никого не боишься, Улен?

— Почему ты спрашиваешь?

— Мой отец не такой. Или болезнь делает человека трусом?

— Все чего-нибудь боятся, и люди, и звери.

В прошлый раз Улен набросал на поляне пышных еловых веток, получился зелёный хрустящий помост, на котором можно было отдохнуть. Девушка обняла его сзади за плечи, шепнула в ухо:

— А я ничего не боюсь, когда ты рядом.

Вечером он пробрался к землянке Богола, обложенной сверху высушенными берёзовыми стволами. Это была самая удобная и тёплая землянка в сельбище, в ней свободно могло уместиться десять человек, но вождь второй год жил один. По заведённому порядку два мальчика прислуживали ему: приносили еду и всё, что требовалось, а также выполняли поручения. Они передавали его распоряжения, касающиеся повседневной жизни сельбища. Мальчики ежегодно менялись. Прислуживать Боголу считалось большой честью. Пять зим тому назад Улен тоже нёс эти почётные обязанности. Богол был им доволен. Иногда приглашал мальчика разделить трапезу: это было знаком особой милости.

Теперь Улен собирался вернуть вождю шубу, подаренную Млаве. Он не посоветовался с Колодом, опасаясь, что тот помешает ему. Раки, отец Млавы, тоже не подозревал, какая туча собирается над его бедной головой. Днём Улен отнёс ему в подарок большой кус обжаренного на углях медвежьего мяса и горшочек с тушёными сладкими кореньями. Несчастный Раки, вечно голодный, так набил брюхо, что уснул, не сумев доползти до лежака. Из полуоткрытого рта у него свесились на бороду непрожёванные мясные волокна.

Млава, блестя глазами, сказала, что вряд ли он очнётся до утра. Когда выпадает счастливый случай, он переваривает пищу двое суток подряд, не просыпаясь.

Она будто гордилась этим, и Улен уважительно покивал головой, хотя вид обожравшегося старика вызывал у него недоумение.

Улен ждал возле землянки. Шубу, свёрнутую в тюк, опустил у ног. Он знал, что замечен: шкура, перекрывавшая вход, слегка шевельнулась. Один ли там Богол или принимает гостей? Если в землянке женщина, ждать придётся долго. Он готов к этому. Он стоял неподвижно, не позволяя себе переваливаться с ноги на ногу. Пусть никто не посмеет упрекнуть его в нетерпении, неприличном воину, пришедшему к вождю с важным делом.

На душе у него было пасмурно. Звёзды, высоко угнездившиеся на ясном небе, покалывали лоб ледяными лучами. Он не страшился их призрачного света, но сегодня они смущали его своим высокомерным и пронзительным молчанием. Какое загадочное существо могло иметь столько немигающих глаз? Где оно прячется? В каких неведомых глубинах теряется его туловище?.. И звуки засыпающего леса, где уже вышли на охоту ночные, беспощадные твари, звуки, в которых привычное ухо различало мольбы и угрозы, наполняли Улена беспокойными мыслями. Многим, кто прячется в норах, не дожить до утра. Тщетны их усилия спастись. Равнодушные звёзды, как всегда, будут любоваться безжалостной повсеместной расправой. Но почему так? Почему одни рождаются, чтобы жрать, а другие лишь затем, чтобы их сожрали? Какая в этом надобность?

И кто он сам — охотник или жертва? У него сильные руки и великолепный нож, которым он убил медведя, но разве этим защититься от звёздного угара, от змеиных болот, от зловещего безмолвия?

В смущении повёл он взглядом по сельбищу, по кромке чёрного леса, стараясь расшевелить онемевшее в тоске сердце, и тут пёс Анар, точно услышав его зов, бесшумно, искрящейся тенью вымахнул сбоку и присел, забавно фыркнув носом.

— Анар, — растроганный Улен потянулся к собаке всем существом, но не двинулся с места. — Ты, наверное, голоден? Трудная была охота, Анар?

Пёс глядел на него не мигая.

— Побудь со мной, Анар, не уходи. Ты и не догадываешься, как одиноко бывает человеку ночью. Подойди ближе, Анар.

Пёс заворчал, но послушался. Пересиливая себя, неуклюже поднялся и сделал маленький шажок. Улен запустил руку в жёсткую, набухшую влажным холодом шерсть. Анар повернул косматую башку и на мгновение уткнулся носом в бок Улена.

Шкура у входа в землянку качнулась, раздвинулась щель, и сам Богол выбрался на лунный свет.

— Приветствую тебя, юный Улен. — Голос у вождя скрипучий и ровный, как дождевая струя. — Зачем ты тут стоишь? Говори.

Богол не пригласил его к себе, но и не отогнал, не показав лица, а вышел навстречу, и это значило, что он принял его как равного, но не благоволит к нему.

— Приветствую тебя, вождь. Прости, что побеспокоил. Не нужны ли тебе мои услуги?

— А что ты можешь дать?

— Всё, что пожелаешь, и жизнь в придачу, — учтиво ответил Улен.

Лицо Богола в звёздной мгле напоминало кусок хорошо отшлифованного тёмного дерева, на котором тусклыми точками прилепились глаза. Мало кто выдерживал его взгляд при свете дня, ночью это было легче.

— Собаку ты привёл, потому что боишься? В чём твоя вина передо мной?

Анар сочно зевнул, предостерегая юношу об опасности. Его насторожил голос вождя.

— Вины за мной нет. Я принёс шубу, которую ты отдал Раки для его дочери Млавы.

— Зачем ты её принёс?

— Млава скоро станет моей женой. Негоже ей принимать подарки от мужчины, хотя бы и от тебя, Богол.

Дерзость была неслыханной. Богол не поверил ушам и переспросил:

— Ты хочешь взять Млаву?

— Вот твоя шуба. — Улен подвинул тюк ногой, остерегаясь нагнуться. Богол прятал правую руку под накидкой, там у него топорик.

— Ты не болен, мальчик? — участливо осведомился вождь. Похоже, он никак не мог взять в толк происходящее.

— Я здоров.

— Ты уверен? Говорят, Колод принёс в сельбище заразу. Может, он передал её тебе?

— Нет, вождь. Колода изломал медведь. Скоро он оправится. Он шлёт тебе поклон.

— И всё-таки он чем-то заразил тебя, — задумчиво произнёс вождь. — Старый недоумок всегда держал себя так, будто у него две головы на плечах. Но она у него одна. И у тебя тоже одна, Улен.

— Я вообще не видел людей с двумя головами, хотя слышал про таких. Вроде они живут в пещерах далеко к восходу.

Улен с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться в деревянное, унылое лицо Богола. Тогда ему не будет спасения. Наверное, ему и так не будет спасения. Но почему наводит на всех такой ужас этот старик, у которого при лунном свете голова трясётся, как поздняя шишка на дереве? Не потому ли, что топорик, который он прячет у пояса, всегда без предупреждения пускал в ход, и не нашлось никого, кто посмел бы ответить ударом на удар.

А Богол думал вот что. Щенка, который осмелился прийти к его жилищу и тявкать, можно раздавить сразу, как улитку, а можно сделать это позже. Месть слаще, если не поддаться порыву и немного её оттянуть, Но отчего так заныло сердце, словно наглец явился не сам по себе, а принёс вести о скорых и страшных превращениях? Богол ни разу, сколько себя помнил, не поддавался ни силе, ни хитрости, но близок, видно, час, когда придётся уступить судьбе. Что ж, надо утешиться тем, что этот мальчик, будь он хоть сто раз чей-то вестник, не получит Млавы и не сумеет насладиться его поражением. О, Млава, её полное жаркой крови тело, её певучий голос, её упоительно бесстрашный взгляд — это всё смягчит горечь роковых мгновений. Вечным сном он уснёт на её груди.

— Мне жаль тебя, Улен, — сказал вождь. — Но уже ничего не поправишь. Прощай!

Согнул плечи, уполз в своё роскошное жилище. Улен пододвинул тюк с шубой к входу, обернулся к Анару.

— Неужели, пёс, охота на медведя была нашей последней охотой?

Анар повёл головой, раздул ноздри, но никого не учуял.


4

Очнулся Пашута в неудобной позе — ноги задраны на сугроб, голова утонула в снегу. А Варя изо всех сил трёт ему щёки. У неё самой лицо перекошенное, кровоподтёк на скуле.

— Хватит. — Пашута отстранил её руки. — Больно же, ты что… Как мы сюда попали?

— Очухался? — улыбнулась она ему сквозь пелену недавних слёз. — И то хорошо. Давай вставай! А то люди сбегутся. Охота была, чтобы на нас пялились.

Пашута приподнялся и сел. В левом боку что-то скрипнуло. Ага, знакомый двор.

— Но всё же объясни.

— Что тебе непонятно? Дали по башке и выкинули. Не будешь лезть, куда не просят.

— А тебя?

— Меня тоже выкинули, успокойся.

— Но за что тебя-то?

— Всё за то же, — зло сощурилась, отряхнула дублёнку. — Думают, я, как шавка, побегаю и приду за кормёжкой. Утрутся.

Пашута поднялся на ноги, покачнулся от лёгкого головокружения. Ощупал себя: всё вроде в порядке — ватник на нём и шапка на нём.

— А синяк тебе кто поставил?

— Витенька дорвался. Ладно, ничего. Я запомню.

— Запомни, запомни, — согласился благодушно Пашута. — Варя, ты погляди, какое утро разыгралось. Вон солнышко за башней, гляди! Как ребёнок улыбается.

— Псих! Какой же ты псих! — воскликнула Варя в изумлении и замахнулась, бедняжка, на него кулачком. Пашута готовно бок подставил, но словами осудил:

— Какие вы все драчливые, однако. Прямо беда.

— Куда мне теперь деваться?! И ведь всё из-за тебя, из-за тебя! Откуда ты взялся на мою голову такой мудрый?

— Не горюй! — утешил Пашута, а сам уже чувствовал, как в нём подымается лихая, невиданная радость. Словно зов судьбы услыхал. Приветный зов. Он никогда от него не уклонялся и давно по нему соскучился. — Что бог ни делает, всё к лучшему… А денемся мы с тобой, девушка, покамест на рынок. У меня же там сало непроданное. Но сообща мы его враз раскидаем.

— Сало? Ну ты сдурел совсем, Павел Данилович, Я с тобой сало пойду продавать?

— А что такого? Всё в жизни надо испытать. Неужто тебе никогда не хотелось на базаре поторговать?

— А знаешь, хотелось. Правда хотелось. — Лицо её засветилось совершенно детским выражением. Сердце у Пашуты захолонуло, когда он представил, что эта девушка останется с ним надолго, а то и навсегда. Вот у неё синяк на щеке, за это они ответят ему, но чуть позже.

На рынке Миша, владимирский трубадур, встретил их радостным воплем:

— Ну ты даёшь, земеля! Ну хват! Лександра уж предлагала твой товар поделить. Дескать, вряд ли ты вернёшься. А ты — тут. И деваху улестил. Герой, уважаю! Сам такой. У тебя, красавица, подруги не найдётся? Вечерком бы и погуляли. Я сперва с Лександрой хотел сговориться, да она рыло воротит. Ишь, погляди, ишь, как зыркает!.. А, земеля? Давай меняться. Я тебе Лександру бесплатно, а ты мне свою кралю с прикупом. Годится?

Миша витийствовал в пьяном кураже, Александра его презирала.

— Рассупонился, чёрт корявый. В зеркало на себя погляди, кому ты нужен, пенёк деревенский.

— Вишь, не нравлюсь ей. Эх, судьба наша ледащая!

Пашута провёл девушку за прилавок, поставил позади, чтобы её получше было видно отовсюду, и размотал тряпки с товара. Первому покупателю, который к нему обратился, назвал цену в четыре рубля. Мужичок в кургузом пальтишке, но явно при деньгах, засомневался от такой дешевизны, заторкался туда-сюда. И тут Варя себя проявила. Протянула ручку из-за Пашутиного плеча, на ножичек ломтик подцепила, пропела задушевно:

— Да вы попробуйте, мужчина! Это же объедение.

Мужичок цепкий глаз на неё скосил, ломтик проглотил, бухнул задорно:

— А твоя правда, девушка. Режь, хозяин, кила на два.

Дальше Пашута только поспевал разворачиваться.

Очередь к нему выстроилась второй раз за это утро. Но теперь не таяла, всё ощутимее гудела, торопила. Магия дешёвой распродажи потянула людей из разных углов, кому и не надо было сала. Всякий человек на случайную выгоду падок. Какие-то бабки с полотняными сумками замелькали, норовили пролезть без очереди. Двое парней стиснули очередь с боков, вроде бы следили за порядком, но красноречивых глаз не спускали с Вари. И брали всё не по крохам, не по двести граммов, как у Миши с его девятирублевой роскошью. Крупно брали. Над всей этой внезапней суматохой звенел весёлый Варин голосок:

— Всем хватит, всем! Не хватит, ещё принесём… Ах, вон женщина с ребёночком, пропустите её, пропустите! Да что же вы, ребята, сто лет сала не ели? А ну, становись в цепочку!

Пашута резал, бросал на весы, заворачивал, деньги смахивал в карман не считая. Сдачей Варя всех оделяла, ловко отщёлкивая монеты.

Сбоку зловеще шипела Александра.

— Что ж делается, господи! Цену сбили. Эй ты, пентюх владимирский, скажи ему. Надо же совесть иметь.

Пьяненький Миша ликовал, чуть ли не вприсядку за прилавком пускался.

— Так их, земеля! Круши! Спускай за рупь двадцать. Эх, кабы у меня не семья, даром отдал. А у тебя, Лександра, понятия нету. Душа у тебя нищая… Повезло тебе, парень. Да меня бы такая деваха приголубила, из себя б ремней нарезал… Ты про подругу-то не забудь, душа моя, про вечер не забудь. Загудим, небо погасим. Гуляй, Миша, последний нонешний денёчек!

— То-то ей подсветили, крале вашей.

— Погоди, Лександра, и тебе подсветят. Мужиков ты настоящих не видала.

Миша невзначай примостился к Вариному боку, да Пашута углядел, отпихнул:

— Вот это лишнее.

Пашута думал, вот поди ж ты, что значит юность. У этой девушки, ставшей ему вдруг дорогой, всё в жизни наперекосяк. Мотнуло её в лихие, злобные руки, а она и в ус не дует. Часу не прошло, как была уязвлена, били её по лицу, но нашла себе забаву — салом торговать — и всё плохое побоку, счастлива. Позавидовал даже ей в душе Пашута.

До обеда распродали почти всё, остался в мешке оковалок килограммов на десять да на прилавке несколько ломтей. Народу на рынке поубавилось, зато покупатель пошёл солидный, неторопливый, денежный. Такие хваты подходили в каракулевых шубах — ого-го! Цену не спрашивали и на Пашутино сало не глядели, хотя он готов был спустить остаток по трояку, лишь бы избавиться от обузы. Голова у него разболелась, всё же бутылкой по кумполу получить — это тебе не чихнуть в платочек, да и Варя утомилась, игривое настроение с неё спало. Но, увы, опять иссякло их рыночное счастье. Александра позлорадствовала:

— Обманом долго не проживёшь. Правда всегда себя окажет.

Миша загоготал:

— Тю, баба дурная! Ты, земеля, её не слушай, не вникай. У неё понятия, как у осы.

Правду Александра видела в том, что три человека подряд купили у неё сало, не торгуясь, по восемь рублей. Но её тут вскоре ждал удар. И этот удар нанесла ей Варя. Подкатил к прилавку пожилой щёголь в расписной дублёнке, в кокетливой, не по годам и не по погоде, кожаной кепочке на бритой голове, приценился к салу у Александры, да чёрт его потянул, наткнулся взглядом на счастливую Варину улыбку и замер. Помедлив, спросил:

— А у тебя, девушка, почём?

Не только салом он интересовался, ох не только. Варя не сплоховала, ответила многообещающе:

— Если оптом, молодой человек, по пяти рублей отдам.

— Сколько это — оптом?

Пашута, не мешкая, вывалил из мешка оковалок. Сам отступил на шаг, чтобы не мешать сговору.

Варя томно пропела:

— Вот, сударь. Остатки — сладки. Берите, не пожалеете.

Опытный ловелас на товар глянул мельком, глаз не отводил от Вари, намекал на иные утехи.

— Откуда приехали, девушка?

— Ой, да вы берёте или нет? — покосилась испуганно на Пашуту, придвинулась к покупателю, бросила скороговоркой: — Брат у меня строгий. Пока всё не продадим, на шаг от себя не отпустит.

— А потом?

— Одна я в городе, скушно. — И ещё тише: — Он-то к вечеру зенки нальёт, только его и видали…

Пашута подумал: хватит он с ней, конечно, горя. Но весело ему было и как-то знобко.

Покупатель прикидывал, морщинки к вискам собрал: мудрец да и только. А что такого, человек ушлый, на мякине не проведёшь, цену себе знает, утащит, чёрт, Варюху, в новую западню. Вон как глазищи у неё полыхают.

— На минутку отойди со мной в сторонку, девушка.

Не попросил, приказал. Пашута из последних сил сдерживался. У Миши от удивления язык изо рта вывалился, да и Александра притихла. Как кино им всем показывали из нездешней жизни. Варя, актриса горькая, изобразила одновременно и страх, и готовность не только в сторонку отойти, но и на край света ринуться, коли такая удача подвалила. Руки на груди стиснула, прошелестела страстным выдохом:

— Ох, молодой человек, сначала сало купите, вы же понимаете… — предостерегающим взглядом на злодея Пашуту, брата названого, повела. Поверил ведь покупатель, хоть спектакль был липовый. Выложил пять красненьких недрогнувшей рукой. Сказал Пашуте, хлопотливо упаковывающему сало:

— Вы разрешите, любезнейший, ваша сестрёнка поможет донести сало до такси? У меня, видите, руки заняты.

— Сестрёнка!.. — не стерпела Александра, — Прости, осподи, срам-то какой!

Пашута с печалью глядел, как рассекали толчею, пробиваясь к выходу, Варенька, стройная, недолгая его радость, и пожилой сатир, уверенный в себе, загребущий. Одного роста, в одинаковых дублёнках. Они подходили друг другу. Похоже, Варенька покатилась в ту лузу, куда ей и следовало упасть. Что это я, подумал Пашута, хотел от чужого пирога кусочек урвать? Стыдно это! Что ж, прощай, Варюха, заблудшая душа, пусть хранят тебя твои ангелы!

— Эх, мать честна! — воскликнул Миша, осиротевший, кажется, не меньше самого Пашуты. — Зазря ты, земеля, её отпустил. Тому бы гаду да этим салом промеж глаз — то-то бы складно вышло. Ладно, не переживай. Пойдём вмажем по напёрстку, у меня припасено.

— Никакого стыда у нынешних, — рассудила Александра, тоже вроде с сочувствием. — Таких распутных девок на площади надо пороть. Да по заднице её, да по голой заднице, чтобы кровь хлестнула. Тогда бы опомнились.

— Тебе волю дай, Лександра, земля опустеет. Кому сало будешь продавать?

— Зла она никому не делает, — заступился за Варю Пашута.

— Не делает? — удивилась Александра. — Чего вы понимаете, кобели проклятые? От таких штучек, как эта, весь раздор на свете. Голода и холода не знала, вот и жирует, зараза!

Пашута быстренько стал собираться. Повторное Мишино приглашение вежливо отклонил. Не до питья ему было, на душе почернело, как в пропасти. Скорей бы отлежаться где-нибудь в норе.

Но Варя вернулась. Он запихивал торговое снаряжение в мешок, а она сбоку незаметно просочилась, тронула за плечо:

— Ничего не осталось, Павел Данилович?

Он поднял голову, сомлел. Ей-богу, сомлел. Словно очутился с девушкой наедине в неведомом царстве, где струятся тёплые ветерки, донося запах мяты. У Вари взгляд прежний, отчаянный, и синяк победно светится на нежной коже. Так она на него смотрит, будто всю его смуту видит, и новую, и ту, которая в прошлом осталась беспризорной. Тихий, волшебный миг.

— Чудные у тебя духи, Варвара. Травой пахнут.

— Французские, Паша.

Рядом Александра зашипела, как из колодца, и Пашута очнулся.

— Чего ж с ним не пошла?

— Телефончик взяла… А что, ты хотел?

— Я тебе не надзиратель.

Обиды у него не было, но что-то жгло в груди. Шальная девчонка, забавно ресницами моргая, упивалась победой над ним, Пашутой, и над тем, который телефончик оставил, над двумя расторопными пентюхами. Большая у неё власть, скольких она ещё облапошит за свою долгую жизнь?

Пашута пожал руку Мише, Александре кивнул, попёр из-за прилавка. И она за ним, как лёгкая лодочка за катером. Молчком выметнулись с рынка, пошли по улице.

— И куда теперь? — спросила Варя с такой смиренной ноткой, с такой готовностью к послушанию, что Пашута вынужден был достать сигареты и немедленно задымить.

— Я бы тоже покурила.

Они очутились возле какого-то скверика, Пашута дал ей сигарету. Мешок свалил на скамейку. Солнышко слегка прогрело город, стоять было не очень холодно.

— Есть охота, — сказал Пашута. — А тебе?

— И спать. — Варя продолжала играть пай-девочку и смотрела на Пашуту с таким выражением, с каким ребёнок, смотрит на человека, от которого зависит. Но её глаза лгали, Пашуту это ужаснуло. — Я ночью почти не спала. Ещё этот придурок так врезал. Может, у меня сотрясение мозга?

— Сотрясение мозга у тебя хроническое, — хмуро заметил Пашута. — Какие-нибудь документы у тебя есть?

— Паспорт.

— К ним ты не вернёшься?

— Устанут ждать.

— Тогда пойдём в гостиницу, попробуем тебя устроить, сироту.

— Я не сирота.

— Ну это после расскажешь.

Пашута привёл её в трёхэтажную казарму, усадил на стульчик в вестибюле, а сам пошёл к администратору, потому что с утра над конторкой висела табличка «Мест нет». Место нашлось, когда Пашута в Варин паспорт сунул красненькую. Никогда бы он не стал этого делать, не в его это было натуре — соблазнять работников сферы обслуживания неправедными деньгами, но сейчас он томился единственным желанием, чтобы незримая ниточка надежды, протянувшаяся меж ним и Варенькой, подольше не обрывалась.

Он выхлопотал Варе койку на втором этаже и проводил её туда. Спросил, как ей лучше: сначала пообедать или поспать? Варя решила поспать. У неё был смурной вид, и глаза слипались, когда она закрыла перед ним дверь, улыбнувшись на прощание.

Пашута поднялся к себе в номер, упаковал вещи, чтобы можно было в любую минуту сняться, выкурил в одиночестве сигарету. Потом вернулся на второй этаж, устроился в холле перед телевизором «Темп», где изображение плавало подобно северному сиянию, и три с половиной часа, не отрываясь, смотрел все передачи подряд. У него было ощущение, словно он застрял в лифте.

Вечером они с Варей отправились ужинать в ресторан «Улыбка».


ИСТОРИЯ ВАРИ ДАМШИЛОВОЙ, ЗАПИСАННАЯ С ЕЁ СЛОВ

Жила-была девочка в хорошей семье, единственный, ненаглядный ребёнок. Горя не знала. Отец её, Олег Трофимович Дамшилов, человек тихий, застенчивый, по профессии историк, да вдобавок доктор наук, слишком долго и подробно изучал все ужасы, которые приключались с человечеством в течение веков, и оттого, вероятно, чувствовал в себе постоянную внутреннюю уязвлённость с уклоном в панику. К примеру, он вздрагивал от неожиданного телефонного звонка, а звонки все были для него неожиданными, и с испугом щурил близорукие глаза на шелохнувшуюся от ветра занавеску. Он верил, что несчастье присутствует в человеческой жизни как непременное условие, и ждал его проявления с минуты на минуту. Умом он понимал, что глупо так распускаться, уж коли беда неизбежна, то разумнее, пока она не грянула, игнорировать эту неизбежность, точно так, как множественные люди переносят, особо не сосредоточиваясь, смертельный недуг, покуда он окончательно не валит их с ног. Но одно дело понимать, а другое — соответствовать. К самым близким ему существам, жене и дочери, Олег Трофимович относился словно к двум хрустальным сосудам, которые неминуемо разобьются, если ненадолго выпадут из поля зрения. Женат он был вторым браком, и в первом браке его стойкое предвидение беды полностью уже оправдалось. Он выскочил из мучительного полуторагодовалого супружества с растерзанным сердцем, опустошённый, босый и сирый, утратив остатки веры в своё мужское достоинство, если предположить, что эта вера у него когда-то была. Любое напоминание об испытанных душевных терзаниях ввергало его в длительный нервический тик, когда у него руки-ноги начинали трястись, а взгляд приобретал выражение затравленности. Отчасти это объяснялось тем, что и второй его брак, увы, не стал противоположностью первому.

Варина мама, Елена Викторовна Дамшилова, работала медсестрой в районной поликлинике. О ней разговор особый. Она была прехорошенькой женщиной, радовавшей мужские взоры, при этом неглупой, но вместе с тем была злой женой. На Руси исстари злая жена почитается самым страшным наказанием мужчине, хотя определение это требует, конечно, расшифровки. Все злые жёны похожи друг на друга, но всё же у каждой есть какая-нибудь особая примета. Елена Викторовна на свой лад была несчастным человеком, какое уж тут счастье, если быть вечно недовольной и раздражённой всем, что вокруг происходит. Угодить ей было невозможно, хоть ты на голове стой, но это бы полбеды. Беда в том, что бес в неё вселялся всегда неожиданно и проявлялся во вспышках дикой ненависти к мужу и дочери. Как тлеющая головешка, она могла в любой момент вспыхнуть от легчайшего дуновения воздуха. Однажды после безобразной сцены, когда Елена Викторовна, вбежав в комнату, где отец с дочерью мирно обсуждали школьные дела, отвесила ему крепкую затрещину, вопя, что она не рабыня и или научит их поддерживать порядок в квартире, или поубивает (выяснилось, что Олег Трофимович по рассеянности, выходя из ванной, уронил на пол полотенце), он, набравшись мужества, деликатно предложил ей сходить на консультацию к психиатру и выяснить, не больна ли она и не следует ли ей попить каких-нибудь безобидных успокаивающих лекарств. Предложение возымело роковое действие. Елена Викторовна заперлась в спальне и до вечера обзванивала своих родственников и знакомых, уверяя их, что её муж завёл любовницу, хочет жить с ней открыто, а её в связи с этим намерен упрятать в сумасшедший дом. У всех она просила совета и защиты, но никто ей не помог. Только Катька Свиблова, лучшая, хотя и распутная подруга, её обнадёжила, пообещав выступить свидетелем на суде. Полночи Елена Викторовна каталась в истерике, выбила из рук мужа склянку с каплями, которые он ей принёс, и довела себя до полного изнеможения. Попытки Олега Трофимовича вымолить на коленях прощение ни к чему не привели. Поутихнув, она объявила ему о своём окончательном решении. Она сказала, что если он посмел объявить ей, слабой женщине, войну, то она её принимает, и пусть он не ждёт пощады. С тех пор Олег Трофимович стал бояться не только телефонных звонков, но и собственной тени. Друзей у него было немного, да и те, побывав у него в гостях разок, больше к нему не набивались, поэтому создавалось впечатление, что их у него и вовсе нет.

У каждой злой жены есть отличительные пунктики, у Елены Викторовны их было два. Первый касался того, что настоящий мужчина может быть только хирургом, а все остальные не заслуживают о себе даже упоминания; второй, обращённый тоже непосредственно к мужу, выражался в лаконичной фразе: «Мало даёшь денег!» Иногда оба пунктика совмещались и приобретали оттенок философского раздумья о смысле жизни. «Если бы ты, негодяй, был хирургом, то нам бы не приходилось считать каждую копейку». Олег Трофимович,надо заметить, выколачивал в месяц не менее четырёхсот рублей, а иногда и побольше, и все деньги, естественно, отдавал жене. Бывало, что у него не хватало даже на сигареты, хотя курил он мало и только на работе. Курение дома приравнивалось к покушению на жизнь жены и ребёнка.

В ту злосчастную ночь, когда Олег Трофимович неосторожно заикнулся о психиатре, его тринадцатилетняя дочурка впервые произнесла роковую фразу: «Как ты только с ней живёшь, папа?!» Впоследствии он много раз думал об этих её словах. Он им не радовался. Конечно, приятно сознавать, что во всех передрягах дочь на твоей стороне, это давало ощущение собственной правоты, но кому нужна такая правота. Снисходительное сочувствие дочери обижало его, пожалуй, глубже, чем немотивированные вспышки жениной ненависти. Их легко было объяснить патологической неврастенией, то есть сугубо физиологически. Но когда дочь-подросток смотрела на него с насмешливыми искрами в глазах, он терялся. Ведь он обеих любил со всей страстью своей застенчивой души. Любил как положено мужу и отцу, но ещё к этому чувству примешивалось горькое ощущение вины. Он заранее жалел Вареньку: в её характере неизбежно скажется слабость его собственной натуры, и это повлияет на её судьбу; и клял себя за то, что не сумел дать счастья вздорной, потерянной женщине, своей жене, в сущности самому безобидному и безответному созданию на свете хотя бы потому, что зло в ней не успевало вылиться в мало-мальски осмысленную идею, а сразу выплёскивалось наружу, как вода из закипевшего, переполненного чайника.

Когда Варенька училась в восьмом классе, а училась она прекрасно, у неё случился первый роман, и протекал он тяжело. Она влюбилась в студента Володю, который жил через три дома от них. Поначалу Елена Викторовна почему-то отнеслась к увлечению дочери с воодушевлением. Правда, попеняла ей, мол, рано, девочка, начинаешь, но тут же и добавила, что, слава богу, хоть есть у Варьки разум, не якшается со всякими малолетними преступниками, какие в подъездах ошиваются. Мужу она ещё откровеннее высказалась: «Это такой возраст, ничего страшного, я сама в четырнадцать лет влюбилась по уши. Володю я знаю, это мальчик воспитанный, на худое не решится. Переболеет им Варька, как насморком, и забудет. В мужья он не годится. Я не я буду, если она за хирурга замуж не выйдет. Неужто ей, как матери, с каким-нибудь вроде тебя век горе мыкать?!»

Варя переживала предсказанный насморк месяца три, повзрослела, стала как-то сосредоточенней. Когда Володя звонил, уходила с аппаратом к себе в комнату и плотно прикрывала дверь. Начала следить за собой, тайком испробовала все материны кремы и лосьоны. Прогулки её Елена Викторовна строго контролировала, позже восьми вечера девочке выходить из дома не дозволялось. С родителями она подробностями не делилась, замкнулась в себе, на расспросы матери отвечала довольно дерзко, в том духе, что нечего ко мне привязываться, ничего плохого я не делаю. Самое примечательное, как потом анализировал Олег Трофимович, было то, что мать устраивали такие ответы. Это потом, после скандала, всё покатилось, как ком с горы.

Он сам наблюдал за дочерью с чувством, похожим, наверное, на то, какое испытывает приговорённый к смерти человек, не знающий (по соображениям официозной гуманности), на какой день назначено исполнение приговора.

Проявилась беда совсем просто. Однажды Варя не пришла ночевать. Утром отправилась в школу, в тот день у неё была трудная контрольная, а к вечеру не вернулась. После безумной ночи, для Олега Трофимовича разорвавшейся надвое между звонками в милицию (у них не оказалось номера Володиного телефона) и бдением над впавшей в сумеречное состояние супругой, утренний звонок в дверь прозвучал волшебной свирелью.

К сожалению, первой к двери поспела Елена Викторовна. Увидя дочь живой, хоть и с бледным лицом, и уловив, как она после объяснила, запах вина и табака, она молча ударила её в лицо мужниным ботинком, неизвестно как очутившимся в руке. Успела ударить ещё два или три раза, пока муж не подскочил, обхватил сзади и оттащил от рухнувшей под вешалку девочки.

Когда он склонился над Варей, с ужасом потянулся к залитому кровью лицу, она отстранила его руку дерзким движением и спокойно спросила:

— Посмотри, папа, она мне глаз не выбила?

…Сидя с Пашутой в ресторане, девушка так прокомментировала печальную страницу своей жизни:

— Володя сделал меня женщиной, да, но не в ту ночь, через два дня. Он многому меня научил, я на него не в обиде. Студентик! Какой он студентик, фарца обыкновенная. Кролик. Я с ним после такое отмочила… Но свою дорогую мамочку никогда не прощу!

Пашута слушал её возбуждённые речи и радовался, что она с ним откровенна. Боже мой, думал он, сколько раз уже били эту девочку? Как же так получилось? Её много били, вот она и поверила: кто силён, тот и прав.


После школы Варенька вовсе отбилась от рук. Она собиралась поступить в текстильный институт на отделение, которое готовит модельеров, она хорошо рисовала, но провалилась. Даже не провалилась, а не подготовила рисунки к творческому конкурсу. Но этот эпизод лишь слегка царапнул её самолюбие. С матерью она к тому времени почти не разговаривала. Уже с год, как её урезонила. Как-то вечером Елена Викторовна встала у входной двери, картинно раскинула руки и объявила, что мерзавка выйдет из дома только через её труп. Варя фыркнула, спорить не стала, пошла в ванную и отцовым лезвием фирмы «Жиллетт» вскрыла себе вену на левой руке. На правой не успела, Олег Трофимович ворвался в ванную… Она не собиралась умирать, пугала, но ничего страшного не видела и в том, чтобы умереть. Подумаешь! Если мамаша психует, то и она может. Поглядим, кто кого перепсихует. Она объяснила родителям, что с ними морально порвала, а квартиру считает своим временным прибежищем. Униженный лепет отца, пытающегося навести мосты, оборвала нравоучением: «Ты, папочка, в прошлом веке живёшь, там и оставайся».

Буйная энергия в ней кипела. Хотелось столько всего сразу, чтобы руки лопнули от тяжести. Но она не была жадной. Она стремилась к абсолютной свободе и понимала её по-своему. Где свобода, там не будет шустрить липкогубый студент Володя, там она окружит себя настоящими мужчинами и воцарится среди них, как королева. А пока приходится проводить время бездарно среди «машек» и «тёлок» с их приблатненными кавалерами, имеющими на всю кодлу одну мозговую извилину. Скучно сидеть часами в баре, потягивая через трубочку тошнотворный коктейль, но всё это лучше, натуральнее, чем сюсюкать с девочками-чистюлями, мечтающими о принце, или водиться с их мальчиками, набитыми по уши книжной заумью, но похожими друг на друга, как сигареты в пачке. Те, в баре, хоть как-то живут, остальные с детства запрограммированы на добросовестное выполнение общественных обязанностей. Она выбрала первых.

Вскоре случай свёл Варю с человеком, который поразил её воображение. Седенький, невзрачный старикашка («вроде тебя, Павел Данилович, но чуточку, может, постарше») привёл её в свою квартиру, убранную, как шатёр султана, усадил в кресло, заглотившее её тело нежной пружинной пастью, включил на «Шарпе» записи Грига и три часа, пока звучали сюиты, не отводил от неё тускло-воспалённого, сумрачного взгляда. О, она сразу поняла, тут дешёвкой не пахнет. Григ витал в комнате не случайно. Варя мысленно возблагодарила папочку и мамочку за то, что они то кнутом, то пряником заставили её закончить музыкальную школу. Старичок поставил Грига, не завёл, допустим, битлов ей в угоду и для обольщения, и теперь с любопытством следил за её реакцией. Печальный Пер Гюнт рассказал ей, что у старичка есть тайна, которой ему необходимо поделиться, но не с кем. Она поблагодарила его без всякого кокетства, уверенная в будущей власти над ним:

— Мне хорошо у вас, Гнат Борисович. Можно, я буду к вам заходить?

— Сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

Он пожевал тонкими губами, заметил неопределённо:

— Безобразий я не люблю, но так заходи. Музыку умеешь слушать, это приятно.

Он не тронул её в тот вечер, напоил чаем с клубничным вареньем, угостил чёрным, необыкновенным, сладким ликёром. Провожая, сунул в руку коробочку французских духов. Подарок Варя приняла без удовольствия, даже спасибо не сказала. Она ещё не решила, как отнестись к новому знакомому, а дорогая коробочка сразу вроде бы накладывала на неё определённые обязательства. Да и жест, которым он её протянул, был чересчур примитивным, расплачивающимся. Гнат Борисович заметил её недовольную гримасу:

— Не нравятся духи?

— Авансов не беру.

Промахнулась она с этой немудрёной шуточкой. Гнат Борисович был почти на голову ниже её, стебелёк с седым венчиком, но когда припечатал Варю оценивающей усмешкой, выпуклые глазёнки сузил в две щёлочки, почудилось: огромен, неодолим. Чужой, железной волей на неё дохнуло, до печёнок проняло.

— В свои игры со мной играть не надейся, девочка.

— Уж вижу, Гнат Борисович, — пролепетала, извиняясь.

За те полгода, что к нему хаживала, подарков и денег ей передавал без счёту, приблизил к себе. Она не интересовалась, откуда у человека, живущего на инвалидное пособие, такие богатства, это её не касалось. Не дура, понимала, не с неба к нему деньги сыплются. Когда приходила по вызову (звонил не сам, кто-то другой молодым голосом сообщал коротко: сегодня быть во столько-то; без зова не смела являться), в квартире ни на кого никогда не наталкивалась. Такая секретность её вполне устраивала. Какими бы тёмными делишками он ни занимался, ему за них и отвечать. Её притягивало иное. Этот человек излучал энергию, которая её глухо волновала. Всё её существо томно содрогалось то ли от страха, то ли от непонятного, желанного возбуждения. За его молчанием, за резкими, грозными перепадами настроений таилось нечто необыкновенное, смертельно опасное. Это был настоящий мужчина. Седина и морщины, сухость маленького гибкого тела лишь оттеняли его внутреннюю величавую неусмиренность. Куда там до него всем этим мальчикам из бара с их пышными шевелюрами, стальными мускулами и куриными мозгами. А как умно, с предельной откровенностью отвечал он на самые пустячные вопросы, посвящая в мир взрослого, чуть циничного всеведения. Как нежно шутил с ней, будучи в хорошем расположении духа. Когда приказывал небрежно: «Скинь платьице, душа моя!» — её будто пронизывал заряд электрического тока, но не от желания, а от мгновенно охватывающего полнейшего безволия. И это было прекрасно. Как птичка билась в опытных руках, баюкая себя надеждой, что в любой момент может рвануться и выпорхнуть в открытую форточку. Его ласки не доставляли ей удовольствия, но и тут она с охотой впитывала его уроки. Близость случалась у них редко, обыкновенно они проводили время в оживлённой болтовне, слушали музыку, чаи распивали. Но всё равно это «Скинь платьице, душа моя!» висело над ней постоянной угрозой.

— Мои лета преклонны, — говорил он ей, — но душа осталась молодой. Ничем не насытилась, и смутой людской не утолена. Ты приникла ко мне, девочка, тебя мучает та же самая жажда. Все люди делятся на две категории. Всего лишь на две. Первых легко угомонить, досыта накормив, ублажив зрелищами. Это понимали управители судеб ещё в древности. Это верно и ныне. Дай каждому из толпы по куску копчёной колбасы да сунь ему под нос телевизор, и он будет счастлив. А коли сверх того выделить ему отдельную тёплую квартиру, так он и разревётся от умиления. Быдло это, рабы. Есть другие, их мало, к сожалению, мы с тобой к ним принадлежим, красавица. Этих ты ничем досыта не накормишь, потому что у них организм по-другому устроен. Вечно они рвутся куда-то, одни к власти, другие к богатству, третьи к любви, но ни в чём не находят покоя. Ибо чрево их необъятно. В этих людях, кои и не ведают толком, к чему стремятся, вся сила земли, весь её разум, но сами они живут худо. Да ты представь, каково это: видеть, что вокруг полно пищи, и быть голодным, смаковать прекрасное вино и испытывать жажду, чувствовать, что рождён властвовать, и не находить себе применения. Иные сходят с ума, другие становятся преступниками, кто-то пробирается на самый верх, но все несчастны, Похоже, проклятие божье над нами. Впрочем, это справедливо. За ярость желаний платить приходится по крупному счёту.

— Вы думаете, я тоже принадлежу ко второй категории? Но у меня вообще нет никаких желаний. Только не хочу, чтобы обижали.

— Что обижают, хорошо как раз. В обидах человек укрепляется. Не обида гнетёт, а неумение сдачи дать. А ты научись. Тебя обидят, и ты обидь. Да позлее.

— Как страшно, Гнат Борисович!

Лукавила Варя, страшно ей не было. Она удивлялась, как резко отличается то, что внушал ей Гнат Борисович, от того, чему учил отец. Они в одних годах были, а точно выросли на разных планетах. Отец говорил: будь умной, доброй, справедливой, не помни зла, помогай всем, кто нуждается в помощи. Гнат Борисович предостерегал: не подставляйся, нападай, мсти, остерегайся добрых побуждений, в них обман. Мнилось, свои советы милый папочка вытаскивал из книг, которые и она читала, да сам в них не всегда верил, а новый учитель смотрел на вещи трезво, не прикрывал всё, что дурно пахнет, розовыми занавесочками, не утешал расхожими премудростями; и конечно, если представить, что судьба свела бы их в поединке, от бедного папочки и мокрого места бы не осталось.

Наконец настал день, когда Гнат Борисович попросил её об услуге:

— Не хотел я тебя, ребёнок, ни во что вмешивать, да так обстоятельства сложились. Больше послать некого. Но ты не волнуйся, дельце вовсе не опасное.

У Вареньки сердце ёкнуло, но она себя пересилила.

— Я вам верю, Гнат Борисович.

Он объяснил, надобно поехать сначала в Ригу, отвезти пакет. Там её встретят и устроят. Поживёт сколько понадобится и помчится в Ленинград с другим пакетом. В Ленинграде получит дальнейшие указания и вернётся в Москву. Вот и всё. В общем, приятное путешествие, нуждаться она ни в чём не будет.

— Поеду как дипкурьер? — пошутила Варя. — А что в пакетах?

— Зачем тебе знать, ребёнок?

— Но вы только скажите, Гнат Борисович, вы не шпион?

Учитель добродушно улыбнулся, но глаза у него были ледяные. Варя стушевалась.

— Я остроумная, да?

— Ещё бы. Но не перестарайся, Варя. Некоторые люди шуток не понимают. Особенно те, которые в Ленинграде. Ты побереги себя немного.

Он тут же вручил ей пакет, запечатанный сургучной печатью, билет на рижский поезд и пачку денег в десятирублёвых купюрах на дорожные расходы. Выйдя на улицу и неся сумочку, как бомбу, она твёрдо знала одно: у Гната Борисовича в гостях побывала в последний раз. Он ошибся. Он не понял главного: роль уголовной дамочки ей не подходит, она рождена для музыки и любви.

— …Зачем же поехала? — спросил Пашута, когда она странно запнулась, точно подавилась своей откровенностью.

— Поехала? Ты бы не поехал? Хорошо тебе салом торговать, никаких забот. А у них мой адрес. Знаешь, какой у этого голос, который к Гнату вызывал? Как чёрная проволока. Они бы меня прибили.

— Вряд ли, — возразил Пашута. — Убить человека не так просто.

— Много ты понимаешь. Запросто бы кокнули. А молодое красивое тело разрубили бы на куски и посылками в разные города отправили. Чтобы никаких следов. Хорошо тебе на рынке…

Она уверяла себя, что съездит, выполнит поручение — и точка. Слиняет потихоньку, без дерзостей. Гнат Борисович поймёт правильно… Она себя уверяла, но успокоить не могла. Всё поговорка вспоминалась про птичку, у которой коготок увяз. В Риге основательно закрутилась с какими-то молодыми людьми, из ресторанов не вылезала и уже плохо соображала, что к чему. Только чувствовала — падает, падает в яму, а в ней дна не видать. Лихие фортели выкидывала, на какой-то даче на столе плясала, на спор с усатым дебилом червонцы на свечке жгла — всё не впрок. Ужас разбухал в душе, как свинцовый ком. Без копейки в кармане в Ленинград сорвалась. Усатый в провожатые набивался, он и новый пакет передал, еле-еле на вокзале его отшила, клятвенно пообещала вернуться. В Ленинграде, по адресу, куда пришла, опять ловушка. Тут Дмитрий Иванович точно паук из угла вылез. Долго с ней не миндальничал, напоил за ужином розовой гадостью, похоже, чего-то подмешал туда, она сил лишилась, только хихикала, как идиотка. Повалил на тахту, снасильничал, грязно, больно. Утром, пока он спал, отыскала на кухне длинный нож, склонилась над ним, истомно представила, как войдёт лезвие в коричневый кадык на тонкой, мальчишеской шейке. Он будто почувствовал, глаза продрал, вгляделся в её прыгающие губы, предупредил насмешливо:

— Нет, не сможешь. Не по плечу тебе, деточка, — и выругался жутко. Варя нож бросила, выдохнула:

— Всё равно тебе не жить, паучище!

Три дня гуляли с Витькой и Жориком-капитаном. В серое пятно гулянка слилась, ни света, ни тьмы. Потом Дмитрий Иванович дал ей денег и отправил на рынок за провизией…

Варя, утомлённая исповедью, к еде почти не притронулась, поковыряла вилкой в салате, проглотила две оливки. Зато Пашута, пока она рассказывала, с аппетитом умял сочный, с кровцой зажаренный антрекот, выхлебал тарелку ароматной солянки, заедая острую юшку пышным ленинградским хлебом.

— Ну, как тебе мои дела, Павел Данилович? — спросила Варя, потянувшись на стуле с видимым облегчением, будто ношу с себя скинула.

— История обыкновенная, житейская, — отозвался Пашута. — Бывает, и хуже влипают.

Всё же под её долгим, беспомощным взглядом ему трудно стало дожёвывать самодельный бутерброд с селёдкой.

— А скажи, Павел Данилович, зачем я тебе всё это выложила? Чужому человеку? Сама не пойму.

Пашута солидно покашлял.

— Я под руку подвернулся… У тебя, Варенька, синяк какой-то квадратный. Надо его припудрить малость. Утром, надо полагать, щека в зелень пойдёт.

— Нечего чужими синяками любоваться. Тебе хорошо, у тебя под волосами не видно.

— Не видно, — согласился Пашута. — Но тыква вся горит.

Глаза их встретились и с минуту не разлучались, но ничего понять друг в друге они не сумели.

— На билет дашь денежек взаймы, Павел Данилович?

— Дам. Но тебе не билет нужен.

— А что?

— Разберёмся. Утро вечера мудренее.

На улице Варя взяла его под руку.

— Погуляем немного?

— Конечно. Смотри — звёзды какие. Сейчас на голову посыплются. Похолодало вроде?

Долго бродили без цели. Чудно это было обоим. Но Пашуте чуднее. Эва какая потекла житуха. Утром — побои, вечером — ресторан, прекрасная девушка под боком, ничья. А ему пятый десяток по темечку постукивает. Пристанища у него нет, и смысла в жизни нет, и уж, видно, не будет никогда. Да и какой нужен смысл? Ноги держат, голова ясная, хотя и побаливает, желудок набит до упора, и девушка желанная рядом. Так бывало с ним и прежде, точно так же — восторг без причины, а на сердце кошки скребут. Кто-то раскручивает нашу жизнь по спирали, всё в ней повторяется, и ничего нового не жди.

Стояли у моста, будто игрушечного, будто для детского кино слепленного. У прохожего Пашута спросил:

— Этот мост как называется?

— Аничков.

— Ну да?

Варя захлопала в ладоши: «Аничков, Аничков!» — неизвестно чему обрадовалась. Отбежала к сугробам, слепила снежок — бабах ему на голову. Он тоже не старик. Нагнулся, зачерпнул, свалял кое-как — бух, и мимо. Вторично нагнулся, да она ждать не стала. Прыгнула сверху, повалила — ой, что делается! Хохот, визг, тяжёлая девка, ей-богу! И всё норовит снег поглубже за шиворот запихать.

— Караул! — вопил Пашута. — Милиция! Грабят одинокого путника!

До того навозились в снегу, подняться не могли сразу. Вот он — смысл бытия!

В её очах фонари со звёздами перемешались, вспыхнули диковинно. Редкие прохожие стороной двух дураков обходили.

— Чем ты меня купил, знаешь, Пашенька?

— Чем?

— А когда сказал про ребёночка. Чтобы я тебе ребёночка родила. Помнишь? Ты это всерьёз сказал?

— Такими вещами не шутят, — ответил Пашута.


5

Утром Пашута поджидал на этаже, когда Варя проснётся и выйдет из комнаты. Разговорился с дежурной, миловидной женщиной в опрятной синей униформе.

— Холода к весне ломаются. Вишь, иней яркий на домах. Напоследок зима принаряжается. Всё ведь в природе, как у людей.

Дежурная предположила, что мужик с похмелья мается.

— Через пятнадцать минут буфет откроют, — заметила сочувственно. — Там и кофе горячий, и кефир.

— В Англии, — сказал Пашута, — кефир по утрам прямо к домам ставят. Цена в квартплату входит. Вот бы и нам так. Большое ведь удобство.

— А вы почём знаете, как в Англии? Бывали там?

— Я лично нет, не бывал. Дружок ездил. Заводской. На полгода отправляли для обмена опытом. Много интересного рассказывал. Есть чему у них поучиться. Но с другой стороны, живут плохо. Хулиганов полно на улицах. Безработица.

— Этого добра и у нас в избытке.

— Безработных у нас нету, — возразил Пашута.

— Смотря как глядеть. Иной числится в работниках, а пользы от него — один вред.

— Справедливо заметили. И главное, такого выгнать нельзя. Не за что. Он же ничего не делает. Зато трудящегося человека, который себя сжигает на алтаре общественного блага, легче лёгкого сшибить с места. Я недавно любопытную статейку читал в газете…

Не успел Пашута досказать про статейку — Варя в коридоре возникла. Как же она была хороша в лёгком свитерке, в тугих джинсах, утренняя, толком не проснувшаяся. Просияла, углядев Пашуту.

— Ждёшь, Паша?

Он навстречу поднялся:

— Пойдём завтракать?

— Пойдём.

Дежурная им вслед посмотрела с недоумением, пыталась смекнуть, кем они друг дружке доводятся. Не муж, не жена, не отец с дочерью. А кто же тогда?

В буфете удачно в уголке пристроились, Пашута принёс от стойки сосиски, булочки, кофе. Ему опять не очень верилось, что это с ним наяву происходит. Собственно, ничего пока не происходило, но дивное томление тлело в груди, точно вина натощак выпил. Девушка молча принялась за еду и ему кивнула со смущённой улыбкой: ешь, мол, и мне не мешай. Видишь, как я голодна.

Она жила минутой, как привыкла, а он так не умел. Он предвидел, какой у них впереди трудный день.

— А после завтрака чего будем делать? — спросил он на всякий случай. Варя с готовностью задумалась.

— Ты же, Паша, обещал меня в Москву отправить?

Господи, как она легко от него отказывалась. Ну, а на что он мог надеяться? Что она с ним к Раймуну на хутор поедет?

— У тебя там, на квартире, что-нибудь осталось?

Кивнула:

— Сумочка, тряпки. Да чёрт с ними!

На нежной коже, там, где синяк, отслоилась голубая тень. Ещё вчера Пашута выведал у неё, где работает Дмитрий Иванович — в ресторане «Гренада» заместителем директора. Это небольшое заведение близ Невского проспекта. В нём любят бывать иностранцы.

Пашута осторожно бросил пробный шар.

— Надо бы к Дмитрию Ивановичу заглянуть.

— Ты что?! Зачем?! — Она вилку отложила. — Ты что придумал, Паша? Ты же видел, что это за люди.

— А чего — люди обыкновенные, расторопные, но ты послушай меня, Варенька. Надо здесь концы оборвать. Иначе они тебя в покое не оставят.

— Не понимаю, — теперь в глазах её блеклая тучка страха. — Чего ты хочешь? Разве это всё вообще тебя касается? Сама разберусь.

Пашута пригладил свой ёжик, залюбовался на миг её насторожённым лицом, заговорил вкрадчиво:

— Ты в большое дерьмо вляпалась, Варя, из него сама не выпрыгнешь… Не надейся. А ещё про себя объясню. Я много чего повидал на свете, поверь. И всё у меня уже было налажено, чтобы скоротать век без волнений. Но вдруг потянуло куда-то. Так сильно потянуло, мочи нет. Будто кто позвал издалека. Объяснить не могу, ну, точно наваждение. Я с насиженного места сорвался, покатился неведомо куда. Сбрендил то есть. Это с мужиками бывает. Но редко. Какая-то причина должна быть. А у меня не было… И вот теперь я думаю, это ты меня позвала. Как тебя увидел в Риге, так и понял. Точно молния в голову шарахнула… На рынке второй раз судьба свела, значит, нет ошибки.

Варенька от удивления раскраснелась. Конечно, дико такие слова слушать, да ещё в буфете, где торговый люд толчётся, где матерком от столов шибает, как сквозняком. Но голос Пашуты её заворожил. Спросила с опаской:

— От меня ты чего хочешь, Паша?

— Не понимаешь?

— Переспать, что ли, со мной нацелился?

Скучно стало Пашуте. Подумал: пожалуй, кончен бал. Может, и к лучшему. Достал бумажник, из бумажника выколупнул полусотенную, протянул девушке:

— На, бери. Ну бери, чего ты!

— Ты что, обиделся?

Пашута оставил зелёную купюру на столе, двинул к выходу. По пути наткнулся на ротозея с подносом: поднос с чашками — на пол, ротозей — в амбицию, зашумел чего-то на весь буфет.

— Заткни хлебало, — посоветовал ему Пашута, — Протез выронишь.

Ротозей послушно умолк.

Варя догнала его в коридоре, схватила за рукав.

— Ты что психуешь, Павел Данилович? Объясни несмышлёной девушке по-хорошему. Не надо из себя Вертера строить, тебе не идёт. Хочешь, я тебя поцелую?

Пашута ей сказал:

— Всего сразу не объяснишь, Варенька… Ты иди пока, накинь шубейку, припудрись. А я тебя на улице подожду.

Варя от смеха согнулась чуть не до полу, во все стороны солнечные зайчики посыпались.

— Ты чего?

— Ой, Паша!.. Этот там, в буфете, ползает… уморил ты меня, Паша, как не стыдно!

От каждой улыбки, от каждого её движения с ним перемены делались: то боль в груди смертная, то взлетает от радости к потолку. А ведь это скрывать полагается.

— Иди, иди, — легонько подтолкнул девушку в спину. — Иди, хохотушка, люди смотрят.

— Паша, — сказала, посерьёзнев. — Дай два часа сроку, рано ведь ещё. Дай!

— Куда ты пойдёшь?

— В парикмахерскую пойду, в душ пойду. Что же я в поросёнка-то превратилась. Я теперь должна быть ослепительно хороша, раз ты меня к себе приблизил.

К ресторану «Гренада» добрались они в первом часу. По дороге Пашута усыплял её волнение солдатскими анекдотами, и она впрямь забыла про всё на свете. Что значит молодость. Рассмешить её легко, и в омут столкнуть ничего не стоит. Но у входа в ресторан заартачилась. Пашута велел ей в такси ждать, а она с ним идти решила.

— Нет, Павел Данилович, один ты не пойдёшь, и не надейся.

— Не зли меня, Варя.

— А хоть лопни от злости. Один не пойдёшь. Не надо меня держать за дешёвку. Я девушка из приличной семьи.

— Тем более тебе не надо.

— Зря время теряешь, Паша.

Пошли вместе. Миновали зал ресторанный, очутились в узком коридорчике. Никто на них внимания не обратил. Нашли дверь с надписью: «Зам. директора Нечаев Д. И.». Пашута глянул на девушку: всё в порядке, в глазах страха нет.

Толкнул дверь, заглянул в щёлочку — ага, повезло. Вот он, вожачок, за столом, деловой, лысина блестит ярко. Бумаги листает. Пашута сперва Варю впустил, потом сам шагнул, — и тут опять удача, на двери задвижечка, он её сразу и защёлкнул за собой.

Если Дмитрий Иванович, их увидя, заподозрил неладное, то никак этого не выказал.

— Явились, голубчики, — окликнул благодушно, но с предостережением. — Оба пожаловали. Какие вы, однако, неразлучные… Эх, Варя, не думаешь ты о себе, совсем не думаешь…

Тут он осёкся, больно затейливо начал. Пашута, как в давние годы, в маршевой роте на тренинге, двумя прыжками пересёк комнату, занёс правую ногу чуток влево, для проверки упора, махнул прицельно. Вместе со стульчиком взвился в воздух Дмитрий Иванович, воспарил подобно ласточке, и с хрустом приземлился в углу.

— Ключи давай, падаль! — приказал Пашута.

Дмитрий Иванович после неожиданного и тяжёлого перелёта остался всё же в добром здравии, но когда заговорил, стало заметно, что челюсть у него перекосило.

— Ой, Варвара, а ведь тебе кранты будут! — прошамкал. Зря он к ней обратился с угрозой. Пашута подтянул его за шиворот, сказал заботливо:

— Убью тебя, сука! Ты что, не понял?

Пашута не напускал тумана. Не сомневался, со второго раза вышибет дух из сморчка. Шутки кончились вчера. Когда Дмитрий Иванович, скользнув по Пашуте недоброжелательным взглядом, это сообразил, в нём что-то надломилось. Лик его постарел, и пот проступил на лбу серым пятном.

— Какие тебе ключи, парень?

— От квартиры и от этой двери.

— Вот, в кармане.

Варя сказала:

— Павел Данилович, врежьте ему ещё разок.

— Хватит с него пока.

Упрятал в ватник связку на серебряном брелоке, приказал:

— Подымайся, гад!

Дмитрий Иванович послушно пополз вверх по стене. Пашута расстегнул ему брюки, приподнял и ловко вытряхнул из штанов. Ремнём перетянул руки за спиной. Потом выдернул телефонный шнур и обмотал им ноги сморчка.

— Узлы у меня вечные получаются, — похвалился Варе. Бедняжка повизгивала от восторга. Действительно, зрелище было поучительное. Пашута управлялся с её обидчиком, как с куклой, тот и пикнуть не смел.

Но когда уже были у двери, всё же не выдержал, открыл рот. Голос донёсся змеиным шипением:

— Погодите, ребятки, праздник у вас недолгий.

— Дольше твоей жизни, — обнадёжил его Пашута.

Коридор был по-прежнему пуст. Пашута запер дверь.

Выскользнули на улицу без приключений. И тут же к ним подкатило такси. Хороший знак. Сели на заднее сиденье, поехали. Варя помедлила мгновение, потом к нему прижалась, спряталась у него под бочком. Он обнял её за плечи, чувствовал, дрожь её колотит.

— Паша, а они нас не поймают? — шепнула жарко в ухо.

Погладил её по плечу, успокаивая:

— Мы им не по зубам, Варенька.

— Вон ты какой! Хвастунишка! А вдруг там Жора-капитан? Он же каратист. Ты же не знаешь.

— Все мы каратисты — бутылкой сзади по голове.

Водитель, бледный ленинградец, слухом обладал отменным.

— Правильно заметили, товарищ. От этих каратистов житья не стало. Только народ баламутят. Разве это спорт? То ли дело — самбо. А эти что? У меня племяш ходил в секцию. По четвертному в месяц платил. А толк? Наладился ногой выключатели сшибать. За что и поплатился.

— Чем поплатился? — поинтересовался Пашута.

— Родителям штраф сто рубликов. Самого на учёт взяли. Парень-то безобидный, но дурной. В братана моего пошёл. А я ещё когда говорил братану: рожай сразу двух детей. Одного как ни расти, всё равно дурной будет. Об этом и в газете писали. У меня — трое. Девка и два парня. Нормальные дети, никакого каратэ… Если один ребёнок, то обязательно в дурь попрёт. Родители с него пылинки сдувают, лелеют, отсюда и беда. А так-то, что одного корми, что двух — разницы никакой. Но братану не втолкуешь. У него один разговор: самому жрать нечего. Вы бы видели, будка — во, шире моей в два раза. Да и не жрёт он ничего, только пьёт. Лечиться ему надо. Скоро на принудиловку отправят. Куда уж тут детским воспитанием заниматься. Верно я понимаю?

— Ой, не могу, Павел Данилович. — Варя хрюкнула от удовольствия. — Ой, скажи, чтоб замолчал.

— Своего ума другому не передашь, — согласился Пашута. Разомлел он от тесного Вариного присутствия, забыл в этот миг, что с ним было вчера и что завтра будет.

Ленинград скользил у глаз призрачной декорацией — век бы ему длиться.

— Это — да! — Водитель перехватил руль поудобнее и боком к ним развернулся. — Это вы в самую точку попали. Коли дураком родился, дураком и помрёшь. Никакие должности не помогут. Я в газете читал, один субчик аж до самой вершины поднялся, управляющим области по сельхозтехнике назначили, а где он теперь?

— В тюрьме? — предположил Пашута.

— Почему в тюрьме? Там не написано. Но с места турнули. Он хозяйство развалил. Такие дела вытворял, полным пеньком надо быть. И что характерно: люди видели, что дурак, но молчали. Я так не умею. Я правду скажу в глаза, хоть ты кто будь. Хоть завгар, хоть сват королю. За это меня тоже некоторые дураком считают. Я не за себя воюю, главное, чтобы правда всплыла. Мне лично ничего не надо. На старой машине пятый год вкалываю, никому не жалуюсь. Но на святое не замахивайся. Того душа не стерпит.

— Приехали, — сказал Пашута. — Желаю вам удачи в нелёгкой борьбе.

Поднялись с Варей на этаж, прислушались у двери. Тихо внутри, как в могиле.

— Уйдём, Паша, — тоскливо попросила Варя, — Он же мог по телефону предупредить. Ну зачем на рожон лезть… Давай уйдём.

— Нельзя, — Пашута прилаживался с ключами. — Такие узелки только топором рубят.

В квартире никого. Пашута прошёл на кухню, заглянул в ванную, в туалет, в комнату. Пусто, слава богу. Но в воздухе чад, будто недавно кто курил.

— Теперь так, — распорядился Пашута. — Сумочка твоя, тряпки — это всё колёса. Ищем пакет, который ты привезла. Нам этот пакет очень нужен.

С полчаса лихорадочно перерывали квартиру, вскрыли ящики в шкафах, письменный стол раскурочили, настоящий устроили обыск. Пакет обнаружился в саквояже, набитом новенькими свитерами в фирменных упаковках. В пакете какие-то бумаги, документы, накладные; особенно вникать некогда. Пашута заметил удовлетворённо:

— Нам бы ещё тот пакетик, который ты в Ригу отвезла. Тогда бы мы их точно прижали.

— Как ты их собираешься прижать? В милицию сообщить?

— Ну зачем по пустякам органы тревожить, им доказательства нужны, труп, к примеру. А где его взять? Нет уж, без милиции обойдёмся.

— Но ты мне веришь? Я ни в чём не виновата. Честное слово!

Пашута не стал ей объяснять, чего стоит её честное слово, тем более для компетентных товарищей. Да и не успел бы объяснить. Только они устремились к двери, как с той стороны усердно заскрежетал ключ в замке. Варя охнула, и Пашута увлёк её на кухню.

— Сиди тихо! — Взял с полки столовый нож с длинным лезвием, потрогал зачем-то на ноготь. Варя вспомнила: именно этот нож она держала в руке с той же примерно целью. На мгновение всё в её глазах затянуло серым маревом. Она не заметила, как Пашута исчез из кухни.

Нереальная тишина в квартире привела её в чувство. Она поплелась в комнату и застала там такую картину. Жора-капитан, задумчивый и грустный, с неузнаваемым лицом, сидел на стуле, свесив длинные руки к полу, а за спиной у него стоял Павел Данилович, уперев ему лезвие в шею. Он Жору мягко уговаривал:

— Ты пойми, дурачок, за тебя заступиться некому. Я тебя проколю, как барана, и никто по тебе не заплачет. Витюша с Дмитрием Ивановичем запихают в мешок да сволокут к проруби. Будешь рыб в Неве кормить. Видишь, к чему приводит баловство? Ну зачем ты меня давеча бутылкой ударил?

— Чего тебе надо? — Жорин голос Варя не узнала. Прямо сиротская мольба. «Какой же он, оказывается, трус!» Её собственный страх улетучился, и сразу сцена приобрела юмористическую окраску.

— А расскажи, что знаешь. Чем ваша преступная группа занимается? Каким товаром промышляете? Ну и адреса, конечно, какие помнишь. Если обманешь, я тебя опять найду. На мне грехов много, твоя кровь, даст бог, в заслугу зачтётся… А ты, Варя, сядь за стол и на бумажку запиши, что нам Жора доложит.

— Я ничего не знаю. Это их дела.

— Он правду говорит, Павел. Он у них шестёрка.

— Уж кто бы пасть открывал… Ну погоди, Варюха…

Он не успел объяснить, почему Варе надо «годить». Пашута, изогнув руку, легонько чиркнул лезвием по его рту. Кровь проступила двумя алыми пятнышками, Жора их слизнул.

— Не надо пугать, — укорил Пашута. — У тебя кишка тонка, чтобы пугать.

Варя сказала:

— Я же слышала, как вы с Витькой обговаривали чего-то в Краснодар везти.

— Ах, в Краснодар? — удивился Пашута. — Широко размахнулись, стервецы.

Жора был как в столбняке. Нож его гипнотизировал. Он хоть и молодой был, да битый. Понимал: дьявол в деревенском ватнике шутить не собирается. По тому, как он подкрался, как, ткнув ножом в шею, ловко довёл до стула, Жора уяснил, в какие опытные руки угодил. Сколько уж они разговаривают, а деревня ни разу не подставился, ни одного промаха не допустил. Жора пока ещё надеялся на приход Виктора, но у того ключей не было. Пашута словно прочитал его мысли.

— Дверь на запоре. Если твой приятель сунется, я сначала с тобой кончу, потом отопру.

— А расколюсь, меня Дмитрий Иванович достанет.

— Не торгуйся, парень. Времени в обрез. Ну!

Нож потёк к Жориному горлу, он не стерпел его голубоватого сияния.

— Ондатру должны отвезть! Пятьсот штук. Товар не знаю где, сегодня скажут. В Краснодаре адрес такой…

Варя записала, высунув от усердия кончик языка.

— Ладно, — усмехнулся Пашута, — повезло тебе крупно, сынок. Некогда с тобой канителиться. А ну, встань!

Он с парнем проделал ту же операцию, что и с Дмитрием Ивановичем, стянул ему руки ремнём, а ноги — двумя полотенцами. Поглядел — не понравилось, слишком уж азартно вспархивали Жорины ресницы. Такой от пут в два счёта избавится.

Кряхтя, за шкирку доволок сироту до туалета, взгромоздил на толчок. Из кладовки принёс верёвку, молоток, гвозди, надёжно примотал Жору к сливному бачку.

— Хорошо сидишь, — похвалил. — Тут тебе самое место. Ну, не скучай.

Дверь в туалет заколотил гвоздями наглухо. Варя следовала за ним как тень, восторгалась:

— Какой ты выдумщик, Павел Данилович.

— В нашем деле иначе нельзя.

Крепыша Витю повстречали на лестнице, когда спускались. Не удалось им разминуться. Своим туловищем он, как ящиком, дорогу им перегородил. Смотрел недоверчиво, хотя и попытался изобразить усмешку.

— Здорово, фраера! На поклон приходили? Прощеньица просить? Сам дома?

Пашута был рад встрече. Ответил вежливо:

— Самого нету. Жорик там. Чего-то у него желудок схватило, никак из туалета не выходит.

Варя спряталась за Пашутину спину. Витюша зрачки сузил, запыхтел:

— А ну, давай вместе подымемся!

— Некогда нам. Пропусти, пожалуйста.

Тут Виктор совершил тактическую оплошность. С лагерных времён в нём сохранилась своеобразная реакция на слово «пожалуйста». Уловив в тоне Пашуты заискивающий оттенок, он расслабился, снял руку с лестничных перил, за которые до того надёжно цеплялся.

— Вчерашнего тебе мало, падла? Топай, говорю, наверх!

Пашута толкнул его в грудь, и он с грохотом обрушился вниз, прокувыркался пролёт и приложился хребтом к батарее парового отопления. Падение его воодушевило. Он спросил:

— Это что же такое происходит со мной?

Пашута, проходя мимо, поглубже нахлобучил ему кепку на нос:

— Не ушибся, милок?

В ответ Витя громко икнул.

— Вот и всё, — подытожил Пашута на улице. — Сделал дело, гуляй смело.

Варя заглянула ему в лицо.

— И что дальше будет?

— Вся жизнь впереди. Что-нибудь придумаем.

— Вместе придумаем?

— Куда ж ты без меня, — уверенно ответил Пашута. — Без меня ты пропадёшь. Это всем ясно.

Она с облегчением вздохнула.

— Знаешь, Пашенька, а я к тебе привыкла. Вот смехотища-то…


ПОБЕГ

Колод показал Улену, как подпалить пучок травы. Перед тем старик выпил хвойного отвару и сжевал кусочек вяленой рыбы — ему стало лучше.

Они внимательно следили, как перевиваются в огне стебельки, выползают на камень малиново-жёлтыми струйками, тлеют и гаснут. Улен затаил дыхание, чтобы не спугнуть птиц судьбы.

Последние травинки, прихваченные пламенем, съёжились и пожухли. На плоском камне остался затейливый узор, хрупкий, как след на насте — дунь и рассыплется в прах. Колод пристально вгляделся в хитроумные переплетения, вздохнул и откинулся на спину.

— Тебе пора уходить, мальчик. Хотя, может быть, уже поздно.

— Ты узнал, что я был у Богола?

Колод смежил веки и некоторое время лежал молча. Грудь его мерно вздымалась. Улен не торопил его. Он подумал, что если настал срок покинуть сельбище, то без Млавы он не уйдёт. Не размыкая глаз, Колод заговорил:

— Ты поторопился, сынок… Но иначе быть не могло. Ты должен спешить. Таким ты родился. Лишь годы научат тебя покою.

— Как я оставлю тебя, учитель? Ты слишком слаб.

— Твоя душа полна беспокойства о Млаве, не так ли?

— Её я возьму с собой.

Колод разлепил веки, скользнул сочувствующим взглядом по его лицу.

— Утром придут тебя убивать.

— До утра много времени, учитель.

— Но это уже не твоё время. За каждым твоим шагом следят. Охота началась.

— А что ещё тебе сказало гадание?

— Всё смутно… Лучше всего тебе уйти на север, туда, где реки текут медленно.

— Давай я напоследок погрею твои ноги.

Колод кивнул с благодарной улыбкой, и юноша начал растирать ему лодыжки, постепенно поднимаясь выше, разминая каждую мышцу. В ногах человека тайная сила, если её разогнать, она вспыхнет и напитает тело. Этому тоже научил его старый охотник.

— Возьмёшь с собой Анара, — сказал Колод.

— Он не пойдёт со мной.

Он мог сказать и по-иному: «Без Анара ты сам пропадёшь, учитель!» И то, и другое было правдой. От этой правды горчило во рту, как от смолы.

— Я попрошу его, он пойдёт.

Когда ночь туго окутала землю, перемешав в своей пасти звезды и насытив воздух мёртвым звоном, Улен выскользнул из землянки и, выбирая тропки, дочерна напоённые тьмой, пополз к жилищу Раки. Снег не хрустнул под ним, и веточка не пискнула. Он полз, как стлался, но это ничего не меняло. Кто должен его заметить, тот заметит. Глазу охотника достаточно тени, чтобы точно пустить стрелу. Вдруг стрела вонзится чуть ниже лопаток и умирать придётся в долгих муках? Но если ловкий стрелок направит удар в сердце, он еле успеет зачерпнуть напоследок пригоршню снега. Улен усмехнулся. Это пустые мысли. Не такая он важная добыча, чтобы кто-то ради него полез на дерево. Богол обойдётся с ним проще.

Млаву он вызвал коротким свистом, направленным так, чтобы достичь только её ушей. Они сидели, привалясь спинами к снежному бугру. Привычная расстилалась перед ними картина: бугорки землянок, как тёмные шапки, раскиданные могучей рукой, овал леса, сморщенные пятна звёзд. Улен погладил девушку по тёплой щеке.

— Отец спит?

— Да. Зачем ты пришёл?

— Я вернул Боголу твою шубу. Утром меня убьют. Так сказал Колод. Ты хочешь, чтобы я умер?

— Нет! — Млава обвила его плечи руками. — Нет, Улен! Беги!

Улен потёрся губами о её волосы.

— Вот что я скажу тебе, Млава. Люди охотятся стаей, как волки в стужу, и это правильно. Но ещё каждый старается разжечь собственный огонь. Чужой костёр греет плохо, и чужая еда может стать поперёк горла. Сильнее, чем голод, мучает страх одиночества. Я понял это, когда похоронил мать. Скоро умрёт Колод, я останусь один. Зачем мне жить? Утром меня убьют, но без тебя я не двинусь в путь. Хочу умереть возле тебя. Без тебя мне не нужно и жизни.

— Почему ты выбрал меня, Улен?

— Я не выбирал. Что-то случилось со мной, и я стал думать только о тебе.

— Ты вырос, и тебе понадобилась подруга.

— Нет, — возразил Улен. — Есть другие женщины, а ты — одна.

— Отец хочет, чтобы я стала женой Богола. Так будет лучше всем. И тебе не придётся бежать. Я уговорю Богола, он простит тебя.

— Я не отдам тебя Боголу.

Млава тихонько засмеялась, точно мышка заскреблась Улену в грудь. Звёздный мир сомкнулся над ними, и они забыли обовсём, увлечённые течением слов.

— Почему ты смеёшься? — спросил Улен с обидой.

— Как ты можешь меня не отдать? Богол берёт что хочет. Мы с тобой для него два крошечных огонька. Дунет — потухнем. И ты, и я.

— Он всё берёт, потому что его боятся. Но он человек, и власть его имеет пределы. Он смертен. Я мог убить eгo, когда относил шубу.

— Почему же ты не убил?

— Колод говорит: одна кровь зовёт к себе другую.

Шорох в кустах насторожил их. Улен отстранился, нащупал под рубахой нож. Они пристально вглядывались в темноту.

— Это ветер, — успокоил Улен, но сам не был в этом уверен. — У нас мало времени. Как ты поступишь?

— Я пойду с тобой, — девушка вздохнула. — Мне страшно, я не хочу быть женой старика. У него ледяное тело. Но помни, Улен, умирать я тоже не хочу.

— Мы не умрём. Собирайся, скоро я приду за тобой.

Добравшись по-пластунски до реки, он поднялся и, не таясь, вернулся к своей землянке. Он не обнаружил ничьих следов. Значит, в кустах прятался человек. Мало воинов из их племени умели растворяться во мгле, подобно позёмке. И среди них трое верных слуг Богола, его псы, его глаза и уши, люди сельбища боялись их не меньше, чем вождя. Кто-то из них, посланный Боголом, следил за Уленом. Охота началась, учитель прав, как всегда.

В землянке юноша ненадолго задержался. Дорожный мешок он приготовил заранее. На всякий случай рассовал по углам заговорные дощечки. Нечего здесь делать всякой нечисти, даже если он не вернётся никогда. Положил на каменную кладку, где многие годы горел огонь, сухую щепу. Он не испытывал сожаления, покидая родной очаг, лишь горькая усмешка копилась в нём.

У Колода его ждало потрясение. При тусклом свете лучины он увидел Анара, распростёртого на полу возле лежака и уткнувшегося носом в грудь Колода, который почёсывал его за ушами. Анар поскуливал, будто плакал. На Улена скосил укоризненный глаз, но не шевельнулся. Старый охотник хмуро сказал:

— Мы прощаемся. Анар идёт с тобой.

Юноша присел у очага, оставив мешок у входа. Закрыл лицо руками.

Ждать пришлось недолго. Сквозь пальцы он видел, как Колод слегка толкнул собаку, и Анар послушно отступил к стене. Вид у обоих был растерянный.

— Богол погнал за мной кого-то, — молвил Улен. — Но вряд ли тот нападёт здесь.

Колод кивнул, соглашаясь.

— Млава будет тебе обузой.

— Мне больно оставлять тебя, учитель.

Колод указал рукой в угол.

— Возьми топор и стрелы. Это всё, что могу дать тебе на прощание.

Улен склонился перед старым охотником в низком поклоне. С топором Колода и с его калёными стрелами, пробивающими древесный ствол, он рискнул бы пересечь землю из края в край, какой бы огромной она ни была.

— Благодарю тебя. Но я не могу принять твой дар, учитель.

Колод его понял.

— Не думай обо мне. До весны пролежу здесь, еды хватит… Тебе придётся хуже, Улен. Ты встретишь людей, которые поклоняются разным богам, не только Сварогу, — коварная ухмылка озарила его лицо. — Жаль, я не успел рассказать много важного…

Улена сжигало нетерпение. Что толку гадать о будущем, когда непонятно, как пережить нынешнюю ночь.

— Прощай, учитель! Никогда не забуду тебя.

— Удачи на долгой дороге, сынок. Только удача непобедима.

Улен последний раз огляделся. Старик лежит удобно, сало в тряпице у него за изголовьем, несколько лепёшек, крупяной отвар в кувшине, короткий меч под рукой — до всего легко дотянуться. В сельбище найдутся люди, которые о нём позаботятся. Он не умрёт…

Когда небо на востоке посветлело, они с Млавой отошли от сельбища на несколько полётов стрелы. Шли молча, глубоко увязая в снегу, хотя тропа была Улену знакома до каждой веточки. Анар не показывался. Наверное, Колод ошибся. Скорее всего, пёс вернулся к больному хозяину. Это большая потеря. Иметь в дальнем походе такого спутника всё равно что хранить про запас вторую жизнь.


Тропа петляла меж деревьев, за ночь на неё намело много снегу. Млава, идущая впереди, иногда оступалась и проваливалась чуть ли не по пояс. Улен выдёргивал её из снежной заводи, как из проруби. Они не обменивались ни единым словом. Молчание надёжнее всего. Любое слово разжижает упорство. Им ли, детям земли, не знать этого. В сельбище Улен пообещал девушке, что к полудню они доберутся до шалаша, где смогут отдохнуть и поесть. О чём же теперь говорить? Домой возврата нет. Впереди неизвестность. Зато они вместе. Воля вольная с ними. О чём говорить? Торба покачивается на спине у Млавы. Каждое движение девушки — сладкий толчок в его сердце. Где-то уже далеко отсюда ярится в богатой норе Богол, а Млавы ему не достать. Пусть подавится своей злобой. Давным-давно он учил Улена: «Когда приходится выбирать между своей жизнью и чужой — не нужно медлить. Убей без трепета — это главная наука жизни. Когда умирает твой враг, его сила передаётся тебе. Но будь осторожным, пусть люди подумают, что тебя охраняет провидение. На свете только одна справедливость — желание сильного. Прими эту справедливость как закон, стань сильным и помогай сильному. Необходимость сбила людей в стаю, в одиночку не прожить, но стая пожирает нерасторопных. Помни об этом, Улен. Не верь тому, кто говорит, что есть справедливость для всех, — это обманные речи. Если убить вепря и разделить его поровну на всех, все и останутся голодными. И ни у кого не хватит сил убить другого вепря. Какая уж тут справедливость. Природа устроила так, что женщине нужно меньше еды, чем мужчине. Кто-то должен следить за этим. В нашем роду я вождь и один могу решать, кому и сколько полагается от общей добычи. Мой разум — это разум всего рода. Моя воля — это воля рода. Моя забота — делать так, чтобы род не иссяк. Иные думают, я слишком жесток. О, это глупцы и трусы. Они заботятся только о своей шкуре. Их душит алчность. Это гнилые корни рода. Я отсекаю их безжалостно. Потому что это на пользу роду. Нет общей справедливости, но есть общая сила, которую мне поручено хранить. Я смело беру лучшее, что может дать племя, но возвращаю стократно. Я говорю с тобой об этом, потому что угадываю в тебе приметы высшего духа. Ты правильно поймёшь меня! Мне некому передать свой опыт. Так бывало и раньше. Те, в ком слишком яростно звенела тетива желаний, случалось, не оставляли потомства…»

Он благодарен Боголу за науку, потому и не тронул его ночью, когда тот был беззащитен. Теперь они расплатились друг с другом. Боголу понадобилась юная девушка, чтобы напоить высыхающие жилы её огнём. Как всегда, он действовал по закону силы. Как всегда, требовал для себя лучшее. Улен не отдал ему Млаву, но значит ли это, что он стал сильнее вождя? Конечно, нет. Он всего лишь жалкий беглец, пытающийся унести добычу как можно дальше. Он почти вор, вырвавший изо рта старика сочный кусок. Но кем бы он был, если бы Млава осталась с вождём? Наверное, вздорным щенком, получившим щелчок по носу и завизжавшим от ужаса.

То, что он затеял, даже для зрелого воина граничило с безрассудством. Улен понимал это, и мысли его были печальны. Но стоило Млаве обернуться, как она встречала его радостную улыбку.

— Ты устала?

— Нет. А что они сделают с нами, когда догонят?

Улен оглянулся: отчётливая цепочка их следов исчезнет не раньше завтрашнего дня.

— Кому охота за нами гоняться? У Богола есть дела поважнее.

— Я рада, что пошла с тобой.

Жаром обдало его от этих слов. Как она прекрасна в заячьей шапочке, надвинутой на самые брови. И страха нет в её глазах. Она сделала выбор. Лишь бы её мужества хватило надолго. Он ничего о ней толком не знает. Он ничего не знает о женщинах. Но, судя по матери, они бывают терпеливы.

— Скоро доберёмся до места. Шалаш мы ставили с Колодом, про него никто не знает.

— Всё-таки нас будут искать?

Он в этом был уверен и удивлялся, что до сих пор они продвигаются без помех. Олл, верный пёс Богола, самый быстроногий воин племени, наверное, первый их настигнет. Когда-то именно он учил маленького Улена ползать по земле так, чтобы трава оставалась несмятой. А если мальчик выказывал неуклюжесть, больно дёргал сзади за волосы. Олл не ведает жалости, зато не пустит стрелу в спину. Обязательно окликнет, даже если подкрадётся незаметно.

— Богол не унизит себя большой погоней. Он думает, у нас не хватит сил уйти далеко и мы вернёмся к нему просить милости.

— Но мы не вернёмся?

— Нет, — и поправил себя: — Я не вернусь, а ты свободна, Млава. Если хочешь… ещё не поздно.

Ослепительной вспышкой блеснул её взгляд.

— Не говори так со мной, Улен!

Вскоре после полудня свернули с тропы. Улен попытался заметать следы еловой лапой, но от этого было мало проку. Только снегопад и ветер дадут им возможность исчезнуть. Но день был ярок и тих. Солнце раскачивалось над лесом холодным, жёлтым зрачком. Бусы звериных и птичьих следов причудливо разбросаны по снежному полотну, томя сердце Улена желанием охоты. Однажды лопоухий заяц вывалился им чуть ли не под ноги и ошалело оборвал свой бег, уставившись в упор безумными глазками. Улен вскинул лук и спустил тетиву. Четвероногий прыгун, насаженный на тугую стрелу, как на вертел, ойкнул и умер мгновенно.

У шалаша, выбив в снегу полянку, они развели костёр и обжарили заячью тушку. Ели мясо полусырым, перемазавшись в золе и крови. Запили еду горячей водой, которую Улен натопил в глиняной миске. Потом забрались в шалаш, где на земле были расстелены еловые ветви, покрытые холстиной.

Сидели, прижавшись друг к другу, блаженствовали.

Счастливы были, что день длится. Влюблённые во все века беспечны и всегда за это расплачиваются. Но им горе — не беда.

— Сколько дней мы будем прятаться? — спросила Млава как о сущем пустяке.

— Недолго, — потянувшись к ней, Улен почувствовал опасное колебание воздуха, и сразу оба услышали гортанный голос, пришедший откуда-то сверху:

— Улен, мальчик! Я пришёл за тобой. Выходи!

Грозный, торжествующий голос Олла. Улен перекатился через Млаву и застыл у стены шалаша, где колья погуще. Топорик держал наготове.

