Собрание сочинений в 16 томах. Том 2. Сага о Форсайтах. Книга 2 [Джон Голсуорси] (fb2) читать онлайн

Книга 376709 устарела и заменена на исправленную


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Джон Голсуорси • «ХРОНИКИ СЕМЬИ ФОРСАЙТОВ» • Книга вторая


— III — «СОВРЕМЕННАЯ КОМЕДИЯ»

БЕЛАЯ ОБЕЗЬЯНА (роман, 1924)

Все вперед, все вперед,

Отступления нет,

Победа иль смерть.

Гэй
Перевод

Р. Райт.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I ПРОГУЛКА

В этот памятный день середины октября 1922 года сэр Лоренс Монт, девятый баронет, вышел из «Клуба шутников», как прозвал его Джордж Форсайт в конце восьмидесятых годов, спустился по ступеням, стертым ногами приверженцев существующего порядка вещей, повел своим острым носом по ветру и быстро засеменил тонкими ногами. Занимаясь политикой скорей по долгу высокого рождения, чем по призванию, он смотрел на переворот, вернувший к власти его партию, с беспристрастностью, не лишенной юмора. Проходя мимо клуба «Смена», он подумал: «Да, им теперь придется попотеть! Пусть посидят без сладкого для разнообразия»!

Командоры и короли удалились из «Клуба шутников» еще до вступления туда сэра Лоренса; он-то не принадлежит к этим крохоборам, которым теперь дали отставку, нет, сэр! Он не из тех людей, что отмахнулись от земельной проблемы, как только кончилась война, — брр! Однако целый час он слушал отклики на последние события, и его живой и гибкий ум, насквозь пропитанный культурой прошлого и полный скептицизма по отношению к настоящему и ко всем политическим платформам и декларациям, с насмешкой отмечал путаницу патриотических мотивов и забот о личной выгоде, которая осталась после этого знаменательного собрания. Как большинство землевладельцев, он не доверял никаким доктринам. Его единственным политическим убеждением был налог на пшеницу, и, насколько он мог судить, единомышленников у него не осталось; впрочем, он и не думал выставлять свою кандидатуру на выборах, — другими словами, на его принцип не могли покуситься избиратели, которым приходилось платить за хлеб. «Принципы! — думал он, — ведь au fond[1] — это карман!» И, черт побери, когда же люди перестанут притворяться, что это не так! Карман, разумеется, в широком смысле слова, — так сказать, эгоистические интересы каждого как члена определенного общества. А как, черт возьми, это определенное общество английская нация — сможет существовать, если все его поля останутся необработанными, а вражеские аэропланы будут грозить разрушением английским кораблям и докам? В клубе он весь этот час ждал, чтобы хоть раз упомянули о земле. И никто — ни слова! Это, видите ли, не политика! Вот проклятье! Им бы только протирать брюки, чтобы удержаться на своем месте или добиться нового. Какая связь между их брюками и заботой о будущем страны? Никакой, ей-богу! При мысли о будущем страны ему неожиданно пришло в голову, что жена его сына до сих пор, по-видимому, никак этим будущим не озабочена. Два года! Пора им подумать о детях. Опасная привычка — не заводить детей, когда от этого зависят и титул и поместье. Улыбка тронула его губы и лохматые брови, похожие на путаные черные закорючки. Очень мила, удивительно привлекательна! И знает это сама! С кем только она не встречается! Львы и тигры, обезьяны и кошки — ее дом стал просто зверинцем для всяких больших и маленьких знаменитостей. Есть в этом что-то неестественное. И, глядя на одного из бронзовых британских львов на Трафальгар-скверу, сэр Лоренс подумал: «Скоро она и этого затащит к себе в дом! У нее страсть к коллекционированию. Майклу надо быть начеку — в доме коллекционеров всегда есть чулан для старого хлама, и мужьям легко попасть туда. Да, кстати: я обещал ей китайского посланника. Придется ей, пожалуй, подождать до окончания выборов».

В конце Уайтхолла, под сереющим на востоке небом, на миг появились башни Вестминстера. «Что-то нереальное даже в них, — подумал он. — А Майкл со своими причудами! Впрочем, это модно — социалистические убеждения и богатая жена. Самопожертвование и безопасность! Мир и процветание. Шарлатанское снадобье от всех болезней — десять пилюль на пенни!»

Миновав газетную сутолоку Чэринг-Кросса, обезумевшего от политического кризиса, сэр Лоренс повернул налево, к издательству Дэнби и Уинтера, где его сын состоял младшим компаньоном. Новая тема для книги только что зародилась в мозгу, уже подарившем миру «Жизнь Монтроза», «Далекий Китай» — книгу о путешествиях на Восток, и фантастический диалог между тенями Гладстона и Дизраэли, озаглавленный «Дуэт». С каждым шагом, уводившим сэра Лоренса от «Шутников» на восток, его прямая тонкая фигура в пальто с каракулевым воротником и худое лицо с седыми усами и черепаховым моноклем под темной подвижной бровью казались все более редким явлением. Но он стал почти феноменом в этом унылом переулке, где тележки застревали, словно зимние мухи, и люди проходили с книгами под мышкой, будто шли учиться.

Он почти дошел до дверей издательства, когда навстречу ему показались двое молодых людей. Один из них, конечно, его сын; он после женитьбы стал одеваться много лучше и, слава богу, курит сигару вместо этих вечных папиросок. А вот другой — ах да, поэт, любимец Майкла, был у него шафером — идет, закинув голову, велюровая шляпа, и лицо какое тонкое!

— А, Майкл!

— Алло, Барт. Ты знаком с моим родителем, Уилфрид? Это — Уилфрид Дезерт, автор «Медяков». Настоящий поэт, Барт, верно говорю! Непременно прочтите! Мы идем домой. Пойдемте с нами.

Сэр Лоренс повернул.

— Что нового у «Шутников»?

— «Le roi est mort»![2] Лейбористы уже могут начинать свое вранье, Майкл, — выборы назначены на следующий месяц.

— Барт вырос в те дни, Уилфрид, когда люди еще не имели понятия о Демосе.

— Скажите, мистер Дезерт, а вы-то находите что-нибудь реальное в нынешней политике?

— А разве для нас на свете есть что-нибудь реальное, сэр?

— Да, подоходный налог.

Майкл засмеялся.

— Кроме дворянского звания, нет ничего лучше простодушной веры.

— Предположим, твои друзья придут к власти, Майкл; отчасти это неплохо, они бы выросли немного, а? Но что они смогли бы сделать? Могут ли они воспитать вкус народа? Уничтожить кино? Научить англичан хорошо готовить? Предотвратить угрозу войны со стороны других стран? Заставить нас самих растить свой хлеб? Остановить рост городов? Разве они перевешают изобретателей ядовитых газов? Разве они могут запретить самолетам летать во время войны? Разве они могут ослабить собственнические инстинкты где бы то ни было? Разве они вообще могут что-нибудь сделать, кроме как переменить немного распределение собственности? Политика всякой партии — это только глазурь на торте. Нами управляют изобретатели и человеческая природа; и мы сейчас в тупике, мистер Дезерт.

— Вполне согласен, сэр.

Майкл пыхнул сигарой.

— Оба вы — старые ворчуны!

И, сняв шляпы, они прошли мимо Гробницы[3].

— Удивительно симптоматично — эта вот вещь, — заметил сэр Лоренс, памятник страху… страху перед всем показным. А боязнь показного…

— Говорите, Барт, говорите, — сказал Майкл.

— Все прекрасное, все великое, все пышное — все исчезло! Ни широкого кругозора, ни великих планов, ни больших убеждений, ни большой религии, ни большого искусства — эстетство в кружках и закоулках, мелкие людишки, мелкие мыслишки.

— А сердце жаждет Байроном, Уилберфорсов, памятника Нельсону. Бедный мой старый Барт! Что ты скажешь, Уилфрид?

— Да, мистер Дезерт, что скажете?

Хмурое лицо Дезерта дрогнуло.

— Наш век — век парадоксов, — проговорил он. — Мы все рвемся на свободу, а единственные крепнущие силы — это социализм и римско-католическая церковь. Мы воображаем, что невероятно многого достигли в искусстве, а единственное достижение в искусстве — это кино. Мы помешаны на мире и ради этого только и делаем, что совершенствуем ядовитые газы.

Сэр Лоренс поглядел сбоку на молодого человека, говорившего с такой горечью.

— А как дела в издательстве, Майкл?

— Что ж, «Медяки» раскупаются, как горячие пирожки, и ваш «Дуэт» тоже пошел. Как вы находите такой новый текст для рекламы: «Дуэт», сочинение сэра Лоренса Монта, баронета. Изысканнейшая беседа двух покойников». Должно подействовать на психологию читателя! Уилфрид предлагал: «Старик и Диззи — по радио из ада». Что вам больше нравится?

Но тут они оказались рядом с полисменом, поднявшим руку перед мордой ломовой лошади, так что ее движение разом остановилось. Моторы автомобилей жужжали впустую, взгляды шоферов вперились в запретное для них пространство, девушка на велосипеде рассеянно оглядывалась, держась за край фургона, на котором боком сидел юноша, свесив ноги в ее сторону. Сэр Лоренс снова поглядел на Дезерта. Тонкое, бледное и смуглое лицо красивое лицо, но какая-то в нем судорожность, как будто нарушен внутренний ритм; в одежде, в манерах — никакой утрировки, но все же чувствуется некоторая вольность; в нем меньше живости, чем в этом веселом повесе, собственном сыне сэра Лоренса, но такая же неустойчивость и, пожалуй, больше скептицизма — впрочем, он, наверно, способен на глубокие переживания! Полисмен опустил руку.

— Вы были на войне, мистер Дезерт?

— Ода!

— В авиации?

— Ив пехоте — всего понемногу.

— Трудновато для поэта!

— О нет! Поэзией только и можно заниматься, когда тебя в любую минуту может разорвать в клочки или если живешь в Пэтни[4].

Бровь сэра Лоренса приподнялась.

— Разве?

— Теннисон, Браунинг, Вордсворт, Суинберн — вот кому было раздолье писать: ils vivaient, mais si peu[5].

— А разве нет третьего благоприятного условия?

— Какого же, сэр?

— Как бы это выразиться… ну, известное умственное возбуждение, связанное с женщиной?

Лицо Дезерта передернулось и словно потемнело.

Майкл открыл французским ключом парадную дверь своего дома.

II ДОМА

Дом на Саут-сквер, в Вестминстере, где поселились молодые Монты два года назад, после медового месяца, проведенного в Испании, можно было назвать «эмансипированным». Его строил архитектор, который мечтал создать новый дом — абсолютно старинный, и старый дом — абсолютно современный. Поэтому дом не был выдержан в определенном стиле, не отвечал традициям и был свободен от архитектурных предрассудков. Но он с такой необычайной быстротой впитывал колоть столицы, что его стены уже приобрели почтенное сходство со старинными особняками, построенными еще Рэном. Окна и двери были сверху слегка закруглены. Острая крыша мягкого пепельно-розового цвета была почти что датской, и два «премиленьких окошечка» глядели сверху, создавая впечатление, будто там, наверху, живут очень рослые слуги. Комнаты были расположены по обе стороны парадной двери — широкой, обрамленной лавровыми деревьями в черных с золотом кадках. Дом был очень глубок, и лестница, широкая и целомудренно-простая, начиналась в дальнем конце холла, в котором было достаточно места для целой массы шляп, пальто и визитных карточек. В доме было четыре ванных — и никакого подвального помещения, даже погреба. Приобретению этого дома помогло форсайтское чутье на недвижимое имущество. Сомс нашел его для дочери в тот психологический момент, когда пузырь инфляции был проколот и воздух выходил из воздушного шара мировой торговли. Однако Флер немедленно вошла в контакт с архитектором — сам Сомс так и не примирился с этой категорией людей — и решила, что в доме будут только три стиля: китайский, испанский и ее собственный. Комната налево от парадной двери, проходившая во всю глубину дома, была китайской: панели слоновой кости, медный пол, центральное отопление и хрустальные люстры. На стенах висели четыре картины, все китайские — единственная школа, которой еще не занимался ее отец. Широкий открытый камин украшали китайские собаки на китайских изразцах. Шелка были преимущественно изумрудно-зеленые. Два чудесных черных старинных шкафа были куплены Сомсом у Джобсона, и не дешево. Рояля не было, отчасти потому, что рояль — вещь неоспоримо западная, отчасти потому, что он занял бы слишком много места. Флер нужен был простор — ведь она коллекционировала скорее людей, чем мебель и безделушки. Свет, падавший через окна с двух противоположных сторон, не был, к сожалению, китайским. Флер часто стояла посреди комнаты, обдумывая, как «подобрать» гостей, как сделать эту комнату еще более китайской, не жертвуя уютом; как казаться знатоком литературы и политики, как принимать подарки отца, не давая ему почувствовать, что его вкусы устарели; как удержать Сибли Суона, новую литературную звезду, и заполучить Гэрдона Минхо — старую знаменитость. Она думала о том, что Уилфрид Дезерт слишком серьезно увлекся ею; о том, в каком стиле ей, собственно, надо одеваться, о том, почему У Майкла такие смешные уши; а иногда она стояла, просто Ни о чем не думая, а так, чуть-чуть тоскуя.

Когда трое мужчин вошли, она сидела у красного лакированного чайного стола, допивая чай со всякими вкусными вещами. Она обычно просила подавать себе чай пораньше, чтобы можно было как следует «угоститься» на свободе: ведь ей еще не было двадцати одного года, и в этот час она вспоминала о своей молодости. Рядом с ней, на задних лапах, стоял Тинг-а-Линг, поставив рыжие передние лапки на китайскую скамеечку и подняв курносую черно-рыжую мордочку к объектам своего философического созерцания.

— Хватит, Тинг-а-Линг! Довольно, душенька! Довольно!

Выражение мордочки Тинг-а-Линга говорило: «Ну, тогда и сама не ешь! Не мучай меня!»

Ему был год и три месяца, и купил его Майкл с витрины магазина на Бонд-стрит к двадцатому дню рождения Флер, одиннадцать месяцев тому назад.

Два года замужества не сделали ее короткие каштановые волосы длиннее, но придали немного больше решимости ее подвижным губам, больше обаяния ее карим глазам под белыми веками с темными ресницами, больше уверенности и грации походке; несколько увеличился объем груди и бедер; талия и щиколотки стали тоньше, чуть побледнел румянец на щеках, слегка утерявших округлость, да в голосе, ставшем чуть вкрадчивее, исчезла былая мягкость.

Она встала из-за стола и молча протянула белую круглую руку. Она избегала излишних приветствий и прощаний. Ей так часто пришлось бы повторять одинаковые слова — лучше было обойтись взглядом, пожатием руки, легким наклоном головы.

Пожав протянутые руки, она проговорила:

— Садитесь. Вам сливок, сэр? С сахаром, Уилфрид? Тинг и так объелся, не кормите его. Майкл, угощай! Я уже слышала о собрании у «Шутников». Ведь ты не собираешься агитировать за лейбористов, Майкл? Агитация — такая глупость! Если бы меня кто-нибудь вздумал агитировать, я бы сразу стала голосовать наоборот.

— Конечно, дорогая; но ведь ты не рядовой избиратель.

Флер взглянула на него. Очень мило сказано! Видя, что Уилфрид кусает губы, что сэр Лоренс это замечает, не забывая, что ее обтянутая шелком нога всем видна, что на столе — черные с желтым чайные чашки, она сразу сумела все наладить. Взмах темных ресниц — и Дезерт перестал кусать губы; движение шелковой ноги — и сэр Лоренс перестал смотреть на него. И, передавая чашки, Флер сказала:

— Что же, я недостаточно современна?

Не поднимая глаз и мешая блестящей ложечкой в крохотной чашке, Дезерт проговорил:

— Вы настолько же современнее всех современных людей, насколько вы древнее их.

— Упаси нас, боже, от поэзии! — сказал Майкл.

Но когда он увел отца посмотреть новые карикатуры Обри Грина, она сказала:

— Будьте добры объяснить мне, что вы хотели этим сказать, Уилфрид?

Голос Дезерта потерял всякую сдержанность.

— Не все ли равно? Мне не хочется терять времени на разъяснения.

— Но я хочу знать. Это звучало насмешкой.

— Насмешка? С моей стороны? Флер!

— Тогда объясните.

— Я хотел сказать, что вам присуща вся неугомонность, вся практическая хватка современников, но в вас есть то, чего лишены они, Флер, — вы обладаете силой сводить людей с ума. И я схожу с ума. Вы знаете это.

— Как бы отнесся к этому Майкл? Вы, его друг!

Дезерт быстро отошел к окну.

Флер взяла Тинг-а-Линга на колени. Ей и раньше говорили такие вещи, но со стороны Уилфрида это было серьезно. Приятно, конечно, сознавать, что она владеет его сердцем. Только куда же ей спрятать это сердце, чтобы никто его не видел? Нельзя предугадать, что сделает Дезерт, он способен на странные поступки. Она побаивалась — не его, нет, а этой его черты. Он вернулся к камину и сказал:

— Некрасиво, не правда ли? Да спустите вы эту проклятую собачонку, Флер, я не вижу вашего лица. Если бы вы по-настоящему любили Майкла клянусь, я бы молчал; но вы знаете, что это не так.

Флер холодно ответила:

— Вы очень мало знаете. Я в самом деле люблю Майкла.

Дезерт отрывисто засмеялся.

— Да, конечно; такая любовь не идет в счет.

Флер поглядела на него.

— Нет, идет: с ней я в безопасности.

— Цветок, который мне не сорвать?

Флер кивнула головой.

— Наверное, Флер? Совсем, совсем наверное?

Флер пристально глядела перед собой; ее взгляд слегка смягчился, ее веки, такой восковой белизны, опустились; она кивнула.

Дезерт медленно произнес:

— Как только я этому поверю, я немедленно уеду на Восток.

— На Восток?

— Не так избито, как «уехать на Запад»?[6] Но в общем одно и то же: возврата нет.

Флер подумала: «На Восток? Как бы мне хотелось увидеть Восток! Жаль, что этого нельзя устроить, очень жаль!»

— Меня не удержать в вашем зверинце, дорогая, я не стану попрошайничать и питаться крохами. Вы знаете, что я испытываю, — настоящее потрясение.

— Но ведь это не моя вина, не так ли?

— Нет, ваша: вы меня включили в свою коллекцию, как включаете всякого, кто приближается к вам!

— Не понимаю, что вы хотите сказать!

Дезерт наклонился и поднес ее руку к губам.

— Не будьте злюкой, я слишком несчастлив.

Флер не отнимала руки от его горячих губ.

— Мне очень жаль, Уилфрид.

— Ничего, дорогая. Я пойду.

— Но вы ведь придете завтра к обеду?

Дезерт обозлился.

— Завтра? О боги — конечно нет! Из чего я, по-вашему, сделан?

Он отшвырнул ее руку.

— Я не люблю грубости, Уилфрид.

— Ну, прощайте! Мне лучше уйти!

На ее губах трепетали слова: «И лучше больше не приходить», но она промолчала. Расстаться с Уилфридом? Жизнь утратит частицу тепла. Она махнула рукой. Он ушел. Слышно было, как закрылась дверь. Бедный Уилфрид! Приятно думать об огне, у которого можно согреть руки. Приятно — и немного жутко. И вдруг, спустив Тинга-Линга на пол, она встала и зашагала по комнате. Завтра! Вторая годовщина ее свадьбы! Все еще больно ей думать о том, чем могла бы стать эта свадьба. Но думать было некогда — и она не останавливалась на этой мысли. К чему думать? Живешь только раз, вокруг: — люди, масса дел, многого нужно добиться, взять от жизни. Не хватает, правда, одного — ну, да впрочем, если у людей это есть, так тоже не надолго! Слезы, набежавшие на ее ресницы, высохли, не скатившись. Сентиментальность! Нет! Самое тяжелое в мире — нестерпимая обида! А кого с кем посадить завтра? Кого бы позвать вместо Уилфрида, если Уилфрид не придет — вот глупый мальчик! Один день, один вечер — не все ли равно? Кто будет сидеть справа от нее, а кто слева? Кто изысканнее: Обри Грин или Сибли Суон? Может быть, они оба не так изысканны, как Уолтер Нэйзинг или Чарльз Эпшир? Обед на двенадцать человек, — все из литературно-художественного мира, кроме Майкла и Элисон Черрел. Ах, не может ли Элисон привести к ней Гэрдона Минхо — пусть будет один из старых писателей, как один стакан старого вина, чтобы смягчить шипучий напиток. Он не печатался у Дэнби и Уинтера, но Элисон вполне его приручила. Флер быстро подошла к одному из старинных шкафчиков и открыла его. Внутри был телефон.

— Можно попросить леди Элисон?.. Миссис Майкл Монт… да, да. Это вы, Элисон? Говорит Флер. На завтрашний вечер Уилфрид отпадает… Скажите, не сможете ли вы привести мистера Гэрдона Минхо?.. Я с ним, конечно, не знакома, но, может быть, ему будет интересно… Попробуете? Ну, это будет, просто восхитительно!.. Вы не находите, что собрание в «Клубе шутников» было страшно интересное?.. Барт говорит, что теперь, после раскола, они все там перегрызутся… Да, как же быть с мистером Минхо? Не можете ли вы дать мне ответ сегодня вечером? Спасибо, большое спасибо… До свидания!

А если Минхо не придет — кого тогда? Она задумалась над своей записной книжкой. В последнюю минуту удобно пригласить только человека без светских предрассудков; кроме Элисон, никто из родных Майкла не избежал бы едких насмешек Несты Горз или Сибли Суона. О Форсайтах и речи быть не может. Правда, они обладают своим особым кисло-сладким юмором (по крайней мере некоторые из них), но они несовременны, не вполне современны. Кроме того, она старалась встречаться с ними как можно реже. Они устарели, были слишком связаны с грустными воспоминаниями, они не умели воспринимать жизнь без начала и конца. Нет, если Гэрдон Минхо пролетит, придется пригласить какого-нибудь композитора, только чтобы его произведения были сплошной загадкой и напоминали хирургическую операцию; или еще лучше, пожалуй, позвать психоаналитика. Флер перелистала всю книжку, пока не дошла до этих двух профессий. Гуго Солстис? Пожалуй; но вдруг он захочет сыграть что-нибудь из своих последних! вещей? В доме было только старое пианино Майкла, значит пришлось бы перейти в его кабинет. Лучше Джералд Хэнкс: они с Нестой Горз погрузятся в толкование снов, но от этого общее оживление не пострадает. Значит, если не Гэрдон Минхо пригласить Джералда Хэнкса, он, наверное, свободен, и посадить его между Элисон и Нестой. Она закрыла книжку и, вернувшись на свой ярко-зеленый диван, стала разглядывать Тинг-а-Линга. Выпуклые круглые глаза уставились на нее. Черные, блестящие, очень старые глаза. Флер подумала: «Я не хочу, чтобы Уилфрид ушел». Из всей толпы людей, снующих вокруг нее, ей никто не был нужен. Конечно, надо быть со всеми в прекрасных отношениях, надо быть в прекрасных отношениях с жизнью вообще. Все это ужасно занятно, ужасно необходимо! Только, только… что?

Голоса! Майкл и Барт идут сюда. Барт приметил насчет Уилфрида. Ужасно наблюдательный «Старый Барт». Ей всегда бывало не по себе в его обществе — он такой живой, непоседливый, но что-то в нем есть установившееся, старинное, что-то общее с Тинг-а-Лингом, что-то поучительное, вечно напоминающее ей о том, что она сама слишком суетна, слишком современна. Он как на привязи: может двигаться только на длину этой старомодной своей цепи; но он невероятно умеет подмечать все. Однако она чувствует, что он восхищается ею, — да, да!

Ну, как ему понравились карикатуры? Стоит ли Майклу их печатать, и давать ли подписи, или не надо? Не правда ли, этот кубистический набросок «Натюрморт» — карикатура на правительство — немыслимо смешной? Особенно старикан, изображающий премьер-министра! В ответ затрещала быстрая, скачущая речь: сэр Лоренс рассказывал ей о коллекции предвыборных плакатов, собранной его отцом. Лучше бы Барт перестал ей рассказывать о своем отце: он был до того знатный и, наверно, ужасно скучный — в особенности когда отдавал визиты верхом, в брюках со штрипками! Он, и лорд Чарлз Кэрибу, и маркиз Форфар были последними «визитерами» в таком духе. Если бы не это, их забыли бы совершенно. Ей надо еще примерить новое платье и сделать двадцать дел, а в восемь Пятнадцать начинается концерт Гуго. Почему это у людей прошлого поколения всегда столько свободного времени? Она нечаянно посмотрела вниз. Тинг-а-Линг лизал медный пол. Она подняла его: «Нельзя, миленький, фу, гадость!». Ну вот, чары нарушены. Барт уходит, все еще полный воспоминаний. Она подождала внизу у лестницы, пока Майкл закрыл за Бартом дверь, и полетела наверх. В своей комнате она зажгла все лампы. Тут царил ее собственный стиль — кровать, непохожая на кровать, и всюду зеркала. Ложе Тинг-а-Линга помещалось в углу, откуда он мог видеть целых три своих отражения. Она посадила его, сказав: «Ну, теперь сиди тихо!» Он давно уже относился ко всем остальным собакам в комнате совершенно равнодушно; хотя они были одной с ним породы и в точности той же масти, но у них не было запаха, их языки не умели лизать — нечего было делать с ними — поддельные существа, совершенно бесчувственные.

Сняв платье, Флер прикинула новое, придерживая его подбородком.

— Можно тебя поцеловать? — послышался голос, и двойник Майкла вырос за ее собственным изображением в зеркале.

— Некогда, милый мой мальчик! Помоги мне лучше, — она натянула платье через голову. — Застегни три верхние крючка. Тебе нравится? Ах да, Майкл! Может быть, завтра к обеду придет Гэрдон Минхо — Уилфрид занят. Ты его читал? Садись, расскажи мне о его вещах. Романы, правда? Какого рода?

— Ну, ему всегда есть что сказать. Хорошо описывает кошек. Конечно, он немного романтик.

— О-о! Неужели я промахнулась?

— Ничуть. Наоборот, очень удачно. Беда нашей публики в том, что говорят они очень неплохо, но сказать им нечего. Они не останутся в литературе.

— А по-моему, они именно потому и останутся. Они не устареют.

— Не устареют? Как бы не так!

— Уилфрид останется…

— Уилфрид? О, у него есть чувства, ненависть, жалость, желания, во всяком случае, иногда появляются; а когда это бывает, он пишет прекрасно. Но обычно он просто пишет ни о чем — как и все остальные.

Флер поправила платье у выреза.

— Но, Майкл, если это так, то у себя мы… я встречаюсь совсем не с теми людьми, с которыми стоит.

Майкл широко улыбнулся.

— Милое мое дитя! С теми, кто в моде, всегда стоит — встречаться, только надо хорошенько следить и менять их У побыстрее.

— Но, Майкл, ведь ты не считаешь, что Сибли не переживет себя?

— Сиб? Конечно нет.

— Но он так уверен, что все остальные уже отжили свой век или отживают. Ведь у него настоящий критический талант.

— Если бы я понимал в искусстве не больше Сибли, я бы завтра же ушел из издательства.

— Ты понимаешь больше, чем Сибли Суон?

— Ну конечно, я больше понимаю. Вся критика Сиба сводится к высокому мнению о Сибе — и самой обыкновенной нетерпимости ко всем остальным. Он их даже не читает. Прочтет одну книгу каждого автора и говорит: «Ах, этот? Он скучноват», или «он — моралист», или «он сентиментален», «устарел», «плетет чушь», — я сто раз это слышал. Конечно, так он говорит только о живых. С мертвыми авторами он обходится иначе. Он вечно выкапывает и канонизирует какого-нибудь покойника — этим он и прославился. В литературе всегда были такие Сибы. Он яркий пример того, как человек может внушить о себе какое угодно мнение. Но, конечно, в литературе он не останется: он никогда ничего не создал своего — даже по ошибке.

Флер упустила нить разговора. Да, платье ей очень к лицу — прелестная линия. Можно снять — надо еще написать три письма, прежде чем одеваться.

Майкл, снова заговорил:

— Ты послушай меня, Флер. Истинно великие люди не болтают и не толкаются в толпе — они плывут одни в своих лодочках по тихим протокам. Но из протоков выходят потоки! Ого, как я сказал! Прямо — mot! Или не совсем mot?

— Майкл, ты на моем месте сказал бы Фредерику Уилмеру, что он встретит Губерта Марсленда у меня за завтраком на будущей неделе? Будет это для него приманкой или отпугнет его?

— Марсленд — милая старая утка, а Уилмер — противный старый гусь; право, не знаю!

— Ну, будь же серьезен, Майкл, — никогда ты мне не поможешь ничего устроить. Не щекочи мне, пожалуйста, плечи!

— Дорогая, ей-богу, не знаю. У меня нет, как у тебя, таланта на такие дела. Марсленд рисует ветряные мельницы, скалы и всякие штуки — я сомневаюсь, слышал ля он что-нибудь об искусстве будущего. Он просто уникум в смысле умения держаться далеко от современности. Если ты думаешь, что ему будет приятно встретиться с вертижинистом…[7]

— Я не спрашиваю тебя, захочется ли ему встретиться с Уилмером; я спросила тебя, захочет ли Уилмер встретиться с ним.

— Ну, Уилмер только скажет: «Люблю маленькую миссис Монт, уж очень здорово она кормит», и ты действительно хорошо кормишь, детка. А вертижинисту нужно хорошо питаться, иначе у него голова не закружится.

Перо Флер снова быстро забегало по бумаге — строчки стали чуть неразборчивее. Она пробормотала:

— По-моему, Уилфрид выручит — ведь тебя не будет.

Один, два, три, Каких женщин звать?

— Для художников? Хорошеньких и толстеньких; ума не требуется.

Флер рассердилась:

— Где же мне взять толстых? Их теперь и не бывает. — Ее перо бегло застрочило:

«Милый Уилфрид, в пятницу завтрак: Уилмер, Губерт Марсленд и две женщины. Выручайте!

Всегда Ваша Флер».

— Майкл, у тебя подбородок — как сапожная щетка!

— Прости, маленькая; у тебя слишком нежные плечи. Барт сегодня дал Уилфриду замечательный совет, когда мы шли сюда.

Флер перестала писать.

— Да?

— Напомнил ему, что состояние влюбленности здорово вдохновляет поэтов…

— По какому же это поводу?

— Уилфрид жаловался, что у него стихи что-то не выходят.

— Какая чепуха! Его последние вещи лучше всего.

— Да, я тоже так считаю. А может быть, он уже предвосхитил совет? Ты не знаешь, а?

Флер взглянула через плечо ему в лицо. Нет, такое же, как всегда, открытое, добродушное, слегка похожее на лицо фавна: чуть торчащие уши, подвижные губы и ноздри.

Она медленно проговорила:

— Если ты ничего не знаешь, то никто не знает.

Какое-то сопенье помешало Майклу ответить. Тинг-аЛинг, длинный, низенький, немного приподнятый с обоих концов, стоял между ними, задрав свою черную мордочку. «Родословная у меня длинная, — казалось, говорил он, — да вот ноги короткие; как же быть?»

III МУЗЫКА

Следуя великому руководящему правилу. Флер и Майкл пошли на концерт Гуго Солстиса не для того, чтобы испытать удовольствие, а потому, что были знакомы с композитором. Кроме того, они чувствовали, что Солстис, англичанин русско-голландского происхождения, — один из тех, кто возрождает английскую музыку, великодушно освобождая ее от мелодии и ритма и щедро наделяя литературными и математическими достоинствами. Побывав на концерте музыкантов этой школы, невозможно было не сказать, уходя: «Очень занятно!» И спать под такую обновленную английскую музыку было тоже невозможно. Флер, любившая поспать, даже и не пыталась. Майкл попробовал и потом жаловался, что это все равно, что спать на Льежском вокзале. В этот вечер они занимали у прохода в первом ряду амфитеатра те места, на которые у Флер была своего рода естественная монополия. Видя ее здесь, Гуго и прочие могли убедиться, что и она принимает участие в английском возрождении. И отсюда легко было ускользнуть в фойе и обменяться словом «занятно!» с какими-нибудь знатоками, украшенными бачками; или, вытянув папироску из маленького золотого портсигара — свадебный подарок кузины Имоджин Кардиган, — отдохнуть за двумя-тремя затяжками. Говоря совершенно честно, Флер обладала врожденным чувством ритма, и ей было очень не по себе во время этих бесконечных «занятных» пассажей, явно изобличавших все перипетии тернистого пути композитора. Она втайне любила мелодию, и невозможность сознаться в этом, не выпустив из рук Солстиса, Баффа, Бэрдигэла, Мак-Льюиса, Клорейна и других обновителей английской музыки, иногда требовала предельного напряжения всех спартанских сторон ее натуры. Даже Майклу она не решалась «исповедаться», и ей становилось труднее, когда он, с присущим ему непочтением к авторитету, еще усилившимся от жизни в окопах и работы в издательстве, бормотал вполголоса: «Боже, ну и заверчено!» или: «Эк его разбирает!» А ведь она знала, что Майкл гораздо лучше ее переносит эту музыку, потому что у него больше склонности к литературе и меньше танцевального зуда в пальцах ног.

Первая тема нового произведения Солстиса «Пьемонтская фантасмагория» — ради него они, собственно, и пришли — началась рядом тягучих аккордов.

— Вот это да! — прошептал Майкл ей на ухо. — Мебель двигают, штуки три разом, по паркетному полу!

Невольная улыбка Флер выдала тайну, почему брак не стал для нее невыносимым. В конце концов Майкл все-таки прелесть! Обожание и живость, остроумие и преданность — такое сочетание трогало и задевало даже сердце, которое принадлежало другому, прежде чем было отдано ему. «Трогательность» без «задевания» была бы скучной; «задевание» без «трогательности» раздражало бы. В эту минуту он был особенно привлекателен. Положив руки на колени, с остекленелыми от сочувствия к Гуго глазами, навострив уши и втайне подсмеиваясь, он слушал вступление с таким видом, что Флер просто восхищалась им. Музыка, очевидно, будет «занятной», и Флер погрузилась в состояние поверхностной наблюдательности и внутренней сосредоточенности, ставшее столь обычным для нее в последнее время. Вон сидит Л. С. Д. — знаменитый драматург; она с ним незнакома — пока еще. Вид у него довольно страшный, уж очень торчат кверху волосы. Флер представила себе, как он стоит на медном полу перед одной из ее китайских картин. А вот — да, конечно! Гэрдон Минхо! Только подумать, что он пришел слушать эту новую музыку! Профиль у него совершенно римский — аврелианского периода! Она оторвалась от созерцания этой древности приятным чувством, что завтра он, быть может, попадет ее коллекцию, и стала рассматривать по очереди всех присутствующих — ей не хотелось пропустить кого-нибудь нужного.

«Мебель» внезапно остановилась.

— Занятно! — произнес голос у плеча Флер.

Обри Грин! Весь нереальный, словно пронизанный лунным светом, — шелковистые светлые волосы, гладко зачесанные назад, и зеленоватые глаза; когда он улыбался, ей всегда казалось, что он ее «разыгрывает». Но ведь он в конце концов карикатурист!

— Да, занятно!

Он ускользнул. Мог бы остаться еще минутку — все равно никто не успеет подойти до исполнения песен Бэрдигэла. Вот уже выходит певец — Чарлз Паулз. Какой он толстый и решительный и как тащит маленького Бэрдигэла к роялю!

Прелестный аккомпанемент — журчащий, мелодичный!

Толстый решительный мужчина запел. Как не похоже на аккомпанемент! Мелодия, казалось, состояла из одних фальшивых нот и с математической точностью отнимала у Флер всякую возможность испытывать удовольствие.

Бэрдигэл, очевидно, писал, больше всего на свете боясь, что его вещь кто-нибудь назовет «певучей». Певучей! Флер понимала, насколько это слово заразительно. Оно обойдет всех, как корь, и Бэрдигэл будет изничтожен. Бедный Бэрдигэл! Конечно, песни вышли занятные. Только, как говорит Майкл: «Господи, что же это?»

Три песни! Паулз изумителен — честно работает. Ни единой ноты не взял так, чтобы было похоже на музыку! Мысли Флер вернулись к Уилфриду. Только за ним, из всех молодых поэтов, признавалось право о чем-то говорить всерьез. Это создавало ему особое положение — он как бы исходил от жизни, а не от литературы. Кроме того, он выдвинулся на войне, был сыном лорда Мэллиона, вероятно, получит Мерсеровскую премию за «Медяки». Если Уилфрид бросит ее, то упадет звезда с сияющего над ее медным полом неба. Он не имеет права так уходить от нее. Он должен научиться сдерживаться не думать так физиологически. Нет! Нельзя упускать Уилфрида; но и нельзя опять вводить в свою жизнь слезы, душераздирающие страсти, безвыходное положение, раскаяние. Она уже раз испытала все это: заглушенная тоска до сих пор служила предостережением.

Бэрдигэл раскланивался. Майкл сказал: «Выйдем покурить. Дальше — скучища!» А, Бетховен! Бедный старик Бетховен! Так устарел — даже приятно его послушать!

В коридорах и буфете только и было разговоров, что о возрождении. Юноши и молодые дамы с живыми лицами и растрепанными волосами обменивались словом «занятно!». Более солидные мужчины, похожие на отставных матадоров, загораживали все проходы, флер и Майкл прошли подальше и, став у стены, закурили. Флер очень осторожно курила свою крохотную папироску в малюсеньком янтарном мундштуке. Она как будто больше любовалась синеватым дымком, чем действительно курила; приходилось считаться не только с этой толпой: никогда не знаешь, с кем встретишься! Например, круг, где вращалась Элисон Черрел, — политико-литературный, все люди с широкими взглядами, но, как всегда говорит Майкл, «уверенные, что они единственные люди в мире; посмотри только, как они пишут мемуары друг о друге». Флер чувствовала, что этим людям может не понравиться, если женщины курят в общественных местах. Осторожно присоединяясь к иконоборца, Флер никогда не забывала, что принадлежит по крайней мере двум мирам. Наблюдая все, что происходило вокруг нее, она вдруг заметила у стены человека, спрятавшего лицо за программой. «Уилфрид, — подумала она, — и притворяется, что не видит меня!» Обиженная, как ребенок, у которого отняли игрушку, она сказала:

— Вон Уилфрид, приведи его сюда, Майкл!

Майкл подошел и коснулся рукава своего друга. Показалось нахмуренное лицо Дезерта. Флер видела, как он пожал плечами, повернулся и смешался с толпой. Майкл вернулся к ней.

— Уилфрид здорово не в духе, говорит, что сегодня не годен для человеческого общества. Чудак!

До чего мужчины тупы! Оттого, что Уилфрид — его приятель, Майкл ничего не замечает; и счастье, что это так. Значит, Уилфрид действительно решил ее избегать. Ладно, посмотрим! И она сказала:

— Я устала, Майкл, поедем домой.

Он взял ее под руку.

— Бедняжка моя! Ну, пошли!

На минуту они задержались у двери, которую забыли закрыть, и смотрели, как Вуман, дирижер, изогнулся перед оркестром.

— Посмотри на него — настоящее чучело, вывешенное из окна: руки и ноги болтаются, точно набиты опилками. А погляди на Фрапку с ее роялем мрачный союз!

Послышался странный звук.

— Ей-богу, мелодия! — сказал Майкл.

Капельдинер прошептал ему на ухо: «Позвольте, сэр, я закрываю двери». Флер мельком заметила знаменитого драматурга Л. С. Д., сидевшего с закрытыми глазами, так же прямо, как торчали его волосы. Дверь закрылась они остались в фойе.

— Подожди здесь, дорогая, я раздобуду рикшу.

Флер спрятала подбородок в мех. С востока дул холодный ветер.

За спиной раздался голос:

— Ну, Флер, ехать мне на Восток?

Уилфрид! Воротник поднят до ушей, папироска во рту, руки в карманах, пожирает ее глазами.

— Вы глупый мальчик, Уилфрид!

— Думайте, что хотите. Ехать мне на Восток?

— Нет. В воскресенье утром — в одиннадцать часов, в галерее Тэйт. Мы поговорим.

— Convenu![8]

И ушел.

Оставшись внезапно одна, Флер вдруг словно впервые досмотрела в лицо действительности. Неужели ей не справиться с Уилфридом? Подъехал автомобиль. Майкл кивнул ей. Флер села в машину.

Проезжая мимо заманчиво освещенного оазиса, где молодые дамы демонстрировали любопытным лондонцам последнее слово парижских дезабилье. Флер почувствовала, что Майкл наклонился к ней. Если она намерена сохранить Уилфрида, надо быть поласковей с Майклом. Но только:

— Не надо целовать меня посреди Пикадилли, Майкл.

— Прости, маленькая. Конечно, это преждевременно: я собирался тебя поцеловать только у Партенеума!

Флер вспомнила, как он спал на диване в испанской гостинице в первые две недели их медового месяца; как он всегда настаивал, чтобы она не тратила на него ни пенни, а сам дарил ей все, что хотел, хотя у нее было три тысячи годового дохода, а у него только тысяча двести фунтов; как он беспокоился, когда у нее бывал насморк, и как он всегда приходил вовремя к чаю. Да, Майкл — прелесть. Но разобьется ли ее сердце, если он завтра уедет на Восток или на Запад?

Прижимаясь к нему, она сама удивлялась своему цинизму.

В передней она нашла телефонограмму: «Пожалуйста, передайте миссис Монт, что я заполучила мистера Гэрдина Миннер. Леди Элисон».

Как приятно! Подлинная древность! Флер зажгла свет и на минуту остановилась, любуясь своей комнатой. Действительно мило! Негромкое сопенье послышалось из угла. Тинг-а-Линг» рыжий на черной подушке, лежал, словно китайский лев в миниатюре, чистый, далекий от всего, только что вернувшийся с вечерней прогулки вдоль ограды сквера.

— Я тебя вижу, — сказала Флер.

Тинг-а-Линг не пошевельнулся. Его круглые черные глаза следили, как раздевалась хозяйка. Когда она вернулась из ванной, он лежал, свернувшись клубком. «Странно! — подумала Флер, — откуда он знает, что Майкл не придет?» И, скользнув Б теплую постель, она тоже свернулась клубком и заснула.

Но среди ночи она почему-то проснулась. Зов — долгий, странный, протяжный — откуда-то с реки, из трущоб позади сквера, — и воспоминание острое, болезненное — медовый месяц, Гренада — крыши внизу, — чернь, слоновая кость, золото, — оклик сторожа под окном, — строки в письме Джона:

Голос, в ночи звенящий, в сонном и старом испанском
Городе, потемневшем в свете бледнеющих звезд.
Что говорит голос — долгий, звонко-тоскливый?
Просто ли сторож кличет, верный покой суля?
Просто ли путника песня к лунным лучам летит?
Нет! Влюбленное сердце плачет, лишенное счастья,
Просто зовет: «Когда?»
Голос — а может быть, ей приснилось? Джон, Уилфрид, Майкл! Стоит ли иметьсердце!

IV ОБЕД

Леди Элисон Черрел, урожденная Хитфилд, дочь первого графа Кемдена и жена королевского адвоката Лайонеля Черрела, еще не старого человека, приходившегося Майклу дядей, была очаровательной женщиной, воспитанной в той среде, которую принято считать центром общества. Это была группа людей неглупых, энергичных, с большим вкусом и большими деньгами. «Голубая кровь» их предков определяла их политические связи, но они держались в стороне от «Шутников» и прочих скучных мест, посещаемых представителями привилегированной касты. Эти люди — веселые, обаятельные, непринужденные — были, по мнению Майкла, «снобы, дружочек, и в эстетическом и в умственном отношении, только они никогда этого не замечают. Они считают себя гвоздем мироздания, всегда оживлены, здоровы, современны, хорошо воспитаны, умны, Они просто не могут вообразить равных себе. Но, понимаешь, воображение у них не такое уж богатое. Вся их творческая энергия уместится в пинтовой кружке. Взять хотя бы их книги — всегда они пишут о чем-то: о философии, спиритизме, поэзии, рыбной ловле, о себе самих; даже писать сонеты они перестают еще в юности, до двадцати пяти лет. Они знают все — кроме людей, не принадлежащих к их кругу. Да, они, конечно, работают, они хозяева, и как же иначе: ведь таких умных, таких энергичных и культурных людей нигде не найти. Но эта работа сводится к топтанию на одном месте в своем несчастном замкнутом кругу. Для них он — весь мир; могло быть и хуже! Они создали свой собственный золотой век, только война его малость подпортила».

Элисон Черрел, всецело связанная с этим миром, таким остроумно-задушевным, веселым, непринужденным и уютным, жила в двух шагах от Флер, в особняке, который был по архитектуре приятнее многих лондонских особняков. В сорок лет, имея троих детей, она сохранила свою незаурядную красоту, слегка поблекшую от усиленной умственной и физической деятельности. Как человек увлекающийся, она любила Майкла, несмотря на его чудаческие выпады, так что его матримониальная авантюра сразу заинтересовала ее. Флер была изящна, обладала живым природным умом — новой племянницей безусловно стоило заняться. Но несмотря на то, что Флер была податлива и умела приспособляться к людям, она мало поддалась обработке; она продолжала задевать любопытство леди Элисон, которая привыкла к тесному кружку избранных и испытывала какое-то острое чувство, сталкиваясь с новым поколением на медном полу в гостиной Флер. Там она встречала полную непочтительность ко всему на свете, которая, если не принимать ее всерьез, очень будоражила ее мысли. В этой гостиной она чувствовала себя почти что отсталой. Это было даже пикантно.

Приняв от Флер по телефону заказ на Гэрдона Минхо, леди Элисон сразу позвонила писателю. Она была с ним знакома — правда, не очень близко. Никто не был с ним близко знаком. Он был всегда любезен, вежлив, молчалив, немного скучноват и серьезен. Но он обладал обезоруживающей улыбкой — иногда иронической, иногда дружелюбной. Его книги были то едкими, то сентиментальными. Считалось хорошим тоном бранить его и за то и за другое — и все-таки он продолжал существовать.

Леди Элисон позвонила ему: не придет ли он завтра на обед к ее племяннику, Майклу Монту, познакомиться с молодым поколением?

В его ответе прозвучал неожиданный энтузиазм:

— С удовольствием! Фрак или смокинг?

— Как мило с вашей стороны! Вам будут страшно рады. Я думаю, лучше во фраке, — завтра вторая годовщина их свадьбы. — Она повесила трубку, подумав: «Должно быть, он пишет о них книгу».

Сознание ответственности заставило ее приехать рано.

Она приехала с таким чувством, что ее ждут занятные приключения: в кругах ее мужа решались большие дела, и ей было приятно переменить обстановку после целого дня суеты по поводу событий в «Клубе шутников». Ее принял один Тинг-а-Линг, сидевший спиной к камину, и удостоил ее только взглядом. Усевшись на изумрудно-зеленый диван, она сказала:

— Ну ты, смешной зверек, неужели не узнаешь меня после такого долгого знакомства?

Блестящие черные глаза Тинга словно говорили: «Знаю, что вы тут часто бываете; все на свете повторяется. И будущее не сулит ничего нового».

Леди Элисон задумалась. Новое поколение! Хочется ли ей, чтобы ее дочери принадлежали к нему? Ей было бы интересно поговорить об этом с мистером Минхо — перед войной они так чудесно беседовали с ним в Бичгрове. Девять лет назад! Сибил было шесть лет, Джоун — всего четыре года! Время идет, все меняется. Новое поколение! А в чем разница? «У нас было больше традиций», — тихо проговорила она.

Легкий шум заставил ее поднять глаза, устремленные на носок туфли. Тинг-а-Линг хлопал хвостом по ковру, словно аплодируя. Голос Флер раздался у нее за спиной:

— Дорогая, я страшно опоздала. До чего мило с вашей стороны, что вы раздобыли мне мистера Минхо! Надеюсь, наши будут хорошо себя вести. Во всяком случае, сидеть он будет между вами и мной. Я его посажу у верхнего конца стола, а Майкла — напротив, между Полиной Эпшир и Эмебел Нэйзинг. Слева от вас — Сибли, справа от меня — Обри, потом Неста Горз и Уолтер Нэйзинг, а напротив них Линда Фру и Чарлз Эпшир. Всего двенадцать человек. Вы со всеми знакомы. Да, не обращайте внимания, если Нэйзинги и Неста будут курить в антрактах между блюдами. Эмебел обязательно будет курить. Она из Виргинии — и у нее это реакция. Надеюсь, на ней будет хоть чтонибудь надето. Майкл, впрочем, уверяет, что это ошибка, когда она слишком одета. Но когда ждешь мистера Минхо, как-то нервничаешь. Вы читали последнюю пародию Несты в «Букете»? Ужасно смешно! Совершенно ясный намек на Л. С. Д.! Тинг, мой милый Тинг, ты хочешь остаться и посмотреть гостей? Ну, тогда забирайся повыше, не то тебе отдавят лапки. Не правда ли, он совсем китайчонок! Он придает такую законченность комнате.

Тинг-а-Линг положил нос на лапы, улегшись на изумрудную подушку.

— Мистер Гэрдин Миннер!

Вошел знаменитый романист, бледный и сдержанный, Пожав обе протянутые руки, он взглянул на Тинг-а-Линга.

— Какой милый! — проговорил он. — Как же ты поживаешь, дружок?

Тинг-а-Линг даже не пошевелился.

«Вы кажется, принимаете меня за обыкновенную английскую собаку, сэр?» — как будто говорило его молчание.

— Мистер и миссис Уолтер Незон, мисс Линда Фру.

Эмебел Нэйзинг вошла первая. На шесть дюймов выше талии до светлых волос — чистый алебастр ослепительной спины, на четыре дюйма ниже колен до ослепительных туфелек — чуть прикрытый алебастр ног; знаменитый романист машинально прервал беседу с Тинг-а-Лингом.

Уолтер Нэйзинг, следовавший за женой, был намного выше ее ростом и весь в черном, выступала только узенькая белая полоска воротничка; его лицо, словно выточенное сто лет назад, слегка напоминало лицо Шелли. И литературные его произведения иногда походили на стихи этого поэта, а иногда — на прозу Марселя Пруста. «Здорово заверчено!» — как говорил Майкл.

Линда Фру, которую Флер сразу познакомила с Гэрдоном Минхо, принадлежала к числу тех, о чьем творчестве никогда нельзя было услышать двух одинаковых суждений. Ее книги «Пустяки» и «Неистовый дон» вызвали полный раскол во мнениях. Гениальные, по мнению одних, бездарные, по мнению других, эти книги всегда вызывали интересный спор о том, поднимает ли легкий налет безумия ценность искусства или снижает? Сама писательница мало обращала внимания на критику — она творила.

— Тот самый мистер Минхо! Как интересно! Я не читала ни одного вашего романа.

Флер ахнула.

— Как, ты не знаешь кошек мистера Минхо? Но ведь они изумительны. Мистер Минхо, я очень хочу познакомить вас с женой Уолтера Нэйзинга. Эмебел, это — мистер Гэрдон Минхо.

— О! Мистер Минхо! Как замечательно! Я чуть ли не с колыбели мечтаю с вами познакомиться.

Флер услышала спокойный ответ писателя: «Ну, это еще не такой долгий срок», и пошла навстречу Несте Горз и Сибли Суону, которые явились вдвоем, как будто жили вместе, ссорясь из-за Л. С. Д. Неста оправдывала его «задиристый» тон, Сибли уверял, что остроумие умерло вместе с эпохой Реставрации; этот человек был верен себе!

Вошел Майкл с Эпширами и Обри Грином, которых он встретил в холле. Все были в сборе.

Флер обожала безукоризненность во всем, а этот вечер был похож на бред. Удачен ли он? Минхо явно был наименее блестящим собеседником; даже Элисон говорила лучше. А все-таки у него великолепная голова. Флер втайне надеялась, что он не уйдет слишком рано, а то кто-нибудь обязательно скажет: «Вот ископаемое!» или «Толст и лыс!» — прежде чем за гостем закроется дверь. Он трогательно мил, старается понравиться или, во всяком случае, не вызвать слишком сильного презрения. И, конечно, в нем есть что-то большее, чем можно услышать в разговоре. После суфле из крабов он как будто увлекся беседой с Элисон, и все насчет молодежи. Флер слушала краем уха:

— Молодежь чувствует… великий поток жизни… не дает им того, что им нужно… Прошлое и будущее окружены ореолом… О да! Современная жизнь обесценена сейчас… Нет… Единственное утешение для нас — мы станем когданибудь такой же стариной, как Конгрив, Стерн, Дефо… и снова будем иметь успех… Почему? Что отвлекает их от общего хода жизни? Просто пресыщение… газеты… фотографии. Жизни они не видят — только читают о ней… Одни репродукции: все кажется поддельным, унылым, продажным… и молодежь говорит: «Долой эту жизнь! Дайте нам прошлое или будущее!»

Он взял несколько соленых миндалинок, и Флер увидела, что его глаза остановились на плечах Эмебел Нэйзинг. В том конце стола разговор был похож на игру в футбол — никто не держал мяч дольше, чем на один удар. Он перелетал от одного к другому. И после ряда удачных пассировок кто-нибудь протягивал руку за папироской и пускал голубое облако дыма над не покрытым скатертью обеденным столом. Флер наслаждалась великолепием своей испанской столовой — мозаичным полом, яркими фруктами из фарфора, тисненой кожей, медной отделкой и Сомсовым Гойей над мавританским диваном. Она быстро принимала мяч, когда он к ней залетал, но не брала на себя инициативы. Ее талант заключался в умении замечать все сразу. «Миссис Майкл Монт подавала» — блестящие нелепости Линды Фру, задор и поддразниванье Несты Горз, туманные намеки Обри Грина, размашистые удары Сибли Суона, маленькие хладнокровные американские вольности Эмебел Нэйзинг, забавные выражения Чарльза Эпшира, рискованные парадоксы Уолтера Нэйзинга, критические замечания Полины Эпшир, легкомысленные шутки и шпильки Майкла, даже искреннюю оживленность Элисон и молчание Гэрдона Минхо — все это она подавала, выставляла напоказ, все время настороженно следя, чтобы мяч разговора не коснулся земли и не замер. Да, блестящий вечер, но — успех ли это?

Когда простились последние гости и Майкл пошел провожать Элисон домой, Флер села на зеленый диван и стала думать о словах Минхо: «Молодежь не получает того, что ей нужно». Нет! Что-то не ладится. — Не ладится, правда, Тинг? — Но Тинг-а-Линг устал, и только кончик одного уха дрогнул. Флер откинулась на спинку дивана, и вздохнула. Тинг-а-Линг выпрямился и, положив передние лапы к ней на колени, посмотрел ей в лицо. «Смотри на меня, — как будто говорил он. — У меня все благополучно. Я получаю то, чего хочу, и хочу того, что получаю. Сейчас я хочу спать».

— А я — нет, — сказала Флер, не двигаясь.

— Возьми меня на руки, — попросил Тинг-а-Линг.

— Да, — сказала Флер, — мне кажется… Он милый человек, но это не тот человек, Тинг.

Тинг-а-Линг устроился поудобнее на ее обнаженных руках.

«Все в порядке, — как будто говорил он, — тут у вас слишком много всяких чувств и тому подобное — в Китае их нет. Идем!»

V ЕВА

Квартира Уилфрида Дезерта была как раз напротив картинной галереи на Корк-стрит. Являясь единственным представителем мужской половины аристократии, пишущим достойные печати стихи, он выбрал эту квартиру не за удобство, а за уединенность. Однако его «берлога» была обставлена со вкусом, с изысканностью, которая свойственна аристократическим английским семействам. Два грузовика со «всяким хламом» из Хэмширского имения старого лорда Мэллиона прибыли сюда, когда Уилфрид устраивался. Впрочем, его редко можно было застать в его гнезде, да и вообще его считали редкой птицей, и он занимал совершенно обособленное положение среди молодых литераторов, отчасти благодаря своей репутации постоянного бродяги. Он сам едва ли знал, где проводит время, где работает, — у него было что-то вроде умственной клаустрофобии[9], страх быть стиснутым людьми. Когда началась война, он только что окончил Итон; когда «война кончилась, ему было двадцать три года — и не было на свете молодого поэта старее, чем он. Его дружба с Майклом, начавшись в госпитале, совсем было замерла и внезапно возобновилась, когда Майкл в 1920 году вступил в издательство Дэнби и Уинтера, на Блэйк-стрит, Ковент-Гарден. Стихи Уилфрида вызвали в новоиспеченном издателе буйный восторг. После задушевных бесед над стихами поэта, ищущего литературного пристанища, была одержана победа над издательством, уступившим настояниям Майкла. Общая радость от первой книги, написанной Уилфридом и ставшей первым изданием Майкла, увенчалась свадьбой Майкла. Лучший Друг и шафер! С тех пор Дезерт, насколько умел, привязался к этой паре; и надо отдать ему справедливость — только месяц назад ему стало ясно, что притягивает его Флер, а не Майкл. Дезерт никогда не говорил о войне, и от него нельзя было услышать о том впечатлении, которое сложилось у него и которое он мог бы выразить так: «Я столько времени жил среди ужасов и смертей, я видел людей в таком неприкрашенном виде, я так нещадно изгонял из своих мыслей всякую надежду, что у меня теперь никогда не может быть ни малейшего уважения к теориям, обещаниям, условностям, морали и принципам. Я слишком возненавидел людей, которые копались во всех этих умствованиях, пока я копался в грязи и крови. Иллюзии кончились. Никакая религия, никакая философия меня не удовлетворяют — слова, и только слова. Я все еще сохранил здравый ум — и не особенно этому рад. Я все еще, оказывается, способен испытывать страсть; еще могу скрипеть зубами, могу улыбаться. Во мне еще сильна какая-то окопная честность, но искренна ли она, или это только привычный след былого — не знаю. Я опасен, но не так опасен, как те, кто торгует словами, принципами, теориями, всякими фанатическими бреднями за счет крови и пота других людей. Война сделала для меня только одно — научила смотреть на жизнь как на комедию. Смеяться над ней — только это и остается!»

Уйдя с концерта в пятницу вечером, он прямо прошел к себе домой. И, вытянувшись во весь рост на монашеском ложе пятнадцатого века, скрашенном мягкими подушками и шелками двадцатого, он закинул руки за голову и погрузился в размышления: «Так дальше жить я не хочу. Она меня околдовала. Для нее это — пустое. Но для меня это — ад. В воскресенье покончу со всем. Персия — хорошее место. Аравия — хорошее место, много крови и песка! Флер не способна просто отказаться от чего-нибудь. Но как она запутала меня! Обаянием глаз, волос, походки, звуками голоса — обаянием теплоты, аромата, блеска. Перейти границы — нет, это не для нее. А если так — что же тогда? Неужели я буду пресмыкаться перед ее китайским камином и китайской собачонкой и томиться такой тоской, такой лихорадочной жаждой из-за того, что я не могу целовать ее? Нет, лучше снова летать над немецкими батареями. В воскресенье! До чего женщины любят затягивать агонию. И ведь повторится то же самое, что было сегодня днем. «Как нехорошо с вашей стороны уходить теперь, когда ваша дружба мне так нужна! Оставайтесь, будьте моим ручным котенком, Уилфрид!» Нет, дорогая, раз навсегда надо покончить с этим. И я покончу — клянусь богом!..»

Когда в этой галерее, где дан приют всему британскому искусству, так случайно, в воскресное утро, встретились двое перед Евой, вдыхающей аромат райских цветов, там, кроме них обоих, было еще шестеро подвыпивших юнцов, забредших сюда явно по ошибке, служитель музея и парочка из провинции; все они, по-видимому, были лишены способности замечать что бы то ни было. Кстати, встреча эта действительно казалась совершенно невыразительной. Просто двое молодых людей из разочарованного круга общества обмениваются уничтожающими замечаниями по адресу прошлого. Дезерт своим уверенным тоном, улыбкой, светской непринужденностью никак не выдавал сердечной боли. Флер была бледнее его и интереснее. Дезерт твердил про себя: «Никакой мелодрамы — только не это!» А Флер думала: «Если я смогу заставить его всегда быть вот таким обыкновенным, я его не потеряю, потому что он не уйдет без настоящей вспышки».

Только когда они во второй раз оказались перед Евой, Уилфрид проговорил:

— Не знаю, зачем вы просили меня прийти. Флер. Я делаю глупость, что даю себя на растерзание. Я вполне понимаю ваши чувства. Я для вас вроде экземпляра эпохи. Мин, с которым вам жалко расстаться. Но я вряд ли гожусь для этого; вот и все, что остается сказать.

— Какие ужасные вещи вы говорите, Уилфрид!

— Ну вот! Итак, мы расстаемся. Дайте лапку!

Его глаза — красивые, потемневшие глаза — трагически противоречили улыбающимся губам, и Флер, запинаясь, сказала:

— Уилфрид… я… я не знаю. Дайте мне подумать. Мне слишком тяжело, когда вы несчастны. Не уезжайте. Может быть, я… я тоже буду несчастна. Я… я сама не знаю.

Горькая мысль мелькнула у Дезерта: «Она не может меня отпустить — не умеет». Но он проговорил очень мягко:

— Не грустите, дитя мое. Вы забудете все это через две недели. Я вам что-нибудь пришлю в утешение. Почему бы мне не выбрать Китай — не все ли равно, куда ехать? Я вам пришлю настоящий экземпляр для китайской коллекции — более ценный, чем вот этот.

— Вы меня оскорбляете! Не надо! — страстно сказала Флер.

— Простите. Я не хочу сердить вас на прощание.

— Чего же вы от меня хотите?

— Ну — послушайте! Зачем повторять все сначала! А кроме того, я все время с пятницы думаю об этом. Мне ничего не надо, Флер, — только благословите меня и дайте мне руку. Ну?

Флер спрятала руку за спину. Это слишком оскорбительно! Он принимает ее за хладнокровную кокетку, за жадную кошку — терзает, играя, мышей, которых и не собирается есть!

— Вы думаете, я сделана изо льда? — спросила она и прикусила верхнюю губу. — Так нет же!

Дезерт посмотрел на нее: его глаза стали совсем несчастными.

— Я не хотел задеть ваше самолюбие, — сказал он. — Оставим это, Флер. Не стоит.

Флер отвернулась и устремила взгляд на Еву — такая здоровая женщина, беззаботная, жадно вдыхающая полной грудью аромат цветов! Почему бы не быть такой вот беззаботной, не срывать все по пути? Не так уж много в мире любви, чтобы проходить мимо, не сорвав, не вдохнув ее. Убежать! Уехать с ним на Восток! Нет, конечно, она не способна на такую безумную выходку. Но, может быть… не все ли равно? — тот ли, другой ли, если ни одного из них не любишь по-настоящему!

Из-под опущенных белых век, сквозь темные ресницы Флер видела выражение его лица, видела, что он стоит неподвижнее статуи. И вдруг она сказала:

— Вы сделаете глупость, если уедете! Подождите! — И, не прибавив ни слова, не взглянув, она быстро ушла, а Дезерт стоял, как оглушенный, перед Евой, жадно рвущей цветы.

VI «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ» И «СТАРЫЙ МОНТ»

Флер была в таком смятении, что второпях чуть не наступила на ногу одному весьма знакомому человеку, стоявшему перед картиной Альма-Тадемы в какой-то унылой тревоге, как будто задумавшись над изменчивостью рыночных цен.

— Папа! Ты разве в городе? Пойдем к нам завтракать, я страшно спешу домой.

Взяв его под руку и стараясь загородить от него Еву, она увела его, думая: «Видел он нас? Мог он нас заметить?»

— Ты тепло одета? — пробурчал Сомс.

— Очень!

— Верь вам, женщинам! Ветер с востока — а ты посмотри на свою шею! Право, не понимаю.

— Зато я понимаю, милый.

Серые глаза Сомса одобрительно осмотрели ее с ног до головы.

— Что ты здесь делала? — спросил он.

И Флер подумала: «Слава богу, не видел! Иначе он ни за что бы не спросил». И она ответила:

— Я просто интересуюсь искусством, так же как и ты, милый.

— А я остановился у твоей тетки на Грин-стрит. Этот восточный ветер отражается на моей печени. А как твой… как Майкл?

— О, прекрасно — изредка хандрит. У нас вчера был званый обед.

Годовщина свадьбы! Реализм Форсайтов заставил его пристально заглянуть в глаза Флер.

Опуская руку в карман пальто, он сказал:

— Я нес тебе подарок.

Флер, увидела что-то плоское, завернутое в розовую папиросную бумагу.

— Дорогой мой, а что это?

Сомс снова спрятал пакетик в карман.

— После посмотрим. Кто-нибудь у тебя завтракает?

— Только Барт.

— «Старый Монт»? О господи!

— Разве тебе не нравится Барт, милый?

— Нравится? У меня с ним нет ничего общего.

— Я думала, что вы как будто сходитесь в политических вопросах.

— Он реакционер, — сказал Сомс.

— А ты кто, дорогой?

— Я? А зачем мне быть кем-нибудь? — И в этих словах сказалась вся его политическая программа — не вмешиваться ни во что; чем старше он становился, тем больше считал, что это — единственно правильная позиция каждого здравомыслящего человека.

— А как мама?

— Прекрасно выглядит. Я ее совершенно не вижу — у нее гостит ее мамаша, она целыми днями в бегах.

Сомс никогда не называл мадам Ламот бабушкой Флер — чем меньше его дочь будет иметь дела со своей французской родней, тем лучше.

— Ах! — воскликнула Флер. — Вот Тинг и кошка!

Тинг-а-Линг, вышедший на прогулку, рвался на поводке из рук горничной и отчаянно фыркал, пытаясь влезть на решетку, где сидела черная кошка вся ощерившись, сверкая глазами.

— Дайте мне его, Элен. Иди к маме, милый.

И Тинг-а-Линг пошел: вырваться все равно было нельзя; но он все время оборачивался, фыркая и скаля зубы.

— Люблю, когда он такой естественный, — сказала Флер.

— Выброшенные деньги — такая собака, — заметил Сомс. — Тебе надо было купить бульдога — пусть бы спал в холле. Нет конца грабежам. У тети украли дверной молоток.

— Я бы не рассталась с Тингом и за сто молотков.

— В один прекрасный день у тебя и его украдут — эта порода в моде!

Флер открыла дверь.

— Ой, — сказала она, — Барт уже пришел!

Блестящий цилиндр красовался на мраморном ларе, подаренном Сомсом и предназначенном для хранения верхнего платья, на страх моли.

Поставив свой цилиндр рядом с тем, Сомс поглядел на них. Они были до смешного одинаковые — высокие, блестящие, с той же маркой внутри. Сомс опять стал носить цилиндр после провала всеобщей стачки и забастовки горняков 1921 года, инстинктивно почувствовав, что революция на довольно значительное время отсрочена.

— Так вот, — сказал он, вынимая розовый пакетик из кармана, — не знаю, понравится ли тебе, посмотри!

Это был причудливо выточенный, причудливо переливающийся кусочек опала в оправе из крохотных бриллиантов.

— О, какая прелесть! — обрадовалась Флер.

— Венера, выходящая из морской пены, или что-то в этом духе, — проворчал Сомс. — Редкость. Нужно ее смотреть при сильном освещении.

— Но она очаровательна. Я сейчас же ее надену.

Венера! Если бы папа только знал! Она обвила его шею руками, чтобы скрыть смущение. Сомс с обычной сдержанностью позволил ей потереться щекой о его гладко выбритое лицо. Зачем излишние проявления любви, когда они оба и так знают, что его чувство вдвое сильнее чувства Флер?

— Ну, надень, — сказал он, — посмотрим.

Флер приколола опал у ворота, глядя на себя в старинное, в лакированной раме, зеркало.

— Изумительно! Спасибо тебе, дорогой. Да, твой галстук в порядке. Мне нравятся эти белые полосочки. Ты всегда носи его к черному. Ну, пойдем! — и она потянула его за собой в китайскую комнату. Там никого не было.

— Барт, наверно, наверху у Майкла — обсуждает свою новую книгу.

— В его годы — писать! — сказал Сомс.

— Миленький, да он на год моложе тебя!

— Но я-то не пишу. Не так глуп. Ну, а у тебя завелись еще какие-нибудь эдакие новомодные знакомые?

— Только один. Гэрдон Минхо, писатель.

— Тоже из новых?

— Что ты, милый! Неужели ты не слышал о Гэрдоне Минхо? Он стар как мир.

— Все они для меня одинаковы, — проворчал Сомс. — Он на хорошем счету?

— Да, я думаю, что его годовой доход побольше твоего. Он почти классик — ему для этого остается только умереть.

— Надо будет достать какую-нибудь из его книг и почитать. Как ты его назвала?

— Ты достань «Рыбы и рыбки» Гэрдона Минхо. Запомнишь, правда? А-а, вот и они! Майкл, посмотри, что папа мне подарил.

Взяв его руку, она приложила ее к опалу на своей шее. «Пусть они оба видят, в каких мы хороших отношениях», — подумала она. Хотя отец и не видел ее с Уилфридом в галерее, но совесть ей подсказывала: «Укрепляй свою репутацию — неизвестно, какая поддержка понадобится тебе в будущем».

Украдкой она наблюдала за стариками. Встречи «Старого Монта» со «Старым Форсайтом», как называл ее отца Барт, говоря о нем с Майклом, вызывали у нее желание смеяться — совершенно неизвестно почему. Барт знал все — но все его знания были словно прекрасно переплетенные и аккуратно изданные в духе восемнадцатого века томики. Ее отец знал только то, что ему было выгодно знать, но его знания не были систематизированы и не входили ни в какие рамки. Если он и принадлежал к концу викторианской эпохи, то все же умел, когда было нужно, пользоваться достижениями позднейших периодов. «Старый Монт» верил в традиции, «Старый Форсайт» — ничуть. Зоркая Флер давно подметила разницу в пользу своего отца. Однако разговоры «Старого Монта» были много современнее, живее, поверхностнее, язвительнее. менее связаны с точной информацией, а речь Сомса всегда была сжата, деловита. Просто невозможно сказать, который из них — лучший музейный экспонат. И оба так хорошо сохранились!

Они, собственно, даже не поздоровались, только Сомс пробурчал что-то о погоде. И почти сразу все принялись за воскресный завтрак — Флер, после длительных стараний, удалось совершенно лишить его обычного британского характера. И действительно, им был подан салат из омаров, ризотто из цыплячьих печенок, омлет с ромом и десерт настолько испанского вида, как только было возможно.

— Я сегодня была у Тэйта, — проговорила Флер. — Право, по-моему, это трогательное зрелище.

— Трогательное? — фыркнул Сомс.

— Флер хочет сказать, сэр, что видеть сразу так много старых английских картин — это все равно, что смотреть на выставку младенцев.

— Не понимаю, — сухо возразил Сомс. — Там есть прекрасные работы.

— Но не «взрослые»!

— А вы, молодежь, принимаете всякое сумасшедшее умничанье за зрелость.

— Нет, папа, Майкл не то хочет сказать. Ведь правда, у английской живописи еще не прорезались зубы мудрости. Сразу видишь разницу между английской и любой континентальной живописью.

— И благодарение богу за это! — перебил сэр Лоренс. — Искусство нашей страны прекрасно своей невинностью. Мы самая старая страна в политическом отношении и самая юная — в эстетическом. Что вы скажете на это, Форсайт?

— Тернер для меня достаточно стар и умен, — коротко бросил Сомс. — Вы придете на заседание правления ОГС во вторник?

— Во вторник? Как будто мы собирались поохотиться, Майкл?

Сомс проворчал:

— Придется с этим подождать. Мы утверждаем отчет.

Благодаря влиянию «Старого Монта» Сомс попал в правление одного из богатейших страховых предприятий — Общества Гарантийного Страхования и, по правде говоря, чувствовал себя там не совсем уверенно. Несмотря на то, что закон о страховании был одним из надежнейших в мире, появились обстоятельства, которые причиняли ему беспокойство. Сомс покосился через стол. Весьма легковесен этот узколобый, мохнатобровый баронетишка — вроде своего сына! И Сомс внезапно добавил:

— Я не вполне спокоен. Если бы я знал раньше, как этот Элдерсон ведет дела, — сомневаюсь, что я вошел бы в правление.

Лицо «Старого Монта» расплылось так, что, казалось, обе половинки разойдутся.

— Элдерсон! Его дед был у моего деда агентом по выборам во время билля о парламентской реформе; он провел его через самые корруптированные выборы, какие когда-либо имели место, купил все голоса, перецеловал всех фермерских жен. Великие времена, Форсайт, великие времена!

— И они прошли, — сказал Сомс. — Вообще я считаю, что нельзя так доверять одному человеку, как мы доверяем Элдерсону. Не нравятся мне эти иностранные страховки.

— Что вы, дорогой мой Форсайт! Этот Элдерсон — первоклассный ум. Я знаю его с детства, мы вместе учились в Уинчестере.

Сомс глухо заворчал. В этом ответе «Старого Монта» крылась главная причина его беспокойства. Члены правления все словно учились вместе в Уинчестере. Тут-то и зарыта собака! Они все до того почтенны, что не решаются взять под сомнение не только друг друга, но даже свои собственные коллективные действия. Пуще ошибок, пуще обмана они боятся выказать недоверие друг к другу. И это естественно: недоверие друг к Другу есть зло непосредственное. А, как известно, непосредственых неприятностей и стараются избегать. И в самом деле, только привычка, унаследованная Сомсом от своего отца Джемса, — привычка лежать без сна между двумя и четырьмя часами ночи, когда из кокона смутного опасения так легко вылетает бабочка страха, — заставляла его беспокоиться. Конечно, ОГС было столь внушительным предприятием и сам Сомс был так недавно с ним связан, что явно преждевременно было чуять недоброе, — тем более, что ему пришлось бы уйти из правления и потерять тысячу в год, которую он получал там, если бы он поднял тревогу без всякой причины. А что если причина все же есть? Вот в чем беда! А тут еще этот «Старый Монт» сидит и болтает об охоте и своем дедушке. Слишком узкий лоб у этого человека! И невесело подумав: «Никто из всех них, даже моя родная дочь, не способны ничего принимать всерьез», — он окончательно замолк. Возня у его локтя заставила его очнуться — это собачонка вскочила на стул между ним и Флер! Кажется, ждет, чтоб он дал ей что-нибудь? У нее скоро глаза выскочат. И Сомс сказал:

— Ну, а тебе что нужно? — Как это животное смотрит на него своими пуговицами для башмаков! — На, — сказал он, протягивая собаке соленую миндалину, — не ешь их, верно?

Но Тинг-а-Линг съел.

— Он просто обожает миндаль, папочка. Правда, мой миленький?

Тинг-а-Линг поднял глаза на Сомса, и у того появилось странное ощущение. «По-моему, этот звереныш меня любит, — подумал он, — всегда на меня смотрит». Он дотронулся до носа Тинга концом пальца. Тинг-а-Линг слегка лизнул палец своим загнутым черноватым язычком.

— Бедняга! — непроизвольно сорвалось у Сомса, и он обернулся к «Старому Монту».

— Забудьте, что я говорил.

— Дорогой мой Форсайт, а что, собственно, вы сказали?

Господи помилуй! И он сидит в правлении рядом с таким человеком! Что заставило его принять этот пост — один бог знает, — ни деньги, ни лишние заботы ему не были нужны. Как только он стал одним из директоров, вся его родня — Уинифрид и другие — стала покупать акции, чтобы заработать на подоходный налог: семь процентов с привилегированных акций, девять процентов с обычных, вместо тех верных пяти процентов, которыми им следовало бы довольствоваться. Вот так всегда: он не может сделать ни шагу, чтобы за ним не увязались люди. Ведь он был всегда таким верным, таким прекрасным советником в путаных денежных делах. И теперь, в его годы, такое беспокойство! В поисках утешения его глаза остановились на опале у шеи Флер — красивая вещь, красивая шея! Да! У нее совсем счастливый вид — забыла свое несчастное увлечение, — как-никак, два года прошло. За одно это стоит благодарить судьбу. Теперь ей нужен ребенок, чтобы сделать ее устойчивее во всей этой модной суете среди грошовых писак, художников и музыкантов. Распущенная публика. Впрочем, у Флер умная головка. Если у нее будет ребенок, надо будет положить на ее имя еще двадцать тысяч. У ее матери одно достоинство: в денежных делах очень аккуратна, — хорошая французская черта. И Флер, насколько ему известно, тоже знает цену деньгам. Что такое? До его слуха долетело слово «Гойя». Выходит новая его биография? Гм… Это подтвердило медленно крепнущее в нем убеждение, что Гойя снова на вершине славы.

— Пожалуй, расстанусь с этой вещью, — сказал он, указывая на картину. — Тут сейчас есть один аргентинец.

— Продать вашего Гойю, сэр? — удивился Майкл. — Вы только подумайте, как все сейчас завидуют вам.

— За всем не угнаться, — сказал Сомс.

— Репродукция, которую мы сделали для новой биографии, вышла изумительно. «Собственность Сомса Форсайта, эсквайра». Дайте нам сначала хоть выпустить книгу, сэр.

— Тень или сущность, а? Форсайт? Узколобый баронетишка — насмехается он, что ли?

— У меня нет родового поместья, — сказал он.

— Зато у нас есть, сэр, — ввернул Майкл. — Вы могли бы завещать картину Флер.

— Посмотрим, заслужит ли она, — сказал Сомс. И посмотрел на дочь.

Флер редко краснела: она просто взяла Тинг-а-Линга на руки и встала из-за испанского стола. Майкл пошел за ней.

— Кофе в комнате рядом, — сказал он.

«Старый Форсайт» и «Старый Монт» встали, вытирая усы.

VII «СТАРЫЙ МОНТ» И «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ»

Контора ОГС находилась недалеко от Геральдического управления. Сомс, знавший, что «три червленые пряжки на черном поле вправо» и «натурального цвета фазан» за немалую мзду были получены его дядей Суизином в шестидесятых годах прошлого века, всегда презрительно отзывался об этом учреждении, пока, примерно с год назад, его не поразила фамилия Голдинг, попавшаяся ему в книге, которую он рассеянно просматривал в «Клубе знатоков». Автор пытался доказать, что Шекспир в действительности был Эдуард де Вир, граф Оксфорд. Мать графа была урожденная Голдинг, и мать Сомса — тоже! Совпадение поразило его; и он стал читать дальше. Он отложил книгу, не уверенный в правильности ее основных выводов, но у него определенно зародилось любопытство: не приходится ли он родственником Шекспиру? Даже если считать, что граф не был поэтом, все же Сомс чувствовал, что такое родство только почетно, хотя, насколько ему удалось выяснить, граф Оксфорд был темной личностью. Когда Сомс попал в правление ОГС и раз в две недели, по вторникам, стал проходить мимо этого учреждения, он думал: «Денег я на это тратить не стану, но как-нибудь загляну сюда». А когда заглянул, сам удивился, насколько это его захватило. Проследить родословную матери оказалось чемто вроде уголовного расследования: почти так же запутано и совершенно так же дорого. С форсайтским упорством он не мог уже остановиться в своих поисках матери Шекспира де Вир, даже если бы она оказалась только дальней родней. К несчастью, он никак не мог проникнуть дальше некоего Уильяма Гоулдинга, времен Оливера Кромвеля, по роду занятий «ингерера». Сомс даже боялся разузнать, какая это, в сущности, была профессия. Надо было раскопать еще четыре поколения — и он тратил все больше денег и все больше терял надежду что-нибудь получить за них. Вот почему во вторник, после завтрака у Флер, он по дороге в правление так косо смотрел на старое здание. Еще две бессонные ночи до того взвинтили его, что он решил больше не скрывать своих подозрений и выяснить, как обстоят дела в ОГС. И неожиданное напоминание о том, что он тратит деньги как попало, когда в будущем, пусть отдаленном, придется, чего доброго, выполнять финансовые обязательства, совершенно натянуло его и без того напряженные нервы. Отказавшись от лифта и медленно подымаясь на второй этаж, он снова перебирал всех членов правления. Старого лорда Фонтенон держали там, конечно, только ради имени; он редко посещал заседания и был, как теперь говорили… мм-м… «пустым местом». Председатель сэр Льюк Шерман, казалось, всегда старался только о том, чтобы его не приняли за еврея. Нос у него был прямой, но веки внушали подозрение. Его фамилия была безукоризненна, зато имя — сомнительно; голосу он придавал нарочитую грубоватость, зато его платье имело подозрительную склонность к блеску. А в общем это был человек, о котором, как чувствовал Сомс, нельзя было сказать, несмотря на весь его ум, что он относится к делу вполне серьезно. Что касается «Старого Монта» — ну, какая польза правлению от девятого баронета? Хью Мэйрик, королевский адвокат — последний из троицы, которая «вместе училась», — был безусловно на месте в суде, но заниматься делами не имел ни времени, ни склонности. Оставался этот обращенный квакер, старый Кэтберт Мозергилл, чья фамилия в течение прошлого столетия стала нарицательной для обозначения честности и успеха в делах, так что до сих пор Моэергиллов выбирали почти автоматически во все правления. Это был глуховатый, приятный, чистенький старичок, необычайно кроткий — и ничего больше. Абсолютно честная публика, несомненно, но совершенно поверхностная. Никто из них по-настоящему не интересуется делом. И все они в руках у Элдерсона; кроме Шермана, пожалуй, да и тот ненадежен! А сам Элдерсон — умница, артист в своем роде; с самого начала был директором-распорядителем и знает дело до мельчайших подробностей. Да! В этом все горе! Он завоевал себе престиж своими знаниями, годами успеха; все заискивают перед ним и не удивительно! Плохо то, что такой человек никогда не признается в своей ошибке, потому что это разрушило бы представление о его непогрешимости. Сомс считал себя достаточно непогрешимым, чтобы знать, как неприятно в чем бы то ни было признаваться. Десять месяцев назад, когда он вступал в правление, все, казалось, шло полным ходом: на бирже падение цен достигло предела — по крайней мере все так считали — и поэтому гарантийное страхование заграничных контрактов, предложенное Элдерсоном с год назад, представлялось всем, при некотором подъеме на бирже, самой блестящей из всех возможностей. И теперь, через год. Сомс смутно подозревал, что никто не знает в точности, как обстоят дела, — а до общего собрания осталось только шесть недель! Пожалуй, даже Элдерсон ничего не знает, а если и знает, то упорно держит про себя те сведения, которые по праву принадлежат всему директорату.

Сомс вошел в кабинет правления без улыбки. Все налицо, даже лорд Фонтенон и «Старый Монт», — ага, отказался от своей охоты! Сомс сел поодаль, в кресло у камина. Глядя на Элдерсона, он внезапно совершенно отчетливо понял всю прочность положения Элдерсона и всю непрочность ОГС. При неустойчивости валюты они никак не могут точно установить своих обязательств — они просто играют вслепую. Слушая протокол предыдущего заседания и очередные дела, подперев подбородок рукой, Сомс переводил глаза с одного на другого — старый Мозергилл, Элдерсон, Монт напротив, Шерман на месте председателя, Фонтеной, спиной к нему Мэйрик — решающее заседание правления в этом году. Он не может, не должен ставить себя в ложное положение. Он не имеет права впервые встретиться с держателями акций, не запасшись точными сведениями о положении дел. Он снова взглянул на Элдерсона — приторная физиономия, лысая голова, как у Юлия Цезаря; ничего такого, что внушало бы излишний оптимизм или излишнее недоверие, — пожалуй, даже слегка похож на старого дядю Николаев Форсайта, чьи дела всегда служили примером позапрошлому поколению. Когда директор-распорядитель окончил свой доклад. Сомс уставился на розовое лицо сонного старого Мозергилла и сказал:

— Я считаю, что этот отчет неточно освещает наше положение. Я считаю нужным собрать правление через неделю, господин председатель, и в течение этой недели каждого члена правления необходимо снабдить точными сведениями об иностранных контрактах, которые не истекают в текущем финансовом году. Я заметил, что все они попали под общую рубрику обязательств. Меня это не удовлетворяет. Они должны быть выделены совершенно особо. — И, переведя взгляд мимо Элдерсона прямо на лицо «Старого Монта», он продолжал: — Если в будущем году положение на континенте не изменится к лучшему — в чей я сильно сомневаюсь, — я вполне готов ожидать, что эти сделки приведут нас в тупик.

Шарканье подошв, движение ног, откашливание, какими обычно выражается смутное чувство обиды, встретили слова «в тупик», и Сомс почувствовал что-то вроде удовлетворения. Он встряхнул их сонное благодушие, заставил их испытать те опасения, от которых сам так страдал в последнее время.

— Мы всегда все наши обязательства рассматриваем под общей рубрикой, мистер Форсайт.

Какой наивный тип!

— И, по-моему, напрасно. Страхование иностранных контрактов — дело новое. И если я верно, понимаю вас, то нам, вместо того чтобы выплачивать дивиденды, надо отложить прибыли этого года на случай убытков в будущем году.

Снова движение и шарканье.

— Дорогой сэр, это абсурдно!

Бульдог, сидевший в Сомсе, зарычал.

— Вы так думаете! — сказал он. — Получу я эти сведения или нет?

— Разумеется, правление может получить все сведения, какие пожелает. Но разрешите мне заметить по общему вопросу, что тут может идти речь только об оценке обязательств. А мы всегда были весьма осторожны в наших оценках.

— Тут возможны разные мнения, — сказал Сомс, — и мне кажется, важнее всего узнать мнение директоров, после того как они тщательно обсудят цифровые данные.

Заговорил «Старый Монт»:

— Дорогой мой Форсайт, подробный разбор каждого контракта отнял бы у нас целую неделю и ничего бы не дал; мы можем только обсудить итоги.

— Из этих отчетов, — сказал Сомс, — нам не видно соотношение — в какой именно степени мы рискуем при страхованиизаграничных и отечественных контрактов; а при нынешнем положении вещей это очень важно.

Заговорил председатель:

— Вероятно, это не встретит препятствии, «Улдерсон! Но во всяком случае, мистер Форсайт, нельзя же в этом году лишать людей дивидендов в предвидении неудач, которых как мы надеемся, не будет.

— Не знаю — сказал Сомс. — Мы собрались здесь, чтобы выработать план действий согласно здравому смыслу, и мы должны иметь полнейшую возможность это сделать. Это мой главный довод. Мы недостаточно информированы.

«Наивный тип» заговорил снова:

— Мистер Форсайт как будто высказывает недостаток доверия по отношению к руководству?

Ага, как будто берет быка за рога!

— Получу я эти сведения?

Голос старенького Мозергилла уютно заворковал в тишине:

— Заседание, конечно, можно бы отложить, господин председатель. Я сам мог бы приехать в крайнем случае. Может быть, мы все могли бы присутствовать. Конечно, времена нынче очень необычные — мы не должны рисковать без особой необходимости. Практика иностранных контрактов — вещь для нас, без сомнения, несколько новая. Пока что у нас нет оснований жаловаться на результаты. И право же, мы все с величайшим Доверием относимся к нашему директору-распорядителю. И все-таки, раз мистер Форсайт требует этой информации, надо бы нам, по моему мнению, получить ее. Как вы полагаете, милорд?

— Я не могу прийти на следующей неделе. Согласен с председателем, что совершенно излишне отказываться от дивидендов в этом году. Зачем подымать тревогу, пока нет оснований? Когда будет опубликован отчет, Элдерсон?

— Если все пойдет нормально, то в конце недели.

— Сейчас не нормальное время, — сказал Сомс. — Короче говоря, если я не получу точной информации, я буду вынужден подать в отставку.

Он прекрасно видел, что они думают: «Новичок — и подымает такой шум!» Они охотно приняли бы его отставку — хотя это было бы не совсем удобно перед общим собранием, если только они не смогут сослаться на «болезнь его жены» или на другую уважительную причину; а уж он постарается не дать им такой возможности!

Председатель холодно сказал:

— Хорошо, отложим заседание правления до следующего вторника; вы сможете представить нам эти данные, Элдерсон?

— Конечно!

В голове у Сомса мелькнуло: «Надо бы потребовать ревизии». Но он поглядел кругом. Пожалуй, не стоит заходить слишком далеко, раз он собирается остаться в правлении; а желания уйти у него нет — в конце концов это прекрасное место — и тысяча в год! Да. Не надо перегибать палку!

Уходя, Сомс чувствовал, что его триумф сомнителен; он был даже не совсем уверен — принес ли он какую-нибудь пользу. Его выступление только сплотило всех, кто «вместе учился», вокруг Элдерсона. Шаткость его позиции заключалась в том, что ему не на что было сослаться, кроме какого-то внутреннего беспокойства, которое при ближайшем рассмотрении просто оказывалось желанием активнее участвовать в деле, а между тем, двух директоров-распорядителей быть не может — и своему директору надо верить.

Голос за его спиной застрекотал:

— Ну, Форсайт, вы нас прямо поразили вашим ультиматумом. Первый раз на моей памяти в правлении случается такая вещь.

— Сонное царство, — сказал Сомс.

— Да, я там обычно дремлю. Там всегда к концу такая духота. Лучше бы я поехал на охоту. Даже в такое время года это приятное занятие.

Неисправимо легкомыслен этот болтун баронет!

— Кстати, Форсайт, я давно хотел вам сказать. Это современное нежелание иметь детей и всякие эти штуки начинают внушать беспокойство. Мы не королевская фамилия, но не согласны ли вы, что пора позаботиться о наследнике?

Сомс был согласен, но не желал говорить на такую щекотливую тему в связи со своей дочерью.

— Времени еще много, — пробормотал он.

— Не нравится мне эта собачка, Форсайт.

Сомс удивленно посмотрел на него.

— Собака? — сказал он. — А какое она имеет отношение?

— Я считаю, что сначала нужен ребенок, а потом уже собака. Собаки и поэты отвлекают внимание молодых женщин. У моей бабушки к двадцати семи годам было пятеро детей. Она была урожденная Монтжой. Удивительно плодовитая семья! Вы их помните? Семь сестер Монтжой, все красавицы. У старика Монтжоя было сорок семь дней. Теперь этого не бывает, Форсайт!

— Страна и так перенаселена, — угрюмо сказал Сомс.

— Не той породой, какой нужно. Надо бы их поменьше, а наших — побольше. Это стоило бы ввести законодательным путем.

— Поговорите с вашим сыном!

— О, да ведь они, знаете ли, считают нас ископаемыми.

Если бы мы могли хоть указать им смысл жизни. Но это трудно, Форсайт, очень трудно!

— У них есть все, что им нужно, — сказал Сомс.

— Недостаточно, дорогой мой Форсайт, недостаточно. — Мировая конъюнктура действует на нервы молодежи. Англии — крышка, говорят они, и Европе — крышка. Раю тоже крышка, и аду — тоже. Нет будущего ни в чем, Нет воздуха. А размножаться в воздухе нельзя… во всякой случае, я сомневаюсь в этом — трудности возникают нем.

Сомс фыркнул.

— Если бы только журналистам заткнуть глотки» — сказал он. В последнее время, когда в газетах перестали писать каждый день про всякие страхи, Сомс снова испытывал здоровое форсайтское чувство безопасности. Надо нам только держаться подальше от Европы, — добавил он.

— Держаться подальше и не дать вышибить себя с ринга! Форсайт, мне кажется, вы нашли правильный путь! Быть в хороших отношениях со Скандинавией, Голландия Испанией, Италией. Турцией — со всеми окраинными странами, куда мы можем пройти морем. А остальные нанесут свой жребий. Это мысль!..

Как этот человек трещит!

— Я не политик, — сказал Сомс.

— Держаться на ринге! Новая формула! Мы к этому бессознательно и шли. А что касается торговли — говорю, что мы не можем жить, не торгуя с той или другой страной, — это чепуха, дорогой мой Форсайт. Мир велик — отлично можем!

— Ничего в этом не понимаю, — сказал Сомс — Я только знаю, что нам надо прекратить страхование этих иностранных контрактов.

— А почему не ограничить его странами, которые тоже борются на ринге? Вместо «равновесия сил» — «держать на ринге»! Право же, это гениальная мысль!

Сомс, обвиненный в гениальности, поспешно перебил:

— Я вас тут покину — я иду к дочери!

— А-а! Я иду к сыну. Посмотрите на этих несчастных!

По набережной у Блэкфрайерского моста уныло плелась группа безработных с кружками для пожертвований.

— Революция в зачатке! Вот о чем, к сожалению, всегда забывают, Форсайт!

— О чем именно? — мрачно спросил Сомс.

Неужели этот тип будет трещать всю дорогу до дома Флер?

— Вымойте рабочий класс, оденьте его в чистое, красивое платье, научите их говорить, как мы с вами, — и классовое сознание у них исчезнет. Все дело в ощущениях. Разве вы не предпочли бы жить в одной комнате с чистым, аккуратно одетым слесарем, чем с разбогатевшим выскочкой, который говорит с вульгарным акцентом и распространяет аромат опопанакса? Конечно предпочли бы!

— Не пробовал, не знаю, — сказал Сомс.

— Вы прагматик! Но поверьте мне. Форсайт, если бы рабочий класс больше думал о мытье и хорошем английском выговоре вместо всякой там политической и экономической ерунды, равенство установилось бы в два счета!

— Мне не нужно равенство, — сказал Сомс, беря билет до Вестминстера.

«Трескотня» преследовала его, даже когда он спускался к поезду подземки.

— Эстетическое равенство, Форсайт, если бы оно у нас было, устранило бы потребность во всяком другом равенстве. Вы видели когда-нибудь нуждающегося профессора, который хотел бы стать королем?

— Нет, — сказал Сомс, разворачивая газету.

VIII БИКЕТ

Веселая беззаботность Майкла Монта, словно блестящая полировка, скрывала, насколько углубился его характер за два года оседлости и постоянства. Ему приходилось думать о других. И его время было занято. Зная с самого начала, что Флер только снизошла к нему, целиком принимая полуправильную поговорку: «Ny a toujour's un qui baise, et 1'autre qui tend la joue»[10], он проявил необычайные качества в налаживании семейных отношений. Однако в своей общественной и издательской работе он никак не мог установить равновесия. Человеческие отношения он всегда считал выше денежных. Все же у Дэнби и Уинтера с ним вполне ладили, и фирма даже не проявляла признаков банкротства, которое ей предсказал Сомс, когда услышал от зятя, по какому принципу тот собирается вести дело. Но и в издательском деле, как и на всех прочих жизненных путях, Майкл не находил возможным строго следовать определенным принципам. Слишком много факторов попадало в поле его деятельности — факторов из мира людей, растений, минералов.

В тот самый вторник, днем, после долгой возни с ценностями растительного мира — с расценками бумаги и полотна, — Майкл, насторожив свои заостренные уши, слушал жалобы упаковщика, пойманного с пятью экземплярами «Медяков» в кармане пальто, положенных им туда с явным намерением реализовать их в свою пользу.

Мистер Дэнби велел ему «выкатываться». Он и не отрицает, что собирался продать книги, — а что бы сделал мистер Монт на его месте? За квартиру он задолжал, а жена нуждается в питании после воспаления легких, очень нуждается!

«Ах, черт! — подумал Майкл. — Да я бы стащил целый тираж, если б Флер нужно было питаться после воспаления легких!»

— Не могу же я прожить на одно жалованье при теперешних ценах, не могу, мистер Монт, честное слово.

Майкл повернулся к нему:

— Но послушайте, Бикет, если мы вам позволим таскать книжки, все упаковщики начнут таскать. А что тогда станется с Дэнби и Уинтером? Вылетят в трубу. А если они вылетят в трубу, куда вы все вылетите? На улицу. Так лучше пусть один из вас вылетит на улицу, чем все, не так ли?

— Да, сэр, я понимаю вас, все это — истинная правда. Но правдой не проживешь, всякая мелочь выбьет из колеи, когда сидишь без хлеба. Попросите мистера Дэнби еще раз испытать меня.

— Мистер Дэнби всегда говорит, что работа упаковщика требует особого доверия, потому что почти невозможно за вами углядеть.

— Да, сэр, уж я это запомню на будущее; но при нынешней безработице, да еще без рекомендаций, мне нипочем не найти другого места. А что будет с моей женой?

Для Майкла это прозвучало, как будто его спросили:

«А что будет с Флер?» Он зашагал по комнате; а Бикет, еще совсем молодой парень, смотрел на него большими тоскливыми глазами. Вдруг Майкл остановился, засунув руки в карманы и приподняв плечи.

— Я его попрошу, — сказал он, — но вряд ли он согласится; скажет, что это нечестно по отношению к другим. Вы взяли пять экземпляров, это уж чересчур, знаете ли! Верно, вы и раньше брали, правда, а?

— Эх, мистер Монт, признаюсь по совести, если это поможет: я раньше тоже стащил несколько штук, только этим и спас жену от смерти. Вы не представляете, что значит для бедного человека воспаление легких.

Майкл взъерошил волосы.

— Сколько лет вашей жене?

— Совсем еще девочка — двадцать лет.

Только двадцать — одних лет с Флер!

— Я вам скажу, что я сделаю, Бикет: я объясню все дело мистеру Дезерту; если он заступится за вас, может, на мистера Дэнби это подействует.

— Спасибо вам, мистер Монт, — вы настоящий джентльмен, мы все это говорим.

— А, ерунда! Но вот что, Бикет, — вы ведь рассчитывали на эти пять книжек. Вот возьмите, купите жене, что нужно. Только, бога ради, не говорите мистеру Дэнби.

— Мистер Монт, да я вас ни за что на свете не выдам — ни слова не пророню, сэр. А моя жена… да она…

Всхлип, шарканье — и Майкл, оставшись один, еще глубже засунул руки в карманы, еще выше поднял плечи. И вдруг он рассмеялся. Жалость! Жалость — чушь! Все вышло адски глупо! Он только что заплатил Бикету за кражу «Медяков». Ему вдруг захотелось пойти за маленьким упаковщиком, посмотреть, что он сделает с этими двумя фунтами, — посмотреть, правда ли «воспаление легких» существует, или этот бедняк с тоскливыми глазами все выдувал? Невозможно проверить, увы! Вместо этого надо позвонить Уилфриду и попросить замолвить слово перед старым Дэнби. Его собственное слово уже потеряло всякий вес. Слишком часто он заступался. Бикет! Ничего ни о ком не знаешь! Темная штука жизнь, все перевернуто. Что такое честность? Жизнь нажимает — человек сопротивляется, и если побеждает сопротивление, это и зовется честностью. А к чему сопротивляться? Люби ближнего, как самого себя, — но не больше! И разве не во сто раз труднее Бикету при двух фунтах в неделю любить его, чем ему, при двадцати четырех фунтах в неделю, любить Бикета?

— Алло… Ты, Уилфрид?.. Говорит Майкл… Слушай, один из наших упаковщиков таскал «Медяки». Его выставили, беднягу. Я и подумал — не заступишься ли ты за него, — старый Дэн меня и слушать не станет… да, у него жена ровесница Флер… говорит — воспаление легких. Больше таскать не станет — твои-то наверняка! Страховка благодарностью — а?.. Спасибо, старина, очень тебе благодарен. Так ты заглянешь сейчас? Домой можем пойти вместе… Ага! Ну ладно, во всяком случае ты сейчас заглянешь! Пока!

Хороший малый этот Уилфрид! Действительно, чудесный малый, несмотря на… несмотря на что?

Майкл положил трубку, и вдруг ему вспомнились облака дыма, и газы, и грохот — все то, о чем его издательство принципиально отказывалось что-либо печатать, так что он привык немедленно отклонять всякую рукопись на эту тему. Война, может быть, и кончилась, но в нем и в Уилфриде она все еще жила.

Он взял трубку.

— Мистер Дэнби у себя? Ладно! При первой попытке к бегству дайте мне знать…

Между Майклом и его старшим компаньоном лежала пропасть не менее глубокая, чем между двумя поколениями, хотя отчасти ее заполнял мистер Уинтер — добродушный и покладистый человек средних лет.

Майкл, собственно, ничего не имел против мистера Дэнби — разве только то, что он был всегда прав, этот Филипп Норман Дэнби, из Скай-Хауза, на Кемден-Хилл. Это был человек лет шестидесяти, отец семейства, высоколобый, с грузным туловищем на коротких ногах, с выражением лица и непоколебимым и задумчивым. Его глаза были, пожалуй, слишком близко поставлены, нос — слишком тонок, но все же в своем большом кабинете он выглядел весьма внушительно. Дэнби отвел глаза от пробного оттиска объявлений, когда вошел Уилфрид Дезерт.

— А, мистер Дезерт! Чем могу служить? Садитесь!

Дезерт не сел, посмотрел на рисунки, на свои пальцы, на мистера Дэнби и проговорил:

— Дело в том, что я прошу вас простить этого упаковщика, мистер Дэнби.

— Упаковщика? Ах да! Бикета! Это вам, наверно, сказал Монт?

— Да. У него молоденькая жена больна воспалением легких.

— Все они приходят к нашему милому Монту со всякими россказнями, мистер Дезерт, — он очень мягкосердечен. Но, к сожалению, я не могу держать этого упаковщика. Это совершенно безобразная история. Мы давно стараемся выследить причину наших пропаж.

Дезерт прислонился к камину и уставился на огонь.

— Вот, мистер Дэнби, — сказал он, — ваше поколение любит мягкость в литературе, но в жизни вы очень жестоки. Наше — не выносит никакого сентиментальничанья, но мы во сто раз менее жестоки в жизни.

— Я не считаю это жестокостью, — ответил мистер Дэнби, — это просто справедливость.

— А вы знаете, что значит справедливость?

— Надеюсь, да.

— Попробуйте четыре года посидеть в аду — тогда и говорите!

— Я, право, не вижу никакой связи. То, что вы испытали, мистер Дезерт, конечно, очень тяжело.

Уилфрид повернулся и посмотрел на него в упор.

— Простите, что я так говорю, но сидеть тут и проявлять справедливость — еще тяжелее. Жизнь — настоящее чистилище для всех, кроме тридцати процентов взрослых людей.

Мистер Дэнби улыбнулся.

— Мы просто не могли бы вести наше дело, мой юный друг, если бы перестали от каждого требовать исключительной честности. Не делать разницы между честностью и нечестностью было бы весьма несправедливо. Вы это прекрасно знаете.

— Ничего я «прекрасно» не знаю, мистер Дэнби, и не верю тем, кто говорит, что все знает прекрасно.

— Ну, давайте скажем, что есть просто правила, которых нужно придерживаться, чтобы общество могло какимто образом существовать.

Дезерт тоже улыбнулся.

— А, к черту правила! Сделайте это как личное одолжение мне. Ведь эту проклятую книгу написал я!

Никаких признаков борьбы на лице мистера Дэнби не отразилось, но его глубоко посаженные, близко поставленные глаза слегка заблестели.

— Я был бы очень рад, но тут дело… гм-м… ну, совести, если хотите. Я не преследую этого человека. Я только его увольняю, вот и все.

Дезерт пожал плечами.

— Что ж, прощайте! — и вышел.

У дверей Майкл изнывал от неизвестности.

— Ну, как?

— Ничего не вышло. Старый хрыч чересчур справедлив.

Майкл взъерошил волосы.

— Подожди в моей комнате пять минут, пока я скажу этому бедняге, а потом я пойду с тобой.

— Нет, — сказал Дезерт, — мне в другую сторону.

Не то, что Дезерт «шел в другую сторону» — это часто с ним бывало, нет, что-то в звуке его голоса, выражении его лица не давало Майклу покоя, пока он спускался вниз, к Бикету. Уилфрид был страшный чудак вдруг совершенно неожиданно замыкался в себе.

Спустившись в «преисподнюю», Майкл спросил:

— Бикет ушел?

— Нет, сэр, вот он.

Действительно, вот он — его потертое пальто, бледное, изможденное лицо с несоразмерно большими глазами, узкие плечи.

— Очень жаль, Бикет, мистер Дезерт был там, но ничего не вышло.

— Не вышло, сэр?

— Держитесь молодцом, где-нибудь устроитесь.

— Боюсь, что нет, сэр. Ну, спасибо вам большое, и мистера Дезерта поблагодарите. Спокойной ночи, сэр, счастлив оставаться!

Майкл посмотрел ему вслед — он прошел по коридору и исчез в уличной мгле.

— Весело! — сказал Майкл и рассмеялся…

Естественные подозрения Майкла и его старшего компаньона, что Бикет сочиняет, были неосновательны: и про жену и про воспаление легких он сказал правду. И, шагая по направлению к Блэкфрайерскому мосту, он думал не о своей подлости и не о справедливости мистера Дэнби, а о том, что же он скажет жене. Конечно, он ей не признается, что его уличили в краже; придется сказать, что его выгнали за то, что он «нагрубил заведующему»; но что она теперь о нем подумает, когда все зависит именно от того, чтобы не грубить заведующему? Странная вещь — его чувство к ней: изо дня в день он приходил на работу в таком состоянии, словно «половина его нутра» оставалась в комнате, где лежала жена, а когда, наконец, доктор сказал ему: «Теперь она поправится, но она сильно истощена, надо ее подкормить», страх за нее привел его к твердому решению. В следующие три недели он «спер» восемнадцать экземпляров «Медяков», включая и те пять, которые нашли в его кармане. Он таскал книгу мистера Дезерта только потому, что она «здорово шла», и теперь он жалел, что не схватил еще чью-нибудь книжку. Мистер Дезерт оказался очень порядочным человеком. Бикет остановился на углу Стрэнда и пересчитал деньги. Вместе с двумя фунтами, полученными от Майкла, и жалованьем у него было всего-навсего семьдесят пять шиллингов. Зайдя в магазин, он купил мясной студень и банку сгущенного супа, который можно было развести кипятком. С набитыми карманами он сел в автобус и сошел на углу маленькой улички на южном берегу Темзы. Он с женой занимал две комнатки в нижнем этаже за восемь шиллингов в неделю и задолжал за три недели. «Лучше уплатить, — подумал он, — хоть крыша над головой будет, пока жена не поправится». Ему легче будет сообщить ей о потере работы, показав квитанцию и вкусную еду. Какое счастье, что они поостереглись заводить ребенка! Он спустился в подвал. Хозяйка стирала белье, Она остановилась в искреннем изумлении перед такой полной и добровольной расплатой и справилась о здоровье жены.

— Поправляется, спасибо.

— Ну, я рада за вас! Наверно, у вас на душе полегчало.

— Ну еще бы! — сказал Бикет.

Хозяйка подумала: «Худ, как щепка, похож на невареную креветку, а глазищи-то какие!»

— Вот квитанция, очень вам благодарна. Простите, что я вас беспокоила, но времена нынче тяжелые.

— Это верно, — сказал Бикет, — всего хорошего! Держа квитанцию и студень в левой руке, он открыл свою дверь.

Его жена сидела перед чуть тлеющим огнем. Подстриженные черные волосы, вьющиеся на концах, отросли за время болезни; она встряхнула головой, обернувшись к нему, и улыбнулась. Бикету — и не впервые — эта улыбка показалась странной, «ужасно трогательной», загадочной — словно жена его понимает то, чего ему не понять. Звали ее Викториной, и Бикет сказал:

— Ну, Вик, студень я принес знаменитый и за квартиру заплатил.

Он сел на валик кресла, и она положила пальцы ему на колено — тонкая, синевато-бледная ручка выглядывала из рукава темного халатика.

— Ну как. Тони?

Лицо, худое, бледное, с огромными темными глазами и красивым изгибом бровей, казалось, глядит на тебя словно издалека, а как взглянет — так и защемит сердце. Вот и теперь у него «защемило сердце», и он сказал:

— А как ты себя чувствуешь сегодня?

— Хорошо, много легче. Теперь я скоро выйду.

Бикет наклонился и припал к ее губам. Поцелуй длился долго — все чувства, которые он не умел выразить в течение последних трех недель, вылились в этом поцелуе. Он снова выпрямился, «словно оглушенный», уставился на огонь и сказал:

— Новости невеселые, я остался без места, Вик.

— О Тони! Почему же?

Бикет глотнул воздуху.

— Да, видишь, дела идут неважно, и штаты сокращаются.

Он совершенно определенно решил, что лучше подставит голову под газ, чем расскажет ей правду.

— О господи! Что же мы будем делать?

Голос Бикета стал тверже:

— Ты не тревожься — я уж устроюсь! — и он даже засвистал.

— Но ведь тебе так нравилась эта работа!

— Разве? Просто мне нравился кое-кто из ребят, но сама работа — что же в ней хорошего? Целый день без конца заворачивать книжки в подвале. Ну, давай поедим и пораньше ляжем спать, — мне кажется, что теперь, на свободе, я мог бы проспать целую неделю подряд.

Готовя с ее помощью ужин, он старался не глядеть ей в глаза — из страха, что у него опять «защемит сердце». Они были женаты всего год, познакомились в трамвае, и Бикет часто удивлялся, что привязало ее к нему, — он был на восемь лет старше, в армию не взят по состоянию здоровья И все-таки она, наверно, любит его — иначе она не стала бы смотреть на него такими глазами.

— Сядь и попробуй студня.

Сам он ел хлеб с маргарином и пил какао на воде — у него вообще был неважный аппетит.

— Сказать тебе, чего бы мне хотелось? — проговорил он. — Мне бы хотелось уехать в Центральную Австралию! Там у нас была про это книжка. Говорят, туда большая тяга. Хорошо бы на солнышко! Я уверен, что попади мы на солнышко, мы с тобой стали бы вдвое толще, чем сейчас. Хотелось бы увидеть румянец на твоих щечках, Вик!

— А сколько стоит туда проехать?

— Много больше, чем мы с тобой можем достать, в том-то и беда. Но я все думаю. С Англией пора покончить. Тут слишком много таких, как я.

— Нет, — сказала Викторина, — таких, как ты, мало!

Бикет взглянул на нее и быстро опустил глаза в тарелку.

— За что ты полюбила меня?

— За то, что ты не думаешь в первую очередь о себе, вот за что.

— Думал сперва, пока с тобой не познакомился, но для тебя, Вик, я на все пойду!

— Ну, тогда съешь кусочек студня, он страшно вкусный.

Бикет покачал головой.

— Если б можно было проснуться в Центральной Австралии, — сказал он. — Но верно одно — мы проснемся опять в этой паршивой комнатенке. Ну, не беда, достану работу и заработаю!

— А мы не могли бы выиграть на скачках?

— Да ведь у меня ровным счетом сорок семь шиллингов, и если мы их проиграем, что с тобой будет? А тебе надо хорошо питаться, сама знаешь. Нет, я должен найти работу.

— Наверно, тебе дадут хорошую рекомендацию, правда?

Бикет встал и отодвинул тарелку и чашку.

— Они бы дали, но такой работы не найти — всюду переполнено.

Сказать ей правду? Ни за что на свете!

В кровати, слишком широкой для одного и слишком узкой для двоих, он лежал с нею рядом, так что ее волосы почти касались его губ, и думал, что сказать в союзе и как получить работу. И мысленно, пока тянулись часы, он сжигал свои корабли. Чтобы получить пособие по безработице, ему придется рассказать в своем профсоюзе, что случилось. К черту союз! Не станет он перед ними отчитываться! Он-то знает, почему он стащил эти книги, но никому больше дела нет, никто не поймет его переживаний, когда он видел, как она лежала обессиленная, бледная, исхудавшая. Надо самому пробиваться! А ведь безработных полтора миллиона! Ладно, у него хватит денег на две недели, а там что-нибудь подвернется — может, он рискнет монеткойдругой — и выиграет, почем знать! Вик зашевелилась во сне. «Да, — подумал он, — я бы опять это сделал…»

На следующий день, пробегав много часов, он стоял под серым облачным небом, на серой улице, перед зеркальной витриной, за которой лежала груда фруктов, снопы колосьев, самородки золота и сверкающие синие бабочки под искусственным золотым солнцем австралийской рекламы. Бикету, никогда не выезжавшему из Англии и даже редко из Лондона, казалось, что он стоит в преддверии рая. В конторе атмосфера была не такая уж лучезарная, и деньги на проезд требовались значительные, но рай стал ближе, когда ему дали проспекты, которые почти что жгли ему руки — до того они казались горячими.

Усевшись в одно кресло — иногда лучше быть худым! — они вместе просматривали эти заколдованные страницы и впивали их жар.

— По-твоему, это все правда. Тони?

— Если тут хоть на тридцать процентов правды — с меня хватит. Нам непременно надо туда попасть, во что бы то ни стало! Поцелуй меня!

И под уличный грохот трамваев и фургонов, под дребезжание оконной рамы на сухом, пронизывающем восточном ветру они укрылись в свой спасительный, освещенный газом рай.

IX СМЯТЕНИЕ

Часа через два после ухода Бикета Майкл медленно шел домой. Старик Дэнби прав, как всегда: если нельзя доверять упаковщикам — лучше закрыть лавочку. Не видя страдальческих глаз Бикета, Майкл сомневался. А может быть, у этого парня никакой жены и нет? Затем поведение Уилфрида вытеснило мысль о правдивости Бикета. Уилфрид так отрывисто, так странно говорил с ним последние три раза. Быть может, он поглощен стихами?

Майкл застал Тинг-а-Линга в холле у лестницы, где он упрямо ждал, не двигаясь. «Не пойду сам, — как будто говорил он, — пока кто-нибудь меня не отнесет. Пора бы, уже поздно!»

— А где твоя хозяйка, геральдическое существо?

Тинг-а-Линг фыркнул: «Я бы, пожалуй, согласился, — намекнул он, чтобы вы понесли меня, — эти ступеньки очень утомительны!»

Майкл взял его на руки.

— Пойдем, поищем ее.

Прижатый твердой рукой, не похожей на ручку его хозяйки, Тинг смотрел на него черными стекляшками-глазами, и султан его пушистого хвоста колыхался.

В спальне Майкл так рассеянно бросил его на пол, что он отошел, повесив хвост, и возмущенно улегся в своем углу.

Скоро пора обедать, а Флер нет дома. Майкл стал бегло перебирать в уме все ее планы. Сегодня у нее завтракал Губерт Марслэнд и этот вертижинист — как его там? После них, конечно, надо проветриться: от вертижинистов в легких безусловно образуется углекислота. И все-таки! Половина восьмого! Что им надо было делать сегодня? Идти на премьеру Л. С. Д.? Нет, это завтра. Или на сегодня ничего не было? Тогда, конечно, она постаралась сократить свое пребывание дома. Он смиренно подумал об этом. Майкл не обольщался — он знал, что ничем не выделяется, разве только своей веселостью и, конечно, своей любовью к ней. Он даже признавал, что его чувство — слабость, что оно толкает его на докучливую заботливость, которую он сознательно сдерживал. Например, спросить у Кокера или Филпс — лакея или горничной, — когда Флер вышла, в корне противоречило бы его принципу. В мире делалось такое, что Майкл всегда думал — стоит ли обращать внимание на свои личные дела; а с другой стороны, в мире такое делалось, что казалось, будто единственное, на что стоит обращать внимание, это свои личные дела. А его личные дела, в сущности, были — Флер; и он боялся, что если станет слишком обращать на них внимание, это ее будет раздражать.

Он прошел к себе и стал расстегивать жилет.

«Впрочем, нет, — подумал он. — Если она застанет меня уже одетым к обеду, это будет слишком подчеркнуто». И он снова застегнул жилет и сошел вниз. В холле стоял Кокер.

— Мистер Форсайт и сэр Лоренс заходили часов в шесть, сэр. Миссис Монт не было дома. Когда прикажете подать обед?

— Ну, около четверти девятого. Мы как будто никуда не идем.

Он вошел в гостиную и, пройдясь по ее китайской пустоте, раздвинул гардины. Площадь казалась холодной и темной на сквозном ветру; и он подумал: «Бикет — воспаление легких — надеюсь, она надела меховое пальто». Он вынул папироску и снова отложил ее. Если она увидит его у окна, она подумает, что он волнуется; и он снова пошел наверх — посмотреть, надела ли она шубку!

Тинг-а-Линг, все еще лежавший в своем углу, приветствовал его веселым вилянием хвоста и сразу разочарованно остановился. Майкл открыл шкаф. Надела! Прекрасно! Он посмотрел на ее вещи и вдруг услышал, как Тинг-а-Линг протрусил мимо него и ее голос проговорил: «Здравствуй, мой миленький!» Майклу захотелось, чтобы это относилось к нему, — и он выглянул из-за гардероба.

Бог мой! До чего она была прелестна, разрумяненная ветром! Он печально стоял и молчал.

— Здравствуй, Майкл! Я очень опоздала? Была в клубе, шла домой пешком.

У Майкла явилось безотчетное чувство, что в этих словах есть какая-то недоговоренность. Он тоже умолчал о своем и сказал:

— Я как раз смотрел, надела ли ты шубку, зверски холодно. Твой отец и Барт заходили и ушли голодные.

Флер сбросила шубку и опустилась в кресло.

— Устала! У тебя так мило торчат сегодня уши, Майкл.

Майкл опустился на колени и обвил руками ее талию. Она посмотрела на него каким-то странным, пытливым взглядом; он даже почувствовал себя неловко и смущенно.

— Если бы ты схватила воспаление легких, — сказал он, — я бы, наверно, рехнулся.

— Да с чего же мне болеть!

— Ты не понимаешь связи — в общем, все равно, тебе будет неинтересно. Мы ведь никуда не идем, правда?

— Нет, конечно идем. У Элисон — приемный день.

— О боже! Если ты устала, можно отставить.

— Что ты, милый! Никак! У нее будет масса народу.

Подавив непочтительное замечание, он вздохнул:

— Ну ладно. Полный парад?

— Да, белый жилет. Очень люблю, когда ты в белом жилете.

Вот хитрое существо! Он сжал ее талию и встал. Флер легонько погладила его руку, и он ушел одеваться успокоенный…

Но Флер еще минут пять сидела неподвижно — не то чтобы «во власти противоречивых чувств», но все же порядком растерянная. Двое за последний час вели себя одинаково, становились на колени и обвивали руками ее талию. Несомненно, опрометчиво было идти к Уилфриду на квартиру. Как только она туда вошла, она поняла, насколько абсолютно не подготовлена к тому, чтобы физически подчиниться. Правда, он позволил себе не больше, чем Майкл сейчас. Но, боже мой! Она увидела, с каким огнем играет, поняла, какую пытку переживает он. Она строго запретила ему говорить хоть одно слово Майклу, но чувствовала, что на него нельзя положиться — настолько он метался между своим отношением к ней и к Майклу. Смущенная, испуганная, растроганная, она все-таки не могла не ощущать приятной теплоты от того, что ее так сильно любят сразу двое, не могла не испытывать любопытства: чем же это кончится? И она вздохнула. Еще одно переживание прибавилось к ее коллекции, но как увеличивать эту коллекцию, не загубив и ее и, может быть, самое владелицу, она не знала.

После слов, сказанных ею Уилфриду перед Евой: «Вы сделаете глупость, если уедете, — подождите!» — она знала, что он, будет ждать чего-нибудь в ближайшее время. Часто он просил ее прийти и посмотреть его «хлам». Еще месяц, даже неделю тому назад она пошла бы, не колеблясь ни минутки, и потом обсуждала бы этот «хлам» с Майклом. Но сейчас она долго обдумывала — пойти ли ей? И если бы не возбуждение после завтрака в обществе вертижиниста, Эмебел Нэйзинг и Линды Фру и не разговоры о, том, что всякие угрызения совести — просто «старомодные» чувства, а всякие переживания — «самое интересное в жизни», — она, наверно, и посейчас бы колебалась и обдумывала. Когда все ушли, она глубоко вздохнула и вынула из китайского шкафчика телефонную трубку.

Если Уилфрид в половине шестого будет дома, она зайдет посмотреть его «хлам». Его ответ: «Правда? Бог мой, неужели?» чуть не остановил ее. Но отбросив сомнения, с мыслью: «Я буду парижанкой — как у Пруста!» она пошла в свой клуб. Проведя там три четверти часа без всякого развлечения, кроме трех чашек чаю, трех старых номеров «Зеркала мод» и созерцания трех членов клуба, крепко уснувших в креслах, она сумела опоздать на добрую четверть часа.

Уилфрид стоял на верхней площадке, в открытой двери, бледный, как грешник в чистилище. Он нежно взял ее за руку и повел в комнату.

Флер с легким трепетом подумала: «Так вот как это бывает? «Du cote de chez Swan»[11]. Высвободив руку, она тут же стала разглядывать «хлам», порхая от вещи к вещи.

Старинные английские вещи, очень барские; две-три восточные редкости или образчики раннего ампира, собранные кем-нибудь из прежних Дезертов, любивших бродяжить или связанных с французским двором. Она боялась сесть из страха, что он начнет вести себя, как в книгах; еще меньше она хотела возобновлять напряженный разговор, как в галерее Тэйта. Разглядывать «хлам» — безопасное занятие, и она смотрела на Уилфрида только в те короткие промежутки, когда он не глядел на нее. Она знала, что ведет себя не так, как «La garconne»[12] или Эмебел Нэйзинг; что ей даже угрожает опасность уйти, ничего не прибавив к своим «переживаниям». И она не могла удержаться от жалости к Уилфриду: его глаза тосковали по ней, на его губы больно было смотреть. Когда, совершенно устав от осмотра «хлама», она села, он бросился к ее ногам. Полузагипнотизированная, касаясь коленями его груди, ощущая себя в относительной безопасности, она по-настоящему поняла весь трагизм положения — его ужас перед самим собою, его страсть к ней. Эта была мучительная, глубокая страсть; она не соответствовала ее ожиданиям, она была несовременна! И как, как же ей уйти, не причинив больше боли ни ему, ни себе? Когда она наконец ушла, не ответив на его единственный поцелуй, она поняла, что прожила четверть часа настоящей жизнью, но не была вполне уверена, понравилось ли ей это… А теперь, в безопасности своей спальни, переодеваясь к вечеру у Элисон, она испытала любопытство при мысли о том, что бы она чувствовала, если бы события зашли так далеко, как это полагалось, по утверждению авторитетов. Конечно, она не испытала и десятой доли тех ощущений или мыслей, какие ей приписали бы в любом новом романе. Это было разочарование — или она для этого не годилась, — а Флер терпеть не могла чувствовать себя несовершенной. И, слегка пудря плечи, она стала думать о вечере у Элисон.

Хотя леди Элисон и любила встречаться с молодым поколением, но люди типа Обри Грина или Линды Фру редко бывали на ее вечерах. Правда, Неста Горз раз попала к Элисон, но один юрист и два литератора-политика, которые с ней там познакомились, впоследствии на нее жаловались. Выяснилось, что она исколола мелкими злыми дырочками одежды их самоуважения. Сибли Суон был бы желанным гостем благодаря своей дружбе с прошлым, но пока он только задирал нос и смотрел на все свысока. Когда Флер и Майкл вошли, все были уже в сборе — не то что интеллигенция, а просто интеллектуальное общество, чьи беседы обладали всем блеском и всем «savoir faire»[13], с каким обычно говорят о литературе и искусстве, — те, которым, как говорил Майкл, «к счастью, нечего faire».

— И все-таки эти типы создают известность художникам и писателям. Какой сегодня гвоздь вечера? — спросил он на ухо у Флер.

Гвоздем, как оказалось, было первое выступление в Лондоне певицы, исполнявшей балканские народные песни. Но в сторонке справа стояли четыре карточных столика для бриджа. За ними уже составились партии. Среди тех, кто еще слушал пение, были и Гэрдон Минхо, и светский художник с женой, и скульптор, ищущий заказов. Флер, затертая между леди Фэйн — женой художника, и самим Гэрдоном Минхо, изыскивала способ удрать. Там… да, там стоял мистер Челфонт! В гостях у леди Элисон Флер, прекрасно разбиравшаяся в людях, никогда не тратила времени на художников и писателей: их она могла встретить где угодно. Здесь же она интуитивно выбирала самого большого политико-литературного «жука» и ждала случая наколоть его на булавку. И, поглощенная мыслью, как поймать Челфонта, она не заметила происходившей на лестнице драматической сцены.

Майкл остался на площадке лестницы — он был не в настроении болтать и острить, и, прислонившись к балюстраде, тонкий как оса, в своем длинном белом жилете, глубоко засунув руки в карманы, он следил за изгибами и поворотами белой шеи Флер и слушал балканские песни с полнейшим безразличием. Оклик «Монт!» заставил его встрепенуться. Внизу стоял Уилфрид. Монт? Два года Уилфрид не называл его Монтом!

— Сойди сюда!

На средней площадке стоял бюст Лайонеля Черрела — королевского адвоката, работы Бориса Струмоловского, в том жанре, который цинически избрал художник с тех пор, как Джун Форсайт отказалась поддерживать его самобытный, но непризнанный талант. Бюст был почти неотличим от любого бюста на академической выставке этого года, и юные Черрелы любили пририсовывать ему углем усы.

За этим бюстом стоял Дезерт, прислонившись к стене, закрыв глаза. Его лицо поразило Майкла.

— Что случилось, Уилфрид?!

Дезерт не шевелился.

— Ты должен знать — я люблю Флер!

— Что?

— Я не желаю быть предателем. Ты — мой соперник. Жаль, но это так. Можешь меня изругать…

Его лицо было мертвенно бледно, и мускулы подрагивали. У Майкла дрогнуло сердце. Какая дикая, какая странная, нелепая история! Его лучший друг, его шафер! Машинально он полез за портсигаром, машинально протянул его Дезерту. Машинально оба взяли папиросы и дали друг другу закурить. Потом Майкл спросил:

— Флер знает?

Дезерт кивнул.

— Она не знает, что я тебе сказал, она бы мне не позволила. Тебе ее не в чем упрекнуть… пока. — И, все еще не открывая глаз, он добавил: Я ничего не мог поделать.

Та же мысль подсознательно мелькнула у Майкла. Естественно! Вполне естественно! Глупо не понимать, насколько это естественно! И вдруг как будто что-то в нем оборвалось, и он сказал:

— Очень честно с твоей стороны предупредить меня, но не собираешься ли ты удалиться?

Плечи Дезерта крепче прижались к стене.

— Я сам так думал сначала, но, кажется, не уйду.

— Кажется? Я не понимаю.

— Если бы я наверно знал, что мне не на что надеяться… но я не уверен. — И внезапно он взглянул на Майкла: — Слушай, нечего притворяться. Я пойду на все, и я отниму ее у тебя, если смогу!

— Господи боже! — сказал Майкл. — Дальше уж ехать некуда!

— Да! Можешь попрекать меня! Но вот что я тебе скажу: как я подумаю, что ты идешь с ней домой, а я… — Он рассмеялся отрывистым, неприятным смехом. — Нет, знаешь, лучше ты меня не трогай.

— Что ж, — сказал Майкл, — раз мы не в романе Достоевского, то, я полагаю, больше говорить не о чем!

Дезерт отошел от стены и положил руку на бюст Лайонеля Черрела.

— Ты пойми хотя бы, что я себе напортил — может, угробил себя тем, что сказал тебе. Я не начал бомбардировки без объявления войны.

— Нет, — глухо отозвался Майкл.

— Можешь мои книжки сбыть другому издательству.

Майкл пожал плечами.

— Ну, спокойной ночи, — сказал Дезерт. — И прости за примитивность.

Майкл прямо посмотрел в лицо своему другу. Нет, это не ошибка: горькое отчаяние было в этих глазах. Майкл протянул было руку, нерешительно позвал: «Уилфрид!» — но тот уже сходил вниз, и Майкл поднялся наверх.

Вернувшись на свое место у балюстрады, он попытался уверить себя, что жизнь — смешная штука, и не мог. В его положении нужна была хитрость змеи, отвага льва, кротость голубя; он не ощущал в себе этих стандартных добродетелей. Если бы Флер любила его так, как он любит ее, он по-настоящему пожалел бы Уилфрида. Ведь так естественно полюбить Флер! Но она не любит его так — о нет! У Майкла было одно достоинство, если считать это достоинством: он не переоценивал себя и всегда высоко ценил своих друзей. Он высоко ценил Дезерта и, как это ни странно, даже сейчас не думал о нем плохо. Вот его Друг собирается нанести ему смертельную обиду, отнять у него любовь, нет, честнее сказать — просто Привязанность его жены, и все же Майкл не считает его негодяем. Такая терпимость — он это знал — безнадежная штука: но понятия о свободе воли, о свободном выборе для него были не только литературными понятиями, — нет, они были заложены в его характере. Применить насилие, как бы желательно это ни казалось, значило бы идти против самого себя. И что-то похожее на отчаяние проникло в его сердце, когда он смотрел на нехитрые заигрывания Флер с великим Джералдом Челфонтом. Что, если она бросит его ради Уилфрида? Нет, конечно, нет! Ее отец, ее дом, ее собака, ее друзья, ее… ее «коллекция» всяких… — нет, ведь она неоткажется, не сможет расстаться со всем этим. Но что, если она захочет сохранить все, включая и Уилфрида? Нет, нет! Никогда! Только на секунду такое подозрение осквернило прирожденную честность Майкла.

Но что же делать? Сказать ей? Выяснить все? Или ждать и наблюдать? Зачем? Ведь это значило бы шпионить, а не наблюдать. Ведь Дезерт больше к ним в дом не придет. Нет! Или полная откровенность — или полное невмешательство. Но это значит — жить под дамокловым мечом. Нет! Полная откровенность! И не ставить никаких ловушек. Он провел рукой по мокрому лбу. Если бы только они были дома, подальше от этого визга, от этих лощеных кривляк. Как бы вытащить Флер? Без предлога — невозможно! А единственный предлог — что у него голова идет кругом. Нет, надо сдержаться! Пение кончилось. Флер оглянулась. Сейчас подзовет его! Нет, она сама шла к нему. Майкл не мог удержаться от иронической мысли: «Подцепила старого Челфонта!» Он любил ее, но знал ее маленькие слабости. Она подошла и взяла его под руку.

— Мне надоело, Майкл, давай удерем, хорошо?

— Живо! Пока нас не поймали!

На холодном ветру он подумал: «Сейчас — или у нее в комнате?»

— По-моему, — проговорила Флер, — мистера Челфонта переоценивают — он просто какой-то сплошной зевок. На той неделе он у нас завтракает.

Нет, не сейчас, у нее в комнате!

— Как ты думаешь, кого бы пригласить для него, кроме Элисон?

— Не надо никого чересчур крикливого.

— Конечно нет, но надо кого-нибудь позанятнее. Ах, Майкл, знаешь, иногда мне кажется, что не стоит и стараться.

У Майкла замерло сердце. Не было ли это зловещим признаком — признаком того, что «примитивное» начинает расти в ней, всегда так увлеченной светской жизнью?

Час тому назад он бы сказал: «Ты права, дорогая; вот уж действительно не стоит». Но сейчас каждый признак перемены казался зловещим! Он взял Флер под руку.

— Не беспокойся, уж мы как-нибудь изловим самых подходящих птиц.

— Пригласить бы китайского посланника — вот было бы превосходно! проговорила Флер задумчиво. — Минхо, Барт — четверо мужчин, две дамы уютно! Я поговорю с Бартом!

Майкл уже открыл входную дверь. Он пропустил Флер и остановился поглядеть на звезды, на платаны, на неподвижную мужскую фигуру — воротник поднят до самых глаз, и шляпа нахлобучена до бровей. «Уилфрид, — подумал он. — Испания! Почему Испания? И все несчастные, все отчаявшиеся… чье сердце… Эх! К черту сердце!» — И он захлопнул дверь.

Но вскоре ему пришлось открыть другую дверь — и никогда он ее не открывал с меньшим энтузиазмом! Флер сидела на ручке кресла в светло-лиловой пижаме, которую она надевала иногда, чтобы не отставать от моды, и глядела в огонь. Майкл остановился, смотря на нее и на свое собственное отражение в одном из пяти зеркал, — белое с черным, как костюм Пьеро, пижама, которую она ему купила. «Марионетки в пьесе, — подумал он. — Марионетки в пьесе! Разве это настоящее?» Он подошел и сел на другую ручку кресла.

— О черт! — пробормотал он. — Хотел бы я быть Антиноем! — И он соскользнул с ручки кресла на сиденье, чтобы она смогла, если захочет, спрятать от него лицо.

— Уилфрид все мне рассказал, — спокойно произнес он.

Сказано! Что дальше? Он увидел, как кровь заливает ее шею и щеку.

— О-о! Чего ради… что значит: «рассказал»?

— Рассказал, что влюблен в тебя, больше ничего — ведь больше и нечего рассказывать, правда? — И, подтянув ноги в кресло, он плотно охватил колени обеими руками.

Один вопрос уже вырвался! Держись! Держись! И он закрыл глаза.

— Конечно, — очень медленно проговорила Флер. — Ничего больше и нет. Если Уилфриду угодно быть таким глупым…

«Если угодно!» Какими несправедливыми показались эти слова Майклу: ведь его собственная «глупость» была такой продолжительной» такой прочной! И — странно! — его сердце даже не дрогнуло! А ведь он должен был обрадоваться ее словам!

— Значит, с Уилфридом — покончено?

— Покончено? Не знаю.

Да и что можно знать, когда речь идет о страсти?

— Так, — сказал он, делая над собой усилие, — ты только не забывай, что я люблю тебя ужасно!

Он видел, как задрожали ее ресницы, как она пожала плечами.

— А разве я забываю?

Горечь, ласка, простая дружба — как понять?

Вдруг она потянулась к нему и схватила его за уши.

Крепко держа его голову, она посмотрела на него и засмеялась. И все-таки его сердце не дрогнуло. Если только она не водит его за нос… Но он притянул ее к себе в кресло. Лиловое, черное и белое смешалось она ответила на его поцелуй. Но от всего ли сердца? Кто мог знать? Только не Майкл!

X КОНЕЦ СПОРТСМЕНА

Не застав дочери дома, Сомс сказал: «Я подожду», — и уселся на зеленый диван, не замечая Тинг-а-Линга, отсыпавшегося перед камином от проявлений внимания со стороны Эмебел Нэйзинг, — она нашла, что он «чудо до чего забавный!» Седой и степенный. Сомс сидел, с глубокой складкой на лбу, положив ногу на ногу, и думал об Элдерсоне и о том, куда идет мир и как вечно что-нибудь случается. И чем больше он думал, тем меньше понимал, как угораздило его войти в правление общества, которое имело дело с иностранными контрактами. Вся старинная мудрость, укрепившая в девятнадцатом веке богатство Англии, вся форсайтская философия, утверждавшая, что не надо вмешиваться в чужие дела и рисковать, весь закоренелый национальный индивидуализм, который не мог позволить стране гоняться то за одной синей птицей, то за другой, — все это подымало молчаливый протест в его душе. Англия идет по неверному политическому пути, пытаясь оказать влияние на континентальную политику, и ОГС идет по неверному финансовому пути, беря на себя страховку иностранных контрактов. Особый родовой инстинкт тянул Сомса назад, на его собственную, прямую дорогу. Никогда не впутываться в дела, которые не можешь проверить! «Старый Монт» говорил: «держаться на ринге». Ничего подобного! Не вмешивайся не в свое дело вот правильная «формула». Он почувствовал что-то около ноги: Тинг-а-Линг обнюхивал его брюки.

— А, — сказал Сомс, — это ты!

Поставив передние лапы на диван, Тинг-а-Линг облизнулся.

— Подсадить тебя? — сказал Сомс. — Уж очень ты длинный! — И снова он почувствовал какую-то еле уловимую теплоту от сознания, что собака его любит.

«Что-то во мне есть, что ему нравится», — подумал он и, взяв Тинг-а-Линга за ошейник, втащил его на подушку. «Ты и я — нас двое таких», — как будто говорила собачонка пристальным своим взглядом. Китайская штучка! Китайцы знают, чего им надо; они уже пять тысяч лет как не вмешиваются в чужие дела!

«Подам в отставку», — подумал Сомс. Но как быть с Уинифрид, с Имоджин, с сыновьями Роджера и Николаев, которые вложили деньги в это дело, потому что он был там директором? И что они ходят за ним, как стадо баранов! Он встал. Не стоит ждать — лучше пойти на Грин-стрит и теперь же поговорить с Уинифрид. Ей придется опять продавать акции, хотя они слегка упали. И, не прощаясь с Тинг-а-Лингом, он ушел.

Весь этот год жизнь почти доставляла ему удовольствие. То, что он мог хоть раз в неделю куда-то прийти, посидеть, встретить какую-то симпатию, как в прежние годы в доме Тимоти, — все это удивительно подымало его настроение. Уйдя из дому, Флер унесла с собой его сердце; но Сомс, пожалуй, предпочитал навещать свое сердце раз в неделю, чем носить его всегда с собой. И еще по другим причинам жизнь стала легче. Этот мефистофельского вида иностранец Проспер Профон давно уехал неизвестно куда, и с тех пор жена стала гораздо спокойнее и ее сарказм значительно слабее. Она занималась какой-то штукой, которая называлась «система Куэ»[14], и пополнела. Она постоянно пользовалась автомобилем. Вообще привыкла к дому, поутихла. Кроме того, Сомс примирился с Гогэном, — некоторое понижение спроса на этого художника убедило его в том, что Гогэн стоил внимания, и он купил еще три картины. Гогэн снова пойдет в гору. Сомс даже немного жалел об этом, потому что он успел полюбить этого художника. Если привыкнуть к его краскам — они начинают даже нравиться. Одна картина — в сущности, без всякого содержания — как-то особенно привлекала глаз. Сомсу становилось даже неприятно, когда он думал, что с картиной придется расстаться, если цена очень поднимется. Но и помимо всего этого, Сомс чувствовал себя вполне хорошо; он переживал рецидив молодости по отношению к Аннет, получал больше удовольствия от еды и совершенно спокойно думал о денежных делах. Фунт подымался в цене; рабочие успокоились; и теперь, когда страна избавилась от этого фигляра, можно было надеяться на несколько лет прочного правления консерваторов. И только подумать, размышлял он, проходя через Сент-Джемс-парк по направлению к Грин-стрит, — только подумать, что он сам взял и влез в общество, которое он не мог контролировать! Право, он чувствовал себя так, как будто сам черт его попутал!

На Пикадилли он медленно пошел по стороне, примыкавшей к парку, привычно поглядывая на окна «Айсиумклуба». Гардины были спущены, и длинные полосы света пробивались мягко и приветливо. И ему вспомнилось, что кто-то говорил, будто Джордж Форсайт болен. Действительно, Сомс уже много месяцев не видел его в фонаре окна. Н-да, Джордж всегда слишком много ел и пил. Сомс перешел улицу и прошел мимо клуба; какое-то внезапное чувство, — он сам не знал, какое — тоска по своему прошлому, словно тоска по родине, — заставило его повернуть и подняться в подъезд.

— Мистер Джордж Форсайт в клубе?

Швейцар уставился на него. Этого длиннолицего седого человека Сомс знал еще с восьмидесятых годов.

— Мистер Форсайт, сэр, — сказал он, — опасно болен. Говорят, не поправится, сэр.

— Что? — спросил Сомс. — Никто мне не говорил.

— Он очень плох, совсем плох. Что-то с сердцем.

— С сердцем? А где он?

— У себя на квартире, сэр, тут за углом. Говорят, доктора считают, что он безнадежен. А жаль его, сэр! Сорок лет я его помню. Старого закала человек и замечательно знал толк в винах и лошадях. Никто из нас, как говорится, не вечен, но никогда я не думал, что придется его провожать. Он малость полнокровен, сэр, вот в чем дело.

Сомс с несколько неприятным чувством обнаружил, что никогда не знал, где живет Джордж, так прочно он казался связанным с фонарем клубного окна.

— Скажите мне его адрес, — проговорил он.

— Бельвиль-Роу, номер одиннадцать, сэр. Надеюсь, вы его найдете в лучшем состоянии. Мне будет очень не хватать его шуток, право!

Повернув за угол, на Бельвиль-Роу, Сомс сделал быстрый подсчет. Джорджу шестьдесят шесть лет — только на год моложе его самого! Если Джордж действительно «при последнем издыхании», это странно! «Все оттого, что вел неправильный образ жизни, — подумал Сомс. — Сплошное легкомыслие — этот Джордж! Когда это я составлял его завещание?» Насколько он помнил, Джордж завещал свое состояние братьям и сестрам. Больше у него никого не было. Какое-то родственное чувство зашевелилось в Сомсе — инстинкт сохранения семейного благополучия. Они с Джорджем никогда не ладили — полные противоположности по темпераменту; и все же его надо будет хоронить, — а кому заботиться об этом, как не Сомсу, схоронившему уже многих Форсайтов. Он вспомнил, как Джордж когда-то прозвал его «гробовщиком». Гм! Вот оно — возмездие! Бельвиль-Роу. Ага, номер одиннадцать. Настоящее жилище холостяка. И, собираясь позвонить, Сомс подумал: «Женщины! Какую роль играли в жизни Джорджа женщины?»

На его звонок вышел человек в черном костюме, молчаливый и сдержанный.

— Здесь живет мой кузен, Джордж Форсайт? Как его здоровье?

Слуга сжал губы.

— Вряд ли переживет эту ночь, сэр.

Сомс почувствовал, как под его шерстяной фуфайкой что-то дрогнуло.

— В сознании?

— Да, сэр.

— Можете отнести ему мою карточку? Вероятно, он захочет меня повидать.

— Будьте добры подождать здесь, сэр.

Сомс прошел в низкую комнату с деревянной панелью почти в рост человека, над которой висели картины. Джордж — коллекционер! Сомс никогда этого за ним не знал. На стенах, куда ни взгляни, висели картины — старые и новые, изображавшие скачки и бокс. Красных обоев почти не было видно. И только Сомс приготовился рассмотреть картины с точки зрения их стоимости, как заметил, что он не один. Женщина — возраст не определишь в сумерках — сидела у камина в кресле с очень высокой спинкой, облокотившись на ручку кресла и приложив к лицу платок. Сомс посмотрел на нее и украдкой понюхал воздух. «Не нашего круга, — решил он, — держу десять против одного, что выйдут осложнения». Приглушенный голос лакея сказал:

— Вас просят зайти, сэр!

Сомс провел рукой по лицу и последовал за ним.

Спальня, куда он вошел, была странно не похожа на первую комнату. Одна стена была сплошь занята огромным шкафом с массой ящиков и полочек. И больше в комнате ничего не было, кроме туалетного стола с серебряным прибором, электрического радиатора, горевшего в камине, и кровати напротив. Над камином висела одна-единственная картина. Сомс машинально взглянул на нее. Как! Китайская картина! Большая белая обезьяна, повернувшись боком, держала в протянутой лапе кожуру выжатого апельсина. С ее мохнатой мордочки на Сомса смотрели карие, почти человеческие глаза. Какая фантазия заставила чуждого искусству Джорджа купить такую вещь, да еще повесить ее против своей кровати? Сомс обернулся и поглядел на кровать. Там лежал «единственный приличный человек в этой семейке», как называл его когда-то Монтегью Дарти; его отечное тело вырисовывалось под тонким стеганым одеялом. Сомса даже передернуло, когда он увидел это знакомое багрово-румяное лицо бледным и одутловатым, как луна, с темными морщинистыми кругами под глазами, еще сохранившими свое насмешливое выражение. Голос хриплый, сдавленный, но звучащий еще по-старому, по-форсайтски, произнес:

— Здорово, Сомс! Пришел снять с меня мерку для гроба?

Сомс движением руки отклонил это предположение; ему странно было видеть такую пародию на Джорджа. Они никогда не ладили, но все-таки…

Сдержанным, спокойным голосом он сказал:

— Ну, Джордж, ты еще поправишься. Ты еще не в таком возрасте. Могу ли я быть тебе чем-нибудь полезен?

Усмешка тронула бескровные губы Джорджа.

— Составь мне дополнение к завещанию. Бумага — в ящике туалетного стола.

Сомс вынул листок со штампом «Айсиум-Клуба». Стоя у стола, он написал своим вечным пером вводную фразу и выжидательно взглянул на Джорджа. Голос продиктовал хрипло и медленно:

— Моих трех кляч — молодому Вэлу Дарти, потому что он единственный Форсайт, который умеет отличить лошадь от осла. — Сдавленный смешок жутко отозвался в ушах Сомса. — Ну, как ты написал?

Сомс прочел:

— «Завещаю трех моих скаковых лошадей родственнику моему Валериусу Дарти из Уонсдона, Сэссекс, ибо он обладает специальным знанием лошадей».

Снова этот хриплый смешок:

— Ты, Сомс, сухой педант. Продолжай: Милли Мойл — Клермснт-Гров, дом двенадцать — завещаю двенадцать тысяч фунтов, свободных от налогов на наследство.

Сомс чуть не свистнул.

Женщина в соседней комнате!

Насмешливые глаза Джорджа стали грустными и задумчивыми.

— Это огромные деньги, — не удержался Сомс.

Джордж хрипло и раздраженно проворчал:

— Пиши, не то откажу ей все состояние!

Сомс написал.

— Это все?

— Да. Прочти!

Сомс прочел. Снова он услышал сдавленный смех.

— Недурная пилюля! Этого вы в газетах не напечатаете. Позови лакея, ты и он можете засвидетельствовать.

Но Сомс еще не успел дойти до двери, как она открылась, и лакей вошел сам.

— Тут… м-м… зашел священник, сэр, — сказал он виноватым голосом. — Он спрашивает, не угодно ли вам принять его?

Джордж повернулся к нему; его заплывшие серые глаза сердито расширились.

— Передайте ему привет, — сказал он, — и скажите, что мы увидимся на моих похоронах.

Лакеи поклонился и вышел; наступило молчание.

— Теперь, — сказал Джордж, — зови его опять. Я не знаю, когда флаг будет спущен.

Сомс позвал лакея. Когда завещание было подписано и лакей ушел, Джордж заговорил:

— Возьми его и последи, чтобы она свое получила. Тебе можно доверять — это твое основное достоинство, Сомс.

Сомс с каким-то странным чувством положил завещание в карман.

— Может быть, хочешь ее повидать? — сказал он.

Джордж посмотрел на него долгим, пристальным взглядом.

— Нет. Какой смысл? Дай мне сигару из того ящика.

Сомс открыл ящик.

— А можно тебе? — спросил он.

Джордж усмехнулся:

— Никогда в жизни не делал того, что можно, и теперь не собираюсь. Обрежь мне сигару.

Сомс остриг кончик сигары. «Спичек я ему не дам, — подумал он, — не могу взять на себя ответственность». Но Джордж и не просил спичек. Он лежал совершенно спокойно с незажженной сигарой в бледных губах, опустив распухшие веки.

— Прощай, — сказал он, — я вздремну.

— Прощай, — сказал Сомс. — Я надеюсь, что ты… ты, коро…

Джордж снова открыл глаза, — их пристальный, грустный, насмешливый взгляд как будто уничтожал притворные надежды и утешения. Сомс быстро повернулся и вышел. Он чувствовал себя скверно и почти бессознательно опять зашел в гостиную. Женщина сидела в той же позе; тот же назойливый аромат стоял в воздухе. Сомс взял зонтик, забытый там, и вышел.

— Вот мой номер телефона, — сказал он слуге, ожидавшему в коридоре. Дайте мне знать.

Тот поклонился.

Сомс свернул с Бельвиль-Роу. Всегда, расставаясь с Джорджем, он чувствовал, что над ним смеются. Не посмеялись ли над ним и в этот раз? Не было ли завещание Джорджа его последней шуткой? Может быть, если бы Сомс не зашел к нему, Джордж никогда бы не сделал этой приписки, не обошел бы семью, оставив треть своего состояния надушенной женщине в кресле? Сомса смущала эта загадка. Но как можно шутить у порога смерти? В этом было своего рода геройство. Где его надо хоронить?.. Ктонибудь, наверно, знает — Фрэнси или Юстас. Но что они скажут, когда узнают об этой женщине в кресле? Ведь двенадцать тысяч фунтов! «Если смогу получить эту белую обезьяну, обязательно возьму ее, — подумал он внезапно, — хорошая вещь!» Глаза обезьяны, выжатый апельсин… не была ли сама жизнь горькой шуткой, не понимал ли Джордж все глубже его самого? Сомс позвонил у дверей дома на Грин-Стрит.

Миссис Дарти просила извинить ее, но миссис Кардитан пригласила ее обедать и составить партию в карты.

Сомс пошел в столовую один. У полированного стола, под который в былые времена иногда соскальзывал, а то и замертво сваливался Монтегью Дарти, Сомс обедал, глубоко задумавшись. «Тебе можно доверять — это твое основное достоинство, Сомс!» Эти слова были ему и лестны и обидны. Какая глубоко ироническая шутка! Так оскорбить семью — и доверить Сомсу осуществить это оскорбительное дело! Не мог же Джордж из привязанности отдать двенадцать тысяч женщине, надушенной пачули. Нет! Это была последняя издевка над семьей, над всеми Форсайтами, над ним — Сомсом! Что же! Все те, кто издевался над ним, получили по заслугам — Ирэн, Босини, старый и молодой Джолионы, а теперь вот — Джордж. Кто умер, кто умирает, кто — в Британской Колумбии! Он снова видел перед собой глаза своего кузена над незакуренной сигарой — пристальные, грустные, насмешливые. Бедняга! Сомс встал из-за стола и рывком раздвинул портьеры. Ночь стояла ясная, холодная. Что становится с человеком после? Джордж любил говорить, что в прошлом своем существовании он был поваром у Карла Второго. Но перевоплощение — чепуха, идиотская теория! И все же хотелось бы как-то существовать после смерти. Существовать и быть возле Флер! Что это за шум? Граммофон завели на кухне. Когда кошки дома нет, мыши пляшут! Люди все одинаковы — берут, что могут, а дают как можно меньше. Что ж, закурить папиросу? Закурив от свечи — Уинифрид обедала при свечах, они снова вошли в моду, — Сомс подумал: «Интересно, держит он еще сигару в зубах?» Чудак этот Джордж! Всю жизнь был чудаком! Он следил за кольцом дыма, которое случайно выпустил, — очень синее кольцо; он никогда не затягивался. Да! Джордж жил слишком легкомысленно, иначе он не умер бы на двадцать лет раньше срока — слишком легкомысленно! Да, вот какие дела! И некому слова сказать — ни одной собаки нет.

Сомс снял с камина какого-то уродца, которого разыскал где-то на восточном базаре племянник Бенедикт, годадва спустя после войны. У него были зеленые глаза. «Нет, не изумруды, — подумал Сомс, — какие-то дешевые камни».

— Вас к телефону, сэр.

Сомс вышел в холл и взял трубку.

— Да?

— Мистер Форсайт скончался, сэр, доктор сказал — во сне.

— О! — произнес Сомс… — А была у него сига..? Ну, благодарю! — Он повесил трубку.

Скончался! И нервным движением Сомс нащупал завещание во внутреннем кармане.

XI РИСКОВАННОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ

Целую неделю Бикет гонялся за работой, ускользавшей, как угорь, мелькавшей, как ласточка, совершенно неуловимой. Фунт отдал за квартиру, три шиллинга поставил на лошадь — и остался с двадцатью четырьмя шиллингами. Погода потеплела — ветер с юго-запада, — и Викторина первый раз вышла. От этого стало немного легче, но судорожный страх перед безработицей, отчаянная погоня за средствами к существованию, щемящая, напряженная тоска глубоко вгрызались в его душу. Если через неделю-другую он не получит работы, им останется только работный дом или — газ! «Лучше газ, — думал Бикет. — Если только она согласится, то и я готов. Осточертело мне все. И в конце концов, что тут такого? Обнять ее — и ничего не страшно!» Но инстинкт подсказывал, что не так-то легко подставить голову под газ, и в понедельник вечером его вдруг осенила мысль: воздушные шары! Как у того вот парня, на Оксфорд-стрит. А почему бы и нет? У него еще хватило бы денег для начала, а никакого разрешения не надо. Его мысли, словно белка в колесе, вертелись в бессонные часы вокруг того огромного неоспоримого преимущества, какое имеют воздушные шары перед всеми прочими предметами торговли. Такого продавца не пропустишь — стоит, и каждый его замечает, все видят яркие шарики, летающие над ним! Правда, насколько он разузнал, прибыль невелика — всего пенни с большого шестипенсового шара и пенни с трех маленьких двухпенсовых шариков. И все-таки живет же тот продавец! Может, он просто прибеднялся перед ним, из страха, что его профессия покажется слишком заманчивой? Стало быть, за мостом; как раз там, где такое движение. Нет, лучше у собора св. Павла! Он приметил там проход, где можно стоять шагах в трех от тротуара — как тот парень на Оксфорд-стрит. Он ничего не скажет малютке, что спит рядом с ним, ни слова, пока не сделает эту ставку. Правда, это значит — рисковать последним шиллингом. Ведь только на прожитие ему надо продать… Ну да, три дюжины больших и четыре дюжины маленьких шаров в день дадут прибыли всего-навсего двадцать шесть шиллингов в неделю, если только тот продавец не наврал ему. Не очень-то поедешь на это в Австралию! И разве это настоящее дело? Викторина здорово огорчится, Но тут уж нечего рассуждать! Надо попробовать, а в свободные часы поискать работы.

И на следующий день в два часа наш тощий капиталист, с четырьмя дюжинами больших и семью дюжинами маленьких шаров, свернутых на лотке, с двумя шиллингами в кармане и пустым желудком, стал у собора св. Павла. Он медленно надул и перевязал два больших и три маленьких шарика — розовый, зеленый и голубой, и они заколыхались над ним. Ощущая запах резины в носу, выпучив от напряжения глаза, он стал на углу, пропуская поток прохожих. Он радовался, что почти все оборачивались и глядели на него. Но первый, кто с ним заговорил, был полисмен.

— Тут стоять не полагается, — сказал он.

Бикет не отвечал, у него пересохло в горле. Он знал, что значит полиция. Может, он не так взялся за дело? Вдруг он всхлипнул и сказал:

— Дайте попытать счастья, констебль, — дошел до крайности! Если я мешаю, я стану, куда прикажете. Дело для меня новое, а у меня только и есть на свете, что два шиллинга да еще жена.

Констебль, здоровый дядя, оглядел его с ног до головы.

— Ну, ладно, посмотрим! Я вас не трону, если никто не станет возражать.

Во взгляде Бикета была глубокая благодарность.

— Премного вам обязан, — проговорил он. — Возьмите шарик для дочки, доставьте мне удовольствие.

— Один я куплю, сделаю вам почин, — сказал полисмен. — Через час я сменяюсь с дежурства, вы приготовьте мне большой, розовый.

И он отошел. Бикет видел, как он следил за ним. Отодвинувшись к самому краю тротуара, он стоял совершенно неподвижно; его большие глаза заглядывали в лицо каждому прохожему; худые пальцы то и дело перебирали товар. Если бы Викторина его видела! Все в нем взбунтовалось: ей-богу, он вырвется из этой канители, вырвется на солнце, к лучшей жизни, которую стоит назвать жизнью.

Он уже стоял почти два часа, с непривычки переступая с ноги на ногу, и продал два больших и пять маленьких шаров — шесть пенсов прибыли! когда Сомс, изменивший дорогу назло этим людям, которые не могли проникнуть дальше Уильяма Гоулдинга, ингерера, прошел мимо него, направляясь на заседание в ОГС. Услышав робкое бормотанье: «Шарики, сэр, высший сорт!» — он обернулся, прервав созерцание собора (многолетняя привычка!), и остановился в совершенном недоумении.

— Шары? — сказал он. — А на что мне шары?

Бикет улыбнулся. Между этими зелеными, голубыми и оранжевыми шарами и серой сдержанностью Сойса было такое несоответствие, что даже он его почувствовал.

— Детишки любят их — никакого весу, сэр, карманный пакетик.

— Допускаю, — сказал Сомс, — но у меня нет детей.

— Внуки, сэр!

— И внуков нет.

— Простите, сэр.

Сомс окинул его тем быстрым взглядом, каким обычно определял социальное положение людей. «Жалкая безобидная крыса», — подумал он.

— Ну-ка, дайте мне две штуки. Сколько с меня?

— Шиллинг, сэр, и очень вам благодарен.

— Сдачи не надо, — торопливо бросил Сомс и пошел дальше, сам себе удивляясь. Зачем он купил эти штуки, да еще переплатил вдвое, он и сам не понимал. Он не помнил, чтоб раньше с ним случались такие вещи. Удивительно странно! И вдруг он понял, в чем дело. Этот малый такой смиренный, кроткий, такого надо поддержать в наши дни, когда так вызывающе ведут себя коммунисты. И ведь в конце концов этот бедняга тоже стоит… ну, на стороне капитала, тоже вложил сбережения в эти шарики! Торговля! И снова устремив глаза на собор. Сомс сунул в карман пальто противный на ощупь пакетик. Наверно, кто-нибудь их вынет и будет удивляться — что это на него нашло! Впрочем, у него есть другие заботы!..

А Бикет смотрел ему вслед в восхищении. Двести пятьдесят процентов прибыли на двух шарах — это дело! Сожаление, что мимо проходит мало женщин, значительно ослабело — в конце концов женщины знают цену деньгам, из них лишнего шиллинга не вытянешь! Вот если бы еще прошел такой вот старый миллионер в блестящем цилиндре!

В шесть часов, заработав три шиллинга восемь пенсов, из которых ровно половину дал Сомс, Бикет стал присоединять к собственным своим вздохам еще вздохи шаров, из которых он выпускал воздух; развязывая их с трогательной заботой, он смотрел, как его радужные надежды сморщиваются одна за другой, и убирал их в ящичек лотка. Взяв лоток подмышку, он устало поплелся к Блэкфрайерскому мосту. За целый день он может заработать четыре-пять шиллингов. Что же, это как раз не даст им умереть с голоду, а тут, глядишь, что-нибудь и подвернется! Во всяком случае, он сам себе хозяин — ни перед нанимателем, ни перед союзом отчитываться не надо. От этого сознания и оттого, что он с утра ничего не ел, он ощущал какую-то странную легкость внутри.

«Может, это был какой-нибудь олдермен[15], — подумал он, — говорят, эти олдермены чуть ли не каждый день едят черепаховый суп».

Около дома он забеспокоился: что ему делать с лотком? Как скрыть от Викторины, что он вступил в ряды «капиталистов» и провел весь день на улице? Вот не повезло: стоит у окна! Придется сделать веселое лицо. И он вошел посвистывая.

— Что это. Тони? — Она сразу увидела лоток.

— Ага! Это? О, это замечательная штука! Ты только погляди!

И, вынув оболочку шара из ящичка, он стал его надувать. Он дул с такой отчаянной силой, с какой никогда еще не дул. Говорят, что эту штуковину можно раздуть до пяти футов в обхвате. Ему почему-то казалось, что если он сумеет это сделать, все уладится. От его усилий шар раздулся так, что заслонил Викторину, заполнил всю комнатку — огромный цветной пузырь. Зажав отверстие двумя пальцами, он поднял его.

— Гляди, как здорово! Неплохая вещь, и всего шесть пенсов, моя старушка! — и он выглянул из-за шара.

Господи, да она плачет! Он выпустил из рук проклятую «штуковину»; шар поплыл вниз и стал медленно выпускать воздух, пока маленькой сморщенной тряпочкой не лег на потертый ковер. Бикет обхватил вздрагивающие плечи Викторины, заговорил с отчаянием:

— Ну, перестань, моя хорошая, ведь это же, как-никак, наш хлеб. Я найду работу — нам бы пока перебиться. Я для тебя и не на такое готов. Ну, успокойся, дай мне лучше чаю — я до того проголодался, пока надувал эти штуки…

Она перестала плакать и молча смотрела на него — загадочные огромные глаза! О чем-то, видно, думает. Но о чем именно — Бикет не знал. Он ожил от чая и даже стал хвастать своей новой профессией. Теперь он сам себе хозяин! Выходи, когда хочешь, возвращайся, когда хочешь, а то полеживай на кровати рядом с Вик, если неохота вставать. Разве это плохо? И Бикет ощутил в себе что-то настоящее, чисто английское, — почуял ту любовь к свободе, беспечность, неприязнь к регулярной работе, ту склонность к неожиданным приливам энергии и к сонной лени и жажду независимости — словом, то, в чем коренится жизнь всей нации, что породило маленькие лавчонки, мелкую буржуазию, поденных рабочих, бродяг, которые сами себе владыки, сами распределяют свое время и плюют на последствия; что-то, что коренилось в стране, в народе, когда еще не пришли саксы и не принесли свою добросовестность и свое трудолюбие; что-то такое, от чего рождалась вера в разноцветные пузыри, что требовало острых приправ и пряностей, без основного питания. Да, все эти чувства росли в Бикете, пока он уничтожал конченую рыбу, запивая ее крепким горячим чаем. Конечно, он лучше будет продавать шары, чем упаковывать книги, — пусть Вик так и запомнит! А когда она сможет взять работу, они совсем замечательно заживут и, наверно, скоро смогут накопить денег и уехать туда, где водятся синие бабочки. И он рассказал ей о Сомсе. Еще несколько таких бездетных олдерменов — ну, скажем, хоть два в день, — вот тебе и пятнадцать монет в неделю, кроме законной прибыли. Да ведь тогда они через год скопят всю сумму! А стоит им уехать отсюда, и Вик станет круглеть, как этот шар; наверно, станет вдвое толще, а щеки у нее будут такие розовые, такие яркие — куда там этим красным и оранжевым шарам! Бикет вдохновлялся все больше и больше. А маленькая его жена смотрела на него своими огромными глазами и молчала. Но плакать она перестала: ни слезами, ни упреками она не стала охлаждать пыл бедного продавца воздушных шаров.

XII ЦИФРЫ И ФАКТЫ

Кроме старого лорда Фонтеноя, блиставшего своим отсутствием, как блистал, бывало, своим присутствием, правление собралось в полном составе. Заметив, что «этот тип», Элдерсон, как-то особенно лебезит. Сомс приготовился к неприятностям. Цифры лежали перед ним — довольно бесцветные данные о состоянии дел, которые были бы приемлемы только в том случае, если бы в ближайшие полгода положение с валютой не изменилось. Отношение иностранных контрактов к отечественным определялось как 2:7. Германия, контракты которой составляли главную массу иностранных дел, попала, как заметил Сомс, в категорию лишь наполовину разоренных стран. Итоги были выведены достаточно осторожно.

Пока члены правления в полном молчании переваривали цифры, Сомс яснее, чем когда-либо, видел, в какой он попал переплет. Конечно, эти цифры вряд ли могут оправдать задержку дивидендов, полученных от операций прошлого года. Но предположим, что на континенте опять произойдет катастрофа и им придется отвечать по всем их иностранным контрактам? Ведь это поглотит все прибыли дел отечественных, а может, и больше. И потом еще эта неприязнь по отношению к самому Элдерсону — неизвестно, на чем она основана: то ли интуиция, то ли просто блажь.

— Ну, вот и цифры, мистер Форсайт, — заговорил председатель. — Вы удовлетворены?

Сомс взглянул на него; он принял твердое решение.

— Я соглашусь на выплату дивидендов этого года с условием, что мы на будущее время решительно и категорически откажемся от этих иностранных дел.

Взгляд директора-распорядителя, пронзительный и холодный, остановился на нем и потом обратился на председателя.

— Это пахнет паникой, — проговорил он, — иностранные дела дали нам добрую треть доходов этого года.

Прежде чем ответить, председатель посмотрел на выражение лица каждого из членов правления.

— В настоящий момент положение за границей не дает никаких оснований бить тревогу, мистер Форсайт. Я согласен, что нам надо внимательно следить за ним…

— Вы не имеете возможности это делать, — прервал Сомс. — Прошло четыре года со дня заключения мира, и мы знаем не больше, чем тогда. Если бы я знал, что Общество имеет отношение к этим делам, я никогда не вошел бы в правление. Надо это прекратить.

— Довольно резкое мнение. И, пожалуй, трудно будет сейчас что-нибудь решить.

Ропот одобрения, чуть ироническая улыбка на губах «этого типа» еще больше укрепили упорство Сомса.

— Отлично! Если вы не согласны объявить пайщикам, что мы прекращаем всякие дела с заграницей, я выхожу из правления. Я должен иметь полную возможность поднять этот вопрос на общем собрании.

Он заметил беспокойный косой взгляд директора-распорядителя. Ага, попал не в бровь, а в глаз!

Председатель заговорил:

— Вы приставили нам револьвер к виску.

— Я отвечаю перед пайщиками, — ответил Сомс, — и я выполню свой долг по отношению к ним.

— Мы все ответственны, мистер Форсайт, и я надеюсь, что все мы исполним свой долг.

— Отчего бы не ограничить иностранные контракты малыми странами? Их валюта достаточно устойчива.

«Старый Монт» со своим драгоценным «рингом»!

— Нет, — отрезал Сомс, — надо вернуться к надежным делам.

— Гордое одиночество, Форсайт, а?

— Вмешиваться можно было во время войны, а в мирное время, будь то в политике или в делах, это полувмешательство ни к чему не ведет. Мы не можем контролировать положение дел за границей.

Он посмотрел на окружающих и сразу увидел, что этими словами он задел какую-то струну. «Кажется, пройдет!» — подумал он.

— Я буду очень рад, господин председатель, — заговорил директор-распорядитель, — если вы мне разрешите сказать несколько слов. Дело было начато по моей инициативе, и я могу утверждать, как я полагаю, что до сих пор оно принесло Обществу значительную выгоду. Но если один из членов правления столь резко возражает против этих дел, я, разумеется, не буду настаивать, чтобы правление продолжало вести их. Время сейчас действительно ненадежное, и, конечно, мы несколько рискуем, даже при столь осторожных оценках, как у нас.

«Что такое? — подумал Сомс. — Куда он гнет?»

— Это очень благородно с вашей стороны, Элдерсон. Господин председатель, я полагаю, что мы можем отметить, как это благородно со стороны нашего директора-распорядителя.

Ага, эта старая мямля! «Благородно»! Старая баба!

Резкий голос председателя нарушил молчание:

— Речь идет об очень серьезном вопросе, о всей нашей политике. Я считал бы необходимым присутствие лорда Фонтеноя.

— Если вы хотите, чтобы я подписал отчет, — резко сказал Сомс, — то решение надо принять сегодня. Я остаюсь при своем убеждении. А вы поступайте, как вам будет угодно.

Он бросил последнюю фразу из сочувствия к остальным — все-таки неприятно, когда вас к чему-то принуждают! Наступило минутное молчание, и тотчас все стали обсуждать вопрос с тем намеренным многословием, которым пытаются смягчить уже навязанное решение.

Прошло четверть часа, прежде чем председатель объявил:

— Итак, мы постановили, господа, объявить в отчете, что ввиду неустойчивого положения на континенте мы пока прекращаем страхование иностранных контрактов.

Сомс победил. Он вышел из зала успокоенный, но растерянный.

Да, он выдержал характер; их уважение к нему явно возросло; их приязнь — если она вообще существовала — явно уменьшилась. Но почему Элдерсон так изворачивался? Сомс вспомнил беспокойный косой взгляд стальных глаз директора при намеке на то, что вопрос будет поднят на общем собрании.

Это его задело! Но почему? Неужели он подделал цифры? Не может быть! Слишком трудно было бы обмануть бухгалтеров. Если Сомс кому-нибудь верил, так это бухгалтерам. Сэндис и Дживон — неподкупные люди. Нет, не то! Он поднял глаза. Купол св. Павла уже призрачно затуманился на вечереющем небе — и ничего ему не посоветовал. Сомсу мучительно хотелось с кем-нибудь поговорить, но никого не было; и он пошел быстрее среди торопливой толпы. Засунув руку глубоко в карман, он вдруг нащупал что-то постороннее, липкое. «Боже! — подумал он, — эта ерунда! Бросить их в водосток? Вот будь у них ребенок, было бы кому отнести шары. Надо заставить Аннет поговорить с Флер». Он знал по собственному давнишнему опыту, к чему приводят скверные привычки. А почему бы ему самому не поговорить с ней? Сегодня он там ночует. Но тут его охватило такое-то беспомощное сознание своего неведения — Эта нынешняя молодежь! О чем они, в сущности, думают, что чувствуют? Неужели «Старый Монт» прав? Неужели они не интересуются ничем, кроме настоящего момента, неужели они не верят в прогресс, в продолжение рода? Правда, Европа в тупике. Но разве не то же было после наполеоновских войн? Он не мог помнить своего деда, «Гордого Доссета»: старик умер за пять лет до его рождения. Но он отлично помнил, как тетя Энн, родившаяся в 1799 году, часто рассказывала об «этом ужасном Бонапарте — мы звали его Бонапартишкой, мой милый», о том, как ее отец получал от восьми до десяти процентов дохода; и какое впечатление «эти чартисты» произвели на теток Джулию и Эстер, — а ведь это было много позднее. И все же, несмотря на это, вспомните эпоху Виктории! Золотой век, когда стоило собирать вещи, заводить детей. А почему бы не начать снова? Консоли поднимаются непрестанно с тех пор, как умер Тимоти. Даже если и рай и ад отменены, нет оснований не жить, как прежде. Ведь ни один из его дядей не верил ни в рай, ни в ад — однако они разбогатели, все имели семьи, кроме Тимоти и Суизина. Нет! Рай и ад ни при чем! В чем же тогда перемена, если только она действительно существует? И вдруг Сомсу стало ясно, в чем дело. Эти, нынешние, все слишком много говорят; слишком много и слишком быстро! У них от этого скоро пропадет интерес ко всему на свете. Они высасывают жизнь и бросают кожуру, и… кстати, надо непременно купить эту картину Джорджа!.. Неужели молодежь умнее его поколения? А если так, то чем это объяснить? Может быть, их питанием? Этот салат из омаров, которым Флер накормила его в воскресенье! Он съел его ужасная гадость! Но от этого не стал разговорчивее. Нет! Наверное, дело не в питании. И потом вообще — ум! Да где же теперь такие умы, которые могут сравниться с викторианцами — с Дарвином, Гексли, Диккенсом, Дизраэли, даже со стариком Гладстоном? Да он сам еще помнил судей и адвокатов, которые казались гигантами по сравнению с нынешними; так же как он помнил, что его отцу Джемсу судьи, которых он знал в молодости, казались гигантами по сравнению с современниками Сомса. Если судить по этому, ум постепенно вырождается. Нет, здесь что-то другое. Сейчас в моде такая штука, называемая психоанализом, по которой выходит, что поступки людей зависят не от того, что они ели за завтраком или с какой ноги встали с постели, как считалось в доброе старое время, а от какого-то потрясения, испытанного в далеком прошлом и абсолютно забытого. Подсознание? Выдумки! Выдумки — и микробы! Просто у этого поколения пищеварение скверное. Его отец и его дядя вечно жаловались на печень, но никогда с ними ничего не случалось и никогда им не были нужны все эти витамины, искусственные зубы, психотерапия, газеты, психоанализ, спиритизм, ограничение рождаемости, остеопатия, радиовещание и прочее. «Машины! — подумал Сомс. — Вот в чем, вероятно, дело!» Как можно во что-нибудь верить, когда все так вертится? Да тут и цыплят не пересчитать — так они бегут! Но у Флер умная головка! «Да, — подумал он, — и французские зубы — все может разгрызть. Два года! Надо поговорить с ней, пока эта привычка не укоренилась. Ее мать так не медлила!» И, увидев перед собой подъезд «Клуба знатоков», он вошел.

Швейцар вышел ему навстречу. Какой-то джентльмен ждет Сомса.

— Какой джентльмен? — покосился Сомс.

— Кажется, ваш племянник, сэр, мистер Вэл Дарти.

— Вэл Дарти? Гм! Где он?

— В маленькой гостиной, сэр.

Маленькая гостиная — единственная комната клуба, в которую допускались те, кто не состоял в нем членом, — была расположена в конце коридора и обставлена довольно убого, как будто клуб говорил: «Видите, что значит не принадлежать к числу моих членов». Сомс зашел туда. Вэл Дарти курил папиросу и, видимо, был поглощен созерцанием единственного интересного предмета в комнате — своего собственного отражения в зеркале над камином.

Сомс всегда встречал племянника, ожидая, что тот скажет: «Знаете, дядя Сомс, я разорен в пух и прах». Разводит скаковых лошадей! Это к добру не приведет!

— Ну, как поживаешь? — сказал Сомс.

Лицо в зеркале повернулось — и там отразился рыжеватыйстриженый затылок.

— Ничего, живем, спасибо! А вы отлично выглядите, дядя Сомс. Я пришел спросить — неужели мне надо принять этих кляч старого Джорджа Форсайта? Они ни к черту не годятся.

— Дареному коню в зубы смотреть? — сказал Сомс.

— Конечно, — проговорил Вэл, — но они до того плохи! Пока я заплачу налог, пошлю их на продажу и продам, они не будут стоить и шести пенсов. Одна из них падает, только поглядишь на нее. А две другие — с запалом. Несчастный старикан держал их просто потому, что никак не мог с ними развязаться. Им по пятьсот лет.

— А я думал, ты любишь лошадей, — сказал Сомс. — Разве ты не можешь их пустить на выпас?

— Н-да, — сухо сказал Вэл, — но мне ведь надо зарабатывать себе на жизнь. Я даже жене ничего не сказал — побоялся, что она посоветует принять. Я боюсь, что если я их продам, они мне будут сниться. Они годятся только на живодерню. Нельзя ли мне написать душеприказчикам и сказать, что я не настолько богат, чтобы взять их?

— Можно, — сказал Сомс, и слова: «Как поживает твоя жена?» — так и не сошли с его губ. Она была дочерью его врага, молодого Джолиона. Этот человек умер, но факт оставался фактом.

— Ладно, так и сделаю, — сказал Вэл. — Как сошли похороны?

— Очень просто — я и не вмешивался.

Дни парадных похорон прошли. Ни цветов, ни лошадей, ни султанов из перьев — моторный катафалк, несколько автомобилей — вот и весь почет, какой ныне оказывают покойникам. Тоже знамение времени!

— Я сегодня ночую на Грин-стрит, — сказал Вэл. — Кажется, вы не там остановились, правда?

— Нет, — сказал Сомс и не мог не заметить, как на лице племянника отразилось облегчение.

— Да, кстати, дядя Сомс, вы мне советуете купить акции ОГС?

— Наоборот. Я собираюсь посоветовать твоей матери продать их. Скажи ей, что я завтра зайду.

— Почему? А я думал…

— Есть причины, — отрезал Сомс.

— Ну ладно, пока!

Сомс холодно пожал племяннику руку, посмотрел ему вслед.

«Пока!» — выражение, укоренившееся после бурской войны; Сомс никак не мог к нему привыкнуть, совершенно бессмысленное слово! Он пошел в читальню. «Знатоки» стояли и сидели за столами, но Сомс — самый необщительный человек на свете — предпочел одиночество в глубокой нише окна. Он сидел там, потирая ноготь указательного пальца другим пальцем, и разжевывал смысл жизни. В конце концов, в чем же ее сущность? Вот был Джордж. Ему легко жилось — он никогда не работал! А вот он сам работает всю жизнь. И все равно рано или поздно его похоронят, да еще, чего доброго, на моторном катафалке. Взять его зятя — молодого Монта: вечно болтает бог знает о чем; и взять этого тощего парня, который продал ему шары нынче днем. И старый Фонтеной, и лакей, вон там у стола, все — и работающие и безработные, члены парламента и священники на кафедрах — к чему все это? В Мейплдерхеме был старый садовник, который изо дня в день подстригал лужайки; если бы он бросил работать — во что превратились бы лужайки? Так и жизнь — садовник, подравнивающий лужайки. Другая жизнь нет, он в нее не верил, но если даже принять эту возможность — наверно, там то же самое. Стричь лужайки, чтобы все шло гладко! А какой смысл? И, поймав себя на таких пессимистических мыслях, он встал. Лучше пойти к Флер — там ведь надо переодеваться к обеду. Он признавал, что в переодевании к обеду есть какой-то смысл, но в общем — это все вроде стрижки лужаек; снова зарастет, снова надо переодеваться. И так без конца! Вечно делать одно и то же, чтобы держаться на каком-то уровне. А к чему?

Подходя к Саут-сквер, он налетел на какого-то молодого человека: повернув голову, тот как будто смотрел кому-то вслед. Сомс остановился, не зная, извиниться ли ему или ждать извинений.

Молодой человек отрывисто бросил: «Виноват, сэр», — и прошел дальше смуглый, стройный человек; и какой голодный взгляд — только, видно, голод не тот, что связан с желудком. Буркнув: «Ничего», — Сомс тоже прошел дальше и позвонил у двери дочери. Она сама ему открыла. На ней была шапочка и меховая шубка: значит, она только что пришла. Сомс вспомнил молодого человека. Может быть, он провожал Флер? Какое у нее прелестное лицо! Обязательно надо с ней поговорить. Если только она начнет бегать…

Однако он отложил разговор до вечера, когда собирался уже проститься с ней на ночь. Майкл ушел на собрание, где выступал кандидат лейбористской партии, — как будто не мог придумать ничего лучшего!

— Ты уже два года замужем, дитя мое, и, я полагаю. Тебе пора подумать о будущем. О детях говорят много всякой ерунды. Дело обстоит гораздо проще. Надеюсь, ты понимаешь это?

Флер сидела, откинувшись на диванные подушки, покачивая ногой. Ее глаза стали чуть беспокойнее, но щеки даже не порозовели.

— Конечно, — проговорила она, — но зачем спешить, папа?

— Ну, не знаю, — проворчал Сомс. — У французов и у нашей королевской фамилии есть хорошее обыкновение — отделываться от этого пораньше. Мало ли что может случиться — лучше обезопасить себя — Ты очень привлекательна, дитя мое, и мне бы не хотелось, чтобы ты так разбрасывалась. У тебя столько всяких друзей!

— Да, — сказала Флер.

— Ведь ты ладишь с Майклом, правда?

— О, конечно!

— Ну так чего же ждать? Помни, что твой сын будет этим, как его там…

В этих словах, несомненно, была уступка: он инстинктивно не любил всякие титулы и звания.

— А может быть, будет не сын? — сказала Флер.

— В твои годы это легко поправимо.

— Ну, папа, я совсем не хочу много детей. Одного, может быть — двух.

— Да, — сказал Сомс, — но я-то, пожалуй, предпочел бы дочку вроде… ну, вроде тебя, например.

Ее глаза смягчились, она перевела взгляд с его лица на кончик своей ноги, на собаку, обвела глазами комнату.

— Не знаю… страшно связывает… как будто сама себе роешь могилу.

— Ну, я бы не сказал, что это так страшно, — попытался возразить Сомс.

— И ни один мужчина не скажет, папочка.

— Твоя мать без тебя не могла бы жить, — сказал он, но тут же вспомнил, как ее мать чуть не погибла из-за нее и как все могло бы сорваться, если бы не он; и Сомс молча погрузился в созерцание беспокойной туфли Флер.

— Что же, — сказал он наконец, — я считал, что нужно поговорить об этом. Я… я хочу, чтобы ты была совершенно счастлива.

Флер встала и поцеловала его в лоб.

— Я знаю, папочка, — сказала она. — Я эгоистка я свинья. Я подумаю об этом. Я… я даже уже думала, по правде сказать.

— Вот это правильно, — сказал Сомс. — Это правильно! У тебя светлая головка — для меня это большое утешение. Спокойной ночи, милая.

И он пошел спать. Если и был в чем-нибудь смысл, то только в продолжении своего рода, хотя и это стояло под вопросом. «Не знаю, — подумал он, — может быть, стоило ее спросить, не был ли этот молодой человек… но лучше молодежь оставить в покое!» По правде говоря, он их не понимал. Его глаза остановились на бумажном пакетике о этими… этими штуками, которые он купил. Он вынул их из кармана пальто, чтоб от них отвязаться, — но как? В огонь — нельзя, будет скверно пахнуть. Он остановился у туалетного столика, взял одну из пленок и посмотрел на нее. Господи помилуй! И вдруг, вытерев мундштучок носовым платком, стал надувать шар. Он дул, пока не устали щеки, и потом, зажав отверстие, взял кусочек нитки и завязал шар. Поддал его рукой, тот полетел — красный, нелепый — и сел на его постель. Гм! Он взял второй шар и тоже надул. Красный и зеленый! Фу ты! Если кто-нибудь войдет и увидит! Он открыл окно, выгнал оба шара в ночную темень и захлопнул окно. Пусть летают там, в темноте! Нервная усмешка искривила его губы. Утром люди их увидят. Ну что ж! Куда же еще девать такие штуки?

XIII ПЛЕН

Майкл пошел на собрание лейбористской партии отчасти потому, что ему так хотелось, отчасти из сочувствия к «Старому Форсайту»; ему всегда казалось, что он ограбил Сомса. Старик так замечательно относился к Флер, я Майкл оставлял их вдвоем, когда только, мог.

Поскольку избиратели по большей части неорганизованные рабочие, а не члены союза, это, вероятно, будет одно из тех собраний, которые лейбористская интеллигенция проводит, лишь бы «отвязаться». Всяческие чувства — «ерунда», руководство людьми превращено просто в снисхождение к ним, значит, можно ожидать, что будут говорить на чисто деловые, экономические темы, не касаясь таких презренных факторов, как живой человек. Майкл привык слышать, как позорят людей, если они не одобряют перемен, ссылаясь на то, что человек по своей природе постоянен; он привык, что людей презирают за выражение сочувствия; он знал, что надо исходить исключительно из экономики. Да и, кроме того, эти выступления были много приятнее крикливых речей в северном районе или в Хайд-парке, которые невольно вызывали в нем самом противное, подсознательное классовое чувство.

Когда Майкл приехал, митинг был в полном разгаре и кандидат лейбористской партии безжалостно изобличал все язвы капитализма, который, по его мнению, привел к войне. И для того, чтобы снова не началась война, говорил оратор, надо установить такой строй, при котором народы всех стран не испытывали бы слишком больших лишений. Личность, по словам оратора, стоит выше нации, часть которой она составляет; и перед партией стоит задача: создать такие экономические условия, в которых личность могла бы свободно совершенствовать свои природные данные. Только таким путем, говорил он, прекратятся эти массовые движения и волнения, которые угрожают спокойствию всего мира. Говорил он хорошо. Майкл слушал и одобрительно хмыкал почти вслух и вдруг поймал себя на том, — что думает о себе, о Уилфриде и Флер. Сможет ли он когданибудь «свободно усовершенствовать свои природные данные» настолько, чтобы так не тянуться к Флер? Стремился ли он к этому? Нет, конечно. И в слова оратора он вложил какие-то человеческие чувства. Не слишком ли сильно все чего-нибудь хотят? И разве это не естественно? А если так, то разве не будут всегда накапливаться у целой массы людей какие-то стремления — целые разливы примитивных желаний, вроде желания удержаться над водой, когда? тонешь? Ему вдруг показалось, что в своих доводах кандидат забывает об элементарных законах трения и теплоты, что это сухие разглагольствования кабинетного человек, после скудного завтрака. Майкл внимательно посмотрел на сухое, умное, скептическое лицо оратора. «Нет настоящей закваски!» — подумал он. И когда тот сел, он встал и вышел.

История с Уилфридом расстроила его невероятно. Как он ни старался забыть об этом, как ни пытался иронией уничтожить сомнение, оно продолжало разъедать его спокойную и счастливую уверенность. Жена — и лучший друг! Сто раз на, дню он уверял себя, что верит Флер. Но Уилфрид настолько привлекательнее его самого, а Флер достойна лучшего из лучших. Кроме того, Уилфрид мучается — тоже не очень приятно думать об этом. Как покончить с этой историей, как вернуть спокойствие себе, ему, ей? Флер ничего ему не говорит, а спрашивать просто невозможно. Даже нельзя показать, как ему тяжело! Да, темная история; и, насколько он понимает, исхода нет. Ничего не остается, как крепче замкнуться в себе, быть с Флер как можно ласковее и стараться не чувствовать горечи по отношению к Уилфриду. Какой ад!

Он пошел по набережной Челси. В небе, широком и темном, переливались звезды. На реке, темной и широкой, лежали маслянистые полосы от уличных фонарей. Простор неба и реки успокоил Майкла. К черту меланхолию! Какая путаная, странная, милая, подчас горькая штука — жизнь! И всегда увлекательная игра на счастье — как бы ни легли карты сейчас! В окопах он думал: «Только бы выбраться отсюда, и я никогда в жизни не буду ни на что жаловаться». Как редко он вспоминал сейчас об этом! Говорят, человеческое тело обновляется каждые семь лет. Через три года его тело уже не будет таким, как в окопах, — оно станет телом «мирного времени» с угашенными воспоминаниями. Если бы только Флер откровенно сказала ему, что она чувствует по отношению к Уилфриду, как она решила поступить — ведь она, наверно, что-то решила. А стихи Уилфрида? Может быть, его проклятая страсть претворится в стихи, как говорил Барт? Но кто же тогда станет их печатать? Сквернейшая история! Впрочем, ночь прекрасна, и самое главное — не быть скотиной. Красота — и сознание, что ты не скотина! Вот и все, да еще, пожалуй, смех — комическая сторона событий! Надо сохранить чувство юмора во что бы то ни стало! И Майкл, замедлив шаги под полуосыпавшимися ветвями платанов, похожими в темноте на перья, пытался найти комическую сторону своего положения. Но ничего не выходило. Очевидно, в любви абсолютно ничего смешного нет. Может быть, он научится не любить ее? Но нет, она держит его в плену. Может быть, она это делает нарочно? Никогда! Флер просто не способна делать то, что делают другие женщины, держать мужей впроголодь и кормить их, когда им бывают нужны платья, меха, драгоценности! Гнусно!

Он подошел к Вестминстеру. Только половина одиннадцатого! Не поехать ли сейчас к Уилфриду и выяснить отношения? Это все равно, что пытаться заставить стрелки часов идти в обратную сторону. Что пользы говорить: «Ты любишь Флер, не надо ее любить». Что пользы, если Уилфрид скажет ему то же самое? «Ведь в конце концов я был первым у Флер», — подумал он. Чистая случайность, но факт! Может, в этом и кроется опасность? Он для нее уже потерял новизну, ничего неожиданного — она в нем не находит. А ведь сколько раз они оба соглашались, что в новизне — вся соль жизни, весь интерес, вся действенность. И новизна теперь в Уилфриде. Да, да! Очевидно, не все сказано тем, что «юридически и фактически» Флер принадлежит ему. Он повернул с набережной домой — чудесная часть Лондона, чудесная площадь; все чудесно, кроме вот этого проклятого осложнения. Что-то мягкое, словно большой лист, дважды коснулось его уха. Он удивленно обернулся: кругом пусто, ни одного дерева. Что-то летает в темноте, что-то круглое; он протянул руку — оно отскочило. Что это? Детский шарик? Он схватил его обеими руками и поднес к фонарю: как будто зеленый. Странно! Он посмотрел наверх. Два окна освещены — одно из них в комнате Флер. Неужели это его собственное счастье воздушным шаром вылетело из дому? Болезненная игра воображения! Вот осел! Просто порыв ветра — детская игрушка отвязалась и улетела! Он осторожно нес шарик. Надо показать Флер. Он открыл дверь. В холле темно — она наверху. Он поднялся, раскачивая шарик на пальце. Флер стояла перед зеркалом.

— Это еще что у тебя? — удивилась она.

Кровь снова прилила к сердцу Майкла. Смешно, до чего он боялся, что шар имеет какое-нибудь отношение к ней.

— Не знаю, детка; упал мне на шляпу — наверно, свалился с неба. — И он подбросил шарик. Тот взлетел, упал, подпрыгнул два раза, закружился и затих.

— Какой ты ребенок, Майкл! Я уверена, что ты купил его.

Майкл подошел ближе и остановился.

— Честное слово! Что за несчастье быть влюбленным!

— Ты так думаешь?

— Всегда один целует, а другой не подставляет щеку.

— Но я-то ведь подставляю.

— Флер!

Она улыбнулась.

— Ну, целуй же!

Обнимая ее, Майкл подумал: «Она держит меня, делает со мной все, что хочет, и я ничего не знаю о ней».

А в углу послышалась тихая возня — это Тинг-а-Линг обнюхивал шарик.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I МАРКА ПАДАЕТ

Положение дел все более и более раздражало Сомса особенно после общего собрания пайщиков ОГС. Оно прошло по тому же старому образцу, как проходят все такие собрания: пустая и гладкая — не придерешься! — речь председателя, подмасленная двумя надежными пайщиками и подкисленная выступлением двух менее надежных пайщиков, и, наконец, обычная болтовня по поводу дивидендов. Он пошел на собрание мрачный, вернулся еще мрачнее. Если Сомс что-нибудь себе вбивал в голову, то ему труднее было отделаться от этого, чем сыру отделаться от своего запаха. Почти треть контрактов иностранные, и притом почти все — германские! А марка падает! Марка стала падать с той минуты, как он согласился на выплату дивидендов. А почему? Откуда подул ветер? Против обыкновения. Сомс стал вчитываться в политический отдел своей газеты. Эти французы — он никогда им не доверял, особенно со времени своей второй женитьбы, — эти французы, как видно, собираются валять дурака! Он заметил, что их газеты никогда не упустят случая поддеть политику Англии; кажется, они думают, что Англия будет плясать под их дудку! А марка и франк и всякая прочая валюта продолжает падать! И хотя Сомсу и свойственно было радоваться, что на бумажки его страны можно накупить большое количество бумажек других стран, он понимал, что все это глупо и нереально и что ОГС в будущем году дивидендов не выплатит. ОГС — солидное предприятие; невыплата дивидендов будет явным признаком плохого руководства. Страхование — одно из тех немногих дел на нашей земле, которые можно и нужно вести без всякого риска. Если бы не это, он никогда не вошел бы в правление. И вдруг обнаружить, что страхование велось не так и что он тоже в этом виноват! Как бы то ни было, он заставил Уинифрид продать акции, хотя они уже слегка упали.

— Я думала, что это такая верная вещь. Сомс, — жаловалась она, — ведь так неприятно терять на акциях!

Он отрезал беспощадно:

— Если не продашь, потеряешь больше.

И она послушалась. Если семьи Роджера и Николаев, которые по его совету тоже накупили акций, не продали их — пусть пеняют на себя! Он просил Уинифрид предупредить их. У него самого были только его вступительные акции, и потеря была бы незначительна, так как его директорский оклад вполне компенсировал ее. Личная заинтересованность роли не играла — его просто мучило сознание, что тут замешаны иностранцы и что его непогрешимость поставлена под вопрос.

Рождество он провел спокойно в Мейплдерхеме. Он ненавидел рождество и праздновал его только потому, что жена его была француженка и ее национальным праздником был Новый год. Нечего потакать всяким иностранным обычаям. Но праздновать рождество без детей! Ему вспомнились зеленая хвоя и хлопушки в доме на ПаркЛейн, его детство, семейные вечера. Как он злился, когда получал что-нибудь символическое — кольцо или наперсток вместо шиллинга! Санта-Клауса[16] на Парк-Лейн не признавали отчасти потому, что дети давно «раскусили» старика, отчасти потому, что это было слишком несовременно. Эмили, его мать, не допустила бы этого. Да, кстати: этот Уильям Гоулдинг, ингерер, до того запутал этих людей в Геральдическом управлении, что Сомс прекратил дальнейшие исследования нечего давать им тратить его деньги на сентиментальную прихоть, которая никаких материальных выгод не сулит. Этот узколобый «Старый Монт» хвастает своими предками — тем более имеется оснований не заводить себе предков, чтоб нечем было хвастать. И Форсайты и Голдинги — хорошие коренные английские семьи, а больше ничего не требуется. А если во Флер и в ее ребенке, если только у нее будет ребенок, есть примесь французской крови — что ж, теперь делу не поможешь.

В отношении внука Сомс был осведомлен не больше, чем в октябре. Флер провела рождество у Монтов, но обещала скоро приехать к нему. Надо будет заставить мать расспросить ее.

Погода стояла удивительно мягкая. Сомс даже выехал как-то на лодке поудить рыбу. В теплом пальто он стоял с удочкой, ожидая окуней или плотвы покрупнее, но выудил только пескаря — никому не нужен, даже прислуга их нынче не ест. Его серые глаза задумчиво смотрели на серую воду под серым небом, и он мысленно следил за падением марки. Она упала катастрофически одиннадцатого января, когда французы заняли Рур. За завтраком он сказал Аннет:

— Что выделывают твои соотечественники! Посмотри, как упала марка!

— Какое мне дело до марки? — возразила она, наливая себе кофе. — Мне нужно, чтобы они не смели больше нападать на мою родину. Я надеюсь, что они испытают хоть часть тех страданий, которые испытали мы.

— Ты, — сказал Сомс, — ты-то никаких страданий не испытала.

Аннет поднесла руку к тому месту, где должно было находиться ее сердце, в чем Сомс иногда сомневался.

— Я испытывала страдания тут, — проговорила она.

— Что-то не замечал. Никогда ты не сидела без масла.

— Что же, по-твоему, будет с Европой в ближайшие тридцать лет? Что будет с британской торговлей?

— Мы, французы, смотрим дальше своего носа, — горячо возразила Аннет. — Мы знаем, что побежденных нужно действительно подчинить себе, иначе они начнут мстить. Вы, англичане, такие тряпки!

— Тряпки? — повторил Сомс. — Говоришь, как ребенок. Разве мы могли бы занять такое положение в мире, если бы были тряпками?

— Это — от вашего себялюбия. Вы холодны и себялюбивы.

— Холодны, себялюбивы — и тряпки! Нет, это не подходит. Поищи другое определение.

— Ваша тряпичность — в вашем образе мыслей, в ваших разговорах; но ваш инстинкт обеспечивает вам успех, а вы, англичане, инстинктивно холодны и эгоистичны, Сомс. Вы все — помесь лицемерия, глупости и эгоизма.

Сомс взял немного варенья.

— Так, сказал он, — ну, а французы? Циничны, скупы, мстительны. А немцы — сентиментальны, упрямы и грубы. Обругать другого всякий может. Лучше держаться Друг от Друга подальше. А вы, французы, никогда этого не делаете.

Статная фигура Аннет надменно выпрямилась.

— Когда связан с человеком так, как я связана с тобой, Сомс, или как мы, французы, связаны с немцами, надо быть или хозяином, или подчиненным.

Сомс перестал мазать хлеб.

— А ты себя считаешь хозяином в этом доме?

— Да, Сомс.

— Ах так! Можешь завтра же уезжать во Францию.

Брови Аннет иронически поднялись.

— Нет, друг мой, я, пожалуй, подожду, ты все еще слишком молод.

Но Сомс уже пожалел о своем замечании — в свои годы он совсем не хотел таких передряг — и сказал более спокойно:

— Компромисс — это сущность всяких разумных отношений и между отдельными людьми и между странами. Нельзя чуть ли не каждый год заново портить себе жизнь.

— Это так по-английски! — пробормотала Аннет. — Мы ведь никогда не знаем, что вы, англичане, будете делать. Вы всегда ждете, откуда подует ветер.

Сомс, как ни глубоко он сочувствовал такой характеристике, во всякое другое время обязательно стал бы возражать — неудобно признаться в собственном непостоянстве. Но марка падала, как кирпичи с воза, и он был раздражен до последнего предела.

— А почему бы нам и не выжидать? Зачем бросаться в авантюры, из которых потом не выберешься? Я не желаю спорить. Французы и англичане никогда не ладили между собой и никогда не поладят.

Аннет встала.

— Ты прав, мой друг. Entente, mais pas cordiale[17]. Что ты сегодня делаешь?

— Еду в город, — хмуро ответил Сомс. — Ваше драгоценное правительство напортило во всех делах так, что дальше идти некуда.

— Ты будешь там ночевать?

— Не знаю.

— Ну прощай! Всего доброго! — и она вышла из-за стола.

Сомс угрюмо задумался над хлебом с вареньем — падение марки не шло у него из ум? — и был рад, когда изящная фигура Аннет скрылась с глаз: сейчас ему было не до французских фокусов. Ему страшно хотелось сказать комунибудь: «Я же вам говорил!» Но надо подождать, пока найдется, кому сказать.

Прекрасный день, совсем теплый. И, захватив зонтик, чтобы предотвратить дождь, Сомс отправился на станцию.

В вагоне все говорили о Руре. Сомс терпеть не мог разговаривать с незнакомыми и слушал, прикрывшись газетой. Настроение в публике было до странности похоже на его собственное. Поскольку события причиняли неприятности «гуннам» — их одобряли; поскольку они причиняли неприятности английской торговле — их осуждали; атак как в данный момент любовь к английской торговле была сильнее ненависти к гуннам, события получили совсем отрицательную оценку. Замечание какого-то франкофила насчет того, что французы правы, ограждая себя любой ценой, было принято весьма холодно. В Мейденхеде в вагон вошел новый пассажир, и Сомс сразу понял, что сейчас начнется беспокойство. У пассажира были седые волосы, румяное лицо, живые глаза и подвижные брови, и через пять минут он уже спрашивал всех бодрым голосом, слышали ли они о Лиге наций? Первое впечатление Сомса подтвердилось; он выглянул из-за газеты. Ну ясно, сейчас этот тип оседлает своего конька! Вот, пошел! Суть не в том, объявил новый пассажир, получит ли Германия тумака, Англия — монету, а французы — утешение, а в том, получит ли весь мир спокойную и мирную жизнь. Сомс опустил газету. Если действительно хочешь мира, продолжал пассажир, надо забыть свои личные интересы и думать об интересах всего людского коллектива. Благо всех есть благо каждого. Сомс сразу почуял ошибку. Может быть, и так, но благо одного не всегда будет благом для всех. Он почувствовал, что если не сдержится, он возразит этому человеку. Человек этот — чужой, из споров вообще ничего хорошего не выходит. Но, к несчастью, его молчание среди общих споров о том, что от Лиги наций «толку не дождешься», показалось оратору сочувственным, и этот тип непрестанно подмигивал ему. Спрятаться за газетой было бы слишком подчеркнуто, и положение Сомса становилось все более ложным, пока поезд не остановился у Пэддингтонского вокзала. Он поспешил к такси. Голос за его спиной проговорил:

— Безнадежная публика, сэр, правда? Рад, что хоть вы со мной согласились.

— Конечно, — буркнул Сомс. — Такси!

— Если только Лига наций не будет функционировать, мы все провалимся в преисподнюю.

Сомс повернул ручку дверцы.

— Конечно, — повторил он. — Полтри, — бросил он шоферу, садясь. Его не поймаешь — этот человек определенно смутьян.

В такси он понял, насколько он расстроен. Он сказал шоферу: «Полтри!» — адрес, который контора «Форсайт, Бастард и Форсайт» переменила двадцать два года назад, когда, слившись с конторой «Кэткот, Холидей и Кингсон», стала называться «Кэткот, Кингсон и Форсайт». Исправив ошибку, он опустил голову в мрачном раздумье. Падение марки! Теперь все понимают, в чем дело, но если ОГС перестанет выплачивать дивиденды — можно ли тогда надеяться, что пайщики будут считать виновниками французов, а не директоров? Сомнительно! Директоры должны были все предвидеть. Впрочем, в этом можно обвинять всех директоров, кроме него: он лично никогда бы не взялся за иностранные дела. Если бы он только мог с кем-нибудь поговорить обо всем! Но старый Грэдмен не поймет его соображений. И, приехав в контору, он с некоторым раздражением посмотрел на старика, неизменно сидящего на своем стуле-вертушке.

— А, мистер Сомс, я ждал вас сегодня все утро. Тут вас спрашивал какой-то молодой человек из ОГС. Не хотел сказать, в чем дело, говорит, что хочет видеть вас лично. Он оставил свой номер телефона.

— О! — сказал Сомс.

— Совсем юнец, из канцелярии.

— Как он выглядит?

— Очень аккуратный, приятный молодой человек. Произвел на меня вполне хорошее впечатление. Фамилия его Баттерфилд.

— Ну, позвоните ему, скажите, что я здесь, — и, подойдя к окну. Сомс уставился на совершенно пустую стену напротив.

Так как он не принимал активного участия в делах конторы, кабинет его был расположен далеко, чтоб никто не мешал. Молодой человек! Странное посещение! И он бросил через плечо:

— Не уходите, когда он явится, Грэдмен, я о нем ничего не знаю.

Мир меняется, люди умирают, марка падает, но Грэдмен всегда тут — седой, верный; воплощенная преданность и надежная опора, настоящий якорь.

Послышался скрипучий, вкрадчивый голос Грэдмена:

— Эти французские дела — нехорошо, сэр. Горячая публика. Я помню, как ваш батюшка, мистер Джемс, пришел в тот день, как была объявлена франко-прусская война, — он совсем еще был молодым, лет шестьдесят, не больше, Я точно помню его слова: «Ну вот, — сказал он, — я так и знал». И до сей поры ничего не изменилось. Ведь немцы и французы — что собака с кошкой.

Сомс, который повернулся было к Грэдмену, снова уставился в пустую стену. Бедный старик Грэдмен совсем устарел! Что бы он сказал, если бы узнал, что Сомс принимает участие в страховании иностранных контрактов?

Оттого, что перед ним сидел старый, верный Грэдмен, ему как-то легче стало думать о будущем. Сам он, возможно, проживет еще лет двадцать. Что он увидит за это время? Какой станет старая Англия к концу этого срока? «Что бы ни говорили газеты, мы не так глупы, как кажется, — подумал он. — Только бы нам суметь удержаться от всякой наносной чуши и идти своим путем».

— Мистер Баттерфилд, сэр!

Гм! Юноша, видно, поторопился. Под прикрытием добродушно-вкрадчивых приветствий Грэдмена Сомс «произвел разведку», как выражался его дядя Роджер. Аккуратно одет, отложной воротничок, шляпу держит в руке — совсем обыкновенный, скромный малый. Сомс слегка кивнул ему.

— Вы хотели меня видеть?

— Наедине, сэр, если разрешите.

— Мистер Грэдмен — моя правая рука.

Голос Грэдмена ласково заскрипел:

— Можете излагать ваше дело. За эти стены ничего не выносится, молодой человек.

— Я служу в конторе ОГС, сэр. Дело в том, что я случайно получил некоторые сведения, и теперь у меня неспокойно на душе. Зная, что вы адвокат, сэр, я предпочел обратиться к вам, а не к председателю. Скажите мне как юрист: должен ли я, как служащий Общества, всегда в первую очередь считаться с его интересами?

— Разумеется, — сказал Сомс.

— Мне неприятно это дело, сэр, и вы, надеюсь, поверите, что я пришел не по личным причинам, а просто из чувства долга.

Сомс пристально посмотрел на него. Большие влажные глаза юноши казались ему похожими на глаза преданной собаки.

— А в чем дело? — спросил он.

Баттерфилд облизнул сухие губы.

— Дело в страховании наших германских контрактов, сэр.

Сомс насторожил уши, и без того слегка торчащие кверху.

— Дело очень серьезное, — продолжал молодой человек, — и я не знаю, как это отразится на мне, но должен сказать, что я сегодня утром подслушал частный разговор.

— О-о, — протянул Сомс.

— Да, сэр. Вполне понимаю вас, но после первых же слов я должен был слушать. Я просто не мог выдать себя после того, как услышал их. Я думаю, что вы согласитесь, сэр.

— А кто говорил?

— Наш директор-распорядитель и некий Смит — судя по акценту, его фамилия, наверно, звучит несколько иначе. Он один из главных агентов по нашим германским делам.

— Что же они говорили? — спросил Сомс.

— Видите ли, сэр, директор что-то говорил, а потом этот Смит сказал: «Все это так, мистер Элдерсон, но мы не зря платили вам комиссионные; если марка окончательно лопнет, вам уж придется постараться, чтобы ваше Общество нас выручило».

Сомсом овладело острое желание свистнуть, но его остановило лицо Грэдмена: у старика отвалилась нижняя челюсть, заросшая короткой седой бородой, и он растерянно протянул:

— О-о!

— Да, — сказал молодой человек, — это был номер!

— Где вы были? — резко спросил Сомс.

— В коридоре, между кабинетом директора и конторой. Я только что разобрал бумаги в конторе и шел с ними, а дверь кабинета была приоткрыта пальца на два. Конечно, я сразу узнал голоса.

— Дальше?

— Я услышал, как мистер Элдерсон сказал: «Тс-с, не говорите об этом», — и я поскорей юркнул обратно в контору. С меня было достаточно, уверяю вас, сэр!

Подозрение и догадки совершенно сбили Сомса с толку. Правду ли говорил этот юнец? Такой человек, как Элдерсон… чудовищный риск! А если это правда — в какой мере ответственны директоры? Но доказательства, доказательства?! Он посмотрел на клерка: тот был бледен и расстроен, но стойко выдержал его взгляд. Встряхнуть бы его хорошенько! И он строго сказал:

— Вы понимаете, что говорите? Дело в высшей степени серьезное!

— Я знаю, сэр. Если бы я думал о себе, я бы ни за что к вам не пришел. Я не доносчик.

Как будто говорит правду! Но осторожность не покидала Сомса.

— У вас были когда-нибудь неприятности по службе?

— Никогда, сэр, можете справиться. Я ничего не имею против мистера Элдерсона, и он ничего не имеет против меня.

Сомс внезапно подумал: «О черт, теперь он все это свалил на меня! Да еще при свидетеле! И я сам оставил этого свидетеля!»

— Имеете ли вы основания предполагать, что они заметили ваше присутствие? — спросил он.

— Не думаю, сэр, они не могли заметить.

Запутанность положения с каждой секундой росла, как будто рок, с которым Сомс умело фехтовал всю свою жизнь, внезапно нанес ему удар исподтишка. Однако нечего терять голову, надо все спокойно обдумать.

— Вы готовы, если нужно, повторить это перед правлением?

Молодой человек стиснул руки.

— Право, сэр, лучше бы я молчал, но раз вы считаете, что надо, что ж делать — придется. А может, лучше, если вы решите оставить это дело в покое; может быть, все это вообще неправда… Но тогда почему мистер Элдерсон не сказал ему: «Это наглая ложь!»

Вот именно! Почему он смолчал? Сомс недовольно проворчал что-то невнятное.

— Что еще скажете? — спросил он.

— Ничего, сэр.

— Отлично. Кому-нибудь говорили об этом?

— Никому, сэр.

— И не надо, предоставьте это мне.

— Очень охотно, сэр, конечно. Всего хорошего!

— Всего хорошего!

Нет, хорошего мало! И ни малейшего удовлетворения от того, что его пророчество относительно Элдерсона сбылось. Ни малейшего!

— Что скажете об этом юнце, Грэдмен? Лжет он или нет?

Грэдмен, выведенный этими словами из оцепенения, задумчиво потер свой толстый лоснящийся нос.

— Как сказать, мистер Сомс, надо бы получить больше доказательств. Но я не знаю, какой смысл этому человеку лгать?

— И я не знаю. Впрочем, все возможно. Самое трудное — достать еще доказательства. Разве можно действовать без доказательств?

— Да, дело щекотливое, — сказал Грэдмен. И Сомс понял, что он предоставлен самому себе. Когда Грэдмен говорил, что «дело щекотливое», — это значило обычно, что он просто будет ждать распоряжений и считает даже вне своей компетенции иметь какое-либо мнение. Да и есть ли у него свое мнение? Ведь из него ничего не вытянуть. Будет тут сидеть и тереть нос до второго пришествия.

— Я торопиться не стану, — сердито проговорил Сомс. — Мало ли что еще может случиться!

Его слова подтверждались с каждым часом. За завтраком, в своем клубе в Сити, он узнал, что марка упала. Неслыханно упала! Как это люди еще могут болтать о гольфе, когда он поглощен таким делом, — просто трудно себе представить!

«Надо поговорить с этим типом, — подумал он. — Я буду настороже, может быть, он прольет свет на эту историю». Он подождал до трех часов и отправился в ОГС.

Приехав в контору, он сразу прошел в кабинет правления. Председатель беседовал с директором-распорядителем. Сомс тихо сел и стал слушать и, слушая, разглядывал лицо Элдерсона. Оно ничего ему не говорило. Какую чепуху болтают — будто можно по лицу определить характер человека! Только лицо совершенного дурака — открытая книга. А здесь был человек опытный, культурный, знавший каждую пружинку деловой жизни и светских отношений. Его лицо, бритое и сухое, выражало огорчение, обиду, но не больше, чем лицо любого человека, чья политика потерпела бы такой крах. Падение марки погубило всякую надежду на дивиденды в течение ближайшего полугодия. Если только эта несчастная марка не поднимется — германские страховки будут лежать на Обществе мертвым грузом. Право же, настоящим преступлением было не ограничить ответственность. Каким образом, черт возьми, мог он упустить это, когда вступил в правление? Правда, узнал он обо всем этом много позже. Да и кто мог предвидеть такую сумасшедшую историю, как события в Руре, кто мог думать, что его коллеги по правлению так доверятся этому проклятому Элдерсону? Слова «преступная халатность» появились перед глазами Сомса крупным планом. Что если против правления будет возбуждено дело? Преступная халатность! В его годы, с его репутацией! Ясно как день: за то, что этот тип не ограничил ответственности, он получил комиссию. Наверно, процентов десять на круг; должно быть, заработал не одну тысячу! Право, человек должен дойти до крайности, чтобы рискнуть на такое дело. Но, видя, что фантазия у него начала разыгрываться, Сомс встал и повернул к двери. Надо было еще что-то сделать симулировать гнев, сбить самообладание с этого человека. Он резко обернулся и раздраженно проговорил:

— О чем же вы, собственно говоря, думали, господин директор-распорядитель, когда заключали страховки без ограничения ответственности? И такой опытный человек, как вы! Какие у вас на это были мотивы?

И Сомс подчеркнул это слово, пристально глядя на Элдерсона, поджав губы и сузив глаза. Но тот пропустил намек.

— При тех высоких процентах, какие мы получали, мистер Форсайт, не могло быть и речи об ограничении ответственности. Правда, положение дел сейчас весьма тяжелое, но что же делать — не повезло!

— К сожалению, при правильно поставленной страховой работе не может быть и речи о «везенье» или «невезенье», и, если я не ошибаюсь, нам скоро это докажут. Я не удивлюсь, если нам будет брошено обвинение в преступной халатности.

Ага, задело! И председатель ежится! Впрочем, Сомсу показалось, что Элдерсон только притворяется слегка огорченным. Бесполезно даже пробовать чего-нибудь добиться от такого типа. Если вся эта история — правда, то Элдерсон, вероятно, просто в безвыходном положении и готов на все. Но так как все, что могло привести человека в отчаяние, — все по-настоящему безвыходные положения, все немыслимые ситуации, требующие риска, — Сомс всегда тщательно устранял из своей жизни, он не мог даже представить себе душевное состояние Элдерсона, не мог представить себе его линию поведения, если он был действительно виновен. Этот тип, по мнению Сомса, был способен на все: у него и яд может быть припасен, и револьвер в кармане, как у героя экрана. Но все это до того неприятно, до того беспокойно просто слов нет! И Сомс молча вышел, только и узнав, что теперь, когда марка обесценена, их дефицит по этим германским контрактам составляет свыше двухсот тысяч фунтов. Он мысленно перебирал состояния своих содиректоров. Старый Фотеной всегда в стесненных обстоятельствах; председатель — «темная лошадка»; состояние Монта — в земле, а земля сейчас не в цене, к тому же его имение заложено. У этой старой мямли Мозергилла ничего, кроме имени и директорского жалованья, нет. У Мэйрика, верно, большие доходы, но при больших доходах и расходы большие, как у всех этих крупных адвокатов, которые служат и нашим и вашим и уверены, что их ждет должность судьи. Ни одного по-настоящему солидного человека, кроме него самого! Сомс медленно шел, тяжело шагая, опустив голову.

Акционерные общества! Нелепая система! Приходится кому-то доверять все дела — и вот вам! Ужасно!

— Шарики, сэр, разноцветные шарики, пять футов в окружности. Возьмите шарик, джентльмен!

— О боги! — сказал Сомс. Как будто ему мало было лопнувших, как пузырь, германских дел!

II ВИКТОРИНА

Весь декабрь воздушные шары шли плохо, даже перед рождеством, и Центральная Австралия была так же далека от Бикетов, как и раньше. Викторина почти поправилась, но уже не могла вернуться на работу в мастерскую «Бонн Блэйдс и К°». Ей давали на дом сдельную работу, но не часто, и она все пыталась найти что-нибудь более прочное. Как всегда, ей страшно мешала ее внешность. Людям трудно было придумать что-нибудь для этой маленькой женщины с таким необычным лицом. Как принять на службу человека, который, как они знали, не обладает ни образованием, ни богатством, ни знатностью, ни особыми способностями и все же дает вам почувствовать, что он выше вас? Интерес к необычному, дававший таким, как Майкл и Флер, много острых ощущений, не играл никакой роли, когда речь шла о шитье блузок, примерке обуви, надписывании конвертов, плетении надгробных вещее» — словом, о тех занятиях, о которых мечтала Викторина. Что скрывали эти большие темные глаза, эти молчаливые губы? «Бони Блэйдс и К°» и всякие другие почтенные коммерческие предприятия были даже обеспокоены этим. А соблазнительные профессии — статистки в кино, манекенщицы — не приходили в голову скромному существу, рожденному в Пэтни.

И каждое утро, когда Бикет уходил, взяв лоток со сложенными оболочками шаров, она стояла, грызя палец, мучительно придумывая, как бы прогрызть выход из этого полуголодного существования, от которого ее муж стал худ как спичка, измучен, как собака, и общипан, как бесхвостый воробей. Его унизительное ремесло едва давало им кров и пищу. Они давно поняли, что никакого будущего торговля шарами не сулит: только бы выклянчить на сегодняшний обед. И в тихонькой, покорной Викторине накипала горячая обида. Во что бы то ни стало она хотела изменить жизнь к лучшему и для себя и для Тони — особенно для Тони.

В то утро, когда так упала марка, она надела свой бархатный жакетик и шапочку — лучшее, что осталось в ее скудном гардеробе. Она решилась. Бикет никогда не вспоминал о своем прежнем месте, и она смутно догадывалась, что дело с его увольнением обстоит совсем не так просто. Почему бы не попытаться опять его устроить? Он часто говорил ей: «Вот мистер Монт — настоящий джентльмен! Он что-то вроде социалиста, и на войне побывал, и вообще совсем не задается!» Вот если бы попасть к этому чудаку! И ее худенькое личико зарумянилось решимостью и надеждой, когда, проходя по Стрэнду, она взглянула на себя в зеркало витрины. Цвет ее зеленого бархатного жакетика всегда нравился тем, кто знал толк в оттенках, но зато черная юбка… ну, да может быть, никто не заметит, насколько юбка потерта, если не выходить из-за перегородки в конторе.

Хватит ли у нее смелости сказать, что она пришла по поводу рукописи? И она мысленно прорепетировала, тщательно выговариваяслова: «Будьте любезны попросить мистера Момта принять меня, мне надо поговорить насчет рукописи». Да! А вдруг спросят: «Как передать?» Сказать — миссис Бикет? Ни за что! Мисс Викторина Коллинз? У всех Писательниц девичьи фамилии. Но Коллинз! Не звучит «мкак! И кому какое дело до ее девичьей фамилии? А почему бы не выдумать? Писатели всегда придумывают себе фамилии. И Викторина стала подбирать имя. Что-нибудь итальянское, вроде, вроде… Ведь хозяйка так и спросила, когда они въезжали: «А ваша жена — итальянка, мистер Бикет?» Ага! Мануэлли! Настоящее итальянское имя, как у мороженщика на Дич-стрит. По дороге она повторяла заранее придуманные слова. Только бы ей попасть к атому мистеру Монту!

Она вошла дрожа. Все шло, как она предполагала, вплоть до тщательно выговоренной фразы. Она ждала, пока о ней докладывали по внутреннему телефону, и прятала руки в ветхих перчатках. Назначили ли мисс Мануэлли прийти? Такой рукописи еще не было.

— Нет, — сказала Викторина, — я ее еще не посылала. Я хотела сначала повидать мистера Монта.

Молодой человек у конторки пристально посмотрел на нее, снова подошел к телефону и потом сказал:

— Попрошу минутку подождать: сейчас к вам выйдет секретарша мистера Монта.

Викторина наклонила голову; ее сердце сжалось. Секретарша! Ну, теперь ей к нему ни за что не попасть. И вдруг она испугалась своей выдумки. Но мысль о Тони, там, на углу, в облаке разноцветных шаров — она не раз подсматривала за ним — поддержала ее отчаянную решимость.

Женский голос:

— Мисс Мануэлли? Я секретарь мистера Монта. Может быть, вы сообщите, по какому делу он вам нужен?

Свеженькая молодая женщина смерила Викторину внимательным взглядом.

— Нет, боюсь, что мне придется лично его побеспокоить.

Внимательный взгляд остановился на ее лице.

— Пожалуйста, пройдите со мной, может быть, он вас примет.

Викторина, не шелохнувшись, сидела в маленькой приемной. Вдруг она увидела в дверях лицо какого-то молодого человека и услышала:

— Войдите, пожалуйста.

Она судорожно глотнула воздух и вошла. В кабинете Майкла она взглянула на него, на его секретаршу и снова на него, бессознательно взывая к его благородству, его молодости, его честности, — неужели он откажется переговорить с ней наедине? У Майкла сразу мелькнула мысль: «Деньги, наверно. Но какое интересное лицо!» Секретарша опустила уголки губ и вышла из комнаты.

— Ну, что скажете, мисс… э-э… Мануэлли?

— Простите, не Мануэлли. Я миссис Бикет. Мой муж тут служил.

Как, жена того парня, что таскал «Медяки»? Гм! Бикет, помнится, что-то плел — жена, воспаление легких. Да, похоже, что она болела.

— Он часто говорил о вас, сэр. И он теперь совсем без работы. Может, у вас бы нашлось для него место, сэр?

Майкл молчал. Знает ли эта маленькая женщина с таким необычайно интересным лицом о воровстве?

— Он сейчас продает шары на улице. Я не могу видеть этого! Стоит у святого Павла и почти ничего не зарабатывает. А мы так хотим уехать в Австралию. Я знаю — он очень нервный и часто спорит с людьми. Но если бы только вы могли его принять…

Нет. Она ничего не знает!

— Очень сожалею, миссис Бикет. Я хорошо помню вашего мужа, но у нас нет для него места. А вы совсем поправились?

— О да! Только я тоже никак не могу найти работу! Какое лицо для обложек! Прямо Мона Лиза!! Ага!

Роман Сторберта!

— Ладно, я поговорю с вашим мужем. Скажите, вы бы не согласились позировать художнику для обложки? При желании могли бы и дальше работать по этой части. Вы как раз подходящая модель для моего друга. Вы знаете работы Обрн Грина?

— Нет, сэр.

— Очень неплохо — даже совсем хорошо, хоть и в декадентском духе. Так вы согласились бы позировать?

— Я согласна на всякую работу, лишь бы добыть денег. Но лучше не говорите мужу, что я была у вас. Он может рассердиться.

— Хорошо! Я с ним встречусь как будто случайно. Вы говорите, он стоит у святого Павла? Только здесь, к сожалению, работы нет, миссис Бикет. Да кроме того, он едва сводил концы с концами на наше жалованье.

— Когда я болела, сэр.

— Да, конечно, это сыграло роль.

— Конечно, сэр.

— Ладно, давайте я напишу вам записку к мистеру Грину. Присядьте.

Он писал, украдкой поглядывая на нее. Это худенькое большеглазое лицо, эти иссиня-черные вьющиеся волосы — необычайно интересно! Пожалуй, чересчур утонченно и бледно для вкусов широкой публики. Но, черт возьми! Нельзя же из-за публики вечно рисовать стандартные синие глаза, золотистые локоны и красные, как мак, щеки! «Она не совсем в обычном вкусе, писал он, — но так хороша в своем роде, что может стать художественным типом, как типы Бердсли и Дана».

Когда Викторина ушла с запиской, Майкл позвонил секретарше.

— Нет, мисс Перрен, она ничего у меня не выпрашивала. Но какое лицо, правда?

— Я тоже решила, что вам надо поглядеть на нее. Но ведь она не писательница?

— О нет!

— Ну, надеюсь, она добилась того, что ей нужно.

Майкл усмехнулся.

— Отчасти, мисс Перрен, отчасти! Вы меня считаете ужасным дураком, а?

— Ничуть, что вы! Но, по-моему, вы слишком мягкосердечны.

Майкл взъерошил волосы.

— А вы бы удивились, если бы я сказал, что сделал важное дело?

— Пожалуй, мистер Монт.

— Ну, тогда я вам не скажу ничего. Когда вы перестанете дуться, можно продолжать письмо к моему отцу насчет «Дуэта». Очень, мол, сожалеем, что при нынешнем положении дел мы лишены возможности переиздать разговор этих старых хрычей; мы на этом и так потеряли уйму денег. Конечно, вам придется это перевести. А потом надо написать старику что-нибудь ободряющее. Ну, например: «Когда французы образумятся и птички запоют, — словом, к весне мы надеемся еще раз пересмотреть этот вопрос в свете…» м-м-м… чего, мисс Перрен?

— В свете накопленного нами опыта. Насчет французов и птичек можно пропустить?

— Чудесно! «Преданные вам Дэнби и Уинтер». Вы не считаете, что появление этой книги в нашем издательстве — возмутительный пример непотизма?

— А что такое непотизм?

— Злоупотребление сыновней преданностью. Он никогда ни гроша не заработал своими книгами.

— Он очень изысканный писатель, мистер Монт.

— А мы за эту изысканность расплачиваемся. И всетаки он славный «Старый Барт»! Ну, вот пока и все. Идите завтракать, мисс Перрен, да как следует позавтракайте! У этой девушки и фигура необычайная, правда? Она очень тоненькая, но держится совсем прямо. Да, я все хотел вас спросить, мисс Перрен… Почему современные девицы всегда ходят как-то изогнувшись и вытянув шею вперед? Ведь не может быть, что они все так сложены?

Щеки секретарши зарделись.

— Конечно, причина есть, мистер Монт.

— А! Какая?

Щеки секретарши зарделись еще ярче.

— Я… я как-то не решаюсь…

— О, простите! Я спрошу жену. Только она-то держится очень прямо!

— Видите ли, в чем дело, мистер Монт: сейчас модно, чтобы… ну, сзади… ничего не было, а ведь это… и м… не так — вот они и стараются добиться такого вида, втягивая грудь и вытягивая шею. На модных картинках так рисуют, и манекенщицы всегда так ходят.

— Понятно, — сказал Майкл. — Спасибо, мисс Перрен! Очень мило, что вы объяснили. Дальше идти некуда, верно?

— Да, я сама совершенно не придерживаюсь этой моды.

— Нет, ничуть!

Секретарша опустила глаза и удалилась. Майкл сел к столу и стал рисовать на промокашке женский профиль. Но это была не Викторина…

Викторина, позавтракав, как всегда, чашкою кофе с булкой, поехала подземкой в Челси с письмом Майкла к Обри Грину. Правда, ее поход не увенчался успехом, но мистер Монт был очень добр, и Викторина повеселела.

У студии стоял, отпирая дверь, молодой человек — очень элегантный, в светло-сером спортивном костюме, весь какой-то скользящий, без шляпы, со светлыми, красиво зачесанными назад волосами и мягким голосом.

— Натурщица? — спросил он.

— Да, сэр. Вот, пожалуйста, у меня к вам записка от мистера Монта.

— От Майкла? Войдите.

Викторина прошла за ним. Комната почти вся светлозеленая — высокая комната с верхним светом и стропилами; стены сплошь увешаны рисунками и картинами, а часть картин как будто соскользнула на пол. На мольберте стояло изображение двух дам, с которых почти совсем соскользнули платья, — и Викторина смутилась. Она заметила, что глаза художника, светло-зеленые, как стены комнаты, скользят по ней внимательным взглядом.

— Вы будете позировать как угодно?

— Да, сэр, — машинально ответила Викторина.

— Снимите, пожалуйста, шляпу.

Викторина сняла шапочку и встряхнула волосами.

— О-о! — протянул художник. — Интересно!

Викторина не поняла, что ему интересно.

— Будьте добры, взойдите на помост!

Викторина нерешительно оглянулась. Улыбка словно скользнула по всему лицу художника, по лбу, по блестящим светлым волосам.

— Видно, это ваш первый опыт?

— Да, сэр.

— Тем лучше. — И он указал на маленькое возвышение.

Викторина села в черное дубовое кресло.

— Вам как будто холодно?

— Да, сэр.

Он подошел к шкафу и вернулся с двумя рюмками чегото коричневого.

— Выпейте Grand Marnier.

Она увидела, как он залпом проглотил ликер, и последовала его примеру. Ликер был сладкий, очень вкусный, у нее сразу перехватило дыхание.

— Возьмите папироску.

Викторина взяла папироску из его портсигара и сжала ее губами. Он дал ей прикурить. И снова улыбка скользнула по его лицу и спряталась в блестящих волосах.

— В себя тяните, — сказал он. — Где вы родились?

— В Пэтни, сэр.

— Это занятно! Вы только посидите минуточку спокойно. Это не так страшно, как рвать зуб, только дольше. Главное — старайтесь не заснуть.

— Хорошо, сэр.

Он взял большой лист бумаги и кусок чего-то черного и начал рисовать.

— Скажите, пожалуйста, мисс…

— Коллинз, сэр, Викторина Коллинз.

Она инстинктивно назвала свою девичью фамилию — ей это казалось более профессиональным.

— Вы сейчас без работы? — он остановился, и снова улыбка скользнула по его лицу. — Или у вас еще есть какоенибудь занятие?

— Сейчас нет, сэр. Я замужем, и больше ничего.

Некоторое время художник молчал. Было занятно следить, как он смотрит — и делает штрих. Сто взглядов — сто штрихов. Наконец он сказал:

— Чудесно! Теперь отдохнем. Само небо послало вас сюда, мисс Коллинз. Идите погрейтесь.

Викторина подошла к камину.

— Вы что-нибудь слышали об экспрессионизме?

— Нет, сэр.

— Понимаете, это значит обращать внимание на внешность, только поскольку она выражает внутреннее состояние. Вам это что-нибудь объясняет?

— Нет, сэр.

— Так. Кажется, вы сказали, что согласны, позировать… м-м… совсем?

Викторина смотрела на веселого, скользящего джентльмена.

Она не понимала, что он хочет сказать, но чувствовала что-то не совсем обычное.

— Как это «совсем», сэр?

— Совсем нагой.

— О-о! — она опустила глаза, потом посмотрела на соскользнувшие платья тех двух женщин. — Вот гак?

— Нет, вас я не стану изображать в кубистическом духе.

На впалых щеках Викторины загорелся слабый румянец. Она медленно проговорила:

— А за это больше платят?

— Да, почти вдвое — а то и больше. Но я вас не уговариваю, если не хотите. Вы можете подумать и сказать мне в следующий раз.

Она снова подняла глаза и сказала:

— Благодарю вас, сэр.

— Не стоит! Только, пожалуйста, не величайте меня «сэром».

Викторина улыбнулась. В первый раз художник увидел это функциональное явление на лице Викторины и оно произвело на него неожиданное впечатление.

— Ей-богу, — сказал он торопливо, — когда вы улыбаетесь, мисс Коллинз, я вижу вас импрессионистически. Если вы отдохнули, сядьте снова в кресло.

Викторина пошла на место.

Художник достал чистый лист бумаги.

— Вы можете думать о чем-нибудь таком, чтобы улыбаться?

Викторина отрицательно покачала головой. И это была правда.

— Ни о чем смешном не можете думать? Например, вы любите своего мужа?

— О да!

— Ну, попробуйте думать о нем.

Викторина попробовала, но могла себе представить только Тони, продающего шары.

— Нет, нет, так не годится, — сказал художник. — Не думайте о нем. Вы видели картину «Отдых фавна»?

— Нет, сэр.

— А вот у меня появилась мысль: «Отдых дриады». А насчет позирования вам, право, нечего смущаться. Это ведь совершенно безлично. Думайте об искусстве и пятнадцати шиллингах в день. Клянусь Нижинским![18] Я уже вижу всю картину.

Он говорил, и его глаза скользили по ней взад и вперед, а карандаш скользил по бумаге. Какое-то брожение поднялось в душе Викторины. Пятнадцать шиллингов в день! Синие бабочки!

В комнате стояла глубокая тишина. Взгляд и рука художника скользили без остановки. Слабая улыбка осветила лицо Викторины: она подсчитывала, сколько можно заработать.

Наконец его взгляд перестал скользить, и он не отрывал глаз от бумаги.

— На сегодня все, мисс Коллинз. Мне надо еще кое-что обдумать. Дайте мне ваш адрес.

Викторина быстро соображала.

— Пожалуйста, сэр, пишите мне до востребования. Я не хотела бы, чтобы муж узнал, что я… я…

— Причастны к искусству? Ну, ладно, какое почтовое отделение?

Викторина назвала отделение и надела шляпу.

— Полтора часа — пять шиллингов, спасибо. И завтра, в половине третьего, мисс Коллинз, — без «сэра», пожалуйста!

— Хорошо, с… спасибо!

Викторина ждала автобуса на холодном январском ветру, и ей казалось, что позировать нагой — немыслимо. Сидеть перед чужим господином без всего! Если бы Тони знал! Снова румянец медленно залил ее впалые щеки. Она вошла в автобус. Но ведь пятнадцать шиллингов! Шесть раз в неделю — да это выходит четыре фунта десять шиллингов! За четыре месяца она может заработать на проезд туда. Если судить по картинам в студии, масса женщин это делают. Тони ничего не должен знать — даже того, что она позирует для лица. Он такой нервный и так ее любит! Он выдумает бог знает чего; она помнит, как он говорил, что все эти художники настоящие скоты. Но этот джентльмен был очень мил, хоть и казалось, точно он над всем смеется. Она пожалела, что не взглянула на рисунок. Может быть, она увидит себя на выставке. Но без всего — ой! И вдруг ей пришло в голову: «Если бы мне побольше есть, я в таком виде хорошо бы выглядела». И чтобы уйти от соблазна этой мысли, она уставилась на лицо пассажира, сидевшего напротив. Лицо было спокойное, гладкое, розовое с двумя подбородками, со светлыми глазами, пристально глядевшими на нее. Никогда не угадать, о чем люди думают. И улыбка, которой так добивался Обри Грин, озарила лицо его натурщицы.

III МАЙКЛ ГУЛЯЕТ И РАЗГОВАРИВАЕТ

Лицо, которое Майкл начал рисовать на промокашке, сначала походило на Викторину, но скоро превратилось в лицо Флер. Да, Флер держится очень прямо, но остается ли она и внутренне такой же прямой? За эти сомнения он всегда называл себя подлецом. Он не видел нового в ее поведении и честно старался не проникать в то, что было скрыто. Но от его настороженного внимания не мог ускользнуть какой-то скептицизм, появившийся в ней, — как будто она всегда хотела подчеркнуть, что всему на свете одна цена и, в сущности, ничто в жизни не ценно.

Уилфрид был в Лондоне, но нигде не показывался, и о нем не вспоминали. Казалось бы: с глаз долой — из сердца вон! Но у Майкла, вопреки пословице, Уилфрид не выходил из головы. Если Уилфрид не встречается с Флер, как он может оставаться в Лондоне, так соблазнительно-близко от нее? Если Флер не хочет видеть его, отчего она его не услала? Все труднее становилось скрывать от всех, что он больше не дружит с Дезертом. Он часто испытывал желание пойти к Уилфриду, поговорить с ним откровенно и всегда отгонял эту мысль. Либо ничего, кроме того, что ему известно, нет, либо что-то есть, и Уилфрид будет это отрицать. Майкл думал об этом без злобы — нельзя же выдавать женщину! Но не хотелось слышать ложь от боевого товарища. Ни слова не было сказано между ним и Флер; он чувствовал, что не узнает ничего нового и разговор только угрожает и без того неустойчивому равновесию. Рождество они провели в родовом имении Монтов и много охотились. Флер ездила с ним на охоту на второй день и стояла рядом с ним, на его месте, держа Тинг-а-Линга на сворке. Китайский пес был необычайно возбужден, прыгал в воздух каждый раз, как падала птица, и совершенно не боялся выстрелов. Майкл, ожидая своей очереди промахнуться — он был плохой стрелок, — следил за возбужденным лицом Флер, опушенным серым мехом, за ее фигуркой, напряженной от усилий сдержать Тинг-а-Линга. Для нее охота была новым переживанием, а новизна шла ей больше всего на свете. Майкл радовался, даже когда она ахала: «О, Майкл!» при каждом его промахе. Она пользовалась необычайным успехом у гостей, а это значило, что он ее почти не видел, — разве совсем сонной поздно вечером. Но там, в деревне, он по крайней мере не страдал от мучительного чувства неизвестности.

Дорисовав стриженую головку на промокашке, он встал. Около св. Павла — кажется, так говорила эта маленькая женщина. Пройтись взглянуть на Бикета. Может быть, для него можно будет что-нибудь придумать. И, потуже затянув пояс своего синего пальто, Майкл вышел — тонкий, быстрым легким шагом, — только сердце у него чуть ныло.

Шагая на восток в этот ясный веселый день, он вдруг ощутил как чудо, что он жив, здоров и работает. Столько людей умерло, столько больных, безработных! Он вошел в Ковент-Гарден. Удивительное место! Людской породе, которая десятками лет могла выдерживать Ковент-Гарден, вряд ли грозит опасность вымереть от всяких напастей. Успокоительное место! Пройдешься по нему — и перестаешь слишком всерьез относиться к жизни. Овощи и фрукты со всего света были собраны на этом квадратном островке, а с востока его замыкало здание оперы, с запада — здания издательств, с севера и юга — потоки людных улиц. Майкл шел среди разгружающихся тележек, бумаги, соломы и людей без дела и втягивал запахи Ковент-Гардена. Пахнет как-то по-своему — землей и чуть-чуть прелью. Он никогда, даже во время войны, не видел места, где бы царила такая полная непринужденность. Удивительно характерно для англичан! По этим людям никак нельзя сказать, что они хоть чем-нибудь связаны с деревней. Все они: возчики, зеваки, разносчики, и укладчики, и продавцы в крытых палатках — точно совершенно незнакомы с солнцем, с ветром, водой, воздухом, — типичные горожане! И какие у них лица — опухшие, унылые, искаженные, кривые; уродство в самых разнообразных видах. Где настоящий английский тип среди этих бесконечных вариантов безобразия? Его просто не существует. Майкл проходил мимо фруктов. Яркие груды, неподвижные, сверкающие, — чужестранцы из солнечных краев, одноцветные, одинаковые шары! У Майкла потекли слюнки. «Солнце все-таки замечательная штука!» — подумал он. Взять Италию, арабов, Австралию — ведь многие австралийцы родом из Англии, а посмотрите, какой тип выработался. И все же нет людей симпатичнее жителей Лондона. Чем правильнее черты лица у человека, тем он эгоистичнее. У этих грейпфрутов удивительно самодовольный вид по сравнению с картофелем!

Он выбрался на улицу, все еще думая об англичанах. Да, сейчас они стали одной из самых некрасивых, самых изуродованных наций на свете; зато может ли хоть один народ сравниться с ними хорошим характером и крепким «нутром»? А как им нужны эти черты — в дымных городах, при таком климате; удивительный пример приспособления к окружающей среде этот современный английский тип. «Я мог бы узнать англичанина где угодно, — подумал Майкл, — а общих физических признаков нет». Удивительный народ! Ведь в массе он очень некрасив — и все-таки создает такие перлы красоты, такие чудесные экземпляры, как эта маленькая миссис Бикет. А потом, насколько они лишены воображения в массе — и при этом какое потрясающее количество поэтов! Кстати, что скажет старый Дэнби, когда Уилфрид отдаст свою книгу другому издателю, или, вернее, что скажет он, лучший друг Уилфрида, старику Дэнби? Ага! Вот что надо сказать: «Да, сэр, лучше бы вы простили того беднягу, который стащил «Медяки». Дезерт не забыл вашего отказа». Так и надо старому Дэнби за его вечную уверенность в своей правоте. «Медяки» имели необычайный успех. Следующая книга, вероятно, будет значительно лучше. Ведь эта книга была определенным доказательством того, что всегда утверждал Майкл: проходят времена «чириканья», людям снова нужна жизнь. Сибли, Уолтер Нэйзинг, Линда — все те, кому нечего сказать, разве что твердить, что они, мол, выше тех, кому есть о чем говорить, — все эти люди доживают последние дни. И ведь когда им придет конец, они, черт возьми, этого и не почувствуют! Они будут все так же задирать нос и смотреть на всех сверху вниз!

«Мне-то они давно осточертели! — подумал Майкл. — Если бы только Флер поняла, что смотреть сверху вниз — явный признак того, что ты ниже других». И вдруг он сообразил, что Флер, очевидно, это понимает. Ведь ни с кем из этой компании она так не дружила, как с Уилфридом. Все остальные существуют подле нее просто потому, что она — Флер, и ее всегда окружают самые последние новинки. А когда они перестанут быть самыми последними новинками, она их бросит. Но Уилфрида она не бросит. Нет, Майкл был уверен, что она не бросила и не бросит Уилфрида.

Он оглянулся. Лэдгейт-Хилл. «Продает шары около св. Павла». Ага! Вот он стоит, бедняга!

Бикет складывал шарики, собираясь пойти выпить чашку какао. Помня, что он должен встретить Бикета случайно, Майкл остановился, репетируя удивленный тон. Жаль, что бедняга не может сам превратиться в такой цветной шар и поплыть над св. Павлом прямо в рай к святому Петру! Он выглядел таким жалким, таким унылым: стоит и выпускает воздух из этих несчастных шаров. Вдруг воспоминание резко вспыхнуло в его мозгу. Цветной шар — там, в сквере, первого ноября… и потом — чудесная ночь! Незабываемая! Флер! Может быть, шарики приносят счастье? Он подошел и с напускным изумлением сказал:

— Вы, Бикет? Вот вы теперь чем занимаетесь?

Большие глаза Бикета выглянули из-за шестипенсового розового шара.

— Мистер Монт! А я частенько думал, что хорошо бы вас повидать, сэр!

— И я тоже, Бикет. Если вам нечего делать, пойдемте со мной завтракать.

Бикет уже сложил последний шар и закрывал лоток.

— Нет, вы серьезно, сэр?

— Конечно! Я как раз собирался зайти в рыбную.

Бикет снял лоток.

— Я только оставлю его у сторожа, сэр. — И, отнеся лоток, он пошел рядом с Майклом.

— Что-нибудь зарабатываете этим?

— Только на жизнь, сэр.

— Зайдем сюда. Будем есть устрицы.

Кончиком бледного языка Бикет облизнул уголок губ.

Майкл сел за столик, покрытый белой клеенкой и украшенный судком с приправами.

— Две дюжины устриц и все, что полагается. Потом две порции камбалы и бутылку шабли. И поскорее, пожалуйста!

Когда человек в белом переднике отошел, Бикет только и мог проговорить:

— Господи, господи!

— Да, странная жизнь, Бикет!

— И вправду странная! Вы на этот завтрак потратите фунт, не меньше. А я если за неделю заработаю двадцать пять шиллингов — так и то хорошо.

— Попал в больное место, Бикет! Я каждый день ем свою собственную совесть!

Бикет покачал головой.

— Нет, сэр, если у вас есть деньги, тратьте их. Я бы тоже так делал. И будьте счастливы, если можете, не всем это дано.

Человек в белом переднике начал священнодействовать с устрицами — он приносил их по три штуки, только что открытыми.

Майкл обрезал устрицы, Бикет глотал их целиком. Вдруг, над двенадцатью пустыми раковинами, он проговорил:

— Вот в чем социалисты ошибаются, сэр. Меня только и поддерживает, когда я вижу, что другие тратят деньги. Все мы можем к этому прийти, ежели повезет. А они говорят — все уравнять так, чтобы по фунту на день, а может, и фунта не достанется. Нет, сэр, этого мало. Я бы лучше хотел иметь поменьше, да надеяться на большее. Вычеркните из жизни игру — останется одна, тоска! За ваше здоровье!

— Соблазняешь одного из малых сих стать капиталистом, Бикет, а?

Большеглазое худое лицо Бикета порозовело над стаканом зеленоватого шабли.

— Господи, жаль, что моей жены здесь нет, сэр! Я тогда рассказывал вам о ней и о воспалении легких. Сейчас она поправилась, только страшно исхудала. Вот она — мой выигрыш в жизни! А мне не нужна жизнь, где ничего нельзя выиграть. Если бы все было по заслугам да по праву — никогда бы мне ее не получить. Понимаете?

«И мне тоже», — подумал Майкл, вспоминая лицо на промокашке.

— Все мы любим помечтать; я мечтаю о синих бабочках — о Центральной Австралии. Социалисты мне не помогут туда попасть. У них мечты о рае кончаются Европой.

— Ну их! — сказал Майкл. — Возьмите масла, Бикет.

— Спасибо, сэр.

Наступило молчание. Рыба исчезала с тарелок.

— Почему вам пришло в голову продавать именно шары, Бикет?

— Не надо рекламы, они сами за себя говорят.

— Надоела реклама, когда работали у нас, а?

— Да, сэр, я всегда читал обложки. Прямо удивительно, скажу по правде, — до чего много великих произведений!

Майкл взъерошил волосы.

— Обложки! Вечно та же девушка, которую целует вечно тот же юноша с тем же решительным подбородком. Но что поделаешь, Бикет! Публике это нравится. Я как раз сегодня утром попробовал кое-что изменить — вот увижу, что из этого выйдет. — «И надеюсь, что ты не увидишь! — добавил он мысленно. — Только представить себе, что я увидел бы Флер на обложке романа!»

— Я в последнее время, когда служил, заметил, что стали рисовать не то скалы, не то виды и что-то вроде двух кукол на песке или на траве сидят, будто не знают, что им делать друг с другом.

— Да, — пробормотал Майкл, — мы и это пробовали. Считалось, что это не так вульгарно. Но скоро мы исчерпали терпение публики. Ну, чего бы вы съели еще? Хотите сыру?

— Спасибо, сэр, я и так слишком много съел, но не откажусь.

— Два стилтона, — заказал Майкл.

— А как поживает мистер Дезерт, сэр?

Майкл покраснел.

— О, спасибо, ничего!

Бикет тоже покраснел.

— Я прошу вас — прошу как-нибудь ему сказать, что я совершенно случайно напал именно на его книжку. Я всегда жалел об этом.

— По-моему, всегда выходит случайно, — медленно проговорил Майкл, когда мы берем чью-нибудь собственность. Мы никогда не делаем этого намеренно.

Бикет взглянул на него.

— Нет, сэр, я не согласен. Половина всех людей — воры. Только я не из таких.

Голос совести пытался шепнуть Майклу: «И Уилфрид тоже». Он протянул Бикету портсигар.

— Спасибо, сэр, большое спасибо.

Глаза Бикета стали совсем влажными, и Майкл подумал: «Ах, черт! Вот сентиментальности! Надо прощаться и бежать!»

Он подозвал лакея.

— Дайте ваш адресок, Бикет. Если вам нужно чтонибудь из обмундирования, я смогу прислать кое-какие вещи.

Бикет написал адрес на обороте счета и нерешительно проговорил:

— Не найдется ли у миссис Монт чего-нибудь из платья, ненужного? Моя жена примерно с меня ростом.

— Наверно, найдется. Мы вам все пришлем. — Он увидел, как губы маленького человечка задрожали, и стал надевать пальто. — Если что-нибудь подвернется, я вас не забуду. Прощайте, Бикет, всего хорошего.

Повернув на восток — потому что Бикет шел на запад, — Майкл твердил свое всегдашнее: «Жалость — чушь, жалость — чушь!» Он сел в автобус и снова проехал мимо св. Павла. Осторожно поглядев в окно, он увидел, как Бикет надувает шар. Розовый круг почти целиком скрывал его лицо и фигуру. Около Блэйк-стрит Майкл вдруг почувствовал непреодолимое отвращение к работе и поехал до Трафальгар-сквер», Бикет его взволновал. Нет, жизнь иногда просто невероятно забавная штука! Бикет, Уилфрид — и Рур! «Чувства — ерунда, жалость — чушь!» Он сошел с автобуса и прошел мимо памятника Нельсону к Пэл-Мэл. Зайти к «Шутникам», спросить Барта? Нет, не стоит — ведь там он все равно не увидит Флер. Вот чего ему по-настоящему хотелось — повидать Флер, сейчас днем. Но где? Она могла быть где угодно — значит, нигде ее не найти.

Да, беспокойный она человек. Может быть, он сам в этом виноват? Будь на его месте Уилфрид, разве она была бы такой беспокойной? «Да, — упрямо подумал он, — была бы: Уилфрид сам такой». Все они беспокойные люди все, кого он знал. Во всяком случае, вся молодежь — ив жизни и в книгах. Взять их романы. Есть ли хоть в одной книге из двадцати то спокойствие, то настроение, которое заставляет уходить в книгу, как в отдых? Слова летят, мелькают, торопятся, гонят, как мотоциклетки, — страшно резкие и умные. Как он устал от ума! Иногда он давал читать рукопись Флер, чтобы узнать ее мнение. Помнится, она однажды сказала: «Совсем как в жизни, Майкл: летит мимо, не останавливаясь, ничему и нигде не придавая значения. Конечно, автор не собирался писать сатиру, но если вы его будете печатать, советую на обложке написать: «Ужасная сатира на современную жизнь». Так они и сделали, — во всяком случае, написали: «Изумительная сатира на современную жизнь». Вот какая Флер! Видит всю эту гонку, только не понимает, как и автор изумительной сатиры, что она сама летит и мчится без цели… А может быть, понимает? Сознает ли она, что только касается жизни, как язычок пламени касается воздуха?

Он дошел до Пикадилли и внезапно вспомнил, что целую вечность не был у тетки Флер. Может быть, ока там? Он свернул на Грин-стрит.

— Миссис Дарти принимает?

— Да, сэр.

Майкл потянул носом. У Флер духи… нет, никакого запаха, кроме запаха курений. Уинифрид жгла китайские палочки, когда вспоминала, какую изысканность придает их аромат.

— Как доложить?

— Мистер Монт. Моей жены здесь нет?

— Нет, сэр. Здесь только миссис Вэл Дарти.

Миссис Вэл Дарти! Да, вспомнил — очень милая женщина, но не заменит Флер! Впрочем, отступать было поздно, он пошел следом за горничной.

В гостиной Майкл увидел двух дам и своего тестя, который, насупившись, мрачно сидел в старинном кресле стиля ампир, уставившись на синие крылья австралийских бабочек, лежавших под стеклом на круглом красном столике. Уинифрид оживила старинную обстановку своей гостиной всякими «надстройками» в современном духе. Она встретила Майкла изысканно-сердечно. Как мило, что он пришел теперь, когда он так занят всякими молодыми поэтами!

— По-моему, «Медяки» — кстати, какое прелестное название! — очень увлекательная книжка. Правда, мистер Дезерт такая умница! Что он теперь пишет?

Майкл сказал: «Не знаю», — и присел на диван рядом с миссис Вэл.

Не зная о ссоре в семье Форсайтов, он не мог оценить, какое облегчение внес своим приходом. Сомс что-то проговорил насчет французов, встал и отошел к окну; Уинифрид последовала за ним; они заговорили, понизив голос.

— Как поживает Флер? — спросила соседка Майкла.

— Спасибо, отлично.

— Вы любите свой дом?

— О, страшно! Отчего вы не заглянете к нам?

— Не знаю, как Флер…

— А почему?

— Ну-у… так.

— Она ужасно любит гостей!

Миссис Вэл посмотрела на него с большим любопытством, чем он, казалось бы, заслуживал, как будто пытаясь что-то прочесть на его лице.

И он добавил:

— Ведь вы, кажется, в двойном родстве — и по крови и по браку, — не так ли?

— Да.

— Так в чем же дело?

— О, ничего! Я обязательно приду. Только… ведь у нее так много друзей!

«Она мне нравится», — подумал Майкл.

— Собственно говоря, — сказал он, — я зашел сюда, думая, что увижу Флер. Я бы хотел, чтобы она видалась с вами. В этой свистопляске ей, наверно, приятно будет встретить такого спокойного человека.

— Спасибо.

— Вы никогда не жили в Лондоне?

— Нет, с тех пор как мне исполнилось шесть лет.

— Я хотел бы, чтобы Флер отдохнула. Жаль, что ей некуда дезерт… дезертировать, — он слегка запнулся на этом слове: случайное совпадение звуков — и все же!.. Чуть смутившись, он посмотрел на бабочек под стеклом. — Я только что говорил с маленьким разносчиком, чье SOS[19] Центральная Австралия. А как по-вашему, есть у нас души, которые надо спасать?

— Когда-то я так думала, но теперь я в этом не уверена… Меня недавно поразила одна вещь.

— А что именно?

— Видите ли, я заметила, что только очень непропорционально сложенный человек — или такой, у которого нос свернут набок, или глаза слишком вылезают на лоб, или даже слишком блестят, — только такие люди всегда верят в существование души; а кто вполне пропорционален и не обладает какими-нибудь физическими особенностями, совершенно не интересуется этим вопросом.

Уши Майкла зашевелились.

— Замечательно! — сказал он. — Это мысль! Флер изумительно пропорциональна и ничуть не интересуется вопросами души, а я — нет, и вечно интересуюсь. Наверно, у людей в Ковент-Гардене масса души. Так, по-вашему, «душа» — это результат каких-то неполадок в организме, вроде какого-то особого ощущения, что не все в порядке?

— Да, вроде этого; во всяком случае то, что называется «психической силой», по-моему, происходит отсюда.

— Скажите, а вам спокойно живется? По вашей теории, мы сейчас живем в ужасно «душевное» время. Надо бы мне проверить ее на моей семье. А ваша семья как?

— Форсайты? О, они все слишком уравновешенные.

— Пожалуй, у них как будто нет никаких физических недостатков. Французы тоже удивительно складный народ. Да, это мысль; но, конечно, большинство людей объяснит это по-другому. Скажут, что душа нарушает пропорцию — заставляет глаза чересчур блестеть или нос чересчур торчать. А там, где душа мелка, она и не пытается повлиять на тело. Я об этом подумаю. Спасибо за идею. Ну, до свидания, приходите к нам, непременно! Я, пожалуй, не стану беспокоить тех, у окна. Не откажите передать им, что я смылся, — и, пожав тоненькую руку в перчатке, ответив улыбкой на улыбку, Майкл выскользнул из комнаты, думая: «Черт с ней, с душой, — но где же ее тело?»

IV ТЕЛО ФЛЕР

А тело Флер в этот момент действительно было в довольно затруднительном положении, угрожавшем нарушить тот компромисс, на который она шла: оно находилось почти в объятиях Уилфрида. Во всяком случае, он был так близко, что ей пришлось сказать:

— Нет, нет, Уилфрид, вы обещали хорошо себя вести.

Умение Флер скользить по тончайшему льду, очевидно, было настолько велико, что слова «хорошо себя вести» все еще что-то значили. Одиннадцать недель Уилфрид не мог добиться своего, и даже сейчас, после двухнедельной разлуки, руки Флер настойчиво упирались ему в грудь и слова «вы обещали» удерживали его. Он резко отпустил ее и сел поодаль. Он не сказал: «Так дальше продолжаться не может», потому что слишком уж нелепо было повторять эти слова. Она и сама знала, что дальше так не может идти. И все-таки все шло по-прежнему. Вот в чем был весь ужас! Ведь он, как жалкий дурак, изо дня в день говорил ей и себе: «Сейчас — или никогда», а выходило ни то, ни другое. Его удерживала только подсознательная мысль, что, пока не случится то, чего он добивается. Флер сама не будет знать, чего ей надо. Его собственное чувство было так сильно, что он почти ненавидел ее за нерешительность. И он был неправ. Дело было совсем не в этом. То богатство ощущений, та напряженность, какую чувство Уилфрида вносило в жизнь Флер, были нужны ей, но она боялась опасностей и не хотела ничего терять. Это так просто. Его дикая страсть пугала ее. Ведь не по ее желанию, не по ее вине родилась эта страсть. И все же так приятно и так естественно, когда тебя любят. И, кроме того, у нее было смутное чувство, что «несовременно» отказываться от любви, особенно если жизнь отняла одну любовь.

Высвободившись из объятий Уилфрида, она привела себя в порядок и сказала:

— Поговорим о чем-нибудь серьезном: что вы писали за последнее время?

— Вот это.

Флер прочла, покраснела и закусила губу.

— Как горько это звучит!

— И какая это правда. Скажите, он вас когда-нибудь спрашивает, видаетесь ли вы со мной?

— Никогда.

— Почему?

— Не знаю.

— А что бы вы ответили, если бы он спросил?

Флер пожала плечами.

Дезерт проговорил очень спокойно:

— Да, вот вы всегда так. Так дальше невозможно, Флер.

Он стоял у окна. Она положила листки на стол и направилась к нему. Бедный Уилфрид! Теперь, когда он притих, ей стало жаль его.

Он внезапно, обернулся.

— Стойте! Не подходите! Он стоит внизу, на улице.

Флер ахнула и отступила.

— Майкл? Но как… как он мог узнать?

Уилфрид зло на нее посмотрел.

— Неужели вы так мало его знаете? Неужели вы думаете, что он мог бы прийти сюда, если б знал, что вы здесь?

Флер съежилась.

— Так зачем же он здесь?

— Наверно, хочет повидаться со мной. У него очень нерешительный вид. Да вы не пугайтесь, его не впустят.

Флер села. Она чувствовала, что у нее подкашиваются ноги. Лед, по которому она скользила, показался ей до жути тонким, вода под ним — до жути холодной.

— Он вас заметил? — спросила она.

— Нет.

У него мелькнула мысль: «Будь я негодяем, я мог бы добиться от нее чего угодно — стоило бы мне сделать шаг и протянуть руку. Жаль, что я не негодяй, во всяком случае, не настолько. Жизнь была бы много проще».

— Где он сейчас? — спросила Флер.

— Уходит.

Она облегченно вздохнула.

— Как все это странно, Уилфрид, правда?

— Уж не думаете ли вы, что у него спокойно на душе?

Флер закусила губу. Он издевается над ней — только потому, что она не любит, не может любить никого из них Как несправедливо! Ведь она может любить по-настоящему, она любила раньше. А Уилфрид и Майкл — да пусть они оба убираются к черту!

— Лучше бы я никогда сюда не приходила, — сказала она внезапно, — и больше я никогда не приду!

Он подошел к двери и распахнул ее.

— Вы правы!

Флер остановилась в дверях — неподвижно, спрятав подбородок в мех воротника. Ее ясный взгляд был устремлен прямо в лицо Уилфриду, губы упрямо сжаты.

— Вы думаете, что я бессердечное животное, — медленно проговорила она. — Вы правы, я такая — по крайней мере сейчас. Прощайте.

Он не взял ее руки, не сказал ни слова, только низко поклонился. Его глаза стали совсем трагическими. Дрожа от обиды, Флер вышла. Спускаясь, она услышала, как хлопнула дверь. Внизу она остановилась в нерешительности: а вдруг Майкл вернулся? Почти напротив была галерея, где она впервые встретила Майкла — и Джона! Забежать бы туда! Если Майкл все еще бродит где-нибудь по переулку, она с чистой совестью сможет ему сказать, что была в галерее. Она выглянула. Никого! Быстро она проскользнула в дверь напротив. Сейчас закроют — через минуту, ровно в четыре часа. Она заплатила шиллинг и вошла. Надо взглянуть на всякий случай. Она окинула взглядом выставку: один художник — Клод Брэйнэ. Она заплатила еще шиллинг и на ходу прочла: «N 7. Женщина испугалась». Все сразу стало понятно, и, облегченно вздохнув, она пробежала по комнатам, вышла и взяла такси. «Попасть бы домой раньше Майкла!» Она чувствовала какое-то облегчение, почти радость. Хватит скользить по тонкому льду. Пусть Уилфрид уезжает. Бедный Уилфрид! Да, но зачем он над ней издевался? Что он знает о ней? Никто не понимает ее по-настоящему. Она одна на свете. Она открыла дверь своим ключом. Майкла нет. В гостиной, сев у камина, она открыла последний роман Уолтера Нэйзинга. Она перечла страницу три раза. И с каждым разом смысл не становился яснее — наоборот: Нэйзинг был из тех писателей, которых надо читать залпом, чтобы первое впечатление вихря не сменилось впечатлением пустословия. Но между ней и строками книги были глаза Уилфрида. Жалость! Вот ее никто не жалеет — чего же ей всех жалеть? А кроме того, жалость — «размазня», как выражалась Эмебел. Тут нужны стальные нервы. Но глаза Уилфрида! Что ж, больше она их не увидит. Чудесные глаза! Особенно когда они улыбались или — так часто! — смотрели на нее с тоской, как вот сейчас, с этой фразы из книги: «Настойчиво, с восхитительным эгоизмом он напряженно, страстно желал ее близости, а она, такая розовая и уютная, в алой раковине своей сложной и капризной жизненной установки…» Бедный Уилфрид! Жалость, конечно, «размазня», но ведь есть еще гордость. Хочется ли ей, чтобы он уехал с мыслью, что она просто «поиграла с ним» из тщеславия, как делают американки в романах Уолтера Нэйзинга? Так ли это? Разве не более современно, не более драматично было бы хоть раз действительно «дойти до конца»? Ведь тогда им обоим было бы о чем вспомнить — ему там, на Востоке, о котором он вечно твердит, а ей — здесь, на Западе. На миг эта мысль как будто нашла отклик в теле Флер, которое, по мнению Майкла, было слишком пропорционально, чтобы иметь душу. Но, как всякое минутное наваждение, этот отклик сразу исчез. Прежде всего — было бы это ей приятно? Вряд ли, подумала она. Хватит одного мужчины без любви. Кроме того, угрожала опасность подчиниться власти Уилфрида. Он джентльмен, но он слишком захвачен страстью: отведав напитка, разве он согласится отставить чашу? Но главное — в последнее время появились некоторые сомнения физического порядка, нуждавшиеся в проверке и заставлявшие ее относиться к себе как-то серьезнее. Она встала и провела руками по всему телу с отчетливо неприятным ощущением от мысли, что то же могли бы сделать руки Уилфрида. Нет! Сохранить его дружбу, его обожание — но только не этой ценой. Вдруг он представился ей бомбой, брошенной на ее медный пол, и она мысленно схватила его ивышвырнула в окно, на площадь. Бедный Уилфрид! Нет, жалость «размазня». Но ведь и себя было жалко за то, что теряла его, и теряла возможность стать идеалом современной женщины, о котором как-то вечером ей говорила Марджори Феррар, «гордость гедонистов», чьи золотисто-рыжие волосы вызывали столько восхищения. «А я, моя дорогая, стремлюсь к тому, чтобы стать безупречной женой одного мужчины, безупречной любовницей другого и безупречной матерью третьего — одновременно. Это вполне возможно — во Франции так бывает».

Но разве это действительно возможно, даже если всякая жалость — чепуха? Как быть безупречной по отношению к Майклу, когда малейшая оплошность может выдать ее безупречное отношение к Уилфриду; как быть безупречной с Уилфридом, если ее отношение к Майклу всегда будет для того ножом в сердце? И если… если ее сомнения станут реальностью, как быть безупречной матерью этой реальности, если она будет мучить двоих, или лгать им, как последняя… «Нет, все это совсем не так просто, — подумала Флер. — Вот если бы я была совсем француженкой…»

Дверь отворилась — она даже вздрогнула. В комнату вошел тот, благодаря которому она была «не совсем» француженкой. У него был очень хмурый вид — как будто он слишком много думал последнее время. Он поцеловал ее и угрюмо сел к камину.

— Ты останешься ночевать, папа?

— Если можно, — проворчал Сомс, — у меня дела.

— Неприятности, милый?

Сомс резко обернулся к ней:

— Неприятности? Почему ты решила, что у меня неприятности?

— Просто показалось, что у тебя вид такой.

Сомс буркнул:

— Этот Рур! Я тебе принес картину. Китайская!

— Неужели! Как чудесно!

— Ничего чудесного. Просто обезьяна ест апельсин.

— Но это замечательно! Где она? В холле?

Сомс кивнул.

Развернув картину. Флер внесла ее в комнату и, прислонив к зеленому дивану, отошла и стала рассматривать. Она сразу оценила большую белую обезьяну с беспокойными карими глазами, как будто внезапно потерявшую всякий интерес к апельсину, который она сжимала лапой, серый фон, разбросанную кругом кожуру — яркие пятна среди мрачных тонов.

— Но, папа, ведь это просто шедевр. Я уверена, что это какая-то очень знаменитая школа.

— Не знаю, — сказал Сомс. — Надо будет просмотреть китайцев.

— Но зачем ты мне ее даришь? Она, наверно, стоит уйму денег. Тебе бы нужно взять ее в свою коллекцию.

— Они даже цены ей не знали, — сказал Сомс, и слабая улыбка осветила его лицо, — я за нее заплатил три сотни. Тут она будет в большей сохранности.

— Конечно, она будет тут в сохранности. Только почему — в большей?

Сомс обернулся к картине.

— Не знаю, может случиться всякое из-за всего этого.

— Из-за чего, милый?

— «Старый Монт» сегодня не придет?

— Нет, он еще в Липпингхолле.

— А впрочем, и не стоит — он не поможет.

Флер сжала его руку.

— Расскажи, в чем дело?

У Сомса даже дрогнуло сердце. Только подумать — ей интересно, что его беспокоит! Но чувство приличия и нежелание выдать свое беспокойство удержали его от ответа.

— Ты все равно не поймешь, — сказал он. — Где ты ее повесишь?

— Вероятно, вон там. Но надо подождать Майкла.

— Я только что видел его у твоей тетки, — проворчал Сомс. — Это он так ходит на службу?

«Может быть, он просто возвращался в издательство, — подумала Флер. Ведь Корк-стрит более или менее по пути. Может быть, он проходил мимо, вспомнил об Уилфриде, захотел его повидать насчет книг».

— Ах, вот и Тинг. Здравствуй, малыш!

Китайский песик появился, словно подосланный судьбой, и, увидев Сомса, вдруг сел против него, подняв нос и блестя глазами. «Выражение вашего лица мне нравится, — как будто говорил он, — мы принадлежим к прошлому и могли бы петь вместе гимны, старина!»

— Смешное существо, — сказал Сомс, — он всегда узнает меня!

Флер подняла собаку.

— Посмотри новую обезьянку, дружок.

— Только не давай ему лизать ее!

Флер крепко держала Тинг-а-Линга за зеленый ошейник, а он, перед необъяснимым куском шелка, пахнущим прошлым, подымал голову все выше и выше, как будто помогая ноздрям, и его маленький язычок высунулся, словно пробуя запах родины.

— Хорошая обезьянка, правда, дружочек?

«Нет, — совершенно явственно проворчал Тинг-аЛинг. — Пустите меня на пол».

На полу он отыскал местечко, где между двумя коврами виднелась полоска меди, и тихонько стал ее лизать.

— Мистер Обри Грин, мэм!

— Гм! — сказал Сомс.

Художник вошел, скользя и сияя. Его блестящие волосы словно струились, его зеленые глаза ускользали куда-то.

— Ага, — сказал он, показывая на пол, — вот за кем я пришел!

Флер удивленно следила за его рукой.

— Тинг! — прикрикнула она строго. — Не смей! Вечно он лижет пол, Обри!

— Но до чего он настоящий китайский! Китайцы умеют делать все, чего не умеем мы!

— Папа, это Обри Грин. Отец только что принес мне эту картину, Обри. Чудо — не правда ли?

Художник молча остановился перед картиной. Его глаза перестали скользить, волосы перестали струиться.

— Фью! — протянул он.

Сомс встал. Он ожидал насмешки, но в тоне художника он уловил почтительную нотку, почти изумление.

— Боже! Ну и глаза! — сказал Обри Грин. — Где вы ее отыскали, сэр?

— Она принадлежала моему двоюродному брату, любителю скачек. Это его единственная картина.

— Делает ему честь. У него был неплохой вкус.

Сомс удивился: мысль, что у Джорджа был вкус, показалась ему невероятной.

— Нет, — сказал он внезапно, — ему просто нравилось, что от этих глаз человеку становится не по себе.

— Это одно и то же. Я никогда не видел более потрясающей сатиры на человеческую жизнь.

— Не понимаю, — сухо сказал Сомс.

— Да ведь это превосходная аллегория, сэр. Съедать плоды жизни, разбрасывать кожуру и попасться на этом, В этих глазах воплощенная трагедия человеческой души. Вы только посмотрите на них! Ей кажется, что в этом апельсине что-то скрыто, и она тоскует и сердится, потому что не может ничего найти. Ведь эту картину следовало бы повесить в Британском музее и назвать «Цивилизация, как она есть».

— Нет, — сказала Флер, — ее повесят здесь и назовут «Белая обезьяна».

— Это то же самое.

— Цинизм ни к чему не приводит, — отрывисто сказал Сомс, — Вот если бы вы сказали: «Наш век, как он есть».

— Согласен, сэр; но почему такая узость? Ведь не думаете же вы всерьез, что наш век хуже всякого другого?

— Не думаю? — переспросил Сомс. — Я считаю, что мир достиг высшей точки в восьмидесятых годах и больше никогда ее не достигнет.

Художник задумался.

— Это страшно интересно. Меня не было на свете, а вы, сэр, были примерно в моем возрасте. Вы тогда верили в бога и ездили в дилижансах.

Дилижансы! Это слово напомнило Сомсу один эпизод, который показался ему очень подходящим к случаю.

— Да, — сказал он, — и я могу привести вам пример, какого вам в ваше время не найти. Когда я совсем молодым человеком был в Швейцарии с родными, мои две сестры купили вишен. Когда они съели штук шесть, то вдруг увидели, что в каждой вишне сидит маленький червячок. Там был один англичанин-альпинист. Он увидел, как они были расстроены, и съел все остальные вишни — с косточками, с червями, целиком, — просто чтобы успокоить их. Вот какие в те времена были люди!

— Ой, папа!

— Ого! Наверно, он был в них влюблен.

— Нет, — сказал Сомс, — не особенно. Его фамилия была Паули, и он носил бакенбарды.

— Кстати, о боге и дилижансах: я вчера видел экипаж, — вспомнил Обри Грин.

«Было бы более кстати, если бы вы видели бога», — подумал Сомс, но не сказал ничего вслух и даже удивился этой мысли — он-то сам никогда не видел таких вещей.

— Может быть, вам неизвестно, сэр, что сейчас гораздо больше верующих, чем до войны. Люди открыли, что у них есть не только тело.

— Ах, Обри, вспомнила! — вдруг сказала Флер. — Не знаете ли вы каких-нибудь медиумов? Нельзя ли мне заполучить кого-нибудь из них к себе? На таком полу, как у нас, да еще если Майкла выставить за дверь, можно наверняка сказать, что никакого обмана не будет. Бывают ли эти чернокнижники в свете? Говорят, что они необычайно увлекательны.

— Спиритизм! — буркнул Сомс. — Угу-мм! — он не мог бы выразить свою мысль яснее, говори он хоть полчаса!

Глаза Обри Грина скользнули по Тинг-а-Лингу.

— Попробую вам это устроить, если вы мне дадите вашего китайчонка на часок завтра днем. Я приведу его назад на цепочке и накормлю самыми вкусными вещами.

— А зачем он вам?

— Майкл прислал мне сегодня замечательную маленькую натурщицу, но, понимаете, она не умеет улыбаться!

— Майкл?

— Да. Совершенно новый тип, и я кое-что задумал. Когда она улыбается, будто луч солнца скользит по итальянской долине; но когда ее просишь улыбнуться, она не может. Я и подумал — не рассмешит ли ее ваш китайчонок?

— А мне можно прийти взглянуть? — спросила Флер.

— Да, приведите его завтра сами; но если я ее смогу уговорить, она будет позировать для нагой натуры.

— О-о! А вы мне устроите спиритический сеанс, если я вам одолжу Тинга?

— Устрою.

— Угм-мм, — снова проворчал Сомс.

Сеансы, итальянское солнце, нагая натура! Нет, пора ему снова заняться Элдерсоном, посмотреть, чем можно помочь, а эти пусть играют на скрипке, пока Рим горит!

— До свидания, мистер Грин, мне некогда, — сказал он вслух.

— Чувствую, сэр, — сказал Обри Грин.

«Чувствую!» — мысленно передразнил его Сомс, уходя.

Обри Грин тоже ушел через несколько минут встретив в холле какую-то даму, просившую доложить о себе.

А Флер, оставшись наедине со своим телом, снова провела по нему руками сверху вниз. «Нагая натура» напомнила ей об опасности слишком драматических переживаний.

V ДУША ФЛЕР

— Миссис Вэл Дарти, мэм.

Имя, которое даже Кокер не смог исказить, подействовало на Флер так, словно чей-то палец внезапно притронулся к обнаженному нерву. Холли! Флер не видела ее с того дня, как вышла замуж не за Джона. Холли! Целый поток воспоминаний — Уонсдон, холмы, меловая яма, яблони, река, роща, Робин-Хилл! Нет! Не слишком приятно видеть Холли; и Флер сказала:

— Как мило, что вы зашли.

— Я сегодня встретилась с вашим мужем на Гринстрит, и он пригласил меня. Какая чудесная комната!

— Тинг! Пойди сюда, я тебя должна представить. Это — Тинг-а-Линг, правда — совершенство? Он немного расстроен из-за новой обезьянки. А как Вэл, как милый Уонсдон? Там было так изумительно спокойно.

— Да, славный, тихий уголок. Мне никогда не надоедает тишина.

— А как… как Джон? — спросила Флер с легким сухим смешком.

— Разводит персики в Северной Каролине. Британская Колумбия не подошла.

— Вот как! Он женат?

— Нет.

— Он, верно, женится на американке.

— Ведь ему еще нет двадцати двух лет.

— Господи! — сказала Флер. — Неужели мне только двадцать один год! Мне кажется, будто мне сорок восемь.

— Это оттого, что вы живете в гуще всех событий и встречаете такую массу людей.

— И, в сущности, никого не знаю.

— Разве?

— Конечно нет. Правда, мы все зовем друг друга по именам, но в общем…

— Мне очень нравится ваш муж.

— О, Майкл — прелесть! А как живет Джун?

— Я ее вчера видела — у нее, конечно, опять новый художник, Клод Брэйнз. Он, кажется, так называемый вертижинист.

Флер закусила губу.

— Да, их теперь много. Но, вероятно, Джун считает его единственным.

— Да, она считает его гением.

— Удивительный она человек.

— Да, — сказала Холли. — Преданнейшее существо в мире, пока увлечена чем-нибудь. Возится, как наседка с только что вылупившимися цыплятами. Вы никогда не видели Бориса Струмоловского?

— Нет.

— И не смотрите.

— Я видела его скульптуру — он лепил одного из дядей Майкла. Вполне нормальная вещь.

— Да. Джун решила, что он сделал эту вещь только ради денег, а он ей этого не мог простить. Она, конечно, была права. Но как только ее питомец начинает зарабатывать, она ищет другого. Она — прелесть!

— Да, — сказала Флер, — мне она очень нравилась.

И еще поток воспоминаний: и кондитерская, и река, и маленькая столовая в квартирке Джун, и комната на Гринстрит, где она под пристальным взглядом синих глаз Джун переодевалась после венчания.

Флер схватила «Обезьяну» и подняла ее повыше.

— Ну разве это не сама жизнь? — проговорила она. Пришла бы ей такая мысль в голову, если бы не Обри Грин? Но в этот момент его слова казались удивительно правильными.

— Бедная обезьянка, — вздохнула Холли. — Мне всегда так их жаль! Но картина, по-моему, чудесная.

— Да, я ее повешу вот тут. Достать еще одну картину — и комната была бы закончена. Но все так дорожат своими китайскими вещами. Эту я получила случайно — умер один человек, Джордж Форсайт, — знаете, тот, что играл на скачках.

— О-о! — тихо протянула Холли. Она вдруг вспомнила насмешливые глаза этого старого родственника в церкви, когда венчали Флер, услышала его глухой шепот: «Выдержит ли она дистанцию?» А правда, выдерживает ли она дистанцию, эта хорошенькая лошадка? «Хотел бы, чтобы она отдохнула. Жаль, что ей некуда дезертировать!» Но нельзя задавать такие интимные вопросы, и Холли ограничилась общим замечанием:

— Как вы воспринимаете жизнь. Флер? Вы, современная золотая молодежь? Когда оторвешься от всего и проживешь двадцать лет в Южной Африке, чувствуешь себя как-то вне жизни.

— Жизнь! О, мы, конечно, знаем, что жизнь считается загадкой, но мы и не пытаемся ее разгадывать. Мы просто Хотим пользоваться минутой, потому что не верим, что чтонибудь долговечно. Но мне кажется, мы не вполне умеем пользоваться ею. Мы просто летим вперед и надеемся на что-то. Конечно, существует искусство, но не все мы — художники; а кроме того, экспрессионизм… вот Майкл, например, говорит, что в нем нет никакого содержания. Мы с ним носимся, — но Майкл, верно, прав. Я встречаюсь с невероятным количеством писателей и художников — считается, что они очень занятные люди.

Холли слушала с совершенном удивлении. Кто бы подумал, что эта девочка так все понимает? Может быть, ее наблюдения и неправильны, но все же она что-то и как-то понимает!

— Но ведь вам все-таки весело?

— Конечно, я люблю хорошие вещи, люблю занятных людей. Я люблю видеть все новое, все стоящее — или по крайней мере то, что кажется в данную минуту стоящим. Но дело в том, что все в конце концов теряет новизну.

Видите ли, я ведь не принадлежу ни к «гедонистам», ни к «новым верующим».

— К новым верующим?

— Как, вы не знаете? Это что-то вроде лечения верой; не старое «бог есть добро, а добро есть бог», а скорее смесь силы воли, психоанализа и веры в то, что все будет в порядке завтра утром, если только скажешь, что все в порядке. Наверно, вам они попадались. Они страшно серьезно относятся к делу.

— Знаю, — сказала Холли, — у них блестят глаза.

— Вероятно. Я в них не верю — я ни в кого не верю, да и ни во что, собственно. Разве можно верить?

— Ну, а простой народ? А тяжелый труд?

Флер вздохнула.

— Да, вероятно. Вот Майкл, я прямо скажу, человек неиспорченный. Давайте пить чай. Чаю, Тинг? — и, включив свет, она позвонила.

Когда нежданная гостья ушла, Флер осталась неподвижно сидеть у огня. Сегодня, когда она была на грани близости с Уилфридом!.. Значит, Джон не женат! Конечно, ничего от этого не изменится. Жизнь никогда не складывается, как в книжках. И вообще все эти сентименты — ерунда! Хватит! Флер откинула прядь волос со лба и, достав гвоздь и молоток, стала вешать белую обезьяну. Между двумя чайными шкафчиками с цветной перламутровой инкрустацией картина будет выглядеть замечательно. Раз Джон не для нее, то не все ли равно — Уилфрид или Майкл, оба или никого. Высосать апельсин, пока он у тебя в руках, и бросить кожуру. И вдруг она увидела, что Майкл здесь, в комнате. Он вошел очень тихо и стал у камина, за ее спиной. Она быстро оглянулась и сказала:

— Ко мне заходил Обри Грин насчет натурщицы, которую ты ему послал. И Холли — миссис Вэл Дарти, она сказала, что встретила тебя. Да, смотри, что нам принес папа. Правда, чудо?

Майкл молчал.

— Что-нибудь случилось, Майкл?

— Нет, ничего. — Он подошел к «Обезьяне».

Флер сбоку пристально разглядывала его лицо. Инстинктивно она чувствовала какую-то перемену. Неужели он знает, что она была у Уилфрида? Видел, как она оттуда вышла?

— Ну и обезьяна! — сказал он. — Да, кстати, нет ли у тебя какого-нибудь лишнего платья для жены одного бедного малого, что-нибудь попроще?

Она машинально ответила:

— Да, конечно, — а мозг ее напряженно работал.

— Тогда ты, может быть, отложишь? Я сам собираюсь послать ему кое-что — отправили бы все вместе.

Да. Он совсем не похож на себя, словно какая-то пружинка в нем сдала. Ей стало не по себе: Майкл — и невесел! Как будто в холодный день потух камин. И, может быть, впервые она почувствовала, какое значение имеет для нее его веселость. Она видела, как он взял Тинг-а-Линга на руки и сел. Тогда она подошла к нему сзади и наклонилась к нему так, что ее волосы коснулись его щеки. Вместо того чтобы потереться щекой о ее щеку, он сидел неподвижно, и сердце у нее упало.

— Что с тобой? — спросила она ласкаясь.

— Ничего.

Она взяла его за уши.

— Нет, что-то есть. Ты, верно, как-нибудь узнал, что я заходила к Уилфриду.

Он ответил ледяным тоном:

— А почему бы и нет?

Флер выпустила его голову и выпрямилась.

— Я заходила только сказать ему, что больше не могу с ним встречаться.

Эта полуправда ей самой показалась полной правдой.

Он вдруг поднял на нее глаза, его лицо передернулось, и он взял ее руку.

— Вот что, Флер. Ты должна поступать так, как тебе хочется, — ты это знаешь. Иначе было бы несправедливо. Я просто съел лишнее за завтраком.

Флер отошла на середину комнаты.

— Ты — милый, — сказала она тихо и вышла.

У себя наверху она принялась разбирать платья, а на душе у нее было смятение.

VI МАЙКЛУ ДОСТАЕТСЯ

После посещения Грин-стрит Майкл побрел обратно по Пикадилли и, повинуясь тому непреодолимому желанию, которое тянет людей к месту какой-нибудь катастрофы, свернул на Корк-стрит. С минуту он постоял перед входом в Уилфридову «берлогу».

— Нет, — решил он, — десять шансов против одного, что его нет дома, а если он дома, то двадцать шансов против одного, что если я и добьюсь от него чего-нибудь, то только неприятностей.

Он медленно шел в направлении Бонд-стрит, когда легкая женская фигурка, вынырнув из переулка, где живет Уилфрид, и читая на ходу, налетела на него сзади.

— Что же вы не смотрите, куда идете? Ах, это вы! Ведь вы тот молодой человек, который женился на Флер Форсайт? Я ее кузина, Джун. Кажется, я ее только что видела, — она помахала каталогом, как птица крылом. — Вот там, против моей галереи. Она зашла в какой-то дом, а то я бы с ней заговорила, мне бы хотелось ее повидать.

«В дом»! Майкл стал искать портсигар… Крепко сжав его в руке, он поднял голову. Ясные синие глаза маленькой леди пытливо скользнули по его лицу.

— Вы счастливы с ней? — спросила она.

Холодный пот проступил у него на лбу. Ему казалось, что все с ума сошли — и он и она.

— Как вы сказали? — пробормотал он.

— Надеюсь, вы счастливы? Она должна была выйти замуж за моего маленького братца. Но, надеюсь, вы счастливы. Она — прелестное существо.

Сквозь тупую боль оглушающих ударов его поразило, что она, по-видимому, наносит их бессознательно. Он почувствовал, как скрипнули его зубы, и тупо спросил:

— Ваш маленький братец? А кто же он?

— Как? Джон! Вы не знали Джона? Он, конечно, был слишком молод, да и она тоже. Но влюблены они были по уши; и все расстроилось из-за семейной распри. Ну, все это в прошлом. Я была на вашей свадьбе. Надеюсь, вы счастливы. Вы видели выставку Клода Брэйнза в моей галерее? Он — гений! Я хочу зайти вот сюда съесть пирожок. Не зайдете ли со мной? Вам надо познакомиться с работами Брэйнза.

Она остановилась у дверей кондитерской. Майкл прижал руку к сердцу.

— Спасибо, — сказал он, — я только что съел пирожок, нет, даже целых два. Извините меня!

Маленькая леди поймала его за руку.

— Ну, до свидания, молодой человек! Рада была вас видеть. Вы не красавец, но ваше лицо мне нравится. Кланяйтесь от меня вашей малютке. Вы непременно должны пойти посмотреть Брэйнза, он настоящий гений.

Окаменев у двери, Майкл смотрел, как Джун повернулась, как она вошла, порывисто двигаясь, словно взлетая, мешая сидевшим за столиками кондитерской. Наконец он двинулся с места и пошел с незакуренной папиросой во рту, ошеломленный, как боксер, которого первый удар чуть не сбил с ног, а второй заставил выпрямиться.

Флер у Уилфрида — там, в его комнате; быть может, в его объятиях! Он застонал. Упитанный молодой человек в новой шляпе отшатнулся от него. Нет, нет! Этого ему никогда не вынести! Придется убираться. Он так верил в честность Флер! Двойная жизнь! Вчера ночью она улыбалась ему. О боже! Он пролетел через улицу в Грин-парк. Почему он не стал посреди мостовой — пусть бы его переехали. Какой-то «братец» этой сумасшедшей — Джон семейная распря? Значит, за него она вышла с горя — без любви — вместо другого? Он вспомнил теперь, как она ему сказала однажды вечером в Мейплдерхеме: «Приходите, когда я буду знать, что мое желание неисполнимо». Так вот что было ее неисполнимым желанием! Заместитель! «Весело, подумал, он, — страшно весело!» Тогда не удивительно — не все ли ей равно: тот ли, другой ли? Бедная девочка! Она ни слова ему не сказала, ни разу не обмолвилась. Что это — благородство или предательство? «Нет, подумал он, — если бы она даже и рассказала, ничего бы не изменилось — я все равно женился бы на ней». Нет, с ее стороны благородно было промолчать. Но как это никто ему ничего не сказал? Семейная распря? Эти Форсайты! Кроме «Старого Форсайта», он ни с кем из них не встречался, а тот всегда был нем как рыба. Что ж! Теперь он все узнал. И опять он застонал в пустынных сумерках парка. Показался Букингемский дворец — неосвещенный, громадный, унылый. Вспомнив наконец о своей папиросе, Майкл зажег спичку и глубоко затянулся, впервые почувствовав даже что-то вроде смутного облегчения.

— Не можете ли одолжить нам папиросу, мистер?

Смутная фигура с приятным грустным лицом стояла в тени статуи Австралии; эмблемы изобилия, окружавшие статую, показались даже противными.

— Ну конечно, — сказал Майкл. — Берите все! — он высыпал папиросы в руку просящего. — И портсигар берите — «память о Вестминстере», — вам за него дадут тридцать монет. Счастливо!

И он понесся дальше. Смутный возглас: «Послушайте, мистер!» — раздался ему вслед. Жалость — чушь. Чувства — ерунда! Что же ему — идти домой и ждать, пока Флер… освободится и тоже придет домой? Ну нет! Он повернул к Челси и крупными размашистыми шагами пошел дальше. Освещенные магазины, мрачный, огромный Итонсквер, Честер-сквер, Слоун-сквер, Кингс-Род — дальше, дальше! Нет, хуже, чем окопы, — хуже всего эта жалящая, как скорпион, разбуженная ревность. Да, и он чувствовал бы ее еще сильнее, если бы не второй удар. Не так больно, когда знаешь, что Флер была влюблена в своего кузена, и Уилфрид тоже, быть может, для нее ничто. Бедная девчурка! «Ну, а как же теперь?» — подумал он. Как себя вести в черные дни, в горькие минуты? Что делать? А что делал человек на войне? Внушал себе, что не он — центр всего, развивал в себе какое-то состояние покорности, фатализма. «Пусть я умру, но Англия жива» — и прочие душещипательные лозунги. А теперь, в жизни? Разве это не то же самое? «Погибает, но не сдается» — может быть, это и чушь, но все-таки вставай, когда тебя свалили. Мир огромен, человек — ничто. Неужели страсть, ревность могут вывести человека из равновесия, как об этом говорят Нэйзинг, Сибли, Линда Фру? Неужели слово «джентльмен» пустой звук? Неужели? Сдержаться, владеть собой — или опуститься до визга и мордобоя?

«Не знаю, — подумал он, — просто не знаю, что я сделаю, когда увижу ее». Стальная синева надвигающегося вечера, голые платаны, широкая река, морозный воздух! Майкл повернул домой. Дрожа, он открыл наружную дверь, дрожа вошел в гостиную…

Когда Флер ушла к себе, оставив его с Тинг-а-Лингом, он не знал — верит он ей или нет. Если она так долго могла скрывать от него то, другое, значит она могла скрыть все что угодно! Поняла ли она его слепа: «Ты должна поступать так, как тебе хочется, — иначе было бы несправедливо»? Он сказал эту фразу почти машинально, но это правда. Если она никогда не любила его хоть немного, он не имеет никакого права на что-нибудь надеяться. Он все время был на положении нищего, которому она подавала милостыню. Ничто не может заставить человека подавать милостыню, если он не хочет. И ничто не может заставить человека продолжать брать милостыню — ничто, кроме страстной тоски по ней, тоски, тоски!

— Ты, маленький джин, ты, счастливый лягушонок! Одолжи мне свое спокойствие, ты, китайская молекула!

Тинг-а-Линг посмотрел на него пуговками глаз: «Когда ваша цивилизация догонит мою, — как будто говорил он, — а пока почешите мне грудку».

И, почесывая желтую шерсть, Майкл думал: «Возьми себя в руки! Люди на Южном полюсе при первой метели не ноют: «Хочу домой! Хочу домой!» — а держатся изо всех сил. Ну, нечего киснуть!» Он спустил Тинга на пол и прошел к себе в кабинет. У него лежали рукописи, о которых рецензенты от Дэнби и Уинтера уже дали отзыв. «Печатать невыгодно, но вещь настоящая, заслуживает внимания». Дело Майкла заключалось в том, чтобы проявить внимание, дело Дэнби — отставить рукопись со словами: «Напишите ему (или ей) вежливое письмо, что мы, мол, очень заинтересованы; сожалеем, что не можем издать. Надеемся иметь возможность познакомиться со следующей работой автора и так далее. Вот и все».

Майкл зажег настольную лампу и вынул рукопись, которую уже начал читать.

«Все вперед, все вперед, отступления нет, победа иль смерть».

«Все вперед, все вперед, отступления нет, победа иль смерть».

Припев черных слуг из «Полли»[20] неотступно вертелся у него в голове. А, черт! Надо кончать работу. Майкл умудрился кое-как дочитать главу. Он вспомнил содержание рукописи. Там говорилось о человеке, который, будучи мальчиком, увидел, как в доме напротив горничная переодевалась в своей комнате, и это произвело на него столь сильное впечатление, что, будучи женатым, он вечно боролся с собой, чтобы не изменять жене с горничными. Его комплекс был раскрыт и должен был быть выявлен. Очевидно, вся остальная часть рукописи описывала, как этот комплекс выявлялся. Автор подробно и добросовестно излагал все те физические переживания, пропускать которые считалось отсталостью и «викторианством». Огромная работа — а времени на просмотр тратить не стоило! Старому Дэнби до смерти надоел Фрейд, и на этот раз правота старого Дэнби не раздражала Майкла. Он положил рукопись на стол. Семь часов! Рассказать Флер все, что он узнал о ее кузене? Зачем? Этого все равно не поправить! Если только она говорит правду об Уилфриде! Он подошел к окну — звезды вверху, полосы внизу — полосы дворов и садов.

«Все вперед, все вперед, отступления нет, победа иль смерть».

— Когда приедет ваш отец? — послышался голос.

«Старый Форсайт»! О боги!

— Кажется, завтра, сэр. Заходите. Вы как будто первый раз в моей конуре?

— Да, — сказал Сомс. — Славно. Карикатуры. Вы их собираете — пустое дело!

— Но ведь это не нынешнее — это воскрешенное искусство, сэр.

— Издеваться над ближним — это не по мне. Они только тогда и процветают, когда кругом творится чепуха и люди перестают прямо смотреть на вещи.

— Хорошо сказано, клянусь! — заметил Майкл. — Не присядете ли, сэр?

Сомс сел, привычно положив ногу на ногу. Тонкий, седой, сдержанный закрытая книга в аккуратном переплете. Интересно, какой у него комплекс? Впрочем, какой бы он ни был. Сомс его, наверно, не станет выявлять. Даже трудно себе представить такую операцию.

— Я не увезу своего Гойю, — сказал он неожиданно, — считайте, что он принадлежит Флер. Вообще, если бы я видел, что вы оба больше думаете о будущем, я бы сделал еще кое-какие распоряжения. По-моему, через несколько лет налог на наследство так повысят, что впору будет ничего не завещать.

Майкл нахмурился.

— Я бы хотел, сэр, чтобы вы всегда помнили: то, что вы делаете для Флер, вы делаете для Флер. Я всегда смогу жить, как Эпикур; у меня хватит на хлеб, а по праздникам — на кусочек сыра.

Сомс пристально посмотрел на него.

— Знаю, — проговорил он, — я всегда это знал.

Майкл поклонился.

— Вероятно, вашего отца сильно затронуло падение цен на землю?

— Да, он говорит, что надо взяться за торговлю мылом или автомобилями, но я не удивлюсь, если он снова все перезаложит и будет тянуть дальше.

— Титул без поместья — неестественная вещь, — заметил Сомс. — Лучше ему подождать, пока я умру, — конечно, если я что-нибудь оставлю после себя. Но вот что я хотел вам сказать: разве вы с Флер не дружно живете, что у вас нет детей?

Майкл ответил не сразу.

— Не могу сказать, — медленно проговорил он, — чтобы мы когда-нибудь ссорились или вообще… я всегда страшно любил ее и люблю. Но ведь вы-то знаете, что я только подобрал обломки.

— Кто вам сказал?

— Я узнал это сегодня — от мисс Джун Форсайт.

— Эта женщина, — сказал Сомс. — Не может не вмешиваться в чужие дела. То было детское увлечение, окончилось за много месяцев до вашей свадьбы.

— Но глубокое увлечение, сэр, — мягко сказал Майкл.

— Глубокое! В таком возрасте — как можно знать? Глубокое! — Сомс помолчал. — Вы хороший человек, я всегда это признавал. Будьте терпеливы и смотрите в будущее.

— Да, сэр, — Майкл совсем ушел в свое кресло, — да, если смогу.

— Для меня она — все, — отрывисто буркнул Сомс.

— И для меня тоже, но от этого не легче.

Складка меж бровей Сомса углубилась.

— Может, и не легче. Но держите ее! Насколько хотите мягко, осторожно — только держите. Она молода, она мечется, но все это пустяки.

«Знает ли он и о том, другом?» — подумал Майкл.

— У меня есть свои неприятности, — продолжал Сомс, — но они ничто по сравнению с тем, что я буду чувствовать, если с ней что-нибудь случится.

Майкл почувствовал проблеск симпатии к этому замкнутому седому человеку.

— Я сделаю все, что смогу, — сказал он тихо, — но, конечно, я не царь Соломон.

— Я не совсем спокоен, — сказал Сомс, — не совсем спокоен. Во всяком случае, ребенок был бы своего рода страхов… — он запнулся, слово не совсем подходило!

Майкл словно застыл.

— Тут уж я ничего не могу сказать.

Сомс встал.

— Так, — произнес он задумчиво, — конечно нет. Пора одеваться.

«Одеться на обед, обедать, после — спать. Спать — видеть сны! Какие сны придут?»

По дороге в свою комнату Майкл встретил Кокера. Вид у него был совсем унылый.

— В чем дело, Кокер?

— Собачку стошнило в гостиной, сэр.

— Черт возьми, неужели!

— Да, сэр. Очевидно, кто-то бросил ее там одну. Она очень обиделась, сэр. Я всегда говорил: это не простая собачка…

За обедом, как будто устыдившись того, что осчастливил их и советами и двумя картинами, стоившими несколько тысяч, Сомс говорил, как говаривал Джемс в дни своего расцвета. Он говорил о французах, о падении марки, о повышении «консолей», об упрямстве Думетриуса, не желавшего уступить Сомсу этюд Констэбля, совершенно ему ненужный и нужный Сомсу, который все-таки не хотел платить за него цену, назначенную Думетриусом из чистого упрямства. Он говорил о неприятностях, которые наживут себе Соединенные Штаты из-за своего сухого закона. Вот упрямый народ! Ухватятся за что-нибудь, и хоть разбей голову об стенку. Сам он почти не пил, но приятно чувствовать, что можно выпить. Американцам, очевидно, приятно чувствовать, что нельзя выпить, но это ведь тирания! Они просто зазнались. Он не удивится, если узнает, что все там запили. Что касается Лиги наций — сегодня утром какой-то человек превозносил ее до небес. Но этот номер не пройдет: тратить деньги и улаживать дела, которые и сами уладятся, — это Лига умеет, а вот делать что-нибудь серьезное, например уничтожить большевизм или ядовитые газы, — это им не под силу; а ведь делают вид, что они — все на свете. Для обычно молчаливого человека это был рекорд разговорчивости, что пришлось весьма на руку молодой чете: им только и хотелось, чтобы он говорил и дал им возможность думать о своем. Единственной темой общего разговора было поведение Тинг-а-Линга. Флер считала, что во всем виноват медный пол. Сомс утверждал, что он съел что-то на улице, — собаки вечно все хватают — Майкл предположил, что это просто черта его китайского характера: протест против того, что никто не оценил, насколько он полон собственного достоинства. В Китае четыреста миллионов людей, там есть кому оценить, если человек полон собственного достоинства. А что бы сделал китаец, если бы вдруг оказался в пустыне Гоби? Наверно, его бы тоже стошнило.

«Все вперед, все вперед, отступления нет, победа иль смерть».

Когда Флер вышла, мужчины почувствовали, что еще раз остаться вдвоем — невыносимо, и Сомс сказал:

— Мне надо сделать кое-какие подсчеты, я пройду к себе.

Майкл встал.

— Может быть, расположитесь в моем углу, сэр?

— Нет, — сказал Сомс, — мне надо сосредоточиться. Пожелайте за меня Флер спокойной ночи.

Майкл остался один. Он курил и смотрел на фарфоровые испанские фрукты. Белой обезьяне не съесть их, не выбросить кожуру. Не станут ли теперь плоды его жизни фарфоровыми? Жить а одном доме с Флер в отчуждении? Жить с Флер, как сейчас, чувствуя себя посторонним, ненужным? Или уехать, поступить в авиацию или в Общество спасения детей? Какое из трех решений наименее жалкое и глупое? Пепел сигары рос, упал и снова вырос. Фарфоровые фрукты дразнили его своим блеском и теплыми красками. Кокер заглянул и снова ушел. (Хозяин не в духе, — славный малый этот хозяин!) Что-то должно решиться, где-то и когда-то, но решать будет не он, а Флер. Он слишком несчастен и растерян — где ему знать, чего он хочет! Но Флер знает. Она знает все, от чего может зависеть ее решение, — все об Уилфриде, об этом кузене, о своих собственных чувствах и поступках. Да, какое-то решение придет, но что это в конце концов значит в мире, где жалость — чушь и философия может пригодиться только китайская?

Но нельзя, чтоб тебя тошнило в гостиной, надо держаться — даже когда никто не видит, как ты стараешься держаться!..

Он уже засыпал, и в его комнате было почти темно. Что-то белое очутилось у его кровати. Смутная душистая теплота коснулась его; голос чуть слышно прошептал: «Это я. Пусти меня к себе, Майкл». Словно ребенок! Майкл протянул руки. Белое и теплое прильнуло к нему. Завитки волос щекотали ему губы, голос шепнул на ухо: «Разве я пришла бы, если бы… если бы что-нибудь было?»

Сердце Майкла, смятенное и обезумевшее, забилось у ее груди.

VII НАГАЯ НАТУРА

В этот день, после сытного завтрака. Тони Бикету повезло. Он живо распродал шары и отправился домой, чувствуя себя победителем.

У Викторины на щеках тоже играл румянец. На его рассказ об удачном дне она ответила таким же рассказом. Правда, рассказ был выдуман — ни слова о Дэнби и Уинтере, о господине со скользящей улыбкой, о ликере, о «нагой натуре». Она не испытывала угрызений совести. То была ее тайна, ее сюрприз; если дело с «нагой натурой» выгорит (она еще не совсем решилась) и даст ей возможность заработать деньги на дорогу — что ж, она скажет мужу, что выиграла на скачках. В тот вечер она несколько раз спрашивала: «Разве я такая уж худая, Тони? Ах, как мне хочется пополнеть!»

Бикет, все еще огорченный тем, что она не разделила с ним завтрака, нежно погладил ее и сказал, что скоро она у него станет жирной, как масло, — не объясняя, каким образом.

Им обоим снились синие бабочки, а утро встретило их тусклым светом газа и скудным завтраком из какао и хлеба с маргарином. Стоял туман. Он проглотил Бикета в десяти шагах от дверей. С досадой на душе Викторина вернулась в спальню. Ну кто станет покупать шары в такой туман? Лучше взяться за что угодно, только бы не давать Тони дрогнуть целыми днями. Раздевшись, она тщательно вымылась, на всякий случай! Она только что кончила одеваться, когда квартирная хозяйка известила ее о приходе посыльного. Он принес огромный пакет с надписью: «Мистеру Бикету».

Внутри оказалась записка:

«Дорогой Бикет, вот обещанная одежка. Надеюсь, пригодится.

Майкл Монт».

Дрожащим голосом она сказала посыльному:

— Спасибо, все в порядке. Вот вам два пенса.

Когда громкий свист посыльного растаял в тумане, она в восторге набросилась на пакет. Предметы мужского обихода были отделены от дамских папиросной бумагой. Синий костюм, велюровая шляпа, коричневые штиблеты, три пары носков с двумя маленькими дырочками, четыре рубашки, только слегка потертые на обшлагах, два полосатых галстука, шесть воротничков, не совсем новых, несколько носовых платков, две замечательно плотных фуфайки, две пары кальсон и коричневое пальто с поясом, и всего с двумя-тремя симпатичными пятнышками. Она прикинула синий костюм на себя рукава и брюки придется только укоротить пальца на два. Она сложила вещи стопкой и благоговейно взялась за то, что лежало под папиросной бумагой. Коричневое вязаное платье с маленькими прозрачными желтыми пуговками совершенно чистое, даже не смятое. Как можно отдавать такие вещи? Коричневая бархатная шапочка с пучком золотистых перьев. Викторина тут же надела ее. Розовый пояс, только чуть-чуть полинявший на косточках, чуть повыше и пониже талии, с розовыми шелковыми лентами и подвязками — прямо мечта! Она по могла удержаться, надела и пояс. Две пары коричневых чулок, коричневые туфли, две комбинации и вязаная кофточка. Белый шелковый джемпер с дырочками на одном рукаве, юбка сиреневого полотна, немного полинявшая; пара бледно-розовых шелковых панталон; и под всем этим темно-коричневое, длинное пальто, теплое и уютное, с большими агатовыми пуговицами, а в кармане — шесть маленьких носовых платков. Она глубоко вдохнула сладкий запах — герань!

Ее охватил целый вихрь мыслей. Одеты, обуты с ног до головы — синие бабочки — солнце! Не хватает только денег на проезд. И вдруг она увидела себя совсем раздетой, перед джентльменом со скользящими глазами. Ну и что же! Зато деньги!

Весь остаток утра она лихорадочно работала, укорачивая костюм Тони, штопая его носки, загибая потертые обшлага. Она съела бисквит, выпила еще чашку какао — от него полнеют — и взялась за дырочку в белом шелковом джемпере. Пробило час. Страшно волнуясь, она опять разделась, надела новую комбинацию, чулки, розовый пояс — и вдруг остановилась. Нет! Платье и шляпу она наденет свои собственные, как вчера. Остальное надо приберечь пока… пока… Она побежала к автобусу: ее бросало то в жар, то в холод. Может быть, ей дадут еще стаканчик этого замечательного питья. Хорошо, если бы у нее закружилась голова и все бы стало безразлично!

Она добралась до студии, когда пробило два часа, и постучала. Там было уютно и тепло, много теплее, чем вчера, и она внезапно поняла зачем. У камина стояла дама с маленькой собачкой.

— Мисс Коллинз — миссис Майкл Монт; она привела нам своего китайчонка, мисс Коллинз.

Дама — одних лет с Викториной и прелесть какая хорошенькая — протянула ей руку. Герань! Так, значит, это она прислала…

Викторина приняла протянутую руку, но не могла сказать ни слова. Если дама останется, то… то это будет просто немыслимо — перед ней, такой красивой, такой одетой — о нет, пет!

— Ну, Тинг, будь умницей и веди себя как можно забавней. До свидания, Обри, желаю удачи! До свидания, мисс Коллинз! Наверно, выйдет чудесно!

Ушла! Запах герани рассеялся. Собачка обнюхивала дверь. Скользящий джентльмен держал в руках две рюмки.

«Ага!» — подумала Викторина и выпила свою порцию залпом.

— Ну, мисс Коллинз, не надо стесняться, право! Там все для вас готово. Ничего нет страшного, уверяю вас. Мне нужно, чтобы вы легли вот тут ничком, опираясь на локти, — вы чуть подымете голову и повернетесь сюда. Волосы распушите как можно больше и смотрите вот на эту косточку. Вообразите, что перед вами какой-нибудь фавн или еще какая-нибудь занятная штука. И собачка вам поможет, когда примется грызть кость. Вы знаете, что за штука — фавн?

— Да, — чуть слышно сказала Викторина.

— Хотите еще глоточек?

— О да!

Он принес рюмку.

— Я вполне понимаю вас, но знаете — ей-богу, это нелепо. Ведь не станете вы стесняться доктора? Ну, ладно. Смотрите, я поставлю вот сюда на пол колокольчик. Когда вы приготовитесь, позвоните, и я войду. Так вам будет легче.

— Большое спасибо, — прошептала Викторина.

— Не стоит, это вполне естественно. Ну что ж, начнем. Надо пользоваться, пока светло. Пятнадцать шиллингов в день, как условились.

Викторина посмотрела ему вслед — он проскользнул за ширму, — потом взглянула на колокольчик. Пятнадцать монет! И еще пятнадцать монет. И много, много раз по пятнадцати монет, прежде чем… Но не больше, чем должен выстаивать Тони, переминаясь с ноги на ногу, предлагая шарики. И как будто эта мысль пустила в ход какую-то пружинку — Викторина, словно заводная кукла, спустилась с подмостков в комнату длянатурщиц. И здесь уютно и очень тепло. Зеленый шелковый халат брошен на стул. Она сняла платье. Красота розовых подвязок снова приятно поразила ее. А может быть, джентльмен захотел бы… нет, это еще хуже. Она услышала какие-то звуки. Тинг-а-Линг жаловался на одиночество. Если она станет медлить — у нее никогда не хватит смелости. Быстро раздевшись, она стала перед зеркалом. Если бы это тоненькое, белое, как слоновая кость, отражение могло пройти туда, на подмостки, а ей бы остаться тут. Нет, это ужасно, ужасно! Ока не может, никак не может… Она опять потянулась к платью. Пятнадцать монет! Ведь пятнадцать монет! Перед ее тоскливо расширенными глазами встало видение: огромное здание и крохотный Тони с малюсенькими шариками в протянутой руке. Что-то холодное, стальное легло ей на сердце, как ложится ледяная кора на окно. Если это все, что люди могли для него сделать, она сделает больше! Она бросила рубашку и, смущенная, онемелая, взошла на подмостки — «нагая натура». Тинг-а-Линг заворчал над своей косточкой. Она потянулась за колокольчиком и легла ничком, как ей велели. Скрестив ноги, подперев подбородок одной рукой, она тронула колокольчик. Раздался звук, какого она еще никогда не слышала, и собачонка залаяла — пресмешная собачонка!

— Превосходно, мисс Коллинз! Так и оставайтесь! Пятнадцать монет! И еще пятнадцать!

— Только еще чуть-чуть вытяните левую ногу. Прекрасно! Тон кожи изумительный! Ах, бог мой, почему это надо плестись шагом, пока не разгонишься. Рисовать — скучная вещь, мисс Коллинз. Писать стоит только кистью. Рисует же скульптор резцом, особенно если он Микельанджело. Сколько вам лет?

— Двадцать один, — произнесли губы, которые самой Викторине показались чужими и далекими.

— А мне тридцать два. Говорят, что наше поколение родилось таким старым, что дальше ему стареть некуда. У нас нет иллюзий. Да я сам, насколько помню, никогда ни во что не верил. А вы?

Викторина утратила всякую способность что-либо соображать, но это было неважно, так как художник болтал без умолку.

— Мы даже не верим в наших предков. И все-таки мы начинаем им подражать. Вы не знаете такую книгу — «Рыдающая черепаха», которая наделала столько шуму? Настоящий Стерн, очень хорошо сделано, но все-таки чистейший Стерн, и автор здорово издевается и иронизирует. В этом вся суть, мисс Коллинз, мы над всем издеваемся — а то плохо! Ну, ничего! Этой картиной я переплюну Пьеро Козимо. Голову чуть повыше и, пожалуйста, примите прядь волос с глаза. Спасибо! Вот теперь отлично! Кстати, нет ли в вас итальянской крови? Как, например, была фамилия вашей матери?

— Браун.

— Ага! Никогда не знаешь наверно, откуда эти Брауны. Возможно, что они были Бруни или Бруно — во всяком случае, очень возможно, что она была из Иберии. Наверно, всех жителей Британии, оставленных в живых англо-саксами, звали Браун. Но, в сущности, все это чепуха. Если вернуться к Эдуарду Исповеднику, мисс Коллинз, всего на каких-нибудь тридцать поколений назад, у каждого из нас окажется тысяча семьдесят четыре миллиона пятьсот семьдесят три тысячи девятьсот восемьдесят четыре предка, а население всего острова было меньше миллиона. Мы все породисты, как скаковые лошади, только не так красивы, правда? Уверяю вас, мисс Коллинз, за таких, как вы, надо быть благодарным судьбе. И за таких, как миссис Монт, — тоже. Правда, она хороша? Посмотрите-ка на собачку.

Тинг-а-Линг, вытянув передние лапки и сморщив нос, принюхивался и присматривался к Викторине, точно она была второй лакомой косточкой.

— Он смешной! — сказала она, и снова собственный голос показался ей чужим.

Согласилась бы миссис Монт лежать здесь, если б он ее попросил? Она-то выглядела бы чудесно! Но ведь ей не нужны пятнадцать шиллингов!

— Вам так удобно?

Викторина встрепенулась.

— О да, спасибо!

— Не холодно?

— Нет, нет, спасибо!

— Чудесно! Чуть повыше голову!

Понемногу острое чувство необычности исчезло. Тони никогда не узнает. А раз он не узнает — значит ему все равно. Она может лежать так целыми днями — пятнадцать монет, да еще пятнадцать монет! Ничуть не трудно. Она следила за движениями проворных, гибких пальцев, за синим дымком папиросы. Следила за собачонкой.

— Хотите отдохнуть? Вы оставили там свой халат, сейчас я его принесу.

Завернувшись в зеленый шелковый халат — теплый стеганый! — она села на край подмостков, спустив ноги на пол.

— Хотите папироску? Я сейчас приготовлю кофе потурецки. Вы лучше походите, разомнитесь.

Викторина послушно встала.

— Вы словно из волшебной сказки, мисс Коллинз. Придется сделать с вас этюд в этом халате в стиле Маттейса Мариса.

Кофе, какого она никогда не пробовала, наполнило ее чувством блаженства.

— Даже не похоже на кофе, — сказала она.

Обри Грин развел руками.

— О, как вы правы! Англичане — великий народ, их ничем не проймешь. А ведь если бы они были подвержены разрушению, они бы давно погибли от своего кофе. Хотите еще?

— Пожалуйста! — сказала Викторина. Чашечка была такая крохотная.

— Ну как, отдохнули?

Викторина снова улеглась и сбросила халат.

— Отлично. Оставим его здесь — вы лежите в высокой траве, — зеленое мне поможет. Как жаль, что сейчас зима: я бы снял садик с лужайкой.

Лежать в траве — и, наверно, цветы кругом. Она так любила цветы. Девочкой она часто лежала в траве и плела венки из ромашек там, в поле за бабушкиной сторожкой, в Норбитоне. Бабушка была сторожихой. Каждый год на две недели Викторина ездила к ней — как она любила деревню! Только на ней всегда было что-нибудь надето. А так, без всего, было бы еще приятнее. Есть ли цветы в Центральной Австралии? Наверно, есть, раз там есть бабочки! Лежать на солнце — вдвоем с Тони, — как в раю!..

— Ну, спасибо, на сегодня хватит. Полдня десять шиллингов. Завтра утром в одиннадцать. Вы первоклассная натурщица, мисс Коллинз!

Викторина надевала розовые подвязки, и в душе у нее все пело! Сделано! Тони ничего не надо знать. Мысль о том, что он ничего и не узнает, доставляла ей удовольствие. И, сняв с себя костюм «нагой натуры», она вышла в студию.

Обри Грин заслонил свое произведение:

— Нет, пока нельзя, мисс Коллинз. Я не хочу вас разочаровывать. Бедро слишком высоко. Завтра исправим. Простите, руки грязные, До свидания! Значит, завтра б одиннадцать. И этот малыш нам не понадобится. Ну, ну, не смей! — прикрикнул он.

Ибо Тинг-а-Линг выказывал явное желание сопровождать большую «косточку». Викторина вышла улыбаясь.

VIII СОМС БЕРЕТСЯ ЗА ДЕЛО

Сомс размышлял, сидя у огня в своей комнате, пока Большой Бэн не пробил двенадцать. В конце концов он пришел к решению переговорить со «Старым Монтом». Несмотря на легкомыслие, старик все же настоящий джентльмен, а вопрос — деликатный. Сомс лег спать, но в половине третьего проснулся. Какая досада! «Не буду думать об этом», — решил он и тут же начал «об этом» думать. Всю жизнь он имел дело с денежными вопросами и никогда не испытывал таких затруднений. Точно и неизменно придерживаться буквы закона, который сам далеко не всегда точен и неизменен, было непременным условием его карьеры. Говорят, что честность — лучшая политика. Но, может быть, это и не так? Абсолютно честный человек и недели не мог бы прожить, не попав в работный дом. Конечно, работный дом это не тюрьма и не суд, А честность, по ходячим понятиям, на то и существует, чтобы удержать человека за пределами этих учреждений. До сих пор у Сомса затруднений не бывало. В чем, кроме распивания чая и получения жалованья, в сущности, состоят обязанности директора? Вот что интересно. И в какой мере он ответственен в случае невыполнения этих обязанностей? Директор обязан быть совершенно честным. Но если так, он не может оставаться директором. Это ясно. Ведь первым делом ему придется заявить своим акционерам, что он совершенно не заслуживает своего жалованья. Что он делал на заседаниях правления? Да просто сидел, расписывался, немного говорил и голосовал за то, что по ходу дела должно было быть принято. Проявлял ли он когда-нибудь инициативу? Может быть, один-единственный раз. Вел ли он расчеты? Нет, он их только прочитывал. Рассматривал ли он сметы? Нет, за него это делали служащие. Конечно, есть еще политика Общества. Успокоительные слова, но — если говорить откровенно — все дело директора и заключается в том, чтобы не мешать существующей политике. Взять, например, его самого. Если бы он выполнял свой долг, он через месяц по вступлении в правление должен был бы приостановить страхование иностранных контрактов, которым он с самого начала инстинктивно не доверял, или, в случае неудачи, должен был отказаться от своего места. А он этого не сделал. Казалось, что все наладится, что момент неподходящий и так далее. Если бы он хотел выполнять свой долг, как абсолютно честный директор, он вообще не должен был бы стать директором ОГС, потому что, прежде чем занять место в правлении, нужно было разобраться в делах Общества гораздо основательнее, чем он это сделал. Но все эти имена, престиж, и — «дареному коню в зубы не смотрят» — пот и вышло! Если бы он теперь захотел быть абсолютно честным, он должен был бы объявить акционерам: «Мое попустительство обошлось вам в двести с чем-то тысяч фунтов. Я отдаю эту сумму в руки доверенных лиц на покрытие ваших убытков и постараюсь выжать из остальных директоров их долю». Но он не собирался так поступить, потому что… ну, просто потому, что это не принято, и другим директорам это вряд ли понравится. Вывод один: ждать, пока акционеры сами не раскроют эту историю, но надеяться, что они ее не раскроют. Словом, совершенно как правительство, путать карты и стараться выйти сухим из воды. Не без некоторого удовольствия Сомс подумал об Ирландии: предыдущее правительство сначала вовлекло страну в эту историю с Ирландией, а потом делало вид, что исправило то, чего и не должно было быть. А мир, а воздушный флот, а земельная политика, а Египет — во всех этих пяти важнейших вопросах правительство каждый раз подливало масла в огонь. Но признавалось ли оно в этом? Нет, в таких случаях не признаются; в таких случаях принято говорить: «В данный момент это вызвано политической необходимостью». А еще лучше — ничего не говорить и просто положиться на британский характер. Высвободив подбородок из-под одеяла. Сомс вдруг почувствовал какое-то облегчение. Нет, последнее правительство, наверно, не тряслось под одеялом от страха. Устремив глаза на потухающие угли в камине. Сомс размышлял о неравенстве и о несправедливости судьбы. Взять всех этих политиков и дельцов, которые всю жизнь ходят по тонкому льду и за это получают титулы. Они и в ус не дуют. И взять его самого — он впервые очутился на тонком льду и страдает от этого невероятно. В сущности, установился целый культ обманывания публики, целый культ того, как избежать последствий неразумного ведения дел. И он, человек деловой, человек закона, не знает этого культа — и рад этому. Из врожденной осторожности, из чувства гордости, в которой был даже какой-то оттенок высокомерия. Сомс всегда чурался той примитивной, стандартной «честности», которой руководствовалась в своих делах британская публика. Во всем, что касалось денег, он был непоколебим, тверд, несгибаем. Деньги есть деньги, фунт есть фунт, и нельзя притворяться, что это не так, и все-таки сохранить чувство собственного достоинства.

Сомс встал, выпил воды, сделал несколько глубоких вдохов и поразмял ноги. Кто это ему вчера говорил, что нет такой вещи, из-за которой он лишился бы сна хоть на пять минут? Наверно, этот человек здоров как бык или врет, как барон Мюнхгаузен. Он взял книгу, но мысли все время вертелись вокруг того, что он мог бы реализовать из своего состояния. Не считая картин, решил он, его состояние, наверно, не меньше двухсот пятидесяти тысяч фунтов; и, кроме Флер, у него никого нет, а она уже обеспечена. Для жены он тоже выделил средства — она превосходно может на них жить во Франции. Что же касается его самого — не все ли ему равно? Комната в клубе, поближе к Флер — ему будет так же хорошо, как и сейчас, может быть даже лучше! И вдруг он увидел, что нашел выход из всех своих неприятностей и страхов. Представив себе худшее, что его ждало впереди, — потерю состояния, — он изгнал демона. Книга «Рыдающая черепаха», из которой он не прочел ни слова, выпала у него из рук; он уснул…

Встреча со «Старым Монтом» состоялась в «Клубе шутников» сейчас же после завтрака. Телеграфная лента в холле, на которую он взглянул мимоходом, отмечала дальнейшее падение марки. Так он и думал: она совершенно обесценивается.

Прихлебывающий кофе баронет показался Сомсу прямо-таки оскорбительно веселым. «Держу пари, что он ничего не подозревает. Хорошо, — подумал Сомс, — сейчас я, как говаривал старый дядя Джолион, преподнесу ему, сюрприз!»

И без предисловий он начал:

— Добрый день, Монт. Марка обесценена, вы понимаете, что ОГС потерпело около четверти миллиона убытка на этих злополучных иностранных контрактах Элдерсона. Я не уверен, что на нас не ляжет обвинение за такой ничем не оправданный риск. Но поговорить с вами я хотел, собственно, вот о чем. — Он подробно изложил свой разговор с клерком Баттерфилдом, наблюдая за бровями собеседника, и закончил словами: — Что вы на это скажете?

Сэр Лоренс, качая ногой так, что все его тело тряслось, вскинул монокль:

— Галлюцинации, мой дорогой Форсайт. Я знаком с Элдерсоном всю жизнь. Мы вместе учились в Уинчестере.

Опять, опять! О боже!

— Это еще ничего не значит, — медленно проговорил Сомс, — один человек, с которым я учился в Молборо, сбежал с кассой офицерского собрания и с женой полковника и нажил состояние в Чили на помидорных консервах. Суть вот в чем: если рассказ этого человека — правда, то мы в руках злостного афериста. Это не годится, Монт. Хотите позондировать его и посмотреть, что он скажет? Ведь вам было бы не особенно приятно, если бы про вас говорили такие вещи? Хотите, пойдем вместе?

— Да, — вдруг согласился сэр Лоренс. — Вы правы. Пойдем вместе. Это неприятно, но пойдем вместе. Надо ему все сказать.

— Сейчас?

— Сейчас.

Они торжественно взяли цилиндры и вышли.

— Мы, я полагаю, возьмем такси, Форсайт?

— Да, — сказал Сомс.

Машина медленно объехала львов на Трафальгар-сквере, потом быстро покатила по набережной. Старики сидели рядом, неотступно глядя вперед.

— Мы ездили с ним охотиться месяц тому назад, — сказал сэр Лоренс. Вы знаете гимн: «Господь — наш щит в веках минувших». Очень хороший гимн, Форсайт, Сомс не отвечал. Ну, теперь пошел трещать!

— У нас пели его в то воскресенье, — продолжал сэр Лоренс. — У Элдерсона был когда-то приятный голос, он пел даже соло. Теперь-то у него настоящий козлетон, но исполнение неплохое, — он засмеялся своим пискливым смешком.

«Интересно, бывает этот человек когда-нибудь серьезным?» — подумал Сомс и проговорил вслух:

— Если мы узнаем, что история с Элдерсоном — правда, и скроем ее нас всех, чего доброго, посадят на скамью подсудимых.

Сэр Лоренс поправил монокль.

— Черт возьми, — сказал он.

— Вы сами с ним поговорите, — продолжал Сомс, — или предоставите мне?

— По-моему, лучше вам, Форсайт; не вызвать ли нам и этого молодого человека?

— Подождем, посмотрим, — сказал Сомс.

Они поднялись в контору ОГС и вошли в кабинет правления. В комнате было холодно, стол ничем не был покрыт; старый конторщик ползал, словно муха по стеклу, наполняя чернильницы из бутыли.

— Спросите директора-распорядителя, не будет ли он любезен принять сэра Лоренса Монта и мистера Форсайта? — обратился к нему Сомс.

Старый клерк заморгал, поставил бутыль и вышел.

— Теперь нам надо быть начеку, — тихо проговорил Сомс, — он, разумеется, будет все отрицать.

— Надеюсь, Форсайт, надеюсь. Элдерсон — джентльмен.

— Никто так не лжет, как джентльмены, — вполголоса проворчал Сомс.

Они молча стояли у пустого камина, пристально рассматривая свои цилиндры, стоявшие рядом на столе.

— Одну минуту! — внезапно сказал Сомс и, пройдя через всю комнату, открыл противоположную дверь. Там, как и говорил молодой клерк, было что-то вроде коридорчика между кабинетом правления и кабинетом директора, с дверью, выходившей в главный коридор. Сомс вернулся, закрыл дверь и, подойдя к сэру Лоренсу, снова погрузился в созерцание цилиндров.

— География правильна, — сказал он хмуро.

Появление директора-распорядителя было отмечено стуком монокля сэра Лоренса, звякнувшего о пуговицу. Весь вид Элдерсона — черная визитка, чисто выбритое лицо и серые, довольно сильно опухшие глаза, розовые щеки и аккуратно разложенные на лысом яйцевидном черепе волоски, и губы, которые то вытягивались вперед, то стягивались в ниточку, то расходились в улыбке, — все это до смешного напоминало Сомсу старого дядю Николаев в среднем возрасте. Дядя Ник был умный малый — «самый умный человек в Лондоне», как кто-то назвал его, — но никто не сомневался в его честности. Сомнение, неприязнь всколыхнули Сомса. Казалось чудовищным предъявлять такое обвинение человеку одного с тобой возраста, одного воспитания. Но глаза молодого Баттерфилда, глядевшие так честно, с такой собачьей преданностью! Выдумать такую штуку — да разве это мыслимо?

— Дверь закрыта? — отрывисто бросил Сомс.

— Да. Вам, может быть, дует? Хотите, я велю затопить?

— Нет, благодарю, — сказал Сомс. — Дело в том, мистер Элдерсон, что вчера один из молодых служащих этой конторы пришел ко мне с очень странным рассказом. Мы с Монтом решили, что вам нужно его передать.

Сомсу, привыкшему наблюдать за глазами людей, показалось, что на глаза директора набежала какая-то пленка, как бывает у попугаев. Но она сразу исчезла — а может быть, ему только показалось.

— Ну, разумеется, — сказал Элдерсон.

Твердо, с тем самообладанием, какое было ему свойственно в решительные минуты, Сомс повторил рассказ, который он выучил наизусть в часы ночной бессонницы.

— Вы, несомненно, захотите его вызвать сюда, — заключил он. — Его зовут Баттерфилд.

В продолжение всей речи сэр Лоренс не вмешивался и пристально разглядывал свои ногти. Затем он сказал:

— Нельзя было не сказать вам, Элдерсон.

— Конечно.

Директор подошел к звонку. Румянец на его щеках выступил гуще, зубы обнажились и как будто стали острее.

— Попросите сюда мистера Баттерфилда.

Последовала минута деланного невнимания друг к другу. Затем вошел молодой клерк, аккуратный, очень заурядный, глядевший, как подобает, в глаза начальству. На миг Сомса кольнула совесть. Клерк держал в руках всю свою жизнь — он был одним из великой армии тех, кто живет своей честностью и подавлением своего «я», а сотни других готовы занять его место, если он хоть раз оступится. Сомсу вспомнилась напыщенная декламация из репертуара провинциального актера, над которой так любил подшучивать старый дядя Джолион: «Как бедный мученик в пылающей одежде…»

— Итак, мистер Баттерфилд, вы соблаговолили изощрять вашу фантазию на мой счет?

— Нет, сэр.

— Вы настаиваете на вашей фантастической истории с подслушиванием?

— Да, сэр.

— В таком случае мы больше не нуждаемся в ваших услугах. Вы свободны.

Молодой человек поднял на Сомса голодные, собачьи глаза, он глотнул воздух, его губы беззвучно шевельнулись. Он молча повернулся и вышел.

— С этим покончено, — послышался голос директора, — теперь он ни за что не получит другого места.

Злоба, с которой директор произнес эти слова, подействовала на Сомса, как запах ворвани. Одновременно у него явилась мысль: это следует хорошенько обдумать. Такой резкий тон мог быть у Элдерсона, только если он ни в чем не виноват или же если виноват и решился на все. Что же правильно?

Директор продолжал:

— Благодарю вас, господа, что вы обратили мое внимание на это дело. Я и сам с некоторого времени следил за этим молодчиком. Он большой мошенник.

Сомс сказал угрюмо:

— Что же, по-вашему, он надеялся выиграть?

— Предвидел расчет и хотел заранее наделать неприятностей.

— Понимаю, — сказал Сомс. Но в памяти его встала контора, где сидел старый Грэдмен, потирая нос и качая седой головой, и слова Баттерфилда: «Нет, сэр, я ничего не имею против мистера Элдерсона, и он ничего не имеет против меня».

«Надо будет разузнать побольше об этом молодом человеке», — подумал он.

Голос директора снова прорезал молчание:

— Я думал над вашими вчерашними словами, мистер Форсайт, относительно того, что правление могут обвинить в небрежном ведении дел. Это совершенно неосновательно: наша политика была полностью изложена на двух общих собраниях и не вызвала никаких возражений. Пайщики столь же ответственны, как и правление.

— Гм! — промычал Сомс и взял свой цилиндр. — Вы идете, Монт?

Сэр Лоренс нервно вскинул монокль, словно его окликнули издалека.

— Вышло ужасно неприятно, — сказал он. — Вы должны извинить нас, Элдерсон. Нельзя было не уведомить вас. Мне кажется, что у этого молодого человека не все дома: у него удивительно странный вид. Но, конечно, мы не можем терпеть подобных историй. Прощайте, Элдерсон.

Одновременно надев цилиндры, оба вышли. Некоторое время они шли молча. Затем сэр Лоренс заговорил:

— Баттерфилд? У моего зятя работает старшим садовником некий Баттерфилд — вполне порядочный малый. Не следует ли нам приглядеться к этому молодому человеку, Форсайт?

— Да, — сказал Сомс, — предоставьте это мне.

— С удовольствием. Как-никак, если учился с человеком в одной школе, то невольно… вы понимаете…

Сомс внезапно вспылил.

— В наше время, по-моему, никому нельзя доверять. Происходит это оттого… впрочем, право, не знаю отчего. Но я с этим делом еще не покончил.

IX СЛЕЖКА

Клуб «Всякая всячина» начал свое существование в шестидесятых годах прошлого столетия. Он был основан группой блестящей молодежи, политической и светской, и в нем они готовились к приему в более почтенные, старые клубы — «Шутников», «Путников», «Смена», «Бэртон», «Страусовые перья» и другие Но благодаря изумительному повару клуб с самых первых дней своего существования укрепился и сам стал изысканным клубом. Впрочем, он все еще до некоторой степени оправдывал свое, название, объединяя самых разнородных людей, — и в этом была его привлекательность для Майкла. От Уолтера Нэйзинга и других полуписателей и покровителей сцены, которые ездили в Венецию и рассуждали о любви в гондолах и о том, как надо ухаживать за такой-то дамой, от таких людей до свирепых усачей отставных генералов, заседавших когда-то в полевых судах и походя расстреливавших людей за минутные слабости человеческой природы, — от Уилфрида Дезерта (который перестал теперь туда ходить) до Мориса Элдерсона, игравшего там в карты, Майкл мог встретить всех и следить по ним за температурой современности. Через два дня после той ночи, как Флер пришла к нему в спальню, он сидел в курительной комнате и предавался своим наблюдениям, когда ему доложили:

— Вас желает видеть какой-то мистер Форсайт, сэр. Не тот, что состоял у нас членом до самой своей смерти, а, кажется, его двоюродный брат.

Зная, что его друзья вряд ли сейчас придутся по душе Сомсу (как и он им!), Майкл вышел и застал Сомса на автоматических весах.

— Никакой перемены, — сказал тот. — Как Флер?

— Отлично, благодарю вас, сэр.

— Я остановился на Грин-стрит. Задержался из-за одного молодого человека. Нет ли у вас в конторе свободного места для клерка — хорошего счетовода. Мне надо устроить его на работу.

— Зайдемте, сэр, — пригласил Майкл, открывая дверь в небольшую гостиную.

Сомс прошел за ним и оглядел комнату.

— Как называется эта комната? — спросил он.

— Да мы ее называем «могила» — тут так славно и спокойно. Не хотите ли стакан хереса?

— Хереса! — повторил Сомс. — Вы, молодежь, кажется, воображаете, что изобрели херес? Когда я был мальчиком, никому не приходило в голову сесть обедать без стакана сухого хереса к супу и хорошего старого хереса к сладкому. Херес!

— Охотно верю вам, сэр. Вообще на свете нет ничего нового. Венеция, например, и раньше, вероятно, была в моде. И вязанье, и писательские гонорары. Все идет циклами. Вашему юноше дали по шапке?

Сомс поглядел на него:

— Именно. Его фамилия Баттерфилд, ему нужна работа.

— Это страшно трудно — Нас ежедневно засыпают предложениями. Не хочу хвастать, но у нас совершенно особая работа. Приходится иметь дело с книгами.

— Он производит впечатление способного, аккуратного и вежливого человека; не знаю, чего вам еще нужно от клерка. У него хороший почерк, и, насколько мне известно, он умеет говорить правду.

— Это, конечно, существенно, — заметил Майкл. — Но умеет ли он также лгать? Я хочу сказать, что ему, может быть, удастся найти работу по распространению книг. Продавать нумерованные издания и так далее. Не можете ли вы мне еще что-нибудь рассказать о нем? Может быть, он сделал что-нибудь хорошее — конечно, старый Дэнби этого не оценит, но ему можно и не говорить.

— М-м-гм. Видите ли, он… он исполнил свой долг, вопреки своим интересам, и действительно для него это — разорение. Кажется, он женат и имеет двоих детей.

— Ого! Весело, нечего сказать! А если я ему достану место, он по-прежнему будет исполнять свой долг?

— Я не шучу, — сказал Сомс, — этот молодой человек меня заботит.

— Да, — задумчиво проговорил Майкл, — в таких случаях надо первым делом переложить заботу с себя на другого. Могу я с ним повидаться?

— Я сказал ему, чтобы он зашел к вам сегодня после обеда. Я считал, что вы захотите повидать его частным образом и решить, годится ли он для вашего дела.

— Совершенно правильно, сэр. Но только вот что: не думаете ли вы, что мне следует знать, как именно он выполнил свой долг, — это, разумеется, останется между нами. Иначе я могу попасть впросак, не так ли?

Сомс посмотрел зятю в лицо. В энный раз он почувствовал к нему симпатию и доверие: такой честный взгляд был у Майкла.

— Видите ли, — сказал он, подходя к двери и убедившись в ее непроницаемости, — здесь могут усмотреть клевету, так что не только ради меня, но и ради себя самого вы должны соблюдать абсолютную тайну, — и он вполголоса изложил суть дела.

— Как я и ожидал, — заключил он, — этот молодой человек пришел ко мне опять сегодня утром. Он, разумеется, совершенно подавлен. Я хочу, чтобы он был у меня под рукой. Не располагая дальнейшими сведениями, я не могу решиться — продолжать ли это дело, или бросить. К тому же… — Сомс колебался: проявлять добрые побуждения ему претило. — Я… это было жестоко по отношению к нему. Он зарабатывал триста пятьдесят фунтов в год.

— Да, скверно ему, — сказал Майкл. — А знаете, ведь Элдерсон — член этого клуба.

Сомс снова покосился на дверь; она по-прежнему выглядела непроницаемой. И он сказал:

— Еще недоставало! Вы с ним знакомы?

— Я играл с ним в бридж — он здорово меня обчистил; замечательно ловкий игрок.

— Так, — сказал Сомс (сам он никогда не играл в карты). — Я, по вполне понятным причинам, не могу взять этого юношу к себе в контору. Но вам я доверяю.

Майкл потянул себя за волосы.

— Чрезвычайно тронут, сэр. Покровительство бедным — и при этом незаметная слежка. Ладно, повидаюсь с ним сегодня вечером и дам вам знать, можно ли будет что-нибудь выковырнуть для него.

Сомс ответил кивком. «Но что за жаргон, о боже правый!» — подумал он.

Этот разговор сослужил Майклу хорошую службу: он отвлек его мысли от личных переживаний. В душе он уже сочувствовал молодому Баттерфилду и, закурив сигару, ушел в комнату для карточной игры. Он сел на решетку камина. Эта комната всегда ему импонировала. Совершенно квадратная, и в ней три квадратных ломберных столика, под углом к стенам, с тремя треугольниками игроков.

«Если бы только четвертый игрок сидел под столом, — подумал Майкл, кубистический узор был бы вполне закончен. То, что выходящий сидит тут же, портит все». И вдруг с каким-то странным чувством он заметил, что Элдерсон — выходящий. Весь какой-то острый, невозмутимый, он внимательно срезал ножичком кончик сигары. Черт! До чего непонятная книга — человеческое лицо! Целые страницы заполнены какими-то личными мыслями, интересами, планами, фантазиями, страстями, надеждами и страхами. И вдруг бац! Налетает смерть и смахивает человека, как муху со стены, и никто не узнает, как работал этот маленький скрытый механизм, для чего он был создан, чему служил. Никто не скажет, хорош или плох был этот механизм. И трудно сказать. Всякие люди бывают. Вот, например, Элдерсон: что он такое — отъявленный жулик или невинный барашек в скрытом виде? «Почему-то мне кажется, что он бабник, — подумал Майкл, — а почему, собственно?» Он протянул руки назад, к огню, потирая их, как муха трет лапки, когда вылезет из патоки. Если человек не знает толком, что происходит в душе его собственной жены в его собственном доме, как он может прочесть что-нибудь по лицу чужого человека, да еще такого сложного типа — английского дельца? Если бы только жизнь была похожа на «Идиота» или «Братьев Карамазовых» и все бы во весь голос кричали о своем сокровенном «я»! Если бы в клубных карточных комнатах был хоть намек на эпилепсию! Нет — ничего. Ничего. Мир полон необычайных тайн, каждый хранит их про себя — и нет у них ни субтитров, ни крупных планов.

Вошел лакей, посмотрел на огонь, постоял минуту, невыразительный, как аист, ожидая, не прорвется ли сквозь гул голосов какой-нибудь отрывистый приказ, повернулся и вышел. Механизм! Всюду механизмы! Приспособления, чтобы уйти от жизни, — и такие совершенные, что даже не остается, от чего уходить.

«Все равно как если б человек сам себе послал заказное письмо, — подумал Майкл. — А может быть, так и надо. Хорошая ли вещь — жизнь? Хочу ли я снова видеть «жизнь» в ее неприкрашенном виде?»

Теперь Элдерсон сидел за столиком, и Майкл отлично видел его затылок, но это ему ничего не говорило.

«Нет, я плохой сыщик, — подумал он, — а ведь, наверно, что-то кроется в том, почему он не делает сзади пробора». И, соскочив с каминной решетки, он пошел домой.

Но за обедом он поймал себя на том, как он смотрит на Флер, — совсем не так, как считает нужным. Слежка! Но как же отказаться от попытки узнать истинные мысли и чувства человека, который знает твое сердце, словно клавиатуру, и заставляет его стонать и звенеть, как ему заблагорассудится!

— Я видела натурщицу, которую ты послал Обри, — сказала Флер, — она ничего не сказала про платья, но я сразу поняла. Какое лицо, Майкл! Где ты ее откопал?

У Майкла мелькнула мысль: «Не заставить ли ее ревновать?» Но он сразу устыдился — низменная мысль, пошлая и мелочная!

— Сама явилась ко мне, — сказал он. — Она — жена нашего бывшего упаковщика, того, который стащил… м-м-м… несколько книг. Сейчас он продает воздушные шары; они страшно нуждаются.

— Понимаю. А ты знаешь, что Обри хочет писать ее обнаженной?

— Фью-ю! Нет, не знал. Я думал, что она — прекрасная модель для обложки. Слушай-ка, не приостановить ли мне все это?

Флер улыбнулась.

— Так дороже платят, и это — ее дело. Ведь тебя это не затрагивает, правда?

Снова эта мысль, снова он ее отогнал.

— Да, но только ее муж самый скромный и жалкий человечек на свете, хоть и воришка, и мне не хотелось бы, чтоб пришлось жалеть его еще больше.

— Но ведь она ему не скажет.

Флер сказала это так естественно, так просто, что в этих словах сразу раскрылся весь ее образ мыслей. Не надо рассказывать своему мужу то, что может расстроить беднягу. По трепету ее восковых век он увидел, что и она поняла, насколько она себя выдала. Поймать ли ее на слове, сказать все, что он узнал от Джун Форсайт, — выяснить все, все до конца? Но зачем, ради чего? Внесет ли это какую-либо перемену? Заставит ли ее полюбить его? Или это только больше ее взвинтит, а у него будет такое чувство, что он сдал последнюю позицию, стараясь сделать невозможное. Нет! Лучше принять принцип утаивания, который она невольно признала и утвердила, и, стиснув зубы, улыбаться. Он пробормотал:

— Пожалуй, она покажется ему слишком худой.

Глаза Флер смотрели прямо и ясно, и опять та же низменная мысль смутила его: «Не заставить ли ее…»

— Я видел ее только раз, — добавил он, — тогда она была одета.

— Я не ревную, Майкл.

«Нет, — подумал он, — если б только ты могла меня ревновать!»

Слова: «Вас спрашивает молодой человек по фамилии Баттерфилд, сэр», показались ему поворотом ключа в тюремной камере.

В холле молодой человек «по фамилии Баттерфилд» был поглощен созерцанием Тинг-а-Линга.

«Судя по его глазам, — подумал Майкл, — в нем больше собачьего, чем в этом китайском бесенке».

— Пройдемте ко мне в кабинет, — пригласил он, — здесь холодно. Мой тесть говорил, что вы ищете работу.

— Да, сэр, — сказал молодой человек, подымаясь вслед за ним по лестнице.

— Присаживайтесь, — сказал Майкл, — берите папироску. Ну, вот. Я знаю всю вашу историю. Судя по вашим усикам, вы были на войне, как и я. Признайтесь же мне, как товарищу по несчастью: это все — правда?

— Святая правда, сэр. Хотел бы я, чтобы это было не так. Выиграть я тут ничего не могу, а теряю все. Лучше бы мне было придержать язык. Его слова больше значат, чем мои, вот я и очутился на улице. Это было мое первое место после войны — так что теперь рекомендаций мне не добыть.

— Кажется, у пас жена и двое детей?

— Да, и я ради своей совести пожертвовал ими. В последний раз я так поступаю, уверяю вас. Какое мне было дело до того, что Общество обманывают? Моя жена совершенно права — я свалял дурака, сэр.

— Возможно, — сказал Майкл. — Вы что-нибудь смыслите в книгах?

— Да, сэр. Я умею вести конторские книги.

— Ах ты боже мой! Да у нас надо не вести книги, а избавляться от них, и как можно скорее. Ведь у нас издательство. Мы хотели взять еще одного агента. Вы умеете убеждать?

Молодой человек слабо улыбнулся.

— Не знаю, сэр.

— Ладно, я вам объясню, как это делается, — сказал Майкл, совершенно обезоруженный его взглядом. — Все дело в навыке. Но, конечно, этому надо выучиться. Вы, вероятно, не очень-то много читаете?

— Да, сэр, не слишком много.

— Ну, может, это к лучшему. Вам придется внушать этим несчастным книготорговцам, что каждая книга в вашем списке — а их будет, скажем, штук тридцать пять — необходима в его магазине, в большом количестве экземпляров. Очень хорошо, что вы только что разделались с вашей совестью, так как, откровенно говоря, большинство книг им не нужно. Боюсь, что вам негде поучиться убеждать людей, но можете осе это проделать мысленно, а если вы сумеете прийти сюда на часок-другой, я вас натаскаю по нашим авторам и подготовлю вас к встрече с апостолом Петром.

— С апостолом Петром, сэр?

— Да, с тем, который с ключами. К счастью, это мистер Уинтер, а не мистер Дэнби; думаю, что смогу уговорить его принять вас на месяц, на пробу.

— Сэр, я сделаю все, что в моих силах. Моя жена понимает толк в книгах, она мне поможет. Я не могу выразить, как я вам благодарен за вашу доброту. Ведь, потеряв работу, я остался, по правде сказать, совсем на мели. Я не мог ничего отложить, с двумя-то детьми. Прямо хоть в петлю полезай.

— Ну, ладно. Значит, приходите завтра вечером, я вас начиню. Лицо у вас подходящее для такой работы — только бы разговаривать научиться. Ведь всего одна книга из двадцати действительно нужна, остальные — роскошь. А ваша задача — убедить их, что девятнадцать необходимы, а двадцатая — роскошь, без которой нельзя обойтись. Тут дело обстоит, как с одеждой, как с пищей и всем прочим в нашем цивилизованном обществе.

— Да, сэр, я понимаю.

— Отлично. Ну, спокойной ночи и всего хорошего!

Майкл встал и протянул руку. Молодой человек пожал ее с почтительным полупоклоном. Через минуту он уже был на улице, а Майкл, стоя в холле, думал:

«Жалость — чушь! Я чуть было совсем не забыл, что я — сыщик!»

X ЛИЦО

Когда Майкл вышел из-за стола, Флер тоже встала. Прошло больше двух дней с тех пор, как она рассталась с Уилфридом, а она еще не пришла в себя. Открывать устрицу-жизнь, собирать редчайшие цветы Лондона — все, что так ее развлекало — теперь казалось скучным и бессмысленным. Те три часа, когда непосредственно за потрясением, испытанным ею на Корк-стрит, она испытала другое потрясение в своей собственной гостиной, так выбили ее из колеи, что она ни за что не могла приняться. Рана, которую разбередила встреча с Холли, почти затянулась. Мертвый лев рядом с живым ослом — довольно незначительное явление. Но она никак не могла вновь обрести… что? В том-то и дело: Флер целых два дня старалась понять, чего ей не хватает. Майкл по-прежнему был как чужой, Уилфрид — потерян, Джон — заживо похоронен, и ничто под луной не ново. Единственное, что утешало ее в эти дни тоскливого разочарования, была белая обезьяна. Чем больше Флер смотрела на нее, тем более китайской она казалась. Обезьяна с какой-то иронией подчеркивала то, что, быть может, подсознательно чувствовала Флер: все ее метания, беспокойство, погоня за будущим только доказывают ее неверие ни во что, кроме прошлого. Современность изжила себя и должна обратиться к прошлому за верой. Как золотая рыбка, которую вынули из теплого залива и пустили в холодную, незнакомую реку, Флер испытывала смутную тоску по родине.

Оставшись в испанской столовой наедине со своими переживаниями, она, не мигая, смотрела на фарфоровые фрукты. Как они блестели, такие холодные, несъедобные! Она взяла в руки апельсин. Сделан «совсем как живой» бедная жизнь! Она положила его обратно — фарфор глухо звякнул, и Флер чуть вздрогнула. Обманула ли она Майкла своими поцелуями? Обманула — в чем же? В том, что она не способна на страсть?

«Но это неправда, — подумала она, — неправда. Когданибудь я покажу ему, на что я способна, — всем им покажу». Она посмотрела на висевшего напротив Гойю. Какая захватывающая уверенность в рисунке, какая напряженная жизнь в черных глазах этой нарумяненной красавицы. Вот эта знала бы, что ей нужно, и, наверно, добилась бы своего. Никаких компромиссов, никакой неуверенности — не бродить по жизни, раздумывая, в чем ее смысл и стоит ли вообще существовать, — нет, просто жить ради того, чтобы жить!

Флер положила руку на шею, туда, где кончалось теплое тело и начиналось платье. Разве она не такая же теплая и упругая — нет, даже в тысячу раз лучше этой утонченной, злой испанской красавицы в изумительных кружевах? И, отвернувшись от картины, Флер вышла в холл. Голос Майкла и еще чей-то, чужой. Идут вниз! Она проскользнула в гостиную и взяла рукопись — стихи, о которых она обещала сказать Майклу свое мнение. Она сидела, не читая, и ждала — войдет он или нет. Она услышала, как закрылась входная дверь. Нет! Он вышел. Какое-то облегчение — и все-таки неприятно. Майкл, холодный и невеселый дома, — если так будет продолжаться, то это совсем тоска! Флер свернулась на диване и попыталась читать. Скучные стихи — вольный размер, без рифм, самосозерцательные, все насчет внутренних переживаний автора. Ни подъема, ни мелодии. Скука! Словно уже читала их десятки раз. Она совсем затихла и лежала, прислушиваясь к треску и шуршанию горящих поленьев. Если будет темно, может быть, ей удастся уснуть. Флер потушила свет и вернулась к дивану. Она как будто сама себя видела у камина; видела, какая она одинокая, какая трогательная и хорошенькая, — как будто все, чего она желала, у нее есть, и вместе с тем ничего! Ее губы дрогнули. Она как будто даже видела со стороны капризное, детское выражение своего лица. И хуже всего, что она сама видела, как она все это видит, — какое-то тройное существо, словно запрятанное в жизненепроницаемую камеру, так что жизнь не могла ее захлестнуть. Если бы вдруг влетел какой-нибудь вихрь из нежилого холода, из пустыни Лондона, чьи цветы она срывала! Отблески камина, мягкие и трепетные, выхватывали из мрака то тот, то другой уголок китайской гостиной, как в театре во время тех таинственных, увлекательных сцен, когда под звуки тамбуринов ждешь развязки. Она протянула руку за папироской. Снова она будто со стороны увидела, как она зажигает ее, выпускает дым, увидела свои согнутые пальцы, полураскрытые губы, круглые белые руки. Да, она очень декоративна! А в сущности, не в этом ли все дело? Быть декоративной и окружать себя декорациями, быть красивой в некрасивой жизни! В «Медяках» было стихотворение о комнате, озаренной бликами огня, о капризной Коломбине у камина, об Арлекине, томящемся за окном, «словно тень розы». И внезапно, безотчетно сердце Флер сжалось. Сердце сжалось тоской, болью страшной болью, и, соскользнув на пол у камина, она прижалась лицом к Тинг-а-Лингу. Китайский песик поднял голову, его черные глаза заблестели в отблеске огня.

Он лизнул ее в щеку и отвернулся. Фу, пудра! Но Флер лежала, как мертвая. Она видела себя, вот так, на ковре — изгиб бедра, каштановые блики на коротких кудрях; она слышала биение своего сердца. Встать, выйти, взяться за что-нибудь! Но за что — за что стоило взяться? В чем была хоть капля смысла? Она представила себе, как она делает что-то, — всякие невероятные вещи: ухаживает за больными женщинами, нянчит хилых ребят, говорит речи в парламенте, — берет препятствия на скачках, полет турнепс в коротких шароварах — очень декоративно! И она лежала совершенно неподвижно, опутанная сетью собственного воображения: пока она видит себя вот так со стороны, она не возьмется ни за что — в этом она была уверена, потому что ни за что не стоило браться. Она лежала совсем неподвижно, и ей казалось, что не видеть себя со стороны — хуже всего на свете, но что, признавая это, она навеки сковывает и связываетсебя.

Тинг-а-Линг заворчал, повернув нос к окну, как бы говоря: «Мы дома, у нас уютно, мы думаем о прошлом. Нам не нужно ничего чужого. Будьте добры удалиться, кто бы вы ни были». И снова он заворчал — тихим, протяжным ворчаньем.

— В чем дело, Тинг?

Тинг привстал, вытянув морду к окну.

— Ты хочешь погулять?

— Нет, — проворчал он.

Флер взяла его на руки.

— Что ты, глупенький? — и подошла к окну.

Занавески были плотно задернуты. Пышные, китайские, подбитые шелком, они не впускали ночь. Флер одной рукой сделала маленькую щелочку и отшатнулась. За окном было лицо: лоб прижат к стеклу, глаза закрыты — как будто оно уже давно было там. В темноте оно казалось лишенным черт, смутно-бледным. Флер почувствовала, как напряглось тельце Тинг-а-Линга под ее рукой, почувствовала его молчание. Сердце ее колотилось — было жутко: лицо без тела.

Внезапно лоб отодвинулся, глаза открылись, она увидела лицо Уилфрида. Видел ли он ее — видел ли, что она стоит у окна, выглядывая из темной комнаты? Дрожа всем телом, она опустила занавес. Кивнуть? Впустить его? Выйти к нему? Махнуть ему, чтоб он ушел? Сердце ее дико билось. Сколько времени стоит он так под окном, словно призрак? Тинг-а-Линг шлепнулся на пол, она сжала руками лоб, пытаясь собраться с мыслями. И вдруг она шагнула к окну и распахнула занавеси. Никого! Лицо исчезло! Ушел! Темная площадь на сквозном ветру — и ни души! Был ли он здесь, или ей померещилось? Но Тинг-а-Линг! Собакам не мерещатся призраки. Тинг вернулся к камину и опять прикорнул там.

«Я не виновата, — в страстном отчаянии думала Флер, — я не виновата! Я не хотела, чтобы он полюбил меня, я только хотела, чтобы он… он…!» И она бессильно опустилась на пол перед камином. «О Тинг! Пожалей меня!» Но китайский пес, обиженный ее небрежностью, не отзывался…

XI ШАПКА НАБЕКРЕНЬ

Не слишком удачно разыграв роль сыщика по отношению к молодому Баттерфилду, Майкл постоял в раздумье в холле. В конце концов он не вернулся к себе наверх, а тихо вышел на улицу. Он прошел мимо парламента на Уайтхолл. На Трафальгар-сквер он вспомнил, что у него есть отец. Барт мог быть и у «Шутников», и в «Кофейне», и в «Аэроплане». «Вот с кем можно отдохнуть», — подумал Майкл и пошел в самый модный из этих трех клубов.

— Да, сэр Лоренс Монт в читальне, сэр.

Старик сидел, скрестив ноги, держа сигару кончиками пальцев, в ожидании случайного собеседника.

— А, Майкл. Как по-твоему, зачем я сюда хожу?

— Ждать конца света, сэр.

Сэр Лоренс хихикнул.

— Это мысль, — сказал он. — Когда небеса обрушатся на цивилизацию, здесь, наверно, будет самое лучшее место для наблюдений. Любопытство, вероятно, одна из сильнейших человеческих страстей, Майкл. Мне очень не хотелось бы взлететь на воздух, особенно после обеда, но еще меньше мне хотелось бы пропустить хорошее зрелище. Воздушные налеты все-таки были очень занятны, правда?

Майкл вздохнул.

— Да, — сказал юн. — Война приучила нас думать о вечности; а потом война кончилась, а вечность осталась висеть над нами. Теперь мы не успокоимся, пока не достигнем ее. Можно мне взять у вас сигару, сэр?

— Ну конечно. Я опять перечитывал Фрезера. Удивительно, как далеки от нас всякие суеверия теперь, когда мы поняли высшую истину: что цивилизация не завоюет мира.

Майкл перестал раскуривать сигару.

— Вы действительно так думаете, сэр?

— А как же еще думать? Кто может сомневаться в том, что сейчас, при таком развитии техники, настойчивость человечества приведет его к самоуничтожению? Это неизбежный вывод из всех последних событий. «Per ardua ad astra»[21] — «Под градом ударов увидим звезды».

— Но ведь так всегда было, сэр, и все же мы живем.

— Да, говорят — живем, но я в этом сомневаюсь. Я считаю, что мы живем только прошлым. Я не думаю, нет, не думаю, что о нас можно сказать, будто мы надеемся на будущее. Мы говорим о лучшем будущем, но, по-моему, мы едва ли надеемся на него. Как будто можно возражать против такого положения, но подсознательно мы делаем этот вывод. По той путанице, что мы натворили в течение последних десяти лет, мы ясно чувствуем, насколько большую путаницу мы можем натворить в течение ближайших тридцати лет. Человек может спорить о том, есть ли у осла четвертая нога, но после этого спора осел все-таки будет стоять на четырех ногах.

Майкл вдруг выпрямился и сказал:

— Вы просто беспощадный и злой старый Барт!

Сэр Лоренс улыбнулся.

— Я бы рад признать, что люди действительно верят в человечество и всякую такую штуку, но ты сам знаешь, что это не так, — люди верят только в новизну и в то, чего им хочется добиться. За редкими исключениями все человечество — еще обезьяны, особенно ученая его часть. А если ты дашь в лапы обезьянам порох и горящую спичку, они сами себя взорвут, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Обезьяны в безопасности, только когда они лишены всякой возможности подвергать себя опасности.

— Весело, нечего сказать, — проговорил Майкл.

— Не веселее, чем все остальное, мой милый. Я вот думал недавно: у нас здесь есть один член клуба, он изобрел такую штуку, перед которой все, что было во время войны, — пустяки; необычайно ценный человек. Правительство к нему присматривается. Он поможет другим таким же ценным людям — во Франции, Германии, Америке и России — делать историю. Они все вместе сделают нечто такое, перед чем все, что было до сих пор, побледнеет. Да, ты знаешь, новый лозунг homo sapiens — «Шапка набекрень».

— Так, — сказал Майкл, — ну, а что же вы собираетесь предпринять по этому поводу?

Брови сэра Лоренса поднялись чуть ли не до самых волос.

— Предпринять, мой милый? А что мне, мне предпринимать? Разве я могу пойти и взять за шиворот этого человека и все наше правительство, да и всех других столь же ценных изобретателей вместе с их правительствами? Нет, конечно. Все, что я могу делать, — это курить сигару и говорить: «Бог с вами, милые друзья, и мир вам и покой»[22]. Так или иначе, они своего добьются, Майкл, Но, по естественному ходу событий, я до этого не доживу.

— А я доживу, — сказал Майкл.

— Да, мой милый, но ты только подумай, какие будут взрывы, какое зрелище, какие запахи! Ей-богу, тебе еще есть ради чего жить. Иногда мне жаль, что я не твой ровесник. А иногда, — сэр Лоренс вновь раскурил сигару, — не жаль. Иногда мне кажется, что хватит с меня всяких этих штук и что ничего не остается, как только умереть джентльменом.

— Это уже что-то вроде нытья, папа!

— Ну что ж, — сказал сэр Лоренс, покручивая короткий седой ус, — будем надеяться, что я не прав. Но мы идем к тому, что, нажав две-три кнопки, можно будет уничтожить миллионы людей. А какие у нас есть основания думать, будто мы станем такими хорошими, что вовремя откажемся применять эти потрясающие новые игрушки, несущие смерть и разрушение?

— «Когда мало знаешь, воображай всякие ужасы».

— Очень мило сказано. Откуда это?

— Из биографии Христофора Колумба.

— А, старый К.! Иногда я ловлю себя на мысли, что было бы лучше, если бы он не был так чертовски пытлив. В средние века жилось уютней. Еще вопрос, стоило ли открывать этих янки.

— Ладно, — сказал Майкл, — как-нибудь выберемся.

Кстати, насчет этой элдерсоновской истории; я только что видел этого клерка: по-моему, у него не такой вид, чтобы он мог все это выдумать.

— Ах, ты об этом! Но, знаешь, если уж Элдерсон мог проделать такую штуку, тогда все на свете возможно. Это совершенная дикость. Он прекрасно играл в крикет, всегда вел мяч лучше всех. Мы с ним набили пятьдесят четыре очка итонцам. Тебе, наверно, рассказал «Старый Форсайт»?

— Да, он хотел, чтобы я дал работу этому клерку.

— Баттерфилд! Ты узнай, не родня ли он старому садовнику Баттерфилду? Это внесло бы некоторую ясность. Не находишь ли ты, что «Старый Форсайт» несколько утомителен?

Майкл из лояльности по отношению к Флер скрыл свои чувства.

— Нет, мы с ним отлично ладим.

— Он очень прямой человек, это верно.

— Да, — сказал Майкл, — исключительно прямой.

— Но все-таки скрытный.

— Да, — сказал Майкл.

И оба замолчали, как будто за этим выводом крылись «всякие ужасы».

Скоро Майкл встал.

— Уже одиннадцатый час, пора мне идти домой.

Возвращаясь той же дорогой, он мог думать только об Уилфриде. Чего бы он не дал, чтобы услышать от него: «Ладно, старина, все прошло; я все переборол» — и крепко пожать его руку. Почему вдруг человек заболевает страшной болезнью, называемой любовью? Почему она сводит человека с ума? Говорят, что любовь и есть защита против ужасов Барта, против «чрезвычайно ценных» изобретателей. Непреодолимый импульс — чтобы не дать человечеству вымереть! Какая проза, если это так. Ему, в сущности, все равно — будут у Флер дети или нет. Странно, как природа маскирует свои планы хитрая бестия! Пожалуй, она все же перестаралась. Если Барт прав, дети могут вообще выйти из моды. Еще немного — и так оно и будет: кто захочет иметь детей только для того, чтобы иметь удовольствие видеть их взорванными, отравленными или умирающими с голоду? Несколько фанатиков будут продолжать свой род, но остальные люди откажутся от потомства. Шапка набекрень! Инстинктивно Майкл поправил шляпу, проходя мимо Большого Бэна. Он дошел до площади парламента, как вдруг человек, шедший ему навстречу, круто повернул налево и быстро пошел к Виктория-стрит. Высокая фигура, упругий шаг — Уилфрид! Майкл остановился. Уилфрид идет от Саут-сквера! И вдруг Майкл, пустился вдогонку. Он не бежал, но шел, как только мог быстро. Кровь стучала в висках, он испытывал почти невыносимое напряжение, смятение. Уилфрид, наверно, его видел — иначе он не свернул бы так поспешно, не летел бы сейчас, как черт. Ужас, ужас! Он не мог его догнать — Уилфрид шел быстрее, — надо было просто пуститься за ним бегом. Какое-то исступление охватило Майкла. Его лучший друг — его жена! Нет, хватит! Гордость должна удержать от такой борьбы. Пусть, делает, что хочет. Майкл остановился, следя за быстро удаляющейся фигурой, и медленно, опустив голову в сползшей набекрень шляпе, повернул домой. Он шел совершенно спокойно, с ощущением, что все кончено. Нечего из-за этого подымать историю. Не надо скандала, но отступления нет. Пока он дошел до своей площади, он главным образом сравнивал высоту домов с ничтожными размерами людей. Такие букашки — и создали такие громады, залили их светом так, что они сверкают огромной сияющей грудой и не разобрать даже, какого цвета небо. Какую невероятную работу проделывают эти букашки! Смешно думать, что его любовь к другой букашке что-нибудь значит! Он повернул ключ в замке, снял свою нахлобученную шляпу и вошел в гостиную. Темно — никого? Нет. Флер и Тинг-а-Линг лежат на полу у камина. Майкл сел на диван и вдруг заметил, что весь дрожит и так вспотел, будто выкурил слишком крепкую сигару. Флер села, скрестив ноги по-турецки, и неподвижно глядела на него. Он ждал, пока справится с дрожью. Почему она молчит? Почему она сидит тут в темноте? «Она знает, — подумал он, — мы оба знаем, что это конец. Господи, только бы побольше выдержки!» Он взял подушку, засунул ее за спину и откинулся на спинку дивана, положив ногу на ногу. Он сам удивился неожиданному звуку своего голоса:

— Можно мне спросить тебя о чем-то, Флер? И пожалуйста, отвечай мне совершенно искренно — хорошо?

— Да.

— Так вот. Я знаю, что ты меня не любила, когда выходила за меня замуж. Думаю, что и теперь ты не любишь меня. Хочешь, чтобы я ушел?

Казалось, что прошло много, много времени.

— Нет.

— Ты говоришь правду?

— Да.

— Почему?

— Потому что я не хочу.

Майкл встал.

— Ты ответишь еще на один вопрос?

— Да.

— Был здесь Уилфрид сегодня вечером?

— Да… нет. То есть…

Майкл стиснул руки; он увидел, что ее глаза прикованы к этим стиснутым рукам, и застыл.

— Флер, не надо!

— Нет. Он подошел к окну — вон там. Я видела его лицо, вот и все. Его лицо… О Майкл, не сердись на меня сегодня!

«Не сердись!» Сердце Майкла задрожало при этих непривычных словах.

— Да нет же, — пробормотал он. — Ты только скажи мне, чего ты хочешь?

Флер ответила, не шевелясь:

— Хочу, чтобы ты меня утешил.

О, как она знает, что надо сказать и как сказать! И, опустившись на колени, он стал утешать ее.

XII НА ВОСТОК

Он не простоял на коленях и нескольких минут, как оба они почувствовали реакцию. Он старался успокоить Флер, а в нем самом нарастало беспокойство. Ей он верил, верил в этот вечер так, как не перил много месяцев. Но что делает Уилфрид? Где он бродит? Лицо в окне — без голоса, без попытки приблизиться к ней! У Майкла ныло сердце — сердце, существования которого он не признавал. Выпустив ее из объятий, он встал.

— Хочешь, я зайду к нему? Если все кончено, то он, может быть… может быть, я…

Флер тоже встала. Сейчас она была совсем спокойна.

— Да, я пойду спать.

С Тинг-а-Лингом на руках она подошла к двери; ее лицо между каштановой шерстью собаки и ее каштановыми волосами было очень бледно, очень неподвижно.

— Кстати, — сказала она, — у меня второй месяц не все в порядке, Майкл. Я думаю, что это, вероятно…

Майкл обомлел. Волнение нахлынуло, захлестнуло, закружило, отняло дар речи.

— С той ночи, как ты принес воздушный шар, — сказала она. — Ты ничего не имеешь против?

— Против? Господи! Против!

— Значит, все в порядке. Я тоже ничего не имею против. Спокойной ночи.

Она ушла. Майкл без всякой связи вдруг вспомнил:

«Вначале было слово, и слово было у бога, и слово было бог». Так он стоял, оцепенев, охваченный огромным чувством какой-то определенности. Будет ребенок! Словно корабль его жизни, гонимый волнами, вдруг пришел в гавань и стал на якорь. Он подошел к окну и отдернул занавесь. Звездная ночь! Дивный мир! Чудесно, чудесно! Но — Уилфрид? Майкл прижался лицом к стеклу. Так прижималось к стеклу лицо Уилфрида. Если закрыть глаза, можно ясно увидеть это. Так нельзя! Человек не собака. Человек за бортом! SOS. Он прошел в холл и вытащил из мраморного ларя свое самое теплое пальто. Он остановил первое встречное такси.

— Корк-стрит. Скорее!

Искать иголку в стоге сена! На Большом Бэне — четверть двенадцатого. Великое облегчение, которое Майкл ощущал, сидя в этом тряском автомобиле, казалось ему самому жестоким. Спасение! Да, это спасение; у него появилась какая-то странная уверенность, словно он увидел Флер внезапно «крупным планом» в резком свете, настоящую, под сетью грациозных уловок. Семья! Продолжение рода! Он не мог ее привязать, потому что он не был частью ее. Но ребенок, ее ребенок, сможет. А быть может, и он тоже с рождением ребенка станет ей ближе. Почему он так любит ее — ведь так нельзя! Они с Уилфридом ослы — это так несовременно, так нелепо!

— Приехали, сэр, какой номер?

— Отлично. Отдохните-ка, подождите меня! Вот вам папироска.

И с папироской в пересохших губах Майкл пошел к подъезду.

В квартире Уилфрида светло! Он позвонил. Дверь открылась, выглянул слуга.

— Что угодно, сэр?

— Мистер Дезерт дома?

— Нет, сэр. Мистер Дезерт только что уехал на Восток.

Его пароход отходит завтра утром.

— Откуда? — упавшим голосом спросил Майкл.

— Из Плимута, сэр. Поезд отходит с Пэддингтонского вокзала ровно в полночь. Вы еще, может, успеете его захватить.

— Как это внезапно, — сказал Майкл, — он даже не…

— Нет, сэр. Мистер Дезерт внезапный джентльмен.

— Ну, спасибо. Попробую поймать его.

Бросив шоферу: «Пэддингтон — гоните вовсю!» — он подумал: «Внезапный джентльмен!» Замечательно сказано! Он вспомнил совершенно внезапный разговор у бюста Лайонеля Черрела. Внезапной была их дружба, внезапным конец, внезапность была даже в стихах Уилфрида — плодах внезапных переживаний! Глядя то в одно, то в другое окно дребезжащего, подпрыгивающего такси, Майкл ощущал что-то вроде пляски святого Витта. Не дурак ли он? Не бросить ли все это? Жалость — чушь! И все-таки! С Уилфридом отрывался кусок его сердца, и, несмотря ни на что, Майкл хотел, чтоб его друг это знал. Брук-стрит, Парк-Лейн! Пустеющие улицы, холодная ночь, голые платаны, врезанные светом фонарей в темную синеву. И Майкл подумал: «Блуждаем! А где конец, в чем цель? Делать то, что тебе предназначено, — и не думать! Но что мне предназначено? А Уилфриду? Что с ним будет теперь?»

Машина пролетела спуск к вокзалу и остановилась под навесом. Без десяти двенадцать, и длинный тяжелый поезд на первой платформе.

«Что делать? — подумал Майкл. — До чего это трудно. Неужели надо его искать по всем вагонам? Я не мог не прийти, старина, — фу, какой бред!»

Матросы! Пьяные или подвыпившие. Еще восемь минут! Майкл медленно пошел вдоль поезда. Не прошел он и четырех окон, как увидел того, кого искал. Дезерт сидел спиной к паровозу в ближнем углу пустого купе первого класса. Незажженная папироса во рту, меховой воротник поднят по самые брови, и пристальный взгляд устремлен на неразвернутую газету на коленях. Он сидел неподвижно. Майкл стоял, глядя на него. Сердце у него дико билось. Он зажег спичку, шагнул вперед и сказал:

— Прикуришь, старина?

Дезерт поднял на него глаза.

— Спасибо, — проговорил он и взял спичку. При вспышке его лицо показалось темным, худым, осунувшимся; глаза — темными, глубокими, усталыми. Майкл прислонился к окну. Оба молчали.

— Если едете, сэр, занимайте место.

— Я не еду, — сказал Майкл. Внутри у него все переворачивалось.

— Куда ты едешь? — спросил он вдруг.

— К черту на кулички.

— Господи, Уилфрид, до чего мне жаль!

Дезерт улыбнулся.

— Ну, брось!

— Да, я понимаю! Дай руку!

Уилфрид протянул руку.

Майкл крепко ее пожал.

Прозвучал свисток.

Дезерт вдруг поднялся и повернулся к верхней сетке.

Он достал сверток из чемодана.

— Вот, — сказал он, — возьми эту несчастную рукопись.

Если хочешь — можешь издать.

Что-то сжало горло Майклу.

— Спасибо, старина. Это замечательно с твоей стороны! Прощай!

Лицо Дезерта осветилось странной красотой.

— Ну, пока! — сказал он.

Поезд тронулся. Майкл отошел от окна; он стоял не шевелясь, провожая взглядом неподвижную фигуру, медленно отодвигающуюся от него все дальше, дальше. Вагон за вагоном проходил мимо, полный матросов, — они высовывались из окон, шумели, пели, махали платками и бутылками. Вот и служебный вагон, задний фонарь — все смешалось, — багровый отблеск — туда, на Восток, — уходит — уходит — ушел!

И это все, да? Он сунул рукопись в карман пальто. Теперь домой, к Флер. Так уж устроен мир: что одному — жизнь, то другому — смерть. Майкл провел рукой по глазам. Вот проклятые, полны слез… фу, бред!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I ПРАЗДНИК

Троицын день вызвал очередное нашествие на Хэмстед-Хис; и в толпе гуляющих была пара, которая собиралась утром заработать деньги, а после обеда истратить их.

Тони Бикет, с шарами и женой, спозаранку погрузился в вагон хэмстедской подземки.

— Вот увидишь, — сказал он, — я к двенадцати распродам всю эту чертову музыку, и мы с тобой покутим.

Прижимаясь к нему, Викторина через платье коснулась рукой небольшой опухоли над своим правым коленом. «Опухоль» была вызвана пятьюдесятью четырьмя фунтами, зашитыми в край чулка. Теперь шары уже не огорчали ее. Они давали временное пропитание, пока она не заработает те несколько фунтов, которых не хватало им на билеты. Тони все еще верил в спасительную силу своих драгоценных шаров: уж он такой, этот Тони, хотя, в сущности, его заработки еле-еле их содержат. И Вик улыбнулась. У нее была своя тайна — и теперь она могла безразлично относиться к его позорному торчанию на тротуаре. Она уже подготовила свой рассказ. Из вечерних газет, из разговоров в автобусах с людьми, увлеченными любимым национальным времяпрепровождением, она узнала все, что нужно, о скачках. Она даже говорила о них с Тони, который знал о них все, как и всякий уличный торговец. Она уже подготовила целый рассказ о двух воображаемых выигрышах: соверен, полученный за шитье воображаемых блузок, был поставлен на победителя, взявшего приз в две тысячи гиней, а выигрыш — на победителя в юбилейных скачках, с неплохой выдачей. Вместе с третьим призовиком, которого еще предстояло выбрать, эти выигрыши должны были составить сумму в шестьдесят фунтов, которую она скоро накопит позированием. Все это она выложит Тони и наизусть отбарабанит рассказ о том, как ей необычайно повезло и как она все скрывала от него, пока не скопила всю сумму. Она прижмется лбом к его глазам, если он станет слишком пристально смотреть на нее, и зацелует его так, что у него голова закружится. А наутро они встанут и купят билеты на пароход. Вот какой план был у Викторины, а пять десятифунтовых и четыре фунтовых бумажки были уже зашиты в чулок, пристегнутый розовой шелковой подвязкой.

«Отдых дриады» был давно закончен и выставлен в галерее Думетриуса вместе с другими произведениями Обри Грина. Викторина заплатила шиллинг, чтобы посмотреть картину, и несколько минут простояла, украдкой поглядывая на белое тело, сверкающее среди травы и пестрых цветов, и на лицо, которое как будто говорило: «Я знаю тайну».

«Просто гений этот Обри Грин. Лицо совершенно изумительно!» Испугавшись, пряча лицо. Викторина убежала.

С того дня, как она стояла, дрожа, у дверей студии Обри Грина, она все время работала. Он рисовал ее три раза — всегда приветливый, всегда вежливый — настоящий джентльмен! И он рекомендовал ее своим друзьям. Одни рисовали ее в платье, другие — полуодетой, третьи — «нагой натурой», что больше уже не смущало ее, — а Тони ни о чем не подозревал, и край чулка набухал от денег. Не все были с ней «вежливы»; некоторые делали попытки поухаживать, но она пресекала их в корне. Конечно, деньги можно было бы заработать быстрее, но — Тони! Зато через две недели она сможет все-все бросить! И часто по дороге домой она останавливалась у зеркальной витрины, где были фрукты, и колосья, и синие бабочки…

В переполненном вагоне они сидели рядом, и Бикет, держа лоток на коленях, обсуждал, где ему лучше стать.

— Я облюбую местечко поближе к пруду, — говорил он. — Там у публики будет больше денег, пока не потратятся на карусели да орехи; а ты можешь посидеть на скамье у пруда, как на пляже, — нам лучше быть врозь, пока я не распродам все.

Викторина сжала его локоть.

На валу и дальше по лугу со всех сторон плыла веселая праздничная толпа с бумажными кульками. У пруда дети с тонкими, серовато-белыми слабыми ножками плескались и верещали, слишком довольные, чтобы улыбаться. Пожилые пары медленно проползали, выпятив животы, с изменившимися от напряжения лицами, устав от непривычного подъема. Молодежь уже разбежалась в поисках более головокружительных развлечений. На скамьях, на стульях из зеленой парусины или крашеного дерева сотни людей сидели, глядя себе под ноги, как будто воображая морские волны. Три осла, подгоняемые сзади, трусили рысцой вдоль берега пруда, катая желающих. Разносчики выкрикивали товары. Толстые смуглые женщины предсказывали судьбу. Полисмены откровенно следили за ними. Какой-то человек говорил не останавливаясь, обходя всех со шляпой.

Тони Бикет снял с плеча лоток. Его ласковый хрипловатый голос с неправильным выговором без передышки предлагал цветные воздушные шары. Торговля шла бойко, шары так и расхватывали! Он то и дело поглядывал на берег пруда, где в парусиновом кресле сидела Викторина, не похожая ни на кого, — он был в этом уверен!

— Вот шарики, шарики, замечательные шарики! Шесть штук на шиллинг! Вам большой, сударыня? Всего шесть пенсов! Размер-то какой! Купите, купите! Возьмите шарик для мальчугана.

Тут хотя «олдерменов» и не было, но множество людей охотно платили за яркий, веселый шарик.

Без пяти двенадцать он сложил лоток — ни единого шара не осталось! Будь на неделе шесть праздничных гуляний — он нажил бы капитал! С лотком под мышкой он пошел вокруг пруда. Ребятишки славные, но — господи ты боже мой — до чего худы и бледны! Если у них с Вик будет малыш… нет, невозможно, — по крайней мере пока они не уедут туда. Толстый загорелый малыш гоняется за синими бабочками, и от него так и пышет солнцем! Завернув у конца пруда, он медленно пошел вдоль кресел. Вот она сидит, откинувшись в кресле, скрестив ноги в коричневых чулках и коричневых туфлях с язычками, — до чего хороша! В каком-то своем, особом мире. Что-то сжало горло Бикету. Господи! Как ему хотелось все для нее сделать!

— Ну, Вик, о чем думаешь?

— Я думала об Австралии.

— А-а! Ну, этого еще бог весть как долго ждать! Но это пустяки — видишь, я продал все дочиста! Что мы будем делать — походим под деревьями или сразу пойдем на карусель?

— На карусель! — ответила она.

«Долина здоровья» была заполнена восторженной толпой. Толпа плыла непрерывным, медленным и молчаливым потоком под крики владельцев палаток и каруселей и продавцов кокосовых орехов.

— Бей, кати, поддавай! А ну, кто попробует?.. Пенни удар… Кому на карусель?.. Мороженое, мороженое!.. Бананы, замечательные бананы!

Тридцать подвесных кресел гигантской карусели под огромным зонтиком были заняты девушками и молодыми людьми. Под музыку — кругом — быстрее, быстрее, пока не натянется цепь; откинуться назад — ноги вытянуть; смех и разговоры смолкли, напряженные, чуть растерянные лица, руки, крепко впившиеся в поручни. Быстрее, быстрее — потом медленнее, пока не остановишься и не замолчит музыка.

— Вот чудно! — прошептала Викторина. — Пойдем, Тони.

Они вошли в загородку, уселись в кресла. Викторина инстинктивно крепче скрестила ноги и, ухватившись за цепь, наклонилась в сторону движения. Она приоткрыла губы.

— Тони, милый!..

Быстрее, быстрее — каждый нерв, каждый мускул отдать движению. О-о-о! Что за чувство — лететь так, над всем светом. Быстрее, быстрее! Медленнее, медленнее, и — спуск на землю.

— Токи, это просто рай!

— Чудно как-то внутри, когда тебя так заносит!

— Я бы хотела взлететь под самую крышу. Давай еще раз.

— Ладно!

Прокатились еще два раза — половина выручки с шаров! А, не все ли равно? Тони нравилось смотреть на ее лицо. После этого — шесть ударов по шару, и ни разу не попали, и по порции мороженого на брата! Потом под руку пошли разыскивать местечко, где бы позавтракать. Эти минуты отдыха, после имбирного пива и бутербродов, были самыми блаженными минутами для Бикета; покуривая дешевый табак и положив голову на колени жене, он глядел в синее небо — долго-долго. Викторина встрепенулась первая.

— Пойдем посмотрим на танцы.

На зеленой, лужайке, окаймленной песчаной дорожкой, десятка два пар танцевали под оркестр.

Викторина потянула мужа за рукав.

— Мне так хочется пройтись разок, Тони!

— Ну что ж, идет! — согласился Бикет. — Вон тот одноногий подержит мой лоток.

Они вошли в круг.

— Обними меня покрепче, Тони!

Бикет послушался — на это он всегда был готов. Медленно задвигались ноги — в одну сторону, потом в другую. Почти не сходя с места, они делали повороты в такт музыке, забыв обо всем на свете.

— Ты славно танцуешь, Тони!

— А ты-то! Просто чудо! — шепнул Бикет.

В перерывах, отдышавшись, они подходили проверить — тут ли одноногий с лотком; потом снова шли в круг, пока оркестр не кончил играть.

— Честное слово, — сказала Викторина, — ведь на пароходе тоже бывают танцы. Тони!

Тони крепче сжал ее талию.

— Я добьюсь этого, хоть бы мне пришлось ограбить банк. Я пойду для тебя на все, Вик.

Викторина только улыбалась: она-то уже добилась своего!

Толпа, разгоряченная, усталая, веселая, двигалась по полю битвы, усеянному бумажными кульками, банановой кожурой и обрывками газет.

— Давай выпьем чаю и еще разок прокатимся на карусели, — сказал Бикет, — потом перейдем на ту сторону, в рощу.

На той стороне, в роще, гуляли пары. Солнце медленно заходило. Тони и Вик сидели под деревом и смотрели на закат. Легкий ветер шуршал в листве берез. Смолкли голоса людей. Как будто все пришли сюда искать тишины, ждать темноты и уединения. Изредка бесшумно шмыгал какой-нибудь шпион, разглядывая пары.

— Вот лисицы! — сказал Бикет. — Ух, с каким удовольствием я бы им расквасил носы!

Викторина вздохнула, крепче прижимаясь к нему. Ктото заиграл на гитаре; зазвучал голос. Смеркалось, где-то всходила луна, и маленькие тени крались по земле.

Они говорили шепотом. Казалось, нельзя повышать голос, казалось — они в заколдованной роще. — Они и говорили-то мало. Роса покрыла траву, но они ее не замечали, Рука с рукой, щека к щеке, они сидели совершенно тихо. Бикет думал: вот это настоящая поэзия, самая настоящая. Темнота, бледные серебристые отблески, звуки пьяной песни, гул запоздалых машин, возвращающихся с севера, и вдруг — уханье совы.

— Ой, сова! — Викторина вздрогнула. — Только подумай! Я когда-то слышала сову в Норбитоне. Ведь это не плохая примета, нет?

Бикет встал, потягиваясь.

— Пойдем, — сказал он, — вот это был день! Смотри только не простудись!

Под руку они медленно вышли из темноты березовой рощи, радуясь фонарям, уличному шуму и людному вокзалу, словно пересытясь уединением.

Забравшись в угол вагона подземки, Бикет лениво просматривал брошенную кем-то газету. А Викторина думала о такой массе вещей, что ей казалось, будто она ни о чем не думает. Карусель, темная роща, деньги в чулке. Странно, что Тони не замечает, как они шуршат, — а держать их больше негде. Что это он так пристально рассматривает? Она заглянула через его плечо и прочла: «Отдых дриады» — поразительная картина Обри Грина на выставке в галерее Думетриуса».

У Викторины замерло сердце.

— Вот так штука! — сказал Бикет. — Смотри, правда, похоже на тебя?

— На меня? Нет!

Бикет всмотрелся в газету.

— Нет, похоже. Совсем ты, как вылитая! Я вырежу ее. Вот бы посмотреть эту картину!

Кровь хлынула к щекам Викторины — так быстро заколотилось сердце!

— Это неприлично, — проговорила она.

— Не знаю — прилично или нет, только ужас до чего похоже на тебя. Даже улыбка — и то твоя.

Сложив газету, он стал отрывать лист с картиной. Мизинец Викторины прижался к пачке бумажек в чулке.

— Странно, — сказала она, — подумать только, что люди могут быть так похожи друг на друга.

— Никогда не думал, что кто-нибудь может быть похож на тебя. Чэринг-Кросс — нам пересадка.

В сутолоке крысиных ходов подземки она тихонько сунула руку в его карман, и вскоре обрывки разорванной бумаги упали на землю за Викториной, пробиравшейся в толкотне вслед за мужем. Лишь бы он не вспомнил, где выставлена эта картина.

Ночью она не спала и думала:

«Все равно! Я все-таки достану остальные деньги — вот и все!»

Но сердце ее странно екнуло — как будто она вдруг ступила на край зыбкой трясины.

II СЛУЖЕБНЫЕ ДЕЛА

Майкл сидел и правил гранки книги «Подделки», которую оставил ему Уилфрид.

— Можете принять Баттерфилда, сэр?

— Могу.

Имя Баттерфилда вызвало в Майкле чувство неловкой гордости. Молодой человек с неизменно возрастающим успехом выполнял должность, на которую был взят на пробу четыре месяца назад. Главный агент даже назвал его «находкой». После издания «Медяков» он был вторым достижением Майкла. Книготорговцы покупали плохо, но Баттерфилд распродавал книги — так по крайней мере Майклу говорили; у него был особый дар внушать доверие там, где оно не могло оправдаться. Дэнби и Уинтер даже поручили ему распространить частным образом роскошное нумерованное издание «Дуэта», которым они хотели покрыть убытки от простого издания этой книги. Сейчас Баттерфилд распространял книгу по списку: туда входили люди, которые как будто должны были поддержать автора этого небольшого шедевра. Такой личный подход к покупателю предложил сам Баттерфилд.

— Видите ли, сэр, — сказал он Майклу, — я немного знаком с системой Куэ. Конечно, на торговцах ее не попробуешь — они ни во что не верят. Да и чего от них ждать? Каждый день они покупают всякие книги, руководствуясь только тем, что у них обычно идет в продажу. Вряд ли вы найдете одного из двадцати, который поддержал бы новое начинание. Но некоторым джентльменам и особенно некоторым леди можно внушить мысль, как делает Куэ, — внушать им ежедневно всеми способами, что данный автор становится все более и более знаменитым, — и десять против одного, что в следующий раз, когда вы к ним зайдете, эта мысль засядет у них в подсознании, особенно если вам удастся застать их после обеда или завтрака, когда они чуточку осовели. Дайте срок, сэр, и я это издание для вас продам.

— Ну, знаете, — ответил Майкл, — если вы сможете внушить людям, что мой родитель имеет будущее, то вы заслуживаете больше, чем причитающиеся вам десять процентов.

— Я могу это сделать, сэр. Тут вся суть только в вере.

— Но сами-то вы неверующий?

— Нет, что касается автора, то не совсем. Но я верю, что я могу их заставить поверить, вот в чем суть.

— Понимаю, фокус с тремя картами: внушите людям, даже если сами не верите, что карта тут, и они возьмут ее. Ну, а разочарование наступает не сразу. Вы успеете закрыть за собой дверь. Что же, валяйте!

Баттерфилд только улыбнулся…

Неловкость примешивалось к гордости Майкла потому, что «Старый Форсайт» без конца повторял ему, что ничего не знает — не может сказать, верно ли то, что Баттерфилд рассказал об Элдерсоне, — и дальше ни с места…

— С добрым утром, сэр. Можете уделить мне пять минут?

— Входите, Баттерфилд. Засыпались с «Дуэтом»?

— Нет, сэр. Я уже продал сорок экземпляров. Тут другое дело. — И, бросив взгляд на закрытую дверь, он подошел ближе.

— Я иду по списку в алфавитном порядке. Вчера я дошел до «Э», — он понизил голос: — мистер Элдерсон.

— Фью! — сказал Майкл. — Его-то вы можете пропустить.

— В том-то и дело, сэр, что я его не пропустил.

— Как? Пошли в атаку?

— Да, сэр. Вчера вечером.

— Молодец, Баттерфилд! Ну, и что же?

— Я не назвал своей фамилии — просто просил передать ему карточку фирмы.

Майкл заметил, что в голосе Баттерфилда зазвучало очень понятное злорадство.

— Ну?

— Мистер Элдерсон, сэр, кончал обедать. Я заранее подготовился и сделал вид, что я его никогда раньше не встречал. И поразило меня то, что он принял это как должное!

— Не выкинул вас за дверь?

— Наоборот, сэр. Он сразу сказал: «Запишите за мной два экземпляра».

Майкл рассмеялся.

— Ну и нахалы же вы оба.

— Нет, сэр, в том-то и дело. Мистер Элдерсон был очень недоволен. Ему это было неприятно.

— Не понимаю, — сказал Майкл.

— Неприятно, что я служу у вас, сэр. Ведь он знает, что вы здесь компаньон и что мистер Форсайт — ваш тесть, не правда ли?

— Знает, конечно.

— Вот видите, сэр, и выходит, что два директора поверили мне, а не ему. Вот почему я его и не пропустил. Я решил, что это его немного встряхнет. Я случайно увидел его лицо в зеркале, когда уходил. Он, по-моему, здорово струсил.

Майкл грыз указательный палец, испытывая что-то вроде сочувствия к Элдерсону, как к мухе, на которую паук накинул свою первую петлю.

— Спасибо, Баттерфилд.

Когда тот ушел, он сел, царапая перочинным ножом промокашку на столе. Что это, своеобразное «классовое» чувство? А может быть, просто сочувствие к преследуемому, нервная дрожь при мысли, что человеку некуда скрыться? Ибо тут, безусловно, были явные улики, и ему придется сообщить об этом отцу и «Старому Форсайту». Очевидно, храбрость покинула Элдерсона, иначе он бы сказал: «Наглый негодяй! Сейчас же убирайтесь вон!» Ясно, что это было бы единственно правильное поведение не повинного ни в чем человека и единственно разумное поведение человека виновного. Что ж! Нервы иногда сдают — даже самые крепкие. Взять хотя бы корректуру, которую он только что закончил:

ПОЛЕВОЙ СУД
Я человек — не лучше вас, не хуже:
Кровь, нервы, мускулы, костяк.
Легко ль мне было драться в дождь и в стужу?
Попробовали б сами так!
Когда бы вы умели — не блистать
Мундиром, выправкою бравой.
А вместе с нами мерзнуть, голодать,
Тогда б сказать имели право:
«Его из всех, кто был тогда в бою,
За трусость расстреляйте первым!
Кто служит родине и королю,
Не знает, что такое нервы!»[23]
Эх, Уилфрид, Уилфрид!

— В чем дело, мисс Перрен?

— Письмо к сэру Джемсу Фоггарту, мистер Монт; вы просили вам напомнить. И потом — вы можете принять мисс Мануэлли?

— Мисс Ман… О-о, да, конечно!

Маленькая жена Бикета, чье лицо использовано для обложки сторбертовского романа, натурщица для картины Обри Грина! Майкл встал: она уже была в комнате.

«Ага, помню это платье, — подумал он. — Флер никогда его не любила».

— Чем могу быть полезен, миссис Бикет? А как поживает Бикет, кстати?

— Ничего, сэр, спасибо.

— Все еще торгует шарами?

— Да.

— Ну, все мы связаны с воздушными шарами.

— Как вы сказали?»

— Висим в воздухе — не так ли? Но ведь вы не об этом хотели со мной поговорить?

— Нет, сэр.

Легкий румянец на впалых щеках, пальцы теребят поношенные перчатки, губы неуверенно полуоткрыты; но глаза смотрят прямо — удивительное существо, честное слово!

— Помните, сэр, вы дали мне записку к мистеру Грину?

— Да, и я видел, что из этого вышло, — картина замечательная, миссис Бикет.

— Да, но она попала в газеты; мой муж вчера увидел ее — а он ведь ничего не знает.

Фью! Ну и подвел он эту девочку!

— Я заработала на этом много денег, сэр, почти хватит на билеты в Австралию. Но теперь я боюсь. Он говорит: «Смотри, как похоже на тебя». Я разорвала газету, но что если он запомнил название галереи и пойдет посмотреть картину? Там я еще больше похожа на себя. Он может дойти до мистера Грина. Так вот, не поговорите ли вы с мистером. Грином, сэр, и не попросите ли его сказать, что это — совсем не я, в случае если Тони пойдет к нему?

— Конечно скажу, — сказал Майкл. — Но почему вы боитесь, что Бикет рассердится, раз это вас так выручило? Ведь профессию натурщицы можно считать вполне приличным ремеслом.

Викторина прижала руки к груди.

— Да, — сказала она просто. — Я вела себя совершенно прилично. И я взялась за это только потому, что нам так хочется уехать, и я не могу выносить, не могу видеть, как он стоит на тротуаре и продает эти шары в сырости и в тумане. Но сейчас, сэр, я так боюсь.

Майкл посмотрел на нее.

— Да, — сказал он, — скверная штука — деньги.

Викторина слабо улыбнулась:

— Хуже, когда их нет, сэр.

— Сколько вам еще не хватает?

— Еще только около десяти фунтов, сэр.

— Это я могу вам одолжить.

— О, спасибо! Но не в этом дело — я легко могу их заработать, я уже привыкла; еще несколько дней не играют роли.

— А как же вы объясните, откуда вы достали деньги?

— Скажу, что выиграла на скачках.

— Слабо, — сказал Майкл. — Слушайте, скажите, что вы пришли ко мне и я вам дал их в долг. Если Бикет захочет мне их прислать из Австралии, я могу снова переслать их туда на ваше имя. Я вас очень подвел, и я хотел бы вас выручить.

— О нет, сэр! Вы мне оказали большую услугу. Я не хочу, чтобы вы лгали из-за меня.

— Это меня ничуть не смущает, миссис Бикет. Я могу врать без запинки, если это безвредная ложь. Самое главное — это поскорее вам уехать. Много есть еще картин, писанных с вас?

— Да, уйма, — только там меня не узнать — они такие странные, как будто из кубиков.

— Обри-то нарисовал вас как живую.

— Да, Тони сказал, что это вылитая я.

— Вот именно. Ладно, я поговорю с Обри, я его увижу за завтраком. Вот вам десять фунтов. Значит — решено. Вы сегодня были у меня — понятно? Скажите, что вас просто осенило. Я совершенно вас понимаю. Вы для него готовы на что угодно, а он — для вас. Ну ладно, ладно, не надо плакать!

Викторина судорожно глотнула воздух. Рука в поношенной перчатке ответила на пожатие Майкла.

— Я на вашем месте сказал бы ему все сегодня же, — добавил Майкл, — а я подготовлю остальное.

Когда она ушла, он подумал: «Надеюсь, Бикету не придет в голову, что я получил вознаграждение за эти шестьдесят фунтов!» — и, нажав кнопку звонка, он снова стал царапать промокашку на столе.

— Вы звонили, мистер Монт?

— Да, будем продолжать, мисс Перрен.

«Уважаемый сэр Джемс Фоггарт, мы уделили чрезвычайное внимание Вашему весьма интересному… м-м… труду. Хотя мы и считаем, что Ваши взгляды на теперешнее положение Великобритании среди других стран изложены прекрасно и представят большой интерес для каждого… м-м… вдумчивого человека, но мы не уверены, что таких людей… м-м… достаточно, чтобы книгу можно было издать без убытка. Мы опасаемся, как бы Ваша… м-м… точка зрения, что Великобритания должна искать спасения в распределении рынков, населения, спроса и предложения в пределах самой империи, к тому же изложенная чрезвычайно прямолинейно, не вызвала злобу всех политических партий, мы также считаем, что Ваше предложение — вывозить из Англии целыепартии мальчиков и девочек, пока их еще не успела испортить городская цивилизация, — только вызовет раздражение у рабочего класса, понятия не имеющего о жизни вне своей страны и, как известно, не желающего дать своим детям возможность попытать счастья в других краях».

— Так и написать, мистер Монт?

— Да, только чуть-чуть смягчите. М-м… «И, наконец, Ваш взгляд на то, что на земле надо сеять хлеб, так необычен в наши дни, что мы предчувствуем враждебные выпады против Вашей книги во всей печати, исключая, пожалуй, старой гвардии, неунывающих консерваторов и нескольких понимающих людей».

— Дальше, мистер Монт.

— «В период неустойчивого равновесия», так и напишите, мисс Перрен, «при полной нереальности надежд, устаревших и сданных на свалку», почти так и напишите, мисс Перрен, «ни один план с расчетом на будущее и с откладыванием урожая еще на двадцать лет не может рассчитывать на популярность. Из этого Вы сами поймете причину, почему Вы… м-м… должны искать себе другого издателя». Словом — спасибо, что-то не хочется. «Остаемся с… — ну, там сами знаете, с чем, — уважаемый сэр Джемс Фоггарт, Ваши покорные слуги Дэнби и Уинтер». Когда вы это переведете, мисс Перрен, принесите, я подпишу.

— Хорошо. Но, мистер Монт, я думала, вы — социалист. А ведь это… вы простите, что я спрашиваю.

— Мисс Перрен, я недавно обнаружил, что время всяких ярлычков прошло. Как может человек быть кем-то определенным, когда все висит в воздухе? Возьмите либералов. Им видеть ситуацию мешает свобода торговли; лейбористской партии — налог на капитал; а консерваторам — идеи протекционизма; словом, все они опутаны лозунгами. Старый сэр Джемс Фоггарт чертовски прав, но никто не подумает его слушать. Его книга — только перевод бумаги, если ее кто-либо издаст. Мир сейчас — очень нереальная штука, мисс Перрен, а из всех стран — мы самая нереальная.

— Почему, мистер Монт?

— Почему? Да потому, что мы с большим упорством, чем любая другая нация, держимся за то, что, в сущности, у нас, как ни в одной другой стране, давным-давно лопнуло. Во всяком случае, нечего было мистеру Дэнби поручать мне это письмо, если он не собирался меня развлекать. Да, кстати, раз мы об этом заговорили, мне придется отказатьтя от новой книги Хэролда Мастера: может, это ошибка, но они не желают ее печатать.

— Но почему же, мистер Монт? Ведь «Рыдающая черепаха» имела такой успех!

— Да, но в новой книжке у Мастера появилась определенная мысль, которая неизбежно заставляет его что-то сказать. Уинтер говорит, что те, кто расхвалил «Рыдающую черепаху» как величайшее произведение искусства, конечно за это на него накинутся; а мистер Дэнби называет эту книгу клеветой на человечество. Так что все против нее. Ну, давайте писать.

«Дорогой Мастер!

В увлечении своей темой Вы, очевидно, сами не заметили, как испортили всю музыку. В «Рыдающей черепахе» Вы вполне сыгрались с половиной оркестра, причем с самой… м-м… шумной половиной. Вы были очаровательно архаичны и достаточно хладнокровны. Что же Вы теперь наделали? Взяли в герои последнего туземца с Маркизских островов и переселили его в Лондон. Ваш роман — едчайшая сатира, настоящая критика жизни. Я уверен, что Вы не хотели писать о современности или копаться в нашей действительности; но тема увлекла Вас за собой. Холодная едкость и хладнокровие — вещи разные, сами понимаете, не говоря уже о том, что Вам пришлось отказаться от архаического стиля. Конечно, я лично считаю новый роман во сто раз лучше «Рыдающей черепахи» — то была приятная книжечка, о которой и сказать, в сущности, нечего. Но я не публика, и я — не критика. Молодые и худые будут огорчены тем, что Вы недостаточно современны, они скажут, что вы морализируете; старые и толстые назовут Вас скептиком, разрушителем, а рядовые читатели примут Вашего островитянина всерьез и обидятся, что он у Вас лучше них. Как видите, перспектива не из веселых. Как же, по-вашему, мы «провернем» такую книжку? Очевидно, никак. Таково решение издательства. Я с ним не согласен: я издал бы книгу завтра же; но ничего не поделать, раз все в руках Дэнби и Уинтера. Итак, с большим сожалением я возвращаю то, что считаю настоящим произведением искусства.

Всегда Ваш Майкл Монт.

— А знаете, мисс Перрен, по-моему, вам не надо это переводить.

— Да, боюсь, это будет трудно.

— Отлично; но первое письмо обязательно переделайте. Я сейчас повезу жену на выставку; к четырем вернусь. Ах да, если тут зайдет один человек по фамилии Бикет — он когда-то у нас служил, — и спросит меня, пусть его проведут сюда. Только надо меня предупредить. Вы скажете об этом в конторе?

— Конечно, мистер Монт. Да, я хотела… скажите, не с этой ли мисс Мануэлли написана обложка для романа мистера Сторберта?

— Именно, мисс Перрен. Я сам ее отыскал.

— Очень интересное лицо, правда?

— Боюсь, что единственное в своем роде.

— По-моему, в этом нет ничего плохого.

— Как сказать, — проговорил Майкл и стал ковырять промокашку.

III «ОТДЫХ ДРИАДЫ»

Флер, изящная как всегда, умело скрывала то, что Майкл называл «одиннадцатым баронетом», — он должен был появиться месяца через два. Она как будто душой и телом приспособилась к спокойному и неуклонному коллекционированию наследника. Майкл знал, что с самого начала, по совету матери, она пыталась влиять на пол будущего ребенка, повторяя перед сном и утром слова: «Изо дня в день, из часа в час он все больше становится мальчиком», — это должно было повлиять на подсознание, которое, как теперь уверяли, направляет ход событий; и она никогда не говорила: «Я обязательно хочу мальчика», потому что это, вызвав реакцию, привело бы к рождению девочки. Майкл заметил, что она все больше и больше дружит с матерью, как будто французские черты самой Флер были больше связаны с процессами, происходившими в ее теле. Она часто уезжала в Мейплдерхем в машине Сомса, а ее мать часто гостила на Саут-сквер. Присутствие красивой Аннет, в ее излюбленных черных кружевах, всегда было приятно Майклу, который не забыл, как она его поддержала в то время, когда все надежды казались потерянными. Хотя он все еще чувствовал, что не проник дальше порога в сердце Флер, и готовился играть вторую скрипку при «одиннадцатом баронете», все же после отъезда Уилфрида ему стало много легче. Его забавляло и трогало, что Флер сосредоточила все свои коллекционерские инстинкты на чем-то, не принадлежащем ни к какой эпохе, одинаково свойственном всем векам.

В сопровождении самого Обри Грина экспедиция на выставку в галерею Думетриуса отбыла из Саут-сквер после раннего завтрака.

— Ваша дриада заходила сегодня утром ко мне, Обри, — сказал Майкл в автомобиле. — Она хотела, чтобы я попросил вас всячески отпираться, если ее муж налетит на вас с обвинениями за то, что вы рисовали его жену. Он где-то видел репродукцию с картины.

— Гм-м-м, — пробормотал художник. — Что вы скажете, Флер, нужно отпираться?

— Конечно, Обри, непременно.

Улыбка Обри скользнула от Флер к Майклу.

— Как его фамилия?

— Бикет.

Обри Грин устремил глаза в пространство и медленно произнес:

Озлившийся Бикет сердито
Сказал мне: «Вы будете биты:
Как две капли — жена,
И притом — обнажена,
Мистер Грин, постыдились бы вы-то!»
— Обри, как не стыдно!

— Бросьте, Обри, — оказал Майкл. — Я говорю серьезно. Она страшно храброе маленькое существо. Она заработала деньги, которые им были нужны, и осталась вполне порядочной женщиной.

— Что касается меня — несомненно.

— Я думаю!

— Почему, Флер?

— Вы не губитель женщин, Обри.

— По правде говоря, она возбуждала во мне эстетическое чувство.

— Вот уж что не спасло бы ее от некоторых эстетов! — сказал Майкл.

— А кроме того, она из Пэтни.

— Вот это — уважительная причина. Значит, вы непременно дадите отпор, если Бикет к вам разлетится?

Обри Грин положил руку на сердце.

— Вот и приехали.

Заботясь об одиннадцатом баронете, Майкл выбрал час, когда истинные поклонники Обри Грина еще завтракали. Растрепанный юноша и три бледно-зеленые девицы одиноко бродили по галерее. Художник сразу провел их к своему шедевру; несколько минут все стояли перед картиной, как подобало, словно парализованные. Сразу рассыпаться в похвалах было неудобно; заговорить слишком поздно — тоже бестактно; говорить слишком восторженно прозвучало бы фальшиво; холодно проронить: «Очень мило, очень мило» обидело бы. Сказать прямо: «Знаете, милый, говоря по правде, мне она ни чуточки не нравится», — разозлило бы художника окончательно.

Наконец Майкл тихонько ущипнул Флер, и она сказала:

— Действительно прелесть, Обри, и ужасно похоже, по крайней мере…

— Насколько можно судить. Но, право же, вы удивительно поймали сходство. Боюсь, что Бикет тоже так подумает.

— Бросьте, — сказал художник, — лучше скажите, как вы находите цветовую гамму?

— Прекрасно. Особенно тон тела; правда. Флер?

— Да, только мне кажется, что тень с этой стороны должна бы быть чуть глубже.

— Да? — уронил художник. — Пожалуй!

— Вы уловили дух, — сказал Майкл, — но вот что я скажу вам, дорогой мой, откровенно: в картине есть какойто смысл. Не знаю, что с вами за это сделает критика.

Обри Грин улыбнулся.

— Это в ней была самая худшая черта. Она сама меня на это навела. Фатальная штука — заразиться идеей.

— Я лично с этим не согласен, а ты. Флер?

— Конечно нет; только об этом не принято говорить.

— А пора бы, нечего плестись в хвосте за кафе «Крильон». Знаете, волосы здорово сделаны, и пальцы на ногах тоже — просто так и шевелятся, когда смотришь на них.

— И до чего приятно, когда ноги не изображены в виде всяких кубов. Кстати, Обри, модели похожи на цветы «Мадонны в гроте» Леонардо.

— Вся картина слегка в Леопардовом стиле, Обри. Придется вам с этим примириться.

— Да, Обри, мой отец видел эту картину. Кажется, он на нее зарится. Его поразило одно ваше замечание — про белую обезьяну, помните?

Обри Грин широко развел руками.

— Ну как же! Замечательная обезьяна! Только подумать — нарисовать такую вещь! Есть апельсин, разбрасывать кожуру и спрашивать взглядом: к чему все это?

— Мораль! — сказал Майкл. — Поосторожнее, старина! Ну, всего доброго! Вот наше такси. Идем, Флер. Оставим Обри наедине с его совестью.

В такси он взял ее за руку.

— Бедная птаха, этот Бикет! Что, если бы я наткнулся на тебя, как он — на свою жену!

— Я не выглядела бы так мило.

— Что ты! Гораздо милее, по-моему. Хотя, по правде сказать, она тоже очень мило выглядит.

— Так чего же Бикету огорчаться в наше просвещенное время?

— Чего? Господи, детка! Уж не думаешь ли ты, что Бикет… я хочу только сказать, что мы, люди без предрассудков, считаем, что мы — весь мир. Так вот, это все чепуха. Мы — только маленькая, шумная кучка. Мы говорим так, будто все прежние критерии и предрассудки исчезли; но они исчезли не больше, чем сельские дачки и серенькие городские домишки.

— Почему вдруг такая горячность, Майкл?

— Знаешь, милая, мне просто немножко приелась вся наша компания и ее манера держаться. Если бы эмансипация действительно существовала, это можно было бы выдержать. Но это не так. Между современностью и тем, что было тридцать лет назад, нет разницы и в десять процентов.

— Откуда ты знаешь? Тебя тогда на свете не было.

— Верно. Но я читаю газеты, говорю со всякими людьми и присматриваюсь к лицам. Наша компания думает, что они — как скатерть на столе, но они только бахрома. Знаешь ли ты, что всего каких-нибудь сто пятьдесят тысяч человек у нас в Англии слышали Бетховенскую симфонию? А сколько же, по-твоему, считают старика Бетховена устаревшим? Ну, может быть, наберется пять тысяч человек из сорока двух миллионов. Где же тут эмансипация?

Он замолчал, заметив, как опустились ее веки.

— Я думала, Майкл, что надо бы переменить занавески у меня в спальне — сделать голубые. Я видела вчера у Хартона как раз тот цвет, какой нужно. Говорят, что голубой цвет хорошо влияет на настроение, теперешние мои занавески слишком кричащие.

Одиннадцатый баронет!

— Все что хочешь, душенька. Сделай голубой потолок, если это нужно.

— Ну нет! А вот ковер тоже можно переменить — я видела чудесный серовато-голубой у Хартона.

— Ну, купи его. Хочешь сейчас съездить туда? Я могу вернуться в издательство подземкой.

— Да, по-моему, лучше съездить, а то еще упущу ковер.

Майкл высунул голову в окно.

— К Хартону, пожалуйста!

И, поправляя шляпу, он посмотрел на Флер. Вот ома, эмансипированная женщина!

IV ОТДЫХ БИКЕТА

Примерно в этот же час Бикет вернулся в свою комнату и поставил на место лоток. Все утро под сенью св. Павла он переживал троицын день. Ноги у него гудели от усталости, и в мыслях было неспокойно. Он тешил себя надеждой, что будет иногда ради отдыха поглядывать на картинку, которая казалась ему почти фотографией Вик. А картинка затерялась! И ведь он ничего не вынимал из кармана — только повесил пальто. Неужели она вылетела в сутолоке или он сунул ее мимо кармана и уронил в вагоне? Ему ведь еще хотелось и оригинал посмотреть. Он помнил, что название галереи начиналось на «Д», и потратил за завтраком полтора пенса на газету, чтобы посмотреть объявления. Наверно, имя иностранное, раз картина с голой женщиной. «Думетриус». Ага! Он самый!

Как только он вернулся на свое место, ему сразу повезло. Тот самый «олдермен», которого он столько месяцев не видел, опять прошел мимо. Словно по наитию, Бикет сразу сказал:

— Надеюсь, что вижу вас в добром здоровье, сэр. Никогда не забываю вашу доброту.

«Олдермен», глядевший вверх, точно увидел на куполе св. Павла сороку, остановился, как в столбняке.

— Доброту? — спросил он. — Какую доброту? Ага, шары! Мне они были ни к чему.

— Конечно, сэр, конечно, — почтительно согласился Бикет.

— Ну, вот вам, — проворчал «олдермен», — только в другой раз не рассчитывайте.

Полкроны! Целых полкроны! Взгляд Бикета провожал удалявшуюся фигуру. «В добрый час!» — тихо пробормотал он и стал складывать лоток. «Пойду домой, отдохну малость, а потом поведу Вик смотреть эту картину. Забавно будет поглядеть на нее вдвоем».

Но Вик не было дома. Он сел и закурил. Ему было обидно, что ее не оказалось дома в первый его свободный день. Конечно, не сидеть же ей весь день в комнате. И всетаки! Он подождал минут двадцать, потом надел костюм и ботинки Майкла.

«Пойду посмотрю один, — решил он. — И стоить будет вдвое дешевле. Пожалуй, сдерут шесть пенсов, не меньше!»

С него содрали шиллинг — целый шиллинг, четверть его дневного заработка! — за то, чтоб посмотреть какую-то картину! Он робко вошел. Там были дамы, которые пахли духами и говорили нараспев, но внешностью они и в подметки не годились его Викторине! Одна из них за его спиной сказала:

— Посмотрите! Вот это сам Обри Грин! А вон его картина, о которой столько говорят, «Отдых дриады».

Дамы прошли мимо Бикета. Он пошел за «ними. В конце комнаты, заслоненная платьями и каталогами, мелькнула картина. Пот проступил на лбу Бикета. Почти в натуральную величину, среди цветов и пушистых трав, ему улыбалось лицо — точный портрет Викторины! Неужели кто-нибудь на свете так похож на нее? Эта мысль была ему обидна: так обиделся бы коллекционер, найдя дубликат вещи, которую он считал уникумом.

— Изумительная картина, мистер Грин! Что за тип! Молодой человек, без шляпы, со светлыми, откинутыми назад волосами, ответил:

— Находка — не правда ли?

— Удивительно — воплощенная душа лесной нимфы! И какая загадочная!

Это самое слово всегда говорили про Викторину! Тьфу, наваждение! Вот она лежит тут — всем напоказ, только потому, что какая-то проклятая баба как две капли воды похожа на нее. Ярость сдавила горло Бикету, кровь бросилась ему в голову, и вместе с тем какая-то странная физическая ревность охватила его. Этот художник! Какое он имел право рисовать женщину, похожую на Вик, — женщину, которая не посовестилась лежать в таком виде! А тут еще эти со всякими разговорами насчет кьяроскуро, и язычества, и какого-то типа Ленеарда! Черт бы побрал их фокусы и кривляние. Он хотел отойти — и не мог, прикованный к этому образу, так таинственно напоминавшему ту, «которая до сих пор принадлежала только ему. Глупо так расстраиваться из-за совпадения, но ему хотелось разбить стекло и раскромсать это тело в клочки. Дамы с художником ушли, оставив его наедине с картиной. Без посторонних было не так обидно. Лицо было тоскливое, грустное, И с такой дразнящей улыбкой! Сущее наваждение, право! «Ладно, — подумал Бикет, — надо пойти домой к Вик! Хорошо, что я ее не привел сюда глядеть на свою копию. Будь я олдерменом, я бы купил эту проклятую штуку и сжег».

И вдруг у входа Бикет увидел своего «олдермена», разговаривающего с каким-то чумазым иностранцем. Бикет замер в полном изумлении.

— Это вошходящая жвезда, миштер Форшайт, — услышал Бикет, — цены на его вещи поднимаются.

— Все это верно, Думетриус, но не каждому в наш» дни доступна такая цена — слишком дорого!

— Хорошо, миштер Форшайт, вам я уштуплю дешть процентов.

— Уступите двадцать, и я покупаю.

Плечи «чумазого» поднялись вровень с его волосатыми ушами — нет, даже выше! А улыбка-то, улыбка!

— Миштер Форшайт! Пятнадцать, шэр!

— Хорошо, уговорили; только пошлите картину на квартиру к моей дочери, на Саут-сквер — вы знаете адрес? Когда у вас закрывается?

— Пошлежавтра, шэр.

Вот как! Значит, подделка под Вик перешла к этому «олдермену»?

Бикет яростно скрипнул зубами и выскользнул на улицу.

Он испытывал странное чувство. Не зря ли он так волнуется? Ведь в конце концов это не она. Но знать, что другая женщина может так же улыбаться, что у нее такие же черные кудри, те же изгибы тела! И он вглядывался в лицо каждой встречной женщины — ну совсем иное, совсем не похоже на Вик!

Когда он пришел домой, он увидел Вик посреди комнаты, с воздушным шариком у губ. Вокруг нее на полу, на стульях, на столе, на камине лежали надутые шары — весь его запас; один за другим они отлетали от ее губ и садились, куда хотели, — пунцовые, оранжевые, зеленые, красные, синие, оживляя своей пестротой унылую комнату. Все его шары надуты! А Вик стояла среди них, в своем лучшем платье, улыбающаяся, странно возбужденная.

— Что за представление? — воскликнул Бикет.

Приподняв платье, она вынула из чулка пачку хрустящих бумажек и протянула ему.

— Смотри! Шестьдесят четыре фунта. Тони! Я раздобыла все, что надо. Можем ехать!

— Что?!

— Меня точно осенило — пошла к мистеру Монту, который нам тогда прислал вещи, и он одолжил нам эти деньги. Когда-нибудь мы с ним расплатимся. Ну, разве это не чудо?

Бикет впился испуганными, как у кролика, глазами в ее лицо. Эта улыбка, этот взволнованный румянец! Странное чувство шевельнулось в нем — не обман ли все это? Вик не похожа на Вик! Нет! И вдруг ее руки обвились вокруг его шеи и влажные губы припали к его губам. Она прильнула к нему так, что он не мог шевельнуться. Голова закружилась.

— Наконец! Наконец-то! Как чудесно! Поцелуй меня, Тони.

Бикет обнял ее; его страсть была неподдельна, но за ней, временно заглушенное, вставало чувство какой-то нереальности…

Когда это случилось — вечером или уже ночью пришло первое сомнение призрачное, робкое, настойчивое, неотвязное, оно на рассвете вгрызлось ему в душу, сковало его оцепенением. Деньги — картина — пропавшая газета — и это чувство нереальности. То, что она ему рассказала… Разве так бывает? Зачем мистер Монт станет давать в долг деньги? Она с ним виделась — это несомненно: комната, секретарша — она так безошибочно описала мисс Перрен. Откуда же это грызущее сомнение? Деньги — такая куча денег! С мистером Монтом… нет, никогда! Он настоящий джентльмен. Ох, какая же он свинья, что допускает такую мысль о Вик! Он повернулся к ней спиной, попробовал уснуть. Но разве уснешь, когда заползет такое подозрение? Нет! А ее лицо среди шаров — как она зацеловала его глаза, как замутила ему голову так, что он ни подумать, ни спросить, ни сказать ничего не мог. От смутных подозрений, от тоски и неизвестности, от трепетной надежды и видений Австралии Бикет встал совсем измученный.

— Так, — сказал он за завтраком, запивая какао хлеб с маргарином. Я, во всяком случае, должен повидаться с мистером Монтом, — и вдруг он добавил, глядя ей прямо в лицо: — Вик?

Она ответила на его взгляд так же твердо и прямо — да, прямо. Ох, и свинья же он!..

Когда он ушел, Викторина остановилась посреди комнаты, прижав руки к груди. Она спала еще меньше его. Лежа тихо, как мышь, она без конца думала одно и то же: поверил ли он? поверил ли он? А вдруг не поверил что тогда? Она вынула деньги, за которые было куплено — или продано? их счастье, и еще раз пересчитала их. Обида на его несправедливость жгла ее. Разве ей хотелось стоять в таком виде перед мужчинами? Разве ей все это легко досталось? Да ведь она могла получить эти шестьдесят фунтов три месяца назад от того скульптора, который по ней с ума сходил, — так он по крайней мере уверял ее. Но она выдержала испытание, да, выдержала. Тони совершенно не за что на нее сердиться, даже если б он узнал все. Ведь она это сделала ради него — главным образом ради него, — чтобы он не продавал эти шары во всякую погоду! Если б не она, они так бы и сидели ни с чем, а впереди зима, и безработица, как пишут в газетах, все растет! Опять сидеть в холоде, в тумане! Брр! Ведь у нее все еще иногда побаливает грудь, а он вечно хрипит. И эта тесная комнатушка, эта кровать, такая узкая, что невозможно повернуться, не разбудив его. Почему Тони сомневается в ней? А ведь он сомневается. Она поняла это из его робкого «Вик?». Убедит ли его мистер Монт? Тони такой хитрый. Она опустила голову. До чего все на свете несправедливо! У одних есть все, как у хорошенькой жены мистера Монта. А когда пытаешься найти выход и попытать заново счастья — вот что получается! Она тряхнула волосами. Тони должен ей поверить, должен. Если нет — она ему покажет. Она ничего не сделала стыдного. Ничего, совершенно ничего! И как будто стремясь пойти вперед и повести за собой свое счастье, она вынула старый обитый жестью сундучок и аккуратно стала складывать в него вещи.

V МАЙКЛ ДАЕТ СОВЕТЫ

Майкл все еще сидел над корректурой «Подделок». Кроме «чертовых куличек», у него не было никакого адреса, и послать корректору было некуда. Восток велик, а Уилфрид не подавал признаков жизни. Вспоминает ли о нем теперь Флер? Майклу казалось, что не вспоминает. А Уилфрид — ну, он, вероятно, тоже начал ее забывать. Даже страсть не может жить, не питаясь.

— К вам мистер Форсайт, сэр.

Привидение в царстве книги!

— А, попросите его зайти.

Сомс вошел, неодобрительно оглядываясь.

— Это ваш кабинет? — спросил он. — Я зашел сообщить, что купил эту картину Обри Грина. Найдется у вас, где ее повесить?

— Конечно, найдется, — сказал Майкл. — Превосходная вещь, сэр, не правда ли?

— М-мда, — проворчал Сомс, — по нашим временам не плохо. Он далеко пойдет.

— Он большой поклонник «Белой обезьяны», которую вы нам подарили.

— А-а! Я сейчас занялся китайской живописью. Если я буду и дальше покупать… — Сомс остановился.

— Да, они что-то вроде противоядия, сэр, не так ли? Помните «Земной рай»? А гуси! У них перышки можно пересчитать.

Сомс не отвечал; он, очевидно, думал: «И как это я пропустил эти вещи, когда они только что появились на рынке?» Он поднял зонтик и, словно указывая на все издательское дело, спросил:

— А как Баттерфилд с этим справляется?

— Ах да, я как раз хотел вам сообщить, сэр. Он пришел вчера и рассказал, что видел на днях Элдерсона. Он зашел предложить ему экземпляр нумерованного издания книги, которую написал мой отец. Элдерсон не сказал ни слова и купил две штуки.

— Не может быть!

— Баттерфилду показалось, что его посещение здорово смутило Элдерсона. Ведь он, наверно, знает, что я связан с этой фирмой и что я — ваш зять.

Сомс нахмурился.

— Не знаю, стоит ли дразнить спящую собаку. Ну, во всяком случае, я сейчас иду туда.

— Упомяните о книге, сэр, и посмотрите, как Элдерсон это примет. Не возьмете ли и вы один экземпляр? Вы все равно состоите в списке. Баттерфилд хотел сегодня к вам зайти. Я вас избавлю от отказа. Вот книга очень мило издана. Стоит гинею.

— «Дуэт», — прочел Сомс. — Это о чем же? Музыка?

— Не совсем. Кошачий концерт с участием призраков Гладстона и Дизраэли.

— Я мало читаю, — сказал Сомс. Он вынул бумажник. — Почему вы не берете за нее фунт? Вот вам еще шиллинг.

— Бесконечно благодарен, сэр. Я уверен, что отец будет страшно доволен, когда узнает, что вы купили книгу.

— Вот как? — Сомс чуть заметно улыбнулся. — А вы здесь работаете когда-нибудь?

— Да, пытаемся кое-что сделать.

— Сколько вы зарабатываете?

— Я лично около пятисот фунтов в год.

— И это все?

— Да, но я считаю, что больше трехсот я и не стою.

— Гм-м! Мне казалось, что вы отошли от своего увлечения социализмом?

— Кажется, да, сэр. Как-то он не вязался с моим положением.

— Да, — сказал Сомс. — Флер выглядит как будто хорошо.

— О, она молодцом. Она проделывает эти упражнения по Куэ, знаете?

Сомс прищурился.

— Это влияние матери, — проворчал он, — я в этом не разбираюсь. До свидания!

Он пошел к двери. Его спина казалась очень положительной и реальной. Он скрылся за дверью, и с ним как будто ушло чувство определенности.

Майкл взял корректуру и прочел два стихотворения. Горькие как хина! Какое волнение, какая тоска в каждом слове! Вот уж где нет ничего китайского! В конце концов люди пожилые, вроде его отца и «Старого Форсайта», правда, по-разному, но все же имеют какую-то опору. «В чем дело? подумал Майкл. — Что у нас неладно? Мы активны, умны, самоуверенны — и все же не удовлетворены. Если бы только что-нибудь нас увлекло или разозлило! Мы отрицаем религию, традицию, собственность, жалость; а что мы ставим на их место? Красоту? Ерунда! С такими-то критериями, как Уолтер Нэйзинг и кафе «Крильон»? И все же какая-то цель у нас должна быть. Творить лучшую жизнь? Что-то не похоже. Загробный мир? Наверно, мне надо заняться спиритизмом, как сказал бы «Старый Форсайт». Но духи только и делают, что болтаются между загробным миром и нашим, вряд ли они менее взбалмошны, чем мы!»

Так куда же, куда мы идем?

«К черту, — подумал Майкл, вставая из-за стола, — попробую продиктовать объявление!»

— Мисс Перрен, пожалуйста, зайдите ко мне. Объявление о новой книжке Дезерта для библиографических журналов: «Дэнби и Уинтер в скором времени выпускают стихи «Подделки». Поэт — автор «Медяков», имевших непревзойденный успех в текущем году». Как по-вашему, мисс Перрен, сколько издателей в нынешнем году так писало про свои книги? «В новых стихах — тот же блеск и живость, та же изумительная техника, что и в первом сборнике молодого автора».

— Блеск и живость, мистер Монт? Разве это так?

— Конечно нет. Но что сказать — все то же отчаяние и пессимизм?

— Нет, нет. Но, может быть, лучше сказать: «Та же блестящая певучесть, те же изменчивые и оригинальные настроения».

— Можно, только дороже будет стоить. Напишите: «Тот же оригинальный блеск», на это они сразу клюнут. Мы обожаем все «оригинальное», но у нас ничего не выходит: утрировка еще, пожалуй, выходит, а «оригинальное» никак.

— Вот у мистера Дезерта выходит.

— Да, изредка; но больше, пожалуй, ни у кого. Где уж им быть «оригинальными», кишка тонка, — извините за выражение, мисс Перрен.

— Что вы, мистер Монт! Там вас ждет этот молодой человек, Бикет.

— Он пришел, да? — Майкл взял папироску. — Дайте мне собраться с духом, мисс Перрен, и зовите его сюда.

«Ложь во спасение, — подумал он. — Попробуем!»

Появление Бикета в комнате, где он был в последний раз по такому неприятному поводу, было отмечено некоторой натянутостью. Майкл стоял у камина с папиросой, Бикет стал спиной к высокой стопке модного романа с надписью: «Изумительный новый роман» на обложке. Майкл кивнул.

— Здорово, Бикет.

Бикет кивнул.

— Как вы поживаете, сэр?

— Замечательно, спасибо.

Наступило молчание.

— Вот что, — наконец проговорил Майкл. — Я предполагаю, что вы пришли по поводу той небольшой суммы, которую я одолжил вашей жене. Вы не беспокойтесь, отдавать не к спеху.

И вдруг он заметил, что маленький человечек ужасно расстроен. И какое странное выражение в этих огромных, как у креветки, глазах, которые как будто хотят выскочить из орбит. Майкл поспешил добавить:

— Я сам верю в Австралию. Я считаю, что вы абсолютно правы, Бикет, и чем скорее вы уедете, тем лучше. Ваша жена неважно выглядит.

Бикет глотнул воздух.

— Сэр, — сказал он, — вы со мной поступили как джентльмен, и мне трудно говорить.

— Ну и не надо.

Кровь хлынула в лицо Бикету, и странным показался румянец на бледном, изможденном лице.

— Вы не так поняли меня, — сказал он. — Я пришел просить вас сказать мне правду, — он вдруг вытащил из кармана бумажку: Майкл узнал смятую обложку романа.

— Я сорвал это с книги на прилавке, там, внизу. Глядите. Это моя жена?

Он протянул Майклу обложку.

Майкл растерянно глядел на обложку сторбертовского романа. Одно дело произнести «ложь во спасение», заранее ее обдумав, другое дело — отрицать очевидность.

Но Бикет и не дал ему говорить.

— Я по вашему лицу вижу, что это она, — сказал он. — Что же это такое? Я желаю знать правду — я должен знать правду! Если это ее лицо, значит там, в галерее, — ее тело… Обри Грин, то же имя. Что же это значит? — его лицо стало грозным, его простонародный акцент зазвучал резче. — Что за штуку она ее мной разыграла? Я не уйду отсюда, пока вы не скажете!

Майкл сдвинул каблуки по-военному и сказал внушительно:

— Спокойней, Бикет!

— Спокойней! Посмотрел бы я, как вы были бы спокойны, если б ваша жена… И столько денег! Да вы ей никогда и не давали денег — никогда! И не говорите мне об этом!

Майкл принял твердое решение. Никакой лжи!

— Я одолжил ей десять фунтов, чтобы получилась круглая сумма — вот и все; остальное она заработала честным трудом, и вы должны ею гордиться.

Бикет даже раскрыл рот.

— Гордиться? А как она их заработала? Гордиться! Господи ты боже мой!

— В качестве натурщицы, — голос Майкла звучал холодно. — Я сам дал ей рекомендацию к моему другу, мистеру Грину, в тот день, когда вы со мной завтракали. Надеюсь, вы слышали о натурщицах?

Пальцы Бикета рвали обложку, обрывки падали на пол.

— Натурщицы! — воскликнул он. — Для художников — да, слышал, еще бы… Свиньи!

— Не больше свиньи, чем вы сами, Бикет. Будьте добры не оскорблять моего друга. Возьмите же себя в руки, слышите? Закурите-ка!

Бикет оттолкнул протянутый портсигар.

— Я… я так гордился ею, а она со мной вот что сделала! — звук, похожий на рыдание, вырвался из его груди.

— Вы ею гордились, — сказал Майкл, и его голос стал резче, — а когда она делает для вас все, что в ее силах, вы от нее отрекаетесь — выходит так? Что ж, по-вашему, ей все это доставляло удовольствие?

Бикет вдруг закрыл лицо руками.

— Разве я знаю, — пробормотал он чуть слышно.

Жалость волной охватила Майкла. Жалость? Долой!

Он сухо проговорил:

— Перестаньте. Бикет. Вы, кажется, забыли, что вы сами-то сделали для нее?

Бикет отнял руки от лица и дико уставился на Майкла.

— Уж не рассказали ли вы ей об этом?

— Нет, но расскажу непременно, если только вы не возьмете себя в руки.

— Да не все ли мне равно — рассказывайте. Лежать в таком виде перед всем светом! Шестьдесят фунтов! Честно заработала! Думаете, я так и поверил? — Отчаяние звучало в его голосе.

— Ах так! — сказал Майкл. — Да ведь вы просто не верите потому, что вы невежественны, как те свиньи, о которых вы только что говорили. Женщина может сделать то, что сделала ваша жена, и остаться абсолютно порядочной — я вот нисколько не сомневаюсь, что так оно и было. Достаточно посмотреть на нее и послушать, как она об этом говорит. Она пошла на это, потому что не могла вынести, что вы продаете шары. Она пошла на это, потому что хотела вытащить вас из грязи и найти выход для вас обоих. А теперь, когда этот выход найден, вы подымаете такую бучу. Бросьте, Бикет, будьте молодцом! А как, по-вашему, если бы я ей рассказал, что вы для нее сделали, она бы тоже так ныла и выла? Никогда! И вы поступили по-человечески, и она поступила по-человечески, черт возьми! И, пожалуйста, этого не забывайте.

Бикет снова глотнул воздуху.

— Хорошо вам рассуждать, — сказал он упрямо, — с вами таких вещей не бывало.

Майкла сразу охватило смущение. Нет, с ним этого не бывало! И все прежние сомнения относительно Флер и Уилфрида будто ударили его по лицу.

— Слушайте, Бикет, — сказал он вдруг, — неужели вы сомневаетесь в любви своей жены? В этом ведь все дело. Я видел ее только два раза, но я не понимаю, как можно ей не верить. Если бы она вас не любила, зачем же ей тогда, ехать с вами в Австралию, раз она знает, что может заработать здесь большие деньги и весело жить, если захочет. Я могу поручиться за моего друга Грина. Он — сама порядочность, и я знаю, что он не позволил себе ничего лишнего.

Но, глядя Бикету в лицо, он сам подумал: «А все прочие художники тоже были «сама порядочность»?»

— Слушайте, Бикет! Всем нам приходится иногда в жизни тяжко — и это для нас хорошая проверка. Вам престо надо верить ей — и все; тут ничего больше не поделаешь.

— Выставляться напоказ перед всем светом! — слова с трудом выходили из пересохшего горла. — Я видел, как картину вчера купил какой-то треклятый олдермен.

Майкл невольно усмехнулся такому определению «Старого Форсайта».

— Если хотите знать, — сказал он, — картина куплена моим тестем нам в подарок и будет висеть в нашем доме. И потом, имейте в виду, Бикет, это превосходная вещь.

— Еще бы! — воскликнул Бикет. — За деньги-то! Деньги все могут купить. Они могут и человека купить со всеми потрохами!

«Нет, — подумал Майкл, — с ним ничего не поделаешь. Какая уж тут эмансипация! Он никогда, вероятно, и не слыхал о древних греках. А если и слыхал, то считает их сворой распутных иностранцев. Нет, надо этот разговор кончать». И вдруг он увидел, что слезы выступили на огромных глазах Бикета и покатились по впалым щекам.

Вконец расстроившись, Майкл сказал:

— Когда попадете в Австралию, вы обо всем этом даже и не вспомните. Черт возьми, Бикет, будьте же мужчиной! Она сделала это из лучших побуждений. Будь я на вашем месте, я никогда бы и виду не подал, что все знаю. Наверно, и она так поступила бы, если б я рассказал ей, как вы таскали эти злополучные «Медяки».

Бикет сжал кулаки, что до смешного противоречило его слезам, потом, не добавив ни слова, повернулся и поплелся к двери.

«Н-да, — подумал Майкл, — ясно, что давать советы не моя специальность. Несчастный он человечишка!»

VI КВИТЫ

Шатаясь, как слепой, шел Бикет по Стрэнду. Характер у него от природы был спокойный, и после нервной вспышки он чувствовал себя совершенно больным и разбитым. Солнце и ходьба понемногу восстанавливали способность мыслить. Он узнал правду. Но вся ли это правда? Неужели все эти деньги она заработала без… Если бы он поверил этому, то, может быть, там, далеко от этого города, где люди за шиллинг могут ее видеть голой, все могло бы забыться. Но столько денег! И даже если и так, если все заработано «честно», как утверждает мистер Монт, сколько дней, перед сколькими мужчинами выставляла она свою наготу! Он громко застонал. Мысль о возвращении домой, о предстоящей сцене, о том, что он мог вдруг узнать во время этой сцены, была просто невыносима. И все-таки надо идти домой. Лучше бы ему стоять на тротуаре и торговать шарами. Вот теперь он свободен впервые в жизни, словно какой-нибудь чертов олдермен, — ему только и дела, что пойти и взять билет туда, к этим распроклятым бабочкам! Но чему он обязан этой свободой? Даже мысль об этом была невыносима, и отвлечься от этой мысли нечем. Лучше бы он спер эти деньги из кассы магазина. Лучше бы на совести лежала кража, чем эта страшная, злая мужская ревность. «Будьте мужчиной!» Легко сказать. «Возьмите себя в руки — ведь она сделала это ради вас!» Лучше бы она этого не делала! Блэкфрайерский мост! Нырнуть туда, в грязную воду, — и конец. Нет, еще раза три всплывешь, а потом тебя выловят живьем да еще посадят за это и ничего не выиграешь, даже не получишь удовольствия от того, что Вик увидит, что она наделала, когда придет опознавать труп. Смерть есть смерть — и ему никогда не узнать, что Вик будет чувствовать после его смерти. Он плелся по мосту, уставившись в землю. Вот и Дич-стрит — как он, бывало, проходя здесь, торопился к Вик, когда она болела воспалением легких. Неужто никогда больше не вернется это чувство? Он пробрался мимо окна и вошел.

Викторина все еще сидела над бурым, обитым жестью сундучком. Она выпрямилась, и ее лицо стало холодным и усталым.

— Ну, я вижу, ты все знаешь, — проговорила она.

Бикету нужно было сделать только два шага в этой крохотной комнатушке. Он шагнул к жене и положил руки ей на плечи. Лицо его пододвинулось вплотную, большие глаза напряженно впились в ее зрачки.

— Я знаю, что ты выставляла себя напоказ перед всем Лондоном; теперь я хочу знать остальное.

Викторина широко открыла глаза.

— Остальное! — в ее голосе даже не звучал вопрос, она просто повторила это слово без всякого выражения.

— Да, — хрипло сказал Бикет, — остальное, ну?

— Если ты думаешь, что было «остальное», — достаточно!

Бикет отдернул руки.

— Ох, ради всего святого, не говори ты загадками, Я и так чуть не спятил.

— Вижу, — сказала Викторина, — вижу, что ты не тот, за кого я тебя принимала. Ты думаешь, мне самой это было приятно?

Она приподняла платье и вынула деньги.

— Вот, возьми. Можешь ехать в Австралию без меня.

— И предоставить тебя этим проклятым художникам! — хрипло крикнул Бикет.

— И предоставить меня самой себе. Бери!

Но Бикет отступил к двери, с ужасом глядя на деньги.

— Нет, я не возьму!

— Но я их не могу оставить себе. Я их заработала, чтобы вытащить тебя из этой ямы.

Наступило долгое молчание. Бумажки лежали между ними на столе — почти новые, хрустящие, чуть засаленные — они таили желанную, долгожданную свободу, счастливую жизнь вдвоем, на солнышке. Так они и лежали; никто не хотел их брать. Что же делать?

— Вик, — сказал наконец Бикет хриплым шепотом, — поклянись, что ты ни разу не позволила им коснуться тебя.

— Да, в этом я могу поклясться.

И она могла улыбаться при этих словах — улыбаться своей загадочной улыбкой! Как верить ей? Столько месяцев она жила, скрывая от него все, а потом — солгала ему! Он опустился на стул около стола и уронил голову на руки.

Викторина отвернулась и стала обвязывать сундучок старой веревкой. Бикет поднял голову, услышав звяканье крышки. Значит, она в самом деле хочет уйти от него? Вся жизнь показалась ему разбитой, пустой, как шелуха ореха на Хэмстед-Хисе. Слезы покатились у него из глаз.

— Когда ты была больна, — сказал он, — я воровал для тебя. Меня за это выкинули со службы.

Она быстро обернулась к нему.

— Тони, ты мне никогда этого не говорил. Что ты крал?

— Книги. Все твое усиленное питание — с этих книг.

Целую минуту она стояла, глядя на него без слов, потом молча протянула руки; Бикет схватил их.

— Мне ни до чего дела нет, — задыхаясь, прошептал он, — клянусь богом! Лишь бы ты любила меня, Вик!

— И мне тоже! Ох, уедем отсюда. Тони, из этой ужасной комнатушки, из этой ужасной страны. Уедем, уедем подальше!

— Да, — сказал Бикет и прижал к глазам ее ладони.

VII БЕСЕДЫ С ЭЛДЕРСОНОМ

Сомс ушел от Дэнби и Уинтера, думая то об Элдерсоне, то о «Белой обезьяне». Как и предполагала Флер, он крепко запомнил слова Обри Грина об этой картине, уцелевшем обломке жизни Джорджа Форсайта. «Есть плоды жизни, разбрасывать кожуру — и попасться на этом». Сомс пытался применить эти слова к области деловой.

Страна явно проживала свой капитал. При сокращении морских перевозок и кризисе на европейском рынке Англия импортировала продовольствие, за которое не могла расплатиться. По мнению Сомса, они на этом попадутся, и даже очень скоро. Престиж Британии — очень хорошая вещь, предмет восхищения всего мира и все прочее, но нельзя жить без конца одним восхищением. А тут застой в морских перевозках, разорение целого ряда концернов и толпы безработных — веселенькая история, нечего сказать! Даже страхование должно будет пострадать от этого. Может, Элдерсон все это предвидел и заблаговременно обеспечивает себя? Если все равно в конце концов попадешься — какой смысл быть честным? Эта мысль была так цинична, что вся форсайтская натура Сомса восстала против нее, — и все же она навязчиво лезла в голову. Стоит ли при всеобщем банкротстве трудиться, думать о будущем, оставаться честным? Даже консерваторы пере стали называться консерваторами — как будто это слово стало смешным и «консервировать» уже нечего. «Есть плоды, разбрасывать кожуру и в конце концов попастьсяна этом». Этот молодой художник хорошо сказал, и картину он сделал тоже хорошо, хотя Думетриус, как всегда, заломил несуразную цену. Куда Флер повесит картину? Возможно, в холле — там хорошее освещение, а тех, кто у них бывает, вряд ли особенно смутит обнаженное тело. Интересно, куда девались все картины с нагой натурой? Ему как-то не попадались картины с нагим телом — их так же трудно было найти, как пресловутого мертвого осла. Сомсу вдруг представилась вереница умирающих ослов, бредущих на край света с грузом этюдов обнаженного тела. Отгоняя от себя это экстравагантное видение, он поднял глаза и увидел вполне реальный собор св. Павла. Этого бедняги с цветными шарами что-то не видно. Впрочем, все равно сказать ему нечего. По странной ассоциации Сомс вспомнил о цели своего похода — об ОГС и полугодовом отчете. По его предложению они постановили просто списать эти германские дела — чистого убытку на двести тридцать тысяч фунтов! Дивидендов никаких не будет, и даже на следующее полугодие перейдет дебет. Но лучше вырвать гнилой зуб сразу и покончить с этим; акционеры за шесть месяцев до общего собрания привыкнут к потере. Он сам уже привык, и они со временем тоже привыкнут. Акционеры редко злятся, если их не пугать, — долготерпеливая публика!

В конторе старый клерк, как всегда, наполнял чернильницы из бутыли.

— Директор здесь?

— Да, сэр.

— Пожалуйста, скажите, что я пришел.

Старый клерк вышел. Сомс взглянул на часы. Двенадцать! Тоненький луч света скользнул по обоям и полу, В комнате не было ничего живого, кроме синей мухи и тикающих часов, даже свежей газеты не было. Сомс следил за мухой. Он вспомнил, как в детстве предпочитал синих мух простым за их яркую окраску. Это был урок. Яркие вещи, блестящие люди — самое опасное в жизни. Взять хоть кайзера и этого пресловутого итальянского поэта как его там? А их собственный фигляр! Он не удивится, если окажется, что Элдерсон — блестящий человек в личной жизни. Что же он не идет? Может быть, виной этой задержки встреча с молодым Баттерфилдом? Муха поползла по стеклу, упала, жужжа, снова поползла; солнечный луч крался по полу. В комнате стояла пустота и тишина, словно воплощение основного правила страхования. «Незыблемость и неизменность».

«Что же мне, вечно здесь торчать?» — подумал Сомс и подошел к окну. На этой широкой улице, выходившей к реке, солнце освещало только нескольких пешеходов и тележку разносчика, но дальше, на главной улице, грохотало и шумело уличное движение. Лондон! Чудовищный город! И весь застрахован! Что с ним будет через тридцать лет? И только подумать, что будет существовать Лондон, которого он не увидит. Ему стало жаль города, жаль себя. Даже старого Грэдмена не будет. Вероятно, страховые общества позаботятся обо всем — а может быть, и нет. И вдруг он увидел Элдерсона. Он был вполне элегантен в светлом костюме, с гвоздикой в петлице.

— Размышляете о будущем, мистер Форсайт?

— Нет, — ответил Сомс. Как этот человек угадал ею мысли?

— Я рад, что вы зашли. Я имею возможность поблагодарить вас за тот интерес, какой вы проявляете к делам Общества. Это очень редко бывает. Обычно директор-распорядитель все делает один.

Насмехается? Тон у него очень оживленный, даже слегка нахальный. Хорошее настроение всегда казалось Сомсу подозрительным — обычно тут крылась какая-то причина.

— Если бы все директоры относились к делу так же добросовестно, как вы, можно было бы спать спокойно. Я прямо скажу вам, что помощь, которую мне оказывало правление до того, как вы стали его членом, была… ну, скажем, просто ничтожной.

Льстит! Наверно, ведет к чему-то!

Элдерсон продолжал:

— Могу сказать вам то, чего не мог сказать никому другому: я очень недоволен тем, как идут дела, мистер Форсайт. Англия скоро увидит, в каком положении она очутилась.

Услышав такое неожиданное подтверждение своих собственных мыслей, Сомс вдруг ощутил реакцию.

— Нечего плакать прежде, чем мы расшиблись. Фунт стоит высоко, мы еще крепко сидим.

— Сидим в калоше! И если не принять решительных мер, мы так там и останемся. А вы знаете, что всякие решительные меры — это дезорганизация, и ощутимых результатов надо ждать годами.

И как этот человек мог говорить такие вещи и при этом блестеть и сиять, как новый медяк? Это подтверждало теорию Сомса: видно, ему безразлично, что будет. И вдруг Сомс решил попробовать.

— Кстати, о годах ожидания: я пришел сказать, что нужно, по-моему, созвать собрание пайщиков по поводу этих убытков на германских контрактах.

Сомс проговорил эти слова, глядя в пол, и внезапно поднял голову. Светло-серые глаза Элдерсона встретили его взгляд не сморгнув.

— Я ждал, что вы это предложите, — сказал он.

«Как же, ждал ты», — подумал Сомс, потому что он сам это только что придумал.

— Конечно, соберите акционеров, но вряд ли правление это одобрит.

Сомс удержался, чтобы не сказать: «И я тоже».

— И пайщики не одобрят. По долголетнему опыту я знаю, что чем меньше вы их впутываете во всякие неприятности, тем лучше для всех.

— Может быть, и так, — сказал Сомс, упрямо стоя на своем, — но это один из видов порочного нежелания смотреть фактам в глаза.

— Не думаю, мистер Форсайт, что вы в будущем сможете обвинить меня в том, что я не смотрел фактам в глаза. В будущем! Черт возьми, на что же этот человек намекает?

— Во всяком случае, я предложу это на ближайшем заседании правления, — сказал он.

— Конечно! — поддержал Элдерсон. — Самое лучшее — всегда доводить дело до конца, не так ли?

Снова чуть заметная ирония. Как будто он что-то скрывал. Сомс машинально посмотрел на манжеты этого человека, отлично выглаженные, с голубой полоской; на его пикейный жилет и пестрый галстук — настоящий денди Ничего, сейчас он ему закатит вторую порцию!

— Кстати, — сказал он, — Монт написал книгу. Я купил один экземпляр.

Не сморгнул! Только чуть больше обнажились зубы — безусловно фальшивые!

— А я взял две. Милый, бедный Монт!

Сомс почувствовал себя побежденным. Этот тип был забронирован, как краб, отлакирован, как испанский стол.

— Ну, мне надо идти, — объявил Сомс.

Директор-распорядитель протянул ему руку.

— Прощайте, мистер Форсайт. Я так вам благодарен!

Что это, Элдерсон даже пожимает ему руку? Сомс вышел смущенный. Так редко жали ему руку. Он почувствовал, что это его сбило, с толку. А может, это только заключительная сцена умелой комедии? Как знать! Однако теперь у него было еще меньше желания созывать собрание пайщиков, чем раньше. Нет, это просто был пробный камень — и тут Сомс промахнулся. Впрочем, другой камешек — насчет Баттерфилда — попал в цель. Если бы Элдерсон был невиновен, он обязательно сказал бы: «Какая наглость — это посещение». Хотя у такого типа достанет хладнокровия нарочно смолчать, чтобы подразнить человека. Нет! Ничего не попишешь, как теперь говорят. У Сомса было так же мало доказательств виновности, как и раньше, и он, откровенно говоря, был этому рад. Ни к чему такой скандал не приведет, разве что очернит все Общество вместе с директорами. Люди ведь так неосторожны — они никогда не знают, где остановиться, не разбираются в том, кто действительно виноват. Надо держаться начеку и продолжать свое дело. Нечего тревожить осиное гнездо. Сомс шел и думал об этом, как вдруг его окликнул голос:

— Приятная встреча, Форсайт! Нам по дороге?

«Старый Монт» спускался по лестнице из «Клуба шутников».

— А вам куда? — спросил Сомс.

— Иду завтракать в «Аэроплан».

— А-а, в этот новомодный клуб?

— Он идет в гору, вы знаете, идет в гору!

— Я только что видел Элдерсона. Он купил два экземпляра вашей книги.

— Да что вы! Вот бедняга!

Сомс слегка улыбнулся.

— Он то же самое сказал про вас! А как вы думаете, кто ему их продал? Молодой Баттерфилд!

— И он еще жив?

— Был жив сегодня утром.

Сэр Лоренс хитро сощурился.

— Знаете, что я думаю, Форсайт. Говорят, что у Элдерсона на содержании две женщины.

Сомс раскрыл глаза. Это мысль! Все объясняется тогда очень просто.

— Моя жена говорит, что одна из них безусловно лишняя. А вы что скажете?

— Я? — сказал Сомс. — Я только знаю, что этот человек хладнокровен, как рыба. Ну, мне сюда! До свидания!

Нет, никакой помощи от этого баронетишки не дождаться. Решительно ничего не принимает всерьез. Две женщины у Элдерсона! В его-то годы! Ну и жизнь! И всегда находятся такие люди, которым все мало, они идут на любой риск. Сомс не мог этого понять. Сколько ни изучай таких людей — ничего не разберешь! И все-таки такие люди существуют. Он прошел через холл в комнату, где завтракали «знатоки». Взяв со стола меню, он заказал дюжину устриц, но, вспомнив, что в названии месяца нет буквы «р», взял вместо них жареную камбалу[24].

VIII СБЕЖАЛ

— Нет, родная, природа сдана в архив.

— Что ты хочешь этим сказать, Майкл?

— Да ты почитай романы с природой. Прилизанные описания корнуэлских скал или йоркширских болот — ты была когда-нибудь на йоркширском болоте? Просто не выдержать! А романы о Дартмуре! Жуть! Этот Дартмур, откуда приходят все страсти, — а ты была там когда-нибудь? Ведь все это ерунда! А эти, которые пишут о Полинезии! Ой-ой-ой! А поэты, из тех, что «брызжут и блещут», — разве они в состоянии показать природу? Те, которые работают под сельских простачков, чуть получше, конечно. В конце концов старик Уордсворт дал нам Природу с большой буквы, и она успокоительна, как бром. Конечно, есть еще настоящая природа, с маленькой буквы; если ты имеешь дело с ней, то тут обычно идет борьба не на жизнь, а на смерть. А Природу, о которой мы столько кричим, запатентовали, сделали из нее настой и разлили по бутылкам. Для современного стиля природа уже устарела.

— Ну, ладно, давай все же покатаемся по реке, Майкл. Может, выпить чаю в «Шелтере»?

Они уже подъезжали к дому, который Майкл называл «завидной резиденцией», когда Флер наклонилась вперед и, коснувшись его колена, сказала:

— Я к тебе и вполовину не так отношусь, как ты заслуживаешь, Майкл.

— Что ты, детка! А по-моему, так.

— Я знаю, я эгоистка, особенно теперь.

— Но ведь это из-за одиннадцатого баронета.

— Да, ребенок — большая ответственность. Я надеюсь, что он будет похож на тебя.

Майкл подвел лодку к пристани, сложил весла и сел рядом с Флер.

— Если он пойдет в меня, я его лишу наследства. Но сыновья обычно похожи на мать.

— Я говорю про характер. Я страшно хочу, чтоб он был веселый, спокойный и чтоб он чувствовал, что стоит жить на свете.

Майкл поглядел на ее губы — они дрожали, — на ее щеку, покрывшуюся легким загаром за этот день на солнце, и, наклонившись, он прижался к ее щеке.

— Я уверен, он будет славный малыш, веселый.

Флер покачала головой.

— Я не хочу, чтоб он был жадный и занят только собой — у меня, знаешь, это в крови; я вижу, как это плохо, и ничего не могу с собой сделать. Как ты умудряешься быть не таким?

Майкл взъерошил волосы свободной рукой.

— Солнце не слишком печет, маленькая?

— Нет, серьезно, Майкл, как ты умудряешься?

— Но ведь я тоже жадный. Ты ведь знаешь, как ты мне нужна. И тут уж ничем не поможешь.

Ее щека ласково потерлась об его щеку, и, осмелев, он сказал:

— Помнишь, как ты однажды вечером в этом самом месте подошла к берегу и увидела меня в лодке. Когда ты дулла, я стал на голову, чтобы охладить ее. Я тогда чуть с ума не сошел, совсем не надеялся. — Он остановился. Нет! Не стоит ей напоминать, что в тот вечер она ему сказала: «Приходите опять, когда я наверно буду знать, что не добьюсь своего». Неведомый братец!

Флер сказала спокойно:

— Я была свиньей по отношению к тебе, Майкл. Но я была страшно несчастна. Это прошло наконец, совсем прошло. Теперь все в порядке, кроме моего характера.

— Ну, это ничего. А как насчет чаю?

Рука об руку они поднялись по лужайке. Дома никого не было: Сомс уехал в Лондон. Аннет — в гости.

— Дайте нам чай на веранду, — попросила Флер.

Сидя рядом с Флер, такой счастливый, каким он себя еще не помнил, Майкл чувствовал всю прелесть Природы с большой буквы, чувствовал косые лучи солнца, запах гвоздики и роз, шелест осин. Ворковали любимые голуби Аннет, а на дальнем берегу спокойной реки высились кроны тополей. Но в конце концов он так наслаждался всем этим потому, что рядом была его любимая, и смотреть на нее, касаться ее было его радостью. И впервые он чувствовал, что ей не хочется встать и упорхнуть куда-нибудь к кому-нибудь другому. Странно, что вот так, вне тебя, может существовать другой человек, который абсолютно отнял у всего на свете значение, забрал в свои руки «всю эту музыку», и что этот человек — твоя жена! Ужасно странно, особенно если подумать, что ты, в сущности, такое! Он услышал голос Флер:

— Мать у меня, конечно, католичка; она не ходит в церковь потому, что живет с отцом здесь. Она и меня не очень заставляла. Но я все думаю, Майкл, как мы поступим с ним.

— Пусть растет, как хочет.

— Не знаю. Чему-нибудь его надо учить, ведь он пойдет в школу. Католикам религия все-таки что-то дает.

— Да, вера вслепую. Это сейчас единственный логический путь.

— Я думаю, что человеку без религии всегда кажется, что ничто на свете не имеет значения.

Майкл чуть было не сказал: «Давай воспитывать его солнцепоклонником», но вместо этого проговорил:

— Мне кажется, чему бы его ни учить — все это только пока он сам не начнет думать, а уж тогда он решит, что ему больше всего подходит.

— Ну, а твое мнение, Майкл? Ведь ты один из самых хороших людей, кого я знаю.

— Ну да, — сказал Майкл, странно польщенный, — Разве?

— Нет, серьезно, что ты об этом думаешь, Майкл?

— Видишь ли, детка, никакой доктрины я не придерживаюсь, значит и религии у меня нет. Я считаю, что надо быть на высоте, — но это уже этика.

— Но ведь право же, трудно ни во что не верить, кроме себя самого. Если из какой-нибудь религии можно чтолибо извлечь, то не лучше ли ее принять?

Майкл улыбнулся — правда, только мысленно.

— Ты можешь поступать с одиннадцатым баронетом, как тебе будет угодно, а я буду тебе помогать. При его наследственности он, наверно, будет немножко скептиком.

— Но я не хочу этого! Мне гораздо больше хочется, чтобы он был последовательный и убежденный. Скептицизм только лишает людей спокойствия.

— Чтобы в нем не было «белой обезьяны», да? Ну не знаю. Это, по-моему, носится в воздухе. Самое главное — вбить ему с малолетства уважение к другим людям, вбить хоть шлепками, если нужно.

Флер посмотрела на него ясными глазами и засмеялась.

— Да, — сказала она. — Моя мать пробовала так меня воспитывать, но папа запретил.

Они вернулись домой в девятом часу.

— Либо твой отец здесь, либо мой, — сказал Майкл в холле. — Вон лежит доисторическая шляпа.

— Это папина. Она внутри серая, а у Барта — беж.

Действительно, в китайской гостиной сидел Сомс, держа в руке распечатанное письмо, а у его ног Тинг-а-Линг. Сомс протянул письмо Майклу, не говоря ни слова. На письме не было ни даты, ни адреса. Майкл стал читать:

«Дорогой мистер Форсайт, Может быть. Вы будете столь любезны доложить правлению на заседании, во вторник, что я уезжаю, чтобы оказаться в безопасности от последствий каких бы то ни было грехов, если таковые за мной водились. Когда Вы получите это письмо, я буду за пределами досягаемости. Как в частной жизни, так и в делах я всегда держался того мнения, что надо уметь вовремя остановиться. Бесполезно будет предпринимать против меня судебное преследование, так как, выражаясь юридическим языком, моя особа будет неприкосновенна и никакого имущества я не оставляю. Если Ваша цель была — поймать меня в ловушку, я не могу поздравить Вас с Вашей тактикой. Если, напротив, посещение того молодого человека было инспирировано Вами как предупреждение о том, что Вы собираетесь довести дело до конца, я почитаю своим приятным долгом еще раз поблагодарить Вас, как благодарил при Вашем последнем посещении.

Остаюсь, любезный мистер Форсайт,

Ваш покорный слуга

Роберт Элдерсон».
Майкл весело проговорил:

— Счастливое избавление! Теперь вы будете чувствовать себя спокойнее, сэр.

Сомс провел рукой по лицу, словно желая стереть застывшее на нем выражение.

— Мы обсудим это после, — сказал он. — Ваша собачонка все время сидела тут со мной.

Майкл восхищался тестем в этот момент: он явно скрывал свое огорчение ради Флер.

— Флер немного устала, — сказал он. — Мы катались по реке и пили чай в «Шелтере». Мадам не было дома. Давай сейчас же обедать. Флер.

Флер взяла на руки Тинг-а-Линга и пыталась уклониться от его жадного язычка.

— Прости, что заставили тебя ждать, папа, — пробормотала она, прячась за коричневой шерстью. — Я только пойду умоюсь, а переодеваться не стану.

Когда она ушла. Сомс протянул руку за письмом.

— Хорошая заварилась каша, а? Не знаю, чем это кончится.

— Но разве это еще не конец, сэр?

Сомс изумленно посмотрел на него. Ох, уж эта молодежь! Тут ему угрожает публичный скандал, который может привести бог весть к чему — к потере имени в Сити, возможно, и к потере состояния, а им хоть бы что! Никакого чувства ответственности, абсолютно никакого. Все дурные предчувствия, обычно одолевавшие Джемса, весь его пессимизм проснулся в Сомсе с той минуты, как ему вручили в клубе это письмо. Только удивительная выдержка следующего за Джемсом поколения мешала ему даже сейчас, когда Флер вышла из комнаты, дать волю своим страхам.

— Ваш отец в городе?

— Вероятно, сэр.

— Отлично! — Сомс, впрочем, не чувствовал особого облегчения. Этот баронетишка тоже довольно безответственный человек — заставить Сомса войти в такое правление!

А все оттого, что связываешься с людьми, воспитанными в непростительном легкомыслии, без всякого понимания ценности денег.

— Теперь, когда Элдерсон сбежал, — заговорил Сомс, — все должно открыться. Его признание у меня в руках.

— А почему бы не разорвать его, сэр, и не объявить, что Элдерсон заболел туберкулезом?

Невозможность добиться серьезности от этого молодого человека действовала на Сомса так, как если бы он объелся тяжелым пудингом.

— И, по-вашему, это было бы честно? — сурово сказал он.

— Простите, сэр, — Майкл сразу отрезвел. — Чем мне вам помочь?

— Тем, что оставите ваше легкомыслие и постараетесь скрыть все это от Флер.

— Непременно, — проговорил Майкл серьезным тоном, — обещаю вам. Буду молчать, как рыба. А что вы собираетесь предпринять?

— Нам придется созвать пайщиков и объяснить всю эту махинацию. Они, вероятно, истолкуют ее в дурную сторону.

— Но почему? Вы ведь никак не могли предотвратить то, что произошло?

Сомс сердито фыркнул.

— В жизни нет никакой связи между воздаянием и заслугами. Если война вас этому не научила, то ничто не научит.

— Так, — проговорил Майкл. — Ну, сейчас придет Флер. Вы меня извините на минуту — мы продолжим наш разговор при первой возможности.

Возможность представилась, только когда Флер легла спать.

— Вот что, сэр, — сказал Майкл, — мой отец сейчас, наверно, в «Аэроплане». Он ходит туда размышлять о конце света. Хотите, я его вызову, если завтра у вас действительно заседание правления?

Сомс кивнул. Сам он всю ночь не сомкнет глаз — чего же ему щадить «Старого Монта»?

Майкл подошел к китайскому шкафчику.

— Барт? Говорит Майкл. Старый Фор… мой тесть сидит у нас; он проглотил горькую пилюлю… Нет, Элдерсон. Не можете ли вы заехать и послушать?.. Он приедет, сэр. Останемся здесь или поднимемся ко мне в кабинет?

— Здесь, — сказал Сомс, пристально разглядывая «Белую обезьяну». Не знаю, куда мы идем? — внезапно добавил он.

— Если б мы знали, мы умерли бы от скуки, сэр.

— Это ваше личное мнение. Просто не на кого положиться! Не знаю, куда это нас заведет.

— Может быть, куда-нибудь, не в ад и не в рай.

— Подумать только — человек его лет!

— Он одних лет с моим отцом, сэр; возможно, это было неважное поколение. Если бы вы побывали на войне, сэр, вы бы смотрели на жизнь веселее.

— Вы уверены? — проворчал Сомс.

— Конечно! Война здорово выбивает из колеи — это верно; но зато когда попадешь в такую переделку, тут уж понимаешь, что такое выдержка.

Сомс поглядел на него. Неужели этот юнец читает ему лекцию о вреде пессимизма?

— Возьмите Баттерфилда, — продолжал Майкл, — ведь пошел же он к Элдерсону. Возьмите девочку, которая позировала для этой картины — знаете, что вы нам подарили. Она — жена того упаковщика, которого от нас выперли за кражу книг. Она заработала уйму денег тем, что позировала голой; и не сбилась с пути. Теперь они едут в Австралию на эти деньги. Да возьмите и самого этого воришку: он таскал книги, чтобы подкормить жену после воспаления легких, а потом стал торговать воздушными шарами.

— Не понимаю, к чему вы все это рассказываете, — сказал Сомс.

— Я говорю о выдержке, сэр. Бы ведь сказали, что не знаете, к чему мы идем. Посмотрите хотя бы на безработных. Разве есть еще страна в мире, где они так держатся, как здесь? Право, я иногда начинаю гордиться, что я англичанин. А вы?

Слова Майкла задели что-то глубоко в душе Сомса; но, не выдавая своих переживаний, он продолжал смотреть на «Белую обезьяну». Какая тревожная, нечеловеческая и вместе с тем страшно человеческая угрюмая тоска в глазах этого существа! «Белков глаз не видно, — подумал Сомс, — должно быть, оттого это и кажется». И Джорджу нравилось, чтобы такая картина висела против его кровати! Да, у Джорджа была выдержка — шутил до последнего вздоха; настоящий англичанин этот Джордж. И все Форсайты — настоящие англичане. Старый дядя Джолион и его обращение с пайщиками; Суизин — прямой, надутый, огромный в слишком тесном для него кресле у Тимоти. «Вся эта мелкота!» — Сомс как будто слышал, как он произносит эти слова. И дядя Николае, на которого так похож этот тип, Элдерсон, — правда только внешне, — тоже живой и очень любивший пожить человек, но совершенно вне всяких подозрений в нечестности. А старый Роджер с его причудами и немецкой бараниной! И, наконец, его собственный отец, Джемс, как он долго тянул; худой — в чем только душа держалась! — и все-таки жил да жил. А Тимоти, словно законсервированный в консолях, доживший до ста лет! Выдержка и крепкий костяк у всех этих прежних англичан, несмотря на их чудачества. И в Сомсе зашевелилась какаято атавистическая сила воли. Поживем — увидим и другим покажем, вот и все!

Шум автомобиля вывел его из раздумья. Вошел «Старый Монт» — конечно, такой же чирикающий и легкомысленный, как всегда. И вместо того чтобы протянуть руку. Сомс протянул ему письмо Элдерсона.

— Ваш драгоценный школьный товарищ сбежал, — проговорил он.

Сэр Лоренс прочел письмо и свистнул.

— А куда он сбежал, по-вашему, Форсайт, — в Константинополь?

— Скорее в Монте-Карло, — угрюмо сказал Сомс. — Незаконно получал комиссию — за это власти не обязаны его выдавать.

Лицо баронета странно передернулось, что доставило Сомсу некоторое удовольствие: почувствовал все-таки!

— Я полагаю, он просто удрал от своих дам, Форсайт.

Нет, этот человек неисправим! Сомс сердито пожал плечами.

— Не мешало бы вам понять, что дело совсем скверно.

— Но, право, дорогой мой Форсайт, дело скверно уже с тех пор, как французы заняли Рур. Элдерсон благополучно скрылся, мы назначим кого-нибудь другого — только и всего.

Сомсу вдруг показалось, что он сам преувеличенно честен. Если такой почтенный человек, девятый баронет, не видит, какие обязательства налагает на них признание Элдерсона, то существуют ли эти обязательства? Нужно ли поднимать скандал и шум? Видит бог, ему лично этого не хочется! И он с трудом проговорил:

— У нас теперь на руках неопровержимое доказательство мошенничества. Мы знаем, что Элдерсон орал взятки за проведение сделок, на которых пайщики понесли большой убыток. Как же мы можем скрывать от них эти сведения?

— Но ведь дело уже сделано, Форсайт. Разве пайщикам поможет, если они узнают правду?

Сомс нахмурился.

— Мы — доверенные лица, Я не намерен идти на риск и скрывать этот обман. Если мы скроем его, мы станем соучастниками. В любое время все может обнаружиться.

Если в нем говорила осторожность, а не честность — что поделать!

— Я бы хотел пощадить имя Элдерсона. Мы с ним вместе…

— Знаю, — сухо отрезал Сомс.

— Но как же может открыться, Форсайт? Элдерсон не расскажет, Баттерфилд — тоже, если вы ему прикажете. Те, кто давал взятки, и подавно будут молчать. А кроме нас троих, никто не знает. И ведь нам никакой выгоды это не дало.

Сомс молчал. Аргумент довольно веский. Конечно, крайне несправедливо, чтобы он, Сомс, нес наказание за грехи Элдерсона!

— Нет, — сказал он вдруг, — так не годится. Отступи от закона хоть раз — и неизвестно, куда это заведет. Пайщики понесли убытки, и они вправе знать все факты, которые известны директорам. Может быть, они найдут какой-нибудь способ поправить дело. Об этом не нам судить. Может быть, они найдут средство против нас самих.

— Ну если так, Форсайт, то я с вами.

Сомсу стало неприятно. Нечего Монту изображать рыцарские чувства там, где они ему ничего не стоят; если дойдет до расплаты, так пострадает не Монт, чьи земли заложены и перезаложены, а он сам, потому что его имущество можно легко реализовать.

— Прекрасно, — холодно проговорил он. — Не забудьте завтра ваши слова. Я иду спать.

Стоя в своей комнате у открытого окна, он не чувствовал себя очень добродетельным, а просто был спокойнее. Он наметил свою линию — и не отступит от нее!

IX СОМСУ РЕШИТЕЛЬНО ВСЕ РАВНО

За этот месяц, после получения письма Элдерсона, Сомс постарел больше чем на тридцать дней. Он заставил сомневающееся правление принять его план — сообщить обо всем пайщикам; было назначено специальное собрание, и точно так же, как двадцать три года тому назад, когда он разводился с Ирэн, он должен был предстать перед публикой, так что сейчас он день и ночь уже страдал от страха перед пронзительными глазами толпы. У французов есть пословица: «Отсутствующие всегда виноваты», но Сомс сильно сомневался в ее правильности. Элдерсона на общем собрании не будет, но Сомс готов был пари держать, что вину возложат не на отсутствующего Элдерсона, а на него самого. Вообще французам нельзя доверять. Волнуясь за Флер, боясь публичного выступления, Сомс плохо спал, плохо ел и чувствовал себя прескверно. Аннет посоветовала ему пойти к врачу. Вероятно, поэтому он и не пошел. Он верил докторам, но только для других, ему же, как он обычно говорил, они никогда не помогали — скорей всего потому, что до сих пор их помощь не требовалась.

Видя, что он не слушается ее советов и с каждым днем становится все угрюмее, Аннет дала ему книжку Куэ. Он пробежал брошюрку и собирался бросить ее в поезде, но теория, какой бы экстравагантной она ему ни казалась, чем-то его привлекла. В конце концов делает же Флер эти упражнения; к тому же они ничего не стоят, и все-таки — вдруг поможет! И помогло. Внушив себе двадцать пять раз подряд перед сном, что он чувствует себя все лучше и лучше, он в эту ночь спал так крепко, что Аннет в соседней комнате совсем не спала.

— Знаешь ли, мой друг, — сказала она за завтраком, — ты так храпел сегодня ночью, что я даже не слышала, как запел петух.

— А зачем тебе его слышать? — сказал Сомс.

— Ну, это не важно, если только ты хорошо выспался. Уж не мой ли Куэ помог тебе так чудесно заснуть?

Отчасти из нежелания поощрять Куэ, отчасти из нежелания поощрять Аннет, Сомс уклонился от ответа; но у него было странное ощущение своей силы, словно ему стало все равно, что скажут люди.

«Обязательно сегодня вечером еще раз проделаю», — подумал он.

— Ты знаешь, — продолжала Аннет, — у тебя идеальный темперамент для Куэ. Если ты излечишься от своих тревог, ты, наверно, располнеешь.

— Располнею! — и Сомс посмотрел на ее округлую фигуру. — Ты еще скажи, что я отпущу бороду!

Полнота и бороды у него ассоциировались с французами. Нет, надо за собой последить, если хочешь продолжать эту… гм… как же это назвать? Ерундой не назовешь, даже если и приходится завязывать двадцать пять узелков на веревочке. Как это по-французски! Словно перебирать четки. Сам он, правда, только просчитал по пальцам. Ощущение своей силы продолжалось и в поезде, до самого Лондона; он был убежден, что может посидеть на сквозняке, если захочет; что Флер благополучно разрешится мальчиком; что же касается ОГС, то десять против одного, что его имя не будет упомянуто в отчетах и речах.

После раннего завтрака и еще двадцати пяти внушений за кофе он отправился в Сити.

Это заседание правления перед экстренным собранием пайщиков было вроде генеральной репетиции. Предстояло выработать детали отчета, и Сомс особенно старался, чтобы была соблюдена безличная форма. Он был категорически против того, чтобы открыть пайщикам, что молодой Баттерфилд рассказал, а Элдерсон написал именно ему, надо просто сказать: «Один из членов правления». Больше ничего не надо. Разумеется, объяснения давать придется председателю и старшему директору — лорду Фонтеною. Однако Сомс убедился, что правление считает, будто именно ему нужно изложить дело перед собранием. Никто, говорили они, не может сделать это так убедительно и уверенно. Председатель сделает краткое вступление и потом попросит Сомса дать показания обо всем, что ему известно. Лорд Фонтеной настойчиво говорил:

— Это ваше дело, мистер Форсайт. Если бы не вы, Элдерсон и посейчас был бы здесь. С самого начала до самого конца вы все время шли против него; и, черт возьми, лучше бы вы этого не делали! Видите, какие вышли неприятности! Он был большой умник, мы еще о нем пожалеем. Наш новый директор-распорядитель и в подметки ему не годится. А если он и взял тайком несколько тысчонок, так ведь брал-то он с немчуры.

Вот старая морская свинка! Сомс едко возразил:

— А те четверть миллиона, которые потеряли пайщики ради этих нескольких тысчонок, — это, по-вашему, пустяк?

— Пайщики могли бы получить и прибыль, как в первый год. Кто из нас не ошибается!

Сомс переводил взгляд с лица на лицо. Никто не поддерживал Фонтеноя, но в глазах у всех, кроме разве «Старого Монта», он прочел озлобление против себя. Как будто на этих лицах было написано: «Ничего у нас не случалось, пока вы не появились в правлении». Да, он нарушил их спокойствие — и за это его не любят. Какая несправедливость! Сомс сказал вызывающе:

— Значит, вы предоставляете все дело мне? Отлично!

Какую линию он собирался проводить и была ли у него в виду какая-либо определенная линия, он и сам не знал, но после этих слов даже «старая морская свинка» Фонтеной, и тот стал с ним несравненно любезнее. Однако, уходя с собрания. Сомс чувствовал полный упадок сил. Значит, во вторник придется ему стоять у всех на виду.

Справившись по телефону о здоровье Флер — она лежала, так как плохо себя чувствовала, — Сомс поехал домой с ощущением, что его предали. Оказывается все же, что нельзя полагаться на этого француза с его двадцатью пятью узелками. Как бы он себя хорошо ни чувствовал, его дочь, его репутация и, возможно, даже его состояние не зависели от его подсознательного «я». За обедом он молчал, а потом прошел в свою картинную галерею, чтобы все обдумать. Полчаса он простоял у открытого окна, наедине с летним вечером; и чем дольше он стоял, тем лучше понимал, что в его жизни все связано одно с другим. Его дочь — да разве не ради нее он заботится о своей репутации и о своем состоянии? Репутация? Какие они дураки, если не видят, что он был осторожен и честен, как только мог, — что ж, тем хуже для них! Его состояние… да, надо будет на всякий случай теперь же перевести на имя Флер и ее ребенка еще пятьдесят тысяч. Только бы она благополучно разрешилась! Пора Аннет совсем к ней переехать. Говорят, есть какойто наркоз. Ей страдать — да разве можно!

Вечер медленно угасал. Солнце зашло за давно знакомые деревья. Руки Сомса, впившиеся в подоконник, почувствовали сырость росы. Аромат травы и реки подкрался к нему. Небо побледнело и стало темнеть; высыпали звезды. Он долго прожил здесь — все детство Флер, лучшие годы своей жизни. Но все-таки он не будет в отчаянии, если придется все продать, — он всей душой в Лондоне. Продать? Не слишком ли он забегает вперед? Нет, нет, до этого не дойдет! Он отвел взгляд от окна и, повернув выключатель, в тысячу первый раз обошел галерею. После свадьбы Флер он купил несколько прекрасных экземпляров, не тратил зря деньги на всяких модных художников. И продал кое-что тоже очень удачно. По его вычислениям, собрание в этой галерее стоит от семидесяти до ста тысяч фунтов; и если считать, что он иногда продавал очень выгодно, то вся коллекция обошлась ему тысяч в двадцать пять, не больше. Неплохой результат увлечения коллекционерством, уже не говоря об удовольствии. Конечно, он мог бы увлечься чемнибудь другим: бабочками, фотографией, археологией или первыми изданиями книг; мало ли в какой области можно противопоставить свой вкус общепринятой моде и выиграть на этом; но он ни разу не пожалел, что выбрал картины. О нет! Тут было что показать за свои деньги, было больше славы, больше прибыли и больше риска. Эта мысль его самого слегка поразила: неужели он увлекся картинами, потому что в этом был риск? Риск никогда не привлекал его — по крайней мере так он думал до сих пор. Может быть, тут играло роль «подсознание»? Вдруг он сел и закрыл глаза. Надо еще раз попробовать — удивительно приятное ощущение было утром, что «все — все равно!» Он не помнил, чтобы раньше у него бывало такое чувство. Всегда ему казалось, что обязательно нужно беспокоиться, — что-то вроде страховки от неведомых зол. Но беспокойство так утомляет, так страшно утомляет. Не потушить ли свет? В книжке говорилось, что надо расслабить мускулы. По смутно освещенной комнате ложились тени; звездный свет, входя в большие окна, одевал все предметы дымкой нереальности, и Сомс тихо сидел в большом кресле. Неясное бормотание слетало с его губ: «Полнее, полнее, полнее». «Нет, нет, — подумал он, — я не то говорю». И он снова начал бормотать: «Спокойней, спокойней, спокойней». Кончики пальцев отстукивали такт. Еще, еще — надо как следует попробовать. Если бы не надо было беспокоиться! Еще, еще — «спокойней, спокойней, спокойней!» Если бы только… Его губы перестали шевелиться, седая голова упала на грудь, он погрузился в подсознание. И звездный свет одел и его дымкой нереальности.

X НО ОСТОРОЖНОСТЬ — БЛАГОЕ ДЕЛО

Майкл совершенно не знал Сити, и он пробирался сквозь дебри Полтри в святая святых — контору «Кэткот. Кингсон и Форсайт» — с тем же чувством, с каким старые составители карт говорили: «Там, где неизвестность, воображай ужасы». Он находился в несколько задумчивом настроении, так как только что завтракал с Сибли Суоном в кафе «Крильон». Он знал всю компанию — семь человек еще более современных людей, чем Сибли Суон, кроме одного русского, до того ультрасовременного, что он даже не говорил по-французски и никто с ним не мог разговаривать. Майкл слушал, как они громили все на свете, и следил за русским, который закрывал глаза, как больной ребенок, когда упоминали кого бы то ни было из современников.

«Держись! — подумал Майкл, когда в этой свалке уже были сбиты с ног несколько его любимцев. — Бейте, режьте! Еще посмотрим, чья возьмет». Но он сдержался до момента ухода.

— Сиб, — сказал он, вставая, — ведь все эти типы — мертвецы; не убрать ли их отсюда, в такую-то жарищу?

— Что такое? — воскликнул Сибли Суон при тягостном молчании «этих типов».

— Я хочу сказать, что если они живы, то их дело совсем скверно — и, увернувшись от брошенной шоколадки, которая попала в русского, он пошел к выходу.

Идя по улице, он размышлял: «А хорошие, в сущности, ребята! И, совсем не так уж высокомерны, как воображают. Вполне человеческое желание пустить этому русскому пыль в глаза. Уф! Ну и жара!»

В этот первый день состязаний Итона с Хэрроу все скрытое тепло прохладного лета вдруг вспыхнуло и сейчас заливало Майкла, ехавшего на империале автобуса; жара заливала соломенные шляпы и бледные, потные лица, бесконечные вереницы автобусов, дельцов, полисменов, лавочников у дверей, продавцов газет, шнурков для ботинок, игрушек, бесконечные повозки и автомобили, вывески и провода — всю гигантскую путаницу огромного города, невидимым инстинктом слаженную почти до предельной точности. Майкл смотрел и недоумевал. Как это выходит, что каждый занят только собой и своим делом, а между тем все это движение идет по какому-то закону? Даже муравейник, пожалуй, не выглядит столь суетливым и беспорядочным. Обнаженные провода пересекаются, переплетаются, перепутываются — кажется, их никогда не размотаешь, и всетаки жизнь и порядок, нужный для этой жизни, каким-то образом сохраняются. «Настоящее чудо, — думал он, — жизнь современного города!» И вдруг весь этот водоворот сразу стих, как будто уничтоженный безжалостной рукой какого-нибудь верховного Сибли Суона: Майкл очутился перед тупиком. По обеим сторонам плоские дома, недавно оштукатуренные, удивительно похожие друг на друга; в конце — плоский серый дом, еще больше похожий на все остальные, и сплошной серый девственный асфальт, не запятнанный ни лошадьми, ни бензином; ни машин, ни повозок, ни полисменов, ни торговцев, ни кошек, ни мух.» Никаких признаков человеческой жизни, кроме названий фирм с правой и с левой стороны каждой парадной двери.

«Кэткот, Кингсон и Форсайт. Нотариальная контора; второй этаж».

«Правь, Британия!» — подумал Майкл, поднимаясь по широкой каменной лестнице.

Его провели в комнату, где он увидел старичка с лицом мопса, с окладистой седой бородкой, в черном люстриновом пиджачке и объемистом пикейном жилете на объемистом животике. Он привстал со своего стула-вертушки навстречу Майклу.

— А-а, — сказал он, — мистер Майкл Монт, если не ошибаюсь. Я вас ждал. Мы вас долго не задержим, мистер Форсайт сейчас придет. Он вышел на минуту. Миссис Майкл, надеюсь, в добром здоровье?

— Да, спасибо, но, конечно, она…

— Понимаю, вы за нее волнуетесь. Присаживайтесь.

Может быть, хотите пока почитать черновик?

Майкл покорно взял из пухлой руки большой исписанный лист и сел напротив клерка. Глядя одним глазом на старика, а другим на документ, он добросовестно читал.

— Как будто тут есть какой-то смысл, — сказал он наконец.

Старик разинул бородатый рот, как лягушка на муху, и Майкл поспешил исправить ошибку.

— Тут учитывается и то, что случится, и то, что будет, если ничего не случится, — прямо как букмекеры на скачках.

Он тут же почувствовал, что только напортил. Старик ворчливо сказал:

— Мы здесь зря время не тратим. Извините, я занят.

Майкл с искренним раскаянием следил, как старичок отмечает «птичками» какой-то длинный перечень. Он был похож на старого пса, который лежит у — порога, сторожит помещение и ищет блох. Так прошло минут пять в совершенном молчании, пока не вошел Сомс.

— Вы уже здесь? — сказал он.

— Да, сэр, я постарался прийти точно в назначенное время. Какая славная, прохладная комната!

— Вы это прочли? — Сомс показал на черновик.

Майкл кивнул.

— Поняли?

— Кое-что как будто понял.

— Доход с этих пятидесяти тысяч, — сказал Сомс, — находится в распоряжении Флер, пока ее старший ребенок — если это будет мальчик — не достигнет двадцати одного года, после чего весь капитал безограничительно переходит к нему. Если это будет девочка, половина доходов остается в пожизненное пользование Флер, а половина будет выплачиваться ее дочери, когда та достигнет совершеннолетия или же выйдет замуж, и половина капитала переходит к ней или ее законным детям по достижении ими совершеннолетия или по вступлении в брак, в равных долях. Вторая половина капитала переходит в полную собственность Флер и может передаваться по ее завещанию или по законам наследования.

— У вас все получается удивительно ясно, — сказал Майкл.

— Погодите, — проговорил Сомс. — Если у Флер не будет детей…

Майкл вздрогнул.

— Все возможно, — серьезно произнес Сомс, — и опыт учит меня, что именно непредусмотренные обстоятельства чаще всего и возникают. В таком случае доходы принадлежат Флер до конца жизни, и капитал она может завещать, кому пожелает. Если она этого не сделает, он переходит к ближайшему родственнику. Тут предусмотрено все.

— Что же, ей надо писать новое завещание? — спросил Майкл, чувствуя, что его лоб покрывается холодным потом.

— Если пожелает. Но ее завещание предусматривает все возможности.

— Надо ли мне что-нибудь сделать?

— Нет. Я хотел вам все объяснить, прежде чем подпишу. Дайте мне, пожалуйста, документы, Грэдмен, и позовите Уиксона.

Майкл увидел, как старичок достал из шкафа лист веленевой бумаги, исписанный каллиграфическим почерком и украшенный печатями, любовно посмотрел на него и положил перед Сомсом. Когда он вышел из комнаты, Сомс сказал тихо:

— Во вторник собрание — мало ли что может быть. Но что бы ни случилось, эти деньги в безопасности.

— Вы очень добры к нам, сэр.

Сомс наклонил голову, пробуя перо.

— Боюсь, я обидел вашего старого клерка, — сказал Майкл, — он мне ужасно понравился, но я нечаянно сравнил его с букмекером.

Сомсулыбнулся.

— Грэдмен — своеобразный тип, — сказал он, — таких уже не много осталось.

Майкл думал, можно ли быть своеобразным типом до шестидесятилетнего возраста, когда «тип» вошел в сопровождении бледного человека в темном костюме.

Сомс, глядя как-то вбок, без предисловий сказал?

— Это — послесвадебный подарок моей дочери. Я подписываюсь в здравом уме и твердой памяти.

Он подписался и встал.

Бледный человек и Грэдмен тоже подписались. Когда бледный человек вышел, в комнате наступила полная тишина.

— Я вам еще нужен? — спросил Майкл.

— Да, я хочу, чтобы вы зашли со мною в банк, — я положу эту дарственную вместе с другими. Я больше не приду сегодня, Грэдмен.

— До свидания, мистер Грэдмен.

Майкл услышал, как старик что-то пробормотал в бороду, почти утонувшую в ящике стола, куда он прятал документы, и вышел вслед за Сомсом.

— Вот здесь была раньше наша контора, — сказал Сомс, когда они проходили Полтри, — а до меня тут был мой отец.

— Пожалуй, тут веселее, — заметил Майкл.

— Опекуны встретят нас в банке, вы их помните?

— Двоюродные братья Флер, сэр, да?

— Гроюродные. Старший сын молодого Роджера и старший сын молодого Николаев. Я выбрал молодых. Очень молодой Роджер был ранен в войну — он ничем не занимается; очень молодой Николае — юрист.

У Майкла даже уши навострились.

— А как назовут следующее поколение, сэр? «Очень, очень молодой Роджер» звучит даже обидно, правда?

— У него не будет детей при таких налогах. Он себе не может этого позволить; он серьезный малый. А как вы назовете своего, если родится мальчик?

— Мы хотели его назвать Кристофером, в честь святого Павла и Колумба. Флер хочет, чтобы он был крепкий, а я — чтобы был пытливый.

— Гм-м! А если девочка?

— О-о, девочку назовем Энн.

— Так, — сказал Сомс, — очень хорошо. А вот и они!

Они подошли к банку; у входа Майкл увидел двух Форсайтов в возрасте между тридцатью и сорока, их лица с выдающимися подбородками он смутно помнил. В сопровождении человека с блестящими пуговицами они прошли в комнату, где другой человек, без пуговиц, достал лакированный ящик. Один из Форсайтов открыл его ключом. Сомс пробормотал какое-то заклинание и положил дарственную в ящик. После того как он и тот Форсайт, у которого подбородок больше выдавался, обменялись с чиновником замечаниями о банковских делах, все вышли в переднюю и расстались со словами: «Ну, до свидания!»

— Теперь, — сказал Сомс в уличном шуме и грохоте, — он, думается мне, обеспечен. Когда вы, собственно, ждете?

— Примерно через две недели.

— Вы верите в это… этот наркоз?

— Хотелось бы верить, — и Майкл снова почувствовал испарину на лбу. Флер изумительно спокойна: она проделывает упражнения по Куэ вечером и утром.

— Ах, эти! — сказал Сомс. Он ни словом не упомянул, что сам их проделывает, не желая выдавать состояние своих нервов. — Если вы домой, я пойду с вами.

— Прекрасно.

Когда они пришли, Флер лежала на диване. Тинг-аЛинг прикорнул у нее в ногах.

— Пришел твой отец, дорогая. Он украсил наше будущее еще пятьюдесятью тысячами. Я думаю, он сам захочет тебе рассказать.

Флер беспокойно зашевелилась.

— Сейчас, погоди. Если будет такая жара, Майкл, я просто не выдержу.

— Ничего, погода переменится, детка моя. Еще дня три — и будет гроза.

Он приподнял пальцем мордочку Тинга и повернул ее к себе.

— Ну, а как бы тебя научить не совать всюду свой нос, старик? И носа-то у тебя почти что нет.

— Он чувствует, что все чего-то ждут.

— Ты умный звереныш, старина, а?

Тинг-а-Линг фыркнул.

— Майкл!

— Да, маленькая?

— Мне теперь как-то все безразлично — удивительно странное чувство.

— Это от жары.

— Нет, наверное, просто потому, что слишком долго тянется. Ведь все готово — и теперь все как-то кажется глупым. Ну еще одним человеком на свете больше или меньше — не все ли равно?

— Что ты! Конечно, нет!

— Еще один комар закружится, еще один муравей забегает.

— Не надо, Флер, — сказал Майкл тревожно, — это у тебя просто настроение.

— Вышла книга Уилфрида?

— Завтра выходит.

— Ты прости, что я так тебя огорчала тогда. Мне просто не хотелось его потерять.

Майкл взял ее руку.

— А мне, думаешь, хотелось?

— Он, конечно, ни разу не написал?

— Нет.

— Что ж, наверно, у него все прошло. Нет ничего постоянного в мире.

Майкл прижался щекой к ее руке.

— Кроме меня, — проговорил он.

Рука соскользнула к его губам.

— Передай папе привет и скажи ему, что я спущусь к чаю. Ой, как мне жарко!

Майкл минутку помедлил и вышел. Черт бы подрал эту жару — бедняжка совсем измучилась.

Внизу Сомс стоял перед «Белой обезьяной».

— Я бы снял ее, на вашем месте, — проворчал он, — пока все не кончится.

— Почему, сэр? — удивился Майкл.

Сомс нахмурился.

— Эти глаза!

Майкл подошел к картине. Да! Не обезьяна, а какоето наваждение.

— Но ведь это исключительная работа, сэр.

— С художественной точки зрения — конечно. Но в такое время надо быть поосторожнее с тем, что Флер видит.

— Пожалуй, вы правы. Давайте ее снимем.

— Я подержу, — сказал Сомс и взялся за раму.

— Крепко? Вот так! Ну, снимаю.

— Можете сказать Флер, что я взял ее, чтобы определить, к какой эпохе она относится, — заметил Сомс, когда картина была спущена на пол.

— Тут и сомнения быть не может, сэр, — к нашей, конечно.

— Что? Ах, вы хотите сказать… Да! гм-м… ага! Не говорите ей, что картина здесь.

— Нет, я ее запрячу подальше, — и Майкл поднял картину. — Можно вас попросить открыть дверь, сэр?

— Я вернусь к чаю, — сказал Сомс. — Выйдет, как будто я отвозил картину. Потом можете ее опять повесить.

— Конечно. Бедная зверюга! — и Майкл унес «Обезьяну» в чулан.

XI С МАЛЕНЬКОЙ БУКВЫ

Вечером в следующий понедельник, когда Флер легла спать, Майкл и Сомс сидели в китайской комнате; в открытые окна вливался лондонский шум и томительная жара.

— Говорят, война убила чувство, — сказал Сомс внезапно — Это правда?

— Отчасти да, сэр. Мы видели действительность так близко, что она нам больше не нужна.

— Не понимаю.

— Я хочу сказать, что только действительность заставляет человека чувствовать. А если сделать вид, что ничего не существует, — значит и чувствовать не надо. Очень неплохо выходит — правда, только до известного предела.

— А-а! — протянул Сомс. — Ее мать завтра переезжает сюда совсем. Собрание пайщиков ОГС назначено на половину третьего. Спокойной ночи!

Майкл следил из окна, как жара черной тучей сгущается над сквером. Несколько теплых капель упало на его протянутую ладонь. Кошка, прокравшись мимо фонарного столба, исчезала в густой, почти первобытной тени.

Странный вопрос задал ему «Старый Форсайт» о чувствах. Странно, что именно он спрашивает об этом. «До известного предела! Но не переходим ли мы иногда этот предел?» — подумал Майкл. Взять, например, Уилфрида и его самого — после войны они считали богохульством не признавать, что надо только есть, пить и веселиться: ведь Рее равно завтра умирать! Даже такие люди, как Нэйзинг и Мастер, не бывавшие на войне, тоже так думали после войны. Что же, Уилфрид и проверил это на своей собственной шее, а он — на собственном сердце. И можно сказать наверняка, что каждого, кроме тех, у кого в жилах чернила вместо крови, жизнь рано или поздно здорово проучит. Да ведь сейчас Майкл охотно бы взял на себя все страдания, все опасности, угрожавшие Флер. А почему бы у него появилось такое чувство, если ничто в мире не имеет значения?

Отвернувшись от окна, он прислонился к лакированной спинке изумрудного дивана и стал разглядывать опустевшее пространство между двумя китайскими шкафчиками. Всетаки здорово заботливый старик: хорошо, что снял «Обезьяну». Это животное — символ настроения всего мира: вера разрушена, надежда подорвана. И ведь это, черт возьми, не только у молодежи — и старики в таком же настроении! «Старый Форсайт» тоже, конечно, иначе он не боялся бы глаз обезьяны; да, и он, и отец Майкла, и Элдерсон, и все остальные. Ни у молодых, ни у старых нет настоящей веры ни во что! И все же какой-то протест поднялся в душе Майкла, шумный, как стая куропаток. Неправда, что нет ничего вне человека, что бы его по-настоящему затрагивало; неправда, что нет такого другого человека, — есть, черт возьми, все есть! Значит, чувство не умерло; значит, не умерли вера и надежда, что в конце концов одно и то же. Может быть, они только меняют кожу, превращаются из куколок в бабочек, что ли. Возможно, что надежда, чувства, вера спрятались, притаились, но они существуют — и в «Старом Форсайте», и в нем самом. Майклу даже захотелось опять повесить «Обезьяну». Не стоит преувеличивать ее значение!.. О черт! Ну и молния! Изломанная полоса резкого света сорвала покров темноты с ночи. Майкл стал закрывать окна. Оглушительный удар грома загрохотал над крышей, пошел дождь, хлеща и стегая стекла. Майкл увидел бегущего человека, черного, как тень на синем экране; увидел его при следующей вспышке молнии, необычайно отчетливо и ясно, увидел его испуганно-веселое лицо, как будто говорившее: «О черт! Ну и промок же я!»

Еще один бешеный удар! «Флер!», — подумал Майкл и, опустив последнюю раму, побежал наверх.

Она сидела в кровати, и лицо ее казалось по-детски круглым и перепуганным.

«Вот дьяволы! — подумал он, невольно путая грохот пушек и гром. Разбудили ее!»

— Ничего, моя маленькая. Просто летнее развлечение. Ты спала?

— Мне что-то снилось!

Он почувствовал, как ее пальцы сжались в его руке, и с бессильной яростью увидел, что ее лицо вдруг стало напряженно-испуганным. Нужно же было!

— Где Тинг?

Собаки в углу не было.

— Под кроватью — не иначе! Хочешь, я его тебе подам?

— Нет, оставь его, он терпеть не может грозы.

Она прислонилась головой к его плечу, и Майкл закрыл рукой ее другое ухо.

— Я никогда не любила грозы, — сказала Флер, — а теперь просто… просто больно!

На лице Майкла, склоненном над ее волосами, застыла гримаса непреодолимой нежности. От следующего удара она спрятала лицо у него на груди, и, присев на кровать, он крепко прижал ее к себе.

— Скорее бы уж кончилось, — глухо прозвучал ее голос.

— Сейчас кончится, детка; так сразу налетело! — Но он знал, что она говорит не о грозе.

— Если все кончится благополучно, я совсем иначе буду к тебе относиться, Майкл.

Страх в ожидании такого события — вещь естественная; но то, как она сказала: «если кончится благополучно» — просто перевернуло сердце Майкла. Невероятно, что такому молодому, прелестному существу может угрожать хоть отдаленная опасность смерти; немыслимо больно, что она должна бояться! Он и не подозревал этого. Она так спокойно, так просто ко всему этому относилась.

— Перестань! — прошептал он. — Ну конечно все сойдет благополучно.

— Я боюсь!

Голос прозвучал совсем тихо и глухо, но ему стало ужасно больно. Природа с маленькой буквы вселила страх в эту девочку, которую он так любит. Природа безбожно грохотала над ее бедной головкой!

— Родная, тебя усыпят, и ты ничего не почувствуешь И сразу станешь веселая, как птичка.

Флер высвободила руку.

— Нет, нельзя усыплять, если ему это вредно. Или это не вредно?

— Думаю, что нет, родная. Я узнаю. А почему ты решила?

— Просто потому, что это неестественно. Я хочу, чтобы все было как следует. Держи мою руку крепче, Майкл. Я… я не буду глупить. Ой! Кто-то стучит, поди взгляни!

Майкл приотворил дверь. На пороге стоял Сомс — какой-то неестественный, в синем халате и красных туфлях.

— Как она? — шепнул он.

— Ничего, ничего.

— Ее нельзя оставлять одну в этой неразберихе.

— Нет, сэр, конечно, нет. Я буду спать на диване.

— Позовите меня, если нужно.

— Хорошо.

Сомс заглянул через его плечо в комнату. В горле у него застрял комок и мешал ему сказать то, что ему хотелось. Он только покачал головой и пошел. Его тонкая фигура, казавшаяся длиннее обычного, проскользнула по коридору мимо японских гравюр, которые он подарил им. Закрыв дверь, Майкл подошел к кровати. Флер уже улеглась; ее глаза были закрыты, губы тихо шевелились. Он отошел на цыпочках. Гроза уходила к югу, и гром рокотал и ворчал, словно о чем-то сожалея. Майкл увидел, как дрогнули ее веки, как губы перестали шевелиться и потом опять задвигались. «Куэ!» подумал он.

Он прилег на диван, недалеко от кровати, откуда он мог бесшумно привстать и смотреть на нее. Много раз он подымался. Она задремала, дышала ровно. Гром стихал, молния едва мерцала. Майкл закрыл глаза.

Последний слабый раскат разбудил его — и он еще раз приподнялся и поглядел на нее. Она лежала на подушках, в смутном свете затененной лампы — такая юная-юная! Без кровинки, словно восковой цветок! Никаких предчувствий, никаких страхов — совсем спокойная! Если бы она могла вот так проспать и проснуться, когда все будет кончено! Он отвернулся и снова увидел ее — далеко, смутно отраженную в зеркале; и справа — тоже она. Она была везде в этой прелестной комнате, она жила во всех зеркалах, жила неизменной хозяйкой в его сердце.

Стало совсем тихо. Сквозь чуть раздвинутые серо-голубые занавески были видны звезды. Большой Бэн пробил час.

Майкл уже спал или только задремал и что-то видел во сне. Тихий звук разбудил его. Крохотная собачонка с опущенным хвостом, желтенькая, низенькая, незаметная, проходила по комнате, пробираясь в свой уголок. «А-а, — подумал Майкл, закрывая глаза, — это ты!»

XII ИСПЫТАНИЕ

На следующий день, войдя в «Аэроплан», где его ждал сэр Лоренс, подчеркнуто элегантный, Майкл подумал: «Добрый старый Барт! Нарядился для гильотины!»

— По этой белой полосочке они сразу поймут, с кем имеют дело, — сказал он, — у «Старого Форсайта» тоже сегодня хороший галстук, но не такой шикарный.

— А-а! Как поживает «Старый Форсайт»? В хорошем настроении?

— Неудобно было его спрашивать, сэр. А вы сами как?

— Совершенно как перед матчем Итона с Уинчестером. Я думаю, что мне надо за завтраком выпить.

Когда они уселись, сэр Лоренс продолжал:

— Помню, я видел в Коломбо, как человека судили за убийство. Этот несчастный положительно весь посинел. Мне кажется, что самый мой любимый момент в истории, это когда Уолтер Рэйли попросил другую рубашку. Кстати, до сих пор не установлено наверняка — были ли придворные в те времена вшивыми или нет. Что ты будешь есть, мой милый?

— Холодный ростбиф, маринованные орехи и торт с вареньем.

— Делает тебе честь. Я буду есть пилав; здесь превосходно жарят утку! Думаю, что нас сегодня выставят, Майкл. «Nous sommes trahis»[25] — было когда-то прерогативой французов, но боюсь, что и мы попали в такое же положение. Всему виной — желтая пресса.

Майкл покачал головой.

— Мы так говорим, но мы поступаем по-другому. У нас климат не такой.

— Звучит глубокомысленно. Смотри, какой хороший пилав, не возьмешь ли и ты? Тут иногда бывает старик Фонтеной, его денежные дела не блестящи. Если нас выставят, для него это будет серьезно.

— Чертовски странно, — вдруг сказал Майкл, — как все-таки еще титулы в ходу. Ведь не верят же в их деловое значение?

— Репутация, дорогой мой, — добрый, старый английский джентльмен. В конце концов в этом что-то есть.

— Я думаю, сэр, что у пайщиков это просто навязчивая идея. Им еще в детстве родители показывают лордов.

— Пайщики, — повторил сэр Лоренс, — понятие широкое. Кто они, что они такое, когда их можно видеть?

— Когда? Сегодня в три часа, — сказал Майкл, — и я собираюсь их хорошенько рассмотреть.

— Но тебя не пропустят, мой милый.

— Неужели?

— Конечно, нет.

Майкл сдвинул брови.

— Какая газета там наверняка не будет представлена? — спросил он.

Сэр Лоренс засмеялся тоненьким, пискливым смехом.

— «Нива», — сказал он, — «Охотничий журнал», «Садовник».

— Вот я и проскочу за их счет.

— Надеюсь, что если мы и умрем, то смертью храбрых, — сказал сэр Лоренс, внезапно став серьезным.

Они вместе взяли такси, но, не доехав до отеля, расстались.

Майкл передумал насчет прессы и просто решил занять наблюдательный пост в коридоре и ждать случая. Мимо него проходили толстые люди в темных костюмах, по которым сразу было видно, что они ели на завтрак палтус, филе и сыр. Он заметил, что каждый подавал швейцару бумажку. «Я тоже суну ему бумажку и проскочу», — подумал Майкл. Высмотрев группу особенно толстых людей, он спрятался между ними и прошел в дверь, держа в руке объявление о выходе в свет «Подделок». Показав ее через плечо осанистого толстяка, он быстро проскользнул в зал и сел. Он видел потом, как швейцар заглядывал в дверь. «Нет, мой милый, — подумал он, — если бы ты умел отличать всякий сброд от пайщиков, тебя бы тут не держали».

Он нашел на своем месте повестку и, прикрывшись ею, стал рассматривать присутствующих. Ему казалось, что это помещение — помесь концертного зала с железнодорожной станцией. В глубине была эстрада с длинным столом, за которым стояло семь пустых стульев; на столе — семь чернильниц с семью гусиными перьями, торчавшими стоймя. «Гусиные перья! подумал Майкл. — Наверно, это просто символ: теперь у каждого есть вечная ручка».

Сзади эстрады была дверь, а перед эстрадой, пониже, — столик, за которым четыре человека поигрывали блокнотами. «Оркестр», — подумал Майкл. Он стал разглядывать пайщиков, рассевшихся в восемь рядов. Весь их облик выдавал в них пайщиков — Майкл сам не знал почему. Лица у них были самые разнообразные, но у всех было выражение, как будто они ждут чего-то, чего им, наверно, не получить. Какую жизнь они ведут? Или жизнь ведет их? Почти у всех у них усы. Справа и слева от него сидели те самые толстяки, с которыми он проскользнул в зал; у них были пухлые ушные мочки, а шеи были еще шире, чем плоские, широкие затылки. Майкл был подавлен. Среди пайщиков маячило несколько женщин и два-три пастора. Никто не разговаривал, из чего он заключил, что никто друг друга не знает. Он подумал, что, появись в зале собака, обстановка стала бы более человечной. Он рассматривал зеленоватые стены с коричневым бордюром и золотыми орнаментами, когда дверь за эстрадой распахнулась и семь человек в черных сюртуках вошли и с легким поклоном уселись за стол, против гусиных перьев. Майклу они напомнили военных, садящихся на коней, или пианистов перед игрой — Так они пристраивались. Этот — справа от председателя — наверно, старый лорд Фонтеной. Какие у него подвижные черты лица! Майклу пришла в голову нелепая фантазия: внутри черепа сидит маленький человечек в белом цилиндре и правит этими чертами, как четверкой. Следующее лицо словно сошло с портрета «Министры ее величества королевы Виктории в 1850 году» — круглое и розовое, с прямым носом, маленьким ртом и беленькими бачками. Справа, в конце, сидел человек с выступающим подбородком и глазами, буравившими стену сзади Майкла. «Юрист!» — подумал Майкл. Он перевел взгляд на председателя. Еврей он или нет? Бородатый человек, рядом с председателем, начал что-то читать по книге, быстро и монотонно. Должно быть, секретарь — строчит как пулемет свои протоколы. Дальше сидел, очевидно, новый директор-распорядитель, возле которого Майкл увидел своего отца. Темная закорючка над правым глазом сэра Лоренса была чуть-чуть приподнята, и губы поджаты под ровной линией коротких усов. В его внешности, живой и в то же время спокойной, чудилось что-то восточное. В левой руке, между большим и указательным пальцами, он держал свой черепаховый монокль. «Не совсем подходит к обстановке, — подумал Майкл, — бедный старый Барт!» Наконец, он перешел к последнему, крайнему слева. «Старый Форсайт» сидел, точно он был один на свете; правый угол рта был чуть опущен, левая ноздря чуть приподнята. Майклу понравился его вид удивительно независим и все-таки не выпадает из общего тона. В этой спокойной, аккуратной фигуре, в которой живым казался только чуть подрагивающий кончик лакированного ботинка, была полная сосредоточенность, полное уважение ко всему происходившему, и в то же время странное презрение ко всему на свете. Он походил на статую действительности, вылепленную скульптором, не верившим в действительность. «Около него замерзнуть можно, — подумал Майкл. — И все же, черт побери! Не могу не восхищаться им».

Председатель встал. «Еврей? Нет, не еврей. Не знаю», — думал Майкл. Он едва слушал, что говорил председатель, решая, еврей он или нет, хотя сам прекрасно понимал, что это безразлично. Председатель продолжал говорить. Майкл рассеянно ловил его слова: «Положение в Европе — ошибочная политика — французы — совершенно неожиданно — создавшаяся конъюнктура директор — непредвиденные обстоятельства, которые сейчас нам разъяснят, — будущее этого крупного предприятия — нет оснований сомневаться…»

«Подмасливает, — подумал Майкл, — кажется, он все-таки… а впрочем…»

— Теперь я попрошу одного из наших директоров, мистера Форсайта, изложить сущность этого тягостного дела.

Сомс, бледный и решительный, достал из внутреннего кармана листок бумаги и встал — ну, как-то он выпутается?

— Я буду краток в изложении фактов, — проговорил он голосом, напомнившим Майклу старое, терпкое вино. — Одиннадцатого января сего года ко мне явился клерк, служивший в нашем Обществе…

Знакомый с этими подробностями, Майкл слушал невнимательно, стараясь уловить на лицах пайщиков какую-нибудь реакцию. Но он ничего не увидел и вдруг понял, зачем они носят усы: они не доверяют своим ртам. Характер сказывается в складе рта. Усы вошли в моду, когда люди перестали говорить, как герцог Веллингтон: «А, думайте обо мне что хотите, черт побери!» Перед войной бритые губы начали было опять входить в моду, но ни у майоров, ни у пайщиков, ни у рабочих успеха не имели. Майкл услышал слова Сомса:

— Ввиду таких обстоятельств, мы пришли к заключению, что остается только ждать у моря погоды.

Майкл увидел, как по всем усам, словно ветер по лугу, пробежала внезапная дрожь. «Неудачно сказано, — подумал он, — мы все так поступаем, но не любим, когда нам об этом напоминают».

— Однако шесть недель назад, — продолжал Сомс, повысив голос, — из случайного инцидента ваш бывший директор-распорядитель, очевидно, понял, что сэр Лоренс Монт и я еще не отказались от наших подозрений, ибо я получил от него письмо, в котором он фактически признает, что брал втайне комиссионные за эти германские страховки, и просит меня уведомить правление, что он уехал за границу, не оставив никакого имущества. Мы постарались все это проверить. При таких обстоятельствах нам не оставалось никакого выхода, как только созвать вас всех и изложить перед вами факты.

Голос, не изменившийся ни на йоту, замолк; и Майкл увидел, как его тесть вернулся в свое одиночество. Аист на одной ноге, собирающийся клюнуть насекомое, и тот не казался бы таким одиноким. «Ужасно похоже на первый отчет о Ютландском бое, — подумал Майкл, — он перечислил все потери и не внес ни одной человеческой нотки».

Наступила пауза, как бывает, когда человек оказывается перед чужим забором и еще не нашел ворот. Майкл окинул взглядом всех членов правления. Только один из них проявил признаки жизни: он поднес платок к носу. Громкий звук сморкания нарушил оцепенение. Два пайщика сразу вскочили на ноги, один из них — сосед Майкла справа.

— Слово принадлежит мистеру Содри, — сказал председатель, и второй пайщик сел. Громогласно откашливаясь, сосед Майкла обратил к Сомсу свою тупую красную физиономию.

— Разрешите спросить вас, сэр, почему вы не уведомили правление, как только услышали об этом?

Сомс привстал.

— Надеюсь, вам небезызвестно, что такое обвинение без достаточных обоснований рассматривается как подсудное дело?

— Нет, вас бы не выдали.

— Члены правления — конечно; но малейшие слухи могли дать повод обвинить нас в клевете. Мы знали все только с чужих слов.

— Может быть, сэр Лоренс Монт изложит нам свое мнение?

У Майкла забилось сердце. Что-то легкомысленно-веселое было в фигуре его отца, когда он встал.

— Вы не должны забывать, сэр, что мистер Элдерсон в течение многих лет пользовался нашим полным доверием; он был настоящим джентльменом, и, будучи его старым школьным товарищем, я лично предпочел поверить его слову и одновременно… гм… не упускать из виду того, что мы узнали.

— Ага, — сказал сосед Майкла, — а что имеет сказать председатель насчет того, что правление держали в неведении?

— Мы вполне удовлетворены, сэр, той позицией, которую заняли наши директоры в столь щепетильном положении. Соблаговолите принять во внимание, что злоупотребление было уже совершено, и излишняя торопливость не была бы ничем оправдана.

Майкл заметил, что шея его соседа покраснела еще больше.

— Я не согласен, — сказал он. — «Ждать у моря погоды»! Да мы могли бы у него отнять эти комиссионные, если бы его сразу захватить. — И он сел.

Не успел он опуститься в кресло, как встал второй пайщик.

— Слово мистеру Боттерилу, — сказал председатель.

Майкл увидел узкую, прилизанную голову на волосатой, вдавленной с боков шее и слегка согнутую спину, как у врача, когда он выслушивает больного.

— Если я вас правильно понял, сэр, — начал он, — эти два директора представляют общую позицию правления, и правление ничего не имело возразить против того, что находившийся на подозрении человек оставался директором-распорядителем. Джентльмен крайний слева, — кажется, мистер Форсайт, — говорил о «случайном инциденте». Если бы не этот инцидент, мы бы до сих пор оставались в руках беззастенчивого афериста. Это очень тревожный симптом. Очевидно, мы слишком слепо доверяли нашему правлению; пример такого рода излишнего доверия, вероятно, всем вам памятен. Политика страхования иностранных операций была явно затеяна директором-распорядителем в его собственных интересах. Мы потерпели на этом значительные убытки. И перед нами встает вопрос: может ли правление, которое доверяло подобному лицу и продолжало ему доверять после того, как против него возникли подозрения, — может ли такое правление стоять во главе солидного предприятия?

Майклу даже стало жарко во время этой речи.

«Старый Форсайт» был прав в конце концов, — подумал он, — они все-таки взбеленились».

Стул его левого соседа вдруг скрипнул.

— Мистер Толби, — произнес председатель.

— Это, джентльмены, дело серьезное. Я предлагаю правлению удалиться и дать нам посовещаться.

— Поддерживаю, — сказал сосед Майкла справа.

Обводя глазами стол правления, Майкл поймал взгляд Сомса, узнавшего его, и приветственно ухмыльнулся.

Заговорил председатель:

— Если вам так угодно, джентльмены, мы будем счастливы пойти вам навстречу. Кто за это предложение, прощу поднять руку!

Все подняли руки, за исключением Майкла, двух женщин, которым оживленный разговор помешал услышать предложение, и одного пайщика, который сидел впереди Майкла неподвижно, как мертвый.

— Принято, — сказал председатель и поднялся с места.

Майкл увидел, что его отец встал и с улыбкой говорит что-то «Старому Форсайту». Правление вышло гуськом, и дверь закрылась.

«Что бы ни случилось, надо молчать, а то еще ляпнешь что-нибудь», подумал Майкл.

— Может быть, представители печати тоже соблаговолят удалиться? сказал кто-то.

Обиженно вздернув подбородки, как будто ни у кого не желая спрашивать разрешения, четверо репортеров захлопнули блокноты. Когда они с явной неохотой удалились, среди пайщиков поднялось движение, как в стае уток, когда сзади подбежит собака. Майкл сразу догадался о причине: они сидели спиной друг к другу. Один из них сказал:

— Может быть, мистер Толби, внесший предложение, возьмет на себя роль председателя?

Сосед Майкла слева тяжело засопел.

— Хорошо, — сказал он, — кто захочет говорить, пусть повернется ко мне.

Все заговорили сразу, как будто желая узнать мнение всех, прежде чем выступить. Мистер Толби так сопел, что Майкл положительно ощущал сквозняк.

— Слушайте, джентльмены, — вдруг объявил он. — Так нельзя! Можно и без лишних формальностей, но надо сохранять порядок. Я выскажусь первым. Я не хотел обижать директоров, говоря в их присутствии. Но, как сказал вон тот джентльмен, мы должны защищаться и от жуликов и от разгильдяев. Мы все знаем, что было и что будет в других обществах, если мы, пайщики, за себя не постоим. Так вот, во-первых, я скажу: нечего им было затевать дела с немчурой — это раз; во-вторых, они оказались недальновидными это два; а в третьих, я должен сказать, что все они уж слишком держатся друг за дружку. Рука руку моет По-моему, надо вынести вотум недоверия.

В смешанный шум возгласов: «Слушайте! Слушайте!» — и каких-то неопределенных звуков вдруг ворвалось резкое «нет» со стороны пайщика, казавшегося мертвым. Майкл всей душой ему сочувствовал, тем более что тот все еще казался мертвым. Затем поднялся худой вылощенный человек с короткими седыми усиками.

— Вы меня извините, сэр, — начал он, — но ваше предложение кажется мне непродуманным. Мне любопытно было бы узнать, как бы вы сами стали действовать на месте нашего правления. Очень легко осуждать других.

— Слушайте! Слушайте! — сказал Майкл и сам удивился.

— Очень легко, — продолжал вылощенный джентльмен, — когда случается такая история, бранить правление, но я сам состою директором и хотел бы знать, кому можно доверять, как не своему директору-распорядителю? Что же касается страхования иностранных операций, то нам об этом сообщали на двух заседаниях, и мы в течение двух лет преспокойно получали с них дивиденды. Разве мы возражали против этого?

Мертвый пайщик так громко сказал «нет», что Майкл чуть не погладил его по голове.

Встал пайщик с докторской спиной.

— Я не схожусь в диагнозе с предыдущим оратором. Предположим, что он прав, и рассмотрим дело глубже. Всякий судит по результатам. Когда правительство делает ошибку, избиратели восстают против него, как только почувствуют на себе последствия этой ошибки. Это прекрасная проверка системы управления — может быть, слишком примитивная, но из двух зол это меньшее. Правление ответственно за свою политику: когда она убыточна — правление должно платить. Мистер Толби, будучи нашим неофициальным председателем, может быть, нарушил порядок, самолично предложив вотум недоверия; в таком случае я с радостью вношу это предложение от своего лица.

«Нет!» мертвого пайщика раздалось на этот раз так громогласно, что все замолчали, ожидая, что он заговорит, Однако он и тут не шевельнулся. Оба соседа Майкла вскочили с мест. Они закивали друг на Друга над его головой, и мистер Толби сел.

— Мистер Содри, — сказал он.

— Слушайте, джентльмены, — сказал мистер Содри, — и леди тоже! Мне кажется, мы нашли компромисс. Директоры, которые знали об управляющем, должны уйти; но на этом можно и остановиться. Джентльмен, сидящий впереди меня, все время говорит «нет». Пусть он выскажет свое мнение.

— Нет! — сказал мертвый пайщик уже не так громко.

— Ежели человек не может высказать своих взглядов, — закончил мистер Содри, чуть не сев на Майкла, — так нечего ему, по-моему, перебивать других.

Один пайщик из переднего ряда повернулся лицом к собранию.

— Я думаю, — сказал он, — что продолжать дискуссию — бесполезная трата времени, поскольку у собравшихся имеется два, если не три разных мнения по этому вопросу. Весь строй нашей страны основан на системе выбора доверенных представителей; хорош такой порядок или плох, но факт остается фактом. Кому-нибудь надо доверять. В нашем частном случае у нас пока что нет оснований не доверять правлению; и, как я сужу, у правления не было в прошлом никаких причин не доверять бывшему директору-распорядителю. Мы зашли бы слишком далеко, если бы в настоящее время предложили что-нибудь определенное, вроде вотума недоверия; мне кажется, мы могли бы предложить правлению вернуться в зал и выслушать, какие они нам дадут гарантии против повторения чего-либо подобного в будущем.

Гомон, вызванный этой умеренной речью, был так неразборчив, что Майкл не мог уяснить его смысл. Последовавшая затем речь была совсем иного рода. Произнес ее пайщик справа, рыжеволосый, со светлыми ресницами, подстриженными усами и нечистым цветом лица.

— Я бы ничего не имел против того, чтобы пригласить директоров, — начал он с некоторой насмешкой в голосе, — и провести вотум недоверия в их присутствии. Но возникает другой вопрос, которого еще никто не коснулся: можем ли мы, дав им отставку, взыскать с них убытки? Дело было бы спорное, однако не безнадежное. Если же мы их не отставим, то совершенно очевидно, что мы, при всем желании, ничего не сможем предпринять против них.

Эта речь произвела совсем иной эффект. Пайщики вдруг замолкли, как будто услышав наконец, нечто действительно важное. Майкл покосился на мистера Толби. Выпученные круглые глаза толстяка застыли в напряженной задумчивости. «Смотрит, как форель на муху», — подумал Майкл. Мистер Толби вдруг встал.

— Правильно, — сказал он, — надо их позвать!

— Да, — сказал мертвый пайщик.

Возражений не было. Майкл увидел, что кто-то взошел на эстраду.

— Впустите представителей печати, — добавил мистер Толби.

XIII СОМС ПРИЖАТ К СТЕНЕ

Когда за удалившимися директорами закрылась дверь, Сомс отошел к окну, как можно дальше от буфета, где они завтракали перед собранием.

— Похоронное настроение, а, Форсайт? — сказал голос у его уха. — Полагаю, что теперь нам крышка. У бедного Мозергилла ужасно унылый вид. По-моему, он, как Рэйли. должен попросить другую рубашку.

Сомс почувствовал, как все его упорство встало на дыбы.

— Нужно было взяться за дело как следует, — проворчал он. — Председатель для этого совершенно не годится.

Эх, старый дядя Джолион! Он бы живо с ними справился — тут нужна была крепкая рука.

— Это нам всем предупреждение против излишней лояльности. Слишком уж это несовременно. А-а, Фонтеной!

Подняв голову. Сомс увидел подвижное лицо Фонтеноя.

— Ну-с, мистер Форсайт! Надеюсь, вы удовлетворены. Прескверная история. Будь я председателем, я бы ни за что не покинул зал. Никогда не спускайте глаз с собак, Монт. Отвлекитесь — и они на вас накинутся. Я бы с наслаждением прошелся по рядам с хлыстом и непременно бы отхлестал тех двух толстомордых типов — они-то главные заправилы! Если у вас нет какого-нибудь запасного аргумента, мистер Форсайт, мы пропали!

— Какой же у меня может быть запасной аргумент? — холодно спросил Сомс.

— Черт возьми, сэр! Ведь это вы заварили всю кашу, теперь ваше дело ее расхлебывать! Я не могу лишиться директорского жалованья.

Сомс услышал, как сэр Лоренс пробормотал: «Слишком резко, мой милый Фонтеной», — и сказал сердито:

— Может быть, вам придется потерять больше, чем ваше директорское жалованье!

— Не могу! Пускай они тогда забирают Иглскорт хоть завтра и избавят меня от убытков. — Обида вдруг вспыхнула в глазах старика. — Государство прижимает вас к стенке, обирает до нитки и еще ждет, чтобы вы ему служили без всякого вознаграждения. Так нельзя, Монт, нельзя!

Сомс отвернулся; у него не было ни малейшего желания разговаривать будто он стоял перед открытой могилой и следил, как медленно опускается гроб. Конец его непогрешимости! Сомс не обольщался. Завтра все это попадет в газеты — и его репутация дальновидного человека будет навсегда подорвана. Горько! Уж Форсайты больше никогда не скажут: «Сомс полагает…» Не будет больше старый Грэдмен следить за ним глазами преданной собаки, иногда ворча, но всегда подчиняясь непогрешимому хозяину. Тяжелый удар для старика! Деловые знакомые — правда, их не так уж много осталось — не будут больше смотреть на него с завистливым уважением. Интересно, достигнут ли слухи Думетриуса и торговцев картинами. Единственное утешение, что Флер не узнает. Флер! Ах, если бы у нее все прошло благополучно! На минуту он забыл обо всем остальном. Потом действительность снова нахлынула на него. Почему они все разговаривают так, как будто в комнате покойник? Впрочем, пожалуй, в комнате и правда покойник — его былая непогрешимость! Денежные потери казались ему делом второстепенным, отдаленным, неправдоподобным, как будущая жизнь. Монт что-то сказал насчет лояльности. Какое отношение имеет ко всему этому лояльность? Но если они думают, что он собирается трусить, — они жестоко ошибаются. Он ощутил прилив упрямой решимости. Пайщики, директоры — пусть воют, пусть потрясают кулаками: он собой помыкать не позволит! Он услышал голос:

— Прошу пожаловать, джентльмены.

Сомс снова занял место перед торчавшим без употребления гусиным пером; его поразила тишина. Пайщики ждали, что скажут директоры, а директоры ждали пайщиков. «Я бы с наслаждением прошелся по их рядам с хлыстом!» Нелепые слова произнесла эта «старая морская свинка», но какой-то смысл в них есть.

Наконец председатель, чей голос напоминал Сомсу кислый винегрет, политый маслом, иронически произнес:

— Что же, мы к вашим услугам, джентльмены.

Толстый краснолицый человек, сидевший подле Майкла, раскрыл пасть.

— Коротко говоря, господин председатель, мы совершенно не удовлетворены; но прежде чем принять решение, мы бы желали послушать, что вы скажете.

Кто-то вскочил под носом у Сомса и добавил:

— Мы бы хотели знать, сэр, какие гарантии вы можете нам дать против повторения чего-либо подобного в будущем.

Сомс увидел, как председатель улыбнулся, — нет у него настоящей выдержки!

— Разумеется, никакой, сэр, — проговорил председатель. — Вряд ли вы полагаете, что если бы мы знали, как наш директор-распорядитель злоупотребляет нашим доверием, мы держали бы его на службе лишнюю минуту.

«Не годится, — подумал Сомс, — он сам себе противоречит, и этот толстомордый тип, наверно, заметил».

— В том-то и дело, сэр, — сказал он. — Двое из вас знали, и все-таки этот мошенник сидел несколько месяцев на своем посту, обделывая свои дела и обкрадывая Общество, как только мог.

Все вдруг словно сорвались с цепи:

— А помните, что вы говорили?

— Вы взяли на себя коллективную ответственность.

— Вы говорили, что вполне одобряете поведение ваших со-директоров в этом деле.

Настоящая свора собак!

Сомс увидел, что председатель в сомнении наклонил голову, старик Фонтеной что-то бормотал, старик Мозергилл сморкался, Мэйрик пожимал острыми плечами. Вдруг их заслонил от него сэр Лоренс Монт, вставший с места.

— Разрешите мне слово! Что касается меня лично, то я считаю невозможным принять великодушную попытку председателя, которому угодно взять на себя часть ответственности, целиком лежащей на мне. Если я допустил ошибку, не рассказав о наших подозрениях, я должен за нее расплатиться, и я думаю, что могу… м-м… упростить ситуацию, если попрошу собрание принять мою отставку.

Он слегка поклонился, вставил монокль в глаз и сел.

Слова были встречены ропотом одобрения, удивления, порицания, восхищения. Это был благородный жест. Но Сомс не верил в благородные жесты в них всегда была Доля хвастовства. Неожиданно его охватило бешенство.

— По-видимому, — сказал он вставая, — я являюсь вторым обвиняемым директором. Очень хорошо. Я полагаю, что от начала до конца выполнял только свой долг. Я убежден, что не допустил никакой ошибки. Я считаю в корне неправильным, что я должен за что-то расплачиваться. Я и так достаточно беспокоился и тревожился, а теперь становлюсь козлом отпущения для пайщиков, которые безропотно приняли политику иностранных страхований еще раньше, чем я вступил в правление, а теперь возмущаются, что она принесла им убытки. Я добился того, что эта политика была прекращена; я добился того, что мошенник не стоит больше во главе Общества, и, наконец, я добился того, что вас сегодня созвали для обсуждения этого вопроса. Я отнюдь не намерен петь перед вами Лазаря. Но существует и другая сторона дела. Я не считаю возможным отдавать свои услуги людям, которые их не ценят. Меня возмущает ваше сегодняшнее поведение. Если кто-нибудь считает, что у него есть ко мне претензии — пусть подаст в суд. Я с удовольствием доведу это дело до Палаты лордов, если нужно. Я всю жизнь работаю в Сити и не привык к подозрениям и неблагодарности. Если то, что произошло здесь, — образец современных нравов, то больше меня в Сити не увидят. Я не прошу собрание принять мою отставку — я ухожу!

Поклонившись председателю и оттолкнув свой стул, он твердо пошел к двери, распахнул ее и вышел. Он отыскал свою шляпу. Он ни на секунду не сомневался, что преподнес им хороший сюрприз. Как эти толстомордые разинули рты! Ему очень хотелось посмотреть, что там творится, но он решил, что еще раз открыть дверь — несовместимо с чувством собственного достоинства. Вместо этого он взял сэндвич и начал уничтожать его, став спиной к двери, со шляпой на голове. Вдруг рядом послышался голос:

— «И что произошло дальше — его не интересовало».

Вот не думал, Форсайт, что вы такой оратор! Вы им здорово задали. Первый раз видел, чтобы собрание так бесилось. Что ж, вы спасли правление, отведя всю их досаду на себя лично. Это был удивительно благородный жест, Форсайт.

— Ничего подобного, — буркнул Сомс, дожевывая сэндвич. — Вы тожеушли?

— Да, я настоял на своей отставке. Когда я выходил, этот красномордый человек предлагал вотум доверия правлению — и вотум пройдет, Форсайт, вот увидите. Кстати, они что-то говорили о материальной ответственности.

— Говорили? — Сомс сердито усмехнулся. — Ну, этот номер не пройдет. Единственное, что они могли еще сделать, — это предъявить иск правлению за заключение иностранных контрактов ultra vires[26]; а раз они утвердили правление после того, как вопрос был поднят на общем собрании, они сами себя закопали. А нас с вами, конечно, нельзя притянуть за то, что мы не раскрыли наших подозрений, — это факт!

— И то хорошо, — вздохнул сэр Лоренс. — Но вы, Форсайт, вы никогда в жизни не произносили лучшей речи!

Сомс и сам это знал — и все-таки покачал головой. Он не только боялся, что о нем заговорят газеты, он еще вдруг почувствовал, что вел себя экстравагантно: никогда не следует выходить из себя! Горькая усмешка тронула его губы. Никто, даже Монт, не понимает, как несправедливо с ним обошлись.

— До свидания, — сказал он, — я ухожу.

— Я, пожалуй, подожду, Форсайт, посмотрю развязку.

— Развязку? Назначат двух других дураков и распустят слюни от умиления. Пайщики! Прощайте!

Он двинулся к выходу.

Проходя мимо Английского банка, он почувствовал, будто уходит от своей собственной жизни. Его проницательность, его осведомленность, его деловой опыт — все опозорено! Не хотят? Что ж, и не надо! Попробуйте заставить его еще когда-нибудь вмешиваться в эти дела. И это и вообще все современное положение вещей — одно и то же: крохоборство; а настоящих людей оттесняют к стенке — людей, для которых фунт есть фунт, а не случайный клочок бумаги, людей, которые знают, что благо страны — это честное, строгое ведение своих собственных дел. Такие люди больше не нужны. Одного за другим их выставят, как выставили его, ради всяких проходимцев, революционеров, беззаботных типов или ловких, беспринципных людей вроде Элдерсона. Это настоящее поветрие. Честность! Нельзя обыкновенную честность подменить сидением меж двух стульев.

Он свернул в Полтри, не подумав, зачем он туда идет. Что ж, пожалуй, надо сразу сказать Грэдмену, что он может теперь вести дела по собственному усмотрению. На углу переулка он еще раз остановился, как будто хотел запечатлеть его в памяти. Да, он откажется от всех доверенностей, и частных и других. Он не желает, чтобы над ним подсмеивались его собственные родственники. Но волна воспоминаний заставила его сердце сжаться от боли. Сколько было подписано доверенностей, возобновлено договоров, продано домов, распределено вкладов там, в его кабинете; какое удовлетворение он испытывал от правильного управления имуществом! Что ж, он и будет управлять своим собственным имуществом. А другие пусть сами заботятся о себе. Туго же им придется при нынешних настроениях!

Он медленно поднялся по каменной лестнице.

В святилище форсайтских дел он увидел непривычное зрелище: Грэдмена не было, а на большом тяжелом столе рядом с соломенной кошелкой лежала большая, тяжелая дыня. Сомс понюхал воздух. Дыня пахла изумительно. Он поднес ее к окну. Зеленовато-желтый цвет, кружевная сетка жилок — что-то в ней совсем китайское! Будет ли старый Грэдмен так же разбрасывать корки, как та белая обезьяна?

Он еще держал дыню в руках, когда раздался голос:

— А-а! Я вас не ждал нынче, мистер Сомс. Я собирался уйти пораньше, у моей жены сегодня гости.

— Как же, вижу, — сказал Сомс, водворяя дыню на место. — Сейчас вам и нечего делать, я только зашел просить вас составить отказы от доверенностей по форсайтским делам.

На лице старика появилось такое выражение, что Сомс не мог сдержать улыбки.

— Пожалуй, оставьте дела Тимоти; от остальных я отказываюсь. Можно их передать молодому Роджеру. Ему делать нечего.

Ворчливо и угодливо старик сказал:

— Ох, не понравится им это!

Сомс рассердился.

— Ничего, утешатся. Я хочу отдохнуть.

Он не собирался входить в объяснения — Грэдмен сам все прочтет завтра в «Вестнике финансов», или что он там выписывает.

— Значит, я теперь вас буду редко видеть, мистер Сомс? По делам мистера Тимоти ничего обычно не бывает. Ах, боже мой! Я просто огорчен. А как же с доверенностью вашей сестры?

Сомс посмотрел на Грэдмена и ощутил легкие угрызения совести — как всегда, когда чувствовал, что его ценя г.

— Ну, ее можно сохранить. Свои дела я тоже, разумеется, буду вести сам. Всего лучшего, Грэдмен! Дыня прекрасная.

Он вышел, не дожидаясь ответа. Вот старик! Но и он недолго продержится, хотя вид у него бравый. Трудно будет подобрать другого такого.

Выйдя снова в Полтри, он решил идти на Грин-стрит и повидать Уинифрид — странно и неожиданно он почувствовал тоску по Парк-Лейн, по прежним спокойным дням, по своему замкнутому и благополучному детству под крылышком Джемса и Эмили. Уинифрид одна воплощала теперь его прошлое; ее твердый характер никогда не менялся, как бы она ни гонялась за модой.

Он застал ее в платье, не совсем подходящем ей по возрасту, за чашкой китайского чая; она его, правда, терпеть не могла, но что поделаешь, всякий другой чай — вульгарность. Она завела себе попугая: попугаи опять входили в моду. Птица нестерпимо шумела. Под влиянием ли этого, или от китайского чая, заваренного по-английски из смеси, специально изготовляемой в Китае для иностранцев, и плохо действовавшего на Сомса, последний неожиданно для себя рассказал ей всю историю.

Когда он кончил, Уинифрид успокаивающе проговорила:

— И отлично сделал, Сомс; так им и надо.

Понимая, что представил дело не в том свете, в каком его покажут публике, Сомс заметил:

— Все это превосходно, но в финансовых газетах ты найдешь совершенно другую версию.

— О, но ведь их никто не читает. Я бы лично не беспокоилась. Ты делаешь упражнения Куэ? Такой приятный человечек. Я вчера ходила его слушать. Иногда скучновато, но это последнее слово науки.

Сомс сделал вид, что не слышит, — он никогда не признавался в своих слабостях.

— А как Флер, как ее дела? — спросила Уинифрид.

— Дела! — отозвался голос над головой. Эта птица!

Она висела на парчовой занавеси, вертя головой вниз и вверх.

— Полли! — прикрикнула Уинифрид. — Не шали!

— Сомс! — крикнула птица.

— Слышишь, как я ее выучила? Ну не душка ли?

— Нет, — буркнул Сомс. — Я бы ее посадил в клетку, она испортит тебе занавеси.

Все сегодняшние обиды вдруг вспомнились ему. Что такое жизнь? Кривлянье попугаев. Разве люди видят правду? Они просто повторяют друг друга, как эта свора пайщиков, или вычитывают свои драгоценные убеждения в «Ежедневном вруне». На одного вожака приходится сотня баранов, идущих за ним.

— Оставайся обедать, мой дорогой, — сказала Уинифрид.

Да! Он останется обедать. Не найдется ли у нее случайно дыни? Ему совершенно не хотелось обедать наедине с женой на Саут-сквер. Флер, наверно, не выйдет из своей комнаты. Что же касается Майкла — он сам все видел и слышал; нечего еще раз пережевывать.

Он мыл руки перед обедом, когда горничная за дверью сказала:

— Вас просят к телефону, сэр!

Голос Майкла прозвучал по телефону напряженно я хрипло.

— Это вы сэр?

— Да, в чем дело?

— У Флер началось. В три часа. Я вас никак не мог найти.

— Что? — крикнул Сомс. — Говорите скорее, как?

— Говорят, идет нормально. Но это такой ужас. Теперь, говорят, скоро кончится. — Голос оборвался.

— Господи! — пробормотал Сомс. — Где моя шляпа?

У двери горничная спросила:

— Вы вернетесь к обеду, сэр?

— Обед! — буркнул Сомс и вышел.

Он шел быстро, чуть не бегом, ища глазами такси. Конечно, ни одного нет. Ни одного! Против «Айсиум-Клуба» он поймал машину с опущенным верхом по случаю хорошей погоды после вчерашней грозы. Ох, эта гроза! Надо было предвидеть. На десять дней раньше срока! Почему, черт возьми, он не пошел прямо туда или по крайней мере не позвонил сказать, где он будет? Все, что случилось в этот день, развеялось как дым. Бедная девочка! Бедная крошка! Как же насчет обезболивания? Почему он не был там вовремя? Он мог бы… хотя… природа! Природа, черт бы ее побрал! Как будто она не могла оставить в покое Флер!

— Скорее! — бросил он шоферу. — Заплачу вдвойне.

Мимо «Клуба знатоков», мимо дворца, по Уайтхолу, мимо всех заповедных мест, откуда была изгнана природа, охваченный самыми примитивными чувствами, ехал Сомс, посеревший от волнения. Мимо Большого Бэна — без пяти восемь! Пять часов! Пять часов такой муки!

— Скорее бы все кончилось, — пробормотал он вслух, — скорее бы, господи!

XIV ПЫТКА

Когда его тесть поклонился председателю и вышел, Майкл еле удержался, чтоб не крикнуть «браво!». Кто бы подумал, что старик так разойдется! Да, он им показ ал, что и говорить! Несколько минут стоял сплошной гул голосов, прежде чем его соседу, мистеру Содри, удалось всех перекричать.

— Теперь, когда замешанный в это дело директор подал в отставку, я имею предложить вотум доверия остальным членам правления.

Майкл увидел, как его отец поднялся, чуть фатоватый и улыбающийся, и поклонился председателю.

— Я считаю свою отставку также принятой, если разрешите, я присоединюсь к мистеру Форсайту.

Кто-то сказал:

— Я охотно поддержу вотум доверия.

Задев колени мистера Содри, Майкл пошел к выходу. Обернувшись, он увидел, как почти все подняли руки за вотум доверия. «Брошены на растерзание пайщикам!» — подумал он и вышел из зала. Из деликатности он не стал разыскивать своих стариков. Они спасли свое достоинство, зато все остальное полетело к черту.

Шагая по улице, он размышлял о тернистых путях справедливости. Конечно, пайщики были в обиде; кто-нибудь должен был получить по шее, чтобы удовлетворить их чувство справедливости. Они прицепились к «Старому Форсайту», который меньше всех виноват. Ведь если бы Барт держал язык за зубами, они, конечно, и его бы включили в вотум доверия. Все очень естественно и нелогично. И уже четыре часа.

«Подделки»! Старое чувство к Уилфриду проснулось в нем сегодня, в день выхода книги. Надо сделать все, что можно, чтобы его книгу пустить в ход. Бедный старый дружище! Просто нельзя допустить, чтобы ее холодно приняли.

Он зашел к двум крупным книготорговцам, потом отправился в свой клуб и заперся в телефонной будке. В прежнее время обычно брали кэб и объезжали всех. Звонить по телефону быстрее — впрочем, гак ли? С бесконечными затруднениями он наконец поймал Сибли, Нэйзинга, Эпшира, Мастера и еще с полдюжины избранных. Он нарочно подчеркивал то, что их могло затронуть. Эта книга, говорил он, обязательно должна вызвать злобу старой гвардии и вообще всяких снобов; поэтому надо, чтобы сочувствующие ее поддержали. С каждым из них он говорил так, как будто на свете только его мнение играло роль.

«Если вы еще не дали рецензии на книгу, дорогой, сделайте это сегодня же. Ваше мнение особенно важно.» И каждому он говорил: «Мне решительно все равно, как пойдет книга, но я хочу, чтобы Уилфриду отдали должное». Он и вправду так думал. В течение этого часа разговоров по телефону издатель в нем молчал, зато друг бился за своего друга. Он вышел из будки, вытирая ручьи пота со лба. Было уже половина шестого!

«Выпить чаю — и домой!» — подумал он. Он пришел домой в шесть часов. Тинг-а-Линг, совершенно незаметный, сидел в дальнем углу холла.

— Что с тобой, дружище?

В ответ послышался звук из спальни, от которого у него похолодела кровь, — протяжный, тихий стон.

— Боже мой! — ахнул он и полетел наверх.

В дверях его встретила Аннет. Он слышал, как она говорит что-то по-французски, называя его «mon cher», слышал слова «vers trois heures…[27] и доктор сказал, что не надо беспокоиться, все в порядке». Снова этот стон! Дверь закрылась у него перед носом: Аннет ушла. Майкл остался у дверей; совершенно холодный пот катился по его лицу, и ногти впивались в ладони.

«Вот как становишься отцом! — подумал он. — Вот как я стал сыном!» Опять этот стон! Он не мог оставаться у двери, он не мог решиться уйти. Ведь это может длиться еще очень долго! Он повторял все время: «Не надо волноваться, не надо волноваться!» Легко сказать! Какая бессмыслица! Его мозг, его сердце в поисках облегчения вдруг напали на странную мысль: что если бы там рождался не его ребенок, не его, а Уилфрида; как бы он чувствовал себя здесь, на пороге? А ведь это могло случиться, вполне могло, — ведь теперь нет ничего священного. Ничего. Да, кроме того, что человеку дороже его самого, — кроме того, что вот так стонет там за дверью. Он не мог выдержать этого стояния у двери и пошел вниз. Он ходил взад и вперед по медному полу, с сигарой во рту, в бессильной ярости. Почему рождение должно быть таким? И в ответ пришло: «Не везде это так например, в Китае». Думать, что все на свете чепуха, — и потом вот так напороться! То, что рождается такой ценой, должно и будет иметь значение. Об этом он позаботится! Но мозг Майкла отказывался работать; и он стоял неподвижно, весь превратившись в слух. Ничего! Он не мог выдержать хождения по комнате и снова пошел наверх. Сначала — ни звука, потом опять этот стон! На этот раз он убежал в кабинет и метался по комнате, смотря на карикатуры Обри Грина. Он ничего не видел и вдруг вспомнил о «Старом Форсайте», Надо ему сказать!

Он позвонил в «Клуб знатоков», в «Смену» и во все клубы отца, думая, не пошли ли они туда вместе после собрания. И все напрасно. Было уже половина восьмого. Сколько же это еще будет длиться? Он вернулся к дверям спальни: ничего не было слышно. Он пошел в холл. Теперь Тинг-а-Линг лежал у входной двери. «Ему надоело! — подумал Майкл, поглаживая его по спине, и машинально открыл ящик для писем. Только одно письмо — почерк Уилфрида! Он прочел его у лестницы, лишь частью сознания воспринимая письмо и непрестанно думая о том, другом…

«Дорогой Монт, завтра отправляюсь в путь — хочу пересечь Аравию. Подумал, что надо тебе написать, на случай если Аравия «пересечет» меня. Я совсем образумился. Здесь слишком чистый воздух для всяких сентиментов, а страсть в изгнании быстро чахнет. Прости, что я тебе доставил столько волнений. С моей стороны было ошибкой вернуться в Англию после войны и слоняться без дела, сочиняя стишки для развлечения светских дам и чернильной братии. Бедная старая Англия — невеселые настали для нее времена! Передай ей привет — и вам обоим тоже.

Твой Уилфрид Дезерт.
Р.S. Если ты издал то, что я оставил, передай, что мне причитается, моему отцу. У.Н.»

Майкл мельком подумал: «Ну вот и хорошо. А книгато сегодня выходит из печати». Странно! Неужели Уилфрид прав и все это — чистейший вздор, чернильные потоки? Не усугубляется ли этим еще больше болезнь Англии? Может быть, всем надо сесть на верблюдов и пуститься в погоню за солнцем? А все же книги — радость и отдых; и они нужны; Англия должна держаться должна! «Все вперед, все вперед. Отступления нет. Победа иль смерть! «… Боже! Опять!.. Стоны смолкли, Аннет вышла к нему.

— Отца, mon cher, отыщите ее отца.

— Пробовал — нигде нет! — задыхаясь, сказал Майкл.

— Попробуйте позвонить на Грин-стрит, к миссис Дарти. Courage![28] Все идет нормально — теперь уж совсем скоро.

Позвонив на Грин-стрит и добившись наконец ответа, он пошел в кабинет и, открыв дверь, стал ждать «Старого Форсайта». Мельком он заметил круглую дырочку, выжженную в левой штанине, — он даже не заметил запаха гари, он даже не помнил, что курил. Надо подтянуться ради старика. Он услышал звонок и полетел открывать дверь.

— Ну? — спросил Сомс.

— Еще нет. Пойдемте в кабинет — там ближе!

Они поднялись вместе. Седая аккуратная голова, с глубокой складкой между бровями, и глаза, словно углубленные страданием, успокоили Майкла. Бедный старик! Ему тоже нелегко. Оба они, видно, с ума сходят!

— Хотите выпить, сэр? У меня тут есть коньяк.

— Давайте, — сказал Сомс, — все равно что.

С рюмками в руках, привстав, оба прислушались — подняли рюмки — выпили залпом. Они двигались автоматически, как две марионетки на одной веревочке.

— Папиросу, сэр?

Сомс кивнул.

Зажгли папиросы — поднесли их ко рту — прислушались — затянулись выпустили дым. Майкл прижимал левую руку к груди. Сомс — правую. Так они сидели симметрично рядом.

— Ужасно трудно, сэр, извините!

Сомс кивнул головой. Его зубы были стиснуты. Вдруг его рука разжалась.

— Слышите? — сказал он.

Звуки — совсем другие — смутные!

Майкл крепко схватил и сжал что-то холодное, тонкое — руку Сомса.

Так они сидели рука в руке и смотрели на дверь неизвестно сколько времени.

Вдруг просвет двери исчез, на пороге появилась фигура в сером — Аннет!

— Все в порядке! Сын!

XV ПОКОЙ

Когда Майкл на следующее утро очнулся от глубокого сна, первой его мыслью было: «Флер снова со мной!» Потом он вспомнил.

На его «все хорошо?», шепотом сказанное у дверей, сиделка выразительно закивала головой.

Несмотря на лихорадочное ожидание, он все-таки сумел остаться современным и сказать себе: «Нечего распускаться! Ступай и спокойно позавтракай».

В столовой Сомс презрительно щурился на надбитое яйцо. Он взглянул на вошедшею Майкла и уткнулся в свою чашку. Майкл прекрасно его понимал: ведь вчера они сидели, держась за руки! Он увидел, что у прибора Сомса лежит развернутая финансовая газета.

— Что-нибудь о собрании, сэр? Вашу речь, наверно, расписывают вовсю.

Сомс кашлянул и протянул газету. Заголовки гласили: «Бурное собрание — отставка двух директоров — вотум доверия». Майкл бегло просмотрел отчет, пока не дошел до слов:

«Мистер Форсайт, замешанный в это дело директор, в своей довольно длинной речи сказал, что не намерен петь Лазаря. Он заявил, что возмущен поведением пайщиков, что не привык к подозрениям. Он подал прошение об отставке».

Майкл опустил газету.

— Черт возьми! «Замешанный», «подозрения». Они этому придали такой оборот, точно…

— Газеты! — сказал Сомс и снова принялся за еду.

Майкл сел и начал очищать банан. «А ведь сумел красиво умереть, — подумал он. — Бедный старик».

— Знаете, сэр, — сказал он. — Я там был, и вот что я могу сказать: из всех только вы и мой отец возбудили во мне уважение.

— Гм! — промычал Сомс и положил ложку.

Майкл понял, что ему хочется побыть одному, и, проглотив банан, ушел к себе в кабинет. Пока его не позвали к Флер, он решил позвонить отцу.

— Как вы себя чувствуете после вчерашнего, Барт?

Голос сэра Лоренса, ясный, тонкий и высокий, ответил:

— Беднее и мудрее. Каков бюллетень?

— Лучше некуда.

— Поздравляем вас обоих. Мама спрашивает, есть ли у него волосы.

— Еще не видел. Сейчас пойду к нему.

И в самом деле, Аннет кивнула ему из приоткрытой двери.

— Она просит вас принести ей собачку, mon cher.

С Тинг-а-Лингом под мышкой, ступая на цыпочках, Майкл вошел. Одиннадцатый баронет! Он еще ничего не видел, потому что голова Флер склонилась над ребенком. Определенно — волосы у нее стали темнее. Майкл подошел к кровати и благоговейно коснулся ее лба.

Флер подняла голову и открыла его взгляду ребенка, бодро сосавшего ее мизинец.

— Чем не обезьянка? — послышался ее слабый голос.

Майкл кивнул. Конечно, обезьянка — но белая ли, вот вопрос!

— А ты как, дорогая?

— Теперь отлично, но что было… — она перевела дыхание, и ее глаза потемнели. — Тинг, смотри!

Китайская собачка, деликатно наморщив ноздри, попятилась под рукою Майкла. Во всей ее повадке сквозило хитрое осуждение.

«Щенята, — казалось, говорила она. — У нас в Китае это тоже бывает. Мнение свое оставляю при себе».

— Что за глаза! — сказал Майкл. — Ему мы можем и не говорить, что ребенка принес доктор из Челси.

Флер еле слышно засмеялась.

— Пусти его, Майкл.

Майкл поставил собачку на пол, и она убежала в свой угол.

— Мне нельзя разговаривать, — сказала Флер, — но страшно хочется, как будто я несколько месяцев была немая.

«То же чувство, что и у меня, — подумал Майкл, — она и вправду была где-то далеко-далеко, совсем не здесь».

— Как будто тебя что-то держит, Майкл. Совсем не своей становишься.

— Да, — мягко проговорил Майкл, — устарелая процедура. Есть у него волосы? Мама спрашивала.

Флер обнажила голову одиннадцатого баронета, покрытую темным пушком.

— Как у моей бабушки, но они посветлеют. Глаза у него будут серые. Майкл, а как насчет крестных? Матерью, конечно, Элисон, а кто будет крестным отцом?

Майкл помолчал немного, прежде чем ответить:

— Я вчера получил письмо от Уилфрида. Хочешь, возьмем его? Он все еще там, но я могу держать за него губку в церкви.

— Он пришел в себя?

— По его словам — да.

Майкл не мог прочесть выражение ее глаз, но губы ее слегка надулись.

— Хорошо, — сказала она, — и, по-моему, совершенно достаточно одного крестного. Мои мне никогда ничего не дарили.

— А мне моя крестная дала библию, а крестный — нагоняй. Значит, решено — Уилфрид.

И он наклонился к ней.

В ее глазах ему почудилось насмешливое и чуть виноватое выражение. Он поцеловал ее в голову и поспешил отойти.

У двери стоял Сомс, ожидая своей очереди.

— Только на одну минуту, сэр, — сказала сиделка.

Сомс подошел к кровати и остановился, глядя на дочь.

— Папочка, дорогой! — услышал Майкл.

Сомс погладил ей руку и, как бы выражая свое одобрение младенцу, кивнул и пошел к двери, но в зеркале Майкл увидел, что губы у него дрожат.

Когда Майкл опять спустился в нижний этаж, им овладело сильнейшее желание запеть. Но нельзя было; и, войдя в китайскую комнату, он стал смотреть в окно на залитый солнцем сквер. Эх, хорошо жить на свете! Что ни говори, а этого не станешь отрицать. Пусть задирают носы перед жизнью и смотрят на нее сверху вниз. Пусть возятся с прошлым и с будущим; ему подавай настоящее!

«Повешу опять «Белую обезьяну», — подумал он. — Не так-то легко будет этому животному нагнать на меня тоску».

Он пошел в чулан под лестницей и из-под четырех пар пересыпанных нафталином и завернутых в бумагу занавесок достал картину. Он отставил ее немного, чтобы посмотреть на нее в полусвете чулана. И глаза же у этой твари! Все дело в этих глазах.

— Ничего, старина, — сказал он. — Едем наверх, — и он потащил картину в китайскую комнату.

Сомс оказался там.

— Я хочу повесить ее, сэр.

Сомс кивнул.

— Подержите, пожалуйста, пока я закручу проволоку.

Сойдя на медный пол, Майкл сказал:

— Вот и хорошо, сэр, — и отступил посмотреть.

Сомс подошел к нему. Стоя рядом, они глядели на «Белую обезьяну».

— Она не успокоится, пока не получит своего, — сказал наконец Майкл. — Но вот беда — она сама не знает, чего хочет.

1924

ИНТЕРЛЮДИЯ: ИДИЛЛИЯ (рассказ, 1927)

Перевод

Р. Лорие.


В феврале 1924 года Джон Форсайт, только что перенесший испанку, сидел в салоне гостиницы в Кэмдене, штат Южная Каролина, и его светлые волосы медленно вставали дыбом. Он читал о случае линчевания.

Голос у него за спиной сказал:

— Поедемте с нами сегодня на пикник, знаете — к этим древним курганам?

Он поднял голову и увидел своего знакомого, молодого южанина по имени Фрэнсис Уилмот.

— С удовольствием. А кто будет?

— Да только мистер и миссис Пэлмер Харисон, и этот английский романист Гэрдон Минхо, и девочки Блэр и их подруги, и моя сестра Энн и я. Если хотите поразмяться, можете ехать верхом.

— Отлично! Сегодня утром сюда прислали новых лошадей из Колумбии.

— О, да это чудесно! Тогда и мы с сестрой поедем верхом и кто-нибудь из девочек Блэр. А остальных пусть забирают Хэрисоны.

— Про линчевание читали? — сказал Джон. — Какой ужас!

Молодой человек, с которым он говорил, сидел на окне. Джону очень нравилось его лицо цвета слоновой кости, его темные волосы и глаза, тонкий нос и губы и изящная, свободная манера держаться.

— Все вы, англичане, с ума сходите, когда читаете о линчеваниях. У вас там, в Южных Соснах, нет негритянского вопроса. В Северной Каролине он вообще почти не возникает.

— Это правда, я и не считаю, что разбираюсь в нем. Но я не понимаю, почему бы не судить негров таким же судом, как белых. Есть, наверно, случаи, когда просто надо пристрелить человека на месте. Но мне непонятно, как вы можете защищать самосуд. Раз уж человека поймали, надо судить его как следует.

— В этом вопросе, знаете ли, рисковать не рекомендуется.

— Но если человека не судить, как же вы установите его вину?

— Нет, мы считаем, что лучше пожертвовать одним безвинным негром, чем подвергать опасности наших женщин.

— По-моему, нет ничего хуже, как убить человека за то, чего он не делал.

— В Европе — может быть. Здесь — нет. Очень еще все неустойчиво.

— А что говорят о суде Линча на Севере?

— Пищат понемножку, но совершенно напрасно. У нас негры, у них индейцы; думаете, они с ними церемонятся?

Джон Форсайт откинулся в качалке и растерянно нахмурился.

— У нас тут еще слишком много места, — продолжал Фрэнсис Уилмот. Человеку есть куда скрыться. Так что если мы в чем уверены, то действуем не спрашиваясь.

— Да, каждая страна живет по-своему. А на какие это мы курганы едем?

— Остатки индейских поселений; им, говорят, несколько тысяч лет. Вы с моей сестрой не знакомы? Она приехала только вчера вечером.

— Нет. Когда выезжаем?

— В двенадцать; туда лесом ехать около часа.

Ровно в двенадцать, переодевшись для верховой езды, Джон вышел из отеля. Лошадей было пять, так как верхом пожелали ехать две девочки Блэр. Он поехал между ними, а Фрэнсис Уилмот с сестрой — впереди.

Девочки Блэр были молоденькие и по-американски хорошенькие — в меру яркие, круглолицые, румяные — тип, к которому он привык за два с половиной года, проведенных в Соединенных Штатах. Они сначала были слишком молчаливы, потом стали слишком много болтать. Верхом ездили по-мужски, и очень хорошо. Джон узнал, что они, как и устроители пикника мистер и миссис Харисон, живут на Лонг-Айленде. Они задавали ему много вопросов об Англии, и Джону, уехавшему оттуда девятнадцати лет, приходилось выдумывать много ответов. Он начал с тоской поглядывать через уши лошади на Фрэнсиса Уилмота и его сестру, которые ехали впереди в молчании, издали казавшемся чрезвычайно приятным. Дорога шла сосновым лесом, между стройных редких деревьев, по песчаному грунту; солнце светило ясное, теплое, но в воздухе еще был холодок. Джон ехал на гнедом иноходце и чувствовал себя так, как бывает, когда только что выздоровеешь.

Девочки Блэр интересовались его мнением насчет английского романиста — им до смерти хотелось увидеть настоящего писателя. Джон читал только одну его книгу и из действующих лиц помнил только кошку. Девочки Блэр не читали ни одной; но они слышали, что кошки у него «восхитительные».

Фрэнсис Уилмот придержал лошадь и указал на большой холм, по виду действительно насыпанный когда-то людьми. Они все придержали лошадей, посмотрели на него две минуты молча, решили, что это «очень интересно», и поехали дальше. Публика, высадившаяся из двух автомобилей, распаковывала в ложбинке еду. Джон отвел лошадей в сторону, чтобы привязать их рядом с лошадьми Уилмота и его сестры.

— Моя сестра, — сказал Фрэнсис Уилмот.

— Мистер Форсайт, — сказала сестра.

Она посмотрела на Джона, а Джон посмотрел на нее. Она была тоненькая, но крепкая, в длинном темно-коричневом жакете, бриджах и сапогах; волосы короткие, темные, под мягкой коричневой фетровой шляпой. Лицо, бледное, сильно загорелое, выражало какое-то сдержанное напряжение; лоб широкий, чистый, носик прямой и смелый, рот ненакрашенный, довольно большой и красивый. Но особенно поразили Джона ее глаза — как раз такие, какими в его представлении должны быть глаза у русалки. С чуть приподнятыми уголками, немигающие, и карие, и манящие. Он не мог разобрать, не косит ли она самую малость, но если и так, это только украшало ее. Он смутился. Оба молчали. Фрэнсис заявил: «А я, знаете ли, голоден», — и они вместе направились к остальным.

Джон вдруг обратился к сестре:

— Так вы только что приехали, мисс Уилмот?

— Да, мистер Форсайт.

— Откуда?

— Из Нэйзби. Это между Чарлстоном и Саванной.

— А, Чарлстон! Чарлстон мне понравился.

— Энн больше нравится Саванна, — сказал Фрэнсис Уилмот.

Энн кивнула. Она была, по-видимому, неразговорчива, но пока, в небольших дозах, ее голос звучал приятно.

— Скучновато у нас там, — сказал Фрэнсис. — Все больше негры. Энн никогда еще не видела живого англичанина.

Энн улыбнулась. Джон тоже улыбнулся. Разговор замер. Они подошли к еде, разложенной с таким расчетом, чтобы вызвать максимум мускульной и пищеварительной энергии. Миссис Пэлмер Харисон, дама лет сорока, с резкими чертами лица, сидела, вытянув вперед ноги; Гэрдон Минхо, английский романист, пристроил свои ноги более скромно; а дальше сидело множество девушек, все с хорошенькими и отнюдь не скромными ножками; немного в стороне мистер Пэлмер Харисон кривил маленький рот над пробкой большой бутылки. Джон и Уилмоты тоже сели. Пикник начался.

Джон скоро увидел, что все ждут, чтобы Гэрдон Минхо сказал что-нибудь, кроме «да», «да что вы!», «а», «вот именно!». Этого не случилось. Знаменитый романист был сначала чуть не болезненно внимателен к тому, что говорили все остальные, а потом словно впал в прострацию. Патриотическое чувство Джона было уязвлено, ибо сам он держался, пожалуй, еще более молчаливо. Он видел, что между тремя девочками Блэр и их двумя подругами готовится заговор — на свободе отвести душу по поводу молчаливых англичан. Бессловесная сестра Фрэнсиса Уилмота была ему большим утешением. Он чувствовал, что она не захочет, да и не вправе будет примкнуть к этому заговору. С горя он стал передавать закуски и был рад, когда период насыщения всухомятку пришел к концу. Пикник — как рождество в будущем и прошлом лучше, чем в настоящем. Затем корзины были вновь упакованы, и все направились к автомобилям. Обе машины покатили к другому кургану, как говорили — в двух милях от места привала. Фрэнсис Уилмот и две девочки Блэр решили, что поедут домой смотреть, как играют в поло. Джон спросил Энн, что она думает делать. Она пожелала увидеть второй курган.

Они сели на лошадей и молча поехали по лесной дороге. Наконец Джон сказал:

— Вы любите пикники?

— Определенно — нет.

— Я тоже. А ездить верхом?

— Обожаю больше всего на свете.

— Больше, чем танцы?

— Конечно. Ездить верхом и плавать.

— А! Я думал… — и он умолк.

— Что вы думали?

— Ну, я просто подумал, что вы, наверно, хорошо плаваете.

— Почему? Джон сказал смутившись:

— По глазам.

— Что? Разве они у меня рыбьи? Джон рассмеялся.

— Да нет же! Они, как у русалки.

— Еще не знаю, принять ли это за комплимент.

— Ну конечно.

— Я думала, русалки малопочтенные создания.

— Ну что вы, напротив! Только робкие.

— У вас их много в Англии?

— Нет. По правде сказать, я их раньше никогда не видел.

— Так откуда же вы знаете?

— Просто чувствую.

— Вы, наверно, получили классическое образование, В Англии ведь это, кажется, всем полагается?

— Далеко не всем.

— А как вам нравится Америка, мистер Форсайт?

— Очень нравится. Иногда нападает тоска по родине.

— Мне бы так хотелось попутешествовать.

— Никогда не пробовали? Она покачала головой.

— Сижу дома, хозяйничаю. Но старый дом, вероятно, придется продать хлопком больше не проживешь.

— Я развожу персики около Южных Сосен. Знаете, в Северной Каролине. Это сейчас выгодно.

— Вы живете там один?

— Нет, с матерью.

— Она англичанка?

— Да.

— А отец у вас есть?

— Четыре года как умер.

— Мы с Фрэнсисом уже десять лег сироты.

— Хорошо бы вы оба приехали как-нибудь к нам погостить; моя мать была бы так рада.

— Она похожа на вас? Джон засмеялся.

— Нет. Она красавица.

Глаза серьезно посмотрели на него, губы чуть-чуть улыбнулись.

— Я бы поехала с удовольствием, но нам с Фрэнсисом нельзя отлучаться одновременно.

— Но ведь сейчас вы оба здесь.

— Завтра уезжаем; мне хотелось увидеть Кэмден. — Глаза опять стали внимательно разглядывать лицо Джона. — Может, наоборот, вы поедете с нами и посмотрите наш дом? Он старый. И Фрэнсису доставили бы удовольствие.

— Вы всегда знаете, что доставит вашему брату удовольствие?

— Конечно.

— Вот это здорово. Но вам правда хочется, чтобы я приехал?

— Ну да.

— Я-то очень хотел бы; ненавижу отели. То есть… ну, вы знаете.

Но так как он и сам не знал, трудно было ожидать, что она знает.

Она тронула лошадь, и иноходец Джона перешел на легкий галоп.

В просветы нескончаемого соснового леса солнце светило им в глаза; пахло нагретыми сосновыми иглами, смолой и травой; дорога была ровная, песчаная; лошади шли бодро. Джон был счастлив. Странные у этой девушки глаза, манящие; и верхом она ездит даже лучше, чем девочки Блэр.

— Англичане, наверно, все хорошо ездят? — спросила она.

— Почти все, если вообще ездят; но сейчас у нас верховая езда не в почете.

— Так хотелось бы побывать в Англии! Наши предки приехали из Англии в тысяча семисотом году — из Вустершира. Где это?

— Это наш Средний Запад, — сказал Джон. — Только совсем не такой, как у вас. Там много фруктовых садов — красивая местность: белые деревянные домики, пастбища, сады, леса, зеленые холмы. Я как-то на каникулах ездил туда гулять с одним школьным товарищем.

— Должно быть, чудесно. Наши предки были католики. У них было имение Нэйзби; вот мы и свое назвали Нэйзби. А бабушка моя была французская креолка из Луизианы. Правда, что в Англии считают, будто в креолах есть негритянская кровь?

— Мы очень невежественны, — сказал Джон. — Я-то знаю, что креолы это старые испанские и французские семьи. В вас обоих есть что-то французское.

— Во Фрэнсисе — да. А мы не проехали этот курган? Мы уже сделали добрых четыре мили, а говорили — до него только две.

— А не все ли равно? Тот, первый, по-моему, не был так уж потрясающе интересен.

Ее губы улыбнулись; она, наверно, никогда не смеялась по-настоящему.

— А какие в этих краях индейцы? — спросил Джон.

— Наверно не знаю. Если есть, так должно быть, семинолы. Но Фрэнсис думает, что эти курганы были еще до прихода теперешних племен. Почему вы приехали в Америку, мистер Форсайт?

Джон прикусил губу. Сказать причину — семейная распря, неудачный роман — было не так-то просто.

— Я сначала поехал в Британскую Колумбию, но там дело не пошло. Потом услышал о персиках в Северной Каролине.

— Но почему вы уехали из Англии?

— Да просто захотелось посмотреть белый свет.

— Да, — сказала она.

Звук был тихий, но сочувственный. Джон был рад, тем более что она не знала, чему сочувствует. Образ его первой любви редко теперь тревожил его — уже год, даже больше, как это кончилось. Он был так занят своими персиками. Кроме того, Холли писала, что у Флер родился сын. Вдруг он сказал:

— По-моему, надо поворачивать — посмотрите на солнце.

Солнце, и правда, было уже низко за деревьями.

— Ой, да.

Джон повернул коня.

— Давайте галопом, через полчаса сядет; а луны еще долго не будет.

Они поскакали назад по дороге. Солнце зашло еще скорее, чем он думал, стало холодно, свет померк. Вдруг Джон придержал лошадь.

— Простите, пожалуйста; кажется, мы не на той дороге, по которой ехали с пикника. Я чувствую, что мы сбились вправо. Дороги все одинаковые, а лошади только вчера из Колумбии, знают местность не лучше нашего.

Девушка засмеялась.

— Мы заблудимся.

— Хм! Это не шутка в таком лесу. Ему что, конца нет?

— Наверно, нет. Прямо приключение.

— Да, но вы простудитесь. Ночью здорово холодно.

— А у вас только что была испанка!

— О, это неважно. Вот дорога влево. Поедем по ней или прямо?

— По ней.

Они поехали дальше. Для галопа было слишком темно, скоро и рысью ехать стало невозможно. А дорога извивалась бесконечно.

— Вот так история, — сказал Джон. — Ой, как неприятно!

Они ехали рядом, но он еле-еле разглядел ее улыбку.

— Ну что вы! Страшно забавно.

Он был рад, что она так думает, но не совсем с ней согласен.

— Так глупо с моей стороны. Брат ваш меня не поблагодарит.

— Он же знает, что я с вами.

— Если б еще у нас был компас. Так всю ночь можно проплутать. Опять дорога разветвляется! О черт, сейчас совсем стемнеет.

И не успел он сказать это, как последний луч света погас; Джон едва различал девушку на расстоянии пяти шагов. Он вплотную подъехал к ее лошади, и Энн дотронулась до его рукава.

— Не надо беспокоиться, — сказала она, — вы этим только все портите.

Переложив поводья, он сжал ее руку.

— Вы молодчина, мисс Уилмот.

— О, зовите меня Энн. От фамилий как-то холодно, когда собьешься с дороги.

— Большое спасибо. Меня зовут Джон, по-настоящему — Джолион.

— Джолион — Джон, это хорошо.

— А я всегда любил имя Энн. Подождем, пока взойдет луна, или поедем дальше?

— А она когда взойдет?

— Часов в десять, судя по вчерашнему. И будет почти полная. Но сейчас только шесть.

— Поедем, пусть лошади сами ищут дорогу.

— Ладно. Только если уж они нас куда-нибудь привезут, так в Колумбию, а это не близко.

Они поехали шагом по узкой дороге. Теперь совсем стемнело. Джон сказал:

— Вам не холодно? Пешком идти теплее. Я поеду вперед; не отставайте, а то потеряете меня из виду.

Он поехал вперед и скоро спешился, потому что сам замерз. Ни звука нельзя было уловить в нескончаемом лесу, ни проблеска света.

— Вот теперь я озябла, — послышался голос Энн. — Я тоже слезу.

Так они шли с полчаса, ведя лошадей в поводу и чуть не ощупью находя дорогу; вдруг Джон сказал:

— Посмотрите-ка! Что-то вроде поляны! А что там налево чернеется?

— Это курган.

— Только какой, интересно? Тот, что мы видели, или второй, или еще новый?

— Пожалуй, побудем здесь, пока не взойдет луна, а тогда, может быть, разберемся и найдем дорогу.

— Правильно! Тут, наверно, и болота есть. Я привяжу лошадей и поищем, где укрыться. А холодно!

Он привязал лошадей с подветренной стороны, а когда повернулся, она была рядом с ним.

— Жутко здесь, — сказала она.

— Найдем уютное местечко и сядем.

Он взял ее под руку, и они двинулись в обход кургана.

— Вот, — сказал вдруг Джон, — здесь копали. Здесь не будет ветра. Он пощупал землю — сухо. — Присядем здесь и поболтаем.

Прислонившись к стенке вырытой ямы, они закурили и сидели бок о бок, прислушиваясь к тишине. Лошади пофыркивали, тихо переступали, больше не было слышно ни звука. Деревья не шумели — лес был редкий, да и ветер стих, и живого было — только они двое и лошади. Редкие звезды на очень темном небе да чернеющие в темноте стволы сосен — больше они ничего не видели. И еще светящиеся кончики папирос и время от времени — в свете их — лица друг друга.

— Вы, наверно, никогда мне этого не простите, — мрачно сказал Джон.

— Ну что вы! Мне страшно нравится.

— Очень мило, что вы так говорите, но вы, наверно, ужасно озябли. Знаете что, возьмите мой пиджак.

Он уже начал снимать его, когда она сказала:

— Если вы это сделаете, я убегу в лес и заблужусь всерьез.

Джон покорился.

— Просто случай, что это вы, а не кто-нибудь из девочек Блэр, — сказал он.

— А вам бы хотелось?

— Для вас — конечно. Но не для меня, нет, право же!

Они повернулись друг к другу, так что кончики их папирос чуть не столкнулись. Едва различая ее глаза, он вдруг ощутил четкое желание обнять ее. Это казалось так нужно и естественно — но разве можно!

— Хотите шоколаду? — сказала она.

Джон съел малюсенький кусочек: шоколад нужно сберечь для нее.

— Настоящее приключение. Ой, как темно! Одна я бы испугалась, тут страшновато.

— Духи индейцев, — проговорил Джон. — Только я не верю в духов.

— Поверили бы, если б вас растила цветная нянька.

— А у вас была?

— Ну да, и голос у нее был мягкий, как дыня. У нас есть один старый негр, который в детстве был рабом. Самый милый из всех наших негров; ему скоро восемьдесят лет, волосы совсем белые.

— Ваш отец ведь уже не мог участвовать в Гражданской войне?

— Нет; два деда и прадед.

— А вам сколько лет, Энн?

— Девятнадцать.

— Мне двадцать три.

— Расскажите мне про свой дом в Англии.

— Теперь у меня там ничего и нет.

Он рассказал ей историю своей юности в сокращенном издании и решил, что она слушает замечательно. Потом попросил ее рассказать о себе и, пока она говорила, все думал, нравится ли ему ее голос. Она запиналась и проглатывала слова, но голос был мягкий и очень приятный. Когда она кончила свою немудрую повесть — она почти не уезжала из дому, — наступило молчание, потом Джон сказал:

— Еще только половина восьмого. Пойду взгляну на лошадей. А потом вы, может быть, поспите.

Он стал обходить курган и, добравшись до лошадей, постоял, поговорил с ними, погладил их морды. В нем шевелилось теплое чувство покровителя. Хорошая девочка, и храбрая. Такое лицо запомнишь, внем что-то есть, вдруг он услышал ее голос, тихий, словно она не хотела показать вида, что зовет: «Джон! Ау, Джон!» Он ощупью пошел обратно. Она протянула вперед руки.

— Очень страшно! Шуршит что-то! У меня мурашки по спине бегают.

— Ветер поднялся. Давайте сядем спина к спине, вам будет теплее. Или знаете как — я сяду у стены, а вы прислонитесь ко мне и сможете уснуть. Только два часа оста — лось, потом поедем при луне.

Они сели, как он предлагал, она прислонилась к нему, головой уткнулась ему в плечо.

— Уютно?

— Очень. И мурашки кончились. Тяжело?

— Ни капельки, — сказал Джон.

Они еще покурили и поболтали. Звезды стали ярче, глаза привыкли к темноте. И они были благодарны друг Другу за тепло. Джону нравился запах ее волос — как от сена — у самого его носа. Он с удовольствием обнял бы ее и прижал к себе. Но он этого не сделал. Однако ему было нелегко оставаться чем-то теплым, безличным, чтобы ей только было к чему прислониться. В первый раз после отъезда из Англии он испытывал желание обнять когонибудь — так сильно он тогда обжегся. Ветер поднялся, прошумел в деревьях, опять улегся; стало еще тише. Ему совсем не хотелось спать, и казалось странным, что она спит — ведь спит, не двигается! Звезды мерцали, он стал пристально смотреть на них. Руки и ноги у него затекли, и вдруг он заметил, что она и не думает спать. Она медленно повернула голову, и он увидел ее глаза — серьезные, манящие.

— Вам тяжело, — сказала она и приподнялась, но его рука вернула ее на место.

— Ни капельки, только бы вам было тепло и уютно.

Голова легла обратно; и бдение продолжалось. Изредка они переговаривались о всяких пустяках, и он думал: «Занятно — можно прожить месяцы со знакомыми людьми и знать их хуже, чем мы теперь будем знать друг друга».

Опять наступило долгое молчание; но теперь Джон обхватил ее рукой, так было удобнее обоим. И он начал подумывать, что луне, собственно, и не к чему всходить. Думала ли Энн то же самое? Он не знал. Но если и думала, луне было все равно, так как он вдруг понял, что она уже тут, где-то за деревьями, — странное спокойное мерцание стало излучаться в воздухе, поползло по земле, исходило из стволов деревьев.

— Луна! — сказал он.

Энн не двинулась, и сердце его заколотилось. Вот как! Ей, как и ему, не хотелось, чтобы луна всходила! Медленно неясное мерцание наливалось светом, кралось между стволами, окутало их фигуры; и мрак рассеялся. А они все сидели не шевелясь, словно боясь нарушить очарование. Луна набралась сил и в холодном сиянии встала над деревьями; мир ожил. Джон подумал: «Можно ее поцеловать?» — и сейчас же раздумал. Да разве она позволит! Но, словно угадывая его мысль, она повернула голову и посмотрела ему в глаза. Он сказал:

— Я за вас отвечаю.

Послышался легкий вздох, и она встала. Они стояли, потягиваясь, вглядываясь в побелевший таинственный лес.

— Посмотрите, Энн, курган тот самый! Вот тропинка к тому овражку, где мы ели. Теперь-то мы найдем дорогу.

— Да, — Интонация была для него непонятной, Они подошли к лошадям, отвязали их и сели. Вдвоем они теперь, конечно, найдут дорогу; и они тронулись в путь. Ехали рядом.

Джон сказал:

— Ну вот, будет что вспомнить.

— Да, я никогда не забуду.

Больше они не говорили, только советовались о дороге, но скоро стало ясно, куда ехать, и они поскакали. Вот и луг, где играли в поло, — у самой гостиницы.

— Ступайте успокойте вашего брата. Я отведу лошадей и сейчас вернусь.

Когда он вошел в салон, Фрэнсис Уилмот, лице не переодевшись после поездки, сидел там один. У него было странное выражение лица — не то чтобы враждебное, но, уж конечно, и не дружелюбное.

— Энн прошла наверх, — сказал он. — Вы, по-видимому, неважно ориентируетесь. Я сильно беспокоился.

— Простите меня, пожалуйста, — смиренно сказал Джон, — я забыл, что лошади не знают местности.

— Что ж, — сказал Фрэнсис Уилмот и пожал плечами.

Джон в упор посмотрел на него.

— Уж вы не воображаете ли, что я отстал нарочно? А то у вас это на лице написано.

Фрэнсис Уилмот опять пожал плечами.

— Простите, — сказал Джон, — но вы, кажется, забыли, что ваша сестра — порядочная женщина, с которой не станешь вести себя, как последний мерзавец.

Фрэнсис Уилмот не отвечал; он отошел к окну и глядел на улицу. Джон был очень зол; он присел на ручку кресла, внезапно почувствовав страшную усталость. Сидел и хмуро смотрел в пол. Вот черт! Он и сестре устроил сцену? Если так…

Голос за его спиной произнес:

— Я, знаете, не то хотел сказать! Извините, пожалуйста, я просто очень беспокоился. Руку!

Джон вскочил, и они обменялись рукопожатием, глядя прямо в глаза друг другу.

— Вы, наверно, совсем вымотались, — сказал Фрэнсис Уилмот. — Пойдемте ко мне; у меня там есть фляжка. Я уж и Энн дал глотнуть.

Они поднялись наверх. Джон сел на единственный стул, Фрэнсис Уилмот на кровать.

— Энн говорила, что звала вас ехать к нам завтра. Надеюсь, вы не раздумаете?

— Я бы с наслаждением.

— Ну, вот и отлично! Они выпили, поболтали, покурили.

— Спокойной ночи, — вдруг сказал Джон, — а то я здесь у вас засну.

Они опять пожали друг другу руки, и Джон, пошатываясь, отправился к себе. Он уснул мгновенно.

На следующий день они втроем поехали через Колумбию и Чарлстон в имение Уилмотов. Дом стоял в излучине красноватой реки, окруженный хлопковыми полями и болотами, на которых росли вечнозеленые дубы, унылые, обвешанные флоридским мхом. Прежние лачуги рабов, в которых теперь жили только собаки, еще не были снесены. Дом был двухэтажный, с двумя деревянными лестницами, ведущими на увитую систарией веранду; он сильно нуждался в покраске. Комнаты все были проходные, в них висели старые портреты умерших Уилмотов и де Фревилей, да бродили негры, переговариваясь тягучими, мягкими голосами.

Джону ни разу еще не было так хорошо, с самого приезда в Новый Свет, три с половиной года назад. По утрам он возился на солнышке с собаками или пытался писать стихи, так как молодые хозяева были заняты. После обеда он ездил верхом с ними обоими или с одной Энн. Вечерами учился у нее играть на гавайской гитаре перед камином, который топили, когда заходило солнце, или слушал, как Фрэнсис рассказывал о разведении хлопка с ним, после той минутной размолвки, он был опять в самых лучших отношениях.

С Энн он говорил мало; они как бы снова погрузились в то молчание, которое началось, когда они сидели в темноте у старого индейского кургана. Но он следил за ней; он все время старался поймать серьезный, манящий взгляд ее темных глаз. Она казалась ему все менее и менее похожей на других знакомых девушек; была быстрее их, молчаливее, самостоятельнее. Дни бежали, солнце грело, по ночам пахло дымом лесных пожаров; и каникулы Джона подходили к концу. Он уже умел играть на гавайской гитаре, и под ее аккомпанемент они исполняли негритянские песни, арии из опереток и прочие бессмертные произведения искусства. Настал последний день, и Джона охватило смятение. Завтра рано утром он уезжает в Южные Сосны, к своим персикам! В тот день, когда он в последний раз ездил с ней верхом, молчание было почти неестественное, и она даже не смотрела на него. Джон пошел наверх переодеваться, унося в душе ужас. Теперь он знал, что хочет увезти ее с собой, и был уверен, что она не поедет. Как скучно думать, что нельзя будет больше ловить на себе ее взгляд. Он изголодался от желания поцеловать ее. Он сошел вниз угрюмый и сел в кресло перед горящим камином; теребил за уши рыжего сеттера, смотрел, как в комнате темнеет. Может быть, она даже не придет попеть напоследок. Может быть, ничего больше не будет — только ужин и вечер втроем; не удастся даже сказать, что он любит ее, и услышать в ответ, что она его не любит. И он тоскливо думал: «Я сам виноват — дурак, зачем молчал, упустил случай».

В комнате стемнело, только камин горел; сеттер уснул. Джон тоже закрыл глаза. Так, казалось, было лучше ждать… самого худшего. Когда он открыл глаза, она стояла перед ним с гитарами.

— Хотите поиграть, Джон?

— Да, — сказал Джон, — давайте поиграем. В последний раз, — и он взял гитару.

Она села на коврик перед камином и стала настраивать. Джон соскользнул на пол, где лежал сеттер, и тоже стал настраивать. Сеттер встал и ушел.

— Что будем петь?

— Я не хочу петь, Энн. Пойте вы. Я буду аккомпанировать.

Она не смотрит на него! И не будет смотреть! Все кончено! Дурак, что он наделал!

Энн запела. Она пела протяжную песню — зов испанской горянки. Джон щипал струны, а мелодия щипала его за сердце. Она допела до конца, спела еще раз, и ее взгляд передвинулся. Что? Она смотрит на него наконец! Не надо показывать вида, что он заметил. Уж очень хорошо — этот долгий, темный взгляд поверх гитары. Между ними была ее гитара и его. Он отшвырнул эту гадость. И вдруг, подвинувшись на полу, обнял девушку. Она молча уронила голову ему на плечо, как тогда, у индейского кургана. Он наклонился щекой к ее волосам. От них пахло, как и тогда, сеном. И как тогда, в лунном свете, Энн закинула голову, так и теперь она повернулась к нему. Но теперь Джон поцеловал ее в губы.

1927

СЕРЕБРЯННАЯ ЛОЖКА (роман, 1926)

Но, друг мой,

Тернист наш путь!

Шекспир,
«Зимняя сказка».
Перевод

А. Кривцовой

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I ИНОСТРАНЕЦ

Трудно было с первого взгляда узнать американца в молодом человеке, который вышел из такси на Саут-сквер в Вестминстере в конце сентября 1924 года. Поэтому шофер поколебался, прежде чем запросить двойную плату. Молодой человек без всяких колебаний ему отказал.

— Разве вы неграмотны? — спокойно осведомился он. — Посмотрите — четыре шиллинга.

С этими словами он повернулся спиной к шоферу и взглянул на здание, перед которым остановилось такси. Сейчас ему предстояло впервые войти в английский дом, и он слегка волновался, точно ему должны были выдать семейную тайну. Вытащив из кармана конверт с адресом, он посмотрел на номер, выгравированный на медной дощечке у двери, прошептал: «Да, правильно», и позвонил.

Ожидая, пока откроют, он обратил внимание на глубокую тишину, которую нарушил бой часов. Пробило четыре, и казалось, то был глас Времени. Когда замер гул, дверь приоткрылась, и лысый человек спросил:

— Что угодно, сэр?

Молодой американец снял мягкую шляпу.

— Здесь живет миссис Майкл Монт?

— Да, сэр.

— Пожалуйста, передайте ей мою карточку и письмо.

— «Мистер Фрэнсис Уилмот, Нэйзби, Ю. К.». Будьте добры, войдите, сэр.

Следуя за лакеем, Фрэнсис Уилмот прошел в комнату направо. Здесь внимание его привлек какой-то шорох, и чьи-то зубы оцарапали ему икру.

— Дэнди! — крикнул лысый лакей. — Ах ты, чертенок! Знаете, сэр, эта собака терпеть не может чужих. На место! Одной леди Дэнди прокусил однажды чулок.

Фрэнсис Уилмот с любопытством посмотрел на серебристо-серую собаку дюймов девяти вышиной и почти такой же ширины. Она подняла на него блестящие глаза и оскалила белые зубы.

— Это он малютку охраняет, сэр, — сказал лысый лакей, указывая на уютное гнездышко на полу перед незатопленным камином. — Когда ребенок в комнате, Дэнди бросается на чужих. Но теперь вы можете быть спокойны, сэр, раз он обнюхал ваши брюки. А к ребенку все-таки не подходите. Миссис Монт только что была здесь; я ей передам вашу карточку.

Фрэнсис Уилмот опустился на диванчик, стоявший посреди комнаты, а собака улеглась между ним и ребенком.

В ожидании миссис Монт молодой человек внимательно осматривал комнату. Потолок был окрашен в серебряный цвет, стены обшиты панелями тускло-золотого оттенка. В углу приютились маленькие позолоченные клавикорды — призрак рояля. Портьеры были из материи, затканной золотом и серебром. Блестели хрустальные люстры, на картинах, украшавших стены, были изображены цветы и молодая леди с серебряной шеей и в золотых туфельках. Ноги утопали в удивительно мягком серебристом ковре, мебель была из позолоченного дерева.

Молодого человека внезапно охватила тоска по родине. Мысленно он перенесся в гостиную старого, в колониальном стиле, дома на пустынном берегу красноватой реки в Южной Каролине. Снова видел он портрет своего прадеда, Фрэнсиса Уилмота, в красном мундире с высоким воротником, — майора королевских войск во время войны за независимость. Говорили, что прадед на этом портрете похож на человека, которого Фрэнсис Уилмот ежедневно видел в зеркале, когда брился: гладкие темные волосы, закрывающие правый висок, узкий нос, узкие губы, узкая рука, сжимающая рукоятку шпаги или бритву, решительный взгляд узких, словно щели, глаз. Фрэнсис вспомнил негров, работающих на хлопковом поле под ослепительным солнцем; такого солнца он не видел с тех пор, как сюда приехал; в мыслях он снова гулял со своим сеттером по краю громадного болота, под высокими печальными деревьями, разукрашенными гирляндами мха; он думал о родовом имении Уилмотов: дом сильно пострадал во время гражданской войны, и молодой человек не знал, восстанавливать ли его, или продать одному янки, который хотел купить загородную виллу, куда он мог бы приезжать на воскресенье из Чарлстона, и который так отремонтирует дом, что его не узнаешь. Тоскливо будет в доме теперь, когда Энн вышла замуж за этого молодого англичанина, Джона Форсайта, и уехала на север, в Южные Сосны. И он понимал, что сестра, смуглая, бледная, энергичная, теперь для него потеряна. Да, эта комната навеяла на него тоску по родине. Такой великолепной комнаты он никогда еще не видел; ее гармонию нарушала только собака, лежавшая сейчас на боку. Она была такая толстая, что все ее четыре лапки болтались, не касаясь пола. Вполголоса он сказал:

— Это самая красивая комната, какую мне когда-либо приходилось видеть!

— Как приятно подслушать такое замечание!

В дверях стояла молодая женщина с волнистыми каштановыми волосами и матовым бледным лицом. Нос у нее был короткий, прямой, глаза карие, оттененные темными ресницами, веки очень белые. Улыбаясь, она подошло к Фрэнсису Уилмоту и протянула ему руку.

Он поклонился и серьезно спросил:

— Миссис Майкл Монт?

— Значит, Джон женился на вашей сестре? Она хорошенькая?

— Да.

— Красивая?

— Да, она красива.

— Надеюсь, вы не скучали? Бэби вас занимал?

— Чудесный ребенок.

— О да! А Дэнди вас, говорят, укусил?

— Кажется, не до крови.

— А вы даже не посмотрели? Но собака совершенно здорова. Садитесь и расскажите мне о вашей сестре и Джоне. Это брак по любви?

Фрэнсис Уилмот сел.

— Да, несомненно. Джон прекрасный человек, а Энн…

Он услышал вздох.

— Я очень рада. Он пишет, что очень счастлив. Вы должны остановиться у нас. Здесь вас никто не будет стеснять. Можете смотреть на наш дом как на отель.

Молодой человек поднял на нее глаза и улыбнулся.

— Как вы добры! Ведь я впервые уехал из Америки. Слишком рано кончилась война.

Флер вынула бэби из гнездышка.

— А вот это существо не кусается. Смотрите — целых два зуба, но они не опасны.

— Как его зовут?

— Кит, уменьшительное от Кристофер. К счастью, мы сошлись на этом имени. Сейчас придет Майкл, мой муж. Он член парламента. Но первое заседание только в понедельник — конечно, опять Ирландия. А мы вчера вернулись для этого из Италии. Чудная страна, вы должны туда съездить.

— Простите, какие это часы так громко бьют? Парламентские?

— Да, это Большой Бэн. Он заставляет их помнить о времени. Майкл говорит, что парламент — лучший тормоз прогресса. Теперь, когда у нас впервые лейбористское правительство, год обещает быть интересным. Посмотрите, как эта собака охраняет моего бэби. Не правда ли, трогательно? Челюсти у нее чудовищные.

— Какая это порода?

— Дэнди-динмонт. А раньше у нас была китайская собачка. С ней произошла трагическая история. Она всегда гонялась за кошками и однажды повздорила с воинственным котом, он ей выцарапал оба глаза… она ослепла, и пришлось…

Молодому человеку показалось, что в ее глазах блеснули слезы. Он тихонько вздохнул и сочувственно сказал:

— Очень печально.

— Мне пришлось обставить эту комнату по-новому. Раньше она была отделана в китайском стиле. Она мне слишком напоминала Тинг-а-Линга.

— Ну, а этот песик загрызет любую кошку.

— К счастью, он вырос вместе с котятами. Нам он понравился потому, что у него кривые лапы. Ходит он с трудом и едва поспевает за детской колясочкой. Дэн, покажи лапки!

Дэнди поднял голову и тихонько заворчал.

— Он ужасно упрямый. Скажите, Джон изменился? Или похож еще на англичанина?

Молодой человек понял, что она наконец заговорила о чем-то для нее интересном.

— Похож. Но он чудесный малый.

— А его мать? Когда-то она была красива.

— Она и сейчас красива.

— Да, наверно. Седая, должно быть?

— Поседела. Вы ее не любите?

— Гм! Надеюсь, она не будет ревновать его к вашей сестре.

— Пожалуй, вы несправедливы.

— Пожалуй, несправедлива.

Она сидела неподвижно с ребенком на руках; лицо ее было сурово. Молодой человек, сообразив, что мысли ее где-то витают, встал.

— Когда будете писать Джону, — заговорила она вдруг, — передайте ему, что я ужасно рада и желаю ему счастья. Я сама не буду ему писать. Можно мне называть вас Фрэнсис?

Фрэнсис Уилмот поклонился.

— Я буду счастлив…

— А вы должны называть меня Флер. Ведь теперь мы с вами родственники.

— Флер! Красивое имя! — медленно, словно смакуя это слово, произнес молодой человек.

— Комнату вам приготовят сегодня же. Разумеется, у вас будет отдельная ванная.

Он прикоснулся губами к протянутой руке.

— Чудесно! — сказал он. — А я было начал тосковать по дому: здесь мне не хватает солнца.

В дверях он оглянулся. Флер положила ребенка в гнездышко и задумчиво смотрела куда-то в пространство.

II ПЕРЕМЕНА

Не только смерть собаки побудила Флер по-новому обставить китайскую комнату. В тот день, когда Флер исполнилось двадцать два года, Майкл, вернувшись домой, объявил:

— Ну, дитя мое, я покончил с издательским делом. Старый Дэнби всегда так безнадежно прав, что на этом карьеры не сделаешь.

— О Майкл! Ты будешь смертельно скучать.

— Я пройду в парламент. Дело несложное, а заработок примерно тот же.

Эти слова были сказаны в шутку. Через шесть дней обнаружилось, что Флер приняла их всерьез.

— Ты был совершенно прав, Майкл. Это дело самое для тебя подходящее. У тебя есть мысли в голове.

— Чужие.

— И говоришь ты прекрасно. А живем мы в двух шагах от парламента.

— Это будет стоить денег. Флер.

— Да, я говорила с папой. Знаешь, это очень забавно — ведь ни один Форсайт не имел никакого отношения к парламенту. Но папа считает, что мне это пойдет на пользу, а баронеты только для этого и годятся.

— К сожалению, раньше нужно пройти в выборах.

— Я и с твоим отцом посоветовалась. Он кое с кем переговорит. Им нужны молодые люди.

— Так. А каковы мои политические убеждения?

— Дорогой мой, пора бы уже знать — в тридцать-то лет!

— Я не либерал. Но кто я — консерватор или лейборист?

— У тебя есть время решить этот вопрос до выборов.

На следующий день, пока Майкл брился, а Флер принимала ванну, он слегка порезался и сказал:

— Земля и безработица — вот что меня действительно интересует. Я фоггартист.

— Что это такое?

— Ведь ты же читала книгу сэра Джемса Фоггарта.

— Нет.

— А говорила, что читала.

— Все так говорили.

— Ну все равно. Он весь в будущем и программу свою строит, имея в виду тысяча девятьсот сорок четвертый год. Безопасность в воздухе, развитие земледелия, детская эмиграция; урегулировать спрос и предложение внутри империи; покончить с нашими убытками в делах с Европой; идти на жертвы ради лучшего будущего. В сущности, он проповедует то, что никакой популярностью не пользуется и считается невыполнимым.

— Эти взгляды ты можешь держать при себе, пока не пройдешь в парламент. Ты должен выставить свою кандидатуру по спискам тори.

— Какая ты сейчас красивая!

— Потом, когда ты уже пройдешь на выборах, можно заявить и о своих взглядах. Таким образом ты с самого начала займешь видное положение.

— План недурен, — сказал Майкл.

— И тогда можешь проводить программу этого Фоггарта, Он не сумасшедший?

— Нет, но он слишком трезв и рассудителен, а это приближается к сумасшествию. Видишь ли, заработная плата у нас выше, чем во всех других странах, за исключением Америки и доминионов; и понижения не предвидится. Мы идем в ногу с молодыми странами. Фоггарт стоит за то, чтобы Англия производила как можно больше продовольствия; детей из английских городов он предлагает отправлять в колонии, пока спрос колоний на наши товары не сравняется с нашим ввозом. Разумеется, из этого ничего не выйдет, если все правительства империи не будут действовать вполне единодушно.

— Все это как будто разумно.

— Как тебе известно, мы его издали, но за его счет. Это старая история — «вера горами двигает». Вера-то у него есть, но гора все еще стоит на месте.

Флер встала.

— Итак, решено! — сказала она. — Твой отец говорит, что сумеет провести тебя по спискам тори, а свои убеждения ты держи при себе. Тебе нетрудно будет завоевать симпатии, Майкл.

— Благодарю, тебя, милочка. Дай я помогу тебе вытереться…

Однако раньше, чем переделывать китайскую комнату, Флер выждала, пока Майкл не прошел в парламент от одного из округов, где избиратели, по-видимому, проявляли интерес к земледелию. Выбранный ею стиль являл, собой некую смесь Адама и «Louis Quinze»[29]. Майкл окрестил комнату «биметаллическая гостиная» и переселил «Белую обезьяну» к себе в кабинет. Он решил, что пессимизм этого создания не вяжется с карьерой политического деятеля.

Свой «салон» Флер открыла в феврале. После разгрома либералов «центр общества» сошел на нет, и ореол политикоюридической группы леди Элисон сильно померк. Теперь в гору шли люди попроще. По средам на вечерах у Флер бывали главным образом представители младшего поколения; а из стариков показывались в «салоне» ее свекор, два захудалых посланника и Пивенси Блайт, редактор «Аванпоста». Это был высокий человек с бородой и налитыми кровью глазами, столь не похожий на свой собственный литературный стиль, что его постоянно принимали за премьера какого-нибудь колониального кабинета. Он обнаружил познания в таких вопросах, в которых мало кто разбирался. «То, что проповедует Блайт сегодня, консервативная партия не будет проповедовать завтра», — говорили о нем в обществе. Голос у него был негромкий. Когда речь заходила о политическом положении страны, Блайт изрекал такие афоризмы:

— Сейчас люди бродят во сне, а проснутся голыми.

Горячий сторонник сэра Джемса Фоггарта, он называл его книгу «шедевром слепого архангела». Блайт страстно любил клавикорды и был незаменим в «салоне» Флер.

Покончив с поэзией и современной музыкой, с Сибли Суоном, Уолтером Нэйзингом и Солстисом, Флер получила возможность уделять время сыну одиннадцатому баронету. Для нее он был единственной реальностью. Пусть Майкл верит в теорию, которая принесет плоды лишь после его смерти, пусть лейбористы лелеют надежду завладеть страной — для Флер все это было неважно: 1944-й год казался ей знаменательным только потому, что в этом году Кит достигнет совершеннолетия. Имеют ли какое-нибудь значение все эти безнадежные парламентские попытки чтото сделать? Конечно нет! Важно одно — Англия должна быть — богатой и сильной, когда подрастет одиннадцатый баронет! Они хотят строить какие-то дома — ну что ж, отлично! Но так ли это необходимо, если Кит унаследует усадьбу Липпингхолл и дом на Саут-сквер? Конечно, Флер не высказывала таких циничных соображений вслух и вряд ли сознательно об этом думала. На словах она безоговорочно поклонялась великому божеству — Прогрессу.

Проблемы всеобщего мира, здравоохранения и безработицы занимали всех, независимо от партийных разногласий, и Флер не отставала от моды. Но не Майкл и не сэр Джемс Фоггарт, а инстинкт подсказывал ей, что старый лозунг: «И волки сыты, и овцы целы» — лозунг, лежащий в основе всех партийных программ, — не столь разумен, как хотелось бы. Ведь Кит не голоден, а поэтому о других не стоит очень беспокоиться, хотя, разумеется, необходимо делать вид, что вопрос об этих «других» тебя беспокоит. Флер порхала по своему «салону», со всеми была любезна, перебрасывалась словами то с тем, то с другим из гостей, а гости восхищались ее грацией, здравым смыслом и чуткостью. Нередко она бывала и на заседаниях палаты общин, рассеянно прислушивалась к речам, но каким-то седьмым чувством (если у светских женщин шесть чувств, то у Флер, несомненно, их было семь) улавливала то, что могло придать блеск ее «салону»; отмечала повышение и падение правительственного барометра, изучала политические штампы и лозунги, а главное — людей, живого человека, скрытого в каждом из членов парламента.

За карьерой Майкла она следила, словно заботливая крестная, которая подарила своему крестнику молитвенник в сафьяновом переплете, надеясь, что настанет день, когда он об этой книге вспомнит. Майкл регулярно посещал заседания палаты всю весну и лето, но ни разу не раскрыл рта. Флер одобряла это молчание и выслушивала его рассуждения о фоггартизме, тем помогая ему уяснить самому себе свои политические убеждения. Если только в фоггартизме дано верное средство для борьбы с безработицей, как говорил Майкл, то и Флер готова была признать себя сторонницей Фоггарта: здравый смысл подсказывал ей, что безработица — это национальное бедствие — является единственной реальной опасностью, угрожающей будущности Кита. Ликвидируйте безработицу — и людям некогда будет «устраивать волнения».

Ее критические замечания часто бывали дельны.

«Дорогой мой, неужели хоть одна страна пожертвует настоящим ради будущего?» Или: «И ты действительно считаешь, что в деревне лучше жить, чем в городе?» Или: «Неужели ты согласился бы отправить четырнадцатилетнего Кита из Англии в какое-нибудь захолустье? Ты думаешь, что горожане на это пойдут?»

Подстрекаемый этими вопросами, Майкл ей возражал так упорно и с таким красноречием, что она уже не сомневалась в его успехе — Со временем он сделает карьеру, как старый сэр Джайлс Снорхам, который скоро будет пэром Англии, потому что всегда носил шляпу с низкой тульей и проповедовал возврат к кабриолетам. Шляпы, бутоньерки, монокль — Флер не забывала обо всех этих атрибутах, способствующих политической карьере.

— Майкл, простые стекла не вредны для глаз, а монокль притягивает взоры слушателей.

— Дитя мое, отцу он никакой пользы не принес; я сомневаюсь, чтобы монокль помог ему продать хотя бы три экземпляра из всех его книг! Нет! Если я сделаю карьеру, то ею я буду обязан только своему красноречию.

Но она упорно советовала ему молчать и выжидать.

— Плохо, если ты на первых же порах оступишься, Майкл. Это лейбористское правительство не дотянет до конца года.

— Почему ты думаешь?

— У них уже голова пошла кругом, вот-вот сорвутся. Их едва терпят — а таким людям приходится быть любезными, иначе их уберут. А когда они уйдут, их сменят тори, причем, вероятно, надолго; и это время ты используешь для своих эксцентрических выходок. А пока завоевывай симпатии в своем округе. Право же, ты допускаешь ошибку, игнорируя избирателей.

В то лето Майкл уезжал на субботу и воскресенье в МидБэкс «завоевывать симпатии избирателей», а Флер с одиннадцатым баронетом проводила эти дни у отца в Мейплдерхеме.

Отряхнув со своих ног прах Лондона после истории с Элдерсоном и ОГС, Сомс зажил в своем загородном доме с увлечением, даже странным для Форсайта. Он купил луга на противоположном берегу реки и завел джерсейских коров. Сельским хозяйством он заниматься не собирался, но ему нравилось переправляться в лодке через реку и смотреть, как доят коров. Кроме того, он настроил парников и увлекся выращиванием дынь. Английская дыня нравилась ему больше всякой другой, а жизнь с женой-француженкой все больше склоняла его к потреблению отечественных продуктов. Когда Майкл прошел в парламент, Флер прислала отцу книгу сэра Джемса Фоггарта «Опасное положение Англии». Получив этот подарок. Сомс сказал Аннет:

— Не понимаю, зачем мне эта книга? Что я буду с ней делать?

— Прочтешь ее. Сомс.

Сомс, перелиставший книгу, фыркнул:

— Понять не могу, о чем он тут пишет.

— Я ее продам на благотворительном базаре. Сомс. Она пригодится тем, кто умеет читать по-английски.

С этого дня Сомс, сам того не замечая, начал изучать книгу. Она показалась ему странной, в ней многим доставалось. Особенно понравилась ему глава, где автор осуждает рабочего, который не желает расставаться со своими подрастающими детьми. Сомс никогда не бывал за пределами Европы и имел очень смутное представление о таких странах, как Южная Африка, Австралия, Канада и Новая Зеландия; но, видимо, этот старик Фоггарт побывал везде и свое дело знал; То, что он говорил о развитии этих стран, показалось Сомсу разумным. Дети, отправляющиеся туда, сразу прибавляют в весе и обзаводятся собственностью в том возрасте, когда в Англии они все еще разносят пакеты, ищут работы, слоняются по улицам и квалифицируются на безработных или коммунистов. Выслать их из Англии! В этом было что-то привлекательное для того, кто был англичанином до мозга костей. Одобрил он также и ту главу, где автор распространяется на тему о том, что Англия должна питать самое себя и позаботиться о защите от воздушных нападений. А затем в Сомсе вспыхнула неприязнь к автору. Просто нытик какой-то! Сомс объявил Флер, что эти теории неосуществимы; автор строит воздушные замки. Что сказал об этой книге «Старый Монт»?

— Он не желает ее читать. Он говорит, что знаком со стариком Фоггартом.

— Гм! — сказал Сомс. — В таком случае меня не удивит, если в ней окажется доля истины. (Узколобый баронет уж очень старомоден!) Как бы то ни было, но я себе уяснил, что Майкл отошел от лейбористов.

— Майкл говорит, что лейбористская партия примет фоггартизм, как только поймет, в чем тут дело.

— Каким образом?

— Он считает, что фоггартизм поможет лейбористам больше, чем кому бы то ни было. Он говорит, что кое-кто из лидеров начинает к этому склоняться, а со временем присоединятся и остальные лидеры.

— Если так, — сказал Сомс, — до рядовых членов партии этот фоггартизм никогда не дойдет.

И на две минуты он погрузился в транс. Сказал он чтото глубокомысленное или нет?

Сомс бывал очень доволен, когда Флер с одиннадцатым баронетом приезжала к нему в конце недели. Когда родился Кит, Сомс был несколько разочарован — он ждал внучку, а одиннадцатый баронет являлся как бы неотъемлемой собственностью Монтов. Но проходили месяцы, и дед начинал интересоваться «занятным парнишкой» и удерживать его в Мейплдерхеме, подальше от Липпингхолла. Разумеется, он иногда раздражался, видя, как женщины возятся с бэби. Такое проявление материнского инстинкта казалось ему неуместным. Так нянчилась Аннет с Флер; теперь то же он наблюдал у самой Флер. Быть может, французская кровь давала о себе знать. Он не помнил, чтобы его мать поднимала такой шум; впрочем, у него не сохранилось никаких воспоминаний о том периоде, когда он был годовалым ребенком. Когда мадам Ламот, Аннет и Флер возились с его внуком, когда эти представительницы трех поколений восхищались жирным куском мяса. Сомс отправлялся на рыбную ловлю, хотя прекрасно знал, что пойманную рыбу никто есть не станет.

К тому времени, как он прочел книгу сэра Джемса Фоггарта, неприятное лето 1924 года миновало и наступил еще более неприятный сентябрь. А золотые осенние дни, пробивающиеся сквозь утренний туман, от которого на каждой паутине, протянувшейся на железных воротах, сверкают росинки, так и не наступили. Лил дождь, и вода в реке поднялась необычайно высоко. Газеты отметили, что это самое сырое лето за последние тридцать лет. Спокойная, с прозеленью водорослей и отражений деревьев, река текла и текла между намокшим садом Сомса и его намокшими лугами, Грибов не было; ежевика поспела водянистая. Сомс имел обыкновение каждый год съедать по одной ягодке: он утверждал, что по вкусу этой ягоды можно определить, дождливый ли был год. Появилось много мха и лишайников.

И тем не менее Сомс был настроен лучше, чем когда бы то ни было. Лейбористская партия уже несколько месяцев стояла у власти, а тучи только-только сгущались. Приход лейбористов к власти заставил Сомса обратить внимание на политику. За завтраком он пророчествовал, причем предсказания его несколько варьировались в зависимости от газетных сообщений; о тех предсказаниях, которые не сбывались, он неизменно забывал и поэтому всегда имел возможность твердить Аннет: «А что я тебе говорил?»

Впрочем, Аннет политикой не интересовалась; она посещала благотворительные базары, варила варенье, ездила в Лондон за покупками. Несмотря на склонность к полноте, она до сих пор была замечательно красива.

Когда Сомсу стукнуло шестьдесят девять лет, Джек Кардиган, муж его племянницы Имоджин, преподнес ему набор палок для гольфа. Сомс был сбит с толку. Черт возьми, что он будет с ними делать? Аннет, находчивая, как все француженки, рассердила его, посоветовав ими воспользоваться. Это было нетактично. В его-то годы! Но както в мае, в конце недели, приехал сам Кардиган с Имоджин и сильным ударом палки перебросил мяч через реку.