— Эгей! — крикнул Олл. — Чего ты так испугался, Улен? Побереги девушку, выходи!

Улен определил, что враг не так близко, как показалось, где-то шагах в двадцати от шалаша, — и устыдился своей растерянности, которую, конечно, заметила Млава. Но как же Олл мог видеть их сквозь плотные прутья? Да он их и не видит. Опытный воин, он просто догадался, как подействует его внезапное появление. Он глумится над ним. Ему кажется, они трясутся от страха, скорчившись на полу шалаша, Улен раздвинул прутья и через щёлочку попытался рассмотреть, где враг. Но не таков был Олл, чтобы стоять на открытом месте.

— Что тебе надо, Олл? — крикнул Улен, стараясь движением губ и ладони изменить направление звука.

— Богол послал меня. Он ждёт.

Ага, он прячется вон за теми деревьями. Улен прикинул, удастся ли пустить стрелу через щель, если её чуть расширить. Нет, невозможно.

— Я не вернусь, Олл. — Улен подобрался к выходу. — Передай это Боголу.

Олл вышел из-за дерева и остановился перед шалашом шагах в десяти. На нём распахнутый короткий тулупчик — жарко бежал! — за спиной лук и колчан со стрелами. Рукоять меча выпирает на поясе указующим перстом. Во владении мечом Оллу нет равных. Бесстрашно стоял он на снегу. Лицо его, тёмное, с ленивым взглядом, выражало издёвку.

— Не прячься, Улен, выходи. Поговорим с тобой.

Улен шагнул из шалаша, оставив лук Млаве. Боевой топор Колода сунул за пояс.

— Говори, Олл, я слушаю тебя.

— Ты храбрый юноша, Улен. Зачем тебе погибать? Верни вождю Млаву, он ещё может тебя простить.

— Млава сама выбрала мужа. Я не украл её.

— Ты же знаешь, будет так, как он повелел. Ты слишком слаб, чтобы бороться.

— Он приказал меня убить?

— Только если ты воспротивишься. Но мне это не по сердцу. Я не хочу тебя убивать. В нашем роду осталось немного мужчин.

Олл говорил искренне, понимая, какая сила заставляет юношу совершать вопиющее безрассудство. Влечение к женщине, туманящее разум, было и ему ведомо. Улен ему нравился. Но никакие уговоры не помешали бы Оллу исполнить свой долг. Юный наглец не смеет противиться воле старшего. Непослушание — великое зло, которое потребно искоренять, пока оно не дало побеги. Лучше убить одного больного, чем заразить десятки здоровых. Да и что смерть? Для того, кому уготован погребальный костёр, её зев не страшен. Но строптивый щенок мог быть полезен племени, поэтому Олл не спешил с расправой. Потому вступил в переговоры, хотя приказ Богола был ясен: «Верни Млаву!» Это значило, живого Улена он видеть не хочет. Однако Олл был и сам не молод, чужая кровь утомила его. Сердце его смягчилось с годами. В непреклонности Богола он по-прежнему умел различать голос предначертания, но не всегда, как прежде, его существо охотно откликалось на этот зов.

— Мне жаль тебя, Олл, — сказал Улен. — Ты всю жизнь был палкой в чужой руке.

Взгляд Олла помрачнел:

— Ты дерзок, Улен!

— Тебе придётся убить меня, так выслушай напоследок правду, которую ты не знаешь.

— Твоя правда никому не нужна. Это правда безумия.

Улену нечего было терять, в нём внезапно пробудился дух красноречия. Ему хотелось облечь в слова то, что мучило.

— Я не первый раз слышу, что Богол готов меня простить. Но чем я перед ним провинился? Тем, что выбрал Млаву, а она выбрала меня? Богол говорит, что помышляет лишь о благополучии рода. Но рассуди, Олл, какая польза роду от того, что вождь лишний раз потешит свою немощь? Или он собирается прожить вторую жизнь?.. От меня Млава нарожает детей, так заведено от века меж мужчиной и женщиной. Род укореняется в детях. Нет власти выше судьбы, а она нас соединила. Богол противостоит этому, потому что мы мешаем его блажи. Так кто же перед кем виноват: я перед ним или он передо мною? Никто не минует погребального костра, но и в ином мире оправдываться будет он, а не я.

— Щенок! — рявкнул Олл, делая шаг вперёд. — Не смей так говорить о вожде!

— Смею, Олл. А вот ты, как подлый раб, живёшь чужим разумом и забыл, что родился свободным.

— Не тебе рассуждать об этом. — Олл сделал ещё шаг и удобнее опёрся правой ногой. — Вождь советуется с духами лесов и иногда с самим Сварогом, а твоим поганым языком ворочает мерзкая похоть. Ты должен умереть, Улен.

Сзади шелохнулись ветви. Улен машинально скосил глаза, и внимание его на миг рассеялось. Этого достало Оллу, чтобы метнуть нож, который он таил в рукаве. Улен качнулся вбок, и нож, слабо чмокнув, вонзился в дерево за его спиной. Рыхлый снег помешал Оллу преодолеть расстояние так быстро, как следовало, Улен отбил удар меча топором и получил малую отсрочку. Взревев, Олл раскрутил меч над головой, как он один умел: железо со свистом слилось в адский тёмный круг. Околдованный, прижав к груди топор, Улен уныло ждал, когда из зловещего круга вырвется наконец смертельное жало и повалит его на снег. Ноги ослабели от чародейного напора. Но и второй удар он принял на топор, чудом уберёг плечо. Чудовищная сила вырвала обух из его руки, топор взмыл высоко в воздух, как воробушек. И тут свершилось чудо. Олл, застонав, опустился на колени перед безоружным юношей. В груди его, там, где сердце, торчала стрела, а по бешеным глазам поплыла тень великой муки. Он неловко прилёг на снег, потом опрокинулся на спину, аккуратно опустив меч рядом. Над поляной пронёсся свирепый рык, из кустов вымахнул Анар и замер над поверженным воином, роняя на снег желтоватую пену.

— Опоздал, пёс, — пожурил его Улен.

Приблизилась Млава, неся лук Улена. Голова у неё непокрыта. Грудь вздымалась, будто девушке не хватало воздуха.

Но воздуха мало одному Оллу. Он чуть слышно окликнул Улена:

— Нагнись ко мне, мальчик!

На покрытом смертельной бледностью лице подобие улыбки, тревожной, безрадостной.

— Говори, Олл.

— Ты победил, выходит, ты прав… Во мне нет обиды. Моя просьба… — задохнулся, заклинило горло немотой. Но Улен и так его понял.

— У тебя будет погребальный костёр, Олл. Я привяжу тебя высоко. За тобой придут, ты же знаешь.

Олл смежил веки. Последним усилием толкнул свой меч Улену:

— Доброй дороги, Улен!

— И тебе тоже, Олл!

Млава попросила:

— Не преследуй нас, родич. Мы не искали твоей смерти.

Но Олл её уже не услышал.

Часть вторая

1

В середине февраля Пашута с Варей обосновались в укромном местечке в ста километрах от Ростова, где обитал друг армейских лет Семён Петрович Спирин. Сначала Пашута собирался повезти девушку на хутор к Раймуну, но что-то его остановило. Как-то мало вписывалась Варенька в однообразную хуторскую жизнь. Там, рядом с человеконенавистным Раймуном и безмятежной Лилиан, она скорее всего будет чувствовать себя неуютно. По его представлению, чтобы прийти в себя после всех приключений, девушке требовалась некая основательность местопребывания. В Москву соваться тоже рано. Ничего хорошего её там не ждёт. Перебирая варианты, Пашута и вспомнил о закадычном дружке Спирине. По осени он получил письмо, где Спирин в который раз звал его в гости и подробно описывал своё житьё-бытьё.

Судя по письму, житьё это было презабавное, да и сам Спирин был необычным человеком, с отзывчивой, бескорыстной душой. Он много бед перенёс из-за своего голубиного характера. Его только ленивый не обманывал и только застенчивый над ним не потешался. Он был из тех редких людей, кои верят всему, что услышат. Скажут ему: завтра жди наводнения, и хотя поблизости не окажется и малой речушки, он всю ночь будет готовиться к стихийному бедствию. Прочтёт в журнале, что любому человеку по силам собственноручно собрать видеомагнитофон, — и тут же всю зарплату бухнет на детали, хотя в технике ничего не смыслит. Некоторые считают таких людей придурковатыми, но Пашута любил Спирина за его сердечную нежность и умение восторгаться житейскими пустяками. Спирин был натурой увлекающейся. Когда они познакомились на первом году службы, Спирин увлекался камнебросанием. Где-то он проведал, что чудовищную силу мышц можно нарастить, если ежедневно перетаскивать с места на место тяжёлые камни. А телом был он хиловат, длинен и тощ, даром что по вечному своему везению угодил в десантный полк. Полезным для мышц камнебросанием он довёл себя до полного изнеможения и попал в госпиталь с сердечным расстройством, каковое удивлённые армейские медики некоторое время пытались диагностировать как симуляцию.

В госпитале, где Пашута лежал с крупозным воспалением лёгких, они и подружились. В ту пору уныние овладело Спириным, ибо к двадцати годам он пришёл к мысли, что любое его начинание заведомо обречено на провал. Видимо, в его внутреннем устройстве природа спроектировала некий блок, рассчитанный исключительно на самоуничтожение. Их койки стояли рядом, и в долгих ночных разговорах Пашута сумел его утешить, приведя много поразительных примеров, почерпнутых в основном из книг, когда человеку поначалу долго не везло, а потом он становился известен и приносил пользу отечеству. Он вернул Спирину веру в себя и тем заслужил его вечную благодарность. Это было нетрудно, если учесть, что Спирин не был избалован и самым обыкновенным вниманием, а Пашута в доверительных беседах не позволял себе и тени иронии, почуяв родственную, измученную душу.

Сошлись они и на том, что оба много читали и оказались заядлыми спорщиками. Причём если Пашута большей частью спорил ради самого спора, получая удовлетворение от интеллектуальной разминки, то Спирин входил в такой раж, будто от правильной точки зрения зависела не только его личная судьба, но и будущее человечества. Громадная тут между ними выявилась разница: Пашуте важен был процесс, Спирину — результат.

После армии они встретились всего три раза, когда Спирин наезжал в Москву, но дружба их не иссякла. Более того, она приобрела новые, светлые черты, поскольку поддерживалась лишь письмами и сердечными воспоминаниями и протекала как бы вне реального времени. Спирин регулярно присылал большие, задушевные послания, в которых по пунктам отчитывался обо всех своих делах; Пашута отделывался короткими весёлыми записочками, но оба верили, что нить их душевного единения не оборвётся, пока один из них не замолчит навеки.

У Спирина, как и следовало ожидать, жизнь сложилась неорганизованно. Несколько лет он мыкался по восточным окраинам, один бог ведает, почему его понесло именно туда, а потом женился на казашке, которая была старше его на пять лет. За это время он освоил несколько сельскохозяйственных профессий, но детей почему-то не завёл. Пашуту это не удивило. Спирин в армии умел рассуждать заковыристо и невпопад, чем ставил в тупик проницательных командиров. Однако то, что по первому впечатлению звучало в его рассуждениях как несуразица, он нередко впоследствии объяснял разумно. Надо было только иметь терпение и подождать.

К твёрдому берегу Спирин со своей женой Урсулой прибились в придонском посёлке Глухое Поле. Правда, по описаниям Спирина, туманным и порой почему-то иносказательным, место, где они поселились, едва ли могло претендовать на звание «посёлка». Там было около двадцати домов, в которых проживало не более десяти семей. Здесь таилась загадка. Если предположить, что посёлок постигла горькая участь русских деревень, откуда людей словно повымело зловещим ветром, то причины, по которым это произошло в средней полосе, сюда вовсе не годились. Плодороднейшая земля, как с восторгом писал Спирин, роскошные лесные угодья, поблизости озеро, богатое карасём и окунем, — всё сулило человеку безбедную, радостную жизнь. На прямой вопрос Пашуты: «Куда же люди подевались из этого райского уголка?» — Спирин ответил с откровенной обидой, что напрасно, дескать, Пашута не считает за людей самого Спирина и его жену Урсулу или, к примеру, столетнего старца, богатыря Тихона, иными словами, опять впал в какой-то непонятный ёрнический тон.

По приезде Спирин выделил им с Варей для обитания крепкий дом о двух комнатах, с кухней, со всем необходимым хозяйственным обиходом — в кухонном шкафу даже посуда имелась, — вселяйся и володей. Варе было безразлично, чей это дом, ей иных впечатлений пока хватало, зато Пашута сразу заподозрил неладное. Он предположил, что Сеня с хозяевами обошёлся круто, а вселением Пашуты хочет отвести глаза закону. На суровые разоблачения Спирин отвечал идиотским смехом и всё норовил лишний раз обнять милого друга, ещё не веря до конца в счастливую встречу. Его жена Урсула вообще на какое-то время потеряла дар речи, околдованная видом Вариных фирменных шмоток. При первом взгляде на Урсулу становилось понятно, что перед вами женщина, мужу преданная, но не чуждая ребяческому озорству. Глаза у неё были особенные, двумя тлеющими углями брошенные на белое лицо, и вся она была хрупкая, гибкая, нездешняя, с тоненьким голосишком, возле мужа смотрелась, как экзотический цветок возле оглобли. Спирин за те годы, что они не виделись, ещё больше истощал, кажется, и вверх подрос, но жгуче прокалился солнцем, и потому в облике его не было намёка на нездоровье: и в феврале от него ощутимо тянуло степной сушью и зноем.

— Чудик! — определила его Варя. — Ты правильно про него говорил, Пашенька, такой и мухи не обидит.

— Конечно, ему далеко до твоего Жоры-капитана.

Они частенько веселились, вспоминая Жору, в их воображении навечно прикованного к туалетному бачку. Но отношения между ними были натянутые. Пашута представил её Спирину невестой, на что Варя мгновенно отрезала:

— Не счесть, сколько у меня этих женихов.

В доме она сразу, не советуясь с Пашутой, заняла маленькую комнату, уютно в ней расположилась, будто век тут жила. В комнатке стояла железная кровать, застеленная стареньким ватным одеялом, и громоздкий комод с резьбой на дверцах. Варя навесила на оконце цветные занавески, найденные в комоде, из большой комнаты притащила два стула и тумбочку, на пол бросила плетёный коврик из сеней — и получилась симпатичная девичья светёлка с претензией на девятнадцатый век.

Пашута в первый же день, не вникая в иные заботы, сочинил письма — одно Раймуну в Прибалтику, другое своей безалаберной московской сожительнице Вильямине.


«Уважаемый хозяин, дорогой Раймун! Спешу сообщить, что дела мои складываются неплохо. Сало удалось продать по хорошей цене — 5 руб. за кило. Его оказалось почему-то меньше, чем мы взвешивали на хуторе. Выручка составила 542 руб. Вас, наверное, удивило, что я отправил деньги переводом, а сам не приехал.

Но тут вмешалась судьба. Она перенесла меня в южные края, откуда и пишу вам это письмо. Подробности сообщать не буду, потому что сам ничего толком не понимаю. Не думайте обо мне плохо, честное слово, милиция тут ни при чём.

Ещё скажу, знакомство с вами было мне приятно, я не жалею о днях, проведённых в вашем доме. Как поживает драгоценная Лилиан? Нашла ли своего мужа? Передайте, что я вспоминаю о ней с уважением и любовью. Пусть не плачет, если муж не объявился. При её красоте и душевности любой настоящий мужчина рад будет стать её бессменным мужем. Эх, видать, упустил я сдуру свою жар-птицу. Но ведь, как говорится, на каждый чих не наздравствуешься. Ты слышишь ли меня, любезная Лилиан?

Не торопитесь продавать хутор, дорогой Раймун, а лучше приезжайте ко мне в гости. Что проку сидеть весь век сычом в дупле. Места тут прекрасные, землица не хуже вашей, а главное, много свободных домов. Их никто не продаёт и никто не покупает, хочешь — въезжай и царствуй. Положение это для меня загадочное, но вы, с вашим проницательным умом, быстро разберётесь во всём. До лета я точно здесь пробуду. Приезжайте, ей-богу! Заодно прихватите мои вещи, какие остались на хуторе, а я верну ваш зипунишко. Если не соберётесь приехать, в чём я почти уверен, черкните пару слов, как нам лучше произвести обмен. У меня ведь там костюмчик почти новый и пальтецо, а переправлять всё посылками выйдет накладно и хлопотно. Так что же делать?

Земной вам поклон и наилучшие пожелания в счастливой трудовой жизни.

Павел Кирша».


Второе письмо далось Пашуте тяжко.


«Любимая Вильямина, котёночек мой! Прости, что долго не давал о себе знать. Не о чем было писать. Сейчас тоже писать не о чем, кроме одного. Когда мы с тобой трагически расстались по моей вине, я тебя предупреждал, чтобы ты подыскивала себе другое жильё. И дал тебе полную свободу действий. Неприлично о таком напоминать, но вынуждают обстоятельства. Дело в том, что квартира может мне понадобиться в любой момент, причём пустая, а ты со своей черепашьей расторопностью будешь ещё три года почёсываться, пока над тобой не закапает. Не сердись на меня, Виля, я же не на улицу тебя гоню, у тебя прекрасная комната на Новослободской, и район хороший. А что соседи капризные и не позволяют тебе вести безумную жизнь, так это, может, и к лучшему, Пора тебе остепениться и подумать о будущем, оно у тебя не за горами.

Теперь, раз уж к слову пришлось, давай выясним окончательно наши отношения. Да, нам бывало хорошо вместе, но любви между нами не было. Чего уж там темнить, не было любви, Вилечка. Не было такой любви, которая людей соединяет, как в судороге, так, что они до самой смерти рук не могут разомкнуть. Но и расчёту не было. Свела нас с тобой скука и взаимное одиночество, захотелось хоть какого-то тепла, вот мы и пригрелись друг возле дружки. И я это твоё тепло, которым ты меня одарила, вовек не забуду. Но потяни мы дальше эту резину, стало бы обоим тошно. Никто из нас не виноват, и каяться нам не в чем. Что было, то прошло. Тебе ещё встретится человек, который полюбит тебя по-настоящему, как того заслуживает твоя нежная душа. Но не будь всё же слишком безрассудна, как это тебе свойственно. Верь не всякому и на ложные посулы не попадайся. Помни, тебе не двадцать лет и даже не тридцать, хотя у тебя ещё всё впереди. Прости меня, любимая Вилька, за эти ненужные советы, но сердце моё болит, когда представляю тебя одинокой, да вдобавок в моей собственной квартире, куда я тебя вселил, надо признаться, по большой ошибке ума.

Прочитав письмо, ты, конечно, начнёшь строить разные догадки и придёшь непременно к мысли, что скорее всего завёл этот кобель себе новую пассию и для неё очищает плацдарм, а меня, несчастную, вышвыривает. Все мужики, дескать, одним миром мазаны. Подумав так, ты ошибёшься, Виля. То есть не во всём ошибёшься, но частично. Скажу правду, потому что лучше тебе узнать от меня, чем от других, да ещё в перевёрнутом виде. Может, ты вообще бы ничего не узнала, но на это надеяться не стоит, мир на самом деле тесен, люди вертятся в нём по кругу и время от времени сталкиваются лбами. В этом я не раз убеждался на горьком опыте. Бывают такие столкновения, что диву даёшься, будто мертвецы из могил вылезают к тебе на свидание. Куда-то меня в сторону занесло.

Короче, полюбил я красну девицу девятнадцати годочков и мучаюсь теперь ужасно, потому как вовсе я ей не пара. Не скажу, что она чересчур невинна, даже напротив, но мне не того от неё надо. А чего — и сам не знаю. Ну и хватит об этом. Как видишь, квартира мне требуется не для утех, а просто хочу иметь уголок, куда можно забиться, как в нору, и повыть там всласть. Пойми меня правильно, дорогая Виля!

С тем и остаюсь преданным тебе человеком, готовым на любые услуги, кроме тех, какие оказывал тебе в дни любви.

Твой Павел».


Письмами он остался недоволен. Особенно вторым. Он не хотел обижать безалаберную Вильямину, а получалось именно так. Он ей указывал на дверь, вдобавок унизил женское сердце признанием в любви к другой. Но он знал, что делал. Иначе от Вильки не избавишься. А вот так, закрутившись волчком от злости, она быстренько состряпает себе подходящего мужчину. Вильямина чудесная женщина, без предрассудков, с открытой душой. Если держать её в ежовых рукавицах, из неё выйдет отличная жена. Но не для него, нет. Зачем обманывать себя. Ему никогда не удавалось выразить свои мысли на бумаге, но про скуку он написал точно. Скучно ему было с самого начала, даже в первые встречи, когда тело изнывало от желания.

Перед тем как лечь, они с Варей, одевшись потеплее, пошли прогуляться. Морозец прихватил землю, снег похрустывал под подошвами. Сразу за плетнём деревенька терялась во мгле. Было так чудно обоим, будто очутились на Марсе.

— Ты о чём думаешь? — спросил Пашута.

— А ты?

— О тебе я думаю, Варя. Болтаемся мы, как две сосульки. А ты даже этого не понимаешь. Зачем вот ты со мной сюда поехала?

— Надо же! Ты же сам сказал, в Москву пока нельзя, Павел Данилович.

Пашута хмыкнул. К чёрту! Какого ответа он от неё ждёт? Девочка несётся по земле перекати-полем, попутный ветерок прибил её к Пашуте. Пусть он и сам не святой, а всё-таки знает, какая у человека цена. И пока он ей это не растолкует, они друг друга не поймут.

А как растолкуешь, коли она глухая. Её слух привык к другой музыке. Он для неё лишь столбик на дороге. Зацепилась, чтобы шею не свернуть. Отдышится, отдохнёт — и поминай как звали.

Варя тронула его за руку.

— Да не майся, Павел. Я тебе обузой не буду.

Они прохаживались по тропке вдоль изгороди, не отходили далеко, словно заблудиться боялись. Уютный домик светил им жёлтым глазом.

— Ты раньше бывала в деревне? — спросил Пашута.

— Нет. Мне здесь нравится. И друг у тебя хороший. Рыцарь печального образа. Жена у него смешная. Почему они не остались поужинать?

— Мешать не хотят. Сенька деликатный. Он думает, у нас медовый месяц.

Варя его толкнула легонько локтем в бок.

— А ты хочешь, чтобы у нас был медовый месяц?

— Зря веселишься, — сказал Пашута. — Тебе здесь не только отдыхать, но и работать придётся.

— Как это?

— А вот так это. На пропитание денежки зарабатывать. Я ведь к тебе в услужение не нанимался. Ты, поди, своими руками копейки не добыла. На подачки привыкла жить.

— Не груби, Павел Данилович. У нас уговора не было, чтобы ты любимой девушке грубил.

Упёрлись в забор, повернули обратно. Хорошо гулялось по тёмной ночи.

— А какой у нас был уговор? — спросил Пашута.

— Ага, — вскинулась Варя, — заманил красну девицу в своё логово и теперь собираешься над ней изгаляться. Не выйдет у тебя, Пашута. Ты моего гордого характера не знаешь. Завтра на поезд сяду — и ту-ту! А ты будешь локти кусать. Когда ещё такая красотка тебе попадётся.

В серебряном её горлышке булькало озорство, но Пашуту будто ножом резануло. Ох, и впрямь не стоит перегибать палку. Давно ли подойти к ней, заговорить — чудом казалось. Заметил уныло:

— Всё равно надо ведь тебе как-то в жизни укрепляться, Варенька.

— У меня другое предназначение, Пашенька. Укрепляться в жизни мне скучно. Девушка для счастья родилась, как птица для полёта. Ты это уразумей, Разок надо мной снасильничаешь, навек тебя возненавижу. Я правду говорю. Другому бы не сказала, а тебе говорю. Потому что благодарна тебе и не хочу тебя обманывать.

От её любезных слов Пашута вовсе занервничал.

— Не понимаешь ты. Ни к чему я тебя приневоливать не собираюсь. Куда уж мне. Другое мучит. Кто мы с тобой такие? Я уже полжизни перевалил, ты жизнь только начинаешь, а оба неприкаянные. Почему это? С собой я ещё могу разобраться, а как о тебе подумать — ужас! Даже жалко тебя до слёз. Красивая, молодая, умишком бог не обнёс, а на что ты себя потратила?

— А ты не думай, — вкрадчиво посоветовала Варя. — Кто тебя просит обо мне думать? Тебе это вообще не к лицу. Ты, Павел Данилович, мужик активного действия. На руку скорый. Тебе от ума будет только горе. Я о себе сама позабочусь.

— Видели, как ты о себе заботишься, — буркнул Пашута.

Разговор у них вышел хоть и случайный, но содержательный. Продолжать его на морозе было как-то несподручно.

Вернулись в дом и сели пить чай на кухне. Спирин щедро снабдил их припасами — вареньем, маслом, пирожками, которые Урсула напекла к их приезду. Пирожки были с изюмом и курагой.

— У меня глаза слипаются, — пожаловалась Варя, испытующе на него глядя. — А у тебя, Пашенька?

У Пашуты сердце не билось, а шуршало в груди, как мышка в подполье. Что-то накатило на него из заоконного мрака. Тусклая лампа под потолком, душистый парок чая, усталое, домашнее лицо прекрасной девушки, сидящей напротив, — всё это надо было сообразовать в себе. Этакая благодать была ему несвычна.

Варя хотела спать. Сейчас её ножки протопают по половицам, в своей светёлке она снимет свитер, освободится от платья, под одеялом свернётся калачиком, тихонько засопит — и уплывёт. Куда уплывёт? В какие неведомые края?

Было у него ощущение, что он не жил до этого вечера, а лишь настраивался жить. Тяжко такое осознать, когда пятый десяток разменян, муторно, стыдно.

— Зачем ты куришь, Варя? — спросил некстати. — Это же вредно.

— А тебе не вредно?

— Давай оба бросим. Ты и я.

Она потянулась на стуле, гибко прогнула спину. В глазах сумрак и отчуждение.

— Только, пожалуйста, не будь занудой, Павел Данилович.

— Не хочешь, как хочешь. Пить и курить женщине вреднее, чем мужчине. На потомстве отражается обязательно. Об этом нельзя забывать.

Варя смешно сгримасничала.

— У тебя прямо пунктик на этом, Паша. Ты случайно не озабоченный? У тебя, Паша, с психикой нет отклонений? Мне страшно, ты пойми. Я девушка беззащитная.

— Я уж и сам об этом думал, как это я с наследниками сплоховал. Чудно. С другой стороны, у каждого свой срок. Хотя бы и с детьми. Или их слишком рано заводят, с кем ни попадя, или слишком поздно. Свой срок редко кто угадывает. Тут многое должно в одну точку сойтись, от тебя не зависящее… Смотри, вот друг мой Спирин. Самой природой назначен отцом быть, а до сей поры без детей. Где объяснение? А другой мужик — пыль на ветру — до седых волос обиходить себя не умеет, а глядишь, нащёлкал ребятишек кучу, точно по нужде сходил. Сложный это вопрос, Варя, сложный. Зря ты посмеиваешься. Беречь себя надо на всякий случай.

— Всё, Паша, точка. Одно скажу, хоть обижайся, хоть нет, сегодня я тебе родить не могу. И не проси. Завтра — видно будет… Доброй ночи, дорогой наставник!

Встала, небрежно клюнула губами в щёку, рукой скользнула по волосам, как тёплым ветерком голову обдало. Спасибо и за это.

Остался один на кухне истукан истуканом. Чаю ещё выдул две чашки. Сигарету издымил. Думать ни о чём не думал, томился, каждой жилочкой вспоминал воздушное прикосновение.

Перед тем как лечь, не удержался, подкрался к двери, растворил щёлочку. Не видно ничего. Кровать как тёмная горка, да шкафчик у окна прорисовался смутным углом. И вдруг её голос, смехом разбавленный:

— Не майся, Павел Данилович. Замёрзнешь — приходи!

Точно крохотная граната в его мозгу разорвалась. Кожу обожгло и под ложечку тугой волной шибануло. Прикрыл дверь осторожно, как вор. Подумал: «Лучше бы это померещилось, лучше бы она меня не окликала».


2

Потихоньку обживались и готовились к весне. Варя подружилась с Урсулой и целыми днями пропадала у неё в доме, а Семён Спирин, напротив, приходил к Пашуте, и они с разных сторон прикидывали, как пробудить немногочисленное население Глухого Поля к осмысленной деятельности. Спирин в посёлке занимал по штату сразу несколько должностей — числился почтальоном, начальником гаража и даже дорожным смотрителем, но всё это, разумеется, было фикцией. Глухое Поле официально считалось отделением колхоза «Алые зори» и представляло собой как бы его тупиковую ветвь. Никакого гаража здесь не было и в помине, и техники остался допотопный «газик», на котором нельзя было одолеть без починки и десяти километров. Почта приходила сюда раз в неделю и состояла в основном из казённых ответов на запросы местного мудреца Тихона, касающиеся устройства всепланетного справедливого общества, центром которого столетний старец предполагал сделать город Ростов. Дорога, на коей Спирин начальствовал, проявляла себя в полной видимости лишь после таяния снегов, потому с ней тоже не было особых хлопот.

В посёлке насчитывалось человек тридцать населения, но оно, как и эта дорога, представляло собой по большей части явление сезонное. Объяснить этот «чернозёмный феномен» Спирин не мог, погружался в дебри демографических и исторических ассоциаций и упорно склонял друга к мистической мысли о роке, витающем над Глухим Полем со времён нашествия половцев, а ныне воплотившемся в фигуру районного мелиоратора Петра Петровича Хабило.

— Кто такой Хабило? — поинтересовался Пашута, в который раз услышав фамилию, выскакивающую посреди сумбурных рассуждений Спирина невзначай, как нецензурное словцо в речи нетрезвого мастерового.

— О, брат, это явление! Это, брат, стихия. Погоди, познакомишься. Это символ кое-чего. Власть ему дали по ошибке, либо он сам её ухитрился захватить во времена оные, а вот теперь держится за неё, как хромой за костыль. Для него ничто не свято. Умишко куриный…

— Какая у него может быть власть? Он кто по должности?

— Такая и есть, ему хватает. Ты забыл, как в армии ведётся. Командир далеко, а твоей жизнью распоряжается ефрейтор. Ефрейтора на кривой не объедешь, для него лычка важнее отца с матерью. Так и тут. Хабило сам по себе нуль без палочки, да в том его и сила. Ты с нулём что ни делай, он нуль и будет. Всякий решает: какой от нуля вред, пусть себе дышит. Тем более, дышит он в ту ноздрю, в какую сверху велят. Всех начальников поскидают, любому бугру рога обломят, а с нулём ты чего сделаешь? Он одну ноздрю на другую переменил и опять дышит. И вид у него всегда невинно пострадавшего.

— Красиво излагаешь, — восхитился Пашута. — Слов много, а понять ничего нельзя. Тебе бы в лекторы податься, Сеня. Почему такая сочная земля пустует, скажи? Не земля — мёд.

— Из-за Хабилы, — ответил Спирин угнетённо, — Погоди, сам поймёшь. Скоро нагрянет.

Первым из местных поселенцев пришёл знакомиться старец Тихон, столетнего происхождения человек. Приковылял на второй день их приезда. Обличья он был сурового, но не ветхого. Высокий, прямой, со спокойным взглядом, где сквозила не до конца выцветшая небесная голубизна. Борода, понятно, белая, и усы белые, а на голове есть пушок с розоватым отливом. Явился не с пустыми руками, бутылочку настойки принёс. Объяснил так:

— К чаю лучшая добавка. Градусов нет, вы уж извиняйте, но крепость огромная. А за градусом вы, ребята, не гонитесь, он дьяволом заведён.

Намёк был понят, сели втроём чай пить. Варя с Урсулой дома у Спирина пирог пекли. Старик, удобно угнездившись у газовой плиты, с любопытством ребёнка разглядывал Пашуту.

— Кого-то ты мне напоминаешь, сынок. А кого — не пойму. У тебя на Дону родичей не водилось?

— Вроде нет. Коренной московский. И родители там жили. Правда, дед по материной линии пришлый, но откуда — мне неведомо. Может, и с Дона.

— То-то и оно, — огорчился Тихон. — Памятью вы, нынешние, слабоваты стали. Оттого и беспорядок. Хорошо, отца с матерью знаешь, а иной и себя-то вспоминает разве что к Рождеству Христову. Мы вон с Семёном часто об том толкуем. Это верно, все люди братья, а с другой стороны сомнительно. Ежели все братья, го откуда вражда и рознь? Кровь с кровью не воюет, это душа с чужой душой противоборствует. Поначалу ты в своём родстве разберись, а уж после строй общее счастье. Вона Семён привёз себе подружку, Урсулу то есть, а кто она ему? Он считает — жена, а я полагаю — лазутчик. Я её не хаю, она девка справная, но зачем ты её с гор снял? Каждому фрукту свой климат. Ты лимон на севере посодь — завянет. Но то лимон. Человек где хошь приживётся, но корней не пустит.

Спирин подмигнул Пашуте.

— Если тебя правильно оценивать, дедушка, то теория твоя вредная. Похоже, ты расист?

— А ты дурак, — обиделся Тихон, и теперь обращался исключительно к Пашуте, который его не перебивал и не лез с собственными суждениями.

— У Сеньки каша в голове, с ним толковать что с бабой. Чуть что не по нему — враз на тебя бирку наклеит. Это дело нам знакомое. Чем в тонкости вникнуть, бирку пришпилил — и готово. Уже ты вроде не человек, а экспонат. Права голоса не имеешь… Он, Семён-то, Хабилу почём зря кроет, а тот такой же. Или ты для него вредитель, или новатор сельского хозяйства. Середины нет. От книжек это идёт… У кого ума нету, тот его книжками и газетами норовит заменить. Ещё ящик этот проклятый влияет. Они его с утра до ночи готовы глядеть. Будто оттеда им кусок пирога подадут. Тьфу ты пропасть!.. Вот я и говорю, в памяти родовой суть бытия. Кто до тебя был, как жили — надо понять, после угадаешь, что завтра будет. А безродным по земле катиться — самое нелепое занятие. Тут уж ни газеты тебя не спасут, ни мать родная.

Тихон, оборвав речь, плеснув, из бутылки Пашуте в чай, за Спириным ухаживать не стал в знак презрения.

— Расист! Ишь, придумал словцо. Ты с моё поживи, тогда лайся. Тогда тебе не до лаю будет. Ко мне по ночам, хочешь знать, разные люди приходют, не тебе чета.

— О! — обернулся Спирин к другу. — Ну, сейчас он тебе лапши навешает.

Старик ожёг Спирина почти взбешённым взглядом.

— Цирк,право слово! Ни во что не верит. Молоко на губах не обсохло… Ну куда тебе, Семён, об возрождении деревни помышлять? Ты думаешь, коли в каждую щель нос совать, то тебе истина откроется? Малец ты несмышлёный, вот что я тебе скажу. Хуже мальца…

— Ладно. — Спирин самостоятельно долил себе в чай из бутылки. — Со мной после решим… Ты расскажи новому человеку, кто к тебе, дедушка, по ночам ходит.

— А те и ходют, которые допреж ходили, — и бросил осторожный взгляд на Пашуту, не посмеивается ли тот. У Пашуты лицо каменное, как у идола. Это старику понравилось.

— У тебя, я вижу, сынок, глаза смышлёные, ясные, не то, что у Семёна. Ему в голову что-нибудь вдолбить, про чего в газетах не пишут, — всё равно что кол осиновый в железную плиту вогнать. В голове у него плотность большая. А тебе скажу — люди разные ко мне ходют. Коих и нет среди нас — тоже ходют. Вот ведь какая штука. Думаешь, я шутю?

— Почему? — ответил Пашута. — Это бывает. Не со всеми, но бывает.

Старик обрадовался несказанно. Торжествующе покосился на Спирина.

— Правильно, сынок. Не у всех, но бывает. Обыкновенно у тех, в ком зла нету. Ко мне люди приходят, и мы сидим, как сейчас с вами, советуемся, У них заботы такие же — как от напасти уберечься. Холодно им, голодно, но они терпят. И что важно: до той поры терпеть будут, пока у нас дыхания хватит. А коли мы с вами себя исчерпаем, либо дети наши, либо правнуки, они тут же и сгинут без следа. Такая тут связь открывается, не доступная Спирину… Ну-ка, сынок, поворотись-ка к свету. — Пашута послушно повернулся. — Ага! На одного юношу ты буквально похож. Не далее как третьего дня я с ним собеседовал.

Спирин после трудного раздумья изрёк:

— Всё дед. С тобой ясно. Впал в религиозную мистику. И спасение тебе только одно. Вернём людей в Глухое Поле, построим школу и определим тебя в вечерний класс.

Тихон, пригорюнясь, не обратил внимания на зловещий выпад:

— Да, сынок, точно. Как с тобой, с им разговаривал. Посреди ночи тёмной. Годков ему немного, а глаза больные, старые. Пришлось, видать, лиха-то хлебнуть… Кровь у него на руках. Не совру, показалось, будто не совсем он в понятии, навроде нашего Сеньки, да в обратном роде. Наш всё на свете постиг, хоть его премьером выставляй на службу народу, а тот как бы в затмении. Говорит внятно, но сразу не поймёшь о чём. «Что же, — спрашивает, — мне делать и как поступить?» Я ему: «А какое у тебя горе, то есть?» — «Дак ведь от раны ты помрёшь, дедушка». Мне страшно, подумайте, гость чудной, хмурый. Ощупал себя, везде я целый. «Кстись, — говорю, — сынок. Смерть дело наживное, от неё не упасешься, но зачем её загодя манить. Где ты на мне рану увидал?» Он маленько вроде опамятовался. Сидит уж как на иголках. «Забыл разве, дедушка, как тебя медведь повалил? Гляди, бок почернел». Я схватился, и верно, кольнуло в боку, будто там рана. Оба мы с им загоревали. Ему меня, вижу, жалко, смерть мою чует, а мне его. Точно не человек передо мной, а свечка восковая мерцает. Посидели, помолчали, а после он ушёл. Даже не попрощался…

— Кто же это был? — спросил Пашута. Он любил такие разговоры. Неважно, врёт дед или ему действительно бывают по ночам видения. Важно ощущение тайны. Будто тебя кто-то завораживает, околдовывает и, того гляди, приподымет перед тобой завесу, за которой великие чудеса. Спирин тоже любил такие разговоры, хотя и разыгрывал роль просветителя. Но так уж водится, что кто-то должен возражать и спорить.

— Посланец к нему приходил, — усмехнулся Спирин. — Оттуда. От всевышнего. С предупреждением. Я верно понял, дедушка? Ты об этом не забудь в исполком сообщить… — повернулся к Пашуте: — Дед Тихон, ты заметь, Паша, это связующее звено между богом и руководящими органами. Ночью наслушается всякого, а утром в письменном виде передаёт указания аж до самой Москвы. Но пока безуспешно. Не верят ему.

— Что на тебя обижаться, — сочувственно заметил старик, — коли ты от природы обижен. Но тут ты прав. Не верят. Такие, как ты, и не верят, А кому вы верите? Одному телевизору. Заместо разума у вас теперь программа передач.

— У меня телевизора нет, — пояснил Спирин другу, но Тихона это с мысли не сбило.

— Главная для вас радость глядеть, как сто балбесов друг у дружки мячик отымают.

Их чаепитие было нарушено приходом женщин. У Пашуты привычно сердце ёкнуло, когда он Варю увидел. Урсула скромно пристроилась за плечом мужа, а Варя весело затараторила:

— Гости у нас? Какая неожиданность. Павел Данилович, ну какой ты нескладный. Гостей разве чаем угощают? Водочки бы надо. У нас консервы есть? Или ты их ночью слопал?.. Дедушка, сколько вам лет? Давайте, вы будете Дедом Морозом, а я вашей Снегурочкой? Налей нам с подружкой чайку, Павел Данилович, будь учтивым. Урсула, придвигайся ближе! Ишь мужичьё! Никакого уважения к дамам. Подай печенье, Павел!

Дед Тихон, оправившись от изумления, погладил бороду, спросил:

— Ты кто же будешь, пигалица? Отчего так верещишь?

— Ой, я у него приживалка. Вот у этого человека. Он меня за харч держит на побегушках. На ленинградском базаре выторговал за кусок сала. Я, дедушка, вечно голодная сирота. Чаю напьёмся, будем хоровод водить. Люблю хороводы. Я в кино видела. Урсула, ешь печенье, пока не поздно.

Стреляла бедово глазами на всех сразу, рот набила печеньем. От её неожиданного возбуждения Пашута закручинился. Спирин натянуто улыбался. Урсула, подчиняясь Варе, втиснулась за стол рядом с мужем. На девушку глядела с восторгом.

Тихон вздохнул:

— Столичная, выходит, штучка? Это мы видали… А зачем же ты, девонька, к нам пожаловала? Для отдыха разве? Дак у нас скучно зимой. Не с кем тебе тут хороводы водить. Была бы моя старуха жива, она бы тебе составила компанию. Тоже шебутная была, вот и угорела раньше сроку. До девяноста годов еле дотянула.

Варя, дожевав печенье, важно обратилась к старику:

— Я вас поняла, дедушка. Вы святой человек, странник божий. Это счастье, что вы к нам заглянули. Мне как раз помощь нужна. Вы мне поможете, дедушка?

— Чем тебе помочь, девонька?

Варя нездорово веселилась, и Пашута угадал, что сейчас она переступит черту, которую переступать не следовало. Она так и сделала.

— Угодила я в лапы злому человеку, вот к нему. Он из меня рабу хочет сделать, ко всему принуждает. Я ведь по годам несовершеннолетняя. Мне рожать рано. Заберите меня к себе жить, дедушка, раз вы одинокий. Я девушка послушная, сговорчивая. Поселюсь за печкой — и не услышите. А если чего понадобится по хозяйству, простирнуть там чего или сготовить, — я всегда рада. Только вы меня не бейте.

— Ну чего ты несёшь, Варя? — не выдержал Пашута. Уж очень забавно и дед, и Спирин рты разинули. Урсула, раскрепощённая женщина Востока, хихикнула и тут же с испугом взглянула на мужа. Укротить разошедшуюся Вареньку было нелегко.

— А ты мне рот не затыкай, Павел Данилович! При добрых людях-то, наверное, не посмеешь изгаляться. Дедушка, милый! Пожалейте страдалицу! До девяноста годов, как ваша бабушка, я не прошмыгаю, вы не беспокойтесь. Годок ещё от силы помаюсь — и на небушко. У меня все внутренности отбиты. Внутри живого места нет. Слышите, как дышу со свистом?

Пашута вдруг сообразил, что Варенька, несчастное дитя, закатила ему чисто семейную сцену, непонятную и неловкую для гостей. Она действительно искала защиты, но не от него. Смута в ней бродила, непосильная для её сердечка. Она бодрилась, как могла, но это всё не шло ей. Минуту назад Пашута готов был отвесить ей оплеуху, так разозлился. А теперь подумал спокойно: её, бедную, тоска и страх корёжат, а меня любовь. Мы оба умалишённые.

— Погоди озорничать, Варенька, — сказал мягко. — Лучше спроси, какие деду Тихону страшные видения бывают.

— Страшные? — удивилась Варя, и личико её жалобно сморщилось. — Чего уж может быть страшней моей жизни.

— Нет, ты послушай. К нему ночью люди приходят из иных времён.

— Дедушка, это правда?

Тут все опомнились, вздохнули с облегчением.

— Приходят, — веско подтвердил Спирин. — Такой он у нас вещий старик. По науке — экстрасенс. Для него с мертвяком перемолвиться, что для нас воды испить.

Урсула подавилась чаем и закашлялась.

— А один приходил, на Пашу похожий, — добавил Спирин.

Старик скривился, как от зубной боли.

— Язык у тебя, Сеня, помело помелом.

— Дедушка! — строго сказала Варя. — Они над вами смеются, да? Вы на них не обращайте внимания. Они глупые. Вы нам расскажите с Урсулой. У меня был знакомый в Москве, папин друг, очень известный физик, я бы даже за него замуж вышла, но он спился. Вот он считает — все эти явления вполне объяснимы. Только об этом не принято говорить. У него, у моего знакомого, тоже были видения. Про одно он мне подробно рассказывал. Я вам перескажу. Он болел и чуть не умер. В больнице лежал. Его и лечить перестали. Заражение крови и всё прочее. В общем, сколько-то суток был без сознания. Он не помнит. А потом к нему пришла женщина, которую он любил. Он с ней расстался много лет назад. Но она к нему в больницу пришла, подняла с постели и за собой повела. И привела в какой-то дом, где много людей. Они там ходили, смеялись, почти все разговоры он запомнил. Этого на самом деле не было, но как бы и наяву происходило. Он говорит, даже ярче, чем наяву. Эта женщина всё время держала его за руку. Такая ласковая с ним была, как в жизни и не бывала. Они пили, ели, слушали музыку, он некоторые мелодии запомнил, проигрывал их после на пианино. Он музыку никогда не сочинял. А мелодии вполне профессиональные. Потом эта женщина проводила его в больницу, уложила. И ещё посидела с ним, ждала, пока он уснёт. Она ему пообещала: теперь ты выздоровеешь. Он утром проснулся — ни температуры, ничего. Через неделю выписался. И говорит: всё время был счастливый, ну такой счастливый, прямо не передать… Из дома первым делом ей позвонил. Позвонил, а там сказали, она умерла. Неделю как умерла, как раз в ту ночь, когда к нему приходила. Умерла от отёка лёгких, совсем молодая. Его спасла, а сама умерла. Это часто бывает, я в это верю.

— А физик как? — спросил Спирин.

— Спился. Я же сказала. До чёртиков допился. Сейчас он уже не физик… Не работает нигде, в долг живёт. Пропащий человек.

— Вот оно как… Но ты, девонька, его не суди. Ты многого не ведаешь. Коли с твоим знакомцем такой случай был, он судьбой меченный. С него не нам с тобой спрашивать.

Старик поскучнел, домой засобирался. Пашуте посоветовал во всеуслышание:

— Ты её береги, парень, понапрасну не забижай. Она девка правильная, хоть малость и порченая.

— Почему это я порченая, дедушка? Вы что такое говорите?

— Сама знаешь, пигалица. Баловали тебя шибко, ты и возомнила о себе. Но в хороших мужских руках любая баба что глина. Ты не горюй.

С тем и откланялся. А они все вскорости отправились ужинать к Спирину. Там пирог их дожидался. Не жизнь наступила, а праздник. Но впереди было смутно.

Пашута и Спирин прикинули все работы, какие следует начать по весне. По совету старика Тихона придумали разбить пасеку у гнилого оврага, где, кажется, сама природа предназначила ей быть. Однако прежде всего надо было официально закрепить Пашуту на какую-нибудь должность. Документы у него были в полном порядке, и друзья настроились отбыть в район. Наладили «газик» до состояния боевой готовности. Три дня Пашута на него убил и ручался, что машина дотянет хоть до Берлина. Но тут, лёгок на помине, явился с инспекцией Пётр Петрович Хабило.

Друзья дымили на крылечке. Подкатила «Нива», причём как бы возникла из воздуха, за минуту до того дорога была пуста; из неё вывалился среднего роста мужичок в дублёнке и ондатровой шапке, деловито отряхнул рукава, точно запылился в салоне, и засеменил к ним. Спирин выдохнул: «Ох ты, боже мой!» — с таким выражением, будто у него живот прихватило. Приблизившись, начальственный человек добродушно пробасил:

— Здорово, парни! Вижу, не скучаете без меня, — и пожал им руки, не выказав удивления от присутствия незнакомого человека.

Спирин пригласил гостя в дом и там представил Пашуту таким образом, что выходило, будто Павел Данилович Кирша заглянул в Глухое Поле по счастливому стечению обстоятельств, а по всем данным должен пребывать в столице и возглавлять любое министерство.

Хабило отнёсся к гостю благожелательно.

— Нам люди всякие нужны, — сказал он. — Лишь бы не воровали. Ворья нынче много развелось повсюду. Не читали сегодня «Правду»? Забавный фельетон пропечатали. К случаю годится. Один тип разъезжал по городам и выдавал себя за научного работника. Договора всякие заключал. Когда его на чистую воду вывели, оказался авантюрист… Вы на свой счёт не берите, Павел Данилович. Это я к слову. У вас какая фамилия? Кирша? A тот был вроде Панкратовым. Видите, не сходится. Хе-хе-хе!

Из-под седоватых бровок Хабилы поблёскивали синие глазки, полные иронического недоумения. Пашуте он понравился.

— Таких случаев сколько угодно, — согласился он. — Умеют некоторые устраиваться. Один мой знакомый по фамилии Гундилов двухэтажную дачу за казённый счёт отгрохал. И любовницу содержал за границей. Когда к нему с конфискацией пришли, у него полмиллиона под половицей обнаружилось. Позавидуешь некоторым.

— А по специальности вы кто будете?

— Механик. А вы?

Пётр Петрович поморщился, а Спирин толкнул друга в бок. Не зарывайся, мол, не надо. От этого человека, увы, многое зависит.

За обедом, который шустро подала на стол Урсула, гость поделился с ними далеко идущими планами. В связи с прогрессивными веяниями, идущими сверху, он предполагал вскоре осуществить свой давний мелиоративный проект, в котором Глухому Полю, как месту во всех отношениях бесперспективному, определялось стать глубоким водоёмом. Когда Спирин это услышал, у него ложка выпала из рук.

— Как водоёмом? — переспросил он с натугой.

Пётр Петрович, довольный произведённым впечатлением, осветил проблему с разных сторон.

— Ты, товарищ Спирин, привык прежде всего думать о собственном брюхе. Это нынче не годится. Время подсказывает заботиться о нашей стране в целом. Ты хоть знаешь, что сейчас в мире происходит?

— Где?

Хабило ловко перехватил Урсулу, прошмыгнувшую было мимо него со стопкой тарелок.

— Эх ты, частный собственник. А ещё считаешь себя интеллигентом. Скажи нам, девушка, чего больше всего не хватает дружественному казахскому народу? О чём он тоскует?

— Не знаю. — Урсула умоляюще глядела на мужа.

— Не знаешь? Ну так я за тебя скажу. Воды не хватает солнечному Казахстану. Это понять нужно в моральном и политическом плане. Мы им воду, они нам — хлопок. Ты согласна, девушка?

Урсуле удалось высвободить руку, и её точно ветром сдуло. Пётр Петрович торжественно развил свою мысль. Всё сводилось к тому, чтобы, перегородив плотинами, повернуть вспять мелководную речушку Щусь, протекавшую в десяти километрах от Глухого Поля. А заодно и ещё несколько речек, раскиданных по области без всякой пользы. Таким образом они внесут посильный вклад в благородное дело орошения восточных земель. Разумеется, это потребует незначительных жертв от местного населения, которому придётся сняться с насиженных мест, но он, Хабило, верит, что его идея найдёт в народе поддержку, потому что грешно думать, будто все люди превратились в рвачей и мелких собственников, подобных кое-кому из сидящих за столом.

— Вот так, товарищ Спирин. Против прогрессу подниматься не советую, сомнёт.

Спирин, побагровевший от внутреннего жара, не смог сразу придумать достойный ответ, зато благодушно вмешался Пашута:

— Хорошее дело затеваете, Пётр Петрович, хорошее и большое. Но рискованное. Могут, понятно, и орден дать, а могут и голову снять. Я ваши надежды всей душой разделяю, как гражданин. Мне особенно детишек-казахов жалко. У нас хоть круглый год купайся, летом в реке либо в озере, а зимой, пожалуйста, в проруби. Вы сами не моржуете? Напрасно. Польза чрезмерная для внутренних органов. Даже известные актёры увлекаются, чтобы бодрее выглядеть перед публикой… А этот голопузый малец, натуральный житель пустыни, ему куда нырнуть, когда солнышко припекает? Я бы не только реки, я бы все моря передвинул с места на место. Тем более за государственные денежки.

— Юмора вашего не разделяю, — холодно бросил Хабило. — Хотя чему удивляться. Взгляды Спирина мне печально известны. Ему лишь бы под собственный зад не дуло. Сколько уж во всех газетах про мещан и обывателей пишут, а перевода им нету. Видно, в крови у людей, что своя рубаха ближе к телу.

— А тебе, значит, общественная? — обрёл наконец дар речи Спирин.

Хабило держал себя как человек, привыкший к полемике и наскокам. Он не ответил, а спокойно ждал, пока оппоненты в запальчивости выскажут что-нибудь такое, что само по себе поставит под сомнение их правоту. Улыбался горькой улыбкой судьи, утомлённого знанием окончательной истины. Ждать ему пришлось недолго.

— Конечно, общественная рубашка тебе дороже, — нападал Спирин. — Ты за казённый счёт живёшь. На полном обеспечении. Машина не твоя — казённая. Дом казённый. Денежки получаешь неизвестно за что. Ловко устроился. Теперь только и поворачивай реки вспять. Какая разница, что с землёй будет. Она же не твоя — казённая.

Хабило согнал улыбку с лица, надулся праведным гневом.

— Вот ты и выдал себя, Спирин! Зависть тебя мучит, обыкновенная зависть. Машина, дом, денежки… Ни за что — говоришь? Врёшь. Сам знаешь, что врёшь. У нас ни за что не бывает. Мы социализм построили. Основной принцип помнишь? Каждому по труду, понял? По труду. Я для общества радею, и оно мне отвечает заботой, потому что ценит. А ты о ком радеешь? Да тебе если казённую машину доверить, ты на ней фрукты начнёшь с юга на север гонять. Давно я тебя раскусил, Спирин, и замашки ты эти бросай. Дави в себе кулачка, пока не поздно… — победно обернулся к Пашуте: — И вам, товарищ, посоветую. Если вы прибыли с целью личного обогащения, то поворачивайте назад. У нас этот номер не выйдет.

— Гад ты, Хабило, — воскликнул Спирин, чуть ли не со слезой. Слаб он был для такого опытного противника, не умел себя укротить. — Научился правильные слова говорить, а люди от тебя бегут. Ты, как кость, у всех поперёк горла сидишь. Руками тебя не схватишь, я понимаю. Скользкий ты. Под любое постановление подстроишься. Но погоди, настанет для тебя час расплаты.

— Это за что?

— За то, что соки из земли сосёшь и никак не лопнешь.

Пётр Петрович осанисто выпрямился за столом, отодвинул пустую тарелку. Взгляд его налился сумраком, как грозой, но всё же по лицу мельтешила улыбка: понарошку он вёл игру, опасности не чуял.

— Будете свидетелем, товарищ, не помню, как вас зовут, — ткнул пальцем Пашуте в грудь. — Оскорбление должностного лица при исполнении обязанностей. За это можно привлечь, куда следует. Глотку разевать все нынче горазды. Шуму много, а дела не видать. Ты не первый раз на меня наскакиваешь, Спирин. Добра не помнишь. Тебя кто сюда на жительство определил и должность тебе предоставил? Не я? А в дом этот, который ты своим считаешь, кто тебя вселил? Не я? Хорошо ты благодаришь… В прошлом году на совещании бригадиров пытался охаять, а нынче на прямые оскорбления личности перешёл, — в голосе его внезапно прозвучала искренняя обида. — Эх, Семён Спирин! Кем ты себя возомнил? Полагаешь себя умным человеком, а рубишь сук, на котором сидишь.

Никто Хабиле на сей раз не возразил. Спирин с тоской глядел в заоконную даль, Пашута дымил сигаретой.

— Думаешь, я не понимаю, зачем ты меня со своим товарищем познакомил? — продолжал Пётр Петрович укоризненно. — Хочешь и его тут угнездить. Я не против. Я готов содействовать. Но как же это получается? Когда тебе от Хабилы чего-то нужно, он хорош. А когда к тебе Хабило обращается — не за помощью даже, за пониманием, — ты его готов по самую шляпку в грязь втоптать… Мне людскую неблагодарность, Спирин, и прежде доводилось встречать, меня не удивишь, но ты же себя считаешь человеком высшей морали. Как-то это в одно не вяжется. Я уж не говорю, что ты казахскую девушку обманом взял…

— Ой! — сказал Спирин. — Не доводи до крайности, Пётр Петрович. Ну каким обманом? Что ты совсем-то в дурь попёр?

— По ихнему закону за жён калым платят. Выкуп, иначе говоря. Ты платил калым? Давай её позовём, спросим, платил ты калым или нет?

Пашута почуял, в воздухе запахло палёным:

— Позвольте мне рассудить, а то как бы вам не поссориться. Я человек сторонний, мне виднее. Вы оба правы. Разногласия между вами внешние. Оба вы стремитесь к общественному благу, но с разных сторон. Вы, Пётр Петрович, как я понял, желаете дать людям как можно больше водоёмов, чтобы было где поплавать всласть. Сеня же настаивает, чтобы у каждого труженика был подсобный участок и личный автомобиль. Но суть одна. Вы оба добиваетесь большого человеческого счастья для всех людей. Из-за чего вам попрекать друг друга и лаяться?

Спирин перевёл на Пашуту затуманенный взгляд,

— Ты, Паша, тоже не заговаривайся. Когда это я говорил про личный автомобиль и участок? Ты что?

Хабило вставил снисходительно:

— У вашего товарища, Семён, иронический склад ума. Он всё норовит выставить в смешном свете. Я таких встречал. Это люди без святого за душой.

— Вот видите, — обрадовался Пашута. — Вы оба на меня рассердились. Вы же единомышленники… Пётр Петрович, а вы возьмёте меня на работу?

— Кем?

— Кем угодно. Я на все руки мастер.

— Циркачи нам пока не нужны.

— Остроумно. А вы назначьте меня спасателем. Если вместо Глухого Поля будет водоём, обязательно спасатель понадобится. Я кролем плаваю свободно.

— Уймись, пожалуйста, — оборвал друга Спирин. — Это серьёзный вопрос. Пётр Петрович, вы это… действительно, простите меня… Надо его как-то оформить, хоть чернорабочим, что ли. Он мастер отменный.

— А то я не вижу, — вдруг согласился Хабило. — А то у меня глаз нету. Я, Сеня, на то и поставлен, чтобы человека понимать. А чего из Москвы сбежал, мастер?

— По семейной надобности, — с неохотой ответил Пашута.

— От алиментов надеешься укрыться? Ая-яй! Ну не знаю, вроде бы и Спирину надо пойти навстречу. Мужик-то он неплохой, хоть и безголовый…

На улицу вышли в обнимку. Только Спирин зыркал глазами по сторонам, точно опасался налёта. Когда Хабило усаживался в свой лимузин, когда им руку протянул на прощание, словно купюрой одарил, на ледяной улочке из-за горбатой часовенки показалась Варенька. Возникла из снежного звона, как солнечный лучик. Помахала им рукой, окликнула. Хабило засопел, выпрямился и дверцу захлопнул.

— Кто такая?

Друзья замешкались с ответом, потом Пашута сказал:

— А вот она самая и есть.

— Супруга?

— Да уж, видно, так.

Варя за несколько дней вжилась в новые обстоятельства, ничего необычного не находила уже в своём положении и была довольна собой. Однако от неё всего можно было ожидать при встрече с незнакомым мужчиной.

— Дяденька, это ваша такая зелёная машина? — вежливо обратилась она к Хабиле, взяв Пашуту под руку.

— Персональная. А что? — Хабило нежно погладил капот, приосанился, взгляд его приобрёл маслянистый оттенок, по которому всегда можно угадать бывалого ходока. И голос наполнился бархатными нотками. «Ах ты, скотина!» — подумал Пашута.

— Красивая машина, — проворковала Варя. — Ты мне купишь такую, Павел Данилович, если я буду хорошей девочкой?

— Две куплю, — сказал Пашута. — Зелёную и красную.

— А вы, значит, девушка, тоже к нам на жительство прибыли?

Варя не удивилась.

— Да вот так получилось. С детства мечтала стать дояркой. Уговорила Павла Даниловича, он меня и привёз… А вы, наверное, самый главный здешний начальник?

На пороге дома, как испуганная тень, мелькнула Урсула и тут же пропала.

— Не совсем главный, есть и поглавнее.

— Для нас главнее нету, — возразил Спирин с неожиданным подобострастием. — И для вас, Варя, тоже. Он может сегодня же на работу оформить, если пожелает.

— А зачем? — спросила Варя. — Зачем на работу?

— Зарплата будет начисляться, — пояснил Пашута.

Варя приняла озабоченный вид.

— Это меняет дело. Я действительно не поняла. Возьмите нас с Павлом на работу, товарищ начальник. Пожалуйста! Паша такой трудолюбивый. Он без работы минутки спокойно не сидит.

— А вы сами что умеете, девушка?

— Можете называть меня Варенькой. Какая я девушка… Уж не помню, когда ею была… Что прикажете, то и буду исполнять. Я старательная. Мне зарплата очень нужна. Я ведь вся в долгах. И родителям надо помогать. Они старенькие. Кушать хотят. Я рисовать умею.

— Вы это серьёзно?

— Что — серьёзно?

— Насчёт рисования.

Теперь они с Хабилой вроде как вдвоём остались в интимной обстановке, а Пашута и Спирин отступили, чтобы не мешать сговору. Пашута подумал, что если он сейчас умрёт, сию минуту, то Варенька не пропадёт на белом свете. Она никогда и нигде не пропадёт. Она прекрасна. Даже матёрый Хабило хоть и пыжится, а робеет перед ней. Всевластна над миром женская прелесть.

— Я художественное училище кончила, — кокетливо сообщила Варя. — Передо мной большое будущее открывалось. Эх, да что теперь вспоминать…

— Если не шутите, у меня действительно найдётся для вас дело. Вы когда-нибудь занимались наглядной агитацией?

— А чем же другим я занималась? Больше ничем. Это плакаты, что ли, рисовать?

— Плакаты, лозунги, да, конечно. Это очень ответственная работа и нужная людям.

— Я понимаю. Но у меня ничего нет. Ни красок, ни бумаги. Ну и прочее.

Хабило с сомнением поглядел на приятелей, переминавшихся с ноги на ногу. Варя доверчиво положила ему руку на перчатку.

— Что такое? Я что-нибудь не так сказала?

— Краски, кисти, бумага — это второстепенное. Это я вам доставлю… Ладно, рискну взять с испытательным сроком. Будете работать по эскизам. А там увидим. Но без всякого баловства.

Варя захлопала в ладоши, изображая девочку-отличницу.

— Ой, спасибо вам большое! Вы не раскаетесь за свою доброту. А что будет делать Павел Данилович? Ему вы что-нибудь подберёте? Ну, что-нибудь такое, где ума не надо. Он физически очень крепкий мужчина.

— И о нём подумаем, раз вы просите. Пристроим к месту. — Благодушная улыбка Хабилы, казалось, растопит окрестные снега. «Знал бы ты её поближе», — позлорадствовал Пашута. Но в душе он сочувствовал деятелю мелиорации. Отчасти они оба перед Варенькой в одинаковом положении. Это такое положение, когда невозможно разобрать: надувают ли тебя, или фарт к тебе прёт необыкновенный.

Уехал Хабило ещё через час, обнадёженный. С собой увёз два заявления, паспорта и трудовую книжку Пашуты.

— Прямо не знаю, что думать, — развёл руками Спирин, когда они его окончательно отправили. — Переродился на глазах Хабило. Что ты с ним сделала, Варенька? Он же натурально чокнулся.

— Это она умеет, — вздохнул Пашута.


У РЕКИ

Три долгих дня они шли на север и наконец разомкнули круг, где могло нагнать их родное племя. Со слов Колода Улен знал, через пять-шесть переходов они должны выйти к большой реке. По ночам они спали в снегу, но не испытывали от этого больших неудобств. Другое их мучило. Прошлая жизнь со всеми заботами уже далеко отодвинулась, подёрнулась туманом, а будущее было вовсе темно. Впервые так остро они ощутили огромность подлунного мира и свою горькую затерянность в нём.

Ещё в большем недоумении был Анар. Возможно, поначалу он предполагал, что они отправились на какую-то долгую охоту, но по мере того, как удалялись от сельбища, не сворачивая, не соблазняясь аппетитными следами, мысль об охоте становилась сомнительнее. Анар начал нервничать. Он поскуливал, отставал или, напротив, забегал вперёд и с укоризной заглядывал в глаза Улену. Несколько раз прихватывал зубами за одежду, дёргал, напоминая, что дома остался раненый друг. Улен и Млава делали вид, что не понимают его знаков, и это Анара злило. Он вернулся бы один, но не решался нарушить волю Колода, который велел ему сопровождать безумную пару. Его задел нелепый приказ, но, согласившись, он не мог пойти на попятную. Однажды, измучившись в сомнениях, Анар опустился в снег и тяжко, безнадёжно завыл, отгоняя предчувствие неминуемой беды. Улен спросил с участием:

— Что, пёс? Кого зовёшь?

Анар угрюмо отвернулся. Но всё-таки ему полегчало. В близости людей, как он ни боролся с этим всю жизнь, таилось для него неизъяснимое очарование. Человеческие слова, когда в них не было угрозы, томили его душу, подобно мимолётному нежному воспоминанию. Он знал, что людей следует опасаться, они все коварны, кроме Колода и, пожалуй, этих двух, но всё равно звуки человеческих голосов имели над ним неодолимую власть. Он стыдился своей зависимости от людей, в юные годы пытался уйти от них, но всякий раз смутная сердечная тоска гнала его обратно к сельбищу. Позже, когда подружился с Колодом, желание жить отдельной, самостоятельной жизнью уже не возвращалось к нему. Старый охотник стал для него тем, что даёт смысл бытию. Это сошло на него как благодать. Вдруг он осознал всем существом, что для него проще раствориться навеки в зелёных травах, чем не видеть этого человека. Как же случилось, что им пришлось расстаться, и какую неведомую добычу они преследуют с таким медлительным упорством? Когда, когда услышит он вновь любимый голос?

— Собака устала? — спросила Млава с улыбкой безразличия. — Что ж, день на исходе, заночуем здесь. Мне тоже надоело продираться сквозь заросли.

Улен поглядел на неё с упрёком.

— Анар никогда не устаёт. Он просит нас вернуться. Ему жаль Колода. Мне тоже жаль учителя, он болен и слаб. А ты скучаешь по отцу?

— Зачем говорить об этом? — Млава в досаде повела плечами. — Нам никогда не простят крови Олла.

Улен задумался. Она права, но не совсем. Кто знает, что легче: принять смерть или превратить свою жизнь в бесконечное бегство.

— Тебя они могут пощадить.

Млава вспыхнула: не издевается ли он над ней? Но нет, взгляд его как всегда ясен.

— Ты не первый раз повторяешь эти слова, Улен, — заметила она строго. — Ты обижаешь меня.

Он прикоснулся губами к её холодной щеке.

— Нам не всегда будет плохо, поверь.

— Ты глуп, Улен, — она взглянула на него с вызовом. — Уговариваешь женщину, а ей нужно приказывать. Чему только учил тебя Колод?

— Он учил меня не этому. Мы не говорили о женщинах.

Анар понимал, люди не собираются возвращаться. Раздражённо фыркнув, помчался вперёд. Он слышал, как люди смеялись, возможно, и над ним, потом начали гоняться друг за другом и с криками попадали в снег. Такое легкомыслие было выше его понимания. Если бы Колод был с ними, он бы их угомонил, Анар вдруг почувствовал противоестественное желание ввязаться в человеческую игру, завизжать, повалиться на спину, задрыгать лапами в воздухе. Сердце его неистово заколотилось. Конечно, ему нет возврата в сельбище. Без него эти двое пропадут. Сзади всё стихло, и он как бы невзначай оглянулся. Люди сидели в снегу и целовались. Небо над ними нависло серой плитой. Они будто уснули. Анар не справился с собой. Вздыхая и покряхтывая, приблизился к ним и ткнулся головой Улену в бок. В эту минуту он понимал, что предаёт Колода. Но ему не было стыдно. Новое чувство не вытеснило в нём прежнюю любовь, как это бывает у людей, но дало ему ощущение собственной значительности.

— Он ищет ласки, ты видишь? — изумлённо проговорил Улен.

— В сельбище пугают: Анар — оборотень. Я никогда не верила.

— Теперь удача с нами.

Девушка испугалась:

— Не говори так, Улен! Духи слышат. Они ревнивы.

Пёс почувствовал её испуг, сторожко поднял голову. Но лес был тих вокруг. Предвечернее молчание погасило все звуки.

— Пусть слышат, — отозвался Улен. — Всё равно не схорониться от тех, кто нами правит.

Через семь восходов они добрались до реки и, поражённые, замерли. Это было устрашающее, великолепное зрелище. Река открылась сизо-белым простором, где не было ничего, на чём мог бы задержаться, успокоиться взгляд. Лишь на далёком противоположном берегу чёрная кайма леса обозначала, что у распростёртого, безголового чудища есть граница. Люди замерли в нерешительности на краю крутого снежного спуска. Большую ловушку приготовила им судьба, в этом не было сомнений, и они пытались угадать, каким образом она захлопнется за ними. Бледное солнце качалось высоко, пронзив лёд жёлтыми щупальцами. Кружило головы видение вечного покоя, обременительного для юных сердец. Могучие стоны земные достигли их слуха.

На чистом лице девушки Улен различал отражение собственной внезапной усталости. В её глазах не было нетерпения отправиться в путь.

«Когда мы перейдём эту реку, — думала Млава спокойно, — мы потеряем себя. О, если бы я знала раньше, как велика земля! Она так велика, что на ней негде спрятаться».

Анар, отбросив сомнения, первый скатился к реке, в достатке хлебнув снежной замети. Очутившись на твёрдом месте, встряхнувшись, он попытался проникнуть бешеным взором за горизонт, где ждала его добыча либо кровавая смерть.

Долго они пересекали реку, то увязая в белых заносах, то соскальзывая на обнажённый лёд. Три тёмных пупырышка, с трудом преодолевающих голое пространство. Огромные снулые рыбы поднимались со дна, перебарывая ломоту в костях, и через ледяную пластину пытались щекотать им пятки. Одичавший ветер с размаху бросал им в глаза ледяную крупу. Под ноги подкатывались трескучие звоны. Небесная глубина слепила розоватыми бликами. Казалось, им никогда не вырваться из неожиданной свирепой карусели. Колдовская тишина сдавливала ушные перепонки.

— Не горюй! — крикнул Улен. — Осталось немного. На берегу разожжём костёр.

— Куда спешить, — ответила Млава.

Как случилась беда, Улен не заметил. Он вглядывался в близкий уже берег, в нависшие грозно деревья. Там могли прятаться враги.

По льду прокатился зловещий треск, под тонкой накидкой снега зябко ощерилась полынья. Млава медленно, неудержимо туда скользила, раскинув руки, цепляя лёд пальцами, ногтями. Истошно взлаял Анар.

— Стой! — прохрипел Улен. Ужас перехватил ему горло. Он видел, как печально её лицо. Ногами Млава коснулась воды, и скольжение прекратилось. Самообладание ей не изменило, она лежала тихо, как мёртвая. Анар метался в трёх шагах, подвывая, норовя сунуться в воду.

— Назад! — крикнул Улен. Анар послушался, отступил. Сел. Бока у собаки вздымались, точно раздуваемые паром.

— Не шевелись, Млава! — Улен полз к полынье. Инстинкт вёл его. Он понятия не имел, что делать дальше. Молил духов, чтобы помогли. Невнятные слова срывались с губ, подобно клочьям горячей пены. Лёд проминался.

— Остановись, — предостерегала девушка. — Оба утонем.

И тут с берега скатилась диковинная фигура, то ли человек, то ли зверь, нелепое коротконогое существо в лохмотьях, с длинным шестом в руке. Анар скакнул наперерез с предостерегающим рыком. Существо бросило шест и распласталось на льду. Анар обнюхал его и сел рядом. Он первый понял, что это спасение. Потом понял Улен.

— Давай, давай! — взмолился. — Помоги!

Человек, маленький, точно приплюснутый, с крохотным личиком, затерявшимся в некоем подобии шапки, по окрику Улена поднялся и, опасливо косясь на собаку, засеменил к полынье. Шест, тяжёлый для него, волочил за собой. Они вытащили девушку на твердь, промокшую, синюю, цокающую зубами.

— Как страшно было, — сказала она. — Сердце утомилось.

Вскоре сидели у костра. Обсушились и ели просяные лепёшки, которыми угостил чудесный спаситель. Его звали Зем. Разговаривать с ним оказалось непросто. Он дёргался, жестикулировал, всячески выказывая радость и услужливость, но ему никак не удавалось связать слова в понятную фразу. Его мельтешение настораживало. Бесцветные, с огромными зрачками глазки тускло блестели. Подвижное личико то таяло в бессмысленной ухмылке, то вдруг выражало тягостное, беспричинное уныние. Не человек, а кузнечик. Всё же постепенно Улен кое-что у него вызнал. Родичи Зема все перемёрли от неведомой болезни, он один уцелел, хотя тоже долго болел. Вторую зиму Зем перебивался в одиночку и неизвестно почему жив. Становище отсюда недалеко, но Зем боится туда ходить, потому что там бывают чудеса. Род у них был небольшой, мужчин столько, сколько у него пальцев на руках. Люди обыкновенные, не такие, как Зем, а такие, как Млава и Улен. Зем пальцем ткнул в Млаву, его глаза застлало опасным огнём. По словам Зема выходило, в двух переходах отсюда обитает другое племя, тоже родичи Зема. Они живут в домах, сложенных из обтёсанных деревьев. Летом Зем ходил туда, но его прогнали, опасаясь заразы. Ему плохо одному, хотя пищи у него хватает. Недавно он пошёл в городище второй раз, надеясь, что его пожалеют, поймут, что он не болен. Но его опять прогнали, пригрозив убить, коли не уймётся. Воодушевившись, Зем начал показывать, как он прорывался в городище и как его отпихивали кольями и кидали в него камнями.

Млава смеялась над его ужимками, а Улену стало не по себе. Он не мог перебороть неприязни к суматошному уродцу. Слишком красноречивые взгляды бросал тот на Млаву. В этих взглядах было не только восхищение.

Анар разделял опасения молодого хозяина, сквозь полузакрытые веки следил за прыжками Зема, и не единожды в его горле булькало предостерегающее рычание.

Спать легли в добротном, хорошо укреплённом шалаше Зема, где на пол были накиданы звериные шкуры. Первым уснул Зем. Дыхание его сделалось ровным, и он тоненько засвистел носом. Если притворялся, то очень умело. Улен признался:

— Мне не нравится этот человек. А тебе?

Млава прижалась к его боку.

— Он маленький и пустой, как переспелый орех. Не думай о нём. Спи.

И они уснули.


3

Боязливо подступала весна. Сороки первые её почуяли, между ними среди бела дня вспыхивали дикие ссоры, и галдели они неистово. Пашута жадно втягивал ноздрями воздух. Сказал Варе:

— Сколько раз видел это, а привыкнуть не могу. Ты чувствуешь, земля парит?

— Чувствую, чувствую, — усмехнулась Варя. — Несёт какой-то дрянью вон от того сарая… Скажи, Пашенька, сколько тебе лет? Ведь ты соврал, что тебе сорок пять?

— Ну, думаю, мы ровесники. А по уму так я даже немного постарше.

— Я тебе завидую, Пашенька.

— Почему?

— Какой-то ты радостный бываешь. Без всяких причин. Я так не умею.

— Научишься, — сказал Пашута и побрёл к сараю: может, там действительно какой непорядок? Вон и бродячие коты повадились туда шастать. А Варя ушла в дом. Два дня назад Хабило выполнил обещание, подбросил на своём шикарном лимузине рисовальные принадлежности и денег не взял, сказал, что всё провёл по клубной смете. Он был необычайно задумчив и, отведя Спирина в сторону, напрямик спросил у него, в каких отношениях находится его приезжий друг с Варей. Спирин сам этого досконально не знал, а врать не умел, потому ответил, что, видимо, они жених и невеста.

— Вряд ли, — усомнился Хабило. — Откуда может быть у дремучего мужика такая невеста? Это противоречит законам этики.

Уезжая, он намекнул Варе, что если она угодит своей работой одному высокопоставленному лицу, её ждут такие перспективы, о которых она и мечтать не могла. То ли под впечатлением этой туманной фразы, то ли от долгого безделья Варя увлеклась заказом и почти не выходила из своей комнаты, превратив её в мастерскую. Она перетащила туда большой стол, а у окна Пашута соорудил ей нечто вроде походного кульмана. Теперь Варя к себе никого не пускала. Пашута посмеивался, говоря, что не иначе как она налаживается шлёпать фальшивые деньги.

На душе у него было муторно. После ленинградских злоключений, которые вроде их сблизили, он начал надеяться на какой-то крупный разговор, который всё поставит на свои места: разведёт либо сблизит их окончательно, но время шло, а отношения оставались двусмысленными. Эта двусмысленность нисколько не обескураживала девушку, а его угнетала. Он ловил на себе заботливые взгляды Спирина и не знал, как объяснить ему сей сон наяву. Урсула странно на него косилась и иной раз вздрагивала, когда он обращался к ней с каким-нибудь невинным вопросом. Каким зверем он ей представлялся? Пашута уже не помнил, на что рассчитывал, уезжая с Варей в эту глушь. Смешон человек, вообразивший, что сумеет своей волей переломить естественное течение жизни, он уподобляется клоуну в цирке, который подражает то ослепительному жонглёру, то элегантному воздушному гимнасту; с каждым днём Пашута всё явственнее ощущал, как утекают в песок драгоценные капли его любви. Вдобавок, постепенно в нём родилось ядовитое чувство вины. Всё, что он обещал Варе и на что намекал, походило на большой обман, и значит, он выглядел в её глазах ничуть не лучше её прежних алчных знакомцев. Каждый коверкал её жизнь на свой манер.

Он надеялся: что-то произойдёт. И произошло, правда, не то, чего ожидал. В последний день февраля подгадали нежданные гости — Владька Шпунтов, земляк по слесарному делу, и с ним Вильямина, девушка-гусар, дорогая московская сожительница. Когда он увидел их, бредущих по деревенской улице — у Владьки небольшой чемоданчик в руке, Вильямина с роскошной спортивной сумкой через плечо, — глазам своим не поверил. Но это были они, и никто другой, и искали они его, и никого другого.

Первым его движением было спрятаться за сарай, он туда и нырнул. Парочка заглянула в дом, где жила старуха Поликарповна, пробыла там недолго, и уж оттуда ходко и уверенно поспешила к его дому. Пашута вышел навстречу, придав лицу безразличное выражение. Варя копалась в комнате со своими эскизами. День перевалил за середину.

— Здорово, ребята! — окликнул он гостей негромко. — Рад вас повидать… А теперь разворачивайтесь — и на станцию. Нечего вам делать в Глухом Поле.

— Ну даёшь! — восторженно завопил Шпунтов. — Ну встречаешь! А мы-то к тебе с дорогой душой. Я отпуск взял, чтобы Вилю проводить. Гостинцев привезли. Да ты что, Паш, очумел, что ли? Или не признал?

Вильямина смотрела на него ласково и уже подкрадывалась сбоку, чтобы его половчее обнять. Пашута подхватил обоих под руки, развернул, увёл подальше от дома, от греха. Вильямина истерично хохотала:

— Пашенька, голубчик, ну скажи, ты правда рад? Ты куда нас ведёшь?

— Вот что, хлопцы. — Пашута посуровел. — Обижайтесь или нет, а вам придётся уехать. Срочно. Я вас прошу. Кой чёрт вас принёс! У Вильки никогда соображения не было, но ты-то, Владислав, грамотный мужик, другом считаешься…

— А в чём дело? — удивился Шпунтов, строптиво пытаясь высвободить руку, зажатую в тиски железных Пашутиных пальцев. — Просвети, пожалуйста.

— Чего просвещать… Дуйте откуда приехали. Денег вам надо — дам. И с богом!

Постепенно до сознания гостей дошло, что их неприветливо встречают.

— Мы тебе сюрприз хотели сделать, — капризно протянул Шпунтов. — Виля сказала, ты от счастья обалдеешь. Правда, Виля?

— Сделали сюрприз, сделали! Спасибо! И до свидания.

Шпунтовнаконец вырвался резким движением, чуть не опрокинув всех в снег.

— Погоди, Павел Данилыч! Так дела не делаются. Если у тебя какие неприятности, объясни. Мы поймём. А чего ты нас тащишь? Куда ты нас тащишь? Мы тебе не дрова.

— Личная неприятность у меня, — с тоской произнёс Пашута. — Понимаешь, личная. Вы мне некстати.

Вильямина тоже освободила руку, заметила оскорблённо:

— Не удастся твой номер, Пашенька. Я тебе не дворняжка. Думаешь, пнул ногой — и избавился? Я всё же твоя жена.

— Как это — жена?

— А вот так это. Я твоё письмо внимательно прочла. Завёл себе кралю — ладно. С мужиками бывает. Ничего тут особенного нету. Показывай! А мы с Владиком разберёмся, какая она краля. Вот, может, ей-то и надо дать пинка.

Пашута взъярился, но вполсилы, вяло. У него запал иссяк. Понял, так просто ему не отвертеться.

— Да кто вы мне такие, чтобы разбираться? Не краля у меня, а невеста… Вилечка, мы же с тобой по-хорошему расстались? Разве нет?

— Не будет, как ты мечтаешь, понял? Так с женщинами не обращаются. Это тебе не Америка. Женщина не половая тряпка, чтобы её за дверь вышвыривать. Думаешь, Пашенька, на тебя управы не найдётся? Ещё как найдётся. Лучше ты меня не выводи из себя.

Пашута растерялся. Не подозревал он у Вильямины такой способности к сопротивлению. Ошибся в ней.

Ух как глазищи сверкают! Того гляди набросится, исцарапает. Шпунтов тоже был в затруднении.

— Ты извини, Павел Данилыч, если что не так. Она сказала, ты её ждёшь. Просил вроде приехать. Вроде у тебя беда.

— А то не беда! — завопила Вильямина. — Задурила ему голову молодая шлюшка — это не беда? Спасать его надо. Доверься нам, Пашенька, мы тебя любим бескорыстно. Мы тебе поможем. Покажи, где она? Я ей такой укорот сделаю, век не забудет. Ты ведь, Пашенька, доверчивый, наивный. Ну, чем она тебя взяла, скажи? Чего у неё такое есть, чего у меня нету?

— Гордость у неё есть девичья, — соврал Пашута.

— Гордость? А у меня нету? Спасибо тебе, отблагодарил. За все заботы получи награду, Вилька. Ах ты гад, Пашка! Да как же ты посмел такое ляпнуть?

Пашута полагал, что Вильямина в глубине души его побаивается, но сейчас убедился, что всё наоборот. Это он должен её опасаться.

Они довольно далеко отошли от дома, когда на дороге показался Спирин. Увидев незнакомых людей, отчаянно спорящих с Пашутой и жестикулирующих, он поначалу заподозрил, что это мелиораторы, подосланные Хабилой, но, узнав, что это гости из Москвы, тут же проникся к приезжим симпатией.

— Прекрасно, что приехали, прекрасно. Нам люди — во как нужны! У нас с Пашей планы огромные. Да мы в этих благословенных местах такую коммуну отгрохаем, Хабило подавится… Паш, а ведь есть в этом что-то символическое. Гляди, мы ещё клич не кликнули, а люди к нам из самой Москвы потянулись.

— Никто к тебе не потянулся, — урезонил друга Пашута. — Они приехали с хулиганскими намерениями.

Спирин посерьёзнел:

— Поселим вас в дом Прохоровых. Он с того лета пустует. Домина, я вам скажу, дворец!

Шпунтов покосился на Пашуту.

— Я не против. У меня отпуск.

В двусмысленной обмолвке земляка Пашута уловил нечто такое, что дало его мыслям иной поворот. Как это он сразу не сообразил в запарке? Ведь Владька Шпунтов ухарь, известный, покоритель сердец. Чего бы это он попусту потянулся за Вильяминой? Вон и она что-то подозрительно притихла. Вилька красивая девица, вполне Шпунтову под пару. Пашута с облегчением вздохнул.

— Хорошо, пусть немного поживут. Но с одним условием.

— С каким? — хором поинтересовались Шпунтов и Вильямина.

— Чтобы без дурацких выходок. Будете отдыхать тихо, как мыши. Это к тебе в первую очередь относится, Вильямина.

Вильямина, пережив зловещий приступ агрессивности, теперь изображала невинную простушку.

— На что намекаешь, Пашенька? Прямо обидно слышать. Какие выходки? Перед посторонним человеком неудобно… Это что я твоей кралей интересовалась? Ты это имеешь в виду?

— И это тоже.

Вильямина обернулась к Спирину, точно призывая его заступиться.

— А что такого? Что я сказала? Конечно, мне интересно. Жил со мной, теперь завёл другую. Любая бы на моём месте полюбопытствовала.

— Виля, прекрати!

Вильямина пригнулась с деланным испугом.

— Ой, какой ты грозный, Пашенька!

Он понимал её игру. Затаилась до удобного случая. Бог с ней. Удобного случая ей долго придётся ждать. Главное, успеть объясниться с Варей.

Торжественно проводили гостей в избу Прохоровых. Оставили отдохнуть с дороги, игриво пожелав им доброй ночи. Вильямина улучила момент, шепнула Пашуте:

— Мне твой Владька и на дух не нужен. Зря его подсовываешь. Так и знай. Ничего у тебя не получится.

— Угомонись, Виля. Всё удачно складывается. Только веди себя по-человечески. Окрутишь этого кавалера, о чём ещё мечтать. У него восемь тысяч на книжке.

Шпунтов глядел соколом. За долгую тридцатилетнюю жизнь, Пашута это знал, окрутить его ещё никому не удалось. Как гордый дух изгнанья, парил он над слабым женским полом. Но лёгких побед никогда не избегал. Друзьям иногда объяснял свою жизнь как торжество высокого ума над прозой быта. Как бы свыше ему было указано пройти по миру невредимым и поразить людей непреклонностью характера. С ним на заводе редко кто спорил. С ним спорить было бесполезно. Он был настолько уверен в себе, что не понимал возражений. Женщин, которые работали на предприятии, воспринимал как свой личный гарем. И жалел лишь о том, что не может каждой уделить достаточно внимания. Завистники пророчили ему плачевный конец, но он по-смеивался. Чуть ли не всякий божий день заводил он новые шашни, и случалось, выползал по утрам на работу, как полудохлый таракан, с обвисшими усами, с незрячим блеском в глазах. Разгадка его мистического воздействия на женщин была, как заметил поэт, равносильна разгадке смысла жизни.

Однажды у него произошла осечка, которая его ничему не научила. Как-то он приклеился к молодой замужней дамочке из бухгалтерии, увёл её для беседы в красный уголок, а туда, явно по чьему-то наущению, ворвался её муж, здоровенный такелажник из пятого цеха, Этот такелажник, грубый от природы, не стал вникать в лирические объяснения Шпунтова, касающиеся чисто духовной близости некоторых людей, а без проволочек огрел его по башке табуреткой, после чего такелажник с супругой отволокли бездыханное тело дамского угодника в санчасть. Что любопытно, такелажник на этом не успокоился и ещё с неделю подстерегал Шпунтова за каждым углом с железной скобой в руке. Ему втемяшилось в голову, что двоим им со Шпунтовым не жить на свете. Шпунтов уже подумывал об увольнении по собственному желанию. Спас его в тот раз Пашута. Он встретился с ревнивым такелажником и сумел найти с ним общий язык. Пашута любил мирить людей. Такелажнику он внушил, что его соперник Владька Шпунтов, в сущности, никому не опасный придурок. Женщины бывают к нему милостивы из жалости. Преследуя такого никчёмного человека, такелажник унижает себя и бросает тень на свою жену, женщину достойную, которая в бухгалтерии почитается чуть ли не святой. В конце концов такелажник согласился выпить со Шпунтовым мировую, но настаивал исключительно на грузинском коньяке.

Пашута был единственным человеком, к мнению которого Шпунтов прислушивался, разумеется, со многими оговорками. Бегство Пашуты из Москвы Шпунтов пережил как большое личное потрясение. Он не осуждал Киршу и не жалел его, как все прочие, предполагавшие в этом деле какие-то причины интимного свойства. Он ему завидовал. Пашута, по его представлению, сумел бросить такой вызов общественному мнению, какой ему и не снился, хотя он оценивал себя очень высоко и полагал, что самим фактом своего существования противостоит рутинному течению жизни. Но он лишь полагал, а Павел Кирша осмелился выказать противоборство. Что за этим крылось, было неважно. Сознание горчило от мысли, что его, Шпунтова, блестящего любимца дам, пользующегося уважением стариков и молодёжи, кто-то небрежно обогнал в сумасшедшей житейской гонке. Пусть не кто-то, пусть Павел Кирша, личность, конечно, незаурядная. Это не меняло дела. Кирша бросил всё: дом, хорошую работу, красивую женщину, обрезал, не задумываясь, все концы и отправился туда, где человека ждут не почести и достаток, а приключения и воля. А он, Шпунтов, кому назначение было высокое, остался прозябать и барахтаться в тине давно приевшихся утех. Как такое перенести? Сошёл ли Кирша с ума» ослепила ли его мечта о лучшей, неведомой доле, но он решился, а Шпунтов — нет. С той минуты, как он понял этот неумолимый расклад, душа его не ведала покоя.

Дня через три после отъезда Кирши он позвонил к нему домой и, отчего-то робея, пригласил Вильямииу в ресторан. Она спросила: «Зачем мы пойдём в ресторан?» Шпунтов не мог ей честно объяснить, что надеется вызнать, что же такое есть в Пашуте, давшее ему удаль и напор, чего нет в нём, Шпунтове, и потому ответил иронически: «Зачем в ресторан? Посидим, поохаем».

Вильямина согласилась поохать, и тот вечер Владик запомнит надолго. Тогда у него получилась вторая осечка в жизни. В ресторане после двух рюмок и закуски Шпунтов малость пригляделся к Вильямине прицельным взглядом — и у него сомнений не осталось: своя в доску деваха, вполне контактная. При этом в обиде на Пашуту. Женщине в таком состоянии достаточно словцо ловкое ввернуть, чтобы подтолкнуть её на сумасбродство. Это он просто так в уме зафиксировал, для галочки, поначалу у него и в мыслях не было охмурять беспризорную Вильямину. Он наблюдал, как она ела и пила, много и с аппетитом, и уже гадал, чем могла привадить Пашуту именно такая женщина, незатейливая и нечванливая. Пашуту, гордеца и выпендрежника, который под маской простачка, наверное, скрывал непомерные требования к женщинам.

— Какой бес всё же вселился в твоего Киршу? — осторожно спросил тогда Шпунтов, переждав, пока

Вильямина капельку захмелеет. — Куда он понёсся? Да ещё от такой женщины?

У Вильямины ответ был заранее готов.

— За длинным рублём погнался, — заметила добродушно. — Я его не осуждаю. Только он не понимает, всех денег не заработаешь. И счастья за деньги не купишь.

Шпунтов ни на секунду не поверил в оголтелое корыстолюбие Кирши, гнул свою линию, подзадоривая девушку.

— Неблагодарная он свинья, твой Пашенька. Я в нём даже разочаровался. Взрослый вроде человек, а ведёт себя как мальчишка. Знаешь, всегда лучше там, где нас нету. Не люблю таких людей, которые рыскают. Ошиблась ты в своём выборе, Вилечка. Ну, да это дело поправимое.

Тут он послал ей многозначительный, туманный взгляд, тоже более в силу привычки, чем по наитию. Вильямина на приманку не клюнула, а будто насторожилась.

— Напрасно вы так говорите, Владислав. Вы Пашу плохо знаете, раз так говорите.

— Говорю, как думаю. Ты же сама сказала — за длинным рублём погнался Кирша.

Вильямина была женщиной, и логика ей была чужда.

— Вы думаете, он жадный? Да у него если копейка лишняя заведётся, он места себе не находит, пока — не истратит. А длинный рубль — это так, для видимости.

Вильямина надулась, отвела глаза. Но Шпунтов продолжал настаивать и дождался нового объяснения, такого, что хоть стой, хоть падай.

— Боялся, что я его разлюблю, — мечтательно призналась Вильямина, и на смуглом её лице отразилось сложное борение страстей. Будто её за ногу щиплют, а она терпит. — Да, да, вы так не смотрите, Владислав. Это надо понять. У Паши склад ума особенный. Он не ревнивый, как все, а всё-таки сравнивает. Я, сами видите, женщина привлекательная. — Вильямина первый раз пококетничала, наспех стрельнула бедовыми очами. — За мной ухаживают. А Паша об своей внешности мнения невысокого. Страдал из-за этого, переживал. Всё думал, как меня покрепче к себе привязать. Решил, что вернее всего богатством. Вот и укатил на заработки… Только зря он это затеял. Я Пашу бескорыстно любила.

Шпунтов намерился ввернуть подходящий к случаю анекдотец, но вовремя сдержался. Женщина изложила эту чушь вполне серьёзно, словно свято веря в каждое слово. Шпунтов и подумал, что лучше бы потолковать с ней в интимной обстановке, а не в казённом приюте, где собираются полудохлые любители шикарной жизни. Дальше он действовал строго обдуманно. Азартно, с красивыми тостами подпаивал её коньяком, потом пригласил танцевать. Прижимал к себе без наглинки, но достаточно властно, и она не противилась, посмеивалась вкрадчивым смехом. Короче, дозревала в обычном темпе. Слова могут обмануть, но руки, движения — никогда. Как у них всё будет, он предвидел наперёд, с некоторой даже скукой. Он пригласит её к себе на чашечку кофе, но извинится, дома, мол, родители. В ответ на любезность она, естественно, позовёт его к себе. Надо не забыть прихватить вина из ресторана. Хотя Шпунтов предпочитал любовные забавы на трезвую голову, иное считал плебейством, но для первого раза бокалы на столе могут создать соответствующий настрой. В подъезде он её непременно невзначай поцелует, при этом пошутит: «Извини, Вилечка, не понимаю, что на меня нашло. Какие-то от тебя токи идут!» В Пашутиной обители сразу удалится в ванную, сославшись на то, что в ресторане была жарища и он вспотел. Спокойно разденется, не запирая дверь, примет душ. Потом накинет на себя что-нибудь лёгкое, лучше всего её собственный халатик, женщины обыкновенно вешают его в ванной, и вернётся в комнату. Вильямина для видимости удивится, а он объяснит, что неловко оступился в ванной и намочил брюки, пусть немного подсохнут. Почему-то чаще всего упоминание о мокрых брюках вызывало у его подружек радостный истерический смешок. Они выпьют по бокалу вина… Потом он привлечёт её к себе… Конечно, могут быть вариации, но незначительные. С такими, как Вильямина, достаточно искушёнными и всё же простодушными женщинами подобные приёмы действуют безотказно. Они не решаются обидеть мужчину отказом, если он не хамит.

Вариаций и не предвиделось до самого решающего момента. Поцелуй в подъезде в качестве предварительной психологической настройки сошёл гладко, более того, она на него с готовностью ответила; и халатик в ванной нашёлся подходящий, розовый, в цветочках, в нём Шпунтов таким предстал херувимом, что сам себе позавидовал; и посмеялись они дружно шутке о подмоченных штанах, а дальше началась фантасмагория. Вильямина продолжала смеяться одна, упала в кресло и оттуда как-то оскорбительно тыкала в него пальцем. Наконец сказала зло:

— Как же ты подумал обо мне, Владик, боже мой! Неужели я Пашу променяю на такого шута горохового, — и добавила уж совсем как бы в забытьи: — А вот что, цветочек ты мой лазоревый, убирайся-ка ты вон!

Шпунтов посмотрел на свои волосатые клешни, торчащие выше колен из короткого, нелепого халатика, и стало у него так мерзко на душе, как никогда не было. Не слова его задели — что слова? — а какая-то неподдельная брезгливость в её голосе. Молча он шагнул к ней, намереваясь то ли силком восторжествовать, то ли уж размозжить ей голову, но Вильямина, опередив его, метнулась к серванту, ухватила с полки увесистый бронзовый подсвечник.

— Не рискуй, парень! Ох, не рискуй…

Он рисковать не стал. В ванной с трудом попадал в штанины, натягивал рубашку, рвя ворот. Из квартиры вымахнул, как медведь вывалился из чужой берлоги. Единственно, о чём жалел в ту минуту, что бутылку оставил на столе. Как бы она ему сейчас пригодилась! Из горлышка бы её, родимую, вогнать в желудок клокочущей струёй — и всё забыть.

Он не понимал, как дальше жить. Привыкший более к действию, чем к размышлению, мучительно тяготился движением обидных, сосущих сердце мыслей. Всё враз ему опостылело: работа, женщины, хохмы с друзьями, развлечения — ни в чём не находил он прежней отрады. Течение дней застлало серой мутью, в которой он передвигался почти на ощупь. И было удивительно сознавать, что его долгое и радостное существование, как по мановению волшебной палочки, потеряло остроту и прелесть. Словно все яблоки, вчера ещё сочные, оказались червивыми, и все цветы насытили воздух дурным запахом тления.

Помаявшись несколько дней без цели и смысла, он сообразил, что, как это ни унизительно, надо обязательно позвонить Вильямине и попытаться клин вышибить клином.

Он позвонил, поздоровался, она ответила приветливо, точно ничего между ними не случилось, а Шпунтов до того вдруг растерялся, что впал в абсолютную немоту, мгновенно забыв, зачем он, собственно, Вильямину побеспокоил. Слава богу, она сама долго тараторила про какую-то соседку, которую дети из дома выживают, та только что приходила и плакалась, а чем ей можно помочь, разве советом, да и какой совет дашь, если дети выросли неблагодарными свиньями и попрекают куском хлеба. Шпунтов собрался с духом, пока она трещала. Даже рискнул сострить:

— Детей надо топить, пока слепые, — сказал с мрачной уверенностью. Тогда уж Вильямина надолго замолчала. Не складывался у них душевный разговор. Но всё равно Шпунтову полегчало оттого, что женщина не отринула его.

— Нельзя так о детях говорить, Владик, — заметила наставительно Вильямина. — Есть вещи, над которыми смеяться грех.

— Добренькой хочешь быть? — Шпунтов не сдержал злости. — Чего же ты меня выгнала на мороз?

Вильямина хихикнула в трубку. Смех у неё был грубый, как наждак.

— Тоже мне детёныш! Нечего лапы распускать. Я думала, ты Пашин друг, а ты!

— Я и есть его друг.

Тут она ему объяснила, как неприлично пользоваться доверием женщины. Это даже гнусно. Она, дескать, представить себе не могла, что у Паши могут быть неинтеллигентные друзья. Несла такой вздор, что Шпунтов потерял терпение.

— Не строй из себя девочку, Виля. Ты всё прекрасно понимала. Зачем же ты со мной целовалась в подъезде?

Вильямина искренне возмутилась:

— Да ты что, Владислав? Это дружеский поцелуй. Разве можно так истолковывать! Ну ты даёшь, ей-богу! С тобой не соскучишься.

Он никак не мог понять, издевается она над ним или в её голове всё действительно перепутано. Вообще-то он не удивился. Он знал, как женщины умеют всё переиначивать, лишь бы выйти сухими из воды. Но тут особый случай. Эта странная женщина, подружка Кирши, вдруг обрела над ним непонятную власть.

— Надо нам повидаться, — хмуро предложил он неожиданно для самого себя. — Чего по телефону болтать? Давай встретимся и во всём разберёмся.

— А в чём нам разбираться, Владик? Если ты на что-то надеешься, то напрасно. Я Паше буду верна.

«Фу, чёрт! — Шпунтов про себя выругался с непривычной страстью. — Как её заклинило!»

— У меня баб и без тебя хватает, — успокоил он Вильямину. — Неужели нельзя просто по-человечески поговорить?

— Ты уж доказал, как умеешь по-человечески. И почему все мужики одинаковые? Всем только одно требуется.

Ещё три дня назад Шпунтов нашёл бы что ответить. Он-то, напротив, считал, что женщины все одинаковые. Все они куклы с убогим умишком, и надо только понимать, как и за какую верёвочку их дёргать, чтобы они плясали под твою музыку. Шпунтов с удовольствием развил бы эту мысль на наглядных примерах, но теперь приходилось сдерживаться… Всё же он уговорил её встретиться, дав клятву, что ничего лишнего себе не позволит. Это было забавно, но Шпунтов не смеялся, он чувствовал себя идиотом.

Они сходили в кино, потом ещё раз и ещё, а однажды в воскресенье забрели на какую-то выставку, где Шпунтов чуть не околел от скуки. Между ними установились удивительные отношения. Вильямина, не жалея сил, его наставляла, учила уму-разуму, а он, мрачный, поддакивал, но втайне ждал своего часа. Она вела себя с ним, как с трудным подростком, которого ей отдали на перевоспитание. В конце концов он стал получать от её нотаций какое-то противоестественное удовольствие. Ей уже ничего не стоило, если они заходили куда-нибудь перекусить, проверить, чистые ли у него руки, спросить, когда он мыл их в последний раз. Или попенять на то, что у него нет проездного билета и приходится в толчее рыскать по карманам в поисках пятака. Громко, на весь автобус внушала ему, что экономить на проездном билете могут только мужчины из-за своей жадности и умственной недоразвитости. Будучи в хорошем настроении, как-то пообещала познакомить его со своей подругой, которая обладала, по её словам, отменными достоинствами и могла бы стать Шпунтову хорошей женой. Однако с сомнением оглядев его с ног до головы, заметила, что, пожалуй, знакомить его с подругой пока рановато.

Оставаясь один, Шпунтов желчно клял себя. Душа его жаждала возмездия. Но он чувствовал, вторая неудачная попытка превратится в окончательное его поражение. Когда он в телефонной трубке слышал её глуховатый, низкий голос, по спине пробегал озноб, как от соприкосновения с электрическим проводом. По ночам его мучили кошмары, чего раньше с ним не случалось, и самый ужасный был такой. Он идёт по цеху, почему-то в кальсонах и в женском халате, и слышит оглушительное ржание. Лиц не видит, но все тычут в него пальцами и ревут: «Шпунтов, Шпунтов!» Он мечется, пытается забиться в угол, уползти под станок, но всюду нарывается на это зловещее, выворачивающее печень: «Шпунтов, Шпунтов!» Ноги его слабеют, подкашиваются, сердце обмирает.

Он обрадовался, когда Вильямина позвала его ехать вместе к Пашуте. Какой-никакой, это был выход. От Вилькиной затеи за версту отдавало истерикой, но Шпунтова это уже не трогало. Она позвонила ему на работу, вызвала к проходной и долго, возбуждённо размахивала перед его носом Пашутиным письмом, хотя он сразу, как только уловил суть дела, согласился ехать. Ничто его в Москве не удерживало. Вдобавок у него оставалась неделя отгулов за прошлый год.

Вильямина заявила трагически:

— Вот теперь мы узнаем, какой ты Паше друг. Друзья познаются в беде.

— Какая же у него беда? — уныло спросил Шпунтов, оглянувшись на стены родного завода.

— Самая вопиющая. Не дай бог с тобой такая приключится… Захомутала его какая-то штучка, ядом напоила.

— Как захомутала? Женила, что ли?

— Несмышлёный ты ещё, Владик. Видно, не нарывался. Знаешь, такая молоденькая ведьмочка что делает с мужиком? Она его перво-наперво разума лишает. Ласками да ублажением так выкручивает, он всё уже через её указку видит. Она из него, ведьмочка, любую фигуру, как из воска, выдавливает, а он только поёживается.

Шпунтов поразился чудовищной правде, которую от неё услышал. Именно тому, что, оказывается, женщины разума лишают. Дана им такая власть. Прежде он посмеивался над мужиками, которые под жениным каблуком, как суслики, попискивают да ещё этим вроде гордятся, вообще таких не признавал за людей, теперь бы поостерёгся осуждать.

— Ты что же, знаешь её, про кого говоришь?

— Чего ж не знать, сама такая была. Пока Пашу не встретила. Он меня укротил. А её, видно, не смог… На каждую бочку есть своя затычка. Это уж как водится.

В её очарованных глазах плескалось море тоски, и Шпунтов в нём чуть не утонул, так её вдруг жалко стало. Строит из себя всеведущую, пыжится из последних сил, а кто она, в сущности, есть — бездомная собачонка? И кто её такой сделал? Павел Кирша. И за кем она тянется? За Павлом Киршей. Всё это было знакомо Шпунтову, покорителю сердец, но никогда он не переживал женскую уязвлённость, выставленную напоказ, точно товар в витрине, как собственную обиду и боль. Впервые осознал, что ещё непонятно, кто за кем охотится: он за Вилькой, она ли за Павлом, или кто-то третий, неведомый очевидец и насмешник, производит над их троицей мудрёный загадочный опыт.

— Пойду оформляться, — сказал он. — Завтра можем и ехать. Спасём Киршу от ведьмочки.

Ещё горше стало бы Шпунтову, знай он хоть отчасти Вилькину прежнюю жизнь. Отгуляла она на белом свете тридцать четыре года, а счастья видела с гулькин нос. Только и радости было, что замужество за Гриней Толкуновым, совершенно никчёмным человеком. Правда, лишь впоследствии выяснилось, какой он человек, а в ту пору, когда она за него выходила, представлялся он ей чуть ли не богом. Работала Вильямина официанткой во второсортном кафетерии, а он служил метрдотелем в одном из самых шикарных московских ресторанов. Для халдея это пик карьеры. Ох, как хорош он был в форменном сюртучке, высокий, подтянутый, корректный. Улыбка как у голливудской звезды. Глаза лазурные, неотразимые. Весь — обаяние, и напор. Каждое слово на вес золота. И образованный. Стихи на память читал, под Высоцкого пел так, что мурашки по коже. По-английски шпарил без запинки — положение обязывало.

Познакомились они на совещании передовиков сферы обслуживания. Но что она против него — мелкая пташка супротив орла. Не моги всерьёз мечтать! У него таких под рукой, как у хорошего рыбака поплавков. Выбирай любую. Когда он первый раз её к себе домой привёл — обалдела: прямо дом-музей. От книг на полках до видеомагнитофона. Она к тому времени уже не бедовала, какие-то крохи имела со своего кафе, но куда ей до него? Тогда торговый народец не шебуршили, как нынче, в хвост и в гриву, а люди, сподобившиеся этой розничной и оптовой благодати, жили на широкую ногу открыто. Избранниками судьбы себя чувствовали. На всех остальных, на эту шушеру с зарплатой, смотрели как на скопище недоумков. Гриня Толкунов, имевший за плечами три курса иняза, быстренько начал Вильямину приобщать к философии для избранных.

— Самое главное в жизни, запомни, девочка, уровень обитания. На какой уровень человек поднялся, того он и стоит. Чтобы занять в обществе подобающее место, одного ума мало, нужны качества.

Вильямина каждой жилочкой впитывала слова любимого. Дух захватывало его слушать. Современное общество, поучал он, устроено так, что только обладание деньгами, крупными деньгами, даёт индивидууму возможность подняться над серой массой. Свобода есть способность к волевому диктату, как полагал он, Гриня Толкунов, и некоторые другие, умеющие мыслить самостоятельно, без оглядок на омертвевшие нравственные постулаты.

Слушая своего кумира, бедная Вилька впадала в горячечное состояние, которое даже трудно было назвать любовью. Красноречивый метрдотель действовал на неё, как сильный наркотик. Его щедрость, его дерзкая любезность, его пылкие руки, безрассудный взгляд прелестных глаз, его презрительно-аристократические манеры — всё погружало её в сладостный трепет, лишало собственной воли. Она так и не смогла понять, почему он женился на ней, обыкновенной бабе, а не держал при себе, коли уж случился такой каприз, в качестве служанки, рабы, комнатной собачонки.

И чем всё обернулось? Когда торговых людишек взялись шерстить, когда оказалось, что лихое избранничество легко укладывается в статьи уголовного кодекса, Гриня Толкунов, её судьба и проклятие, малодушно задёргался и заметался, как обыкновенный мелкий пакостник, которому прищемили хвост. К тому времени Вильямина, давно переведённая им в ресторан, взирала на мужа уже не прежними, замутнёнными обожанием глазами, в её взгляде всё чаще появлялось недоумение. И это понятно. Неподражаем был Гриня в блеске своего ресторанного могущества, когда восседал за столом в углу зала — благодушный, сосредоточенный, всевидящий, похожий на капитана океанского теплохода. Но совсем иным предстал в семейном быту — вздорным, крикливым, большей частью нетрезвым. Одно дело — философия, другое — жизнь. В своих рассуждениях Гриня выглядел сверхчеловеком, а в обиходе оказался кухонным узурпатором, чванливым и мелочным. Вдобавок скорым на оплеухи и ревнивым.

У Вильямины хватило ума, чтобы не разочароваться в любимом из-за этого вопиющего противоречия, но всё же с ослепительного пьедестала, на который вознесло его девичье воображение, он как-то быстро и уныло соскользнул. А тут ещё подвалили неприятности, от которых заколдобило весь ресторанный мир. Вскоре выяснилось, что божественный Гриня Толкунов не по-мужски жидок на расправу. Ещё над ним и гром не грянул, ещё только слухи поползли, правда, один кошмарнее другого, а он уже ходил осунувшийся и мокрый, как после проливного дождя. Вильямина утешала его как могла, говорила, что плевать в конце концов даже на конфискацию, пожили и хватит, надо другим дать пожить, кто ещё не нахапал вдоволь; но её логичные умозаключения лишь доводили мужа до состояния буйного помрачения рассудка. Однажды, по-бычьи заревев, он расколотил о стену фарфоровую вазу, а целил прямёхонько Вильямине в голову.

Наконец докатилась беда и до них. Явились как-то утром в ресторан два невзрачных человека в штатском, расположились в кабинете директора и начали кропотливую и дотошную проверку документации. Тихо стало в их заведении, как во время чумы. Оркестрик наяривал вполсилы, всё сбиваясь на какие-то допотопные вальсы. Печальные официанты сновали меж столиков с таким видом, будто угощали клиентов поминальным ужином. Шёпотом передавали друг другу жуткие подробности: застрелился директор такого-то магазина, один из влиятельных людей в городе, столько-то золота вырыли на даче у другого, ещё более уважаемого человека.

В разгар светопреставления Гриня Толкунов обратился к жене с деликатной просьбой. Он попросил её взять на себя некоторые грехи их добычливого производства, уверяя, что ей, человеку в ресторане сравнительно новому, много не накладут на суде, зато семья будет спасена от разорения и позора. Он уговаривал так жалобно, со слезами, с уморительными ужимками, так покорно и укоризненно заглядывал в глаза, что долго она сопротивляться не смогла. Он сказал: «Ну, убей меня своими руками, любимая!» — и Вильямина поняла, что ей легче умереть, чем видеть этого человека раздавленным и опустошённым. Может быть, то была единственная минута, когда она любила Гриню по-настоящему, всей силой неистраченной женской души. Да и что такое для женщины будущее?

Она легко подписала какие-то бумаги, не заглянув в них. Через два месяца был суд, который определил ей четыре года тюрьмы. Всё это время она пребывала в странном оцепенении и происходящее воспринимала сквозь призму влюблённого благодарного Грининого взгляда. Через два с небольшим года её досрочно освободили за примерный труд и поведение.

Она вернулась домой. Что она собиралась сказать мужу и как планировала дальнейшую жизнь, останется её тайной. Гриня был не один, по квартире шастала полуголая девица из тех, которым она знала цену ещё до пребывания в отдалённых местах. Гриня Толкунов, несмотря на присутствие посторонней девицы, встретил её ласково и попытался сразу же уложить в постель. Он решил, что это ей больше всего сейчас требуется. Вильямина сказала брезгливо:

— Не мельтеши, Григорий Петрович. С тебя причитается пять тысяч. Гони на бочку — и я ухожу.

— Какие пять тысяч? Ты что городишь, Вилька?.. — попытался он возражать, но наткнулся на нездешний блеск её глаз — и осёкся. Через полчаса он принёс деньги. Пока его не было, Вильямина боролась с желанием потолковать, как научилась в лагере, со своей заместительницей, укрывшейся в ванной, но удержалась, не унизила себя. Взяв деньги, ушла, не сказав более мужу ни слова…


Когда они со Шпунтовым остались одни в избе и малость огляделись, Вильямина объяснила ему положение дел:

— Вот что, Владислав, послушай, это очень важно. Я тебе не хотела говорить, но у меня тяжёлое прошлое. Я только для одного человека мягкая и покладистая — для него, Паши. А для всех остальных… Не дай тебе бог меня обидеть, Владислав…

— Ты про что?

— Мне надо сначала разобраться с Пашей. Ты хороший парень, я тебя не отвергаю, но сначала хочу во всём с ним убедиться…

Дико звучала её речь для Шпунтова — как она всё раскладывала по полочкам, какие казённые слова подобрала. Шпунтов кивнул и отвернулся, обида жгла его невыносимо.

Вильямина продолжала как ни в чём не бывало:

— Ты мне поможешь, Владик? Пашенька думает, — голос её дрогнул, — я ему досаждать приехала. Нет, ошибается. Я не за этим приехала. Пусть ему будет хорошо. Но Паша доверчивый. Его окрутить легко. Он с виду грозный, а душа у него мягонькая, тёплая… Никто его не знает, как я. Думаешь, он меня разлюбил?.. Только правду скажи.

Шпунтов уселся на табурет, задымил сигаретой. Сказал, жалея её:

— Он тебя вообще никогда не любил, Вилечка.


4

Старик Тихон забрёл в избу к Пашуте. Ему понравилось, что новые поселенцы дверей не запирают. Потолкался на кухне, поворчал в усы: беспорядок в доме много ему рассказал о девушке, об этой городской стрекозе, у которой язык как помело. Всё-таки чем-то она Тихону поглянулась, какое-то понятие в ней было. И озорство, конечно, в избытке, но это преходяще. Жизнь выколачивает из женщин озорство, как пыль из тюфяка, и приучает к осмотрительности. Не попадала в твёрдые руки, вот и бесится. Обтешется — справная баба получится. Есть в ней уважение к мужику. Чем девка на поверхности настырнее, тем, значит, впоследствии будет уступчивее. Этот Павел покамест пылинки с неё сдувает, опасается, что сбежит, молода она для него и собой пригожа, но дай срок, согнёт бедовую в бараний рог. У старика глаз прицельный, его не обманешь.

— Эй! — позвал Тихон. — Есть кто живой?

Никто не отозвался, и он потопал дальше. Он чувствовал, что в доме кто-то есть, но боялся попасть в неловкое положение. Хотел уже убраться тишком, как и вошёл, но старческое любопытство и жажда общения пересилили. Покряхтывая, чтобы дать о себе сигнал, доковылял до второй комнаты и, помедлив, отворил дверь. То, что увидел, не так чтобы его сильно поразило, но всё же обескуражило. Девица стояла посреди комнаты на голове, и глаза у неё были закрыты, точно она в таком виде сумела помереть. Хорошо хоть была в шароварах, а то бы вообще срам. Босая, растелешенная.

— И чего же это с тобой происходит? — спросил старик осторожно. — Ты слышишь меня ай нет?

Варя издала некий звук, похожий на шипение, но глаз не отворила.

— Что же это деется? — Тихон неловко притулился у стены. — Как люди себя уродуют от безделья… В страшном сне не привидится.

— Это йога, дедушка. Упражнения такие для здоровья.

— Чем же ты больная?

— Да здоровая я. Ой, вы меня уморите!.. Как вы, дедушка, ловко появились без стука. Ой, не могу! Ну, признавайтесь, большой вы были ходок, да? А если бы Паша нас застукал?

То, что она говорила, Тихону не нравилось, но голос её был беззлобен, и глаза блестели юным задором. Он на всякий случай нахмурился.

— Ты, девонька, шутки со мной оставь. А то ведь я…

— Да садитесь же, садитесь, — чуть не силой подвела его к кровати, пихнула. — Так вам удобно?.. Дедушка, какие шутки! Мне ли шутить. У меня такое горе.

— Какое же это горе? Которое было или новое?

Варя опустилась рядышком, лицо её переменилось, печалью заволоклось. Тихон уж жалел, что занесла его сюда нелёгкая. Бог её поймёт, что у ней на уме. Такая стрекоза любую каверзу может состроить.

— Новое горе, дедушка, совсем новое. Окаянный мой жених, Павел Данилович, ведь чего придумал? Выписал себе другую жену из Москвы. А со мной как теперь? Я из дома не выхожу, ворохнуться боюсь.

— Какая жена? Это что вчерась с парнем приехала женщина? Видал я их. Так рази она ему жена?

— И тому, и другому жена, в том-то и вопрос. Я думала ночью до станции добежать, да у меня денег на билет нету. Вот вляпалась, да?

Тихон солидно прокашлялся. Он как в капкане оказался. Встать не мог, проклятущая озорница своими коленками ему дорогу загораживала. Вот он грех, рядом.

— Ты если надо мной куражишься, Варвара, — имя как-то враз вспомнил, — то бог тебе судья. А коли вправду катавасия вышла, то, может, и дам тебе хороший совет благодаря опыту жизни. От моих советов вреда никому не было пока.

Варя пригорюнилась, щёчку ладошкой подпёрла.

— Вряд ли вы мне поможете, дедушка. Вы добрый, я вижу, но не поможете. Я и сама не знаю, чего хочу. Раньше знала, а теперь нет. По течению плыву, берегов нигде не видно. Да ладно, выкарабкаюсь. Я девка шальная, битая. Не в таких переплётах бывала. Подумаешь, плеснёт в меня серной кислотой, буду уродкой. Может, и к лучшему? Перестану хвостом вертеть.

— Разумно рассуждаешь, дочка. Но лучше всё же добром поладить.

— Добром — значит, Пашу ей отдать? Ну уж нет… Почему так бывает, дедушка?

— Как, то есть?

— Видишь, что пустое, а в груди так сосёт, как к грозе. Я раньше не плакала, а теперь всё время плакать хочется. Я бы его убила. Да и кто он? Перекати-поле. Ни кола, ни двора. Вот будет славная парочка… Нет, несерьёзно всё это. Вы лучше расскажите, как к вам привидения ходят?

— Никаких привидений отродясь не видел, — обиделся Тихон, на окошко покосился. — Люди разные, бывает, захаживают. Обыкновенные люди, но из давних времён. Дак это не диво. Я полагаю, они ко многим наведываются, да не всем внятны.

— А ко мне почему не ходят?

— Ты пожила мало. Все твои интересы одним днём мерены. Тебе бы поскорее замуж выйти да ребенков нарожать.

— Вот и Паша то же самое советует… А у вас есть дети, дедушка?

— Как не быть. У меня детей много. Без детей скука, а с ними ещё хуже. Поди теперь узнай, куда подевались. Некоторые в городе, а другие в загранплавании. У меня их восьмеро, а может, поболе.

— Вы что же, точно не помните?

— Почему не помню? Помню, да в счёте путаюсь. Начну в памяти собирать — и всё разное число выходит. Я уж отказался от точной цифры. Сколь есть, все мои. Помру, под забором не бросят. Найдётся, кому в землю зарыть.

Тихон насупился, вспомнив о детях утерянных, задышал тяжело. Это было его больное место. Особенно донимали попрёки местных старух. Сами торчат из земли, как колышки в степи, а всё норовят разбередить, всё пристают: где же твои соколики, Тихон, почему тебя оставили, почему к себе не заберут? Не хотел он, чтобы его куда-то забирали, здесь деды-прадеды лежат неподалёку, здесь бабку схоронил, где ещё ему собственного сроку дожидаться? Но накатывала злая горечь, когда разглядывал по вечерам под лампочкой потускневшие фотографии, любовался родными лицами, а так и не мог додумать, в какую сторону кого разметало. Не на детей серчал, на худую память свою, оставившую взамен радостных дней серые пятна тоски. Не дети ушли, жизнь по каплям сочилась из жил, как вода из открытых кранов, и всё меньше её оставалось.

Варя, проникшись его печалью, почувствовала вдруг себя виноватой. Так ей захотелось что-нибудь корошее сказать мрачному старику, кажется, немного уже спятившему. Или правда у неё совести нету? Пашута вон тоже исстрадался, а ей всё хаханьки. Пашута добрый, неугомонный хлопотун. А ведь она не врёт старику. Что-то такое в душе прорастало, чего там прежде и в помине не было. Не радость, но предчувствие каких-то важных перемен. Она вспомнила, как Павел Данилович рассказал ей о приезде Вильямины, своей пассии московской. Точно побитый пёс стоял перед ней, смешной, жалкий, и страшно поразился, услышав её ехидный смех.

— Что ж ты, Пашенька, турок, что ли, и две жены тебе по закону положено? Ты уж выбирай — она или я.

Сел на табурет, будто упал, будто ноги не удержали, сказал безвольно:

— Зачем больно мне делаешь, Варя? Я не враг тебе.

Тут её и достало, что-то хрупнуло в груди. Он у неё пощады просил, боже ты мой! Он, мужик двужильный, у неё, шалавы, жадными руками на многих постелях распятой. Он милостыни просил, не победы. Ей на приехавшую дамочку начхать с высокой горки, хотя штучка эта, судя по всему, опасная. Варя разглядела её из окна, когда та приходила с кудрявым парнем. Павел их в дом не пустил, увёл. Крепенькая дамочка, и походка у неё мужицкая, разлапистая, такая врежет, костей не соберёшь. В последнее время московские девицы здорово драться научились, получше иных парней. Но всё равно — начхать.

— Дедушка, давайте вам покажу, чего я нарисовала. Мне государственный заказ дали. И денежек пообещали за это. Вот, вот, смотрите.

Протянула ему несколько листков с карандашными набросками, он начал близоруко вглядываться, ничего не понимая, Но один рисунок всё-таки разглядел, и он ему понравился. Там была изображена река с быстрым течением, посреди потока стоял богатырь свирепого вида и перегораживал реку огромным ботинком. Рукой богатырь опирался о скалу, торчащую из воды, как поплавок. По небу вроде радуги распласталась надпись: «Даёшь мелиорацию — заслон от засухи и стихийных бедствий!» Второй ботинок меньшего размера отнесло течением к берегу, откуда в него приноравливались скакнуть две пучеглазые лягушки. Лицо у богатыря было хотя и свирепое, но одновременно и задумчивое. Видно, несподручно ему было стоять посреди реки в одном ботинке, и он собирался с мыслями, как дальше быть.

— Сарж, — веско определил Тихон. — Чего ж это его, страдальца, так раскорячило? Спьяну, похоже? За эту картину тебя, я полагаю, не похвалят.

— Ничего вы не понимаете, дедушка. Это же символика. Человек побеждает стихию… Если Хабиле не понравится, плакали мои денежки. Неужели опять переделывать?

— А ты откуда знаешь Хабилу?

— Пётр Петрович мой покровитель, — гордо объяснила Варя. — Он в меня сразу влюбился… Но на большом холсте да в красках это по-другому будет выглядеть. Я ещё солнышко прилеплю. И лягушек могу убрать.

— Ну что тебе посоветовать, девонька. Я, конечно, в художествах не разбираюсь… Однако ежели тебе начальник доверился, ты должна ему полное сходство придать. То есть во всём потрафить. Хабило — он какой? Маленький, крепенький, как из чугуна литый. И усики у него. А этот больше на бывшего председателя смахивает. Тот тоже лез во все дыры, норовил себя обчеству противопоставить. Его и нагрели на пять годков. И Хабилу твоего когда-никогда турнут с поста. Но пока он при регалиях, ты с ним не шути. Они этого не признают. Ему главное, чтобы сурьез был и видимость безграничной думы. Я тебе как подскажу. Посодь его в кресло на бережок, и пусть он оттеда взирает. А в отдалении нарисуй лимузин. Без лимузина ему невозможно быть.

— Дедушка! — Варя всплеснула руками. — А ведь вы абсолютно правы. Как я не додумалась! Именно надо портрет сделать Петра Петровича. Это верняк. Пусть тогда попробует критиковать… Эх, по памяти я плохо рисую. А что, если попросить его позировать?

— Чего это?

Варя не ответила, зашустрила карандашом по бумаге. Путь у Тихона был свободен, но он не уходил, с любопытством наблюдал, как скачет карандаш в умелых пальцах. Это ему было в диковину.

— Учили тебя, значит, девонька, этому занятию? Ишь ты! Ко всякому делу человека приохотить можно… Но ты всё же от этого бугая держись подале, Варвара. Его век недолог. Погарцует малость и растает без следа… Ты ему не доверяй, он сам за себя не ответчик. Твой Павел понадёжней будет.

— Вы о чём, дедушка? — Варя прикидывала композицию, что-то у неё сразу заело.

— О том самом. Уж полтретик ему сделай, угоди, но на всякие иные предложения не соглашайся. Расплатиться ему с тобой нечем будет. У него всё казённое. И душа казённая. Такой человек для жизни не годится. Сам чужим харчом кормится. Я тебе верно говорю, ты пойми. У тебя сердце лёгкое, он тебе его враз затуманит.

— За кого вы меня принимаете? — Варя послала ему ослепительную улыбку, вовсе, может, не ему предназначенную. — Я только с виду простушка, а так-то дотошная девица.

— Это вполне могет быть.

Мирную беседу нарушил Пашута. Вошёл хмурый, насторожённый. Спросил:

— Не помешал? Вы что тут делаете?

Варя спрятала рисунки, покидала их в папку. Пашуте она свою работу не показывала. И это его умиляло. Многое в ней умиляло. Но вёл он себя сдержанно. Теперь самый пустяковый разговор с ней давался ему с трудом. Он думал, если дальше так пойдёт, то скоро ему крышка. Сейчас он вернулся от молодожёнов, как он в шутку и неосторожно назвал Вильямину и Шпунтова. Вильямина его резко оборвала, посоветовав не дразнить её попусту, ведь она не обзывает его, к примеру, предателем. От её заносчивого тона Пашута съёжился. Он начинал её побаиваться, хотя тяжело было в этом признаваться.

Шпунтов вышел его проводить и покурить на крылечке. Вильямина запретила ему дымить в избе. Вообще Пашута не узнавал приятеля. От прежнего самоуверенного красавца ничего не осталось. Какой-то это был затюканный, робкий человек средних лет. Вдруг он начал просить у Пашуты прощения неизвестно за что, при этом не глядя в глаза, и всё пытался стряхнуть с рукава несуществующую пыль.

— Ты не думай, Павел Данилыч, это всё пустое. Я над ней не властен. Она меня в бараний рог согнула. Видишь, курить из дома выгоняет. У меня перед тобой вины нету. Прости, если можешь.

— За что прощать, если вины нету?

Шпунтов глянул остолбенело:

— Не смейся, Павел Данилыч. Я сейчас как лист на ветру. Удивляюсь, как ты с ней жил. Она ж деревянная. В ней сердца нет.

Пашута кое-что смекнул.

— Она не деревянная, живая. Ты бы увёз её, Владик, обратно в столицу. Там тебе легче её угомонить. Увези её, пожалуйста! Большое одолжение сделаешь.

Шпунтов в очередной раз отряхнул рукав и дёрнулся набок, точно его молния пронзила:

— Что ты говоришь, Павел, — увези! Меня бы кто увёз. Да она разве послушает?.. А ты сам ей скажи. Слабо? То-то и оно… Эта женщина кого хочешь переупрямит. У меня, веришь, руки-ноги при ней трясутся.

— У тебя они и без неё чего-то трясутся. Ты не заболел ли часом, Владислав? Может, горькую запил?

— Ты же знаешь, я непьющий. Я по другому делу. То есть раньше был по другому. Пока она меня в оборот не взяла.

У Пашуты отлегло от сердца. Со Шпунтовым случилась та же история, что и с ним. Они братья по несчастью. Он попытался утешить Шпунтова:

— Вы друг другу подходите, ты не тушуйся. Она немного подурит, а потом опомнится… Слушай, Владик! Вы, пожалуй, оставайтесь. У нас со Спириным планы большие на лето. Ты пригодишься. Мы здесь сельхозкоммуну отгрохаем. Чем тебя Москва держит? Здесь — воля. Время на нас работает. Скоро многие из городов побегут. А мы первые. Хлебушек станем растить, к исконной жизни повернём.

— Наверное, бабы за таких и держатся, которые с придурью, — скорбно заметил Шпунтов. — А я человек с точным рассудком. Мне там хорошо, где в спину не дует. Но ей подавай приключения. Баба всегда к тому тянется, кто побольнее ударит.

— С придурью — это я, что ли? — уточнил Пашута.

— А то нет? Не обижайся, Пал Данилыч, я тебя понять хочу. Ты вон какую чушь несёшь и как будто в это веришь. Хлебушек взрастим! Ты что, Павел, обратно в пионеры записался?

Пашута понял: для крупного внушения Шпунтов не созрел. Не тем мысли у него заняты.

— Вилька меня не любит, я тебе не помеха. Она от самолюбия бесится. Не может простить, что от такой красивой девахи мужик отказался. Но это у неё пройдёт. Ты лучше меня. Владик, с какой стороны ни глянь, И по годам вы подходящие.

— Почему ты от неё ушёл, Павел?

Пашута почувствовал, как важен для Шпунтова ответ. Он постарался быть честным.

— Мы не выбираем. И нас не выбирают. Чума какая-то сводит нас с женщинами. К одной приклеишься, от другой отвалишься. Объяснений нету. Вильямина будет тебе хорошая жена. Ты меня тоже прости, Владик. Её мучили много. Какое-то есть в её жизни место, где её вдребезги раскурочили. Тебе она про всё скажет. Придёт час — и скажет. Она как больная. Все женщины немного больные — она особенно. Побереги её.

Шпунтов впитывал его слова с таким выражением, будто принудительно глотал горькое лекарство. У него и кадык дёрнулся вверх-вниз. Хотел что-то ответить, да не успел. Вильямина выглянула, шуганула их:

— Ну, чего на морозе коченеете? Идите чай пить. Я индийский заварила, какой ты любишь, Пашенька.

А он часа полтора уже Вареньку не видел, истосковался по ней, и пока добирался к своему дому, казалось, волочит за собой тяжёлое бревно. Всё же успел заметить, какой пышный день расцвёл над низиной. Солнце припекало так, хоть растирай в ладонях. Снег почернел и чавкал под ногами. «Сколько проживу, — подумал Пашута, — не забуду эту весну».

Тихону он обрадовался. Старик к Вареньке потянулся, а каждый знак приязни к девушке, пришедший со стороны, Пашуту будоражил. Будучи под впечатлением разговора со Шпунтовым, он поделился со стариком, что они со Спириным придумали сделать для возрождения села. Тихон кивал согласно, но в блеклых очах его светилось непонимание. Пашуту это не смутило. Он восторженно описывал, какой они скот разведут, какие урожаи подымут.

— А ты рази в этом чего смыслишь? — удивился Тихон.

— Не боись, старый, глаза смотрят, руки делают. Всё можно осилить, если с сердцем взяться. Вот и Варенька…

— Ну что тебе Варенька, Варенька! — неожиданно перебила девушка. — Представляете, дедушка, неймётся ему из меня работницу сделать. Обещал к лошадям пристроить. А ведь я их боюсь. Ну скажите хоть вы ему!..

— Это того, Паша, — хмыкнул Тихон. — Кажному своё. Одному носом землю рыть, другому звёзды в трубу разглядывать. Бывает и такое занятие. Ты на неё сильно не дави. Сломать можно. Она постепенно втянется. Такие случаи известны. Поначалу кажется, бросовый человечишка, а после ему сносу нет.

— И вы туда же, дедушка, — огорчилась Варя. — Домостроевцы вы оба, и я вас выведу на чистую воду. Так и знай, Пашенька, дорогой работодатель.

Но в её голосе не было угрозы.


В ПЛЕНУ

Навалились под утро, повязали. Улен в темноте, в дикой возне, вцепился зубами в чьё-то плечо, скользкое, в вонючей рубахе, его молотили по голове, а он не отпускал, вгрызался, стараясь добраться до вены, пока не потерял сознание. Теперь его куда-то волокли на двух жердях, как свиную тушу. Ветви хлестали по лицу, но глаз он не открывал. Об одном жалел, что не убили там, в шалаше. Где Млава, думал он, где Млава? Что они с ней сделали? Кто эти люди?

Понятно, их предал Зем, проклятый человек-кузнечик. Похоже, подмешал в питьё дурман-траву, потому сон был так глубок. Он даже не услышал Анара, а пёс не мог прозевать нападение. Правда, он мог уйти на ночную охоту. Но скорее всего собака мертва. Прощай, Анар! Прощай, Млава!

Боли он не чувствовал. Что боль? Она лишь тем досадна, что взывает к разуму.

Слегка разлепив веки, Улен увидел серый проблеск неба над собой, купола деревьев. Утро пробивалось сквозь хмурую дымку. Он попробовал незаметно оглядеться. Различил фигуры людей, скользящих стороной, может пять, может шесть, да двое тащили его на жердях. Напряг тело — и раскалённая игла пронзила позвоночник. Бородатая рожа пучила на него поверх жердей ехидный. взгляд.

— Где Млава? — прохрипел Улен, выковыряв слова прямо из лёгких.

Ответа не получил. Он и не ждал ответа. Кто унизит себя до разговора с трясущимся мешком костей. Грудь его наполнилась криком, но Улен сдержался. Не подобает мужчине воплями множить унижение.

Вскоре вышли из леса, миновали луг, и над Уленом качнулись брёвна высокой ограды. Он снова закрыл глаза. Он не испытывал любопытства к месту, куда его принесли. Но заткнуть уши был не в силах. Слышал смех, и детские голоса, и собачье тявканье, и оклики.

Потом его отцепили от жердей и, раскачав, швырнули под навес из еловых лап. При падении он ударился затылком о камень и остался лежать недвижно.

— Полежи, подумай, — сказал голос над ним. — Скоро тебе придётся говорить.

Улен долго оставался в неуклюжей позе, не шевелясь, этим выказывая презрение к тем, кто принёс его сюда и на него сейчас смотрел. Сердце его билось ровно, ему не хотелось умирать. Кто такие эти люди и чего они ждут от него? Похоже, какие-то дальние его сородичи, раз их язык ему понятен. Он должен увидеть Млаву, живую или мёртвую, и отомстить за неё.

Постепенно спасительная дремота сошла на него. Привиделось родное сельбище — старый Колод спешил ему навстречу по узкой тропе. В руках у него кувшин с водой. Он крепок телом, как прежде. «Где Млава? — спросил у старика Улен. — Она жива?» — «Пей, мальчик. Никто не умирает, пока не призовут духи огня». — «Они разве не позвали меня?» — «О нет, у тебя впереди длинная жизнь». Улен потянулся за кувшином, но Колод уменьшился и вдруг исчез.

Над ним склонился рослый воин и ловко распутал верёвку на ногах. Это была уже явь.

— Вставай и иди! — приказал воин. Улен подчинился и встал.

— Где Млава?

— Невзор тебе скажет, если понадобится.

— Кто такой Невзор?

Воин не ответил, слегка подтолкнул в спину: шагай, вопрошальщик.

Они очутились на какой-то улочке. Не будь Улен пленником, он бы рот разинул от восторга, так много вокруг было необычного, невиданного.

Это был настоящий город. У домиков попадались люди, глядящие на Улена без любопытства, но некоторые заговаривали с его стражем.

— Ещё одного поймали?

— Похоже на то.

— Разом бы его в допросную, — посоветовал добродушный мужичонка, занятый странным делом: сидя на корточках, дубасил колотушкой по пустой колоде.

— Это уж потом, — обнадёжил страж. — Поначалу к Невзору.

— А то у него мало хлопот.

«За кого они меня принимают? — подумал Улен, — Да не всё ли равно».

Воин подтолкнул его к двери дома, ничем не отличающегося от других.

В комнатке с тусклым слюдяным оконцем сидел на скамье статный человек. Просто сидел, выпрямив спину и положив руки на колени.

— Поклонись, дурень, — сказал мужчина. — Поклонись Невзору.

Улен согнулся в поклоне. По мрачному лицу Невзора вроде бы скользнула лёгкая усмешка.

— Говори! Кто ты, зачем пожаловал?

Голос у него оказался несильный, но прозрачный, как вода в роднике. Он поднял глаза, и Улена опалило ледяной синью. Таких ярких глаз он прежде не видел.

— Где Млава? — спросил он дерзко, и тут же получил увесистый пинок в спину, от которого его накренило к полу.

Невзор сделал жест пальцами, точно согнал с колен муху, и страж Улена растаял за дверью, прихлопнув её за собой.

— Ты спрашиваешь о деве, которая была с тобой?

— Да.

— Но ты не ответил, кто ты? Куда шёл? Отвечай и не бойся. Ничего с тобой не случится хуже того, что случилось.

— Сначала я хочу знать, где Млава.

Невзор вдруг легко поднялся на ноги и направился к Улену. Юноша замер, не отводя взгляда от текущей на него жуткой синевы. Вождь чуть нагнулся и распутал узел на его руках. Потом вернулся на скамью и уселся в прежней позе — руки на коленях, спина прямая, как у идола. Сказал добродушно:

— Молчи, коли охота. Я и так вижу, мои воины ошиблись. Они стараются, вылавливают всех подряд. Очень много развелось лазутчиков. Приходится остерегаться… Ты знаешь, кто такие лазутчики?

Улен молчал. Он даже не позволил себе подвигать затёкшими руками.

— Я понимаю тебя. Ты молод и не способен представить, бывает ли на свете что-нибудь дороже красивой женщины… Иди, ты мне больше не нужен.

Улен не двинулся с места.

— Верни мне Млаву, вождь, я тебе отслужу.

Невзор улыбнулся печально, протянул руку к сундуку, где стояла чаша с питьём, поднёс ко рту и осушил двумя глотками. Улен следил, как двигался его мощный кадык. Облизал пересохшие дёсны.

— Прошу тебя, вождь, отдай Млаву!

— Ты смел, но я не могу тебе помочь. Ты — чужой. Мне безразлично, умрёшь ты или останешься жить, важнее, чтобы люди племени верили мне. Я не смею нарушать законы рода.

— Что-то такое я слышал и раньше, — сказал Улен. — Там, откуда я пришёл, вождь говорит так же, как ты. Он всё делает для пользы рода. И тоже хотел забрать у меня Млаву. И в его, и в твоих словах нет справедливости.

— Ты испытываешь моё терпение, мальчик, — Невзор не повысил голоса, но каждый звук ранил Улена. — Уймись. Ты в плену. Что было твоим, отныне принадлежит тому, кто пленил тебя. Так было всегда.

— В плен берут в бою. А меня связали спящего. Будь справедлив, вождь. Верни Млаву.

На мгновение лицо Невзора исказилось тенью гнева. Юноша выдержал его взгляд.

— Уходи, ты надоел мне… Того, кто пленил тебя, зовут Брег. Млава у него. Попробуй её выкупить. Хотя что ты можешь предложить? Нет, не советую тебе идти к Брегу. У него скверный характер. А ты мог бы пригодиться городу. У тебя есть будущее. Не растеряй его сгоряча.

— Благодарю, вождь, за то, что так долго говорил со мной.

Улен поклонился и намерился уйти.

— Погоди! Кто учил тебя учтивости? Ты ведь жил в лесу.

— Люди везде одинаковы. Одни отнимают, другие отдают.

На улочке его поджидал страж. Увидев, что руки Улена развязаны, он сказал с видимым облегчением:

— Невзор отпустил тебя? Я так и думал. Куда пойдёшь? Если хочешь, я накормлю тебя. Моё имя Азол.

— Я хочу повидать Брега. Скажи, где его найти?

— Ты не его найдёшь, а свою смерть. Это Невзор тебя надоумил? Чудно. Кому и какой может быть от тебя вред?

— Укажи дорогу, Азол.

— Я провожу тебя. Брег мой должник. Может быть, сегодня он вернёт долг. Радость размягчает душу. Он должен мне полмешка муки.

Они шагали бок о бок, как друзья. Улен прикинул, что до тесовой стены, огораживающей поселение, не больше трёхсот шагов. Издали она казалась легко одолимой. Но, наверное, это не так. Зачем строить стену, если её можно перемахнуть с разбегу.

Азол проследил за его взглядом.

— Хазары напали десять зим тому. Всё пожгли, пограбили. Многих увели в полон. Теперь есть стена. И есть Невзор. Мы не боимся. Мы ждём… Вот дом Брега. Он могучий воин, помни. На свой меч он нанизал много хазарских собак. Но он не любит отдавать долги. А попробуй ему откажи.

Они ещё не подступили к двери, как она отворилась, и на крыльцо спустился мужчина средних лет, с круглой непокрытой головой, с круглыми плечами, с круглым, как луна, лицом. Квадратное туловище его было затянуто в куртку из тонкой кожи, распахнутую на груди. Короткий тесак болтался на ремённой опояске. У него был распаренный вид, будто он выскочил из-под жаровни. Он пренебрежительно спросил:

— Ты привёл нового раба, Азол? Он мне сегодня не нужен. Уведи его.

— Почему ты мне приказываешь? — спросил Азол хмуро. Какие-то люди остановились поодаль. Улен сказал смиренно:

— Я буду навеки твоим рабом, доблестный Брег, если ты вернёшь Млаву.

Брег гулко расхохотался, призывая всех, кто его слышал, повеселиться с ним. Он запустил пятерню под рубаху и с наслаждением почесал грудь.

— Духи леса сотворили чудо: улитка обрела дар речи. Этот сосунок такой же попрошайка, как ты, Азол?

— Напрасно ты меня оскорбляешь, Брег. Ты мой должник, а не я твой.

— Где Млава? — спросил Улен. — Она в твоём доме?

Лунообразное лицо Брега налилось гневом. Он шагнул вперёд.

— Наглец! Ты смеешь спрашивать? Да, она здесь, и ей хорошо. Женщине лучше быть с мужчиной, чем с сопляком. Заруби это себе на носу… А теперь ступай прочь. И ты уходи, Азол, покровитель улиток. Вам повезло, я отпускаю вас с миром. Поблагодари за это женщину, сопляк!

Он коротко хохотнул. Беда Брега была в том, что он не почувствовал опасности. Какая опасность могла грозить ему среди бела дня на пороге собственного дома?

Если Млава в доме, подумал Улен, и до сих пор не подала знака, значит, ей и впрямь хорошо.

— Что ты сделал с ней, Брег?

— То, что мужчина должен делать с женщиной. Похоже, тебе это ещё невдомёк. — Брег обжигал его ядовитым дыханием и чёрным блеском глаз. — Уймись, улитка, уймись! Твоя наглость велика, но позвоночник у тебя хрупкий. Уведи его, Азол. Сегодня Брег не жаждет крови, он сыт любовью. У тебя сладкая женщина, юнец, но она тебе не по зубам.

— Заклинаю тебя, воин, — молвил Улен. — Верни то, что тебе не принадлежит, и я буду служить тебе. Разве это малая плата?

Терпение Брега иссякло, он медленно поднял руку, точно смакуя минуту торжества, и поднёс корявые пальцы к горлу Улена. Улен нырнул под локоть, сорвал тесак с его пояса. Какая славная нежная полоска железа! Полный изумления, лишь долю секунды промедлил Брег, но этого хватило Улену, чтобы всадить нож глубоко в его сердце.

Брег повалился прямо на него, сжал в последнем объятии так, что косточки хрустнули, и заскользил, как по дереву, вниз, к земле. Глаза его остекленели.

— Ты убил его? — удивился Азол. — Теперь никто тебя не спасёт. А с кого я возьму свой долг?

— Я не искал его смерти, — ответил Улен. — Но он отнял у меня Млаву.


5

Они со Спириным и так и сяк рядили. Но всё выходило, что с той техникой и с теми людьми, которые были в их распоряжении, им по-настоящему не развернуться. Зато и палки в колёса им ставить некому. Похоже, чья-то злая воля давно уже списала Глухое Поле в архив, укорив на всякий случай бесперспективностью.

Сладко им, единомышленникам, было грезить о вольной, необыкновенной жизни, которую можно устроить в этих забытых богом, но благословенных краях. Как два седых мальчика, они спешили приукрасить мираж новыми и новыми реальными подробностями. Где и что сеять, как налаживать автопарк и всё прочее — в конечном счёте, не главные это были вопросы. Важно другое: сумеют ли они хотя бы на склоне лет переломить судьбу по своему усмотрению? От таких разговоров у каждого в сердце пробуждалась улыбка, казалось, давно и безвозвратно угасшая.

— Хоть не задаром маяться, — вещал Спирин растроганно. — Ведь всё, Пашенька, прахом пошло. Всё развеялось. Помнишь, о чём мы мечтали в армии? Куда всё делось? Годы скачут, а мы не замечаем. Скачем вместе с ними, какого чёрта! Не пустые же слова, что человек должен после себя что-то оставить, не пустые же? Детей мы не нарожали… Кто о нас вспомянет? Пора, пора хоть на чём-то утвердиться.

— Не горячись, — успокаивал друга Пашута. — Детей ещё не поздно нарожать. Не было бы слишком рано. У тебя-то в чём заминка?

Когда разговор заходил об Урсуле, Спирин странно бледнел, точно каждое слово доставляло ему боль. Он не был откровенен даже с лучшим другом, но Пашута догадывался, что жизнь Урсулы изуродовало первое, очень раннее замужество. Урсула — создание вообще не совсем понятное уму. Странствуя по белу свету, Спирин как-то наткнулся на становище казахов, перегонщиков скота. Становище — это три походные юрты, раскинутые на каменистой почве в таком месте, где даже шустрые мелкие ящерицы изнывали от зноя. Там его, усталого путника, гонимого по свету дурью и мечтой, приняли как желанного гостя, накормили вяленой сайгачиной, напоили хмельным кумысом и уложили спать. Люди, одетые в тёплые кожаные куртки, с улыбками, прилепленными к коричневым морщинистым лицам, ухаживали за ним любезно и почтительно, но он с трудом вникал в смысл их речей.

После долгого, вязкого сна Спирин выбрался из юрты и увидел сидящую на корточках женщину, закутанную в пёструю ткань, которая ритмично, раз за разом наклонялась к земле, как кукла со сломанной спиной. Это выглядело продолжением муторного сновидения, спекающего мысли в радужные картинки, где надежда перемежается с жутью. Он был поражён ещё и тем, что все люди куда-то подевались, пока он спал. Он спросил у женщины:

— Вы не больны? Вам чем-нибудь помочь?

Женщина, которая могла сойти и за старуху, и за ребёнка — так неопределённо очерчивалось её лицо, — подняла на него тусклый взгляд и растерянно захлопала пышными ресницами, точно стряхивая с них пыль веков.

— Ничего, ничего, извините… — пробормотала она. Из-под платка выбивались чёрные, свалявшиеся космы волос. В глазах с покрасневшими, припухшими веками застыл страх. Это была Урсула, какой он увидел её в первый раз.

Спирин умел угадывать несчастье.

— Я же вижу, вы больны, — проговорил он с сочувствием. — Сейчас я принесу таблетку, у меня есть хорошая.

В своей видавшей виды дорожной сумке раскопал початую пачку аспирина. Пока ходил, женщина заправила волосы под платок и села прямее. Он взял её руку с намерением посчитать пульс, она отшатнулась с жалобным вскриком, будто он её ударил. Рука у неё была лёгкая, сухая, как веточка.

— Проглоти две таблетки, — строго сказал он. — Где только воды взять? Водой бы запить надо.

Косясь на него из-под платка, как зверёк из норы, она послушно сунула в рот таблетки, разжевала и с видимым усилием протолкнула в себя.

— Теперь тебе полегчает, — обнадёжил Спирин. — Почему сидишь на солнце? Почему в юрту не идёшь?

— Он не велит. Он злится.

Спирин понял, кого она имеет в виду. Это, конечно, тот старый казах в халате, с умильными ужимками уговаривавший его выпить за едой чашку араки, в которой плавало подозрительное зелёное пятно. Старик здесь главный, а женщина, похоже, чем-то перед ним провинилась.

Спирин опустился на землю рядом, и они мило проболтали до тех пор, пока не вернулись из степи остальные обитатели кочевья. Он понял, что его собеседница, это затюканное существо в цветном покрывале, — не ребёнок и не старуха, а красивая женщина лет тридцати, общительная и смешливая. Имя её — Урсула — проникло в его душу чарующим музыкальным аккордом. Когда она перестала дичиться, то похвалилась, какие у неё на запястье под пышным рукавом изумительные золотые часики с тонким браслетом. Она словно хотела сказать ему: не такая уж я несчастная, как тебе показалось, прохожий.

— Это он тебе подарил? — поморщился Спирин. Она как-то сразу начала понимать его недосказанность.

— Что ты! Он ничего не дарит. Это мамины. Она умерла.

К этому моменту Спирин уже принял правильное решение, оставалось лишь выяснить, сохранилась ли в этой женщине хоть какая-то воля к счастливой жизни, или она готова превратиться в покорное домашнее животное.

— Я тебе нравлюсь, Урсула? — спросил он с достоинством.

— Нравишься, Спирин. Ты добрый.

— А если я тебя увезу?

В её глазах он не увидел ни удивления, ни паники. Только лицо её цвета сандалового дерева ещё больше потемнело.

— Это трудно сделать, — сказала она в задумчивости. — У него повсюду свои люди. Тебя убьют.

Он выкрал её: через день покинул кочевье, вызнав их точный маршрут, а через месяц нагрянул за полночь на стареньком, дребезжащем грузовичке. Вызвал Урсулу условленным свистом, причём она так мгновенно возникла из ночи, словно после их расставания всё бродила вдоль дороги. За сутки они одолели более семисот километров до границы республики. В оговорённом месте он вернул грузовичок хозяину, удалому бугаю из алма-атинского автопарка. Приключение в восточном духе обошлось Спирину в четыреста рублей.

Урсула полюбила благородного спасителя и охотно перенимала от него всё, чему он её учил. Но рожать не могла. Для обоих это было роковое открытие. Они не представляли себе благополучного семейного устройства без кучи детей на лавках. Время утишило разочарование, но всё же осталась в их отношениях злая неудовлетворённость, которая в самые светлые, мирные минуты вдруг обнаруживала себя — так выныривает в очередной раз гвоздь из подошвы.

Спирин ни о чём не жалел. «Вот если бы, — говаривал он, — довелось прожить жизнь вторично, я прожил бы её точно так же, как первую».

Пашуте были чужды категоричные спиринские умозаключения. Как весенняя природа, его душа была полна смуты и тревожных предчувствий. Особенно беспокоило его поведение Вильямины, которая почему-то больше не попадалась ему на глаза. Как и Варя, она безвылазно сидела дома, а чем там занималась — неизвестно. Возможно, вынашивала сокрушительные планы возмездия. Шпунтов, напротив, целыми днями бродил по Глухому Полю как неприкаянный и прибивался то к Пашуте, то к Спирину, то к деду Тихону, а то и к старухам, которых в деревне обитало с десяток, но все они были на одно лицо: повидавшись с одной, можно было утверждать, что разговаривал и с остальными девятью. Тихон называл их «божьими ромашками» и говорил, что надоели они ему хуже горькой редьки, только лень-матушка мешает согнать их скопом в избу и поджечь, чтобы перестали мельтешить перед глазами.

Хлопоты у старух тоже одинаковые: как бы дотянуть до тёплых деньков, а там, даст бог, нагрянут к кому-нибудь дети либо внучата, и заново пойдёт над Глухим Полем дым коромыслом.

Деду Тихону их бессмысленные причитания стояли поперёк горла, а вот Шпунтов повадился захаживать то к одной, то к другой на чашку чая. Эта его новая привычка тоже Пашуту обескураживала. Вероятно, мир треснул по швам, коли дамский угодник и жизнелюб Шпунтов нашёл для себя удовольствие в долгих беседах с тенями предков. Пашута пытался вызнать у Владика, каковы их с Вилькой дальнейшие намерения, но нарывался на загадочные, уклончивые ответы. Он, допустим, спрашивал: «Когда же вы собираетесь в Москву отбыть?», а Шпунтов отвечал: «Куда торопиться?» Спирину страдающий тридцатилетиий подросток явно пришёлся по сердцу, и он по-прежнему уговаривал его располагаться в Глухом Поле на постоянное жительство. Шпунтов выслушивал его благожелательно, и это уж вовсе не лезло ни в какие ворота.

Однажды, когда Шпунтов разгуливал по окрестностям, Пашута проскочил к нему в избу и тайком повидался с Вильяминой. Он шёл к ней с надеждой поставить точки над «i», но встретил такой приём, что зарёкся от дальнейших контактов.

— Голубчик мой, Пашенька, — не отвечая на дружеское «здравствуй», заунывно пропела Вильямина. — Раздевайся, миленький, поскорее, ложись прямо в постельку. Уж я тебя приголублю по старой памяти.

Приглашение она подкрепила энергичными действиями, то есть начала шустро срывать с себя нехитрое бельишко. Обнажились прямые точёные плечи, плеснули из лифчика литые груди, замешкалась бедовая девица лишь с крючками на вельветовой юбчонке.

Опешившего Пашуту будто взрывной волной вышвырнуло из дома, и, чудно кренясь набок, он бегом домчался до родного приюта, постучал в комнату к Вареньке. В последние дни бедная девушка обычно корпела над рисунками, при его появлении сноровисто накинула на распятый ватман шерстяной платок.

— Не хочу я смотреть, чего ты там малюешь для своего Хабилы, — вскипел Пашута. — Чего ты из себя идиотку строишь, Варька? Нам надо кое-что обсудить.

Варя глянула на него недоверчиво, склонив головку, и он мгновенно попал под грозную власть её присутствия. Все нервы разом заныли. Бог мой, как она изменилась! У любого человека найдётся несколько обличий на разные случаи жизни, но, значит, у молоденьких девушек их тысячи. Нынешний её облик был чист и невинен. Она перед Пашутой робела. И это не было игрой, где притворство выше естества. У женского лукавства есть свои границы, часто оно оборачивается беззащитностью.

— О чём ты хочешь со мной обсуждаться? — спросила Варя застенчиво. — Ты не сердись, что я от тебя работу прячу. Я покажу, когда совсем будет готово.

Пашута беспомощно огляделся. Уютная комнатка в деревенской избе, затерянной в пространстве, окошко в розовом отсвете солнца, бумажный абажур под потолком и они, двое, сведённые вместе случайными, безумными обстоятельствами. И ему расстаться с ней — что ножом по душе полоснуть.

Как странно всё это… Как невыносимо тянуться на ощупь к чужой душе, страшась причинить ей боль и тем оттолкнуть от себя.

— Давай, давай, — сказал Пашута. — Хабиле угодишь, премию выпишет. Гляжу, сильно он тебе приглянулся.

— Да ты что, Паша? К казённому сморчку ревнуешь? Вот умора!

— Я тебя ни к кому не ревную. Живи как хочешь. Права у меня нет ревновать. Но раз я тебя сюда притащил, всё же несу какую-то ответственность.

— За меня?

— Послушай, Варя, что между нами вообще происходит?

— А что?

Сейчас расхохочется, это уж точно. Сейчас у неё колики начнутся от смеха. В унынии Пашута присел на табурет у окна. Варя томилась на краешке кровати, грудку выпятила, спина прямая, на мордашке забавное ожидание: какую глупость дальше сморозишь, Пашенька? Я тебя слушаю с интересом.

— Перед людьми неудобно, — сказал Пашута. — Может, нам с тобой по разным избам расселиться?

Уколол всё-таки, сумел. Бровки над светлыми очами резво взметнулись.

— Не будь ханжой, Павел. Ладно? Чего ты от меня хочешь, скажи попросту? Я ведь на ночь дверь не запираю.

— Неужели у тебя ничего другого в голове нет?

— А у тебя есть, многоженец несчастный? Ах да, тебя же судьбы отечества больше всего волнуют. Только не путай божий дар с яичницей. Ты зачем сюда эту женщину выписал?

— Да она…

— Что она? Ох ты, боже мой! Общественное мнение его взволновало. Опомнился. Выселяйся, Варька, на мороз. В какую это избу ты меня хочешь переселить? Ты тут хозяин? Все дома твои? Дай денег, завтра же уеду. Ты что о себе возомнил, Пашенька? Думаешь, я за тебя цепляться буду? В жизни ни за кого не цеплялась. Думаешь, на помойке меня подобрал, можно не церемониться? Ой, Паша, обожжёшься. Я девушка балованая. Ещё пожалеешь, как меня выгонял. Иди, иди к своей кобыле старой. Никто тебя не держит, А меня не трогай. Я Спирину пожалуюсь. Он партийный человек. Ну, Пашка, я тебя теперь до конца разоблачила, какой ты жук колорадский.

Пашута, слушая её трескотню, разомлел. Весёлые бесенята сигали из её глаз, попробуй угонись. Он в её слова не вникал. Какие там слова, ничего они не значат. Весенний ручеёк звенел по камушкам, обволакивал его слух. Встать, дотянуться, испить бы живительной влаги из разгневанных уст. Не посмел. Впервые в жизни не посмел. Страх потери его остановил.

— Поговорим нормально, Варвара, — поднял руку, как на собрании передовиков. — Ты не маленькая, я тем более. Я вижу, ты обжилась, тебе тут нравится, но положение у нас сомнительное. С меня какой спрос, я воин индивидуальной тропы. А у тебя родители. Почему ты им до сих пор не написала? Они же, наверное, с ума сходят. Ищут тебя повсюду, может, в милицию обратились. Чем они перед тобой провинились? За что ты их мучаешь?

— Твоя правда, Павел Данилович, — горестно согласилась Варя. — А что я им напишу?

Пашута любил роль морального наставника.

— Напиши, что всё в порядке, жива, дескать, здорова… Потом… Да, надо же как-то объяснить положение.

— Ещё бы!

— Ну, к примеру, можно сказать, завербовалась по комсомольской путёвке. Для проверки сил. Ты, когда уезжала, чего сказала?

— Ничего. С подругой поехала отдохнуть на недельку.

— Ладно. Главное, чтобы они знали, что ты живая. Родителей, Варя, обижать — это самый большой грех. Кто родителей обижает, тот скотина неблагодарная. Даже отпетые преступники о матерях помнят. А ты! Это надо же, столько времени весточки не подать. Да у тебя железяка вместо сердца. Они тебя кормили, воспитывали, надеялись на тебя…

— Ну и зануда ты, Паша, — не выдержала Варя. — Сказала же — напишу. Давай бумагу, сейчас напишу. Видишь, как я тебя слушаюсь. Ты цени это. Не будешь больше меня выгонять?

— Никто тебя не выгоняет.

— А вторую жену немедленно отправь в Москву. Понял? Нечего ей тут ошиваться.

— Я бы отправил, да она не послушается.

Сердце его таяло. Варя язвила, но впервые уловил он в её голосе домашние нотки. Нет, так с чужими не говорят. Так не говорят с теми, с кем воюют. В накинутой на плечи его старенькой курточке, она напоминала расшалившегося симпатичного медвежонка. Он твёрдо знал: нежность свою лучше держать в узде. Проявление чувств отпугнёт её, либо она получит над ним такую власть, от которой его солдатский хребет хрустнет. С ней нельзя быть искренним, если хочешь её заполучить. Она — как перепутанный клубок, за какую ниточку ни потяни — только лишний узелок завяжется. Никогда и ни перед кем Пашута так не ловчил. А бедняжка ни о чём не догадывается. Хотя, конечно, понимает, что он влюбился в неё по уши. Но что для неё это слово — любовь? Измятая постель да слабый крик сквозь сомкнутые зубы. «Правда, опыта в любви не бывает, — с грустью думал Пашута, — и разум в ней только помеха».


6

Когда чуть подсохло, прибыли те, кого Пашута меньше всего ожидал, — Раймун Мальтус собственной персоной и с ним Лилиан, пышнотелая племянница.

Прибежал Спирин, затарахтел с порога:

— Тянется к тебе народ, Паша, тянется. Какой мужик приехал, заглядение. Натуральный хозяин, без обмана. Надеюсь, останется с нами. Нам такие люди позарез нужны. У него опыт, хватка, с одного взгляда ситуацию определил: «Вянет землица-то?» — говорит.

Пашута тут и догадался, о ком речь.

— Про род человеческий тоже высказался?

— А как же! — обрадовался неизвестно чему Спирин. — Веско рассудил. Род человечий прогнил на корню, потому земля пустует без присмотру. А что ты думаешь? Это не просто слова. В них исконная мужичья боль.

— Один он или с бабой?

— Великолепная женщина, Паша! Вот бы тебе, если бы ты… Да ладно, пошли скорее, они ждут. К тебе ведь приехали.

— Не колготись, Сеня. Как бы тебе ещё с этим натуральным хозяином не наплакаться.

— Не в этом дело, Паша. Я каждому новому человеку радуюсь. Неужели непонятно?

Вразумлять Спирина было бесполезно. Его воодушевление всегда опережало логику. За это любил его Пашута. Логиков нынче много вокруг, зато восторженных людей почти не осталось. А ведь их прежде хватало на Руси. Куда подевались?

Прямо в прихожей Лилиан к Пашуте на шею кинулась, как к родному. Жарко обвила руками, чуть не задушила. Освободившись кое-как, Пашута спросил:

— Ну как, Лиля, не объявлялся, вижу, муж?

— Теперь уж, видно, не объявится, — отозвалась Лилиан без особой горечи. — А мы вот, Павел Данилович, решили прогуляться с моим старикашкой.

Это было что-то новое. Прежде Лилиан вряд ли посмела бы назвать сурового Раймуна «старикашкой». А он и не поморщился, сидел на стуле истуканом. Пашуте важно кивнул, будто они виделись вчера. Урсула успела накрыть на стол. Заманчиво дымилось блюдо с пирожками.

— Ну, что с хутором? — спросил Пашута. — Нашли покупателя?

— Барахлишко твоё привезли, — Раймун кивнул на мешок в углу. — Хутор на месте. Откуда нынче взяться покупателю? Шушера всякая иногда заглядывает, вот вроде этой вертихвостки. Ты лучше скажи честно, почём сало продал?

— Да особо не торговался. Некогда было. По четыре да по пять рублей и спустил.

Возмущённый Раймун наконец оторвал зад от стула:

— А чего ж задаром не отдал? Отдал бы так, за спасибо. Чего тебе, ты свинок не выращивал.

— Что вы хотите, Раймун? Не верите, что я по четыре продал? Думаете, денежки зажулил? Хорошо, сколько я должен, скажите… Вы за этим, стало быть, и приехали? А я-то голову ломаю. Ну, так сколько?

Раймун раздражённо крякнул, полез в карман за трубкой. Лилиан делала красноречивые знаки Пашуте, чтобы он вышел для тайного разговора. Пашута с досадой отмахнулся. Он ждал, что ответит Раймун. Ему это было важно. Если Раймун действительно явился за деньгами, то, значит, он, Пашута, вовсе не разбирается в людях. А если он не разбирается в людях, как растопить ему ожесточившееся до срока сердце Вареньки? Вот такая ему вдруг цепочка померещилась.

— Род человечий опаскудился, — Раймун строго поглядел почему-то на Спирина. — Сжульничал ты, Павел, или нет, меня бы мало удивило. Хотя, ежели учесть, сколь времени я тебя от следствия прятал, шкурой рисковал…

— От какого следствия? — заинтересовался Спирин.

— Это не наше дело, — заметил Раймун. — Нас не касается. А насчёт денег, Паша, прямо скажу. Деньги для меня не главное, их все не загребёшь.

— А чего вас тогда принесло?

Теперь не только Спирин, но и остальные, даже безответная Урсула, пребывали как бы в лёгком столбняке. Никто сути разговора не улавливал, кроме, кажется, прекрасной Лилиан. Она схватила Пашуту за руку и чуть ли не силой потащила к двери. Раймун отрешённо задымил трубкой, давая понять, что его всё происходящее уже не касается.

В сенях Лилиан прильнула к нему наспех, но Пашута проворно вывел её во двор.

— Теперь я почти женатый, — объяснил он. — Мне расслабляться не положено.

— На ком женатый? — огорчилась Лилиан.

— Не имеет значения. Ну давай, говори, чего там у тебя?

— Надо же… Вот не гадала… Я думала, ты обрадуешься, Павел Данилыч. А мой муж как сгинул, так и навеки. Не будет у меня больше счастья. Так тяжело на душе, Паша. Ведь я надеялась, мы с тобой не чужие. Какие-то ты мне и добрые знаки подавал. А теперь выходит — опять я опоздала. Ты уж женатый.

— Почти, — смягчился Пашута. Так благостно было вокруг. Солнышко подкрасило окрестности в праздничный зеленоватый колер. Ни ветерка, ни резкого звука. Глухое Поле будто дремало посреди распалившегося дня, всё тонуло в медовом покое. Робкая ветла у забора тянулась прямо к их губам распустившимися веточками.

Пашута на миг пожалел, что рядом не Варенька, а крутобёдрая Лилиан.

— Ну? — напомнил он. — Ты всё ж чего сообщить-то хочешь?

— Хорошо у вас, — вторя его настроению, вздохнула Лилиан. — А сказать особо нечего. Предупредить хочу. Боюсь я за дядю Раймуна. Как-то он сдал с твоего отъезда. Уж не помирать ли собрался.

— Не заметил перемен, — буркнул Пашута.

— Сразу не увидишь. Что-то в нём не так. Он тихий, смурной. По ночам не спит. Встанет посреди ночи и ходит, ходит, скрипит половицами. Потом на улицу выйдет и там бродит, как слепой. Правда, как слепой. Я один раз подсмотрела, когда луна была. Он к амбару подскочил чуть не бегом и прямо в стену лбом. И так это руками шарит, будто не узнаёт ничего.

— Может, у него зрение ослабло? Очки надо купить.

— А то вот ещё чего было. Тоже ночью. После телевизора. Я уж задремала. Вдруг слышу — в комнату заглянул, подходит и надо мной наклоняется. У меня и сердце захолонулось. «Чего тебе, — говорю, — дяденька Раймун? Чего не спишь?» Тихонько так говорю. От страха свернулась клубочком. А он мне: «Ничего ты не слышишь, Лилечка?» Он меня Лилечкой последний раз называл, когда я под стол пешком ходила. От него ласкового слова дождаться — легче чугун растопить. «Чего, — спрашиваю, — я должна слышать?» — «Да как же, Лилечка, подходят они. Уже близко». — «Кто, дядечка?» Ну, тут он вроде очухался. Зубами скрипнул. «Спи, — говорит, — кошка безмозглая». Теперь ты понимаешь моё положение?

У Пашуты повеселело на душе.

— Твой дядюшка одичал на хуторе, но здесь у него будет компания. В деревне ему подходящий напарник есть — дед Тихон. Твой дядя ещё только кого-то дожидается, а тот уж дождался. Они друг друга поймут и утешат.

— А я как же? — спросила Лилиан. — Меня кто утешит, Павел Данилович? Мужа-то у меня, считай, нет. Детей на родню оставила. Полностью свободная женщина. Чем-то мне тоже себя занять надо.

— Тут Спирин над всеми начальник. Ты женщина работящая, он тебя пристроит.

— Так я же, Павел Данилович, отдохнуть приехала, развлечься от тоски. Имею на это право.

— За работой и развлечёшься, — обнадёжил Пашута.

В дом он не вернулся, а пошёл по деревне. Шёл медленно, точно в забытьи. Он ни о чём не думал, голова была пуста, но в сознании сгущался некий мираж. Подобное состояние не было для него новым. Ему и раньше случалось внутренним зрением словно увидеть скучноватый фильм, где он был главным действующим лицом. И каждый раз вновь убеждался, что в собственной жизни дорожить ему особенно нечем, да и протекает она большей частью как бы понарошку.

Можно ли, к примеру, принять всерьёз вот эти домики, выглядывающие из палисадников, точно зверушки из норок, домики, где живут чудные старухи, с которыми бедный Спирин задумал возродить Глухое Поле? А как без смеха отнестись к приезду Вильямины и Шпунтова, Раймуна и Лилиан, драгоценных гостей? И какое отношение к реальности имеет девушка, пятый день не покидающая своей комнаты, занятая нелепой работой? Да по какой, наконец, крайности сам Пашута, сын честных родителей, оказался в этой горькой карусели? Есть ли во всём этом хоть какая-то малость, про которую можно сказать: это не дурной сон и не кинокомедия? Пожалуй, всё же есть. Тяжесть, которая камнем давит грудь, — это, конечно, истинное. Какой же отсюда вывод? Неужели только боль необманна? Но ради чего тогда жить? Не проще ли…

Ему не удалось додумать до конца коварную мысль — наткнулся на деда Тихона, бредущего навстречу с таким обречённым лицом, будто вышел напоследок попрощаться с милыми местами.