— Дядя Сомс, держу пари на ящик сигар, что до нашего отъезда вы этого сделать не сумеете, а уезжаем мы в понедельник.

— Я не курю и никогда не держу пари, — сказал Сомс.

— Пора бы начать! Слушайте, завтра я вас обучу игре в гольф.

— Вздор! — сказал Сомс.

Но вечером он заперся в своей комнате, облачился в пижаму и стал размахивать руками, подражая Джеку Кардигану. На следующий день он отправил женщин на прогулку в автомобиле: ему не хотелось, чтобы они над ним издевались Редко приходилось ему переживать часы более неприятные, чем те, какие выпали в тот день на его долю. Досада его достигла высшей степени, когда ему удалось наконец попасть по мячу и мяч упал в реку у самого берега. Наутро он не мог разогнуть спину, и Аннет растирала его, пока он не сказал:

— Осторожнее! Ты с меня кожу сдираешь!

Однако яд проник в кровь. Испортив еще несколько клумб и газонов в собственном саду. Сомс вступил членом в ближайший гольф-клуб и каждый день после утреннего завтрака в течение часа бродил, гоняя мяч, по лужайке, а за ним следовал мальчик, отыскивавший мячи. Сомс тренировался со свойственным ему упорством и к июлю приобрел некоторую сноровку. Он горячо рекомендовал и Аннет заняться этим спортом, дабы убавить в весе.

— Мерси, Сомс, — отвечала она. — Я не имею ни малейшего желания походить на ваших английских мисс, плоских как доска и спереди и сзади.

Она была реакционерка, как вся ее нация, и Сомс не настаивал, так как втайне питал склонность к формам округлым. Он обнаружил, что гольф благотворно подействовал на его печень и настроение. На щеках появился румянец. После первой партии с Джеком Кардиганом, в которой последний дал ему три удара вперед на каждую лунку и обставил его на девять лунок. Сомс получил какой-то сверток. К великому его смятению, то был ящик сигар. Сомс недоумевал: что это взбрело Джеку в голову? Намерения Кардигана открылись ему лишь через несколько дней: как-то вечером, сидя у окна в своей картинной галерее, он обнаружил во рту сигару — Как это ни странно, но голова у него не кружилась. Ощущение несколько напоминало те времена, когда он «занимался Куэ». Теперь это вышло из моды — Уинифрид рассказывала ему, что какойто американец открыл более короткий путь к счастью. Мелькнуло подозрение, что семья в заговоре с Джеком Кардиганом, и он решил курить только здесь, в картинной галерее; так сигары приобрели аромат тайного порока. Потихоньку он пополнял свои запасы. Но спустя некоторое время выяснилось, что Аннет, Флер и все остальные осведомлены обо всем, и тогда Сомс во всеуслышание заявил, что не сигары, а папиросы — величайшее зло нашего века.

— Дорогой мой, — сказала ему при встрече Уинифрид, — да тебя не узнать, ты стал другим человеком!

Сомс поднял брови. Никакой перемены он не заметил.

— Забавный тип этот Кардиган, — сказал он. — Сегодня я пообедаю и переночую у Флер: они только что вернулись из Италии. В понедельник заседание палаты.

— Да, — сказала Уинифрид. — И зачем это заседать во время летнего перерыва!

— Ирландия! — изрек Сомс. — Опять зашевелились.

Старая история, и конца ей не видно!

III МАЙКЛ «ПРОИЗВОДИТ РАЗВЕДКУ»

Из Италии Майкл вернулся, охваченный тем желанием приняться за дело, которое свойственно людям после дней отдыха, проведенных на юге. Он вырос в деревне, по-прежнему интересовался проблемой безработицы, по-прежнему верил, что фоггартизм может разрешить ее; больше ни одним из обсуждаемых в палате вопросов он не увлекся и пока что поедав хлеб, взращенный другими, и ничего не делал. И теперь ему хотелось знать, какую, в сущности, позицию он занимает и долго ли будет ее занимать.

Выйдя в тот день из палаты, где разбирал накопившиеся письма, он побрел по улице с намерением «произвести разведку», как выразился бы «Старый Форсайт». Направлялся он к Пивенси Блайту, в редакцию еженедельного журнала «Аванпост — Загорелый от итальянского солнца, похудевший от итальянской кухни, он шел быстро и думал о многом. Дойдя до набережной, где на деревьях сидели безработные птицы и тоже как будто выясняли, какую позицию они занимают и долго ли будут ее занимать, он достал из кармана письмо и перечитал его.

«12, Сэпперс Роу.

Кэмден-Таун.

Уважаемый сэр!

В справочнике «Весь Лондон» Ваша фамилия появилась недавно, и, быть может. Вы не будете жестоки к тем, кто страдает. Я — уроженка Австрии; одиннадцать лет назад вышла замуж за немца. Он был актером, служил в английских театрах, так как родители (их уже нет в живых) привезли его в Англию ребенком. Он был интернирован, и это подорвало его здоровье. Сейчас у него сильная неврастения, и никакой работы он выполнять не может. До войны у него всегда был ангажемент, и жили мы хорошо. Но часть денег была израсходована во время войны, когда я оставалась одна с ребенком, а остальное конфисковано по мирному договору, и вернули нам лишь ничтожную сумму, потому что мы оба — не англичане. То, что мы получили, ушло на уплату долгов, на доктора и на похороны нашего ребенка. Я очень его любила, но хорошо, что он умер: ребенок не может жить так, как мы сейчас живем. Я зарабатываю на жизнь шитьем; зарабатываю мало — фунт в неделю, а иногда ровно ничего. Антрепренеры не желают иметь дело с моим мужем: он иногда вдруг начинает трястись, и они думают, что он пьет; но, уверяю Вас, сэр, что у него нет денег на виски. Мы не знаем, к кому обратиться, не знаем, что делать. Вот я и подумала, сэр, не поможете ли Вы нам вернуть наши сбережения. Или, быть может. Вы дадите моему мужу какую-нибудь работу на свежем воздухе; доктор говорит, что ему это необходимо. Ехать в Германию или Австрию не имеет смысла, так как наши родные умерли. Думаю, таких, как мы, очень много, и все-таки обращаюсь к Вам с просьбой, сэр, потому что живем мы впроголодь, а жить нужно. Прошу прощения за причиняемое Вам беспокойство и остаюсь преданная Вам Анна Бергфслд».

«Помоги им бог», — подумал Майкл без всякого, впрочем, убеждения, проходя под платанами возле «Иглы Клеопатры». Он считал, что богу едва ли не меньше дела до участи неимущих иностранцев, чем директору Английского банка до участи фунта сахара, купленного на часть фунтового банкнота. Богу в голову не придет заинтересоваться мелкой рябью на поверхности вод, которым он повелел течь, когда занимался устройством миров. В представлении Майкла бог был монархом, который сам себя строго ограничил конституцией. Он сунул письмо в карман. Бедные люди! Но ведь сейчас в Англии миллион двести тысяч безработных англичан, а всему виной проклятый кайзер со своим флотом! Если бы в 1899 году этому молодчику и его банде не пришло в голову начать борьбу за господство на море, Англия не попала бы в переделку, и, может быть, не произошло бы вообще никакого столкновения!

Дойдя до Темпля, Майкл повернул к редакции «Аванпоста». Этим еженедельником он интересовался уже несколько лет. Казалось, «Аванпосту» все было известно, и журнал производил на читателя впечатление, будто, кроме него, никто ничего не знает, поэтому высказывания его звучали веско. Ни одной партии он особого предпочтения не отдавал и потому мог покровительствовать всем. Он не кричал о величии империи, но дела ее знал превосходно. Не будучи литературным журналом, он не пропускал случая сбить спесь с представителя литературного мира — это Майкл имел удовольствие отмечать еще в пору своей издательской работы. Заявляя о своем уважении к церкви и закону, журнал умело подпускал им шпильки. Он уделял много внимания театру. Но лучше всего ему, пожалуй, удавались разоблачения политических деятелей, которых он неоднократно ставил на место. Кроме того, от его передовиц исходил «святой дух» вдохновенного всеведения, облеченного в абзацы, не вполне понятные для простого смертного; без этого, как известно, ни один еженедельник не принимают всерьез.

Майкл, шагая через две ступеньки, поднялся по лестнице и вошел в большую квадратнуюкомнату. Мистер Блайт стоял спиной к двери, указывая линейкой на какой-то кружочек, обозначенный на карте.

— Ни к черту такая карта не годится, — сообщил мистер Блайт самому себе.

Майкл фыркнул, Блайт оглянулся; глаза у него были круглые, навыкате, под глазами мешки.

— Алло! — вызывающе бросил он. — Вы? Министерство колоний издало эту карту специально для того, чтобы указать лучшие места для переселений, а о Беггерсфонтене позабыли.

Майкл уселся на стол.

— Я пришел спросить, что вы думаете о создавшемся положении. Моя жена говорит, что правительство лейбористов скоро будет опрокинуто.

— Очаровательная маленькая леди! — сказал Блайт. — Трудно сказать, когда правительство рухнет. По-видимому, оно будет прозябать, русский и ирландский вопросы им еще удастся разрешить, но возможно, что в феврале, при рассмотрении бюджета, они поскользнутся. Вот что, Монт: когда с русским вопросом будет покончено — ну, скажем, в ноябре, — можно выступить.

— Эта первая речь меня пугает, — сказал Майкл. — Как мне проводить фоггартизм?

— К тому времени успеет создаться фикция какого-то мнения.

— А мнение будет?

— Нет, — сказал мистер Блайт.

— Ох! — вздохнул Майкл. — А кстати, как насчет свободы торговли?

— Будут проповедовать свободу торговли и повышать пошлины.

— Бог и маммона?

— В Англии нельзя иначе, Монт, если нужно провести что-то новое. Есть же у нас либерал-юнионисты, тори-социалисты и…

— Прочие жулики, — мягко подсказал Майкл.

— Будут извиваться, ругать протекционизм, пока он не восторжествует над свободой торговли, а потом начнут ругать свободу торговли. Фоггартизм — это цель; свобода торговли и протекционизм — средства, а отнюдь не цель, как утверждают политики.

Словно подхлестнутый словом «политики», Майкл соскочил со стола; он начинал симпатизировать этим несчастным. Предполагалось, что они никаких чувств к родине не питают и не могут предугадать грядущих событий. Но в самом деле, кто сумеет во время туманных прений определить, что хорошо, а что плохо для страны? Майклу казалось иногда, что даже старик Фоггарт на это не способен.

— Знаете ли, Блайт, — сказал он, — мы, политики, не думаем о будущем просто потому, что это бессмысленно. Каждый избиратель отождествляет свое личное благополучие с благополучием страны. Взгляды избирателя изменяются лишь в том случае, если у него самого жмет башмак. Кто выступит на защиту фоггартизма, если эта теория, осуществленная на практике, приведет к повышению цен на продукты и отнимет у рабочего детей, зарабатывающих на семью? А благие результаты скажутся лишь через десять или двадцать лет!

— Дорогой мой, — возразил Блайт, — наше дело — обращать неверных. В настоящее время члены тредюнионов презирают внешний мир. Они его никогда не видели. Их кругозор ограничен их грязными улочками. Но стоит затратить пять миллионов и организовать поездку за границу для ста тысяч рабочих, чтобы через пять лет сказались результаты. Рабочий класс заразился лихорадочным желанием завладеть своим местом под солнцем. Их дети могут получить это место. Но можно ли винить рабочих теперь, когда они ничего не знают?

— Мысль не плоха! — заметил Майкл. — Но как посмотрит на это правительство? Можно мне взять эти карты?.. Кстати, — добавил он, направляясь к двери, — известно ли вам, что и сейчас существуют общества для отправки детей в колонии?

— Известно, — проворчал Блайт. — Прекрасная организация! Обслуживает несколько сот ребят, дает конкретное представление о том, что могло бы быть. Расширить ее деятельность во сто раз — и начало будет положено. В настоящее же время это капля в море. Прощайте!

Майкл вышел на набережную, размышляя о том, можно ли из любви к родине защищать необходимость эмиграции. Но тотчас же он вспомнил о тяжелых жилищных условиях в этом грязном дымном городе; о детях, обездоленных с рождения; о толпах безработных, которые в настоящих условиях ни на что рассчитывать не могут. Право же, нельзя примириться с таким положением дел в стране, которую любишь! Башни Вестминстера темнели на фоне заката. И в сознании Майкла встали тысячи мелочей, связанных с прошлым, — деревья, поля и ручьи, башни, мосты, церкви; все звери и певчие птицы Англии, совы, сойки, грачи в Липпингхолле, едва уловимое отличие кустарников, цветов и мхов от их иностранных разновидностей; английские запахи, английский туман над полями, английская трава; традиционная яичница с ветчиной; спокойный, добрый юмор, умеренность и мужество; запах дождя, цвет яблони, вереск и море. Его земля, его племя — сердцевина у них не гнилая. Он прошел мимо башни с часами. Здание парламента стояло кружевное, внушительное, красивее, чем принято считать. Быть может, в этом доме ткут, словно паутину, будущее Англии? Или же раскрашивают занавес, экран, заслоняющий старую Англию?

Раздался знакомый голос:

— Какая громадина!

И Майкл увидел своего тестя, созерцающего статую Линкольна.

— Зачем ее здесь поставили? — сказал Сомс. — Ведь он не англичанин!

Он зашагал рядом с Майклом.

— Как Флер?

— Молодцом. Италия пошла ей на пользу.

Сомс засопел.

— Легкомысленный народ! — сказал он. — Вы видели Миланский собор?

— Да, сэр. Пожалуй, это единственное, к чему мы остались равнодушны.

— Гм! В тысяча восемьсот восемьдесят втором году у меня от итальянской стряпни сделались колики. Должно быть, теперь там лучше кормят. Как мальчик?

— Прекрасно, сэр.

Сомс удовлетворенно проворчал что-то. Они завернули за угол, на Саут-сквер.

— Это что такое? — сказал Сомс.

У подъезда стояло два старых чемодана. Какой-то молодой человек с саквояжем в руке звонил у парадной двери. Только что отъехало такси.

— Понятия не имею, сэр, — сказал Майкл. — Быть может, это архангел Гавриил.

— Он не туда попал, — сказал Сомс, направляясь к подъезду.

Но в эту минуту молодого человека впустили в дом.

Сомс подошел к чемоданам.

— «Фрэнсис Уилмот, — прочел он вслух, — пароход «Амфибия». Это какое-то недоразумение!

IV ТОЛЬКО РАЗГОВОРЫ

Когда они вошли в дом, Флер уже показала молодому человеку его комнату и спустилась вниз. Она была в вечернем туалете — иными словами, скорее раздета, чем одета; волосы ее были коротко острижены…

— Дорогая моя, — сказал ей Майкл, когда короткая стрижка входила в моду, — ну пожалей меня, не делай это — го! Ведь у тебя будет такой колючий затылок, что и поцеловать нельзя будет.

— Дорогой мой, — ответила она, — это неизбежно. Ты всякую новую моду встречаешь в штыки.

Она попала в первую дюжину женщин со стрижеными затылками и уже опасалась, как бы не опоздать и попасть в первую дюжину тех, кто снова начнет отпускать волосы. У Марджори Феррар — «Гордость гедонистов», как называл ее Майкл, — волосы отросли уже на добрый дюйм. Отставать от Марджори Феррар не хотелось…

Подойдя к отцу, она сказала:

— Папа, я предложила одному молодому человеку остановиться у нас. Джон Форсайт женился на его сестре. Ты загорел, дорогой мой. Как мама?

Сомс молча смотрел на нее.

Наступил один из тех неприятных моментов, когда Флер чувствовала, что отец любит ее слишком сильно и словно не прощает ее поверхностной любви к нему. Ей казалось, что он не имеет права так смотреть на нее. Как будто в этой старой истории с Джоном она не страдала больше, чем он! Если теперь она может спокойно вспоминать прошлое, то и он должен последовать ее примеру. А Майкл — Майкл не сказал ни слова, даже не пошутил! Она закусила губу, тряхнула коротко подстриженными волосами и прошла в «биметаллическую» гостиную.

За обедом, когда подали суп, Сомс заговорил о своих коровах и пожалел, что они не хэрифордской породы. Должно быть, в Америке много хэрифордских коров?

Фрэнсис Уилмот ответил, что американцы разводят голштинских коров.

— Голштинских? — повторил Сомс. — У нас они вошли в моду, когда я был мальчишкой. Какой масти?

— Пестрые, — сказал Фрэнсис Уилмот. — У вас в Англии чудесная трава.

— Слишком у нас сыро, — сказал Сомс. — Мы на реке.

— Темза? Какой она ширины, когда нет прилива?

— Там, где живу я, — не больше ста ярдов.

— А рыба водится?

— Рыбы много.

— Вода в Темзе прозрачная, а в наших южных реках бурая. А из деревьев у вас чаще всего попадаются ивы, тополя и вязы.

Сомс недоумевал. В Америке он ни разу не был. Американцев считал, конечно, людьми, но очень своеобразными: все они на одно лицо, голова у них не гнется, плечи неестественно широкие, а голос резкий — Их доллар стоит слишком высоко, они все имеют автомобили и презирают Европу, однако наводняют Европу и увозят к себе на родину все, что только можно увезти. Пить им не разрешается, а говорят они очень много. Но этот молодой человек опровергает все предвзятые мнения. Он пьет херес и говорит только тогда, когда к нему обращаются. Голос у него звучит мягко, а плечи не слишком широкие. Но, может быть, Европу он все-таки презирает?

— Должно быть, Англия вам показалась очень маленькой, — сказал Сомс.

— О нет, сэр. Лондон очень велик, а пригороды у вас очаровательны.

Сомс скосил глаза и посмотрел на кончик носа.

— Недурны! — сказал он.

Подали палтус. За стулом Сомса послышался какой-то шорох.

— Собака! — сказал Сомс и подцепил на вилку кусок рыбы, показавшийся ему несъедобным.

— Нет, нет, папа. Он хочет только, чтобы ты на него посмотрел.

Сомс опустил руку, и Дэнди лег на бок.

— Есть он не хочет, — продолжала Флер. — Он требует, чтобы на него обратили внимание.

Подали жареных куропаток.

— Что бы вам хотелось посмотреть здесь, в Англии, мистер Уилмот? спросил Майкл. — Вряд ли вы найдете у нас что-нибудь такое, чего бы не было в Америке. Даже Риджент-стрит модернизирована.

— Я хочу посмотреть лейб-гвардейцев, выставку собак Крафта, ваших чистокровных лошадей и дерби.

— Дерби вам придется ждать до июня будущего года, — заметил Сомс.

— Скаковых лошадей вам покажет мой кузен Вэл, — сказала Флер. — Вы знаете, он женат на сестре Джона.

Подали мороженое.

— Вот чего у вас, наверное, много в Америке, — сказал Сомс.

— Нет, сэр, на юге мороженого едят мало. Есть у нас кое-какие местные кушанья — очень вкусные.

— Мне говорили о черепахах.

— Я таких деликатесов не ем. Ведь я живу в глуши и много работаю. У нас все по-домашнему. Работают у меня славные негры; они прекрасно стряпают. Самые старые помнят еще моего деда.

А, так он из Южных Штатов! Сомс слыхал, что жители Южных Штатов джентльмены. И не забыл «Алабаму»[30] и как его отец Джемс говорил: «Я так и знал», когда в связи с этой историей правительство получило по носу.

В молчании, наступившем, когда подали поджаренный хлеб с икрой, были ясно слышны шаги Дэнди по паркету.

— Вот единственное, что он любит, — сказала Флер. — Дэн, ступай к хозяину! Дай ему кусочек, Майкл!

И она украдкой посмотрела на Майкла, но он не ответил на ее взгляд.

Во время путешествия по Италии Майкл переживал свой подлинный медовый месяц. Под влиянием новой обстановки, солнца и вина Флер словно отогрелась, непрочь была покутить, охотно отвечала на его ласки, и Майкл впервые со дня женитьбы чувствовал, что та, кого он любит, избрала его своим спутником. А теперь явился этот американец и принес напоминание о том, что ты играешь только вторую скрипку, а первое место принадлежит троюродному брату и первому возлюбленному. И Майкл чувствовал, что снова оторвали чашу от его уст. Флер пригласила молодого человека, потому что тот связан с ее прошлым, в котором Майклу не отведено места. Не поднимая глаз, Майкл угощал Дэнди лакомыми кусочками.

Молчание нарушил Сомс.

— Возьмите мускатный орех, мистер Уилмот. Дыня без мускатных орехов…

Когда Флер встала из-за стола. Сомс последовал за ней в гостиную, а Майкл увел молодого американца в свой кабинет.

— Вы знали Джона? — спросил Фрэнсис Уилмот.

— Нет, ни разу с ним не встречался.

— Он славный человечек. Сейчас он разводит персики.

— И думает заниматься этим и впредь?

— Конечно.

— В Англию не собирается?

— В этом году нет. У них прекрасный дом, есть лошади и собаки. Можно и поохотиться. Быть может, будущей осенью он приедет с моей сестрой.

— Вот как? — отозвался Майкл. — А вы долго думаете здесь прожить?

— К рождеству хочу вернуться домой. Я думаю побывать в Риме и Севилье. И хочу съездить в Вустершир, посмотреть дом моих предков.

— Когда они переселились?

— При Вильгельме и Марии. Были католиками. Там хорошо, в Вустершире?

— Очень хорошо, особенно весной. Много фруктовых садов.

— О, вы еще здесь что-то разводите?

— Очень мало.

— Я так и думал. В поезде, по дороге из Ливерпуля, я смотрел в окно и видел прекрасные луга, двух-трех овец, но не было людей, работающих в полях. Значит, теперь все живут в городах?

— За редкими исключениями. Вы должны съездить в имение моего отца; в тех краях еще можно найти одну-две брюквы.

— Печально, — сказал Фрэнсис Уилмот.

— Да. Во время войны мы снова начали сеять пшеницу, но затем бросили это дело.

— Почему?

Майкл пожал плечами.

— Непонятно, чем руководствуются наши государственные деятели. Когда они у власти, им плевать на земельный вопрос. Как только они попадают в оппозицию, так начинают о нем трубить. К концу войны у нас был первый воздушный флот в мире и земледелие начало было развиваться. А как поступило правительство? Махнуло рукой и на то и на другое. Это трагично. А что разводят у вас в Каролине?

— В наших краях возделывают только хлопок. Но теперь не легко на этом заработать. Рабочие руки стоят дорого.

— Как, и у вас то-же самое?

— Да, сэр. Скажите, иностранцев пускают на заседания парламента?

— Конечно. Хотите послушать прения по ирландскому вопросу? Я могу устроить вам место на галерее для знатных иностранцев.

— Я думал, англичане — народ чопорный, но у вас я себя чувствую совсем как дома. Этот старый джентльмен — ваш тесть?

— Он какой-то особенный. Он банкир?

— Нет. Но, пожалуй, следовало бы ему быть банкиром.

Взгляд Фрэнсиса Уилмота, бродивший по комнате, остановился на «Белой обезьяне».

— Знаете, — сказал он тихо, — вот это изумительная вещь. Нельзя ли устроить, чтобы этот художник написал мне картину, я бы отвез ее Энн и Джону.

— Боюсь, затруднительно будет. Видите ли, он был китаец, даже не самого лучшего периода, и уже лет пятьсот как отправился к праотцам.

— Ах так! Ну, животных он прекрасно чувствовал.

— Мы считаем, что он прекрасно чувствовал людей.

Фрэнсис Уилмот удивился и промолчал.

Майклу подумалось, что этот молодой человек вряд ли в состоянии оценить сатиру.

— Значит, вы хотите побывать на выставке собак Крафта? — сказал он. Вероятно, любите собак?

— Я думаю купить ищейку для Джона и двух для себя. Хочу разводить породистых ищеек.

Майкл откинулся на спинку стула и выпустил облако дыма. Он почувствовал, что для Фрэнсиса Уилмота мир еще совсем молод и жизнь мягко, словно на резиновых шинах, несет его к желанной цели. А вот Англия-то!..

— Что вы, американцы, хотите взять от жизни? — неожиданно задал он вопрос.

— Мне кажется, мы хотим добиться успеха. Во всяком случае, это можно сказать о Северных Штатах.

— К этому мы стремились сто лет тому назад, — сказал Майкл.

— О! А теперь?

— Успеха мы добились, а теперь размышляем, не посадили ли мы сами себя в калошу.

— Видите ли, — сказал Фрэнсис, — ведь Америка заселена не так густо, как Англия.

— Совершенно верно, — сказал Майкл. — Здесь на каждое место имеется кандидат, а многим приходится сидеть у самих себя на коленях. Хотите выкурить еще одну сигару, или пойдем в гостиную?

V ПАСЫНКИ

Быть может, провидение было вполне удовлетворено улицей Сэпперс-Роу в Кэмден-Тауне, но Майкл никакого удовлетворения не испытывал. Как оправдать эти унылые однообразные ряды трехэтажных домов, таких грязных, что их можно было сравнить только с воротничками, выстиранными в Италии? Какое отношение к коммерции имеют эти жалкие лавчонки? Кому придет в голову свернуть на эти задворки с шумной, звенящей трамваями улицы, пропитанной запахом жареной рыбы, бензина и старого платья? Даже дети, которых с героическим упорством производили здесь на свет во вторых и третьих этажах, уходили искать радостей жизни подальше: ведь на Сэпперс-Роу не представлялось возможности ни попасть под колеса, ни поглазеть на афиши кино. Уличное движение здесь составляли только ручные тележки, велосипеды, фургоны, видавшие лучшие времена, да сбившиеся с дороги такси; потребность в красоте удовлетворяли только герань в горшках да пятнистые кошки. Вся улица никла, рассыпалась в прах.

Отправляясь туда, Майкл поступал против своих принципов. Именно здесь чувствовалось, как густо населена Англия, а он проповедовал уменьшение населения и тем не менее собирался нанести визит разорившимся иностранцам и не дать им умереть. Он заглянул в две-три лавчонки. Ни души! Что хуже — битком набитая лавчонка или пустая? Перед домом N 12 Майкл остановился, поднял голову и увидел в окне лицо, бледное, восковое. Голова женщины, сидевшей у окна, была опущена над шитьем.

«Вот моя корреспондентка», — подумал он.

Он вошел в парикмахерскую в первом этаже, увидел пыльное зеркало, грязный таз, сомнительной чистоты полотенце, флаконы и два ветхих стула. На одном из этих стульев сидел верхом худой человек без пиджака и читал «Дейли мейл». Щеки у него были впалые, волосы жидкие, а глаза — философа, трагические и задумчивые.

— Волосы подстричь, сэр?

Майкл покачал головой.

— Здесь живут мистер и миссис Бергфелд?

— Наверху.

— Как мне туда попасть?

— Вот сюда.

За занавеской Майкл увидел лестницу и, поднявшись на верхнюю площадку, остановился в нерешительности. В памяти еще живы были слова Флер, прочитавшей письмо Анны Бергфелд: «Да, конечно, но какой смысл?» В эту минуту дверь отворилась, и Майклу почудилось, что перед ним стоит мертвец, вызванный из могилы. Мертвенно бледным и таким напряженным было лицо.

— Миссис Бергфелд? Моя фамилия Монт. Вы мне писали.

Женщина так задрожала, что Майкл испугался, как бы она не потеряла сознания.

— Простите, сэр, я сяду.

И она опустилась на край кровати. В комнате было очень чисто и пусто; кровать, деревянный умывальник, герань в горшке, у окна стул, на нем брошенное шитье, женская шляпа на гвоздике, на сундуке — аккуратно сложенные брюки; больше в комнате ничего не было.

Женщина снова встала. На вид ей было не больше тридцати лет; худая, но сложена хорошо; овальное, бледное, без кровинки, лицо и темные глаза больше вязались с картинами Рафаэля, чем с этой улицей.

— Словно ангела увидела, — сказала она. — Простите меня, сэр.

— Довольно странный ангел, миссис Бергфелд. Ваш муж дома?

— Нет, сэр. Фриц пошел погулять.

— Скажите, миссис Бергфелд, вы поедете в Германию, если я заплачу за проезд?

— Теперь мы не получим разрешения на постоянное жительство; Фриц прожил здесь двадцать лет; он уже не германский подданный, сэр. Такие люди, как мы, им не нужны.

Майкл взъерошил волосы.

— А сами вы откуда родом?

— Из Зальцбурга.

— Не хотите ли туда вернуться?

— Я бы хотела, но что мы там будем делать? Теперь в Австрии народ беден, а родственников у меня нет. Здесь мне все-таки дают работу.

— Сколько вы зарабатываете в неделю?

— Иногда фунт, иногда пятнадцать шиллингов. Этого хватает на хлеб да на квартирную плату.

— Вы не получаете пособия?

— Нет, сэр. Мы не зарегистрированы.

Майкл достал пятифунтовый билет и положил его вместе со своей визитной карточкой на умывальник.

— Мне придется об этом подумать, миссис Бергфелд. Быть может, ваш муж заглянет ко мне?

Призрачная женщина густо покраснела, и Майкл поспешил выйти.

Внизу за занавешенной дверью парикмахер вытирал таз.

— Застали вы их дома, сэр?

— Только миссис Бергфелд.

— А! Должно быть, она видала лучшие дни. Муж ее — странный парень; как будто не в себе. Хотел стать моим компаньоном, но мне придется закрыть парикмахерскую.

— В самом деле? Почему?

— Мне нужен свежий воздух — у меня осталось одно легкое, да и то затронуто. Придется поискать другой работы.

— Теперь это не так-то легко.

Парикмахер пожал костлявыми плечами.

— Эх, — сказал он. — Всю жизнь я был парикмахером, только во время войны отошел от этого дела. Странно было возвращаться сюда после того, как я побывал на фронте. Война выбила меня из строя.

Он закрутил свои жидкие усики.

— Пенсию получаете? — спросил Майкл.

— Ни одного пенни! Сейчас мне нужна работа на свежем воздухе.

Майкл осмотрел его с ног до головы. Худой, узкогрудый, с одним легким!

— А вы имеете представление о деревенской жизни?

— Ни малейшего. А все-таки нужно что-нибудь найти, а то хоть помирай.

Его трагические глаза впились в лицо Майкла.

— Печально, — сказал Майкл. — Прощайте!

Парикмахер ответил судорожным кивком.

Покинув Сэпперс-Роу, Майкл вышел на людную улицу. Ему вспомнилась сценка из одной пьесы, которую он видел года два назад; кто-то из действующих лиц произносит такие слова: «Условия, в каких живет народ, оставляют желать лучшего. Я приму меры, чтобы поднять этот вопрос в палате». Условия, в каких живет народ! Кто принимает это близко к сердцу? Это только кошмар, встревоживший на несколько ночей, семейная тайна, которую тщательно скрывают, вой голодной собаки, доносящийся издалека. И, быть может, меньше всех встревожены те шестьсот человек, что заседают с ним в палате. Ибо улучшать условия, в каких живет народ, — их непосредственная задача, а сознание выполняемого долга успокаивает совесть. Со времен Оливера Кромвеля их сменилось там, верно, не менее шестнадцати тысяч, и все преследовали одну и ту же цель. Ну и что же, добились чего-нибудь? Вернее, что нет. А все-таки они-то работают, а другие только смотрят да помогают советами!

Об этом он размышлял, когда раздался чей-то голос:

— Не найдется ли у вас работы, сэр?

Майкл ускорил шаги, потом остановился. Он заметил, что человек, задавший этот вопрос, шел, опустив глаза, и не обратил внимания на эту попытку к бегству. Майкл подошел к нему; у этого человека были черные глаза и круглое одутловатое лицо, напоминавшее пирог с начинкой. Приличный, хоть и обтрепанный, спокойный и печальный, на груди воинский значок значок демобилизованных солдат.

— Вы что-то сказали? — спросил Майкл.

— Понятия не имею, как это у меня вырвалось, сэр.

— Без работы?

— Да; и приходится туго.

— Женаты?

— Вдовец, сэр; двое детей.

— Пособие?

— Получаю; и здорово оно мне надоело.

— Вы были на войне?

— Да, в Месопотамии.

— За какую работу возьметесь?

— За любую.

— Как фамилия? Дайте мне ваш адрес.

— Генри Боддик; 94, Уолтхэм-Билдингс, Геннерсбери.

Майкл записал.

— Обещать ничего не могу, — сказал он.

— Понимаю, сэр.

— Ну, всего вам хорошего. Сигару хотите?

— Очень вам благодарен, сэр. И вам всего хорошего!

Майкл козырнул и пошел вперед. Отойдя подальше от Генри Боддика, он сел в такси. Еще немного — и он рисковал утратить то спокойствие духа, без которого невозможно заседать в палате.

На Портлэнд-Плейс часто попадались дома с табличками: «Продается или сдается внаем», и это помогло ему вновь обрести равновесие.

В тот же день он повел Фрэнсиса Уилмота в парламент. Проводив молодого человека на галерею для знатных иностранцев, он прошел вниз.

В Ирландии Майкл никогда не был, и прения представляли для него мало интереса. Впрочем, он мог наглядно убедиться, что по каждому вопросу возникает ряд препятствий, исключающих возможность соглашения. Необходимость сговориться подчеркивал почти каждый оратор, тут же заявляя, что нельзя уступить по тому или иному пункту, и тем самым Сводя на нет все шансы на соглашение. Однако Майклу показалось, что, если принять во внимание тему, прения протекают сравнительно гладко; сейчас члены палаты выйдут из зала в разные двери, чтобы проголосовать за то, за что они решили голосовать еще до начала прений. Вспомнилось ему, какое волнение испытывал он, впервые присутствуя на заседании. Каждая речь производила на него глубокое впечатление, и казалось — каждый оратор должен был обратить слушателей в свою веру. Велика была его досада, когда он убедился, что прозелитов нет! За кулисами работает какая-то сила, куда более мощная, чем самое яркое и искреннее красноречие. Стирают белье в другом месте, здесь его только проветривают, перед тем как надеть. Но все же, пока люди не выразят своей мысли вслух, они сами не знают, о чем думают, а иногда не знают и после того, как высказались. И в сотый раз Майкл почувствовал дрожь в коленях. Через несколько недель ему самому придется выступить. Отнесется ли к нему палата с «обычным снисхождением», или же остановят его фразой: «Молодой человек, яйца курицу не учат! Замолчите!»

Он огляделся по сторонам.

Его коллеги, члены палаты, сидели в самых разнообразных позах. Казалось, на этих избранниках народа оправдывалась доктрина: человеческая природа остается неизменной, а если изменяется, то так медленно, что процесс незаметен. Прототипы этих людей он уже видел — в римских статуях, в средневековых портретах. «Просты, но обаятельны», — подумал он, бессознательно повторяя слова, которые в пору своего расцвета Джордж Форсайт говорил, бывало, о самом себе. Но принимают ли они себя всерьез, как во времена Бэрка[31] или хотя бы как во времена Гладстона?

Слова «с обычным снисхождением» нарушили ход его мыслей. Значит, ему предстоит выслушать первую речь одного из членов. Да, совершенно верно! Депутат от Корнмаркета. Майкл приготовился слушать. Оратор говорил сдержанно и толково; видимо, он старался внушить, что не следует пренебрегать правилом: «Поступай по отношению к другим так, как бы ты хотел, чтобы поступали по отношению к тебе»; да, этим правилом пренебрегать не нужно даже в тех случаях, когда вопрос касается Ирландии. Но речь была растянута, слишком растянута. Майкл заметил, что слушатели устали. «Эх, бедняга!» — подумал он, когда оратор поспешно сел. После него выступил очень красивый джентльмен. Он поздравил уважаемого коллегу с блестящей речью, но высказал сожаление, что она не имеет никакого отношения к разбираемому вопросу. Вот именно! Майкл покинул заседание и, отыскав своего «знатного иностранца», пошел с ним на Саут-сквер.

Фрэнсис Уилмот был в восторге.

— Замечательно! — воскликнул он. — Кто этот джентльмен под балдахином?

— Спикер, председатель палаты.

— Следовало бы дать ему подушку с кислородом. Наверно, его клонит ко сну. Мне понравился депутат, который…

— Тот самый идеализм, который мешает вам вступить в Лигу наций? — усмехнулся Майкл.

Фрэнсис Уилмот резко повернул голову.

— Ну что же, — сказал он, — мы такие же люди, как и все остальные, если покопаться поглубже.

— Совершенно верно, — отозвался Майкл, — идеализм — это всего-навсего отходы географии, дымка, заволакивающая даль. Чем дальше вы от сути дела — тем гуще дымка. Мы относимся к европейской ситуации на двадцать морских миль идеалистичнее, чем французы. А вы — на три тысячи миль идеалистичнее, чем мы. Что же касается негритянского вопроса, то тут мы настолько же идеалистичнее вас, не так ли?

Фрэнсис Уилмот прищурил темные глаза.

— Да, — сказал он. — В Штатах — чем дальше на север, тем идеалистичнее люди в отношении негров. Мы с Энн всю жизнь прожили среди негров — и ни одной неприятности: их любим, они нас любят; но попробуй один из них посягнуть на сестру, я, кажется, сам принял бы участие в его линчевании. Мы много раз говорили на эту тему с Джоном. Он не понимает моей точки зрения: говорит, что негра надо судить таким же судом, как и белого; но он еще не знает, что такое Юг. Умом он все еще живет за три тысячи морских миль.

Майкл промолчал. Что-то в нем всегда замыкалось при упоминании этого имени.

Фрэнсис Уилмот прибавил задумчиво:

— В каждой стране есть несколько святых, опровергающих вашу теорию. А все остальные — самые обыкновенные представители рода человеческого.

— Кстати, о роде человеческом, — сказал Майкл. — Вон идет мой тесть.

VI СОМС НАЧЕКУ

Сомс задержался в городе и в тот день провел несколько часов в Зоологическом саду в попытках удержать маленьких Кардиганов, внуков Уинифрид, на почтительном расстоянии от обезьян и диких кошек. Водворив их затем в родной дом, он скучал в своем клубе и лениво перелистывал вечернюю газету, пока не наткнулся случайно на следующую заметку, помещенную в столбце «О чем говорят».

«В доме одной молодой леди, проживающей неподалеку от Вестминстера, происходят по средам собрания, на которых готовят сюрприз к следующей парламентской сессии. Ее мужу, будущему баронету, имевшему какое-то отношение к литературе, поручено выступить в парламенте с проповедью фоггартизма — учения сэра Джемса Фоггарта, изложенного в его книге «Опасное положение Англии». Инициатором дела является несколько чудаковатый субъект, редактирующий один хорошо известный еженедельник. Посмотрим, что из этого выйдет, а пока вышеупомянутая предприимчивая молодая леди пользуется случаем создать свой «салон», спекулируя на любопытстве, порождаемом политическим авантюризмом».

Сомс протер глаза, затем еще раз прочел заметку. Гнев его возрастал. «Предприимчивая молодая леди пользуется случаем создать свой «салон». Кто это написал? Он сунул газету в карман — кажется, это была его первая кража — и в надвигающихся сумерках побрел по направлению к Саутсквер, упорно размышляя об анонимной заметке. Намек казался ему абсолютно верным и глубоко коварным. Он все еще размышлял, когда к нему подошли Майкл и Фрэнсис Уилмот.

— Добрый вечер, сэр!

— А, — сказал Сомс. — Я хотел с вами поговорить. В вашем лагере есть изменник.

И без всякого злого умысла он бросил гневный взгляд на Фрэнсиса Уилмота.

— В чем дело, сэр? — спросил Майкл, когда они вошли в его кабинет. Сомс протянул сложенную газету.

Майкл прочел заметку и скорчил гримасу.

— Тот, кто это написал, бывает на ваших вечерах, — сказал Сомс, — это ясно. Кто он?

— Очень возможно, что это она.

— Неужели они напечатали бы такого рода заметку, написанную женщиной?

Майкл ничего не ответил. «Старый Форсайт» явно не поспевает за веком.

— Скажут они мне, кто написал, если я пойду в редакцию? — спросил Сомс.

— К счастью, не скажут.

— Почему «к счастью»?

— Видите ли, сэр, пресса — цветок весьма чувствительный. Он может свернуть лепестки, если вы к нему прикоснетесь. А кроме того, они всегда говорят вещи приятные и незаслуженные.

— Но ведь это… — начал было Сомс, но вовремя остановился и добавил: — Так вы хотите сказать, что мы должны это проглотить?

— Боюсь, что так, и заесть сахаром.

— У Флер завтра вечер?

— Да.

— Я приду и буду наблюдать.

Майкл мысленно представил себе своего тестя в виде субъекта в штатском, поставленного на страже у стола со свадебными подарками.

Но, несмотря на напускное равнодушие, Майкл был задет. Он знал, что его жене нравится коллекционировать знаменитостей, что она порхает и своими чарами старается привлечь нужных ей людей. Раньше он только снисходительно ей удивлялся, но сейчас почувствовал в этом нечто большее, чем невинную забаву. Быстрота, с которой загоралась и гасла ее улыбка, словно под стрижеными волосами был скрыт выключатель; живые повороты прелестной открытой шеи; искусно, если и недостаточно искусно скрытая игра красивых глаз; томность и дрожание белых век; выразительные руки, которыми она легко и изящно лепила себе карьеру, — от всего этого Майклу вдруг стало больно. Правда, она это делает для него и для Кита! Говорят, француженки помогают своим мужьям делать карьеру. В ней есть французская кровь. А может быть, это стремление к идеалу, желание иметь все самое лучшее и быть лучше тех, кто ее окружает? Так размышлял Майкл. Но в среду вечером он тревожно всматривался в лица гостей, стараясь поймать иронические взгляды.

Сомс следовал иному методу. У него в сознании все решалось проще, чем у человека, который критикует днем, а ночью обнимает. Он не видел оснований, почему Флер не собирать у себя аристократов, лейбористских членов палаты, художников, послов, всяких молодых идиотов и даже писателей, если эти люди ее интересуют. Он несколько наивно рассуждал, что чем выше они стоят, тем меньше шансов впутаться из-за них в какую-нибудь неприятную историю; и, пожалуй, денег взаймы они не попросят. Его дочь не хуже, если не лучше, всех этих людей. Он был глубоко оскорблен тем, что кто-то считает, будто она всеми силами старается привлечь их к себе. Нет, не она за ними охотится, а они за ней. Он стоял у стены, под картиной Фрагонара, которую он подарил Флер. Седой, с аккуратно подстриженными волосами и энергичным подбородком, он обводил глазами комнату, ни на ком не задерживаясь взглядом, как человек, который видел в жизни много, но интересного нашел мало. Его можно было принять за какого-нибудь посланника.

Перед ним, повернувшись к нему спиной, остановилась молодая женщина с короткими золотисто-рыжими волосами; она разговаривала с глуповатым на вид человеком, который все время потирал руки. Сомсу слышно было каждое слово.

— Не правда ли, эта маленькая Монт ужасно забавна? Посмотрите на нее, она разговаривает с «доном Фернандо»; можно подумать, что он для нее все. А, вот Бэшли! Как она к нему разлетелась! Прирожденная выскочка! Но она ошибается — таким путем «салона» не создашь. Создать «салон» может человек умный, с ярко выраженной индивидуальностью; человек, презирающий общественное мнение. Она для этой роли не годится. Да и кто она, в сущности, такая?

— Деньги? — подсказал собеседник.

— Не так уж много. А Майкл так в нее влюблен, что даже поглупел. Впрочем, и парламент на него действует. Вы слышали их разговоры об этом фотгартизме? Продукты питания, дети, будущее — невероятная скука!

— Новизна, — промурлыкал глуповатый человек, — вот мания нашего века.

— Досадно, когда такое ничтожество старается выдвинуться и пускает в ход такую чепуху, как этот фоггартизм. Вы читали книгу Фоггарта?

— Нет. А вы?

— Конечно нет! Мне жаль Майкла. Эта маленькая выскочка его эксплуатирует.

Сомс, очутившись словно в западне, не выдержал и засопел. Почувствовав, быть может, ветерок, молодая женщина оглянулась и увидела такие холодные серые глаза и такое хмурое лицо, что поспешила отойти.

— Кто этот мрачный старик? — спросила она своего собеседника. — Я даже испугалась.

Глуповатый джентльмен предположил, что это бедный родственник: видимо, он здесь ни с кем не знаком.

А Сомс направился прямо к Майклу.

— Кто эта молодая женщина с рыжими волосами?

— Марджори Феррар.

— Она предательница. Выгоните ее!

Майкл опешил.

— Но мы ее очень хорошо знаем. Она — дочь лорда Чарлза Феррара и…

— Выгоните ее! — повторил Сомс.

— Откуда вы знаете, сэр, что она предательница?

— Я только что слышал, как она повторила то, что было в заметке, и прибавила еще кое-что похуже.

— Но она у нас в гостях.

— Недурна гостья! — сквозь зубы проворчал Сомс.

— Нельзя выгонять гостей. А кроме того, она внучка маркиза. Скандал будет грандиозный.

— Ну, так устройте скандал!

— Приглашать мы ее больше не будем, но, право же, это все, что можно сделать.

— Вот как? — сказал Сомс и, отойдя от зятя, направился к той, на которую только что донес. Майкл, взволнованный, последовал за ним. Ему еще не приходилось видеть тестя приготовившимся к прыжку. Подойдя, он услышал, как Сомс сказал негромко, но очень внятно:

— Сударыня, вы были так любезны, что назвали мою дочь выскочкой назвали в ее же доме.

Майкл видел, как молодая женщина оглянулась и с видом обиженным и наглым широко раскрыла свои холодные голубые глаза. Потом она засмеялась, а Сомс сказал:

— Вы предательница. Будьте добры удалиться.

Вокруг стояло человек шесть, и все они слышали! Проклятье! А он Майкл — хозяин дома! Выступив вперед, он взял под руку Сомса и спокойно сказал:

— Довольно, сэр! Ведь мы не на мирной конференции.

Все притихли; никто не шелохнулся. Только глуповатый джентльмен потирал свои белые руки.

Марджори Феррар сделала шаг по направлению к двери.

— Я не знаю, кто этот человек, — сказала она, — но он — лжец!

— Неправда!

Бросил это слово смуглый молодой человек. Он смотрел на Марджори Феррар; их взгляды встретились.

И вдруг Майкл увидел Флер. Очень бледная, она стояла за его спиной. Конечно, слышала все! Она улыбнулась, подняла руку и сказала:

— Сейчас будет играть мадам Карелли.

Марджори Феррар направилась к двери; глуповатый джентльмен следовал за ней, все еще потирая руки, словно снимая с себя ответственность за инцидент. Сомс, как собака, для верности шел за ними; за Сомсом шагал Майкл. Донеслись слова: «Как забавно!» Послышался заглушенный смех. Парадная дверь захлопнулась. Инцидент был исчерпан.

Майкл вытер пот со лба. Он восхищался своим тестем и в то же время досадовал: «Заварил старик кашу!» Он вернулся в гостиную. Флер стояла у клавикордов с таким видом, словно ничего не случилось. Но Майкл заметил, что ее пальцы вцепились в платье, и сердце у него заныло. Волнуясь, он ждал последней ноты.

Сомс поднялся наверх и там, в кабинете Майкла, перед «Белой обезьяной», проанализировал свой поступок. Он ни о чем не жалел. Рыжая кошка! «Прирожденная выскочка»! «Деньги?» — «Не так уж много». Ха! «Это ничтожество»! Так она — внучка маркиза? Ну что ж, он указал нахалке на дверь. Все, что было в нем сильного и смелого, все, что восставало против покровительства и привилегий, — дух, унаследованный от предков, все возмутилось в нем. Кто они — эти аристократы? Какое право имеют напускать на себя важность? Нахалы! Многие из них — потомки тех, кто поднялся на высоту только благодаря грабежам и маклерству! И кто-то осмелился назвать его дочь — его дочь — выскочкой! Да он пальцем не шевельнет, шагу лишнего не ступит, хоть бы ему предстояло встретиться с самим королем! Если Флер нравится окружать себя этими людьми, то почему бы ей этого не делать? Неожиданно у него замерло сердце. А вдруг она скажет, что он погубил ее «салон»? Ну что ж! Ничего не поделаешь. Лучше было сразу покончить с этой мерзавкой и уяснить себе положение. «Я не буду ждать Флер, — подумал он. — Буря в стакане воды!»

Когда он поднимался по лестнице в свою комнату, до него донеслись звуки клавикордов. Он подумал, не просыпается ли от этой музыки его внук. Вдруг послышалось ворчание, и Сомс подскочил. Ах, эта собака лежит у двери, ведущей в комнату бэби! Жаль, что Дэнди не было внизу, уж он бы прокусил чулки этой рыжей кошке! Сомс поднялся наверх и посмотрел на дверь комнаты Фрэнсиса Уилмота, находившейся как раз против его комнаты.

Очевидно, молодой американец тоже кое-что подслушал; но с ним говорить об этом нельзя — ронять свое достоинство! И, захлопнув свою дверь, чтобы звуки клавикордов не долетали до него. Сомс крепко закрыл глаза.

VII ЗВУКИ В НОЧИ

Майкл никогда не видел Флер плачущей, и сейчас, когда она лежала ничком на кровати и, уткнувшись в одеяло, старалась заглушить рыдания, он почувствовал чуть ли не панический страх. Когда он коснулся ее волос, она затихла.

— Не падай духом, любимая, — сказал он ласково. — Не все ли равно, что говорят, если это неправда.

Она приподнялась и села, скрестив ноги. Волосы у нее были растрепаны, заплаканное лицо раскраснелось.

— Кому какое дело — правда это или неправда! Важно то, что меня заклеймили.

— Ну что же, и мы ее заклеймили кличкой «предательница».

— Как будто этим поможешь делу! За спиной все мы говорим друг о друге. На это никто не обращает внимания. Но как я покажусь теперь в обществе, когда все хихикают и считают меня выскочкой? В отместку она оповестит весь Лондон. Разве я могу теперь устраивать вечера?

Оплакивает ли она свою карьеру, или его? Майкл подошел к ней сзади и обнял ее.

— Мало ли что думают люди, моя детка. Рано или поздно это нужно понять.

— Ты сам не желаешь этого понять. Если обо мне думают плохо, я не могу быть хорошей.

— Считаться надо только с теми, кто тебя действительно знает.

— Никто никого не знает, — упрямо сказала Флер. — Чем лучше люди относятся, тем меньше они знают; и никакого значения не имеет, что они, в сущности, думают.

Майкл опустил руки. Флер молчала так долго, что он опять обошел кровать и заглянул ей в лицо, хмурившееся над подпиравшими его ладонями. Столько грации было в ее позе, что ему стало больно от любви к ней. И оттого, что ласки только раздражали ее, ему было еще больнее.

— Я ее ненавижу! — сказала она наконец. — Если я смогу ей повредить, я это сделаю.

Он тоже непрочь был отомстить «Гордости гедонистов», но ему не хотелось, чтобыФлер думала о мести. У нее это было серьезнее, чем у него, потому что он, в сущности, был неспособен причинять людям зло.

— Ну, дорогая моя, может быть, мы ляжем спать?

— Я сказала, что не буду устраивать вечера. Нет, буду!

— Отлично, — сказал Майкл. — Вот и молодец.

Она засмеялась. Это был странный смех, резко прозвучавший в ночи. Майкла он не успокоил.

В ту ночь все бодрствовали в доме. Сомса мучили ночные страхи, которые за последнее время улеглись было под влиянием сигар и пребывания на свежем воздухе во время игры в гольф. И мешали эти проклятые часы, неуклонно отбивавшие время, а между тремя и четырьмя послышался шорох, словно кто-то бродил по дому.

То был Фрэнсис Уилмот. Молодой человек пребывал в странном состоянии с той самой минуты, как снял с Сомса обвинение во лжи. Сомс не ошибся: Фрэнсис Уилмот тоже слышал, как Марджорп Феррар чернила хозяйку дома, но в тот самый момент, когда он выступил с протестом, на него нашло ослепление. Эти голубые глаза, смотревшие на него вызывающе, казалось, говорили: «Молодой человек, вы мне нравитесь!» И теперь этот взгляд его преследовал. Стройная нимфа с белой кожей и золотисто-рыжими волосами, дерзкие голубые глаза, веселые красные губы и белая шея, душистая, как сосновое дерево, нагретое солнцем, — забыть он ее не мог. Весь вечер он следил за ней, но было что-то жуткое в том, какое неизгладимое впечатление она произвела на него в тот последний момент. Теперь он не мог заснуть. Хоть он и не был ей представлен, но знал, что ее зовут Марджори Феррар, и это имя ему нравилось. Он вырос вдали от городов, мало знал женщин, и она казалась ему совсем особенной, необыкновенной. А он изобличил ее во лжи! Волнение его было так велико, что он выпил всю воду из графина, оделся и потихоньку стал спускаться с лестницы. Когда он проходил мимо Дэнди, собака заворочалась, словно хотела сказать: «Странно, но эти ноги мне знакомы!» Он спустился в холл. Молочный свет лился в полукруглое окно над дверью. Закурив папиросу, Фрэнсис Уилмот присел на мраморный ларь-саркофаг. Это настолько его освежило, что он встал, повернул выключатель, взял телефонную книжку и машинально отыскал букву «Ф». Вот ее адрес: «Феррар, Марджори. Ривер Студиос, Рэн-стрит, З».

Погасив свет, он осторожно снял дверную цепочку и вышел на улицу. Он знал, как пройти к реке, и направился туда.

Был тот час, когда звуки, утомленные, засыпают, и можно услышать, как летит мотылек. Воздух был чистый, не отравленный дымом; Лондон спал в лучах луны. Мосты, башни, вода — все серебрилось и казалось отрезанным от людей. Даже дома и деревья отдыхали, убаюканные луной, и словно повторяли вслед за Фрэнсисом Уилмотом строфу из «Старого моряка»[32].

О милый сон, по всей земле
И всем отраден он!
Марии вечная хвала!
Она душе моей дала
Небесный милый сон.
Он свернул наудачу вправо и пошел вдоль реки. Никогда еще не приходилось ему бродить по большому городу в этот мертвый час. Замерли страсти, затихла мысль о наживе; уснула спешка, сном забылись страхи; кое-где ворочается человек на кровати; кто-нибудь испускает последний вздох. Внизу на воде темными призраками казались лихтеры и баржи, красные огоньки светились на них; фонари вдоль набережной горели впустую, словно вырвались на свободу. Человек притаился, исчез. Во всем городе бодрствовал он один и делал — что? От природы находчивый и сообразительный, молодой человек был неспособен поставить диагноз и уж во всяком случае не видел ничего смешного в том, что бесцельно бродит ночью по городу. Вдруг он почувствовал, что сможет вернуться домой и заснуть, если ему удастся взглянуть на ее окна. Проходя мимо галереи Тэйта, он увидел человека; пуговицы его блестели в лучах луны.

— Скажите, полисмен, где Рэн-стрит?

— Прямо, пятая улица направо.

Фрэнсис Уилмот снова зашагал. Луна опускалась за дома, ярче сверкали звезды, дрожь пробежала по деревьям. Он свернул в пятую улицу направо, прошел квартал, но дома не нашел. Было слишком темно, чтобы различить номера. Снова повстречался ему человек с блестящими пуговицами.

— Скажите, полисмен, где Ривер Студиос?

— Вы прошли мимо; последний дом по правой стороне.

Фрэнсис Уилмот повернул назад. Вот он — этот дом! Молодой человек остановился и посмотрел на темные окна. За одним из этих окон — она! Поднялся ветер, и Фрэнсис Уилмот повернулся и пошел домой. Осторожно, стараясь не шуметь, поднялся он по лестнице мимо Дэнди, который снова приподнял голову и проворчал: «Еще более странно, но это те же самые ноги!» — потом вошел в свою комнату, лег и заснул сладким сном.

VIII ВОКРУГ ДА ОКОЛО

За завтраком все обходили молчанием инцидент, происшедший накануне, но это не удивило Сомса: естественно, что в присутствии молодого американца говорить не следует; однако Сомс заметил, что Флер бледна. Ночью, когда он не мог заснуть, в нем зародились опасения юридического порядка. Можно ли в присутствии шести человек безнаказанно назвать «предательницей» даже эту рыжую кошку? После завтрака он отправился к своей сестре Уинифрид и рассказал ей всю историю.

— Прекрасно, мой милый, — одобрила она. — Мне говорили, что эта молодая особа очень бойка. Знаешь ли, у ее отца была лошадь, которую побила французская лошадь — не помню ее клички — на этих скачках в… ах, боже мой, как называются эти скачки?

— Понятия не имею о скачках, — сказал Сомс.

Но к вечеру, когда он сидел о «Клубе знатоков», ему подали визитную карточку:

Лорд Чарльз Феррар Хай Маршес
У него задрожали было колени, но на выручку ему пришло слово «выскочка», и он сухо сказал:

— Проводите его в приемную.

Он не намерен был спешить из-за этого субъекта и спокойно допил чай, прежде чем направиться в этот малоуютный уголок клуба.

Посреди маленькой комнаты стоял высокий худощавый джентльмен с закрученными кверху усами и моноклем, словно вросшим в орбиту правого глаза. Морщины пролегли на его худых увядших щеках, в густых волосах пробивалась у висков седина. Сомсу нетрудно было с первого же взгляда почувствовать к нему антипатию.

— Если не ошибаюсь, мистер Форсайт?

Сомс наклонил голову.

— Вчера вечером, в присутствии нескольких человек, вы бросили моей дочери в лицо оскорбление.

— Да. Оно было вполне заслужено.

— Значит, вы не были пьяны?

— Ничуть.

Его сухие, сдержанные ответы, казалось, привели посетителя в замешательство. Он закрутил усы, нахмурился, отчего монокль глубже врезался в орбиту, и сказал:

— У меня записаны фамилии тех, кто при этом присутствовал. Будьте добры написать каждому из них в отдельности, что вы отказываетесь от этих слов.

— И не подумаю.

С минуту длилось молчание.

— Вы, кажется, стряпчий?

— Адвокат.

— Значит, вам известно, каковы могут быть последствия вашего отказа.

— Если ваша дочь пожелает подать в суд, я буду рад встретиться с ней там.

— Вы отказываетесь взять свои слова обратно?

— Категорически.

— В таком случае, до свидания!

— До свидания!

Сомс был бы рад поколотить посетителя, но вместо этого он отступил на шаг, чтобы дать ему пройти. Вот наглец! Ему ясно вспомнился голос старого дяди Джолиона, когда он еще в восьмидесятых годах говорил о ком-то: «кляузный человечишка, стряпчий». И он почувствовал потребность отвести душу. Конечно, «Старый Монт» знает этого субъекта; нужно повидаться с ним и расспросить.

В клубе «Аэроплан» он застал не только сэра Лоренса Монта, казавшегося необычайно серьезным, но и Майкла, который, видимо, рассказал отцу о вчерашнем инциденте. Сомс почувствовал облегчение: ему тяжело было бы говорить об оскорблении, нанесенном его дочери. Сообщив о визите лорда Феррара, он спросил:

— Этот… Феррар — каково его положение?

— Чарли Феррар? Он кругом в долгах; у него есть несколько хороших лошадей, и он — прекрасный стрелок.

— На меня он не произвел впечатления джентльмена, — сказал Сомс.

Сэр Лоренс поднял брови, словно размышляя о том, что ответить на это замечание, высказанное о человеке с родословной человеком, таковой не имеющим.

— А его дочь отнюдь не леди, — добавил Сомс.

Сэр Лоренс покачал головой.

— Сильно сказано, Форсайт, сильно сказано! Но вы правы — есть у них какая-то примесь в крови. Шропшир — славный старик, его поколение не пострадало. Его тетка была…

— Он назвал меня стряпчим, — мрачно усмехнувшись, сказал Сомс, — а она назвала меня лжецом. Не знаю, что хуже.

Сэр Лоренс встал и посмотрел в окно на Сент-Джемс» стрит. У Сомса зародилось ощущение, что эта узкая голова, высоко посаженная над тонкой прямой спиной, в данном случае окажется ценнее его собственной. Тут приходилось иметь дело с людьми, которые всю жизнь говорили и делали, что им вздумается, и нисколько не заботились о последствиях; этот баронет и сам так воспитан — ему лучше знать, что может прийти им в голову.

— Она может обратиться в суд, Форсайт. Ведь это было на людях. Какие вы можете привести доказательства?

— Я своими ушами слышал.

Сэр Лоренс посмотрел на уши Сомса, словно измеряя их длину.

— Гм! А еще что?

— Эта заметка в газете.

— С газетой она договорится. Еще?

— Ее собеседник может подтвердить.

— Филип Куинси? — вмешался Майкл. — На него не рассчитывайте.

— Что еще?

— Видите ли, — сказал Сомс, — ведь этот молодой американец тоже кое-что слышал.

— А, — протянул сэр Лоренс. — Берегитесь, как бы она им тоже не завладела. И это все?

Сомс кивнул. Как подумаешь — маловато!

— Вы говорите, что она назвала вас лжецом. Вы тоже можете подать на нее в суд.

Последовало молчание; наконец Сомс сказал:

— Нет! Она — женщина.

— Правильно, Форсайт! У них еще сохранились привилегии. Теперь остается только выжидать. Посмотрим, как повернутся события. «Предательница»! Должно быть, БЫ себе не представляете, во сколько вам может влететь это слово?

— Деньги — вздор! — сказал Сомс. — Огласка — вот что плохо!

Фантазия у него разыгралась: он уже видел себя в суде. Вот он оглашает злобные слова этой нахалки, бросает публике и репортерам слово «выскочка», сказанное об его дочери. Это единственный способ защитить себя. Тяжело!

— Что говорит Флер? — неожиданно обратился он к Майклу.

— Война во что бы то ни стало.

Сомс подпрыгнул на стуле.

— Как это по-женски! Женщины лишены воображения.

— Сначала я тоже так думал, сэр, но теперь сомневаюсь. Флер рассуждает так: если не схватить Марджори Феррар за волосы, она будет болтать направо и налево; если же предать дело огласке, она не сможет причинить вреда.

— Пожалуй, я зайду к старику Шропшир, — сказал сэр Лоренс. — Наши отцы вместе стреляли вальдшнепов в Албании в пятьдесят четвертом году.

Сомс не понимал, какое это может иметь отношение к делу, но возражать не стал. Маркиз — это, как-никак, почти герцог; быть может, даже в наш демократический век он пользуется влиянием.

— Ему восемьдесят лет, — продолжал сэр Лоренс, — страдает подагрой, но все еще трудолюбив как пчела, Сомс не мог решить, хорошо это или плохо.

— Откладывать не стоит, пойду к нему сейчас.

На улице они расстались; сэр Лоренс повернул на север, по направлению к Мейферу.

Маркиз Шропшир диктовал своему секретарю письмо в Совет графства, настаивая на одном из пунктов своей обширной программы всеобщей электрификации. Один из первых встал он на защиту электричества и всю жизнь был ему верен. Это был невысокий, похожий на птицу старик с розовыми щеками и аккуратно подстриженной белой бородкой. Одетый в мохнатый суконный костюм с синим вязаным галстуком, продетым в кольцо, он стоял в своей любимой позе: одну ногу поставил на стул, локтем оперся о колено и подпер подбородок рукой.

— А, молодой Монт! — сказал он. — Садитесь.

Сэр Лоренс сел и положил ногу на ногу. Ему приятно было слышать, что в шестьдесят шесть лет его называют «молодым Монтом».

— Вы мне опять принесли одну из ваших чудесных новых книг?

— Нет, маркиз, я пришел за советом.

— А! Мистер Мэрси, продолжайте: «Таким путем, джентльмены, вы добьетесь для наших налогоплательщиков экономии по меньшей мере в три тысячи ежегодно; облагодетельствуете всю округу, избавив ее от дыма четырех грязных труб, и вам будет признателен ваш покорный слуга Шропшир».

— Вот и все, мистер Мэрси; благодарю вас. Итак, дорогой мой Монт?

Проводив глазами спину секретаря и поймав на себе блестящие глаза старого лорда, глядевшие с таким выражением, точно он намерен каждый день видеть и узнавать что-нибудь новое, сэр Лоренс вынул монокль и сказал:

— Ваша внучка, сэр, и моя невестка хотят затеять свару.

— Марджори? — спросил старик, по-птичьи склонив голову набок. — Это меня не касается. Очаровательная молодая женщина; приятно на нее смотреть, но это меня не касается. Что она еще натворила?

— Назвала мою невестку выскочкой, сказала, что она гоняется за знаменитостями. А отец моей невестки назвал вашу внучку в лицо предательницей.

— Смелый человек, — сказал маркиз. — Смелый. Кто он такой?

— Его фамилия Форсайт.

— Форсайт? — повторил старый пэр. — Форсайт? Фамилия знакомая. Ах, да! «Форсайт и Трефри» — крупные чаеторговцы. Мой отец покупал у них чай. Нет теперь такого чая. Это тот самый?

— Быть может, родственник. Этот Форсайт — адвокат, сейчас практикой не занимается. Все знают его коллекцию картин. Он человек стойкий и честный.

— Вот как! А его дочь действительно гоняется за знаменитостями?

Сэр Лоренс улыбнулся.

— Ей нравится быть окруженной людьми. Очень хорошенькая. Прекрасная мать. В ней есть французская кровь.

— А! — сказал маркиз. — Француженка! Они сложены лучше, чем наши женщины. Чего вы от меня хотите?

— Поговорите с вашим сыном Чарльзом.

Маркиз снял ногу со стула и выпрямился. Голова его заходила из стороны в сторону.

— С Чарли я не говорю, — серьезно сказал он. — Мы уже шесть лет как не разговариваем.

— Простите, сэр. Не знал. Жалею, что побеспокоил вас.

— Нет, нет! Я очень рад вас видеть. Если я увижу Марджори… я подумаю, подумаю. Но, дорогой мой Монт, что поделаешь с этими молодыми женщинами? Чувства долга у них нет, постоянства нет, волос нет, фигуры тоже. Кстати, вы знаете этот проект гидростанции на Северне? — Он взял со стола брошюру. — Я уже столько лет приставал к ним, чтобы начинали. Будь у нас электричество, даже мои угольные копи могли бы дать доход; но они там все раскачиваются. Американцев бы нам сюда.

Видя, что у старика чувство долга заслонило все остальные помыслы, сэр Лоренс встал и протянул руку.

— До свидания, маркиз. Очень рад, что нашел вас в добром здоровье.

— До свидания, дорогой Монт. Я всегда к вашим услугам. И не забудьте, пришлите мне еще что-нибудь из ваших книг.

Они пожали друг другу руку. Оглянувшись в дверях, сэр Лоренс увидел, что маркиз принял прежнюю позу: поставил ногу на стул, подбородком оперся на руку и уже погрузился в чтение брошюры. «Вот это да», как сказал бы Майкл, — подумал он. — Но что мог сделать Чарли Феррар? Почему старик шесть лет с ним не разговаривает? Может быть, «Старый Форсайт» знает…»

В это время «Старый Форсайт» и Майкл шли домой через Сент-Джемс-парк.

— Этот молодой американец, — начал Сомс. — Как вы думаете, что побудило его вмешаться?

— Не знаю, сэр. А спрашивать не хочу.

— Правильно — мрачно отозвался Сомс: ему самому неприятно было бы обсуждать с американцем вопросы личного достоинства.

— Слово «выскочка» что-нибудь значит в Америке?

— Не уверен; но коллекционировать таланты — это в Штатах особый вид идеализма. Они желают общаться с теми, кого считают выше себя. Это даже трогательно.

Сомс держался другого мнения: почему, он затруднился бы объяснить. До сих пор его руководящим принципом было никого не считать выше самого себя и своей дочери, а говорить о руководящих принципах не принято. К тому же, этот принцип так глубоко затаился в нем, что он и сам не знал о его существовании.

— Я буду молчать, — сказал он, — если он сам не заговорит. Что еще может сделать эта особа? Она, вероятно, член какой-нибудь группы?

— Неогедонисты.

— Гедонисты?

— Да, сэр. Их цель — любой ценой получать как можно больше удовольствий. Никакого значения они не имеют. Но Марджори Феррар у всех на виду. Она немножко рисует, имеет какое-то отношение к прессе, танцует, охотится, играет на сцене; на воскресенье всегда уезжает в гости. Это хуже всего — ведь в гостях делать нечего, вот они и болтают. Вы когда-нибудь бывали на воскресном сборище, сэр?

— Я? — сказал Сомс. — Ну что вы!

Майкл улыбнулся — действительно, величины несовместимые.

— Надо как-нибудь затащить вас в Липпингхолл.

— Ну нет, благодарю.

— Вы правы, сэр. Скука смертная. Но это кулисы политики. Флер считает, что это мне на пользу. А Марджори Феррар знает всех, кого мы знаем, знает и тех, кого мы не знаем. Положение очень неловкое.

— Я бы держал себя так, словно ничего не случилось, — сказал Сомс. Но как быть с газетой? Следует их предостеречь, что эта женщина — предательница.

Майкл с улыбкой посмотрел на своего тестя.

В холле их встретил лакей.

— К вам пришел какой-то человек, сэр. Его фамилия — Бегфилл.

— А, да! Куда вы его провели, Кскер?

— Я не знал, что мне с ним делать, сэр: он весь трясется. Я его оставил в головой.

— Вы меня простите, сэр, — сказал Майкл.

Сомс прошел в гостиную, где застал свою дочь и Фрэнсиса Уилмота.

— Мистер Уилмот уезжает, папа. Ты пришел, как раз вовремя, чтобы попрощаться.

Если он испытывал когда-нибудь чувство благожелательности к посторонним людям, то именно в такие минуты. Против молодого человека он ничего не имел, пожалуй даже ему симпатизировал, но чем меньше около тебя людей, тем лучше. Кроме того, перед Сомсом стоял вопрос: что подслушал американец? Трудно было устоять перед компромиссом с самим собой и не задать ему этого вопроса.

— До свидания, мистер Уилмот, — сказал он. — Если вы интересуетесь картинами… — он приостановился и добавил: — Вам следует заглянуть в Британский музей.

Фрэнсис Уилмот почтительно пожал протянутую руку.

— Загляну. Счастлив, что познакомился с вами, сэр.

Пока Сомс недоумевал, почему он счастлив, молодой человек повернулся к Флер.

— Из Парижа я напишу Джону и передам ему ваш привет. Вы были удивительно добры ко мне. Я буду рад, если вы с Майклом поедете в Штаты и навестите меня. А если вы привезете с собой вашу собачку, я с удовольствием разрешу ей еще раз меня укусить.

Он поцеловал руку Флер и вышел, а Сомс задумчиво уставился в затылок дочери.

— Несколько неожиданно, — сказал он, когда дверь закрылась. — Что-нибудь с ним случилось?

Она повернулась к нему и холодно спросила:

— Папа, зачем ты устроил вчера этот скандал? Несправедливость обвинения бросалась в глаза, и Сомс молча закусил ус. Словно он мог промолчать, когда ее оскорбили в его присутствии!

— Как, по-твоему, какую пользу ты этим принес? Сомс не пытался дать объяснение, но ее слова причинили ему боль.

— Ты сделал так, что теперь мне трудно смотреть людям в глаза. И все-таки скрываться я не буду. Если я — выскочка, не пренебрегающая никакими средствами, чтобы создать «салон», я свою роль проведу до конца. Но ты, пожалуйста, впредь не думай, что я ребенок, который не может постоять за себя.

Снова Сомс промолчал, оскорбленный до глубины души.

Флер быстро взглянула на него и сказала:

— Прости, но я ничего не могу поделать; ты все испортил.

И она вышла из комнаты.

Сомс вяло подошел к окну и посмотрел на улицу. УвнДел, как отъехало такси с чемоданами; увидел, как голуби опустились на мостовую и вновь взлетели; увидел, как в сумерках мужчина целует женщину, а полисмен, закурив трубку, уходит со своего поста. Много любопытных вещей видел Сомс. Он слышал, как пробил Большой Бэн. Ни к чему все это. Он думал о серебряной ложке. Когда родилась Флер, он сам сунул ей в рот эту ложку.

IX КУРЫ И КОШКИ

Человек, которого Кокер провел в столовую, стоял не двигаясь. Постарше Майкла, шатен, с намеком на бакенбарды и с бледным лицом, на котором застыло обычное у актеров, но незнакомое Майклу заученно-оживленное выражение, он одной рукой вцепился в край стола, другой — в свою черную широкополую шляпу. В ответ на взгляд его больших, обведенных темными кругами глаз Майкл улыбнулся и сказал:

— Не волнуйтесь, мистер Бергфелд, я не антрепренер. Пожалуйста, садитесь и курите.

Посетитель молча сел и, пытаясь улыбнуться, взял предложенную папиросу. Майкл уселся на стол.

— Я узнал от миссис Бергфелд, что вы на мели.

— И прочно, — сорвалось с дрожащих губ.

— Должно быть, всему виной ваше здоровье и ваша фамилия?

— Да.

— Вам нужна работа на открытом воздухе. Никакого гениального плана я не придумал, но вчера ночью меня осенила одна мысль. Что вы скажете о разведении кур? Все этим занимаются.

— Если бы у меня были мои сбережения…

— Да, миссис Бергфелд мне рассказала. Я могу навести справки, но боюсь…

— Это грабеж!

За звуком его слов Майкл сейчас же услышал голоса всех антрепренеров, которые отказали этому человеку в работе.

— Знаю, — сказал он успокоительным тоном. — Грабят Петра, чтобы заплатить Павлу. Что и говорить, этот пункт договора — чистое варварство. Только, право же, не стоит этим терзаться.

Но посетитель уже встал.

— Отнимают у одного, чтобы заплатить другому! Тогда почему не отнять жизнь у одного, чтобы дать ее другому? То же самое! И это делает Англия — передовая страна, уважающая права личности! Омерзительно!

Майкл почувствовал, что актер хватает через край.

— Вы забываете, — сказал он, — что война всех нас превратила в варваров. Этого мы еще не преодолели. И, как вам известно, искру в пороховой погреб бросила ваша страна. Но что же вы скажете о разведении кур?

Казалось, Бергфелд с величайшим трудом овладел собой.

— Ради моей жены, — сказал он, — я готов делать что угодно. Но если мне не вернут моих сбережений, как я могу начать дело?

— Обещать ничего не обещаю, но, быть может, я буду вас финансировать для начала. Этот парикмахер, который живет в первом этаже, тоже хочет получить работу на свежем воздухе. Кстати, как его фамилия?

— Суэн.

— Вы с ним ладите?

— Он упрямый человек, но мы с ним в хороших отношениях.

Майкл слез со стола.

— Дайте мне время, я это обдумаю. Надеюсь, кое-что нам удастся сделать, — и он протянул руку.

Бергфелд молча пожал се. Глаза его снова смотрели мрачно.

«Этот человек, — подумал Майкл, — может в один прекрасный день покончить с собой». И он проводил его до двери. Несколько минут смотрел он вслед удаляющейся фигуре с таким чувством, словно самый мрак соткан из бесчисленных историй, столь же печальных, как жизнь этого человека, и парикмахера, и того, который остановил его и шепотом попросил работы. Да, пусть отец уступит ему клочок земли за рощей в Липпингхолле. Он Майкл — купит им домик, купит кур, и так будет основана колония — Бергфелды, парикмахер и Генри Боддик. В роще они могут нарубить деревьев и построить курятники. Производство предметов питания — проведение в жизнь теории Фоггарта. Флер над ним посмеется. Но разве в наши дни может человек избежать насмешек? Он вошел в дом. В холле стояла Флер.

— Фрэнсис Уилмот уехал, — сказала она.

— Почему?

— Он уезжает в Париж.

— Что он подслушал вчера?

— Неужели ты думаешь, что я его спрашивала?

— Конечно нет, — смиренно сказал Майкл. — Пойдем наверх, посмотрим на Кита; ему как раз время купаться.

Действительно, одиннадцатый баронет сидел в ванне.

— Идите, няня, — сказала Флер. — Я им займусь.

— Он три минуты сидит в ванне, мэм.

— Сварился всмятку, — сказал Майкл.

Ребенку был год и два месяца, и энергии его можно было позавидовать: все время он находился в движении. Казалось, он вкладывал в жизнь какой-то смысл. Жизненная сила его была абсолютна — не относительна. В том, как он прыгал, и ворковал, и плескался, была радость мошки, пляшущей в луче света, галчонка, пробующего летать. Он не предвкушал будущих благ, он наслаждался минутой. Весь белый, с розовыми пятками, с волосами и глазенками, которым еще предстояло посветлеть, он цеплялся руками за мать, за мыло, за полотенце — казалось, ему недостает только хвоста. Майкл смотрел на него и размышлял. Этот человечек имеет в своем распоряжении все, чего только можно пожелать. Как они будут его воспитывать? Подготовлены ли они к этой задаче? Ведь и они тоже, как и все это поколение их класса, родились эмансипированными, имели отцов и матерей, скрепя сердце поклонявшихся новому фетишу — свободе! Со дня рождения они имели все, чего только могли пожелать, им оставалось одно: ломать себе голову над тем, чего же им еще не хватает. Избыток свободы побуждал к беспокойным исканиям. С войной свободе пришел конец; но война перегнула палку, снова захотелось произвола. А для тех, кто, как Флер, немножко запоздал родиться и не мог принять участие в войне, рассказы о ней окончательно убили уважение к чему бы то ни было. Пиетет погиб, служение людям сдано в архив, атавизм опровергнут, всякое чувство смешно и будущее туманно — так нужно ли удивляться, что современные люди — те же мошки, пляшущие в луче света, только принимающие себя всерьез? Так думал Майкл, сидя над ванночкой и хмурясь на своего сынишку. Можно ли иметь детей, если ни во что не веришь? Впрочем, сейчас опять пытаются найти объект какой-то веры. Только уж очень это медлительный процесс. «Слишком мы много анализируем, — думал он, — вот в чем беда».

Флер вытерла одиннадцатого баронета и начала присыпать его тальком; ее взгляд словно проникал ему под кожу, чтобы убедиться, все ли там в порядке. Майкл следил, как она брала то одну, то другую ручку, осматривая каждый ноготок, на секунду целиком отдаваясь материнскому чувству. А Майкл, с грустью сознавая несовместимость подобных переживаний с положением члена парламента, щелкнул перед носом младенца пальцами и вышел из детской.

Он отправился в свой кабинет, достал один из томов Британской энциклопедии и отыскал слово «куры». Прочел об орпингтонах, легхорнах, брамапутрах, но пользы извлек мало. Он вспомнил: если перед клювом курицы провести мелом черту, курица вообразит, что клюв ее к этой черте привязан. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь провел меловую черту перед его носом. Может быть, фоггартизм такая черта? В эту минуту послышался голос:

— Скажите Флер, что я ухожу к ее тетке.

— Покидаете нас, сэр?

— Да, здесь во мне не нуждаются.

Что могло случиться?

— Но с Флер вы повидаетесь перед уходом, сэр?

— Нет, — сказал Сомс.

Неужели кто-то стер меловую черту перед носом «Старого Форсайта»?

— Скажите, сэр, прибыльное это дело — разводить кур?

— Теперь нет прибыльных дел.

— И тем не менее суммы, получаемые от налогоплательщиков, все увеличиваются?

— Да, — сказал Сомс, — тут что-то неладно.

— Не думаете ли вы, сэр, что люди преувеличивают свои доходы?

Сомс заморгал. Даже сейчас, в пессимистическом настроении, он все же был лучшего мнения о людях.

— Позаботьтесь, чтобы Флер не вздумала оскорблять эту рыжую кошку, сказал он. — Флер родилась с серебряной ложкой во рту; по ее мнению, она может делать все, что ей вздумается. — Он захлопнул за собой дверь.

Серебряная ложка во рту! Как кстати!..

Уложив ребенка. Флер удалилась в свое святилище, которое в былые дни носило бы название будуара. Подсев к бюро, она мрачно задумалась. Как мог отец устроить такой скандал на людях? Неужели он не понимает, что эти слова не имеют никакого значения, пока они не преданы огласке? Она горела желанием излить свои чувства и сообщить людям свое мнение о Марджори Феррар.

Она написала несколько писем — одно леди Элисон и два письма женщинам, бывшим свидетельницами вчерашней сцены. Третье письмо она закончила так:

«Женщина, которая прикидывается вашим другом, пробирается к вам в дом и за вашей спиной наносит вам удар, такая женщина — змея. Не понимаю, как ее терпят в обществе. Она не имеет представления о нравственности, какие бы то ни было моральные побуждения ей чужды. Что касается ее очарования — о боже!»

Так! Теперь оставался еще Фрэнсис Уилмот. Она не все успела ему сказать.

«Милый Фрэнсис, Мне жаль, что Вы так внезапно уехали, Я хотела Вас поблагодарить за то, что вчера Вы выступили в мою защиту. О Марджори Феррар скажу только, что дальше идти некуда. Но в лондонском обществе не принято обращать внимания на шпильки. Я была очень рада познакомиться с Вами. Не забывайте нас; когда вернетесь из Парижа — приходите.

Ваш друг Флер Монт».
Впредь она будет приглашать на свои вечера только мужчин. Но придут ли они, если не будет женщин? А такие мужчины, как Филип Куинси, не менее ядовиты, чем женщины. Кроме того, могут подумать, что она глубоко оскорблена. Нет! Пусть все идет по-старому; нужно только вычеркнуть этих субъектов «кошачьей породы». Впрочем, она ни в ком не уверена, если не считать Элисон и такой тяжелой артиллерии, как мистер Блайт, посланники и тричетыре политических деятеля. Все остальные готовы вцепиться когтями вам в спину или в лицо, если на них никто не смотрит. Это модно. Живя в обществе, кто может избегать царапин и кто не царапается сам? Без этого жизнь была бы ужасно тусклой. Как можно жить и не царапаться — разве что в Италии? Ах, эти фрески Фра Анжелико в монастыре св. Марка! Вот кто никогда не царапался! Франциск Ассизский беседует с птицами среди цветочков, и солнце, и луна, и звезды — все ему родные. А св. Кларз и св. Флер — сестра св. Франциска! Отрешиться от мира и быть хорошей! Жить для счастья других! Как ново! Как увлекательно — на одну неделю. А потом как скучно!

Она отодвинула занавеску и посмотрела на улицу. При свете фонаря она увидела двух кошек, тонких, удивительно грациозных. Они стояли друг против друга. Вдруг они отвратительно замяукали, выпустили когти и сцепились в клубок. Флер опустила занавеску.

X ФРЭНСИС УИЛМОТ МЕНЯЕТ ФРОНТ

Приблизительно в это же время Фрэнсис Уилмот опустился на стул в зале отеля «Космополис», но тотчас же выпрямился. В центре комнаты, скользя по паркету, отступая, поворачиваясь, изгибаясь в объятиях человека с лицом, похожим на маску, танцевала та, от которой он, верный Флер и Майклу, решил бежать в Париж. Судьба! Ибо, конечно, он не мог знать, что по вечерам она часто приходит сюда танцевать. Она и ее партнер танцевали безупречно; Фрэнсис Уилмот, любивший танцы, понимал, что видит зрелище исключительное. Когда они остановились в двух шагах от него, он медленно произнес:

— Это было красиво.

— Здравствуйте, мистер Уилмот.

Как! Она знает его фамилию! Казалось бы, в этот момент ему следовало продемонстрировать свою преданность Флер; но она опустилась на стул рядом с ним.

— Итак, вчера вечером вы сочли меня предательницей?

— Да.

— Почему?

— Потому что я слышал, как вы назвали хозяйку дома «выскочкой».

Марджори Феррар усмехнулась.

— Дорогой мой, хорошо было бы, если бы люди не давали своим друзьям худших прозвищ! Я не хотела, чтобы слышали вы или тот старик со страшным подбородком.

— Это ее отец, — серьезно сказал Фрэнсис Уилмот. — Вы его оскорбили.

— Ну что ж! Сожалею!

Теплая рука без перчатки коснулась его руки. От этого прикосновения по руке Фрэнсиса Уилмота словно пробежал ток.

— Вы танцуете?

— Да, но с вами я бы не осмелился.

— Нет, нет, пойдемте!

У Фрэнсиса Уилмота закружилась голова, а затем он и сам закружился в танце.

— Вы танцуете лучше, чем англичане, если не говорить о профессионалах, — сказала она. Губы ее были на расстоянии шести дюймов от его лица.

— Горжусь вашей похвалой, мэм.

— Разве вы не знаете, как меня зовут? Или вы всегда называете женщин «мэм»? Это очень мило.

— Конечно, я знаю ваше имя и знаю, где вы живете. Сегодня в четыре часа ночи я был в нескольких шагах от вашего дома.

— Что вы там делали?

— Мне хотелось быть поближе к вам.

Марджори Феррар сказала, словно размышляя вслух:

— Никогда еще мне не приходилось слышать такой галантной фразы. Приходите ко мне завтра пить чай.

Поворачиваясь, пятясь, проделывая все па, Фрэнсис Уилмот медленно проговорил:

— Я должен ехать в Париж.

— Не бойтесь, я вам зла не причиню.

— Я не боюсь, но…

— Значит, я вас жду. — И, перейдя к партнеру с лицом, похожим на маску, она оглянулась на него через плечо.

Фрэнсис Уилмот вытер лоб. Удивительное событие, окончательно поколебавшее его представление об англичанах как о натянутых, чопорных людях! Если бы он не знал, что она — дочь лорда, он принял бы ее за американку. Быть может, она еще раз пригласит его танцевать? Но она вышла, не взглянув на него.

Всякий типичный современный молодой человек возгордился бы. Но он не был ни типичен, ни современен. Хотя в 1918 году он шесть месяцев обучался в школе летчиков, один раз побывал в Нью-Йорке да наезжал иногда в Чарлстон и Саванну, он остался деревенским жителем, верным традиции хороших манер, работы и простого образа жизни. Женщин он знал мало и относился к ним почтительно. Он судил о них по своей сестре и по немолодым подругам своей покойной матери. На пароходе некая северянка сообщила ему, что на Юге девушки измеряют жизнь количеством мужчин, которых им удается покорить; и нарисовала ему забавный портрет девушки с Юга. Южанин удивился. Энн была не такая. Впрочем, возможно, что, выйдя девятнадцати лет за первого молодого человека, сделавшего ей предложение, она просто не успела развернуться.

На следующее утро он получил записку Флер. «Дальше идти некуда!» Куда идти? Он возмутился, В Париж он не уехал и в четыре часа был на Рэн-стрит.

У себя в студии Марджори Феррар, одетая в голубую блузу, соскабливала краску с холста. Через час Фрэнсис Уилмот был ее рабом. Выставка собак Крафта, лейб-гвардейцы, дерби — он забыл даже о своем желании это посмотреть; теперь во всей Англии для него существовала только Марджори Феррар, ее одну хотел он видеть. Вряд ли он помнил, в какую сторону течет река, и, выйдя из дома, чисто случайно повернул на восток, а не на запад. Ее волосы, ее глаза, голос — она его околдовала. Да, Он сознавал, что он дурак, но ничего против этого не имел; дальше мужчина идти не может! Она обогнала его в маленьком открытом автомобиле, которым сама управляла. Она ехала на репетицию; махнула ему рукой. Он задрожал и побледнел. Когда автомобиль скрылся из виду, он почувствовал себя покинутым, словно заблудившимся в мире теней, серых и тусклых. А! Вот парламент! А неподалеку находится единственный в Лондоне дом, где он может поговорить о Марджори Феррар, тот самый дом, в котором она держала себя недостойно. Он горел желанием защитить ее от обвинения в том, что «дальше идти некуда». Он понимал, что не подобает говорить с Флер об ее враге, но все же это было лучше, чем молчать. Итак, он повернул на Саут-сквер и позвонил.

Флер пила чай в гостиной.

— Вы еще не в Париже? Как мило! Чаю хотите?

— Я уже пил, — краснея, ответил Фрэнсис Уилмот. — Пил у нее.

Флер широко раскрыла глаза.

— О! — воскликнула она со смехом. — Как интересно! Где же это она вас подцепила?

Фрэнсис Уилмот не совсем понял смысл этой фразы, но почувствовал в ней что-то оскорбительное.

— Вчера она была на the dansant[33] в том отеле, где я остановился. Она изумительно танцует. И вообще она — изумительная женщина. Пожалуйста, объясните мне, что вы имели в виду, когда писали: «Дальше идти некуда»?

— А вы мне объясните, что это за перемена фронта?

Фрэнсис Уилмот улыбнулся.

— Вы были так добры ко мне, и мне хочется, чтобы вы с ней помирились. Конечно, она не думала того, что тогда сказала.

— В самом деле? Она сама вам это сообщила?

— Гм, не совсем. Она не хотела, чтобы мы услышали ее слова, — вот что она сказала.

— Да?

Он смотрел на ее улыбающееся лицо и, быть может, смутно сознавал, что дело не так просто, как ему кажется. Но он был молод, к тому же американец, — и не верил, что его желание помирить их неосуществимо.

— Мне невыносимо думать, что вы с ней в ссоре. Может быть, вы согласитесь встретиться с ней у меня в отеле и пожать ей руку?

Флер окинула его взглядом с головы до ног.

— Мне кажется, в вас есть французская кровь, не правда ли?

— Да, моя бабка была француженка.

— А во мне французской крови больше. Знаете ли, французы — не из тех, кто легко прощает. И они не убеждают себя верить в то, во что хотят верить.

Фрэнсис Уилмот встал, и в голосе его послышались властные нотки.

— Вы мне объясните эту фразу в вашем письме?

— Дорогой мой! Конечно, я имела в виду, что она достигла предела совершенства. Разве вы этого не засвидетельствуете?

Фрэнсис Уилмот понял, что его высмеивают. Плохо разбираясь в своих чувствах, он направился к двери.

— Прощайте, — сказал он. — Вряд ли вы когда-нибудь захотите меня видеть.

— Прощайте, — сказала Флер.

Грустный, недоумевающий, он вышел, еще острее чувствуя свое одиночество. Не было в этом городе никого, кто бы ему помог. Все здесь запутанно и сложно. Люди говорят не то, что думают; а его богиня так же загадочна и причудлива, как и все остальные! Нет, еще более загадочна ибо какое ему дело до остальных?

XI СОМС ПОСЕЩАЕТ РЕДАКЦИЮ

Сомс, расстроенный и взволнованный, поехал на Гринстрит к своей сестре. Беспокоило его то, что Флер нажила себе врага, пользующегося влиянием в обществе. И упрек в том, что виною всему — он сам, казался особенно несправедливым потому, что в сущности так оно и было.

Вечер, проведенный в обществе спокойной и рассудительной Уинифрид Дарти, и турецкий кофе, который он всегда пил с наслаждением, хотя и считал вредным для печени, несколько его успокоили, и он снова попытался взглянуть на инцидент как на бурю в стакане воды.

— Вот эта заметка в газете не дает мне покоя, — сказал он.

— Неприятная история. Сомс, но я бы не стала волноваться. Люди просматривают эти, заметки и тотчас же о них забывают. Помещают их просто так — для забавы.

— Недурная забава! Эта газета пишет, что у нее не меньше миллиона читателей.

— Ведь имен нет.

— Эти политики и светские бездельники все друг друга знают, — сказал Сомс.

— Да, дорогой мой, — ласковым, успокоительным тоном заметила Уинифрид, — но теперь не принято к чему бы то ни было относиться серьезно.

Она рассуждала разумно. Успокоенный, он улегся спать.

Но с тех пор как Сомс отошел от дел, он изменился сильнее, чем предполагал. У него не было больше профессиональных забот, на которые он мог бы обратить унаследованную от Джемса способность тревожиться, и ему ничего не оставалось, как беспокоиться из-за повседневных неприятностей. Чем больше он думал об этой заметке, тем сильнее ему хотелось дружески побеседовать с редактором. Если он сможет прийти к Флер и сказать: «С этой публикой я все уладил. Больше подобных заметок не будет», — гнев ее остынет. Если не имеешь возможности внушить людям благоприятное мнение о своей дочери, то во всяком случае можно заткнуть рот тем, кто громогласно высказывает мнение неблагоприятное.

Сомс ненавидел, когда его имя попадало в газеты, в остальном же он относился к ним терпимо. Он читал «Тайме». «Тайме» читал и его отец Сомс с детства помнил хруст больших страниц. В «Таймсе» помещали новости, больше новостей, чем он успевал прочесть. К ее передовицам он относился с уважением; и хотя утверждал порой, что количество приложений можно бы и сократить, все же считал, что это достойная джентльмена газета. Аннет и Уинифрид читали «Морнинг Пост». О других газетах Сомс имел смутное представление, заголовки в них были, напечатаны слишком крупным шрифтом и страницы были словно разрезаны на куски. На прессу в целом Сомс смотрел, как всякий англичанин: она существует. У нее есть достоинства и недостатки, и — как бы то ни было — от нее не уйдешь.

На следующее утро, часов в одиннадцать, он отправился на Флит-стрит.

В редакции «Ивнинг Сан» он подал свою визитную карточку и изъявил желание повидаться с редактором. Клерк бросил взгляд на цилиндр Сомса, а затем провел посетителя по коридору в маленькую комнатку. Кто-нибудь его примет.

— Кто-нибудь? — сказал Сомс. — Мне нужен редактор.

Редактор очень занят. Не может ли Сомс зайти попозже, когда народу будет меньше?

— Нет, — сказал Сомс.

Не сообщит ли он, по какому делу пришел? Сомс отказался.

Клерк еще раз посмотрел на его цилиндр и удалился. Через четверть часа Сомса ввели в комнату, где веселый человек в очках перелистывал альбом с газетными вырезками. Когда Сомс вошел, человек поднял глаза, взял со стола его визитную карточку и сказал:

— Мистер Сомс Форсайт? Да?

— Вы редактор? — спросил Сомс.

— Один из редакторов. Садитесь. Чем могу служить?

Сомс, желая произвестихорошее впечатление, не сел и поторопился достать из бумажника газетную вырезку.

— Во вторник вы напечатали вот это.

Редактор просмотрел заметку, казалось, просмаковал ее и спросил:

— Да?

— Будьте добры сказать мне, кто это написал.

— Мы никогда не сообщаем фамилий наших корреспондентов, сэр.

— Я-то, собственно говоря, знаю.

Редактор открыл рот, словно хотел сказать: «В таком случае, зачем же вы спрашиваете?» — но вместо этого улыбнулся.

— Видите ли, — начал Сомс, — автор этой заметки имеет в виду мою дочь, миссис Флер Монт, и ее мужа.

— Вот как? Вы осведомлены лучше, чем я. Но что вам не нравится в этой заметке? Самая безобидная болтовня.

Сомс посмотрел на него. Этот человек слишком беззаботен!

— Вы так думаете? — сухо сказал он. — А приятно вам будет, если вашу дочь назовут «предприимчивой леди»?

— Что же тут такого? Слово необидное. Кроме того, фамилия не указана.

— Значит, вы помещаете заметки с тем, чтобы никто их не понял? — насмешливо спросил Сомс.

Редактор засмеялся.

— Нет, вряд ли, — сказал он. — Но не слишком ли вы чувствительны, сэр?

Дело принимало неожиданный для Сомса оборот. Прежде чем просить редактора впредь не помещать столь обидных заметок, Сомс, видимо, должен был ему доказать, что заметка обидна; а для этого пришлось бы вскрыть всю подноготную.

— Видите ли, — сказал он, — если вы не понимаете, что тон заметки неприятен, то я не сумею вас убедить. Но я бы попросил впредь подобных заметок не помещать. Случайно я узнал, что вашей корреспонденткой руководит недоброе чувство.

Редактор снова взглянул на вырезку.

— Я бы не сказал, судя по этой заметке. Люди, занимающиеся политикой, постоянно наносят и получают удары. Они не слишком щепетильны. А эта заметка вполне безобидна.

Задетый словами «чувствительный» и «щепетильный», Сомс брюзгливо сказал:

— Все это мелочи, не заслуживающие внимания.

— Вполне с вами согласен, сэр. Всего хорошего.

И редактор снова занялся газетными вырезками.

Этот субъект — как резиновый мяч! Сомс приготовился сделать выпад.

— Если ваша корреспондентка считает, что можно безнаказанно давать выход своему сплину на страницах газет, то она не замедлит убедиться в своей ошибке.

Сомс ждал ответа. Его не последовало.

— Прощайте, — сказал он и повернулся к двери.

Свидание вышло не столь дружеское, как он рассчитывал. Ему вспомнились слова Майкла: «Пресса — цветок чувствительный». Сомс решил о своем визите не упоминать.

Два дня спустя, просматривая в «Клубе знатоков» «Ивнинг Сан», Сомс наткнулся на слово «фоггартизм». Гм! Передовая статья.

«Из всех панацей, коими увлекаются молодые и не теряющие надежду политики, самой нелепой является та, которая именуется «фоггартизмом». Необходимо выяснить сущность этого патентованного средства, изобретенного для борьбы с так называемой национальной болезнью; сделать это нужно не откладывая, пока средство не выброшено на рынок. Рецепт дан в книге сэра Джемса Фоггарта «Опасное положение Англии», и, если следовать этому рецепту, рабочая сила Англии должна уменьшиться. Пророки фоггартизма предлагают нам рассылать во все концы империи сотни тысяч мальчиков и девочек, окончивших школы. Не говоря уже о полной невозможности втянуть их в жизнь медленно развивающихся доминионов, мы обречены терять приток рабочей силы для того, чтобы через двадцать лет спрос наших доминионов на продукты производства повысился и сравнялся с производительностью Великобритании. Более сумасбродного предложения нельзя себе представить. Рядом с этой болтовней об эмиграции — ибо «болтовня» — самое подходящее наименование для такой бьющей на сенсацию программы — проводится слабенькая пропаганда «назад к земле». Краеугольным камнем фоггартизма является следующая доктрина: в Англии заработная плата и прожиточный минимум в настоящее время столь высоки, что мы не имеем возможности конкурировать с германской продукцией или восстановить наши торговые отношения с Европой. Такая точка зрения по вопросу о нашем промышленном превосходстве над другими странами до сих пор еще в Англии не выдвигалась. Чем скорее эти дешевые болтуны, пролезшие на выборах, поймут, что английский избиратель не желает иметь дело со столь сумасшедшими теориями, тем скорее станет ясно, что фоггартизм — мертворожденный младенец».

Какое бы внимание ни уделил Сомс «Опасному положению Англии», он нимало не был повинен в пристрастии к фоггартизму. Если бы завтра теория Фоггарта была разбита, Сомс, не доверявший никаким теориям и идеям и, как истый англичанин, склонявшийся к прагматизму, констатировал бы с облегчением, что Майкл благополучно отделался от громоздкой обузы. Но сейчас у него возникло подозрение: не сам ли он вдохновил автора этой статьи? Быть может, это был ответ веселого редактора?

Вторично приняв решение не упоминать о своем визите, он отправился обедать на Саут-сквер.

В холле он увидел незнакомую шляпу: очевидно, к обеду кто-то был приглашен. Действительно, мистер Блайт, со стаканом в руке и маслиной во рту, беседовал с Флер, свернувшейся клубочком на подушках перед камином.

— Папа, ты знаком с мистером Блайтом? Еще один редактор! Сомс с опаской протянул руку.

Мистер Блайт проглотил маслину.

— Никакого значения эта статья не имеет, — сказал он.

— По-моему, — сказала Флер, — вы должны дать им понять, какими дураками они себя выставили.

— Майкл разделяет вашу точку зрения, миссис Монт?

— Майкл решил ни на шаг не отступать!

И все оглянулись на Майкла, входившего в комнату.

Вид у него и правда был решительный.

По мнению Майкла, нужно было идти напролом, иначе вообще не стоило ничего начинать. Члены парламента должны отстаивать свои собственные убеждения, а не те, что навязывает им Флит-стрит. Если они искренно верят, что политика Фоггарта есть единственный способ борьбы с безработицей и неудержимым притоком населения в города, то эту политику они и должны проводить, невзирая на нападки прессы. Здравый смысл на их стороне, а в конечном счете победа всегда останется за здравым смыслом. Оппозиция, которую вызывает фоггартизм, основана на желании навязать тред-юнионам снижение заработной платы и удлинение рабочего дня, только никто не решается прямо это высказать. Пусть газеты изощряются, сколько им угодно. Он готов пари держать, что через шесть месяцев, когда публика свыкнется с идеей фоггартизма, они половину своих слов возьмут назад. И неожиданно он обратился к Сомсу:

— Надеюсь, сэр, вы не ходили в редакцию объясняться по поводу этой заметки?

Сомс как в частной, так и в общественной жизни придерживался правила избегать лжи в тех случаях, когда его припирали к стене. Ложь чужда английскому духу и даже некрасива. Скосив глаза на свой нос, он медленно проговорил:

— Видите ли, я дал им понять, что фамилия этой особы мне известна.

Флер нахмурилась, мистер Блайт потянулся за соленым миндалем.

— А что я вам говорил, сэр? — воскликнул Майкл. — Последнее слово всегда останется за ними. Пресса преисполнена чувства собственного достоинства, и мозоли у нее на обеих ногах, не так ли, мистер Блайт?

Мистер Блайт внушительно произнес:

— Прессе свойственны все человеческие слабости, молодой человек. Она предпочитает критиковать, а не быть жертвоц критики.

— Я думала, что впредь буду избавлена от заступничества, — ледяным тоном сказала Флер.

Разговор снова перешел на фоггартизм, но Сомс мрачно молчал. Больше он никогда не будет вмешиваться не в свое дело! И, подобно всем любящим, он задумался о своей горькой судьбе. В сущности, ведь вмешался-то он в свое дело! Ее честь, ее счастье — разве это его не касается? А она на него обиделась. После обеда Флер вышла, оставив мужчин за стаканом вина; впрочем, пил один мистер Блайт. Сомс улавливал обрывки разговора: на следующей неделе этот похожий на лягушку редактор собирался разразиться статьей в «Аванпосте». Майкл хотел при первом удобном случае выступить со своей речью. Для Сомса это были пустые слова. Когда встали из-за стола, он сказал Майклу:

— Я ухожу.

— Мы идем в палату, сэр; вы не останетесь с Флер?

— Нет, — сказал Сомс, — мне пора.

Майкл пристально на него посмотрел.

— Сейчас я ей скажу, что вы уходите.

Сомс надел пальто и уже открывал дверь, когда до него донесся запах фиалок. Голая рука обвилась вокруг его шеи. Что-то мягкое прижалось к нему сзади.

— Папа, прости, я была такой скверной.

Сомс покачал головой.

— Нет, — послышался голос Флер, — так ты не уйдешь.

Она проскользнула между ним и дверью. Ее глаза смотрели на него в упор, блестели ослепительно белые зубы.

— Скажи, что ты меня прощаешь!

— Этим всегда кончается, — отозвался Сомс.

Она коснулась губами его носа.

— Ну вот! Спокойной ночи, папочка! Знаю, что я избалована!

Сомс судорожно ее обнял, открыл дверь и, не говоря ни слова, вышел.

Под парламентскими часами газетчики что-то выкрививали. Должно быть, политические новости, предположил Сомс. Приближается падение лейбористского правительства — какой-то редактор подставил им ножку, с них станется! Ну что ж! Одно правительство падет, будет другое! Сомсу все это казалось очень далеким. Она — она одна имела для него значение.

XII МАЙКЛ РАЗМЫШЛЯЕТ

Когда Майкл и мистер Блайт пришли, они застали «Мать всех парламентов» в великом волнении. Либералы отказались поддержать лейбористское правительство, и оно вот-вот должно было пасть, На парламентской площади толпились люди, смотревшие на часы и ожидавшие сенсационных событий.

— Я не пойду в палату, — сказал Майкл. — Голосования сегодня не будет. Теперь, по-видимому, один выход — роспуск палаты. Я хочу побродить и подумать.

— Стоит ненадолго зайти, — сказал мистер Блайт.

Они расстались, и Майкл побрел по улице. Вечер был тихий, и он страстно желал услышать голос своей страны. Но где можно было его услышать? Соотечественники Майкла высказывают мнения «за» и «против», рассуждают каждый о своем — здесь речь идет о подоходном налоге или о пособиях, там перечисляют имена лидеров или слышится слово «коммунизм». Но все умалчивают о той тревоге, которую испытывает каждый. Теперь, как и предсказывала Флер, к власти придут тори. Страна ищет болеутоляющего средства — «сильного и прочного правительства». Но сможет ли это сильное и прочное правительство бороться с наследственным раком, восстановить утраченное равновесие? Сумеет ли успокоить ноющую боль, которую ощущают все, ни словом о ней не упоминая?

«Мы избалованы прошлым благополучием, — думал Майкл. — Мы ни за что не признаемся в том, что больны, и, однако, остро ощущаем свою болезнь!»

Англия с серебряной ложкой во рту! Зубов у нее уже не осталось, чтобы эту ложку удерживать, но духу не хватает расстаться с ложкой! А наши национальные добродетели — выносливость, умение все принимать с улыбкой, крепкие нервы и отсутствие фантазии? Сейчас эти добродетели граничат с пороками, ибо приводят к легкомысленной уверенности в том, что Англия сумеет как-нибудь выпутаться, не прилагая особых усилий. Но с каждым годом остается все меньше шансов оправиться от потрясения, меньше времени для упражнения в британских «добродетелях». «Тяжелы мы на подъем, — думал Майкл. — В тысяча девятьсот двадцать четвертом году это непростительно».

С этими мыслями он повернул на восток. В театрах начались спектакли. «Великий паразит», как называл Лондон сэр Джемс Фоггарт, лежал, пустынный, залитый огнями. По бессонной Флит-стрит Майкл прошел в Сити, горячечный днем, мертвый ночью. Здесь все богатство Англии дремало после дневного разгула. Сюда стягивались все нити национального кредита, основанного — на чем? На сырье и продуктах питания, которых каждая новая война может лишить Англию, беззащитную против воздушного нападения; на рабочей силе, не вмещающейся в европейские масштабы. И все же пока что кредит Англии стоит высоко и всем импонирует, кроме разве тех, кто получает пособие. Обещание заплатить все еще дает Англии возможность купить все, что угодно, только не душевный покой. Майкл брел дальше, миновал Уайтчепл, еще людный и красочный, дошел до Майл-Энда. Здесь дома были ниже, словно не хотели заслонять звездное небо, к которому нет путей. Майкл как бы перешел через границу. Тут обитала как будто иная раса, была другая Англия, но тоже живущая сегодняшним днем и не менее беззаботная, чем Англия Флит-стрит и Сити. О, пожалуй, еще более беззаботная! Ибо обитатели Майл-Энда знали, что не в их власти оказывать влияние на политику. Миля за милей тянулись серые улицы с низкими домами, улицы, уходившие к заброшенным полям. Но Майкл дальше не пошел; он увидел кино и завернул туда.

Сеанс давно начался. Героиня лежала, связанная, поперек седла злодея-ковбоя, скакавшего на диком мустанге. Через каждые десять секунд на экране появлялся Джон Т. Бронсон, управляющий туксонвильскими медными рудниками; он мчался в шестидесятисильном паккарде, намереваясь перерезать дорогу злодею, раньше, чем тот достигнет реки Пима. Майкл наблюдал за своими соседями. Как упиваются! Сильное и прочное правительство очень оно им нужно! Кино — вот болеутоляющее средство. Он видел, как упал мустанг, подстреленный Джоном Т. Бронсоном, а на экране появились слова: «Волосатый Пит не отступает… Она не достанется тебе, Бронсон». Здорово! Пит швыряет женщину в реку. Джон Т. Бронсон прыгает в воду, хватает героиню за волосы. Но Волосатый Пит опустился на одно колено и прицелился. Пули прорезали поверхность воды. Одна пуля прострелила плечо героине — ух, какая дырка! Это что за звук? Джон Т. Бронсон скрежещет зубами. Вот он подплыл к берегу, вытащил героиню на сушу. Достает из-под, кепки револьвер. Слава богу, сухой!

«Берегись, Волосатый Пит!» Облачко дыма. Пит корчится на песке, хватает его зубами, сейчас съест! «Волосатый Пит покончил счеты с жизнью». Темп музыки замедляется. Джон Т. Бронсон поднимает очнувшуюся героиню. На берегу реки Пима они стоят обнявшись. Солнце заходит. «Наконец-то, любимая!»

«Правильно, — размышлял Майкл, выходя на залитую электрическим светом улицу. — Назад к земле! Ходите за плугом! Когда у них есть кино? Как бы не так!» Он снова повернул на запад, поднялся на империал автобуса и занял место рядом с человеком в замасленном костюме. Они ехали молча; наконец Майкл сказал:

— Как вы смотрите на политическое положение, сэр? Человек — быть может, слесарь — ответил, не поворачивая головы:

— По-моему, они перехитрили сами себя.

— Должны были дать бой по русскому вопросу, не правда ли?

— Нет, с этим у них бы тоже не вышло. Они должны были продержаться до весны и начать борьбу за введение жесткого бюджета.

— Настоящий классовый подход?

— Да.

— И вы считаете, что классовая политика может справиться с безработицей?

Человек пожевал губами, словно обсасывал новую идею.

— Эх! Политикой я сыт по горло! Сегодня есть работа, завтра — нет; что толку в политике, если она не может дать тебе постоянной работы?

— Совершенно верно.

— Репарации, — продолжал сосед, — нам от этого лучше не будет. Рабочие всех стран должны сплотиться.

И он посмотрел на Майкла: как, мол, тебе это понравится?

— А вы не подумываете о том, чтобы эмигрировать в доминионы?

Тот покачал головой.

— Не очень-то мне нравятся те, что приезжают из Австралии и Канады.

— Следовательно, вы заядлый англичанин, как и я.

— Верно! — сказал сосед. — Прощайте, мистер! — и он вышел.

Майкл ехал, пока автобус не остановился под Большим Бэном. Было около полуночи. Опять выборы! Удастся ли ему пройти вторично, не заявляя о своих подлинных убеждениях? Нет ни малейшей надежды за три недели растолковать сельским избирателям сущность фоггартизма. Даже если он начнет говорить сейчас и не замолчит до самых выборов, они поймут только, что он держится очень крайних взглядов по вопросу об имперских преференциях, что, кстати, близко к истине. Не может он заявить, что Англия идет по неверному пути, — тогда вообще лучше снять свою кандидатуру. Не может он пойти к рядовому избирателю и сказать ему: «Послушайте, нечего надеяться на то, что в течение следующих десяти лет условия жизни значительно улучшатся; сейчас мы должны терпеть, за все переплачивать для того, чтобы через двадцать лет Англия могла сама себя прокормить и не жить под угрозой голодной смерти». Разве можно говорить такие вещи! И не может он заявить своему комитету: «Друзья мои, политическая платформа, на которой я стою, других сторонников пока не имеет».

Нет! Если избираться снова, нужно забыть о личных мнениях. Но стоит ли избираться снова? Трудно было найти человека менее тщеславного, чем Майкл; он понимал, что он «легковес». Но этого конька он оседлал прочно; чем дальше, тем громче ржал конек, тем больше это ржание напоминало глас вопиющего в пустыне, а пустыней была Англия. Заглушить это ржание; изменить Блайту; махнуть рукой на свои убеждения и все-таки остаться в парламенте — этого он не мог. Словно вернулось время войны. Затянуло, а выхода нет. А его затянуло, засосало глубже поверхностных интересов межпартийной борьбы. Фоггартизм стремится к практическому разрешению самых больных для Англии вопросов — впереди независимая, уравновешенная империя; Англия, обеспеченная от воздушных нападений и свободная от безработицы, вновь обретенное правильное соотношение между городом и деревней. Неужели все это безнадежные мечты? Похоже, что так. «Ну что ж, — подумал Майкл, открывая свою дверь, — пусть считают меня дураком, я со своих позиций не сдвинусь». Он поднялся к себе, открыл окно и выглянул на улицу.

Великий город все еще гудел; в небе отражались миллионы огней. Виден был какой-то шпиль и несколько звезд; неподвижно застыли деревья в сквере. Тихая безветренная ночь. Майкл вспомнил далекий вечер, когда Лондон выдержал последний налет цеппелинов. Три часа просидел тогда выздоравливающий Майкл у окна госпиталя.

«Какие мы все дураки, что не отказываемся от воздушной войны! — подумал он. — Но раз уж мы не отказываемся от нее, необходимо создать мощный воздушный флот. Мы должны обезопасить себя от воздушных нападений. Умный человек — и тот это поймет!»

Под окном остановились двое; одного он знал — это был его сосед.

— Вот увидите, — сказал сосед, — эти выборы не останутся без последствий.

— Да что от них толку, от последствий? — сказал другой.

— Не надо вмешиваться; все сделается само собой. Надоела мне вся эта болтовня. Уменьшат подоходный налог на шиллинг — вот тогда посмотрим.

— А что делать с земельной проблемой?

— А, к черту землю! Оставьте ее в покое, фермерам только того и нужно. Чем больше вмешиваешься в эти дела, тем хуже.

— Махнуть на все рукой?

Сосед засмеялся.

— Да, вроде того. А что можно сделать? Стране все это не нужно. Спокойной ночи!

Слышно было, как закрылась дверь, как удалялись шаги. Проехал автомобиль. Ночная бабочка коснулась щеки Майкла. «Стране все это не нужно!» Политика! Зевают до одури, пожимают плечами, полагаются на случай. А что же и делать? Ведь «стране все это не нужно!» И Большой Бэн пробил двенадцать.

XIII ДЕЛО ЗАТЕВАЕТСЯ

В каждом человеческом улье можно найти людей, как бы предназначенных служить объектом пересудов — может быть, потому, что вся жизнь их проходит по особо изогнутой кривой. К таким людям принадлежала Марджори Феррар. Что бы с ней ни случилось, об этом немедленно начинали говорить в том кругу занятых и праздных людей, который называется обществом. Слух о том, что ее выгнали из салона, распространился быстро, и всем были известны письма, написанные Флер. На вопрос, почему ее изгнали, отвечали по-разному — и правду и неправду; по одной из легендарных версий выходило, что она пыталась отбить Майкла у его супруги.

Сколь сложны причины большинства судебных процессов! Быть может. Сомс, говоривший об инциденте как о «буре в стакане воды», оказался бы прав, если бы лорд Чарльз Феррар не запутался в долгах до такой степени, что вынужден был лишить свою дочь ежемесячно выдававшейся ей суммы, и еще если бы сэр Александр Мак-Гаун, депутат от одного из шотландских городов, в течение некоторого времени не добивался руки Марджрри Феррар. Состояние, нажитое торговлей джутом, известность в парламентских кругах, мужественная внешность и решительный характер повысили шансы сэра Александра за целый год не больше, чем то сделало в один вечер это финансовое мероприятие лорда Чарльза Феррара. Правда, его дочь была из тех, кто всегда в критический момент может раздобыть денег, но даже у таких людей бывают минуты, когда им приходится серьезно об этом подумать. Соответственно своему полу и возрасту, Марджори Феррар запуталась в долгах не меньше, чем ее отец. И отказ в пособии явился последней каплей. В минуту уныния она приняла предложение сэра Александра с тем условием, чтобы помолвки не оглашали. Когда распространился слух о скандале, происшедшем в доме Флер, сэр Александр, пылая гневом, явился к своей нареченной. Чем он может помочь?

— Конечно ничем. Не глупите, Алек! Не все ли равно?

— Но это чудовищно! Разрешите мне пойти к этому старому негодяю и потребовать, чтобы он принес извинение.

— Отец был у него, он и слышать ничего не хочет. Подбородок у старика такой, что на него можно повесить чайник.

— Послушайте, Марджори, разрешите мне огласить нашу помолвку, и тогда я начну действовать. Я не желаю, чтобы эта сплетня распространилась.

Марджори Феррар покачала головой.

— Нет, дорогой мой! Вы все еще находитесь на испытании. А на сплетни я не обращаю внимания.

— А я обращаю и завтра же пойду к этому субъекту.

Марджори Феррар пристально всматривалась в его лицо: у него были карие сверкающие глаза, сильно развитая нижняя челюсть и жесткие черные волосы. Она слегка вздрогнула и сказала:

— Этого вы не сделаете, Алек, иначе вы все испортите. Отец хочет, чтобы я подала в суд. Он говорит, что мы получим хорошую компенсацию.

Мак-Гаун-шотландец возрадовался. Мак-Гаун — влюбленный страдал.

— Пожалуй, но вся история принесет вам много неприятностей, — пробормотал он, — если эта скотина не пойдет на ваши условия до суда.

— Э нет! На мои условия он пойдет. Все его свидетели у меня в руках.

Мак-Гаун схватил ее за плечи и страстно поцеловал.

— Если он заупрямится, я ему все кости переломаю.

— Дорогой мой! Да ведь ему под семьдесят.

— Гм! Но, кажется, в это дело замешан человек помоложе?

— Кто, Майкл? О, Майкл — прелесть! Я не хочу, чтобы вы ему ломали кости.

— Вот как! — сказал Мак-Гаун. — Подождем, пока он выступит с речью об этом идиотском фоггартизме. Вот тогда я его съем!

— Бедняжка Майкл!

— Мне говорили еще о каком-то молодом американце?

— О, это перелетная птица, — сказала Марджори Феррар, высвобождаясь из его объятий. — О нем и думать не стоит.

— Адвокат у вас есть?

— Нет еще.

— Я вам пришлю своего. Он их заставит поплясать.

После его ухода она задумалась, правилен ли ее ход. О. если бы не это безденежье! За месяц со дня тайной помолвки она узнала, что в Шотландии, как и в Англии, руководствуются правилом: «Даром ничего, а за шесть пенсов самую малость». Мак-Гаун требовал от нее много поцелуев, а ей подарил одну драгоценную безделушку, которую она все же не решалась заложить. Похоже было на то, что в конце концов придется ей выйти за него замуж. Этот брак мог иметь и хорошую сторону: Мак-Гаун был настоящим мужчиной, а ее отец позаботится о том, чтобы в отношениях с ней он был столь же либерален, как в своих политических выступлениях. Пожалуй, с таким мужем ей даже легче будет проводить свой лозунг: «Живи и рискуй!» Отдыхая на кушетке, она думала о Фрэнсисе Уилноте. Как муж он никуда не годен, но как любовник мог бы быть очарователен — наивный, свежий, нелепо преданный; в Лондоне его никто не знал; ей нравились его темные глаза, милая улыбка, стройная фигура. Он был слишком старомоден и уже дал ей понять, что хочет на ней жениться. Какой ребенок! Но сейчас он для нее недоступная роскошь. Позднее — как знать? В мыслях она уже «жила и рисковала» с Фрэнсисом Уилмотом. А пока — эта морока с процессом!

Она старалась отделаться от этих мыслей, велела оседлать лошадь, переоделась и поехала в Хайд-парк. Вернувшись домой, снова переоделась и отправилась в отель «Косадополис», где танцевала со своим бесстрастным партнером и с Фрэнсисом Уилмотом. После этого еще раз переоделась, поехала в театр на премьеру, после театра ужинала с компанией актеров и спать легла в два часа.

Подобно большинству женщин, Марджори Феррар далеко не оправдывала своей репутации. Когда проповедуешь снисхождение, доверчивые люди и к тебе относятся снисходительно. Правда, любовные интриги у нее бывали, но границу она переступила только дважды; опиум курила только один раз, после чего ее тошнило; кокаин нюхала только для того, чтобы узнать, что это такое. Играла очень осторожно — и только на скачках; пила умеренно и никогда не пьянела. Конечно, она курила, но самые легкие папиросы и всегда с мундштуком. Она умела танцевать не совсем скромные танцы, но делала это лишь в исключительных случаях. Барьеры брала очень редко, и то только на лошадях, в которых была уверена. Чтобы не отставать от века, она читала, конечно, все сенсационные новинки, но особых стараний раздобыть их не прилагала. На аэроплане летала, на не дальше Парижа. Она прекрасно управляла автомобилем и любила быструю езду, но никогда не подвергала себя опасности и обычно щадила пешеходов. Ее здоровью можно было позавидовать, и она втихомолку заботилась о нем. Ложась спать, засыпала через десять минут; спала днем, если не имела возможности выспаться ночью. Она интересовалась одним из передовых театров и иногда выступала на сцене. Ее томик стихов удостоился одобрительного отзыва, потому что написан был представительницей класса, который считается чуждым поэзии. В сущности, в ее стихах не было ничего оригинального, кроме неправильного размера. В обществе находили, что она слишком хорошо помнит свой символ веры: «Хватай жизнь обеими руками и, не задумываясь, вкушай!»

Вот почему явившийся на следующее утро адвокат сэра Александра Мак-Гауна пристально всматривался и ее лицо, сидя на кончике стула у нее в студии. Ее репутацию он знал лучше, чем сэр Александр. Мистеры Сэтлуайт и Старк предпочитали выигрывать дела, за которые брались. Выдержит ли обстрел эта молодая и привлекательная леди, пользующаяся такой известностью? Что касается платы, то сэр Александр дал гарантию, а слово «предательница» для начала неплохо, но в такого рода делах трудно предсказать, за кем останется победа. Наружность ее произвела на мистера Сэглуайта благоприятное впечатление. Скандала а суде она, по-видимому, не устроит; и в лице у нее нет, как он того боялся, ничего от Обри Бердсли, что так не любят присяжные. Нет! Эффектная молодая женщина, голубоглазая, цвет волос достаточно модный. Если ее версия удовлетворительна, все пойдет хорошо.

Марджори Жеррар в свою очередь разглядывала адвоката; ей казалось, что этот человек сумеет избавить ее от хлопот. У него было длинное лицо, серые, глубоко посаженные глаза, оттененные темными ресницами, густые волосы; для своих шестидесяти лет он хорошо сохранился и одет был прекрасно.

— Что вы хотите знать, мистер Сэтлуайт?

— Правду.

— Ну конечно! Видите ли, я говорила мистеру Куинси, что миссис Монт горит желанием создать «салон», но для этого ей кое-чего не хватает, а старик, который меня подслушал, принял мои слова за оскорбление…

— И все?

— Может быть, я сказала, что ей нравится коллекционировать знаменитостей; и это верно.

— Так; но почему он вас назвал предательницей?

— Должно быть, потому, что она его дочь и хозяйка дома.

— А мистер Куинси подтвердит ваши слова?

— Филип Куинси? Ну конечно. Он у меня в руках.

— Больше никто не слышал, что вы о ней говорили? Она секунду молчала.

— Нет.

«Ложь номер первый!» — подумал мистер Сэтлуайт и саркастически-ласково усмехнулся.

— А этот молодой американец?

Марджори засмеялась.

— Во всяком случае, он будет молчать.

— Поклонник?

— Нет. Он уезжает в Америку.

«Ложь номер второй, — подумал Сэтлуайт. — Но лжет она мастерски».

— Итак, вы хотите получить извинение в письменной форме, чтобы показать его всем, кто был свидетелем нанесенного вам оскорбления; а затем мы можем потребовать и денег?

— Да, чем больше, тем лучше.

«Вот сейчас она говорит правду!» — подумал мистер Сэтлуайт.

— Вы нуждаетесь в деньгах?

— О да!

— Вы не хотите доводить дело до суда?

— Не хочу; хотя, пожалуй, это было бы забавно.

Мистер Сэтлуайт опять улыбнулся.

— Это смотря по тому, сколько у вас за душой тайных преступлений.

Марджори Феррар тоже улыбнулась.

— Я вам все поведаю, — сказала она.

— Ну что вы, что вы! Следовательно, мы начнем действовать и посмотрим, что он предпримет. Он человек со средствами и юрист.

— Мне кажется, он пойдет на все — только бы не трепали на суде имя его дочери.

— Да, — сухо отозвался мистер Сэтлуайт, — так и я бы поступил на его месте.

— Вы знаете, она и правда выскочка.

— А! Вы не сказали случайно этого слова в разговоре с мистером Куинси?

— Н-нет, не сказала.

«Ложь номер третий! — подумал мистер Сэтлуайт. — И на этот раз шитая белыми нитками».

— Вы совершенно уверены?

— Не совсем.

— А он утверждает, что вы это сказали?

— Я его назвала лжецом.

— Вот как? И вас слышали?

— О да!

— Это может оказаться очень серьезным.

— Вряд ли он заявит на суде, что я назвала ее выскочкой.

— Это очень неглупо, мисс Феррар, — сказал мистер Сэтлуайт. — Думаю, что мы с этим делом справимся.

И, напоследок взглянув на нее из-под длинных ресниц, он направился к» двери. Три дня спустя Сомс получил официальное письмо. От Сомса требовали формального извинения, и письмо заканчивалось словами: «В случае отказа дело будет передано в суд». За всю свою жизнь Сомс дважды обращался в суд: один раз по делу о нарушении контракта, другой раз — по поводу развода. А сейчас его привлекают за дифамацию! Сам он всегда считал себя пострадавшей стороной. Конечно, он не намерен был извиняться. Теперь, когда ему угрожали, он почувствовал себя гораздо спокойнее. Стыдиться ему нечего. Завтра же он готов еще раз назвать «рыжую кошку» предательницей и, в случае необходимости, заплатить за это удовольствие. Он перенесся мыслью в начало восьмидесятых годов, когда сам он, начинающий адвокат, выступал по делу своего дяди Суизина против другого члена «Уолпол-Клуба». Суизин на людях обозвал его «плюгавым церковником, торгашом и ничтожеством». Сомс вспомнил, как он свел оскорбление к «ничтожеству», доказав, что рост истца — пять футов четыре дюйма, что к церкви он действительно имеет отношение и любит собирать по подписке деньги на трусики для дикарей островов Фиджи. «Ничтожество» присяжные оценили в десять фунтов, и Сомс всегда утверждал, что решающую роль в этом сыграли трусики. Королевский адвокат Бобстэй очень удачно ими оперировал. Да, теперь таких адвокатов, как при Виктории, не осталось. Бобстэй живо изничтожил бы «кошку». После суда дядя Суизин пригласил его обедать и угощал йоркской ветчиной под соусом из мадеры и своим любимым шампанским. Он всех так угощал. Ну, надо надеяться, что и сейчас есть адвокаты, которые сумеют погубить репутацию, особенно если она безупречна. При желании дело можно будет уладить в последний момент. А Флер, во всяком случае, останется в стороне — нет необходимости привлекать ее в качестве свидетельницы.

Он был как громом поражен, когда неделю спустя Майкл позвонил ему по телефону в Мейплдерхем и сообщил, что на имя Флер через адвоката пришла повестка. Обвинение — дифамация в письмах, содержащих, между прочим, такие выражения: «змея» и «какие бы то ни было моральные побуждения ей чужды».

Сомс похолодел.

— Говорил я вам: следите, чтобы она не оскорбляла эту женщину!

— Знаю, сэр, но она со мной не советуется, когда пишет письмо кому-нибудь из своих друзей.

— Нечего сказать — друзья! — сказал Сомс. — Вот положение!

— Да, сэр. Я очень беспокоюсь. Она решила бороться. Слышать не хочет об извинении.

Сомс заворчал так громко, что у Майкла за сорок миль зазвенело в ухе.

— Что же теперь делать?

— Предоставьте это мне, — сказал Сомс. — Сегодня вечером я к вам приеду. Может ли Флер привести доказательства в подтверждение этих слов?

— Она считает…

— Нет! — неожиданно оборвал Сомс. — По телефону не говорите!

Он повесил трубку и вышел в сад. Женщины! Изнеженные, избалованные, воображают, что могут говорить все, что им вздумается! И действительно говорят, пока их не проучит другая женщина. Он остановился неподалеку от пристани и стал смотреть на реку. Вода была прозрачная, чистая; река течет туда, в Лондон, и там воды ее становятся грязными. А его ждет в Лондоне это неприятное, грязное дело. Теперь ему придется собирать улики против этой Феррар и запугать ее. Отвратительно! Но ничего не поделаешь, нельзя допускать, чтобы Флер впутали в судебный процесс. Эти великосветские процессы — ничего они не приносят, кроме обид и унижения. Как на войне — можно победить и потом сожалеть о победе или проиграть и сожалеть еще сильнее. А все — плохой характер и зависть.

Был тихий осенний день, в воздухе пахло дымом от сухих листьев, которые садовник сгреб в кучу и поджег, и Сомс начал резонерствовать. Только что собрался зять работать в парламенте и создать имя своему сыну, а Флер остепенилась и начала завоевывать себе положение в обществе, как вдруг разразился этот скандал, и теперь все светские болтуны и насмешники на них ополчатся. Он посмотрел на свою тень, нелепо протянувшуюся по берегу к воде, словно ей хотелось пить. Как подумаешь — все кругом нелепо. В обществе, в Англии, в Европе — тени дерутся, расползаются, скалят зубы, машут руками; весь мир топчется на месте в ожидании нового потопа. Н-да! Он сделал несколько шагов к реке, и тень опередила его и окунулась в воду. Так и все они свалятся в холодную воду, если вовремя не перестанут ссориться. Он резко свернул в сторону и вошел в огород. Здесь все было реально, все созрело, торчали сухие стебли. Как же раскопать прошлое этой женщины? Где оно? Так легкомысленна эта современная молодежь! У всех у них, конечно, есть прошлое; но важно одно: найти конкретный определенно безнравственный поступок, а такого может в конце концов и не оказаться. Люди всегда избегают приводить конкретные доказательства. Это и рискованно и как будто неудобно. Все сплетни, больше ничего.

И, прогуливаясь среди артишоков, с одобрением думая о людях скрытных и с неодобрением о тех, что хочет вызвать их на сплетни, Сомс мрачно решил, что без сплетен не обойтись. Костер из листьев догорал, остро пахло артишоками, солнце зашло за высокую стену из выветрившегося за полвека кирпича; покой и холод царили везде, только не в сердце Сомса. Он часто, утром или вечером, заглядывал в огород — овощи были реальны, просты, их можно было съесть за обедом. Свои овощи были вкуснее покупных и дешевле — никаких спекулянтов-посредников. Может быть, играл тут роль и атавизм, ведь его прадед, отец «Гордого Доссета», был последним в длинной цепи Форсайтов-земледельцев. С годами овощи все больше интересовали Сомса. Когда Флер была совсем крошкой, он, вернувшись из Сити, нередко находил ее среди кустов черной смородины, где она возилась с куклой. Один раз в волосах у нее запуталась пчела и ужалила его, когда он стал ее вытаскивать. То были самые счастливые его годы, пока она не выросла, не окунулась в светскую жизнь, не начала дружить с женщинами, которые ее оскорбляют. Значит, она не желает приносить извинения? Ну что ж, она ни в чем не виновата. Но быть правой и идти в суд — значит пережить мучительное испытание. Суды существуют для того, чтобы карать невиновных, будь то за развод, или за нарушение слова, или за клевету. Виновные уезжают на юг Франции или не являются по вызову в суд, предоставляя вам платить издержки. Разве не пришлось ему платить, когда он подавал в суд на Босини? И где, как не в Италии, были молодой Джолион и Ирэн, когда он вел дело о разводе? И тем не менее он не мог себе представить, чтобы Флер унизилась перед этой «рыжей кошкой». Сгущались сумерки, и решимость Сомса крепла. Нужно раздобыть улики, которые запугают эту особу и заставят ее отказаться от судебного процесса. Другого выхода нет!

XIV ДАЛЬНЕЙШИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

По не вполне понятным причинам зловредный редактор действительно «подставил ножку» правительству, и Майкл засел писать обращение к избирателям. Как сказать много и скрыть самое главное?

«Избиратели Мид-Бэкса, — решительно написал он, а затем долго сидел не двигаясь, как человек, слишком плотно пообедавший. — Если вы снова обратитесь ко мне как к своему представителю, — медленно писал он, — я приложу все силы, чтобы послужить на пользу страны. В первую очередь я считаю необходимым следующее: сокращение вооружений, а в худшем случае увеличение воздушного флота в целях защиты Англии; развитие земледелия; ликвидацию безработицы путем эмиграции в доминионы; борьбу с дымом и уничтожение трущоб как меры здравоохранения. В случае моего избрания я буду преследовать свои цели решительно и неуклонно, не пороча, однако, тех, кто моих убеждений не разделяет. На наших митингах я постараюсь дать вам более ясное представление о моей платформе и сочту своим долгом ответить на все вопросы».

Можно ли этим ограничиться? Можно ли в обращении к избирателям не порочить противников, не превозносить самого себя? Как посмотрит на это комитет? Что скажут избиратели? Ну что ж! Если комитет останется недоволен, пускай вышвырнет обращение, а вместе с ним и его, Майкла! Впрочем, у них нет времени искать другого депутата.

Комитет действительно остался недоволен, но примирился, и обращение вместе с портретом Майкла было отпечатано и распространено среди избирателей. Майкл утверждал, что он на этом снимке похож на парикмахера.

А затем его затянула ссора, которая, как и всякая ссора, началась с общего, а кончилась личностями.

Во время первого своего воскресного отдыха в Липпингхолле Майкл стал осуществлять идею о птичьем дворе: распланировал участок, обсудил, как провести воду. Управляющий хмурился. По его мнению, то была ненужная трата денег. Кто будет обучать эту публику? У него, во всяком случае, нет на это времени. Тут пахнет сотнями, а толку не будет.

— Нечего горожанам браться за сельское хозяйство, мистер Майкл.

— Все так говорят. Но послушайте, Тэтфилд, эти люди — безработные; из них двое были на войне. Я рассчитываю на вашу помощь. Вы сами говорите, что этот участок годится для разведения кур, а сейчас им все равно никто не пользуется. Поручите Баумену руководить этой тройкой, пока они не ознакомятся с делом. Подумайте, каково бы вам жилось, если бы вы сами были безработным.

Управляющий знал Майкла с пеленок и питал к нему слабость. Он предвидел, каковы будут результаты, но если мистеру Майклу угодно тратить отцовские денежки, то его — Тэтфилда — это не касается. Он даже вспомнил, что знает поблизости одного паренька, который продает свой домишко, и что в роще дров «хоть отбавляй».

Во вторник на следующей неделе после падения правительства Майкл приехал в город и предложил своим безработным явиться в среду к трем часам на совещание. Они пришли в назначенный час и уселись вокруг обеденного стола, а Майкл, стоя под картиной Гойи, словно генерал, развертывающий план кампании, изложил свое предложение. По лицам этих людей трудно было угадать, какое впечатление произвели его слова. Один только Бергфелд раньше слышал об этом плане, но вид у актера был очень неуверенный.

— Я понятия не имею, как вы посмотрите на мое предложение, — продолжал Майкл, — но все вы нуждаетесь в работе. Двое ищут работы на свежем воздухе, а вы, Боддик, насколько мне известно, готовы взяться за что угодно.

— Правильно, сэр, — ответил Боддик. — Я на все согласен.

Майкл тотчас же отметил его как самого надежного из тройки.

Другие двое молчали. Наконец Бергфелд сказал:

— Если бы у меня были мои сбережения…

Майкл поспешил его перебить:

— Я вкладываю капитал, это мой взнос, а вы вносите свой труд. Вряд ли будут какие-нибудь барыши, но на жизнь хватит. Ваше мнение, мистер Суэн?

Парикмахер, в теплом свете испанской комнаты более чем когда-либо похожий на призрак, улыбнулся.

— Вы очень добры, сэр. Я готов попробовать, но — кто у нас будет главным?

— Это кооперативное товарищество, мистер Суэн.

— А, я так и думал, — протянул парикмахер. — Но в таких случаях дело всегда кончается тем, что кто-нибудь забирает все в свои руки и выбрасывает остальных.

— Отлично, — неожиданно решил Майкл, — я сам буду главным. Но если вам это дело не улыбается, скажите сейчас же; в противном случае я распоряжусь о постройке дома, и через месяц вы переселяетесь.

Боддик поднялся и заявил:

— Я согласен, сэр. А как быть с детьми?

— Сколько им лет, Боддик?

— Две девочки, четырех и пяти лет.

— Ах, да! — Майкл об этом забыл. — Мы что-нибудь для них придумаем.

Боддик пожал Майклу руку и вышел. Другие двое замешкались.

— Прощайте, мистер Бергфелд; прощайте, мистер Суэн! Не могу ли я…

— Разрешите сказать вам два слова?

— Вы можете говорить в присутствии друг друга.

— Сэр, я привык к своему ремеслу. Стрижка, бритье…

— Ну, мы вам раздобудем такую породу кур, которых можно стричь, сказал Майкл.

Парикмахер криво усмехнулся и заметил:

— Нищим выбирать не приходится.

— А я хотел вас спросить, какой системе мы будем следовать? — осведомился Бергфелд.

— Об этом мы подумаем. Вот две книги по птицеводству для вас и мистера Суэна, потом поменяетесь.

Майкл заметил, что Бергфелд взял обе книги, а Суэн не стал протестовать.

Проводив их, он выглянул на улицу и посмотрел им вслед, размышляя: «Ничего из этого не выйдет, но всетаки пусть попробуют».

К нему подошел какой-то молодой человек.

— Мистер Майкл Монт, член парламента?

— Да.

— Миссис Майкл Монт дома?

— Кажется, дома. Что вам нужно?

— Я должен передать лично ей.

— Вы от кого?

— От Сэтлуайта и Старка.

— Портные?

Молодой человек улыбнулся.

— Входите, — сказал Майкл. — Я узнаю, дома ли она.

Флер была в гостиной.

— Дорогая, к тебе пришел какой-то молодой человек от портного.

— Миссис Майкл Монт? Вам повестка по делу Феррар против Монт; дело о дифамации. Всего хорошего, мэм.

В этот промежуток времени, от четырех до восьми, когда из Мейплдерхема приехал Сомс, Майкл страдал сильнее, чем Флер. Жуткая перспектива: сидеть в суде и наблюдать, как законники по всем правилам юридической науки пытают твою жену! Его нисколько не утешало, что Марджори Феррар также будет фигурировать на суде и ее личная жизнь сделается достоянием общества. Вот почему он был огорчен, когда Флер заявила:

— Отлично! Если она хочет огласки, пусть будет так! Я знаю, что в ноябре прошлого года она летала в Париж с Уолтером Нэйзингом; и мне все говорили, что она целый год была любовницей Бэрти Кэрфью.

Великосветский процесс — сливки для светских кошек, навоз для навозных мух, а Флер — центральная фигура процесса! Майкл с нетерпением ждал Сомса. Хотя кашу заварил «Старый Форсайт», но теперь Майкл у него искал помощи. У старика есть опыт, здравый смысл и подбородок; старик скажет, как нужно действовать. Поглядывая на единственный кусок обоев, не закрытый карикатурами, Майкл думал о том, как жестока жизнь. За обедом ему предстоит есть омара, которого сварили заживо. Вот этот его кабинет убирает поденщица, у которой мать умирает от рака, а сын лишился ноги на войне, и вид у нее всегда такой усталый, что от одной мысли, о ней делается не по себе. Бесчисленные Бергфелды, Суэны, Боддики; городские трущобы, Франция, опустошенная войной, нищие итальянские деревушки! И надо всем этим тонкая корка высшего общества. Члены парламента и светские женщины, как сам он и Флер, любезно улыбаются и сосут серебряные ложки, а время от времени, забыв и ложки и улыбки, вцепляются друг в друга и дерутся не на жизнь, а на смерть.

«Какие она может привести доказательства в подтверждение этих слов?» Майкл напрягал память. По его мнению, перелету Уолтера Нэйзинга и Марджори Феррар в Париж не следовало придавать значения. В наше время парочки могут еще летать безнаказанно. А что там между ними было потом, в этом европейском Вавилоне, — поди докажи! Иначе обстояло дело с Бэрти Кэрфью. Нет дыма без огня, а дымом пахло в течение целого года. Майкл знал Бэрти Кэрфью, предприимчивого директора театрального общества «Nec plus ultra»[34]. Это был длинный молодой человек с длинными глянцевитыми волосами, которые он со лба зачесывал назад, и с длинной биографией; своеобразная смесь энтузиазма и презрения. За его сестру, которую он называл «Бедная Нора», Майкл отдал бы десяток таких, как Бэрти. Она заведовала детским приютом в БетнелГрин, и от одного ее взгляда живо замолкали все злые и трусливые языки.

Большой Бэн пробил восемь, залаял Дэнди, и Майкл догадался, что пришел Сомс.

За обедом Сомс молчал, и только когда подали бутылку липпингхоллской мадеры, попросил, чтобы ему показали повестку.

Когда Флер ее принесла, он словно погрузился в транс. «О своем прошлом задумался, — решил Майкл. — Хоть бы очнулся поскорее».

— Ну, папа? — окликнула его наконец Флер.

Сомс поднял глаза и посмотрел на дочь.

— От своих слов ты, полагаю, не откажешься?

Флер тряхнула головой.

— А ты хочешь, чтобы я отказалась?

— Чем ты можешь их подкрепить? Мало того, что кто-то тебе сказал, это не доказательство.

— Я знаю, что Эмебел Нэйзинг была здесь и сказала, что ей все равно, пусть Уолтер летит в Париж с Марджори Феррар, но почему ее заранее не предупредили? Тогда она бы тоже могла с кем-нибудь удрать в Париж.

— Мы можем вызвать ее в качестве свидетельницы, — сказал Сомс.

Флер покачала головой.

— На суде она ни за что не выдаст Уолтера.

— Гм! Что ты еще скажешь о мисс Феррар?

— Все знают об ее связи с Бэрти Кэрфью.

— Да, — вмешался Майкл, — но между «все знают» и «такой-то сказал» зияет пропасть.

Сомс кивнул.

— Она просто хочет выманить у нас деньги! — воскликнула Флер. — Она всегда нуждается. Да разве ей есть дело до того, считают ли ее люди нравственной или безнравственной! Она не признает морали; в ее кружке все презирают мораль.

— Ага! Ее точка зрения на мораль! — веско сказал Сомс. Мысленно он уже слышал, как адвокат излагает присяжным современную точку зрения на нравственность. — В подробности ее личной жизни, быть может, и не придется вдаваться.

Майкл встрепенулся.

— Честное слово, сэр, это блестящая мысль! Если мы заставим ее признаться, что она читала некоторые — определенного характера — книги, играла в некоторых пьесах, показывалась в не весьма скромных костюмах…

Он откинулся на спинку стула. А что, если те же вопросы зададут Флер? Ведь мода требует сейчас многого, будь ты в душе хоть трижды нравственна! Кто в наше время признает себя шокированным?

— Ну? — сказал Сомс.

— Видите ли, сэр, у каждого свои взгляды. Наша точка зрения не обязательна для судьи и присяжных. Пожалуй, и мы с вами по-разному смотрим на вещи.

Сомс взглянул на дочь. Он понял: распущенная болтовня, желание следовать моде, развращающее влияние знакомых! Но все же ни один присяжный не сможет перед ней устоять. Кроме того, она — мать, а та — нет; а если мать, то лучше бы она ею не была. Нет, он решил не отказываться от своего плана. Искусный адвокат сумеет свести все дело к разоблачению легкомысленного кружка и современных взглядов на нравственность и обойти молчанием личную жизнь этой женщины.

— Запишите мне фамилии ее знакомых, названия книг, танцевальных клубов и так далее, — сказал он. — Мы пригласим лучшего адвоката.

Это совещание несколько успокоило Майкла. Вся история будет менее отвратительной, если удастся от частного перейти к общему и, вместо того чтобы разбирать поведение Марджори Феррар, повести атаку на ее теории. Сомс увлек Майкла в холл.

— Я хочу иметь все сведения о ней и об этом молодом человеке.

У Майкла физиономия вытянулась.

— Ничем не могу помочь, сэр; я ничего не знаю.

— Нужно ее запугать, — сказал Сомс. — Если это удастся, я, быть может, улажу дело до суда, не принося никаких извинений.

— Понимаю, но вы не используете этих сведений на суде?

Сомс кивнул.

— Я им дам понять, что нас оправдают. Скажите мне адрес этого молодого человека.

— Макбет-Чэмберс, Блумсбери. Недалеко от Британского музея. Но помните, сэр: если на суде будут мыть грязное белье Марджори Феррар, то нам это повредит не меньше, чем ей.

Снова Сомс кивнул.

Когда Флер и Сомс пошли наверх, Майкл закурил папиросу и вернулся в гостиную. Он открыл клавикорды. Звук у них был очень слабый — можно было побренчать, не опасаясь разбудить одиннадцатого баронета. От примитивной испанский мелодии, подобранной им три года назад, во время свадебного путешествия, он перешел на песенку американских негров: «У меня венец, у тебя венец — у всех божьих деток райский венец. Не всякого, кто хочет, пустят в рай. У всех божьих деток венец».

Со стен на него поблескивали хрустальные канделябры. Мальчиком он любил цветные стекла люстр в гостиной тети Памелы на Брук-стрит, но когда подрос, стал смеяться над ними, как все. А теперь люстры опять вошли в моду, а тетя Памела умерла! «У нее венец — у него венец». Вот проклятая мелодия! «Aupres de та blonde il fait bon — fait bon — fait bon. Aupres de та blonde il fait bon dormir»[35].

Его «милая», наверное, уже легла. Пора идти! Но пальцы все наигрывали что-то, а мысли безвольно ходили по кругу — куры и политика, «Старый Форсайт», Флер, фоггартизм и Марджори Феррар — так крутится человек, попавший в водоворот, когда вода вот-вот покроет его с головой. Кто это сказал, что для современного человека единственное спасение — обновить свое сердце; родиться заново, с верой, что жить стоит, что есть и лучшая жизнь? Религия? Ну нет, с этим покончено. Человечество должно спасаться собственными силами. Спасаться — а что это, как не проявление «воли к жизни»? А воля к жизни, так же ли она сильна сейчас, как раньше? Вот в чем вопрос. Майкл перестал играть и прислушался к тишине. Даже часы не тикают — зачем помнить о времени в модной гостиной; а за окнами спит Англия. Сохранила ли Англия свою волю к жизни; или все они так избалованы, так впечатлительны, что дали ей ослабнуть? Может быть, они так долго сосали серебряную ложку, что, убоявшись деревянной, предпочитают просто встать из-за стола? «Не верю я этому, — подумал Майкл, — не верю. Только куда мы идем? Куда иду я? Куда идут все божьи детки?» Скорей всего спать.

И Большой Бэн пробил час.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I МАЙКЛ ПРОИЗНОСИТ РЕЧЬ

В новом парламенте прения после тронной речи подходили к концу. И вот тогда-то Майкл встал и приготовился говорить. В руке он держал заметки, а в голове у него не было ни одной мысли. Началось сердцебиение, и ноги отказывались служить. Политика, которую он взялся проводить, была, по существу, не новой, но методы ее противоречили общественному мнению, и Майкл не ждал ничего, кроме смеха. Свою речь он мысленно сравнивал с семенами новой травы, занесенной порывами ветра в сад, столь густо заросший, что для нового растения не осталось ни одного свободного уголка. Есть на свете трава, называемая китайским плевелом, которая, раз пустив росток, заглушает все прочие травы. Майкл от всей души желал, чтобы фоггартизм уподобился этому китайскому плевелу; впрочем скорее он ожидал того, что видел в Монтерэй, во время кругосветного путешествия, которое совершил после войны. Каким-то ветром туда, на берег Калифорнии, занесло семена японского тиса. Сомкнутым строем эти темные хилые деревца двинулись в глубь страны, прошли несколько миль. Дальше их отряду пути не было — туземная растительность восстала против него; но одна рощица пустила корни и держалась крепко.

Первую фразу своей речи он столько раз репетировал, что сейчас сумел ее произнести, хотя во рту у него пересохло, а в голове было пусто. Обдернув жилет и откинув назад голову, он выразил сожаление по поводу того, что речь короля не предсказала никакой последовательной политики, каковая могла бы избавить страну от настоящей ее болезни — безработицы и перенаселения. Подходя к делу с экономической точки зрения, каждый дальновидный политик, оценивая создавшееся положение, должен знать, что Англию нельзя рассматривать изолированно от остального мира. (О! О!) Иронический смех, прозвучавший столь неожиданно, развязал Майклу язык. В голове прояснилось. Усмехнувшись и от этого сразу похорошев, он продолжал.

Все ораторы, выступавшие в палате, останавливались на серьезной проблеме безработицы, причем надежды возлагали на завоевание европейского рынка. При всем своем уважении к ним он должен заявить, что формула «И волки сыты, и овцы целы» не так реальна, как хотелось бы. (Смех.) Утверждал ли кто-нибудь из них, что в Англии заработную плату нужно снизить и количество рабочих часов увеличить, или что в Европе заработная плата должна повыситься, а количество рабочих часов — уменьшиться? Нет, на это у них не хватило смелости. Англия, которой предстоит уничтожить безработицу, является единственной в мире страной, вынужденной покупать на стороне около семидесяти процентов того количества продуктов питания, какое необходимо населению, причем шесть седьмых ее населения проживает в городах. Эти шесть седьмых заняты производством товаров, слишком дорогих для европейских стран, и, однако, Англия должна продать этих товаров столько, чтобы ей хватило на уплату за ввозимые из-за границы продукты питания, которые поддерживают жизнь людей, занятых в производстве. (Смешки.) Если это и шутка, то довольно мрачная. (Голос: «Вы забыли о морских перевозках».) Он принимает поправку почтенного депутата и возлагает всяческие надежды на эту отрасль нашей деятельности. Впрочем, по всем признакам, коэффициент ее падает.

На этом этапе его речи коэффициент Майкла тоже слегка упал, — он вдруг ощутил желание махнуть рукой на фоггартизм и сесть. Холодное внимание, слабые улыбки, выражение лица бывшего премьера, казалось, призывали его сдаться. «Как молод! О, как ты молод!» — читал он на лицах слушателей. «Мы здесь заседали раньше, чем ты надел штанишки». И он был с ними вполне согласен. Но ничего не оставалось, как продолжать: на галерее для дам сидела Флер, на галерее для иностранцев — старик Блайт; и какое-то упрямство овладело Майклом. Крепко сжав в руке записки, он снова заговорил:

— Несмотря на войну, а быть может благодаря войне, население Великобритании увеличилось на два миллиона. Эмиграция упала с трехсот тысяч до ста тысяч. И с таким положением вещей предлагают бороться лишь путем завоевания европейского рынка, который, по вполне понятным причинам, нимало не хочет быть завоеванным. Какова же альтернатива? Быть может, кое-кто из почтенных депутатов знаком с произведением сэра Джемса Фоггарта «Опасное положение Англии». («Слушайте, слушайте!» — _ с задней скамьи лейбористов.) Он читал в одном из органов прессы, что никто еще не предлагал англичанам столь сумасбродной системы. («Слушайте, слушайте!») Фоггартизм действительно заслуживает этого обвинения, ибо он дальновиден и вдобавок еще предлагает стране взглянуть прямо в лицо создавшемуся положению…

Майкл уже готов был огласить свою веру, как вдруг его остановила мысль: «Верно ли это? Не заблуждаюсь ли я? Быть может, я невежественный дурак?» Он проглотил слюну и, глядя прямо перед собой, продолжал:

— Фоггартизм восстает против того, чтобы люди, находящиеся в нашем положении, пробавлялись паллиативными средствами; он предлагает, чтобы народ назначил себе какой-нибудь определенный срок, — скажем, двадцать лет — минута в жизни нации — ив течение этого срока работал упорно и стойко. Фоггартизм требует, чтобы Британская империя с ее огромными ресурсами, большей частью не использованными, могла обеспечить самое себя. Сторонники имперской политики спросят? «Что в этом нового?» Новое заключается в степени и в методе. Фоггартизм утверждает, что необходимо познакомить британский народ со всеми нашими доминионами — познакомить путем организованных путешествий и широкой пропаганды. Эта мера не может не вызвать усиленной эмиграции. Но почтенным депутатам хорошо известно, что эмиграция взрослых не дает желаемых результатов, ибо наши горожане уже развращены и отравлены городом и принесут мало пользы в доминионах, а тех немногих англичан, которые еще живут в деревне, трогать нельзя. Поэтому фоггартизм предлагает отправлять в доминионы мальчиков и девочек в возрасте от четырнадцати или пятнадцати до восемнадцати лет. Членам палаты известно, что в этом направлении уже были сделаны опыты, увенчавшиеся успехом, но опыты эти — лишь капля в море. К этому вопросу нужно подойти с такой же энергией, какая была проявлена во время войны. Развитие детской эмиграции требует таких же масштабов и той же энергии, какие были приложены к работе военных заводов, после того как в это дело вмешался один почтенный член парламента, — ее надо увеличить в сто раз. Конечно, если доминионы не пойдут всей душой нам навстречу, из этого ничего не выйдет, но я считаю, что такого сотрудничества добиться можно. В настоящее время жители доминионов враждебно относятся к английским эмигрантам, ибо не верят, что взрослые эмигранты могут принести пользу стране. Но от этого враждебного отношения не останется и следа, если мы будем направлять в доминионы работоспособную молодежь. Я полагаю, что за первой удачливой группой потянутся вторая и третья, и так без конца; важно только знать, с чего начать и каким людям поручить проведение этого проекта в жизнь.

Кто-то за его спиной сказал: «Ох, какая ерунда!» Майкл смутился, но, помедлив, вновь закусил удила и продолжал:

— Если такую работу делать наполовину, то лучше и не начинать, но ведь на войне то, что оказывалось нужным, всегда делали, и всегда находились подходящие люди. Я призываю палату разделить со мной точку зрения, что сейчас наша страна почти в таком же критическом положении, как была тогда.

Он заметил, что кое-кто слушает его си вниманием, и, переведя дух, продолжал:

— Если оставить в стороне Ирландию… (Голос: «Почему?») Я предпочитаю не трогать тех, кто не хочет, чтобы их трогали… (Смех.)… то в настоящее время соотношение белого населения Англии и остальных территории империи — примерно пять к двум. Если в течение двадцати лет проводить в широком масштабе эмиграцию детей, мы сильно выровняем эту пропорцию, английское влияние во всей Британской империи упрочится окончательно, а предложение и спрос между Англией и доминионами придет в равновесие. (Голос: «Тогда доминионы будут сами себя снабжать».) Почтенный депутат извинит меня, если я скажу, что об этом говорить преждевременно. Мы далеко ушли в области механизации промышленности. Конечно, может пройти пять, семь лет раньше, чем безработица понизится хотя бы до довоенного уровня, но сумеет ли кто-нибудь выдвинуть иной способ борьбы с этим злом? Я стою за высокую заработную плату и умеренный рабочий день. Я считаю, что Британия хотя и далеко опередила Европу, но дает лишь приличный минимум, а иногда и того меньше; я стою за увеличение заработной платы и сокращение рабочего дня. И это требование рабочие выставляют везде, где только развевается британский флаг. («Слушайте, слушайте!») От своих требований они не откажутся, на это рассчитывать не приходите». («Слушайте, слушайте! О! О!») Уравнение спроса и предложения в пределах империи есть единственный способ улучшить условия жизни. В мире произошли такие перемены, что прежняя установка: «Покупай на самом дешевом рынке и продавай на самом дорогом» — к Англии уже не применима. Свобода торговли никогда не была принципом. (О! О! Слушайте, слушайте!» И смех.) Или, вернее, были близнецы — Свобода торговли и Целесообразность, и их перепутали, и теперь у обоих вид достаточно хилый. Но распространяться на эту тему я не собираюсь. (Голос: «Лучше не надо».)

Майкл видел, что эти слова бросил человек, сидевший на скамье либералов, — брюнет с красной физиономией и коротко подстриженными усами. Он не знал его фамилии, но физиономия ему не понравилась, она горела не только жаром политики. На чем же он остановился? Ах, да…

— В программе Фоггарта любопытен еще один пункт. В настоящее время Англия недостаточно защищена от воздушных нападений и не может сама себя прокормить, вследствие чего распаляет хищнические инстинкты других наций. И здесь я должен просить прощения за то, что обращаю внимание членов палаты на Золушку, иными словами — землю. В тронной речи по этому щекотливому вопросу было сказано только, что будет созвана конференция представителей всех интересов. Но такая конференция ничего не даст, если все партии заранее не сговорятся последовательно проводить определенную линию. Здесь снова выступает на сцену фоггартизм и предлагает: «Следуйте строго очерченной программе по земельному вопросу и не изменяйте ей. Пусть для вас она будет так же священна, как для Америки сухой закон». (Голос: «И так же проклята». Смех.) Священная и проклятая — словно название романа Достоевского. (Смех.) Да, без этого мы не обойдемся. От нашей политики в земельном вопросе зависит не только благополучие фермеров, землевладельцев и землепашцев, но и самое существование Англии, если снова разразится война. В этом, только в этом заключается единственная надежда спасти Англию. Фоггартизм требует, чтобы мы твердо проводили нашу земельную политику, и тогда через десять лет семьдесят процентов продуктов питания мы будем производить у себя. Во время войны было высчитано, это эту цифру можно немедленно довести до восьмидесяти двух процентов; и многое в этом направлении уже было сделано. Почему же всему этому дали заглохнуть? Почему столько труда пошло насмарку? Мы должны верить в наше сельское хозяйство; а вера появится только при условии упорной и последовательной деятельности.

Майкл сделал паузу. На соседней скамье кто-то зевнул; слышалось шарканье ног; вошел еще один из бывших премьеров; несколько членов вышли. Вопрос о «земле» всем надоел. Не затронуть ли ему третий пункт программы Фоггарта — воздушный флот? Но и по этому вопросу ничего нового не скажешь. А кроме того, придется сделать вступление: поговорить об уничтожении воздушной войны или хотя бы о частичном разоружении. Нет, это займет слишком много времени! Лучше и не начинать. Он быстро заговорил:

— Эмиграция! Земля! Фоггартизм требует, чтобы к обеим этим проблемам отнеслись с тем же вниманием, какое уделяли насущным вопросам во время войны. Я счастлив, что на мою долю выпала честь познакомить представителей всех партий с этим великим — что бы ни думали почтенные депутаты произведением сэра Джемса Фоггарта. Прошу прощения, что отнял у слушателей столько времени.

Он сел. Говорил он тридцать минут. Как гора с плеч! Встал один из депутатов.

— Должен поздравить депутата от Мид-Бэкса с первой его речью, которая, как мы все готовы признать, была интересна как по содержанию, так и по форме, хотя почтенный депутат и занимался постройкой воздушных замков, призывая нас есть меньше хлеба и платить больше налогов. Депутат от Тайна и Тиса в начале прений сделал намек на партию, к которой я имею честь принадлежать, и…

«Так!» — подумал Майкл и, убедившись, что этот оратор не намерен останавливаться на его речи, покинул палату.

II ПОСЛЕДСТВИЯ

Когда он шел домой, в голове у него было пусто и на сердце легко. Да, вот в чем беда — легковес! Никто не обратит на него серьезного внимания. Он вспомнил первую речь депутата от Корнмаркета. По крайней мере он, Майкл, замолчал сегодня, как только слушатели начали зевать. Ему было жарко, и он проголодался. Оперные певцы толстеют от звука своего голоса, а члены парламента худеют! Он решил прежде всего принять ванну.

Он одевался, когда вошла Флер.

— Ты говорил прекрасно, Майкл. Но какая это скотина!

— Кто?

— Его фамилия Мак-Гаун.

— Сэр Александр Мак-Гаун? А что такое?

— Завтра прочтешь в газетах. Он инсинуировал, будто ты, как один из издателей, заинтересован в том, чтобы книга Фоггарта имела сбыт.

— Да, это сильно!

— И вся его речь была возмутительна, Ты его знаешь?

— Мак-Гауна? Нет. Он депутат от какого-то шотландского города.

— Тебе он враг. Блайт тобой очень доволен и возмущается Мак-Гауном; твой отец тоже. Я еще ни разу не видала его таким взбешенным. Ты должен написать в «Тайме» и объяснить, что еще до выборов вышел из издательства Дэнби и Уинтер. Твои родители у нас сегодня обедают. Ты знал, что твоя мать была в палате?

— Мама? Да ведь она ненавидит политику.

— Она сказала только: «Жаль, что Майкл не откинул волосы со лба. Мне нравится его лоб». А когда Мак-Гаун сел, она заметила: «Дорогая моя, у этого человека как будто срезан затылок. Как вы думаете, не из Пруссии ли он родом? И мочки ушей у него толстые. Не хотела бы я быть его женой». У нее был с собой бинокль.

Когда Майкл с Флер спустились вниз, сэр Лоренс и леди Монт уже были в гостиной и стояли друг против Друга, словно два аиста, если не на одной ноге, то, во всяком случае, с большой важностью. Откинув волосы со лба Майкла, леди Монт клюнула его в лоб.

— Как вы там высидели, мама?

— Милый мой мальчик, я была ужасно довольна. Вот только этот человек мне не понравился — у него безобразная форма головы. Но где ты набрался таких познаний? Ты очень умно говорил.

Майкл усмехнулся.

— А вы что скажете, сэр?

Сэр Лоренс скроил гримасу.

— Ты сыграл роль enfant terrible[36], дорогой мой. Одним твоя речь не понравится потому, что они никогда об этом не думали, а другим — именно потому, что они думали.

— Как! Значит, в душе они фоггартисты?

— Конечно. Но в палате не следует защищать подлинные свои убеждения. Это не принято.

— Славная комната, — проворковала леди Монт. — Раньше она была китайской. А где «Обезьяна»?

— В кабинете у Майкла, мама. Она нам надоела, Хотите взглянуть до обеда на Кита?

Когда Майкл остался наедине с отцом, они оба уставились на один и тот же предмет — на табакерку эпохи Людовика Пятнадцатого, которую отыскал где-то Сомс.

— Папа, вы реагировали бы на инсинуацию Мак-Гауна?

— Мак-Гаун — фамилия этого торгаша? Да, несомненно.

— Как?

— Уличил бы его во лжи.

— В частном разговоре, в прессе или в палате?

— И то, и другое, и третье. В разговоре я бы просто назвал его лжецом. В заметке я употребил бы слова: «Легкомысленное отношение к истине». В парламенте я бы выразил сожаление, что «его плохо информировали». Можно добавить, что людям случалось получать за такие вещи по физиономии.

— Но неужели вы допускаете, что кто-нибудь поверит этой клевете? спросил Майкл.

— Поверят всему, что свидетельствует о развращении политических нравов. Это так свойственно людям. Забота о честности общественных деятелей была бы превосходной чертой, если бы ее обычно не проявляли люди, сами столь мало честные, что и в других они вряд ли сумеют ее оценить. — Сэр Лоренс поморщился, вспомнив ОГС. — А кстати, почему «Старого Форсайта» не было сегодня в палате?

— Я ему предложил пропуск, но он сказал, что не был в палате с тех пор, как Гладстон проводил билль о гомруле. Да и тогда пошел только потому, что боялся, как бы его отца не хватил удар.

Сэр Лоренс вставил монокль.

— Я не совсем понимаю.

— У отца был пропуск, и он не хотел его терять.

— Понял. Очень благородно со стороны «Старого Форсайта».

— Он нашел, что Гладстон слишком многословен.

— А! В былые годы речи бывали и длиннее. Ты быстро справился со своим делом, Майкл. Я бы сказал, что со временем из тебя выйдет толк. А у меня есть новость Для «Старого Форсайта». Я знаю, почему Шропшир не разговаривает с Чарли Ферраром. Старик только с этим условием и заплатил в третий раз его долги, чтобы спасти его от доски позора. Я надеялся на что-нибудь более таинственное. В каком положении процесс?

— Последнее, что я слышал, это что проводят какие-то взаимные запросы сторон.

— А, знаю. Отвечают такое, что ничего не разберешь, и притом вполне беспристрастно. Потом задают тебе ряд вопросов, и ты отвечаешь точно так же. Из всего этого адвокаты что-то извлекают. Что у вас сегодня на обед?

— Флер обещала заколоть жирного тельца, когда я произнесу мою первую речь.

Сэр Лоренс вздохнул.

— Очень рад. Твоя мать снова увлекается витаминами, и теперь мы едим главным образом морковь, обычно сырую. Хорошо, когда в жилах жены течет французская кровь! По крайней мере не страдаешь от недоедания. А вот и дамы!..

Не раз отмечалось, что люди, подчеркивающие свое презрение к отзывам прессы, прочитывают за завтраком все газеты в те дни, когда отзыв должен появиться. Майкл истратил на утренние газеты около шиллинга. Из тридцати газет только в четырех упоминалось о его речи. «Тайме» изложила ее сжато и точно. «Морнинг Пост» выхватила несколько фраз об империи, предпослав им слова: «В не лишенной интереса речи». «Дэйли Телеграф» отметила: «Среди других ораторов выступил мистер Майкл Монт». А «Манчестер Гардиэн» сообщила: «Депутат от Мид-Бэкса в своей первой речи ратовал за переселение детей в доминионы».

Сэр Александр Мак-Гаун, несколько лет заседавший в парламенте, удостоился большего внимания, но об инсинуации в газетах не было ни слова. Майкл обратился к Хэнзарду[37].

Его собственная речь, сверх ожидания, показалась ему вполне связной. Когда вошла Флер, он дочитывал речь Мак-Гауна.

— Налей мне кофе, старушка.

Флер подала ему кофе и прислонилась к его плечу.

— Этот Мак-Гаун ухаживает за Марджори Феррар, — сказала она. — Теперь я припоминаю.

Майкл размешал сахар.

— Черт возьми! В палате такими дрязгами не занимаются.

— Ошибаешься. Мне Элисон говорила. Вчера я просто не подумала. Отвратительная речь, не правда ли?

— Могла быть хуже, — усмехнулся Майкл.

— «Как один из компаньонов фирмы, выпустившей это любопытное произведение, он, несомненно, заинтересован его распространении; вот чем можно объяснить энтузиазм Оратора». Неужели это тебя не приводит в бешенство?

Майкл пожал плечами.

— Ты когда-нибудь сердишься, Майкл?

— Дорогая моя, не забудь, что я проделал войну. Ну-с, напишем в «Тайме». Как бы это сформулировать?

«Сэр, Разрешите мне через вашу уважаемую газету (этак спокойнее) и в интересах публики (чтобы звучало не слишком лично)…» — Гм! А дальше?..

— «Сообщить, что сэр Александр Мак-Гаун солгал, намекнув в своей речи, что я заинтересован в распространении книги сэра Джемса Фоггарта».

— Прямолинейно, — сказал Майкл, — но они этого не поместят. Не лучше ли так:

«… оповестить публику, что сэр Александр Мак-Гаун в своей речи несколько исказил факты. Считаю долгом заявить, что еще до моего избрания в парламент я перестал работать в издательстве, выпустившем книгу сэра Джемса Фоггарта «Опасное положение Англии» и, вопреки тому, что говорил сэр Александр Мак-Гаун, нимало не заинтересован в распространении этой книги. Не смею утверждать, что он хочет затронуть мою честь (слово «честь» нужно вставить), но его слова напрашиваются на такое истолкование. Книга меня интересует лишь постольку, поскольку я озабочен действительно опасным положением Англии Искренно преданный и т, д.». — Ну как?

— Слишком мягко. А кроме того, я бы не стала говорить, что ты действительно считаешь положение Англии опасным. Это, знаешь ли, вздор. То есть я хочу сказать, что это преувеличено.

— Отлично, — сказал Майкл, — напишем вместо этого:

«Озабочен положением страны». В палате я попрошу слова в порядке информации, а в кулуарах — без всякого порядка. Интересно, как отзовется «Ивнинг Сан», «Ивнинг Сан», которую Майкл купил по дороге в парламент, угостила его передовой статьей, озаглавленной «Снова фоггартизм» и начинающейся так: «Вчера депутат от Мид-Бэкса вызвал смех всей палаты, произнеся речь в защиту сумасшедшей теории, именуемой фоггартизмом, о которой мы уже упоминали на страницах нашей газеты». За этим следовало двадцать строк, написанных в не менее оскорбительном тоне. Майкл отдал газету швейцару.

В палате, убедившись, что Мак-Гаун присутствует на заседании, Майкл воспользовался первым удобным случаем и встал:

— Мистер спикер! Я хочу опровергнуть заявление, сделанное вчера во время прений и затрагивающее мою честь. Почтенный депутат от Грингоу заявил в своей речи… — тут Майкл прочел абзац из Хэнзарда. — Правда, я имел отношение к издательству, выпустившему в августе тысяча девятьсот двадцать третьего года книгу сэра Джемса Фоггарта, но все связи с этим издательством я порвал в октябре тысяча девятьсот двадцать третьего года, задолго до того, как вошел в парламент. Поэтому я нимало не заинтересован в распространении этой книги, хотя от души желаю, чтобы принципы фоггартизма были проведены в жизнь.

Он сел под жидкие аплодисменты. Тогда поднялся сэр Александр Мак-Гаун. Это был тот самый человек с красной физиономией, который так не понравился Майклу накануне.

— Мне кажется, — начал он, — что почтенный депутат от Мид-Бэкса был недостаточно заинтересован своей собственной речью, ибо отсутствовал, когда я на нее отвечал. Не могу согласиться с тем, что мои слова могут быть истолкованы так, как он их истолковал. Я сказал тогда — и сейчас повторяю, — что один из издателей несомненно был заинтересован в том, чтобы выпущенная им книга завоевала симпатии публики. Почтенный депутат принял на свой счет слова, к нему не относившиеся.

Он повернулся лицом к Майклу — мрачный, красный, вызывающий.

Майкл снова встал.

— Я рад, что почтенный депутат устранил возможность неправильного истолкования его слов.

Через несколько минут оба покинули зал.

В газетах нередко появляются отчеты о том, как мистер Суош, почтенный депутат от Топклифа, обозвал мистера Бэклера, почтенного депутата от Путинга, именем не вполне подходящим к обстановке парламента. («К порядку!») И как мистер Бэклер в ответ выразился о мистере Суош еще менее лестно. («Слушайте, слушайте! К порядку!») И как мистер Суош потрясал кулаками (шум), а мистер Бэклер взывал к спикеру или швырял бумаги. («К порядку, тише!») И как последовало великое смятение, и мистер Суош или мистер Бэклер был лишен права посещать заседания и вынужден был, громко крича, покинуть Мать всех парламентов в сопровождении дежурного полисмена, и прочие поучительные подробности. Небольшое недоразумение между Майклом и сэром Александром разрешилось поиному. Инстинктивно соблюдая правила приличия, они направились в умывальную; по дороге в это мраморное убежище они не обращали друг на друга ни малейшего внимания. Остановившись перед вешалкой для полотенец, Майкл сказал:

— Ну, сэр, можете вы мне объяснить, почему вы вели себя, как грязная скотина? Вы прекрасно знали, как будут истолкованы ваши слова.

Сэр Александр отложил в сторону щетку.

— Получайте, — сказал он и со всего размаху дал Майклу по уху. Майкл пошатнулся, затем, размахнувшись, угодил сэру Александру в нос. Оба действовали энергично, сэр Александр был человек коренастый, а Майкл увертливый, но ни тот, ни другой не умели работать кулаками. Драку прервал почтенный депутат от Уошбэзона, выходивший из уборной. Поспешно войдя в умывальную, он тотчас же получил синяк под глазом и удар в диафрагму, отчего согнулся вдвое, а затем показал себя более красноречивым оратором, чем могли бы ожидать люди, знавшие этого почтенного джентльмена.

— Простите, пожалуйста, сэр, — сказал Майкл. — Невиновные всегда страдают больше, чем виновные.

— Я бы вас обоих запретил сюда пускать, — кипятился депутат от Уошбэзона.

Майкл усмехнулся, а сэр Александр сказал:

— К черту!

— Вздорные забияки! — проворчал депутат от Уошбэзона. — Как же я теперь, черт возьми, буду выступать сегодня?

— Если вы явитесь с повязкой на глазу, — сказал Майкл, примачивая подбитый глаз депутата холодной водой, — и объясните, что пострадали при столкновении автомобилей, вашу речь выслушают с особым вниманием, и газеты дадут хороший отзыв. Разрешите предложить вам для повязки подкладку от галстука?

— Не троньте мой глаз, — зарычал депутат от Уошбэзона, — и убирайтесь отсюда, пока я не вышел из терпения.

Майкл застегнул верхнюю пуговицу жилета, расстегнувшуюся во время драки, и, посмотрев в зеркало, убедился, что ухо у него горит, манжета в крови, а у противника кровь идет носом.

«Ну и скандал! — подумал он, выходя на свежий воздух. — Хорошо, что мы столкнулись в умывальной! Дома я, пожалуй, умолчу».

Ухо у него ныло, настроение было скверное. Сияние фоггартизма потускнело, свелось к драке в умывальной. Есть с чего охладеть к своему призванию! Но даже депутат от Уошбэзона оказался в смешном положении, так что в газеты это дело едва ли попадет.

Переходя улицу к своему дому, он увидел Фрэнсиса Уилмота, направляющегося на запад.

— Алло!

Фрэнсис Уилмот поднял голову и остановился. Он похудел, глаза ввалились, он разучился улыбаться.

— Как поживает миссис Монт?

— Очень хорошо, благодарю вас. А вы?

— Прекрасно, — сказал Фрэнсис Уилмот. — Пожалуйста, передайте ей, что я получил письмо от ее двоюродного брата Джона. Он очень рад, что я с ней познакомился. Шлет ей привет.

— Благодарю, — сухо сказал Майкл. — Заходите к нам, выпьем чаю.

Молодой человек покачал головой.

— Вы поранили руку?

Майкл засмеялся.

— Нет, повредил одному субъекту нос.

Фрэнсис Уилмот слабо улыбнулся.

— Мне давно уже хочется проделать то же самое. Чей это был нос?

— Некоего Мак-Гауна.

Фрэнсис Уилмот схватил Майкла за руку.

— Тот самый нос!

Затем, видимо, смущенный своей откровенностью, он повернулся на каблуках и ушел, предоставив Майклу теряться в догадках.

На следующее утро газеты умолчали о кровопускании, имевшем место накануне, и ограничились сообщением, что депутат от Уошбэзона простудился и не выходит из дому.

Консервативная пресса скромно умалчивала о фоггартизме; но один либеральный и один лейбористский журнал поместили передовицы, которые Майкл внимательно прочел.

Орган либералов писал: «В прениях по тронной речи выделяется одно выступление. В наше беспокойное время, когда хватаются за всевозможные шарлатанские средства, нельзя не обратить внимания на теорию, которую депутат от Мид-Бэкса назвал фоггартизмом, по имени престарелого сэра Джемса Фоггарта. Нечего ждать со стороны либералов какой бы то ни было поддержки теории, ничего общего с основами либерализма не имеющей. Но возникает опасение, что на нее клюнет ряд консерваторов, вернее — самые косные из них. Беспорядочное выражение пессимистических взглядов всегда привлекает известным образом настроенных людей. Положение Англии не опасно. Ничто в нем не оправдывает истерического отклонения от нашей традиционной политики. Впрочем, не надо закрывать глаза на то, что за последнее время ряд так называемых мыслителей поговаривает о возвращении к «блестящей изоляции», за которой (признают они то или нет) мы видим гибель свободы торговли. Молодой депутат от Мид-Бэкса приподнял было этот краеугольный камень либерализма, но тут же выпустил его из рук; возможно, что бремя показалось ему не по силам. В основе же фоггартизм не что иное, как подкоп под свободу торговли и пощечина Лиге наций».

Майкл вздохнул и обратился к лейбористскому журналу; статья была подписана и выражала более человеческую точку зрения:

«Итак, для того, чтобы безработица не тревожила капиталистов, нам предлагается сплавлять наших детей на край света, как только они выучатся грамоте. О сэре Джемсе Фоггарте я слышу впервые, но, если только правильны цитаты из его книги, приведенные вчера в парламенте депутатом от одного из земледельческих округов, есть в этом старом джентльмене что-то подозрительнопрусское. Интересно, что говорит по этому поводу рабочий у себя дома? Боюсь, что там не обходится без слов «к черту!» Нет, сэр Джемс Фоггарт, английские рабочие не намерены скрывать свои карты и, признавая за старой родиной немало недостатков, все же предпочитают ее всякой другой для себя и своих детей. Спасибо, сэр Джемс Фоггарт, чтото не хочется».

«Вот это ясно, — подумал Майкл. — Ошибка, что излагать теорию поручили мне. Лучше бы Блайт подыскал городского депутата из лейбористов».

Перед его мысленным взором фоггартизм, разодранный на клочки завистью и классовой ненавистью, лозунгами, фракциями и партиями, как пристыженный призрак, удирал, поджав хвост, из парламента и прессы, непризнанный, непринятый!

— Ладно, — бормотал он, — я не отступлю. Если уж быть дураком, так лучше дураком в квадрате. Так ведь, Дэн?

Дэнди, приподняв голову, глядел на него своими глазами-бусинками.

III МАРДЖОРИ ФЕРРАР У СЕБЯ ДОМА

Фрэнсис Уилмот шел в Челси, на свидание с той, которая была для него символом жизни. Влюбленный по уши и достаточно старомодный, чтобы мечтать о браке, он проводил дни пришитым к юбке, которая явно от него ускользала. Его наивная страсть вырвала у Марджори Феррар признание; она сообщила ему о своей помолвке, сказав напрямик: ей нужны деньги, она запуталась в долгах, а жить в глуши не намерена.

Он поспешил предложить ей все свое состояние. Она отказалась, заявив:

— Дорогой мой, до этого я еще не дошла.

Часто она готова была сказать ему: «Подождите, пока я выйду замуж», но выражение его лица всегда ее останавливало. Он был примитивен; она знала, что ему чужд ее идеал: быть безупречной женой, любовницей и матерью одновременно. Она держала его при себе только полуобещаниями, что она отвергнет Мак-Гауна, и заботилась о том, чтобы они с Мак-Гауном не встречались. Два раза ей не удалось помешать их встрече, свидание было мучительное, и в результате ей пришлось лгать больше, чем она привыкла. Кончилось тем, что она по-настоящему увлеклась молодым человеком. Она видела в нем много нового. Ей нравились его темные глаза, его грация и как росли у него волосы на затылке; нравился его голос и старомодная манера вести беседу. И, как это ни странно, ей нравилась его порядочность. Дважды она просила его разузнать, не собирается ли Флер «прийти с повинной»; дважды он ей отказал, заявив:

— Они были очень добры ко мне; и я не мог бы передать вам, что они говорят, даже если бы это было мне известно.

Она рисовала его портрет, и в студии, где они встречались, стоял на мольберте холст, на который Марджори Феррар успела положить только несколько мазков. Свидания их происходили почти ежедневно, между тремя и четырьмя, когда уженачинало смеркаться. Этот час МакГаун всегда проводил в парламенте. Фрэнсис Уилмот позировал в отложном воротничке, что ему очень шло. Ей нравилось, когда он сидел на диване и следил за ней взглядом; ей нравилось подходить к нему вплотную и смотреть, как дрожат его пальцы, прикасающиеся к ее юбке или рукаву, как блестят глаза, как меняется выражение лица, когда она от него отходит. Верил он в нее безгранично, и при нем она следила за собой. Ведь детей не полагается шокировать!

В тот день она ждала Мак-Гауна к пяти часам и уже волновалась, когда Фрэнсис Уилмот явился и сказал:

— Я встретил Майкла Монта; у него манжета была в крови. Угадайте, чья кровь?

— Неужели Алека?

Фрэнсис Уилмот выпустил ее руки.

— Не называйте при мне этого человека «Алеком».

— Мой милый мальчик, вы слишком впечатлительны. Я ждала, что они поссорятся, ведь я читала их речи. А у Майкла глаз подбит? Нет? Гм! Ал… «этот человек», наверное, взбешен. Кровь была свежая?

— Да, — мрачно сказал Фрэнсис Уилмот.

— Ну, так он не придет. Садитесь на диван и давайте хоть раз в жизни серьезно поработаем.

Но он упал перед ней на колени и обвил руками ее талию.

— Марджори. Марджори!

Поклонница радостей жизни, пропитанная иронией, как и все ее поколение, она все же смутно пожалела его и себя. Обидно было, что нельзя велеть ему скорей достать разрешение на брак и кольцо, или еще чего ему там хочется, и покончить с этим делом! Нельзя даже сказать ему, что она готова покончить и без разрешения и без кольца. Ведь главное — не растеряться. Однажды в жизни она заметила, что скоро надоест любовнику, — не растерялась и дала ему отставку раньше, чем он это осознал; в другой раз любовник надоел ей — она не растерялась и тянула, пока и ему не надоело. Бывало, что любимцы, за которых она стояла горой, шли ко дну, — она ни разу не растерялась и защищала других, более удачливых; бывало, что в игре ей переставало везти, — и она бросала карты, не дожидаясь полного проигрыша. Не раз она оправдывала репутацию одной из самых современных женщин.

Поэтому она поцеловала Фрэнсиса Уилмота в голову, разжала его руки и посоветовала быть паинькой; и у нее мелькнула мысль, что первая молодость ее миновала.

— Забавляйте меня, пока я буду работать. У меня отвратительное настроение.

И Фрэнсис Уилмот, словно хмурый призрак, стал ее забавлять.

Существует мнение, что нос, пострадавший от удара, сильно распухает лишь через час или два. Вот почему сэр Александр Мак-Гаун явился в половине пятого сообщить, что не может прийти в пять. Приехал он прямо из парламента и всю дорогу прикладывал к носу мешочек со льдом. Накануне Марджори Феррар дала ему понять, что молодой американец «находится сейчас в Париже», — поэтому он остановился как вкопанный при виде молодого человека, сидевшего без галстука и с расстегнутым воротничком. Фрэнсис Уилмот молча поднялся с дивана. Марджори коснулась кистью холста.

— Взгляните, Алек, я только что начала портрет.

— Нет, благодарю, — сказал Мак-Гаун.

Сунув галстук в карман, Фрэнсис Уилмот поклонился и направился к двери.

— Чаю не хотите, мистер Уилмот?

— Не хочется, благодарю вас.

Когда он ушел, Марджори Феррар взглянула на нос своего нареченного. Нос был крупный, но пока почти не распух.

— А теперь объясните, зачем вы лгали? — сказал МакГаун. — Вы мне сказали, что этот шалопай уехал в Париж. Значит, вы мною играете, Марджори?

— Конечно! А почему бы и нет?

Мак-Гаун подошел к ней вплотную.

— Положите кисть!

Марджори подняла ее — в ту же секунду кисть была у нее выхвачена и полетела в сторону.

— Портрет вы оставите недоконченным и этого субъекта больше не увидите. Он в вас влюблен.

Он сжал ей руки.

Она откинула голову, рассерженная не меньше, чем он.

— Пустите! Неужели вы считаете себя джентльменом?

— Нет, я просто мужчина.

— Сильный и молчаливый — герой скучного романа. Садитесь и ведите себя прилично.

Поединок глаз — темных и горящих, голубых и холодных — продолжался не меньше минуты. Потом он выпустил ее руки.

— Поднимите кисть и дайте мне.

— Черт возьми, этого я не сделаю!

— Значит, нашей помолвке конец. Если вы столь старомодны, то я вам не пара. Ищите себе жену, которая подарила бы вам к свадьбе плетку.

Мак-Гаун схватился за голову.

— Я слишком люблю вас и теряю власть над собой.

— Ну, так поднимите кисть.

Мак-Гаун поднял ее.

— Что у вас с носом сделалось?

Мак-Гаун прикрыл нос рукой.

— Я налетел на дверь.

Марджори Феррар засмеялась.

— Бедная дверь!

Он посмотрел на нее с удивлением.

— Вы самая жестокая женщина из всех, кого я встречал. И почему я вас люблю — не понимаю.

— Столкновение с дверью плохо отразилось на вашей внешности и характере. Почему вы пришли раньше, чем всегда?

У Мак-Гауна вырвался стон.

— Меня к вам тянет, и вы это знаете.

Марджори Феррар повернула холст к стене и стала рядом.

— Не знаю, как вы рисуете себе нашу совместную жизнь, Алек, но боюсь, что счастья нам не видать. Не хотите ли виски с содовой? Вот там, в буфете. Не хотите? А чаю? Тоже нет? Следовало бы нам договориться. Если я выйду за вас замуж, что очень сомнительно, — затворницей я жить не намерена. Я буду принимать своих друзей. И теперь, пока мы не поженились, я тоже буду их принимать. Если это вам не по вкусу, можете со мной расстаться.

Она видела, как он сжал руки. Нелегкая задача быть его женой! Если бы только был какой-нибудь «подходящий заместитель»! Если бы Фрэнсис Уилмот был богат и жил не там, где растет хлопок и негры поют в полях; где текут красные реки, светит солнце и болота затянуты мхом; где растут грейпфруты, — или они там не растут? — а дрозды поют нежнее, чем соловьи. Южная Каролина, о которой с таким восторгом рассказывал ей Фрэнсис Уилмот! Чужой мир глянул прямо в глаза Марджори Феррар. Южная Каролина! Невозможно! Так же невозможно, как если бы ей предложили жить в девятнадцатом веке!

Мак-Гаун подошел к ней.

— Простите меня, Марджори.

Он положил ей руки на презрительно вздернутые плечи, поцеловал ее в губы и ушел.

А она опустилась в свое любимое кресло и стала нервно покачивать ногой.

Опилки высыпались из ее куклы — жить стало скучно.

Чего она хочет? Отдохнуть от мужчин и неоплаченных счетов? Или ей нужно еще что-то пушистое, именуемое «настоящей любовью»? Во всяком случае, чего-то ей не хватает. Итак, одевайся, иди и танцуй; потом еще раз переоденься и иди обедать; а за платья еще не уплачено!

А в общем, лучше всего разгоняет сплин хороший глоток чего-нибудь горячего!

Она позвонила, и когда ей подали все необходимое, смешала вино с коньяком, всыпала мускатных орехов и выпила стакан до дна.

IV FONS ЕT ORIGO[38]

Через несколько дней Майкл получил два письма. На одном была австралийская марка, оно гласило:

«Дорогой сэр, Надеюсь, что вы и супруга ваша здоровы. Я поду — мал, что вам, может, интересно узнать о нас. Так вот прожили мы тут полтора года, а похвастаться нечем. Много лишнего болтают об Австралии. Климат бы ничего, когда не слишком сухо или не очень уж мокро; жене моей он очень по нраву; но вот когда говорят, что здесь легко нажить состояние, только и остается ответить, что все это басни. Люди здесь чудные — будто мы им и не нужны, и они нам будто ни к чему. Относятся к нам так, точно мы дерзость какую сделали, что приехали в их распрекрасную страну. Народу здесь маловато, но им, наверное, кажется, что хватит. Я частенько жалею, что уехал. Жена говорит, что здесь нам лучше, а я не знаю. А про эмиграцию много привирают, это-то верно.

Я не забыл, сэр, как вы были добры к нам. Жена шлет привет вам и супруге.

Уважающий вас Антоны Бикет».

Зажав письмо в руке, Майкл снова видел перед собой Бикета — худое лицо, огромные глаза, большие уши, щуплая фигура на лондонской улице под связкой цветных шаров. Пичуга несчастная, никак не найдет себе места под солнцем! И сколько таких — тысячи и тысячи! Что ж, не для таких, как эти двое, он проповедует эмиграцию; он проповедует ее для тех, кто еще не сложился, сумеет приспособиться. Их и встретят по-иному! Он распечатал другое письмо.

«Ролл Мэнор бл. Хэнтингтона.

Уважаемый сэр, Чувство разочарования, которое я испытывал со дня выхода моей книги, в значительной мере ослабело благодаря тому, что Вы любезно упомянули о ней в парламенте и взяли на себя защиту выдвигаемых мною тезисов. Я — старик и в Лондон теперь не заглядываю, но встреча с Вами доставила бы мне удовольствие. Быть может. Вы бываете в моих краях, я буду счастлив, если Вы согласитесь у меня позавтракать или приедете вечером и здесь переночуете.

Искренне вам преданный Дж. Фоггарт».

Майкл показал письмо Флер.

— Если ты туда поедешь, дорогой мой, ты будешь смертельно скучать.

— Нужно съездить, — сказал Майкл. — Fons et origo!

Он написал, что приедет на следующий день к завтраку.

На станции его ждали человек в зеленой ливрее и лошадь, запряженная в доселе не виданный им экипаж. Человек в зеленой ливрее, рядом с которым уселся Майкл, сообщил ему:

— Сэр Джемс думал, сэр, что вам захочется полюбоваться окрестностями; вот он и прислал двуколку.

Был тихий, пасмурный день — один из тех дней, какие бывают поздней осенью, когда последние уцелевшие на деревьях листья ждут, чтобы их подхватил ветер. На дорогах стояли лужи, и пахло дождем; стаями взлетали грачи, словно удивленные звуком лошадиных копыт; и земля на вспаханных полях отливала красноватым блеском глины. Равнину несколько оживляли тополя и бурые, крытые черепицей крыши коттеджей.

— Вот усадьба, сэр, — сказал человек в ливрее, указывая кнутом.

Между фруктовым садом и группой вязов, где, очевидно, гнездились грачи, Майкл увидел длинный низкий дом из старого выветренного кирпича, увитый ползучими растениями. Вдали виднелись сараи, навесы и стена огорода. Двуколка свернула в липовую аллею и неожиданно остановилась перед домом. Майкл дернул ручку старого железного звонка. На унылый звон вышел унылый человек, который сморщил лицо и сказал:

— Мистер Монт? Сэр Джемс вас ожидает. Пожалуйте сюда.

Пройдя через низкий старинный холл, где приятно пахло дымом, Майкл остановился перед дверью, которую сморщенный человек закрыл перед самым его носом.

Сэр Джемс Фоггарт! Должно быть, это старый помещик, в крагах, аккуратный, энергичный, с седыми бакенбардами и обветренным лицом; или один из не вымерших еще грузных и коренастых Джонов Булей с короткой шеей, плоской макушкой, прикрытой плоским белым цилиндром.

Сморщенный человек снова открыл дверь и сказал:

— Сэр Джемс просит вас, сэр.

Перед камином в большой комнате, где было много книг, сидел величественный старик с седой бородой и седыми кудрями, престарелый британский лев, в бархатном, побелевшем на швах пиджаке.

Он сделал попытку встать.

— Пожалуйста, не вставайте, сэр, — сказал Майкл.

— Да, вы уж меня простите. Хорошо доехали?

— Очень.

— Садитесь. Меня растрогала ваша речь. Первая, кажется?

Майкл поклонился.

— Но, надеюсь, не последняя.

Голос у него был низкий и звучный; зорко смотрели глаза из-под густых нависших бровей. Густые седые волосы вились и спускались на воротник пиджака. Первобытный человек, достигший высшей ступени развития. На Майкла он произвел глубокое впечатление.

— Я ждал этой чести, сэр, с тех пор, как мы издали вашу книгу, — сказал Майкл.

— Я отшельник, нигде теперь не бываю. По правде сказать — не хочу, многое мне теперь не по вкусу. Я пишу, курю трубку. Позвоните, мы позавтракаем. Кто этот сэр Александр Мак-Гаун? Что он, напрашивается на пощечину?

— Уже получил, сэр, — сказал Майкл.

Сэр Джемс Фоггарт откинулся на спинку кресла и захохотал. Смех у него был протяжный, низкий, глухой, словно смех на тромбоне.

— Здорово! А как приняли вашу речь? Когда-то я многих знал в палате, отцов, дедов теперешних.

— Как объяснить, сэр, что вы, никогда не выходя из дому, так хорошо знаете нужды Англии? — вкрадчиво спросил Майкл.

Сэр Джемс Фоггарт указал своей крупной худой рукой на стол, заваленный журналами и книгами.

— Читаю, — сказал он, — все читаю, зрение мне еще не изменило. Я немало повидал на своем веку.

Он умолк, словно созерцая картины прошлого.

— Вы продолжаете свою работу?

— М-да! Людям будет что почитать, когда я умру.

Мне, знаете ли, восемьдесят четыре.

— Странно, что к вам не заглянули репортеры, — сказал Майкл.

— Как же, заглянули. Были здесь вчера. Трое, с разными поездами, очень вежливые молодые люди. Но я понял, что им не раскусить старика.

В эту минуту дверь раскрылась и вошел сморщенный человек; за ним следовала горничная и три кошки. Сморщенный человек и горничная поставили один поднос на колени сэру Джемсу, а другой — на маленький столик перед Майклом. На каждом подносе была куропатка с картофелем, шпинат и хлебный соус. Сморщенный человек наполнил стакан сэра Джемса ячменной водой, а стакан Майкла — бордо и удалился. Три кошки, громко мурлыча, стали тереться о брюки сэра Джемса.

— Надеюсь, вы ничего не имеете против кошек? Сегодня нет рыбки, киски!

Майкл проголодался и съел всю куропатку. Сэр Джемс почти все отдал кошкам. Потом подали компот, сыр, кофе и сигары. Потом все убрали, кроме кошек, которые, насытившись, улеглись треугольником перед камином.

Сквозь дым двух сигар Майкл смотрел на старика; и хотелось почерпнуть из этого источника мудрости, но брало сомнение — выдержит ли, очень уж он стар! Ну что ж! Попробовать можно.

— Вы знаете Блайта, сэр? Редактора «Аванпоста»? Он пылкий ваш сторонник. А я — лишь рупор.

— Знаю его еженедельник, один из лучших. Но слишком умничает.

— Вы разрешите мне воспользоваться случаем и задать вам несколько вопросов? — сказал Майкл.

Сэр Джемс посмотрел на огонек своей сигары.

— Валяйте!

— Скажите, сэр, может ли Англия действительно обособиться от Европы?

— А может ли она заключить союз с Европой? Альянсы, базирующиеся на обещании помощи — обещании, которое выполнено не будет, — хуже чем бесполезны.

— Но представьте себе, что вновь подвергнется вторжению Бельгия или Голландия!

— Вот разве что так. Но самое главное, мой юный друг, это чтобы в Европе знали, что сделает и чего не сделает Англия в том или ином случае. А этого они никогда не знают. «Коварный Альбион!» Хе-хе! Мы всегда скрываем свои планы до последней минуты. Большая ошибка. Получается, будто мы держим нос по ветру, что, собственно, недалеко от истины при нашей демократии.

— Как интересно, сэр, — солгал Майкл. — А что вы скажете о пшенице? Как стабилизировать цену, чтобы таким путем поощрять развитие земледелия?

— А, это мой конек! Нам нужен хлебный заем, мистер Монт, и государственный контроль. Правительство должно ежегодно скупать заранее необходимое нам количество хлеба и делать запасы, затем по другой цене закупать хлеб у здешних фермеров — так, чтобы они имели хорошую прибыль; а на рынок выбрасывать по цене, средней между этими двумя ценами. И в самом непродолжительном времени у нас будут сеять много пшеницы и земледелие возродится.

— А не повысятся ли цены на хлеб, сэр?

— О нет.

— И не понадобится ли целая армия чиновников?

— Нет — Можно использовать имеющийся аппарат.

— Государственная торговля, сэр? — недоверчиво спросил Майкл.

Голос сэра Джемса загудел еще глуше:

— Случай исключительный — случай важный, — почему бы и нет?

— Ну конечно, — поспешил согласиться Майкл. — Я никогда об этом не думал, но почему бы и нет?.. А что вы скажете об оппозиции, с какой сталкиваешься, когда речь заходит об эмиграции детей? Как вы думаете, не объясняется ли это привязанностью родителей к детям?

— Главным образом объясняется страхом лишиться заработка, получаемого детьми.

— Все же, знаете ли, — проговорил Майкл, — понятно, что не всякому хочется навсегда расстаться со своими детьми, как только им минет пятнадцать лет.

— Понятно! Человеческая природа эгоистична, молодой человек. Цепляться за них и видеть, как они гибнут у тебя на глазах или вырастают для худшей жизни, чем ты сам прожил, — вот, как вы изволили сказать, человеческая природа.

Майкл, который этого не говорил, слегка опешил.

— На эмиграцию детей потребуется очень много денег.

Ногой, обутой в туфлю, сэр. Джемс потрогал кошек.

— Деньги! Золото у нас еще есть, но мы не умеем им пользоваться. Еще один стомиллионный заем — значит государственные расходы увеличатся на четыре с половиной миллиона в год, и ежегодно отправляется по меньшей мерз сто тысяч детей. Через пять лет мы сэкономим эту сумму, ибо не нужно будет выплачивать пособия безработным.

Он махнул сигарой и обсыпал пеплом свой бархатный пиджак.

— Да, пожалуй, — согласился Майкл, стряхивая пепел в кофейную чашку. — Но если отсылать детей вот так, оптом, сумеют ли о них позаботиться, поставить их на ноги?

— Нужно действовать постепенно; была бы охота, все можно сделать.

— А не думаете ли вы, «что там они бросятся в большие города?

— Научите их любить землю и дайте им землю.

— Боюсь, что этого мало, — смело сказал Майкл. — Соблазн города очень велик.

Сэр Джемс кивнул.

— Можно жить в городах, если города не перенаселены. Те, которые поселятся в городах, будут способствовать повышению спроса на наши фабрикаты.

«Ну, — подумал Майкл, — кажется, дело идет неплохо. О чем бы еще его спросить?»

И он задумчиво созерцал кошек, беспокойно ворочавшихся перед камином. Тишину нарушило какое-то странное сопение. Майкл поднял глаза. Сэр Джемс Фоггарт спал! Спящий, он казался еще более внушительным, пожалуй слишком внушительным, ибо храпел на всю комнату. Кошки крепче свернулись клубочком. Слегка запахло гарью. Майкл наклонился и поднял упавшую на ковер сигару. Что теперь делать? Ждать пробуждения или смыться? Бедный старик! Никогда еще фоггартизм не казался Майклу более безнадежным делом, как в этом святилище, у самого первоисточника. Заткнув уши, он сидел неподвижно. Кошки одна за другой встали. Майкл взглянул на часы. «Я опоздаю на поезди, — подумал он и на цыпочках пошел к двери, вслед за дезертирующими кошками. Словно последние силы фоггартизма исходили в храпе! «Прощайте, сэр», — сказал он тихо и вышел. На станцию он задумчиво шел пешком, Фоггартизм! Эта простая, но обширная программа основана, по-видимому, на предпосылке, что люди способны видеть на два дюйма дальше собственного носа. Но верна ли эта предпосылка? А если верна, почему же тогда в Англии такое засилье городов и такое перенаселение? На одного человека, способного здраво заглянуть в будущее и на том успокоиться, имеется девять — а то и девяносто девять, — взгляды которых узки и пристрастны и которые совсем не намерены успокоиться. Политика практиков! Вот ответ на всякие умные мысли, сколько ни кричи о них. «А, да, молодой Монт — политик, но не практик!» такой ярлык равноценен общественной смерти. И Майкл, сидя в вагоне и глядя на английскую траву, чувствовал, словно горсти земли уже сыплются на крышку его гроба. Интересно, есть ли чувство юмора у пеликанов, вопиющих в пустыне? Если нет, плохо им, бедным, приходится: Трава, трава, трава! Трава и города! И скоро, опустив подбородок в воротник теплого пальто, Майкл заснул еще крепче, чем сэр Джемс Фоггарт.

V ДЕЛО РАЗВЕРТЫВАЕТСЯ

Когда Сомс сказал: «Предоставьте это мне», он говорил то, что думал. Но, право же, утомительно, что улаживать неприятности всегда приходится ему одному!

Чтобы без помехи заняться этим делом, он на время переселился к своей сестре Уинифрид Дарти на Грин-стрит. В первый же вечер к обеду пришел его племянник Вэл, и Сомс воспользовался случаем и спросил его, известно ли ему что-нибудь о лорде Чарльзе Ферраре.

— Что вы хотите знать, дядя Сомс?

— Все, что могло бы его опорочить. Я слышал, что его отец с ним не разговаривает.

— Ходят слухи, — сказал Вэл, — что его лошадь, которая не выиграла Кэмбриджширского кубка, возьмет Линкольнширский.

— При чем это?

Вэл Дарти посмотрел на него сквозь ресницы. Он не намерен был вмешиваться в светские интриги.

— При том, что если он в ближайшее время не выиграет хороший куш, ему крышка.

— И это все?

— Ну, а вообще он из тех субъектов, которые очень любезны, если вы им нужны, и очень невежливы, если не могут вас использовать.

— Так я и думал, судя по его физиономии, — сказал Сомс. — Ты вел с ним какие-нибудь дела?

— Да, как-то я ему продал однолетку от Торпеды и Бэнши.

— Он тебе заплатил?

— Да, — усмехнулся Вэл, — а лошадь оказалась никуда не годной.

— Гм! Должно быть, после этого он и перестал быть любезным. Больше ты ничего не знаешь?

— Нет, ничего. — Он, конечно, знал кое-что еще, но то были сплетни; а не все, — о чем, попыхивая сигарами, толкуют лошадники, годится для ушей юристов.

Как это ни странно, но Сомс, старый и опытный, не подозревал, что в так называемом «свете» изо дня в день клевещут на всех и каждого и все обходится мирно; клеветники обедают со своими жертвами, играют у, ними в карты, и все исполнены лучших чувств, и знают, что стоит расстаться — и они с новыми силами будут порочить друг друга. До посторонних ушей такие милые и убийственные вещи не доходят, и Сомс понятия не имел, с какого конца приступить к делу.

— Не можешь ли ты пригласить к чаю этого мистера Кэрфью? — спросил он Флер.

— Зачем, папа?

— Я хочу кое-что у него выведать.

— Мне кажется, для этого существуют сыщики.

Сомс изменился в лице. С тех пор, как двадцать с лишним лет назад мистер Полтид накрыл его в Париже, когда он явился с визитом к собственной жене, от одного слова «сыщик» у него начиналась боль под ложечкой. Он заговорил о другом. А между тем, что он мог сделать, не прибегая к помощи сыщиков?

Как-то вечером Уинифрид ушла в театр, а Сомс закурил сигару и погрузился в размышления. Майкл снабдил его списком ультрасовременных книг и пьес, которыми интересовались люди, строго следующие моде. Он даже дал ему одну из таких книг — «Шпанская мушка» Персиваля Кэлвина. Сомс принес книгу из спальни, зажег лампу и стал читать. Просмотрев первые страницы и не найдя в них ничего предосудительного, он решил читать с конца. Дело пошло на лад; вскоре он наткнулся на отрывок эротического содержания, от него незаметно перешел к предшествующему отрывку и так добрался до середины книги. Тогда только он с изумлением обратился к титульному листу, Чем объяснить, что и автор и издатель до сих пор на свободе? А! Книга издана за границей! Сомс вздохнул с облегчением. Дожив до шестидесяти девяти лет, не будучи ни судьей, ни присяжным, которым быть шокированными полагается по должности, он все же был потрясен. Если такие книги читают женщины, значит действительно стерлось все, что отличало женщину от мужчины.

Он снова взялся за книгу и внимательно дочитал до самого начала. Интересовали его только эротические места. Все остальное производило впечатление бессвязной болтовни. Немного погодя он опять задумался. Для чего написана эта книга) Конечно, автор хотел на ней заработать. Но, быть может, он преследовал еще какую-нибудь цель? Видно, это один из тех, которые, желая дать в произведении «жизнь», считают необходимым подробно описывать каждой визит в спальню. Кажется, у них это называется «реализмом», «искусством ради искусства»? Убедившись на печальном опыте, что «жизнь» — это не только визиты в спальню. Сомс не мог согласиться с тем, что эта книга показывает жизнь как она есть. «Этот Кэлвин — оригинал, сэр, — сказал Майкл, когда принес ему роман. — По его мнению, стать целомудренным можно только путем крайнего разврата; вот он и показывает, как его герои и героиня приходят к целомудрию». «Вернее, к бедламу», подумал Сомс. Ну что ж, посмотрим, что на это скажет английский суд. Но как доказать, что эта женщина и ее друзья читали книгу не без удовольствия? И тут его осенила мысль столь блестящая, что он должен был подумать, раньше чем в нее уверовать. Эти «ультрасовременные» молодые люди отличаются редкой самоуверенностью; считают «скучными» или «жеманными» всех, кто не разделяет их убеждений. Не выскажутся ли они откровенно, если газеты откроют против этой книги кампанию? А если они выскажутся в печати, то нельзя ли это использовать как доказательство их антиморальных убеждений? Гм! К этому делу нужно подойти осторожно. А прежде всего — как доказать, что Марджори Феррар книгу прочла? Размышляя, Сомс снова наткнулся на блестящую идею. Почему не использовать молодого Баттерфилда, который помог ему доказать виновность Элдерсона в той истории с ОГС и получил место в издательстве Дэнби и Уинтера по его — Сомса — рекомендации? Майкл всегда твердит, что молодой человек глубоко ему благодарен. И, прижав книгу заглавием к боку, на случай встречи с кем-нибудь из прислуги, Сомс пошел спать.

Засыпая, он подумал, как бы ставя диагноз:

«Когда я был молод, мы такие книги читали, если они нам попадались под руку, но молчали об этом; а теперь люди считают своим долгом кричать, что книгу они прочли и она принесла им пользу».

На следующее утро он позвонил из «Клуба знатоков» в издательство Дэнби и Уинтер и попросил к телефону мистера Баттерфилда.

— Да?

— Говорит мистер Форсайт. Вы меня помните?

— О да, сэр!

— Не можете ли вы сегодня зайти в «Клуб знатоков»?

— Конечно, сэр. Если вы ничего не имеете против, я зайду в половине первого.

Сдержанный и щепетильный, когда речь заходила о вопросах пола, Сомс с неудовольствием думал о том, что ему придется говорить с молодым человеком о «непристойной» книге. Но делать было нечего, и когда Баттерфилд явился. Сомс пожал ему руку и объявил:

— Разговор будет конфиденциальный, мистер Баттерфилд.

Баттерфилд посмотрел на него с собачьей преданностью и сказал:

— Да, сэр. Я помню, что вы для меня сделали.

Сомс показал ему книгу.

— Знаете вы этот роман?

Баттерфилд слегка улыбнулся.

— Да, сэр. Он напечатан в Брюсселе. Стоит пять фунтов.

— Вы его читали?

Молодой человек покачал головой.

— Не попадался мне, сэр.

Сомс почувствовал облегчение.

— И не читайте! А теперь выслушайте меня внимательно. Можете вы купить десять экземпляров — за мой счет — и разослать их лицам, поименованным в списке, который я вам дам? Эти люди имеют некоторое отношение к литературе. Можно вложить в книги рекомендательные записки, или как это у вас называется. Никаких фамилий не упоминайте.

— Цена все время повышается, сэр, — предостерег Баттерфилд. — Вам это будет стоить около шестидесяти фунтов.

— Неважно.

— Вы хотите сделать рекламу, сэр?

— О господи! Конечно нет! У меня есть основания, но это к делу не относится.

— Понимаю, сэр. И вы хотите, чтобы книги, так сказать, с неба свалились?

— Вот именно, — сказал Сомс. — Насколько мне известно, издатели часто рассылают сомнительные книги людям, которым, по их мнению, такие книги придутся по вкусу. Слушайте дальше: можете ли вы зайти через неделю к одному из тех лиц, кому вы разошлете книги? Вы будете разыгрывать роль агента и предложите купить еще экземпляр романа. Дело в том, что я хочу наверно знать, действительно ли роман получен и прочтен этой особой. Своей фамилии, вы, конечно, не называйте. Сделаете это для меня?

Глаза молодого человека загорелись.

— Конечно, сэр. Я многим вам обязан, сэр.

Сомс отвернулся. Он не любил, когда его благодарили.

— Вот список фамилий с адресами. Я подчеркнул фамилию той особы, к которой вам придется зайти. Сейчас я вам выпишу чек. Если этих денег не хватит, вы мне сообщите.

Пока он писал, Баттерфилд просматривал список.

— Я вижу, сэр, что особа, к которой я должен зайти, — женщина.

— Да, для вас это имеет значение?

— Никакого, сэр, современные романы предназначаются для женщин.

— Гм! — сказал Сомс. — Надеюсь, дела у вас идут хорошо?

— Прекрасно, сэр. Я так жалел, что мистер Монт ушел от нас; после его ухода дела у нас пошли еще лучше.

Сомс поднял бровь. Эти слова подтвердили давнишние его подозрения.

Когда молодой человек ушел. Сомс начал перелистывать «Шпанскую мушку». Не написать ли ему заметку в газету и подписаться «Pater familias»?[39] Нет, для этого нужен человек, сведущий в такого рода делах. А кроме того, не годится, чтобы заметка была анонимной. С Майклом советоваться не стоит, но может быть, «Старый Монт» знает какую-нибудь влиятельную персону из «Партенеума». Сомс потребовал оберточной бумаги, завернул в нее книгу, сунул сверток в карман пальто и отправился в «Клуб шутников».

Сэр Лоренц собирался завтракать, и они вместе уселись за стол. Убедившись, что лакей не подсматривает, Сомс показал книгу.

— Вы это читали?

Сэр Лоренс залился беззвучным смехом.

— Дорогой мой Форсайт, что за нездоровое любопытство? Все это читают и говорят, что книга возмутительная.

— Значит, вы не читали? — настаивал Сомс.

— Нет еще, но если вы мне ее дадите, прочту. Мне надоело слушать, как люди, читавшие ее взасос, пристают с вопросом, читал ли я эту «гнусную вещь». Это несправедливо, Форсайт. А вам она понравилась?

— Я ее просмотрел, — ответил Сомс, созерцая свой собственный нос. — У меня были причины для этого. Когда вы прочитаете, я вам объясню.

Два дня спустя сэр Лоренс принес ему книгу в «Клуб знатоков».

— Получайте, дорогой Форсайт! — сказал он. — Как я рад, что от нее отделался! Все время я пребывал в страхе, как бы кто-нибудь не подглядел, что я читаю! Персиваль Кэлвин — quel sale monsieur![40]

— Именно! — сказал Сомс. — Так вот, я хочу открыть кампанию против этой книги.

— Вы? Что за непонятное рвение?

— Это длинная история, — сказал Сомс, садясь на книгу.

Он объяснил свой план и закончил так:

— Ничего не говорите ни Майклу, ни Флер.

Сэр Лоренс выслушал его с улыбкой.

— Понимаю, — сказал он, — понимаю! Очень умно, Форсайт. Вы хотите, чтобы я отыскал какого-нибудь человека, чья фамилия подействовала бы на них, как красная тряпка на быка. Писатель для этой цели не годится; они скажут, что он завидует, — и, пожалуй, будут правы: книга идет нарасхват. Знаете, Форсайт, я, кажется, обращусь к женщине.

— К женщине! — повторил Сомс. — На женщину они не обратят внимания.

Сэр Лоренс вздернул свободную бровь.

— Пожалуй, вы правы: теперь обращают внимание только на таких женщин, которые сами всякого мужчину перещеголяют. Может, мне написать самому и подписаться «Оскорбленный отец»?

— Мне кажется, анонимная заметка не годится.

— И тут вы правы, Форсайт; действительно не годится. Я загляну в «Партенеум» и посмотрю, кто там еще жив.

Два дня спустя Сомс получил записку:

«Партенеум»

Пятница

Дорогой Форсайт,

Я нашел нужного человека — это редактор «Героя», и он готов подписать свою фамилию. Кроме того, я соответствующим образом его настроил. У нас был оживленный спор. Сначала он хотел отнестись к автору de haut en bas[41], обойтись с ним, как с нечистоплотным ребенком. Но я сказал: «Нет, это явление симптоматично. Отнеситесь к нему с должной серьезностью. Докажите, что книга показательна для целой школы, для определенного литературного направления. Создайте из этого повод для защиты цензуры». Слово «цензура», Форсайт, необходимо для того, чтобы их раздразнить. Итак, редактор решил расстаться с женой и, прихватив с собой книгу, уехать на субботу и воскресенье за город. Я восхищаюсь Вашим методом защиты, дорогой Форсайт, но Вы меня простите, если я скажу, что значительно важнее не доводить дело до суда, чем выиграть в суде.

Искренне преданный

Лоренс Монт».
С последней мыслью Сомс был до того согласен, что уехал в Мейплдерхем и следующие два дня, чтобы успокоиться, ходил по полю и гонял палкой мяч в обществе человека, который ему совсем не нравился.

VI МАЙКЛ ЕДЕТ В БЕТНЕЛ-ГРИН

Чувство уныния, с которым Майкл вернулся от «первоисточника», несколько рассеялось благодаря письмам, которые он получал от самых, разнообразных лиц; писали ему большей частью люди молодые — писали сочувственно и очень серьезно. Он стал подумывать, не слишком ли в конечном счете беспечны политики-практики, напоминающие конферансье в мюзик-холле, которые изо всех сил стараются заставить публику забыть, что у нее есть вкус. И зародилось подозрение: являются ли палата и даже пресса подлинными выразителями общественного мнения? Между прочим, получил он такое письмо:

«Солнечный, приют»

Бетнел-Грин

Дорогой мистер Монт,

Я была так рада, когда прочла Вашу речь в «Таймсе». Я сейчас же купила книгу сэра Джемса Фоггарта. Мне кажется, его план великолепен. Вы не знаете, как тяжело нам, пытающимся сделать что-то для детей, — как тяжело нам сознавать, что жизнь, которую приходится вести детям по окончании школы, сводит на нет всю нашу работу. Ведь мы лучше, чем кто бы то ни было, знаем, в каких условиях живут лондонские дети.

Многие матери, которым и самим живется несладко, все готовы сделать для своих малышей; но мы часто замечали, что, когда ребенку исполнится десять — двенадцать лет, эта любовь принимает иные формы. Мне кажется, тогда-то родители и начинают понимать, что ребенка можно использовать как работника. Там, где пахнет деньгами, нет места для бескорыстной любви. Пожалуй, это — естественно, но тем не менее очень печально, ибо заработок детей ничтожен и жизнь ребенка приносится в жертву ради нескольких шиллингов. Всей душой надеюсь, что Ваше выступление принесет плоды; но все делается так медленно, не правда ли? Хорошо бы Вам приехать сюда, посмотреть наш приют. Дети прелестны, и мы стараемся дать им побольше солнца.

Искренне Вам преданная

Нора Кэрфью».
Сестра Бэрти Кэрфью! Но, конечно, процесса не будет, все обойдется! Благодарный за сочувствие, хватаясь за каждую возможность получше разобраться в фоггартизме, Майкл решил ехать. Быть может. Нора Кэрфью примет в свой приют детей Боддика! Он предложил Флер ехать вместе, но она побоялась занести в дом заразу, опасную для одиннадцатого баронета, и Майкл отправился один.

Приют находился в местности, называемой Бетнел-Грин; три маленьких домика были соединены в один; три дворика, обнесенные общей стеной, превращены в площадку для игр; над входной дверью золотыми буквами было начертано: «Солнечный приют». На окнах висели веселые ситцевые занавески, стены были окрашены в кремовый цвет. В передней Майкла встретила Нора Кэрфью, высокая, стройная, темноволосая; у нее было бледное лицо и карие глаза, ясные и чистые.

«Да, — подумал Майкл, пожимая ей руку, — вот здесь все в полном порядке. В этой душе нет темных закоулков!» — Как хорошо, что вы приехали, мистер Монт! Я вам покажу весь дом. Вот комната для игр.

Майкл вошел в залу — видимо, несколько маленьких комнат были соединены в одну. Шесть ребятишек в синих полотняных платьях сидели на полу и играли в какие-то игры. Когда Нора Кэрфью подошла к ним, они уцепились за ее платье. Все они, за исключением одной девочки, показались Майклу некрасивыми.

— Вот эти живут у нас постоянно. Остальные приходят после школы. Сейчас у нас только пятьдесят человек, но все-таки очень тесно. Нужно раздобыть денег, чтобы арендовать еще два дома.

— Какой у вас персонал?

— Нас шесть человек; две занимаются стряпней, одна бухгалтерией, а остальные стирают, штопают, играют с детьми и исполняют всю работу по дому. Две из нас живут здесь.

— Где же ваши арфы и венцы?

Нора Кэрфью улыбнулась.

— Заложены, — сказала она.

— Как вы разрешаете вопрос религии? — спросил Майкл, озабоченный воспитанием одиннадцатого баронета.

— В сущности — никак. Здесь нет детей старше двенадцати лет, а религиозными вопросами дети начинают интересоваться лет с четырнадцати, не раньше. Мы просто стараемся приучать детей быть веселыми и добрыми. На днях сюда приезжал мой брат. Он всегда надо мной подсмеивается, но все-таки хочет поставить в нашу пользу спектакль.

— Какая пойдет пьеса?

— Кажется, «Прямодушный»; брат говорит, что он уже давно предназначил эту пьесу для какого-нибудь благотворительного спектакля.

Майкл посмотрел на нее с удивлением.

— А вы знаете, что это за пьеса?

— Нет. Кажется, одного из драматургов Реставрации?

— Уичерли[42].

— Ах да! — Глаза ее остались такими же ясными.

«Бедняжка! — подумал Майкл. — Не мое дело объяснять ей, что послужит источником ее доходов, по этот Бэрти, видимо, непрочь подшутить».

— Я должен привезти сюда жену, — сказал он, — ей понравится цвет стен и эти занавески. И еще скажите, не могли бы вы потесниться и принять двух маленьких девочек, если мы будем за них платить? Их отец безработный — я хочу дать ему работу за городом; матери нет.

Нора Кэрфью сдвинула брови, и лицо ее выразило напряженное желание одной доброй волей преодолеть все препятствия.

— Нужно попытаться, — сказала она. — Как-нибудь устрою. Как их зовут?

— Фамилия Боддик, имен я не знаю. Одной — четыре года, другой — пять.

— Дайте мне адрес, я сама к ним заеду. Если они не больны какой-нибудь заразной болезнью, мы их возьмем.

— Вы — ангел! — сказал Майкл.

Нора Кэрфью покраснела.

— Вздор! — сказала она, открывая дверь в соседнюю комнату. — Вот наша столовая.

Комната была небольшая. За пишущей машинкой сидела девушка, она подняла голову, когда вошел Майкл. Другая девушка сбивала яйца в чашке и в то же время читала томик стихов. Третья, видимо, занималась гимнастикой — она так и застыла с поднятыми руками.

— Это мистер Монт, — сказала Нора Кэрфью, — мистер Монт, который произнес в палате ту самую прекрасную речь. Мисс Бэте, мисс Лафонтэн, мисс Бистон.

Девушки поклонились, и та, что сбивала яйца, сказала:

— Замечательная речь.

Майкл тоже поклонился.

— Боюсь, что все это впустую.

— Ну что вы, мистер Монт, она возымеет действие.

Вы сказали то, о чем многие думают.

— Но знаете, — сказал Майкл, — они так глубоко прячут свои мысли!

— Садитесь же.

Майкл опустился на синий диван.

— Я родилась в Южной Африке, — сказала та, которая сбивала яйца, — и знаю, что значит ждать.

— Мой отец был в палате, — сказала девушка, занимавшаяся гимнастикой. — Ваша речь произвела на него глубокое впечатление. Во всяком случае, мы вам благодарны.

Майкл переводил взгляд с одной на другую.

— Если б вы ни во что не верили, вы не стали бы здесь работать, правда? Уж вы-то наверное не считаете, что Англия дошла до точки?

— О боже! Конечно, нет! — сказала девушка, сидевшая за машинкой. Нужно пожить среди бедняков, чтобы это понять.

— В сущности, я имел в виду другое, — сказал Майкл. — Я размышлял, не нависла ли над нами серьезная опасность.

— Вы говорите о ядовитых газах?

— Пожалуй, но это не все; тут и гибельное влияние городов и банкротство цивилизации.

— Не знаю, — отозвалась хорошенькая брюнетка, сбивавшая яйца. — Я тоже так думала во время войны. Но ведь Европа — это не весь мир. В сущности, она большого значения не имеет. Здесь и солнце-то почти не светит.

Майкл кивнул.

— В конце концов если здесь, в Европе, мы сотрем друг друга с лица земли, то появится только новая пустыня величиной с Сахару, погибнут люди, слишком бедствовавшие, чтобы приспособиться к жизни, а для остального человечества наша судьба послужит уроком, не правда ли? Хорошо, что континенты далеко отстоят один от другого!

— Весело! — воскликнула Нора Кэрфью.

Майкл усмехнулся.

— Я невольно заражаюсь атмосферой этого дома. Знаете, я вами восхищаюсь: вы от всего отказались, чтобы прийти сюда работать.

— Пустяки, — сказала девушка за машинкой. — От чего было отказываться — от фокстротов? Во время войны мы привыкли работать.

— Уж коли на то пошло, — вмешалась девушка, сбивавшая яйца, — мы вами восхищаемся гораздо больше: вы не отказываетесь от работы в парламенте.

Снова Майкл усмехнулся.

— Мисс Лафонтэн, вас зовут на кухню!

Девушка, сбивавшая яйца, направилась к двери.

— Вы умеете сбивать яйца? Я сию минуту вернусь.

И, вручив Майклу чашку и вилку, она скрылась.

— Какой позор! — воскликнула Нора Кэрфью. — Дайте мне!

— Нет, — сказал Майкл, — я умею сбивать яйца, А как вы смотрите на то, что в четырнадцать лет детей придется отрывать от дома?

— Конечно, многие будут резко возражать, — сказала девушка, сидевшая за машинкой, — скажут, что бесчеловечно, жестоко. Но еще бесчеловечнее держать детей здесь.

— Хуже всего, — сказала Нора Кэрфью. — это вопрос о заработках детей и еще идея о вмешательстве одного класса в дела другого. Да и имперская политика сейчас не в моде.

— Еще бы она была в моде, — проворчала гимнастка.

— О, — сказала машинистка, — но ведь это не та имперская политика, не правда ли, мистер Монт? Это скорее стремление уравнять права доминионов и метрополии.

Майкл кивнул.

— Содружество наций.

— Это не помешает маскировать подлинную цель: сохранить заработок детей, — сказала гимнастка.

И три девушки стали подробно обсуждать вопрос, насколько заработки детей увеличивают бюджет рабочего. Майкл сбивал яйца и слушал. Он знал, сколь важен этот вопрос. Согласились на том, что дети часто зарабатывают больше, чем себе на пропитание, но что «в конечном счете это недальновидно», потому что приводит к перенаселению И безработице, и «просто стыдно» портить детям жизнь ради родителей.

Разговор прервался, когда вошла девушка, сбивавшая яйца.

— Дети собираются, Нора.

Гимнастка исчезла. Нора Кэрфью сказала:

— Ну, мистер Монт, хотите взглянуть на них?

Майкл последовал за ней. Он думал: «Жаль, что Флер со мной не поехала!» Казалось, эти девушки действительно во что-то верили.

Стоя в передней, Майкл смотрел, как дом наполняется детьми. Они казались странной смесью малокровия и жизнеспособности, живости и послушания. Многие выглядели старше своих лет, но были непосредственны, как щенята, и, видимо, никогда не задумывались о будущем. Казалось, каждое их движение, каждый жест мог быть последним. Почти все принесли с собой что-нибудь поесть. Они болтали и не смеялись. Их произношение оставляло желать много лучшего. Шесть-семь ребят показались Майклу хорошенькими, и почти у всех вид был добродушный. Движения их были порывисты. Они тормошили Нору Кэрфью и гимнастку, повиновались беспрекословно, ели без всякого аппетита и приставали к кошке. Майкл был очарован.

Вместе с ними пришли четыре или пять женщин — матери, которым нужно было о чем-нибудь спросить или посоветоваться. Они тоже были в прекрасных отношениях с воспитательницами. В этом доме не было речи о классовых различиях; значение имела только человеческая личность. Майкл заметил, что дети отвечают на его улыбку, а женщины остаются серьезными, хотя Нoрe Кэрфью и девушке, занимавшейся гимнастикой, они улыбались. Интересно, поделились бы они с ним своими мыслями, если б знали о его речи?

Нора Кэрфью проводила его до двери.

— Не правда ли, они милые?

— Боюсь, как бы мне не отречься от фоггартизма, если я слишком долго буду на них смотреть.

— Что вы! Почему?

— Видите ли, фоггартизм хочет сделать из них собственников.

— Вы думаете, что это их испортит?

Майкл усмехнулся.

— С серебряной ложкой связана опасность. Вот мой вступительный взнос.

Он вручил ей все свои деньги.

— О мистер Монт, право же…

— Ну так верните мне шесть пенсов, иначе мне придется идти домой пешком.

— Какой вы добрый! Навещайте нас и, пожалуйста, не отрекайтесь от фоггартизма.

По дороге на станцию он думал об ее глазах, а вернувшись домой, сказал Флар:

— Ты непременно должна туда съездить и посмотреть. Чистота там изумительная, и дух бодрый. Я набрался сил. Молодец эта Нора Кэрфью.

Флер посмотрела на него из-под опущенных ресниц.

— Да? — сказала она. — Хорошо, съезжу.

VII КОНТРАСТЫ

На десяти акрах земли за рощей в Липпингхолле сквозь известь и гравий пробивалась чахлая трава; вокруг высился забор — символ собственности. Когда-то здесь пробовали держать коз, но затея не удалась, потому что в стране, не снисходившей до занятия сельским хозяйством, никто не желал пить козье молоко; с тех пор участок пустовал. Но в декабре этот уголок — бедный родственник владений сэра Лоренса Монта — подвергся энергичной эксплуатации. У самой рощи поставили дом, и целый акр земли превратили в море грязи. Сама роща поредела и приуныла от опустошительного рвения Генри Боддика и еще одного человека, в изобилии рубивших на доски лес, из которого подрядчик упорно отказывался строить сарай и курятник. Об инкубаторе пока нужно было только смутно мечтать. Вообще дело подвигалось не слишком быстро, но была надежда, что скоро после нового года куры смогут приступить к исполнению своих обязанностей. Майкл решил, что колонистам пора переселяться. Он наскреб мебели в доме отца, завез сухих продуктов, мыла и несколько керосиновых ламп, поселил Боддика в левой комнате, среднюю отвел Бергфелдам, а правую — Суэну. Он сам встретил их, когда автомобиль сэра Лоренса доставил их со станции. День был серый, холодный; с деревьев капало, из-под колес машины летели брызги. Стоя в дверях. Майкл смотрел, как они выгружаются, и думал, что никогда еще он не видал столь неприспособленных к жизни созданий. Первым вышел из машины Бергфелд, облаченный в свой единственный костюм; у него был вид безработного актера, что вполне соответствовало истине. Затем появилась миссис Бергфелд, у нее не было пальто, и она, казалось, совсем закоченела, что тоже соответствовало истине. Суэн вышел последним. Не то чтобы его изможденное лицо улыбалось, но он поглядывал по сторонам, словно говоря: «Ну и ну!»

Боддик, очевидно, наделенный даром предвидения, ушел в рощу. «Он единственное мое утешение», — подумал Майкл. Проводив приезжих в кухню, служившую в то же время столовой, Майкл достал бутылку рома, печенье и термос с горячим кофе.

— Мне ужасно досадно, что здесь такой беспорядок. Но, кажется, дом сухой, и одеял много. Неприятный запах от этих керосиновых ламп. Вы скоро ко всему привыкнете, мистер Суэн: ведь вы побывали на войне. Миссис Бергфелд, вы как будто озябли: налейте-ка рому в кофе; мы так делали перед атакой.

Все налили себе рому, что возымело свое действие. У миссис Бергфелд порозовели щеки и потемнели глаза. Суэн заметил, что домик «хоть куда», а Бергфелд приготовился произнести речь. Майкл его прервал:

— Боддик вам все объяснит и покажет. Я должен ехать: боюсь опоздать на поезд.

Дорогой он размышлял о том, что покинул свой отряд перед самой атакой. Сегодня он должен быть на званом обеде; яркий свет, драгоценности и картины, вино и болтовня; на деньги, каких стоит такой обед, его безработные могли бы просуществовать несколько месяцев; но о них и им подобных никто не думает. Если он обратит на это внимание Флер, она скажет:

— Мой милый мальчик, ведь это точно из романа Гэрдона Минхо, ты делаешься сентиментальным!

И он почувствует себя дураком. Или, быть может, посмотрит на ее изящную головку и подумает: «Легкий способ разрешать проблемы, моя дорогая, но те, кто так подходит к делу, страдают недомыслием». А потом глаза его скользнут вниз по ее белой шее, и кровь у него закипит, и рассудок восстанет против такого богохульства, ибо за ним — конец счастью. Дело в том, что наряду с фоггартизмом и курами Майклу подчас приходили в голову серьезные мысли в такие минуты, когда у Флер никаких мыслей не было; и, умудренный любовью, он знал, что ее не переделаешь и надо привыкать. Обращение таких, как она, возможно только в дешевых романах. Приятно, когда эгоистка-героиня, забыв о «всех земных благах, начинает заботиться о тех, у кого их нет; но в жизни так не бывает. Хорошо еще, что Флер так изящно маскирует свой эгоизм; и с Китом… впрочем. Кит — это она сама!

Вот почему Майкл не заговорил с Флер о своих безработных, когда ехал с ней обедать на Итон-сквер. Вместо этого он прослушал лекцию об одной высокой особе, в жилах которой текла королевская кровь, — эта особа должна была присутствовать на обеде. Он подивился осведомленности Флер.»

— Она интересуется социальными вопросами. И не забудь, Майкл, нельзя садиться, пока она не пригласит тебя сесть; и не вставай, пока она не встанет.

Майкл усмехнулся.

— Должно быть, там будут всякие важные птицы. Не понимаю, зачем они нас пригласили.

Но Флер промолчала — она обдумывала свой реверанс.

Особа королевской крови держала себя любезно, обед был великолепен, ели с золотых тарелок, блюда подавались с невероятной быстротой, что Флер приняла к сведению. Из двадцати четырех обедавших она была знакома с пятью, а остальных знала смутно, больше по иллюстрированным журналам. Там она видела их всех — они разглядывали на ипподромах скаковых лошадей, появлялись на фотоснимках со своими детьми или собаками, произносили речи о колониях или целились в летящую куропатку. Она тотчас же догадалась, почему на обед пригласили ее и Майкла. Его речь! Словно новый экземпляр в зоологическом саду, он возбуждал любопытство. Она видела, как гости посматривали в его сторону; он сидел против нее между двумя толстыми леди в жемчугах. Возбужденная и очень хорошенькая. Флер флиртовала с адмиралом, сидевшим по правую ее руку, и энергично защищала Майкла от нападок товарища министра, сидевшего слева. Адмирал был сражен, товарищ министра, по молодости лет, устоял.

— Недостаток знания — опасная вещь, миссис Монт, — сказал он, когда настала его очередь.

— Где-то я об этом читала, — сказала Флер. — Уж не в библии ли?

Товарищ министра вздернул подбородок.

— Быть может, мы, работники министерства, знаем слишком много, но, несомненно, ваш супруг знает недостаточно. Фоггартизм — забавная теория, но и только!

— Посмотрим, — сказала Флер. — А вы что скажете, адмирал?

— Фоггартизм? Что это такое? Какой-нибудь новый «луч смерти»? Знаете ли, миссис Монт, я вчера видел одного человека, так он — честное слово открыл луч такой силы, что проходит через трех быков и девятидюймовую кирпичную стену и поражает осла, стоящего за стеной.

Флер искоса взглянула на своего соседа слева и, наклонившись к адмиралу, прошептала:

— Хорошо бы, если б вы поразили осла, сидящего по левую мою руку; он в этом нуждается, а я тоньше девятидюймовой стены.

Но адмирал не успел направить свой «луч смерти» — особа королевской крови встала из-за стола.

В гостиной, куда перешла Флер, она некоторое время мало говорила и многое подмечала, потом к ней подошла хозяйка дома.

— Моя дорогая, ее высочество…

Флер, собираясь с мыслями, последовала за хозяйкой.

Сердечным жестом белой руки ей указали место на диване. Флер села. Сердечный голос сказал:

— Какую интересную речь произнес ваш муж! Она показалась мне такой новой и свежей.

— Да, мэм, — ответила Флер, — но говорят, что это ни к чему не поведет.

Улыбка скользнула по губам, не тронутым краской.

— Возможно. Он давно в парламенте?

— Только год.

— А! Мне понравилось, что он выступил в защиту детей.

— Кое-кто находит, что он проповедует новый вид рабства для детей.

— В самом деле? А у вас есть дети?

— Один ребенок, — сказала Флер. — И признаюсь, я бы не согласилась с ним расстаться, когда ему исполнится четырнадцать лет.

— Да? А вы давно замужем?

— Четыре года.

В эту минуту кто-то привлек к себе внимание высокой особы, и она вежливо закончила — разговор. Флер показалось, что ее высочество осталась не вполне довольна ее семейной статистикой.

Домой они возвращались в такси, медленно пробиравшемся сквозь густой туман. Флер была оживлена и взволнована, а Майкл молчал.

— Что с тобой, Майкл?

Тотчас же его рука легла ей на колено.

— Прости, милочка! Но, право же, как подумаешь…

— О чем? Ты имел успех, привлек всеобщее внимание.

— Все это — игра. Подавай им что-нибудь новенькое!

— Принцесса очень мило о тебе отзывалась.

— Ой, бедняжка! Впрочем, к чему только не привыкнешь!

Флер засмеялась. Майкл продолжал:

— За каждую новую идею хватаются и говорят столько, что она погибает. Дальше слов дело не идет, а слова утомляют; и не успеешь оглянуться идея устарела!

— Ну, уж это неправда, Майкл! А как же свобода торговли, равноправие женщин?

Майкл стиснул ее колено.

— Все женщины говорят мне: «Ах, как интересно, мистер Монт! Это так волнует!» А мужчины заявляют: «Очень любопытно, Монт! Но на практике, конечно, неосуществимо». А у меня один ответ: «В период войны осуществлялись не менее грандиозные замыслы». Боже, ну и туман!

Действительно, они продвигались со скоростью улитки, а в окно можно было разглядеть только, как высоко, одно за другим, появлялись расплывшиеся пятна фонарей. Майкл опустил раму и высунулся.

— Где мы?

— А бог его знает, сэр.

Майкл кашлянул, снова поднял раму и покрепче обнял Флер.

— Знаешь, Уэстуотер спросил меня, читал ли я «Шпанскую мушку». Говорит, что в «Герое» появилась ругательная статья. В результате, конечно, книгу будут поспать нарасхват.

— Говорят, очень остроумная книга.

— Для детей не годится, взрослым ничего нового не открывает. Не понимаю, чем можно ее оправдать.

— Талантливо написана, дорогой мой. Если на нее нападают, то ее будут и защищать.

— Сиб Суон возмущается, говорит, что это гадость.

— Да, но Сиб уже немного устарел.

— Это-то верно, — задумчиво сказал Майкл. — О черт, как все быстро делается, только не в политике и не в тумане.

Такси остановилось. Майкл снова опустил раму.

— Я заблудился, сэр, — раздался хриплый голос шофера. — Мы должны быть неподалеку от набережной, но пусть меня повесят, если я знаю, где поворот.

Майкл застегнул пальто и, снова подняв окно, вышел из автомобиля.

Ночь была тихая; тишину нарушали только протяжные гудки автомобилей. Туман, холодный и едкий, проникал в легкие.

— Я пойду рядом с вами, сейчас мы едем у самого тротуара. Ползите дальше, пока мы не въедем в реку или в полисмена.

Такси двинулось вперед. Майкл шел рядом, нащупывая ногой край тротуара.

Послышался голос какого-то невидимого человека:

— Вот чертов туман!

— Да, — сказал Майкл. — Где мы?

— В сердце цивилизации двадцатого века.

Майкл засмеялся и пожалел об этом: у тумана был привкус грязи.

— Подумайте о полисменах! — продолжал голос. — Каково им стоять всю ночь напролет!

— Да, молодцы, — ответил Майкл. — Где вы, сэр?

— Здесь, сэр. А вы где?

Внезапно над головой Майкла показалась мутная луна — фонарь. Такси остановилось.

— Только бы мне учуять здание парламента! — сказал шофер. — Сейчас они там ужинают.

— Слушайте! — воскликнул Майкл. — Пробил Большой Бэн. Это слева.

— Нет, сзади, — сказал шофер.

— Не может быть, а то мы были бы в реке. Разве что вы свернули в другую сторону.

— Понятия не имею, где я свернул, — чихая, сказал шофер. — Не бывало еще такого тумана.

— Остается одно: ехать потихоньку вперед, пока мы на что-нибудь не наткнемся.

Такси снова тронулось, а Майкл, придерживаясь рукой за автомобиль, ногой нащупывал выступ тротуара.

— Осторожнее! — воскликнул он вдруг. — Впереди машина!

За этим последовал толчок.

— Эй, вы там! — раздался голос. — Куда едете? Не видите, что ли?

Майкл подошел к такси, ехавшему впереди них.

— Разве можно так гнать, — сказал шофер, — подумаешь — луна светит!

— Простите, все обошлось благополучно, — сказал Майкл. — Вы еще соображаете, в какую сторону нужно ехать?

— Все рестораны закрыты, вот беда! Передо мной едет какой-то автомобиль; я уже три раза его задел, а толку никакого. Должно быть, шофер умер. Может быть, вы, мистер, пройдете вперед и посмотрите?

Майкл направился было к темной массе впереди, но в эту секунду туман словно поглотил ее. Майкл пробежал несколько шагов, чтобы окликнуть шофера, споткнулся, упал и поспешно поднялся. Он пошел вдоль тротуара, но вскоре сообразил, что свернул не в ту сторону, остановился и крикнул: «Алло!» В ответ послышалось слабое: «Алло!» Откуда? Он повернул назад и снова крикнул. Никакого ответа! Как испугается Флер! Он заорал во все горло. Как эхо, долетели пять-шесть «алло». Кто-то сказал над самым его ухом:

— Заблудились вы, что ли?

— Да, а вы?

— Ну ясно. Потеряли, что-нибудь?

— Такси.

— А что-нибудь там осталось?

— Моя жена.

— Ого! Ну, сегодня-то уж вам ее не найти.

Раздался хриплый непристойный смех, и темная фигура расплылась в тумане. Майкл стоял неподвижно. «Не терять голову, — подумал он. — Вот тротуар — либо они впереди, либо сзади; а может быть, я завернул за угол». Он пошел вперед вдоль тротуара. Ничего! Вернулся назад. Ничего!

— Куда я забрался? — пробормотал он. — Или они поехали дальше?

Было холодно, но он обливался потом. Флер, конечно, испугалась, и у него невольно вырвалась цитата из обращения к избирателям: «В первую очередь путем борьбы с дымом».

— Скажите-ка, мистер, нет ли у вас папиросы? — послышался чей-то голос.

— Я вам отдам все папиросы и прибавлю еще полкроны, если вы отыщете такси, в котором сидит дама, оно где-то здесь поблизости. Какая это улица?

— Не спрашивайте! Улицы словно взбесились.

— Слушайте! — резко сказал Майкл.

— Правильно, — чей-то нежный голос окликает.

— Алло! — крикнул Майкл. — Флер!

— Здесь! Здесь!

Голос долетал справа, слева, сзади. Потом раздался протяжный гудок автомобиля.

— Ну теперь мы их найдем, — сказал сгусток темноты. — Сюда, мистер! Ступайте осторожно и помните о моих мозолях!

Кто-то потянул Майкла за рукав пальто.

— Точно дымовая завеса перед атакой, — сказал незнакомец.

— И правда. Алло! Иду!

Гудок прозвучал на расстоянии двух шагов. Послышался голос:

— О Майкл!

Он лицом коснулся лица Флер, высунувшейся из окна такси.

— Одну секунду, дорогая! Получайте, мой друг! Очень вам благодарен. Надеюсь, вы благополучно доберетесь до дому.

— Мы видели ночки и похуже этой. Спасибо, мистер! Всего хорошего вам и вашей леди.

Послышалось шарканье ног, туман вздохнул: «Прощайте!»

— Ну, сэр, теперь я знаю, где мы, — прохрипел шофер. — Первый поворот налево, потом второй направо. А я думал, что вы заблудились, сэр!

Майкл сел в такси и обнял Флер. Она глубоко вздохнула и притихла.

— Страшная штука туман, — сказал он.

— Я думала, что тебя переехали.

Майкл был глубоко растроган.

— Ужасно досадно, милочка! А ты наглоталась этого отвратительного тумана. Ну ничего, приедем — зальем его чем-нибудь. Парень, который меня проводил, — бывший солдат. Любопытно, что англичане всегда острят и не теряют головы.

— А я потеряла!

— Ну, теперь ты ее нашла! — сказал Майкл, прижимая к себе ее голову и стараясь скрыть волнение. — В конце концов туман — это наша последняя надежда. Пока у нас есть туман, Англия не погибнет. — Губы Флер прижались к его губам.

Он принадлежал ей, и не допустит она, чтобы он затерялся в тумане Лондона или фоггартизма! Так вот что?

Потом все мысли исчезли.

У открытой дверцы стоял шофер.

— Мы приехали в ваш сквер, сэр. Может быть, вы узнаете свой дом?

Оторвавшись от Флер, Майкл пробормотал:

— Ладно!

Здесь туман был не такой густой. Майкл разглядел очертания деревьев.

— Вперед и направо, третий дом.

Да, вот он — дом, лавровые деревья в кадках, полукруглое окно холла освещено. Майкл вставил ключ в замочную скважину.

— Хотите выпить стаканчик? — предложил он.

Шофер кашлянул.

— Не откажусь, сэр.

Майкл принес ему виски.

— Вам далеко ехать?

— К Пэтнейскому мосту. За ваше здоровье, сэр!

Майкл всматривался в его замерзшее лицо.

— Жаль, что вам придется опять блуждать в тумане.

Шофер вернул ему стакан.

— Благодарю вас, сэр; теперь-то уж я не собьюсь с дороги. Поеду вдоль реки, а потом по Фулхем-Род. Вот уж не думал, что могу заблудиться в Лондоне. Зря я попробовал срезать, мне бы ехать напрямик, в объезд. Напугалась ваша леди, когда вы там пропали. Ну да ничего, обойдется. Не годится людям жить в эдаком тумане. Хоть бы в парламенте придумали от него средство.

— Да, следовало бы, — отозвался Майкл, протягивая ему фунтовую бумажку. — Спокойной ночи!

— Нет худа без добра, — сказал шофер, трогая машину. — Спокойной ночи, сэр. Благодарю вас.

— Вам спасибо, — сказал Майкл.

Такси медленно отъехало от подъезда и скрылось из виду.

Майкл вошел в испанскую столовую. Под картиной Гойи Флер кипятила воду в серебряном чайнике и жарила сухарики. Какой контраст с внешним миром, где черный, зловонный туман, и холод, и страхи! В этой красивой, теплой комнате, в обществе красивой теплой женщины стоит ли думать о паутине города, о заблудившихся людях и об окриках в тумане?

Закурив папироску, он взял из рук Флер чашку и поднес ее к губам.

— Право же, Майкл, мы должны купить автомобиль!

VIII В ПОИСКАХ УЛИК

Редактор «Героя» получил такое несомненное удовольствие, что и многим другим стало весело.

— Самое популярное зрелище на Востоке, Форсайт, — сказал сэр Лоренс, — это мальчишка, которого шлепают; а Восток только тем отличается от Запада, что там мальчишка за твердую плату готов дать себя шлепать без конца. Мистер Персиваль Кэлвин, видно, не таков.

— Если он станет защищаться, — угрюмо сказал Сомс, — никто его не поддержит.

Они ежедневно просматривали обвинительные письма, подписанные: «Мать троих детей», «Роджер из Нортхэмптона», «Викторианец», «Элис Сент-Морис», «Артур Уифкин», «Спортсмен, если не, джентльмен» и «Pro patria!»[43] Почти в каждом письме можно было найти такие слова: «Не могу утверждать, что прочел книгу до конца, но я прочел достаточно, чтобы…»

Лишь пять дней спустя слово взяла защита, но до этого появилось еще оно письмо, подписанное «Розга». В этом письме автор с удовольствием отмечал, что редактор «Героя» в своей заметке от 14-го текущего месяца изобличил так называемую «литературную» школу, и у представителей этой школы «хватило ума безропотно принять заслуженную порку». Представители школы не нашли нужным выступить хотя бы анонимно.

— Это моя скромная лепта, Форсайт, — сказал сэр Лоренс, указывая Сомсу на письмо. — Если они и на это ни клюнут, мы бессильны что-либо сделать.

Но «они» клюнули. В ближайшем номере газеты появилось письмо известного романиста Л. С. Д., после которого все пошло как по маслу. Романист заявил, что этой книги он не читал; быть может, она действительно не является художественным произведением, но редактор «Героя» взял на себя роль ментора, значит говорить о нем больше нечего. А взгляд, что литературу следует наряжать во фланелевую юбку, вообще чушь, о которой и упоминать не стоит.

К великому удовольствию Сомса, письмо романиста развязало языки защитникам новой школы. Из десяти человек, перечисленных в списке, которых Баттерфилд снабдил экземплярами «Шпанской мушки», высказались четверо и подписались полной фамилией. Они утверждали, что «Шпанская мушка» несомненно является высокохудожественным произведением, и жалели тех, кто даже в наши дни считает, будто литература имеет отношение к нравственности. Оценивая художественные произведения, нужно помнить только об одном критерии — эстетическом. Искусство есть искусство, а нравственность есть нравственность, и пути у них разные и разными останутся. Чудовищно, что такое произведение пришлось издать за границей. Когда же Англия научится ценить талант?

Все эти письма Сомс вырезал и наклеил в тетрадь. Он получил то, что ему было нужно, и дискуссия перестала его интересовать. Кроме того, Баттерфилд сообщил ему следующее:

«Сэр, В понедельник я нанес визит леди» о которой Вы говорили, и застал ее дома. Кажется, она была несколько недовольна, когда я предложил ей книгу. «Эту книгу, — сказала она, — я давным-давно прочла» — «Она вызвала сенсацию, сударыня», — сообщил я. «Знаю», — ответила она. Тогда я предложил: «Может быть, вы возьмете один экземпляр? Цена все время растет, книга будет стоить очень дорого». — «У меня она есть», — сказала она. Я разузнал то, о чем Вы меня просили, сэр, и больше не настаивал. Надеюсь, Ваше поручение я исполнил. Я буду счастлив, если Вы мне поручите еще что-нибудь. Я считаю, что тем положением, какое занимаю в настоящее время, я всецело обязан Вам». У Сомса была в запасе и еще работа для молодого человека: он думал использовать его как свидетеля. Теперь оставалось разрешить вопрос о пьесах. Он посоветовался с Майклом.

— Скажите, эта молодая женщина все еще выступает в ультрасовременном театре, о котором вы говорили?

Майкл поморщился.

— Не знаю, сэр, но могу навести справки.

Выяснилось, что Марджори Феррар предложена роль Оливии в «Прямодушном», которого Бэрти Кэрфью готовил для утренника.

— «Прямодушный»? — спросил Сомс. — Это современная пьеса?

— Да, сэр, она написана двести пятьдесят лет назад.

— А! — протянул Сомс. — Тогда народ был грубый. Но ведь она разошлась с этим молодым человеком, как же ока может участвовать в спектакле?

— О, их не проймешь. Надеюсь, сэр, вы все-таки не доведете дела до суда?

— Ничего не могу сказать. Когда спектакль?

— Седьмого января.

Сомс отправился в библиотеку своего клуба и взял томик Уичерли. Начало «Прямодушного» его разочаровало, но дальше дело пошло лучше, и Сомс выписал все строчки, которые Джордж Форсайт в свое время назвал, бы «гривуазными». По его сведениям, в этом театре пьесы шли по несокращенному тексту. Прекрасно! От таких фраз у присяжных волосы дыбом встанут. Теперь, заручившись «Шпанской мушкой» и этой пьесой, он был уверен, что молодая женщина и ее компания не смогут претендовать на «какое бы то ни было понятие о нравственности». В нем проснулся инстинкт профессионала. Адвоката сэра Джемса Фоскиссона он пригласил не за личные качества, а чтобы его не использовали противники. Младшим адвокатом был завербован «очень молодой» Николае Форсайт. Сомс был о нем невысокого мнения, но решил, что семейный круг предпочтительнее, особенно если дело до суда не дойдет.

В тот вечер у Сомса был разговор с Флер, укрепивший в нем желание избежать суда.

— Что случилось с молодым американцем? — спросил он.

Флер язвительно улыбнулась.

— С Фрэнсисом Уилмотом? О, он влюбился в Марджори Феррар. А она выходит замуж за сэра Александра Мак-Гауна.

— Вот как?

— Майкл тебе рассказывал, как он его ударил по носу?

— Кто кого? — раздраженно спросил Сомс.

— Майкл — Мак-Гауна, милый, у него хлынула кровь носом.

— Зачем он это сделал?

— Разве ты не читал его речи против Майкла?

— Ну, — сказал Сомс, — парламентская болтовня — это пустяки. Там все ведут себя, как дети. Значит, она выходит за него замуж. Это он ее настрочил?

— Нет, она его.

Сомс только фыркнул в ответ; он почуял в словах Флер чисто женскую ненависть к другой женщине. А между тем — политические соображения и светские — как знать, что возникает раньше, где причина, где следствие? Во всяком случае, кое-что новое он узнал. Так она выходит замуж? Некоторое время он обдумывал этот вопрос, потом решил нанести визит Сэтлуайту и Старку. Если бы эта фирма пользовалась дурной репутацией либо всегда выступала в «causes celebres»[44], он, конечно, не пошел бы к ним, но Сэтлуайт и Старк были люди почтенные и имели аристократические связи.

Писать он им не стал, а просто взял шляпу и из «Клуба знатоков» отправился в контору на Кинг-стрит.

Поход этот напомнил ему прошлое — сколько раз он ходил для переговоров в такие конторы или вызывал туда своих противников! Он всегда предпочитал не доводить дел до суда. А вступая в переговоры, был неизменно бесстрастен и знал, что возражать ему будут столь же безлично — две машины, зарабатывающие на человеческой природе. Сегодня он не чувствовал себя машиной, и, зная, что это плохо, остановился перед витриной с гравюрами и картинами. А, вот те первые оттиски гравюр Русселя, о которых говорил «Старый Монт», — старик понимает толк в гравюрах. О, а вот и картина Фреда Уокера, и недурная! Мэйсон и Уокер — их время еще не миновало, нет. И в груди Сомса шевельнулось то чувство, которое испытывает человек, услышав, как на усыпанном цветами дереве поет дрозд. Давно, ой как давно не покупал он картин? Только бы разделаться с этим проклятым процессом, тогда опять все будет хорошо. Он оторвал взгляд от витрины и, глубоко вздохнув, вошел в контору «Сэтлуайт и Старк».

Кабинет старшего компаньона находился во втором этаже. Мистер Сэтлуайт встретил Сомса словами:

— Как поживаете, мистер Форсайт? Мы с вами не встречались со времени процесса Боббина против ЛЮЗ[45]. Кажется, это было в тысяча девятисотом году!

— В тысяча восемьсот девяносто девятом, — сказал Сомс. — Вы выступали от дороги.

Мистер Сэтлуайт жестом пригласил его сесть.

Сомс сел и взглянул на фигуру у камина. Гм! Длинные губы, длинные ресницы, длинный подбородок; человек, равный ему по калибру, культуре и честности! Хитрить с ним нечего.

— Глупейшее дело, — сказал он. — Как бы нам его уладить?

Мистер Сэтлуайт нахмурился.

— Это зависит от того, что вы имеете предложить, мистер Форсайт. Моей клиентке было нанесено серьезное оскорбление.

Сомс кисло улыбнулся.

— Она сама начала. И на что она ссылается? На частные письма, которые моя дочь в порыве гнева написала своим друзьям. Я удивляюсь, что такая солидная фирма, как ваша…

Мистер Сэтлуайт улыбнулся.

— Не утруждайте себя комплиментами по адресу моей фирмы. Я также удивляюсь, что вы выступаете от имени вашей дочери. Вряд ли вы можете отнестись к делу беспристрастно. Или вы хотите сообщить, что она готова принести извинение?

— Мне кажется, это следует сделать не ей, а вашей клиентке, — сказал Сомс.

— Если вы стоите на такой точке зрения, то, пожалуй, не имеет смысла продолжать разговор.

Сомс пристально на него посмотрел и сказал:

— Как вы докажете, что она оскорблена? Она вращается в очень легкомысленном обществе.

Мистер Сэтлуайт улыбался по-прежнему.

— Я слышал, что она собирается выйти замуж за сэра Александра Мак-Гауна, — сказал Сомс.

Мистер Сэтлуайт сжал губы.

— Право же, мистер Форсайт, если вы готовы принести извинение и уплатить приличную сумму, то мы сумеем сговориться. В противном случае…

— Вы как человек разумный, — перебил Сомс, — понимаете, что такого рода скандалы ничего, кроме неприятностей и расходов, за собой не влекут. Я готов заплатить тысячу фунтов, но об извинении не может быть и речи.

— На полторы тысячи мы бы пошли. Но необходимо извинение в письменной форме.

Сомс молчал, переживая всю несправедливость происходящего. Полторы тысячи! Чудовищно! И все-таки он бы заплатил, только бы избавить Флер от судебного процесса. Но унижение! На это она ни за что не пойдет, и хорошо сделает. Он встал.

— Слушайте, мистер Сэтлуайт, если вы доведете дело до суда, вам придется столкнуться с непредвиденными затруднениями. Но вся эта история столь неприятна, что я готов уплатить деньги, хотя очень сомневаюсь, чтобы по суду мне пришлось уплатить хотя бы один пенни. Что же касается извинения, то можно пойти на компромисс (и чего он улыбается?) — написать в таком роде: «Мы обе сожалеем, что дурно отзывались друг о друге», и пусть обе стороны подпишутся.

Мистер Сэтлуайт погладил подбородок.

— Я сообщу моей клиентке о вашем предложении. Я не меньше вашего желаю уладить это дело, не потому, что боюсь за его исход («Ну еще бы!» подумал Сомс), но потому, что в таких процессах, как вы говорите, назидательного мало.

Он протянул руку.

Сомс холодно пожал ее.

— Вы понимаете, что я совершенно объективен, — сказал он и вышел. «Возьмет», — думал он. Отдать этой мерзавке полторы тысячи фунтов только за то, что ее раз в жизни назвали, как она того заслуживает! И улики он собирал зря! На мгновение ему стало досадно, что он так любит Флер. Право, даже глупо. Потом сердце его дрогнуло от радости. Слава богу! Он все уладил.

Рождество было не за горами, поэтому Сомс не придавал значения тому, что Сэтлуайт ему не отвечает. Флер и Майкл уехали в Липпингхолл с девятым и одиннадцатым баронетами, а у Сомса и Аннет гостила Уинифрид с Кардиганами. Только шестого января от мистеров Сэтлуайта и Старка пришло письмо.

«Уважаемый сэр, Ваше предложение было передано нашей клиентке, которая уполномочила нас сообщить Вам, что она согласна принять сумму в полторы тысячи фунтов и извинение, подписанное Вашей клиенткой. Извинение должно быть написано по прилагаемому образцу.

Остаемся искренно вам преданные Сэтлуайт и Старк».

Сомс взял образец и прочел:

«Я, миссис Майкл Монт, беру назад слова, сказанные мною о мисс Марджори Феррар в письмах моих от 4 октября прошлого года, написанных миссис Ральф Ппинррин и миссис Эдуард Молтиз, и приношу извинение в том, что они были написаны». (Подпись.)

Сомс встал, резко отодвинув столик, за которым завтракал.

— Что с тобой. Сомс? — сказала Аннет. — Опять сломал вставную челюсть? Нельзя так неосторожно есть…

— Читай.

Аннет прочла.

— И ты хотел дать этой женщине полторы тысячи фунтов? Да ты с ума сошел. Сомс! Я бы ей и полторы тысячи пенсов не дала. Ты ей заплатишь, а она расскажет всем своим друзьям. Это все равно, что тысячу пятьсот раз просить прощения. Право, я удивляюсь, Сомс! Делец, умный человек! Неужели ты так плохо знаешь свет?

Сомс покраснел. Это было так по-французски и в то же время так верно по существу. Он подошел к окну. Французы — они не допускают компромиссов и знают цену деньгам.

— Как бы то ни было, а с этим покончено, — сказал он. — Флер не подпишет. А я возьму назад свое предложение.

— Надеюсь! Флер не глупа. А на суде она будет очень эффектна. Эта женщина пожалеет, что родилась на свет. Почему ты не приставишь к ней сыщика, который бы за ней следил? С такими особами церемониться нечего.

В минуту слабости Сомс рассказал Аннет о книге и пьесе. Он чувствовал потребность с кем-нибудь поделиться, а с Флер и Майклом нельзя было об этом говорить. Он даже дал ей «Шпанскую мушку» сказав:

— Читать не советую. Написано во французском стиле.

Аннет вернула книгу через два дня и заявила:

— Какой же это французский стиль? Это просто отвратительно! Вы, англичане, так грубы. Книга не остроумная, а просто грязная. Серьезная грязная книга — что может быть хуже? Ты слишком старомоден, Сомс. Почему ты говоришь, что это французский стиль?

Сомс и сам не знал, почему он это сказал.

— Во всяком случае, она издана не в Англии, — пробормотал он и вышел из комнаты, преследуемый, как жужжаньем, словами: «Брюссель, Брюссель, это Брюссель ты называешь…» Самая обидчивая нация эти французы!

Однако ее совет пригласить сыщика запал ему в голову.

К чему щепетильность, когда все зависит от того, чтобы напугать эту женщину? И, приехав в Лондон, он заглянул в некое учреждение, не к мистеру Полтиду, а в другое, и поручил там выяснить прошлое, настоящее и будущее Марджори Феррар.

Фирме «Сэтлуайт и Старк» он написал на бланке своей конторы короткий и решительный ответ:

«6 января 1925 г.

Уважаемые сэры, Узнав из Вашего письма от 5-го с/м, что Ваша клиентка отклонила мое предложение, сделанное, как Вам известно, совершенно беспристрастно, беру его назад in toto[46].

Преданный Вам Солю Форсайт».

Они пожалеют! Наверняка пожалеют! И он вперил взор в слова in toto; почему-то они показались ему забавными. In toto! А теперь посмотрим «Прямодушного»!

Театр общества «Nec plus ultra» отличался неказистой внешней отделкой, гипсовой маской Конгрива[47] в вестибюле, своеобразным запахом и наличием просцениума. Оркестра не было. Перед поднятием занавеса три раза во что-то ударили. Рампы не было. Декорации были своеобразные. Сомс не отрываясь смотрел на них, пока в первом антракте разговор двух сидящих за ним людей не открыл ему глаза на их принцип.

— В декорациях самое важное то, что на них можно не смотреть. Это самый крайний театр в этом смысле.

— В Москве пошли еще дальше.

— Вряд ли. Кэрфью ездил туда. Вернулся в диком восторге от русских актеров.

— Он знает русский язык?

— Нет, это и не нужно. Все дело в тембре. По-моему, Кэрфью недурно справляется со своей задачей. Такую пьесу нельзя было бы ставить, если б можно было разобрать слова.

Сомс, который очень старался разобрать слова — за этим, собственно, он и шел сюда, — скосил глаза на говоривших. Они были молоды, бледны и продолжали разговор, нисколько не смутившись от его взгляда.

— Кэрфью молодец! Такая встряска нужна.

— Оливию играет Марджори Феррар.

— Не понимаю, зачем он выпускает эту дилетантку.

— Не забывай о сборах, мой милый, она привлекает публику. Тяжелый случай.

— Ей удалась только одна роль — немой девушки в русской пьесе. А говорит она ужасающе — все время следишь за смыслом слов. Совсем не окутывает тебя ритмом.

— Она красива.

— Мда.

Тут занавес поднялся. Так как в первом действии Марджори не появлялась, Сомс сделал усилие и не заснул, и он не спал все время, пека она была на сцене, — из чувства ли долга, или потому, что говорила она «ужасающе»; всякую рискованную фразу, которую она произносила, он старательно отмечал. В общем он отлично провел время и ушел отдохнувшим. В такси он мысленно репетировал роль сэра Джемса Фоскиссона на перекрестном допросе.

«Если не ошибаюсь, сударыня, вы играли Оливию из «Прямодушного» в постановке театрального общества «Nec plus ultra»[48]? Правильно ли будет определить эту роль как роль скромной женщины?.. Совершенно верно. И вы произнесли вот эти слова (приводит «гривуазные» местечки). Вы как-нибудь истолковали их, сударыня?.. Вы, вероятно, не согласитесь, что они безнравственны?.. Нет? И не рассчитаны на то, чтобы оскорбить слух и пагубно повлиять на нравственность уважающей себя публики?.. Нет. Значит, ваше понятие о нравственности расходится с моим и, смею утверждать, с тем, которое сложилось у присяжных… Так. Сцена в темноте — вы не предложили режиссеру выпустить ее? Нет. Режиссером у вас, кажется, был мистер Кэрфью? А ваши отношения с этим джентльменом позволили бы вам внести такое предложение?.. Ага, теперь, сударыня, разрешите вам напомнить, что в течение всего тысяча девятьсот двадцать третьего года вы виделись с этим джентльменом почти каждый день… Ну, скажем, три-четыре раза в неделю. И вы тем не менее утверждаете, что ваши отношения не позволили бы вам поставить ему на вид, что порядочной молодой женщине нельзя играть в такой сцене?.. Вот как? Мнение присяжных об этом вашем ответе мы в свое время узнаем. Вы не актриса по профессии, не для заработка исполняете то, что вам предлагают? Нет. И у вас хватило смелости явиться сюда и требовать компенсации, потому что в частном письме кто-то упомянул, что «вы понятия не имеете о нравственности»?.. Да?..» И так далее, и так далее. О нет! Компенсация? Ни фартинга она не получит.

IX VOLTE FACEI

Изощряясь в том, чтобы удержать при себе сэра Александра Мак-Гауна и Фрэнсиса Уилмота, принимая приглашения в свет, часто играя в бридж в надежде покрыть ежедневные расходы, иногда урывая день для охоты и репетируя роль Оливии, Марджори Феррар почти забыла о предстоящем процессе, когда мистеры Сэтлуайт и Старк уведомили ее о предложении Сомса. Она пришла в восторг. Этими деньгами она расплатится с самыми настойчивыми кредиторами; вздохнет свободно и сможет пересмотреть перспективы на будущее.

Письмо было получено в пятницу перед рождеством, когда она собиралась ехать к отцу в Ньюмаркет; она поспешно написала несколько слов, сообщая, что зайдет в контору в понедельник. Вечером она посоветовалась с отцом. Лорд Чарльз считал, что этот стряпчий во что бы то ни стало хочет пойти на мировую, раз он готов пожертвовать такой суммой, как полторы тысячи фунтов; поэтому ей нетрудно будет добиться извинения в письменной форме. Во всяком случае торопиться не стоит, пусть они пребывают пока в неизвестности. В понедельник он думал показать ей своих лошадей. Вот почему она вернулась в Лондон только двадцать третьего, когда контора была уже закрыта. Почему-то ей не пришло в голову, что и адвокаты могут отдыхать на рождестве. В сочельник она опять уехала на десять дней и только четвертого января зашла в контору. Мистер Сэтлуайт все еще отдыхал на юге Франции, и принял ее мистер Старк. Он был не в курсе дела, но нашел совет лорда Чарльза разумным; можно принять полторы тысячи и настаивать на формальном извинении, а в случае отказа пойти на уступку. Марджори Феррар почуяла опасность, но согласилась.

Седьмого января она вернулась после дневного спектакля, усталая и возбужденная аплодисментами и похвалой Бэрти Кэрфью: «Прекрасно, дорогая!» Ей показалось, что Бэрти снова смотрит на нее, как смотрел в былые дни. Она принимала горячую ванну, когда горничная доложила о приходе Фрэнсиса Уилмота.

— Попросите его подождать, Фанни, я через двадцать минут выйду.

Волнуясь, словно предчувствуя кризис, она поспешно оделась, надушила шею и руки эссенцией из цветов апельсинового дерева, неслышно ступая, вошла в студию и остановилась. Молодой человек стоял спиной к двери в позе осла, который, свесив уши, терпеливо ждет, чтобы на его натруженную спину навьючили новый груз. Вдруг он сказал:

— Я больше не могу.

— Фрэнсис!

Он оглянулся.

— О Марджори! Я не слышал, как вы вошли! И, взяв ее руки, он зарылся в них лицом.

Она пришла в замешательство. Казалось, так легко было бы высвободить руки и подставить ему губы, если бы он был более современным, если бы его старомодная любовь не льстила ей, если бы, наконец, он внушал ей только страсть. Неужели ей суждено испытать простое идиллическое чувство — что-то совсем, совсем новое? Она подвела его к дивану, усадила рядом с собой, заглянула в глаза. Сладость весеннего утра, и они с Фрэнсисом как малые дети, и нет им дела до всего мира! Она поддаласьочарованию невинности, хваталась за что-то новое, чудесное. Бедный мальчик! Какое наслаждение — дать ему наконец счастье, согласиться на брак, твердо намереваясь обещание исполнить! Когда? О, когда ему угодно — скоро, очень скоро; чем скорей, тем лучше! Почти не сознавая того, что разыгрывает роль молоденькой девушки, она наслаждалась его удивлением и радостью. Он весь горел, он был на седьмом небе — и ничего себе не позволил.

Целый час провели они вместе — какой час для воспоминаний! — раньше чем она вспомнила, что в половине девятого приглашена на обед. Она прижалась губами к его губам и закрыла глаза. И одна неотвязная мысль не давала покоя: не закрепить ли ей по-современному свои права на него? Ведь все, что он знает о ней, — ложь! Она видела, как затуманились его глаза, ощущала прикосновение горячих рук. Быстро встала.

— А теперь, любимый, беги!

Когда он убежал, она сняла платье и стала приглаживать волосы, в зеркале казавшиеся скорее золотыми, чем рыжими… Несколько конвертов на туалетном столике привлекли ее внимание. Счет, еще один и, наконец, письмо:

«Сударыня, С сожалением извещаем Вас, что «Кэткот, Кингсон и Форсайт» отказываются принести в письменной форме извинение, каковое мы потребовали, и берут назад свое предложение in toto. Итак, нужно продолжать дело.

Впрочем, мы имеем все основания надеяться, что они пойдут на наше требование раньше, чем дело поступит в суд.

Готовые к услугам Сэтлуайт и Старк».

Она уронила письмо и сидела тихо-тихо, рассматривая в зеркале жесткую морщинку у правого уголка рта и жесткую морщинку у левого…

Возвращаясь домой, Фрэнсис Уилмот думал о пароходных рейсах и каютах, о брачной церемонии и кольцах. Час назад он пребывал в отчаянии, теперь ему казалось, что одно он знал всегда: «Она слишком хороша, чтобы не отказать этому типу, которого она не любит». Он сделает ее королевой Южной Каролины! А если она не захочет там жить, он продаст старый дом, и они поселятся, где она пожелает, — в Венеции (он слышал, как она восторгалась Венецией), в Нью-Йорке, в Сицилии, — с ней ему все равно где жить! Даже Лондон, овеянный сухим холодным ветром, перестал быть серым лабиринтом, где бродят тени, и превратился в прекрасный город, в котором можно купить кольца и билеты на пароход.

Ветер как ножом резал ему лицо, но Фрэнсис Уилмот ничего не замечал. Бедный Мак-Гаун! Он ненавидел его, даже мысль о нем была ему ненавистна, и все-таки он его жалел — ведь его ждет такое разочарование!

И все дни, недели, месяцы, что он кружил вокруг пламени, обжигая слабеющие крылья, теперь казались этапом вполне естественного движения по пути к райскому блаженству. Двадцать четыре года — и ему и ей; а впереди целая вечность счастья! Он уже видел ее на веранде, дома. Прогулки верхом! И старый форд нужно заменить чем-нибудь получше. Негры будут обожать ее, такую величественную, такую белую… Скоро весна, гулять с ней среди азалий… А весной уже пахнет — нет, это запах ее духов остался у него на руках. Он вздрогнул и помчался дальше по безлюдной улице; восточный ветер гнул голые ветки деревьев, светили холодные звезды.

В вестибюле отеля ему подали визитную карточку.

— Мистер Уилмот, вас ждет какой-то джентльмен.

В гостиной, держа в руке цилиндр, сидел сэр Александр Мак-Гаун. Он встал и, коренастый, мрачный, двинулся навстречу Фрэнсису Уилмоту.

— Я давно уже собирался к вам зайти, мистер Уилмот.

— В самом деле? Могу я вам предложить коктейль или рюмку хереса?

— Нет, благодарю. Вам известно о моей помолвке с мисс Феррар?

— Было известно, сэр.

При виде этой грозной красной физиономии с жесткой щеткой усов и горящими глазами он снова почувствовал ненависть; жалость растаяла.

— Вы знаете, что я протестую против ваших частых визитов. У нас здесь не принято, чтобы джентльмен ухаживал за молодой леди, обрученной с другим.

— Об этом должна судить сама мисс Феррар, — невозмутимо ответил Фрэнсис Уилмот.

Лицо Мак-Гауна побагровело.

— Если бы вы не были американцем, я бы уже давно посоветовал вам держаться подальше.

Фрэнсис Уилмот поклонился.

— Что же вы намерены делать? — спросил Мак-Гаун.

— Разрешите мне воздержаться от ответа.

Мак-Гаун весь подался вперед.

— Я вас предупредил, теперь будьте осторожны.

— Благодарю вас, приму к сведению, — мягко сказал Фрэнсис Уилмот.

Мак-Гаун стоял, покачиваясь на месте. Не собирается ли он его ударить? Фрэнсис Уилмот засунул руки в карманы.

— Вы предупреждены, — сказал Мак-Гаун и, повернувшись на каблуках, вышел.

— Спокойной ночи, — сказал Фрэнсис Уилмот вслед удаляющейся квадратной спине. Он сумел остаться мягким, вежливым, но как он ненавидел этого типа! Если бы не ликование, переполнявшее его сердце, дело могло бы кончиться хуже!

X ФОТОГРАФИЧЕСКИЕ СНИМКИ

Сэр Лоренс предложил Майклу провести рождество в Липпингхолле и принять участие в охоте. В числе приглашенных были два политика-практика и один министр.

В курительной, куда удалялись мужчины, а иногда и женщины, гости, отдыхая в старых мягких кожаных креслах, перебрасывались словами, словно мячом, и никто не затрагивал таких опасных тем, как фоггартизм. Впрочем, бывали моменты, когда Майкл имел возможность постичь самую «сущность» политики и проникнуться уважением к ее практикам. Даже в эти праздничные дни они вставали рано, спать ложились поздно, писали письма, просматривали прошения, заглядывали в «синие книги». Оба были люди здоровые, ели с аппетитом, много пили и, казалось, никогда не уставали. Они часто брились, стреляли с увлечением, но плохо. Министр предпочитал играть в гольф с Флер.

Майкл понял их систему: нужно доотказа загрузить свой ум; не оставлять себе времени на планы, чувства, фантазии. Действовать и отнюдь не ставить себе никакой цели.

Что касается фоггартизма, то, не в пример газете «ИВНИНГ Сан», они не высмеивали его, а только задавали Майклу вопросы, которые он не раз задавал себе сам.

— Прекрасно, но как вы думаете провести это в жизнь? Ваш план не плох, но он бьет людей по карману. Сделать жизнь дороже — думать нечего, страна и так изнемогает. А ваш фоггартизм требует денег, денег и еще денег! Можете кричать до хрипоты, что через десять или двадцать лет вы им вернете впятеро больше, — никто не станет слушать; можете сказать: «Без этого мы все скатимся в пропасть», но это для нас не ново; многие думают, что мы уже в нее скатились, но не любят, когда об этом говорят. Другие, особенно промышленники, верят в то, во что хотят верить. Они терпеть не могут, когда кто-нибудь «прибедняется», будь то хоть с самой благой целью. Обещайте возрождение торговли, снижение налогов, высокую заработную плату или налог на капитал, и мы вам будем верить, пока не убедимся, что и вы бессильны. Но вы хотите сократить торговлю и повысить налоги ради лучшего будущего. Разве можно! В политике тасуют карты, а заниматься сложением и вычитанием не принято. Люди реагируют, только если выгода налицо или если грозит конкретная опасность, как во время войны. На сенсацию рассчитывать не приходится.

Короче говоря, они показали себя неглупыми, но законченными фаталистами.

После этих бесед профессия политика стала Майклу много яснее. Ему очень нравился министр; он держал себя скромно, был любезен, имел определенные идеи о работе своего министерства и старался проводить их в жизнь; если у него были и другие идеи, он их умело скрывал. Он явно восхищался Флер, умел слушать лучше, чем те двое, и к их словам добавил еще кое-что:

— Конечно, то, что мы сумеем сделать, может показаться ничтожным, и газеты поднимут крик; вот тут-то нам, пожалуй, удастся провести под шумок ряд серьезных мероприятий, которые публика заметит только тогда, когда будет поставлена перед совершившимся фактом.

— Плохо я что-то верю в помощь прессы, — сказал Майкл.

— Ну, знаете, другого рупора у нас нет. При поддержке самых громогласных газет вы даже свой фоггартизм могли бы протащить в жизнь. Что вам действительно мешает — это замедленный рост городов за последние полтора века, косные умы, для которых судьба Англии непреложно связана с промышленностью, и морские перевозки. И еще — неискоренимый оптимизм и страх перед неприятными темами. Многие искренне верят, что мы можем отстаивать старую политику и при этом еще благоденствовать. Я лично не разделяю этой точки зрения. Пожалуй, можно постепенно провести в жизнь то, что проповедует старый Фоггарт; пожалуй, нужда заставит прибегнуть даже к переселению детей, — но тогда это не будет называться фоггартизмом. Судьба изобретателя! Нет, его не прославят за то, что он первый изобрел способ борьбы. И знаете ли, — мрачно добавил министр, — когда его теория получит признание, будет, пожалуй, слишком поздно.

В этот день один газетный синдикат запросил о разрешении прислать интервьюера, и Майкл, назначив день и час, приготовился изложить свой символ веры. Но журналист оказался фотографом, и символ вылился в снимок: «Депутат от Мид-Бэкса разъясняет нашему корреспонденту принципы фоггартизма». Фотограф был человек проворный. Он снял семейную группу перед домом: «Справа налево: мистер Майкл Монт — член парламента, леди Монт, миссис Майкл Монт, сэр Лоренс Монт, баронет». Он снял Флер: «Миссис Майкл Монт с сыном Китом и собачкой Дэнди». Он снял крыло дома, построенное при Иакове I. Он снял министра с трубкой в зубах, «наслаждающегося рождественским отдыхом». Он снял уголок сада — «Старинное поместье». Потом он завтракал. После завтрака он снял всех гостей и хозяев: «В гостях у сэра Лоренса Монта, Липпингхолл»; министр сидел справа от леди Монт, жена министра — слева от сэра Лоренса. Этот снимок вышел бы удачнее, если бы Дэнди, которого случайно не включили в группу, не произвел внезапной атаки на штатив. Он снял Флер одну: «Миссис Майкл Монт, очаровательная хозяйка лондонского салона». Он слышал, что Майкл проводит интересный опыт, — нельзя ли снять фоггартизм в действии? Майкл усмехнулся и предупредил, что это связано с прогулкой.

Они направились к роще. В колонии жизнь протекала нормально: Боддик с двумя рабочими занимался постройкой инкубатора; Суэн курил папиросу и читал «Дэйли Мэйл»; Бергфелд сидел, подперев голову руками, а миссис Бергфелд мыла посуду.

Фотограф сделал три снимка. Бергфелд начал трястись, и Майкл, заметив это, намекнул, что до поезда остается мало времени. Тогда фотограф сделал последний снимок: снял Майкла перед домиком, затем выпил две чашки чая и отправился восвояси.

Вечером, когда Майкл поднимался к себе в спальню, его окликнул дворецкий:

— Мистер Майкл, Боддик ожидает вас в кладовой. Кажется, что-то случилось, сэр.

— Да? — тупо сказал Майкл.

В кладовой, где Майкл в детстве провел много счастливых минут, стоял Боддик; по его бледному лицу струился пот, темные глаза блестели.

— Немец умер, сэр.

— Умер?

— Повесился. Жена в отчаянии. Я его вынул из петли, а Суэна послал в деревню.

— О господи! Повесился! Но почему?

— Очень он был странный эти последние три дня, а фотограф окончательно его доконал. Вы пойдете со мной, сэр?

Они взяли фонарь и отправились в путь. Дорогой Боддик рассказывал:

— Как только вы от нас сегодня ушли, он вдруг весь затрясся и стал говорить, что его выставляют на посмешище. Я ему посоветовал не валять дурака и снова приняться за работу, но когда я вернулся к чаю, он все еще трясся и говорил о своей чести и своих сбережениях; Суэн над ним издевался, а миссис Бергфелд сидела в углу, бледная как полотно. Я посоветовал Суэну заткнуть глотку, и Фриц понемножку успокоился. Миссис Бергфелд налила нам чаю, а потом я пошел кончать работу. Когда я вернулся к семи часам, они опять спорили, а миссис Бергфелд плакала навзрыд. «Что же вы, — говорю, — жену-то не пожалеете?» — «Генри Боддик, — ответил он, — против вас я ничего не имею, вы всегда были со мной вежливы, но этот Суэн — не Суэн, а свинья!» — и схватил со стола нож. Нож я у него отнял и стал его успокаивать. «Ах, — говорит он, — у вас нет самолюбия!» А Суэн посмотрел на него и скривил рот: «А вы-то какое право имеете говорить о самолюбии?» Я понял, что так он не успокоится, и увел Суэна в трактир. Вернулись мы часов в десять, и Суэн лег спать, а я пошел в кухню. Там сидела миссис Бергфелд. «А он лег спать?» — спрашиваю я. «Нет, — говорит она, — он вышел подышать воздухом. Ах, Генри Боддик, что мне с ним делать?» Мы с ней потолковали о нем; славная она женщина. Вдруг она говорит: «Генри Боддик, мне страшно. Почему он не возвращается?» Мы отправились на поиски, и как вы думаете, сэр, где мы его нашли? Знаете то большое дерево, которое мы собирались срубить? К дереву была приставлена лестница, на сук наброшена веревка. Светила луна. Он влез по лестнице, надел петлю на шею и спрыгнул. Так он и висел на шесть футов от земли. Я разбудил Суэна, и мы его вынули из петли, внесли в дом — ох и намучились! Бедная женщина, жаль ее, сэр, хотя я-то считаю, что оно и к лучшему, — не умел он приспособиться. Этот красавец с аппаратом дорого бы дал, чтобы снять то, что мы видели.

«Фоггартизм в действии! — горько подумал Майкл. — Первый урок окончен».

Домик уныло хмурился в тусклом свете луны, на холодном ветру. В комнате миссис Бергфелд стояла на коленях перед телом мужа; его лицо было накрыто платком. Майкл положил ей руку на плечо; она посмотрела на него безумными глазами и снова опустила голову. Он отвел Боддика в сторону.

— Не подпускайте к ней Суэна. Я с ним поговорю.

Когда явилась полиция и доктор, Майкл подозвал парикмахера, который при лунном свете походил на призрак и казался очень расстроенным.

— Вы можете переночевать у нас, Суэн.

— Хорошо, сэр. Я не хотел обижать беднягу, но он так задирал нос, а у меня тоже есть свои заботы. Будто уж он один был такой несчастный. Когда следствие будет закончено, я отсюда уеду. Если я не попаду на солнце, я и сам скоро сдохну.

Майкл почувствовал облегчение: теперь Боддик останется один.

Когда он наконец вернулся домой с Суэном, Флер спала. Он не стал будить ее, но долго лежал, стараясь согреться, и думал о великой преграде на пути ко всякому спасению — о человеческой личности. И, не в силах отогнать образ женщины, склонившейся над неподвижным, холодным телом, тянулся к теплу молодого тела на соседней кровати.

Фотографические снимки пришлись ко времени. Три дня не было ни одной газеты, которая не поместила бы статейки, озаглавленной: «Трагедия в Букингемширской усадьбе», «Самоубийство немецкого актера» или «Драма в Липпингхолле». Статейку оживлял снимок: «Справа налево: мистер Майкл Монт — депутат от Мид-Бэкса, Бергфелд — немецкий актер, который повесился, миссис Бергфелд».

«Ивнинг Сан» поместила статью, скорее скорбную, чем гневную:

«Самоубийство немецкого актера в имении сэра Лоренса Монта Липпингхолле до известной степени гротескно и поучительно. Этот несчастный был одним из трех безработных, которых наметил для своих экспериментов молодой депутат от Мид-Бэкса, недавно обративший на себя внимание речью в защиту фоггартизма. Почему, проповедуя возвращение англичан «к земле», он остановил свой выбор на немце, остается неясным. Этот инцидент подчеркивает бесплодность — всех дилетантских попыток разрешить проблему и изжить безработицу, пока мы все еще терпим в своей среде иностранцев, вырывающих кусок хлеба у наших соотечественников». В том же номере газеты была короткая передовица: «Иностранцы в Англии». Следствие собрало много народу. Было известно, что в домике жило трое мужчин и одна женщина, все ждали сенсационных разоблачений и были разочарованы, когда выяснилось, что любовный элемент ни При чем.

Флер с одиннадцатым баронетом вернулась в Лондон, а Майкл остался на похороны. Он шел на кладбище с Генри Боддиком, впереди шла миссис Бергфелд. Мелкий дождь моросил из туч, серых, как могильная плита; тисовые деревья стояли голые, темные. Майкл заказал большой венок и, когда его возложили на могилу, подумал: «Жертвоприношения! Сначала людей, потом агнцов, теперь вот цветы! И это прогресс?»

Нора Кэрфью согласилась принять миссис Бергфелд кухаркой в Бетнел-Грин, и Майкл отвез ее в Лондон на автомобиле. Во время этой поездки к нему вернулись мысли, забытые со времени войны. Человеческое сердце, одетое, застегнутое на все пуговицы обстановки, интересов, манер, условностей, расы и классов, остается тем же сердцем, если его обнажит горе, любовь, ненависть или смех. Но как редко оно обнажается! Какие все в жизни одетые! Оно, пожалуй, и лучше — нагота обязывает к огромному напряжению. Он вздохнул свободно, когда увидел Нору Кэрфью, услышал ее бодрые слова, обращенные к миссис Бергфелд:

— Входите, дорогая моя, и выпейте чаю!

Она была из тех, в ком сердечная нагота не вызывает ни стыда, ни напряжения.

Когда он приехал домой. Флер была в гостиной. Над пушистым мехом щеки ее горели, словно она только что вернулась с мороза.

— Выходила, детка?

— Да, я… — Она запнулась, посмотрела на него как-то странно и спросила: — Ну что, покончил с этим делом?

— Да, слава богу! Я отвез бедняжку к Норе Кэрфью.

Флер улыбнулась.

— А, Нора Кэрфью! Женщина, которая живет для других и забывает о себе, не так ли?

— Совершенно верно, — резко сказал Майкл.

— Новая женщина. Я делаюсь окончательно старомодной.

Майкл взял ее за подбородок.

— Что с тобой, Флер?

— Ничего.

— Нет, что-то случилось.

— Видишь ли, надоедает оставаться за бортом, словно я гожусь только для того, чтобы возиться с Китом и быть пикантной.

Майкл, обиженный и недоумевающий, опустил руку. Действительно, он не советовался с ней по поводу своих безработных; он был уверен, что она его высмеет, скажет: «К чему это?» И в самом деле, к чему это привело?

— Если тебя что-нибудь интересует. Флер, ты всегда можешь меня спросить.

— О, я не хочу совать нос в твои дела! У меня и своих дел достаточно. Ты пил чай?

— Но скажи, что случилось?

— Дорогой мой, ты уже спрашивал, а я тебе ответила: ничего.

— Ты меня не поцелуешь?

— Конечно, поцелую. Сейчас купают Кита. Не хочешь ли посмотреть?

Каждый укол причинял боль. Она переживала какой-то кризис, а он не знал, что ему делать. Разве ей не приятно, что он ею восхищается, тянется к ней? Чего ей нужно? Чтобы он признал, что она интересуется положением страны не меньше, чем он? Но — так ли это?

— Ну, а я буду пить чай, — заявила она, — Эта новая женщина производит потрясающее впечатление?

Ревность? Нелепо! Он ответил спокойно:

— Я не совсем тебя понимаю.

Флер посмотрела на него очень ясными глазами.

— О господи! — сказал Майкл и вышел из комнаты.

У себя в кабинете он сел перед «Белой обезьяной». Эта стратегическая позиция помогала ему проникнуть в глубь его семейных отношений. Флер всегда должна быть первой, хочет играть главную роль. Люди, которых она коллекционирует, не смеют жить своей жизнью! Эта мучительная догадка его испугала. Нет, нет! Просто-напросто она привыкла держать во рту серебряную ложку и не может с ней расстаться. Она недовольна, что он интересуется не только ею. Вернее, недовольна собой, потому что не может разделять его интересы. В конце концов это только похвально. Она возмущена своим эгоцентризмом. Бедная девочка! «Надо последить за собой, — думал Майкл, — а то, чего доброго, изобразишь современный роман в трех частях». И он задумался о научном течении, которое утверждает, что по симптомам можно определить причину всякого явления. Он вспомнил, как в детстве гувернантка запирала его в комнате, — с тех пор он ненавидел всякое посягательство на свою свободу. Психоаналитик сказал бы, что причина в гувернантке. Это неверно — для другого мальчика это могло бы пройти бесследно. Причина в характере, который наметился раньше, чем появилась гувернантка. Он взял с письменного стола фотографию Флер. Он любит это лицо, никогда не разлюбит. Если у нее есть недостатки — что ж, а у него их разве мало? Все это комедия, нечего вносить в нее трагический элемент. И у Флер есть чувство юмора. Или нет? И Майкл всматривался в лицо на фотографии…

Но, подобно многим мужьям, он ставил диагноз, не зная фактов.

Флер смертельно скучала в Липпингхолле. Даже коллекционировать министра ей надоело. Она скрывала свою скуку от Майкла, но самопожертвование обходится не дешево. В Лондон она вернулась враждебно настроенная к общественной деятельности. В надежде, что одна-две новые шляпы поднимут ее настроение, она отправилась на Бондстрит. На углу Бэрлингтон-стрит какой-то молодой человек остановился, приподнял шляпу.

— Флер!

Уилфрид Дезерт! Какой худой, загорелый!

— Вы!

— Да. Я только что вернулся. Как Майкл?

— Хорошо. Только он член парламента.

— Ой-ой-ой! А вы?

— Как видите. Хорошо провели время?

— Да. Я здесь только проездом. Восток затягивает.

— Зайдете к нам?

— Вряд ли. Кто раз обжегся…

— Да, обгорели вы основательно!

— Ну, прощайте, Флер. Вы совсем не изменились. С Майклом я где-нибудь увижусь.

— Прощайте! — Она пошла дальше, не оглядываясь, а потом пожалела, что не знает, оглянулся ли он.

Она отказалась от Уилфрида ради Майкла, который… который об этом забыл! Право же, она слишком самоотверженна!

А в три часа ей подали записку.

— Посыльный ждет ответа, мэм.

Она вскрыла конверт со штампом «Отель «Космополис».

«Сударыня, Просим прощения за причиняемое Вам беспокойство, но мы поставлены в затруднительное положение. Мистер Фрэнсис Уилмот, молодой американец, с начала октября проживающий в нашем отеле, заболел воспалением легких. Доктор считает его состояние очень серьезным. Учитывая это обстоятельство, мы сочли нужным осмотреть его вещи, чтобы иметь возможность поставить в известность его друзей. Но никаких указаний мы не нашли, за исключением Вашей визитной карточки. Осмеливаемся вас просить, не можете ли Вы нам помочь в этом деле.

Готовый к услугам (подпись заведующего)».

Флер всматривалась в неразборчивую подпись и думала горькие думы. Джон прислал к ней Фрэнсиса словно для того, чтобы известить о своем счастье; а ее враг этого вестника перехватил! Но почему же эта дрянь сама за ним не ухаживает? Ах, вздор! Бедный мальчик! Лежит больной в отеле! Один-одинешенек!

— Позовите такси, Кокер.

Приехав в отель. Флер назвала себя, и ее проводили в номер 209. Там сидела горничная. Доктор, сообщила она, вызвал сиделку, но та еще не пришла.

Фрэнсис с пылающим лицом лежал на спине, обложенный подушками; глаза его были закрыты.

— Давно он в таком состоянии?

— Я замечала, что ему нездоровится, мэм, но слег он только сегодня. Должно быть, запустил болезнь. Доктор говорит, придется обернуть его мокрыми простынями. Бедный джентльмен! Он без сознания.

Фрэнсис Уилмот что-то шептал, видимо, бредил.

— Принесите чаю с лимоном, жидкого и как можно горячее.

Когда горничная вышла, Флер подошла к нему и положила руку на его горячий лоб.

— Ну как, Фрэнсис? Что у вас болит?

Фрэнсис Уилмот перестал шептать, открыл глаза и посмотрел на нее.

— Если вы меня вылечите, — прошептал он, — я вас возненавижу. Я хочу умереть, скорей!

Лоб его жег ей ладонь. Он снова начал шептать. Этот бессмысленный шепот пугал ее, но она оставалась на своем посту, освежая его лоб то одной, то другой рукой, пока горничная не вернулась с кружкой чая.

— Сиделка пришла, мэм.

— Дайте кружку. Ну, Фрэнсис, пейте!

Зубы у него стучали, он сделал несколько глотков и опять закрыл глаза.

— О, как ему плохо, — прошептала горничная. — Такой хороший джентльмен!

— Вы не знаете, какая у него температура?

— Я слышала, доктор сказал — около ста пяти[49]. Вот сиделка.

Флер пошла ей навстречу и сказала:

— Это не совсем обычная история… видите ли, он хочет умереть. Я думаю, на него повлияла какая-нибудь любовная неудача. Помочь вам обернуть его?

Перед уходом она еще раз взглянула на Фрэнсиса. Ресницы у него были длинные и темные; он был похож на маленького мальчика.

Когда она вышла за дверь, горничная коснулась ее руки:

— Я нашла это письмо, мэм. Показать его доктору?

Флер прочла:

«Мой бедный мальчик!

Вчера мы были сумасшедшими. Ничего из этого не выйдет. Я — не из тех, что умирают от разбитого сердца, да и Вы не из этой породы, хотя сейчас, быть может, будете мне возражать. Возвращайтесь на Юг, к Вашему солнышку и к Вашим неграм, и забудьте обо мне. Я бы не выдержала. Я не могу быть бедной. Придется мне взять моего шотландца и идти намеченным путем. Не стоит мечтать об идиллии, для которой не создана ваша несчастная (в данный момент) Марджори.

Я это твердо решила. Больше ко мне не приходите — не нужно себя растравлять. М.».

— Так я и думала, — сказала Флер, — я и сиделке сказала. Спрячьте это письмо и верните, если он выздоровеет. А если не выздоровеет — сожгите. Завтра я зайду. — И, слабо улыбнувшись, она добавила: — Это не я написала.

— О, конечно, конечно, мэм… мисс… я и не думала! Бедный молодой джентльмен! Неужели нельзя ничем ему помочь?

— Не знаю. Думаю, что нельзя…

Все это Флер скрыла от Майкла и испытала приятное чувство мести. Не он один умалчивает о своих личных, то есть общественных, делах.

Когда он вышел, нетерпеливо бросив: «О господи!», она отошла к окну.

Странно было встретить Уилфрида! Сердце ее не дрогнуло, но досадно было не знать, сохранила ли она свою власть над ним. За окнами было так же темно, как в тот последний раз, что она его видела перед бегством на Восток, — лицо, прижатое к стеклу, которого она касалась рукой. «Кто раз обжегся…» Нет, она не хочет опять его мучить, не хочет подражать Марджори Феррар. Что, если бы Уилфрид не уехал на Восток, а заболел воспалением легких, как бедный Фрэнсис? Что бы она сделала? Дала бы ему умереть от тоски? И что делать теперь, когда она прочла это письмо? Рассказать обо всем Майклу? Нет, он считает ее легкомысленной, неответственной за свои поступки. Ну, что ж! Она его проучит. А как быть с сестрой Фрэнсиса, которая вышла замуж за Джона? Послать ей телеграмму? Но сиделка сказала, что на днях должен быть кризис. Невозможно приехать из Америки вовремя. Флер подошла к камину. Что представляет собой жена Джона? Тоже «новая женщина», вроде Норы Кэрфью, или просто веселящаяся американка? Но моды у них в Америке, наверно, те же, хоть и не исходят из Парижа. Энн Форсайт! — Перед пылающим камином Флер передернулась, как от холода.

Она прошла к себе, сняла шляпу, вгляделась в свое изображение в зеркале. Лицо свежее, румяное, глаза ясные, лоб гладкий, волосы немножко примяты. Она взбила их и пошла через коридор в детскую.

Одиннадцатый баронет спал и во сне имел вид энергичный и решительный. Возле кроватки, уткнувшись носом в пол, лежал Дэнди; няня что-то шила у стола. Перед ней лежал иллюстрированный номер газеты; под одним из снимков была подпись: «Миссис Майкл Монт с сыном Китом и собачкой Дэнди».

— Как вам нравится, няня?

— Совсем не нравится, мэм; Кит вышел таким, точно он ничего не соображает, вытаращил глаза.

Флер взяла номер и заметила, что под ним лежит другая газета; увидела снимок: «Миссис Майкл Мэнт, очаровательная хозяйка лондонского салона, которая, по слухам, скоро должна выступить в качестве ответчицы в одном великосветском процессе». Выше был еще снимок: «Мисс Марджори Феррар, прелестная внучка маркиза Шропшир, невеста сэра Александра Мак-Гауна, члена парламента».

Флер по одной положила газеты обратно на стол.

XI ТЕНИ

На обед, о котором так неожиданно вспомнила Марджори Феррар, ее пригласил Мак-Гаун. Когда она приехала в ресторан, он ждал в вестибюле.

— А где же все остальные, Алек?

— Больше никого не будет, — сказал Мак-Гаун.

Марджори Феррар попятилась к выходу.

— Я не могу обедать здесь вдвоем с вами.

— Я пригласил Ппинрринов, но они заняты.

— Ну, так я пообедаю у себя в клубе.

— Ради бога, останьтесь, Марджори. Мы возьмем отдельный кабинет. Подождите меня здесь, сейчас я это устрою.

Пожав плечами, она прошла в гостиную. Какая-то молодая женщина — ее лицо показалось ей знакомым — вошла вслед за ней, посмотрела на нее и вышла. Марджори Феррар тупо уставилась на стену, оклеенную бледно-серыми обоями; ей все еще мерещилось восторженное лицо Фрэнсиса Уилмота.

— Готово! — сказал Мак-Гаун. — Сюда наверх, третья дверь направо. Я сейчас приду.

Марджори Феррар участвовала в спектакле, бурно провела день и проголодалась. Сначала, во всяком случае, можно было пообедать, а затем уже приступить к неизбежному объяснению. Она пила шампанское, болтала и смотрела в горящие глаза своего поклонника. Эта красная физиономия, жесткие волосы, мощная фигура — какой контраст с бледным тонким лицом и стройной фигурой Фрэнсиса! Этот — мужчина, и очень милый, когда захочет. От него она могла получить все — за исключением того, что мог дать ей Фрэнсис. А нужно было сделать выбор — сохранить обоих, как она предполагала раньше, оказалось невозможным.

Когда-то она шла по острому гребню на Хелвеллине[50]; справа была пропасть, слева пропасть, а она шла и думала, в какую сторону упасть. Не упала. И теперь, вероятно, тоже не упадет; только бы не растеряться!

Подали кофе. Она сидела на диване и курила. Она была наедине со своим женихом; как будет он себя держать?

Он бросил сигару и сел рядом с ней. Настал момент, когда она должна была встать и объявить, что разрывает помолвку. Он обнял ее за талию, притянул к себе.

— Осторожнее! Это мое единственное приличное платье! И вдруг она заметила в дверях какую-то фигуру. Раздался женский голос:

— О, простите… я думала…

Фигура исчезла.

Марджори Феррар встрепенулась.

— Вы видели эту женщину?

— Да, Черт бы ее побрал!

— Она за мной следит.

— Что такое?

— Я ее не знаю, но ее лицо мне знакомо. Она внимательно на меня смотрела, пока я ждала внизу.

Мак-Гаун бросился к двери, распахнул ее настежь. Никого! Он снова закрыл дверь.

— Черт возьми! Я бы этих людей… Слушайте, Марджори, завтра же я посылаю в газеты извещение о нашей помолвке!

Марджори Феррар, облокотившись на доску камина, смотрела в зеркало. «Какие бы то ни было моральные побуждения ей чужды!» Ну, так что ж? Ах, если бы только окончательно принять решение выйти за Фрэнсиса и удрать удрать от кредиторов, адвокатов, Алека! Но злоба одержала верх. Какая наглость! Следить за ней! Нет! Она не желает, чтобы торжествовала эта маленькая выскочка и старик с тяжелым подбородком!

Мак-Гаун поднес ее руку к губам, и почему-то эта ласка ее растрогала.

— Ну, что ж! — сказала она. — Пожалуй, я согласна.

— Наконец-то!

— Неужели для вас это действительно счастье?

— Чтобы добиться вас, я пошел бы на что угодно.

— А после? Ну-с, раз наша помолвка будет всем известна, можно спуститься вниз и потанцевать.

Они танцевали около часа. Она не позволила ему проводить ее домой; в такси она плакала. Приехав домой, она тотчас же написала Фрэнсису и вышла, чтобы опустить письмо. Звезды были холодные, ветер холодный, ночь холодная! Опустив письмо в ящик, она засмеялась. Поиграли, как дети! Ну что ж, это было очень забавно! С этим покончено! «Танцуем дальше!»

Поразительно, какое впечатление производит маленькая заметка в газетах! Кредит, словно нефтяной фонтан, взвился к небесам. Теперь по почте приходили не счета от поставщиков, а предложения купить меха, цветы, перья, вышивки. Весь Лондон был к ее услугам. Чтобы скрыться от этой лавины циничных услуг, она заняла сто фунтов и бежала в Париж. Там каждый вечер ходила в театр, сделала себе новую прическу, заказала несколько платьев, обедала в ресторанах, известных очень немногим. На душе у нее было тяжело.

Через неделю она вернулась и сожгла весь ворох посланий. К счастью, все поздравительные письма кончались словами: «Конечно, вы не ответите». И она действительно не ответила. Погода стояла теплая; Марджори Феррар каталась верхом в Хайд-парке и собиралась ехать на охоту. Накануне отъезда ей подали анонимную записку.