— Я ведь знаю, почему ты пригорюнился, Павлуша, — сказал Тихон, опершись покрепче на палку для удобства беседы.

— Почему, дедушка?

— Забота тебя снедает, как половчее свою выгоду не прозевать.

— В чём же моя выгода?

— Да ты не серчай, это я так, к слову. Ты девицу свою, Варвару, из городу сорвал, как морковку из грядки, понадеялся, что она к тебе на воле легче притрётся. А я мыслю, напрасная это затея. Ты видел, какие она рожи на листках малюет?

— Проницательный ты, дед, — усмехнулся Пашута. — Но из Москвы не я её вырвал, а обстоятельства. Ты всего не знаешь, потому тебе судить трудно.

Мирно беседуя, они миновали околицу и побрели по рыхлой тропе к лесу.

— Опять ты не прав, Паша, — вразумлял дед. — Человек, когда чересчур сведущ, тогда и судит наобум. Ему косвенные подробности зрение застят. Рассуждать положено по совести, как она велит. У ней ошибок не бывает. Никакие, как ты говоришь, обстоятельства ей нипочём. Совесть любую кривизну враз спрямит. И точно так же выведет тебя из затруднения.

— А если совести нету?

— У кого нету?

— Допустим, у меня или у другого у кого.

— Не заблуждайся, Паша. Совесть у всякого человека имеется, хотя бы в зародыше. Ведь что такое — совесть? Она и есть страх божий. Если в тебя бог разум вдохнул, то и страх обязательно присовокупил. Человек и рад сподличать, да мысль его останавливает: а ну как потом и мне такой же подлостью стократ воздастся? Испугался — так-то в нём совесть и пробудилась.

Пашута уточнил:

— По-вашему выходит, страх и совесть — одно и то же?

— А как же, Паша, иначе? Однако страх страху рознь. Скотина тоже палки боится, но совести в ней нету. Совесть именно человеческое отличие. Она ему за грехи дана, но и спасение в ней. Это предмет тонкий, но раз ты к нему любопытство имеешь, значит, душу бесам не продал… Ко мне давеча гость приходил, и поверишь ли, о том же самом мы с им беседу вели. Но тот похитрее тебя вопросы ставил.

Пашута, услыхав про гостя, как-то потерял интерес к разговору, но из вежливости спросил:

— Гость оттуда был?

— Оттуда, Паша, оттуда, куда тебе покамест ходу нету. Но ты не сомневайся, не хмурь брови-то. Придут и к тебе, обязательно придут. Ты из этих, к коим приходят. Иначе бы рази я тебе открылся. Иные насмешничают: спятил-де старик на склоне лет, чёртики ему мерещатся. Так, Паша, те думают, которыеобречены на забвение. Вот у них как раз совести может не оказаться в наличии, зато страху через край. Которые не умеют в былое заглянуть, те и живут одним голым страхом, и имя ему — суета сует.

— Совсем ты меня запутал, дедушка.

— А как же ты хотел бы, Паша? Не запутаешься, не вразумишься. Через многие загадки приближается человек к самому сокровенному — к душе своей.

Свернув под уклон, они заметили сидящего на берегу пруда человека — в городском пальтишке, в клетчатой кепчонке на голове. Это был Владик Шпунтов собственной персоной. Он им вяло махнул рукой. Когда приблизились, без всякого вступления спросил у Пашуты:

— Чего посоветуешь, Павел Данилыч, уезжать мне или оставаться?

Взгляд у него был смурной, отчаянный. Пашута растерялся, зато Тихон ответил, не мешкая:

— Уехать, парень, не грешно, ворочаться не было бы смешно.

— Почему я должен ворочаться, дед?

Тут уж Пашута вмешался:

— Старик сегодня в ударе. Хочешь, он тебе весь смысл жизни в двух словах обскажет?

Чего хотел Владик Шпунтов, того он и сам не знал. Он сидел на сыром промозглом бугорке, но словно не замечал холода. Газетку всё же под себя подстелил, чтобы пальто не извозюкать.

— Вы, ребятки, оба запутались со своими бабами. Это бедствие всем знакомо. Когда-то и я бился в этих силках, как перепел. Переболеть надобно, перемочься. После всё уходит бесследно.

— Не хочу, чтобы бесследно, — огорчился Шпунтов. Он поднялся с земли. — Так что же, Павел Данилович, ты ведь не ответил. Уезжать мне, что ли, восвояси?

— Мне ты не мешаешь.

— Моё дело предупредить. — Шпунтов горько усмехнулся, будто открыл для всех важную тайну, а его в который раз не поняли.

Втроём добрались до места, где дорога переходила в непролазную грязь. Постояли там, будто к краю света приблизились. До леса оставалось несколько шагов, но они на них не решились. Земля была покрыта тонкой, глянцевой плёнкой. Под этой обманной весенней скатертью воображению рисовалось чавканье и сырая глубина. Но минует ещё несколько солнечных дней, и последние ловушки зимы исчезнут, лишь в сердце осядет ледяной осколок. Помни, человек, не время года сменилось, а укоротилась твоя единственная жизнь.

Зимой или летом сомкнутся навсегда твои веки?


СУД И ПРИГОВОР

Посреди площади на деревянном помосте сидел Невзор, повелитель племени, чуть поодаль разместились старейшины, пятеро благообразных старцев, остальные сородичи — мужчины, женщины, дети — сомкнулись у помоста шумным кругом. Улена привязали к столбу перед помостом, но некрепко, больше для видимости. Куда убежишь?

На лицах он не видел вражды. Дети подбегали к нему и со смехом дёргали за полы куртки, а один голопузый пострелёнок, удобно устроившись, долго, сосредоточенно целил ему в лоб из маленького лука. Улен вспомнил, как когда-то тоже учился стрелять из такого лука. Если ребёнок всё же пустит стрелу, она угодит не в лоб, а в живот. Малышу следовало брать повыше, туда, где столб над ним расщеплялся.

Улен понимал, почему так оживлена толпа. За убийство воина его осудят на смерть и тут же, наверное, убьют, только неизвестно, каким способом. Это большое развлечение. Здесь его некому будет оплакивать. Он заметил, как среди толпы, подкатываясь то к одной группе, то к другой, вертится коротышка Зем, подлый предатель. Но почему он предатель? Улену не следовало развешивать уши, слушая бредни лукавого карлика, и уж никак нельзя было брать пищу из подозрительных рук. А Зем выполнял то, что ему велено. На нём вины нет.

Но неужто ему не суждено увидеть Млаву? Разок, хоть бы разок заглянуть на прощание в родные глаза.

Невзор обратился к толпе, и шум мгновенно стих. Будь Улен не столь поглощён собой, он бы поразился необычному вниманию, с каким люди впитывали слова вождя. Будто слушали песню. Когда в их сельбище люди собирались вместе, чтобы решить какой-нибудь важный вопрос, и слово брал Богол, его часто перебивали возгласами одобрения или неудовольствия, и это разумно, а иначе как может понять вождь, доходят ли до людей его мысли и согласны ли они с ним. Невзора никто не перебивал.

— Вот перед вами юноша, он убил Брега. — Невзор презрительно махнул рукой в сторону Улена. — По нашим законам мы должны предать его смерти. Это справедливо. Так мы поступали всегда и так будем поступать впредь. У Брега был скверный характер, это всем известно, но сейчас неважно, кто виноват в ссоре. Брег мёртв, и мы отплатим за него пришельцу полной мерой. Око за око, зуб за зуб. Плата не высока, и мы не собираемся торговаться… — Невзор сделал паузу и обвёл толпу пристальным взглядом, словно кого-то выискивая. Потом его голос зазвучал уже не так звучно и наполнился печалью. — И всё-таки, братья, это особый случай. Перед нами почти мальчик, возможно, ни разу не державший в руках боевого топора. Он пришёл издалека, и неизвестно, какая беда выгнала его из дома. Но злого умысла он не таил. Ты слышишь меня, проныра Зем? На сей раз не видать тебе награды. — По толпе прокатился звук, напоминающий кашель. — Этот мальчик из племени людей, которые не умеют выращивать скот. Они живут бедно и переживают зимние холода, прячась в земляных норах, как звери. Но я скажу вам то, что знаю от предков и что знают немногие из вас. Это люди одной с нами крови и одной с нами веры. Придёт день, когда мы снова породнимся. И для нас и для них главная опасность грозит с юга, от жадных, узкоглазых людей, которые взращивают младенцев лошадиным молоком. Они могучи, жилы их пропитаны ненавистью к россичам, они будут приходить за добычей снова и снова, пока не убедятся, что их ждёт жестокий отпор… Перед общей бедой даже волки сбиваются в стаю… Этот мальчик пришёл не один, с ним была девушка, её отнял у него, спящего, Брег. Я не говорю, что это оправдывает убийство, но предлагаю всё же выслушать юношу и лишь потом решить, как с ним обойтись. Он заслужил это, потому что в груди его бьётся доблестное сердце. И он наш дальний родич. Это всё. Теперь говори ты, Улен.

После речи Невзора по толпе прошёл лёгкий вздох облегчения, и теперь все глаза устремились на юношу. Никогда ещё так много людей сразу не ждали от него ответа. Проглотив комок в горле и стараясь, чтобы голос не дрогнул, Улен произнёс:

— Верните Млаву или убейте меня. В чём я виноват? Пусть скажет тот, у кого отнимали самое дорогое. Я не знаю никаких законов, кроме одного, которому научил меня охотник Колод. Если на тебя нападают, ты должен защищаться. Иначе ты не мужчина. Я сделал всё, что мог, чтобы спасти Млаву. Но сил моих не хватило. Теперь я прошу у вас. Отдайте Млаву или убейте меня. Я дождусь её в ином мире. Но и там я буду сражаться со всяким, кто попытается отнять её у меня.

— Больше тебе нечего сказать? — миролюбиво спросил Невзор.

— Отдайте мне Млаву, — повторил Улен.

И тут к помосту, кривляясь и жестикулируя, выкатился Зем. Задрав приплюснутое личико с огромными пятнами глаз, он заверещал угрожающе и плаксиво, будто заговорили сразу два человека:

— Я понял тебя, Невзор. Ты надеешься спасти убийцу. И люди с тобой согласны. Они молчат. Но я не согласен. У тебя есть причины его спасать, А у меня есть причины не соглашаться. Закон на моей стороне. Почему ты отказываешь мне в добыче?

Зем так визжал и брызгал слюной, что многие слова невозможно было разобрать. Но его слушали внимательно, и когда он умолк, чтобы передохнуть, никто не нарушил паузу.

— Ты не можешь отказать мне в добыче, Невзор! — завопил Зем с новой силой. — Они оба мои пленники. Брег умер. Я имею право выбора. Девушка принадлежит мне. Отдай её мне, или ты нарушишь закон.

Улен оценил отчаянность коротышки. Зем требует себе Млаву, но это же нелепо. Однако никто не смеялся, и по выражению лиц Улен видел, что большинство признаёт требование Зема справедливым. Невзор оглянулся на скамью, где сидели старейшины. Пятеро бородачей склонили головы в знак согласия с Земом. Но один сказал:

— Пусть решит рок!

— Ты слышал, храбрый Зем, величайший нюхатель следа? — насмешливо произнёс Невзор. — Ты хорошо знаешь законы, значит, и этот для тебя не нов. Согласен ты предоставить выбор судьбе?

Улен не понимал, о чём речь, но заметил, как съёжился коротышка. Зем беспомощно оглянулся на сгрудившихся за его спиной воинов, словно ожидая подмоги. Какой-то ребёнок истошно завизжал: «Рок! Рок!» — точно собирал приятелей на весёлую игру.

— Хорошо, — выдохнул Зем. — Я согласен. Пусть будет так. Но я не искал его смерти.

Его тёмные зрачки с ненавистью вонзились в Улена. Он глядел на своего врага, пренебрежительно усмехаясь. Необычная тишина опустилась на площадь. Дальнейшее совершилось мгновенно. Зем шагнул к столбу, на ходу извлёк из-под куцей шубейки длинный нож. Улен не успел ни о чём подумать, как коротышка рассёк стягивающие его путы.

— Беги! — крикнул он свирепо. Улен опустился на затёкшие ноги. Он уже всё понял. Коротышка намерен убить его, безоружного. Пленнику дают возможность поиграть со смертью в догонялки. Но ведь карлику не справиться с ним, будь у него хоть по два ножа в каждой руке.

Улен отпрыгнул в сторону и нагнулся, разминая тело.

— Беги! — повторил чуть не плача Зем. Толпа расступилась, образовав проход.

— Я не заяц, — сказал Улен, — чтобы ты гонял меня по кругу. Убей так, коли сможешь,

В ту же секунду, вскрикнув, коротышка бросился на него, неся нож почти у земли. Улен недооценил его ловкости, слишком небрежно занёс ногу, целя в ручку ножа. Этому приёму Колод учил его целое лето. Это был надёжный приём. Движение должно быть стремительным, как вспышка света, главное при этом — не потерять равновесия. Улен промахнулся, потому что коротышка разгадал его уловку. Опередив на мгновение, Зем всей тяжестью тела подсёк его колени. Улен упал, и юркий воин искусно переплёл его грудь ногами и, торжествуя, замахнулся ножом. Возбуждённые зрители не успели насладиться зрелищем, но Зем отчего-то замешкался. В его взгляде теперь не было ненависти, а была там только боль, такая же, как охватила Улена в этот страшный миг, — боль утраты, посланной небом. Они не видели, и никто не заметил, как из ближайшего дома вымахнул огромный чёрный пёс, трескучим вихрем пронёсся по проходу, оставленному Улену для бегства, и с коротким рыком скакнул на спину Зема. Легко, как козявку, захватив в пасть его шею, пёс сковырнул коротышку на землю. Вопль человека и грозное рычание зверя слились в протяжном звуке. Улен успел вскочить на ноги, обхватил Анара за туловище и с трудом оторвал от жертвы. Он стоял, держа пса за загривок властной рукой, а бедняга Зем корчился у его ног, делая тщетные попытки сесть, и снег возле его головы почернел от крови.

В безмолвии замерли люди. Могло ли возникнуть в их воображении что-то более полно выражающее рок, нежели чёрный зверь с безумно сверкающими очами, с падающей из пасти алой пеной?

Старейшины задвигались на помосте, как бы выказывая желание покинуть опасное место, и лишь Невзор остался недвижен.

— Это твоя собака, мальчик?

— Да.

— Что же нам делать? — нахмурился Невзор. — Ты всего два дня в городе и уже доставил столько хлопот. Убил лучшего воина и покалечил замечательного разведчика. Чего от тебя ждать дальше?

— Я не сам к вам пришёл, — ответил Улен. Тем временем Зему удалось сесть, и он проверял, вращается ли у него шея. Кровь его не пугала.

— Как поступить с тобой? Мне ты по душе, думаю, мог бы пригодиться нашему роду. Но пусть решает народ.

Вождь встал и простёр руку.

— Грозные грядут времена, дети мои! А мы живём нерасчётливо. Копим силу по капле, а изливаем потоками. Так не должно быть. Будущее наше ещё темно, но вчера мы были слабее, чем сегодня. Мы никогда не прощаем врагов, но снисходительны к тем, кто пришёл с чистым сердцем. Брег погиб, и его не вернёшь. Его убил этот отчаянный юноша, но без коварства и злобы. Он храбрый воин. Провидение на его стороне — мы убедились в этом. Пусть он займёт место Брега, пусть послужит городу. Старейшины согласны со мной, — Невзор кинул быстрый взгляд на скамью, и безгласые старцы покорно склонились. — Ты, наверное, хочешь сказать что-то, Зем, лелеющий обиду?

Зем действительно попытался что-то изречь, но вместо слов из его горла вырвался возмущённый клёкот. Вперёд выступил Азол.

— Я скажу, братья. Я видел, как погиб Брег. Юноша защищался, а не нападал. У него сильные руки и бесстрашное сердце. Коли с Земом обошлись несправедливо, мальчик сам вернёт ему долг. Это так же верно, как и то, что я уже ничего не получу от Брега.

Он приблизился к юноше, и Анар предостерегающе зарычал.

— Да будет так! — провозгласил Невзор. — Слово за тобой, Улен. Согласен ли ты служить городу? Не таишь ли в душе предательского умысла? Говори!

— Верните Млаву! — сказал Улен.


7

Издали Пашута заметил машину Хабилы, стоящую возле дома, и самого Петра Петровича, прохаживающегося руки за спину, как и положено руководителю крупного масштаба, «жигулёнок» был по уши в грязи, зато Пётр Петрович выглядел празднично — в модном чёрном плаще молодёжного покроя, в светлой шляпе с широкими полями, на ногах элегантные сапожки. Увидев Пашуту, небрежно поманил его пальчиком. Пашута не мог его миновать, дорога тут была одна.

— Я тебя как раз жду, — недовольно заметил Хабило, точно Пашута нарушил уговор и опоздал. — Дело у меня к тебе, Павел… э-э… серьёзное. На работу я тебя определил, со ставкой сто десять рублей. А там поглядим, как себя покажешь.

— Премного благодарен, — отозвался Пашута. — Как же вы, Пётр Петрович, по такой грязюке проскочили? Рисковый вы человек.

— Ты вот что… Я сейчас заходил к Варваре, поглядел её работы, и честно тебе скажу — изумлён.

Пашута изобразил любопытство. Хабило смотрел на него проницательным взором. Так он привык разглядывать подчинённого человека, в котором не совсем был уверен.

— Давай с тобой говорить открыто, Павел. Я тебе задам вопрос, а ты честно ответишь. И посмотрим, какой у нас получится расклад.

— Стыдно было бы мне хитрить со своим благодетелем.

— Да уж… Ты только не обессудь… Скажи как мужчина мужчине, кем тебе приходится Варвара? Женой она тебе быть не может. Тогда кто же она?

— А почему она не может быть женой?

Хабило набычился, обошёл Пашуту вокруг, ему не стоялось на месте. Пашуте почудилось, будто дверь в доме отворилась и там мелькнула озорная Варенькина физиономия.

— У нас же откровенный разговор, — с досадой бросил Хабило. — Иначе как мы поймём друг друга?

— Вы правы, Пётр Петрович. Она мне не жена.

— А кто же?

— Племянница по отцовой линии.

— А зачем вы с ней сюда приехали?

— Это вообще-то дело сугубо семейное. Но от вас скрывать глупо. Случилась с ней маленькая женская оплошность, пришлось на время её отправить из Москвы. До выяснения всяких иных обстоятельств.

— Какого же рода оплошность?

— Вот этого, извините, сказать не имею права. Не моя тайна. Большие люди замешаны. И вам не уступают по положению. Ну, а меня с ней послали вроде как телохранителем.

Хабилу это объяснение удовлетворило, хотя было видно, что поверил он лишь отчасти. Он теперь зашёл за машину и смотрел на Пашуту издали.

— Тогда, значит, так, Павел. Слушай внимательно. Варвару необходимо переправить в город. Здесь ей не место. Ты понимаешь меня?

— Понимаю. А зачем ей в город? — Пашуте приходилось вертеться, чтобы угнаться за передвижениями чем-то сильно озабоченного начальника.

— Конечно, я, может быть, не компетентен, но, по-моему, у Варвары талант. Ей в глуши томиться незачем. С талантом надо к народу идти. Я вот беру с собой некоторые её работы, покажу кому следует, а тогда уж решим окончательно. Надеюсь, у тебя возражений не будет?

Хабило обогнул машину и приблизился к нему с другой стороны.

— Какие могут у меня быть возражения… А где она в городе будет жить?

— За это не беспокойся, общежитием на первое время обеспечим. — Хабило был доволен плавным течением разговора. Видно, ожидал от Пашуты сопротивления и приготовился к нажиму. Теперь он стал похож на мальчугана, которому удалось легко заполучить чужую желанную игрушку и оттого он был несколько обескуражен.

— А мне нельзя полюбоваться на её работу? — спросил Пашута.

— Она разве тебе не показывала?

— Вы же знаете, она застенчивая.

Хабило помедлил, потом достал с заднего сиденья ватман, перевязанный ленточкой. Прикинул, откуда светит солнышко, поманил Пашуту к забору. Когда развернул лист, Пашута невольно охнул. С плаката на него глядел вполне узнаваемый Пётр Петрович Хабило, но в каком виде, боже ты мой! Он стоял на крутом утёсе над быстро текущей рекой; в руках, задранных к небу, здоровый валун, в круглой коротконогой фигуре мощный порыв, но на симпатичном лице с выпученными глазами ни капли напряжения, только весёлая усмешка, как бы поддразнивающая зрителя: «Ну что, браток, а тебе так-то слабо?» Под картиной, выдержанной в изумрудных тонах, алая яркая надпись: «Мелиорация — путь к плодородию и счастью!» Пашута сначала охнул, а после сдавленно хихикнул. Он подумал: «Ну и Варька, чёрт бы тебя побрал!»

— Да, да, — Хабило внимательно следил за произведённым впечатлением, — кое-какие детали не вполне соответствуют. Но в общем как тебе? Вдохновляет?

— Слов нет. Вы тут, Пётр Петрович, прямо как живой. Надо же так уловить! Девчонка совсем, а будто в душу заглянула. На выставку бы надо отправить.

— Ну-ка подержи, а я ещё издали гляну.

Отошёл шага на три, прищурился, одна бровка скакнула к виску, как кузнечик.

— На выставку, говоришь? А это идея… Только вот… как бы чёт не подумали. Я всё же официальное лицо, а здесь… Могут придраться.

— Да вы что, Пётр Петрович! Дураки, конечно, найдут к чему придраться. Но это же искусство. В нём главное — правда чтобы была. Да и кого она могла нарисовать, по совести-то? Не меня же. Я такой камень и не подыму. Пожалуй, если вы его швырнёте, река из берегов выйдет. Потоп будет вселенский… Молодец Варька!

Хабило отобрал у него плакат, скатал в трубочку, аккуратно перемотал ленточкой.

— Покажу там у нас… кое-кому сведущим… Посоветуемся. В любом случае надо Варвару определять по художественной части. Ты, Павел, не обижайся, но она птица не твоего полёта. Я от Спирина слыхал, вы тут аграрную революцию делать нацелились, это пожалуйста. Мы вас, коли понадобится, враз поправим. А ей тут болтаться не след. Годик в городе на виду поработает, зарекомендует себя, мы ей такую характеристику отпишем, в любой институт ехай. У нас есть один, Вахромеев по фамилии, член Союза для художников. Сейчас он, правда, малость спился, но советом сможет помочь. И ему будет добрая встряска. А то с ним как заговоришь о чём путном, он одно в ответ: искусство — святое дело, указаний не терпит. Вот пусть и поглядит, как нынешняя талантливая молодёжь смотрит на это дело. Искусство должно до народа доходить, а не всякие фигли-мигли… Я хоть специального образования не имею, но кое в чём смыслю с политической точки зрения. При правильном руководстве Варвара далеко пойдет. Короче, жди меня завтра-послезавтра. И её как-нибудь поаккуратней подготовь.

— А вдруг она без меня ехать не захочет?

— Не дури, Павел. Для тебя забава, а у ней судьба, возможно, в одночасье решится. Ты учти и то, что я пятый год в разводе нахожусь.

— Как вы тонко всё предусмотрели, Пётр Петрович, — восхитился Пашута. — А ей-то, Вареньке, хоть намекнули?

— Чего намекать, — самодовольно усмехнулся Хабило. — Она не дитя. Это она мне портретиком кое на что намекнула. А, Павел?.. Но ты помни, будешь мне другом, я друзей не бросаю на произвол судьбы. В городе у меня сейчас положение твёрдое. Ну, бывай!

Пожав Пашуте руку, гость нырнул в «жигулёнок» и был таков. Пашута смотрел вслед машине до тех пор, пока она не свернула в лесок. Потом побрёл в дом.

Варенька ждала его на кухне, сидела на табуретке, невинно сложив руки на коленках. Он только рот открыл, но она его опередила, проворковала восхищённо:

— Ой, Павел Данилович, хороший мой! Можно вас поздравить? Теперь у вас будет уже три жены? Это ж надо, как настоящие мужчины устраиваются!

Он увидел, что лицо её перекошено злой издёвкой, но не мог поверить, что из-за него, из-за его женщин она всерьёз переживает, не настолько был глуп. Всё же начал поспешно объяснять, кто такие новые приезжие, будто оправдывался. Балабонил, как на сцене, так хотелось почему-то её рассмешить, расшевелить. Он вдруг понял очень важное: в Вареньке была естественность. Она вела себя только так, как было свойственно ей, а если притворялась, то и притворство её ощущалось лишь как одно из натуральных настроений. Потому и душа Пашуты, издёрганная, как у всех людей, житейской круговертью, около неё успокаивалась и замирала.

Пашута оборвал на полуслове свой трёп о Раймуне и Лилиан, спросил совсем о другом:

— Ты жалеешь, что мы сюда приехали?

— А куда мне было деваться?.. Ой, да не думай ты об этом, всё образуется.

— Что образуется. Варя? Давно нам пора поговорить всерьёз. Ведь мы с тобой в каком-то чудном положении.

Варенька выудила сигарету из пачки и ловко от спички прикурила. Этот жест — из её прошлого, и там ещё много такого, чего не поправить.

— Я что-нибудь не так сделала, Паша? — спросила с удивительно ясной улыбкой. — Тебе не понравилось, что я заговорила о твоих женщинах? Я не имею на это права?

— Имеешь! — горячо отозвался Пашута. — Но не в этом суть. Как мы дальше будем? Ты из дома почти не выходишь.

— Тебя что мучит-то, Паша?

— Мне кажется, я тебя украл. Ты сама говоришь, у тебя не было выхода. Но он был, Варя. Хочешь, сегодня же отправлю тебя домой?

Он ждал ответа бестрепетно, как раскаявшийся преступник ждёт объявления кары. Ему даже было не очень любопытно, что она ответит. Если соберётся в Москву, он поедет с ней вместе. Это всё равно случится рано или поздно. У неё там родители. А его родители давно в земле сырой спят.

— Ты хочешь, чтобы я уехала?

— Я тебя не держу, ты свободный человек.

— Зачем ты так, Паша? — она смотрела на него почти с состраданием. — Не терзай себя понапрасну. Разве ты ничего про меня не понял? Я живу, как сама хочу. Меня принудить ни к чему нельзя. Говорят, это безнравственно — жить, как тебе хочется. Папочка об этом вечно талдычил. Он считает, человек должен жить для людей. Я так не думаю. Это пустые слова. Кто больше всех уверяет, что живёт для людей, тот и есть главный обманщик. Все врут про это. Родители врут детям, им так удобнее. И взрослые врут друг другу, потому что так принято, но никто никому не верит. Все словно сговорились говорить одно, а жить по-другому. А я не хочу. Как думаю, так и живу. Мне нравится жить для себя. Наверное, это потому, что я никого не любила. Когда полюблю, буду жить для другого, может быть, для тебя, Паша. Всё очень просто. Ты не расстраивайся, ты хороший. Ты лучше всех, кого я знала. Я не поеду домой, не гони меня, пожалуйста! Я ещё с тобой побуду.

Пашута попрочнее укрепился на стуле. Жарко ему стало.

— Тебе, Варенька, цены нет. Только ты этого не понимаешь.

— Я-то понимаю, — утешила она, глядя блестящими, мудрыми глазами. Куда-то ухнули годы, разделявшие их с Пашутой. Сейчас она была намного старше его и видела его насквозь. Под её нестерпимым взглядом он как-то съёжился. «Сейчас я её обниму, — подумал он, — а уж потом ничего не поправишь». Она угадала его мысли, и внезапно нетерпеливое ожидание отразилось на её лице сумеречной усмешкой. Лихим сквознячком потянуло по кухне. Но Пашута в который раз совладал с собой.

— А этот-то Хабило… — сказал с попыткой отвлечься от главного. — Забрать тебя в город собирается. Так ему твоя картина глянулась.

— Ой, умора! Я думала, он ругаться будет. А он… Ой, Пашенька, какие же придурки живут на белом свете. Мы тебе, говорит, поможем. Талант должен принадлежать народу… Загундел, загундел, а глазками так и шарит по мне. Только бы, думаю, не набросился. Такую невинность изобразила, ты бы, Паша, довольный остался.

— Сволочь!

— А потом так насупился, заиндевел весь и речет: «У вас с этим человеком, надеюсь, ничего такого нету?» Это про тебя, Паша. «Нет, — отвечаю, — между нами ничего такого и быть не может. Павел Данилович мной брезгует. А что, говорю, вы имеете в виду, товарищ Хабило? Вы на что-нибудь неприличное намекаете? Если вы на это намекаете, то я даже ни с кем не целовалась ни разу». И знаешь, что он сказал?

— Что он пятый год в разводе?

Варенька оторопела.

— Ты что, подслушивал? Паша, да ты телепат. Ой, я теперь тебя ещё больше буду бояться… Но он так именно и сказал. Сколько ему лет, как ты думаешь?

— Чего мне думать, это ты думай. Жених заманчивый. Он мелиоратор, ты художница, будет интеллигентная семья. Опять же рано или поздно его в тюрьму упрячут, всё добро тебе останется.

— А за что его упрячут, Пашенька?

— Шебутной он. Реки собирается поворачивать. Обязательно когда-нибудь с него судом спросят.

Варенька потушила сигарету в блюдечке, потянулась, простонала томно: «Ой, все косточки разболелись». Но Пашута смотрел на эти её затейливые ужимки уже спокойно. Что-то в нём угасло, как после большого трудового дня. «Пустое, всё пустое, — думал он. — Сколь раз в жизни бывало: померещится чудо, а обернётся дрянью».

Но это он врал себе, чудо на сей раз никуда не делось, рядом было, да только он до него не дотягивался, как та лиса до винограда, не хватало ему чего-то, чтобы дотянуться, чему не было определения, но уж во всяком случае — не рук. Руки у Пашуты были как раз ухватистые.

Пошли к Спирину обедать. Раймун дрых с дороги, Семён ушёл на склад, но к обеду обещал вернуться. Лилиан, увидя Вареньку, нахохлилась как мокрая курица. Варенька прямо спросила:

— Вы моему Паше кем приходитесь, девушка? Тоже невестой?

Урсула хихикнула и хотела удрать в комнату, чтобы не присутствовать при опасном разговоре. Но Пашута её остановил.

— Погоди, Урсула. Варя без цирка не может, ты одна на неё влияние имеешь. Не уходи.

Варя обняла её за плечи.

— Это правда, Уренька. Ты такая чистая, хорошая. При тебе каждый человек лучше делается. Даже Павел Данилович.

Лилиан наконец переварила вопрос.

— Как я могу быть ему невестой? У меня муж есть. Он пока без вести пропал, но обязательно найдётся. И Павел Данилович так считает.

— Ещё одна невинная душа, — пригорюнилась Варя, передразнила: — «Павел Данилович считает…» Да этот Павел Данилович скорее всего вашего мужа и подбил на какое-нибудь злодейство.

Лилиан, как и в первый раз, начала знаками выманивать Пашуту для интимной беседы, причём делала это так энергично, с такой трагической миной, что Варя растрогалась.

— Да выйди ты с ней, Павел Данилович, выйди. Я не обижусь. Если женщина просит…

Всё же дальше сеней Пашута не двинулся. Тут ему Лилиан прошелестела в ухо зловещим шёпотом:

— Опомнись, Паша, какая она тебе пара! Она тебя так окрутит!

— Ты в эти дела не лезь, Лиля, — укоротил её Пашута. — Они тебе не по уму.

— Паша, не сердись! Ты ведь не знаешь, как я к тебе отношусь. Ты столько для меня хорошего сделал.

— Ты про что?

— Про меня никто не догадывается. Думают, я бесчувственная. А вот когда муж пропал, я чуть не умерла. И ты один ко мне по-человечески отнёсся, пожалел. Это так важно для женщины, Паша. Если тебе помощь моя понадобится, я счастлива буду.

Пашута догадывался, что это значит, когда женщина вроде Лилиан предлагает помощь. Ласково погладил её литые плечи, от чего она встрепенулась, как кобылица на лугу. В сенях было тесно, и от её резкого движения Пашута, оступившись, повалился на какой-то ящик, попутно зацепив с гвоздя ворох одежды, и через секунду барахтался на полу в совершенно нелепом виде. На шум первой примчалась Варенька. Обстановку она мигом оценила.

— Что же вы прямо здесь расположились? — заметила высокомерно. — Павел Данилович, ну не терпится, шли бы домой. Надо же какие-то приличия соблюдать.

Явился Раймун. Со сна он никак не мог разглядеть, кто на полу копошится.

— Пьяный, что ли, какой?

— Павел Данилович ухнул под вешалку, — пожаловалась Лилиан. — Ах, беда какая! Что же вы не встаёте, Павел Данилович? Вот, обопритесь на мою руку.

— Так это ты, Пашка, колобродишь, людей пугаешь, — Раймун произнёс это таким тоном, что, дескать, тогда удивляться нечему. — Видать, мои денежки догуливаешь? А ты, Лилька, брысь отсюда! Тебя только в этой компании не хватало.

— Вы не правы, добрый хозяин, — отозвался с полу Пашута. Ему лень было подниматься. Так уютно он пристроился на тулупе Спирина, век бы лежать. — Ваши денежки я все полностью отправил.

— По четыре-то рублика за кило? Это ты Лильке рассказывай, у ней уши резиновые.

Урсула накормила всю артель борщом с пирогами, и Пашута почувствовал себя совсем превосходно. Милые пустяки, приключившиеся с ним за утро, смягчили сердце. Хотелось сказать что-то доброе, значительное

Варе, бросающей на него укоризненные взгляды, и Раймуну, поедающему борщ с брезгливой миной, и Лилиан, вечному чуду природы, и, уж конечно, безответной Урсуле. Благость на него снизошла. Он думал: в конце концов, любое проявление жизни следует принимать как подарок. Дымящийся багровый борщ в тарелках, Варино случайное прикосновение — всё это, может, и есть счастье, и другого не будет.

Вечером, когда со Спириным пошли прогуляться перед сном, он был всё ещё в размягчённом состоянии.

— Наверное, зря ты всё это затеял, Сеня. Тебе нужны другие люди. Мы все здесь случайные. На большое дело одного азарта мало. Со старухами да с дедом Тихоном ты только Хабилу рассмешишь.

— Вроде отрекаешься, Паша?

В неверном свете звёзд худое, острое лицо Спирина давало синеватый отлив, точно страшная болезнь на нём отпечаталась. И голос был гулкий, скорбный. Пашутины слова глубоко уязвили его. Пашута пожалел друга и позавидовал ему. Надо же, у каждого своё болит. У Пашуты — Варенька в душе занозой зудит, а Спирин болеет тем же, чем вся страна больна. Земля в Глухом Поле обездолена, и Спирин от горя помереть готов — у него, выходит, забота повыше, государственная.

— Ни от чего я не отрекаюсь, брось ты. Мираж всё это. Коммуна твоя стариковская — мираж, и моя беготня — тоже мираж. Наша жизнь, Сеня, давно за серёдку перевалила. Нам бы на том успокоиться, что рукой удаётся потрогать. Чего зря башкой в стену биться? Не научились мы с тобой жить, друг любезный.

— Странно от тебя это слышать, — возразил Спирин. — За химерами я не гонюсь, но и жить сурком стыдно… В стену, говоришь, не стоит башкой биться? Вот оттого, что ты так думаешь, Хабило кругом торжествует… Забудь лучше, Паша, эти свои слова. Настроение у тебя поганое. Это пройдёт… Я знаю, что тебя мучит. У тебя с Варей не всё гладко. Прости, я бы не сказал, да раз такая минута. Как у тебя с ней?

— Люблю её, Сеня. Кажется, впервые женщину полюбил.

Спирин вздохнул, полез за сигаретами. Закурили на ходу, и два огонька поплыли по смуглому холсту ночи живыми точками. Воздух был такой, что протыкать его сигаретами было кощунством.

— Такая ли тебе нужна, Паша? Я ничего против Вареньки не имею, молодая, красивая, но тебя ведь она не поймёт. Вы с ней в разных мирах живёте.

— Знаю, Сеня.

— Я тоже сперва насчёт Урсулы сомневался. Другая кровь, всё такое… Оказывается, это значения не имеет особого. Страшнее, когда время разделяет. Она ведь у тебя, Паша, во французской кроватке, верно, качалась, пока мы с тобой куску ситного радовались, как празднику… Смотри сам. На неё годы запросто можешь ухлопать.

— А куда их копить? — со смешком спросил Пашута.

За полночь вернулся Пашута домой. Постоял малость на крылечке, послушал, как дышит ночь. Первобытное это дыхание будоражило, от него в грудь натекала небесная истомная влага.

На кухне щёлкнул выключателем — электричество отключено. Впотьмах нахлюпал воды в кружку, попил. В комнату пробрался, полежал поверх одеяла, не раздеваясь. Варина дверь, как водится, полуоткрыта. «Шалунья, — подумал с печалью. — Ведь спит, поди, давно без задних ног».

Но Варя не спала. Она слышала, как Пашута стоял на крыльце, как пил воду и как лёг, не заскрипев пружинами. Варя чувствовала себя несчастной, маленькой и потерянной. Днём бодрилась, но ближе к вечеру накатывало странное беспокойство, неведомое ей прежде. Иногда чудилось, что из темноты подкрадывается что-то бесформенное, с тусклыми глазами. Невнятный страх цеплял за сердце бархатной лапкой. Ей стоило усилий лежать неподвижно, особенно когда оставалась одна. Она пыталась понять своё новое состояние. «Может быть, — думала она, — начинается расплата за выброшенные на ветер, прекрасные юные годы?» Мысль была смешной. «Да перед кем я виновата? Только перед папочкой и мамочкой. Но им я не принесла большого горя. Не рассчитывали же они всерьёз, что я буду вечно тереться возле их ног, как домашний зверёк? У них своя жизнь, у меня своя. Пусть я её не слишком складно начала, но всё ещё сто раз переменится. О чём горевать? Я красива, молода, умна — и так будет долго. Поскорее бы только появился человек, который оценит мои достоинства и полюбит меня и которого я тоже полюблю. Лишь бы кто-то догадался, как охотно, жадно и покорно я сумею любить… Вот Павел Данилович догадался, но кто он?»

Она не заблуждалась на его счёт. Хороший, добрый человек, она ему благодарна. Он понапрасну терзает себя и теряет время: то, что он ищет в ней, она вполне может дать ему. Ей самой всё чаще хотелось прижаться к нему, обнять такого сильного, властного, но ничуть не загадочного. В нём всё на виду. Он не тот, от кого могла бы «забалдеть» современная «герла». Бедняжка Пашенька и сам это знает. Он высоко замахнулся. Он ждёт от неё не ласки, а любви. Но этот предмет, увы, от наших желаний не зависит. Да и какая с ним была бы жизнь? Бесконечные хлопоты по хозяйству, рождение детей, тупое сидение у телевизора — и ничего кроме. Это не для неё… Пусть лучше обнимет её и задушит. Она не против. Пусть лучше гибельная ночь утопит их обоих в чёрной жирной земле. Она согласна… Но будущее с Пашей вдвоём? Нет, она уступает это счастье без борьбы. Бери, кто смелый.

Но вот чудно, когда Варенька начинала так насмешливо думать о нём и его предостерегать, беспокойство её утихало и блаженное тепло растекалось в груди. Сто раз собиралась удрать в Москву, но её останавливала мысль, что, значит, она никогда его больше не увидит. Павел Данилович не простит ей побега. Как на это решиться, если она постоянно — что же это такое? — ощущает его тихое присутствие.

«Приходи, — умоляла Варенька, — сядь на кровать, протяни руку. Я ничем тебя не обижу, и мы вместе во всём разберёмся. Ну, чего ты ждёшь? Или хочешь, чтобы я сама? Ты ведь очень плохо обо мне думаешь, ты ведь думаешь, что мне это ничего не стоит… Ну и жди, безмозглый чурбан, ещё хоть тысячу лет!»


8

Наконец пришла пора сажать картошку. Спирин в ту ночь, как перед сражением, почти не спал. Выход на картошку он планировал как психологическую операцию, которая, по его замыслу, должна объединить собравшуюся здесь публику в боеспособный трудовой коллектив. Картошка была как бы пробным шаром, который, надеялся Спирин, пробьёт в индивидуальном сознании каждого селянина оптимистическую брешь. Он даже хотел провести праздничный митинг, чтобы втолковать людям смысл предстоящего трудового подвига, но Пашута его отговорил. Пашута напомнил, что метод предварительной накачки на митингах скомпрометирован всякими недоносками, подобными Хабиле, а ему, Спирину, революционеру аграрного дела, надлежит искать какие-то иные подходы к людям.

Спирин уловил насмешку, но всё же с другом согласился.

— Ладно, работа сама себя покажет, — заметил он, мечтательно потирая руки.

Поутру на поле вышли не все разом, а как бывает именно на празднике — тянулись парами и поодиночке. Спирин развёл всех по местам довольно умно. Старух разместил кучно, чтобы им сподручнее было соревноваться и отдыхать, остальных определил согласно пожеланиям. У кого пожелания не оказалось, тех расставил по собственному умыслу. К примеру, Владика Шпунтова отделил от Вильямины, но так, чтобы они двигались навстречу друг другу. Вильямина высказала мысль, которая, наверное, у многих была на уме:

— Мне всё равно, где стоять. Я вообще не понимаю, зачем пришла.

У Спирина готов был ответ:

— А мы никого не неволим. Дело добровольное. Кто хочет, работает, кто не хочет — дома сидит. На свежем воздухе денёк в земле покопаться — это никому, думаю, не повредит.

Он был взвинчен, левая щека у него подёргивалась. Но заметил это один Пашута. Он опять остро пожалел друга. Было бы из-за чего суетиться, а вот поди же ты. В который раз — волосы дыбом! — Спирин к нему подбежал: «Как думаешь, осилим?» Для Спирина очень важно было начать и кончить работу в один день. Он полагал, такая завершённость сама по себе произведёт сильное впечатление — особенно на новичков. Поле он наметил большое, и теперь озирал его с некоторым недоумением. Его испуганному взгляду оно представлялось необозримым. Неужели дал маху?

Пашута самолично выбрал лопату для Вареньки — полегче, поухватистей. Наряженная в его холстинные штаны поверх колготок, в спортивной курточке, она с изумлением вертела лопату перед своим дерзким носиком.

— Пашенька, а как копают, покажи, пожалуйста.

Она действительно первый раз в жизни держала в руках лопату. Вполне возможно, и в последний. И естественно, воспринимала происходящее как очередную забаву. Пашута велел ей натянуть рукавицы. Земля была мягкая, тучная, лопата вонзалась в неё уж точно как в масло, и Варя быстро приноровилась.

Остальных учить было не надо. Спустя некоторое время Пашута поднял голову и огляделся. Люди с разных сторон навалились на поле, как на пирог с начинкой, лица были задумчивы и светлы. Картина, подсвеченная утренним солнышком, вызывала умиление. Старухи управлялись с лопатами ловко, как со спицами, но всё же изредка попискивали от забытого за зиму напряжения. Надо их будет вскорости отправить на отдых. Дед Тихон вальяжно опирался на орудие труда, как на посох, но уже опередил соседей на корпус. Неподалёку от него сумрачный Раймун вгрызался в землю с охочим упрямством первопроходца, и видно было, что доволен. Не было только Урсулы, которую Спирин оставил дома готовить на всех праздничный ужин. Лилиан вела полосу рядом со Шпунтовым, они уже перешучивались. Для неё лопата была, что для Вареньки кисточка. «Молодец, Сеня, — мысленно похвалил Пашута друга. — Будет, нет ли из всего этого прок, а всё равно — иначе жить нельзя».

— Ты с отдыхом, с отдыхом, Варюха, — обернулся он к девушке. — Не гони. С непривычки уморишься быстро. Ладошки береги, не елозь по черенку. Целый день впереди.

— Неужели за день можно такое поле перекопать? Ты что, Пашенька?

— И перекопаем, и взбороним, и картошку посадим. Видишь, мешки приготовлены.

Варя скинула рукавицы, заправила поаккуратней волосы под платок, туго его стянула — и совсем стала похожа на деревенскую девчонку. Полюбовалась, как Пашута пласты отваливает, красиво, без натуги, точно ровными ломтями хлеб режет, усмехнулась, подначила:

— Ты будто для лопаты родился, Пашенька.

— Каждому своё, это верно, — без обиды согласился Пашута. — Мне — лопату, тебе — мужиков с толку сбивать.

— Ты думаешь, я тепличная? Ну нет, Пашенька, ещё посмотрим.

Схватилась за лопату, чуть в ногу себе не вонзила.

— Осторожнее, — испугался Пашута. — Осторожнее, Варя. Работа суеты не терпит.

После первого напора, малость поустав, люди распрямлялись, перекидывались друг с другом словцом. Настроение у всех было солнечное, лёгкое. Спирин подошёл к старухам, их тут семеро копошилось, одинаково приземистых, шустрых. Все они были рады, что их не обошли, что спонадобились они на общей тяге, нет-нет да и оборачивались — то разом, то поодиночке — туда, где копал землю дед Тихон. Задирали его тоненькими, озорными голосишками:

— Старичок-то, девоньки, не сомлел бы на солнышке. Ишь как споро, сердечный, устремился.

— Мужик он ещё в соку. Упадёт, дак мы его под кустик отнесём, приголубим.

— Ой, девоньки, надо б его колышками огородить. А то он только спереди об черенок упирается.

Дед Тихон на заигрывания невест не отзывался, один лишь раз сверкнул в их сторону суровым взглядом.

— Расшамкались, курицы. Глядите, кабы челюсти не повыпадали. Подбирать некому!

Спирин отобрал у старух лопаты, несмотря на их недовольство и видимость сопротивления. Отвёл к мешкам с картошкой, велел перебирать клубни, какие годятся — резать на части, раскладывать по вёдрам, чтобы в нужный момент не было заминки. Старухи ворчали, то одна, то другая срывались с места, брались за грабельки, красуясь друг перед дружкой, рыхлили уже вспаханную, свежо блестевшую чёрным потом землицу. Такие неугомонные божьи птахи. Лишь бы кто не надорвался прежде времени.

Вильямина, без устали разглядывавшая Варю, вдруг ойкнув, отшвырнула лопату и побрела по бороздам к Пашуте. Сунула ему под нос большую свою розовую лапу.

— Во, Пашенька, глянь. Пальчик занозила, чего теперь делать?

Пашута покосился на Варю, та ковырялась в земле, как в альбоме с картинками. Уже с полчаса ворочала без отдыха. Пашута попробовал отшутиться:

— Иди к Спирину, он тебе его отрубит.

— Не-е, Пашенька. Ты наш командир, будь добр, помоги изувеченной женщине… Помнишь, как я руку кипятком обварила? Как ты меня тогда жалел… Ну вынь занозу, Пашенька!

— Да где заноза, не вижу? Придуриваешься, Вилька?

— Ну вот торчит, чёрненькая… Ой, столбняк может приключиться. Самое это страшное — ранку землёй загрязнить. Я читала. Больно, Пашенька, ей-богу, ну выдерни занозу. Зубками выдерни. Ты же умеешь.

Пока причитала, пока кривлялась, косилась на Вареньку и как бы не замечала угрюмого молчания Пашуты. Она не собиралась устраивать ему сцену, а вот толкнуло в сердце, не выдержала, пришла поближе познакомиться с ослепительной соперницей. Пашуте страсть как не хотелось, чтобы день был омрачён житейскими тучками. Вон уже и Шпунтов набычился, того гляди сюда притопает. Опирается на лопату, как воин на копьё.

Тут Варя вдруг вмешалась:

— Можно мне вашу занозу посмотреть?

— Пожалуйста, девушка, полюбуйся.

С полминуты юная, беззаботная Варенька, дитя асфальта, и повидавшая виды, опасная, как тайный удар, Вильямина не пальчик изучали, а пожирали одна другую взглядами, кто кого пересилит? Румянец схлынул с Вилькиных щёк, а Варины очи заполыхали прямо-таки адским огнём. Наконец склонилась девушка над ужаленным пальцем, приладилась длинными ногтями, дёрнула раз, другой. Вроде бы нарочно делала побольней. Вильямина и ресничкой не шевельнула.

— Вот она, вот! — радостно воскликнула Варя, демонстрируя на ладошке крохотный древесный волосок. — Вытянула. На, смотри, Павел Данилыч.

Вильямина небрежным движением отряхнула юбку,повернулась, пошла на своё место. Всё же на середине пути оглянулась:

— Спасибо, сестрёнка!

— Три жены, — сказала Варя Пашуте, — и все картошку сажают. Какое-то неразумное распределение. Ты не находишь, дорогой?

Пашута копал, не отвечая.

— Она мне понравилась, у тебя хороший вкус, Паша. Такая высокая вся, костистая. Ей сносу не будет. И вторая ничего, которую ты из Прибалтики выписал. Только немного пышновата. Но с тобой она быстро похудеет. Да, Паша?

Пашута пыхтел, кидал лопату за лопатой.

— Ну отдохни, чего ты? Поговори со мной. Какой ты, однако, жук-трудяга… А ведь женщин не одной таской, но и лаской воспитывают. Вот зачем ты ей с занозой не помог? Она бы тебя после этого ещё крепче любила.

— Ну, завелась, Варька, — буркнул Пашута сквозь зубы. Ему показалось, вся их нестроевая артель с удовольствием прислушивается. Чего он по-настоящему не любил, так это публичных выяснений. — Сдались тебе эти несчастные женщины?.. Они же тебя не трогают.

— Ах, признаёшь, что они несчастные? Ещё бы! Тем более что меня одну при себе держишь. Мне лестно, но это несправедливо. Давай мы по очереди станем у тебя ночевать? Или так, которая больше картошки насадит, та к тебе идёт. Вроде как награда за беззаветный труд.

— Мочи нет копать, вот и балаболишь.

— Рабовладельцем бы тебе родиться, Пашенька.

Владик Шпунтов пахал как одержимый, не разгибаясь, перекуривал на ходу, сжигая очередную сигарету до фильтра. Словно в землю решил закопать отчаяние. На него сильно подействовало, как Вильямина со своей занозой к Кирше ходила. Но была в этом переживании и некая отрада. Кирша обошёлся с Вильяминой заносчиво, занозу вынимала эта московская шлюшка — Варвара, новая присуха Пашутина. Кто такая Варвара, Шпунтов ни минуты не сомневался. Он таких девиц, длинноногих и остроумных, слава богу, перевидал на своём мужском веку предостаточно. Все они одним миром мазаны. В них радости нет. Это товар серийный. Продаются в розницу и оптом за фирмовые шмотки и за бутылку с иностранной наклейкой. Мнят о себе высоко, все с претензиями, а нутро пустое. И в башке труха. Шпунтов им цену знал, ни одной верить нельзя. И вот поди ж ты, Павел Данилович, кажется, мужик ушлый, огни и воды прошёл, а на мякину клюнул. Со стороны смотреть, смешно, пожалуй, а если вдуматься — смешного ничего нет. Такая Варька подсечёт по ногам хуже, чем бревном по темени. Ну да это не его дело, пусть Кирша сам разбирается. Судя по сегодняшнему случаю, он Вильямину от себя окончательно отстранил. Но смирится ли она с поражением? Дай-то бог. А то ведь если Вильямина пожелает, то уж, конечно, в два счёта управится с этой вертихвосткой. Они не соперницы. Это ясно как божий день. Всем ясно, кроме Кирши. И тут опять несуразность. Как можно предпочесть длинноногую шалаву, у которой в мозгу две извилины, такой женщине, как Вильямина, подобной богине. После этого что можно понять в этой жизни?

У Шпунтова со вчерашнего вечера, как огненные колышки, пылали в голове её жалобные слова. Он попытался в очередной раз поухаживать, вежливо, разумеется, без всяких претензий. Заварки ей подливал в чашку да и погладил легонько по руке, чтобы развеять смуту, синевшую в зачумлённом взгляде, который не на него, Шпунтова, был устремлён, а плавал в неведомых далях. Она его руку отстранила, незло укорила:

— Не надо, Владик. У нас же уговор. Потерпи немного. Сердце отболит — твоя буду. Честное слово, верной тебе подругой буду, если сам от меня не откажешься.

«Потерпи!» «Уговор!» Не было меж ними никакого уговора, но ждать он согласен. Им обоим остаётся только ждать и надеяться.

Отказаться от неё он не в силах. Глубока реченька, да ведь вынесет когда-нибудь на бережок. А пока худо, тонны воды над головой, сквозь них дневной свет еле брезжит. Дыхания скоро не хватит, пловец он оказался никудышный. Он сказал об этом Вильямине, может, ей легче будет. Веселее ведь на душе, когда рядом кто-то тонет.

— Я подожду, Вилечка, не сомневайся. Только дышать мне с каждым днём тяжельше.

— Ты хороший, Владик, ты хороший. Я знаю, какой ты хороший. Это я плохая. Обременила тебя, а ты лучшей доли достоин. Но не могу я сейчас. Раньше бы смогла, с любым другим смогла бы, а с тобой не получится. Хочешь, я тебе правду про себя расскажу?

— Не надо правды, — испугался Шпунтов. — Я и так про тебя всё знаю.

Прокатилась и эта ночь по темечку шершавым напильником, спать не дала. А сколько впереди таких ночей?..

Дед Тихон, когда поравнялся с угрюмым, как туча, Раймуном, окликнул его:

— Как тебе наша землица, Роман Михалыч?

Дед Тихон с первого знакомства переиначил имя Раймуна Мальтуса на свой лад, не желая коверкать русский язык. В отместку гордый латыш вообще лишил его имени и величал попросту «стариком». Как Пашута и предполагал, они коротко сошлись на философской почве. Хотя Тихон был постарше лет на двадцать, на многие вещи они смотрели почти одинаково. Правда, это «почти» было весьма существенным и вызывало меж ними ожесточённые споры. Тонкость была в том, что хотя они во всём и соглашались друг с другом, но всё же на каждый предмет смотрели как бы с разных сторон. Взять хотя бы вопрос о роде человеческом, чрезвычайно важный для Раймуна, который полагал, что люди окончательно опаскудились, не помнят добра и обречены в скором времени на вымирание, как ящеры минувших веков. Тихон тоже не сомневался, что нынешние представители рода человеческого, эти «сопляки», к коим он причислял всех, кто был моложе его хоть на год, а значит и Раймуна, и в подмётки не годятся тем, которые жили до них. Они слабы, бездушны, ни во что не верят, живут одним днём и желают всё получить задаром.

Однако было в их суждениях по этому пункту и значительное расхождение. Раймун был уверен, что люди сами во всём виноваты в силу врождённого внутреннего скотства и, таким образом, вполне заслужили свою горькую участь; Тихон же объяснял духовную деградацию общества изменившимися условиями жизни, которые облегчились до такой степени, что человек забыл, почём фунт лиха, и разучился ценить самые дорогие вещи — хлеб и свободу.

Они приходили к разным выводам, касающимся будущих времён. Раймун угрюмо предсказывал, что скоро люди, слава богу, наконец-то укокошат сами себя, и на земле наступит мир и покой, иными словами — царство мышей и тараканов, ибо почему-то именно этим тварям наука предрекает бессмертие. Тихон полемически утверждал, что вселенская катастрофа как раз пойдёт людям на пользу, и они быстро угомонятся, когда их жареный петух клюнет. Такое уже не раз бывало на свете.

Когда Тихон в споре доходил до намёков на свои потусторонние контакты, его суровый оппонент впадал в неописуемую ярость и однажды обозвал Тихона выжившим из ума старым придурком. В ответ на оскорбление Тихон благодушно заметил, что лучше быть старым придурком, чем, дожив и до седых волос, остаться по состоянию ума в пионерском возрасте. В тот раз их с трудом развели в разные стороны Лилиан и Пашута, причём Раймун, когда его уводили, вопил, что он вообще никогда не числился в пионерах, а Тихон, размахивая палкой, злорадно уськал: «Молокосос! Молокосос!» Ссора меж ними тянулась до сего дня, и, окликнув Раймуна, Тихон как бы протянул руку примирения.

— А чего землица, — нехотя отозвался Раймун. — Не всё ли равно, куда зароют.

— Неужто тебе всё равно, Михалыч?

Раймун нахохлился, почуяв подвох. Оглянулся на Лилиан, которая копошилась неподалёку.

— Беспокойный ты, однако, старик, словечка без подковырки не скажешь.

— Сроду никого не подковыривал, — искренне удивился Тихон. — Интересуюсь из чистого любопытства. Неужто всё одно тебе, где лежать? Я тоже молодой был, но сколь себя помню, тянуло ближе к дому. А как же! Тут родичи захоронены, да мало ли… Услада душе там, где с деревцами, с травой рос. Даже волка в лес околевать тянет, на родину, словом. Никогда волк на равнине не сдохнет.

— Про волка ты верно сказал, старик, — снисходительно согласился Раймун. — Это самое удачное для человека сравнение. Только я-то шерстью пока не оброс, заметь себе. Мне иные, не волчьи мысли доступны. Не желаю гнить в куче со всяким отребьем. Коли ты о смерти заговорил, старик, по моему разумению, лучше нет конца, нежели в огне сгореть. Пусть ничего не останется. Одна зола.

— Верно! — обрадовался Тихон. — Издревле славяне покойников на кострах сжигали. Это хороший обычай. И на капище богу огня молились тож.

— А ты откуда знаешь?

— Да как же, как же… — Тихон замешкался, вспомнив, как злобно относится гость к его откровениям, но остановиться уже не мог. — От сведущих людей знаю. Приходят некоторые, мы и обсуждаем… Да это же тебе всё в диковину, Михалыч.

— Ну-ну, давай дальше.

— Не серчай, Рома, понапрасну. Ко мне приходят, к тебе нет — ну и что? Обиды для тебя никакой. Доживёшь до моих лет, может, и к тебе наведаются. Ты не ждёшь, а они явятся. Вполне может статься. Ты человек неплохой, хотя и озлобленный. Они тебя постепенно утешат.

Раймун резко обернулся к Лилиан:

— Одного не пойму, зачем ты меня сюда притащила? У нас что, своих дураков мало? Прогуляться захотелось, бегуна своего повидать! Ну, повидала. Рада? Копай теперь, копай… Надеешься, заплатят?

Лилиан сделала вид, что оглохла. Она ещё, кажется, ни разу спины не разогнула, но далеко не продвинулась. Так копала, точно под каждым пластом мужа искала. Откидывала кучку, аккуратно её разрубала на мелкие части и подолгу разглядывала. Вид у неё был сиротливый. Не дождавшись от неё ответа, Раймун вдруг отбросил лопату и пошёл к деду Тихону, на ходу доставая сигареты, чтобы старик не заподозрил чего худого.

— Закуривай, дедуля, — сказал неожиданно приветливым тоном и даже расплылся в подобии благожелательной улыбки.

— Не курю, соколик. Как есть с войны в рот не беру эту отраву и тебе не советую.

— Опасаешься рак получить?

— А вообще оно ни к чему.

Раймун задымил, огляделся по сторонам, спросил, понизив голос:

— А скажи, старик, как они выглядят?

— Кто?

— Которые, говоришь, навещают.

Дед улыбнулся просветлённо:

— Стало быть, уже припекло?

Раймун крякнул, рванулся уйти, но всё же смирился. Он грехов за собой не ведал, он, как и многие прочие на земле, надеялся некую общую истину в мире понять, А она ему не давалась.

— Припекать не с чего, — ответил угрюмо, но честно. — А и впрямь блазнится иной раз чертовщина. Вот будто окликнуть кто хочет, а голосу ему не хватает. Опасаюсь я этого, старик… От психушки никто не застрахован. Не хочется, чтобы на цепь посадили на склоне лет.

— Не посадят, — обнадёжил Тихон. — Ты шибко об этом не распространяйся — и не тронут. Я вон целый пока… А я-то гадаю, с чего ты на меня аки пёс бросаешься? Выходит, у тебя малое знамение было.

— Что за малое знамение, старик?

Раймун более не таил свой острый интерес, но по сторонам глядел зорко, оттого стал похож на коршуна. Тихон поискал глазами, нету ли поблизости пенька, заговорил неспешно, чинно огладив бороду:

— Перед прибытием, сынок, они завсегда сначала дают знамение. Кому голосом, как тебе, кому сквознячком. У них способов много. По сердцу скользнут, как шерстинкой, главное, чтоб ты услыхал. Это вроде проверки. Если услыхал, обязательно придут. Тут сомневаться не приходится. Жди со дня на день.

— А зачем?

— Что — зачем, сынок?

— Зачем приходят и кто? Предупреждаю, старик, коли ты надо мной глумишься, худо будет. Я не погляжу, что из тебя труха сыплется.

— Ничего из меня пока не сыплется, — возразил Тихон. — Скажи, Роман Михалыч, кто тебя по-русски так складно обучил говорить? Вроде без всякого акценту. И жена твоя тоже шпарит, упаси бог. Вы кто по нации?

Раймун, видно, уже пожалел, что поддался слабости и подступил к чумному старику с расспросами. Нижняя губа у него брезгливо полезла на верхнюю.

— Латыш я. Ну и чего?

— Латышей я знавал, серьёзные люди. Латышские стрелки были при революции, тоже прославились… Что ж, тогда к тебе твои земляки и наведаются, латыши. К каждому свои ходют, так уж заведено.

— Зачем ходят-то? Ты можешь ответить?

— А ни за чем. Посидите, покалякаете. Они тебе обскажут, как прежде жили. Ты своими горестями поделишься. Но большого утешения от них не жди. Они много сами не ведают. Зато не лукавят. Им лукавить смыслу нету. Это мы привыкли, как чего, дурачками прикидываться. А им без нужды. Они своё честно отбыли.

— Всё сказал, старик?

— А чего тебе ещё?

Раймун молча побрёл к своей делянке, проклиная себя за неуместное ребячество. По дороге наткнулся на Спирина, у которого с самого утра лопата в руках мелькала, как ложка у изголодавшегося едока. За ним чёрная борозда стелилась, точно трактором вспаханная. Лоб у него блестел от пота, глаза лучились радостью.

— Притомился немного, товарищ Раймун? — спросил с уважением.

— Мне притомляться рано. Я тогда притомлюсь, когда тебя отсюда на телеге вывезут. Ты скажи, как будешь оплачивать наёмный труд?

Спирин рассмеялся от полноты чувств.

— Поглядите, какой день, Раймун! Какое солнце. И мы все вместе на картофельном поле. Это ведь блаженство для души. Разве вы не чувствуете?

— Хитрый ты парень. Все вы тут, я смотрю, не простаки.

Владик Шпунтов и Вильямина сошлись посреди поля, куда их привела каждого своя борозда. Владик еле дождался этой минуты.

— Ну что, — спросил осторожно. — Удостоверилась?

— В чём, Владик?

— Напрасно себя унижаешь, Виля. Ты ему больше не нужна. Хоть ты к нему с занозой приди, хоть с подарком, он не оценит. Мне жалко тебя. Неужели у тебя никакой гордости не осталось?

Её взгляд просиял небесной чистотой.

— Пустое, Владик. Ты об этом не думай. Ты не устал?

— Оставь его в покое, Виля. Ему эта девчонка так кишки перемотает, его никто не спасёт. Нам о себе подумать пора.

— Никого я не собираюсь спасать. Какой ты смешной сегодня, Владик. Ты дыши глубже.

К тому часу, когда солнце укрепилось прямо над полем, подоспела Урсула с пятилитровым бидоном молока и корзиной с пирожками и бутербродами. Устроили большой привал. Земля была перелопачена почти вся, оставалось прорыхлить — и можно начинать посадку. Огромную корзину с припасами умяли за пять минут, даже старушки насыщались с таким рвением, будто всю зиму просидели зубы на полку.

Спирин оглядывал всю бригаду торжествующим счастливым взглядом. Пашуте подмигнул победно: а ты, мол, сомневался. Но у того не так уж весело было на душе. Картошку высадить артельно — дело нехитрое, свычное большинству из этих людей. Но о чём это говорит? Человека с земли согнали, посулами его не вернёшь. Да и какая в том особая необходимость? Возвращаться к земле затем, чтобы опять всего на Руси в избытке стало, — вряд ли стоит. Тут можно обойтись иными средствами, которые уже придумал машинный век. Правда, чего греха таить, сорвавшись с исконных мест, человек точно становую жилу себе надорвал. Он теперь живёт в бегах, не чуя принадлежности своей к великому вселенскому духу. Человек не земле изменил, а сокровенному достоинству в самом себе. Оттого оказался бесприютен и сир в больших и удобных городах. Там скопление, но не общность, там каждый сам по себе держится, уповая хоть в собственных квартирах ненадолго укрыться и уцелеть. А от чего уцелеть? Город давно болен манией самоуничтожения, и обитатель его редко просыпается по утрам с безмятежной улыбкой. Страх неминуемой беды невыносимо давит на сознание. Но что же делать? В деревнях, как эта, доживают век последние старики, они унесут с собой, как тайну, запрятанную в крови первозданную радость бытия. Они этой тайной уже не смогут поделиться. Природа схоронит её вместе с ними и этим отомстит безумцам, замахнувшимся на её величие. Спирин тщится влить новую струю в разбитый сосуд. Но кому это по силам? «Как жизнь коротка, — думал Пашута. — Ничего не успел понять, а она уже пролетела. Что теперь? Остаться со Спириным, значит, Вареньку потерять навеки. Она здесь всё равно не приживётся. С ней в Москву вернуться — как за туманом погнаться…»

— Варенька, как твои ручки-ножки? Держат ещё тебя?

— А то! Мне любая работа по плечу, ты не думай. — Голубая молочная капля нежно стекает у неё с подбородка…

После привала Спирин командировал старух с Урсулой, чтобы они помогли ей с праздничным ужином. Старухи поартачились для виду, но подчинились, уж больно их солнце разморило, поплелись к посёлку печальной вереницей.

Остальные разделились на две бригады. Одни, кто пожилистей, доканчивали пахоту, другие — во главе с дедом Тихоном — занялись картошкой. Тихон к своей задаче отнёсся серьёзно, собрал вокруг себя девиц и произнёс напутственное слово:

— Значит так, городские дамочки. На каку глубину пихать и на каком расстоянии — всё сейчас покажу раз и навсегда. Баловства быть не должно. Это вам не конфеты хрупать. Посля войны мы шелуху садили, а урожаи были не чета нынешним. Это всем надобно помнить. И ты, Варька, не скалься сверх меры. Чуть чего не так — во! Поняли, девицы-красавицы?

Кулак у деда был мосластый, жёлтого цвета, и понять его было нетрудно. Однако Варя уточнила:

— Может, нам тоже шелуху посадить, дедушка? Раз от неё урожай больше.

Тихон ей не ответил, а Вильямина и Лилиан поглядели на юную соперницу с неодобрением.

Ближе к вечеру, когда работа пошла на убыль, а Варе чудилось, что она уже сто лет ползает взад-вперёд по этому проклятому, стылому полю, по дороге от села подкатил «жигулёнок» и остановился в отдалении. На него поначалу никто не обратил внимания. И самого Петра Петровича Хабилу, одетого в тёмный плащ военного покроя, заметили, когда уж он приблизился вплотную.

— Начальство прибыло, — окликнул Спирин Пашуту. — А ведь сегодня воскресенье. Какой чёрт его принёс на наши головы?

— Ничего страшного. За нами вины нет. Картошку садим для общей потребности.

Хабило, насладившись зрелищем трудящегося народа, зычно гаркнул:

— Варвара! Эй, Варя! Поди сюда на минутку.

Варя зов услышала, подняла голову и из последних сил, но приветливо Хабиле улыбнулась. Однако к нему не пошла, ей оставалось два рядка, и она прикинула про себя, что дойдёт до края, там ляжет на траву и будет лежать до тех пор, пока рабовладелец и самодур Павел Данилович не донесёт её на руках до самого дома.

Своим поведением она поставила Хабилу в неловкое положение. Кричать вторично было смешно, идти самому по перепаханному полю в лаковых штиблетах — далеко и глупо, стоять на месте и делать вид, будто о чём-то задумался, значило ронять авторитет руководителя.

Хабило достал сигареты и закурил. «Ну, погоди, — подумал он. — Ты ещё узнаешь, девочка, что со мной нельзя так обращаться».

Тут, слава богу, за очередной порцией картофеля к мешкам подошёл дед Тихон. В руках у него болтались две пустые корзины.

— Здравия желаю, ваше благородие, — чинно поздоровался он с Хабилой. Тот кивнул небрежно:

— Всё идиота из себя корчишь, долгожитель? Пора бы остепениться… Что это вы, я гляжу, затеяли не ко времени? Вы бы ещё под снег её запихнули, картошку-то. Это всё, конечно, Спирин, думает, что он умнее всех.

— Никак нет, гражданин хороший. Тут думать никому не приходится. Сама природа диктует… А ты, видать, с указанием прибыл или как?

Никто на них больше не оглядывался, будто и в самом деле не руководитель из города прибыл, а случайного прохожего попутным ветром принесло. Но ведь и прохожего невежливо так встречать. Из машины Хабило вылезал в самом благодушном настроении, предвкушая доверительное объяснение с девушкой, которой он привёз желанные новости. Но теперь в нём злобный сверчок расправил усики. Да ещё эта вынужденная беседа с дурным стариком подлила масла в огонь. Нет, взбрыки зарвавшегося поганца Спирина просто так спускать нельзя. За последний год он совсем охамел.

— Указания такие, дед, — бросил Хабило. — Кликни сюда Спирина.

— А ты сам рази не можешь? — удивился Тихон.

Хабило попытался образумить старца сверлящим взглядом, испытанным оружием в обращении с подчинёнными, но утонул в океане младенческой приязни, отразившейся на бородатом лице Тихона, как свет на иконе, и только выругался сквозь зубы.

— Эй, Спирин! — гаркнул сорвавшимся голосом. — Окажи любезность, подойди.

Спирин помешкал, но всё же сдвинулся с места, заспешил, неуклюже задирая ноги между грядок. За ним потянулся Пашута. Они предстали перед начальством: Спирин с оскорблённым видом, его дружок с радостной гримасой во всю физиономию.

— Здравствуйте, Пётр Петрович! — вдруг рявкнул Пашута и отвесил гостю поясной поклон.

— Вы, ребятки, не паясничайте, как бы расхлёбывать не пришлось. Ну да ладно… С тобой, Спирин, как ты это поле самовольно обиходил, мы после обсудим. А для тебя, товарищ Кирша, у меня известие доброе. Варю забираю в город, как и уговаривались. Плакат я показал кому надо, одобрили и местечко ей подобрали соответственно. Будет жить и работать по призванию. Такие вот пироги. За ней я, собственно, и приехал…

— Не может быть! — изумился Пашута.

— Почему не может, когда я здесь.

— А вы не передумаете? А то обнадёжите несмышлёную девчонку, поманите калачом, а потом…

— Мели, Емеля, — самодовольно заметил Хабило.

— Варька! Варька! — заорал Пашута так истошно, что дед Тихон вздрогнул и укоризненно покачал головой. — Беги сюда! Всё бросай! Слышишь, Варька!

«Ладно, — подумала Варя, — пойду, если зовёт любимый. Но он об этом пожалеет». Кивнула тем, с которыми за несколько часов двумя словами не перекинулась, такие уж у них установились сердечные отношения. Не будь их, она бы давно сломалась. Но не могла позволить себе выказать слабость перед Пашиными пассиями. Понимала, что глупо, эти две здоровенные тёлки привыкли к физической работе, а ей всё равно за ними не угнаться, её сила в другом — всё понимала, но не желала смириться.

Надо сказать, впервые Варя обнаружила в себе такой азарт, и сама была не рада. Она и к Хабиле сразу не ринулась, потому что заметила двусмысленную усмешку Вильямины, только прикусила губы. Земля на мгновение поднялась на дыбы, оскалила чёрный зев и снова выстелилась под ступнями промозглым полотном. Пашуту она проклинала на все корки, как никого в жизни не проклинала. Самовлюблённый урод, мужлан! Придурок лопоухий! Орангутанг с одной извилиной! Да как он смеет!

А ему, видно, даже не икалось. Он забыл про неё. Ни разу, кажется, не глянул в её сторону. Какое ему дело, деревянному, что она погибает на этом адовом поле, какое и Данте не снилось в его кошмарах. И всё не ради ли него? Чего бы иначе она стала пластаться — руки по локоть в грязи, ноги крючком, поясница словно в гипсе, голова в тумане? Только чтобы вам быть угодной, любезный Павел Данилович. Только чтобы вы не прогневались на рабу свою. Ну погоди, чёрт двурогий!

Когда он окликнул её, она больше не мешкала — хватит, кончен бал. Пропадите вы все пропадом. Воспитывайте трудом родных деток и лошадей.

Чем ближе подходила, вырывая ноги из борозды, как из капкана, тем лучезарнее расцветала в улыбке. Один Пашута заметил в ней что-то неладное, но не придал этому значения. Поспешил обрадовать подругу:

— Ну вот, Варюха, счастье нам привалило, а тебе особенно. Забирает тебя Пётр Петрович в город. К себе, стало быть, приближает. Будешь ему плакаты рисовать. Правильно, товарищ Хабило? Ну, благодари, Варвара, чего растерялась? Вы уж будьте к ней великодушны, Пётр Петрович, она девица покорная, но… маленько того… Видите, от радости скисла.

Чего ожидал Пашута, распинаясь таким образом, неведомо, но дождался он Вариной немилости.

— Хватит языком молоть, Павел. Надоело твоё кривляние, — заметила брезгливо, даже на него не глядя, а лаская призывным взором мужественного Хабилу. — Объясните, пожалуйста, в чём дело, Пётр Петрович? У этого клоуна никогда ничего не поймёшь. Вы за мной приехали?

Хабило вспучил белые бровки, покосился на Спирина. У того был вид, будто его здесь нет.

— Может, в сторонку отойдём?

— Говорите смело при них. — Варя повела плечами, давая понять, что все эти люди для неё не более чем пустое место. — Мне трудно двигаться. Я измождена принудительным трудом.

— Да это же надо придумать, — деланно возмутился Хабило. — Городская девушка, изнеженная… конечно… разве можно… А у меня дельце простое. Посоветовался я со специалистами, все в один голос уверяют, что у вас, Варя, в наличии талант. То есть работу мы вам уже подобрали по профилю, худож-ником-оформителем в Дом культуры. Оклад сто двадцать рублей, ну и всякое такое.

— Что всякое такое?

— Льготы могут быть, со временем, надбавки. Но это, разумеется, в процессе творческой деятельности. Как себя зарекомендуете…

— А жить где?

Варя спрашивала деловито, с напором, и после каждого вопроса Хабилу словно пронзал ток. Не привык он, чтобы юные девицы так независимо к нему обращались, да ещё в присутствии посторонних. Он кожей чувствовал, тут может быть для него какой-то урон. Спирин остёр, всё сумеет на свой лад переиначить, да и этот Павлуша не такой простачок, каким прикидывается. Ишь, глазёнки вылупил, как у кота. На миг мелькнуло у Хабилы подозрение, что вдруг не по возможностям он размахнулся, но отступать было некуда.

— Детали лучше обсудить в конторе, Варя… Жить, что ж, пока общежитие предоставим. У нас хорошее общежитие, комната на две персоны. Кабинет в Доме культуры будет отдельный. Да чего тут, поехали, по дороге обмозгуем.

— В комнате на две персоны я жить не хочу, — сказала Варя. — Это даже гостя некуда привести.

— Ещё кто сосед будет, а то с ума сойдёшь, — поддакнул Пашута. Варя на него и бровью не повела.

— Сами рассудите, Пётр Петрович. Я вас вдруг решусь пригласить к себе. А там чужой человек. Всем будет неловко.

Опытный Хабило всё же попался на удочку девичьих сумасбродных глаз. Самодовольно заметил:

— Зачем к тебе ходить, у меня двухкомнатная квартира. Хоть в футбол играй.

— Это меняет дело, — сказала Варя. — Хотя в футбол я не играю.

Спирин сказал с возмущением:

— Ну вы даёте, братцы! Уши вянут слушать.

— А ты, Сенечка, скомпрометировал себя дружбой с этим человеком, — Варя ткнула пальцем в Пашуту. — Поехали, дорогой Пётр Петрович. Я готова.

Ни на кого больше не взглянув, потопала туда, где стояла зелёная машина. Но Хабило не мог так просто уйти, он чувствовал: надо что-то разъяснить людям. Иначе это всё подозрительно напоминало умыкание невесты в восточном духе.

— Ну, ребята, раз уж начали, продолжайте посадку. Авось что-нибудь уродится… С тобой, Спирин, кое-что согласуем по телефону. Учти, анархии тебе никто не позволит. Не те времена. Ты уразумел, Спирин?

— Ещё бы.

— Тогда бывайте здоровы!

Он зашагал следом за Варей, оба ни разу не оглянулись.

Дошли до машины. Хабило отворил заднюю дверцу, помог девушке забраться внутрь. Обошёл «жигулёнка», попутно проверив, плотно ли закрыт капот. Достал тряпочку и протёр ветровое стекло. Он не спешил. Наконец, нырнув в кабину, хлопнул дверцей. Машина пофырчала, медленно двинулась к посёлку и скрылась за домами. Поехали, значит, не в город, а сперва решили заскочить за Вариными вещичками.

Дед Тихон первый нарушил молчание:

— Да, выходит, большому кораблю большое плавание.

Пашута огляделся. Женщины и Шпунтов, побросав работу, застыли в глупейших позах. Пашута почувствовал, что земля уходит из-под ног. Словно на качелях слегка подкинуло.

— Она устала, — сказал Спирин глухо. — Не соображает, что делает. Она опомнится.

— Пойдём, мужики, — улыбнулся Пашута. — Нам делов-то осталось часа на два, не больше.


ЧУЖОЙ В ГОРОДЕ

Улен был юн: когда боль проходила, он забывал о ней. Ему разрешили поселиться в доме Брега. Азол отвёл его туда прямо с площади. По дороге рассказал, что у Брега было много врагов, и все они желали ему погибели. Но Невзору Брег был предан, как собака, и для него это большая утрата.

Улен слушал его вполуха, поспешно распрощался с ним у дверей дома. Анар лёг у стены, положив голову на лапы и исподлобья оглядывая новые места без видимого любопытства, однако шерсть его слегка дыбилась. Анар был доволен собой. Он много пережил за эти дни. Ужас вины скрутил его собачью душу, когда он под утро вернулся к стоянке и обнаружил, какая случилась беда. Но сейчас, успокоенный победой, Анар сознавал, что получил право немного отдохнуть.

От встречи с Млавой Улен не испытал радости, какую предвкушал. Она сидела на скамье у окошка, уткнувшись подбородком в колени, и, увидев его, лишь вздохнула, опустив глаза. Это Улена удивило, но он ничего не сказал. Он оглядел дом — скамью, прокопчённые стены, деревянный большой сундук в углу, низкий лежак, покрытый медвежьей шкурой, стол на одной ноге, — и решил, что жить здесь приятнее, чем в землянке. Большой человек придумал строить деревянные дома.

Он опустился на скамью рядом с Млавой, вытянул ноги и зажмурился. Он ждал, чтобы печаль ушла из сердца. Он подумал, что убить человека ничуть не труднее, чем убить волка. И ещё подумал, что умирать не страшно, но куда лучше сидеть вот так, в блаженстве усталости, и знать, что, когда откроешь глаза, увидишь Млаву. Он спросил:

— Ты не больна?

— Нет.

Улен открыл глаза:

— Он обидел тебя?

Млава молчала. В её глазах испуг. Кого она боится?

— Он мёртв, ты знаешь. Почему ты не отозвалась, когда я приходил сюда?

— У меня будет дитя.

Улен знал, когда девушка по своей или не по своей воле проведёт с мужчиной ночь, у неё должны быть дети. Но с Млавой это не вязалось.

— Не может этого быть, — сказал он неуверенно. — Брег мёртв.

Губы её тронула улыбка, какой он раньше не видел. В ней было сострадание.

— Ты голодный?

— Да.

Он вдруг вспомнил, что не держал во рту пищу с незапамятных времён. Оживший желудок застонал, точно погибающий зверь, в горло хлынула горечь.

Млава принесла глиняную тарелку с кусками вяленого мяса и ковш кислого, вспененного молока. Она дала Улену просяную лепёшку, толстую и твёрдую, как камень. Улен глотал кусок за куском и слышал, как желудок отзывается счастливым урчанием. Ему было стыдно, но он ничего не мог с собой поделать. Тремя глотками осушил ковш. Дух его умиротворился.

— Я усну, — сказал он. — Ты не бойся, нас никто не тронет. Анар у двери. Покорми его.

Млава послушно поднялась и вышла из дома. Анар поздоровался с ней, шевельнув хвостом, и поднял одно ухо. С его стороны это было сильным проявлением чувств. Млава сунула ему под нос здоровенную кость.

— Ешь, Анарушка!

Пёс зацепил кость клыками, ещё разок тряхнул хвостом в знак благодарности.

По пустынной улочке меж притулившихся друг к другу домиков ветер гонял снежную пыль. Чужой, ненавистный город.

Когда Млава вернулась, Улен спал. Он лежал на земляном полу, прижавшись к стене, подогнув ноги. Млава тихо опустилась рядом и начала разглядывать его лицо. Как добр Улен во сне! От тёмных бровей к твёрдо сомкнутому рту протянулась нежная полоска детской щеки. Над верхней губой белёсый пушок. Он ещё не мужчина, он мальчик. Но этот мальчик умеет убивать, и у него хватит силы, чтобы её не простить. Она виновата перед ним, потому что не сумела умереть, когда Брег швырнул её на лежак, немую от страха, и, хохоча, брызжа вонючей слюной, начал повествовать, как извивался под его железной пяткой червяк, которого она называет мужем. «Он долго выл, а потом сдох», — объявил Брег.

На сундуке лежал нож с длинным лезвием, она могла до него дотянуться, но не сделала этого. Ей хотелось жить, и она подумала, что рассчитается с Брегом, когда выпадет удобный случай. Была и другая вина, о которой она никогда не сможет рассказать Улену. Когда Брег овладел её телом, вместе с болью и тошнотой она испытала чувство сладостного насыщения. Будто меж высоких сосен мелькнул луч солнца и проник в её сердце. Был миг, когда она нежно поплыла в смрадных объятиях Брега. Так в её чрево вместилась новая жизнь, и она уверилась, что дыхание её продлится в вечности.

Улен убил насильника, но что с того? Не лучше было бы для всех, если бы вышло наоборот? От этой мысли Млава обмерла и не сдержала стона отчаяния. Улен очнулся и, не шевелясь, насторожённо обшарил взглядом комнату.

— Никого нет, спи, — успокоила Млава.

— Не хочу.

Он сел. Чувствовал, что накопил сил для того, чтобы дальше жить. Млава прекрасна, хотя чело её окутано дымкой печали.

— Что с тобой? — спросил он.

— Ничего. Ты сказал, нас никто не тронет. Это правда?

— Мне не всё понятно. У них свои обычаи. Сначала хотели меня казнить. Потом решили, что я им пригожусь. Зачем, не знаю… Надо разведать, как охраняются ворота… Вдруг мы сможем уйти. Мы обманем их. Спустимся к реке, а оттуда на север. Второй раз они не застанут нас врасплох… Почему ты молчишь?

— Они легко нас поймают. Мы не знаем этих мест. Да и куда идти?

Улен прошёлся по комнате. Тело было послушно, хотя ныла спина. Он устал от слов. Они оба говорят не о том, о чём хочется. Что изменилось? Что изменилось в ней? Почему он не может подойти и обнять её? Брег стоит между ними. Мертвецы часто мешают живым, это Улен понимал давно. Мертвецы вмешиваются в дела живых, так уж заведено. Но если Брег захочет отнять у него девушку, он убьёт его ещё раз. Только и всего. Он будет убивать его до тех пор, пока тот не смирится.

— Ты не хочешь бежать, Млава?

— Куда, Улен?

Вот теперь он понял, что с ней произошло. За те дни, которые их разлучили, она стала взрослой. У неё и волосы блестят иначе. Она обогнала его. Он кажется ей смешным. Уверенный в себе мужчина не ищет у женщины совета, он просто приказывает ей. Так говорили воины их племени. Но Колод так не думал. Пока мать Улена была жива, старый охотник обращался с ней как с равной. За трапезой он уступал ей лучшие куски.

— Хорошо, — сказал Улен. — Мы останемся и посмотрим, что будет. Ты так хочешь?

— Подойди ко мне, Улен.

Он послушался. Стылая глубина её глаз завораживала его.

— Я не вышла, — объяснила Млава, — потому что не хотела видеть тебя мёртвым. Брег был сильнее.

Улен кивнул. Конечно, это так. Брег был намного сильнее и опытнее. Но кроме этого есть удача и судьба.

— Брег умер, но дитя, которое во мне, это его дитя.

— Я понял, — сказал Улен.

— Ты простишь меня?

Мгновение он колебался.

— Простишь ли ты меня, Млава?

— Тебя? Но где твоя вина?

Улен подумал: неужели ей нравится его унижение?

— Я не защитил тебя… Зем опоил нас травой. Но он поплатился за свою уловку.

— Ты и его убил?

— Я спас его. Анар чуть его не загрыз.

«Если Улен уйдёт, — подумала Млава, — что тогда будет со мной?» Она протянула к нему руку.

— Мне страшно, Улен. Нам не будет счастья здесь. Мы чужие. Вокруг нас враги.

Улен прижал её руку к своей щеке.

— На страшись, Млава. Пока мы вместе, нас никто не осилит. Так бывает всегда. Сначала худо, а потом ничего. Скоро весна: Снег растает. Мы переможемся. Невзор нам не враг. Он чего-то ждёт от меня. Я заслужу его доверие. Утешься, Млава. К нам беда не пришла, только попугала. Я буду осторожен, и мы уцелеем.

— Невзор их вождь?

— Да. В нём много тайной силы. Он выше Богола.

— Он колдун?

— Наверное, духи беседуют с ним. Я говорил с ним без лукавства, поэтому он не дал мне умереть. Он позволил нам соединиться. Я его должник… Видишь, не так всё плохо. Но если хочешь, мы ночью уйдём.

Млава замерла в напряжении. Его голос связывал её с прошлой жизнью, из которой так отчаянно она шагнула в неведомое. Пока этот голос звучит, ей и впрямь нечего бояться. Млава качнулась к нему, он догадался и обнял её. Безгрешное объятие разметало их хмарь и тоску. Заблудившиеся в пространстве дети, в чужом доме, куда недавно заглянула смерть, они чутко прислушивались к перестукиванию своих сердец. Всё это потом повторится на свете с другими людьми, будет повторяться из века в век, но они впервые постигали сокровенный смысл бытия, который заключается в том, что соприкосновение с духовно близким тебе существом, свободное от желания восторжествовать над ним, приносит ощущение блаженного покоя.

Утром Улен пошёл к Невзору. Вождь принял его радушно. Угостил горячим питьём, напоминавшим перебродивший мёд. От нескольких глотков у Улена закружилась голова. Невзор говорил с ним доверительно. Он требовал трудной службы. Улену предстояло надолго покинуть Млаву. Гордость его была задета.

— Ты молод. — Невзор погрузил прямо в его сердце усмешливый взгляд. — Ты горяч и бесстрашен, сметлив и памятлив, это всё хорошо. Но твоя жизнь никому не нужна. Я могу стереть тебя с земли, как пылинку с ладони. Брег легко отнял у тебя женщину не потому, что ты спал, а потому, что ты бесприютен. Ты думаешь, мальчик становится мужчиной, когда прольёт кровь врага? Это не совсем так. Истинный воин лишь тот, кто умеет спасти своих близких. Человека возвышает преданность общей заботе. Ты способен понять мои слова?

— Да, Невзор.

— Я говорю с тобой как с равным, веришь ли ты мне?

— Да, Невзор.

В глазах вождя, ясных, внимательных, мелькнуло некое сожаление и кольнуло юношу в грудь, как предупреждение о далёкой опасности.

— Ты пойдёшь к тёплому морю, минуя степи и горы, и твоего пути я точно не знаю. В чужих краях никто тебе не поможет, но обидит всякий.

Улен удержал рвавшийся с губ вопрос. Невежливо перебивать старшего. Всё, что нужно, он скажет сам.

— Азол пойдёт с тобой. Азол опытный воин, он осторожен, это уравновесит твою юную пылкость… Теперь о главном. Рано или поздно вы проберётесь в те края, где много чудес. Вы будете нашими глазами, ушами и памятью. Это и есть ваша служба. Но вы должны вернуться. Вы принесёте знания, которые дороже любого оружия. В долгой борьбе побеждает тот, кто умеет предвидеть, откуда грозит беда, и заранее готовится к ней. Я всё сказал, Улен. Можешь отказаться, если чувствуешь себя слабым. Тогда в дорогу соберутся другие, им достанутся честь и слава. Подумай, мальчик! Жизнь коротка, и не каждому человеку выпадает случай сослужить службу роду. Многие бы захотели быть на твоём месте.

Невзор отвернулся к оконцу, откуда в горницу вливался солнечный свет. Он знал про Улена больше, чем тот предполагал. Он и прежде встречал лесных людей и уважал их. Лесные люди были выносливы, бесстрашны и незлобивы. Вождь давно лелеял мысль сойтись с ними и забрать под свою опеку. Это будет хорошо для всех. В незапамятные времена их общие предки вышли из глухих чащоб, научились обрабатывать землю и пасти скот, но часть племени по каким-то причинам осталась в лесах. Улен вырвался оттуда, это вещий знак. Лесные люди самолюбивы, они полагают, что жизнь имеет смысл только там, где они родились, но это верно лишь отчасти. Люди всё-таки не деревья, они ближе к птицам и зверям, которые покидают насиженные кочевья, когда чувствуют, что плодоносящие соки природы близки к истощению. Силу людям даёт великий голос крови, который предостерегает от гибельного растворения в чуждых обычаях. Этот же голос повелевает удерживать, не дать погибнуть самым малым, вроде бы обречённым на исчезновение побегам. Невзор умел услышать зов вечности в самых тихих её всплесках. Он в Улене признал родню, и прогонять его было ему тяжело. Но выхода у него не было. Он выполнял волю предков, хотя мало кто из сородичей понимал его сокровенные планы. Невзор не открыл Улену, что не первого лазутчика посылает он разведать иные земли. Уходили отчаянные, молодые и в летах, но за много времени никто не вернулся и весточки не подал. Соплеменники прощались со своими сынами, будто обрекая их на заклание неведомому божеству, и ропот возмущения зрел в душах. Почему по воле одного человека приходится раз за разом отсекать сочные куски от живого тела общины и бросать на прокорм неизвестным хищникам? Невзор знал, власть дана ему в короткий срок, а отвечать за неё придётся веками, Невзор обрадовался появлению Улена. Вокруг пришельца зримо сияла удача. Было бы неразумно не воспользоваться этим.

Невзор видел, как мальчик растерян и как плачет его храброе сердце, но не сочувствовал ему. Когда-то у него было три сына: одного во младенчестве унесла болезнь, один погиб в схватке с волками, а третьего он сам в прошлом году отправил той же дорогой, по которой суждено было уйти Улену. Теперь никто не посмеет обвинить его в коварстве, хотя… Плох и глуп тот правитель, который надеется заслужить любовь соплеменников благими делами… Больше Невзор не захотел иметь детей. Зачем тешить немилостивую судьбу? Время высушило в нём многие чувства, и среди них — желание лелеять родное дитя. У него нет наследника, значит, такова воля духов. После его смерти город выберет себе вождя, как его выбирает звериная стая. Обновление жизни во всём должно соответствовать природе. Самое обильное древо, плодонося год за годом, в конце концов начинает рожать уродцев. Следует выкорчевать одряхлевшее растение, и на его место впоследствии упадёт свежее семя.

— Если я уйду, — Улен попытался поймать взгляд Невзора, воспаривший куда-то, — что станет с Млавой?

— Она будет ждать. Я сберегу её.

Улен вдруг пожаловался, будто беседовал с Колодом:

— Как же так, Невзор? Я мало живу на свете и всё время что-то теряю. Потерял мать и учителя. Млаву у меня отбирали дважды. А теперь ты хочешь, чтобы я оставил её по собственной воле? Какой во всём этом смысл?

Невзор усмехнулся.

— Жизнь сплошь состоит из потерь, мальчик. Тот неразумен, кто надеется удержать что-то при себе. Мудрец принимает утраты с улыбкой. Но Млаву ты не потеряешь, покинув её, а лишь обретёшь. Ты будешь прославлен, когда вернёшься, это придётся ей по нраву. Два сильных чувства управляют женщиной: страх остаться одной и преклонение перед победителем. Ты убил Брега — это всего лишь везение. Бросить вызов судьбе и восторжествовать — вот участь, которая ослепит любую женщину.

Улен и так понимал, что отказаться не вправе. Невзор лишил его выбора. Если он останется, наступит день, когда кто-нибудь укажет на него пальцем: «Это тот, кто не решился уйти».

— Я послушен твоей воле. Я согласен, Невзор.

Вождь попрощался с ним лёгким уважительным поклоном.

Всю весну и половину лета Улена натаскивали, как натаскивают щенка для охоты. С утра до вечера с ним занимались самые многоопытные воины. Его учили приёмам неожиданного нападения и исчезновения и ещё множеству необходимых сведений. За короткий срок в него вдолбили столько премудростей, что голова у него распухла, как напитанная влагой гнилушка. Улен постигал воинскую науку с усердием, и наставники были им довольны. По ночам засыпал в объятиях Млавы, и она с трепетом вглядывалась в его изменившиеся черты. Его тихое дыхание отзывалось в ней мучительным стоном. Она почти забыла о таинственном существе, которое скребло лапками в её округлившемся чреве.

Улен говорил ей, что он бессмертен и вернётся к ней даже с того света.

Млава не верила ему.

На заре летнего яркого дня юный Улен и егоседовласый товарищ Азол, заранее сокрушённый тяжёлыми предчувствиями, посланники племени, которое спустя столетие назовут варварским, поднялись в сёдла рослых выносливых лошадей. Вскоре они канули в неизвестность. Невзор позвал к себе Млаву и выказал ей утешение.

— Не думаю, дева, что муж твой скоро вернётся. Проще было бы тебе забыть его. Но мы будем ждать, и ты, и я. Нужда не коснётся тебя. Помни одно, сколько бы ни минуло лет, ты должна быть ему верна.

— Пусть будет так, Невзор, — ответила Млава.


9

Пашута ждал восемь дней. Он страдал красиво. Целыми днями безвылазно сидел в Вариной комнате, а по ночам совершал прогулки, подобные марш-броскам, стараясь измотать себя. Он перестал бриться и ел только то, что приносила Урсула. Она приносила пироги, борщ в кастрюле и жареную рыбу скумбрию, неизвестно откуда взявшуюся. Урсула подолгу сидела с ним в кухоньке, поила чаем, и ей он первой сказал, что, по всей видимости, скоро умрёт. С ней ему было хорошо, потому что она отзывалась о Варе уважительно. Только ей Пашута мог объяснить, какая Варенька чудесная женщина и как ему повезло, что встретил её на жизненном пути. Остальные думали, что он болен, хотя и называли это по-разному. Пашуту забавляло, что гости приходили к нему поодиночке, словно подчёркивая тем самым некую зловещую интимность его положения.

Спирин не верил, что такого человека, как Павел Кирша, который при случае грыз гвозди зубами, мог сбить с панталыку обыкновенный житейский случай — женское предательство. Скорее всего, полагал он, Пашута валяет дурака, получая удовольствие от всеобщего сочувствия. Спирин говорил без обиняков:

— Заканчивай ты представление, Паша, третий день сидишь как сыч. Работы невпроворот, не ко времени ты это затеял.

Пашуте стало обидно:

— Деревянный ты, оказывается, человек, Сеня. Неужели у тебя никогда душа не болела?

— Из-за кого? Из-за девицы?

— Не обязательно из-за девицы. Может, по другому поводу. Знаешь, как болит, Сеня? Вот будто воздух выкачали и все желания выкачали здоровенным насосом, и осталась во мне голая требуха. Не бывало у тебя так?

Спирин презрительно скривил губы.

— У всех это бывает, Паша, но не в твои годы. В твои годы, Паша, душа об отечестве болеть должна, в котором у нас множество беспорядков накопилось. Это я могу принять. Иной раз призадумаешься, действительно, хоть волком вой. Общество столько язв разъедает, а ты о чём? Не серчай, Паша, но если ты не в шутку, то мне стыдно за тебя. Я поражён. Как ты можешь из-за девки рассупониваться? Да если она на Хабилу клюнула, то, прости, Паша, цена ей не боле медяка.

— Ты не прав, Сеня. Она меня хотела покрепче ужучить. Ей удалось. До самых печёнок достала.

У Спирина глаза сделались круглыми, как у совы, он вообще не мог вести такой разговор всерьёз. А куда денешься, если Пашута ему друг.

— Хорошо. Допустим, она ушла с Хабилой, чтобы тебе насолить. И что? Это её оправдывает?

И тут Пашута продемонстрировал, что он и впрямь вроде не в себе. Задумался как-то светло, улыбнулся ясной улыбкой, за которую его женщины любили и многое ему прощали.

— А я думаю, Сеня, Хабило ничем не хуже нас с тобой. Он живёт, как ему судьба предназначила. И горе его ждёт не слаще нашего. На Варьке он как раз зубы и обломает. Он ведь тоже не по плечу замахнулся, а понять того ему не дано. Мне его жалко, ей-богу…

— Опомнись, Паша!

— А чем ты отличаешься? Он каждого норовит за руку поймать, и ты всю дорогу виноватых ищешь. Какая же между вами разница?

Спирин возражать не стал, гулко втянул носом воздух и покинул друга, не попрощавшись.

Вскоре явилась Лилиан. Вид у неё был ещё более печальный, чем у Пашуты. Она уж не первый раз приходила, да всё невпопад. То у Пашуты кто-то был, то его дома не оказывалось. Всё же прелестная Лилиан успела ему намекнуть, что клин клином вышибают. Дескать, от чего болеем, тем и лечимся. Пашута на её уловку не поддался, хотя в облике Лилиан сама бесхитростная и щедрая природа предлагала ему свои объятия. На сей раз Лилиан повела себя иначе. На Пашуту глядела с сочувствием. У него короткие волосы торчали дыбом, были давно нечесанные, из глаз струилась неземная благость, напугавшая Лилиан. Она степенно присела поодаль на стульчик, не делая никаких попыток к ласковому сближению.

— Заглянула к вам попрощаться, Павел Данилович. Завтра с утра отбудем восвояси, — сообщила с убитой миной.

— Чего так?

— А уж никому мы здесь не надобны. Раймун правильно говорит: занапрасно тащились в этакую даль.

— Это ты зря. Я тебе очень рад и Раймуну рад. Отдыхайте, кто вам мешает… Или насовсем оставайтесь.

На меня не стоит обижаться. Ты же видишь, какая со мной катавасия приключилась.

— Но ведь ты же сам виноват, Пашенька.

— Конечно, сам. А почему ты так думаешь? Это тебя Спирин научил?

Лилиан застенчиво огладила юбку на пышных бёдрах.

— При чём тут Спирин? Ты опасный для женщин человек, Пашенька. Поначалу приваживаешь, манишь, а после отпихиваешь, будто тебе неохота. Это не совсем учтиво. Мы, женщины, или Виля твоя, или я хотя бы, много горя видали и потому обиды не держим. А такая, как Варя, может всё близко к сердцу принять. У меня пропавший муж на тебя был похожий. Для него вся жизнь — игра, а женщины — фишки. Хоть белую поставь, хоть чёрную. Варя не смогла фишкой быть, чего ж об ней горевать… Да не очень она тебе и подходила, Паша, тощая и глаза в разные стороны глядят. Вместо души у ней прейскурант цен. Такие, как она, мужика до тех пор любят, пока он угождает. А как в чём сплоховал, она об него сразу ноги вытрет. Бога должен благодарить, Паша, что легко отделался.

Добрая Лилиан подсказывала Пашуте объяснение, которое было лестно для его самолюбия, но мало соответствовало действительности. Всё же слушать это было приятно.

— А с чего ты взяла, что у неё глаза разные? Врёшь ты, Лилька, она красавица каких мало.

— Ты, Паша, красоту с молодостью не путай. Ты на её молодость польстился, она тебе и кажется лучше всех. Красота вечная, а молодость завтра пройдёт. Оглянуться не успеешь, а возле тебя заместо озорной девки старуха с бельмом… Про глаза я для сравнения сказала. Был бы ты нынче в здравом уме, Павел, ты бы меня понял. У таких, как она, один глаз тебе блаженство сулит, а другой прикидывает, сколь с тебя за блаженство взять можно.

Пашута вдруг удивился не смыслу её слов, а тому, как она складно говорила. Раньше за ней такого не водилось. Что это с ней стряслось?

— Откуда ты таких слов набралась, милая Лилиан? Прейскурант, блаженство — кто тебя этому научил? Ты вроде раньше попроще была.

Лилиан стрельнула в него бедовой усмешкой:

— Тоже мне, покоритель сердец… Ой, Пашенька, да тебя обмануть, как пьянице в водку отравы подмешать. Ты даже того не понял, что женщина всегда такая, какой ей хочется быть. Мне думалось, тебе молчаливые тёлки по нраву. А коли не так, могу канарейкой щебетать или филином ухать. Подумай, Паша, со мной не заскучаешь.

Разговор внезапно вернул её на любимую стезю, она с кошачьим потягиванием огладила бедро и вдруг кокетливо задрала юбку:

— Глянь, Паша, как я коленку расцарапала о проволоку.

— Вот этого не надо, — огорчился Пашута. Лилиан снова пригорюнилась.

— Эх, Паша, Паша… Верно дядя Раймун рассуждает, все люди — кроты слепые. Вот ты меня не распознал и про него, наверно, думаешь — бирюк дикий и тёмный. Не правда разве? А он, Пашенька, смолоду столько книг прочёл, сколько нам с тобой за три жизни не осилить. Ты бы его тетрадки почитал, какие он пишет. Там такое про людей сказано, не всякий записной мудрец придумает.

— Он что же… сочиняет?

— Зачем сочиняет? Он заметки о жизни ведёт. Прячет, а я украдкой заглядываю. Некоторые места наизусть помню. Вот послушай. «Вольному человеку жить невозможно, потому что человек рождён для оков. Главные оковы, ему уготованные, — любовь и тяжкий труд. Когда человек оковы эти добровольно примет, то сразу перестанет бояться жизни». Интересно, да?

Пашута от удивления на короткий миг забыл про Вареньку.

— Это Раймун так пишет?

— А ты думал, ангел небесный?.. Ох, надо уезжать, а жалко. В кои-то веки выбрались мир поглядеть.

— Да зачем уезжать, зачем?

— Плохо с ним, загоревал он. Я предвидела. Ему от хутора оторваться очень уж трудно. А тут ещё дед этот наговорил ему чего-то. Он теперь сам не свой.

— Ты сейчас иди домой, Лилиан, а вечером я к вам загляну. Вместе всё обсудим.

— Нечего обсуждать. Он тебе не откроется.

— Посмотрим, — задорно сказал Пашута.

Но вечером никуда не пошёл, забыл обо всём. У него начались неполадки со временем. Оно вдруг сжималось в тугой ком и не двигалось. Пашута, ужасаясь, впивался взглядом в стрелки часов, которые издевательски отсчитывали безразмерные секунды, каждая долготой в вечность. А иногда, напротив, огромные куски времени выпадали из сознания бесследно, и это тоже было жутковато. Моргнёшь глазом — полдня как не бывало, потянешься за сигаретой — а уж ночь на дворе. Так и в этот раз случилось. Только он прилёг после ухода Лилиан, только настроился какую-то скользкую, гибкую, как ящерица, мысль додумать до конца, как уже открывается дверь, входит смурной Владик Шпунтов и рассеянно сообщает, что «прибалты укатили восвояси», да и он тоже собирается отчалить, если Пашута не возражает. Но перед тем, как появиться Шпунтову, Пашуте померещилось вот что. Он будто на светлой поляне в роскошном лесу сидит на корявом пенёчке, и прямо к глазам с деревьев спускаются длинные ветви с плодами, похожими на продолговатые дыни. Ему хочется пить, он знает, что плоды сочные, стоит протянуть руку, сорвать, вонзиться зубами в нежную мякоть — и в горло хлынет сладкий сок. Но что-то ему мешает. Он догадывается, что попал в ловушку. Опускает глаза и видит множество копошащихся под ногами маленьких, беленьких червячков и муравьёв. Вся земля вокруг вспучилась шустрыми, отвратительными тварями. Смрад идёт от них. Они не трогают его, пока он сидит неподвижно. Но он знает: только он шевельнётся, потянется к ветке, червяки ринутся вверх по ногам всей своей липкой массой. Лес постепенно темнеет, солнце за спиной садится. Пашута знает и другое: когда наступит ночь, червячков и муравьёв ничто не остановит. Они и дожидались ночи. Из липкой, бугристой мешанины нет-нет да и высверкивали остренькие, наблюдающие за ним глазки. За лесом течёт река, если бы пробиться к ней, в воду за ним твари не сунутся. Они властны над ним только на этой поляне. Вон уже добрались до плодов, мириады крохотных челюстей заработали одновременно и слаженно, на его глазах спелые, ароматные дыни покрылись плесенью, почернели, скрутились в подобие сосулек, пролившись гнилой капелью. Никогда прежде Пашута не испытывал такого ледяного ужаса. Хотел куда-то ринуться… к реке ли, в бездну ли… И тут как раз вошёл Владик Шпунтов.

— Я тебя разбудил, Павел Данилыч? — спросил деликатно и опустился на тот же стульчик, где недавно обреталась крутобёдрая Лилиан.

— Привидится же мерзость, чёрт её побери, — с облегчением выругался Пашута. — А вроде и не спал?

Шпунтов поморщился, дескать, какое всё это имеет значение, кто спал, а кто бодрствовал, счастья-то всё равно не видать.

— Я говорю, укатили прибалты. В минуту снялись. А ты чего ж не пришёл попрощаться?

Пашута поинтересовался осторожно:

— А какое сегодня число? Что-то никак не соображу.

Владик назвал день и месяц, а заодно и год. Он был настроен саркастически.

— Ты меня не стесняйся, Павел Данилыч. Уж кто тебя сейчас поймёт, так это я.

— А чего меня понимать? Я весь тут. Ничего не прячу. Число забыл, это со всяким бывает.

— Бывает, — согласился Шпунтов. — Но не со всяким. Ну и как же мы с тобой теперь разойдёмся?

— В каком смысле разойдёмся? — Пашута всё более терялся и чувствовал себя неуютно, словно с ним обходятся, как с недоумком, а он тщится доказать обратное. А кому доказывать? И по какой надобности? Он здоров, трезв и отлично помнит, что Варя переместилась в город к Хабиле. Всё остальное чепуха.

— Я Вильямину имею в виду. Ты её к себе обратно заберёшь или как?

Пашута нашарил в кармане сигареты и попросил у Шпунтова огонька. Вместе задымили.

— Уехали, значит, прибалты, — спохватился Пашута. — А Раймун ничего не наказывал?

— Никому он ничего не наказывал. Злой как чёрт уехал. Спирина облаял. И деда Тихона… Так ты разберись всё-таки насчёт Вильямины? Она ждёт.

— Чего ждёт?

— Твоего решения, чего ещё, — в голосе Шпунтова зазвенели недобрые нотки. — Завладел ты бабой намертво, Павел Данилыч. Как только ухитрился… Вот открой по старому приятельству, чем ты её так призанозил?

У Пашуты от сигаретного дыма голова окончательно прояснилась.

— Мы с тобой братья по несчастью, Владик. Спасенья нам нет.

Шпунтов подался к нему.

— Ты меня в братья не записывай, Паша. Не надо… Хочешь правду? У меня иной раз такая злоба на тебя в душе… С великой охотой взял бы колун и врезал по башке. Знаю, не виноват ты ни в чём, а хочется… так уж хочется тебе врезать, Паша, мочи нет. Сегодня же уеду от греха.

— Я тебе сочувствую, Владик. Но врезать — дело нехитрое. Мы все врезать ловки. Потому и дурные. Всегда спешим кулак припечатать, где ум требуется. Сперва надо умом взвесить, а после приступать к действию.

— Ну и что ж ты своим умом решил, поделись? Про Вильямину я опять имею в виду.

— Она рассказывала, какое у ней прошлое?

— Мне это без надобности. Она не девочка, и я не мальчик.

— Вот это ты напрасно. Когда человека любишь, старайся побольше про него знать. Ключик к сердцу не в сегодняшнем дне. Ты не думай, мне Вилька тоже про себя ничего такого не рассказывала. Я сам догадался. Она своего прошлого стыдится. Знаешь почему? У ней там одни ошмётки.

Шпунтов заинтересовался, но вслух возразил:

— У всех в прошлом ошмётки. У одного тебя, Павел Данилович, там, похоже, райский сад цветёт.

Пашута самодовольно ухмыльнулся. Если кто и мог его сейчас разозлить, то уж никак не Шпунтов.

— Не бесись, Владик, и не зуди. Я ведь на твой вопрос отвечаю… У Вильки душа до сих пор в крови. Потому ей каждое доброе слово, как пластырь на рану. Зато и обидеть её легче лёгкого. Не так повернулся, а ей очень больно. Она людей через свои прошлые горести меряет. И никому не верит.

— Ага, понял тебя. Ты, выходит, добрыми словами её доверие заслужил, она тебя и полюбила. А я, выходит, медведь косолапый. Да ты соберись, Павел Данилыч! Кому ты это говоришь? Я перед ней ковриком стелюсь. Ни перед кем раньше так не заискивал. На самого себя смотреть противно.

Пашута объяснил и эту загадку:

— Нетерпеливый ты, Владик. Ты к ней как к человеку отнесись, а не как к бабе. В постель её не тащи, она к тебе сама придёт. Ты с ней, может, добр, да не с того края. Ты в ней личность оцени. Она этого ждёт.

— Во всём ты сведущ, Павел, — зловеще произнёс Шпунтов. — Почему же от тебя самого молодая вертихвостка с мордатым кобелём сбежала? Чего ж тебе твой ум не помог?

— То-то и оно, — добродушно отозвался Пашута. — Мы других учить горазды, а сами вечно в луже сидим. Это у людей общий большой недостаток. В чужом глазу соринку видим… А ты думаешь, почему она сбежала? Как тебе представляется? Стар я, может, для неё?

— Ты стар, а тот совсем безусый, — Шпунтов, раздавленный собственной бедой, не упустил случая накоротке восторжествовать. — Скажи спасибо, что не раздела. Я таких девочек со змеиным жалом в Москве на одну левую по пять штук клал. Павел Дани-и-ло-вич, умён ты, да с прорехой. У того фрайера «жигуль», вот он ей и по вкусу. Будь у тебя, к примеру, «Волга», тебе бы в её глазах вообще цены не было. Ты бы вроде принца считался.

— Это и все твои мысли?

— На сегодняшний день — да.

— Скучный ты человек, Владик. Тебе тридцать лет, а ты жизнь на гнилой зуб пробуешь. Иди домой, надоел.

Владик поёрзал на стульчике, будто крепче туда вминался. Изобразил на лице раскаяние. Ему не первый раз приходилось смирять гордыню перед этим человеком, но давалось это всегда с великим трудом. А что поделаешь? Стену лбом не прошибёшь. Если в самом деле ринуться врукопашную, то и тут, пожалуй, с Пашутой не совладать. Шпунтов не робок и ухватист, бывал в переделках, но сила солому ломит. Этот перестарок мышцами, как канатами, весь обвит — Шпунтов не однажды в душевой любовался.

— Не торопи, уйду. Но Вильямине всё же что передать? Оставаться ей или со мной ехать?

Отчаяние сделало Шпунтова невменяемым. Ему даже радостно было раз за разом расковыривать сердечную рану. Они с Пашутой действительно в одной пучине барахтались на ощупь, уже и не надеясь вынырнуть на поверхность. В этой пучине мольба не достигает посторонних ушей. И всё же Пашута пожалел товарища, подтолкнул ему под ноги небольшую укрепу.

— Мне к Вильямине возврата нету. Как и ей ко мне. Забирай её в Москву, так всем лучше будет. Ступай, Владик, ступай с богом.

Шпунтов выкатился из комнаты молча, желая в неприкосновенности донести Пашутины слова до любимой Вильямины.

А Пашута тут же забыл о его визите. Согрел чайник и с аппетитом поел Урсулиных пирогов, которые лежали на окне в промасленной бумаге. Несколько раз приходилось выскакивать из-за стола на скрип входной двери. Но скрип ему только мерещился.

Он покурил у открытой форточки. Из окна видна часть улицы, по которой должна была приехать Варя. Или прийти. За всё это время он и на минуту не усомнился в её скором возвращении. Вопрос был в том, как её встретить. Пашута смаковал во всех подробностях три хороших варианта. Первый — сделать вид, что вообще ничего не случилось. Ну так, словно она ненадолго выбегала во двор. Удивится ли она, когда он спросит как ни в чём не бывало: «Не собирается на улице дождик, Варенька?» Второй вариант был хирургического свойства. Как только она войдёт, запереть дверь, повалить её на кровать и совершить то, без чего они так долго обходились. Пусть визжит, пусть царапается, этот урок будет ей на пользу. Она с ним жестоко пошутила, и он так же отшутится. Обоим будет весело, и, как говорится, никто не останется внакладе.

И наконец, можно, не говоря худого слова, вытолкать её обратно за дверь и вдогонку швырнуть папку с рисунками, которую она в счастливой спешке забыла. Во всех трёх вариантах было много заманчивого, но имелся общий недостаток. Они все не оставляли никаких надежд на будущую совместную жизнь. Даже если он сделает вид, что ничего особенного не произошло, она окончательно убедится в том, что он рохля и недотёпа и его можно водить на крючке, как полудохлую рыбу на мелководье.

На дороге промаячили три старухи, поддерживая друг друга за локотки, потянулись к дому Спирина. Они все к нему повадились с того картофельного вечера, видно, ожидая общественно полезных распоряжений. А тогда хорошо посидели, вспомнил Пашута. Пироги у Урсулы удались на славу, да ещё трёх кур зажарили. Спирин своей властью объявил на весну и лето сухой закон. Правда, дед Тихон предлагал Пашуте, видя его состояние, смотаться к нему домой, но Пашута отказался. Никогда он не был склонен к зелью, вековечному, но сомнительному утешителю скорбящих на Руси.

Посочувствовав лихо запоздалой устремлённости старух, Пашута вернулся в Варину комнату и завалился на её постель. С часик проканителился в сладкой полудрёме, а потом пришла Урсула. На этот раз она принесла кастрюльку тушёного мяса с картошкой, Пашута ей обрадовался, хотя его раздражало, что она смотрит на него, как на калеку. Уселись вместе обедать, к Пашута сказал ей любезность:

— Как ты можешь жить с этим цербером, со своим мужем? Ты такая деликатная, а он такой варвар.

Не мешкая, запустил ложку в ароматное варево. У него что-то странное творилось с желудком. Сколь в него пищи ни кидай, оставался пуст.

— Сеня хороший, добрый, — возразила Урсула, отворачиваясь от Пашутиного жадного мельтешения ложкой.

— Добрый, да? — Пашута, не пережёвывая, заглотал жилистый кус мяса. — И работящий? Но я тебе, Урсула, советую от него уйти. Хоть к деду Тихону, хоть ко мне. Поживёшь вон в Вариной комнатёнке до её приезда… Мы с тобой оба люди чувствительные, изнеженные. А твой Спирин — он железный. Сам железный, а голова у него деревянная и вместо сердца — пуговица. Ты привыкла к нему, ничего не замечаешь. Ему бы трактором уродиться, он бы всех людей перепахал для удобства будущих посевов. Веришь ли, он так о Варе нехорошо отзывается. А ведь она ни в чём не виновата… Её Хабило обманом увёз. Пообещал ей свою квартиру отдать, зарплату большую положил. Вот у ней глаза и загорелись. Разве можно её осуждать? Как ты думаешь, скоро она вернётся?

В угольных глазах Урсулы не отразилось ни удивления, ни осуждения.

— Семён её не винит, — сказала Урсула. — Он за тебя переживает. Он не железный, нет.

— Тебе виднее, конечно… Тогда скажи, как ты сама к Варе относишься?

Урсула, слишком серьёзно обдумывая вопрос, опустила глаза. Пашута наполовину опорожнил кастрюльку, прежде чем она ответила.

— Варя хорошая, у неё сердце как роза. Она не будет с Хабилой.

— Да я-то понимаю! — встрепенулся Пашута. — Ты молодец, Урсула. Я завтра сам скатаю в город, заберу её оттуда. Но ты другое скажи. Для меня очень это важно. Я только у тебя спрашиваю… С Хабилой она не будет, а со мной? Я ей подхожу хоть немного? Вот как ты думаешь?

Урсула смутилась, чёрные молнии метнулись из глаз на стены. Пашута испугался, что она опять задумается надолго.

— Ну ты чего, Урсула? Обыкновенный вопрос. Одни люди подходят друг другу, другие не подходят. Тут ничего обидного нету. Главное — угадать. Про вас со Спириным никак не скажешь, что вы пара, а угадали — и счастливы. Угадать очень трудно. Я думаю, Варя не угадает. Она молодая, ей внешность подавай. Шик чтоб был. А где я его возьму, этот шик?

— Всякой женщине одно надо — чтобы её любили.

Пашута доскреб остатки из кастрюльки, с сожалением заглянул на дно.

— Я раньше тоже так думал. К любви всё остальное приложится. Но ведь для любви сигнал нужен с обеих сторон. Двоим настроиться надо на одну волну. Я настроился на её, а она на мою — нет. И чего мне теперь делать? Ты посоветуй, Урсула, раз ты мудрая.

— Какая я мудрая… Я глупая. Спирин говорит, у меня всего две извилины.

— Не можешь посоветовать?

— Могу. Тебе надо ждать.

— Чего?

— Она опомнится и всё поймёт.

— Пока поймёт, я десять раз дуба дам. В любви — или сразу, или никогда. Нет, поеду в город. Сегодня же поеду. Поговорю с ней напрямик. Заодно Хабиле рыло начищу… На меня, Урсула, морок накатил. Будто я не я… Время чудно движется. То пропадает, то выныривает. Так ведь недолго и того… Но что характерно, Урсула, мне это нравится. Ничего не хочу менять. Пусть длится эта мука. Я не против. Я как вечно пьяный теперь…

Урсула была рада, что он умял кастрюльку мяса. Беда мужика не одолеет, пока он ест с аппетитом.

— Не обижайся на Сеню, — попросила. — Ты же знаешь, какой он. У него всё от сердца. Он на Варю злится, потому что она тебя обидела. Ну, ему так кажется. Ты правда за ней хочешь ехать?

— Не решил пока. То ли ехать, то ли здесь дожидаться. Приеду, а она о себе возомнит бог весть что. Потом с ней сладу не будет. У меня с ней, Урсула, двояко быть не может. Или по-серьёзному, или никак. Вот где вся закавыка.

— Тогда лучше здесь подождать. Пусть она в себе разберётся. Пусть одна побудет.

— Одна с Хабилой?

Ледяная темень Урсуловых очей внезапно отворилась короткой усмешкой. И лицо ожило, тени отпрыгнули со щёк. Пашута с удовольствием улыбнулся в ответ.

— Смеёшься. Хитрая ты, как все бабы, хотя похожа на куклу. Ты почаще смейся, тебе идёт… Думаешь, Хабило не конкурент?

— Пётр Петрович человек важный… — не удержалась, прыснула в кулачок. — Ох, хотелось бы посмотреть, как с ним Варя обходится. Она такая выдумщица.

— И мне бы хотелось. — Большая порция мяса зарядила Пашуту новой энергией. Он проводил Урсулу до дома, а сам помчался в лес.

Он шёл и с любопытством озирался по сторонам. Как чудесно разыгралась природа. Почки хлынули с деревьев, и трава поднялась на прогалинах озорными зелёными ковриками. Пекло, как летом. На ходу Пашута скинул рубаху, подставил солнышку онемевшее от долгого безделья тело. Не ведая пути, ломил через чащу, исцарапался до крови, рубаху порвал, зацепив за сук. Несколько раз проваливался в пухлые глиняные ловушки-наметы, ноги промочил. Он не знал, куда спешит и кто его манит из леса, но когда наткнулся в густом малиннике на Тихона, ничуть не удивился. И не такие чудеса могли с ним, Пашутой, теперь приключиться. Дед Тихон стоял неподвижно, ухватясь за ствол молоденькой берёзки, и лицо у него было бледное, задумчивое. Он тоже не удивился Пашуте.

— Кажись, ногу повредил, — сообщил извиняющимся смешком. — Оступился. Как шагну, в голову шибко стреляет. Помоги до дому добрести, Павел.

— А чего тебя сюда занесло?

Старик многозначительно ухмыльнулся:

— Я, Павел, по направлению шёл, как и ты.

Пашута довёл деда до ближайшего пенька, усадил, снял с его ноги сапог, размотал портянку, осмотрел ступню. Выше щиколотки небольшая припухлость. Нога бело-розовая, гладкая, вовсе не стариковская. Пашута её покрутил, подёргал, помял.

— Не больно?

— Терпимо. Да мне не впервой с ней маяться. Она ещё с гражданской подвёрнута в этом месте. С коня я, Паша, так удачно грохнулся, весь целый, а в ноге чтой-то стронулось. С той поры как ступлю нескладно, так, почитай, на месяц охромел.

Пашута заново его обул. Старику явно по душе было, как за ним ухаживают.

— Я издаля тебя почуял, Павел. Как ты лишь за деревню вышел. Другому, думаю, кому быть? Бедовалый завсегда к несчастному стремится. Не нами установлено.

— Чем же это я бедовалый, дедушка? — схитрил Пашута. — Если ты Варю имеешь в виду, так она со дня на день вернётся. Да и не такое уж это горе — бабу потерять. Некоторые голову теряют, и ничего — благоденствуют.

— Себя не дури, парень, — строго заметил Тихон. — И бога не гневи. Другого горя нету. Он тебе сразу главное послал.

Пашута присел на соседний пенёк, задымил. Деду протянул пачку. Тот с достоинством отказался. С вызовом глядел на Пашуту, ждал возражения, но Пашута скромно молчал.

— Все остальные беды, — продолжал вразумление дед, — проистекают естественным порядком. Там всё сопоставлено. Родители мрут в порядке очереди, хотя бывает, робята их опережают. Но это из хода вещей выпадает. Когда ребёнок допрежь родителей сгинет, это как бы роковая ошибка бытия. Стерпеть трудно, но приходится… Войны приключаются, мор на людей нисходит, дружка предают, ну и прочее такое… Все эти беды можно в одну строку уложить. Но с женщиной, Павел, особое дело. То есть не со всякой женщиной, а с той, кою полюбил, а она тебе не откликнулась. Тут горе горькое, настоящее. Объясню почему… Обрывается, не завязавшись, узелок, новая возможная нить жизни, а что может быть страшнее? Это горе по самой человечьей серёдке бьёт, по самой грёзе души, где мягкое и беззащитное. Разве что смерть дитяти только и можно к этому горю приравнять… Неведомо какое солнце потухло. Теплом дохнуло, маревом — и кануло в пучине. Даже вспомнить нечего. Когда есть чего вспомнить, хоть плакать можно, а здесь и горсти слёз не наскребёшь на поминанье.

Старик умолк, уставился в пространство пустым, невидящим взором. Пашуту он ошеломил. Говорил коряво, но каждое слово в сознание проникало. Как прав старик! Обрывается именно не начатая нить жизни, вянет вещая надежда под сердцем, — что придумаешь горше? Надежда и память — два живых потока. Когда они иссякнут — зачем просыпаться поутру?

Пашута нахмурился:

— Пока мы болтаем с тобой, дед, она уже, может, домой вернулась.

— Она не вернётся, ты же знаешь, Павел, — укорил его Тихон то ли в недомыслии, то ли в лукавстве. — У ней другие заботы. У ней срок возвращения не приспел. А вот тебе бы следовало прознать, куда её сыч увёз.

— Я уж думал об этом.

— Ты мужик серьёзный, голоса до тебя доходят. Не пристало тебе гордость детскими обидами тешить. Да и грех это.

— И то верно.

Пашута разыскал удобную крепкую палку, отдал старику. Так и побрели потихоньку. Пашута за плечи поддерживал Тихона. Шли не ходко, но без особых трудностей. По пути поговорили уже о другом. Пашута из вежливости поинтересовался, хотя ответ знал заранее:

— Ты какие опять голоса помянул, дедушка?

Тихон внимательно следил, куда каждый раз ногу поставить. Оттого слова его звучали особенно убедительно.

— Ты, парень, как на меня наскочил?

Пашута не помнил.

— Никак не наскочил. Наобум шёл, прогуливался.

— И ничего тебя не тянуло?

— Тоска меня тянула, дедушка, тоска.

Тихон прокашлялся.

— Тоска, парень, это тоже голос. Каждое человечье чувство обязательно звук даёт. А как же… Особенно боль. Я когда об лесину споткнулся, так ажно все деревья вокруг трепыхнулись. Звука боли моей испугались… И приметь, чем крепче терпишь, тем окрест внятнее. От терпеливого человека жуткой силы сигналы идут. Ты вон на каком расстоянии мой крик услыхал? Но и это не предел… Мы с тобой чужие люди, а когда, допустим, родному плохо, дак на краю света встрепенёшься.

— Выходит, ты любому человеку можешь сигнал послать?

— Любому, нет ли, а могу.

До Глухого Поля доковыляли близко к вечеру, и Тихон позвал Пашуту перекусить чем бог порадует. Пустой Пашутин желудок при упоминании о еде радостно заухал. Бог послал им на сей раз шматок сала, буханку коричневого хлеба неизвестной выпечки и миску квашеной капусты. Всё это запивали они крепким чаем. Целым самоваром еле отпарили внутренности после лесной прогулки. Тихон запотел, обмяк на табурете, будто его вширь распялило. Но взгляд его по-прежнему был светел. В избе у старика пахло травами и было чисто прибрано. Пашута поинтересовался, откуда в доме такой порядок.

— Дак что ж, без помощи не бываю, — многозначительно объяснил Тихон. — Бабульки наведываются. Они ведь неугомонные. Пусть ходят, я не отваживаю.

Пашуту нещадно сморило, и он только о том и мечтал, как добраться до родной Вариной кровати. И вот тут, поглядев на него с острасткой, старик и выдал очередной сюрприз:

— Ты давеча полюбопытствовал, могу ли я на расстоянии с людьми общаться. Посмеяться вроде надо мной хотел. А это очень просто делается. Может, тебе, к примеру, Варвару в готовом виде представить? Не угодно ли?

В благообразном старческом лике вдруг злодейское что-то проступило. «Дед совсем того», — пожалел его Пашута. Хрустнув коленками, заставил себя встать.

— Советую тебе, дедушка, какую-нибудь старуху насовсем сюда переселить, малость ты всё же одичал в одиночестве.

— Боишься никак? — со странной горячностью потянулся к нему Тихон. — А то давай?

— Да чего давать-то?

— Представим Варвару в исключительно внятном обличье.

— Нет, дедушка, мне твой спиритизм сегодня не годится.

Тихон от учёного слова поёжился и протянутую на прощанье Пашутину руку пожал с неохотой. Да ещё и задержал его на мгновение.

— Я, Павлуша, может статься, боле тебя не увижу, а потому хочу тебе небольшую памятку сделать. Вот возьми от меня в подарок. — И протянул гостю невесть как оказавшуюся у него в руках толстую, потрёпанную тетрадку в коленкоровом переплёте.

— Это чего?

— Да так, история одна записана. Почитай при случае. Может, тебе польза будет.

— А как она к тебе попала, эта тетрадка?

— Дак передали. Они — мне, я — тебе. Ты, коли захочешь, ещё кому другому. Так ведь и ходят по свету старинные были.

— Ну спасибо, Тихон! Отдариться мне пока нечем.

— Об этом и не думай.


Дома Пашута повалился на кровать и сразу уснул. И вот тут, то ли стариковской волей, то ли в силу иных причин, действительно привиделась ему Варенька въяве. Постучала в дверь — а он вроде уже в московской квартире оказался, — на стук вышел в прихожую, отворил и прежде всего тому удивился, как Варенька постарела. Не юная дева пред ним стояла, утеха сердца, а почти ровесница. Печально струились из-под морщинистого лба её очи, без улыбки, без света. И плечи как-то устало поникли, и одета она была не в платье, а в подобие длинного балахона. Горько ему стало, когда он всё это разглядел. Провёл её в комнату, усадил, спросил уныло:

— Насовсем?

— А кому я теперь нужна? — С ужасом он увидел, что во рту у неё торчит два-три зуба. Более того, она вдруг полезла в рот, с радостной гримасой вытащила оттуда желтоватый клык и показала ему, точно похвалилась удачей. «Да Варвара ли это?» — засомневался Пашута. Заговорила она и вовсе дико:

— Вот, Пашенька, последний зубик! А всё ты виноват. Ты меня мучил, а я не кукла. Пусть все узнают, чего ты натворил. Ха-ха-ха! Вон идут уже, слышишь, слышишь?

Он и впрямь услышал, как за дверью началась возня, там собралось множество людей, чтобы его доконать. Если они, разъярённые, ворвутся, то ему крышка. Он кинулся к двери, навалился плечом. А Варенька, уменьшившаяся, съёжившаяся, как серая мышка, подкатилась под ноги и пыталась оттащить от двери, повизгивая, прикусывая за колено. Но силёнок у неё не хватало. По-прежнему всё происходило так явственно, как во сне не бывает. И тяжесть, навалившаяся с той стороны на дверь, и серенькая крохотуля с Вариным сморщенным личиком, скулящая у ног, — были вполне реальны, отчётливы. Даже на окне занавеска качалась от ветра. Но вдруг после его страшных усилий всё переменилось. Они с Варей очутились на кухне, где она хватала с тарелки куски мяса и жадно запихивала в беззубый рот. Жевала, давилась, глотала.

— Что ж, он совсем не кормил тебя? — спросил Пашута.

Она вдруг перестала попадать себе в рот, промахивалась, пища большей частью валилась на пол, на её колени, обтянутые балахоном, она испугалась, глаза вспыхнули мольбой — и наконец расплакалась горючими слезами. Он поднял её на руки, невесомую, без тепла в теле, и отнёс в комнату. Пока нёс, она попискивала ему в ухо, и он уже точно знал, что обманут. Это не Варенька. Это кто-то другой. Он положил её на одеяло, погладил, расправляя на ней складки, как на гладильной доске. Она была ровная и твёрдая. Только сияющее личико возвышалось над подушкой, и было видно, что всем довольна.

— Догадался, Пашенька? — спросила эта, другая Варенька, старая, утолённая. — Хоть и догадался, а никуда теперь не денешься.

Он лёг рядом, стараясь не прикасаться к её телу, зная, что ему неизбежно предстоит ещё одно, кощунственное усилие. «Если она этого потребует, — подумал он, — мне амба». С этой мыслью и очнулся.

…В комнате он был один, вечерние тени вползали в окно. В воздухе пахло Вариными духами. То, что ему привиделось, невозможно было понять. Это не сон и не кошмар. Варино присутствие в комнате ощущалось не только запахом духов. Её улыбка, кажется, проступала в трещинках штукатурки, на потолке. «Крепко взяло меня в оборот, — подумал Пашута. — Что ж, коли смерть за мной приходила и жизнь уже кончилась, то так тому и быть».

Он не раз подмечал внезапную растерянность в глазах людей, которые натыкались на свой возраст, как на глухой забор. Есть роковая черта в жизни, когда будущее кажется безнадёжным, а прошлое никчёмным, и память полна сиротливых невнятных звуков. Пашута помнил, как после сорока лет глухо, намертво запил горькую его отец. И причин вроде у него не было. Семья нормальная, на работе ценили. Когда Пашута впервые попал на завод, его повсюду встречали уважительно: «Кирши сынок! Данилово чадо!»

Отец был строптивым человеком. Строптивые редко бросаются сослепу на зелье, они себя слишком высоко ценят… В чём же причина? А вот, видно, погнал отца в кабак страх перед никчёмностью всех жизненных затей. Возраст, возраст! Только вчера было тебе всё подвластно — и вдруг неожиданная слабость в коленках, будто кто-то невидимый враз высосал из тебя всю энергию. Утром заметишь, ты уже не тот, что вчера. Тяжко смирять гордыню, захочется напоследок распрямиться по-молодецки, чтобы кости затрещали, а как раз дыхание перехватит предательским спазмом. Выше головы не прыгнешь, нет. Был крепким мужиком, станешь осторожным. Научишься ловить течение стихий, чтобы не продуло ненароком. Ко многим движениям привыкнешь, которые прежде казались смешны. Только дураки живут, как трава растёт, и срок жизни для них неисчерпаем. А ты, который любил побеждать, трижды проклянёшь день и час своего рождения, который, оказывается, заведомо обрёк тебя не только на смерть, но и на зловещую тягомотину увядания. И беда и радость идут чередой, как зима сменяет лето, только в молодость нет возврата. Кто привыкает, а кто и нет. Отец неполных десять лет находил утешение в бутылке, а после сомлел в одночасье. Не захотел перейти на ту сторону, где бродят по обочине жизни беспризорные старички, вымаливая участие, как милостыню.

Много лет спустя осознал Пашута этот жестокий урок. И ему стало тошно. Отец был не прав. Смерть желанна, когда приходит в свой срок. Кто домогся её не ко времени, всего лишь беглец. Но в этом бегстве есть величие. Пашута не осуждал отца, он о нём горевал. Как бы славно они посидели нынче рядышком.

— Варенька! — окликнул он пропавшую суженую. — Роди мне сына, Варенька! Его никто не посмеет обидеть.


10

Пётр Петрович Хабило переживал вторую молодость, но нельзя сказать, чтобы безболезненно. К устройству нового счастья он подошёл по-деловому. Опираясь на богатый жизненный опыт, он заранее постарался, с одной стороны, обезопасить тылы, а с другой — извлечь максимальную приятность из создавшейся, несколько сомнительной, ситуации. Главная трудность была, как он и предполагал, в самой Вареньке. Он не сомневался, что сумеет её укротить и отвадить от этакой взбалмошной столичной заносчивости, её, едва оперившуюся птаху, — он, бывалый провинциальный зубр. Ведь это только в её глазах он мог предстать провинциальным. Во время длительных командировочных вояжей, да и в период учёбы в Харьковском институте он пообтёрся в различных кругах и кое в чём навсегда разобрался. К примеру, в том, что среда может придать женщине соответствующий лоск, но ведь по натуре женщины везде одинаковы. В умелых и, как говорится, надёжных мужских руках все они быстро становятся шёлковыми. Кнут и пряник — вот что на них действует безотказно. Попадались, правда, Хабиле и такие, как его бывшая жена, которые после долгого покорства и преданности вдруг начинали заново взбрыкивать, да с такой неукротимостью, будто сходили с ума. Жену он пытался образумить, даже рискнул на крайнюю меру — под горячую руку надавал ей колотушек, — но она так и не вняла голосу разума. Колобродила, предъявляла ему неслыханные и отчасти наглые претензии как мужчине, по любому поводу вступала в пререкания и докатилась наконец до того, что завела себе тайного воздыхателя, техника-смотрителя из жэка, и нередко убегала к нему по вечерам на свидания, оставляя на попечение Хабилы двух детишек-сопляков. Уже расставшись с ней, Пётр Петрович сообразил, что, видимо, бывшая супруга всё же сперва завела себе тайного воздыхателя, а уж потом начала взбрыкивать и бунтовать. Хабило полагал себя образованным человеком и понимал, что подобный адюльтер по современным меркам не представляет прямой угрозы семейному счастью, но его самолюбие страдало от уровня её выбора. Напоследок он ей так и разъяснил, что если бы она увлеклась человеком достойным, равным ему по положению в обществе или, на худой конец, какой-нибудь знаменитостью (женщины падки на мишуру), он бы её понял и простил; но раз она готова предпочесть ему первого попавшегося забулдыгу, то разговаривать им больше не о чем. К чести жены, она во всём с ним согласилась и при разводе не претендовала ни на жилплощадь, ни на раздел имущества. Доверилась его порядочности. И не прогадала. Старую квартиру он оставил ей и детям, а себе с помощью знакомого зампреда исполкома выхлопотал двухкомнатный кооператив.

Когда он впервые увидел Вареньку в Глухом Поле, то как-то сразу, по наитию, ощутил, что в его богатой событиями жизни не хватает именно такой молодой, красивой женщины, явившейся как бы из иного мира, где музыка играет громче и цветы пахнут слаще. А раз чего-то пожелав, он умел идти к цели с упрямством землепроходца, вдобавок обходя препятствия с ловкостью салонного интригана.

Впрочем, в этой затее и препятствий особых не оказалось, всё устроилось наилучшим образом и с работой, и с изъятием девушки из Глухого Поля. Этот мужик, её покровитель или родственник, кем он там ей приходился — неважно в конце концов, поначалу произведший на Хабилу впечатление проходимца, на деле выказал себя сущим младенцем и легко уступил добычу, вероятно, особенно в ней не нуждаясь.

Всё и дальше шло отлично до тех пор, пока Варенька не показала свои коготки. Он, конечно, предполагал, что они у неё имеются, и надо думать, остренькие, и был готов к схватке, даже с приятным нетерпением ожидал, когда и каким образом она свои коготки выпустит, чтобы сей же момент и решительно их подрезать. У него есть все преимущества: он свободный и обеспеченный мужчина приятной наружности и с солидным по здешним масштабам положением, а за ней ничего, кроме девичьих амбиций. И вообще он любил на корню пресекать женские уловки. Ему, кстати, понравилось, когда по дороге в город Варенька смешливо назвала его «мой поросёночек». В этой торопливой интимности, пусть пока с оттенком насмешки, он уловил обещание необременительных любовных утех и всего иного, что туманно жаждала его требовательная душа. Жил он и до этого славно, но слишком просто. В его жизни не хватало шика. Зато в Вареньке шику было в избытке. Расчувствовавшись от «поросёночка» и от незатейливых мечтаний, он, держа руль одной рукой, покровительственно потрепал девушку по круглой, упитанной коленке, на что она с жеманным смешком проворковала: «Какой вы темпераментный, товарищ Хабило!»

Но в городе Варенька его огорошила. Она наотрез отказалась ехать в общежитие, а велела везти себя прямо к нему на квартиру. К несчастью, он по дороге успел нахвастаться, как шикарно устроено его двухкомнатное гнёздышко, устланное коврами.

— Что за дела! — капризно протянула Варенька. — Если мы обо всём условились и ты берёшь меня под покровительство, то какое может быть, к чёрту, общежитие? Едем к тебе, симпомпончик ты мой ушастый!

Пётр Петрович, припарковав машину в укромном переулке за городским парком, взялся разжёвывать ей, что его положение не позволяет ему вести себя подобно какому-нибудь хипповому юнцу. Он должен думать об общественном резонансе своих поступков. Некоторые административные круги в городе, от которых он пока, увы, зависит, как и каждый гражданин, могут истолковать появление у него в доме одинокой девицы превратно и использовать ему во вред. Другое дело, когда они с Варенькой приглядятся друг к другу и решат оформить свои отношения…

Варенька выслушала его внимательно и ответила так:

— Мне к тебе, лопушочек, приглядываться незачем, я итак тебя насквозь вижу. Или едем к тебе, или вези меня обратно к Паше. Он хотя и рабовладелец, но зато не такой трус, как ты.

Дальнейшие уговоры ни к чему не привели. Варенька с маниакальным упорством, порозовев от возмущения, продолжала талдычить своё «или — или», и тут в сердце Хабилы впервые закралось смутное подозрение, что он, может быть, сделал роковую ошибку, позарившись на лакомую, но какую-то малоуправляемую девицу.

Усилием воли он подавил унизительную мысль и решил: пусть будет что будет. Один вечер погоды не сделает (мало ли кто мог к нему наведаться в гости), а завтра поглядим. Если и дальше станет артачиться, придётся действительно отправить её восвояси, зато, как говорится, хоть ночь, да наша.

Настроение у Петра Петровича опять пошло в гору, и он с лихостью подкатил к родному подъезду. На беду около дома случился на ту пору пенсионер Шатунов, недоброжелатель и двурушник, давний враг Хабилы; у этого несчастного пенсионера зрелище идущей под руку с Хабилой смазливой девицы явно двусмысленного поведения, которая была при этом на голову выше своего кавалера, вызвало кратковременный столбняк. Он застыл, открыв рот, не донеся до него сигарету. Вид у него был настолько укоризненный, что Варенька не удержалась, окликнула его приветливо:

— Пойдём с нами, дедушка. Повеселимся на славу, — и сделала гостеприимный жест, постучав наманикюренным пальчиком по горлу. Шатунов лишь обречённо крякнул с таким звуком, точно кран прорвало. Хабило быстренько увлёк озорницу к лифту. Предупредил:

— Ты знай, с кем шутки шутить, девонька. Этот сморчок мне и без тебя столько крови попортил своими писульками!..

— А как же ты думал, котёночек мой пузатый, — важно удивилась Варенька. — От людского глазу не спрячешься. Живи тихо, не шали, и никто тебя не тронет.

В квартире Пётр Петрович неприлично засуетился, что с ним редко бывало. Без всякой надобности мотался из комнаты в комнату и на кухню, нёс какую-то чушь про то, что сейчас они согреют чаёк, а потом уж обговорят все детали, а Варенька, царственно расположившись в обитом красным ратином кресле, спокойно изучала обстановку и вынесла приговор в свойственной ей, как он уже понял, беспардонной манере:

— Хорошо живёшь, старина. Ковры, хрусталь, импортная аппаратура. Честным трудом на всё это не заработаешь, верно?

Потом она категорически потребовала выпить. Хабило, в силу недавнего полусухого закона, прятал спиртное в ящике для обуви, там у него был и хороший коньячок, и пара бутылок отменного грузинского вина, и даже полуведёрный сосуд самогона, подаренный преданным человеком из деревни. Он рад был, что может с честью выполнить желание прекрасной гостьи. На закуску выставил на стол баночку паюсной икры, шмот ярого украинского сала и ещё много разнообразных, труднодоступных яств.

Варенька, следя за его приготовлениями, захлопала в ладоши.

— А вы говорите, в общежитие! Сами хотели всё слопать? Как не стыдно, Пётр Петрович! А ещё считаетесь благодетелем… Поглядел бы Пашенька, как вы за мной красиво ухаживаете, то-то сбавил бы спеси. Он же меня одной картошкой кормил без соли. А с картошки какая любовь, правильно я рассуждаю, дорогой?

За богатым столом засиделись допоздна, и разговор вёлся меж ними доверительный. Но всё же, когда Варенька и не язвила, а, напротив, говорила с ним ласково, с обещанием покорности, в глазах её не гасли бесовские искры, и, натыкаясь на них, Пётр Петрович невольно спешил опрокинуть в себя очередную рюмку успокоительной влаги. Он никак не мог вернуть себе равновесие духа, что-то смущало его, а что — он и сам не понимал.

Любовался Варенькой, слушал её резвую, не всегда ему понятную болтовню, не забывая поощрительно кивать и время от времени победительно, со значением хмыкать, и старался думать о том, что, пожалуй, у него ещё не было такой породистой, такой соблазнительной, остроумной, знобяще доступной женщины, у которой грех брызжет из глаз, как дождь из серых тучек, и наслаждения она ему сулит, может быть, неведомые доселе, и ждать осталось совсем недолго — только руку протяни к выключателю. Он старался думать обо всех этих томительно терпких материях, но помимо воли в голове мельтешили совсем иные образы, предостерегающие, как, скажем, неизвестно зачем возникшая в сознании рачья морда капитана Гусляра, начальника районного УВД, тоже, кстати, его старинного приятеля. «Вот так-то, друг ситный, — подвёл итог Хабило. — За работой, за делами разучились мы расслабляться. Не умеем радоваться в редкие минуты блаженства».

От этой философской мысли он немного успокоился и совсем было настроился на немедленный штурм, как вдруг Варенька, точно почуяв его намерения, потянулась в кресле, выпятив до предела роскошную грудь, и томно пролепетала:

— Что-то в сон клонит, Пётр Петрович. Денёк выдался бурный. Спасибо вам. Так хорошо посидели, да? Я чёрную икру люблю, особенно с шампанским. А в какой комнате я буду жить? В этой или в той? Мне всё равно. Я могу и в этой. Главное, чтобы вас не стеснить.

Хабило замешкался с ответом, и Варенька, одарив его невинной улыбкой, отправилась в ванную. «Не понял!» — сказал сам себе Хабило и опрокинул неизвестно какую по счёту рюмку.

В ванной она плескалась долго, чуть ли не час, что-то там напевала, мурлыкала, а Хабило дежурил под дверью. Странная робость им овладела. Дверь в ванную она не заперла и, вполне возможно, таким образом дала ему красноречивый сигнал, но он не решился им воспользоваться, боясь промашки. Он чувствовал, что перебрал с питьём. Посидел минут пять на кухне, бездумно глядя в окно, пытаясь сконцентрировать взгляд, чтобы фонари перестали раскачиваться, потом сходил в комнату, где они пировали, и поставил на проигрыватель пластинку с диском Пугачёвой. Заглянул в спальню, зажёг там ночник и проверил: чистое ли застелено бельё на его шикарной, югославского производства, двуспальной кровати. Бельё оказалось белоснежным и хрустящим, резало глаза, это его немного удивило, потому что, помнится, последний раз он ходил в прачечную больше месяца назад.

Варенька всё не показывалась из ванной, и ему почему-то захотелось лечь под дверь на пол и заглянуть снизу в щёлку. Он переборол смешное желание и от греха пошёл жахнуть ещё рюмашку. Опустился в кресло, в котором до того нежилась Варенька, и под мерное эротическое подвывание Пугачёвой красиво размечтался. «Что наша жизнь, в сущности? — думал он. — Занимаемся государственными проблемами, устраиваемся кто как горазд, и часто упускаем из виду важнейшие радости бытия. А они — вот они. Музыка, вкусная еда на столе и красивая, молодая женщина в ванной, жаждущая твоих ласк. Что ещё нужно человеку? Власть, деньги — всё мишура, всё в конечном счёте служит достижению именно этой цели. Жизнь коротка, живи, пока молод, хватай удачу за хвост. А мы обманываем друг друга, всё куда-то стремимся, где всё равно нам лучше не будет».

Тут во всей квартире разом погас свет. Он с трудом выкарабкался из кресла, в потёмках заспешил к ванной, по пути больно приложился лбом о косяк, и свет опять зажёгся.

Варенька стояла перед ним в коридоре, смеющаяся, близкая, пахнущая духами. Была закутана в его китайский махровый халат. Хабило глупо хихикнул, протянул к ней руки:

— Пойдём, моя лапушка! Поскорее в постельку!

— Боже мой, Пётр Петрович, да вы совсем пьяненький. Как вам не стыдно!

Со смехом уклонилась от его объятий, и Хабило напоролся на сей раз плечом на дверной косяк. Ему понравилось, что надо ловить девушку, бегая за ней по коридору. Упоительная игра, как давно он в неё не играл! Вспомнив о своих годах, Хабило горестно сник.

— Эх, Варька, Варька, — произнёс плаксиво. — Чего я только в жизни не испытал, а счастья не видел. Женщинам я не верю, но тебе готов всё отдать. Ты ведь не обманешь меня?

— Как можно, Пётр Петрович! Вы мой покровитель. Разве я посмею. Теперь вам пора баиньки, верно? А счастье утром придёт.

— Пойдём баиньки, — согласился Хабило, удивляясь, впрочем, что Варенька разговаривает с ним издалека, стоя на пороге спальни, а он почему-то сидит на стульчике под вешалкой.

Он поманил её пальцем.

— Поди-ка сюда, Варвара! Помоги своему поросёночку добраться до кроватки.

— Какой вы шалун, однако, Пётр Петрович, — проворковала Варенька, не трогаясь с места. — За вами глаз да глаз нужен. Сколько вы, наверное, невинных девушек погубили своими манерами. Подумать страшно… Спокойной ночи, мой дорогой!

И тут произошло нечто оскорбительное. Варенька нырнула в спальню, затворила за собой дверь, и он отчётливо услышал, как дважды повернулся ключ в замке. Хабило в коридоре остался один. Подумал: ничего себе шуточки! Зачем она так делает? Добрался до двери, подёргал её, потом саданул кулаком:

— Открой, Варя, не озоруй!

Тишина. Он даже протрезвел на мгновение от обиды. Как? Разве можно так унижать человеческое достоинство? Да кто ей позволил? Неужели она надеется, что это ей сойдёт с рук?!

— Открой, Варя, слышишь! Это неблагородно. Ты что себе позволяешь? Я что тебе, мальчик какой-нибудь?

Ответа не было. Он топтался у двери, ещё и ещё раз дёргал за ручку, постепенно накаляясь. Надо же, свинья какая. Он её приютил, напоил, накормил, а она… В его собственном доме взялась над ним глумиться. Мерзавка, тварь молодая! Он ей покажет. Она на коленях будет ползать… Кровавыми слезами умоется. Зрелище невиданной расправы на миг утолило его печаль.

— Открой, гадина! Не доводи до крайности. Тебе же хуже будет. Я таких шуток не прощаю.

Помнилось, с той стороны донёсся сдавленный смешок. Если бы всю ярость, которая накопилась в нём в эту минуту, превратить в заряд, его шестнадцатиэтажная жилая коробка взлетела бы на воздух. Но осторожности он не утратил. Время позднее, если ломать дверь, поднимется такой шум, что неминуемо повскакивают соседи. Скандал ни к чему.

Он ещё не до конца осознал, что Варя и не думает шутить. Она просто улеглась спать, и когда это дошло до его сознания, он чуть не расплакался. Так скверно он себя чувствовал два года назад, когда его вызвали в прокуратуру, чтобы он объяснил некоторые неувязки с подрядами на стройматериалы. Откуда сейчас такое чувство, будто его пришпилили к картону, как букашку в юннатской коллекции? Почему она с ним так грубо обошлась? Что он ей сделал плохого?..

На всякий случай он ещё малость поколготился у двери, потом вернулся в комнату, сел в кресло и долго тупо разглядывал недопитые бутылки. Так и уснул, полный неудовлетворённых желаний.

Утром новая проблема. Надо было спешить на работу, он побрился, принял душ, выпил кофе на кухне, врубив приёмник чуть ли не на полную мощность, а Варя не подавала признаков жизни. Не мог же он, в самом деле, вот так запросто оставить на чужого человека квартиру со всем имуществом.

Пересилив гордость, постучал в дверь:

— Варя, мне надо поговорить с тобой.

— Я не одета, дорогой! — раздался с той стороны томный, издевательский голос.

— Так оденься!

— Хорошо, дорогой, если ты настаиваешь…

Он выкурил сигарету, раскалившись злостью так, что, кажется, щёки начали потрескивать. Вдобавок от вчерашнего чрезмерного питья ныла печень. «Ну ничего, — успокаивал себя. — За нами не пропадёт». Он ещё не решил, как отомстит за унижение, но верил, что месть будет сокрушительной. Главное сейчас — выставить её вон.

Но когда Варенька выпорхнула на кухню, ослепительно свежая, благоухающая юностью, и — о боже! — склонилась над ним, как ни в чём не бывало, чмокнув в щёку, в груди его что-то мягко и опасно оборвалось. Руки помимо воли дёрнулись, чтобы удержать, обнять её стан, и ему стоило огромного усилия усидеть на стуле в возмущённой позе.

— Ах, без меня пил кофе? Как жаль… Почему не разбудил свою девочку пораньше? Мне так хотелось приготовить тебе завтрак. Как ты себя чувствуешь?

В глазах её не было и намёка на вчерашнее, и Хабило вместо того, чтобы прочитать девушке нотацию, расплылся в умильной улыбке:

— Какая ты, однако, Варюха, хитрющая девка! Вчера оскорбила, а сегодня ластишься. Чуешь, значит, вину?

Варя сделала изумлённое лицо:

— Вы о чём, Пётр Петрович? Я разве вас пить заставляла? Так и знала, вам утром будет нехорошо. Не те у вас уже годы, чтобы так накачиваться. Ох, не те, Пётр Петрович! Надо бы поберечь себя… А вы уже похмелились? Давайте вместе?

Хабило попытался смерить её пронизывающим взглядом, каким привык ставить на место подчинённую братию, но это ему плохо удалось. Варино чистое личико сияло трогательной безмятежностью.

— Ты за кого меня принимаешь? За алкаша?.. Я, слава богу, такой привычки — похмеляться — не имею. Да и по годам я… не старше других.

— Я и не говорю, старше. Но ведь взрослее. Шестьдесят уже исполнилось? Ну, не скрывай, дорогой. Для меня возраст значения не имеет. Для меня душа главное. А у тебя душа, как у младенца, я же вижу. Бедненький, тебя так легко обидеть.

Села напротив за стол, горестно подпёрла щёки кулачками. Она, конечно, над ним куражилась, но ему это было необыкновенно приятно.

— Ладно, оставим это, Варвара… Мне на работу пора, а ты что намерена делать?

— Что прикажешь, милый. Могу полы помыть. Могу обед приготовить. Меня Павел Данилович ко всему приучил. Я у него сколько времени служанкой была. Они не обижались.

— Тогда, значит, так, — распорядился Хабило, начисто забыв своё жестокое решение выставить её немедленно вон. — Оставляю тебя временно здесь. Жди звонка. Я тебе позвоню, но ты трубку сразу не бери.

— Хорошо. Я сниму трубку после.

— Отнесись к моим словам посерьёзней, Варя… Я ведь рискую… Я сначала два раза просигналю, и тут же перезвоню. Поняла?

— Ещё бы! Какой вы конспиратор, Пётр Петрович. Вам бы в разведке служить. Вы про Зорге читали? Вот я…

Хабило строго оборвал её:

— Полно, Варя, не ребячься. Будет ещё у нас время пошутить… Будь готова и жди у телефона.

— Всегда готова, дорогой!

До самых дверей конторы у него кружилась голова, и никак он не мог согнать с лица дурацкую улыбку. И всё-таки на сердце было тревожно. А ну как она там начнёт шарить по всем шкафам!..

Из своего кабинета он сразу позвонил директору Дома культуры, которому по старой дружбе Вареньку подсуропил, но того на месте не было. Как на грех, денёк у Хабилы выдался насыщенный. До обеда побывал на двух совещаниях в сельхозправлении, успел помаячить в Большом доме, где один среднеответственный товарищ уж с месяц на него косился неизвестно почему. Хабило рассчитывал подстеречь, будто невзначай, этого товарища и в приватной беседе выяснить отношения. Были и дела помельче, но тоже неотложные, и Хабило запрыгал, как резиновый, но время от времени из разных мест набирал номер телефона директора Первакова, которого в тот день точно волки съели.

Раза два нацеливался позвонить Варе, узнать, чем она занимается, но укорачивал себя. Не стоит ей думать, что он о ней слишком печётся. И так бог весть что о себе возомнила.

Уже в третьем часу из привратницкой Большого дома наконец выловил директора Первакова, но тот к этому часу был уже в плепорции. Потребовалось заново ему всё растолковывать про Варю, про её необычайные художнические способности, и напомнить про уговор. Обозлился он на директора чрезвычайно: рядом с телефоном торчал вахтёр, приходилось говорить иносказательно, и пока Перваков уразумел, что от него требуется, с Хабилы семь потов сошло. Вдобавок директор позволил себе вопиющую бестактность. Забулькав нутряным смехом, цинично заметил:

— Завидую тебе, Петро, от всей души. Как это ты ловко всегда золотых рыбок подцепляешь.

И ведь неизвестно, кто там сидел у Первакова в кабинете во время разговора. Одно слово: хам! Но родственник начальнику торга Камшилову, а у того в самой Москве рука, да, пожалуй, не одна, а четыре, и вообще во многих отношениях Камшилов приятный и незаменимый человек. Вот и приходится терпеть хамство родственничка…

— Ты бы, Перваков, всё же поберёг остроумие для семейного круга, — вежливо попенял Хабило. — Там оно уместнее.

Уговорились, что Варя подойдёт к нему завтра с утра.

Соответственного товарища, с которым следовало как можно быстрее «срезать углы», Хабило подловил в буфете, где тот в одиночестве поглощал бутерброды, запивая их кефиром. Лучшего места для встречи нельзя было и пожелать, и Хабило с облегчением отметил, что, кажется, после дня нервотрёпки фортуна повернулась к нему лицом.

Вид у товарища, которого звали Иннокентием Кузьмичом, был насторожённый и суровый, как это и пристало человеку, располагающему возможностями влиять на судьбы людей. Сидел он боком к залу, уставясь в стену, и кефир прихлёбывал мелкими глотками, аккуратно и вдумчиво.

Хабило проворно уставил поднос стаканами с ананасным соком, дорогими салатами из лангусты, пирожными, чашечками кофе, сверху пристроил коробку шоколадных конфет и лихо подкатил к столику благодетеля.

— Добрый день, Иннокентий Кузьмич! Не обеспокою, коли рядышком примощусь?

— Садись, что ж… Ты по какому делу тут ошиваешься?

— Да вот… забегал кое-что уточнить… Зачем же вы так всухомятку? Угощайтесь, пожалуйста. Кофе, пирожное… Прошу вас! Разделим, как говорится, трапезу.

— Язва у меня, Хабило. Нельзя мне. — Всё же придвинул к себе салат — два рубля сорок копеек порция, с любопытством ткнул вилкой. — А ты, я гляжу, всё шикуешь?

Пробный шар пока катился в лузу удачно, и Хабило осмелел:

— Дак увидел вас, обрадовался… Вы же, Иннокентий Кузьмич, даже в этом доме, если говорить начистоту, один из немногих. Ведь мы, нижестоящие, на вас большие надежды возлагаем. По себе знаю, где какое затруднение случится, всегда думаю: вот бы у Иннокентия Кузьмича проконсультироваться — тогда бы уж ошибки не сделал.

— Не разрывайся, Хабило, — усмехнулся консультант. — Подхалимаж нынче не в моде. Газет не читаешь?

Хабило с умилением развёл руками, дескать, как угодно, а мы привыкли правду-матку… но внутренне напрягся: неужели переборщил? Эх, надо было как-то потоньше.

Но Иннокентий Кузьмич вдруг лукаво ему подмигнул, пододвинул к себе салат уже основательно. Хлебушка зацепил вилкой из вазочки, начал жевать. «То-то же, — полегчало Хабиле. — Жри давай, боров».

— Всё думаю, — веско заметил Иннокентий Кузьмич, — откуда они эту гадость достают? У нас в Союзе эта самая лангуста вроде не водится. Уж не из Японии ли завозят?

— А на вкус ничего, — Хабило в свою очередь расковырял салат. — На раков похоже. Под пиво в самый бы раз.

— Не забыл ещё про пиво?

Хабило угадал, что настал момент подпустить лёгкую дерзость, возможную при доверительных отношениях. Если облечённый властью истукан отреагирует нормально, значит, скорее всего Хабилу ввели в заблуждение, и никакой пули против него он не отливает.

— А чего мне про него забывать, — ответил Хабило со скромным достоинством. — Натуру сухими законами не переделаешь. Не мы первые пытаемся. В Америке вон известно, чем обернулось. Меня батя покойный учил: пей, да разум не теряй. Святые слова.

— Выходит, ты за продолжение пьянства?

Хабило не дрогнул.

— Кто пьяница, того лечить надо. Да и то, если сам захочет. Насильно не вылечишь… Русского человека лишать пития противоестественно. У него других радостей нету. Не нами заведено. Придумай замену, тогда поговорим… Лично я не злоупотребляю, но если душа забвения попросит… не премину. Да ты русского человека со всех сторон милиционерами обложи, как волка, он всё равно жить по указке не станет. Тем и силён. А до крайности его доводить опасно.

Иннокентий Кузьмич слушал нахмурясь, даже жевал медленнее. На губе у него повисла нитка лангусты. Вот оно! Сейчас обнаружится. Будет ли он с Хабилой откровенен? Уж про этого сыча всем ведомо, что он тайный алкоголик. Говорят, ни дня не пропускает. Раньше напоказ спиртом язву лечил, ныне затаился. Дома жрёт и супругу вроде бы приохотил, видели люди, как в винной очереди стояла. А это уж всякий стыд надо потерять… И если он против Хабилы интригу плетёт, никак ему невозможно в этом вопросе хотя бы краешком приоткрыться. Пусть и наедине. Способ проверки надёжный. Доверься высокому лицу в чём-то предосудительном и внимательно следи за реакцией. Ответ прочитаешь как в открытой книге.

— Широко шагаешь, штаны не порви, — сумрачно посоветовал Иннокентий Кузьмич. — Однако в чём-то ты прав. Вопрос этот социального значения, деликатный. И национального духа тоже касается. В таком вопросе спешить — людей смешить…

Всё, точка! Как гора с плеч свалилась у Хабилы. Опасности нет. Зря подставлялся, но ничего, потом окупится. Теперь надо с толком откланяться и бежать, бежать к Варваре, к прекрасной забаве. Хе-хе! Ух, устал сегодня!

Переведя разговор на урожай, Хабило внезапно, будто вспомнив неотложное, заспешил, залпом проглотил остывший кофе. Поднялся, с умильной улыбкой ткнул пальцем в коробку конфет:

— Машеньке передайте от меня, не сочтите за труд. Дочка у вас, Иннокентий Кузьмич, — ну прелесть! Как её увижу, сердце обмирает. Мне бы такую воспитать из своей околёсины. Да где там… На это тоже талант нужен. Спасибо за всё, Иннокентий Кузьмич. Если чего понадобится…

Выкатился из буфета улыбчивым колобком, на улице сунул в зубы сигарету, с наслаждением затянулся. Тринадцать рубликов псу под хвост, но зато сердцу облегчение, тучки рассеялись… Хотел сгоряча цветов для Вари купить, но вовремя опомнился. И не в том дело, что цена отрезвила: полтора рубля за одну пожухлую гвоздичку — и это в южном городе, обнаглели мелкие собственники, — а рассудительно подумал: преждевременно это, неизвестно, как подействует на капризную девицу.


Варенька смотрела телевизор, ноги задрала на спинку дивана, извернулась в немыслимой позе, какую нормальный человек и не придумает, но как же маняще выглядела она в этой позе. Встретила его ворчливо:

— Говорили, позвоните, а сами! Чуть от скуки не околела. А может, ты звонил? Я на полчасика выбегала. Городок у вас ничего себе, как игрушечный.

— Как выбегала? А двери открыты были?

— Не волнуйся, милый, не ограбили. Я дедушку попросила постеречь, которого мы вчера у подъезда встретили. Помнишь?

Хабило как стоял, так и сел.

— Шатунова?

— Он не представился. Такой забавный. Хитренький старичок… А вы кем, спрашивает, Петру Петровичу доводитесь?

— И ты что?

— Племянницей назвалась. Хотя я врать не люблю. Никогда не вру. А тут испугалась: вдруг тебя скомпрометирую. Сначала я призналась, что ваша любовница, гляжу, у него глазёнки загорелись, как у кота, ну и говорю: как вам не стыдно, дедушка! Пошутила я. Никакая я не любовница товарищу Хабиле, я родная племянница…

— Варя, ты соображаешь, что делаешь?

— А что такое?

— Одно из двух: или ты надо мной издеваешься, или полная дура. — Хабило так яростно затянулся сигаретой, что дым пошёл из ноздрей.

— Конечно, я в вашей полной власти, — обиделась Варенька, — но унижать моё человеческое достоинство вам никто не давал права. Самое оскорбительное для девушки, когда её обзывают дурой. Даже Павел Данилович себе этого не позволяли.

— Пойми, Варвара, я в городе человек заметный. Мне нельзя, как какому-нибудь Пронькину… За каждым шагом сотни глаз следят. Врагов хватает и завистников. Как на вулкане живу. Напакостить всякий рад, а помочь в случае чего будет некому. Всё надо предусмотреть. А ты тут…

— Мне кажется, вы ошибаетесь, Пётр Петрович. Вы такой добрый, бескорыстный, вас все должны любить.

— Оставь свои шуточки, — уже почти без раздражения отмахнулся Хабило. — Ты ещё жизни не нюхала и многого уразуметь не в силах. Ты вот с Шатуновым любезничаешь от скуки, а ведь он самый вредный червяк. Вдобавок, писучий. Так и глядит, кого бы грязью замарать. Ему отчего неймётся, знаешь? Ему в своё время рога обломали, так он теперь всем на свете мстит. Самая коварная порода — эти безобидные старички. Он в себе злобу носит, как мину. Подлый очернитель всего святого, а его не тронь. Да и как его тронешь, если он голос общественности олицетворяет. Никто его не уполномочивал, а вот — олицетворяет. За какими-то прошлыми, мнимыми заслугами прячется. Мы привыкли говорить: старый, значит, мудрый, значит, за общую пользу радеет. Накось, выкуси!.. За то, что смолоду не добрал, вот за то и радеет. Если меня, дескать, обошли, то и им покоя не дам. Торчит такая былинка из земли, зудит, кажется, ногтем сковырнёшь — ан нет. Вони от него на сто вёрст.

Страстный монолог Хабилы Варенька не оценила.

— Наверное, я в самом деле дура, — пригорюнилась она. — Понимаю, как вы правильно всё говорите, а о чём, не понимаю. Хотите, я этого Шатунова так напугаю, что ему не до вас будет? Только перья от него посыплются. Мне-то терять нечего.

Хабило от её готовности помочь окончательно смягчился, но, как выяснилось, преждевременно. Варенька с застенчивой улыбкой призналась, что за день успела поговорить не с одним Шатуновым. Было ещё несколько звонков по телефону, двое мужчин звонили и одна женщина с противным голосом. Женщина тоже взялась нагло выяснять у неё, кто она такая, и Варенька, психанув, назвала себя новой женой Хабилы.

— Теперь-то я догадалась, милый, — пробормотала Варенька утешительно, с опаской глядя на побледневшего Петра Петровича. — Раз Шатунов такой вам опасный враг, то он, наверное, её и подослал дознаться. Свою сообщницу. Но почему у тебя не может быть личной жизни? Ты ведь не монах?

— Варя, я же тебя просил со второго раза трубку снимать.

— Я забыла.

Вечер прошёл у них точным повторением предыдущего, за тем исключением, что Хабило не пил. Он так загадал, что если она и сегодня запрётся в спальне, то уж завтра он её наверняка вытурит. И предлога не будет искать. Вышвырнет, как паршивую кошку. Нет — так нет. Слишком она заигралась. Забыла, на каких условиях он её забрал из деревни. Что ж, унижаться он больше не станет. Пусть сама решит. Она не девочка, это ясно. Любовный опыт у неё имеется. Он сейчас у всех имеется.

За ужином Хабило пытался вести интеллигентную беседу, ничем не выдавая напряжённого ожидания. Вёл себя как джентльмен. Когда она передавала ему вазочку с вареньем или тарелку, изысканно благодарил. На двусмысленные игривые замечания не реагировал. Сообщил, что с утра её ждёт директор Перваков, и посоветовал быть с ним поосторожней. Она заинтересовалась:

— А он тоже одинокий мужчина?

— Нет, у него семья, трое детей.

— Жаль.

И это красноречивое «жаль» он пропустил мимо ушей, хотя его задело. Ну и штучка, совершенно не стесняется. Завалить бы её на диван да отхлестать по заднице, чтобы завизжала от боли, чтобы очувствовалась.

Он и бесился, и в то же время, как и утром, как и вчера, испытывал какое-то странное, неведомое ему прежде умиление.

Варенька заметила его тихую сосредоточенность.