«Фрэнсис Уилмот заболел воспалением легких в тяжелой форме. На выздоровление не надеются. Он лежит в отеле «Космополис».

У нее замерло сердце, колени подогнулись, рука, державшая записку, задрожала; но мысли были ясны. Она узнала почерк «выскочки». Написана ли эта записка по просьбе Фрэнсиса? Он ее зовет? Бедный мальчик! Неужели она должна идти к нему, если он умирает? Она так ненавидит смерть. Может быть, ее зовут, потому что она одна может спасти его? Что означает эта записка? Но Марджори не страдала нерешительностью. Через десять минут она сидела в такси, через двадцать — была в отеле. Протянув свою визитную карточку, она сказала:

— У вас остановился мистер Уилмот, мой родственник. Я только что узнала, что он тяжело болен. Могу ли я переговорить с сиделкой?

Заведующий взглянул на карточку, потом испытующе посмотрел в лицо Марджори Феррар, позвонил и сказал:

— Конечно, мэм. Послушайте, проводите эту, леди в номер двести девять.

Бой проводил ее к лифту, а затем повел по ярко освещенному коридору, устланному бледно-серым ковром, мимо бесчисленных кремовых дверей. Марджори Феррар шла, опустив голову.

Бой безжалостно постучал в одну из дверей.

Дверь открылась. На пороге стояла Флер…

XII …СГУЩАЮТСЯ

Хотя, по мнению Сомса, Фрэнсис Уилмот мало походил на американца, но сейчас, как истый американец, он стремился сэкономить время.

Через два дня после первого» визита Флер в его болезни наступил кризис, к которому он рвался, как жених к невесте. Но человеческая воля бессильна перед инстинктом жизни, и умереть ему не удалось. Флер вызвали по телефону; домой она вернулась, успокоенная словами доктора: «Теперь он выпутается, если нам удастся поднять его силы». Но в том-то и беда, что силы его падали, и ничем нельзя было сломить прогрессирующую апатию. Флер была серьезно встревожена. На четвертый день, когда она просидела у него больше часа, он открыл глаза.

— Что скажете, Фрэнсис?

— А все-таки я умру.

— Не говорите так, это не по-американски. Конечно, вы не умрете.

Он улыбнулся и закрыл глаза. Тогда она приняла решение.

На следующий день он был в том же состоянии, но Флер успокоилась. Посыльный вернулся с ответом, что мисс Феррар будет дома к четырем часам. Значит, сейчас она уже получила записку. Но придет ли она? Как плохо мы знаем людей, даже наших врагов!

Фрэнскс дремал, бледный и обессиленный, когда раздался стук в дверь. Флер вышла в гостиную, закрыла за собой дверь и выглянула в коридор. Пришла!

Быть может, во встрече двух врагов было что-то драматичное, но ни та, ни другая этого не заметили. Для них встреча была только очень неприятной. Секунду они смотрели друг на друга. Потом Флер сказала:

— Он очень слаб. Пожалуйста, присядьте, я его предупрежу, что вы здесь.

Флер прошла в спальню и закрыла дверь.

Фрэнсис Уилмот не пошевельнулся, но широко открыл сразу посветлевшие глаза. Флер показалось, что только теперь она узнала его глаза: словно кто-то поднес спичку и зажег в них огонек.

— Вы догадываетесь, кто пришел?

— Да, — голос прозвучал внятно, но тихо. — Да; но если я и тогда был недостаточно для нее хорош, то уж теперь — тем более. Скажите ей, что с этой глупой историей я покончил. — Флер душили слезы. — Поблагодарите ее за то, что она пришла, — сказал Фрэнсис и снова закрыл глаза.

Флер вышла в гостиную. Марджори Феррар стояла у стены, держа в зубах незажженную папиросу.

— Он благодарит вас за то, что вы пришли, но видеть вас не хочет. Простите, что я вас вызвала.

Марджори Феррар вынула изо рта папиросу; Флер заметила, что губы у нее дрожат.

— Он выздоровеет?

— Не знаю. Теперь, пожалуй, да. Он говорит, что «покончил с этой глупой историей».

Марджори Феррар сжала губы и направилась к двери, потом неожиданно оглянулась и спросила:

— Не хотите помириться?

— Нет, — сказала Флер.

Последовало молчание; потом Марджори Феррар засмеялась и вышла.

Флер вернулась к Фрэнсису Уилмоту. Он спал. На следующий день он почувствовал себя крепче. Через три дня Флер перестала его навещать: он был на пути к полному выздоровлению. Кроме того. Флер обнаружила, что за ней неотступно следует какая-то тень, как овечка за девочкой из песенки. За ней следят! Как забавно! И какая досада, что нельзя рассказать Майклу: от него она по-прежнему все скрывала.

В день ее последнего визита к Фрэнсису Майкл вошел, когда она переодевалась к обеду, держа в руке номер какого-то журнала.

— Вот послушай-ка, — сказал он.

В час, когда к божьей стекутся маслине
Ослики Греции, Африки, Корсики.
Если случайно проснется всесильный,
Снова заснуть не дадут ему ослики.
И, уложив их на райской соломе,
Полуживых от трудов и усталости,
Вспомнит всесильный, — и только он вспомнит,
Сердце его переполнится жалости:
«Ослики эти — мое же творение,
Ослики Турции, Сирии. Крита!»
И средь маслин водрузит объявление:
«Стойло блаженства для богом забытых»[51].
— Кто это написал? Похоже на Уилфрида.

— Правильно, — сказал Майкл, не глядя на нее. — Я встретил его во «Всякой всячине».

— Ну, как он?

— Молодцом.

— Ты его приглашал к нам?

— Нет. Он опять уезжает на Восток.

Что он, хочет ее поймать? Знает об их встрече? И она сказала:

— Я еду к папе, Майкл. Я получила от него два письма.

Майкл поднес к губам ее руку.

— Отлично, дорогая.

Флер покраснела; ее душили невысказанные слова. На следующий день она уехала с Китом и Дэнди. Вряд ли овечка последует за ней в «Шелтер».

Аннет с матерью уехала на месяц в Канны, и Сомс проводил зиму в одиночестве. Но зимы он не замечал, потому что через несколько недель дело должно было разбираться в суде. Освободившись от французского влияния, он снова стал склоняться в сторону компромисса. В настоящее время, когда была оглашена помолвка Марджори Феррар с Мак-Гауном, дело принимало новый оборот. По-иному отнесется английский суд к легкомысленной молодой леди теперь, когда она обручена с членом парламента, богатым и титулованным. Теперь они, в сущности, имеют дело с леди Мак-Гаун, а Сомс знал, каким опасным может быть человек, собирающийся жениться. Оскорбить его невесту — все равно что подойти к бешеной собаке.

Он нахмурился, когда Флер рассказала ему про «овечку». Как он и боялся, им платили той же монетой. И нельзя было сказать ей: «Я же тебе говорил!» — потому что это была бы неправда. Вот почему он настаивал, чтобы она к нему приехала, но из деликатности не открыл ей причины. Насколько ему удалось выяснить, ничего подозрительного в ее поведении не было с тех пор, как она вернулась из Липпингхолла, если не считать этих визитов в отель «Космополис». Но и этого было достаточно. Кто поверит, что она навещала больного только из сострадания? С такими мотивами суд не считается! Сомс был ошеломлен, когда она ему сообщила, что Майкл об этом не знает. Почему?

— Мне не хотелось ему говорить.

— Не хотелось? Неужели ты не понимаешь, в какое положение ты себя поставила? Потихоньку от мужа бегаешь к молодому человеку!

— Да, папа; но он был очень болен.

— Возможно, — сказал Сомс, — но мало ли кто болен?

— А кроме того, он был по уши влюблен в нее.

— Как ты думаешь, он это подтвердит, если мы его вызовем как свидетеля?

Флер молчала, вспоминая лицо Фрэнсиса Уилмота.

— Не знаю, — ответила она наконец. — Как все это противно!

— Конечно, противно, — сказал Сомс. — Ты поссорилась с Майклом?

— Нет, не поссорилась. Но он от меня скрывает свои дела.

— Какие дела?

— Как же я могу знать, дорогой?

Сомс что-то проворчал.

— Он бы возражал против твоих визитов?

— Конечно нет. Он был бы недоволен, если бы я не пошла. Ему нравится этот мальчик.

— В таком случае, — сказал Сомс, — либо тебе, либо ему, либо вам обоим придется солгать и сказать, что он знал. Я поеду в Лондон и переговорю с ним. Слава богу, мы можем доказать, что молодой человек действительно был болен. Если я наткнусь здесь на кого-нибудь, кто за тобой следит…

На следующий день он поехал в Лондон. В парламенте не заседали, и он пошел во «Всякую всячину». Он не любил этот клуб, прочно связанный в его представлении с его покойным кузеном молодым Джолионом, и сейчас же сказал Майклу:

— Куда нам пойти?

— Куда хотите, сэр.

— К вам домой, если у вас можно переночевать. Мне нужно с вами поговорить.

Майкл посмотрел на него искоса.

— Слушайте, — начал Сомс, когда они пообедали, — что случилось? Флер говорит, что вы скрываете от нее свои дела?

Майкл уставился на рюмку с портвейном.

— Видите ли, сэр, — проговорил он медленно, — конечно, я был бы рад держать ее в курсе всего, но не думаю, чтобы она этим действительно интересовалась. К общественной деятельности она относится равнодушно.

— Общественная деятельность! Я имел в виду личные ваши дела.

— Никаких личных дел у меня нет. А она думает, что есть?

Сомс прекратил допрос.

— Не знаю, она сказала «дела».

— Ну, можете ее разубедить.

— Гм! А результаттот, что она потихоньку от вас навещала этого молодого американца, который заболел воспалением легких в отеле «Космополис». Хорошо, что она не заразилась.

— Фрэнсиса Уилмота?

— Да, теперь он выздоровел. Но не в этом дело. За ней следили.

— О господи! — сказал Майкл.

— Вот именно. Видите, что значит не говорить с женой. Жены — странный народ; они этого не любят.

Майкл усмехнулся.

— Поставьте себя на мое место, сэр. Теперь я по профессии своей должен интересоваться положением страны; ну и втянулся, интересно. А Флер все это кажется вздором. Я ее понимаю; но, знаете, чем больше я втягиваюсь, тем больше боюсь, что ей будет скучно, тем больше молчу. У нее это вроде ревности.

Сомс потер подбородок. Оригинальная соперница — страна! Положение страны и его нередко тревожило, но делать из этого причину ссоры между мужем и женой — чтото пресно; он в свое время знавал не такие причины!

— Надо вам с этим покончить, — сказал он. — Это вульгарно.

Майкл встал.

— Вульгарно! Не знаю, сэр, но, мне кажется, то же самое мы наблюдали во время войны, когда мужья были вынуждены оставлять своих жен.

— Жены с этим мирились, — сказал Сомс. — Страна была в опасности.

— А сейчас она не в опасности?

Обладая врожденным недоверием к словесной игре, Сомс услышал в этих словах что-то неприличное. Конечно, Майкл — политический деятель; но обязанность его и ему подобных сохранять в стране порядок, а не сеять панику всякими глупыми разговорами.

— Поживите с мое и увидите, что при желании всегда можно найти повод волноваться. В сущности, все обстоит благополучно; фунт поднимается. А затем — неважно, что именно вы будете говорить Флер, но только бы что-нибудь говорили.

— Она не глупа, сэр, — сказал Майкл.

Сомс растерялся; этого он отрицать не мог и потому ответил:

— Ну, политические дела мало кого близко затрагивают. Конечно, женщина ими не заинтересуется.

— Очень многие женщины интересуются.

— Синие чулки.

— Нет, сэр, большей частью они носят чулки телесного цвета.

— А, эти! А что касается интереса к политике, повысьте пошлину на чулки и посмотрите, что из этого выйдет.

Майкл усмехнулся.

— Я это предложу, сэр.

— Вы очень ошибаетесь, — продолжал Сомс, — если считаете, что люди мужчины и женщины — согласятся забыть о себе ради вашего фоггартизма.

— Это мне все говорят, сэр. Я не хочу, чтобы меня и дома окатывали холодной водой, потому и решил не надоедать Флер.

— Послушайтесь моего совета и займитесь чем-нибудь определенным уличным движением, работой почты. Бросьте ваши пессимистические теории. Люди, которые говорят общими фразами, никогда не пользуются доверием. Во всяком случае, вам придется сказать, что вы знали о ее визитах в отель «Космополис».

— Конечно, сэр. Но неужели вы хотите, чтобы дело дошло до суда? Ведь этот процесс превратят в спектакль.

Сомс помолчал; он этого не хотел — а вдруг «они» все-таки это сделают?

— Не знаю, — ответил он наконец. — Этот тип — шотландец. Зачем вы его ударили по носу?

— Он первый дал мне по физиономии. Знаю, что мне представился прекрасный случай подставить другую щеку, но в тот момент я об этом не подумал.

— Должно быть, вы его обругали.

— Назвал грязной скотиной, больше ничего. Как вам известно, после моей речи он хотел меня опорочить.

Сомс находил, что этот молодой человек — его зять — слишком серьезно относится к своей особе.

— Ваша речь! Запомните одно: что бы вы ни говорили и что бы вы ни делали — все равно это ни к чему не приведет.

— В таком случае зачем же я заседаю в парламенте?

— Ну что ж! Не вы один. Государство — то же дерево: можно за ним ухаживать, но нельзя выкапывать его из земли, чтобы осмотреть корни.

На Майкла эта фраза произвела впечатление.

— В политике, — продолжал Сомс, — самое главное — сохранять присутствие духа и не делать больше того, что вы должны делать.

— А как определить, что именно необходимо?

— Здравый смысл подскажет.

Встав, он начал рассматривать Гойю.

— Вы хотите купить еще картину Гойи, сэр?

— Нет, теперь я бы вернулся к картинам английской школы.

— Патриотизм?

Сомс зорко посмотрел на него.

— Устраивать панику — отнюдь не значит быть патриотом, — сказал он. И не забудьте, что иностранцы радуются, когда у нас неурядицы. Не годится во весь голос говорить о наших делах!

С грузом этой, премудрости Майкл пошел спать. Он вспомнил, как после войны говорил: «Если будет еще война, ни за что не пойду». Теперь он знал, что непременно пошел бы опять. Значит, «Старый Форсайт» считает, что Он суетится зря? Так ли это? И фоггартизм — чушь? Что же, послушаться, заняться уличным движением? И все нереально? А его любовь к Флер? Как хочется, чтобы сейчас она была здесь. А тут еще Уилфрид вернулся! Рисковать своим счастьем ради чего? Старая Англия, как и «Старый Форсайт», не признает теорий. Большие начинания — только реклама. Рекламирует? Он? Ужасно неприятная мысль. Он встал и подошел к окну. Туман! Туман все превращает в тени; и самая ничтожная тень — он сам, непрактичный политик, близко принимающий к сердцу свою деятельность. Раз! Два! Большой Бэн! Сколько сердец заставил он вздрогнуть! Сколько снов нарушил своим мерным боем! Быть верхоглядом, как все, и предоставить стране спокойно сосать серебряную ложку!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I «ЗРЕЛИЩА»

В детстве Сомс очень любил цирк. С годами это прошло; теперь «зрелища» внушали ему чуть ли не отвращение. Юбилеи, парады, день лорд-мэра[52], выставки, состязания — всего этого он не любил. Его раздражала толпа людей с разинутыми ртами. Модные туалеты он считал признаком слабоумия, а коллективный восторг — громкой фальшью, которая оскорбляла его замкнутую натуру. Не будучи глубоким знатоком истории, он все же считал, что народы, увлекающиеся «зрелищами», стоят на грани вырождения. Правда, похороны королевы Виктории произвели на него впечатление — особое было чувство в тот день, — но с тех пор все шло хуже и хуже. Теперь все что угодно готовы превратить в «зрелище». Когда человек совершает убийство, все, кто читает газеты — в том числе И он сам, — так и набрасываются на подробности; а уж эти футбольные матчи, кавалькады — нарушают уличное движение, врываются в спокойные разговоры; публика просто помешалась на них!

Конечно, у «зрелищ» есть и хорошая сторона. Они отвлекают внимание масс. А показ насильственных действий — безусловно ценный политический прием. Трудно разевать рот от волнения и в то же время проливать кровь.

Чем чаще люди разевают рот, тем менее они расположены причинять вред другим и тем спокойнее может Сомс спать по ночам. Но все же погоня за сенсациями граничила, по его мнению, с болезнью, и, насколько он мог судить, никто от этой болезни не был застрахован.

Проходили недели; слушалось одно дело за другим, и «зрелище», которое собирались сделать из его дочери, Представлялось ему все более чудовищным. Он инстинктивно не доверял шотландцам — они были упрямы, а он не терпел в других этого свойства, столь присущего ему самому. Кроме того, шотландцы казались ему людьми несдержанными: то они слишком мрачны, то слишком веселы, вообще — сумасбродный народ! В середине марта — дело должно было разбираться через неделю — он сделал рискованный шаг и отправился в кулуары палаты общин. Об этой своей последней попытке он никому не сказал; ему казалось, что все — и Аннет, и Майкл, и даже Флер сделали все возможное, чтобы примирение не состоялось.

Передав свою визитную карточку, он долго ждал в просторном вестибюле. Он не думал, что потеряет здесь столько времени. Некоторое утешение принесли ему статуи. Сэр Стэфорд Норткот — вот молодец; на обедах у старых Форсайтов в восьмидесятых годах разговоры о нем были так же обязательны, как седло барашка. Даже «этот Гладстон» казался вполне сносным теперь, когда его вылепили из гипса или из чего их там делают. Такой может не нравиться, но мимо него не пройдешь — не то что теперешние. Он пребывал в трансе перед лордом Грэнвилем, когда наконец раздался голос:

— Сэр Александр Мак-Гаун.

Сомс увидел коренастого человека с красной физиономией, жесткими черными волосами и подстриженными усами; он спускался по лестнице, держа в руке его визитную карточку.

— Мистер Форсайт?

— Да. Нельзя ли пойти куда-нибудь, где меньше народу?

Шотландец кивнул и провел его по коридору в маленькую комнату.

— Что вам угодно?

Сомс погладил свою шляпу.

— Это дело, — начал он, — так же неприятно для вас, как и для меня.

— Так это вы осмелились назвать «предательницей» леди, с которой я обручен?

— Совершенно верно.

— Не понимаю, как у вас хватило наглости явиться сюда и говорить со мной.

Сомс закусил губу.

— Я слышал, как ваша невеста назвала мою дочь «выскочкой», будучи у нее в гостях. Вы хотите, чтобы эта нелепая история получила огласку?

— Вы глубоко ошибаетесь, думая, что вы с вашей дочерью можете безнаказанно называть «змеей», «предательницей» и «безнравственной особой» ту, которая будет моей женой. Извинение в письменной форме — с тем чтобы ее защитник огласил его на суде — вот ваш единственный шанс.

— Этого вы не получите. Другое дело, если обе стороны выразят сожаление. Что касается компенсации…

— К черту компенсацию! — резко перебил Мак-Гаун, и Сомс невольно почувствовал к нему симпатию.

— В таком случае, — сказал он, — жалею ее и вас.

— На что вы, черт возьми, намекаете, сэр?

— Узнаете в конце следующей недели, если не измените своего решения. Если дело дойдет до суда, мы за себя постоим.

Шотландец побагровел так, что Сомс на секунду испугался, как бы его не хватил удар.

— Берегитесь! Держите язык за зубами на суде!

— В суде мы не обращаем внимания на грубиянов.

Мак-Гаун сжал кулаки.

— Да, — сказал Сомс, — жаль, что я не молод. Прощайте!

Он прошел мимо Мак-Гауна и вышел в коридор. Дорогу в этом «садке для кроликов» он запомнил и вскоре добрался до вестибюля. Ну что ж! Последняя попытка не удалась! Больше делать нечего, но этот заносчивый субъект и его красавица пожалеют, что родились на свет. На улице его окутал холодный туман. Гордость и запальчивость! Не желая признать себя виновными, люди готовы стать мишенью насмешек и издевательств толпы. Шотландец, защищая «честь» женщины, идет на то, чтобы перемывали ее грязное белье! Сомс остановился: в самом деле, стоит ли раскапывать ее прошлое? Если он этого не сделает, она может выиграть дело; а если он затронет вопрос о ее прошлом и все-таки проиграет дело — ему придется заплатить ей огромную сумму, быть может, тысячи. Необходимо принять какое-нибудь решение. Все время он успокаивал себя мыслью, что дело не дойдет до суда. Четыре часа! Пожалуй, еще не поздно заглянуть к сэру Джемсу Фоскиссону. Надо позвонить Николасу, пусть сейчас же устроит им свидание, и если Майкл дома, можно прихватить и его.

Майкл сидел в своем кабинете и с мрачным удовольствием рассматривал карикатуру на самого себя, нарисованную Обри Грином и помещенную в газете для великосветских кругов. Он был изображен стоящим на одной ноге и вопиющим в пустыне, на горизонте всходила сардоническая улыбка. Изо рта у него, словно завитки табачного дыма, вырывалось слово «фоггартизм». Мистер Блайт в образе обезьяны, задрав голову, аплодировал ему передними лапами. Весь тон рисунка был беспощаден — он не язвил, он просто убивал на месте. Лицу Майкла было придано выражение полного удовольствия, какое бывает после сытного обеда, он словно упивался звуками собственного голоса. Даже друг, даже художник не понял, что пустыня напрашивается на шарж не меньше, чем пеликан! Карикатура ставила клеймо никчемности на все его замыслы. Она напомнила ему слова Флер: «А когда лейбористы уйдут, их сменят тори, и это время ты используешь для своих эксцентрических выходок». Вот реалистка! Она с самого начала поняла, что его ждет роль эксцентричного одиночки. Чертовски удачная карикатура! И никто не оценит ее лучше, чем сама жертва. Но почему никто не принимает фоггартизм всерьез? Почему? Потому что он скачет кузнечиком там, где все ходят шагом; люди, привыкшие ощупью пробираться в тумане, видят в новом учении только блуждающий огонек. Да, в награду за свои труды он остался в дураках! И тут явился Сомс.

— Я говорил с этим шотландцем, — сообщил он. — Он хочет довести дело до суда.

— О, неужели, сэр! Я думал, что вы этого не допустите.

— Он требует извинения в письменной форме. На это Флер не может согласиться: ведь не она виновата. Вы можете проехать со мной к сэру Джемсу Фоскиссону?

Они сели в такси и поехали в Темпль. Встретил их Николае Форсайт и за десять минут успел познакомить их со всеми слабыми сторонами дела.

— Кажется, ему доставляет удовольствие мысль о возможном поражении, прошептал Майкл, когда Николае повел их к сэру Джемсу.

— Жалкий субъект, но добросовестный, — отозвался Сомс. — Фоскиссон должен сам заняться этим делом.

Подождав, пока Николае напомнил знаменитому адвокату обстоятельства дела, они очутились в присутствии человека с очень большой головой и седыми бакенбардами. Сомс внимательно следил за выступлениями великого адвоката с тех пор, как остановил на нем свой выбор, и с удовольствием отметил, что в делах, имеющих отношение к вопросам морали, он неизменно выходит победителем. При ближайшем рассмотрении бакенбарды придавали сэру Джемсу чрезвычайно респектабельный вид. Трудно было себе представить его лежащим в кровати, танцующим или играющим в азартные игры. Говорили, что, несмотря на обширную практику, он отличается добросовестностью. Больше половины фактов он успевал изучить до суда, остальные постигал на ходу, во время процесса, а в крайнем случае — умело скрывал свою неосведомленность. «Очень молодой» Николае, которому были известны все факты, не мог посоветовать, какого курса держаться. Сэр Джемс знал ровно столько, сколько считал нужным знать. Переводя взгляд с Сомса на Майкла, он сказал:

— Несомненно, что это одно из тех дел, которые как бы сами напрашиваются на мировую сделку.

— Вот именно, — сказал Сомс.

Тон, каким было сказано это слово, привлек внимание сэра Джемса.

— Вы уже делали шаги в этом направлении?

— Да, я испробовал все, вплоть до последнего средства.

— Простите, мистер Форсайт, но что вы считаете «последним средством»?

— Полторы тысячи фунтов, и обе стороны выражают сожаление. А они соглашаются на полторы тысячи, но требуют извинения в письменной форме.

Великий адвокат погладил подбородок.

— Вы им предлагали извинение в письменной форме без этих полутора тысяч?

— Нет.

— А я склонен вам это посоветовать. Мак-Гаун очень богат. А словечки в письмах оскорбительные. Ваше мнение, мистер Монт?

— Она еще более резко отозвалась о моей жене.

Сэр Джемс посмотрел на Николаев.

— Позвольте, я забыл — как именно?

— «Выскочка» и «охотница за знаменитостями», — коротко сказал Майкл.

Сэр Джемс покачал головой.

— «Безнравственная», «змея», «предательница», «лишена очарования» вы думаете, это слабее?

— Это не вызывает смеха, сэр. А в свете считаются только с насмешками.

Сэр Джемс улыбнулся.

— Присяжные — не великосветский салон, мистер Монт.

— Как бы там ни было, моя жена готова извиниться только в том случае, если и другая сторона выразит сожаление; и я нахожу, что она права.

Казалось, сэр Джемс Фоскиссон вздохнул свободнее.

— Теперь следует подумать, стоит ли использовать материал, представленный сыщиком, или нет? Если мы решим его использовать, то придется вызвать в качестве свидетелей швейцара и слуг… э-э… гм… мистера Кэрфью.

— Совершенно верно, — сказал Сомс. — Мы для того и собрались, чтобы решить этот вопрос.

Это прозвучало так, словно он сказал: «Объявляю конференцию открытой».

В течение пяти минут сэр Джемс молча просматривал донесение сыщика.

— Если это хотя бы частично подтвердится, — сказал он, — победа за нами.

Майкл отошел к окну. На деревьях уже появились крохотные почки; внизу на траве прихорашивались голуби. Донесся голос Сомса:

— Я забыл вам сказать, что они следят за моей дочерью. Конечно, ничего предосудительного она не делала, только навещала в отеле одного молодого американца, который опасно заболел.

— Навещала с моего согласия, — вставил Майкл, не отрываясь от окна.

— Можно будет его вызвать?

— Кажется, он сейчас в Борнмуте. Но он был влюблен в мисс Феррар.

Сэр Джемс повернулся к Сомсу.

— Если нельзя кончить дело миром, то лучше идти напролом. Думаю, что не следует ограничиваться вопросами о книгах, пьесе и клубах.

— Вы прочли эту сцену в «Прямодушном»? — осведомился Сомс. — И роман «Шпанская мушка»?

— Все это прекрасно, мистер Форсайт, но нельзя предвидеть, удовольствуются ли присяжные такого рода доказательствами.

Майкл отошел от окна.

— Меньше всего мне хотелось бы вторгаться в личную жизнь мисс Феррар, — сказал он. — Это отвратительно.

— Конечно. Но ведь вы хотите, чтобы я выиграл дело?

— Да, но не таким путем. Нельзя ли явиться в суд, ничего не говорить и уплатить деньги?

Сэр Джемс Фоскиссон улыбнулся и взглянул на Сомса; казалось он хотел сказать: «Зачем, собственно, вы привели ко мне этого молодого человека?»

Но Сомс думал о другом.

— Слишком рискованно говорить об этом мистере Кэрфью. Если мы проиграем, это нам обойдется тысяч в двадцать. Кроме того, они, несомненно, притянут к допросу мою дочь, а этого я хочу избежать. Нельзя ли ограничиться походом на современную мораль?

Сэр Джемс Фоскиссон заерзал на стуле, и зрачки его сузились; он три раза чуть заметно кивнул.

— Когда разбирается дело? — спросил он «очень молодого» Николаев.

— Должно быть, в четверг на будущей неделе. Судья — Брэн.

— Отлично. Мы с вами увидимся в понедельник. Всего хорошего.

Он откинулся на спинку стула и застыл. Сомс и Майкл не осмелились его тревожить. Они молча вышли на улицу, «очень молодой» Николае остался поговорить с секретарем сэра Джемса. Дойдя до станции Темпль, Майкл сказал:

— Я зайду в редакцию «Аванпоста», сэр. Вы идете домой? Может быть, вы предупредите Флер?

— Сомс кивнул. Ну конечно! Все неприятное приходится делать ему!

II «НЕ НАМЕРЕН ДОПУСТИТЬ»

В редакции «Аванпоста» мистер Блайт только что закончил разговор с одним из тех великих дельцов, которые производят такое глубокое впечатление на всех, с кем ведут конфиденциальную беседу. Если сэр Томас Локкит и не держал в своих руках всю британскую промышленность, то, во всяком случае, все склонны были так думать — до того (безапелляционно и холодно излагал он свою точку зрения. Он считал, что страна снова должна занять на мировом рынке то положение, какое занимала до войны. Все зависит от угля — препятствием является вопрос о семичасовом рабочем дне: но они, промышленники, «не намерены этого допустить». Надо во что бы то ни стало снизить себестоимость угля. Они не намерены допустить, чтобы Европа обходилась без английских товаров. Очень немногим были известны убеждения сэра Томаса Локкита, но эти немногие почитали себя счастливыми.

Однако мистер Блайт грыз ногти и отплевывался.

— Кто это был, с седыми усами? — осведомился Майкл.

— Локкит. Он «не намерен этого допустить».

— Да ну? — удивился Майкл.

— Совершенно ясно, Монт, что опасными людьми являются не политики, которые действуют во имя общего блага — иными словами, работают потихоньку, не спеша, — а именно эти крупные дельцы, преследующие свою личную выгоду. Уж они-то знают, чего хотят; и если дать им волю — они погубят страну.

— Что они затевают? — спросил Майкл.

— В данный момент — ничего, но в воздухе пахнет грозой. По Локкиту можно судить, сколь вредна сила воли. Он «не намерен допустить», чтобы кто-нибудь ему препятствовал. Он непрочь сломить рабочих и заставить их трудиться, как негров. Но это не пройдет, это вызовет гражданскую войну. В общем — скучно. Если опять вспыхнет борьба между промышленниками и рабочими, как нам тогда проводить фоггартизм?

— Я думал о положении страны, — сказал Майкл. — Как по-вашему, Блайт, не строим ли мы воздушные замки? Какой смысл убеждать человека, потерявшего одно легкое, что оно ему необходимо?

Мистер Блайт надул одну щеку.

— Да, — сказал он, — сто лет — от битвы при Ватерлоо до воины — страна жила спокойно; ее образ действий так устоялся, она так закоснела в своих привычках, что теперь все — и редакторы, и политики, и дельцы способны мыслить только в плане индустриализации. За эти сто спокойных лет центр тяжести в стране переместился, и потребуется еще пятьдесят спокойных лет, чтобы она пришла в равновесие. Горе в том, что этих пятидесяти лет нам не видать. Какая ни на есть заваруха — война с Турцией или Россией, беспорядки в Индии, внутренние трения, не говоря уже о новом мировом пожаре, — и все наши планы летят к черту. Мы попали в беспокойную полосу истории, и знаем это, вот и живем со дня на день.

— Ну и что же? — мрачно сказал Майкл, вспоминая разговоры с министром в Лицпингхолле.

Мистер Блайт надул другую щеку.

— Молодой человек, не отступать! Фоггартизм сулит нам лучшее будущее, к нему мы и должны стремиться. Мы переросли все старые идеалы.

— Видели вы карикатуру Обри Грина?

— Видел.

— Ловко, не правда ли? В сущности, я пришел, чтобы сообщить вам, что это проклятое дело о дифамации будет разбираться через неделю.

Мистер Блайт подвигал ушами.

— Очень печально. Выиграете вы или проиграете — безразлично. Такие передряги вредят политической карьере. Но ведь до суда дело не дойдет?

— Мы бессильны что-либо изменить. Но наш защитник ограничится нападением на современную мораль.

— Нельзя нападать на то, что не существует.

— Вы хотите сказать, что не замечаете новой морали?

— Конечно. Попробуйте сформулируйте ее.

— «Не будь дураком, не будь скучным».

Мистер Блайт крякнул:

— В старину говорили: «Веди себя, как подобает джентльмену».

— Да, но теперь такого зверя не сыщешь.

— Кой-какие обломки сохранились: воспроизвели же неандертальского человека по одной половине черепа.

— Нельзя опираться на то, что считают смешным, Блайт.

— А, — сказал мистер Блайт, — ваше поколение, юный Монт, боится смешного и старается не отстать от века. Не так умно, как кажется.

Майкл усмехнулся.

— Знаю. Идемте в палату. Парсхэм проводит билль об электрификации. Может быть, услышим что-нибудь о безработице.

Расставшись с Блайтом в кулуарах, Майкл наткнулся в коридоре на своего отца. Рядом с сэром Лоренсом шел невысокий старик с аккуратно подстриженной седой бородкой.

— А, Майкл! Мы тебя искали. Маркиз, вот мой подающий надежды сын! Маркиз хочет, чтобы ты заинтересовался электрификацией.

Майкл снял шляпу.

— Не хотите ли пройти в читальню, сэр?

Он знал, что дед Марджори Феррар может быть ему полезен. Они уселись треугольником в дальнем углу комнаты, освещенной с таким расчетом, чтобы читающие не видели друг друга.

— Вы что-нибудь знаете об электричестве, мистер Монт? — спросил маркиз.

— Только то, сэр, что в этой комнате его маловато.

— Электричество необходимо всюду, мистер Монт.

Я читал о вашем фоггартизме; очень возможно, что это политика будущего, но ничего нельзя сделать до тех пор, пока страна не электрифицирована. Я бы хотел, чтобы вы поддержали этот билль Парсхэма.

И старый пэр приложил все усилия, чтобы затуманить мозг Майкла.

— Понимаю, сэр, — сказал, наконец Майкл. — Но этот билль приведет к увеличению числа безработных.

— Временно.

— Боюсь, что временных зол с меня хватит. Я убедился, что нелегко заинтересовать людей будущими благами. Мне кажется, они придают значение только настоящему.

Сэр Лоренс захихикал.

— Дайте ему время подумать, маркиз, и десяток брошюр. Знаешь ли, дорогой мой, пока твой фоггартизм обречен пребывать в стойле, тебе нужна вторая лошадь.

— Да, мне уже советовали заняться уличным движением или работой почты. Кстати, сэр, знаете — наше дело попало-таки в суд. Слушается на будущей неделе.

Сэр Лоренс поднял бровь.

— Да? Помните, маркиз, я вам говорил о вашей внучке и моей невестке? Я об этом и хотел с вами побеседовать.

— Кажется, речь шла о дифамации? — сказал старый пэр. — Моя тетка…

— Ах да! Очень интересный случай! — перебил сэр Лоренс. — Я читал о нем в мемуарах Бэтти Монтекур.

— В старину дифамация нередко бывала пикантна, — продолжал маркиз. Ответчицу привлекли за следующие слова: «Кринолин скрывает ее кривобокость».

— Если можно что-нибудь сделать, чтобы предотвратить скандал, — пробормотал Майкл, — нужно действовать немедленно. Мы в тупике.

— Не можете ли вы вмешаться, сэр? — спросил сэр Лоренс.

У маркиза затряслась бородка.

— Я узнал из газет, что моя внучка выходит замуж за некоего Мак-Гауна, члена палаты. Он сейчас здесь?

— Вероятно, — сказал Майкл. — Но я с ним поссорился. Пожалуй, сэр, лучше бы переговорить с ней.

Маркиз встал.

— Я ее приглашу к завтраку. Не люблю огласки. Ну-с, мистер Монт, надеюсь, что вы будете голосовать за этот билль и подумаете об электрификации страны. Мы хотим привлечь молодых людей. Пройду сейчас на скамью пэров[53]. Прощайте!

Он быстро засеменил прочь, а Майкл сказал отцу:

— Если он не намерен этого допустить, пусть бы и Флер пригласил к завтраку. Как-никак в ссоре затронуты две стороны.

III СОМС ЕДЕТ ДОМОЙ

А в это время Сомс сидел с одной из «сторон» в ее гостиной. Она выслушала его молча, но вид у нее был угрюмый и недовольный. Разве он имел представление о том, какой она чувствовала себя одинокой и ничтожной? Разве он знал, что брошенный камень разбил ее представление о самой себе, что слово «выскочка» ранило ее душу? Он не мог понять, что эта травма отняла у нее веру в себя, надежду на успех, столь необходимые каждому из нас. Огорченный выражением ее лица, озабоченный деталями предстоящего «зрелища» и мучительно стараясь найти способ избавить ее от неприятностей. Сомс молчал как рыба.

— Ты будешь сидеть впереди, рядом со мной, — сказал он наконец. — Я бы посоветовал тебе одеться скромно. Ты хочешь, чтобы твоя мать тоже была там?

Флер пожала плечами.

— Да, — продолжал Сомс, — но если она захочет, пусть пойдет. Слава богу, Брэн не любит отпускать шуточки. Ты была когда-нибудь на суде?

— Нет.

— Самое главное — не волноваться и ни на что не обращать внимания. Все они будут сидеть за твоей спиной, кроме присяжных, а они не страшные. Если будешь смотреть на них — не улыбайся.

— А что, они к этому чувствительны, папа?

Сомс не реагировал на столь легкомысленную реплику.

— Шляпу надень маленькую. Майкл пусть сядет слева от тебя. Вы уже покончили с этим… э-э… гм… умалчиванием?

— Да.

— И я бы этого не повторял. Он тебя очень любит.

Флер кивнула.

— Может быть, ты мне что-нибудь хочешь сказать? Ты знаешь, я ведь о тебе беспокоюсь.

Флер подошла и села на ручку его кресла; у него сразу отлегло от сердца.

— Право же, мне теперь все равно. Дело сделано. Надеюсь только, что ей не поздоровится.

Сомс лелеял ту же надежду, но был шокирован ее словами.

Вскоре после этого разговора он с ней расстался, сел в свой автомобиль и поехал домой, в Мейплдерхем. Был холодный вечер, и Сомс закрыл окна. Ни о чем не хотелось думать. Он провел утомительный день и лениво радовался запаху стефанотиса, которым, по распоряжению Аннет, душили автомобиль. Знакомая дорога не наводила на размышления, он только подивился, как много всегда на свете народу между шестью и семью часами вечера. Он задремал, проснулся, опять задремал. Что это, Слау? Здесь он учился, прежде чем поступил в Молборо, и с ним молодой Николае и Сент-Джон Хэймен, а позже — еще кое-кто из молодых Форсайтов. Почти шестьдесят лет прошло с тех пор! Он помнил первый день в школе — с иголочки новый мальчик в новом с иголочки цилиндрике; в ящике от игрушек — лакомства, которыми снабдила его мать; в ушах звучат ее слова: «Вот, Сомми, маленький, угостишь — и тебя будут любить». Он думал растянуть это угощение на несколько недель; но не успел он достать первый пряник, как его ящиком завладели и намекнули ему, что недурно было бы съесть все сразу. За двадцать две минуты двадцать два мальчика значительно прибавили в весе, а сам он, оделяя других, получил меньше двадцать третьей доли. Ему оставили только пачку печенья с тмином, а он совсем не любил тмина. Потом три других новичка назвали его дураком за то, что он все раздарил, а не сберег для них, и ему пришлось драться с ними по очереди. Популярность его длилась двадцать две минуты и кончилась раз и навсегда. С тех самых пор он был настроен против коммунизма.

Подскакивая на мягком сиденье машины, он остро вспомнил, как его кузен Сент-Джон Хэймен загнал его в куст терновника и не выпускал добрых две минуты. Злые создания эти мальчишки! Мысль о Майкле, стремящемся удалить их из Англии, вызвала в нем чувство благодарности. А впрочем… даже с мальчиками у него связаны койкакие приятные воспоминания. Из своей коллекции бабочек он как-то продал одному мальчику двух сильно подпорченных «адмиралов» за шиллинг и три пенса. Снова стать мальчиком, а? И стрелять горохом в окна проходящего поезда; дома, на каникулах, пить черри-бренди; получить награду за то, что прочел наизусть двести строк из поэмы Вальтера Скотта лучше, чем Бэроуз-Яблочный Пирог, а? Что сталось с Бэроузом, у которого в школе всегда было столько денег, что его отец обанкротился? Бэроуз-Яблочный Пирог…

Улицы Слау остались позади. Теперь они ехали полями, и Сомс опустил раму, чтобы подышать воздухом. В окно ворвался запах травы и деревьев. Удалить из Англии мальчиков! Странное у них произношение в этих заморских краях! Впрочем, и здесь иногда такое услышишь! Вот в Слау за произношением следили, чуть что — мальчик получал по затылку. Он вспомнил, как его родители — Джемс и Эмили — в первый раз приехали его навестить, такие парадные — он с баками, она в кринолине; и противные мальчишки отпускали по их адресу обидные замечания. Вон их из Англии! Но в то время мальчикам некуда было уезжать. Он глубоко вдохнул запах травы. Говорят, Англия изменилась, стала хуже, чуть ли не гибнет. Вздор! Пахнет в ней по-прежнему! Вот в начале прошлого века Саймон, брат «Гордого Доссета», уехал мальчиком на Бермудские острова — и что же, дал он о себе знать? Не дал. Джон Форсайт и его мать — его, Сомса, неверная и все еще не совсем забытая жена — уехали в Штаты — дадут они еще о себе знать? Надо надеяться, что нет. Англия! Когда-нибудь, когда будет время и машина будет свободна, надо заглянуть на границу Дорсетшира и Девона, откуда вышли Форсайты. Там, насколько ему известно, ничего нет, и никто об его поездке не узнает; но интересно, какого цвета там земля, и, наверно, там есть кладбище, и еще… А, проезжаем Мейденхед! Испортили реку эти виллы, отели, граммофоны! Странно, что Флер никогда не любила реку: должно быть, находит ее слишком мокрой и медленной; сейчас все сухое, быстрое, как в Америке. Но где сыскать такую реку, как Темза? Нигде. Водоросли и чистая, зеленая вода, можно сидеть в лодке и глядеть на коров, на тополя, на те вот большие вязы. Спокойно и тихо, и никто не мешает, и можно думать о Констэбле, Мэйсоне, Уокере.

Тут последовал легкий толчок; автомобиль, наткнувшись на что-то, остановился. Этот Ригз вечно на что-нибудь натыкается! Сомс выглянул в окно. Шофер вылез и стал осматривать колеса.

— Что это? — спросил Сомс.

— Кажется, это была свинья, сэр.

— Где?

— Прикажете ехать дальше или пойти посмотреть?

Сомс огляделся по сторонам. Поблизости не было никакого жилья.

— Посмотрите.

Шофер исчез за автомобилем. Сомс сидел неподвижно.

Он никогда не разводил свиней. Говорят, свинья — чистоплотное животное. Люди не отдают должного свиньям. Было очень тихо. Ни одного автомобиля на дороге; в тишине слышно было, как ветер шелестит в кустах. Сомс заметил несколько звезд.

— Так и есть, свинья, сэр, она дышит.

— О! — сказал Сомс.

Если у кошки девять жизней, то сколько же у свиньи?

Он вспомнил единственную загадку, которую любил загадывать его отец: «Если полторы селедки стоят три с половиной пенса, то сколько стоит рашпер?» Еще ребенком он понял, что ответить на это нельзя.

— Где она? — спросил он.

— В канаве, сэр.

Свинья была чьей-то собственностью, но раз она забилась в канаву, Сомс успеет доехать до дому раньше, чем пропажа свиньи будет обнаружена.

— Едем! — сказал он. — Нет! Подождите!

Он открыл дверцу и вышел на дорогу. Ведь все-таки свинья попала в беду.

— Покажите, где она.

Он направился к тому месту, где стоял шофер. В неглубокой канаве лежала какая-то темная масса и глухо всхрапывала, словно человек, заснувший в клубе.

— Мы только что проехали мимо коттеджей, — сказал шофер. — Должно быть, она оттуда.

Сомс посмотрел на свинью.

— Что-нибудь поломано?

— Нет, сэр. Крыло цело. Кажется, мы здорово ее двинули.

— Я спрашиваю про свинью.

Шофер тронул свинью кончиком башмака. Она завизжала, а Сомс вздрогнул. Какой бестолковый парень! Ведь могут услышать! Но как узнать, цела ли свинья, если не прикасаться к ней? Он подошел ближе, увидел, что свинья на него смотрит, и почувствовал сострадание. Что если у нее сломана нога? Снова шофер ткнул ее башмаком. Свинья жалобно завизжала, с трудом поднялась и, хрюкая, рысцой побежала прочь, Сомс поспешил сесть в автомобиль.

— Поезжайте! — сказал он.

Свиньи! Ни о чем не думают, только о себе; да и хозяева их хороши вечно ругают автомобили. И кто знает, может быть, они правы! Сомсу почудилось, что внизу у его ног блестят свиные глазки. Не завести ли ему свиней, теперь, когда он купил этот луг на другом берегу реки? Есть сало своих собственных свиней, коптить окорока! В конце концов это было бы неплохо. Чистые свиньи, прекрасно откормленные! И старик Фоггарт говорит, что Англия должна кормить самое себя и ни от кого не зависеть, если снова разразится война… Он потянул носом: пахнет печеным хлебом. Рэдинг — как быстро доехали! Хоть печенье в Англии свое! Поедать то, что производят другие страны, даже неприятно — точно из милости кормят! Есть в Англии и мясо, и пшеница; а что касается годного для еды картофеля, то его нигде, кроме как в Англии, не найти — ни в Италии, ни во Франции, Вот теперь хотят снова торговать с Россией, Эти большевики ненавидят Англию, Есть их хлеб и яйца, покупать их сало и кожи? Недостойно!

Автомобиль круто повернул, и Сомса швырнуло на подушки. Вечно этот Ригз гонит на поворотах! Деревенская церковь — старенькая, с коротким шпилем — вся обросла мхом; такую церковь увидишь только в Англии: могилы, полустертые надписи, тисы. И Сомс подумал: когда-нибудь и его похоронят. Быть может, здесь. Ничего вычурного не нужно. Простой камень, на камне только его имя: «Сомс Форсайт», — как та могила в Хайгете, на которой он тогда сидел. Незачем писать: «Здесь покоится», — конечно покоится! Ставить ли крест? Должно быть, поставят, хочет он того или нет. Он бы предпочел лежать где-нибудь в сторонке, подальше от людей; а над могилой яблоня. Чем реже о нем будут вспоминать, тем лучше. Вот только Флер… а ей некогда будет думать о нем!

Автомобиль спустился с последнего невысокого холма к реке. Сквозь листву тополей мелькнула темная вода. Словно струилась, таясь, душа Англии. Автомобиль свернул в аллею и остановился у подъезда. Не стоит пока говорить Аннет, что дело передано в суд, — она не поймет его состояния, нет у нее нервов!

IV ВОПРОСЫ И ОТВЕТЫ

Было решено, что Марджори Феррар венчается в первый день пасхального перерыва[54]; медовый месяц проводит в Лугано; приданое заказывает в ателье Клотильд; жить будет на Итон-сквер; на булавки будет получать две тысячи фунтов в год; кого она любит — решено не было. Получив по телефону приглашение позавтракать у лорда Шропшир, она удивилась. Что это ему вздумалось?

Однако на следующее утро в пять минут десятого она входила в покои предков, оставив дома нетронутыми почти всю пудру и грим. Быть может, дед неодобрительно относится к предстоящей свадьбе? Или же хочет подарить бабушкины кружева, которые годны только для музея?

Маркиз сидел перед электрическим камином и читал газету. Когда вошла Марджори, он зорко на нее посмотрел.

— Ну что, Марджори? Сядем к столу, или ты предпочитаешь завтракать стоя? Вот каша, рыба, омлет. А-а, есть и грейпфруты — очень приятно! Ну-ка, разливай кофе!

— Что вам предложить, дедушка?

— Благодарю, я возьму всего понемножку. Итак, ты выходишь замуж. Хорошая партия?

— Да, говорят.

— Я слышал, он член парламента. Не можешь ли ты заинтересовать его этим биллем Парсхэма об электрификации?

— О да! Он сам увлекается электрификацией.

— Умный человек. Кажется, у него есть какие-то заводы? Они электрифицированы?

— Должно быть.

Маркиз снова на нее посмотрел.

— Ты понятия об этом не имеешь, — сказал он. — Но выглядишь ты прелестно. Что это за дело о дифамации?

Ах, вот оно что! Дед всегда все знает. Ничто от него не укроется.

— Вряд ли это вас заинтересует, дедушка.

— Ошибаешься. Мой отец и старый сэр Лоренс Монт были большими друзьями. Неужели ты хочешь перемывать белье на людях?

— Я не хочу.

— Но ведь ты истица?

— Да.

— На что же ты жалуешься?

— Они плохо обо мне отзывались.

— Кто?

— Флер Монт и ее отец.

— А, родственники этого чаеторговца. Что же они говорили?

— Что я понятия не имею о нравственности.

— А ты имеешь?

— Такое же, как и все.

— Что еще?

— Что я — змея.

— Вот это мне не нравится. Почему же они это сказали?

— Они слышали, как я назвала ее выскочкой. А она действительно выскочка.

Покончив с грейпфрутом, маркиз поставил ногу на стул, локоть на колено, оперся подбородком о ладонь и сказал:

— В наше время, Марджори, никакой божественной преграды между нашим сословием и другими нет; но все же мы — символ чего-то. Не следует об этом забывать.

Она сидела притихшая. Дедушку все уважают, даже ее отец, с которым он не разговаривает. Но чтобы тебя называли символом — нет, это уж слишком скучно! Легко говорить дедушке в его возрасте, когда у него нет никаких соблазнов! И потом, по воле хваленых английских законов, она-то ведь не носит титула. Правда, как дочь лорда Чарльза и леди Урсулы она не любит, чтобы ею распоряжались, но никогда она не хвасталась, всегда хотела, чтобы в ней видели просто дочь богемы. Да, в конце концов она действительно символ — символ всего нескучного, немещанского.

— Я пробовала помириться, дедушка, она не захотела.

Налить вам кофе?

— Да, налей. Скажи мне, а ты счастлива?

Марджори Феррар передала ему чашку.

— Нет. А кто счастлив?

— Я слышал, ты будешь очень богата, — продолжал маркиз. — Богатство дает власть, а ее стоит использовать правильно, Марджори. Он — шотландец, не так ли? Он тебе нравится?

Снова он зорко на нее посмотрел.

— Иногда.

— Понимаю. У тебя волосы рыжие, будь осторожна.

Где вы будете жить?

— На Итон-сквер. И в Шотландии у него есть имение.

— Электрифицируйте ваши кухни. Я у себя здесь электрифицировал. Это прекрасно действует на настроение кухарки, и кормят меня прилично. Но вернемся к вопросу о дифамации. Не можете ли вы обе выразить сожаление? Зачем набивать карманы адвокатов?

— Она не хочет извиниться первая, я тоже не хочу.

Маркиз допил кофе.

— В таком случае, что же вам мешает договориться? Я не хочу огласки, Марджори. Каждый великосветский скандал забивает новый гвоздь в крышку нашего гроба.

— Если хотите, я поговорю с Алеком.

— Поговори. У него волосы рыжие?

— Нет, черные.

— А! Что подарить тебе на свадьбу? Кружева?

— Нет, дедушка, только не кружева! Никто их не носит.

Маркиз склонил голову набок и посмотрел на нее, словно хотел сказать: «Никак не могу отделаться от этих кружев».

— Может быть, подарить тебе угольную шахту? Со временем она будет приносить доход, если ее электрифицировать.

Марджори засмеялась.

— Я знаю, что у вас материальные затруднения, дедушка, но право же, шахта мне не нужна: это требует больших расходов. Дайте мне ваше благословение, вот и все.

— Может быть, мне заняться продажей благословений? — сказал маркиз. Твой дядя Дэнджерфилд увлекся сельским хозяйством; он меня разоряет. Вот если бы он выращивал пшеницу с помощью электричества, тогда бы это могло окупиться. Ну, если ты уже позавтракала, ступай. Мне надо работать.

Марджори Феррар, которая только начала завтракать, встала и пожала ему руку. Славный старик, но всегда так спешит…

В тот вечер она была в театре, и Мак-Гаун рассказал ей о визите Сомса. Марджори Феррар воспользовалась удобным случаем.

— О боже! Почему вы не покончили с этим делом, Алек? Неприятная историяИ мой дед недоволен.

— Если они принесут извинение, — сказал Мак-Гаун, — я завтра же прекращаю дело, Но извиниться они должны.

— А мне что делать? Я не намерена служить мишенью.

— Бывают случаи. Марджори, когда нельзя уступать. С начала до конца они вели себя возмутительно.

Она не удержалась и спросила:

— Как вы думаете, Алек, какая я на самом деле? Мак-Гаун погладил ее обнаженную руку.

— Я не думаю, я знаю.

— Ну?

— Вы отважная.

Забавное определение! Даже верное, но…

— Вы хотите сказать, что мне нравится дразнить людей и потому они считают меня не такой, какая я в действительности. Но допустим, — она смело посмотрела ему в глаза, — что они правы?

Мак-Гаун сжал ее руку.

— Вы не такая, и я не допущу, чтобы о вас так говорили.

— Вы думаете, что процесс меня обелит?

— Я знаю цену сплетням и знаю, какие слухи о вас распускают. Люди, распускающие эти сплетни, получат хороший урок.

Марджори Феррар перевела взгляд на опущенный занавес, засмеялась и сказала:

— Мой друг, вы ужасно провинциальны.

— Я предпочитаю идти прямой дорогой.

— В Лондоне нет прямых дорог. Лучше обойти сторонкой, Алек, а то споткнетесь.

Мак-Гаун ответил просто:

— Я верю в вас больше, чем вы в себя верите.

Смущенная и слегка растроганная, она была рада, что в эту минуту поднялся занавес.

После этого разговора ей уже не так хотелось покончить дело миром. Ей казалось, что процесс окончательно разрешит и вопрос о ее браке. Алек будет знать, что она собой представляет; по окончании процесса ей уже нечего будет скрывать, и она или не выйдет за него, или он возьмет ее такой, какая она есть. Будь что будет! И тем не менее вся эта история очень неприятна, в особенности те вопросы адвокатов, которые ей скоро предстоит выслушать. Например, ее спросят: какое впечатление произвели письма Флер на ее друзей и знакомых? Чтобы выиграть дело, необходимо этот пункт выяснить. Но что она может сказать? Одна чопорная графиня и одна миллионерша из Канады, которая вышла замуж за разорившегося баронета, пригласили ее погостить, а потом от приглашения отказались. Ей только сейчас пришло в голову сопоставить их отказ с этими письмами. Но больше никаких данных у нее нет; обычно люди не говорят вам в глаза, что они о вас слышали или думают. А защитник будет распространяться об оскорбленной невинности. О господи! А что если огласить на суде свой символ веры, и пусть они расхлебывают кашу? В чем ее символ веры? Не подводить друзей; не выдавать мужчин; не трусить; поступать не так, как все; всегда быть в движении; не быть скучной; не быть «мещанкой»! Ой, какая путаница! Только бы не растеряться!

V ЗНАМЕНАТЕЛЬНЫЙ ДЕНЬ

В день суда Сомс проснулся в доме Уинифрид на Гринстрит и сразу почувствовал какое-то болезненное нетерпение. Поскорей бы наступило «завтра»!

Встречи с «очень молодым» Николасом Форсайтом и сэром Джемсом Фоскиссоном возобновились, и было окончательно решено повести атаку на современные нравы. Фоскиссон был явно заинтересован — может быть, у него свои счеты с современными нравами; и если он покажет себя хотя бы в полсилы старика Бобстэя, который только что, восьмидесяти двух лет от роду, опубликовал свои мемуары, то эта рыжая кошка не выдержит и проговорится. Накануне Сомс отправился в суд посмотреть на судью Брэна и вынес благоприятное впечатление: ученый судья хотя и был моложе Сомса, но выглядел достаточно старомодным.

Почистив зубы и причесавшись, Сомс прошел в соседнюю комнату и предупредил Аннет, что она опоздает. В постели Аннет всегда выглядела очень молодой и хорошенькой, и, хотя ему это нравилось, но простить ей этого он не мог. Когда он умрет — так лет через пятнадцать, — ей не будет еще шестидесяти лет, и, пожалуй, она проживет после него годиков двадцать.

Добившись, наконец, того, что она проснулась и сказала: «Успеешь еще поскучать в суде. Сомс», он вернулся в свою комнату и подошел к окну. В воздухе пахло весной — даже обидно! Он принял ванну и тщательно выбрился; брился осторожно: не подобает являться в суд с порезанным подбородком! Затем заглянул к Аннет, чтобы посоветовать ей одеться поскромнее. На Аннет было розовое белье.

— Я бы на твоем месте надел черное платье.

Аннет посмотрела на него поверх ручного зеркала.

— Кого ты прикажешь мне соблазнить. Сомс?

— Конечно, эти люди явятся со своими друзьями; все, что бросается в глаза…

— Не беспокойся, я постараюсь выглядеть не моложе своей дочери.

Сомс вышел. Француженка! Но одеваться она умеет.

Позавтракав, он отправился к Флер. С Аннет остались Уинифрид и Имоджин — они тоже собирались в суд, точно в этом было что-нибудь веселое!

Элегантный, в цилиндре, он шел по Грин-парку, репетируя свои показания. Почки еще не налились — поздняя весна в этом году! И королевской семьи нет в городе. Он мельком взглянул на скульптуру перед Букингемским дворцом — мускулистые тела, большие звери — символ империи! Все теперь ругают и это, и памятник принцу Альберту, а ведь они связаны с эпохой мира и процветания, и ничего в них современного… Потом узким переулком, где пахло жареной рыбой, он пробрался на тихую Норт-стрит и долго смотрел на церковь Рэна[55], приютившуюся среди чистеньких небольших домов. Он никогда не заглядывал ни в одну церковь, кроме собора св. Павла, но, созерцая их снаружи, обычно набирался бодрости. Постройки все крепкие, не кричащие, вид у них независимый. На Саут-сквер он свернул в несколько лучшем настроении. В холле его встретил Дэнди. Сомс не питал страсти к собакам, но солидный, толстый Дэнди нравился ему гораздо больше, чем тот китайский недоносок, которого Флер держала раньше. Дэнди — собака с характером властным и настойчивым; уж он-то не проболтался бы, если б его вызвали свидетелем! Подняв голову. Сомс увидел Майкла и Флер, спускавшихся по лестнице. Окинув беглым взглядом коричневый костюм Майкла и его галстук в крапинку, он впился глазами в лицо дочери. Бледна, но, слава богу, ни румян, ни пудры, и губы не подкрашены, ресницы не подведены. Прекрасно загримирована для своей роли! Синее платье выбрала с большим вкусом — вероятно, долго обдумывала. Желание подбодрить дочь заставило Сомса подавить беспокойство.

— Пахнет весной! — сказал он. — Ну что ж, едем?

Пока вызывали такси, он пытался рассеять ее тревогу.

— Вчера я пошел поглядеть на Брана; он очень изменился за то время, что я с ним знаком. Я один из первых стал поручать ему дела.

— Это плохо, сэр, — сказал Майкл.

— Почему?

— Он побоится, как бы его не сочли благодарным.

Острит, как всегда!

— Славный народ наши судьи, — сказал Сомс.

— Не сомневаюсь, сэр. Как вы думаете, он когда-нибудь читает?

— Что вы хотите сказать? Что читает?

— Романы. Мы вот, в парламенте, не читаем.

— Романы читают только женщины, — сказал Сомс и пощупал платье Флер. — Материя тонкая; надень мех.

Пока Флер ходила за мехом. Сомс спросил Майкла:

— Как она спала?

— Лучше, чем я, сэр.

— Это хорошо. А вот и такси. Держитесь подальше от этого шотландца.

— Да ведь я его каждый день вижу в палате.

— Ах да, — сказал Сомс. — Я забыл. Кажется, там вы на такого рода вещи внимания, не обращаете.

И, взяв под руку дочь, повел ее к автомобилю.

— Интересно, придет ли Блайт, — проговорил Майкл, когда они проезжали мимо редакции «Аванпоста».

Никто не ответил, и разговор иссяк.

Вид у здания суда был обычный, к подъезду спешили люди в черном и синем. «Тараканы!» — сказал Майкл.

В ответ на это сравнение Сомс толкнул его локтем; ему все это было так знакомо — гулкие залы, темные лестницы, душные коридоры.

Они приехали слишком рано и медленно поднимались по лестнице. В сущности, какой идиотизм! Вот они явились сюда — они и их противники, чтобы получить — что? Сомс удивлялся самому себе. Как он не настоял, чтобы Флер извинилась? Когда дело касалось других, вся судебная процедура казалась вполне естественной и разумной, но сейчас в это была замешана его дочь. Он быстро повел ее мимо клерков и свидетелей к дверям зала. Несколько слов вполголоса швейцару — и они вошли, сели. «Очень молодой» Николае был уже на месте, и Сомс устроился так, чтобы между ними оказался только сэр Джемс. Потом он окинул взглядом публику. Да, очевидно, все пронюхали! Он так и знал, ведь эта рыжая кошка у всех на виду. На задних скамьях сидели дамы, много дам; и публики все прибавлялось. Сомс резко повернулся: гуськом входили присяжные. Почему у них всегда такой простоватый вид? Сомс никогда не был присяжным. Он взглянул на Флер. Сидит рядом с ним, а о чем думает — неизвестно. А у Майкла очень уж торчат уши. Тут он заметил Аннет. Лучше бы она не пробиралась сюда вперед, не нужно обращать на себя внимания. Он посмотрел на нее, покачал головой и указал на задние скамьи. Ага, послушалась! Она, Уинифрид и Имоджин займут немало места: не худенькие. А все-таки остаются еще свободные места. Потом он вдруг увидел истицу, ее поверенного и МакГауна; вид у них очень самоуверенный, а эта наглая кошка улыбается! Стараясь не смотреть в ту сторону. Сомс все же видел, как они уселись шагах в десяти от него. А вот и адвокаты! Фоскиссон и Булфри вместе, чуть что — не под руку. А через несколько минут они будут называть друг друга «уважаемый» и что есть силы топить один другого. Сомс задумался: не лучше ли было пригласить вместо Фоскиссона Булфри, некрасивого, широкоплечего, опытного, сухого. Сомс, Майкл и Флер сидели впереди; за ними Фоскиссон и его помощник. «Рыжая кошка» сидела между Сэтлуайтом и шотландцем, за ними Булфри с помощником. Теперь для полноты картины нехватало только судьи. А, вот и он! Сомс схватил Флер за локоть и заставил ее встать. Бум! Снова сели. У судьи Брэна одна щека как будто полнее другой; не болят ли у него зубы? Интересно, как это повлияет на ход дела?

Затем началась обычная «канитель»: сегодня будет слушаться такое-то дело, на будущей неделе такое-то и так далее. Наконец с этим покончили, и судья стал озираться по сторонам, словно осматривая поле битвы. Булфри встал:

— Если вы разрешите, милорд…

Он сделал обычное вступление, цветистыми фразами изобразил истицу… Внучка маркиза, обручена с членом парламента… быть может, с будущим премьером… вращается в самых блестящих кругах общества; женщина пылкая и смелая, пожалуй, слишком смелая… Вертихвостка!.. Потом обычное кисло-сладкое описание ответчицы… Богатая и тщеславная молодая леди. Какое нахальство!.. Присяжные должны помнить, что имеют дело с представителями ультрасовременного общества; однако и в этом обществе слова сохраняют свой первоначальный смысл!.. Гм… Дальше Булфри упомянул об инциденте в салоне Флер… конечно, преуменьшил его значение… А! Вот он намекает на него, Сомса… Человек богатый, влиятельный… Скажите, какая честь! А, он читает эти письма… сообщает, какое они произвели впечатление… конечно, старается приукрасить истицу!.. Истица вынуждена была принять меры… Вздор! Сейчас я вызову свидетельницу, миссис Ральф Ппинррин».

— Как пишется эта фамилия, мистер Булфри?

— Два «п», два «и», два «н» и два «р», милорд.

— Понимаю.

Сомс посмотрел на особу, носившую такую фамилию. Хорошенькая женщина, несколько легкомысленная на вид. Он внимательно прислушивался к ее показаниям. Она довольно точно передала инцидент у Флер. Через два дня она получила письмо, порочащее истицу. Как друг, сочла своим долгом уведомить мисс Феррар. Может подтвердить, как светская женщина, что этот инцидент и эти письма причинили вред мисс Феррар. Ей приходилось беседовать об этом со знакомыми. Публичный скандал. Инцидент вызвал большое возбуждение. Показала полученное письмо миссис Молтиз, оказалось, что та тоже получила письмо. Инцидент служит темой для разговоров. Гм!

Булфри сел. Фоскиссон встал.

Сомс подобрался. Вот теперь посмотрим, как он поведет перекрестный допрос, — это важно. Ну что ж — не плохо. Ледяной взгляд устремлен в пространство, когда он задает вопрос, обращается на свидетеля, когда он ждет ответа; рот приоткрыт, словно готов проглотить ответ, языком проводит по нижней губе; одна рука скрыта за спиной, в складках мантии.

— Разрешите задать вопрос, миссис… э-э… Ппинррин? Инцидент, как выразился мой уважаемый коллега, произошел в доме миссис Монт, не так ли? И вы были приглашены в качестве друга? Совершенно верно. Вы ничего не имеете против миссис Монт? Нет. И вы сочли нужным, сударыня, показать это письмо истице и вашим знакомым — иными словами, постарались раздуть пустячный инцидент? — Взгляд на свидетельницу, ждет ответа.

— Если бы кто-нибудь из моих друзей получил оскорбительное для меня письмо — не сомневаюсь, они сообщили бы мне.

— Даже если бы ваш друг знал мотивы, которые привели к написанию письма, и был не только вашим другом, но и другом того, кто письмо написал?

— Да.

— А не объясняется ли ваш поступок тем, что слишком уж было заманчиво раздуть эту маленькую ссору? Не проще ли было бы разорвать письмо и никому ничего не говорить? Ведь ваше мнение о мисс Феррар измениться не могло, вы слишком хорошо ее знаете, не правда ли?

— Да-а.

— Прекрасно. Вы — друг ответчицы и истицы. Неужели вы не знали, что выражения, встречающиеся в письме, можно объяснить сплином и во всяком случае не следует придавать им значения?

— Ну нет!

— Как? Вы приняли их всерьез? Иными словами, вы нашли, что они справедливы?

— Конечно нет.

— Могли бы они повредить мисс Феррар, если бы в них не было ни намека на правду?

— Думаю, что да.

— Но на вас, на ее друга, они повлиять не могли?

— Не могли.

— Они повлияли на тех, кто о них и не узнал бы, если бы вы не оповестили. В сущности, сударыня, вы наслаждались всей этой историей, не так ли?

— Наслаждалась? Нет.

— Вы считали своим долгом огласить это письмо? А разве не радостно исполнять свой долг?

Сомс удержался от улыбки.

Фоскиссон сел. Булфри встал.

— Очевидно, вы, миссис Ппинррин, подобно многим людям, менее счастливым, чем мой ученый друг, сознавали, что иногда бывает тягостно исполнять свой долг?

— Да.

— Благодарю вас. Миссис Эдуард Молтиз.

Пока допрашивали свидетельницу, молодую толстенькую брюнетку. Сомс пытался угадать. Флер или «рыжая кошка» произвела большее впечатление на тех из присяжных, которые, видимо, были неравнодушны к красоте. Он так и не пришел ни к какому выводу, когда поднялся сэр Джемс Фоскиссон.

— Скажите, пожалуйста, миссис Молтиз, какие выражения в письмах вы считаете наиболее обидными?

— Слово «предательница» в моем письме и «змея» в письме к миссис Ппинррин.

— Они более оскорбительны, чем другие?

— Да.

— Теперь я обращаюсь к вам за помощью, сударыня. Быть может, круг ваших знакомых несколько несходен с тем, в каком вращается истица?

— Да, пожалуй.

— Но они, так сказать, пересекаются?

— Да.

— Скажите, в каком кругу — в вашем или истицы — выражение «она не имеет представления о нравственности» считается более порочащим?

— Затрудняюсь ответить.

— Мне только хотелось знать ваше мнение. Как вы думаете, ваши знакомые столь же ультрасовременны, как и знакомые мисс Феррар?

— Пожалуй, нет.

— Всем известно, не правда ли, что люди ее круга свободны от всяких предрассудков и не признают условностей?

— Кажется, да.

— И все-таки ваши знакомые в достаточной мере современны, не «мещане»?

— Что такое, сэр Джемс?

— «Мещане», милорд, — очень распространенное выражение.

— Что оно означает?

— Старомодный, ретроград — вот что оно означает, милорд.

— Понимаю. Свидетельница, он спрашивает, не «мещанка» ли вы?

— Нет, милорд, надеюсь — нет.

— Вы надеетесь, что нет. Продолжайте, сэр Джемс.

— Не будучи мещанкой, вы, пожалуй, не взволновались бы, если бы вам кто-нибудь сказал: «Моя милая, вы не имеете представления о нравственности».

— Нет, не взволновалась бы, если бы это было сказано таким любезным тоном.

— Послушайте, миссис Молтиз, может ли это выражение, каким бы тоном оно ни было сказано, опорочить вас или ваших друзей?

— Да.

— Могу ли я вывести отсюда заключение, что люди вашего круга имеют то же представление о нравственности, что и… ну, скажем, милорд?

— Как может свидетельница ответить на такой вопрос, сэр Джемс?

— Скажем иначе: бывают ли люди вашего круга шокированы, когда их друзья разводятся или уезжают вдвоем на недельку, скажем, в Париж или в какое-нибудь другое местечко?

— Шокированы? Разве поступок, которого ты сам не сделаешь, непременно должен шокировать?

— Значит, вы не бываете шокированы?

— Не знаю, что может меня шокировать.

— Это было бы старомодно, не так ли?

— Пожалуй.

— Но скажите мне, если таковы взгляды людей вашего круга, — а ведь помните, вы сказали, что он не столь современен, как круг истицы, — то может ли быть, что слова «она не имеет представления о нравственности» причинили какой-либо вред истице?

— Люди нашего круга — это еще не весь мир.

— Конечно. Я даже полагаю, что это очень небольшая часть мира. Но разве вы или истица считаетесь…

— Как ей знать, сэр Джемс, с чем считается истица?

— Разве вы лично считаетесь с тем, что думают люди, стоящие вне вашего круга?

Сомс одобрительно кивнул. Этот свое дело знает! Он взглянул на Флер и заметил, что она смотрит на свидетельницу и слегка улыбается.

— Я лично не обращаю особого внимания даже на мнение людей моего круга.

— У вас характер более независимый, чем у истицы?

— Думаю, что не менее.

— Ее независимый характер всем известен?

— Да.

— Благодарю вас, миссис Молтиз.

Фоскиссон сел. Булфри встал.

— Я вызываю истицу, милорд.

Сомс приготовился.

VI ПОКАЗАНИЯ

Марджори Феррар, довольно спокойная и только слегка накрашенная, подошла к перилам. На следующий день газеты упомянут о том, что на ней была черная шляпа и черный костюм, отделанный мехом шиншилла. Она поцеловала воздух около библии, перевела дыхание и повернулась к мистеру Булфри.

В течение последних пяти дней она негодовала, замечая, что этот процесс совершенно лишил ее воли. Она сама его затеяла, а теперь инициатива от нее ушла. Она открыла старую истину, что если уж машина ссоры завертелась, то недостаточно нажать кнопку, чтобы остановить ее. Если ничего не выйдет — поделом Алеку и адвокатам!

Ровный голос мистера Булфри успокоил ее. Вопросы были знакомые, к ней возвращалась уверенность в себе, ее голос звучал четко, приятно. Она держалась свободно, чувствуя, что ее показания интересуют судью, присяжных, публику, Если б только не сидела здесь эта «выскочка» с каменным лицом! Когда наконец мистер Булфри сел, а сэр Джемс Фоскиссон встал, она едва не поддалась желанию напудрить нос. Однако она поборола это желание и сжала руками перила; впервые за это утро холодок пробежав у нее по спине. И что за манера — почему он на нее не смотрит?

— Вам когда-нибудь приходилось судиться, мисс Феррар?

— Нет.

— Вполне ли вы уясняете себе значение присяги?

— Вполне.

— Вы сообщили моему другу, мистеру Булфри, что не питали никакой вражды к миссис Монт. Будьте любезны взглянуть на эту заметку в «Ивнинг Сан» от третьего октября. Это вы писали?

Марджори Феррар почувствовала себя так, словно из оранжереи выскочила на мороз. Так, значит, им все известно?

— Да, я.

— Она заканчивается так: «Предприимчивая молодая леди пользуется случаем создать свой «салон», спекулируя на любопытстве, порождаемом политическим авантюризмом». Вы имели в виду миссис Монт?

— Да.

— Не очень-то хорошо отзываться в таком тоне о друге, а?

— Не вижу ничего плохого.

— Иными словами, вы бы остались довольны, если бы это было сказано о вас?

— Будь я на ее месте, я бы этого ждала.

— Вы уклоняетесь от ответа. А вашему отцу приятно было бы прочесть такую заметку о вас?

— Мой отец не стал бы читать этого отдела.

— Значит, вы удивляетесь, что отец миссис Монт прочел? И вы часто помещаете такие незлобивые заметки о ваших друзьях?

— Не часто.

— Так, время от времени? И после этого они остаются вашими друзьями?

— Вращаясь в свете, трудно сказать, кто вам друг, а кто нет.

— Вполне с вами согласен, мисс Феррар. Отвечая на вопросы мистера Булфри, вы признали, что, находясь в гостях у миссис Монт, вы сделали два-три критических замечания — я цитирую ваши слова — по адресу хозяйки дома. Вы часто, бывая в гостях, презрительно отзываетесь о хозяйке дома?

— Нет, и во всяком случае я не думала, что кто-нибудь подслушивает.

— Понимаю: пока не попался, все обстоит благополучно, не так ли? Скажите, в октябре прошлого года, будучи в гостях у миссис Монт, вы в разговоре с мистером Филипом Куинси не назвали хозяйку дома «выскочкой»?

— Не помню, вряд ли.

— А вы подумайте. Вы слышали показания миссис Ппинррин и миссис Молтиз. Миссис Молтиз, если вы помните, сказала, что мистер Форсайт — отец миссис Монт — обратился к вам с такими словами: «Вы назвали мою дочь выскочкой, находясь у нее в гостях. Будьте добры удалиться; вы — предательница». Так было дело?

— Вероятно.

— Вы полагаете, что он выдумал слово «выскочка»?

— Я полагаю, что он ошибся.

— Не очень красивое слово — «выскочка», не правда ли? Но если вы этого не говорили, то почему он назвал вас предательницей?

— Я не знала, что он подслушивает. Не помню, что именно я говорила.

— Мистер Форсайт даст показания, и это освежит вашу память. Но, насколько мне известно, вы назвали ее выскочкой не один, а два раза?

— Я вам сказала, что не помню. Он не должен был слушать.

— Прекрасно. Значит, вы очень рады, что поместили эту заметку и говорили оскорбительные вещи о миссис Монт, находясь у нее в гостях?

Марджори Феррар до боли в ладонях сжала перила. Этот голос приводил ее в бешенство.

— И тем не менее, мисс Феррар, вы возмущаетесь, когда другие говорят неприятные вещи о вас. Кто посоветовал вам обратиться в суд?

— Сначала мой отец, потом мой жених.

— Сэр Александр Мак-Гаун. Он вращается в вашем кругу?

— Нет, в парламентских кругах.

— Прекрасно. А ему известны те нормы поведения, какие приняты в вашем кругу?

— Между отдельными кружками нет резких границ.

— Благодарю за сообщение, мисс Феррар. Скажите мне, вы знаете, каково понятие друзей сэра Александра о морали и нормах поведения?

— Думаю, что разницы почти нет.

— Вы хотите сказать, мисс Феррар, что общественные деятели столь же легкомысленно относятся к нормам поведения и вопросам морали, как и вы?

— Почему вы предполагаете, сэр Джемс, что она относится легкомысленно?

— Что касается поведения, милорд, то из ее ответов явствует, как легкомысленно она относится — ну, скажем, к своим обязанностям по отношению к хозяйке дома. К вопросу о нравственности я сейчас перейду.

— Да, перейдите, а затем уже делайте выводы. Какое отношение к этому имеют общественные деятели?

— Я хочу сказать следующее, милорд: эта леди страшно возмущена словами, на которые имеет полное право обидеться общественный деятель или рядовой гражданин, но не она и не те, кто разделяет ее взгляды.

— В таком случае вы должны выяснить, каковы ее взгляды. Продолжайте!

Марджори Феррар, едва передохнув, опять взяла себя в руки. Ее взгляды!

— Скажите, мисс Феррар, общественные деятели более старомодны, чем вы?

— Быть может, они скажут — да.

— А вы думаете, что они лицемерят?

— Я вообще о них не думаю.

— Хотя за одного из них выходите замуж? Вы недовольны словами «представления не имеет о нравственности». Скажите, вы читали роман «Шпанская мушка»?

Он показал ей книгу.

— Кажется, читала.

— Как! Вы не знаете?

— Я ее просмотрела.

— Сняли сливки, да? Вы прочли достаточно, чтобы иметь о ней представление?

— Да.

— Вы согласны с той точкой зрения, какая выражена в этом письме в журнал: «С этой книгой врывается как бы свежая струя в затхлую атмосферу Англии, осуждающей все более или менее смелые произведения искусства». Вы с этим согласны?

— Да. Я ненавижу ханжество.

— «Это, несомненно. Литература». Написано с большой буквы. Как ваше мнение?

— Литература — да. Может быть, не первоклассная.

— Но издать эту книгу следовало?

— Не вижу оснований, почему не следует ее издавать.

— Вам известно, что она издана за границей?

— Да.

— Но ее следовало бы издать в Англии?

— Конечно, это — книга не для всех.

— Пожалуйста, не уклоняйтесь от ответа. Как, по-вашему, этот роман «Шпанская мушка» следовало издать в Англии или нет?.. Я вас не тороплю, мисс Феррар.

Ничто от него не ускользает! А ведь она только на секунду приостановилась, соображая, куда он клонит.

— Да. Я считаю, что искусство должно быть свободно.

— Вы не одобрили бы запрещения этой книги?

— Нет.

— Вы не одобрили бы запрещения любой книги, если бы оно было сделано из моральных соображений?

— Как я могу сказать, не зная книги? Ведь никто не обязан читать все, что пишут.

— И вы считаете, что вашу точку зрения разделяют общественные деятели и рядовые граждане?

— Нет, не считаю.

— Но люди вашего круга с вами согласны?

— Надеюсь, что да.

— Противоположная точка зрения была бы старомодной?

— Да, пожалуй.

— И люди, стоящие на ней, — люди отсталые?

— В области искусства — да.

— А! Я так и думал, что мы доберемся до этого слова. Вы, вероятно, не связываете искусства с жизнью?

— Нет.

— Не думаете, что оно может иметь какое-нибудь влияние на жизнь?

— Не должно иметь.

— Если автор проповедует крайнюю разнузданность, то не может ли его книга повлиять на читателей, в особенности на молодежь?

— На меня такая книга не повлияла бы, а за других я не ручаюсь.

— Вот это эмансипированность!

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

— Ведь то, что вы говорите об отрыве искусства от жизни, — не более, как эффектная болтовня; разве вы этого не сознаете?

— Конечно нет.

— Ну, скажем по-другому: могут ли люди с общепринятыми взглядами на мораль разделять ваше убеждение, что искусство не влияет на жизнь?

— Могут, если они культурны.

— Культурны! А вы сами верите в общепринятую мораль?

— Не знаю, что вы называете общепринятой моралью.

— Я вам объясню, мисс Феррар. Вот, например, одно из правил общепринятой морали: женщина не должна вступать в связь до брака и по выходе замуж не должна иметь любовников.

— А что вы скажете о мужчинах?

— Сейчас перейдем к мужчинам: мужчины не должны вступать в связь по крайней мере после заключения брака.

— Я бы не назвала это правило общепринятым.

Поддавшись желанию поирониэировать, Марджори Феррар поняла, что допустила ошибку. Судья повернулся к ней, заговорил:

— Я не совсем понял. Значит, вы стоите на той точке зрения, что женщина может вступать в связь и до и после брака?

— Я думаю, милорд, что общепринятая точка зрения такова. Во всяком случае это практикуется.

— Я вас не спрашиваю, является ли такая точка зрения общепринятой; я спрашиваю, считаете ли вы это нравственным?

— Мне кажется, очень многие считают это вполне допустимым, но только вслух не говорят.

Она заметила, что присяжные задвигались; сэр Александр уронил шляпу; кто-то громко высморкался; лица Булфри ей не было видно. Она почувствовала, что кровь заливает ей щеки.

— Пожалуйста, отвечайте на мой вопрос. Вы считаете это допустимым?

— По-моему, это зависит от обстоятельств, от темперамента.

— Для себя вы бы это допустили?

— На такой вопрос я не могу ответить, милорд.

— Не хотите отвечать?

— Нет, я просто не знаю.

И чувствуя, что едва не ступила на хрупкий лед, она опять увидела лицо Булфри, появившееся из-за носового платка.

— Хорошо. Продолжайте, сэр Джемс!

— Итак, мисс Феррар, тех из нас, кто не допускает такого поведения, вы, по-видимому, считаете лицемерами?

— Ведь это нечестно!

— Честным я еще успею себя показать, мисс Феррар.

— Работаете по плану, так?

— Поверьте, сударыня, лучше вам оставить свои остроты при себе. Вы считаете, что такая книга, как «Шпанская мушка», не может причинить вред?

— Не должна.

— В том случае, если бы мы все были так же культурны в вопросах искусства, как вы… — Издевается, негодяй! — Но ведь мы не столь культурны?

— Нет.

— Значит такая книга все же может принести вред. Но вас это не беспокоит. Я не собираюсь, милорд, читать выдержки из этой чрезвычайно неприятной книги. Вероятно, в связи с тем, что о ней дурно говорят, цена ее дошла до семи фунтов. Мне кажется, один этот факт может опровергнуть утверждение истицы, что так называемое «искусство» не влияет на жизнь. Не останавливаясь перед расходами, мы приобрели несколько экземпляров, и я попрошу присяжных во время перерыва просмотреть отмеченные места.

— У вас есть для меня экземпляр, сэр Джемс?

— Да, милорд.

— И для мистера Булфри?.. Если еще кто-нибудь засмеется, я прикажу очистить зал. Продолжайте, сэр Джемс.

— Вы знаете театральное общество «Nec plus ultra», мисс Феррар? Кажется, оно существует для того, чтобы ставить смелые пьесы?

— Пьесы — да; не знаю, что вы называете «смелыми».

— Например, русские пьесы; пьесы драматургов эпохи Реставрации?

— Да.

— И вы в них участвуете?

— Иногда.

— Не помните ли вы пьесы Уичерли «Прямодушный»? Ее ставили седьмого января. Вы играли роль Оливии?

— Да.

— Приятная роль?

— Очень хорошая роль.

— Я сказал «приятная».

— Мне не нравится это слово.

— Оно кажется вам слишком жеманным, мисс Феррар? Это — роль скромной женщины?

— Нет.

— Не кажется ли вам, что эта роль чрезвычайно рискованная? Я имею в виду последнюю сцену в темноте.

— Насчет «чрезвычайно» — не знаю.

— Но вы охотно взялись за эту роль и сыграли ее — такие мелочи вас не смущают?

— Не вижу, что тут может смутить. Если б видела, не стала бы играть.

— Вы выступаете не ради денег?

— Нет, для удовольствия.

— Значит, вы можете отказаться от той роли, которая вам не нравится?

— Тогда мне не давали бы никаких ролей.

— Пожалуйста, не уклоняйтесь. Роль Оливии вы исполняли не ради денег, а ради удовольствия. И это удовольствие вы получили?

— Да, пожалуй.

— Боюсь, милорд, что мне придется попросить присяжных просмотреть эту сцену в темноте из пьесы «Прямодушный».

— Вы хотите сказать, сэр Джемс, что женщина, которая выступает в роли безнравственной особы, сама безнравственна, — ведь так можно погубить не одну безупречную репутацию.

— Нет, милорд. Я хочу сказать следующее: эта молодая леди столь заботится о своей репутации, что считает нужным обратиться в суд, потому что в частном письме о ней сказали, что «она не имеет представления о нравственности». И в то же время она читает и одобряет такие книги, как «Шпанская мушка», выступает в таких ролях, как роль Оливии в «Прямодушном», и вращается в кругу людей, которые, в сущности, не понимают слова «мораль» и смотрят на мораль, как мы смотрим на корь. Я хочу сказать, милорд, что заявление в письме ответчицы «она не имеет представления о нравственности» является скорее комплиментом.

— По-вашему, оно и задумано как комплимент?

— Нет, милорд, нет.

— Значит, вы хотите, чтобы присяжные прочли эту сцену. Ну-с, джентльмены, не удастся вам отдохнуть в перерыве. Продолжайте, сэр Джемс.

— Мой друг мистер Булфри подчеркивает тот факт, что вы, мисс Феррар, обручены с богатым и влиятельным членом парламента. Давно ли вы с ним обручены?

— Шесть месяцев.

— У вас, конечно, нет от него секретов?

— Зачем мне отвечать на этот вопрос?

— Зачем ей отвечать на этот вопрос, сэр Джемс?

— Охотно беру его назад, милорд.

Издевается, негодяй! Как будто у кого-нибудь нет секретов.

— Ваша помолвка была оглашена только в январе, не так ли?

— Да.

— Могу я вывести отсюда заключение, что до января вы еще не утвердились в своем решении?

— Пожалуйста.

— Скажите, мисс Феррар, начиная дело, вы заботились не только о своей репутации? Не потому ли вы подали в суд, что нуждались в деньгах?

Снова кровь прилила к ее щекам.

— Нет.

— Но в деньгах вы нуждались?

— Да.

— Очень?

— Не больше, чем обычно.

— Насколько я понимаю, у вас было много долгов и вас торопили с оплатой?

— Да, пожалуй.

— Я рад, что вы это подтвердили, мисс Феррар; иначе мне пришлось бы приводить доказательства. Значит, дело вы начали не для того, чтобы расплатиться с кредиторами?

— Нет.

— В начале января вы узнали, что вам вряд ли удастся получить какую-либо сумму, если дело не дойдет до суда?

— Мне сказали, что миссис Монт взяла назад предложение, сделанное раньше.

— А вы знаете, почему?

— Да, потому что миссис Монт не хотела дать в письменной форме извинение, на котором я настаивала.

— Совершенно верно. Можно ли считать совпадением, что немедленно вслед за этим вы решили выйти замуж за сэра Александра Мак-Гауна?

— Совпадением?

— Я имею в виду оглашение вашей помолвки.

Негодяй!

— Это не имело никакого отношения к судебному процессу.

— В самом деле? Значит, вы, начав процесс, действительно беспокоились, как бы вас не сочли безнравственной?

— Я начала процесс главным образом потому, что меня назвали «змеей».

— Пожалуйста, отвечайте на мой вопрос.

— Беспокоилась не столько я, сколько мои друзья.

— Но ведь ваши друзья разделяют ваш взгляд на вопросы морали?

— Да, но не мой жених.

— Совершенно верно. Вы сказали, что он вращается не в вашем кругу. Но прочие ваши друзья? Ведь вы же не стыдитесь своих убеждений?

— Нет.

— Так зачем же стыдиться за других?

— Откуда мне знать об их убеждениях?

— Откуда ей знать, сэр Джемс?

— Как угодно, милорд. Ну-с, мисс Феррар, вы, надеюсь, не станете отрекаться от своих взглядов. Разрешите мне изложить вам квинтэссенцию вашего мировоззрения: вы верите, не правда ли, в необходимость полного выявления своего «я», сочли бы своим долгом, не правда ли, нарушить всякую условность — я не говорю закон, но всякую так называемую моральную условность, которая бы вас связывала?

— Я не говорила, что у меня есть мировоззрение.

— Пожалуйста, не увиливайте от ответа.

— Я не привыкла увиливать.

— Приятно это слышать. Вы считаете, что вы одна можете судить о своем поведении?

— Да.

— И не только вы стоите на этой точке зрения?

— Вероятно, нет.

— Такова точка зрения авангарда современного общества, не так ли? Авангарда, в рядах которого вы стоите и гордитесь этим? Вы принадлежите к этому кругу и делаете и думаете, что хотите, лишь бы формально соблюсти закон, так?

— Не всегда поступаешь согласно своим принципам.

— Правильно. Но даже если вы и не всегда поступаете соответственно, все же это принцип ваших друзей — не считаться с чужим мнением и условностями?

— Более или менее.

— И, вращаясь в этом кругу, вы осмеливаетесь утверждать, что слова «она не имеет представления о нравственности» дают вам право требовать компенсации?

Голос ее гневно зазвенел:

— О нравственности у меня есть представление. Быть может, оно не совпадает с вашим но я, во всяком случае, не лицемерю.

Опять она заметила, как блеснули его глаза, и поняла, что вторично сделала промах.

— Моего представления о нравственности мы не будем касаться, мисс Феррар, а лучше поговорим о вашем. Вы сами сказали, что понятие нравственности зависит от темперамента, обстоятельств, среды?

Она молча кусала тубы.

— Будьте добры отвечать.

Она наклонила голову.

— Да.

— Прекрасно! — Он замолчал, перебирая бумаги, и она отступила от перил.

Она вышла из себя и его вывела из себя, теперь одно — не растеряться! Ив это мгновение, собираясь с мыслями, она воспринимала все: выражения, жесты, всю атмосферу — болезненное напряжение сотни застывших лиц; заметила единственную женщину среди присяжных; заметила, как судья, устремив взгляд куда-то в конец зала, сломал кончик гусиного пера. А там, пониже, недовольная гримаса мистера Сэтлуайта, огорченное лицо Майкла, маска Флер Монт с красными пятнами на щеках, стиснутые руки Алека, его глаза, устремленные на нее. Даже смешно, как все насторожились! Вот бы стать величиной с «Алису в стране чудес», взять их всех в руки и стасовать, как колоду карт, а то застыли и наслаждаются! Негодяй кончил возиться с бумагами, и она опять подвинулась к перилам.

— Мисс Феррар, милорд задал вам вопрос, на который вы не могли ответить. Я задам вам его в несколько упрощенной форме. Независимо от того, нравственно это или нет, — она увидела, как Майкл поднес руку к губам, была ли у вас фактически связь с кем-нибудь?

И по тону его голоса, по выражению его лица она поняла, что он знает.

Теперь кругом было пусто — опереться не на что. Десять, двадцать, тридцать секунд — судья, присяжные, эта старая лисица — руку прячет под мантией, не смотрит на нее! Почему она не может, бросить негодующее «Нет!», которое столько раз репетировала? А если он докажет? Грозил же он доказать, что она в долгах.

— Я вас не тороплю, мисс Феррар. Вы, конечно, знаете, что значит «связь»?

Негодяй! Не успев сказать «нет», она заметила, как Майкл наклонился вперед и прошептал: «Прекратите!». А «выскочка» смотрела на нее испытующе и презрительно, словно хотела сказать: «Послушаем, как она будет лгать!»

И она быстро ответила:

— Я считаю такой вопрос оскорбительным.

— Что вы, мисс Феррар! После того, что вы нам сообщили о ваших убеждениях…

— Ну, так я на него не отвечу.

В зале шепот, шорохи.

— Вы не хотите отвечать?

— Не хочу.

— Благодарю вас, мисс Феррар.

Сколько сарказма в тоне! Негодяй сел.

Марджори Феррар стояла с вызывающим видом, чувствуя, что почва ускользнула у нее из-под ног. Ну, теперь что? Ее адвокат сделал ей знак. Она спустилась с возвышения и прошла мимо противников на свое место рядом с женихом. Какой он красный, неподвижный! Она услышала голос судьи: «Объявляю перерыв, мистер Булфри», видела, как он встал и вышел, как поднялись присяжные. Шепот и шорохи в зале усилились. Зал гудел. Она встала. С ней говорил мистер Сэтлуайт.

VII СЫТА ПО ГОРЛО

Марджори Феррар последовала за ним в комнату для свидетелей.

— Ну как?

— Очень печально, что вы отказались дать ответ, мисс Феррар. Боюсь, что это роковым образом подействует на мнение присяжных. Если можно пойти сейчас на мировую, советую вам это сделать.

— Мне все равно.

— В таком случае я сейчас же это устрою. Пойду поговорю с сэром Александром и мистером Булфри.

— Как мне отсюда выйти, чтобы никто не видел?

— Спуститесь по этой лестнице. В Линкольнс-Иннфилдс вы найдете такси. Простите, я пойду.

Он корректно поклонился и вышел.

Марджори Феррар не взяла такси, а пошла пешком. В общем она была довольна, даже если ее последний ответ был роковой ошибкой. Она ни в чем существенном не солгала, не смутилась перед сарказмом «негодяя», даже сумела отплатить ему его же монетой. Но Алек! Ну что ж, он настаивал на судебном процессе — может быть доволен! Купив газету, она зашла в ресторан и прочла описание самое себя, подкрепленное фотографией. Она с аппетитом позавтракала и пошла дальше по Пикадилли. Вошла в Хайд-парк, села под распускающееся дерево и не спеша затянулась папиросой. На Роу почти никого не было. Койгде на стульях сидели незнакомые люди. Тренерша обучала маленького мальчика верховой езде. Казалось, только голубь да стайка воробьев замечали ее присутствие. В воздухе пахло весной. Некоторое время Марджори наслаждалась мыслью, что никто в мире не знает, где она. Странно, как подумаешь — каждый день миллионы людей, покидая свои дома, конторы, магазины, пропадают, как камни, брошенные в пруд! Что, если исчезнуть совсем и вкусить жизнь инкогнито? Бэрти Кэрфью опять едет в Москву. Не возьмет ли он ее с собой — как секретаря и bonne amie[56]? Бэрти Кэрфью! Ведь она только делала вид, будто он ей надоел! Сейчас она подошла вплотную к мысли о будущем. Алек! Объяснение! И не только объяснение. У него остался список ее долгов; вместо свадебного подарка он хотел заплатить все ее долги. Но если не будет никакой свадьбы? Слава богу, у нее есть небольшая сумма наличными. Вчера выиграл заезд четырехлетка, заботливо взращенный в конюшне ее отца. Она ставила двадцать пять фунтов, и выдача была неплохая. Она встала и побрела дальше, полной грудью вдыхая вкусный ветер, не заботясь о том, что фигура ее не кажется мальчишеской, — в конце концов это уже не так модно, как было.

При выходе из парка она купила еще газету. Тут был полный отчет подзаголовком: «Поход на современные нравы. Показания мисс Марджори Феррар». Смешно было читать эти слова в толпе людей, которые тоже их читали и понятия не имели, кто она такая. Добравшись до Рэнстрит, она отперла дверь своей квартиры и сейчас же увидела шляпу. Он уже здесь! Она не спеша попудрилась и в студию вошла бледная, словно много пережила.

Мак-Гаун сидел, сжав руками голову. Ей стало жаль его — слишком он сильный, слишком крепкий, слишком живой для такой позы! Он поднял голову.

— Ну что, Алек?

— Скажите мне правду, Марджори! Это пытка!

Она смутно позавидовала глубине его чувства, пусть неразумного после всех ее предупреждений. Но сказала насмешливо:

— Ну, кто же меня знает лучше — вы или я?

Глухо он повторил:

— Правду, Марджори, правду!

Но зачем ей было исповедоваться? Что ему до ее прошлого? У него есть право на ее будущее — и хватит. Старая история: мужчины требуют от женщин больше того, что сами могут им дать. Неравенство полов! Может быть, это имело смысл в прежнее время, когда женщины рожали детей, а мужчины нет; но теперь, когда женщины вполне разбираются в вопросах пола и детей рожают только если хотят, да и то не всегда, — почему мужчины должны пользоваться большей свободой?

И она медленно проговорила:

— Если вы мне расскажете о ваших похождениях, я вам расскажу о своих.

— Ради бога, не смейтесь надо мной. За эти несколько часов я пережил адские муки.

Это было видно по его лицу, и она сочувственно сказала:

— Я говорила, что вы споткнетесь, Алек. Зачем вы настаивали, чтобы я подала в суд? Вышло по-вашему! А теперь вы недовольны.

— Так это правда?

— Да. И что же?

Он застонал и попятился до самой стены, словно боялся остаться без опоры.

— Кто он?

— О нет! Этого я вам скажу. А сколько у вас было любовных интриг?

Он будто и не слышал. Ну конечно! Он знал, что она его не любит, а такие вещи важны, только когда любишь! Ну что ж, нужно принять его мучения, как дань!

— Со мной вы разделались, — сказала она хмуро, села и закурила папиросу.

Сцена! Как противно! И почему он не уходит? Почему стоит, словно глухонемой? Лучше бы он бесновался.

— Кто он? Тот американец?

Она невольно засмеялась.

— О нет! Бедный мальчик!

— Сколько времени это продолжалось?

— Около года.

— О боже! — Он бросился к двери.

Хоть бы уж открыл ее, хоть бы ушел! Но как можно так сильно чувствовать! Стоит у двери, лицо чуть ли не безумное. Мещанские страсти!

А потом он и правда открыл дверь и ушел.

Она растянулась на диване; не усталость охватила ее, не отчаяние, а скорее безразличие ко всему на свете. Как глупо, как старо! Почему он не свободный, не гибкий, как она, почему не может принять жизнь просто? Страсти, предрассудки, принципы, жалость — старомодно, как тесные платья, которые надевали на нее в детстве. Ну что же — скатертью дорожка! Подумать только — жить под одной крышей, спать в одной постели с человеком до того Примитивным, что он способен свихнуться от ревности! С человеком, который принимает жизнь до того всерьез, что сам этого не сознает. Жизнь — папироса: выкуришь ее — и бросишь; или танец — длится, пока не кончилась музыка. Танцуем дальше!.. Да, но теперь нельзя позволить ему платить ее кредиторам, даже если он захочет. Раньше она могла бы заплатить ему своим телом, а теперь — нет. Ах, если бы кто-нибудь умер и оставил ей наследство! И она лежала неподвижно, прислушиваясь к уличному шуму: такси заворачивали за угол, собака лаяла на почтальона, хромой демобилизованный солдат пиликал, по обыкновению, на скрипке. Бедняга ждет от нее шиллинга! Нужно встать и бросить ему. Она подошла к окну, выходившему на улицу, и вдруг отшатнулась. У подъезда стоял Фрэнсис Уилмот. Как, еще одна сцена? Это уж слишком! Вот и звонок! Некогда сказать, что ее «нет дома». Что ж, пусть слетаются на ее прошлое, как пчелы на мед.

— Мистер Фрэнсис Уилмот.

Он стоял в дверях. Почти не изменился, только похудел немного.

— Ну, Фрэнсис, — сказала она, — я думала, что вы «покончили с этой глупой историей».

Фрэнсис Уилмот подошел и, не улыбаясь, взял ее руку.

— Завтра я уезжаю.

Уезжает! Ну, с этим она могла примириться. Сейчас он ей казался самым заурядным молодым человеком, бледным, темноволосым, слабым.

— Я прочел вечерние газеты и подумал, что, быть может, вы хотите меня видеть?

Что он, смеется над ней? Нет, лицо его было серьезно, в голосе не было горечи; и хотя он пристально смотрел на нее — решить, осталось ли у него к ней какое-нибудь чувство, она не могла.

— Вы считаете, что я перед вами в долгу? Я знаю, что нехорошо с вами поступила.

Он посмотрел на нее так, словно она его ударила.

— Ради бога, Фрэнсис, не говорите, что вы пришли из рыцарских побуждений. Это было бы слишком забавно.

— Я не совсем понимаю… Я думал, что, быть может, вы не хотели ответить на этот вопрос о любовной интриге… из-за меня.

Марджори Феррар истерически захохотала.

— Из-за вас! Нет, нет, дорогой мой!

Фрэнсис Уилмот отошел к двери и поклонился.

— Мне не следовало приходить.

Внезапно ее опять потянуло к этому необычному человеку, к его мягкости, его темным глазам.

— Во всяком случае, теперь я опять свободна, Фрэнсис.

Бесконечно тянулись секунды, потом он снова поклонился. Это был отказ.

— Ну, так уходите, — сказала она. — Уходите скорей!

Я сыта по горло!

И она повернулась к нему спиной.

Когда она оглянулась, его уже не было, и это удивило ее. Он был новой разновидностью — или старой, как ископаемые! Он не знал элементарных основ жизни, был старомоден a faire rire[57]. И, снова растянувшись на диване, она задумалась. Нет, они ее не запугали. Завтра раут у Бэллы Мэгюсси, чествуют какого-то идиота. Все там будут, и она тоже.

VIII МАРИОНЕТКИ

Когда Майкл, не спускавший глаз с сэра Джемса Фоскиссона, услышал ее слова: «На этот вопрос я не отвечу», он резко обернулся. Было точь-в-точь, как если бы она ответила: «Да». Судья смотрел на нее, все на нее смотрели. Неужели Булфри не придет ей на помощь? Нет! Он молча кивнул, предлагая ей вернуться на свое место. Майкл привстал, когда она проходила мимо. Ему было жаль Мак-Гауна. Все вокруг него встали, а бедняга сидел неподвижно, красный как индюк.

Флер! Майкл взглянул на нее: слегка раскрасневшаяся, она сидела с опущенными глазами, сжав на коленях руки в перчатках. Быть может, ее обидел его тихий возглас: «Прекратите!» или его полупоклон? Как было не посочувствовать «Гордости гедонистов» в такую минуту! Зал пустел. Нарядная публика — вот ее мать, и тетка, и кузина, и старик Форсайт — разговаривает с Фоскиссоном. Ага, кончил; повернулся.

— Мы можем идти.

Они прошли за ним по коридору, спустились по лестнице и вышли на свежий воздух.

— У нас есть время перекусить, — сказал Сомс, — зайдем сюда.

Они вошли в ресторан.

— Три бифштекса, да поскорее! — распорядился Сомс и добавил, глядя на солонку: — Она себя погубила. Продолжать они не будут. Я сказал Фоскиссону, что он может пойти на мировую; обе стороны уплачивают судебные издержки. Это больше того, что они заслуживают.

— Он не должен был задавать этот вопрос, сэр.

Флер встрепенулась.

— Ну знаешь, Майкл…

— Ведь мы же условились, милая, что этого пункта он касаться не будет. Почему Булфри ей не помог, сэр?

— Он рад был поскорей ее усадить. Еще секунда — и судья сам задал бы ей тот же вопрос. Слава богу, полное фиаско!

— Значит, мы выиграли? — спросила Флер.

— Не сомневаюсь, — ответил Сомс.

— А я не уверен, — пробормотал Майкл.

— Говорю вам, все кончено; Булфри с радостью пойдет на мировую.

— Я не то хотел сказать, сэр.

— А что ты хотел сказать, Майкл? — язвительно спросила Флер.

— Думаю, что нам этого не простят, вот и все.

— Чего не простят?

— Ну, может быть, я ошибаюсь. Соусу хотите, сэр?

— Вустерский? Давайте. Это единственное место в Лондоне, где подают рассыпчатый картофель. Официант, три рюмки портвейна. Поскорей!

Через четверть часа они вернулись в суд.

— Подождите здесь, в вестибюле, — сказал Сомс. — Я пройду наверх и узнаю.

В этом гулком зале, где человек казался таким ничтожным пигмеем. Флер и Майкл сначала стояли молча. Потом он заговорил:

— Конечно, она не могла знать, что Фоскиссон не стал бы останавливаться на этом пункте. Но она должна была ждать такого вопроса. Соврала бы им в лицо — и дело с концом! Мне стало ее жаль.

— Ты, Майкл, готов пожалеть блоху, которая тебя укусила. Но почему нам этого не простят?

— Видишь ли, положение ее почти трагическое, а в обществе с этим считаются. И не забудь об ее помолвке!

— Ну, помолвка будет разорвана.

— Совершенно верно! И симпатии общества будут на ее стороне. А если не будет разорвана, так на его. Во всяком случае, не на нашей. И, знаешь ли, ведь она, в сущности, защищала то, во что мы все теперь верим.

— Не говори за других.

— Но мы же говорим, что все свободны?

— Да, но разве мы делаем то, что говорим?

— Нет, — сказал Майкл.

В эту минуту вернулся Сомс.

— Ну что, сэр?

— Как я и предполагал, Булфри пошел на мировую.

Это моральная победа.

— О, неужели моральная, сэр?

— Но издержки большие, — сказал Сомс, глядя на Флер. — Твоя мать очень недовольна — у нее нет чувства меры. Ловко Фоскиссон вывел из себя эту женщину.

— Он и сам вышел из себя. По-моему, это говорит в его пользу.

— Ну, — сказал Сомс, — все кончено. Автомобиль забрала твоя мать. Поедем в такси.

Они ехали на Саут-сквер по тем же улицам, что утром, и так же молчали.

Немного позже, направляясь в палату, Майкл читал назидательные заголовки на рекламах газетных объединений.

«Великосветский процесс о дифамации».

«Внучка маркиза и адвокат».

«Сенсационные показания».

«Современные нравы!»

«Все кончено», так ли? А огласка? По мнению Майкла, все только начиналось. Нравственность! Что это такое, у кого она есть и что с ней делают? Как он сам ответил бы на эти вопросы? Кто может в наше время на них ответить? Не он, не Флер! Они оказались на стороне инквизиции, и какое теперь их положение? Ложное, даже гнусное! Он вошел в палату. Но при всем желании он не мог сосредоточиться на качестве продуктов питания и снова вышел. Почему-то его потянуло к отцу, и он быстро зашагал на Уайтхолл. Заглянул в «Клуб шутников», в «Аэроплан» и, наконец, в «Партенеум». В одной из тихих комнат клуба сэр Лоренс читал жизнеописание лорда Пальмерстона. Он оторвался от книги и посмотрел на сына.

— А, Майкл! Обижают они старого Пэма. Без затей был человек, работал как негр Но здесь разговаривать неудобно, — он указал на одного из членов клуба, который, казалось, еще бодрствовал. — Не хочешь ли пройтись, а то как бы с ним удара не было. Книги здесь для отвода глаз, на самом деле это дортуар.

Они отправились в Грин-парк, и дорогой Майкл рассказал о событиях этого утра.

— Фоскиссон? — повторил сэр Лоренс. — Я его помню; славный был мальчишка, когда я кончал школу. Правота по долгу службы плохо влияет на характер: адвокаты, священники, полисмены — все от этого страдают. Судьи, епископы, инспекторы полиции — те лучше, они страдали так долго, что уже привыкли к этому.

— Зал был битком набит, и газеты стараются мрачно сказал Майкл.

— Ну конечно, — и сэр Лоренс указал на водоем. — Эти птицы напоминают мне Китай, — сказал он. — Кстати, я вчера видел в «Аэроплане» твоего друга Дезерта. Он стал интереснее с тех пор, как променял поэзию на Восток. Всем нужно менять профессии. Я-то уж стар, но, откажись я вовремя от положения баронета, из меня вышел бы недурной акробат.

— А нам, членам палаты, что бы вы посоветовали? — улыбнулся Майкл.

— Профессию почтальона, мой милый. Совсем не плохо.

Известное положение в обществе, большие сумки, собаки лают, никакой инициативы и разговоры на каждом пороге. Кстати, ты виделся с Дезертом?

— Я его видел.

Сэр Лоренс сощурился.

— Роковое не повторяется, — сказал он.

Майкл покраснел; он не думал, что его отец так наблюдателен. Сэр Лоренс помахал тростью.

— Твой Боддик уговорил кур нестись, — сказал он. — Поставляет нам отличные яйца.

Майкл оценил его такт. Но этот неожиданный, мимолетный намек на старый семейный кризис пробудил в нем опасение, которое долго сонной змеей пряталось в нем, — опасение, что назревает новый кризис, что он уж близко.

— Зайдите выпить чаю, сэр? У Кита сегодня утром болел животик. Как раскупается ваша последняя книга? Дэнби хорошо ее рекламирует?

— Нет, — сказал сэр Лоренс, — он молодец! Сделал все, чтобы ее зарезать.

— Я рад, что с ним покончил, — сказал Майкл. — Не дадите ли вы совет, сэр, как нам держать себя теперь, когда процесс кончился?

Сэр Лоренс смотрел на птицу с длинным красным клювом.

— Победителю следует быть осторожным, — сказал он наконец. — Моральные победы нередко вредят тем, кто их одерживает.

— Мне тоже так кажется, сэр. Уверяю вас, я к этой победе не стремился. Мой тесть говорит, что дело дошло до суда главным образом из-за моей драки с Мак-Гауном.

Сэр Лоренс залился беззвучным смехом.

— Пошлина на предметы роскоши. От нее не ускользнешь. Нет, я к вам не пойду, Майкл, — у вас, наверно, сидит «Старый Форсайт». Твоя мать знает прекрасное лекарство от боли в животике, когда-то ты только им и жил. Я протелефонирую из дому. До свидания!

Майкл посмотрел вслед его тонкой, проворной фигуре. Наверно, и у него есть свои заботы, но как он умеет их скрывать! Славный «Старый Барт»! И Майкл повернул к дому.

Сомс уже уходил.

— Она возбуждена, — сообщил он Майклу. — Это реакция. Дайте ей на ночь порошок Зейдлица. И будьте осторожны: я бы на вашем месте не стал говорить о политике.

Майкл вошел в гостиную. Флер стояла у открытого окна.

— А, вот и ты! — сказала она. — Кит выздоровел. Поведи меня сегодня вечером в кафе «Рояль», Майкл, а потом в театр, если идет что-нибудь забавное. Мне надоело быть серьезной. Да, знаешь, Фрэнсис Уилмот зайдет сегодня попрощаться. Я получила записку: он пишет, что совсем здоров.

Майкл встал рядом с ней у окна; почему-то пахло травой. Ветер тянул с юго-востока, и, косо падая поверх домов, луч солнца золотил землю, почки, ветви. Пел дрозд; за углом шарманщик играл «Риголетто». Плечом он чувствовал ее плечо, такое мягкое, губами нашел ее щеку, такую теплую, шелковистую…

Когда после обеда в кафе «Рояль» Фрэнсис Уилмот распрощался с ними. Флер сказала Майклу:

— Бедный Фрэнсис, как он изменился! Ему можно дать тридцать лет. Я рада, что он едет домой, к своим неграм. А что это за вечнозеленые дубы? Ну, идем мы куда-нибудь?

Майкл накинул ей на плечи мех.

— Посмотрим «Нетерпится»; говорят, публика хохочет до упаду.

Когда они вышли из театра, было тепло. По небу плыли красные и зеленые огни реклам: «Шины Шомбера — Быстрота и Безопасность». — «Молокин Мечта Молодых Матерей». Прошли Трафальгар-сквер и залитую луной Уайтхолл.

— Ночь какая-то ненастоящая, — сказала Флер. — Марионетки!

Майкл обнял ее.

— Оставь! Вдруг тебя увидит кто-нибудь из членов парламента!

— Он мне позавидует. Какая ты красивая и настоящая!

— Нет. Марионетки не реальны.

— И не нужно.

— Реальное ты найдешь в Бетнел-Грин.

Майкл опустил руку.

— Вот нелепая мысль!

— У меня есть интуиция, Майкл.

— Разве я не могу восхищаться хорошей женщиной и побить тебя?

— Я никогда не буду «хорошей»: это мне не свойственно. Сквер сегодня красивый. Ну, открывай дверь кукольного дома!

В холле было темно. Майкл снял с нее пальто и опустился на колени. Он почувствовал, как ее пальцы коснулись его волос — реальные пальцы; и вся она была реальной, только душа ее от него ускользала. Душа?

— Марионетки! — прозвучал ее голос, ласкающий и насмешливый. — Пора спать!

IX РАУТ У МИССИС МЭГЮССИ

Рауты бывают светские, политические, благотворительные и такие, какие устраивала миссис Мэгюсси. Англо-американка, баснословно богатая, безупречно вдовствующая, с широкими взглядами, она воплощала собой идеал хозяйки салона. Люди могли безнаказанно умирать, жениться, появляться на свет, лишь бы она рано или поздно могла свести их в своем доме. Если она приглашала какого-нибудь врача, то с тем, чтобы свести его с другим врачом; если шла в церковь, то с тем, чтобы заполучить каноника Форанта и свести его у себя за завтраком с преподобным Кимблом. На ее пригласительных билетах значилось «чествуем»; она никогда не приписывала «меня». Эгоизм был ей чужд. Изредка она устраивала настоящий раут, потому что изредка ей попадалась персона, с которой стоило свести всех — от поэтов до прелатов. Она была искренне убеждена, что каждому приятно почествовать известного человека; и это глубоко правильное убеждение обеспечивало ей успех. Оба ее мужа умерли, успев почествовать в своей жизни великое множество людей. Оба были известны и впервые чествовали друг друга в ее доме; третьего заводить она не собиралась: светское общество поредело, а кроме того, она была слишком занята — все время уходило на общественную деятельность. Упоминание о Бэлле Мэгюсси порой вызывало улыбки, но как было обойтись без человека, выполняющего функцию цемента? Если б не она, где было епископам заводить дружбу с танцовщицами или министрам черпать жизненные силы у драматургов? Только в ее салоне люди, раскапывающие древние цивилизации Белуджистана, могли встретить людей, пытающихся сравнять с землей новую цивилизацию Лондона. Только там светила двора сталкивались со звездами эстрады. Только там могло случиться, что русская балерина сидела за ужином рядом с доктором медицины сэром Уолтером Пэдл, удостоенным ученых степеней всех университетов мира; даже чемпион по крикету мог лелеять надежду пожать там руку великому экономисту-индусу, сэру Банерджи Бат Бабор. Короче говоря, дом миссис Мэгюсси был из тех, куда стремятся попасть все. И ее длинное лицо сморщилось от долгого служения великому делу. «Свести иль не свести?» — для нее этот вопрос был решен раз и навсегда.

На ее первом рауте в 1925 году «чествуемым» был великий итальянский скрипач Луиджи Спорца, который только что закончил свое изумительное кругосветное турне. На это турне он потратил времени вдвое меньше, чем кто-либо из его предшественников-музыкантов, а концертов дал вдвое больше. Такая поразительная выносливость была отмечена газетами всех стран; писали о том, как он загубил пять скрипок, как ему предложили стать президентом одной из южно-американских республик, как он зафрахтовал целый пароход, чтобы поспеть на концерт в Северной Америке, как упал в обморок в Москве, сыграв концерты Бетховена и Брамса, чаконну Баха и семнадцать вещей на бис. После этого года напряженных усилий он стал знаменитостью. В сущности, как художник он был известен немногим, но как атлета его знали все.

Майкл и Флер, поднявшись по лестнице, увидели джентльмена могучего сложения; гости по очереди пожимали ему руку и отходили, морщась от боли.

— Только Италия может породить таких людей, — сказал Майкл на ухо Флер. — Постарайся проскользнуть мимо. Он раздавит тебе руку.

Но Флер смело двинулась вперед.

«Не из таких», — подумал Майкл, Кто-кто, а его жена не упустит случая пожать руку знаменитости, пусть даже мозолистую. Ее оживленное лицо не дрогнуло, когда рука атлета сжала ее пальцы, а глаза — глаза усталого минотавра — с интересом оглядели ее стройную фигуру.

«Ну и бык», — подумал Майкл, высвободив свою руку и следуя за Флер по сияющему паркету. После тягостных вчерашних переживаний и вечернего кутежа он больше не заговаривал о своих опасениях; он даже не знал, поехала ли Флер на этот раут с целью проверить свою позицию или просто потому, что любила бывать на людях. И сколько людей! Как будто в громадной гостиной с колоннами собрались все, кого Майкл знал и кого не знал, члены парламента, поэты, музыканты, своей усмешкой словно говорившие: «Ну, я бы написал лучше» или: «Как можно исполнять такие вещи!», пэры, врачи, балерины, живописцы, лейбористские лидеры, спортсмены, адвокаты, критики, светские женщины и «деятельницы». Он видел, как впиваются во всю эту толпу, зоркие глаза Флер под белыми веками, которые он целовал сегодня ночью. Он — завидовал ей: жить в Лондоне и не интересоваться людьми — то же, что жить у моря и не купаться. Он знал, что вот сейчас она решает, с кем из знакомых поговорить, кого из незнакомых удостоить вниманием. «Вот ужас будет, если ее высмеют», — подумал он, и как только у нее завязался с кем-то разговор, он отступил к колонне. За его спиной раздался негромкий голос:

— Здравствуйте, юный Монт!

Мистер Блайт, прислонившись к той же колонне, пугливо выглядывал из зарослей бороды.

— Давайте держаться вместе, — сказал он, — очень уж тут людно.

— Вы были вчера в суде? — спросил Майкл.

— Нет, из газет узнал. Вам повезло.

— Меньше, чем ей.

— Гм! — сказал мистер Блайт. — Кстати, «Ивнинг Сан» опять сделала против нас выпад. Они сравнивают нас с котенком, который играет своим хвостом. Пора вам выпускать второй заряд, Монт.

— Я думал поговорить по земельному вопросу.

— Отлично! Правительство скупает пшеницу и контролирует цены. Механизация земледелия. Отнюдь не раздувать аппарата.

— Блайт, — неожиданно сказал Майкл, — где вы родились?

— В Линкольншире.

— Значит, вы англичанин?

— Чистокровный, — ответил мистер Блайт.

— Я тоже; и старик Фоггарт, я посмотрел его родословную. Это хорошо, потому что нас, несомненно, будут обвинять в недостатке патриотизма.

— Уже обвиняют, — сказал мистер Блайт. — «Люди, которые дурно отзываются о своей родине… Птицы, пачкающие свое гнездо… Не успокоятся, пока не очернят Англию в глазах всего мира… Паникеры… Пессимисты…» Надеюсь, вы не обращаете внимания на всю эту болтовню?

— К сожалению, обращаю, — сказал Майкл. — Меня это задевает. Вопиющая несправедливость! Мне невыносима мысль, что Англия может попасть в беду.

Мистер Блайт вытаращил глаза.

— Она не попадет в беду, если мы сумеем ей помочь.

— Будь я уверен в себе, — сказал Майкл, — а то мне все хочется сжаться и спрятаться в собственный зуб.

— Поставьте коронку. Вам, Монт, нахальства не хватает. Кстати о нахальстве: вот идет ваша вчерашняя противница — вам бы у нее поучиться.

Майкл увидел Марджори Феррар, которая только что обменялась рукопожатием со знаменитым итальянцем. На ней было очень открытое платье цвета морской воды; она высоко держала свою золотисто-рыжую голову. В нескольких шагах от Флер она остановилась и осмотрелась по сторонам. Видимо, она заняла эту позицию умышленно, как бы бросая вызов.

— Я пойду к Флер.

— И я с вами, — сказал мистер Блайт, и Майкл посмотрел на него с благодарностью.

И тут наступила интересная минута для всякого, кто не был так заинтересован, как Майкл. Длинный, пронырливый нос Общества дрогнул, потянул воздух и, как хобот дикого слона, почуявшего человека, стал извиваться туда и сюда, жадно ловя запах сенсации. Губы улыбались, тянулись к ушам; глаза перебегали с одной женщины на другую; лбы сосредоточенно хмурились, словно мыслительные аппараты под стрижеными, надушенными черепами затруднялись в выборе. Марджори Феррар стояла спокойная, улыбающаяся, а Флер разговаривала и вертела в руках цветок. Так, без объявления войны, начался бой, хотя враги делали вид, что не замечают друг друга. Правда, между ними стоял мистер Блайт; высокий и плотный, он служил хорошим заслоном. Но Майкл все видел и ждал, стиснув зубы. Нос не спеша изучал аромат; аппарат выбирал. Волны застыли — ни прилива, ни отлива. А потом медленно и неуклонно, как отлив, волны отхлынули от Флер и заплескались вокруг ее соперницы. Майкл болтал, мистер Блайт таращил глаза. Флер улыбалась, играла цветком. А там Марджори Феррар стояла, как королева среди придворных.

Было ли то восхищение, жалость или сочувствие? Или порицание Майклу и Флер? Или просто «Гордость гедонистов» всегда была более эффектна? Майкл видел, как бледнела Флер, как нервно теребила она цветок. А он не смел ее увести, она усмотрела бы в этом капитуляцию. Но лица, обращенные к ним, говорили яснее слов. Сэр Джес Фоскиссон перестарался: своей праведностью он бросил тень на своих же клиентов. «Победа за откровенной грешницей, а не за теми, кто тащит ее на суд!» «И правильно! — подумал Майкл. — Почему этот субъект не послушался моего совета — заплатили бы, и дело с концом!»

И в эту минуту он заметил, что около знаменитого итальянца стоит, разглядывая свои пальцы, высокий молодой человек с зачесанными назад волосами. Бэрти Кэрфью! За его спиной, дожидаясь очереди «почествовать», не кто иной, как сам Мак-Гаун. Право, шутки богов зашли слишком далеко. Высоко подняв голову, потирая изувеченные пальцы, Бэрти Кэрфью прошел мимо них к своей бывшей возлюбленной. Она поздоровалась с ним нарочито небрежно. Но пронырливый нос не дремал — вот и Мак-Гаун! Как он изменился — мрачный, посеревший, злой! Вот кто мог потягаться с великим итальянцем. А тот тоже смешался с толпой придворных.

Напряженное молчание сразу прервалось, придворные, парами, кучками, отступили, и Мак-Гаун остался вдвоем со своей невестой. Майкл повернулся к Флер.

— Едем.

В такси они оба молчали. На поле битвы Майкл болтал до изнеможения и теперь нуждался в передышке. Но он нашел ее руку; она не ответила на его пожатие. Козырь, который он пускал в ход в трудные минуты, — одиннадцатый баронет — последние три месяца что-то не помогал; Флер, по-видимому, не нравилось, когда Майкл прибегал к этому средству. «Огорченный, недоумевающий, он прошел за ней в столовую. Какая она была красивая в этом зеленовато-сером платье, очень простом и гладком, с широким воланом. Она присела к узкому обеденному столу, он стал напротив, мучительно подыскивая убедительные слова. Его самого такой щелчок оставлял глубоко равнодушным, но она!..

Вдруг она сказала:

— И тебе все равно?

— Мне лично — конечно.

— Ну да, у тебя остается твой фоггартизм и Бетнел, Грин.

— Если ты огорчена. Флер, то мне совсем не все равно.

— Если я огорчена!

— Очень?

— К чему говорить, чтобы ты окончательно убедился, что я — выскочка?

— Никогда я этого не думал.

— Майкл!

— Что ты, в сущности, подразумеваешь под этим словом?

— Ты прекрасно знаешь.

— Я знаю, что ты любишь быть окруженной людьми, хочешь, чтобы они о тебе хорошо думали. Это не значит быть выскочкой.

— Да, ты очень добр, но тебе это не нравится.

— Я восхищаюсь тобой.

— Нет, ты хочешь меня, а восхищаешься ты Норой Кэрфью.

— Норой Кэрфью! Мне нет до нее дела; по мне, пусть она хоть завтра же умрет.

Он почувствовал, что она ему верит.

— Ну, если не ею, то ее идеалами, тем, что мне чуждо.

— Я восхищаюсь тобой, — горячо сказал Майкл, — восхищаюсь твоим умом, твоим чутьем, мужеством; и твоим отношением к Киту и к твоему отцу; и тем, как ты ко мне терпима.

— Нет, я тобой восхищаюсь больше, чем ты мной. Но, видишь ли, я не способна на самопожертвование.

— А Кит?

— Я люблю себя, вот и все.

Он потянулся через стол, взял ее руку.

— Больное воображение, родная.

— Ничего больного. Я вижу все слишком ясно.

Она откинула голову, ее круглая шея, белевшая под лампой, судорожно вздрагивала.

— Майкл, поедем в кругосветное путешествие!

— А как же Кит?

— Он еще слишком мал. Мама за ним присмотрит.

Если она идет на это, значит все обдумано!

— Но твой отец?

— Право же, он совсем не стар, и у него остается Кит.

— Ну что ж! Парламентская сессия кончается в августе…

— Нет, едем сейчас.

— Подождем, осталось только пять месяцев. Мы еще успеем постранствовать.

Флер посмотрела ему в глаза.

— Я знала, что своим фоггаргизмом ты дорожишь больше, чем мной.

— Будь же благоразумна, Флер!

— Пять месяцев выносить эту пытку? — она прижала руки к груди. — Я уже полгода страдаю. Должно быть, ты не понимаешь, что у меня больше нет сил?

— Но, Флер, все это так…

— Да, это такая мелочь — потерпеть полное фиаско, не правда ли?

— Но, дитя мое…

— О, если ты не понимаешь…

— Я понимаю. Сегодня я «был взбешен. Но самое разумное — показать им, что это тебя нимало не задевает. Не следует обращаться в бегство. Флер.

— Не то! — холодно сказала Флер. — Я не хочу вторично добиваться того же приза. Отлично, я останусь, и пусть надо мной смеются.

Майкл встал.

— Я знаю, что ты не придаешь моей работе ни малейшего значения, но ты не права, и все равно я уже начал. О, не смотри на меня так, Флер! Это ужасно!

— Пожалуй, я могу поехать одна. Это будет даже интереснее.

— Ерунда! Конечно, одна ты не поедешь. Сейчас тебе все представляется в мрачном свете. Завтра настроение изменится.

— Завтра, завтра! Нет, Майкл, процесс омертвения начался, и ты можешь назначить день моих похорон.

Майкл всплеснул руками. Это не были пустые слова. Не следовало забывать, какое значение она придавала своей роли светской леди, как старалась пополнять свою коллекцию. Карточный домик рухнул. Какая жестокость! Но поможет ли ей кругосветное путешествие? Да! Инстинкт ее не обманывал. Он сам ездил вокруг света и знал, что ничто так не способствует переоценке ценностей, ничто так не помогает забыть и заставить забыть о себе. Липпингхолл, «Шелтер», какой-нибудь приморский курорт на пять месяцев, до конца сессии, — это все не то. Как-то ей нужно опять обрести уверенность в своих силах. Но может ли он уехать до окончания сессии? Фоггартизм, это чахлое растение, лишившись единственного своего садовника, погибнет на корню, если только есть у него корень! Как раз сейчас вокруг него началось движение — то один депутат заинтересуется, то другой. Проявляется и частная инициатива. А время идет — Большой Бэн торопит: безработица растет, торговля свертывается, назревает протест рабочих, кое-кто теряет терпение! И как посмотрит Блайт на такое дезертирство?

— Подожди неделю, — пробормотал он. — Вопрос серьезный. Мне нужно подумать.

X НОВАЯ СТРАНИЦА

Когда Мак-Гаун подошел, у Марджори Феррар мелькнула мысль: «Знает ли он о Бэрти?» Окрыленная своей победой над «этой выскочкой», взволнованная встречей с бывшим любовником, она не вполне владела собой. В соседней комнате, где никого не было, она посмотрела ему в лицо.

— Ну, Алек, все по-старому. Мое прошлое так же темно, как было вчера. Мне очень жаль, что я его от вас скрывала. В сущности, я вам несколько раз говорила, но вы не хотели понять.

— Потому что это было свыше моих сил. Расскажите мне все, Марджори!

— Хочется посмаковать?

— Расскажите мне все, и я на вас женюсь.

Она покачала головой.

— Женитесь? О нет! Больше я себе не изменю. Это была нелепая помолвка. Я никогда не любила вас, Алек.

— Значит, вы любили этого… вы все еще…

— Алек, довольно!

Он схватился за голову и пошатнулся, и ей стало не на шутку жаль его.

— Право же, мне ужасно неприятно. Вы должны забыть меня, вот и все.

Она хотела уйти, но его страдальческий вид растрогал ее. Ей только сейчас стало ясно, до чего он опустошен. И она быстро проговорила:

— Замуж за вас я не выйду, но мне бы хотелось с вами рассчитаться, если я могу…

Он посмотрел на нее.

Ее всю передернуло от этого взгляда. Она пожала плечами и вышла. Люди прошлого века! Она сама виновата: не нужно было выходить за пределы очарованного круга, где никто не принимает жизнь всерьез.

Она прошла по сверкающему паркету под взглядами многих глаз, ловко миновала хозяйку дома и через несколько минут уже сидела в такси.

Она не могла заснуть. Даже если газеты не оповестят о разрыве помолвки, все равно — на нее обрушится лавина счетов. Пять тысяч фунтов! Она встала и просмотрела запись своих долгов. Дубликат находился у Алека. Быть может, он все-таки захочет уплатить? Ведь он сам все испортил, зачем он настоял на суде! Но тут ей вспомнились его глаза. Думать нечего! Она поежилась и снова забралась в постель. Может быть, завтра утром ее осенит какая-нибудь гениальная мысль. Но все гениальные мысли пришли ночью и не давали спать. Москва с Бэрти Кэрфью? Сцена? Америка и кино? Наконец она заснула и утром проснулась бледная и усталая. Вместе с другими письмами ей подали записку от маркиза Шропшира.

«Милая Марджори. Если тебе нечего делать, загляни ко мне сегодня утром. Шропшир»

Что бы это могло быть? Она посмотрела на себя в зеркало и решила, что нужно хоть немного подкраситься. В одиннадцать часов она была у маркиза. Ее провели в рабочий кабинет. Дед стоял без пиджака и рассматривал что-то в лупу.

— Садись, Марджори, — сказал он, — через минуту я буду свободен.

Сесть было негде, разве что на пол, и Марджори Феррар предпочла стоять.

— Я так и думал, — сказал маркиз. — Итальянцы ошиблись.

Он отложил лупу, пригладил седые волосы и взлохмаченную бородку. Потом двумя пальцами подкрутил кверху бровь и почесал за ухом.

— Ошиблись; никакой реакции нет.

Он повернулся к внучке и сощурился.

— Ты здесь еще не была. Садись на окно.

Она уселась спиной к свету на широкий подоконник, под которым скрывалась электрическая батарея.

— Итак, та довела дело до суда, Марджори?

— Да, пришлось.

— А зачем?

Он стоял, слегка склонив голову набок, щеки у него были розовые, а взгляд очень зоркий. Она подумала: «Ну что ж… Я его внучка. Рискну».

— Простая честность, если хотите знать.

Маркиз выпятил губы, вникая в смысл ее слов.

— Я читал твои показания, если ты это имеешь в виду, — сказал он.

— Нет. Я хотела уяснить себе свое положение.

— И уяснила?

— О да.

— Ты все еще намерена выйти замуж? Умный старик!

— Нет.

— Кто порвал? Он или ты?

— Он говорит, что женится на мне, если я ему все расскажу. Но я предпочитаю не рассказывать.

Маркиз сделал два шага, поставил ногу на ящик и принял свою любимую позу. Его красный шелковый галстук развевался, не стесненный булавкой; суконные брюки были сине-зеленые, рубашка зелено-синяя. Необычайно красочная фигура.

— А много есть о чем рассказать?

— Порядочно.

— Что ж, Марджори, ты помнишь, что я тебе говорил?

— Да, дедушка, но я не совсем согласна. Я лично отнюдь не хочу быть символом.

— Ну, значит, ты исключение; но от исключений-то весь вред и происходит.

— Если б еще люди допускали, что есть кто-то лучше их. Но сейчас так не бывает.

— Это, положим, неверно, — перебил маркиз. — А каково у тебя на душе?

Она улыбнулась.

— Подумать о своих грехах не вредно, дедушка.

— Новый вид развлечения, а? Итак, ты с ним порвала?

— Ну да.

— У тебя есть долги?

— Есть.

— Сколько?

Марджори Феррар колебалась. Убавить цифру или не стоит?

— Говори правду, Марджори.

— Ну, около пяти тысяч.

Старый пэр вытянул губы и меланхолически свистнул.

— Большая часть, конечно, связана с моей помолвкой.

— Я слышал, что на днях твой отец выиграл на скачках?

Старик все знает!

— Да, но, кажется, он уже все спустил.

— Очень возможно, — сказал маркиз. — Что же ты думаешь предпринять?

Подавив желание задать ему тот же вопрос, она сказала:

— Я подумывала о том, чтобы пойти на сцену.

— Пожалуй, тебе это подходит. Играть ты умеешь?

— Я не Дузе.

— Дузе? — маркиз покачал головой. — Ристори — вот это игра! Дузе! Конечно, она была очень талантлива, но всегда одна и та же. Значит, выходить за него ты не хочешь? — Он пристально на нее посмотрел. — Пожалуй, ты права. У тебя записано, сколько ты кому должна?

Марджори Феррар стала рыться в сумочке.

— Вот список.

Она заметила, как он сморщил нос, но что ему не понравилось — запах духов или сумма, — она не знала.

— Твоя бабка, — сказал он, — тратила на свои платья одну пятую того, что ты тратишь. Теперь вы ходите полуголые, а стоит это дорого.

— Чем меньше материи, дедушка, тем лучше должен быть покрой.

— Ты отослала ему его подарки?

— Уже упакованы.

— Отошли все, ничего не оставляй, — сказал маркиз.

— Конечно.

— Чтобы выручить тебя, мне придется продать Гэйнсборо, — сказал он вдруг.

— Ох, нет!

Прекрасная картина кисти Гэйнсборо — портрет бабки маркиза, когда та была ребенком! Марджори Феррар протянула руку за списком. Не выпуская его, старик снял ногу с ящика, посмотрел на нее блестящими, проницательными старыми глазами.

— Я бы хотел знать, Марджори, можно ли заключить с тобой договор. Ты умеешь держать слово?

Она почувствовала, что краснеет.

— Думаю, что да. Зависит от того, какое я должна дать обещание. Но, право же, дедушка, я не хочу, чтобы вы продавали Гэйисборо.

— К несчастью, — сказал маркиз, — у меня больше ничего нет. Должно быть, я сам виноват, что у меня такие расточительные дети. Других такая напасть миновала.

Она удержалась от улыбки.

— Времена сейчас трудные, — продолжал маркиз. — Имение стоит денег, шахты стоят денег, этот дом стоит денег. А где взять деньги? У меня вот есть одно изобретение, на котором можно бы разбогатеть, но никто им не интересуется.

Бедный дедушка, в его-то годы! Она вздохнула.

— Я не хотела надоедать вам, дедушка, я как-нибудь выпутаюсь.

Старый пэр прошелся по комнате. Марджори Феррар заметила, что на ногах у него красные домашние туфли без каблуков.

— Вернемся к нашей теме, Марджори. Если ты смотришь на жизнь как на веселое времяпрепровождение, как ты можешь что-нибудь обещать?

— Что я должна обещать, дедушка?

Маленький, слегка сгорбленный, он подошел и остановился перед ней.

— Волосы у Тебя рыжие, и, пожалуй, из тебя выйдет толк. Ты действительно думаешь, что сумеешь зарабатывать деньги?

— Думаю, что сумею.

— Если я заплачу твоим кредиторам, можешь ли ты дать мне слово, что впредь всегда будешь платить наличными? Только не говори «да» с тем, чтобы сейчас же пойти и заказать себе кучу новых тряпок. Я требую от тебя слова леди, если ты понимаешь, что это такое.

Она встала.

— Вы, конечно, имеете право так говорить. Но я не хочу, чтобы вы продавали Гэйнсборо.

— Это тебя не касается. Быть может, я где-нибудь наскребу денег. Можешь ты это обещать?

— Да, обещаю.

— И сдержишь слово?

— Сдержу. Что еще, дедушка?

— Я бы тебя попросил больше не бросать тень на наше имя, но, пожалуй, это значило бы переводить часы назад. Дух времени против меня.

Она отвернулась к окну. Дух времени! Все это очень хорошо, но о чем он говорит? Бросать тень? Да нет же, она прославила родовое имя — вытащила его из затхлого сундука, повесила у всех на виду. Люди рот раскрывают, когда читают о ней. А раскрывают они рот, когда читают о дедушке? Но этого ему не понять. И она смиренно сказала:

— Я постараюсь. Мне хочется уехать в Америку.

Глаза старика блеснули.

— И ввести новую моду — брать в мужья американцев? Кажется, этого еще не делали. Выбери такого, который интересуется электричеством, и привези его сюда, У нас найдется дело для американца. Ну-с, этот список я у себя оставлю. Вот еще что, Марджори: мне восемьдесят лет, а тебе сколько, двадцать пять? Не будь такой стремительной, а то к пятидесяти годам тебе все наскучит; а люди, которым все наскучило, безнадежно скучны. Прощай!

Он протянул ей руку.

Свободна! Она глубоко вздохнула и, схватив его руку, поднесла к губам. Ой, он смотрит на свою руку. Неужели она запачкала ее губной помадой? И она выбежала из комнаты. Славный старик! Как мило, что он взял этот, список! Сейчас она пойдет к Бэрти Кэрфью, и вместе они начнут новую страницу! Как он смотрел на нее вчера вечером!

XI ЗА БОРТ

Майкл не пытался ни убеждать, ни спорить: вопрос был слишком серьезен. Может быть, мысли о Ките заставят Флер изменить решение или ее удержат какие-нибудь другие препятствия — хотя бы мысль об отце. Но ясно было, что рана, нанесенная ей, глубока. Флер отказалась от всех обязанностей, налагаемых светской жизнью, — в течение этой тяжелой недели она нигде не бывала и никого не приглашала. Она не дулась, но стала молчалива, апатична. И часто она очень серьезно посматривала на Майкла, и иногда во взгляде ее было что-то похожее на озлобление, словно она заранее знала, что он ей откажет.

Ему не с кем было посоветоваться: ведь всякому, кто не был рядом с Флер в течение всей этой томительной истории, ее настроение показалось бы непонятным, даже смешным. Он не мог ее выдать; не Мог даже пойти к Блайту, пока не решится на что-нибудь. Ход его мыслей еще осложняло всегдашнее сомнение — так ли уж он нужен фоггартизму. Вот если бы возгордиться! Он даже не обольщал себя мыслью, что категорический отказ произведет на Флер впечатление; она считала, что его работа нужна, чтобы выдвинуть его в обществе, но никакой пользы стране не приносит. В вопросах политики она была по-обывательски цинична: реагировала только на то, что угрожало собственности илиКиту. Майкл понимал весь комизм дилеммы: будущее Англии — или настоящее молодой женщины, получившей щелчок в светской гостиной! Но в конце концов только сэр Джемс Фоггарт и Блайт связывали фоггартизм с будущим Англии, а теперь, если он отправится в кругосветное путешествие, и эти двое утратят свою веру.

Неделя кончилась. Утром, так ни на что и не решившись, Майкл перешел реку по Вестминстерскому мосту и побрел по улицам Сэрри-Сайд. Он не знал этих мест, идти было интересно. Вспомнил, что тут жили когда-то Бикеты; Бикеты, которым не везло здесь, не повезло, как видно, и в Австралии. Нет конца этим гнусным улицам! Вот откуда выходят все Бикеты. Захватить их побольше, пораньше, захватить, пока они еще не стали Бикетами, еще годятся для работы на земле; дать им случай заработать, дать им воздух, солнце — дать им возможность проявить себя! Безобразные дома, безобразные лавки, безобразные трактиры! Нет, не годится. Нечего впутывать в дело красоту. В палате на красоту не реагируют. Там реагируют только на вполне понятные эмоции — «англосаксонская раса», «патриотизм», «империя», «моральная выдержка» — не отступать от штампов! Он постоял перед зданием школы, послушал монотонное гудение урока. Англичан с их мужеством, терпением, чувством юмора загнать в эти гнусные улицы!

Внезапно его потянуло за город. Мотоцикл! С тех пор как его избрали в парламент, он ни разу не пользовался этой машиной, грозившей растрясти все его достоинство. Но сейчас он решил извлечь мотоцикл и прокатиться: быть может, от тряски у него созреет решение!

Он вернулся домой и не застал Флер. Завтрак не был заказан. Майкл поел ветчины и в два часа отправился в путь.

С грохотом проскочил он Чизик, Слау, Мейденхед; переехал через реку и запыхтел к Рэдингу. У Кэвершема опять переехал мост и покатил на Пэнгборн. На береговой дорожке он прислонил мотоцикл к кустам и сел покурить. День был безветренный. Между стволами тополей виднелась серая гладь реки; на ивах уже появились сережки. Он сорвал ветку и прочистил ею трубку. Тряска пошла ему на пользу: мозг его стал работать. Война! Тогда он не знал колебаний; впрочем, тогда он не знал Флер. А теперь, решая этот вопрос: «ехать — не ехать», Майкл, казалось, провидел свою будущую семейную жизнь. Решение, которое он примет, повлияет, может быть, на следующие пятьдесят лет жизни. Взяться за плуг и по первому же требованию отступиться! Можно пахать в сумерках, криво; но лучше слабый свет, чем полный мрак, лучше кривая борозда, чем никакой. Он не знает пути лучше фоггартизма, он должен за него держаться! Будущее Англии! Где-то неподалеку захихикал дрозд. Вот именно! Но, как говорит Блайт, нужно привыкать к насмешкам. Конечно, если Флер хочет, чтобы он остался в парламенте, — а она хочет этого, — она поймет, что он не должен отступать от намеченной программы, как бы это ни забавляло дроздов. Она не захочет, чтобы он стал безличным флюгером. Ведь как-никак она его жена, с его карьерой связана и ее собственная.

Он смотрел на дым от своей трубки, на серые, нависшие облака, на белых коров за рекой, на рыболова. Он крутил сорванную ветку, любовался желтовато-серыми бархатными сережками. Ему стало наконец спокойнее, но было очень грустно. Что сделать для Флер? На этой реке — так близко отсюда — он ухаживал за ней. А теперь вот на какой риф наткнулись. Что ж, ей решать, затонет их лодка или нет. И вдруг ему захотелось поговорить со «Старым Форсайтом»…

Когда послышалось фырканье мотоцикла, Сомс как раз собирался повесить картину Фреда Уокера, которую он купил в магазине возле конторы «Сэтлуайт и Старк», тем отметив конец треволнений, связанных с процессом, и удовлетворив свою тоску по английской школе. Фред Уокер! Конечно, он устарел; сколько школ возникло после него и Мэйсона. Но они, как старые скрипки, сохраняют тон; они редки и всегда будут в цене. Сняв со стены Курбэ, раннего и еще незрелого. Сомс стоял без пиджака, держа в руке моток проволоки, когда вошел Майкл.

— Откуда вы появились? — удивился он.

— Я проезжал мимо, сэр, на моем старом мотоцикле. Вижу, вы сдержали слово насчет английской школы.

Сомс прикрепил проволоку к картине.

— Я не успокоюсь, — сказал он, — пока не приобрету Крома-старшего лучшего из английских пейзажистов.

— Кажется, это большая редкость, сэр?

— Вот потому-то он мне и нужен.

Закручивая проволоку. Сомс не заметил улыбки Майкла, словно говорившей: «Потому-то вы и считаете его лучшим». Искоса поглядывая на него. Сомс вспомнил, как он появился здесь летом, в воскресенье, после того как в первый раз увидел Флер в галерее на Корк-стрит. Неужели с тех пор прошло только четыре года? Молодой человек оказался лучше, чем можно было ожидать; и сильно возмужал, остепенился; в общем, если сделать скидку на его воспитание и войну, симпатичный молодой человек. И вдруг он заметил, что Майкл тоже за ним следит. Должно быть, ему что-нибудь нужно зря бы не приехал! Он старался вспомнить случай, чтобы кто-нибудь пришел к нему без дела, — и не вспомнил. Ну что ж, это естественно!

— Может быть, вам нужна какая-нибудь картина, чтобы повесить рядом с вашим Фрагонаром? Вон там в углу висит Шарден.

— Нет, нет, сэр. Вы и так были слишком щедры!

Щедр! Как можно быть щедрым к единственной дочери?

— Как Флер?

— Я хотел поговорить с вами о ней. Она себе места не находит.

Сомс посмотрел в окно. Весна запаздывает!

— Странно, раз процесс выигран.

— Вот в том-то и беда, сэр.

Сомс зорко посмотрел ему в лицо.

— Я вас не совсем понимаю.

— Нас сторонятся.

— Почему? Ведь вы выиграли дело?

— Да, но, видите ли, люди не прощают морального превосходства.

— Что это значит? Кто?..

Моральное превосходство — он сам его не выносил!

— Мы заражены добродетельным духом Фоскиссона. Я этого опасался. Флер болезненно реагирует на насмешки.

— Насмешки? Кто смеет?..

— Хорошо было нападать на современную мораль перед судьей и присяжными, но в обществе, где каждый гордится тем, что у него нет предрассудков, это почитается смешным.

— В обществе!

— Да, сэр. Но ведь живем-то мы в обществе. Мне все равно, к насмешкам я привык с тех пор, как начал проводить фоггартизм, но Флер совсем измучилась. И не, удивительно — ведь общество для нее любимая игра.

— Это слабость с ее стороны, — сказал Сомс. Но он не на шутку встревожился. Сначала ее назвали «выскочкой», а теперь еще это!

— Тут этот немец повесился в Липпингхолле, — продолжал Майкл, — и мой фоггартизм, и эта стычка с Феррар — в общем несладко. Вся эта неделя после суда была скверная. Флер настолько выбита из колеи, что хочет ехать со мной в кругосветное путешествие.

Если бы в эту минуту за окном над голубятней взорвалась бомба. Сомс не был бы так ошеломлен. Кругосветное путешествие!

Майкл продолжал:

— И она права. Действительно, для нее это наилучший исход, но я не имею возможности бросить работу до окончания сессии. Дело начато, и я должен довести его до конца. Я только сегодня окончательно решился. Я бы чувствовал себя дезертиром, и в конечном счете ни один из нас не извлек бы из этого пользы. Но Флер еще не знает.

Голубятня встала на место — Сомс понял, что Майкл не увезет ее бог знает на сколько времени.

— Кругосветное путешествие! — повторил он. — Почему не Альпы?

— Мне кажется, — продолжал Майкл тоном врача, ставящего диагноз, — ей нужно что-то из ряда вон выходящее. В двадцать три года объехать весь свет! А то она чувствует себя отщепенкой.

— Но как же она бросит малыша?

— Да, вот показатель, в каком она сейчас состоянии. Эх, если бы я мог поехать!

Сомс широко раскрыл глаза. Неужели же молодой человек рассчитывает на его помощь? Ехать вокруг света! Безумная затея!

— Я должен ее повидать, — сказал он. — Оставьте мотоцикл в гараже; мы поедем в автомобиле. Я буду готов через двадцать минут. Идите вниз, там пьют чай.

Оставшись наедине с Фредом Уокером — картину он все еще не повесил, Сомс окинул взглядом свои сокровища, и сердце у него заныло. Давно они ему так не нравились. Флер коллекционировала людей, а теперь у нее отняли ее коллекцию. Бедняжка! Конечно, занятие было нелепое — разве люди могут дать удовлетворение? Не отвезти ли ей Шардена? Хороший Шарден! Думетриус обставил его на цене, но не слишком. А Шарден долговечен — он еще обставит на нем Думетриуса. Но если это доставит ей удовольствие! Он снял картину, взял ее под мышку и пошел вниз.

В автомобиле они говорили только о характере одиннадцатого баронета да о прискорбной склонности полиции не разрешать быстрой езды по новой дороге, проложенной с целью ускорить движение.

На Саут-сквер приехали к шести часам. Флер еще не вернулась. Оба уселись и стали ждать. Дэнди спустился вниз в поисках незнакомых ног, но, не найдя таковых, тотчас же удалился. В доме было очень тихо. Майкл то и дело посматривал на часы.

— Как вы думаете, куда она пошла? — спросил наконец Сомс.

— Понятия не имею, сэр! Вот за что не люблю Лондон — люди в нем пропадают, как иголки.

Он зашагал по комнате. Сомс уже хотел было сказать: Сядьте!» — как вдруг Майкл, подойдя к окну, воскликнул: «Вот она!» — и бросился к двери.

Сомс остался на месте. Шардена он прислонил к креслу. Как долго они там разговаривают! Минуты проходили, а их все не было. Наконец вошел Майкл. Вид у него был очень серьезный.

— Она у себя наверху, сэр. Боюсь, что это ее ужасно расстроило. Может быть, вы пойдете к ней?

Сомс взял своего Шардена.

— Куда идти? Кажется, первая дверь налево?

Он медленно поднялся по лестнице, тихонько постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел.

Флер, закрыв лицо руками, сидела у бюро. Лампа бросала яркий блик на ее волосы, которым теперь снова разрешалось расти на затылке. Казалось, она не слышала, как он вошел. Сомс не привык видеть людей и показывать себя в такие интимные минуты, и теперь он не знал, что делать. Какое он имеет право заставать ее врасплох? Быть может, выйти и постучать еще раз? Но он был слишком встревожен. И, подойдя к ней, он коснулся пальцем ее плеча и сказал:

— Устала, дитя мое?

Она оглянулась — лицо было странное, чужое. И Сомс произнес фразу, которую она так часто слышала в детстве:

— Посмотри, что я тебе принес!

Он поднял Шардена. Она мельком взглянула на картину, и это обидело Сомса. Ведь Шарден стоит несколько сот фунтов! Очень бледная, она скрестила руки на груди, словно запираясь на ключ. Он узнал этот симптом. Душевный кризис! Раньше Сомс смотрел на такие кризисы как на нечто экстравагантное, как на неуместный приступ аппендицита.

— Майкл говорит, — начал он, — что ты хочешь отправиться с ним в кругосветное путешествие.

— Но он не может. Значит, конец делу.

Если бы она сказала: «Да, а почему он не хочет?», Сомс принял бы сторону Майкла, но сейчас в нем проснулся дух противоречия. В самом деле, почему она не может получить то, что хочет? Он поставил своего Шардена на пол и сделал несколько шагов по мягкому ковру.

— Послушай, — сказал он, останавливаясь, — где ты это ощущаешь?

Флер засмеялась:

— В висках, в глазах, в ушах, в сердце.

— Как они смеют смотреть на тебя свысока? — проворчал Сомс и опять зашагал по ковру.

Как будто все эти теперешние нахалы, которых он волей-неволей встречал иногда у нее в доме, окружили его и скалят зубы, поднимают брови. Больше всего ему сейчас хотелось поставить их на место — жалкие людишки!

— Н-не знаю, могу ли я с тобой поехать, — сказал он и осекся.

О чем он говорит? Кто просил его ехать с ней? Она широко раскрыла глаза.

— Конечно нет, папа.

— Конечно? Ну, это мы еще посмотрим!

— Со временем я привыкну к насмешкам.

— Незачем тебе привыкать, — проворчал Сомс. — Мне кажется, очень многие совершают кругосветное путешествие.

Флер порозовела.

— Да, но не ты, дорогой мой; ты будешь смертельно скучать. Я тебе очень благодарна, но, конечно, я этого не допущу. В твои-то годы!

— В мои годы? — сказал Сомс. — Я не так уж стар.

— Нет, папа, буду страдать молча, вот и все.

Сомс, не ответил и опять прошелся по ковру. Страдать молча — еще чего!

— Я не допущу, — прорвался он. — Если люди не могут вести себя прилично, я им покажу.

Теперь она стояла раскрасневшаяся, приоткрыв рот, глубоко дыша. Такой она пришла к нему когда-то показаться перед первым выездом в свет.

— Поедем, — сказал он ворчливо. — Не спорь. Я решил.

Ее руки — обвились вокруг его шеи; что-то мокрое прижалось к его носу. Какая нелепость!..

В тот вечер, отстегивая подтяжки, Сомс размышлял. Да неужели он отправляется в кругосветное путешествие? Абсурд! А Майкл был ошеломлен. Он присоединится к ним в августе, где бы они в то время ни находились. О господи! Быть может, в Китае? Фантастическая история! А Флер ластится, как котенок. Забавная песенка, слышанная им в детстве от священника, звучала у него в ушах:

Я вижу Иерусалим и Мадагаскар,
И Северную и Южную Америку…
Да. Вот оно как! Слава богу, все дела у него в порядке. Капиталы Тимоти и Уинифрид обеспечены. Но как они тут без него будут жить, сказать трудно. Что касается Аннет — вряд ли она будет скучать. Смущала его скорее долгая разлука со всем привычным Пейзажем. Но, вероятно, утесы Дувра останутся на своем месте, и река по-прежнему будет течь мимо его лугов, когда он вернется, — если только вернется! В дороге можно подцепить что угодно — там и микробы, и насекомые, и змеи. Как уберечь от них Флер? А сколько диковинок ему придется обозревать! Уж можете быть уверены — Флер ничего не пропустит! Бродить с компанией туристов и разевать рот — нет, этого он не вынесет! Но ничего не поделаешь! Гм! Утешительно, что в августе к ним присоединится Майкл. А все-таки приятно, что все это время он будет с ней вдвоем. Впрочем, она захочет со всеми знакомиться. Ему придется быть любезным с каждым встречным. Заглянуть в Египет, потом в Индию, морем в Китай и Японию, а домой — через эту огромную, нескладную Америку. Страна господа бога — так, кажется, они ее называют. Еще хорошо, что о России Флер и не заикнулась, там, говорят, все пошло прахом. Коммунизм! Кто знает, что случится за это время в Англии! Сомсу казалось, что и Англия пойдет прахом, если он уедет. Ну что ж, ведь он уже сказал Флер, что едет с ней. А она расплакалась! Подумаешь!

Он открыл окно и, запахнувшись в теплый халат, который хранился здесь на случай его приездов, высунулся наружу. Словно видел он не Вестминстер-сквер, а свою реку и тополя, освещенные луной, — всю ту мирную красоту, которую он никогда не умел выразить словами, тот зеленый покой, который впитывал тридцать лет, но так и не пустил дальше подсознания. Не будет там привычных запахов, вздохов реки при ветре, плеска воды у запруды, звезд. Звезды, положим, есть и там, но, не английские звезда. А трава? Травы там, наверно, нет, И фруктовые деревья не успеют зацвести до их отъезда. Ну, да что плакать над пролитым молоком! А кстати о молоке, — у этого парня на ферме уж конечно коровы перестанут доиться, глуповат он! Нужно предупредить Аннет. Женщины не желают понять, что корова не станет бесконечно давать молоко, если за ней не ухаживать. Вот будь у него такой надежный человек в «Шелтере», как старый Грэдмен в Сити! Да! У старого Грэдмена глаза на лоб вылезут, когда он узнает! Вот она, старая Англия, только вряд ли она долговечна. Странно будет вернуться и узнать, что старый Грэдмен умер. Раз — два — три — одиннадцать! Этти часы! Сколько раз они не давали ему спать. А все-таки хорошие часы. Он уедет, а Майкл будет заседать и слушать, как они бьют. Есть ли смысл в идеях, которые заставляют его заседать, или это одни разговоры? Как бы то ни было — он прав, нельзя бросать начатое дело. Но пять месяцев разлуки с молодой женой — какой риск! «Скоро молодость пройдет».[58] Старив Шекспир знал людей! Ну, риск или не риск, а вопрос решен. Флер не глупа, у Майкла сердце доброе. И у Флер доброе сердце — кто посмеет сказать, что нет? Ей тяжело будет расстаться с бэби. Сейчас она этого не сознает. И у Сомса шевельнулась надежда: может быть, она в конце концов откажется от своей затеи. Он и хотел этого и боялся. Странно! Привычки, уют, коллекция — все это он бросает за борт. Нелепо! И однако…

XII ENVOI[59]

Пять месяцев не видеть Флер!

Странное предложение Сомса действительно ошеломило Майкла. Но в конце концов сейчас они с Флер переживали кризис особенно серьезный, потому что он бил вызван повседневной жизнью. Быть может, во время путешествия кругозор Флер расширится; быть может, она поймет, что мир — это не те пять тысяч передовых людей, из коих в лицо она знает человек пятьсот. Ведь она сама настояла на том, чтобы он вошел в парламент, и если его не выставят оттуда как неудачника, они вместе пойдут по гребню, с которого открывается широкий вид. В течение двух недель, предшествовавших отъезду, он страдал и улыбался. Он был благодарен ей за то, что она, по выражению ее отца, «ластится, «как котенок». С начала осени она нервничала изза этого проклятого процесса, и такая реакция казалась вполне естественной. Во всяком случае, она сочувствовала ему и не скупилась на поцелуи, а для Майкла это было великим утешением. Несколько раз он замечал, что она со слезами на глазах смотрит на одиннадцатого баронета; както утром он проснулся и увидел, что лицо ее заплакано. По его мнению, эти симптомы указывали на то, что она намерена вернуться. Но бывали минуты, когда все мысли о будущем путались, как в бреду. Нелепо! Ведь она едет с отцом — этим воплощением осмотрительности и заботливости! Кто бы мог подумать, что «Старый Форсайт» способен сняться с места? Он тоже расставался с женой, но никак этого не проявлял. Впрочем, о чувствах «Старого Форсайта» никто ничего не мог сказать; сейчас все его внимание было сосредоточено на дочери, а говорил он главным образом о билетах и насекомых. Для себя и для Флер он купил по спасательной куртке. Майкл имел с ним только один серьезный разговор.

— Пожалуйста, — сказал Сомс, — присмотрите за моей женой, последите, чтобы о, на не испортила коров. У нее будет жить ее мать, но женщины такие чудные. С ребенком она справится отлично — вот увидите. Как у вас с деньгами?

— Хватит за глаза, сэр.

— Ну, если потребуется на дело, зайдите в Сити, к старому Грэдмену, вы его помните?

— Да, и боюсь, что он тоже меня помнит.

— Ничего, он верный старик. — И Майкл услышал вздох. — И еще: заглядывайте изредка на Грин-стрит. Моей сестре, будет не по себе, когда я уеду. Время от времени я буду посылать сведения о Флер, ведь теперь изобретено это радио, а Флер будет беспокоиться о бэби. — Хинином я запасся. Флер сказала, что не страдает морской болезнью. Говорят, от нее лучше всего помогает шампанское. Между прочим, конечно, вам виднее, но я бы на вашем месте не слишком напирал на фоггартизм там в парламенте; они не Любят, чтобы им надоедали. Встретимся мы с вами в Ванкувере, в конце августа. К тому времени ей надоест путешествовать. Сейчас она мечтает о Египте и Японии, но не знаю. Наверно, все время будем в дороге.

— Есть у вас парусиновые костюмы, сэр? Они вам понадобятся на Красном море; и я бы взял шлем.

— Шлем я купил, — ответил Сомс. — Тяжелая, громоздкая штука.

Он посмотрел на Майкла и неожиданно добавил:

— Я буду за ней следить, а вы, надеюсь, сами за собой последите.

Майкл его понял.

— Да, сэр. Я вам очень благодарен. Я думаю, для вас такое путешествие — подвиг.

— Нужно надеяться, что ей оно пойдет на пользу, а малыш не будет по ней скучать.

— Постараюсь, чтобы он не скучал.

Сомс, сидевший перед «Белой обезьяной», казалось, погрузился в транс; потом встрепенулся и сказал:

— Война нарушила равновесие. Должно быть, люди и теперь во что-нибудь верят, но я не знаю, что это такое.

Майкл заинтересовался.

— А можно вас спросить, сэр, во что вы сами верите?

— Верю в то, во что отцы наши верили. А теперь люди слишком многого ждут от жизни; им неинтересно просто жить.

«Неинтересно просто жить!» Эти слова показались Майклу знаменательными. Не вскрывали ли они сущность всех современных исканий?

Последняя ночь, последний поцелуй и тягостная поездка в автомобиле Сомса в порт. Майкл один их провожал. Хмурая пристань, серая река; возня с багажом, давка на катере. Мучительная процедура! Мучительная даже для Флер, как показалось Майклу. Последние бесконечные минуты на пароходе. Сомс, изучающий новую обстановку. Дурацкая улыбка, сводящая скулы; плоские шутки. И этот момент, когда Флер прижалась к нему и крепко его поцеловала.

— Прощай, Майкл! Мы расстаемся ненадолго.

— Прощай, дорогая! Береги себя. Я буду сообщать тебе все новости. Не беспокойся о Ките.

Зубы его стиснуты; у нее — он это видел — на глазах слезы.

И еще раз:

— Прощай!

— Прощай!

Опять на катере, серая полоса воды ширится, ширится между ним и бортом парохода, и высоко над поручнями лица, лица… Лицо Флер под светло-коричневой шляпкой; она машет рукой. А левее «Старый Форсайт», один, — отошел в сторонку, чтобы не мешать им проститься, — длиннолицый, седоусый, неподвижный; нахохлился, одинокий, как птица, залетевшая в неведомые края и с тоской озирающаяся на покинутый берег. Они делались все меньше и меньше, расплылись, исчезли.

Возвращаясь в Вестминстер, Майкл курил одну папиросу за другой и снова перечитывал все ту же фразу в газете:

«Ограбление в Хайгете, грабитель скрылся».

Он отправился прямо в палату общин. В течение нескольких часов он сидел, слушая прения по какому-то биллю о просвещении и изредка понимая два-три слова. Какие у него шансы добиться чего-нибудь здесь, в этой палате, где люди по-прежнему мирно беседуют и спорят, словно Англия осталась Англией 1906 года, и где о нем, Майкле, сложилось такое мнение: «Симпатичный, но сумасбродный молодой человек!» Национальное единство, национальный подъем — как бы не так, кому это нужно! Ломиться в дверь, которую все считают нужным открыть, но в которую не пролезть никому. А между ним оратором все ширилась серая полоса воды; лицо под светло-коричневой шляпой сливалось с лицом депутата Уошбэзона; между двух лейбористов вдруг возникло лицо «Старого Форсайта» над поручнями; и все лица сливались в сплошной туман над серой рекой, где носились чайки.

При выходе он увидел лицо более реальное — Мак-Гаун! Ну и свиреп! Впрочем, неверно. Никому эта история не дала ничего хорошего. Multum ex p. arvo, parvum ex multo![60] Вот в чем комедия наших дней.

Он решил зайти домой взглянуть на Кита и послать Флер радиотелеграмму. По дороге он увидел четырех музыкантов, с остервенением игравших на разных инструментах. Все здоровые, крепкие, все обтрепанные. «О черт! подумал Майкл, — этого я помню — он был в моей роте, во Франции!» Он подождал, пока тот перестал раздувать щеки. Ну конечно! И хороший был малый. Впрочем, все они были хорошими малыми, прямо чудеса творили! А теперь вот что с ними стало. И он чуть было их не покинул! У каждого свое лекарство, какое лучше — неизвестно, но держаться своего нужно. И если будущее темно и судьба скалит зубы — ну что ж, пусть ее скалит!

Как пусто в доме! Завтра Кит с собакой уедет в «Шелтер», и станет совсем пусто. Майкл бродил по комнатам и старался представить себе Флер. Нет, это слишком мучительно! Кабинет показался ему более приемлемым, и он решил там обосноваться.

Он направился в детскую и тихонько приоткрыл дверь. Белизна, кретон; Дэнди лежит на боку; горит электрический камин. По стенам развешаны гравюры — их выбирали осмотрительно, памятуя о том моменте, когда одиннадцатый баронет обратит на них внимание; гравюры все смешные, без нравоучений. Высокая блестящая решетка перед камином, на окнах веселые ситцевые занавески — хорошая комната!

Няня в синем платье стояла спиной к двери и не видела Майкла. А за столом на высоком стульчике сидел одиннадцатый баронет. Хмурясь из-под темных каштановых волос, он сжимал ручонкой серебряную ложку и размахивал ею над стоящей перед ним чашкой.

Майкл услышал голос няни:

— Теперь, когда мама уехала, ты должен быть маленьким мужчиной, Кит, и научиться есть ложкой.

Затем Майкл увидел, как его отпрыск с размаху опустил ложку в чашку и расплескал молоко.

— Совсем не так нужно делать!

Одиннадцатый баронет повторил тот же номер и, весело улыбаясь, ждал похвалы.

— Шалун!

— А! — пискнул одиннадцатый баронет, щедро расплескивая молоко.

— Ах ты, баловник!

«Англия, моя Англия!», как сказал поэт», — подумал Майкл.

1926

ИНТЕРЛЮДИЯ: ВСТРЕЧА (рассказ, 1926)

Перевод

М. Лорие.

I

В Вашингтоне светило осеннее солнце, и все, кроме камня и вечнозеленых деревьев на кладбище Рок Крик, сверкало. Сомс Форсайт сидел перед статуей Сент-Годенса, подложив под себя пальто, и, прислонившись к мраморной спинке скамьи, наслаждался уединением и полоской солнечного света, игравшего между кипарисами.

С дочерью и зятем он уже был здесь накануне днем, и место ему понравилось. Помимо привлекательности всякого кладбища, статуя будила в нем чувство знатока. Купить ее было невозможно, но она, несомненно, была произведением искусства, из тех, что запоминаются. Он не помнил статуи, которая так сильно дала бы ему почувствовать себя дома. Эта большая зеленоватая бронзовая фигура сидящей женщины в тяжелых складках широкой одежды уводила его, казалось, в самую глубь собственной души. Вчера в присутствии Флер, Майкла и других, глазевших на нее вместе с ним, он воспринял не столько настроение ее, сколько техническое совершенство, но теперь, в одиночестве, можно было позволить себе роскошь предаться личным ощущениям. Ее называли «Нирваной» или «Памятником Адамсу», он не знал точно. Но, как бы там ни было, вот она перед ним, самое лучшее из виденного в Америке — то, что доставило ему наибольшее удовольствие, как ни много он видел воды в Ниагаре и небоскребов в Нью-Йорке. Три раза он пересаживался на полукруглой мраморной скамье, и каждый раз ощущение менялось. С того места, где он сидел теперь, казалось, что эта женщина уже перешла предел горя. Она сидела в застывшей позе смирения, которое глубже самой смерти. Замечательно! Есть же что-то в смерти! Он вспомнил своего отца Джемса, через четверть часа после смерти выглядевшего так, словно… словно ему наконец сказали!

Лист клена упал ему на рукав, другой на колено. Он не смахнул их. Легко сидеть неподвижно перед этой статуей! Заставить бы Америку посидеть здесь раз в неделю!

Он встал, подошел к памятнику и осторожно потрогал складку зеленой бронзы, словно сомневаясь в возможности вечного небытия.

— У меня сестра в Далласе — еще совсем молоденькая, вышла там за служащего железной дороги. Да, Техас замечательный штат. Сестра только смеется, когда говорят, что там климат неважный.

Сомс отнял руку от бронзы и вернулся на свое место. В святилище входили двое — высокие, тонкие, немолодые. Дошли до середины и остановились. Потом один сказал: «Ну что ж», и они двинулись к другому выходу. Легкое дуновение ветерка пошевелило упавшие листья у подножия статуи. Сомс передвинулся на самый конец скамьи. Отсюда статуя снова была женщиной. Очень интересно! И он сидел неподвижно, в позе мыслителя, закрыв рукой нижнюю часть лица.

Сильно загорелый и по виду бесспорно здоровый, он привык считать себя измученным долгим путешествием, которое, опоясав земной шар, должно было закончиться послезавтра, с посадкой на «Адельфик». Трехдневное пребывание в Вашингтоне было последней каплей, и переносил его Сомс прекрасно. Город был приятный: в нем оказалось несколько красивых зданий и масса по-осеннему ярких деревьев, здесь не было нью-йоркской сутолоки, и во многих домах, по его мнению, даже можно было бы жить по-человечески. Конечно, город кишел американцами, но это уж было неизбежно. И Флер его радовала: она совсем успокоилась после этой неприятной истории с Феррар, была, по-видимому, в прекрасных отношениях с Майклом и с удовольствием ждала возвращения домой и встречи с ребенком. Сомс безмятежно предавался ощущению завершенности и покоя, чувству, что добродетель сама себе награда, и главное — мысли, что скоро он снова услышит запах английской травы и снова увидит реку, протекающую мимо его коров. Аннет — и та, возможно, будет рада его видеть: он купил ей в Нью-Йорке превосходный браслет с изумрудами. И завершением этой общей удовлетворенности явилась статуя «Нирваны».

— Вот мы и пришли, Энн.

Английский голос, и двое молодых людей на дальнем конце — наверно, будут болтать! Он готовился встать, когда услышал голос девушки — американский голос, но мягкий и странно интимный.

— Джон, она изумительная. У меня прямо замирает вот тут.

По движению ее руки Сомс увидел, что именно там замирало и у него, когда он смотрел на статую.

— Вечный покой. Грустно от нее, Джон.

В ту минуту, когда молодой человек взял ее под руку, стало видно его лицо. С быстротой молнии половина лица Сомса опять скрылась за его рукой. Джон! Да, вот оно что! Джон Форсайт — никакого сомнения! И эта девочка — его жена, сестра, как он слышал, того молодого американца, Фрэнсиса Уилмота. Что за несчастье! Он прекрасно помнил лицо молодого человека, хотя видел его только в галерее на Корк-стрит, да после в кондитерской, да раз в тот невеселый день, когда ездил в Робин-Хилл просить свою разведенную первую жену позволить ее сыну жениться на его дочери. Никогда он так не радовался отказу. Никогда меньше не сомневался, что так нужно, а между тем боль, испытанная им, когда он сообщил об этом отказе «Флер, осталась у него в памяти, как тлеющий уголь, красный и жгучий под пеплом лет. Надвинув шляпу на лоб и заслонившись рукой, он стал наблюдать.

Молодой человек стоял с непокрытой головой, словно поклоняясь статуе. Что-то форсайтское в нем есть, хотя слишком уж большая шевелюра. Говорили — поэт! Неплохое лицо, что называется обаятельное; глаза посажены глубоко, как у деда, старого Джолиона, и такого же цвета — темно-серые; более светлый тон волос — очевидно, от матери; но подбородок Форсайта. Сомс взглянул на его спутницу. Среднего роста, смугло-бледная, черные волосы, темные глаза; красивая посадка головы и хорошо держится — очень прямо. Что и говорить — мила! Но как мог этот мальчик увлечься ею после Флер? Все же у нее естественный вид для американки; чуть похожа на русалку, и что-то в ней есть интимное, домашнее.

Ничто в Америке не поразило Сомса так сильно, как отсутствие обособленности и чувства дома. Чтобы остаться в одиночестве, нужно выключить телефон и залезть в ванну — иначе непременно позвонят, как раз когда собираешься ложиться спать, и спросят, не вы ли мистер и миссис Ньюберг. И дома не отделены друг от друга и от улицы. В отелях все комнаты сообщаются, в вестибюле — неизбежная стая банкиров. А обеды — ничего в них домашнего; даже если обедаешь в гостях, всегда одно и то же: омары, индейка, спаржа, салат и сливочное мороженое; конечно, блюда все хорошие и в весе прибавляешь — но ничего домашнего.

Те двое разговаривали. Он вспомнил голос молодого человека.

— Это величайшее создание рук человеческих во всей Америке, Энн. У нас в Англии не найдешь ничего подобного. Прямо аппетит разыгрывается придется поехать в Египет.

— Твоя мама согласилась бы с радостью, Джон; и я тоже.

— Пойдем посмотрим ее с другой стороны.

Сомс поспешно встал и вышел из ниши. Его не узнали, но он был взволнован. Нелепая, даже опасная встреча! Он проездил шесть месяцев, чтобы вернуть Флер душевное равновесие, и теперь, когда она успокоилась, он ни за что на свете не допустит, чтобы она снова разволновалась от встречи со своей первой любовью. Он слишком хорошо помнил, как его самого волновал вид Ирэн. Да, а ведь очень возможно, что Ирэн тоже здесь! Ну что же, Вашингтон — большой город. Опасность невелика! После обеда — поездка в Маунт.

Верной, а завтра рано утром отъезд. У ворот кладбища его ждало такси. Один из автомобилей, стоявших тут же, принадлежал, очевидно, этим молодым людям; и он искоса оглядел машины. Не возникло ли у него опасение или надежда увидеть в одной из них, ту, которую когда-то, в другой жизни, он видел день за днем, ночь за ночью, которая вечно, казалось, ждала того, что он не мог ей дать. Нет! Только шоферы переговариваются. И, садясь в такси, он сказал:

— Отель «Потомак».

— Отель «Потбмак»?

— Если вам так больше нравится.

Шофер ухмыльнулся и захлопнул дверцу. Дом раненых воинов! Ветераны-то, говорят, почти все умерли. Впрочем, и с последней войны их вернулось немало. А что для Америки пространство и деньги? Здесь столько их не знают куда девать! Что ж, неважно, раз ему скоро уезжать. Ничего не важно. Он даже пригласил целую кучу американцев заехать посмотреть его коллекцию, если они будут в Англии. Все они были очень радушны, очень гостеприимны; он перевидал множество прекрасных картин, среди них несколько китайских. И столько высоких зданий; и воздух очень бодрящий. Жить он здесь не хотел бы, но не надолго — почему же! Во всем так много жизни — неплохое возбуждающее средство!

«Не могу себе представить, как она здесь живет, — вздумалось ему вдруг. — В жизни не видал более «домашнего» человека». Машины катились мимо или рядами выстраивались на стоянках. Машины и газеты — вот Америка! И внезапная мысль встревожила его. Они здесь все печатают, Что, если в списке прибывших есть его имя?

Вернувшись в отель, он сейчас же прошел к киоску, где продавались газеты, зубная паста, конфеты, о которые ломаются зубы, вероятно, и новые зубы взамен сломанных. Список прибывших? Вот он: «Отель «Потомак»: м-р и м-с Мак-Гунн; две мисс Эрик; м-р X. Йелам Рут; м-р Семмз Форсит; м-р и м-с Мунт». Ну конечно, тут как тут! Только, к счастью, совсем не похоже: Форсит! Мунт! Никогда не напишут верно. «Семмз»! Неузнаваемо, надо надеяться. И, подойдя к окошечку конторы, он взял книгу приезжающих. Да! Он написал имена совершенно четко. И слава богу, иначе они по ошибке напечатали бы их правильно. А потом, перевернув страницу, он прочел: «М-р и м-с Джолион Форсайт». Здесь! В этом отеле! За день до них; да, и на самом верху страницы, с пометкой на несколько дней раньше: «М-с Ирэн Форсайт». Мысль его заработала с неимоверной быстротой. Надо взяться за дело сейчас же. Где Флер и Майкл? Галерею Фриэра они осмотрели вместе вчера — прелестная, между прочим, галерея, лучшей в жизни не видел. И были у памятника Линкольну, и у какой-то башни, на которую он отказался лезть. Сегодня утром они собирались в галерею Коркоран, на юбилейную выставку. Он знает, что это такое. Видел он в свое время юбилейные выставки в Англии! Модные художники всех эпох, а в результате — грусть и печаль. И он сказал клерку:

— Есть тут где-нибудь ресторан, где бы можно хорошо позавтракать?

— Конечно. У Филлера отлично готовят.

— Так вот, если придут моя дочь с мужем, будьте любезны передать им, что я буду ждать их у Филлера в час.

И, подойдя опять к киоску, он купил билеты в оперу, чтобы было куда уйти вечером, а через десять минут уже направлялся к галерее Коркоран. От Филлера они проедут прямо в Маунт-Вернон; пообедают перед спектаклем в каком-нибудь другом отеле и завтра первым поездом прочь отсюда — он не желает рисковать. Только бы поймать их в галерее!

Придя туда, он по привычке купил каталог и прошел наверх. Комнаты выходили в широкий коридор, и он начал с последней, где помешалась современная живопись, А вот и они перед картиной, изображающей заходящее солнце. Уверенный в них, но еще не уверенный в себе — Флер так проницательна, — Сомс взглянул на картины. Все современщина, подражание французским выдумкам, которые Думетриус еще полгода тому назад показывал ему в Лондоне. Как он и думал — все одно и то же; свободно могли бы все сойти за работу одного художника, Он увидел, как Флер дотронулась до руки Майкла и засмеялась. Какая она хорошенькая! Было бы слишком жаль опять ее расстроить. Он подошел к ним. Что? Это, оказывается, не заходящее солнце, а лицо мужчины? Да, в наше время никак не угадаешь.

И он сказал:

— Я решил зайти за вами. Мы завтракаем у Филлера — говорят, там лучше, чем у нас в отеле, а оттуда можем прямо поехать в Маунт-Вернон. А на вечер я взял билеты в оперу.

И, чувствуя на себе пристальный взгляд Флер, он стал разглядывать картину Ему было очень не по себе.

— Что, более старые картины — лучше? — спросил он.

— Знаете, сэр, Флер как раз только что говорила: как можно еще заниматься живописью в наши дни?

— То есть почему это?

— Если пройдете всю выставку, скажете то же самое. Здесь ведь собраны картины за сто лет.

— Лучшие произведения никогда не попадают на такие выставки, — сказал Сомс, — берут, что могут достать. Райдер, Инис, Уистлер, Сарджент — у американцев есть великие мастера.

— Разумеется, — сказала Флер. — Но ты правда хочешь все осмотреть, папа? Я страшно проголодалась.

— Нет, — сказал Сомс. — После той статуи что-то не хочется. Пойдемте завтракать.

II

Маунт-Вернон! Расположен он был замечательно! Яркая раскраска листвы и поросший травою обрыв, а под ним широкий синий Потомак, даже но признанию Сомса более внушительный, чем Темза, А наверху низкий белый дом, спокойный и действительно уединенный, если не считать экскурсантов, почти английский и внушающий чувство, не испытанное им с самого отъезда из Англии, Понятно, почему этот Георг Вашингтон любил его. Сомс и сам мог бы привязаться к такому месту, Старый дом лорда Джона Рассела на холме в Ричмонде немножко напоминал его, если бы, конечно, не ширина реки и не это чувство, которое у него по крайней мере всегда являлось в Америке и Канаде, будто стараются заполнить страну и не могут — такое огромное пространство и, по-видимому, полный недостаток времени. Флер была в восторге, а Майкл заметил, что все это, «честное слово, знаменито!». Солнце пригревало Сомсу щеку, когда он в последний раз огляделся с широкого крыльца, прежде чем войти в самый дом, Это он запомнит — не вся Америка создалась в один день! Он вошел в дом и стал тихо пробираться по комнатам нижнего этажа. Правда, устроено все было на редкость хорошо. Одни только подлинные вещи полуторавековой давности, напомнившие Сомсу минуты, проведенные в антикварных лавках старых английских городков. Слишком много, конечно, «Георга Вашингтона»: кружка Георга Вашингтона, ножная ванна Георга Вашингтона, и его письмо к такому-то, и кружево с его воротника, и его шпага, и его карабин, и все, что принадлежало ему. Но это, положим, было неизбежно. Отделившись от толпы, отделившись даже от своей дочери. Сомс двигался, укрывшись, как плащом, своей коллекционерской привычкой молчаливой оценки; он так не любил смешивать свои суждения с глупостями ничего не понимающих людей. Он добрался до спальни на втором этаже, где Георг Вашингтон умер, и стал разглядывать ее через решетку, как вдруг уловил звуки, от которых кровь застыла у него в жилах. Те самые голоса, которые он слышал утром перед статуей Сент-Годенса, и вперемежку с ними голос Майкла! И Флер здесь? Беглый взгляд через плечо успокоил его. Нет! Они стояли втроем у парадной лестницы и обменивались замечаниями, обычными между чужими людьми, случайно интересующимися одним и тем же. Он слышал, как Майкл сказал: «Хороший вкус у них был в то время», а Джон Форсайт ответил: «Ведь все ручная работа».

Сомс бросился к задней лестнице, толкнул какую-то толстую даму, отпрянул, споткнулся и ринулся вниз. Если Флер не с Майклом, значит она завладела хранителем музея. Увести ее, пока те трое не сошли вниз! Два молодых англичанина вряд ли представятся друг другу, а если и так, надо поскорее отвлечь Майкла. Но как увести Флер? Да, вот она — беседует с хранителем перед флейтой Георга Вашингтона, лежащей на клавикордах Георга Вашингтона в гостиной, И Сомсу стало тяжко. Возмутительно болеть, еще более возмутительно притворяться больным! А между тем — как же иначе? Не может он подойти к ней и сказать: «С меня довольно, едем домой». Судорожно глотая слюну, он приложил ко лбу руку и пошел к клавикордам.

— Флер, — начал он и сейчас же, чтобы не дать ей сбить себя, продолжал: — Мне что-то нездоровится. Придется пойти сесть в автомобиль.

Слова поразительные в устах такого сдержанного человека.

— Папа, что с тобой?

— Не знаю, — сказал Сомс, — голова кружится. Дай пне руку.

Право же, ужасно для него — вся эта история. Пока они шли к автомобилю, оставленному у ворот, ее заботливость так смущала его, что он готов был бросить свои уловки. Но он ухитрился проговорить:

— Слишком много двигался, должно быть; а может, еда виновата. Я посижу спокойно в автомобиле.

К его великой радости, она села рядом с ним, достала пузырек с нюхательными солями и послала шофера за Майклом. Сомс был тронут, хотя ему совсем не нравилось нюхать соли, которые оказались очень крепкими.

— Вот суматоха из-за пустяков, — проговорил он.

— Лучше поедем сейчас домой, милый, и ты ляжешь.

Через несколько минут прибежал Майкл. Он тоже, как показалось Сомсу, выразил непритворную тревогу, и машина тронулась, Сомс откинулся на спинку. Флер держала его руку; он плотно сжал губы, закрыл глаза и чувствовал себя, пожалуй, лучше чем когда-либо. Не доезжая Александрии, он раскрыл рот, чтобы сказать, что испортил им поездку; нужно ехать домой через Арлингтон, и он подождет в автомобиле, а они осмотрят музей. Флер не хотела сначала, но он настоял. Зато когда они остановились перед этим вторым белым домом, тоже удачно расположенным над рекой, с ним чуть не случился припадок, пока он ждал их. Что если та же мысль придет вголову Джону Форсайту и он вдруг подкатит сюда? Он испытал острое чувство облегчения, когда они вышли из дома, говоря, что тут очень хорошо, но не сравнить с Маунт-Вернон: слишком массивные колонны у входа. Когда машина снова покатилась по багряному лесу. Сомс окончательно открыл глаза.

— Все прошло. Скорей всего, печень шалила.

— Тебе бы выпить рюмку коньяку, папа. Можно достать по рецепту врача.

— Врача? Глупости. Пообедаем у себя в номере, и я достану у официанта. У них, наверно, найдется.

Обедать в номере! Это была счастливая мысль.

Добравшись к себе, он лег на диван, растроганный и довольный, потому что Флер поправляла ему подушки, затемнила лампу и поглядывала на него поверх книги, чтобы удостовериться, лучше ли ему. Он не помнил, чтобы когда-нибудь чувствовал так определенно, что она его любит. Он даже думал: «Не мешало бы болеть вот так изредка!» А дома, чуть только он жаловался, что ему плохо, Аннет сейчас же жаловалась, что ей еще хуже.

Совсем близко, в маленькой гостиной через площадку, играли на рояле.

— Тебе не мешает музыка, милый?

У Сомса мелькнула мысль: «Ирэн!» А если так и Флер пойдет просить, чтобы перестали играть, — вот тогда действительно заварится каша.

— Нет, не надо, даже приятно, — поспешил он сказать.

— Очень хорошее туше.

Туше Ирэн! Он помнил, как Джун когда-то восторгалась ее туше; помнил, как застал однажды Боснии, слушавшего ее в маленькой гостиной на Монпелье-сквер, и его лицо, вечно выражавшее какую-то тревогу; помнил, как она всегда бросала играть, когда появлялся он сам, — из боязни ли помешать, или считая, что он все равно не оценит? Он никогда не понимал. Никогда ничего не понимал! Он закрыл глаза и сейчас же увидел Ирэн в изумрудно-зеленом вечернем платье в передней дома на Парк-Лейн, в день первого приема после их, свадебного путешествия, Почему такие картины возникают, чуть закроешь глаза, — картины без всякого смысла? Ирэн расчесывает волосы — теперь, наверное, седые! Ему семьдесят лет, ей, значит, около шестидесяти двух. Как бежит время! Волосы цвета вишни — так называла их старая тетя Джули с некоторой гордостью, что нашла верное выражение, — и глаза такие бархатисто-темные! Ах, да разве во внешности дело? А впрочем, кто знает? Может быть, если бы он умел выражать свои чувства! Если б понимал музыку! Если б она не возбуждала его так! Может быть… о, к черту «может быть»! Разве угадаешь? И здесь, именно здесь. Путаная история. Неужели никогда не забыть?

Флер ушла укладывать вещи и одеваться. Принесли обед. Майкл рассказал, что встретил в Маунт-Вернон премилую молодую пару. «Англичанин. Сказал, что МаунтВернон вызывает у него тоску по родине».

— Как его фамилия, Майкл?

— Фамилия? Не спросил. А что?

— Так, не знаю. Думала, может, спросил.

У Сомса отлегло от сердца. Он видел, как она насторожилась, Малейший предлог, и ее чувство к сыну Ирэн вспыхнет снова. Это в крови!

— Брайт Марклэнд все болтает о будущем Америки, — сказал Майкл, очень радужно настроен, потому что осталось так много фермеров и людей, работающих на земле. Впрочем, он болтает и о будущем Англии и тоже настроен очень радужно, хотя у нас на земле почти никто не работает.

— Кто это Брайт Марклэнд? — буркнул Сомс.

— Редактор одного нашего журнала, сэр. Непревзойденный пример оптимизма или умения поворачиваться, куда ветер дует.

— Я надеялся, — сказал Сомс вяло, — что, посмотрев новые страны, вы почувствуете, что старая еще на что-то годится.

Майкл рассмеялся.

— В этом нет надобности меня убеждать, сэр. Но я, видите ли, принадлежу к так называемому привилегированному классу, и вы, сколько я знаю, тоже.

Сомс поднял глаза. Этот молодой человек иронизирует!

— Ну-с, — сказал он, — а я буду рад вернуться. Вещи уложены?

Да, вещи были уложены. И скоро он вызвал им по телефону такси. Чтобы они не замешкались в вестибюле, он сам сошел вниз усадить их в машину. Совершилось это гладко и без помехи. И с глубоким вздохом облегчения он вошел в лифт и был доставлен назад в свой номер.

III

Он стоял у окна и смотрел на высокие дома, огни, автомобили, пробегающие далеко внизу, и чистое звездное небо. Теперь он и вправду устал; еще один такой день — и не нужно будет симулировать недомогание. Ведь на волоске висело, и не один раз, а несколько! Он жаждал дома и покоя. Быть под одной крышей с этой женщиной — как странно! Он не проводил ночи под одной крышей с нею с того страшного дня в ноябре 87-го года, когда он все бродил и бродил по Монпелье-сквер и вернулся к своей двери, чтобы столкнуться там с молодым Джо пионом. Один любовник мертв, а другой уже на его пороге! В ту ночь она скрылась из его дома; и никогда с тех пор до самого этого дня они не ночевали под одной крышей, Опять эта музыка тихая и дразнящая! Неужели играет она? Чтобы не слышать, он прошел в спальню и стал складывать вещи. Это заняло не много времени, так как у него был всего один чемодан. Что же, ложиться? Лечь и не спать? Он был выбит из колеи. Если это она сидит у рояля так близко от него… как-то она выглядит теперь? Семь раз — нет, восемь — видел он ее с того давно ушедшего ноябрьского вечера. Два раза в ее квартирке в Челси; потом у фонтана в Булонском лесу; в Робин-Хилле, когда явился с ультиматумом ей и молодому Джолиону; на похоронах королевы Виктории; на стадионе; снова в Робин-Хилле, когда ездил просить за Флер, и в галерее Гаупенор перед самым ее отъездом сюда. Каждую встречу он помнил во всех подробностях вплоть до прощального движения затянутой в перчатку руки тогда, в последний раз, до чуть заметной улыбки губ.

И Сомс почувствовал озноб. Слишком жарко в этих американских комнатах! Он опять перешел в гостиную; со стола было убрано, ему принесли вечернюю газету; ни к чему это. Здешние газеты не интересовали его, На таком расстоянии от прошлого — так далеко и так давно — что чувствовал он теперь по отношению к ней? Ненависть? Слишком сильно! Нельзя ненавидеть тех, кто так далеко. Да ненависти, собственно, и не было! Даже когда он впервые узнал об ее измене. Презрение? Нет. Она сделала ему слишком больно. Он сам не знал, что чувствовал. И он стал ходить взад и вперед и раза два остановился у двери и прислушался, как узник в темнице Недостойно! И, подойдя к дивану, он растянулся на нем. Надо подумать о путешествии. Доволен ли он им? Сплошной вихрь предметов, и лиц, и воды, А между тем все шло по программе, кроме Китая, куда они и не заглянули, такое там сейчас положение. Сфинкс и Тадж-Махал, порт Ванкувер и Скалистые горы — они точно в чехарду играли у него в памяти; а теперь эти звуки; неужели она? Странно! В жизни человека бывает, видно, только одно по-настоящему знойное лето. Все, что случается после, — чуть греет; и лучше, может быть, а то котел бы взорвался. Чувства первых лет, когда он знал ее, — хотел бы он пережить их снова? Ни за что на свете! А впрочем… Сомс встал Музыка все продолжалась; но когда она кончится, того, кто играет — будь то она или не она — уже не увидишь. Почему не пройти мимо маленькой гостиной, просто пройти мимо и… заглянуть? Если она… ну что ж, красота ее, наверно, увяла — та красота, что так опустошила его. Он заметил, как стоял рояль: да, он сможет увидеть играющего в профиль. Он отворил дверь, музыка зазвучала громче; и он двинулся вперед.

Только комната Флер отделяла его теперь от маленькой открытой гостиной по ту сторону лестницы. В коридоре не было никого, даже мальчиков-посыльных. В конце концов, наверное, какая-нибудь американка; возможно, эта девочка, жена Джона. Но нет — было что-то… что-то в самом звуке! И, держа перед собой развернутую вечернюю газету, он пошел дальше, Три колонны отделяли гостиную от коридора, заменяя собою то, чего так недоставало Сомсу в Америке, — четвертую стену. У первой колонны он остановился. Около рояля стояла высокая лампа под оранжевым абажуром, и свет ее падал на ноты, на клавиши, на щеку и волосы игравшей. Она. Хоть он и предполагал, что она поседела, но вид этих волос, в которых не осталось ни одной нити прежнего золота, странно подействовал на него. Волнистые, мягкие, блестящие, они покрывали ее голову, как серебряный шлем. На ней был вечерний туалет, и он увидел, что ее шея, плечи и руки все еще округлы и прекрасны. Все ее тело слегка покачивалось в такт музыке. Платье ее было зеленовато-серое. Сомс стоял за колонной и смотрел, прикрыв лицо рукой — на случай, если она обернется. Он, собственно, ничего не чувствовал — лента памяти развернулась слишком быстро. От первой встречи с ней в борнмутской гостиной до последней встречи в галерее Гаупенор промелькнула вся жизнь со своим жаром, и холодом, и болью; долгая борьба чувств, долгое унижение духа, долгая, трудная страсть и долгие усилия приучить себя к отупению и равнодушию. Ему сейчас меньше всего хотелось заговорить с ней, но взгляд оторвать он не мог. Вдруг она кончила играть; наклонилась вперед, закрыла йоты и потянулась к лампе, чтобы потушить ее. Лицо ее осветилось, и, отступив назад, Сомс увидел его все еще прекрасное, может быть, более прекрасное, слегка похудевшее, так что глаза казались даже темнее, чем прежде, больше, мягче под все еще темными бровями. И опять явилась мысль: «Вот сидит женщина, которую я никогда не знал!» И с какой-то досадой он отклонился назад, — чтобы не видеть. Да, у нее было много недостатков, но самым большим всегда была и осталась ее проклятая таинственность. И, ступая бесшумно, как кошка, он вернулся к себе в номер.

Теперь он устал смертельно; он прошел в спальню и, поспешно раздевшись, лег в постель. Он всем сердцем желал быть на пароходе под английским флагом. «Я стар, — подумал он вдруг, — стар». Слишком молода для него эта Америка, полная энергии, спешащая к непонятным ему целям. Вот восточные страны — другое дело. А ведь ему в конце концов только семьдесят лет. Отец его дожил до девяноста, старый Джолион до восьмидесяти пяти, Тимоти до ста — и так все старые Форсайты. Они-то в семьдесят лет не играли в гольф; а между тем были моложе, уж конечно моложе, чем он чувствовал себя сегодня. Вид этой женщины… Стар!

«Не стареть же я еду домой, — подумал, он. — Если опять почувствую себя так, посоветуюсь с кем-нибудь», Существует какая-то обезьянья штука, которую впрыскивают. Это не для него. Обезьяны, скажите пожалуйста! Почему не свиньи, не тигры? Как-нибудь продержаться еще лет десять, пятнадцать, К тому времени выяснится, куда идет Англия, Провалится пресловутая система подоходного налога. Он будет знать, сколько сможет оставить Флер; увидит, как ее малыш подрастет и поступит в школу… только в какую? Итон? Нет, там учился молодой Джолион. Уинчестер, школа Монтов? Туда тоже нет, если только его послушаются. Можно в Хэрроу. Или в Молборо, где он сам учился. Может, он еще увидит Кита участником состязания в крикет. Еще пятнадцать лет, пока Кит сможет играть в крикет. Что же, есть чего ждать, есть для чего держаться. Если нет этого, чувствуешь себя стариком, а уж если почувствуешь себя стариком, то и будешь стариком, и скоро настанет конец. Как сохранилась эта женщина! Она!.. У него еще есть картины; приняться за них посерьезнее. Ах, эта галерея Фриэра! Завещать их государству, и имя твое будет жить — подумаешь, утешение! Она! Она не умрет никогда!

Полоска света на стене у самой двери.

— Спишь, папа?

Значит, Флер не забыла зайти к нему!

— Ну, как ты, дорогой?

— Ничего, устал. Как опера?

— Так себе.

— Я просил разбудить нас в семь. Позавтракаем в поезде.

Она коснулась губами его лба. Если бы… если бы эта женщина… но никогда — ни разу, — никогда по собственной воле…

— Спокойной ночи, — сказал он. — Спи спокойно.

Полоска света на стене сузилась и исчезла. Ну, теперь ему захотелось спать. Но в этом доме — лица, лица! Прошлое — настоящее — у рояля — у его постели — проходит мимо, мимо — а там, за ними, большая женщина в одежде из бронзы, с закрытыми глазами, погруженная в вечное, глубокое, глу… И с постели раздался легкий храп.

1926

ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ (роман, 1928)

Из вещества того же, как и сон,

Мы сотканы, И жизнь на сон похожа.

И наша жизнь лишь сном окружена.

Шекспир,
«Буря».
Перевод

М. Лорие.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I ЗАРОЖДЕНИЕ СТОЛОВОЙ

В современном обществе быстрая смена лиц и сенсаций создает своего рода провалы в памяти, и к весне 1926 года стычка между Флер Мон и Марджори Феррар была почти забыта. Флер, впрочем, и не поощряла мнемонических способностей общества, так как после своего кругосветного путешествия она заинтересовалась империей, а это так устарело, что таило в себе аромат и волнение новизны и в какой-то мере гарантировало от подозрений в личной заинтересованности.

В биметаллической гостиной сталкивались теперь жители колоний, американцы, студенты из Индии — люди, в которых никто не усмотрел бы «львов» и которых Флер находила «очень интересными», особенно индийских студентов, таких гибких и загадочных, что она никак не могла разобрать, она ли «использует» их, или они ее.

Поняв, что фоггартиэму уготовлен весьма тернистый путь, она уже давно подыскивала Майклу новую тему для выступления в парламенте, и теперь, вооруженная своим знанием Индии, где провела шесть недель, она полагала, что нашла ее. Пусть Майкл ратует за свободный въезд индийцев в Кению. Из разговоров с индийскими студентами она усвоила, что невозможно следовать по какому-либо пути, не зная, куда он ведет. Эти молодые люди были, правда, непонятны и непрактичны, скрытны и склонны к созерцанию, но, во всяком случае, они, очевидно, считали, что отдельные молекулы организма значат меньше, чем весь организм, что они сами значат меньше, чем Индия. Флер, казалось, натолкнулась на истинную веру — переживание для нее новое и увлекательное. Она сообщила об этом Майклу.

— Все это очень хорошо, — ответил он, — но наши индийские друзья во имя своей веры не провели четырех лет в окопах или в постоянном страхе, как бы не попасть туда. Иначе у них не было бы чувства, что все это так уж важно. И захотели бы, может быть, почувствовать, да нервы бы притупились, В этом-то и есть смысл войны для всех нас, европейцев, кто побывал на фронте.

— Вера от этого не менее интересна, — сухо сказала Флер.

— Знаешь ли, дорогая, проповедники громят нас за отсутствие убеждений, но можно ли сохранить веру в высшую силу, если она до того, черт возьми, взбалмошна, что миллионами гонит людей в мясорубку? Поверь мне, времена Виктории породили у огромного количества людей очень дешевую и легкую веру, и сейчас в точно таком же положении находятся наши друзья-индийцы — их Индия с места не сдвинулась со времени восстания[61], да и тогда возмущение было только на поверхности. Так что не стоит, пожалуй, принимать их всерьез.

— Я и не принимаю. Но мне нравится, как они верят в свое служение Индии.

И на его улыбку Флер нахмурилась, прочтя его мысль, что она только обогащает свою коллекцию.

Ее свекор, в свое время серьезно занимавшийся Востоком, удивленно вскинул брови, узнав об этих новых знакомствах.

— Мой самый старый друг — судья в Индии, — сказал он ей первого мая. — Он провел там сорок лет. Через два года после отъезда он писал мне, что начинает разбираться в характере индийцев. Через десять лет он писал, что совсем в нем разобрался. Вчера я получил от него письмо — пишет, что после сорока лет он ничего о них не знает. А они столько же знают о нас. Восток и Запад — разное кровообращение.

— И за сорок лет кровообращение вашего друга не изменилось?

— Ни на йоту, — ответил сэр Лоренс, — для этого нужно сорок поколений. Налейте мне, дорогая, еще чашечку вашего восхитительного турецкого кофе. Что говорит Майкл о генеральной стачке?

— Что правительство шагу не ступит, пока Совет тредюнионов не возьмет назад свои требования.

— Вот видите ли! Если б не английское кровообращение, заварилась бы хорошая каша, как сказал бы «Старый Форсайт».

— Майкл держит сторону горняков.

— Я тоже, моя милая. Горняки милейший народ, но, к сожалению, над ними проклятием тяготеют их вожди. То же можно сказать и о шахтовладельцах. Уж эти мне вожди! Чего они только не натворят, пока не сорвутся. С этим углем не оберешься забот: и грязь от него, и копоть, и до пожара недолго. Веселого мало. Ну, до свидания! Поцелуйте Кита да передайте Майклу — пусть глядит в оба.

Именно это Майкл и старался делать. Когда вспыхнула «Великая война», он, хотя по возрасту и мог уже пойти в армию, все же был слишком молод, чтобы уяснить себе, какой фатализм овладевает людьми с приближением критического момента. Теперь, перед «Великой стачкой», он осознал это совершенно ясно, так же как и то огромное значение, которое человек придает «спасению лица». Он подметил, что обе стороны выразили готовность всячески пойти друг другу навстречу, но, разумеется, без взаимных уступок; что лозунги: «Удлинить рабочий день, снизить заработную плату» и «Ни минутой дольше, ни на шиллинг меньше» любезно раскланивались и по мере приближения все больше отдалялись друг от друга. И теперь, едва скрывая нетерпение, свойственное его непоседливому характеру, Майкл следил, как осторожно нащупывали почву типичные трезвые британцы, которые одни только и могли уладить надвигающийся конфликт. Когда в тот памятный понедельник вдруг выяснилось, что спасать лицо приходится, не только господам с лозунгами, но и самим типичным британцам, он понял, что все кончено; и, возвратившись в полночь из палаты общин, он взглянул на спящую жену. Разбудить Флер и сказать ей, что правительство «доигрались», или не стоит? К чему тревожить ее сон? И так скоро узнает. Да она и не примет этого всерьез. Он прошел в ванную» постоял у окна, глядя вниз на темную площадь. Генеральная стачка чуть не экспромтом. Неплохое испытание для британского характера. Британский характер? Майкл уже давно подозревал, что внешние проявления его обманчивы; что члены парламента, театральные завсегдатаи, вертлявые дамочки в платьицах, туго обтягивающих вертлявые фигурки, апоплексические генералы, восседающие в креслах, капризные, избалованные поэты, пасторы-проповедники, плакаты и превыше всего печать — не такие уж типичные выразители настроения нации. Если не будут выходить газеты, представится, наконец, возможность увидеть и почувствовать британский характер; в течение всей войны газеты мешали этому, по крайней мере в Англии. В окопах, конечно, было не то: там сентименты и ненависть, реклама и лунный свет были «табу»; и с мрачным юмором британец «держался» — великолепный и без прикрас, в грязи и крови, вони и грохоте и нескончаемом кошмаре бессмысленной бойни. «Теперь, — думалось ему, — вызывающий юмор британца, которому тем веселее, чем печальней окружающая картина, снова найдет себе богатую пищу». И, отвернувшись от окна, он разделся и пошел опять в спальню.

Флер не спала.

— Ну что, Майкл?

— Стачка объявлена.

— Какая тоска!

— Да, придется нам потрудиться.

— К чему же тогда было назначать комиссию и давать такую субсидию, если все равно не смогли этого избежать?

— Да ясно же, девочка, совершенно ни к чему.

— Почему они не могут прийти к соглашению?

— Потому что им нужно спасти лицо. Нет в мире побуждения сильнее.

— То есть как?

— Ну как же — из-за этого началась война; из-за этого теперь начинается стачка. Без этого уж наверно вся жизнь на земле прекратилась бы.

— Не говори глупостей.

Майкл поцеловал ее.

— Придется тебе чем-нибудь заняться, — сказала она сонно. — В палате не о чем будет говорить, пока это не кончится.

— Да, будем сидеть и глядеть друг на друга и время от времени изрекать слово «формула».

— Хорошо бы нам Муссолини.

— Ну нет, За таких потом расплачиваются. Вспомни Диаса и Мексику; или Наполеона и Францию; и даже Кромвеля и Англию.

— А Карл Второй, по-моему, был славный, — пролепетала Флер в подушку.

Майкл не сразу уснул, растревоженный поцелуем, поспал немного, опять проснулся. Спасать лицо! Никто и шагу не ступит ради этого. Почти час он лежал, силясь найти путь всеобщего спасения, потом заснул. Он проснулся в семь часов с таким ощущением, точно потерял массу времени. Под маской тревоги за родину и шумных поисков «формулы» действовало столько личных чувств, мотивов и предрассудков! Как и перед войной, было налицо страстное желание унизить и опозорить противника; каждому хотелось спасти свое лицо за счет чужого.

Сейчас же после завтрака он вышел из дому.

По Вестминстерскому мосту двигался поток машин и пешеходов: ни автобусов, ни трамваев не было, но катили грузовики, пустые и полные. Уже появились полисменыдобровольцы, и у всех был такой вид, точно они едут на пикник, все прятали свои чувства за каким-то вызывающим весельем. Майкл направился к Хайд-парку. За одну ночь успела возникнуть эта поразительная упорядоченная сутолока грузовиков, бидонов, палаток. Среди полной летаргии ума и воображения, которая и привела к национальному бедствию, какое яркое проявление административной энергии! «Говорят, мы плохие организаторы, — подумал Майкл. — Как бы не так! Только вот задним умом крепки».

Он пошел дальше, к одному из больших вокзалов, На площади были выставлены пикеты, но поезда уже ходили обслуживаемые добровольцами. Он потолкался на вокзале, поговорил с ними. «Черт возьми, ведь их нужно будет кормить, — пришло ему в голову, — Столовую что ли устроить?» И он на всех парах пустился к дому. Флер еще не ушла.

— Хочешь помочь мне организовать на вокзале столовую для добровольцев? — Он прочел на ее лице вопрос: «А это выигрышный номер?» — и заторопился:

— Работать придется во-всю, и всех, кого можно, привлечь на помощь. Думаю, для начала можно бы мобилизовать Нору Кэрфью и ее «банду» из Бетнел-Грин. Но главное — твоя сметка и умение обращаться с мужчинами.

Флер улыбнулась.

— Хорошо, — сказала она.

Они сели в автомобиль — подарок Сомса к возвращению из кругосветного путешествия — и пустились в путь; заезжали по дороге за всякими людьми, снова завозили их куда-то. В Бетнел-Грин они завербовали Нору Кэрфью и ее «банду»; и когда Флер впервые встретилась с тоя, в ком она когда-то готова была заподозрить чуть не соперницу, Майкл заметил, как через пять минут она пришла к заключению, что Нора Кэрфью слишком «хорошая», а потому не опасна. Он оставил их на Саут-сквер за обсуждением кулинарных вопросов, а сам отправился подавлять неизбежное противодействие бюрократов-чиновников. Это было то же, что перерезать проволочные заграждения в темную ночь перед атакой. Он перерезал их немало и поехал в палату. Она гудела несформулированными «формулами» и являла собой самое невеселое место из всех, где он в тот день побывал. Все толковали о том, что «конституция в опасности», Унылое лицо правительства совсем вытянулось, и говорили, что ничего нельзя предпринять, пока оно не будет спасено, Фразы «свобода печати» и «перед дулом револьвера» повторялись назойливо до тошноты, В кулуарах он налетел на мистера Блайта, погруженного в мрачное раздумье по поводу временной кончины его нежно любимого еженедельника, и потащил его к себе перекусить. Флер оказалась дома, она тоже зашла поесть. По мнению мистера Блайта, чтобы выйти из положения нужно было составить группу правильно мыслящих людей.

— Совершенно верно, Блайт, но кто мыслит правильно «на сегодняшний день»?

— Все упирается в фоггартизм, — сказал мистер Блайт.

— Ах, — сказала Флер, — когда только вы оба о нем забудете! Никому это не интересно. Все равно что навязывать нашим современникам образ жизни Франциска Ассизского!

— …Дорогая миссис Монт, поверьте, что если бы Франциск Ассизский так относился к своему учению, никто теперь и не знал бы о его существовании.

— Ну, а что, собственно, после него осталось? Все эти проповедники духовного усовершенствования сохранили только музейную ценность. Возьмите Толстого или даже Христа.

— А Флер, пожалуй, права, Блайт.

— Богохульство, — сказал мистер Блайт.

— Я не уверен. Блайт, Я последнее время все смотрю на мостовые и пришел к заключению, что они-то и препятствуют успеху фоггартизма. Понаблюдайте за уличными ребятами, и вы поймете всю привлекательность мостовой. Пока у ребенка есть мостовая, он с нее никуда не уйдет. И не забудьте, мостовая — это великое культурное влияние. У нас больше мостовых, и на них воспитывается больше детей, чем в любой другой стране, и мы самая культурная нация в мире; Стачка докажет это. Будет так мало кровопролития и так много добродушия, как нигде в мире еще не было и не может быть, А все мостовые.

— Ренегат! — сказал мистер Блайт.

— Знаете, — сказал Майкл, — ведь фоггартизм, как и всякая религия, это горькая истина, выраженная с предельной четкостью. Мы были слишком прямолинейны, Блайт. Кого мы обратили в свою веру?

— Никого, — сказал мистер Блайт. — Но если мы не можем убрать детей с мостовой — значит фоггартизму конец.

Майкла передернуло, а Флер поспешно сказала:

— Не может быть конца тому, у чего не было начала. Майкл, поедем со мной посмотреть кухню — она в отчаянном состоянии Как поступают с черными тараканами, когда их много?

— Зовут морильщика — это такой волшебник, он играет на дудочке, а они дохнут.

В дверях помещения, отведенного под столовую, они встретили Рут Лафонтэн из «банды» Норы Кэрфью и вместе спустились с темную, с застоявшимися запахами кухню. Майкл чиркнул спичкой и нашел выключатель. О черт! Застигнутый ярким светом, черно-коричневый копошащийся рой покрывал пол, стены, столы. Охваченный отвращением, Майкл все же успел заметить три лица: гадливую гримаску Флер, раскрытый рот мистера Блайта, нервную улыбку черненькой Рут Ла фонтан. Флер вцепилась ему в рукав.

— Какая гадость!

Потревоженные тараканы скрылись в щелях и затихли; там и сям какой-нибудь таракан, большой, отставший от других, казалось, наблюдал за ними.

— Подумать только! — воскликнула Флер. — Все эти годы тут готовили пищу! Брр!

— А в общем, — сказала Рут Лафонтэн, дрожа и заикаясь, — к-клопы еще х-хуже.

Мистер Блайт усиленно сосал сигару. Флер прошептала:

— Что же делать, Майкл?

Она побледнела, вздрагивала, дышала часто и неровно; и Майкл уже думал: «Не годится, надо избавить ее от этого!», а она вдруг схватила швабру и ринулась к стене, где сидел большущий таракан. Через минуту работа кипела, они орудовали щетками и тряпками, распахивали настежь окна и двери.

II У ТЕЛЕФОНА

Уинифрид Дарти не подали «Морнинг Пост». Ей шел шестьдесят восьмой год, и она не слишком внимательно следила за ходом событий, которые привели к генеральной стачке: в газетах столько пишут, никогда не знаешь, чему верить; а теперь еще эти чиновники из тред-юнионов всюду суют свой нос — просто никакого терпения с ними нет. И в конце концов правительство всегда что-нибудь предпринимает. Тем не менее, следуя советам своего брата Сомса, она набила погреб углем, а шкафы — сухими продуктами, и часов в десять утра, на второй день забастовки, спокойно сидела у телефона.

— Это ты, Имоджин? Вы с Джеком заедете за мной вечером?

— Нет, мама, Джек ведь записался в добровольцы. Ему с пяти часов дежурить. Да и театры, говорят, будут закрыты… Пойдем в другой раз. «Такую милашку» еще не скоро снимут.

— Ну хорошо, милая. Но какая канитель — эта стачка! Как мальчики?

— Совсем молодцом. Оба хотят быть полисменами. Я им сделала нашивки, Как ты думаешь, в детском отделе у Хэрриджа есть игрушечные дубинки?

— Будут, конечно, если так пойдет дальше. Я сегодня туда собираюсь, подам им эту мысль. Вот будет забавно, правда? Тебе хватает угля?

— О да! Джек говорит, не нужно делать запасов. Он так патриотично настроен.

— Ну, до свидания, милая. Поцелуй от меня мальчиков.

Она только что начала обдумывать, с кем бы еще поговорить, как телефон зазвонил.

— Здесь живет мистер Вал Дарти?

— Нет. А кто говорит?

— Моя фамилия Стэйнфорд. Я его старый приятель по университету. Не будете ли настолько любезны дать мне его адрес?

Стэйжрорд? Никаких ассоциаций.

— Говорит его мать. Моего сына нет в городе, но, вероятно, он скоро приедет. Передать ему что-нибудь?

— Да нет, благодарю вас. Мне нужно с ним повидаться. Я еще позвоню или попробую зайти, Благодарю вас.

Уинифрид положила трубку.

Стэйнфорд! Голос аристократический. Надо надеяться, что дело идет не о деньгах. Странно, как часто аристократизм связан с деньгами! Или, вернее, с отсутствием их. В прежние дни, еще на Парк-Лейн, она видела столько прелестных молодых людей, которые потом либо обанкротились, либо развелись. Эмили — ее мать — никогда не могла устоять перед аристократизмом. Так вошел в их дом Монти, у него были такие изумительные жилеты и всегда гардения в петлице, и он столько мог рассказать о светских скандалах, — как же было не поддаться его обаянию? Ну да что там, теперь она об этом не жалеет. Без Монти не было бы у нее Вэла, и сыновей Имоджин, и Бенедикта (без пяти минут полковник!), хоть его она теперь никогда не видит, с тех пор как он поселился на Гернси[62] и разводит огурцы, подальше от подоходного налога, Пусть говорят что угодно, но неверно, что наше время более передовое, чем девяностые годы и начало века, когда подоходный налог не превышал шиллинга, да и это считалось много! А теперь люди только и знают, что бегают и разговаривают, чтобы никто не заметил, что они не такие светские и передовые, как раньше.

Опять зазвонил телефон. «Не отходите, вызывает Уонсдон».

— Алло! Это ты, мама?

— Ах, Вэл, вот приятно! Правда, нелепая забастовка?

— А, идиоты! Слушай, мы едем в Лондон.

— Да что ты, милый! А зачем? По-моему, вам будет гораздо спокойнее в деревне.

— Холли говорит, надо что-то делать. Знаешь, кто объявился вчера вечером? Ее братишка, Джон Форсайт. Жену и мать оставил в Париже; говорит, что пропустил войну, а это уж никак не может пропустить, Всю зиму путешествовал — Египет, Италия и все такое; по-видимому, с Америкой покончено. Говорит, что хочет на какую-нибудь грязную работу — будет кочегаром на паровозе. Сегодня к вечеру приедем в «Бристоль».

— О, но почему же не ко мне, милый, у меня всего много.

— Да видишь ли, тут Джон — думаю, что…

— Но он, кажется, симпатичный молодой человек?

— Дядя Сомс не у тебя сейчас?

— Нет, милый, он в Мейплдерхеме. Да, кстати, Вэл, тебе только что звонили, какой-то мистер Стэйнфорд.

— Стэйнфорд? Как, Обри Стэйнфорд? Я его с университета не видел.

— Сказал, что еще позвонит или зайдет, попробует застать тебя.

— А я с удовольствием повидаю Стэйнфорда, Так что же, мама, если ты можешь приютить нас… Только тогда уж и Джона. Они с Холли в большой дружбе после шести лет разлуки; я думаю, его почти никогда не будет дома.

— Хорошо, милый, пожалуйста. Как Холли?

— Отлично.

— А лошади?

— Ничего. У меня есть шикарный двухлеток, только мало объезженный; не хочу его пускать до голидвудских скачек, тогда уж он должен взять.

— Вот чудесно-то будет! Ну, так я вас жду, мой мальчик, Но ты не будешь рисковать, с твоей-то ногой?

— Нет, может быть, возьмусь править автобусом. Да это не надолго. Правительство во всеоружии. Дело, конечно, серьезное. Но теперь-то они попались!

— Как я рада! Хорошо будет, когда это кончится. Весь сезон испорчен. И дяде Сомсу новая забота.

Неясный звук, потом опять голое Вэла:

— Это Холли — говорит, что она тоже хочет что-нибудь делать. Ты, может, спросишь Монта? Он знает столько народу. Ну, до свидания, скоро увидимся!

Не успела Уинифрид положить трубку и встать с высокого стула красного дерева, как снова раздался звонок.

— Миссис Дарти? Уинифрид, ты? Это Сомс. Что я тебе говорил?

— Да, очень неприятно, милый. Но Вэл говорит, что это скоро кончится.

— А он откуда знает?

— Он всегда все знает.

— Все? Гм! Я еду к Флер.

— Но зачем. Сомс? Я бы думала…

— Я должен быть на месте, на случай осложнений.

Да и автомобилю нечего стоять здесь без дела, пусть лучше послужит. И Ригзу не мешает поработать Добровольцем. Еще неизвестно, во что это выльется.

— О, ты думаешь…

— Думаю? Это не шутка. Вот что получается, когда начинают швыряться субсидиями.

— Но прошлым летом ты говорил мне…

— Ничего не могут предусмотреть. Ума, как у кошки! Аннет хочет поехать к матери во Францию. Я ее не удерживаю. Нечего ей здесь делать в такое время. Сегодня отвезу ее в Дувр на автомобиле, а завтра приеду в город.

— Как думаешь. Сомс, стоит продавать что-нибудь?

— Ни в коем случае.

— У всех появилось столько дела. Вэл хочет править автобусом. Ах да. Сомс, знаешь, приехал Джон Форсайт. Мать и жену оставил в Париже, а сам будет кочегаром.

Глухое ворчанье, потом:

— Зачем это ему нужно? Лучше бы не ездил в Англию.

— Д-да. Я думаю. Флер…

— Ты смотри, еще ей чего-нибудь не наговори.

— Да нет же. Сомс. Так я тебя увижу? До свидания.

Милый Сомс так всегда дрожит за Флер! Этот Джон Форсайт и она… да, конечно, но ведь когда это было! Детская любовь! И Уинифрид, улыбаясь, сидела неподвижно А выходит, что стачка эта очень интересна, если только они не начнут бить стекла, С молоком, конечно, перебоев не будет, об этом правительство всегда заботится; а газеты — ну да ведь это роскошь! Хорошо, что приедет Вэл с Холли, Стачка — есть о чем поговорить. С самой войны не было ничего такого захватывающего. И, повинуясь смутной потребности тоже что-нибудь сделать. Уинифрид опять взялась за трубку.

— Дайте Вестминстер 0000… Это миссис Майкл Монт? Флер? Говорит тетя Уинифрид, Как поживаешь, милая?

Голос, раздавшийся в ответ, выговаривал слова быстро и четко, и это очень забавляло Уннифрид, которая сама в молодости особенно старалась растягивать слова, что помогало ей справляться и с ускоряющимся темпом жизни и с чувствами, Все молодые светские женщины говорили теперь, как Флер, словно считали прежний способ пользоваться английским языком слишком медлительным и скучным и пощипывали его, чтобы оживить.

— Очень хорошо, спасибо. Вы хотели меня о чем-нибудь попросить, тетя Уинифрид?

— Да, милая, Ко мне сегодня приедет Вэл с Холли, в связи с этой забастовкой, И Холли… я-то считаю, что это совершенно лишнее, — но она хочет что-нибудь делать. Она думала, может быть, Майкл знает…

— О, работы, конечно, масса! Мы наладили столовую для железнодорожников; может, она захочет принять участие?

— Ах, милая, вот было бы славно!

— Ну, не слишком, тетя Уинифрид, это дело нелегкое.

— Но ведь это не надолго. Парламент обязательно чтонибудь предпримет. Как тебе должно быть удобно — ты все новости узнаешь из первых рук. Так Холли можно направить к тебе?

— Ну разумеется! Она нам очень пригодится. Ей по возрасту, я думаю, больше подойдет делать закупки, чем бегать и подавать. Мы с ней прекрасно поладим. Главное — подобрать людей, которые могут сработаться и не будут зря суетиться. Вы что-нибудь знаете о папе?

— Да, он завтра приедет к тебе.

— Ой, зачем?

— Говорит, что должен быть на месте на случай…

— Как глупо. Ну, ничего. Будет вторая машина.

— И еще третья — у Холли. Вэл хочет править автобусом и, знаешь, молодой… ну вот и все, милая. Поцелуй Кита. Смизер говорит, в парке молока можно купить сколько угодно. Она сегодня утром была на Парк-Лейн, посмотрела, что делается. А правда ведь все это увлекательно?

— В палате говорят, что подоходный налог повысят еще на шиллинг.

— Да что ты!

В эту минуту какой-то голос сказал: «Вам ответили?» И Уинифрид, положив трубку, опять осталась сидеть неподвижно. Парк-Лейн! Там из окон старого дома — дома ее молодости — все было бы прекрасно видно, прямо штабквартира! Но как это огорчило бы милого старого папу! Джемс! Она так ясно помнила его в, накинутом на плечи пледе, прилипшего носом к стеклу окна в надежде, что его старые серые глаза помогут ему в борьбе с несчастной привычкой окружающих ничего ему не рассказывать. У нее еще сохранилось его вино. А Уормсон, их старый дворецкий, и теперь еще содержит на Темзе у Маулсбриджа гостиницу «Зобастый голубь». К рождеству он неизменно присылал ей головку сыра с напоминанием о точном количестве старого парклейнского портвейна, которое в него следует влить. Его последнее письмо кончалось так:

«Я часто вспоминаю хозяина и как он любил, бывало, сам спускаться в погреб. Что касается вин, мэм, то, боюсь, времена уже не те, что были. Передайте почтение мистеру Сомсу и всем. Эх, и много воды утекло с тех пор, как я поступил к Вам на Парк-Лейн.

Ваш покорный слуга Джордж Уормсон.

Р.S. Я выиграл несколько фунтов на том жеребенке, что вырастил мистер Вал. Вы, будьте добры, передайте ему — они мне очень пригодились». Вот они, старые слуги! А теперь у нее Смизер от Тимоти, а кухарка умерла так загадочно, или, по выражению Смизер, «от меланхолии, мэм, не иначе: уж очень мы скучали по мистеру Тимоти». Смизер в роли балласта — так, кажется, это называется на пароходах? Правда, она еще очень подвижная, если принять во внимание, что ей уже стукнуло шестьдесят, и корсет у нее скрипит просто невыносимо. В конце концов бедной старушке такая радость — опять быть в семье, думала Уинифрид, которая хоть и была на восемь лет ее старше, но, как истая представительница рода Форсайтов, смотрела на возраст других людей с пьедестала вечной молодости. А приятно, что есть в доме человек, который помнит Монти, каким он был в свои лучшие дни, Монтегью Дарти, умершего так давно, что теперь его окружает сияние, желтое, как его лицо после бессонной ночи. Бедный, милый Монти! Неужто сорок семь лет, как она вышла за него замуж и переехала на Гринстрит? Как хорошо служат эти стулья красного дерева с зеленой, затканной цветами обивкой. Вот делали мебель, когда и в помине еще не было семичасового рабочего дня и прочей ерунды! В то время люди думали о работе, а не о кино! И Уинифрид, которая никогда в жизни не думала о работе, потому что никогда не работала, вздохнула. Все очень хорошо, и если только удастся поскорее покончить с этой канителью, от предстоящего сезона можно ждать много интересного, У нее уже есть билеты почти на все спектакли. Рука ее соскользнула на сиденье стула. Да, за сорок семь лет жизни на Грин-стрит эти стулья перебивали только два раза, и сейчас у них еще вполне приличный вид. Правда, теперь на них никто никогда не садится, потому что у них прямые спинки и нет ручек; а в наше время все сидят развалившись и так неспокойно, что никакой стул не выдержит. Она встала, чтобы убедиться, насколько прилично то, на чем она сидела, и наклонила стул вперед. Последний раз их обивали в год смерти Монти, 1913-й, перед самой войной. Право же, этот серо-зеленый шелк оказался на редкость прочным!

III ВОЗВРАЩЕНИЕ

Ощущения Джона Форсайта, когда он после пяти с половиной лет отсутствия высадился в Ньюхэвене, куда прибыл с последним пароходом, были совсем особого порядка. Всю дорогу до Уонсдона, по холмам Сэссекса, он проехал на автомобиле в каком-то восторженном сне. Англия! Какие чудесные меловые холмы, какая чудесная зелень! Как будто и не уезжал отсюда. Деревни, неожиданно возникающие на поворотах, старые мосты, овцы, буковые рощи! И кукушка — в первый раз за шесть лет. В молодом человеке проснулся поэт, который последнее время что-то не подавал признаков жизни. Какая прелесть — родина! Энн влюбится в этот пейзаж! Во всем такая полная законченность. Когда прекратится генеральная стачка, она сможет приехать, и он ей все покажет. А пока пусть поживет в Париже с его матерью — и ей лучше, и он свободен взять любую работу, какая подвернется. Это место он помнит, и Чанктонбери-Ринг — там, на холме, — и свой путь пешком из Уординга. Очень хорошо помнит. Флер! Его зять, Фрэясис Уилмот, когда вернулся из Англии, много рассказывал о Флер; она стала очень современна, и очаровательна, и у нее сын. Как глубоко можно любить — и как бесследно это проходит! Если вспомнить, что он пережил в этих краях, даже странно, хоть, и приятно, что ему всего-навсего хочется увидеть Холли и Вэла.

Он сообщил им о своем приезде только телеграммой из Джеппа; но они, наверно, здесь из-за лошадей. Он с удовольствием посмотрит скаковые конюшни Вэла и, может быть, покатается верхом по холмам, прежде чем взяться за работу. Вот если бы с ним была Энн, они могли бы покататься вместе. И Джон вспомнил первую поездку верхом с Энн в лесах Южной Каролины, ту поездку, которая ни ей, ни ему не прошла даром. Вот и приехали. Милый старый дом! А вот в дверях и сама Холли. И при виде сестры, тоненькой и темноволосой, в лиловом платье, Джона как ножом резнуло воспоминание об отце, о том страшном дне, когда он мертвый лежал в старом кресле в Робин-Хилле. Папа — такой хороший, такой неизменно добрый!

— Джон! Как я рада тебя видеть!

Ее поцелуй и раньше всегда приходился ему в бровь, она ничуть не изменилась. В конце концов сводная сестра лучше, чем настоящая, С настоящими сестрами нельзя не воевать, хоть немножко.

— Как жаль, что ты не смог привезти Энн и маму! Впрочем, может быть, оно и лучше, пока здесь все не обойдется, Ты все такой же, Джон, выглядишь совсем как англичанин, и рот у тебя как был — хороший и большой. Почему у американцев и у моряков такие маленькие рты?

— Наверно, из чувства долга. Как Вэл?

— О, Вэл молодцом! И улыбка у тебя не изменилась. Помнишь свою старую комнату?

— Еще бы. А ты как, Холли?

— Да ничего. Я сталаписательницей, Джон.

— Это замечательно!

— Совсем нет. Тяжелая работа и никакого удовлетворения.

— Ну!

— Первая книга вообще была мертворожденная. Вроде «Африканской фермы»[63] — помнишь? — но без психологических финтифлюшек.

— Помню! Только я их всегда пропускал.

— Да, Джон, нелюбовь к финтифлюшкам у нас от папы. Он как-то сказал мне: «Мы скоро начнем называть всякую материю духом, или всякий дух материей, — одно из двух».

— Ну, это вряд ли, — сказал Джон, — человек любит все разбивать на категории. О, да я помню всякую мелочь в этой комнате. Как лошади? Можно взглянуть на них сегодня, а завтра покататься?

— Завтра встанем пораньше, посмотрим, как их объезжают. У нас сейчас только три двухлетки, но одна подает большие надежды.

— Отлично! А потом я поеду в город и постараюсь получить какую-нибудь работку погрязнее. Хорошо бы кочегаром на паровоз. Меня всегда интересовало, какие мысли и чувства бывают у кочегаров.

— Поедем все вместе. Мы можем остановиться у матери Вэла. Как же я рада, что вижу тебя, Джон. Обед через полчаса.

Минут пять Джон постоял у окна, Фруктовый сад в полном цвету, насаженный не с такой математической точностью, как его только что проданные персиковые деревья в Северной Каролине, был так же прекрасен, как в тот давно минувший вечер, когда он гонялся по нему за Флер, Вот в чем прелесть Англии — здесь все естественно. Как они тосковали по родине, он и его мать! Теперь он больше не уедет. Какое дивное море яблоневого цвета! Опять кукушка! Из-за одного этого стоило вернуться на родину, Он подыщет участок и будет разводить фрукты, на Западе — в Вустершире или Сомсрсете, а может быть, и здесь где-нибудь, — в Уординге, помнится, разводят много маслин и еще чего-то — Он распаковал чемодан и стал одеваться. Вот тут, где он сидит сейчас, натягивая американские носки, сидел он в тот вечер, когда Флер показывала ему платье с картины Гойи. Кто бы поверил тогда, что через шесть лет ему будет нужна Энн, а не Флер, с ним рядом, на этой постели! Гонг к обеду! Он наскоро пригладил волосы, светлые и непокорные, поправил галстук и побежал вниз.

Взгляды Вэла на стачку, взгляды Вэла на все на свете — скептические и узкие, как его лицо лошадника! Теперь-то этим бездельникам-лейбористам достанется; придется им удирать, пока целы. Как понравились Джону янки? Видел он «Броненосец»? Нет? Боже правый! Самый интересный спектакль в Америке! Правда, что в Кентукки трава синяя? Только издали? А! Что они еще собираются там отменить? Правда, что где-то в южных штатах есть город, где сожительство разрешается только на глазах городской охраны? В Англии парламент хочет провести налог на игру на скачках; почему бы не ввести тотализатор и не покончить с этим вопросом? Ему-то, впрочем, все равно, он больше не играет. И он взглянул на Холли. Джон тоже взглянул на ее поднятые брови и полуоткрытые губы — прелестное лицо, такая в нем ирония и терпимость. Она ведет Вэла на шелковом поводу.

Вэл не унимался. Хорошо, что Джон разделался с Америкой; если ему обязательно нужно заниматься сельским хозяйством вне Англии, почему не поселиться в Южной Африке, под бедным старым английским флагом; хотя с голландцами еще не покончено! Ух, и народ! Конечно, они живут там так давно, что стали настоящими поселенцами, не какие-нибудь авантюристы, неудачники, эмигранты на субсидии. Он их, негодяев, не любит, но народ крепкий, ничего не скажешь! Совсем остаться в Англии? И того лучше! Может, вместе будем разводить чистокровных скакунов?

Наступило неловкое молчание, потом Холли сказала лукаво:

— Джон находит, что это не очень-то почтенное занятие, Вэл.

— А почему?

— Излишняя роскошь.

— Чистокровные-то? А что без них станет с лошадьми?

— Очень соблазнительно, — сказал Джон, — я бы с удовольствием вошел в долю. Но в основном мне хочется заняться фруктами.

— Одобряю, сын мой. Можешь разводить яблоки, а мы будем лакомиться ими по воскресеньям.

— Видишь ли, Джон, — сказала Холли, — в Англии никто не верит в сельское хозяйство. Мы говорим о нем все больше, а делаем все меньше. Как по-твоему, Вэл, Джон изменился?

Кузены оглядели друг друга.

— Немножко возмужал; но ничего американского.

Холли проговорила задумчиво:

— Почему всегда сразу узнаешь американца?

— Почему всегда сразу узнаешь англичанина? — сказал Джон.

— В нем есть какая-то настороженность. А впрочем, нет ничего труднее, как определить национальный тип. Но американца ни с кем не спутаешь.

— Вряд ли ты приняла бы Энн за американку.

— Расскажи, какая она, Джон.

— Нет, подожди, сама увидишь.

После обеда, когда Вэл отправился в последний обход конюшен, Джон спросил:

— Ты видала Флер, Холли?

— Не видела года полтора, кажется. Мне очень нравится ее муж — золотой человек. Ты счастливо отделался, Джон: она не для тебя, хоть и очаровательна; уж очень всегда хочет быть в центре внимания. Да ты это, вероятно, знал.

Джон посмотрел на нее и не ответил.

— Впрочем, — тихо добавила Холли, — когда влюблен, мало что знаешь.

Вечером он сидел у себя в комнате; по дому бродили призраки. Точно собрались в нем все воспоминания: о Флер, о Робин-Хилле — любимые в детстве деревья, сигары отца, цветы и игра матери; детская с игрушками, где до него росла Холли, где позднее он мучился над рифмами; вид из окна на конюшни и башенку с часами.

В открытое окно его комнаты тянуло сладкими запахами — такими родными — с холмов, мерцающих в лунном полусвете. Первая ночь на родине за две с лишним тысячи ночей. С продажей Робин-Хилла у него не осталось в Англии дома, кроме этого. Но они с Энн устроят себе собственное гнездо. Родина! На английском пароходе он готов был расцеловать стюардов и горничных только за то, что они говорили с английским акцентом. Он слушал его, как музыку. Для Энн теперь легче будет усвоить этот акцент, она очень восприимчива. Сам он американцев полюбил, но был рад, что Вэл не нашел в нем ничего американского. Прокричала сова. Какая тень падает от сарая, как знакомы ее мягкие очертания! Он лег в постель. Надо спать, если он намерен встать вовремя, чтобы посмотреть, как объезжают лошадей. Однажды ему уже случилось встать здесь очень рано — но с другой целью! Он скоро уснул; и чей-то образ — не то Энн, не то Флер — проносился в его сновидениях.

IV СОМС ЕДЕТ В ЛОНДОН

В среду, посадив жену на пароход в Дувре, Сомс Форсайт поехал на автомобиле в Лондон. По дороге он решил сделать порядочный крюк и въехать в город по Хэммерсмитскому мосту, самому западному из всех более или менее подходящих. Он всегда чувствовал, что в периоды рабочих волнений есть тесная связь между Ист-Эндом и всякими неприятностями. И зная заранее, что, встреться ему грозная толпа пролетариев, никакие силы не заставят его отступить, он послушался другой стороны форсайтской натуры решил предотвратить эту возможность. Такимто образом случилось, что его автомобиль застрял на переезде у Хэммерсмитского вокзала — единственном месте, где в тот день произошли сколько-нибудь серьезные беспорядки. Собралось много людей, и они остановили движение, которого, по-видимому, не одобряли. Сомс наклонился вперед, чтобы сказать шоферу: «Лучше объехать, Ригз», потом откинулся на сиденье и стал ждать. День был погожий, машина ландолет открыта, он не мог не видеть, что «объехать» совершенно невозможно. И всегда этот Ригз где-нибудь застрянет! Сотни машин, набитых людьми, пытающимися выбраться из города; несколько почти пустых машин с людьми, пытающимися, как и он сам, пробраться мимо них в город; автобус, не то чтобы опрокинутый, но с выбитыми стеклами, загородивший половину дороги; и толпа людей с ничего не выражающими лицами, снующих взад и вперед перед горстью полисменов! Таковы были явления, с которыми, по мнению Сомса, власти могли бы справиться и получше.

До слуха его донеслись слова: «Вот буржуй проклятый!» И, оглянувшись, чтобы увидеть буржуя, о котором шла речь, он убедился, что это он сам. Несправедливые эпитеты! На нем скромное коричневое пальто и мягкая фетровая шляпа. У этого Ригза внешность как нельзя более пролетарская, а машина — самого обыкновенного синего цвета. Правда, он занимает ее один, а все другие полны народу; но как выйти из такого положения — неизвестно; разве что повезти с собой в Лондон людей, стремящихся уехать в обратном направлении. Поднять верх автомобиля было бы, конечно, слишком демонстративно, так что ничего не остается, как сидеть смирно и не обращать внимания. Сомс, от рождения усвоивший гримасу легкого презрения ко всей вселенной, был как нельзя более приспособлен для такого занятия. Он сидел, глядя на кончик собственного носа, а солнце светило ему в затылок, и толпа колыхалась взад-вперед вокруг полисменов. Насильственные действия, результатом которых явились выбитые окна автобуса, уже прекратились, и теперь люди вели себя вполне мирно, словно вышли поглазеть на принца Уэльского.

Всеми силами стараясь не раздражать толпу слишком явным вниманием, Сомс наблюдал. И пришел к заключению, что вид у людей равнодушный; ни в глазах, ни в жестах он не видел той напряженной деловитости, которая одна только и придает революционным выступлениям грозный характер. Почти все молодежь, чуть не у каждого к нижней губе приклеилась папироса, так смотрит толпа на упавшую лошадь.

Люди теперь так и родятся, зеваками, И это неплохо. Кино, дешевые папиросы и футбольные матчи — пока они существуют, настоящей революции не будет. А всего этого, по-видимому, с каждым годом прибавляется. И он только было решил, что будущее не так уж мрачно, когда к нему в автомобиль просунулась голова какой-то молодой женщины.

— Не могли бы вы подвезти меня в город?

Сомс, по привычке, посмотрел на часы. Стрелки, показывавшие семь часов, мало чем помогли ему. Довольно нарядно одетая женщина, с чуть вульгарной манерой говорить и напудренным носом. И долго этот Ригз будет скалить зубы? А между тем, в «Бритиш Газет» он читал, что все так делают. Он ответил грубовато:

— Могу. Куда вам нужно попасть?

— О, хотя бы до Лестер-сквер добраться.

Этого еще недоставало!

Молодая женщина, казалось, почуяла его опасения.

— Видите ли, — сказала она, — мне надо еще поесть до спектакля.

Да она уже лезет в машину! Сомс чуть не вылез вон. Он сдержался, искоса оглядел ее; наверно, какая-нибудь актриса — молодая, лицо круглое, и, конечно, накрашено, — чуть курносая, глаза серые, слегка навыкате; рот… гм, красивый рот, немножко вульгарный. И, разумеется, стриженая.

— Вот спасибо вам!

— Не стоит, — сказал Сомс; и машина тронулась.

— Вы думаете, это надолго — забастовка?

Сомс наклонился вперед.

— Поезжайте, Ригз, — сказал он, — этой даме нужно на, у э-э… Ковентри-стрит, там остановитесь.

— Такая глупость вся эта история, — сказала дама. — Я бы ни за что не поспела вовремя. Вы видели наше обозрение «Такая милашка»?

— Нет.

— Очень, знаете ли, неплохо.

— Да?

— Впрочем, если это не кончится, придется закрывать лавочку.

— А.

Молодая женщина замолчала, сообразив, что поклонник не отличается разговорчивостью.

Сомс переменил позу. Он так давно не разговаривал с посторонней молодой женщиной, что почти совсем забыл, как это делается. Поддерживать разговор ему не хотелось, а между тем, он понимал, что она его гостья.

— Вам удобно? — неожиданно спросил он.

Она улыбнулась.

— Неужели нет? Машина чудесная!

— Мне она не нравится, — сказал Соке.

Она раскрыла рот.

— Почему?

Сомс пожал плечами; он говорил, только чтобы сказать что-нибудь.

— По-моему, это даже интересно, правда? — сказала она. — «Держаться» вот так, как мы все сейчас.

Машина теперь шла полным ходом, и Сомс начал вы — считывать, через сколько минут можно будет покончить с такими сопоставлениями.

Памятник Альберту, уже! Он почувствовал к, нему своего рода нежность — такое счастливое неведение всего происходящего!

— Обязательно приходите посмотреть наше обозрение, — сказала дамочка.

Сомс собрался с духом и взглянул ей в лицо.

— Что вы там делаете? — спросил он.

— Пою и танцую.

— Вот как.

— У меня хорошая сцена в третьем акте, где мы все в ночных рубашонках.

Сомс чуть заметно улыбнулся.

— Таких, как Кэт Воген, теперь не увидишь, — сказал он.

— Кэт Воген? Кто она была?

— Кто была Кэт Воген? — повторил Сомс. — Самая блестящая балерина легкого жанра. В то время в танцах было изящество; это теперь вы только и знаете, что ногами дрыгать. Вы думаете, чем быстрее вы можете передвигать ноги, тем лучше танцуете. — И, сам смутившись своего выпада, который неминуемо должен был к чему-то привести, он отвел глаза.

— Вы не любите джаз? — осведомилась дамочка.

— Не люблю, — сказал Сомс.

— А знаете, я, пожалуй, тоже; кроме того, он выходит из моды.

Угол Хайд-парка, уже! И скорость добрых двадцать миль!

— Ой-ой-ой! Посмотрите на грузовики; замечательно, правда?

Сомс проворчал что-то утвердительное. Дамочка стала без всякого стеснения пудрить нос и подмазывать губы. «Что, если меня кто-нибудь увидит?» — подумал Сомс. А может, кто и видит, он этого никогда не узнает. Поднимая высокий воротник пальто, он сказал:

— Сквозит в этих автомобилях! Подвезти вас к ресторану Скотта?

— Ой, нет, если можно — к Лайонсу; я еле-еле успею перекусить. В восемь надо быть на сцене. Большое вам спасибо. Теперь если бы кто еще отвез меня домой! — Она вдруг повела глазами и добавила: — Не поймите превратно!

— Ну, что вы, — сказал Сомс не без тонкости, вы и приехали. Стойте, Ригз!

Машина остановилась, и дамочка протянула Сомсу руку.

— Прощайте, и большое спасибо!

— Прощайте, — сказал Сомс.

Улыбаясь и кивая, она сошла на тротуар.

— Поезжайте, Ригз, да поживее. Саут-сквер.

Машина тронулась. Сомс не оглядывался; в сознании его, как пузырь на поверхности воды, возникла мысль: «В прежнее время всякая женщина, которая выглядит и говорит, как эта, дала бы мне свой адрес». А она не дала! Он не мог решить, знаменует это прогресс или нет.

Не застав дома ни Флер, ни Майкла, он не стал переодеваться к обеду, а прошел в детскую. Его внук, которому шел теперь третий год, еще не спал и сказал:

— Алло!

— Алло!

Сомс извлек игрушечную трещотку. Последовало пять минут сосредоточенного и упоенного молчания, по временам нарушаемого гортанным звуком трещотки. Потом внук улегся поудобнее, уставился синими глазами на Сомса и сказал:

— Алло!

— Алло! — ответил Сомс.

— Спать! — сказал внук.

— Спать! — сказал Сомс, пятясь к двери, и чуть ну споткнулся о серебристую собачку.

На том разговор закончился, и Сомс пошел вниз. Флер предупредила по телефону, чтобы он не ждал их к обеду.

Он сел перед картиной Гойи. Трудно было бы утверждать, что Сомс помнил чартистское движение 1848 года, потому что он родился в 5-м; но он знал, что в то время его дядя Суизин состоял в добровольческой полиции. С тех пор не было более серьезных внутренних беспорядков, чем эта генеральная стачка; и за супом Сомс все глубже и глубже вдумывался в ее возможные последствия. Большевизм на пороге, вот в чем беда! И еще — недостаток гибкости английского мышления. Если уголь был когда-то прибыльной статьей — воображают, что он навсегда останется прибыльным. Политические лидеры, руководство тред-юнионов, печать не видят на два дюйма дальше своего носа! Им еще в августе надо было начать что-то делать, а что они сделал? Составили доклад, на который никто и смотреть не хочет.

— Белого вина, сэр, или бордо?

— Все равно, что есть начатого.

В восьмидесятых, даже в девяностых годах с его отцом от таких слов случился бы удар: пить бордо из начатой бутылки в его глазах почти равнялось безбожию. Очередной симптом вырождения идеалов!

— А вы. Кокер, что скажете о забастовке?

Лысый слуга наклонил бутылку сотерна.

— Неосновательно задумано, сэр, если уж вы меня спрашиваете.

— Почему вы так думаете?

— А было бы основательно, сэр, Хайд-парк был бы закрыт для публики.

Вилка Сомса с куском камбалы повисла в воздухе.

— Очень возможно, что вы правы, — сказал он одобрительно.

— Суетятся они много, но так — все впустую. Пособие — вот это умно придумали, сэр. Хлеба и цирков, как говорит мистер Монт.

— Ха! Вы видели эту столовую, которую они устроили?

— Нет, сэр. Кажется, нынче вечером туда придет морильщик. Говорят, тараканов там видимо-невидимо.

— Брр!

— Да, сэр, насекомое отвратительное.

Пообедав, Сомс закурил вторую из двух полагавшихся ему в день сигар и надел наушники радио. Он, пока мог, противился этому изобретению — в такое время! «Говорит Лондон!» Да, а слушает вся Великобритания. Беспорядки в Глазго? Иначе и быть не может — там столько ирландцев! Требуются еще добровольцы в чрезвычайную полицию? Ну, их-то скоро будет достаточно. Нужно сказать этому Ригзу, чтобы записался. Вот и здесь без лакея вполне можно обойтись. Поезда! Поездов, по-видимому, пустили уже порядочно. Прослушав довольно внимательно речь министра внутренних дел. Сомс снял наушники и взял «Бритиш Газет». Впервые за всю жизнь он уделил некоторое время чтению этого малопочтенного листка и надеялся, что первый раз будет и последним. Бумага и печать из рук вон плохи. Все же надо считать достижением, что ее вообще удалось выпустить. Подбираются к свободе печати! Не так-то это легко, как казалось этим людишкам. Попробовали — и вот результат: печать, куда более решительно направленная против них, чем та, которую они прикрыли. Обожглись на этом деле! И без всякого толку, ведь влияние печати — устарелое понятие. Его убила война. Без доверия нет влияния. Что политические вожди, что печать — если им нельзя верить, они вообще не идут в счет! Может быть, эту истину когда-нибудь откроют заново. А пока что газеты — те же коктейли, только возбуждают аппетит и нервы. Как хочется спать. Хоть бы Флер не слишком поздно вернулась домой. Безумная затея — эта стачка! Из-за нее все взялись за совершенно непривычные дела, да еще в такой момент, когда промышленность только-только начинает — или делает вид, что начинает, — оживать. Но что поделаешь! В наше время становится год от года труднее придерживаться плана. Всегда что-нибудь помешает. Весь мир как будто живет со дня на день, и притом такими темпами! Сомс откинулся на спинку испанского стула, заслонил глаза от света, и сон волной подступил к его сознанию. Стачка стачкой, а волны перекатывались через него мягко, неотвратимо.

Защекотало, и над его рукой, сухощавой и темной, закачалась бахрома шали. Что такое? Он с усилием выбрался из чащи снов. Около него стояла Флер. Красивая, яркая, глаза сияют, говорит быстро, как будто возбужденно.

— Так ты приехал, папа!

Губы ее горячо и мягко коснулись его лба, а глаза — что с ней? Она точно помолодела, точно… как бы это выразить?

— Ты дома? — сказал он. — Кит становится разговорчив. Поела чего-нибудь?

— Да, да!

— Эта столовая…

Флер сбросила шаль.

— Мне там ужасно нравится.

Сомс с удивлением заметил, как часто дышит ее грудь, словно она только что бежала. И щеки у нее были очень розовые.

— Ты, надеюсь, ничего там не подцепила? Флер засмеялась — очаровательный звук, и совершенно необоснованный.

— Какой ты смешной, папа! Я молю бога, чтобы забастовка тянулась подольше.

— Не говори глупостей, — сказал Сомс. — Где Майкл?

— Пошел спать. Он заезжал за мной из палаты. Говорит, ничего у них там не выходит.

— Который час?

— Первый час, милый. Ты, наверное, хорошо соснул.

— Просто дремал.

— Мы видели танк на набережной — шел на восток, Ужасно чудно они выглядят. Ты не слышал?

— Нет, — сказал Сомс.

— Ну, если услышишь — не тревожься. Майкл говорит, их направляют в порт.

— Очень рад. Значит, правительство серьезно взялось за дело. Но тебе пора спать. Ты переутомилась.

Она задумчиво смотрела на него, накинув на руку испанскую шаль, насвистывая какую-то мелодию.

— Спокойной ночи, — сказал он, — я тоже скоро пойду спать.

Она послала ему воздушный поцелуй, повернулась на каблучках и исчезла.

— Не нравится мне это, — пробормотал Сомс. — Сам не знаю почему, только не нравится.

Слишком молодо она выглядела. Или это стачка ударила ей в голову? Он встал, чтобы нацедить в стакан содовой, — после сна остался неприятный вкус во рту.

Ум-дум-бом-ум-дум-бом-ум-дум-бом! И скрежет! Еще танк? Хотел бы он взглянуть на эту махину. При мысли, что они идут в порт, он чуть ли не возликовал. Раз они налицо, страна вне опасности. Он надел дорожное пальто и шляпу, вышел из дому, пересек пустую площадь и остановился на улице, с которой видна была набережная. Вот он идет! Как огромное допотопное чудище, в освещенной фонарями темноте рычит и хрюкает большущая сказочная черепаха, воплощение неотвратимой мощи. «Хороший им готовится сюрприз!» — подумал Сомс, когда танк прополз, скрежеща, и скрылся из виду; Он уже слышал, что идет следующий, но, вдруг решив, что хорошенького понемножку, повернул к дому. Роскошь, может быть, и излишняя, если вспомнить равнодушную толпу, окружавшую утром его автомобиль, — ни оружия, ни даже революционного задора в глазах!

«Неосновательно задумано!» А эти ползучие чудища! Может быть, правительству хочется сделать вид, что это не верно? Демонстрация мощи! Что-то возмутилось в душе Сомса. Это же Англия, черт возьми! Может, они и правы, но что-то не похоже. Чересчур… чересчур по-военному! Он отпер входную дверь. Ум-дум-дум-ум-дум-дум! Что же, мало кто их увидит или услышит в такое позднее время. Вероятно, они попали сюда откуда-нибудь из деревни — не хотел бы он повстречаться с ними в лесу или на полях. Танки — папа, мама и деточка, как… как семья мастодонтов, а? Никакого чувства пропорции в таких вещах. И никакого чувства юмора. Он постоял на лестнице, послушал. Хоть бы они только не разбудили малыша!

V ОПАСНОСТЬ

Когда Флер, оглядывая лица сидящих за ужином, увидела Джона Форсайта, в ее сердце что-то произошло, славно она зимой набрела на цветущий куст жимолости. Оправившись от легкого опьянения, она отошла, подальше и вгляделась в Джона. Он сидел, словно не обращая внимания на еду, и на его потном лице, измазанном угольной пылью, была улыбка, свойственная человеку, поднявшемуся на гору или пробежавшему большое расстояние, усталая, милая и такая, будто он много и с толком поработал. Ресницам его — длинные и темные, какими она их помнила, — скрывали глаза и спорили с более светлыми волосами, взлохмаченными, несмотря на короткую стрижку.

Продолжая давать распоряжения Рут Аафонтэн, Флер лихорадочно думала. Джон! Как с кеба свалился в ее столовую — окрепший, более подобранный; подбородок решительнее, глаза сидят глубже, но страшно похож на Джиша! Что же теперь делать? Если б только можно было выключить свет, подкрасться к нему сзади, наклониться и поцеловать в пятно над левым глазом! Ну, а дальше что? Глупо! А что, если он сейчас, очнется от своей мечтательной улыбки и увидит ее? Скорей всего, он никогда больше не придет к ней в столовую. Она помнила, какая у него совесть. И она приняла мгновенное решение. Не сегодня! Холли будет знать, где он остановился. Время и место по ее выбору, если она, по зрелом размышлении, захочет играть с огнем. И, снабдив Рут Лафонтвн инструкцией относительно булочек, она оглянулась через плечо на лицо Джона, рассеянно чему-то улыбающееся, и пошла в свою маленькую контору.

И начались зрелые размышления. Майкл, Кит, отец; устоявшийся порядок добродетельной и богатой жизни; душевное равновесие, которого она в последнее время достигла! Все в опасности из-за одной улыбки и запаха жимолости! Нет! Этот счет закрыт. Открыть его — значило бы снова искушать судьбу. И если искушать судьбу вполне современное занятие — она, может быть, и не современная женщина. Впрочем, неизвестно еще, в ее ли силах открыть этот счет? И ею овладело любопытство — захотелось увидеть его жену, которая заменила ее. Флер. В Англии она? Брюнетка, как ее брат Франсис? Флер взяла список покупок, намеченных на завтра. Такая гибель дел! Идиот думать о таких вещах! Телефон! Он звонил целый день; с девяти часов утра она плясала под его дудку.

— Да?.. Говорит миссис Монт. Что? Но я ведь их заказала… О! Но должна же я давать им утром яичницу с ветчиной! Не могут он перед работой получать одно какао… Что? У Компакта нет средств?.. Ну, затея! Хотите вы, чтобы дороги работали прилично, или нет? Зайти поговорить? Мне, — права же, некогда». Да, да, пожалуйста, сделайте мне одолжение, скажите директору, что их просто необходимо кормить посытнее. У них такой усталый вид. Он поймет… Да… Спасибо большое! — она повесила трубку. Черт!

Кто-то засмеялся.

— Ой, это вы, Холли! Как всегда, экономят и тянут! Сегодня это уже четвертый раз. Ну, мне все равно — я держу свою линию. Вот взгляните: это — завтрашний список для Хэррнджа. Колоссальны, во что поделаешь. Купите все; риск беру на себя» хоть бы мне пришлось ехать туда и рыдать у его ног.

И за сочувственной иронией на лице Холли ей виделась улыбка Джона. Надо кормить его посытнее — да ив его одного! Не глядя на кузину, он» сказала:

— Я видела здесь Джона. Откуда о» взялся?

— Из Парижа, Пока живет с нам» на Грин-стрит.

Флер с легким смешком выставила вперед подбородок.

— Забавно опять увидеть его, да еще такого чумазого! Его жена тоже здесь?

— Нет еще, — сказала Холли, — она осталась в Париже с его матерью.

— О, хорошо бы с ним как-нибудь повидаться!

— Он работает кочегаром на пригородных поездах — уходит в шесть, приходит после одиннадцати.

— Понятие! Я и думала — потом, если стачка когданибудь кончится.

Холли кивнула.

— Его жена хочет приехать помогать; что вы скажете, не взять ли ее в столовую?

— Если она подойдет.

— Джон говорит, что очень.

— Не вижу, собственно, к чему американке утруждать себя. Они хотят совсем поселиться в Англии?

— Да.

— О! Впрочем, мы оба переболели корью.

— Если заболеть вторично, взрослой. Флер, — корь опасна.

Флер засмеялась.

— Никакого риска! — и глаза ее, карие, ясные, веселые, встретились с глазами кузины, глубокими, серьезными, серыми.

— Майкл ждет вас в машине, — сказала Холли.

— Отлично. Вы можете побыть здесь, пока они кончат есть? Завтра с пяти утра дежурит Нора Кэрфью. Я буду здесь в девять, до того, как вы уедете к Хэрриджу. Если надумаете еще что-нибудь, прибавьте к списку, я уж какнибудь заставлю их натянуть. Спокойной ночи, Холли!

— Спокойной ночи, родная.

Не жалость ли мелькнула в этих серых глазах? Жалость, скажите на милость!

— Привет Джону. Интересно, как ему нравится быть кочегаром. Нужно достать еще тазов для умывания.

Сидя рядом с Майклом, который вел машину, она снова будто видела в стекле улыбку Джона, и в темноте ее губы тянулись вперед, словно хотели достать эту улыбку. Корь — от нее бывает сыпь и поднимается температура… Как пусты улицы, ведь шоферы такси тоже бастуют. Майкл оглянулся на нее.

— Ну, как дела?

— Какое страшилище этот морильщик, Майкл. У него рябое лицо клином, и волнистые черные волосы, и глаза падшего ангела; но дело свое он знает.

— Посмотри-ка, вон танк; мне о них говорили. Они идут в порт. Похоже на провокацию. Хорошо еще, что нет газет, негде о них писать.

Флер рассмеялась.

— Папа, наверное, уже дома. Он приехал в город охранять меня. Если бы и вправду началась стрельба, интересно, что бы он сделал, — стал махать зонтиком?

— Инстинкт. Все равно что у тебя по отношению к Киту.

Флер не ответила. Позже, повидав отца, она поднялась наверх и остановилась у двери детской. Мелодия, так изумившая Сомса, прозвучала легкомысленно в пустом коридоре. «L'amour est enfant de Boheme; il n'a jamais, jamais connu de loi: si tu ne m'aimes pas, je t'aime, et si je t'aime, prends garde a toi!»[64]. Испания, и тоска ее свадебной поездки! «Голос, в ночи звенящий!» Закрыть ставни, заткнуть уши — не впускать его, Она вошла в спальню и зажгла все лампы. Никогда еще никогда ей так не нравилась — много зеркал, зеленые и лиловые тона, поблескивающее серебро. Она стояла и смотрела на свое лицо, на щеках появилось по красному пятну. Зачем она не Нора Кэрфыо — добросовестная, несложная, самоотверженная, которая завтра в половине шестого утра будет кормить Джона яичницей с ветчиной! Джон с умытым лицом! Она быстро разделась. Может ли сравниться с ней эта его жена? Кому из них присудил бы он золотое яблоко, если бы они с Эни вот так стояли рядом? И красные пятна на ее щеках гуще заалели. Переутомление — это ей знакомо! Заснуть не удастся! Но простыни были прохладные. Да, прежнее гладкое ирландское полотно куда приятнее, чем этот новый шершавый французский материал. А, вот и Майкл входит, идет к ней. Что ж! Зачем быть с ним суровой — бедный Майкл! И когда он обнимал ее, она видела улыбку Джона.

Этот первый день работы на паровозе мог хоть кого заставить улыбаться.

Машинист, почти столь же юный, как и он, но в нормальное время — совладелец машиностроительного завода, просветил Джона по сложному вопросу: как добиться равномерного сгорания. «Хитрая работа и очень утомительная!» Их пассажиры вели себя хорошо. Один даже подошел поблагодарить их. Машинист подмигнул Джону. Было и несколько тревожных моментов. Поедая за ужином гороховый суп, Джон думал о них с удовольствием. Было замечательно, но плечи и руки у него разломило. «Вы их смажьте на ночь», посоветовал машинист.

Какая-то молоденькая женщина предложила ему печеной картошки. У нее были необычайно ясные, темно-карие глаза, немножко похожие на глаза Энн, только у Энн они русалочьи. Он взял картофелину, поблагодарил и опять погрузился в мечты кочегара. Удивительно приятно преодолевать трудности, быть снопа в Англии, что-то делать для Англии! Нужно пожить вдали от родины, чтобы понять это. Энн телеграфировала, что хочет приехать и быть с ним. Если он ответит «нет», она все равно приедет. В этом он успел убедиться за два года совместной жизни. Что же, она увидит Англию в самом лучшем свете. В Америке не знают по-настоящему, что такое Англия. Ее брат побывал только в Лондоне; в его рассказах проскальзывала горечь верно, женщина, хотя ни слова о ней не было сказано. В изложении Фрэнсиса Уилмота пропуски в истории Англии объясняли все остальное. Но все порочат Англию, потому что она не выставляет своих чувств напоказ и не трубит о себе на каждом перекрестке.

— Масла?

— Спасибо большущее. Удивительно вкусная картошка.

— Как приятно слышать.

— Кто устроил эту столовую?

— Главным образом мистер и миссис Майкл Монт; он член парламента.

Джон уронил картофелину.

— Миссис Монт? Не может быть! Она моя троюродная сестра. Она здесь?

— Была здесь. Кажется, только что ушла.

Дальнозоркие глаза Джона обежали большую темноватую комнату. Флер! Невероятно!

— Пудинга с патокой?

— Нет, спасибо. Я сыт.

— Завтра в пять сорок пять будет кофе, чай или какао и яичница с ветчиной.

— Великолепно! По-моему, это замечательно.

— Да, пожалуй, в такое-то время.

— Большое спасибо. До свидания.

Джон отыскал свое пальто. В машине его ждали Вэл и Холли.

— Алло, юноша! Ну и вид у тебя!

— А вам какая работа досталась, Вэл?

— Грузовик — завтра начинаю.

— Чудно.

— Скачкам пока что крышка.

— Но не Англии.

— Англии? Ну нет! С чего это ты?

— Так говорят за границей.

— За границей! — проворчал Вэл. — Они скажут!

И воцарилось молчание на третьей скорости.

С порога своей комнаты Джон сказал сестре:

— Я слышал, столовую устроила Флер. Неужели она так постарела?

— У Флер очень умная головка, милый. Она тебя видела. Смотри, Джон, не заболей корью во второй раз!

Джон засмеялся.

— Тетя Уинифрид ждет Энн в пятницу, просила передать тебе.

— Чудесно. Очень мило с ее стороны.

— Ну, спокойной ночи, отдыхай. В ванной еще есть горячая вода.

Джон с упоением растянулся в ванне. Пробыв шестьдесят часов вдали от молодой жены, он уже с нетерпением ждал ее приезда. Так столовую устроила Флер! Светская молодая женщина с умной и уж наверное стриженой головкой — ему было очень любопытно увидеться с ней, но ничего больше. Корь во второй раз? Как бы не так! Он слишком много выстрадал и в первый. Кроме того, он очень уж поглощен радостью возвращения — результат долгой, заглушенной тоски по родине. Мать его тосковала по Европе; но он не почувствовал облегчения в Италии и во Франции. Ему нужна была Англия. Что-то в говоре и походке людей, в запахе и внешнем виде всего окружающего; что-то добродушное, медлительное, насмешливое в самом воздухе после напряжения Америки, кричащей яркости Италии, прозрачности Парижа. Впервые за пять лет он не чувствовал, что нервы его обнажены. Даже то в его отечестве, что оскорбляло в нем эстета, действовало умиротворяюще. Пригороды Лондона, великое множество ужасающих домишек из кирпича и шифера, в постройке которых, как рассказывал ему отец, принимал участие его прадед, «Гордый Досеет» Форсайт; сотни новых домиков, правда, получше тех, но все же весьма далеких от совершенства; полное отсутствие симметрии и плана, уродливые здания вокзалов; вульгарные голоса, недостаток яркости, вкуса и достоинства в одежде людей — все, казалось, успокаивало, было порукой, что Англия всегда останется Англией.

Так эту столовую устроила Флер! Он ее увидит! А хочется ее увидеть! Очень!

VI ТАБАКЕРКА

В соседней комнате Вэл говорил Холли:

— Ко мне сегодня заходил один человек, мы с ним в университете учились. Просил денег взаймы. Я как-то давал ему, когда и сам был небогат, но так и не получил обратно. Он страшно импонировал мне тогда — этакий красивый, томный субъект. Я считал его идеалом аристократа. А посмотрела бы ты на него теперь!

— Я видела — встретилась с ним, когда он выходил отсюда; еще подумала, кто бы это мог быть. В жизни не видала такого горько-презрительного выражения лица. Ты дал ему денег?

— Только пять фунтов.

— Ну, больше не давай.

— Будь покойна. Знаешь, что он сделал? Захватил с собой мамину табакерку, а она стоит сотни две. Больше в комнате никого не было.

— Боже милостивый!

— Да, смело. В университете он у нас считался самым распутным, водил компанию с картежниками. Я о нем не слышал с тех пор, как уехал на бурскую войну.

— Мама, верно, очень огорчена, Вэл?

— Хочет подавать в суд — табакерка принадлежала ее отцу. Но как можно — университетский товарищ! Да и все разно ведь не вернешь.

Холли перестала расчесывать волосы.

— А это, пожалуй, утешительно, — сказала она.

— Что именно?

— Да как же, все говорят, что уровень честности падает. Приятно обнаружить, что в нашем поколении есть люди, у которых ее и того меньше.

— Слабое утешение!

— Человеческая природа не меняется, Вэл. Я верю в молодое поколение. Мы их не понимаем, мы росли в такую спокойную пору.

— Возможно. Мой-то папаша был не слишком разборчив. Но что же мне теперь делать?

— Ты знаешь его адрес?

— Он сказал, что его можно найти через «БрюмельКлуб», насколько мне помнится — учреждение не из почтенных. Дойти до такого откровенного воровства! Я не на шутку расстроен.

Он лежал на спине в постели, Холли смотрела на него. Поймав ее взгляд, он сказал:

— Если б не ты, старушка, я и сам бы, может, свихнулся.

— О нет, Вэл! Ты слишком любишь воздух и движение. Плохо кончают те, кто всю жизнь сидит в комнатах.

Вэл усмехнулся.

— А это не глупо. Если я и видел этого человека в движении, так только за карточным столом. На скачках играл, а сам лошади от ежа отличить не мог. Ну что же, придется маме с этим примириться, я ничего не могу сделать.

Холли подошла к его постели.

— Повернись, я тебя укрою получше.

Потом она легла сама; не спала — думала о человеке, который свихнулся, вспоминала презрение, написанное на его лице, изможденном, темном, правильном; преждевременно седеющие волосы, преждевременно поблекшие глаза и его костюм, словно чудом уцелевший, и — изношенный, тщательно завязанный галстук бабочкой. Она чувствовала, что знает его: никаких нравственных устоев и глубоко внедрившееся презрение к тем, у кого они есть. Бедный Вэл! Его-то нравственные устои не так крепки, чтобы его можно было за них презирать. Хотя!.. При всех своих опасных мужских инстинктах Вэл был верным товарищем все эти годы. Если он не отличается философским складом ума и эстетическими вкусами, если в лошадях он смыслит больше, чем в поэзии, — что ж, хуже он от этого? Временами ей казалось, что даже лучше. Лошадь не меняет каждые пять лет своего вида и масти и не порочит своих предшественников. Лошадь — постоянная величина, держит вас на умеренных темпах, любит, чтобы ее гладили по носу, — о каком поэте можно сказать то же самое? Их роднит только одно — любовь к сахару. После выхода в свет своего романа Холли стала членом «Клуба 1930 года», Провела ее туда Флер; и теперь, наезжая в Лондон, она изучала в своем клубе современность. Современность — это быстрота и больше ничего. Те, кто ругает ее, пусть бы лучше ругали телефон, радио, аэропланы и закусочные на каждом углу. Под этой внешней оболочкой скорости современность стара. Женщины не так много надевали на себя, когда выходили первые романы Джейн Остин[65]. Панталоны — так утверждают историки — изобретены только в XIX веке. А современная манера говорить! После Южной Африки просто дух захватывает, до того она стремительна; но мысли примерно те же, какие бывали у нее самой в юности, только разрезанные на кусочки автомобилями и телефонными звонками. А современные увлечения! Ведут к тому же, к чему вели и при Георге Втором, только тянутся дольше из-за мотоцикла и завтрака стоя. А современная философия! Люди мыслят не менее философски, чем Мартин Талпер[66] или Айзах Уолтон[67]; только, в отличие от этих прославленных старцев, им некогда сформулировать свои мысли. Что же касается будущей жизни — современность живет надеждой, и притом не слишком твердой, как жилю человечество с незапамятных времен. И, как подобает писательнице, Холли поспешила сделать вывод. «Вот, — подумала она, — только поскреби лучших представителей современной молодежи — и найдешь Чарльза Джемса Фокса[68] и Пердиту[69] в костюмах для гольфа». Ровный звук вернул ее мысли в обычное русло. Вал спит! Какие у него и теперь еще длинные, темные ресницы, но рот открыт!

— Вэл, — сказала она еле слышно, — Вэл, не храпи, милый!..

В табакерке можно ценить не столько эмаль, бриллиантики или эпоху, на к то, что она принадлежала вашему отцу Уинифрид, хотя и достаточно показала себя собственницей в течение стольких лет сохраняя Монтегью Дарти со всеми присущими ему качествами, не обладала, как ее брат Сомс, ни инстинктом коллекционера, ни тем вкусом к вещам, в котором Джордж Форсайт первый усмотрел «смесь ханжества и добродетели». Но чем больше время отдаляло ее отца Джемса — ас его смерти протекло уже четверть века, тем глубже она чтила его память.

Как древний полководец или мыслитель, огражденный временем от соперников, год от году стяжает все большую славу, так и Джемс! Его нелюбовь к переменам, его предельная семейственность, его умение сберечь деньги для детей и вечная боязнь, что ему чего-нибудь не скажут, — с каждым годом, который он проводил под землей, сияли в глазах Уинифрид все более ярким ореолом. По мере того как она полнела и ее светские стремления угасали, прошлое разгоралось в целее созвездие сияющих воспоминаний. Исчезновение табакерки, столь ощутимо напоминавшей Джемса и Эмили, поколебало ее завидное душевное равновесие больше, чем любое другое событие за много лет. От мысли, что она поддалась голосу, аристократически звучавшему по телефону, ей делалось положительно не по себе. А ей ли, казалось бы, не знать, с ее богатым опытом общения с аристократией! Однако она была из тех женщин, которые, установив неприятный факт, делают все, чтобы как можно скорее его устранить; и, ничего не добившись от Вэла, который только сказал: «Ужасно жаль, мама, но что же поделаешь — не повезло!» — она призвала на помощь Сомса.

Сомса новость сразила. Он помнил, как Джемс на его глазах купил эту табакерку у Джобсона, заплатив десятую долю той суммы, которую можно бы получить за нее теперь. Все теряло свой смысл, если возможно было вот так вдруг лишиться вещи, стоимость которой без всяких усилий с их стороны неуклонно возрастала в течение сорока лет. И взявший ее был из очень хорошей семьи — так по крайней мере утверждал племянник! Была ли честность старых Форсайтов, в атмосфере которой Сомс был воспитан и вступил в жизнь, врожденной или благоприобретенной — впитанной с молоком матери или с доходами от банков — об этом он никогда не задумывался. Ока составляла часть их системы, так же как поговорка «Честность — лучшая политика» входила в систему частных банкирских контор, которые тогда процветали. Праздные мысли на тему о банках были вполне естественны для человека, помнившего отклики на крах конторы «Эндерстарт и Дарнет» и постепенное исчезновение маленьких банков с легендарными именами. Эти громадные теперешние объединения хороши для кредита и плохи для романистов: разъяренные вкладчики — интереснее не было чтения в его время!Такие большущие концерны не могут «лопнуть», как бы ни вели себя их клиенты; но способствуют ли они честности отдельных лиц — в этом Сомс не был уверен. Как бы то ни было, табакерка пропала, и если Уинифрид не примет мер, ее не вернуть. Какие именно меры сна может принять, было ему еще не ясно; но он советует ей сейчас же поручить это дело кому-нибудь.

— Но кому. Сомс?

— На то есть Скотленд-Ярд, — ответил Сомс мрачно. — Толку от них вряд ли добьешься — суетятся, а больше ничего. Есть еще этот тип, которого я приглашал, когда мы судились с Феррар. Он очень дорого берет.

— Мне бы не так было жаль, — сказала Уинифрид, — если б она не принадлежала дорогому папе.

— Таких бандитов надо сажать в тюрьму, — проговорил Сомс.

— И подумать только, — сказала Уинифрид, — что Вэл и остановился-то у меня главным образом для того, чтобы увидеться с ним.

— Ах так? — сказал Сомс мрачно. — Ты вполне уверена, что табакерку взял этот субъект?

— Безусловно. Я достала ее всего за четверть часа до этого, хотела почистить. Когда он ушел, я сейчас же вернулась в комнату, чтобы убрать ее, а ее уже не было. Вэл выходил из комнаты.

Сомс на минуту задумался, потом отбросил подозрение насчет племянника, потому что Вэл, хоть и кровно связанный со своим папашей Монтегью Дарти да еще впридачу лошадник, все же был наполовину Форсайт.

— Ну, — сказал он, — так прислать к тебе этого человека? Зовут его Бекрофт; вид у него всегда такой, точно он слишком много бреется, но он не лишен здравого смысла. По-моему, ему надо связаться с клубом, в котором этот тип состоит членом.

— А вдруг он уже продал табакерку? — сказала Уинифрид.

— Вчера к концу дня? Сомневаюсь; но времени терять нельзя. Я сейчас же пройду к Бекрофту. Флер перестарается с этой своей столовой.

— Говорят, она отлично ее наладила. Такие молодцы осе эти молоденькие женщины.

— Да уж быстры, что и говорить, — пробурчал Сомс, — но тише едешь дальше будешь.

Услышав эту истину, которую в дни ее молодости готовы были без конца повторять старые Форсайты, Уинифрид заморгала своими очень уж светлыми ресницами.

— Это, знаешь ли. Сомс, всегда было скучновато. А теперь, если не действовать быстро, все так и ускользает.

Сомс взялся за шляпу.

— Вот табакерка твоя наверняка ускользнет, если мы будем зевать.

— Ну, спасибо, милый мальчик. Я все-таки надеюсь, что мы ее найдем. Милый папа так ею гордился, а когда он умер, она не стоила и половины против теперешней цены.

— И четверти не стекла, — сказал Сомс, и эта мысль продолжала сверлить его, когда он вышел на улицу. Что толку в благоразумии, когда первый встречный может явиться и прикарманить его плоды? Теперь над собственностью издеваются; но ведь собственность — доказательство благоразумия, в половине случаев — вопрос собственного достоинства. И он подумал о чувстве собственного достоинства, которое украл у него Боснии в те далекие горестные дни. Ведь даже в браке проявляешь благоразумие, противопоставляешь себя другим. У человека есть «нюх на победителя», как тогда говорили; правда, он иногда подводит. Ирэн не была «победителем», о нет! Ах, он забыл спросить Уинифрид об этом Джоне Форсайте, который неожиданно опять появился на горизонте. Но сейчас важнее табакерка. Он слышал, что «Брюмель-Клуб» — это своего рода притон; там, верно, полно игроков и комиссионеров. Вот зло сегодняшнего дня — это да еще пособие по безработице. Работать? Нет, этого они не желают. Лучше продавать все, что придется, предпочтительно автомобили, и получать комиссионные. «Брюмель-Клуб»! Да, вот он, Сомс помнил эти окна. Во всяком, случае, делу не повредит, если он узнает, действительно ли этот субъект здесь числится. Он вошел и справился:

— Мистер Стэйнфорд член этого клуба?

— Да. Не знаю, здесь ли он. Эй, Боб, мистер Стэйяфорд не приходил?

— Только что пришел.

— О, — сказал Сомс слегка испуганно.

— К нему джентльмен. Боб.

Сомс почувствовал легкую тошноту.

— Пройдите сюда, сэр.

Сомс глубоко вздохнул, и ноги его двинулись вперед. В грязноватой и тесной нише у самого входа он увидел человека, который развалился в старом кресле и курил папиросу, вставленную в мундштук. В одной руке он держал маленькую красную книжку, в другой — карандашик, и держал он их так спокойно, словно собирался записать мнение, которое у него еще не сложилось. На нем был темный костюм в узкую полоску; он сидел, положив ногу на ногу, и Сомс заметил, что одна нога в старом, сношенном коричневом башмаке, начищенном наперекор всеразрушающему времени до умилительного блеска, медленно описывает круги.

— К вам джентльмен, сэр.

Теперь Сомс увидел лицо. Брови подняты, как стрелки, глаза почти совсем закрыты веками. Как и вся фигура, лицо это производило впечатление просто поразительной томности. Худое до предела, длинное, бледное, оно, казалось, все состояло из теней и легких горбинок. Нога застыла в воздухе, вся фигура застыла. У Сомса явилось курьезное ощущение, точно сидящий перед ним человек дразнит его своей безжизненностью. Не успев подумать, он начал:

— Мистер Стэйнфорд, не так ли? Не беспокойтесь, пожалуйста. Моя фамилия Форсайт. Вы вчера После обеда находили в дом моей сестры на Грин-стрит.

Морщины вокруг маленького рта слегка дрогнули, затем послышались слова:

— Прошу садиться.

Теперь глаза открылись — когда-то, по-видимому, они были прекрасны. Они снова сузились, и Сомс невольно подумал, что их обладатель пережил все, кроме самого себя. Он поборол минутное сомнение и продолжал:

— Я хотел задать вам один вопрос. Во время вашего визита не заметили ли вы случайно на столе табакерку? Она… э-э… пропала, и мы хотели бы установить время ее исчезновения.

Человек в кресле улыбнулся, как мог бы улыбнуться бесплотный дух.

— Что-то не помню.

С мыслью: «Она у него» — Сомс продолжал:

— Очень жаль, вещь ценили как память. Ее, без сомнения, украли. Я хотел выяснить это дело. Если б вы ее заметили, мы могли бы точно установить время пропажи… на столике, как раз где вы сидели, синяя эмаль.

Худые плечи слегка поежились, словно им не нравилась попытка возложить на них ответственность.

— К сожалению, не могу вам помочь. Я ничего не заметил, кроме очень хорошего инкрустированного столика.

«В жизни не видел такого хладнокровия, — подумал Сомс. — Интересно, сейчас она у него в кармане?»

— Вещь эта — уникум, — произнес он медленно. — Для полиции трудностей не представится. Ну что ж, большое спасибо. Простите за беспокойство. Вы, кажется, учились с моим племянником? Всего хорошего.

— Всего хорошего.

С порога Сомс незаметно оглянулся. Фигура была совершенно неподвижна, ноги все так же скрещены, бледный лоб под гладкими седеющими волосами склонился над красной книжечкой. По виду ничего не скажешь! Но вещь у него, сомнений быть не может.

Он вышел на улицу и направился к Грин-парку, испытывая очень странное чувство. Тащить, что плохо лежит! Чтобы аристократ дошел до такого! История с Элдерсоном была не из приятных, но не так печальна, как эта. Побелевшие швы прекрасного костюма, поперечные трещины на когда-то превосходных штиблетах, выцветший, идеально завязанный галстук — все это свидетельствовало о том, что внешний вид поддерживается со дня на день, впроголодь. Это угнетало Сомса. До чего же томная фигура! А что в самом деле предпринять человеку, когда у него нет денег, а работать он не может, даже если это вопрос жизни? Устыдиться своего поступка он не способен, это ясно. Нужно еще раз поговорить с Уинифрид. И, повернувшись на месте. Сомс пошел обратно в направлении Грин-стрит. При выходе из парка, на другой стороне Пикадилли, он увидел ту же томную фигуру. Она тоже направлялась в сторону Грин-стрит. Ого! Сомс пересек улицу и пошел следом. Ну и вид у этого, человека! Шествует так, словно явился в этот мир из другой эпохи, из эпохи, когда выше всего ценился внешний вид. Он чувствовал, что «этот тип» скорее расстанется с жизнью, чем выкажет интерес к чему бы то ни было. Внешний вид! Возможно ли довести презрение к чувству до такого совершенства, чтобы забыть, что такое чувство? Возможно ли, что приподнятая бровь приобретает больше значения, чем все движения ума и сердца? Шагают поношенные павлиньи перья, а павлина-то внутри и нет. Показать свои чувства — вот, может быть, единственное, чего этот человек устыдился бы. И сам немного дивясь своему таланту диагноста, Сомс не отставал от него, пока не очутился на Грин-стрит. О черт! Тот и правда шел к дому Уинифрид! «Преподнесу же я ему сюрприз», — подумал Сомс. И, прибавив шагу, он сказал, слегка задыхаясь, на самом пороге дома:

— А, мистер Стэйнфорд! Пришли вернуть табакерку?

Со вздохом, чуть-чуть опершись тростью на тротуар, фигура обернулась. Сомсу вдруг стало стыдно, точно он в темноте испугал ребенка. Неподвижное лицо с поднятыми бровями и опущенными веками было бледно до зелени, как у человека с больным сердцем; на губах пробивалась слабая улыбка. Добрых полминуты длилось молчание, потом бледные губы заговорили:

— А это смотря по тому, сколько?

Теперь Сомс окончательно задохнулся. Какая наглость!

А губы опять зашевелились:

— Можете получить за десять фунтов.

— Могу получить даром, — сказал Сомс, — стоит только позвать полисмена.

Опять улыбка.

— Этого вы не сделаете.

— Почему бы нет?

— Не принято.

— Не принято, — повторил Сомс. — Это еще почему?

В жизни не встречал ничего более бессовестного.

— Десять фунтов, — сказали губы. — Они мне очень нужны.

Сомс стоял, раскрыв глаза. Бесподобно! Человек смущен не больше, чем если бы он просил прикурить; ни один мускул не дрогнул в лице, которое, кажется, вот-вот перестанет жить. Большое искусство! Он понимал, что произносить тирады о нравственности нет никакого смысла. Оставалось либо дать десять фунтов, либо позвать полисмена. Он посмотрел в оба конца улицы.

— Нет. Ни одного не видно. Табакерка при мне. Десять фунтов.

Сомс попытался что-то сказать. Этот человек точно гипнотизировал его. И вдруг ему стало весело. Ведь нарочно не придумаешь такого положения!

— Ну, знаете ли, — сказал он, доставая две пятифунтовые бумажки, такой наглости…

Тонкая рука достала пакетик, чуть оттопыривавший боковой карман.

— Премного благодарен. Получите. Всего лучшего!

Он пошел прочь. В движениях его была все та же неподражаемая томность; он не оглядывался. Сомс стоял, зажав в руке табакерку, смотрел ему вслед.

— Да, — сказал он вслух, — теперь таких не делают. — И нажал кнопку звонка.

VII МАЙКЛ ТЕРЗАЕТСЯ

За те восемь дней, что длилась генеральная стачка, в несколько горячечном существовании Майкла отдыхом были только часы, проведенные в палате общин, столь поглощенной измышлениями, что бы такое предпринять, что она не предпринимала ничего. У него сложилось свое мнение, как уладить конфликт; но поскольку оно сложилось только у него, результат этого никак не ощущался. Все же Майкл отмечал с глубоким удовлетворением, что день ото дня акции британского характера котируются все выше как а Англии, так и за границей, и с некоторой тревогой — что акции британских умственных способностей упали почти до пуля. Постоянная фраза мистера Блайта: «И о чем только эти… думают?» — неизменно встречала отклик у него в душе. О чем они в самом деле думают? Со своим тестем он имел на эту тему только один разговор.

Сомс взял яйцо и сказал:

— Ну, государственный бюджет провалился.

Майкл взял варенья и ответил:

— А когда вы были молоды, сэр, тогда тоже происходили такие вещи?

— Нет, — сказал Сомс, — тогда профсоюзного движения, собственно говоря, и не было.

— Многие говорят, что теперь ему конец. Что вы скажете о стачке как о средстве борьбы, сэр?

— Для самоубийства — идеально. Поразительно, как они раньше не додумались.

— Я, пожалуй, согласен, но что же тогда делать?

— Ну как же, — сказал Сомс, — ведь у них есть право голоса.

— Да, так всегда говорят. Но роль парламента, помоему, все уменьшается: в стране сейчас есть какое-то направляющее чувство, которое и решает все вопросы раньше, чем мы успеваем добраться до них в парламенте. Возьмите хоть эту забастовку: мы здесь бессильны.

— Без правительства нельзя, — сказал Сомс.

— Без управления — безусловно. Но в парламенте мы только и делаем, что обсуждаем меры управления задним числом и без видимых результатов. Дело в том, что в наше время все слишком быстро меняется — не уследишь.

— Ну, вам виднее, — сказал Сомс. — Парламент всегда был говорильней.

И в полном неведении, что процитировал Карлейля — слишком экспансивный писатель, который в его представлении почему-то всегда ассоциировался с революцией, — он взглянул на картину Гойи и добавил:

— Мне все-таки не хотелось бы увидеть Англию без парламента. Слышали вы что-нибудь об этой рыжей молодой женщине?

— Марджори Феррар? Очень странно, как раз вчера я встретил ее на Уайтхолл. Сказала мне, что водит правительственную машину.

— Она с вами говорила?

— О да. Мы друзья.

— Гм, — сказал Сомс, — не понимаю нынешнего поколения. Она замужем?

— Нет.

— Этот Мак-Гаун дешево отделался, хоть и зря — не заслужил. Флер не скучает без своих приемов?

Майкл не ответил. Он не знал. Они с Флер были в таких прекрасных отношениях, что мало были осведомлены о мыслях друг друга. И чувствуя, как его сверлят серые глаза тестя, он поспешил сказать:

— Флер молодцом, сэр.

Сомс кивнул.

— Не давайте ей переутомляться с этой столовой.

— Она работает с большим удовольствием — есть случай приложить свои способности.

— Да, — сказал Сомс, — голова у нее хорошая, когда она ее не теряет. — Он словно опять посоветовался с картиной Гойи, потом добавил:

— Между прочим, этот молодой Джон Форсайт опять здесь, мне говорили живет пока на Грин-стрит, работает кочегаром или что-то в этом роде. Детское увлечение… но я думал, вам не мешает знать.

— О, — сказал Майкл, — спасибо. Я не знал.

— Она, вероятно, тоже не знает, — осторожно сказал Сомс, — я просил не говорить ей. Вы помните, в Америке, в Маунт-Вернон, когда мне стало плохо?

— Да, сэр. Отлично помню.

— Ну, так я не был болен. Просто я увидел, что этот молодой человек и его жена беседуют с вами на лестнице. Решил, что Флер лучше с ними не встречаться. Все это очень глупо, но никогда нельзя знать…

— Да, — сказал Майкл сухо, — никогда нельзя знать.

Я помню, он мне очень понравился.

— Гм, — пробормотал Сомс, — сын своего отца, я полагаю.

И по выражению его лица Майкл решил, что преимущество это сомнительное.

Больше ничего не было сказано, так как Сомс всю жизнь считал, что говорить нужно только самое необходимое, а Майкл предпочитал не разбирать поведения Флер всерьез даже с ее отцом. Последнее время она казалась ему вполне довольной. После пяти с половиной лет брака он был уверен, что как человек он нравится Флер, что как мужчина он ей не неприятен и что неразумен тот, кто надеется на большее. Правда, она упорно отказывалась от второго издания Кита, но только потому, что не хотела еще раз выйти из строя на несколько месяцев. Чем больше у нее дела, тем она довольнее — столовая, например, дала ей повод развернуться вовсю. Знай он, правда, что там кормится Джон Форсайт, Майкл встревожился бы; а так известие о приезде молодого человека в Англию не произвело на него большого впечатления. В те напряженные дни его внимание целиком поглощала Англия. Его бесконечно радовали все проявления патриотизма — студенты, работающие в порту, девушки за рулем автомобилей, продавцы и продавщицы, бодро шагающие пешком к месту работы, великое множество добровольческой полиции, общее стремление «продержаться». Даже бастующие были добродушны. Его заветные взгляды относительно Англии изо дня в день подтверждались в пику всем пессимистам. И он чувствовал, что нет сейчас столь неанглийского места, как палата общин, где людям ничего не оставалось, как строить грустные физиономии да обсуждать «создавшееся положение».

Известие о провале генеральной стачки застигло его, когда он только что отвез Флер в столовую и ехал домой. Шум и толкотня на улицах и слова «Стачка окончена», наскоро нацарапанные на всех углах, появились еще раньше, чем газетчики стали торопливо выкрикивать: «Конец стачки — официальные сообщения!» Майкл затормозил у тротуара и купил газету. Вот оно! С минуту он сидел не двигаясь, горло у него сдавило, как в тот день, когда узнали о перемирии. Исчез меч, занесенный над головой Англии! Иссяк источник радости для ее врагов! Люди шли и шли мимо него, у каждого была в руках газета, глаза глядели необычно. К этой новости относились почти так же трезво, как отнеслись к самой стачке. «Добрая старая Англия! Мы великий народ, когда есть с чем бороться», — думал он, медленно направляя машину к Трафальгар-сквер. Прислонившись к казенной ограде, стояла группа мужчин, без сомнения участвовавших в стачке. Он попытался прочесть что-нибудь у них на лицах. Радость, сожаление, стыд, обида, облегчение? Хоть убей, не разобрать. Они балагурили, перебрасывались шутками.

«Не удивительно, что мы — загадка для иностранцев, — подумал Майкл. Самый непонятый народ в мире».

Держась края площади, он медленно проехал на Уайтхолл. Здесь можно было уловить легкие признаки волнения. Вокруг памятника неизвестному солдату и у поворота на Даунинг-стрит густо толпился народ; там и сям покрикивали «ура». Доброволец-полисмен переводил через улицу хромого; когда он повернул обратно, Майкл увидел его лицо. Ба, да это дядя Хилери! Младший брат его матери, Хилери Черрел, викарий прихода св. Августина в «Лугах».

— Алло, Майкл!

— Вы в полиции, дядя Хилери? А ваш сан?

— Голубчик, разве ты из тех, которые считают, что для служителей церкви не существует мирских радостей? Ты не становишься ли консервативен, Майкл?

Майкл широко улыбнулся. Его непритворная любовь к дяде Хилери складывалась из восхищения перед его худощавым и длинным лицом, морщинистым и насмешливым; из детских воспоминаний о весельчаке-дядюшке; из догадки, что в Хилери Черреле пропадал полярный исследователь или еще какой-нибудь интереснейший искатель приключений.

— Кстати, Майкл, когда ты заглянешь к нам? У меня есть превосходный план, как прочистить «Луга».

— А, — сказал Майкл, — все упирается в перенаселение, даже стачка.

— Правильно, сын мой. Так вот, заходи поскорее. Вам, парламентским господам, нужно узнавать жизнь из первых рук. Вы там, в палате, страдаете от самоотравления. А теперь проезжайте, молодой человек, не задерживайте движение.

Майкл проехал, не переставая улыбаться. Милый дядя Хилери! Очеловечивание религии и жизнь, полная опасностей, — лазил на самые трудные горные вершины Европы — никакого самомнения и неподдельное чувство юмора. Лучший тип англичанина! Ему предлагали высокие посты, но он сумел от них отвертеться. Он был, что называется, непоседа и часто грешил отчаянной бестактностью; но все любили его, даже собственная жена. На минуту Майкл задумался о своей тете Мэй. Лет сорок, трое ребят и тысяча дел на каждый день; стриженая, и веселая как птица. Приятная женщина тетя Мэй!

Поставив машину в гараж, он вспомнил, что не завтракал. Было три часа. Он выпил стакан хереса, закусывая печеньем, и пошел в палату общин. Палата гудела в ожидании официального заявления. Он откинулся на спинку скамьи, вытянул вперед ноги и стал терзаться праздными мыслями. Какие тут вершились когда-то дела! Запрещение работорговли и детского труда, закон о собственности замужней женщины, отмена хлебных законов? Но возможно ли такое и теперь? А если нет, то что это за жизнь? Он сказал как-то Флер, что нельзя два раза переменить призвание и остаться в живых. Но хочется ли ему остаться в живых? Если отпадает фоггартизм — а фоггартизм отпал не только потому, что никогда не начинался, — чем он по существу интересуется?

Уходя, оставить мир лучшим, чем ты застал его? Сидя здесь, он без труда усматривал в этом замысле некоторый недостаток четкости, даже если ограничить его Англией. Это была мечта палаты общин; но» захлебываясь в смене партий, она что-то медленно приближалась к ее осуществлению. Лучше наметить себе какой-то участок административной работы, крепко держаться его и чего-то добиться. Флер хочет, чтобы он занялся Кенией и индийцами. Опять что-то отвлеченное и не связанное непосредственно с Англией. Какой определенный вид работы всего нужнее Англии? Просвещение? Опять неясность! Как знать, в какое русло лучше всего направить просвещение? Вот, например, когда было введено всеобщее обучение за счет государства — казалось, что вопрос решен. Теперь говорят, что оно оказалось гибельным для самого государства. Эмиграция? Заманчиво, но не созидательно. Возрождение сельского хозяйства? Но сочетание того и другого сводилось к фоггартизму, а он успел усвоить, что только крайняя нужда убедит людей в закономерности его; можно говорить до хрипоты и все-таки не убедить никого, кроме самого себя.

Так что же?

«У меня есть превосходный план, как прочистить «Луга», — «Луга» были одним из самых скверных трущобных приходов Лондона. «Заняться трущобами, — подумал Майкл, — это хоть конкретно». Трущобы кричат о себе даже запахами. От них идет вонь, и дикость, и разложение. А между тем, живущие там привязаны к ним; или, во всяком случае, предпочитают их другим, еще неизвестным трущобам. А трущобные жители такой славный народ! Жаль ими швыряться. Надо поговорить с дядей Хилери. В Англии еще столько энергии, такая уйма рыжих ребятишек! Но, подрастая, энергия покрывается копотью, как растения на заднем дворе. Перестройка трущоб, устранение дыма, мир в промышленности, эмиграция, сельское хозяйство и безопасность в воздухе. «Вот моя вера, — подумал Майкл. — И черт меня побери, если такая программа хоть для кого не достаточно обширна!»

Он повернулся к министерской скамье и вспомнил слова Хилери об этой палате. Неужели все они действительно в состоянии самоотравления — медленного и непрерывного проникновения яда в ткани? Все эти окружающие его господа воображают, что заняты делом. И он оглядел «господ». С большинством из них он был знаком и к многим относялся с большим уважением, но все скопом — что и говорить, они выглядели несколько растерянно. У его соседа справа передние зубы обнажились в улыбке утопленника. «Право же, — подумал Майкл, — прямо геройство, как это мы все день за днем сидим здесь и не засыпаем!»

VIII ТАЙНА

У Флер не было оснований ликовать по поводу провала генеральной стачки. Не в ее характере было рассматривать такой вопрос с общенациональной точки зрения. Столовая вернула ей то общественное доверие, которое так жестоко поколебала история с Марджори Феррар; и быть по горло занятой вполне ей подходило. Нора Кэрфью, она сама, Майкл и его тетка — леди Элксон Черрел — завербовали первоклассный штат помощников всех возрастов, и по большей части из высшего общества. Они работали, выражаясь общепринятым языком, как негры. Их ничто не смущало, даже тараканы. Они вставали и ложились спать в любое время. Никогда не сердились и были неизменно веселы. Одним словом, трудились вдохновенно. Компания железной дороги не могла надивиться, как они преобразили внешний вид столовой и кухни. Сама Флер не покидала капитанского мостика. Она взяла на себя смазку учрежденческих колес, бесчисленные телефонные схватки с бюрократизмом и открытые бои с представителями правления. Она даже забралась в карман к отцу, чтобы пополнять возникающие нехватки. Добровольцев кормили до отвала, и — по вдохновенному совету Майкла — она подрывала стойкость пикетчиков, потихоньку угощая их кофе с ромом в самые разнообразные часы их утомительных бдений. Ее снабженческий автомобиль, вверенный Холли, пробирался взад и вперед через блокаду, словно у него и в мыслях не было магазина Хэрриджа, где закупались продукты.

— Надо все сделать, чтобы бастующие вздремнули на оба глаза, — говорил Майкл.

Сомневаться в успехе столовой не приходилось. Флер больше не видела Джона, но жила в том своеобразном смешении страха и надежды, которое знаменует собою истинный интерес к жизни. В пятницу Холли сообщила ей, что приехала жена Джона: нельзя ли привести ее завтра утром?

— Конечно! — сказала Флер. — Какая она?

— Очень мила, глаза, как у русалки; по крайней мере Джон так полагает. Но если русалка, то из самых симпатичных.

— М-м, — сказала Флер.

На следующий день она сверяла по телефону какой-то список, когда Холли привела Энн. Почти одного роста с Флер, прямая и тоненькая, волосы потемнее, цвет лица посмуглее и темные глаза (Флер стало ясно, что понимала Холли под словом «русалочьи»), носик чуть-чуть слишком смелый, острый подбородок и очень белые зубы — вот она, та, что заменила ее. Знает ли она, что они с Джоном…

И, протягивая ей свободную руку. Флер сказала:

— По-моему, вы как американка поступили очень благородно. Как поживает ваш брат Фрэнсис?

Рука, которую она пожала, была сухая, теплая, смуглая; в голосе, когда та заговорила, лишь чуточку слышалась Америка, словно Джон потрудился над ним.

— Вы были так добры к Фрэнсису. Он постоянно вас вспоминает. Если бы не вы…

— Это пустяки. Простите… Да-да?.. Нет! Если принцесса приедет, передайте ей, не будет ли она так добра заехать, когда они обедают. Да, да, спасибо!.. Завтра? Конечно… Как доехали? Качало?

— Ужас! Хорошо, что Джона со мной не было. Отвратительно, когда мутит, правда?

— Меня никогда не мутит, — сказала Флер.

У этой девчонки есть Джон, и он заботится о ней, когда ее мутит! Красивая? Да. Загорелое лицо очень подвижно, похожа, пожалуй, на брата, но глаза такие манящие, куда более выразительные. Что-то есть в этих глазах, почему они такие странные и интересные? Ну да, самую малость косят! И держаться она умеет, какой-то особенный поворот шеи, прекрасная посадка головы. Одета, конечно, очаровательно. Взгляд Флер скользнул вниз, к икрам и щиколоткам. Не толстые, не кривые! Вот несчастье!

— Я так вам благодарна, что вы разрешили мне помочь.

— Ну что вы! Холли вас просветит. Вы возьмете ее в магазины, Холли?

Когда она ушла, опекаемая Холли, Флер прикусила губу. По бесхитростному взгляду жены Джона она догадалась, что Джон ей не сказал. До чего молода! Флер вдруг показалось, словно у нее самой и не было молодости. Ах, если бы у нее не отняли Джона! Прикушенная губа задрожала, и она поспешно склонилась над телефоном.

При всех новых встречах с Энн — три или четыре раза до того, как столовая закрылась, — Флер заставляла себя быть приветливой. Она инстинктом чувствовала, что сейчас не время отгораживаться от кого бы то ни было. Чем явилось для нее возвращение Джона, она еще не знала; но на этот раз, что бы она ни надумала, никто не посмеет вмешаться. Своим лицом и движениями она владеет теперь получше, чем когда они с Джоном были, невинными младенцами. Ее охватила злая радость, когда Холли сказала: «Энн от вас в восторге, Флер!» Нет, Джон ничего не рассказал жене. Это на него и — похоже, ведь тайна была не только его! Но долго ли эта девочка останется в неведении? В день закрытия столовой она сказала Холли:

— Жене Джона, вероятно, никто не говорил, что мы с ним были когда-то влюблены друг в друга?

Холли покачала головой.

— Тогда лучше и не нужно.

— Конечно, милая. Я позабочусь об этом. Славная, помоему, девочка.

— Славная, — сказала Флер, — но неинтересная.

— Не забывайте, что она здесь в непривычной, чужой обстановке. В общем, американцы рано или поздно оказываются интересными.

— В собственных глазах, — сказала Флер и увидела, что Холли улыбнулась. Поняв, что немного выдала себя, она тоже улыбнулась.

— Что же, лишь бы они ладили. Так и есть, наверное?

— Голубчик, я почти не видела Джона, но, судя по всему, они в прекрасных отношениях. Теперь они собираются к нам в Уонсдон погостить.

— Чудно! Ну, вот и конец нашей столовой. Попудрим носики и поедем домой; папа ждет меня в автомобиле. Может быть, подвезти вас?

— Нет, спасибо; пойду пешком.

— Как? По-прежнему избегаете? Забавно, как живучи такие антипатии!

— Да, у Форсайтов, — проговорила Холли. — Мы, знаете, скрываем свои чувства. Чувства гибнут, когда швыряешься ими на ветер.

— А, — сказала Флер. — Ну, да хранит вас бог, как говорится, и привет Джону. Я пригласила бы их к завтраку, но ведь вы уезжаете в Уонсдон?

— Послезавтра.

В круглом зеркальце Флер увидала, что маска на ее лицо стала совсем непроницаемой, и повернулась к двери.

— Возможно, что я забегу к тете Уинифрид, если улучу минутку. До свидания.

Спускаясь по лестнице, она думала: «Так это ветер убивает чувства!»

В машине Сомс разглядывал спину Ригза. Шофер был худ как жердь.

— Ну, кончила? — спросил он ее.

— Да, дорогой.

— Давно пора. На кого стала похожа!

— Разве ты находишь, что я похудела, папа?

— Нет, — сказал Сомс, — нет. Ты пошла в мать. Но нельзя так переутомляться. Хочешь подышать воздухом? В парк, Ригз!

По дороге в это тихое пристанище он задумчиво сказал:

— Я помню время, когда твоя бабушка каталась здесь каждый день, с точностью часового механизма. Тогда знали, что такое привычка. Хочешь остановиться посмотреть на этот памятник, о котором столько кричат?

— Я его видела, папа.

— Я тоже, — сказал Сомс. — Бьет на дешевый эффект. Вот статуя Сент-Годенса в Вашингтоне — это другое дело!

И он искоса посмотрел на дочь. Хорошо еще, что она не знает, как он уберег ее там от этого Джона Форсайта! Теперь-то она уж наверно узнала, что он в Лондоне, у ее тетки. А стачка кончилась, на железных дорогах восстанавливается нормальное движение, и он окажется без дела. Но, может быть, он уедет в Париж? Его мать, по-видимому, все еще там. У Сомса чуть не вырвался вопрос, но удержал инстинкт — всесильный, только когда дело касалось Флер. Если она и видела молодого человека, то не скажет ему об этом. Вид у нее немного таинственный, или это ему только чудится?

Нет! Он не мог разгадать ее мысли. Это, может, и лучше. Кто решится открыть свои мысли людям? Тайники, изгибы, излишества мыслей. Только в просеянном, профильтрованном виде можно выставить мысль напоказ. И Сомс опять искоса поглядел на дочь.

А она и правда была погружена в мысли, которые его сильно встревожили бы. Как повидать Джона с глазу на глаз до его отъезда в Уонсдон? Можно, конечно, просто зайти на Грин-стрит — и, вероятно, не увидеть его. Можно пригласить его и себе позавтракать, но тогда не обойтись без его жены и своего мужа. Увидеть его одного можно только случайно. И Флер стала строить планы. Когда она совсем было сообразила, что случайность в том и состоит, что ее невозможно спланировать, клан вдруг возник. Она пойдет на Грин-стрит в девять часов утра — поговорить с Холли относительно счетов по столовой. После таких утомительных дней Холли и Энн, наверное, будут пить кофе в постели. Вал уехал в Уонсдон. Тетя Уинифрид всегда встает поздно! Есть шанс застать Джона одного. И она повернулась к Сомсу.

— Какой ты милый, папа, что повез меня проветриться; ужасно приятно.

— Хочешь, выйдем посмотреть на уток? У лебедей в Мейплдерхеме в этом году опять птенцы.

Лебеди! Как ясно она помнит шесть маленьких «миноносцев», плывших за старыми лебедями по зеленоватой воде, в лето ее любви шесть лет назад! Спускаясь по траве к Серпентайну, она ощутила сладостное волнение. Но никто, никто не узнает о том, что в ней творится. Что бы ни случилось а скорее всего вообще ничего не случится» — теперь-то она спасет свое лицо. Нет в мире сильней побуждения, как говорит Майкл.

— Твой дедушка водил меня сюда, когда я был мальчишкой, — прозвучал около нее голос отца. Он не добавил; «А я водил сюда ту мою жену в первое время после свадьбы». Ирэн! Она любила деревья и воду. Она любила все красивое. И она не любила его.

— Итонские курточки! Шестьдесят лет прошло, больше. Кто бы тогда подумал?

— Кто бы что подумал, папа? Что итонские кусочки все еще будут искать?

— Этот, как его… Теннисон, кажется: «Старый порядок меняется, новому место дает». Не могу себе представить тебя в стоячих воротничках и юбках до полу, не говоря о турнюрах. В то время не жалели материи на платья, но знали мы о женщинах ровно столько же, сколько и теперь, — то есть почти ничего.

— Ну, не знаю. По-твоему, человеческие страсти те что были, папа?

Сомс задумчиво потер подбородок. Почему она это спросила? Когда-то он сказал ей, что настоящая страсть бывала только в прошлом, а она ответила, что сама ее переживает. И в памяти у него мгновенно возникла картина, как в теплице Мейплдерхема, во влажной жаре, отдающей землей и геранью, он толкнул ногой трубу водяного отопления. Может, Флер и была права тогда: от человеческой природы не уйдешь.

— Страсти! — сказал он. — Что ж, и сейчас иногда читаешь, что люди травятся газом. В прежнее время они обычно топились. Пойдем выпьем чаю, вон там есть какойто павильон.

Когда они уселись и голуби весело принялись клевать его пирожное, он окинул дочь долгим взглядом. Она сидела, положив ногу на ногу — красивые ноги! И фигурой — от талии и выше — как-то отличалась от всех других молодых женщин, которых ему приходилось видеть. Она сидела не согнувшись, а чуть выгнув спину, отчего появлялась решительность в посадке головы. Она опять коротко остриглась — эта мода оказалась, против ожидания, живучей; но, надо признать, шея у нес на редкость белая и круглая. Лицо широкое, с твердым округлым подбородком; очень мало пудры, и губы не подкрашены, белые веки с темными ресницами, ясные светло-карие глаза, небольшой прямой нос, и широкий низкий лоб, и каштановые завитки над ушами; и рот, напрашивающийся на поцелуи, — право же, ему есть чем гордиться!

— Я полагаю, — сказал он, — ты рада, что опять можешь уделять больше времени Киту? Он плутишка! Подумай, что он попросил у меня вчера, — молоток!

— Да, он постоянно все крушит. Я стараюсь шлепать его как можно реже, но иногда без этого не обойтись — кроме меня, никому не разрешается. Мама приучила его к этому, пока нас не было, так что теперь он считает, что это в порядке вещей.

— Дети — чудные создания, — сказал Сомс. — В моем детстве с нами так не носились.

— Прости меня, папа, но, по-моему, больше всех с ним носишься ты.

— Что? — сказал Сомс. — Я?

— Ты исполняешь все его прихоти. Ты дал ему молоток?

— У меня его не было — к чему мне носить с собой молотки?

Флер рассмеялась.

— Нет, но ты относишься к нему совершенно серьезно. Майкл относится к нему иронически.

— Малыш не лишен чувства юмора.

— К счастью. А меня ты не баловал, папа?

Сомс уставился на голубя.

— Трудно сказать, — ответил он. — Ты чувствуешь себя избалованной?

— Когда я чего-нибудь хочу — кончено.

Это он знал; но если она не хочет невозможного…

— И если я этого не получаю, со мной не шути.

— Это кто говорит?

— Никто это не говорит, я сама знаю…

Хм! Чего же она сейчас хочет? Спросить? И, делая вид, что смахивает с пиджака крошки, он взглянул на нее исподлобья. Лицо ее, глаза, которые на мгновение остались незащищенными, заволокла какая-то глубокая… как бы это сказать? Тайна! Вот оно что!

IX СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА

Зажав в руке счета по столовой. Флер на мгновение задержалась у подъезда, между двумя лавровыми деревьями в кадках. Большой Бэн показывает без четверти девять. Пешком через Грин-парк она пройдет минут двадцать. Кофе она выпила в постели, чтобы избежать вопросов, — а папа, конечно, тут как тут — приклеился носом к окну столовой. Флер помахала счетами, и он отшатнулся от окна, как будто она его стегнула. Папа бесконечно добр, но напрасно он все время стирает с нее пыль — она не фарфоровая безделушка!

Она шла быстрым шагом. Никаких ощущений, связанных с жимолостью, у нее сегодня не было, ум работал четко и живо. Если Джон вернулся в Англию окончательно, нужно добиться его. Чем скорее, тем лучше, без канители! На куртинах перед Букингемским дворцом только что расцвела герань, ярко-пунцовая; Флер стало жарко. Не нужно спешить, а то придешь вся потная. Деревья одевались по-летнему; в Грин-парке тянуло ветерком, и на солнце пахло травой и листьями. Много лет так хорошо не пахло весной. Флер неудержимо потянуло за город. Трава, и вода, и деревья — среди них протекли ее встречи с Джоном, один час в этом самом парке, перед тем как он повез ее в Робйн-Хилл! Робин-Хилл продали какому-то пэру. Ну и пусть наслаждается; она-то знает историю этого злосчастного дома — он точно корабль, над которым тяготеет проклятие! Дом сгубил ее отца, и отца Джона, и еще, кажется, его деда, не говоря уже о ней самой. Второй раз ее так легко не сломаешь! И, выйдя на Пикадилли, Флер мысленно посмеялась над своей детской наивностью. В окнах клуба, обязанного своим названием — «Айсиум» — Джорджу Форсайту, не было видно ни одного из его соратников, обычно созерцавших изменчивые настроения улицы, потягивая из стакана или чашки и обволакивая свои мнения клубами дыма. Флер очень смутно помнила его, своего старого родственника Джорджа Форсайта, который часто сиживал здесь, мясистый и язвительный, за выпуклыми стеклами окна. Джордж, бывший владелец «Белой обезьяны», что висит теперь наверху, у Майкла в кабинете. И дядя Монтегью Дарти, которого она видела всего один раз и хорошо запомнила, потому что он ущипнул ее за мягкое место и сказал: «Ну-ка, из чего делают маленьких девочек?» Узнав вскоре после этого, что он сломал себе шею, она захлопала в ладоши — препротивный был человек, толстолицый, темноусый, пахнувший духами и сигарами. На последнем повороте она запыхалась. На окнах дома тетки в ящиках цвела герань, фуксии еще не распустились. Не в ее ли бывшей комнате теперь поселили их? И, отняв руку от сердца, она позвонила.

— А, Смизер! Встал уже кто-нибудь?

— Пока только мистер Джон встал, мисс Флер.

И зачем так колотится сердце? Идиотство — когда не чувствуешь никакого волнения.

— Хватит и его, Смизер. Где он?

— Пьет кофе, мисс Флер.

— Хорошо, доложите. Я и сама не откажусь от второй чашки.

Она стала еле слышно склонять скрипящую фамилию, которая плыла впереди нее в столовую: «Смизер, Смизера, Смизеру, Смизером». Глупо!

— Миссис Майкл Монт, мистер Джон. Заварить вам свежего кофе, мисс Флер?

— Нет, спасибо, Смизер. — Скрипнул корсет, дверь закрылась.

Джон встал.

— Флер!

— Ну, Джон?

Ей удалось пожать ему руку и не покраснеть, хотя его щеки, теперь уже не измазанные, залил густой румянец.

— Хорошо я тебя кормила?

— Замечательно. Как поживаешь. Флер? Не слишком устала?

— Ничуть. Как тебе понравилось быть кочегаром?

— Хорошо! Машинист у меня был молодчина. Энн будет жалеть — она еще отлеживается.

— Она очень помогла нам. Почти шесть лет прошло, Джон; ты мало изменился.

— Ты тоже.

— О, я-то? До ужаса.

— Ну, мне это не видно. Ты завтракала?

— Да. Садись и продолжай есть. Я зашла к Холли, надо поговорить о счетах. Она тоже не вставала?

— Кажется.

— Сейчас пройду к ней. Как тебе живется в Англии, Джон?

— Чудесно. Больше не уеду. Энн согласна.

— Где думаешь поселиться?

— Где-нибудь поближе к Валу и Холли, если найдем участок; буду заниматься хозяйством.

— Все увлекаешься хозяйством?

— Больше чем когда-либо.

— Как поэзия?

— Что-то заглохла.

Флер напомнила:

— «Голос, в ночи звенящий, в сонном и старом испанском городе, потемневшем в свете бледнеющих звезд».

— Боже мой! Ты это помнишь?

— Да.

Взгляд у него был такой же прямой, как прежде, ресницы такие же темные.

— Хочешь познакомиться с Майклом, Джон, и посмотреть моего младенца?

— Очень.

— Когда вы уезжаете в Уонсдон?

— Завтра или послезавтра.

— Так, может быть, завтра вы оба придете к завтраку?

— С удовольствием.

— В половине второго. И Холли, и тетя Уинифрид. Твоя мама еще в Париже?

— Да. Она думает там и остаться.

— Видишь. Джон, все улаживается, правда?

— Правда.

— Налить тебе еще кофе? Тетя Уинифрид гордится своим кофе.

— Флер, у тебя прекрасный вид.

— Благодарю. Ты в Робин-Хилле побывал?

— Нет еще. Там теперь обосновался какой-то вельможа.

— Как твоей, как Энн, здесь интересно показалось?

— Впечатление колоссальное. Говорят, мы благородная нация. Ты когда-нибудь это находила?

— Абсолютно — нет; относительно — может быть.

— Тут так хорошо пахнет.

— Нюх поэта. Помнишь нашу прогулку в Уонсдоне?

— Я все помню, Флер.

— Вот это честно. Я тоже. Мне не так-то скоро удалось запомнить, что я забыла. Ты сколько времени помнил?

— Наверно, еще дольше.

— Ну, Майкл — лучший из всех мужчин.

— Энн — лучшая из женщин.

— Как удачно, правда? Сколько ей лет?

— Двадцать один.

— Как раз тебе подходит. Даже если б нас не разлучили, я всегда была слишком стара для тебя. Ой, какие мы были глупые, правда?

— Не нахожу. Это было так естественно, так красиво.

— Ты по-прежнему идеалист. Хочешь варенья? Оксфордское.

— Да. Только в Оксфорде и умеют варить варенье.

— Джон, у тебя волосы лежат совсем как раньше. Ты мои заметил?

— Все старался.

— Тебе не нравится?

— Раньше, пожалуй, было лучше;хотя…

— Ты хочешь сказать, что мне не к лицу отставать от моды. Очень тонко! Что она стриженая, ты, по-видимому, одобряешь.

— Энн стрижка к лицу.

— Ее брат много тебе рассказывал обо мне?

— Он говорил, что у тебя прелестный дом, что ты ухаживала за ним, как ангел.

— Не как ангел, а как светская молодая женщина. Это пока еще не одно и то же.

— Энн была так благодарна. Она тебе говорила?

— Да. Но по секрету скажу тебе, что мы, кажется, отправили Фрэнсиса домой циником. Цинизм у нас в моде. Ты заметил ею во мне?

— По-моему, ты его напускаешь на себя.

— Ну, что ты? Я его отбрасываю, когда говорю с тобой. Ты всегда был невинным младенцем. Не улыбайся — был! Поэтому тебе и удалось от меня отделаться. Ну, не думала я, что мы еще увидимся.

— И я не думал. Жаль, что Энн еще не встала.

— Ты не говорил ей обо мне.

— Почему ты знаешь?

— По тому, как она смотрит на меня.

— К чему было говорить ей?

— Совершенно не к чему. Что прошло… А забавно всетаки с тобой встретиться. Ну, руку. Пойду к Колли.

Их руки встретились над его тарелкой с вареньем.

— Теперь мы не дети, Джон. Так до завтра. Мой дом тебе понравится. A rivederci![70]

Поднимаясь по лестнице, она упорно ни о чем не думала.

— Можно войти, Холли?

— Флер! Милая!

На фоне подушки смуглело тонкое лицо, такое милое и умное. Флер подумалось, что нет человека, от которого труднее скрыть свои мысли, чем от Холли.

— Вот счета, — сказала она. — В десять мне предстоит разговор с этим ослом-чиновником. Это вы заказали столько окороков?

Тонкая смуглая рука взяла счета, и на лбу между большими серыми глазами появилась морщинка.

— Девять? Нет… да. Правильно. Вы видели Джона?

— Да. Единственная ранняя птица. Приходите все к нам завтра к завтраку.

— А вы думаете, что это будет разумно. Флер?

— Я думаю, что это будет приятно.

Она встретила пытливый взгляд серых глаз твердо и с тайной злостью. Никто не посмеет прочесть у нее в мыслях, никто не посмеет вмешаться!

— Ну отлично, значит, ждем вас всех в час тридцать. А теперь мне надо бежать.

И она побежала, но так как ни с каким «ослом-чиновником» ей встретиться не предстояло, она вернулась в Гринпарк и села на скамейку.

Так вот какой Джон теперь! Ужасно похож на Джона — тогда! Глаза глубже, подбородок упрямей — вот, собственно, и вся разница. Он все еще сияет, он все еще верит во что-то. Он все еще восхищается ею. Д-да!

В листьях над ее головой зашумел ветерок. День выдался на редкость теплый — первый по-настоящему теплый день с самой пасхи! Что им дать на завтрак? Как поступить с папой? Он не должен здесь оставаться! Одно дело в совершенстве владеть собой; в совершенстве владеть собственным отцом куда труднее. На ее короткую юбку лег узор из листьев, солнце грело ей колени; она положила ногу на ногу и откинулась на спинку скамьи. Первый наряд Евы — узор из листьев… «Разумно?» — сказала Холли. Как знать?.. Омары? Нет, что-нибудь английское. Блинчики непременно. Чтобы отделаться от папы, нужно напроситься к нему в Мейплдерхем, вместе с Китом, на послезавтра; тогда он уедет, чтобы все для них приготовить. Мама еще не вернулась из Франции. Эти уедут в Уонсдон. Делать в городе нечего. Солнце пригревает затылок — хорошо! Пахнет травой… жимолостью! Ой-ой-ой!

Х ПОСЛЕ ЗАВТРАКА

Что из всех человеческих отправлений самое многозначительное — это принятие пищи, подтвердит всякий, кто участвует в этих регулярных пытках. Невозможность выйти из-за стола превращает еду в самый страшный вид человеческой деятельности в обществе, члены которого настолько культурны, что способны проглатывать не только пищу, но и собственные чувства.

Такое представление, во всяком случае, сложилось у Флер во время этого завтрака. Испанский стиль ее комнаты напоминал ей, что не с Джоном она провела в Испании свой медовый месяц. Один курьез произошел еще до завтрака. Увидев Майкла, Джон воскликнул:

— Алло! Вот эго интересно! Флер тоже была в тот день в Маунт-Вернон?

Это что такое? От нее что-то скрыли?

Тогда Майкл сказал:

— Помнишь, Флер? Молодой англичанин, которого я встретил в Маунт-Вернон?

— «Корабли, проходящие ночью», — сказала Флер.

Маунт-Вернон! Так это они там встретились! А она нет!

— Маунт-Вернон — прелестное место, Но вам нужно показать Ричмонд, Энн. Можно бы поехать после завтрака. Тетя Уинифрпд, вы, наверно, целый век не были в Ричмонде. На обратном пути можно заглянуть в Робин-Хилл, Джон.

— Твой старый дом, Джон? О, поедемте!

В эту минуту она ненавидела оживленное лицо Энн, на которое смотрел Джон.

— А вельможа? — сказал он.

— О, — быстро вставила Флер, — он в Монте-Карло. Я только вчера прочла. А ты, Майкл, поедешь?

— Боюсь, что не смогу. У меня заседание комитета. Да и в автомобиле места только на пять человек.

— Ах, как было бы замечательно! Уж эта американская восторженность!

Утешением прозвучал невозмутимый голос Уинифрид, изрекший, что это будет приятная поездка, — в парке, вероятно, расцвели каштаны.

Правда, что у Майкла заседание? Флер часто знала, где он бывает, обычно знала более или менее, что он думает, но сейчас она была как-то не уверена. Накануне вечером, сообщая ему об этом приглашении к завтраку, она позаботилась сгладить впечатление более страстным, чем обычно, поцелуем — нечего ему забивать себе голову всякими глупостями относительно Джона. И еще, когда она сказала отцу: «Можно нам с Китом приехать к тебе послезавтра? Но ты, пожалуй, захочешь попасть туда днем раньше, раз мамы нет дома», как внимательно она вслушивалась в тон его ответа.

— Хм! Х-хорошо! Я поеду завтра утром.

Он что-нибудь почуял? Майкл что-нибудь почуял? Она повернулась к Джону.

— Ну, Джон, что ты скажешь про мой дом?

— Он очень похож на тебя.

— Это комплимент?

— Дому? Конечно.

— Значит, Фрэнсис не преувеличил?

— Нисколько.

— Ты еще не видел Ккта. Сейчас позовем его. Кокер, попросите, пожалуйста, няню привести Кита, если он не спит… Ему в июле будет три года; уже ходит на большие прогулки. До чего мы постарели!

Появление Кита и его серебристой собаки вызвало звук вроде воркования, спешно, впрочем, заглушенного, так как три из женщин были Форсайты, а Форсайты не воркуют. Он стоял в синем костюмчике, чем-то напоминая маленького голландца, и, слегка хмурясь из-под светлых волос, оглядывал всю компанию.

— Подойди сюда, сын мой. Вот это — Джон, твой троюродный дядя.

Кит шагнул вперед.

— А лошадку привести?

— Лошадку, Кит. Нет, не надо. Дай ручку.

Ручонка потянулась кверху. Рука Джона потянулась вниз.

— У тебя ногти грязные.

Она увидела, что Джон вспыхнул, услышала слова Энн: «Ну не прелесть ли!» — и сказала:

— Кит, не дерзи. У тебя были бы такие же, если бы ты поработал кочегаром.

— Да, дружок, я их мою, мою, никак не отмою дочиста.

— Почему?

— Въелось в кожу.

— Покажи.

— Кит, поздоровайся с бабушкой Уинифрид.

— Нет.

— Милый мальчик! — сказала Уинифрид. — Ужасно скучно здороваться. Правда, Кит?

— Ну, теперь уходи; станешь вежливым мальчиком — тогда возвращайся.

— Хорошо.

Когда он скрылся, сопровождаемый серебристой собакой, все рассмеялись; Флер сказала тихонько:

— Вот дрянцо — бедный Джон! — и сквозь ресницы поймала на себе благодарный взгляд Джона.

В этот погожий день середины мая с Ричмонд-Хилла во всей красе открывался широкий вид на море зелени, привлекавший сюда с незапамятных времен, или, вернее, с времен Георга IV, столько Форсайтов в ландо и фаэтонах, в наемных каретах и автомобилях. Далеко внизу поблескивали излучины реки; только листва дубов отливала весенним золотом, остальная зелень уже потемнела, хоть и не было еще в ней июльской тяжести и синевы. До странности мало построек было видно среди полей и деревьев; в двенадцати милях от Лондона — и такие скудные признаки присутствия человека. Дух старой Англии, казалось, отгонял нетерпеливых застройщиков от этого места, освященного восторженными восклицаниями четырех поколений.

Из пяти человек, стоящих на высокой террасе, Уинифрид лучше других сумела выразить словами этот охраняющий дух. Она сказала:

— Какой красивый вид!

Вид, вид! А все-таки вид теперь понимали иначе, чем раньше, когда старый Джолион лазил по Альпам с квадратным ранцем коричневой кожи, который до сих пор служил его внуку; или когда Суизин, правя парой серых и важно поворачивая шею к сидящей рядом с ним даме, указывал хлыстом на реку и цедил: «Недурной видик!» Или когда Джемс, подобрав под подбородок длинные колени в какой-нибудь гондоле, недоверчиво поглядывал на каналы в Венеции и бормотал: «Никогда мне не говорили, что вода такого цвета». Или когда Николае, прогуливаясь для моциона в Мэтлоке, заявлял, что нет в Англии более красивого ущелья. Да, вид стал не тем, чем был. Все началось с Джорджа Форсайта и Монтегью Дарти, которые, поворачиваясь к виду спиной, с веселым любопытством разглядывали привезенных на пикник молоденьких хористок; а теперь молодежь и вовсе обходится без этого слова и просто восклицает: «Черт!» — или что-нибудь в том же роде.

Но Энн, как истая американка, конечно, всплеснула руками и стала ахать:

— Ну какая прелесть, Джон! Как романтично!

Потом был парк, где Уинифрид, как заведенная, нараспев восторгалась каштанами и где каждая тропинка, и поляна с папоротником, и упавшее дерево наводили Джона или Холли на воспоминания о какой-нибудь поездке верхом.

— Посмотри, Энн, вот тут я мальчишкой соскочил на полном ходу с лошади, когда потерял стремя и разозлился, что меня подкидывает.

Или:

— Посмотри, Джок! По этой просеке мы с Вэлом скакали наперегонки. О! А вот упавшее дерево, мы через него прыгали. Все на старом месте.

И Энн добросовестно восхищалась при виде оленей и травы, столь не похожих на их американские разновидности.

Сердцу Флер парк не говорил ничего.

— Джон, — сказала она вдруг, — как ты думаешь попасть в Робин-Хилл?

— Скажу дворецкому, что хочу показать моей жене, где я провел детство; и дам ему парочку веских оснований. В дом идти мне не хочется, мебель вся новая, все не то.

— Нельзя ли пройти снизу, через рощу? — и глаза ее добавили: «Как тогда».

— Рискуем встретить кого-нибудь, и нас выставят.

«Парочка веских оснований» дала им доступ в имение с верхнего шоссе; владельцы находились в отъезде.

Шедевр Босини купался в своих самых теплых тонах. Шторы были спущены, так как солнце ударяло с фасада, где качелей у старого дуба теперь не было. В розарии Ирэн, который сменил папоротники старого Джолиона, завязывались бутоны, но распустилась только одна роза.

— «О роза, испанская гостья!»

У Флер сжалось сердце. Что подумал Джон, что вспомнил, говоря эти слова, нахмурив лоб? Вот здесь она сидела, между его отцом и его матерью, и думала, что когданибудь они с Джоном будут здесь жить; вместе будут смотреть, как цветут розы, как осыпаются листья старого дуба, вместе говорить своим гостям: «Посмотрите! Вон Эпсомский ипподром. Видите, за теми вон тополями!»

А теперь ей нельзя даже идти с ним рядом, он, как гид, все показывает этой девчонке, своей жене! Вместо этого она шла рядом с теткой. Уинифрид была чрезвычайно заинтригована. Она еще никогда не видела этого дома, который Сомс выстроил трудами Босини, который Ирэн разорила «этой своей несчастной историей», дом, где умерли старый дядя Джолион и кузен Джолион и где, точно в насмешку, жила Ирэн и родила этого молодого человека Джона, очень, кстати сказать, симпатичного! Дом, занимающий такие большое место в форсайтских анналах. Он очень аристократичен и теперь принадлежит пэру Англии; и раз уж он ушел из владения семьи — это, пожалуй, не плохо. В фруктовом саду она сказала Флер:

— Твой дедушка однажды приезжал сюда посмотреть, как идет постройка. Я помню, он тогда сказал: «Недешево станет содержать такой дом». И он, наверно, был прав, Но все-таки жаль, что его продали. Все Ирэн, конечно. Она никогда не ценила семью. Вот если бы… — но она удержалась и не сказала: «Вы с Джоном поженились».

— Ну к чему Джону такое имение, тетя, и так близко от Лондона? Он поэт.

— Да, — проговорила Уинифрид не очень быстро, потому что в ее молодости быстрота была не в моде, — стекла, пожалуй, слишком много.

И они пошли вниз по лугу.

Роща! Вот и она, на том конце поля, И Флер задержалась, постояла около упавшего дерева, подождала, пока смогла сказать:

— Слышишь, Джон? Кукушка!

Крик кукушки и синие колокольчики под лиственницами! Рядом с ней неподвижно замер Джон. Да, и весна замерла. Опять кукушка, еще, еще!

— Вот тут мы набрели на твою маму, Джон, и кончилось наше счастье. О Джон!

Неужели такой короткий звук мог так много значить, столько сказать, так поразить? Его лицо! Она сейчас же вскочила на упавшее дерево.

— Не верь в привидения, милый!

И Джон вздрогнул и посмотрел на нее.

Она положила руки ему на плечи и соскочила на землю. Они пошли дальше по колокольчикам. И вслед им закуковала кукушка.

— Повторяется эта птица, — сказала Флер.

XI БЛУЖДАНИЯ

Инстинкт в отношении к дочери, ставший уже привычной защитной окраской, под которой Сомс укрывался от козней судьбы, еще накануне, когда Флер ушла из дому, пока он пил кофе, подсказал ему, что она что-то замышляет. Когда она с улицы помахала ему в окно бумагами, вид у нее был неестественный или, во всяком случае, такой, точно она что-то от него скрыла. Как не вполне искренний оттенок голоса дает собаке почуять, что от нее сейчас уйдут, так Сомс почуял неладное в слишком показном жесте этой руки с бумагами. Поэтому он допил кофе быстрее, чем полагалось бы человеку, с детства привязанному к варенью, и отправился на Грин-стрит. Поскольку там остановился этот молодой человек Джон, именно в этом фешенебельном квартале следовало искать причин всякого беспокойства. А кроме того, если было еще в мире место, где Сомс мог отвести душу, то это была гостиная его сестры Уинифрид, комната, в которую он сам в 1879 году так прочно внедрил личность Людовика XV, что, несмотря на джаз и на стремление Уинифрид идти в ногу с более строгой модой, неисправимое легкомыслие этого монарха все еще давало себя чувствовать.

Сомс сделал порядочный крюк, заглянул по пути в «Клуб знатоков» и пришел на Грин-стрит, когда Флер уже ушла. Первое же замечание Смизер усилило тревогу, которая выгнала его из дому.

— Мистер Сомс! Ах, какая жалость! Мисс Флер только что ушла. И никто еще не вставал, только мистер Джон.

— О, — сказал Сомс, — она его видела?

— Да, сэр. Он в столовой; может, пройдете?

Сомс покачал головой.

— Сколько времени они еще здесь пробудут, Смизер?

— Я как раз слышала, как миссис Вэл говорила, что они все уезжают в Уонсдон послезавтра. Мы останемся опять совсем одни; может, надумаете погостить у нас, мистер Сомс?

Сомс опять покачал головой.

— Я очень занят, — сказал он.

— И красавица же стала мисс Флер; такая она была сегодня румяная!

Сомс издал какой-то нечленораздельный звук. Новость пришлась ему не по душе, но он не мог сказать это вслух, когда перед ним был не человек, а целое учреждение. Трудно было установить, что известно Смизер. В свое время она проскрипела себе дорогу почти ко всем домашним тайнам, начиная с той поры, когда его собственные семейные дела снабжали дом Тимоти более чем достаточным материалом для сплетен. Да, а теперь не его ли семейные дела, да еще в двух изданиях, продолжают поставлять сырье? В эту минуту для него было что-то зловещее в том, что сын узурпатора Джолиона находится здесь, в этом доме, наиболее близко напоминающем прежнее средоточие Форсайтов, дом Тимоти на Бэйсуотер-Род. Какая превратность во всем! И вторично издав тот же нечленораздельный звук, он сказал:

— Кстати, этот мистер Стэйнфорд, вероятно, не заходил сюда больше?

— Как же, мистер Сомс, вчера заходил к мистеру Бэлу, но мистер Вэл уже уехал.

— Ах вот как? — Сомс сделал круглые глаза. — Что он на этот раз утащил?

— О, я была не так глупа, чтобы впустить его.

— Вы не дали ему загородный адрес мистера Вэла?

— О нет, сэр, он знал его.

— Ого!

— Доложить, что вы здесь, мистер Сомс? Миссис теперь уж, верно, почти оделась.

— Нет, не беспокойте ее.

— Вот обидно, сэр; она всегда так радуется вашему приходу.

Старуха Смизер фамильярничает! Добрая душа! Теперь таких слуг не осталось. И, притронувшись рукой к шляпе, Сомс проговорил:

— Ну, до свидания, Смизер, передайте ей привет! — и ушел.

«Так, — подумал он, — Флер с ним виделась!» Все начнется сначала. Он так и знал. И очень медленно, слегка надвинув шляпу на глаза, он направился к углу Хайдпарка. Это был для него сугубо критический момент: предстояло укрепиться в одном из двух одинаково опасных решений. С обычной склонностью забегать вперед во всех вопросах, угрожающих основным устоям жизни, — склонностью, унаследованной от его отца Джемса, — Сомс уже видел в мыслях исковерканное будущее дочери, с которым было неразрывно связано и его собственное.

«Такая она была сегодня румяная!» Когда она махала ему этими бумагами, она была бледна, слишком бледна! Дурацкий случай! И еще во время утреннего завтрака! Самое худшее время дня — самое интимное! Как прирожденный реалист, он уже опасался всего, что кроется в идее первого завтрака. Те, кто завтракают вместе, обычно и спят вместе. Начнет теперь выдумывать. И притом они уже не дети! Ну, все зависит от того, каковы их чувства, если они у них еще сохранились. А кто это знает? Кто, скажите на милость, может это знать? Он машинально зашагал вокруг памятника артиллерии — Этот большой белый монумент он еще ни разу не рассмотрел как следует, да и не испытывал к тому особого желания. Сейчас он показался ему очень жизненным и подходил к его настроению — не увиливал от правды; ничего напыщенного в этом орудии — короткая тявкающая игрушка; и эти темные мужские фигуры в стальных шлемах, исхудалые и стойкие! Ни признака красивости в этом памятнике, никаких ангелов с крыльями, ни Георгиев-победоносцев, ни драконов, ни вздыбленных коней, ни лат, ни султанов. Вот он громоздится, как большая белая жаба, на жизни народа. Гром, обращенный в бетон. Никаких иллюзий! Невредно посматривать на него эдак раз в день, чтобы не забыть, чего не надо делать. «Вот бы ткнуть в него носом всех этих кронпринцев и бравых вояк, — подумал он, — с их — как это? — «славными, веселыми войнами». И, перейдя на солнечную сторону улицы, он вошел в парк и направился к Найтсбриджу.

Но как же Флер? Что ему делать — взять быка за рога или молчать и ждать? Одно из двух. Теперь он шел быстро, в лице и походке появилась сосредоточенность, словно он прислушивался к собственным мыслям, чтобы принять окончательное решение. Он вышел из парка и, окинув невидящим взором две-три лавки, где в свое время сделал не одну покупку, выгодную когда для него, а когда, и для торговца, стал пробираться мимо Тэттерсола[71]. Долговечное учреждение: здесь, кажется, и сейчас торгуют лошадьми. Сам он никогда лошадьми не увлекался, но нельзя было прожить несколько лет на Монпелье-сквер и не знать в лицо завсегдатаев Тэттерсола. Здание, вероятно, скоро снесут, как сносят все, что несовременно, и воздвигнут на его месте гараж или кино!

Что, если поговорить с Майклом? Нет! Более чем бесполезно. Впрочем, о Флер и этом мальчике он ни с кем не мог говорить — за этим тянулась слишком длинная повесть, и эта повесть была о нем самом. Монпелье-сквер! Он добрел до него — умышленно или нет, он сам не знал. Все было по-старому, только сильно приглажено с тех пор, как он был здесь последний раз, вскоре после войны. На постройках и отделке зданий немало заработали в последнее время, ни о чем другом нельзя этого сказать. Он пошел по правой стороне узкого сквера, где изведал когда-то столько трагических треволнений. Вот и дом, почти такой же, как был, чуть менее опрятный, чуть более разукрашенный. Зачем он женился на этой женщине? Почему так добивался этого? Что и говорить — она всячески старалась его отдалить. Но боже, как он хотел ее! Он до сих пор это помнит. И вначале… вначале он думал, и, может быть, она думала… но кто знает, он никогда не знал. А потом медленно — или скоро? — конец! Страшная история! Он стоял у решетки сквера и смотрел на дверь, в которую когда-то входил, словно из ее зеленой краски и медной дощечки с номером надеялся почерпнуть вдохновение, узнать, как задушить в своей дочери любовь к сыну своей жены, — да, задушить, прежде чем любовь разрастется и сама ее задушит.

И как в те далекие дни и ночи, возвращаясь домой, он тщетно искал вдохновенного способа пробудить любовь, так теперь вдохновение не подсказывало ему, как убить любовь. И он сердито повернул к выходу из сквера.

Собственно говоря, беспокоиться решительно не о чем: Майкл, как-никак, хороший человек: и ее брак, насколько он понимает, далеко не из несчастных. Что до юного Джона, он, надо полагать, женился по любви других оснований для женитьбы не было; по имеющимся у него сведениям, эта девушка и ее брат — музейные редкости: двое американцев почти без средств. А между тем, оставалось недосягаемое, и он не мог забыть, как Флер всегда его добивалась. Желание иметь то, чего у нее еще не было, всегда было самой характерной ее чертой. И как забыть тот час, шесть лет назад, забыть ее фигурку, скомканную и вдавившуюся в диван в темной комнате в тот вечер, когда он вернулся из Робин-Хилла и привез ей ответ. Мысленно проглядывая всю ее последующую жизнь, Сомс остро и тревожно ощутил, что она будто топталась все время на месте, что все ее разнообразные интересы, вплоть до Кита, были для нее не более чем суррогатом. Как вся ее эпоха, она передвигала ноги, но никуда не могла прийти, потому что не знала, куда ей хочется прийти. И все-таки за последнее время, после путешествия вокруг света, он как будто улавливал в ее поведении что-то более спокойное и устойчивое, словно она нашла какую-то линию и налаживает отношения хотя бы с собственной, раз заведенной жизнью. Взять, например, эту столовую — как хорошо она с ней справилась. И, обратив лицо к дому, Сомс вспомнил поляну недалеко от Мейплдерхема, где какой-то болван развел костер и сжег заросли дрока и где теперь, сквозь обугленные их остатки, нахально пробивалась свежая, зеленая трава. Как подумаешь — и во всем такая же картина! Война выжгла все и всех, но вот растения и люди понемногу пускают новые ростки, точно опять почувствовали, что, может быть, и стоит еще пожить. Ну конечно, даже к нему вернулось прежнее желание знатока приобретать хорошие вещи! Все зависит от того, что видишь впереди, и от того, можно ли есть и пить и не ждать, что завтра умрешь. Этот план Дауэса, и локарнская затея, и провал генеральной стачки — может быть, теперь и наступит опять долгая полоса мира, как при Виктории, и откроются какие-то возможности. Ему семьдесят один год, но всегда можно сослаться на Тимоти, который дожил до ста — неподвижная звезда на меняющемся небосводе. А Флер — ей только двадцать пять, она может пережить наш век, если она, то есть, вернее, век, вовремя усмирит свои незаконные страсти, свои беспорядочные стремления, все эти глупые, ни к чему не ведущие метания. Если все устроится, еще возможно, что это будет золотой век или хотя бы платиновый. Даже он, чего доброго, доживет до подоходного налога в полкроны. «Нет, — думал он, путая дочь с веком, — нельзя ей ставить на карту свою репутацию. Это недальновидно». И, разогревшись от ходьбы, он решил, что не будет говорить с ней и подождет — положится на здравый смысл, в котором у нее, слава богу, нет недостатка. «Держать ухо востро и ни с кем не говорить, — подумал он, словами только напортишь».

Он опять дошел до памятника артиллерии и еще раз обошел вокруг него. Нет! Неудачная вещь, думалось ему теперь, — слишком натуральная и тяжеловесная. Может эта белая махина способствовать повышению акций? В конце концов лучше было дать что-нибудь с крыльями. Что-нибудь такое, от чего людям хотелось бы покупать акции или поступать в услужение; что помогло бы принять жизнь, а не напоминало бы все время, что один раз их уже взорвали на воздух и, наверно, опять взорвут, Он где-то читал, что эти молодчики из артиллерии любят свои орудия и хотят, чтобы им о них напоминали. Но кто, кроме них, любит их орудия и жаждет напоминания? Не молодчики из артиллерии будут каждый день смотреть на эту штуку перед больницей Сент-Джордж, а самые обыкновенные Том, Дик, Гарри, Питер, Глэдис, Джон и Марджори. «Ошибка, — думал Сомс, — и грубейшая. Что-нибудь успокаивающее, статуя Вулкана или воин на коне — вот что здесь требуется». И, вспомнив Георга III на коне, он мрачно усмехнулся. Думай не думай — памятник стоит и будет стоять. Но скульпторам давно пора вернуться к нимфам и дельфинам и прочим атрибутам налаженной жизни.

Когда за завтраком Флер высказала предположение, что ему потребуется день в Мейплдерхеме до того, как приедет она с Китом, он опять почувствовал, что за этим чтото кроется; но, радуясь ее приезду, промолчал и не упомянул про свой визит на Грин-стрит.

— Погода как будто установилась, — сказал он. — Тебе нужно на солнце после этой столовой. Все толкуют об ультрафиолетовых лучах. Прежде удовлетворялись просто солнцем. Скоро доктора откопают что-нибудь экстрарозовое. Уж сидели бы спокойно!

— Милый, это их развлекает.

— Заново открывают то, что прекрасно знали наши бабушки, и называют по-новому! Вот, например, теперь нельзя ничего назвать питательным, потому что выдумали слово «витамин». Да твой дед всю жизнь ел по апельсину в день, потому что в начале прошлого века ему предписал это его старый доктор. Витамины! Ты смотри, как бы Кит не стал привередлив в еде. Хорошо еще, что ему не скоро в школу. Уж это школьное питание!

— Тебя так плохо кормили, папа?

— Плохо! Я вообще не знаю, как мы выросли. Основная еда у нас занимала двадцать минут, а через десять минут мы уже играли в футбол. Но в те времена никто не думал о пищеварении.

— Может быть, поэтому и стоит подумать о нем теперь?

— В хорошем пищеварении весь секрет жизни, — сказал Сомс.

Он посмотрел на дочь. Слава богу, она-то не тощая, Насколько ему известно, пищеварение у нее превосходное, Пусть воображает, что влюблена или не влюблена, но пока ее пищеварение не напоминает о себе, ничего не страшно.

— Главное — побольше ходить в наш век автомобилей, — сказал он.

— Да, — сказала Флер, — я сегодня хорошо прошлась.

Не вызов ли она ему бросает поверх яблочной шарлотки? Если и так, он не поддастся.

— Я тоже, — сказал он, — где только не был. Вот теперь поиграем в гольф.

Она поглядела на него, а потом сказала странную вещь:

— Да, вероятно, я уж достаточно стара для гольфа.

Ну что она хотела этим сказать?

XII ЛИЧНЫЕ ПЕРЕЖИВАНИЯ

В день званого завтрака и поездки в Робин-Хилл у Майкла действительно было заседание комитета, но, кроме того, у него были личные переживания, в которых он хотел разобраться. Есть люди, которые, раз обнаружив, что счастье их под угрозой, уже не могут судить без предубеждения о том, кто нарушил их покой. Майкл был не таков. Молодой англичанин, встреченный им в доме старого американца Георга Вашингтона, понравился ему не только потому, что он был англичанин; и теперь, когда он сидел за столом рядом с Флер — ее троюродный брат и первая любовь, — Майкл не мог переменить свое мнение. У молодого человека было симпатичное лицо — красивее, чем у него самого, — хорошие волосы, энергичный подбородок, прямой взгляд и скромные манеры; не было смысла закрывать глаза на все это. Свобода торговли в вопросах любви, принятая среди порядочных людей, исключала возможность даже мысленного применения более жестких норм протекционизма. К счастью, молодой человек женат на этой милой тоненькой девочке с глазами — по выражению миссис Вэл, — как у самой невинной русалки. Поэтому личные переживания Майкла касались больше Флер, чем Джона, Но нелегко было прочесть выражение ее лица, проследить извилины ее мыслей, добраться до ее сердца; и может быть, причиной всему этому Джон Форсайт? Он вспомнил, как сводная сестра этого мальчика, Джун Форсайт, стареющая, но вечно подвижная маленькая женщина, выпалила ему в лицо на Корк-стрит, что Флер должна была выйти замуж за ее маленького братца — он тогда впервые услышал об этом. Как болезненно поразило его открытие, что он играет всего только вторую скрипку в жизни любимой! Он вспомнил также кое-какие осторожные и предостерегающие намеки «Старого Форсайта». В устах этого образца скрытности и подавленных чувств они произвели на Майкла глубокое и прочное впечатление, еще усиленное неудачами его собственных попыток добраться до тайников сердца Флер. Он шел в комитет, но ум его был не целиком занят общественными вопросами. Какой причине, расстроившей этот юный роман, был он обязан своим счастьем? Это не было внезапное отвращение, или болезнь, или денежные затруднения; и не родство — ведь миссис Вэл Дарти, по-видимому, вышла за троюродного брата со всеобщего согласия. Нужно помнить, что Майкл остался в полном неведении относительно семейной тайны Сомса. Те из Форсайтов, с которыми он был знаком, не любили говорить о семейных делах и ни словом о ней не обмолвились. А Флер никогда не говорила о своей первой любви, а о том, почему из нее ничего не вышло, — и подавно. И все же какая-то причина есть; и, не зная ее, нечего пытаться понять теперешние чувства Флер.

Его комитет заседал в связи с деятельностью министерства здравоохранения по регулированию рождаемости; и пока кругом доказывали, почему для других предосудительно то, что он сам постоянно делает, его осенила мысль: что, если пойти к Джун Форсайт и спросить ее? Найти ее можно по телефонной книге — имя редкое, не спутаешь.

— А вы что скажете, Монт?

— Что же, сэр, если нельзя вывозить детей в колонии или так или иначе форсировать эмиграцию, ничего не остается, как регулировать рождаемость. Мы, представители высших и средних классов, это и делаем и закрываем глаза на моральную сторону вопроса, если она существует; и я, право, не вижу, как мы можем делать упор на моральной стороне в отношении тех, у кого нет и четвертой части наших оснований обзаводиться целой кучей детей.

— Мой милый Монт, — ухмыляясь, сказал председатель, — не кажется ли вам, что вы расшатываете основу всех привилегий?

— Очень возможно, — сказал Майкл, ухмыляясь в ответ. — Я, конечно, считаю, что эмиграция детей куда лучше; но в этом, кажется, никто со мной не согласен.

Все хорошо знали, что эмиграция детей — конек «юного Монта», и без особого восторга ожидали минуты, когда он его оседлает. И так как никто лучше Майкла не отдавал себе отчета в том, что он чудак, поскольку считает невозможным в политике положение, когда и волки сыты и овцы целы, он больше не стал говорить. Предчувствуя, что они еще долго будут ходить вокруг да около и все-таки ни к чему не придут, он вскоре извинился и вышел.

Он нашел нужный адрес: «Мисс Джун Форсайт, Тополевый Дом, Чизик», и сел в хэммерсмитскнй автобус.

Как быстро все возвращается к нормальному состоянию! Невероятно трудно расшатать такой огромный, сложный и эластичный механизм, как жизнь нации. Автобус катил, покачиваясь, среди других бесчисленных машин и сонмищ пешеходов, и Майклу стал, о ясно, как крепки два основных устоя современного общества — всеобщая потребность есть, пить и двигаться и то обстоятельство, что столько народу умеет управлять автомобилем. «Революция? — подумал он. — Никогда еще она не имела так мало шансов. Машин ей не одолеть».

Разыскать «Тополевый Дом» оказалось нелегко, а найдя его, Майкл увидел небольшой особняк с большим ателье окнами на север. Он стоял за двумя тополями, высокий, узкий, белый, как привидение. Дверь отворила какая-то иностранка. Да, мисс Форсайт в ателье, с мистером Блэйдом. Майкл послал свою карточку и остался ждать на сквозняке, чувствуя себя до крайности неловко, так как, добравшись наконец до места, он ломал себе голову, зачем он здесь. Как узнать то, что ему нужно, не показав вида, что он за этим и явился, было выше его понимания; ведь такого рода сведений можно добиться, только задавая вопросы в упор.

Его пригласили пройти наверх, и по дороге он стал репетировать свою первую ложь. Он вошел в ателье — большая комната с обтянутыми зеленым полотном стенами, висящие и составленные на полу холсты, обычное возвышение для натуры, затемненный верхний свет и полдюжины кошек — и услышал легкое движение. Воздушная маленькая женщина в свободном зеленом одеянии, с короткими седыми волосами встала с низкой скамеечки и шла к нему навстречу.

— Здравствуйте. Вы, конечно, знаете Харолда Блэйда?

Молодой человек, у ног которого она только что сидела, встал перед Майклом — квадратный, хмурый, смуглолицый, с тяжелым взглядом.

— Вы, наверное, знаете его прекрасные рафаэлитские работы.

— О да! — сказал Майкл, думая в то же время: «О нет!»

Молодой человек свирепо изрек:

— Он в жизни обо мне не слышал.

— Нет, в самом деле, — промямлил Майкл. — Но скажите мне, почему рафаалитские? Меня всегда это интересовало.

— Почему! — воскликнула Джун. — Потому что он единственный человек, вернувший нам ценности прошлого; он заново открыл их.

— Простите, я мало что смыслю в вопросах искусства — мне казалось, на то у нас есть академики!

— Академики! — воскликнула Джун так страстно, что Майкл вздрогнул. Ну, если вы еще верите в них…

— Да нет же, — сказал Майкл.

— Харолд — единственный рафаэлит; конечно, ему подражают, но он будет и последним. Так всегда бывает. Великие художники создают школы, но их школы очень немногого стоят.

Майкл с новым интересом взглянул на «первого и последнего рафаэлита». Лицо ему не понравилось, но в нем, как в лице припадочного, была какая-то сила.

— Разрешите посмотреть? Интересно, мой тесть знаком с вашими работами? Он большой коллекционер и вечно в поисках картин.

— Сомс! — сказала Джун, и Майкл опять вздрогнул. — Он начнет коллекционировать Харолда, когда нас никого в живых не будет. Вот, посмотрите!

Майкл отвернулся от рафаэлита, пожимавшего плотными плечами. Перед ним был, несомненно, портрет Джун. Большое сходство, гладкая манера письма, зеленые и серебристые тона, и вокруг головы — намек на сияние.

— Предельная чистота линий и красок! И вы думаете, это повесили бы в Академии?

«По-моему, как раз это и повесили бы», — подумал Майкл, стараясь выражением лица не выдать своего мнения.

— Мне нравится этот намек на сияние, — проговорил он.

Рафаэлит разразился резким, коротким смешком.

— Я пойду погуляю, — сказал он. — К ужину вернусь. До свидания.

— До свидания, — сказал Майкл не без облегчения.

— Конечно, — сказала Джун, когда они остались одни, — он единственный, кто мог бы написать портрет Флер. Он прекрасно уловил бы ее современный стиль. Может быть, она захочет. Вы знаете, все против него, ему так трудно бороться.

— Я спрошу ее. Но скажите, почему все против него?

— Потому что он прошел через все эти пустые новаторские увлечения и вернулся к чистой форме и цвету. Его считают ренегатом и обзывают академиком. Так бывает со всеми, у кого хватает мужества восстать против моды и творить, как подсказывает собственный гений. Я уже в точности знаю, что он сделает из Флер. Для него это была бы большая удача, потому что он очень горд, а ведь заказ исходил бы от Сомса. И для нее, конечно, прекрасно. Ей бы надо ухватиться за это, через десять лет он будет знаменит.

Майкл сомневался, что Флер за это «ухватится» или что Сомс даст заказ, и ответил осторожно:

— Я позондирую ее. Кстати, у нас сегодня завтракала ваша сестра Холли и ваш младший брат с женой.

— О! — сказала Джун. — Я еще не видела Джона, — и прибавила, глядя на Майкла честными синими глазами: — Зачем вы пришли ко мне?

Перед этим вызывающим взглядом вся дипломатия Майкла пошла насмарку.

— Откровенно говоря, — сказал он, — я хотел узнать у вас, почему Флер разошлась с вашим братом.

— Садитесь, — сказал Джун и, подперев рукой острый подбородок, посмотрела на него, переводя взгляд из стороны в сторону, как кошка.

— Я рада, что вы прямо спросили. Терпеть не могу, когда говорят обиняком. Разве вы не слышали про его мать? Ведь она была первой женой Сомса.

— О! — сказал Майкл.

— Ирэн, — и Майкл почувствовал, как при звуке этого имени в Джун шевельнулось что-то глубокое и первобытное. — Очень красивая. Они не ладили. Она ушла от него, а через много лет вышла за моего отца, а Сомс с ней развелся. То есть Сомс развелся с ней, а потом она вышла за моего отца. У них родился Джон. А потом, когда Джон и Флер влюбились друг в друга, Ирэн и мой отец были страшно огорчены, и Сомс тоже — по крайней мере я так полагаю.

— А потом? — спросил Майкл, когда она замолчала.

— Детям все рассказали; и тут как раз умер мой отец, Джон пожертвовал собой и увез мать в Америку, а Флер вышла замуж за вас.

Так вот оно что! Несмотря на краткость и отрывочность ее рассказа, он чувствовал, как много здесь кроется трагических переживаний. Бедные ребятки!

— Я всегда об этом жалела, — неожиданно сказала Джун. — Ирэн должна была бы пойти на это. Только… только они не были бы счастливы. Флер большая эгоистка. Вероятно, Ирэн поняла это.

Майкл попробовал возмутиться.

— Да, — сказала Джун, — вы хороший человек, я знаю, вы слишком хороши для нее.

— Неправда, — резко сказал Майкл.

— Нет, правда. Она не плохая, но очень эгоистична.

— Не забывайте, пожалуйста…

— Сядьте! Не обижайтесь на мои слова. Я просто, знаете ли, говорю правду. Конечно, все это было очень тяжело. Сомс и мой отец были двоюродные братья. А дети были отчаянно влюблены.

И снова от ее фигурки на Майкла повеяло глубоким и первобытным чувством, и в нем самом проснулось что-то глубокое и первобытное.

— Грустно! — сказал он.

— Не знаю, — быстро подхватила Джун, — не знаю; может быть, все вышло к лучшему. Ведь вы счастливы?

Как под дулом револьвера, он встал навытяжку и отрапортовал:

— Я-то да, но она?

Серебристо-зеленая фигурка выпрямилась. Джун схватила его за руку и сжала ее. В этом движении была ужасающая искренность, и Майкла это тронуло. Ведь он видел ее до сих пор всего два раза!

— Как бы там ни было, Джон женат. Какая у него жена?

— Внешность прелестная, кажется — очень милая.

— Американка, — глубокомысленно изрекла Джун. — А Флер наполовину француженка. Я рада, что у вас есть сын.

Майкл в жизни не встречал человека, чьи слова, сказанные без всякого умысла, вселяли бы в него такую тревогу. Почему она рада, что у него сын? Потому что это страховка… от чего?

— Ну, — пробормотал он, — очень рад, что я наконец узнал, в чем дело.

— Напрасно вам раньше не сказали; впрочем, вы и сейчас ничего не знаете. Нельзя понять, что такое семейные распри и чувства, если сам их не пережил. Я-то понимаю, хоть и сердилась из-за этих детей. Видите ли, в давние времена я сама держала сторону Ирэн против Сомса. Я хотела, чтобы она еще в самом начале ушла от него. Ей прескверно жилось, он был такой… такой слизняк, когда дело шло о его драгоценных правах; и гордости настоящей в нем не было. Подумать только, навязываться женщине, которая вас не хочет!

— Да, — повторил Майкл, — подумать только!

— В восьмидесятых и девяностых годах люди не понимали, до чего это противно. Хорошо, хоть теперь поняли.

— Поняли? — протянул Майкл. — Ну, не знаю!

— Конечно, поняли.

Майкл не решился возражать.

— Теперь в этом отношении куда лучше, чем было, нет того глупого мещанства. Странно, что Флер вам всего этого не рассказала.

— Никогда ни словом не упомянула.

— О!

Это прозвучало удручающе, так же как и все ее более пространные реплики. Она явно думала то же, что думал он сам: Флер была задета слишком глубоко, чтобы говорить об этом. Он даже не был уверен, знает ли Флер, что до него дошла ее история с Джоном.

И, вдруг почувствовав, что с него довольно удручающих реплик, он поднялся.

— Большое спасибо, что сказали мне. А теперь простите, мне пора.

— Я зайду поговорить с Флер относительно портрета. Нельзя упускать такой случай для Харолда. Нужно же ему получать заказы.

— Разумеется! — сказал Майкл. Он надеялся, что Флер лучше его сумеет отказаться.

— Ну, до свидания!

Дойдя до двери, он оглянулся, и у него сжалось сердце: одна в этой громадной комнате, она казалась такой воздушной, такой маленькой! Серебристые волосы, напряженное личико, которому выражение восторженности, хоть и направленной не по адресу, все еще придавало молодой вид. Он что-то получил от нее, а ей ничего не оставил; и разбередил в ней какое-то давнишнее личное переживание, какое-то чувство, не менее, может быть, более сильное, чем его собственное.

До чего она, верно, одинока! Он помахал ей рукой.

Флер была уже дома, когда он пришел. И Майкл вдруг сообразил, что единственное объяснение его визита к Джун Форсайт — это она и Джон!

«Нужно написать этой маленькой женщине, попросить, чтобы не рассказывала», — подумал он. Не годится, чтобы Флер узнала, что он рылся в ее прошлом.

— Хорошо покатались? — спросил он.

— Очень. Энн напоминает мне Фрэнсиса, только глаза другие.

— Да, они оба мне поправились тогда в Маунт-Вернон. Странная была встреча, правда?

— Когда папазахворал?

Он почувствовал, что она знает, что встречу от нее скрыли. Если б можно было поговорить с ней по душам, если б она доверилась ему!

Но она сказала только:

— Скучно мне без столовой, Майкл.

XIII В ОЖИДАНИИ ФЛЕР

Сказать, что Сомс больше любил свой дом у реки, когда его жены там не было, значило бы слишком примитивно сформулировать далеко не простое уравнение. Он был доволен, что женат на красивой женщине и отличной хозяйке, право же, неповинной в том, что она француженка и на двадцать пять лет моложе его. Но верно и то, что он гораздо лучше видел ее хорошие стороны, когда ее с ним не было. Он знал, что, не переставая подсмеиваться над ним на свой французский лад, она все же научилась до известной степени уважать его привычки и то положение, которое сама занимала как его жена. Привязанность? Нет, привязанности к нему у нее, вероятно, не было, но она дорожила своим домом, своей партией в бридж, своим положением в округе и хлопотами по дому и саду, Она была как кошка. А с деньгами обращалась великолепно — тратила их меньше и с большим толком, чем кто бы то ни было. Кроме того, она не становилась моложе, так что он перестал серьезно опасаться, что ее дружеские отношения с кем-нибудь зайдут слишком далеко и он об этом узнает. Шесть лет назад эта история с Проспером Профоном, чуть было не кончившаяся скандалом, научила ее осмотрительности.

Ему, собственно, было совершенно незачем уезжать из Лондона за день до приезда Флер; все колесики его хозяйства были раз навсегда смазаны и вертелись безотказно. Он завел за рекой коров и молочное хозяйство и теперь со своих пятнадцати акров получал все, кроме муки, рыбы и мяса, которое вообще потреблял умеренно. Пятнадцать акров представляли собой если не «земельную собственность», то, во всяком случае, изобилие всяких продуктов. Владение его было типичным образцом многих и многих резиденций безземельных богачей.

У Сомса был хороший вкус, у Аннет, пожалуй, того лучше, особенно в отношении еды; так что трудно было найти дом, где кормили бы вкуснее.

В этот ясный, теплый день, когда цвел боярышник, листья еще только распускались и река вновь училась улыбаться по-летнему, кругом было не на шутку красиво. И Сомс прогуливался по зеленому газону и размышлял: почему это садовники вечно бродят с места на место? Все английские садовники, которых он мог припомнить, только и делали, что вот-вот собирались работать. Поэтому, очевидно, так часто и нанимают садовников-шотландцев. К нему подошла собака Флер; она порядком постарела и целыми днями охотилась на воображаемых блох. Относительно настоящих блох Сомс был очень щепетилен, и животное мыли так часто, что кожа у него стала совсем тонкая. Это был золотисто-рыжий пойнтер, такой редкой масти, что его постоянно принимали за помесь.

Прошел старший садовник с мотыгой в руке.

— Здравствуйте, сэр!

— Здравствуйте, — ответил Сомс. — Ну, стачка кончилась!

— Да, сэр. Давно пора. Занимались бы лучше своим делом.

— Правильно. Как спаржа?

— Вот хочу вскопать третью грядку, да рабочих рук не найдешь.

Сомс вгляделся в лицо садовника, узкое, немного скошенное набок.

— Что? — сказал он. — Это когда у нас чуть не полтора миллиона безработных?

— И что они все делают — в толк не возьму, — сказал садовник.

— По большей части ходят по улицам и играют на разных инструментах.

— Совершенно верно, сэр, у меня сестра в Лондоне, она то же говорила. Я мог бы взять мальчишку, да как ему доверишь работу?

— А почему бы вам самому не заняться?

— Да тем, верно, и кончится; только, знаете ли, сад запускать не хотелось бы. — И он смущенно повертел в руках мотыгу.

— К чему вам эта штука? Тут сорной травы днем с огнем не сыщешь.

Садовник улыбнулся.

— Не поверите, сэр, — сказал он, — чуть отвернулся, а она уж тут как тут.

— Завтра приезжает миссис Монт, — сказал Сомс. — Надо в комнаты цветов получше.

— Очень мало их цветет сейчас, сэр.

— У вас когда ни спросишь, всегда мало. Не поленитесь, так что-нибудь найдете.

— Слушаю, сэр, — сказал садовник и пошел прочь.

«Куда он пошел? — подумал Сомс. — В жизни не видел такого человека. Впрочем, все они одинаковы». Когда-нибудь, по-видимому, они все же работают; может быть, рано утром? Разве что уж очень рано. Как бы там ни было, платить им приходится немало! И, заметив, что собака наклонила голову набок, он сказал:

— Гулять?

Они вместе пошли через калитку, прочь от реки. Птицы пели на разные голоса, не умолкали кукушки.

Они дошли до поляны, где на пасхе, в исключительно ясный день, кто-то устроил пожар. Отсюда была видна река, извивавшаяся среди тополей и ветел. Картина напоминала речной пейзаж Добиньи, который Сомс видел в частной галерее одного американца, — прекрасный пейзаж, лучшее из того, что он знал в этом жанре. Он заметил, как из трубы его кухни поднимается к небу дым, и порадовался ему больше, чем радовался бы дыму из любой другой трубы. Он сильно скучал о нем в прошлом году — в эти месяцы почти беспрерывной жары, когда он колесил по всему свету с Флер, переезжая из одного чужого города в другой. Помешался этот Майкл на эмиграции! Как сторонник империи. Сомс в теории признавал ее преимущества; но на практике всякое место за пределами Англии казалось ему либо слишком глухим, либо слишком шумным. Англичанин имеет право на дым из своей собственной кухонной трубы. Вот, например, Ганг — какой несуразно громадный по сравнению с этой серебристой извилистой лентой! Ему понравилась и река св. Лаврентия, и Гудзон, и Потомак, как он упорно продолжал его называть, но если сравнить — все они вспоминаются как беспорядочные водные пространства. И народ там беспорядочный. Иначе и быть не может в таких больших государствах. Сомс двинулся с поляны вниз, через узкую полоску леса, где раздавался возбужденный гомон грачей. Он мало что знал о птичьих повадках: был неспособен отвлечься от самого себя настолько, чтобы серьезно заняться существами, не имеющими к нему прямого отношения. Но он решил, что скорей всего тема их шумной сходки — еда: падает курс червяков или наблюдается инфляция, они и суетятся, как французы вокруг своего несчастного франка. Выйдя из леса, он очутился неподалеку от шлюза, у домика сторожа. И тут, среди запаха дыма, ниткой вьющегося из низкой скромной трубы, и плеска воды в заводи, и переклички дроздов и кукушек, собственнический инстинкт Сомса на время замолк. Он раскрыл складную трость, сел на нее и стал смотреть на зеленую тину, затянувшую стеньг пустого шлюза. Хитрая штука — шлюзы! Почему нельзя заключить в шлюзы человеческие чувства — запрудить их до поры до времени, а потом пустить, строго контролируя, по главному руслу жизни, не давая растекаться по заводям и даром пропадать на порогах? Эти несколько абстрактные размышления были прерваны собакой Флер, лизнувшей его повисшую в воздухе руку. До чего животные стали нынче похожи на людей — вечно хотят, чтобы на них обращали внимание; не далее как сегодня он заметил, как черная кошка Аннет смотрела в гипсовое лицо неапольской Психеи и тихо мяукала — наверно, просилась на колени.

Из домика вышла дочка сторожа и стала снимать с веревки белье. Женщины в деревне только и делают, кажется, что вешают на веревки белье, а потом опять снимают! Сомс глядел на нее — ловкие руки, ловкие движения, ловко сидит на ней платье из голубого ситца; лицо как с картины Ботичелли — сколько в Англии таких лиц! У нее, конечно, есть поклонник, а может быть, и два, и они гуляют в этом лесу и сидят на сырой траве и все такое прочее и, чего доброго, воображают, что счастливы; или она влезает на велосипед позади него и носится по дорогам, задрав юбки до колен. И зовут ее, наверное, Глэдис, или Дорис, или как-нибудь в этом роде. Она увидела его и улыбнулась. Губы у нее были полные, улыбка ее красила. Сомс приподнял шляпу.

— Хороший вечер, — сказал он.

— Да, сэр.

Очень почтительна!

— Вода еще не сошла.

— Да, сэр.

А хорошенькая девушка! Что если б он был сторожем при шлюзе, а Флер дочкой сторожа, вешала бы белье на веревку и говорила бы: «Да, сэр»? Что ж, а быть сторожем при шлюзе, пожалуй, еще лучшее из занятий, доступных бедным, — следить, как поднимается и спадает вода, жить в этом живописном домике и не знать никаких забот, кроме… кроме заботы о дочери! И он чуть не спросил у девушки: «Вы хорошая дочь?» Возможно ли в наше время такое — чтобы дочь думала сначала о вас, а потом о себе?

— Кукушки-то! — сказал он глубокомысленно.

— Да, сэр.

Теперь она снимала с веревки несколько откровенную принадлежность туалета, и Сомс опустил глаза, чтобы не смущать девушку; впрочем, она не выказывала ни малейшего смущения. Вероятно, в наше время смутить девушку вообще невозможно. И он встал и сложил трость.

— Ну, полагаю, погода продержится.

— Да, сэр.

— Всего хорошего.

— Всего хорошего, сэр.

В сопровождении собаки он двинулся к дому. Скромница, воды не замутит; но так ли она разговаривает со своим кавалером? Унизительно быть старым! В такой вечер нужно быть опять молодым и гулять в лесу с такой вот девушкой; и все, что было в нем от фавна, на мгновение навострило уши, облизнулось и с легким чувством стыда, пожав плечами, свернулось клубочком и затихло.

Сомс, которого природа не поскупилась наделить свойствами фавна, всегда отличался тем, что старательно замалчивал это обстоятельство. Как и вся его семья, кроме кузена Джорджа и дяди Суизина, он был скрытен в вопросах пола; Форсайты, как правило, не касались этих тем и не любили слушать, когда их касались другие. Заслышав зов пола, они внешне никак этого не показывали. Не пуританство, а известная присущая им щепетильность запрещала касаться этой темы; они и сами не знали, откуда она у них.

Пообедав в одиночестве, он закурил сигару и опять вышел из дому. Для мая месяца было совсем тепло, и света еще хватало, чтобы разглядеть коров на заречном лугу. Скоро они соберутся на ночлег у той вон колючей изгороди. А вот и лебеди плывут спать на остров, а за ними их серые лебедята. Благородные птицы!

Река белела; тьма словно задержалась в ветвях деревьев, перед тем как расплыться по земле и улететь в небо, где только что высохли последние капли заката. Очень тихо и чуть таинственно — сумерки! Только скворцы все верещат — противные создания; да и как требовать чувства собственного достоинства от существа с таким коротким хвостом! Пролетали ласточки, закусывая на ночь мошками и первыми мотыльками; и тополя были так неподвижны — словно перешептывались, — что Сомс поднял руку посмотреть, есть ли ветер. Ни дуновения! А потом сразу — ни реющих ласточек, ни скворцов; белесая дымка над рекой, на небе! В доме зажглись огни. Близко прогудел ночной жук. Пала роса. Сомс почувствовал ее — пора домой! И только он повернул к дому — тьма сгладила деревья, небо, реку. И Сомс подумал: «Уж только бы без этой таинственности, когда она приедет. Не желаю, чтобы меня тревожили!» Она и малыш; могло бы быть так хорошо, если б не нависла мрачная тень этой давнишней любовной трагедии, которая корнями цеплялась за прошлое, а в будущем таила горькие плоды…

Он хорошо выспался, а на следующее утро ни за что не мог приняться, все устраивал то, что уже было устроено. Несколько раз он останавливался как вкопанный среди этого занятия, слушая, не едет ли автомобиль, и напоминал себе, что не надо тревожиться и ни о чем не надо спрашивать. Она, конечно, опять виделась вчера с этим Джоном, но спрашивать нельзя.

Сомс поднялся в картинную галерею и снял с крюка небольшую картину Ватто, которой Флер как-то при нем восхищалась. Он снес ее вниз и поставил на мольберте у нее в спальне — молодой человек в широком лиловом камзоле с кружевными брыжами играет на тамбурине перед дамой в синем, с обнаженной грудью; а рядом ягненок. Прелестная вещица! Пусть заберет ее, когда поедет в город, и повесит у себя в гостиной, рядом с картинами Фрагонара и Шардена. Он подошел к белоснежной кровати и понюхал постельное белье. Должно бы пахнуть сильнее. Эта женщина, миссис Эджер, экономка, забыла положить саше; он так и знал — что-нибудь да упустят! Он подошел к шкафчику, достал с полки четыре пакетика, перевязанных узкими лиловыми лентами, и положил их в постель. Потом двинулся в ванную. Понравятся ли ей эти соли — последнее открытие Аннет; он-то считает, что они слишком пахучие. В остальном все как будто в порядке: мыло Роже и Галле, спуск в исправности. Ох, уж эти новые приспособления — вечно портятся; что можно выдумать лучше прежней цепочки! Какие перемены в способах умываться произошли на его глазах! Он, правда, не мог помнить дней, когда ванн не было; но отлично помнил, как его отец постоянно повторял: «Меня в детстве никогда не мыли в ванне. Первую ванну я поставил сам, как только завел собственный дом, — в тысяча восемьсот сороковом году; люди смотреть приходили. Говорят, теперь доктора против ванн, — не знаю». Джемс двадцать пять лет как умер, и доктора с тех пор не раз меняли мнения. Верно одно: ванна доставляет людям удовольствие, так не все ли равно, что говорят доктора. Кит любит купаться — не все дети любят. Сомс вышел из ванной, постоял, посмотрел на цветы, которые принес садовник; среди них выделялись три ранних розы. Розы были forte[72] садовника, или, вернее, его слабостью — ему больше ни до чего не было дела. Это самое худшее сейчас в людях — они специализируются до того, что теряют всякое понятие относительности, хоть это, как он слышал, и самая молодая теория… Он взял розу и глубоко вдохнул ее запах. Сколько теперь разных сортов — счет потеряешь! В его молодости их было наперечет: «La France», «Marechal Niel» и «Cloire de Dijon» — вот, пожалуй, и все; о них теперь забыли. И Сомс даже устал от этой мысли об изменчивости цветов и изобретательности человека. Уж очень много всего на свете!

А она все не едет! У этого Ригза — он оставил ей автомобиль, а сам приехал поездом — конечно, лопнула шина; всегда у него лопается шина, когда не надо. Следующие полчаса Сомс не находил себе места и так загляделся на что-то в картинной галерее на самом верхнем этаже дома, что не слышал, как подъехал автомобиль. Голос Флер пробудил его от дум о ней.

— А-а! — сказал он в пролет лестницы. — Ты откуда явилась? Я уже целый час тебя жду.

— Да, милый, пришлось кое-что купить по дороге. Как здесь чудесно! Кит в саду.

— А, — сказал Сомс, спускаясь. — Ну, как ты вчера отдох… — он сошел с последней ступеньки и осекся.

Она подставила ему лицо для поцелуя, а глаза ее глядели мимо. Сомс приложился губами к ее щеке. Словно ее нет здесь, где-то витает. И, слегка чмокнув ее в мягкую щеку, он подумал; «Она не думает обо мне — и зачем? Она молодая!»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I СЫН ГОЛУБКИ

Трудно сказать, лежит ли мел в основе характера всех вообще англичан, но присутствие его в организме наших жокеев и тренеров — факт неопровержимый. Живут они по большей части среди меловых холмов Южной Англии, пьют много воды, имеют дело с лошадиными суставами, и известковый элемент стал для них чуть ли не профессиональным признаком; они часто отличаются костлявыми носами и подбородками.

Подбородок Гринуотера, отставного жокея, ведавшего конюшней Вала Дарти, выступал вперед так, словно все долгие годы участия в скачках он использовал его, чтобы помочь усилиям своих коней и привлечь внимание судьи. Его тонкий с горбинкой нос украшал собой маску из темнокоричневой кожи и костей, узкие карие глаза горели ровным огоньком, гладкие черные волосы были зачесаны назад; росту он был пяти футов и семи дюймов, и за долгие сезоны, в течение которых он боялся есть, аскетическое выражение легло на его лицо поверх природной живости того порядка, какая наблюдается, скажем, у трясогузки. Он был женат, имел двух детей и относился к семье с молчаливой нежностью человека, тридцать пять лет прожившего в непосредственном общении с лошадьми. В свободное время он играл на флейте. Во всей Англии не было более надежного человека.

Вэл, заполучивший его в 1921 году, когда тот только что вышел в отставку, считал, что в людях Гринуотер разбирается еще лучше, чем в лошадях, ибо верит только тому, что видит в них, а видит не слишком много. Сейчас явилась особенная необходимость никому не доверять, так как в конюшне рос двухлетний жеребенок Роадавель, сын Кафира и Голубки, от которого ждали так много, что говорить о нем вообще не полагалось. Тем более удивился Вэл, когда в понедельник на Аскотской неделе[73] его тренер заметил:

— Мистер Дарти, тут сегодня какой-то сукин сын смотрел лошадей на галопе.

— Еще недоставало!

— Кто-то проболтался. Раз начинают следить за такой маленькой конюшней — значит, дело неладно. Послушайте моего совета — пошлите Рондавеля в Аскот и пускайте его в четверг, пусть попробует свои силы, а понюхать ипподрома ему не вредно. Потом дадим ему отдохнуть, а к Гудвуду[74] опять подтянем.

Зная мнение своего тренера, что в Англии в наше время скаковая лошадь, так же как и человек, не любит слишком долгих приготовлений, Вэл ответил:

— Боитесь переработать его?

— Сейчас он в полном порядке, ничего не скажешь. Сегодня утром я велел Синнету попробовать его, так он ушел от остальных, как от стоячих. Поскачет как миленький; жаль, что вас не было.

— Ого! — сказал Вэл, отпирая дверь стойла. — Ну, красавец?

Сын Голубки повернул голову и оглядел хозяина блестящим глазом философа. Темно-серый, с одним белым чулком и белой звездой на лбу, он весь лоснился после утреннего туалета. Чудо, а не конь! Прямые ноги и хорошая мускулатура — результат повторения кровей Сент-Саймока в дальних поколениях его родословной. Редкие плечи для езды под гору. Не «картинка», как говорится, — линии недостаточно плавны, — но масса стиля. Умен, как человек, резв, как гончая. Вал оглянулся на серьезное лицо тренера.

— Хорошо, Гринуотер. Я скажу хозяйке — поедем все, м домом. С кем из жокеев вы сумеете сговориться в такой короткий срок?

— С Лэмом.

— А, — ухмыльнулся Вал, — да вы, я вижу, уже все подготовили.

Только по дороге к дому он додумался наконец до возможного ответа на вопрос: «Кто мог узнать?» Через три дня после окончания генеральной стачки, еще до приезда Холли и Джона с женой, он сидел как-то над счетами, докуривая вторую трубку, когда горничная доложила:

— К вам джентльмен, сэр.

— Как фамилия?

— Стэйнфорд, сэр.

Едва не сказав: «И вы оставили его одного в холле!» — Бэл поспешил туда сам.

Его старый университетский товарищ разглядывал висящую над камином медаль.

— Алло! — сказал Вэл.

Невозмутимый посетитель обернулся.

Менее потертый, чем на Грин-стрит, словно он обрел новые возможности жить в долг, но те же морщинки на лице, то же презрительное спокойствие.

— А, Дарти! — сказал он. — Джо Лайтсон, букмекер, рассказал мне, что у тебя здесь есть конюшня. Я и решил заглянуть по дороге в Брайтон. Как поживает твой жеребенок от Голубки?

— Ничего, — сказал Вэл.

— Когда думаешь пускать его? Может, хочешь, я буду у тебя посредником? Я бы справился куда лучше профессионалов.

Нет, он прямо-таки великолепен в своей наглости!

— Премного благодарен; но я почти не играю.

— Да неужели? Знаешь, Дарти, я не собирался опять надоедать тебе, но если б ты мог ссудить меня двадцатью пятью фунтами, они бы мне очень пригодились.

— Прости, но таких сумм я здесь не держу.

— Может быть, чек…

Чек — ну нет, извините!

— Нет, — твердо сказал Вэл. — Выпить хочешь?

— Премного благодарен.

Наливая рюмки у буфета в столовой и одним глазом поглядывая на неподвижную фигуру гостя, Вэл принял решение.

— Послушай, Стэйнфорд, — начал он, но тут мужество ему изменило. Как ты попал сюда?

— Автомобилем из Хоршэма. Да, кстати. У меня с собой ни пенни, платить шоферу нечем.

Вэла передернуло. Было во всем этом что-то бесконечно жалкое.

— Вот, — сказал он, — возьми, если хочешь, пятерку, но на большее, пожалуйста, не рассчитывай. — И он вдруг разразился: — Знаешь, я ведь не забыл, как в Оксфорде я раз дал тебе взаймы все свои деньги, когда мне и самому до черта туго приходилось, а ты их так и не вернул, хотя в том же триместре получил немало.

Изящные пальцы сомкнулись над банкнотом; тонкие губы приоткрылись в горькой улыбке.

— Оксфорд! Другая жизнь. Ну, Дарти, до свидания, пора двигаться; и спасибо. Желаю тебе удачного сезона.

Руки он не протянул. Вэл смотрел ему в спину, узкую и томную, пока она не скрылась за дверью.

Да! Вспомнив это, он понял. Стэйнфорд, очевидно, подслушал в деревне какие-то сплетни — уж, конечно, там не молчат об его конюшнях. В конце концов не так важно — Холли все равно не даст ему играть. Но не мешает Гринуотеру получше присматривать за этим жеребенком. В мире скачек достаточно честных людей, но сколько мерзавцев примазывается со стороны! Почему это лошади так притягивают к себе мерзавцев? Ведь красивее нет на земле создания! Но с красотой всегда так — какие мерзавцы увиваются около хорошеньких женщин! Ну, надо рассказать Холли. Остановиться можно, как всегда, в гостинице Уормсона, на реке; оттуда всего пятнадцать миль до ипподрома…

«Зобастый голубь» стоял немного отступя от Темзы, на Беркширском берегу, в старомодном цветнике, полном роз, левкоев, маков, гвоздики, флоксов и резеды. В теплый июньский день аромат из сада и от цветущего под окнами шиповника струился в старый кирпичный дом, выкрашенный в бледно-желтый цвет. Служба на Парк-Лейн, в доме Джемса Форсайта, в последний период царствования Виктории, подкрепленная последующим браком с горничной Эмили — Фифин, дала Уормсону возможность так досконально изучить, что к чему, что ни одна гостиница на реке не представлялась более заманчивой для тех, чьи вкусы устояли перед современностью. Идеально чистое белье, двуспальные кровати, в которые даже летом клали медные грелки, сидр из яблок собственного сада, выдержанный в бочках от рома, поистине отдых для всех чувств. Стены украшали гравюры «Модный брак», «Карьера повесы»[75], «Скачки в ночных сорочках», «Охота на лисицу» и большие групповые портреты знаменитых государственных деятелей времен Виктории, имена которых значились на объяснительной таблице. Гостиница могла похвастаться как санитарным состоянием, так и портвейном. В каждой спальне лежали душистые саше, кофе пили из старинной оловянной посуды, салфетки меняли после каждой еды. И плохо приходилось здесь паукам, уховерткам и неподходящим постояльцам. Уормсон, независимый по натуре, один из тех людей, которые расцветают, когда становятся хозяевами гостиниц, с красным лицом, обрамленным небольшими седыми — баками, проникал во все поры дома, как теплое, но не жгучее солнце.

Энн Форсайт нашла, что все это восхитительно. За всю свою короткую жизнь, прожитую в большой стране, она еще никогда не встречала такого самодовольного уюта — покойная гладь реки, пение птиц, запах цветов, наивная беседка в саду, небо то синее, то белое от проплывающих облаков, толстый, ласковый сеттер, и чувство, что завтра, и завтра, и завтра будет нескончаемо похоже на вчера.

— Просто поэма, Джон!

— Слегка комическая. Когда есть комический элемент, не чувствуешь скуки.

— Здесь я бы никогда не соскучилась.

— У нас, в Англии, Энн, трагедия не в ходу.

— Почему?

— Как тебе сказать, трагедия — это крайность; а мы не любим крайностей. Трагедия суха, а в Англии сыро.

Она стояла, облокотившись на стену, в нижнем конце сада; чуть повернув подбородок, опирающийся на ладонь, она оглянулась на него.

— Отец Флер Монг живет на реке, да? Это далеко отсюда?

— Мейплдерхем? Миль десять, кажется.

— Интересно, увидим ли мы ее на скачках? По-моему, она очаровательна.

— Да, — сказал Джон.

— Как это ты не влюбился в нее, Джон?

— Мы же были чуть не детьми, когда я с ней познакомился.

— Она в тебя влюбилась, по-моему.

— Почему ты думаешь?

— По тому, как она смотрит на тебя. Она не любит мистера Монта; просто хорошо к нему относится.

— О! — сказал Джон.

С тех пор как в роще Робин Хилла Флер таким странным голосом сказала «Джон!», он испытал разнообразные ощущения. В нем было и желание схватить ее — такую, какой она стояла, покачиваясь, на упавшем дереве, положив руки ему на плечи, — и унести с собой прямо в прошлое. В нем было и отвращение перед этим желанием. В нем было и чувство, что можно отойти в сторону и сложить песенку про них обоих, и еще что-то, что говорило: «Выбрось всю эту дурь из головы и принимайся за дело!» Признаться, он запутался. Выходит, что прошлое не умирает, как он думал, а продолжает жить, наряду с настоящим, а порой, может быть, превращается в будущее. Можно ли жить ради того, чего нет? В душе его царило смятение, лихорадочные сквознячки пронизывали его. Все это тяжело лежало у него на совести, ибо если что было у Джона, так это совесть.

— Когда мы заживем своим домом, — сказал он, — заведем у себя все эти старомодные цветы. Ничего нет лучше их.

— Ах да, Джон, пожалуйста, поселимся своим домом. Но ты уверен, что тебе хочется? Тебя не тянет путешествовать и писать стихи?

— Это не работа. Да и стихи мои недостаточно хороши, Тут надо настроение Гатераса Дж. Хопкинса:

Презреньем отделенный от людей,
Живу один и в песнях одинок.
— Напрасно ты скромничаешь, Джон.

— Это не скромность, Энн; это чувство юмора.

— Нельзя ли нам выкупаться до обеда? Вот было бы хорошо.

— Не знаю, какие тут порядки.

— А мы сначала выкупаемся, а потом спросим.

— Хорошо. Беги переоденься. Я попробую открыть эту калитку.

Плеснула рыба, длинное белое облако задело верхушки тополей за рекой. В точно такой вечер, шесть лет назад, он шел по берегу с Флер, простился с ней, подождал, пока она не оглянулась, не помахала ему рукой. Он и сейчас ее видел, полную того особого изящества, благодаря которому все ее движения надолго сохранялись в памяти. А теперь вот — Энн! А Энн в воде неотразима!..

Небо над «Зобастым голубем» темнело; в гаражах затихли машины; все лодки стояли на причале; только вода не стояла, да ветер вел тихие разговоры в камышах и листьях. В доме царил уют. Лежа на спине, чуть похрапывали Уормсон и Фифин. У Холли на тумбочке горела лампа, и при свете ее она читала «Худшее в мире путешествие», а рядом с ней Вэлу снилось, что он хочет погладить лошадиную морду, а она под его рукой становится короткая, как у леопарда. И спала Энн, уткнувшись лицом в плечо Джону, а Джон широко раскрытыми глазами смотрел на щели в ставнях, через которые пробивался лунный свет.

А в своем стойле в Аскоте сын Голубки, впервые покинувший родные края, размышлял о превратностях лошадиной жизни, открывал и закрывал глаза и бесшумно дышал в пахнущую соломой тьму — на черную кошку, которую он захватил с собой, чтобы не было скучно.

II СОМС НА СКАЧКАХ

По мнению Уинифрид Дарти, аскотский дебют жеребенка, взращенного в конюшнях ее сына, был достаточным поводом для сбора тех членов ее семьи, которые, по врожденному благоразумию, могли безопасно посещать скачки; но она была потрясена, когда услышала по телефону от Флер: «И папа едет; он никогда не бывал на скачках, особенного нетерпения не выказывает».

— О, — сказала она, — хороших мест теперь не достать — поздно. Ну ничего, Джек о нем позаботится. А Майкл?

— Майкл не сможет поехать, он погряз в трущобах; новый лозунг — «Шире мостовые»!

— Он такой славный, — сказала Уинифрид. — Поедем пораньше, милая, чтоб успеть позавтракать до скачек. Хорошо бы на автомобиле.

— Папина машина в городе, мы за вами заедем.

— Чудесно, — сказала Уинифрид. — У папы есть серый цилиндр? Нет? О, но это необходимо; они в этом году в моде. Ты не говори ему ничего, но купи непременно. Его номер семь с четвертью; и знаешь, милая, скажи там, чтоб цилиндр погрели и сдавили с боков, а то они всегда слишком круглые для его головы. Денег лишних пускай не берет: Джек будет ставить за всех.

Флер сомневалась, что ее отец вообще захочет ставить; он просто выразил желание посмотреть, что это за штука.

— Так смешно, когда он говорит о скачках, — сказала Уинифрид, — совсем как твой дедушка.

Для Джемса, правда, это было не так уж смешно — ему три раза пришлось уплатить скаковые долги за Монтегью Дарти.

Сомс и Уинифрид заняли задние сиденья, Флер с Имоджин — передние, а Джек Кардиган уселся рядом с Ригзом. Чтобы избежать большого движения, они выбрали кружную дорогу через Хэрроу и въехали в город как раз в тот момент, когда на дороге стало особенно тесно. Сомс, который держал свой серый цилиндр на коленях, надел его и сказал:

— Опять этот Ригз!

— О нет, дядя, — сказала Имоджии, — это Джек виноват. Когда ему нужно ехать через Итон, он всегда норовит сначала проехать через Хэрроу.

— О! А! — сказал Сомс. — Он там учился. Надо бы записать Кита.

— Вот славно! — сказала Имоджин. — Наши мальчики как раз кончат, когда он поступит. Как вам идет этот цилиндр, дядя!

Сомс опять снял его.

— Никчемный предмет, — сказал он. — Не понимаю, с чего это Флер вздумала мне его купить.

— Дорогой мой, — сказала Уинифрид, — тебе его хватит на много лет. Джек носит свой с самой войны. Главное — уберечь его от моли от сезона до сезона. Какая масса автомобилей! По-моему, все-таки удивительно, что в наше время у стольких есть на это деньги.

При виде этих денег, утекающих из Лондона, Сомс испытывал бы больше удовольствия, если бы не задумывался, откуда, черт возьми, они берутся. Добыча угля прекратилась, фабрики закрываются по всей стране — и эта выставка денег и мод хоть и действует успокоительно, но все же как-то неприлична.

Со своего места около шофера Джек Кардиган начал объяснять какое-то приспособление, называемое «Тото». Выходило, что это машина, которая сама ставит за вас деньги. Забавный малый этот Джек Кардиган — сделал себе из спорта профессию. Такой мог уродиться только в Англии! И, нагнувшись вперед, Сомс сказал Флер:

— Тебе там не дует?

Она почти всю дорогу молчала, и он знал, почему: вероятнее всего, на скачках будет Джон Форсайт. В Мейплдерхеме ему два раза попались на глаза письма, адресованные ею: «Миссис Вэл Дарти, Уонсдон, Сэссекс».

Он заметил, что эти две недели она была то слишком суетлива, то очень уж тиха. Раз, когда он заговорил с ней о будущем Кита, она сказала: «Знаешь, папа, по-моему — не стоит и придумывать, он все равно сделает по-своему; теперь с родителями не считаются. Вот хоть я, посмотри!»

И он посмотрел на нее и не стал возражать.

Он все еще был занят созерцанием ее затылка, когда они въехали в какую-то ограду и ему волей-неволей пришлось вынести свой цилиндр на суд публики. Ну, и толпа! Здесь, на дальней стороне ипподрома, тесными рядами стояли люди, которые, насколько он мог понять, вообще ничего не увидят и будут так или иначе мокнуть до самого вечера. И это называется удовольствием! Он следом за своими стал пересекать ипподром против главной трибуны. Так вот они, букмекеры! Смешные людишки! На каждом написано его имя, чтобы не спутали, — это и не лишнее: ему они все казались одинаковыми, с толстыми шеями и красными лицами либо с длинными шеями и тощими лицами, по одному того и другого сорта от каждой фирмы — как пары клоунов в цирке. Изредка среди наступившего затишья один из них испускал громкий вой и устремлял а пространство голодный взгляд. Смешные людишки! Они прошли перед королевскими ложами, куда букмекеры, по-видимому, не допускались. Замелькали серые «цилиндры. Здесь, он слышал, бывает много красивых женщин. Он только что начал их высматривать, когда Уинифрид сжала его локоть.

— Смотри, Сомс, королевская семья!

Чтобы не глазеть на эти нарядные коляски, на которые и так все глазели, Сомс отвел взгляд и увидел, что они с Уинифрид остались одни.

— Куда же девались остальные? — спросил он.

— Вероятно, пошли в паддок.

— Зачем?

— Посмотреть лошадей, милый.

Сомс и забыл о лошадях.

— Какой смысл в наше время разъезжать в экипажах? — пробормотал он.

— По-моему, это так интересно, — разъезжать в экипаже. Хочешь, мы тоже пойдем в паддок? — сказала Уинифрид.

Сомс, который отнюдь не намерен был терять из виду свою дочь, последовал за Уинифрид к тому, что она называла паддоком.

Был один из тех дней, когда никак не скажешь, пойдет дождь или нет, поэтому женские туалеты «разочаровали Сомса: он не увидел ничего, что сравнилось бы с его дочерью, и только что собрался сделать какое-то пренебрежительное замечание, как услышал позади себя голос:

— Посмотри-ка, Джон! Вон Флер Монт!

Сомс наступил на ногу Уинифрид и замер. В двух шагах от него, и тоже в сером цилиндре, шел этот мальчик между своей женой и сестрой. На Сомса нахлынули воспоминания: как двадцать семь лет назад он пил чай в Робин-Хилле у своего кузена Джолиона, отца этого юноши, и как вошли Холли и Вэл и сели и глядели на него, точно на странную, неведомую птицу. Вот они прошли все трое в кольцо людей, непонятно что разглядывающих. А вот, совсем близко от них, и другая тройка — Джек Кардиган, Имоджин и Флер.

— Дорогой мой, — сказала Уинифрид, — ты стоишь на моей ноге.

— Я нечаянно, — пробурчал Сомс. — Пойдем на другую сторону, там свободнее.

Публика смотрела, как проводят лошадей; но Сомс, выглядывая из-за плеча. Уинифрид, интересовался только своей дочерью. Она еще не увидела молодого человека, но явно высматривает его — взгляд ее почти не задерживается на лошадях; это, впрочем, и не удивительно — все они, как одна, лоснящиеся и гибкие, смирные, как ягнята; около каждой вертится по мальчишке. А! Его точно ножом полоснуло — Флер внезапно ожила; и так же внезапно затаила свое возвращение к жизни даже от самой себя. Как она стоит — тихо-тихо, и не сводит глаз с этого молодого человека, поглощенного разговором с женой.

— Это вот фаворит. Сомс. Мне Джек говорил. Как ты его находишь?

— Не вижу ничего особенного — голова и четыре ноги.

Уинифрид засмеялась. Сомс такой забавный!

— Джек уходит; знаешь, милый, если мы думаем ставить, пожалуй, пойдем обратно. Я уже выбрала, на какую.

— Я ничего не выбрал, — сказал Сомс. — Просто слабоумные какие-то; они и лошадей-то одну от другой не отличают!

— О, ты еще не знаешь, — сказала Уинифрид, — вот Джек тебе…

— Нет, благодарю.

Он видел, как Флер двинулась с места и подошла к той группе. Но, верный своему решению не показывать вида, хмуро побрел назад, к главной трибуне. Какой невероятный шум они подняли теперь там, у дорожки! И как тесно стало на этой громадной трибуне! На самом верху ее он приметил кучку отчаянно жестикулирующих сумасшедших — верно, какая-нибудь сигнализация. Вдруг за оградой, внизу, стрелой пронеслось что-то яркое. Лошади — одна, две, три… десять, а то и больше, на каждой номер; и на шеях у них, как обезьяны, сидят яркие человечки. Пронеслись — и, наверно, сейчас пронесутся обратно; и уйма денег перейдет из рук в руки. А потом все начнется сначала, и деньги вернутся на свое место. И какая им от этого радость — непонятно! Есть, кажется, люди — тысячи людей, — которые проводят в этом всю жизнь; видно, много в стране свободных денег и времени. Как это Тимоти говорил: «Консоли идут в гору». Так нет, не пошли; напротив того, даже упали на один пункт, и еще упадут, если горняки не прекратят забастовку. Над ухом у него раздался голос Джека Кардигана:

— Вы на какую будете ставить, дядя Сомс?

— Я почем знаю?

— Надо поставить, а то неинтересно.

— Поставьте что-нибудь за Флер и не приставайте ко мне. Мне поздно начинать, — и он раскрыл складную трость и уселся на нее. — Будет дождь, — прибавил он мрачно. Он остался один; Уинифрид с Имоджин следом за Флер прошли вдоль ограды к Холли и ее компании… Флер и этот юноша стояли рядом. И он вспомнил, что когда Босини не отходил от Ирэн, он, как и теперь, не подавал вида, безнадежно надеясь, что сможет пройти по водам, если не будет смотреть в глубину. А воды предательски разверзлись и поглотили его; и неужели, неужели теперь опять? Губы его дрогнули, и он протянул вперед руку. На нее упали мелкие капли дождя.

«Пошли!»

Слава богу, гам прекратился. Забавный переход от такого шума к полной тишине. Вообще забавное зрелище — точно взрослые дети! Кто-то пронзительно вскрикнул во весь голос, где-то засмеялись, потом на трибунах начал нарастать шум; вокруг Сомса люди вытягивали шеи. «Фаворит возьмет!» — «Ну нет!» Еще громче; топот — промелькнуло яркое пятно. И Сомс подумал: «Ну, конец!» Может, и все в жизни так. Тишина — гам — что-то мелькнуло — тишина. Вся жизнь — скачки, зрелище, только смотреть некому! Риск и расплата! И он провел рукой сначала по одной плоской щеке, потом по другой. Расплата! Все равно, кому расплачиваться, лишь бы не Флер. Но в том-то и дело — есть долги, которые не поручишь платить другому! О чем только думала природа, когда создавала человеческое сердце!

Время тянулось, а он так и не видел Флер. Словно она заподозрила его намерение следить за ней. В «Золотом кубке»[76] скакала «лучшая лошадь века», и говорили, что этот заезд никак нельзя пропустить. Сомса опять потащили к лужайке, где проводили лошадей.

— Вот эта? — спросил он, указывая на высокую кобылу, которую он по двум белым бабкам сумел отличить от других. Никто ему не ответил, и он обнаружил, что три человека оттеснили его от Уинифрид и Кардшанов и с некоторым любопытством на него посматривают.

— Вот она! — сказал один из них.

Сомс повернул голову. А, так вот она какая, лучшая лошадь века! Вон та гнедая; той же масти, как те, что ходили парой у них в запряжке, когда он еще жил на ПаркЛейн. У его отца всегда были гнедые, потому что у старого Джолиона были караковые, у Николаев — вороные, у Суизина — серые, а у Роджера… он уже забыл, какие были у Роджера, — что-то слегка эксцентричное — верно, пегие! Иногда они говорили о лошадях, или, вернее, о том, сколько заплатили за них. Суизин был когда-то судьей на скачках — так он по крайней мере утверждал. Сомс никогда этому не верил, он вообще никогда не верил Суизину. Но он прекрасно помнил, как на Роу лошадь однажды понесла Джорджа и сбросила его на клумбу — каким образом, никто так и не смог объяснить. Совсем в духе Джорджа, с его страстью ко всяким нелепым выходкам! Сам он никогда не интересовался лошадьми. Ирэн, та очень любила ездить верхом — похоже на нее! После того как она вышла за него замуж, ей больше не пришлось покататься… Послышался голос:

— Ну, что вы о ней скажете, дядя Сомс? Вал со своей дурацкой улыбкой, и Джек Кардиган, и еще какой-то тощий темнолицый мужчина с длинным носом и подбородком. Сомс осторожно сказал:

— Лошадь не плоха.

Пусть не воображают, что им удастся поймать его!

— Как думаешь, Вэл, выдержит он? Заезд нелегкий.

— Не беспокойся, выдержит.

— Тягаться-то не с кем, — сказал тощий.

— А француз, Гринуотер?

— Не классная лошадь, капитан Кардиган. И эта не так уж хороша, как о ней кричат, но сегодня она не может проиграть.

— Ну, будем надеяться, что она побьет француза; не все же кубки им увозить из Англии.

В душе Сомса что-то откликнулось. Раз это будет против француза, надо помочь по мере сил.

— Поставьте-ка мне на него пять фунтов, — неожиданно обратился он к Джеку Кардигану.

— Вот это дело, дядя Сомс! Шансы у них примерно равны. Посмотрите, какая у нее голова и перед, грудь какая широкая. Круп, пожалуй, хуже, но все-таки лошадь замечательная.

— Который из них француз? — спросил Сомс. — Этот? О! А! Нет, не нравится. Этот заезд я посмотрю.

Джек Кардиган ухватил его повыше локтя — пальцы у него были как железные.

— Марш со мной, — сказал он.

Сомса повели, затащили выше, чем прежде, дали бинокль Имоджин — его же подарок — и оставили одного. Он изумился, обнаружив, как ясно и далеко видит. Какая уйма автомобилей и какая уйма народа! «Национальное времяпрепровождение» — так, кажется, это называют. Вот проходят лошади, каждую ведет в поводу человек. Что и говорить, красивые создания! Английская лошадь против французской лошади — в этом есть какой-то смысл. Он порадовался, что Аннет еще не вернулась из Франции, иначе она была бы здесь с ним. Теперь они идут легким галопом. Сомс добросовестно постарался отличить одну от другой, но если не считать номеров, они все были до черта похожи. «Нет — решил он, — буду смотреть только на этих двух и еще на ту вот — высокую», — он выбрал ее за кличку — Понс Асинорум. Он не без труда заучил цвета камзолов трех нужных жокеев и навел бинокль на группу лошадей у старта. Однако, как только они пошли, все спуталось, он видел только, что одна лошадь идет впереди других. Стоило ли стараться заучивать цвета! Он смотрел, как они скачут — все вперед, и вперед, и вперед — и волновался, потому что ничего не мог разобрать, а окружающие, по-видимому, прекрасно во всем разбирались. Вот они выходят на прямую. «Фаворит ведет!» — «Смотрите на француза!» Теперь Сомс мог различить знакомые цвета. Впереди те две! Рука его дрогнула, и он уронил бинокль. Вот они идут — почти голова в голову! О черт, неужели не он — не Англия? Нет! Да! Да нет же! Без всякого поощрения с его стороны сердце его колотилось до боли. «Глупо, — подумал он. — Француз! Нет, фаворит выигрывает! Выигрывает!» Почти напротив него лошадь вырвалась вперед. Вот молодчина! Ура! Да здравствует Англия! Сомс едва успел прикрыть рот рукой, слова так и просились наружу. Ктото заговорил с ним. Он не обратил внимания. И бережно уложив в футляр бинокль Имоджин,он снял свой серый цилиндр и заглянул в него. Там ничего не оказалось, кроме темного пятна на рыжеватой полоске кожи в том месте, где она промокла от пота.

III ДВУХЛЕТКИ

Тем временем в паддоке, в той его части, где было меньше народу, готовили к скачкам двухлеток.

— Джон, пойдем посмотрим, как седлают Рондавеля, — сказала Флер.

И рассмеялась, когда он оглянулся.

— Нет, Энн при тебе весь день и всю ночь. Разок можно пойти и со мной.

В дальнем углу паддока, высоко подняв благородную голову, стоял сын Голубки; ему осторожно вкладывали мундштук, а Гринуотер собственноручно прилаживал на нем седло.

— Никому на свете не живется лучше, чем скаковой лошади, — говорил Джон. — Посмотри, какие у нее глаза — умные, ясные, живые. У ломовых лошадей такой разочарованный, многострадальный вид, у этих — никогда. Они любят свое дело, это поддерживает их настроение.

— Не читай проповедей, Джон! Ты так и думал, что мы здесь встретимся?

— Да.

— И все-таки приехал. Какая храбрость!

— Тебе непременно хочется говорить в таком тоне?

— А в каком же? Ты заметил, Джон, скаковые лошади, когда стоят, никогда не сгибают колен; оно и понятно, они молодые. Между прочим, есть одно обстоятельство, которое должно бы умерить твои восторги. Они всегда подчиняются чужой воле.

— А кто от этого свободен?

Какое у него жесткое, упрямое лицо!

— Посмотрим, как его поведут.

Они подошли к Валу, тот хмуро сказал:

— Ставить будете?

— Ты как, Джон?

— Да; десять фунтов.

— Ну и я так. Двадцать фунтов за нас двоих, Вэл.

Вэл вздохнул.

— Посмотрите вы на него! Видали вы когда-нибудь более независимого двухлетка? Помяните мое слово, он далеко пойдет. А мне не разрешают ставить больше двадцати пяти фунтов! Черт!

Он отошел от них и заговорил с Гринуотером.

— Более независимого, — сказала Флер. — Несовременная черта — правда, Джон?

— Не знаю; если посмотреть поглубже…

— О, ты слишком долго прожил в глуши. Вот и Фрэнсис был на редкость цельный; Энн, вероятно, такая же. Напрасно ты не отведал Нью-Йорка стоило бы, судя по их литературе.

— Я не сужу по книгам; по-моему, между литературой и жизнью нет ничего общего.

— Будем надеяться, что ты прав. Откуда бы посмотреть этот заезд?

— Встанем вон там, у ограды. Меня интересует финиш. Я что-то не вижу Энн.

Флер крепко сжала губы, чтобы не сказать: «А ну ее к черту!»

— Ждать некогда, у ограды не останется места.

Они протиснулись к ограде, почти против, самого выигрышного столба, и стояли молча — как враги, думалось Флер.

— Вот они!

Мимо них пронеслись двухлетки, так быстро и так близко, что разглядеть их толком не было возможности.

— Рондавель хорошо идет, — сказал Джон, — и этот вот, гнедой, мне нравится.

Флер лениво проводила их глазами, она слишком остро чувствовала, что она одна с ним — совсем одна, отгороженная чужими людьми от взглядов знакомых. Она напрягла все силы, чтобы успеть насладиться этим мимолетным уединением. Она просунула руку ему под локоть и заставила себя проговорить:

— Я даже нервничаю, Джон. Он просто обязан прийти первым.

Понял он, что, когда он стал наводить бинокль, ее рука осталась висеть в воздухе?

— Отсюда ничего не разберешь. — Потом он опять прижал к себе локтем ее руку. Понял он? Что он понял?

— Пошли!!

Флер прижалась теснее.

Тишина — гам — выкрикивают одно имя, другое! Но для Флер ничего не существовало — она прижималась к Джону. Лошади пронеслись обратно, мелькнуло яркое пятно. Но она ничего не видела, глаза ее были закрыты.

— Шут его дери, — услышала она его голос, — выиграл!

— О Джон!

— Интересно, что мы получим.

Флер посмотрела на него, на ее бледных щеках выступило по красному пятну, глаза глядели очень ясно.

— Получим! Ты правда хотел это сказать, Джон?

И хотя он двинулся следом за ней к паддоку, по его недоумевающему взгляду она поняла, что он не хотел это сказать.

Вся компания, кроме Сомса, была в сборе. Джек Кардиган объяснял, что выдача была несообразно низкая, так как на Рондавеля почти никто не ставил, — кто-то что-то пронюхал; он, по-видимому, находил, что это заслуживает всяческого порицания.

— Надеюсь, дядя Сомс не увлекся свыше меры, — сказал он. — Его с «Золотого кубка» никто не видел. Вот здорово будет, если окажется, что он взял да ахнул пятьсот фунтов!

Флер недовольно сказала:

— Папа, вероятно, устал и ждет в машине. Нам, тетя, тоже пора бы двигаться, чтобы не попасть в самый разъезд.

Она повернулась к Энн.

— Когда увидимся?

Энн взглянула на Джона, он буркнул:

— О, как-нибудь увидимся.

— Да, мы тогда сговоримся. До свидания, милая! До свидания, Джон! Поздравь от меня Вэла, — и, кивнув им на прощание. Флер первая двинулась к выходу. Ярость, кипевшая в ее сердце, никак не проявилась, нельзя было дать заметить отцу, что с ней происходит чтото необычное.

Сомс действительно ждал в автомобиле. Столь противное его принципам волнение от «Золотого кубка» заставило его присесть на трибуне. Там он и просидел два следующих заезда, лениво наблюдая, как волнуется внизу толпа и как лошади быстро скачут в один конец и еще быстрее возвращаются. Отсюда, в милом его сердцу уединении, он мог если не с восторгом, то хотя бы с интересом спокойно разглядывать поразительно новую для него картину. Национальное времяпрепровождение — он знал, что сейчас каждый норовит на что-нибудь ставить. На одного человека, хоть изредка посещающего скачки, очевидно, приходится двадцать, которые на них ни разу не были, но все же как-то научились проигрывать деньги. Нельзя купить газету или зайти в парикмахерскую, без того чтобы не услышать о скачках. В Лондоне и на Юге, в Центральных графствах и на Севере все этим увлекаются, просаживают на лошадей шиллинги, доллары и соверены. Большинство этих людей, наверно, в жизни не видали скаковой лошади, а может, и вообще никакой лошади; скачки — это, видно, своего рода религия, а теперь, когда их не сегодня-завтра обложат налогом, — даже государственная религия. Какойто врожденный дух противоречия заставил Сомса слегка содрогнуться. Конечно, эти надрывающиеся обыватели, там, внизу, под смешными шляпами и зонтиками, были ему глубоко безразличны, но мысль, что теперь им обеспечена санкция царствия небесного или хотя бы его суррогата — современного государства, — сильно его встревожила. Точно Англия и в самом деле повернулась лицом к фактам. Опасный симптом! Теперь, чего доброго, закон распространится и на проституцию! Обложить налогом так называемые пороки — все равно что признать их частью человеческой природы. И хотя Сомс, как истый Форсайт, давно знал, что так оно и есть, но признать это открыто было бы чересчур по-французски. Допустить, что человеческая природа несовершенна — это какое-то пораженчество; стоит только пойти по этой дорожке — неизвестно, где остановишься. Однако, по всему видно, налог даст порядочный доход — а доходы ох как нужны; и он не знал, на чем остановиться. Сам бы он этого не сделал, но не ополчаться же за это на правительство! К тому же правительство, как и он сам, по-видимому, поняло, что всякий азарт — самое мощное противоядие от резолюции; пока человек может заключать пари, у него остается шанс приобрести что-то задаром, а стремление к этому и есть та движущая сила, которая скрывается за всякой попыткой перевернуть мир вверх ногами. Кроме того, надо идти в ногу с веком, будь то вперед или назад — что, впрочем, почти одно и то же. Главное — не вдаваться в крайности.

В эти размеренные мысли внезапно вторглись совершенно неразмеренные чувства. Там, внизу, к ограде направлялись Флер и этот молодой человек. Из-под полей своего серого цилиндра он с болью глядел на них, вынужденный признать, что это самая красивая пара на всем ипподроме. У ограды они остановились — молча; и Сомс, который в минуты волнения сам становился молчаливее, чем когдалибо, воспринял это как дурной знак. Неужели и вправду дело неладно и страсть притаилась в своем неподвижном коконе, чтобы вылететь из него на краткий час легкокрылой бабочкой? Что кроется за их молчанием? Вот пошли лошади. Этот серый, говорят, принадлежит его племяннику? И к чему только он держит лошадей! Когда Флер сказала, что едет на скачки, он знал, что из этого получится. Теперь он жалел, что поехал. Впрочем, нет! Лучше узнать все, что можно. В плотной толпе у ограды он мог различить только серый цилиндр молодого человека и черную с белым шляпу дочери. На минуту его внимание отвлекли лошади: почему и не посмотреть, как обгонят лошадь Вэла? Говорят, он многого ждет от нее лишняя причина для Сомса не ждать от нее ничего хорошего. Вот они скачут, все сбились в кучу. Сколько их, черт возьми! И этот серый — удобный цвет, не спутаешь! Э, да он выигрывает! Выиграл!

— Гм, — сказал он вслух, — это лошадь моего племянника.

Ответа не последовало, и он стал надеяться, что никто не слышал. И опять взгляд его обратился на тех двоих у ограды. Да, вот они уходят молча, Флер впереди. Может быть… может быть, они уже не ладят, как прежде? Надо надеяться на лучшее. Но боже, как он устал! Пойти подождать их в автомобиле.

Там он и сидел в полумраке, когда они явились, громко болтая о всяких пустяках, — глупый вид у людей, когда они выигрывают деньги. А они, оказывается, все выиграли!

— А вы не ставили на него, дядя Сомс?

— Я думал о другом, — сказал Сомс, глядя на дочь.

— Мы уж подозревали, не вы ли нам подстроили такую безобразно маленькую выдачу.

— Как? — угрюмо сказал Сомс. — Вы что же, решили, что я ставил против него?

Джек Кардиган откинул назад голову и расхохотался.

— Ничего не вижу смешного, — буркнул Сомс.

— Я тоже, Джек, — сказала Флер. — Откуда папе знать что-нибудь о скачках?

— Простите меня, сэр, я сейчас вам все объясню.

— Боже упаси, — сказал Сомс.

— Нет, но тут что-то неладно. Помните вы этого Стэйнфорда, который стибрил у мамы табакерку?

— Помню.

— Так он, оказывается, был у Вэла в Уонсдоне, и Вэл думает, не пришло ли ему в голову, что Рондавель незаурядный конь? В прошлый понедельник какой-то тип околачивался там, когда его пробовали на галопе. Поэтому они и выпустили жеребенка сегодня, а не стали ждать до Гудвудских скачек. И все-таки опоздали, кто-то нас перехитрил. Мы получили только вчетверо.

Для Сомса все это было китайской грамотой, он понял только, что этот томный негодяй Стэйнфорд каким-то образом опять явился причиной встречи Флер с Джоном; ведь он знал от Уинифрид, что во время стачки Вэл и его компания остановились на Грин-стрит специально, чтобы повидаться со Стэйнфордом. Он горько раскаивался, что не подозвал тогда полисмена и не отправил этого типа в тюрьму.

Из-за коварства «этого Ригза» им не скоро удалось выбраться из гущи машин, и на Саут-сквер они попали только в семь часов. Их встретили новостью, что у Кита жар. С ним сейчас мистер Монт. Флер бросилась в детскую. Смыв с себя грязь за целый день. Сомс уселся в гостиной и стал тревожно ждать их доклада. У Флер в детстве бывал жар, и нередко он приводил к чему-нибудь. Если жар Кита не приведет ни к чему серьезному, он может пойти ей на пользу — привяжет ее мысли к дому. Сомс откинулся на спинку кресла перед картиной Фрагонара — изящная вещица, но бездушная, как все произведения этой эпохи! Зачем Флер изменила стиль этой комнаты с китайского на французский? Очевидно, разнообразия ради. Нынешняя молодежь ни к чему не привязывается надолго: какой-то микроб в крови «безработных богачей» и «безработных бедняков» и вообще, по-видимому, у всех на свете. Никто не желает оставаться на месте, даже после смерти, судя по всем этим спиритическим сеансам. Почему люди не могут спокойно заниматься своим делом, хотя бы лежать в могиле! Они так жадно хотят жить, что жизни и не получается. Солнечный луч, дымный от пыли, косо упал на стену перед ним; красиво это — солнечный луч, но какая масса пыли, даже в такой вылизанной комнате! И подумать, что от какого-то микроба, который меньше, чем одна из этих пылинок, у ребенка может подняться температура! Сомс всей душой надеялся, что у Кита нет ничего заразного. И он стал мысленно перебирать все детские болезни — свинка, корь, ветряная оспа, коклюш. Флер их все перенесла, но скарлатины избежала. И Сомс стал беспокоиться. Не мог ведь Кит подхватить скарлатину, он слишком мал. Но няньки такие небрежные — как знать? И он вдруг затосковал по Аннет. Что она делает во Франции столько времени? Она незаменима, когда кто-нибудь болеет, у нее есть отличные рецепты. Надо отдать справедливость французам — доктора у них толковые, когда дадут себе труд вникнуть в дело. Снадобье, которое они прописали ему в Довиле от прострела, замечательно помогло. А после визита этот маленький доктор сказал: «Завтра зайду пообедать!» — так по крайней мере ему послышалось. Потом выяснилось, что он хотел сказать: «Завтра зайду проведать». Не говорят ни на одном языке, кроме своего дурацкого французского, и еще делаю обиженное лицо, когда вы сами не можете на нем объясняться.

Сомса долго продержали без известий; наконец пришел Майкл.

— Ну?

— Что ж, сэр, очень смахивает на корь.

— Гм! И где только он мог ее подцепить?

— Няня просто ума не приложит; но Кит страшно общительный. Стоит ему завидеть другого ребенка, как он бежит к нему.

— Это плохо, — сказал Сомс. — У вас тут рядом трущобы.

— Да, — сказал Майкл: — справа трущобы, слева трущобы, прямо трущобы — куда пойдешь?

Сомс сделал большие глаза.

— Хорошо еще, что не подлежит регистрации, — сказал он.

— Что, трущобы?

— Нет, корь. — Если он чего боялся, так это болезни, подлежащей регистрации: явятся представители власти, будут всюду совать свой нос, еще, чего доброго, заставят сделать дезинфекцию.

— Как себя чувствует мальчуган?

— Преисполнен жалости к самому себе.

— По-моему, — сказал Сомс, — блохи не так у; к безвредны, как о них говорят. Эта его собака могла подцепить коревую блоху. Как это доктора до сих пор не обратили внимания на блох?

— Как это они еще не обратили внимания на трущобы, — сказал Майкл, от них и блохи.

Сомс опять сделал большие глаза. Теперь его зять, как видно, помешался на трущобах! Очень беспокойно, когда в нем начинает проявляться общественный дух. Может быть, он сам бывает в этих местах и принес на себе блоху или еще какую-нибудь заразу.

— За доктором послали?

— Да, ждем с минуты на минуту.

— Толковый, или шарлатан, как все?

— Тот же, которого мы приглашали к Флер.

— О! А! Помню — слишком много мнит о себе, но не глуп. Уж эти доктора!

В изящной комнате воцарилось молчание: они ждали звонка; и Сомс размышлял. Рассказать Майклу о том, что сегодня случилось? Он открыл было рот, но из него не вылетело ни звука. Уж сколько раз Майкл поражал его своими взглядами. И он все смотрел на зятя, а тот глядел в окно. Занятное у него лицо, некрасивое, но приятное, эти острые уши, и брови, разбегающиеся вверх, — не думает вечно о себе, как все красивые молодые люди. Красивые мужчины всегда эгоисты — верно, избалованы. Хотел бы он знать, о чем задумался этот молодой человек!

— Вот он! — сказал Майкл, вскакивая с места.

Сомс опять остался один. На сколько времени, он не знал, — он был утомлен и вздремнул, несмотря на тревогу. Звук открывающейся двери разбудил его, и он успел принять озабоченный вид прежде, чем Флер заговорила.

— Почти наверно корь.

— О, — протянул Сомс. — Как насчет ухода?

— Няня и я, конечно.

— Значит, тебе нельзя будет выходить? «А ты разве не рад этому?» словно сказало ее лицо. Как она читает у него в мыслях! Видит бог, он не рад ничему, что огорчает ее, а между тем…

— Бедный малыш, — сказал он уклончиво. — Нужно вызвать твою мать. Постараюсь найти что-нибудь, чтобы развлечь его.

— Не стоит, папа, у него слишком сильный жар, у бедняжки. Обед подан, я буду обедать наверху. Сомс встал и подошел к ней.

— Ты не тревожься, — сказал он. — У всех детей… Флер подняла руку.

— Не подходи близко, папа. Нет, я не тревожусь.

— Поцелуй его от меня, — сказал Сомс. — Впрочем, ему все равно. Флер взглянула на него. Губы ее чуть-чуть улыбнулись. Веки мигнули два раза. Потом она повернулась и вышла, и Сомс подумал: «Она — вот бедняжка! Я ничем не могу помочь!» О ней, а не о внуке были все его мысли.

IV В «ЛУГАХ»

В «Лугах» св. Августина когда-то, без сомнения, росли цветы, и по воскресеньям туда приезжали горожане погулять и нарвать душистый букет. Теперь же, если там еще и можно было увидеть цветы, то разве только в алтаре церкви преподобного Хилери или у миссис Хилери на обеденном столе. Остальная часть многочисленного населения знала об этих редкостных творениях природы только понаслышке, да изредка, завидев их в корзинах, восклицала: «Эх, хороши цветочки!» В день Аскотских скачек, когда Майкл, верный своему обещанию, явился навестить дядю, его спешно повели смотреть, как двадцать маленьких «августинцев» отправляют в открытом грузовике провести две недели среди цветов в и» естественном состоянии. В толпе ребят стояла его тетя Мэй — женщина высокого роста, стриженая, с рыжеватыми седеющими волосами и с тем слегка восторженным выражением, с которым обычно слушают музыку. Улыбка у нее была очень добрая, и все любили ее за эту улыбку и за манеру удивленно вздергивать тонкие брови, словно недоумевая: «Ну что же дальше?» В самом начале века Хилери нашел ее в доме приходского священника в Хэнтингдоншире, и двадцати лет она вышла за него замуж. С тех пор она не знала свободного часа. Два ее сына и дочь уже поступили в школу, так что во время учебного года семью ее составляли всего только несколько сот августинцев. Хилери случалось говорить: «Не налюбуюсь на Мэй. Теперь, когда она остриглась, у нее оказалось столько свободного времени, что мы думаем заняться разведением морских свинок. Если бы она еще позволила мне не бриться, мы бы действительно успели кое-что сделать». Увидев Майкла, она улыбнулась ему и вздернула брови.

— Молодое поколение Лондона, — вполголоса сообщила она, — отбывает в Ледерхед. Правда, милые? Майкла и в самом деле удивил здоровый и опрятный вид двадцати юных августинцев. Судя по улицам, с которых их собрали, и по матерям, которые пришли их проводить, семьи, очевидно, приложили немало усилий, чтобы снарядить их в дорогу. Он стоял и приветливо улыбался, пока ребят выводили на раскаленный тротуар под восхищенными взорами матерей и сестер. Ими набили грузовик, открытый только сзади, и четыре молодые воспитательницы втиснулись в него следом за ними.

— «Двадцать четыре цыпленка в этот пирог запекли», — вспомнил Майкл детскую песенку. Тетка его рассмеялась.

— Да, бедняжки, и жарко им будет! Но правда, они славные? — она понизила голос. — А знаешь, что они скажут через две недели, когда вернутся? «Да, да, спасибо, было очень хорошо, только малость скучно. Нам больше нравится на улицах». Каждый год та же история.

— А зачем их тогда возить, тетя Мэй?

— Они поправляются физически; вид у них крепкий, но на самом деле они не могут похвастаться здоровьем. А потом так ужасно, что они никогда не видят природы. Конечно, Майкл, мы выросли в деревне и не можем понять, что представляют для детей лондонские улицы — без пяти минут рай, знаешь ли.

Грузовик тронулся, вслед ему махали платками, выкрикивали напутствия.

— Матери любят, когда увозят ребят, — сказала тетя Мэй, — это льстит их самолюбию. Ну так. Что тебе еще показать? Улицу, которую мы только что купили и собираемся потрошить и фаршировать заново? Хилери, верно, там с архитектором.

— Кому принадлежала улица? — спросил Майкл.

— Владелец жил на Капри. Вряд ли он когда и видел ее. На днях он умер, и мы получили ее за сравнительно небольшие деньги, если принять во внимание близость к центру. Земельные участки стоят недешево.

— Вы заплатили за нее?

— О нет! — она вздернула брови. — Отсрочили чек до второго пришествия.

— Боже правый!

— Никак нельзя было упустить эту улицу. Мы внесли аванс, остальную сумму надо достать к сентябрю.

— Сколько? — спросил Майкл.

— Тридцать две тысячи.

Майкл ахнул.

— Ничего, милый, достанем. Хилери в этом отношении молодец. Вот и пришли.

Это была изогнутая улица, на которой, по мере того как они медленно шли вперед, каждый дом казался Майклу более ветхим, чем предыдущий. Закопченные, с обвалившейся штукатуркой, сломанными решетками и разбитыми окнами, словно брошенные на произвол судьбы, как наполовину выгоревший корабль, они поражали взгляд и сердце своей заброшенностью.

— Что за люди тут живут, тетя Мэй?

— Всякие — по три-четыре семьи в каждом доме. Торговцы с Ковент-Гардена, разносчики, фабричные работницы — мало ли кто. Прозаических насекомых изобилие, Майкл. Работницы трогательные — хранят свои платья в бумажных пакетах. Многие очень недурно одеваются. Иначе, впрочем, их бы уволили, бедных.

— Но неужели у людей еще может быть желание здесь жить?

Брови тетки задумчиво сдвинулись.

— Тут, милый, не в желании дело. Просто экономические соображения. Где еще они могли бы жить так дешево? И даже больше: куда им вообще идти, если их выселят? Тут неподалеку власти недавно снесли целую улицу и построили громадный многоквартирный дом для рабочих; но тем, кто раньше жил на этой улице, квартирная плата оказалась не по карману, и они попросту рассосались по другим трущобам. А кроме того, им, знаешь ли, не по вкусу эти дома-казармы, и я их понимаю. Им хочется иметь целый домик, а если нельзя — целый этаж в невысоком доме. Или хотя бы комнату. Это свойство английского характера, и оно не изменится, пока мы не научимся лучше проектировать рабочие жилища. Англичане любят нижние этажи, наверно, потому, что привыкли. А, вот и Хилери!

Хилери Черрел, в темно-серой куртке, с расстегнутым отложным воротничком и без шляпы, стоял в подъезде одного из домов и беседовал с каким-то худощавым мужчиной, узкое лицо которого очень понравилось Майклу.

— А, Майкл, ну что ты скажешь о Слэнт-стрит, мой милый? Все эти дома до единого мы выпотрошим и вычистим так, что будет любо-дорого смотреть.

— Сколько времени они останутся чистыми, дядя Хилери?

— О, в этом отношении беспокоиться не приходится, — сказал Хилери, у нас уже есть некоторый опыт. Предоставь им только эту возможность, люди с радостью будут поддерживать у себя чистоту. Они и так чудеса творят. Иди посмотри, только не прикасайся к стенам. Ты, Мэй, останься, поговори с Джемсом. Здесь живет ирландка; у нас их немного. Можно войти, миссис Корриган?

— Неужели же нельзя? Рада видеть ваше преподобие, хоть не больно у меня сегодня прибрано.

Плотная женщина с черными седеющими волосами, засучив по локоть рукава на мощных руках, оторвалась от какого-то дела, которым была занята в комнате, до невероятия заставленной и грязной. На большой постели спали, по-видимому, трое, и еще кто-то на койке; еда, очевидно, приготовлялась в небольшом закопченном камине, над которым хранились на полке трофеи памятных событий за целую жизнь. На веревке сушилось белье. На заплатанных, закоптелых стеках не было ни одной картины.

— Мой племянник Майкл Монт, миссис Коррнган; он член парламента.

Ирландка подбоченилась.

— Неужто?

Бесконечное снисхождение, с которым это было сказано, поразило Майкла в самое сердце.

— А верно мы слышали, будто ваше преподобие купили всю улицу? А что вы с ней будете делать? Уж не выселять ли нас надумали?

— Ни в коем случае, миссис Корриган.

— Ну, я так и знала. Я им говорила: «Скорей всего хочет почистить у нас внутри, а на улицу в жизни не выставит».

— Когда подойдет очередь этого дома, миссис Корриган, — а ждать, я думаю, не очень долго, — мы подыщем вам хорошее помещение, вы там поживете, а потом вернетесь к новым стенам, полам и потолкам, и будет у вас хорошая плита, и стирать будет удобно, и клопов не останется.

— Эх, вот это бы я посмотрела!

— Скоро увидите. Вот взгляни, Майкл, если я тут проткну пальцем обои, что только оттуда не полезет! Нельзя вам пробивать дырки в стенах, миссис Корриган.

— Что правда, то правда, — ответила миссис Корриган. — Как начал Корриган в прошлый раз вколачивать гвоздь, так что было! Там их не оберешься.

— Ну, миссис Корриган, рад видеть вас в добром здоровье. Всего хорошего, да скажите мужу, если его ослу нужен отдых, у нас в садике всегда найдется место. За хмелем в этом году поедете?

— А как же, — ответила миссис Корриган. — Всего вам хорошего, ваше преподобие; всего хорошего, сэр!

На голой обшарпанной площадке Хилери Черрел сказал:

— Соль земли, Майкл. Но подумай, каково жить в такой атмосфере! Хорошо еще, что они все лишены чувства обоняния.

Майкл засмеялся, глубоко вдыхая несколько менее спертый воздух.

— Сколько, по вашим подсчетам, надо времени, чтобы обновить эту улицу, дядя Хилери?

— Года три.

— А как вы думаете достать деньги?

— Выиграю, выпрошу, украду. Вот здесь живут три работницы с фабрики «Петтер и Поплин». Их, конечно, нет дома. Чистенько, правда? Бумажные пакеты оценил?

— Послушайте, дядя, вы бы осудили девушку, которая пошла бы на что угодно, лишь бы не жить в таком доме?

— Нет, — сказал преподобный Хилери, — как перед богом говорю, не осудил бы.

— Вот за это я вас и люблю, дядя Хилери. Вы заставляете меня опять уверовать в церковь.

— Милый ты мой! — сказал Хилери. — Реформация — ничто по сравнению с тем, что творится последнее время в церковных делах. То ли еще увидишь! Я, впрочем, держусь того мнения, что в небольших дозах отделение церкви от государства было бы нам совсем не вредно. Пойдем к нам завтракать и поговорим о плане перестройки трущоб. И Джемса прихватим.

— Вот видишь ли, — продолжал он, когда они уселись вокруг обеденного стола в столовой его домика, — есть, я уверен, немало людей, которые с удовольствием вложили бы небольшую часть своего состояния под два с половиной процента, рассчитывая со временем получать четыре, будь у них уверенность, что тем самым они обеспечивают ликвидацию трущоб. Мы проделали кой-какие опыты и нашли, что вполне можем привести эти развалины в жилой вид, почти не повышая квартирной платы, и при этом выплачивать два с половиной процента нашим кредиторам. Если это возможно здесь, то возможно и во всех других районах, где частные общества по перестройке трущоб стали бы, как и мы, следовать тому принципу, что жителей трущоб никуда переселять не следует. Но нужны, разумеется, деньги — основной фонд перестройки трущоб — двухпроцентные облигации с купонами, подлежащие погашению через двадцать лет: из этого фонда общества по мере надобности брали бы средства для скупки и обновления трущобных участков.

— А как вы думаете погашать облигации через двадцать лет?

— О, так же, как и правительство, — выпуском новых.

— Однако, — сказал Майкл, — местные власти обладают большими полномочиями, у них больше шансов собрать эти деньги.

Хплери покачал головой.

— Полномочия — да; но власти медлительны, Майкл, — по сравнению с ними улитка кажется скороходом. Кроме того, они как раз занимаются переселением, так как взимают слишком высокую квартирную плату. Да это и не в английском духе, голубчик. Не любим мы почему-то быть обязанными властям и нести перед ними ответственность. А для муниципалитетов остается достаточно работы в трущобах, они и делают много полезного, но без помощи им с этим делом не сладить. Тут нужно человеческое отношение, нужно чувство юмора и вера, а это уж вопрос частной инициативы в каждом городе, где есть трущобы.

— А кто вам даст этот основной фонд? — спросил Майкл, поглядывая на брови тети Мэй, которые уже начали подергиваться.

— А вот, — подмигивая, сказал Хилери, — тут-то можно начать разговор о тебе. Я, собственно, затем и пригласил тебя сегодня.

— Вот так так! — сказал Майкл, чуть не подскочив над тарелкой с кашей.

— Совершенно верно, — сказал Хилери. — Но разве ты бы не мог устроить, чтобы объединенная комиссия от обеих палат выпустила воззвание? Основываясь на проделанной нами работе, Джемс сможет дать тебе точные цифры. Пусть сами посмотрят, что тут творится. Ведь не может быть, Майкл, чтобы не нашлось десяти справедливых людей, которые дадут подбить себя на такое дело.

— Десять апостолов, — слабо ввернул Майкл.

— Пусть так, но Христа, собственно, незачем вмешивать в это дело, тут нет ничего абстрактного или сентиментального; ты бы мог к ним подъехать с любой стороны. Например, старый сэр Тимоти Фэнфилд с восторгом повоевал бы с трущобными домовладельцами. Дальше: мы ведь электрифицировали все кухни и собираемся продолжать в том же духе — значит есть приманка и для старика Шропшира. Да и нет надобности создавать комиссию только из членов обеих палат — в нее согласился бы войти сэр Томас Морсел, да, я думаю, и любой из известных врачей; можно бы завербовать парочку банкиров с примесью квакерской крови; и всюду найдется достаточно отставных генерал-губернаторов не у дел. Да если бы тебе еще удалось залучить в председатели члена королевской фамилии — дело было бы в шляпе.

— Бедный Майкл! — сказал ласковый голос тети Мэй. — Дай ты ему доесть кашу, Хилери!

Но Майкл не собирался браться за ложку: он видел, что здесь заваривается каша другого рода.

— Основной капитал для перестройки трущоб, — продолжал Хилери, — обслуживающий все общества по перестройке трущоб, существующие и проектируемые, если только они следуют принципу не переселять теперешних жильцов. Понимаешь, какой это создаст нам престиж в глазах жильцов? Мы пускаем их по верному пути и уж конечно будем следить, чтобы они опять не запустили своих жилищ.

— И вы думаете, это в ваших силах? — сказал Майкл.

— А ты наслушался разговоров, что в ваннах хранят уголь и овощи и все такое? Поверь мне, Майкл, все это преувеличено. Во всяком случае, у нас, частных работников, большое преимущество перед властями. Им приходится править — мы пытаемся руководить.

— Подогреть тебе кашу, милый? — предложила тетя Мэй.

Майкл отказался. Он понял, что тут и без подогревания жарко будет. Опять крестовый поход! В дяде Хилери, он всегда это знал, сохранилась кровь крестоносцев — во времена великих походов его предки именовались Керуаль, а теперь имя перешло в Чаруэл, а произносилось Черрел, согласно здравому английскому обычаю доставлять неприятности иностранцам.

— Я не для того хочу завербовать тебя, Майкл, чтобы ты сделал себе на этом карьеру, ведь ты, как-никак, аристократ.

— Спасибо на добром слове, — отозвался Майкл.

— Нет. Мне кажется, тебе просто нужно что-то делать, чтобы оправдать свое положение.

— Вы совершенно правы, — смиренно сказал Майкл, — вопрос только в том, это ли нужно делать.

— Безусловно, это, — сказал Хилери, размахивая ложечкой для соли, на которой был выгравирован герб Чаруэлоз. — А что же иначе?

— Вы никогда не слышали о фоггартизме, дядя Хилери?

— Нет; что это такое?

— Не может быть! — сказал Майкл. — Нет, вы правда ничего, о нем не слышали?

— Фоггартизм? К фанатизму отношения не имеет?

— Нет, — твердо сказал Майкл. — Вы здесь, конечно, погрязли в нищете и пороках, но все-таки это уж слишком. Вы-то, тетя Мэй, знаете, что это такое?

Брови тети Мэй опять напряженно сдвинулись.

— Кажется, припоминаю, — сказала она, — кто-то» помоему, говорил, что это галиматья!

Майкл простонал:

— А вы, мистер Джемс?

— Насколько я помню, это что-то, связанное с валютой?

— Вот полюбуйтесь, — сказал Майкл, — три интеллигентных, общественно настроенных человека никогда не слышали о фоггартизме, а я больше года только о нем и слышу.

— Ну что ж, — сказал Хилери, — а ты слышал о моем плане перестройки трущоб?

— Нет, конечно.

— По-моему, — сказала тетя Мэй, — вы сейчас покурите, а я приготовлю кофе. Я вспомнила, Майкл: это твоя мама говорила, что не дождется, когда ты бросишь им заниматься. Я только забыла название. Это насчет того, что городских детей надо отнимать у родителей.

— Отчасти и это, — сказал удрученный Майкл.

— Не надо забывать, милый, что чем беднее люди, тем больше они держатся за своих детей.

— Весь смысл и радость их жизни, — вставил Хилери.

— А чем беднее дети, тем больше они держатся за свои мостовые, как я тебе уж говорила.

Майкл сунул руки в карманы.

— Никуда я не гожусь, — сказал он безнадежным тоном. — Нашли с кем связываться, дядя Хилери.

Хилери и его жена очень быстро встали и оба положили руку ему на плечо.

— Голубчик! — сказала тетя Мэй.

— Да что с тобой? — сказал Хилери. — Возьми папироску.

— Ничего, — сказал Майкл ухмыляясь, — это полезно.

Папироска ли была полезна, или что другое, но он послушался и прикурил у Хилери.

— Тетя Мэй, какое самое жалостное на свете зрелище, не считая, конечно, пары, танцующей чарльстон?

— Самое жалостное зрелище? — задумчиво повторила тетя Мэй. — О, пожалуй, богач, слушающий плохой граммофон.

— Неверно, — сказал Майкл. — Самое жалостное зрелище на свете — это политический деятель, уверенный в своей правоте. Вот он перед вами!

— Мэй, не зевай! Закипела твоя машинка. Мэй делает прекрасный кофе, Майкл, лучшее средство от плохого настроения. Выпей чашку, а потом мы с Джемсом покажем тебе дома, которые мы уже обновили. Джемс, пойдем-ка со мной на минутку.

— Упорство его вызывает восторги, — вполголоса продекламировал Майкл, когда они исчезли.

— Не только восторги, милый, но и страх.

— И все-таки из всех людей, которых я знаю, я бы больше всего хотел быть дядей Хилери.

— Он и правда милый, — сказала тетя Мэй. — Кофе налить?

— Во что он, собственно, верит, тетя Мэй?

— О, на это у него почти не остается времени.

— Да, по этой линии церковь еще может на что-то надеяться. Все остальное — только попытки переплюнуть математику, как теория Эйнштейна. Правоверная религия была придумана для монастырей, а монастырей больше нет.

— Религия, — задумчиво протянула тетя Мэй, — в свое время сожгла много хороших людей, и не только в монастырях.

— Совершенно верно, когда религия вышла за монастырские стены, она превратилась в самую непримиримую политику, потом стала кастовым признаком, а теперь это кроссворд. Когда их разгадываешь, в чувствах нет ни малейшей необходимости.

Тетя Мэй улыбнулась.

— У тебя ужасные формулировки, милый.

— У нас в палате, тетя Мэй, мы только формулировками и занимаемся, от них всякая движущая сила гибнет. Но вернемся к трущобам; вы правда советуете мне попробовать?

— Если хочешь жить спокойно — нет.

— Пожалуй, что и не хочу. После воины хотел, а теперь нет. Но, видите ли, я попробовал насаждать фоггартизм, а ни один здравомыслящий человек на него и смотреть не хочет. Не могу я опять браться за безнадежное дело. Как вы думаете, есть шансы получить поддержку общества?

— Шансы минимальные, голубчик.

— А вы на моем месте взялись бы?

— Я, голубчик, пристрастна — Хилери так этого хочется; но и помимо этого мне думается, что ни в одном другом деле я не потерпела бы поражения с такой радостью. То есть это не совсем точно; просто нет ничего важнее, как создать для городского населения приличные жилищные условия.

— Вроде как перейти в лагерь противника, — пробормотал Майкл. — Мы не должны связывать свое будущее с городами.

— Оно все равно с ними связано, что бы ни делать. «Лучше синицу в руки», и такая большая синица, Майкл! А, вот и Хилери!

Хилери и архитектор потащили Майкла в «Луга». Моросил дождь, и этот лишенный цветов квартал выглядел более безрадостным, чем когда-либо. По дороге Хилери прославлял добродетели своих прихожан. Они пьют, но куда меньше, чем было бы естественно в данных обстоятельствах; они грязные, но он, живя в их условиях, был бы грязнее. Они не ходят в церковь — но кто, скажите, ждет от них иного? Они так мало бьют своих жен, что об этом и говорить не стоит; они очень добры и очень неразумны по отношению к своим детям. Они обладают чудотворным умением прожить, не имея прожиточного минимума. Они помогают друг другу гораздо лучше, чем те, у кого есть на это средства; никогда не пользуются сберегательной кассой, так как сберегать им нечего; и не заботятся о завтрашнем дне, который может оказаться хуже сегодняшнего. Учреждений они гнушаются. Уровень их нравственности вполне нормальный для людей, живущих в такой тесноте. Философского мышления у них хоть отбавляй, религиозности, собственно, никакой. Их развлечения — это кино, улица, дешевые папиросы, бары и воскресные газеты. Они любят попеть, непрочь потанцевать, если представится случай. У них свои понятия о честности, требующие особого изучения. Несчастные? Да, пожалуй, и нет, раз они маханули рукой на всякое будущее, в этой ли жизни, или в иной, — реалисты они до кончиков своих заросших ногтей. Англичане? Да, почти все, и по преимуществу уроженцы Лондона. Кое-кто в молодости пришел из деревни и, конечно, не вернется туда в старости.

— Ты их полюбил бы, Майкл: их нельзя не полюбить, если узнаешь поближе. А теперь, голубчик, до свидания, и обдумай все это. На вас, молодежь, только и надеяться Англии, Всего тебе хорошего!

И слова эти еще звучали у Майкла в ушах, когда он вернулся домой и узнал, что его сынишка заболел корью.

V КОРЬ

Диагноз болезни Кита скоро подтвердился, и Флер перешла на положение затворницы.

Развлечения, которые Сомс старался найти для внука, прибывали почти каждый день. У одного были уши кролика и морда собаки, у другого хвост мула легко отделялся от туловища льва, третье издавало звук, похожий на жужжанье роя пчел; четвертое умещалось в жилетном кармане, но при желании растягивалось на целый фут. Все утра в городе Сомс проводил в добывании этих сокровищ, а также самых лучших мандаринов, винограда «мускат» и меда, качество которого оправдывало бы этикетку. Он жил па Грин-стрит, куда в ответ на умело составленную телеграмму о болезни мальчика явилась и Аннет. Сомс, который еще не целиком ушел в духовную жизнь, искренне ей обрадовался. Но после одной ночи он почувствовал, что может уступить ее Флер. Для нее будет облегчением знать, что мать с ней рядом. Может быть, к, тому времени, когда кончится ее затворничество, этот молодой человек окажется вне ее поля зрения. Такая серьезная домашняя забота может даже заставить ее забыть о нем. Сомс был недостаточно философом, чтобы до конца понять томление своей дочери. В глазах человека, родившегося в 1855 году, любовь была чисто личным чувством, или если не была таковым, то должна была быть. Ему и в голову не приходило, что в тоске Флер по Джону могла проявиться ее жажда жизни, всей жизни и только жизни; что Джон олицетворял собой ее первое серьезное поражение в борьбе за совершенную полноту — поражение» за которое, может быть, еще не поздно было расквитаться. Душа современной молодежи, пресыщенная и сложная, была для Сомса книгой если не за семью печатями, то с еще не разрезанными страницами. «Желать невозможного» стало принципом, когда для него всякие принципы уже утеряли свое значение. Сознание, что есть предел человеческой жизни и счастью, было у него в крови, и его собственный опыт лишний раз убеждал его в этом. Он, правда, не определял жизнь как «наилучшее использование скверной ситуации», но, хотя был твердо убежден, что когда у вас есть почти все, то нужно добиваться остального, он все же считал, что нечего выходить из себя, если это не удается. Яд поизносившейся религиозности, который до конца жизни заставлял истинно неверующих старых Форсайтов повторять положенные молитвы в смутной надежде, что после смерти они что-то за это получат, — этот яд до сих пор оказывал свое сдерживающее действие в организме их ненабожного отпрыска Сомса; так что, хоть он и был в общем уверен, что ничего не получит после смерти, но все же не считал, что получит все до смерти. Он сильно отстал от взглядов нового века, в число которых отнюдь не входила покорность судьбе, от века, который либо верил, опираясь на спиритизм, что есть немало шансов получить кое-что и после смерти, либо считал, что, так как умираешь раз и навсегда, надо постараться получить все, пока жив. Покорность судьбе! Сомс, разумеется, стал бы отрицать, что верит в такие вещи; и уж конечно он считал, что для дочери его все недостаточно хорошо! А вместе с тем в глубине души он чувствовал, что предел есть, а Флер этого чувства не знала, — и этой небольшой разницей, вызванной несходством двух эпох, и объяснялось, почему он не мог уследить за ее метаниями.

Даже в детской, огорченная и встревоженная тоскливым бредом лихорадящего сынишки. Флер продолжала метаться. Когда она сидела у кроватки, а он метался и лепетал и жаловался, что ему жарко, дух ее тоже метался, роптал и жаловался. По распоряжению доктора она каждый день, приняв ванну и переодевшись, гуляла в течение часа одна; если не считать этого, она была совершенно отрезана от мира, только уход за Китом немного утолял боль в ее сердце. Майкл был к ней бесконечно внимателен и ласков; и в ее манере держаться ничто не выдавало желания, чтобы на месте его был другой. Она твердо придерживалась своей программы не дать ни о чем догадаться, но для нее было большим облегчением не видеть на себе полный заботы пытливый взгляд отца. Она никому не писала, но получила от Джона коротенькое сочувственное письмо.

«Уонсдон. 22 июня.

Милая Флер, Мы сбольшим огорчением узнали о болезни Кита. Ты, должно быть, очень переволновалась. Бедный малыш! От всей души надеемся, что самое неприятное уже позади У меня в памяти корь осталась как два отвратительных дня, а потом масса чего-то вкусного и мягкого. Но он, наверно, еще слишком мал и понимает только, что ему очень не по себе.

Рондавелю скачки, говорят, пошли на пользу. Приятно, что мы побывали там вместе.

До свидания, Флер, желаю тебе всего лучшего.

Любящий тебя друг Джон».
Она сохранила это письмо, как хранила когда-то его прежние письма, но не носила с собой, как те на слове «друг» появился мутный кружок, подозрительно похожий на слезу; кроме того, Майкл мог застать ее в любой стадии туалета. И она убрала письмо в шкатулку с драгоценностями, ключ от которой хранился только у нее.

Эти дни она много читала вслух Киту и еще больше сама, так как чувствовала, что за последнее время отстала от новейших течений в литературе; и, развлечение она находила не столько в персонажах, слишком полных жизни, чтобы быть живыми, сколько в попытке угнаться за современностью. Так много было души в этих персонажах, и такой замысловатой души, что она никак не могла сосредоточиться на них, чтобы понять, почему же они не живые. Майкл приносил ей книгу за книгой и сообщал: «Говорят, умно написано», или: «Вот последняя вещь Нэйзинга», или: «Опять наш старый приятель Кэлвин — не так солено, как та его книга, но все-таки здорово». И она сидела и держала их на коленях и постепенно начинала чувствовать, что знает достаточно, чтобы при случае сказать: «О да, «Мегеры» я читала, очень напоминает Пруста», или «Любовьхамелеон»? Да, это сильнее, чем ее, Зеленые пещеры», но все-таки не то, что «Обнаженные души», или: «Непременно прочтите «Карусель», дорогая, там такой изумительно непонятный конец».

Порой она беседовала с Аннет, но сдержанно, как подобает дочери с матерью после известного возраста; беседы их, собственно, сводились к выяснению проблем, так или иначе касающихся туалетов. Будущее, по словам Аннет, было полно тайны. Короче или длиннее юбки будут носить осенью? Если короче, то ее лично это не коснется; для Флер это, конечно, имеет значение, но сама она дошла до предела — выше колен юбку она не наденет. Что касается фасона шляп, то и тут ничего нельзя сказать определенно. Самая элегантная кокотка Парижа, по слухам, ратует за большие поля, но против нее орудуют темные силы — автомобильная езда и мадам де Мишель-Анж, «qui est toute pour la vieille cloche»[77]. Флер интересовало, слышала ли сна что-нибудь новое относительно стрижки. Аннет, которая еще не остриглась, хотя голова ее уже давно трепетала на плахе, призналась, что она desesperee[78]. Все теперь зависит от беретов. Если они привьются, женщины будут продолжать стричься; если нет — возможно, что волосы опять войдут в моду. Во всяком случае модным оттенком будет чистое золото; «et cela est impossible. Ton pere aurair une apoplexie»[79]. Так или иначе, Аннет опасалась, что осуждена до конца дней своих носить длинные волосы. Может быть, добрый бог поставит ей за это хорошую отметку.

— Если тебе хочется остричься, мама, я бы не стала смущаться. Папа просто консерватор — он сам не знает, что ему нравится, пусть испытает новое ощущение.

Аннет скорчила гримасу.

— Ma chere, je n'en sais rien[80]. Твой отец на все способен.

Человек, «способный на все», ежедневно приходил на полчаса, сидел перед картиной Фрагонара, выпытывая новости у Майкла или Аннет, потом неожиданно изрекал: «Ну, привет Флер; рад слышать, что малышу получше! Или: «Боли у него, наверно, от газов, А все-таки лучше пригласили бы опять этого, как его… Привет Флер». И в холле он останавливался на минутку около саркофага, прислушивался, Потом, поправив шляпу, бормотал что-то вроде: «Ничего не поделаешь!» или «Мало она бывает на воздухе», — и уходил.

А Флер с облегчением, которого она сама стыдилась, смотрела из окна детской, как он удаляется угрюмой, размеренной походкой. Бедный, старый папа! Не его вина, что сейчас он олицетворяет в ее глазах угрюмую, размеренную поступь семейной добродетели. Да, надежда Сомса, что вынужденное сидение дома исцелит ее, что-то не оправдывалась. После первых тревожных дней, когда у Кита еще держалась высокая температура. Флер испытала как раз обратное. Ее чувство к Джону, в котором был теперь элемент страсти, незнакомой ей до замужества, росло, как всегда растут такие чувства, когда ум не занят, а тело лишено воздуха и движения. Оно расцветало, как пересаженный в теплицу цветок. Мысль, что ее обобрали, не давала ей покоя. Неужели им с Джоном никогда не вкусить золотого яблока? Неужели оно так и будет висеть, недосягаемое, среди темной глянцевитой листвы, совсем не похожей на листву яблони? Она достала свой старый ящик с акварельными красками — давно она не извлекала его на свет — и изобразила фантастическое дерево с большими золотыми плодами.

За этим занятием застал ее Майкл.

— А здорово, — сказал он. — Ты напрасно забросила акварель, старушка.

Флер ответила напряженно, словно прислушиваясь к тому, что крылось за его словами:

— Просто от нечего делать.

— А какие это фрукты?

Флер рассмеялась.

— Вот в том-то и суть! Но это, Майкл, душа, а не тело фруктового дерева.

— Как я не сообразил, — устыдился Майкл. — Во всяком случае, можно мне повесить его в кабинете, когда будет готово? Сделано с большим чувством.

В душе Флер шевельнулась благодарность.

— Сделать надпись «Несъедобный плод»?

— Ни в коем случае, он такой сочный и вкусный на вид; только есть ею пришлось бы над миской, как манго.

Флер опять засмеялась.

— Как тогда на пароходе, — сказала она и подставила щеку наклонившемуся над ней Майклу. Пусть хоть он не догадывается о ее чувствах.

И правда, французская кровь в ней никогда не остывала в близости с тем, кто будил нежность, но не любовь; а пряная горечь, которой была окрашена кровь почти всех Форсайтов, помогала ей видеть забавную сторону ее положения. Она по-прежнему была далеко не несчастной женой хорошего товарища и прекрасного человека, который, что бы она ни сделала, сам никогда не поступит низко или невеликодушно. Брезгливое отвращение к нелюбимым мужьям, о котором она читала в старинных романах и которым, она знала, так грешила первая жена ее отца, казалось ей порядочной нелепостью. Совместительство было в моде; духовная верность, логически распространяющаяся на движения тела, была чем-то от каменного века или, во всяком случае, от века Виктории и мещанства. Следуя по этому пути, никогда не достигнешь полноты жизни. А между тем, откровенное язычество, воспеваемое некоторыми мастерами французской и английской литературы, тоже претило Флер своей неумолимо логичной привычкой во всем доходить до конца. Для этого с ее крови не хватало яда, Флер отнюдь не была одержима манией пола; до сих пор сна почти и не сталкивалась с этим мучительным вопросом. Но теперь в ее чувстве к Джону было не только прежнее, но и новое; и целые дни проходили в планах: как бы, снова вырвавшись на свободу, увидеть его и услышать его голос, и прижаться к нему, как прижималась она к нему у ограды ипподрома, когда мимо них стрелой проносились лошади.

VI ФОРМИРОВАНИЕ КОМИТЕТА

Майкл между тем был не так ослеплен, как она думала, потому что, когда двое живут вместе и один из них еще влюблен, он чутьем улавливает всякую перемену, как газель чует засуху. Еще были неприятно свежи воспоминания об этом завтраке и о визите к Джун. Он старался найти утешение в общественной жизни — великом болеутоляющем средстве от жизни личной — и решил не жалеть сил для осуществления планов дяди Хилери по перестройке трущоб. Подобрав необходимую литературу и сознавая, что общественные группы действуют по принципу центрифуги, он стал обдумывать, с кого начать свой поход. Какую фигуру видного общественного деятеля поставить ему в центре комитета? Сэр Тимоти Фэнфилд и маркиз Шропшир очень пригодятся в свое время, но, хотя они достаточно известны своими причудами, не им пробить дорогу к широкой публике. Необходима известная доля магнетизма. Им не обладал ни один из банкиров, которых он мог припомнить, уж конечно ни один юрист или представитель духовенства, а всякому военному, который пустился бы в реформы, было обеспечено презрение общества до тех пор, пока его реформы не претворятся в жизнь, то есть фактически до самой смерти. Хорошо бы адмирала, но до них не добраться. На отставных премьер-министров слишком большой спрос, к тому же им идет во вред принадлежность к той или иной партии; а литературные кумиры либо слишком стары, либо слишком заняты собой, либо ленивы, либо очень уж неустойчивы в своих взглядах. Остаются врачи, дельцы, генерал-губернаторы, герцоги и владельцы газет. Вот тут-то Майкл решил обратиться за советом к своему отцу.

Сэр Лоренс, который во время болезни Кита тоже почти каждый день заходил на Саут-сквер, вставил в глаз монокль и добрых две минуты молчал.

— Что ты понимаешь под магнетизмом, Майкл? Лучи заходящего или восходящего солнца?

— По возможности и то и другое, папа.

— Трудно, — сказал сэр Лоренс, — трудно. Верно одно — умный человек для вас слишком большая роскошь. То есть как?

Слишком тяжко пришлось публике от умных людей, а в Англии, Майкл, ум не так уж и ценят. Характер, мой милый, характер!

Майкл застонал.

— Знаю, знаю, — сказал сэр Лоренс, — вы, молодежь, считаете, что это понятие устарелое. — И вдруг он так вздернул свободную бровь, что монокль упал на стол. — Эврика! Уилфрид Бентуорт! Как раз подходит — «последний из помещиков возглавляет трущобную реформу» — вот это здорово, как теперь говорят.

— Старик Бентуорт? — нерешительно повторил Майкл.

— Он не старше меня — шестьдесят восемь, и не имеет никакого касательства к политике.

— Но ведь он глуп?

— Ну, заговорило молодое поколение! Грубоват и смахивает на лакея с усами, но глуп — нет. Три раза отказывался от звания пэра. Подумай, какое впечатление это произведет на публику!

— Унлфрнд Еентуорт? Никогда бы я не вспомнил о всегда думал, что он честный человек и больше никто — удивлялся Майкл.

— Но он и правда честный!

— Да, но он всегда сам об этом говорит.

— Это верно, — сказал сэр Лоренс, — но нельзя же совсем без недостатков. У него двадцать тысяч акров, он увлекается вопросом откорма скота. Состоит членом правления железной дороги, почетный председатель крикетного клуба в своем графстве, попечитель крупной больницы. Его все знают. Члены королевского дома приезжают к нему охотиться, родословную ведет еще от саксов и больше чем кто бы то ни было в наше время приближается к типу Джона Буля. Во всякой другой стране его участие погубило бы любой проект, но в Англия… Да, если тебе удастся его залучить, дело твое наполовину сделано.

Майкл с веселой усмешкой взглянул на своего родителя. Вполне ли Барг понимает современную Англию? Он наспех окинул мысленным взором разные области общественной жизни. А ведь — честное слово — понимает!

— Как к нему подъехать, папа? А сами вы не хотели бы войти в комитет? Вы с ним знакомы, мы могли бы отправиться вместе.

— Если тебе правда этого хочется, — в тоне сэра Лоренса прозвучала грустная нотка, — я согласен. Пора мне опять заняться делом.

— Чудесно! Я начинаю понимать ваше мнение о Бентуорте. Вне всяких подозрений: богат настолько, что выиграть ему на этом деле нечего, и недостаточно умен, чтобы обмануть кого-нибудь, если б и захотел.

Сэр Лоренс кивнул.

— Еще прибавь его внешность; это колоссально много значит в глазах народа, который махнул рукой на сельское хозяйство. Нам все еще мила мысль о говядине. Этим объясняется немало случаев подбора наших вождей за последнее время. Народ, который оторвался от корня и плывет по течению, сам не зная куда, ищет в своих вождях грубости, говядины, грога или хотя бы портвейна. В этом есть что-то умилительное, Майкл. Что у нас сегодня — четверг? Помнится, в этот день у Бентуорта заседание правления. Что ж, будем ковать железо, пока горячо? Мы почти наверно поймаем его в клубе.

— Отлично! — сказал Майкл, и они отправились.

— Этот клуб, собственно, объединяет путешественников, — говорил сэр Лоренс, поднимаясь по ступеням «Бэртон-Клуба», — а Бентуорт, кажется, на милю не отъезжал от Англии. Видишь, в каком он почете. Впрочем, я несправедлив. Сейчас вспомнил — он в бурскую войну командовал отрядом кавалерии. Что, «помещик» в клубе, Смайлмен?

— Да, сэр Лоренс, только что пришел.

«Последний из помещиков» действительно оказался у телеграфной ленты. Его румяное лицо с подстриженными белыми усами и жесткими белыми бачками словно говорило, что не он пришел за новостями, а они явились к нему. Казалось, пусть обесценивается валюта и падают правительства, пусть вспыхивают войны и проваливаются стачки, но не согнется плотная фигура, не дрогнут спокойные голубые глаза под приподнятыми у наружных концов бровями. Большая лысина, коротко подстриженные остатки волос, выбрит как никто; а усы, доходящие как раз до углов губ, придавали необычайную твердость добродушному выражению обветренной физиономии.

Переводя взгляд с него на своего отца — тонкого, быстрого, верткого, смуглого, полного причуд, как болото бекасов. — Майкл смутился. Да, Уилфриду Бентуорту вряд ли свойственны причуды! «И как ему удалось не впутаться в политику — ума не приложу!» — думал Майкл.

— Бентуорт, это — мой сын, государственный деятель в пеленках. Мы пришли просить вас возглавить безнадежное предприятие. Не улыбайтесь! Вам не отвертеться, как говорят в наш просвещенный век. Мы намерены прикрыть вами прорыв.

— А? Что? Садитесь. Вы о чем?

— Дело идет о трущобах; «не поймите превратно», как сказала дама. Начинай, Майкл.

Майкл начал. Он развил тезисы Хилери, привел ряд цифр, разукрасил их всеми живописными подробностями, какие смог припомнить, и все время чувствовал себя мухой, которая нападает на быка и с интересом следит за его хвостом.

— И когда в стенку вбивают гвоздь, сэр, — закончил он, — оттуда так и ползет.

— Боже милостивый, — сказал вдруг «помещик», — боже милостивый!

— Насчет «милости» приходится усомниться, — ввернул сэр Лоренс.

«Помещик» уставился на него.

— Богохульник вы эдакий, — сказал он. — Я незнаком с Черрелом; говорят, он выжил из ума.

— Нет, я не сказал бы, — мягко возразил сэр Лоренс, — он просто оригинален, как почт все представители древних фамилий.

Образчик старой Англии, сидевший напротив него, подмигнул.

— Вы ведь знаете, — продолжал сэр Лоренс, — род Черрелов был уже стар, когда этот, пройдоха-адвокат, первый Монт, положил нам начало при Иакове Первом.

— О, — сказал «помещик», — так это ему вы обязаны жизнью? Не знал.

— Вы никогда не занимались трущобами, сэр? — спросил Майкл, чувствуя, что нельзя их пускать в странствия по лабиринтам родословных.

— Что? Нет. Надо бы, наверно. Бедняги!

— Тут важна не столько гуманитарная сторона, — нашелся Майкл, сколько ухудшение породы.

— М-м, — сказал «помещик», — а вы что-нибудь понимаете в улучшении породы?

Майкл покачал головой.

— Ну, так поверьте мне, тут почти все дело в наследственности. Население трущоб можно откормить, но переделать его характер невозможно.

— Не думаю, что у них такой уж плохой характер, — сказал Майкл, — детишки почти все светловолосые, а это, по всей вероятности, значит, что в них сохранились англосаксонские черты.

Он заметил, как его отец подмигнул. «Ай да дипломат!» — казалось, говорил он.

— Кого вы имеете в виду для комитета? — неожиданно спросил «помещик».

— Моего отца, — сказал Майкл. — Думали еще о маркизе Шропшир.

— Да из него песок сыплется!

— Но он еще молодцом, — сказал сэр Лоренс. — У него хватит резвости электрифицировать весь мир.

— Еще кто?

— Сэр Тимоти Фэнфилд…

— Ох и бесцеремонный старикашка! Да?

— Сэр Томас Морсел…

— Гм!

Майкл поспешил добавить:

— Или какой-нибудь другой представитель медицинского мира, о ком вы лучшего мнения, сэр.

— Нет таких. Вы это уверены — насчет клопов?

— Безусловно!

— Что ж, надо мне повидать Черрела. Он, говорят, способен даже осла убедить расстаться с задней ногой.

— Хилери хороший человек, — вставил сэр Лоренс, — правда, хороший.

— Итак, Монт, если он придется мне по вкусу, я согласен. Не люблю паразитов.

— Серьезное национальное начинание, сэр, — начал Майкл, — и никто…

«Помещик» покачал головой.

— Не заблуждайтесь, — сказал он. — Может, соберете несколько фунтов, может, отделаетесь от нескольких клопов; но национальные начинания этого у нас не существует…

— Крепкий старик, — сказал сэр Лоренс, спускаясь по ступеням клуба. Ни разу в жизни не выказал энтузиазма, Из него выйдет превосходный председатель. По-моему, ты убедил его, Майкл. Ты хорошо сыграл на клопах. Теперь можно поговорить с маркизом, К Бентуорту и герцог пошел бы на службу. Они знают, что он более древнего рода, чем они сами, и что-то в нем есть еще.

— Да, но что?

— Как тебе сказать, он не думает о себе; неизменно спокоен, и ему в высшей степени наплевать на все и на всех.

— Не может быть, что только в этом дело.

— Ну, скажу еще. Дело в том, что он мыслит, как мыслит Англия, а не так, как ей мыслится, что она мыслит.

— Ого! — сказал Майкл. — Ну и диагноз! Пообедаем, сэр?

— Да, зайдем в «Партенеум». Когда меня принимали в члены, я думал, что и заходить сюда не буду, а вот, знаешь ли, провожу тут довольно много времени. Во всем Лондоне не найти места, которое больше напоминало бы Восток. Йог не нашел бы к чему придраться. Я прихожу сюда и сижу в трансе, пока не наступит время уходить. Ни звука, никто не подойдет. Нет низменного, материального комфорта. Преобладающий цвет — цвет Ганга. И непостижимой мудрости здесь больше, чем где бы то ни было на Западе. Не будем заказывать ничего экстренного. Клубный обед готовится с расчетом умерить всякие восторги. Завтрак получить нельзя, если член клуба приводит гостя. Где-то ведь нужно положить предел гостеприимству.

— Теперь, — начал он снова, когда они умерили свои восторги, — можно пойти к маркизу. Я не встречался с ним после этой истории с Марджори Феррар. Будем надеяться, что у него нет подагры…

На Керзон-стрит им сказали, что маркиз пообедал и прошел в кабинет.

— Если он уснул, не будите, — сказал сэр Лоренс.

— Его светлость никогда не спит, сэр Лоренс.

Маркиз писал что-то, когда они вошли; он отложил перо и выглянул из-за письменного стола.

— А, Монт, — сказал он, — очень рад! — Потом осекся. — Надеюсь, не по поводу моей внучки?

— Совсем нет, маркиз. Нам просто нужна ваша помощь в общественном начинании в пользу бедных. Дело идет о трущобах.

Маркиз покачал головой.

— Не люблю вмешиваться в дела бедных: чем беднее люди, тем больше надо считаться с их чувствами.

— Мы совершенно с вами согласны, сэр; но позвольте моему сыну объяснить в чем дело.

— Так, садитесь. — Маркиз встал, поставил ногу на стул и, опершись локтем о колено, склонил голову набок.

Во второй раз за этот день Майкл пустился в объяснения.

— Бентуорт? — сказал маркиз. — У него шортгорны[81] не плохи; крепкий старик, но отстал от века.

— Поэтому мы и приглашаем вас, маркиз.

— Дорогой мой Монт, я стар.

— Мы пришли к вам именно потому, что вы так молоды.

— Честно говоря, сэр, — сказал Майкл, — мы думали, что вам захочется вступить в инициативный комитет, потому что, по плану моего дяди, предусмотрена электрификация кухонь; нам нужен человек, авторитетный в этом деле, который смог бы продвигать его.

— А, — сказал маркиз, — Хилери Черрел — я как-то слышал его проповедь в соборе святого Павла. Очень занимательно! А как относятся к электрификации обитатели трущоб?

— Пока ее нет — разумеется, никак; но когда дело будет сделано, они сумеют ее оценить.

— Гм, — сказал маркиз. — На своего дядюшку вы, надо полагать, возлагаете большие надежды?

— О да, — подхватил Майкл, — а на электрификацию тем более.

Маркиз кивнул.

— С этого и надо начинать. Я подумаю. Горе в том, что у меня нет денег; а я не люблю взывать к другим, когда сам не могу оказать сколько-нибудь существенного содействия.

Отец с сыном переглянулись. Отговорка была уважительная, и они ее не предусмотрели.

— Вряд ли вы слышали, — продолжал маркиз, — чтобы кто-нибудь хотел купить кружева point de Venise[82], настоящие? Или, — прибавил он, — у меня есть картина Морланда…

— Морланд? — воскликнул Майкл. — Мой тесть как раз недавно говорил, что ему нужен Морланд.

— А помещение у него хорошее? — печально спросив маркиз. — Это белый пони.

— О да, сэр; он серьезный коллекционер.

— И можно надеяться, что со временем картина перейдет государству?

— Есть все основания так полагать.

— Ну что же, может быть, он зайдет посмотреть? Картина еще ни разу не переходила из рук в руки. Если он даст мне рыночную цену, какая бы она ни была, это может разрешить нашу задачу.

— Вы очень добры.

— Нисколько, — сказал маркиз. — Я верю в электричество и ненавижу дым. Кажется, его фамилия Форсайт? Тут был процесс — моя внучка. Но это дело прошлое. Я полагаю, вы теперь помирились?

— Да, сэр. Я ее видел недели две назад, и мы очень хорошо поболтали.

— У вас, современной молодежи, память короткая, — сказал маркиз, новое поколение как будто уж и войну забыло. Вот не знаю, хорошо ли это. Вы как думаете, Монт?

— «Tout casse, tout passe..»[83], маркиз.

— О, я не жалуюсь, — сказал маркиз, — скорее наоборот. Кстати, вам в этот комитет нужно бы человека новой формации, с большими деньгами.

— А у вас есть такой на примете?

— Мой сосед, некий Монтросс — полагаю, что настоящая фамилия его короче, — он мог бы вам пригодиться. Нажил миллионы на резиновые подвязках. Знает секрет, как заставить их служить ровно столько, сколько нужно. Он иногда с тоской на меня поглядывает — я, видите ли, их не ношу. Может быть, если вы сошлетесь на меня… У него есть жена и еще нет титула. Полагаю, он не отказался бы поработать на пользу общества.

— Как будто и правда человек подходящий, — сказал сэр Лоренс. — Как вы думаете, можно рискнуть теперь же?

— Попробуйте, — сказал маркиз, — попробуйте. Я слышал, он много сидит дома. Не стоит останавливаться на полдороге; если нам действительно предстоит электрифицировать не одну и не две кухни, на это потребуются колоссальные суммы. Человек, который оказал бы в этом существенное содействие, заслуживает титула больше, чем многие другие.

— Вполне с вами согласен, — сказал сэр Лоренс, — истинная услуга обществу. Титулом, полагаю, соблазнять его не следует?

Маркиз покачал головой, опиравшейся о ладонь.

— По нашим временам — нет, — сказал он. — Только назовите имена его коллег. На интерес его к самому делу рассчитывать не приходится.

— Ну, не знаю, как благодарить вас. Мы дадим вам знать, примет ли Уилфрид Бенгуорт пост председателя, и вообще будем держать вас в курсе дела.

Маркиз снял ногу со стула и слегка поклонился в сторону Майкла.

— Приятно, когда молодых политических деятелей интересует будущее Англии, ведь никакая политика не избавит ее от будущего. А кстати, вы свою кухню, электрифицировали?

— Мы с женой думали об этом, сэр.

— Тут не думать надо, — сказал маркиз, — а делать.

— Сделаем непременно.

— Надо действовать, пока не кончилась стачка, — сказал маркиз. — Не знаю, есть ли что короче, чем память общества.

— Фью! — сказал сэр Лоренс у подъезда соседнего дома. — Да он все молодеет. Ну, будем считать, что фамилия здешнего владельца была раньше Мосс. А если так, спрашивается: хватит ли у нас ума на это дело?

И они не слишком уверенным взглядом окинули особняк, перед которым стояли.

— Самое лучшее идти напрямик, — сказал Майкл. — Поговорить о трущобах, назвать людей, которых мы надеемся завербовать, а остальное предоставить ему.

— По-моему, — сказал сэр Лоренс, — лучше сказать «завербовали», а не «надеемся завербовать».

— Стоит вам назвать имена, папа, как он поймет, что нам нужны его деньги.

— Это он и так поймет, мой милый.

— А деньги у него есть, это верно?

— Фирма Монтросс! Они изготовляют не только резиновые подвязки.

— Я думаю, лучше всего совершенно открыто бить на его великодушие. Вы ведь знаете, они очень великодушный народ.

— Нечего нам тут стоять, Майкл, и обсуждать, из чего соткана душа иудейского племени, Ну-ка, звони!

Майкл позвонил.

— Мистер Монтросс дома? Благодарю вас. Передайте ему, пожалуйста, эти карточки и спросите, можно ли нам зайти к нему ненадолго?

Комната, в которую их ввели, была, очевидно, особо предназначена для подобных посещений: в ней не было ничего такого, что можно с легкостью унести; стулья были удобные, картины и бюсты ценные, но большие.

Сэр Лоренс разглядывал один из бюстов, а Майкл — картину, когда дверь открылась и послышался голос:

— К вашим услугам, джентльмены.

Мистер Монтросс был невысок ростом и немного напоминал худого моржа, который был когда-то брюнетом, но теперь поседел; у него был нос с легкой горбинкой, грустные карие глаза и густые нависшие седеющие усы и брови.

— Нас направил к вам ваш сосед, сэр, маркиз Шропшир, — сразу начал Майкл. — Мы хотим образовать комитет, который обратился бы с воззванием для сбора средств на перестройку трущоб, — и он в третий раз пустился излагать подробности дела.

— А почему вы обратились именно ко мне, джентльмены? — спросил мистер Монтросс, когда он кончил.

Майкл на секунду запнулся.

— Потому что вы богаты, сэр, — сказал он просто.

— Это хорошо! — сказал мистер Монтросс. — Видите ли, я сам вышел из трущоб, мистер Монт, — так, кажется? — да, мистер Монт, я вышел оттуда и хорошо знаком с этими людьми. Я думал, не поэтому ли вы ко мне обратились.

— Прекрасно, сэр — сказал Майкл, — но мы, конечно, и понятия не имели.

— Так вот, это люди без будущего.

— Это-то мы и хотим изменить, сэр.

— Если вырвать их из трущоб и пересадить в другую страну, тогда может быть; но если оставить их на их улицах… — мистер Монтросс покачал головой. — Я ведь знаю этих людей, мистер Монт; если б они думали о будущем, то не могли бы жить. А если не думать о будущем — выходит, что его и нет.

— А как же вы сами? — сказал сэр Лоренс.

Мистер Монтросс перевел взгляд с Майкла на визитные карточки, которые держал в руке, потом поднял свои грустные глаза.

— Сэр Лоренс Монт, не так ли? Я еврей, это другое дело. Еврей всегда выйдет в люди, если он настоящий еврей. Почему польским и русским евреям не так легко выйти в люди — это у них на лицах написано, слишком в них много славянской или монгольской крови. Чистокровный еврей, как я, всегда выбьется.

Сэр Лоренс и Майкл переглянулись, словно хотели сказать: «Какой славный!»

— Я рос бедным мальчиком в скверной трущобе, — продолжал мистер Монтросс, перехватив их взгляд, — а теперь я… да, миллионер; но достиг я этого не тем, что швырял деньги на ветер. Я люблю помогать людям, которые и сами о себе заботятся.

— Так значит, — со вздохом сказал Майкл, — вас никак не прельщает наш план, сэр?

— Я посоветуюсь с женой, — тоже со вздохом ответил мистер Монтросс, Всего лучшего, джентльмены, я извещу вас письмом.

Уже темнело, когда оба Монта медленно двинулись к Маунт-стрит.

— Ну? — сказал Майкл.

Сэр Лоренс подмигнул.

— Честный человек, — сказал он. — Наше счастье, что у него есть жена.

— То есть?

— Будущая баронесса Монтросс уговорит его. Иначе ему незачем было бы с ней советоваться. Итого четверо, а сэр Тимоти — дело верное: владельцы трущобных домов его betes noires[84]. Не хватает еще троих. Епископа всегда можно подыскать, только вот забыл, какой из них сейчас в моде; известный врач нам непременно нужен, и хорошо бы какого-нибудь банкира, а впрочем, может быть, обойдемся и твоим дядей, Лайонелем Черрелом, — он досконально изучил в судах темные стороны финансовых операций; и для Элисон мы нашли бы работу. А теперь, мой милый, спокойной ночи! Давно я так не уставал.

На углу они расстались, и Майкл направился к Вестминстеру. Он прошел вдоль стрельчатой решетки парка за Бэкингемским дворцом и мимо конюшен в направлении Виктория-стрит. Тут везде были премиленькие трущобы, хотя за последнее время, он слышал, за них взялись городские власти. Он шел кварталом, где за них взялись так основательно, что снесли целую кучу ветхих домов. Майкл смотрел на остатки стен, расцвеченных, как мозаикой, несодранными обоями. Что сталось с племенем, которое выгнали из этих развалин? Куда понесли они свои трагические жизни, из которых они умеют делать такую веселую комедию? Он добрался до широкого потока Виктория-стрит, пересек ее и, выбрав путь, которого, как ему было известно, следовало избегать, скоро очутился там, где покрытые коркой времени старухи дышали воздухом, сидя на ступеньках, и узкие переулки уводили в неисследованные глубины. Майкл исследовал их мысленно, но не на деле. Он задержался на углу одного из переулков, стараясь представить себе, каково тут жить. Это ему не удалось, и он быстро зашагал дальше и повернул к себе на Саут-сквер, к своему жилищу — такому безупречно чистому, с лавровыми деревьями в кадках, под датской крышей. И ему стало больно от чувства, знакомого людям, которым не безразлично их собственное счастье.

«Флер сказала бы, — думал он, уставившись на саркофаг, так как и он утомился, — сказала бы, что раз у этих людей нет эстетического чувства и нет традиций, ради которых стоило бы мыться, то они по крайней мере так же счастливы, как мы. Она сказала бы, что они извлекают столько же удовольствия из своей полуголодной жизни, сколько мы из ванн, джаза, поэзии и коктейлей. И в общем она права. Но признать это — какая капитуляция! Если это действительно так, то куда мы все идем? Если жизнь с клопами и мухами — все равно что жизнь без клопов и без мух, к чему тогда «порошок Китинга»[85] и все другие мечтания поэтов? «Новый Иерусалим» Блэйка[86] конечно возник на основе «Китинга», а в основе «Китинга» лежит нежная кожа. Значит, совсем не цинично утверждать, что цивилизация не для толстокожих. Может, у людей есть и души, но кожа у них есть несомненно, и прогресс реален, только если думать о нем, исходя из этого!»

Так думал Майкл, свесив ноги с саркофага; и, размышляя о коже Флер, такой чистой и гладкой, он пошел наверх.

Она только что приняла вечернюю ванну и стояла у окна своей спальни. Думала. О чем? О луне над сквером?

— Бедная узница, — сказал он, обнимая ее.

— Как странно шумит город по вечерам, Майкл. И, как подумаешь, — этот шум производят семь миллионов отдельных людей; и у каждого своя дорога.

— А между тем все мы идем в одну сторону.

— Никуда мы не идем, — сказала Флер. — Просто быстро двигаемся.

— Какое-то направление все же есть, девочка.

— Да, конечно, — перемена.

— К лучшему или к худшему; но и это уже направление.

— Может быть, мы все идем к пропасти, а патом — ух!

— Как гадаринские свиньи?

— Ну, а если и так?

— Я согласен, — сказал удрученный Майкл, — все мы висим на волоске; но ведь есть еще здравый смысл.

— Здравый смысл — когда есть страсть? Майкл разжал руки.

— Я думал, ты всегда стоишь за здравый смысл. Страсть? Страсть к обладанию? Или страсть к знанию?

— И то и другое, — сказала Флер. — Такое уж теперь время, а я дитя своего времени. Ты вот нет, Майкл.

— Ты уверена? — сказал Майкл, отпуская ее. — Но если тебе хочется знать или иметь что-нибудь определенное, Флер, лучше скажи мне.

После минутного молчания она просунула руку ему под локоть и прижалась губами к его уху.

— Только луну с неба, милый. Пойдем спать.

VII ДВА ВИЗИТА

В тот самый день, когда Флер освободилась от обязанностей сиделки, к ней явилась совершенно неожиданная посетительница. Флер, правда, сохранила о ней смутное воспоминание, неразрывно связанное со днем своей свадьбы, но никак не предполагала снова с ней увидеться. Услышав слова лакея: «Мисс Джун Форсайт, мэм», и обнаружив ее перед картиной Фрагонара, она как будто пережила легкое землетрясение.

При ее появлении серебристая фигурка обернулась и протянула руку в нитяной перчатке.

— Неглубокая живопись, — сказала она, указывая на картину подбородком, — но комната ваша мне нравится. Прекрасно подошла бы для картин Харолда Блэйда. Вы знаете его работы?

Флер покачала головой.

— О, а я думала, всякий… — маленькая женщина запнулась, словно увидала край пропасти.

— Что же вы не сядете? — сказала Флер. — У вас попрежнему галерея около Корк-стрит?

— О нет, там место было никудышное. Продала за половину той цены, которую заплатил за нее отец.

— А что сталось с этим польским американцем — Борис Струмо… дальше не помню, — в котором вы приняли такое участие?

— Ах, он? Он погиб безвозвратно. Женился и работает только для заработка. Получает большие деньги за картины, а пишет гадость. Так, значит, Джон с женой… — она опять запнулась, и Флер попробовала заглянуть в ту пропасть, над которой Джун занесла было ногу.

— Да, — сказала она, твердо глядя в бегающие глаза Джун. — Джон, по-видимому, совсем расстался с Америкой. Не могу себе представить, как с этим примирится его жена.

— А, — сказала Джун, — Холли говорила мне, что и вы побывали в Америке. Вы там виделись с Джоном?

— Почти.

— Как вам понравилась Америка?

— Очень бодрит.

Джун потянула носом.

— Там картины покупают? То есть как вы думаете, у Харолда Блэйда были бы шансы продать там свои работы?

— Не зная его работ…

— Ну, конечно, я забыла; так странно, что вы их не знаете.

Она наклонилась к Флер, и глаза ее засияли.

— Мне так хочется, чтобы он написал ваш портрет — получилось бы изумительное произведение. Ваш отец непременно должен это устроить. При вашем положении в обществе. Флер, да еще после прошлогоднего процесса, Флер едва заметно передернуло, — бедный Харолд сразу мог бы создать себе имя. Он гениален, — добавила Джун, нахмуря лоб, — обязательно приходите посмотреть его работы.

— Я с удовольствием, — сказала Флер. — Вы уже видели Джона?

— Нет. Жду их в пятницу. Надеюсь, что она мне понравится. Мне обычно все иностранцы нравятся, кроме американцев и французов; то есть, конечно, бывают исключения.

— Ну разумеется, — сказала Флер. — Когда вы бываете дома?

— Харолд уходит каждый день от пяти до семи — ведь он работает у меня в студии. Лучше я вам покажу его картины, когда его не будет; он такой обидчивый, как всякий истинный гений. Я еще хочу, чтобы он написал портрет жены Джона. Женщины ему особенно удаются.

— В таком случае, может быть, лучше сначала Джону познакомиться с ним и с его работами?

Джун уставилась было на нее, потом быстро перевела взгляд на картину Фрагонара.

— Когда мне ждать вашего отца? — спросила она.

— Может быть, я лучше сама зайду сначала?

— Сомсу обычно нравится не то, что хорошо, — задумчиво произнесла Джун. — Но если вы ему скажете, что хотите позировать, он, конечно… он вас вечно балует.

Флер улыбнулась.

— Так я зайду. Скорее на будущей неделе. — И мысленно добавила: «А скорей всего в пятницу».

Джун собралась уходить.

— Мне нравится ваш дом и ваш муж. Где он?

— Майкл? Наверно, в трущобах. Он сейчас увлечен проектом их перестройки.

— Вот молодец. Можно взглянуть на вашего сына?

— Простите, у него только что кончилась корь.

Джун вздохнула.

— Много времени прошло с тех пор, как я болела корью. Отлично помню, как болел Джон. Я тогда привезла ему книжки с приключениями, — она вдруг взглянула на Флер. — Вам его жена нравится? По-моему, глупо так рано жениться. Я все говорю Харолду, чтоб не женился, — с браком кончается все интересное. — Ее бегающий взгляд добавил: «Или начинается, а я этого не испытала». И вдруг она протянула Флер обе руки.

— Ну, приходите. Не знаю, понравятся ли ему ваши волосы!

Флер улыбнулась.

— Боюсь, что не смогу их отрастить для его удовольствия. А вот и папа идет! — Она видела, как Сомс прошел мимо окна.

— Без большой нужды я бы не стала с ним встречаться, — сказала Джун.

— Думаю, что это и его позиция. Если вы просто выйдете, он не обратит внимания.

— О! — сказала Джун и вышла.

Флер из окна смотрела, как она удаляется, словно ей некогда касаться земли.

Через минуту вошел Сомс.

— Что здесь понадобилось этой женщине? — спросил он. — Она как буревестник.

— Ничего особенного, милый. У нее новый художник, которого она пытается рекламировать.

— Опять какой-нибудь «несчастненький». Всю жизнь она ими славилась, с тех самых пор… — Он запнулся, чуть не произнеся имя Босини. — Только тогда и ходит, когда ей что-нибудь нужно. А что получила?

— Не больше, чем я, милый.

Сомс замолчал, смутно сознавая, что и сам не без греха. И правда, к чему куда-нибудь ходить, если не затем, чтобы получить что-нибудь? Это один из основных жизненных принципов.

— Я ходил взглянуть на эту картину Морланда, — сказал он, — несомненно оригинал… Я, собственно, купил ее, — и он погрузился в задумчивость…

Узнав от Майкла, что у маркиза Шропшир продается Морланд, он сразу же сказал:

— А я и не собирался его покупать.

— Я так понял, сэр. Вы на днях что-то об этом говорили. Белый пони.

— Ну конечно, — сказал Сомс. — Сколько он за него просит?

— Кажется, рыночную цену.

— Такой не существует. Оригинал?

— Он говорит, что картина никогда не переходила из рук в руки.

Сомс задумался вслух: — Маркиз Шропшир, кажется, дед той рыжей особы?

— Да, но совсем ручной. Он говорил, что хотел бы показать его вам.

— Верю, — сказал Сомс и замолк…

— Где этот Морланд? — спросил он через несколько дней.

— В доме маркиза, сэр, на Керзон-стрит.

— О! А! Ну что ж, надо посмотреть.

После завтрака на Грин-стрит, где он жил до сих пор, Сомс прошел на Керзон-стрит и дал лакею карточку, на которой написал карандашом: «Мой зять Майкл Монт говорил, что вы хотели показать мне вашего Морланда».

Лакей вернулся и распахнул одну из дверей со словами:

— Пожалуйте сюда, сэр. Морланд висит над буфетом.

В громадной столовой, где даже громоздкая мебель казалась маленькой, Морланд совсем пропадал между двумя натюрмортами голландского происхождения и соответствующих размеров. Композиция картины была проста — белая лошадь в конюшне, голубь подбирает зерно, мальчик ест яблоко, сидя на опрокинутой корзине. С первого же взгляда Сомс убедился, что перед ним оригинал и даже не реставрированный — общий тон был достаточно темный. Сомс стоял спиной к свету и внимательно разглядывал картину, На Морланда сейчас не такой большой спрос, как раньше; с другой стороны, картины его своеобразны и удобного размера. Если в галерее не так много места и хочется, чтоб этот период был представлен, Морланд, пожалуй, выгоднее всего после Констэбля — хорошего Крома-старшего дьявольски трудно найти. А Морланд — всегда Морланд, как Милле — всегда Милле, и ничем иным не станет. Как все коллекционеры периода экспериментов, Сомс снова и снова убеждался, что покупать следует не только то, что сейчас ценно, но то, что останется ценным. Те из современных художников, думал он, которые пишут современные вещи, будут похоронены и забыты еще раньше, чем сам он сойдет в могилу; да и не мог он найти в них ничего хорошего, сколько ни старался. Те из современных художников, которые пишут старомодные вещи а к ним принадлежит большая часть академиков, — те, конечно, осмотрительнее; но кто скажет, сохранятся ли их имена? Нет. Безопасно одно покупать мертвых, и притом таких мертвых, которым суждено жить. А так как Сомс не был одинок в своих выводах, то тем самым большинству из живых художников была обеспечена безвременная кончина. И действительно, они уже поговаривали о том, что картин сейчас не продать ни за какие деньги.

Он разглядывал картину, сложив пальцы наподобие трубки, когда послышался легкий шум; и, обернувшись, он увидел низенького старика в диагоналевом костюме, который точно так же разглядывал его самого.

Сомс опустил руку и, твердо решив не говорить «ваша светлость» или что бы там ни полагалось, сказал:

— Я смотрел на хвост — не плохо написан.

Маркиз тоже опустил руку и взглянул на визитную, кар — точку, которую держал в другой.

— Мистер Форсайт? Да. Мой дед купил ее у самого художника. Сзади есть надпись. Мне не хочется с ним расставаться, но время сейчас трудное. Хотите посмотреть его с обратной стороны?

— Да, — сказал Сомс, — я всегда смотрю на обратную сторону.

— Иногда это лучшее, что есть в картине, — проговорил маркиз, с трудом снимая Морланда.

Сомс улыбнулся уголком рта; он не желал, чтобы у этого старика создалось ложное впечатление, будто он подлизывается.

— А сказывается наследственность, мистер Форсайт, — продолжал тот, нагнув голову набок, —когда приходится продавать фамильные ценности.

— Я могу и не смотреть с той стороны, — сказал Сомс, — сразу видно, что это оригинал.

— Так вот, если желаете приобрести его, мы можем сговориться просто как джентльмен с джентльменом. Вы, и слышал, в курсе всех цен.

Сомс нагнул голову и посмотрел на обратную сторону картины. Слова старика были до того обезоруживающие, что он никак не мог решить, надо ли ему разоружаться.

«Джордж Морланд — лорду Джорджу Феррару, — прочел он. — Стоимость 80 — получена. 1797».

— Титул он получил позднее, — сказал маркиз. — Хорошо, что он уплатил Морланду, — великие повесы были наши предки, мистер Форсайт; то было время великих повес!

От лестной мысли, что «Гордый Досеет» был великий повеса, Сомс слегка оттаял.

— И Морланд был великий повеса, — сказал он. — Но в то время были настоящие художники, можно было не бояться покупать картины. Теперь не то.

— Ну не скажите, не скажите, — возразил, маркиз, — еще есть чего ждать от электрификации искусства. Все мы захвачены движением, мистер Форсайт.

— Да, — мрачно подтвердил Сомс, — но долго на такой скорости не удержаться — это неестественно. Скоро мы спять остановимся.

— Вот не знаю. Все же нужно идти в ногу с веком, не правда ли?

— Скорость — это еще не беда, — сказал Сомс, сам на себя удивляясь, если только она приведет куда-нибудь.

Маркиз прислонил картину к буфету, поставил ногу на стул и оперся локтем о колено.

— Ваш зять говорил вам, зачем мне нужны деньги? Он задумал электрифицировать кухни в трущобах. Какникак, мистер Форсайт, мы все же чище и гуманнее, чем были наши деды. Сколько же, вы думаете, стоит эта картина?

— Можно узнать мнение Думетриуса.

— Этого, с Хэймаркета? Разве он лучше осведомлен, чем вы?

— Не сказал бы, — честно признался Сомс. — Но если бы вы упомянули, что картиной интересуюсь я, он за пять гиней оценил бы ее и, возможно, сам предложил бы купить ее у вас.

— Мне не так уж интересно, чтобы знали, что я продаю картины.

— Ну, — сказал Сомс, — я не хочу, чтобы вы выручили меньше, чем могли бы. Но если бы я поручил Думетриусу достать мне Морланда, больше пятисот фунтов я бы не дал. Предлагаю вам шестьсот.

Маркиз вздернул голову.

— Не слишком ли щедро? Скажем лучше — пятьсот пятьдесят?

Сомс покачал головой.

— Не будем торговаться, — сказал он. — Шестьсот. Чек можете получить теперь же, и я заберу картину. Будет висеть у меня в галерее, в Мейплдерхеме.

Маркиз снял ногу со стула и вздохнул.

— Право же, я очень вам обязан. Приятно думать, что она попадет в хорошую обстановку.

— Когда бы вам ни вздумалось приехать посмотреть на нее…

Сомс осекся. Старик одной ногой в могиле, другой в палате лордов (что, впрочем, почти одно и то же) — да разве ему захочется ехать!

— Это было бы прелестно, — сказал маркиз, глядя по сторонам, как того и ждал Сомс. — У вас там есть своя электростанция?

— Есть, — и Сомс достал чековую книжку. — Будьте добры сказать, чтобы вызвали такси. Если вы немного сдвинете натюрморты, ничего не будет заметно.

Прислушиваясь к отзвуку этих мало убедительных слов, они произвели обмен ценностями, и Сомс, забрав Морланда, в такси вернулся на Грин-стрит. Дорогой он подумал, не надул ли его маркиз, предложив сговориться как джентльмен с джентльменом. Приятный в своем роде старик, но вертляв, как птица, и так зорко поглядывает, сложив пальцы трубкой…

И теперь, в гостиной у дочери, он сказал:

— Что я слышу, Майкл занялся электрификацией кухонь в трущобах?

Флер улыбнулась; иронический оттенок ее улыбки не понравился Сомсу.

— Майкл по уши увяз.

— В долгах?

— О нет, увлекается трущобами, как раньше — фоггартизмом. Я почти не вижу его.

Сомс мысленно ахнул. Ко всем его мыслям о ней примешивался теперь Джон Форсайт. Правда ли ее огорчает, что Майкл поглощен общественной жизнью, или она притворяется и видит в этом только предлог, чтоб жить своей личной жизнью?

— О трущобах, конечно, пора подумать, — сказал он. — И ему нужно чем-нибудь заняться.

Флер пожала плечами.

— Майкл не от мира сего.

— Этого я не знаю, — сказал Сомс, — но он довольнотаки… э-э… доверчив.

— О тебе этого нельзя сказать, папа, правда? Мне ты ни капельки не доверяешь.

— Не доверяю! — растерялся Сомс. — Почему?

— Почему!

С горя Сомс воззрился на Фрагонара. Ох, хитра! Догадалась!

— Джун, верно, хочет, чтоб я купил какую-нибудь картину, — сказал он.

— Она хочет, чтобы ты заказал мой портрет.

— Вот что? Как фамилия ее «несчастненького»?

— Кажется. Блэйд.

— Никогда не слышал.

— Ну, так, наверно, услышишь.

— Да, — пробормотал Сомс, — она как пиявка. Это в крови.

— В крови Форсайтов? Значит, и ты и я такие, милый?

Сомс отвел взгляд от картины и в упор посмотрел в глаза дочери.

— Да, и ты и я.

— Вот хорошо-то, — сказала Флер.

VIII ЗАБАВНАЯ ВСТРЕЧА

Сомс был недалек от истины, когда усомнился, действительно ли очередное увлечение Майкла так уж огорчает Флер. Она совсем не была огорчена. Трущобы отвлекали внимание Майкла от нее самой, не давали ему заняться регулированием рождаемости, до которого, казалось ей, страна еще не вполне доросла, и имели все шансы на популярность, чего не хватало фоггартизму. Трущобы были тут же, под самым носом; а на то, что под самым носом, может обратить внимание даже парламент. Вопрос касался городов, а следовательно — затрагивал шесть седьмых всех избирателей, Фоггартизм, ориентирующийся на земледелие, необходимее для пополнения жизненных сил и для производства продуктов питания как в Англии, так и в колониях, касался всего населения, но интересовал только одну седьмую часть избирателей. А Флер, будучи реалисткой до мозга костей, уже давно убедилась, что главная забота политических деятелей — это чтобы их избирали и переизбирали. Избиратели — это магнит первой величины, они бессознательно направляют в ту или иную сторону все политические суждения и планы, а если это не так, то напрасно, — не они ли являются пробным камнем всякой демократии? С другой стороны, комитет, который формировал Майкл, должен был, казалось, дать лучшую из всех доступных ей возможностей продвижения в обществе.

— Если им нужно где-нибудь собираться, — сказала она, — почему не у нас?

— Чудесно! — ответил Майкл. — Близко и от палаты и от клубов. Вот спасибо, старушка!

Флер честно добавила:

— О, я буду очень рада. Можете начинать, как только я увезу Кита на море. Нора Кэрфью сдает мне на три недели свою дачку в Лоринге.

Она не добавила: «А оттуда всего пять миль до Уонсдона».

В пятницу утром она позвонила Джун:

— Я в понедельник уезжаю на море; я могла бы зайти сегодня, но вы, кажется, говорили, что придет Джон. Верно? Потому что в таком случае…

— Он придет в половине пятого, но ему нужно на обратный поезд в шесть двадцать.

— И жена его будет?

— Нет. Он хотел только посмотреть работы Харолда.

— А! Ну так я лучше зайду в воскресенье.

— Да, в воскресенье будет удобно, и Харолд вас увидит. Он никогда не выходит по воскресеньям — не выносит воскресного вида улиц.

Флер положила трубку и взяла со стола расписание. Да, есть такой поезд! Вот будет совпадение, если она поедет им же, чтобы осмотреть дачу Норы Кэрфью. Даже Джун не успеет проболтаться о их разговоре по телефону.

За завтраком она не сказала Майклу о своей поездке — вдруг ему вздумается тоже поехать или хотя бы проводить ее. Она знала, что днем он будет в палате, так не проще ли оставить ему записку, что она поехала проверить, успеют ли прибрать дачу к понедельнику. И после завтрака она нагнулась и поцеловала его в лоб без малейшего сознания измены. Будет только справедливо, если она увидит Джона после этих унылых недель. Когда бы она ни увидала Джона, которого у нее украли, это будет только справедливо. И ближе к вечеру, когда она стала складывать в саквояж вещи, нужные ей для ночевки, два красных пятна горели у нее на щеках, мысли блуждали. Она выпила чаю, оставила записку с адресом отеля в, Нетлфолде и рано поехала на вокзал Виктория. Дав на чай проводнику, чтобы обеспечить себе пустое купе, она оставила чемоданчик на своем месте у окна, а сама заняла позицию возле книжного киоска, недалеко от выхода на платформу. И пока она там стояла, разглядывая новинки, порожденные воображением, все помыслы ее были направлены на мир реальный. После притворного, призрачного существования ей предстояло полтора часа настоящей жизни. Кто осудит ее, если она сворует их у воровкисудьбы? А если кто и осудит, ей все равно. Стрелка вокзальных часов подвигалась вперед, а Флер перелистывала один роман за другим, в каждом находила молодых женщин в затруднительных положениях, и в голове ее бродили смутные аналогии с ее собственным положением. Осталось три минуты! Неужели он не придет? Эта несчастная Джун могла уговорить его остаться ночевать! Наконец она в отчаянии схватила книжку под названием «Скрипка obbligato», которое во всяком случае сулило нечто передовое, и заплатила за нее. И тут, получая сдачу, она увидела Джона. Она повернулась и быстро пошла на платформу, зная, что он идет еще быстрее. Она дала ему первому заметить ее.

— Флер!

— Джон! Куда ты едешь?

— В Уонсдон.

— О, а я в Нетлфолд, присмотреть моему младенцу дачу в Лоринге. Вот мой чемоданчик — сюда, живо! Поехали!

Дверь захлопнулась, и она протянула ему обе руки.

— Правда, необыкновенно и забавно?

Джон сжал ее руки, потом сразу выпустил.

— Я был у Джун. Она все такая же, дай бог ей здоровья!

— Да, она заходила ко мне на днях; хочет, чтобы я позировала ее очередному любимцу.

— Стоит. Я сказал, что закажу ему портрет Энн.

— Правда? Он даже ее достоин изобразить?

И сейчас же пожалела; не с этого она думала начать!

А впрочем, надо же начать с чего-нибудь, надо же как-то занять губы, чтобы не дать им коснуться его глаз, его волос, его губ! И она заговорила: корь Кита, комитет Майкла. «Скрипка obbligato последователи Пруста; лошади Вэла, стихи Джона, запах Англии, который так важен поэту, — какая-то отчаянная мешанина из чего угодно, из всего на свете.

— Понимаешь, Джон, мне нужно выговориться, я месяц была в заключении.

И все это время она чувствовала, что даром теряет минуты, которые могла бы провести без слов, сердце к сердцу с ним, если правда, что сердце доходит до середины тела. И все время духовным хоботком искала, нащупывала мед и шафран его души. Найдет ли она что-нибудь, или весь запас бережется для этой несчастной американки, которая ждет его дома и к которой он — увы! — возвращается? Но Джон не подавал ей знака. То был не прежний, непосредственный Джон, он научился скрытности. По непонятному капризу памяти она вдруг вспомнила, как ее совсем маленькой девочкой привезли в дом Тимоти на БэйсуотерРод и как старая тетя Эстер — неподвижная фигура в черных кружевах и стеклярусе, — сидя в кресле времен Виктории, тихим тягучим голосом говорила ее отцу: «О да, милый, твой дядя Джолион, до того как жениться, был очень увлечен нашей близкой подругой, Элис Рид; но у нее была чахотка, и он, конечно, понял, что не может на ней жениться, — это было бы неосмотрительно, из-за детей. А потом она умерла, и он женился на Эдит Мур». Странно, как это засело в то время в сознании десятилетней девочки! И она вгляделась в Джона. Старый Джолион, как его звали в семье, был его дедом. В альбоме у Холли она видела его портрет — голова куполом, белые усы, глаза, вдвинутые глубоко под брови, как у Джона. «Это было бы неосмотрительно!» Вот он, век Виктории! Может быть, и Джон от века Виктории? Ей подумалось, что она никогда не узнает, что такое Джон. И она сразу стала осторожней. Один лишний или преждевременный шаг — и она снова упустит его, и теперь уже навсегда! Нет, он не современен! Кто его знает, может быть, в «состав» его входит что-нибудь абсолютное, а не относительное, а абсолютное всегда смущало, почти пугало Флер. Но недаром она шесть лет тянула лямку светской жизни — она умела быстро приспособиться к новой роли. Она заговорила спокойнее, стала даже растягивать слова. В глазах пропал огонь и появилась усмешка. Какого мнения Джон о воспитании мальчиков — ведь не успеешь оглянуться, у него и свой будет? Ей самой было больно от этих слов, и, произнося их, она старалась прочесть что-нибудь на его лице. Но оно ничего ей не сказало.

— Кита мы записали в Уинчестер. Ты веришь в классическое образование, Джон? Или считаешь, что эти школы устарели?

— Именно. И это не плохо.

— То есть?

— Туда бы я и отдал своего сына.

— Понимаю, — сказала Флер. — Знаешь, Джон, ты и правда изменился. По-моему, шесть лет назад ты бы этого не сказал.

— Возможно. Живя вдали от Англии, начинаешь верить в искусственные преграды. Нельзя давать идеям носиться в пустом пространстве. В Англии их сдерживают, в этом и есть ее прелесть.

— До идей мне нет дела, — сказала Флер, — но глупость я не люблю. Классические школы…

— Да нет же, уверяю тебя. Кой-какие свойства они, конечно, губят, но это к лучшему.

Флер наклонилась вперед и сказала лукаво:

— Ты, кажется, стал моралистом, мой милый?

Джон сердито ответил:

— Да нет, ничего особенного!

— Помнишь нашу прогулку вдоль реки?

— Я уже говорил тебе — я все помню.

Флер едва не прижала руку к сердцу, которое вдруг подскочило.

— Мы чуть не поссорились тогда, потому что я сказала, что ненавижу людей за их тупую жестокость и желаю им свариться в собственном соку.

— Да, а я сказал, что мне жаль их. Ну и что же?

— Сдерживать себя глупо, — сказала Флер и сейчас же добавила: — Потому я и против классических школ. Там сдержанности учат.

— В светской жизни она может пригодиться, Флер, — и в глазах его мелькнула веселая искорка.

Флер прикусила губу. Ну ничего! Но она заставит его пожалеть об этих словах; и его раскаяние даст ей в руки хороший козырь.

— Я отлично знаю, что я выскочка, — сказала она, — меня во всеуслышание так назвали.

— Что?

— Ну да; был даже процесс по этому поводу.

— Кто посмел?..

— О дорогой мой, это дела давно минувшие. Но ты же не мог не знать Фрэнсис Уилмот, наверно…

Джон в ужасе отшатнулся.

— Флер, не могла же ты подумать, что я…

— Ну конечно. Почему бы нет?

И правда, козырь! Джон схватил ее за руку.

— Флер, скажи, что ты не думаешь, что я нарочно…

Флер пожала плечами.

— Мой милый, ты слишком долго жил среди дикарей.

Мы тут каждый день колем друг друга насмерть, и хоть бы что.

Он выпустил ее руку, и она взглянула на него из-под опущенных век.

— Я пошутила, Джон. Дикарей иногда не вредно подразнить. Parlons d'autre chore[87]. Присмотрел ты себе место, где хозяйничать?

— Почти.

— Где?

— Около четырех миль от Уонсдона, на южной стороне холмов, ферма Грин-Хилл. Есть фрукты — несколько теплиц — и клочок пахотной земли.

— Так это, должно быть, недалеко оттуда, куда я повезу Кита, — на море, и только в пяти милях от Уонсдона. Нет, Джон, не пугайся. Мы пробудем там не больше трех недель.

— Пугаться? Напротив, я очень рад. Мы к тебе приедем. На Гудвудских скачках мы все равно встретимся.

— Я все думала… — Флер замолчала и украдкой взглянула на него. Ведь можем мы быть просто друзьями, правда?

Не поднимая головы, Джон ответил:

— Надеюсь.

Прояснись его лицо, прозвучи его голос искренне — как по-иному, насколько спокойнее билось бы ее сердце!

— Значит, все в порядке, — сказала она тихо. — Я с самого Аскота хотела сказать тебе это. Так оно и есть, так и будет; что-либо другое было бы глупо, правда? Век романтики миновал.

— Гм!

— Что ты хочешь выразить этим мало приятным звуком?

— Я считаю совершенно лишним рассуждать о том, что один век такой, другой — этакий. Человеческие чувства все равно не меняются.

— Ты в этом уверен? Такая жизнь, какую ведем мы, влияет на них. Ничто в мире не стоит дороже одной-двух пролитых слез, Джон. Это мне теперь ясно. Но я и забыла — ты ненавидишь цинизм. Расскажи мне про Энн. Ей еще не разонравилась Англия?

— Напротив. Она, видишь ли, чистая южанка, а Юг еще не стал современным, то есть, во всяком случае, в какой-то своей части. Больше всего ей нравится здесь трава, птицы и деревни. Она совсем не скучает по родине. И, конечно, увлечена верховой ездой.

— И английский язык она, вероятно, быстро усваивает?

В ответ на его удивленный взгляд лицо ее приняло самое невинное выражение.

— Мне хотелось бы, чтобы ты полюбила ее, — сказал он серьезно.

— О, так, без сомнения, и будет, когда я узнаю ее поближе.

Но в сердце ее поднялась волна жгучего презрения. Что она такое, по его мнению? Полюбить ее! Женщину, которую он обнимает, которая будет матерью его детей. Полюбить! И она заговорила о красотах Бокс-Хилла. Весь остаток пути до Пулборо, где Джон вышел, она была осторожна как кошка, говорила легким дружеским тоном, глядела ясными, невинными глазами и почти не дрогнула, прощаясь:

— Итак, au revoir в Гудвуде, если не раньше. Забавная все-таки получилась встреча!

Но по пути в гостиницу, проезжая в станционном экипаже сквозь пропахший устрицами туман, она крепко сжала губы, и глаза ее под нахмуренными бровями были влажны.

IX А ДЖОН!

А Джон, которому предстояло пройти пешком пять с лишним миль, пустился в путь, и в ушах его, отбивая такт, звучала старая английская песня:

Как счастлив мог бы я быть с любой,
Когда б не мешала другая!
Вот до чего он запутался, непреднамеренно, просто следуя порывам своей честной натуры. Флер его первая любовь, Энн — вторая. Но Энн его жена, а Флер — замужем за другим. Мужчина не может быть влюблен одновременно в двух женщин; напрашивался вывод, что он не влюблен ни в ту, ни в другую. Откуда же тогда эти странные ощущения в его крови? Или то, что говорят, неверно? Французское или староанглийское разрешение вопроса не пришло ему в голову. Он женат на Энн, он любит Энн, она прелесть! Вот и все. Почему же тогда, шагая по траве вдоль дороги, он думал почти исключительно о Флер? Какой бы ни представлялась она циничной, или непосредственной, или просто милой, она ввела его в заблуждение не больше, чем в душе того хотела. Он знал, что у нее сохранилось к нему прежнее чувство, знал и то, что сохранилось и его чувств к ней или хотя бы какая-то доля его. Но ведь он любит и другую женщину. Джон был не глупее других мужчин и не больше их обманывал себя. Как и многие мужчины до него, он решил не закрывать глаза на факты и делать то, что считает правильным, — или, вернее, не делать того, что считает неправильным. Что именно неправильно, в этом он тоже не сомневался. Его беда была проще: он владел своими мыслями и чувствами ничуть не лучше, чем любой мужчина. В конце концов не его вина, что когда-то он безраздельно любил Флер или что она безраздельно любила его; и не его вина, что он любит свою родину и устал жить вдали от нее.

Не его вина, что он полюбил снова и женился на той, которую полюбил. И не его, казалось бы, вина, что вид, и голос, и аромат, и близость Флер пробудили в нем что-то от прежнего чувства. И все же такая двойственность претила ему, и он шел, то ускоряя, то замедляя шаг, а солнце двигалось по небу и пригревало ему затылок, который после солнечного удара в Гренаде навсегда остался чувствительным. Раз он постоял, прислонившись к изгороди. Он еще не так давно вернулся в Англию, чтобы оставаться равнодушным к ее красоте в такой дивный день. Он часто останавливался и прислонялся к какой-нибудь изгороди и вообще, как говорил Вэл, спал наяву.

Подошел уже первый день матча между Итоном и Хэрроу[88], которого никогда в свое время не пропускал его отец, но сенокос только что кончился, и в воздухе еще стоял запах сена. К югу перед ним растянулись холмы, освещенные по северным склонам. Под деревьями, у самой изгороди, стояли, медленно помахивая хвостами, рыжие сэссекские коровы. Вдали на склонах тоже пасся скот. Покой окутал землю. Под косыми лучами солнца хлеб на ближнем поле отливал неземными оттенками — не то зеленью, не то золотом. И среди мирной красоты вечера Джон остро почувствовал разрушительную силу любви — чувства до того сладкого, тревожного и захватывающего, что оно отнимает у природы и краски и покой, а жертвы его отравляют жизнь окружающим и сами ни на что не годны. Работать — и созерцать природу во всех ее образах! Почему он не может уйти от женщин? Почему, как в анекдоте, который рассказывала Холли, где бедную девушку пришло проводить на вокзал все ее семейство, — почему он не может уехать и сказать: «Слава тебе господи, с этим добром я разделался!»

Кусали мошки, и он пошел дальше. Рассказать Энн, что он ехал с Флер? Умолчать об этом — значило бы подчеркнуть значение этой встречи; но рассказывать почему-то не хотелось. И тут он набрел на Энн; она сидела на заборе, без шляпы, засунув руки в карманы джемпера, очень прямая и гибкая.

— Помоги мне слезть, Джон!

Он помог и не сразу выпустил ее. И сейчас же сказал:

— Угадай, с кем я ехал в поезде? С Флер Монт. Мы встретились на вокзале. Она на будущей неделе привезет сынишку в Лоринг, чтобы подправить его.

— О, как жаль!

— Почему?

— Потому что я люблю тебя, Джон. — Она вздернула подбородок, и теперь ее прямой точеный носик казался совсем тупым.

— Не понимаю… — начал Джон.

— Другая женщина, Джон. Я еще в Аскоте заметила…

Наверно, я старомодна, Джон.

— Это ничего, я тоже.

Глаза ее, не до конца укрощенные американской цивилизацией, обратились на него, и она взяла его под руку.

— У Рондавеля пропал аппетит. Гринуотер очень расстроен. А я никак не усвою английское произношение, а очень хочу. Я теперь англичанка и по закону и по происхождению, французского только и есть, что одна прабабка.

Если у нас будут дети, они будут англичане, и жить мы будем в Англии. Ты окончательно решил купить ферму Грин-Хилл?

— Да, и теперь уж возьмусь за дело серьезно. Два раза играл в игрушки, довольно с меня.

— Разве в Северной Каролине ты играл?

— Не совсем. Но теперь другое дело; там это было не так важно. Что такое в конце концов персики? А здесь вопрос серьезный. Я намерен наживать деньги.

— Чудно! — сказала Энн. — Но я никак не ожидала, что ты это скажешь.

— Прибыль — единственный критерий. Буду разводить помидоры, лук, спаржу и маслины; из пахотной земли выжму все, что можно, и, если смогу, еще прикуплю.

— Джон! Сколько энергии! — И она схватила его за подбородок.

— Ладно, ладно, — свирепо сказал Джон. — Вот посмотришь, шучу я или нет.

— А дом ты предоставишь мне? Я так чудесно все устрою!

— Идет.

— Так поцелуй меня.

Полуоткрыв губы, она смотрела ему в глаза чуть косящим взглядом, придававшим ее глазам их особую манящую прелесть, и он подумал: «Все очень просто. То, другое, — нелепость! Иначе и быть не может!» Он поцеловал ее в лоб и в губы, но и тут, казалось, видел, как дрогнула Флер, прощаясь с ним, слышал ее слова: «A! А забавная все-таки получилась встреча!»

— Зайдем посмотреть Рондавеля, — сказал он.

Когда они вошли в конюшню, серый жеребенок стоял у дальней стены стойла и вяло разглядывал морковку, которую протягивал ему Гринуотер.

— Никуда не годится! — через плечо бросил им тренер. — Не быть ему в Гудвуде. Заболел жеребенок.

Как это Флер сказала: «Аи геусиг в Гудвуае, если не раньше!»

— Может, у него просто голова болит, Гринуотер? — сказала Энн.

— Нет, мэм, у него жар. Ну, да ничего, еще успеет взять приз в Ньюмаркете[89].

Джон погладил жеребенка по ляжке.

— Эх ты, бедняга! Вот чудеса! На ощупь чувствуешь, что он не в порядке.

— Это всегда так, — сказал Гринуотер. — Но с чего бы? Во всей округе, насколько я знаю, нет ни одной больной лошади. Самое капризное существо на свете — лошадь! К Аскотским скачкам его не тренировали — взял да и пришел первым. Теперь готовили его к Гудвуду — а он расклеился. Мястер Дарти хочет, чтобы я дал ему какого-то южноафриканского снадобья, а я о нем и не слышал.

— У них там лошади очень много болеют, — сказал Джон.

— Вот видите, — продолжал тренер, протягивая руку к ушам жеребенка, совсем невеселый! Много бы я дал, чтобы знать, с чего он захворал.

Джон и Энн ушли, а он остался стоять около унылого жеребенка, вытянув вперед темное ястребиное лицо, словно стараясь разгадать ощущения своего любимца.

В тот вечер Джон поднялся к себе, совершенно одурелый от взглядов Вала на коммунизм, лейбористскую партию и личные свойства сына Голубки да еще целой диссертации на тему о болезнях лошадей в Южной Африке. Он вошел в полутемную спальню. У окна стояла белая фигура; при его приближении она обернулась и бросилась ему на шею.

— Джон, только не разлюби меня!

— С чего бы?

— Ведь ты мужчина. А потом — верность теперь не в моде.

— Брось! — мягко сказал Джон. — Настолько же в моде, как и во всякое другое время.

— Я рада, что мы не едем в Гудвуд. Я боюсь ее. Она такая умная.

— Флер?

— Конечно, ты был в нее влюблен, Джон, я это чувствую; лучше бы ты сказал мне.

Джон облокотился на окно рядом с ней.

— Почему? — сказал он устало.

Она не ответила. Они стояли рядом в теплой тишине ночи, мотыльки задевали их крыльями, крик ночной птицы прорезал молчание, да изредка было слышно, как в конюшне переступает с ноги на ногу лошадь. Вдруг Энн протянула вперед руку.

— Вот там — где-то — она не спит и хочет тебя. Нехорошо мне, Джон!

— Не расстраивай себя, родная!

— Но мне, право же, нехорошо, Джон.

Прижалась к нему, как ребенок, щекой к щеке, темный завиток щекотал ему шею. И вдруг обернулась, отчаянно ища губами его губы.

— Люби меня!

Но когда она уснула, Джон еще долго лежал с открытыми глазами. В окно прокрался лунный свет, и в комнату вошел призрак — призрак в костюме с картины Гойи, кружился, придерживая руками широкое платье, манил глазами, а губы словно шептали: «И меня! И меня!»

И, приподнявшись на локте, он решительно посмотрел на темную головку на подушке. Нет! Ничего, кроме нее, нет — не должно быть — в этой комнате. Только не уходить от действительности!

X НЕПРИЯТНОСТИ

На следующий день, в понедельник, за завтраком Вэл сказал Холли:

— Вот послушай-ка!

«Дорогой Дарти,

Я, кажется, могу оказать тебе услугу. У меня имеются кой-какие сведения относительно твоего жеребенка от Голубки и вообще о твоей конюшне, и стоят они гораздо больше, чем те пятьдесят фунтов, которые ты, я надеюсь, согласишься мне за них заплатить. Думаешь ли ты приехать в город на этой неделе? Если да, нельзя ли нам встретиться у Брюмеля? Или, если хочешь, я могу прийти на Грин-стрит. Дело важное.

Искренне тебе преданный

Обри Стэйнфорд».
— Опять этот человек!

— Не обращай внимания, Вэл!

— Ну, не знаю, — мрачно протянул Вэл. — Какая-то шайка что-то слишком заинтересовалась этим жеребенком. Гринуотер волнуется. Я уж лучше постараюсь выяснить, в чем тут дело.

— Так посоветуйся сначала с дядей. Он еще не уехал от твоей мамы.

Вэл скорчил гримасу.

— Да, — сказала Холли, — но от него ты узнаешь, что можно делать и чего нельзя. Против таких людей не стоит действовать в одиночку.

— Ну ладно. Пари держу, что тут дело нечисто. Кто-то еще в Аскоте знал о Рондавеле.

Он поехал в Лондон утренним поездом и к завтраку был уже у матери. Она и Аннет завтракали в гостях, но Сомс был дома и не слишком радушно пожал ему руку.

— Этот молодой человек с женой все еще у вас?

— Да, — сказал Вэл.

— Что он, никогда не соберется чем-нибудь заняться? Узнав, что Джон как раз собирается заняться делом, он проворчал:

— Сельское хозяйство? В Англии? Это еще зачем ему понадобилось? Только швырять деньги на ветер. Лучше ехал бы обратно в Америку или еще в какую новую страну. Почему бы ему не попробовать Южной Африки? Там его сводный брат умер.

— Он больше не уедет из Англии, дядя Сомс, — по-видимому, проникся нежной любовью к родине.

Сомс пожевал молча.

— Дилетанты все эти молодые Форсайты, — сказал он. — Сколько у него годовых?

— Столько же, сколько у Холли и ее сводной сестры, — около двух тысяч, пока жива его мать.

Сомс заглянул в рюмку и извлек из нее микроскопический кусочек пробки. Его мать! Он слышал, что она опять в Париже. Она-то имеет теперь по меньшей мере три тысячи годовых. Он помнил время, когда у нее не было ничего, кроме несчастных пятидесяти фунтов в год, но оказалось, что и этого было слишком много, — не они ли навели ее на мысль о самостоятельности? Опять в Париже! Булонский лес, зеленая Ниобея, исходящая слезами, — он хорошо ее помнил, — и сцена, которая произошла тогда между ними…

— А ты зачем приехал в город?

— Вот, дядя Сомс.

Сомс укрепил на носу очки, которые совсем недавно начал надевать для чтения, прочел письмо и вернул его племяннику.

— Видал я в свое время нахалов, но этот тип?

— Как вы мне советуете поступить?

— Брось письмо в корзину, забудь о нем.

Вэл покачал головой.

— Стэйнфорд как-то заезжал ко мне в Уонсдон. Я ничего ему не сказал; но вы помните, что в Аскоте мы смогли получить только вчетверо, а ведь это был первый дебют Рондавеля. А теперь, перед самым Гудвудом, жеребенок заболел; что-то тут кроется.

— Так что же ты намерен делать?

— Я думал повидаться с ним, и может быть, вы бы не отказались присутствовать при нашем разговоре, чтобы не дать мне свалять дурака.

— Это, пожалуй, не глупо. Такого беззастенчивого мерзавца, как этот, мне еще не приходилось встречать.

— Чистокровный аристократ, дядя Сомс, порода сказывается.

— Гм, — буркнул Сомс. — Ну что же, пригласи его сюда, если уж непременно хочешь с ним говорить, но сначала вынеси из комнаты все ценное и скажи Смизер, пусть уберет зонты.

В то утро он проводил Флер и внука на взморье и скучал, особенно после того, как, проводив их, посмотрел карту Сэссекса и обнаружил, что Флер будет жить в двух шагах от Уонсдона и от этого молодого человека, который теперь не выходил у него из головы, о чем бы он ни думал. Возможность взять реванш с «этого мерзавца» Стэйнфорда сулила какое-то развлечение. Как только посланный ушел, он пододвинул стул к окну, откуда видна была улица. Про зонты он так и не сказал ничего — решил, что это будет недостойно, — но сосчитал их. День был теплый, шел дождь, и в открытое окно столовой с Грин-стрит струился влажный воздух, чуть отдающий запахами кухни.

— Идет, — сказал он вдруг. — Экая томная фигура!

Вэл пересек комнату и стал за его стулом. Сомс заерзал на своем месте. Этот тип и его племянник вместе учились — кто их знает, может быть, у них есть и еще какие-нибудь общие пороки.

— Ого, — сказал Вэл вполголоса, — вид у него и правда больной.

На «томной фигуре» был тот же темный костюм и шляпа, в которых Сомс видел его в первый раз; та же небрежная элегантность; поднятая бровь и полузакрытые глаза по-прежнему излучали презрение на горькие складки в углах рта. И ни с чем не сравнимое выражение обреченного, которому только и осталось, что презирать всякое чувство, как и в тот раз, пробудили в Сомсе крошечную искру жалости.

— Надо предложить ему выпить, — сказал он.

Вэл двинулся к буфету.

Раздался звонок, голоса в передней; потом появилась Смизер, красная, запыхавшаяся, с виноватым лицом.

— Вы примете этого джентльмена, сэр, который унес сами знаете что, сэр?

— Проведите его сюда, Смизер.

Вэл повернул к двери. Сомс остался сидеть.

«Томная фигура» появилась в дверях, кивнула Вэлу и подняла брови в сторону Сомса. Тот сказал:

— Здравствуйте, мистер Стэйнфорд.

— Мистер Форсайт, если не ошибаюсь?

— Коньяку или виски, Стэйнфорд?

— Спасибо, коньяку.

— Давай покурим. Ты хотел меня видеть. Мистер Форсайт — мой дядя и мой поверенный.

Сомс заметил, как Стэйнфорд улыбнулся, словно говоря: «Да ну? Вот удивительные люди!» Он закурил предложенную сигару, и воцарилось молчание.

— Ну? — не выдержал Вэл.

— Очень сожалею, Дарти, что твой жеребенок от Голубки расклеился.

— А откуда это тебе известно?

— Вот именно. Но прежде чем я тебе это сообщу, будь добр дать мне пятьдесят фунтов и обещание, что мое имя не будет упомянуто.

Сомс и Вэл остолбенели. Наконец Вэл сказал:

— А какая у меня гарантия, что твои сведения стоят пятьдесят фунтов или хотя бы пять?

— О, что я знаю, что твой жеребенок болен.

Как ни мало был Сомс знаком с миром скачек, он все же понял силу этого аргумента.

— Ты хочешь сказать, что знаешь, где моя конюшня протекает?

Стэйнфорд кивнул.

— В университете мы были друзьями, — сказал Вэл. — Чего ты ожидал бы от меня, если бы я располагал такими же сведениями о твоей конюшне?

— Дорогой Дарти, величины несоизмеримые. Ты богат, я — нет.

Избитые фразы вертелись на языке у Сомса. Он проглотил их. Что толку разговаривать с таким типом!

— Пятьдесят фунтов — большие деньги, — сказал Вэл. — Твои сведения действительно ценны?

— Да, клянусь честью.

Сомс громко фыркнул.

— Если я куплю у тебя эту течь, — продолжал Вэл, — можешь ты гарантировать, что она не обнаружится в Другом месте?

— Мало вероятия, чтобы у тебя в конюшне оказались две трубы с течью.

— Мне и в одну не верится.

— Одна-то есть.

Сомс увидел, как его племянник подошел к столу и стал отсчитывать банковые билеты.

— Сначала скажи мне, что ты знаешь, и я заплачу тебе, если найду, что твои сведения правдоподобны. Имя твое упомянуто не будет.

Сомс увидел, как томные брови поднялись.

— Я доверчивый человек, Дарти, не то что ты. Дай расчет конюху по фамилии Синнет — вот где твоя конюшня протекает.

— Синнет? — сказал Вэл. — Мой лучший конюх! Чем ты можешь доказать?

Стэйнфорд извлек грязный листок почтовой бумаги и протянул его Вэлу. Тот прочел вслух:

— «Серый жеребенок болен, все в порядке — в Гудвуде ему не быть». Все в порядке? — повторил он. — Так, значит, он это подстроил?

Стэйнфорд пожал плечами.

— Можешь ты мне дать эту записку? — спросил Вэл.

— Если ты пообещаешь не показывать ему.

Вэл кивнул и взял записку.

— Ты знаешь его почерк? — спросил Сомс. — Очень это все подозрительно.

— Нет еще, — сказал Вэл и, к ужасу Сомса, положил в протянутую руку пачку банкнот. Сомс ясно расслышал легкий вздох облегчения. Вэл вдруг сказал:

— Ты с ним сговорился в тот день, когда заезжал ко мне?

Стэйнфорд чуть заметно улыбнулся, еще раз пожал плечами и повернул к двери.

— До свидания, Дарти, — сказал он.

Сомс раскрыл рот. Так реванш окончен! Он ушел!

— Послушай, — сказал он. — Не выпускай же его! Это чудовищно!

— Ой, до чего смешно, — сказал вдруг Вал и захохотал. — Ой, до чего смешно!

— Смешно, — проворчал Сомс. — Куда идет мир, не понимаю.

— Не горюйте, дядя Сомс. На пятьдесят фунтов он меня обчистил, но за такое не жаль и заплатить. Синнет, мой лучший конюх!

Сомс все ворчал.

— Совратить твоего работника и тебя же заставить платить за это! Дальше идти некуда!

— В том-то и прелесть, дядя Сомс. Ну, поеду домой я выгоню этого мошенника.

— Я бы, на твоем месте, не постеснялся сказать ему, откуда мне все известно.

— Ну, не знаю. Ведь Стэйнфорд еле на ногах держится. Я не моралист, но думается мне, что свое слово я сдержу.

Сомс помолчал, потом искоса взглянул на племянника.

— Делай как знаешь. Но не мешало бы его засадить.

С этими словами он прошел в переднюю и пересчитал зонты. Все были целы, он взял один из них и вышел на улицу. Его тянуло на воздух. Если не считать истории с Элдерсоном, он сталкивался с явной бесчестностью не часто и только у представителей низших классов. Можно оправдать какого-нибудь бродягу, или даже клерка, или домашнюю прислугу. У них много соблазнов и никаких традиций. Но чего ждать от жизни, если даже на аристократа нельзя положиться в таком простом вопросе, как честность! Каждый день приходится читать о преступлениях, и можно с уверенностью сказать, что на одно дело, которое доходит до суда, десятки остаются нераскрытыми. А если прибавить все темные дела, что творятся в Сити, все сделки на комиссиях, подкуп полиции, торговлю титулами — с этим, впрочем, как будто покончено, — все мошенничества с подрядами… Прямо волосы дыбом встают!

Можно издеваться над прежним временем, и, конечно, наше время таит больше соблазнов, но что-то простое и честное ушло из жизни безвозвратно. Люди добиваются своего всеми правдами и неправдами, не желают больше ждать, когда удача сама придет к ним в руки. Все так спешат нажиться или прожиться! Деньги — во что бы то ни стало! Каких только не продают теперь шарлатанских средств, каких только книг не печатают, махнув рукой на правду и на приличия. А рекламы! Боже милостивый!

Эти мрачные размышления завели его в Вестминстер. Можно, пожалуй, зайти на Саут-сквер узнать, сообщила ли Флер по телефону, как доехала.

В холле на саркофаге лежало восемь шляп разных цветов и фасонов. Что тут еще творится? Из столовой доносился шум голосов, потом загудело кто-то произносил речь. У Майкла какое-то собрание, а в доме только что была корь!

— Что у вас тут творится? — спросил он Кокера.

— Кажется, что-то насчет трущоб, сэр; мистер Монт говорил, они собираются их обновлять.

— Положите мою шляпу отдельно, — сказал Сомс. — От миссис Монт было что-нибудь?

— Она звонила, сэр. Доехали хорошо. Собаку, кажется, тошнило дорогой. Упрямый пес.

— Ну, — сказал Сомс, — я пока посижу в кабинете.

Войдя в кабинет, он заметил на письменном столе акварель: серебристый фон, дерево с большими темно-зелеными листьями и шаровидными золотыми плодами — сделано по-любительски, но что-то есть. В нижнем углу надпись рукой его дочери:

«Золотое яблоко. Ф. М. 1926».

Он и понятия не имел, что она так хорошо владеет акварелью! Вот умница! И он прислонил рисунок так, чтобы получше рассмотреть его. Яблоко? Что-то не похоже. Совершенно несъедобные плоды и сияют, точно фонари. Запретный плод! Такой Ева могла дать Адаму. Может быть, это символ? Воплощение ее тайных мыслей? И, глядя на рисунок, он погрузился в мрачное раздумье, из которого его вывел звук открывающейся двери. Вошел Майкл.

— Здравствуйте, сэр!

— Здравствуйте, — ответил Сомс. — Это что за штука?

XI ВЗЯЛИСЬ ЗА ТРУЩОБЫ

Живя в эпоху, когда почти все подчинено комитетам, Майкл мог с уверенностью сказать, чему подчиняются сами комитеты. Нельзя собрать комитет непосредственно после обеда, ибо тогда члены комитета будут спать; или непосредственно перед обедом, ибо тогда они будут раздражительны. Нужно дать членам комитета свободно поговорить о чем вздумается, пока они не устанут слушать друг друга. Но должен быть кто-нибудь, предпочтительно председатель, кто бы мало говорил, побольше думал и уж конечно не спал бы, когда наступит подходящий момент, чтобы предложить среднюю линию действия, которую измученные члены обычно и принимают.

Залучив епископа и сэра Годфри Бедвина — специалиста-туберкулезника и получив отказ от своего дяди Лайонеля Черрела, который сразу сообразил, что его жену леди Элисон хотят втянуть в работу, Майкл созвал первое собрание у себя в три часа, в день отъезда Флер на взморье. Явился Хилери и молоденькая девушка в роли секретарши. Началось с неожиданностей. Члены комитета в полном составе расселись вокруг испанского стола и стали беседовать. Майклу было ясно, что и епископ, и сэр Тимоти Фэнфилд метят на роль председателя, и он под столом легонько толкнул отца, опасаясь, как бы первый из них не выдвинул кандидатуру второго — в надежде, что тот выдвинет кандидатуру первого. Сэр Лоренс шепнул ему:

— Голубчик, это моя нога.

— Я знаю, — шепнул Майкл в ответ, — не начать ли? Сэр Лоренс выронил монокль и сказал:

— Правильно! Джентльмены, я предлагаю избрать председателем Уилфрида Бентуорта. Как вы, маркиз, поддерживаете?

Маркиз кивнул.

Удар был принят благосклонно, и «помещик» проследовал на председательское место. Он начал так:

— Я буду краток. Вам всем известно столько же, сколько и мне, то есть почти ничего. Идея принадлежит мистеру Хилери Черрелу, его я и попрошу познакомить нас с нею. Трущобы плодят инвалидов, к тому же они кишат паразитами, и я со своей стороны готов сделать все, что в моих силах, чтобы искоренить это зло. Мистер Черрел, предоставляю вам слово.

Хилери не заставил себя просить; он горячо, остроумно и обстоятельно изложил свои взгляды, особенно напирая на человеческий подход к проблеме, которой, как он сказал, «до сих пор занимались только муниципальные власти, синие книги[90] и всякие ханжи». Речь его произвела впечатление — все заговорили наперебой. «Помещик», который сидел, подняв голову, крепко сдвинув пятки, расставив колени и прижав локти к бокам, изрек:

— К делу! Курить можно,Монт? — и, отказавшись от предложенных Майклом сигар и папирос, набил трубку и несколько минут курил молча.

— Значит, — сказал он вдруг, — мы все считаем, что первая наша задача — это создать фонд.

Так как никто еще этого мнения не высказывал, все сейчас же согласились.

— В таком случае надо приступить к делу и составить текст воззвания, — и он добавил, указывая трубкой на сэра Лоренса: — Вы ловко владеете пером, Монт; вот вы, и епископ, и Черрел — пройдите, пожалуйста, в другую комнату и набросайте нам проект. В выражениях не стесняйтесь, но никакой слезливости.

Когда выделенная тройка удалилась, разговор завязался снова. Майкл слышал, что «помещик» и сэр Годфри Бедвин говорят о преимуществах клеевой краски, а маркиз обсуждает с мистером Монтроссом электрификацию его кухни. Сэр Тимоти Фэнфилд уставился на картину Гойи. Ему было лет семьдесят, он был высок и худ, имел тонкий нос крючком, смуглое лицо и большие белые усы; служил когда-то в гвардии и теперь был в отставке.

Слегка опасаясь его мнения о Гойе, Майкл поспешил сказать:

— Вот, сэр Тимоти, горняки-то все бастуют.

— Да, расстрелять их надо. Люблю рабочего человека; а вот вождей расстрелял бы немедля.

— А как насчет шахтовладельцев? — осведомился Майкл.

— Их вождей тоже расстрелял бы. Никогда у нас не будет мира в промышленности, пока мы не расстреляем кого-нибудь. Жаль, мы во время войны мало людей перестреляли. Пацифистов, коммунистов, спекулянтов — я бы их всех поставил к стенке!

— Как я рад, что вы состоите в нашем комитете, сэр, — тихонько сказал Майкл, — нам нужен человек с решительными взглядами.

— А! — сказал сэр Тимоти и заговорил тише, указывая подбородком на другой конец стола. — Между нами говоря, слишком он либерален, наш «помещик». Этих мерзавцев надо брать за горло. Я знал одного субъекта — сам владелец половины трущобного квартала, а имел наглость просить меня пожертвовать денег на миссионеров в Китае. Я ему сказал, что его расстрелять надо. Вот нахал! Ну, ему это не понравилось.

— Да что вы! — сказал Майкл.

В эту минуту девушка дернула его за рукав — пора начинать записывать?

Майкл решил, что рано.

Сэр Тимоти опять уставился на картину.

— Фамильный портрет? — спросил он.

— Нет, — ответил Майкл, — это Гойя.

— Скажите на милость! Гой — это по-еврейски христианин. Так это что же, христианка?

— Нет, сэр. Фамилия испанского художника.

— Понятия не имел, что у них есть художники, кроме Мурильо и Веласкеса; ну, таких, как эти, теперь не бывает. Новых художников, знаете ли, четвертовать бы надо. Вот еще… — и он опять понизил голос, — епископ! Тоже! Вечно они гнут свою линию — то против регулирования рождаемости, то всякие миссии. Рост неимущего населения надо пресекать в корне. Так или иначе — не давать им рожать детей; да расстрелять парочку домовладельцев — действовать с обоих концов сразу. Но вот увидите — побоятся! Вы знаете что-нибудь о муравьях?

— Только то, что они трудолюбивы, — сказал Майкл.

— Я их изучаю. Приезжайте ко мне в Хэмпшир, я вам искажу мои диапозитивы. Самое интересное насекомое на свете. — Он опять понизил голос. Это кто там беседует со старым маркизом? Что? Этот резинщик? Кажется, еврей? А он зачем сюда втерся? Неправильно составлен этот комитет, мистер Монт. Шропшир премилый старичок, но… — сэр Тимоти постучал себя по лбу, — вконец помешался на электричестве. И доктор у вас есть. Поют они сладко, да толку мало. Вам нужен комитет, который бы не стеснялся с этими мерзавцами. Чаю? Не пью. Повесить бы того негодяя, который изобрел чай.

В эту минуту в комнату вернулась редакционная комиссия. Майкл облегченно вздохнул и встал с места.

— Алло! — сказал «помещик». — Ну, вы времени не теряли.

Выражение скромного достоинства, промелькнувшее на лицах редакционной комиссии, не обмануло Майкла. Он знал, что Хилери еще дома заготовил проект воззвания. Бумагу вручили председателю, и он, надев роговые очки, стал читать ее вслух так, точно это был список гончих или программа скачек. Майкл невольно почувствовал, что в этом есть и хорошая сторона, «помещик» и выразительное чтение никак не совмещались в его сознании. Кончив читать, «помещик» сказал:

— Теперь мы можем обсудить один параграф за другим. Но время идет, господа. Я лично считаю, что тут сказано все, что нужно. Ваше мнение, Шропшир?

Маркиз наклонился вперед и посучил бородку.

— Проект превосходный, одно замечание: мало подчеркнуто значение электрификации кухонь. Вот и сэр Годфри скажет. Нельзя требовать, чтобы эти бедные люди жили чисто, пока мы не избавим их от дыма, вони и мух.

— Ну что же, Шропшир, сформулируйте, и можно будет добавить.

Маркиз стал писать. Майкл увидел, что сэр Тимоти крутит усы.

— Я недоволен! — разразился он вдруг. — Надо написать так, чтобы у этих домовладельцев глаза на лоб полезли. На то мы и собрались, чтобы прищемить им хвосты. Слишком мягко выражаетесь.

— М-м! — сказал «помещик». — Что же вы предлагаете, Фэнфилд?

Сэр Тимоти прочел по заметкам на манжете:

— «Мы твердо убеждены, что всякого, кто владеет домами в трущобах, нужно расстрелять». Эти господа…

— Не пойдет, — сказал «помещик».

— Почему?

— Дома в трущобах принадлежат всяким почтенным лицам — вдовам, синдикатам, герцогам; да мало ли кому! Нельзя называть их господами и предлагать их расстреливать. Не годится.

Слово взял епископ.

— Не лучше ли выразить это следующим образом: «Нижеподписавшиеся глубоко сожалеют, что лица, владеющие домами в трущобах, так мало сознают свою ответственность перед обществом».

— Боже ты мой! — вырвалось у сэра Тимоти.

— Полагаю, что можно завернуть и покрепче, — сказал сэр Лоренс, — но нам бы сюда нужно юриста, чтобы в точности знать, как далеко мы можем зайти.

Майкл обратился к председателю.

— У меня есть юрист, сэр, здесь, в доме, — мой тесть. Я видел, он только что пришел. Полагаю, что он не откажется.

— «Старый Форсайт»! — сказал сэр Лоренс. — Как раз то, что нужно. Его бы надо к нам в комитет, Бентуорт. Он дока по части дел об оскорблении личности.

— А, — сказал маркиз, — мистер Форсайт! Умная голова, безусловно.

— Так давайте включим его, — сказал «помещик», — юрист всегда пригодится.

Майкл вышел.

Не найдя Сомса перед Фрагонаром, он поднялся к себе в кабинет и был встречен вопросом тестя:

— Это что за штука?

— Правда, хорошо, сэр? Это работа Флер — много чувства.

— Да, — проворчал Сомс, — на мой взгляд, даже слишком.

— Вы, наверно, заметили шляпы в передней. Мой комитет по перестройке трущоб как раз составляет воззвание, и они были бы страшно благодарны вам, сэр, если бы вы зашли к нам и как юрист просмотрели бы кое-какие упоминания о домовладельцах. Они, видите ли, боятся, как бы не написать лишнего. И еще, если вы не будете возражать, они с радостью включили бы вас в число членов.

— Так и включили бы? — сказал Сомс. — А кто это они?

Майкл назвал имена.

Сомс повел носом.

— Ух, сколько титулов! А это не опрометчивая затея?

— О нет, сэр. Одно то, что мы приглашаем вас, доказывает обратное. А кроме того. Уилфрид Бентуорт, наш председатель, три раза отказывался от титула.

— Ну, не знаю, — сказал Сомс. — Пойду посмотрю на них.

— Вы очень добры. Я думаю, что вид их вас вполне успокоит. — И он повел Сомса вниз.

— Совершенно не в моем духе, — сказал Сомс, переступая порог. Его приветствовали молчаливыми кивками и поклонами. У него сложилось впечатление, что до его прихода они все время пререкались.

— Мистер… мистер Форсайт, — сказал один из них, по-видимому, Бентуорт. — Мы просим вас как юриста войти в наш комитет и указать нам… э-э… линию, сдержать наших бретеров, таких вот, как Фэнфилд, вы меня понимаете… — И он взглянул поверх черепаховых очков на сэра Тимоти. Вот ознакомьтесь, будьте добры!

Он передал бумагу Сомсу, который тем временем уселся на стул, пододвинутый ему девушкой-секретаршей. Сомс стал читать.

«Полагая, что есть обстоятельства, оправдывающие владение недвижимым имуществом в трущобах, мы все же глубоко сожалеем о том явном равнодушии, с которым большинство владельцев относится к этому великому национальному злу. Активное сотрудничество домовладельцев помогло бы нам осуществить многое, что сейчас неосуществимо. Мы не хотим вызывать у кого бы то ни было чувство омерзения к ним, но мы стремимся к тому, чтобы они поняли, что должны посильно помочь стереть с нашей цивилизации это позорное пятно».

Сомс прочел текст еще раз, придерживая двумя пальцами кончик носа, потом сказал:

— «Мы не хотим вызывать у кого бы то ни было чувство омерзения». Не хотите, так не надо; зачем же об этом говорить? Слово «омерзение»… Гм!

— Совершенно верно, — сказал председатель. — Вот видите, как ценно ваше участие, мистер Форсайт.

— Совсем нет, — сказал Сомс, глядя по сторонам. — Я еще не решил вступить в члены.

— Послушайте-ка, сэр! — и Сомс увидел, что к нему наклоняется человек, похожий на генерала из детской книжки. — Вы что же, считаете, что нельзя употребить такое мягкое слово, как «омерзение», когда мы отлично знаем, что их расстрелять надо?

Сомс вяло улыбнулся; чего-чего, а милитаризма он терпеть не мог.

— Можете употреблять его, если вам так хочется, — сказал он, — только ни я, ни какой другой здравомыслящий человек тогда в комитете не останется.

При этих словах по крайней мере четыре члена комитета заговорили сразу. Разве он сказал что-нибудь слишком резкое?

— Итак, эти слова мы снимем, — сказал председатель. — Теперь, Шропшир, давайте ваш параграф о кухнях. Это важно.

Маркиз начал читать; Сомс поглядывал на него почти благосклонно. Они хорошо поладили в деле с Морландом. Параграф возражений не вызвал и был принят.

— Итак, как будто все. И мне пора.

— Минутку, господин председатель. — Сомс увидел, что эти слова исходят из-под моржовых усов. — Я знаю этих людей лучше, чем кто-либо из вас. Я сам начал жизнь в трущобах и хочу вам кое-что сказать. Предположим, вы соберете денег, предположим, вы обновите несколько улиц, но обновите ли вы этих людей? Нет, джентльмены, не обновите.

— Их детей, мистер Монтросс, детей, — сказал человек, в котором Сомс узнал одного из тех, кто венчал его дочь с Майклом.

— Я не против воззвания, мистер Черрел, но я сам вышел из низов, и я не мечтатель и вижу, какая нам предстоит задача. Я вложу в это дело деньги, джентльмены, но я хочу предупредить вас, что делаю это с открытыми глазами.

Сомс увидел, что глаза эти, карие и грустные, устремлены на него, и ему захотелось сказать: «Не сомневаюсь!» Но, взглянув на сэра Лоренса, он убедился, что и «Старый Монт» думает то же, и крепче сжал губы.

— Прекрасно, — сказал председатель. — Так как, же, мистер Форсайт, вы с нами?

Сомс оглядел сидящих за столом.

— Я ознакомлюсь с делом, — сказал он, — и дам вам ответ.

В ту же минуту члены комитета встали и направились к своим шляпам, а он остался один с маркизом перед картиной Гойи.

— Кажется, Гойя, мистер Форсайт, и хороший. Что, я ошибаюсь или он действительно принадлежал когда-то Берлингфорду?

— Да, — сказал изумленный Сомс. — Я купил его в тысяча девятьсот десятом году, когда лорд Берлингфорд распродавал свои картины.

— Я так и думал. Бедный Берлингфорд! И устроил же он тогда скандал в палате лордов. Но они с тех пор ничего другого и не делали. Как это все было по-английски!

— Очень уж они медлительны, — пробормотал Сомс, у которого о политических событиях сохранились самые смутные воспоминания.

— Может, это и к лучшему, — сказал маркиз. — Есть когда раскаяться.

— Если желаете, я могу показать вам тут еще несколько картин, — сказал Сомс.

— Покажите, — сказал маркиз; и Сомс повел его через холл, который к тому времени очистился от шляп.

— Ватто, Фрагонар, Патер, Шарден, — говорил Сомс.

Маркиз, слегка нагнув голову набок, переводил взгляд с одной картины на другую.

— Очаровательно! — сказал он. — Какой был восхитительный и никчемный век! Что ни говорите, только французы умеют показать порок в привлекательном свете, да еще, может быть, японцы — до того как их испортили. Скажите, мистер Форсайт, можете вы назвать хоть одного англичанина, которому это удалось бы?

Сомс никогда не задумывался над этим вопросом и не был уверен, желательно ли это для англичанина; он не знал, что ответить, но маркиз заговорил сам:

— А между тем, французы самый семейственный народ.

— Моя жена француженка, — сказал Сомс, глядя на кончик своего носа.

— Да что вы! — сказал маркиз. — Как приятно!

Сомс опять собирался ответить, но маркиз продолжал:

— Как они выезжают на пикники по воскресеньям — всей семьей, с хлебом и сыром, с колбасой, с вином! Поистине замечательный народ!

— Мне больше нравятся англичане, — заявил Сомс. — Не так, может быть, живописны, но… — Он замолчал, не перечислив добродетелей своей нации.

— Основатель моего рода, мистер Форсайт, был, несомненно, француз, даже не нормандец. Есть легенда, что его наняли к Вильгельму Руфусу[91], когда тот стал седеть, и велели поддерживать рыжий цвет его волос. По-видимому, это ему удалось, так как впоследствии его наделили земельными угодьями. С тех пор у нас в семье повелись рыжие, Моя внучка… — он птичьим глазком поглядел на Сомса, — впрочем, они, помнится, были не в ладах с вашей дочерью.

— Да, — свирепо подтвердил Сомс, — были не в ладах.

— Теперь, я слышал, помирились.

— Не думаю, — сказал Сомс, — но это дело прошлое.

Сейчас, осаждаемый новыми страхами, он почти готов был пожалеть об этом.

— Ну, мистер Сомс, вы мне доставили истинное удовольствие тем, что показали картины. Ваш зять говорил мне, что хочет электрифицировать свою кухню. Поверьте, ничто так не способствует хорошему пищеварению, как кухарка, которая никогда не горячится. Не забудьте передать это миссис Форсайт!

— Передам, — сказал Сомс, — но французы консервативный народ.

— Прискорбно, но верно, — согласился маркиз, протягивая руку. — Всего вам лучшего!

— Всего лучшего! — сказал Сомс и остался стоять у окна, глядя вслед быстрой фигурке старика в серо-зеленом костюме с таким ощущением, словно он сам слегка подвергся электрификации.

XII ДИВНАЯ НОЧЬ

В Лоринге у волнореза сидела Флер. Мало что так раздражало ее, как море. Она его не чувствовала. Море, о котором говорят, что оно вечно меняется, угнетало ее своим однообразием — синее, мокрое, неотвязное. И хотя она сидела лицом к нему, мысленно она от него отворачивалась. Она прожила здесь неделю и не видала Джона. Они знали, где она, но навестила ее только Холли; и верное чутье подсказало Флер причину — должно быть, Энн поняла. А теперь она знала от Холли, что и Гудвуда ждать нечего. Не везло ни в чем, и все существо ее возмущалось. Она пребывала в грустном состоянии полной неопределенности. Знай она в точности, чего хочет, она могла бы с собой сладить; но она не знала. Даже о Ките уже не нужно было особенно заботиться: он совсем окреп и целые дни возился в песке с ведром и лопаткой.

«Больше не могу, — подумала она, — поеду в город. Майкл мне обрадуется».

Она позавтракала пораньше и поехала; в поезде читала мемуары, автор которых с успехом погубил репутацию ряда умерших лиц. Книга была модная и развлекла ее больше, чем она ожидала, судя по заглавию; и по мере того как все меньше ощущался в воздухе запах устриц, настроение ее поднималось. В сумочке у нее были письма от отца и от Майкла, она достала их, чтобы перечитать.

«Радость моя!

(Так начиналось письмо Майкла. Да, наверно, она еще и сейчас его радость.)

Я здоров, «чего и вам с Китом желаю». Но скучаю без тебя ужасно, как всегда, и думаю в скором времени к тебе заявиться, если только ты не заявишься первая. Не знаю, видела ли ты в понедельник в газетах наше воззвание. Облигации уже понемножку расходятся. Комитет на прощание раскошелился. Морж выложил пять тысяч, маркиз прислал чек на шестьсот, который ему дал за Морланда твой отец, сам он и Барт дали по двести пятьдесят. «Помещик» дал пятьсот, Бедвин и сэр Тимоти по сотне, а епископ дал двадцать и свое благословение. Так что для начала у нас шесть тысяч восемьсот двадцать с одного комитета — не так уж скверно. Думаю, что дело пойдет. Воззвание отпечатано и рассылается всем, кто когда-нибудь на что-нибудь жертвует; среди прочих средств пропаганды мы имеем обещание «Полифема» показать фильм о трущобах, если мы сумеем его выпустить. Дядя Хилери настроен радужно. Забавно было наблюдать за твоим отцом — он долго думал, а потом побывал-таки в «Лугах». Вернулся, говорит — не знает; квартал весь разваливается, пятьсот фунтов на каждый дом — и то будет мало. Я в тот вечер напустил на него дядюшку, и он совсем растаял под влиянием Хилери. Но на следующее утро был сильно сердит, говорил, что, раз он подписал воззвание, его имя появится в газетах, а это будто бы может повредить ему: «Подумают, что я с ума спятил». Но в общем в комитет он вступил и со временем привыкнет. Компания, надо сказать, неважная; по-моему, их только и связывает, что мысль о клопах. Сегодня опять было собрание. Блайт зол не на шутку, говорит, что я изменил ему и фоггартизму. Конечно, это неправда, но надо же, черт возьми, заниматься чем-нибудь настоящим!

Крепко целую тебя и Кита. Майкл.


Рисунок твой окантован и висит у меня над письменным столом, очень хорошо получилось. Отец твой прямо поразился.

М.»
Над письменным столом — «Золотое яблоко»! Вот ирония! Бедный Майкл — если б он знал!

Письмо отца было короткое, как и все его письма:

«Дорогая моя дочь,

Твоя мать уехала домой, а я пока остался на Гринстрит в связи с этой затеей Майкла. Право, не знаю, стоящее ли это дело; о трущобах болтают много вздора. Все же я нахожу, что его дядя Хилери приятный человек, хоть и священник, и среди членов комитета есть неплохие имена. Там посмотрим.

Я не знал, что ты еще работаешь акварелью. Рисунок сделан очень недурно, хотя тема мне не ясна. Для яблок фрукты слишком мягкие и яркие. Ну, тебе лучше знать, что ты хотела изобразить. Я был рад услышать, что Кит хорошо поправился и что морской воздух идет тебе на пользу.

Любящий тебя отец С. Ф.»
Знать, что хотела изобразить! Только бы знать! И только бы не знал отец! Вот какие мысли не давали ей покоя, и она разорвала письмо и через окно разметала его по графству Сэрри. Он следил за ней, как рысь, как любовник; а ей сейчас не хотелось, чтобы за ней следили.

Багажа у нее не было, и с вокзала она в такси поехала в Чизик. Джун хоть будет знать что-нибудь об этих двоих: все ли еще они в Уонсдоне, вообще где они.

Как ясно она помнила особнячок Джун с того единственного раза, что была в нем, когда они с Джоном…

Джун была в холле, собиралась уходить.

— О, это вы! — сказала она. — Вы так и не пришли тогда в воскресенье!

— Да, слишком много дел набралось перед отъездом.

— Сейчас здесь живут Джон и Энн. Харолд пишет с нее прелестный портрет. Вещь получается исключительная, Она, по-моему, милая малютка (насколько помнила Флер, «она» была на несколько дюймов выше самой Джун) и хорошенькая. Сейчас мне нужно пойти купить ему кое-что необходимое, но я через четверть часа вернусь. Если хотите, подождите меня в столовой, а потом вместе пойдем наверх, и я покажу ему вас. Он единственный человек, который сейчас работает по-настоящему.

— Хорошо, что хоть один есть, — сказала Флер.

— Вот репродукции с его картин, — и Джун раскрыла большой альбом, лежавший на маленьком обеденном столе. — Какая прелесть, правда? И все его работы такие. Вы посмотрите, а я сейчас вернусь.

И, слегка тронув Флер за плечо, она умчалась.

Флер не стала просматривать альбом, она посмотрела в окно, окинула взглядом комнату. Как она помнила ее — и это вот круглое зеркало, старинное, тусклое, в которое она смотрелась семь лет назад, поджидая Джона, и бурную сцену, происшедшую тогда между ними в этой комнате, слишком тесной для бурь! Джон живет здесь! Сердце ее громко билось. Она опять поглядела на себя в тусклое зеркало. Ведь она хороша, не хуже, чем была тогда! Даже лучше! Черты лица определились, нет прежней девичьей расплывчатости. Как бы дать ему знать, что она здесь? Как бы повидать его одного хоть минутку? Сейчас вернется эта восторженная слепая дурочка (как Флер мысленно окрестила Джун). И быстрый ум принял быстрое решение: если Джон здесь, она найдет его! Она поправила волосы на висках, жемчуг на шее, провела по носу пуховкой почти без пудры, вышла в холл и прислушалась. Ни звука! И она стала медленно подниматься по лестнице. Он может быть в своей комнате или в ателье — больше укрыться некуда. На первой площадке справа — спальня, слева — спальня, прямо — ванная; двери открыты. Пусто! И в сердце у нее тоже пусто. Наверху помещалось только ателье. Если Джон там, то там же и художник и эта девчонка, его жена. Стоит ли? Она пошла было вниз, потом вернулась. Да! Стбит! Медленно, очень тихо она пошла дальше. Дверь в ателье открыта, слышно быстрое, знакомое шарканье ног художника перед мольбертом. На минуту она закрыла глаза, потом опять пошла. На площадке у открытой двери остановилась. Дальше идти было незачем: в комнате, прямо против нее, висело широкое зеркало, и в нем, оставаясь невидимой, она увидала: в углу низкого дивана сидел Джон с незакуренной трубкой в руке и глядел в пространство. На возвышении стояла его жена; она была в белом платье, в руках держала лилию на длинном стебле, цветок доставал ей почти до подбородка. О, какая хорошенькая и смуглая, глаза темные, лицо в рамке темных волос. Но лицо Джона! Что выражает оно? Мысли ушли глубоко под маску, как глубоко под брови ушли глаза. Ей вспомнилось — так иногда смотрят львята: ничего не видят вблизи, а вдали видят… что? Глаза Энн — как это Холли про них сказала: «Как у самой славной русалки» — скользнули по его лицу, и тотчас же его взгляд оторвался от пространства и улыбнулся в ответ. Тогда Флер повернулась, быстро спустилась по лестнице и выбежала на улицу. Дождаться Джун — выслушивать ее панегирики — знакомиться с художником сдерживать себя при этой девчонке? Нет! Забравшись на империал автобуса, она увидела, как из-за угла выскользнула Джун, и злобно порадовалась ее разочарованию: когда тебе сделали больно, хочется причинить боль другому. Автобус повез ее прочь, по Кингз-Род, через Хэммерсмит, потеющий под послеобеденным солнцем, прочь в большой город, с его миллионами жизней и интересов, неприступный, равнодушный, как судьба.

Она сошла у Кенсингтонского сада. Может быть, если нагуляться до боли в ногах, перестанет болеть сердце. И она пошла быстро, не глядя на цветы и нянюшек, на почтенных старичков и старушек. Но ноги у нее были крепкие, и она слишком быстро дошла до угла Хайд-парка — к великой, впрочем, радости одного из старичков, который все время старался не отставать от нее, потому что в его возрасте возбуждение было ему полезно. Она пересекла улицу, вошла в Грин-парк и замедлила шаг. И на ходу презирала себя. Презирала! Она, считавшая, что сердце — это так постигшая, казалось бы, искусство сдерживать или обгонять свои чувства!

Она добралась до дому, а дома было пусто — Майкла нет. Прошла наверх, велела подать себе турецкого кофе, залезла в теплую ванну и лежала, куря папиросы. Это принесло ей некоторое облегчение. Все ее друзья пользовались этим средством. Вдоволь насладившись, она надела халатик и пошла в кабинет Майкла. Вот и ее «Золотое яблоко» — очень мило окантовано. Сейчас плод казался ей особенно несъедобным. Как улыбался глазами Джон в ответ на улыбку этой женщины! Подбирать объедки! И пробовать не хочется. Зелено яблоко, зелено! Даже белая обезьяна отказалась бы от таких фруктов. И несколько минут она стояла, глядя в упор в глаза обезьяне на китайской картине — почти что человечьи глаза, и все-таки не человечьи, потому что смотрело ими создание, понятия не имевшее о логике. Современный художник не мог бы изобразить такие глаза. У китайского живописца, работавшего столько лет назад, была и логика и чувство традиции. Он увидел беспокойство зверя под более острым углом, чем то доступно людям теперь, и запечатлел его навеки.

А Флер, прелестная в ярко-зеленом халатике, прикусила уголок губы и пошла в свою комнату — одеваться. Она выбрала самое красивое платье. Если заветное желание ее невыполнимо, если нельзя получить то, от чего она стала бы и спокойна и логична, пусть будет хотя бы удовольствие, быстрота, развлечение — хватать их обеими руками, пить жадным ртом! И она уселась перед зеркалом с намерением всячески себя приукрасить. Сделала маникюр, получше уложила волосы, надушила брови; губы не подкрасила и едва заметно напудрила лицо, а шею, потемневшую от приморского солнца, — побольше.

Там и застал ее Майкл — шедевр современного искусства, такое совершенство, что притронуться страшно.

— Флер! — сказал он, и только; но слова были бы излишни.

— Я считаю, что заслужила свободный вечер. Одевайся поскорей, Майкл, и пойдем пообедаем, где позабавнее, а потом в театр и в клуб. Тебе ведь сегодня не нужно идти в палату?

Он думал пойти туда, но было что-то в ее голосе, что удержало бы его и от более важных дел.

Вдыхая ее аромат, он сказал:

— Дивно! Я только что из трущоб. Сию секунду, родная! — и умчался.

Пока длилась секунда, она думала о нем и о том, какой он хороший. И, думая о нем, видела глаза, и волосы, и улыбку Джона.

Место «позабавнее» был ресторанчик, полный актеров. Со многими Флер и Майкл были знакомы, и перед тем как разойтись по театрам, они подходили и говорили: «Вот приятная встреча!» — и, что самое странное, их лица и впрямь это выражали. Но такая уж публика — актеры! У них лица что угодно выразят. И все повторяли: «Постановку нашу видели? Непременно сходите гадость ужасная!» или «Замечательная пьеса!» А потом, приметив через плечо других знакомых, восклицали: «А! Вот приятная встреча!» Их нельзя было упрекнуть в скучной логичности, Флер выпила коктейль и два бокала шампанского. Когда они вышли, щеки ее слегка горели. «Такая милашка» уже полчаса как началась, когда они до нее добрались, но это значения не имело — из того, что они увидели, они поняли не больше, чем могли бы понять из пропущенного первого акта. Театр был переполнен, в публике говорили, что «пьеса продержится много лет». В ней была песенка, которую распевал весь город, танцовщик, ноги которого могли складываться под самым острым углом, — и ни капли логики. Майкл и Флер вышли, напевая все ту же песенку, взяли такси и поехали в танцевальный клуб, где состояли членами не столько потому, что когда-либо там бывали, сколько следуя моде. Клуб был для избранных, среди членов числился и один министр, вступивший в него из чувства долга. В момент их прихода танцевали чарльстон, семь пар а разных углах комнаты пошатывались на расслабленных коленях.

— Ой-ой-ой, — сказал Майкл. — Ну, дальше в пустоту идти некуда! Что тут интересного?

— Пустота, милый! Мы живем в пустое время — разве ты не знал?

— И нет предела?

— Предел, — сказала Флер, — это то, чего нельзя преступить; а пустоту можно совершенствовать до бесконечности.

Сами по себе слова ничего не значили — цинизм, какникак, был в моде, но от тона их Майкл содрогнулся: в тоне прозвучала личная нотка. Неужели она находит, что жизнь ее так уж пуста? Почему бы?

— Говорят, — сказала Флер, — скоро будут танцевать новый американский танец, называется «Белый луч», он еще менее содержателен.

— Не может быть, — сказал Майкл, — этого образчика врожденного идиотизма не превзойти. Посмотри-ка вон на ту пару!

Пара, о которой шла речь, покачиваясь, двигалась за ним, выгнув колени так, точно в них провалились их души; в глазах, устремленных на Флер и Майкла, было не больше выражения, чем в четырех стеклянных шариках. От талии вниз они излучали странную серьезность, а выше казались просто мертвыми. Музыка кончилась, каждая из семи пар остановилась и стала хлопать в ладоши, не поднимая рук, точно боясь нарушить достигнутую выше талии пустоту.

— Неправда, — сказал вдруг Майкл.

— Что?

— Что это характерно для нашего века — ни красоты, ни веселья, ни искусства, ни даже изюминки — делай глупое лицо и дрожи коленками.

— Потому что ты сам не умеешь.

— А ты что, умеешь?

— Ну конечно, — сказал Флер, — нельзя же отставать.

— Только ради всего святого, чтобы я тебя не видел.

В этот момент все семь пар перестали хлопать в ладоши, Оркестр заиграл мелодию, под которую коленки не сгибались. Флер с Майклом пошли танцевать. Протанцевали два фокстрота и вальс, потом ушли.

— В конце концов, — говорила Флер в такси, — в танцах забываешься. В этом была вся прелесть столовой. Найди мне опять работу, Майкл; Кита я смогу привезти через неделю.

— Хочешь вместе со мной секретарствовать по нашему фонду перестройки трущоб? Ты была бы незаменима для устройства балов, базаров, утренников.

— Ну что ж! А их стоит перестраивать?

— По-моему, да. Ты не знаешь Хилери. Надо пригласить их с тетей Мэй к завтраку. После этого сама решишь.

Он просунул руку под ее обнаженный локоть и прибавил:

— Флер, я тебе еще не очень надоел, а?

Тон его голоса, просительный, тревожный, тронул ее, и она прижала его руку локтем.

— Ты мне никогда не надоешь. Майкл.

— Ты хочешь сказать, что никогда у тебя не будет ко мне такого определенного чувства?

Именно это она и хотела сказать и потому поспешила возразить:

— Нет, мой хороший; я хочу сказать, что понимаю, когда у меня есть что-нибудь или даже кто-нибудь стоящий.

Майкл вздохнул, взял ее руку и поднес к губам.

— Если б не быть такой сложной! — воскликнула Флер. — Счастье твое, что ты — цельная натура. Это величайшее благо. Только, пожалуйста, Майкл, никогда не становись серьезным. Это было бы просто бедствие.

— Да, в конце концов все — комедия.

— Будем надеяться, — сказала Флер, и такси остановилось. — Какая дивная ночь!

Расплатившись с шофером, Майкл взглянул на освещенную фигуру Флер в открытых дверях. Дивная ночь! Да — для него.

XIII «ВЕЧНО»

В следующий понедельник, узнав от Майкла, что наутро Флер с Китом приезжают домой, Сомс сказал:

— Я давно хотел познакомиться с этой частью света. Нынче к вечеру поеду туда на автомобиле и завтра привезу их. Флер ничего не говорите. Я извещу ее из Нетлфолда. Там, я слышал, есть отель.

— И очень неплохой, — сказал Майкл. — Но он, наверно, будет переполнен — ведь завтра начало скачек.

— Я предупрежу по телефону. Для меня номер найдется.

Он позвонил, и номер для него нашелся — кто-то другой его не получил. Выехал он часов в пять, узнав от Ригза, что ехать предстоит два с половиной часа. С утра погода была типично английская, но к тому времени, как они достигли Доркинга, прояснилось, стало приятно. В течение многих лет Сомс почти не заглядывал в ту часть Англии, которая лежала за прямой линией, соединяющей его имение на реке с центром Лондона; и так как в этот день он был менее обычного озабочен, то мог даже заняться более или менее объективными наблюдениями. Местность, конечно, пестрая и бугристая, неисправимо зеленая и совсем не похожа на Индию, Канаду или Японию. Говорят, меньше чем полторы тысячи лет тому назад здесь были чащи, вереск, болота. Что тут будет еще через полторы тысячи лет? Опять чащи, вереск, болота или сплошной громадный пригород — как знать? Где-то он читал, что люди будут жить под землей, а по воскресеньям вылезать на поверхность и дышать воздухом, летая на собственных аэропланах. Что-то не верится. Англичане не смогут прожить без открытых окон и хорошего сквозняка, и, по его мнению, играть в мяч под землей всегда будет душно, а в воздухе — невозможно. Те, что пишут пророческие статьи и книги, всегда забывают, что у людей есть страсти. Он пари готов держать, что и в 3400 году страстью англичанина будет: играть в гольф, ругать погоду, сидеть на сквозняках и изменять текст молитвенников.

И тут он вспомнил, что старый Грэдмен сильно постарел; надо подыскивать ему заместителя. По управлению имуществом семьи делать, в сущности, нечего — нужна только абсолютная честность. А где ее найдешь? Если она и существует, установить это можно только путем длительных экспериментов. К тому же человек должен быть молодой — сам он вряд ли долго протянет. И, подъезжая к Биллингсхерсту со скоростью сорока миль в час, он вспомнил, как старый Грэдмен вез его со скоростью шести миль с вокзала Пэддингтон на Парк-Лейн; ехали в наемной карете, в ногах была постелена мокрая солома, и было это лет шестьдесят назад, когда сам старый Грэдмен был двадцатилетним юнцом, пытался отрастить баки и целые дни писал круглым канцелярским почерком. Столб, на нем дощечка: «Пять дубов»; ни одного дуба не видно! Ну и гонит этот Ригз! Не сегодня-завтра опрокинет машину — сам жалеть будет. Но велеть ему ехать тише как будто и недостойно, в автомобиле нет ни одной женщины; и Сомс сидел неподвижно, лицо его выражало легкое презрение — своего рода страховка от собственных ощущений. Через Пулбсро, зигзагами вниз, по мостику, через речку, в совсем незнакомую местность. Непривычный вид — справа и слева плоские луга, зимой тут, конечно, будет болото; на лугах — темно-рыжий скот, и черный с белым, и розовопегий; а дальше к югу — высокие холмы необычного голубовато-зеленого оттенка, будто внутри они белые; выходы мела то тут, то там; и наверно, на холмах есть овцы — он всегда почтительно отзывался о южноанглийской баранине. Очень хорошее освещение, все серебрится, красивая в общем местность, здесь чувствуешь, будто тело становится легче, и голова не такая тяжелая. Так вот где обосновался его племянник и этот молодой человек, Джон Форсайт. Ну что ж, бывает хуже — очень своеобразно; точно такой местности он как будто не видел. И нехотя, из присущего его натуре чувства справедливости. Сомс одобрил их выбор. Как этот Ригз бьет машину на подъеме, а подъем трудный; мелькают разработки мела и разработки гравия, поросшие травой холмы и полоски леса в низинах, сторожка у ворот парка, потом большой буковый лес. Очень красиво, очень тихо» живого — только деревья, развесистые деревья, очень тенистые, очень зеленые. Дальше какая-то большущая церковь и нагромождение высоких стен и башен — по-видимому, замок Эрендл, мрачный, тяжелый; чем дальше от него отъедешь, тем, наверно, красивее он выглядит; потом опять через реку, и опять в гору, и дальше во весь дух в Нетлфолд, и вот отель, и впереди — море!

Сомс вышел из машины.

— Когда обедают?

— Уже начали, сэр.

— Одеваться полагается?

— Да, сэр. Сегодня бал-маскарад, сэр, по случаю скачек.

— Тоже затея! Оставьте мне столик; я сейчас приду.

Когда-то он вычитал в старинном романе, что отличительный признак джентльмена — умение одеться к обеду в десять минут, и притом самому завязать себе галстук. Он это твердо запомнил. Через двенадцать минут он сидел за столом. Уже кончали обедать, одеты все были как обычно. Сомс ел не спеша, поглядывая в окно на сад и расстилавшееся за ним море. Он не питал неприязни к морю — не то что Флер; недаром он семь лет прожил в Брайтоне и каждый день ездил на работу в Лондон. То было время, когда его покинула первая жена и он старался забыть свой позор. Странно, почему это позор всегда достается в удел тому, кто обижен? Людей восхищает безнравственность, сколько бы они ни утверждали обратное. Покинутый муж, покинутая жена вызывают пренебрежение. Что это — остаток дикости в человеческой природе или просто реакция против официальной нравственности судей, я духовенства и так далее? Нравственность иногда уважают, но официальную нравственность — нет! Он читал это во взглядах людей после своего несчастья; убедился в этом во время процесса против Марджори Феррар. Выходит, что люди прибегают к защите закона, но втайне недолюбливают его, так как он обязывает. Та же история и с налогами: без них не обойтись, но когда есть возможность не заплатить — отчего же?

После обеда он сидел в почти пустом салоне, курил сигару и просматривал иллюстрированные журналы: дамы о детьми или собаками, разодетые дамы в невероятных позах, раздетые дамы в еще более невероятных позах; титулованные мужчины, мужчины на аэропланах, государственные мужи в неприятных ситуациях, скаковые лошади; большие дома и люди, выстроившиеся перед ними в ряд, и тут же напечатанные имена их, и прочие признаки царства небесного на земле. Остальные гости, верно, «расфуфыривались» для бала (как сказал бы Майкл); подумать только — в их возрасте, и рядиться! Но дураков на свете много — это он давно знал! Флер удивится, когда он нагрянет к нам завтра утром. Скоро она приедет к нему на Темзу — сейчас там самое лучшее время, — и, может быть, ему удастся уговорить ее поехать с ним в автомобиле куда-нибудь на Запад и отвлечь ее мысли от этой части Англии и этого молодого человека. Он часто сам себе обещал поездку на родину старых Форсайтов; только вряд ли Флер заинтересует такая примитивная картина, как владения бедных фермеров. Журнал выпал у него из рук, и он загляделся в широкое окно на засыпающие цветы. Немного уж, верно, лет ему осталось прожить. Говорят, теперь живут дольше, чем раньше, но как прожить дольше старых Форсайтов, он, право, не знал. В среднем десятеро их прожили по восемьдесят семь лет — чудовищный возраст! А между тем как будто и странно будет умереть через пятнадцать лет, когда, вот как сейчас, цветут цветы и внук так хорошо подрастает. В старости начинаешь страдать от чувства, что недостаточно всем насладился — Вот например, коровы, и грачи, и хорошие запахи. Почему это, когда стареешь, так близка и нужна становится природа? Впрочем, Флер она, вероятно, никогда не будет нужна — ей нужны люди; хотя это у нее, может быть, и пройдет, когда она раз навсегда убедится, как мало в них интересного. Сумерки окутали сад и раздумья Сомса. На набережной было людно, играл оркестр. Оркестр играл и за его спиной, где-то в отеле. Наверно, танцуют! Пойти посмотреть — а потом спать. Во время кругосветного путешествия с Флер он часто высовывал нос на палубу и смотрел, как танцуют; странное это занятие в наше время: шимми, чарльстон — так, кажется, ужас! Он вспомнил танцкласс, где маленьким мальчиком его обучали польке, мазурке, манерам и гимнастике. И бледная улыбка поползла у него по щекам. Мисс Шире, маленькая старушка, обучавшая его и Уинифрид, — да она умерла бы на месте, доведись ей дожить до современных танцев! Старые танцы теперь презирают; он, по правде говоря, и сам их раньше презирал, но по сравнению с теперешними — ходить взад и вперед и дрожать в коленях — это все-таки были танцы. Взять хоть шотландский матлот, где надо было вертеться и подвывать, или старый галоп под песню «Джон Пиль молодец» забористые были танцы, приходилось менять воротничок. Теперь воротничков не меняют — знай себе прохлаждаются. Странный способ наслаждаться жизнью в эпоху, когда только об этом и кричат. Он вспомнил, как еще до первого брака забрел как-то случайно в один из старых танцевальных клубов «Атенсй» и видел, как Джордж Форсайт и его приятели кружат своих дам в вальсе так, что у тех ноги пола не касаются. В то время девушки в этих клубах все были профессиональные ночные бабочки. Сейчас, говорят, совсем не так. Но верно одно: люди притворяются — притворяются прожигателями жизни и все такое, а жить не живут; все только думают, как бы пожить.

Музыка джаза смолкла, потом опять зазвучала, оп встал. Взглянуть одним глазом — и спать.

Зал был расположен где-то в стороне. Сомс пошел коридором. В конце его вихрем кружились звуки и краски. Танцевали «расфуфыренные» на совесть Мефистофели, испанки, итальянские крестьяне, пьеро. Ошалелый взгляд с трудом охватывал расхаживающую, вертящуюся толпу; ошалелый слух решил, что мелодия пытается изобразить вальс. Он вспомнил, что вальс идет на счет три, вспомнил, как танцевали вальс в прежнее время, слишком ясно вспомнил бал у Роджера и Ирэн, свою жену, вальсирующую в объятиях Босини; до сих пор он не забыл выражения ее лица, и как волновалась ее грудь, и запах гардений, приколотых к ее платью, и лицо этого человека, когда она поднимала на него свои темные глаза, и как ничего для них не существовало, кроме их преступного счастья; вспомнил балкон, на который он бежал от этого зрелища, и полисмена внизу, на красной дорожке, постеленной через тротуар.

— «Вечно» — хороший вальс! — сказал кто-то у него за спиной. И правда неплохой, такой нежный. Из-за плеча крупной дамы, пытающейся, по-видимому, изобразить из себя фею, он опять стал разглядывать танцующих. Что это? Вот там! Флер! Флер в своем костюме с картины Гойи! Виноградного цвета платье, сбор винограда, — разлетается от колен, лицо почти касается лица шейха. Флер! И этот шейх, этот мавр в широком белом одеянии! Чтобы не застонать. Сомс закашлялся. Эта пара! Так близко, и словно ничего для них не существует. Как Ирэн с Босини, так она с этим Джоном! Они миновали его и не заметили за внушительной фигурой. Сомс старался не потерять их в движущейся, снующей толпе. Вот они опять близко, глаза ее почти закрыты, он еле узнал их; а над легкой косынкой, прикрывающей ее плечи, — глаза Джона, глубокие, напряженные! А жена его где? И в то же мгновение Сомс увидел ее — она тоже танцевала, но все оглядывалась на них — русалка в чем-то длинном, зеленом, с удивленными ревнивыми глазами. И понятно, когда у нее перед носом плывет юбка Флер, волнуется ее грудь, излучают томление глаза! «Вечно!» Неужели никогда не кончится эта проклятая мелодия, не кончат танцевать эти двое, которые с каждым тактомсловно все теснее прижимаются друг к другу! И из боязни быть замеченным Сомс повернул прочь и стал медленно подниматься к себе в номер. Взглянул одним глазом. Довольно!

Оркестр на набережной перестал играть, публика расходилась, огни гасли. За окном шумело — должно быть, подходил прилив. Сомс тронул рукой крахмальную сорочку, там, где болело; и замер на месте. «Вечно!» Страх перед неисчислимыми последствиями заливал его сознание, как рокочущий морской прилив. Дочь отверженная; внука у него отняли; память о прошлом отравлена; надежды пошли прахом! «Вечно!» Как бы не так! Не допустит он! Никогда! И мрачное самообладание, которое только два или три раза в жизни изменяло ему, и всегда с плачевным результатом, опять изменило ему на мгновение, так что всякий, кто вошел бы сейчас в полутемный голый номер отеля, счел бы его за безумного. Припадок прошел. Что толку лезть на стену! Еще хуже: только заболеешь, а ему нужны все его силы. Для чего? Чтобы сидеть смирно, ничего не делать; чтобы ждать, что будет. Венера! Не прикасаться к богине — злобной, ревнивой, с пустыми темными глазами! Он прикоснулся к ней в прошлом, и она ответила ударом. Не прикасаться! Владеть наболевшим, тревожным сердцем! И просто ждать, что будет!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I СОМС ДАЕТ СОВЕТЫ

Вернувшись в Нетлфолд после своей вылазки в Лондон, Флер продолжала изнывать у «соленой морской волны». Ни Джон, ни жена его та, к и не приехали ее проведать. Никаких сомнений: на нее наклеили ярлычок «яд». Два раза ходила она гулять к ферме Грин-Хилл в надежде, что повторится «забавная встреча». Видела там уютный старый дом и солидные дворовые постройки; сбоку их защищал склон холма, впереди открывался широкий вид на море. Тихий, удобный, гостеприимный уголок вызвал в ней враждебное чувство. Ей тут никогда не быть хозяйкой; значит, и дом этот ей враг, одна из тех сил, что борются против нее. Пока жизнь Джона не устроена, ей есть на что надеяться. Как только он осядет на этом мирном клочке земли, им прочно завладеет его жена, и он уйдет у нее из рук, на этот раз окончательно — уже два раза обжегся! Но как ни болело ее сердце, она все еще не понимала ясно, чего же в конце концов она добивается. Пока не нужно было ничего решать, казалось возможным многое, что в глубине души она считала невозможным. Даже потеря имени и чести не рисовалась ей как последняя степень безумия… Вновь пережить Испанию с Джоном! При этой мысли руки ее сжимались, раскрывались губы. Странствовать вдвоем, а тем временем изменчивое, снисходительное общество наших дней все забудет, а может, и простит! Любой вид общения с ним — от корректной платонической дружбы до полной потери себя; от преступной и тайной связи до спокойных открытых свиданий, пусть коротких, только не слишком редко. Волнение в крови подсказывало ей, что все возможно, если и не вполне вероятно, лишь бы теперь не потерять его навсегда.

Среди этих лихорадочных метаний точкой опоры явилось письмо от тети Уинифрид:

«… Из письма Вала я узнала, что в Гудвуд они не поедут, — их прелестный двухлеток не в форме. Так обидно! Самые интересные скачки за весь год. Пишет, что они очень заняты переговорами о ферме, которую думает купить этот Джон Форсайт. Вэл с Холли радуются, что они будут жить так близко, но боюсь, как бы американочка не заскучала. Холли пишет, что они собираются на веселый маскарад в Нетлфолдский отель. Энн будет русалкой — ей пойдет, у нее такие прямые ножки; Холли будет madame Vigee le Brun, а Вэл говорит, что оденется «жучком» или совсем не поедет. От всей души надеюсь, что он не сделает себе красный нос. У Джона Форсайта есть костюм араба, который он вывез из Египта».

«… А у меня, — подумала Флер, — есть платье, в котором я приходила в его комнату в Уонсдоне». Как жалела она теперь, что не вышла из этой комнаты его женой, — после этого ничто не могло бы разлучить их. Но они тогда были такими невинными младенцами!

Дело в том, что она сейчас же решила тоже поехать на этот маскарад. Она приехала первая и злорадно наблюдала за лицами Джона и Энн, когда встретила их у входа в зал. Ее виноградное платье! Она увидела, что Джон его помнит, и поскорее стала расхваливать костюм Энн: «Самая настоящая русалка!» А что касается Джона — ему для полного состава не хватает еще одной-двух жен! Вплоть до этого вальса она вела себя безукоризненно; и потом тоже старалась казаться безукоризненной всем, кроме Джона. Для него одного она затаила (так она по крайней мере надеялась) и близость, и ласку, и томление взгляда; но за эти несколько минут она дала ему ясно почувствовать, что любит его.

— Вечно! — только и сказала она, когда они наконец остановились.

И после этого танца Флер ускользнула домой: духу не хватило смотреть, как он будет танцевать со своей русалкой. Вся дрожа, пробралась она к себе, упала на кровать, разрыдалась беззвучно. И в путаных видениях мелькало и мучило загорелое лицо, и глаза, и ноги русалки. Наконец она затихла. Хоть несколько минут она владела им, сердцем к сердцу. Все лучше, чем ничего!

Встала она поздно, бледная и как будто успокоившаяся. В десять часов неожиданное появление автомобиля Сомса заставило ее окончательно укрыться под маской. Она встретила его словами преувеличенной благодарности, которой совершенно не чувствовала.

— Папа! Вот чудесно! Откуда ты?

— Из Нетлфолда. Я там ночевал.

— В отеле?

— Да.

— Подумай, я сама вчера вечером была там на балу.

— О, — сказал Сомс, — на маскараде? Мне о нем говорили. Весело было?

— Так себе; я рано уехала. Если б я знала, что ты там! Что же ты не предупредил, что приедешь за нами?

— Мне просто вздумалось, что для мальчика так будет лучше, чем ехать поездом.

И Флер так и не поняла, что он видел и видел ли вообще что-нибудь.

К счастью, всю дорогу в город Кит болтал без умолку, а Сомс дремал, сильно утомленный целой ночью тревог, колебаний и бессонницы. Вид дома на Саут-сквер, такого спокойно изысканного, горячая радость Майкла и ответные излияния Флер вернули ему некоторую долю душевного равновесия. Что ни говори, а несчастные семьи не так выглядят; это много значило для определения будущего, заглянуть в которое он уже не находил в себе сил.

После завтрака он пошел в кабинет Майкла поговорить о перестройке трущоб. Во время разговора, сидя перед акварелью Флер, Сомс вновь открыл истину, что отдельные люди интереснее, чем собрание их, именуемое государством. Не благополучие нации владело его мыслями, а творец этих загадочных фруктов. Как помешать ей отведать их?

— Да, сэр. Ведь правда, совсем не плохо? Хорошо, если бы Флер серьезно взялась за акварель.

Сомс вздрогнул.

— Хорошо, если б она хоть за что-нибудь взялась серьезно, чтоб голова у нее была занята.

Майкл взглянул на него. «Как собака, когда хочет понять», — подумал Сомс. Вдруг он увидел, что молодой человек провел языком по губам.

— Вы, кажется, хотите мне что-то сказать, сэр? Я помню, что вы мне говорили несколько недель тому назад. Это на ту же тему?

— Да, — ответил Сомс, следя за его глазами. — Не принимайте слишком близко к сердцу, но у меня есть основания полагать, что она так и не отделалась от своего прежнего чувства. Не знаю, много ли вам известно об этом детском увлечении.

— Да как будто все.

Опять он увидел, как Майкл облизнул себе губы.

— О! От нее?

— Нет. Флер ни слова не говорила. От мисс Джун Форсайт.

— Эта женщина! Она-то уж конечно все выложила. Но Флер вас любит.

— Привыкла.

Это слово озадачило Сомса: даже трогательно!

— Ну-с, — сказал он, — я и вида не подал. Может быть, вас интересует, почему мне так кажется?

— Нет, сэр.

Сомс взглянул на него и быстро отвел глаза. Да, горькая минута для мужа его дочери! Стоит ли нарочно приближать критический момент, когда чувство, смутное, но глубокое, подсказывает, что пройти через него так или иначе придется? Сам он умеет ждать, а вот сумеет ли этот представитель молодого поколения, такой легкомысленный, рассеянный? Впрочем, он джентльмен. Хоть в это Сомс уверовал твердо. И тем утешался, глядя на «Белую обезьяну» на стене, которая уж никак не могла претендовать на это звание.

— Ничего не поделаешь, — пробормотал он, — подождем…

— И не «увидим», сэр! Только не это. Я могу ждать и не видеть или уж выяснить все начистоту.

— Нет, — веско произнес Сомс, — не выясняйте. Я мог ошибиться. Все говорит против этого. Она же понимает, что ей выгодно.

— Не надо! — воскликнул Майкл и встал.

— Ну, ну, — тихо сказал Сомс, — я вас расстроил. Все зависит от вашей выдержки.

У Майкла вырвался невеселый смешок.

— Вы второй раз вокруг света не поедете, сэр. Может быть, теперь лучше поехать мне, и притом одному?

Сомс посмотрел на него.

— Нельзя так, — сказал он. — Она к вам сильно привязана; просто она мечется, а может, и этого нет. Будьте мужчиной, сохраняйте спокойствие. — Теперь он обращался к спине молодого человека, это оказалось легче. Она, знаете ли, всегда была избалованным ребенком; мало ли чего избалованные дети не заберут себе в голову, но значения это не имеет. Не могли бы вы заинтересовать ее этими трущобами?

Майкл обернулся.

— Как далеко это зашло?

— Ну вот! — сказал Сомс. — Никуда не зашло, насколько я знаю. Просто я случайно видел вчера, как она танцевала с ним в этом отеле, и обратил внимание на ее… ее лицо.

Слово «глаза» показалось ему слишком сильным.

— А потом не забудьте, — поспешил он добавить, — у него есть жена симпатичная маленькая женщина; и он, я слышал, собирается осесть на своей ферме. Это займет все его время. Может, увезти мне Флер на август и сентябрь в Шотландию? Стачка стачкой, но все же можно найти куда поехать.

— Нет, сэр, к чему оттягивать беду? Так или иначе — надо кончать.

Сомс ответил не сразу.

— Никогда не следует забегать вперед, — сказал он наконец. — Вы, молодежь, всегда торопитесь. Можно такого наделать, что петом не распутаешь. Если б еще что-нибудь новое, — продолжал он робко, — а то на минуту воскресла несчастная старая история; и опять умрет, как и в первый раз, если не вмешиваться. Пусть побольше двигается, да постарайтесь занять ее ум.

На лице молодого человека появилось странное выражение. «И вы, сэр, на опыте убедились в действенности этих средств?» — словно говорило оно. Эта Джун еще, чего доброго, разболтала и его прошлое!

— Обещайте мне все-таки никому ничего не говорить о нашей беседе и не делать ничего опрометчивого.

Майкл покачал головой.

— Обещать ничего не могу, смотря как пойдет дальше; но совет ваш я запомню, сэр.

Этим Сомсу и пришлось удовлетвориться.

Повинуясь рожденному любовью инстинкту, который руководил им во всем, что касалось Флер, он на следующий день простился с нею чуть ли не равнодушно и уехал в Мейплдерхем. Он подробно рассказал Аннет обо всем, кроме самого главного: сказать ей все ему и в голову не пришло.

В эти последние дни июля в его имении было чем насладиться; он, как приехал, отправился в лодке на рыбную ловлю. И созерцая свою удочку и скользящую, зеленую от отражений воду, почувствовал, что отдыхает. Камыши, водяные лилии, стрекозы, коровы на его собственном лугу, неумолчное воркование лесных голубей, их всегдашнее «так ту телку, Дэвид», вдали жужжание косилки садовника; плеснет водяная крыса, удлиняются тени тополей и ветел, стелется запах травы и светлых цветов прибрежной бузины, медленно проплывают белые речные облака — тихо, очень тихо… И что-то от покоя природы снизошло в его душу, так что исчезновение поплавка резким рывком вернуло его к действительности.

«Верно, что-нибудь несъедобное», — подумал, он, вытаскивая удочку.

II ЗАНЯТИЕ ДЛЯ УМА

Все на свете комедия? Так ли? Майкл и сам не знал. Говоря Сомсу, что он не может ждать и видеть, он выразил вполне естественное отвращение. Следить, шпионить, рассчитывать — невозможно! Пойти к Флер и попросить ее честно рассказать ему о своих чувствах — вот что ему хотелось бы сделать. Но он не мог не знать, как глубоко и тревожно любит ее его тесть и как он умен; к тому же его собственное чувство было слишком сильно, чтобы подвергнуть опасности то, что в одинаковой мере составляло счастье «Старого Форсайта» и его собственное. Старик показал себя таким молодцом, когда вытащил сам себя с корнем и повез Флер вокруг света, что заслуживал всяческого уважения. Итак, оставалось ждать и не пытаться видеть — самая трудная роль, наименее активная. «Постарайтесь занять ее ум!» Легко сказать! Вспоминая собственные ощущения перед свадьбой, он плохо представлял себе, как это можно сделать. К тому же ум Флер было особенно трудно занять чем-нибудь, не ею самой выбранным. Трущобы? Нет! По своему сугубо трезвому складу она уклонялась от социальных проблем, считая их бесполезными и отвлеченными. С конкретной задачей вроде столовой, где можно было блеснуть, она справилась бы превосходно; но никогда она не станет работать, не видя близкой цели и без блеска! Он представлял себе, как ее ясные глаза глядят на трущобы так же, как глядели на фоггартизм и на его эксперимент с безработными. Можно познакомить ее с Хилери и тетей Мэй, но толку из этого не выйдет.

Ночь принесла с собой первый острый вопрос. Какими же будут их отношения, если чувства ее и правда заняты другим? Ждать и не видеть означало продолжение женатой жизни. Он подозревал, что Сомс это и хотел посоветовать. Подхлестываемый желанием, уязвленный и оглушенный ревностью, которую нужно было скрывать, и не желая обидеть Флер, он ждал знака, чувствуя, что она должна понять, почему он ждет. Знак был подан, и он обрадовался, но это его не убедило. Хотя…

Проснулся он в гораздо лучшем настроении. За завтраком он спросил ее, чем она хочет заняться, раз она теперь дома и сезон кончился. Интересует ли ее вообще затея с трущобами, ведь работы там сколько угодно; и Хилери с Мэй должны ей понравиться.

— Ну что ж! Лишь бы какое-нибудь полезное дело, Майкл!

Он поехал с ней в «Луга». Результат превзошел его ожидания.

Дело в том, что его дядя и тетка были человеческими зданиями, подобных которым Флер еще не видывала, — крепко построенные, сцементированные традицией, но широко открытые солнцу и воздуху, увенчанные крышей из хорошего вкуса и пробитые окнами юмора. Майкл, хоть и родной им по складу, не обладал ни их уравновешенностью, ни деятельной уверенностью. Флер сразу поняла, что эта пара живет в большем единении, чем кто-либо из известных ей людей, словно за двадцать лет совместной жизни они сковали себе одно орудие, чтобы с помощью его открыть нечто новое — способ прожить не только для себя. Они были не глупы, но умные разговоры в их присутствии казались лишними, оторванными от жизни. Они — особенно Хилери очень много знали о цветах, типографском деле, архитектуре, горах, сточных трубах, электричестве, ценах на продукты, итальянских городах; умели лечить собак, играть на разных инструментах, оказывать первую и даже вторую помощь, занимать детей и смешить стариков. На любую тему — от религии до нравственности — они говорили свободно и с той терпимостью, которая дается опытом чужих страданий и забвением своих собственных. Умная Флер отдала им должное. Хорошие люди, но не скучные — очень странно! Отдавая им должное, она и сама невольно им подражала. Их позиция в жизни была выше ее собственной — это она признала и готова была хотя бы на словах показать свое восхищение. Но слова невысоко ценились в «Лугах». Руки, ноги, ум и сердце — вот что требовалось в первую очередь. Все же, чтобы занять свой ум, она согласилась взять предложенную ей работу. И тут начались неприятности. Работа была не по ней и не сулила карьеры. Все ее старания поставить себя на место миссис Корриган пли маленьких Топмарш были напрасны. Работницы от «Петтер и Поплин», хранившие свои платья в бумажных пакетах, раздражали ее и своим говором, и своим молчанием. Каждый новый тип на один день казался ей занятным, потом просто не нравился. Все же она очень старалась — и для себя, и чтобы обмануть Майкла. Так прошло больше недели, а потом ее осенила мысль.

— Знаешь, Майкл, я чувствую, что мне было бы настолько интереснее самой устроить в деревне что-нибудь вроде дома отдыха, куда могли бы приезжать девушки подышать воздухом и вообще.

Майклу, помнившему ее работу по столовой, мысль показалась блестящей. Флер она скорее казалась удачным выходом из положения, как сказал бы ее отец. Ее, расчетливый ум учел все возможности — Она может уезжать туда без всяких помех и придирок, и никто не будет знать, как она проводит время. Для отношений с Джоном нужна была какая-то база под убедительной вывеской. Она сейчас же начала учиться водить машину — ведь дом отдыха нужно устроить не слишком близко от Джона, чтобы не возбудить подозрений. Она попросила отца финансировать предприятие. Сначала неуверенно, потом почти с радостью Сомс согласился. Если он будет оплачивать аренду и налог, остальное она доложит из своего кармана. Такая политика лучше всяких других доводов помогла ей убедить его в искренности своих намерений: он наотрез отказывался верить, что люди могут интересоваться чем-нибудь, что не стоит им денег. Внимательно изучав карту, она остановила свой выбор на окрестностях Доркннга. БоксХилл славился воздухом и красивыми окрестностями я был на расстоянии часа быстрой езды от Уоасдона. В три недели она нашла и обставила дешевый нежилой дом — у самого шоссе, в обращенном к Лондону конце Бокс-Хилла; при доме был хороший сад и конюшня, которую ничего не стоило превратить в гараж. Флер закончила свое шоферское образование и подыскала мужа с женой, которым можно было бы безнаказанно поручить роль сторожей. Она много советовалась с Майклом и Черрелами. — Как кошка старательно скрывает от всех в доме место, где она собирается произвести на свет котят, так Флер скрывала свои сложные планы за этими приготовлениями. К концу августа «Дом отдыха прихода «Луга», как его окрестили, был: открыт.

Все это время Флер пробавлялась самыми скудными сведениями о Джоне. Узнала из письма Холли, что переговоры о ферме Грин-Хилл затягиваются из-за цены, хотя Джон все определеннее склоняется к покупке; что Энн с каждым днем все больше становится англичанкой и сельской жительницей; Рондавелъ опять в форме и должен выиграть в Донкастере — Вэл уже заключил на него рискованное пари на дерби будущего года.

Флер ответила письмом, составленным с таким расчетом, чтобы произвести впечатление, что сейчас ее не интересует ничего на свете, кроме ее работы. Они все должны к ней приехать и убедиться, что ее «Дом отдыха» превзошел столовую. Все «такие милые», все «страшно интересно». Она хотела дать им почувствовать, что не боится за себя, что мысли о Джоне не волнуют ее и что у нее есть серьезный интерес в жизни. Майкл, не свободный от наивности, присущей хорошему характеру, все больше поддавался обману. Ему казалось, что ум ее действительно занят, а тело и вовсе, раз она почти каждый день приезжает из Доркинга, а конец недели проводит с ним вместе либо в Мейплдерхеме, где жил Кит с дедом и бабушкой, либо в Липпингхолле, где с ней всегда носились. Когда в тихую погоду он катал ее в лодке, к нему возвращалось чувство безопасности. У «Старого Форсайта» просто разыгралось воображение; старик, и правда, что твоя наседка, когда дело касается Флер, — квохчет и встречает разъяренным взглядом каждого, кто подходит близко!

Парламент был распущен, и вся работа Майкла теперь ограничивалась трущобами. Эти дни на реке, навсегда связанной для него с порой сватовства, были самыми счастливыми с начала стачки — стачки, которая в уменьшенном масштабе все тянулась, так утомительно, что о ней перестали говорить, благо погода стояла теплая.

А Сомс? Спокойная приветливость дочери и его успокоила. Он поглядывал на Майкла и помалкивал, сообразуясь с лучшими английскими традициями и собственным достоинством Он сам напомнил, что опекаемый Джун «несчастненький» должен был писать портрет Флер. Он чувствовал, что это еще больше займет ее ум. Впрочем, ему бы следовало сначала познакомиться с работами художника, хотя это, очевидно, связано с визитом к Джун.

— Если бы ее не было дома, — сказал он Флер, — я бы, пожалуй, заглянул в его ателье.

— Так устроить это, папа?

— Как-нибудь потактичнее, — сказал Сомс, — а то она еще взбеленится.

И вот, приехав к нему в следующую субботу. Флер сказала:

— Хочешь, милый, поедем вместе в понедельник и зайдем туда. Рафаэлит будет дома, а Джун не будет. Она жаждет видеть тебя не больше, чем ты ее, — она всегда отличалась откровенностью.

— Гм, — сказал Сомс.

Они поехали в город в его машине. Составив себе мнение, Сомс должен был вернуться, а Флер ехать дальше, домой. Рафаэлит встретил их наверху лестницы. Сомс решил, что он похож на матадора (хотя он в жизни ни одного не видел): короткие баки, широкое бледное лицо, на котором было написано: «Если вы воображаете, что способны оценить мою работу, так вы ошибаетесь». А у Сомса на лице было написано: «Если вы воображаете, что мне так уж интересно оценить вашу работу, так вы ошиблись вдвойне». И, оставив его с Флер, он стал смотреть по сторонам. Признаться, впечатление у него сложилось благоприятное. Судя по картинам, художник совершенно отмахнулся от современности. Поверхность гладкая, перспектива соблюдена, краски богатые. Он уловил новую нотку, или, вернее, воскресшую старую. Талант у этого малого бесспорно есть; долговечен ли он, этого по нашим временам не скажешь, но картины его более приемлемы для общежития, чем все, что он видел за последнее время. Дойдя до портрета Джун, он постоял, нагнув голову набок, потом сказал с бледной улыбкой:

— Хорошо уловили сходство. — Ему приятна была мысль, что Джун, вероятно, не заметила того, что заметил он. Но когда взгляд его упал на портрет Энн, его лицо потемнело, и он быстро взглянул на Флер, а та сказала:

— Да, папа? Как ты это находишь?

У Сомса мелькнула мысль: «Не потому ли она согласна позировать, что хочет встречаться с ним?»

— Готов? — спросил он.

Рафаэлит ответил:

— Да. Завтра отправляю.

Лицо Сомса опять посветлело. Значит, не страшно!

— Очень хорошая работа! — проговорил он. — Лилия сделана превосходно, — и перешел к наброску с женщины, которая открыла им дверь.

— Вполне можно узнать! Совсем не плохо.

Такими сдержанными замечаниями он давал понять, что хотя в общем одобряет, но несуразную цену платить не намерен. Улучив момент, когда Флер не могла их услышать, он сказал:

— Так вы хотите писать портрет моей дочери? Ваша цена?

— Сто пятьдесят.

— Многовато по нынешним временам — вы человек молодой. Впрочем, лишь бы было хорошо сделано. Рафаэлит отвесил иронический поклон.

— Да, — сказал Сомс. — Конечно, вы думаете, что все ваши вещи — шедевры. В жизни не встречал художника, который держался бы другого мнения. Не заставляйте ее подолгу позировать, у нее много дела. Значит, решено. До свидания. Не провожайте. Выходя, он сказал Флер:

— Ну, я сговорился. Можешь начинать, когда хочешь. Он работает лучше, чем можно бы предположить по его виду. Строгий, я бы сказал, мужчина.

— Художнику нужно быть строгим, папа, а то подумают, что он заискивает.

— Возможно, — сказал Сомс. — Теперь я поеду домой, раз ты не хочешь, чтобы я тебя подвез. До свидания! Береги себя и не переутомляйся, — и, подставив ей щеку для поцелуя, он сел в автомобиль. Флер пошла на восток, к остановке автобуса, а машина его двинулась к западу, и он не видел, как дочь остановилась, дала ему отъехать и повернула обратно к дому Джун.

III ТЕРПЕНИЕ

Точно так же, как в нашем старом-престаром мире невозможно разобраться в происхождении людей и явлений, так же темны и причины человеческих поступков; и психолог, пытающийся свести их к какому-нибудь одному мотиву, похож на Сомса, полагавшего, что дочь его хочет позировать художнику, чтобы увидеть свое изображение в. раме на стене. Он знал, что рано или поздно — и чаще всего рано — все вешают свое изображение на стену. Но Флер, отнюдь, впрочем, не возражавшей против стены и рамы, руководили куда более сложные побуждения. Эта сложность и заставила ее вернуться к Джун. Та просидела все время у себя в спальне, чтобы не встретить своего родича, и теперь была радостно возбуждена.

— Цена, конечно, невысокая, — сказала она, — по-настоящему Харолд должен бы получать за портреты ничуть не меньше, чем Том или Липпен. Но все-таки для пего так важно иметь какую-то работу, пока он еще не может занять подобающее ему положение. Зачем вы вернулись?

— Отчасти чтобы повидать вас, — сказала Флер, — а отчасти потому, что мы забыли условиться насчет нового сеанса. Я думаю, мне всего удобнее будет приходить в три часа.

— Да, — протянула Джун неуверенно, не потому, что она сомневалась, а потому, что не сама предложила. — Думаю, что Харолду это подойдет. Не правда ли, его работы изумительны?

— Мне особенно понравился портрет Энн. Его, кажется, завтра забирают?

— Да, Джон за ним приедет.

Флер поспешно взглянула в тусклое зеркало, чтобы убедиться, что лицо ее ничего не выражает.

— Как, по-вашему, в чем мне позировать?

Джун всю ее окинула взглядом.

— О, он, наверное, придумает для вас что-нибудь необычное.

— Да, но какого цвета? В чем-нибудь надо же прийти.

— Пойдемте спросим его.

Рафаэлит стоял перед портретом Энн. Он оглянулся на них, только что не говоря: «О боже? Эти женщины?» — и хмуро кивнул, когда ему предложили начинать сеансы в три часа.

— В чем ей приходить? — спросила Джун.

Рафаэлит воззрился на Флер, будто определяя, где у нее кончаются ребра и начинаются кости бедра.

— Серебро и золото, — изрек он наконец.

Джун всплеснула руками.

— Ну не чудо ли? Он сразу вас понял. Ваша золотая с серебром комната. Харолд, как вы угадали?

— У меня есть старый маскарадный костюм, — сказала Флер, — серебряный с золотом и с бубенчиками, только я его не надевала с тех пор, как вышла замуж.

— Маскарадный! — воскликнула Джун. — Как раз подходит. Если он красивый. Ведь бывают очень безобразные.

— О, он красивый и очаровательно звенит.

— Этого он не сможет передать, — сказала Джун. Потом добавила мечтательно: — Но вы могли бы дать намек на это, Харолд, — как Леонардо.

— Леонардо!

— О, конечно! Я знаю, он не…

Рафаэлит перебил ее.

— Губы не мажьте, — сказал он Флер.

— Не буду, — покорно согласилась Флер. — Джун, до чего мне нравится портрет Энн! Вы не подумали, что теперь она непременно захочет иметь портрет Джона?

— Конечно, я его уговорю завтра, когда он приедет.

— Он ведь собирается фермерствовать — этим отговорится. Мужчины терпеть не могут позировать.

— Это все чепуха, — сказала Джун. — В старину даже очень любили. Сейчас и начинать, пока он не устроился. Прекрасная получится пара. За спиной рафаэлита Флер прикусила губу.

— И пусть надевает рубашку с отложным воротничком. Голубую — правда. Харолд? — подойдет к его волосам.

— Розовую, в зеленую крапинку, — пробормотал рафаэлит. Джун кивнула.