Её настроение тоже постепенно изменилось. Ей надоело корчить из себя разбитную деваху. Днём вдруг задумалась о своей незаладившейся жизни, и такие пришли в голову скверные неутешительные мысли, что пришлось бежать из квартиры куда глаза глядят, лишь бы не оставаться наедине с собой. Вдобавок привиделся Павел Кирша, и до слёз захотелось его и впрямь повидать. Привиделся ясно, как вблизи, с тёмным лицом, и небывалая нежность толкнула её в сердце, будто рана отворилась. Варенька споро пошла в город. Но и там не сразу легче стало. Пока бродила бесцельно по зелёным переулкам, пока мороженым лакомилась на тенистой площади, пока со старичком Шатуновым затейливые шутки шутила, Павел всё рядом был, маячил за спиной, а иногда спереди забегал и коварно заглядывал в глаза. Первый раз с ней такое случилось. Словно талая волна накатила на лёгкую, сухую щепку и поволокла в вешнем потоке неведомо куда. Всё её женское естество вдруг покорилось истомному, тоскливому смятению.

Деревья порозовели, и воздух подёрнулся знобящим маревом. Тело стало невесомым, зато каждая отдельная жилка затрепетала, налилась желанием. Потом это разом отхлынуло, как и накатило, и на душе остался осадок, как после неурочного сна под открытым небом, когда солнце напечёт затылок. Она очнулась не той, какой уснула, и с ужасом вспомнила о своей провинности. Павел Данилович не простит её никогда. Как она посмела его предать! Поздно, дурочка, спохватилась.

Она выбрала укромную скамеечку в скверике, отгороженную зелёными куполами сирени, и долго там просидела, погрузившись в себя. Невозможные светлые текли минуты, которые приходят иногда к человеку, очищая его сознание от накопившейся скверны. Прежние грехи упали с Вареньки, и в тот миг она была почти святой. С благодарностью припомнила бедных своих родителей, схожих с Пашутой, а больше никого не хотела вспоминать. В её короткую жизнь уместилось много разных людей и встреч, и все они оказались ненужными. Жадные прикосновения мужских рук, воспалённые, ждущие и наглые взгляды, обращённые на неё из прошлого, не трогали более сердца. Забавно было, что всё это отнимало у неё раньше столько сил. И былые мечты — о необыкновенной жизни, о принце, подкатывающем на «мерседесе», — в этот час померкли. Какая же она пустышка, если убогие химеры так долго тешили её воображение. Пашута — мужик, его в их гостиной с пианино из красного дерева трудно представить, но в нём есть та сила и та доброта, которые она тщетно искала. Она Пашуту сперва не признала и не разглядела, да и как могло быть иначе. Летела, как дурной мотылёк, на свет, зажжённый враждебной рукой, и радовалась стремительному полёту. Подпалило крылышки, совсем бы сгорела, дурёха, если бы Павел Данилович не приехал в Ленинград салом торговать. Боже мой, как давно это было! И она его отблагодарила… Запомнит Паша, как выручать из беды шалых московских девиц…

Угрызения совести чужды девичьему сердцу, и Варенька, ощутив их саднящий укол, поскорее поднялась со скамейки. Она даже обеспокоилась, не заболела ли, и, вернувшись в квартиру, первым делом разыскала на кухне аптечку, а в ней градусник, измерила температуру. Увы, она была здорова, как всегда.

— Пётр Петрович, — застенчиво обратилась она к Хабиле, сидящему с таким видом, будто он вместо бутерброда с икрой проглотил гвоздь. — Вы мне сегодня особенно нравитесь. Вы такой молчаливый и мечтательный. Вы не дадите ли мне взаймы червончик? А с первой зарплаты я сразу отдам.

— У тебя нет денег?

— Откуда же? Я Павла Даниловича за харчи обслуживала.

— Ни копейки нет?

— Был рупь серебром, да я на мороженое потратилась. Я же привыкла жить на широкую ногу, пока Павла не встретила. Уж он меня, конечно, урезал. Выдавал на табак по сорок копеек в неделю. Может, мне на него в суд подать, как вы думаете? Всё же обстирывала его и еду готовила. Ну и прочие услуги…

— А зачем тебе именно десять рублей?

Как-то Хабило сразу зациклился на этой десятке, и было понятно, что она имеет для него не только материальное значение.

— Милый, побойся бога. Где тебя воспитывали? Кто же спрашивает у женщины, зачем ей деньги. Ваты хочу купить, лекарств всяких. Мало ли чего…

Хабило без дальнейших колебаний извлёк из кармана портмоне и небрежно отшелушил от внушительной пачки кредиток красную купюру. Варя аккуратно бумажку сложила и, отвернув ворот халатика, сунула её в лифчик.

— Первый раз встречаю по-настоящему щедрого человека, — восхитилась она.

Хабило самолично прибрал со стола, отнёс на кухню и вымыл посуду. Когда вернулся, Варенька, уютно свернувшись в кресле, глядела на экран. Передавали кинокомедию из колхозной жизни.

— Посидим немного, да? — Хабило добродушно хохотнул, умещаясь в другом кресле так, чтобы видеть и Вареньку, и экран. — А потом и баиньки. Надо сказать, уморился сегодня.

Варенька уставилась в телевизор неподвижным взором, но было впечатление, что одновременно смотрит куда-то вдаль. Хабило начал ехидно посмеиваться, сочувствуя происходящему на экране.

— Полезная картина, — веско заметил Хабило. — Серьёзные проблемы задевает, хоть и сделана с юмором. Только вывод неправильный. Таких ухарей, как этот мозгляк, не уговаривать надо, а гнать из деревни поганой метлой.

— Да? — удивилась Варя. — Вам правда нравится? А по-моему, всё это такая чепуха.

— Тебе откуда знать? Ты разве жила в деревне?

— Люди везде одинаковые. А тут всё враньё. Обыкновенная халтура.

Хабило не прочь был потолковать об искусстве.

— А тебе лишь бы про Анжелику показывали, да?

— Мне бы лучше зарубежную эстраду. Тогда бы мы с вами могли потанцевать. Вы любите современные танцы?

— Обидно, что у нас такая молодёжь, которой ничего не надо. Потанцевать! Разве в этом суть жизни? В наше время требуется активность мысли и поступков.

— Как в этом кино? — Варя пренебрежительно ткнула пальцем в экран.

— В хорошем фильме должна быть идея, объединяющая людей на трудовой порыв. А как же иначе. Человек посмотрит и сопоставит: вон у них как, а у меня как? Они так живут, значит, и я смогу. Кино — это как бы урок нравственной морали. Конечно, каждый по-разному воспринимает. Вот этот парень трактор утопил, тебе хаханьки, а я бы его немедля под суд отдал. Тут у них, у авторов, явная недоработка. Они о воздействии искусства на зрителя не подумали. Какой-нибудь ферт ещё на ус намотает: ага, скажет! Ему сошло с рук, значит, и мне сойдёт. Всё в жизни, Варя, взаимосвязано в один клубок. Добро порождает добро, а зло порождает зло. Чёрного кобеля, как говорится, не отмоешь добела. Но эта мысль для тебя слишком глубокая. Ты привыкла по верхам скакать, покамест дальше собственного носа не видишь. Это я тебе не в укор говорю, у всякого возраста свой разум. Но будь моя воля, я бы этих деятелей кино тоже притянул, чтобы неповадно было подсовывать молодёжи вредные фильмы. Порядок во всём пора установить. У людей как: одному дашь слабину, а пятеро других, на него глядя, тут же с цепи сорвутся. Накладно выходит в государственном масштабе.

— Какой вы умный, прямо как по газете читаете.

— Дело не только в уме, а в жизненном опыте.

— Павел Данилович тоже так считает. Да я и сама всегда чувствовала. Мне с мальчишками скучно. Чем мужчина старше из себя, тем интереснее. Правильно? У него и опыт, и денежек уже прикопил.

Вдохновлённый её уважительным тоном и как-то не уловив издёвки, Хабило задал вопрос, который не следовало задавать на ночь глядя. Но его давно подмывало:

— Ты всё своего Данилыча поминаешь… Интересно, чего ты так к нему привязалась? Он тебе, если по правде, кем приходится?

Варя ощутила пустоту в груди.

— Если по правде, то никем, дорогой. Я его и знаю чуть дольше, чем тебя. Подобрал меня на рынке, приютил, к себе приблизил. Много ли женщине надо. Кто по головке погладит, тот и хозяин.

— Вот оно как?

— Да уж как есть… Пойду я, пожалуй, в ванную.

Послала ему от дверей ласковую улыбку, точно за собой поманила, но он остался в кресле и всё перемалывал это своё: «Вот оно как!» Значит, всё же она с этим мужиком была в полюбовницах. Хабилу это не удивило, он это подозревал. Он об этом с самого начала догадывался, в их родство не верил, но делал вид, что верит, потому что так всем было удобнее. А теперь знает правду. Ну и что? Да ничего. Открыв ему свою тайну, Варя как бы все запреты сняла. Чего, действительно, наводить тень на плетень. Была с Данилычем, от него из рук в руки перешла к нему, Хабиле. Вольная, стало быть, птица…

Пётр Петрович не захотел додумывать, какого полёта эта вольная птица, а лишь рывком, до хруста в суставах, потянулся в кресле. Досмотрел до конца передачу «Новости дня», стараясь не прислушиваться, что там поделывает Варя, выключил телевизор и в какой-то странной задумчивости побрёл в коридор.

В ванной света уже не было, а дверь в спальню прикрыта. Он нажал ручку — дверь защёлкнута изнутри. Как и вчера, бешенство скрутило его, словно голову перетянули чёрным жгутом, из глаз посыпались искры. Но сегодня, у трезвого, не хватило силы даже постучаться. Кошмар какой-то, боже мой!

— Погоди, тварь! — пробормотал себе под нос. — Ты ещё узнаешь, кто такой Хабило.

Но Варя этого не узнала. Пяти утра не было, как она оделась и мышкой-норушкой выскользнула из гостеприимной квартиры. Ей не впервой было исчезать, не прощаясь. Первым поездом, который проходил через город, укатила в Москву.


Неделю спустя, когда Хабило уже переболел этой историей и она стала забываться, подходя к конторе, он заметил, как от парковых зарослей отделился мужик в брезентовой робе и в чёрной кепке, в котором Хабило не вдруг признал Вариного хахаля. Павел Данилович был небрит и чересчур нервно жестикулировал, призывая Хабилу остановиться. Они проговорили недолго, минут пять. Но для Хабилы эти минуты растянулись в вечность, ибо его не покидало ощущение, что в любой миг с ним может приключиться непоправимая беда. Он поначалу попытался держаться покровительственно и небрежно, но Пашута мигом его уравнял.

— Брось кривляться, Петя. Я спрашиваю — ты отвечаешь. Только так. У тебя ведь запасной башки нету, верно?

В устремлённых на Хабилу очах голубело сумасшествие. Людей вокруг никого. Хабило прикинул, что при своей тучности вряд ли сумеет добежать до конторы, и стал послушным и предупредительным. Он заверил Павла Даниловича, что у них с Варей ничего не было и не могло быть греховного, а куда она подевалась, он знать не знает. Рассказал даже про десять рублей, которые она взяла у него взаймы. Кирша пообещал со временем эти деньги ему вернуть, если он ни в чём не солгал. Хабило поклялся, что говорит чистую правду и в подтверждение истово шарахнул себя кулаком в грудь, на что Пашута вторично велел ему не кривляться. На прощание Пашута шепнул ему на ухо, вроде как открыл тайну государственной важности:

— Если ты, сука, Вареньку обидел, я вернусь и душу из тебя вытряхну.

Хабило смотрел, как Пашута уходит вдоль улицы, слегка покачиваясь, точно пьяный или больной, и чувствовал себя так, будто в бездну заглянул, откуда сизым холодом на него подуло. «Хорошо, что Варька укатила, — решил с облегчением. — Вот уж как есть бог спас!»


ВОЗВРАЩЕНИЕ

Улен не считал годы, которые прожил. Он много странствовал, много видел, и дух его укрепился. Жизнь мерялась не временем, а утратами. Азол, верный товарищ, наткнулся на степную стрелу вскоре после того, как они покинули родину. Улен зарыл его в землю и горевал над могилой: оборвалась последняя ниточка, связывающая его с прошлым. Зимы и вёсны сменялись, а он, бесприютный, скитался по чужим краям, постигал чужеземные обычаи, но ни к чему и ни к кому не прилепился сердцем. Однако впечатления долгого пути отпечатывались в его памяти навеки.

Постепенно цель, которую обозначил Невзор, позабылась, но он стремился всё дальше и дальше, пока не достиг берегов тёплого моря. Грозное, благодатное величие этих мест поразило его разум. Он пересёк море, нанявшись гребцом на торговое судёнышко, принадлежавшее двум рыжебородым, бритым наголо братьям, умевшим извлекать чарующие звуки из деревянной доски с натянутыми на неё жилками. Он попытался перенять у них это искусство, но не сумел.

Рыжебородые миролюбиво посмеивались над ним, но однажды ветер накренил судёнышко, и один из них свалился за борт, а Улен прыгнул вслед и выудил неосторожного брата из зелёной пучины.

С тех пор они полюбили его. Они показали ему, как можно знаками, нанесёнными на специальную дощечку иглой, передавать важные известия, которые поймёт только тот, кому они предназначены. Ещё они учили его мудрости общения с людьми разных племён, которая держится на взаимной выгоде и честном слове, подкреплённом кровью.

В заморской стране, где люди умели строить здания из камня, такие прочные, что им не грозили ни бури, ни потоки воды, и такие красивые, что душа обмирала от восторга, в этой стране Улен встретил девушку по имени Селия и прожил с ней целое лето. Его научили управляться с огромными рогатыми животными, послушными человеку и робеющими перед ним, и перепахивать землю железным зубом, вколоченным в деревянные тиски. Вместе с Селией и её родичами он бросал в жирную землю жёлтые семена, из которых можно было сварить и кашу, и горьковатое питьё, утоляющее жажду и дающее телу неутомимость. У Селии были тёмные глаза, куда не проникал дневной свет, и золотистая кожа, и голос, напоминающий журчание родника, и стройное тело, каждым движением выражавшее ласку и игру. Она надеялась, что Улен навсегда останется в их селении, и у них будут дети, но он недолго любил её.

Улен не следил за временем, но однажды услышал зов крови. Минуло пять или шесть лет с тех пор, как он покинул Млаву. Он проснулся утром и, не открывая глаз, ощутил: мир изменился за ночь, душа его полна слёз, и ветер странствий подул в обратную сторону. Он рассеянно взглянул на спящую рядом прекрасную девушку и понял, что она всегда будет ему чужой.

Днём он поймал запутавшегося в травяных силках козлёнка и у чёрного камня принёс его в жертву духам дороги. Гордая Селия, узнав о его намерениях, пригрозила заколоть себя изящным кинжалом — такой здешние женщины носили у пояса под рубашкой. Он не поверил ей, но пообещал вернуться. Он помнил рыжебородых братьев, говоривших, что у человека можно всё отнять, но следует оставить ему надежду. Человек, лишённый надежды, опасен, как скальная змея.

Путь домой занял у него меньше времени, но всё же лишь на исходе второй зимы он очутился в родных краях. Он вернулся оружный, и ярый, злой конь был под ним, а в двух притороченных к седлу мешках тяжелела богатая добыча: куски драгоценного металла, платья, два кубка искусной работы, серебряное блюдо и ещё всякая всячина.

Улен спешил домой, да не поспел к сроку. От опушки леса с унынием оглядывал он пространство, где когда-то был город, полный человечьих голосов, ныне потухший. Кое-где вздымались над землёй обугленные стены домов, обломки деревянных стен торчали подобно остриям стрел из поверженного тела. Кусты и травы проросли на полянах, где прежде были улочки, молоденький лесок наступал с трёх сторон на израненную площадь. Тленом пахло и забвением.

Сдерживая вздох, Улен не раз и не два объехал бывший город, ища случайной весточки от Млавы, но никакой памятки не заметил его пристальный взгляд. Пусто было вокруг, как и у него на душе. Он спешился, пустил коня попастись и долго сидел на чёрной колоде, где прежде стоял дом Брега.

Он думал о том, как чудно сложилась его жизнь, где утрата следовала за утратой, но не было обретений. Любовь к Млаве утихла в нём, свернулась тёплым клубочком в груди, незачем её будить. Отчаяние было ему чуждо, но и сильных желаний он давно не ведал. Зато вера в конечную удачу была беспредельна.

Он вспомнил, как однажды был рабом и плеть жилистого надсмотрщика витала над ним, грозя высечь глаза, но ом не питал ненависти к тому человеку, лишь осторожно уворачивался, как прячутся от ветра и пыли. И потом, во время ночного побега, когда надсмотрщик с воплем кинулся ему под ноги, Улен раздавил ему горло, неощутив злобы, а испытав лишь удовлетворение, какое испытывает человек, размозживший голову гадюке.

Улен почуял шорох за спиной и, не шевелясь, скосил глаза. И вскрикнул от изумления. Из зарослей, точно из небытия, возник чёрный пёс Анар. Конь заржал в глупой тревоге. Дыхание Улена пресеклось на мгновение.

— Анар… — прошептал он. — Ты живой?! Анар! Ты ждал меня?

Поступь Анара была не так упруга, как прежде, и бока были открыты для нападения. Постарел, постарел старый друг. Анар молча склонил голову ему на колено. В помутневших собачьих глазах еле тлела улыбка. Улен почесал короткие уши, погладил твёрдую голову, разминая пальцами бугорки шрамов. Анар признательно по-стариковски покряхтывал.

— Анар, ты уцелел? И ещё кто-то жив? А может, и Млава жива?

Пёс закатил глаза и коротко, зычно взвыл. Улен понял его.

— Пойдём, — сказал он. — Покажешь, где они лежат.

Часть третья

1

Накатилась Москва с её мощным и гулким дыханием. Кто в ней прижился, кого она привадила, тот от неё не спасётся. Полюбить её трудно, забыть невозможно. Есть в ней что-то такое, как в своенравной женщине с тёмным прошлым, что отталкивает и манит одновременно. Глубины её открываются не сразу и не всякому взору, но каждого одурманивает наркотическое движение улиц и великий покой старинных домов. Не чудесами полна Москва, это зря говорят, больше по неведению, а насыщен её воздух смутной памятью былых времён. Хлебнёшь неосторожно, на бегу ли, на случайной ли остановке, и поймёшь, какая истомная, кровяная тоска разлита в ней. Многие пытались — лихие в помыслах, чуждые в родстве, скорые на перемены — изгнать опасный привкус с её площадей и задворков, давили Москву уродливыми новостройками, вожделенно, хоть и с оглядкой, взрывали, выковыривали её храмы, как гвозди выдёргивают из старой подошвы, спиливали железными зубьями машин хрупкие приметы старины, переиначивали улицы — да мало им удалось. Москва всё та же для чуткого сердца, и истинный лик её, как встарь, скорбен и строг. Слезам она не верит, это правда, но для чистой души приветлива и добра.

Пашута вернулся в Москву, надеясь, как Иванушка-дурачок в сказке, окунуться в её купель и заново возродиться, он верил в целебные свойства её многолюдья и тесноты, но всего лишь день пробыл в покое. А потом заметался.

Большую он сделал промашку, даже непростительную для многоопытного мужика, каким себя полагал. Но, видно, уж точно, — и на старуху бывает проруха. Оказалось, за много дней, какие они пробыли вместе, он ни разу не поинтересовался Вариным московским адресом, только по обмолвкам уловил, что живёт она в районе Чистых прудов, неподалёку от магазина «Мужская одежда». Больше того, он и фамилию её — кажется, Дамшалова? — помнил нетвёрдо. Эго ж надо так угораздить! Поди её теперь сыщи.

На второй день по приезде с утра он сидел в скверике, напротив двухэтажного ресторана, любовался лебедями на серой воде и думал мрачную думу. В этот час сквер был малолюден, на скамейках расположились пенсионеры да юные мамы с колясочками. Погода благоприятствовала прогулкам. Радостное майское солнышко искрило сквозь зелень деревьев, лёгкий, ароматный ветерок теребил молодую траву на газонах.

Пашута не сомневался, что скоро увидит Варю. Она где-то близко. Но вот о чём и как они будут говорить? Скорее всего, Варя вычеркнула его из своей жизни и если вспоминает о незадачливом, пожилом кавалере, то не иначе как с насмешкой. Она, наверное, не раз успела перемыть ему косточки со своими столичными друзьями, похожими, разумеется, вон на того джинсового парня, поднёсшего ко рту сигарету с гримасой скуки на лице, будто ему давно опостылели все удовольствия мира. Чего же ты ищешь, Пашута, у Чистых прудов? Какого рожна тебе надо?

А такого и надо, что хочется удостовериться в своей беде. Слишком понадеялся ты на себя, Павел Данилович, вот молния и разнесла твою крепость, кою ты с великим тщанием возводил из прозрачных пуленепробиваемых стен, надеясь, что сквозь эти стены не проникнет в душу никакая докука житейского свойства, и уж тем более гнилая любовная печаль.

Подошёл к нему херувим в голубом комбинезончике, тронул ручкой за колено:

— Дядя-я-я!

В светлых глазах малыша восторг узнавания. Может, он впервые самостоятельно и счастливо догадался, что сидит на лавочке не кто иной, как дядя. Пашута осторожно коснулся ладонью белёсого, воздушного пуха на головке херувима, к матери его обернулся, невзрачной девице с пучком рыжих волос, заколотых яркой защепкой. Он не заметил, как она примостилась на его скамейке. По возрасту девица вполне могла быть подругой Вареньки.

— Славный у вас мальчуган…

Девушка кивнула, но смотрела неподкупно.

— Не приставай к дяде, Петечка. Слышишь, отойди от дяди!

Мальчуган на окрик не обратил внимания. Что-то его заинтересовало в Пашуте. Он смотрел ему в лицо неотрывно и без особой мысли, как умеют смотреть лишь дети, по малости не боящиеся обжечься о чужую душу. На озабоченном личике всплывал постепенно невнятный вопрос.

— Похож я на кого-нибудь? На папу похож? Кто у тебя папа?

Видно, неудачно он ляпнул. Девица вскочила, сграбастала малыша под мышку, усадила рядом с собой и начала одёргивать ему комбинезончик, хотя в этом не было нужды. На Пашуту метнула злой взгляд. «Какой-то я не такой стал, — огорчился Пашута. — Женщины молодые пугаются».

— Что у вас хочу спросить, девушка. Вы вон в тех домах живёте?

— А вам зачем?

Пашута и не рад был, что разговор затеял. После исчезновения Вареньки он слишком остро чувствовал проявления недоброжелательности. Раньше за собой этого не замечал. Раньше ему было, пожалуй, всё равно, как к нему люди относятся. На вражду охотно отвечал враждой, на дружбу — дружбой и ни перед кем не заискивал. А сейчас ему вдруг стало необходимо, чтобы именно эта юная некрасивая мамаша с уродской причёской, кем-то до него, похоже, крепко обиженная, улыбнулась ему приветливо, оттаяла от его слов. Господи, подумал он, какие все мы слабые люди, за деньгами гоняемся, за любовью, а нуждаемся всего лишь в участии.

— Я не грабитель, нет. Вы плохого не думайте. Я смирный человек. Видите, ваш малыш сразу ко мне потянулся. Дети чуют человека, как собаки.

Херувим тем временем, вырвавшись из материнских объятий, спустился на землю и шустро поковылял через асфальтовую дорожку. Изобразив восхищение, даже языком приторно поцокав вслед карапузу, Пашута заметил:

— А что отца у него нету, так это ничего, это образуется. Сегодня нету, завтра два будет. При вашей внешности…

Девушка вытянулась в струнку, мгновенно покраснела одной почему-то щекой, той, что ближе к Пашуте.

— С чего вы взяли, что у него отца нет?

Пашута пригорюнился:

— Опытному взгляду, милая, всё открыто. Вы на мужчин с укором смотрите, это тоже напрасно. Один вас обидел, другой за него расплатится. Поверьте моей седине. Даже хорошо, когда поначалу не повезёт. После счастье будет слаще.

Красавица фыркнула, ручкой небрежно отмахнулась, а ручонка-то цыплячья, воскового отлива, и на ней ноготочки малиновые. С такими ручонками ей, конечно, вообще замуж спешить не имеет смысла. Родила — и то слава богу.

— Вы, кажется, хотели у меня что-то спросить?

— Знакомую я ищу. По годам вам ровесница. Если вы тут живёте, может, знаете её. Варя зовут. Варвара Дамшалова.

Девушка сощурилась с внезапным пониманием, будто сразу всю Пашутину подноготную вызнала.

— Надо же! — сказала с вызовом. — Берётесь советы давать, а сами… У меня, если хотите знать, прекрасный муж. Любит меня до смерти. Известный, кстати, актёр. Сказала бы вам фамилию, не поверите.

— Это уж видно, что актёр, — согласился Пашута. — Да я вам советов никаких и не даю. Мне бы кто посоветовал… Ведь эта Варя, про которую интересуюсь, хоть и не актриса, а тоже ей палец в рот не клади. Она мне сердце вдребезги разбила. Это пострашнее, чем муж-актёр.

— Зачем же вы её ищете?

— Сказать ей надо, что люблю. Если бы раньше сказал, может, она бы не убежала.

Карапуз Петя, угнездившись в рыхлой земле попкой, расшвыривал лопаточкой песок с таким азартом, точно собрался окружить себя противотанковым рвом, но мамаша этого не видела, увлеклась беседой.

— Говорите, мне ровесница? А вам сколько лет?

— Думаете, я старый для неё?

— Ничего я не думаю, — обратила рассеянный взор на своего углубившегося в землю дитятю и с криком: «Ах ты, негодяй!» — метнулась к нему, вырвала, как редьку, из сырой чёрной кучи, приволокла на скамейку, на ходу пытаясь и отшлёпать и отряхнуть непоправимо запачканный голубой комбинезончик, но так неумело это у неё выходило, так истошно заревел малыш, что Пашута вовсе сник. Встал и, буркнув себе под нос: «До свидания, дети!» — побрёл к ресторану. Но всё же услышал вдогонку раздражённое: «Не знаю я Варю, не знаю!» — и оглянулся, и поклонился с благодарностью.

У ресторана постоял, покурил, потом внутрь заглянул: на первом этаже кофе подавали, пирожки, горячие сосиски, он взял порцию, нехотя позавтракал, поглядывая через стекло на сквер. Несвычно было бездельничать, когда добрые люди повсеместно тянут героическую трудовую лямку, а ведь было время, когда помышлял о подобном времяпровождении с лёгкой даже завистью. Почему, думал, человек до самой старости лишён возможности просто бить баклуши, ничего не делать, а сидеть на солнышке и считать в небе ворон? Охо-хо-хоньки, грехи наши тяжкие…

Походил по дворам, заглядывая в подъезды, перечитал все окрестные доски с объявлениями. За фасадами домов, выходящих к Чистым прудам, в глубине прятались лабиринты старых построек, предназначенных то ли для сноса, то ли для обитания всевозможных контор, чьи таинственные таблички вдруг выпрыгивали на глаза, ничего не говоря ни уму ни сердцу. Здесь начинался иной мир, укромный, наполненный приметами старорежимного обихода. И люди тут подчас встречались странные, не похожие на столичных жителей: маленькие старушонки в допотопных чепцах, семенящие от дома к дому по какой-то своей особой надобности, суровые мужики в ямщицких тулупах и валенках, стоящие по двое, по трое у покосившихся дверей и озирающиеся окрест с недовольным выражением, словно дьявольские силы только сию минуту забросили их сюда из рязанских либо тульских угодий, и они ещё толком не очухались. А то вдруг выкатывалась под ноги повизгивающая и рыкающая собачья стая таких противоестественных мастей, что поневоле приходила мысль об их внеземном происхождении. Когда же возникал молодой человек или женщина современного обличья, то было впечатление, что человек этот, как заблудившийся путник, стремглав несётся к дальним воротам, которые вытолкнут его на бульвар, избавят от плена сжатого, чахлого пространства. Тишина тут стояла, как на лесной опушке, и близкие звоночки трамваев вспарывали её, точно лезвием проводили по ушам.

Но чудное дело, Пашуте на этих пыльных задворках легче стало, особенно когда в ноздри пахнуло полузабытыми детскими запахами. В этой ли, в другой ли жизни, но он бывал здесь не раз, в том не было сомненья.

Над одной из дверей висела табличка с надписью «ЖЭК», погнутая и сплющенная, как если бы некий буян изо дня в день колошматил её палкой. Пашута толкнул эту дверь, обитую дерматином, вошёл внутрь, потыкался малость в потёмках, пока не привык, и, наугад постучавшись, шагнул в комнату, где за канцелярским столом, заваленным кипами папок, восседала немолодая женщина в синем халате. Половину комнаты занимал допотопный шкаф столь несуразного, раскоряченного вида, что при взгляде на него тут же хотелось плакать, вдобавок на подоконнике жалобно торчал горшок с полузасохшим цветком алоэ.

— Вы ко мне, товарищ? — спросила женщина домашним голосом.

— Может, и к вам. А вы кто?

— Я здесь главный инженер… Вы по какому вопросу?

Пашута придвинул стул и сел напротив с таким прицелом, чтобы из форточки сквозило на голову — уж больно затхлый стоял здесь воздух.

— Зовут меня Павел Данилович Кирша. Я, собственно, по поводу личной справки.

— Слушаю вас.

Женщина отстранила от себя папки и покосилась на чёрный телефонный аппарат. Возможно, прикинула, успеет ли набрать номер, если Пашута намерен причинить ей зло.

— Ваше как будет имя, если не секрет?

— Лидия Васильевна.

— О, у меня так бабушку звали. Только отчество у неё было другое. Хороший признак, значит, вы мне поможете. Я, Лидия Васильевна, разыскиваю одну девушку, Вареньку Дамшалову. Адреса у меня нет, но где-то она в этих домах живёт. Вы бы не посмотрели в своих списках, может, она там значится?

Женщина, не выразив удивления, потянула ящик письменного стола, пошуровала там и выложила перед Пашутой толстую, с деревянными застёжками папку, где действительно находились списки жильцов, про которые Пашута упомянул наобум. Она деловито разделила бумаги на две части, половину придвинула Пашуте:

— Помогайте, быстрее получится.

На каждом листке по нескольку фамилий с адресами и перечислением кратких анкетных данных. Любопытные списки, и фамилии попадались затейливые, и места работы самые неожиданные, читал бы и читал, как роман, но пришлось Пашуте спешить, чтобы поспеть за женщиной. Минут за двадцать они просмотрели каждый свою долю, и Пашута для подстраховки предложил обменяться бумагами. Женщина кивнула. Но и подстраховка не помогла. Вари Дамшаловой в списках не оказалось. Лидия Васильевна откинулась на спинку стула и посмотрела на Пашуту с сочувствием:

— А у вас сигареты не найдётся, Павел Данилович?

Пашута поспешно извлёк из кармана пачку «Столичных», зажёг спичку. За всё это время их никто не побеспокоил, и даже телефон ни разу не прозвонил. За окном цвёл полный солнца день, а здесь было сумрачно и сыровато, как в корабельном трюме. Дым сигарет надолго зависал, не достигая потолка, причудливыми, сизыми фигурами.

— Хорошо у вас, — оценил Пашута любезно. — Тихо, спокойно. Не дует ниоткуда.

— Тихо, пока аварии нигде нету, — женщина улыбнулась ему интимно, словно они сто лет были знакомы. — А что случись, такая свистопляска начнётся — головы не подымешь… Вам, простите, кем эта Варя приходится?

Пашуту тут же потянуло рассказать милой женщине всё подробно, но это выглядело бы глупо. Поэтому он отделался полуправдой. Сказал, что познакомился с Варей случайно, но очень она ему приглянулась. Точного адреса не успел у неё взять, потому что она потерялась в толпе, в метро, и у него в руках осталась её сумка, которую он непременно должен вернуть, как всякий порядочный человек. «Именно в толпе потерялась», — подумал Пашута про себя.

Лидия Васильевна выслушала полуправду с полным доверием. Но не одобрила.

— Эх вы, мужики, — заметила с укоризной. — Вон что с вами молодые девки делают. А ведь у вас, Павел Данилович, я думаю, и жена есть, и дети? Как же с ними-то будет?

— Нету никого, — обрадовался Пашута. — Один живу.

— Почему так? В разводе, значит?

— И тут не угадали, Лидия Васильевна. Всю жизнь бобылём промаялся. Порча какая-то на мне. Женщины были, не совру, даже несколько, но семью не удалось сколотить. Каждый раз мимо проскакивало. Будто во сне прожил.

— Водочкой баловались?

— И этого не было. Видно, не судьба. Оно и понятно, если кто-то, как сейчас заведено, по пять раз женится, значит, кому-то без пары оставаться. — Пашута спохватился, что слишком долго говорит о себе, а такое редкая женщина стерпит. — У вас-то как с семьёй, всё благополучно, надеюсь?

Хороший у них разворачивался разговор, как в поезде дальнего следования.

— Да как сказать, благополучно ли. Пожаловаться не могу, а радости особой нет. Муж нормальный, два сына, оба в институт пошли. А как-то, знаете, Павел Данилович, придёшь иной раз домой, рухнешь в кресло, и руки лень поднять. Ничто не мило… Ох, не знаю, зачем вам это говорю, прости господи. Жаловаться мне не на что. Всё одно, старую песню наново не перепоешь.

Пашута заинтересовался её словами. Неожиданно было видеть печальную женщину, у которой двое сыновей в институте и муж справный.

— Почему не перепоешь, — возразил он тактично, — Если в сердце заноза, никогда не поздно её вынуть. Чего зря терпеть?

— Не будем об этом, пожалуйста. — Лидия Васильевна потянулась за второй сигаретой, и было заметно, как она вдруг разволновалась. — Простите, не смогла вам помочь. Да, может, и не нужна вам эта самая Варя? Может, померещилось?

— В том и дело, не померещилось. Жить я без неё не могу.

Вот так вырвалось у него словцо, зашкворчало, как масло на сковородке, и посмотрели они друг на друга как бы в лёгком остолбенении. Обоим одна и та же мысль пришла, что лучше бы этой сцены между ними не было, лучше бы им очутиться подальше друг от друга. Так иногда действуют неосторожные признания, произнесённые всуе перед посторонним человеком. Пашута рванулся было откланяться, но неожиданно для себя спросил:

— А вот в вашей конторе никакой работы для меня не найдётся?

— Какой работы?

— Да любой… Я сейчас не при месте. Человек я мастеровой, не капризный. А, Лидия Васильевна? Любая должность меня устроит. Всё равно мне сюда каждый день приходить.

— Прямо не знаю… вы как-то с одного на другое. Какая же работа… Ведь дворником не пойдёте?

Пошутила она, что ли, но Пашута за эту шутку с радостью ухватился.

— Самое то, что надо. Из дворницкой людей хорошо видно… А вакансия есть?

Лидия Васильевна взглянула на него с сомнением, даже с некоторым испугом — не маньяк ли пожаловал, но тут же и успокоилась: что поделаешь, надо выручать человека, раз взялась. И в глазах её, затенённых стёклами очков, на миг такая просияла святость, что Пашута поёжился, как от случайного прикосновения, подумал: нет, не зря его сюда занесло, может, козырная карта ему выпала на руки.

Дальше покатило как по маслу: Лидия Васильевна сняла трубку, с кем-то с одним, с другим посоветовалась, похмыкала, посмеялась… переложила трубку из руки в руку, сделала Пашуте обнадёживающий знак, подняв вверх худенький большой палец, короче, мигом его сосватала. За полтора часа он обернулся за документами, за паспортом и трудовой книжкой, после обеда вместе сходили к директору — мужчине средних лет из новых, который всем своим обликом выражал яростное намерение кардинальной перестройки городских служб; он ничуть не удивился, узнав из трудовой книжки, что Павел Кирша механик наивысшего разряда, а только сочувственно пробасил: «Да, никого она не щадит, родимая!» — и уже к вечеру Пашута обосновался в казённом пристанище — десятиметровой комнатёнке в полуподвале двухэтажного особняка, с незапамятных времён приготовленного на снос. Судя по нахальному виду, с которым этот особняк щерился узкими глазницами окон, он собирался пережить ещё не одно поколение тех, кто на него покушался.

Дворницкая комната была обставлена без излишней роскоши — массивный топчан у стены, обшарпанный столик, пара старых стульев да железный квадратный сейф в углу, запертый давно и навечно. Стены поверх драных обоев заклеены вырезками из журналов, изображавшими преимущественно соблазнительных и мало одетых девиц. Предыдущий дворник, если это он здесь обустраивался, не чурался, видать, эротических грёз. Комнату пропитывал запах подопревшей шерсти, источавшийся скорее всего топчаном.

Пашуте здесь всё понравилось: и дальний обзор из окошка, захватывающий в свой окуляр ноги проходящих поверху людей, и уютный голубоватый абажурчик под потолком, самодельный и пожароопасный, — хорошо было покуривать, поглядывая то на него, то в окошко, и тишина в доме, где, кажется, кроме Пашуты не было ни единой живой души, тишина полупрозрачная и ломкая, как слюда. Вся эта обстановка непонятным образом навевала утешительную мысль, что Варенька непременно должна быть поблизости. Эта комната исключала компромиссы, ибо это был тупик. Даже толстый самоуверенный клоп, бесшабашно высунувшийся из-под карниза и унырнувший в трещинку на стене, не испортил Пашутиного настроения. Пашута уже решил, что переселится сюда завтра с вещами.

Ночевать он поехал домой. А там, не успел вскипятить чай, явились нежданные гости — Шпунтов с Вильяминой.

Владик за те дни, что Пашута его не видел, таинственно перевоплотился из молодого жгучего брюнета, каким был прежде, хоть и погруженного в меланхолию, но задорного и себе на уме, в скромного застенчивого блондина средних лет с блеклым взглядом усталых глаз, подозрительными, тёмными потёками на скулах и осторожными движениями. Зато Вильямина, пожалуй, похорошела, округлилась боками, что-то такое проделала с лицом, отчего крупный нос её мило заострился, а глаза, искусно подмалеванные, приобрели модную, искушенно-невинную раскосинку. Пашута сразу ей сделал комплимент, сказал, что она похожа на манекенщицу из зайцевского салона. Вильямина весело отшутилась: «Ладно, Паша, и ты ничего смотришься!» — усадила Шпунтова в комнате и включила ему телевизор. Вообще создавалось впечатление, что она привела Владика на верёвочке, а он очень этим гордится. По-хозяйски распорядилась:

— Пойдём, Паша, с тобой на кухню, потолкуем. А чай будем пить в комнате. Владик, не скучай!

На кухне, в тесноте, прильнула к Пашуте, уткнулась лбом ему в грудь.

— Пашенька, бедный Пашенька! Что же мы с тобой наделали!

Пашута её не отстранил. Но когда она намерилась поцеловаться по-настоящему, всё же предупредил:

— Ну зачем это, Виля? Не нужно это ни тебе, ни мне. Давай лучше покурим.

Вильямина послушно вывернулась из его рук, которыми он её придерживал, опустилась на кушетку. Ни тени обиды не отразилось на её грустном лице, и Пашута мысленно поблагодарил её за это. Никогда она не была злой бабой. Он в ней не ошибся. Это она, горемыка, поставила не на тот номер. Но, слава богу, кажется, у них с Владиком дело наладилось.

Вильямина подтвердила его предположение. Она глядела на него снизу влажным взглядом, будто провожая куда-то, окончательно отстраняя от себя, но уже и с облегчением:

— Владик расписаться предлагает. Я согласилась, Паша.

— Правильно сделала. Он хороший парень, работящий, культурный.

— А ты как же, Паша?

Пашута удивился — неужели и впрямь его жалеет? Да нет, тут иное, что ей тоже в полной мере свойственно, истовое, женское, то есть когда ей хорошо, то как-то особенно стыдно, что другому рядом плохо.

— За меня, Вилечка, не беспокойся. У меня всё в порядке.

— Сучку эту так и не встретил больше?

На этот вопрос отвечать не хотелось, но Пашута ответил из уважения к новой судьбе Вильямины:

— Нет, не встретил.

— Тоскуешь?

— Зачем это тебе, Виля?

Лицо её посуровело, точно всё прожитое на нём на миг отразилось.

— Передо мной не надо гордость свою показывать. Ты же знаешь. Кивни только, я Владика враз выставлю. Ты прав, он хороший и любит меня, но у меня к нему душа холодная. К тебе я прикипела, Паша, а ты вон как… За что ты так со мной обошёлся? Объясни хоть раз на прощание, чем я тебе не угодила?

Пашута повернулся к плите, молча возился с чайником, заваривал цейлонский, из жестяной коробочки. Он думал, как бы так половчее соврать, чтобы её не оскорбить и чтобы похоже было на правду. Для него это всё пустое, а ей важно, ей ещё долго жить, и дети у них с Владиком, даст бог, заведутся.

— Мы с тобой чем-то схожи, Виля, как брат с сестрой. А она другая. Она для меня загадка.

— Ты от меня ушёл, когда её и в помине не было. Ты от меня так сбежал, будто я кровь твою пила.

Злость в Пашуте ворохнулась. Почему он должен отчитываться? Дадут ему наконец покоя хоть на день?

— Пойдём, там Владик заждался. Ещё чего-нибудь вообразит.

— Не ответишь?

— Нечего отвечать. У меня к тебе претензий нет.

— Зато у меня есть.

Кажется, она всё же настроилась на ссору. Пашуте стало скучно. С бабой всегда так: начнёт за здравие, кончит за упокой. И наоборот. Нипочём не угадаешь, в какой момент её чёрт взбрыкнёт. Пашута сел за стол, опустил голову на кулаки, на глаза нагнал побольше скуки.

— Ты зачем пришла, Вилька? Последние нервы будешь мне мотать? У меня ведь не заржавеет. Как пришла, так и вылетишь отсюда. Со всеми своими претензиями.

— Ты что, Павел?! Я же по-хорошему. Ты чего взбеленился?

— По-хорошему? Тогда пошли чай пить… Надоело, Вилька! А ведь ты ещё, дрянь такая, сама передо мной виновата. Из-за тебя Варвара уехала. Ты зачем в деревню припёрлась? Я тебя звал? Я тебе какие-нибудь обещания давал? Ты чего в меня вцепилась, как в вешалку? Дать бы тебе по башке, чтобы искры посыпались!

У Вильямины, пока она слушала, как Пашута себя заводит, по щеке скатилась крохотная слезинка.

— Ну дай! Дай, если тебе легче будет.

А в Пашуте землетрясение произошло. Каким-то сильным толчком его сперва пригнуло к столу, потом выпрямило, и перед глазами крутнулись огненные столбы. И тут же он обмяк, остыл, неземная усталость его сковала. Слезинка Вилькина просверлила в его мозгу большую дырку.

А она к стене отшатнулась, руки на груди в ужасе стиснула, точно мертвяка углядела посреди шумного бала. Пашута злорадно подумал: «Ага, испугалась, так тебе и надо!»

— Пойдём, малышка, — мягко позвал он. — Чего уж нам делать теперь? Обоих жизнь одурачила. Но тебе она всё с надбавкой вернёт.

За чаем просидели около часа. На Владика любо-дорого было смотреть. Чинный, немногословный, чаёк из чашки в блюдце переливает. С Павлом Даниловичем вежлив, предупредителен. С Вильяминой — как с царевной. Она ворохнуться не успеет, он ей под локоток то медок, то бублик. Бубликов и сухих баранок они ворох принесли с собой. Вильямина бублики любила. Пашута вспомнил: когда она тут жила, он на эти самые бублики даже под подушкой натыкался. «Неужели, — подумал Пашута, — мы все, когда любим, дураками становимся?» Не мог он поверить в перемены, которые так старательно изображал Шпунтов. Эта нынешняя его приниженность впоследствии бедной Вильямине ой как отольётся…

— Ты, Виля, на его уловки, — посоветовал Пашута, — не очень-то клюй. Это он пока тихий и угодливый. Опомнится — даст тебе жару.

— Зачем так говоришь, Павел Данилович? — Шпунтов поднял на него скорбный взгляд. — Ты же ничего про меня не знаешь.

— Кое-чего знаю. Ты, Владик, по натуре балбес и диктатор. Я очень за Вильямину беспокоюсь.

Владик насупился, Вильямина за него заступилась:

— Ты же только сейчас, на кухне, говорил, что Владик хороший парень?

— Хороший, если ему дыхание пресечь.

— Мелешь чего попало, Пашка, — возмутилась женщина. — Вот уж не думала, что ты такой злобный.

— Ага! Защищаешь его. То ли ещё будет. Повезло тебе, Шпунтов. Вильямина — баба добрая. Вот уж ты над ней натешишься!.. Ты погляди, погляди, Вилька! Погляди, каким он меня взглядом ожёг… У него руки загребущие, глаза завидущие. Он тебя, Вилька, сожрёт и косточек не оставит. Я за ним такие дела знаю, после тебе расскажу.

Шпунтов поднялся и побрёл на кухню, якобы покурить. Будто они в комнате не надымили так, хоть топор вешай.

— Ты чего, Паш, совсем спятил? — тихо спросила Вильямина, и некая надежда заново пробудилась в её голосе. Она Пашуте улыбалась, как больному, ладошкой его руку на столе накрыла, погладила. — Ты чего на него набросился, милый? Ведь он ни в чём не виноват. Он страдает, Паша. Это мы с тобой перед ним виноваты.

Пашута отнял руку, поскрёб затылок. Судорога, которая чуть не свалила его на кухне, продолжала его корёжить, не видимая никому.

— Сиди тут, а я пойду извинюсь. Я всегда извиняюсь, когда виноват. Уже два раза в жизни извинялся.

В коридоре постоял у вешалки, потёр виски, подёргал кожу на щеках. Никуда боль не уходила, жгла внутри, сверлила. «Ох, — сказал он себе. — Ох, Варя, чёрт бы тебя побрал!»

Шпунтов сидел в углу, прижавшись боком к холодильнику. Лицо у него было отчаянное.

— А ведь я тебя понимаю, Павел Данилович. Раньше бы не понял, а теперь понимаю. Допекло тебя до самых печёнок. Допекло!

— Допекло, Владик. Стыдно признаться. Я скоро больших бед натворю. Ты лучше Вильку ко мне не таскай.

— Я её беречь от тебя буду.

Пашута достал сигарету из пачки.

— Тошно жить, Владик. Барабанами надутыми ходим по земле. А кто-то по нас палочками дробь выбивает. В ушах звон сплошной.

— Я тебя понимаю, — повторил Шпунтов с усмешкой.


2

Четвёртый день работал Пашута дворником на Чистых прудах. По его ведомству проходило пять домов и окрестности. Хлопот было не так много, но если относиться к своим обязанностям добросовестно, то день прокрутишься незаметно. Раньше у Пашуты было обывательское представление, что дворник — это тот человек, который стоит в разных местах двора, опершись на метлу с унылым, озабоченным видом, а потом на несколько дней исчезает.

В жизни всё не так просто. Вставать приходилось рано, до света, чтобы приготовить бачки к приезду спецмашины, на которой работали двое разбитных, полудикого обличья парней, впоследствии оказавшихся студентами Энергетического института. Ребята эти, Гриша и Гоша, белокурые, жилистые, похожие друг на друга как родные братья, всегда спешили, точно на пожар, и с самого начала отнеслись к Пашуте высокомерно. Они на него пошумливали свысока:

— Эй, дядя! Шустрей вращайся, товар портится.

— Ему нагибаться нельзя, он метлу проглотил.

Гоготали дружно, истово хлопали крышками бачков, гремели своими ухватами, словно на поляне резвились. Пашута их увещевал:

— Потише бы, братцы. Спят же люди. А им на работу вставать. Надо уважение иметь.

Уж неизвестно, за кого приняли Пашуту озорники, но каждое его слово добавляло им веселья.

— Вникай и помни! — вопил Гриша. — Высшие уроки нравственности! Дворник-морализатор — продукт технократической цивилизации.

— Ты, по большому счёту, не прав, гражданин с метлой, — вторил Гоша. — Час не доспят, на работу злее будут.

Пашута в первое утро хотел на них окрыситься, но ему самому смешно стало, когда Гоша, изображая акробата, кувыркался с лопатой возле бачка, а его дружок, наступив на его брезентовую грудь сапогом, зычно провозгласил:

— Умри, раб!

Ребята на поверку оказались добродушные и безалаберные, по молодому делу они сами крепко недосыпали, криками и прибаутками старались себя взбодрить, чтобы на лекциях не опозориться. Деревенские ребята, хлебнувшие уже столичной жизни по ноздри, но деньги они промышляли честным ассенизаторским трудом. Когда поближе познакомились, Гоша объяснил Пашуте своё понимание жизни:

— Ты человек городской, Павел Данилович, к тому же философского склада, раз до такой службы докатился. Тебе наши трудности в диковину. К тебе научно-тех-нический прогресс через форточку влез. Ты его давно ждал и от всей души ему рад. С нами дело иное. Деревенского мужика городская культура с ног сбивает. Она к нему под рёбра входит, как нож. Он ведь горькую запивает, чтобы от её чрезмерных доз уберечься. Культура и прогресс, Павел Данилович, это порождение дьявола, а не здравого человеческого рассудка. Разве нормальный человек станет по доброй воле сам себя убивать?

— Не понял, ты про что?

— Про то, что урбанизация рифмуется с канализацией. А которые, как мы с Гришей, чудом от культуры оборонились и не сломались, тем приходится на своём горбу за вами мусор вывозить.

Его дружок добавил:

— Мы с Гошей против всякого фарисейства и девальвации натуральных ценностей. Мы за мир, понял, дядя?

Пашута, видя, что они сверх меры умны и словоохотливы, решил поделиться с ними своей бедой. Он им рассказал, как Варю потерял и найти не может. Студенты выслушали его с недоумением:

— Так ты вон чего… Так бы и сказал, что тебе молодая баба нужна. А, Гриш?

— Точно. Зинку ему надо привести. Слышь, Данилыч, мы тебе Зинку сосватаем. Она тебя враз обиходит. Всех на свете Варвар забудешь. Такая ловкая девица, поверь слову. От твоего несчастья самое лучшее лекарство. Без отца, без матери росла. У ней кличка — «Пропеллер». Все твои страдания в клочья разнесёт. Век нас благодарить будешь. Только приоденься завтра, рубаху новую купи. В этом фартуке ты как-то не смотришься. Душ у тебя есть в халупе?

Они вертели Пашуту из стороны в сторону, ощупывали, одёргивали. Гриша рвался собственноручно ему укладку новую сделать, и так они дико ржали, что из подвала два чёрных кота вылезли поглядеть на неслыханное представление. В иное время Пашута шуганул бы от себя озорников в два счёта, но сейчас ему были приятны их выверты. Его тронуло, что парни не отмахнулись от него, а готовы хотя бы насмешками растормошить и ободрить. Одиноко ему было, ох как одиноко.

Днём время пролетало незаметно. Прибрав в подъездах и для виду поковырявшись возле клумб, он возвращался в свою конуру, где разогревал на плитке нехитрый обед, обыкновенно какой-нибудь супчик, приготовленный из пакета, к нему хлеб да колбаса, да молоко. Потом отдыхал часок, развалившись на топчане, то ли спал, то ли так лежал, затем готовил себе чай, заваривая как можно крепче. Чай пил с печеньем или вафлями, а то и тортиком себя баловал. Ближе к вечеру отправлялся навестить Лидию Васильевну, с которой у него установились дружеские отношения. Если заставал одну, а это обычно так и бывало, они вместе выкуривали по сигарете и делились впечатлениями дня.

Лидия Васильевна никогда не заводила первая разговор про Вареньку, но понимала, что Пашута затем и пришёл. Она теперь была в курсе всех подробностей и согласилась, что с ним приключилась настоящая любовь, о которой многие знают только понаслышке,

— Если бы блажь была, — в который раз убеждал её Пашута, — я бы давно перемогся, верно? Я калач тёртый, кое-чего повидал на свете. Понятно, обману много в интимных связях. Но бывает и настоящее. Вот мне всё время плакать хочется, это же стыдно кому сказать, как я характером ослабел, Лидия Васильевна, страшно подумать… Может, к врачу обратиться, к психиатру?

— Почему бы и нет, — соглашалась Лидия Васильевна. — Сейчас есть хорошие таблетки. Тазепам, например. Я сама иногда приму таблеточку — так уютно делается. Сны лёгкие снятся. Да я вам завтра принесу.

Обсудив сердечные дела Пашутины, они переходили к менее насущным вопросам. Пашута всё пытался выяснить, почему Лидия Васильевна такая грустная, хотя вроде всё у неё нормально — двое сыновей и прекрасный муж. Лидии Васильевне не то чтобы тема была неприятной, но как-то она её избегала.

— Всё же это чудно, — начинал Пашута после паузы. — Со мной пусть, я человек пропащий. Но вы от чего в печали, дорогая Лидия Васильевна? Красивая, при солидной должности…

— Не надо. К чему об этом говорить? Не хочу.

— Уж не погуливает ли ваш?

— Какой вы, однако, прилипчивый человек, Павел Данилович! Погуливает — я бы простила…

От новой приятельницы Пашута уходил с ощущением частичного обновления — так тяжелобольные выходят из процедурного кабинета, получив обезболивающий укол, и неизменно натыкался на мужчину неопределённого возраста с землистым, точно проморённым лицом. Мужчина был облачён в заношенную тройку стального цвета, шею его охватывал мятый синий галстук, к Пашуте он кидался так, будто они заранее договорились о встрече. Звали его Вадимом.

— Ну что, как она? — спрашивал быстрым голосом. Этот вопрос относился не к чему-нибудь конкретно, а к самому течению жизни.

— Ничего, утряслось, — отвечал Пашута. — У тебя как, Вадик?

— А тоже ничего. Рублик с полтиной имею. Добавишь?

— Мне нельзя. На службе.

Мужчина привычно огорчался:

— Что ж это мужик ныне пошёл ненатуральный. Я вижу — новый дворник. Обрадовался. Думал, компания будет. Ты вроде из себя интеллигентный. А оно вон как оборачивается… Да при твоей должности, хочешь знать, положено в просветлении быть.

— Не-е, никак не могу. Уволь. Следят за мной.

Услышав о слежке, мужчина мгновенно испарялся, и позже Пашута встречал его уже после отоваренного рубля. Вид его был неузнаваем. Землистые щёки отливали багрянцем, волосы сбиты на сторону, как у Гитлера, синий шнурок галстука торчал из бокового кармана. Он становился громогласен и, расположившись посреди детской площадки на качелях, задорно окликал всех проходящих. Заметя Пашуту, сваливался с качелей и семенил к нему. Очи его счастливо сияли, как у заговорщика накануне восстания.

Несчастье этою человека Пашуте понятно, но разговаривать с ним было скучно. Он многих похожих перевидал, сломавшихся под ношей бытия.

— Уйди с дороги, брат, зашибу, — предостерегал Пашута беззлобно. И больной страдалец, поверив предостережению, исчезал с глаз.

По вечерам Пашута в ожидании сна лежал на топчане в каморке, перелистывал «Огонёк» (две толстые годовые подшивки обнаружил под топчаном), прислушивался к уличным звукам. Затейливо скрещивались в голове витки воспоминаний. Стоило прикрыть веки, и тут же чудилось, что он в Глухом Поле, на дворе ясный день, и Варенька в соседней комнате что-то малюет на белых листках, при этом забавно поджимает губки. Доброе это было видение. Но чаще он думал вот о чём. Как могло случиться, что такого сильного мужика поработила молоденькая, несмышлёная девица? Она играючи извлекла из него какой-то главный стержень, и он вдруг задёргался в её руках, как тряпичная кукла. Как это ей удалось?

Пашута не зарекался от неожиданностей, могущих навалиться на любого человека, не зарекался ни от болезни, ни от слабоумия, ни от тюрьмы, ни от сумы, но если бы кто год назад намекнул ему, что его ждёт именно такая участь, он бы только усмехнулся про себя. Кого угодно может одолеть женщина, только не его. Он знал им цену — она никогда не казалась ему чересчур высокой. Да и не была Варенька похожа на тех, которые одолевают, которые несут в себе ведьмино начало. Ни ядовитых зубов, ни тайных уловок, коими сильна их порода, у неё не было.

А вдруг и впрямь есть люди, предназначенные друг другу, но при встрече только один догадывается об этом, а другой — нет. Варя — его женщина, какая ни есть, плохая или хорошая, но вся его, для него рождённая, другой не надо. Но встретились они невпопад. Вот и вся разгадка. Время не совпало, и это помешало им соединиться. Она не узнала его. Нет тут её вины. Может статься и так, если предназначение существует, то спустя сроки Варя опомнится и выразит ему запоздалое сожаление.

Смешны были мысли Пашуты, но он их не гнал, а лелеял: они навевали спокойные сны. Он ведь не очень и стремился разыскать Вареньку. Пока душа её витала поблизости, не зная о его присутствии, он мог тешить себя выдумками, у него оставалась надежда, которую при свидании, возможно, она убьёт одним пренебрежительным словом. Всё в ней было желанно ему, но и всё враждебно…

В первый день, когда он остался ночевать в дворницкой, к нему заглянули две жилички с третьего этажа и, извинившись за поздний визит, пожаловались, что их который вечер подряд беспокоит шум на чердаке. Они уже обращались в милицию, но обнадёживающего ответа не получили. Дамы были преклонных лет, обе сухонькие, опрятно, с претензией на старинную моду одетые. Обе кутались в одинаковые белые пуховые шали.

— А вы, случайно, не сёстры? — поинтересовался Пашута.

Они подробно ему объяснили, что действительно находятся в дальнем родстве, живут совместно долгие годы и потому стали как бы на одно лицо. Он не первый их об этом спросил. Это им приятно. По их наблюдениям, когда люди привязываются друг к другу и имеют общие взгляды, то постепенно притираются и внешне. Точно так домашняя собака с течением времени приобретает черты хозяина или, наоборот, хозяин становится её копией.

Пашута с ними согласился, хотя разговор по позднему часу показался ему несколько неуместным и тревожным.

Вместе с дамами он поднялся на третий этаж и через люк проник на чердак. Женщины остались ждать его на лестничной площадке. Они снабдили его крохотным фонариком-жужжалкой, и при слабом свете он добросовестно облазил чердачные углы. Здесь было много наворочено разного хлама. Пашута дважды приложился головой о стропила и поранил колено о железную скобу. Но старания его не пропали даром. Он обнаружил уютное местечко, явно обихоженное человеческими существами. В закутке между переплетениями труб возвышался ящик, покрытый клеёнкой, а вокруг расставлены ящики поменьше. Ящик-стол завален остатками пиршества: селёдочными огрызками, кожурой от колбасы, обломками хлеба, тут же — мутный стакан гранёного стекла. Пашута его понюхал: о да, совсем недавно из него пили бормотуху. Уж не Вадима ли это личный загончик? Да нет, скорее всего обосновалась тут, в стороне от придирчивых глаз, компания трудных подростков.

Женщины встретили его нетерпеливыми вопросами, но он им ничего не открыл, а только пообещал регулярно наведываться и, если обнаружатся злоумышленники, непременно сообщить. Он так и сказал:

— О результатах следствия сообщу вам лично, дорогие сёстры.

Благодарные дамы пригласили его на чашку чая. Пашута засомневался: прилично ли одинокому мужчине навещать одиноких женщин в столь позднее время. Дамы переглянулись, а потом та, которая постарше, важно изрекла:

— Пусть вас это не беспокоит, милый друг. Наша нравственность, увы, давно под защитой наших лет.

Это выражение он запомнил и решил при случае блеснуть им в разговоре с Варенькой. В небольшой комнате, похожей на музейный запасник в макетном исполнении, они пили чай с малиновым вареньем и с кексом домашней выпечки. Пашута быстро проникся к гостеприимным дамам симпатией и, естественно, поделился с ними горем. Они опять многозначительно переглянулись, что было у них, похоже, ритуальным действием, и утешили Пашуту. Манера говорить у них была такая: одна начинала фразу, а вторая её с середины подхватывала и заканчивала.

— Хорошо, что вы потеряли свою Вареньку, Павел Данилович. И не пытайтесь искать. Блажен, кто не допил до дна. Сейчас ваша история романтична, а потом вдруг обернётся пошлостью. Поверьте, любезнейший, любовь — это иллюзия. Хороши и поэтичны лишь мечты о ней.

Пашута был обескуражен.

— Вы советуете забыть Вареньку? Вот уж, честно говоря, от вас не ожидал.

— Зачем забыть, зачем? Вы не поняли, Павел Данилович. Живите воспоминанием, как мы живём. Разочарование вас минует, а хуже всего в любви именно разочарование. Неужели вы намерены уподобиться безумцам, которые разводят в убогих хижинах бесчисленное потомство, заведомо обрекая малюток на страдание? Наш больной мир плохо устроен для счастья. А так… Павел Данилович, не забывайте бесценную Вареньку, но не ищите её!

Дамы раскраснелись, потянулись друг к дружке, их очи заискрились над чайным столом подобно двум парящим светлячкам, они уже обращались не к Пашуте, а к каким-то давним упованиям. Он понял, что засиделся в гостях. Но он не был поколеблен. Уходя, упрямо заметил:

— Всё равно её найду, шлюху бессовестную, хотя вы правы во всём. Я её найду, а там уж видно будет. Со мной шутки плохи.

Как-то Пашута засиделся в тениоранжевого «гриба», удобно устроив ноги на перевёрнутом мусорном ведре. В этот безоблачный час предвечерней сиесты, с аппетитом затягиваясь сигаретным дымком, он думал о том, как поскорее поменять замок на кладовке с инструментами, а то нынешний запор любой пацан отколупнёт гвоздём. От этих мыслей его отвлекло появление сутуловатого мужчины, вошедшего во двор не через арку, как положено, а пролезшего через дыру в заборе. Пашута взглянул на мужчину, и сердце его ёкнуло. Пришелец был светловолос, несообразен в движениях, одет в приличный зеленоватого оттенка костюм, сидевший на нём мешковато, в правой руке держал жёлтый «дипломат», гoлову прятал под парусиновой кепчонкой молодёжного покроя. По тому, как он топтался посреди двора, беспомощно озираясь, можно было предположить, что он из тех хлипких интеллигентов, кто тратит уйму времени на решение проблем, которые для приспособленного к жизни человека яйца выеденного не стоят. Но главное было в том, что с помятого, утомлённого лица смотрели на Пашуту до гула в ушах знакомые, светлые Варины глаза, только без их отчаянного блеска, а напротив, смягчённые выражением затаённой навеки обиды.

— Вам чем-нибудь помочь, товарищ? — с напряжением спросил Пашута.

— Извините великодушно, — подстраховался пришелец. — Вы, случайно, не на стройке работаете?

— Я здешний дворник, к вашим услугам.

В кратковременном общении с обитательницами третьего этажа Пашута поднаторел в аристократическом слоге.

— Видите ли, у меня некоторое затруднение… До зарезу нужна изоляционная лента. Без неё хоть домой не иди. Я сунулся в соответствующий магазин — что вы! Они там удивились. Вот, посоветовали обратиться на стройку.

— Но где же вы тут видите стройку? — Пашута поинтересовался просто так, чтобы собраться с мыслями. Он не сомневался, что перед ним Варин отец. Это судьба его послала за изоляционной лентой. Пожалуй, он постарше Пашуты лет на десять. И то хорошо.

— В том и закавыка, — вдруг обрадовался мужчина. — И я им в магазине так сказал. Где же я стройку найду? Да и потом — что значит стройка? Это же не торговые ряды… Но вы не подумайте, я готов заплатить. Деньги у меня есть. Елена дала три рубля, но велела без ленты не возвращаться. У нас, видите ли, кое-где оголилась электропроводка. Ну и что-то ещё такое ей хочется починить.

Пашута пошёл ва-банк.

— Как вас зовут, товарищ?

— Олег Трофимович, — ответил мужчина с готовностью, лишь в глазах мелькнула серая тень, как у человека, который сообразил, что, похоже, вляпался в неприятность.

— А фамилия ваша как будет?

— Дамшилов. А вам зачем?

— Чтобы знать, кого из жильцов обеспечиваем инвентарём, — солидно объяснил Пашута.

Он привёл Вариного отца в кладовку. Пока копался на полках в жутком хламе, накопленном поколениями добросовестных работников, смешливо прикидывал, что сделал бы Олег Трофимович, скажи ему Пашута, что домогается его дочери. Что бы он сделал? Скорее всего извинился бы за то, что ничем не может помочь. Пашуту подмывало проверить это предположение, но он сдержался. Теперь не до озорства. Теперь… Ленты в кладовке не оказалось.

— Надо у меня в хибаре поискать, — обнадёжил Пашута огорчённого соискателя. — Я недавно на этой работе, ещё сам толком ничего не разведал. Пойдёмте со мной. Это вон в том подъезде.

Пашута, конечно, знал, где взять ленту, она наверняка есть у жэковских слесарей в дежурке, но, пользуясь младенческим неведением Вариного родителя, он надеялся завязать знакомство потуже и мучительно соображал, как бы произвести на Олега Трофимовича приятное впечатление. Не то чтобы он собирался как-то так особенно себя подать, чтобы образованный человек разглядел в нём возможного жениха своей дочери, об этом грешно думать, но всё же рассчитывал неким неожиданным поступком или умными речами себя хоть малость облагородить в глазах важного гостя.

Он втолкнул упирающегося интеллигента в свою каморку, зажёг свет и, для виду помявшись, с азартом ринулся к железному ящику сейфа.

— Всё в порядке, Олег Трофимович, наше дело в шляпе. В сейфе уж точно полно изоляции… Небольшая заминка — ключа у меня нету. Но мы его сейчас и так раскурочим. Вы присаживайтесь поудобнее. На топчан садитесь, не стесняйтесь. Он чистый.

Олег Трофимович, несколько оглушённый внезапной расторопностью дворника, послушно опустился на топчан и даже задымил предложенной сигаретой. Пашута долго возился с проклятым ящиком, сломал отвёртку, один за другим погнул несколько ключей, какие были у него на связке, но взломать сейф не удалось. Хитрый замок был смонтирован топорно, но на века. В отчаянии он присел отдышаться на колченогий стульчик. Олег Трофимович, сняв очки, смотрел на него близоруко просветлённым взглядом. Он как-то весь обмяк на удобном Пашутином топчане.

— А почему, собственно, э-э-э…

— Павел Данилович Кирша.

— Почему, собственно, Павел Данилович, вы решили, что изоляционная лента в сейфе?

— А где ж ей быть? Вещь дефицитная, значит, спрятана надёжно. Что же делать с этим уродом? — Пашута пнул сейф пяткой. Стульчик под ним скрипнул и накренился.

— Удивительное дело. — Олег Трофимович глядел куда-то мимо Пашуты повлажневшими глазами. — Сколько хороших людей вокруг… Вы меня сейчас так растрогали, уважаемый Павел Данилович, стараетесь помочь, а ради чего? Не ради же только денежного вознаграждения.

— Найду ленту, копейки с вас не возьму, — пообещал Пашута. — Я на деньги неприхотливый. Что есть они, что нет — мне без разницы. А тем более, сколько ни дай, всё мало.

— Истинно так… Человек помогает человеку в силу своеобразной душевной потребности. Мы об этом забываем и потому живём скверно, пошло… Елена говорит, без ленты не возвращайся. Хоть раз, говорит, прояви себя мужчиной. Разве в этом суть? Эх, Павел Данилович! Нам бы сейчас самый раз опрокинуть по стопочке, а? Я бы за милую душу. Такое настроение вдруг образовалось. Мельтешишь, суетишься, продыху не знаешь, а вот встретишь случайно доброго, бескорыстного человека… всё просветляется. И утерянный смысл, представьте себе, заново обнаруживается.

— Вы посидите, — сказал Пашута, — а я мигом.

— Да что вы, я же так, к примеру.

Но Пашута был уже на улице.

Ему повезло, он сразу наткнулся на Вадима. Спросил, не здороваясь:

— Где взять?

Вадим заполошно вздыбился:

— За углом налево. Жми, парень! Четырнадцать минут осталось.

Через полчаса, мужественно одолев вторую стопку (раз уж сам затеялся), Олег Трофимович меланхолически оповестил:

— Понимаете, Павел Данилович, Елена замечательная женщина, чистоплотная, отзывчивая, мне с женой повезло, чего бога гневить… Но слишком, что ли, она суетная, неврастеничная. От неё много шума по пустякам, это утомляет. И потом, разумеется, привыкла верховодить. Тут, представьте себе, наследственное. Отец у неё слабый был человек, пьющий, вечно виноватый, а мать — напротив, властная женщина, волевая, из тех, знаете ли, которые коня на скаку остановят. Естественно, своим муженьком всю жизнь помыкала, он пикнуть лишний раз боялся, а Елена детским умишком всё это впитывала. Так у неё и сложилось представление, что женщина в доме — непререкаемый авторитет, и это будто бы в порядке вещей. Судить не за что, она другого не видела. Но мне каково? Молодыми были, влюблёнными, я и тогда замечал за ней: ни в какой мелочи уступить не может, ну просто не способна. Мир перевернётся, если она уступит. И всё это на нервах, на истерике. Я полагал, с годами помягчает, семья, дети её переменят — куда там! Только хуже стало. Бывает, из-за ерунды какой-нибудь, на скатерть, допустим, чаем капнул, — с такой ненавистью смотрит, как на лютого врага. И во мне ответное раздражение накапливается. Попался бы ей другой человек, пожестче, стукнул бы кулаком, дверью хлопнул, она бы опомнилась. А я не могу. По мне легче стерпеть, чем скандал. Я от женского визга совершенно теряюсь. Ну а Лена, понятно, вообразила, что я тряпка, раз сопротивление не оказываю. Вот блажь пришла, выгнала за лентой… Да что лента…

Олег Трофимович помрачнел, заглянув в дали семейного счастья, жалко улыбнулся, моргая близорукими глазами, — того и гляди прослезится.

— А дочка? Дочка на вашей стороне?

— Откуда вы знаете, что у меня дочка? — удивился Дамшилов.

— Так почему-то показалось, — исправился Пашута.

— Вы угадали. Дочка. Единственная… И на её воспитании деспотизм материнский сказался. Но я вины с себя не снимаю. Уж в этом вопросе отмалчиваться преступно. Но я рассчитывал — само моё присутствие должно оказать влияние. Принципы, Павел Данилович, передаются не на словах, а через живой пример. Словами они только закрепляются. Оказалось, и закреплять особенно нечего…

Олег Трофимович водрузил на нос очки, пристально поглядел на Пашуту: что ты за человек, мол, и по какому праву устраиваешь допрос? Пашута порезал ещё колбаски, лучок и редиску пододвинул поближе к гостю, в стопочку подлил немного. Душа его застыла в горькой истоме.

— Варька вообще родителей не признаёт, — продолжал исповедоваться Олег Трофимович, хотя Пашута его больше не подначивал, понимал, что и так слишком далеко зашёл. — Ни мать, ни отца… У неё переходный возраст затянулся. Девица своенравная, гордая, со всякими талантами. В институт не поступила, пропадает из дома, не спросясь, на недели. Запуталась, наверное… Самого худшего я жду, а помочь ничем не могу. Вы представляете, каково это, когда нечем помочь родному дитяти?.. Такая крохотуля была, ласковая, выдумщица… Больно это, Павел Данилович, так больно!

Последние слова, произнесённые на выдохе, криком отозвались у Пашуты в ушах. Он подумал, что после такого трудного разговора Олег Трофимович вряд ли захочет его когда-нибудь видеть. Так бывает, он знал по себе. Кому невзначай откроешься незащищённым нутром, того лучше бы на свете не было.

— Всё образуется, Олег Трофимович. С детями всегда большие хлопоты. А потом наладится.

— Уже наладилось, — равнодушно заметил Дамшилов и тут же засобирался, заторопился. Схлынула волна откровения, пора было обоим возвращаться на круги своя. Только — увы! — Пашутин круг замыкался как раз там, куда спешил Олег Трофимович.

— Вы бы адресок оставили, я занесу ленту. Завтра занесу.

— Не стоит затрудняться, впрочем… — Он назвал дом и квартиру. Молчком выдвинулся из комнаты, пропал. Пашута не догадался его проводить. Номер Вариной квартиры горел в башке, как тавро. Глядя на разорённый стол, на недопитую бутылку, Пашута ни о чём не думал, словно растворился всеми клеточками в вечерней тишине, словно несло его в утлой лодчонке по тёмной реке и нигде не было видно берегов.


В НОВЫЙ ПУТЬ

— Я утомился ждать тебя, Улен, сын удачи, — такими словами встретил его Невзор. В старом, с седыми волосами, полуослепшем человеке трудно было признать могучего и мудрого вождя, но Улена давно не обманывали роковые приметы времени. Тлеющий под пеплом уголёк иногда хранит больше жизни, чем гибельный лесной пожар.

— Млаву увели в полон… Но она жива. Это всё, что я знаю о ней…

Улен склонил голову в знак того, что принял известие как должно. Торопиться им было некуда. Перед ними угощение — просяные лепёшки, нарезанное большими кусками копчёное мясо кабана, кувшин с терпким травяным питьём. Тлела лучина в плошке. Тёплый ночной ветерок всплесками накатывал на плетёные стены хижины. Так можно просидеть хоть вечность, коли есть о чём говорить.

— Ведаю, ты пойдёшь за ней, — продолжал Невзор. — У тебя нет иной судьбы. И это хорошо… Открою тебе то, что сам уразумел лишь за долгие годы. Россичи неистребимы, но скудны разумом. Степняки, у которых лики как смеющаяся луна, застали нас врасплох. Но они слабее нас. Дух жизни накапливается поколениями, племя поднимается медленно, как дерево, но из года в год раскидывает побеги всё шире. Мы сильны, потому что молоды, но в этом и беда. Мы не умеем помышлять о будущем, а прошлое у нас коротко, как остриё стрелы, на него не обопрёшься. Те, которые приходили, алчут чужой крови, чтобы продлить свои дни, и живут минутным торжеством. Но за ними опыт побед. Они ненасытны и жестоки. Однако наступит срок, и мы расплатимся с ними.

— Я понял тебя, мудрый Невзор, — сказал Улен. — Но когда наступит этот срок?

— То никому не ведомо. Каждое поколение засевает новое поле, и каждый из живущих оставляет на нём своё семя. Эти семена прорастают в потомках.

Улен отпил глоток из берестяной чаши. Он на миг смежил веки, и душа его растеклась далеко по ночному миру.

— Ты умрёшь в этом лесу, Невзор. Я уйду за Млавой и сгину на дальней стороне. Какой прок от того, что мы жили?.. Прости, это печаль говорит за меня. Я вернусь, а ты дождёшься меня. Мы построим новый город.

Невзор запрокинул голову, и по его седой бороде запрыгали звёздочки влаги. Он пил жадно, точно никак не мог напиться. Потом ответил Улену:

— Если ты погибнешь, враги узнают цену россичу. Когда ты их догонишь, многие пожалеют об этом походе. Разве не так, сын удачи?

— Надеюсь, — сказал Улен.

Невзор хлопнул в ладоши:

— У меня есть для тебя подарок.

В ту же секунду чья-то рука приподняла полог и втолкнула к ним мальчугана лет пяти, смуглого и полусонного. Он забавно раскачивался на крепких, коротеньких ножках и из-под прищуренных век беззастенчиво оглядывал трапезничающих.

— Тебя кто-то обидел, мальчуган? — спросил Невзор, тая в горле смех. Впервые его голос пророкотал звучными, памятными Улену струнами.

— Я спал, — буркнул малыш. — И во сне хотел убить гадюку. Старуха Невзея разбудила меня и притащила сюда.

Улен спросил:

— Как тебя зовут, дитя?

— Проша. Прон.

— Чудное имя. Так назвала тебя мать?

— Да. — Мальчик отвечал с достоинством, коротко и внятно.

— Ступай, Проша, — ласково произнёс Невзор. — Убей во сне свою гадюку.

После ухода мальчика Невзор и Улен некоторое время сидели молча, и их молчание напоминало трещину в древесной коре. Оно было тяжко обоим.

— Старая Невзея спасла мальчика, — сказал Невзор. — Ты видишь, он умён. Млава родила тебе хорошего сына. Он не похож на других.

— Он и на меня не похож, — усмехнулся Улен.

— Он твой по сердцу. Подожди, скоро тебе снова захочется его увидеть. Любовь к ребёнку входит в мужчину постепенно.

Наутро Улен пошёл к Невзее, и она рассказала ему про тот страшный день. Они прятались с Прошей в отхожей яме и чуть не задохнулись. Ночью переползли в лес. Духи хранили их хрупкие жизни. Они видели, как корчились в предсмертных муках сильные мужчины, как чужеземцы, визжа, бросали в костры детей, забыв, что сами вышли из тёплой женской плоти. Даже тем, кто не сопротивлялся, они для забавы ломали хребты и упивались зрелищем продолжительной смерти. Камни истекали кровью в тот день. Но мальчик, пока они выбирались из проклятого города, хранимые тенями предков, ни разу не заплакал. Глаза его источали не страх — ненависть. У самого леса он подвернул ножку, но не дался ей на руки. Он никого не подпускал к себе, царапался и кусался. И почти два дня не брал в рот еду. Он сказал: «Скоро вернётся отец, он отомстит». Это необыкновенный малыш. Невзея вынянчила много детей, своих и чужих, но таких не видала. Горе тому, кто встанет у него на пути, когда он возмужает.

— Вон как! — сказал Улен, выслушав длинный рассказ. В благодарность он подарил старухе серебряную чашу с диковинными узорами на стенках. Невзея поклонилась ему и спросила как о чём-то непреложном:

— Ты разыщешь их, воин?

— Я отправлюсь через два дня, — ответил Улен.

Он пошёл искать маленького Прошу и обнаружил его в травяном укрытии неподалёку от хижины вождя. Мальчик сидел на земле, расставив толстые ножки, и возводил из палочек домик. Перед ним лежал Анар и наблюдал за игрой. Улен подкрался неслышно, он давно не умел ходить по-другому, но Анар почуял его, покосился и дружески тряхнул хвостом. Мальчик разговаривал с собакой, советуясь с ней, куда воткнуть очередную палочку.

— Ты — пёс и не умеешь строить, — говорил Проша. — У тебя нет рук. Посмотри, какая получается крыша. Мало кто построит такой дом. Отец ещё пожалеет… Я бы сам освободил мать, но не знаю дороги. Тебя я бы взял с собой, Анар. У тебя крепкие зубы, ты бы мне пригодился. Я возьму лук и пробью главному хазарину глотку стрелой. А ты загрызёшь остальных.

— Хорошо придумал, — заметил Улен. — Но хватит ли у тебя силы натянуть большой лук?

Мальчик обернулся, в тёмных глазёнках мелькнула досада.

— Когда я вырасту, — сказал он, — то уж не буду подбираться к детям, как дикая кошка.

Улен присел на корточки, потрепал по холке Анара. Пёс равнодушно зевнул.

— Постарел Анар. Прежде он никому не позволял до себя дотрагиваться. Видишь шрам, сынок? Это следы его зубов. Помнишь, Анар?

— А этот откуда? — мальчик ткнул пальцем в причудливо изогнутый рубец на предплечье Улена.

— Долгая история, — улыбнулся Улен. — У меня много шрамов.

— Наверное, и у меня будет много, — вздохнул мальчик. В повадке его проступала недетская властность, и Улену было приятно смотреть в ясные, пристальные глаза. Да, у этого человечка будет много шрамов.

— Расскажи что-нибудь про маму, сынок. Я так давно её не видел.

Мальчик взглянул на него подозрительно, но не заметил подвоха. Вдруг насупленное его личико, полное тайной печали, просветлело и на нём проступила задорная гримаска Млавы.

— Возьми меня с собой, отец!

— Не могу.

Мальчик хмыкнул что-то неразборчивое и отвернулся.

— Когда вернусь, — пообещал Улен, — я научу тебя всему, что должен знать воин.

Мальчик, забыв обиду, доверчиво привалился к его бедру, не замечая, что раздавил пяткой с тщанием возведённый домик.

Через день Улен покинул поселение. Конь под ним был лютый, степной. Анар увязался за хозяином и, спотыкаясь, роняя из пасти розовую пену, бежал следом так долго, что Улен испугался, как бы он не сдох на бегу. Он спешился и обнял старого друга за жилистую шею.

— Останься, Анар. Храни мальчика от бед. Это мой сын. Млава ошиблась, думая иначе. Что ж, ошибаются и духи. Прощай, Анар!

Когда оглянулся в последний раз, пёс сидел на том же месте. Улен подумал: нельзя обмануть судьбу, но можно её осилить. Прощай, Анар!


3

«Как ты уехал, Пашка, всё расстроилось по твоей милости. И опять я при разбитом корыте. Ну да бог тебе судья. Твоё увлечение Варенькой я понимаю, жалею, что не сумел помочь в этой беде. Я вёл себя как свинья, но не суди строго. Наша общая (надеюсь) мечта рушилась, мечта о вольной жизни, и как-то я не мог до конца поверить, что тебе важнее совсем другое. Меня угнетает, что я был нечуток. У кого ждать поддержки в трудные минуты, если друзья только собой заняты. Но тут, конечно, сыграло роль ещё одно: мне дико представить, чтобы тебя сбила с толку смазливая девица. Прости, что так говорю о Варе. Теперь-то, очутившись у разбитого корыта, я опамятовался и вижу, что ты как всегда прав. Пишу не для того, чтобы ловчее покаяться, нет, такова правда. Я натура увлекающаяся, суетная, а ты всегда видишь мир в истинном свете и не путаешься в трёх соснах. Потому люди к тебе тянутся, что есть в тебе неколебимая твёрдость, на которую можно без опаски опереться. И если уж тебя зашатало, то мне следовало вовремя смикитить, до какой степени это серьёзно. Прости, друг и брат!

Я рад, что ты полюбил. Отбери у меня Урсулу — и что останется? Ничего, пустота. Отчизна и воля — слова великие, но без женщины и они скудны. Может, наши женщины, и твоя Варя, и моя Урсула, самые обыкновенные создания, даже скорее всего так, но мы их любим, и для нас они полны такого смысла, что дух захватывает. Не знаю, к чему я завёл эту песню…

Приезжал давеча Хабило личной персоной. Свирепствовал. Чем-то ты его крепко допёк, молодец. Он тебя, Паша, собирается под суд отдать. Как твоё имя помянул, весь затрясся, раздулся, я думал, его родимчик хватит. Меня грозит на одну скамью с тобой поместить. Я его спрашиваю деликатно: а какие же вы преступления нам с Павлом Даниловичем инкриминируете? (Правильно я это слово написал? А то что-то от натуральной жизни в грамотёшке ослаб.) Ну вот, а он отвечает: твоего дружка посадят за нарушение трудового договора, то есть за то, что ты самовольно покинул фронт работ, куда он тебя определил разнорабочим, а меня — за то, стало быть, что приваживаю уголовный элемент (это тебя), а ещё за то, что использую посевные площади как бы на личные нужды (это про картошку, которую мы засадили). Объяснил, что припаяют нам от трёх лет до восьми, и это мы ещё должны будем за него бога молить. Паш, чем ты его до печёнок достал, поделись опытом? Я, естественно, возражаю: а ведь вам, говорю, Пётр Петрович, при таком раскладе побольше нашего сроку дадут. Чего?! — он орёт. Извини, Паша, но я ему сказал, что привлекут его за использование служебного положения и за развращение несовершеннолетней девицы. Надо тебе знать, твоя Варя, видать, насолила ему покрепче, чем ты. Как он про неё услышал, трястись перестал, зато позеленел, глаза выпучил и впал в столбняк. Дед Тихон на ту пору рядом был, не даст соврать. Мы его квасом отпаивали, а то бы он задохнулся. Мы в самом деле испугались, как он начал ртом воздух хватать, такого прежде не было. На обочине в теньке минут двадцать в себя приходил. Тихон прямо ему сказал: «Вам бы, Пётр Петрович, при вашем умственном напряжении и при большой власти, как уж вы за всех людей радетель, поберечь себя надобно. А то ведь окочуритесь на всём скаку. Даже орден не успеете получить». Хабило, хотя и помирал от злости, всё же пообещал деду Тихону, что и его под статью подгонит якобы за антисоветскую пропаганду вредных идеалов. Короче, укатил и никаких руководящих указаний не оставил. Но это всё, сам понимаешь, я в шутку пишу, чтобы тебя развлечь: такие люди, как он, сами по себе не помирают.