— Джон придет к завтраку, так что к вашему приходу его уже здесь не будет.

— Вот и отлично. Au revoir!..

Она протянула рафаэлиту руку, что, казалось, его удивило.

— До свидания, Джун!

Джун неожиданно подошла к ней и поцеловала ее в подбородок. Лицо ее в эту минуту было мягкое и розовое, и глаза мягкие; а губы теплые, словно вся она была пропитана теплом. Уходя, Флер думала: «Может, надо было попросить ее не говорить Джону, что я буду приходить?» Но, конечно, Джун, теплая, восторженная, не скажет Джону ничего такого, что могло бы пойти во вред ее рафаэлиту. Она стояла, изучая местность вокруг «Тополей». В эту тихую заводь можно было попасть только одной дорогой: она ныряла сюда и выходила обратно. Вот здесь ее не будет видно из окон, и она увидит Джона, когда он будет уходить после завтрака, в какую бы сторону он ни пошел. Но ему придется взять такси, ведь будет картина. Ей стало горько от мысли, что она, его первая любовь, теперь должна идти на уловки, чтобы увидеться с ним. Но иначе его никогда не увидишь! Ах, какая она была дурочка в Уонсдоне в те далекие дни, когда их комнаты были рядом. Один шаг — и никакая сила не могла бы отнять у нее Джона: ни его мать, ни старинная распря, ни ее отец — ничто! И не стояли тогда между ними ни его, ни ее обеты, ни Майкл, ни Кит, ни девочка с глазами русалки; ничего не было, только юность и чистота. И ей пришло в голову, что юность и чистота слишком высоко ценятся. Она так и не додумалась до способа увидеть его, не выдав преднамеренного плана. Придется еще немножко потерпеть. Пусть только Джон попадет художнику в лапы, и возможностей найдется много. В три часа она явилась с костюмом и прошла в комнату Джун переодеться.

— В самый раз, — сказала Джун. — Прелесть, как оригинально. Харолд прямо влюбится.

— Не знаю, — сказала Флер. Пока что темперамент рафаэлита казался ей не очень-то влюбчивым. Они прошли в ателье, ни разу не упомянув о Джоне. Портрета Энн не было. И как только Джун вышла принести «как раз то, что нужном для фона. Флер сказала:

— Ну? Будете вы писать портрет моего кузена Джона? Рафаэлит кивнул.

— Он не хотел, она его заставила.

— Когда начинаете?

— Завтра, — сказал рафаэлит. — Он будет приходить по утрам, одну неделю. Что в неделю сделаешь?

— Если у него только неделя, ему бы лучше поселиться здесь.

— Не хочет без жены, а жена простужена.

— О, — сказала Флер, и мысль ее быстро заработала. — Так тогда ему, вероятно, удобнее позировать днем? Я могу приходить утром; даже лучше чувствуешь себя свежее. Джун могла бы известить его по телефону. Рафаэлит пробурчал что-то, что могло быть истолковано как согласие. Уходя, она сказала Джун:

— Я хочу приходить к десяти утра, тогда день у меня освобождается для моего дома отдыха в Доркинге. Вы из могли бы устроить, чтобы Джон приезжал днем? Ему было бы удобнее. Только не говорите ему, что я здесь бываю, за одну неделю мой портрет вряд ли станет узнаваемым.

— О, — сказала Джун, — Кот это неверно. Харолд всегда с самого начала дает сходство; но он, конечно, будет ставить холст лицом к стене, он всегда так делает, пока работает над картиной.

— Хорошо! Он уже сегодня кое-что сделал. Так если вы беретесь позвонить Джону, я приеду завтра в десять.

И она терпела еще целый день. А через два дня кивнула на холст, прислоненный лицом к стене, и спросила:

— Ну, как ведет себя мой кузен?

— Плохо, — сказал рафаэлит. — Ему не интересно. Наверно, ум не тем занят.

— Он ведь, знаете, поэт, — сказала Флер.

Рафаэлит взглянул на нее глазами припадочного:

— Поэт! Голова у него неправильной формы — челюсть длинна, и глаза сидят слишком глубоко.

— А зато какие волосы! Вы разве не находите, что он приятная натура?

— Приятная! — повторил Рафаэлит. — Я все пишу, будь оно красиво или страшно как смертный грех. Возьмите рафаэлевского папу[92] — видали вы когда-нибудь лучший портрет или более уродливого человека? Уродство неприятно, но оно существует.

— Понятно, — сказала Флер.

— Я всегда говорю понятные вещи. Единственно, что сейчас истинно ново, — это трюизмы. Поэтому мое творчество значительно и кажется новым. Люди так далеко отошли от понятного, что только понятное их и ошарашивает. Советую вам над этим подумать.

— В этом много правды, — сказала Флер.

— Конечно, — сказал рафаэлит, — трюизм нужно выразить сильно и ясно. Если вы на это не способны, лучше ходить и ныть да ломаться по гостиным, как делают гагаисты. Трагикомический они народ — стараются доказать, что коктейль лучше старого бренди. Я вчера встретил человека, который сказал мне, что четыре года писал стихотворение в двадцать две строки, которые никто не может понять. Это ли не трагикомедия? Но он себе на нем составит имя, и о нем будут говорить, пока кто-нибудь и пять лет не напишет двадцать три строки еще более заумные… Голову выше… Молчаливый тип ваш кузен.

— Молчание — большой талант, — сказала Флер.

Рафаэлит ухмыльнулся.

— Вы, верно, думаете, что я им не одарен. Но вы ошибаетесь, сударыня. Я недавно две недели прожил, не открывая рта, кроме как для еды, а если говорил, так «да» или «нет». Она даже испугалась.

— Неважно вы с ней обращаетесь, — сказала Флер.

— Неважно. Ей моя душа нужна. Самая гадкая черта в женщинах — о присутствующих, конечно, не говорят — мало им своей души.

— Может, у них и нет ее, — сказала Флер.

— Магометанская точка зрения — что ж, не так уж глупо. Женщине вечно нужна душа мужчины, ребенка, собаки. Мужчины довольствуются телом.

— Меня больше интересует ваша теория трюизмов, мистер Блэйд.

— Вторая теория не по зубам? А? Попал в точку? Плечо немножко поверните. Нет, влево… Так ведь это тоже трюизм, что женщине вечно нужна чья-то душа, — только люди об этом забыли. Вот хоть Сикстинская мадонна! У младенца своя душа, а мадонна парит над душой младенца. Тем и хороша картина, помимо линий и красок. Она утверждает великий трюизм; но его уже никто не видит. Вернее, никто из профессионалов — у них ум «за разум зашел.

— Какой же трюизм вы собираетесь утвердить в моем портрете?

— А вы не беспокойтесь, — сказал рафаэлит. — Какойнибудь да окажется, когда будет готово, хотя, пока я работаю, я и сам не знаю, какой именно. Темперамент не скроешь. Хотите отдохнуть?

— Ужасно. Какой трюизм вы воплотили в портрете жены моего кузена?

— Мама родная! — сказал рафаэлит. — Ну и допрос!

— Ведь вы не сделали для нее исключения? Какой-нибудь трюизм да есть?

— Во всяком случае, что нужно, я передал. Она не на — стоящая американка.

— То есть как?

— Какие-нибудь предки другие — может быть, ирландцы или бретонцы. И на русалку похожа.

— Она, кажется, росла где-то в глуши, — сухо сказала Флер.

Рафаэлит поглядел на нее.

— Не нравится вам эта леди?

— Нравится, конечно, но вы разве не замечали, что живописные люди обычно скучны? А мой кузен — какой будет его трюизм?

— Совесть, — сказал рафаэлит. — Этот молодой человек далеко пойдет по пути праведному. Он не спокоен.

Резкое движение встряхнуло все бубенчики на костюме Флер.

— Какое страшное пророчество! Ну, будем продолжать?

IV РАЗГОВОР В АВТОМОБИЛЕ

И еще один день Флер терпела; потом после утреннего сеанса забыла в ателье сумочку. Она заехала за ней в тот же день, попозже. Джон еще не ушел. Он только что кончил позировать и стоял, потягиваясь и зевая.

— Еще разок, Джон! Я каждое утро жалею, что у меня не твой рот. Мистер Блэйд, я забыла здесь сумочку; в ней у меня чековая книжка, она мне сегодня понадобится в Доркинге. Кстати, завтра я, вероятно, на полчаса опоздаю. Ты знал, Джон, что мы с тобой товарищи по несчастью? Мы будто в прятки играли. Как дела? Я слышала, Энн простужена. Передай, что я очень ей сочувствую. Как подвигается портрет? Можно взглянуть одним глазком, мистер Блэйд, мне интересно, выявляется ли трюизм? О! Будет замечательно! Я уже вижу линию.

— Да ну? — сказал рафаэлит. — А я нет.

— Вот моя несчастная сумочка. Если ты кончил, Джон, могу подвезти тебя до Доркинга; там попадешь на более ранний поезд. Поедем, повеселишь меня дорогой. Я так давно тебя не видела!

На Хэммерсмитском мосту к Флер вернулось самообладание, которого внешне она и не теряла. Ока легко болтала на легкие темы, давая Джону время привыкнуть к ее близости.

— Я езжу туда каждый день к вечеру, делаю там, что нужно, а рано утром возвращаюсь в город. Так что до Доркинга я всегда могу тебя довезти. Почему бы нам не видеться изредка? Мы же друзья, Джон?

— Наши встречи не особенно-то способствуют счастью, Флер.

— Милый мой, что такое счастье? Если можно без вреда наполнить свою жизнь, почему не делать этого?

— Без вреда?

— Рафаэлит считает, что у тебя жуткая совесть, Джон.

— Рафаэлит нахал.

— Да, но умный нахал. Ты и правда изменился, у тебя раньше не было этой морщинки между глазами, и челюсть стала очень уж мощная. Послушай, Джон, милый, будь мне другом, как говорится, и давай больше ни о чем не думать… Всегда с удовольствием проезжаю Уимблдонский луг — за него еще не взялись. Ты купил эту ферму?

— Почти.

— Хочешь, поедем через Робин-Хилл? Посмотрим на него сквозь деревья. Может, вдохновишься, напишешь поэму.

— Никогда больше не буду писать стихов. С этим покончено.

— Глупости, Джон. Тебя только нужно расшевелить.

Правда, я хорошо веду машину? Ведь я только месяц как выучилась.

— Ты все хорошо делаешь, Флер.

— Говоришь, точно тебе это не нравится. Ты знаешь, что мы никогда с тобой не танцевали до этого вечера в Нетлфолде? Доведется ли еще когда-нибудь потанцевать?

— Вероятно, нет.

— Джон-оптимист! Ага, улыбнулся! Смотри-ка, церковь! Тебя тут крестили?

— Меня вообще не крестили.

— Ах да. Ведь это был период, когда к таким вещам относились серьезно. Меня, кажется, два раза мучили — и в католическую веру, и в англиканскую. Вот я и получилась не такая религиозная, как ты, Джон.

— Я? Я не религиозен.

— А по-моему, да. Во всяком случае, у тебя есть моральные устои.

— В самом деле?

— Джон, ты мне напоминаешь вывески на владениях американцев: «Стой. Гляди. — Берегись. — Не входи!» Ты, наверно, считаешь меня ужасно легкомысленной.

— Нет, Флер. Куда там! Ты имеешь понятие о прямой, соединяющей две точки.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты знаешь, чего хочешь.

— Это тебе рафаэлит сообщил?

— Нет, он только подтвердил мою мысль.

— Ах, вот как? Не в меру болтлив этот молодой человек. Он развивал тебе свою теорию, что женщине нужна чужая душа, а мужчина довольствуется телом?

— Развивал.

— Он прав?

— Обидно с ним соглашаться, но, пожалуй, отчасти и прав.

— Ну, так я тебе скажу, что теперь есть сколько угодно женщин, которые держат свою душу при себе и довольствуются чужими телами.

— Ты из их числа. Флер?

— Может быть, еще что спросишь? Вон Робин-Хилл! Источник песен и сказаний о Форсайтах стоял среди деревьев, серый и важный; заходящее солнце косо освещало фасад, зеленые шторы были еще спущены.

Джон вздохнул.

— Хорошо мне здесь жилось.

— Пока не явилась я и не испортила все.

— Нет, это кощунство.

Флер дотронулась до его плеча.

— Ужасно мило с твоей стороны, Джон, голубчик. Ты всегда был милый, и я всегда буду любить тебя — совершенно невинно. Роща хороша. Гениальная мысль, осенила бога — создать лиственницы.

— Да. Холли говорит, что дедушка больше всего любил здесь рощу.

— Старый Джолион — тот, который не женился на своей возлюбленной, потому что у нее была чахотка?

— Этого я никогда не слышал. Но он — был чудесный старик, мои родители его страшно любили.

— Я видела его карточки. Пожалуйста, не отрасти себе такого подбородка, Джон. У всех Форсайтов они такие. Подбородка Джун я просто боюсь.

— Джун редкий человек.

— Ой, Джон, до чего ты благороден!

— Это плохо?

— Просто придает всему невероятную серьезность в мире, который того не стоит. Нет, Лонгфелло можешь не цитировать. Ты, когда вернешься, скажешь Энн, что ехал со мной?

— А почему бы нет?

— Я и так доставляю ей неприятности, правда? Можешь не отвечать, Джон. Но, по-моему, это нехорошо с ее стороны. Мне так мало нужно, и твоя позиция так надежна.

— Надежна? — Флер показалось, будто он прикусил это слово, и минуту она была счастлива.

— Сейчас ты похож на львенка. У львят есть совесть?

Рафаэлиту будет над чем поработать. И все-таки мне думается, не такая у тебя совесть, чтобы сказать Энн. Зачем ее расстраивать, если у нее природная склонность ко всяким волнениям? — По молчанию, бывшему ей ответом, она поняла, что сделала ошибку. На этот раз осечка, как говорят в детективных романах.

И через Эпсом и Ледерхед они проехали молча.

— Ты все так же любишь Англию, Джон?

— Больше.

— Что и говорить — страна замечательная.

— Ни за что не применил бы к ней это слово — великая и прекрасная страна.

— Майкл говорит, что ее душа — трава.

— Да, и если у меня будет ферма, я до этой души доберусь.

— Не могу вообразить тебя настоящим фермером.

— Ты, верно, вообще не можешь вообразить меня чемнибудь настоящим. Дилетант!

— Не говори гадостей. Просто у тебя, по-моему, слишком тонкая организация для фермера.

— Нет. Я хочу работать на земле — и буду.

— Это у тебя, наверно, атавизм, Джон. Первые Форсайты были фермерами. Мой отец хочет свезти меня посмотреть, где они жили.

— Ты ухватилась за эту мысль?

— Я не сентиментальна; ты разве это не понял? Интересно, ты хоть что-нибудь во мне понял? — И, склонившись над рулем, сказала тихо: — Ах, почему мы должны разговаривать в таком тоне!

— Я говорил, что ничего не выйдет.

— Нет, Джон, изредка я должна тебя видеть. Это не страшно. Время от времени я хочу и буду с тобой встречаться. Это мое право.

Слезы выступили у нее на глазах и медленно покатились по щекам. Джон дотронулся до ее руки.

— Флер! Не надо!

— Теперь я тебя высажу в Норт-Доркинге, и ты как раз поспеешь на пять сорок шесть. Вот мой дом. В следующий раз я тебе его непременно покажу. Я стараюсь быть умницей, Джон; и ты должен мне помочь… Ну, вот и приехали! До свидания, Джон, голубчик, и нерасстраивай изза меня Энн, умоляю!

Жесткое рукопожатие, и он ушел. Флер повернула прочь от станции и медленно поехала назад по дороге.

Она поставила машину в гараж и вошла в «Дом отдыха». Еще не кончилось время летних отпусков, и там отдыхали семь молодых женщин, умучившихся на службе у Петтера. Поплина и им подобных.

Они сидели за ужином, и до слуха Флер доносилось веселое жужжанье. У этих девушек ничего нет, а у нее есть все, кроме того единственного, что ей больше всего нужно. Прислушиваясь к их говору и смеху, она на минуту устыдилась. Нет, она бы с ними не поменялась, а между тем ей казалось, что без этой одной вещи и жить нельзя. И пока она обходила дом, расставляла цветы, отдавала распоряжения на завтра, осматривала спальни, снизу долетал смех, веселый и безудержный, и будто дразнил ее.

V ОПЯТЬ РАЗГОВОР В АВТОМОБИЛЕ

Джон был не столь высокого мнения о себе, чтобы спокойно дать любить себя одновременно двум хорошеньким и милым молодым женщинам. Из Пулборо, где он теперь каждый день оставлял машину Вэлз, он поехал домой с печалью в сердце и путаницей в мыслях. Его шесть свиданий с Флер, с тех пор как он вернулся в Англию, шли по линии какого-то мучительного crescendo[93]. Танцуя с ней, он понял ее состояние, но все еще не подозревал, что она сознательно его преследует, а собственные его чувства не становились ему яснее, сколько бы он ни копался у себя в сердце. Сказать ли Энн о сегодняшней встрече? — Много раз тихо и мягко она давала ему понять, что боится Флер. К чему множить ее страхи, когда на то нет реальных оснований? Идея портрета принадлежит не ему, и только в течение ближайших дней он может еще встретиться с Флер. После этого они будут видаться два-три раза в год. «Не говори Энн, умоляю». Ну как после этого сказать? Ведь должен же он в какой-то мере уважать желания Флер. Она не по своей воле отказалась от него; не полюбила Майкла, как он полюбил Энн. Он так ничего и не придумал, пока ехал в Уонсдон. Когда-то мать сказала ему: «Никогда не лги, Джон, лицо тебя все равно выдаст». И теперь, хоть он и не сказал Энн, ее глаза, всюду следовавшие за ним, заметили, что он что-то от нее скрывает. Простуда ее вылилась в бронхит, так что она еще не выходила из своей комнаты, и безделье плохо действовало ей на нервы. Сейчас же после обеда Джон опять пошел наверх и стал ей читать вслух. Он читал «Худшее в мире путешествие», а она лежала на боку, подперев рукой лицо, и смотрела на него. Дым топящегося камина, запах ароматических лекарств, монотонное гудение собственного голоса, повествующего о похождениях яйца пингвина, — все усыпляло его, и наконец книга выпала у него из рук.

— Поспи, Джон, ты устал.

Джон откинулся на стуле, но не уснул. Он твердо знал, что у этой девочки, его жены, есть выдержка. Она умела молчать, когда ей было больно. Наблюдая за ней, он видел: она поняла, что находится в опасности, и теперь — так ему казалось — выжидала. Энн всегда знала, чего хочет. Ей присуща была настойчивость, не усложненная, как у Флер, современными веяниями; и решимость у нее была. Юные годы на родине, в Южной Каролине, она прожила просто и самостоятельно; и, не в пример большинству американских девушек, не слишком весело. Ее больно поразило, что не она была его первой любовью и что его первая любовь до сих пор его любит: это он знал. Она с самого начала не скрыла, что тревожится, но теперь, по-видимому, заняла выжидательную позицию. И еще Джон не мог не знать, что, несмотря на два года брака, она и теперь сильно в него влюблена. Он слышал, что девушки-американки редко знают человека, за которого выходят замуж, но порой ему казалось, что Энн знает его лучше, чем он сам. Если так, что она знает? Что он такое? Он хочет с пользой прожить свою жизнь; он хочет быть честным и добрым. Но, может, он все только хочет? Может, он обманщик? Не то, чем она его считает? Мысли были душные и тяжелые, как воздух в комнате. Что толку думать! Лучше и правда поспать! Он проснулся со словами:

— Алло! Я храпел?

— Нет, но вздрагивал во сне, как собака.

Джон встал и подошел к окну.

— Мне что-то снилось. Хороший вечер. Лучшее время года — сентябрь, если погода ясная.

— Да, я люблю осень. Твоя мама скоро приедет?

— Не раньше, чем мы устроимся. Она, по-моему, считает, что нам без нее лучше.

— Маме всегда, наверно, кажется, что она de trop[94], когда на самом деле этого нет.

— Лучше так, чем наоборот.

— Да. Не знаю, смогла бы я тоже так?

Джон обернулся. Она сидела в постели, смотрела прямо перед собой, хмурилась. Он подошел и поцеловал ее.

— Не раскрывайся, родная! — и натянул одеяло.

Она откинулась на подушку, смотрела на него — и опять он спросил себя, что она видит…

На следующий день Джун встретила его словами:

— Так Флер была здесь вчера и подвезла тебя? Я ей сегодня сказала свое мнение на этот счет.

— Какое же мнение? — спросил Джон.

— Что нельзя начинать все снова-здорова. Она избалована, ей нельзя доверять.

Он сердито повел глазами.

— Оставь, пожалуйста, Флер в покое.

— Я всегда всех оставляю в покое, — сказала Джун, — но я у себя дома и должна была сказать, что думаю.

— Тогда мне лучше прекратить сеансы.

— Нет, Джон, не глупи. Сеансов прекращать нельзя ни тебе, ни ей. Харолд вконец расстроится.

— А не его, Харолда!

Джун взяла его за отворот пиджака.

— Я совсем не то хотела сказать. Портреты получатся изумительные. Я только хотела сказать, что вам не надо здесь встречаться.

— Ты сказала это Флер?

— Да.

Джон рассмеялся, и смех его прозвучал жестко.

— Мы не дети, Джун.

— Ты Энн сказал?

— Нет.

— Вот видишь!

— Что?

Лицо у него стало упрямое и злое.

— Ты очень похож на своего отца и деда, Джон, — они терпеть не могли, когда им что-нибудь говорили.

— А ты?

— Если нужно, отчего же.

— Так вот, прошу тебя, не вмешивайся.

Щеки Джун залились румянцем, из глаз брызнули слезы; она смигнула их, встряхнулась и холодно сказала:

— Я никогда не вмешиваюсь.

— Правда?

Она еще гуще порозовела и вдруг погладила его по рукаву. Это тронуло Джона, он улыбнулся.

Весь сеанс он был не спокоен, а рафаэлит писал, и Джун входила и выходила, и лицо ее то хмурилось, то тосковало. Он думал, как поступить, если Флер опять за ним заедет. Но Флер не заехала, и он отправился домой один. Следующий день был воскресенье, и он не приезжал в город; но в понедельник, выходя от Джун после сеанса, он увидел, что автомобиль Флер стоит у подъезда.

— Сегодня я уж тебе покажу мой дом. Вероятно, Джун с тобой говорила, но я раскаявшаяся грешница, Джон. Полезай! — И Джон полез.

День был серый, ни освещение, ни обстановка не располагали к проявлению чувств, и «раскаявшаяся грешница» играла свою роль превосходно. Ни одно слово не выходило за пределы дружеской беседы. Она болтала об Америке, ее языке, ее книгах. Джон утверждал, что Америка неумеренна в своих ограничениях и в своем бунте против ограничений.

— Одним словом, — сказала Флер, — Америка молода.

— Да; но, насколько я понимаю, она с каждым днем молодеет.

— Мне Америка понравилась.

— О, мне так очень понравилась. А как выгодно я там продал мой фруктовый сад!

— Странно, что ты вернулся, Джон. Ведь ты такой… старомодный.

— В чем?

— Ну хотя бы в вопросах пола — я, хоть убей, не смогла бы обсуждать их с тобой.

— Ас другими можешь?

— О, почти со всеми. Ну, что ты хмуришься? Тебе нелегко пришлось бы в Лондоне или, скажем, в Нью-Йорке.

— Ненавижу, когда без нужды болтают на эти темы, — сердито сказал Джон. — Только французы понимают то, что связано с полом. Нельзя говорить об этом так, как говорят здесь или в Америке; это слишком реальный фактор.

Флер украдкой на него взглянула.

— Так оставим эту скользкую тему. Я даже не знаю, смогла ли бы я говорить с тобой об искусстве.

— Ты видала статую Сент-Годенса в Вашингтоне?

— Да, но это для нас обеих.

— Ах так? — проворчал Джон. — Чего же нужно людям?

— Ты знаешь так же хорошо, как и я.

— То есть — чтобы было непонятно?

— Если хочешь! Главное, что искусство теперь только тема для разговора; а о том, что каждому с первого взгляда понятно, не стоит и говорить — значит, это не искусство.

— По-моему, это глупо.

— Возможно. Но так забавнее.

— Раз ты сама это сознаешь, что же тут для тебя забавного?

— Опять скользкая тема! Попробуем еще! Пари держу, что тебе не по вкусу последние дамские моды.

— Почему? Вполне рациональная мода.

— Ого! Неужели на чем-то сошлись?

— Конечно, вы все были бы лучше без шляп. Голову мыть вам ведь теперь несложно.

— О, не отнимай у нас шляпы. Джон! Что останется от нашего стоицизма? Если бы нам не нужно было искать шляп, которые нам к лицу, жить стало бы слишком легко.

— Но они вам не к лицу.

— Согласна, голубчик; но я лучше тебя знаю женскую натуру. Надо же младенцу точить обо что-то зубки.

— Флер, ты слишком умна, чтобы жить в Лондоне.

— Мой милый мальчик, современная женщина нигде не живет. Она парит в собственном эфире.

— Но иногда все же спускается на землю.

Флер ответила не сразу, потом взглянула на него.

— Да, Джон, иногда спускается на землю. — И взгляд ее словно опять сказал: «Ах, почему мы должны разговаривать в таком тоне!»

Она показала ему дом так, чтобы у него создалось впечатление, будто она считается с удобствами других. Даже ее мимолетные разговоры с отдыхающими носили этот характер, Уходя, Джон чувствовал, как у него покалывает ладонь, и думал: «Ей нравится представляться легкомысленной, но в душе…» Всю дорогу домой он видел Сэссекс как в тумане, вспоминая, как улыбались ему ее ясные глаза, как смешно дрогнули ее губы, когда она сказала: «До свидания, мой хороший!» Как знать, может быть, она того и добивалась?

Холли выехала встретить его в наемном автомобиле.

— Очень обидно, Джон, Вэл забрал машину. Он завтра не сможет отвезти тебя в город и привезти, как обещал. Пришлось поехать сегодня. А если он кончит свои дела в Лондоне, то в среду прямо проедет в Ньюмаркет. Случилась очень неприятная вещь. Старый товарищ по университету подделал его подпись на стофунтовом чеке, а Вэл ему оказал не одну услугу.

— Причина уважительная, — сказал Джон. — Что же он думает предпринять?

— Еще сам не знает, но он уже третий раз делает Вэлу гадость.

— А вы вполне уверены?

— В банке описали его наружность — точь-в-точь сходится, Он, очевидно, думает, что Вал все стерпит. Но дальше так невозможно.

— Я думаю!

— Да, мой милый, но что делать? Подать в суд на старого товарища? У Вэла странное чувство, что он сам только случайно не свихнулся.

Джон опешил. Если человек не свихнулся — это случайность?

— Был этот тип на войне? — спросил он.

— Вряд ли. По всему видно, человек он никудышный.

Я как-то видела его — вконец развинченный, самодовольный.

— Серьезная неприятность для Вэла, — сказал Джон.

— Он хочет посоветоваться со своим дядей, отцом Флер.

Кстати, ты за последнее время видел Флер?

— Да. Сегодня видел. Она довезла меня до Доркинга и показала мне свой дом.

От взгляда его не ускользнуло выражение лица Холли: тень раздумья, легшая между бровями.

— Мне что, нельзя с ней видеться? — сказал он резко.

— Только тебе об этом судить, милый.

Джон не ответил, но как только увидел Энн, рассказал ей. Ни лицо ее, ни голос не дрогнули, она спросила только, как поживает Флер и как ему понравился дом. В эту ночь, когда она, казалось, уснула, он лежал без сна, снедаемый сомнениями. Так если человек не свихнулся — это случайность, да?

VI СОМСА ОСЕНЯЮТ ГЕНИАЛЬНЫЕ МЫСЛИ

Первое, что Сомс спросил племянника, встретившись с ним на Грин-стрит, было:

— Как он мог вообще достать чек? У тебя чековые книжки где попало валяются?

— Боюсь, что так, дядя Сомс, особенно в деревне.

— Гм, — сказал Сомс, — тогда поделом тебе. А твоя подпись?

— Он написал мне из Брайтона, спрашивая, когда можно со мной повидаться.

— Нужно было, чтобы ответ подписала твоя жена.

Вэл застонал:

— Не думал же я, что он пойдет на подделку.

— Раз дошел до такого, на что угодно пойдет. Когда ты отказал ему, он, вероятно, все-таки приехал из Брайтона?

— Да; только меня не было дома.

— Ну конечно; и он стянул бланк. Что ж, если хочешь задержать его, подавай в суд. Получит три года.

— Это убьет его, — сказал Вэл, — на что он похож!

— Еще, может, наоборот — поправится. Он когда-нибудь сидел в тюрьме?

— Насколько мне известно — нет.

— Гм!

За этой глубокомысленной репликой последовало молчание.

— Не могу я подавать в суд, — заговорил вдруг Вэл, — старый товарищ! Конечно, господь уберег и все такое, а ведь не так трудно скатиться по этой дорожке.

Сомс уставился на него.

— Да, — сказал он, — тебе, полагаю, было бы нетрудно. Твой отец вечно попадал во всякие истории.

Вэл нахмурился. Ему сразу вспомнился вечер в «Пандемониуме», когда он, в компании с другим товарищем, видел своего отца пьяным.

— Но, так или иначе, — сказал он, — надо что-то сделать, чтобы это не повторилось. Не выгляди он таким дохлым, можно бы просто вздуть его.

Сомс покачал головой.

— Оскорбление действием, к тому же его, вероятно, уже нет в Англии.

— Нет, я по пути сюда справился в его клубе — он в городе.

— Ты его видел?

— Нет, я хотел сначала повидать вас.

Невольно польщенный. Сомс иронически заметил:

— Может быть, у него есть, как говорится, другое, лучшее «я»?

— Честное слово, дядя Сомс, это гениальная мысль!

Сомс покачал головой.

— Впрочем, по лицу этого не скажешь.

— Не знаю, — сказал Вэл, — он как-никак из хорошей семьи.

— Это сейчас ничего не значит. А кстати, пока я не забыл: помнишь ты этого молодого человека, Баттерфилда, в связи с элдерсоновским скандалом? Нет, конечно, не помнишь. Так вот, я хочу взять его из издательства, где он работает, и поставить под начало старого Грэдмена, чтобы он ознакомился с делами по управлению имуществом твоей матери и других членов нашей семьи. Старый Грэдмен тянет из последних, и этот человек сможет со временем сменить его — работа постоянная, и получать будет больше, чем теперь Я могу на него положиться, а это, по нашим временам, важно. Я хотел, чтобы ты знал об этом.

— Тоже гениальная мысль, дядя Сомс. Но вернемся к первой: вы могли бы повидать Стэйнфорда и выяснить это дело?

— Почему именно я должен этим заниматься?

— Ваш авторитет не сравнить с моим.

— Гм! Как посмотришь, всегда неприятные дела достаются мне. Но, пожалуй, и правда лучше мне с ним поговорить, чем тебе.

Вэл широко улыбнулся.

— Я вздохну свободнее, если вы за это возьметесь.

— А я нет, — сказал Сомс. — Надо полагать, кассир в банке не напутал?

— Кто спутает Стэйнфорда с другим?

— Никто, — сказал Сомс. — Итак, если ты не хочешь подавать в суд, предоставь это дело мне.

Вэл ушел, а он задумался. Вот он до сих пор держит в руках дела всей семьи; интересно, что они будут делать, когда его не станет. Этот Баттерфилд, может, и гениальная мысль, но как знать, — впрочем, он ему необычайно предан, глаза у него, как у собаки! Надо заняться этим теперь же, пока старый Грэдмен не свалился. И нужно подарить старому Грэдмену какую-нибудь серебряную вещь, именную, пока он еще в состоянии оценить ее; а то обычно такие подарки получают, когда умрут или успеют выжить из ума. И еще: Баттерфилд знаком с Майклом — а значит, внимательно отнесется к делам Флер. Но как же быть с этим проклятым Стэйнфордом? Как взяться за это дело? Лучше попробовать пригласить его сюда, чем идти к нему в клуб. Раз у него хватило наглости остаться в Англии после такого бессовестного поступка, значит хватит наглости прийти и сюда — посмотреть, нельзя ли еще что сорвать. И Сомс, кисло улыбаясь, пошел к телефону.

— Мистер Стэйнфорд в клубе? Попросите его зайти на Грин-стрит, к мистеру Форсайту.

Убедившись, что в комнате нет ни одной ценной безделушки, он уселся в столовой и вызвал Смизер.

— Я жду этого мистера Стэйнфорда, Смизер. Если я позвоню, пока он будет здесь, бегите на улицу и зовите полисмена. — И добавил, заметив выражение ее лица: — Может быть, ничего и не случится, но как знать.

— Опасности нет, мистер Сомс?

— Ну разумеется, Смизер. Просто я могу найти нужным, чтобы его арестовали.

— Вы думаете, он опять что-нибудь унесет, сэр?

Сомс улыбнулся и движением руки указал, что все прибрано.

— Скорее всего он и не придет, а если придет, проводите его сюда.

Когда Смизер вышла, он уселся против часов — голландской работы, и такие тяжелые, что унести их невозможно; их «откопал» в свое время Джемс, они звонили каждые четверть часа, а на циферблате были луна и звезды. Теперь, перед третьей встречей. Сомс уже не так бодрился; два раза этот тип сумел выпутаться и, поскольку Вэл не хочет обращаться в суд, выпутается, очевидно, и в третий. И все же было что-то притягательное в перспективе сразиться с этим «пропащим» и что-то в самом человеке, заставлявшее воспринимать его чуть ли не в романтическом плане. Словно в образе этого томного мошенника еще раз явились ему излюбленный лозунг времен его молодости «скрывать всякое чувство» и вся светскость, присущая дому на Парк-Лейн с легкой руки его матери Эмили. И, наверно, этот тип не явится!

— Мистер Стэйнфорд, сэр.

Когда Смизер, вся красная от волнения, удалилась.

Сомс не сразу нашелся, с чего начать; лицо у Стэйнфорда было как пергаментное, точно он вышел из могилы. Наконец Сомс сказал:

— Я хотел поговорить с вами об одном чеке. Кто-то подделал подпись моего племянника.

Брови поднялись, веки легли на глаза.

— Да. В суд Дарти не обратится.

Сомсу стало тошно.

— Вы так уверены, — сказал он, — а вот мой племянник еще не решил, как поступить.

— Мы вместе учились, мистер Форсайт.

— И вы на этом спекулируете? Есть, знаете ли, предел, мистер Стэйнфорд. А подделка была умелая для новичка.

В лице что-то дрогнуло; и Сомс извлек из кармана подделанный чек. Ну конечно, недостаточно защищен, даже не перечеркнут. Теперь на чеках Вэла придется ставить штамп; «Обращения не имеет; платите такому-то». Но как припугнуть этого типа?

— Я пригласил сюда агента сыскной полиции, — сказал он, — он войдет, как только я позвоню. Так продолжаться не может. Раз вы этого не понимаете… — И он сделал шаг к звонку.

На бледных губах возникла еле заметная горькая улыбка.

— Вы, мистер Форсайт, смею предположить, никогда не бывали в нужде?

— Нет, — брезгливо ответил Сомс.

— А я не выхожу из нее. Это очень утомительно.

— В таком случае, — сказал Сомс, — тюрьма вам покажется отдыхом. — Но уже произнося эти слова, он счел их лишними и, пожалуй, грубыми. Перед ним был вообще не человек, а тень, томная, скорбная тень, Все равно что терроризировать привидение!

— Послушайте, — сказал он, — дайте мне слово джентльмена оставить в покое моего племянника и всю нашу семью, тогда я не буду звонить.

— Очень хорошо, даю вам слово; верить или нет — ваше дело.

— Так, значит, на том и покончим, — сказал Сомс. — Но это последний раз. Доказательство я сохраню.

— Жить нужно, мистер Форсайт.

— Не согласен, — сказал Сомс.

«Тень» издала неопределенный звук — скорее всего смех, — и Сомс опять остался один — Он быстро прошел к двери посмотреть, как тот выйдет на улицу. Жить? Нужно? Разве такому не лучше умереть? Разве большинству людей не лучше умереть? И, поразившись такой несуразной мысли, он прошел в гостиную. Сорок пять лет, как он обставил ее, и вот сейчас она, как и раньше, полна маркетри. На камине стоял небольшой старый дагерротип в глубокой эмалевой рамке — портрет его деда, «Гордого Доссета», чуть тронутый розовым на щеках. Сомс остановился перед ним. Подбородок основателя клана Форсайтов удобно покоился между широко расставленными углами старомодного воротничка. Глаза с толстыми нижними веками — светлые, умные, чуть насмешливые; бакенбарды седые; рот, судя по портрету, может проглотить немало; старинный фрак тонкого сукна; руки делового человека. Кряжистый старик, сильный, самобытный. Чуть не сто лет этому портрету. Приятно видеть признаки сильного характера после этого томного, пообносившегося экземпляра! Хорошо бы посмотреть на места, где родился и рос этот старик, перед тем как, в конце восемнадцатого века всплыть на поверхность и основать род Форсайтов. Надо взять Ригза и съездить, а если Флер не поедет, еще, может, и лучше! Ей было бы скучно! Корни для молодежи ничего не значат. Да, нужно съездить посмотреть на корни Форсайтов, пока погода не испортилась. Но сначала надо устроить старого Грэдмена. Приятно будет повидать старика после такого переживания, он никогда не уходит из конторы раньше половины шестого. И, водворив дагерротип на место. Сомс поехал на такси в Полтри и по пути размышлял. Трудно стало вести дела, когда вас вечно подстерегают субъекты вроде Элдерсона или этого Стэйнфорда. Вот так же и страна — не успеет выбраться из одной заварухи, как попадает в другую; стачка горняков кончится с зимними холодами, но тогда всплывет еще что-нибудь — война или другие беспорядки. И еще Флер… у нее большое состояние. Неужели он сделал ошибку, дав ей такую самостоятельность? Нет, мысль связать ее при помощи денег всегда ему претила. Как бы она ни поступала — она его единственный ребенок; можно сказать, его единственная любовь. Если ее не удержит от падения любовь к сыну и к нему, не говоря уже о муже, неужели поможет угроза лишить ее наследства? Как бы там ни было, дело с ней обстоит как будто лучше; возможно, что он ошибся.

Сити разгружался от дневной жизни. Служащие разбегались во все стороны, как кролики; хоть бы они утром вот так сбегались, а то стали нынче отлынивать от работы. Начинают в десять, а не в девять, как прежде; кончают в пять, а не в шесть. Положим, есть телефоны и еще всякие усовершенствования, и работы, возможно, выполняется не меньше; не пьют столько пива и хереса, как бывало, и не съедают столько бифштексов. Измельчала порода, как сравнишь с этим стариком, чей портрет он только что рассматривал, — торопливый пошел народ, узколобый; выражение лица нервное, тревожное — точно они вложили свой капитал в жизнь и оказалось, что акции-то падают. И ни одного сюртука не увидишь, ни одного цилиндра. Покрепче надвинув свой собственный. Сомс оставил такси у знакомого тупичка в Полтри и вошел в контору «Кэткот, Кингсон и Форсайт».

Старый Грэдмен только что стянул рабочий пиджак со своей широкой согнутой спины.

— А, мистер Сомс, а я как раз собрался уходить. Разрешите, я сейчас надену сюртук.

Сюртук, судя по покрою, изготовления девятьсот первого года.

— Я теперь ухожу в половине шестого, Работы обычно не так уж много. Люблю соснуть до ужина. Рад вас видеть; вы нас совсем забыли.

— Да, — сказал Сомс, — я редко захожу. Но я вот думал… Случись что-нибудь с вами, или со мною, или с обоими, дела живо запутаются, Грэдмен.

— О-о, не хочется и думать об этом!

— А нужно; мы с вами не молоды.

— Ну, я-то не мальчишка, но вы, мистер Сомс, — разве это старость?

— Семьдесят один.

— Да, да! А кажется, только на днях я отвозил вас в школу в Слау. Я помню то время лучше, чем вчерашний день.

— Я тоже, Грэдмен; и это признак старости. Помните вы этого молодого человека, который заходил сюда сообщить мне об Элдерсоне?

— А, да, Славный молодой человек. Баттермилк или что-то в этом роде.

— Баттерфилд, Так вот, я решил дать его вам в помощники и хочу, чтобы вы ввели его в курс всех дел.

Старый клерк стоял тихо-тихо; лицо его, в рамке седых волос и бороды, ничего не выражало. Сомс заторопился:

— Это только на всякий случай. Когда-нибудь вам захочется уйти на покой…

Тяжелым жестом Грэдмен поднял руку.

— Моя надежда — умереть на посту, — сказал он.

— Ну, как хотите, Грэдмен. Вы, как и раньше, всем ведайте; но у нас будет на кого положиться, если вы захвораете, либо захотите отдохнуть, либо еще что.

— Лучше бы не надо, мистер Сомс. Молодой человек, у нас в конторе…

— Хороший человек, Грэдмен. К тому же он кое-чем обязан мне и моему зятю. Он вам не помешает. Знаете, ведь никто не вечен.

Лицо старика странно сморщилось, голос скрипел больше обычного.

— Словно бы и рано вперед загадывать. Я вполне справляюсь с работой, мистер Сомс.

— О, я вас понимаю, — сказал Сомс, — я и сам это чувствую, но время никого не ждет, и надо подумать о будущем.

Из-под седых усов вырвался вздох.

— Что ж, мистер Сомс, раз вы решили, говорить больше нечего; но я недоволен.

— Пойдемте, я подвезу вас до станции.

— Спасибо, я лучше пройдусь, подышу воздухом. Вот только запру.

Сомс понял, что запирать надо не только ящики, но и чувства, и вышел.

Преданный старик! Проехать сразу же к Полкинфорду, выбрать что-нибудь ему в подарок.

В громадном магазине, так тесно уставленном — серебром и золотом, что являлось сомнение, была ли здесь когда продана хоть одна вещь. Сомс огляделся. Надо подыскать что-нибудь стоящее — ничего вычурного, кричащего. Пунша старик, верно, не пьет — сектант! Может, подойдут эти два верблюда? Серебряные, с позолотой, у каждого по два горба, и из них торчат свечи. И между горбами выгравировать — «Джозефу Грэдмену от благодарной семьи Форсайтов». Грэдмен живет где-то около Зоологического сада. Гм! Верблюды? Нет! Лучше чашу. Если он не пьет пунша, может насыпать в нее розовых лепестков или ставить цветы.

— Мне нужна чаша, — сказал он, — очень хорошая.

— Сию минуту, сэр, у нас как раз есть то, что вам нужно.

Всегда у них есть как раз то, что вам нужно!

— Вот взгляните, сэр, литого серебра — очень строгий рисунок.

— Строгий! — сказал Сомс. — Я бы даром ее не взял.

— Совершенно верно, сэр, это, может быть, не совсем то, что вам нужно. Ну, а вот эта небольшая, но изящная чаша?

— Нет, нет, что-нибудь простое и устойчивое, чтобы вмещала около галлона.

— Мистер Бэнкуэйт, подите-ка сюда. Этому джентльмену нужна старинная чаша.

— Сию минуту, сэр, у нас как раз есть то, что вам нужно.

Сомс издал неясное ворчанье.

— На старинные чаши спрос небольшой; но у нас есть одна, антикварная, из дома Роксборо.

— С гербом? — сказал Сомс. — Не годится. Мне нужно новую или, во всяком случае, без герба.

— А тогда вот эта вам подойдет, сэр.

— О боже! — сказал Сомс и указал кончиком зонта в противоположную сторону. — Вот это что такое?

Приказчик сделал огорченное лицо и достал вещь с застекленной полки.

На выпуклой, стянутой кверху ножке покоилась вместительная серебряная чаша. Сомс постучал по ней пальцем.

— Чистого серебра, сэр, и, как видите, очень гладкие края; форма достаточно скромная, внутри позолота лучшего качества. Я бы сказал, как раз то, что вам нужно.

— Неплохо. Сколько стоит?

Приказчик склонился над кабалистическим знаком.

— Тридцать пять фунтов, сэр.

— Вполне достаточно, — сказал Сомс. Понравится ли подарок старому Грэдмену, он не знал, но вещь не безвкусная, престиж семьи не пострадает. — Так я ее беру, — сказал он. — Выгравируйте на ней эти слова, — он написал их. — Пошлите по этому адресу, а счет мне; и, пожалуйста, поскорее.

— Будет исполнено, сэр. Не интересуют ли вас эти бокалы? Очень оригинальные.

— Больше ничего! — сказал Сомс. — До свидания!

Он дал приказчику свою карточку, окинул магазин холодным взглядом и вышел. Одной заботой меньше!

Под брызгами сентябрьского солнца он шел по Пикадилли на запад, в Грин-парк. Эти мягкие осенние дни хорошо на него действовали. Ему не стало жарко, и холодно не было.

И платаны, чуть начинавшие желтеть, радовали его — хорошие деревья, стройные. Шагая по траве лужаек. Сомс даже ощущал умиление. Звук быстрых, нагонявших его шагов вторгся в его сознание. Голос сказал:

— А, Форсайт! Вы на собрание к Майклу? Пойдемте вместе!

«Старый Монт», как всегда самоуверенный, болтливый! Вот и сейчас пошел трещать!

— Как вы смотрите на все эти перемены в Лондоне, Форсайт? Помните, широкие панталоны и кринолины — расцвет Лича[95] — старый Пэм[96] на коне? Сентябрь навевает воспоминания.

— Это все поверхностное, — сказал Сомс.

— Поверхностное? Иногда и мне так кажется. Но есть и существенная разница — разница между романами Остин и Троллопа и современными писателями. Приходов не осталось. Классы? Да, но грань между ними проводит человек, а не бог, как во времена Троллопа.

Сомс фыркнул. Вечно он так странно выражается!

— Если дальше пойдем такими темпами, скоро вообще никакой грани не будет, — сказал он.

— А вы, пожалуй, не правы, Форсайт. Я бы не удивился возвращению лошади.

— При чем тут лошадь? — пробурчал Сомс.

— Ждать нам остается только царства небесного на земле, — продолжал сэр Лоренс, помахивая тросточкой. — Тогда у нас опять начнется расцвет личности. А царство небесное уже почти наступило.

— Совершенно вас не понимаю, — сказал Сомс.

— Обучение бесплатное; женщины имеют право голоса; даже у рабочего есть — или скоро будет — автомобиль; трущобы обречены на гибель — благодаря вам, Форсайт; развлечения и новости проникают под каждую крышу; либеральная партия сдана в архив; свобода торговли стала величиной переменной; спорт доступен в любых количествах; догматам дали по шее; генеральной стачке тоже; бойскаутов что ни день, то больше; платья удобные; и волосы короткие — это все признаки царства небесного.

— Но при чем тут все-таки лошадь?

— Символ, дорогой мой Форсайт! Лошадь нельзя подвести ни под стандарт, ни под социализм. Начинается реакция против единообразия. Еще немножко царства небесного — и мы опять начнем заниматься своей душой и ездить цугом.

— Что это за шум? — сказал Сомс. — Будто кто-то взывает о помощи.

Сэр Лоренс вздернул бровь.

— Это пылесос в Букингемском дворце. В них много человеческого.

Сомс глухо заворчал — не умеет этот человек быть серьезным! Ну-ну, скоро, может быть, придется. Если Флер… Но не хотелось думать об этом «если».

— Что меня восхищает в англичанах, — вдруг заговорил сэр Лоренс, это их эволюционизм. Они подаются вперед и назад, и снова вперед. Иностранцы считают их безнадежными консерваторами, но у них есть своя логика — это великая вещь, Форсайт. Как вы думаете поступить с вашими картинами, когда соберетесь на тот свет? Завещаете их государству?»

— Смотря по тому, как оно со мной обойдется. Если они еще повысят налог на наследство, я изменю завещание.

— По принципу наших предков, а? Либо добровольная служба, либо никакой! Молодцы были наши предки.

— Насчет ваших не знаю, — сказал Сомс, — мои были просто фермеры. Я завтра еду взглянуть на них, — добавил он с вызовом.

— Чудесно! Надеюсь, вы застанете их дома.

— Мы опоздали, — сказал Сомс, заглядывая в окно столовой, из которого выглядывали члены комитета. — Половина седьмого! Ну и забавный народ!

— Мы всегда забавный народ, — сказал сэр Лоренс, входя за ним в дверь, — только не в собственных глазах. Это первая из жизненных основ, Форсайт.

VII ЗАВТРА

Флер встретила их в холле. Оставив Джона в Доркинге, она с недозволенной скоростью прикатила обратно в Лондон, чтобы создать впечатление, что мысли ее заняты исключительно благоустройством трущоб. «Помещик» уехал стрелять куропаток, и председательствовал епископ. Флер прошла к буфету и стала разливать чай, пока Майкл читал протокол предыдущего собрания. Епископ, сэр Годфри Бедвин, мистер Монтросс, ее свекор и сама она пили китайский чай; сэр Тимоти — виски с содовой; Майкл — ничего; маркиз, Хилери и ее отец — цейлонский чай; и каждый утверждал, что остальные портят себе пищеварение. Отец постоянно говорил ей, что она пьет китайский чай только потому, что он в моде: нравиться он ей, конечно, не может. Наливая каждому положенный напиток, она пыталась представить себе, что бы они подумали, если б знали, чем, кроме чая, заняты ее мысли. Завтра у Джона последний сеанс, и она делает решительный шаг! Два месяца — с тех пор как они танцевали с ним в Нетлфолде — она терпела, завтра это кончится. Завтра в этот час она потребует своего. Она знала, что для всякого контракта нужны две стороны, но это ее не смущало. Она верила верой красивой, влюбленной женщины. Ее воля исполнится, но никто не должен узнать об этом. И, передавая чашки, она улыбалась неведению этих умных старых людей. Они не узнают, никто не узнает; уж конечно, не этот молодой — человек, который прошлой ночью обнимал ее! И, думая о том, кому это еще только предстояло, она села у камина с чашкой чая и блокнотом, а сердце у нее колотилось, и полузакрытые глаза видели лицо Джона, обернувшееся к ней с порога вокзала. Свершение! Она, как Иаков, семь лет выслуживала свою любовь — семь долгих, долгих лет! И пока она сидела, слушая нудное гудение епископа и сэра Годфри, бессвязные восклицания сэра Тимоти, редкие, сдержанные замечания отца, — ясное, четкое, упрямое сознание, которым наделила ее французская кровь, было занято усовершенствованием механизма тайной жизни, которую они начнут завтра, вкусив запретного плода. Тайная жизнь — безопасная жизнь, если отбросить трусливые колебания, щепетильность и угрызения совести! Она так была в этом уверена, словно раз десять жила тайной жизнью. Она сама все устроит. У Джона не будет никаких забот. И никто не узнает!

— Флер, запиши это, пожалуйста.

— Хорошо.

И карандаш забегал по блокноту: «Спросить Майкла, что нужно было записать».

— Миссис Монт!

— Да, сэр Тимоти?

— Вы бы нам не устроили такой… ну как это называется?

— Утренник?

— Нет, нет! Ну, базар, что ли.

— С удовольствием.

Чем больше базаров она для них устроит, тем безупречнее ее репутация, тем больше свободы, и тем вернее она заслужит свою тайную жизнь и сможет ею наслаждаться и смеяться над ними.

Заговорил Хилери. А он что подумал бы, если бы знал?

— По-моему, Флер, нам и утренник необходим. Публика такая добрая, всегда заплатит гинею, чтобы пойти туда, куда ее в другое время даром не затащишь. Вы как полагаете, епископ?

— Утренник — ну конечно!

— Утренники — какая гадость!

— А мы подберем хорошую пьесу, мистер Форсайт, что-нибудь чуть старомодное — одну из вещей Л.С.Д. Составило бы нам рекламу. Ваше мнение, лорд Шропшир?

— Моя внучка Марджори могла бы вам помочь — и ей пошло бы на пользу.

— Гм! Если она этим займется, старомодно не будет.

И Флер увидела, что, говоря это, отец посмотрел на нее. Если б он только знал, как мало это ее теперь трогает; до чего мелкими кажутся ей тогдашние чувства.

— Мистер Монтросс, у вас есть на примете театр?

— Достать смогу, мистер Черрел.

— Отлично! Так поручим это дело вам с лордом Шропшир и моему племяннику. Флер, расскажите нам, как у вас дела в доме отдыха?

— Очень хорошо, дядя Хилери. Переполнено. Девушки такие милые.

— Распущенная, верно, публика?

— О нет, сэр Тимоти, они ведут себя примерно.

Если б мог этот усатый старик прочесть в мыслях у «примерной» леди, которая их опекает!

— Ну, значит, так. Мы как будто кончили, сэр, вы разрешите? У меня свидание с одним американцем насчет муравьев. Мало мы, по-моему, встряхнули этих домовладельцев. Спокойной ночи!

Флер сделала Майклу знак остаться и пошла провожать сэра Тимоти.

— Который ваш зонтик, сэр Тимоти?

— Не знаю; вот этот как будто лучше других. Если будете устраивать базар, миссис Монт, хорошо бы вам продать на нем епископа. Терпеть не могу, когда люди мямлят, да еще на месте председателя.

Флер улыбнулась, он галантно приподнял шляпу. Все они были с ней галантны, и это ей льстило. Но если б они узнали?! Темнеют деревья сквера, только что зажгли фонари. Хорошо еще, что такая погода — сухая, теплая. Она стояла в дверях, глубоко дыша. Завтра в это время она будет неверной женой! Ну что ж, не больше, чем всегда была в тайных мечтах.

«Хорошо, что Кит в «Шелтере», — подумала она. Онто никогда не узнает, никто не узнает! Никаких перемен ни в чем — только в ней и в Джоне. Сила жизни прорвется незаметным ручейком и потечет — куда? Не все ли равно?

— Мой милый Монт, с материальной точки зрения честность никогда не была лучшей политикой. Это мнение типично для времен Виктории. Удивительно в то время умели находить квадратуру круга.

— Согласен, маркиз, согласен; они лучше, чем кто-либо другой, умели думать, что хотели. В тучные годы это удается.

Эта пара в холле, за ее спиной, — старые, высохшие! Не переставая улыбаться, она обернулась.

— Дорогая миссис Монт, здесь свежо! Вы не простудитесь. Нет, благодарю вас, сэр, мне тепло. Вот славно-то!

— Разрешите подвезти вас, милорд?

— Благодарствуйте, мистер Монтросс. Все мечтаю о собственном автомобиле. Вам с нами по дороге, Монт? Мистер Монтросс, вы знаете эту песенку: «Мы в дом к Алисе все зайдем»? Мой мальчик-молочник ею прямо увлечен. Я все думаю, что это за Алиса? Подозрительная, по-моему, особа. Спокойной ночи, миссис Монт. У вас прелестный дом!

— Спокойной ночи, сэр!

Его рука, рука «моржа»; рука свекра.

— Кит здоров. Флер?

— Цветет.

— Спокойной ночи, милая!

Милая — мать его внука! «Завтра, завтра, завтра!» Дряхлый груз укрыт пледом, дверца захлопнулась — какая мягкая, бесшумная машина. Опять голоса.

— Привести вам — такси, дядя Хилери?

— Нет, спасибо, Майкл, мы с епископом пройдемся.

— Я дойду с вами до угла. Идемте, сэр Годфри? До свидания, родная. Твой отец остался обедать. Я вернусь от Блайта часов в десять.

И вышли звери из ковчега по четыре!

— Не стой здесь, озябнешь! — Голос отца! Единственный, с кем ей страшно встретиться глазами. Нельзя снимать маску.

— Ну, папа, что сегодня делал? Пойдем в гостиную, скоро обедать.

— Как твой портрет? Не преувеличивает этот молодчик? Нужно бы мне зайти посмотреть.

— Подожди еще, папа. Он очень обидчивый.

— Все они такие. Я думал завтра поехать на Запад, поглядеть, откуда вышли Форсайты. Тебе вряд ли удалось бы вырваться и поехать со мной?

Флер слушала, не выдавая чувства облегчения.

— На сколько ты уезжаешь, папа?

— Вернусь на третий день. Туда меньше двухсот миль.

— Боюсь, что мой художник расстроится.

— Я и не думал, что это тебя соблазнит. Блеска ни малейшего. А я уже давно собирался. И погода стоит хорошая.

— Я уверена, что будет страшно интересно, милый; ты мне все потом расскажи. Но с этими сеансами и с домом отдыха я сейчас очень связана.

— Так я буду ждать тебя в воскресенье. Твоя мать уехала в гости только и знают, что играть в бридж; пробудет там до понедельника. Ты ведь знаешь, я всегда хочу тебя видеть, — добавил он просто.

И чтобы уйти от его взгляда, она встала.

— Сейчас, папа, я только сбегаю наверх переодеться.

После этих собраний комитета я всегда чувствую, что нужно помыться. Не знаю почему.

— Пустая трата времени, — сказал Сомс. — Трущобы всегда будут. А все-таки занятие вам обоим.

— Да, Майкл наслаждается.

— Вот старый дурак этот сэр Тимоти! — И Сомс подошел к Фрагонару. Ту картину Морланда я повесил, Маркиз — приятный старик. Я тебе, кажется, говорил, что оставлю свои картины государству? Тебе они не нужны. Когда-нибудь переедешь жить в этот Липпингхолл. Там картины не ко двору. Предки, да оленьи рога, да лошади — вот там что. Да.

Тайная жизнь и Липпингхолл? Пусть еще долго, долго этого не будет!

— О, папа, Барт никогда не умрет!

— Н-да! Что и говорить, живуч. Ну, беги к себе!

Смывая пудру и пудрясь опять. Флер думала: «Милый папа! Какое счастье! Он будет далеко».

Теперь, когда она окончательно решилась, было сравнительно легко обманывать и спокойно улыбаться свеженапудренным лицом над тарелками челсийского фарфора.

— Где ты думаешь повесить свой портрет, когда он будет готов? — заговорил Сомс.

— О, ведь он твой, милый.

— Мой? Ну конечно; но ты его повесь у себя. Майкл захочет.

Майкл — в неведении! Эта мысль ее больно кольнула. Что же, она будет с ним по-прежнему ласкова. К чему старомодная щепетильность?

— Спасибо, милый. Думаю, что он захочет повесить его в гостиной. Как раз подойдет: серебро и золото — мой маскарадный костюм. — Помню, — сказал Сомс, — что-то с колокольчиками.

— Эта часть картины, по-моему, очень хорошо вышла.

— Что? А лицо ему разве не удалась?

— Не знаю, мне как-то не очень нравится.

И правда, в тот день, после сеанса, она стала сомневаться, В лице появилось что-то жадное, словно рафаэлит почуял, как в ней крепнет решение.

— Если плохо выйдет, я не возьму, — сказал Сомс.

Флер улыбнулась. У рафаэлита найдется, что сказать на это.

— О, я уверена, что будет хорошо. Собственным портретом никто, наверно, не бывает доволен.

— Не знаю, — сказал Сомс, — не пробовал.

— А следовало бы, милый.

— Пустая трата времени! Он отослал портрет этой молодой женщины?

Флер не сморгнула.

— Жены Джона Форсайта? О да, уже давно.

Она ждала, что он скажет: «Ты с ними виделась это время?» — но он промолчал. И это смутило ее больше, чем смутил бы вопрос.

— Ко мне сегодня заходил твой кузен Вэл.

У Флер замерло сердце. Неужели говорили о ней?

— Его подпись подделали.

Какое счастье!

— Есть люди, абсолютно лишенные нравственных устоев, — продолжал Сомс. Она невольно вздернула белые плечи; но он не заметил. — Самая обыкновенная честность — куда она девалась, не знаю.

— Я сегодня слышала, папа, как лорд Шропшир говорил, что «честность лучшая политика» — это просто пережитое викторианства.

— Хоть он и старше меня на десять лет, не понимаю, с чего он это взял. Все теперь вывернуто наизнанку.

— Но если это лучшая политика, так особой добродетелью это никогда и не было, так ведь?

Сомс резко взглянул на ее улыбающееся лицо.

— Почему?

— Ой, не знаю! Куропатки из Липпингхолла, папа.

Сомс потянул носом.

— Мало повисели. Ножки куропатки должны быть куда сочней.

— Да, я говорила кухарке, но у нее свой взгляд на вещи.

— А в хлебном соусе должно быть чуть побольше лука. Викторианство, подумаешь! Он, верно, и меня назвал бы викторианцем!

— А разве это не так, папа? Ты сорок шесть лет при ней прожил.

— Прожил двадцать пять без нее и еще проживу.

— Долго, долго проживешь, — мягко сказала Флер.

— Ну, это вряд ли.

— Нет, непременно! Но я рада, что ты не считаешь себя викторианцем. Я их не люблю: слишком много на себя надевали.

— Не скажи.

— Во всяком случае, завтра ты будешь в царствовании Георга.

— Да, — сказал Сомс. — Там, говорят, есть кладбище. Кстати, я купил место на нашем кладбище, в углу. Чего еще искать лучшего? Твоя мать, верно, захочет, чтобы ее отвезли хоронить во Францию.

— Кокер, налейте мистеру Форсайту хереса.

Сомс не спеша понюхал.

— Это еще из вин моего деда. Он дожил до девяноста лет.

Если они с Джоном доживут до девяноста лет, так никто и не узнает?.. В десять часов, коснувшись губами его носа, она ушла к себе.

— Я устала, папа; а тебе завтра предстоит длинный день. Спокойной ночи, милый!

Счастье, что завтра он будет в царствовании Георга!

VIII ЗАПРЕТНЫЙ ПЛОД

Неожиданно затормозив машину на дороге между фермой Гейджа и рощей в Робин-Хилле, Флер сказала:

— Джон, милый, мне пришла фантазия. Давай выйдем и погуляем здесь. Вельможа в Шотландии. — Джон не двинулся, и она прибавила: — Мы теперь долго с тобой не увидимся, раз твой портрет готов.

Тогда Джон вышел, и она отворила калитку, за которой начиналась тропинка. В роще они постояли, прислушиваясь, не заметил ли кто их незаконного вторжения. Ясный сентябрьский день быстро меркнул. Последний сеанс затянулся, было поздно, и среди берез и лиственниц рощи сгущались сумерки. Флер ласково взяла его под руку.

— Слушай! Правда, тихо? Как будто и не прошло семи лет, Джон. А тебе хотелось бы? Опять были бы невинными младенцами?

Он ответил сердито:

— К чему вспоминать — все случается так, как нужно.

— Птицы ложатся спать. Тут совы водились?

— Да; скоро, наверно, услышим их.

— Как пахнет хорошо!

— Деревья и коровники!

— Ваниль и тмин, как говорят поэты. А коровники близко?

— Да.

— Тогда не стоит идти дальше.

— Вот упавшее дерево, — сказал Джон, — Можно сесть подождать, пока закричит сова.

Они сели рядом на старое дерево.

— Росы нет, — сказала Флер. — Скоро погода испортится. Люблю, когда веет засухой.

— Люблю, когда пахнет дождем.

— Мы с тобой никогда не любим одно и то же, Джон. А между тем — мы любили друг друга. — Она плечом почувствовала, как он вздрогнул.

— Вот и часы бьют! Уж поздно. Флер! Слышишь? Сова!

Крик раздался неожиданно близко, из-за тонких ветвей. Флер встала.

— Попробуем ее отыскать.

Она двинулась прочь от упавшего дерева.

— Ну, где ты? Побродим немножко, Джон.

Джон поднялся и побрел рядом с ней между лиственниц.

— Кажется, сюда — верно? Как быстро стемнело. Смотри — березы еще белеют. Люблю березы, — она положила ладонь на бледный ствол. — Какой он гладкий, Джон, словно кожа, — и, наклонившись вперед, приникла к стволу щекой. — Вот потрогай мою щеку, а потом кору. Правда, не отличишь, если бы не тепло?

Джон поднял руку. Она повернулась и коснулась ее губами.

— Джон, поцелуй меня один раз.

— Ты ведь знаешь, я не могу поцеловать тебя «один раз». Флер.

— Тогда целуй меня без конца, Джон.

— Нет, нет, нет!

— Все случается так, как нужно, — это ты сказал.

— Флер, не надо! Я не вынесу.

Она засмеялась — нежно, еле слышно.

— И не нужно. Я семь лет этого ждала. Нет! Не закрывай лицо. Смотри на меня! Я все беру на себя. Женщина тебя соблазнила. Но, Джон, ты всегда был мой. Ну вот, так лучше. Теперь я вижу твои глаза. Бедный Джон! Поцелуй меня! — В долгом поцелуе она словно лишилась чувств; не знала даже, открыты его глаза или закрыты, как у нее.

И опять прокричала сова.

Джон оторвался от ее губ. Он дрожал в ее объятиях, как испуганная лошадь.

Она прижалась губами к его уху, шептала:

— Ничего, Джон, ничего. — Услышала, как у него захватило дыхание, и ее теплые губы продолжали шептать: — Обними меня, Джон, обними меня!

Теперь не оставалось ни проблеска света; между темных перистых веток глядели звезды, и далеко внизу, там, где начинался подъем, дрожало и подбиралось к ним сквозь деревья неверное мерцание всходящей луны. Легкий шорох нарушил безмолвие, стих, раздался снова. Ближе, ближе Флер прижималась к нему.

— Не здесь, Флер, не здесь. Я не могу… не хочу…

— Нет, Джон, здесь, сейчас. Ты ведь мой.

Когда они снова сидели на упавшем дереве, сквозь деревья светила луна.

Джон сжимал руками виски, и ей не были видны его глаза.

— Никто никогда не узнает, Джон.

Он уронил руки и посмотрел ей в лицо.

— Я должен ей сказать.

— Джон!

— Должен!

— Не можешь, пока я не позволю. А я не позволяю.

— Что мы сделали? О Флер, что же мы сделали?

— Так суждено было. Когда я тебя увижу, Джон?

Он вскочил на ноги.

— Никогда, если только она не узнает. Никогда, Флер, никогда! Я не могу продолжать тайком!

В мгновение и Флер была на ногах. Они стояли, положив, руки друг другу на плечи, точно в борьбе. Потом Джон вырвался и как безумный ринулся назад в рощу.

Она стояла дрожа, не решаясь позвать. Стояла ошеломленная, ждала, что он вернется к ней, но он не шел.

Вдруг она застонала и опустилась на колени; и опять застонала. Он должен услышать и вернуться! Не мог, не мог он уйти от нее в такую минуту!

— Джон!

Ни звука. Она встала с колен, стояла, вглядываясь в побелевший сумрак. Прокричала сова; и Флер с ужасом увидела, что луна зацепилась за верхушки деревьев, следит за ней как живая. Задохнувшись рыданьем, она заплакала тихо, как обиженный ребенок. Стояла, слушала изо всех сил. Ни шороха, ни шагов, ни крика совы — ни звука, только далеко и тихо проезжают по лондонской дороге машины. Что он, пошел к автомобилю или прячется от нее в этой роще, жуткой, полной теней?

— Джон! Джон!

Не отвечает! Она побежала к калитке. Вот машина — пуста! Она села и склонилась над рулем, чувствуя, что вся онемела. Что это значит? Что же, она проиграла в самый час победы? Не мог, не мог он оставить ее здесь! Машинально зажгла она фары. Прошли двое пешком, проехал велосипедист. А Флер так и сидела онемев. И это — свершение? Свершение, о котором она мечтала? Несколько мгновений торопливой, исступленной страсти — и это? К обиде и растерянности примешивался стыд, что в такую минуту он мог убежать от нее, и страх, что, добившись его, она его потеряла!

Наконец она пустила машину и тоскливо поехала вперед, посматривая на дорогу, безнадежно надеясь догнать Джона. Ехала очень медленно и, только добравшись до поворота на Доркинг, окончательно потеряла надежду. Как она вела машину остальную часть пути, она и сама не знала. Жизнь словно разом ее покинула.

IX ПОХМЕЛЬЕ

Джон, ринувшись назад в рощу, повернул налево, миновал пруд и, выйдя на опушку, полем побежал в гору, к дому, как будто он все еще там жил. Дом высился над террасой и газонами — неосвещенный, призрачный в лунном сиянии. За кустом рододендронов, где маленьким мальчиком Джон играл в прятки или с луком и стрелами охотился на жука-оленя, он опустился на землю, так как ноги вдруг отказались его держать, и сжал пылающие щеки горячими кулаками. Он давно уже знал и не знал, мечтал и боялся мечтать об этом! Подавляюще, внезапно, неотступно! «Так суждено было!» — сказала она. Ее можно всячески оправдать; но где оправдание для него? Он не находил его среди этих озаренных луной рододендронов. А, между тем, дело сделано! Чей он теперь? Он встал и, словно ища ответа, поглядел на дом, где родился, рос и играл. Побеленный луной, без огней, дом казался призраком, хранил какую-то тайну. «А я не позволяю тебе сказать!.. Когда мы опять увидимся?» Значит, она хочет тайного любовника? Невозможно! Единственный абсолютно невозможный выход. Он будет принадлежать или одной, или другой, но не обеим. Все его существо разрывалось, но это решение было твердо. Он пошел, пригибаясь, позади кустов рододендрона, тянувшихся вдоль нижнего края лужайки, добрался до стены владения, через которую так часто перелезал в детстве, и, подтянувшись на руках, соскочил на верхнее шоссе. Никто его не заметил, и он поспешил прочь. Он глухо, смятенно жаждал попасть домой, в Уонсдон, — хотя что он будет делать, когда попадет туда, он и сам не знал. Он повернул на Кингстон.

Два часа в наемном автомобиле Джон напряженно думал. Как бы он теперь ни поступил, он изменит либо одной, либо другой. И, еще не овладев собой после пережитых страстных мгновений, он никак не мог разобраться в себе, а, между тем, — нужно!

В Уонсдон он попал в одиннадцать часов и, отпустив машину на шоссе, пошел к дому. Все легли спать, решив, очевидно, что будет еще один сеанс и он остался ночевать у Джун. Он увидел, что в комнате, служившей им с Энн спальней, горит свет, и впервые ощутил всю тяжесть стыда за содеянное. У него не хватило духу окликнуть ее, и он бесшумно двинулся в обход дома, ища, где бы войти. Наконец он заметил открытое окно в одной из запасных комнат второго этажа, принес садовую лестницу, взобрался по ней и очутился в комнате. Этот поступок, достойный заправского вора, отчасти вернул ему самообладание. Он спустился в холл, вышел из дому, отнес лестницу на место, опять вошел и бесшумно пробрался наверх. Но, дойдя до спальни, замер. Щель под дверью не светилась. Энн, видно, легла. И вдруг он понял, что не смеет войти. Ощутить себя Иудой, целуя ее?! Он снял ботинки, взял их в руки и опять пошел вниз, в столовую. Он с часу дня не ел, только выпил чашку чая, и теперь достал печенья и вина. Настроение изменилось. Ни один мужчина не устоял бы против поцелуев Флер в залитой луною роще — ни один! Так неужели нужно одну из них больно обидеть? Почему не сделать, как хочет Флер, — не сохранить тайну? Оставаясь ее тайным любовником, он не обидит Флер. Скрыв от Энн, он не обидит Энн. Он ходил взад-вперед по комнате, как леопард в клетке. И все, что было в нем честного и разумного, возмущалось. Разве можно остаться мужем двух женщин, если одна из них знает? Разве Флер это выдержит? А ложь, увертки! А Майкл Монт — хороший, порядочный человек! Он и так причинил ему достаточно зла. Нет! Так или иначе — но честно! Он остановился у камина, облокотился о каменную доску. Как тихо! Только тикают старые часы, принадлежавшие еще его деду, — тикают, и проходит время, которое все исцеляет, которому так мало дела до земных треволнений; тикают, и идут люди и события к своим назначенным пределам. Прямо перед ним на камине стоял портрет его деда, старого Джолиона, — самая последняя фотография, запечатлевшая старое лицо с огромным лбом, белые усы, впалые щеки, глубоко запавшие строгие глаза и мощный подбородок. Джон долго смотрел на него. «Наметь себе путь и не отступай!» — словно говорил глубокий ответный взгляд… Он прошел к письменному столу и сел писать:

«Прости, что я сегодня убежал, но, право же, так было лучше. Мне нужно было подумать. Я подумал. Пока я уверен только в одном. Продолжать тайком — невозможно. О сегодняшнем я, конечно, не скажу ни слова, если ты мне не позволишь. Но, Флер, если я не смогу все рассказать, значит конец. Ведь и ты не хотела бы другого, правда? Ответь, пожалуйста, на адрес почтового отделения в Нетлфолдс. Джон».

Он запечатал письмо, надписал адрес Флер в Доркинге и, натянув ботинки, тихо вышел опустить его. Вернувшись, он почувствовал такую усталость, что заснул в кресле, закутавшись в старое пальто. В щелях занавесок резвился лунный свет, тикали старые часы, но Джон спал без сновидений.

Он проснулся, когда светало, прокрался в ванную, бесшумно выкупался и побрился и вылез в окно, чтобы не оставлять парадную дверь незапертой. Пошел вверх по лощине, мимо заброшенной каменоломни, на холмы, как шел с Флер семь лет назад. До получения ее ответа он не знал, что делать, и боялся встретить взгляд Энн, пока не улеглось его смятение. Он шел к Чанктонбери-Рингу. Короткая трава была заткана обильной росой. Солнце только что взошло, и бесконечно прекрасно было вокруг, безлюдно и тихо. Красота терзала его. Он всей душой полюбил холмы, в них было особое обаяние, подобного которому он не находил нигде. Неужели ему теперь предстоит их покинуть, снова покинуть Англию, покинуть все и прилепиться к Флер? Если она заявит на него права, если решит предать их союз гласности, тогда, наверно, так и будет. И Джон шел в таком смятении, какого раньше и вообразить не мог. От Ринга он свернул в сторону, чтобы не набрести на утреннюю тренировку лошадей. И эта первая увертка поставила его перед необходимостью немедленно принять решение. Что ему делать, пока не придет ответ от Флер? Письмо ее попадет в Нетлфолд не раньше вечера или даже следующего утра. С тяжелым сердцем он решил вернуться домой к завтраку и сказать, что опоздал на поезд и ночью пробрался в дом, как вор, чтобы не тревожить их.

Этот день, когда он мучился и неустанно следил за собой, был одним из самых несчастных дней в его жизни; и он не мог отделаться от чувства, что Энн читает его мысли. Словно они провели этот день, украдкой наблюдая друг за другом, — невыносимо! Часа в четыре он попросил лошадь, чтобы съездить на ферму Грин-Хилл, и сказал, что вернется поздно. Он поехал в Нетлфолд и зашел на почту. Его ждала телеграмма:

«Нужно увидеться. Буду на ферме Грин-Хилл завтра в полдень.

Не обмани.

Ф.».
Джон разорвал телеграмму и поехал обратно. Еще восемнадцать часов тоски и напряжения! Есть ли что в мире хуже неизвестности? Он ехал медленно, чтобы меньше времени пробыть дома, страшился ночи. У придорожной гостиницы остановился, закусил и поехал дальше, через ферму Грин-Хилл, чтобы хоть формально оправдать свои слова. Домой он приехал около десяти, когда луна уже стояла высоко в небе.

— Чудесная ночь, — сказал он, входя в гостиную.

— Луна прямо изумительна, — ответила Холли.

Энн, сидевшая у камина, даже не подняла голову. «Знает, — подумал Джон, — что-то знает». Через несколько минут она сказала, что хочет спать, и встала. Джон остался поболтать с Холли. Вэл из Лондона проехал в Ньюмаркет, его ждали не раньше пятницы. Они сидели по обе стороны горящего камина. И, глядя в лицо сестры, прелестное и задумчивое, Джон почувствовал искушение. Она такая умная и отзывчивая. Рассказать ей все и стало бы легче. Но удержало приказание Флер — тайна была не его.

— Ну, Джон, с фермой все в порядке?

— Получил еще кой-какие цифры. Сегодня ими займусь.

— Уж скорей бы это решалось, чтобы нам знать, что вы будете здесь близко. Страшно будет обидно, если это сорвется.

— Да; но на этот раз надо действовать наверняка.

— Энн спит и видит, как бы там жить. Она мало говорит, но это ничего не значит. Такой чудесный старый уголок.

— Мне лучшего и не нужно, только пусть будет выгодно.

— Ты поэтому и тянешь, Джон?

— А почему бы еще?

— Мне казалось… может, ты в душе боишься опять прочно осесть? Но ведь ты глава семьи, Джон, тебе нужно осесть.

— Глава семьи!

— Да, единственный сын единственного сына старшего сына — и так до самого первого Джолиона.

— Хорош глава! — горько вымолвил Джон.

— Да, хорошая голова, — и Холли быстро встала, наклонилась и поцеловала его в макушку.

— Спокойной ночи! Не засиживайся! Энн что-то невеселая.

Джон погасил лампу и остался сидеть, сгорбившись, в кресле у камина. Глава семьи! Достойно он ведет себя! А если… Ха! Вот это и правда будет весело! Что сказал бы на это старик, чей портрет он разглядывал вчера вечером? Ох, какая путаница! Ведь в глубине души он знал, что Энн ему больше товарищ, что с ней, а не с Флер он может жить и работать и обрести себя. Безумие, мимолетное безумие нахлынуло на него из прошлого, прошлое и ее воля, стремящаяся забрать и держать его! Он встал и раздвинул занавески. Там, между двумя вязами, светила луна, загадочная и всесильная, и в свете ее все словно уплывало вверх, на гребень холмов. Красота какая, тишина! Он распахнул стеклянную дверь и вышел; как темная жидкость, разлитая по побелевшей траве, резная тень вяза почти доходила до его ног. Наверху светилось окно их комнаты. Довольно трусить, надо идти. Он не был с ней вдвоем с тех пор, как… Если бы только знать наверное, как поступить. И тут он понял, что ошибся, поддавшись внезапному желанию убежать от Флер, надо было остаться и тут же все выяснить. А, между тем, кто в его положении мог бы поступить разумно и здраво? Он сделал шаг назад к двери и замер на месте. Между лунным светом и отсветом камина стояла Энн. Тоненькая, в плотно запахнутом легком халатике, она искала его глазами. Джон закрыл дверь и задернул занавеску.

— Прости, родная, не простудись, меня лунный свет выманил. — Она проскользнула к дальнему концу камина и стояла, не сводя с него глаз.

— Джон, у меня будет ребенок.

— Что!..

— Да. В прошлом месяце я тебе не сказала, потому что не была уверена.

— Энн!

Она подняла руку.

— Подожди минутку!

Джон стиснул спинку стула, он знал, что она сейчас скажет.

— Что-то произошло между тобой и Флер.

Затаив дыхание, Джон смотрел ей в глаза: темные, испуганные, немигающие, они отвечали на его взгляд.

— Все произошло, да?

Джон опустил голову.

— Вчера? Не объясняй, не оправдывай ни себя, ни ее. Только — что же теперь будет?

Не поднимая головы, Джон ответил:

— Это зависит от тебя.

— От меня?

— После того, что ты только что сказала. Ах, Энн, почему ты не сказала мне раньше?

— Да, я опоздала.

Он понял, что она хотела сказать, — она приберегала это как средство защиты. И, чувствуя, что ему нет прощенья, он сказал:

— Прости меня, Энн, прости!

— О Джон, я не знаю.

— Клянусь, что больше ее не увижу.

Теперь он поднял глаза и увидел, что она опустилась на колени перед огнем, тянется к нему рукой, словно озябла. Он упал на колени с нею рядом.

— По-моему, — сказал он, — любовь самое жестокое, что есть на свете.

— Да.

Она закрыла лицо рукой; и бесконечно долго, казалось, он стоял на коленях, ожидая движения, знака, слова. Наконец она опустила руку.

— Ничего. Прошло. Только подожди целовать меня.

X ГОРЬКОЕ ЯБЛОКО

Утром, за повседневными делами. Флер ожила. Стоя под лучами солнца среди мальв и подсолнухов сада при «Доме отдыха», она с лихорадочной энергией переживала прошлое и будущее. Понятно, что Джон растерялся. Она взяла его с бою. Он старинного склада, болезненно-честный; он не может легко смотреть на вещи. Но раз уж он согрешил против совести, он поймет, что случившееся важнее всего, что может еще случиться. Важен только первый шаг! Они всегда принадлежали друг другу. Ее совесть не мучает; что же ему страдать, когда его смятение уляжется? Может, и лучше, что он убежал от нее, он сам увидит безвыходность своего положения. Пережитое волнение ничуть не поколебало ее планов. Джон теперь завоеван, он не выдаст их тайны, если не получит на то ее разрешения. Ему ничего не остается, как пойти на единственно возможное — на тайную связь. Измена налицо; а один раз или много — не все ли равно? Но взамен за потерю самоуважения она даст ему всю свою любовь, все силы своего ума. Она выведет его в люди. Несмотря на эту американскую малышку, он должен добиться успеха в своем хозяйстве, стать видным человеком в графстве, а может, и во всей стране. Она будет сама осмотрительность ради него и себя, ради Майкла, и Кита, и отца.

С большим букетом осенних цветов, за которые цеплялась пчела, она вернулась в дом, чтобы поставить их в воду. На столе в передней жена сторожа приготовила кучу пакетиков с порошком от моли, которой много развелось в доме, пустовавшем целый год. Флер стала рассовывать их по ящикам.

Со второй почтой пришло письмо Джона.

Она прочла его, и два красных пятна запылали у нее на щеках. Он написал это раньше, чем уснул, это все его смятение! Но надо увидеться с ним сейчас же — сейчас же! Она вывела из гаража машину, поехала в деревню, где ее не знали, и отправила Джону телеграмму в Нетлфолд до востребования. Какой ужас, что надо ждать до завтра! Но она знала, что он заедет на почту только вечером или даже на следующее утро.

Никогда еще так не тянулось время. Теперь ее опять одолевали сомнения. Неужели она переоценила свои силы, слишком положилась на свою мгновенную победу, одержанную в минуту забытья, недооценила твердость решений Джона? Она вспомнила, как в те далекие дни ей не удалось переломить его решения отказаться от нее. И, не в силах сидеть на месте, она одна поднялась на Бокс-Хилл и там среди тисов и зарослей брусники, бродила до изнеможения, пока солнце не склонилось к западу. В бледнеющем свете лесное безлюдье стало ей в тягость, у нее не было настоящей любви к природе, да и плохой природа утешитель, когда на сердце тревожно. Приятно было очутиться в доме, послушать болтовню девушек за ужином. Интереса это не представляло, но хоть не наводило уныния, как простор и тени за окнами. Она вдруг вспомнила, что пропустила сеанс и не дала о себе знать. Рафаэлит, верно, злится; может быть, он надел ее костюм на манекен и пишет с него звук серебряных бубенчиков… Бубенчики! Майкл! Бедный Майкл! Но стоит ли жалеть его, когда он годами владел ею, хотя она в душе принадлежала другому? Спать она легла рано. Хоть бы проспать подольше, а потом сразу ехать! Что это за сила играет сердцами, рвет их на части, бросает трепетные — велит им ждать и болеть, и болеть и ждать! Интересно, приходилось ли благонравной викторианской мисс, о которой теперь опять так много кричат, — приходилось ли ей переживать то, что пережила она с тех пор, как в первый раз перед этой нелепой Юноной — или Венерой? — в галерее на Корк-стрит увидела посланного ей судьбой? Викторианская мисс с ее устоями! Допустим — о, безусловно! — что у нее. Флер Монт, устоев нет; а все-таки она не изливалась всем и каждому. Не противилась, не буянила. Разве не заслужила она немножко счастья? Пусть немножко, больше она и не требует. Все проходит, сердца изнашиваются! Но прижиматься сердцем к желанному сердцу, как вчера, а потом сразу потерять его? Быть не может. Заснула она не скоро, и луна — свидетель ее победы заглядывала в щели занавесок, нагоняла сны.

Она проснулась, лежала и думала повышенно интенсивно, как всегда бывает рано утром. Люди осудят ее, если узнают; а возможно ли, собственно, устроить так, чтобы не узнали? Что если Джон так и не согласится на тайную связь? Что же тогда? Готова она бросить все и идти за ним? Для нее это было бы страшнее, чем для других. Это остракизм. Ведь за всем этим непрестанно маячила все та же преграда семейной распри: ее отец и его мать, и неприемлемость для них союза между ней и Джоном. И все, что было в ней светского, содрогнулось и отпрянуло перед суровой действительностью. Деньги? Денег у них будет достаточно. Но положение, друзья, поклонники — как добиться всего этого вновь? А Кит? Его она потеряет. Монты возьмут его себе. Она села в постели, с потрясающей ясностью видя во мраке истину, никогда раньше не являвшуюся ей в таком неприкрытом виде, что всякая победа требует жертв. Потом она возмутилась. Нет, Джон поймет, Джон образумится! Тайком они изведают, должны изведать счастье или хотя бы не изголодаться свыше меры. Он будет не целиком с нею, она не целиком с ним, но каждый будет знать, что другое — только притворство. Но будет ли он только притворяться? Всем ли существом он тянется к ней? Разве не так же сильно тянется он к жене? До ужаса ясно вставало перед ней лицо Энн, странный, такой красивый разрез темных живых глаз. Нет! Не нужно о ней думать! От этого слабеешь, труднее будет отвоевать Джона. Лениво потянулась, просыпаясь, заря; чирикнула птица; в комнату вполз рассвет. Флер легла на спину, снова покорившись тупой боли ожидания. Встала не отдохнувшая. Утро ясное, сухое, только роса на траве! В десять можно выезжать. В движении ждать будет легче, как бы медленно ни пришлось ехать. Она дала нужные распоряжения на день, вывела машину и пустилась в путь. Сверялась с часами, чтобы приехать ровно в полдень. Листья желтели, осень наступала ранняя. Так ли она одета? Понравится ли ему мягкий тон ее платья цвета перезрелых яблок? Красное красивее, но красный цвет привлекает внимание. А сегодня привлекать внимание нельзя. Последнюю милю она еле тащилась и наконец остановила машину на обсаженной деревьями дороге, там, где кончался фруктовый сад фермы Грин-Хилл и начинались поля. Очень внимательно изучила свое лицо в маленьком зеркальце из сумочки, Где это она читала, что зеркало отражает лицо в самом невыгодном свете? Счастье, если это так. Она вспомнила, что Джон как-то говорил, что терпеть не может губную помаду; и, не подкрасив губ, убрала зеркальце и вышла из машины. Она медленно двинулась к воротам. Отсюда шла широкая дорога, отделявшая дом от сеновала и других надворных построек, расположенных за ним по склону холма. Они вытянулись в ряд на мягком осеннем солнце — внушительные, сухие, заброшенные; ни скота не видно, ни одной курицы. Даже для непосвященной Флер было ясно, что нелегкая работа ждет того, кто возьмется за эту ферму. Сколько раз она слышала от Майкла, что в теперешней Англии нет дела более достойного мужчины, чем сельское хозяйство! — Она позволит Джону купить эту ферму, пусть хоть на этот счет его несчастная совесть будет спокойна. Она вошла в ворота и остановилась перед старым домом, смотрела на острые крыши, на красные листья дикого винограда. Когда она проезжала последнюю деревню, било двенадцать. Не может быть, чтобы он обманул ее! Пять минут ожидания показались пятью часами. Потом с быстро бьющимся сердцем она подошла к двери и позвонила. Звонок отозвался где-то далеко в пустом доме. Шаги женские шаги!

— Что угодно, мэм?

— Я должна была в двенадцать часов встретиться здесь с мистером Форсайтом по поводу фермы.

— Ах да, мэм. Мистер Форсайт заезжал рано утром. Он очень сожалел, что должен уехать. Оставил вам письмо.

— Он больше не приедет?

— Нет, мэм, он очень сожалел, но сегодня приехать не сможет.

— Благодарю вас.

Флер вернулась к воротам. Стояла» вертела в руках конверт. Потом сломала печать и прочла:

«Вчера вечером Энн сама сказала мне, что знает о случившемся. И еще сказала, что ждет ребенка. Я обещал ей больше с тобой не видеться. Прости и забудь меня, как я должен забыть тебя, Джон».

Медленно, словно не сознавая, что делает, она разорвала бумагу и конверт на мелкие кусочки и засунула их глубоко в изгородь. Потом медленно, словно ничего не видя, Прошла к автомобилю и села. Сидела, окаменев, возле фруктового сада; солнце грело затылок, пахло упавшими, гниющими яблоками. Четыре месяца, с тех пор как она увидела в столовой усталую улыбку Джона, все ее помыслы были о нем. И это конец! О, скорее уехать, уехать отсюда!

Она пустила машину и, выбравшись на шоссе, дала полный ход. Если она сломает себе шею — тем лучше! Но судьба, опекающая пьяных и пропащих, хранила ее, расчищала ей путь. И шеи она не сломала. Больше двух часов Флер мчалась, сама не зная куда. В три явилось первое здравое ощущение страшно захотелось курить, выпить чаю. Она перекусила в гостинице и повернула машину к Доркингу. Теперь она убавила скорость и домой попала в пятом часу. Почти шесть часов за рулем! И первое, что она увидела перед «Домом отдыха», был автомобиль ее отца. Он! А ему что нужно? Почему не оставят ее в покое? Она готова была опять пустить машину, но в эту минуту он появился в дверях дома и стал смотреть на дорогу. Что-то ищущее в этом взгляде тронуло ее, она вышла из машины и пошла к нему.

XI «БОЛЬШОЙ ФОРСАЙТ»

Наутро после заседания комитета по перестройке трущоб Сомс рано пустился в путь. Он решил переночевать «где-нибудь там», на другой день посмотреть корни Форсайтов и проделать часть обратной дороги; а еще через день вернуться в Лондон и попытаться увезти Флер к себе в Мейплдерхем на весь конец недели. Часов в шесть он прибыл в приморскую харчевню в десяти милях от местожительства предков, съел неважный обед, выкурил привезенную с собой сигару и лег спать, для верности застелив кровать пледом из верблюжьей шерсти.

Он все обдумал и запасся военной картой большого масштаба. Свои исследования он собирался начать с осмотра церкви, руководясь, как единственной вехой, воспоминанием, что когда-то здесь побывал его отец Джемс и, вернувшись, говорил, что видел церковь над морем и что, «вероятно, есть приходские записи и все такое, но времени прошло много, и он не знает».

После раннего завтрака он велел Ригзу ехать к церкви. Она стояла у самого моря, как и сказал Джемс, и была открыта. Сомс вошел. Старая серая церковка, смешные скамьи, запах сырости. Вряд ли будут на стенах дощечки с его фамилией. Дощечек не оказалось, и он вышел на кладбище, и там, среди могильных плит, его охватило чувство нереальности — все скрыто под землей, могильным плитам больше ста лет, ни одной надписи не прочесть. Он уже собрался уходить, как вдруг споткнулся, Неодобрительно вперив глаза в плоский камень, он увидел на его выветренной, замшелой поверхности заглавное Ф. Минуту постоял, вглядываясь, потом что-то дрогнуло в нем, и он опустился на колени. Два слова — первое, несомненно, начинается на Д, и есть в нем лин; во втором — то самое заглавное Ф, а в середине что-то вроде с, и у последней буквы хвостик, как у г. Дата? Э, дату можно прочесть! 1777. Он тихонько поскреб первое имя и откопал букву о. Четыре буквы из слова «Джолион», три — из слова «Форсайт». Почти не оставалось сомнений, что он споткнулся о своего прапрадеда! Если старик дожил до обычного возраста Форсайтов, значит он родился в начале восемнадцатого века. Глаза Сомса жестким серым взглядом буравили камень, словно пытаясь добраться до глубоко зарытых костей, давно уже, вероятно, чистых, как палочки. Потом он поднялся с колен и отряхнул с них пыль. Теперь у него есть дата. И, полный непонятной бодрости, он вышел с кладбища и подозрительным взглядом окинул Ригза. Не видел ли тот, как он стоял на коленях? Но шофер сидел, как всегда, повернувшись спиной ко всему на свете, покуривая неизменную папиросу. Сомс сел в машину.

— Теперь мне нужен дом священника, или как его там.

— Хорошо, сэр.

Всегда он отвечает «Хорошо, сэр», а сам понятия не имеет, куда ехать.

— Вы бы лучше спросили дорогу, — сказал он, когда машина двинулась по изрытому колеями проселку. Этот тип скорей в Лондон вернется, чем спросит. Спрашивать, впрочем, было некого. Полное безлюдье прихода, где покоились его корни, поражало Сомса. Кругом были холмы и простор, большие поля, налево в овраге — лес, и почва, видно, неважная — не красная, и не белая, и не то чтобы бурая; вот море — то было синее, а скалы, насколько он мог разглядеть, — полосатые. Дорога свернула вправо, мимо кузницы.

— Эй, — сказал Сомс, — остановитесь-ка!

Он сам вышел спросить дорогу. Ригз все равно перепутал бы.

Кузнец бил молотом по колесу, и Сомс подождал, пока он заметит его присутствие.

— Где дом священника?

— Прямо по дороге, третий дом направо.

— Благодарю вас, — сказал Сомс и, подозрительно оглядев кузнеца, добавил:

— Что, фамилия Форсайт здесь еще известна?

— Что такое?

— Вы когда-нибудь слышали фамилию Форсайт?

— Фарсит? Нет.

Сомс испытал смешанное чувство разочарования и облегчения и вернулся на свое место. Вдруг бы он сказал: «Ну да, это моя фамилия!»

Быть кузнецом — почтенная профессия, но он чувствовал, что в его семье она не обязательна. Машина двинулась.

Дом священника задыхался в зарослях ползучих растений. Священник, наверно, тоже задохнулся! Сомс потянул ржавый звонок и стал ждать. Дверь отворила краснощекая девушка. Все было просто, по-деревенски.

— Мне нужно видеть священника, — сказал Сомс. — Он дома?

— Да, сэр. Как о вас сказать?

Но в эту минуту в дверях появился жидкий мужчина в жиденьком костюме и с жидкой бородкой.

— Это ко мне, Мэри?

— Да, — сказал Сомс, — вот моя карточка.

Наверно, думалось ему, можно расспросить о своем происхождении в каких-то особых, изысканных фразах; но они не подвернулись, и он сказал просто:

— Мои предки жили в этих местах несколько поколений назад. Мне хотелось поглядеть эти края и кой о чем расспросить вас.

— Форсайт? — сказал священник, глядя на карточку. — Имя мне незнакомо, но, полагаю, что-нибудь найдем.

Одежда на нем была старая, поношенная, и Сомсу подумалось, что глаза его обрадовались бы, если б умели. «Чует деньги, — подумал он, — бедняга!»

— Зайдите, пожалуйста, — сказал священник. — У меня есть кой-какие записи и старая десятинная карта[97]. Можно посмотреть. Церковные книги ведутся с тысяча пятьсот восьмидесятого года. Я мог бы проглядеть их для вас.

— Не знаю, стоит ли, — сказал Сомс и прошел за ним в комнату, неописуемо унылую.

— Присядьте, — сказал священник, — я сейчас достану карту, Форсайт? Теперь я как будто вспоминаю.

Любезен до крайности и, наверно, непрочь заработать!

— Я был возле церкви, — сказал Сомс. — Она очень близко от моря.

— Да; в кафедре, говорят, в прежнее время прятали контрабандную водку.

— Я нашел на кладбище дату — тысяча семьсот семьдесят семь; могилы сильно запущены.

— Да, — сказал священник, роясь в шкафу, — это все морской воздух виноват. Вот карта, о которой я говорил. — Он принес большую потемневшую карту, разложил ее на столе, а углы придавил жестянкой с табаком, чернильницей, книгой проповедей и плеткой. Плетка была слишком легкая, и карта, медленно свертываясь, удалялась от Сомса.

— Иногда, — сказал священник, водворяя угол на место и глазами ища, чем бы придавить его, — из этих старых карт можно извлечь много полезного.

— Я подержу, — сказал Сомс, наклоняясь над картой. — К вам, верно, приезжает много американцев в поисках предков?

— Нет, не много, — сказал священник, и брошенный им искоса взгляд не понравился Сомсу. — Я помню двоих. А, вот, — и палец его опустился на карту, — мне так и казалось, что имя знакомое, — оно запоминается. Смотрите! На этом участке, у самого моря, пометка — «Большой Форсайт».

Снова что-то дрогнуло в Сомсе.

— Какого размера участок?

— Двадцать четыре акра. Вот тут, я помню, были развалины дома. Камни взяли во время войны на устройство тира. «Большой Форсайт» — подумайте, как интересно!

— Мне было бы интереснее, если бы камни остались на месте, — сказал Сомс.

— Там есть отметка — старый крест, об него всегда скотина чешется. У самой изгороди, на правой стороне оврага.

— Туда можно Подъехать на машине?

— О да; в объезд оврага. Желаете, я проеду с вами?

— Нет, благодарю, — сказал Сомс. Мысль обследовать свои корни при свидетелях не улыбалась ему. — Но если вы будете так добры, что пороетесь пока в записях, я бы заехал после завтрака узнать результаты. Мой прадед, Джолион Форсайт, умер в Стэдмуте. Под камнем, который я нашел, лежит Джолион Форсайт, похоронен в тысяча семьсот семьдесят седьмом году — по-видимому, мой прапрадед. Вам, вероятно, удастся отыскать дату его рождения и, может быть, рождения его отца — порода была долговечная. К имени Джолион они, по-видимому, питали особую слабость.

— Я сейчас же возьмусь за дело. Это займет несколько часов. Сколько вы полагаете за труд?

— Пять гиней? — рискнул Сомс.

— О, это щедро. Я очень тщательно просмотрю записи. Теперь пойдемте, я объясню вам, как проехать. — Он пошел вперед, и Сомса кольнуло: джентльмен, а брюки сзади лоснятся.

— Поедете этой дорогой до разветвления, свернете влево мимо почты и дальше, в объезд оврага, все время забирая влево, увидите ферму «Верхний Луг». Дальше — до спуска; на правой руке есть ворота — войдите и окажетесь на верхнем конце того поля; впереди увидите море. Я так рад, что мог кое-что найти. Может, на обратном пути позавтракаете у нас?

— Благодарю вас, — сказал Сомс, — вы очень добры, но я захватил завтрак с собой. — И сейчас же устыдился своей мысли: «Что же, он думает, что я скроюсь не заплатив?» Он приподнял шляпу и сел в машину, держа наготове зонт, чтобы тыкать им в спину Ригза, если тот, по привычке, свернет не в ту сторону.

Он сидел довольный, время от времени тихонько пуская в ход зонтик. Так! В дни крестин и похорон они перебирались через овраг. Двадцать четыре акра — участок порядочный. «Большой Форсайт»! Наверно, были и «Маленькие Форсайты».

Упомянутая священником ферма оказалась беспорядочным скоплением старых построек, свиней и домашней птицы.

— Поезжайте дальше, пока не начнется спуск, — сказал он Ригзу, — да не спешите, справа будут ворота.

Ригз, по своему обыкновению, гнал, а дорога уже шла под гору.

— Стойте! Вот они! — Машина остановилась на довольно неудобном повороте.

— Проскочили! — сказал Сомс и вышел. — Подождите здесь! Я, возможно, задержусь.

Он снял пальто, перекинул его через руку и, пройдя обратно по дороге, вошел через ворота на луг. Спустившись влево, к изгороди, он пошел вдоль нее и скоро увидел море, спокойное в пронизанном солнцем тумане, и дымок парохода вдали, С моря дул ветер, свежий, крепкий, соленый. Ветер предков! Сомс глубоко потянул в себя воздух, смакуя его, как старое вино. У него слегка закружилась голова от этой свежести, насыщенной озоном или йодом — или как это теперь называют? А потом пониже, шагах в ста, он заметил камень над углублением возле изгороди, и опять что-то в нем дрогнуло. Он оглянулся. Да! С дороги его не видно, никто не подглядит его чувства! И, дойдя до камня, он заглянул в углубление, отделявшее его от изгороди. Дальше поле спускалось к самой воде, а из оврага к камню вело смутное подобие бывшей дороги. Значит, дом был в этом углублении, здесь они жили, старые Форсайты, из поколения в поколение, просоленные этим воздухом; и не было вблизи другого дома, ничего не было — только травяной простор, и море, да чайки на той скале, да разбивающиеся об нее волны. Здесь они жили, пахали землю, наживали ревматизм и ходили через овраг в церковь и, может быть, промышляли даровой водкой. Он осмотрел камень — стоячий, с перекладиной наверху — верно, кусок от сарая — никакой надписи. Спустился в углубление и зонтом стал ковырять землю… Остатки дома, сказал священник, увезли во время войны. Только двенадцать лет прошло, а ни следа не найти! Заросло травой, даже не разобрать, где были стены. Он продвинулся к изгороди. Хорошо подчистили, что и говорить, только трава да поросль папоротника и молодых кустов дрока — эти всегда цепляются за покинутые пепелища. И, постелив пальто. Сомс сел, прислонившись к камню, и задумался. Сами ли его предки построили этот дом здесь, на отлете, первыми ли осели на этом клочке овеянной ветром земли? И что-то в нем шевельнулось, точно он таил в себе долю соленой независимости этого безлюдного уголка. Старый Джолион, и его отец, и другие его дяди — не удивительно, что они были независимые, когда в крови у них жил этот воздух, это безлюдье; и крепкие, просоленные, неспособные сдаться, уступить, умереть. На мгновение он даже самого себя как будто понял. Юг, и пейзаж южный, без всякой эдакой северной суровости, но вольный и соленый, и пустынный с восхода до заката, из года в год, как та пустынная скала с чайками, — навсегда, навеки. И, глубоко вдыхая воздух, он подумал: «Нечего и удивляться, что старый Тимоти дожил до ста лет!» Долго просидел он, погруженный в своего рода тоску по родине; очень не хотелось уходить. Никогда в жизни, казалось, не дышал он таким воздухом. То была еще старая Англия, когда они жили в этих краях, — Англия, где ездили на лошадях и почти не знали дыма, жгли торф и дрова, и жены никогда не бросали мужей — потому, наверно, что не смели. Тихая Англия ткачей и земледельцев, где миром для человека был его приход, и стоило зазеваться, как угодишь в церковные старосты. Вот хоть его дед, зачатый и рожденный сто пятьдесят шесть лет назад на лучшей в доме кровати, в каких-нибудь двадцати шагах от места, где он сидит. Как все с тех пор изменилось! К лучшему? Почем знать? А вот эта трава, и скала, и море, и воздух, и чайки, и старая церковь за оврагом — все осталось, как было. Если бы этот участок продавался, он, пожалуй, не прочь был бы купить его, как музейную редкость. Но кто захочет сидеть здесь спокойно? Затеют гольф или еще что. И, вовремя поймав себя на грани чувствительности, Сомс опустил руку и пощупал траву. Но сырости не было, и он согрешил бы противсовести, заподозрив, что схватит здесь ревматизм; он еще долго сидел, подставив щеку солнцу, устремив взгляд на море. Вдали проплывали в обе стороны пароходы; контрабандисты перевелись, и за водку платят бешеные деньги! В старину здесь росли без газет, без всякой связи с внешним миром и, наверно, не задумывались над понятием государства и прочими сложными вещами. Знал человек свою церковь и библию и ближайший рынок, и с июня до июня работал, ел, и спал, и дышал воздухом, и пил сидр, и обнимал жену, и смотрел, как подрастают дети. А что же, не плохо! Прибавилось ли в наши дни к этому что-нибудь истинно ценное? «Перемены — это все внешнее, — думал Сомс, — корни те же, что были. От итого не уйдешь, сколько ни старайся». Прогресс, культура — к чему они? Порождают прихоти, увлечения — например, страсть к собиранию картин. Вряд ли здешние старики чем-нибудь увлекались, разве что пчелами. Увлечения? Только для этого — только чтобы дать людям возможность увлекаться? Надо сказать, картины доставили ему много приятных часов; без прогресса этого не было бы. Нет, он скорей всего так и жил бы здесь, стриг овец и ходил за плугом, а у дочки его были бы толстые щиколотки и одна новая шляпа. Может, и лучше, что нельзя остановить ход времени. Да, и пора, пожалуй, возвращаться на дорогу, пока этот тип не пришел искать его. И Сомс встал и опять спустился в углубление. На этот раз у самой изгороди он заметил какой-то предмет — очень старый башмак, такой старый, что почти утерял всякое подобие башмака. Бледная улыбка искривила губы Сомса. Он словно услышал, как кудахчет покойный кузен Джордж с кислым, чисто форсайтским юмором: «Башмак предков! Эй, слуги мои верные, поднимайте мосты, закрывайте решетки!» Да, в семье над ним посмеялись бы, узнав, что он ездил смотреть на их корни. Не стоит об этом рассказывать. И вдруг он подошел к башмаку и, поддев его кончиком зонта за носок, брезгливо швырнул через изгородь. Башмак осквернял безлюдье, то чувство, которое он испытал, впитывая этот воздух. И медленно-медленно, чтобы не вспотеть перед тем, как сесть в машину, он двинулся вверх к дороге. Но у ворот остановился как вкопанный. Что случилось? К задку его машины были привязаны цугом две большие мохнатые лошади, а рядом с ними стояли трое мужчин, из которых один Ригз, и две собаки, из которых одна хромая. Сомс мигом сообразил, что во всем виноват «этот тип». Попробовал дать задний ход в гору, с которой и съезжать-то не надо было, и так засадил машину, что не мог ее сдвинуть. Вечно он что-нибудь натворит! Однако в эту минуту Ригз сел на место и взялся за руль, а один из фермеров щелкнул кнутом. «Хоп!» Мохнатые лошади тронули. Сомса поразило что-то в их сильном, неспешном движении. Прогресс! Пришлось идти за лошадьми, чтобы тащить прогресс из канавы!

— Хорошая лошадь, — сказал он, указывая на самую большую.

— Ага. Мы и зовем ее Лев — здорово тянет. Хоп!

Машина выбралась на ровное место, и лошадей отвязали. Сомс подошел к фермеру, который говорил «хоп».

— Вы с ближайшей фермы?

— Да.

— Это ваше поле?

— Арендованное.

— Как вы его зовете?

— Зовем? Большое поле.

— На десятинной карте оно помечено «Большой Форсайт». Вам эта фамилия знакома?

— Форсит? Их никого не осталось. Моя бабка была Форсит.

— В самом деле, — сказал Сомс, и опять в нем что-то дрогнуло.

— Ага, — сказал фермер.

Сомс взял себя в руки.

— А ваша как фамилия, разрешите спросить?

— Бир.

Сомс долго глядел на него, потом достал бумажник.

— Разрешите, — сказал он, — за лошадей и за труды. — И он протянул фунтовую бумажку.

Фермер покачал головой.

— Не надо. Какой там труд. Нам не впервые на эту гору машины втаскивать.

— Не могу же я даром принять услугу, — сказал Сомс, — уж пожалуйста!

— Ну что же, — сказал фермер, — очень благодарен, — и взял деньги. Хоп!

Лошади налегке двинулись вперед, люди и собаки пошли следом. Сомс сел в машину, развернул пакет с сэндвичами и стал закусывать.

— Поезжайте опять к дому священника, да потише. — И за едой дивился, почему его так взволновало открытие, что кровь его предков течет в жилах этого деревенского парня по фамилии Бир.

К домику священника они попали в два часа, тот вышел к нему с полным ртом.

— Записей нашлось много, мистер Форсайт; это имя попадается с самого начала книги. Составить полный список удастся не так-то скоро. Этот Джолион родился, по-видимому, в тысяча семьсот десятом году, сын Джолиона и Мэри; в тысяча семьсот пятьдесят седьмом году не заплатил десятинную подать. Был еще Джолион, рождения тысяча шестьсот восьмидесятого года очевидно, его отец, — тот с тысяча семьсот пятнадцатого года был церковным старостой; прозывали его «Фермер с Большого Луга», женился на Бир.

Сомс задумчиво взглянул на него и полез за бумажником.

— Бир? Вот и фермер тут один так же назвался. Говорит, что его бабка была Форсайт и что после нее их здесь не осталось. Может, вы заодно пришлете мне записи семьи Бир, все вместе за семь гиней?

— О, вполне достаточно и шести.

— Нет, пусть будет семь. Моя карточка у вас есть. Камень я видел. Местность здоровая, отовсюду далеко. — Он выложил на стол семь гиней и опять уловил радость в глазах священника. — А теперь мне пора домой в Лондон. До свидания!

— До свидания, мистер Форсайт. Непременно пришлю вам все, что сумею найти.

Сомс пожал ему руку и вышел — с уверенностью, что корни его будут выкорчеваны добросовестно. Как-никак, священник.

— Поезжайте, — сказал он Ригзу. — Успеем сделать больше половины обратного пути.

И, откинувшись на спинку машины, порядком усталый, он дал волю мыслям. «Большой Форсайт!» Что ж, хорошо, что он собрался сюда съездить.

XII ДОЛГАЯ ДОРОГА

Сомс переночевал в Уинчестере, о котором часто слышал, хотя никогда там не бывал. Здесь учились Монты, поэтому он не хотел, чтобы сюда отдали Кита. Лучше бы в Молборо, где он сам учился, или в Хэрроу — в одну из школ, которые участвуют в состязаниях на стадионе Лорда; но только не Итон, где учился молодой Джолион. А впрочем, не дожить ему до тех времен, когда Кит будет играть в крикет; так что оно, пожалуй, и безразлично.

«Город старый, — решил он. — К тому же соборы — вещь стоящая». И после завтрака он направился к собору, У алтаря было оживление — по-видимому, шла спевка хора. Он вошел, неслышно ступая в башмаках на резиновой подошве, надетых на случай сырости, и присел на кончик скамьи. Задрав подбородок, он рассматривал своды и витражи. Темновато здесь, но разукрашено богато, как рождественский пудинг. В этих старинных зданиях испытываешь особенное чувство. Вот и в соборе св. Павла всегда так бывает. Хоть в чем-то нужно найти логичность стремлений. До известного предела: дальше начинается непонятное. Вот стоит эдакая громада, в своем роде совершенство; а потом землетрясение или налет цеппелинов — и все идет прахом! Как подумаешь — нет постоянства ни в чем, даже в лучших образцах красоты и человеческого гения. То же и в природе! Цветет земля, как сад, а глядь — наступает ледниковый период. Логика есть, но каждый раз новая. Поэтому-то ему и казалось очень мало вероятным, что он будет жить после смерти. Он где-то читал — только не в» «Таймсе», — что жизнь есть одухотворенная форма и что когда форма нарушена, она уже не одухотворена. Смерть нарушает форму — на том, очевидно, все и кончается… Одно верно — не любят люди умирать: всячески стараются обойти смерть, пускаются на лесть, на уловки. Дурачье! И Сомс опустил подбородок. Впереди, в алтаре, зажгли свечи, еле заметные при свете дня. Скоро их погасят. Вот и опять — все и вся рано или поздно погаснет. И нечего пытаться отрицать это. На днях он читал, и тоже не в «Таймсе», что конец света наступит в 1928 году, когда земля окажется между луной и солнцем, что якобы это было предсказано во времена пирамид, — вообще какая-то научная ерунда. А если и правда — ему не жалко. Особенно удачным это предприятие никогда не было, а если одним махом с ним покончить, то ничего и не останется. Смерть чем плоха? Уходишь, а то, что любил, остается. Да стоит только жизни прекратиться, как она снова возникнет в каком-нибудь другом образе. Потому, наверно, ее и называют «… и жизнь бесконечная. Аминь». А, запели! Иногда он жалел, что не наделен музыкальным слухом. Но он и так понял, что поют хорошо. Голоса мальчиков! Псалмы, и слова он помнит. Забавно! Пятьдесят лет, как он перестал ходить в церковь, а помнит, точно это вчера было. «Ты послал источники в долины: между горами текут воды». «Поят всех полевых зверей; дикие ослы утоляют жажду свою». «При них обитают птицы небесные; из среды ветвей издают голос». Певчие бросали друг другу стих за стихом, точно мяч. Звучит живо, и язык хороший, крепкий. «Это море великое и пространное, там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими». «Там плавают корабли, там этот Левиафан, которого ты сотворил играть в нем». Левиафан! Помнится, ему нравилось это слово, «Выходит человек на дело свое и на работу свою до вечера». Да, выходит, конечно, но занимается ли делом, работой — это в наши дни еще вопрос. «Буду петь господу во всю жизнь мою, буду петь богу моему доколе есмь». Так ли? Сомнительно что-то. «Благослови, душа моя, господа!» Пение смолкло, и Сомс опять поднял подбородок. Он сидел тихо-тихо, не думая, словно растворившись в сумраке высоких сводов. Он испытывал новое, отнюдь не тягостное ощущение. Точно сидишь в украшенной драгоценными камнями, надушенной шкатулке. Пусть мир снаружи гудит, и ревет, и смердит — пошлый, режущий слух, показной и ребячливый, дешевый и гадкий сплошной джаз и жаргон — сюда не доходят ни звуки его, ни краски, ни запахи. Эту объемистую шкатулку построили за много веков до того, как началась индустриализация мира; она ничего общего не имеет с современностью. Здесь говорят и поют на классическом английском языке; чуть пахнет стариной и ладаном; и все вокруг красиво. Он отдыхал, словно обрел наконец, убежище.

Прошел церковный служитель, с любопытством взглянул на него, точно поднятый подбородок был ему в диковинку; за спиной у Сомса слабо зазвенели его ключи. Сомс чихнул, потянулся за шляпой и встал. Ему совсем не улыбалось ходить следом за этим человеком и за полкроны осматривать то, чего он не желал видеть. И с коротким: «Нет, благодарю вас; в другой раз» — он прошел мимо служителя на улицу.

— Напрасно вы не зашли, — сказал он Ригзу, — тут раньше короновали английских королей. Теперь в Лондон.

Верх машины был откинут, солнце ярко светило, ехали быстро, и только на новой дороге, срезавшей путь прямо на Чизик, Сомсу явилась идея, и он сказал:

— Остановитесь у того дома с тополями, куда вы нас возили на днях.

Еще не настало время завтрака; по всей вероятности, Флер позирует так почему не забрать ее прямо к себе на конец недели? Платья у нее в «Шелтере» есть, Несколько лишних часов проведет на свежем воздухе. Однако иностранка, которая вышла на звонок, сообщила ему, что леди не приезжала позировать ни вчера, ни сегодня.

— О, — сказал Сомс, — это почему?

— Никто не знал, сэр. Она не прислала письмо. Мистер Блэйд очень сердитый.

Сомс пожевал губами.

— Ваша хозяйка дома?

— Да, сэр.

— Так узнайте, пожалуйста, может ли она принять меня. Мистер Сомс Форсайт.

— Будьте добры в столовой подождать, сэр.

В тесной комнатке Сомс ждал и терзался. Флер сказала, что не может с ним поехать из-за сеансов; а сама не позировала. Что же она, заболела?

От беспокойного созерцания тополей за окном его оторвали слова:

— А, это вы! Хорошо, что приехали.

Такая сердечная встреча еще усилила его беспокойство, и он сказал, протягивая руку:

— Здравствуйте, Джун. Я заехал за Флер. Когда она была здесь в последний раз?

— Во вторник утром. И еще я видела ее в окно во вторник к вечеру, в ее машине. — Сомс заметил, что глаза ее — бегают, и знал, что сейчас она скажет что-нибудь неприятное. Так и случилось. — Она забрала с собой Джона.

Чувствуя, что у него спирает дыхание. Сомс воскликнул:

— Как! Вашего брата? А он что здесь делал?

— Позировал, разумеется.

— Позировал! Чего ради… — Он сдержался и не сказал: «ему понадобилось позировать!», а уставился на густо покрасневшую кузину.»

— Я ей говорила, чтобы она с ним здесь не встречалась. И Джону говорила.

— Так она и раньше это делала?

— Да, два раза. Она, знаете, так избалована.

— А! — Реальность нависшей опасности обезоружила его. Говорить резкости перед лицом катастрофы казалось излишней роскошью.

— Где она?

— Во вторник утром она сказала, что едет в Доркинг.

— И забрала его? — повторил Сомс.

Джун кивнула.

— Да, после его сеанса. Его портрет готов. Если вы думаете, что я больше вас хочу, чтобы они…

— Никто в здравом уме не захотел бы, чтобы они… — холодно сказал Сомс. — Но зачем вы устроили ему сеансы, пока она здесь бывала? Джун покраснела еще гуще.

— Вы-то не знаете, как трудно приходится настоящим художникам. Я не могла не заботиться о Харолде. Не залучи я Джона до его отъезда на ферму…

— Ферма! — сказал Сомс. — Почем вы знаете, может быть, они… — Но он опять сдержался. — Я ждал чего-то в этом роде с тех самых пор, как узнал, что он вернулся. Ну, я сейчас поеду в Доркинг. Вам известно, где его мать?

— В Париже.

А-а, но теперь ему не придется просить эту женщину отдать своего сына его дочери! Нет, скорее придется просить ее отнять его.

— До свидания, — сказал он.

— Сомс, — заговорила вдруг Джун, — не давайте Флер… это все она…

— Не желаю слышать о ней ничего дурного.

Джун прижала стиснутые ручки к плоской груди.

— Люблю вас за это, — сказала она, — и простите…

— Ничего, ничего, — буркнул Сомс.

— До свидания, — сказала Джун. — Дайте руку!

Сомс протянул руку, она судорожно ее сжала, потом разом выпустила.

— В Доркинг, — сказал он Ригзу, садясь в машину.

Лицо Флер, каким он видел его на балу в Нетлфолде и каким никогда не видел раньше, неотступно преследовало его, пока он ехал по Хэммерсмитскому мосту. Ох и своевольное создание! Вдруг — вдруг она на все решилась? Вдруг случилось самое страшное? Боже правый! Что же нужно, что же можно тогда предпринять? Какая расчетливая, цепкая страсть ею владела, как она скрывала ее ото всех, от него… или пыталась скрыть! Было в этом что-то страшное и что-то близкое ему, всколыхнувшее память о том, как сам он преследовал мать этого юноши, — память о страсти, которая не хотела, не могла отпустить; которая взяла свое и, взяв, потерпела крушение. Он часто думал, что Флер нелогична, что, как все теперешние «ветрогонки», она просто мечется без цели и направления. И как насмешку воспринял он теперь открытие, что она, когда знает, чего хочет, способна на такое же упорство, как он сам и его поколение. Нельзя, видно, судить по наружности! Под спокойной поверхностью страсти те же, что были, и когда они просыпаются и душат, та же знойная тишина застывает в пронизанных ветром пространствах… Ригз свернул на Кингстон! Скоро они проедут РобинХилл. Как изменились эти края с того дня, когда он привез сюда Босини выбирать место для постройки! Сорок лет, не больше — но сколько перемен! Plus ca change, — сказала бы Аннет, — plus c'est la meme chose!»[98] Любовь и ненависть — они-то не кончаются! Пульс жизни продолжает биться за шумом автомобильных колес, за музыкой джаз-бандов. Что это, судьба бьет в барабан или просто бьется человеческое сердце? Бог знает! Бог? Удобное слово. Что понимают под ним? Он не знает, никогда не узнает. Утром в соборе ему показалось было… а потом — этот служитель! Вот мелькнули тополя, и башня с часами, и крыша дома, который он построил и в котором так и не жил. Знай он заранее, какой поток автомобилей день за днем будет течь в четверти мили от дома, он не стал бы его строить и, может быть, не было бы всей этой трагедии. А впрочем — не все ли равно, что делать? Так или иначе, жизнь возьмет тебя за шиворот и швырнет, куда ей вздумается. Он нагнулся вперед и тронул шофера за плечо.

— Вы какой дорогой едете?

— Через Ишер, сэр, а потом налево.

— Ну хорошо, — сказал Сомс, — как знаете. Время завтрака прошло, но он не был голоден. Он не проголодается, пока не узнает худшего. А вот Ригэ, наверно, другое дело.

— Вы где-нибудь остановитесь, — сказал он, — да перекусите и выкурите папиросу.

— Хорошо, сэр.

Остановился он скоро. Сомс остался сидеть в машине, лениво разглядывая вывеску «Красный лев». Красные Львы, Ангелы и Белые Кони — ничто их не берет. Чего доброго, в Англии скоро попытаются ввести сухой закон но этот номер не пройдет — экстравагантная выдумка! Нельзя заставить людей повзрослеть, обращаясь с ними, как с детьми: они и так слишком ребячливы. Взять хоть стачку горняков, которая все тянется и тянется, чистое ребячество, всем во вред, а пользы никому! Дурачье! Размышлять о глупости своих сограждан было отдыхом для Сомса пред лицом будущего, грозившего катастрофой. Ибо разве не катастрофа, что в таком состоянии Флер катает этого молодого человека в своем автомобиле? Чего мешкает этот Ригз? Он вышел из машины и стал ходить взад и вперед. Впрочем, и доехав до места, он вряд ли что сможет сделать, Сколько ни люби человека, как ни тревожься о нем — ты бессилен: может быть, тем бессильнее, чем сильнее любовь, Но мнение свое он должен высказать, если только представится случай. Нельзя дать ей скатиться в пропасть и не протянуть руку. Солнце светило ему прямо в лицо, он поднял голову, прищурившись, словно благодарный за тепло. Близкий конец света, конечно, вздор, но лучше бы уж он настал, пока его самого горе не свело в могилу. Ему были до отвращения ясны размеры надвинувшегося несчастья. Если Флер сбежит, у него не останется ничего на свете: ведь Кита заберут Монты. Придется доживать жизнь среди картин и коров, теперь абсолютно не нужных. «Не допущу, — подумал он, — если еще не поздно, не допущу». Да, но как помешать? И, ясно видя никчемность своего решения, он пошел назад к машине. Ригз был на месте, курил папиросу.

— Едем, — сказал Сомс, — поживее!

Он приехал в три часа и узнал, что Флер уехала на машине в десять. Уже то, что она здесь ночевала, было огромным облегчением. И он сейчас же стал звонить во междугородному телефону. Тревога вспыхнула снова. Дома ее не было; у Джун тоже. Где же она, если не с этим молодым человеком? Но она ничего не взяла с собой — это он установил, и это придало ему сил выпить чаю и ждать. Он уже в четвертый раз вышел на дорогу, когда наконец увидел, что она идет к нему.»

Выражение ее лица — голодное, жесткое, лихорадочное — произвело на Сомса смешанное впечатление; сердец его заныло и тут же подпрыгнуло от радости. Не торжествующую страсть выражало это лицо! Оно было трагически несчастно, иссушено, искажено. Словно все черты обострились с тех пор, как он в последний раз ее видел. И, повинуясь инстинкту, он ничего не сказал и подставил ей лицо для поцелуя. Губы ее были сухие и жесткие.

— Так ты приехал, — сказала она.

— Да, и хочу, чтобы ты поехала со мною прямо в «Шелтер», как только выпьешь чаю; Ригз уберет твою машину.

Она пожала плечами и прошла мимо него в дом. Ему показалось, что ей все равно, что он в ней видит, что думает о ней. Это было так не свойственно ей, что он растерялся. Что же она, попыталась и обожглась? Это было бы слишком хорошо. Он стал рыться в памяти, вызвал ее образ, каким видел его шесть лет назад, когда привез ей весть о поражении. Да! Но в то время она была так молода, такое круглое у нее было лицо — не похожее на это жесткое, заострившееся, опаленное лицо, от которого ему делалось страшно. Увезти ее к Киту, увезти поскорее! И, послушный инстинкту, выручавшему его, лишь когда дело шло о Флер, он вызвал Ригза, велел ему поднять верх машины и подавать.

Флер была наверху, в своей комнате. Спустя несколько времени Сомс послал сказать ей, что машина ждет. Скоро она пришла. Она густо напудрила лицо и накрасила губы; и опять Сомса ужаснула эта белая маска, и сжатая красная полоска губ, и живые, измученные глаза. И опять он ничего не сказал и достал карту.

— Заедет он куда не надо, если не сидеть с ним рядом. Дорога путаная, — и он сел к шоферу.

Он знал, что она не может говорить, а смотреть на ее лицо у него не было сил. Они покатили. Бесконечно долгим показался ему путь. Только раз или два он оглянулся на нее; она сидела как мертвая: белая и неподвижная. И два чувства — облегчение и жалость — продолжали бороться в его сердце. Ясно, что это конец, — ока сделала ход я проиграла! Как, где, когда? Этого ему никогда не узнать — но проиграла! Бедняжка! Не виновата она, что любила этого мальчика, не могла забыть его — не более виновата, чем был он сам, когда любил его мать. Не вина, а громадное несчастье! Словно сжатыми накрашенными губами бледной женщины, сидящей позади него на подушках машины, пела свою предсмертную лебединую песню страсть, рожденная сорок шесть лет назад от роковой» встречи в борнмутской гостиной и перешедшая к дочери с его кровью.

«Благослови, душа моя, господи!» Гм! Легко сказать! Они ехали по мосту в Стэйнсе; теперь Ригз не собьется. Когда они приедут домой, как вдохнуть жизнь в ее лицо? Слава богу, что мать ее в отъезде! Конечно, поможет Кит. И, может быть, ее старая собака. И все же, как ни утомили его три долгих последних дня. Сомс с ужасом ждал минуты, когда машина остановится. Для нее, может быть, лучше было бы ехать и ехать. Да и для всех, пожалуй. Уйти от чего-то, что с самой войны преследовало неотступно, — ехать все дальше! Когда желанное не дается в руки и не отпускает ехать и ехать, чтобы заглушить боль. Покорность судьбе — как и живопись — утраченное искусство; так думалось Сомсу, когда они проезжали кладбище, где со временем он предполагал покоиться.

Близок дом, а что он ей скажет, приехав? Слова бесполезны. Он высунул голову и глубоко потянул в себя воздух. Он всегда находил, что здесь, у реки, пахнет лучше, чем в других местах, — смолистей деревья, сочней трава. Не то, конечно, что воздух на поле «Большой Форсайт», но ближе к земле, уютнее. Конек крыши и тополя, потянуло дымом, слетаются на ночлег голуби — приехали! И, глубоко вздохнув, он вышел из машины.

— Ты переутомилась, — сказал он, открывая дверцу. — Хочешь сразу лечь, когда повидаешь Кита? Обед я пришлю тебе в твою комнату.

— Спасибо, папа. Мне немножко супу. Я, кажется, простудилась.

Сомс задумчиво посмотрел на нее и покачал головой; потом коснулся пальцем ее белой щеки и отвернулся.

Он пошел во двор и отвязал ее старую собаку. Может, ей нужно побегать, прежде чем идти в дом; и он пошел с ней к реке. Солнце зашло, но еще не стемнело, и, пока собака носилась в кустах, он стоял и смотрел на воду. Проплыли на свой островок лебеди. Лебедята подросли, стали почти совсем белые — как призраки в сумерках, изящные создания и тихие. Он часто подумывал завести одного-двух павлинов, они придают саду законченность, но от них много шума; он не мог забыть, как однажды рано утром на Монпелье-сквер слышал их страстные крики из Хайд-парка.

Нет, лебеди лучше; так же красивы и не поют. Эта собака погубит его земляничное дерево!

— Идем к хозяйке, — сказал он и повернул к освещенному дому. Он поднялся в картинную галерею. На столе его ждали газеты и письма. Полчаса он просидел над ними. В жизни он не рвал бумаг с таким удовольствием. Потом прозвучал гонг, и он пошел вниз, готовый провести вечер в одиночестве.

XIII ПОЖАРЫ

Но Флер обедать пришла. И для Сомса начался самый смутный вечер в его жизни. В сердце его жила великая радость и великое сострадание, то и другое нужно было скрывать. Теперь он жалел, что не видел портрета Флер, — была бы тема для разговора. Он робко заикнулся о ее доме в Доркинге.

— Полезное учреждение, — сказал он, — эти девушки…

— Я всегда чувствую, что они меня ненавидят. И не удивительно. У них ничего нет, а у меня все.

Смех ее больно резнул Сомса.

Она почти не прикасалась к еде. Но он боялся спросить, мерила ли она температуру. Она еще, чего доброго, опять засмеется. Вместо этого он стал рассказывать, как разыскал у моря участок, откуда вышли Форсайты, и как он был в Уинчестерском соборе; он говорил и говорил, а сам думал: «Она ни слева не слышала».

Его тревожила и угнетала мысль, что она пойдет спать, снедаемая скрытым огнем, до которого он не мог добраться. Вид у нее был такой, словно… словно она могла наложить на себя руки! Надо надеяться, что у нее нет веронала или чего-нибудь в этом роде. И он не переставал гадать, что же произошло. Если б у нее еще оставались сомнения, надежды, она металась бы, не находила себе места, но, конечно, не выглядела бы так, как сейчас! Нет, это поражение. Но что было? И неужели все кончено и он навсегда свободен от гнетущей тревоги последних месяцев? Он взглядом допрашивал ее, но лицо, отражавшее, несмотря на слой пудры, ее взвинченное состояние, было театральное и чужое. Жестокое, безнадежное выражение ее разрывало ему сердце. Хоть бы она заплакала и все рассказала! Но он понимал, что ее приход к обеду и видимость нормального разговора с ним означали: «Ничего не случилось!» И он сжал губы. Любовь нема — словами ее не выразишь! Чем глубже его чувство, тем труднее ему говорить. Как это люди изливают свои чувства и тем облегчают себе душу — он никогда не мог понять!

Обед кое-как дотянулся до конца. Флер бросала отрывочные фразы, опять звенел ее смех, от которого ему было больно, потом они пошли в гостиную.

— Жарко сегодня, — сказала она и открыла дверь на балкон. Вдали, из-за прибрежных кустов, всходила луна; по воде бежала светящаяся дорожка.

— Да, тепло, — сказал Сомс, — но если ты простужена, лучше не выходи.

Он взял ее под руку и ввел в комнату. Страшно было пустить ее бродить так близко от воды.

Она подошла к роялю.

— Можно побренчать, папа?

— Пожалуйста. У твоей матери есть тут какие-то французские романсы.

Пусть делает что хочет, лишь бы исчезло с ее лица это выражение. Но музыка волнует, а французские песни все о любви! Только бы не попалась ей та, что вечно напевает Аннет:

Aupres de ma blonde il fait bon — fait bon — fait bon,
Aupres de ma blonde il fait bon dormir.
Волосы этого мальчика! Давно, когда он стоял рядом с матерью. Вот у кого были волосы! Такие светлые, и темные глаза. И на мгновение ему почудилось, что не Флер, а Ирэн сидит у рояля. Музыка! Прямо загадка, как можно ценить музыку настолько, насколько ценила ее Ирэн. Да! Больше людей, больше денег ценила! А его музыка никогда не волновала, не понимал он ее! Так неудачно! Вот она у рояля, какой он помнит ее в маленькой гостиной на Монгкельесквер; какою видел в последний раз в вашингтонском отеле. Такой она и останется, наверно, до самой смерти, и все еще будет красива. Музыка!

Он встрепенулся.

Высокий, резкий голосок Флер долетел до него сквозь дым сигары. Грустно! Она храбро сопротивляется. С желанием, чтобы она сдалась, боролся страх. Он не знал, что предпринять, если это случится.

Она замолчала, не допев романса, и закрыла рояль. Лицо у нее было чуть ли не старое — такой она будет в сорок лет. Потом она прошла и села по другую сторону камина. Она была в красном, и это было неприятно усиливало чувство, что она горит под своей напудренной маской. Она сидела очень тихо, делая вид, что читает. А он держал в руках «Тайме» и старался не замечать ее. Неужели ничем нельзя отвлечь ее внимание? А картины? Кто ей больше всего нравится, спросил он, Констэбль, Стивене, Коро, Домье?

— Коллекцию я оставлю государству, — сказал он. — Но штуки четыре ты отбери себе; и копия с «Vindimia» Гойи, конечно, тоже твоя. — Потом вспомнил, что платье с «Vindimia» было на ней на балу в Нетлфолде, и заспешил: — Вкусы теперь новые, может, государство и откажется от картин; тогда уж не знаю. Вероятно, сможешь сбыть их Думетриусу, он и так на большинстве их хорошо заработал. Если выберешь подходящий момент, без стачек и всего такого, распродажа может дать порядочную сумму. Я вложил в них добрых семьдесят тысяч — выручить можно не меньше ста.

Она как будто и слушала, но он не знал наверно.

— Мое мнение, — продолжал он из последних сил, — что через десять лет от современной живописи ничего не останется — нельзя же до бесконечности — фокусничать. К тому времени им надоест экспериментировать, если только опять не будет войны.

— Не в войне дело.

— То есть как это — не в войне? Война внесла в жизнь уродство, всех научила торопиться. Ты не помнишь, как было до войны.

Она пожала плечами.

— Правда, — продолжал Сомс, — началось это раньше. Я помню первые лондонские выставки пост-импрессионистов и кубистов. После войны все просто взбесились, хотят того, до чего не могут дотянуться.

Он осекся. В точности, как и она!

— Я, пожалуй, пойду спать, папа.

— Да, да, — сказал Сомс, — и прими аспирин. Не надо шутить с простудой.

Простуда! Это еще было бы полбеды. Сам он опять подошел к открытой двери, стоял, смотрел на луну. Из помещения прислуги неслись звуки граммофона. Любят они заводить эту кошачью музыку, а то еще громкоговоритель включат! Он никак не мог решить, что хуже.

Он дошел до края террасы и протянул вперед руку.

Ни капли росы! Сухо, замечательная погода! За рекой завыла собака. Есть, верно, люди, которые сказали бы, что это не к добру! Чем больше он узнает людей, тем неразумнее они кажутся: либо гонятся за сенсацией, либо вообще ничего не видят и не слышат. Сад хорош в лунном свете: красивый и призрачный. Бордюр из подсолнухов и осенних маргариток, и поздние розы на круглых клумбах, и низкая стена старого кирпича — с таким трудом он раздобыл его! — даже газон — в лунном свете все было похоже на декорации. Только тополя нарушали театральный эффект, темные и четкие, освещенные сзади луной. Сомс сошел в сад. Белый дом, увитый ползучими растениями, тоже стоял призрачный, точно припудренный; в спальне Флер был свет. Тридцать два года он здесь прожил. Он привязался к этому месту, особенно с тех пор, как купил заречную землю, так что никто не мог там построиться и подглядывать за ним. Подглядывание, физическое и моральное, — от этого он как будто уберегся в жизни.

Он докурил сигару и бросил окурок на землю. Ему хотелось дождаться, когда свет в ее окне погаснет, — знать, что она уснула, как в те дни, когда она девочкой уходила спать с зубной болью. Но он был очень утомлен. Автомобильная езда плохо действует на печень. Надо идти домой и запирать двери. В конце концов, он ничего не в силах изменить нем, что останется в саду, он вообще не в силах ничего изменить. Старые не могут помочь молодым — да и никто никому не может помочь — по крайней мере там, где замешано сердце. Чудная вещь — сердце! И подумать, что у всех оно есть. Это должно бы служить утешением, а вот не служит. Не утешало его, когда он дни и ночи страдал из-за матери этого мальчика, что она тоже страдала! И что проку Флер от того, что страдает сейчас этот молодой человек — и, наверно, жена его тоже! И Сомс запер балконную дверь и пошел наверх. Он постоял у ее двери, но ничего не было слышно; он разделся, взял «Жизнь художников» Вазарк и, сидя в постели, стал читать. Чтобы уснуть, ему всегда хватало двух страниц этой книги, и обычно это были все те же две страницы — он так хорошо знал, книгу, что никогда не помнил, на чем остановился.

Скоро он проснулся, сам не зная отчего, и лежал, прислушиваясь. В доме будто происходило какое-то движение. Но если он встанет и пойдет смотреть, опять начнутся терзания, а этого не хотелось. Кроме того, заглянув к Флер, он, чего доброго, разбудит ее. Он повернулся в постели, задремал, но опять проснулся, лежал и думал лениво: «Плохо я сплю — надо больше двигаться». Сквозь щели занавесок пробивалась луна. И вдруг ноздри его дрогнули. Как будто потянуло гарью. Он сел, понюхал. Ну да! Что там, короткое замыкание или горит соломенная крыша голубятни? Он встал, надел халат и туфли и подошел к окну.

Из верхнего окна струился красноватый свет. Боже великий! Его картинная галерея! Он побежал к лестнице на третий этаж. Неясный звук, запах гари, теперь уже несомненный, — он едва устоял на ногах. Взбежал по лестнице, дернул дверь. Силы небесные! Дальний конец галереи, в левом крыле дома, был охвачен пламенем. Красные язычки лизали деревянную обшивку стен; занавески на дальнем окне уже обуглились и почернели, от корзины для бумаг, стоявшей возле письменного стола, остались одни угли! На паркете он заметил пепел папиросы. Кто-то здесь курил. Он стоял растерянный и вдруг услышал потрескивание пламени. Бросился вниз, распахнул дверь в комнату Флер. Она спала, лежала на кровати, совсем одетая! Одетая! Так это… Неужели она? Она открыла глаза, посмотрела на него, ничего не понимая.

— Вставай! — сказал он. — В картинной галерее пожар. Сейчас же убери Кита и прислугу! Пошли за Ригзом! Позвони в Рэдинг, вызови пожарных живо! Смотри, чтобы в доме никого не осталось!

Он подождал, пока она вскочила, побежал назад к лестнице и схватил огнетушитель; потащил его наверх — тяжелая, громоздкая штука! Он смутно знал, что нужно ударить его крышкой об пол и обрызгивать пламя. От двери он заметил, что огонь сильно распространился. О боже! Загорелся Фред Уокер и обе картины Давида Кокса! Огонь добрался до плинтуса, который шел вдоль всей галереи, отделяя верхний ряд картин от нижнего; да, и верхний плинтус тоже горит! Констэбль! Секунду он колебало». Спешить к нему, спасти хоть одну картину? Может быть, огнетушитель не действует! Он бросил его и, пробежав через всю галерею, схватил Констэбля как раз в ту минуту, когда пламя по стене доползло до него. Пока он срывал картину с крюка, горячее дыхание обожгло ему лицо; он отбежал, распахнул окно, приходившееся против двери, и поставил картину на подоконник. Потом опять схватил огнетушитель и с силой ударил его об пол. Брызнула струя жидкости, он поднял ее выше и направил струю на огонь. Теперь комната была полна дыма, у него кружилась голова. Жидкость оказалась хорошей, и он с радостью увидел, что пламени она не по сердцу. Оно заметно сдавало. Но Уокер погиб — а-а, и Коксы тоже! Он отогнал огонь к стене с окнами, но тут струя кончилась, и он заметил, что горит деревянная обшивка дальше того места, где он начал обрызгивать. Горел и письменный стол со всеми бумагами. Что же теперь, бежать вниз, через весь дом, за вторым огнетушителем? Где этот Ригз пропадает?! Альфред Стивене! Нет, шалишь! Не допустит он, чтобы погиб его Стивене, или Гогэны, или Коро!

И в Сомса словно демон вселился. Его вкус, труды, деньги, гордость все пойдет прахом? Так нет же! И сквозь дым он опять бросился к дальней стене. Он срывал Стивенса, а пламя лизало ему рукав; прислоняя картину к косяку окна, рядом с Констеблем, он ясно различил запах горелой материи.

Язык пламени прошелся по Добиньи, со звоном вылетело стекло — теперь картина незащищена, и пламя по ней так и ползает, так и вспыхивает! Он бросился обратно, ухватил картину Гогэна — голая таитянка. Она не желала слезать со стены; он взялся за проволоку, но отпустил — проволока раскалилась докрасна; вцепился в раму, дернул — и, оторвав картину, сам упал на спину. Но любимый Гогэн спасен! Он и его поставил к остальным и побежал к той из картин Коро, к которой ближе всех подобралось пламя. Серебристый прохладный пейзаж обжег ему руки, но и его удалось спасти! Теперь Монэ! Пожарные раньше чем через двадцать минут не приедут. Если этот Ригз сейчас не придет… Надо растянуть внизу одеяло, и он стал бы бросать картины из окна. И тут у него вырвался стон. Горел второй Коро. Бедный! Сорвав со стены Монэ, он поспешил к лестнице. По ней бежали к нему две перепуганные горничные, наскоро накинувшие пальто поверх ночных рубашек.

— Ну-ка! — крикнул он. — Возьмите эту картину и не теряйте голову. Мисс Флер и мальчик вышли?

— Да, сэр.

— Пожарных вызвали?

— Да, сэр.

— Принесите мне огнетушитель, а сами растяните одеяло вот там, под окном, и держите крепко, я буду сбрасывать картины. Да не сходите с ума — никакой опасности нет! Где Ригз?

Он вернулся в галерею. О-о! Гибнет маленькая любимая картина Дега! И с яростью в сердце Сомс опять ринулся к стене и вцепился в другого Гогэна. Пестрая штука — единственная, кажется, покупка, на которой ему удалось обставить Думетриуса. Словно из благодарности, картина легко далась ему в обожженные, дрожащие руки. Он отнес ее на окно и постоял, задохнувшись, переводя дыхание. Пока можно дышать здесь, на сквозняке между открытым окном и дверью, надо продолжать снимать их со стены.

Сбросить их вниз недолго. Бонингтон и Тернер — не стал бы Тернер так любить закаты, если б знал, что за штука пожар. Каждый раз, подходя к стене. Сомс чувствовал, что еще один рейс — и легкие не выдержат. А нужно!

— Папа!

Флер с огнетушителем!

— Ступай вниз! Уходи! — закричал он. — Слышишь? Уходи из дома! Скажи, пусть растянут одеяло, да смотри, чтобы держали покрепче.

— Папа! Позволь мне! Я не могу!

— Уходи! — снова крикнул Сомс, толкая ее к лестнице. Он подождал, пока она спустилась, потом ударил крышку огнетушителя об пол и опять стал обрызгивать пламя. Потушил бюро и обрушился на дальнюю стену. Огнетушитель был страшно тяжелый, и когда он, пустой, выпал у него из рук, Сомсу застлало глаза. Но опять он немного сбил огонь. Только бы продержаться!

А потом он увидел, что погиб Гарпиньи — такая красота! Эта бессмысленная потеря придала ему сил. И, снова кинувшись к стене — на этот раз к длинной, — он стал снимать картины одну за другой. Но огонь опять подползал, упорный, как пламя ада. До Сислея и Пикассо не дотянуться, они висели высоко в углу, он не решался лезть в самый огонь, ведь если поскользнуться, упасть — кончено! Эти пропали, но Домье он спасет! Любимая, пожалуй, самая любимая картина. Есть! Задыхаясь, жадно впивая воздух, он увидел в окно, что внизу четыре горничные растянули одеяло и держат его за углы.

— Крепче держите! — крикнул он и сбросил Домье. Проследил, как он падал. Какое варварское обращение с картиной! Одеяло провисло под тяжестью, но выдержало.

— Крепче! — закричал он. — Ловите! — И таитянка Гогэна полетела следом. Одну за другой он сбрасывал картины с подоконника, и одну за другой их вынимали из одеяла и складывали на траве. Сбросив последнюю, он оглянулся, чтоб оценить положение. Пламя уже захватило пол и быстро продвигалось по обшивке стен.

Правую стену успеют спасти пожарные. Левая погибла, но почти все картины он успел снять. Непосредственная опасность угрожает длинной стене; надо браться за нее. Он подбежал как только мог ближе к углу и схватил Морланда. Руки обжигало, но он снял его — белого пони, ставшего ему в шестьсот фунтов. Он обещал ему хорошее жилище! Он столкнул его с окна и видел, как картина с размаху упала на одеяло.

— Ну и ну!

За ним в дверях этот Ригз — наконец-то! — в рубахе и брюках, с двумя огнетушителями и открытым ртом.

— Закройте рот, — прохрипел он, — и поливайте вот эту стену!

Он смотрел на струю и на отступавшее перед нею пламя. Как он ненавидит эти неотвязные красные языки! Ага! Теперь присмирели!

— Давайте другой! Спасайте Курбэ! Живо!

Опять ударила струя, и пламя отступило. Сомс кинулся к Курбэ. Стекла и в помине нет, но картина еще цела. Он сорвал ее с гвоздя.

— Огнетушители, черт их дери, все вышли» сэр, — донесся до него голос Ригза.

— Идите сюда, — позвал он. — Снимайте картины с этой стены и выбрасывайте из окна, по одной — да не промахнитесь! — в одеяло. Поворачивайтесь!

Он и сам поворачивался, видя, как оробевшее было пламя опять разгорается. Они вдвоем бегали, задыхаясь, к стене, срывали картины, бежали опять к окну и опять к стене — а пламя все приближалось.

— Вон ту, верхнюю, — сказал Сомс. — Обязательно! Возьмите стул. Живо! Нет, лучше я сам. Поднимите меня, не достану!

Вознесшись в крепких руках Ригза, Сомс достал свой экземпляр Якоба Мариса, купленный в тот самый день, когда весь мир охватило пожаром. «Убийство эрцгерцога!» — он и сейчас помнил эти выкрики. Ясный день; солнце светит в окно кэба, и он едет с веселым сердцем, держит покупку на коленях. И вот она теперь летит из окна! Ах, разве можно так обращаться с картинами!

— Идем! — прохрипел он.

— Лучше уходить, сэр! Здесь жарко становится.

— Нет, — сказал Сомс. — Идем!

Еще три картины спасены!

— Если вы не уйдете, сэр, я вас на руках снесу — вы и так слишком долго тут пробыли.

— Ерунда, — хрипел Сомс. — Идем!

— Ура! Пожарные!

Сомс замер. Оглушительно стучало в сердце и в легких, но он различил и другой звук. Ригз схватил его за плечо.

— Идемте, сэр. Когда они начнут работать, тут такое будет…

Сомс указал пальцем сквозь дым.

— Вот еще эту, — прошептал он. — Помогите мне. Она тяжелая.

Копия с «Vindimia» стояла на мольберте. Шатаясь, Сомс направился к ней. То приподнимая, то волоча по полу, он дотащил до окна испанского двойника Флер.

— Подымайте!

Они подняли ее, установили на окне.

— Эй там, уходите! — раздался голос от двери.

— Бросайте! — прохрипел Сомс, но чьи-то руки схватили его и, почти задохнувшегося, потащили к двери, снесли по лестнице, вынесли на воздух.

Он очнулся в кресле на террасе. Мелькали каски пожарных, шипела вода. Легкие болели, нестерпимо щипало глаза, руки были в ожогах, но, несмотря на боль, его клонило ко сну, как спьяну, а в душе жило чувство победы.

Трава, деревья, холодная река под луной! Какой кошмар он пережил там, среди картин, — бедные картины! Но он их спас! Пепел от папиросы! Корзина у стола? Флер! Причина ясна. Надо же было ему навести ее на мысль о картинах именно в этот вечер, когда она сама не знала, что делает. Вот несчастье! Не нужно говорить ей, а может… может, она знает? Впрочем, потрясение — потрясение могло пойти ей на пользу. А погибший Дега! Гарпиньи! Он закрыл глаза, прислушиваясь к шипению воды.Хорошо! Приятный звук! Остальное они спасут. Могло быть хуже. Что-то холодное ткнулось в его руку. Морда собаки. Напрасно ее выпустили. И вдруг Сомсу показалось, что он опять должен распорядиться. Нальют они зря воды! Он с трудом встал на ноги. Теперь зрение прояснилось. Флер? А, вот она, стоит совсем одна — слишком близко к дому! А в саду что творится — пожарные — машины — прислуга, этот Ригз — кишка протянута к реке — в воде недостатка нет! Дурачье! Он так и знал! Ну да, поливают нетронутую стену. Льют через оба окна. Это же лишнее! Только правое окно, правое! Он, спотыкаясь, пошел к пожарному.

— Не ту стену, не ту! Та не горит. Испортите мне картины! Цельте правее! — Пожарный переменил положение руки, и Сомс увидел, как струя ударила в правый угол окна. «Vindimia!» Его сокровище! Сдвинутая потоком воды, она клонилась вперед. А Флер! Боже правый! Стоит под самым окном, подняла голову. Не может не видеть — и не уходит! В сознании пронеслось, что она ищет смерти.

— Падает! — закричал он. — Берегись! Берегись!

И, словно она на его глазах готовилась броситься под автомобиль, он ринулся вперед, толкнул ее протянутыми руками и упал.

Картина сбила его с ног.

XIV ТИШИНА

Старый Грэдмен, сидя в Полтри над неизменной бараньей котлетой, взял первый выпуск вечерней газеты, которую ему принесли вместе с едой, и прочел:

ПОЖАР В КАРТИННОЙ ГАЛЕРЕЕ
Известный знаток живописи получил серьезные увечья.

Вчера вечером от неизвестной причины произошел пожар в картинной галерее дома мистера Сомса Форсайта в Мейплдерхеме. Прибывшая из Рэдинга пожарная часть ликвидировала огонь, и большинство ценных картин уцелело.

Мистер Форсайт до самого прибытия пожарных боролся с огнем и спас целый ряд картин, сбрасывая их из окна галереи на одеяло, которое держали на весу стоящие под окном. К несчастью, уже после прибытия пожарных его ударила по голове рама картины, упавшей из окна галереи, которая помещается на третьем этаже, и он потерял сознание. Принимая во внимание его возраст и непосильное переутомление во время пожара, трудно верить, что он сможет поправиться. Больше пострадавших нет, и на другие части дома огонь не распространился.

Старый Грэдмен положил вилку и провел салфеткой по лбу, на котором выступила испарина. Бросил салфетку на стол, отодвинул тарелку и опять взял газету. Конечно, не всему надо верить, но заметка была составлена необычайно деловито; и, выронив газету, он всплеснул руками.

«Мистер Сомс, — подумал он, — мистер Сомс!» Его две жены, дочь, внук, вся семья, он сам! Старик встал, хватаясь за край стола. Такой несчастный случай! Мистер Сомс! Да ведь он молодой человек, относительно, конечно. Но может, они что-нибудь перепутали? Он машинально пошел к телефону. С трудом отыскал номер — в глазах стоял туман.

— Это дом миссис Дарти? Говорит Грэдмен. Это правда, мэм?.. Но ведь надежда есть? Ай-ай-ай! Спасая жизнь мисс Флер? Да что вы! Вы туда едете? Я думаю, и мне лучше поехать. Все в полном порядке, но вдруг ему что-нибудь понадобится, если он очнется… Ай, батюшки!.. Да, конечно… Жестокий удар, жестокий!

Он повесил трубку и стоял неподвижно. Кто же теперь будет вести дела? По сравнению с мистером Сомсом никто в семье ничего в них не смыслит, никто не помнит прежнее время, не понимает толку в недвижимом имуществе. Нет, котлеты ему больше не хочется — это ясно! Мисс Флер! Спасая ей жизнь? Вот дела-то! Он всегда любил ее больше всех. Каково-то ей теперь? Он помнил ее девочкой; и на свадьбе у нее был. Подумать только! Теперь будет богатой женщиной. Он взялся за шляпу. Надо сначала зайти домой, кое-что захватить — может быть, придется пробыть там несколько дней! Но добрых три минуты он еще простоял на месте — коренастая фигура с лицом мопса, обрамленным круглой седой бородой, — укреплялся в сознании горя. Если б погиб Английский банк, ему и то не было бы тяжелее. Право же.

Когда с полным чемоданом платья и бумаг он прибыл в наемном экипаже в «Шелтер», было около шести часов. В холле его встретил этот молодой человек, Майкл Монт, который, помнится, всегда шутил на серьезные темы, только бы он и теперь не начал!

— А, мистер Грэдмен! Вот хорошо, что приехали! Нет! Думают, что в сознание он вряд ли придет: удар был страшно сильный. Но если он очнется, то непременно захочет вас видеть, даже если не сможет говорить. Комната ваша готова. Чаю хотите?

Да, от чашки чая он не откажется, не откажется!

— Мисс Флер?

Молодой человек покачал головой, глаза у него были печальные.

— Он спас ей жизнь.

Грэдмен кивнул головой.

— Слышал. Ох, подумать, что ему… Отец его дожил до девяноста лет, а мистер Сомс всегда берег себя. Айай-ай!

Он с удовольствием выпил чашку чая, потом увидел, что в дверях кто-то стоит — сама мисс Флер. Ой, какое лицо! Она подошла и взяла его за руку. И невольно старый Грэдмен поднял другую руку и задержал ее руку в своих.

— Голубушка моя, — сказал он, — как я вам сочувствую! Я вас маленькой помню.

Она ответила только: «Да, мистер Грэдмен», и это показалось ему странным. Она провела его в приготовленную для него комнату и там оставила. Ему еще не доводилось бывать в такой красивой спальне — цветы, и пахнет приятно, и отдельная ванная — это уж даже лишнее. И подумать, что через две комнаты лежит мистер Сомс — все равно что покойник!

— Еле дышит, — сказала она, проходя перед его дверью. — Оперировать боятся. С ним моя мать.

Ну и лицо у нее — такое белое, такое жалкое! Бедненькая! Он стоял у открытого окна. Тепло, очень тепло для конца сентября. Хороший воздух пахнет травой. Там, внизу, вероятно, река! Тихо — и подумать… Слезы скрыли от него реку; он смигнул их. Только на днях они говорили, как бы чего не случилось, а вот и случилось, только не с ним, а с самим мистером Сомсом. Пути господни! Ай-айай! Подумать только! Он очень богатый человек. Богаче своего отца. Какие-то птицы на воде — гуси или лебеди, не разберешь… Да! Лебеди! Да сколько! Плывут себе рядком. Не видел лебедя с тех пор, как в год после войны возил миссис Грэдмен в парк Голдерс-Хилл. И говорят — никакой надежды! Ужасный случай — вот так вдруг, и помолиться не успеешь. Хорошо, что завещание такое простое. Ежегодно столько-то для миссис Форсайт, а остальное дочери, а после нее — ее детям поровну. Пока только один ребенок, но, без сомнения, будут и еще, при таких-то деньгах. Ох, и уйма же денег у всей семьи, если подсчитать, а все-таки из нынешнего поколения мистер Сомс — единственный богач. Все разделено, а молодежь что-то не наживает. Придется следить за имуществом в оба, а то еще вздумают изымать капитал, а этого мистер Сомс не одобрил бы! Пережить мистера Сомса! И что-то неподкупно преданное, что скрывалось за лицом мопса и плотной фигурой, то, что в течение двух поколений служило и никогда не ждало награды, так взволновало старого Грэдмена, что он опустился на стул у окна и сказал:

— Я совсем расстроился!

Он все еще сидел, подперев рукой голову, и за окном уже стемнело, когда в дверь постучал этот молодой человек со словами:

— Мистер Грэдмен, обедать придете в столовую или предпочитаете здесь?

— Лучше здесь, если вас не затруднит. Мне бы холодного мяса да каких-нибудь солений и стакан портера, если найдется.

Молодой человек подошел ближе.

— Для вас ужасное горе, мистер Градмен, вы та-с давно его знали. Его нелегко было узнать, но чувствовалось, что…

Что-то в Грэдмене прорвалось, и он заговорил:

— А-а, я помню его с детства — возил его в школу, учил составлять контракты — ни одного темного дела за ним не познаю; очень сдержанный был мистер Сомс, но никто лучше его не умел поместить капитал — разве что его дядюшка Николае. У него были свои неприятности, но он о них никогда не говорил; хороший сын, хороший брат, хороший отец — это, молодой человек, и вы знаете.

— О да! И очень добр был ко мне.

— В церковь ходить, правда, не любил, но честный был как стеклышко. Откровенностью не отличался; может, иногда суховат был, зато положиться на него можно было. Жаль мне вашу жену, молодой человек, очень жали. Как это случилось?

— Она стояла под окном, когда картина упала, по-видимому, не заметила. Он оттолкнул ее, и удар достался ему.

— Ну, вы подумайте!

— Да. Она никак не придет в себя.

В полумраке Грэдмен взглянул в лицо молодому человеку.

— Вы не убивайтесь, — сказал он. — Она обойдется. С кем не случалось. Родных, вероятно, известили? Вот только что, мистер Майкл, его первая жена, миссис Ирэн, та, что вышла потом за мистера Джолиона; она, говорят, еще жива; может, ей захотелось бы передать ему, на случай, если он очнется, что прошлое забыто и все такое.

— Не знаю, мистер Грэдмен, не знаю.

— «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем…» Он очень был к ней привязан когда-то.

— Да, я слышал, но есть вещи, которые… Впрочем, миссис Дарти знает ее адрес, можно у нее спросить. Она ведь здесь.

— Я это обдумаю. Я помню свадьбу миссис Ирэн — очень она была бледная; а какая красавица!

— Да, говорят.

— Теперешняя-то — француженка — наверно, не скрывает своих чувств. Хотя — если он без сознания… — В лице молодого человека ему почудилось что-то странное, и он добавил: — Я мало о ней знаю. Боюсь, не очень ему везло с женами.

— Некоторым, знаете ли, не везет, мистер Грэдмен. Думаю, это потому, что люди слишком много видят друг Друга.

— Всяко бывает, — сказал Грэдмен. — Вот у нас с миссис Грэдмен за пятьдесят два года ни одной размолвки не было, а это, как говорится, срок немалый. Ну, не буду вас задерживать, идите к мисс Флер. Надо ее подбодрять. Так мне холодного мяса с огурчиком. Если я понадоблюсь, дайте мне знать — днем ли, ночью, все равно. А если миссис Дарти захочет меня видеть, я к ее услугам.

Разговор успокоил его. Этот молодой человек симпатичнее, чем ему казалось. Он почувствовал, что огурчик съест с удовольствием. После обеда ему передали: не сойдет ли он в гостиную к миссис Дарти.

— Подождите меня, милая, — сказал он горничной, — я дороги не знаю.

Вымыв руки и лицо, он пошел за ней вниз, по лестнице притихшего дома. Ну и комната! Пустовато, но порядок образцовый, кремовые панели, фарфор, рояль.

Уинифрид Дарти сидела на диване перед горящим камином. Она» встала и взяла его за руку.

— Так хорошо, что вы здесь, Грэдмен, — сказала она, — вы наш самый старый друг.

Лицо у нее было странное, точно она и хотела бы заплакать, да разучилась. Он помнил ее ребенком и молоденькой модницей, участвовал в составлении ее брачного контракта и не раз сокрушался по поводу ее супруга; а каких трудов стоило выяснить, сколько в точности задолжал этот джентльмен к тому времени, когда слетел с лестницы в Париже и сломал себе шею! И до сих пор он ежегодно подготовлял ей расчет подоходного налога.

— Вам бы поплакать хорошенько, — сказал он, — стало бы легче. Но ведь еще не все пропало, у мистера Сомса здоровье крепкое, и пить он как будто не пил; еще, может, вытянет.

Она покачала головой. Угрюмое, решительное выражение ее лица напомнило ему ее старую тетку Энн. При всей ее светскости пережить ей пришлось немало — немало пришлось пережить.

— Удар пришелся ему вот сюда, — сказала она, — наискось, в правый висок. Мне будет страшно одиноко без него; только он…

Грэдмен погладил ее по руке.

— Да, да! Но не будем терять надежды. Если он очнется, я буду здесь. — Он сам не мог бы объяснить, что в этом утешительного. — Я все думал: хотел бы он, чтоб известили миссис Ирэн? Тягостно думать, что он может умереть с непрощенной обидой в сердце. Дело, конечно, давнишнее, но на страшном суде…

Слабая улыбка затерялась в резких морщинах вокруг рта Уинифрид.

— Не стоит его этим тревожить, Грэдмен; это теперь не принято.

Грэдмен издал неясный звук, словно внутри его столкнулись его вера и уважение к семье, которой он служил шестьдесят лет.

— Ну, вам виднее, — сказал он. — Нехорошо, если чтонибудь останется у него на совести.

— У нее на совести, Грэдмен.

Грэдмен перевел взгляд на дрезденскую пастушку.

— Трудно сказать, когда дело идет о прощении. И еще я хотел поговорить с ним об его стальных акциях; они могли бы давать больше. Но, видно, ничего не поделаешь. Счастье, что ваш батюшка до этого не дожил, — и убивался бы мистер Джемс! Не та уже будет жизнь, если мистер Сомс…

Она поднесла руку к губам и отвернулась. Вся светскость слетела с ее отяжелевшей фигуры. В сильном волнении Грэдмен двинулся прочь.

— Я не буду раздеваться, на случай если окажусь нужным. У меня все с собой. Спокойной вам ночи!

Он поднялся по лестнице, на цыпочках прошел мимо двери Сомса и, войдя в свою комнату, зажег свет. Огурцы убрали; постель его была приготовлена на ночь, байковый халат вынут из чемодана. Сколько внимания! И он опустился на колени и стал молиться вполголоса, меняя положенные слова, и закончил так: «И за мистера Сомса, господи, прими душу его и тело. Остави ему прегрешения его и избави его от жестокосердия и греха, прежде чем уйти ему из мира, и да будет он как агнец невинный, и да обретет милосердие твое. Твой верный слуга. Аминь». Кончив, он еще постоял на коленях на непривычно мягком ковре, вдыхая знакомый запах байки и минувших времен. Он встал успокоенный. Снял башмаки — на шнурках, с квадратными носками — и старый сюртук, надел егеровскую фуфайку, затворил окно. Потом взял с кровати пуховое одеяло, накрыл лысую голову огромным носовым платком и, потушив свет, уселся в кресле, прикрыв одеялом колени.

Ну и тишина здесь после Лондона, прямо собственные мысли слышишь! Почему-то вспомнились ему первые юбилейные торжества королевы Виктории, когда он был сорокалетним юнцом и мистер Джемс подарил им с миссис Грэдмен по билету. Они все решительно видели — места были первый сорт гвардию и шествие, кареты, лошадей, королеву и августейшую семью. Прекрасный летний день — настоящее было лето, не то что теперь. И все шло так, точно никогда не изменится; и трехпроцентная рента, сколько помнится, котировалась почти по паритету; и все ходили в церковь. А в том же самом году, чуть попозже, с мистером Сомсом стряслось первое несчастье. И еще воспоминание. Почему это сегодня вспомнилось, когда мистер Сомс лежит, как… кажется, это случилось вскоре же после юбилея. Он понес какую-то срочную бумагу на дом к мистеру Сомсу на Монпелье-сквер, его провели в столовую, и он услышал, что кто-то поет и играет на фортепьянах. Он приотворил дверь, чтобы было слышнее. Э, да он и слова еще помнит! Было там «лежа в траве», «слабею, умираю», «ароматы полей», что-то «к твоей щеке» и что-то «бледное». Вот видите ли. И вдруг дверь открылась, и вот она — миссис Ирэн — и платье на ней — ах!

— Вы ждете мистера Форсайта? Может быть, зайдете выпить чаю? — и он зашел и выпил чаю, сидя на кончике стула, золоченого и такого легкого, что, казалось, вот-вот сломается. А она-то на диване, в этом своем платье, наливает чай и говорит:

— Так вы, оказывается, любите музыку, мистер Грэдмен?

Мягко так, и глаза мягкие, темные, а волосы — не рыжие и не то чтобы золотые — вроде сухой листва? — красивая, молодая, а лицо печальное и такое ласковое. Он часто думал о ней — и сейчас помнит прекрасно. А потом вошел мистер Сомс, и лицо у нее сразу закрылось — как книжка. Почему-то именно сегодня вспомнилось… Ой-ой-ой!.. Вот когда стало темно и тихо! Бедная его дочка, из-за которой все это вышло! Только бы ей уснуть! Д-да! А что сказала бы миссис Грэдмен, если б увидела, как он сидит ночью в кресле и даже зубы не вынул. Ведь она никогда не видела мистера Сомса и семейства не видела. Но какая тишина! И медленно, но верно рот старого Грэдмена раскрылся, и тишина была нарушена.

За окном вставала луна, полная, сияющая; притихшая в полумраке природа распадалась на очертания и тени, и ухали совы, и где-то вдалеке лаяла собака; и каждый цветок в саду ожил, включился в неподвижный ночной хоровод; и на каждом сухом листе, который уносила светящаяся река, играл лунный луч; а на берегу — стояли деревья, спокойные, четкие, озаренные светом, — спокойные, как небо, ибо ни одно дуновение не шевелило их.

XV СОМС УХОДИТ

В Сомсе чуть теплилась жизнь. Ждали две ночи и два дня, смотрели на неподвижную, забинтованную голову. Приглашенные специалисты вынесли приговор: «Оперировать бесполезно», — и уехали. Наблюдение взял на себя доктор, который когда-то присутствовал при рождении Флер. Хотя Сомс так и не простил «этому типу» тревоги, причиненной им в связи с этим событием, все же «тип» не отстал и лечил всю семью. Он оставил инструкции следить за глазами больного; при первом признаке сознания за ним должны были послать.

Майкл, видя, что к Флер подходить безнадежно, целиком посвятил себя Киту, гулял и играл с ним, старался, чтобы ребенок ничего не заметил. Он не ходил навещать неподвижное тело — не от безразличия, а потому, что чувствовал себя там лишним. Он унес из галереи все оставшиеся в ней картины, убрал их вместе с теми, которые Сомс успел выбросить из окна, и аккуратно переписал. В огне погибло одиннадцать картин из восьмидесяти четырех.

Аннет поплакала и чувствовала себя лучше. Жизнь без Сомса представлялась ей странной и — возможной; точно так же в общем, как и жизнь с ним. Ей хотелось, чтобы он поправился, но если нет — она собиралась жить во Франции.

Уинифрид, дежуря у постели брата, подолгу и печально жила в прошлом. Сомс был ей оплотом все тридцать четыре года, отмеченные яркой личностью Монтегью Дарти, и оставался оплотом последующие, менее яркие тринадцать лет. Она не представляла себе, что жизнь может снова наладиться. У нее было сердце, и она не могла смотреть на эту неподвижную фигуру, не пытаясь хотя бы вспомнить, как люди плачут. Она получала от родных письма, в которых сквозило тревожное удивление: как это Сомс допустил, чтобы с ним такое случилось?

Грэдмен принял ванну, надел черные брюки и погрузился в расчеты и переписку со страховой конторой. Гулять он уходил в огород, подальше от дома; он никак не мог отделаться от мысли, что мистер Джемс дожил до девяноста лет, а мистер Тимоти до ста, не говоря уж о других. И качал головой, устремив мрачный взгляд на сельдерей или брюссельскую капусту.

Смизер тоже приехала, чтобы не расставаться с Уинифрид, но все ее услуги сводились к причитаниям: «Бедный мистер Сомс! Бедный, милый мистер Сомс! Подумать только! А он так всегда берегся и других берег!»

В том-то и дело! Не зная, как давно украдкой подбиралась страсть и в какое состояние привела она Флер; не зная, как Сомс наблюдал за ней, как на его глазах она, единственно любимая часть его самого, понесла поражение, дошла до края и стала, готовая упасть; не зная об отчаянии, толкнувшем ее навстречу падающей картине, — не зная ничего этого, все пребывали в грустном недоумении. Словно не тайное, неизбежное завершение старой-старой трагедии, а гром с ясного неба поразил человека, меньше чем кто бы то ни было подверженного случайностям. Откуда им было знать, что не так уж это все случайно!

Но Флер-то, знала, что причиной несчастья с отцом было ее отчаянное состояние, знала так же твердо, как если бы бросилась в реку и он утонул бы, спасая ее. Слишком хорошо знала, что в ту ночь способна была броситься в воду или стать перед мчащейся машиной, сделать что угодно, без плана и без большой затраты сил, только бы избавиться от этой неотступной боли. Она знала, что своим поступком заставила его кинуться к ней на помощь. И теперь, когда потрясение отрезвило ее, она не находила себе оправдания.

С матерью, теткой и двумя сиделками она делила дежурства, так что в спальне Аннет, где лежал Сомс, их постоянно было двое, из которых одной почти всегда была она. Она сидела час за часом, почти такая же неподвижная, как отец, не спуская с его лица тоскливых, обведенных темными кругами глаз. Страсть и лихорадка в ней умерли. Словно безошибочный отцовский инстинкт подсказал Сомсу единственное средство избавить дочь от снедавшего ее огня. Джон был далек от нее, когда она сидела в этой комнате, затемненной шторами и ее раскаянием.

Да! Она хотела, чтобы картина убила ее. Она стояла под окном, охваченная отчаянным безразличием, видела, как картина зашаталась, хотела, чтобы все поскорее кончилось. Ей и теперь не было ясно, что в тот вечер, совсем обезумев, она сама вызвала пожар, бросив непотушенную папиросу; вряд ли помнила, даже, где курила. Зато до ужаса ясно было, что оттого, что тогда ей хотелось умереть, теперь отец лежит при смерти. Как добр он всегда был к ней! Невозможно представить себе, что он умрет и унесет с собой эту доброту, что никогда больше не услышит она его ровного голоса, не почувствует на лбу или щеке прикосновения его усов, что никогда он не даст ей случая показать ему, что она, право же, любила его, по-настоящему любила за всей суетой и эгоизмом своей жизни. Теперь, у его постели, ей вспоминались не крупные события, а мелочи. Как он являлся в детскую с новой куклой и говорил: «Не знаю, понравится ли тебе; увидел по дороге и захватил». Как однажды, когда мать ее высекла, он вошел, взял ее за руку и сказал: «Ну, ну, ничего. Пойдем посмотрим, там, кажется, есть малина». Как после ее венчания он стоял на лестнице дома на Грин-стрит, смотрел через головы толпившихся в холле гостей, ждал, бледный и ненавязчивый, чтобы она в последний раз оглянулась на него. Ненавязчивый! Вот именно, он никогда не навязывался. Ведь если он умрет, на память о нем не останется ни одного портрета, почти ни одной фотографии. Только и снят он, что ребенком на руках у матери; маленьким мальчиком, скептически разглядывающим, свои бархатные штанишки; в 76-м году молодым человеком в сюртуке, с короткими бачками; да несколько любительских карточек, когда он не знал, что его снимают. Вряд ли кто снимался реже его, будто он не желал, чтобы его оценили или хотя бы запомнили. Флер, всегда жадной до похвал, это казалось непонятным. Какая тайная сила, скрытая в худощавом теле, которое сейчас лежит перед ней так неподвижно, давала ему эту независимость? Он рос в такой же роскоши, как и она сама, никогда не знал бедности или работы по принуждению, но каким-то образом сохранил стоическую отрешенность от других людей и их мнений о себе. А между тем никто лучше ее не знал этого — он тосковал по ее любви. Теперь это было ей больнее всего. Он тосковал по ее любви, а она так мало ее выказывала. Но она любила его, право же, всегда любила. Что-то в нем самом противилось чувству, охлаждало его проявления. Притягательной силы не было в нем. И часто, неслышно приблизившись к постели — постели ее матери, где сама она была зачата и рождена, — Флер стояла возле умирающего и, глядя на исхудавшее, серое лицо, чувствовала такую пустоту и муку, что едва сдерживала себя.

Так проходили ночи и дни. На третий день, около трех часов, стоя возле него, она увидела, что глаза открылись — вернее, распались веки, а мысли не было; но сердце ее сильно забилось. Сиделка, которую она поманила пальцем, подошла, взглянула и быстро вышла к телефону. И Флер стояла, глядя изо всех сил, стараясь взглядом пробудить его сознание. Сознание не приходило, и веки опять сомкнулись. Она пододвинула стул и села, не сводя глаз с его лица. Сиделка вернулась с известием, что доктор уехал к больным; как только он вернется, его пошлют сюда. Как сказал бы ее отец: «Ну, конечно, когда этот тип нужен, его нет дома!» Но значения это не имело. Они знали, что делать. Часа в четыре веки опять поднялись, и на этот раз что-то проглянуло. Флер не была уверена, видит ли он, узнает ли ее и комнату, но что-то было, какой-то мерцающий свет, стремление сосредоточиться. Крепло, нарастало, потом опять погасло. Ему сделали укол. И опять она села и стала ждать. Через полчаса глаза открылись. Теперь он видел. И Флер мучительно следила, как человек силится быть, как сознание старается подчиниться инстинктивной силе воли. Наклонившись так, чтобы этим глазам, которые теперь уже наверно узнали ее, потребовалось как можно меньше усилий, она ждала, и губы у нее дрожали, как в поцелуе. Невероятное упорство, с каким он старался вернуться, ужасало ее. Он хотел обрести сознание, хотел знать, и слышать, и говорить. Казалось, одно, это усилие могло убить его. Она тихо с ним заговорила. Подложила руку под его холодную ладонь, чтобы почувствовать малейшее движение. В отчаянии следила за его губами. Наконец эта борьба кончилась, полупустой, полусердитый взгляд сменился чем-то более глубоким, губы зашевелились. Они ничего не сказали, но они шевелились, и еле заметная дрожь прошла из его пальцев в ее.

— Ты узнаешь меня, милый?

Глаза ответили: «Да».

— Ты помнишь?

Опять глаза ответили: «Да».

Губы его все время подрагивали, словно он примеривался, чтобы заговорить, взгляд становился все глубже. Она заметила, как он чуть-чуть сдвинул брови, будто ему мешало, что лицо ее слишком близко; немножко отодвинулась, и нахмуренное выражение исчезло.

— Милый, ты поправишься.

Глаза ответили: «Нет»; и губы шевелились, но звука она не могла уловить. На мгновение она потеряла самообладание, всхлипнула, сказала:

— Папа, прости меня!

Взгляд смягчился, и на этот раз ей послышалось что-то вроде:

— Простить? Глупости!

— Я так тебя люблю.

Тогда он, казалось, бросил попытку заговорить, и вся его жизнь сосредоточилась в глазах. Глубже и глубже становился их цвет и смысл, он словно понуждал ее к нему-то. И вдруг, как маленькая девочка, она сказала:

— Да, папа; я больше не буду!

Она почувствовала ладонью, как дрогнули его пальцы; губы, казалось, силились улыбнуться, голова шевельнулась, как будто он хотел кивнуть, а взгляд становился все глубже.

— Здесь Грэдмен, милый, и мама, и тетя Уинифрид, и Кит, и Майкл. Хочешь кого-нибудь видеть?

Губы зашевелились:

— Нет, тебя.

— Я все время с тобой. — Опять она почувствовала, как задрожали его пальцы, увидела, как губы шепнули:

— Ну, все.

И вдруг глаза погасли. Ничего не осталось! Он еще некоторое время дышал, но не дождался, пока приехал «этот тип», сдал — умер.

XVI КОНЕЦ

Сообразуясь со вкусами Сомса, пышных похорон не устраивали. Вся семья, за исключением его самого, давно уже утеряла интерес к этой церемонии.

Все прошло очень тихо, присутствовали только мужчины.

Приехал сэр Лоренс, такой серьезный, каким Майкл никогда его не видел.

— Я уважал «Старого Форсайта», — сказал он сыну, возвращаясь пешком с кладбища, где Сомс теперь лежал в им самим выбранном углу, под дикой яблоней. — У него были устарелые взгляды, и он не умел себя выразить; но честный был человек — без глупостей. Как Флер держится?

Майкл покачал головой.

— Ей страшно тяжело сознание, что он…

— Мой милый, нет лучшей смерти, чем умереть, спасая самое свое дорогое. Как только сможешь, привези Флер к нам в Липпингхолл — там ни ее отец, ни родные не бывали. Я приглашу погостить Хилери с женой — их она любит.

— Она меня очень беспокоит, папа, — что-то сломалось.

— Это с большинством из нас случается, пока мы не дожили до тридцати лет. Сдает какая-то пружина, а потом приходит «второе дыхание», как говорят спортсмены. То же самое случилось и с нашим веком — что-то сломано, а «второе дыхание» еще не пришло. Но придет. И к ней тоже. Какой вы думаете поставить памятник на могиле?

— Вероятно, крест.

— По-моему, он предпочел бы плоский камень; в головах эта дикая яблоня, а кругом тисовые деревья, чтобы никто не подглядывал. Никаких «Любимому» и «Незабвенному». Он купил этот участок в вечное пользование? Ему приятно было бы принадлежать своим потомкам на веки вечные. Во всех нас больше китайского, чем можно предположить, только у них на роли собственников предки. Кто этот старик, который плакал в шляпу?

— Старый мистер Грэдмен — своего рода деловая нянька всего семейства.

— Верный старый пес! Да, вот не думал я, что «Старый Форсайт» отправится на тот свет раньше меня. Он выглядел бессмертным, но мир наш зиждется на иронии. Могу я что-нибудь сделать для тебя и Флер? Поговорить с правительством относительно картин? Мы с маркизом могли бы это вам устроить. Он питал слабость к «Старому Форсайту», и Морланд его уцелел. Кстати, нешуточная, видно, была у него схватка с огнем — совсем один, во всей галерее. Кто бы заподозрил, что он способен на такое!

— Да, — сказал Майкл. — Я расспрашивал Ригза. Он никак не опомнится.

— Разве он видел?

Майкл кивнул.

— Вот он идет!

Они замедлили шаг, и шофер, козырнув, поравнялся с ними.

— А, Ригз, — сказал сэр Лоренс, — вы, я слышу, были там во время пожара.

— Да, сэр Лоренс. Мистер Форсайт прямо чудеса творил — пылу, как у двухлетка, мы его чуть не силой увели, Так всегда боялся попасть под дождь или сесть на сквозняке, а тут — ив его возрасте… Дым валит, а он мне одно: «Идемте» да «идемте» — прямо герой! В жизни я не был так удивлен, сэр Лоренс! Такой беспокойный был джентльмен, а тут… И нужно же было! Не вздумай, он непременно спасти эту последнюю картину, она бы не упала и его бы не сшибла.

— Как же возник пожар?

— Никто не знает, сэр Лоренс, разве что мистер Форсайт знал, а он так ничего и не сказал. Жаль, не поспел я туда раньше, да я убирал бензин. И что он там один делал, да после какого дня! Вы подумайте! Мы в то утро прикатили из Уинчестера в Лондон, оттуда в Доркинг, забрали миссис Монт — и сюда! И теперь он уж никогда мне не скажет, что я поехал не той дорогой.

Гримаса исказила его худое лицо, темное и обветренное от постоянной езды; и, притронувшись к шляпе, он отстал от них у калитки.

— «Прямо герой», — вполголоса повторил сэр Лоренс. — Почти что эпитафия. Да, на иронии зиждется мир!

В холле они расстались — сэр Лоренс возвращался в город на машине. Он взял с собой Грэдмена, так как завещание уже было вскрыто. Смизер плакала и спускала шторы, а в библиотеке Уинифрид и Вэл, приехавший с Холли на похороны, принимали немногочисленных посетителей. Аннет была в детской у Кита. Майкл пошел наверх к Флер, в комнату, где она жила девочкой; комната была на одного, и спал он отдельно.

Она лежала на постели изящная и словно неживая.

Взгляд, обращенный на Майкла, придавал ему, казалось, не больше и не меньше значения, чем потолку. Не то чтобы в мыслях она была далеко вернее, ей некуда было идти. Он подошел к постели и прикрыл ее руку своей.

— Радость моя!

Опять Флер взглянула на него, но как понять этот взгляд, он не знал.

— Как только надумаешь, родная, повезем Кита домой.

— Когда хочешь, Майкл.

— Я так понимаю, что в тебе творится, — сказал Майкл, сознавая, что ничего не понимает. — Ригз рассказывал нам, как изумительно держался твой отец там, в огне.

— Не надо!

Выражение ее лица совсем сбило его с толку — в нем было что-то неестественное, как бы ни горевала она об отце.

Вдруг она сказала:

— Не торопи меня, Майкл. В конце концов все, вероятно, пустяки. Да не тревожься обо мне — я этого не стою.

Лучше чем когда-либо сознавая, что слова бесполезны, Майкл поцеловал ее в лоб и вышел.

Он спустился к реке, стоял, смотрел, как она течет, тихая, красивая, словно радуясь золотой осенней погоде, которая держалась так долго. На другом берегу паслись коровы Сомса. Теперь они пойдут с молотка; вероятно, все, что здесь принадлежало ему, пойдет с молотка. Аннет собиралась к матери в Париж, а Флер не хотела оставаться хозяйкой. Он оглянулся на дом, попорченный, растрепанный огнем и водой. И печаль наполнила его сердце, словно рядом с ним встал сухой, серый призрак умершего и глядел, как рассыпаются его владения, как уходит все, на что он не жалел ни трудов, ни времени. «Перемена, — подумал Майкл, — ничего нет, кроме перемены. Это единственная постоянная величина. Что же, кто не предпочтет реку болоту!» Он зашагал к цветам, бордюром посаженным вдоль стены огорода. Цвели мальвы и подсолнухи, и его потянуло к их теплу. Он увидел, что в маленькой беседке кто-то сидит. Миссис Вэл Дарти! Холли, милая женщина! И от великой растерянности, которую Майкл ощущал в присутствии Флер, вдруг возникла потребность задать вопрос, возникла сначала робко, стыдливо, потом смело, настойчиво. Он подошел к ней. Она держала книгу, но не читала.

— Как Флер? — спросила она.

Майкл покачал головой и сел.

— Я хочу задать вам один вопрос. Если не хотите — не отвечайте; но я чувствую, что должен спросить. Можете вы сказать: как обстоит у нее дело с вашим братом? Я знаю, что было в прошлом. Есть ли что-нибудь теперь? Я не ради себя спрашиваю, ради нее. Что бы вы ни сказали — она не пострадает.

Она смотрела прямо на него, и Майкл вглядывался в ее лицо; ему стало ясно: что бы она ни сказала, если она вообще что-нибудь скажет, будет правдой.

— Что бы между ними ни произошло, — сказала она наконец, — а что-то было, с тех пор как он вернулся, — теперь кончено навсегда. Это я знаю наверно. Это кончилось за день до пожара.

— Так, — тихо сказал Майкл. — Почему вы говорите, что это кончилось навсегда?

— Потому что я знаю брата. Он дал своей жене слово больше не видеться с Флер. Он, очевидно, запутался, я знаю, что был какой-то кризис; но раз Джон дал слово — ничто, ничто не заставит его изменить ему. Все, что было, кончено навсегда, и Флер это знает.

И опять Майкл сказал:

— Так. — А потом точно про себя: — Все, что было.

Она тихонько пожала ему руку.

— Ничего, — сказал он. — Сейчас придет «второе дыхание». И не бойтесь, я тоже не изменю своему слову. Я знаю, что всегда играл вторую скрипку. Флер не пострадает.

Она сильнее сжала его руку; и, подняв голову, он увидел у нее в глазах слезы.

— Большое вам спасибо, — сказал он, — теперь я понимаю. Когда не понимаешь, чувствуешь себя таким болваном. Спасибо.

Он мягко отнял руку и встал. Посмотрел на застывшие в ее глазах слезы, улыбнулся.

— Порой трудновато помнить, что все комедия; но к этому, знаете ли, приходишь.

— Желаю вам счастья, — сказала Холли.

И Майкл отозвался:

— Всем нам пожелайте счастья.

Поздно вечером, когда в доме закрыли ставни, он закурил трубку и опять вышел в сад. «Второе дыхание» пришло. Как знать, может быть, этому помогла смерть Сомса. Может быть, лежа в тенистом уголке под дикой яблоней, «Старый Форсайт» все еще охранял свою любимицу. К ней у Майкла было только сострадание. Птица подстрелена из обоих стволов и все-таки живет; так неужели человек, в котором есть хоть капля благородства, причинит ей еще боль? Ничего не оставалось, как поднять ее и по мере сил стараться починить ей крылья. На помощь Майклу поднялось что-то сильное, такое сильное, что он и не подозревал его в себе. Чувство спортсмена — рыцарство? Нет! Этому не было имени; это был инстинкт, говоривший, что самое важное — не ты сам, даже если ты разбит и унижен. Ему всегда претил исступленный эгоизм таких понятий, как crime passionnel[99], оскорбленный супруг, честь, отмщение, «вся эта чушь и дикость». Искать предлогов не быть порядочным человеком! Для этого предлога не найти. Иначе выходит, что жизнь ни на шаг не ушла от каменного века, от нехитрой трагедии первобытных охотников, когда не было еще в мире ни цивилизации, ни комедии.

Что бы ни произошло между Джоном и Флер, — а он чувствовал, что произошло все, — теперь это кончено, и она «сломалась». Нужно помочь ей и молчать. Если он теперь не сможет этого сделать, значит нечего было и жениться на ней, зная, как мало она его любила. И, глубоко затягиваясь трубкой, он пошел по темному саду к реке.

Вызвездило, ночь была холодная, за легким туманом черная вода реки казалась неподвижной. Изредка сквозь безмолвие доносился далекий гудок автомобиля, где-то пищал полевой зверек. Звезды, и запах кустов и земли, крик совы, летучие мыши и высокие очертания тополей чернее темноты — как подходило все это к его настроению!

Мир зиждется на иронии, сказал его отец. Да, великая ирония и смена форм, настроений, звуков, и ничего прочного, кроме разве звезд да инстинкта, подгоняющего все живое: «Живи!»

С реки долетели тихие звуки музыки. Где-то веселятся. Верно, танцуют, как нынче днем танцевали мошки на солнце! И власть этой ночи сдавила ему горло. О черт! Как красиво, изумительно! Дышат в этом мраке столько же миллионов существ, сколько звезд на небе, все живут, и все разные! Что за мир! Какая работа Вечного Начала! А когда умрешь, как «старик», ляжешь на покой под дикой яблоней — что же, это только минутный отдых Начала в твоем затихшем теле. Нет, даже не отдых — это опять движение в таинственном ритме, который зовется жизнью! Кто остановит это движение, кто захотел бы его остановить? И если один слабый стяжатель, как этот бедный старик, попробует и на мгновение это ему удастся, — только лишений раз мигнут звезды, когда его не станет. Иметь и сохранить — да разве это бывает!

И Майкл затаил дыхание. Звук песни донесся до него по воде, тягучий, далекий, тонкий, нежный. Словно лебедь пропел свою песню!

1928

— IV — «ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА»

ДЕВУШКА ЖДЕТ (роман, 1931)

Перевод Е. Голышевой и Б. Изакова

под редакцией

Э. Кобалевской.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Епископ Портсминстерский угасал с каждой минутой; к умирающему вызвали всех четырех его племянников и обеих племянниц, одну из них — с мужем. Думали, что он не протянет до утра.

Тот, кого в шестидесятых годах приятели в Харроу[100] и Кембридже звали «Франтиком» Черрелом (как произносилась его фамилия Чаруэл), кто был потом преподобным Касбертом Черрелом в двух лондонских приходах, каноником Черрелом на вершине своей ораторской славы, а последние восемнадцать лет Касбертом Портсминстерским, — так и остался холостяком. Он прожил восемьдесят два года и пятьдесят пять из них — приняв духовный сан довольно поздно — представлял господа бога в самых разных уголках земли. Именно это, да еще умение с двадцатишестилетнего возраста подавлять свои природные склонности, придало его лицу сдержанное достоинство, которого не нарушила даже близость смерти. Он относился к ней с иронией — судя по чуть поднятой брови и по словам, еле слышно сказанным сиделке:

— Завтра вы наконец выспитесь как следует. Я буду точен — ведь облачения мне надевать не придется.

Он умел носить облачение лучше всех в епархии, выделялся лицом и осанкой, сохранив до конца привычки заправского денди, которыми и заслужил свою кличку «Франтика»… а теперь он лежал не шевелясь, с аккуратно причесанными седыми волосами и слегка пожелтевшим лицом. Он так долго был епископом, что никто уже не мог сказать наверняка, как он относится к смерти, да, пожалуй, и ко всему остальному, кроме, быть может, требника, малейшие изменения в котором он решительно отвергал. Он и от природы был сдержан, а жизнь со всем ее церемониалом и условностями и вовсе отучила его проявлять свои чувства, — так вышивка и драгоценные камни скрывают ткань ризы.

Он лежал в комнате с распахнутыми створчатыми окнами, в монашески строгой комнате дома шестнадцатого века, построенного возле собора, и даже свежий сентябрьский ветер не мог изгнать отсюда запах веков. Несколько цинний в старинной вазе на подоконнике были единственным красочным пятном, и сиделка заметила, что, когда у епископа открыты глаза, он, не отрываясь, смотрит на цветы. Около шести часов» ему сообщили, что съехалась вся семья его давно умершего старшего брата.

— Устройте их поудобнее, — сказал он. — Я бы хотел повидать Адриана.

Когда через час епископ снова открыл глаза, он увидел у своей постели племянника Адриана. Несколько минут умирающий разглядывал его худое, смуглое лицо с бородкой, изрезанное морщинами и увенчанное седеющими волосами, разглядывал с удивлением, словно племянник оказался старше, чем он ожидал. Потом, чуть подняв брови, он проговорил слабым голосом, все с той же насмешливой ноткой:

— Дорогой Адриан! Рад тебя видеть! Подвинься поближе. Вот так. Сил у меня мало, но я хочу, чтобы все они пошли тебе на пользу; хотя ты, может, скажешь, что во вред. Я могу говорить с тобой прямо или молчать. Ты не священник, поэтому и я буду говорить как человек светский, — когда-то я им был, а может, так и остался. Я слышал, что ты питаешь склонность, или, как говорится, влюблен в одну даму, которая не может выйти за тебя замуж… Правда?

На добром морщинистом лице племянника мелькнула тревога.

— Правда, дядя Касберт. Мне очень жаль, если я тебя огорчаю.

— А склонность у вас взаимная? Племянник пожал плечами.

— Со времен моей молодости, дорогой Адриан, свет изменил свои взгляды на многое, но брак все еще окружен неким ореолом. Впрочем, это дело твоей совести, и я не к тому веду… Дай мне воды.

Отпив глоток, он продолжал слабеющим голосом:

— После смерти вашего отца я был для всех вас in loco parentis[101] и хранителем семейных традиций. Хочу тебе напомнить: род наш старинный и славный. У старых семей только и осталось теперь, что врожденное чувство долга, а людям зрелым и с известным положением, как у тебя, не простят того, что простят человеку молодому. Мне было бы грустно покинуть этот мир, сознавая, что имя наше будет упоминаться в печати или станет пищей для сплетен. Извини, если я вторгся в твою личную жизнь, и разреши мне со всеми вами проститься. Лучше, если ты сам передашь остальным мое благословение, хотя боюсь, оно немногого стоит. Прощай, дорогой мой, прощай!

Голос упал до шепота. Умирающий закрыл глаза; Адриан постоял с минуту сгорбившись, глядя на его точеное восковое лицо, потом на цыпочках подошел к двери, тихонько открыл ее и вышел.

Вернулась сиделка. Губы епископашевелились, брови слегка подергивались, но он заговорил еще только один раз:

— Будьте добры, позаботьтесь, чтобы голова у меня лежала прямо и рот был закрыт. Простите, что я говорю о таких мелочах, но мне не хочется произвести отталкивающее впечатление.

Адриан спустился в длинную, обшитую панелями комнату, где дожидались родственники.

— Кончается. Он шлет вам всем свое благословение. «Сэр Конвей откашлялся, Хилери сжал Адриану руку.

Лайонел отошел к окну. Змили Монт вынула крошечный платочек и протянула другую руку сэру Лоренсу. Одна Уилмет спросила:

— А как он выглядит?

— Как призрак воина на щите.

Сэр Конвей снова откашлялся.

— Хороший был старик! — тихо сказал сэр Лоренс.

— Да, — со вздохом произнес Адриан. Так они молча сидели и стояли, смирясь с неудобствами этого дома, где витала смерть. Принесли чай, но, словно по молчаливому уговору, никто до него не дотронулся. И вдруг зазвонил колокол. Все семеро подняли головы. Где-то в пространстве взоры их встретились, скрестились, словно они во что-то вглядывались, хотя там ничего не было.

Кто-то вполголоса сказал с порога:

— Теперь, если хотите, можно с ним проститься. Сэр Конвей, самый старший из всех, пошел за духовником епископа; остальные двинулись за ним.

Белый, прямой и строгий лежал епископ на своей узкой кровати, придвинутой изголовьем к стене, как раз против створчатых окон, и был он как-то еще высокомернее, чем прежде. В смерти он, казалось, стал даже красивее, чем при жизни. Никто из присутствующих, в том числе и его духовник, тоже глядевший на него в эту минуту, не знал — действительно ли Касберт Портсминстерский был человеком верующим, не говоря, конечно, о вере в земную славу церкви, которой он так преданно служил. Теперь они смотрели на него с самыми различными чувствами, какие вызывает смерть у людей разного склада, но все они испытывали одно общее ощущение — чисто эстетическое удовольствие при виде такого незабываемого величия.

Конвей — генерал сэр Конвей Черрел — видел много смертей на своем веку. Сейчас он стоял, скрестив опущенные руки, как когда-то в Сандхерсте[102] по команде «вольно». Лицо его со впалыми висками, тонкими губами и тонким носом выглядело чересчур аскетическим для солдата; глубокие морщины сбегали по обветренным, щекам от скул до волевого подбородка, темные глаза глядели пристально, над верхней губой топорщились короткие усы с проседью; он был, пожалуй, самым спокойным из всех восьмерых, а стоявший рядом долговязый Адриан — самым беспокойным. Сэр Лоренс Монт держал под руку свою жену Эмили, и его худое, нервное лицо словно говорило: «Какое прекрасное зрелище… Не плачь, дорогая».

Хилери и Лайонел стояли по обе стороны Уилмет; на их длинных, узких и решительных лицах, морщинистому Хилери и гладком — у Лайонела, застыло выражение какого-то грустного недоумения, словно и тот и другой ожидали, что глаза покойника вот-вот откроются. Высокая, худощавая Уилмет раскраснелась и сжала губы. Духовник стоял с опущенной головой, губы его шевелились, точно он шептал про себя молитву. Так они простояли минуты три, потом с подавленным вздохом потянулись к двери и разошлись по своим комнатам.

Когда они встретились снова за ужином, помыслы и разговоры их вернулись к делам житейским. Дядя Касберт ни с одним из них не был особенно близок, хоть и считался признанным главой семьи. Обсудили вопрос, похоронить ли его рядом с предками на фамильном кладбище в Кондафорде или здесь, в соборе. Вероятно, это должно было решить его завещание. Все, за исключением генерала и Лайонела, назначенных душеприказчиками, в тот же вечер вернулись в Лондон.

Прочитав завещание, — оно оказалось коротким, ведь умершему почти нечего было завещать — оба брата помолчали. Наконец генерал сказал:

— Я хочу с тобой посоветоваться. Насчет моего мальчика, Хьюберта. Ты читал, как на него накинулись в палате перед роспуском на каникулы?

Скупой на слова Лайонел — его вот-вот должны были назначить судьей кивнул.

— Я читал, что был сделан запрос, но не знаю, что говорит об этом сам Хьюберт.

— Могу тебе рассказать. Возмутительная история. Конечно, он мальчик вспыльчивый, но чист, как стеклышко. На его слово можно положиться. И вот что я тебе скажу: будь я на его месте, я, наверно, поступил бы точно так же.

Лайонел кивнул.

— Что, собственно, случилось?

— Ты же знаешь, он пошел на войну добровольцем прямо из школы, хотя его возраст еще не призывали, год прослужил в авиации; был ранен, вернулся в строй, а после войны остался в армии. Служил в Месопотамии, потом в Египте и Индии. Подцепил тропическую малярию и в октябре прошлого года получил отпуск по болезни на целый год — до первого октября. Врачи рекомендовали ему попутешествовать. Хьюберт получил разрешение и отправился через Панамский канал в Лиму. Там он встретил американского профессора Халлорсена, того, что не так давно побывал в Англии и прочитал тут несколько лекций, кажется, о каких-то редкостных ископаемых в Боливии, — Халлорсен как раз снаряжал туда новую экспедицию. Когда Хьюберт попал в Лиму, экспедиция собиралась в путь, и Халлорсену нужен был начальник транспорта. Хьюберт уже чувствовал себя хорошо и ухватился за эту возможность. Не выносит безделья. Халлорсен взял его — это было в декабре — и вскоре оставил начальником лагеря, одного с целой бандой индейцев, погонщиков мулов. Хьюберт был там единственным белым; к тому же его отчаянно трепала лихорадка. По его словам, эти индейцы — сущие черти; никакого понятия о дисциплине, и жестоко обращаются с животными. Хьюберт с ними не поладил, — я же говорю, что он мальчик вспыльчивый и очень любит животных. Индейцы все больше отбивались от рук; наконец один, которого Хьюберту пришлось отхлестать за скверное обращение с мулами и подстрекательство к мятежу, напал на него с ножом. К счастью, у Хьюберта был под рукой револьвер, и он его застрелил. Вся шайка, кроме трех человек, разбежалась; мулов они угнали. Не забудь, мальчик оставался там один почти три месяца, без всякой помощи, не получая никаких известий от Халлорсена. Но, хоть и еле живой, он кое-как продержался там с оставшимися людьми. Наконец вернулся Халлорсен и, вместо того чтобы посочувствовать ему, на него накинулся. Хьюберта это взорвало, он тоже в долгу не остался и сразу же взял да уехал. Вернулся домой и живет сейчас с нами, в Кондафорде. Малярия у него, к счастью, прошла, но он и сейчас еще никак не поправится. А теперь этот тип, Халлорсен, разругал его в своей книге, свалил всю вину за провал экспедиции на него, обвинил в самодурстве и неумении обращаться с людьми, назвал необузданным аристократом, словом, наговорил всякого вздора — сейчас ведь это модно. Ну вот, один член парламента из военных к этому привязался и сделал запрос. От социалистов ничего хорошего и не ждешь, но когда военный обвиняет тебя в поведении, недостойном английского офицера, это уже никуда не годится. Халлорсен сейчас в Америке. Никто не может привлечь его к ответственности, и к тому же у Хьюберта нет свидетелей. Похоже, что вся эта история может испортить ему карьеру.

Длинное лицо Лайонела Черрела еще больше вытянулось.

— Он обращался в генеральный штаб?

— Да, ходил туда в среду. Встретили его холодно. Модная демагогия насчет самодурства знати их очень пугает. И все-таки там, в штабе, по-моему, могут помочь, если дело не пойдет дальше. Но разве это возможно? Хьюберта публично ошельмовали в этой книге, а в парламенте обвинили в уголовщине, в поведении, недостойном офицера и джентльмена. Проглотить такое оскорбление он не может, а в то же время… что ему делать?

Лайонел, куривший трубку, глубоко затянулся.

— Знаешь что, — сказал он, — лучше ему не обращать на все это внимания.

Генерал сжал кулак.

— Черт возьми, Лайонел, ты это серьезно?

— Но он ведь признает, что бил погонщиков, а потом и застрелил одного из них. У людей не такое уж богатое воображение, — они его не поймут. До них дойдет только одно: в гражданской экспедиции он застрелил человека, а других избил. Никто и не подумает ему посочувствовать.

— Значит, ты всерьез советуешь ему проглотить обиду?

— По совести — нет, но с точки зрения житейской…

— Господи! Куда идет Англия? И что бы сказал дядя Франтик? Он так гордился честью нашей семьи.

— Я горжусь ею тоже. Но разве Хьюберт с ними справится?

Наступило молчание.

— Это обвинение марает честь мундира, а руки у Хьюберта связаны, заговорил генерал. — Он может бороться, только выйдя в отставку, но ведь душой и телом он военный. Скверная история… Кстати, Лоренс говорил со мной об Адриане. Диана Ферз — урожденная Диана Монтджой, правда?

— Да, троюродная сестра Лоренса… И очень хорошенькая женщина. Ты ее видел?

— Видел, еще девушкой. Она сейчас замужем?

— Вдова при живом муже… двое детей, а супруг в сумасшедшем доме.

— Весело. И неизлечим?

Лайонел кивнул.

— Говорят. Впрочем, никогда нельзя сказать наверняка.

— Господи!

— Вот именно. Она бедна, а Адриан еще беднее. Она его старая любовь, еще с юности. Если Адриан наделает глупостей, его выгонят с работы.

— Ты хочешь сказать — если он с ней сойдется? Но ему уже пятьдесят!

— Седина в голову… Больно уж хороша. Сестры Монтджой всегда этим славились… Как ты думаешь, он тебя послушается?

Генерал мотнул головой.

— Скорее он послушается Хилери.

— Бедняга Адриан… ведь он редкий человек! Поговорю с Хилери, но он всегда так занят.

Генерал поднялся.

— Пойду спать. У нас в усадьбе не так пахнет плесенью, а ведь Кондафорд построен куда раньше.

— Здесь слишком много дерева. Спокойной ночи.

Братья пожали друг другу руки и, взяв каждый по свече, разошлись по своим комнатам.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Усадьба Кондафорд еще в 1217 году перешла во владение Черрелов — их имя писалось тогда Керуэл, а иногда и Керуал, в зависимости от прихоти писца; до них усадьбой владело семейство де Канфор (отсюда и ее название). История перехода имения в руки новых владельцев была овеяна романтикой: тот Керуэл, которому оно досталось благодаря женитьбе на одной из де Канфор, покорил сердце своей дамы тем, что спас ее от дикого кабана. Он был безземельным дворянином; его отец, француз из Гюйенны, перебрался в Англию после крестового похода Ричарда Львиное Сердце; она же была наследницей владетельных де Канфоров. Кабана увековечили в фамильном гербе; кое-кто подозревал, что скорее кабан в гербе породил легенду, чем легенда — кабана. Как бы то ни было, знатоки каменной кладки подтверждали, что часть дома была построена еще в двенадцатом веке. Когда-то его окружал ров, но при королеве Анне некий Черрел, одержимый страстью к новшествам — то ли ему показалось, что настал золотой век, то ли его просто раздражали комары, — осушил ров, и теперь от него не осталось и следа.

Покойный сэр Конвей, старший брат епископа, получивший титул в 1901 году, когда его назначили в Испанию, служил по дипломатической части. Поэтому при нем имение пришло в упадок. Он умер в 1904 году за границей, но упадок имения продолжался и при его старшем сыне, нынешнем сэре Конвее: находясь на военной службе, он до конца войны[103] лишь изредка наезжал в Кондафорд. Теперь, когда он жил здесь безвыездно, сознание, что его предки обосновались тут еще во времена Вильгельма Завоевателя, подсказывало ему, что надо привести родовое гнездо в порядок, и сейчас оно неплохо выглядело снаружи и казалось уютным внутри, хотя жить там генералу стало уже не по карману. Имение не могло приносить большого дохода — слишком много здесь было лесных угодий; хоть и не заложенное, оно давало всего несколько сот фунтов стерлингов в год. Пенсия генерала и скромная рента его жены (достопочтенной[104] Элизабет Френшем) позволяли им платить небольшие налоги, держать двух верховых лошадей для охоты и жить скромно, едва сводя концы с концами. Жена генерала была одной из тех женщин, которые кажутся такими незначительными и так много значат для своих близких. Ненавязчивая, мягкая, она никогда не сидела сложа руки и всегда держалась в тени, а ее бледное, спокойное лицо с застенчивой улыбкой говорило о том, что для душевного богатства вовсе не нужно денег и даже большого ума. Муж и трое ее детей знали, что всегда могут положиться на ее безграничную преданность. Все они были люди куда более живые и яркие, но с ней они отводили душу.

Она не поехала с генералом в Портсминстер и теперь дожидалась его дома. Обивка на мебели уже поистерлась, и генеральша стояла посреди гостиной, раздумывая, продержится ли она еще сезон, но тут появился шотландский терьер, а за ним ее старшая дочь Элизабет, которую все звали Динни; тоненькая, довольно высокая, с каштановыми волосами, чуть-чуть вздернутым носом и широко расставленными васильковыми глазами и ртом, точно с картины Боттичелли, она напоминала цветок на длинном тонком стебле, — казалось, он вот-вот сломается, а он не ломался. Весь ее облик говорил о том, что ей трудно относиться к жизни серьезно. Она была похожа на родник, или ключ, где вода всегда весело журчит и искрится. «Искрится, как шампанское», — говорил о ней ее дядюшка сэр Лоренс Монт. Ей уже исполнилось двадцать четыре года.

— Мама, нам придется носить траур по дяде Франтику?

— Не думаю; во всяком случае, не глубокий.

— Его похоронят здесь?

— Наверно, в соборе; отец нам скажет.

— Хочешь чаю? Скарамуш, сюда и не суй свой» нос в паштет.

— Динни, меня так беспокоит Хьюберт.

— Меня тоже, мамочка, он какой-то сам не свой; от него остался один профиль, похож на старинную немецкую гравюру. Нечего ему было ездить в эту дурацкую экспедицию. С американцами трудно ладить, ну, а Хьюберту труднее, чем кому бы то ни было. Он никогда не мог с ними ужиться. Да и штатским, по-моему, незачем связываться с военными.

— Почему?

— Понимаешь, у военных ум такой закостенелый.

Они твердо знают, что богу, а что — мамоне. Неужели ты не заметила?

Леди Черрел это заметила. Она застенчиво улыбнулась и спросила:

— А где он? Сейчас вернется отец.

— Он пошел с Доном за куропатками к ужину. Держу пари, что он их прозевает, да и все равно куропатки к ужину не поспеют. Хьюберт в таком настроении, что не приведи господь или, лучше сказать, не приведи дьявол. Ни о чем, кроме этой истории, не может думать.

Одно для него спасение — влюбиться. Давай найдем ему подходящий идеал? Позвонить, чтобы принесли чай?

— Позвони. И сюда в комнату нужны свежие цветы.

— Сейчас нарву. Пойдем, Скарамуш!

Динни вышла в залитый сентябрьским солнцем парк; на нижней лужайке она заметила зеленого дятла и вспомнила детский стишок: «Семь малых птичек в семь клювов долбят, — берегись, червячок, тебя здесь съедят». Какая ужасная сушь! А все-таки циннии в этом году чудесные, — и она принялась их рвать. Они переливались всеми тонами в ее руках — от темно-красных до бледно-розовых и лимонно-желтых; красивые, но какие-то холодные. «Жаль, что не бывает клумб с живыми девушками, — подумала она, — мы бы могли сорвать там что-нибудь для Хьюберта». Она редко выказывала свои чувства, но глубоко в ее душе жили две заветные неотделимые друг от друга привязанности, — к брату и к Кондафорду; Кондафорд был смыслом ее жизни, она любила его с той страстью, какой никто бы у нее и не заподозрил; ее обуревало ревнивое желание внушить своему брату такую же любовь к родным местам. Ведь она родилась здесь, когда все было еще в запустенье, — усадьба отстраивалась у нее на глазах. Для Хьюберта она была только местом, где можно провести праздники и отпуск. Динни же, хотя ей и в голову бы не пришло говорить о своем происхождении или обсуждать его всерьез на людях, втайне питала непоколебимую веру в свой род, его владения и дела. Каждый зверь, каждая птица, каждое деревцо в Кондафорде, даже цветы, которые она сейчас рвала, были частицей ее самой, так же как и простые люди здешней округи, в своих крытых соломой домишках, или старинная англиканская церковь, которую она посещала, хоть и не была глубоко верующим человеком, и тусклые кондафордские зори, которые ей редко случалось видеть, и лунные, оглашаемые криками совы ночи, и длинные солнечные лучи на стерне, — все запахи, звуки и даже самый воздух родных мест. Когда Динни бывала в отъезде, она никогда не жаловалась на тоску по дому, но томилась вдали от него, а возвратившись домой, старалась не проявлять своего восторга. Перейди Кондафорд в чужие руки, она бы, может, и не заплакала, но почувствовала себя как растение, вырванное с корнем из земли. Отец ее питал кКондафорду спокойную привязанность человека, прожившего лучшие свои годы в других местах; мать принимала имение как должное, ей приходилось хлопотать с утра до ночи, но все же оно не было ей родным гнездом; сестра терпела его поневоле, — она предпочла бы место повеселее; ну, а Хьюберт… что думал Хьюберт? Динни не знала. С целой охапкой цинний вернулась она в комнату. Затылок ее нагрело вечерним солнцем.

Мать стояла у чайного столика.

— Поезд опаздывает, — сказала она. — А Клер всегда так гонит машину.

— Не вижу никакой связи, мамочка.

Но она видела эту связь. Мать всегда беспокоилась, когда отец опаздывал.

— Мама, я все-таки считаю, что Хьюберту следует написать в газеты.

— Посмотрим, что скажет отец… он должен был поговорить с дядей Лайонелом.

— Вот и машина, — сказала Динни.

Вслед за генералом в комнату вошла его младшая дочь. Клер была самой яркой в семье. Она коротко стригла свои мягкие черные волосы, на ее бледном выразительном лице выделялись чуть подкрашенные губы. Взгляд ее карих гл$з был прямой и нетерпеливый, невысокий лоб поражал белизной. Сквозь внешнее спокойствие проглядывало какое-то отчаянное удальство, и она выглядела старше своих двадцати лет. У нее была прекрасная фигура и царственная осанка.

— Бедняжка папа не обедал, — сказала она, входя.

— Ну и поездка, Лиз, — заметил генерал, — Стаканчик виски с содовой и печенье — вот и все, что у меня было во рту с самого утра.

— Сейчас дам тебе гоголь-моголь с вином, — сказала Динни и вышла. Вслед за ней вышла и Клер.

Генерал поцеловал жену.

— Старик выглядел очень хорошо, дорогая; впрочем, все мы, кроме Адриана, видели его уже потом. Придется съездить на похороны. Думаю, что все будет очень пышно. Вот был человек, наш дядя Франтик. Говорил с Лайонелом о Хьюберте; он не знает, как быть. Но я кое-что надумал.

— Да?

— Все дело в том, как отнесется начальство к нападкам в парламенте. Хьюберта могут уволить в отставку. Тогда это конец. Лучше уж уйти в отставку самому. Ему надо явиться на медицинский осмотр первого октября. Удастся ли нам нажать кое на кого так, чтобы он ничего не заподозрил? Мальчик-то ведь гордый. Я бы мог повидаться с Топшемом, а ты поговори с Фоллэнби, ладно?

Лицо леди Черрел вытянулось.

— Я знаю, — сказал генерал, — это очень противно.

Впрочем, все зависит от Саксендена, не знаю только, как до него добраться.

— Может быть, Динни что-нибудь придумает.

— Динни? — переспросил генерал. — Пожалуй, она и правда умнее нас всех… не считая тебя, дорогая.

— Ну, — сказала леди Черрел, — я-то умом не могу похвастаться.

— Чушь! А вот и она!

Появилась Динни со стаканом в руке.

— Динни, я как раз говорил маме, что по делу Хьюберта нам надо обратиться к лорду Саксендену. Как бы это сделать?

— Через его соседей по имению. У него есть соседи?

— Его имение граничит с землями Уилфрида Бентуорта.

— Ну, вот. Значит, нужны дядя Хилери или дядя Лоренс.

— Почему?

— Уилфрид Бентуорт — председатель комитета по расчистке трущоб, а ведь это любимое детище дяди Хилери. Пустим в ход кумовство, дорогой.

— Гм… Хилери и Лоренс оба были в Портсминстере. Жаль, что мне это там не пришло в голову.

— Хочешь, я с ними поговорю?

— Вот было бы хорошо! Терпеть не могу просить о протекции.

— Конечно, дорогой. Это ведь женское дело.

Генерал с подозрением посмотрел на дочь: он никогда толком не знал, шутит она или нет.

— Вот и Хьюберт, — поспешно сказала Динни.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Хьюберт Черрел, за которым шел спаниель, пересекал с ружьем в руке старые серые плиты террасы. Он был худощав и строен, чуть выше среднего роста, с небольшой головой, обветренным лицом, не по возрасту изборожденным морщинами, и темными усиками над тонким нервным ртом; на висках уже пробивалась седина. Над впалыми загорелыми щеками выдавались скулы, широко расставленные карие глаза глядели зорко и беспокойно, над прямым тонким носом срослись брови. Он как бы повторял своего отца в молодости. Человек действия, вынужденный вести созерцательный образ жизни, чувствует себя не в своей тарелке; и с тех пор, как его бывший начальник выступил с нападками на него, Хьюберт не переставал злиться: он считал, что вел себя правильно или что его, во всяком случае, вынудили так действовать обстоятельства. Он раздражался еще и потому, что его воспитание и характер не позволяли ему жаловаться открыто. Солдат по призванию, а не по случайности, он видел, что его военная карьера под угрозой, его имя офицера и дворянина запятнано, а он не может отплатить своим обидчикам. Голова его, казалось Хьюберту, зажата как в тисках, и каждый, кому не лень, может нанести ему удар, — мысль невыносимая для человека с его характером. Оставив на террасе ружье и собаку, он вошел в гостиную и сразу почувствовал, что говорили о нем. Теперь ему то и дело приходилось наталкиваться на такие разговоры, — ведь в этой семье неприятности каждого волновали всех остальных. Взяв из рук матери чашку чаю, он объявил, что птицы дичают все больше — ведь леса так поредели, — после чего воцарилось молчание.

— Ну, пойду просмотрю почту, — сказал генерал и ушел вместе с женой.

Оставшись наедине с братом, Динни решилась поговорить с ним начистоту.

— Хьюберт, надо что-то предпринять.

— Не волнуйся, сестренка; история, конечно, скверная, но что поделаешь?

— Ты бы мог сам написать, как было дело, — ведь ты вел дневник. Я бы напечатала его на машинке, а Майкл найдет тебе издателя, он всех знает. Нельзя же сидеть сложа руки.

— Терпеть не могу выставлять свои чувства напоказ; а тут без этого не обойдешься.

Динни нахмурила брови.

— А я не желаю, чтобы этот янки сваливал на тебя вину за свою неудачу. Тут затронута честь армии.

— Даже так? Я поехал туда как частное лицо.

— Почему бы не опубликовать твой дневник?

— От этого лучше не станет. Ты его не читала.

— Мы могли бы кое-что вычеркнуть, кое-что приукрасить, и все такое. Понимаешь, папа принимает это так близко к сердцу!

— Тебе стоит его прочитать. Но там полно всяких излияний. Наедине с собой не стесняешься.

— Ты можешь выбросить оттуда все что угодно.

— Большое тебе спасибо, Динни.

Динни погладила его рукав.

— Что за человек этот Халлорсен?

— Откровенно говоря, он человек неплохой: дьявольски вынослив, ничего не боится, никогда не выходит из себя, но для него важнее всего в жизни собственная персона. Неудач у него быть не может, а уж если они случаются, отдуваться должен другой. По его словам, экспедицию подвел транспорт, ну, а транспортом ведал я. Но будь на моем месте сам архангел Гавриил, — и он бы ничего не сделал. Халлорсен ошибся в расчетах и не желает в этом сознаться. Обо всем этом написано в дневнике.

— А это ты видел? — Она показала ему газетную вырезку и прочитала вслух: — «Как стало известно, капитан Черрел, кавалер ордена «За особые заслуги», возбуждает дело против профессора Халлорсена, чтобы реабилитировать себя в связи с обвинениями, выдвинутыми Халлорсеном в книге о его боливийской экспедиции; в своей книге Халлорсен приписывает капитану Черрелу, не оправдавшему его доверия в трудную минуту, ответственность за провал экспедиции». Видишь, кто-то хочет натравить вас друг на друга.

— Где это напечатано?

— В «Ивнинг сан».

— «Возбуждает дело!» — с горечью воскликнул Хьюберт. — Какое дело? У меня нет никаких доказательств; уж об этом-то он позаботился, когда оставил меня с этой шайкой туземцев.

— Значит, у нас одна надежда — дневник.

— Сейчас принесу тебе эту чертовщину.

Весь вечер Динни просидела у окна, читая «эту чертовщину». Полная луна плыла за старыми вязами; кругом стояла могильная тишина. Лишь где-то на холме одиноко позвякивал какой-то колокольчик да одинокий цветок магнолии белел у самого окна. Все казалось каким-то призрачным, и Динни то и дело прерывала чтение, чтобы поглядеть на это волшебство. Десять тысяч полных лун проплыло тут с тех пор, как ее предки получили этот клочок земли; вокруг царил нерушимый покой, а со страниц дневника на нее веяло мучительным одиночеством. Жестокими словами говорилось там о жестоких делах: белый, брошенный среди дикарей; он любил животных, а кругом животные подыхали от голода, и люди не знали к ним жалости. Глядя на эту холодную, застывшую красоту за окном, она испытывала стыд и отчаяние.

«Эта подлая скотина Кастро снова пырял мулов ножом. Несчастные твари совсем отощали и еле тянут. Предупредил его в последний раз. Если это повторится, он отведает хлыста… Опять лихорадка».

«Кастро досталось сегодня как следует — дюжина ударов; посмотрим, уймется он теперь или нет. Никак не могу поладить с этими скотами; в них нет ничего человеческого. Эх, хоть бы денек провести в Кондафорде верхом, позабыть здешние болота и несчастных мулов, от которых остались кожа да кости…»

«Отстегал еще одного из этих скотов — чудовищно обращаются с мулами, будь они трижды прокляты!.. Снова приступ…»

«Чистейший ад! Утром они взбунтовались. Устроили мне засаду. К счастью, меня предупредил Мануэль — славный парень. И все-таки Кастро едва не проткнул мне глотку ножом. Здорово поранил мне левую руку. Я его пристрелил. Может, теперь они поостерегутся. От Халлорсена никаких вестей. Долго еще собирается он держать меня в этом чертовом логове? Рука горит, как в огне…»

«Ну теперь уж мне крышка: пока я спал, эти черти угнали в темноте мулов и скрылись. Остались только Мануэль и еще двое. Мы долго за ними гнались; нашли двух павших мулов, и только; мерзавцы разбежались кто куда; ищи ветра в поле. Вернулся в лагерь чуть живой… Бог знает, выберемся ли мы отсюда когда-нибудь. Рука страшно ноет, надеюсь, это не заражение крови…»

«Думал двинуться сегодня пешком. Сложил груду камней и оставил записку для Халлорсена — описал ему все на случай, если он в конце концов пришлет за мной; потом передумал. Останусь здесь, пока он не вернется или пока мы все тут не подохнем, что куда более вероятно…»

Так и шла эта мучительная повесть до самого конца. Динни отложила неразборчивые, пожелтевшие записи и облокотилась на подоконник. Тишина и холодный свет за окном отрезвили ее. Пыл ее охладел. Хьюберт прав. Зачем выставлять напоказ душу? Нет! Только не это. Личные связи — другое дело, к ним придется прибегнуть; и уж тут-то она для него постарается!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Адриан Черрел был одним из тех любителей деревенской жизни, что постоянно живут в городе. Работа удерживала его в Лондоне, где он опекал целую коллекцию останков доисторического человека. Он задумчиво взирал на челюсть из Новой Гвинеи, получившую восторженные отзывы в печати, и говорил себе: «Очередная шумиха! Просто низший тип Homo sapiens[105]», — когда швейцар доложил:

— Вас спрашивает молодая дама, сэр, — кажется, мисс Черрел.

— Пусть войдет, Джеймс, — сказал он и подумал: «Динни? Как ее сюда занесло?»

— А! Динни! Канробер утверждает, что это челюсть яванского питекантропа, Моклей — эоантропа, а Элдон П. Бэрбенк — австралопитека. А я говорю — sapiens: взгляни на коренной зуб.

— Вижу, дядя Адриан.

— Совсем как у человека. У этого типа болели зубы. Зубная боль признак высокоразвитой культуры. Недаром росписи Альтамиры были найдены в пещерах кроманьонской эпохи. Этот парень, безусловно, Homo sapiens.

— Зубная боль — признак культуры? Забавно! Я приехала в город поговорить с дядей Хилери и дядей Лоренсом, но подумала, — если сначала мы с тобой пообедаем, я буду чувствовать себя увереннее.

— Ну тогда пойдем в кафе «Болгария», — сказал Адриан.

— Почему?

— Потому что там пока еще хорошо кормят. Это новый ресторан, там пропагандируют все болгарское, и мы сможем пообедать вкусно и дешево. Хочешь попудрить нос?

— Хочу.

— Тогда иди вон туда.

Дожидаясь племянницы, Адриан стоял, поглаживая козлиную бородку, и прикидывал, что можно заказать на восемнадцать шиллингов шесть пенсов; он был государственным служащим без собственных средств, и у него редко оказывалось в кармане больше одного фунта стерлингов.

— Дядя Адриан, — спросила Динни, когда они сидели за глазуньей по-болгарски, — что ты знаешь о профессоре Халлорсене?

— Это тот, который собирался открыть в Боливии первые очаги цивилизации?

— Да, и взял с собой Хьюберта.

— А! Но, кажется, бросил его где-то по дороге.

— Ты с ним знаком?

— Да. Я познакомился с ним в тысяча девятьсот двадцатом году, мы вместе поднимались на Малого Грешника в Доломитах.

— Он тебе понравился?

— Нет.

— Почему?

— Видишь ли, он был вызывающе молод, обогнал меня и первым взобрался на вершину… Он чем-то напоминал мне бейсбол. Ты видела когда-нибудь, как играют в бейсбол?

— Нет.

— А я однажды видел, в Вашингтоне. Они поносят противника, чтобы его расстроить. Обзывают сосунком, ловкачом и президентом Вильсоном, — словом, всем, что только в голову придет, — как раз, когда он собирается ударить по мячу. Такой уж у них обычай. Лишь бы выиграть, любой ценой.

— А ты сам разве не думаешь, что главное — выиграть, любой ценой?

— Кто же в этом признается?

— Но ведь все мы ничем не гнушаемся, если нет выхода?

— Да, так бывает даже в политике.

— А ты бы пытался выиграть любой ценой?

— Наверно.

— Нет, ты бы не стал. А вот я — да.

— Ты очень любезна, детка, но откуда вдруг такое самоуничижение?

— Я сейчас кровожадна, как комар: жажду крови недругов Хьюберта. Вчера я читала его дневник.

— Женщина еще не утратила веры в свое божественное всемогущество, задумчиво произнес Адриан.

— Думаешь, нам это угрожает?

— Нет, как бы вы ни старались, вам никогда не удастся уничтожить веру мужчин в то, что они вами командуют.

— Как лучше всего уничтожить такого человека, как Халлорсен?

— Либо дубинкой, либо выставив его на посмешище.

— Наверно, то, что он придумал насчет боливийской цивилизации, чепуха?

— Полная чепуха. Там нашли странных каменных истуканов, происхождение которых еще не известно, однако его теория, по-моему, не выдерживает никакой критики. Но позволь, дорогая, ведь Хьюберт тоже принимал во всем этом участие.

— Наука Хьюберта не касалась, он там ведал транспортом. — Динни пустила в ход испытанное оружие: она улыбнулась. — А что если поднять на смех Халлорсена за его выдумку. У тебя это так чудно получится, дядя!

— Ах ты, лиса!

— А разве не долг серьезного ученого — высмеивать всякие бредни?

— Будь Халлорсен англичанином — возможно; но он американец, и с этим надо считаться.

— Почему? Ведь наука не знает границ.

— В теории. На практике многое приходится спускать: американцы так обидчивы. Помнишь, как они недавно взъелись на Дарвина? Если бы мы их тогда высмеяли — дошло бы, чего доброго, и до войны.

— Но ведь большинство американцев сами над этим смеялись.

— Да, но другим они этого не позволяют. Хочешь суфле «София»?

Некоторое время они молча ели, с удовольствием поглядывая друг на друга. Динни думала: «Как я люблю его морщинки, да и бородка у него просто прелесть». Адриан думал: «Хорошо, что нос у нее чуть-чуть вздернутый. Прелестные у меня все-таки племянницы и племянники». Наконец Динни сказала:

— Значит, дядя, ты постараешься придумать, как нам проучить этого человека за все его подлости по. отношению к Хьюберту?

— Где он сейчас?

— Хьюберт говорит — в Штатах.

— А тебе не кажется, что кумовство — это порок?

— И несправедливость тоже, а своя кровь — не вода.

— Это вино, — с гримасой сказал Адриан, — куда жиже воды. Зачем тебе нужен Хилери?

— Хочу выпросить у него рекомендательное письмо к лорду Саксендену.

— Зачем?

— Отец говорит, он важная птица.

— Значит, решила пустить в ход протекцию?

Динни кивнула.

— У порядочных и совестливых людей это не получается.

Ее брови дрогнули, она широко улыбнулась, показав очень белые и очень ровные зубы.

— А я себя ни к тем, ни к другим и не причисляю.

— Посмотрим. А пока, возьми болгарскую папиросу, — действительно первоклассная пропаганда.

Динни взяла папиросу и, глубоко затянувшись, спросила:

— Ты видел дядю Франтика?

— Да. Очень достойно ушел из мира. Я бы сказал — парадно. Зря он связался с церковью; дядя Франтик был прирожденный дипломат.

— Я видела его только два раза. Но неужели и он не смог бы добиться того, чего хотел, при помощи протекции, не потеряв при этом достоинства?

— Ну, он-то действовал иначе — умелым подходом и личным обаянием.

— Учтивостью?

— Да, он был учтив, как вельможа, таких сейчас уже не встретишь.

— Ну, дядя, мне пора; пожелай мне поменьше совестливости и побольше нахальства.

— А я вернусь к челюсти из Новой Гвинеи, которой надеюсь повергнуть в прах моих ученых собратьев, — сказал Адриан. — Если я смогу помочь Хьюберту, не вступая в сделку с совестью, я ему помогу. Во всяком случае, я об этом подумаю. Передай ему привет. До свидания, дорогая!

Они расстались, и Адриан вернулся в музей. Взяв снова в руки челюсть из Новой Гвинеи, он стал размышлять о совсем другой челюсти. Он уже достиг того возраста, когда кровь человека сдержанного, привыкшего к размеренной жизни, течет ровно, и его «увлечение» Дианой Ферз, которое захватило его давно, еще до ее рокового замужества, приобрело некий альтруистический оттенок. Ее счастье было для него дороже своего собственного. В его постоянных думах о ней забота о том, «что лучше для нее», всегда занимала первое место. Он так давно только мечтал о ней, что ни о какой навязчивости с его стороны не могло быть и речи, да к тому же навязчивость была совсем не в его характере. Но ее овальное, обычно грустное, лицо с темными глазами, прелестным ртом и носом, то и дело заслоняло очертания челюстей, тазобедренных костей и прочих интересных образчиков его коллекции. Диана Ферз жила со своими двумя детьми в маленьком домике в районе Челси на средства мужа, который вот уже четыре года находился в частной клинике для умалишенных без всякой надежды на выздоровление. Ей было около сорока; она пережила страшные дни прежде чем Ферз окончательно потерял рассудок. В своих воззрениях и привычках Адриан был несколько старомоден; антропология научила его тому, что история человечества развивается по определенным законам; он принимал жизнь с чуть-чуть насмешливым фатализмом. Он не принадлежал к тем людям, которые хотят переделать жизнь, да и трагическое замужество дамы его сердца не позволяло ему и мечтать о брачном венце. Горячо желая ей счастья, он не знал, как ей помочь. Теперь у нее есть хотя бы покой, а заодно и средства того, с кем судьба обошлась так жестоко. К тому же муж Дианы внушал Адриану нечто вроде суеверного страха, какой первобытные люди испытывают перед несчастными, потерявшими разум. Ферз был славным парнем до той поры, пока болезнь не нарушила его душевного равновесия. Но перед этим он уже два года вел себя так, что это можно было объяснить только помрачением рассудка. Он был одним из «богом обиженных», и его беспомощность обязывала других относиться к нему с предельной щепетильностью.

Адриан отложил челюсть и снял с полки гипсовый слепок черепа питекантропа; останки этого удивительного создания нашли в Триниле на Яве, и он вызвал ожесточенные споры о том, считать ли его человеко-обезьяной или обезьяно-человеком. Какой долгий путь от него до современного англичанина, вот его череп, там над камином! Сколько ни взывай к авторитетам, никто не ответит на вопрос: где же колыбель Homo sapiens, где то гнездо, где он вылупился из питекантропа, эоантропа, неандертальца или другого, еще неизвестного их родича? Единственной страстью Адриана, кроме страсти к Диане Ферз, было жгучее желание найти родовое гнездо человеческой породы. Сейчас ученые тешились теорией о происхождении человека от неандертальца, но Адриан не мог с ней согласиться. Когда развитие вида достигает такой стадии, как та, что была обнаружена у этих звероподобных особей, вид не может изменяться так резко. С равным основанием можно было бы говорить о том, что благородный олень произошел от лося. Он повернулся к огромному глобусу, где каллиграфическим почерком были нанесены все существенные открытия, касающиеся происхождения человека, вместе с данными о геологических изменениях, эпохах и климате. Где же, где искать решения? Это загадка, величайшая загадка на свете, решить ее можно только так, как это делают французы: наметить по наитию какую-нибудь возможную точку, чтобы затем подтвердить гипотезу исследованиями на месте. Где эта точка — в предгорьях Гималаев, в Фаюме, или она навеки погребена в пучине моря? Если она и в самом деле покоится на дне моря, ее никогда не удастся точно установить. Быть может, это чисто академический вопрос? Не совсем, — ведь с ним связана проблема сущности человека, истинной подоплеки его характера, столь важная для социальной философии, проблема, так часто всплывающая последнее время: является ли человек по самой натуре своей добропорядочным и миролюбивым, как позволяют заключить исследования жизни животных и некоторых так называемых «диких» народов, или же он воинственный и беспокойный, как свидетельствует мрачная летопись истории? Найдя родовое гнездо Homo sapiens, обнаружишь, быть может, доказательство того, кто он — дьяволо-ангел или ангело-дьявол. Адриана, по его характеру, очень привлекал тезис о врожденном благородстве человека, но склад ума не позволял ему легко и просто брать на веру что бы то ни было. Даже самые кроткие животные и птицы подчиняются закону самосохранения так же, как и первобытный человек; извращения цивилизованного человека начались с расширением круга его деятельности и обострением борьбы за существование — другими словами, по мере того как осложнялась задача самосохранения в условиях так называемой цивилизованной жизни. Примитивная жизнь первобытных людей дает меньше поводов к извращенному проявлению инстинкта самосохранения, но это еще ничего не доказывает. Лучше всего принимать современного человека таким, как он есть, и стараться ограничить его возможности творить зло. И не стоит так уж полагаться на врожденное благородство первобытных народов. Только вчера Адриан прочел очерк об охоте на слонов в Центральной Африке: по словам автора, мужчины и женщины из первобытного африканского племени, служившие загонщиками у белых охотников, набросились на еще не остывшие туши убитых слонов, разорвали их на куски и тут же съели, а потом скрылись в лесу, пара за парою, чтобы завершить свой пир. В конце концов у цивилизации есть свои хорошие стороны.

Тут размышления Адриана были снова прерваны швейцаром.

— Сэр, к вам какой-то профессор Халлорсен. Хочет взглянуть на черепа из Перу.

— Халлорсен? — с изумлением переспросил Адриан. — Вы не путаете? Я думал, он в Америке.

— Он сказал, что его фамилия Халлорсен, сэр; такой высокий господин, говорит, как американец. Вот его карточка.

— Гм! Зовите его, Джеймс.

И он подумал: «Тень Динни! Что мне ему сказать?» В комнате появился очень высокий и очень красивый человек лет тридцати восьми. Его гладко выбритое лицо дышало здоровьем, глаза жизнерадостно блестели, в темных волосах кое-где пробивалась ранняя седина. С ним в комнату словно ворвался свежий ветер. Он сразу заговорил:

— Вы хранитель музея?

Адриан поклонился.

— Позвольте! Мы же встречались: помните, на горе, правда?

— Да.

— Ну и ну! Моя фамилия Халлорсен; слышали — экспедиция в Боливии? Говорят, у вас отличные черепа из Перу. У меня с собой несколько боливийских, хочется их сравнить. Люди пишут так много ерунды о черепах, а сами настоящих черепов и в глаза не видели.

— Совершенно верно, профессор. Я с удовольствием взгляну на ваших боливийцев. Между прочим, вы, кажется, не знаете, как меня зовут.

Адриан протянул ему карточку. Халлорсен ее взял.

— Вот как! А вы не родственник капитана Чаруэла, который точит на меня зубы?

— Я его дядя. Но у меня создалось впечатление, что зубы точите на него вы.

— Да, но он меня подвел!

— А он думает, что подвели его вы.

— Ну, знаете что, мистер Чаруэл…

— Между прочим, наша фамилия произносится Черрел.

— Черрел… да, теперь вспомнил. Если вы нанимаете человека на работу, а он с ней не справляется, и вы из-за этого садитесь в лужу, что прикажете дать ему золотую медаль?

— По-моему, прежде чем точить зубы, нужно выяснить, выполнима ли такая работа.

— Зачем же он нанимался, если она была ему не по силам? Работа не бог весть какая: держать в руках кучку туземцев.

— Я не знаю подробностей, но слышал, что он отвечал и за вьючных животных.

— Правильно; ну и провалил все дело. Конечно, я не думаю, что вы станете на мою сторону против собственного племянника. Могу я посмотреть на ваших перуанцев?

— Разумеется.

— Весьма любезно с вашей стороны.

Во время осмотра Адриан то и дело поглядывал на стоявший рядом с ним великолепный экземпляр Homo sapiens. Ему редко доводилось видеть такого пышущего здоровьем ижизнерадостностью человека. Естественно, что всякая неудача выводит его из себя. Буйная энергия мешает ему быть объективным. Как и прочие американцы, он считает, что все должно идти так, как ему хочется, и представить себе не может, что бывает иначе.

«В конце концов, — подумал Адриан, — он же не виноват, что принадлежит к излюбленным тварям господним — Homo Transatlanticus Superbus[106]», — и лукаво произнес:

— Стало быть, профессор, в будущем солнце будет вставать на западе?

Халлорсен улыбнулся — улыбка у него была обаятельная.

— Знаете, господин хранитель музея, мы, наверно, оба того мнения, что цивилизация началась с обработки земли. Если можно будет доказать, что мы на американском континенте выращивали маис давным-давно, может быть, за тысячелетия до того, как на древнем Ниле появились культуры ячменя и пшеницы, — почему бы реке истории и не течь с запада на восток?

— А как вы докажете вашу теорию?

— Видите ли, у нас есть сортов двадцать — двадцать пять маиса. Грвдличка утверждает, что понадобилось не менее двадцати тысяч лет, чтобы их вывести. Уже одно это доказывает наш неоспоримый приоритет в сельском хозяйстве.

— Увы! Ни один сорт маиса не рос в Старом Свете до открытия Америки.

— Совершенно верно; а в Америке прежде не росло ни одного из ваших злаков. Ну, а если культура Старого Света проложила себе дорогу к нам через Тихий океан, опять-таки возникает вопрос: почему она не принесла с собой своих злаков»?

— Но ведь это еще не доказывает, что Америка — светоч для всего мира.

— Не знаю, может, и нет; но, во всяком случае, ее древняя цивилизация возникла на основе самостоятельного открытия собственных злаков; мы были первыми.

— Вы верите в Атлантиду, профессор?

— Балуюсь иногда этой мыслишкой.

— Ну-ну!.. Позвольте вас спросить; а вы не жалеете о своих нападках на моего племянника?

— Видите ли, когда я писал книгу, я был очень зол. Мы с вашим племянником не сошлись характерами.

— Тем больше оснований у нас сомневаться, что вы были справедливы.

— Если бы я отказался от своих обвинений, я поступил бы против совести.

— А вы уверены, что вы сами ничуть не повинны в своей неудаче?

Гигант нахмурил брови с таким изумлением, что Адриан поневоле подумал: «Во всяком случае, человек он честный».

— Не понимаю, куда вы клоните, — медленно проговорил Халлорсен.

— Вы же сами выбрали моего племянника?

— Да, из двадцати других.

— Вот именно. Значит, вы плохо выбрали?

— Конечно.

— Ошиблись в выборе?

Халлорсен расхохотался.

— Ловко вы меня поймали. Но я не из тех, кто хвастает своими ошибками.

— Вам нужен был человек без капли жалости в душе, — сухо сказал Адриан. — Что ж, вам действительно не повезло.

Халлорсен покраснел.

— Тут мы с вами не сговоримся. Ну что ж, возьму-ка я свои черепа и пойду. Спасибо за любезный прием.

С тем он и ушел.

Адриана обуревали самые противоречивые чувства. Этот тип оказался куда лучше, чем он думал. Великолепный экземпляр в физическом отношении, далеко не дурак, а его духовный склад… что ж, характерен для Нового Света, где человек не заглядывает далеко в будущее и где цель всегда оправдывает средства. «Жаль будет, — подумал он, — если они передерутся. А все-таки этот тип не прав; надо быть человечнее и не нападать на людей в печати. Уж очень он большой эгоист, наш друг Халлорсен». И Адриан положил новогвинейскую челюсть обратно в шкаф.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Динни направлялась к церкви святого Августина в Лугах. В этот солнечный день бедность района, в котором она очутилась, казалась ее привыкшему к деревне глазу особенно гнетущей. Тем больше ее поразило веселье игравших на улице детей. Она спросила у одного из них, где находится дом священника, и за нею сразу увязалось пятеро. Они не отошли от нее и тогда, когда она позвонила, и это навело ее на мысль, что ими руководила не только любовь к ближнему. Они даже попытались войти вместе с нею в дом и удалились лишь после того, как она дала каждому по медяку. Ее провели в приятную комнату, у которой был такой вид, будто туда не часто заглядывают; Динни рассматривала репродукцию с картины Кастель Франко[107], когда ее окликнули, и она увидела свою тетю Мэй. Как и всегда, миссис Хилери Черрел выглядела так, точно разрывалась на части и ей нужно было попасть в три места сразу, но вид у нее был благодушный и довольный, — она любила племянницу.

— Приехала в город за покупками, деточка?

— Нет, тетя Мэй, я приехала к дяде Хилери за рекомендательным письмом.

— Дядя в полиции.

В глазах Динни заиграли озорные искорки.

— Господи, что же он наделал?

Миссис Хилери улыбнулась.

— Пока ничего особенного, но если судья не проявит благоразумия, я ни за что не ручаюсь. Одну из наших девушек обвиняют в том, что она приставала к мужчинам.

— Надеюсь, не к дяде Хилери?

— Нет, дорогая, до этого еще не дошло. Дядя Хилери должен засвидетельствовать ее добропорядочность.

— А есть там добропорядочность, которую можно засвидетельствовать?

— В том-то все и дело. Хилери говорит, что есть, но я в этом не уверена.

— Мужчины так доверчивы. Я еще ни разу не была в полиции. Взглянуть бы там на дядю хоть одним глазком!

— Что ж, я иду в ту сторону. Могу тебя проводить. Через пять минут они уже шли по улицам, которые все больше поражали Динни, привыкшую к живописной бедности сельских мест.

— Я никогда не представляла себе, — сказала она вдруг, — что Лондон похож на дурной сон.

— И беспробудный — вот ведь что страшно. Почему, скажи на милость, нельзя при нашей безработице принять программу перестройки трущоб для всей Англии? Она окупится за каких-нибудь двадцать лет. Политики проявляют чудеса энергии и принципиальности, пока они не у власти, но стоит им до нее дорваться, как они просто плывут по течению.

— Это, тетечка, потому, что они не женщины.

— Ты что, шутишь?

— Ничуть. Женщины не так боятся жизни, они видят препятствия, только когда они осязаемы; мужчина всегда воспринимает их отвлеченно, он всегда говорит: «Ничего не выйдет». Женщина никогда так не скажет. Она возьмется за дело и посмотрит, выйдет или нет.

Миссис Хилери помолчала.

— Да, пожалуй, женщины смотрят на жизнь более трезво. У них и глаз острее и чувства ответственности меньше.

— Хорошо, что я не мужчина.

— Отрадно слышать, и все-таки им даже теперь живется лучше, чем нам.

— Это им так кажется, но я в этом сомневаюсь. По-моему, мужчины очень похожи на страусов. Они закрывают глаза на то, чего им не хочется видеть, но ведь это не преимущество.

— Если бы ты жила у нас, в Лугах, Динни, ты бы так не говорила.

— Если бы я жила в Лугах, тетя, я бы просто умерла. Миссис Хилери посмотрела на племянницу. Она и правда казалась какой-то прозрачной и хрупкой, но в ней сказывалась «порода» и чувствовалось, что дух ее сильнее плоти. Она могла проявить неожиданную выносливость и выдержку.

— Не думаю, Динни, род ваш живучий. Если бы не это, Хилери давно протянул бы ноги. Ну, вот и полиция. Жаль, что мне некогда зайти с тобой. Но все здесь будут очень любезны. Тут ведь тоже люди, хоть и не очень деликатные. Однако будь поосторожнее с теми, кто сидит рядом.

Динни подняла бровь.

— Вши, тетя Мэй?

— Не поручусь, что их там нет. Возвращайся пить чай, если успеешь.

Она ушла.

На торжище человеческой неделикатности яблоку негде было упасть: безошибочный нюх на всякую сенсацию заставил людей сбежаться сюда, где слушалось дело, по которому Хилери выступал свидетелем, — тут была затронута честь полиции. Динни заняла последние пятнадцать квадратных дюймов свободного места и поняла, что дело слушается вторично. Соседи справа напомнили ей детскую песенку: «Лекарь, сапожник, пекарь, пирожник».

Слева от нее стоял рослый полицейский. В глубине зала толпилось много женщин. Спертый воздух пропитался запахом неопрятной одежды. Динни взглянула на судью — вид у него был изможденный и какой-то кислый — и спросила себя, почему он не поставит на стол курильницу с благовониями. Потом внимание Динни привлекла женская фигура на скамье подсудимых; это была девушка одного с ней возраста, такая же высокая, чистенько одетая, с приятными чертами лица, — вот только рот чувственный, что сейчас было совсем некстати. Динни решила, что она, пожалуй, блондинка. Обвиняемая стояла неподвижно, ее бледные щеки чуть разрумянились, глаза испуганно бегали по сторонам. Звали ее, как выяснилось, Миллисент Поул. Насколько поняла Динни, некий полицейский заявил, что она приставала на Юстон-Род к двум мужчинам, — ни один из них, однако, не явился в суд, чтобы это подтвердить. Какой-то молодой человек, похожий на владельца табачной лавчонки, давал свидетельские показания: он видел, как обвиняемая два или три раза прошлась по улице; он обратил на нее внимание потому, что она «лакомый кусочек»; вид у нее был озабоченный, точно она что-то искала.

— Что-то или кого-то? — спросили у него.

Почем он знает? Нет, она не смотрела на тротуар; нет, она не нагибалась; на него она, во всяком случае, даже не взглянула. Он с ней заговорил? Еще чего выдумали! Что он делал на улице? Просто закрыл лавку и вышел подышать свежим воздухом. Он не заметил, заговаривала ли она с кем-нибудь? Нет, не заметил, но он и не стоял там долго.

— Преподобный Хилери Чаруэл!

Динни увидела, как ее дядя поднялся со скамьи и занял место под балдахином на возвышении для свидетелей. Вид у него был энергичный, он совсем не походил на священнослужителя, и она с удовольствием смотрела на его худое, все в морщинках, решительное лицо, дышавшее юмором.

— Ваше имя Хилери Чаруэл?

— Черрел, если не возражаете.

— Ничуть. Вы священник прихода святого Августина-в-Лугах?

Хилери поклонился.

— Давно?

— Тринадцать лет.

— Вы знаете обвиняемую?

— С самого детства.

— Расскажите, пожалуйста, все, что вы о ней знаете.

Динни увидела, как дядя решительно повернулся лицом к судье.

— Ее отец и мать, сэр, были достойны самого глубокого уважения; они хорошо воспитали своих детей. Он был сапожник, конечно, бедный; в моем приходе все мы бедны. Я бы даже мог сказать, что умерли они от бедности; это случилось пять или шесть лет назад; с тех пор их дочери росли у меня на глазах. Обе они работают у Петтера и Поплина. Я никогда не слышал ничего дурного о Миллисент. Насколько мне известно, она порядочная, честная девушка.

— А достаточно ли вы хорошо ее знаете?

— Видите ли… я часто посещаю тот дом, где она живет с сестрой. Если бы вы там побывали, сэр, вы бы сами поняли, — они с честью выходят из трудного положения.

— Она ваша прихожанка?

Хилери не сдержал улыбки, и судья улыбнулся ему в ответ.

— Этого я бы не сказал. В наше время молодежь слишком дорожит воскресными днями. Но Миллисент одна из тех девушек, которые проводят праздники в нашем доме отдыха возле Доркинга. А девушки у нас там хорошие. Жена моего племянника, миссис Майкл Монт, которая заведует этим домом, прекрасно о ней отзывается. Хотите, я прочту ее отзыв? «Дорогой дядя Хилери. Ты спрашиваешь о Миллисент Поул. Она была у нас три раза; сестра-хозяйка считает, что она хорошая девушка и совсем не легкомысленная. У меня о ней сложилось такое же впечатление».

— Короче говоря, мистер Черрел, вы считаете, что в этом деле допущена ошибка?

— Да, сэр, я в этом уверен.

Девушка на скамье подсудимых приложила к глазам платок. И Динни вдруг до глубины души возмутила унизительность ее положения. Быть выставленной напоказ перед всеми этими людьми, даже если она и делала то, в чем ее обвиняют! А почему бы девушке и не предложить мужчине пойти с ней погулять? Ведь он же всегда может отказаться.

Рослый полицейский переступил с ноги на ногу, окинул Динни взглядом и, словно почуяв ее дерзкие мысли, кашлянул.

— Благодарю вас, мистер Черрел.

Спускаясь с возвышения для свидетелей, Хилери заметил племянницу и помахал ей. Динни поняла, что разбор дела окончен и судья принимает решение. Он сидел неподвижно, соединив кончики пальцев, и глядел на девушку; она перестала вытирать глаза и тоже уставилась на него. Динни затаила дыхание. В эту минуту решается судьба человека! Рослый полицейский снова переступил с ноги на ногу. На чьей стороне были его симпатии — на стороне сослуживца или на стороне девушки? В зале наступила мертвая тишина, слышалось только поскрипывание пера. Судья разъединил кончики пальцев и объявил:

— Я не считаю обвинение доказанным. Обвиняемая свободна. Можете идти.

Девушка тихонько всхлипнула. Справа от Динни «пекарь-пирожник» хрипло выкрикнул:

— Правильно!

— Тс-с! — одернул его рослый полицейский.

Динни увидела дядю, выходившего из зала рядом с девушкой; проходя мимо, он улыбнулся.

— Подожди меня, Динни, минутки две, не больше. Проскользнув к выходу вслед за полицейским, Динни осталась ждать в вестибюле. Все вокруг наводило на нее такую жуть, какую испытываешь, зажигая ночью свет в пустой кухне; от запаха дезинфекции першило в горле; она подвинулась поближе к выходу. К ней обратился сержант полиции:

— Могу я быть вам чем-нибудь полезен, мисс?

— Спасибо, я жду дядю: он сейчас придет.

— Его преподобие?

Динни кивнула.

— А! Хороший человек наш священник. Девушку отпустили?

— Да.

— Ну, что ж. Всегда можно ошибиться. А вот и ваш дядюшка.

Хилери подошел и взял Динни под руку.

— А, сержант! — сказал он. — Как здоровье супруги?

— Первый сорт, сэр. Девушку, значит, вызволили?

— Да, — ответил Хилери. — А теперь я хочу курить. Пойдем, Динни.

И, кивнув на прощанье сержанту, он вывел ее на воздух.

— А ты как попала в это логово, Динни?

— Зашла за тобой. Меня привела тетя Мэй. Скажи, эта девушка правда не виновата?

— Понятия не имею. Но засудить ее — значит искалечить ей жизнь. Она задолжала за квартиру, и у нее больна сестра. Постой-ка, я зажгу трубку. Он выпустил облако дыма и снова взял ее под руку. — А что тебе от меня нужно, дорогая?

— Рекомендательное письмо к лорду Саксендену.

— К Зазнайке Бентхему? Зачем он тебе?

— Для Хьюберта.

— Вот оно что! Хочешь соблазнить Бентхема?

— Да, если ты нас познакомишь.

— Я учился с ним в Харроу, — он был тогда всего лишь баронетом, — с тех пор я его не видел.

— Но ведь Уилфрид Бентуорт готов для тебя на все, а их имения рядом.

— Что ж, надеюсь, Бентуорт даст мне для тебя записку.

— Этого мало. Мне надо встретиться с лордом Саксенденом где-нибудь в обществе.

— Гм! Да, пожалуй, иначе тебе его не соблазнить. А в чем, собственно, дело?

— На карту поставлено будущее Хьюберта. Мы хотим погасить огонь, пока не разгорелся пожар.

— Понятно. Но в таком случае, Динни, тебе нужен Лоренс. В будущий вторник Бентуорт едет к нему в Липпингхолл поохотиться на куропаток. Поезжай и ты туда.

— Я подумывала о дяде Лоренсе, но не могла упустить случай повидаться с тобой.

— Ах, моя дорогая, — сказал Хилери, — прелестные феи не должны говорить таких вещей. А то я совсем зазнаюсь. Ну, вот мы и пришли. Зайди, выпей чаю.

В гостиной Динни с изумлением увидела дядю Адриана. Он сидел в уголке, подобрав длинные ноги, в обществе двух молодых женщин, похожих на учительниц. Он помахал Динни чайной ложечкой и вскоре подсел к ней.

— Динни, как ты думаешь, кто пришел ко мне, как только мы расстались? Сам злодей, — захотел посмотреть моих перуанцев.

— Неужели Халлорсен?

Адриан протянул ей карточку: «Профессор Эдуард Халлорсен»; карандашом было приписано: «Гостиница Пьемонт».

— Он куда симпатичнее, чем мне показалось тогда в Доломитах; там он был просто заросший щетиной верзила; пожалуй, он не так уж плох, если правильно к нему подойти. Вот я и хотел сказать: попробуй-ка найти к нему подход.

— Ты не читал дневника Хьюберта, дядя.

— Я бы охотно его прочел.

— Ты, наверно, его и прочтешь. Надеюсь, он будет опубликован.

Адриан тихонько свистнул.

— Подумай хорошенько, девочка. Собачья драка доставляет удовольствие всем, кроме самих собак.

— Халлорсен сделал свой ход. Теперь очередь Хьюберта.

— Знаешь, Динни, никогда не вредно поглядеть на противника, прежде чем вступишь в игру. Дай-ка я устрою небольшой обед. Диана Ферз пригласит нас к себе; ты сможешь у нее переночевать. Как насчет понедельника?

Динни поморщила вздернутый носик. Если она и правда поедет на той неделе в Липпингхолл, понедельник ее устраивает. Стоит взглянуть на этого американца прежде чем объявлять ему войну.

— Хорошо, дядя, большое тебе спасибо. Если ты едешь сейчас в Уэст-энд[108], можно мне с тобой? Я хочу зайти к тете Эмили и дяде Лоренсу. Маунт-стрит тебе по дороге.

— Ладно. Допивай чай и едем.

— Я уже кончила, — сказала Динни, вставая.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Ей опять повезло, — она застала и третьего своего дядю; тот задумчиво разглядывал собственный дом на Маунт-стрит, словно собирался его купить.

— А, Динни! Пойдем, тетя хандрит и будет тебе рада. Мне недостает старого Форсайта, — добавил он в холле. — Я прикидывал, сколько запросить за дом, если мы сдадим его на зиму. Ты не знала старого Форсайта — отца Флер; занятный был человек.

— А что с тетей Эм?

— Ничего, дорогая. Просто вид бедного старого дяди Франтика заставил ее призадуматься о будущем. А ты когда-нибудь думаешь о будущем, Динни? Грустная это штука, когда прошла молодость.

Он открыл дверь.

— А к нам приехала Динни.

В обшитой панелью гостиной стояла Эмили, леди Монт, со своим попугаем на плече, — она смахивала метелкой пыль с комнатных цветов. Опустив метелку, она с каким-то рассеянным видом подошла и поцеловала племянницу.

— Осторожно, Полли, — сказала она попугаю. Попугай перебрался на плечо Динни и с любопытством наклонил головку, заглядывая ей в лицо.

— Полли прелесть, — сказала леди Монт, — ты не рассердишься, если он ущипнет тебя за ухо? Я так рада, что ты приехала, Динни; у меня на уме одни похороны. Скажи, как, по-твоему, живут на том свете?

— А разве он есть, тетечка?

— Ах, Динни! Как все это грустно!

— Может, тот, кому он нужен, туда и попадает.

— Ты совсем как Майкл. Он тоже все умничает. Где ты нашел Динни, Лоренс?

— На улице.

— Какое неприличие. Динни, как поживает отец? Надеюсь, он не заболел, переночевав в этом ужасном доме в Портсминстере? Там так пахло сушеными мышами!

— Нас всех очень беспокоит Хьюберт.

— А! Хьюберт, ну, конечно. Знаешь, мне кажется, он напрасно бил этих людей. Застрелить — еще куда ни шло, но бить — это так прозаично; и потом, он ведь не Железный герцог.

— Разве тебе никогда не хотелось избить ломового извозчика, когда он хлещет лошадь, которая тащит в гору тяжелый воз?

— Хотелось. А разве они это делали?

— Только похуже. Выкручивали мулам хвосты, кололи их ножами и вообще мучили бедных животных как могли.

— Правда? Тогда хорошо, что он их побил, хотя я не люблю мулов с тех пор, как мы взбирались на Гемми. Помнишь, Лоренс?

Сэр Лоренс кивнул. На лице его было то ласковое, чуть насмешливое выражение, которое всегда напоминало Динни о тете Эм.

— А что там случилось, тетя?

— Они на меня свалились, — не все, конечно, а тот, на котором я ехала. А мне говорили, что мулы никогда ни на кого не падают — они такие устойчивые.

— Как это некрасиво с его стороны!

— Еще бы, и очень неприятно — так фамильярно. Как ты думаешь, Хьюберт не приехал бы на той неделе в Липпингхолл пострелять куропаток?

— По-моему, Хьюберта сейчас трудно куда-нибудь вытащить. У него на душе кошки скребут. Но если у тебя найдется конурка для меня, — можно мне приехать?

— Конечно. Места хватит. Давай-ка посчитаем: будут только Чарли Маскем со своей новой женой, мистер Бентуорт с Генриеттой, Майкл и Флер, Диана Ферз, может быть, Адриан, раз он все равно не умеет стрелять, и тетя Уилмет. Ах да! Еще лорд Саксенден.

— Не может быть! — воскликнула Динни.

— А что? Его нельзя принимать в обществе?

— Наоборот, я так рада. За ним-то я и гоняюсь.

— Какое неприличное слово; никогда не слышала, чтобы это так называлось. К тому же где-то есть еще и леди Саксенден, но она всегда болеет.

— Да нет же, тетя Эм. Он мне нужен из-за Хьюберта. Отец говорит, что за кулисами он самый главный.

— Динни, вы с Майклом очень странно выражаетесь. Какие кулисы?

Сэр Лоренс нарушил гробовое молчание, которое обычно хранил в присутствии жены.

— Динни хочет сказать, что Саксенден вертит делами армии за кулисами.

— Что он собой представляет, дядя Лоренс?

— Зазнайка? Мы знакомы с ним много лет… занятный тип.

— Ах, как меня все это волнует! — сказала леди Монт, беря у Динни попугая.

— Тетечка, милая, мне ничто не угрожает.

— Да, но этому лорду… как его… Зазнайке? Я всегда берегла репутацию Липпингхолла. Я и так уж сомневаюсь насчет Адриана, но… — она посадила попугая на камин, — он мой любимый брат. Чего не сделаешь для любимого брата!

— Вот именно, — сказала Динни.

— Все будет в порядке, Эм, — вставил сэр Лоренс. — Я присмотрю за Динни и Дианой, а ты не спускай глаз с Адриана и Зазнайки.

— Твой дядя становится с каждым годом все легкомысленнее, он мне рассказывает просто ужасные истории.

Она остановилась рядом с сэром Лоренсом, и он взял ее под руку.

«Черный ферзь и белая ладья», — подумала Динни.

— До свидания, Динни, — вдруг сказала леди Монт. — Я должна лечь. Шведская массажистка сгоняет с меня жир три раза в неделю. Я и правда худею. — Она оглядела Динни. — Интересно, может она нагнать на тебя хоть немножко?

— Я толще, чем выгляжу.

— Я тоже… и это ужасно. Я бы так не огорчалась, если бы твой дядя не был худым как жердь.

Она подставила щеку, и Динни ее звонко чмокнула.

— Как ты хорошо целуешься! — сказала леди Монт. — Сколько лет меня так не целовали. Люди теперь не целуют, они клюют. Пойдем, Полли! — И она выплыла из комнаты с попугаем на плече.

— Тетя Эм очень хорошо выглядит, — заметила Динни.

— Да. Но у нее мания — боится пополнеть, воюет с этим не на жизнь, а на смерть. Мы питаемся самой необыкновенной пищей. В Липпингхолле дело обстоит лучше, там хозяйка — Августина, а она все такая же француженка, какой была тридцать пять лет назад, когда мы привезли ее из нашего свадебного путешествия, И все так же любит готовить. К счастью, меня ничто не заставит пополнеть.

— Тетя Эм вовсе не полная

— М-м… нет.

— И у нее прекрасная осанка. Мы так не умеем.

— Осанка исчезла вместе с веком короля Эдуарда, — сказал сэр Лоренс, теперь ходят вприпрыжку. Все вы так подпрыгиваете, точно хотите на что-то кинуться и удрать с добычей. Интересно, что будет дальше. Логически рассуждая, вам пора перейти на скок, а может, наоборот, в моду войдет томная поступь.

— Дядя Лоренс, а что за человек лорд Саксенден?

— Один из тех, кто выиграл войну потому, что его никто не слушался. Знаешь, как пишут в мемуарах: «В субботу поехал в Кукерс. Там были Кэперсы и Гвен Блэндиш. Она была в ударе и объясняла положение на польском фронте. Я-то, конечно, знаю больше. Беседовал с Кэперсом; он думает, что боши при последнем издыхании. Я с ним не согласен; он очень зол на лорда Т. В воскресенье приехал Артур Проз; он считает, что у русских два миллиона винтовок, но нет пуль. Говорит, что война к январю кончится, потрясен нашими потерями. Знал бы он то, что знаю я! Приехала леди Трипп с сыном, — он потерял левую ногу. Милейшая женщина; обещал посетить ее госпиталь и посоветовать, как наладить дело. Воскресный обед прошел очень мило, — все были в ударе, играли в фанты. Потом пришел Алик; говорит, что в последнем наступлении мы потеряли сорок тысяч человек, но французы потеряли больше. Я высказал мнение, что все это очень серьезно. Никто не обратил внимания».

Динни рассмеялась.

— Неужели есть такие люди?

— А ты думаешь, нет! Не люди, а золото; что бы мы без них делали?.. Они выстояли, не дрогнув, вынесли все, не моргнув, проболтали всю войну, не запнувшись… надо было это видеть, чтобы поверить. И каждый считал, что войну выиграл именно он. Особенно отличался Саксенден. Он все время занимал такой важный пост.

— Какой?

— Он был в курсе дела. По его словам, он был в курсе дела больше, чем кто бы то ни было другой. К тому же у него редкое здоровье, это сразу видно, он прекрасный яхтсмен и, кажется, никогда не хворает.

— Интересно будет познакомиться с ним поближе.

— Зазнайка, — вздохнул ее дядя, — один из тех людей, от которых лучше держаться подальше. Ты останешься ночевать или поедешь домой?

— Мне надо сегодня же вернуться. Поезд отходит в восемь с Пэддингтонского вокзала.

— В таком случае я пробегусь с тобой через Хайдпарк, мы закусим на вокзале, и я посажу тебя в поезд.

— Незачем тебе со мной возиться, дядя Лоренс.

— Пустить тебя одну в парк и прозевать такой случай! Нет уж, дудки! Меня же могут арестовать за то, что я прогуливаюсь с молодой особой женского пола. Мы можем даже посидеть на травке и поглядеть, что из этого выйдет. Такие, как ты, и вводят пожилых людей в соблазн. В тебе есть что-то от женщин Боттичелли. Пойдем.

Было семь часов теплого сентябрьского вечера, когда они очутились в Хайд-парке; они прошли под платанами, и под ногами у них зашуршала сухая трава газона.

— Слишком рано, — сказал сэр Лоренс, — учитывая, что на лето передвинули вперед часы. За непристойное поведение наказывают только после восьми. Пожалуй, не стоит даже садиться. А ты могла бы узнать переодетого шпика? В жизни это может пригодиться. Они носят котелок — боятся, что ударят по голове, — в книгах котелок у шпика всегда сваливается, — и стараются изо всех сил выглядеть так, будто они совсем и не шпики; у них решительная складка у рта, — в полиции бесплатно вставляют зубы; глаза шарят по земле, если только они безжалостно не впились в тебя; те, кто чином постарше, крепко стоят на пятках, будто с них снимает мерку портной. Ну, и, конечно, их сразу узнаешь по казенным ботинкам.

Динни звонко расхохоталась.

— Знаешь что, дядя Лоренс, давай сделаем вид, будто я к тебе пристаю. У Пэддингтонских ворот, наверно, торчит какой-нибудь шпик. Я немножко погуляю взад-вперед, а когда ты подойдешь, я к тебе пристану. Но что я должна сказать?

Сэр Лоренс задумчиво нахмурил брови.

— Насколько мне помнится: «Как дела, котик? У тебя свободный вечерок?»

— Тогда я пойду вперед и скажу это под самым носом у шпика.

— Ты его не проведешь.

— Испугался?

— Мои затеи давно уже никто не принимает всерьез. К тому же «Жизнь реальна! Жизнь сурова! Не темница — цель ее»[109].

— Ты падаешь в моих глазах, дядя.

— А вот к этому я привык. Погоди, станешь солидной, почтенной дамой, сама увидишь, как легко упасть в глазах молодежи.

— Но ты только подумай: нам посвящали бы целые колонки в газетах, и не один, а много дней подряд! «Женщина пристает к мужчине у Пэддингтонских ворот! Мнимый дядя». Неужели тебе не лестно стать мнимым дядей и затмить все события в Европе? Неужели тебе не хочется подложить свинью полиции? Ты малодушный человек, дядя!

— Soit[110], — сказал сэр Лоренс. — На сегодня с тебя хватит одного дяди в полиции. Нет, ты еще опаснее, чем я думал.

— Но, без шуток, за что их арестовывают, этих девушек? Ведь это пережитки прошлого, когда женщину не считали за человека.

— Согласен, но в нас еще живет пуританская мораль, да и полицейским надо что-то делать, уволить их нельзя, у нас и так безработица. А если полиция бездельничает, — берегись, кухарки!

— Дядя, не смейся!

— Буду, дорогая! Что бы жизнь нам ни сулила, этого она у нас не отнимет! Но я верю: настанет век, когда мы сможем безнаказанно приставать друг к другу, лишь бы соблюдалась вежливость. Вместо нынешнего жаргона люди буду говорить: «Мадам, пройдемся». — «Сэр, угодно вам мое общество?» Это будет если не золотой, то, во всяком случае, блистательный век. А вот и Пэддингтонские ворота. И у тебя хватило бы духу надуть этого важного полицейского? Давай-ка лучше перейдем на ту сторону.

— Тетя Эм больше не поднимется сегодня с постели, — добавил он, когда они пришли на вокзал, — так что давай-ка я пообедаю с тобой в буфете. Выпьем немножко шампанского, а что до еды, то, насколько я знаю вокзальные буфеты, нам подадут суп из бычачьих хвостов, треску, ростбиф, салат, тушеный картофель и сливовый пирог — пища довольно вкусная, хоть и чересчур английская.

— Дядя Лоренс, — спросила Динни за ростбифом, — что ты думаешь об американцах?

— На этот вопрос, Динни, ни один истинный патриот не ответит тебе правду, всю правду и только правду. И тем не менее американцев, как и англичан, можно разделить на две группы: бывают американцы и американцы. Иначе говоря, хорошие и плохие.

— А почему нам с ними так трудно?

— Ну, на это ответить просто. Плохие англичане не могут ужиться с ними потому, что те богаче. А хорошим англичанам с ними трудно потому, что американцы чересчур разговорчивы, а самый звук американской речи режет английский слух. Или наоборот. Плохие американцы не могут ужиться с нами потому, что звук английской речи режет им слух. Хорошие американцы не уживаются с нами потому, что мы так молчаливы и высокомерны.

— А тебе не кажется, что они уж слишком хотят все сделать по-своему?

— Мы тоже. Дело не в этом. Нас разделяют привычки и язык.

— Почему?

— Вся хитрость в том, что когда-то у нас был общий язык. Даст бог, их жаргон все меньше будет похож на наш язык, и мы совсем перестанем понимать друг друга.

— Но мы же любим говорить, что нас связывает общий язык.

— А откуда вдруг такой интерес к американцам?

— В понедельник меня познакомят с профессором Халлорсеном.

— Это тот тип из Боливии? Позволь дать тебе маленький совет: гладь его по шерстке, и он будет тих, как ягненок. Но стоит тебе погладить его против шерсти — и он зарычит, как волк.

— Я буду держать себя в руках.

— Держи левый кулак наготове, но не бросайся в драку очертя голову. А теперь, если ты кончила, пойдем: без пяти восемь.

Он посадил ее в вагон и купил ей вечернюю газету. Когда поезд тронулся, он добавил:

— Взгляни на него, как ты умеешь, Динни. Знаешь, как на картинах Боттичелли. Взгляни непременно!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Направляясь в понедельник вечером в Челси, Адриан размышлял о судьбе этой части города. Как она изменилась! Он помнил, что еще в конце прошлого века обитатели Челси были немножко похожи на троглодитов — люди боялись вылезать из своего логова; изредка среди них попадался светский лев или историк. Тут обитали поденщицы, художники, не терявшие надежды уплатить за квартиру; писатели, жившие на четыре шиллинга семь пенсов в день; дамы, готовые раздеться догола за шиллинг в час; супружеские пары, почти созревшие для развода; любители пропустить стаканчик; и тут же — поклонники Тернера[111], Карлейля[112], Россетти[113] и Уистлера[114]; кабатчики; немало всяких грешников и обычная прослойка мещан. Однако за фасадами домов, выходивших на Темзу и чем дальше, тем больше принимавших величавый вид, постепенно побеждала респектабельность, — и вот она уже идет на приступ закоснелой Кингс-Род, создавая даже там бастионы Искусства и Моды.

Дом Дианы Ферз находился на Окли-стрит. Адриан помнил время, когда он ничем не отличался от других и жили в нем заурядные обыватели; но за шесть лет, которые провела здесь Диана, дом превратился в прелестный уголок. Хорошенькие сестры Монтджой в свое время пленяли высший свет, но младшая из них — Диана — была красивее, изящнее и остроумнее всех; это была одна из тех женщин, которые без особых затрат и без ущерба для своей добродетели умеют добиться того, чтобы все вокруг них покоряло своей изысканностью и вызывало всеобщую зависть. В обоих ее детях, в собаке колли (чуть ли не последней колли во всем Лондоне), в ее клавикордах, в кровати с пологом, в бристольском хрустале, в обивке мебели, в коврах было столько вкуса, что душа радовалась. Да и сама она радовала глаз своей все еще прекрасной фигурой, ясными и живыми черными глазами, тонким овалом лица, матовой кожей и милой картавостью. Картавость эта была свойственна всем сестрам Монтджой, — они унаследовали ее от матери, уроженки северной Шотландии, — и за тридцать лет они сделали немало, чтобы отучить общество от тявканья, модного в девяностых годах, и привить ему милую манеру проглатывать «р» и «л». Когда Адриан спрашивал себя, почему Диана при ее скромных средствах и сумасшедшем муже была везде принята в обществе, ему приходил на ум двугорбый верблюд. Два горба этого животного похожи на две части Общества (с большой буквы), соединенные мостиком, которым редко кто пользуется после первого знакомства. Семейство Монтджой, принадлежавшее к очень древнему роду землевладельцев из Дамфришира и связанное в прошлом бесчисленными браками с высшей аристократией, обладало чем-то вроде наследственного местечка на переднем горбу, — позиция не очень выгодная, так как голова верблюда очень ограничивает кругозор; Диану наперебой приглашали в самые знатные дома, где интересовались только охотой, попечительством в больницах, придворными церемониями и вывозом девушек на выданье в свет. Адриан знал, что Диана редко принимала такие приглашения. Она предпочитала второй горб верблюда, его хвост не закрывал обширного и увлекательного вида на мир. Ну, и странная же компания примостилась на этом втором горбу! Многие, как и сама Диана, перебрались сюда с переднего горба через заветный мостик, другие вскарабкались вверх по хвосту, кое-кто свалился прямо с неба или — как его иногда называли — из Америки. Адриан никогда не претендовал на место здесь, но он хорошо знал, что тому, кто этого добивается, нужно обладать какими-нибудь талантами: либо превосходной памятью, которая позволяет вам безошибочно пересказать все, что вы прочли или услышали, либо природным даром остроумия. Не обладая ни тем, ни другим, вы могли появиться на этом горбу только раз — больше вас туда не пускали. К этому, конечно, требовалась и некоторая оригинальность, без излишнего, однако, чудачества, и оригинальность эта должна была быть выражена достаточно ярко. Желательно, конечно, чтобы вы пользовались известностью в какой-то области, но это не было условием sine qua non[115]. Не мешало иметь хорошее воспитание, лишь бы оно не делало вас скучным. Красота давала вам право на вход, но только если ей сопутствовала живость ума. Не мешали и деньги, но одни они не открывали вам туда доступа. Адриан заметил, что знание искусства, хотя бы с чужих слов, ценилось здесь выше умения создавать произведения искусства; не мешали и деловые способности, если они не превращали вас в сухаря. Кое-кто попадал сюда потому, что свободно вращался в «кулуарах» и повсюду считался своим человеком. Но превыше всего ставилось умение вести беседу. Отсюда, с этого заднего горба, приводились в движение скрытые пружины, но Адриан сомневался, управляют ли они движением верблюда, что бы ни думали те, кто эти пружины нажимал. Он знал, что Диане принадлежит такое прочное место в этом сборище любителей званых обедов, что она могла бы бесплатно кормиться круглый год и не проводить ни одного воскресенья дома. И, видя, как она постоянно жертвует этим ради того, чтобы провести лишний вечер с ним и с детьми, он был глубоко ей благодарен. Война разразилась сразу после ее свадьбы с Рональдом Ферзом; Шейла и маленький Рональд родились уже после его возвращения с фронта. Теперь Шейле исполнилось семь, а Рональду — шесть лет, и — как всегда усердно подчеркивал Адриан — они были «маленькими Монтджоями до мозга костей». Внешностью и живым характером они, несомненно, пошли в мать. Но — это знал он один — тень на ее лице в минуты задумчивости говорила о том, что ей вообще не следовало их иметь. И он один знал, что постоянное напряжение, в котором она жила с таким неуравновешенным человеком, каким стал Ферз, настолько убило в ней всякую чувственность, что она прожила четыре года своего фактического вдовства без малейшей потребности в любви. Он не сомневался, что она привязана к нему по-настоящему, но понимал, что привязанность эта не перешла в страсть.

Адриан пришел за полчаса до обеда и поднялся в детскую на верхнем этаже. Француженка-гувернантка поила детей на ночь молоком с сухариками; они встретили Адриана с восторгом и потребовали, чтобы он рассказывал дальше сказку, которую начал в прошлый раз. Француженка, уже умудренная опытом, удалилась. Адриан уселся и, глядя на сияющие детские лица, начал с того места, где остановился.

— Так вот, лодочник был громадный детина, весь коричневый от загара; его выбрали за силу, — ведь берег здесь кишмя кишел белыми единорогами.

— У-у! Дядя Адриан, единорогов не бывает.

— В то время они были, Шейла.

— Куда же они подевались?

— Теперь остался только один, — он живет там, куда белому человеку не добраться из-за мухи «бу-бу».

— А что такое муха «бу-бу»?

— Муха «бу-бу», Рональд, залезает человеку в тело и разводит там мушек.

— Да ну?

— Так вот, когда вы меня перебили, я рассказывал, что берег кишмя кишел единорогами. Лодочника звали Маттагор, и вот как он справлялся с единорогами. Заманив их на берег охапкой кринибобов…

— А что такое кринибобы?

— Они похожи на клубнику, а вкус у них, как у морковки…. Лодочник подкрадывался к ним сзади…

— Если он заманивал их кринибобами, значит, он был впереди; как же он мог подкрадываться сзади?

— Он нанизывал кринибобы на веревку из древесного волокна и развешивал их в ряд между двумя заколдованными деревьями. Как только единороги принимались щипать кринибобы, он появлялся из-за кустов босиком, совершенно бесшумно и попарно связывал их хвостами друг с другом.

— Но они же чувствовали, что им связывают хвосты!

— Нет, Шейла, белые единороги хвостами ничего не чувствуют… Потом он опять прятался в кусты, щелкал языком, и единороги бросались бежать куда попало.

— А хвосты у них не отрывались?

— Никогда. В том-то вся и хитрость, — ведь лодочник любил животных.

— Наверно, единороги больше никогда не приходили?

— Вот и не угадал, Рони. Они так любили кринибобы!

— А он ездил на них верхом?

— Да, иногда он вскакивал на спины двух единорогов и уносился в джунгли, стоя одной ногой на спине одного, а другой — на спине другого; да еще посмеивался в кулак. Сами понимаете, что под охраной такого человека лодки были в безопасности. Сезон дождей еще не начался, сухопутных акул кругом было не так уж много, и экспедиция совсем уже собралась в путь, когда…

— Что — когда, дядя Адриан? Это ведь только мамочка.

— Рассказывайте, Адриан.

Но Адриан молчал; взгляд его был прикован к той, которая к ним приближалась. Потом, с трудом отведя глаза, он посмотрел на Шейлу и продолжал:

— Теперь я должен вам объяснить, почему так важна была луна. Они не могли выступить в поход прежде, чем не увидят, как молодая луна выплывает им навстречу сквозь заколдованные деревья.

— А почему?

— Об этом я и хочу рассказать. В те дни люди, а в особенности племя воттакмолодцов, поклонялись всему, что красиво: такие красивые вещи, как мама, рождественские псалмы или молодые картофелинки очень им нравились. И прежде, чем что-нибудь сделать, они ждали знамения.

— А что такое знамение?

— Вы знаете, что такое воскресенье, — оно бывает в конце, после пятницы и субботы, а знамение бывает в начале, — оно приносит счастье. И знамение обязательно должно быть красивое. А молодая луна до начала сезона дождей была красивее всего на свете; вот они и ждали, чтобы луна вышла им навстречу сквозь заколдованные деревья, — как мама вышла к нам сейчас из той комнаты!

— Но у луны нет ножек.

— Нет, она плывет. И вот однажды вечером она выплыла к ним, такая прекрасная и стройная — самая красивая на свете, и глаза ее так сияли, что все сразу поняли — экспедиция будет удачной. Они пали перед луной ниц и воскликнули: «Знамение! Не покидай нас, и мы пройдем через пустынные пески и воды, с отражением твоего сияния в глазах и будем счастливы твоим счастьем во веки веков. Аминь!» И с этими словами все они уселись в лодки, воттакмолодцы с воттакмолодцами, воттакфеи с воттакфеями. А молодая луна осталась там над верхушками заколдованных деревьев, благословляя их ласковым взглядом. Но один человек отстал. Это был старый воттакмолодец, который полюбил луну так сильно, что забыл все на свете, и он пополз к ней, надеясь хоть коснуться ее ног.

— Но ведь у луны нет ног!

— Он-то думал, что есть, — она ему казалась женщиной из серебра и слоновой кости. Вот он полз и полз мимо заколдованных деревьев, но так и не мог ее достать, — ведь это была луна.

Адриан умолк, и наступила тишина. Потом он сказал:

— Продолжение следует, — и вышел из комнаты. В холле его нагнала Диана.

— Адриан, вы мне портите детей. Разве вы не знаете, что басни и сказки больше не должны отбивать интерес к технике? После вашего ухода Рональд спросил: «Дядя Адриан и правда верит, что ты луна, мамочка?»

— А вы как ответили?..

— Уклончиво. Но они ужасно хитрые.

— Что ж, спойте мне «Водоноса», пока нет Динни и ее кавалера.

Она пела, а Адриан не сводил с нее восторженных глаз. Голос у нее был хороший, и она отлично спела эту старинную тоскливую песню. Едва умолк последний звук, как горничная доложила:

— Мисс Черрел. Профессор Халлорсен.

Динни вошла с высоко поднятой головой, и Адриан отметил про себя, что взгляд ее не предвещает ничего хорошего. Он видел такие глаза у школьников, когда они собирались дать трепку новичку. За ней вошел Халлорсен, пышущий здоровьем и чересчур высокий для этой маленькой гостиной. Когда его представили Динни, он низко поклонился.

— Ваша дочь, господин хранитель музея?

— Нет, племянница; сестра капитана Хьюберта Черрела.

— Вот как? Считаю за честь с вами познакомиться, мисс Черрел.

Адриан заметил, что, встретившись взглядом, они не сразу смогли отвести друг от друга глаза.

— Как вам нравится гостиница Пьемонт, профессор? — спросил он.

— Готовят отлично, но там слишком много нашего брата, американца.

— Прилетели целой стаей?

— Да. Недельки через две мы снимемся и улетим.

Динни, воплощенную английскую женственность, сразу же взбесил цветущий вид здоровяка Халлорсена, да еще по сравнению с изможденным Хьюбертом. Она села рядом с этим олицетворением мужества с твердым намерением выпустить в его толстую шкуру весь запас своих стрел. Однако он принялся разговаривать с Дианой, и она, еще не кончив есть бульон с черносливом, поглядела на него исподтишка и решила изменить тактику. Все же он — иностранец и гость, а она — девушка воспитанная. И тихая вода берега подмывает, подумала Динни. Она не выпустит своих стрел; напротив, она «очарует его улыбкой и лестью»[116]; это будет куда вежливее по отношению к Диане и дяде Адриану и в конечном счете стратегически выгоднее. С коварством, достойным поставленной цели, она дождалась, пока он не завяз в проблемах английской политики, — по-видимому, он считал политику одной из самых важных сторон человеческой деятельности, и, кинув на него взгляд, достойный кисти Боттичелли, сказала:

— Нам тоже следовало бы относиться к американской политике серьезнее, профессор. Но ведь нельзя же принимать ее всерьез, не так ли?

— Вероятно, вы правы, мисс Черрел. Все политики руководствуются одним и тем же правилом: придя к власти, не повторяй того, что ты говорил, будучи в оппозиции; в противном случае тебе придется взяться за то, с чем не справились твои предшественники. По-моему, единственная разница между партиями та, что у одних в государственном автобусе места сидячие, а у других — стоячие.

— А в России все, что осталось от других партий, забилось под сиденья.

— Ну, а в Италии? — спросила Диана.

— И в Испании? — добавил Адриан.

Халлорсен заразительно рассмеялся.

— Диктатура не имеет отношения к политике. Это просто шутка.

— Нет, это не шутка, профессор.

— Скверная шутка, профессор.

— В каком смысле шутка, профессор?

— Обман. Диктатор полагает, что человек — это глина в его руках. Стоит раскрыть обман, как его песенка спета.

— Позвольте, — сказала Диана, — но если большинство народа поддерживает диктатуру, — разве тогда это не демократия или не правление с согласия управляемых?

— Я бы сказал — нет, миссис Ферз, если оно, конечно, не подтверждается ежегодными выборами.

— Кое-кто из диктаторов умеет добиваться своего, — сказал Адриан.

— Дорогой ценой. Возьмите Диаса в Мексике. За двадцать лет он превратил ее в цветущий край, но посмотрите, что с ней стало с тех пор, как его нет. Вы никогда не добьетесь того, к чему народ еще не подготовлен.

— Беда нашего и вашего государственного устройства в том, профессор, сказал Адриан, — что целый ряд реформ, назревших в сознании народа, не осуществляется по одной простой причине: избранные на короткий срок правители на это не решаются, боясь потерять свою мнимую власть.

— Тетя Мэй, — тихонько вставила Динни, — на днях мне сказала: почему бы не избавиться от безработицы, приняв программу перестройки трущоб, и не убить двух зайцев сразу?

— Да ну? Прекрасная мысль! — сказал Халлорсен, обратив к ней свое румяное лицо.

— Денежные магнаты, — сказала Диана, — хозяева трущоб и строительной промышленности, этого не допустят.

— Нужны ведь и деньги, — добавил Адриан.

— Ну, это просто. Ваш парламент может взять на себя необходимые полномочия для такого важного дела; и почему бы ему не выпустить заем? Деньги-то ведь вернутся; это же не военный заем, от которого ничего не остается, кроме порохового дыма. Сколько у вас идет на пособия по безработице?

Никто из присутствующих не мог на это ответить.

— Наверно, то, что вы сбережете на пособиях, с избытком окупит любой заем.

— Беда в том, что нам не хватает простодушной веры в свои силы, — с невинным видом произнесла Динни. — Тут нам далеко до вас, американцев, профессор Халлорсен.

На лице американца промелькнула мысль: «Ну и ехидна же вы, мадам».

— Что ж, мы, конечно, проявили большое простодушие, когда пришли сражаться во Францию. Но мы его потеряли. В следующий раз предпочтем посидеть у своего камелька.

— Неужели в тот раз вы были уж так простодушны?

— Боюсь, что да, мисс Черрел. Из ста американцев не найдется и пяти, кто бы считал, что немцы представляют для нас, по ту сторону океана, хоть малейшую опасность.

— Так мне и надо, профессор.

— Что вы! Я совсем не хотел… Но вы подходите к Америке с европейской меркой.

— Вспомните Бельгию, профессор, — сказала Диана, — вначале даже мы были простодушны.

— Простите, мадам, но неужели судьба Бельгии действительно вас так тронула?

Адриан чертил вилкой круги на скатерти; теперь он поднял голову.

— Меня судьба Бельгии тронула. Впрочем, я не думаю, чтобы это имело политическое или иное значение для генералов, адмиралов, крупных дельцов для большей части власть имущих. Все они знали заранее, что в случае войны мы неизбежно окажемся союзниками Франции. Но на простых людей, вроде меня, и на добрые две трети населения, не ведавшего, что творится за кулисами, словом, на рабочий класс в целом, — события эти произвели огромное впечатление. Мы словно увидели, что, как бишь его, «Человек-гора» напал на самого маленького боксера легкого веса, а тот принимает удары и дает сдачи, как настоящий мужчина.

— Вы это здорово объяснили, — сказал Халлорсен.

Динни вспыхнула. Неужели этот человек способен на великодушие? Потом, словно испугавшись, что такая мысль — предательство по отношению к Хьюберту, она колко заметила:

— Я читала, что трагедия Бельгии проняла даже Рузвельта[117].

— Она многих у нас проняла, мисс Черрел; но Европа от нас далеко, а на воображение действует только то, что случается рядом.

— Ну да; к тому же, как вы сами сказали, в конечном счете вы все же не остались в стороне.

Халлорсен пристально поглядел в ее наивное лицо, поклонился и промолчал.

Но, прощаясь с ней в конце этого не совсем обычного вечера, он заметил:

— Боюсь, что вы на меня сердитесь, мисс Черрел.

Динни улыбнулась и ничего не ответила.

— Все-таки позвольте надеяться, что я вас еще увижу.

— Вот как! А зачем?

— Может, мне удастся изменить ваше мнение обо мне.

— Я очень люблю брата, профессор Халлорсен.

— А я все же думаю, что ваш брат насолил мне больше, чем я ему.

— Надеюсь, будущее подтвердит, что вы правы.

— Это звучит грозно. Динни только кивнула.

Она поднялась в свою комнату, кусая губы от злости. Ей не удалось ни покорить, ни уязвить противника; и вместо откровенной вражды он вызывал у нее какие-то противоречивые чувства.

Его рост давал ему какое-то обидное преимущество. «Он похож на этих субъектов в штанах с бахромой, из кинофильмов, — думала она, — на ковбоя, который похищает девчонку, а она не очень-то сопротивляется, — он смотрит на тебя так, словно ты уже лежишь у него поперек седла. Первобытная грубая сила во фраке и белой манишке! Сильная, хотя отнюдь и не молчаливая личность!»

Окна ее комнаты выходили на улицу, и ей были видны платаны на набережной, Темза и широкий простор звездной ночи.

— Не поручусь, что ты уедешь из Англии так скоро, как думаешь, сказала она вслух.

— Можно войти?

Она повернулась и увидела в дверях Диану.

— Ну, Динни, как вам понравился друг наш — враг наш?

— Герой из ковбойского фильма пополам с великаном, которого убил мальчик-с-пальчик.

— Адриану он понравился.

— Дядя Адриан слишком много общается со скелетами. Когда он видит упитанного человека, он теряет голову.

— Да, это «настоящий мужчина», — говорят, они покоряют женщин с первого взгляда. Но вы вели себя отлично, Динни, хотя вначале глаза у вас метали молнии.

— Но ведь они его не испепелили! И даже не обожгли.

— Ничего! У вас еще все впереди. Адриан попросил леди Монт пригласить его на завтра в Липпингхолл.

— Неужели?!

— Вам остается только поссорить его там с Саксенденом, и дело Хьюберта в шляпе. Адриан нарочно не сказал вам об этом — боялся, что вы себя выдадите. Профессору захотелось отведать английской охоты. Бедняга даже не подозревает, что попадет в логово львицы. Ваша тетя Эм, наверно, его очарует.

— Халлорсен! — пробормотала Динни. — Наверно, в нем есть скандинавская кровь.

— Он говорит, что мать его из Новой Англии, старинного рода, но вышла за человека пришлого. Его родина — штат Вайоминг. Прелестное название: Вайоминг.

— «Безбрежные просторы прерий»… Почему меня так бесит выражение «настоящий мужчина»?

— Потому что напоминает большой подсолнечник, который вдруг распустился у вас в комнате. Но «настоящие мужчины» водятся не только на «безбрежных просторах прерий»; вы увидите, Саксенден тоже из этой породы.

— Правда?

— Да. Спокойной ночи, дорогая. И пусть ни один «настоящий мужчина», не тревожит ваш сон!

Динни разделась и снова вынула дневник Хьюберта; она перечитала страницу, которую себе отметила.

«Сегодня чувствую себя скверно, — как выжатый лимон. Держусь только мыслью о Кондафорде. Что бы сказал старый Фоксхэм, если бы видел, как я лечу мулов! Средство, которое я придумал для них от поноса, привело бы в ужас кого хочешь, но им оно помогает. Бог был в ударе, когда создавал желудок мула. Ночью мне снилось, будто я стою дома на опушке рощи и фазаны летят надо мной один за другим, а я, хоть убей, не могу спустить курок, — словно меня сковало параличом. Без конца вспоминаю старого Хэддона и его слова: «А ну-ка, стреляй! Упрись в землю пятками и целься прямо в голову!» Славный старик! Вот это был человек… Дождь прошел. Сухо — впервые за десять дней. И звезды высыпали.

Море, да остров, да лунный рог.
Звезд немного, но зато каких![118]
Эх, если бы я мог уснуть!..»

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Основные черты всякого старинного английского загородного дома обособленность и своеобразие каждой его комнаты — отличали и Липпингхолл. Гости расходились по своим спальням так, словно они здесь поселились навсегда; каждый из них попадал в свою особую обстановку и атмосферу. Кроме того, у них появлялось ощущение, что, если им вздумается, они смогут все изменить там по своему вкусу. Дорогая старинная мебель стояла вперемежку со случайными вещами, приобретенными для практических целей или ради комфорта. Потемневшие или пожелтевшие от времени портреты предков висели на стенах против еще более потемневших и пожелтевших пейзажей голландских и французских мастеров, кое-где попадались прекрасные старинные гравюры и совсем неплохие акварели. В двух-трех комнатах еще сохранились великолепные старые камины, правда, оскверненные удобными каминными решетками, на которых зато можно было посидеть. В темных переходах перед вами неожиданно возникали лестницы. Вы с трудом запоминали дорогу в свою спальню и тут же ее забывали. А в спальне вы могли обнаружить бесценный старинный гардероб орехового дерева и кровать под балдахином удивительной работы, диван в оконной нише с подушками и французские офорты. К спальне примыкала маленькая каморка с узкой кроватью, а ванная могла быть рядом или довольно далеко, зато вы обязательно находили там ароматические кристаллы. Один из Монтов был адмиралом, поэтому в темных закоулках коридоров висели старинные карты с драконами, которые били хвостом по морям. Другой Монт, дед сэра Лоренса, седьмой баронет, увлекался скачками, — и по картинам на стенах можно было изучать анатомию чистокровных скакунов и жокеев того времени (1860–1883). Шестой баронет, — уйдя в политику, он прожил на свете дольше других, оставил память о ранней викторианской эпохе — портреты жены и дочерей в кринолинах и себя самого в бакенбардах. Здание было возведено при Карле и достроено при Георгах; кое-где можно было заметить следы викторианской архитектуры, — там, где шестой баронет дал волю своей тяге к прогрессу. Но единственное, что здесь было современным, — это ванные и уборные…

Когда Динни спустилась к завтраку в среду утром — охота была назначена на десять, — в столовой уже сидели или бродили три дамы и все мужчины, кроме Халлорсена. Она опустилась на стул рядом с лордом Саксенденом; тот слегка привстал и поздоровался с ней.

— Доброе утро!

— Динни! — окликнул ее стоявший у буфета Майкл. — Тебе кофе, какао или имбирное пиво?

— Кофе и копченую рыбу.

— Копченой рыбы нет.

Лорд Саксенден поднял голову.

— Нет копченой рыбы? — пробормотал он и снова принялся за колбасу.

— Может, хочешь трески? — спросил Майкл.

— Нет, спасибо.

— А что дать тебе, тетя Уилмет?

— Плов.

— Плова тоже нет. Есть почки, бекон, яичница, треска, ветчина, холодный пирог с дичью.

Лорд Саксенден поднялся.

— А! Ветчина, — сказал он и пошел к буфету.

— Чего же тебе положить, Динни?

— Немного джема, Майкл.

— Есть крыжовник, клубника, черная смородина, апельсиновый.

— Крыжовник.

Лорд Саксенден вернулся на свое место с тарелкой ветчины и, жуя, стал читать письмо. Динни не могла как следует разглядеть его лицо — глаза у него были опущены, а рот набит до отказа. Но она, кажется, поняла, почему ему дали кличку «Зазнайка». У него было красное лицо; светлые усы и волосы начали седеть; за столом он сидел очень прямо. Вдруг он повернулся к ней и сказал:

— Простите, что я читаю. Это от жены. Понимаете, она у меня прикована к постели.

— Какая жалость…

— Ужасно! Бедняжка!

Он сунул письмо в карман, набил рот ветчиной и взглянул на Динни. Глаза у него оказались голубые, а брови — темнее волос — были похожи на связки рыболовных крючков. Глаза были немного навыкате — точно говорили: «Аи да я! Аи да я!» Но тут она заметила вошедшего Халлорсена. Он нерешительно остановился в дверях, потом, увидев ее, подошел к свободному месту с ней рядом.

— Можно мне сесть тут, мисс Черрел? — спросил он с поклоном.

— Конечно; если хотите завтракать, еда стоит вон там.

— Кто это такой? — спросил лорд Саксенден, когда Халлорсен отправился за пропитанием. — Явный американец.

— Профессор Халлорсен.

— Да? А! Написал книгу о Боливии. Так?

— Да.

— Красивый парень.

— Настоящий мужчина.

Лорд Саксенден посмотрел на нее с удивлением.

— Попробуйте ветчины. Кажется, я знал в Харроу вашего дядю.

— Дядю Хилери? Да, он мне говорил.

— Как-то раз он держал со мной пари на три стакана земляничного сиропа против двух, что первый сбежит по ступенькам до спортивного зала.

— Вы выиграли?

— Нет, но так и не заплатил свой проигрыш.

— Как же так?

— Он растянул ногу, а я вывихнул колено. Он доскакал на одной ноге, а я так и остался лежать. Мы провалялись до конца триместра, а потом я ушел из Харроу. — Лорд Саксенден фыркнул. — Так что я все еще должен ему три стакана земляничного сиропа.

— Я думал, это мы, в Америке, любим плотно позавтракать, — сказал, усаживаясь, Халлорсен, — но где уж нам тягаться с вами.

— Вы знакомы с лордом Саксенденом?

— Лорд Саксенден… — с поклоном повторил Халлорсен.

— Здравствуйте. У вас в Америке ведь нет таких куропаток, как наши?

— Кажется, нет. С удовольствием их постреляю. Первоклассный кофе, мисс Черрел.

— Да, — сказала Динни, — тетя Эм гордится своим кофе.

Лорд Саксенден выпрямился еще больше.

— Попробуйте ветчину. Я не читал вашей книги.

— Разрешите вам ее прислать; буду польщен, если вы ее прочтете.

Лорд Саксенден продолжал жевать.

— Да, вам стоит прочесть эту книгу, лорд Саксенден, — сказала Динни, а я пришлю вам другую на ту же тему.

Лорд Саксенден пристально на нее поглядел.

— Вы оба очень любезны, — сказал он. — Это клубничный джем? — и протянул к нему руку.

— Мисс Черрел, — вполголоса сказал Халлорсен, — мне бы хотелось, чтобы вы просмотрели мою книгу и отметили те места, где я, по-вашему, несправедлив. Я писал эту книгу, когда все во мне еще кипело.

— Не пойму, какая сейчас от этого польза.

— Если хотите, я выброшу эти места из второго издания.

— Как это мило с вашей стороны, — ледяным тоном произнесла Динни, — но сделанного не воротишь.

Халлорсен понизил голос еще больше:

— Я просто в отчаянии, что вас огорчил.

Динни словно обдало волной самых противоречивых чувств! — досады, торжества, холодной мстительности, иронии.

— Вы огорчили не меня, а моего брата.

— Это можно исправить, если взяться за дело всем вместе.

— Не знаю. Динни поднялась.

Халлорсен тоже встал и поклонился, когда она шла к двери. «Ну до чего же вежлив», — подумала Динни.

Все утро она провела в укромном уголке парка, скрытом со всех сторон живой изгородью из тисовых деревьев, за чтением дневника Хьюберта. Солнце пригревало вовсю, а жужжание пчел над цинниями, пентстемонами, мальвами, астрами и сентябрьскими маргаритками навевало покой. В этом мирном убежище она снова почувствовала, как ей не хочется выставлять напоказ душевные переживания Хьюберта. В дневнике не было нытья или жалоб, но Хьюберт писал о физических и моральных муках с откровенностью, не рассчитанной на посторонних. Изредка сюда доносились звуки выстрелов; облокотившись на изгородь, Динни посмотрела в поле.

Чей-то голос произнес:

— Вот ты где!

За изгородью стояла тетя Эм с двумя садовниками; широкие поля ее соломенной шляпы свисали до самых плеч.

— Я сейчас обойду изгородь, Динни. Босуэл и Джонсон, можете идти. Мы займемся портулаком после обеда. — Она посмотрела на Динни из-под полей своей шляпы. — Это с Майорки, — так хорошо защищает.

— Но почему Босуэл и Джонсон[119], тетя?

— Босуэл у нас давно; дядя долго искал, пока не нашел Джонсона. Теперь он заставляет их ходить только вместе. А ты тоже поклонница доктора Джонсона, Динни?

— По-моему, он слишком часто употреблял слово «сэр».

— Флер взяла мои садовые ножницы. А это что у тебя?

— Дневник Хьюберта.

— Грустно?

— Да.

— Я приглядывалась к профессору Халлорсену, — за него надо взяться.

— Начни с его нахальства, тетя Эм.

— Надеюсь, они подстрелят хоть несколько зайцев, — сказала леди Монт, всегда хорошо иметь про запас заячий суп. Уилмет и Генриетта Бентуорт уже поспорили.

— О чем?

— Понятия не имею, — не то насчет парламента, не то насчет портулака; они только и знают, что спорят. Генриетта столько времени провела при дворе!

— А это плохо?

— Она славная женщина. Я люблю Ген, но она так кудахчет. Что ты будешь делать с этим дневником?

— Покажу Майклу и спрошу его совета.

— Никогда не слушай его советов, — сказала леди Монт, — он славный мальчик, но ты его не слушай; у него странные знакомства — издатели и тому подобное.

— Потому-то мне и нужен его совет.

— Спроси Флер, она умница. У вас есть такие циннии в Кондафорде? Знаешь, мне кажется, что Адриан скоро свихнется.

— Тетя Эм!

— Он такой рассеянный; и от него остались кожа да кости. Конечно, мне не следует этого говорить, но, по-моему, пусть берет ее поскорее.

— Я тоже так думаю, тетя.

— А он не хочет.

— Может, не хочет она?

— Оба они не хотят; вот я и не знаю, как тут быть. Ей же сорок.

— А сколько дяде Адриану?

— Он у нас самый маленький, если не считать Лайонела. Мне пятьдесят девять, — решительно заявила леди Монт. — Я-то помню, что мне пятьдесят девять, а твоему отцу шестьдесят! Твоя бабушка, верно, очень тогда торопилась, рожала нас одного за другим. А как ты смотришь на то, чтобы рожать детей?

Динни спрятала смешинку в глазах.

— Что же, для женатых, пожалуй, неплохо — в меру, конечно.

— Флер ожидает второго в марте; скверный месяц… так неосторожно! А когда ты собираешься замуж?

— Когда отдам кому-нибудь свое юное сердце, — никак не раньше.

— Вот это разумно. Только не за американца. Динни едва не вспылила, но улыбнулась.

— Зачем, скажи на милость, мне выходить за американца?

— Ничего нельзя знать заранее, — сказала леди Монт, срывая увядшую астру, — все зависит от того, кто тебе подвернется. Когда я выходила замуж за Лоренса, он мне все время подвертывался.

— И сейчас все еще подвертывается, да?

— Не язви.

Леди Монт замечталась, и шляпа ее как будто стала от этого еще больше.

— Кстати о браках, тетя Эм, — мне хочется найти невесту Хьюберту. Ему нужно рассеяться.

— Твой дядя, — заметила леди Монт, — наверно, скажет: чтобы рассеяться, нужна балерина.

— Может, у дяди Хилери есть балерина, которую он может порекомендовать?

— Не дерзи, Динни. Я всегда говорю, что ты ужасно дерзкая. Но дай-ка подумать: была одна девушка… нет, она вышла, замуж.

— Может, она уже развелась?

— Нет. Как будто собирается, но это еще не скоро. Прелестное создание.

— Не сомневаюсь. Подумай-ка еще, тетя.

— Пчел разводит Босуэл, — заметила тетя Эм. — Они итальянские. Лоренс называет их фашистками.