Ладно. Проехал и этот поезд. Интересно, как у вас складывается с Варей? А почему бы тебе, старому чёрту, не жениться на ней? Это бы решило все проблемы. Или я чего-то опять недопонимаю?

Дед Тихон тоже тебя и Вареньку вспоминает. Говорит, вы парочка подходящая. Ему можно верить, у него опыт. Ты вот не знаешь, а он казак геройский: полдеревни наших старушек, если не все, в прошлом его полюбовницы. Кстати, дед Тихон уверяет, что может тебя «привесть обратно» в любой момент. Какая-то тайна в нём всё же есть, ты согласен? Он последнее время заскучал, говорит, пора ему к тем самым, которые по ночам ходят. Жалко будет, коли старик помрёт.

Что тебе сказать напоследок? Не теряю надежды, что когда вы с Варей сладитесь, то вернётесь к нам. Может, ты так и не понял, но для меня всё это очень важно. Детей у нас с тобой нету, так хоть оставить людям клочок обихоженной земли. Прости, если чего не так наговорил. В нашем возрасте, Паша, мы все немного чокнутые становимся. Кланяемся тебе низко и я, и Урсула… Да, будет случай, передай привет Раймуну и Лилиане. Я толком не уразумел, зачем они приезжали, но люди, видно, хорошие, тоже со своей маетой в душе. Мне почему-то кажется, коли ты вернёшься, они все опять за тобой потянутся. Ну, и особый привет Владику Шпунтову и его супруге.

Преданный тебе Семён Спирин».


Пашута читал письмо с раздражением. Он подумал, что Спирин обуян гордыней, ни словечка не скажет в простоте душевной. Весточка от друга только соли сыпанула на его рану. Зачем Спирин наворотил на бумаге столько дури? Советует поскорее жениться на Вареньке. Такого тонкого яда и лютый враг не додумается в чашку плеснуть. И не постеснялся, гад паршивый, напомнить обиняком, как Варя сбежала к Хабиле. Для какой цели? «Нет уж, — думал Пашута, — не нами подмечено, сытый голодного не разумеет. У меня теперь другие игры, Сеня. Каждое неосторожное слово летит камнем мне прямо в лоб».

Выйдя на улицу — в кармане у него лежал моток изоляционной ленты, он за ней днём смотался к себе на квартиру, — у подъезда наткнулся на страдающего Вадима. Взгрустнул: а ведь этот человек, пожалуй, сейчас ближе ему, чем все остальные. В нём нет двуличия, и, как Пашута, он жил одной страстью.

— Ну как вчера, поспел? — с огромной заинтересованностью спросил Вадим, и на его унылом лике отразилась готовность и пылко обрадоваться, и загоревать. В зависимости от того, каким будет ответ.

— Успел, слава богу, — доложил Пашута. — В последний момент подскочил. Уж двери запирали. Если бы не ты — амба! А как раз ко мне нужный человек заходил, обязательно требовалось уважить. Ты сам как сегодня?

— Дак чего, с утра принял частицу, давно рассосалось. Мелочишка вон звенит кое-какая в кармане. Не поддержишь?

— Морально, — ответил Пашута, — только морально. Я ж тебе говорил — хвост за мной. Вчера случай был особый… Да вот могу рублевичем ссудить. На, бери.

Вадим принял металлический рубль с мнимой небрежностью фокусника, взгляд его вспыхнул жизнью, туловище ворохнулось в сторону арки.

— Но — до субботы! Как в банке! — сказал он так сурово, будто более всего опасался, как бы Пашута не назначил иной срок возврата долга.

— Не думай об этом. Отдашь, когда разбогатеешь… — он ещё не прочь был поболтать с пропащим человеком, но чудесным образом Вадим переместился уже под самую арку — мелькнула его сутулая спина и скрылась.

Не успел Пашута зажечь сигарету, как подплыли дамы-аристократки. По их суматошной торопливости понял, что беда подступила к ним вплотную.

— Опять шалят?

— Ой, Павел Данилович, прямо потолок трещит!

На чердаке на сей раз Пашута застукал табунок молодняка. Три парня и две подкрашенные девицы школьного возраста устремили на него дерзкие взгляды. Вино они убрали с глаз, но плохо — горлышко бутылки торчало из-за ящика.

Пашута сказал:

— Где дамы, там и шампанское? Мир честной компании!

— Чего?! — с вызовом ответил чернявый парень. Одна из девиц пискнула:

— Садись, дяденька, с нами, угостим!

Пашута присел на свободный ящик. Ему ведь где бы ни быть, лишь бы время шло. С любопытством разглядывал девушек. Взбитые чёлки, подведённые глаза, голые коленки сверкают из-под коротеньких полотняных юбочек — кто такие? Где их отцы и матери? Он раньше не обращал внимания на такую мелюзгу, но теперь иное. Что раньше проскальзывало мимо, нынче оставляло в памяти неожиданные зарубки.

— Да пейте хлопцы, не тушуйтесь. Я не милиционер, я дворник.

— А чего притопал? — поинтересовался белоголовый крепыш, видно, вожачок у них.

— По жалобе жильцов, — объяснил Пашута. — Больно вы шумите… А что это я у вас курева не вижу? Под выпивку дымком затянуться — самый смак. Я сколько шпаны перевидал, те всегда дымили.

— Угости, дяденька, закурим, — пискнула та же девица. Голосок у неё был какой-то зачаточный, и слов она тратила немного. Пашута пустил пачку «Столичных» по кругу. Зачиркали спички, и ему дали прикурить молодые руки. Писклявая девица одарила его многообещающим взглядом, в значении которого трудно было усомниться.

— А вы, дяденька, ничего мужичок. Только насчёт нас ошиблись, мы не шпана.

— Ошибся он, как же, — раздражённо бросил крепыш. — Его эти чумовые бабки послали. Теперь придётся хазу менять.

Выудил бутылку из-под ящика, набуровил в стакан, из которого они, бедолаги, хлебали по очереди. Кивнул Пашуте:

— Ну что, причастись, гражданин дворник, раз выследил. А бабкам мы устроим престольный праздник.

Пашута понюхал стакан, сказал огорчённо:

— Не-е, я такое не принимаю, у меня изжога. Я думал, у вас шампанское или коньяк. А этим тараканов морить. Как только вы его глушите?

Крепыш тут же продемонстрировал, как они пьют. Полстакана проглотил одним глотком. Снова налил и передал чернявому. Тот проделал со стаканом то же самое, но с видимым усилием. Третий, худенький гороховый стручок, с неразвившимися детскими плечами и грудью, для того, чтобы удобнее было пить, далеко запрокинул голову.

— Ага, — заметил Пашута глубокомысленно. — У вас, значит, так заведено, что сначала мальчики, а потом девочки? Это правильно. Я однажды с ворами гулял, те вообще — иной раз дам обносят. В целях экономии. Опять же пьяная баба во сто раз гаже мужика Это все врачи знают.

— Ты, дворник, всё на грубость нарываешься, — обернулся белоголовый. — Мы тебя сюда звали? Пришёл — сиди тихо, не рыпайся. Пей, Клавка!

У Клавки, не той которая пищала, а у её подруги, на симпатичной мордашке обозначилось отвращение:

— Не хочу!

— Ты из-за этого лаптя, что ли? Пей, не бери в голову. Человек пришёл, человек уйдёт. Не уйдёт, поможем. Верно, ребята?

Ребята дружно кивнули, но приуныли. Особенно «гороховый стручок». Тот вообще взгляд отвёл в чердачный лаз. Он, похоже, всерьёз задумался, как это можно помочь уйти мужику, у которого в каждой пятерне уместится три его шеи. Пашута сказал крепышу:

— А вот насильно не заставляй девочку пить. Вино тогда в радость, когда в охотку. Да и рано ей эту гадость сосать. Тебе-то, наверное, шестнадцать стукнуло, а ей… Тебе сколько лет, Клава? Шестнадцати ведь нет?

— Фуй! — девочка вскинула подбородок, выражая своё презрение ко всем дворникам на свете.

— Вот я и говорю, рано. Тебе бы, дочка, лучше чифирку попробовать. Не знаешь, что такое? В тюрьме всё одно научат. Отличная вещь! С непривычки можно сердечко надсадить, но если постепенно втягиваться… Сначала, положим, полпачки на кружку… Вы в какой класс ходите, детки?

— Мы давно студенты, дяденька, — писклявая выцедила вино, не отводя от Пашуты взгляда, полного соблазна. А он подумал, что и Варенька умеет так смотреть. Что же это за лихая молодость подросла? Как-то так мозги у них устроены, вроде они стыда не ведают. Может, и правда не ведают? Стыд и страх рядом растут, а эти поднялись непугаными. Они вызывали в Пашуте не раздражение, а оторопь. Будто он с инопланетянами встретился на московском чердаке.

— Тебе чего всё же от нас надобно, мужичок? — поторопил его белокурый крепыш. — Ты откройся, может, разойдёмся по-доброму. Ты учти, я два года каратэ занимался.

— Тебя как зовут?

— Это тебе ни к чему. Меньше будешь знать, целей будешь.

— И то верно, — согласился Пашута. — Только ты грубый, каратист. Какой-то плохо воспитанный. Мне любопытно, почему ты такой злой? Или тебя дома обижают? Я в одной статье читал, там написано, если отец алкоголик, то сын обязательно придурок. Но я в это не очень верю. Алкоголики недавно появились, после постановления, а дерьма всегда хватало. Помню, когда я был таким же сопляком, некоторые и с железяками ходили, и с кастетами. И дрались стая на стаю. У нас один был, Минька-татарин, так он без финяги на улицу не показывался, на целый район масть держал. Масть, — пояснил Пашута девочкам, — это в воровском значении всё равно как у вас этот каратист. Но Минька пострашнее был, предельно озверелый. Впоследствии отчима своего зарезал и ещё кого-то. Десять лет ему дали. А ты, часом, не татарин, каратист?

Крепыш, осатанев глазами, потянулся за бутылкой с таким выражением, будто сейчас же использует её по назначению. Пашута предостерегающе поднял палец.

— Не шали с посудой, малыш. Мне тебя пополам сломать, что за угол сходить. Никакие каратэ не спасут.

Белоголовый переглянулся с дружками, пренебрежительно хмыкнул, но доброму предостережению внял. Чтобы не уронить себя в глазах девушек, подлил из бутылки в стакан, словно только затем её и трогал.

— Давай греби дальше, но покороче. Верно, парни?

Хорошей беседы не получалось, и Пашута заскучал.

Наиважнейшее дело у него впереди, а он тут засиделся. Чего ради, спрашивается? Одно отрадно: теперь и Клава, и её подруга не сводили с него головокружительно невинных глаз, в которых плескался откровенный женский вызов. Неужели он может приглянуться таким малолеткам? Тогда, выходит, рано хоронить последние надежды.

— Ну, ладно, хлопцы, подвожу итоги. Чердак закрываю на карантин, стакан оставляю вам. Учитесь получше, дети. Я вот был троечник — и ничего в жизни не добился. Дальше дворника не пошёл. Хотя и эта профессия хорошая, жаловаться грех. Будет желание, девочки, приходите в гости. Научу листья сгребать. Отличное занятие, доложу я вам. Уж лучше, чем по чердакам ошиваться… Тебе, каратист, особый сказ. Ты языком молол насчёт бабок чумовых, которым ты престольный праздник устроишь, — про это сразу забудь. Мне даже в груди холодит, как подумаю, что с тобой после этого будет.

— Боялся я тебя, как же!

— А и не надо ничего бояться. Человек человеку друг, товарищ и брат.

Пашута вывел слабо упирающихся подростков на свет божий и вторично посоветовал им идти всем в школу. Чердачный лаз заклинил железной скобой.

Жалобщицы поджидали его, схоронясь за углом. Они с таким восторгом его благодарили, словно он совершил геройское деяние, сравнимое лишь с самопожертвованием. Пашута пообещал навесить на чердак вскорости новый замок и передать им на вечное хранение запасные ключи.

Было около восьми вечера, когда он кругами добрался к дому Вареньки. Удачно пристроился на скамеечке: дом был виден как на ладони, со всеми четырьмя подъездами и восемью этажами, а сам Пашута, закрытый кустами акаций, находился как бы в засаде. Свёрток с изоляционной лентой, перевязанный кокетливой голубой тесёмкой, Пашута прихватил с собой на всякий случай — это не значило, что он непременно собирался зайти к Дамшиловым. Он никуда не собирался, а попросту ждал неведомого знака от стихии. В вечерний час, когда городская суматоха сникает и воздух насыщается тенями, Пашуте было приятно оттого, что он беспомощен и жалок. На укромной скамеечке, точно в склепе, он ощутил свою малость почти как блаженство. Ему чудилось: если сейчас из подъезда выскочит Варенька, у него не хватит сил встать ей навстречу, а уж тем более окликнуть. Да это и не нужно. Он достиг цели и успокоился, как, вероятно, успокаивается путешественник, преодолевший все препятствия на пути к обетованной земле и настолько ослабевший, что очертания незнакомых берегов уже ничего не говорят его воображению.

Пашута не заметил, как к вечернему городу вплотную подступила гроза. Когда по скамейке, по асфальту, по темени зацокали крупные капли, он поднял голову и подивился тому, как причудливо заострился небесный свод. Чёрный, багрово-алый и лазурный цвета распределились почти равномерно, и небо стало похоже на гигантский ломоть трёхслойного мармелада. В этом шатком цветовом равновесии, на которое падка стихия, Пашута уловил глумление над человеком, особенно над таким, как он, застигнутым врасплох и, подобно листочкам на деревьях, не смевшим даже трепыхнуться.

Гроза в Москве — вообще дело особенное, двусмысленное. Она смывает пыль и грязь с городских улиц и заодно выколачивает много дури из горожан. Она не обещает скорую благодать, какую сулит обыкновенно природа, а полна угрозы что-то непоправимо порушить и в без того противоестественном людском скопище. Многие, кто это чувствует, совершенно теряют голову, спасаются под арками домов, лезут в чужие подъезды, с диким хеканьем ныряют в разверстые жерла метро. Грозовое электричество, видимо, высвобождает разом из множества сердец дотоле мирно копившуюся там истерию, разбивает в прах иллюзию человеческой общности перед лицом беды, коли она ещё сохранилась.

Не лучше и тому, кто успел затаиться в бетонной коробке-квартире и недоверчиво подглядывает за грозой из окна, не умея понять: похоронен ли он заживо или можно надеяться на чудо спасения.

Пашута, промокший до нитки, одуревший, с радостным страхом наблюдал, как гроза расправляется с Москвой. Она накинулась на город с мощным рвением, скрежеща зубами грома, слепя яростными вспышками молний, не зная устали, победно целя в антенны и крыши, распиная асфальт прямыми, гудящими столбами воды; эту работу она так методично и осмысленно проделывала, что не оставалось сомнения: природа наконец сведёт счёты с тем, что возникло на земле помимо её желания. Сопротивляться было бессмысленно» город лишь жалобно покряхтывал при особо сокрушительных ударах.

Распластавшись на скамейке, никуда бежать не собираясь, Пашута с робкой надеждой ждал, когда же очередной электрический разряд пульнет ему в лоб и навсегда его утихомирит. И всё же он хитрил сам с собой. Почти слившись со скамьёй, омытый ливнем, он чувствовал, как в нём воскресает что-то, уснувшее ещё в детстве. Человечьи и птичьи родные голоса донеслись до него, прорвав толщу воды и грома, окликали оттуда, где всегда покой. Сквозь хаос космических сил кто-то нездешний и мудрый повёл с ним доверительный разговор, и он чутким вниманием различал прекрасные слова, которые не складывались в смысл, но несли упоительное забвение — «терпи», «не терзайся», «доверься», «жди»… Он уже не хотел просыпаться. Паутина вечности вобрала смятенный дух в одну из своих бессчётных ячеек, и всё его раздавленное тело освобождённо и жадно заныло.

Он очнулся счастливый, когда гроза, истощившись, уплыла прочь и над неповреждённым городом проклюнулся тусклый, свежий вечер. Окна домов вспыхнули разноцветными квадратами, замигали как ни в чём не бывало уличные фонари. Ничего не случилось. Страх вселенской погибели оказался напрасен. Всё то же здание видел перед собой Пашута, но только в вечернем оформлении. О господи, не в первый раз замахивалась природа на человека сама себе на посмеяние, а ему на торжество. Предостережениям он не внемлет, и после каждой небесной прорухи, малость оправившись от изумления и страха, с ещё большей самоуверенностью думает про себя, неизвестно к кому обращаясь: ага, слабо! Ага, не можешь со мной справиться, с двуногим попрыгунчиком?.. Всё ему шутки, хотя и провидит человек в редкие минуты просветления, что слишком глубокую пропасть удалось ему выкопать между собой и первозданным миром, и неизбежно настанет час, когда, окончательно разуверившись в соседстве, природа отвесит ему прощальный пинок, сотрёт алчный разум со своей плоти и воссияет во вселенной новой безмолвной звездой…

Нет, подумал Пашута, что-то всё же изменилось, пока он спал. Вон и Варенька в коротком платьишке стоит возле подъезда, а рядом с ней толчётся детина в вельветовых брюках с «дипломатом» в руке. Это, не иначе, её нынешний ухажёр. Пашуте было лень подниматься с удобной скамейки, к которой он привык за эти часы, как к желанному убежищу, но он поборол усталость и встал навстречу долгожданному свиданию.

Варенька была увлечена собеседником, который обличием напоминал Пашуте главного актёра из многосерийного польского фильма «Ставка больше, чем жизнь». И так получилось, что первым заговорил этот самый польский разведчик, единоличный победитель третьего рейха.

— Вам чего, товарищ? Сигарету? Так я, представьте себе, некурящий.

Варенька захлебнулась на полуфразе, обращённой к своему красивому кавалеру, склонила головку набок и издала странный, птичий звук: «Пхе!» Потом протянула руку и подёргала Пашуту за рукав:

— Павел Данилович! Павел Данилович, это ты?!

Пашута сказал, насупясь:

— А чего тут удивляться? В одном городе живём, вот и встретились случайно.

— Но почему ты какой-то мокрый и общипанный?

— Под дождь попал. — Пашута пригладил волосы. — Гроза была страшная, а я без зонта. Вот и результат. А вы почему оба сухие?

— Мы, Павел Данилович, грозу в театре переждали.

Она познакомила его со своим другом, Виткиным Эдуардом Захаровичем, аспирантом. Пашуту они представила агрономом. Он с испугом отметил, что Варенька изменилась, то есть не внешне изменилась, а что-то в ней появилось такое, словно это была похожая на неё, но другая девушка. Он не узнавал её прежней задиристой повадки, голос её звучал приглушённо, взгляд светился обескураживающей умиротворённостью. И только коварное представление его «агрономом» принадлежало той Вареньке, которую он любил.

Эдуард Захарович ничуть не отяготился его неожиданным появлением. Напротив, тут же попытался вовлечь в беседу:

— Мы с Варюхой как раз пьесу обсуждали, очень любопытно будет ваше мнение. У человека со стороны, тем более из деревни, всегда свежий взгляд… Пьеса современная и, надо вам заметить, дрянная, вдобавок сделанная то ли под Чехова, то ли под Ибсена. Вы понимаете?

— Понимаю, — кивнул Пашута, а Варенька даже не пикнула. Она не сводила с аспиранта восторженного взгляда. Тот развивал мысль специально для Пашуты:

— В обращении к чеховскому толкованию личности есть, согласитесь, некая характерная примета времени. Режиссёры ведь вынуждены держать нос по ветру. Иначе им нельзя. Секрет сценического успеха почти всегда именно в актуальности проблемы… А что главное в чеховском герое? Я вам скажу, упрощая, естественно. Его любимый герой, средний, так сказать, интеллигент, как бы утратил веру в ценностные идеалы, но его снедает тоска по святыням, по нетленным образцам, иначе говоря, в обыденных обстоятельствах он занят поиском высшей духовности. Но, как правило, тщетно… Вы чувствуете? Почему же его состояние оказалось так созвучно нашему времени? Есть над чем поразмыслить? А?

— Ещё бы, — ответил Пашута, потому что аспирант Вяткин задорно толкнул его кулачком в бок. — Может, нам отойти в сторонку? Там хорошая скамеечка в кустиках.

Пашута уже понял, что этому Вяткину совершенно безразлично, где стоять и который час на дворе, и почувствовал к нему симпатию. Никакой он не польский разведчик, хоть и красив дьявольски, а просто образованный человек, каких Пашута и раньше встречал и всегда к ним тянулся. Они направились к скамейке, Варенька на мгновение задержала Пашутину руку в своей и сжала её.

Уселись рядом, аспирант Вяткин посередине. Он опустил ладонь на Варину круглую коленку, как на стойку трибуны. Пашуте это не понравилось. Это мешало ему вникнуть в рассуждения Эдуарда Захаровича об интеллигенции.

— Так на чём я остановился?

— На том же, на чём и всегда, — отозвался Пашута с завидным глубокомыслием.

— Да, да, разумеется… У вас в деревне всё проще. Изменения коснулись, надо надеяться, чисто внешней стороны жизни. Патриархальные устои, некие нравственные символы сохраняются в первозданном виде. Крестьянский воз России с места сдвинулся, но далеко не уехал. И слава богу… Зато духовную жизнь в городе раздирают жесточайшие противоречия. И причина здесь… Но давайте для наглядности вернёмся к Чехову, к моей мысли о том, почему именно сегодня он столь актуален. Не возражаете?

Пашуте казалось, или это на самом деле так было, что после каждой фразы, будто отделяя одну от другой, аспирант Вяткин с силой вдавливает пальцы в Варино колено, и её это нисколько не беспокоит. Он старался не смотреть на шуструю аспирантову руку, но волей-неволей срывался к ней взглядом. Чёрт бы побрал темень, ничего толком не видно. Даже не поймёшь, кому Варенька улыбается — ему ли, аспиранту ли, или от боли скривилась.

— Что прежде всего угнетало чеховского интеллигента? А вот что. Он понимал, личность не может быть свободной в условиях социальногонеравноправия. Иными словами, ему мешала полнокровно жить прогнившая государственная структура, при которой немыслимо говорить о совершенствовании человеческих отношений. Вы понимаете? Чеховский интеллигент не обращался за помощью к народу, он в самом себе стремился выявить и сберечь вековечные нравственные начала, в общем-то, заведомо библейского свойства. Это было великой задачей. Будущее показало, русский интеллигент её выполнил достойно. Но дальше что?.. Вам интересно, вы мою мысль чувствуете?

— Ой! — сказала Варенька. — Век бы слушала. Правда, Павел Данилович?

— Своего ума нет, хоть чужого набраться, — подтвердил Пашута.

— После революции — праздник новых идей, торжество победителей, трепет перед открывающимися перспективами, неслыханные взлёты разума и прочее, прочее. Человек словно вырвался из вонючей трясины и устремился к сияющим горизонтам. Много было и наломано, но это естественно при глобальных переменах, иначе не бывает. Смысл жизни обновился, вот что главное. И бедный интеллигент мчался вместе со всеми, так что пятки сверкали, лишь бы не отстать, лишь бы утянуться, хотя, заметим в скобках, именно интеллигент никогда не был приспособлен для безумной гонки. Но что поделаешь — время, вперёд! А потом вдруг остановка — одна, другая, третья. Да все какие-то каверзные, небывалые. Экологический кризис, угроза атомной войны. Как с этим справиться? А в России — застой, спячка. Почему, как случилось? Наконец знаменитое — кто виноват? Вопросов тьма, ответов нет. Надежды тают. Русский интеллигент доверчив, но и на разочарование скор. И тут — нате вам! — Чехов оказался кстати. У него проповедь добра не такая, как у Толстого, у него — мягче, обиходнее, ею можно в повседневности пользоваться. К кому же ещё, как не к нему, обратиться за помощью, за ответами… Ты со мной согласна, Варенька?

— А в чём, Эдуард Захарович? Вы такой умный.

Аспирант убрал руку с её колена и обиженно насупился, отдыхая от долгой речи. Он никуда не спешил, хотя время перевалило за полночь. И Варенька вроде никуда не спешила. Похоже, подумал Пашута, они надеются, что он куда-то спешит.

— Люблю вот так с образованными людьми ночь скоротать. Смотрите, какая луна!

— Павел Данилович, — удивилась Варенька. — Я вас прямо не узнаю.

— Я тебя тоже не узнаю, — разогнался было Пашута, но она сразу замяла опасную тему, видно, не хотела, чтобы аспирант о чём-то догадался. Сказала задушевно:

— Как я вам завидую, Эдуард Захарович. Вы занимаетесь искусством, всё тонко чувствуете. У вас безумно интересная жизнь. Как бы я хотела…

— К каждому делу нужно призвание, — скромно отозвался Вяткин. — Я вам, Варенька, вот что скажу насчёт тонкого чувствования. По некоторым вашим замечаниям по поводу пьесы я сделал вывод, что вам следует образовывать себя именно в этом направлении. У вас есть вкус, вы безошибочно определяете фальшь. Это наиважнейшие отправные ингредиенты… В сущности, жизнь устроена довольно просто. В ней может быть счастлив только тот, кто нашёл себе занятие по душе. Остальное приложится или не приложится — не так уж и важно. Вы согласны со мной, Павел Данилович?

У него была манера спрашивать у собеседника согласия, в котором он вовсе не нуждался. Он был заведомо уверен в непогрешимости своих мнений. Это Пашуте тоже нравилось в людях. Не так уж их много, уверенных в себе. Остальные обыкновенно лепечут что-то себе под нос, будто опасаются, что их как следует расслышат. Да и не всякому есть что сказать. Большей частью люди, сами того не замечая, чужие мысли повторяют как свои. Этот Вяткин, Пашута догадывался, тоже не с собственного голоса пел. Про Чехова и про всё остальное он, скорее всего, где-то вычитал. Так что за беда? Он вычитал, а Пашута нет.

Вяткин тем временем заново уместил руку на Вариной коленке.

— Или взять вашу профессию, земледельческую. Тут вообще, как я понимаю, без душевного влечения, без любви — дня не проработаешь. Но профессия нужнейшая! Агроном! Это, Варенька, гордо на Руси звучит. Как учитель, как врач. Это в одном ряду. А можете вы представить, чтобы хороший врач больных не любил? Или учителя, который детей ненавидит? Вот и истинный агроном, я полагаю, живёт думой о земле, любовью к земле и только тогда счастлив. Разве я не прав, Павел Данилович?

— Ещё бы не правы. Земля — кормилица, она ласки требует, заботы. — Пашута подумал, что будет забавно, если и он положит руку на свободную Варину коленку. Так у них разговор ещё откровеннее пойдёт. Но он этого не сделал. Ему стало скучно. Любовь его на эту минуту остыла, и ему хотелось лишь узнать у Вареньки, что с ними всеми будет дальше, а потом пойти, завалиться на свой топчан и лежать до утра, разглядывая чёрные силуэты на стенах.

Варенькина юная душа чутко уловила перепад в его настроении. Она потянулась, зевнула бесстыдно, небрежно сняла аспирантову руку с колена.

— Ой, товарищи дорогие, меня папочка с мамочкой заждались… Ругать будут! Пойду я, спокойной вам ночи! Павел Данилович, позвоните завтра, пожалуйста. — И сказала номер телефона. — Запомните?

— Запомню.

Она так неудержимо рванулась с лавочки, что мужчины только и успели слегка привскочить, а уж топоток её туфелек растаял в вечернем воздухе.

— Закурим по последней? — предложил Пашута.

— Я не курю, но давайте. — Вяткин блаженно откинулся на скамейке. — Вы, извиняюсь, давно с Варенькой знакомы?

— У меня на руках выросла, стрекоза.

— А я только неделю как её встретил… Но вам откроюсь. Я человек холостой, одинокий. Были разные варианты, не без того… Но сейчас впервые чувствую — это то самое, это она. Прелестная девушка! А, Павел Данилович? Скромная, тактичная. Собой хороша. На меня прямо наваждение нашло… Я вам по-товарищески. Если бы вы к нам не подошли, я бы сегодня ей всё сказал. Я на ней женюсь, Павел Данилович, честное слово. Есть обстоятельства, которые заставляют спешить. Да и что толку волынку тянуть! Мне тридцать лет. В этом вопросе, сколько ни медли, не угадаешь. Потом всё выяснится. Главное, она ничуть не похожа на этих современных вертушек с куриными мозгами. Она откуда-то из другого времени. Сама женственность… Вы не удивляетесь, что я вам так откровенно? Вы её лучше меня знаете. Вы одобряете мой выбор? Только ответьте без затей. Как бы вы брату сказали. Очень меня этим обяжете.

— Да чего ж тут, конечно, надо жениться, коли охота есть.

Пашуту успокаивало горячечное словоизвержение, коему, видимо, был подвержен Вяткин. Нет, это не для Вареньки. Это ей быстро прискучит.

— Одно меня смущает, — Вяткин задумался. — Разница в возрасте всё-таки ощутимая. Она совсем девочка. Такой восторженный, наивный ребёнок. Жизнь для неё сплошной праздник. О её грустных сторонах она, кажется, и понятия не имеет. Боюсь, и меня слегка идеализирует. Десять лет между нами, десять лет. Много это или мало?

— Со временем разница сотрётся, — утешил Пашута. — Когда ей стукнет пятьдесят, вы ей таким огурчиком покажетесь…


4

Он позвонил утром около одиннадцати. Сняла трубку мать и вежливо объяснила, что Варенька в бассейне и вернётся к обеду. Спросила, что ей передать и кто звонит. Пашута не нашёлся с ответом, буркнул что-то о старом знакомом. У него возникло неприятное ощущение, что он со свиным рылом лезет в калашный ряд. Вот она красивая жизнь — «бассейн», «что передать?».

До обеда кое-как перемогся. Получил в конторе свой первый дворницкий аванс — двадцать восемь рублей, на радостях купил большой ореховый торт (вдруг Варенька пожалует на чашку чая), а Лидии Васильевне преподнёс три багряных георгина. Цветы она приняла, против ожидания, без всякого смущения, будто ежедневно получала их корзинами. Подмигнула Пашуте:

— Будем надеяться, скоро вы будете дарить цветы вашей Вареньке?

Из суеверного чувства он не поделился с ней новостью, хотя она из него выпирала. Заглянул в парикмахерский салон на Кировской, откуда вышел помолодевшим. После вчерашней грозы денёк отливал коричневыми тонами, а в телефонной будке, где Пашута пристроился, чтобы вторично набрать заветный номер, загадочно пахло прелым сеном.

На этот раз ответила Варенька. В трубке её голос прозвучал чарующим, лесным окликом.

— Ну чего, — сказал Пашута. — Ты просила позвонить. Чего-нибудь стряслось?

— Вон как! — Варенька засмеялась. — Я просила? Небось всю Москву обегал, пока меня разыскал.

— Теперь это не имеет значения.

— Почему, Паша?

— Эдуард Захарович на тебе жениться хочет. Я ему не помеха. Поздравляю тебя.

— Он тебе вчера сказал?

— Советовался. Его смущает, что ты бесприданница.

— Паша!

— Чего?

— Мы с тобой как-то не так разговариваем.

— Утром мама трубку брала?

— Мама. А что?

Пашута погладил живот, стряхнул невидимую соринку с брюк. Попробовал прикурить, но спичка сломалась.

— Павел Данилович, ты где?

— Варя, подожди немного, я минут через десять перезвоню. Ладно?

— Подожду. Только не исчезай.

Он сходил к квасному киоску, который разглядел через стекло, и выпил кружку за шесть копеек. Выкурил сигарету, подставив лоб пылающему солнцу. Ему было и душно, и в дрёму клонило, и плечи налились свинцом. Он растягивал счастливые минуты. Она ждала его звонка где-то в прохладном лоне квартиры, в старом доме с толстыми стенами, прижав к нежным щекам розовые ладошки, а он, пожалуйста, кваску попил, сигаретку сосёт, независимый и строптивый. Пока она ждёт, его песенка до конца не спета. Может, и не надо больше ей звонить? Всё между ними сказано. Она попросила: «Ты только не исчезай!» Самое время рубануть по узлу топором. Тут ещё как на грех двухкопеечной монеты не оказалось в кармане, пришлось сунуть в щель гривенник.

— Я всё думаю, Варя, что же ты за человек. — Пашута трубку держал левой рукой, а правой бережно массировал кожу там, где сердце.

— Ты про что?

— Да как-то чудно тебе всё с рук сходит. Предаёшь, обманываешь, баклуши бьёшь, ну вроде ты птичка небесная, а люди надеются. Тот же Вяткин. Даже жалко его немного. Он же не понимает, что ты овечкой прикинулась. А потом сожрёшь со всеми потрохами.

Она не ответила сразу, но он слышал её дыхание, и свидание их продолжалось.

— Ты Вяткина не жалей. Во-первых, я за него замуж не пойду, а во-вторых, ты его плохо разглядел. Он сам кого хочешь сожрёт… Ты откуда звонишь?

— Из автомата.

Несколько секунд протекли подобно солнечному затмению. Он догадался, что она сейчас скажет.

— Паша! — всё же дрогнул голосок, налившись влажным сумасбродством. — Чего по телефону трепаться, когда ты рядом. Иди ко мне. Родителей до вечера не будет.

— А у тебя какая квартира?

— Четырнадцатая.

— Сейчас приду.

Открыла ему в тёмном халатике, с волосами, распущенными по плечам, неприбранная, будто только из постели вынырнула. Но он её всякую видал. Пока стояли в прихожей, оба знали — судьба их решилась. Они ею каждый по-своему распорядились. Варенька к нему со вздохом качнулась, словно вместе с поцелуем себя несла в придачу, а он ловко отстранился, по плечу её потрепал небрежно:

— Здорово, мамина дочка! Давай показывай хоромы. Хоть одним глазком глянуть, как богатые люди живут.

Варя таращилась и ничего не собиралась показывать. Коридор наглухо замкнул их в узком пространстве. Они оба не догадывались, какой между ними идёт страшный поединок. Человек редко понимает, что жизнь у него короткая, потому совершает множество ненужных поступков. Варя укорила:

— Какой ты суматошный, Паша.

Пашута осознал тайную мудрость её слов и подивился, как легко она умеет его урезонить. Возраст не давал ему никаких преимуществ. Иногда, опережая его на секунду, она произносила то, что именно он должен был сказать ей, и это злодейское опережение уязвляло его крепче самих слов.

Её власть над ним была огромна, и она, кажется, это поняла. Теперь ему никогда не выпутаться из ловушки.

— Хорошо. Я суматошный. А ты какая?.. Давай хоть на кухню пройдём, чего в коридоре торчать?

Квартира двухкомнатная, но огромная. Варенькина светёлка, куда она Пашуту привела, напоминала танцзал, зато окно было узкое, точно бойница. В комнате ничто не говорило о вкусах хозяйки, разве что странный пейзажик на стене, изображающий не то речку, налепленную на холст белилами, не то вулканическую гряду. Меблировка самая обыкновенная, правда, у батареи притаился дорогой японский проигрыватель. Варя расположилась на тахте, а ему показала на кресло возле журнального столика.

— Ну вот, ты у меня и в гостях. Я ведь, Паша, знала, что ты меня выследишь. Очень соскучился?

Пашута подумал, что посидит минут пять, отдышится, а потом уж пойдёт дальше горе мыкать.

— Чего ж ты тогда убежала, Варь? Испугалась трудностей? А всё одно, как ты мечтаешь, у тебя не получится.

— Ты о чём, Паша?

Пашута решил, надо всё выложить начистоту, чтобы потом не сокрушаться. Когда ещё представится удобный случай.

— Я соскучился? Не то слово, Варенька. Я весь по тебе изболелся. Что-то ты в моём организме чудное произвела. Околдовала, что ли?.. Хочу у тебя спросить, только ты не обижайся. Разговор дружеский, доверительный…

До этого Пашута взглядом на стены соскальзывал, на багровый коврик на полу да на ту несчастную картинку, где белым пятном горело несчастье, а тут, наконец, упёрся в неё глазами, будто за берег зацепился после изнурительного плавания, и заново разглядел, как прекрасно её лицо. Всевышний счастливой рукой его вылепил на погибель Пашуте. Всё в нём было дивно: и сочный прочерк губ, и прямой нос с розоватыми ноздрями, и строго, отчаянно распахнутые очи, и эта слабая, недоверчивая улыбка, будто тень вчерашней грозы. Глядя на неё, хотелось зажмурить глаза, чтобы потом уж ничего не видеть на белом свете. Зачем? Вся прелесть мира — вот она, перед тобой.

— Кроме себя ты когда-нибудь кого-нибудь жалела? Ну родителей хотя бы, мать с отцом? Может, собачку какую беспризорную?

Варя молчала. Пашута не слишком и нуждался в ответе.

— Ну хорошо, это пусть, полюбишь — поймёшь, о чём спрашиваю. Тогда о другом… Как ты меня воспринимаешь? Я для тебя кто? Зачем вот ты меня в дом пригласила? Мне это важно, Варя.

— Прости, Павел Данилович!

— За что?

— Да за то, что из Глухого Поля сбежала…

— Пустое… От меня сбежать легко, а вот… Ты что дальше собираешься делать? Аспирантов морочить? Молодость недолго протянется. Учти, женщины быстро стареют.

— Можно и мне спросить?

— Валяй.

— Почему ты сейчас в коридоре шарахнулся? Тебе не хочется меня обнять? Я тебе противна?

Ловко она закинула крючок, в самую глубину. Мысленно он рванулся и оказался рядом с ней на тахте, впиваясь пальцами в юные плечи, упираясь лбом в роскошную грудь… Он сказал ей правду, которую она вроде бы не знала, раз об этом спрашивала:

— Коли я с тобой обниматься стану, всё на том и кончится. А я не хочу.

— Чего же ты хочешь, Паша?

— Хочу тебя навечно.

Варя притихла, углубилась в себя. Этот разговор ей тоже нелегко дался. По правде говоря, она вовсе не надеялась, что Пашута её разыщет. Убедила себя: очередной забавный житейский эпизод исчерпан. Горевать не о чем. О чём горевать? Больше он ей не нужен, их дороги сомкнулись случайно — так она себя настраивала. Но когда он к ней вчера приблизился, так внезапно, её жаром окатило с ног до головы. Зря обманывала себя. Никуда этот человек из её жизни не денется. Смертную тоску расставания с ним она много дней носила в сердце. Увидела — и всё прояснилось. Она его пленница. Захотел бы он, и вчера пошла бы с ним куда угодно. Но лучше ему этого не знать. Лучше пусть он сейчас уйдёт. Она его пленница и раба, у неё не осталось воли, но стоит ему об этом догадаться, он её перекрутит, как мочалку, во все стороны кровь брызнет. Женский инстинкт ей подсказывал, что надо защищаться до последней минуты. Она с трудом выдерживала ровный тон. А в слова не вдумывалась, не до того было. Главное, не расклеиться.

— Я могут так понять, Павел Данилович, будто ты девушке предложение делаешь?

— Я тебе его ещё в Ленинграде сделал, когда салом торговали.

— Ты на мне хочешь жениться?

Пашута сигарету сунул в рот, а прижечь забыл. У него было подозрение, что она над ним как-то изощрённо издевается.

— Да, Паша, помнишь, я тебе про Гната Борисовича рассказывала, который из меня чуть уголовницу не сделал? Ох, Паша, как он плохо кончил! Мне пацаны рассказали. Представляешь, пришли за ним из органов, а он в петле висит. Кто-то его предупредил, что арестуют, он взял и повесился. Всё-таки сильный был человек, да, Паша? Но нам с тобой его не жалко, верно? Молчишь? Ну и молчи… Пойду чайник поставлю. Тебе что лучше, чай или кофе?..

Когда мимо проходила, он как каменный стал. Чудом со своими руками совладал, которые, к ней потянулись. Сидел, думал: надо бежать. Надо бежать отсюда, пока хуже чего не вышло. Но эта мысль в нём вроде сквознячка ворохнулась. На самом деле понимал: случись сейчас, что дом рухнет в преисподнюю, он всё равно останется сидеть в этом кресле. Ничто его оттуда не выбьет до поры до времени. Варя вернулась, опустилась на колени возле него, руку взяла в свои ладошки, сияя глазами, пробормотала:

— Но ты же всё про меня знаешь, Паша. Ты знаешь, какая я дрянь. И всё-таки хочешь жениться?

Он сидел истуканом. Ему уютно было. Лишь бы дождик с потолка не закапал.

— Ты что, Паша? — испугалась она, сильнее стиснула его руку. — У тебя что-то болит?

— Нет, — он улыбнулся. — Но у меня какие-то мураши бегают перед глазами. Маленько я вроде окривел… Про что ты сейчас говорила?

— Ты мне не простишь, какая я была. Я и сейчас такая. Ты правильно сказал: могу предать, обмануть. Мне перебеситься надо. Я ещё долго буду беситься, Паша… А ты правда меня любишь?

— Похоже на это.

— Но у нас с тобой счастья не будет. Мы слишком разные. Я про это и раньше намекала, а ты не слушал… Тебе такая нужна, как Вильямина. Я тебе только все нервы истреплю. Родителям уже истрепала…

— Это всё верно, — Пашута настроился на благодушную беседу. Он с напряжением пытался уловить недосказанное, наиважнейшее, что осталось за её словами. Ему мешали сосредоточиться её руки, сжимавшие его ладонь, и её близость, подобная яду. Под воздействием этого яда мышцы его расслабились, и он опасался, что того гляди сползёт с кресла на пол, и это будет смешно и ещё неизвестно, как растолковано. — Ты рассуждаешь умно, но это нам не поможет. Мы оба крепко влипли. Я и сам понимаю, что тебе не подхожу. Кто я такой? Работяга. Ни богатства, ни почёта. Даже воровать не умею, как твои приятели. Тебе вчерашний аспирант под пару. Вам есть о чём поговорить. А я в театре был, когда в школе в культпоход водили… Моя жизнь пробежала, как минута, пока тебя не встретил. Всё надеялся, впереди что-нибудь особенное ждёт, а ничего не случилось. Кто со мной дружил, уж многие поумирали. Тем годом Васька Югин копыта откинул. Крепкий был мужик и загадочный. Думу имел о высшем предназначении. Однажды по пьяной лавочке мне открылся под честное слово. Мечтал Васька на Тибет уйти и всю тамошнюю мудрость впитать, а после донести новую правду до нашего народа. Он и деньги на это копил. Тайком от жены сберкнижку завёл, каждый месяц по десятке откладывал. Около трёх тысяч успел набрать, когда хлопнулся. Побежал за автобусом, на камешке поскользнулся, вписался виском в тумбу — и каюк. Мечту тибетскую с собой унёс. А зачем жил?.. И другие были, которые ушли. Но некоторые остались, и я среди них. Любому вопрос задай: зачем живёшь? — никто не ответит. Может, и обидится. Васька хоть думу лелеял, а большинство так прозябает, от утра до вечера. Ведь страшно это, Варя, да?.. Ты Спирина возьми, нашего общего друга. Он себе в утешение план коммуны сочинил. Думаешь, верит в него? Вряд ли. Пустоту в жизни хочет чем-нибудь заткнуть. А её выдумкой не заткнёшь. Пока человек смысла жизни не поймёт, ему покоя нет. Но и тем, кого этот вопрос не мучит, тоже завидовать нечего. Они до срока мёртвые.

Варенька перебралась на тахту, следила за ним очарованными, полусонными глазами.

— Я понимаю. Хочешь девушке показать, какое в тебе заключено страдание вселенское. Будь попроще, Паша. Ничего мудрёного в твоих вопросах нету. Давно бы у меня спросил. Все люди для любви живут, Паша, да не всем она даётся. Скажи, зачем ты ко мне пришёл?

— Повидаться. Bсe же не чужие.

— А дальше?

— На работу пойду. Я тут неподалёку устроился. Дворником в жэке.

— Ты это серьёзно, Паша?

— Сегодня аванс получил. Работа не пыльная, свободного времени много.

В ней смех возник, как родничок из глаз пробился. Потом она кинулась на подушку грудью и начала молотить вокруг себя кулачками.

— Пашка, Пашка, какой же ты дурак! Что ж ты сразу об этом не сказал.

— О чём?

— Боже мой, боже мой! — постепенно она утихла и будто уснула, отвернувшись лицом к стене. Пашута помешкал, но зная, что теперь делать, потом сходил на кухню. Взял со стола чашку и напился воды из-под крана. Глянул и окно. На широком дворе копошилась детвора, голубиная стайка плескалась возле песочницы, видно, чем-то разживалась, красномордый мужик в майке подкачивал колесо «жигулёнка» — мирная картинка обыкновенного дня. «Чего-то я зря натрепался, — подумал Пашута. — Чего-то надо делать, а не хочется». Он пожалел, что не захватил изоляционную ленту. Был бы повод дождаться хозяина. Вчера забыл Вареньке отдать, а сегодня дома оставил свёрток с голубой ленточкой. Чего её так развеселило? Догадалась, зачем он в дворники нанялся? А у нас каждая работа в почёте. Вот когда папаша, её Олег Трофимович, с которым они славно бутылочку осушили, узнает, кто к нему в зятья набивается, он вряд ли развеселится. Ему не до смеху будет. Скорее всего он пригорюнится. И мамашу как бы удар не хватил. Да есть ли вообще на свете родители, которые порадуются Пашутиному сватовству? Пожалуй, таких не сыскать. Это ясно. А она хохочет, сумасбродка. Всё ей трын-трава. И в Ленинграде смеялась, и в Глухом Поле. А сейчас лежит в своей спаленке, носом уткнулась в подушку и спит. Пока она спит, ему бы и уйти. Всё выяснили, и она с ним ласково разговаривала. Она почти согласилась стать его женой. Чего ещё желать? Он запомнит её родное, весёлое лицо. Никто уже не отнимет у него Вареньку, потому что он её оставит в покое. Жизнь без неё будет тусклой, но честной. Выбора у него нет. Убедился, что счастье невозможно, и ступай себе с богом. «Уйди, — приказал себе Пашута. — Ты же не животное. Сумел полюбить, сумей отказаться».

Он вернулся в комнату. Варенька, казалось, спала, перевернувшись на спину, но глаза её открылись, когда он пошёл. В них синел полумрак ожидания.

— Дворником я работаю по необходимости, — обиженно заявил Пашута. — Про Чистые пруды ты упоминала, а полный адрес ни разу не назвала.

— Ты прямо из мезозоя, Павел Данилович, — сказала она свысока. — Так теперь не принято ухаживать. Это слишком красиво.

Пашута закурил, сел в своё кресло. Спешить ему было некуда. Варенька устроилась на тахте, колени руками обхватила. Она его дразнила каждым движением. Она его больше не боялась.

— Дай сигарету. Покурим, потом чаю попьём. Я ведь задремала! Вот что значит нервное потрясение! Как ты девушку разволновал.

Он бросил ей сигареты и спички.

— Не очень вежливо, Паша. Ты свои дворницкие замашки старайся преодолевать. А то как я с тобой в гости пойду к своим знакомым?

Пашута горько радовался, что никогда её не забудет.

— Тогда вот что, — сказал он почти торжественно, — ответь без затей: ты выйдешь за меня замуж?

— Когда, Паша?

— Завтра заявление подадим.

Она сделала вид, что растерялась, обворожительно гримасничала. Каждой частицей своего существа он был благодарен ей за представление, которое она для него одного устроила.

— Нет, Пашенька, — заметила печально. — Завтра никак нельзя. И послезавтра тож. Такая спешка не для нас. Я ещё слишком юная. Замуж! А учиться когда? Тебе хорошо, у тебя нужная людям профессия… А я с чем в загс приду? И потом…

— Ладно, я потопал… До свидания, Варенька!

— А чай?

— В другой раз.

Он быстро добрался до двери, она и сообразить ничего не успела. Но вдогонку всё же крикнула:

— Паша, у меня и приданого нету!

Выскочила в коридор, пока он ковырялся с замком.

— Ты завтра позвони утром, слышишь?

— Конечно. Прощай!

Он ушёл.

Дверь захлопнулась, и от её резкого звука Вареньку передёрнуло. Она метнулась в комнату. Ей и плакать хотелось, и смеяться. Сердце её торжествовало немыслимую победу.


ПРИКЛЮЧЕНИЯ И ПОБЕДА

Всадники хана обложили Улена в узком ущелье, закупорили его там, словно в каменном сосуде, и теперь ожидали прибытия Амина, который пожелал самолично закончить охоту.

Накануне хан провёл плохую ночь, разболелось брюхо, отягощённое жирной пищей, которую он поглощал за ужином в неимоверном количестве. Послали за седобородым лекарем Хамидом, сведущим не только в болезнях. Наделённый высшим знанием, Хамид умел провидеть будущее по расположению звёзд и не раз бывал полезен в походах. Хан ценил его, но сегодня говорил с ним раздражённо:

— Тебе слишком хорошо живётся, Хамид. Ты забыл, в чьей руке твоё дыхание.

— Я помню об этом, всевластный хан.

— На что ты годен, коли не можешь вылечить мой живот?

— Я предупреждал владыку, следует придерживаться правил, диктуемых возрастом. Ограничения в удовольствиях обременительны, но необходимы. Где же моя вина, если владыка не пожелал внять совету?

Амин уловил дерзость в ответе лекаря. Старик съёжился у входа, пристально разглядывая носки своих сапог.

— Подними глаза! — приказал хан.

Старик повиновался. Его взгляд блеснул всё той же юной неусмиренностью, которая приводила Амина в бешенство. Хамид знал, как нехорошо действует на владыку его взгляд, но ему редко удавалось притушить отчаянный огонь. Не помогали ни мудрость, ни страх.

— Ты намекаешь, что я стар?

— О нет, великодушный хан. Стар я, а не ты. Но в жизни человека, как в природе, есть четыре времени, в каждом он должен вести себя сообразно. То, что подходит юноше, не годится зрелому мужу. С годами развиваются одни органы, другие слабеют. Болезнь наносит удар в незащищённое место. Легче её предупредить, чем избавиться от неё.

— Что слабеет, это понятно… А что же укрепляется?

— Ты, владыка, слишком могуществен, чтобы я осмелился прикладывать к тебе мерки, годные для таких, как я, для праха земного у твоих ног.

Вероятно, Хамид хотел польстить хану, но ошибся. Его слова внезапно привели Амина в ярость, вспышки которой, всегда разрушительные, иногда кончались ужасно. У Амина побагровело лицо, глаза сомкнулись в две узкие чёрные щёлки. Он задышал тяжело.

— Твой язык ядовит, старик, и это не пройдёт тебе даром. Я долго был терпелив. Ты и прежде не раз обманывал меня туманными речами, да ещё ухитрялся получать награду. Я помогу тебе как можно скорее повидаться с такими же, как ты, негодяями, в иных мирах. Но не надейся, что смерть твоя будет похожа на сладкий сон. В муках и корчах ты успеешь сосчитать обиды, которые мне нанёс. Проклятое отродье шакала! Неужели я так и не встречу человека, умеющего ценить добро!

Хамид уже пал на колени, мерцая перед ханом наголо выбритой макушкой. Амин брезгливо отвернулся. Жалкий, злокозненный старик! Он не стоит ханского гнева. И если вдуматься, в его словах есть доля истины. Хан сдвинул с места шестой десяток, и хотя тело его по-прежнему молодо и полно желаний, это не значит, что ему уготована вечность. Увы, рок властен и над ним. Смерть можно пустить по ложному следу, и это ему удавалось, но никому не дано избавиться от неё окончательно. Вонючий сморчок, разумеется, обнаглел, напоминая о том, о чём и так невозможно забыть. Пока живёшь, надо жить. Есть разные способы взбодрить дух так, чтобы жилы зазвенели, как натянутые струны. Добрый глоток пьянящего зелья и красивая девушка, со стоном отдающая невинность, отлично утоляют печали, но ненадолго. Лучшее средство — пролитая кровь. Но не кровь раба, принимающего гибель с унылым покорством овцы — это забава для черни. О нет, истинно пробуждает и воспламеняет душу лишь агония врага, полного сил, оказывающего сопротивление, у которого из глаз брызжет огненная ненависть. Вот кому желанно вогнать в глотку неумолимое железо, разодрать грудь и жадными пальцами принять последние толчки чужого сердца. О, дивное торжество победы, лишь в нём вкус бессмертия! И завтрашний день принесёт ему эту радость.

Предвкушение выстудило боль из брюха, и хан поглядел на замершую, согбенную фигуру старца подобревшим взглядом.

— Приблизься, Хамид. Я не сержусь. Ты и впрямь не виноват, что голова твоя к старости превратилась в пустую тыкву. Вот сейчас мы проверим, осталась ли в ней хоть одна здравая мысль. Скажи, что ты думаешь о диком россиче, который прячется от меня в горах?

Хамид смиренно сложил руки на груди, стараясь предстать пред ханским взором мелкой букашкой, ползущей по складке шатра.

— Я слышал о нём разное…

— Ну!

— Он появляется, где захочет, и по следу его тянется беда. Большие воины пали от его руки, а сам он неуловим. Его никто не рассмотрел так, чтобы запомнить. Это наводит на дурные подозрения. Ты говоришь, он прячется от тебя, а вдруг, напротив, он ищет встречи с тобой?

Амин от изумления приподнялся:

— Уж не пугаешь ли ты меня, пёс?

— Предостерегаю, ты должен мне верить. Ибо понимаешь: моё благоденствие держится на ниточке твоей жизни.

— Ты сошёл с ума, бедный старик! — хан засмеялся с натугой. — Теперь я вижу, на тебя нельзя сердиться. Боги отняли у тебя разум. Что изрыгнул твой поганый рот? Мне, прошедшему как сквозь масло чрез росские земли, надо остерегаться скитальца, обуреваемого жаждой мести? Уж не посоветуешь ли ты отдать ему то, за чем он пришёл? Говори, я не трону тебя.

Хамид ответил уклончиво:

— Иногда бешеный пёс опаснее стаи волков, и разумно бывает обмануть его, бросив кость, за которой он гонится. Не только жажда мести привела его к нам, но и любовь. Когда эти чувства сливаются воедино, человек способен на чудеса. Духи способствуют ему.

Амин задумался.

— Чем сильнее враг, тем сладостнее победа. А ты видел эту женщину?

— Да, повелитель. В ней нет ничего особенного, но она свежа и красива. Как и тебе, мне трудно представить, что творится с рассудком человека, когда он совершает безумства ради обладания самкой.

Щёлочки ханских глаз раскрылись шире, ледяная, презрительная усмешка осветила их:

— У меня в шатре, вот на этом ковре, она долго сопротивлялась, чем доставила мне удовольствие. В ней есть такое, что тешит не только руки, но и сердце. Я остался доволен ею. Почему я должен дарить её безумцу? Вдруг мне придёт охота ещё позабавиться с нею, — хан рыгнул. — Ты не представляешь, как весело обладать женщиной, которая тебя ненавидит.

— И всё же лучше бы тебе избежать встречи с ним.

— Ты мне надоел. Пошёл прочь, пёс! — взъярился хан.

Старик истаял в мгновение ока.

Гнусное, нелепое предостережение. Но хитрость старика понятна. Предостерегая, он ничем не рискует. Будет несчастье — Хамид его предвидел. Ничего не случится — хан скорее всего лишь посмеётся над его бреднями. Не первый раз тщедушный прорицатель использует его доверчивость, но всему есть предел. Он внёс смуту в душу владыки и уменьшил радость предстоящей охоты. Поглядим, седобородый мошенник, какое предсказание ты изречёшь, когда глаза твои полезут из орбит…


Ущелье, куда загнали Улена, было капканом, и хазары вздохнули с облегчением, когда неистовый россич туда влетел. В этом был виден перст судьбы и её издёвка. Несколько дней боевые отряды преследовали смельчака по степи, ловко отрезая удобные дороги, тесня к горам по всем правилам большого гона, но было в долгой облаве что-то такое, что наводило на опытных гонщиков страх. Их было много, умелых, вооружённых людей, а он один; в любой час они могли назвать место, где он находится, а выходило так, что за всё время лишь изредка им удавалось засечь тень удивительного всадника и уловить чутким слухом топот копыт его коня. Всё это заставляло охотников сдерживать пыл погони и быть предельно осторожными. Кому помогают духи, против того бессильно целое войско. Они хорошо это знали, и потому, когда удалось, наконец, заманить его в ущелье, из многих глоток вырвался возглас ликования, подобный скрипу деревьев при грозовом порыве ветра. Поспешили послать гонца к хану с доброй вестью. Но не нашлось отчаянного, кто бы сунулся следом за беглецом в узкий проход, да этого и не требовалось. Начальнику облавы, многоопытному Урде, было указано сберечь россича живым. Он догадался: владыке степей пришла в голову блажь потешиться пленником.

За эти дни тысячник Урда тоже испытал некоторые сомнения, коими не хотел ни с кем делиться, он не завидовал хану. С Амином у него были давние счёты, он уже не надеялся свести их при жизни, но теперь, возможно, сама судьба оплатит за его обиды. Амин великий воин, это так, но когда в человеческие дела вмешивается небо, только дурак возьмётся предсказывать исход. С гримасой отвращения Урда пересчитал на пальцах, какой урон нанёс войску дерзкий россич, и в груди у него возникло тёплое облако. Конечно, его собственная воинская гордость была задета, и он сам не прочь был поставить ногу на грудь поверженного злодея, но не мог препятствовать желаниям хана.

Пока ещё чужеземец не был пленником в прямом смысле слова. И это хорошо. Не униженное пыткой достоинство заставит его в решающую минуту показать всё, что дала ему природа для главного мужского дела.

С вечера у двух входов в ущелье хазары разожгли столь обильные костры, будто там прятался не одинокий, приговорённый к смерти человек, а стая драконов.

Хан Амин прибыл на другой день, близко к полудню, во главе пышной кавалькады приближённых. Урда, поскакавший навстречу с конвоем, дабы отдать высокому гостю положенные почести, оглядывал всю эту шушеру, окружавшую хана, с высокомерием истинного степняка, напитавшегося силой из сосков полудикой кобылы и взрастившего дух с острия копья.

— Давно не было у нас весёлой охоты, — по-братски обратился к нему Амин. — Ты не находишь, Урда, что после последнего похода твои воииы отрастили слишком большие животы? Непозволительно долго вы загоняли этого болотного зайца. Где он?

Урда ответил, но Амин остался недоволен.

— Ты должен был подвести его к нам на аркане, а он сидит в клетке, откуда его ещё надо вытаскивать за уши… Придётся тебе самому сходить за ним, но сперва… — Он с жёсткой усмешкой поведал, какую замыслил потеху.

Урда нахмурился, рухнули его тайные надежды. Хан не намерен рисковать. Это будет натуральная казнь, но длительная и изощрённая. Десять быстроногих воинов примут в ней участие, а хан лишь избавит россича от мучений. На что он надеялся? Где это слыхано, чтобы всевластный хан скрестил копьё с безродным пришельцем? Видно, желание видеть владыку униженным помутило рассудок Урды.

— Ты всё понял, доблестный Урда? — с издёвкой спросил хан, знаком приглашая свиту удостовериться, как ему трудно объясняться с безмозглым воякой. Свита ответила сдержанным смешком, и Урда, скосив глаза, попытался запомнить, кто веселится больше других.

— Я понял тебя, хан. Ты умеешь придать особый блеск самому простому развлечению.

— Теперь ступай и выволоки зайца из его норы.

Урда скакал ко входу в ущелье, не глядя по сторонам. Ярость застилала его взор, обыкновенно впитывающий в себя каждую подробность пространства. Хан сумел дважды уязвить его гордость, выставив на посмешище перед свитой и дав поручение, годное лишь для слуг или палача. Урда не сомневался, что хан проделал это обдуманно, вынуждая к неповиновению или дерзкому ответу, чтобы расправиться с ним. Хан затаил злобу со времени северного похода, а ведь тогда удача сопутствовала всем их начинаниям. Но Урда знал, чем провинился перед ханом. Только тем, что был справедлив при разделе добычи и не раболепствовал, подобно другим военачальникам. После похода Амин отдалил его от себя, но неусыпно следил за ним с помощью многочисленных шпионов. Когда Урда получил приказ заняться поимкой какого-то шального чужеземца, якобы нарушающего покой в степи, он сразу почуял недоброе. Теперь предчувствия его вполне оправдались. Хан прибыл сюда не только позабавиться, он ищет ссоры. Опьянённый властью, он упустил из виду, как любят простые воины своего Урду, и, надо надеяться, многие решатся разделить его участь, какой бы ужасной она ни была. Что ж, подумал Урда, даже если ему суждено погибнуть, он преподаст хану урок, который тот не забудет вовек.

Приблизясь к ущелью, Урда замедлил бег коня и оглянулся. За ним следовало несколько воинов — самых любопытных и жадных до драки.

— Прочь! — крикнул Урда. — Все назад. Я пойду один.

Воины подчинились безропотно, хотя на обветренных лицах отразилось недоумение.

Он медленно двинулся узенькой тропой, ведя лошадь на поводу. Урда ничего не боялся. По повадкам пришельца он разгадал его натуру. Россич суров, но не безрассуден. Он не нападёт без предупреждения, а сначала постарается узнать, чего хочет Урда, Он ведь понимает, что угодил в ловушку, из которой нет выхода, и потому не упустит любую возможность спасения. Но если россич дал овладеть собой слепой жажде крови, тогда Урда с каждым шагом приближается к смерти. Она ждёт его за любой скалой, и вряд ли он успеет обнажить ей навстречу свой верный меч. Урда усмехнулся и ослабил тесьму на шее, чтобы враг убедился: грудь его открыта для удара, он не собирается хитрить.

Скалы с боков поднимались отвесно, покрывая тропу сырой, колеблющейся тенью. Редкие солнечные лучи проникали сюда сквозь завесу кустарника, устилавшего вершины. Неприятное, гиблое место для человека, привыкшего к вольным просторам, где топот коня, перемешанный с птичьим гомоном, легко достигает горизонта. Урда негромко окликнул:

— Эй! Россич, слышишь меня?!

Урда допускал, что пришелец не понимает их языка, тогда его затея обречена на провал, и встреча всё равно окончится гибелью одного из них.

— Стой, Урда! — услышал он резкий, повелительный голос и, поражённый, замер. Голос донёсся сзади и сверху. Это было противоестественно. Конь в страхе пряданул ушами.

— Оглянись, Урда.

Чужеземец свешивался со скалы, на которую забраться с тропы было невозможно. Туда можно было только взлететь. Урда задрал голову и встретился со светлым, опасным взглядом россича.

— Откуда ты знаешь моё имя? — Урда заранее смирился со всем, что может дальше произойти. Хорошо хоть загадочный пришелец владеет их речью, жестоко её коверкая, но понять его можно.

— Кому в степях не ведомо имя доблестного воина, — вежливо отозвался россич. — А меня зовут Улен. Тебе ведь не безразлично, от чьей руки ты умрёшь?

Урда переступил поудобнее, чтобы можно было отпрянуть под защиту скалы. Лук и колчан приторочены к седлу — это жаль. Дотянуться он не успеет.

— Но я пришёл не для схватки. В моём сердце нет вражды.

— Ничего, — Улен засмеялся. — У меня её хватит на обоих. Почему ты пришёл один?

— Тебе трудно будет поверить, но я хочу помочь тебе.

Улен внимательно его разглядывал, лицо рыжебородого воина было непроницаемо.

— Говори, я выслушаю тебя.

— Спустись со скалы. Я буду говорить тихо. Не хочу, чтобы лазутчик хана подслушал.

— Не лукавь, Урда, и поторопись. Времени у тебя осталось немного.

Уши хана вездесущи, но пришлось рисковать. Урда объяснил свой план Улену, растягивая слова, чтобы тот лучше его понял. Он не успел договорить, как Улен на мгновение завис в воздухе и, подобно ящерице, соскользнул по отвесному склону. Такого Урда ещё не видывал. Он шевельнуться не успел, а россич уже стоял перед ним в пяти шагах, целясь из лука. Урда по достоинству оценил расчётливую, хищную точность движений молодого воина. Яркие глаза россича излучали вызов. По северному походу Урда помнил: такие глаза отуманивает лишь смерть.

— Объясни, — потребовал Улен, — какая корысть движет тобой? Ведь то, что ты задумал, хуже измены.

— Амин давно пережил свою власть, — хмуро бросил Урда. — Он унижает тех, кто ему предан, и возвеличивает лизоблюдов. Ему пора умереть.

— Жаль, что мы не встретились раньше.

— Ты должен мне поверить. У тебя нет выбора.

— Выбор есть всегда… Но сейчас не время для спора. Обида, которая привела тебя сюда — ненадёжный советчик. Сначала она говорит одно, потом другое.

— Чего ты хочешь?

— Пошли сюда Амина.

Урда от удивления потерял осторожность, качнулся вперёд, и в то же мгновение стрела затрепетала на натянутой тетиве. Кровь хлынула к тёмным щекам Урды.

— Не спеши, — попросил он, уже не надеясь, что слова опередят полёт стрелы. — Я и так в твоих руках.

Улен ослабил тетиву, произнёс спокойно:

— В том, что я сказал, нет ничего невозможного, Ты предлагаешь мне слишком окольный путь для спасения и не даёшь залога. Я не знаю, верны ли тебе твои люди. Я даже не знаю, верен ли ты своему слову. Как и ты, я не боюсь смерти, но развлекать ею хана не собираюсь… Если ты честен, пошли Амина сюда.

— Он не пойдёт. Зачем ему это? Ты мелкая добыча. Он не унизится.

— Убеди его. Скажи при всех: россич владеет тайной, которую откроет хану наедине.

— Любую тайну он сумеет из тебя вырвать, не подвергаясь опасности.

— Сумеет из живого, но не из мёртвого.

Урда задумался. Почему бы и впрямь хану не пойти в ущелье? Обещание важной тайны! Оно одинаково сильно действует и на владык, и на обыкновенных смертных. Есть и ещё довод, который ловко учёл чужеземец. Хан, отказавшись от предложения, уронит себя в глазах воинов. Что задумал россич? Он храбр и искусен, но теперь Урда убедился, что перед ним человек из плоти и крови, а не дух. Что может он противопоставить ханской силе?

— Даже если я уговорю его, он не придёт один. Тебе не удастся его убить.

— Я не собираюсь убивать. Я буду торговаться.

Урда загорелся любопытством:

— Зачем ты пришёл? Чего ищешь?

— Хочу, чтобы хан вернул мою женщину. Только и всего. Но наступит день, когда я напомню ему об остальных долгах.

Урда сочувственно закивал. Кажется, у этого россича в самом деле есть тайна, и она в том, что он лишился рассудка.

— Ты надеешься вернуться домой?

— Это не так уж трудно, — уверил Улен.

Чтобы пропустить Урду и коня, он прижался к скале и на миг оказался беспомощным. От напряжения у Урды свело спину, но он не воспользовался удачей. Пусть всё пойдёт так, как предложил россич, пусть распоряжается судьба.

— Спасибо, Урда, — насмешливо бросил ему вдогонку Улен, — ты благородный воин. Теперь я верю тебе.

Он проследил, как хазарин скрылся за поворотом, а потом вернулся к своему коню, пощипывающему травку в тени деревьев. Он лёг на землю у его ног и уткнулся лицом в тёплый мох. Приёмом, которому обучили его огненно-рыжиебратья, расслабил мышцы и погрузился в короткий сон.

Как часто бывало, ему привиделся Колод. Охотник сидел в сырой землянке и раскачивался от боли. У него так и не зажил растерзанный медведем бок. «Я скоро приду к тебе навсегда, — обрадованно сообщил старику Улен. — Мы опять будем вместе охотиться». — «Ещё не скоро», — огорчил его старик. «Но я устал, — пожаловался Улен. — Иногда мне кажется, я живу не свою жизнь. А мою собственную жизнь кто-то давным-давно оборвал. Как это понять?» — «Немногим выпадает твой жребий, — Колод уже утопал в сером мареве. — Терпи и жди…»

Очнулся Улен отдохнувшим. «Пора!» — подумал он. Надо было встретить хана в самом начале тропы. У Улена не было нужды что-то обдумывать: он знал, что следует поступить именно так, а не иначе. И знал, что скоро увидит Млаву.


5

Два долгих года канули в вечность. Пашута работал на родном заводе и был на самом лучшем счету. Он начал привыкать к мысли, что жизнь его не выйдет из предначертанных берегов. Каждое утро он просыпался с уверенностью, что новый день пройдёт так же быстро, как предыдущий. Работа, вечерний телевизор, иногда застолья с друзьями, а также редкие свидания с весёлыми, нетребовательными женщинами заполняли его дни до краёв, и Пашута радовался, что шагает в ногу со всей страной. Жаль, что прежде он так мало ценил обыкновенные радости, за которыми вовсе не надо бегать на край света. К примеру, он и не предполагал, сколько сильных впечатлений может доставить непритязательному человеку многоканальный ящик с экраном, всегда готовый к услугам. Сколько в нём музыки, очаровательных историй и щекочущих нервы новостей — не ленись, протяни руку, пощёлкай тумблером и обязательно выкопаешь что-то такое, что утешит тебя.

Пашута стал самым аккуратным подписчиком телепрограмм и в пятницу, получив свежую газету, с азартом её изучал, подчёркивая разноцветными «шариками» передачи и фильмы, которые так или иначе могли его заинтересовать. С упоением навёрстывал упущенное, следя за забитыми и пропущенными голами с огромным удовольствием, как и все другие настоящие мужчины.

Созрела в нём готовность и к большим делам. Будущей весной он собирался сделать в квартире капитальный ремонт, а также начал откладывать деньги на машину. По его подсчётам, если жить экономно и по малости где-нибудь подхалтуривать, нужная сумма образуется за пять-шесть лет; а когда он заполучит «жигулёнка», ничто не помешает ему, сговорившись с какой-нибудь свободной в чувствах разведёнкой, совершить далёкое путешествие и посетить неведомые места, куда по-прежнему влекло его сердце и куда поезда, слава богу, пока не ходят.

На работе из старых друзей никого не осталось, кроме Владика Шпунтова, но и новые, которыми он обзавёлся, были не хуже прежних. Такие же трудолюбивые русские мужики, с похожими заботами и склонностью к тайному озорству. Характеры разные, но со всякими можно отдохнуть душой, обсудив вчерашний матч и текущие политические события. А что ещё надо утомлённому сердцу?

С Владиком Шпунтовым, правда, отношения складывались неровные, и для обоих обременительные. Пашуте, в его умиротворённом состоянии, это было вовсе не по нутру. Он не раз говорил Шпунтову добрые слова, но тот продолжал смотреть на него, как на опасного соперника. Держался с Пашутой язвительно и всегда с намёком на известные только им обстоятельства. Он давно женился на Вильямине, у них готовилось прибавление в семье, а Пашута с тех пор бывшую возлюбленную ни разу не видел, но это дела не меняло.

Шпунтов был неумолим. Он подозревал, что Павел Данилович коварно затаился, и при каждом удобном случае публично его разоблачал. Разоблачения были направлены не только против глумливого отношения Пашуты к женщинам. Какой-то винтик в башке у Шпунтова намертво заклинило, и Пашуту он теперь воспринимал кем-то вроде диверсанта на родном заводе. Иногда Пашуте приходилось всерьёз обороняться. Он уговаривал Шпунтова не принимать близко к сердцу прошлое, где всё равно ничего не изменишь, а чаще мечтать о светлом будущем, которое, судя по газетам, теперь уж точно не за горами.

— Это у таких, как ты, оно не за горами, — дерзил Шпунтов. — Честному человеку каждое препятствие приходится брать с бою. А у таких, как ты, понятно, и будущее светлое, и прошлое, и настоящее. Вы же привыкли за чужой счёт лакомиться.

— Помилуй бог, Владик, — удивлялся Пашута искренне. — Когда же это я за твой счёт лакомился?

Шпунтов делал многозначительную паузу, всевозможными трагическими знаками привлекая внимание тех, кто оказывался неподалёку.

— Ты вон им, Павел Данилович, лапшу на уши вешай. А мне ты полностью понятен. Я твою сущность сто лет назад разгадал.

— И что же это за сущность?

— Да уж не наша, не советская. Тебе, Данилыч, за твои дела, надо полагать, другими рублями платят.

В речах Шпунтова было больше загадочного, чем обидного. Не только Пашута, но и вообще мало кто в цехе понимал его намёки.

— Может, у тебя с Вилей что-нибудь не клеится? — озабоченно спрашивал Пашута. — Так я здесь ни при чём. Мы с ней были просто друзьями.

— Вильямину не марай! — Лицо Шпунтова покрывалось недоброй тенью. — Ей ты жизнь поломал, а она святая. Не смей её своим языком поганить.

— Успокойся, Владик. Я знаю, что она святая, всегда ею восхищался.

— Не боишься, Павел Данилович, что скоро придётся ответ держать за свои поступки?

Пашута убеждал себя, что Шпунтов шутит, и иной раз пытался отвечать в юмористическом ключе, но игривый тон ещё более озлоблял Шпунтова.

— Зубы скалишь? Погоди! У нас руки длинные, ты в этом скоро убедишься.

На одном из собраний, где Пашуту хотели рекомендовать в заместители предпрофкома, Шпунтов выступил с огненной речью и навешал на Пашуту таких собак, что собрание надолго приуныло. Небылицы, которые он плёл, были ужасны, но говорил он так горячо, с такой выстраданной болью, что напрашивался вывод: либо Шпунтов повредился в уме, либо за гражданином Киршей, известным на заводе механиком, водятся грешки, о которых лучше пока не говорить вслух. Сначала Шпунтов пофамильно и чуть ли не с адресами назвал двух женщин скромного поведения, которых Павел Данилович иезуитством и угрозами довёл до самоубийства, а закончил предупреждением, что выборы Кирши в профком или куда бы то ни было не имеют никакого смысла, потому что сегодня этот человек фарисействует на их предприятии, а завтра очутится за рубежом, возможно, в самой Америке. На гневное требование из зала доказать чудовищные обвинения Шпунтов лишь заколдованно бубнил: «Сами убедитесь, если мне не верите!» — и пожимал плечами с такой отчаянной миной, будто дальнейшие подробности являли по меньшей мере государственную тайну.

Пашута попросил самоотвод, и товарищи на всякий случай его просьбу удовлетворили. Пашута много лет был у всех на виду, но жизнь полна неожиданностей, и мало ли что может прятаться в человеке, о чём он и сам не подозревает и что не укладывается в рамки обычных представлений.

Пашута догнал обличителя на улице и в который раз попытался наладить с ним хотя бы видимость приятельства.

— Перестань ты в себе злобу накачивать, Владик. Ведь это, бывает, похлеще водки ломает человека… Да и я не тот, что прежде. Кого ты казнишь, того больше нету, Владик.

— Мне принцип важен. — Шпунтов на ходу ловко прикурил, но Пашуте сигарету не предложил. — Тот ты или не тот, а ответить перед совестью должен.

— Но за что?

— Ты теперь к власти устремился, а я тебе дал укорот. Не удастся тебе помыкать рабочим народом, пользуясь его доверчивостью. Знаешь пословицу, на хитрую задницу…

Пашута загородился ладонью от струи дыма, направленной ему в нос.

— Но ты совсем какую-то несуразицу плетёшь! Откуда ты взял, что я собираюсь за границу бежать? Это же бред!

— Ага, проняло! Погоди, ещё не так проймёт. Правда на таких, как ты, как дуст на клопов действует… Ну бывай! Что-то я с тобой разболтался, а говорить-то нам не о чем.

Пашута вторично догнал его возле аптеки.

— Может, тебе всё же к медицине обратиться, Владик? Я без обиды говорю. Виля что обо всём этом думает?

— О чём?

— Ну о твоём состоянии?..

Шпунтов тормознул и, уставясь в Пашутины глаза сумасшедшим взглядом, сказал тоскливо:

— Хочешь моё терпение испытать? Чтобы драку затеять? Не выйдет, Кирша! Ты не тот, да и я не прежний.

Нескладные отношения со Шпунтовым слегка омрачали безоблачный горизонт Пашутиной жизни. Но когда он приходил домой, всё плохое забывалось. Пашуте никогда не было скучно одному. Если же вдруг выпадала тоскливая минута, он развлекался беседой с рыжим котёнком Пишкой. Котёнок приблудился к его квартире месяца два назад, был тогда крохотным синеглазым комочком шерсти, но уже с лужёной глоткой, и постепенно вымахал в кривоногого, пушистого зверюгу необыкновенной сообразительности и бесшабашного нрава. Раньше Пашута кошек недолюбливал, но к Пишке привязался. Котёнок вопил от радости дурным голосом, когда Пашута возвращался домой, и, поднятый на руки, с наслаждением впивался когтями ему в шею или в грудь. Разговаривать с Пишкой было одно удовольствие. Пашута не сомневался, что котёнок его понимает. В трогательных местах Пишка деликатно прядал остренькими ушками, и по его тельцу пробегала судорога сочувствия.

— Вот такие дела, Пишка, — втолковывал ему Пашута. — Остались мы с тобой одни на белом свете, и никого нам больше не надо. Верно? Нам и так хорошо! Мурлыкаем и горя не знаем… А раньше было плохо, Пишка. Чего-то я всё мельтешил. Даже одно время жениться собирался на молодой девице. Эту дурь ты ещё по молодости понять не можешь.

Пашутино любопытство к людям поутихло, но заводить новые знакомства он не избегал. Появился у него дружок в соседнем подъезде, инженер Степан Степанович, семейный, двухдетный, степенный с виду человек, но когда Пашута с ним ближе сошёлся, то обнаружил родственную душу, полную неутолённых желаний и азарта. С ним на пару по хорошей погоде они совершали загородные прогулки, и на природе Степан Степанович отмякал, раскрепощался и становился таким, каким был, наверное, в начале жизненного пути, лет тридцать тому назад. Глаза у него делались как две переспелые сизые сливы, и он подбивал Пашуту на грешные забавы.

— Я тебе в одном завидую, — говорил Степан Степанович с вызовом, — что семьи у тебя нету и ты свободен в проявлениях чувств. Мужик что волк, ему кабала заказана, да только поздно мы это понимаем. Я, думаешь, семьёй дорожу? Или работой? Накося! Маскируюсь, Паша, скоко уж лет маскируюсь, а в душе орлы парят. Давай мы с тобой сейчас подкатимся вон к тем двум девицам и увезём их в Ригу. А? Слабо? Деньги захвачены. Всегда беру с собой на такой случай. НЗ! Давай! Отсюда — на вокзал. И уж гульнём, поразвратничаем! А? Слабо?

— Скучно будет.

Инженер подначивал его девицами для затравки, на самом же деле мечты его были грандиознее. Окинув прощальным взглядом несостоявшихся попутчиц, Степан Степанович придвигался ближе и переходил на роковой шёпот:

— Шут с тобой! Не хочешь в Ригу, у меня получше предложение… Согласен на большую афёру рискнуть?

— Я на всё согласен.

— Ювелирный магазин будем брать. Все детали я обмозговал, Паша. У тебя руки золотые, у меня — голова. Разок жизнь на кон поставим — и гуляй, пацаны. Что ж мы всё над копейками трясёмся! Ну как? Учти, план безупречный.

— Мне много денег не нужно.

— Тебе сколько лет, Данилыч?

— Сорок шесть.

— А мне — пятьдесят. Вспомнить не о чем на краю могилы.

— Зря себя не растравляй, Степан Степаныч. — Пашуте нравились разговоры с подтекстом и нравилось, что собеседник един в двух лицах: здесь, на полянке, — шебутной, безрассудный и глупый, а там, в Москве, — степенный и осмотрительный. — У всех жизнь серая, не у тебя одного. Наполеонов среди нас нету. Стран чужих не завоёвывали, дак и то слава богу.

— Я не про то, Павел. — Инженер перемещался на одеяльце так, чтобы всё же не упускать из виду приглянувшихся девиц. — Ты меня не совсем понял. Не победы хочу вспоминать, а наслаждения. Такие наслаждения, чтобы годы спустя голова кружилась. У меня их не было. Да и откуда. С шестнадцати годов воз волоку без отдыха. Обижаться сильно не приходится, дорога накатанная, торная, ты прав: много нас по ней бредёт, придурков; но сходить с неё ни разу не довелось — вот о чём ныне тоскую. И завидую тем, кому удавалось. Может, они и ноги ломали на обочинах, зато у них воспоминания иные. Их по глазам всегда можно отличить. Да что я перед тобой, Павел, распинаюсь, ты овечкой прикидываешься, а я ведь вижу — дровишек в прошлом немало наломал. Чего уж там, да?

— Ошибаешься, Степаныч, не наломал. Хотел один разок наломать, да вовремя пригнулся. А то бы башку оторвало.

— Не верю тебе! Хоть убей, не верю. Очень ты скрытный человек, Павел. Это нехорошо… От меня чего скрываться…

Когда встречались возле дома, выкуривали по сигаретке перед сном — разговоры были совершенно иного свойства. Поразительно, до чего иного.

— Чёрт те что, Павел Данилыч, какой нескладный денёк выдался, — жаловался Степан Степаныч, лучась младенчески невинным взглядом. — На работе ревизия из министерства, очередной переаттестацией пугают. А чего меня переаттестовывать, когда до пенсии два шага? Верно? И ведь придираются к каждой мелочи, бумажные черви. Целый день на ушах простоял. Потом в школу пошёл на собрание. А там того хуже. У Ёлочки (младшая его дочка) две тройки и замечание в дневнике. Скрыла, вертихвостка. Ну что её — пороть? Говорят, непедагогично. И что обидно: способная девочка, ты же её знаешь. Но невнимательная, безалаберная. Я уж думаю взять отпуск да сидеть с ней. Всё-таки восьмой класс, не шутка. Сейчас упустишь, после не наверстаешь. Вот так и получается. Третий год отпуск зимой беру, и когда по-людски отдыхал — не помню. Тебе хорошо, у тебя семеро не сидят по лавкам… Но честно скажу — не завидую. Какие радости в жизни, кроме детей? Мне бы волю дай, я бы ещё семь штук настрогал. Тебе советую, Павел, пока молодой — не затягивай. Для мужика — семья главное.

— Дак у меня пока и жены нет.

— И это напрасно валандаешься. Столько хороших женщин вокруг, и все одинокие. Хочешь, поспособствую? У нас есть одна на работе, по всем статьям тебе пара. Красивая, нрав спокойный, зарабатывает чистыми триста в месяц. Маленько сутулится при ходьбе, но это после родов пройдёт. Да и что внешность, верно? С лица воду не пить. Давай, завтра познакомлю?

— Завтра не выйдет, Степаныч. Завтра наши с французами играют. Матч хоть и товарищеский, но важный. Нельзя пропустить.

— Пропустить нельзя, ты прав, совместить можно. Она вроде тоже не чурается большого спорта. Подкованная девица. С ней скучать не придётся. Она и на пианино играет.

— У меня пианино нету.

— Купите. С её трёхсот много чего можно купить, бедствовать не придётся… А ты, если не секрет, сколько получаешь?

— Да тоже, пожалуй, на круг столько и выходит.

— Это хорошо. Когда женщина больше мужика получает, так или иначе это на отношениях сказывается. Уважение уже к мужчине не то.

Женщину он ему вскоре привёл отменную — Катерину Демидовну Прохоровикову. В субботу Пашута после завтрака подрёмывал на кровати с газеткой, на дверной звонок пошёл как был, в затрапезном халате, гадая, кто бы мог заявиться в такую рань. А тут — на тебе! Степан Степаныч и с ним дама — разнаряженная, в ярком платье, на высоких каблуках, но и без каблуков, пожалуй, на голову повыше Пашуты. Он не удивился нежданным гостям, но почувствовал неловкость за свой растелешенный вид и сразу подумал: видно, крепко у дамочки припёрло, раз способна вот так нагрянуть для знакомства. Степан Степанович поспешил объясниться:

— Мы тебе, Павел Данилович, звонили по телефону, да ты трубку не брал. Катерина Демидовна любезно пообещала Ёлочку по языку подтянуть. Она по-английски говорит, как мы с тобой по-русски.

— Ну уж! — басом возразила женщина. Пашуту она разглядывала откровенно и без стеснения, словно в магазин заглянула за покупкой. Что ей, интересно, наплёл про него двуличный инженер, от него ведь любой каверзы можно ждать. Он себе тайное веселье добывал, где только мог.

Пашута усадил их в комнате, а сам, похватав шмотки, на кухне переоделся и на скорую руку поскрёб подбородок электробритвой.

Степан Степанович таял в лукавой улыбке. Пашуте он тут же изложил причину внезапного визита. Оказывается, у Катерины Демидовны есть небольшая дачка, вернее, садовый участок с финским домиком, и на этой дачке образовалось множество неполадок: с электропроводкой и с водяным насосом, и всё такое прочее. Она давно ищет надёжного человека, чтобы тот привёл всё это в порядок, и, естественно, Степан Степанович порекомендовал своего друга, прекрасного мастера, который при этом и не сдерёт втридорога.

— А что именно с насосом, Катерина Демидовна? — поинтересовался Пашута, не веря ни одному слову расшалившегося инженера.

— Ой, да разве я в этом смыслю! То течёт вода, то не течёт. Приходил один деятель, полдня прокопался, взял с меня четвертной, а назавтра то же самое. Намучилась я, ей-богу!

Пашута любил такие женские лица, округлые, с мелкими чертами и бедовыми, широко посаженными, небольшими глазками, словно вечно напуганными, но не до смерти. И её громоздкая, с литыми бёдрами, плечами, грудью, фигура отнюдь его не оттолкнула.

— Поглядеть бы надо, а так чего говорить… Может, там работы на пять минут. — Пашута изображал угрюмого мастерового, который слова на ветер не привык бросать. Как теперь гости выкрутятся?

— И погляди, кто тебе не даёт. — Степан Степаныч гулко шмякнул себя по ляжке. — Тут езды на электричке полчаса с Курского вокзала. Верно я говорю, Катерина Демидовна?

— Возможно, у Павла Даниловича на сегодня иные планы… — Женщина смотрела с ласковым ожиданием и покорно.

— Какие у него планы! Бирюком сидит все выходные у телевизора, — обернулся к Пашуте, а в глазах-сливах черти резвятся. — Давай серьёзно, Павел. Это моя личная просьба. Надо помочь! Катерина Демидовна нам помогает, мы — ей. Что ж ты, не джентльмен, что ли?

— Я-то джентльмен, но как-то неожиданно…

Через час Пашута и Катерина Демидовна мчались сквозь ненастное предосеннее Подмосковье на обшарпанной электричке. Пашута ящичек с инструментами прихватил на всякий случай. Сказано было между ними за дорогу всего несколько слов, но в её заворожённом взгляде он читал обещание, что всё будет так, как он пожелает. Правда, желаний у него особых не было, и Пашута, в общем, поругивал себя за этот внезапный прыжок в неизвестность. Как-то всё складывалось словно помимо его воли и с безнадёжной определённостью, а такие ситуации он не одобрял. И тут вдруг Катерина Демидовна изрекла с поразившей его проницательностью:

— Вы не беспокойтесь, Павел Данилович, не морочьте себя. Степан Степанович замечательный человек, у нас его все любят, но ужасный фантазёр. Он вам такое мог нагородить — я представляю. Но мне действительно нужна мужская помощь.

Пашута промолчал, но с этой минуты неприятная натянутость между ними растаяла.

Участок был стандартный — шестисотковый, и рядом ещё множество таких же, где копошились люди, точно пчёлы в ячейках сот. Жгли костры, над дачным пространством стелился горьковато-свежий дым.

Поместье Катерины Демидовны, огороженное от соседей метровым штакетником, было вовсе не ухожено, если не считать пятка клубничных грядок да с десяток смородиновых кустиков по краям. Всё в запустении, растёт само по себе, земля захламлена прелым листом и мусором, как свалка. Хозяином тут и не пахло. Но домик аккуратный, на три комнатки, с небольшой мансардой и остеклённой верандой. И не так чтобы старый. Кто-то поднял его пять-шесть лет назад, не более. Интересно — кто?

Проводку Пашута наладил в два счёта: поставил нормальные предохранители, почистил и укрепил контакты. А с насосом пришлось повозиться. Катерина Демидовна несколько раз звала его обедать, накрыла столик под единственной яблонькой, а он всё колготился с прокладками и стыками — дьявольской конструкции оказался насос, не иначе творение местного гения-изобретателя. Всё в нём было устроено вопреки здравому смыслу, зато запас прочности у насоса должен был быть огромный. Если такой насос раз запустить, он и после атомного взрыва уцелеет. И Пашута ухитрился, запустил, испытав привычное удовлетворение от опрятно сделанной работы.

Катерина Демидовна прыгала вокруг, как девочка, хлопала от радости в ладоши, уверяла, что никогда подлый агрегат не давал такой плотной, сильной струи.

Угостила она Пашуту борщом с тушёным мясом, овощей гору на стол навалила, необыкновенно ярких и сочных, и также приветила работника заветной четвертушкой.

— Ну, только если с вами за компанию, уважаемая Катерина Демидовна!

— А что, можно рюмочку. Я не прочь иногда. А вы как к спиртному относитесь?

— Люблю, но избегаю, — уклончиво ответил Пашута. Он её уже жалел. В её напускной весёлости, в неухоженности участка и ещё во многих приметах явственно проглядывала тоска, подчёркнутая покровительственными манерами знающей себе цену женщины. Сколько он повидал таких за свою жизнь, образованных и простушек, красивых и невзрачных, отчаянных и смирных, заранее всему покорных, — и во всех выпирало одно, общее, как крик, — готовность пойти на край света за тем, кто приголубит, кто позовёт ласковым словом. С ними всегда Пашута себя чувствовал и спасителем, и предателем одновременно. Всех не утешишь, а одну — труда не стоит.

— Был у меня муж, — вскоре доверчиво делилась с ним Катерина Демидовна. — Хорошо жили, славно, да эта самая водочка его и слопала. Он тихий у меня был, а тихих она исподтишка доканывает. У буйного хмель на виду, его спасти легче, а тихий сосёт потихоньку, как молочко, и только ещё тише становится. Мы долго значения не придавали, а спохватились — поздно было.

— Помер?

— Да, умер. Хорошо умер, тоже тихо, сопел, сопел у меня под боком, и вдруг перестал. Сердце остановилось — и конец. После вскрытия сказали — у него даже инфаркта не было. Не старый был, ваших лет.

Пашута выразил сочувствие, печально покивав головой. Она вроде не очень сокрушалась, вспомнив тихого мужа, видно, отболело.

— Правильно делаете, что не увлекаетесь. Это для России такая зараза — она нам страшнее атомной бомбы. Теперь взялись бороться, да не поздновато ли? У большинства, кто борется, у самих нутро давно подточено. Остаётся только на женщин уповать.

— По статистике, теперь и женщины не отстают.

— Вот беда, Павел Данилович! Соплюшка какая-нибудь стоит, вся измалеванная — и пьяная! И это будущая мать. Когда вижу, кажется, убила бы. А что толку? Столетиями спаивали, наскоком не поправишь. Время нужно, а где оно. Того гляди, война разразится.

— Войны не будет, — успокоил её Пашута.

— Почему вы так думаете?

— Войны не будет, потому что в неё поверить нельзя. Того не бывает, во что не верят.

Катерина Демидовна смотрела на него с сомнением, в её заторможенном взгляде колебались солнечные блики.

— Забавно рассуждаете, Павел Данилович. Но мне нравится. Всё равно нельзя же сидеть сложа руки.

— Это верно. — Пашута, правда, не понял, что она имеет в виду: повальное пьянство ли, угрозу войны или их столь милое знакомство.

Славный они денёк провели, трудовой, отдохновенный. Ближе к вечеру в лес сходили, и там Катерина Демидовна отличилась, подобрала три белых гриба, а Пашута всего несколько сыроежек раздобыл, да и то червивых.

На ночь глядя при свете тусклой лампочки чаю напились, покурили на воздухе и, как-то не сговариваясь, будто давние муж с женой, стали готовиться ко сну. В эту ночь Пашута словно на мягких облаках парил, спал урывками, но чувствовал себя старым, как пенёк трухлявый, возле которого они, счастливые, срезали белый гриб; и никак не мог толком разобраться среди томительной тьмы, где Катины услужливые ласки, а где сны вековые, манящие к иным встречам. И впервые, запутавшись в её влажных, душистых волосах, окликнул Пашута женщину чужим именем, Варенькой окликнул, и она не обиделась, всё поняла, лишь отстранилась ненадолго, и оба загрустили, пытаясь разобрать на бледном потолке роковые письмена судьбы. Так и получилось, что, поднявшись утром, они по-прежнему остались друг с другом на «вы». Печально это было и смешно.

— Вы что предпочитаете, Павел Данилович, чай или кофе? — спросила она буднично и будто с досадой, что такую важную подробность запамятовала.

— А как вы по фамилии будете?

— Прохоровикова.

— Так вот, товарищ Прохоровикова, мне всё равно, что пить. Мужик я покладистый. Так уж воспитан.

Оба посмеялись, но весело им не было.

Вечером в воскресенье к Пашуте заглянул Степан Степанович за новостями.

— Ну как, Павел? Да?! Какова?

— Божественная женщина, но мне не пара. Ей по уму министерский работник надобен. Побаиваюсь я её.

— Чего так?

— Мужа она уморила.

— Как то есть?

— Я думал, ты в курсе. Она же не скрывает. Был у неё какой-то, как она говорит, мужичок с ноготок, тихонький такой. А она женщина, сам видишь, с объёмными прелестями. Пьяненького невзначай и придавила в постели.

Увидел Пашута расстроенное лицо инженера, опомнился: они не на лесной полянке, и этот домашний Степан Степаныч далёк от понимания диких казусов жизни.

— Да нет, нет, всё отлично, Степан Степанович… Спасибо тебе за это знакомство.

— Какой-то ты бываешь несерьёзный, Паша. И шутки у тебя, прямо скажем… Прохоровикова у нас в коллективе огромным уважением пользуется. Действительно, умна, хороша собой, но несчастлива. А ты — «мужа уморила»! Ну зачем это? С такой женщиной, как Прохоровикова, надо или — или.

— И дачка у неё первый сорт, — заметил Пашута неизвестно зачем.

— Да, если угодно, и дачка. Она заслужила. Лет десять назад у нас участки делили, многим не хватило. А ей выделили без всяких разговоров.

— Ты меня в чём убедить хочешь, Степан Степаныч?

— Не нравится мне твоё настроение. — Выражение лица у инженера суровое, осуждающее. — Будто я тебе девицу для развлечения подсунул. Если ты так воспринял, я, честное слово, очень огорчён.

— Не огорчайся, Степаныч. Я её ничем не обижу. Неужто ты меня не знаешь?

Дальше отношения Пашуты с Катериной Демидовной складывались на удивление ровно, и он в них незаметно погружался, как в трясину. Вроде по щиколотку увяз, а ворохнулся, уже по колено засосало. До глубокой осени они встречались два-три раза в неделю, в кино ходили, в ресторан, она у него на ночь иногда оставалась, и он наведывался то ли гостем, то ли хозяином в её однокомнатную квартирку на Юго-Западе, но объяснений между ними никаких не было, и по-прежнему они обращались друг к другу уважительно — «вы».

Кот Пишка поначалу Катерину Демидовну невзлюбил, да и она брезгливо морщилась, когда он, пофыркивая, с вызывающим видом прохаживался подле её ног. Она призналась Пашуте, что вообще не выносит ни собак, ни кошек — грязь от них и вонь. Она была чистюлей необыкновенной, а от одинокого житья это свойство обострилось в ней до предела. Заметив где-нибудь ошмёток пыли, с досадливым: «Ах ты, боже мой!» — срывалась из-за стола наводить порядок. Кошачьи шерстинки на диване или на полу приводили её в столь глубокое, хоть и кратковременное душевное расстройство, в какое иного легкомысленного человека не приводит крушение всех жизненных планов. Женские причуды давно Пашуту не раздражали, тем более Катерина Демидовна сама себя иронически поругивала за чрезмерное пристрастие к порядку. Она как бы извинялась перед Пашутой за свою чистоплотность, и это его умиляло. Однако родного кота Пишку он в обиду не давал.

— Я тоже котов не выношу, — говорил он, чтобы ей польстить. — Поганые твари, и человека не любят. Всех бы разом на живодёрню. Но Пишка особенный, у него душа деликатная. Поглядите, Катерина Демидовна, какая шёрстка мягкая, какие глазки смышлёные. У, злодей рыжий, нет на тебя погибели!..

— Но он же вчера в коридоре нагадил.

— Это у него несварение, — озабоченно уточнял Пашута. — Нажрался прокисшей сметаны. Зря вы ему эту сметану поставили, Катерина Демидовна. Надо было её выкинуть или мне скормить. У меня кишки из железа. А Пишка по возрасту ребёнок совсем.

— Забавно вас слушать, Павел Данилович, — улыбалась ему чуть смущённо. — Никогда не смогу разобраться в мужчинах.

— Чего в них разбираться? Бог их топором вырубил. Женщина — вот высшее достижение природы! В иной, поглядишь — в чём душа держится, а любую боль стерпит получше здоровенного мужика. Загадка в женщинах вековая.

— А уж вы, видно, нашим братом интересуетесь немало, Павел Данилович?

— Интересовался когда-то. Теперь поостыл. Теперь бы от стола до кровати доползти.

Каково же было его удивление, когда он однажды застал Катерину Демидовну с Пишкой на коленях, зычно мурлыкающим и с охотой подставляющим рыжую башку под её массивные пальцы. На Пашуту она подняла предостерегающий взгляд, шепнула: «Тсс!» В этой искусственной сцене он угадал дурной знак. Пора было к какому-то концу подгонять их нежную, затянувшуюся дружбу. Прав был Степан Степанович, она умна и несчастна, и хороша собой. Но для его однокомнатной квартирки слишком громоздка. Даже если они поменяют два своих жилища на трёхкомнатную квартиру, ей и там будет тесновато. В сущности, Пашуте было безразлично, с кем дальше коротать век, но бессовестно вводить её в заблужение. Пару следует подбирать по размеру. А на них на улице оглядываются и каждый думает: «Ну, мужик, ну, ухарь, отхватил себе кобылицу!» Это Пашуту раздражало. Квёлая у них любовь, вот что, отмеренная на весах позднего возраста. А по характеру, что ж, по характеру она вполне ему годится. Тот уж вовсе чурбан, кто не сумеет оценить, что это значит, когда женщина в угоду мужчине с умильными ужимками ласкает кота, ненавистного распространителя шерсти и вони.

С неделю Пашута откладывал решающий разговор, не находя повода. Но уже впереди забрезжил Новый год, с которым Катерина Демидовна, по её прозрачным намёкам, связывала большие надежды, и Пашута понял, что дальше тянуть неприлично. Он не стал ходить вокруг да около, а бухнул наотмашь, как это было ему свойственно в лучшие времена:

— Что-то мы с вами, Катерина Демидовна, чудно живём. Не муж, не жена, а оба уже не первой молодости. Не пора ли нам разойтись в разные стороны, как кораблям в океане?

Катерина Демидовна побледнела, и чай из её чашки вдруг сам собой плеснулся на скатерть (они с недавних пор иначе чем на нарядной скатерти не трапезничали). Он и сам почувствовал, что выразился фальшиво и в некотором роде оскорбительно для её женского самолюбия. Вечный испуг в её очах набряк свинцовой тенью:

— Что случилось, Паша? Ты выпил?

— Трезвый я.

— Я в чем-нибудь провинилась? Виновата перед тобой? Я тебе надоела?

Каждый вопрос она вколачивала, как гвоздь в доску, без дрожи, уверенно. Только хрипотца в голосе выдавала волнение. Пашута потому и заговорил с ней так прямо, без затей, что не сомневался в её стойкости.

— Тут такое дело, Катя, мы с тобой вожжаемся, а жизнь мимо идёт. Перспектив у нас нету. Мне моя жизнь, правда, без надобности, хочешь — бери, но ты-то молодая почти, красивая, образованная, ты и судьбу свою можешь соответственно уладить. На кой чёрт тебе время со мной терять?

— Ты это искренне?

— А как ещё? Я тебе благодарен, за нос меня не водила, счастьем женским дарила. Пора и честь знать. Отпускаю тебя на все четыре стороны. Большому кораблю большое плавание.

— Ничего ты не понял, Пашенька… — печально вздохнула она.

— Чего я должен понять?

— Я думала, ты в женщинах разбираешься… Ну чего ты вдруг напридумывал? Разве я тебе не угождаю? Баба я обыкновенная, ничего мне от тебя не нужно, Не гони только… Пропаду я без тебя, Пашенька, Никому таких слов не говорила, тебе первому… Любый мой! Дурашливый мой! Всю жизнь их в себе носила, дал бог вымолвить… Не гони, Пашенька!

Поражённый, он аж в стенку вдавился. Видок у неё был, как у тучки грозовой. Казалось, сейчас ринется на него, смахнёт со стула своими грудями, плечами, коленками, а там — тьма без края и роковые колокола. Пишка мяукнул под столом, будто тоже почуял неладное. Пашута наблюдал за подругой как бы со стороны. Всё же устроила представление, вдобавок некстати — через пять минут передача «В мире животных», как бы не прозевать. Он эту передачу из многих других выделял.

— Дак я что, — пробормотал, извиняясь. — Я это так, для уточнения.

— Для уточнения и у меня кое-что есть, Пашенька, — в сторону взгляд отвела. — Хочешь узнать?

— Конечно, говори.

— На третьем месяце я, Пашенька. Ребёночка жду.

— От кого?

Катерина Демидовна сдавленно хмыкнула, как об ступеньку споткнулась, а он в ответ хохотнул. Новость доходила до него туго.

— Подожди… Но тебе сколько лет?

— Сорок, Паша. А ты сколько думал?

— Но ведь вроде поздновато? Или нет?

Катерина Демидовна нахмурилась, как от пыли сощурилась. И тут, наконец, известие целиком уместилось в Пашутином сознании.

— Это меняет дело, — сказал он убеждённо, — Как я здесь выпендривался, забудь. Какое там поздно! Мне одна знакомая говорила, на востоке женщины в семьдесят лет запросто рожают. А в сорок — считается рановато…

— Успокойтесь, Павел Данилович, — посочувствовала Катерина Демидовна. — Ни ребёнок, ни я вам обузой не будем… Не надо над этим шутить, Я думаю… если женщина не рожала, то зачем жила? Всё ведь очень просто. Я теперь счастлива, Паша. У меня в душе покой. Ничего не боюсь. Как будет, так и будет.

— Ну и правильно. И нечего бояться. Родишь — и не заметишь. Ты вон какая…

Вскоре без предупреждения нагрянул в Москву Спирин. Пашута другу обрадовался, хотя Спирин изменился не в лучшую сторону. Прежде худой, теперь он стал похож на кочергу. В продолговатом лице ни кровинки, словно жизненные соки выпила из него тяжёлая болезнь, взгляд потухший и движения неприятно замедленные.

— Не молодеем, Паша, нет? — по-стариковски крякнул, усаживаясь в кресле.

— У тебя, Сеня, может, язва в желудке? Чего-то ты квёлый с виду.

— A-а! Какая разница, язва там или ещё что.

В Москву он прикатил за какими-то семенами, а заодно присмотреть инвентарь на сельскохозяйственной выставке.

— Значит, процветает коммуна? — бодро поинтересовался Пашута.

Взгляд Спирина на мгновение зажёгся прежним фантастическим блеском.

— Издеваешься? От деда Тихона тебе поклон да от старушенций — вот и вся коммуна. Эх, Паша! Пожалеешь когда-нибудь, попомни мои слова. Накормить страну — мечта красивая, крупная. Тем более сейчас возможности появились.

Были у Спирина и забавные новости. Пётр Петрович Хабило неожиданно и странно окончил свою карьеру. По осени полез с землемерами в воду, видно, по пьяной лавочке, — чего уж ему в студёной реке, которую он, кстати, в первую очередь собирался вспять поворачивать, чего уж ему там понадобилось, то ли раков искали на закуску, то ли брод мерили, — но промочил ноги, застудился, обернулось воспалением лёгких; а когда оклемался и пошёл больничный закрывать, по какому-то недоразумению ему пять дней не оплатили. Он в арбитраж ринулся, в суд, несколько месяцев правду-матку искал, и так испсиховался, ни о чём больше думать не мог. Впал в оголтелое разоблачительство, грозил кому ни попадя, объявил публично, что обнаружил мафию, которая стоит поперёк дороги техническому прогрессу, ходил по инстанциям, шумел, колготился, в горячке припечатал лихим словом кого-то из облечённых властью — короче, по-тихому отправили его на пенсию, хотя ему едва за пятьдесят отстукало. Хабило собирается тоже в Москву, он намерен добраться до самых верхов, где якобы справедливость обретается в нетленном, чистом виде.

Подивились друзья затейливым росчеркам судьбы, которая умеет неожиданно укорачивать самых прытких.

— Урсула как поживает?

— Чего ей поделается. — Спирин в задумчивости провёл по глазам ладонью. — Эх, Паша, а жизнь-то не удалась наша.

— Почему, Сеня?

— Вот и я всё гадаю — почему и как? То ли мы не в своё время родились, то ли не с того бока жить начали… А только чего ни задумывали, всё глупо выходило. А ты, я вижу, вроде доволен?

Пашута приосанился.

— Дак а чего же, Сеня, о чём горевать? Как сумели, так и прожили. Не воровали, работали честно… Доволен ли я? Пожалуй, да. К тому же большие изменения у меня в жизни наклюнулись, Сеня. Ребёночек скоро родится. Новые хлопоты, новые радости. Нам себя хоронить рано.

— Разыскал всё-таки Варю, — без воодушевления порадовался за друга Спирин. — Слава богу. А то я всё спросить не решался. Значит, поздравить можно? А где же она сама?

— Вари нету, — ухмыльнулся Пашута, — а ребёночек от другой женщины. От хорошей женщины, Сеня. Она завтра придёт. Завтра я вас познакомлю. Такая женщина — богатырь! Ей родить, что нам с тобой сигарету выкурить.

Вид неуместно развеселившегося друга привёл Спирина в замешательство.

— Ты чего городишь, Паша? Какая женщина? Ты же Варю любишь.

— Когда это было, Сеня, когда было? Любил, точно. И сейчас люблю, отрицать нечего. Но как образ дальний. А здесь всё земное, настоящее, без обману. На две головы выше меня, шесть пудов весу. При этом ангельский характер и терпение. Повезло мне, Сеня, неимоверно. А ты говоришь, зря прожили. Погоди ещё бабки подбивать.

— Ты заговариваешься, Павел. Что с тобой? Ты болен?

Блаженная Пашутина улыбка замутилась, померкла, под ней проявились унылые, горькие черты. Пашута словно выплыл из счастливого беспамятства. Подхватился, побежал на кухню, но ничего оттуда не принёс. Заговорил спокойно, Спирина сверля взглядом, под которым тому занедужилось.

— Напрасно ты о Вареньке напомнил, напрасно. Я только-только забывать начал. А это нелегко. Сердечную боль убить, как душу вынуть… Она меня прогнала, не я её. Волю хотела надо мной взять, а я не стерпел. Ты прав: не удалась жизнь, не заладилась. Было и хорошее, да давно потухло. И ворошить не стоит. Наше горе никто не развеет. Я тебе скажу, в чём оно, наше горе, и ты сразу забудь, как я забыл… Маленькие мы людишки, Сеня, маленькие, а замахивались на большое. Вот и иссякли до поры. В любви замахивались и в работе. А вышел — пшик. Посмеялись над нами. Ты понял, про что я говорю, Семён Спирин?

— Ты не маленький, и я не маленький, — возразил неусмиренный Спирин. — Правильно, что замахивались. Не достигли цели — это другое дело. Не по нашей одной вине.

— По дядиной? — Пашута внезапно озлобился и загудел трубой: — По маминой? Не ври, Спирин. Где твой ум? К чему ты стремился? Какому подлецу хребет сломал?.. Сколь лихих людей вокруг нас ловчили, по-подлому нашу жизнь переиначивали, а мы лишь брыкались иной раз, да и то некрепко. Бились мы, как слепые котята, харей всё в одну и ту же стену. Даже дырки в ней не пробили! Гляди, седые оба, а на том же пятачке пляшем, те же жалкие слова говорим — стыдно… Не трожь меня больше, Сеня! Я сына хочу, пусть он крепче меня на ногах стоять будет.

У Спирина нашлись бы веские аргументы в этом споре, но уж больно Пашута нервничал: желваки со скул того гляди соскочут. Спирин попытался его утихомирить, улыбнулся своей младенческой улыбкой.

— Остынь, Паша, остынь! Не греши на себя… Ужином-то будешь кормить, всё же с дороги я?.. Бутылец там у меня в корзинке, пироги Урсулины. Для тебя пекла.

Ночью, под Семёновы всхрапы, приснилась Пашуте Варенька, как никогда не снилась. Ласковый был сон. В нём не было ни лиц, ни очертаний, но был он полон её дыханием. Не желая просыпаться, чтобы не расстаться с Варенькой, Пашута и во сне понимал, что рядом пронеслись их жизни, но не соприкоснулись.


ПРИКЛЮЧЕНИЯ И ПОБЕДА (ОКОНЧАНИЕ)

— Всё равно ты умрёшь, — сказал Амин, лениво пружиня тело под кожаными доспехами. — Тебе нечем откупиться. Но твоё мужество вызывает уважение. Ты мог стать хорошим сотником в моём войске. Судьба распорядилась иначе. Я пришёл сюда из любопытства. Давай поговорим как обыкновенные люди. Забудь о моём могуществе. Говорят, солнце светит одинаково и рабу, и владыке. Хочу спросить тебя кое о чём.

Десятеро отборных воинов целили из луков Улену в лицо и грудь, а хан выдвинулся вперёд, восседал в седле величаво. Улен стоял перед ним в узком проходе, не хоронясь, простоволосый, беспечальный. Конь похрапывал за близким выступом, невидимый хазарам. Он предупредит Улена, если враг прокрадётся сзади. Время отсчитывало для Улена, вероятно, последние мгновения, но что с того. Дыхание его угаснет уж никак не по воле злого человека, снедаемого скукой.

— Спрашивай, хан, я отвечу тебе.

— Где ты научился нашему языку?

— Я много странствовал. У разных племён свои собственные слова, но выражают схожие чувства, поэтому их нетрудно запомнить.

— Какие чары спасали тебя? Ты должен был погибнуть, а всё ещё жив. Говорят, тебе помогают духи?

— Над духами я не властен, как и ты, хан. Но удача всегда со мной.

— Постарайся не сравнивать нас, — нахмурился Амин. — Иначе ты укоротишь нашу беседу.

Улен покорно склонился, на миг потеряв из виду целящихся в него лучников.

— Прости, хан, я не хотел задеть твою гордость.

Амин не жалел, что поддался на коварные уговоры Урды, таящего злую думу. Вон какой зверёк с отчаянным сердцем заперт в каменную ловушку; с таким чем дольше играешь, тем щекотнее отдаётся в желудке. Есть изысканное наслаждение в том, чтобы любезно говорить с человеком, зная, что это труп, и следить, как с губ праха слетают слова, как он скалит зубы, как из смелых глаз вдруг высечется смертная мольба. В такие мгновения открывается истинный смысл жизни, её призрачность; и ослепительная догадка о том, что ты единственный зрячий среди слепцов, наполняет желанным покоем звенящий от напряжения разум.

Хан милостиво кивнул пленнику.

— Ответь, чужеземец, зачем ты пришёл к нам? Это тоже непонятно мне. Ты слишком слаб, чтобы отмстить за поругание рода. Мне говорят, на подвиги иногда толкает мужчину тяга к женщине. Убогие песнопевцы называют это любовью. Неужели и впрямь возможно такое? Неужели ты ринулся на верную погибель в надежде вернуть женщину, подобную тысячам других? Если это так, признаюсь тебе, россич, я не могу уважать тебя. Кто платит слишком дорогую цену за обыкновенный товар, тот глуп и ничтожен.

— Я пришёл за женой, — сказал Улен. — И всегда буду приходить за тем, что ты награбишь, хан!

Стены ущелья даже тихие звуки отбрасывали прямо в уши, но хану показалось, что он не расслышал. Покосился на лучников: как они? Увидел каменные изваяния, багровые пятна лиц. Воины терпеливо ждали его знака.

— Ты назвал меня грабителем, россич?

— А кто же ты, всемогущий? — весело отозвался Улен. — Ты пришёл тайно с большой силой, разорил городище и украл всё, что мог.

«Я ошибся, — подумал Амин. — Это умалишённый.Потеха будет скучной. Жаль».

— Кого я ограбил? — спросил он угрюмо. — Мой народ свободен, могуч и неиссякаем, а твой выполз из вонючих болот и в страхе прячется за деревянными оградами. Ты рассмешил меня, наглый пришелец. Разве лев ворует у зайца?.. Говори, зачем звал меня, и кончим на этом. Свою женшину ты встретишь в иных мирах. Говори, терпение моё иссякло!

Ярость хана, сдерживаемая в тисках груди, достигла предела, и это была та минута, которую ждал Улен.

— Подойди ближе, всемогущий! То, что я сообщу тебе, слишком важно. А у псов тоже есть уши.

Лишь мгновение хан помедлил и двинул коня вперёд, поудобнее перехватив рукоятку меча.

Улен переливчато свистнул. Его конь за скалой отозвался и натянул верёвку, перехваченную у него вокруг туловища, почуя неимоверную тяжесть. Верёвка, пропущенная по скале меж кустов, была привязана к сухому, подрубленному у комля деревцу, которое в свою очередь еле удерживало нависшую над тропой каменную глыбу. На это устройство Улен потратил ночь, и чтобы оно точно сработало, требовалось множество совпадений. Пока Улен отвлекал внимание хана беседой, он измаялся ожиданием, но как жарко, победно забилось сердце, когда увидел: глыба сдвинулась, осела, деревце хрустнуло, подломилось — и хлынул каменный ком по роковому пути, влача за собой тучу мусора и грома. В спокойном дне открылась чёрная дыра. Задребезжали горы, и в небо взметнулся трескучий дым. С криками ужаса отпрянули всадники, а некоторых успела погладить мглистая, каменная рука.

Ханский конь диким скачком ринулся вперёд, сбросив наземь опытного, но не ждущего беды наездника, грянул миг удачи — лови его, Улен! Вверх по скале переместился россич, оттолкнулся от выступа железной пяткой. Ещё силы небесные не успели утихнуть, пыль туманом покрывала тропу, и весёлые камушки, точно кузнечики, ещё играли в догонялки, а уж над ханской глоткой, перехваченной судорогой жути, навис короткий нож Улена. И так удачно он разместился, укрывшись за ханским телом, что если бы высунулся из-за завала лучник, то не смог бы он поразить цель.

— Видишь как, — засмеялся Улен. — А говоришь, из вонючих болот. Теперь поторгуемся, верно, хан?

Амин не понял его, в безумии схватки Улен перешёл на родной язык. Хан ворохнулся неосторожно, и тут же железное жало распороло сморщенную плоть под кадыком. Так близко никогда не лежал он рядом со смертью. «Убьёшь?» — спросил выпученным, остолбенелым взглядом.

— Какая мне корысть, — вновь по-росски молвил Улен. — Честно обменяемся. Ты мне — Млаву, я тебе — поганую твою жизнь.

Спохватился, заговорил по-хазарски:

— Видишь, не обманул тебя, удача всегда со мной. Как дальше порешим, владыка?

Хан очухался, с обидой оглядел небо и скалы.

— Дай подумать, россич.

— Как твои псы через завал полезут, тут тебе и гибель…

Но не смерти страшился Амин, и не позора. И злобы привычной в себе не нашёл. Мутную пелену никак не мог разорвать, которая обуяла глаза, точно мелкая сеть. Сквозь неё померещилось хану, что давно отжил он свой век, и не рука презренного россича давит его к земле, грозит расправой, а что-то такое, чему и имени нет. Его тучное тело окостенело, не желало распрямляться. Даже если сгинет россич во мраке, он и тогда не сумеет встать. Это годы скакнули нещадно по его бокам, затопили немощью плоть, а их стыдиться нечего.

Но удивление было всё же сильнее тоски. Ведь предупреждал об опасности Хамид, а он ему не поверил. Плёл ядовитую интригу тупоголовый Урда, а он не насторожился. Знать, грянул знак свыше, и скоро ему собираться в тот путь, откуда нет возврата. Не так мнил он себе уход, не чаял пасть поверженным от руки раба. О, как удушлива для благородных ноздрей гарь поражения. Подумал хан: а может, уже не стоит сопротивляться, пусть червяк торжествует недолгую победу, пусть вонзит, несмышлёныш, железный клык в трепетное горло — зачем дальше жить?

Улен следил за мерцающим, воспалённым блеском жёлтых глаз, на лету перехватил его мысль:

— Это легче всего, хан, — сказал с укором. — Но и оттуда тяжко тебе будет видеть праздник недругов твоих.

— Чего ты хочешь?

— Верни мне Млаву.

— А если обману? Ты умён и понимаешь, слово хана крепко для равных, да и то не всегда.

— Я поверю тебе.

— И это всё из-за женщины? — Амин вперил два жёлтых луча прямо в душу Улена. — Лучше бы ты убил меня, россич. Тогда и сам умрёшь со славой, которая облетит подлунный мир.

— У тебя осталось несколько мгновений жизни, хан.

Из-под шапки льняных волос на Амина обрушился голубой морок, он с трудом отвёл глаза.

— Я устал. Я согласен.

Через камни уже перевалились островерхие шапки.

— Вели позвать Урду. Ему отдашь приказ.

Хан, не остерегаясь, отмахнул его руку с ножом, пыхтя, поднялся. Улен поддерживал его, как близкого, уставшего друга. Амин гортанно выкрикнул повеление. Через короткий срок, будто прятался неподалёку, появился Урда. Прежде чем заговорить, Амин долго разглядывал его.

— Слушай, Урда! Слушайте все! Я, хан Амин, возвращаю россичу женщину и разрешаю безобидно покинуть степь. Он заслужил это.

Амин оказал ему великую милость, разрешив сопровождать себя. Путь к становищу был не длинен и не короток. Время от времени вперёд уносились гонцы, несущие весть о приближении хана. Амин был рассеян, но любезен. На вопросы Улен отвечал подробно, угождая владыке. На душе у него было сиротливо.

Улен не удивился, когда навстречу им выкатилась повозка, запряжённая худой клячей. С двух сторон клячу бодрили плётками всадники.

На повозке, на ворохе соломы, лежала мёртвая Млава. Она была закутана в дерюгу, глаза открыты, хотя и не видели Улена. Белую шею пересекала багровая полоска, свежий след удавки.

— Я сдержал слово, — заметил Амин. — Получи женщину, к которой ты так стремился.

Улен принял клячу под уздцы, повёл за собой. Он не оглядывался, но долго слышал за спиной торжествующий гогот, улюлюканье и свист.

На второй день Улен схоронил Млаву, вечную жену свою. Выбрал удобное место в ореховой рощице близ ручья. И на чужой стороне не всё равно, где тлеть. Ножом и руками выкопал глубокую яму в податливой, жирной земле, уложил в неё подругу. На мёртвые очи опустил гладкие камушки, тело туго запеленал в холстину, отворачивая ноздри от дурного запаха. На долгую дорогу дал Млаве кусок вяленой рыбы и воды в берестяном туеске. Что он ещё мог?

Сидя над земляным бугорком, как бы и не чувствовал, что расстались навеки. Ни обиды не было, ни слёз.

— Мы с тобой прожили, как во сне, — говорил он с её тенью, что витала над рощицей, неподвластная страданию, юная, нежная, хлопотливая, доверчивая, отчаянная, какой при жизни была Млава. — Не дался нам срок, какой другим людям отпускается на бытование, но это ничего. Я тебя всегда помнил, а ты это знала. Вот пришлось тебя в землю зарыть, а всё же мы неразлучны. Ты прости, что с тобой не ушёл. Вернуться хочу на родное пепелище. Там сынок наш Прон… Городище заново отстроим, обиходим землицу, из болот людишек выманим — много работы предстоит. Как управлюсь, догоню тебя. Спи спокойно и ни о чём не печалуйся.

Листочек узорный с куста отлетел ему на грудь, примостился к косточке надвздошной. Улен осторожно примял листочек, гадая: привет ли то остатний от Млавы или случайный знак. Понимал ныне, что и на чужбине далёкой томилось сердце по малому, схоронному, что не сбудется никогда. Каждая жилочка в нём никак не находила уютного местечка, и ныла, и плакала. Не с Млавой, с младой душой своей прощался Улен у рыжего бугорка, и всеохватная его печаль от сердца к сердцу, от ростка к ростку докатится чёрной каплей до наших дней.


6

Роды у Катерины Демидовны прошли тяжело, ей сделали кесарево сечение. Она боялась, что Пашута её за это отругает, но он прислал благосклонную записку, в которой уведомил, что знаменитая актриса Элизабет Тейлор всех своих детей вывела на свет именно таким способом. Мальчика нарекли Ванечкой, хотя Катерина Демидовна поначалу настаивала на имени Виталий, которое казалось ей благозвучнее. «Нечего мудрить, — рассудил Пашута. — Пусть будет Иваном. Имя хорошее. А откуда я знаю, кто такой Виталий? Может, это твой любовник».

Как только младенец водворился в Пашутиной квартире, понадобилось куда-то пристраивать кота Пишку. Катерина Демидовна заявила с необычной категоричностью, что не сможет ни минуты быть спокойной за ребёнка, пока в доме дикое животное. Пашута попробовал защищать дружка:

— Ну что он ему сделает, Кать? Лежит себе и мурлычет вон на шкафу.

— Паш, я ведь тебя никогда ни о чём не просила, верно? Уступи один раз. Умоляю! А вдруг он ему глаза выцарапает?!

Пашута понял, дальше спорить бессмысленно. Он поселил Пишку на временное жительство к Степану Степановичу. Тот охотно оказал ему эту услугу. Но на новом месте Пишка не прижился. Видимо, в отместку за насильственное выдворение из дома гадил в квартире, по ночам выл и никому не давал спать. Степан Степанович, хотя и любил животных, терпел Пишкины выходки всего три дня. Потом принёс его обратно.

— Прости, друг, рад бы помочь, но у меня, сам знаешь, две дочери.

Пашута удивился:

— Дочерям-то твоим он чем навредил?

— Пока ничем. Но это же, Паша, жизнь, как на вулкане. У твоего кота совести нету. Он сегодня прямо в кресло навалил. Это тебе как понравится?

Степан Степанович откланялся, а Пишка прыгнул Пашуте на грудь и размурлыкался от счастья так громко, как средней мощности трансформаторная подстанция. Пашута гладил его, безалаберного, но избегал встречаться взглядом. В один из выходных он отвёз кота Катиной матери, которая жила на станции Удельная. Всю обратную дорогу так скверно, подло себя чувствовал, точно сердце надорвал. Мысли лезли в голову дурные, из тех, какие лучше не ворошить без нужды. Почему же так получается, думал он, сколько человек живёт, столько и предаёт всех, кто ему доверился. То так, то эдак, но обязательно предаст. А те, кого предают, потом куда-то исчезают. Будто их и не было.

По первому теплу, по раннему солнышку Пашута начал прогуливаться возле дома с колясочкой, откуда выглядывала беленькая любопытная Ванина рожица. Иногда Ванечка натыкался остреньким взглядом на Пашуту и посылал ему улыбку узнавания и приязни. Это были счастливые мгновения: в младенческих очах, исполненных сосредоточенной мысли, вызревала вечность, к которой Пашута давно стремился душой. В детских глазёнках не было обмана, они ещё только знакомились с миром. «Вот, значит, к чему свелось, — думал Пашута с облегчением. — Телевизор, женщина, ребёнок. Ну и прекрасно. Чего ещё надо человеку на старости лет».

Частенько с ними ради компании прогуливался Степан Степанович, не без основания считавший себя устроителем Пашутиного счастья. Он перестал склонять соседа на неблаговидные поступки, зато никогда не забывал дать ему мудрый житейский совет.

— Ты на меня не обижайся, Паша, я всё же тебя постарше, мне виднее, какие ты делаешь дурацкие промашки. Я и сам в прошлом немало набедокурил. Тебе сколько лет?

— Сорок восемь.

— Видишь. А мне за пятьдесят. Целое поколение между нами. Хочу поделиться с тобой одним наблюдением. Пригодится тебе или нет, это уж как хочешь. Но всё-таки с Катей я вас свёл, верно? Вспомни, каким ты был без неё и каким стал?

— А каким я был?

— Чумным ты был, Паша, а то забыл? Мыкался из угла в угол… А теперь уважаемый член общества, отец семейства, и цена тебе другая в государстве. Но промашку ты делаешь ту, что до сих пор, как я догадываюсь, по закону с Катериной Демидовной не зарегистрирован. И что тебе мешает? Я понимаю, дело сугубо интимное, но всё же в некотором роде чувствую ответственность…

— Ничего интимного тут нету, — Пашута умело поправил Ванечке чепчик. — Заминка не с моей стороны, а с её. Я сто раз набивался, а она ни в какую. Похоже, считает меня временным попутчиком жизни. Да и можно её понять. Разве я ей пара при её достоинствах?

— Не дурил бы ты, Павел. Я ведь к тебе по-дружески… Хочешь, за тебя отвечу, почему тянешь с регистрацией?

— Ну-у?

— Мечту о свободе никак из головы не выкинешь. Вроде ты, пока бумажкой не связан, манёвр имеешь. Волчья это мечта, Паша, поверь. На что тебе свобода? Тем более, что из всех миражей это самый главный мираж.

Что-то больное зацепил невзначай Степан Степанович.

— А давно ли ты сам подбивал меня ювелирный магазин ограбить?

— Так это же я в шутку, Павел! Этакий невинный полёт фантазии для отдохновения души. Но жил я всерьёз. Ни от какой заботы не отворачивался, и там, куда падал, соломки себе заранее не стелил. А ты норовишь половину силы на жизнь тратить, а половину про запас иметь. Стыдно это для мужика, Паша. Сгори дотла, тогда из твоей золы новый росток на земле проклюнется… Да вот же он из коляски пузыри пускает! Теперь-то какой резон тебе канителиться?

Вечером Пашута уведомил Катерину Демидовну:

— Слушай, Катя, люди нас, оказывается, осуждают, следят за каждым нашим шагом. Пора нам расписаться и две квартиры на одну поменять. Будем уж вместе век куковать.

Он вроде говорил ненавязчиво, но Катерина Демидовна, охнув, вдруг на стульчик присела, точно ножки её подломились:

— Кто же тебя надоумил? Степан, что ли? Он хороший человек, но нам не указ. Нам никто не указ, Паша. Я тебя за то и полюбила, что нет для тебя указчиков. И для меня тоже нету. Как сами захотим, так и сделаем.

— Нет уж, давай по-моему решим. Фамилия у меня странная, согласен — Кирша, сам не знаю, откуда взялась, и родители не объяснили, да это не важно. Какая ни есть, а хочу, чтоб род мой продлился. Ванечка будет с моей фамилией, а ты как хочешь. Можешь оставаться Прохоровиковой. Но распишемся всё равно по закону. И квартиру поменяем. А какие у тебя есть возражения?

Катерина Демидовна достала из колыбельки попискивающего Ванечку, уселась поудобнее, выпростала грудь из-под блузки. Ванечка радостно пискнул, вцепившись ручонками в огромный белый мягкий шар, откуда струились к нему сладость и тепло. Пашута, глядя на эту мирную картинку, как всегда помимо воли, дурашливо жмурился.

— Концы рубишь, Паша?

Он сразу не понял, о чём она. Потом сообразил, нахмурился.

— Хотя бы и так, Катя. А что тут плохого? Начинать заново, так уж с чистой страницы. Иногда и бумажкой не грех от прошлого огородиться.

— Это когда самому себе не доверяешь.

— Слишком ты проницательная женщина. Трудно тебе жилось. Да и мне по-всякому приходилось. Но теперь сын у нас. Давай не теребить друг друга по пустякам. Ты свои подозрения забудь. Распишемся, поменяем квартиру. Ещё как славно заживём, ой-е-ей!

— Правда, Паша?

— Чего мне тебя обманывать? Правды никогда не боялся и другим её говорил смело. Так и знай: заживём, как бояре не жили. Ванечке дадим хорошее образование, он у нас известным человеком станет, на всю страну прогремит. А мы им будем гордиться. И старость нас ждёт хорошая, добрая. На две пенсии прокантуемся безбедно.

Катерина Демидовна слушала его болтовню с ясной улыбкой, Ванечка довольно сопел, отвалившись от питательного материнского соска, телевизор бормотал на приглушённом звуке — ну чем не благодать!

А в другой раз, когда Кати дома не было, он взял Ванечку на руки и поднёс к зеркалу. Долго разглядывал, как рядом смотрятся их лица: одно коричневое, морщинистое, с твёрдыми линиями, с нагловатой ухмылкой — его собственное, и другое — крохотное, розовое, как яблочко, с наивными голубыми глазёнками, но оба чем-то неуловимо схожие.

Кроха-сын, четырёхмесячный отрок, с осмысленным вниманием наблюдал за отцом, а Пашута пытался постигнуть, какая тайна их вдруг связала. Он не испытывал к Ванечке любви, но его присутствие ощущал в себе уже постоянно. Они так долго гляделись в зеркало, что Ванечка сморщился, как от кислого, а Пашута ему сказал назидательно:

— Деваться некуда, братец ты мой! Хочешь плачь, хочешь смейся, а другого отца у тебя не будет.

Зарегистрировались они с Катериной Демидовной без лишней помпы, гостей не собирали, а рыночного парного мяса натушили с черносливом и разными приправами да распили бутылочку шампанского. Праздничный ужин вместе готовили: мясо — Пашута, пирог — Катерина Демидовна. Ванечке в знак торжества купили красивую погремушку.

Потом начались мыканья с обменом квартир. Развешивали объявления и обратились в газету, но подходящего варианта долго не подворачивалось. Павел Данилович полагал, что вопрос с квартирой им следует решить основательно, раз и навсегда, потому не глядя отвергал двухкомнатные клетушки и даже трёхкомнатные квартиры, но с маленьким коридором или низкими потолками. Ему нравилось встречаться с «обменщиками», ездить по чужим квартирам и показывать свою. Разные попадались люди, но всё, как правило, несчастные, убитые совместным проживанием, разуверившиеся. Мужчины и женщины спешили избавиться друг от друга или от своих детей, обуреваемые полоумной надеждой на лучшее будущее. Пашута всех выслушивал с любопытством, а у Катерины Демидовны, напротив, от горестных причитаний и нагромождений небылиц разбаливалась голова, поэтому почти все переговоры Пашута вёл в одиночку. Он искал жильё с дальним прицелом.

— Ты пойми, Катя, — ворчливо обращался он к жене после очередной неудачи, — нам надо с такой прикидкой обосноваться, чтобы Ивану выделить хорошую комнату. Мы помереть не успеем, как он приведёт в дом жену. Нам пока не везёт. На твою квартиру, да в таком районе, на одну можно дворец выменять. Просто нам всё какая-то шушера плывёт в руки. Но мне ребята подсказали верный ход.

В субботу он поехал на толчок возле Даниловского рынка и, действительно, не прошло и двух часов, как познакомился с нужным человеком, который за определённое вознаграждение обещал всё устроить в наилучшем виде. Маклер произвёл на Пашуту сильное впечатление. Его звали Гриша, а фамилию свою он скрыл, но сделал это деликатно.

— Чем меньше вы знаете людей по фамилиям, — объяснил он, — тем больше у вас шансов дожить благополучно до глубокой старости. Или вы со мной не согласны, уважаемый клиент?

— Вроде на жулика вы не похожи.

— А я и не жулик. Я сподвижник. Скоро вы в этом убедитесь.

В глазах у Гриши светился ум, и манеры у него были суперинтеллигентные. Свои рассуждения он обыкновенно начинал фразой: «Я тот, кто…» Пашута привёз его к себе обедать. Ему хотелось похвалиться удачным знакомством перед Катериной Демидовной. За обедом разнеженный хересом и польским курёнком с рисом Гриша заговорил о добре и зле как о главных философских категориях жизни.

— Я тот, кто понимает этот вопрос однозначно. Люди обречены вредить ближнему в силу своей биологии, но есть избранные — к ним принадлежу и я, — которые однажды вычислили, что вредить хотя и приятно, но невыгодно. Невыгодно во всех смыслах, и в сугубо практическом тоже. Будущее за добрыми людьми, совершающими благие поступки, потому что их энергия воспроизводится в делах, а сила злых людей замкнута сама на себе и, реализовавшись, утекает, как вода в песок. Вам понятна нить размышлений?

— Но как же вы, Григорий, с такими взглядами занимаетесь, простите, не совсем благовидным делом? — поинтересовалась Катерина Демидовна.

Гость промокнул жирные губы бумажной салфеткой.

— Ваш муж прямо назвал меня жуликом… Не надо… — Он протянул над столом руку, предупреждая Пашуту, что не нуждается в извинениях. — С официальной точки зрения вы правы: я тот, кто пробавляется сомнительным промыслом. Но! Ведь мы живём в России, дорогие мои клиенты, а в ней всё доброе испокон веку производилось нелегальным путём. Господи, это моя любимая мысль, я могу доказывать её на любом уровне, но стоит ли? Да вспомните Салтыкова-Щедрина! Он о великой литературе девятнадцатого века заметил, что она появилась на свет исключительно по недосмотру начальства. Куда дальше?.. Наш случай тоже убедителен. Да, да, я имею в виду ситуацию с квартирой. Уверен, прежде чем ринуться на толкучку, вы обратились в государственные учреждения? Ну и что, помогли они вам? А я помогу. Причём почти за те же самые деньги, которые вы потратили бы на официальные расходы. Вдобавок избавлю вас от чиновничьего хамства, от унижений, от потери времени. Так в чём моё преступление? В чём моя неблаговидность?

Катерина Демидовна пожала плечами:

— Вы оправдываетесь. Значит, вас гнетёт какая-то вина.

— О нет, не вина. Мучит непонимание. Я тот, кто вынужден вершить добро инкогнито. Нас немного, но мы есть. Есть, конечно, и другие, кто греет руки на чужой беде, нас часто путают с ними — вот обида. Стремимся действовать открыто, а нас пинками загоняют во тьму. Нас называют жуликами, паразитами, но когда добропорядочным обывателям становится худо, они разыскивают нас и с почтением приводят к себе в дом — разве это не парадокс?

— Но вы сами ко мне подошли, — напомнил Пашута.

Гость благожелательно покивал:

— Вы, Павел Данилович, не хотите мыслить аллегориями, вам ближе конкретика. Какая разница, кто к кому подошёл! Важно, кто в ком нуждается. Если рассматривать эту цепочку в свете теории больших чисел, то окажется, что я — нужен очень многим, а мне — ну двое, трое людей, не больше. Иными словами, я тот, кто незримо держит приводные ремни общественного устройства. Кстати, квартира нынче символизирует некий дефицит духовности в обществе. Прежде человек вооружался идеями, теперь он жаждет квартирных удобств. Исключения не играют роли. Вот вы, Павел Данилович, наверняка считаете себя интеллигентом?

— Да что вы, Гриша! Интеллигент Катерина Демидовна, а я по слесарному делу. А почему вы спросили? Может, вы меня с кем-нибудь перепутали?

Маклер не ответил и глубоко задумался, в рассеянности проглотив стакан хереса. Пашута сделал ему комплимент:

— Вы мне нравитесь, Гриша. Люблю умных людей, а мне на них не везло. Только двоих в жизни встретил. Начальник цеха у нас — мудрая голова, пятнадцать лет химичил, пока разоблачили, а вот вы — второй. Но давайте откровенно: успеете вы нам помочь? Или вы уже под следствием?

— Почему я должен быть под следствием?

— Не обижайтесь, Гриша, но я заметил: часто человека тянет выговориться перед бедой. Перед смертью, бывает, или перед тюремным заключением. У меня дед по отцовой линии дотянул до девяноста трёх лет и всегда был молчун молчуном. Бывало, слова из него не вытянешь. А как раз за три дня до инсульта безудержно разговорился. Песни петь взялся среди ночи. Мы сразу насторожились. А на другой день у него удар…

Маклер Гриша славно отшутился:

— Не волнуйтесь, Павел Данилович, пока квартиру вам не налажу, обещаю в тюрьму не попадать и не умирать от удара. А вы, кстати, не такой простой человек, каким прикидываетесь.

— Охота пожить по-людски на старости лет, — признался Пашута.

Маклер их не обманул. Ровно через неделю позвонил мужчина и сказал, что он от Гриши. Голос у мужчины был конспиративный. Катерина Демидовна передала трубку мужу, прошептав:

— Поаккуратней с ним, Паша. Такой же, наверное, жулик, как Григорий.

Пашута, пока вёл беседу, утешительно поглаживал её по плечу. Ванечка гукал в колыбельке. Он теперь мог сам с собой подолгу резвиться, улыбаться, что-то разглядывать на потолке, и почти никогда не плакал. Пашута наблюдал за ним вечерами и не замечал, как идёт время.

Мужчина предложил встретиться, не откладывая. Назначил место. Пашута поехал и вернулся часа через четыре, чем-то недовольный.

— Слушай, Катерина Демидовна, или мне это снится, или Гриша маг и чародей. Четырёхкомнатная квартира на Садовом кольце. Коридор, как футбольное поле. На кухне заблудиться можно.

Впервые Катерина Демидовна видела Пашуту озадаченным и рискнула его подначить:

— Значит, какая-то афёра, только и всего.

— В том и штука, что не афёра. Требуют, гады, две с половиной тыщи сверху. У нас есть такие деньги?

— Можем призанять. Да ты успокойся, Павел!

— Ещё трудность, там пятеро выезжают, а нас трое.

— Вот и выходит — афёра.

— Не афёра, а трудность. Но преодолимая. Придётся кого-то умасливать.

— А ты умеешь?

— Научимся, Катя. Всему научимся, какие наши годы! Зато в одной комнате бильярд поставим. Представляешь?

Через три месяца переехали. Первое время ходили по квартире, как по чужому городу: никак не могли привыкнуть к её масштабам. В шутку аукались, но на душе у них было тревожно. Оба чувствовали, что в этих хоромах должны жить какие-то другие люди, не они. Они сюда попали случайно и, наверное, им придётся расплачиваться за свою наглость. Пребывали в ожидании скорбных происшествий.

Но никто не приходил с требованием освободить помещение. Вообще никто не приходил. Про них будто забыли все прежние знакомые. Телефон молчал по нескольку дней. Иногда Пашута для проверки снимал трубку — нет, гудит, работает. Однажды позвонил маклер Гриша, поинтересовался, довольны ли они обменом, с юмором намекнул, что за такой вариант полагается накинуть сотенки две, обещал заехать навестить. Под конец нехотя, как о чём-то несущественном, сообщил, что тот хорёк из исполкома, которому сунули в лапу за оформление документов, погорел и, видимо, схлопочет не менее пяти лет, но им, новосёлам, бояться нечего, у них всё законно.

Эта новость странным образом умиротворила Пашуту. Он врезал хитрый замок в дверь, навесил солидные запоры, а потом занялся ремонтом, начав с огромной комнаты, которая была совершенно нежилая, туда, как в подсобку, они поначалу свалили ненужное барахло — обувь старую, тряпьё, поломанные стулья и прочее — всякого старья особенно много накопилось в квартире Катерины Демидовны, и ни с чем расстаться она не пожелала.

Месяца через два после переезда, осенним ненастным вечером сидели как-то в спаленке у телевизора, укутавшись одним пледом. Решили досмотреть эстрадную программу, а после поужинать, Ванечка спал у себя в кроватке. Концерт был никому не смешной, кроме конферансье. Но сидеть возле мерцающего экрана было приятно. Пашута сказал:

— Всё-таки страшно подумать: больше восьмидесяти метров на троих. Да какой коридор, да ванная! Дорвались мы с тобой, Катя, до благ. Ведь у нас и дачка есть. И у матери твоей в Удельной домина с садом. Помрёт старуха, опять всё к нам перейдёт. Пора нас раскулачивать, Катерина. И как это на мою голову столько добра привалило? Никогда я особенно за ним не гонялся.

Катерина Демидовна теснее к нему прижалась, отчего у Пашуты возникло ощущение, будто мать-земля слегка шелохнулась.

— Паша, ты чем недоволен?

— Всем доволен, почему? Перестраиваться трудно. Жил бедняком, от зарплаты до зарплаты, а тут вдруг всё сразу — и любовь, и сын, и богатство. Ум за разум заходит.

— Не надо меня обижать, — попросила Катерина Демидовна. — Когда ты таким тоном говоришь, у меня в груди всё сжимается… Ты переменился, Паша. Тебя что-то гнетёт?

Пашута к себе прислушался. Да нет, ничего. Всё в порядке. Что болело, то прошло. Он пережил свои желания, как в каких-то стихах говорится. Катя и сын — это действительно дар божий. Когда само всё с неба сыплется, зевать не надо. Но всё же Катя права, что-то в нём оборвалось, истончилось. Бывают минуты, сейчас как раз такая накатила, когда кажется: умереть лучше, чем жить. Но Кате волноваться нечего, он мужик жилистый, если надо, ещё сто лет протянет.

— Хватит смотреть, — сказал Пашута, пытаясь высвободиться из-под ласкового, тяжёлого тела жены. — Пойдём чай пить. У нас вчерашний пирог остался?

И тут Ванечка поднялся в кроватке, ухватясь ручками за стенки. За разговором не заметили, как проснулся. Он так забавно к ним тянулся, тужился, гримасничал, словно что-то из себя вытолкнуть собирался. И вдруг внятно, легко произнёс:

— Папа! Дай!

Это были его первые слова, уже не лепет. Каждое Ванечка отделил внушительной паузой, тон был непререкаем. Сам поражённый успехом, он склонил головку и повторил:

— Папа! Дай! Дай!

— Бери, — отозвался Пашута. Подхватил сына на руки, подбросил вверх. — Бери, Ваня, всё бери. Ах ты разбойник! Слышишь, мать, с чего начал? Дай!

Ванечка важно крякал, взлетая под потолок раз и другой. Потом отец вернул его в кроватку.

— Скажи ещё чего-нибудь, Ванюша.

— Папа! Дай!

— Ишь, разболтался, а, Катя?!

Пашута с натугой соображал, как бы получше выразить ей свою признательность. Ведь она создала это розовощёкое, говорливое чудо. Без неё мир пуст.

— А, мать?! — повторял восторженно. — Ванька молодец, да? Отчубучил! Ну умница, сынок! А?


7

Пашута старел. Одна из примет была такая — его потянуло на сказки. Они с Ванечкой пристрастились: Ванечка — слушать, а он загибать. Ванечке побежал пятый годик, и он осмысливал мир уже всерьёз. Отцовым сказкам он готов был внимать день и ночь, но запас историй вскоре истощился. Ванечка осудил отца за короткую память.

— Если бы я так долго жил, как ты, папочка, я бы — ух сколько сказок знал!

Пашуте крыть было нечем, его: «Ну да, только у меня и было делов…» — прозвучало неубедительно. В душе он был согласен с сыном. Ничего важного в жизни не сделал, так хотя бы удосужился для ребёнка накопить побольше небылиц. Катерина Демидовна пообещала взять из библиотеки несколько книжек, чтобы им, двум бездельникам, на целый год хватило. Но пока они почти каждый вечер пробавлялись чтением тетрадки, которую на прощание подарил Пашуте старый Тихон. История смелого юноши, жившего в далёкие века, завораживала и Ванечку, и Пашуту, и Катерину Демидовну. В первый вечер они засиделись за полночь, пока Пашута до конца не одолел тетрадку, а уж потом, когда Ванечка требовал всё нового перечтения, Пашута начал сам придумывать некоторые удивительные подробности. Да так складно у него получалось, откуда и слова брались — сам удивлялся. Ночью норовил что-то растолковать жене:

— Поверишь ли, Катя, как накатило! Я ведь этой сказки не знаю. А будто из меня попёрло. Приключения разные… Я этого паренька иногда как живого видел. Ох, не простую тетрадку подарил мне Тихон. Ну что ты молчишь, Катя? У тебя, что ли, бывало такое?

Катерина Демидовна теребила седые мужнины волосики, утешая, лелея.

— Это, знаешь, у кого бывает? У писателей, Паша… Ты мог бы стать писателем… А вдруг Ванечка унаследует твои способности? Я надеюсь. Я вообще только одного хочу, чтобы он вырос на тебя похожий.

Павел Данилович растрогался:

— Насчёт писателя ты чересчур, Катя. Польстить мне хочешь. В детство я впадаю — это верно.

Она приникла к нему, шепнула куда-то под мышку:

— А и то, Пашенька, порой так и чувствую, что у меня двое детей — Ванечка и ты. И оба любимые.

На другой день Ванечка пристал к отцу с новой заботой:

— Какой ты всё-таки, папка! Ты же должен купить мне собаку. Ты же обещал!

— Когда это я обещал?

Ванечка, закинувший удочку наугад, приготовился к долгой осаде и внушительно засопел носом, но Павел Данилович вовсе не был против собаки, наоборот, мысль ему понравилась.

Вечером обсудили вопрос с Катериной Демидовной, и у неё всерьёз возражать духу не хватило. У мужа и сына очи светились одинаковым загадочным блеском.

Сговорились в субботу ехать на Птичий рынок. А ночью Павлу Даниловичу приснился рыжий кот Пишка, которого он часто вспоминал с горьким ощущением вины. У Катиной матери кот прожил двое суток, а после исчез бесследно. Павел Данилович не сомневался, что Пишка, отчаянный и верный зверь, отправился разыскивать свой дом, но заблудился, не дошёл. Мало ли смертельных ловушек подстерегает бродячего кота на долгой дороге. Кирша долго надеялся, что Пишка всё же объявится… В этот раз рыжий бездельник приснился ему в окружении множества крыс, которые подсекали ему лапы, стараясь опрокинуть на спину, Пишка молил о помощи. И Пашута ему помог. Он с яростью раскидал крыс, давил их каблуками, бил палкой по оскаленным, острым мордам, а утром проснулся с протяжной болью в левом плече. И, проснувшись, знал, собаку они не купят, нет, не купят.

Через два дня, возвращаясь с работы, встретил Вареньку.

В автобусной толчее, где яблоку негде упасть, он вдруг ощутил, как пресеклось на миг дыхание. Он глазам своим не поверил, но то была она. Кровь в нём потекла медленно. Пришлось протискиваться к ней, топча чьи-то ноги. Он тронул её сбоку, за плечо:

— Привет, Варенька! Я думал, обознался. Сколько лет не виделись — немудрено. Ты рада? Простите, мамаша!.. А вы вот сюда с сумками передвиньтесь, вам будет удобнее. Тут не так укачивает.

Варенька как повернула голову на его голос, так и застыла. Так смотрит человек, от глубокого сна пробуждаясь. Но какой там сон в переполненном автобусе. С отрешённым лицом она ухитрилась просунуть руку к нему под плащ и со всей силой ущипнула за бок.

— Больно, — сказал он, — но можно терпеть.

Варенька зацепила его пальцы в свою руку и начала пробиваться к выходу, таща его за собой. Павел Данилович испытывал при этом странную неловкость. Ему казалось, сейчас кто-нибудь обязательно его одёрнет, чтобы он не тревожил усталых людей.

Когда благополучно сошли, он Вареньке сразу сказал:

— А я, Варенька, знаешь ли, всё-таки женился. Сынок подрастает — Ванечка. Можешь меня от души поздравить.

Она, никак не отозвавшись, продолжала тянуть его за собой, завела в затишок среди домов, где не дуло, ухватила за плечи, прижалась, потёрлась щекой о щёку, выговорила с облегчением:

— Какой ты несуразный человек, Павел Данилович! Если бы знал, как я по тебе соскучилась.

Разлука большая меж ними лежала, но в ту же секунду он понял, что ничего не изменилось в его душе.

Только добавилось в ней что-то торопливое, чего раньше не было.

— Сыночек у меня большой, — замогильно тянул Пашута, — Немного ещё подрастёт, будет тебе как раз жених. Супруга прекрасная женщина. По научной части работает. Такая уж красавица. Выше меня ростом.

— Паша, Паша! — Варенька теребила его пуговицу. — Ты разве не понимаешь, мы могли вообще больше не встретиться? Ты дурной?! Я девчонка была, девчонка!.. Так чего ж ты смалодушничал? Ты же понимал, мы любим друг друга. Почему ушёл? Почему посмел уйти?

В том закутке, где они стояли, было тихо, и каждое слово, слетевшее с её губ, прежде чем достичь его уха, разрывалось в воздухе бенгальским огнём. Это было красиво, но страшновато. Больше всего ему хотелось сейчас очутиться в своей роскошной квартире, заклинить запоры на дверях и, может быть, починить бачок в туалете — он откладывал это третий день.

— А у тебя как, Варенька? Всё наладилось? Расскажи о себе. Здесь, правда, неудобно. Может, созвонимся как-нибудь при случае?

Павел Данилович молотил вздор и видел, что она не придаёт ему значения. Её пристальный взгляд начал его потихоньку одурманивать. Он почувствовал, как кровь, сгустившаяся под сердцем, разогрелась и, кажется, хлынула по новому руслу. Павел Данилович вдруг приободрился, ему почудилось, что вовсе не укатали Сивку крутые горки.

— Чего молчишь, Варюха-горюха? — Он игриво и удобнее завёл руку ей за спину — ах, какая гибкая у неё спина! — Я спрашиваю, как сама-то устроилась? Муж есть? Родители как поживают?

— Паша, ты очумел?

— А чего? Чего-нибудь не так спросил?

Если бы кто-то заглянул сейчас в их закуток, то увидел бы неприглядную картинку: пожилой мужик с покрасневшим лицом напористо тискает симпатичную девушку, которая не сопротивляется, но и не поощряет ухажёра, а вроде бы недоумевает. Павел Данилович отпустил Вареньку и заметил с некоторой обидой:

— Почему это я очумел? Ничуть. Такой же, как и был. А вот ты изменилась. Чего ты от меня хочешь?

Павел Данилович владел собой, этого у него не отнимешь, но, борясь с вернувшимся наваждением, он в действительности не понимал, почему они прячутся в этом закутке и чего она ждёт? Чтобы всё это осмыслить, ему требовалась вторая запасная жизнь. Но у него её не было.

Варенька сказала:

— Паша, ответь без кривляний всего на один вопрос. Ты любишь ли меня по-прежнему?

Павел Данилович ответил:

— А я разве раньше тебя любил?

Тут она размахнулась, чтобы влепить ему пощёчину, и это сразу вернуло бы обоих в счастливую пору Глухого Поля. Но вместо того чтобы драться, Варенька беззащитно всплакнула.

— Пашка, дурак старый, поедем ко мне. Сейчас же поедем! Ну, у меня есть муж. Да он скоро уйдёт. То есть не сегодня, а вообще уйдёт. Мы своё с ним отжили. Он мне не нужен, и я ему не нужна. Вернусь к мамочке с папочкой. А хочешь, поедем к тебе? Ну поедем к тебе, Пашенька! Я всегда теперь буду тебя слушаться. У нас с Хабилой ничего не было, честное слово. Поедем ко мне, Паша!

— Никуда не поеду, — отрубил Павел Данилович. — У меня ребёнок не кормлен.

Потом они в кафе «Метелица» сидели за столиком у окна и ели мороженое.

— А помнишь, — спрашивала Варенька, умильно улыбаясь, касаясь его руки, — помнишь, Паша, как ты врезал этому, которого мы в ванной заперли? Помнишь, как он верещал, подонок?! Ой, как ты меня спасал, надо же!.. И спас, Паша… Неужели ты всё забыл?

— Почему? — Павел Данилович позволил себе расслабиться, слава богу, все угрозы миновали, Варенька успокоилась, ничего от него не требует, только вот доедят мороженое и с миром разойдутся по домам. — Я много помню. Как мы салом на рынке торговали, а? Чудно, право… Будто в иной жизни было… А ты всё такая же. Даже краше стала, Варенька… Расскажи всё-таки про себя. Мне интересно. Кто у тебя муж? Неужели тот самый научный работник? Он мне понравился. Умный такой и собой видный. Кажется, Эдик его звали? Или Вадик? Так это он?

— Всё же не пойму, почему ты тогда слинял, Паша? Чем я тебя так уж оскорбила, что нельзя простить? Ну ладно — простить, хотя бы объясниться. Ох ты, Паша, дурной! А если бы мы не встретились в автобусе?

Павел Данилович загрустил. Не по себе ему было оттого, что Варенька некоторые его слова как бы пропускала мимо ушей и одновременно странно угнездилась на одной теме: почему он ушёл, да вот если бы мы не встретились… Разумеется, все опасности позади, но кто знает, в самый последний момент не изловчится ли она нанести ему удар в прежнюю, увы, не зажившую рану? Он избегал лишней боли. Лишняя боль могла его угробить. Он не хотел умирать.

— Варенька, ты меня прости, — решился он, — но лучше нам в этом пункте всё договорить начистоту. Ты как-то чудно спрашиваешь, почему я ушёл да зачем. Давай об этом вообще не говорить. Кто ушёл и куда ушёл. Это всё проехало. Нынче другой расклад. Ты никак не поймёшь: у меня сын, семья. Да и у тебя… Зачем нам шалости? А ты ведь, Варенька, к этому подводишь.

Она ужалила его диким, угрожающим взглядом:

— Прекрати, Паша, — предупредила жарким шёпотом. — Не строй из себя Татьяну Ларину. Это тебе не идёт. Или ты не мужик? Или я не твоя суженая? Опомнись, Пашка! Судьбу не переиграешь. Стыдно, что я тебе это говорю, а не ты мне. Да уж ладно. Изображаешь, что в старческий маразм впал? А я тебе не верю! Я тебя хорошо знаю. Ты мне все эти годы снишься. Нам друг от друга не сбежать. Ты моя добыча, я твоя. Ещё раз прошу: прекрати цирк!

Павел Данилович ей поверил. За минуту до её вспышки он во многом сомневался, теперь — нет. Она знает, что говорит. За те годы, что они не виделись, Варенька стала женщиной рассудительной и непреклонной. Она не ошибается. Они оба пропали. Они пропали в тот миг, когда он увидел её в Риге. А потом, когда катили в поезде на юг, уже не колёса под ними стучали, а разматывалась зловещая нить предназначения. Жутким ветром их сплющило друг о друга, пока ещё он брыкается, но скоро оба они смешаются в кровавое месиво. Такова любовь. Им нет спасения — ни ему, ни ей. Непонятно только, зачем другие должны страдать? Те, которые им близки, которые с ними связаны и зависят от них по нелепой прихоти обстоятельств.

Павел Данилович проглотил последний ледяной шарик из вазочки. Он за эти недолгие часы устал, как за несколько лет.

— Тебе твоего аспиранта Эдика или Вадика ничего не стоит обмишурить. Тебе никто не дорог. Но я-то не такой. Я никого предавать не буду. Тем более Ванечку. Тем более женщину, которую люблю, иными словами — Катерину Демидовну. Хоть ты тресни, Варька, а ничего уже не поправишь. Уразумей своим птичьим умом.

— Любимая женщина? Это она тебя в старичка превратила? Ты кем стал, Паша? Тебе на свалку пора… Я изменилась, но я живая. А ты? Пашенька, погляди на меня хорошенько!

Но ему не надо было её разглядывать. Варенька была такой, какой ей следовало быть. Могла убить, а могла помиловать. Ей многое дано. Но не дано ей властвовать над ним. Это её бесило. Она верно подметила: он её добыча, она — его. Кто кого первый сожрёт. Это называется любовной игрой.

— Поздновато мы встретились, Варенька. Кабы мне скинуть годков десять, а тебе их добавить, была бы из нас парочка. А так — смех один. У меня, Варенька, к перемене погоды кости ломит… Ты на меня видов не имей. Я своё отгулял.

— Лучше замолчи! — бросила почти с ненавистью. — Лучше не доводи меня… Ты что думаешь, Пашка? Ты языком потреплешь, поглумишься над девушкой — и спокойно уйдёшь к своей Демидовне? Ведь не выйдет у тебя, Паша. Ох, не выйдет!.. И не надейся.

— Какая-то ты недобрая, Варюха. Раньше я в тебе этого не замечал. Всякое было, но злости в тебе не было… Да ты бы, если Катю увидела, сразу бы всё поняла. А ещё тут и Ванечка. Нет, нам с тобой затеваться грех. Ступай себе с миром, Варя, не тревожь себя понапрасну.

Своим лукавым бормотанием довёл он всё же Вареньку до белого каления. Сначала она плеснула в него водой из стакана, но не попала: увёртлив был Павел Данилович, хотя и не молод. Тогда бедняжка потянулась к нему царапаться. Пальцы растопырила, губы раздула, вся как-то распушилась — так они и схватились на виду у всех. Варенька норовила до его глаз добраться, шипя: «Ну, погоди у меня! Запомнишь, как над невинной девушкой куражиться», а Павел Данилович, защищаясь, схватил её за плечи, собрал всю в комок, и было на душе у него празднично и тихо.

Наконец Варя угомонилась, сели опять за стол, а подошедшего на шум официанта Павел Данилович попросил не волноваться — это у них аэробика. Официант не волновался, но предупредил, что у них «ничего такого не положено».

— Раз не положено, то и не возьмём, — уверил его Кирша, а Варенька добавила смиренно:

— Ступай, милый друг, принеси, пожалуйста, кофе и ещё два мороженых.

— Ты думаешь, я тебя насквозь не вижу? — спросила она у Пашуты.

— Ну и что? Изменить всё равно ничего нельзя. Чего ж ты меня раньше не любила, когда я к тебе тянулся и жилы надрывал?

— Молодая была, Паша. Искала орла, а какой он — не ведала. Тошно мне, Паша. Очень тебя прошу, пожалей меня. Прости и пожалей. Я тебя слушаться буду. Я тебе готовить буду. Давай вместе жить. Я тебе другого Ванечку рожу. И Танечку, и Манечку. Помнишь, ты хотел? Твоего сыночка к себе заберём. Ну соглашайся, Паша! Иначе оба погибнем. Разве не понимаешь?

— Зачем погибать — живи, пока живётся.

— Ты, может, разлюбил меня, Паша?

— Да нет вроде. Я тебе, правда, в любви никогда не клялся, но чего скрывать:точит вот здесь в груди. Но уже не больно. Скоро вовсе потухнет. Насчёт тебя я вообще не беспокоюсь. Честно говоря, я твои слова всерьёз не принимаю. Женщины о любви поговорить любят, но что это такое на самом деле, никто из вас не знает. А это, Варя, как смерть. Сначала душа вопит от ужаса, потом тело вянет. И уже ты не тот, каким на свет родился, а бледная копия. Корни подрублены и гниют, а что веточки наружу торчат — так это одна видимость. Какой бы ни был крепости человек, любовь его рушит в два счёта. Она даже подлее смерти, потому что приходит всегда с обманным, приятным лицом. Вот так-то, Варюха.

Она гладила его руку и не замечала, как по щекам у неё текли слёзы. Возможно, прав Павел Данилович, многого она не понимает, но сейчас Варя уже не сомневалась, что без этого седого человека жить не хочет. Он слеп. Он о ней судит по той, которую помнит. А она другая. Она в Суриковское училище поступила. Она замуж пошла без любви и страдала, но мужу ни разу не изменила. Она мать похоронила в прошлом году. Когда он всё это узнает, поверит ей.

— Зачем рассуждать про любовь, Паша? И зачем меня пугать? Любовь хуже смерти? А как же все, кто семьи создаёт, — они разве не любят? Многие ведь живут припеваючи.

— Живут припеваючи? Где ты видела? Тот, кто любит, обязательно погибает. Мы с тобой чудом уцелели. От души тебя с этим поздравляю, Варюха!

Улыбка у него вышла кривая.

— Паша, ну откуда ты берёшь всю эту чепуху? Ты не болен?

Пашута провёл рукой по лбу. Всё сильнее тянуло его домой. Но и от Вареньки не оторвёшься. Вот он и влип, вот и амба. После долгой паузы спросил:

— Скажи, Варенька, ты нигде не читала такую древнюю историю про одного парня, как он жену из плена спасал? Я тебе напомню подробности. Его в горах заманили в ловушку, но он всех перехитрил. А потом хан его обманул. Ему жену вернули мёртвую. Не помнишь такую сказку? Никогда не читала?

— Ты о чём, Паша? Что-то такое вроде припоминаю.

— Поехали домой, Варенька.

Пашута расплатился с официантом, потащил Варю к выходу. Бормотал невразумительно:

— Пойдём, пойдём, пора… Я вспомнил. Меня там люди ждут. Извини, проводить не смогу.

— Можно я тебя сама провожу?

— Да ты что! — он так энергично запротестовал, будто она предложила ограбить прохожего. — Прошу тебя, Варя! Говорю же — вспомнил. Вон такси едет. Эй, стой, стой!..

Суетился, бегал, точно черти за него взялись. Варенька не слишком огорчилась. О да, её избранник похож теперь на всех мужчин, которым вечно невтерпёж, а почему — спроси у них, не ответят. Они всё делают — любят ли, ненавидят ли — так торопливо, словно воруют. Но Павел Данилович скоро станет таким, как прежде. Она его приголубит, утешит, он крылышки и расправит. Она выкрасит ему волосы в чёрный цвет. Ты ещё не ведаешь, Пашенька, сколько волшебства в женских руках. Научился складно о любви болтать, потому что по ней истосковался, голубчик милый.

Варенька уселась в такси, поманила Павла Даниловича. Шепнула ему в ухо:

— Я тебе позвоню скоро, через неделю. Я сначала всё улажу, а потом позвоню. Ты жди, ладно? Ты мне телефончик правильный дал?

Он губы её поцеловал и чуть не нырнул за ней в такси, но перемогся.

— Езжай, Варя. Будь счастлива. А я уж дождусь звоночка, куда деваться.

Поглядел, как машина вильнула за угол. Закурил. На серое, беззвёздное небо полюбовался. Спешить ему было некуда…


Три дня маялся, шастал по вечерам из угла в угол. Не то чтобы ждал чего-то, но спокойствие духа не возвращалось. Пробовал Ванечке сказку читать из книжки, которую Катя из библиотеки принесла, строчки перед глазами двоились, веки набухали, а ведь давно собирался справить очки. Наладился полочку в кладовке навесить, руку до крови расшиб, а уж этого с ним, кажется, с рождения не бывало. В телевизоре лампы полетели, он туда и не сунулся, скрепя сердце вызвал мастера. Катя ночью к нему прижалась, искала то ли ласки, то ли сочувствия, он было начал её обнимать, но вдруг судорога ногу свела пониже колена, с кровати сполз и на полу корежился добрых пять минут.

— Старею, Катя, — пожаловался, — слишком быстро чего-то старею.

Она попыталась его вышучивать, но что-то и у неё сердчишко жалобно щемило. Павел Данилович последние дни глаза прятал, будто виноватился тайной виной. Подступала к нему с расспросами — куда там. Замкнулся. Она и не надеялась на откровенность, давно поняла: Пашина душа загорожена от мира стальной бронёй. Как он себя чувствует, можно угадать лишь по косвенным признакам. И ещё знала, что зажила по-настоящему, как женщине предназначено, с той минуты, когда переступила порог его квартиры. Она шестой год была счастлива.

К вечеру последнего дня Павел Данилович вдруг спохватился, что сигареты кончаются. Уже подмораживало крепко по ночам, а он выскочил из дома налегке, в стареньком пиджачишке, в босоножках, так заторопился, будто окликнули его издалека. Ушёл и не вернулся. Катерина Демидовна, ночь проведя как в бреду, поутру обратилась в милицию. Там ей обещали помочь.

Но не помогли. Она ждала мужа день, и два, и месяц, погружаясь в отчаяние, как в ледяную купель.

Через месяц ей сообщили, что объявлен всесоюзный розыск.

Тем временем в квартире становилось всё многолюднее. Приходили с работы товарищи Пашуты, и ещё какие-то люди. Некоторые, судя по всему, обосновывались надолго. Шпунтов с Вильяминой заняли отдельную комнату, во второй жила Катерина Демидовна с Ванечкой, а в третьей поставили раскладушки для тех, кто приходил навести справки и задерживался на денёк или на недельку.

Семён Спирин, прибывший с Урсулой в бессрочную командировку, добровольно принял на себя обязанности старосты в этом коммунальном хозяйстве. Общей казной распоряжался Раймун Мальтус, человек первобытной честности. Он с порога заявил Катерине Демидовне, что желает стребовать с Кирши должок чести, а раз тот опять в бегах, то намерен ждать, сколько потребуется, хотя бы и всю оставшуюся жизнь. Вскоре он выписал из Прибалтики племянницу Лилиан, которая впоследствии всем надоела рассказом, как у неё тоже в своё время без вести пропал муж. Она убеждала Катерину Демидовну шибко не горевать, потому что «не стоят они того, чтобы из-за них убиваться!». Катерине Демидовне и некогда было горевать, такой кавардак стоял день и ночь в квартире. Попробуй всех обиходить и накормить, хотя добровольных помощников у неё хватало.

С первыми морозами объявились две старухи в нагольных полушубках и сразу взялись за приготовление украинского борща в ведёрной кастрюле, а потом варили этот борщ с утра до вечера, давая возможность Катерине Демидовне заниматься с пришлыми детьми азбукой и счётом.

Однажды её вызвали в милицию и повезли куда-то на опознание. В угрюмом подвале ей показали мёртвого мужчину, покрытого синей клеёнкой. Но это был не Павел Данилович. И пиджак другой, и ростом человек оказался поменьше. Катерина Демидовна разглядывать его пристально не захотела, а попросила впредь не беспокоить её со всякими глупостями.

Она особенно подружилась с Варенькой Дамшиловой, бывшей невестой Кирши. Та частенько к ней заглядывала повспоминать прошлое. У них оно было разное, но связанное с одним человеком. Обе женщины, молодая и пожилая, понимали друг друга без слов. Им было хорошо вдвоём. Варенька приходила попозже, когда шумная, многоликая квартира укладывалась на покой. Они забирались на кушетку возле Ванечкиной кроватки, куда еле доставал свет ночника, смотрели на спящего мальчика и улыбались. Время сливалось для них в счастливый миг. Потом Катерина Демидовна всегда с облегчением произносила одни и те же слова:

— Если Паше будет плохо, он обязательно вернётся. Ты как считаешь, Варенька?

— Он напрасно нас дразнит, безумный гордец, — соглашалась Варенька. — Как бы ему не пожалеть о долгой отлучке.

Ну конечно, они обе были правы. Пашута не из тех, кто уходит навеки. И он не из тех, кто бросает в беде.


1984–1985

От автора

Предложение рассказать в этой книге о себе, честно говоря, застало меня врасплох. Кому не лестно покуковать о себе, и, пожалуй, ещё пяток лет назад я рад бы был такому случаю, теперь, увы, обстоятельства сильно изменились.

Написав шесть романов, я очень душевно истощился и какое-то время не хотел больше ни жить, ни работать. Все попытки хотя бы на бумаге обустроить мир по совести и здравомыслию казались тщетными в нашем, уже ныне близком к правовому, государстве.

Вот тогда стал мне мерещиться герой (или два героя?), чьё присутствие на белом свете и мудрая, натуральная нравственная жизнестойкость давали мне самому надежду, что не всё ещё пропало пропадом и возможно пришествие иной судьбы. Романом «Последний воин» я мечтал немного приободрить неведомого, затерянного в просторах отечества, во всём разуверившегося друга и вместе с ним напиться в потёмках из тайного источника любви и покоя. Буду счастлив, коли хоть одно сердце отзовётся на этот оклик.



Оглавление

  • Часть первая
  • Часть вторая
  • Часть третья
  • От автора