— Черные рубашки, и никаких угрызений совести. Ужасно энергичные.

— Да, все летают, летают, а чуть что — ужалят, если ты им не нравишься. Меня пчелы любят.

— У тебя одна на шляпе. Снять?

— Стой! — воскликнула леди Монт, откинув назад шляпу и слегка приоткрыв рот. — Нашла!

— Что?

— Джин Тасборо, дочь здешнего священника… семья очень хорошая. Денег, конечно, ни гроша.

— Совсем ни гроша?

Леди Монт покачала головой, и шляпа ее заколыхалась.

— Такие никогда не бывают богатыми. Хорошенькая. Похожа на тигрицу.

— А можно мне на нее посмотреть? Я примерно знаю, что Хьюберту понравится.

— Я приглашу ее ужинать. Они плохо питаются. У нас была уже одна Тасборо. Кажется, при короле Якове; так что она нам какая-то пятиюродная. Там есть еще и сын; на флоте; вполне разумный, и усов нет. Он сейчас дома, в отписке.

— В отпуске, тетя Эм.

— Так и знала, что это не то слово. Будь добра, сними у меня со шляпы пчелу.

Динни сняла носовым платком с большой шляпы маленькую пчелку и поднесла платок к уху.

— Я все еще люблю слушать, как они жужжат, — сказала она.

— Позову и его, — ответила леди Монт, — его зовут Алан, очень милый мальчик. — Она посмотрела на волосы племянницы. — По-моему, это цвет мушмулы. Говорят, у него есть будущее, только не знаю какое. Взлетел на воздух во время войны.

— Но, надеюсь, спустился обратно?

— Да; ему даже за это что-то дали. Говорит, теперь на флоте очень душно. Все какие-то углы, колесики, вонь. Он тебе сам расскажет.

— Вернемся к девушке, тетя Эм; в каком смысле она тигрица?

— Понимаешь, когда она на тебя смотрит, ты так и ждешь, что из-за угла появится тигренок. Мать умерла. Джин прибрала к рукам весь приход.

— Она приберет к рукам и Хьюберта?

— Нет, но уж, конечно, всякого, кто захочет прибрать к рукам его.

— Это, пожалуй, подойдет. Хочешь, я отнесу ей записку?

— Пошлю Босуэла и Джонсона. — Леди Монт поглядела на часы. — Нет, они пошли обедать. Всегда проверяю по ним часы. Пойдем сами, Динни; тут всего четверть мили. В этой шляпе очень неудобно?

— Напротив.

— Тем лучше; мы можем выйти здесь.

Пройдя в дальний конец тисовой рощи, они спустились по ступенькам на длинную, поросшую травой аллею и, миновав калитку с турникетом, вскоре оказались у дома священника. Спрятавшись за тетиной шляпой, Динни поднялась на крыльцо, увитов плющом. Дверь была отворена, и полумрак обшитой панелями прихожей, где пахло душистым горошком и старым деревом, гостеприимно приглашал войти в дом. Оттуда послышался женский голос:

— Ала-ан!

Мужской голос ответил:

— Что-о?

— Ничего, если обед будет холодный?

— Тут нет звонка, — сказала леди Монт, — давай похлопаем в ладоши.

Они дружно похлопали.

— Кого там несет?

В дверях появился молодой человек в серых фланелевых брюках. У него были темные волосы, широкое загорелое лицо; серые глаза смотрели прямо и зорко.

— Ах! — сказал он. — Леди Монт… Эй, Джин!

Потом, поймав взгляд Динни, выглядывавшей из-за огромных полей шляпы, он улыбнулся как истый моряк.

— Алан, можете вы с Джин прийти к нам сегодня ужинать? Динни, это Алан Тасборо. Как вам нравится моя шляпа?

— Блеск, леди Монт.

В дверях появилась девушка; она была словно литая, двигалась легкой, пружинистой походкой. Коричневый джемпер без рукавов и такая же юбка под цвет смуглым рукам и щекам. Динни поняла, что хотела сказать леди Монт. Лицо с широкими скулами и точеным носом сужалось к подбородку; из-под длинных черных ресниц глядели прямо вперед и словно светились глубоко посаженные зеленовато-серые глаза; темно-каштановые стриженые волосы обрамляли низкий, широкий лоб. «Ишь ты какая», — подумала Динни. Девушка улыбнулась, и у Динни внутри что-то дрогнуло.

— Это Джин, — сказала тетя, — а это моя племянница, Динни Черрел.

Тонкая загорелая рука крепко сжала руку Динни.

— Где отец? — продолжала леди Монт.

— Папа уехал на какую-то духовную конференцию. Я просилась с ним, но он меня не взял.

— Значит, бегает в Лондоне по театрам.

Динни заметила, как у девушки сверкнули глаза, но потом, вспомнив, что перед ней леди Монт, она улыбнулась. Молодой человек засмеялся.

— Значит, вы оба придете? В восемь пятнадцать. Динни, нам пора обедать. Парад! — бросила леди Монт из-под полей своей шляпы и спустилась с крыльца.

— У нас гости, — пояснила Динни молодому человеку, удивленно поднявшему брови. — Она хочет сказать, что надо надеть фрачную пару и белый галстук.

— А! Вот оно что! Парадная форма одежды, Джин. Брат и сестра стояли на крыльце, держась за руки. «Хороши, ничего не скажешь!» — подумала Динни.

— Ну, как? — спросила тетя, когда они снова вышли на поросшую травой аллею.

— Да, тигренок был тут как тут. По-моему, она красивая. Но я бы ее держала на привязи.

— А вот и Босуэл-Джонсон! — воскликнула леди Монт, словно это было одно лицо. — Боже мой! Значит, уже третий час!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

После обеда, к которому Динни и леди Монт, конечно, опоздали, Адриан и четыре дамы помоложе вооружились складными стульчиками, которые не понадобились охотникам, и направились по тропинке туда, где был назначен главный гон. Адриан шагал рядом с Дианой и Сесили Маскем, а Динни и Флер шли впереди. Флер была замужем за двоюродным братом Динни, но они не виделись целый год, да и вообще мало знали друг друга. Динни разглядывала красивую, изящно посаженную голову Флер, которую так расхваливала тетка. Хорошенькое личико под маленькой шляпкой казалось немножко злым, но неглупым и весьма деловитым. Костюм так превосходно сидел на стройной фигуре, словно его обладательница была американка.

Динни почувствовала, что у этой холодной женщины она сможет почерпнуть немалую толику здравого смысла.

— Я была в полиции, когда там читали ваш отзыв, — сказала она.

— А! Я написала то, что просил Хилери. На самом деле я об этих девицах ровно ничего не знаю. Близко они нас к себе не подпускают. Есть, конечно, люди, которые умеют влезть в душу. Я не умею, да и не хочу. А с сельскими девушками там, где вы живете, легче найти общий язык?

— Соседи так давно связаны с нашей семьей, что мы знаем о них больше, чем они сами.

Флер с любопытством ее разглядывала.

— Да, вы, наверно, умеете к ним подойти. С вас бы портреты предков писать, не знаю только, какому художнику. Нам пора начать работать в манере ранних итальянцев. У прерафаэлитов это так и не вышло, в их картинах не было ни музыкальности, ни юмора. А чтобы написать ваш портрет, нужно и то и другое.

— Скажите, — смущенно спросила Динни, — Майкл был в палате, когда внесли запрос о Хьюберте?

— Да, он пришел домой очень злой.

— Отлично!

— Он хотел вернуться к этому делу, но запрос внесли за два дня до роспуска парламента. Да и какое значение сейчас имеет парламент? В наши дни никто с ним не считается.

— К сожалению, отец очень с ним считается.

— Да, он ведь человек прошлого поколения. Единственное, чем парламент еще может пронять публику, — это бюджет. И не удивительно, все упирается в деньги.

— Вы это и Майклу говорите?

— А зачем? Кто же не знает, что парламент превратился просто в налоговую машину?

— Но он все-таки издает законы?

— Да, дорогая, но задним числом; он подтверждает то, что уже вошло в практику или по крайней мере в сознание общества. Инициативы он никогда не проявляет. Как можно? Это было бы не демократично! Если вы мне не верите, посмотрите, во что превратилась страна. А парламенту и горя мало.

— И кто же проявляет инициативу?

— Откуда ветер дует? Главным образом из-за кулис. Великая вещь эти кулисы!.. С кем вы хотите стоять рядом, когда начнется стрельба?

— С лордом Саксенденом.

Флер пристально на нее поглядела.

— Не из-за его beaux yeux[120] и не из-за его beaux titre[121]. Тогда из-за чего?

— Он нужен мне по делу Хьюберта, а времени у меня в обрез.

— Понятно. Тогда позвольте вас предупредить. Не надо недооценивать Саксендена. Он хитрая старая лиса, да и не такая уж старая. И превыше всего на свете ставит правило — услуга за услугу. А какой услугой вы сможете его отблагодарить? Он потребует расплаты наличными.

Динни скорчила гримаску.

— Сделаю что смогу. Дядя Лоренс мне подсказал, как себя вести.

— «Берегись, она тебя дурачит», — промурлыкала Флер. — Ну, а я пойду к Майклу; при мне он лучше стреляет, а вообще-то стреляет он, бедняжка, неважно. Бентуорт и мой свекор рады будут от нас избавиться. Сесили, конечно, отправится к Чарлзу; она все еще переживает свой медовый месяц. Значит, Диана достанется американцу.

— Надеюсь, — сказала Динни, — что он из-за нее промажет.

— Его ничем не проймешь. Да, а как же Адриан? Придется ему посидеть в одиночестве и помечтать о скелетах и о Диане. Вот мы и пришли. Видите? Вам в ту калитку. Вон там Саксенден, ему-то дали местечко получше. Перелезьте через изгородь и нападите на него с тыла. Майкла, наверно, засунули в самый конец; ему всегда достается худшее место.

Она рассталась с Динни и пошла дальше по дорожке. Досадуя, что так и не спросила у Флер того, что ее интересовало, Динни перелезла через изгородь и осторожно подошла к лорду Саксендену. Он беспокойно бродил по отведенному ему уголку поля. У высокого шеста, к которому была прикреплена белая карточка с номером, стоял молодой егерь с двумя ружьями, у ног его лежала, высунув язык, гончая. Дальше вдоль дорожки круто поднималось сжатое поле, и Динни — она знала толк в охоте — поняла, что поднятая со стерни дичь пронесется над ними высоко и быстро. «Разве что у нас за спиной есть какие-нибудь заросли», — подумала она и оглянулась. Зарослей не было. Она стояла посреди большого луга, и ближайшие кусты начинались ярдах в трехстах. «Интересно, — мелькнуло у нее в голове, — стреляет он лучше или хуже, когда с ним женщина. Кажется, он не из нервных». Повернувшись, Динни убедилась, что он ее заметил.

— Я вам не помешаю, лорд Саксенден? Я буду вести себя тихо.

Лорд подергал свою охотничью кепку с козырьками спереди и сзади.

— Ну-ну… — сказал он. — Гм!

— Значит, помешаю. Уйти?

— Нет, нет. Ладно. Все равно я сегодня ни разу не попал. Вы мне принесете удачу.

Динни опустилась на складной стульчик рядом с гончей и стала потихоньку тормошить ее за уши.

— Американец трижды утер мне нос.

— Бестактно с его стороны!

— Он бьет по явно недостижимой цели и, черт его возьми, попадает. Стоит мне промазать, как он достает мою птицу у самого горизонта. Прямо браконьер какой-то: пропустит дичь мимо, а потом бьет вправо и влево, когда птицы пролетят уже ярдов семьдесят. Говорит, что не видит, когда они у него под носом.

— Забавно, — сказала Динни, стараясь быть справедливой.

— Кажется, он еще не промазал сегодня ни разу, — с досадой добавил лорд Саксенден. — Я его спросил, почему он так чертовски хорошо стреляет, а он говорит: «Да ведь я привык добывать себе этим пропитание, а тут уж зевать не приходится».

— Начался гон, милорд, — послышался голос молодого егеря.

Гончая задышала быстрее. Лорд Саксенден схватил ружье, егерь держал наготове второе.

— Выводок слева, милорд.

Динни услышала шелест крыльев и увидела восемь птиц, летевших вереницей к их лужайке. Бах-бах… бахбах!

— Ах ты господи! — сказал лорд Саксенден. — Вот черт!

Динни увидела, как все восемь птиц исчезли за изгородью в дальнем конце луга.

Гончая приглушенно тявкнула, она шумно дышала.

— Ужасно обманчивый свет, — сказала Динни.

— При чем тут свет, — сказал лорд Саксенден. — Это моя печень.

— Три птицы прямо на нас, милорд.

Бах!.. Бах-бах! Одна из птиц дернулась, сжалась в комок, перевернулась и упала ярдах в четырех за спиной у Динни. У нее перехватило горло. Только что такая живая, а теперь — такая мертвая! Она часто видела, как стреляют птиц, но у нее еще никогда не было такого чувства. Две другие птицы пролетели над дальней изгородью; она проводила их взглядом с легким вздохом облегчения. Гончая подбежала к егерю с убитой птицей в зубах, тот взял у нее добычу. Собака села с высунутым языком, не отрывая глаз от птицы. Динни увидела, как с языка у нее каплет слюна, и закрыла глаза.

Лорд Саксенден пробормотал что-то невнятное. Потом повторил сказанное еще менее внятно, и, открыв глаза, Динни увидела, что он вскидывает ружье.

— Фазанья курочка, милорд! — предупредил егерь. Фазанья курочка пролетела невысоко над ними, словно уверенная, что ее час еще не пробил.

— Гм, — произнес лорд Саксенден, опустив приклад на согнутое колено.

— Выводок справа; слишком далеко, милорд. Прогремело несколько выстрелов; Динни заметила, что из-за изгороди показались две птицы, одна из них теряла перья.

— Подбита, — сказал егерь; он смотрел, как она летит, ладонью защищая от солнца глаза. — Упала! — воскликнул он; гончая смотрела на него, тяжело дыша.

Грянули выстрелы слева.

— Черт! — сказал лорд Саксенден. — Сюда ничего не летит.

— Заяц, милорд, — быстро сказал егерь. — У самой изгороди.

Лорд Саксенден резко повернулся и поднял ружье.

— Не надо! — вырвалось у Динни, но выстрел заглушил ее голос. Подстреленный заяц остановился как вкопанный, потом дернулся вперед, жалобно плача.

— Возьми! — сказал егерь.

Динни снова закрыла глаза и заткнула пальцами уши.

— Дьявольщина! — пробормотал Саксенден. — Попортил шкурку.

Сквозь закрытые веки Динни чувствовала его ледяной взгляд. Когда она открыла глаза, мертвый заяц лежал рядом с птицей. Он выглядел необыкновенно пушистым. Ей вдруг захотелось уйти, и она поднялась, но тут же опять села. Пока не кончится гон, она не может уйти, не помешав стрелкам. Она снова закрыла глаза; стрельба продолжалась.

— Кончено, милорд.

Лорд Саксенден вернул егерю ружье; возле зайца лежали еще три птицы.

Стыдясь непривычного ощущения, Динни поднялась, сложила свой стульчик и пошла к изгороди. Вопреки традиции, она перебралась через нее первая и остановилась, поджидая лорда Саксендена.

— Жаль, что я попортил ему шкурку, — сказал он. — Но у меня весь день какие-то круги перед глазами. У вас бывают круги перед глазами?

— Нет. Искры из глаз иногда сыплются. Ужасно кричит заяц, правда?

— Да, мне это тоже всегда неприятно.

— Как-то раз на пикнике я видела зайца, — он сидел позади нас на задних лапах, совсем как собака; сквозь уши у него просвечивало солнце, они были совсем розовые. С тех пор я полюбила зайцев.

— Да, охотиться на них не такое уж удовольствие, — согласился лорд Саксенден. — Лично я предпочитаю жареного зайца тушеному.

Динни бросила на него быстрый взгляд. Он раскраснелся и явно был доволен собой.

«Теперь или никогда», — подумала Динни. — Вы когда-нибудь говорите американцам, что это они выиграли войну? — спросила она.

Он неприязненно на нее поглядел.

— Зачем бы я стал это делать?

— Но ведь они же ее выиграли, правда?

— Кто вам сказал, этот профессор?

— Ну, от него я этого еще не слышала, но уверена, что и он так думает.

Динни снова поймала его острый взгляд.

— Что вы о нем знаете?

— Мой брат участвовал в его экспедиции.

— Ваш брат? А! — Это прозвучало так, словно он произнес: «Этой девице что-то от меня нужно».

Динни вдруг почувствовала, что теряет почву под ногами.

— Если вы читали книгу профессора Халлореена, — сказала она, — надеюсь, вы прочтете и дневник моего брата.

— Я никогда ничего не читаю, — сказал лорд Саксенден, — нет времени. Но теперь вспоминаю. Боливия… ваш брат, кажется, застрелил человека и растерял вьючных животных?

— Человека ему пришлось застрелить, чтобы спасти свою жизнь; двоих он вынужден был избить за жестокое обращение с животными; тогда все они — за исключением троих — разбежались и угнали мулов. Он был там единственный белый, а кругом одни индейцы.

И в ответ на его холодный проницательный взгляд она посмотрела ему прямо в глаза, вспомнив совет сэра Лоренса: «Взгляни на него, как ты умеешь, Динни, знаешь, как на картинах Ботичелли».

— Можно мне почитать вам его дневник?

— Что ж, если у меня будет время.

— Когда?

— Сегодня вечером? Я должен уехать завтра сразу же после охоты.

— Когда хотите, — храбро сказала она.

— До ужина не удастся. Мне надо отправить несколько писем.

— Я могу лечь сегодня попозднее.

Она заметила, как он посмотрел на нее оценивающим взглядом.

— Посмотрим, — коротко сказал он. Тут к ним подошли остальные.

Улизнув с последнего гона, Динни пошла домой одна. Вся эта история казалась ей забавной, но она была немножко смущена. Ей было ясно, что дневник не произведет нужного впечатления, если лорд Саксенден не будет уверен, что получит какую-то награду; и Динни понимала, как трудно сделать так, чтобы волки были сыты и овцы целы. Слева из-за копны поднялся выводок лесных голубей и устремился в лесок у реки; солнце садилось, в вечернем воздухе повеяло прохладой, отчетливее разносились звуки. Заходящее солнце золотило стерню; на листьях, еще почти не начавших желтеть, едва проступал багрянец осени, а там, внизу, сквозь деревья, окаймлявшие берег, поблескивала голубая лента реки. Воздух был напоен влажным, чуть едким запахом ранней осени, и из труб деревенских домов уже струился дымок. Чудесное время, чудесный вечер!

Какие отрывки из дневника ему прочесть? Она была в нерешительности. Перед ней вновь вставало лицо Саксендена, когда он ее спросил: «Ваш брат? А!» Она сразу разгадала, что это сухая, расчетливая и бездушная натура. Вспомнила она и слова сэра Лоренса: «Ты думаешь, таких людей нет? Не люди, а золото!»

Совсем недавно она читала мемуары человека, который всю войну мыслил только «стратегическими операциями и большими цифрами» и, ужаснувшись вначале, затем и думать перестал о людских страданиях, скрытых за этими «операциями»; в своем стремлении выиграть войну он словно взял себе за правило не думать о людях и — в этом она была твердо уверена — не мог бы представить себе войну с их точки зрения, если бы и вспомнил о них. Золото, а не человек! Она слышала, как Хьюберт с презрительной усмешкой говорит о «кабинетных стратегах», которым война доставляет только удовольствие, — их возбуждает игра, возможность бросать в нее огромные людские массы, быть в курсе событий раньше других; они упиваются собственным величием. Не люди, а золото! Из другой, недавно прочитанной книги ей запомнился отрывок, посвященный тем, кто вершит историю. Они сидят в крупных концернах, в банках, в правительстве; тасуют людские массы, нимало не заботясь ни о ком, кроме самих себя, учреждают то одно, то другое предприятие, набрасывая проекты на листках блокнота и приказывая мелкой сошке: «А ну-ка, выполняй, черт тебя побери, и выполняй как следует». Люди в цилиндрах или брюках гольф, которые всюду и везде заправляют плантациями в тропиках, рудниками, торговлей, прокладкой железных дорог и концессиями. Не люди, а золото! Бодрые, здоровые, откормленные, неукротимые люди с холодными глазами. Непременные участники всех званых обедов, они знают все, что творится за кулисами, а человеческие чувства и человеческая жизнь им нипочем. «И все-таки, — подумала Динни, — ведь, наверно, есть и от них какой-нибудь толк; как бы мы получали без них каучук или уголь, кто бы добывал жемчуг и прокладывал железные дороги, кто бы спекулировал на бирже, затевал и выигрывал войны!» Она вспомнила о Халлорсене, — тот по крайней мере сам трудится и страдает за свои идеи, сам ведет свои войска в атаку: он не отсиживается дома, гордясь тем, что знает больше других,уписывая за обе щеки ветчину, подстреливая зайцев и помыкая своими ближними. Она свернула в парк и остановилась у крокетной площадки. Тетя Уилмет и леди Генриетта — эти вечные спорщицы — не могли в чем-то убедить друг друга. Обе воззвали к ней:

— Я права, Динни?

— Нет, когда твой шар на ходу коснулся чужого, ты продолжаешь игру; но когда ты, тетя, бьешь по своему шару, ты не имеешь права сдвинуть с места шар леди Генриетты.

— Я же тебе говорила! — воскликнула леди Генриетта.

— Конечно, говорила. Ну и позиция у меня, нечего сказать. Ладно, остаюсь при своем мнении и продолжаю играть, — и тетя Уилмет прогнала свой шар через ворота, сдвинув при этом на несколько дюймов шар противника.

— Ну, где у нее совесть? — жалобно простонала леди Генриетта, и Динни сразу поняла, как выгодно оставаться при своем мнении.

— Ты ведешь себя совсем как Железный герцог, тетя, — сказала она. Разве что реже чертыхаешься.

— Чертыхается, — сказала леди Генриетта, — да еще как!

— Ваш удар, Ген, — сказала польщенная тетя Уилмет.

Оставив их, Динни отправилась к себе. Там она переоделась и заглянула к Флер.

Горничная подстригала крошечной машинкой затылок своей хозяйки, а в дверях стоял Майкл и завязывал белый галстук.

Флер обернулась.

— А, Динни! Входите и садитесь. Довольно, Пауэрс, спасибо. Иди сюда, Майкл.

Горничная исчезла, а Майкл подошел к жене, и та поправила ему галстук.

— Вот так! — сказала Флер и, взглянув на Динни, добавила: — Вы пришли насчет Саксендена?

— Да. Сегодня вечером я буду читать ему отрывки из дневника Хьюберта. Но я не знаю: где именно приличествует мне, девушке молодой и…

— Только не невинной, Динни; вы никогда не были невинной, правда, Майкл?

Майкл улыбнулся.

— Невинной — никогда, но добродетельной — всегда. В детстве, Динни, ты была очень хитрым ангелочком, у тебя был такой вид, будто ты пытаешься сообразить, куда делись твои крылышки. Выглядело это ужасно трогательно.

— Наверно, я думала, что ты мне их повыдергивал.

— А тебе полагалось бы носить панталончики и ловить бабочек, как те две девочки на картине Гейнсборо в Национальной галерее.

— Довольно вам любезничать, — сказала Флер, — слышите гонг? Динни, я могу уступить вам мою маленькую гостиную; в случае чего постучите, и Майкл прибежит, вооруженный ботинком, словно он думал, что там крысы.

— Отлично, — сказала Динни, — только, по-моему, лорд Саксенден будет тих, как ягненок.

— Кто знает, — заметил Майкл, — он скорее похож на козла.

— Вот эта комната, — сказала Флер, когда они проходили мимо. — Cabinet particulier[122]. Желаю успеха!..

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Сидя между Халлорсеном и молодым Тасборо, Динни сбоку видела во главе стола тетю Эм и лорда Саксендена, а справа от него — Джин Тасборо. «Она была тигрица, но, боги, как прекрасна!» Ее бронзовая кожа, овальное лицо и необыкновенные глаза пленяли Динни. Кажется, они пленяли и лорда Саксендена, — лицо его было и краснее и приветливее, чем обычно, и он уделял Джин столько внимания, что леди Монт оказалась целиком предоставленной косноязычному Уилфриду Бентуорту. «Помещик» хоть и был куда более благородного происхождения, чем Саксенден, — такого благородного, что даже не нуждался в титуле, — согласно табели о рангах, все же сидел по левую руку хозяйки дома. Рядом с ним Флер занимала разговором Халлорсена, так что Динни очутилась под обстрелом молодого Тасборо. Он говорил без всякого стеснения, искренне, как человек, не избалованный женским обществом, и отнюдь не скрывал того, что Динни мысленно называла «явным преклонением перед ее чарами»; и все же раза два она впадала, как он подметил, в «мечтательное забытье»; откинув голову, не шевелясь, она разглядывала его сестру.

— Ага! — сказал он. — Она вам нравится?

— Просто прелесть!

— Если я ей это скажу, она и глазом не моргнет. Самое прозаическое существо на свете. Кажется, она совсем покорила своего соседа. Кто это?

— Лорд Саксенден.

— Да ну! А кто этот чистопородный англичанин в конце стола, с нашей стороны?

— Уилфрид Бентуорт, у нас его зовут «Помещиком».

— А рядом с вами — тот, что говорит с миссис Монт?

— Профессор Халлорсен из Америки.

— Красивый парень.

— Да, говорят, — сухо сказала Динни.

— А вы не согласны?

— Мужчине неприлично быть красивым.

— Рад, что вы так считаете.

— Почему?

— Значит, и некрасивые могут на что-то надеяться.

— Вот как? Вы всегда напрашиваетесь на комплименты?

— Знаете, я ужасно рад, что мы наконец познакомились.

— Наконец? Еще сегодня утром вы не знали, что я существую.

— Да. Но это не мешает вам быть моим идеалом.

— Боже мой! Это у вас на флоте так полагается?

— На флоте нас прежде всего учат не зевать.

— Мистер Тасборо…

— Алан.

— Я начинаю верить в «девушку в каждом порту».

— У меня, — серьезно сказал молодой Тасборо, — нет ни одной. И вы первая, кого мне хотелось бы назвать своей девушкой.

— Да ну? А может, даже — ну и ну!

— Факт! Видите ли, служба на флоте — штука нелегкая. Когда видишь то, что тебе нужно, лови момент. Возможностей не. так уж много.

Динни рассмеялась.

— Сколько вам лет?

— Двадцать восемь.

— Значит, вы не участвовали в бою у Зеебрюгге?

— Участвовал.

— Тогда понятно. Вы привыкли брать на абордаж.

— И идти за это ко дну.

Она ласково на него взглянула.

— Теперь я поговорю со своим врагом.

— Это ваш враг? Хотите, я им займусь?

— Его гибель не принесет мне пользы, если он прежде не сделает того, что мне надо.

— Жаль; на вид он опасен.

— Вас давно уже подкарауливает миссис Маскем, — шепнула Динни и повернулась к Халлорсену.

Тот произнес с полупоклоном: «Мисс Черрел!..» — словно она свалилась с луны.

— Говорят, профессор, вы замечательный стрелок.

— Ну, знаете, я не привык, как вы тут, чтобы птица сама просилась в ягдташ. Может, в конце концов и привыкну. Но пока все для меня здесь так ново.

— И жизнь вам улыбается?

— Еще бы! Быть с вами в одном доме — большая честь для меня, мисс Черрел.

«Артиллерия бьет справа, артиллерия бьет слева», — подумала Динни.

— А вы уже придумали, — спросила она вдруг, — как вам загладить свою вину перед моим братом?

Халлорсен понизил голос.

— Я глубоко уважаю вас, мисс Черрел, и сделаю все, что вы захотите. Если угодно, я напечатаю в ваших газетах опровержение и откажусь от всего, что написал о нем в книге.

— А что вы потребуете взамен?

— Разумеется, ничего, кроме вашего расположения.

— Брат передал мне свой дневник для опубликования.

— Если это для вас лучше — публикуйте.

— Наверно, оба вы никогда и не пытались понять друг друга.

— Пожалуй, нет.

— А ведь вас там было только четверо белых. Можно спросить, что именно раздражало вас в моем брате?

— Если я скажу, вы на меня рассердитесь.

— Нет, я умею быть справедливой.

— Что ж, прежде всего я убедился, что у него обо всем есть предвзятое мнение и он отнюдь не собирается его менять. Вот мы попали в страну, которой совсем не знаем, живем среди индейцев и других малоцивилизованных людей, а капитан Черрел хочет, чтобы все было как в Англии, по всем правилам, и чтобы правила эти соблюдались. Я думаю, если» бы ему позволили, он надевал бы к ужину фрак.

— Но помилуйте, — сказала, немного растерявшись, Динни, — мы, англичане, убедились на опыте, что строжайшее соблюдение правил — наша главная опора. Мы добились своего в самых диких и забытых богом местах только потому, что везде оставались англичанами. Читая дневник брата, я, наоборот, думала: беда его в том, что ему не хватило твердости и выдержки.

— Да, не в пример лорду Саксендену или мистеру Бентуорту, — Халлорсен кивком головы указал на конец стола, — он у вас не типичный Джон Буль; может, потому-то я его и не понял. Нет, он человек очень нервный и уж слишком скрытный — стиснет зубы и грызет себя втихомолку. Похож на породистого скакуна, запряженного в извозчичью пролетку. Вы, видно, из очень старинного рода, мисс Черрел?

— Да, но мы еще не впали в детство.

Она заметила, как он перевел глаза на сидевшего напротив Адриана, потом посмотрел на тетю Уилмет и на леди Монт.

— Мне бы хотелось побеседовать о старинных семьях с вашим дядей, хранителем музея, — сказал он.

— А что еще вам не понравилось в брате?

— Понимаете, я чувствовал себя перед ним дубиной.

Динни чуть подняла брови.

— Вы только представьте себе, — продолжал Халлорсен, — мы попали в распроклятое — извините за выражение! — место, в страну примитивную, грубую. Что ж, я и сам становился примитивным, грубым — под стать этой стране; а он этого не желал, и все тут.

— Или не мог? А может, все дело в том, что вы — американец, а он англичанин? Сознайтесь, профессор, мы, англичане, вам не нравимся.

Халлорсен рассмеялся.

— Вы мне очень нравитесь.

— Спасибо, но нет правил без…

— Что ж, — лицо его стало жестче, — я не люблю претензий на превосходство, в которое не верю.

— А разве мы одни этим отличаемся? Как насчет французов?

— Будь я орангутангом, мисс Черрел, мне было бы наплевать, что шимпанзе задирают нос.

— Понимаю, это уже совсем другая порода. Но, простите, профессор, как насчет вас самих? Разве вы не избранная раса? Разве вы этого не твердите все время? Разве вы согласитесь поменяться местами с каким-нибудь другим народом?

— Ни за что.

— А разве это не равносильно претензии на превосходство, в которое не верим мы?

Он рассмеялся.

— Тут вы меня поймали; но до сути дела мы еще не добрались. В каждом человеке есть своя спесь. Мы — молодая нация; у нас нет ваших корней и вашей старины; у нас нет вашей привычки считать себя солью земли; мы еще не устоялись — слишком уж нас много и слишком мы разные. Но, кроме наших долларов и наших ванных комнат, у нас есть еще кое-что, чему вы можете позавидовать.

— Что именно? Назовите, пожалуйста.

— Видите ли, мисс Черрел, мы твердо знаем, что у нас есть достоинство и энергия, вера и возможности, которым вы можете позавидовать; а вы не завидуете, и тогда нас возмущает ваша косность и высокомерие. Вы похожи на шестидесятилетнего старика, который смотрит свысока на молодого человека тридцати лет, а это, простите, идиотство.

Динни глядела на него молча; его доводы произвели на нее впечатление.

— Вы, англичане, раздражаете нас тем, что утратили всякое чувство нового; а если оно у вас и есть, вы уж больно ловко его прячете. Наверно, мы, в свою очередь, чем-то раздражаем вас. Но мы раздражаем только вашу кожу, а вы — наши нервные центры. Вот, пожалуй, и все, мисс Черрел.

— Понимаю, — сказала Динни, — все это страшно интересно и, я думаю, в общем, справедливо. Но тетя встала, поэтому я должна унести свою кожу и дать успокоиться вашим нервным центрам.

Она поднялась и улыбнулась ему через плечо. Молодой Тасборо был уже у дверей. Она улыбнулась и ему, прошептав:

— Поговорите с моим другом-недругом; он того стоит.

В гостиной она подсела к «тигрице», но разговор у них не клеился: мешало взаимное восхищение, которого ни та, ни другая не хотели выказывать. Джин Тасборо только что исполнился двадцать один год, но Динни казалось, что собеседница много старше ее. Она привыкла веско и категорически — хоть и не глубоко — судить о вещах и людях; о чем бы ни заходила речь, у нее обо всем было свое мнение. Она незаменима в беде — решила Динни; вот уж кто постоит за своих, — но зато будет править ими железной рукой. Под ее напористой деловитостью Динни чувствовала какое-то странное, хищное очарование, — стоит ей захотеть, и она вскружит голову любому мужчине. Хьюберта она покорит с первого взгляда! И, придя к такому выводу, Динни серьезно задумалась, хочет ли она этого. Вот та самая девушка, которая сразу же заставит брата забыть обо всех его злоключениях. Но хватит ли у него сил и энергии, чтобы с ней совладать? А вдруг он влюбится, а ей не нужен будет совсем? Или влюбится и попадет к ней под башмак? И к тому же… деньги! Если Хьюберт не получит назначения или вынужден будет уйти в отставку, — на что они будут жить? Не считая жалованья, у него только триста фунтов в год, а у девушки, по-видимому, — ни гроша. Да, все это — палка о двух концах. Если Хьюберту дадут снова окунуться в армейскую жизнь, ему ничего больше и не нужно. Если же он и дальше останется без дела, ему нужно отвлечься, но он не может себе этого позволить. И в то же время разве такая девушка не сделает карьеру тому, за кого выйдет замуж? Они продолжали беседовать об итальянской живописи.

— Между прочим, — сказала вдруг Джин, — лорд Саксенден говорит, что вам от него что-то нужно.

— Да?

— Что именно? Я заставлю его это сделать.

Динни улыбнулась.

— Как?

Джин бросила на нее взгляд из-под ресниц.

— Да очень просто. Чего вы от него хотите?

— Я хочу, чтобы моего брата вернули в полк или — еще лучше — дали ему какую-нибудь должность. У него неприятности из-за боливийской экспедиции профессора Халлорсена.

— Этого высокого? Поэтому его сюда и пригласили?

Динни показалось, что ее просто раздевают донага.

— Откровенно говоря, да.

— Что ж, он довольно красивый.

— Это говорит и ваш брат.

— Алан — человек благородный. Он ведь просто бредит вами.

— Он мне и это уже сказал.

— Наивное дитя. Но, говоря серьезно, взяться мне за лорда Саксендена?

— Зачем вам беспокоиться?

— Люблю совать нос в чужие дела. Дайте мне только волю, и я принесу вам это назначение на блюдечке.

— Мне сообщили из вполне достоверных источников, — сказала Динни, — что лорду Саксендену палец в рот не клади.

Джин потянулась.

— Ваш брат Хьюберт похож на вас?

— Ничуть; у него темные волосы и карие глаза.

— Знаете, наши семьи когда-то были в родстве. Вас интересует проблема наследственности? Я развожу эрдель-терьеров и не очень-то верю во всякие теории о передаче наследственности только по мужской или только по женской линии. Свойства передаются как через самцов, так и через самок, в любой точке родословной.

— Возможно; но если лица моего отца и брата покрыть паутиной, они будут точной копией портрета самого дальнего из наших предков.

— А у нас есть портрет одной из Фицгербертов, которая вышла замуж за Тасборо в тысяча пятьсот сорок седьмом году, — она вылитая я, если не считать рюша; у меня даже руки как у нее.

Девушка протянула Динни свои длинные бронзовые руки, чуть скрючив пальцы.

— Какая-нибудь наследственная черта, — продолжала она, — может сказаться через несколько поколений. Это страшно интересно. Хотела бы я посмотреть на вашего брата, если он так на вас не похож.

Динни улыбнулась.

— Я попрошу его приехать за мной на машине из Кондафорда. Может, вы тогда решите, что он не стоит ваших хлопот.

Тут в гостиную вошли мужчины.

— У них такой вид, — шепнула Динни, — будто они задают себе вопрос: «Хочу ли я посидеть рядом с особой женского пола, и если да, то зачем?» У мужчин после обеда очень смешной вид!

Молчание нарушил голос сэра Лоренса:

— Саксенден, Помещик, — партию в бридж?

При этих словах тетя Уилмет и леди Генриетта привычно поднялись с дивана, на котором тихонько о чемто спорили, и перешли туда, где им предстояло провести остаток вечера; за ними двинулись лорд Саксенден и Помещик.

— Вам не кажется, что страсть к бриджу растет, как дикое мясо? сказала с гримасой Джин Тасборо.

— Кто еще? — спросил сэр Лоренс. — Адриан? Нет. Профессор?

— Пожалуй, нет, сэр Лоренс.

— Флер, тогда мы с тобой против Эм и Чарлза. Идемте и поскорее с этим покончим.

— Не думаю, чтобы дикое мясо росло на дяде Лоренсе, — сказала вполголоса Динни. — А! Профессор! Вы знакомы с Джин Тасборо?

Халлорсен поклонился.

— Вечер сегодня необыкновенный, — послышался голос молодого Тасборо. Не пойти ли нам погулять?

— Майкл, — сказала, поднимаясь, Динни, — мы пошли гулять.

Вечер и в самом деле был необыкновенный. Листья каменных дубов и вязов неподвижно повисли в воздухе. Звезды горели как алмазы. Роса еще не выпала. В темноте трудно было различить окраску цветов. Редкие звуки нарушали тишину — дальний крик совы где-то у реки, жужжание майского жука. Было совсем тепло, и сквозь подстриженные кипарисы смутно белел освещенный дом. Динни с моряком шли впереди.

— Сегодня такая ночь, — сказал он, — когда можно заглянуть в тайны мироздания. Отец мой — славный старик, но его проповеди могут убить всякую веру. А вы еще верите?

— В бога? — спросила Динни. — Пожалуй, хоть ничего в этом и не понимаю.

— А вы не находите, что думать о боге можно только, когда ты один, под открытым небом?

— Я испытывала какое-то волнение и в церкви.

— Одного волнения мало, — надо постичь бесконечное созидание в бесконечности миров. Вечное движение и в то же время вечный покой… А этот американец, кажется, славный малый.

— Вы говорили с ним о братских чувствах наших народов?

— Нет, о чувствах я хочу говорить с вами. При королеве Анне у нас был общий пра-пра-пра-пра-прадед; у нас сохранился его портрет, — сущее страшилище в парике. Так что мы с вами родня… и, значит, должны любить друг друга.

— Вот как? Родство проявляется по-разному. Нет ссоры хуже, чем в своей семье.

— Вы это о нас и американцах?

Динни кивнула.

— И все-таки, — сказал моряк, — я твердо знаю, что в любой потасовке предпочту драться плечом к плечу с американцем, а не с кем-нибудь другим. Да, пожалуй, мы все так думаем на флоте.

— Это потому, что у нас с ними общий язык?

— Нет. У нас есть что-то общее в закваске и во взглядах на жизнь.

— Да, если речь идет об американцах английского происхождения.

— Только такие и принимаются в расчет, особенно если сюда добавить выходцев из Голландии и Скандинавии, вроде этого Халлорсена. Мы и сами в большинстве вышли оттуда.

— Почему бы не добавить сюда и выходцев из Германии?

— В какой-то мере, да. Но посмотрите на форму их головы. В общем и целом немцы скорее жители Центральной и Восточной Европы.

— Ну, об этом вам лучше поговорить с дядей Адрианом.

— Это тот высокий, с козлиной бородкой? Мне нравится его лицо.

— Он у нас прелесть, — сказала Динни. — Но остальные куда-то запропали, и у меня промокли ноги.

— Минутку. Я говорил за ужином совершенно серьезно. Вы действительно мой идеал, и, я надеюсь, вы позволите мне его добиваться.

Динни сделала реверанс.

— Мой юный рыцарь, вы очень любезны. Но я должна вам напомнить, сказала она с легким смущением, — что у вас такая благородная профессия…

— Неужели вы никогда не бываете серьезной?

— Редко, особенно когда падает роса. Он схватил ее за руку.

— Но когда-нибудь я заставлю вас быть серьезной.

Слегка пожав ему руку в ответ, Динни высвободила свою и пошла вперед.

— Деревья сплели свои ветви как руки… терпеть не могу этого выражения. А многим оно почему-то ужасно нравится.

— Прекрасная кузина, — сказал молодой Тасборо, — я буду думать о вас днем и ночью. Не утруждайте себя ответом.

И он отворил перед ней дверь в комнату. Сесили Маскем сидела за роялем, Майкл стоял позади нее.

Динни подошла к нему.

— Майкл, я пойду сейчас в гостиную Флер; а ты покажешь лорду Саксендену, как туда пройти? Если он не появится до двенадцати, я лягу спать. Мне нужно выбрать для него отрывки.

— Хорошо. Я провожу его до самого порога. Желаю успеха!

В маленькой гостиной Динни открыла окно и уселась выбирать отрывки из дневника. Пробило половину одиннадцатого, вокруг стояла полная тишина. Она отметила шесть довольно длинных записей, которые, по ее мнению, ясно показывали, какую непосильную задачу задали Хьюберту. Потом она закурила и высунулась в окно. Вечер был все такой же благодатный, но на нее напало глубокое раздумье. Вечное движение и вечный покой? Если это и в самом деле бог, смертным от него не так уж много проку. Да и почему от него должен быть прок? Когда Саксенден подранил зайца и тот закричал, — разве бог его слышал и дрогнул? Когда ей сжимали руку, — разве бог это увидел и улыбнулся? Когда Хьюберт метался в лихорадке в джунглях, прислушиваясь к крику диких птиц, разве бог послал ему ангела с хинином? Когда вон та звезда в небе погасла миллиарды лет назад и повисла там, холодная и тусклая, разве бог пометил это у себя в записной книжке? Миллион миллионов листьев и стеблей травы, которые темнеют там, внизу, миллион миллионов звезд, при свете которых глаз ее проникает сквозь эту тьму, — все, все — вечное движение в бесконечном покое, все — частица божества… Да и она сама, и дымок ее сигареты, и жасмин у самого ее лица — его цвет она сейчас не может разглядеть, — и мысль, подсказывающая, что он не желтый, а белый, и далекий лай собаки — такой далекий, что звук этот точно нить, за которую можно ухватить тишину, — во всем, во всем есть какой-то неясный, бесконечный, всепроникающий и непонятный смысл…

Динни вздрогнула и отошла от окна. Удобно устроившись в кресле с дневником на коленях, она оглядела комнату. Флер обставила ее по своему вкусу, и он сказался во всем: в расцветке ковра, в мягком свете, который лился из-под абажура на голубовато-зеленое платье Динни, на руки, державшие дневник. Долгий день утомил ее. Она откинулась на спинку кресла, подняв кверху глаза, и сквозь дремоту стала разглядывать бордюр из фаянсовых купидонов, — одна из прежних леди Монт украсила им потолок.

Какие пухленькие, смешные детишки, прикованные друг к дружке цепями из роз и обреченные вечно созерцать друг у друга зады! Хоровод розовых минут, розовых… Веки Динни сомкнулись, губы полуоткрылись, она заснула. А мягкий свет, падавший ей на лицо, волосы и шею, подчеркивал их небрежную прелесть, их дерзкое изящество, совсем как у тех типично английских, прекрасных итальянок, которых любил писать Ботичелли. Локон коротких золотых волос упал на лоб; на полуоткрытых губах то появлялась, то исчезала улыбка; ресницы они были у нее куда темнее волос — дрожали на нежных, почти прозрачных щеках; нос чуть вздрагивал во сне, словно его забавляло, что он немножечко курносый. Казалось, одно легкое движение руки — и это запрокинутое лицо можно сорвать с белого стебля шеи…

Она вздрогнула и подняла голову. Посреди комнаты стоял тот, кого когда-то прозвали «Зазнайкой Бентхемом», и, не мигая, разглядывал ее холодными синими глазами.

— Виноват, — сказал он, — виноват! Вы так славно дремали.

— Мне снились пирожки с мясом, — сказала Динни. — Как мило, что вы пришли в такой поздний час.

— Семь склянок. Надеюсь, вы недолго. Не возражаете, если я закурю?

Он сел на диван напротив и стал набивать трубку. У него был вид человека, который решил покончить поскорее с этим делом, не высказывая своего мнения. В эту минуту ей стало понятнее, как вершат государственные дела. «Ну, да, — подумала она, — он оказывает любезность и не знает, что получит взамен. Это виновата Джин!» Как и всякая женщина, она и сама толком не знала, благодарна ли она «тигрице» за то, что та отвлекла его внимание, или чувствует нечто вроде ревности. Но сердце ее билось, и она принялась читать быстрым, деловым тоном. Динни прочитала три отрывка, прежде чем решилась на него посмотреть. Лицо его ничего не выражало, и если бы не губы, сосавшие трубку, оно казалось бы вырезанным из крашеного дерева. Глаза по-прежнему разглядывали ее как-то странно и, пожалуй, слегка враждебно, словно он думал: «Эта женщина хочет пробудить во мне какие-то чувства. Но сейчас уже поздно».

Динни торопливо читала, ее все больше и больше охватывало отвращение к тому, что она делает. Четвертый отрывок был, не считая последнего, самым страшным — по крайней мере для нее; когда она подходила к концу, голос ее дрожал.

— Ну, это уж он хватил через край, — сказал лорд Саксенден, — мулы-то ведь ничего не чувствуют… Удивительные твари!

Динни вспыхнула; нет, больше она не станет на него смотреть! Она продолжала читать. Ее целиком захватила эта повесть, которая впервые звучала сейчас вслух. Наконец она кончила, задыхаясь и напрягая все силы, чтобы подавить дрожь в голосе. Лорд Саксенден сидел, уткнувшись подбородком в кулак. Он крепко спал.

Динни постояла, глядя на него, в той же позе, в какой он недавно смотрел на нее. На секунду у нее появилось желание выдернуть его кулак из-под подбородка. Ее спасло только чувство юмора. Глядя на него таким взглядом, каким Венера Боттичелли смотрит на Марса, она взяла листок бумаги с письменного стола Флер и, написав: «Простите, что довела вас до полного изнеможения. Спокойной ночи», — потихоньку положила записку ему на колено. Затем свернула в трубку дневник, на цыпочках подошла к двери, открыла ее и оглянулась: лорд Саксенден посапывал, но скоро он громко захрапит. «Стоит воззвать к его чувствам, и он тут же засыпает, — подумала она. — Теперь я понимаю, как он выиграл войну». Она повернулась — перед ней стоял профессор Халлорсен.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Динни увидела, что взгляд Халлорсена устремлен поверх ее головы на спящего лорда, и чуть не застонала. Что он о ней подумает, застигнув ее в полночь выходящей украдкой из чужой комнаты, где спит сей титулованный муж? Теперь Халлорсен смотрел ей прямо в глаза, взгляд его был мрачен. Боясь, что он скажет: «Простите!» — и разбудит спящего, она крепче сжала в руке дневник, приложила палец к губам и, шепнув: «Не разбудите младенца», скользнула мимо Халлорсена в коридор.

У себя в комнате она расхохоталась, а потом села, пытаясь разобраться в своих ощущениях. Если вспомнить о репутации лордов в демократических странах, Халлорсен, вероятно, вообразил бог знает что. Но скрепя сердце она отдала ему должное: что бы он о ней ни подумал, дальше это не пойдет. Каков бы он ни был, в нем нет ничего мелкого. Она представляла себе, как утром, за завтраком, он скажет с самым серьезным видом: «Мисс Черрел, вы сегодня прекрасно выглядите». И все же Хьюберту она так ничем и не помогла. Огорченная, Динни улеглась в постель. Спала она плохо, проснулась утомленная, бледная и позавтракала наверху в своей комнате.

Когда в загородный дом съезжаются гости, дни текут удивительно однообразно. Мужчины носят все те же пестрые галстуки и брюки гольф, едят одно и то же за завтраком, щелкают ногтем по тому же барометру, курят те же трубки и стреляют тех же птиц. Собаки так же машут хвостами, так же прячутся в неожиданных местах, так же заливаются отчаянным лаем и гоняют тех же голубей на тех же лужайках. Дамы все так же завтракают в постели или внизу, сыплют те же ароматические кристаллы в ту же ванну, бродят по тому же парку, говорят о тех же общих друзьях с тем же оттенком неприязни: «Конечно, я их очень люблю, но…», с той же страстью разглядывают портулак на тех же выложенных камнем клумбах, с тем же визгом играют в крокет или в теннис, пишут те же письма, опровергая те же слухи или сравнивая те же безделушки, все так же дружно спорят и так же дружно не соглашаются. Слуги сохраняют все то же искусство оставаться невидимыми, появляясь лишь в те же положенные часы. А дом хранит все тот же смешанный запах душистого горошка, засушенных и свежих цветов, табака, книг и диванных подушек.

Динни написала брату письмо, в котором умолчала о Халлорсене, Саксендене и обоих Тасборо, зато весело рассказала о тете Эм, Босуэле и Джонсоне, дяде Адриане, леди Генриетте и просила его заехать за ней на машине. После обеда пришли Тасборо поиграть в теннис, и до самого окончания охоты она так и не видела ни лорда Саксендена, ни американца. Но за чаем тот, кого прозвали «Зазнайкой Бентхемом», бросил на нее такой долгий и странный взгляд, что она поняла — он ее не простил. Динни и вида не подала, что заметила это, но в душе огорчилась. Пока что она, кажется, причинила Хьюберту один только вред. «Напущу-ка я на него Джин!» — подумала она и отправилась на поиски «тигрицы». По дороге она встретила Халлорсена и, тут же решив наладить с ним прежние отношения, сказала:

— Появись вы вчера вечером пораньше, профессор Халлорсен, вы бы услышали, как я читала вслух лорду Саксендену отрывки из дневника брата. Может, вам это было бы полезнее, чем ему.

Лицо Халлорсена прояснилось.

— Ах, вот оно что, — сказал он, — а я-то никак не мог понять, каким снотворным вы опоили бедного лорда.

— Я подготавливала его к чтению вашей книги. Вы же ее хотите ему преподнести?

— Думаю, что нет, мисс Черрел; я не так уж заинтересован в его здоровье. Пусть его страдает бессонницей. Если человек способен уснуть, слушая вас, — я о нем невысокого мнения. А чем он вообще занимается, этот лорд?

— Чем занимается? Видите ли, он — то, что у вас принято называть «большой шишкой». Не знаю, на каком месте она сидит, эта шишка, но отец уверяет, что он имеет вес. Надеюсь, сегодня на охоте вы снова утерли ему нос, — ведь чем чаще вы будете утирать ему нос, тем больше шансов у моего брата вернуть свое место, потерянное из-за вашей экспедиции.

— Вот как? Разве у вас такие вещи зависят отличных отношений?

— А у вас разве нет?

— У нас-то да! Но я думал, что в старых странах еще сохранились добрые традиции.

— Разумеется, мы никогда не признаемся, что дела у нас зависят от личных отношений.

Халлорсен улыбнулся.

— Ну, а чем это плохо? Все люди — братья. Вам бы понравилась Америка, мисс Черрел. Хотел бы я когда-нибудь вам ее показать.

Он сказал это так, словно Америка была какой-то старинной безделушкой, лежавшей на дне его чемодана, и она не знала, как отнестись к его словам, они могли быть сказаны мимоходом, а могли иметь до смешного серьезное значение. Потом, увидев по его лицу, что он придает им до смешного серьезное значение, она в ответ сверкнула улыбкой.

— Спасибо, но вы все еще мой враг.

Халлорсен протянул ей руку, но она на шаг отступила.

— Мисс Черрел, я сделаю все, чтобы вы изменили ваше мнение обо мне… Помните, что я ваш покорный слуга, а когда-нибудь надеюсь стать для вас и кем-нибудь более близким.

Он выглядел сейчас чересчур высоким, красивым и здоровым, и это ее раздражало.

— Давайте не будем относиться ко всему так серьезно, профессор; ничего из этого не выйдет. А теперь извините, я ищу мисс Тасборо.

И она убежала. Нелепо! Трогательно! Лестно! Возмутительно! Сумасшествие! За что ни возьмись, все так запутывается; может, лучше положиться на судьбу?

Джин Тасборо окончила партию в теннис с Сесили Маскем и снимала с волос сетку.

— Пошли пить чай, — сказала Динни, — лорд Саксенден изнывает без вас.

Но у дверей гостиной, где пили чай, Динни перехватил сэр Лоренс; заявив, что совсем ее не видит, он пригласил ее к себе в кабинет посмотреть коллекцию миниатюр.

— Вот мое собрание характерных типов женщин разных национальностей: француженок, немок, итальянок, голландок, американок, испанок, русских; мне очень хотелось бы иметь и твой портрет, Динни. Ты бы согласилась позировать одному молодому человеку?

— Я?

— Да, ты.

— Но зачем?

— В тебе, — сказал сэр Лоренс, разглядывая ее в монокль, — заключается разгадка того, что же такое англичанка хорошей породы, а я коллекционирую особенности национальных культур.

— Это звучит страшно интересно.

— Вот взгляни, французская культура in excelsis[123]: сообразительность, живой ум, трудолюбие, решительность; тонкое восприятие красоты, — но не от сердца, а от разума; полное отсутствие юмора; чувства, которых требуют приличия, и никаких других; стяжательство обрати внимание на глаза; преклонение перед внешней формой; никакой оригинальности; очень четкий, но ограниченный кругозор — в ней и намека нет на мечтательность; пылкий характер, но умеет держать себя в руках. Вся она цельная, с четко очерченными контурами. А вот редкостный экземпляр американки — высший образчик этой культуры. Заметь, она выглядит так, точно на ней невидимая уздечка и она это знает; в глазах электрический заряд, который она непременно пустит в ход, но только в рамках приличия. Она отлично сохранится до конца своих дней. Хороший вкусе много знает, но не очень образованна. Посмотри на эту немку! Она дает волю своим чувствам больше, чем другие, и меньше почитает внешнюю форму, но у нее есть совесть и она работяга; сильно развито чувство долга, маловато вкуса, а юмор довольно тяжеловесный. Стоит ей себя распустить — обязательно растолстеет. Сентиментальности хоть отбавляй, но немало и здравого смысла. Восприимчива во всех отношениях. Может быть, это не особенно хороший экземпляр. Лучшего я не нашел. А вот моя итальянка — отличная находка! Интересная особа. Блестящий лоск, но сквозь него проглядывает что-то дикое, точнее говоря, естественное. На ней маска — очаровательная маска, и носит она ее очень мило, но маска всегда может упасть. Знает, чего хочет, — пожалуй, даже лучше, чем следует, — и умеет поставить на своем, а когда это не удается подчиняется чужой воле. Поэтична только тогда, когда затронута ее чувственность. Способна на сильную привязанность к своим родным, да и не только к ним. Открыто смотрит в глаза опасности, смелая, но легко теряется. Тонкий вкус, но он то и дело ей изменяет. Природы не любит. Умеет мыслить логически, но ленива и не любопытна. А тут, — сказал сэр Лоренс, неожиданно поворачиваясь к Динни, — тут будет мой образец англичанки. Хочешь, я тебе о ней расскажу?

— На помощь!

— Не бойся, я буду говорить отвлеченно. Застенчивость, развитая и в то же время сдержанная до такси степени, что она превратилась в полнейшую непосредственность. Утверждение собственного «я» кажется ей непростительным нахальством; чувство юмора, не лишенное остроумия, которое окрашивает, а иногда выхолащивает все остальное. Выражение постоянной готовности к служению не столько семье, сколько обществу, — этой склонности не найдешь больше ни у кого. В ней есть какая-то прозрачная легкость, как будто в жилах у нее — воздух и роса. Ей не хватает законченности — законченности в знаниях, действиях, мыслях, суждениях, — зато решительности хоть отбавляй. Чувства не слишком развиты, эстетические эмоции возбуждаются скорее явлениями природы, чем произведениями искусства. В ней нет ни восприимчивости немки, ни трезвого ума француженки, ни двойственности и яркости итальянки, ни выработанной подтянутости американки; зато тут есть что-то совсем особенное — предоставляю тебе, дорогая, самой подобрать нужное слово, — из-за этого-то я и хочу, чтобы ты появилась в моей коллекции национальных культур.

— Ну, какая же у меня культура, дядя Лоренс!

— Я пользуюсь этим проклятым словом за неимением лучшего и меньше всего подразумеваю под ним ученость. Я имею в виду наследственные качества плюс воспитание, но то и другое обязательно вместе. Если бы эта француженка получила твое воспитание, она все равно не была бы такой, как ты, а получи ты ее воспитание, ты все равно не была бы такой, как она. Теперь взгляни на эту русскую довоенных лет, — она менее постоянна, более переменчива, чем все остальные. Я нашел эту миниатюру в антикварной лавке. Эта женщина, наверно, хотела познать все, но не задерживаться подолгу на чем-нибудь одном. Пари держу, — она спешила жить и, если жива, все еще спешит: однако ей это куда легче, чем было бы тебе. Лицо ее говорит, что она пережила больше других, но страсти почти не оставили на ней следа. А вот моя испанка, — она, пожалуй, интереснее всех. Ты видишь женщину, воспитанную вдали от мужчин; теперь это, наверное, редкость. Посмотри, какая нежность, — в ней есть что-то монашеское; мало любопытства, энергии тоже немного; но зато сколько угодно гордости, хотя и очень мало самомнения. Тебе не кажется, что ее страсть может быть роковой? А разговаривать с ней, наверно, нелегко. Ну как, Динни, будешь позировать моему молодому человеку?

— Если ты серьезно, — буду.

— Вполне серьезно. Это моя страсть. Я все устрою. Он может приехать к тебе в Кондафорд. Теперь мне надо вернуться к гостям и проводить Зазнайку. Ты уже сделала ему предложение?

— Я убаюкала его вчера дневником Хьюберта, — он уснул под мое чтение. Он меня терпеть не может. Теперь я ни о чем не посмею его попросить. А он в самом деле шишка, дядя Лоренс?

Сэр Лоренс кивнул с загадочным видом.

— Зазнайка — идеал государственного мужа. Органы чувств у него атрофированы, а волновать его может только сам Зазнайка. Такого, как он, не уймешь, — он всегда тут как тут. Гуттаперчевый человек. Ну что ж, государству такие нужны. Если бы не было толстокожих, кто бы восседал на местах сильных мира сего? А места эти жестки, Динни, и утыканы гвоздями. Значит, ты зря потеряла время?

— Зато я, кажется, убила второго зайца.

— Отлично. Халлорсен тоже уезжает. Этот мне нравится. Американец до мозга костей, но закваска хорошая.

Он ушел, и, не желая больше встречать ни гуттаперчевого человека, ни американца с хорошей закваской, Динни поднялась к себе в комнату.

На следующее утро, часов в десять, с быстротой, характерной для таких разъездов, Флер и Майкл повезли Адриана и Диану на своей машине в Лондон; Маскемы уехали поездом, а Помещик с леди Генриеттой отправились на машине в свое нортгемптонширское имение. Остались только тетя Уилмет и Динни, но к обеду ждали молодых Тасборо и их отца-священника.

— Он очень славный, Динни, — сказала леди Монт. — Старого закала, галантен, очень мило картавит. Какая жалость, что у них нет ни гроша. Джин очень эффектна, правда?

— Я ее немножко боюсь, тетя Эм, — слишком уж она хорошо знает, чего хочет.

— Сватовство, — ответила тетя Эм, — это так увлекательно. Давно я этим не занималась. Воображаю, что скажут Кон и твоя мать. Мне теперь, наверно, по ночам будут сниться кошмары.

— Сначала попробуй поймать на приманку Хьюберта.

— Я его всегда любила; у него наша фамильная внешность, — а у тебя нет, Динни, не понимаю, откуда ты такая светлая, — и он так хорошо сидит на лошади. Кто ему шьет бриджи?

— По-моему, у него не было ни одной новой пары с самой войны.

— И такие милые длинные жилеты. Эти обрезанные по пояс жилеты так укорачивают. Я пошлю его с Джин посмотреть цветники. Ничто так не сближает, как портулак. А! Вот Босуэл-и-Джонсон — он-то мне и нужен!

Хьюберт приехал в первом часу и сразу же объявил:

— Я раздумал печатать дневник, Динни. Слишком уж противно выставлять напоказ свои болячки.

Радуясь, что она еще ничего не успела предпринять, Динни кротко ответила:

— Хорошо, милый.

— Я вот что подумал: если мне не дадут назначения здесь, я могу поступить в суданские войска или в индийскую полицию — там, кажется, не хватает людей. С каким удовольствием я бы опять уехал из Англии! Кто тут у них?

— Только дядя Лоренс, тетя Эм и тетя Уилмет. К обеду придет священник с детьми — это Тасборо, наши дальние родственники.

— А! — мрачно отозвался Хьюберт.

Динни наблюдала за появлением семейства Тасборо не без злорадства. Хьюберт и молодой Тасборо немедленно обнаружили, что служили в одних и тех же местах в Месопотамии и Персидском заливе. У них завязался разговор. Но тут Хьюберт обнаружил Джин. Динни заметила, как он бросил на нее долгий взгляд, удивленный, недоверчивый, словно увидел какую-то необыкновенную птицу, потом отвел глаза, снова о чем-то заговорил и засмеялся, опять посмотрел на нее и уже не мог отвести глаз.

Динни услышала голос тети:

— Хьюберт очень похудел.

Священник развел руками, словно выставляя напоказ свою внушительную комплекцию.

— В его возрасте я был куда худее.

— Я тоже, — сказала леди Монт, — такая же тоненькая, как ты, Динни.

— Приобретаем ненужные накопления, ха-ха! Поглядите на Джин, — гибкая, как тростинка, а лет через сорок… Но, может, нынешняя молодежь никогда не растолстеет. Они ведь сидят на диете… ха-ха!

За сдвинутым обеденным столом священник сидел против сэра Лоренса, между обеими пожилыми дамами. Алана посадили против Хьюберта, Динни — против Джин.

— Хлеб наш насущный даждь нам днесь…

— Забавная штука эта молитва, — сказал молодой Тасборо на ухо Динни. Благословляют убийство, правда?

— Нам подадут зайца, — сказала Динни, — а я видела, как его убивали. Он плакал, как ребенок.

— Я бы лучше съел собаку, чем зайца.

Динни бросила на него благодарный взгляд.

— Вы приедете с сестрой погостить к нам в Кондафорд?

— Только мигните!

— Когда вам надо вернуться на корабль?

— Через месяц.

— Вы, наверно, любите свою профессию?

— Да, — просто ответил он. — Это у меня в крови, у нас в семье всегда был моряк.

— А у нас солдат.

— Ваш брат молодчина. Я ужасно рад, что с ним познакомился.

— Не надо, Блор, — сказала Динни дворецкому, — дайте, пожалуйста, кусочек холодной куропатки. Мистер Тасборо тоже предпочитает что-нибудь холодное.

— Говядину, сэр, баранину или куропатку?

— Куропатку, пожалуйста.

— Как-то раз я видела, как заяц моет уши, — сказала Динни.

— Когда вы такая, — заявил молодой Тасборо, — я просто…

— Какая?

— Как будто вас здесь нет.

— Спасибо.

— Динни, — окликнул ее сэр Лоренс, — кто это сказал, что мир замкнулся в своей раковине, как устрица? А я говорю, что он закрылся в своей раковине, как американский моллюск. Ты как думаешь?

— Я не знаю, что такое американский моллюск, дядя Лоренс.

— Тебе повезло. Эта пародия на его добропорядочную европейскую разновидность — осязаемое доказательство того, что американцы — идеалисты. Они возвели этот символ своей обособленности на пьедестал и даже стали употреблять его в пищу. Когда американцы от него отрекутся, они начнут смотреть на вещи более реально и войдут вЛигу наций. Но нас к тому времени, увы, уже не будет.

Динни следила за выражением лица Хьюберта. Озабоченность слетела с него; глаза были прикованы к глубоким манящим глазам Джин. У Динни вырвался вздох.

— Вот именно, — сказал сэр Лоренс, — жаль, что мы не доживем до той поры, когда американцы отрекутся от моллюска и кинутся в объятия Лиги наций. Ведь в конце концов, — продолжал он, вздернув левую бровь, — она была основана американцем и является единственным сколько-нибудь разумным порождением нашей эпохи. Но она по-прежнему остается самым страшным пугалом для другого американца, по имени Монро, который умер в тысяча восемьсот тридцать первом году; а такие, как Зазнайка, никогда не упоминают о ней без издевки.

Пинок, попрек и еще раз пинок,
Насмешек немного, но зато каких!
Знаешь это стихотворение Элроя Флеккера?

— Да, — с удивлением сказала Динни, — оно приводится в дневнике Хьюберта; я читала его лорду Саксендену. Как раз на этом он и заснул.

— Это на него похоже. Но не забудь, Динни, — Зазнайка чертовски хитрый субъект и знает, что к чему в этом мире. И как бы ни был противен тебе этот мир, никуда ты из него не денешься, недаром десять миллионов более или менее молодых людей недавно сложили в нем головы. Не помню, — задумчиво заключил сэр Лоренс, — когда это я так вкусно ел в собственном доме, как в последние дни; на твою тетю что-то нашло.

Собирая после обеда партнеров для партии в крокет — она сама и Алан Тасборо играли против его отца и тети Уилмет, — Динни краешком глаза видела, как Хьюберт и Джин направились к цветникам. Они тянулись от нижней террасы парка до старого фруктового сада, за которым поднимались холмистые луга.

«Ну, эти двое на портулак заглядываться не станут», — подумала Динни.

И действительно, они успели сыграть две партии, когда совсем из другой части парка показались погруженные в беседу Джин и Хьюберт. «Ну и ну, подумала Динни, изо всех сил ударяя по шару священника, — вот это быстрота и натиск».

— Господи, спаси! — простонал потрясенный священнослужитель, а прямая, как гренадер, тетя Уилмет провозгласила на весь парк:

— Черт возьми, Динни, что ты вытворяешь!

Позднее, сидя рядом с братом в открытой машине, Динни пыталась привыкнуть к мысли, что отходит для него на второй план. Все произошло так, как она сама хотела, и все-таки ей было грустно. До сих пор она была Хьюберту ближе всех. Видя, как на губах у него то и дело мелькает безотчетная улыбка, она призывала на помощь всю свою рассудительность.

— Ну, что ты скажешь о наших родственниках?

— Он славный парень. По-моему, он к тебе неравнодушен.

— В самом деле? Когда мы их пригласим?

— Когда угодно.

— На той неделе?

— Хорошо.

Убедившись, что ничего из него не вытянет, Динни принялась наслаждаться медленным угасанием света и красоты погожего дня. Возвышенность, уходившую в сторону Уэнтеджа и Фарингдона, заливали косые лучи солнца, а впереди грозно возвышались Уиттенхемские скалы. Свернув направо, они въехали на мост. Посреди моста она коснулась плеча Хьюберта.

— Помнишь, вон там наверху мы видели зимородков.

Остановив машину, они полюбовались на пустынную гладь реки, словно созданную для этих веселых птиц. Заходящее солнце кропило ее яркими бликами сквозь ветви ив на южном берегу. Казалось, в этой самой тихой реке на свете любое душевное движение человека найдет свой отклик; ничем не нарушая царившего здесь покоя, плавно текла она прозрачной лентой средь золотых полей и грациозных, никнущих к ней деревьев; река жила своей собственной жизнью, полная ласковой силы, прекрасная и величавая.

— Три тысячи лет назад, — сказал Хьюберт, — эта старая река была как те, что я видел в джунглях: хаотический поток во мраке лесной чащи.

Они снова тронулись в путь. Теперь они ехали спиной к солнцу, и все вокруг выглядело как нарочно для них написанный пейзаж.

Они мчались, а небо рдело отсветом заходящего солнца, и убранные поля, над которыми проносились птицы, собиравшиеся на ночлег, постепенно темнели и казались совсем заброшенными.

У ворот усадьбы Кондафорд Динни вышла из машины и, заглядывая брату в лицо, принялась вполголоса напевать: «Она была пастушка, но, боги, как прекрасна!» Впрочем, он возился с машиной и как будто не понял намека.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Трудно понять душу молодого англичанина молчаливого склада. Разговорчивого раскусить куда легче. Его привычки и крав сразу бросаются в глаза и мало влияют на жизнь империи. Горластый, недалекий, вечно недовольный всем и вся, признающий только себе подобных, он напоминает марево, которое мерцает над поверхностью болота и скрывает трясину под ногами. С неизменным блеском витийствует он впустую, тогда как те, кто всю жизнь не щадит себя в интересах дела, никому не видны, но зато имеют вес; ведь чувство, о котором кричат на всех перекрестках, перестает быть чувством, а чувства невысказанные крепнут в душе. У Хьюберта не было ни солидности, ни флегмы, — даже эти спасительные черты человека молчаливого у него отсутствовали. Образованный, впечатлительный и неглупый, он мог бы высказать о своих ближних и о жизни здравые суждения, которые удивили бы людей разговорчивых, но он хранил их про себя. До недавних пор у него к тому же не было для болтовни ни времени, ни возможностей; впрочем, встретив его в курительной, за обеденным столом или в любом другом месте, где орудуют крикуны, вы сразу же видели, что, даже будь у него сколько угодно времени и возможностей, он все равно не превратился бы в болтуна. Он рано ушел на войну, остался в армии, и это помешало ему расширить свои горизонты пребыванием в университете или в столице. Восемь лет в Месопотамии, Египте и Индии, год болезни и экспедиция Халлорсена ожесточили его, сделали нелюдимым и скрытным. Как все люди его склада, он не выносил праздности. Когда он бродил с ружьем и собакой или катался верхом, жизнь еще казалась ему сносной; но без этих любимых занятий он чахнул на глазах.

Через три дня после возвращения в Кондафорд Хьюберт вышел на террасу, держа в руках «Таймс».

— Погляди-ка!

Динни прочла:

«Милостивый государь.

Надеюсь, вы простите мне, что я отнимаю место в вашей газете. Как я узнал, некоторые замечания, высказанные в моей книге «Боливия и ее тайны», опубликованной в июле этого года, показались обидными моему помощнику капитану Хьюберту Черрелу, кавалеру ордена за особые заслуги, ведавшему транспортными средствами экспедиции. Перечитав свою книгу, я пришел к выводу, что под влиянием неудачи и переутомления я чересчур резко обрушился на капитана Черрела; в ожидании второго, исправленного издания, которое, как я надеюсь, не заставит себя ждать, я хочу воспользоваться первой возможностью, чтобы публично отказаться на страницах вашей уважаемой газеты от высказанных мною обвинений. Считаю своим долгом выразить капитану Черрелу и английской армии, в которой он служит, мои самые искренние извинения и сожаления, и с удовольствием делаю это.

Ваш покорный слуга

Эдуард Халлорсен (профессор).
Гостиница Пьемонт,

Лондон».

— Очень благородно! — сказала Динни, чувствуя легкую дрожь.

— Халлорсен в Лондоне! Какого черта он вдруг вздумал извиняться?

Динни принялась обрывать вялые листья с африканской лилии. Она начинала постигать, как опасно оказывать услуги своим ближним.

— По-видимому, он просто раскаивается.

— Станет этот тип раскаиваться! Ну уж нет! Здесь что-то кроется.

— Да, здесь кроюсь я. — Ты!

Динни улыбнулась, но душа у нее ушла в пятки.

— Я встретила Халлорсена в Лондоне у Дианы; он приезжал и в Липпингхолл. Вот я и… гм… взялась за него.

Бескровное лицо Хьюберта залилось краской.

— Ты просила… клянчила?..

— Что ты!

— Тогда как же?..

— Кажется, я ему просто понравилась. Хочешь верь, хочешь нет, но, ей-богу, я не виновата.

— Он это сделал, чтобы добиться твоей благосклонности?

— Вот это слова, достойные порядочного мужчины и особенно брата!

— Динни!

Теперь вспыхнула Динни; она еще старалась улыбаться, но уже сердилась.

— Поверь, я не старалась его увлечь. Он поддался этой неразумной страсти, несмотря на целые ушаты холодной воды. Но, если хочешь знать мое мнение, он вовсе не такой уж негодяй.

— Ты так думаешь? Не удивительно, — холодно сказал Хьюберт.

Лицо его побледнело и даже приняло какой-то пепельный оттенок.

Динни порывисто схватила его за рукав.

— Не глупи, дорогой! Если он решил публично принести извинения — все равно почему, пусть даже из-за меня, — разве это не к лучшему?

— Нет, если тут замешана моя сестра. Во всей этой истории я… я… он схватился руками за голову, — я как в тисках. Каждый может меня ударить, а я не в силах и пальцем пошевелить.

К Динни вернулось все ее хладнокровие.

— Не бойся, я тебя не скомпрометирую. Письмо Халлорсена — отличная новость; теперь вся эта история лопнет, как мыльный пузырь. Раз он извинился, никто и пикнуть не посмеет.

Хьюберт молча повернулся и ушел, оставив у нее в руках газету.

Динни была лишена мелкого самолюбия. Чувство юмора помогало ей трезво оценивать собственные поступки. Конечно, нужно было предвидеть, что все обернется именно так, но что поделаешь?

Вполне понятно, что Хьюберт возмутился. Если бы Халлорсен извинился от чистого сердца, брат бы успокоился; но раз американец просто хотел угодить ей, Динни, Хьюберту было еще обиднее; и он из себя выходил при одной мысли, что сестра нравится профессору. И все же письмо опубликовано, — оно прямо и недвусмысленно признает беспочвенность обвинений и меняет все дело. Динни сразу же стала соображать, как ей лучше использовать это письмо. Послать его лорду Саксендену? Раз уж она вмешалась в эту историю, отступать не стоит, и Динни села писать.

«Усадьба Кондафорд,

21 сентября.

Дорогой лорд Саксенден.

Я беру на себя смелость послать вам вырезку из сегодняшнего «Таймса», так как думаю, что она в какой-то мере извиняет мою дерзость в тот вечер. Мне, право, не следовало надоедать вам отрывками из дневника брата в конце такого утомительного дня. Это было непростительно, и я ничуть не удивляюсь, что вы постарались от меня спастись. Но прилагаемая вырезка покажет вам, как несправедливо пострадал мой брат, и, я надеюсь, вы меня теперь простите.

Искренне ваша

Элизабет Черрел».
Вложив вырезку в письмо, Динни отыскала в справочнике лондонский адрес лорда Саксендена, надписала конверт и пометила: «Лично».

Потом она пошла искать Хьюберта, но ей сказали, что он взял машину и уехал в Лондон…

Хьюберт гнал вовсю. Разговор с Динни разозлил его. Он проехал пятьдесят с лишком миль меньше чем за два часа и остановился у гостиницы Пьемонт ровно в час. Они расстались с Халлорсеном полгода назад и с тех пор не встречались. Хьюберт послал профессору визитную карточку и стал дожидаться в холле, сам еще толком не зная, что ему скажет. Когда вслед за посыльным показалась высокая фигура американца, на Хьюберта точно столбняк напал.

— Здравствуйте, капитан Черрел! — сказал Халлорсен и протянул руку.

Пуще всего на свете Хьюберт боялся всяческих сцен: он взял протянутую руку, но не пожал ее.

— Я узнал ваш адрес из «Таймса». Где бы мы могли поговорить?

Халлорсен провел его в нишу.

— Принесите коктейли, — сказал он официанту.

— Спасибо, мне не надо. Разрешите закурить?

— Надеюсь, это трубка мира, капитан?

— Не знаю. Извинение, которое идет не от чистого сердца, ничего не стоит.

— А кто говорит, что оно идет не от чистого сердца?

— Моя сестра.

— Ваша сестра, капитан Черрел, на редкость очаровательная девушка; я бы не хотел ей противоречить.

— Можно мне говорить откровенно?

— Прошу вас.

— Тогда вот что: мне приятнее было бы обойтись без ваших извинений, чем знать, что этим я обязан вашей симпатии к одному из членов моей семьи.

— Что ж, — помолчав, сказал Халлорсен, — не могу же я написать в «Таймсе», что извинился по ошибке. Пожалуй, они этого не стерпят. Когда я работал над книгой, во мне все кипело. Я признался в этом вашей сестре, а сейчас повторяю вам. Надо было проявить снисходительность, и я жалею, что этого не сделал.

— Мне не нужна снисходительность. Я хочу справедливости. Я вас подвел или нет?

— В общем, конечно, вы распустили эту шайку, и моя песенка была спета.

— Признаю. Но чья тут вина — моя или ваша? Ведь передо мной была поставлена невыполнимая задача.

С минуту оба молча стояли, в упор глядя друг на друга. Халлорсен заговорил первый.

— Дайте руку, — сказал он, — вина была моя.

Хьюберт порывисто протянул было руку, но на полпути передумал.

— Секунду. Вы это говорите ради моей сестры?

— Нет, от всей души.

Они обменялись рукопожатием.

— Вот и хорошо, — сказал Халлорсен. — Мы с вами не ладили, Черрел; но с тех пор, как я пожил здесь в одном из ваших старых имений, я, кажется, понял почему. Я требовал от вас того, чего англичане вашего круга, как видно, дать не могут, — откровенности. Понять вас нелегко, я этого не сумел, мы говорили на разных языках. А это верный путь к тому, чтобы поссориться.

— Не знаю почему, но мы действительно все время ссорились.

— Жаль, что нельзя начать все сначала.

Хьюберт поежился.

— Ну, мне-то ничуть не жаль.

— А теперь, капитан, пообедаем вместе и скажите, чем я могу быть вам полезен? Я сделаю все, что хотите, лишь бы исправить свою ошибку.

С минуту Хьюберт молчал; лицо его оставалось невозмутимым, но руки слегка дрожали.

— Ладно, — сказал он. — Все это пустяки.

И они направились в ресторан.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Если и есть на свете правило без исключения, — что само по себе весьма сомнительно, — то оно гласит: в государственных учреждениях все происходит совсем иначе, чем предполагает частное лицо.

Более опытная и менее преданная сестра, чем Динни, не стала бы искушать судьбу. Но Динни еще не знала, что на сильных мира сего письма обычно оказывают совсем не то действие, какого ожидал отправитель. Ее письмо задело amour-propre[124] лорда Саксендена, — а с государственными деятелями шутить не стоит, — и он умыл руки в деле капитана Черрела. Неужели эта девица вообразила, будто он не заметил, как она обвела этого профессора вокруг пальца? Мало того: по иронии судьбы отказ Халлорсена от своих обвинений настроил власти на сугубо подозрительный лад; за два дня до окончания годичного отпуска Хьюберта известили, что отпуск продлен на неопределенный срок и что он переводится на половинный оклад в ожидании расследования по запросу, внесенному в палате общин членом парламента майором Мотли. В ответ на письмо Халлорсена этот отставной военный тоже опубликовал письмо, в котором спрашивал, следует ли теперь считать, что вообще не было ни убийства, ни побоев, о которых американский ученый упоминает в своей книге, и, если так, чем объяснить это вопиющее противоречие? В свою очередь, Халлорсен ответил, что факты изложены в книге правильно, но выводы сделаны ошибочные, и действия капитана Черрела были полностью оправданы.

Получив сообщение, что его отпуск продлен, Хьюберт отправился в военное министерство. Там его ничем не утешили; знакомый чиновник неофициально сообщил, что в дело «впутались» боливийские власти. Кондафорд был совершенно потрясен этой новостью. Правда, никто из четверых молодых людей — ни сам Хьюберт, ни Динки, ни брат и сестра Тасборо, которые все еще гостили в Кондафорде (Клер поехала в Шотландию), — не поняли, какая над Хьюбертом нависла угроза: ведь они еще не знали, до чего может дойти бюрократическая машина, если она пущена в ход; зато генералу это известие показалось таким зловещим, что он тут же уехал в Лондон и остановился в своем клубе.

В тот же день после чая в бильярдной Джин Тасборо спокойно спросила, натирая мелом кий:

— Что означает эта история с Боливией, Хьюберт?

— Все, что угодно. Вы же знаете, я застрелил боливийца.

— Но он же первый хотел вас убить.

— Хотел.

Она прислонила кий к столу; ее тонкие и сильные бронзовые руки сжали борт бильярда; вдруг она подошла к нему и взяла его под руку.

— Поцелуй меня, — сказала она, — я буду твоей.

— Джин!..

— Хьюберт, не надо рыцарских жестов и прочей ерунды. Я не хочу, чтобы ты расхлебывал эту кашу один. Я буду с тобой. Поцелуй меня.

Поцелуй был долгий, он примирил их обоих с жизнью, но потом Хьюберт все-таки сказал:

— Но это невозможно, Джин, пока все не уладится.

— Конечно, все уладится, но я хочу помочь это уладить. Давай поскорее обвенчаемся. Отец может выделить мне сто фунтов в год; сколько есть у тебя?

— У меня триста в год, да еще половинный оклад; правда, его могут у меня отнять.

— Значит, у нас верных четыреста фунтов в год, люди женятся, не имея и этого. А потом у нас будет больше. Конечно, мы можем обвенчаться. Где?

У Хьюберта перехватило дыхание.

— В войну, — сказала Джин, — люди женились, не откладывая, жениха ведь могли убить. Поцелуй меня еще.

Она обняла его за шею, и у Хьюберта совсем захватило дух. Так их и застала Динни. Не меняя позы, Джин объявила:

— Мы поженимся, Динни. Как это лучше сделать? Зарегистрироваться? Оглашение в церкви — такая долгая история.

Динни даже рот раскрыла.

— Вот не думала, Джин, что ты сделаешь ему предложение так скоро.

— Пришлось. Он просто набит рыцарскими предрассудками. Отцу, конечно, регистрация не понравится; лучше, пожалуй, запастись специальным разрешением. Для этого надо прожить на одном месте пятнадцать дней.

Хьюберт отстранил ее от себя.

— Не шути, Джин.

— А я и не шучу. Если мы возьмем разрешение, никто и знать ничего не будет заранее. Нам никто не помешает.

— Что ж, — спокойно сказала Динни, — наверно, ты права. Не надо откладывать того, чего все равно не миновать. Думаю, что дядя Хилери вас обвенчает.

У Хьюберта опустились руки.

— Обе вы рехнулись!

— Нечего сказать, вежливо, — откликнулась Джин. — Мужчины ужасно смешные; хотят, добиваются, а стоит им это предложить — начинают кудахтать, как наседки. Кто такой этот дядя Хилери?

— Священник прихода святого Августина-в-Лугах; приличия его мало заботят.

— Отлично! Завтра же поезжай в Лондон, Хьюберт; остановишься у себя в клубе. Мы приедем следом. А где мы будем жить, Динни?

— Надеюсь, Диана нас приютит.

— Тогда все в порядке. Придется по дороге заехать в Липпингхолл, захвачу кое-какие вещи и повидаюсь, с отцом. Посажу его стричь, да тут ему все и выложу, — он и пикнуть не успеет. Алан поедет с нами; нужен будет шафер. Динни, объясни Хьюберту.

Оставшись наедине с братом, Динни сказала:

— Она удивительная девушка, Хьюберт, и вовсе не сумасшедшая. Все это очень стремительно, но, пожалуй, разумно. У Джин никогда не было денег, так что хуже ей не будет.

— Дело совсем не в этом. Надо мной словно что-то нависло, а теперь нависнет и над ней.

— И будет висеть, даже если ты заупрямишься. На твоем месте я бы согласилась. Отец возражать не станет. Она ему нравится, и он предпочтет, чтобы ты женился на девушке из хорошей семьи и с характером, чем на деньгах.

— Как-то неприлично… такая спешка, — пробурчал Хьюберт.

— Но зато какая романтика; люди не успеют обсудить, правильно ты сделал или нет, а после все это примут, как должное, так всегда бывает.

— А что скажет мама?

— Если хочешь, я с ней поговорю. Она, наверно, не будет против, — ты же не поступаешь, как теперь принято, не женишься на какой-нибудь певичке. Мама просто в восторге от Джин. И тетя Эм и дядя Лоренс тоже.

Лицо Хьюберта прояснилось.

— Тогда решено. Даже не верится. И в конце концов чего мне стыдиться?

Он подошел к Динни, поцеловал ее с несвойственной ему пылкостью и выбежал из комнаты. Динни осталась одна в бильярдной, чтобы поупражняться в коротком ударе. Несмотря на внешнее спокойствие, она была очень взволнована. Объятие, которое она нечаянно застала, было таким страстным, а сама Джин такой странной смесью темперамента и выдержки, раскаленной лавы и стали, она была такой властной и в то же время такой до смешного юной. Неизвестно, что из этого выйдет, но Хьюберт уже стал совсем другим человеком. И в то же время Динни отчетливо сознавала, что такие порывы ей самой глубоко чужды. Нет, она не отдаст своего сердца второпях. Как говаривала ее старая няня-шотландка: «Наша мисс Динни сперва семь раз отмерит, а уж потом отрежет». Ей-богу же, она нисколько не гордится своим «чувством юмора, не лишенным остроумия, которое окрашивает, а иногда выхолащивает все остальное». Наоборот, она завидует экспансивности Джин, прямодушию Алана, кипучей энергии Халлорсена. Но и у нее есть свои хорошие стороны… И она с улыбкой отправилась в комнаты матери.

Динни нашла леди Черрел в небольшом кабинете рядом со спальней — она шила муслиновые мешочки для душистой вербены, которая росла вокруг дома.

— Родненькая, — сказала Динни, — приготовься к легкому потрясению. Помнишь, я говорила, что хотела бы найти идеальную невесту для Хьюберта? Так вот, она нашлась: Джин только что сделала ему предложение.

— Динни!

— Они обвенчаются, как только смогут, по особому разрешению.

— Но…

— Вот именно, родненькая. Поэтому завтра мы едем в город; Джин и я поживем у Дианы, пока все не будет кончено. Хьюберт скажет отцу.

— Но, Динни, постой…

Динни перешагнула через гору муслина, опустилась на колени и обняла мать.

— Я взволнована не меньше тебя, — сказала она, — хоть и немного иначе ведь не я его родила. Но, мамочка, ей-богу же, все будет хорошо. Джин удивительное создание, а Хьюберт влюблен в нее по уши. Ему это пошло на пользу, а уж она постарается, чтобы он чего-то в жизни добился.

— А деньги?

— Они на папу не рассчитывают. Как-нибудь сведут концы с концами, а детей рожать сразу не обязательно.

— Пожалуй. Но все это так неожиданно. К чему такая спешка?

— Чутье подсказало, — прижав к себе худенькое тело матери, добавила Динни, — а у Джин его хоть отбавляй. Хьюберт сейчас и правда в очень трудном положении, мама.

— Да, это меня пугает, и я знаю, что отца тоже, хоть он ничего и не говорит.

Ни та, ни другая не захотели высказать свою тревогу откровеннее, и они принялись совещаться, где поселить влюбленную пару.

— Но почему бы им не пожить здесь, пока все не устроится? — спросила леди Черрел.

— Им будет интереснее мыть посуду самим. Самое важное сейчас — занять чем-нибудь Хьюберта.

Леди Черрел вздохнула. Да, ни писание писем, ни садоводство, ни заботы по хозяйству, ни заседания деревенских благотворительных комитетов, конечно, нельзя назвать интересным занятием, а для молодежи, которая не делает и этого, Кондафорд покажется уж совсем тоскливым.

— Да, развлечений у нас тут мало, — сказала она.

— Вот и слава богу, — пробормотала Динни, — но я чувствую, что Хьюберту сейчас нужна более бурная жизнь, и он найдет ее с Джин в Лондоне. Они могут снять дешевую квартиру. Это ведь ненадолго. Словом, мамочка, сделай вечером вид, будто ты ничего не знаешь, а мы будем знать, что ты знаешь. И у всех на душе будет спокойнее.

И, поцеловав грустно улыбавшуюся мать, Динни ушла.

Наутро заговорщики встали чуть свет. По словам Джин, Хьюберт выглядел так, словно ему предстояла скачка с препятствиями; у Динни вид был решительный, но лукавый, у Алана — деловитый, в нем начинал пробуждаться настоящий шафер. Одна только Джин казалась невозмутимой. Они поехали в коричневой спортивной машине молодых Тасборо, по дороге высадили Хьюберта на станции и отправились дальше, в Липпингхолл. Машину вела Джин. Динни и Алан сидели сзади.

— Динни, — начал молодой Тасборо, — а почему бы и нам с вами не запастись разрешением на брак?

— Вы думаете, оптом будет дешевле? Ведите себя прилично. Вы уйдете в море и позабудете обо мне через месяц.

— Неужели у меня такой вид?

Динни взглянула на его загорелое лицо.

— В профиль, да.

— Перестаньте же наконец шутить!

— Не могу; я так и вижу, как Джин срезает у отца локон и приговаривает: «Ну-ка, папа, благослови меня, а не то я выстригу тебе тонзуру», — а тот отвечает:

«Гм… ст-р-анно… не ожидал!..» — а Джин — чик другой локон и говорит: «Значит, все в порядке; ты мне даешь сто фунтов в год, не то прощайся с бровями!»

— Джин — сущее чудовище. Обещайте хотя бы, что не выйдете ни за кого другого!

— Ну, а если я встречу кого-нибудь и он мне ужасно понравится, неужели вы хотите, чтобы я погубила свою молодую жизнь?

— Хочу.

— Герой кинофильма ответил бы иначе.

— С вами и святой потеряет терпение.

— Но вы же не святой, а лейтенант флота. Да, кстати: я сегодня читала изречения на четвертой колонке «Таймса». Какой отличный получится шифр из «Песни песней» или из книги пророка Исайи. «Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями» может означать: «Восемь немецких линкоров в Дуврской гавани. Спешите». А «змей, прямо бегущий, и левиафан, змей изгибающийся» означало бы «эскадрой командует Тирпиц» и так далее. Никто бы не сумел без ключа разгадать такой шифр.

— Я поеду побыстрее, — сказала, оглядываясь, Джин.

Стрелка спидометра подскочила до сорока… сорока пяти… пятидесяти…. пятидесяти пяти… Моряк взял Динни под руку.

— Еще немного — и нам крышка. Но это такой соблазнительный кусочек дороги.

Динни сидела с натянутой улыбкой; она терпеть не могла слишком быстрой езды и, когда Джин снова сбавила скорость до обычных тридцати пяти миль, жалобно сказала:

— Джин, у меня старомодные внутренности. В Фолуэле она наклонилась вперед.

— Я не хочу показываться в Липпингхолле. Пожалуйста, поезжай прямо к вашему дому и спрячь меня где-нибудь, пока не разделаешься с отцом.

Укрывшись в столовой, Динни стала с любопытством разглядывать портрет, о котором рассказывала Джин. Внизу была надпись: «1553, Кэтрин Тастборо, nee[125] Фицгерберт, лет от роду 35; супруга сэра Уолтера Тастборо».

Это пожелтевшее от времени лицо над брыжами, кольцом охватившими длинную шею, и правда могло быть лицом Джин лет через пятнадцать, — тот же заостренный к подбородку овал, те же продолговатые колдовские глаза под темными ресницами; даже руки были точной копией бронзовых рук Джин. Как сложилась жизнь этой удивительной прабабки, знают ли это сегодняшние Тасборо, и не повторит ли ее судьбу Джин?

— Как похожа на Джин, правда? — сказал молодой Тасборо. — Судя по всему, она была молодчага; говорят, инсценировала собственные похороны и бежала из Англии, когда Елизавета взялась за католиков в шестидесятых годах шестнадцатого века. Знаете, какая судьба ожидала тогда каждого, кто служит мессу? Выпустить кишки считалось сущим пустяком. Христианская религия! Нечего сказать! Наверно, эта дама не зевала. Держу пари, что ее не раз штрафовали за быструю езду.

— Какие новости с фронта военных действий?

— Джин отправилась в кабинет со старым номером «Таймса», полотенцем и ножницами. Остальное покрыто мраком неизвестности.

— Откуда бы нам подсмотреть, как они будут выходить из кабинета?

— Сядем на лестницу. Они нас не заметят, если не пойдут наверх.

Они вышли в холл и сели в темном уголке лестницы, откуда сквозь перила видна была дверь кабинета. Затаив дыхание, как в детстве, Динни ждала, не спуская глаз с этой двери. Вдруг оттуда появилась Джин с газетным кульком в одной руке и ножницами в другой и сказала, обернувшись назад:

— Помни, папочка, сегодня тебе нельзя выходить без шляпы.

В ответ послышалось нечто нечленораздельное, и дверь закрылась. Динни перегнулась через перила.

— Ну, как?

— Все в порядке. Немножко поворчал, — неизвестно, кто его теперь будет стричь и прочее, да и брак без оглашения он считает не совсем приличным; но сотню в год дает. Когда я уходила, он набивал трубку. — Она постояла, разглядывая кулек. — Ну, и зарос же он. Сейчас пообедаем, Динни, а потом двинемся.

За обедом священник был галантен, как всегда, и Динни смотрела на него с восхищением. Этот пожилой вдовец вот-вот лишится единственной дочери, которая несет все хлопоты по дому и приходу и даже стрижет отца, и все же он остается невозмутимым и даже не жалуется. Чем это объяснить — воспитанием, добродушием или чувством облегчения, совсем недостойным христианина? Этого Динни не могла решить, и сердце ее сжалось. Скоро на его месте окажется Хьюберт. Она внимательно посмотрела на Джин. Да, эта тоже сумеет справить собственные похороны, если не чужие; но командовать она будет грациозно, не надсаживая горла, и никогда не станет вести себя как вульгарная кумушка. Эх, если б у них с Хьюбертом хватило чувства юмора!

После обеда священник отвел Динни в сторону.

— Моя милая Динни, — если вы разрешите вас так называть, — что вы на это скажете? И что говорит ваша матушка?

— Нам обоим это напоминает детский стишок: «Филин и кошечка поехали кататься по морю…»

— «…в красивой зеленой лодочке». Все это так, боюсь только, что у Джин и вашего брата нет «целой кучи денег», как у филина и кошечки. Однако, — добавил он задумчиво, — Джин хорошая девочка и очень… м-м… энергичная. Я рад, что наши две семьи снова… м-м… соединятся. Мне ее будет недоставать, но нельзя же быть… м-м… эгоистом.

— Не знаешь, где найдешь, где потеряешь, — рискнула сказать Динни.

В голубых глазах священника мелькнул веселый огонек.

— Да, — сказал он, — нет худа без добра. Джин не хочет, чтобы я был посаженым отцом. Вот ее метрика на случай… м-м… если возникнут вопросы. Она совершеннолетняя. — Он передал Динни пожелтевшую бумажку. — Господи боже мой! — вздохнул он от души, — Господи боже мой!

Динни так и не решила, стоит ли его жалеть. Скоро они снова отправились в путь.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Высадив Алана Тасборо у дверей его клуба, обе девушки поехали дальше в Челси. Телеграммы Динни не посылала, надеясь на свое счастье. У дома на Оклистрит она вышла из машины и позвонила. Дверь открыла пожилая горничная, лицо у нее было испуганное.

— Миссис Ферз дома?

— Нет, мисс, дома капитан Ферз.

— Капитан Ферз?

Оглядевшись по сторонам, горничная зашептала:

— Да, мисс; мы совсем голову потеряли; не знаем, что и делать. Сегодня днем является вдруг капитан Ферз, а нам ничего и не говорили. И хозяйки нет дома. Ей принесли телеграмму, а ее взял капитан Ферз; потом кто-то звонил ей два раза по телефону, но передавать ничего не велел.

Динни подыскивала слова, чтобы спросить про самое страшное.

— Как… как он выглядит?

— Не знаю, что и сказать, мисс. Ни словом не обмолвился, только спросил: «Где хозяйка?» Выглядит-то он неплохо, но мы ведь ничего не знали, вот мы и боимся; дети дома, а где хозяйка — не знаем.

— Подождите минутку, — сказала Динни и вернулась к машине.

— В чем дело? — спросила Джин, выходя к ней.

Девушки посовещались на тротуаре, а в дверях стояла горничная и не сводила с них встревоженных глаз.

— Надо разыскать дядю Адриана, — сказала Динни. — Ведь тут дети.

— Поезжай, а я войду и подожду тебя. У горничной такой испуганный вид.

— Кажется, он был буйным, Джин; знаешь, а вдруг он сбежал?

— Бери машину. Ничего со мной не случится. Динни сжала ее руку.

— Я возьму такси; тогда у тебя будет машина, если придется уехать.

— Хорошо. Объясни ей, кто я такая, и поезжай. Уже четыре часа.

Динни кинула взгляд на дом и вдруг заметила в окне столовой чье-то лицо. Она видела Ферза всего два раза, но тут же его узнала. Забыть его было невозможно: лицо его было словно пылающий за решеткой огонь — резко очерченное, суровое, широкоскулое, с усами щеточкой; в густых темных волосах проступала седина, отливавшие сталью глаза беспокойно мерцали. Глаза эти уставились сейчас на нее с такой горячечной напряженностью, что у нее защемило сердце, и она отвернулась.

— Не смотри вверх! Он там, в окне, — сказала она Джин. — Если бы не глаза, он выглядел бы совсем нормальным…. Давай либо вместе уйдем, либо обе останемся.

— Нет, со мной ничего не случится, поезжай, — и Джин вошла в дом.

Динни поторопилась уйти. Ее потрясло это неожиданное появление человека, которого все считали неизлечимо больным. Она не знала, при каких обстоятельствах Ферза поместили в клинику, да и вообще знала о нем только одно — он совершенно измучил Диану перед тем, как окончательно свихнулся; она решила, что найти выход сможет только Адриан. Дорога в музей казалась нескончаемо долгой, но Адриан еще не ушел, и Динни сбивчиво ему все рассказала, а он только с ужасом, на нее глядел.

— Ты не знаешь, где Диана? — спросила она в заключение.

— Вечером она будет у Флер и Майкла. Я тоже туда собирался. Но где она сейчас, я не знаю. Поедем на Окли-стрит. Все это как гром среди ясного неба.

Они сели в такси.

— Дядя, а ты бы не мог позвонить в клинику?

— Нет, сначала я должен поговорить с Дианой. По-твоему, он выглядит нормально?

— Да. Только глаза… но я помню, — они у него всегда были такие.

Адриан схватился за голову.

— Какой ужас! Бедная моя девочка!

У Динни заныло сердце: ей было мучительно жаль их обоих.

— Как страшно, — добавил Адриан, — что возвращение этого бедняги вызывает во мне только ужас. Господи! Плохо дело, Динни, плохо дело!

Динни сжала его руку.

— Дядя, а что говорит закон?

— Бог его знает! Официально он никогда не был признан сумасшедшим. Диана этого не хотела. Он находился в частной клинике.

— Но не мог же он выйти сам, по своей воле, так, чтобы об этом не сообщили близким?

— Кто знает, что там произошло? Может, он такой же безумный, как раньше, и сбежал оттуда в минуту просветления. Но что бы мы ни делали, — и тут Динни глубоко тронуло выражение его лица, — нам надо думать не только о себе, но и о нем. Разве можно мучить его еще больше? Бедный Ферз! Любая беда — болезнь, бедность, пороки, преступления, — ничто не может быть трагичнее психического расстройства.

— Дядя, — сказала Динни, — а что будет ночью?

Адриан застонал.

— От этого мы должны ее избавить любым путем.

В конце Окли-стрит они отпустили такси и дошли до двери пешком…

Войдя в дом, Джин сказала горничной:

— Я мисс Тасборо. Мисс Динни поехала за мистером Черрелом. Гостиная у вас наверху? Там я и подожду. Он уже видел детей?

— Нет, мисс. Он пришел полчаса назад. Они наверху, в классной комнате, с ними мадмуазель.

— Тогда я буду посередине, — сказала Джин. — Проводите меня наверх.

— Посидеть с вами, мисс?

— Нет. Подкараульте миссис Ферз и сразу ее предупредите.

Горничная посмотрела на Джин с восхищением и оставила ее в гостиной. Приоткрыв дверь, Джин прислушалась. Все было тихо. Она принялась неслышно расхаживать взад и вперед, от двери к окну. Как только она увидит Диану, она побежит к ней вниз; если же Ферз поднимется по лестнице, она выйдет ему навстречу. Сердце ее билось чуть быстрее, чем обычно, но она и не думала волноваться. Так она продежурила четверть часа и вдруг услышала за спиной шорох; обернувшись, она увидела, что в дверях стоит Ферз.

— Ах! — сказала она. — Я дожидаюсь миссис Ферз; вы, наверно, капитан Ферз?

Он поклонился.

— А вы?

— Джин Тасборо. Боюсь, что вы меня не знаете.

— Кто это был с вами?

— Динни Черрел.

— Куда она пошла?

— По-моему, повидать своего дядю.

Ферз издал странный звук, какое-то подобие смеха.

— Адриана?

— Кажется, да.

Он постоял, обводя горящими глазами уютную комнату.

— Здесь еще уютнее, чем прежде, — сказал он, — я некоторое время отсутствовал. Вы знакомы с моей женой?

— Я познакомилась с ней у леди Монт.

— В Липпингхолле? Диана здорова?

Слова вырывались у него отрывисто и с каким-то жадным нетерпением.

— Да, совершенно здорова.

— И все такая же красивая?

— Очень.

— Спасибо.

Разглядывая его с ног до головы из-под длинных ресниц, Джин не заметила в нем и тени сумасшествия. Выглядел он так, как ему и полагалось, — военный в штатском, очень подтянутый, сдержанный, вот и все… если бы не глаза…

— Я не видел жены четыре года, — продолжал он, — и хочу встретиться с ней наедине.

Джин двинулась к двери.

— Я пойду, — сказала она.

— Нет! — крикнул он с неожиданной резкостью. — Стойте!

И он загородил собой дверь.

— Почему?

— Я сам хочу сказать ей, что вернулся.

— Конечно.

— Тогда останьтесь здесь!

Джин вновь отошла к окну.

— Как хотите, — сказала она.

Наступило молчание.

— Что вы обо мне слышали? — неожиданно спросил он.

— Почти ничего. Я знаю, что вы были нездоровы.

Он отошел от двери и шагнул к ней.

— Вы находите, что со мной что-то неладно?

Джин подняла голову и выдержала его взгляд, наконец он сам отвел глаза.

— Нет. Вы выглядите совершенно здоровым.

— Я и в самом деле здоров. Садитесь, пожалуйста.

— Спасибо.

Джин села.

— Вот-вот, — сказал он. — Смотрите на меня, смотрите.

Джин стала смотреть себе под ноги. У Ферза снова вырвалось нечто вроде смеха.

— Вы, видно, никогда не были психически больны, а не то вы бы знали, все смотрят на вас, и вам приходится все время на всех смотреть. Ну вот, теперь я пойду вниз. Au revoir.

Он быстро повернулся и вышел, захлопнув за собой дверь. Джин не шелохнулась, выжидая, не войдет ли он снова. Она сидела как побитая, ее знобило, будто она долго простояла возле огня. Дверь была закрыта, и Джин поднялась, чтобы ее отворить. Но она оказалась запертой. Джин постояла, раздумывая, как ей быть. Позвонить? Постучать и позвать горничную? Она решила не делать ни того, ни другого, подошла к окну и стала глядеть на улицу. Скоро вернется Динни, и она ее окликнет. Джин хладнокровно припоминала всю сцену с начала до конца. Он ее запер, чтобы никто не помешал его встрече с женой, — он всех подозревает, естественно! На миг в ее юной, но не очень чувствительной душе мелькнуло сострадание: ужасно, когда на тебя смотрят как на сумасшедшего! Бедняга! Она прикинула, удастся ли вылезти из окна, не привлекая внимания прохожих, и, решив, что не удастся, стала ждать, не появится ли на улице помощь. И вдруг без всякого повода она вздрогнула. Глаза! Как страшно быть его женой! Джин пошире распахнула окно и высунулась наружу…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Увидев высунувшуюся из окна Джин, Динни и Адриан застыли на ступеньках крыльца.

— Меня заперли в гостиной, — негромко сказала Джин. — Неплохо бы вам меня выпустить.

Адриан отвел племянницу к машине.

— Подожди здесь, Динни. Я пришлю ее сюда. Не надо устраивать сцен.

— Осторожно, дядя! Ты сейчас как Даниил, вступающий в ров со львами.

Адриан слабо улыбнулся и позвонил. Ему открыл сам Ферз.

— А! Черрел? Входите.

Адриан протянул руку, но она повисла в воздухе.

— Вряд ли я могу рассчитывать на радушный прием, — сказал Ферз.

— Что вы, дорогой мой.

— Нет, я вряд ли могу рассчитывать на радушный прием, но я хочу повидать Диану. Не пытайтесь мне помешать, Черрел, — ни вы, ни кто другой.

— Никто и не собирается вам мешать. Вы не возражаете, если я схожу за Джин Тасборо? Динни ждет ее в машине.

— Я ее запер, — угрюмо сказал Ферз. — Вот ключ. Отправьте ее домой.

Он ушел в столовую. Джин стояла за дверью.

— Ступайте к Динни, — сказал Адриан, — и уезжайте обе. Я справлюсь сам. Надеюсь, ничего с вами не случилось?

— Он меня только запер.

— Скажите Динни, что Хилери наверняка сможет устроить вас обеих у себя. Поезжайте к нему, а я буду знать, где вас найти, если вы мне понадобитесь. Вы храбрая девушка.

— Подумаешь, — сказала Джин. — До свидания! — И сбежала с лестницы.

Адриан услышал стук входной двери и медленно спустился в столовую. Ферз стоял у окна и смотрел, как отъезжают девушки. Он круто повернулся. Это было движение человека, привыкшего, что за ним подглядывают.

Ферз мало изменился: немного пополнел, выглядел спокойнее, в волосах прибавилось седины — вот и все. Одет он был щегольски, как и всегда, держал себя уверенно, глаза его… но вот глаза-то…

— Да, — сказал Ферз, словно прочитав его мысли, — конечно, вам меня жаль, но вы хотели бы, чтобы я умер. Да и кто бы не хотел? Вольно мне было свихнуться. Но теперь я в здравом уме, Черрел, имейте это в виду.

В здравом уме? Да, он казался совсем нормальным. Но сможет ли он выдержать хоть малейшее нервное напряжение?

Ферз заговорил снова:

— Все вы думали, что у меня это навсегда. Месяца три назад я стал поправляться. Когда я это понял, я никому ни гугу. Те, кто к нам приставлены, — в голосе его зазвучала горечь, — ни за что не хотят поверить, что ты выздоровел, и если бы это зависело от них, мы бы вовсе не выздоравливали. Им это, понимаете, невыгодно. — И глаза Ферза, сверля собеседника, казалось, добавляли: «И вам и ей тоже». — Вот я и ни гугу. У меня хватило силы воли, выздоровев, притворяться три месяца. Только с неделю, как я дал им понять, что могу отвечать за свои поступки. Им нужно куда больше недели, чтобы они решились написать об этом домой. А я не хотел, чтобы они писали домой. Я хотел приехать прямо сюда такой, как я есть. Я не желал, чтобы Диану или кого бы то ни былопредупреждали. И должен был проверить себя, что я и сделал.

— Ужасно! — чуть слышно прошептал Адриан. Ферз снова впился в него глазами.

— Вы были влюблены в мою жену, Черрел, и все еще ее любите. Ну, и как?

— По-прежнему мы только друзья, — ответил Адриан.

— Так я вам и поверил.

— Воля ваша. Но мне нечего больше сказать, разве только одно: как и всегда, я думаю прежде всего о ней.

— Так вот почему вы здесь?!

— Боже мой, разве вы не понимаете, какое это будет для нее потрясение? Неужели вы не понимаете, что она вынесла в свое время? Неужели вы думаете, что она это забыла? Разве не разумнее будет по отношению к ней, — да и к вам тоже, — если вы поедете, ну хотя бы ко мне, и на первый раз встретитесь с ней там?

— Нет; я встречусь с ней здесь, в моем собственном доме.

— Здесь она прошла через ад. Может, вы и правильно сделали, скрыв свою поправку от врачей, но вы, безусловно, не правы, если собираетесь так ошеломить Диану.

Ферз яростно взмахнул рукой.

— Вы не хотите меня к ней пускать!

Адриан опустил голову.

— Допустим, — мягко произнес он. — Но, послушайте, Ферз, вы ведь можете понять положение не хуже меня. Поставьте себя на ее место. Вообразите, что она входит — как может войти сейчас каждую минуту — и неожиданно видит вас, ничего не подозревая о вашем выздоровлении; а ведь ей нужно время, чтобы в него поверить, после всего, что еще так свежо в ее памяти. Ведь вы же сами себя режете.

Ферз застонал.

— Но я наверняка себя зарежу, если спасую… Вы думаете, я сейчас кому-нибудь верю? Попробуйте сами… попробуйте пожить там четыре года, сами увидите! — Глаза его окинули комнату. — Попробуйте все время находиться под надзором, как набедокуривший мальчишка. Последние три месяца, совсем уже здоровый, я насмотрелся, как их там лечат… Если уж собственная жена не поверит, что я в здравом уме и твердой памяти, — чего мне ждать от других?

Адриан подошел к нему.

— Спокойней! — сказал он. — Вы делаете ошибку. Только она и знала вас в самые худшие минуты. Для нее все это сложнее, чем для кого бы то ни было.

Ферз закрыл лицо руками.

Адриан ждал ответа, бледный от волнения; но, когда Ферз отнял руки от лица, Адриан не смог вынести его взгляда и отвел глаза.

— Одиночество! — сказал Ферз. — Попробуйте свихнуться, Черрел, тогда вы будете знать, что такое полное одиночество до конца ваших дней.

Адриан положил руку ему на плечо.

— Послушайте, дружище, в моей берлоге есть свободная комната, переезжайте ко мне, пока все не наладится.

Внезапно лицо Ферза исказилось; он бросил острый, недоверчивый взгляд на Адриана, но тут же успокоился, в глазах его мелькнуло выражение благодарности, ее сменила горечь, наконец он опять смягчился.

— Вы всегда были порядочным человеком, Черрел; но нет, спасибо… не могу. Я должен остаться здесь. И у зверя есть нора, — моя нора здесь.

Адриан вздохнул.

— Что ж, хорошо; тогда подождем ее. Вы уже видели детей?

— Нет. Они меня помнят?

— Не думаю.

— Они знают, что я жив?

— Да. Они знают, что вы больны и в отъезде.

— А про это?.. — Ферз коснулся своего лба.

— Нет. Давайте поднимемся к ним?

Ферз покачал головой, и в этот миг Адриан увидел в окно, что идет Диана. Он спокойно направился к двери. Что делать, что ей сказать? Он уже взялся за ручку, но Ферз оттолкнул его и прошел в холл. Диана отперла дверь своим ключом. Адриан увидел, как мертвенно побледнело ее лицо под маленькой шляпкой. Она прислонилась к стене.

— Не волнуйтесь, Диана, — поспешил сказать Адриан и распахнул дверь в столовую.

Она оторвалась от стены и прошла мимо них в столовую; Ферз шагнул за ней.

— Если я вам понадоблюсь, я буду здесь, — сказал Адриан и закрыл за ними дверь.

Муж и жена стояли друг против друга, тяжело дыша, словно пробежали сто ярдов, а не прошли всего три.

— Диана! — сказал Ферз. — Диана!

Казалось, она лишилась дара речи, и он повысил голос:

— Я совсем здоров. Ты мне не веришь? Она опустила голову и продолжала молчать.

— Неужели у тебя не найдется для меня ни слова?

— Это… это от неожиданности.

— Я вернулся совершенно здоровым. Я здоров уже три месяца.

— Я рада… так рада.

— Боже мой! Ты все такая же красивая.

Он вдруг схватил ее, крепко прижал к себе и стал жадно целовать. Когда он ее отпустил, она упала на стул, задыхаясь и глядя на него с таким ужасом, что он закрыл лицо руками.

— Рональд… я не могу… не могу, чтобы все было, как раньше. Не могу… не могу!

Он бросился перед ней на колени.

— Я не хотел тебя пугать. Прости меня!

В полном изнеможении оба встали и отошли друг от друга.

— Нам надо поговорить спокойно, — сказал Ферз.

— Да.

— Ты не хочешь, чтобы я жил здесь?

— Это твой дом. Поступай так, как тебе будет лучше.

У него опять вырвалось нечто похожее на смех.

— Для меня будет лучше, если и ты и все остальные станете относиться ко мне так, будто со мной ничего не случилось.

Диана молчала. Она молчала так долго, что у него снова вырвался тот же странный смешок.

— Не надо! — сказала она. — Я постараюсь. Но я должна… у меня должна быть… своя комната.

Ферз поклонился. Внезапно он метнул на нее подозрительный взгляд.

— Ты любишь Черрела?

— Нет.

— Кого-нибудь другого?

— Нет.

— Значит, боишься?

— Да.

— Понимаю. Естественно. Что ж, не нам, богом обиженным, ставить условия. Бери, что дают. Пошли, пожалуйста, туда телеграмму, чтобы они прислали мои вещи. Тогда они не смогут поднять шум. Я ведь ушел оттуда, не простившись. Наверно, мы и должны им еще что-нибудь.

— Конечно. Я обо всем позабочусь.

— Можем мы теперь отпустить Черрела?

— Я ему скажу.

— Позволь мне.

— Нет, Рональд, это я сделаю сама, — и она решительно прошла мимо него.

Адриан стоял, прислонившись к стене напротив двери. Подняв на нее глаза, он попытался улыбнуться; он угадал развязку.

— Рональд будет жить здесь, но отдельно. Друг мой, спасибо за все. Пожалуйста, снеситесь с клиникой от моего имени. Я буду сообщать вам обо всем. Теперь мы пойдем с ним к детям. Прощайте!

Адриан поцеловал ей руку и вышел из дома.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Хьюберт Черрел стоял на пороге отцовского клуба на Пел-Мел, — это был клуб для высшего офицерства, куда ему еще не было доступа. Ему было немного не по себе, потому что он питал к отцу уважение, несколько необычное в наши дни, когда с отцом обращаются как с недорослем или говорят о нем «мой старикан». Вот почему он волновался, переступая порог этого дома, где люди крепче, чем где бы то ни было, цеплялись за привилегии и предрассудки своего века. Впрочем, в тех людях, которые находились в комнате, куда его провели, незаметно было ни заботы о своих привилегиях, ни предрассудков. Невысокий живой человек с бледным лицом и щетинистыми усиками покусывал кончик пера, пытаясь сочинить письмо в «Таймс» о положении в Ираке; скромного вида бригадный генерал с лысиной и седыми усами обсуждал с высоким, скромного вида подполковником особенности флоры на Кипре; какой-то совершенно квадратный человек с квадратным лицом и свирепым взглядом сидел на подоконнике так задумчиво, как будто только что похоронил свою тетку, и раздумывал, не переплыть ли ему летом Ламанш; а сэр Конвей читал «Альманах Уитэкера».

— А, Хьюберт! Здесь тесно. Пойдем в холл.

Хьюберт сразу почувствовал что не только он собирается сообщить кое о чем отцу, но и тот хочет сообщить кое о чем ему. Они уселись в нише.

— Зачем ты приехал?

— Папа, я собираюсь жениться.

— Жениться?

— На Джин Тасборо.

— Вот как?

— Мы хотим взять особое разрешение и не устраивать никакой шумихи.

Генерал покачал головой.

— Она прекрасная девушка, и я рад за тебя, но дело в том, что положение твое осложняется. Я сегодня кое-что об этом узнал.

Хьюберт вдруг заметил, какой у отца измученный вид.

— Вся каша заварилась из-за туземца, которого ты пристрелил. Требуют твоей выдачи по обвинению в убийстве.

— Что?

— Чудовищная история, но мне не верится, что они будут на этом настаивать: ведь, ты говоришь, он напал на тебя первый, — к счастью, у тебя остался на руке шрам. В боливийских газетах, по-видимому, поднялась дьявольская буча, а все эти туземцы стоят друг за друга.

— Мне надо сейчас же повидать Халлорсена.

— Надеюсь, правительство не станет торопиться.

Отец и сын долго сидели в большом холле, молча уставившись в пространство с одинаковым выражением лица. Где-то в глубине души они давно побаивались, что дело примет такой оборот, но ни тот, ни другой не позволяли себе в этом сознаться; не мудрено, что удар оказался для них таким болезненным. Генерал страдал еще больше, чем Хьюберт. Мысль о том, что его единственного сына потащат на другой конец света по обвинению в убийстве, мучила его, как кошмар.

— Бесполезно терзаться заранее, Хьюберт, — сказал он наконец, — если в стране сохранилась хоть капля здравого смысла, никто этого не допустит. Я старался припомнить, у кого из наших знакомых есть настоящие связи. В таких делах я беспомощен, — а ведь есть люди, перед которыми все двери открыты, и они умеют этим пользоваться. Давай-ка сходим к Лоренсу Монту; он знаком с Саксенденом, это я знаю, и, наверно, еще с кем-нибудь в министерстве иностранных дел. Об иске Боливии мне рассказал Топшем, но сделать он ничего не может. Пройдемся пешком. Нам полезно.

Хьюберт был глубоко тронут, что отец так близко принимает к сердцу его неприятности; он ласково взял его под руку, и они вышли на улицу. На Пикадилли генерал, явно пересиливая себя, заговорил о постороннем:

— Ох, не по душе мне все эти перемены!

— Какие же тут перемены, разве что Девонширский дворец перестроили.

— Да, как ни странно: дух старой Пикадилли еще жив, его не убьешь. Правда, теперь здесь больше не встретишь ни одного цилиндра, но, в сущности, все осталось по-старому. Когда я первый раз прошелся по Пикадилли после войны, я испытывал то же, что и тогда, когда зеленым юнцом вернулся из Индии. Каждый раз радуешься, что ты наконец опять дома.

— Да, по ней как-то странно тоскуешь. Я ловил себя на этом и в Месопотамии и в Боливии. Закроешь, бывало, глаза — и вот Пикадилли перед тобой.

— Дух Англии… — начал было генерал и умолк, словно удивившись, что вдруг заговорил так высокопарно.

— Даже американцы, и те это чувствуют, — заметил Хьюберт, когда они свернули на Хаф-Мун-стрит. — Халлорсен говорил мне, что у них нет ничего подобного, — «никакого средоточия национального духа», как он выразился.

— А все-таки их национальный дух чувствуется, — сказал генерал.

— Конечно, но чем они берут? Может быть, своим быстрым ростом?

— А куда их это привело? Повсюду и никуда. Нет, скорее всего это их деньги.

— Знаешь, что я заметил? Большинство людей на этот счет ошибается, сами американцы не так уж любят деньги. Главное, побыстрее их заработать, но они предпочитают так же быстро их потерять, лишь бы не копить понемножку.

— Плохо, когда у страны нет души, — сказал генерал.

— Страна у них чересчур велика. И все-таки у них есть что-то вроде души: национальная гордость.

Генерал кивнул.

— Смешные старые улочки. Помню, мы шли здесь с отцом с Керзон-стрит в клуб Сент-Джеймс в тысяча восемьсот восемьдесят втором году — в тот день, когда я поступил в Харроу; ни одного камня здесь с тех пор не сдвинули.

Болтая о чем угодно, кроме того, что их волновало, они дошли до Маунт-стрит.

— А вот тетя Эм; не говори ей ничего.

В нескольких шагах от них величественно плыла домой леди Монт. Они нагнали ее почти у самых дверей.

— Кон, — сказала она, — ты похудел.

— Детка, я никогда не был полным.

— Да. Хьюберт, я хотела у тебя что-то спросить. Вспомнила! Но Динни говорит, что у тебя не было бриджей с самой войны. Как тебе понравилась Джин? Правда, хорошенькая?

— Да, тетя Эм.

— Ее даже из школы не выгнали.

— А почему ее должны были выгнать?

— Ну, кто их знает. Но я ее никогда не боялась. Вам нужен Лоренс? Теперь он занят Вольтером и Свифтом. Зря, их и так уже разобрали по косточкам, но ему нравится в них копаться, потому что они кусаются. А как насчет этих мулов, Хьюберт?

— В каком смысле?

— Никак не запомню, осел у них самец или самка?

— Осел самец, тетя Эм, а самка — кобыла.

— Да, да, и у них не бывает детей, — какое счастье. Где Динни?

— Где-то в городе.

— Ей пора замуж.

— Почему? — спросил генерал.

— Просто так. Ген говорит, из нее выйдет хорошая фрейлина — она не эгоистка. Вот в чем беда!

И, вынув из сумочки ключ от входной двери, леди Монт вложила его в скважину.

— Не могу приучить Лоренса пить чай… а вы хотите?

— Нет, спасибо.

— Он пыхтит у себя в библиотеке. — Поцеловав брата и племянника, она поплыла наверх. — Ничего не понимаю… — донеслось до них, когда они входили в библиотеку.

Сэра Лоренса они застали погруженным в труды Вольтера и Свифта, — он писал воображаемый диалог между этими двумя светочами ума. Рассказ генерала он выслушал мрачно.

— Я слышал, что Халлорсен покаялся в своих злодеяниях, — сказал он, когда шурин кончил, — это дело рук Динни. Пожалуй, нам надо с ним повидаться — не здесь, у нас нет повара, Эм все еще худеет, — мы можем поужинать в Кофейне.

И он поднял телефонную трубку. Профессора Халлорсена ожидали в гостинице к пяти часам и обещали сразу же все ему передать.

— Такие дела скорее идут по ведомству министерства иностранных дел, чем полиции, — продолжал сэр Лоренс. — Сходим-ка мы повидаться со старым Шропширом. Он должен был хорошо знать твоего отца, Кон, а его племянник Бобби Феррар — одно из немеркнущих светил министерства иностранных дел. Старый Шропшир всегда сидит дома.

В особняке Шропширов сэр Лоренс спросил:

— Можно видеть маркиза, Поммет?

— Кажется, у него сейчас урок, сэр Лоренс.

— Урок — чего?

— Гейнштейна… кажется так, сэр Лоренс?

— Значит, слепой взял в поводыри слепого и надо его выручать. Впустите нас при первой же возможности, Поммет.

— Слушаю, сэр Лоренс.

— Восемьдесят четыре года — и изучает Эйнштейна! Кто сказал, что аристократия вырождается? Хотел бы я, однако, взглянуть на того типа, который его учит: вот, верно, мастер заговаривать зубы, — со старым Шропширом шутки плохи.

В эту минуту в холле появился человек аскетического вида с изрядной лысиной и холодным, непроницаемым взглядом; взяв со стула шляпу и зонтик, он вышел на улицу.

— Поглядите на него! — сказал сэр Лоренс. — Интересно, сколько он берет за урок? Эйнштейн — непостижим, он вроде электрона или витамина; это самый наглядный случай вымогательства, какой мне попадался в жизни. Пойдем.

Маркиз Шропшир разгуливал по кабинету, покачивая головой в такт своим мыслям.

— А, молодой Монт! — сказал он, повернув к ним энергичное румяное лицо с седой бородкой. — Видали этого человека? Если он вам предложит давать уроки по теории Эйнштейна, — не соглашайтесь. Он так же не может объяснить, что такое ограниченное и в то же время беспредельное пространство, как и я.

— Этого не может и сам Эйнштейн.

— Я еще слишком молод, чтобы заниматься чем-нибудь, кроме точных наук, — сказал маркиз. — И я его прогнал. С кем имею удовольствие познакомиться?..

— Мой шурин, генерал сэр Конвей Черрел, и его сын, капитан Хьюберт Черрел, кавалер ордена «За особые заслуги». Вы, наверно, помните отца Конвея — он был послом в Мадриде.

— Да, да, ну конечно! Я знаю и вашего брата Хилери — огонь, а не человек. Садитесь! Садитесь, юноша. В чем дело, Монт-младший, — вы не насчет электричества?

— Не совсем, маркиз; скорее по поводу выдачи преступника.

— Вот как?

Маркиз поставил ногу на стул и облокотился о колено, подперев рукой подбородок. Пока генерал рассказывал, он продолжал стоять в такой позе, разглядывая Хьюберта, — тот сидел, сжав губы и опустив глаза. Когда генерал окончил, маркиз спросил:

— Кажется, ваш дядя сказал, что вы кавалер ордена «За особые заслуги». Получили на войне?

— Да, сэр.

— Сделаю, что смогу. Покажите, пожалуйста, шрам.

Хьюберт закатал левый рукав, расстегнул запонку и показал руку; длинный зловещий шрам тянулся от кисти почти до самого локтя.

Маркиз тихонько свистнул сквозь зубы, — они еще были у него настоящие.

— Легко отделались, молодой человек.

— Да, сэр. Я заслонился рукой как раз, когда он ударил.

— А потом?

— Отскочил и застрелил его, когда он бросился на меня опять. Тут я потерял сознание.

— Вы говорите, что избили этого человека за то, что он плохо обращался с мулами?

— Он постоянно их мучил.

— Постоянно? — повторил маркиз. — Кое-кто полагает, что владельцы боен и Зоологическое общество тоже мучают животных, но я что-то не слышал, чтобы их там били. Как видите, на вкус и на цвет товарищей нет. Дайте-ка подумать, чем я могу помочь. Скажите, Монт-младший, Бобби в городе?

— Да, маркиз. Вчера я видел его в Кофейне.

— Я позову его завтракать. Если не ошибаюсь, он не разрешает детям заводить кроликов и держит собаку, которая кусается. Это, вероятно, то, что нам надо. Всякий, кто любит животных, с радостью изобьет всякого, кто их не любит. А теперь, прежде чем уйти, скажите-ка мне, Монт-младший, что вы об этом думаете?

Маркиз пошел в угол, взял прислоненный к стене холст и повернул его к свету. На нем была весьма приблизительно изображена раздетая молодая женщина.

— Это Стейнвич, — сказал маркиз. — Сможет она кого-нибудь соблазнить, а? Если ее повесить.

Сэр Лоренс вставил в глаз монокль.

— Школа продолговистов, — сказал он. — Вот что получается, маркиз, когда живут с высокими женщинами. Нет, соблазнить она никого не может, зато расстроит пищеварение, — зеленое тело, волосы цвета помидора, вся в кляксах. Вы ее купили?

— Да как вам сказать… — ответил маркиз, — но, говорят, она дорого стоит. А вы… вы бы случайно ее не взяли?

— Для вас, сэр, я готов на многое, но только не на это! Нет, — повторил сэр Лоренс и попятился, — только не на это!

— Я так и думал, — сказал маркиз, — а ведь говорят, в ней есть что-то динамическое! Ну, ничего не поделаешь. Мне нравился ваш отец, генерал, добавил он серьезным тоном, — и если слово его внука весит сейчас меньше, чем слово кучки погонщиков мулов, значит, мы дошли в Англии до такого альтруизма, что вряд ли выживем. Я вам сообщу, что скажет мой племянник. До свидания, генерал; до свидания, милый юноша, — шрам у вас ужасный. До свидания, Монт-младший, вы неисправимы.

Спускаясь по лестнице, сэр Лоренс взглянул на часы.

— Пока что, — сказал он, — все дело заняло у нас двадцать минут… ну, скажем, двадцать пять, считая дорогу. Таких темпов нет даже в Америке, а мы еще чуть было не приобрели в придачу продолговатую молодую женщину. А теперь в Кофейню, к Халлорсену! — Они свернули на Сент-Джеймс-стрит.

— Эта улица, — продолжал сэр Лоренс, — Мекка западного франта, как Рю-де-ла-Пэ — Мекка западной франтихи.

Он не без ехидства оглядел своих спутников. Вот образцовые экземпляры той породы, которая служит и предметом зависти и предметом насмешек в целом мире! На всем протяжении Британской империи мужчины, скроенные по их образу и подобию, трудятся и гоняют мячи во славу своей нации. Солнце никогда не заходит над людьми этой породы; история, взглянув на них, поняла, что их ничем не проймешь. Сатирики мечут в них свои стрелы, но стрелы эти отскакивают, словно от невидимой брони. «Эта порода, — думал сэр Лоренс, спокойно шествует через века, по всему земному шару; у нее нет тонкости в обхождении, она не блещет ни образованностью, ни силой, ни вообще чем бы то ни было, зато в ней живет скрытое, неистребимое убеждение, что она-то и есть соль земли».

— Да, — сказал он на пороге Кофейни, — по-моему, это — пуп земли. Другие могут утверждать, что Северный полюс, Рим, Монмартр, а я говорю — Кофейня, самый старый и, судя по канализации, самый скверный клуб в мире. Пойдем мыть руки или, может, не будем доставлять себе напрасных мучений? Решено. Сядем здесь и подождем апостола заморской канализации. По-моему, он человек неугомонный. Жаль, что мы не можем стравить его с маркизом. Я бы поставил на старика.

— Вот и он, — сказал Хьюберт.

В низеньком холле самого старого клуба на свете американец казался особенно рослым.

— Здравствуйте, сэр Лоренс Монт… — произнес он, здороваясь. — А! Черрел! Генерал сэр Конвей Черрел? Считаю за честь познакомиться с вами, генерал. Чем могу служить, господа?

Он слушал рассказ сэра Лоренса, и лицо его все больше вытягивалось.

— Вот безобразие! — сказал он. — Этого я не допущу. Сейчас же пойду к послу Боливии. И, знаете, Черрел, я записал адрес вашего слуги Мануэля; дам телеграмму американскому консулу в Ла-Пас, чтобы тот немедленно взял у него письменное свидетельство, подтверждающее ваш рассказ. Неслыханная глупость! Вы меня извините, господа, но я не могу сидеть спокойно, пока не нажму на все педали.

И, кивком простившись со всеми, он исчез. Трое англичан снова сели.

— Да, старому Шропширу трудно будет с ним тягаться, — сказал сэр Лоренс.

— Так вот он какой, этот Халлорсен, — сказал генерал, — недурен.

Хьюберт не произнес ни слова. Он был тронут.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

По дороге к приходу святого Августина-в-Лугах встревоженные девушки долго молчали.

— Не знаю, кого из них больше жалеть, — сказала вдруг Дйнни. — Никогда раньше не представляла себе, что такое сумасшествие. Люди обычно либо смеются над ним, либо прячут подальше от глаз. А по-моему, это самое большое несчастье на свете, особенно когда у человека бывают минуты просветления и он сам это сознает.

Джин поглядела на нее с удивлением. Она привыкла, что Динни насмешница, а тут в ней вдруг мелькнуло что-то новое.

— Куда теперь?

— Свернем сюда, нам надо пересечь Юстон-роуд. Вряд ли тетя Мэй сможет устроить нас у себя. У нее наверняка живет какой-нибудь начинающий борец с трущобами. Ничего, если она не сможет, мы позвоним Флер. Жаль, что я раньше об этом не подумала.

Опасения Динни сбылись: в доме священника яблоку негде было упасть, тетя Мэй куда-то ушла, зато они застали дядю Хилери.

— Раз уж мы здесь, надо выяснить, согласится ли дядя Хилери вас окрутить, — шепнула Динни.

Хилери впервые за три дня улучил свободный часок и, скинув пиджак, вырезал из дерева модель ладьи викингов. Строить миниатюрные модели старинных кораблей было его любимым отдыхом, у него теперь не оставалось ни времени, ни сил, чтобы лазить по горам. Правда, излюбленное занятие требовало больше времени, чем всякое другое, а времени у него было меньше, чем у кого бы то ни было, но это его не останавливало. Он познакомился с Джин и, извинившись, продолжал заниматься своим делом.

— Дядя Хилери, Джин выходит замуж за Хьюберта, — сразу же заявила Динни, — и они не хотят дожидаться оглашения; вот мы и приехали спросить, не можешь ли ты их обвенчать.

Рука Хилери, державшая стамеску, застыла, глаза хитро сощурились и превратились в щелки.

— Боитесь передумать? — спросил он.

— Вовсе нет, — ответила Джин.

Хилери посмотрел на нее внимательнее. С двух слов и одного взгляда он понял, что перед ним девица с характером.

— Я знаю вашего отца, — сказал Хилери, — он не любит торопиться.

— Папа не возражает.

— Это верно, — сказала Динни, — я его видела.

— А твой отец, дорогая?

— И он не будет возражать.

— Если он согласится, — сказал Хилери, снова принимаясь резать корму своего корабля, — я готов. Если вы твердо решили, какой смысл откладывать? Он повернулся к Джин. — Из вас вышла бы альпинистка; вот только сезон прошел, а то я посоветовал бы вам провести медовый месяц в горах. Но почему бы вам не покататься по Северному морю на траулере?

— Дядя Хилери отказался от поста настоятеля собора, — пояснила Динни. Он славится своим аскетизмом.

— Мне бы не пошла шляпа, которую носит епископ, Динни, но признаюсь тебе, с тех пор мне и жизнь не мила. И почему я отказался от такого привольного житья? У меня было бы время вырезать модели всех кораблей на свете, писать письма в газеты и отращивать себе животик. Вот и тетя не перестает меня за это пилить. Всякий раз, когда я вспоминаю о том, чего добился дядя Франтик своей внушительной внешностью и как он выглядел после кончины, передо мной проходит моя загубленная жизнь, и мне ясно, что стоит только снять с меня хомут, как я рухну. А отцу вашему здорово достается, мисс Тасборо?

— Да нет, он больше прохлаждается, — сказала Джин, — но у нас ведь деревня.

— Дело не только в этом. Прохлаждаться и думать, будто что-то делаешь, — это так естественно.

— Если только это не противоестественно… — вставила Динни. — Да! Дядя, к Диане сегодня неожиданно явился капитан Ферз.

Хилери сразу перестал улыбаться.

— Ферз! Это либо очень страшная, либо очень благая весть. Адриан знает?

— Да; я за ним ездила. Он сейчас там с капитаном Ферзом. Дианы не было дома.

— Ты видела Ферза?

— Я вошла в дом и разговаривала с ним, — сказала Джин. — Он показался мне вполне нормальным, если не считать того, что он меня запер.

Хилери все еще стоял, не шевелясь.

— Ну, до свидания, дядя; мы едем к Майклу.

— До свидания и большое спасибо, мистер Черрел.

— Да, — рассеянно откликнулся Хилери, — будем надеяться на лучшее.

Девушки снова сели в машину и поехали в Вестминстер.

— Он явно ожидает худшего, — сказала Джин.

— Не удивительно, — ведь что бы ни случилось, все равно это будет ужасно.

— Спасибо!

— Да нет же! — сказала Динни. — Я вовсе не о тебе. И ее снова поразила целеустремленность Джин: она сейчас может думать только об одном. В Вестминстере, у самого дома Майкла, они встретили Адриана; он позвонил по телефону Хилери и узнал, куда они поехали. Убедившись, что Флер устроит их у себя, Адриан ушел, но Динни, встревоженная его видом, побежала за ним. Он шагал к реке, и она нагнала его на углу площади. — Может, ты хочешь побыть один?

— Тебе, Динни, я всегда рад. Пойдем.

Динни взяла его под руку, и они быстро зашагали по набережной к западу. Она молчала, предоставляя ему начать разговор.

— Знаешь, — сказал он наконец, — я несколько раз ездил в клинику, чтобы узнать, как обстоят дела с Ферзом и хорошо ли там с ним обращаются. А последние месяцы я там не был и вот наказан. Но меня ужасно угнетали эти поездки. Я туда только что звонил. Они хотели за ним приехать, а я им запретил. К чему? Там подтверждают, что последние две недели он был совершенно нормальным. В таких случаях они, оказывается, выжидают месяц, прежде чем сообщить близким. Сам Ферз говорит, что он здоров уже три месяца.

— А что собой представляет эта клиника?

— Большой загородный дом, — там всего около десяти пациентов, у каждого своя комната и свой служитель. Наверно, это одна из лучших клиник такого рода. Но меня всегда приводила в ужас стена, утыканная гвоздями, которой обнесен участок, да и самый дух, который царит в клинике, — будто там что-то прячут. Или я слишком чувствителен, или сумасшествие действительно самое страшное бедствие на свете.

Динни стиснула его руку.

— Мне тоже так кажется. А как же он убежал?

— Ферз вел себя так разумно, что они совсем потеряли осторожность; он как будто сказал, что приляжет, и улизнул во время обеда. Видно, Ферз заметил, что какой-то торговец появляется каждый день в один и тот же час, пока сторож принимал покупки, он проскользнул в ворота, дошел до станции, пешком, а там сел в первый поезд. Оттуда до Лондона всего двадцать миль. Когда они его хватились, он уже добрался до города. Завтра я туда поеду.

— Бедный дядя! — ласково сказала Динни.

— Что ж, дорогая, такова жизнь. Вот уж не думал, что попаду в такую переделку! Сомнительное удовольствие.

— У него это наследственное?

Адриан кивнул.

— Дед его умер в смирительной рубашке. Если бы не война, с Ферзом, может быть, ничего бы и не случилось, но кто знает? Наследственное сумасшествие! Какая несправедливость! Нет, Динни, я не верю, что милосердие божие проявляется в форме, понятной нам, людям, или что оно похоже на наше милосердие. Всеобъемлющая созидательная сила, божественное провидение без начала и конца — это я еще могу допустить. Но заставить эту силу печься о нас, смертных, — увы, невозможно. Взять хотя бы сумасшедший дом! О нем ведь страшно и подумать. А раз так, каково же несчастным, Которых туда упекли? Люди отзывчивые шарахаются от них и отдают их во власть людям черствым, — и тут уж да поможет им бог!

— Но, по-твоему, бог и не думает им помогать.

— Кто-то когда-то сказал, что помощь человека человеку — это единственное проявление божественного начала.

— А дьявольского начала?

— Зло, причиняемое человеком человеку, а я бы добавил: и животным… Но ведь это чистейший Шелли, дядя.

— Лестное сравнение. Но я, кажется, начинаю совращать тебя с пути истинного.

— Нельзя совратить с пути, по которому не идут. А вот и Окли-стрит. Хочешь, я зайду и спрошу Диану, не нужно ли ей чего-нибудь?

— Еще бы! Я подожду тебя на углу, и большое тебе спасибо.

Динни подошла к дому быстрым шагом, не глядя по сторонам. Ей открыла все та же горничная.

— Я не хочу входить, но вы узнайте потихоньку у миссис Ферз, все ли в порядке и не нужно ли ей чего-нибудь. И скажите, что я остановилась у миссис Майкл Монт, Но готова в любую минуту приехать и побыть у вас, если миссис Ферз захочет.

Служанка ушла, а Динни вся превратилась в слух, но сверху не доносилось ни звука.

— Миссис Ферз велела вас от души поблагодарить, — сказала, вернувшись, горничная, — она непременно даст знать, если вы понадобитесь. Сейчас у нас все в порядке, мисс, но — боже мой! — мы совсем потеряли голову, хоть и надеемся на лучшее. И еще миссис Ферз вам кланяется и просит мистера Черрела не беспокоиться.

— Спасибо; передайте ей от нас привет и скажите, что мы всегда к ее услугам.

Таким же быстрым шагом, не глядя по сторонам, Динни вернулась к Адриану. Она передала ему слова Дианы, и они пошли дальше.

— Мучительная неизвестность, — сказал Адриан, — что может быть страшнее? Боже мой, и сколько это будет продолжаться? Но ведь она просила не беспокоиться… — И у него вырвался невеселый смешок.

Стало темнеть, и в этом неверном полумраке пролеты улиц и мостов были словно оборваны безрадостной мглой. Но зажглись фонари, сумерки отступили, дома снова приобрели очертания, контуры их смягчились.

— Динни, дорогая, — сказал Адриан, — какие уж тут со мной прогулки; давай вернемся.

— Тогда пойдем к Майклу, вместе поужинаем, — пожалуйста, дядя!

Адриан покачал головой.

— Таким, как я сейчас, не место на пиру. Да я и держать-то себя за столом прилично не сумею, как говорила твоя няня.

— Она вовсе этого не говорила, не так уж она была строга. Няня у нас была шотландка. А Ферз — шотландская фамилия?

— Предки его, возможно, и вышли из Шотландии. Но Рональд — из Западного Сассекса, откуда-то с Меловых холмов на юге Англии; старинный род.

— А тебе не кажется, что в старых семьях много странностей?

— Почему? Правда, когда в старой семье случается что-нибудь неладное, это сразу бросается в глаза: ведь старые семьи у всех на виду. Однако в старых семьях гораздо меньше браков между близкими родственниками, чем в деревне.

Стараясь его отвлечь, Динни продолжала:

— Ты не думаешь, что старинный род имеет свои преимущества?

— А что такое старинный род? В известном смысле все семьи одного возраста. Но если ты имеешь в виду достоинства, которые вырабатываются в результате скрещивания из поколения в поколение внутри определенной касты, не знаю. Конечно, можно говорить о «хорошей породе», как мы говорим о собаках или лошадях, но такую же породу можно получить в любых благоприятных природных условиях, например, в горных долинах на севере Англии или у моря всюду, где людям живется получше. Здоровая порода дает здоровое потомство в этом нет сомнений. Я помню деревни на севере Италии, где нет никакой знати, — однако все жители там красивые и породистые. Но если речь идет о потомстве от гениев или людей выдающихся — тут я сильно опасаюсь, не получится ли уродство вместо гармонии. Семьи с военными или флотскими традициями, где родоначальниками были солдаты и моряки, пожалуй, счастливее других: они получили в наследство хорошее здоровье и не слишком много ума; зато наука и коммерция очень калечат людей. Нет! Единственное, в чем, по-моему, старинные семьи имеют свои преимущества, — это в том воспитании, какое они могут дать детям: им прививают определенные традиции, внушают определенные моральные устои; пожалуй, у них больше возможностей и на ярмарке невест; они растут на свежем воздухе; наконец им проще определить свое призвание и вступить на избранный путь. То, что называют «породой» в человеке, — свойство скорее духовное, чем физическое. Наши мысли и чувства зависят главным образом от традиций, привычек и воспитания. Но я, наверно, тебе надоел.

— Нет, что ты, дядя; мне так интересно. Значит, ты веришь, что по наследству передается скорее мировоззрение, чем физические свойства?

— Да, но одно с другим тесно связано.

— И ты думаешь, что старинные традиции исчезают и скоро нечего будет передавать дальше?

— Не знаю. Традиции необычайно живучи, а у нас в Англии все устроено так, чтобы их сохранить. У нас столько руководящих постов, а наиболее подходящие для них люди — это те, кто еще с детства привык к самостоятельности, в ком воспитали скромность и чувство долга. Такие люди у нас держат в руках, например, армию, и я думаю, она так и останется у них в руках. Но в наши дни привилегии можно оправдать лишь тем, что ты бежишь, высунув язык, пока не свалишься замертво.

— Многие сперва валятся замертво, а потом уж пытаются бежать, — сказала Диннй. — Ну, вот мы снова дошли до Флер. Пойдем, дядя, я тебя очень прошу. Если Диане что-нибудь понадобится, ты будешь под рукой.

— Хорошо, дорогая, и спасибо тебе — ты навела меня на тему, о которой я часто думаю. Ах ты, лиса!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Джин висела на телефоне до тех пор, пока не обнаружила Хьюберта в Кофейне и не узнала от него последние новости. Она прошла мимо Динни и Адриана, когда они входили в дом.

— Ты куда?

— Скоро приду, — ответила Джин и свернула за угол.

Она плохо знала Лондон и сразу же подозвала такси. Доехав до Итон-сквер, она отпустила такси у подъезда внушительного, мрачного здания и позвонила.

— Лорд Саксенден в городе?

— Да, миледи, но его нет дома.

— Когда он придет?

— К ужину, но…

— Я подожду.

— Извините… миледи…

— Я никакая не леди, — сказала Джин, подавая ему визитную карточку, но он все равно меня примет.

С минуту слуга еще сопротивлялся, но она поглядела на него в упор, и он капитулировал.

— Прошу вас, пройдите, ми… мисс.

Джин вошла. В маленькой гостиной не было ничего, кроме стульев с позолотой в стиле ампир, двух мраморных столиков на консолях и канделябра.

— Пожалуйста, передайте ему мою карточку, как только он войдет.

Тем временем слуга, по-видимому, овладел собой.

— Милорд будет очень занят, мисс.

— Мне тоже очень некогда, не беспокойтесь.

И она уселась на позолоченный стул. Слуга удалился. Джин сидела спокойная, подтянутая, решительная, сцепив длинные пальцы загорелых рук, с которых сняла перчатки, и поглядывала то на площадь за окном, где сгущались сумерки, то на мраморные часы с позолотой. Слуга вошел снова и задернул шторы.

— Может, что-нибудь передадите, мисс, или оставите записку?

— Нет, спасибо.

Он потоптался на месте, поглядывая на нее с опаской, точно боялся, что она вот-вот выхватит револьвер.

— Мисс Тасбер? — переспросил он.

— Тасборо, — ответила Джин. — Лорд Саксенден меня знает. — И снова посмотрела на слугу в упор.

— Хорошо; хорошо, мисс, — поспешно ответил он и ретировался.

Стрелки часов приближались к семи, когда она услышала наконец голоса в холле. Дверь тотчас же открылась, и вошел лорд Саксенден с ее карточкой в руках; лицо его сияло благодушным самодовольством.

— Очень рад! — сказал он. — Очень рад.

Джин подняла на него глаза и подумала: «Ну, заблеял, старый козел». И протянула ему руку.

— Как мило с вашей стороны, что вы меня приняли.

— Ну, что вы!

— Я хотела сообщить вам о моей помолвке с Хьюбертом Черрелом; помните его сестру? Она была у Монтов. Вы слышали об этом нелепом требовании выдать его боливийским властям? Глупее ничего не придумаешь, — ведь он стрелял, защищая свою жизнь; у него страшный шрам, он может показать вам его в любую минуту.

Лорд Саксенден пробурчал что-то невнятное. В глазах у него появился холодок.

— Вот я и хотела вас просить положить этому конец. Я знаю, вы все можете.

— Я? Ничуть… вы ошибаетесь.

Джин улыбнулась.

— Конечно, можете. Все это знают. А для меня это так важно…

— Но тогда, в тот вечер, вы еще не были помолвлены?

— Нет.

— Как это вы так вдруг?

— А разве не все помолвки происходят вдруг?

Она, видимо, не представляла себе, какой удар нанесли ее слова этому пятидесятилетнему человеку, который вошел сюда с робкой надеждой, что покорил это юное существо; но она все же поняла, что чем-то разочаровала его, да она и сама, кажется, разочаровалась в нем. Лицо его приняло вежливое, настороженное выражение.

«Ну и бестия», — подумала Джин. Тон у нее сразу стал другим, и она сухо заявила:

— В конце концов капитан Черрел — кавалер ордена «За особые заслуги». Неужели англичанин бросит в беде англичанина? Особенно если учился с ним в одной школе…

Даже в этот миг крушения иллюзий этот мастерский выпад произвел впечатление на бывшего «Зазнайку Бентхема».

— Вот как! Он тоже из Харроу?

— Да. И вы знаете, как трудно ему пришлось в экспедиции. Динни читала вам отрывки из его дневника.

Лицо лорда побагровело, и он сказал с непонятным для нее раздражением:

— Вы, юные дамы, должно быть, полагаете, что мне больше нечего делать, как вмешиваться в чужие дела. Выдача лиц, обвиняемых в преступлениях, — дело судебное.

Джин взглянула на него сквозь ресницы, и несчастный лорд дернулся, словно хотел спрятать голову под крыло.

— Что я могу сделать? — проворчал он. — Меня и слушать не будут.

— Попробуйте, — возразила Джин. — Есть люди, которых всегда слушают.

Глаза у лорда Саксендена стали совсем рачьими.

— Вы сказали, что у него есть шрам. Где? Джин закатала левый рукав.

— Отсюда до сих пор. Он выстрелил, когда тот человек снова на него набросился.

— Гм!

Он не сводил глаз с ее руки, потом опять глубокомысленно хмыкнул; наступило молчание, и Джин спросила:

— А вам было бы приятно, если бы вас выдали как преступника, лорд Саксенден?

Он нетерпеливо махнул рукой.

— Это вам не шутки, это — государственное дело, моя милая.

Джин снова на него поглядела.

— Неужели вы хотите меня уверить, будто у нас не пользуются протекцией?

Он рассмеялся.

— Приходите пообедать со мной в ресторане Пьемонт… когда? Послезавтра… нет, через два дня, и я вам скажу, удалось ли мне что-нибудь сделать.

Джин отлично знала, когда надо поставить точку; на приходских собраниях она никогда не затягивала своих речей. Она протянула ему руку.

— Большое спасибо! В половине второго?

Лорд Саксенден кивнул с некоторым удивлением. Молодая женщина отличалась прямотой, и это невольно нравилось человеку, всю жизнь погруженному в государственные дела, где прямоты, как известно, днем с огнем не сыщешь.

— До свидания! — сказала Джин.

— До свидания, мисс Тасборо. Поздравляю с помолвкой.

— Спасибо. Все теперь зависит от вас, правда?

И не успел он ответить, как Джин уже исчезла. Обратно она шла пешком, хладнокровно обдумывая положение. Мысль ее работала трезво, четко, со свойственной ей привычкой во всем полагаться только на себя. Ей нужно повидать Хьюберта сегодня же! Придя домой, она тут же позвонила в Кофейню.

— Это ты, Хьюберт? Говорит Джин.

— Да, дорогая?

— Приходи сюда после ужина. Мне надо тебя видеть.

— Около девяти?

— Да. Люблю. Все.

И она повесила трубку.

Прежде чем пойти наверх и переодеться. Джин замерла на минуту настоящая тигрица! Гибкая, будто всегда готовая к прыжку, — такую не остановишь, — она была сама Юность, бесстрашно вступающая в жизнь; в этой стильной, чопорной гостиной Флер она чувствовала себя как дома, и в то же время невольно казалось, что ей здесь тесно.

Когда кто-нибудь из сидящих за столом чем-нибудь серьезно взволнован, а остальные это знают, беседа ограничивается салонной болтовней. Все тщательно избегали разговора о Ферзах. Адриан ушел сразу после кофе. Динни проводила его до дверей.

— Спокойной ночи, дорогой. Перед сном я на всякий случай уложу чемодан; здесь всегда можно поймать такси. Обещай мне не волноваться.

Адриан улыбнулся, хотя на нем лица не было.

Возвращаясь в гостиную, Динни столкнулась с Джин, и та рассказала ей последние новости о деле Хьюберта. Когда первый испуг прошел, Динни вспыхнула от негодования.

— Какая страшная подлость!

— Да, — сказала Джин. — С минуты на минуту придет Хьюберт, и мне надо поговорить с ним наедине.

— Тогда отведи его наверх, в кабинет Майкла. Я пойду к Майклу и все ему расскажу. Обэтом надо сказать в парламенте… Да, но он распущен сейчас на каникулы, — вспомнила Динни. — Он, кажется, заседает только тогда, когда это никому не нужно.

Джин дождалась Хьюберта в холле. Они поднялись в кабинет, где на стенах были развешаны афоризмы трех последних поколений; Джин усадила Хьюберта в самое удобное кресло, а сама устроилась у него на коленях.

Так она просидела несколько минут, обняв его за шею и прижавшись к нему лицом.

— Ну, хватит, — сказала она затем, поднимаясь и закуривая. — Ничего у них из этой затеи не выйдет.

— А если выйдет?

— Нет. А если да, — тем скорее мы должны обвенчаться.

— Девочка моя, я не могу.

— Ты должен. И не думай, пожалуйста, что если тебя выдадут — а этого, конечно, не будет, — я не поеду с тобой. Поеду, и тем же пароходом, — все равно, обвенчаемся мы или нет.

Хьюберт смотрел на нее с восхищением.

— Ты просто чудо, — сказал он, — но…

— Ну да, я знаю, что ты скажешь. Знаю я и твои рыцарские чувства, и что ты хочешь сделать меня несчастной для моего собственного блага, и что подумает отец… и так далее, и тому подобное. Я была у твоего дяди Хилери. Он согласен нас обвенчать, а он — священник и человек с большим жизненным опытом. Давай расскажем ему, что произошло, и, если после этого он не откажется от своего обещания, мы обвенчаемся. Пойдем к нему завтра же утром вместе.

— Но…

— Никаких «но»! Ему ты можешь верить: по-моему, он настоящий человек.

— Верно, — сказал Хьюберт, — он человек, каких мало.

— Вот и хорошо; значит, договорились. Теперь можешь опять меня поцеловать.

Джин снова заняла свое место у него на коленях, и, если бы не ее тонкий слух, Динни застала бы их в такой позе, но когда Динни открыла дверь, Джин уже разглядывала «Белую обезьяну» на стене, а Хьюберт вынимал портсигар.

— Какая замечательная обезьяна, — сказала Джин. — Мы поженимся, Динни, несмотря на всю эту ерунду, если только ваш дядя Хилери не передумает. Хочешь, поедем к нему с нами завтра утром?

Динни взглянула на брата; Хьюберт поднялся с кресла.

— Безнадежно, — сказал он. — Ничего не могу с ней поделать.

— А без нее и подавно. Ты только подумай, Динни! Он воображает, что, если дело будет плохо и его вышлют, я с ним не поеду! Мужчины просто младенцы! А ты что скажешь?

— Я рада за вас.

— Не забудь, Джин, — сказал Хьюберт, — все зависит от дяди Хилери.

— Да. Он человек практичный, и, как он скажет, так и будет. Зайди за нами завтра в десять. Отвернись, Динни. Я его разок поцелую, а потом ему пора идти.

Динни отвернулась.

— Пошли, — сказала Джин.

Они спустились вниз, и вскоре девушки отправились спать. Комнаты их были рядом и обставлены с присущим Флер вкусом. Они немного поболтали, поцеловались и разошлись.

Динни раздевалась не спеша. В окнах домов, выходивших на тихую площадь, где жили большей частью члены парламента, разъехавшиеся сейчас на каникулы, светилось мало огней; ни малейшее дуновение ветерка не шевелило темные ветви деревьев; воздух, струившийся в открытое окно, был так не похож на душистый воздух деревенской ночи, а глухой гул города не давал Динни успокоиться после всех треволнений этого долгого дня.

«Я бы не могла жить с Джин, — думала она и тут же добавила, справедливости ради, — но Хьюберт сможет. Ему именно это и нужно». И она невесело улыбнулась, почувствовав обиду. Да, ее вытеснили из сердца брата. Она легла в постель, но долго не могла заснуть, думая о страхах и отчаянии Адриана, о Диане и этом бедняге: ее муже, который тоскует по ней, отстранен от нее, отлучен от всех на свете. В темноте она видела его горящие, беспокойные глаза, глаза человека, томящегося по дому и покою, лишенного и того и другого. Она натянула на голову одеяло и, чтобы поскорее уснуть, снова и снова твердила детский стишок:

До чего же ты упряма, Мери,
Как твой садик у тебя цветет.
Новые игрушки, белые ракушки.
Милая девчушка рядышком растет.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Если бы вы заглянули в душу Хилери Черрела, священника прихода святого Августина-в-Лугах, и проникли в ее тайники, скрытые под покровом его речей и поступков, вы бы обнаружили, что он далеко не убежден, будто его благочестивая деятельность приносит кому-нибудь пользу. Но привычка «служить» вошла в его плоть и кровь, — как служат все те, кто ведет и направляет других людей. Возьмите на прогулку молодого сеттера, даже необученного, — и он сразу станет искать след; а далматский дог с первого же дня побежит рядом с лошадью. Так и Хилери — потомок тех, кто целыми поколениями командовал в армии и на флоте, — впитал с молоком матери потребность целиком отдаваться своему делу, вести, управлять и помогать окружающим, отнюдь не чувствуя уверенности, что делает что-то значительное, а не просто коптит небо. В наш век, когда люди ни во что не верят и не могут удержаться от насмешек над сословиями и традициями, он принадлежал к некоему «ордену» — его рыцари выполняют свою миссию не для того, чтобы кого-то облагодетельствовать или стяжать выгоду, а потому, что бросить дело для них равносильно дезертирству. Хилери и в голову не приходило оправдывать свой «орден» или размышлять о ярме, которое несли, каждый по-своему, его отец-дипломат, его дядя-епископ, его братья — солдат, хранитель музея и судья (Лайонела только что назначили на этот пост). «Мы просто тянем каждый свою лямку», — думал он о них и о себе самом. К тому же то, что он делал, давало ему какие-то преимущества, — он даже мог бы их перечислить, хоть в душе и считал, что они ничего не стоят.

Наутро после возвращения Ферза Хилери уже успел просмотреть свою обширную корреспонденцию, когда в его более чем скромный кабинет вошел Адриан. Из всех многочисленных друзей и близких Адриана один Хилери по-настоящему понимал состояние брата и сочувствовал ему. Между ними было всего два года разницы, в детстве они росли закадычными друзьями; оба были альпинистами и привыкли в предвоенные годы вместе брать опасные подъемы и еще более опасные спуски; оба побывали на войне: Хилери — полковым священником во Франции, Адриан, владевший арабским языком, — офицером связи на Востоке; к тому же характеры у них были совершенно несхожие, что всегда укрепляет дружбу. Им незачем было изливать друг другу душу, и они сразу же перешли к обсуждению практической стороны дела.

— Что нового сегодня? — спросил Хилери.

— Динни говорит, все как будто спокойно. Но он живет с ней под одной крышей и рано или поздно потеряет самообладание. Пока ему достаточно сознавать, что он дома и на свободе, но это вряд ли протянется больше недели. Я сейчас поеду в клинику, но они, должно быть, знают не больше нашего.

— Прости меня, старина, но полезнее всего ему была бы нормальная жизнь с ней.

Лицо Адриана передернулось.

— Это свыше человеческих сил, Хилери. Самая мысль о близости с ним чудовищна. На это не пойдет ни одна женщина.

— Если только бедняга не останется в здравом уме.

— Решать тут не тебе, и не мне, и не ему, — решать может только она; нельзя требовать от нее невыполнимого. Не забудь, сколько ей пришлось перенести, пока его не поместили в клинику. Его нужно убрать из дома.

— Куда проще поискать другое пристанище для нее.

— Кто его даст, кроме меня, а это сразу же опять сведет его с ума.

— Если она готова мириться с неудобствами, мы можем ее устроить у себя, — сказал Хилери.

— А дети?

— Мы могли бы потесниться. Но одиночество и безделье не помогут ему сохранить здоровую психику. А работать он может?

— Не думаю. Четыре года в сумасшедшем доме доконают кого угодно. Да и кто даст ему работу? Эх, если б я мог убедить его переехать ко мне!

— Динни и та другая девушка сказали, что он выглядит и говорит вполне нормально.

— Да, внешне это так. Может быть, в клинике что-нибудь посоветуют.

Хилери взял брата под руку.

— Как это ужасно для тебя, старина! Но держу пари, — все обойдется. Я поговорю с Мэй; поезжай в клинику, посоветуйся там, и если ты потом решишь, что Диане лучше переселиться к нам, предложи ей это.

Адриан прижал к себе руку брата.

— Мне пора ехать.

Оставшись один, Хилери задумался. На своем веку он не раз видел, что пути провидения неисповедимы, и даже в своих проповедях перестал называть его милосердным. Однако он знавал немало людей, которые упорством победили свои напасти, и немало других, кого несчастья все-таки одолели, но потом и те и другие сумели извлечь из этого даже выгоду и жили припеваючи, — вот почему он был убежден, что беды всегда преувеличивают, а потери можно наверстать. Главное — не унывать и не опускать рук. Тут к нему пришла посетительница — девушка Миллисент Поул. Хоть суд ее и оправдал, фирма «Петтер и Поплин» выгнала ее с работы: о девушке пошла дурная слава, а этого оправданием в суде не сотрешь.

Миллисент Поул пришла в назначенный час; на ней было опрятное синее платье, а на чулки она истратила свои последние деньги; она стояла перед священником и ждала, что ее будут отчитывать.

— Ну, Милли, как здоровье сестры?

— Она вернулась вчера на работу, мистер Черрел.

— Поправилась?

— Да нет, но она говорит, что надо идти, а не то ее, Наверно, тоже уволят.

— Почему?

— Она говорит, что если не пойдет, то подумают, будто и она занималась этим вместе со мной.

— А как ты? Хочешь поехать в деревню?

— Ну уж нет!

Хилери испытующе посмотрел на нее. Хорошенькая девушка, с изящной фигуркой, стройными ножками и отнюдь не аскетическим ртом; честно говоря, ей лучше всего выйти замуж.

— У тебя есть жених, Милли?

Девушка улыбнулась.

— Ну, какой же он жених!

— Значит, замуж выходить не думаешь?

— Да, видать, он не очень хочет.

— А ты?

— Да и мне не к спеху.

— А какие у тебя планы?

— Я бы хотела… я бы хотела стать манекенщицей.

— Вот как? А у Петтера тебе дали рекомендацию?

— Да; и даже сказали, что им жаль меня отпускать, но раз обо мне так много писали в газетах, другие девушки…

— Понятно. Видишь ли, Милли, ты сама во всем виновата. Я за тебя заступился потому, что ты попала в беду, но я не слепой. Обещай мне, что ничего подобного больше не случится, — ведь это первый шаг к гибели.

Ответа не последовало, но он его и не ждал.

— Тобой займется моя жена. Посоветуйся с ней; если ты не найдешь такой работы, как раньше, мы поможем тебе обучиться на скорую руку и найдем место официантки. Ладно?

— Я не против.

Она посмотрела на него полусмущенно, полунасмешливо, и Хилери подумал: «С таким лицом не убережешься, разве что государство станет брать хорошеньких девушек под особую опеку».

— Дай руку, Милли, и запомни, что я тебе сказал. Я дружил с твоими родителями и верю, что ты не замараешь их доброго имени.

— Хорошо, мистер Черрел.

«Как бы не так!» — подумал Хилери и повел ее в столовую, где жена печатала на машинке. Вернувшись в кабинет, он выдвинул ящик письменного стола и приготовился вступить в единоборство со счетами; на свете вряд ли нашелся бы такой уголок, где деньги были бы нужней, чем здесь, в трущобах этой христианнейшей державы, чья религия так презирает земные блага.

«Птицы небесные, — подумал он, — не сеют, не жнут, но и они не проживут без хлеба насущного. Откуда, во имя всего святого, раздобыть мне деньги, чтобы наше благотворительное общество могло дотянуть до конца года?» Он все еще бился над этой проблемой, когда вошла служанка и объявила:

— Капитан, мисс Черрел и мисс Тасборо.

«Ну и ну, — подумал он, — вот кто времени даром не теряет».

Хилери еще не видал племянника с тех пор, как тот вернулся из экспедиции Халлорсена, и был поражен, до чего он изменился и постарел.

— Поздравляю, — сказал он. — Я узнал вчера о твоих намерениях.

— Дядя, — сказала Динни, — приготовься сыграть роль Соломона.

— Да будет тебе известно, моя непочтительная племянница, что репутация мудреца, которой пользуется Соломон, — пожалуй, самая незаслуженная в истории. Вспомни, сколько у него было жен. Итак, в чем дело?

— Дядя Хилери, — сказал Хьюберт, — я узнал, что меня могут выдать боливийским властям — уже готовится распоряжение. Из-за того погонщика, которого я застрелил. И, несмотря на это, Джин хочет немедленно обвенчаться.

— Не «несмотря на это», а именно поэтому, — поправила его Джин.

— А по-моему, это слишком рискованно и по отношению к ней несправедливо. Вот мы и договорились все тебе рассказать, — как ты решишь, так мы и поступим.

— Спасибо, — пробурчал Хилери, — но почему мне?

— Потому, что ты мастер на быстрые решения, — сказала Динни, — ты набил на этом руку не хуже какого-нибудь судьи.

Священник скорчил гримасу.

— Тебя же учили священному писанию, Динни; ты могла бы припомнить, как доконала верблюда последняя соломинка. Но что поделаешь… — И он перевел взгляд с Джин на Хьюберта и снова на Джин.

— Мы ничего не выиграем оттяжкой, — заметила Джин, — если его заберут, я все равно поеду с ним.

— Поедете?

— Конечно.

— А ты, Хьюберт, можешь этому помешать?

— Боюсь, что нет.

— Скажите, молодые люди, у вас, значит, любовь с первого взгляда?

Ни Джин, ни Хьюберт не ответили, а Динни сказала:

— Безусловно; это было видно даже с крокетной площадки в Липпингхолле.

Хилери кивнул.

— Что ж, тут нет ничего плохого; со мной это тоже случилось, и я не жалею. А тебя действительно могут выслать, Хьюберт?

— Нет, — сказала Джин.

— А ты как думаешь, Хьюберт?

— Не знаю; отец волнуется, но кое-кто за меня хлопочет. У меня ведь остался шрам. — Он закатал рукав.

Хилери снова кивнул.

— Тебе повезло. Хьюберт улыбнулся.

— Смею тебя уверить, что тогда, в этом климате, я так не считал.

— Вы получили разрешение на брак?

— Еще нет.

— Вот когда получите, я вас и обвенчаю.

— Правда?

— Да. Может быть, я поступаю неправильно, но вряд ли.

— Вы поступаете очень правильно. — И Джин схватила его за руку. — Вас устраивает, — завтра, в два часа?

— Дайте заглянуть в записную книжку… Идет, — кивнул он.

— Отлично! — воскликнула Джин. — Ну вот, Хьюберт, теперь пойдем брать разрешение.

— Я тебе страшно благодарен, дядя, — сказал Хьюберт, — если ты действительно уверен, что это не подлость с моей стороны.

— Милый мой, — сказал Хилери, — раз уж ты связался с такой девушкой, как Джин, ты должен быть готов ко всему. Au revoir, и да благословит вас бог!

Когда они ушли, он сказал Динни: — Я очень тронут, Динни. Даже польщен. Кто все это придумал?

— Джин.

— Значит, она либо очень хорошо, либо совсем плохо разбирается в людях. Интересно, первое или второе? Никто и глазом моргнуть не успел. Вошли в пять минут одиннадцатого; сейчас — четырнадцать минут одиннадцатого. Мне никогда еще не приходилось так быстро решать участь двух людей. А эти Гасборо случайно не сумасшедшие?

— У них просто горячий нрав.

— В общем, горячие люди мне нравятся, — сказал Хилери. — Таких ничем не остановишь.

— Пойдут на абордаж, как у Зеебрюгге.

— А! Кстати, там есть и брат — моряк?

У Динни задрожали ресницы.

— Тебя он уже пытался взять на абордаж?

— Не раз.

— А ты?

— Горячность не в моей натуре, дядя.

— Предпочитаешь выждать, подрейфовать?

— Выждать, дядя.

Хилери улыбнулся своей любимой племяннице.

— Синий глаз — верный глаз. Я еще обвенчаю тебя, Динни. А теперь извини, мне надо повидать человека, которого погубили покупки в кредит. Влез в долги и не может вылезть, — барахтается, как щенок в пруду, и никак не выкарабкается — берег слишком высокий. Между прочим, девушка, которую ты видела тогда в полиции, сейчас у тети. Хочешь еще раз на нее взглянуть? Боюсь, что она для нас трудная задача; в переводе это означает: ничто человеческое ей не чуждо. Попробуй-ка эту задачу разрешить.

— Я бы с удовольствием, но ей это может не понравиться.

— Не уверен. Как девушка с девушкой, вы можете поговорить по душам, но я не удивлюсь, если ничего хорошего ты не услышишь. Это цинизм, — добавил он. — Цинизм помогает жить.

— Боюсь, что да, дядя.

— Хорошо католикам, — по части цинизма нам с ними не тягаться. Ну, до свиданья, дорогая. Увидимся завтра, когда я буду надевать на Хьюберта брачные цепи.

Хилери запер ящик со счетами и вышел из комнаты вслед за племянницей. Открыв дверь в столовую, он окликнул жену:

— Душечка, Динни пришла. К обеду вернусь, — и как был, без шляпы, вышел на улицу.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Девушки покинули дом священника вместе; они направлялись на Саут-сквер, где нужно было заручиться еще одной рекомендацией Флер.

— Знаете, на вашем месте я бы им этого не спустила, — сказала Динни, пересилив стеснительность. — Не понимаю, почему вас уволили.

Она заметила, что девушка рассматривает ее исподтишка, словно обдумывая, можно ли ей довериться.

— Обо мне пошла всякая молва, — сказала она наконец.

— Да, я случайно была в суде в тот день, когда вас оправдали. Свинство, что вас вообще туда привели.

— А я ведь и в самом деле заговорила с мужчиной, — к удивлению Динни, сказала девушка. — Мне только не хотелось признаваться мистеру Черрелу. Позарез нужны были деньги. Как вы думаете, это очень дурно с моей стороны?

— Лично я никогда не пошла бы на это ради денег.

— А вам они никогда и не были нужны позарез.

— Это правда, хотя у меня никогда не было много денег.

— Лучше, чем красть, — мрачно сказала девушка. — В конце концов что здесь такого? Время пройдет, и забудешь. По крайней мере я так думала. Ведь мужчинам-то все сходит с рук. Но вы не скажете миссис Монт?

— Конечно, нет. Видно, вам пришлось очень туго.

— Хоть ложись да помирай. Мы с сестрой едва сводим концы с концами, когда обе работаем полный день. А тут она болела целых пять недель, да я еще как нарочно потеряла кошелек с тридцатью шиллингами. Тут уж я была ни при чем.

— Да, не повезло.

— Ужасно не повезло! Если бы я на самом деле была гулящая, — разве бы они меня сцапали! Вся беда-то, что я — в первый раз. Бьюсь об заклад, у вас, у богатых, девушкам все сходит с рук, когда они хотят подработать.

— Что ж, — сказала Динни, — наверно, у нас и в самом деле есть девушки, которые не прочь подработать, ничем не гнушаясь. Но лично я думаю, что без любви это нехорошо; наверно, я слишком старомодна.

Девушка снова поглядела на нее долгим и на этот раз почти восхищенным взглядом.

— Так вы ж настоящая леди, мисс. По правде сказать, я и сама бы не прочь быть леди, но кем уродишься, тем и останешься.

Динни поморщилась.

— А что такое леди? Самые настоящие леди, каких я знаю, — это наши деревенские старушки.

— Правда?

— Да. А некоторые продавщицы тут, в магазинах, хоть кому ровня.

— Что ж, среди нас и вправду есть ужасно хорошие девушки. Вот моя сестра, например, — она куда лучше меня. Она бы на такое дело ни за что не пошла. Я не забуду, что мне говорил ваш дядя, но за себя все-таки не поручусь. Люблю пожить всласть, когда можно; а почему бы и нет?

— Весь вопрос в том, что такое жить всласть. Неужели это случайная встреча с мужчиной? По-моему, в этом сладости мало.

Девушка кивнула.

— Что правда, то правда. Но когда тебе так нужны деньги, что хоть криком кричи, тут на что угодно пойдешь. Вы уж мне поверьте.

Теперь кивнула Динни.

— А дядя у меня славный, верно?

— Настоящий джентльмен, — никогда не донимает человека божественным. И всегда готов помочь из своего кармана, если только там что-нибудь есть.

— Кажется, это бывает редко, — сказала Динни. — У нас небогатая семья.

— Не деньги делают джентльмена.

Динни отнеслась к этому афоризму без всякого восторга — она его слышала уже не первый раз.

— Пожалуй, здесь нам лучше сесть в автобус, — сказала она.

День выдался солнечный, и они забрались на открытый верх.

— Вам нравится Риджент-стрит после перестройки?

— Очень! Она стала очень нарядная.

— Разве старая улица не была лучше?

— Что вы! Такая скучная, все дома желтые, одинаковые.

— Зато она не была похожа на другие улицы, а однообразие домов на этом повороте создавало общий ансамбль.

Девушка, видно, сообразила, что спор возник из-за разницы во вкусах; она запнулась, но потом сказала решительно:

— Нет, сейчас она стала куда веселее. Жизни больше, и не так все под одну гребенку, как раньше.

— Да?

— Люблю ездить на верхушке автобуса, — продолжала девушка, — столько всего увидишь. Жизнь-то ведь идет.

Эти слова, сказанные с простонародной интонацией, поразили Динни. Разве ее жизнь не сплошное прозябание? Разве есть в ней опасности или приключения? У людей, которым надо зарабатывать на хлеб, жизнь куда богаче. Ее же единственное занятие заключается в том, чтобы не иметь никакого занятия. И, подумав о Джин, она сказала:

— К сожалению, у меня очень бесцветная жизнь. Я всегда словно чего-то жду.

Миллисент снова поглядела на нее искоса.

— Ну, такой хорошенькой, как вы, наверно, весело живется!

— Хорошенькой? Я же курносая.

— Зато в вас много шику. Шик — это все. Я всегда говорю: какая б ты хорошенькая ни была, без шику ты нуль.

— Я бы предпочла быть хорошенькой.

— Ну, нет. Смазливой может быть кто хочет.

— Почему же их так мало? — И, бросив взгляд на профиль собеседницы, Динни добавила: — Вам-то не на что жаловаться.

Девушка приосанилась и повела плечами.

— Я сказала мистеру Черрелу, что хотела бы стать манекенщицей, но ему это не очень понравилось.

— По-моему, это самое идиотское из всех идиотских занятий. Наряжаться для кучки привередливых женщин!

— Надо же кому-то этим заниматься, — с вызовом сказала девушка. — Да я и сама люблю хорошо одеться. Но, чтобы получить такое местечко, нужна рука. Вот если бы миссис Монт замолвила за меня словечко!.. А из вас какая бы получилась манекенщица, мисс, — G вашим-то шиком и с вашей фигурой!

Динни рассмеялась. Автобус остановился на Уайтхолле со стороны Вестминстерского аббатства.

— Нам тут сходить. Вы когда-нибудь были в Вестминстерском аббатстве?

— Нет.

— Пожалуй, вам стоит туда заглянуть, пока его еще не снесли и не построили здесь доходный дом или кино.

— А его что, правда снесут?

— Ну, пока на это еще не решаются. Поговаривают о том, чтобы его реставрировать.

— Большущий домина! — сказала девушка.

Но у стен аббатства она приумолкла и не открыла рта, даже когда они вошли под его своды. Динни наблюдала, как она, задрав голову, рассматривает памятник Чатаму[126] и статую рядом с ним.

— Кто этот старый бородач без штанов?

— Нептун. Это символ. Помните: «Правь, Британия, морями…»

— А!

И они двинулись дальше, пока перед ними не открылся весь старый музей.

— Ишь ты! Сколько тут всего понаставлено!

— В самом деле, похоже на лавку древностей. Да ведь здесь собрана вся английская история.

— Ужасно темно. Колонны-то как будто грязные.

— Хотите, заглянем в Уголок поэтов? — спросила Динни.

— А это еще что?

— Там хоронят великих писателей.

— За то, что они писали стишки? — спросила девушка. — Смешно, да?

Динни ничего не ответила. Она-то знала некоторые из этих стишков! Осмотрев несколько изваяний и прочитав имена, которые и Динни-то не слишком интересовали, а Миллисент и подавно, девушки медленно направились по приделу туда, где между двумя красными венками лежит черно-золотая плита Неизвестного солдата.

— Интересно, знает ли он, — сказала девушка, — я-то думаю, ему все равно; раз даже имя его никто не слышал, какой ему от всего этого прок?

— Ему — никакого. А вот нам есть прок, — сказала Динни; она испытывала волнение, которым весь мир платит дань Неизвестному солдату.

Когда они снова очутились на улице, Миллисент вдруг спросила:

— А вы верите в бога, мисс?

— В какой-то мере, — неуверенно ответила Динни.

— Меня этому никогда не учили: отец и мать любили мистера Черрела, но думали, что он ошибается; понимаете, отец у меня был социалист и всегда говорил, что религия — часть капиталистического строя. Вообще наш брат в церковь не ходит. Во-первых, и времени нет. А потом в церкви сиди тихо, как истукан. Я вот, например, не люблю сидеть на одном месте. И если бог есть, почему это обязательно «он»? У меня вся душа возмущается. Вот и с девушками обращаются так потому, что бог — это «он». С тех пор как меня судили, я много об этом думала. Да и много ли «он» сотворит, если тут не будет «ее», держи карман шире!

Динни в изумлении уставилась на девушку.

— Жаль, что вы не сказали этого дяде. Интересная мысль.

— Говорят, женщины и мужчины теперь равны, — продолжала Миллисент, — но это вранье. У меня на работе все девушки боялись хозяина, как огня. Где деньги, там и сила. И чиновники, и судьи, и священники — все они мужчины, да и генералы тоже. Сила у них, а без нас все равно ничего поделать не могут. Эх, будь я одна женщина на свете, я бы им показала!

Динни молчала. Конечно, девушка ожесточена, жизнь у нее нелегкая, но в ее словах есть правда. Создатель должен быть двуполым, иначе процесс сотворения мира прекратился бы в самом начале. Тут заложена основа равноправия полов, как это ей прежде в голову не приходило! Если бы Миллисент принадлежала к ее кругу, Динни поделилась бы с ней своими мыслями, но она не могла быть с ней откровенной; в душе ругая себя за спесь, она сказала с привычной иронией:

— Ну, вы прямо бунтарь!

— Да уж тут забунтуешь, — возразила девушка.

— Вот мы и пришли к миссис Монт. У меня есть еще дела, я с вами расстанусь. Надеюсь, мы еще увидимся.

Динни протянула руку, Миллисент ее пожала.

— Хорошо мне было с вами, — сказала она от души. — Мне тоже. Желаю удачи!

Динни оставила девушку в холле, а сама отправилась на Окли-стрит; ей было не по себе, как всякому человеку, который остановился на полпути. Она прикоснулась к неведомому и отступила. Ее мысли и чувства напоминали ей веселое чириканье весенних птиц, которые еще не сложили своих песен. Эта девушка пробудила в ней какое-то новое для нее желание схватиться с жизнью врукопашную, но ни намеком не подсказала, как это сделать. Эх, если бы она могла влюбиться! Приятно знать, чего хочешь, как это знали с первого взгляда Джин и Хьюберт, как это знали, по их словам, Халлорсен и Алан Тасборо. А ее существование скорее похоже на театр теней, чем на действительность. Недовольная собой, она облокотилась на парапет над Темзой, следя за поднимающимся приливом. Верит ли она в бога? В каком-то смысле — да. Но в каком? Ей припомнилась фраза из дневника Хьюберта: «Всякий, кто верит, что попадет на небо, находится в куда более счастливом положении, чем я. Ведь ему сулят посмертную пенсию». Разве религия — это вера в загробное вознаграждение? Если так — какая пошлость! Надо верить в добро ради самого добра, потому что добро прекрасно, как цветок, как звездная ночь, как музыка. Дядя Хилери делает свое трудное дело, ибо просто не может иначе. А он верит в бога? Надо его спросить. У самого ее уха раздался голос:

— Динни!

Динни вздрогнула и обернулась, — перед ней, широко улыбаясь, стоял Алан Тасборо.

— Я был на Окли-стрит, справлялся о вас и о Джин; там мне сказали, что вы остановились у Монтов. Я пошел было туда и вдруг встречаю вас. Вот повезло!

— А я раздумываю, верю ли я в бога.

— Как странно! Я тоже!

— Что — тоже? Верю ли я или верите ли вы?

— По правде говоря, вы и я для меня — одно и то же.

— Вот как? Так как же мы, верим или нет?

— С грехом пополам.

— А вы слышали, что случилось на Окли-стрит?

— Нет.

— Капитан Ферз вернулся.

— Ах ты черт!

— Вот именно. Вы видели Диану?

— Нет; только горничную, — она была какая-то растерянная. А тот, бедняга, все еще не в своем уме?

— Ему лучше, но это так ужасно для Дианы.

— Надо бы ее оттуда убрать.

— Я перееду к ней, если она согласится, — сказала вдруг Динни.

— Ну, мне это совсем не нравится.

— Да уж чего хорошего, но я все-таки перееду.

— Почему? Она вам не такой уж близкий человек.

— Мне надоело бить баклуши.

Молодой Тасборо изумленно раскрыл глаза.

— Не понимаю.

— Вы не прячетесь за мамину юбку. Пора и мне начать жить самостоятельно.

— Тогда выходите за меня замуж.

— Ей-богу, Алан, я никогда не встречала человека с такой бедной фантазией.

— Лучше придумать что-нибудь одно, но стоящее, Динни двинулась дальше.

— Я иду на Окли-стрит.

Некоторое время они шли молча; наконец молодой Тасборо серьезно спросил:

— Что вас мучает, моя дорогая?

— Собственная натура; уж больно спокойно живу, никаких треволнений.

— Дайте мне волю, у вас будет их сколько угодно.

— Я говорю серьезно, Алан.

— Вот и отлично. Пока вы не станете серьезней, вы за меня замуж не выйдете. Но почему вам так не хватает синяков?

Динни пожала плечами.

— А помните у Лонгфелло: «Жизнь реальна, жизнь сурова». Вы, конечно, не знаете, что это за никчемное занятие — жить маменькиной дочкой в деревне.

— Сказал бы я вам, да боюсь.

— Почему же, скажите!

— Ваш недуг легко излечить. Отчего бы вам самой не стать маменькой в городе?

— Вот когда девушкам полагается краснеть, — вздохнула Динни. — Право, мне совсем не хочется превращать все в шутку, но, кажется, ничего другого мне не дано.

Молодой Тасборо взял ее под руку.

— Если вы сумеете превратить в шутку жизнь жены моряка, вы будете первая, кому это удалось.

Динни улыбнулась.

— Я ни за кого не выйду замуж, пока не почувствую, что не могу иначе. Я слишком хорошо себя знаю.

— Ладно, Динни; не буду вам больше надоедать. Они снова помолчали; на углу Окли-стрит она остановилась.

— Дальше вам идти не стоит.

— Я загляну вечером к Монтам и узнаю, как ваши дела. И если вам понадобится помощь — любая помощь, — вам надо только позвонить мне в клуб. Вот по этому номеру.

Он написал карандашом номер на карточке и протянул ей.

— Вы будете на свадьбе Джин?

— А как же! Я ведь шафер. Хотел бы я только…

— До свидания! — прервала его Динни.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Динни весело рассталась с Аланом, но на душе у нее скребли кошки, и она минутку помедлила у дверей. Ей еще не приходилось иметь дело с психически больными, и она очень боялась. Впустила ее все та же немолодая горничная. Миссис Ферз сейчас у капитана Ферза, и не поднимется ли мисс Черрел в гостиную? Динни подождала в той самой комнате, где сидела под замком Джин. Вошла Шейла, сказала: «Здравствуйте! Вы ждете мамочку?» — и ушла. Потом появилась Диана; лицо у нее было такое растерянное, словно она никак не может собраться с мыслями.

— Простите, дорогая, я читала ему газеты. Стараюсь вести себя с ним, как будто ничего не случилось.

Динни подошла к ней и погладила ее по руке.

— Но это не может так продолжаться, Динни; не может. Я теперь знаю.

— Давайте я поживу у вас. Вы можете ему сказать, что вы давно меня пригласили.

— Но, Динни, мало ли что здесь может произойти? Я просто не знаю, что с ним делать. Он боится выходить из дому и встречаться с людьми. И в то же время слышать не хочет о том, чтобы уехать куда-нибудь, где его не знают; и врача не хочет звать. Никого не желает видеть.

— Меня он будет видеть постоянно и, может, понемножку привыкнет к людям. Через несколько дней он освоится. Давайте я съезжу за вещами?

— Если уж вы и в самом деле такой ангел, пожалуйста!

— Я предупрежу дядю Адриана, что переезжаю к вам; он поехал в клинику.

Диана подошла к окну и постояла, глядя на улицу. Внезапно она обернулась.

— Я твердо решила, Динни: надо сделать все, чтобы ему помочь. Если хоть что-нибудь от меня зависит, я это сделаю.

— Молодец! — сказала Динни. — Я вам помогу!

И, боясь расплакаться или увидеть слезы Дианы, она вышла из гостиной и спустилась по лестнице. Проходя по улице, она опять заметила в окне столовой Ферза, его горящие глаза следили за ней. Всю дорогу назад, на Саут-сквер, ее преследовало сознание этой трагической несправедливости.

За обедом Флер сказала:

— Не к чему терзаться, пока еще ничего не случилось, Динни. Хорошо, что Адриан вел себя, как святой. Вот вам пример бессилия закона. Вообразите, что Диана получила бы развод, — это не помешало бы Ферзу вернуться к ней, а ей отнестись к нему так же, как сейчас. Закон не в силах повлиять на отношения между людьми. А Диана любит Адриана?

— Не думаю.

— Вы в этом уверены?

— Нет. Мне трудно разобраться даже в себе самой.

— Да, кстати, звонил ваш американец. Он хотел зайти.

— Что ж, пусть заходит. Но я буду уже на Окли-стрит.

Флер посмотрела на нее испытующим взглядом.

— Значит, мне лучше поставить на моряка?

— Нет. Поставьте на старую деву.

— Ну, милая! Это невозможно.

— Не вижу от замужества никакого проку.

Флер ответила с жесткой усмешкой:

— Нельзя же стоять на месте. Вот мы и не стоим, а иначе было бы слишком скучно.

— Вы современная женщина, Флер, я средневековая.

— Да, у вас в лице есть что-то от ранних итальянцев. И ранним итальянцам не удавалось убежать от жизни. Не тешьте себя иллюзиями. Рано или поздно самой себе осточертеешь, и тогда…

Динни с изумлением взглянула на Флер, — она никогда прежде не слышала от нее таких горьких слов.

— А какой прок от брака вам, Флер?

— Ну, я по крайней мере стала настоящей женщиной, дорогая моя, — сухо ответила Флер.

— Вы хотите сказать, что у вас есть дети?

— Говорят, дети могут быть и без брака, хотя я в это не очень верю. У вас же, Динни, этого быть не может, — вами движут прадедовские инстинкты; в старых семьях царит врожденная тяга к законному потомству. Ведь без него не было бы и старых семей.

Динни наморщила лоб.

— Никогда об этом не думала, но я не хотела бы иметь незаконного ребенка. Да, кстати, вы дали той девушке рекомендацию?

— Да. Не вижу, почему бы ей не стать манекенщицей. У нее узкие бедра. Нынешняя мода на мальчишескую фигуру продлится еще не меньше года. Потом помяните мое слово — юбки станут длиннее и снова начнут увлекаться пышными формами.

— Унизительно, правда?

— Что?

— Всячески подлаживаться, менять свои формы, волосы и так далее.

— Игра стоит свеч. Мы отдаем себя в руки мужчин для того, чтобы они попали в наши руки. Такова философия соблазнительницы.

— Если эта девушка будет манекенщицей, она уж наверняка пойдет по дурной дорожке.

— Не обязательно. Она может даже выйти замуж. Но меня не волнует нравственность моих ближних. Наверно, вам, в Кондафорде, приходится делать вид, что вас это интересует, — не зря вы сидите там со времен Вильгельма Завоевателя. Кстати, ваш отец принял меры, чтобы его дети заплатили поменьше налога на наследство?

— Он еще не старик, Флер.

— Да, но умирают не одни старики. У него есть что-нибудь, кроме имения?

— Только пенсия.

— У вас там много леса?

— Терпеть не могу, когда рубят деревья. Двести лет роста, жизни — все насмарку в каких-нибудь полчаса. Возмутительно.

— Милая моя, у людей обычно нет другого выхода, — разве что все продать и уехать.

— Как-нибудь перебьемся, — коротко сказала Динни, — мы никогда не продадим Кондафорд.

— Не забудьте о Джин.

Динни резко выпрямилась.

— И она этого не сделает. Тасборо — такой же старинный род, как наш.

— Предположим; но эта девушка полна неожиданностей, энергии у нее хоть отбавляй. Прозябать она не захочет.

— Жить в Кондафорде — это не прозябание.

— Не обижайтесь, Динни; я думаю только о вас. Я вовсе не хочу, чтобы вы потеряли Кондафорд, как не хочу, чтобы Кит потерял Липпингхолл. Майкл такой взбалмошный. Говорит, что если он один из столпов страны, то ему жаль такую страну, — какая глупость! Я никому этого не говорю, — неожиданно добавила Флер с глубокой искренностью, — но Майкл — золотой человек!

Заметив удивленный взгляд Динни, она переменила тему.

— Значит, на американце я могу поставить крест?

— Безусловно. Три тысячи миль между мной и Кондафордом — нет, спасибо!

— Тогда перестаньте мучить беднягу, — он признался мне, что вы его «идеал».

— И он туда же! — воскликнула Динни.

— Да, и даже сказал, что он от вас без ума.

— Это ничего не значит.

— В устах человека, который отправляется на край света, чтобы раскопать истоки цивилизации, что-нибудь да значит. Большинство людей готово сбежать на край света, лишь бы не видеть ни цивилизации, ни ее истоков.

— Я с ним покончу, как только уладится дело Хьюберта, — сказала Динни.

— Боюсь, что для этого вам придется либо постричься в монахини, либо надеть фату. Фата будет вам очень к лицу, Динни, когда вы пойдете с моряком к деревенскому алтарю под марш Мендельсона, окруженная милым вашему сердцу средневековьем. Хотела бы я это видеть!

— Я ни за кого не выйду замуж.

— Что ж, может, мы пока позвоним Адриану?

В квартире Адриана им ответили, что он будет дома к четырем часам. Динни попросила передать ему, чтобы он зашел на Саут-сквер, и поднялась к себе за вещами. В половине четвертого, спускаясь по лестнице, она заметила на пышном «саркофаге», где покоилась верхняя одежда, шляпу, поля которой были ей знакомы. Она попятилась, но было уже поздно.

— А! Вот хорошо! — раздался голос Халлорсена. — Я боялся, что вас не застану.

Динни подала Халлорсену руку, и они вместе вошли в гостиную Флер, где на фоне мебели в стиле Людовика XV он выглядел, как слон в посудной лавке.

— Я хотел рассказать вам, мисс Черрел, что мне удалось сделать для вашего брата. Наш консул в Ла-Пас заставит этого парнишку Мануэля прислать данное под присягой свидетельское показание о том, как на капитана Черрела было совершено вооруженное нападение; это я уже устроил. Если здесь у людей есть хоть капля здравого смысла, вашего брата оправдают. Я положу конец всей этой идиотской истории, даже если мне придется вернуться ради этого в Боливию.

— Большое спасибо, профессор.

— Не за что! Я теперь на все готов ради вашего брата! Я полюбил его, как родного.

Динни вздрогнула, но в его словах было столько великодушия и душевной теплоты, что она почувствовала себя маленькой и ничтожной.

— Вы сегодня плохо выглядите, — сказал он вдруг. — Если вы чем-нибудь расстроены, скажите, я все улажу.

Динни рассказала ему о возвращении Ферза.

— Эта очаровательная дама! Как жаль! Но, может быть, она его любит, тогда со временем ей станет легче.

— Я собираюсь переехать к ней.

— Молодчина! А что, этот капитан Ферз не опасен?

— Мы еще не знаем.

Он сунул руку в задний карман и вытащил крошечный револьвер.

— Положите эту штуку в сумочку. Самый маленький револьвер на свете. Я купил его специально для Англии, — ведь у вас не принято ходить с оружием.

Динни рассмеялась.

— Спасибо, профессор, но у меня он непременно выстрелит совсем некстати. И даже в случае опасности было бы нечестно им воспользоваться.

— Верно! Мне это не пришло в голову. Но это верно, Человек, которого постигло такое несчастье, имеет право на сочувствие. Но мне не нравится, что вы будете подвергать себя опасности.

Помня наставления Флер, Динни храбро спросила:

— Почему?

— Потому, что вы мне очень дороги.

— Это так мило с вашей стороны; но должна вас предупредить, профессор, что на брачной бирже я не котируюсь.

— Всякая женщина котируется, пока не вышла замуж.

— Кое-кто полагает, что она только тогда и начинает котироваться.

— Знаете, — серьезно сказал Халлорсен, — лично я не признаю измен. Я стою за честную игру в отношениях между мужчиной и женщиной, как и во всем остальном.

— От души желаю вам найти честного партнера.

Он выпрямился во весь рост.

— Я его уже нашел. Имею честь просить вашей руки, и, пожалуйста, не говорите сразу «нет».

— Если вы стоите за честную игру, профессор, я должна сказать — «нет».

Она увидела, как его голубые глаза затуманились, точно от боли, и ей стало его жаль. Он подошел к ней поближе, возвышаясь над ней, как гора, — ее даже дрожь пробрала.

— Вас смущает, что я американец?

— Я сама не знаю, что меня смущает.

— Может, вы все еще на меня сердитесь из-за брата?

— Не знаю.

— Но вы мне позволите надеяться?

— Нет. Поверьте, я польщена и благодарна. Но… нет.

— Простите, вы любите другого?

Динни покачала головой.

Халлорсен замер, на лице его было написано недоумение, потом оно прояснилось.

— Наверно, я вас еще не заслужил, — сказал он. — Мне надо вас заслужить.

— Я этого не стою. Просто я к вам ничего не чувствую.

— У меня чистые руки и чистое сердце.

— Не сомневаюсь; я восхищаюсь вами, профессор, но я никогда вас не полюблю.

Халлорсен отступил, словно не доверяя своей выдержке, и отвесил ей глубокий поклон. Во всем его облике было столько благородства, что она невольно им залюбовалась. Наступило долгое молчание.

— Ну что ж, слезами горю не поможешь, — сказал он наконец, располагайте мною, как вам будет угодно. Я ваш покорный слуга. — И, круто повернувшись, вышел.

Внизу хлопнула дверь, и Динни почувствовала комок в горле. Ей было больно оттого, что она причинила ему боль, ноона испытывала и облегчение такое, какое испытываешь, когда тебе перестает угрожать что-то огромное, стихийное, первобытное. Динни постояла перед зеркалом, злясь на себя, словно она только сейчас обнаружила, какие у нее чувствительные нервы. Как мог большой, красивый, пышущий здоровьем человек полюбить это существо с рыбьей кровью, эту спичку, которую она видела сейчас в зеркале? Да ведь он может убить ее одним щелчком. Не это ли ее и оттолкнуло? Своим ростом, своей силой, своим румянцем и звучным голосом он как бы олицетворял безбрежный простор его прерий. Смешно, глупо, может быть, но это и в самом деле ее отталкивало. Ее место здесь, в ее мире, а совсем не среди таких, как он. Если поставить их рядом, они будут выглядеть просто смехотворно. Она все еще стояла, невесело улыбаясь, перед зеркалом, когда приехал Адриан.

Динни порывисто повернулась к нему. Трудно было представить себе больший контраст с недавним посетителем. Она поглядела на этого совсем не цветущего, немолодого, умного, мягкого и глубоко встревоженного человека — и сразу как-то успокоилась. Динни поцеловала его.

— Я переезжаю к Диане и хотела перед этим тебя повидать.

— Ты в самом деле туда едешь?

— Да. Ты, наверно, не обедал и чаю не пил… — Она позвонила. — Кокер, принесите мистеру Адриану…

— Пожалуйста, коньяку с содовой, Кокер.

— Теперь рассказывай, дядя, — сказала она, когда он проглотил коньяк.

— Боюсь, Динни, что на них не очень-то можно положиться. По их мнению, Ферзу лучше вернуться в клинику. Но я не пойму, зачем это нужно, пока он ведет себя нормально. Они отрицают возможность его выздоровления, но не могут припомнить у него ни одного ненормального поступка за последние недели. Я разыскал его служителя и расспросил его. По-моему, это порядочный человек; он мне сказал, что в данный момент Ферз так же здоров, как он сам. Но беда в том, что Ферз однажды уже поправился — он был здоров три недели, а потом все началось снова. Этот парень считает, что если что-нибудь выведет Ферза из равновесия, — например, если ему будут перечить, — он заболеет опять, и, может быть, еще хуже. Просто ужас.

— А он не буйный, когда у него приступ?

— Буйный, но это какое-то мрачное буйство, направленное больше против себя, чем против других.

— А они не попробуют взять его обратно силой?

— Не имеют права. Он пошел к ним добровольно; я тебе говорил, что официально он сумасшедшим не признан. Как Диана?

— Вид у нее усталый, но красива, как всегда. Говорит, что пойдет на все, чтобы ему помочь.

Адриан кивнул.

— Это на нее похоже; редкого мужества человек. И ты тоже, дорогая. Мне гораздо легче от сознания, что ты будешь с нею. Хилери готов взять к себе ее и детей, если она захочет, но, судя по твоим словам, она на это не пойдет.

— Пока нет.

Адриан вздохнул.

— Что ж, подождем.

— Ах, дядя, — сказала Динни, — мне так тебя жаль.

— Дорогая, кому нужна пятая спица в колеснице, — лишь бы колесница была цела. Не буду тебя задерживать. Ты всегда застанешь меня либо в музее, либо дома. До свидания и спасибо! Передай Диане привет и все, что я тебе рассказал.

Динни поцеловала его еще раз, взяла вещи и отправилась на Окли-стрит.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

У Бобби Феррара было непроницаемое лицо. Казалось, ничто не может поколебать этого олимпийского спокойствия. Иными словами, он был идеальным чиновником — таким идеальным, что министерство иностранных дел явно не могло бы без него существовать. Министры приходили и уходили, а Бобби Феррар вежливый, безмятежный, сверкавший белозубой улыбкой, — оставался. Никто не знал, есть ли у него за душой хоть что-нибудь, кроме бесконечного множества секретов. Возраста он был самого неопределенного; коротенький, приземистый, с низким бархатным голосом, он был сама невозмутимость. В темном костюме в едва заметную светлую полоску, с цветком в петлице, он пребывал в большой приемной, которая была почти пуста, если не считать посетителей, желавших видеть министра иностранных дел и видевших вместо него Бобби Феррара. По сути дела, это был буфер — безупречный буфер. Он имел свою слабость криминалистику. Ни одно сколько-нибудь громкое дело об убийстве не слушалось без Бобби Феррара — он всегда появлялся на своем постоянном месте в суде хотя бы на полчаса. Он переплетал и хранил отчеты об этих процессах. Пожалуй, наилучшей характеристикой его деловых качеств, каковы бы эти качества ни были, служило то, что никто его ни разу не попрекнул знакомством почти с целым светом. Люди обращались к Бобби Феррару, а не он к ним. Но почему? Что сделал он такого, что все звали его уменьшительным именем «Бобби»? У него даже не было титула, он был просто сыном новоиспеченного лорда. Бобби бывал повсюду — любезный, загадочный, настоящий светский лев. Он сам, его цветок в петлице и легкая улыбка мешали Уайтхоллу[127] окончательно превратиться в бездушную машину. Он служил там еще до войны, откуда его, по слухам, вернули как раз вовремя, чтобы он успел помешать правительственным учреждениям утратить свой традиционный дух, и спас Англию от самой себя. Пока его крепко сбитая, спокойная, невозмутимая персона с неизменным цветком в петлице ежедневно шествовала мимо этих слинявших, внушительного вида зданий, Англия не могла стать голодной, сварливой каргой, в которую война пыталась ее превратить.

Как-то утром, недели через две после описанных событий, когда Бобби Феррар перелистывал каталог луковичных цветов, ему принесли визитную карточку сэра Лоренса Монта; вслед за ней появился он сам и с места в карьер спросил:

— Вы знаете, Бобби, зачем я пришел?

— Как нельзя лучше, — сказал Бобби Феррар басом, округлив глаза и откинув назад голову.

— Вы виделись с маркизом?

— Вчера с ним завтракал. Удивительный человек!

— Гордость старой гвардии, — сказал сэр Лоренс. — Что же вы собираетесь делать? Покойный сэр Конвей Черрел был лучшим послом в Испании, какой когдалибо вышел из вашей лавочки, а Хьюберт Черрел — его внук.

— У него действительно есть шрам? — осклабился Бобби Феррар.

— Ну, конечно.

— И он действительно получил его там?

— Фома неверующий! Разумеется.

— Странно.

— Почему?

Бобби Феррар сверкнул зубами.

— Кто может это доказать?

— Халлорсен обещал заручиться свидетельскими показаниями.

— Видите ли, это дело не нашей компетенции.

— Нет? Но вы можете нажать на министра внутренних дел.

— Гм! — глубокомысленно произнес Бобби Феррар.

— И уж, во всяком случае, вы можете поговорить с боливийцами.

— Гм! — сказал Бобби Феррар еще более глубокомысленно и протянул ему каталог. — Вы видели этот новый тюльпан? Лучше нельзя, правда?

— Послушайте, Бобби, — сказал сэр Лоренс, — это у вас не пройдет; Хьюберт — мой племянник, и он, как у вас говорят, парень что надо. Понятно?

— Век-то демократический, — таинственно изрек Бобби Феррар, — в палате сделали запрос, да? Насчет рукоприкладства?

— Если там будут шуметь, пустим в ход тормоза.

Халлорсен отказался от своих обвинений. Ладно, предоставляю это вам; вы же все равно ничего толком не скажете, даже если я проторчу тут до вечера. Но вы сделаете все, что сможете, — ведь обвинение действительно скандальное.

— Как нельзя более, — заметил Бобби Феррар. — Хочите пойти на процесс кройдонского убийцы? Поразительное дело. У меня два места. Я предложил одно дяде, но он заявил, что не пойдет в суд до тех пор, пока не введут электрический стул.

— А этот человек действительно виновен?

Бобби Феррар кивнул.

— Но прямых доказательств нет, — добавил он.

— Ну, до свидания, Бобби; я полагаюсь на вас.

Бобби Феррар вежливо осклабился и протянул руку.

— До свидания, — процедил он сквозь зубы.

Сэр Лоренс пошел в Кофейню, где швейцар вручил ему телеграмму: «Венчаюсь Джин Тасборо сегодня два часа святом Августине-в-Лугах буду рад видеть тебя и тетю Эм. Хьюберт».

Войдя в зал, сэр Лоренс сказал метрдотелю:

— Баттс, мне надо поглядеть, как будут венчать моего племянника. Подкрепите меня побыстрее.

Вскоре он уже ехал в такси к святому Августину и добрался туда около двух. На ступеньках он встретил Динни.

— Ты сегодня бледная, но интересная, Динни.

— А я всегда бледная, но интересная, дядя Лоренс.

— События, кажется, развиваются довольно быстро.

— Это все Джин. Я чувствую на себе страшную ответственность. Ведь это я ее откопала.

Они вошли в церковь и направились к передним скамьям. В церкви были только генерал, леди Черрел, жена Хилери и Хьюберт, если не считать двух случайных зевак и служителя. Послышались звуки органа. Сэр Лоренс и Динни сели на пустую скамью.

— Я ничуть не жалею, что здесь нет Эм, — шепнул он ей, — у нее глаза на мокром месте. Когда ты будешь выходить замуж, Динни, напечатай на пригласительных билетах: «Просьба не плакать». Что, собственно, вызывает такую сырость на свадьбах? На них рыдают даже судебные исполнители.

— Их умиляет фата, — сказала Динни. — Сегодня никто не будет плакать потому, что невеста без фаты. Смотри! Флер и Майкл.

Сэр Лоренс поглядел на них в монокль.

— Уже восемь лет, как они женаты. В общем, это не такой уж неудачный брак.

— Отнюдь, — шепнула Динни, — Флер на днях сказала, что Майкл — золотой человек.

— Неужели? Это хорошо. Были времена, Динни, когда я чувствовал тревогу.

— Надеюсь, не из-за Майкла?

— Нет, нет; на него можно положиться. Но Флер раза два-три устраивала, семейный переполох; впрочем, после смерти отца она ведет себя безупречно. А вот жених и невеста!

Орган заиграл «Гряди, голубица». Алан Тасборо вел Джин под руку к алтарю. Динни залюбовалась его прямым и честным взглядом. Что касается Джин, она была олицетворением яркой красоты и силы. Хьюберт, стоявший, заложив руки за спину, словно по команде «вольно», повернулся навстречу Джин, и Динни увидела, как его худое, угрюмое лицо просветлело, будто его осветило солнце. У нее сжалось горло. Тут она заметила, что Хилери в стихаре неслышно появился на ступенях алтаря.

«Люблю дядю Хилери», — подумала она.

Хилери заговорил.

На этот раз Динни изменила своей привычке не слушать того, что говорят в церкви. Она ждала знакомых слов: «Жена да повинуется…» — но их не было; она ждала обычных намеков на отношения между полами, — они были опущены. Вот Хилери просит дать ему кольцо. Кольцо надето. Вот он начал молиться. Вот он прочел «Отче наш», и они ушли в ризницу. Какая до странности короткая церемония!

Она поднялась с колен.

— Свадьба как нельзя лучше, сказал бы Бобби Феррар, — прошептал сэр Лоренс. — Куда они поедут?

— В театр. Джин хочет остаться в городе. Она сняла дешевую квартиру.

— Затишье перед бурей. Хотел бы я, чтобы эта история с Хьюбертом была уже позади.

Молодая чета вышла из ризницы, и орган заиграл марш Мендельсона. Динни смотрела, как они идут по проходу, и в ней боролись чувства радости и утраты, ревности и удовлетворения. Потом, заметив, что и у Алана такой вид, будто в нем бушуют какие-то чувства, она поспешно направилась к Флер и Майклу, но, увидев возле выхода Адриана, подошла к нему.

— Какие новости, Динни?

— Пока все в порядке. Я сейчас еду прямо туда. Публика, как известно, любит посочувствовать чужим переживаниям, — снаружи собралась кучка прихожан Хилери; когда Джин и Хьюберт сели в свою двухместную машину и тронулись в путь, их проводили визгливыми напутствиями.

— Поедем со мной, дядя, — сказала Динни.

— А Ферз не сердится, что ты там живешь? — спросил в такси Адриан.

— Он со мной вежлив, но все время молчит и глаз не сводит с Дианы. Мне его ужасно жалко.

Адриан кивнул.

— А как она?

— Держится замечательно, как ни в чем не бывало. Вот только он не хочет выходить из дому; сидит в столовой и что-то высматривает в окно.

— Ему, видно, кажется, что весь мир в заговоре против него. Если только ему не станет хуже, это скоро пройдет.

— А разве ему непременно должно стать хуже? Ведь бывают же случаи полного выздоровления?

— Насколько я понимаю, тут на это рассчитывать нечего. Против него наследственность, да и характер.

— Он бы мог мне понравиться — у него такое смелое лицо, — но я боюсь его глаз.

— Ты его видела с детьми?

— Еще нет; но они говорят о нем хорошо и спокойно; видно, он их не напугал.

— В клинике они что-то объясняли мне на своем птичьем языке насчет комплексов, маний, депрессий и раздвоения личности; как я понял, приступы глубокой меланхолии чередуются у него с приступами сильнейшего возбуждения. За последнее время те и другие смягчились до такой степени, что он почти выздоровел. Надо остерегаться рецидивов. В нем всегда жил мятежный дух; во время войны он бунтовал против командования, после войны — против демократии. Теперь, вернувшись, он наверняка затеет что-нибудь еще. А как только это случится, он сразу же свихнется опять. Если в доме есть оружие, Динни, его надо спрятать.

— Я скажу Диане.

Такси свернуло на Кингс-Род.

— Лучше мне не провожать тебя до самого дома, — печально сказал Адриан.

Динни вышла из машины вместе с ним. С минуту она постояла, глядя, как удаляется его высокая, сутулая фигура, потом повернула на Окли-стрит и открыла дверь своим ключом. На пороге столовой стоял Ферз.

— Войдите сюда, — сказал он, — мне нужно с вами поговорить.

В этой зеленовато-золотистой комнате, обшитой панелями, недавно отобедали; на узком столе лежали газеты, книги, стояла коробка с табаком. Ферз пододвинул Динни стул и встал спиной к огню, который никак не мог разгореться ярким пламенем. Ферз на нее не смотрел, и Динни могла разглядеть его лучше, чем когда бы то ни было. Его красивое лицо производило тягостное впечатление. Острые скулы, упрямый подбородок, вьющиеся волосы с проседью только подчеркивали жадно горящие серо-голубые глаза. И даже его поза, — он стоял, широко расставив ноги, подбоченясь, вытянув вперед шею, — тоже подчеркивала этот лихорадочный взгляд. Динни откинулась на стуле; ей было страшно, но она старалась улыбаться. Повернувшись к ней, он спросил:

— Что обо мне говорят?

— Не знаю; я была на свадьбе брата.

— Хьюберта? На ком он женился?

— На Джин Тасборо. Вы ее тут на днях видели.

— А! Помню. Я ее запер.

— Зачем?

— Она показалась мне опасной. Знаете, я ведь поехал в клинику по доброй воле. Меня никто туда не помещал.

— Конечно. Я знаю, что вы находились там по доброй воле.

— Мне там было не так уж плохо, но… ладно! Как я выгляжу?

Динни мягко сказала:

— Понимаете, ведь я вас раньше никогда вблизи не видела; но мне кажется, что вы выглядите очень хорошо.

— Я и чувствую себя хорошо. Я делал гимнастику. Со мной занимался санитар, которого ко мне приставили.

— Вы много читали?

— За последнее время — да. А что они обо мне думают?

Услышав этот вопрос вторично, Динни посмотрела ему прямо в глаза.

— Что они могут думать, раз они вас не видели?

— По-вашему, мне надо встречаться с людьми?

— В этом я ничего не понимаю, капитан Ферз. Но почему бы и нет? Встречаетесь же вы со мной каждый день.

— Вы мне нравитесь.

Динни протянула ему руку.

— Только не говорите, что вам меня жалко, — быстро сказал Ферз.

— Зачем мне вас жалеть? Я уверена, что вы совершенно здоровы.

Он прикрыл глаза рукой.

— Да, но надолго ли?

— Почему не навсегда?

Ферз отвернулся к огню.

— Если вы не будете волноваться, ничего с вами не случится, — робко сказала Динни.

Ферз круто повернулся к ней.

— Вы часто видели моих детей?

— Не очень.

— Они на меня похожи?

— Нет, они пошли в Диану.

— Слава богу хоть за это! Что думает обо мне Диана?

На этот раз он впился в нее глазами, и Динни поняла, что от ее ответа будет зависеть все — да, все.

— Диана очень рада.

Он неистово замотал головой.

— Это невозможно.

— Правда часто кажется невозможной.

— Она меня, верно, ненавидит?

— За что?

— Ваш дядя Адриан… что между ними было? Только не говорите мне «ничего».

— Дядя на нее молится, — тихо сказала Динни, — вот почему они просто друзья.

— Просто друзья?

— Просто друзья.

— Много вы знаете!

— Я знаю наверняка.

Ферз вздохнул.

— Вы хорошая. Что бы вы сделали на моем месте?

Динни снова почувствовала всю тяжесть своей ответственности.

— То, чего хочет Диана.

— А чего она хочет?

— Не знаю. Наверно, она и сама еще не знает.

Ферз задумчиво прошелся к окну и обратно.

— Я должен что-нибудь сделать для таких несчастных, как я.

Динни огорченно вздохнула.

— Мне ведь повезло. Таких, как я, врачи чаще всего признают ненормальными и упрятывают в сумасшедший дом. А будь я беден, нам бы эта клиника была не по карману. Там тоже не сладко, но куда лучше, чем обычно бывает в таких местах. Я расспрашивал своего служителя. Он знавал два-три таких заведения.

Ферз умолк, а Динни вспомнила слова дяди: «…Он наверняка затеет что-нибудь еще. А как только это случится, он сразу же свихнется опять».

Внезапно Ферз заговорил снова:

— Если бы у вас была хоть какая-нибудь работа, взялись бы вы ухаживать за помешанными? Никогда! Ни вы, ни кто другой, у кого есть нервы и душевная деликатность. Святые на это, вероятно, способны, но святых ведь не так уж много. Нет! Чтобы ходить за нами, нужно не знать жалости, быть железным человеком, иметь дубленую шкуру. Люди чувствительные для нас хуже толстокожих, — они не владеют собой, и это отражается на нас. Заколдованный круг. Господи! Сколько я ломал себе над этим голову! А потом — деньги. Если у больного есть деньги, не посылайте его в такие места. Никогда, ни за что! Устройте ему лучше тюрьму в собственном доме, где хотите, как хотите. Если бы я не знал, что могу уйти оттуда в любое время, если бы я не цеплялся за эту мысль даже в самые тяжелые минуты, — меня бы не было здесь сейчас… я был бы в смирительной рубашке. Господи! В смирительной рубашке! Деньги! Но у многих ли есть деньги? Может быть, у пятерых из ста. А остальных девяносто пять несчастных запирают в сумасшедший дом, запирают насильно. Все равно, как бы ни были хороши эти дома, как бы там хорошо ни лечили, — там все равно заживо хоронят. Иначе и быть не может. Люди на воле считают нас покойниками… всем на нас наплевать. Мы не существуем больше, сколько бы ни болтали о научных методах лечения. Мы непристойны… мы уже не люди… старые представления о безумии держатся крепко; мы — позор для семьи, жалкие неудачники. Вот нас и убирают с глаз долой, закапывают в землю. Делают это гуманно — двадцатый век! Гуманно! Попробуйте-ка сделать это гуманно. Вам не удастся! Тогда хоть подлакируйте сверху… подлакируйте, и все. Ничего другого не остается, уж поверьте мне. Поверьте моему служителю, он-то все знает.

Динни молча слушала. Ферз вдруг расхохотался.

— Но мы не покойники, вот в чем беда, — мы не покойники. Если бы только мы были покойниками! Все эти несчастные скоты — они еще не умерли; они способны страдать, как и всякий другой… больше, чем другой. Мне ли этого не знать? А как помочь?

Он схватился за голову.

— Неужели нельзя помочь? — тихо спросила Динни.

Он уставился на нее широко раскрытыми глазами.

— A мы только подлакируем погуще… вот и все, что мы можем; все, что мы когда-нибудь сможем.

«Тогда зачем себя изводить?» — чуть не сказала Динни, но сдержалась.

— Может быть, вы придумаете, чем помочь, — произнесла она вслух, — но это требует спокойствия и терпения.

Ферз рассмеялся.

— Я, наверно, наскучил вам до смерти. И он отвернулся к окну.

Динни неслышно выскользнула из комнаты.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В этом пристанище людей, понимающих толк в жизни, — в ресторане Пьемонт, — понимающие толк в жизни пребывали в разных стадиях насыщения; они наклонялись друг к другу, словно еда сближала их души. Они сидели за столиками попарно, вчетвером, а кое-где и впятером; там и сям попадался отшельник е сигарой в зубах, погруженный в меланхолию или созерцание; а между столиками сновали тощие и проворные официанты, — привычка мучительно напрягать память искажала их лица. В ближнем углу лорд Саксенден и Джин уже расправились с омаром, осушили полбутылки рейнвейна, поболтали о том, о сем, наконец Джин медленно подняла глаза от пустой клешни и спросила:

— Итак, лорд Саксенден?

Под этим взглядом, сверкнувшим из-под густых ресниц, он еще больше выпучил голубые глаза.

— Как омар? — спросил он.

— Изумительный.

— Я всегда сюда прихожу, когда хочу вкусно поесть. Официант, куропатка готова?

— Да, милорд.

— Давайте поскорей. Попробуйте-ка рейнвейна, мисс Тасборо; вы ничего не пьете.

Джин подняла зеленоватый бокал.

— Со вчерашнего дня я стала миссис Хьюберт Черрел. Об этом напечатано в газетах.

Лорд Саксенден слегка надул щеки, погрузившись в раздумье: «Интересно, выиграю я от этого что-нибудь или нет? Приятнее ли будет эта юная особа замужней?»

— Вы не теряете времени, — произнес он вслух, изучая ее лицо, словно пытался найти на нем следы ее изменившегося положения. — Если бы я знал, я бы не посмел пригласить вас обедать одну.

— Спасибо, — сказала Джин, — он сейчас за мной зайдет.

И сквозь приспущенные ресницы она посмотрела, как он задумчиво осушает бокал.

— Есть новости?

— Я видел Уолтера.

— Уолтера?

— Министра внутренних дел.

— Вот это мило с вашей стороны!

— Очень. Терпеть его не могу. У него голова совсем как яйцо, только волосы мешают.

— Что он сказал?

— Да будет вам известно, миледи, в правительственных учреждениях никто ничего не говорит. Всегда обещают «подумать». В этом смысл государственной власти.

— Но он ведь должен считаться с тем, что сказали вы. А что сказали вы?

Ледяные глаза лорда Саксендена как будто ответили: «Ну, знаете, это уж слишком».

Но Джин улыбнулась, и глаза постепенно оттаяли.

— Вы самая непосредственная женщина, какую мне доводилось видеть. Если уж на то пошло, я сказал: «Прекрати это, Уолтер!»

— Вот чудесно!

— Ему это не понравилось. Эта скотина стоит на страже закона.

— Могу я его повидать?

Лорд Саксенден расхохотался. Он хохотал, как человек, услышавший презабавнейшую остроту. Джин дала ему посмеяться и сказала:

— Решено, я его повидаю.

Неловкую паузу заполнила подоспевшая куропатка.

— Послушайте, — сказал вдруг лорд Саксенден, — если вы серьезно, есть один человек, который может добиться для вас приема: это Бобби Феррар. Он служил с Уолтером, когда тот был министром иностранных дел. Я дам вам записку к Бобби. Хотите сладкого?

— Нет, спасибо. Но я хочу кофе. А вот и Хьюберт!

Вырвавшись из вертящейся западни, заменявшей здесь дверь, Хьюберт явно искал жену.

— Приведите его сюда!

Джин пристально посмотрела на мужа. Лицо у того прояснилось, и он направился прямо к ним.

— Ну и взгляд, — проворчал, поднимаясь, лорд Саксенден. — Здравствуйте. Ваша жена — редкая женщина, капитан Черрел. Хотите кофе?

И, вынув визитную карточку, он написал на ней аккуратным, четким почерком:

«Роберту Феррару эсквайру м. и. д., Уайтхолл. Дорогой Бобби, примите, пожалуйста, моего друга миссис Хьюберт Черрел и, если есть хоть малейшая возможность, устройте ей прием у Уолтера. — Саксенден». Передав карточку Джин, он потребовал счет.

— Хьюберт, — сказала Джин, — покажи лорду Саксендену шрам.

И, расстегнув запонку на манжете Хьюберта, она закатала его рукав. На фоне белой скатерти как-то странно и зловеще выделялась синевато-багровая полоса.

— Гм, — изрек лорд Саксенден, — это будет вам очень кстати.

Хьюберт двинул рукой, и шрам исчез.

— Она все еще позволяет себе вольности, — сказал он.

Лорд Саксенден заплатил по счету и предложил Хьюберту сигару.

— Извините, но я должен бежать. Допивайте ваш кофе. До Свидания, и желаю счастья вам обоим!

Он пожал им руки и стал пробираться между столиками к выходу. Молодая пара проводила его взглядом.

— Насколько я слышал, — сказал Хьюберт, — он не славится деликатностью. Ну как, Джин?

Джин подняла на него глаза.

— Что такое м. и. д.?

— Министерство иностранных дел, милая моя деревенщина.

— Допивай кофе, и пойдем к этому человеку. Во дворе они услышали за спиной голос:

— А! Черрел! Мисс Тасборо!

— Профессор, это моя жена. Халлорсен схватил их за руки.

— Ну, разве не замечательно? У меня в кармане телеграмма, которая стоит любого свадебного подарка.

Заглянув Хьюберту через плечо, Джин прочитала вслух:

— «Заявление Мануэля скрепленное присягой опровергающее обвинения послано почтой точка американское консульство в Ла-Пас». Великолепно, профессор! А вы не сходите с нами насчет этого дела к одному человеку в министерстве иностранных дел?

— Охотно. Я и сам не хотел ничего откладывать в долгий ящик. Давайте возьмем машину.

Сидя против них в такси, Халлорсен весь сиял доброжелательством.

— Ну, и быстро же вы это состряпали, а?

— Это все Джин.

— Да, — сказал Халлорсен, словно Джин здесь не было, — как только я увидел ее в Липпингхолле, я сразу понял, что она девушка решительная. А сестра ваша рада?

— Как по-твоему, Джин?

— Конечно.

— Вот чудесная девушка! В низких зданиях есть своя прелесть. Приятно смотреть на ваш Уайтхолл. Чем больше солнца и звезд видишь прямо с улицы, тем больше в народе порядочности. Вы венчались в цилиндре, Черрел?

— Нет, я был одет, как сейчас.

— Жаль. Мне нравятся цилиндры, — словно носишь на голове символ утраченных идеалов. Вы, кажется, тоже из родовитой семьи, миссис Черрел. Ваш здешний обычай служить своей родине целыми семьями, от отца к сыну, подает вдохновляющий пример.

— Вот никогда об этом не думала!

— Я беседовал с вашим братом там, в Липпингхолле, и он сказал, что у вас в семье вот уже несколько столетий всегда есть моряк. А у вас, Черрел, говорят, всегда есть солдат. Я верю в наследственность. Это и есть министерство иностранных дел? — Он посмотрел на часы. — Сомневаюсь, чтобы ваш знакомый был на месте. У меня такое впечатление, что все свои дела они обделывают за обедом. Может, нам лучше до трех пойти в парк и поглядеть на уток?

— Я оставлю ему карточку, — сказала Джин. Она быстро вернулась. — Его ждут с минуты на минуту.

— Значит, придет не раньше, чем через полчаса, — сказал Халлорсен. Тут есть одна утка, капитан, насчет которой я хотел бы знать ваше мнение.

Когда они пересекали по дороге к пруду широкую улицу, их едва не сшибли две чуть было не столкнувшиеся машины, — водителей смутил непривычный простор. Хьюберт судорожно схватил Джин за руку. Лицо его под загаром мертвенно побледнело. Машины промчались мимо справа и слева от них. Халлорсен, схвативший Джин за другую руку, сказал, растягивая слова больше обычного:

— Чуть было нас не поцарапали.

Джин промолчала.

— Я иногда задаю себе вопрос, — продолжал Халлорсен, — так ли уж нам нужна вся эта спешка? Как вы находите, Черрел?

Хьюберт пожал плечами.

— Заменив поезд автомобилем, мы, во всяком случае, теряем почти столько же времени, сколько выигрываем.

— Верно, — сказал Халлорсен. — Зато аэроплан действительно сберегает нам много времени.

— Это — вопрос, — мы еще не знаем, что нам принесет авиация.

— Вы правы. Мы сами готовим себе сущий ад. Следующая война дорого обойдется ее участникам. Предположим, что подерутся Франция и Италия, тогда за каких-нибудь две недели не станет ни Рима, ни Парижа, ни Флоренции, ни Венеции, ни Лиона, ни Милана, ни Марселя. Они превратятся в отравленные пустыри. А военные корабли и войска, должно быть, не успеют сделать ни единого выстрела.

— Да. И это отлично известно всем правительствам. Я сам солдат, но никак не пойму, зачем они продолжают тратить сотни миллионов на армию и флот, которые, вероятно, вовсе и не понадобятся. Если будут уничтожены жизненные центры страны, нельзя управлять войсками и эскадрами. Долго ли продержатся Франция и Италия, если будут отравлены газами их крупнейшие города? Англия и Германия наверняка не продержались бы и недели.

— Ваш дядя, хранитель музея, говорит, что при нынешних темпах человек скоро снова превратится в рыбу.

— То есть как?

— Очень просто! Эволюция видов — от рыб к пресмыкающимся, птицам и млекопитающим — пойдет теперь обратным ходом. Мы снова становимся птицами, скоро будем ползать и пресмыкаться, а в конечном счете, когда суша станет необитаемой, вернемся в море.

— Почему бы всем сообща не запретить войну в воздухе?

— Как ее запретишь? — сказала Джин. — Государства не доверяют друг другу. К тому же Америка и Россия не входят в Лигу Наций.

— Мы, американцы, согласились бы ее запретить. Но наш сенат — вряд ли.

— Ох, уж этот ваш сенат, — проворчал Хьюберт, — тяжко вам с ним, должно быть, приходится.

— Еще бы! Он совсем как ваша палата лордов до реформы тысяча девятьсот десятого года. Вот эта утка, — Халлорсен показал на птицу, в самом деле непохожую на остальных.

— Я охотился на таких в Индии, — сказал Хьюберт, разглядывая птицу. Она называется… позабыл. Мы сейчас посмотрим на дощечке — я вспомню, как только прочту.

— Нет! — заявила Джин. — Уже четверть четвертого. Наверно, он пришел.

Так и не установив породы утки, они вернулись в министерство иностранных дел.

Бобби Феррар славился своим рукопожатием: дернет вверх руку собеседника и бросит ее на весу. Как только Джин водворила свою руку на место, она сразу перешла к делу.

— Вы в курсе этой истории с требованием выдать моего мужа, мистер Феррар?

Бобби Феррар кивнул.

— Вот профессор Халлорсен, который возглавлял экспедицию. Хотите взглянуть на шрам, который остался у моего мужа?

— Очень хочу, — процедил сквозь зубы Бобби Феррар.

— Покажи, Хьюберт.

Несчастный Хьюберт снова закатал рукав.

— Как нельзя лучше! — сказал Бобби Феррар. — Я говорил Уолтеру.

— Вы его видели?

— Меня просил об этом сэр Лоренс.

— Что же сказал Уол… министр внутренних дел?

— Ничего. Он видел Зазнайку, но он не любит Зазнайку и поэтому подписал ордер на Боу-стрит[128].

— Как? Значит, его арестуют?

Бобби Феррар кивнул, разглядывая свои ногти.

Молодожены переглянулись.

Халлорсен угрюмо спросил:

— Неужели на них нельзя найти управу?

Бобби Феррар покачал головой; глаза его стали круглыми.

Хьюберт поднялся.

— Жаль, что я доставил всем столько хлопот. Пойдем, Джин!

С легким поклоном он повернулся и вышел. Джин последовала за ним.

Халлорсен и Бобби Феррар остались вдвоем.

— Никак не пойму вашей страны, — сказал Халлорсен. — Что еще нужно было сделать?

— Ничего, — ответил Бобби Феррар. — Когда дело дойдет до суда, представьте все доказательства, какие удастся раздобыть.

— Непременно. Рад, что познакомился с вами, мистер Феррар!

Бобби Феррар вежливо осклабился. Глаза его округлились еще больше.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Делу дали законный ход, и Хьюберт предстал перед судом на Боу-стрит. Сидя в зале суда вместе с другими членами семьи, Динни с молчаливым протестом в душе следила за разбирательством. Письменные показания шести боливийских погонщиков, утверждавших, что Хьюберт застрелил человека без всякого повода, устные показания Хьюберта, оглашение его послужного списка, освидетельствование шрама и показания Халлорсена — йот и весь материал, на основании которого судья должен был вынести приговор. Он принял решение: «Отложить рассмотрение дела до поступления дополнительных доказательств со стороны обвиняемого». Затем судья рассмотрел ходатайство о выдаче обвиняемого на поруки, — ведь основной принцип английского закона гласит: «Арестованный считается невиновным, пока его вина не доказана», — принцип, который так часто нарушается на практике; Динни затаила дыхание. Она не могла примириться с мыслью, что Хьюберт, который только что женился и считается невиновным, должен будет сидеть в тюремной камере, пока доказательства его невиновности не переплывут океан. Но в конце концов судья согласился принять крупный залог, предложенный сэром Конвеем и сэром Лоренсом, и, облегченно вздохнув, Динни с высоко поднятой головой вышла из здания суда. На улице ее догнал сэр Лоренс.

— Какое счастье, — заметил он, — что у Хьюберта такой правдивый вид.

— Наверно, все это будет в газетах… — сказала вполголоса Динни.

— На этот счет, моя прелестная фея, ты смело можешь прозакладывать шпоры, которых у тебя нет.

— А как это отразится на служебном положении Хьюберта?

— Только к лучшему. Запрос в палате общин ему повредил. Но «процесс британского офицера против боливийских туземцев» сразу же привлечет все симпатии на его сторону, ты же знаешь слепую приверженность, которую у нас питают к своим.

— Больше всего мне жалко папу. У него заметно прибавилось седины с тех пор, как все это началось.

— Тут нет никакого позора, Динни.

Динни вскинула голову.

— Разумеется, нет!

— Знаешь, Динни, ты похожа на двухлетку — этакую норовистую гнедую, которая брыкается в загоне, плохо берет старт, а все-таки приходит к финишу первая. Нас догоняет твой американец. Подождать его? Он дал очень выгодные показания.

Не успела Динни пожать плечами, как Халлорсен ее окликнул:

— Мисс Черрел!

Динни обернулась.

— Большое спасибо, профессор, за то, что вы там говорили.

— Для вас я бы с радостью и приврал, да не пришлось. Как поживает тот несчастный?

— Пока все в порядке.

— Рад это слышать. Я беспокоился о вас.

— Судья так и ахнул, профессор, — вставил сэр Лоренс, — когда вы сказали, что не хотели бы встретиться с этими погонщиками даже на том свете.

— Я жалею, что встретился с ними на этом. У меня тут машина, — может, я могу куда-нибудь подвезти вас и мисс Черрел?

— Пожалуйста, если вы едете на запад, к границам цивилизованного мира.

— Ну, профессор, — продолжал сэр Лоренс, когда они сели в машину, — как вам нравится Лондон? Что это — самый варварский или самый цивилизованный город в мире?

— Я его просто люблю, — ответил Халлорсен, не отрывая глаз от Динни.

— А я нет, — сказала вполголоса Динни, — я ненавижу всю эту бедность вперемежку с богатством и запах бензина.

— Иностранцу трудно объяснить, чем ему нравится Лондон, — может быть, своей пестротой и разнообразием, тем, что здесь соединились вольность и тяга к порядку; а может, тем, что Лондон так не похож на наши города. В Нью-Йорке больше шума и всяких диковин, но он не такой уютный.

— Нью-Йорк, — сказал сэр Лоренс, — действует как стрихнин. Он вас возбуждает, пока не свалит с ног.

— Я бы, конечно, не смог жить в Нью-Йорке. Запад — вот моя стихия.

— Безбрежные просторы прерий? — пробормотала Динни.

— Вот именно, мисс Черрел; вам бы там очень понравилось.

Динни невесело улыбнулась.

— Человек слишком глубоко уходит корнями в родную землю.

— Да, — подтвердил сэр Лоренс, — мой сын как-то раз поднял в парламенте вопрос об эмиграции. И обжегся — уж очень прочно сидят эти корни.

— Вот как? — удивился Халлорсен. — Когда глядишь на ваших горожан, низкорослых, бледных и словно потерявших всякую веру в жизнь, поневоле задумаешься, какие у них могут быть корни.

— Не говорите, у настоящего горожанина они очень крепкие. На что ему ваши просторы прерий, — он любит уличный гам, жареную рыбу с лотка и кино. Ну, я приехал, профессор. А ты куда, Динни?

— На Окли-стрит.

Халлорсен остановил машину, и сэр Лоренс вышел.

— Мисс Черрел, прошу вас оказать мне честь, — разрешите отвезти вас на Окли-стрит!

Динни наклонила голову.

Сидя с ним бок о бок в закрытой машине, она с тревогой ждала — не попытается ли он воспользоваться таким удобным случаем.

— Как только все уладится с вашим братом, — сказал он, не глядя на нее, — я уеду с экспедицией в Нью-Мехико. Я всегда буду гордиться знакомством с вами, мисс Черрел.

Его руки без перчаток были крепко сжаты между колен; это ее почему-то растрогало.

— Мне очень жаль, профессор, что вначале я была к вам несправедлива, как и мой брат.

— Ничего удивительного. Я буду счастлив, если заслужу в конце концов ваше расположение.

Динни порывисто протянула ему руку.

— Вы его уже заслужили.

Он молча взял ее руку, поднес к губам и бережно отпустил. Динни почувствовала себя очень несчастной.

— Вы заставили меня изменить мнение об американцах, — сказала она робко.

Халлорсен улыбнулся.

— И на том спасибо.

— Боюсь, что мои представления были очень примитивны. Я ведь американцев никогда и не знала.

— В том-то и беда; мы друг друга совсем не знаем. Мы просто по мелочам действуем друг другу на нервы; на том дело и кончается. Но вы мне навсегда запомнитесь, как улыбка на лице вашей страны.

— Как мило, — сказала Динни, — хотелось бы, чтобы это была правда.

— Если вы подарите мне вашу фотографию, я буду хранить ее всю жизнь.

— Конечно, подарю. Не знаю, есть ли у меня приличная, но пришлю вам лучшее, что найду.

— Спасибо. Если позволите, я здесь сойду; мне трудно владеть собой. Машина вас доставит куда нужно.

Он постучал по стеклу и сказал несколько слов шоферу.

— Прощайте! — сказал он, снова взял ее руку, посмотрел на нее долгим взглядом, сильно ее сжал и протиснул в дверцу свои могучие плечи.

— Прощайте! — шепнула Динни, откинувшись на сиденье и чувствуя, как у нее сдавило горло.

Через пять минут машина остановилась у дома Дианы, и Динни вошла туда в самом подавленном настроении.

Когда она проходила мимо комнаты Дианы, которой сегодня еще не видела, та приоткрыла дверь.

— Зайдите на минутку, Динни.

Она говорила шепотом, и у Динни мороз пробежал по коже. Они сели рядом на большую кровать, и Диана торопливо прошептала:

— Он пришел ко мне вчера вечером и остался. Я не посмела ему отказать. В нем какая-то перемена; у меня предчувствие, что это начинается снова. Он все больше теряет над собой власть, во всем. Мне кажется, надо поскорее убрать детей. Хилери их возьмет?

— Не сомневаюсь; не то их возьмет мама.

— Может быть, это будет еще лучше.

— А вы не думаете, что вам и самой лучше уехать?

Диана вздохнула и покачала головой.

— Это только ускорит дело. Вы не могли бы увезти детей?

— Конечно. Но вы в самом деле думаете, что он…

— Да. Я уверена, что он все больше взвинчивает себя. Я слишком хорошо знаю симптомы. Вы заметили, что он и пить стал больше по вечерам? Одно к одному.

— Хоть бы он пересилил свой страх и стал выходить из дому!

— Боюсь, что это уже не поможет. Дома мы по крайней мере знаем, что с ним; мы сразу заметим, если произойдет самое худшее. Я так боюсь, как бы чего-нибудь не случилось при посторонних; тогда у нас руки будут связаны.

Динни стиснула руку Дианы.

— Когда мне увезти детей?

— Чем скорее, тем лучше. Ему нельзя об этом говорить. Вам придется уехать тайком. Если ваша мама сумеет взять к себе и мадмуазель, она поедет отдельно.

— Я, конечно, сразу же вернусь.

— Динни, я не решаюсь вас об этом просить. Я не одна, тут прислуга. Не могу же я сваливать на вас мои неприятности.

— Вернусь, не спорьте. Я возьму машину у Флер. Он не рассердится, что дети уехали?

— Только если поймет, что их отослали из-за него. Я скажу, что их давно уже пригласили.

— Диана, — спросила вдруг Динни, — вы его еще любите?

— Люблю? Нет!

— Значит, это только жалость? Диана покачала головой.

— Сама не знаю; тут и прошлое, и сознание, что, если я его брошу, я помогу судьбе его добить. Страшная мысль!

— Понимаю. Мне жаль и вас обоих и дядю Адриана.

Диана провела ладонями по лицу, словно стирая с него всякие признаки волнения.

— Не знаю, что у нас впереди, но зачем мучиться заранее? Что касается вас, дорогая, ради бога, не давайте мне отравлять вам жизнь.

— Ничего. Мне сейчас полезно отвлечься. Знаете поговорку: старой деве нужна встряска, а потом венец и ласка.

— А когда же у вас будет венец и ласка, Динни?

— Я только что отказалась от безбрежных просторов прерий и чувствую себя негодяйкой.

— Вы — на распутье между безбрежными просторами прерий и морской пучиной, да?

— Боюсь, что так и останусь на распутье. Любовь порядочного человека и тому подобное, видно, ничуть меня не трогает.

— Подождите! С таким цветом волос в монастырь не берут.

— Я покрашусь в свой настоящий цвет: льдины ведь зеленоватые.

— Говорю вам, — подождите!

— Подожду, — сказала Динни.

Через два дня Флер сама привела машину к дверям дома на Окли-стрит. Детей и багаж погрузили без всякой помехи, и они тронулись в путь.

Путешествие было томительным — дети не привыкли к прогулкам в машине, но Динни оно показалось настоящим отдыхом. Она и не подозревала, как действовала ей на нервы трагическая обстановка на Оклистрит; а ведь прошло всего восемнадцать дней с тех пор, как она уехала из Кондафорда. На деревьях ярче горели осенние краски. Ясный октябрь сиял нежным, мягким светом; в воздухе, как только они удалились от города, потянуло любимым запахом моря, из деревенских труб поднимался дым, а со сжатых полейвзлетали грачи.

Они поспели как раз к обеду, и, оставив детей с мадмуазель, которая приехала поездом, Динни пошла гулять с собаками. Она остановилась у старого домика — он возвышался над проходившей внизу дорогой. Входная дверь открывалась прямо в жилую комнату, где при скудном огне сидела одинокая старушка.

— А! Мисс Динни! — сказала она. — Ну и как же я рада. Не видела вас, почитай, целый месяц.

— Я уезжала, Бетти. Как поживаете?

Маленькая старушка — она была совсем карманного формата — важно сложила руки на животе.

— Опять животом маюсь. А вообще-то я здорова, — доктор говорит, я молодец. Вот только живот донимает. Говорит, мне надо есть побольше, да мне и самой хочется, мисс Динни. А как съем кусок, так сразу тошно, ей-богу, правда.

— Бедная, как мне вас жалко.

— От живота одни неприятности. От живота и от зубов. Не знаю, зачем только они нам. Нет зубов — ничего не прожуешь, живот болит, есть зубы жуешь, а он все равно болит.

Старушка тоненько захихикала.

— Он еще говорит, будто мне и остальные зубы надо выдернуть, мисс Динни, а мне их жалко. У отца зубов совсем нет, а он яблоко запросто разгрызает, праве слово! Но в мои годы мне уже не дождаться, пока десны затвердеют, как у него.

— Но вы можете вставить чудесные искусственные зубы.

— Ну уж нет! Не хочу чужих зубов, — еще подумают, что я важничаю. Вы бы сами, мисс Динни, небось не захотели иметь чужие зубы.

— Наоборот. В наши дни почти у всех вставные зубы.

— Ох, и любите же вы пошутить! Нет, чужих зубов мне и даром не надо. Все равно что парик носить. А вот волосы у меня еще густые. Для моих лет я молодец. Есть за что бога благодарить; только вот животом маюсь, будто там что-то точит.

Динни увидела, как глаза ее потемнели от боли. — А как поживает Бенджамин? Глаза повеселели и в то же время стали снисходительными, как у взрослого, когда он говорит о ребенке.

— Отец-то здоров; его ничего не берет, вот ревматизм только. Он сейчас на огороде, копается там помаленьку.

— Ну, а как поживает Щеглушка? — спросила Динни, печально разглядывая щегла в клетке.

Ее всегда возмущало, что птиц сажают в клетки, но она не решалась сказать об этом старикам, державшим взаперти своего веселого любимца. А кроме того, говорят, если выпустить на волю ручного щегла, другие птицы тут же заклюют его до смерти.

— А! — сказала старушка. — Он совсем нос задрал с тех пор, как вы подарили ему такую большую клетку. — Глаза ее заблестели. — Подумать только, капитан женился, мисс Динни! А в суд-то его потащили — надо же! Чего только не выдумают! В жизни не слыхала ничего подобного. Чтобы Черрела потащили в суд! Невиданно и неслыханно!

— Да, вы правы, Бетти.

— Говорят, она красавица. А где они жить будут?

— Никто еще не знает; надо подождать, пока это дело уладится. Может быть, поселятся здесь, а может, он получит назначение за границу. Конечно, денег у них будет очень мало.

— Ужас какой; прежде ничего такого не бывало. Боже ты мой, до чего сейчас туго приходится знатным господам! Я ведь помню вашего прапрадеда, мисс Динни, — ездил в экипаже четверкой, когда я еще под стол пешком ходила. Такой красивый старый господин был, такой обходительный.

Динни всегда чувствовала неловкость, когда при ней жалели знать, она-то ведь помнила, что эта старушка была одной из восьмерых детей батрака, зарабатывавшего одиннадцать шиллингов в неделю, и что теперь они с мужем, вырастив семерых детей, доживали свой век на пенсию по старости.

— Ну, Бетти, что же вам все-таки можно есть? Я скажу кухарке.

— Благодарю душевно, мисс Динни; кусочек постной свининки мне, пожалуй, не повредит. — Глаза ее снова потемнели и затуманились болью. — Так живот болит, что иной раз думаешь, — поскорей бы бог прибрал.

— Ну что вы, милая Бетти. Если вас немножко подержать на легкой пище, вы у нас поправитесь.

Лицо старушки сморщилось в улыбке, но глаза были грустные.

— Для моих лет я молодец, грех жаловаться. А когда же вы под венец, мисс Динни?

— До этого еще далеко, Бетти. Одна под венец не пойдешь.

— Да, теперь люди не торопятся с женитьбой и детей столько не рожают, как в мое время. Тетка моя родила восемнадцать и вырастила одиннадцать.

— Пожалуй, для них теперь не хватило бы ни места, ни работы.

— Да, большие кругом перемены.

— У нас тут, слава богу, перемен меньше, чем в других местах.

И Динни оглядела комнату, где эти старики провели пятьдесят лет своей жизни; от кирпичного пола до бревенчатого потолка комната вся сияла безупречной чистотой и уютом.

— Ну, Бетти, мне пора. Я живу сейчас в Лондоне у друзей и должна к вечеру вернуться. Попрошу кухарку прислать вам чего-нибудь из еды, — получше свинины. Не вставайте, не надо!

Но маленькая старушка была уже на ногах, и глаза ее светились глубокой лаской.

— Уж как я рада, что повидала вас, мисс Динни. Благослови вас господь! И, даст бог, у капитана все наладится.

— До свидания, милая Бетти, и передайте от меня поклон Бенджамину.

Динни пожала старушке руку и вышла на мощеную дорожку, где ее поджидали собаки. Как и всегда после таких встреч, она чувствовала глубокое смирение и была тронута до слез. Корни! Вот чего ей не хватало в Лондоне, вот чего ей недоставало бы там, на «безбрежных просторах прерий»! Она дошла до опушки заброшенной буковой рощицы и шагнула через сломанную калитку, — ее не пришлось даже открывать. Динни поднималась вверх по склону, а позади, внизу, оставались ветви буков с набухшими от дождей орешками, от них шел сладковатый запах мякины; слева сквозь золотистую листву просвечивало серо-голубое небо; справа тянулось поле, вспаханное под пар, там сидел на задних лапах заяц; он повернулся и опрометью кинулся к живой изгороди; собака вспугнула фазана, и он с пронзительным криком взвился над деревьями. На вершине холма Динни выбралась из рощи и остановилась, глядя вниз на длинный дом из серого камня. Он был виден не весь — мешали магнолии и деревья на лужайке перед террасой; дым поднимался из обеих труб, и голуби белыми крапинками усеяли один из коньков крыши. Динни вздохнула полной грудью и постояла минут десять, — так после поливки растение впитывает из земли жизненные соки. Пахло листьями, сырой землей и близким дождем; в последний раз она стояла тут в конце мая и вдыхала запах лета — аромат неповторимый, как память о прошлом и предвкушение счастья, как томление сердца и беспричинная радость…

После чая она уселась рядом с Флер в машину с поднятым верхом, и они отправились обратно в Лондон.

— Да, скажу я вам, — заявила проницательная Флер, — ну и тихая же у вас обитель. Я бы здесь просто умерла. Куда там Липпинг-холлу до вашей глуши.

— Плесень веков, а?

— Я всегда говорю Майклу, что вы, Черрелы, — одно из наименее приметных и наиболее характерных явлений в Англии. Вы не шумите и не бросаетесь в глаза. Вами не заинтересуется современный писатель — слишком уж вы будничны, — а вот вы стоите как скала и продолжаете стоять, неведомо как. Все на свете в заговоре против вас — от налогов на наследство до патефонов. А вы все равно стоите где-то на краю земли и делаете что-то, о чем никто не знает, да и знать не хочет. У большинства из вас нет даже своего Кондафорда, куда можно вернуться домой умирать, но все вы связаны с родной землей глубокими корнями и чувством долга. У меня-то нет ни того, ни другого, вероятно, потому, что я наполовину француженка. У семьи моего отца — у Форсайтов, может, и были корни, но у них нет чувства долга, — во всяком случае, такого, как у вас; пожалуй, это правильнее назвать инстинктом служения. Я им восхищаюсь, Динни, но мне было бы смертельно скучно. Это-то и заставляет вас отравлять себе жизнь из-за этой истории с Ферзом. Чувство долга — это болезнь, Динни, болезнь, хоть она и достойна всяческого уважения.

— Что же мне прикажете делать?

— Вырвать эту болезнь с корнем. Ведь это так старит, — то, что вы сейчас делаете. Что касается Дианы, она тоже вашей породы; у Монтджоев есть свой Кондафорд где-то в Дамфришире, — я преклоняюсь перед ней за то, что она не бросает Ферза, но ведь это же безумие. Конец все равно один, и всем будет только неприятней, если затянуть развязку.

— Да, я чувствую, что для нее это добром не кончится, но надеюсь, что на ее месте поступила бы так же.

— А я нет, — весело сказала Флер.

— По-моему, никто не знает, как он поступит, пока не настанет решающая минута.

— Главное — никогда не доводить до решающей минуты.

Голос Флер странно зазвенел, и Динни заметила, как сжались ее губы. Загадочность придавала Флер в глазах Динни какое-то особое обаяние.

— Вы же не видели Ферза, — сказала она, — а потому и не понимаете, как его жаль.

— Сантименты, моя дорогая. А я не сентиментальна.

— Мне почему-то кажется, что у вас есть прошлое, Флер; а не будь вы сентиментальны, его бы у вас не было.

Флер кинула на нее быстрый взгляд и нажала на аксельратор.

— Пора зажечь фары, — сказала она.

Весь остаток пути Флер говорила об искусстве, литературе и других отвлеченных предметах. Было уже около восьми, когда машина остановилась на Окли-стрит.

Диана была дома; она уже переоделась к ужину.

— Динни, — сказала она, — его нет.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Простые слова, но какие зловещие!

— Когда вы сегодня утром уехали, он был вне себя, — вообразил, будто мы устроили против него заговор.

— Так оно и есть, — прошептала Динни.

— После отъезда мадмуазель он расстроился еще больше. Скоро я услышала, как хлопнула наружная дверь, — с тех пор он не возвращался. Я вам не говорила, но вчера я пережила страшную ночь. Что, если он не вернется совсем?

— Ах, Диана, как бы это было хорошо.

— Но куда он девался? Что делает? К кому он мог пойти? Господи! Как это ужасно.

Динни в страхе глядела на нее.

— Простите, Динни! Вы, верно, устали и проголодались. Давайте поскорее ужинать.

Они поужинали в «логове» Ферза — красивой комнате, отделанной зелеными панелями с золотистым оттенком, но их не покидала тревога. Мягкий свет падал из-под абажуров на открытые шеи и руки, на фрукты, цветы и серебро. Пока не вышла горничная, они говорили о посторонних вещах.

— У него есть ключ? — спросила Динни.

— Да.

— Давайте позвоним дяде Адриану?

— Что он может сделать? Если Рональд придет и застанет здесь Адриана, будет только хуже.

— Алан Тасборо говорил, что приедет сразу, если он нам понадобится.

— Нет, давайте сегодня никого не звать. А завтра посмотрим.

Динни кивнула. Ей было страшно, но больше всего она боялась показать свой страх, — ведь она здесь для того, чтобы своим спокойствием придать силы Диане.

— Пойдемте наверх, спойте мне, — сказала она наконец.

Наверху, в гостиной, Диана спела «Ветку тимьяна», «Юрские утесы», «Убирали в поле ячмень», «Замок Дромор»; все было так красиво — и комната, и песни, и певица, — что Динни охватило какое-то блаженное состояние. Она даже задремала, но вдруг Диана перестала играть.

— Слышите? Внизу стукнула дверь.

Динни встала и подошла к роялю.

— Играйте, не говорите ему ничего, не подавайте вида, что волнуетесь.

Диана заиграла и запела ирландскую песню: «Неужели мне быть в цепях, а тебе на воле». Дверь в гостиную открылась, и в зеркале напротив Динни увидела, как вошел Ферз и остановился, прислушиваясь к пению.

— Пойте дальше, — шепнула она.

Так что ж я не волен, а ты вольна?
Люблю, а ты не любишь меня?
Неужто лишил меня разума бог
И разлюбить мне тебя не помог?
А Ферз стоял и слушал. Он выглядел не то смертельно уставшим, не то пьяным, волосы его были всклочены, зубы чуть-чуть оскалены. Наконец он шевельнулся. Стараясь не шуметь, он подошел к дивану в дальнем углу и тяжело на него опустился. Диана перестала петь. Динни, положив руку ей на плечо, почувствовала, как Диана дрожит, стараясь говорить спокойно.

— Ты уже ужинал, Рональд?

Ферз не ответил; он пристально глядел на них из своего угла с той же странной, жуткой усмешкой.

— Играйте, — шепнула Динни.

Диана заиграла «Красный сарафан»; она повторяла этот прелестный безыскусственный мотив снова и снова, словно стараясь загипнотизировать молчавшего в углу человека. Когда Диана наконец остановилась, наступила тишина. Динни не выдержала первая.

— Капитан Ферз, на улице дождь? — спросила она резко.

Ферз провел руками по брюкам и кивнул.

— Тогда, может, тебе пойти переодеться, Рональд?

Ферз уперся локтями в колени и опустил голову на руки.

— Ты, должно быть, устал, дорогой; ложись-ка лучше в постель. Принести тебе наверх чего-нибудь поесть?

Но он все не двигался. Усмешка сползла с его губ, глаза закрылись. Казалось, он заснул так внезапно, как валится в упряжке загнанная лошадь.

— Закройте рояль, — прошептала Динни, — пойдемте наверх.

Диана тихонько опустила крышку рояля и поднялась. Они подождали, прижавшись друг к другу, но он не шевелился.

— Как, по-вашему, он спит? — шепнула Динни.

Ферз встрепенулся.

— Спит? У меня все начинается снова! Все снова! Но я не хочу, не позволю. Клянусь богом, не позволю!

Лицо его было искажено бешенством; он постоял минуту, потом, заметив их испуг, упал обратно на диван и закрыл лицо руками.

Диана порывисто бросилась к нему. Ферз поднял голову. Глаза его дико горели.

— Не смей! — прорычал он. — Оставьте меня в покое! Убирайтесь!

У двери Диана обернулась.

— Рональд, хочешь, позовем врача? Он даст тебе снотворное… тебе надо поспать.

Ферз вскочил с дивана.

— Не надо мне никого. Убирайтесь!

Они попятились из комнаты, бросились наверх и остановились только в спальне у Динни, обнявшись и дрожа.

— Прислуга уже спит?

— Они всегда рано ложатся, когда бывают вечером дома.

— Диана, по-моему, мне надо спуститься и позвонить.

— Нет, Динни, я пойду сама. Но кому звонить?

Этот вопрос заставил их задуматься. Они обсудили его шепотом. Диана хотела позвонить врачу, Динни считала, что надо попросить Адриана или Майкла пойти к врачу и привести его с собой.

— Так же начиналось и в прошлый раз?

— Нет. Тогда он не знал, что ему предстоит. Я боюсь, что он покончит с собой.

— А у него есть оружие?

— Я отдала его армейский револьвер Адриану.

— А бритвы?

— Только безопасные; и в доме нет никакого яда.

Динни пошла к двери.

— Я должна позвонить…

— Динни, я не могу вам позволить…

— Меня он не тронет. Опасность грозит только вам. Заприте дверь, пока меня не будет.

И она выскользнула прежде, чем Диана смогла ее остановить. Повсюду еще горел свет; она замерла, прислушиваясь. Ее комната была на третьем этаже и выходила на улицу. Спальня Дианы и спальня Ферза были расположены ниже, недалеко от гостиной. Ей нужно было пройти мимо них, чтобы попасть в холл, а оттуда — в маленький кабинет, где стоял телефон. Внизу была полная тишина. Диана открыла дверь и показалась на пороге; боясь, что она ее обгонит, Динни побежала вниз по лестнице. Скрипнули ступени, и она остановилась, чтобы снять туфли. Держа их в руках, она прокралась мимо двери гостиной. Оттуда не доносилось ни звука, и Динни сбежала в холл. Там она успела заметить брошенные на стул шляпу и пальто Ферза и, войдя в кабинет, закрыла за собой дверь. Немножко постояв, чтобы отдышаться, Динни зажгла свет и взяла телефонную книгу. Она нашла телефон Адриана и уже протянула руку к трубке, как кто-то сжал ее запястье; ахнув, она оглянулась и увидела Ферза. Он рывком повернул ее к себе и ткнул пальцем в туфли, которые она все еще держала в руке.

— Хотите меня выдать, — сказал он и, не выпуская ее руки, вынул из бокового кармана нож.

Отпрянув насколько возможно назад, Динни посмотрела ему прямо в лицо. Почему-то она уже не так боялась, как раньше; главным ее ощущением был какой-то стыд, — ей было неловко, что она держит в руке туфли.

— Как это глупо, капитан Ферз, — произнесла она ледяным тоном. — Вы отлично знаете, что мы не хотим вам зла.

Ферз отшвырнул ее руку, открыл нож и одним ударом перерезал телефонный провод. Трубка упала на пол. Он закрыл нож и убрал его в карман. Динни показалось, что этот поступок немного успокоил его.

— Наденьте туфли, — сказал он. Она повиновалась.

— Имейте в виду, я не позволю, чтобы мной распоряжались и вмешивались в мою жизнь. Я сам решу, что с собой делать.

Динни молчала. Сердце ее бешено колотилось, и она боялась, что голос может ее выдать.

— Вы слышите?

— Да. Никто не собирается вам мешать или делать что-либо вам наперекор. Мы хотим вам только добра.

— Знаю я это «добро», — сказал Ферз. — С меня хватит. — Он подошел к окну, рванул в сторону штору и выглянул на улицу. — Дождь льет, как из ведра, — сказал он, потом повернулся и уставился на Динни. Лицо его начало подергиваться, руки сжались в кулаки. Он замотал головой и вдруг закричал: Вон отсюда, живо! Вон, вон отсюда!

Динни быстро пошла к двери, стараясь не бежать, закрыла ее за собой и кинулась наверх. Диана все еще стояла на пороге спальни. Динни втолкнула ее в комнату, заперла дверь и, задыхаясь, упала на стул.

— Он побежал за мной, — с трудом выговорила она, — и перерезал провод. У него нож; боюсь, что начинается приступ буйства. Если он попробует взломать дверь, она выдержит? Может быть, пододвинуть кровать?

— Тогда нельзя будет спать.

— Спать мы и так не будем.

И Динни принялась тащить кровать. Вдвоем они загородили ею дверь.

— Прислуга запирается на ночь?

— Они запираются, с тех пор как он вернулся.

Динни с облегчением вздохнула. Ее бросило в дрожь при одной мысли о том, что ей пришлось бы идти предупреждать прислугу. Она села на кровать и посмотрела на стоявшую у окна Диану.

— О чем вы думаете, Диана?

— О том, как бы я боялась, если бы дети были дома.

— Да, слава богу, их нет.

Диана подошла к кровати и взяла Динни за руку. Динни ответила на ее пожатие, — они сжали друг другу руки почти до боли.

— Неужели мы ничего не можем сделать, Динни?

— Если он уснет, утром ему станет лучше. Теперь, когда он опасен, мне его не так жалко.

— Я вообще уже ничего не чувствую, — глухо сказала Диана. — Знает он, что я в вашей комнате? Может, мне лучше сойти вниз, и будь что будет.

— Ни за что!

И, вынув ключ из двери, Динни сунула его себе в чулок; прикосновение холодного металла ее немного успокоило.

— Теперь мы ляжем ногами к двери, — сказала она. — Незачем зря себя изводить.

Обеих охватила усталость, и они долго лежали, прижавшись друг к другу, под пуховым одеялом — ни та, ни другая не могли уснуть, но обе были в полузабытьи. Динни задремала, но ее разбудил какой-то шорох. Она взглянула на Диану. Та спала в самом деле, спала как убитая. Дверь прилегала к косяку не плотно, и над нею виднелась полоска света. Динни оперлась на локоть и прислушалась. Кто-то поворачивал и осторожно тряс ручку. Послышался стук.

— Да, — очень тихо сказала Динни, — в чем дело?

— Диана, — раздался голос Ферза, на этот раз очень покорный. — Мне нужна Диана.

Динни прижалась губами к замочной скважине.

— Диана нездорова, — прошептала она. — Она заснула, не будите ее.

Наступило молчание. Потом она с ужасом услышала протяжный вздох, похожий на стон, до того жалобный и безнадежный, что Динни чуть было не отворила дверь. Она вовремя взглянула на бледное, измученное лицо Дианы, и это удержало ее. Нельзя! Что бы ни означал этот вздох, — все равно нельзя! И, съежившись на постели, она опять прислушалась. За дверью не раздавалось ни звука. Диана спала, но Динни больше не могла заснуть. «Если он себя убьет, — мелькнула у нее мысль, — это я буду виновата». Но разве так не лучше будет для всех — для Дианы, для детей и для него самого? И все же его протяжный вздох, почти стон, продолжал звучать у нее в ушах. Бедняга, вот бедняга! Она не чувствовала больше ничего, кроме острой, мучительной жалости и какой-то злобы на неумолимую природу, причиняющую людям такие страдания. Безропотно покоряться судьбе? Ни за что! Она бессмысленна и жестока! Динни лежала* вздрагивая, рядом с измученной спящей Дианой. Чем они прогневали судьбу? Могут они ему чем-нибудь помочь? Что им делать утром? Диана пошевелилась. Просыпается? Но та только повернулась на другой бок и снова забылась тяжелым сном. Постепенно Динни охватила дремота, она тоже заснула.

Ее разбудил стук в дверь. Было уже светло. Диана еще спала. Динни взглянула на часы. Восемь часов. Это пришли ее будить.

— Спасибо, Мери, — вполголоса откликнулась она. — Миссис Ферз у меня.

Диана села, глядя на полуодетую Динни.

— В чем дело?

— Ни в чем. Восемь часов! Надо встать и подвинуть кровать на место. Вы поспали как следует. Прислуга уже на ногах.

Они накинули халаты и отодвинули кровать. Динни вынула ключ и отперла дверь.

— Мешкать нечего. Идемте.

С минутку они постояли, прислушиваясь, на верхней площадке лестницы, потом спустились ниже. В комнате Дианы не было никаких следов беспорядка. По-видимому, сюда заходила горничная — шторы были отдернуты. Динни и Диана остановились у двери, которая вела в комнату Ферза. Ни звука. Они вышли в коридор, откуда в его комнату вела другая дверь. Опять ни звука!

— Сойдем вниз, — шепнула Динни. — Что сказать Мери?

— Ничего. Она поймет сама.

Двери в столовую и кабинет были распахнуты. Отрезанная телефонная трубка еще валялась на полу; никаких других следов ужасной ночи не было заметно.

Вдруг Динни сказала:

— Диана, нет его шляпы и пальто. Они лежали здесь на стуле.

Диана пошла в столовую и позвонила. Из кухни появилась пожилая горничная, вид у нее был испуганный.

— Мери, вы сегодня утром видели шляпу и пальто мистера Ферза?

— Нет, миссис Ферз.

— Когда вы сошли вниз? — В семь часов.

— Вы не были в его комнате?

— Еще нет, миссис Ферз.

— Вчера вечером мне нездоровилось; я ночевала в комнате мисс Динни.

— Да, миссис Ферз.

Все трое поднялись наверх.

— Постучите в дверь.

Горничная постучала. Динни и Диана стояли рядом. Ответа не последовало.

— Постучите еще, погромче.

Горничная постучала несколько раз. Никто не отвечал. Диана отстранила ее и повернула ручку. Дверь отворилась. В комнате никого не было, но в ней царил такой беспорядок, словно здесь была драка. Валялась пустая грелка; повсюду был рассыпан пепел. Постель был смята, но, по-видимому, Ферз лежал, не раздеваясь. Все его вещи были на месте, он явно ничего с собой не взял. Женщины переглянулись.

— Мери, дайте нам поскорее позавтракать, — сказала наконец Диана. — Нам надо уйти.

— Да, миссис Ферз… я видела телефон.

— Уберите трубку и позаботьтесь, чтобы телефон починили; другим ничего не говорите. Скажите, что он уехал на день или на два. Приведите в порядок комнату, чтобы все выглядело как надо. Давайте поскорей оденемся, Динни.

Горничная ушла вниз.

— А деньги у него есть? — спросила Динни.

— Не знаю. Посмотрю, взял ли он чековую книжку.

Диана побежала по лестнице. Динни ждала. Минуту спустя Диана вернулась в холл.

— Нет, она лежит на бюро в столовой. Одевайтесь скорее!

Это означало… Что же это могло означать? В душе у Динни боролись надежда и страх. Она бросилась наверх.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Второпях они позавтракали и посоветовались, как быть дальше. Куда пойти?

— Только не в полицию, — сказала Динни.

— Конечно, нет.

— Я думаю, прежде всего нам надо поехать к дяде Адриану.

Они послали горничную за такси и отправились к Адриану. Еще не было и девяти. Они застали его за завтраком; он ел рыбу — в ней было столько костей, что чем больше ешь, тем больше остается на тарелке; только так и можно объяснить библейское чудо с семью корзинами, полными рыбы.

Адриан, который, казалось, совсем поседел за эти дни, выслушал их, набивая трубку; потом он сказал:

— Теперь предоставьте все это мне. Динни, ты можешь отвезти Диану в Кондафорд?

— Конечно.

— А можешь ты сначала попросить Алана Тасборо съездить в клинику и узнать, нет ли там Ферза, не говоря им, что он исчез? Вот адрес.

Динни кивнула.

Адриан поднес руку Дианы к губам.

— Дорогая, у вас совершенно измученный вид. Не волнуйтесь; отдохните там с детьми. Мы будем сообщать вам обо всем.

— Адриан, можно избежать шума в газетах?

— Постараемся. Я посоветуюсь с Хилери; сперва испробуем все другие пути. Сколько у него с собой денег?

— По последнему чеку он получил пять фунтов два дня назад; но вчера он весь день не был дома.

— Как он одет?

— Синее пальто, синий костюм, котелок.

— И вы не знаете, где он был вчера?

— Нет. До вчерашнего дня он вообще не выходил.

— Он еще состоит в каком-нибудь клубе?

— Нет.

— Кто-нибудь из старых друзей знает о его возвращении?

— Нет.

— И он не взял чековой книжки?.. Когда ты сможешь поймать этого молодого человека, Динни?

— Сейчас же, если я могу позвонить по телефону; он ночует у себя в клубе.

— Иди звони.

Динни позвонила и, вернувшись, сообщила, что Алан немедленно поедет в клинику и о результатах даст знать Адриану. В клинике Алан скажет, будто он старый друг Ферза и не знал, что тот уехал домой. Он попросит известить его, как только Ферз вернется, чтобы он мог приехать его повидать.

— Хорошо, детка, — сказал Адриан, — ты у меня умница. А теперь поезжайте, и присматривай там за Дианой. Оставь мне номер вашего телефона в Кондафорде.

Записав телефон, он проводил их до такси.

— Дядя Адриан самый добрый человек на свете.

— Никто этого не знает лучше меня, Динни.

Вернувшись на Окли-стрит, они поднялись наверх, чтобы собраться. Динни боялась, что Диана в последнюю минуту откажется ехать. Но та дала слово Адриану, и вскоре они отправились на вокзал. Обе были так измучены, что все полтора часа пути провели молча, каждая в своем углу. Динни только теперь поняла, чего ей все это стоило. И почему? Никто ни на кого не нападал, и даже шума особого не было. Как страшно действует на окружающих безумие! Какой ужас оно внушает, сколько причиняет страданий! Теперь, когда ей больше не грозила встреча с Ферзом, он снова вызывал в ней только жалость. Она представляла себе, как он бродит с помутившимся рассудком, не зная, где приклонить голову, и не имея подле себя никого, кто бы ему помог; на грани полного безумия или, может быть, уже по ту сторону этой грани. Самые ужасные трагедии всегда порождают страх. Преступность, проказа, безумие — все это пугает людей, а жертвы этих несчастий обречены на беспросветное одиночество, окружены всеобщим страхом. Со вчерашней ночи ей куда понятнее стали отчаянные слова Ферза о том заколдованном круге, в котором мечется человек, потерявший рассудок. Теперь она знала, что у нее не хватит ни сил, ни жестокости иметь дело с сумасшедшими; поняла она и почему так жестоко обращались с сумасшедшими в былые времена. Так ведут себя и собаки, обезумев от страха, они набрасываются всей сворой на бешеного пса. Презрение к полоумным, жестокость и презрение — ведь это только самозащита, самозащита и месть за что-то такое, что оскорбляет человеческие чувства. И тем больше их жалеешь и тем страшнее о них думать. Поезд мчал ее все ближе к дому, к покою, а Динни все больше мучили противоречивые чувства — хотелось прогнать от себя всякую мысль о несчастном отщепенце, и было нестерпимо жаль его. Она поглядела на Диану, прикорнувшую напротив с закрытыми глазами. Что она сейчас чувствует? Ведь она связана с Ферзом воспоминаниями, законом, детьми. На лицо, обрамленное плотно прилегающей шляпкой, легли следы долгих испытаний — на нем появились морщинки и какая-то суровость. Судя по чуть заметному движению губ, она не спала. «Что ее поддерживает? — думала Динни. — Она не религиозна и, в общем, ни во что особенно не верит. На ее месте я бы бросила все и сбежала куда глаза глядят… Нет, пожалуй, не сбежала бы. Может быть, в каждом из нас живет какое-то чувство долга перед самим собой, оно-то и поддерживает в нас твердость и стойкость духа».

На вокзале никто их не встречал, и, оставив там вещи, они пошли в Кондафорд пешком.

— Интересно, — сказала вдруг Динни, — может ли человек прожить в наши дни совсем без волнений? Могла бы я быть счастлива, живя здесь все время, как деревенские старики? Клер тут всегда томится. Тихая жизнь не по ней. В каждом из нас живет свой бес — живет и не дает покоя.

— В вас я его, кажется, никогда не замечала, Динни.

— Жалко, что я не была постарше во время войны. Когда она кончилась, мне было всего четырнадцать.

— Вам повезло.

— Не знаю. Вы пережили столько треволнений, Диана.

— Когда началась война, мне было столько лет, сколько вам сейчас.

— И вы были замужем?

— Только что вышла.

— Кажется, он провел всю войну на фронте?

— Да.

— Отсюда все и пошло?

— По-моему, только ускорило.

— Дядя Адриан говорил о наследственности.

— Да.

Динни показала на домик под соломенной крышей.

— В этом домике пятьдесят лет прожили друг с другом двое стариков, мои любимцы. Вы на это способны, Диана?

— Теперь — да; я хочу покоя.

Они молча дошли до дома. Там их застала телеграмма от Адриана: Ферз в клинику не возвращался, но Адриан и Хилери, кажется, напали на верный след.

Повидавшись с детьми, Диана прилегла в отведенной ей комнате, а Динни зашла к матери.

— Мама, я должна это кому-нибудь высказать: я молю бога, чтобы Ферз умер.

— Динни!

— Ради него самого, ради Дианы, ради детей, ради всех нас; даже ради меня самой.

— Конечно, если он безнадежен…

— Мне все равно, безнадежен он или нет. Все это слишком ужасно. Провидение обанкротилось.

— Что ты, детка!

— Слишком уж свысока оно на нас смотрит. Может, и есть какой-нибудь вечный промысл, но мы для него — просто козявки.

— Тебе надо хорошенько выспаться, детка.

— Да. Но это ничего не изменит.

— Не распускайся, Динни; от этого портится характер.

— Не вижу никакой связи между верой и характером. Разве я стану вести себя хуже оттого, что больше не верю в провидение или загробную жизнь?

— Но, Динни…

— Напротив, я стану вести себя лучше; если я человек порядочный, то это потому, что порядочность сама по себе хороша, а не потому, что мне за это воздастся.

— Какая может быть порядочность, если нет бога?

— О моя дражайшая и премудрая мать, я же не говорю, что бога нет. Я только сказала, что его промысл очень далек от нас. Разве ты не слышишь, как он говорит: «Да, кстати, этот шарик под названием Земля — он все еще вертится?» И какой-нибудь ангел ему отвечает: «Конечно, сэр, вертится, и довольно проворно». — «Позвольте-ка, он, наверно, совсем уж мехом порос. Помните, там еще развелся такой микроб… хлопотун…»

— Динни!

— «Ах да, сэр, вы имеете в виду человека?» — «Вот-вот, кажется, мы его так и назвали».

— Динни, какой ужас!

— Нет, мама, если я человек порядочный, то это потому, что порядочность придумали люди для блага самих людей; точно так же, как красоту создали люди себе на радость. Мамочка, я, наверно, ужасно выгляжу. У меня совсем глаза слипаются. Пойду, пожалуй, прилягу. Сама не знаю, почему я так разволновалась. Наверно, оттого, что я никак не могу забыть его лицо.

И с подозрительной поспешностью Динни повернулась и вышла.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Тот, кому возвращение Ферза причинило столько горя, в душе обрадовался его бегству. Этой радости не могло испортить Адриану даже то, что он сам взялся положить ей конец и вернуть беглеца. В такси по дороге к Хилери Адриан напряженно раздумывал, как ему разрешить эту задачу. Боязнь огласки мешала ему действовать обычными и прямыми путями — обратиться в полицию, объявить по радио, в газете. Все это привлекло бы к Ферзу слишком много внимания. Какие же средства оставались в его распоряжении? Ему казалось, что ему нужно решить кроссворд, а он, подобно другим высокоинтеллигентным людям, немало их разгадал на своем веку. Из рассказа Динни было неясно, в котором часу Ферз ушел из дома, а чем дольше откладывать поиски тех, кто мог заметить его возле дома, тем меньше надежды их найти. Повернуть такси и возвратиться в Челси? Но Адриан продолжал ехать в Луга, повинуясь скорее внутреннему чутью, чем логике. Он привык обращаться в трудную минуту к Хилери, да и вообще в таком деле ум хорошо, а два лучше. Адриан подъехал к дому священника, так ничего и не придумав, и решил только порасспросить о Ферзе на Набережной и на Кинг-Род. Было еще рано — начало десятого, и Хилери читал полученные утром письма. Выслушав брата, он вызвал в кабинет жену.

— Давайте минуты три подумаем, — сказал он, — а потом обменяемся мыслями.

Они постояли перед горевшим камином, — мужчины курили, женщина нюхала осеннюю розу.

— Ну? — спросил наконец Хилери. — Что-нибудь придумала, Мэй?

— Вот что, — ответила, наморщив лоб, жена. — Если все так, как описывает Динни, надо сначала навести справки в больницах. Я позвоню в три-четыре приемных покоя, куда его могли привезти, если с ним что-нибудь случилось. Еще рано, и к ним вряд ли поступило много народу.

— Очень мило с твоей стороны: ты женщина находчивая и сможешь все узнать, не называя его имени.

Мэй пошла звонить.

— А ты, Адриан?..

— Есть у меня одна догадка, но я хотел бы сперва выслушать тебя.

— Что ж, — сказал Хилери, — мне пришли в голову две возможности. Во-первых, нужно узнать в полиции, не было ли сегодня утопленников. Во-вторых, — я думаю, что это вероятнее всего, — он мог напиться.

— Так рано ему негде купить вина.

— А в гостинице? Деньги у него есть.

— Согласен, если моя догадка тебе не понравится, поищем в гостиницах.

— Ну?..

— Я пытался поставить себя на место этого бедняги. Мне кажется, если бы я почувствовал себя обреченным, я сбежал бы в Кондафорд, — может быть, не в самую усадьбу, а в ее окрестности, туда, где мы играли мальчишками, туда, где я жил, прежде чем на меня обрушилась судьба. Раненое животное уползает в свою нору.

Хилери кивнул.

— А где его дом?

— В Западном Сассексе, — у самой гряды Меловых холмов, на их северном склоне. Станция Петуорт.

— А! Знаю эти места. Перед войной мы с Мэй часто бывали в Бигноре и исходили пешком всю округу. Давай попытаем счастья на вокзале Виктория и узнаем, не садился ли в поезд кто-нибудь похожий на Ферза. Но сперва выясним в полиции насчет утопленников. Я могу сказать, что пропал кто-то из моих прихожан. Какого он роста?

— Выше среднего, широкие плечи, большая голова, широкие скулы, тяжелый подбородок, темные волосы, серо-голубые глаза; костюм и пальто синие.

— Хорошо, — сказал Хилери, — позвоню в полицию, как только Мэй освободит телефон.

Оставшись один у горящего камина, Адриан погрузился в раздумье. Он читал детективные романы и знал, что следует французскому индуктивному методу, построенному на психологической догадке, тогда как Хилери и Мэй пытались решить задачу по английской системе, путем последовательного исключения одной возможности за другой, — чудесная система, но разве у них есть время ждать чуда? В Лондоне человек может исчезнуть, как иголка в стоге сена; а необходимость избегать огласки связывает им руки. Он с нетерпением ждал, что выяснит Хилери. Какая странная ирония судьбы, — он, именно он боится услышать, что несчастный Ферз утонул или попал под машину, а Диана стала свободной!

Адриан взял со стола Хилери расписание поездов. Поезд в Петуорт ушел в 8.50, следующий пойдет в 9.56. Времени почти не остается. Он сидел как на иголках, поглядывая на дверь. Торопить Хилери глупо — он мастер беречь время.

— Ну? — спросил Адриан, когда отворилась дверь.

Хилери покачал головой.

— Ничего! Ни в больницах, ни в полиции. Никуда его не привозили, нигде о нем не слышали.

— Тогда поехали на вокзал, — сказал Адриан, — поезд уходит через двадцать минут. У тебя есть сейчас время?

Хилери взглянул на свой стол.

— Времени нет, но я все-таки поеду. Просто беда, какую власть имеет над нами сыскной азарт. Подожди минутку, я только скажу Мэй и захвачу шляпу. Можешь пока поискать такси. Ступай к Сент-Панкрасу и жди меня.

Адриан пошел, оглядываясь по сторонам в поисках такси. Наконец ему попалась машина, ехавшая с Юстон-Род. Он велел шоферу развернуться и стал ждать брата. Вскоре показалась сухощавая, одетая в черное фигура.

— Что-то я не в форме, — сказал Хилери, задыхаясь, и влез в машину.

Адриан высунулся из окна.

— Вокзал Виктория, и побыстрее!

Хилери взял его под руку.

— Ни разу не выбирались с тобой за город, старина, с тех пор как лазили на вершину Кармарзен сразу после войны. Помнишь, какой был туман?

Адриан вынул часы.

— Боюсь, что не поспеем. Уж очень большое движение.

Некоторое время они сидели молча, подпрыгивая на сиденье.

— Никогда не забуду, я раз проходил во Франции мимо maison d'alienes[129], — сказал вдруг Адриан, — большое здание у самого железнодорожного полотна, окруженное чугунной решеткой. Какой-то несчастный раскинул руки, широко расставил ноги и вцепился в эту решетку, как орангутанг. По-моему, это хуже смерти. Там хоть добрая, чистая земля, да небо над тобой. Я жалею, что Ферза не нашли в реке.

— Мы еще ничего не знаем; может, мы гоняемся за ним впустую.

— Осталось три минуты, — пробормотал Адриан, — ни за что не поспеем.

Но тут в машине словно пробудились свойства английского национального характера: в последний момент она развила сверхъестественную скорость, а другие машины словно расступались перед ней. Рывок — и они остановились у вокзала.

— Ты спроси в кассе первого класса, а я узнаю в третьем, — сказал на бегу Хилери. — К священнику отнесутся внимательнее.

— Нет, — сказал Адриан, — если уж он поехал, то первым классом; тут должен спрашивать ты. А будут сомнения, — скажи им про глаза!

Худое лицо Хилери исчезло в окошке кассы и тут же показалось снова.

— Здесь! На этом поезде! В Петуорт. Скорей! Братья побежали, но не успели добраться до барьера, как поезд тронулся. Адриан бросился вдогонку, но Хилери схватил его за руку.

— Спокойно, старина, мы его все равно не догоним; но Ферз нас увидит, и тогда все пропало.

Они понуро направились обратно к выходу.

— Удивительно, как это ты догадался, — сказал Хилери. — Когда поезд приходит на место?

— В двенадцать двадцать три.

— Тогда мы можем догнать его на машине. У тебя есть деньги?

Адриан пошарил в карманах.

— Всего восемь шиллингов шесть пенсов, — с огорчением признался он.

— А у меня ровно одиннадцать шиллингов. Вот глупо!.. Придумал! Мы поедем на такси к Флер: если ее машина дома, она разрешит нам ее взять; либо она сама, либо Майкл нас отвезут. Машина не должна нас там связывать.

Адриан кивнул, все еще ошеломленный правильностью своей догадки.

На Саут-сквер Майкла они не застали, но Флер оказалась дома. Адриан знал ее хуже, чем Хилери, и очень удивился, что она так быстро все сообразила и вывела из гаража машину. Не прошло и десяти минут, как они пустились в путь. Флер сидела за рулем.

— Я поеду через Доркинг и Палборо, — сказала она, откидываясь назад. По этой дороге я могу гнать вовсю после Доркинга. Но что вы с ним будете делать, дядя Хилери, если вы его нагоните?

Этот простой, но существенный вопрос заставил братьев переглянуться. Казалось, Флер затылком почувствовала их растерянность, — резко затормозив машину под самым носом у собаки, которая чудом избежала гибели, она повернулась и спросила:

— Может, вы хотите прежде подумать?

Адриан молчал, поглядывая то на круглое лицо Флер с правильными чертами — это воплощение практичной, спокойной, уверенной в себе молодости, — то на худое, умное, изборожденное морщинами лицо брата, все такое же доброе, хотя страдания ближних и оставили на нем свой след.

— Едем, — сказал Хилери, — будем решать, как подскажут обстоятельства.

— Пожалуйста, остановитесь у почты, — добавил Адриан. — Я хочу послать телеграмму Динни.

Флер кивнула.

— Почта есть на Кингс-Род. Мне еще надо где-нибудь заправиться.

И машина двинулась в потоке других машин.

— Что мне написать в телеграмме? — спросил Адриан. — Сказать про Петуорт?

Хилери покачал головой.

— Скажи только, что мы, кажется, напали на верный след.

Когда они отправили телеграмму, оставалось всего два чага до прихода поезда.

— До Палборо пятьдесят миль, — сказала Флер, — а оттуда еще около пяти. Не знаю, хватит ли бензина. Посмотрим в Доркинге.

И хотя в закрытом лимузине разговаривать очень удобно, Флер будто онемела, сосредоточив все внимание на машине.

Сперва братья сидели молча, не спуская глаз с часов и спидометра.

— Редко я теперь езжу кататься, — негромко сказал Хилери. — О чем ты думаешь, старина?

— О том, что мы с ним будем делать.

— Если бы при моей работе я еще раздумывал заранее, я бы через месяц протянул ноги. В городских трущобах священник живет, как в джунглях, — того и гляди, из-за дерева выскочит тигр; вырабатывается какое-то шестое чувство, на него и приходится полагаться.

— Ну да, — сказал Адриан. — А я живу среди мертвецов и совсем неопытен в обращении с живыми.

— Отлично ведет машину, — вполголоса заметил Хилери. — Погляди на ее затылок. Так и видна сноровка во всем.

Изящная головка с коротко подстриженными волосамиудивительно ловко сидела на белой круглой шее, — сразу видно, что она тут полновластная хозяйка.

Несколько миль они проехали молча.

— Вот и Бокс-Хилл, — сказал Хилери, — в этих местах со мной однажды случилась история, я тебе о ней не рассказывал, но никогда ее не забуду; вот пример того, как легко каждому из нас свихнуться. — Понизив голос, он продолжал: — Помнишь веселого священника Даркотта? Когда я учился в Бикерской школе — до Харроу, — он был там классным наставником; как-то раз в воскресенье он взял меня на прогулку в окрестности Бокс-Хилла. В поезде на обратном пути мы оказались одни в купе. Мы с ним дурачились, но вдруг он словно взбесился, глаза у него загорелись и стали какими-то безумными. Я совершенно не понимал, чего ему нужно, и порядком напугался. Потом он вдруг овладел собой. Все это произошло ни с того ни с сего. Разумеется, подавленный половой инстинкт… на какой-то миг он превратился в настоящего маньяка… ужасная штука. А ведь славный был человек. В нас живут темные силы, Адриан.

— Демонические силы. А когда они вырываются на свободу… Бедный Ферз!

Они услышали голос Флер.

— Начинает понемножку сдавать, придется заправиться. Тут рядом есть колонка.

— Хорошо.

Машина подъехала к заправочной станции.

— До Доркинга всегда приходится ползти как черепаха, — сказала, потягиваясь, Флер. — Теперь мы нагоним. Осталось всего тридцать две мили, а в запасе еще целый час. Вы что-нибудь придумали?

— Нет, — сказал Хилери, — мы всячески старались не думать.

Флер метнула на него один из тех проницательных взглядов, которые сразу же убеждали людей, что она женщина умная.

— Вы повезете его назад? На вашем месте я бы этого делать не стала.

Достав сумочку, она чуть-чуть подкрасила губы и напудрила свой короткий прямой нос.

Адриан наблюдал за ней с почтительным восхищением. Ему не часто приходилось сталкиваться с современной молодежью. Его поразили не столько ее слова, сколько то, что под ними крылось. А означали они примерно следующее: предоставьте его самому себе — все равно вы ничем ему не поможете. Неужели она права?.. Может быть, он и Хилери просто платят дань общечеловеческой страсти — вмешиваться в чужие дела? Может быть, они поднимают святотатственную руку на природу? И все-таки, хотя бы ради Дианы, они должны выяснить, что делает Ферз и что он собирается делать. А ради самого Ферза хотя бы убедиться, что он не попал в дурные руки. На лице брата мелькнула тень улыбки. Он-то знает молодежь, подумал Адриан, у него есть собственные дети, и ему известно, куда может привести жестокая логика юности.

Они двинулись дальше по длинным оживленным улицам Доркинга.

— Наконец-то выбрались, — сказала, оборачиваясь, Флер. — Теперь вы, пожалуй, его поймаете.

И она дала полный газ. Четверть часа они мчались мимо пожелтевших рощ, мимо полей и поросших дроком выгонов, где паслись гуси и старые клячи, мимо деревенских лугов, деревенских улиц, и повсюду сельская жизнь неохотно отступала под натиском города. Но тут машина, которая шла все время так плавно, вдруг начала скрипеть и подскакивать.

— Камера лопнула, — сказала, повернув голову, Флер. — Плохо дело.

Она остановила машину, и все вышли. Правая задняя покрышка совсем спустила.

— Аврал, — сказал Хилери, снимая пиджак. — Подними-ка ее домкратом, Адриан. Я достану запасное колесо.

Голова Флер скрылась в ящике с инструментами, но оттуда донесся ее голос:

— У семи нянек… дайте-ка, лучше я сама!

Адриан ничего не смыслил в машинах и был беспомощен, как ребенок, в обращении со всякими механизмами. Он охотно отошел в сторону, с восхищением наблюдая за работой Флер и Хилери, — те действовали спокойно, быстро, умело, но домкрат был не в порядке.

— Всегда так, когда торопишься, — заметила Флер. Они потеряли двадцать минут, прежде чем тронулись дальше.

— Теперь я уже не поспею, — сказала Флер, — но тут легко напасть на его след. Станция тут же за городом.

Они промчались через Биллингсхерст, Палборо и Стопхемский мост на предельной скорости.

— Поезжай лучше прямо на станцию, — сказал Хилери. — Если он пошел в город, мы его встретим.

— А что мне тогда делать, остановиться?

— Нет, проезжай мимо, а потом поверни.

Они проехали Петуорт и еще полторы мили до станции, но Ферза не было и в помине.

— Поезд пришел добрых двадцать минут назад, — сказал Адриан, — давайте спросим.

Железнодорожник подтвердил, что отбирал билет у господина в синем пальто и черном котелке. Нет, вещей у него не было. Он пошел по направлению к Меловым холмам. Давно это было? Да с полчаса назад.

Они поспешно сели в машину и поехали к Меловым холмам.

— Помнится, немдого дальше будет поворот на Саттон, — сказал Хилери. Весь вопрос в том, свернул он гуда или пошел прямо. Там есть жилье. Спросим, может его видели.

Чуть дальше развилки стоял небольшой домик, где помещалась почта, к нему по саттонской дороге приближался на велосипеде почтальон.

Флер затормозила рядом с ним.

— Вы не встретили по дороге в Саттон человека в синем пальто и котелке?

— Нет, мисс, не встретил ни души.

— Спасибо. Ну как, дядя Хилери, ехать дальше, к холмам?

Хилери взглянул на часы.

— Если не ошибаюсь, до вершины холмов возле Данктонского маяка осталось около мили. От станции мы проехали полторы мили; он опередил нас, скажем, минут на двадцать пять; значит, наверху мы должны его нагнать. Оттуда будет видна вся дорога, и мы его заметим. Если он нам не попадется, значит, он пошел прямо по склону… но в какую сторону?

Адриан сказал вполголоса:

— Домой.

— На восток? — спросил Хилери. — Едем дальше, Флер, только не очень быстро.

Флер повела машину по дороге к холмам.

— Суньте руку в карман моего пальто, там три яблока, — сказала она. — Я успела их захватить.

— Ну и голова! — сказал Хилери. — Но они пригодятся тебе самой.

— Нет. Я худею. Оставьте мне одно.

Грызя яблоки, братья не спускали глаз с перелесков по обе стороны дороги.

— Лес тут слишком густой, — сказал Хилери, — Ферз туда не пойдет. Если заметишь его, Флер, тут же остановись.

Но нигде не было и следа Ферза; поднимаясь все медленнее и медленнее, они достигли перевала. Справа виднелась круглая буковая рощица Данктона, слева, простирался открытый склон; дорога перед ними была пуста.

— Дальше ехать нет смысла, — сказал Хилери. — Надо что-то решать.

— Послушайтесь меня, дядя Хилери, давайте я лучше отвезу вас домой.

— Послушаться ее, Адриан? Адриан покачал головой.

— Я пойду дальше.

— И я с тобой.

— Смотрите! — воскликнула вдруг Флер и показала на что-то рукой.

Ярдах в пятидесяти от них слева на тропинке темнел какой-то предмет.

— Кажется, это пальто.

Адриан выскочил из машины и кинулся туда. Когда он вернулся, на руке у него висело синее пальто.

— Никаких сомнений, — сказал он. — Либо Ферз тут сидел и забыл его взять, либо ему надоело его нести, и он его бросил. В обоих случаях это плохой признак. Идем, Хилери!

Он кинул пальто в машину.

— Какие будут приказания, дядя Хилери?

— Ты вела себя молодцом. Хочешь быть еще большим молодцом? Подожди нас тут с часок. Если мы за это время не вернемся, спускайся обратно и поезжай потихоньку низом на Саттон Бигнор и Уэст-Бартон, а там, если мы все еще не подадим признаков жизни, отправляйся по шоссе через Палборо обратно в Лондон. Если у тебя есть при себе какие-нибудь деньги, дай нам взаймы.

Флер достала сумочку.

— Три фунта. Хватит вам двух?

— Покорнейше благодарим, — сказал Хилери. — У нас с Адрианом никогда не бывает денег. Наверно, мы — самая бедная семья во всей Англии. До свиданья, дорогая, и спасибо! Пойдем, старина!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Помахав на прощанье Флер — она стояла у машины и ела яблоко, — братья двинулись по тропинке к холмам.

— Ступай вперед, — сказал Хилери, — у тебя зрение лучше, да и костюм твой не так бросается в глаза. Если ты его увидишь, мы решим, что делать.

Почти сразу же они наткнулись на высокую проволочную ограду, пересекавшую холм.

— Она кончается там, левее, — сказал Адриан. — Мы обойдем ее возле рощи; чем ниже мы будем держаться, тем лучше.

Братья зашагали по склону вдоль ограды, ступая по густой некошеной траве, и постепенно перешли на привычный шаг альпинистов, словно впереди было долгое и трудное восхождение. Они не знали, нагонят ли Ферза и как с ним быть, если нагонят, но понимали, что им, может быть, придется иметь дело с буйнопомешанным, и лица их приняли такое выражение, какое бывает у солдат, у моряков, у альпинистов — у всех, кто смотрит в глаза опасности.

Они перебрались через заброшенный неглубокий меловой карьер и уже карабкались вверх по другому его склону, как вдруг Адриан спрыгнул назад и потянул за собой Хилери.

— Он там, — прошептал Адриан, — ярдах в семидесяти от нас.

— Видел тебя?

— Нет. Вид у него страшный. Без шляпы, размахивает руками. Что делать?

— Выгляни из-за этого куста.

Адриан опустился на колени и стал наблюдать. Ферз больше не размахивал руками; он стоял в задумчивой позе, скрестив руки и понурив голову. Теперь он повернулся к Адриану спиной, и о его состоянии можно было судить только по этой неподвижности погруженного в себя человека. Внезапно он опустил руки, покачал головой и быстро зашагал вперед. Адриан подождал, пока он не скрылся в кустах, и сделал знак Хилери.

— Давай не отставать, — шепнул Хилери, — не то мы его потеряем, если он войдет в лес.

— Он пойдет по открытому месту; бедняге нужен простор. Осторожно!

Адриан снова потянул Хилери к земле. Перед ними начинался склон, который круто спускался в поросшую травой ложбину, и на середине склона они ясно видели Ферза. Он шагал медленно, явно не подозревая, что за ним следят. Время от времени он хватался за голову, словно стараясь освободить ее от каких-то пут.

— Боже мой! — прошептал Адриан. — Как жутко на него смотреть!

Хилери только кивнул.

Они легли на землю, не спуская глаз с Ферза. Лесистые холмы перед ними переливались на солнце всеми цветами осени. Утром пала обильная роса, и в воздухе все еще стоял запах травы; над белыми меловыми холмами раскинулось туманное, бледно-голубое, белесое небо. Тишь стояла такая, что дух захватывало. Братья молча ждали.

Ферз добрался до дна лощины; они видели, как он уныло бредет по кочкам к небольшой рощице. Из-под ног у него вспорхнул фазан; Ферз вздрогнул, словно пробудившись от сна, и остановился, глядя на взлетевшую птицу.

— Наверно, ему знакома тут каждая кочка, — сказал Адриан, — ведь он был страстным охотником.

В тот же миг Ферз вскинул руки, словно держал в них ружье. В этом жесте было что-то удивительно успокаивающее.

— Теперь бежим! — сказал Хилери, когда Ферз исчез в рощице.

Они сбежали в лощину и заковыляли по кочкам.

— А что, если он остановился в кустах? — задыхаясь, спросил Адриан.

— Рискнем! Теперь осторожно, пока не увидим тот склон…

Ферз медленно взбирался вверх по противоположному склону ярдах в ста за рощицей.

— Пока все в порядке, — прошептал Хилери. — Подождем, — пусть он выйдет на ровное место и скроется из виду. Странное это занятие для нас с тобой, старина. А главное, как сказала Флер, что с ним делать потом?

— Мы должны знать, что с ним произойдет, — ответил Адриан.

— Он уже скрывается. Дадим ему пять минут форы. Я засеку время.

Пять минут тянулись бесконечно. С поросшего деревьями откоса слышался пронзительный крик сойки; прямо перед ними из норы вылез кролик и уселся на задние лапы; между деревьями едва ощущалось легкое дуновение ветерка.

— Пора! — сказал Хилери. Они поднялись и быстрым шагом двинулись вверх по склону. — А если он повернет назад?..

— Чем скорее мы с ним столкнемся, тем лучше, — сказал Адриан. — Вот если он заметит, что мы идем за ним, он пустится бежать, и мы его потеряем.

— Не так быстро, старина. Мы выходим на ровное место.

Они осторожно выбрались из лощины. Перед ними тянулся небольшой спуск; слева каменистая тропинка огибала опушку буковой рощи. Нигде не было никаких признаков Ферза.

— Он либо в этой роще, либо прошел через те кусты и снова поднимается вверх. Прибавим шагу, не то он уйдет.

Братья побежали по тропинке, извивавшейся на дне оврага, и уже подходили к кустам, но звук голоса в каких-нибудь двадцати ярдах от них заставил их замереть на месте. Они отпрянули назад и, затаив дыхание, бросились наземь на краю оврага. Откуда-то из чащи доносилось невнятное бормотание Ферза. Слов нельзя было разобрать, но слушать это было мучительно.

— Бедняга! — шепнул Хилери. — Может, пойдем и попробуем его успокоить?

— Слышишь?

Раздался треск сухой ветки, приглушенное проклятие, и тут же сразу, вдруг — пронзительный охотничий клич. У братьев застыла кровь в жилах.

— Какая жуть! — сказал Адриан. — Но он вышел из лесу.

Они осторожно вошли в заросли; Ферз бежал к поднимавшемуся за лесом холму.

— Он нас не заметил?

— Нет, а то бы он оглядывался. Подожди, пока он снова скроется.

— Да, невеселое занятие, — сказал вдруг Хилери, — но я с тобой согласен: надо довести его до конца. Какой ужасный крик! Пора нам решить, что мы будем с ним делать.

— Если бы удалось уговорить его вернуться в Челси, — сказал Адриан, можно было бы не пускать туда Диану и детей, уволить прислугу и нанять для ухода за ним специальных людей. Я готов побыть там с ним, пока все не наладится. Пожалуй, родной дом — единственная для него надежда.

— Не думаю, чтобы он пошел с нами добровольно.

— В таком случае, ей-богу, не знаю, что делать! Сажать его в клетку? Тут я не помощник.

— А что, если он захочет покончить с собой? — Это уже твоя область, Хилери.

Хилери помолчал.

— Не очень-то полагайся на мой сан, — сказал он вдруг. — Священника городских трущоб ничем не проймешь.

Адриан схватил брата за руку.

— Его больше не видно.

— Тогда пошли!

Миновав быстрым шагом ровную полянку, они стали взбираться на следующий склон. Пригорок покрывали редкие кусты боярышника, тиса и ежевики, кое-где поднимались молодые буки. Тут было где укрыться, и братья смелее двинулись дальше.

— Мы подходим к перекрестку у Бигнора, — прошептал Хилери. — Что, если он спустится по тропинке в долину? Мы легко можем его потерять!

Они бросились бежать, но тут же остановились за тисовым кустом.

— Он и не думает идти вниз, — сказал Хилери. — Смотри!

Ферз миновал перекресток проселочных дорог, где стоял указательный столб, и теперь бежал по поросшему травой склону, к северной стороне следующего холма.

— Я помню, там есть другая тропинка вниз.

— Кто его знает, но отступать все равно поздно.

Ферз больше не бежал; медленно, понурив голову, он поднимался в гору. Они следили за ним из-за тисового куста, пока он не скрылся за перевалом.

— Пошли! — сказал Хилери.

На этот раз надо было пробежать целых полмили, а ведь им обоим было за пятьдесят.

— Не беги так, старина, — тяжело дыша, произнес Хилери, — а то мы совсем задохнемся.

Напрягая все силы, они достигли наконец пригорка, за которым скрылся Ферз, и увидели поросшую травою тропку.

— Теперь можно потише, — шепнул, переводя дыхание, Хилери.

Здесь склон тоже порос кустами и молодыми деревьями, и, перебегая от куста к кусту, они достигли небольшого мелового оврага.

— Приляжем на минутку и передохнем. Он не пошел вниз, в долину, — не то мы бы его увидели. Слушай!

Снизу доносилось какое-то пение. Адриан поднял голову и заглянул через край оврага. Чуть ниже, у самой тропы, лежал на спине Ферз. Они отчетливо услышали слова песни, которую он бубнил:

Так что ж, я не волен, а ты вольна?
Люблю, а ты не любишь меня?
Неужто лишил меня разума бог
И разлюбить мне тебя не помог?
Ферз умолк и лежал некоторое время не шевелясь; потом, к ужасу Адриана, лицо его исказилось, он потряс кулаками и закричал:

— Не хочу… не буду… не хочу сходить с ума! — и, перевернувшись, уткнулся лицом в землю.

Адриан отполз назад.

— Ужасно! Я должен спуститься вниз и успокоить его. — Пойдем вместе, в обход, по той тропинке… Не спеши… Не спугни его.

Они двинулись по тропинке, огибавшей овраг. Но когда они подошли к месту, где только что лежал Ферз, его там уже не было.

— Пойдем потихоньку дальше, — сказал Хилери.

Они пошли совсем спокойно, точно отказавшись от погони.

— Кто же после этого поверит в бога? — спросил Адриан.

Худое лицо Хилери скривилось в невеселой усмешке.

— В бога я верю, но не в того милосердного бога, в которого принято верить. Помнится, на этом самом склоне расставляют капканы. Сотни кроликов терпят тут адские муки. Мы выпускали их из капканов и добивали ударом по голове. Если бы мои взгляды стали известны, меня лишили бы сана. Ну, и что изменится? Я ведь не богослов, а практик. Смотри! Лиса!

Они остановились на секунду, — через тропинку скользнуло небольшое бурое существо.

— Чудесный зверь — лиса! А покрытые лесом холмы — просто рай для зверья; тут так круто, что никто до них не доберется; голуби, сойки, дятлы, кролики, лисы, зайцы, фазаны — какой только живности здесь нет!

Тропинка пошла вниз, и Хилери указал рукой вперед.

Там, за оврагом, вдоль проволочной ограды шел Ферз.

Они видели, как он исчез, а затем, обогнув ограду, снова появился на склоне холма.

— Что дальше?

— Он нас оттуда не увидит. Чтобы заговорить с ним, надо к нему подобраться поближе, не то он просто убежит.

Они пересекли ложбину, поднялись вдоль ограды и обошли ее, скрываясь за кустами боярышника. Ферз снова исчез за какой-то складкой холма.

— Загородка для овец, — сказал Хилери. — Смотри, они рассыпались по всему склону — это местная порода.

Братья поднялись на пригорок. Ферза нигде не было.

Продолжая идти вдоль ограды, они достигли следующей вершины и огляделись. Немного дальше влево пригорок круто обрывался — там был овраг; прямо перед ними к лесной опушке спускалась открытая луговина. Справа все еще тянулась проволочная ограда, окружавшая пастбище. Вдруг Адриан схватил брата за руку. По ту сторону ограды, в каких-нибудь семидесяти ярдах от них, лежал ничком в траве Ферз, а вокруг него паслись овцы. Пригнувшись, братья забрались в кусты. Оттуда Ферз был отлично виден, и они стали молча за ним наблюдать. Он лежал так тихо, что овцы его не замечали. Шарообразные, коротконогие, курносые, с грязновато-белой шерстью и какие-то игрушечные, они безмятежно пощипывали траву.

— Как ты думаешь, он спит?

Адриан покачал головой.

— Нет, но успокоился.

В позе Ферза было что-то необычайно трогательное; он лежал, раскинув руки и прильнув к земле, словно ребенок, уткнувшийся в колени матери, казалось, земля эта вселяла в него покой; он точно ощупью искал путь обратно в ее тихое лоно. Как можно было тревожить его, пока он так лежал?

Заходящее солнце грело им спину, и Адриан подставил лицо его лучам. Все, что в нем было от сельского жителя и любителя природы, жадно тянулось к этому теплу, к запаху трав, к пению жаворонков в голубом небе; он заметил, что и Хилери повернулся лицом к солнцу. Стояла удивительная тишина, и если бы не пение птиц и не шорохи на пастбище, впору было сказать, что природа онемела. С окрестных холмов не доносилось ни людской речи, ни крика животного, ни шума машин на дорогах.

— Три часа. Вздремни, — шепнул Адриан брату. — Я покараулю.

Теперь Ферз как будто заснул. Конечно, здесь его мозг отдохнет от возбуждения. Если в воздухе, в природе, в красках есть целебная сила, то она именно тут, на этом прохладном зеленом пригорке, где вот уже больше тысячи лет нет ни жилья, ни людской суеты. Когда-то в древности здесь жили люди, но теперь покой нарушают только ветер да тени плывущих облаков. А сегодня нет ни ветра, ни облаков, отбрасывающих на траву легкие, бегущие тени.

Адриан испытывал такую глубокую жалость к несчастному, который лежал там как мертвец, что не мог думать ни о себе, ни даже о Диане. Приникший к земле Ферз пробуждал в нем какой-то глубочайший инстинкт — инстинкт душевного родства людей перед несправедливыми ударами судьбы. Да, он спит, цепляясь за землю в поисках прибежища; искать вечного прибежища в земле все, что ему осталось. И в эти тихие два часа, пока Адриан сторожил распростертое среди пасущихся овец тело Ферза, его обуревало не бесплодное возмущение и не горечь, а какое-то тоскливое недоумение. Греки, авторы античных трагедий, понимали, какая жалкая игрушка человек в руках у богов; но потом пришла христианская вера в милосердного бога. Милосердного? Нет! Хилери прав. Но что делать, если тебя постигла судьба Ферза? Что делать, пока в тебе теплится хоть искра разума? Если жизнь сложилась так, что человек больше не может трудиться и становится слабоумным пугалом, — тогда, без сомнения, час его пробил и ему лучше успокоиться в земле навсегда. Кажется, и Хилери так думает; но Адриан не знал, как поведет себя брат в решительную минуту. Его дело — помогать живым, мертвый для него — потеря: мертвым нельзя служить. И Адриан с облегчением подумал, что его работа связана только с мертвецами: он изучает кости — единственную часть человека, которая не гибнет и сохраняется веками, чтобы оставить память о жизни этого удивительного животного. Время шло, а Адриан все лежал и смотрел, срывая травинки и растирая в ладонях их сладкий сок.

Солнце передвинулось еще дальше на запад и заглядывало теперь прямо ему в глаза; овцы перестали щипать траву и, словно решив, что пора домой, стали медленно перебираться через холм. Из нор выглянули кролики и тоже стали щипать траву; один за другим спускались с высоты жаворонки. В воздухе повеяло прохладой; деревья на холмах потемнели и приобрели четкие очертания; казалось, белесое небо ждет не дождется огней заката. Трава потеряла запах; роса еще не пала.

Адриан поежился. Еще через десять минут солнце скроется за холмом, и станет холодно. Когда Ферз проснется, — будет ему лучше или хуже? Все равно, выхода у них нет. Он коснулся плеча Хилери, который все еще спал, поджав колени. Тот сразу открыл глаза.

— А, что?

— Тс-с! Он еще спит. Что делать, когда он проснется? Может быть, подойдем к нему заранее и подождем там?

Хилери дернул брата за рукав. Ферз был уже на ногах. Из-за куста они видели, как он дико озирается по сторонам, — так озирается зверь, почуявший опасность, прежде чем пуститься бежать. Увидеть их он не мог, но явно услышал или почувствовал чье-то присутствие. Он подошел к проволочной ограде, прополз под ней и встал во весь рост, лицом к пылающему солнцу, оно висело теперь как огненный шар над лесистой вершиной горы. Лицо его было озарено закатом, и так он стоял неподвижно, как каменное изваяние, пока солнце не скрылось за горой.

— Пора, — сказал Хилери и поднялся.

Адриан увидел, как Ферз внезапно встрепенулся, с диким отчаянием взмахнул рукой и бросился бежать.

— Он вне себя, — сказал ошеломленный Хилери. — А там, над дорогой, меловой карьер. Скорей, скорей!

Они побежали, но у них затекли ноги, и им было не угнаться за Ферзом, который опережал их все больше и больше. Он несся вперед как одержимый, размахивая руками; до них доносились его крики. Хилери с трудом проговорил, задыхаясь:

— Стой! Он бежит не туда, не к карьеру. Тот правее. Он бежит в лес, вниз. Пусть думает, что мы отстали.

Они видели, как он мчался вниз по откосу и, все еще бегом, скрылся в лесу.

— Пошли! — сказал Хилери.

Братья, спотыкаясь, спустились к лесу и побрели дальше, боясь потерять направление, по которому шел Ферз. Это был буковый лесок; кустарник рос здесь только по опушке. Они остановились, прислушиваясь, но не уловили ни звука. Под деревьями уже сгустились сумерки, но лесок был небольшой, и они скоро достигли опушки на другой его стороне; внизу виднелись крестьянские домишки и какие-то строения.

— Давай спустимся на дорогу.

Поспешно спускаясь, они вдруг очутились перед глубоким меловым карьером и замерли как вкопанные у самого его края.

— Про этот я не знал, — сказал Хилери, — Ступай вдоль него в ту сторону, а я пойду в эту.

Адриан двинулся вверх по краю карьера, пока не достиг вершины. Внизу, футах в шестидесяти, что-то темнело на самом дне. Что бы это ни было, оно не шевелилось и не издавало ни звука. Неужели это конец, неужели он бросился в эту мрачную дыру? У Адриана перехватило горло, и он не мог ни крикнуть, ни двинуться с места. Потом он кинулся туда, где стоял Хилери.

— Ну как?

Адриан показал рукой вниз. Они пробрались сквозь кустарник, росший вдоль самого обрывами достигли места, откуда можно было спуститься вниз на заросшее травою дно заброшенного карьера и пройти в дальний его край, под самой высокой стеной.

Это был Рональд Ферз. Адриан опустился на колени и приподнял его голову. У него была сломана шея; он был мертв.

Нарочно ли он бросился вниз в поисках конца или сорвался нечаянно во время бегства — они не знали. Хилери молча положил руку на плечо Адриана.

— Недалеко отсюда у дороги стоит сарай, — сказал наконец Хилери, — но, пожалуй, тела лучше не трогать. Побудь с ним, а я схожу в деревню и позвоню. Наверно, надо вызвать полицию.

Адриан кивнул, он все еще стоял на коленях возле мертвого Ферза.

— Здесь близко почта, я скоро вернусь, — и Хилери поспешно ушел.

Оставшись один в старом карьере, где быстро сгущалась тьма, Адриан сел, поджав ноги, и положил к себе на колени голову Ферза. Он закрыл ему глаза и прикрыл лицо носовым платком. Сверху, из леса, доносился шорох крыльев и щебет птиц, располагавшихся на ночлег. Пала роса, и в синих сумерках стлался осенний туман. Все очертания стерлись, но высокая стена мелового карьера еще белела. Это место, откуда Ферз совершил свой прыжок в вечность, находилось меньше чем в пятидесяти ярдах от проезжей дороги, где сновали машины, но оно казалось Адриану глухим, заброшенным, полным страхов. Он понимал, что так лучше для Ферза, для Дианы, для него самого, но чувствовал только глубочайшее сострадание к этому человеку, истерзанному и сломленному в расцвете лет, и вместе с тем ощущал какую-то связь с таинством природы, окружавшей мертвеца и место его упокоения.

Чей-то голос вывел Адриана из его странного забытья. Рядом с ним стоял старый крестьянин и протягивал ему стакан.

— Говорят, здесь несчастье случилось, — сказал он. — Его преподобие велели вам выпить глоточек коньяку. — Он передал стакан Адриану. — Он как, свалился, что ли?

— Да.

— Сколько лет говорю, надо наверху забор поставить. Его преподобие велели передать — доктор и полиция скоро будут.

— Спасибо, — сказал Адриан, возвращая пустой стакан.

— Тут подальше возле дороги — хороший, крепкий сарай; может, нам снести его туда?

— Нельзя его трогать до их прихода.

— Да, — сказал старик, — есть такой закон, я читал, если это убийство или самоубийство. — Он нагнулся к телу. — Лицо-то какое спокойное, правда? Вы знаете, кто он такой?

— Да. Капитан Ферз. Из здешних мест.

— Как, из тех Ферзов, что с Бартонского холма? Да я же там еще мальчишкой работал; в том приходе и родился. — Он всмотрелся внимательней. Да уж не мистер ли это Рональд, а?

Адриан кивнул.

— Батюшки мои! Теперь уж из них никого не осталось. Дед его перед смертью совсем рехнулся, право слово. Вот дела! Мистер Рональд! Я его знал еще совсем мальчишкой.

Он пригнулся, чтобы получше вглядеться в лицо, едва различимое при последних отсветах дня, потом выпрямился, печально качая головой. Теперь, когда выяснилось, что тут лежит не «чужак», он отнесся к этой смерти совсем по-другому.

Внезапно тишину нарушил треск мотоцикла; он спускался с зажженными фарами по проложенной здесь когда-то дороге. С мотоцикла сошли двое: юноша и девушка. Они несмело подошли к освещенной фарами группе и остановились, пытаясь разглядеть то, что лежало на земле.

— Говорят, здесь произошел несчастный случай.

— Ага, — подтвердил старик.

— Мы можем чем-нибудь помочь?

— Нет, спасибо, — сказал Адриан, — сейчас приедут врач и полиция. Нам остается только ждать.

Молодой человек открыл было рот, чтобы что-то спросить, но, так и не спросив, обнял девушку за плечи; потом, как и старый крестьянин, они постояли, вглядываясь в покойника, его голова лежала на коленях у Адриана. Мотор мотоцикла все еще тарахтел, нарушая тишину, а свет фар придавал зловещий вид старому карьеру и маленькой кучке живых, окружавших мертвеца.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Телеграмма пришла в Кондафорд перед самым ужином. Она гласила: «Бедный Ф. умер. Упал меловой карьер. Будет доставлен Чичестер. Адриан и я сопровождаем. Следствие состоится там. Хилери».

Когда ей принесли телеграмму, Динни была в своей комнате. Она села на кровать; как и всегда, когда в душе борются два чувства — облегчения и скорби — у нее стеснило грудь. Случилось то, о чем она молила судьбу, но сейчас она помнила только тяжкий вздох за дверью и его лицо, когда он стоял и слушал пение Дианы.

— Найдите мне Скарамуша, — попросила она горничную, которая принесла телеграмму.

Когда появился шотландский терьер с умными глазами и весьма самоуверенным видом, Динни прижала его к себе так крепко, что он стал вырываться. Держа в руках это теплое, жесткое, лохматое создание, она снова обрела способность чувствовать; все ее существо испытывало облегчение, но жалость вызвала слезы. Такое странное состояние было непонятно псу. Скарамуш лизнул ее в нос и так отчаянно завилял хвостом, что Динни его опустила. Она наспех кончила одеваться и пошла в комнату матери.

Леди Черрел, уже переодетая к ужину, бродила между открытым гардеробом и открытым комодом, раздумывая, что из вещей ей легче всего пожертвовать на деревенский благотворительный базар в пользу больных бедняков. Динни молча подала ей телеграмму.

— Это как раз то, чего ты хотела, — сказала, прочитав ее, леди Черрел.

— Как ты думаешь, он покончил с собой?

— Думаю, что да.

— Сказать мне Диане сейчас или дать ей спокойно поспать до утра?

— Лучше сейчас. Если хочешь, я ей скажу.

— Нет, нет, мамочка. Это надо сделать мне. Ужин, наверно, нужно будет отнести ей наверх. А завтра нам, должно быть, придется поехать в Чичестер.

— Как все это ужасно для тебя, Динни!

— Напротив, мне это поможет. Взяв телеграмму, она пошла к Диане.

Диана была в детской, — детей укладывали спать, и они всячески оттягивали эту нежеланную минуту; в их возрасте еще не понимаешь, как приятно заснуть, Динни знаком вызвала Диану в спальню и молча протянула телеграмму. Хотя за последние дни они очень сблизились, между ними все же было шестнадцать лет разницы, и Динни не решалась ее утешать, как поступила бы со своей сверстницей. К тому же она никогда толком не знала, что у Дианы на душе. Та прочитала телеграмму с каменным лицом, словно не узнала ничего неожиданного. Ничто не отразилось на этом красивом лице, с тонкими, как на старинной монете, чертами. Она взглянула на Динни, и в глазах у нее не было ни слезинки.

— Ужинать я не пойду. Значит, завтра — в Чичестер? — только и сказала она.

Сдерживая волнение, Динни молча кивнула и вышла. После ужина, наедине с матерью, она заметила:

— Хотела бы я так владеть собою, как Диана.

— Жизнь научила ее выдержке.

— Но есть в ней что-то и от холодной гордячки.

— А это не так уж плохо.

— Что будут выяснять на следствии?

— Боюсь, что там ей понадобится вся ее выдержка.

— Мама, а мне придется давать показания?

— Ведь ты же последняя, кто с ним разговаривал.

— Да. Я должна рассказать, как он подходил к двери вчера ночью?

— Если тебя спросят, ты, наверно, должна рассказать все, что знаешь.

Кровь прилила к щекам Динни.

— А я не расскажу. Я даже Диане не сказала. И вообще не понимаю, какое до этого дело посторонним.

— И я не понимаю; но нашего мнения в таких случаях не спрашивают.

— Не скажу: не буду потакать нездоровому любопытству и причинять Диане лишнюю боль.

— А что, если слышала горничная?

— Никто не докажет, что слышала я.

Леди Черрел улыбнулась.

— Жаль, что здесь нет отца.

— Не говори папе того, что я тебе сказала. Не надо испытывать мужскую совесть; хватит нам и женской, ее хоть можно унять.

— Хорошо, не скажу.

— У меня не будет ни малейших угрызений совести, если придется что-нибудь скрыть, — лишь бы меня не поймали, — заявила Динни, все еще под впечатлением от лондонского полицейского суда. — И зачем вообще это следствие? Он мертв. Просто нездоровое любопытство.

— Зря я тебе все-таки потакаю, Динни.

— Нет, не зря. Сама знаешь, в душе ты со мной согласна.

Леди Черрел промолчала. В душе она и в самом деле была согласна…

Генерал и Алан Тасборо приехали на следующее утро первым поездом, а спустя полчаса все они отправились в открытой машине в Чичестер; Алан правил, рядом сидел генерал, а на заднем сиденье прижались друг к другу леди Черрел, Динни и Диана. Поездка была долгая и печальная. Откинувшись на сиденье и подняв меховой воротник, из которого торчал только кончик носа, Динни предалась размышлениям. Ей становилось ясно, что в какой-то мере она могла оказаться в центре предстоящего следствия. Ведь это с ней Ферз поделился своими сокровенными мыслями; это она увезла из дома детей; она спустилась ночью звонить по телефону, а потом услышала то, о чем собиралась умолчать; наконец — и это самое важное — ей придется сказать, что это она обратилась за помощью к Адриану и Хилери. Лишь за ее спиной можно скрыть дружбу Адриана с Дианой: да, это она посоветовала Диане обратиться к дяде за помощью, когда пропал Ферз. Как и все, Динни читала в газетах о скандальных происшествиях с другими людьми-и даже не без удовольствия; но, как и всех, ее возмущала самая мысль, что в скандальную хронику могут попасть ее родные или друзья. Если бы на следствии выяснилось, что к дяде обратились как к давнему и близкому другу Дианы, им обоим не избежать расспросов, которые вызовут подозрения, — публика, помешанная на любовных историях, сразу навострит уши. Воображение Динни лихорадочно работало. Если выяснится давняя и близкая дружба Адриана с Дианой, еще, чего доброго, заподозрят, будто это он столкнул Ферза в карьер, — конечно, если при этом не было Хилери, никто ведь еще не знает подробностей. Перед Динни мелькали страшные картины. Любая сенсация куда больше по вкусу публике, чем правдивый, но прозаический факт. И в ней крепла озорная решимость провести публику и лишить ее желанной сенсации.

В Чичестере в холле гостиницы их встретил Адриан; Динни отвела его в сторонку и сказала:

— Дядя, можно мне поговорить с тобой и дядей Хилери наедине?

— Хилери пришлось вернуться в Лондон, но он приедет вечером, попозднее; тогда и поговорим. Следствие назначено на завтра.

Этим Динни и пришлось удовольствоваться.

Адриан рассказал ей, как все произошло; Динни, еще раньше решившая, что ему не следует провожать Диану в покойницкую, предложила:

— Скажи нам, дядя, где это; я сама провожу Диану.

Адриан молча кивнул.

В морг Диана вошла одна, а Динни осталась ждать в коридоре, где пахло дезинфекцией. Она смотрела в окно, выходившее в переулок. По стеклу уныло ползла огорченная приближением зимы муха. Глядя на этот тоскливый закоулок, на небо, лишенное тепла и света, Динни почувствовала себя очень несчастной. Жизнь казалась такой беспросветной и сулила одни только беды. Это следствие… угроза, нависшая над Хьюбертом… нигде ни проблеска радости! Даже мысль о непритворной влюбленности Алана ее не тешила.

Обернувшись, она увидела рядом с. собой Диану и, мгновенно позабыв о собственных горестях, обняла ее и поцеловала в холодную щеку. Они молча вернулись в гостиницу.

— Он лежит такой спокойный, — только и сказала Диана.

После ужина Динни сразу ушла к себе в номер и с книгой в руках стала ждать Хилери и Адриана. В десять часов Хилери наконец подъехал к гостинице на такси, и еще через несколько минут они с Адрианом пришли к Динни. Ее поразило, как оба они исхудали и измучились, но что-то в их лицах успокоило ее. Они принадлежали к породе людей, которые верны себе до последнего вздоха. Оба они расцеловали ее с несвойственной им нежностью и сели бочком на кровать — один справа, другой слева. Динни обратилась к Хилери:

— Я хотела поговорить о дяде Адриане. Мне вот что пришло в голову. Если мы не будем осторожны, это следствие может причинить нам массу неприятностей.

— Несомненно. Я ехал сюда в поезде с репортерами, — они не подозревали, что я причастен к этому делу. Про клинику они уже все пронюхали и сразу навострили уши. Газетчики — люди дотошные, они свое дело знают.

— Дядя, — спросила Динни Адриана, — ты не обидишься, если я буду говорить откровенно?

Адриан улыбнулся.

— Не обижусь. Ты ведь у нас молодчина.

— Так вот, — сказала она, обхватив руками спинку кровати, — по-моему, главное — скрыть дружбу дяди Адриана с Дианой, и я вот о чем подумала: это я попросила вас найти Ферза, все надо свалить на меня. Понимаете, я была последняя, с кем он разговаривал, когда перерезал телефонный провод; если меня вызовут, я постараюсь им внушить, что к вам обратились только по моему настоянию, — вы у меня умные дядюшки и хорошо решаете кроссворды. А иначе почему мы обратились к дяде Адриану? Потому что он был таким близким другом Дианы, — вот тут-то им и полезет в голову всякая чушь, особенно когда они узнают, что капитан Ферз не был дома четыре года. Наступило молчание.

— А ведь она умница, старина, — сказал наконец Хилери. — Четыре года дружбы с красивой женщиной в отсутствие мужа означают для присяжных только одно, а для публики — все, что угодно.

Адриан кивнул.

— Я только не понимаю, — сказал он, — как можно скрыть, что я так давно знаю их обоих.

— Все дело в первом впечатлении, — горячо пояснила Динни. — Я могу рассказать, что Диана предложила обратиться к ее врачу и к Майклу, но я ее переубедила, так как знаю, что твоя работа приучила тебя докапываться до всего и что ты можешь заручиться помощью дяди Хилери, а тот вообще видит человека насквозь. Если мы дадим следствию правильный ход, вряд ли твое знакомство с ними привлечет внимание. По-моему, очень важно, чтобы меня вызвали как можно раньше.

— Тебе придется нелегко, дружок.

— Вовсе нет. Но если вас обоих вызовут раньше меня, — пожалуйста, скажите, что я приехала и попросила вас помочь. Ну, а потом я сама вдолблю им это как следует.

— После врача и полицейского первой вызовут Диану.

— Да, но я могу с ней поговорить, чтобы наши показания не расходились.

Хилери улыбнулся.

— Не возражаю, это весьма невинная ложь. Я могу вставить, что знаю их так же давно, как и ты, Адриан. Оба мы познакомились с Дианой, когда она была еще девчонкой, на том пикнике, который устроил в Лэндс-Энде Лоренс, а с Ферзом — у них на свадьбе. Знакомы домами, а?

— Может выясниться, что я ездил в клинику, — сказал Адриан, — оттуда вызвали свидетелем доктора.

— Ничего, — сказала Динни, — ты ездил туда как его друг и как человек, интересующийся психическими заболеваниями. В конце концов, дядя, считается ведь, что ты ученый.

Ее собеседники улыбнулись.

— Хорошо, Динни, — сказал Хилери, — мы поговорим со следователем — он вполне приличный человеки устроим, чтобы тебя вызвали пораньше.

Он направился к двери.

— Спокойной ночи, — сказал Адриан.

— Спокойной ночи, милый; у тебя такой измученный вид. Есть у тебя с собой грелка?

Адриан покачал головой.

— У меня только зубная щетка, да и ту я только что купил.

Динни вытащила из своей постели грелку и заставила дядю взять ее.

— Значит, я скажу Диане, о чем мы договорились?

— Хорошо, Динни.

— Послезавтра снова взойдет солнце.

— Взойдет ли? — сказал Адриан.

Когда за ним закрылась Дверь, Динни вздохнула. Взойдет ли? Диана, кажется, потеряла способность чувствовать. А тут еще дело Хьюберта!

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Когда Адриан и его племянница вошли на другое утро в здание Следственного суда, их мысли можно было бы изложить примерно так:

Следствие по делу о скоропостижной смерти так же устарело, как обычай есть по воскресеньям тяжелую пищу вроде ростбифа и йоркширского пудинга. В наше время люди по воскресеньям занимаются спортом, а убийства стали редкостью и самоубийц больше не хоронят на перекрестках дорог; поэтому оба эти обычая потеряли всякий смысл. В старину правосудие и его слуг считали врагами человечества, и попытка поставить между смертью и законом гражданского арбитра была вполне естественной. В наш век полицию именуют «стражем общественного порядка», но ей по-прежнему не доверяют судить о том, должна ли она вмешаться в то или иное дело. И если беспомощность полиции нельзя считать причиной сохранения устаревшего ритуала, значит, публика просто боится, как бы от нее не скрыли какого-нибудь скандальчика. Читатели газет уверены, что чем больше они узнают сомнительных и неприглядных историй, тем лучше для души. Не будь следствия о скоропостижной смерти — в газетах не было бы отчетов о сенсационных процессах. А ведь как приятно, когда идет хотя бы одно разбирательство, если не нужно никакого, или два разбирательства, если можно было бы ограничиться одним! Люди обычно стесняются совать нос в чужие дела, но в толпе всякую щепетильность с них как рукой снимает. Чем нахальнее человек проявляет в толпе своелюбопытство, тем лучше он себя чувствует. И чем чаще удается протиснуться в зал Следственного суда, тем пламенней благодаришь бога. Слова: «Буду славить тебя, господи, всем сердцем моим, возвещать все чудеса твои!» — никогда не звучат горячее, чем в сердце того, кто раздобыл себе местечко на следствии о скоропостижной смерти. Ведь следствие о мертвых почти всегда сопряжено с пыткой для живых, а что может быть приятнее такого зрелища?

Зал суда был полон, что подтверждало справедливость этих мыслей; Динни и Адриан прошли в маленькую комнату ожидания.

— Ты будешь пятой, Динни, — сказал Адриан. — Хилери и меня вызовут раньше. Подождем здесь, пока нас не вызовут, тогда не заподозрят, что мы сговорились.

Они молча сидели в голой комнатушке. Сперва должны были допросить полицейского, врача, Диану и Хилери.

— Это как в песенке о негритятах, которые пошли купаться в море, прошептала Динни.

Взгляд ее был прикован к календарю, висевшему напротив; ей почему-то непременно хотелось прочесть, что там написано, но она не могла разобрать ни слова.

— Выпей-ка глоточек, — сказал Адриан и вынул из кармана бутылочку. Только не слишком много, это лекарство, оно тебя подбодрит.

Динни глотнула. — Лекарство слегка обожгло ей горло.

— Теперь — ты, дядя.

Адриан, в свою очередь, сделал осторожный глоток.

— Отлично подстегивает, когда у тебя состязание или что-нибудь в этом роде, — сказал он.

Они снова помолчали, ожидая, чтобы лекарство подействовало. Молчание нарушил Адриан:

— Если души умерших живут среди нас, — а я в это не верю, — что думает сейчас бедный Ферз обо всей этой комедии? Все-таки мы еще варвары. У Мопассана есть рассказ о клубе самоубийц, — там предлагали приятную смерть каждому, кто хотел покинуть этот мир. Я не одобряю самоубийства людей в здравом уме, — разве что в самых редких случаях. Человек обязан вытерпеть все; но я бы хотел, чтобы у нас был такой клуб для душевнобольных и для тех, кому это грозит. Ну как, помогло лекарство?

Динни кивнула.

— Оно действует не меньше часа. — Адриан поднялся. — Кажется, моя очередь. До свидания, дорогая, желаю успеха! Когда будешь отвечать следователю, не забудь время от времени вставлять «сэр».

Глядя, как он распрямил плечи, переступая порог, Динни почувствовала нечто вроде душевного подъема. Все-таки дядя Адриан лучше всех на свете! И хотя в этом не было ни капли логики, она мысленно помолилась за него. Нет, питье ей в самом деле помогло, головокружение и слабость прошли. Она вынула карманное зеркальце и пуховку. Когда она взойдет на костер, вовсе не обязательно, чтобы у нее блестел нос.

Прошло, однако, еще четверть часа, прежде чем ее вызвали; она провела это время, не отрывая глаз от календаря, думая о Кондафорде и вспоминая лучшие дни сенокоса и пикников в лесу; вот она собирает лаванду, катается верхом на гончей, потом ее пересаживают на пони, когда Хьюберт уезжает в школу; дни безоблачного счастья во вновь отстроенном доме, — хотя она там и родилась, до четырех лет ей пришлось кочевать, жить то в Олдершоте, то в Гибралтаре. С особым удовольствием вспомнила она, как разматывала золотые нити с коконов своих шелковичных червей и воображала, будто это какие-то ползучие слоны, и какой у них был особенный запах.

— Элизабет Чаруэл!

Что за наказание иметь фамилию, которую всегда перевирают! Она поднялась, повторяя про себя: Последний негритенок один гулять бы рад. Но вот судья нагрянул. — и нету негритят.

Кто-то встретил ее у порога и повел через весь большой зал за какую-то загородку. К счастью, она в последнее время уже не раз бывала в таких местах — все здесь было знакомо и даже немножко ее забавляло. Присяжные прямо перед ней были похожи на ископаемых, следователь преисполнен важности. Слева от нее разместились остальные негритята, а за ними, вплоть до дальней голой стены, рядами тянулись десятки, десятки и десятки голов — точно сельди набились в огромную бочку. Тут она услышала обращенный к ней вопрос и сосредоточила все внимание на лице следователя.

— Вас зовут Элизабет Черрел. Вы, если не ошибаюсь, дочь леди Черрел и генерал-лейтенанта сэра Конвея Черрела, кавалера ордена Бани, кавалера орденов святого Михаила и святого Георгия?

Динни поклонилась. «Надеюсь, это ему понравится», — подумала она.

— И вы живете вместе с ними в усадьбе Кондафорд, в Оксфордшире?

— Да.

— Насколько мне известно, мисс Черрел, вы гостили у капитана и миссис Ферз вплоть до того самого утра, когда капитан Ферз покинул свой дом?

— Да.

— Вы их близкий друг?

— Я дружна с миссис Ферз. Капитана Ферза я видела до его возвращения, кажется, только один раз.

— А-а, до его возвращения! Вы уже гостили у миссис Ферз, когда он вернулся?

— Я приехала к ней как раз в тот день.

— В день его возвращения из клиники для душевнобольных?

— Да. Я, в сущности, поселилась у них в доме на следующий день.

— И оставались там, пока капитан Ферз его не покинул?

— Да.

— Как он себя вел все это время?

Услышав этот вопрос, Динни впервые поняла, как плохо не знать, что говорили до нее другие. Придется ей, видно, говорить то, что она знала и видела на самом деле.

— Он казался мне совершенно нормальным, только не хотел выходить из дому или встречаться с людьми. Вид у него был совсем здоровый, но глаза его… от них становилось не по себе.

— В каком смысле?

— Они… они напоминали огонь, горящий за решеткой; казалось, в них сверкают искры.

При этих словах присяжные на какой-то миг стали меньше похожи на ископаемых.

— Вы говорите, он не хотел выходить из дому? Так было все время, пока вы там находились?

— Нет, он вышел накануне своего бегства. Насколько я знаю, его не было дома весь день.

— «Насколько вы знаете»? А разве вас там в это время не было?

— Не было; утром я увезла обоих детей в Кондафорд, к моей матери, и вернулась вечером перед самым ужином. Капитан Ферз еще не возвращался.

— Что заставило вас увезти детей?

— Меня об этом попросила миссис Ферз. Она заметила какую-то перемену в капитане Ферзе и решила, что детей лучше удалить.

— А вы бы могли сказать, что и сами заметили такую перемену?

— Да. Мне казалось, что он становится беспокойнее и, пожалуй, подозрительнее; он стал больше пить за ужином.

— Ничего из ряда вон выходящего?

— Ничего. Я…

— Да, мисс Черрел?

— Я хотела сказать кое-что с чужих слов.

— Со слов миссис Ферз?

— Да.

— Ну, в этом нет необходимости.

— Спасибо, сэр.

— Поговорим о вашем возвращении в тот день, когда вы увезли детей. Вы сказали, что капитана Ферза не было дома; а где была миссис Ферз?

— Дома. Я быстро переоделась, и мы поужинали вдвоем. Мы очень о нем беспокоились.

— А потом?

— После ужина мы поднялись в гостиную, и, чтобы отвлечь миссис Ферз она очень волновалась, — я попросила ее спеть. Скоро мы услышали, как стукнула входная дверь, вошел капитан Ферз и сел.

— Он что-нибудь сказал?

— Нет.

— Как он выглядел?

— По-моему, ужасно. Он был совсем не такой, как всегда, вид у него был странный, напряженный, как будто его мучила какая-то страшная мысль.

— Да?

— Миссис Ферз спросила, ужинал ли он и не хочет ли лечь, предложила вызвать врача; но он не говорил ни слова — сидел с закрытыми глазами, точно спал, пока наконец я не шепнула: «Как по-вашему, он спит?» Тут он вдруг закричал: «Спит! У меня все начинается снова! Все снова! Но я не хочу, не позволю! Клянусь богом, не позволю!»

Когда она повторила эти слова, Динни наконец поняла, что означает выражение «движение в зале суда»; каким-то загадочным образом она придала убедительность показаниям предыдущих свидетелей. Она никак не могла решить, хорошо это или нет, и отыскала глазами Адриана. Тот чуть заметно кивнул.

— Дальше, мисс Черрел.

— Миссис Ферз подошла к нему, а он крикнул: «Оставьте меня в покое! Убирайтесь!» Кажется, она спросила: «Рональд, хочешь, позовем врача? Он даст тебе снотворное». Но он вскочил на ноги и бешено закричал: «Убирайтесь! Не надо мне никого… никого!»

— Да, мисс Черрел, что же было потом?

— Мы испугались. Мы пошли в мою комнату посоветоваться, и я сказала, что надо позвонить по телефону.

— Кому?

— Врачу миссис Ферз. Она хотела пойти сама, но я ее не пустила и побежала вниз. Телефон находится в маленьком кабинете на первом этаже, и я уже стала набирать номер, как вдруг меня схватили за руку и я увидела у себя за спиной капитана Ферйа. Он перерезал ножом провод. Он держал меня за руку, и я сказала: «Как это глупо, капитан Ферз, вы отлично знаете, что мы не хотим вам зла». Он отпустил меня, спрятал нож и велел надеть туфли — я держала их в другой руке.

— Вы хотите сказать, что перед этим их сняли?

— Да, чтобы сбежать вниз потихоньку. И я их надела. Он сказал: «Я не позволю вмешиваться в мою жизнь. Я сам решу, что с собой делать». Я сказала: «Вы же знаете, что мы хотим вам только добра». А он ответил: «Знаю я это «добро», с меня хватит». Потом он посмотрел в окно и сказал: «Дождь льет как из ведра», — повернулся ко мне и закричал: «Вон отсюда, живо! Вон отсюда!» и я бросилась бегом вверх по лестнице.

Динни остановилась и перевела дух. Она вновь переживала те памятные минуты, и сердце у нее колотилось. Она закрыла глаза.

— Да, мисс Черрел, что же было потом?

Она открыла глаза. Перед ней все еще был следователь, а присяжные слушали ее, раскрыв рот.

— Я рассказала обо всем миссис Ферз. Мы не знали, что делать и что нас ожидает… так мы ничего и не придумали, и я предложила пододвинуть к двери кровать и постараться заснуть.

— И вы заснули?

— Да, только не скоро. Миссис Ферз так измучилась, что наконец уснула; кажется, к утру уснула и я. Во всяком случае, меня разбудила горничная.

— Скажите, в эту ночь капитан Ферз больше не появлялся?

Она вспомнила старую школьную поговорку: «Если уж врешь, то ври как следует», — и твердо заявила:

— Нет, не появлялся.

— Когда вас разбудили?

— В восемь часов. Я разбудила миссис Ферз, и мы сразу спустились вниз. Комната капитана Ферза была в беспорядке; постель была смята; но в доме его нигде не оказалось, а его шляпа и пальто исчезли со стула в холле, куда он их бросил накануне.

— Что вы сделали дальше?

— Мы посоветовались; миссис Ферз хотела обратиться к своему врачу и к нашему общему двоюродному брату, члену парламента Майклу Монту; но я подумала, что если этим займутся мои дяди, они куда вернее разыщут капитана Ферза. Я уговорила миссис Ферз поехать к дяде Адриану, попросить его рассказать обо всем дяде Хилери и вместе с ним попробовать отыскать капитана Ферза. Я знала, что оба они очень умные и тактичные люди. — Динни увидела, как следователь отвесил полупоклон в ту сторону, где сидели Адриан и Хилери, и торопливо продолжала: — Они ведь тоже старые друзья этой семьи; я решила, что никто не сможет найти Ферза без всякой огласки скорее, чем они. Вот мы и поехали к дяде Адриану, а он согласился попросить дядю Хилери ему помочь и вместе с ним отправиться на поиски; потом я отвезла миссис Ферз в Кондафорд, к детям, и это все, что мне известно, сэр.

Следователь поклонился ей довольно низко и сказал:

— Спасибо, мисс Черрел. Вы отлично дали свои показания.

Присяжные заерзали на своих местах, словно их тоже подмывало поклониться, и Динни, неуверенно ступая, вышла из-за своей загородки и села рядом с Хилери; тот накрыл ладонью ее руку. Она сидела, не шевелясь, и вдруг почувствовала, как по щеке ее медленно катится слеза, — лекарство, видно, перестало действовать. Она вяло прислушивалась к тому, что было дальше: к показаниям главного врача клиники и речи следователя, — а потом, безмолвно ожидая решения присяжных, мучилась сознанием, что в своей верности живым предала мертвого. Какое это было отвратительное чувство: она обвинила в безумии того, кто не мог ни защититься, ни оправдаться. Потом она с напряжением и страхом смотрела, как гуськом возвращаются присяжные и рассаживаются по своим местам, как встает старшина присяжных, чтобы объявить решение.

— Мы считаем, что покойный умер от падения в меловой карьер.

— Это означает смерть от несчастного случая, — пояснил следователь.

— И хотим выразить сочувствие вдове покойного.

Динни чуть было не захлопала в ладоши. Вот вам!

Они, эти ископаемые, все-таки признали самоубийство недоказанным! Она вскинула голову и неожиданно наградила их теплой, почти нежной улыбкой.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Перестав улыбаться, Динни заметила, что дядя Хилери поглядывает на нее с хитрецой.

— Как ты думаешь, дядя, нам можно идти?

— Да уж пойдем, Динни, пока ты совсем не вскружила голову старшине присяжных.

На улице, на сыром октябрьском ветру — стояла обычная английская осень, — она сказала:

— Давай немножко подышим свежим воздухом, — пусть из нас выветрятся судебные запахи.

Они свернули в ту сторону, где вдалеке виднелось море, и бодро зашагали рядом.

— Мне ужасно хочется знать, что произошло до меня; я ничего не напутала?

— Нет. Из показаний Дианы сразу же выяснилось, что Ферз вернулся из клиники, и следователь обошелся с ней деликатно. Очень удачно, что меня вызвали до Адриана, поэтому его показания только повторили мои, и он ничем не обратил на себя внимания. Мне даже жаль репортеров. Присяжные всегда избегают констатировать самоубийство или потерю рассудка, если к этому есть малейшая возможность; да в конце концов мы и в самом деле не знаем, что случилось с беднягой в последнюю минуту. Он легко мог оступиться и сорваться в карьер; сумерки сгущались, и было уже довольно темно.

— Ты в самом деле так думаешь?

— Нет, Динни, — покачал головой Хилери. — По-моему, он задумал это с самого начала, а это место ближе всего к его родному дому. И хотя так говорить не следует, слава богу, что все кончилось и он обрел покой.

— Да! Да… Что же теперь будет с Дианой и дядей Адрианом?

Хилери набил трубку и остановился, чтобы ее раскурить.

— Видишь ли, дорогая, я дал Адриану один совет. Не знаю, послушается ли он, но, если придется к слову, ты могла бы меня поддержать. Он ждал столько лет. Пусть подождет еще годик.

— Вот это ты прекрасно придумал!

— Да ну! — удивился Хилери. — Правда! Диана просто не в состоянии думать сейчас даже о нем. Ее надо оставить одну с детьми.

— Интересно, — сказал Хилери, — нельзя ли подсунуть ему какую-нибудь экспедицию за черепами, которая на год унесет его из Англии.

— Халлорсен! — закричала Динни, хлопая в ладоши. — Халлорсен опять уезжает. А дядю Адриана он любит.

— Отлично! А возьмет он его?

— Возьмет, если я попрошу, — коротко ответила Динки.

Хилери снова бросил на нее лукавый взгляд.

— Ну и опасная же ты женщина! Надеюсь, попечители музея дадут Адриану отпуск. Я заставлю старого Шропшира и Лоренса этим заняться. Пойдем назад. Я должен поспеть на поезд. Жаль, конечно, — здесь такой чудный воздух, но по мне соскучились мои Луга.

Динни взяла его под руку.

— Ты прелесть, дядя Хилери. Хилери удивленно раскрыл глаза.

— С чего это вдруг?

— Будто ты не понимаешь: у тебя есть настоящие устои, и в то же время ты какой-то ужасно сегодняшний, терпимый, свободомыслящий!

— Гм! — произнес Хилери, выпуская облако дыма.

— Я уверена, ты допускаешь даже аборт.

— Видишь ли, — сказал Хилери, — мы, священники, находимся тут в комическом положении. В свое время считалось непатриотичным высказываться за ограничение рождаемости. Но в наши дни, когда авиация и ядовитые газы сделали пушечное мясо ненужным, а безработица растет, — боюсь, что теперь антипатриотично не высказываться за ограничение рождаемости. Что касается наших христианских принципов, то, будучи патриотами, отступили же мы во время войны от христианского принципа «Не убий»; таким образом, будучи патриотами, мы логически не можем придерживаться и христианского принципа «Плодитесь и размножайтесь!» По крайней мере в условиях городских трущоб аборт — благое дело.

— И ты не веришь даже в ад?

— Нет, верю; мои прихожане проводят в нем всю жизнь.

— И ты считаешь, что в воскресенье можно играть в футбол? — Хилери кивнул. — И принимать солнечные ванны без купального костюма?

— Да, если бы у нас было солнце.

— И ты не против того, чтобы женщины носили пижамы и курили?

— Только не вонючий табак, ни в коем случае!

— По-моему, это не демократично.

— Ничего не поделаешь, Динни. Понюхай! — И он пустил в нее клуб дыма.

Динни понюхала.

— Это турецкий табак, и пахнет чудесно, но женщины не курят трубку. Наверно, у каждого из нас есть свой пунктик, у тебя — долой махорку. Во всем прочем ты человек совершенно нового склада. Когда я сидела в суде и разглядывала это сборище, мне казалось, что у одного тебя по-настоящему современное лицо.

— Милая, ничего удивительного: Чичестер — одна из твердынь нашей церкви.

— Знаешь, по-моему, в жизни вообще не так много новшеств.

— Ты не живешь в Лондоне. Хотя в каком-то смысле ты права. Да, мы стали обо всем говорить откровеннее, но это еще не новый уклад. Вся разница между моей молодостью и сегодняшним днем — только в форме выражения. У нас были свои сомнения, свое любопытство, свои желания, только мы их не высказывали. А они теперь высказывают. Я вижу много студентов, — они приходят к нам поработать в Лугах. Знаешь, с самой колыбели их учат говорить все, что им взбредет в голову, и они не стесняются. Мы так не умели, хотя и нам приходили в голову те же самые мысли. Вот и вся разница. Это да еще, пожалуй, автомобили.

— Значит, я человек старомодный. Никак не научусь выражать свои чувства вслух.

— Тут виновато твое чувство юмора. Оно тебя сдерживает, ты боишься показаться смешной. Сейчас мало у кого из молодежи есть настоящее чувство юмора; они бывают остроумны, но это совсем другое дело. Разве наши молодые писатели, художники, музыканты вели бы себя так, как они себя ведут, если бы умели сами посмеяться над собой? А ведь тут-то и проявляется настоящее чувство юмора.

— Надо об этом подумать.

— Думай, только не теряй чувства юмора, Динни. Оно все равно что аромат у розы. Ты едешь назад, в Кондафорд?

— Да, наверно; Хьюберта вызовут в суд не раньше, чем придет почтовый пароход; а до этого еще десять дней.

— Что ж, передай привет Кондафорду; вряд ли мне еще суждены такие хорошие деньки, как тогда, когда мы жили там детьми.

— Я как раз об этом думала, дядя, когда ждала своей очереди, последняя из негритят.

— Тебе еще рановато об этом думать. Подожди, скоро влюбишься.

— Я уже, дядя.

— Что, влюблена?

— Нет, жду.

— Ужасное состояние — влюбленность, — сказал Хилери. — Но я никогда не жалел, что пережил его.

Динни посмотрела на него искоса, и у нее блеснули зубы.

— А что, если тебе снова встать на эту стезю, дядечка?

— Ну нет, — сказал Хилери, выбивая трубку об угол почтового ящика, моя песенка спета. Профессия не позволяет. К тому же я все никак не вылечусь от первого приступа.

— Я понимаю, — сказала Динни с сочувствием, — тетя Мэй такая душка.

— Тонко замечено. А вот и вокзал. До свидания, всего тебе лучшего! Я отправил чемодан еще утром.

Он помахал рукой и исчез.

Вернувшись в гостиницу, Динни пошла искать Адриана. Его нигде не было; огорченная, она снова вышла погулять и направилась в собор. Только она хотела там сесть и насладиться его мирной красотой, как увидела своего дядю: Адриан стоял у колонны и любовался круглым витражом. Динни подошла к нему и взяла его под руку. Он сжал ее руку, но ничего не сказал.

— Ты любишь цветное стекло, дядя?

— Ужасно люблю хорошее стекло, Динни. Ты когда-нибудь видела собор в Йорке?

Динни покачала головой; потом, поняв, что ей трудно будет навести разговор на нужную тему, она спросила напрямик:

— Что ты собираешься теперь делать?

— Ты говорила с Хилери?

— Да.

— Он хочет, чтобы я уехал на год.

— Я тоже.

— Это немалый срок, Динни, а я уже немолод.

— Ты бы поехал с Халлорсеном в экспедицию, если бы он тебя взял?

— Он меня не возьмет.

— Нет, возьмет.

— Я поеду, если буду уверен, что этого хочет Диана.

— Она ни за что не скажет, но я убеждена, что ей это необходимо.

— Если не можешь жить без солнца, — совсем тихо сказал Адриан, — тяжело ехать в края, где оно никогда не светит.

Динни погладила его по руке.

— Да, но ты знаешь, что скоро его увидишь. А это такая приятная экспедиция, и для здоровья полезно — недалеко, в Нью-Мехико. Ты вернешься совсем молоденький, в штанах, обшитых по бокам конской гривой, как у ковбоев в кино. Ты будешь неотразим, мне так хочется, чтобы ты был неотразим! А тут пока уляжется весь этот шум и гам.

— А моя служба?

— Ну, это легко уладить. Если Диана год проживет спокойно, она станет другим человеком и начнет о тебе мечтать, как о земле обетованной. Я знаю, что говорю.

— Ах ты, змея-искусительница, — сказал Адриан со своей невеселой улыбкой.

— Диана пережила тяжелое потрясение.

— Иногда мне кажется, что эта рана неизлечима.

— Ерунда!

— Станет она обо мне думать, если я уеду!

— Ты не знаешь женщин.

— А что можешь знать о женщинах ты, в твои годы? Я уже один раз уехал, а она стала думать о Ферзе. О таких, как я, женщины, наверно, не думают.

— Ну, тогда Нью-Мехико самое подходящее для тебя место. Когда ты вернешься, перед тобой не устоит ни одна женщина. Честное слово! Я обещаю, что буду ее стеречь, а дети не дадут ей тебя забыть. Они без конца говорят о тебе. Я уж постараюсь, чтобы они тебя почаще вспоминали.

— Как ни странно, — заметил бесстрастным тоном Адриан, — но, по-моему, она сейчас от меня дальше, чем когда был жив Ферз.

— Сейчас — да, и, может быть, это еще надолго. Но я знаю, в конце концов все уладится. Правда, дядя.

Адриан молчал.

— Я поеду, Динни, — сказал он наконец, — если Халлорсен меня возьмет.

— Возьмет. Нагнись, дядя. Я должна тебя поцеловать.

Адриан нагнулся. Поцелуй пришелся в кончик носа. Позади послышался кашель церковного служки…

Возвращение в Кондафорд состоялось в тот же день в прежнем порядке; молодой Тасборр сидел за рулем. В Чичестере он вел себя чрезвычайно тактично, ни разу не сделал предложения, и Динни была ему за это благодарна. Ей тоже хотелось покоя, как и Диане. Алан уехал из Кондафорда в тот же вечер, Диана с детьми — на другой день; Клер вернулась из Шотландии, где долго гостила, и теперь в Кондафррде остались только свои, А Динни все никак не могла успокоиться. Теперь, когда больше не надо было волноваться из-за бедного Ферза, ее мучили мысли о Хьюберте. Удивительно, какую тревогу вызывала эта нависшая над ними угроза! Хьюберт и Джин писали с Восточного побережья веселые письма. По их словам, они ничуть не беспокоились, чего нельзя было сказать о Динни. И она знала, как встревожена ее мать, а еще больше — отец. Клер была скорее сердита, чем встревожена, и злость ее выражалась в необычайном для нее приливе энергии, — по утрам она ходила с отцом охотиться на лисиц, а после обеда брала машину и отправлялась в гости к соседям, где часто засиживалась до позднего вечера. На нее — самого светского члена их семьи — всегда был большой спрос. Динни ни с кем не делилась своими тревогами. Она написала Халлорсену о дяде Адриане, послав ему одновременно обещанную фотографию, — снимок изображал ее в бальном платье и был сделан два года назад, когда ее и Клер в целях экономии одновременно представили ко двору. Халлорсен немедленно ответил: «Фотография просто прелесть. Буду рад взять с собой вашего дядю. Пишу ему немедленно». Подпись гласила: «Всегда преданный вам».

Динни прочитала письмо с признательностью, но без сердечного трепета, за что тут же обозвала себя бесчувственной тварью. Успокоившись насчет Адриана, — она знала, что хлопоты о его отпуске охотно возьмет на себя Хилери, — Динни теперь неотступно думала о Хьюберте; ею все больше овладевали мрачные предчувствия. Она пыталась убедить себя, что это от безделья или нервная реакция после истории с Ферзом, но никакие доводы не действовали. Если даже на родине Хьюберту так мало доверяют, что готовы его выдать, — на что же ему рассчитывать там? Она подолгу разглядывала тайком карту Боливии, словно очертания страны помогали ей проникнуть в психологию этого народа. Никогда еще она так страстно не любила свой дом, как в эти тревожные дни. Кондафорд — родовое имение, и если Хьюберта вышлют, осудят, если он умрет в тюрьме или будет убит одним из этих погонщиков, а у Джин не окажется наследника, — имение перейдет к старшему сыну Хилери, к двоюродному брату, школьнику, которого она едва знает; конечно, оно останется в семье, но это будет уже не то. С судьбой Хьюберта связана судьба ее родного гнезда. И, хотя она удивлялась тому, что может думать о себе, когда на карту поставлена жизнь Хьюберта, она никак не могла отделаться от этих мыслей.

Как-то утром она попросила Клер отвезти ее в Липпингхолл. Динни терпеть не могла править машиной, и не зря: ее привычка видеть смешную сторону во всем, что ей встречается, несколько раз чуть было не довела ее до беды. Они приехали к самому обеду, и леди Монт встретила их восклицанием:

— Девочки, какая досада! Впрочем, может, вы любите морковку? Дяди дома нет. Так очищает кровь! Блор, поглядите, не зажарила ли Августина какую-нибудь птичку. Да, Блор, попросите ее сделать эти вкусные блинчики с вареньем, которые мне нельзя есть.

— Нет, тетя Эм, пожалуйста, не заказывай того, чего тебе нельзя есть самой.

— Но мне ничего нельзя есть. Ваш дядя толстеет, поэтому я худею. Да, Блор: омлет с сыром и какого-нибудь хорошего вина… и кофе.

— Тетя, это ужасно!

— Винограду, Блор. И эти сигареты — они наверху, в комнате мистера Майкла. Дядя их не курит, а я курю всякую дрянь, поэтому сигарет у нас никогда не бывает. И еще, Блор…

— Да, миледи?

— Коктейли, Блор.

— Тетя Эм, мы не пьем коктейлей.

— Нет, пьете, я видела. Клер, ты такая худенькая. Ты тоже сидишь на диете?

— Нет, я была в Шотландии.

— Охотилась и ловила рыбу? А теперь побегайте по дому. Я вас подожду.

Пока они «бегали по дому», Клер спросила Динни:

— Где тетя Эм научилась глотать окончания слов?

— Папа рассказывал, что в школе, где она училась, считалось неприличным произносить все слово до конца. Правда, она — прелесть?

Клер, которая в это время подкрашивала губы, только кивнула.

Возвращаясь в столовую, они услышали, как леди Монт говорит:

— Брюки Джеймса, Блор.

— Да, миледи.

— У них такой вид, будто они вот-вот свалятся. Нельзя ли с ними что-нибудь сделать?

— Да, миледи.

— А вот и вы! Тетя Уилмет гостит сейчас у Генриетты. Они там спорят напропалую. Для каждой из вас нашлось по холодной птичке. Динни, что ты сделала с Аланом? Он стал такой интересный, а завтра кончается его отпуск.

— Ничего я с ним не сделала, тетя Эм.

— Поэтому он такой интересный. Нет. Дайте мне морковку, Блор. Разве ты не выходишь за него замуж? Я знаю, у него есть виды на наследство… судебный процесс… кажется, где-то в Уилтшире? Он все ходит сюда и плачется мне в жилетку, бедняжка.

Под пристальным взглядом Клер Динни застыла с поднятой вилкой.

— Смотри, не то он еще переведется в Китай и женится на дочке беглого корабельного казначея. Говорят, в Гонконге их полно. Да! Мой портулак погиб. Босуэл и Джонсон взяли да и полили его жидким навозом. Совсем не разбирают запахов. Знаете, что они один раз сделали?

— Нет, тетя Эм.

— Напустили насморк на моего племенного кролика, — обчихали всю его клетку. Бедняжка умер. Я их уволила, но они не ушли. Не уходят, и все. Дядя их совсем избаловал. А ты не собираешься с кем-нибудь сочетаться, Клер?

— «Сочетаться»! Тетя Эм!

— Прелестное слово, — то и дело попадается в воскресных газетах. Но ты собираешься или нет?

— Конечно, нет.

— Почему? Все некогда? По правде говоря, терпеть не могу морковку… такая скука. Но у дяди начинается опасный возраст… приходится об этом думать. Не понимаю, зачем мужчинам опасный возраст. И, в сущности, он у него должен был уже пройти.

— Он прошел, тетя Эм. Разве ты забыла? Дяде Лоренсу уже шестьдесят девять.

— Понимаешь, это еще совсем незаметно. Блор!

— Да, миледи.

— Уйдите, пожалуйста.

— Да, миледи.

— Есть такие вещи, о которых при нем нельзя говорить, — сказала леди Монт, когда за дворецким закрылась дверь, — аборты, дядя и так далее. Бедная киска!

Она встала, подошла к окну и бросила кошку на цветочную клумбу.

— Блор с нею терпелив, как ангел, — прошептала Динни.

— В сорок пять они пускаются во все тяжкие, — сказала, возвращаясь на свое место, леди Монт, — и в шестьдесят пять тоже, а потом — уж и не знаю когда. Я никогда не пускалась во все тяжкие. Но я подумываю о нашем священнике.

— Он очень скучает, тетя?

— Напротив, отдыхает душой. Он часто бывает у нас.

— Вот было бы здорово, если бы ты затеяла какую-нибудь скандальную историю!

— Динни!

— Дядя Лоренс был бы в восторге.

Леди Монт словно оцепенела.

— Где Блор? — спросила она. — Пусть он мне тоже даст хоть один блинчик.

— Ты же сама его отослала.

— Ах да!

— Нажать звонок, тетя Эм? — спросила Клер. — Он у меня под стулом.

— Я поставила его там для дяди. Он читает мне «Путешествие Гулливера». Какой это был грубиян!

— Ну, Рабле или Вольтер — еще хуже.

— Ты читаешь такие грубые книги?

— Что поделаешь, это классика.

— Говорят, есть такая книга — Апулеса или что-то в этом роде; дядя купил ее в Париже, а в Дувре ее у него отняли. Вы ее читали?

— Нет, — сказала Динни.

— Я, читала, — сказала Клер.

— Дядя мне о ней рассказывал, — тебе вовсе незачем было ее читать.

— Ну, теперь читают все, что попало; какая разница!

Леди Монт перевела взгляд с одной племянницы на другую.

— Что ж, — с загадочным видом произнесла она, — библия ведь тоже… Блор!

— Да, миледи.

— Кофе в холле на тигре. И подбросьте запашку в огонь. А мне виши.

Когда она выпила стакан виши, все поднялись.

— Восхитительно! — шепнула Клер на ухо Динни.

— Что вы делаете насчет Хьюберта? — спросила леди Монт, когда они уселись у горящего камина в холле.

— Дрожим от страха, тетя.

— Я просила Уйлмет поговорить с Генриеттой, — Ведь та бывает при дворе. И потом теперь ведь летают. Почему бы ему куда-нибудь не полететь?

— Дядя Лоренс внес за него залог.

— Он не обидится. Мы можем обойтись без Джеймса, у него аденоиды, а вместо Босуэла и Джонсона можно взять одного.

— Хьюберт не согласится.

— Я люблю Хьюберта, — сказала леди Монт, — а он женился… слишком все как-то скоро. А вот и запашок.

За Блором, который нес кофе и сигареты, следовал Джеймс с огромным кедровым поленом. Пока леди Монт заваривала кофе, воцарилось благоговейное молчание.

— Сахару, Динни?

— Да, пожалуйста, две ложки.

— Я кладу себе три. Но от этого толстеют. Клер?

— Пожалуйста, одну.

Девушки отпили по глотку, и Клер вздохнула.

— Поразительно!

— Да. Почему у тебя кофе вкуснее, чем у кого бы то ни было, тетя Эм?

— Я тоже так думаю, — сказала тетя. — А этот бедняга, Динни. Я была так рада, что он вас не искусал. Теперь Адриан ее получит. Слава богу.

— Еще не скоро: дядя Адриан уезжает в Америку.

— Зачем?

— Нам всем казалось, что так лучше. И он тоже так думает.

— Когда он отправится в рай, — сказала леди Монт, — кому-нибудь придется его проводить, не то он так туда и не попадет.

— Что ты, ему там давно приготовлено место.

— Ничего не известно. В воскресенье священник как раз об этом читал проповедь.

— У него хорошие проповеди?

— Ничего.

— Наверно, их писала ему Джин.

— Да, раньше они были куда забористей. Где я подцепила это словечко?

— Наверно, у Майкла.

— К нему вечно все липнет. Священник говорит, что надо обуздывать свои аппетиты. Он приходил к нам обедать.

— И, наверно, пообедал с большим аппетитом.

— Да.

— Сколько он весит, тетя Эм?

— В раздетом виде, — не знаю.

— Ну, а в одетом?

— Порядочно. Он собирается писать книгу.

— О чем?

— О Тасборо. Там была одна, ее сперва похоронили, а потом она жила во Франции, только она была урожденная Фицгерберт. Потом один из них сражался при… как это… Макароне?… Нет, как-то иначе, Августина это нам тоже готовит.

— При Наварине?[130] В самом деле?

— Да, но другие говорят, будто его там не было. Священник хочет все это раскопать. Потом был еще Тасборо, которому отрубили голову, а он забыл об этом рассказать. Но священник все разнюхал.

— При каком короле?

— Вот уж не могу запомнить всех этих королей. При Эдуарде Шестом… или Четвертом? Как ты думаешь? Он был Алая Роза[131]. Потом был еще Тасборо, который женился на одной из нас. Звали его Роланд… а может быть, и не Роланд. Но он сделал что-то необыкновенное, и у него отняли земли. Он был еретиком — что это значит?

— Это значит, тетечка, что при протестантском режиме он был католиком.

— Сперва сожгли его дом. Он упоминается в «Меркуриус Рустикус» или еще в какой-то книжке. Священник говорит, что его очень любили. Дом его жгли два раза, а потом разграбили… или наоборот, не помню. Там был ров с водой. И остался список того, что они взяли.

— Какая увлекательная история!

— Варенье, серебро, кур, белье и как будто зонтик или еще что-то очень смешное.

— Когда все это было?

— В гражданскую войну, Он был роялистом. Вспомнила! Его звали совсем не Роландом, а ее звали Элизабет, в честь тебя, Динни. История повторяется.

Динни задумчиво смотрела на горящее полено.

— Был у них еще и адмирал — при Вильгельме Четвертом, он умер от перепоя, — он, а не Вильгельм! — Но священник говорит, что нет, и хочет доказать это в своей книге. Говорит, будто тот простудился, выпил рому от насморка и окочурился… Где я подцепила это слово?

— Я его иногда говорю.

— Ну да. Видишь, сколько их, не считая всех неинтересных — от самого Эдуарда Исповедника или кого-то там еще. Он хочет доказать, что их род древнее нашего. Какие глупости, правда?

— Ну и ну! — пробормотала Клер. — Кто будет читать такую книгу?

— Как знать! Но это потешит его спесь, да и спать он будет поменьше. А, вот и Алан! Клер, ты не видела, где у меня рос портулак? Пойдем взглянем.

— Тетя Эм, ты бесстыдница, — шепнула ей на ухо Динни, — и это все равно не поможет.

— «Если в первый раз не вышло»… помнишь стишок, который мы повторяли каждое утро, когда были маленькие? Подожди, я надену шляпу, Клер.

Они ушли.

— Значит, ваш отпуск кончается, Алан? — спросила Динни, оставшись наедине с молодым человеком. — Куда вы отправляетесь?

— В Портсмут.

— Это хорошо?

— Могло быть и хуже. Динни, я хочу поговорить с вами о Хьюберте. Ну, а если в следующий раз дело в суде примет дурной оборот, — что тогда?

Лицо Динни как-то сразу застыло, она опустилась на лежавшую у камина подушку и посмотрела на Алана с тревогой.

— Я наводил справки, — сказал он, — дело передается министру внутренних дел, и если через две-три недели он утвердит решение суда, приговоренного тут же вышлют. Думающего отправят через Саутгемптон.

— Неужели это возможно?

— Кто их знает, — хмуро ответил он. — Представьте. себе, что какой-нибудь боливиец убил бы кого-нибудь здесь, у нас, и вернулся домой, разве мы не добивались бы его выдачи и не нажали бы на все пружины?

— Но ведь это бог знает что!

Во взгляде молодого человека она прочла глубокое сочувствие.

— Будем надеяться, что все обойдется; но если дело примет дурной оборот, надо что-нибудь предпринять. Я этого не допущу, и Джин тоже.

— Но что же можно сделать?

Алан обошел холл, заглядывая во все двери, потом, наклонившись к ней, сказал:

— Хьюберт водит самолет, а я, с тех пор как вернулся из Чичестера, тренируюсь ежедневно. Мы с Джин кое-что подготавливаем… на всякий случай.

Динни схватила его за руку.

— Милый мой, это же безумие!

— Не больше чем тысячи вещей, которые делались на войне.

— Но это испортит вам всю карьеру.

— Черт с ней, с карьерой! Смотреть, как вы с Джин будете страдать, может быть, годами, а такого человека, как Хьюберт, погубят подлейшим образом… Еще чего не хватало!

Динни порывисто сжала его руку.

— До этого не может, не должно дойти. И потом, как вы увезете Хьюберта? Он же будет под стражей.

— Не знаю, но буду знать, когда придет время. Ясно одно: если они его туда отправят, его песенка спета.

— Вы с Хьюбертом говорили?

— Нет. Пока еще все неясно.

— Я уверена, что он не согласится.

— Об этом позаботится Джин.

Динни покачала головой.

— Вы не знаете Хьюберта, он на это не пойдет.

Алан ухмыльнулся, и она вдруг поняла, что если этот человек на что-нибудь решился, его уж не собьешь.

— А профессор Халлорсен знает?

— Нет, и не узнает, если не будет крайней необходимости. Но, должен признаться, он славный парень.

Она слабо улыбнулась.

— Да, славный парень, но переросток.

— Динни, а вы, часом, по нем не вздыхаете?

— Нет, дорогой.

— Ну и слава богу!.. Видите ли, — продолжал он, — вряд ли они обойдутся с Хьюбертом, как с обыкновенным Преступником. Может, это облегчит дело.

Динни смотрела на него, затаив дыхание. Эти слова почему-то убедили ее в реальности его замысла.

— Я, кажется, начинаю понимать Зеебрюгге. Но…

— Никаких «но», и не робейте! Пароход приходит послезавтра, и тогда делу снова будет дан ход. Увидимся в суде, Динни. Теперь я должен идти, — у меня сегодня опять полет. Мне просто хотелось, чтобы вы знали, — если все обернется плохо, мы не станем сидеть сложа руки. Передайте привет леди Монт; я ее больше не увижу. Будьте здоровы!

И, поцеловав ей руку, он вышел из холла, прежде чем она успела открыть рот.

Динни притихла возле камина, где потрескивало кедровое полено; она была взволнована до глубины души. Мысль о сопротивлении властям не приходила ей в голову, может быть, потому, что она никогда не верила в возможность выдачи Хьюберта. Не верила она в нее и сейчас, а это делало безумный план Алана еще более романтическим: кто же не знает, что риск особенно приятен тогда, когда ты уверен, что рисковать не придется. Примешивалось сюда и теплое чувство к Алану. То, что он даже не сделал на этот раз предложения, еще больше убеждало ее в серьезности его намерений. И, сидя на тигровой шкуре, которая доставила так мало сильных ощущений восьмому баронету — он застрелил ее обладателя со спины слона, когда тигр пытался тихонечко улизнуть, — Динни грелась у огня, и душу ее согревала надежда, что скоро и ее наконец коснется пламя жизни. Старый черно-белый спаньель Куинс, который во время частых отлучек хозяина мало интересовался людьми, медленно прошел через холл и вытянулся, положив морду на передние лапы и поглядывая на нее глазами с красными веками. «Может, все это так, а может, и не так», — казалось, говорил он. Полено тихонько шипело и потрескивало, а дедовские часы в дальнем конце холла с важной неторопливостью пробили три раза.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Накануне каких-нибудь важных событий — будь то спортивные состязания, ультиматум, скачки или казнь — страсти разгораются с особенной силой в последние несколько часов; когда наконец наступил день вторичного вызова Хьюберта в суд, тревога в семействе Черрел достигла своего апогея. Подобно тому как в древности какой-нибудь клан шотландских горцев собирался без всякого зова, когда одному из его членов грозила опасность, — так и все родные Хьюберта собрались сегодня в зале суда. Все, кроме Лайонела, — он сам был судьей и заседал в другом суде, — его детей и детей Хилери, которые учились в школе. Можно было подумать, что они собрались на свадьбу или на похороны, если бы не суровое выражение их лиц и чувство незаслуженной обиды в душе. Динни и Клер сидели между отцом и матерью, рядом с ними — Джин, Алан, Халлорсен и Адриан, позади — Хилери с женой, Флер с Майклом и тетя Уилмет, за ними — сэр Лоренс и леди Монт; и наконец священник из Липпингхолла являл собой острие перевернутой фаланги.

Войдя в зал в сопровождении адвоката, Хьюберт приветствовал свой клан улыбкой.

Теперь, когда она уже находилась в зале суда, Динни впала в какую-то апатию. Брат ее не был виновен, — он только защищал свою жизнь. Даже если его выдадут, он все равно ни в чем не виноват. Ответив на улыбку Хьюберта, она стала разглядывать Джин. Та никогда еще не была так похожа на тигрицу: ее странные, глубокие глаза, мерцая, перебегали с ее «тигренка» на того, кто грозил его похитить.

Когда зачитали протокол предыдущего заседания, адвокат Хьюберта предъявил новый документ — скрепленное присягой показание Мануэля. И тут апатию Динни как рукой сняло: прокуратура ответила предъявлением другого документа, скрепленного присягой четырех погонщиков, где утверждалось, что Мануэля не было, когда Хьюберт стрелял в их товарища.

Это была ужасная минута. Четыре индейца против одного!

Динни заметила, что на лице судьи промелькнула растерянность.

— Кто представил второй документ, мистер Баттол? — спросил он.

— Адвокат, который ведет это дело в Ла-Пасе, ваша честь. Ему стало известно, что слугу Мануэля просили дать показания.

— Понятно. А что выскажете по поводу шрама, предъявленного обвиняемым?

— За исключением личного заявления обвиняемого, ни вы, сэр, ни я не имеем никаких доказательств того, как и когда этот шрам появился.

— Так. Но вы же не предполагаете, что рана могла быть нанесена убитым после того, как его застрелили?

— Если Кастро с ножом в руке упал после выстрела головой вперед, такая возможность не исключена.

— Но маловероятна, мистер Баттол.

— Да. Но представленные мной доказательства свидетельствуют о том, что обвиняемый стрелял преднамеренно и хладнокровно, с расстояния в несколько ярдов. Мне вообще неизвестно, выхватил Кастро нож или нет.

— Тогда вопрос сводится к следующему: лгут либо шесть свидетелей обвинения, либо обвиняемый и слуга Мануэль.

— Совершенно верно, ваша честь. И теперь ваше дело — решить, каким показаниям верить: показаниям шестерых человек или показаниям двух.

Динни заметила, что судья заерзал в кресле.

— Я это отлично понимаю, мистер Баттол. Капитан Черрел, что вы скажете по поводу предъявленного документа?

Динни перевела взгляд на лицо брата. Оно казалось бесстрастным, даже чуть-чуть насмешливым.

— Ничего. Я не знаю, где в это время был Мануэль. Я был слишком занят тем, что защищал свою жизнь. Я знаю только одно — он подбежал ко мне почти сразу же.

— «Почти»? Когда именно?

— Право, не знаю, сэр… может быть, через минуту. Я пытался остановить кровь и потерял сознание как раз в тот миг, когда он ко мне подбежал.

Потом произнесли речи оба адвоката, и Динни снова охватила апатия, которая рассеялась лишь во время наступившего затем пятиминутного молчания. Во всем зале хлопотал один судья; казалось, он никак не может угомониться. Из-под полуопущенных ресниц Динни видела, как он перелистывает и читает то одну, то другую бумагу. У него были красные щеки, длинный нос, острый подбородок и, кажется, хорошие глаза, но ей трудно было их разглядеть. Она чувствовала, что ему как-то не по себе. Наконец он заговорил:

— В этом деле мне не приходится задавать себе вопроса, было ли совершено преступление и совершил ли его обвиняемый; мне приходится только спросить себя, доказано ли, что преступление, якобы совершенное обвиняемым, влечет за собой его выдачу другой стране; доказано ли, что требование иностранного государства должным образом обосновано, и, наконец, имеются ли достаточные улики для того, чтобы привлечь обвиняемого к суду, если бы правонарушение было совершено в нашей стране. — Помолчав, он добавил: — Мне ясно, что такого рода преступления влекут за собой выдачу обвиняемого и что требование иностранного государства должным образом обосновано.

Он снова умолк, и в наступившей тишине Динни послышался долгий вздох, такой тоскливый, словно его издал бесплотный дух. Судья перевел взгляд на Хьюберта и продолжал:

— Я поневоле пришел к убеждению, что, на основании предъявленных доказательств, мой долг — заключить обвиняемого в тюрьму в ожидании выдачи его иностранному государству по ордеру министра внутренних дел, если он найдет нужным такой ордер выдать. Я выслушал доводы обвиняемого, — он выдвинул мотивировку, исключающую его поступок из категории преступлений; эти доводы были подкреплены письменными показаниями одного свидетеля, которые опровергаются письменными показаниями четырех других. У меня нет оснований вынести суждение в пользу одного из этих противоречащих друг другу документов — можно лишь констатировать, что их авторы выступают в соотношении четыре к одному, — и я не могу поэтому принять во внимание ни один из этих документов. Если бы правонарушение произошло в нашей стране, не думаю, чтобы, при наличии шести свидетельских показаний о его предумышленном характере, ничем не подкрепленное заверение обвиняемого в противном могло бы убедить меня не передавать дела в суд: поэтому я не могу поверить на слово обвиняемому и отказаться от передачи его суду по правонарушению, совершенному в другой стране. Я, не колеблясь, признаю, что пришел к такому заключению неохотно, но считаю, что у меня нет другого выхода. Повторяю, вопрос заключается не в том, виновен обвиняемый или нет, а в том, нужно его судить или нет. Я не могу взять на себя ответственность сказать: нет, не нужно. Окончательное решение в делах такого рода остается за министром внутренних дел, который подписывает ордер на выдачу обвиняемого. Поэтому в ожидании такого ордера я приговариваю вас к тюремному заключению. Вас выдадут не раньше чем через пятнадцать дней, и вы вправе потребовать по закону habeas corpus[132] письменного изложения юридических оснований вашего заключения под стражу. Не в моей власти отпустить вас снова под залог; но вы можете, если захотите, обратиться с такой просьбой в Верховный суд.

Динни в ужасе увидела, как Хьюберт поднялся, вытянулся, слегка поклонился судье и медленно, не оглядываясь, покинул скамью подсудимых. За ним последовал его адвокат.

Сама она сидела как оглушенная; единственное, что она заметила в эти минуты, было окаменевшее лицо Джин и загорелые руки Алана, вцепившиеся в набалдашник трости.

Придя в себя, Динни увидела, что по щекам ее матери текут слезы и что отец вскочил с места.

— Пойдем! — сказал он. — Выйдем отсюда!

В эту минуту она больше всего жалела отца. С тех пор как началось это дело, он так мало говорил и так много чувствовал. Для него все это было настоящей трагедией. Динни отлично понимала чувства этого простодушного человека. Отказ поверить Хьюберту на слово был для него оскорблением, нанесенным не только его сыну и ему самому, но и всему, за что они стояли и во что верили, всей армии и всему дворянству. Что бы дальше ни случилось, этого ему не забыть никогда. Какая глубокая пропасть между законом и справедливостью! А ведь есть ли на свете люди более благородные, чем ее отец и брат, а может быть, и этот судья? Выбираясь вслед за отцом на Бау-стрит, в этот грязный закоулок большого города, она увидела всех своих, кроме Джин, Алана и Халлорсена.

— Нам остается только взять такси и двинуться восвояси, — сказал сэр Лоренс. — Поедемте-ка лучше все на Маунт-стрит и посоветуемся, что каждый из нас может сделать.

Когда полчаса спустя они собрались в гостиной тети Эм, те трое все еще отсутствовали.

— Куда они девались? — спросил сэр Лоренс.

— Наверно, пошли поговорить с адвокатом Хьюберта, — сказала Динни.

Но она-то знала, что это не так. Там вынашивался какой-то отчаянный план, и Динни очень рассеянно прислушивалась к тому, что говорилось на семейном совете.

По мнению сэра Лоренса, надо было делать ставку на Бобби Феррара. Если уж он не сумеет уломать Уолтера — все потеряно. Нужно снова обратиться к нему и к маркизу.

Генерал молчал. Он стоял в стороне и пристально глядел на одну из картин своего зятя, хотя явно ее не видел. Динни понимала, что он не участвует в разговоре потому, что ему это сейчас не по силам. О чем он думает? О прошлом, когда он был так же молод, как сын, и тоже только что женился? О долгих маршах в песках и скалах под знойным солнцем Индии и Южной Африки? О еще более долгих полковых буднях? О напряженных ночах, проведенных над картой, когда он не отрывал глаз от часов и не отнимал от уха телефонной трубки? О своих ранах и тяжелой болезни сына? Оба они отдали армии жизнь, и вот она, награда.

Динни не отходила от Флер; инстинкт подсказывал ей, что этот ясный, живой ум способен найти правильный выход.

— Бентуорт пользуется влиянием в правительстве; я могу сходить к нему, — услышала она голос Хилери.

А священник из Липпингхолла добавил:

— Я учился с ним в Итоне, я пойду с вами.

— Я еще раз поговорю с Ген насчет кого-нибудь из королевского дома, пробурчала тетя Уилмет.

— Через две недели начнется сессия парламента, — заикнулся Майкл.

И тут же послышался нетерпеливый возглас Флер:

— Бесполезно, Майкл. И пресса нам тоже не поможет. У меня есть мысль.

«Вот оно!» — подумала Динни и пододвинулась поближе.

— Мы еще не докопались до самой сути дела. Что за всем этим кроется? Какое дело боливийскому правительству до простого индейца? Дело совсем не в том, что его застрелили, но это оскорбляет национальный престиж. Иностранцы безнаказанно бьют и убивают граждан Боливии! Нам надо добиться, чтобы боливийский посланник объяснил Уолтеру, что им, в сущности, все это безразлично.

— Но мы же не можем похитить посланника, — пробормотал Майкл, — в порядочных домах это не принято.

Тень улыбки мелькнула на губах Динни: она вовсе не была в этом уверена.

— Посмотрим, — продолжала Флер словно про себя. — Динни, поедемте к нам. Больше они тут ничего не придумают. — Она окинула взглядом совет девяти старейшин. — Я схожу к дяде Лайонелу и Элисон. Его только что назначили судьей, он не осмелится и пальцем шевельнуть, но тетя за это возьмется, а она бывает во всех посольствах. Вы поедете к нам, Динни?

— Мне не хочется оставлять маму и папу.

— Они побудут в городе, Эм их только что пригласила. Ну, что ж, если вы останетесь с ними, заходите к нам почаще: вы можете понадобиться.

Динни с облегчением кивнула; хорошо, что она будет в городе, уж очень тяжело сидеть в эти дни в Кондафорде.

— Мы идем, — сказала Флер, — и я сразу же позвоню Элисон.

Майкл сжал руку Динни, — Держись, Динни! Мы его как-нибудь вызволим. Эх, если бы не Уолтер! Хуже никого не придумаешь. Надо совсем рехнуться, чтобы возомнить себя ходячей законностью!

Когда все, кроме родителей, разошлись, Динни подошла к отцу. Он все стоял перед картиной, правда, теперь перед другой. Взяв его под руку, Динни сказала:

— Папочка, милый, все уладится. Ты же видел, судья был искренне огорчен. Он не мог поступить иначе, но министр внутренних дел может.

— Я думал о том, что сталось бы с нашим народом, если бы мы не надрывались и не рисковали жизнью ради него, — произнес генерал. Он говорил без всякой горечи, даже спокойно. — Я думал о том, зачем нам и дальше тянуть лямку, если нам не верят. Допустим даже, что этот судья, по-своему, человек порядочный, но где он был бы сейчас, если бы такие мальчики, как Хьюберт, не пошли на фронт добровольцами! Я думал о том, зачем мы выбрали себе такую профессию, — я на волоске от нищеты, Хьюберту приходится расхлебывать эту кашу, а ведь мы могли бы жить припеваючи, стоило нам пойти по коммерческой или по судейской части. Неужели из-за такой мелочи вся наша жизнь пойдет насмарку? В нашем лице оскорбили армию, Динни.

Она видела, как судорожно сжимаются его худые загорелые руки, сложенные за спиной, будто он стоял в положении «вольно», и нежность к нему переполняла ее сердце, хотя умом она и понимала, как нелепо требовать особых привилегий перед лицом закона. «Но скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона пропадет». Разве не так гласил один из священных текстов, которые она недавно предлагала использовать для секретного морского кода?

— Ладно, — сказал генерал, — мне надо идти с Лоренсом. Поухаживай за матерью, Динни; у нее болит голова.

Динни задернула занавески в спальне матери, дала ей лекарство и велела поскорее заснуть, а потом снова спустилась вниз. Клер ушла, и гостиная, где еще так недавно было столько людей, опустела. Пройдя в комнату, она подняла крышку рояля и вдруг услышала голос:

— Нет, Полли, ступай спать, мне очень грустно.

В нише, в дальнем конце гостиной, Динни увидела тетю, которая сажала в клетку попугая.

— Давай погрустим вдвоем, тетя Эм.

Леди Монт обернулась.

— Прижмись к моей щеке, Динни.

Динни повиновалась. Щека была розовая, пухлая и мягкая; Динни стало как-то легче.

— Я заранее знала, что он скажет, — заявила леди Монт, — у него такой длинный нос. Через десять лет он дойдет ему до подбородка. Не знаю, почему это разрешают. От такого человека ничего хорошего не дождешься. Давай поплачем, Динни. Ты садись туда, а я сяду сюда.

— А ты плачешь громко или тихо?

— И так и этак. Начинай. Вот тебе и мужчина, не смеет взять на себя ответственность! А я бы взяла ее запросто. Ну, что ему стоило сказать Хьюберту: «Ступай и больше не греши».

— Но Хьюберт и не грешил.

— Тем хуже. Обращать внимание на каких-то иностранцев! На днях я сидела в Липпингхолле у окна, а на террасе прыгали три скворца, и я два раза чихнула. Думаешь, они обратили на меня внимание? А где она, эта Боливия?

— В Южной Америке.

— Никогда не могла выучить географию. Хуже моих карт не было во всей школе. Раз меня спросили, где Ливингстон поцеловал Стенди, и я сказала: «У Ниагарского водопада». А оказывается, совсем не там.

— Ты ошиблась всего на один континент, тетя.

— Да. В жизни не видела, чтобы так смеялись, как смеялась моя учительница, когда я это сказала. Даже слишком… она была такая толстая. А Хьюберт, по-моему, похудел.

— Он всегда был худой, но с тех пор, как женился, выглядит не таким замученным.

— Джин пополнела, и это естественно. Тебе бы тоже следовало, Динни.

— Прежде ты никогда не занималась сватовством так рьяно.

— А что произошло тогда на тигре?

— Вот и не скажу.

— Значит, случилось что-то нехорошее.

— Ты хочешь сказать — хорошее?

— Ты надо мной смеешься.

— Разве я бываю когда-нибудь непочтительной, тетя?

— Да. Ты думаешь, я не помню, как ты написала про меня стихи:

Я обижаюсь на тетю Эм
За то, что она рассказала всем,
Что я не умею шить совсем,
А я шью лучше, чем тетя Эм.
Они у меня даже где-то есть. Я сразу поняла, что ты девочка с характером.

— Неужели я была таким бесенком?

— Да. Ты не знаешь какого-нибудь способа укорачивать собак? — Она ткнула пальцем в золотистую гончую, растянувшуюся на ковре. — У Бонзо все-таки слишком длинное туловище.

— Я тебя предупреждала, тетя, когда он был еще щенком.

— Да, но я этого не замечала, пока он не стал гоняться за кроликами. Никак не может толком перепрыгнуть через нору. И вид у него тогда такой жалкий. Ну, что ж! Если мы не плачем, Динни, что же нам делать?

— Смеяться… — пробормотала Динни.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Динни поужинала вдвоем с теткой, — отец и сэр Лоренс еще не вернулись, мать так и не встала с постели, Клер была в гостях.

— Тетя Эм, — сказала она после ужина, — ничего, если я сейчас поеду к Майклу? В голове у Флер родилось, по-моему, что-то интересное…

— Как! — сказала леди Монт. — Ей еще рано… она родит только в марте.

— Ты меня не поняла. У нее родилась интересная мысль, а не ребенок.

— Отчего же она сразу не сказала? — И леди Монт позвонила. — Блор, такси для мисс Динни. И еще, Блор, когда придет сэр Лоренс, дайте мне знать; я приму ванну и вымою голову.

— Да, миледи.

— А ты, Динни, моешь голову, когда тебе грустно? В этот мглистый, туманный вечер Динни охватила такая тоска, какой она еще никогда не испытывала. Ее неотвязно преследовала мысль о Хьюберте, он в тюрьме, разлучен с молодой женой, может быть, навеки, и всего через три недели после свадьбы, а что его ждет кпереди — даже, страшно подумать. И все — по вине слишком осторожных людей, которые ко всему подходят формально и боятся поверить ему на слово! Страх сдавил Динни грудь, как духота перед грозой. Она застала у Флер тетю Элисон, — дамы обсуждали, как быть. Оказалось, боливийский посланник уехал отдыхать после болезни, и во главе посольства остался один из его подчиненных. По мнению леди Элисон, это усложняло дело, — вряд ли тот захочет взять на себя какую-нибудь ответственность. Тем не менее она решила устроить для него званый обед, пригласить Флер и Майкла, а если Динни захочет, то и ее. Но Динни покачала головой, — она разуверилась в своей способности обольщать государственных мужей.

— Если уж вы с Флер с ним не справитесь, тетя Элисон, у меня наверняка ничего не выйдет. Но вот Джин, когда хочет, может быть на редкость обаятельна.

— Джин только что звонила. Она просила передать тебе, если ты заглянешь ко мне сегодня вечером, чтобы ты зашла к ней домой.

Динни поднялась.

— Я пойду к ней сейчас же.

Она зашагала сквозь туман по Набережной и свернула в рабочий квартал, где Джин снимала квартиру. На углу газетчики выкрикивали самые устрашающие новости дня; она купила газету, чтобы посмотреть, нет ли там сообщения о деле Хьюберта, и развернула ее под фонарем. Да! Вот оно! «Приговор английскому офицеру. Высылка за границу по обвинению в убийстве!» Если бы эта заметка не касалась ее так близко, Динни вряд ли вообще обратила бы на нее внимание. Ей и ее близким это причиняло такие страдания, а толпу только тешило. Чужие несчастья ее забавляют, а газеты строят на этом свое благополучие! Газетчик был худой, грязный, хромой; и, как ни горька была ее чаша, ей захотелось его порадовать, — она вернула ему газету и сунула шиллинг в придачу. Он уставился на нее, разинув рот: небось, выиграла на скачках, а?

Динни поднялась по лестнице. Квартира находилась на третьем этаже. У самой двери большая черная кошка пыталась поймать собственный хвост. Покружившись, она уселась, подняла заднюю лапу и стала ее вылизывать.

Дверь открыла сама Джин. Она явно собиралась в дорогу, на руке у нее висели трусики. Динни поцеловала ее и огляделась, — она пришла сюда впервые. Двери маленькой гостиной, спальни, кухни и ванной были открыты настежь, стены оштукатурены и выкрашены в светло-зеленый цвет, полы покрыты темно-зеленым линолеумом. Вся обстановка состояла из двуспальной кровати и нескольких чемоданов в спальне, двух кресел и небольшого стола в гостиной, кухонного стола на кухне и стеклянной банки с ароматическими кристаллами в ванной; в квартире не было ни ковров, ни картин, ни книг, только на окнах висели набивные полотняные занавески, да целую стену в спальне занимал висячий шкаф, из которого Джин вынимала одежду и клала на кровать. В отличие от запаха на лестнице здесь пахло кофе и лавандой.

Джин отложила трусики.

— Хочешь кофе, Динни? Только что сварила.

Она налила две чашки, положила сахар и протянула одну из них Динни вместе с пачкой сигарет, потом усадила ее в кресло, а сама устроилась в другом.

— Значит, тебе передали, что я звонила? Я рада, что ты пришла, — теперь мне не придется отправлять тебе посылку. Терпеть этого не могу, а ты?

Ее хладнокровие и невозмутимость совершенно потрясли Динни.

— Ты уже видела Хьюберта?

— Да. Ему там совсем неплохо. Он говорит, что камера удобная, ему дали книги и писчую бумагу. Еду он может получать с воли, вот только курить запрещают. Об этом надо похлопотать. По английским законам, Хьюберт пока такой же ни в чем не повинный человек, как и министр внутренних дел, а ведь министру не запрещают курить. Я его больше не увижу, Динни, но ты к нему, верно, зайдешь, — передай ему, как я его люблю, и возьми папирос на случай, если ему позволят курить.

Динни глядела на нее с недоумением.

— А ты что собираешься делать?

— Вот об этом-то я и хотела с тобой поговорить. Строго между нами. Обещай, что будешь молчать как рыба, а то я ничего не скажу.

— Лопни мои глаза, — так, кажется, говорят, — решительно сказала Динни.

— Завтра я еду в Брюссель. Алан уехал туда сегодня; ему продлили отпуск по неотложным семейным обстоятельствам. Мы просто хотим быть готовыми ко всему, понимаешь? Я быстренько научусь водить самолет. Если я буду летать три раза в день, трех недель мне совершенно достаточно, а адвокат обещает, что у нас не меньше трех недель в запасе. Разумеется, он ничего не знает. И никто не должен ничего знать, кроме тебя. Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделала. — Она нагнулась и вынула из сумочки сверток в папиросной бумаге. Мне нужно пятьсот фунтов. Говорят, что там можно купить хороший подержанный самолет по дешевке, но нам очень понадобятся деньги вообще. Вот смотри, Динни: это старинная фамильная драгоценность. Она дорогая. Я хочу, чтобы ты заложила ее за пятьсот фунтов; если не удастся получить эту сумму, придется ее продать. Заложи или продай от своего имени, обменяй английские деньги на бельгийские и перешли мне заказным письмом на главный почтамт в Брюссель. На все это тебе достаточно трех дней.

Она развернула бумагу и вынула старомодный, но очень красивый изумрудный кулон.

— Ах!

— Да, — сказала Джин, — вещь красивая. Можешь поторговаться. Пятьсот кто-нибудь даст наверняка. Изумруды сейчас в цене.

— Но почему бы тебе самой не заложить их перед отъездом?

Джин покачала головой.

— Нет, я не сделаю ничего, что может вызвать подозрение. Ты — другое дело, ведь ты не собираешься нарушать закон. A нам, может быть, придется, но мы не хотим, чтобы нас посадили.

— Знаешь, — сказала Динни, — рассказывай уж до конца.

Но Джин снова покачала головой.

— Незачем, да и невозможно; мы пока еще и сами толком ничего не знаем. Но могу тебя успокоить — Хьюберта они не получат. Значит, ты возьмешь эту штуку?

И она завернула кулон.

Динни взяла пакетик; у нее не было с собой сумочки, и она сунула его себе в вырез платья.

— Обещай, что вы ничего не сделаете, пока не будут испробованы все обычные средства, — взволнованно сказала она, наклонившись к Джин.

Джин кивнула.

— Мы будем ждать до последней минуты. Да иначе и нельзя.

Динни схватила ее за руку.

— Мне не следовало втягивать тебя в эту историю, Джин; ведь это я вас свела.

— Я бы тебе не простила, если бы ты нас не свела. Я его люблю.

— Но все это для тебя так ужасно.

Джин поглядела вдаль, и Динни сразу увидела, как из-за угла выходит ее тигренок.

— Ничуть! Мне нравится, что это я должна его выручить. Мне еще никогда так интересно не жилось.

— Скажи, Алану это грозит чем-нибудь серьезным?

— Нет, если продумать все как следует. У нас несколько планов, — все зависит от обстоятельств.

Динни вздохнула.

— Надеюсь, ни один из них не понадобится.

— Я тоже; но нельзя рисковать, когда имеешь дело с таким «законником», как Уолтер.

— Ну, до свиданья, Джин. Желаю удачи!

Они поцеловались, и Динни вышла на улицу; изумрудный кулон, казалось, жег ей грудь. Моросил дождь; она взяла такси. Отец и сэр Лоренс только что вернулись. Ничего существенного они не узнали. Как выяснилось, Хьюберт не хотел, чтобы его взяли на поруки. «Тут не обошлось без Джин», — подумала Динни. Министр внутренних дел уехал в Шотландию и вернется не раньше парламентской сессии, которая откроется недели через две. Следовательно, и ордер на высылку не может быть подписан раньше. По мнению людей знающих, у них в запасе еще три недели. Вот за это время и надо сдвинуть горы. Да, но горы сдвинуть легче, чем добиться, чтобы «одна черта из закона пропала». Однако не зря ведь люди говорят о «протекции», о «закулисных интригах», о том, как им удалось «протолкнуть вопрос» и «уладить дельце по знакомству»; неужели все это выдумки? А может быть, есть какие-то магические средства, о которых они не знают?

Отец поцеловал ее и, удрученный, пошел к себе. Динни осталась одна с сэром Лоренсом. Даже он был мрачен как туча.

— Веселая мы с тобой пара, нечего сказать, — заметил он. — Мне иногда кажется, что слишком у нас уважают закон. А ведь на самом деле это очень грубый инструмент — он с такой же точностью определяет наказание за вину, с какой врач назначает лечение больному, которого видит в первый раз; а мы по каким-то таинственным причинам приписываем закону непогрешимость духа святого и прислушиваемся к нему как к гласу, вещающему с небес. Ведь в этой истории министр внутренних дел как раз и мог бы позволить себе отойти от буквы закона и быть человеком. Но не думаю, чтобы он на это пошел. И Бобби Феррар тоже не думает. Беда в том, что недавно какой-то идиот сдуру сказал, будто Уолтер — «сама принципиальность», и такая откровенная лесть вызвала у нашего министра, по словам Бобби, не тошноту, а головокружение — с тех пор он не отменил ни единого приговора. Я подумываю, не написать ли мне письмо в «Таймс»: «Позиция твердокаменной принципиальности, занимаемая ответственными лицами, опаснее для дела справедливости, чем методы чикагских гангстеров». Про гангстеров он поймет, — он, кажется, бывал в Чикаго. Ужасно, когда человек перестает быть человеком.

— Он женат?

— Теперь даже не женат.

— А правда, что есть люди, которые никогда и не были людьми?

— Это еще не самое страшное; тут по крайней мере знаешь, с кем имеешь дело, и можешь вооружиться кочергой. Куда опаснее болваны, у которых голова распухла от самомнения. Кстати, я сказал моему молодому человеку, что ты будешь ему позировать для миниатюры.

— Что ты, дядя, разве я могу позировать в таком настроении!

— Нет! Конечно, нет! Но ведь долго так продолжаться не может. — Сэр Лоренс посмотрел на нее испытующе и спросил: — Кстати, а что Джин?

Динни взглянула на него широко раскрытыми невинными глазами.

— А что Джин?

— Ей ведь пальца в рот не клади…

— Да, но что она, бедняжка, может сделать?

— Не знаю, — сказал сэр Лоренс, вскинув бровь, — просто не знаю. «Эти миленькие крошки, вот как! Им бы крылышки, ну просто ангелочки, вот как!» Так писали в «Панче», когда тебя еще на свете не было, и будут писать, когда тебя не станет, вот только крылышки у вас отрастают уж очень быстро.

Динни и глазом не моргнула. «Дядя Лоренс — страшный человек», подумала она и пошла спать.

Но разве заснешь, когда на душе так тревожно? И разве мало людей лежат сегодня ночью без сна? Казалось, в этой комнате скопилась безотчетная скорбь всего мира. Будь у нее талант, она бы села и излила душу в стихах об ангеле смерти. Увы, писать стихи не так просто. Лежи и мучайся, мучайся и злись вот и все, на что ты способна. Она вспоминала себя в тринадцать лет, когда Хьюберт — ему не было еще и восемнадцати — ушел на войну. Это было ужасно, но сейчас куда хуже — почему? Тогда его могли убить каждую минуту; в тюрьме он в большей безопасности, чем те, кто на свободе. Его будут тщательно оберегать даже тогда, когда пошлют на край света, чтобы судьи с чужою кровью судили его в чужой стране. Да, еще несколько месяцев с ним ничего не случится. Почему же то, что произошло с ним сейчас, в ее глазах куда хуже, чем все опасности солдатской жизни или долгой, трудной экспедиции Халлорсена? Почему? Не потому ли, что на все прежние опасности и лишения он шел по доброй воле, а это испытание ему навязано силой? Его держат под замком, его лишили двух величайших благ человеческого существования независимости и свободы личности, — двух благ, которых люди добивались тысячелетиями и ради них даже дошли до большевизма. Блага эти дороги каждому, но особенно таким, как они с братом, с детства не знавшим никакого насилия и признающим только один закон — закон своей совести. Ей казалось, что она тоже — заперта в тесной камере, тоже ждет неизвестной участи, тоже томится, полная горечи и отчаяния. Что сделал он такого, чего не совершил бы на его месте всякий другой отзывчивый и горячий человек?

Глухой шум улицы, доносившийся к ней с Парк-Лейн, словно вторил ее тоскливым мыслям. Динни охватило такое беспокойство, что она не могла больше лежать в постели и, накинув халат, принялась бесшумно шагать из угла в угол; в открытое окно дул холодный октябрьский ветер, и она замерзла. А может, в браке все-таки есть какой-то смысл: чье-то плечо, к которому можно прижаться, а если станет невмоготу, то на нем и поплакать; ухо, в которое можно излить жалобы; руки, которые могут погладить тебя по голове. Но сознание своей бездеятельности мучило ее в этот час испытаний даже больше, чем одиночество. Она завидовала тем, кто, как отец или сэр Лоренс, может хотя бы ездить из одного места в другое и хлопотать; но особенно она завидовала Джин и Алану. Что бы они там ни делали, — все лучше, чем сидеть сложа руки, как она! Динни вынула изумрудный кулон и стала его разглядывать. По крайней мере на завтра у нее есть дело, и она живо представила себе, как, вертя в руке кулон, выманивает крупную сумму у какого-нибудь бессовестного старика, дающего деньги под заклад.

Положив кулон под подушку, словно его близость придавала ей мужества, она наконец заснула.

Наутро Динни встала рано. Ей пришла мысль, что, может быть, она успеет заложить кулон, получить деньги и отвезти их Джин прежде, чем та уедет. Она решила посоветоваться с Блором. В конце концов она знает его с пятилетнего возраста; он сам по себе — ходячая традиция и ни разу не выдал ее злодеяний, в которых она признавалась ему в детстве.

Динни обратилась к нему, как только он появился, неся кофейник тети.

— Блор!

— Да, мисс Динни.

— Будьте так добры, скажите мне по секрету, какой ломбард считается в Лондоне самым лучшим?

Дворецкий был удивлен, но, как всегда, невозмутим — в конце концов в наши дни кому угодно может понадобиться что-нибудь заложить. Он поставил на стол кофейник и задумался.

— Видите ли, мисс Динни, есть, конечно, и Аттенборо, но я слышал, что люди из общества обращаются к Фрюину на Саут-Молтон-стрит. Могу найти номер дома в телефонной книге. Говорят, это надежный человек и цену дает справедливую.

— Отлично, Блор. Все это, конечно, пустяки…

— Понимаю, мисс.

— Да! Скажите, Блор, вы бы… как вы думаете, назвать мне свое настоящее имя?

— Нет, мисс Динни, я бы вам не советовал; назовите фамилию моей жены и здешний адрес. Если от них придет письмо, я вам позвоню, и никто ничего не узнает.

— Вы меня очень выручите. А миссис Блор не будет возражать?

— Что вы, мисс, она будет только рада вам услужить. Если хотите, я все сделаю без вас.

— Спасибо, Блор, к сожалению, я должна заняться этим сама.

Дворецкий потер подбородок, глядя на Динни с благодушной хитрецой.

— Осмелюсь заметить, мисс, даже с лучшими из них немного притворства не помешает; сделайте безразличный вид. Если он не даст настоящую цену, найдутся и другие.

— Огромное спасибо, Блор; я вам скажу, если у меня ничего не выйдет. Половина десятого-это не слишком рано?

— Я слыхал, мисс, это самое подходящее время: со сна они покладистее.

— Вы просто золото, Блор!

— Говорят, он парень с головой — угадает настоящую даму с первого взгляда. Не примет вас за одну из этих финтифлюшек.

Динни приложила палец к губам.

— Только честное благородное, Блор?

— Не сомневайтесь, мисс. После мистера Майкла вы всегда были моей любимицей.

— А вы — моим любимцем, Блор.

Тут вошел ее отец, она раскрыла «Таймс», а Блор удалился.

— Хорошо спал, папа?

Генерал кивнул.

— Как мамина голова?

— Лучше. Она сейчас сойдет вниз. Мы решили, что нельзя распускаться.

— Конечно, дорогой, ты совершенно прав. Может, нам позавтракать, не ожидая остальных?

— Эм завтракает у себя, а Лоренс уже позавтракал в восемь. Завари кофе.

Динни, разделявшая страсть тети к хорошему кофе, принялась священнодействовать.

— Как Джин? — спросил вдруг генерал. — Она к нам не приедет?

Динни не подняла глаз.

— Не думаю, папа; у нее сейчас слишком беспокойно на душе; наверно, ей захочется побыть одной. Мне бы хотелось на ее месте.

— Еще бы. Бедняжка. Во всяком случае, она не размазня. Я рад, что Хьюберт женился на девушке с характером. Эти Тасборо — славные люди. Помню одного ее дядю в Индии — бесстрашный был человек, командовал полком гурков; они готовы были за ним в огонь и в воду. Дай-ка вспомнить, где это его убили?

Динни только ниже склонилась над кофейником.

Около половины десятого она вышла на улицу, положив кулон в сумочку и надев свою лучшую шляпку. Ровно в половине десятого она была на Саут-Молтонстрит и поднималась на второй этаж, — ломбард помещался над каким-то магазином. В просторной комнате, за столом красного дерева, сидели два джентльмена, которых она приняла бы за солидных букмекеров, если бы знала, как выглядят букмекеры. Она с тревогой вглядывалась в их лица: правда ли, что со сна они покладистые? Вид у них, во всяком случае, был такой, будто они и в самом деле только что встали; один из них шагнул ей навстречу.

Динни мысленно провела языком по пересохшим губам.

— Говорят, вы так любезны, что даете деньги в долг под залог драгоценностей?

— Совершенно верно, мадам.

Это был седой, лысоватый и румяный человек со светлыми глазами; он разглядывал ее через пенсне, которое держал в руке. Потом он надел пенсне на нос, пододвинул стул, указал на него рукой и сел на свое место. Динни тоже села.

— Но мне нужна целая куча денег: пятьсот фунтов. — Она улыбнулась. — У меня фамильная драгоценность, очень милая вещь.

Оба джентльмена слегка поклонились.

— Деньги мне нужны немедленно: я должна заплатить по счету. Вот!

Она вынула из сумочки сверток, развернула его и пододвинула к ним кулон через стол. Потом, вспомнив, что нужно принять безразличный вид, откинулась на стуле и положила ногу на ногу.

С минуту оба джентльмена разглядывали кулон, не шевелясь и не произнося ни слова. Потом второй из них выдвинул ящик стола и достал лупу. Пока он рассматривал кулон, Динни заметила, что первый джентльмен рассматривает ее самое. Такое уж у них разделение труда, решила она. Не обнаружат ли они там или тут подделки? У нее даже дух захватило, но она стойко продолжала сидеть, чуть вздернув брови и полуприкрыв глаза ресницами.

— Это ваша собственность, мадам? — спросил первый джентльмен.

— Да, — решительно сказала Динни, снова вспомнив старую школьную поговорку.

Второй джентльмен опустил лупу и прикинул вес кулона в руке.

— Очень мило, — сказал он. — Старомодно, но очень мило. И на какой срок вам нужны деньги?

Динни и не думала о сроке, но теперь храбро сказала:

— На шесть месяцев; но я надеюсь, кулон можно выкупить и раньше?

— Ну конечно. Вы сказали: пятьсот?

— Да, пожалуйста.

— Если вы согласны, мистер Бонди, — сказал второй джентльмен, — у меня нет возражений.

Динни подняла глаза на мистера Бонди. Неужели он сейчас скажет: «Нет, ведь она наврала»? Но вместо этого он прикрыл нижней губой верхнюю, поклонился ей и произнес:

— Согласен.

«Интересно, — подумала она, — верят они всему, что им говорят, или не верят ничему? Хотя не все ли им равно — кулон-то остается у них, и верить должна я… вернее, Джин».

Второй джентльмен смахнул кулон со стола в ящик и, вынув конторскую книгу, стал что-то писать. Мистер Бонди направился к сейфу.

— Вы хотите наличными, мадам?

— Пожалуйста.

Второй джентльмен с усиками, в белых гетрах — глаза у него были чуть навыкате — протянул Динни книгу.

— Вашу фамилию и адрес, мадам.

Когда она писала — «миссис Блор» и адрес тети на Маунт-стрит, — она мысленно закричала «караул» и судорожно сжала левую руку: ведь она совсем забыла, что на ней нет обручального кольца. Как на грех перчатка отлично облегала руку, и на безымянном пальце не было никакой выпуклости.

— При выкупе этой вещи вы нам заплатите двадцать восьмого апреля будущего года пятьсот пятьдесят фунтов. После этой даты, если вы не дадите о себе знать, кулон поступит в продажу.

— Да, конечно. Но если я выкуплю его раньше?

— Тогда вы заплатите соответственно меньше. Мы берем двадцать процентов годовых, так что, скажем, через месяц, считая с сегодняшнего дня, мы возьмем только пятьсот восемь фунтов шесть шиллингов восемь пенсов.

— Понимаю.

Первый джентльмен оторвал листок бумаги и дал его Динни.

— Вот квитанция.

— А если я не смогу прийти сама, — с этой квитанцией кулон может выкупить кто угодно?

— Да, мадам.

Динни положила квитанцию в сумочку, — сунув туда как можно глубже левую руку, — и стала слушать, как мистер Бонди отсчитывает банкноты. Он считал артистически; бумажки приятно хрустели и были совсем новенькие. Она взяла их правой рукой, положила в сумочку и, все еще пряча левую руку, поднялась со стула.

— Большое спасибо.

— Не за что, мадам; это мы вам обязаны. Всегда к вашим услугам. До свидания!

Динни поклонилась и медленно пошла к выходу. У самой двери она взглянула из-под ресниц и отчетливо увидела, как первый джентльмен подмигнул второму.

Захлопнув сумочку, она в раздумье стала спускаться по лестнице.

«Любопытно, что они обо мне подумали: наверно, что я жду незаконного ребенка или просто проигралась на скачках?» Так или иначе, деньги она получила, а времени было всего без четверти десять. У Кука[133] их обменяют или по крайней мере скажут, где достать бельгийскую валюту.

Но потребовалось съездить в несколько мест, и ушел целый час, прежде чем Динни обменяла большую часть денег на бельгийские франки и, запыхавшись, прибежала на перрон вокзала Виктория. Она медленно двинулась вдоль поезда, заглядывая в каждый вагон, и прошла уже две трети состава, когда услышала за спиной знакомый голос:

— Динни!

Оглянувшись, она увидела Джин в дверях одного из купе.

— Ах, вот ты где! Я очень торопилась. У меня, наверно, ужасно встрепанный вид?

— У тебя встрепанного вида никогда не бывает.

— Ну, я все сделала! А вот тебе и добыча: пятьсот фунтов, почти все в бельгийских франках.

— Прекрасно.

— И квитанция. Каждый может по ней получить. Они берут двадцать процентов годовых, считая с сегодняшнего дня, но если ты до двадцать восьмого апреля его не выкупишь, кулон продадут.

— Оставь квитанцию себе, Динни. — Джин понизила голос. — Если нам придется действовать, нас здесь не будет. Есть несколько стран, которые не имеют дипломатических отношений с Боливией, — там мы и подождем, пока все как-нибудь уладится.

— А-а, — беспомощно сказала Динни. — Тогда бы — я выторговала побольше. Они в него прямо вцепились.

— Ничего! Мне пора. Главный почтамт, Брюссель. До свидания! Передай Хьюберту, что я его люблю и что все идет нормально.

Она обняла Динни, чмокнула ее и вскочила в поезд. Поезд тотчас же тронулся, а Динни все стояла и махала, глядя на обращенное к ней смеющееся смуглое лицо.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

После такого деятельного и успешного начала дня время тянулось особенно долго: ведь теперь ей больше нечего было делать.

Отсутствие министра внутренних дел и боливийского посланника тормозило все хлопоты, даже если бы она и могла принять в них участие, что было весьма сомнительно. Оставалось только ждать и терзаться от беспокойства. До обеда Динни бродила по улицам, разглядывая витрины и людей, которые разглядывали витрины. Потом она зашла в кафе, съела яйцо с гренками и отправилась в кино со смутной надеждой, что безумные планы Джин и Алана покажутся ей более осуществимыми, если она увидит что-нибудь подобное на экране. Ей не повезло. В фильме, который она смотрела, не было ни самолетов, ни прерий, ни сыщиков, ни бегства из когтей закона; это был незамысловатый рассказ о каком-то французе не первой молодости, который целый час плутал по чужим спальням без пагубных последствий для чьей бы то ни было добродетели. И все-таки Динни получила удовольствие: герой был милый и, пожалуй, самый законченный враль, каких ей доводилось видеть.

У Динни стало теплее и легче на сердце, и она снова двинулась на Маунт-стрит.

Там она обнаружила, что отец и мать уехали послеобеденным поездом в Кондафорд, и это ее смутило. Вернуться ей домой и «выполнять дочерний долг»? Или «остаться на посту» на случай, если она понадобится здесь?

Динни в нерешительности пошла в свою комнату и нехотя стала укладываться. Она выдвинула ящик комода, и ей попался на глаза дневник Хьюберта, с которым она все еще не расставалась. Рассеянно перелистывая рукопись, она набрела на запись, где ничего не говорилось о пережитых тяготах и которой она поэтому не помнила: «Я только что прочел в книге: «Конечно, наше поколение не проведешь: оно знает, как тщетны наши усилия, имеет мужество не закрывать на это глаза и говорить себе — остается только ловить миг наслаждения. Это сказано о моем поколении, о поколении, которое пережило войну и ее последствия; я знаю, многие так рассуждают. Но, если вдуматься, так рассуждать мог любой человек во все времена, и уж, во всяком случае, то поколение, которое испытало удар, нанесенный Дарвином религии. А к чему сводятся такие рассуждения? Допустим, вы разуверились в религии, браке, договорах между державами, честности в коммерческих делах, свободе и всяческих идеалах; поняли, насколько все это относительно и не сулит награды ни на этом свете, ни на том — впрочем, тот, может, и вовсе не существует; допустим, вы пришли к выводу, что единственная нерушимая ценность наслаждение, и решили, что будете жить только ради него, — разве вы этим приблизились к своей цели? Нет! Наоборот, отдалились от нее. Если каждый открыто провозгласит своим символом веры погоню за наслаждением, все станут за ним гнаться, расталкивая друг друга и работая локтями, — и горе неудачнику. А неудачниками окажутся почти все, и в первую очередь те дармоеды, которым такой символ веры больше всего по душе, так что они-то уж безусловно не смогут насладиться жизнью. Ведь те идеалы, которые все эти люди ни в грош не ставят, — только правила уличного движения, выработанные веками для того, чтобы не мешать друг другу и чтобы на свете получше жилось не только наглецам, хапугам, бандитам и ловкачам. Все наши устои — религия, брак, договоры между державами, закон и прочее — это всего лишь проявления заботы о том, чтобы люди не обижали друг друга, а следовательно, чтобы не обидели тебя самого. Без всего этого мы превратились бы в общество гангстеров и проституток, которым правит кучка сверхгангстеров. Нельзя поэтому относиться с неуважением к другим, если не хочешь быть идиотом и портить жизнь самому себе. Забавнее всего то, что, как бы мы ни рассуждали, мы все это отлично понимаем. Люди, которые болтают, как этот человек в книге, на практике ведут себя совсем иначе. Даже гангстер не выдает своих сообщников. Фактически этановая философия — иметь мужество признавать тщетность всех усилий и ловить миг наслаждения — не более как пустозвонство; а все-таки в книге это выглядело довольно убедительно».

Динни как ужаленная выронила листок и замерла; она даже лице изменилась. Причиной было не то, что она прочла, — она едва ли понимала, что читает. Нет, ее вдруг осенила одна мысль, — удивительно, как она не пришла ей в голову раньше. Динни побежала вниз к телефону и позвонила Флер.

— Слушаю, — ответила Флер.

— Флер, мне нужен Майкл; он дома?

— Да. Майкл, это Динни.

— Майкл? Ты бы мог сейчас же зайти к нам? Насчет дневника Хьюберта. Мне пришла в голову одна мысль, но я бы не хотела говорить об этом по телефону. А может, мне прибежать к вам?.. Ты сам придешь? Хорошо. Если Флер хочет, пусть придет тоже, если нет, — захвати с собой ее здравый смысл.

Майкл пришел один — через десять минут. Волнение Динни, кажется, передалось и ему, и энергия била в нем ключом. Динни увлекла его в нишу гостиной, и они уселись на диван под клеткой попугая.

— Майкл, дорогой, мне вдруг пришла в голову одна мысль: что, если бы нам удалось напечатать дневник Хьюберта? Он не очень большой, и можно дать ему хороший заголовок, например: «Тот, кого предали», или что-нибудь в этом роде…

— «Всеми покинутый», — сказал Майкл.

— Да, «Всеми покинутый»; если показать министру внутренних дел книгу, которая вот-вот выйдет с боевым предисловием, — может, он не станет подписывать ордера. С таким заголовком, предисловием и с поддержкой в печати книга произведет настоящую сенсацию, и очень для министра неприятную. В предисловии можно написать порезче о том, как бросили на произвол судьбы соотечественника, как проявили малодушие и раболепство перед иностранцами и так далее. Пресса на это, безусловно, клюнет.

Майкл взъерошил волосы.

— Это действительно мысль; но тут возникает ряд вопросов. Во-первых, как сделать так, чтобы все это не пахло шантажом. Если мы не сможем этого избежать, вся затея рухнет. Стоит Уолтеру почуять шантаж — он ни за что не уступит.

— Но ведь наша задача — внушить ему, что, если он подпишет ордер, ему придется об этом пожалеть.

— Детка, — сказал Майкл, пуская дым в попугая, — все это надо сделать куда тоньше. Ты не знаешь наших государственных мужей. Они не любят действовать по подсказке и делают только то, что им выгодно, под видом самых высоких побуждений. Заставляя Уолтера руководствоваться побуждениями низменными, надо внушить ему, что они высокие. Без этого ничего не выйдет.

— А разве ему будет мало, если он на словах заявит, что они высокие? Неужели надо, чтобы Уолтер и на самом деле так думал?

— Да, надо, хотя бы при дневном свете. То, что он думает в три часа ночи, не имеет значения. Знаешь, он ведь не дурак. — Майкл снова взъерошил волосы. — Пожалуй, единственный человек, который может нам помочь, — это все тот же Бобби Феррар. Он знает Уолтера как облупленного.

— А он хороший человек? Он захочет?

— Бобби — сфинкс, но очень порядочный сфинкс. Он все знает. Он словно аккумулятор, собирающий слухи, мимо него ничего не пройдет, а мы сможем держаться в тени.

— Но разве не важнее всего — поскорее послать дневник в типографию, чтобы казалось, будто он вот-вот выйдет в свет?

— Да, но вся загвоздка в предисловии…

— Почему?

— Мы ведь хотим, чтобы Уолтер прочитал книгу и пришел к выводу, что подписать ордер — значит нанести Хьюберту незаслуженный удар, — как оно и есть на самом деле. Другими словами, мы хотим затронуть тайные струны его души. Но я уже слышу, как он себе говорит: «Да, не повезло молодому Черрелу, здорово не повезло; но ведь это — решение судьи, да и боливийцы на нас нажимают; к тому же он принадлежит к привилегированному классу, а тут дело тонкое — еще подумают, что мы делаем поблажки аристократам…»

— По-моему, это так несправедливо! — горячо прервала его Динни. Почему надо жестче подходить к человеку только за то, что он случайно родился не сыном сапожника? Это просто трусость.

— Да, но в этом смысле все мы трусы. Однако предоставим слово Уолтеру, которого ты прервала. «Нельзя делать поблажки, — продолжает он. — К тому же малые страны требуют к себе особого уважения».

— Но почему? — снова прервала его Динни. — Мне кажется…

— Знаю, Динни, знаю, — жестом остановил ее Майкл. — Но это как раз тот психологический момент, когда откуда ни возьмись появляется Бобби и говорит: «Между прочим, тут еще будет предисловие. Мне его показали. Там проводится мысль, что Англия любит проявлять великодушие за счет своих собственных подданных. Довольно-таки едко сказано, сэр. Пресса за это ухватится. Старая песенка — «Мы не умеем постоять за своих соотечественников» — всегда имеет успех. И знаете, — заметит дальше Бобби, — мне давно казалось, что такой большой человек, как вы, легко мог бы рассеять впечатление, будто мы не умеем постоять за своих. Я не говорю, что это так на самом деле; может быть, это вовсе не так, но такое впечатление существует, и оно прочно укоренилось; вы, сэр, лучше всякого другого могли бы восстановить равновесие. А данный случай не плохой повод снова завоевать общественное доверие. Да и по существу-то ведь, — скажет далее Бобби, — было бы правильнее не подписывать ордера, — ведь шрам-то, между нами говоря, настоящий, и выстрел действительно был сделан в порядке самозащиты; наконец и стране будет полезно почувствовать, что на правительство можно положиться, оно не бросает своих на произвол судьбы». На этом Бобби и ретируется. А Уолтеру уже и в голову не придет, что ему просто хочется избежать неприятностей, — он будет верить, что мужественно защищает интересы своей страны… Что и требуется государственным деятелям. — Майкл закатил глаза. — Видишь ли, Уолтер прекрасно сообразит, хоть никогда этого и не признает, что, если ордер не будет подписан, предисловие не появится. Больше того, в ночной тиши он будет с собой откровенен; но если при свете дня он себе скажет, что совершает геройский поступок, не подписывая ордера, — какое кому дело до того, о чем он думает по ночам. Понятно?

— Ясно как божий день, Майкл. Но разве не нужно, чтобы он прочел предисловие?

— Надеюсь, что нет, но оно должно быть у Бобби под рукой, на случай, если ему понадобится подкрепить свои доводы. Бобби Феррар любит все делать основательно.

— Но захочет ли мистер Феррар этим заниматься?

— Да, — сказал Майкл, — в общем, да. Отец когда-то оказал ему услугу, а старый Шропшир его дядя.

— Кто может написать предисловие?

— Думаю, что уговорю старого Блайза. У нас в партии его все еще побаиваются, и он, когда захочет, умеет писать так, что мороз подирает по коже.

Динни в волнении сжала руки.

— А он захочет?

— Это зависит от дневника.

— Тогда я думаю, что захочет.

— Можно мне его прочитать, прежде чем я отдам его в типографию?

— Конечно! Только имей в виду, Хьюберт не хочет, чтобы дневник был напечатан.

— Ничего. Если дело с Уолтером выгорит и он не подпишет ордера, печатать будет не нужно; а если не выгорит, тоже будет не нужно, — после драки кулаками не машут, как любил говорить старый Форсайт.

— А дорого будет стоить напечатать дневник?

— Пустяки — фунтов двадцать.

— Это мне по карману, — сказала Динни и подумала о двух джентльменах с Саут-Молтон-стрит: ведь у нее никогда не было за душой ни гроша.

— Ерунда, не беспокойся!

— Это моя идея, Майкл, и я хочу платить за нее сама. Ты и представить себе не можешь, как это ужасно — сидеть сложа руки, когда Хьюберт в такой опасности! Я уверена, что, если его выдадут, ему несдобровать.

— Никто не может предсказать, как поступит государственный деятель, сказал Майкл. — Их недооценивают. Они куда сложнее, чем мы думаем, порой даже обладают кое-какими принципами, и уж конечно гораздо хитрее. Но, пожалуй, дело у нас все-таки выгорит, если мы сумеем как следует взяться за Блайза и Бобби Ферpapa. Я займусь Блайзом, а на Бобби напущу старика. Тем временем мы напечатаем дневник. — Он взял рукопись. — До свиданья, дорогая, и поменьше волнуйся.

Динни поцеловала его, и он ушел.

Он позвонил в тот же вечер около десяти.

— Динни, я прочел. Если это не тронет Уолтера, значит, он сухарь, каких мало. Ручаюсь, он не заснет над этим, как тот тип; что бы ни говорили об Уолтере, он человек добросовестный. В конце концов речь идет о чем-то вроде помилования, и он поймет, как все это серьезно. Если дневник попадет ему в руки, он уж дочитает его до конца; дневник его проймет, а заодно он узнает, как все происходило в действительности. Словом, держись!

— Слава богу! — от всей души сказала Динни и пошла спать; впервые за два дня у нее немного отлегло от сердца.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Дни текли томительно медленно, и казалось, им не будет конца. Динни все еще жила на Маунт-стрит, чтобы быть под рукой, если она понадобится. Труднее всего было скрывать от близких замыслы Джин. Ей это удавалось со всеми, кроме сэра Лоренса, который, вскинув бровь, загадочно произнес:

— Pour une gaillarde, c'est une gaillarde![134]

A когда Динни посмотрела на него невинными глазами, он добавил:

— Ну, чем не дева Мария кисти Ботичелли! Хочешь познакомиться с Бобби Ферраром? Мы обедаем с ним в подвальчике у Дюмурье на Друри-Лейн; но имей в виду, мы питаемся одними грибами.

Динни возлагала столько надежд на Бобби Феррара, что была потрясена его видом: на лице его было написано полное безразличие. Гвоздика в петлице, бархатный голос, широкое невозмутимое лицо с чуть отвисшей нижней губой ничто не внушало ей доверия.

— Вы питаете страсть к грибам, мисс Черрел? — спросил он

— Да, но не к шампиньонам.

— Вот как?

— Бобби, — сказал сэр Лоренс, глядя то на него, то на племянницу, никто не скажет, что вы — самая хитрая лиса в Европе. Но я-то вас знаю; держу пари, — вы назовете Уолтера «великим человеком», когда будете пугать его предисловием.

Бобби Феррар оскалил ровные зубы.

— Я не имею никакого влияния на Уолтера.

— Тогда кто же имеет?

— Никто. Кроме…

— Да?

— Самого Уолтера.

Динни, не выдержав, сказала:

— Поймите, мистер Феррар, ведь это вопрос жизни и смерти для моего брата и сущая пытка для всех нас!

Бобби Феррар молча посмотрел на ее взволнованное лицо. В течение всего обеда он не сказал и не обещал ничего определенного, но когда они с Динни поднялись, а сэр Лоренс платил по счету, Бобби спросил:

— Мисс Черрел, хотите пойти со мной к Уолтеру? Я могу устроить так, что вы будете сидеть поблизости.

— Страшно хочу.

— Пусть тогда это останется между нами. Я дам вам знать.

Динни стиснула руки и улыбнулась ему.

— Вот чудак! — сказал сэр Лоренс на обратном пути. — Ведь он, в сущности, добрая душа. Терпеть не может, чтобы людей вешали. Не пропускает ни одного процесса об убийстве. Ненавидит тюрьмы лютой ненавистью. Глядя на него, никогда этого не подумаешь.

— Да, пожалуй, — мечтательно протянула Динни.

— Бобби мог бы служить секретарем в какой-нибудь чека, — продолжал сэр Лоренс, — и никто бы не заподозрил, что он готов спалить их всех живьем. Это уникум. Дневник печатается, Динни, а старый Блайз пишет предисловие. Уолтер возвращается в четверг. Ты уже виделась с Хьюбертом?

— Нет, завтра мы с папой к нему идем.

— Я не хотел тебя выспрашивать, но молодые Тасборо, ведь правда, что-то затеяли? Я случайно узнал, что Алана нет на корабле.

— Разве?

— Святая невинность, — буркнул сэр Лоренс. — Ладно, милая, можешь секретничать, но я от души надеюсь, что, пока не будут исчерпаны мирные средства, они ничего не выкинут.

— Что ты, конечно, нет!

— Такая молодежь еще может внушить нам веру, будто личность делает историю. А тебе когда-нибудь приходило в голову, Динни, что история — просто повесть о том, как люди принимались вершить судьбы человечества, причиняя и себе и другим кучу неприятностей или спасая и себя и других от неприятностей. А у Дюмурье неплохо готовят, правда? Непременно свожу туда твою тетю, когда она наконец похудеет.

И Динни поняла, что опасность перекрестного допроса миновала.

Назавтра за ней зашел отец, и они отправились в тюрьму; был ветреный и тоскливый ноябрьский день. От одного вида тюремного здания ей захотелось завыть по-собачьи. Начальник тюрьмы — из военных — принял их очень любезно, с тем уважением, какое проявляет низший чин к высшему. Он не скрывал, что в деле Хьюберта его симпатия на их стороне, и предоставил им больше времени для свидания, чем полагалось по тюремному уставу.

Хьюберт вошел улыбаясь. Динни поняла, что, будь она одна, он, пожалуй, и не скрывал бы своего состояния, но в присутствии отца твердо решил держаться бодро, словно все это неудачная шутка. Со своей стороны, генерал, который всю дорогу был мрачен и молчалив, сразу же оживился и стал делать вид, будто вся эта история его просто забавляет. Динни невольно подумала, что, если бы не разница в возрасте, они были бы до смешного похожи друг на друга и внешностью и манерой держаться. В обоих было что-то детское или, вернее, что-то привитое им с детства и, по-видимому, на всю жизнь. За все это получасовое свидание ни тот, ни другой и не заикнулись о своих переживаниях. Встреча была тяжелым испытанием для всех троих, а откровенного разговора так и не получилось. По словам Хьюберта, жилось ему превосходно и беспокоиться было совершенно не о чем; по словам генерала, оставалось потерпеть еще несколько дней, а потом уж они поохотятся на славу. Он почему-то все время говорил об Индии и о беспорядках на границе. Только под конец, прощаясь, они очень прямо и серьезно взглянули друг другу в глаза. Отец отошел, и Динни, в свою очередь, поцеловала брата и пожала ему руку.

— Как Джин? — чуть слышно спросил Хьюберт.

— Все в порядке, любит по-прежнему. Говорит, чтобы ты ни о чем не беспокоился.

Его губы дрогнули и застыли в невеселой улыбке, он сжал ей руку и резко отвернулся.

В воротах привратник и двое надзирателей почтительно взяли под козырек. Динни с отцом сели в ожидавшее такси и до самого дома не проронили ни слова. Вся эта история казалась им дурным сном, — может быть, они когда-нибудь и проснутся.

В эти дни единственным утешением была тетя Эм, чьи причуды отвлекали Динни от ее неотвязных мыслей. Тревога день ото дня нарастала, и целебные свойства тетиной непоследовательности все больше и больше давали себя знать! Положение Хьюберта искренне волновало тетю Эм, но мысли ее разбегались, она не могла сосредоточиться ни на одной из них и страдать по-настоящему. Пятого ноября она подозвала Динни к окну гостиной, — по осенней пустынной Маунт-стрит при свете уличных фонарей мальчишки волокли чучело[135].

— Священник как раз сейчас этим занимается, — сказала тетя Эм. — Был у них такой Тасборо, — его не повесили и даже головы не отрубили, в общем ничего такого с ним не сделали, а он пытается доказать, будто должны были сделать: он продал столовое серебро или что-то еще, чтобы купить пороху, а его сестра вышла замуж, кажется, за Кэтсби. Словом, за кого-то из них. Твой папа, я и Уилмет любили делать чучело из нашей гувернантки; у нее были ужасно большие ноги, у этой Роббинс! Ах, дети такие бесчувственные. Динни, ты тоже?

— Что — тоже?

— Делала чучела?

— Нет.

— Мы ходили петь песенки и мазали лицо сажей. Уилмет была просто прелесть. Такая высокая девочка, ноги прямые, как палки, и широко расставленные, — знаешь, как у ангелов. Теперь это не модно. Я думаю, тут надо что-то предпринять. Вот и насчет виселицы тоже. У нас была виселица. Мы повесили на ней котенка. Сперва мы его утопили, — не мы, а слуги.

— Какой ужас, тетя Эм!

— Да, но не слишком. Твой отец воспитывал из нас диких индейцев. Ему-то было хорошо: он мог делать с нами все, что хочет, а плакать мы не смели. А Хьюберт?

— Ну, нет! Хьюберт сам себя воспитывал диким индейцем.

— Это виновата твоя мама, — она очень добрая. Наша мама была из Хангерфордов. Ты, наверно, заметила.

— Я бабушки не помню.

— Она умерла, когда ты еще не родилась. В Испании. Таких бацилл, как там, нигде не найдешь. И дедушка тоже. Мне было тогда тридцать пять. У него прекрасные манеры. У всех тогда манеры были прекрасные. И всего шестидесяти лет. Кларет, пикет и такая смешная бородка. Ты видала?

— Эспаньолки?

— Да, у них очень дипломатический вид. Их теперь носят, когда пишут статьи об иностранных делах. Лично я люблю коз, хотя они и бодаются.

— Но какой у них запах, тетя Эм!

— Пронзительный. Джин тебе пишет?

В сумочке у Динни лежало только что полученное письмо.

— Нет, — ответила она; врать постепенно входило у нее в привычку.

— Что за слабохарактерность — от всех прятаться. С другой стороны, ведь это был их медовый месяц.

По-видимому, сэр Лоренс не делился с ней своими подозрениями.

У себя наверху Динни перечитала письмо, прежде чем его разорвать.

«Брюссель. До востребования.

Дорогая Динни,

Все идет как по маслу, и мне очень нравится. Говорят, я словно для этого создана. Между Аланом и мной уже почти нет разницы, разве что рука у меня тверже. Большое спасибо за письма. Ужасно обрадовалась твоей выдумке с дневником, — по-моему, это может подействовать. Но все-таки мы должны быть готовы ко всему. Ты не пишешь, как идут дела у Флер. Кстати, можешь ты достать турецкий разговорник, — такой, где указано произношение? Наверно, дядя Адриан знает, где его взять. Тут их не купишь. Алан шлет тебе сердечный привет. Я тоже. Пиши обо всем подробно, если понадобится — телеграфируй.

Твоя люб.

Джин».
Турецкий разговорник! Этот первый намек на то, в каком направлении работает мысль Джин и Алана, заставил Динни задуматься. Она вспомнила, как Хьюберт ей рассказывал, что в конце войны спас жизнь одному турецкому офицеру и с тех пор с ним переписывается. Значит, убежищем выбрана Турция, если… Но весь этот план — чистое безумие. До этого не может, не должно дойти! И все же наутро она отправилась в музей.

Адриан, которого она не видела с того дня, как Хьюберта взяли под стражу, встретил ее со своим обычным спокойным радушием, и у нее появилось сильное искушение довериться ему. Ведь должна же Джин понимать, что спросить совета Адриана насчет турецкого разговорника — значит возбудить его любопытство. Все-таки Динни сдержалась и только спросила:

— Дядя, у тебя нет турецкого разговорника? Хьюберт хочет вспомнить турецкий, чтобы как-нибудь убить время в тюрьме.

Адриан посмотрел на нее и хитро прищурил один глаз.

— Хьюберт не знает ни слова по-турецки, ему нечего вспоминать. Но вот, пожалуйста… — И, сняв с полки маленький томик, добавил: — Змея!

Динни улыбнулась.

— Меня обманывать бесполезно, — продолжал Адриан. — Я все знаю.

— Дядя, расскажи откуда?

— Видишь ли, в этом участвует Халлорсен.

— Вот как?

— А поскольку я связан сейчас с Халлорсеном, я помножил два на два и получил четыре. Они-то, правда, хотят, чтобы дважды два стало пять, и я от души надеюсь, что до этого не дойдет. Но Халлорсен очень хороший парень.

— Знаю, — уныло сказала Динни. — Расскажи, дядя, что они, собственно, затеяли.

Адриан покачал головой.

— Они и сами толком не знают, пока не выяснится маршрут, каким повезут Хьюберта. Мне известно только одно — Халлорсен посылает своих боливийцев не в Штаты, а обратно в Боливию, и для них готовится весьма странный ящик с хорошей вентиляцией, подбитый изнутри чем-то мягким.

— Каких боливийцев? Скелеты?

— Наверно, копии, — их сейчас тоже делают.

Динни смотрела на него как зачарованная.

— К тому же, — добавил Адриан, — копии делает мастер, который думает, что эти скелеты — из Сибири и вовсе не для Халлорсена; их тщательно взвесили — сто пятьдесят два фунта, — средний вес живого человека. Сколько весит Хьюберт?

— Около семидесяти килограммов.

— Вот именно.

— Дальше, дядя!

— Раз уж мы договорились до этого, поделюсь с тобой моими догадками; не знаю, прав я или нет. Халлорсен и его ящик с копиями отправятся на том же пароходе, на котором вышлют Хьюберта. В каком-нибудь порту в Испании или Португалии Халлорсен сойдет с парохода и, естественно, заберет свой ящик, где будет спрятан Хьюберт. Предварительно Халлорсен как-нибудь вынесет скелеты и выбросит их за борт. В порту его будут ждать настоящие скелеты, и он положит их в ящик, как только Хьюберт пересядет на самолет. Тут уже настанет очередь Джин и Алана. Они полетят… ну, хотя бы в Турцию, судя по твоей сегодняшней просьбе. Ты сама мне подсказала — куда. Чтобы успокоить власти, у Халлорсена в ящике будут настоящие скелеты, а исчезновение Хьюберта так и останется загадкой, — может, его объяснят прыжком за борт не удивлюсь, если тут припомнят всплеск, когда сбрасывали в море копии. Все это, как видишь, довольно рискованное предприятие.

— А что, если пароход никуда не зайдет по дороге?

— Ну, где-нибудь он непременно остановится, а если нет, им придется выдумать что-нибудь другое, — скажем, похитить его по дороге на пароход. Или же устроить свою проделку с ящиком, когда его привезут в Южную Америку. Пожалуй, это будет безопаснее всего, хотя лететь тогда уже будет нельзя.

— Но зачем профессору Халлорсену так рисковать?

— И это спрашиваешь ты, Динни?

— Это уж слишком… я… я этого не хочу.

— Видишь ли, дорогая, должно быть, ему еще и кажется, что это он подвел Хьюберта и теперь должен его выручать. Не забудь, что он принадлежит к нации, которая славится своей энергией и привыкла вершить суд и расправу. Но требовать награды за услугу он не станет. А в паре с ним бежит Тасборо, тот замешан в этом деле ничуть не меньше. Словом, тебе ничто не угрожает.

— Но я вовсе не хочу быть обязанной ни тому, ни другому. До этого просто не должно дойти. И ведь надо спросить Хьюберта, — неужели ты думаешь, что он согласится?

— Думаю, Динни, что он уже согласился, — серьезно сказал Адриан, — а не то он попросился бы на поруки. Вероятно, его отправят под охраной боливийцев, и у него не будет ощущения, что он нарушает английские законы. А остальным удалось его убедить, что они ничем не рискуют. Ему все, наверно, осточертело, и он готов на что угодно. Не забудь: ему грозит серьезная опасность, и, кроме того, он только что женился.

— Да, — сказала Динни упавшим голосом. — А ты, дядя? Как твои дела?

— Ты была права, — невесело ответил Адриан, — и я готов ехать, как только кончится дело Хьюберта.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Даже после разговора с Адрианом Динки не могла поверить, что подобные вещи случаются в жизни — слишком уж часто читаешь о них в книгах. Однако ими полна и история и бульварная пресса. Как ни странно, мысль о бульварной прессе вернула Динни равновесие, — она твердо решила, что имени Хьюберта там не появится. Тем не менее она добросовестно отправила Джин турецкий учебник и, когда сэра Лоренса не бывало дома, подолгу разглядывала у него в кабинете географические карты. Изучала она также и расписания пароходов на южноамериканских линиях.

Прошло два дня, и сэр Лоренс сообщил за ужином о возвращении Уолтера, но после отпуска тот, разумеется, не сразу сможет заняться такой мелочью, как дело Хьюберта.

— Мелочь? — воскликнула Динни. — Ну да! Всего-навсего жизнь Хьюберта и наше счастье!

— Дорогая моя, министру внутренних дел только и забот, что чужая жизнь и чужое счастье.

— Какая ужасная должность! Я бы ее возненавидела.

— В том-то и разница между тобой и государственным деятелем. Министр возненавидел бы свою работу, если бы ему не приходилось вмешиваться в жизнь своих ближних. А мы уже готовы припугнуть Уолтера, если он возьмется за дело Хьюберта раньше, чем мы думаем?

— Дневник набран, я сама вычитала корректуру, предисловие написано. Я его не видела, но Майкл говорит, что это здорово.

— Отлично. Когда мистер Блайз пишет «здорово», тут только держись. Бобби даст нам знать, когда Уолтер доберется до нашего дела.

— А что такое Бобби? — спросила леди Монт.

— Это целая традиция, моя дорогая.

— Блор, напомните мне, чтобы я написала насчет щенка этой овчарки.

— Да, миледи.

— Ты заметила, Динни, — когда носы у них белые, они выглядят как одержимые и всех их зовут Бобби.

— Ну, наш Бобби никак не похож на одержимого, правда, Динни?

— А он всегда делает то, что обещает?

— Да, положиться на него можно.

— Мне ужасно хочется побывать на выставке овчарок, — сказала леди Монт. — Такие умницы. Говорят, они сами знают, какую овцу кусать, а какую — нет. И такие тощие. Только волосы да мозг. У Генриетты их две. А как твои волосы, Динни?

— Что, тетя Эм?

— Ты хранишь те, что отрезала?

— Храню.

— Смотри, не отдавай их чужим; они еще могут понадобиться. Говорят, старомодное скоро опять войдет в моду. Старое, но новое. Понимаешь?

Сэр Лоренс лукаво прищурил глаз.

— А Динни всегда такой и была. Вот почему я хочу, чтобы она позировала. Постоянство типа.

— Какого типа? — спросила леди Монт. — Только не будь типом, Динни: они такие скучные. Один человек даже Майкла звал типом; не знаю почему.

— А почему бы тебе, дядя, не заставить позировать тетю Эм? Она ведь куда моложе меня, правда, тетя?

— Не дерзи. Блор, мое виши.

— Дядя, сколько Бобби лет?

— Никто толком не знает. Около шестидесяти. Когда-нибудь, я думаю, его возраст установят, но с ним придется поступить, как с деревом: отпилить кусок ствола и сосчитать кольца. Уж не решила ли ты выйти за него замуж? Кстати, Уолтер — вдовец. В его жилах течет пуританская кровь; он новообращенный либерал, — материал легко воспламеняющийся.

— За Динни придется долго ухаживать, — сказала леди Монт.

— Можно мне встать из-за стола, тетя Эм? Мне надо сходить к Майклу.

— Скажи Флер, что я зайду завтра посмотреть на Кита. Я купила ему новую игру — называется «парламент», — это звери, и у них свои партии; пищат и ревут на разные голоса, и делают все невпопад. Премьер-министр у них зебра, а министр финансов — тигр, совсем полосатый. Блор, такси для мисс Динни.

Майкл был в парламеите, но Флер оказалась дома. Она объявила, что предисловие Блайза уже послано Бобби Феррару. Что касается боливийских дипломатов, — посланник еще не вернулся, но поверенный в делах обещал неофициально поговорить с Бобби. Он был так убийственно вежлив, что Флер никак не могла угадать, что он думает. Она сомневается, думает ли он вообще.

Вернувшись домой, Динни все еще чувствовала себя как на иголках. По-видимому, судьба Хьюберта целиком в руках Бобби Феррара, а ему под шестьдесят, он ко всему привык и давно утратил пыл красноречия. Ну, а может, это к лучшему? Взывать к чувствам Уолтера, пожалуй, было бы неправильно. Здесь, наверно, требуется хладнокровие, точный расчет, умение намекнуть мимоходом на неприятные последствия и тонко обрисовать возможные выгоды. Ах, в общем, она совершенно себе не представляет, что руководит помыслами власть имущих. Послушать Майкла, Флер, сэра Лоренса, — они делают вид, будто это понимают, но Динни подозревала, что и они разбираются в этом ничуть не лучше ее. Все, повидимому, висит на волоске, зависит от прихоти и тончайшей смены настроений. Динни легла в постель, но так и не заснула.

Прошел еще день. И как матрос, чье судно долго дрейфовало в ожидании попутного ветра, вдруг просыпается утром и видит надутые паруса, так и Динни за завтраком обнаружила у своего прибора конверт без марки со штампом: «Министерство иностранных дел». Она распечатала его и прочла:

«Дорогая мисс Черрел,

Вчера я вручил министру внутренних дел дневник вашего брата. Он обещал вечером его прочитать и примет меня сегодня в шесть. Если вы придете в министерство иностранных дел без десяти шесть, мы сможем отправиться к нему вместе.

Искренне ваш,

Роберт Феррар».
Вот оно! Но впереди еще целый день. А Уолтер уже прочел дневник и, может быть, уже принял решение! Получив эту сухую записку, она почувствовала себя участницей какого-то заговора, давшей обет молчания. Она почему-то никому о ней не сказала, ей почему-то хотелось быть совсем одной, пока все не кончится. В таком состоянии бывает человек накануне операции. Она вышла из дома — утро было солнечное — и задумалась: куда же ей деваться? Не пойти ли в Национальную галерею? Но картины требуют слишком большого внимания. А может быть, зайти в Вестминстерское аббатство? И тут она вспомнила о Миллисент Поул. Флер устроила ее манекенщицей к Фриволю. Почему бы не сходить в ателье, не посмотреть зимние модели и не повидать снова девушку? Конечно, не очень-то прилично заставлять показывать платья, которые не собираешься покупать, — нехорошо зря доставлять людям столько Хлопот. Но если освободят Хьюберта, — тут уж она пустится во все тяжкие и непременно купит настоящее вечернее платье, хотя бы ей пришлось попросить карманные деньги вперед. И, собравшись с духом, Динни свернула на Бонд-стрит, переправилась через узкий стремительный поток людей и машин, добралась до Фриволя и вошла в ателье.

— Что угодно, мадам?

Ее проводили наверх и посадили в кресло. Она сидела, чуть-чуть склонив голову набок, улыбаясь и мило беседуя с продавщицей, — Динни помнила, как однажды в большом магазине продавщица ей сказала: «Вы даже представления не имеете, мадам, как приятно, когда покупатель улыбается и относится к вам по-человечески. У нас бывает столько капризных дам, и… да что уж там говорить.» Модели были — «последний крик моды», очень дорогие и почти все, по ее мнению, уродливые, несмотря на заверения продавщицы: «При вашей фигуре и вашем цвете лица, мадам, это вам очень пойдет».

Не зная, полезно ли будет Миллисент Поул, если она о ней спросит, Динни отобрала два платья и попросила показать их на манекенах. В первом появилась очень худенькая надменная девица с гладко зачесанными волосами и торчащими лопатками; она томно побродила по залу, упершись рукой в то место, где полагалось быть правому бедру; поглядывая через плечо, она словно раздумывала, куда же у нее девалось левое; теперь Динни окончательно укрепилась в своем отвращении к этому роскошному черно-белому туалету. Миллисент Поул появилась во втором платье — цвета морской воды, отделанном серебром, — Динни нравилось в нем все, кроме цены. Двигаясь по залу с профессиональным безразличием, Миллисент Поул даже не взглянула на покупательницу, словно говорила всем своим видом: «Еще чего! Буду я на вас смотреть! Вам бы вот так целый день поболтаться в одном белье, отбиваясь от целого полчища чужих мужей!» Но тут, повернувшись, она заметила улыбку Динни и, радостно улыбнувшись в ответ, двинулась дальше с заученной томностью. Динни встала и, подойдя к стоявшей теперь неподвижно девушке, взяла двумя пальцами складку платья, будто хотела попробовать материю на ощупь.

— Рада вас видеть.

Мягкие губы девушки, похожие на цветок, раскрылись в ласковой улыбке. «Она просто прелесть!» — подумала Динни.

— Я знакома с мисс Поул, — сказала она продавщице. — На ней это платье выглядит очаровательно.

— Ах, мадам, оно совершенно в вашем стиле. Мисс Поул для него чуть полновата. Разрешите примерить его на вас.

Динни так и не поняла, считать ли это за комплимент.

— Сегодня я все равно ничего не решу, — ответила она. — Я не уверена, что оно мне по карману.

— Не беспокойтесь, мадам. Мисс Поул, пройдите в кабинку и скиньте платье; мы примерим его на мадам.

В кабинке девушка сбросила платье. «Так она еще лучше, — подумала Динни. — Хотела бы я так выглядеть в одном белье». Она позволила снять с себя свое платье.

— У мадам такая стройная фигурка, — сказала продавщица.

— Худая как щепка.

— Ах, что вы, мадам, у вас совсем не видно костей.

— Как раз то, что надо! — горячо сказала Миллисент. — У мадам есть шик.

Продавщица застегнула крючок.

— Отлично, — сказала она. — Может, вот тут немножечко свободно; но это мы исправим.

— Слишком много голого тела…. — пробормотала Динни.

— Ах, но это вам идет, такая кожа, как у мадам…

— Позвольте мне посмотреть мисс Поул в том, другом платье — в черно-белом?

Динни сообразила, что раздетую девушку за тем платьем не пошлют.

— Сию минуту, я его сейчас принесу. Помогите мадам, мисс Поул.

Оставшись наедине, девушки улыбнулись друг другу.

— Как вам тут нравится, Милли, вы ведь добились того, что хотели?

— Знаете, мисс, это не совсем то, что я думала.

— Глупое занятие, а?

— Наверно, все на свете совсем не то, что ты о нем думаешь. Конечно, бывает и хуже.

— Я пришла сюда посмотреть на вас.

— Честное слово? Но, я надеюсь, вы купите платье, — до чего же оно вам к лицу. Вы в нем такая хорошенькая.

— Смотрите, Милли, вас еще продавщицей назначат.

— Ну, в продавщицы я не пойду. Лебези тут с утра до ночи.

— Где это расстегивается?

— Здесь. Очень удобно — только один крючок. И если изогнуться, можно расстегнуть самой. Я читала про вашего брата, мисс. Вот безобразие!

— Да, — сказала Динни и так и застыла, полураздетая. Она вдруг крепко пожала руку девушки. — Желаю вам счастья, Милли!

— А я вам, мисс!

Едва они успели отдернуть руки, как вошла продавщица.

— Простите, что я вас напрасно побеспокоила, — улыбнулась ей Динни, но я окончательно остановилась на этом платье, если у меня хватит денег. Оно ужасно дорого стоит.

— Неужели, мадам? Это парижская модель. Я поговорю с мистером Беттером, может, он что-нибудь для вас сделает, — ведь это платье просто создано для вас! Мисс Поул, разыщите мистера Беттера.

Накинув черно-белый туалет, девушка вышла.

Динни, которая тем временем успела переодеться в свое платье, спросила:

— А скажите, манекенщицы у вас служат подолгу?

— Я бы не сказала: целый день раздеваться и одеваться — надоедливое занятие.

— А куда же они потом деваются?

— Так или иначе выходят замуж.

Очень тонко сказано! Вслед за этим мистер Беттерстройный человек с седыми волосами и изысканными манерами» — сообщил, что сделает скидку «только для мадам»; но и со скидкой цена казалась Динни чудовищной. Она сказала, что даст ответ завтра, и вышла на улицу, освещенную бледными лучами ноябрьского солнца. Еще целых шесть часов ждать! Она пошла на северо-восток, по дороге к Лугам, стараясь унять свою тревогу мыслью о том, что каждого встречного, как бы он ни выглядел, обуревают свои тревоги. Семь миллионов лондонцев — и всех их гложет тревога. На некоторых лицах это видно, на других — нет. Она посмотрела на свое отражение в витрине и решила, что она из тех, у кого на лице ничего не видно; а между тем что творится у нее в душе! Да, лицо человека — только маска. Она вышла на Оксфорд-стрит и остановилась на краю тротуара у перехода. Рядом с ней очутилась костлявая белая морда ломовой лошади. Динни погладила ее по шее, жалея, что у нее нет с собой куска сахара. Ни лошадь, ни возчик не обратили на нее никакого внимания. Да и что она им! Вот уже много лет они проезжают здесь и останавливаются, а постояв, едут дальше, сквозь водоворот уличного движения, бредут медленно, еле-еле, без всякой надежды на избавление, пока не упадут и их не стащат на свалку. Белые краги полицейского повернулись в другую сторону, возчик дернул вожжи, фургон тронулся, а за ним — длинная вереница автомобилей. Полицейский снова взмахнул крагами, Динни пересекла улицу, дошла до Тоттенхэм-Корт-роуд и снова остановилась в ожидании. Какая шумная и пестрая вереница людей и машин, — куда она движется, к какой непонятной цели? Ради чего? Ради куска хлеба, пачки сигарет, возможности полюбоваться на «красивую жизнь» хотя бы на экране кино, ради крыши над головой после рабочего дня? Миллион людей трудится целыми днями — прилежно или спустя рукава — только для того, чтобы поесть, немножко помечтать, поспать и начать все сначала. Жизнь неумолима, — от этой мысли у нее перехватило горло, и она даже охнула; какой-то толстяк спросил:

— Простите, мисс, я, кажется, наступил вам на ногу?

Не успела она улыбнуться и ответить «нет», как полицейский взмахнул крагами, и она опять перешла на другую сторону. Дойдя до Гауэр-стрит, она быстро пошла по безлюдной улице. «Еще одну реку, еще одну реку нужно переплыть», — и вот она в Лугах, в этой паутине убогих переулков, сточных канав и безрадостного детства. На сей раз в доме священника Динни застала и дядю и тетю — они собирались обедать. Динни подсела к ним. Им она могла сказать о предстоящей «операции». Они постоянно жили в атмосфере всевозможных «операций».

Хилери рассказал:

— Старый Тасборо и я уломали Бентуорта поговорить с министром внутренних дел, вчера вечером я получил от Помещика записку: «Уолтер сказал, что рассмотрит дело строго по существу, невзирая на общественное положение вашего племянника». Общественное, положение! Ну и ну! Я всегда говорил, что этот тип — не бог весть какая находка для нашей партии!

— Ах, если бы он действительно рассмотрел дело по существу! воскликнула Динни. — Тогда бы за Хьюберта нечего было бояться. Как я ненавижу это угодничество перед простонародьем! Какому-нибудь извозчику он бы скорее поверил на слово.

— Это естественная реакция на прежние порядки, Динни, и, как всякая реакция, она заходит слишком далеко. Когда я был мальчишкой, привилегии еще действительно существовали. Теперь все пошло наоборот: положение в обществе только вредит вам в глазах закона. Труднее всего плыть против течения: ты и хочешь быть справедливым, да не можешь.

— Знаешь, о чем я думала по дороге сюда? Зачем только и ты, и Хьюберт, и папа, и дядя Адриан, и сотни других трудятся не за страх, а за совесть, я хочу сказать, не только ради хлеба насущного?

— Спроси тетю, — ответил Хилери.

— Тетя Мэй, — зачем?

— Не знаю, Динни. Меня воспитывали в убеждении, что так надо, вот я и продолжаю в это верить. Была бы ты замужем и имела детей, ты бы, наверно, об этом не спрашивала.

— Так я и знала, что тетя Мэй увильнет от ответа. А ты, дядя?

— Что ж, Динни, я тоже не знаю. Мы и правда делаем то, к чему приучены; вот и все.

— В своем дневнике Хьюберт пишет, что забота о других — это в сущности забота о себе самом. Это верно?

— Очень уж прямолинейно сказано. Я бы предпочел выразить это так: все мы зависим друг от друга, и, если хочешь позаботиться о себе, приходится ничуть не меньше заботиться о других.

— А стоим ли мы того, чтобы о себе заботиться?

— Ты хочешь сказать: стоит ли чего-нибудь наша жизнь?

— Да.

— Люди живут на земле уже пятьсот тысяч лет (Адриан уверяет, что даже миллион), а их сейчас больше, чем когда бы то ни было. Видишь! Разве человеческая жизнь — а она ведь такая хрупкая — сохранилась бы вопреки всем нашим бедам и тяготам, если бы жить на свете не стоило?

— Наверно, нет, — задумчиво произнесла Динни. — Кажется, в Лондоне перестаешь понимать истинную цену вещей.

Тут вошла горничная.

— Сэр, вас хочет видеть мистер Камерон.

— Пусть войдет. Он поможет тебе познать цену вещей, Динни. Это ходячий пример неистребимой любви к жизни: болел всеми болезнями на свете, включая черную лихорадку, прошел через три войны, пережил два землетрясения, работал кем только хочешь во всех уголках земного шара, а сейчас — безработный и вдобавок страдает пороком сердца.

Вошел Камерон — невысокий, худощавый человек лет пятидесяти, с ясными серыми глазами, крючковатым носом и темными седеющими волосами. Одна рука была у него на перевези, точно он вывихнул большой палец.

— Здравствуйте, Камерон, — сказал, вставая, Хилери. — Снова попали в переделку?

— Эх, если бы вы только видели, как эти мерзавцы в моем районе обращаются с лошадьми! Вот и дошло вчера до драки. Хлестать безответную скотину, да еще и нагруженную сверх всякой меры, — тут уж я не стерпел.

— Надеюсь, вы ему как следует влепили!

У Камерона глаза заблестели от удовольствия.

— Да, раскровянил ему нос и вывихнул себе палец. Но я зашел к вам, сэр, сказать, что приходский совет нашел мне работу. Не бог весть какую, но я прокормлюсь.

— Отлично! А теперь извините меня, Камерон, но миссис Черрел и я спешим на собрание. Садитесь, выпейте чашку кофе и поболтайте с моей племянницей. Расскажите ей о Бразилии.

Камерон посмотрел на Динни. Улыбка у него была обаятельная.

Час прошел быстро и принес ей облегчение. Камерон оказался хорошим рассказчиком. Он поведал ей почти всю свою жизнь, начиная с детства в Австралии и ухода в шестнадцать лет добровольцем на войну в Южную Африку, вплоть до последних своих мытарств. Не было такой заразы, которая бы к нему не пристала; он ходил за лошадьми, имел дело с китайцами, неграми, бразильцами; ломал себе шею и ноги, был отравлен ядовитыми газами, контужен; но теперь — это он особенно подчеркнул — здоровье его не оставляло желать ничего лучшего, если не считать «пустячной сердечной слабости». Лицо его как-то светилось изнутри, а в словах не было и намека на то, что он сознает свою незаурядность. Сейчас он был для Динни наилучшим лекарством, и она старалась подольше его не отпускать. Когда он наконец ушел, она снова окунулась в уличную сутолоку, но теперь все окружающее воспринималось как-то иначе. Была половина четвертого, оставалось скоротать два с половиной часа. Она направилась в Риджентс-парк. Деревья стояли уже почти голые, и в воздухе носился запах костров, на которых жгли сухие листья; она проходила через их сизые дымки, раздумывая о Камероне и борясь со своей тоской. Какую он прожил жизнь! И какую сохранил жизнерадостность! Она посидела возле Длинного пруда, освещенного тусклыми лучами заходящего солнца, вышла на улицу Мэрилбоун и подумала, что, прежде чем идти вминистерство иностранных дел, надо навести красоту. По дороге ей попался универмаг Хэрриджа. Часы показывали половину пятого. У прилавков теснились покупатели. Динни потолкалась среди них, купила пуховку, выпила чаю, привела себя в порядок и снова вышла на улицу. Оставалось еще добрых полчаса, и она опять принялась бродить, хотя уже порядком устала. Ровно без четверти шесть она подала свою карточку швейцару министерства иностранных дел, и ее провели в приемную. Там не было зеркала, и, вынув пудреницу, Динни попыталась разглядеть себя в крошечном, покрытом пудрой зеркальце. Она показалась себе некрасивой и пожалела об этом; впрочем, ей ведь не придется разговаривать с Уолтером, — она посидит где-нибудь в уголке и подождет. Вечно она чего-то ждет!

— Мисс Черрел!

На пороге стоял Бобби Феррар. Вид у него был самый будничный. Ну, конечно, — ему все равно. Да и чего ему волноваться?

Он похлопал себя по верхнему карману пиджака.

— Предисловие у меня. Идемте?

И он тут же заговорил об убийстве в Чингфорде. Она следит за процессом? Нет, не следит. Дело совершенно ясное, абсолютно ясное! И вдруг он добавил:

— Боливиец не захотел взять на себя ответственность, мисс Черрел.

— Ах!

— Ничего, обойдется.

Он улыбнулся.

«А зубы-то у него настоящие, — подумала Динни, — вот и золотые пломбы видны».

Они подошли к министерству внутренних дел и переступили его порог. Служитель повел их вверх по широкой лестнице, в конец коридора, в большую, пустую комнату, где горел огонь в камине. Бобби Феррар пододвинул ей к столу кресло.

— «График» или лучше это? — И он вынул из бокового кармана маленький томик.

— Пожалуйста, и то и другое, — ответила она слабым голосом.

Он положил перед ней и то и другое. «Другое» оказалось тоненькой книжечкой в красном переплете — стихи о войне.

— Только что вышла, — сказал Бобби Феррар, — я купил ее после обеда.

— Да, — рассеянно ответила Динни и села. Открылась одна из дверей, и в нее просунулась голова.

— Мистер Феррар, министр внутренних дел примет вас.

Бобби Феррар взглянул на нее, шепнул сквозь зубы: «Не падайте духом!» и спокойно удалился.

Никогда еще в жизни не чувствовала она себя такой одинокой, не радовалась так одиночеству и не боялась так мгновения, когда его нарушат. Раскрыв маленький томик, она прочла:

Над очагом листок висел
И разъяснял толково всем
Героям-инвалидам, как,
И где и по какой цене
Потерянные на войне
Колено, голень и плечо
И что недостает еще
Им будут выданы.
Потом
В листке провозглашалось том,
Что офицерские чины
Хоть две руки, хоть две ноги
Бесплатно получить должны
За счет казны.
Из камина вдруг с треском вылетела искра. Динни с грустью смотрела, как она гаснет на коврике. Она пробежала глазами еще какие-то стихи, не понимая, что читает, потом захлопнула книжку и развернула «График». Просмотрев газету от первой до последней страницы, она не запомнила ни одной иллюстрации. Голова у нее кружилась, сердце замирало. «Что хуже, — подумала она, — когда операцию должны сделать тебе или кому-нибудь из тех, кого любишь?» И решила, что последнее все-таки хуже. Время тянулось бесконечно; как давно он ушел? Только половина седьмого! Динни отодвинула кресло и поднялась. На стенах висели портреты деятелей викторианской эпохи, и она стала переходить от одного к другому; впрочем, все они были на одно лицо и отличались только величиной бакенбардов. Динни вернулась на свое место, пододвинула кресло к столу, облокотилась на него и уткнулась подбородком в ладони, — неудобная поза как будто принесла некоторое облегчение. Слава богу, хоть Хьюберт не знает, что сейчас решается его судьба, и ему не приходится терпеть муки ожидания. Она вспомнила о Джин и Алане, всей душой надеясь, что они ко всему готовы. С каждой минутой плачевный исход казался ей все более и более неизбежным. На нее напало какое-то оцепенение. Этот человек вообще никогда не вернется — никогда, никогда! Ну и пусть не возвращается: ведь он принесет с собой смертный приговор. В конце концов Динни положила руки на стол и уронила на них голову. Она не знала, долго ли пробыла в этом странном забытьи, — чье-то покашливание за спиной привело ее в себя, и она резко подняла голову.

Это был не Бобби Феррар, — перед камином стоял, чуть расставив ноги и заложив руки за фалды фрака, высокий человек с красноватым, гладко выбритым лицом и серебристой шевелюрой, взбитой коком над самым лбом; он смотрел на нее в упор широко раскрытыми светло-серыми глазами, губы у него чуть приоткрылись, точно он собирался что-то сказать. Динни была так поражена, что тоже глядела на него во все глаза.

— Сидите, мисс Черрел, сидите, пожалуйста.

Выпростав руку из-под фалды фрака, он поднял ее, словно успокаивая Динни, которая с радостью осталась сидеть, — у нее отчаянно дрожали колени.

— Феррар говорит, что вы редактировали дневник вашего брата?

Динни наклонила голову. «Дыши поглубже!»

— В том виде, как он напечатан, он соответствует первоначальному тексту?

— Да.

— Дословно?

— Да. Я не изменила и не вычеркнула ни одного слова.

Глядя ему в лицо, она не видела ничего, кроме круглых блестящих глаз и слегка отвисшей нижней губы. Ее охватила такая оторопь, будто перед ней был сам господь бог! Но Динни тут же передернуло от этой мысли, и губы ее изобразили жалкое подобие улыбки.

— У меня к вам вопрос, мисс Черрел.

Динни с трудом выдавила тихое «да?».

— Многое ли в этом дневнике написано вашим братом после его возвращения?

Она смотрела на него, не понимая; наконец до нее дошел смысл его слов, и ее словно подстегнуло.

— Ничего! Ровно ничего! Он весь был написан тогда же, на месте.

И она вскочила на ноги.

— Можно узнать, откуда вам это известно?

— Мой брат… — только тут она поняла, что у нее вообще нет никаких доказательств, кроме слова Хьюберта, — мне так сказал мой брат.

— Вы верите каждому его слову, как святыне?

У нее еще хватило чувства юмора, чтобы не встать в позу, но все же она вскинула голову.

— Как святыне. Хьюберт — солдат, и…

Она запнулась и, глядя на эту высокомерную нижнюю губу, выругала себя за то, что употребила такое избитое выражение.

— Конечно, конечно. Но вы отдаете себе отчет, как мне важно это знать?

— У меня есть рукопись, — пробормотала Динни. Как глупо, что она не взяла ее с собой! — Там все ясно видно… я хочу сказать, она вся грязная, в пятнах. Я могу вам ее показать когда угодно, хотите?

Он снова удержал ее властным жестом.

— Не беспокойтесь. Вы очень любите брата, мисс Черрел?

У Динни задрожали губы.

— Очень. Как и все у нас.

— Я слышал, он недавно женился?

— Да, совсем недавно.

— Ваш брат был ранен на войне?

— Да. В левую ногу, пулей навылет.

— А в руку он не был ранен?

Ее опять словно укололо!

— Нет!

Короткое слово вырвалось, точно выстрел. Они постояли друг против друга полминуты, минуту; к горлу ее подступали слова мольбы, негодования; какие-то бессвязные слова, но она не раскрыла рта, она зажала его рукой. Он кивнул.

— Благодарю вас, мисс Черрел.

Голова его немножко склонилась набок, он повернулся и направился к двери, словно неся эту голову на блюде. Когда он исчез, Динни закрыла лицо руками. Что она наделала! Она только настроила его против Хьюберта! Она провела руками по лицу, по телу и так и замерла, дрожа с ног до головы, не отрывая глаз от двери, за которой он скрылся. Прошла еще минута. Дверь снова отворилась, и вошел Бобби Феррар. Он сверкнул зубами, кивнул, прикрыл за собой дверь и сказал:

— Все в порядке.

Динни быстро отвернулась к окну. За окном уже стемнело, а если бы и было светло, она бы там все равно ничего не могла разглядеть. В порядке! В порядке! Она провела рукой по глазам, повернулась и протянула обе руки, сама не видя куда.

Руки ее повисли в воздухе, но голос Бобби Феррара произнес:

— Я очень рад.

— А мне казалось, что я все испортила.

Теперь она увидела его глаза, круглые, как у щенка.

— Если бы он заранее не принял решения, он бы к вам не вышел, мисс Черрел. Не такой уж он кремень. Дело в том, что он обедал с судьей, — это нам помогло.

«Значит, зря я так мучилась», — подумала Динни.

— Вам пришлось показать ему предисловие, мистер Феррар?

— Нет, и это к лучшему, — оно могло бы и повредить. В сущности, мы всем обязаны судье. Но вы произвели на Уолтера хорошее впечатление. Он сказал, что вас видно насквозь.

— Вот как?

Бобби Феррар взял со стола красную книжечку, любовно на нее поглядел и положил в карман.

— Ну что ж, пойдемте?

На улице Динни так глубоко вдохнула, словно хотела вобрать в себя весь этот ноябрьский вечер — и никак не могла надышаться.

— Бегу на почту! — сказала она. — Ведь он теперь уже не передумает, правда?

— Он дал мне слово. Вашего брата освободят сегодня вечером.

— Ах! Мистер Феррар!

И вдруг у нее из глаз хлынули слезы. Она наклонила голову, чтобы их скрыть, а когда повернулась к своему спутнику, его уже и след простыл.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Динни отправила телеграммы отцу и Джин, позвонила по телефону Флер, Адриану и Хилери, взяла такси и ворвалась к кабинет дяди. Сэр Лоренс сидел у камина с раскрытой книгой на коленях. Он поднял голову.

— Ну, как, Динни?

— Спасен!

— Это все ты!

— Бобби Феррар говорит, что мы всем обязаны судье. А я чуть было не испортила дела.

— Позвони. Динни позвонила.

— Блор, попросите сюда леди Монт.

— А у нас радость, Блор: мистера Хьюберта освободили!

— Спасибо, мисс; я поставил на это шесть фунтов против четырех.

— Что бы нам сделать на радостях, Динни?

— Мне придется поехать в Кондафорд.

— Но сначала ты с нами поужинаешь. И сегодня ты у меня напьешься. А как будет с Хьюбертом? Кто его встретит?

— Дядя Адриан сказал, что мне лучше не ходить; он пойдет сам. Хьюберт, конечно, побежит домой и будет ждать Джин.

Сэр Лоренс лукаво ей подмигнул.

— Откуда она прилетит?

— Из Брюсселя.

— Так вот где у них оперативный центр! Ликвидация этого предприятия доставляет мне почти такое же удовольствие, как освобождение Хьюберта. У них бы ничего не выгорело, — не такое теперь время.

— Могло бы и выгореть, — заявила Динни: теперь, когда в побеге не было больше необходимости, мысль о нем уже не казалась такой невероятной. — Тетя Эм! Какой у тебя чудный халат!

— Я переодевалась. Блор выиграл четыре фунта. Динни, поцелуй меня. И дядю тоже. Ты так мило целуешься, совсем не платонически. Если я выпью шампанского, я завтра слягу.

— Тогда зачем тебе его пить?

— Надо. Динни, обещай, что ты поцелуешь этого молодого человека.

— Уж не платят ли тебе комиссионные с поцелуев, тетя Эм?

— Я знаю, он собирался выкрасть Хьюберта из тюрьмы, распилить решетку или что-то вроде этого, и не спорь со мной. Наш священник рассказывал, что он прилетел с бородой, взял ватерпас и две книги о Португалии. Люди всегда бегут в Португалию. Теперь священник успокоится, а то он совсем похудел. Вот я и думаю, что ты должна его поцеловать.

— В наши дни поцелуй ничего не стоит. Я чуть было не поцеловала Бобби Феррара, но он вовремя увернулся.

— Динни некогда целоваться, — сказал сэр Лоренс, — она будет позировать портретисту. Динни, мой молодой человек завтра же будет в Кондафорде.

— У твоего дяди пунктик, Динни, — он собирает Женщин с большой буквы. А их давно уже нет и в помине. Вымерли. Все мы теперь просто женский пол.

Динни уехала в Кондафорд последним поездом. За ужином ее так усердно поили вином, что в вагоне она сидела в каком-то блаженном полусне, радуясь всемуи быстрому движению поезда и серебряной луне в темном небе, проносившейся за окном. Счастливая улыбка то и дело появлялась у нее на губах. Хьюберт свободен! Кондафорд спасен! Отец и мать вздохнут с облегчением! Джин счастлива! Алану больше не угрожает позор! Ее спутники, честные обыватели (она ехала третьим классом), поглядывали на нее — кто откровенно, а кто украдкой — с любопытством и недоверием: чего это она все улыбается? Выпила лишнего или просто влюблена? Может быть, и то, и другое, и еще третье? Динни же, в свою очередь, смотрела на них с благодушным сожалением: у них-то, бедняг, голова не кружится от счастья. Полтора часа пролетели быстро, и она вышла на тускло освещенную платформу не такая сонная, но все такая же счастливая, какой села в поезд. Она позабыла в телеграмме предупредить о своем приезде, и теперь ей пришлось сдать вещи на хранение и отправиться пешком. Динни пошла по большой дороге, — так было дальше, но ей хотелось пройтись и вдоволь надышаться воздухом родных мест. Ночью все кажется незнакомым: дома, изгороди, деревья, — она видела их как будто впервые. Дорога углубилась в лес. Пронеслась машина, и в слепящем свете фар Динни заметила, как через дорогу прошмыгнула ласка — странный зверек, по-змеиному изгибавший свою длинную спинку. Минуту она помедлила на мостике через узкую извилистую речушку. Этот мост стоял здесь уже не одно столетие, он был почти так же стар, как самые древние камни Кондафорда, но все еще очень крепок. Сразу за ним высились ворота парка; в самые дождливые годы речка разливалась в половодье по лугам почти до самого кустарника, где когда-то был ров. Динни толкнула калитку и пошла по траве вдоль главной аллеи между рододендронами. Перед ней раскинулся фасад дома, который был, собственно, его задней стеной, — длинный, приземистый, погруженный сейчас в темноту. Ее не ждали, время подходило к полуночи; ей пришло в голову потихоньку обойти дом и полюбоваться при лунном свете на это серое, призрачное здание, окруженное деревьями и увитое плющом. Динни вышла на лужайку мимо тисов, отбрасывавших короткие тени у верхней террасы парка, и остановилась на газоне, дыша полной грудью и стараясь наглядеться на все, к чему она так привыкла с детства. Оконные стекла и блестящие листья магнолий призрачно сверкали в лунном свете; старый каменный фасад таил столько загадок! Как красиво! Только в одном окне горел свет — в кабинете отца. Ей показалось странным, что все так рано легли спать, еще не придя в себя от радости. Она пробралась на террасу и заглянула в комнату сквозь неплотно задернутые занавески. Генерал сидел за письменным столом, заваленным бумагами; голова его была опущена, руки зажаты между коленями. Ей была видна впадина у виска, сильно поседевшие в последнее время волосы, сжатые губы, угрюмое выражение лица. Он сидел в позе человека, покорно ожидающего рокового известия. В городе, на Маунт-стрит, она читала книгу о гражданской войне в Америке, — именно так, подумала она, мог выглядеть какой-нибудь старый генерал из южан в ночь перед капитуляцией Ли[136]. Только тогда они все носили бороды. И вдруг она поняла, что здесь, как на беду, еще не получили ее телеграммы. Она постучала в окно. Отец поднял голову. При свете луны лицо его было пепельно-серым; он явно решил, что она привезла дурные вести. Он открыл окно, Динни перегнулась в комнату и положила руки ему на плечи.

— Папа! Неужели вы не получили моей телеграммы? Все хорошо, Хьюберт свободен!

Генерал судорожно схватил ее за руки, лицо его залилось краской, губы разжались, в один миг он помолодел лет на десять.

— Это… это правда, Динни?

Динни кивнула. Она улыбалась, но на глазах у нее были слезы.

— Боже мой! Вот это новость! Входи скорее. Я должен сейчас же сказать маме!

И он выбежал из комнаты.

Динни постояла в этой комнате, строгой, как казарма, вопреки всем попыткам навести здесь хоть какуюнибудь красоту; все с той же улыбкой, которая теперь уже не сходила с ее лица, она разглядывала поле битвы, где потерпело поражение искусство. Ах, уж этот папа со своими документами, военными книгами, пожелтевшими фотографиями, сувенирами из Индии и Южной Африки, акварельным портретом любимого скакуна, со своей картой поместья, шкурой леопарда, что когда-то его помял, и двумя лисьими мордами — ну, теперь он опять будет счастлив! Дай бог ему здоровья!

Отцу и матери, наверно, будет приятнее остаться со своей радостью наедине; и Динни пробралась наверх в комнату Клер. Этот самый буйный отпрыск их рода спал, высунув из-под одеяла руку в пижаме и подперев кулаком щеку. Динни ласково посмотрела на темную стриженую головку и снова вышла. Зачем нарушать ее сладкий сон! Она постояла у открытого окна своей спальни, глядя сквозь почти оголенные ветки вязов на залитые луною поля и дальний лес. Сейчас ей трудно было не верить в бога. И в то же время ей казалось подлым и мелким верить в бога, когда все идет хорошо, и не верить в него, когда у тебя беда, — точно так же, как подло и мелко молиться богу, когда тебе от него что-нибудь нужно, и не молиться, когда тебе нечего у него просить. Впрочем, ведь бог — это Вечный Разум, недоступный нашему пониманию, а отнюдь не любящий отец, которого легко и просто понять. И чем меньше об этом думать, тем лучше. Она снова дома, как корабль после бури, и это — самое главное. Динни покачнулась и поняла, что засыпает стоя. Кровать не была постелена; вынув старенький, теплый халатик, она сбросила туфли, платье, пояс с подвязками, накинула халатик и свернулась клубочком под пуховым одеялом. Через две минуты она уже спала — все с той же улыбкой на губах.

На следующее утро, когда они сидели за завтраком, пришла телеграмма от Хьюберта: он сообщал, что они с Джин приедут к ужину.

— «Сенсационное возвращение молодого помещика под родной кров! пробормотала Динни. — С ним молодая, любимая жена!» Слава богу, будет уже темно, и мы сможем заклать тельца для блудного сына без посторонних глаз. А у тебя есть телец, папа?

— У меня еще осталось от деда две бутылки «Шамбертена» тысяча восемьсот шестьдесят пятого года. Мы разопьем их; есть у нас и старый коньяк.

— Хьюберт очень любит вальдшнепов, можно их достать, мама? И блинчики. А как насчет речных устриц? Он обожает устрицы.

— Постараюсь, Динни.

— Непременно грибы, — добавила Клер.

— Боюсь, мама, что тебе придется порыскать по всей округе.

Леди Черрел улыбнулась; она разительно помолодела.

— Сегодня славный денек для охоты, — сказал генерал. — Что скажешь, Клер? Соседи собираются у Уайвел-кросс в одиннадцать.

— С удовольствием.

Проводив отца с Клер на конюшню, Динни пошла погулять с собаками. Чувство облегчения после долгой тревоги, мысль, что больше не из-за чего волноваться, — все это было так восхитительно; ее даже не смущало, что служебные дела Хьюберта за эти два месяца ничуть не поправились, — а ведь прежде они ее порядком огорчали. Положение его было не лучше, а даже хуже прежнего, — ведь ему придется думать теперь и о жене; и все-таки на сердце у Динни было легко. Это доказывало, что Эйнштейн прав и все на свете относительно.

Напевая «Линкольнширского браконьера», она побежала в парк, но треск мотоцикла в аллее заставил ее обернуться. Кто-то помахал ей рукой и, загнав машину в куст рододендрона, направился к ней, снимая на ходу шлем.

Ну, конечно, Алан! И она поняла, что ей вот-вот снова сделают предложение руки и сердца. Сегодня уж ему ничто не помешает, — он даже не совершил опасного подвига, и предложение не будет выглядеть как требование награды.

«Одна надежда, — подумала она, — что он еще не сбрил бороду, и это его остановит». Увы! На загорелом лице Алана выделялся светлый подбородок.

Он подошел к ней с протянутыми руками, и она протянула ему свои.

Так, держась за руки, они постояли, глядя друг на друга.

— Ну, — сказала наконец Динни, — рассказывайте. Вы напугали нас до смерти, молодой человек.

— Давайте куда-нибудь сядем, Динни.

— Хорошо. Не наступите на Скарамуша, он у вас под ногой, а ножка у вас не маленькая.

— Не такая уж большая. Динни, вы выглядите…

— Ничего подобного, — сказала Динни, — я выгляжу как драная кошка. И все знаю — и насчет профессора, и насчет ящика для боливийских скелетов, и насчет подмены Хьюберта на пароходе.

— Откуда?

— Не такие уж мы дураки, Алан. А какова была ваша роль — зачем понадобилась борода? Мы не можем сесть прямо на камень.

— А я не сойду за подушку?

— Никак. Лучше подложите куртку. Теперь рассказывайте!

— Что ж, — сказал он, с неодобрением разглядывая свой башмак, — если уж вам так хочется знать… Конечно, мы еще не придумали ничего определенного, — все зависело от того, как его отправят. Было несколько возможностей. Если бы пароход зашел по дороге в порт в Испании или в Португалии, — мы бы действительно воспользовались этим ящиком. Халлорсен поехал бы на пароходе, а Джин и я дожидались в порту с самолетом и настоящими скелетами. Джин должна была пилотировать самолет, она просто рождена для этого, и они полетели бы в Турцию.

— Да, — сказала Динни, — мы так и догадались.

— Каким образом?

— Не важно. А другой вариант?

— Если бы пароход никуда не заходил, все было бы куда сложнее; мы собирались послать подложную телеграмму охране Хьюберта в Саутгэмптон или в другой порт отправления с требованием доставить его в местную полицию для получения дальнейших инструкций. По дороге Халлорсен на мотоцикле врезался бы в них с одной стороны, я — с другой; Хьюберт должен был перескочить в мою машину, и я отвез бы его к самолету.

— Гм! — произнесла Динни. — В кино все это получается хорошо; но неужели и в жизни охранники — такие простофили?

— Видите ли, этот вариант мы еще как следует не разработали. Мы делали ставку на первый.

— А вы все деньги истратили?

— Нет, только около двухсот фунтов; самолет мы можем перепродать.

Динни с облегчением вздохнула и посмотрела на него долгим взглядом.

— Если хотите знать мое мнение, — сказала она, — вы дешево отделались.

Он осклабился.

— Тем более что в случае удачи мне неудобно было бы к вам приставать. Динни, я возвращаюсь сегодня на корабль. Вы не согласились бы?..

— Разлука сближает сердца, — ласково сказала Динни. — Когда вы вернетесь в следующий раз, обещаю вам подумать.

— Можно мне вас поцеловать?

— Можно.

Она подставила ему щеку.

«Вот, — подумала она, — теперь он пылко прильнет к моим губам. Но нет, он этого не сделал! Ей-богу, он меня как будто даже уважает!» — И она поднялась.

— Пойдемте, дорогой мой, и большое спасибо за все, что вам, к счастью, не довелось сделать. Я, честное слово, постараюсь забыть, что я убежденная старая дева.

Он грустно взглянул на нее, словно пожалев о своем самообладании, но все же не мог не улыбнуться в ответ на ее улыбку. Вскоре треск его мотоцикла замер в тиши осеннего дня.

Все с той же улыбкой Динни вернулась домой. Какой он милый! Но нельзя же так сразу! Даже в наши дни люди иногда горько каются в своей поспешности.

Они наспех пообедали, леди Черрел села в форд, которым правил конюх, и отправилась на поиски тельца. Динни собралась было обойти сад и посмотреть, не осталось ли цветов — уже стоял ноябрь, — но тут ей подали визитную карточку:

Мистер Нейл Уитни.

Мастерские. Фердинанд,

Орчард-стрит,

Челси.

«Караул! — пронеслось у нее в голове — Это молодой человек дяди Лоренса!»

— Где он, Эми?

— В холле, мисс.

— Пригласите его в гостиную, я сейчас приду.

Динни бросила корзину и садовые перчатки, достала пудреницу и осмотрела свой нос в маленьком зеркальце; в гостиную она вошла с террасы и с удивлением увидела «молодого человека», который удобно расположился в кресле, поставив рядом свои принадлежности. У него была густая седая шевелюра, на черной ленточке висел монокль; когда он поднялся, она поняла, что ему не меньше шестидесяти.

— Мисс Черрел? — спросил он. — Ваш дядя, сэр Лоренс Монт, поручил мне написать с вас миниатюру.

— Знаю, — сказала Динни, — но я думала…

Она не договорила. В конце концов дядя Лоренс любит пошутить; а может быть, для него шестьдесят — и в самом деле молодость.

«Молодой человек» вскинул монокль, и его голубой глаз внимательно уставился на Динни. Склонив голову набок, он сказал:

— Если мы сделаем набросок и вы мне дадите ваши фотографии, я долго вас мучить не буду. Ваше платье… бледно-васильковое… отличный цвет; на фоне неба… у того окна… да, небо не слишком синее… в нем чисто английская белизна. Может быть, приступим, пока свет хороший?

И, не переставая болтать, он уже раскладывал мольберт и краски.

— Английская леди — вот идея сэра Лоренса; высокая культура, но не бросается в глаза. Чуточку повернитесь. Спасибо… ваш нос…

— Ну, — сказала Динни, — это безнадежно.

— Что вы! Что вы! Прелестный нос. Насколько я знаю, вы нужны сэру Лоренсу для его коллекции. Я уже сделал для него две работы. Опустите, пожалуйста, глаза. Нет, посмотрите на меня. Вот. Зубы… замечательно.

— Пока еще все мои собственные.

— Такая улыбка нам и нужна; чуточку лукавства, не слишком много, как раз в меру.

— Ровно три унции лукавства и ни капельки больше?

— Нет, нет, так уж придираться я не буду. Теперь повернитесь, пожалуйста, в три четверти. Ага. Так видна линия головы; цвет волос восхитительный.

— Не слишком рыжие?

«Молодой человек» не ответил. Он уже начал сосредоточенно рисовать и делать заметки на полях.

Наморщив брови, Динни не решалась шевельнуться. Он вдруг бросил писать и подкупающе ей улыбнулся.

— Да, да, да, — сказал он. — Вижу, вижу.

Что он увидел? Ее вдруг охватило смятение, и она сжала руки.

— Поднимите руки, мисс Черрел. Нет! Слишком много святости. Не забудьте, у вас чертики в волосах. Смотрите на меня, прямо на меня.

— Как, радостно? — спросила Динни.

— Не слишком радостно, как раз в меру… Да, вот чисто английский взгляд — прямой, но сдержанный. Теперь поверните шею! Чуть-чуть откиньте голову. Во-от так. Знаете, как смотрит лань: немножко… нет, не испуганно… чуть-чуть горделиво.

Он снова принялся рисовать и делать наброски, — он весь ушел в работу, словно был тут один.

А Динни думала: «Если дядя Лоренс хочет получить портрет деревянной куклы, он его получит».

«Молодой человек» бросил карандаш, отошел назад, склонив голову совсем набок; все его существо, казалось, было сосредоточено в монокле, который он направил на Динни.

— Выражение! — пробормотал он.

— Вы, должно быть, хотите, чтобы у меня был жалобный взгляд, как у безработной?

— Шалунья! — сказал «молодой человек». — Углубитесь в себя. Можно я поиграю на рояле?

— Конечно. К сожалению, на нем давно не играли.

— Сойдет.

Он сел, откинул крышку, подул на клавиши и заиграл. Играл он с силой, но мягко, как настоящий мастер. Динни слушала, стоя у рояля, и музыка совершенно ее захватила. Это был явно Бах, но она не знала, что именно. Проникновенная, строгая, ясная тема повторялась снова и снова; однообразная, она все же волновала так, как может волновать только Бах.

— Что это?

— Хорал Баха в переложении одного пианиста.

«Молодой человек» снова уставился моноклем в клавиши.

— Дивно! Слышите небеса и шагаете по цветущему лугу, — прошептала Динни.

«Молодой человек» захлопнул крышку рояля и встал.

— Вот что мне нужно, вот что мне нужно, моя дорогая леди.

— Как! — сказала Динни. — И это все?

1931

ПУСТЫНЯ В ЦВЕТУ (роман, 1932)

Перевод Е. Голышевой и Б. Изакова

под редакцией

Э. Кобалевской.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В 1930 году, вскоре после обсуждения бюджета в парламенте, неподалеку от вокзала Виктория можно было наблюдать восьмое чудо света: трое совершенно несхожих англичан одновременно разглядывали один и тот же городской памятник. Пришли они порознь и остановились поодаль друг от друга, на открытом юго-западном краю площади, чтобы неверный свет весенних сумерек не слепил им глаза. Одна из них была молодая женщина лет двадцати шести, другой — моложавый человек лет тридцати четырех, а третий — пожилой мужчина уже за пятьдесят. Молодая женщина — тоненькая, неглупая на вид — слегка откинула и склонила набок голову, на ее чуть приоткрытых губах играла улыбка. Мужчина помоложе плотно запахнул синее пальто и туго затянул на тонкой талии пояс, словно ему было зябко на весеннем ветру; лицо его со следами загара казалось бледным, а презрительная складка у рта странно не вязалась с выражением глаз: он смотрел на памятник с искренним волнением. Старший — высокий мужчина в коричневом костюме и коричневых замшевых туфлях — небрежно засунул руки в карманы брюк, и сквозь непроницаемое выражение его худого, обветренного, красивого лица проглядывала ирония.

А над ними, окруженная деревьями, высилась конная статуя маршала Фоша.

Человек помоложе вдруг произнес:

— Он наш спаситель!

На такое нарушение приличий по-разному отозвались двое других: англичанин постарше слегка приподнял брови и сделал шаг вперед, словно хотел разглядеть ноги лошади. Молодая женщина живо обернулась, и лицо ее выразило удивление:

— Вы не Уилфрид Дезерт?

Моложавый человек поклонился.

— Мы с вами встречались на свадьбе Флер Монт. Вы были у них шафером-первым шафером, которого я видела в жизни. Мне было тогда шестнадцать лет. Вы меня, конечно, не помните. Я — Динни, вернее говоря, Элизабет Черрел. Не хватило подружек, и меня взяли в последнюю минуту.

Лицо молодого человека просветлело.

— Я прекрасно помню ваши волосы.

— Все меня только по ним и запоминают.

— Неправда! Помню, я тогда подумал, что это вас, наверно, писал Боттичелли. Видно, вы и до сих пор ему позируете.

А Динни в это время думала: «Ну и глаза! Они меня и тогда поразили. Какие у него красивые глаза!»

Глаза эти были снова обращены на памятник.

— А он ведь и в самом деле наш спаситель, — сказал Дезерт.

— Ну да, вы ведь, кажется, там были?

— Летал, надоело до черта!

— Вам нравится памятник?

— Только конь.

— Да, — пробормотала Динни. — Это — настоящая лошадь, а не какой-нибудь гарцующий бочонок с зубами, ноздрями и выгнутым загривком…

— Надежный конь, как и сам Фош.

Динни наморщила лоб.

— Мне нравится, как он тихонько здесь стоит, среди деревьев.

— Как поживает Майкл? Вы ведь, по-моему, его двоюродная сестра?

— У него все хорошо. По-прежнему в парламенте, кажется, уже навеки.

— А Флер?

— Цветет. Вы слышали, в прошлом году у нее родилась дочь?

— Ах, вот как? Значит, у нее теперь двое?

— Да, девочку назвали Кэтрин.

— Я не был в Англии с двадцать седьмого года. Господи! Как давно была эта свадьба!

— Судя по вашему виду, — сказала Динни, разглядывая его желтоватый загар, — вы жили в солнечных краях.

— Когда не светит солнце, я вообще не живу.

— Майкл как-то говорил, что вы уехали на Восток.

— Да, я там брожу понемножку. — Лицо его, казалось, потемнело еще больше, и он передернул плечами, словно от озноба. — Дьявольски холодно в Англии весной!

— Вы все еще пишете стихи?

— Ага, вы слыхали и об этой моей слабости?

— Я читала их все. Больше всего мне нравится последняя книжка.

Он ухмыльнулся:

— Спасибо, что погладили меня по шерстке; поэты, как вы знаете, на такие вещи падки. Кто этот высокий человек? Мне как будто знакомо его лицо.

Высокий человек обошел памятник вокруг и теперь приближался к ним.

— Странно, — пробормотала Динни, — но и он напоминает мне о свадьбе Флер.

Высокий человек подошел к ним.

— Поджилки у него неважные, — сказал он.

Динни улыбнулась:

— А я всегда так радуюсь, что у меня нет поджилок. Мы как раз рассуждали, знаем ли мы вас. Вы, случайно, не были на свадьбе Майкла Монта несколько лет назад?

— Был. А вы кто такая, милая барышня?

— Ну вот, значит, мы там были все трое. Я, Динни Черрел, двоюродная сестра Майкла с материнской стороны. Мистер Дезерт был его шафером.

Высокий человек кивнул:

— Ах, вот оно что! Меня зовут Джек Маскем, и я — Двоюродный брат Монта-старшего. — Он повернулся к Дезерту. — Вы, я слышал, восторгались Фошем?

— Да.

Динни удивило, что Дезерт сразу же насупился. — Ну что ж, — признал Маскем, — солдат он был настоящий, а их там было немного. Но я-то пришел поглядеть на коня.

— Конечно, конь интереснее, — серьезно подтвердила Динни.

Высокий господин удостоил ее иронической улыбкой.

— Спасибо Фошу, что он хотя бы не бросил нас в беде.

Дезерт вдруг резко к нему обернулся:

— На что вы намекаете?

Маскем пожал плечами, приподнял шляпу перед Динни и лениво зашагал прочь.

Когда он ушел, воцарилось молчание, — оба чувствовали странную неловкость.

— Вам в какую сторону? — спросила наконец Динни.

— В любую, по дороге с вами.

— Вы очень любезны, сэр. Я иду к тетке на Маунт-стрит, вам это подходит?

— Вполне.

— Да вы ее, наверно, помните, это мать Майкла, совершенная прелесть, величайшая мастерица алогизма, — так перескакивает с предмета на предмет, что просто дух захватывает.

Они перешли улицу и пошли по Гровенор-плейс, мимо Букингемского дворца.

— Наверно, всякий раз, — когда возвращаешься домой, кажется, что в Англии все ужасно переменилось? Простите за светскую болтовню.

— Да, в общем, да…

— Вы, видно, не очень-то «обожаете свой край родной», как принято у нас говорить?

— Он внушает мне ужас!

— Да вы уж не из тех ли, кто хочет казаться хуже, чем он есть на самом деле?

— Хуже не бывает. Спросите Майкла.

— Майкл злословить не любит.

— И Майкл и все прочие ангелы с крылышками витают в небесах.

— Неправда. Майкл прочно стоит на земле, он настоящий англичанин.

— А одно с другим не вяжется, в том-то и беда.

— Зачем бранить Англию? Вы не оригинальны.

— Я браню ее только англичанам.

— И на том спасибо. Но почему мне?

Дезерт расхохотался.

— Потому что вы такая, какой я хотел бы видеть Англию.

— «Польщена и прелестна, но еще не перезрела и совсем не растолстела!»

— Меня злит, что Англия все еще верит, будто она «соль земли».

— А разве это не так?

— Так, — к ее удивлению, ответил Дезерт, — но она не смеет этого думать.

Динни мысленно продекламировала:

Ты упрямец, братец Уилфрид, и язык твой зол,
Этим ты, — сказала дева, — лучше не хвались!
Некрасиво вечно путать потолок и пол,
Становиться так упорно головою вниз![137]
но вслух она выразилась попроще:

— Если Англия все еще «соль земли», но не имеет права так думать и все же думает, у нее, по-видимому, есть чутье. Отчего вы сразу невзлюбили мистера Маскема? Тоже чутье? — Но, поглядев на его лицо, подумала: «Я, кажется, на редкость бестактна».

— За что мне его не любить? Обычный толстокожий, — только и знает, что охотиться да ездить на скачки, у меня от таких скулы воротит со скуки.

«Что-то тут не так», — думала Динни, вглядываясь в Дезерта. Какое странное лицо! Измученное глубоким разладом с самим собой, словно злой и добрый гений пытаются выжить друг друга из его души; но глаза его все так же тревожили ее, как и тогда, в шестнадцать лет, когда с распущенными волосами она стояла рядом с ним на свадьбе Флер.

— Вы и в самом деле любите бродить по Востоку?

— На мне проклятие Исава, сына Исаака.

«В один прекрасный день, — подумала она, — я заставлю тебя сказать, за что ты проклят. Впрочем, вряд ли я еще когда-нибудь тебя увижу». И по спине у нее пробежал холодок.

— Вы знаете моего дядю Адриана? Во время войны он был на Востоке. А теперь заведует ископаемыми в музее. Вы, наверно, знакомы с Дианой Ферз. Дядя женился на ней в прошлом году.

— Я мало кого тут знаю.

— Ну, тогда нас связывает только Майкл.

— Я не верю в связи через третьих лиц. Где вы живете, мисс Черрел?

Динни усмехнулась.

— Вижу, пора вас снабдить краткой биографической справкой. С незапамятных времен семья моя владеет поместьем Кондафорд в Оксфордшире. Отец — отставной генерал, у него две дочери и единственный сын — военный, женат и скоро приедет из Судана в отпуск.

— А-а… — протянул Дезерт и снова помрачнел.

— Мне двадцать шесть лет, я не замужем и — увы! — бездетна. Любимое развлечение — вмешиваться в чужие дела. И сама не пойму, зачем мне это надо! В городе живу у леди Монт, на Маунт-стрит. Несмотря на деревенское воспитание, у меня дорогостоящие замашки и никаких средств, чтобы им потакать. Кажется, не лишена чувства юмора. А вы?

Дезерт улыбнулся и покачал головой.

— Хотите, я скажу за вас? — предложила Динни. — Вы младший сын лорда Маллиона; слишком много воевали; пишете стихи; у вас страсть к кочевой жизни, и вы враг самому себе; последнее — мое открытие и может заинтересовать нашу прессу. Ну вот мы и дошли до Маунт-стрит. Может, зайдете навестить тетю Эм?

— Спасибо, нет. Но давайте завтра вместе пообедаем, а потом сходим на утренник в театр.

— Хорошо. Где?

— У «Дюмурье». В половине второго.

Они пожали друг другу руки и расстались, но когда Динни входила в дом тетки, она была как-то приятно оживлена и, остановившись у двери в гостиную, постояла там, улыбаясь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Улыбка сошла с ее лица, когда через закрытую дверь до нее донесся веселый шум.

«Боже мой! — подумала она. — У тети Эм день рождения, а я совсем забыла!»

Кто-то перестал барабанить на рояле, послышались беготня, какая-то суматоха, стук отодвигаемых стульев, писк, а потом все смолкло и снова раздались звуки рояля.

«Музыкальные стулья!» — сообразила Динни и тихонько приоткрыла дверь. Та, что раньше звалась Дианой Ферз, сидела у рояля. Восемь малышей и один взрослый в пестрых бумажных колпаках цеплялись за восемь разнокалиберных стульев, расставленных друг против друга; семеро вот-вот готовы были вскочить на ноги, а двое еще сидели рядом на одном стуле. Динни оглядела это сборище и увидела, что слева направо сидят: Рональд Ферз; маленький китайчонок; младшенькая тети Элистой — Энн; младший сын дяди Хилери — Тони; Силия и Динго (дети замужней сестры Майкла Силии Мористон); Шейла Ферз, а на одном стуле — дядя Адриан и Кит Монт. Потом ей попалась на глаза тетя Эм, которая, пыхтя, прислонилась к камину; на голове у нее красовалась огромная диадема из фиолетовой бумаги. Флер старалась вытащить стул из того ряда, где сидел Рональд!

— Кит, вставай! Ты опоздал.

Кит не тронулся с места, зато встал Адриан.

— Ничего не поделаешь, старина. Их не переспоришь. Беги!

— Не держитесь руками за спинки! — кричала Флер. — Вуфин, не смей садиться, пока не перестанут играть! Динго, не цепляйся за крайний стул!

Музыка прекратилась. Суетня, толкотня, писк; самая маленькая фигурка крохотная Энн осталась стоять.

— Не горюй, детка, — сказала ей Динни. — Поди сюда, давай бить в барабан. Как только музыка перестанет играть — ты тоже перестань. Вот так. Ну, еще раз. Делай как тетя Ди.

Игра возобновлялась снова и снова, пока не остались только Шейла, Динго и Кит.

«Я ставлю на Кита», — решила Динни.

Вот вышла из игры Шейла! Ее выдвинули из ряда вместе со стулом. Вокруг последнего стула суетились маленький шотландец Динго и светлоголовый Кит, потерявший в пылу беготни свой бумажный колпак. Оба то садились, то вскакивали и вертелись вокруг стула. Диана старалась на них не глядеть, Флер отошла подальше, чуть-чуть улыбаясь; лицо тети Эм порозовело. Музыка смолкла, Динго успел сесть, а Кит остался стоять; щеки его пылали и брови были насуплены.

— Кит! — послышался голос Флер. — Играй как следует!

Кит вздернул голову и сунул кулачки в карманы. «Молодчина Флер!» подумала Динни. Сзади чей-то голос произнес:

— Безудержная страсть твоей тетки к молодежи приводит к немыслимым бедствиям. Что если нам поискать покоя у меня а кабинете?

Динни обернулась и поглядела на тонкое, худое, подвижное лицо сэра Лоренса Монта; его усики совсем побелели, но волосы только чуть серебрила седина.

— Я еще не внесла своей лепты, дядя Лоренс.

— И не надо. Учись смотреть на все со стороны. Пусть язычники беснуются. Пойдем предадимся тихой беседе, как истые христиане.

Желание поговорить с дядей об Уилфриде Дезерте побороло в ней привычную самоотверженность, и Динни ушла с ним.

— Над чем ты сейчас работаешь? — спросила она.

— Решил немножко отдохнуть, читаю мемуары Хэрриет Уилсон поразительная женщина, Динни! Во времена Регентства в высшем свете и так не было ни одной незапятнанной репутации, но она-то уж постаралась! Ты что-нибудь о ней слышала? Поверь, эта женщина знала, что такое любовь. Любовников у нее была тьма, но любила она только одного.

— И это, по-твоему, любовь?

— Ну что ж, сердце у нее было доброе, а остальные любили ее. Совсем не похожа на Нинон де Ланкло — та ведь любила всех. Но обе они женщины примечательные. А что если написать диалог этих двух дам на тему о добродетели? Стоит подумать. Садись!

— Сегодня я рассматривала памятник Фошу и встретила там твоего двоюродного брата, мистера Маекема.

— Джека?

— Да.

— Последний денди.Ты понимаешь, какая огромная разница между «щеголем», «денди», «франтом», «модником», «хлыщом», «пижоном» и «фертом» кажется, так это теперь называют? Но порода вырождается. По возрасту Джек принадлежит к эпохе «хлыщей», но стиль у него настоящего «денди» законченного денди, типа Уайта-Мелвиля[138]. Что ты о нем думаешь?

— Лошади, карты и полнейшая невозмутимость.

— Сними-ка шляпу. Я люблю смотреть на твои волосы.

Динни сняла шляпу.

— Я встретила там еще одного знакомого: шафера Майкла.

— Как? Дезерта? Он вернулся? — И подвижная бровь сэра Лоренса поползла наверх.

Щеки Динни слегка порозовели.

— Да, — сказала она.

— Странный тип.

Динни вдруг почувствовала какое-то непривычное ощущение. Ей было бы трудно его описать, но оно напомнило ей фарфоровую безделушку, которую она подарила отцу в день его рождения: мастерски вылепленную лисичку с четырьмя приткнувшимися к ней детенышами. Выражение лисьей мордочки — нежное и чуть-чуть настороженное — отражало ее чувство в эту минуту.

— А чем он странный?

— Не хочу быть фискалом, Динни. Хотя тебе, пожалуй, скажу… Молодой человек года через два после замужества Флер явно за ней волочился. Из-за этого он и стал таким непоседой.

Так вот на что он намекал, говоря о проклятии Исава? Не может быть! По выражению его лица, когда они говорили о Флер, она бы этого не подумала.

— Но ведь все это было сто лет назад! — воскликнула Динни.

— Конечно! Дела давно минувших дней; но ходят о нем и другие слухи. Наши клубы — настоящие рассадники злословия.

Динни внутренне насторожилась.

— Какие слухи?

Сэр Лоренс покачал головой.

— Мне этот молодой человек нравится, и я не стану даже тебе повторять то, чего сам толком не знаю. Если человек живет не как все, про него еще не то наговорят! — Он вдруг кинул на Динни испытующий взгляд, но ее глаза безмятежно сияли.

— А кто этот маленький китайчонок?

— Сын бывшего мандарина; тот оставил здесь свою семью: на родине у него какие-то нелады; занятный малыш! Очень симпатичный народ эти китайцы. Когда приезжает Хьюберт?

— На будущей неделе. Они летят из Италии. Джин ведь любит летать.

— Какова судьба ее брата? — И он снова пристально взглянул на Динни.

— Алана? Он служит на морской базе в Китае.

— Тетя не перестает сетовать, что у вас с ним ничего не вышло.

— Ты знаешь, ради тети Эм я готова на все, но, любя его как брата, я не могла пойти с ним к алтарю.

— Я-то совсем не хочу, чтобы ты выходила замуж, — сказал сэр Лоренс, ищи тебя тогда в какой-нибудь Берберии!

«Да он просто колдун!» — мелькнуло у Динни, и глаза ее стали совсем наивными.

— Ох, уж эта бюрократическая машина! — продолжал тот. — Всю нашу родню засосала. И моих дочерей: Силия — в Китае, Флора — в Индии; твой брат Хьюберт — в Судане; вот и сестра твоя Клер унесется, как только ее обвенчают: Джерри Корвен получил назначение на Цейлон… Говорят, Чарли Маскема посылают в Кейптаун; старший сын Хилери едет на гражданскую службу в Индию; а младший — на флот. Черт побери, Динни, вы с Джеком Маскемом последнее мое утешение в этой пустыне! Не считая, конечно, Майкла.

— А ты часто видишься с Маскемом?

— Частенько, у «Бартона», он заходит ко мне и в «Кофейню», — играем в пикет; кроме нас двоих, игроков там и не осталось. Правда, это пока не наступит сезон; теперь-то я вряд ли увижу его до конца скачек в Кэмбриджшире.

— Он, видно, большой знаток лошадей?

— Да. Но только лошадей, Динни. Таких, как он, редко хватает на что-нибудь еще. Лошадь — странное животное, она делает человека слепым и глухим ко всему остальному. Слишком уж много требует внимания. Приходится следить не только за ней, но и за всеми, кто имеет к ней какое-нибудь отношение. А как выглядит Дезерт?

— Что? — Динни слегка растерялась. — Какой-то темно-желтый…

— Это от раскаленного песка. Ведь он теперь живет как бедуин. И отец у него тоже отшельник, так что у них это в крови. Но он нравится Майклу, даже несмотря на ту историю, и это — лучшее, что о нем можно сказать.

— А какие он пишет стихи? — спросила Динни.

— Путаные. Разрушает одной рукой то, что создает другой.

— Может, он просто еще не нашел себе места в жизни? А глаза у него красивые, правда?

— Я больше всего запомнил его рот — рот человека тонко чувствующего, озлобленного.

— Глаза говорят о том, каков человек от природы, а рот — каким он стал.

— Да, рот и желудок.

— У него нет желудка, — сказала Динни. — Это я заметила.

— Привычка довольствоваться чашкой кофе и горстью фиников. Впрочем, арабы кофе не пьют, — у них слабость к зеленому чаю с мятой. Вот ужас! Сюда идет тетя. — «Вот ужас» относилось к чаю с мятой.

Леди Монт уже сняла бумажную диадему и слегка отдышалась.

— Тетечка, я, конечно, забыла про твой день рождения и ничего не принесла тебе в подарок.

— Тогда поцелуй меня. Я всегда говорила, что ты целуешься лучше всех. Откуда ты взялась?

— Клер попросила меня кое-что для нее купить.

— Ты захватила с собой ночную рубашку?

— Нет.

— Не важно. Возьмешь мою. Ты еще носишь ночные рубашки?

— Да.

Молодец. Терпеть не могу, когда женщины спят в пижамах — и дядя этого тоже не любит. Вечно спадают. И ничего с этим не поделаешь, как ни старайся. Майкл и Флер останутся ужинать.

— Спасибо, тетя Эм, с удовольствием у вас переночую. Я еще не купила и половины того, что просила Клер.

— Нехорошо, что Клер выходит замуж раньше тебя.

— Но она и должна была выйти раньше, тетя.

— Ерунда! Клер — умница, а они не торопятся. Когда я вышла замуж, мне было уже двадцать один.

— Вот видишь!

— Не смейся надо мной. Умницей я была только раз. Помнишь, Лоренс, того слона… я хотела, чтобы он сел, а он все время становился на колени. Понимаешь, у них ноги подгибаются только в одну сторону. И я сразу сказала, что они ни за что не подогнутся в другую!

— Ах, тетя Эм! Да ты вообще самая большая умница на свете! Женщины так уныло последовательны.

— Меня утешает твой нос, Динни. Мне так надоели клювы и тети Уилмет, и Генриетты Бентворт, да и мой тоже.

— У тебя нос только чуть-чуть орлиный.

— В детстве я ужасно боялась, что он станет еще хуже! Часами простаивала, прижавшись кончиком к гардеробу.

— Я тоже хотела что-нибудь сделать со своим носом, только наоборот.

— Один раз я так стояла, а твой папа забрался на гардероб, как настоящий леопард, а потом на меня как спрыгнет! Даже губу себе прокусил. У меня вся шея была в крови.

— Фу, как нехорошо!

— Да. Лоренс, о чем ты сейчас думаешь?

— О том, что Динни, наверно, не обедала. Правда, Динни?

— Я отложила это до завтра.

— Вот видишь! — воскликнула леди Монт. — Позови Блора. Ты ни за что не поправишься, пока не выйдешь замуж.

— Давай сперва сбудем с рук Клер, хорошо?

— В церкви Святого Георгия? И венчает, наверно, Хилери?

— Конечно!

— Я непременно буду плакать.

— А почему, в сущности, ты плачешь на свадьбах?

— Она ужасно похожа на ангела, а жених — в черном фраке, с усиками щеточкой, и совсем ничего не чувствует, а она думает, что он чувствует! Так обидно!

— Ну, а вдруг он все-таки чувствует? Майкл ведь чувствовал, когда женился, и дядя Адриан тоже!

— Адриану уже пятьдесят три, и у него борода. И потом он ведь Адриан!

— Да, это, конечно, другое дело. Но, по-моему, надо скорее пожалеть жениха. У невесты самый счастливый день в жизни, а ему, бедняжке, наверно, тесен белый жилет.

— Лоренсу не был тесен. Лоренс всегда был тоненький, как папиросная бумага. А я была тощая, как ты.

— Тебе, наверно, очень шла фата, тетя Эм. Правда, дядя? — Но иронически-грустное выражение на липах этих пожилых людей заставило ее замолчать, и она только спросила: — Где вы познакомились?

— На охоте. Я упала в канаву, а дяде это не понравилось; он подошел и вытащил меня оттуда.

— Но это идеальная встреча!

— Нет, слишком много было глины. Мы целый день потом друг с другом не разговаривали.

— А что же вас примирило?

— То да се. Я гостила у родителей Ген, Кордроев, а Лоренс заехал к ним посмотреть щенят. И чего это ты меня все выспрашиваешь?

— Мне просто хотелось знать, как это делали в ваши дни.

— А ты лучше выясни, как это делают теперь.

— Дядя Лоренс вовсе не желает от меня избавиться.

— Все мужчины эгоисты, кроме Майкла и Адриана. — И потом мне ужасно не хочется, чтобы ты плакала.

— Блор, принесите мисс Динни бутерброд и коктейль, она не обедала. И потом, Блор, мистер и миссис Адриан и мистер и миссис Майкл будут у нас ужинать. И еще, Блор, скажите Лоре, чтобы она отнесла какую-нибудь мою ночную рубашку и все, что нужно, в голубую комнату для гостей. Мисс Динни останется ночевать. Ах, эти дети! — И леди Монт, слегка покачиваясь, выплыла из комнаты. Дворецкий последовал за ней.

— Ну, какая же она прелесть, дядя!

— Я этого никогда не отрицал!

— С ней легче становится на душе. Она хоть раз в жизни сердилась?

— Иногда она начинает сердиться, но тут же об этом забывает.

— Вот благодать!..

Вечером, во время ужина, Динни ждала, что дядя хоть словом обмолвится о возвращении Уилфрида Дезерта. Но он ничего не сказал.

После ужина она подсела к Флер, как всегда восхищаясь ею. Безупречное самообладание Флер, ее выхоленное лицо и фигура, трезвый взгляд ясных глаз, трезвое отношение к самой себе и какое-то странное к Майклу: слегка почтительное и в то же время чуть-чуть снисходительное — не переставали удивлять Динни.

«Если я когда-нибудь выйду замуж, — думала Динни, — я не смогу вести себя так с мужем. Я хочу относиться к нему как к равному, не пряча своих грехов и не боясь видеть его грехи».

— Ты помнишь свою свадьбу, Флер? — спросила она.

— Конечно, дорогая. Убийственная церемония!

— Я сегодня встретила вашего шафера.

Темные зрачки Флер сузились.

— Уилфрида? Разве ты его знаешь?

— Мне тогда было шестнадцать, и он поразил мое юное воображение.

— Для этого и приглашают шаферов. Ну, и как ему живется теперь?

— Он очень загорелый и опять взволновал мою юную душу.

Флер засмеялась.

— Ну, это он всегда умел.

Глядя на нее, Динни решила проявить настойчивость.

— Да. Дядя Лоренс рассказывал, что когда-то он пытался вовсю проявить этот свой талант.

Лицо Флер выразило удивление.

— Вот не думала, что тесть это заметил!

— Дядя Лоренс у нас колдун.

— Ну, Уилфрид вел себя, в общем, примерно, — задумчиво улыбаясь, пробормотала Флер. — Отправился на Восток, как миленький…

— Неужели он поэтому и жил там до сих пор?

— Что ты! Корь — болезнь недолгая. Ему просто там нравится. Может, он завел себе гарем.

— Нет, — сказала Динни. — По-моему, он человек брезгливый.

— Ты права, дорогая, и прости меня за дешевый цинизм. Уилфрид — один из самых странных людей на свете, но, в общем, он славный. Майкл его любил. Но любить его, — сказала она вдруг, взглянув Динни прямо в глаза, — просто мучение: уж больно в нем все вразброд. В свое время я к нему близко приглядывалась, — так уж пришлось, понимаешь? В руки он не дается. Страстная натура и сплошной комок нервов. Человек он мягкосердечный и в то же время обозленный. И ни во что на свете не верит.

— Наверно, верит все-таки в красоту, — спросила Динни, — и в истину, если знает, в чем она?

Флер неожиданно ответила:

— Ну, знаешь, дорогая, в них-то мы все верим, если они нам попадаются. Беда в том, что их нет, разве что… разве что они в тебе самой. Ну, а если в душе одна кутерьма, чего тогда ждать хорошего? Где ты его видела?

— Он разглядывал Фоша.

— А-а… Кажется, он и тогда его боготворил. Бедный Уилфрид, жить ему несладко. Контузия, стихи, да и воспитание нелепое, отец совсем отошел от жизни, мать — наполовину итальянка, сбежала с другим. Беспокойная семья. Лучшее, что у него было, — глаза: грустные, сердце от них щемило. И к тому же очень красивые — опасное сочетание. Значит, он снова растревожил твое воображение? — И она уже открыто взглянула Динни в глаза.

— Нет, но мне было интересно, встревожишься ли ты, если я скажу, что его встретила.

— Я? Милочка, мне уже скоро тридцать. Я мать двоих детей и… — лицо ее потемнело, — у меня теперь иммунитет. Если я кому-нибудь захочу открыться, может, я откроюсь тебе. Но есть вещи, о которых не говорят.

Наверху, в спальне, путаясь в складках ночной рубашки тети Эм, Динни задумчиво глядела в камин, затопленный, несмотря на все ее уговоры. Она понимала, что странное томление, которое охватило ее и толкало неизвестно куда, просто нелепо. Что это с ней? Встретила человека, который десять лет назад поразил ее воображение! И, по всем отзывам, вовсе не такого уж хорошего человека! Что из этого? Динни взяла зеркало и стала разглядывать свое лицо над вышитым воротником тетиного балахона. Оно ей почему-то не понравилось. «Ну до чего же оно надоедает, это унылое рукомесло проклятого Боттичелли», — подумала она.

Нос вверх глядит, лазурь же взгляда
Устремлена коварно вниз…
О рыжекудрая дриада,
Самой себя остерегись!
А он ведь привык к Востоку, к черным очам, томно блестящим из-под чадры, к манящим прелестям, скрытым под покрывалом, к таинственным соблазнам, к зубам, как жемчуг, словом, к красе райских гурий. Динни открыла рот и стала разглядывать свои зубы. Ну, тут ей бояться нечего: лучшие зубы в роду. Да и волосы у нее, в сущности говоря, не рыжие, а скорее, как называла их мисс Браддон, — бронзовые. Какое красивое слово! Жаль, что теперь волосы так не называют. Фигуру под всеми этими рюшками и вышивками, правда, не увидишь. Не забыть посмотреться в зеркало завтра перед ванной. За все то, чего сейчас не видно, она, кажется, может благодарить бога. Со вздохом отложив зеркало, Динни забралась в постель.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Уилфрид Дезерт по-прежнему снимал квартиру на Корк-стрит. За нее платил лорд Маллион и пользовался ею в тех редких случаях, когда покидал свою сельскую обитель. Нелюдимый аристократ все же меньше тяготился своим младшим сыном, чем старшим, который заседал в парламенте. Он не испытывал к Уилфриду такой болезненной неприязни; однако, как правило, в квартире жил один Стак, бывший вестовой Уилфрида, питавший к хозяину ту загадочную и безмолвную привязанность, которая сохраняется дольше, нежели открытое благоговение. Когда бы Уилфрид ни приехал, даже без всякого предупреждения, квартира его имела такой же вид, в каком он ее оставил: и пыли было ничуть не больше, и воздух почти такой же спертый, и те же костюмы висели на тех же вешалках, и подавали ему тот же вкусный бифштекс с грибе ми, чтобы заморить червячка с дороги. Наследный «мусор» вперемежку с восточными безделушками, привезенными на память о какой-нибудь мимолетной прихоти, придавали большой гостиной дворцовый вид, словно она была частью каких-то суверенных владений. А диван перед пылающим камином принимал Уилфрида так, словно он с него и не вставал. Он лежал там наутро после встречи с Динни, раздумывая, почему один только Стак умеет варить настоящий кофе. Казалось бы, родина кофе — Восток, но турецкий кофе — обряд, забава и, как все обряды и забавы, только щекочет воображение. Он в Лондоне уже третий день после трехлетней отлучки; за последние два года ему пришлось пережить такое, что лучше не вспоминать, не говоря уже о той истории, которая внесла глубокий разлад в его душу, как ни старайся он от нее отмахнуться. Да, он вернулся, пряча от любопытных глаз постыдную тайну. Привез он и стихи, которых хватит на четвертый по счету тоненький сборник. Лежа на диване, Уилфрид раздумывал, не увеличить ли объем этой книжки, включив туда самую длинную и как будто бы самую лучшую из его поэм — отголосок той самой истории; как жаль, что ее нельзя напечатать… Недаром его не раз подмывало разорвать эти стихи, уничтожить бесследно, стереть всякую память о том, что произошло… Но ведь в поэме он пытается оправдаться в том, чего, как он надеется, никто не узнает. Разорвать стихи значит лишить себя защиты, ведь без них он не сможет восстановить в памяти, что он чувствовал, когда перед ним встал выбор. У него не будет лекарства от угрызений совести, единственного оружия против призраков прошлого. Ему часто казалось, что, если он не заявит во всеуслышание о том, что с ним случилось, он никогда больше не почувствует себя хозяином своей души.

Перечитывая стихи, он думал: «Это куда лучше и глубже, чем та проклятая поэма Лайелла»[139]. И без всякой видимой связи вспомнил девушку, которую встретил вчера. Как странно, что он запомнил ее; тогда, на свадьбе Майкла, она показалась ему юной и светящейся, как Венера Боттичелли или какая-нибудь из его мадонн и ангелов — все они похожи друг на друга. Тогда она была прелестной девушкой. А теперь стала прелестной молодой женщиной, такой цельной, чуткой, с чувством юмора… Динни Черрел! Вот ей он мог бы показать свои стихи: она их поймет.

Потому ли, что он слишком много о ней думал, или потому, что ехал в такси, но Уилфрид опоздал и встретил Динни на пороге «Дюмурье», — она уже собиралась уйти.

Пожалуй, лучший способ испытать женщину — это заставить ее ждать вас на глазах у посторонних. Динни встретила его улыбкой.

— А я уже подумала, что вы про меня забыли.

— На улицах ужасная сутолока. И как не стыдно философам болтать, будто время — это пространство, а пространство-это время? Для того, чтобы их опровергнуть, надо просто пригласить кого-нибудь обедать. Я рассчитал, что мне хватит десяти минут — ведь от Коркстрит надо проехать меньше мили, — и вот на десять минут опоздал! Простите, бога ради!

— По словам отца, теперь, когда вместо извозчиков ездят на такси, времени уходит по крайней мере на десять процентов больше. Вы помните, как выглядели извозчики?

— Еще бы!

— А вот я в их времена ни разу не бывала в Лондоне.

— Если вам знаком этот ресторан, ведите меня. Мне о нем говорили, но я тут еще не был.

— Надо спуститься в подвал. Кухня здесь французская.

Сняв пальто, они уселись за столик в самом конца зала.

— Мне что-нибудь легкое, — сказала Динни. — Ну, скажем, холодного цыпленка, салат и кофе.

— Вы нездоровы?

— Нет, это природный аскетизм.

— Понятно. У меня тоже. Вина пить не будете?

— Нет, спасибо. А когда мало едят, это хорошо? Как по-вашему?

— Нет, если это делают из принципа.

— А вы не любите, когда что-нибудь делают из принципа?

— Я принципиальным людям не верю, уж больно они кичатся своей добродетелью.

— Не надо так обобщать. У вас вообще есть к этому склонность, правда?

— Я подразумевал людей, которые не едят, чтобы не ублажать свою плоть. Вы, надеюсь, не из таких?

— Что вы! — воскликнула Динни. — Я просто не люблю наедаться. А мне для этого немного надо. Я еще не очень хорошо знаю, как ублажают плоть, но это, наверно, приятно.

— Пожалуй, только это и приятно на свете!

— Поэтому вы пишете стихи?

Дезерт расхохотался.

— По-моему, и вы могли бы писать стихи.

— Не стихи, а вирши.

— Лучшее место для поэзии — пустыня. Вы бывали в пустыне?

— Нет. Но мне очень хочется. — И, сказав это, Динни сама удивилась, вспомнив, как ее раздражал американский профессор и его «бескрайние просторы прерий». Впрочем, трудно было себе представить людей более несхожих, чем Халлорсен и этот смуглый мятущийся человек, который сидел напротив, уставившись на нее своими странными глазами, так что по спине у нее снова побежали мурашки. Разломив булочку, она сказала:

— Вчера я ужинала с Майклом и Флер.

— Да! — Губы его скривились. — Когда-то я вел себя из-за Флер как последний дурак. Она великолепна — в своем роде, правда?

— Да. — Но взгляд ее предостерегал: — «Не вздумайте говорить о ней гадости!»

— Изумительная оснастка и самообладание.

— Думаю, что вы ее плохо знаете, — сказала Динни. — А я не знаю совсем.

Он наклонился к ней поближе:

— Верная душа! Где вы этому научились?

— Девиз моего рода: «Верность», — правда, это могло бы меня от нее отвратить.

— Боюсь, я не понимаю, что такое верность, — произнес он отрывисто. Верность — чему? кому? Все так зыбко на этом свете, так относительно. Верность — это свойство косного ума либо попросту предрассудок и уж, во всяком случае, — отказ от всякой любознательности.

— Но ведь чему-то на свете стоит соблюдать верность? Ну хотя бы кофе или религии…

Он поглядел на нее так странно, что Динни даже испугалась.

— Религии? А вы верите в бога?

— В общем, кажется, да.

— Как? Неужели для вас приемлемы догмы какой-нибудь веры? Или вы считаете, что одна легенда заслуживает большего доверия, чем другая? Вам кажется, что именно это представление о Непознаваемом более основательно, чем все остальные? Религия! У вас же есть чувство юмора. Неужели его не хватает, когда дело доходит до религии?

— Хватает, но религия, по-моему, просто ощущение какого-то всеобъемлющего духа и вера в моральные устои, которые лучше всего служат этому духу.

— Гм… это довольно далеко от обычных представлений, но почем вы знаете, что лучше всего служит вашему всеобъемлющему духу?

— Это я беру на веру.

— Ну, вот тут мы и не сошлись. Послушайте! — сказал он, и ей почудилось, что в голосе его зазвучало волнение. — К чему тогда наш рассудок, наши умственные способности? Каждая проблема, которая возникает передо мной, существует для меня сама по себе, но потом я их складываю, получаю результат, а потом — действую. Я действую в соответствии с осознанным представлением о том, как мне лучше поступить.

— Лучше для кого?

— Для себя и для всего мира в целом.

— А что важнее?

— Это одно и то же.

— Всегда? Сомневаюсь. Но, во всяком случае, вам каждый раз приходится складывать такой длинный столбец цифр, что у вас не остается времени действовать. А так как нравственные правила и есть результат бесчисленных решений тех же проблем, принятых людьми в прошлом, почему же не брать их на веру?

— Ни одно из этих решений не было принято человеком моего склада или в таких же точно обстоятельствах.

— Да, это правда. Значит, вы пользуетесь тем, что принято звать «обычным правом». Вот тут вы типичный англичанин!

— Простите! — вдруг прервал ее Дезерт. — Вам, наверно, скучно. Вы будете есть сладкое?

Динни облокотилась на стол и, подперев руками подбородок, внимательно на него посмотрела.

— Нет, мне совсем не скучно. Наоборот, вы меня ужасно интересуете. Мне только кажется, что женщины в своих поступках куда меньше рассуждают; они редко считают себя исключением из общего правила, как мужчины, и охотнее доверяют своей интуиции, которая выработалась опытом, накопленным поколениями.

— Да, прежде женщины поступали так; не знаю, как они будут вести себя впредь.

— Думаю, что так же, — сказала Динни. — Не верю, что нам когда-нибудь захочется заниматься сложением. Я с удовольствием съем сладкое. Ну хотя бы компот из слив.

Дезерт с изумлением поглядел на нее и расхохотался.

— Вы удивительная женщина! Я тоже буду есть компот. Скажите, в вашей семье соблюдают этикет?

— Не очень, но у нас верят в традиции и в прошлое.

— А вы?

— Не знаю. Я люблю старые вещи, старые дома и старых людей. Я люблю все, на чем лежит печать прошлого, как на старинной монете. Я люблю чувствовать, что у меня есть глубокие корни. Меня всегда увлекала история. Но во всем этом есть и смешная сторона. Ну разве не смешно, что все мы не можем преступить запретную черту?

Дезерт протянул ей руку, и она положила в его руку свою.

— Пожмем друг другу руки, у нас с вами хотя бы есть спасительное чувство юмора!

— Когда-нибудь, — сказала Динни, — вы мне все же ответите на один вопрос. А пока — на какой спектакль мы пойдем?

— Вы не слышали, идет где-нибудь пьеса некоего Шекспира?

Они выяснили, хотя и не без труда, что одно из бессмертных творений величайшего драматурга мира играют в маленьком театре на окраине. Когда кончился спектакль, Дезерт нерешительно спросил:

— А вы не зайдете ко мне выпить чаю?

Динни с улыбкой кивнула, и с этой минуты почувствовала, что отношение его к ней изменилось, в нем теперь сквозила и какая-то близость и почтительность, словно он сказал себе: «Вот эта — мне ровня».

Они пили чай, поданный Стаком — человеком со странными проницательными глазами, чем-то смахивающим на монаха, и Динни чувствовала себя превосходно. Ей казалось, что это лучший час в ее жизни, и когда он прошел, Динни поняла, что влюбилась. Крошечное зернышко, брошенное десять лет назад, дало ростки. Это было чудо, особенно для нее, которая, дожив до двадцати шести лет, решила, что уже никогда не полюбит; время от времени Динни переводила дыхание и с Изумлением вглядывалась в лицо Уилфрида. Господи, откуда взялось в ней это чувство? Какая глупость! Оно непременно заставит ее страдать, ведь он-то ее не полюбит. С чего бы ему ее полюбить? А если он не полюбит, ей надо скрывать свое чувство, а как же его можно скрыть?

— Когда я опять вас увижу? — спросил он, когда Динни поднялась, чтобы уйти.

— А вы этого хотите?

— Необычайно.

— Почему?

— А почему же нет? Вы — первая настоящая дама, которую я вижу за последние десять лет. А может, — первая, которую я видел вообще.

— Если вы хотите, чтобы мы с вами встречались, не смейтесь надо мной.

— Смеяться над вами? С какой же стати? Итак, когда?

— Ну что ж! В данное время я ночую в чужой рубашке на Маунт-стрит. По существу, мне бы полагалось быть в Кондафорде. Но сестра моя на будущей неделе выходит замуж здесь, в Лондоне, а брат в понедельник приезжает из Египта, поэтому я, наверно, пошлю за своими вещами и останусь в городе. Где бы вам хотелось меня видеть?

— Давайте завтра покатаемся. Я целую вечность не был в Ричмонде и Хемптон-Корте.

— А я не была ни разу.

— Вот и прекрасно! Я приду за вами к памятнику Фоша в два часа, в любую погоду.

— Я с радостью поеду с вами, мой юный рыцарь.

— Великолепно! — Он вдруг склонился, взял ее руку и коснулся ее губами.

— Вы очень учтивы, — сказала Динни. — До свидания!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Динни была так поглощена своими тайными переживаниями, что ее влекло к уединению, но она была приглашена ужинать к Адриану Черрелу. После его женитьбы на Диане Ферз они выехали из дома на Окли-стрит, с которым были связаны такие грустные воспоминания, и скромно обосновались на одной из просторных площадей Блумсбери — в районе, к которому возвращался былой аристократизм, утраченный в тридцатые и сороковые годы девятнадцатого века. Дом выбрали за его близость к «ископаемым», ибо Адриан считал, что в его возрасте надо дорожить каждой минутой, проведенной с женой. Могучее здоровье, которое дядя обрел, как и предсказывала Динни, прожив год в Нью-Мехико с профессором Халлорсеном, проявлялось в темном загаре на изрезанных морщинами щеках и улыбке, теперь гораздо чаще освещавшей худое лицо. Динни с удовольствием вспоминала, что это она дала дяде верный совет, которому он, к счастью, последовал. И к Диане возвращалась былая живость, которая до ее брака с беднягой Ферзом помогала ей блистать в «Обществе». Но не очень светская профессия Адриана и постоянная потребность быть вместе не позволяли Диане вернуться в этот священный круг избранных. Да и ее самое все больше привлекала роль жены и матери. Пристрастная к Адриану племянница считала такое влечение совершенно естественным. По дороге к ним она обдумывала, стоит ли ей рассказать, как она провела сегодняшний день. Враг недомолвок и хитростей, она решила быть откровенной. «К тому же, — рассудила она, — влюбленные девицы обожают посудачить о предмете своих воздыханий». И потом, если ей будет уж слишком тяжело без наперсницы, дядя Адриан сыграет эту роль как нельзя лучше; во-первых, потому, что он хорошо знает Восток, но главным образом потому, что он — дядя Адриан.

За столом, естественно, заговорили прежде всего о замужестве Клер и возвращении Хьюберта. Динни была встревожена выбором сестры. Сэру Джералду (Джерри) Корвену уже стукнуло сорок; это был подвижной человек среднего роста с решительным, даже дерзким лицом. Динни признавала, что в нем много обаяния, но боялась, что его даже чересчур много. В министерстве колоний он занимал видное положение и был одним из тех людей, о ком говорят, что «они далеко пойдут». Динни беспокоило, не слишком ли Клер на него похожа — такая же бесстрашная, яркая, готовая все поставить на карту; к тому же она моложе своего будущего мужа на целых семнадцать лет. Но Диана, хорошо знавшая жениха, сказала:

— Разница в семнадцать лет — это для них благо. Джерри нужно остепениться. Если он к тому же будет ей и отцом, брак может оказаться счастливым. Чего только он не перепробовал на своем веку! И я рада, что они едут на Цейлон.

— Почему?

— Подальше от прошлого.

— А у него богатое прошлое?

— Душенька, сейчас он очень влюблен, но с такими людьми, как Джерри, при его обаянии и врожденной страсти играть с огнем, никогда нельзя быть спокойной.

— Брак всех нас превращает в трусов, — пробормотал Адриан.

— Ну, Джерри Корвена не напугаешь, его влечет к опасности, как золотую рыбку к мотылю. А Клер, наверно, от него без ума?

— Да, но Клер и сама любит играть с огнем.

— И тем не менее, — заметил Адриан, — оба они, по-моему, люди не очень-то современные. У обоих есть голова на плечах, и оба не ленятся шевелить мозгами.

— Ты прав, дядя, Клер берет от жизни все, что может, но при этом у нее какая-то неистощимая жизненная энергия! Из нее может выйти вторая Эстер Стенхоп[140].

— Ты умница! Но для этого ей сперва надо выгнать Джерри Корвена. А тут, если не ошибаюсь, ей может помешать ложный стыд.

Динни с удивлением смотрела на дядю.

— Ты так говоришь потому, что знаешь Клер, или потому, что в тебе говорит кровь Черрелов?

— Потому, что в ее жилах течет кровь Черрелов, дорогая.

— Ложный стыд… — прошептала Динни. — Вот у тети Эм его, по-моему, нет. А между тем она такая же типичная Черрел, как и мы все…

— Эм напоминает мне части скелета, которые никак не складываются друг с другом, — сказал Адриан. — Даже не поймешь, что это был за зверь. А ложный стыд — свойство заурядного организма.

— Фу, Адриан, — укоризненно заметила Диана, — не смей говорить о костях за обедом. Когда приезжает Хьюберт? Мне очень хочется повидать его и Джин. Интересно, кто у кого под башмаком после полутора лет блаженства в Судане?

— Конечно, Хьюберт у Джин, — сказал Адриан. Динни покачала головой.

— А по-моему, нет, дядя.

— Тут говорит твое сестринское самолюбие.

— Нет. Хьюберт более последователен. Джин кидается на все, и ей надо все сразу перевернуть; но руль в руках у Хьюберта, в этом я уверена. Дядя, а где находится Дарфур?

— К западу от Судана; большая часть его — пустыня, и, насколько я знаю, малодоступная. А что?

— Я сегодня обедала с мистером Дезертом, — помнишь, он был шафером Майкла? Он называл это место.

— А Дезерт там был?

— По-моему, он изъездил весь Ближний Восток.

— Я знаю его брата, — сказала Диана. — Чарлза Дезерта. Это один из самых неприятных у нас молодых политических деятелей. Наверняка будет министром просвещения, если победят консерваторы. Ну, тогда лорд Маллион окончательно станет отшельником. Уилфрида я никогда не встречала. Он симпатичный?

— Да как тебе сказать, — протянула Динни, стараясь казаться равнодушной. — Я только вчера с ним познакомилась. Он похож на пирог с сюрпризом: откусишь кусок и надеешься. Сумеешь съесть весь пирог — твое счастье!

— Я бы тоже хотел с ним познакомиться, — сказал Адриан. — Он хорошо воевал, и я читал его стихи.

— Правда? Я могу вас познакомить; мы сейчас видимся чуть не каждый день.

— Да ну? — поглядел на нее Адриан. — Мне бы хотелось поговорить с ним о хеттах. Надеюсь, ты знаешь, что те характерные черты, которые у нас принято считать еврейскими, на самом деле, если судить по древним рисункам, принадлежат хеттам?

— Но разве эти народы не произошли от одного корня?

— Ничуть. Евреи Израиля были арабами. Кем были хетты, нам еще неизвестно. Современные евреи как здесь, так и в Германии, по-видимому, больше хетты, чем семиты.

— Дядя, а ты знаешь мистера Джека Маскема?

— Только понаслышке. Он двоюродный брат Лоренса и знаток лошадей. Мне говорили, что он ратует за новое скрещивание арабских скакунов с нашими. Было бы неплохо, если взять лучших производителей. Дезерт-младший бывал в Неджде? По-моему, только там и водятся арабские племенные кони.

— Не знаю. А где Неджд?

— В центре Аравии. Но Маскем никогда ничего не добьется; никто его не поддержит: нет человека более консервативного, чем великосветский лошадник. Да и сам он, видно, такой же чистопородный консерватор, если не считать этого его пунктика.

— Джек Маскем когда-то был влюблен в одну из моих сестер, — сказала Диана. — И эта романтическая страсть сделала его женоненавистником.

— Интересно, но не очень понятно.

— У него хорошая внешность, — сказала Динни.

— Умеет носить костюм и слывет врагом всяких новшеств. Я много лет его не видела, но раньше знала довольно близко. А почему ты о нем спрашиваешь?

— Просто я на днях его встретила, и он меня заинтересовал.

— Возвращаясь к хеттам, — сказала Диана, — я думаю, что в таких старых корнуэлльских семьях, как Дезерты, течет финикийская кровь. Посмотрите на лорда Маллиона. Какой странный тип!

— Не выдумывай, детка! В простонародье куда легче заметить следы финикийских предков. Дезерты столетиями женились на некорнуэлльцах. Чем выше социальный уровень, тем труднее сохранить чистоту породы.

— А разве это старинный род? — спросила Динни.

— Древний, как мир, и полный чудаков. Но ты ведь знаешь, как я смотрю на родовитые семьи.

Динни кивнула. Она отлично помнила их разговор на набережной Челси вскоре после возвращения Ферза. И теперь она с нежностью поглядела Адриану в глаза. Как хорошо, что ему наконец досталось то, чего он так добивался!..

Когда Динни вернулась на Маунт-стрит, дядя и тетя уже поднялись к себе, но дворецкий сидел в прихожей. Увидев ее, он встал.

— Я не знал, что у вас есть ключ, мисс.

— Мне ужасно жаль, что я вас потревожила, Блор, вы так сладко дремали.

— И вправду вздремнул, мисс Динни. В мои годыкогда-нибудь вы и сами узнаете-то и дело тянет соснуть в неположенное время. Вот, к примеру, сэр Лоренс: сон у него по ночам неважный, но стоит мне зайти в его кабинет, когда он работает, и я всегда замечаю, что он только-только открыл глаза. Ну, а что касается леди Монт, то хотя она всегда проспит свои восемь часов без отказу, а все равно то и дело задремлет, и чаще когда с ней кто-нибудь разговаривает, особенно священник из Липпингхолла, мистер Тасборо, — такой вежливый, старый джентльмен, но уж очень он на нее действует в этом смысле! И взять даже мистера Майкла, — но он-то сидит в парламенте, там у них у всех, видно, такая привычка… А все же, мисс, то ли война виновата, то ли людям теперь надеяться не на что и кругом только одна суматоха, но, как говорится, имеет народ склонность ко сну! Да и не так уж это плохо. Вот я, к примеру, совсем было сомлел, а чуть-чуть всхрапнул и могу теперь разговаривать с вами хоть до самого утра.

— Да и я была бы рада с вами поговорить, Блор. Но пока еще меня больше клонит ко сну по ночам.

— Погодите, выйдете замуж, все переменится. Но, надеюсь, вы с этим торопиться не станете. Вечером я как раз говорю миссис Блор: «Если мисс Динни от нас уйдет, ох и скучно же будет, она ведь у нас, что называется, душа общества!» Мисс Клер я редко вижу, ее замужество меня не больно печалит; но вот вчера я слышал, что миледи и вам предлагает отведать семейную жизнь. Я и говорю миссис Блор: «Мисс Динни у нас все равно что дочь родная», — и… ну, сами знаете, мисс, мое к вам отношение.

— Блор, миленький! Простите, но я должна идти, я сегодня ужасно устала!

— Конечно, конечно, мисс. Приятных сновидений!

— Спокойной ночи!

Приятных сновидений? Они-то, может, и будут приятными, а вот действительность? В какую неведомую страну она отважилась пуститься, а ведь путь ей туда указывает одна-единственная звезда. Да и звезда ли это или только на миг вспыхнувший метеор? На ее руку претендовало уже человек пять, но все они казались ей такими простыми и понятными, что брак с ними не сулил никаких опасностей. А вот теперь ей самой хочется выйти замуж, но она ничего не знает об этом человеке, он только разбудил в ней чувство, какого она еще никогда не испытывала. Жизнь — ехидная штука! Опустишь руку в мешок с сюрпризами, а что оттуда вытянешь? Завтра она пойдет с ним гулять. Они вместе увидят деревья, траву, зеленые дали, сады, может быть, картины, увидят реку и цветущие яблони. Тогда она поймет, созвучны ли их души во всем, что ей дорого. А если и не созвучны, разве это что-нибудь изменит? Нет, не изменит.

«Теперь я поняла, — подумала Динни, — почему влюбленных зовут безумцами. Мне ведь надо только одно: чтобы он чувствовал то же, что чувствую я. Но, конечно, этого не будет, — с чего бы ему вдруг обезуметь?»

ГЛАВА ПЯТАЯ

Поездка в Ричмонд-парк через Хем-коммон и Кингстон-бридж до Хемптон-корта и назад через Туикенхем и Кью отличалась тем, что приступы разговорчивости перемежались долгими паузами. Динни взяла на себя роль наблюдателя, предоставив Уилфриду вести беседу. Проснувшееся чувство сковывало ее, он же мог раскрыться только если дать ему полную свободу, иначе из него ничего не вытянешь. Они, как водится, заблудились в лабиринте Хемптон-корта, откуда, как сказала Динни, «могут выбраться только пауки, разматывая свою паутину, или хвостатые призраки, оставляя за собой след в пыли».

На обратном пути они остановились возле Кенсингтонского парка, отпустили такси и зашли в кафе. Глотая золотистый напиток, он вдруг спросил, не хочет ли она прочесть его новые стихи в рукописи.

— Конечно, хочу. С радостью.

— Но мне нужно откровенное мнение.

— Хорошо. А когда вы мне их дадите?

— Я занесу их на Маунт-стрит после ужина и опущу в почтовый ящик.

— Может, на этот раз вы к нам зайдете? Он покачал головой.

Прощаясь возле Стенхоп-гейт, он вдруг сказал: Я чудесно провел день. Спасибо! Это я должна вас благодарить.

— Вы? У вас, верно, друзей не меньше, чем иголок у дикобраза. А я одинокий пеликан.

— Прощайте, пеликан!

— Прощайте, моя пустыня в цвету!

И слова эти, как музыка, звучали в ее ушах всю дорогу до Маунт-стрит.

Около половины десятого с вечерней почтой подали пухлый конверт без марки. Динни взяла его у Блора и, сунув под «Мост короля Людовика Святого»[141], продолжала слушать тетю Эм.

— Когда я была девушкой, я затягивала талию так, что и дышать не могла. Мы страдали за идею. Говорят, будто скоро эта мода вернется. Я-то уж не стану — жарко и стесняет, а тебе, видно, придется.

— Ни за что.

— Когда талия встанет на место, еще как будут затягиваться.

— Нет, тетя, по-настоящему тонкая талия уже не вернется.

— А шляпы? В тысяча девятисотом мы были похожи на рюмки для яиц с лопнувшим яйцом. Огромные кочаны цветной капусты, гортензии, хищные птицы… Так и торчали. Рядом с нами сады казались совсем голыми. Тебе идет цвет морской волны, непременно сшей себе такое подвенечное платье.

— Я, пожалуй, лягу, тетя. Что-то я сегодня устала.

— Оттого что мало ешь.

— Я ужасно много ем. Спокойной ночи.

У себя в комнате Динни поспешно разорвала конверт, волнуясь, что стихи ей не понравятся, и зная, что он сразу же заметит малейшую неискренность. К счастью, интонация была та же, что и в стихах, которые она читала прежде, но тут было меньше горечи и больше красоты. Когда Динни прочла всю пачку листков, она увидела, что к ним подложена обернутая в чистую бумагу большая поэма под названием «Леопард». Почему она была завернута отдельно — для того, чтобы Динни ее не читала? Но тогда зачем он положил ее в конверт? Динни решила, что Уилфрид сомневался, дать ли ей поэму, но все же хотел услышать ее приговор. Под заголовком было написано:

«МОЖЕТ ЛЕОПАРД СМЫТЬ СВОИ ПЯТНА?»

В стихах говорилось о молодом монахе, втайне потерявшем веру, которого посылают проповедовать слово божье. Попав в плен к неверным, он должен выбрать между смертью и отречением. Монах отрекается и переходит в чужую веру. В поэме были строфы, исполненные такой страсти и глубины, что у Динни защемило сердце. Стихи покорили ее силой и вдохновением: это был гимн, воспевающий презрение к условностям и первозданную радость жизни, сквозь которую слышится стон человека, сознающего, что он предатель. Динни была захвачена этой борьбой противоречивых чувств и дочитала поэму чуть ли не с благоговением перед тем, кто сумел выразить такой глубочайший душевный разлад. К этому примешивалась и жалость: что он должен был испытать, прежде чем написать эти стихи? В ней проснулось материнское желание уберечь его от душевных мук и злых страстей.

Они условились встретиться назавтра в Национальной галерее, и Динни пошла туда пораньше, взяв с собой рукопись. Дезерт нашел ее возле «Математика» Беллини. Они молча постояли у картины.

— Тут есть все: правда жизни, мастерство и живописность. Вы прочли мои стихи?

— Да. Посидим, они у меня с собой. Они сели, и Динни отдала ему конверт.

— Ну как? — спросил Дезерт, и она заметила, что губы у него подергиваются.

— По-моему, оченьхорошо.

— Правда?

— Правда истинная. Одно, конечно, самое лучшее.

— Какое?

Динни улыбнулась, словно говоря: «Вы сами знаете».

— «Леопард»?

— Да. Мне даже больно было читать.

— Тогда, может, лучше его сжечь?

Она чутьем поняла, что он сделает так, как она скажет, и беспомощно спросила:

— Вы ведь все равно меня не послушаетесь?

— Как вы скажете, так и будет.

— Вы не можете его сжечь. Это лучшее, что вы написали.

— Слава аллаху!

— Неужели вы сами этого не понимаете?

— Уж очень все обнажено.

— Да, — сказала Динни. — Но прекрасно. А если что-нибудь обнажено, оно обязано быть прекрасным.

— Ну, сейчас так думать не принято.

— Почему? Цивилизованный человек прав, когда старается прикрыть свои уродства и язвы. На мой взгляд, в дикарстве нет ничего хорошего, даже когда речь идет об искусстве.

— Вам грозит отлучение от церкви. Уродству сейчас поют осанну.

— Реакция на приторную красивость, — тихонько сказала Динни.

— Вот-вот! Те, кто стал ее насаждать, согрешили против духа святого w оскорбили малых сих.

— По-вашему, художники — это дети?

— А разве нет? Не то почему бы они себя так вели?

— Ну да, они любят игрушки. А как родился замысел этой поэмы?

Лицо его сразу стало похоже на взбаламученный темный омут, как тогда, когда Маскем заговорил с ними возле памятника Фошу.

— Может… когда-нибудь расскажу. Давайте пройдемся по залам?

Когда они расставались, Дезерт сказал:

— Завтра воскресенье. Я вас увижу?

— Если хотите.

— Пойдем в зоопарк?

— Нет, только не в зоопарк. Я ненавижу клетки.

— Правильно. А в Голландский сад возле Кенсингтонского дворца?

— Хорошо.

И там они встретились в пятый раз.

Для Динни эти встречи были похожи на череду погожих дней: ночью засыпаешь с надеждой, что и завтра будет ясно, а наутро, протерев глаза, видишь, что светит солнце.

Каждый день в ответ на его вопрос: «А завтра я вас увижу?» — она отвечала: «Если хотите»; каждый день она старательно скрывала от всех, с кем встречается, где и когда, и все это было так на нее непохоже, что она даже подумала: «Кто эта молодая женщина, которая украдкой убегает из дома, встречается с молодым человеком и возвращается, ног под собой не чуя от счастья? Может, мне просто снится длинный-длинный сон? Только во сне не едят холодных цыплят и не пьют чаю».

Когда в прихожую на Маунт-стрит вошли Хьюберт и Джин, — они собирались погостить тут, пока не обвенчается Клер, — Динни особенно остро почувствовала, как она изменилась. Увидев любимого брата впервые после полутора лет разлуки, Динни, казалось, должна была затрепетать от радости. А она невозмутимо поздоровалась с ним и даже осмотрела его без малейшего волнения. Выглядел он превосходно, загорел, поправился, но стал как-то проще, обыкновеннее. Она убеждала себя, что в этом виновато его теперешнее благополучие, женитьба и возвращение в армию, но в глубине души понимала, что просто сравнивает его с Уилфридом. Она вдруг поняла, что Хьюберт не способен на глубокие душевные переживания; он из той породы людей, которую она хорошо знала, — люди эти всю жизнь идут по проторенной дорожке и не задают себе мучительных вопросов. С появлением Джин их отношения с братом разительно переменились. Они уже никогда не будут друг для друга тем, чем были до его женитьбы. Радостно оживленная Джин просто сияла. Они летели от Хартума до самого Кройдона, всего с четырьмя посадками! Динни с тревогой заметила, что слушает их равнодушно, хотя и делает вид, что живо интересуется их делами. Вдруг упоминание о Дарфуре заставило ее насторожиться. Дарфур — это то самое место, где с Уилфридом что-то произошло. Там, рассказывал брат, все еще встречаются последователи Махди[142]. Заговорили о Джерри Корвене. Хьюберт восторгался одной из его эскапад. Джин объяснила, о чем идет речь. Жена заместителя окружного комиссара совсем потеряла из-за него голову. Поговаривали, будто Джерри Корвен вел себя не очень красиво. — Что поделаешь, что поделаешь! — сказал сэр Лоренс. — Джерри — пират, и дамам опасно терять из-за него голову.

— Да, — согласилась Джин. — Глупо в наши дни во всем винить мужчин.

— В прежние времена, — задумчиво сказала леди Монт, — атаку вели мужчины, а винили в этом женщин, теперь первые наступают женщины, а винят мужчин. — Неожиданная логичность этого заявления заставила всех замолчать, но тетя Эм тут же добавила: — Как-то раз я видела двух верблюдов. Помнишь, Лоренс, они были такие миленькие?

Джин оторопела, Динни только улыбнулась, а Хьюберт вернулся к прежней теме разговора.

— Не знаю, — сказал он, — но ведь Джерри женится на моей сестре!

— Клер в долгу не останется, — сказала леди Монт. — Это когда носы горбатые. Священник говорит, — обратилась она к Джин, — что у Тасборо совсем особенные носы. А у вас нет. Он морщится. И у вашего брата Алана он тоже чуть-чуть морщился. — Она поглядела на Динни. — Подумать только, в Китае! Я же говорила, что он женится на дочке судового казначея!

— Господи! Он и не думал жениться! — закричала Джин.

— Нет. А они очень милые девушки. Не то, что дочки священников.

— Вот спасибо!

— Да я о тех, уличных. Они всегда рассказывают, что папа у них священник, когда хотят с кем-нибудь познакомиться. Неужели вы не слышали?

— Тетя Эм, Джин ведь сама дочка священника! — сказал Хьюберт.

— Но вы уже два года женаты! Кто это сказал: «И будут они плодиться и размножаться»?

— Моисей? — спросила Динни.

— А почему бы и нет?

Взгляд тети Эм остановился на Джин, та густо покраснела. Сэр Лоренс поспешил вмешаться:

— Надеюсь, Хилери так же быстро обвенчает Клер, как вас с Джин, Хьюберт. Тогда он поставил рекорд.

— У Хилери такие дивные проповеди, — сказала леди Монт. — Когда умер Эдуард[143], он говорил о царе Соломоне во всем его блеске и славе. Очень трогательно! А когда мы повесили Кейзмента[144], — помните, какая это была глупость? — о бревне и сучке. Он тогда был у нас в глазу.

— Если бы я могла любить проповеди, — сказала Динни, — я любила бы только проповеди дяди Хилери.

— Да, — сказала леди Монт, — он умудрялся стащить больше леденцов, чем любой другой мальчишка, а вид у него был ангельский. Тетя Уилмет и я, бывало, держали его за ноги вниз головой, — знаете, как щенка, — думали, он хоть что-нибудь отдаст, но нет, он так никогда ничего и не отдавал.

— Ну и семейка же у вас была, тетя Эм!

— Ужасная! Отец наш — не тот, что на небесах, — старался видеть нас пореже. Мама, бедняжка, ничего не могла поделать. У нас совсем не было чувства долга.

— Зато теперь у вас его хоть отбавляй; странно, правда?

— А у меня есть чувство долга, Лоренс?

— Безусловно, нет.

— Я так и думала.

— Но, дядя Лоренс, разве, по-твоему, у Черрелов не слишком сильно развито чувство долга?

— Разве оно может быть слишком сильным? — спросила Джин.

Сэр Лоренс поправил монокль.

— Ты ударилась в ересь, Динни.

— Но ведь в чувстве долга и в самом деле есть какая-то узость. И отец, и дядя Лайонел, и дядя Хилери, и даже дядя Адриан прежде всего думают о том, что они должны делать. Они пренебрегают своими желаниями. Это, конечно, красиво, но довольно скучно.

Сэр Лоренс выронил монокль.

Твоя родня, Динни, — сказал он, — типичные мандарины. На них зиждется империя. Все наши знаменитые школы — Осборн, Сандхерст, — да что там, разве только это? От поколения к поколению, с младенческих лет. Впитано с молоком матери: служение церкви и государству — очень любопытно! Теперь это редкость. Весьма похвально!

— Особенно если благодаря этому они могут держаться на верхней ступеньке лестницы! — пробормотала Динни.

— Чушь! — воскликнул Хьюберт. — Как будто в армии об этом думают!

— Ты не думаешь потому, что тебе незачем, а если понадобится, еще как будешь думать!

— Туманно, — возразил сэр Лоренс. — Ты хочешь сказать, что если что-нибудь будет грозить их благополучию, они взбунтуются, говоря, что без них нельзя обойтись, ибо они — «соль земли»?

— А разве они — соль земли, дядя?

— У кого ты набралась этих идей, деточка?

— Ни у кого, просто иногда хочется подумать самой.

— Как это грустно, — сказала леди Монт. — Русская революция и все прочее…

Динни чувствовала на себе взгляд Хьюберта, который не понимал, что на нее нашло.

— Из обода всегда можно вынуть втулку, — сказал он. — Но тогда колесо свалится.

— Правильно! — воскликнул сэр Лоренс. — Зря думают, что так легко подменить одну породу людей другой или наспех вывести новую. Барство — вещь врожденная, а не благоприобретенная, конечно, если добавить сюда и ту атмосферу, в которой ребенок живет с самого рождения. И, на мой взгляд, порода эта вымирает удивительно быстро. Жаль, что ее нельзя как-нибудь сохранить, — ведь можно было бы устроить для бар особые заповедники, как это делают с бизонами!

— Нет, — заявила леди Монт. — Не буду.

— Что, тетя Эм?

— Пить в среду шампанское. Гадость, и еще пузырится!

— А разве непременно нужно пить шампанское?

— Я боюсь Блора. Он так к нему привык. Если я скажу, что не надо, он все равно его подаст.

— Динни, ты что-нибудь слышала о Халлорсене? — вдруг спросил Хьюберт.

— С тех пор как вернулся дядя Адриан — ничего. По-моему, он где-то в Центральной Америке.

— Он был такой большой, — сказала леди Монт. — Две девочки Хилери, Шейла, Селия и маленькая Энн, — это пять; я рада, Динни, что дело обойдется без тебя. Конечно, это чистое суеверие…

Динни откинулась назад, и на ее шею упал луч света от лампы.

— Хватит, я уже была подружкой на чужой свадьбе, тетя Эм…..

Наутро, когда Динни встретилась с Уилфридом в галерее Уоллеса, она спросила его:

— Может, вы завтра придете в церковь на венчание Клер?

— У меня нет ни фрака, ни цилиндра: я подарил их Стаку.

— Я так хорошо помню, какой вы были в тот раз. На вас был серый галстук и гардения в петлице.

— А на вас — платье цвета морской волны.

— «Eau-de-Nil». Мне хочется, чтобы вы поглядели на моих родных; — они все будут там; потом мы сможем о них посудачить.

— Я проберусь туда, где стоят «и другие». Надеюсь, никто меня не заметит.

«Кроме меня», — подумала Динни. Ну вот, теперь ей не придется жить без него целый день!

С каждой встречей он как будто становился спокойнее; иногда он смотрел на нее так пристально, что у Динни колотилось сердце. Когда она смотрела на него, а это бывало редко, и так, чтоб он не заметил, взгляд у Динни казался таким безмятежным! «Какое счастье, что у нас есть хотя бы это преимущество перед мужчинами: мы всегда знаем, когда они на нас смотрят, и умеем смотреть на них так, что они об этом и не подозревают!»

Прощаясь, Дезерг спросил:

— Поедем в четверг снова в Ричмонд? Я приду за вами к Фошу в два часа, как в прошлый раз.

И она ответила:

— Да.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Венчание Клер Черрел на Ганновер-сквер было «великосветским», и отчет о нем вместе со списком гостей должен был занять целую четверть колонки петитом. А газетам, как заметила Динни, только этого и надо.

Клер и ее родители с вечера прибыли из Кондафорда на Маунт-стрит. Провозившись с младшей сестрой все утро и пытаясь скрыть волнение шуткой, Динни приехала с матерью в церковь незадолго до невесты. Она задержалась у дверей бокового придела, здороваясь со старым слугой, и сразу же заметила Уилфрида. Он стоял у входа, откуда должна была появиться невеста, и смотрел на Динни. Она мельком улыбнулась ему и прошла вперед к матери, на переднюю скамью слева. Майкл прошептал, когда она шла мимо:

— А народу-то сколько набралось!

И правда: Клер знали многие и она людям нравилась, Джерри Корвена знало еще больше народу, хотя нравился он меньше. Динни рассматривала «зрителей» трудно было назвать присутствующих на венчании «паствой». Какие разные лица, у каждого свой характер, — не подстрижешь под одну гребенку. Видно, у всех этих людей свои убеждения, свой взгляд на жизнь. Мужчин не отнесешь к какому-нибудь определенному типу, в них нет того унылого однообразия, какое отличает, например, кастовое немецкое офицерство. Рядом с ней и ее матерью на передней скамье сидели Хьюберт и Джин, дядя Лоренс и тетя Эм; за ними Адриан с Дианой, миссис Хилери и леди Элисон. На два или три ряда дальше Динни заметила Джека Маскема — высокого, элегантного и немножко скучающего. Он кивнул ей, и Динни подумала: «Странно, как это он меня запомнил?»

Через проход сидели гости Корвена — такое же разнообразие характеров и лиц. За исключением Джека Маскема, жениха и его шафера, никто из мужчин не выглядел хорошо одетым или специально принарядившимся. Но по их лицам сразу скажешь, что все они твердо знают, во что верят и чего хотят. Ни одно из них не похоже на лицо Уилфрида, — полное душевного разлада и внутренней борьбы, лицо мечтателя, страдальца, творца. «Я, кажется, брежу», — подумала Дании. Она взглянула на Адриана, сидевшего сразу за ней. Он тихонько улыбался в свою козлиную бородку, еще больше удлинявшую его худую, загорелую физиономию. «Какое у него милое лицо, — думала она, — и ни капли тщеславия, — а ведь оно всегда бывает у мужчин, которые отпускают такие бородки. Нет, он самый лучший человек на свете!» Она шепнула ему:

— Сегодня здесь собралась завидная коллекция ископаемых!

— Отдай мне свой скелетик, Динни!

— Нет уж! Меня сожгут и развеют прах по ветру. Т-с-с!

Появился хор, а за ним священники. Джерри Корвен обернулся. Ох уж эти губы, и улыбается из-под тонких усиков, как кот, черты лица словно вырезаны из дуба, и какой дерзкий, пронзительный взгляд! Динни вдруг подумала с испугом: «Как Клер могла? Но мне, наверно, сейчас противно всякое лицо, кроме того, единственного. Я, видно, совсем свихнулась». Но вот по проходу, покачиваясь и опираясь на руку отца, проплыла Клер. «Вот красотка! Дай бог ей счастья!» У Динни от волнения сдавило горло, и она схватила за руку мать. Бедная мама! Как она побледнела! Ей-богу же, вся эта комедия — ужасная ерунда! Зачем разводить такую длинную церемонию? Сколько волнений! Слава богу, папин старый фрак выглядит совсем прилично, — она вывела пятна нашатырем; он стоит вытянувшись, совсем как на параде. Если у дяди Хилери не в порядке пуговицы, папа непременно это заметит. Но, кажется, на облачении не бывает пуговиц. Динни ужасно захотелось очутиться рядом с Уилфридом. Он, наверно, думает о чем-то своем, хорошем, и они улыбнутся друг другу тайком.

А вот и подружки! Ее двоюродные сестры, дочки Хилери — Моника и Джоан, тоненькие и очень деловитые, светленькая как серафим Селия Мористон (если серафимы бывают девочками), темноволосая, яркая Шейла Ферз, а сзади уточкой переваливается малютка Энн.

Опустившись на колени, Динни немножко успокоилась. Она вспомнила, как в детстве, когда Клер была трехлетней крошкой, а она «уже совсем большая» лет шести, они стояли на коленях в ночных рубашонках возле своих кроватей. Динни старалась опереться подбородком о край матраца, чтобы коленям было не так больно, а Клер стояла, сложив ручонки, ну просто прелесть, как с картины Рейнольдса. «Этот человек будет ее мучить, — думала Динни. — Я знаю, будет!» Она снова вспомнила свадьбу Майкла десять лет назад. Вон там она стояла тогда, недалеко отсюда, рядом с какой-то незнакомой девушкой — родственницей Флер. И взгляд ее, с жадным любопытством молодости перебегавший с одного лица на другое, вдруг остановился на Уилфриде, который стоял сбоку, наблюдая за Майклом. Бедный Майкл! В тот день у него был совсем одуревший вид, видно, счастье вскружило ему голову! Она ясно помнила, что подумала тогда: «Майкл и его падший ангел!» По лицу Уилфрида казалось, будто он навсегда отрешен от счастья, — взгляд у него был какой-то язвительный и в то же время тоскливый. Это было всего через два года после окончания войны, и теперь Динни понимала, какое беспросветное отчаяние владело им тогда, какое крушение всех надежд он переживал. Последние два дня он разговаривал с ней откровенно; он даже с иронией признался ей в своем увлечении Флер; он влюбился в нее через полтора года после ее свадьбы и бежал на Восток. Для Динни, которой к началу войны было всего десять лет, эти годы запомнились только тем, что мама все время волновалась из-за папы, беспрерывно что-то вязала, и весь дом превратился в склад мужских носков; все ненавидели немцев; ей запрещали есть конфеты, потому что их делали на сахарине, а потом все очень волновались, когда на фронт ушел Хьюберт, и письма от него приходили реже, чем хотелось. Но за последние несколько дней Динни отчетливее и острее поняла, что принесла война таким людям, как Майкл и Уилфрид, — они ведь провели в самом ее пекле несколько лет. Уилфрид образно рассказывал, как люди были оторваны от всего, к чему привыкли, как разительно переоценивались все ценности, как разъедало душу сомнение во всем, что было освящено веками и традицией. Только теперь, по его словам, он наконец выздоровел от войны. Ему казалось, что выздоровел, но и до сих пор какие-то нервы еще обнажены. И всякий раз, когда Динни его видела, ей хотелось положить прохладную руку на его разгоряченный лоб.

Кольцо было надето, роковые слова сказаны, заклинания произнесены; новобрачные прошли в ризницу. За ними отправились ее мать и Хьюберт. Динни сидела неподвижно, глядя в окно, выходящее на восток. Брак! Немыслимо! Если только…. если не с одним-единственным из всех людей.

Над ее ухом раздался голос:

— Дай носовой платок. Мой совсем мокрый, а у дяди он синий.

Динни сунула тете Эм кусочек батиста и украдкой напудрила нос.

— А тебя пусть в Кондафорде, Динни, — продолжала тетя. — Столько народу, устаешь соображать, что они совсем не те, за кого ты их принимала. А ведь это была его мать, правда? Значит, она не умерла?

«Увижу я еще Уилфрида, хотя бы мельком?» — думала в это время Динни.

— Когда я выходила замуж, все меня целовали, — шептала леди Монт, — так неприлично! У меня была одна знакомая девушка, которая вышла замуж только для того, чтобы ее поцеловал шафер, Агги Тельюсон. Интересно: вот они возвращаются.

Ну да! Динни хорошо знала эту улыбку на лице невесты. Но неужели Клер счастлива, она же замужем не за Уилфридом! Динни пошла за родителями, рядом с Хьюбертом; брат шепнул ей:

— Не горюй, могло быть и хуже!

Поглощенная своей тайной, которая отгораживала ее от близких, Динни только сжала его пальцы. В это мгновение она увидела Уилфрида, — он стоял, скрестив руки, и смотрел на нее. Динни снова еле приметно ему улыбнулась, а потом началась уже полная неразбериха, от которой она пришла в себя только на Маунтстрит. В дверях гостиной ее встретила тетя Эм:

— Стань рядом, Динни, и в случае чего ущипни меня.

Стали съезжаться гости; Динни прислушивалась к щебетанию тети:

— Это и есть его мать, — та копченая селедка. А вот и Ген Бентуорт… Ген, тут Уилмет, она хочет о чем-то с тобой поспорить… Как вы поживаете? Да, вы правы… ужасно утомительно… Здравствуйте! Он очень красиво надел кольца, правда? Прямо фокусник!.. Динни, кто это такой?.. Здравствуйте! Очень мило! Нет. Черрел. Два «р», ужасно неудобно!.. Подарки в той комнате, около них вон тот в сапогах, — делает вид, будто он тоже гость… Глупо, правда? Но ничего не поделаешь… Как ваше здоровье? Я помню, вы Джек Маскем, Лоренсу снилось на днях, что вы взрываетесь… Динни, позови Флер, она всех знает.

Динни отправилась на поиски Флер — та разговаривала с новобрачным.

Когда они подходили к двери гостиной, Флер сказала:

— Я видела в церкви Уилфрида Дезерта. Как он туда попал?

Да, от ее глаз не скроешься!

— А, вот и ты! — воскликнула леди Монт. — Которая из этих трех герцогиня? Тощая? А-а…. Здравствуйте! Да, прелестно. Ужасная скука эти свадьбы! Флер, проводи герцогиню к подаркам… Здравствуйте! Нет, мой брат Хилери. У него это ловко получается, правда? Лоренс тоже говорит, что ему палец в рот не клади. Съешьте мороженого, там внизу… Динни, как ты думаешь, этот пришел воровать подарки? Ах! Как вы поживаете, лорд Бивенхем? Конечно, стоять тут полагалось бы моей золовке. Но она струсила. Джерри там… Динни, кто это сказал: «Питье! Питье!» Гамлет? Он так много всего говорил… Ах, не Гамлет?.. А-а! Здравствуйте!.. Здравствуйте!.. Как, нет? Ужасная давка!.. Динни, дай носовой платок!

— Я насыпала в него немножко пудры, тетечка.

— Так! Я очень потная?.. Здравствуйте! Ужасная все это чепуха, правда? Как будто им кто-нибудь нужен, кроме друг друга!.. Ах, вот и Адриан! Дорогой, у тебя же галстук совсем набоку! Динни, поправь ему галстук. Как вы поживаете? Да, да. Терпеть не могу цветов на похоронах — бедняжечки, тоже лежат как мертвые… А как ваша собака? Чудное животное! У вас нет собаки? Ах да!.. Динни, почему ты меня не ущипнула? Здравствуйте! Здравствуйте! Я говорю племяннице, что она должна была меня ущипнуть. У вас есть память на лица? Нет. Вот хорошо! Здравствуйте! Здравствуйте. Здравствуйте… Целых три. Динни, кто эта личность, — пришел позже всех? Ах!.. Здравствуйте! Ах, вы сюда все-таки попали? Я думала, вы в Китае… Динни, напомни мне спросить у дяди, был этот человек в Китае или гденибудь в другом' месте. Он так злобно на меня поглядел. А может, остальные и без меня обойдутся? Кто это так всегда говорил? Скажи Блору одно слово: «питье»! Вот идет еще целый выводок!.. Здравствуйте! Здрасте… Здра… Здра… а-а… Как это мило! Динни, мне хочется им всем сказать: идите вы…

Разыскивая Блора, Динни наткнулась на Джин, болтавшую с Майклом, и удивилась, как у этой живой, загорелой женщины хватает терпения стоять в такой давке. Передав поручение дворецкому, она вернулась в гостиную. Подвижное лицо Майкла, которое с годами казалось ей все милее, словно на нем еще отчетливее проступало душевное благородство, сейчас выглядело усталым и расстроенным.

— Я этому не верю, Джин, — услышала Динни.

— Ну что ж, — на базарах и правда бог знает что болтают. А все-таки нет дыма без огня!

— Все бывает! Но ведь он вернулся в Англию. Флер видела его сегодня в церкви. Я его спрошу.

— На вашем месте я бы этого не делала, — сказала Джин. — Если это правда, он сам вам расскажет, если нет — зачем его зря огорчать?

Ах вот что! Они говорят об Уилфриде. Но как узнать, что они говорят, не показывая при этом своего интереса? И она сразу же подумала: «Даже если бы я могла что-нибудь узнать, я бы не стала спрашивать. Все, что его касается, должен мне сказать он сам. Я ничего не желаю слушать от других». Однако она встревожилась, ибо чутье и раньше подсказывало ей, что на душе у него какая-то тяжесть.

Этой светской пытке, казалось, не будет конца; но вот невеста уехала, и Динни опустилась в кресло в дядином кабинете — единственной комнате, где не было следов нашествия гостей. Отец и мать отправились домой в Кондафорд, недоумевая, почему она не едет с ними. Оставаться в Лондоне, когда дома расцвели тюльпаны, распускается сирень и с каждым днем наливаются почки яблонь, — это было так непохоже на Динни. Но мысль, что она не будет видеть Уилфрида, причиняла ей почти физическую боль.

«Да, кажется, я заболела всерьез, — подумала Динни. — Вот уж не подозревала, что я на это способна. Что же теперь со мной будет?»

Она откинула голову на спинку кресла и закрыла глаза, но голос дяди заставил ее очнуться.

— А, это ты, Динни! До чего же приятно тебя видеть после этих полчищ мидийцев. Парад мандаринов во всем их блеске. Ты знаешь из них хотя бы четверть? Зачем только люди ходят на свадьбы? Сочетаться браком надо либо в мэрии, либо на травке, при свете звезд, все остальное — непристойность! Бедная тетя легла спать. Да, магометанство имеет свои преимущества, вот только и у них завелась мода ограничивать себя одной женой, да и та больше не ходит в чадре. Кстати, поговаривают, будто молодой Дезерт стал мусульманином. Он тебе ничего не говорил?

Динни с изумлением подняла голову.

— Я знал на Востоке только двоих, кто на это пошел, но оба были французы и мечтали завести гарем.

— Ну, для гарема достаточно иметь деньги.

— Динни, откуда такой цинизм? Мужчины любят, чтобы их прихоти были освящены церковью. Но вряд ли у Дезерта были такие побуждения, — он, если мне не изменяет память, человек разборчивый.

— А разве так уж важно, какая у человека вера? Важно, чтобы люди не мешали друг другу жить.

— Да, но взгляды мусульман на права женщины довольно первобытны. Если жена неверна, мужу ничего не стоит заживо ее замуровать. Когда я был в Маракете, там был один шейх… зверь, а не человек.

Динни зябко повела плечами.

— С незапамятных времен самые чудовищные злодеяния на земле творила религия. Интересно, для чего Дезерт принял мусульманство — неужели для того, чтобы попасть в Мекку? Не думаю, чтобы он верил во что бы то ни было. Однако почем знать, — семейка у них диковатая.

А Динни в это время думала: «Не могу и не буду о нем судачить!»

— А много ли людей в наши дни на самом деле религиозны?

— В северных странах? Трудно сказать. У нас — не больше десяти пятнадцати процентов взрослых. Во Франции, и вообще на юге, где есть крестьянство, — гораздо больше, по крайней мере там они делают вид, что верят в бога.

— Ну, а из тех, кто сегодня был здесь?

— Большинство из них возмутилось бы, если бы им сказали, что они плохие христиане, и большинство из них возмутилось бы еще больше, предложи им раздать половину имущества бедным, а это доказывает, что они всего-навсего благодушные фарисеи или саддукеи, не помню толком, кто именно.

— А ты сам христианин?

— Нет, дорогая, на худой конец — конфуцианец, то бишь последователь философа-моралиста. В Англии большинство людей моего круга скорее конфуцианцы, чем христиане, хоть они этого и не знают. Во что они верят? В предков, в традиции, почитание родителей, в честность, воздержанность и хорошее обращение с животными и людьми, которые от тебя зависят. Верят, что неприлично быть выскочкой и что нужно стоически относиться к боли и смерти…

— Чего же больше желать, — прошептала Динни, морща нос, — не хватает только любви к прекрасному…

— Поклонение красоте? Ну, это зависит от темперамента.

— А разве не это сеет рознь между людьми?

— Да, но тут уж ничего не поделаешь, — нельзя заставить человека любить заход солнца.

— Ты мудрый, дядя, — сказала молодая племянница, — пойду-ка я пройдусь, чтобы протрясти свадебный пирог.

— Пойду-ка я вздремну, чтобы прогнать хмель от шампанского.

Динни очень долго гуляла. Ей теперь было странно гулять одной. Но цветы в парке ласкали глаз, вода в пруду блестела, как зеркало, стволы каштанов горели в лучах заката. И она покорилась своему чувству, и чувство это было любовь.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Вспоминая потом о второй прогулке по Ричмонд-парку, Динни так и не могла припомнить, выдала ли она себя, прежде чем он сказал:

— Если вы верите в брак, Динни, выходите за меня замуж.

У нее перехватило дыхание, она бледнела все больше и больше; потом кровь сразу бросилась ей в лицо.

— Не понимаю. Вы же меня совершенно не знаете…

— Вы мне напоминаете Восток. В него либо влюбляешься с первого взгляда, либо так никогда его и не полюбишь, но узнать его все равно никому не дано.

Динни покачала головой:

— Ну, во мне-то нет ничего загадочного.

— Я никогда не пойму вас до конца. Как статуи на лестнице в Лувре. Но вы мне еще не ответили, Динни.

Она протянула ему руку и кивнула.

— Вот это быстрота и натиск! — сказала она.

И сразу же его губы прижались к ее губам, и тут Динни потеряла. сознание.

Это был самый необъяснимый поступок за всю ее жизнь, и, почти сразу же придя в себя, она так ему и сказала.

— Ну какая же вы прелесть…

Если прежде его лицо казалось ей странным, каким же оно стало теперь? Губы, обычно сжатые в язвительной усмешке, были полуоткрыты и дрожали, взгляд горел, не отрываясь от ее лица; подняв руку, он откинул назад волосы, и она впервые заметила на лбу у него шрам. Солнце, луна, звезды — вся вселенная словно замерла, пока они глядели друг другу в глаза.

Наконец она сказала:

— Все не как у людей. Вы за мной не ухаживали, и даже меня не соблазняли.

Он засмеялся и обнял ее. Динни прошептала: — «И сидели двое юных влюбленных, окутанные блаженством». Бедная мама!

— А она у вас хорошая?

— Чудная. К счастью, она любит отца.

— Что за человек ваш отец?

— Самый милый генерал на свете.

— А мой отец — затворник. Вам не придется к нему привыкать. Брат у меня — осел. Мать сбежала, когда мне было три года; сестер у меня нет. Но вам будет трудно с таким непоседливым эгоистом, как я.

— «Куда пойдешь ты, пойду и я». По-моему, нас видно вон тому старому джентльмену. Он напишет в газету о безобразиях в Ричмонд-парке.

— Наплевать!

— Мне тоже. Первый час бывает раз в жизни. А я то думала, что он для меня так и не наступит.

— Вы никогда не были влюблены?

Она покачала головой.

— Вот хорошо! Когда же, Динни?

— А вы не думаете, что не мешало бы известить об этом родных?

— Наверно. Но они не захотят, чтобы вы выходили за меня замуж.

— Еще бы, ведь вы куда знатнее меня!

— Где уж нам! Ваша семья ведет родословную с двенадцатого века. А мы только с четырнадцатого. И я бродяга — и автор желчных стихов. И они догадаются, что я захочу увезти вас на Восток. К тому же у меня всего полторы тысячи в год и почти никаких надежд на наследство.

— Полторы тысячи в год! Отец, может, выкроит для меня двести, — он столько дал Клер.

— Ну, слава богу, хотя бы ваше богатство не будет нам помехой.

Динни доверчиво подняла на него глаза.

— Уилфрид, мне говорили, что вы перешли в мусульманство. Мне это все равно.

— Но им это будет не все равно.

Лицо, его потемнело и стало напряженным. Она крепко сжала его руку.

— В поэме «Леопард» вы писали о себе? Он молча пытался вырвать свою руку.

— Ну скажите, о себе?

— Да. Это было в Дарфуре. Меня заставили арабы-фанатики. Я отрекся, чтобы спасти свою шкуру. Можете теперь послать меня к черту!

Динни насильно прижала его руку к себе.

— Что бы вы ни сделали, это не имеет значения. Вы — ведь это вы! — К величайшему ее смущению и радости, он упал на колени и уткнулся лицом в ее колени. — Милый мой! — сказала она. Материнская нежность пересилила более пылкие чувства. — Кто-нибудь знает об этом, кроме меня?

— На восточных базарах известно, что я перешел в мусульманство, но там думают, что я это сделал по доброй воле.

— Я ведь понимаю, что на свете есть вещи, за которые вы готовы умереть, и этого для меня достаточно. Поцелуйте меня!

Пока они сидели в парке, приблизился вечер. Тени дубов стали длинными и добрались до их бревна; четкая грань солнечного света на молодом папоротнике уходила все дальше; неспешно прошли на водопой несколько оленей. Ясно-голубое небо с белыми приветливыми облачками тоже стало сумеречным; изредка долетал терпкий смолистый запах листьев папоротника и сережек конского каштана; выпала роса. Бодрящий, напоенный ароматами воздух, ярко-зеленая трава, голубые дали, разлапистая надежность дубов придавали этому любовному свиданию что-то неповторимо английское.

— Если мы посидим здесь еще, я стану совсем язычницей, — сказала в конце концов Динни. — К тому же, душа моя, «росистый час заката близок…»

Поздним вечером в гостиной на Маунт-стрит тетя Эм вдруг сказала:

— Лоренс, а ну-ка погляди на Динни! Динни, ты влюблена.

— Тетя Эм, ты меня потрясаешь. Да, я влюблена.

— В кого?

— В Уилфрида Дезерта.

— Я всегда говорила Майклу, что этот молодой человек попадет в беду. А он тебя любит?

— Он любезно уверяет, будто да.

— Ах ты боже мой! Пожалуй, я и правда выпью лимонада. Кто из вас сделал предложение?

— Как ни странно, он.

— У его брата, кажется, нет прямых наследников?

— Тетя Эм, побойся бога!

— Почему? Поцелуй меня.

Но Динни смотрела на дядю, сидевшего позади леди Монт. Он не произнес ни слова.

Когда она выходила из гостиной, сэр Лоренс остановил ее:

— А ты не опрометчиво поступаешь, Динни?

— Нет, сегодня уже девятый день.

— Я не хочу изображать дядю-тирана, но ты учла все «против»?

— Религия, Флер, Восток? Что еще? Сэр Лоренс пожал худыми плечами.

— Эта история с Флер «стоит у меня поперек горла», как сказал бы старик Форсайт. Человека, который мог так поступить с тем, кого вел к венцу, вряд ли можно считать порядочным.

Динни вспыхнула.

— Не сердись, дорогая, мы ведь тебя очень любим.

— Он ничего от меня не скрыл, дядя.

Сэр Лоренс вздохнул.

— Ну что ж, тебе виднее. Но я очень тебя прошу: подумай, пока еще не поздно. Есть такой фарфор, который почти невозможно склеить. И ты, мне кажется, сделана из него.

Динни улыбнулась, ушла к себе и сразу же стала думать о том, о чем думать было уже поздно.

Теперь ей уже нетрудно вообразить, что за дурманящее ощущение — любовь. И открыть душу другому больше не кажется ей невозможным. Все романы, которые она прочла, все романы, которые она наблюдала, казались ей такими бесцветными по сравнению с тем, что испытывает она сама. А ведь они знакомы всего девять дней, если не считать той мимолетной встречи десять лет назад! Неужели все эти годы она страдала от того, что теперь модно называть «неосознанным влечением»? Или же любовь всегда расцветает внезапно? Как дикий цветок, семя которого занесло порывом ветра?

Она долго сидела полураздетая, сжав руки между колен, опустив голову и предавшись воспоминаниям; ей казалось, что влюбленные всего мира живут в ней и сидят тут, на кровати, купленной в магазине Пулбреда на Тотенхэм-корт-роуд.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Поместье Кондафорд не одобряло всей этой любовной сумятицы и мелким дождиком словно оплакивало утрату двух своих дочерей.

Динни заметила, что отец и мать делают вид, будто и не думают тосковать по Клер; значит, можно надеяться, что и с ней они будут вести себя так же. Она посетовала, что стала совсем горожанкой, и, решив набраться храбрости для предстоящего разговора, отправилась гулять под дождем. К обеду ожидали Хьюберта с Джин, и Динни решила убить всех зайцев сразу. Капли дождя на щеках, смолистое благоухание леса, перекличка кукушек и возрождение к жизни деревьев, когда на каждом, в свой срок, распускается лист за листом, освежили ее, но сердце у нее щемило. Забравшись в чащу, она пошла вдоль тропки. Тут росли береза и ясень, там и сям перемежаясь с английским тисом; почва была, меловая. Единственным звуком, нарушавшим тишину, было постукивание дятла, — дождик шел такой мелкий, что с листьев еще не капало. За всю свою жизнь она ездила за границу всего три раза: в Италию, в Париж и на Пиренеи, — и всегда возвращалась домой еще сильнее влюбленной в Англию и в Кондафорд. А отныне жизнь поведет ее по неведомым путям и весям; там, верно, будут пески, финиковые пальмы, чьи-то силуэты у колодца, плоские крыши, протяжный зов муэдзина, глаза, глядящие сквозь покрывала. Но ведь и Уилфрид не сможет остаться равнодушным к прелести Кондафорда; он сам захочет наезжать сюда хотя бы изредка! Отец его живет в унылом, наполовину заколоченном музейном поместье, куда не пускают посетителей. И это, не считая Лондона и Итона, все, что Уилфрид видел в Англии: ведь он провел четыре года на войне и восемь — на Востоке.

«Мне суждено открыть для него родину, а ему для меня — Восток», думала она.

В ноябре бурей повалило несколько берез. Глядя на их широкие, плоские корни, Динни вспомнила слова Флер о том, что единственный способ заплатить налоги на наследство — это продать лес на сруб. Но отцу только шестьдесят два года! А как покраснела Джин в тот вечер, когда они приехали и тетя Эм сказала: «И будут они плодиться и размножаться». У них, наверно, будет ребенок. И, конечно, сын. У таких, как Джин, всегда родятся сыновья. Еще одно поколение Черрелов. Вот если бы у них с Уилфридом был ребенок! Ну, а что они с ним будут делать? С детьми трудно бродить по свету. И вдруг ей стало жутко. Что ей сулит будущее? Рядом прошмыгнула белка и запрыгала вверх по стволу. Динни с улыбкой проводила глазами проворного рыжего зверька с пушистым хвостом. Слава богу, Уилфрид любит животных! «Когда на божий постоялый двор введут ослов»… Разве ему может не понравиться Кондафорд с его птичьим гомоном, лесами и ключами, створчатыми окнами, магнолиями, голубями, зелеными пастбищами? Ну, а отец, мать, Хьюберт и Джин — они-то ему понравятся? Понравится ли он им? Нет, не понравится, уж очень он издерганный, нервный, желчный; он глубоко прячет все, что в нем есть хорошего, будто стыдится этого, а его тоски по прекрасному им не понять. Хоть они и не знают всего того, что он ей рассказал, его переход в другую веру покажется им странным и необъяснимым.

В поместье Кондафорд не было ни дворецкого, ни электричества, и Динни выбрала минуту, когда горничные ушли, подав десерт и вино на полированный ореховый стол, на котором горели свечи.

— Простите за откровенность, — заявила она вдруг, — но я выхожу замуж.

Наступило молчание. Все четверо привыкли говорить и думать — а это не всегда одно и то же, — что Динни создана для счастливой семейной жизни, но вот теперь никто не обрадовался, узнав, что она и в самом деле собирается кого-то осчастливить. Первая нарушила молчание Джин:

— За кого?

— За Уилфрида Дезерта, младшего сына лорда Маллиона, — он был шафером Майкла.

— А-а… Но…

Динни пристально следила за выражением их лиц. Вид у отца был невозмутимый: он понятия не имел, о ком идет речь; на добром лице матери выразилось беспокойство и недоумение; Хьюберт, казалось, с трудом сдерживал досаду.

— Когда же ты с ним познакомилась, — спросила леди Черрел.

— Всего десять дней назад, но с тех пор мы часто встречались. Боюсь, что это, как и у тебя, Хьюберт, любовь с первого взгляда. Мы запомнили друг друга со свадьбы Майкла.

Хьюберт уставился в тарелку.

— А ты знаешь, что он перешел в мусульманство? Так по крайней мере говорят в Хартуме.

Динни кивнула.

— Что? — воскликнул генерал.

— Такие ходят слухи.

— Зачем он это сделал?

— Не знаю, я с ним незнаком. Но он долго слонялся по Востоку.

У Динни чуть было не вырвалось: «Не все ли равно — мусульманин ты или христианин, если все равно не веришь в бога», но она промолчала, — этим Уилфрида в их глазах не украсишь.

— Не понимаю, как можно переменить свою веру, — отрезал генерал.

— Что-то я не вижу у вас особого восторга, — пробормотала Динни.

— Дорогая, откуда же быть восторгу, если мы его совсем не знаем?

— Ты права, мама. Можно пригласить его к нам? Он способен прокормить жену, и тетя Эм уверяет, будто у его брата нет прямых наследников.

— Динни! — возмутился генерал.

— Да я шучу, папа.

— Куда серьезнее то, что он живет, как кочевник, — сказал Хьюберт, вечно скитается с места на место.

— Кочевать можно и вдвоем, Хьюберт.

— Но ты всегда говорила, что ни за что не расстанешься с Кондафордом!

— А ты, я помню, твердил, что не понимаешь, зачем только люди женятся. Наверно, и ты, мама, и ты, папа, тоже когда-то это говорили. Но попробуйте повторить это теперь!

— Злючка!

Одно короткое слово сразу прекратило спор. Но перед сном Динни спросила у матери:

— Значит, я могу пригласить к нам Уилфрида?

— Конечно, когда хочешь. Нам самим не терпится его увидеть.

— Я понимаю, мама, это неожиданно, да еще сразу после свадьбы Клер; но вы ведь знали, что когда-нибудь настанет и мой черед.

Леди Черрел вздохнула:

— Да, знали.

— Я забыла сказать, что он — поэт, настоящий поэт.

— Поэт? — переспросила мать таким тоном, будто это известие только усилило ее тревогу.

— Их довольно много лежит в Вестминстерском аббатстве. Но ты не беспокойся, его туда не пустят.

— Разная вера — вещь серьезная, Динни, особенно когда появятся дети.

— Почему? У детей нет никакой веры, пока они не становятся взрослыми, а тогда они выберут ту, которая им по душе. К тому же, пока мои дети вырастут — если они вообще у меня будут, — интерес к религии станет чисто историческим.

— Динни!

— Да и сейчас это почти не играет роли, разве что в каких-нибудь уж очень набожных семьях. Для большинства людей религия все больше и больше превращается в мораль.

— Мне трудно судить. Я в этом плохо разбираюсь, да и ты, по-моему, тоже…

— Мамочка, погладь меня по голове.

— Ах, Динни, я надеюсь, что ты сделала хороший выбор.

— Дорогая, я не выбирала, выбрали меня.

Очевидно, это ничуть не утешило мать, и, не зная, что ей сказать еще, Динни подставила щеку для поцелуя, пожелала «спокойной ночи» и отправилась восвояси.

У себя в комнате она села за стол и принялась писать письмо:

«Поместье Кондафорд.

Пятница. Дорогой мой,

Так как это безусловно и безоговорочно первое любовное письмо в моей жизни, мне будет трудно его написать. Пожалуй, лучше всего просто сказать «я вас люблю» и на этом кончить. Я поведала домашним радостную весть, и она, конечно, привела их в замешательство. Теперь они жаждут поскорее увидеть вас воочию. Когда вы приедете? Если вы будете здесь, все это перестанет казаться мне сном наяву. Живем мы здесь просто. Не знаю, может и надо бы завести более пышные порядки, но нам это не по карману. Три служанки, шофер, он же конюх, и два садовника — вот вся наша челядь. Думаю, вам понравится мама, но с отцом и братом вам вряд ли будет сразу легко; зато жена брата, Джин, потешит ваше поэтическое воображение, — существо она яркое и самобытное. И я уверена, что вы полюбите Коидафорд. Тутпо-настоящему пахнет стариной. Мы сможем кататься верхом; мне ужасно хочется побродить с вами, показать мои любимые уголки. Надеюсь, дни будут солнечные, ведь вы так любите солнце. Мне тут хорошо почти в любую погоду, а уж с вами и подавно. Комната, где вы будете жить, — совсем на отлете, и в ней удивительно тихо; в нее надо подняться по пяти кривым ступенькам, и ее зовут «Комнатой священника», потому что там был замурован Энтони Черрел, брат Джилберта, владельца Кондафорда при Елизавете, — ему спускали еду по ночам в корзине, прямо к его окну. Он был видным католическим священником, а Джилберт — протестантом, но брат ему был дороже религии, как и положено всякому порядочному человеку. Когда Энтони просидел в этой комнате три месяца, стенку как-то ночью разобрали, а его переправили на юг, через всю страну, к реке Болье, и посадили на небольшое парусное судно. Стену выложили снова, чтобы никто ничего не заметил, и окончательно ее разрушил только мой прадед — последний в роду, у кого были хоть какие-то деньги. Стена эта действовала ему на нервы, и он ее сломал. Прадеда до сих пор еще помнят крестьяне, — верно, потому, что он правил четверкой лошадей. Внизу, у подножия кривой лесенки, ванная. Окно, конечно, прорубили побольше, и оттуда прелестный вид, особенно сейчас, когда цветут сирень и яблони. Моя же комната, если это вас интересует, узкая и похожа на келью, но зато оттуда видны лужайки, склон холма и дальний лес. Я живу в ней с семи лет и не променяю ни на какую другую, пока вы не подарите мне

безделушки и игрушки мне на радость
На заре из птичьих песен и из звезд лучистых ночью.
Мне кажется, эти стихи Стивенсона — мои любимые. Вот видите, несмотря на домовитость, и во мне, должно быть, есть цыганская кровь. Папа, кстати сказать, необычайно любит природу, — он нежно привязан ко всякому зверью, птицам и деревьям. По-моему, это, как ни странно, свойство большинства военных. Но любовь их, конечно, носит осязаемый, практический характер, в ней нет эстетского любования. Фантазия для них — это нечто «заумное». Я колебалась, не подсунуть ли им ваши стихи, но решила, что, пожалуй, не стоит: они могут понять их слишком буквально. В живом человеке всегда есть что-то куда более располагающее, чем в его произведениях. Боюсь, что сегодня мне не уснуть, ведь это — первый день, когда я вас не видела, с самого сотворения мира. Спокойной ночи, дорогой, будьте счастливы.

Целую вас

Ваша Динни.
P. S. Я нашла для вас фотографию, где я больше чем где бы то ни было похожа на ангела, вернее, нос у меня там не такой курносый, как всюду. Пошлю ее вам завтра. А пока посылаю два любительских снимка. Когда же я получу хоть какой-нибудь из ваших?

Д.».
На этом и закончился этот далеко не самый счастливый день в ее жизни.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Сэра Лоренса Монта недавно избрали в члены клуба «Бартон», в связи с чем он вышел из «Аэроплана», сохранив членство только в так называемом «Простофиле», «Кофейне» и «Парфенеуме»; он любил говорить, что если ему дано будет прожить на свете еще десять лет, — каждое посещение одного из этих клубов обойдется ему не меньше двенадцати шиллингов и шести пенсов.

Но на следующий день после того, как Динни объявила ему о своей помолвке, он все же пошел в клуб «Бартон», взял список его членов и, разумеется, нашел там на букву Д: «Уилфрид Дезерт, дворянин», — клуб гордился тем, что в него входят путешественники.

— А мистер Дезерт когда-нибудь здесь бывает? — спросил сэр Лоренс у швейцара.

— Да, сэр, всю эту неделю он заходил к нам ежедневно; до этого я не видел его несколько лет.

— Он большей частью живет за границей. В какие часы он заходит?

— Чаще всего поужинать.

— Понятно. А мистер Маскем здесь?

Швейцар покачал головой.

— Ведь сегодня скачки в Ньюмаркете, сэр Лоренс!

— А-а… Господи, как вы можете все это помнить?

— Привычка, сэр Лоренс.

— Вот чего у меня, к сожалению, нет.

Повесив шляпу, он постоял минуту в холле перед свежим биржевым бюллетенем. Безработица и налоги беспрерывно растут, а люди тратят все больше и больше на автомобили и спорт. Как это получается? Потом он прошел в библиотеку, надеясь, что тут он вряд ли кого-нибудь встретит, но первый, кого он увидел, был Джек Маскем. Он негромко, как здесь и подобало, разговаривал с каким-то худым, темнолицым человечком.

«Теперь я наконец понял, — мелькнуло у сэра Лоренса, — почему так трудно найти потерянную запонку. Мой друг швейцар был так уверен, что Джек сегодня должен быть в Ньюмаркете, а не вон у того шкафа, что даже не узнал его».

Сняв с полки «Тысячу и одну ночь» в переводе Бартона[145], сэр Лоренс позвонил, чтобы ему принесли чай. Но в это время сидевшие в углу мужчины поднялись и подошли к нему.

— Сиди, сиди, Лоренс, — лениво протянул Джек Маскем. — Познакомьтесь: Телфорд Юл, мой двоюродный брат сэр Лоренс Монт.

— Я читал ваши детективы, — сказал сэр Лоренс и подумал: «Вот чудной человечек!»

Худенький смуглый человек с обезьяньим лицом ухмыльнулся:

— Действительность похлестче любой выдумки.

— Юл был в Аравии, — как всегда, неторопливо начал Джек Маскем, — он пытался там выцыганить парочку чистокровных арабских кобыл. Никак не поймем, в чем тут дело. Жеребцов — пожалуйста, кобыл — ни за что. В Неджде и сейчас ничуть не лучше, чем во время Пулгрейва[146]. Но, кажется, у нас там появилась зацепка. Владелец самых чистопородных лошадей мечтает иметь аэроплан, а если мы к этому добавим еще и бильярдный стол, он, может, расстанется хотя бы с одной из дочерей солнца.

— Господи боже мой! — воскликнул сэр Лоренс. — Я вижу, вы ничем не гнушаетесь! Какие же мы все иезуиты, Джек!

— Юл навидался там всякой всячины. Кстати, об одном странном деле я бы хотел с тобой поговорить. Можно нам присесть?

Он растянулся в кресле, а смуглый человечек примостился рядом, устремив черные поблескивающие глазки на сэра Лоренса, которого вдруг охватило непонятное беспокойство.

— Когда Юл был в Аравийской пустыне, он слышал от нескольких бедуинов путаную историю об одном англичанине: тот попал в лапы к арабам, и они принудили его перейти в мусульманство. Юл спорил до хрипоты, утверждая, что ни один англичанин на такое не пойдет. Но, вернувшись в Египет, он полетел в Ливийскую пустыню, там встретил других бедуинов, с юга, и от них услышал ту же историю, только более подробно, потому что, по их словам, случай этот произошел в Дарфуре, и они даже знают имя англичанина — Дезерт. А в Хартуме Юл обнаружил, что там уже все поголовно знают о том, как Дезерт перешел в другую веру. Теперь Юлу все стало ясно. Нечего и говорить, — одно дело переменить религию, если тебе так хочется, и совсем другое — сделать это под страхом смерти. Англичанин, который струсил, позорит нас всех.

Во время этого рассказа сэр Лоренс нервно вертел в руках свой монокль; наконец он оставил его в покое;

— Но, дорогой мой, если этот человек был так безрассуден, что стал мусульманином в мусульманской стране, как вы себе представляете, — неужели сплетнику не скажут, будто его к этому вынудили?

Юл, ерзавший на самом кончике кресла, вмешался в разговор:

— И я так думал; но в Хартуме мне рассказывали! все подробности. Мне даже сообщили, в каком это было месяце и как звали шейха, который вынудил его отречься; потом я узнал, что мистер Дезерт и в самом деле примерно в это время вернулся из Дарфура. Может, все это ложь, но вы и сами понимаете, что подобная история, если ее не опровергнуть, будет раздута и может сильно повредить не только самому Дезерту, нем и нашему престижу вообще. Мне кажется, мы обязаны довести до сведения мистера Дезерта то, что о нем говорят бедави[147].

— Ну что ж, он здесь, — невесело произнес сэр Лоренс.

— Знаю, — сказал Джек Маскем. — Я его на днях видел; он — член этого клуба.

Сэра Лоренса охватило отчаяние. Бедная Динни! Какой печальный исход ее злополучной помолвки! Насмешник, замкнутый человек и немножко оригинал в своих пристрастиях, сэр Лоренс был на редкость привязан к Динни. Она как-то скрашивала его прозаическое отношение к женщинам; будь он помоложе, он бы мог в нее влюбиться. Воцарившееся молчание показало ему, что и оба его собеседника чувствуют себя неловко. Их тревога еще больше усугубляла зловещий смысл того, что он услышал. Наконец сэр Лоренс сказал:

— Дезерт был шафером моего сына. Я хотел бы поговорить об этом деле с Майклом. Могу я рассчитывать, что вы пока помолчите, мистер Юл?

— Будьте спокойны, — сказал Юл. — От души надеюсь, что все это неправда. Мне нравятся его стихи.

— А ты, Джек?

— Мне его физиономия не очень симпатична, но я не поверю, что англичанин способен на такой поступок, — пусть мне сначала это докажут, как дважды два четыре. Ну, Юл, нам с вами пора, не то мы опоздаем на поезд в Ройстон.

Слова Маскема еще больше встревожили оставшегося в одиночестве сэра Лоренса. Если его худшие опасения оправдаются, «соль нации» отнюдь не склонна будет вынести мягкий приговор.

Наконец он встал, отыскал на полке небольшой томик, снова уселся и стал его листать. Это были «Стихи, написанные в Индии» сэра Альфреда Лайелла. Полистав книгу, он нашел поэму «Богословие под страхом смерти».

Сэр Лоренс прочел стихи, поставил книжку на место и, стоя возле полки, долго тер подбородок. Правда, это было написано больше сорока лет назад, но вряд ли взгляды с тех пор изменились хоть на йоту. Он вспомнил и поэму Дойла[148] о капрале Восточно-Кентского полка, которого привели к китайскому генералу и потребовали, чтобы он простерся ниц перед китайцем, не то его убьют, на что капрал ответил: «У нас в полку это не принято», — и погиб. Что ж! Такие же правила поведения действуют и теперь, у людей любого сословия, воспитанных хоть в каких-то традициях. Война дала тому бесчисленное множество примеров. Неужели Делерт и в самом деле изменил традициям? Не может быть. Ну, а что, если, несмотря на храбрость, проявленную на войне, в нем все же есть трусливая жилка? Или, может быть, его порою охватывает такое отвращение ко всему на свете, что он с бесшабашным цинизмом попирает все, что попало, только ради того, чтобы хоть что-нибудь попрать?

Сделав над собой усилие, сэр Лоренс попытался поставить себя на его место. Не будучи человеком верующим, он знал одно: «Мне было бы противно действовать в подобном случае по чужой указке». Чувствуя, что это не решает вопроса, он вышел в холл, притворил за собой дверь телефонной будки и позвонил Майклу. Но задерживаться в клубе было опасно: он мог столкнуться с Дезертом, и сэр Лоренс, взяв такси, поехал на Саутсквер.

Майкл только что вернулся из Палаты, и они встретились в холле. Сэру Лоренсу не хотелось советоваться с ним в присутствии Флер, хоть он и считал ее умницей, и по его просьбе они с сыном прошли к нему в кабинет. Отец начал с того, что рассказал Майклу о помолвке Динни — весть, которую тот, судя по его лицу, принял со смешанным чувством удовлетворения и тревоги.

— Ну и хитра! Ведь никому словечком не обмолвилась, — сказал он. — Флер говорила, что у Динни какой-то подозрительно сияющий вид, но мне и в голову ничего не пришло! Мы все так привыкли к тому, что Динни холостячка. И с Уилфридом к тому же? Ну что ж, надеюсь, старик уже пресытился Востоком!

— Да, но как быть с его вероисповеданием? — мрачно спросил сэр Лоренс.

— Вряд ли это имеет значение! Динни не очень набожна. Но вот не думал, что религиозные вопросы занимают Уилфрида настолько, что ему захочется менять веру! Меня это поразило.

— Тут все не так просто.

Когда отец рассказал ему всю историю, у Майкла сразу побагровели уши и вытянулось лицо.

— Ты ведь его знаешь лучше нас, — сказал в завершение сэр Лоренс. — Что ты об этом думаешь?

— Как мне ни грустно, но я не удивлюсь, если это правда. И для него в таком поступке, пожалуй, нет ничего противоестественного. Однако никто этого не поймет. Чудовищная история, папа, тем более что в нее замешана Динни!

— Прежде чем терзаться, давай-ка выясним, правда ли все это. Ты можешь у него спросить?

— Когда-то мог, и без труда.

Сэр Лоренс кивнул:

— Знаю, но ведь все это было так давно… На лице Майкла мелькнула улыбка.

— А я так и не мог решить, знаешь ты об этой истории или нет, хоть и подозревал, что знаешь. Я почти не видел Уилфрида с тех пор, как он уехал на Восток. И все же я бы решился… — Он помолчал, потом добавил: — Если это правда, он, несомненно, рассказал Динни. Не мог же он скрыть такую вещь, собираясь на ней жениться!

Сэр Лоренс пожал плечами:

— Если он трус, почему бы ему не струсить и тут?

— Уилфрид один из самых сложных, противоречивых и непонятных людей на всем белом свете. Нельзя судить его по законам, которые управляют другими людьми. Но если он и рассказал Динни, она ни за что нам этого не скажет.

Отец и сын молча поглядели друг на друга.

— Имей в виду, — продолжал Майкл, — в нем есть нечто героическое. Только проявляется оно не там, где надо. Потому-то он и поэт.

Сэр Лоренс стал пощипывать бровь — обычный признак того, что он принял какое-то решение.

— Ничего не попишешь — надо действовать, люди все равно поднимут шум. Меня не очень волнует, что будет с Дезертом…..

— А меня очень, — сказал Майкл.

— Я думаю о Динни.

— И я тоже. Но ты и тут имей в виду, папа: Динни сама будет решать свою судьбу; не надейся, что нам удастся ее отговорить.

— Это одна из самых неприятных историй, с какими мне приходилось сталкиваться, — задумчиво произнес сэр Лоренс. — Ну так как же, мальчик, кто с ним поговорит: ты или я?

— Придется, видно, мне, — вздохнул Майкл.

— А он скажет тебе правду?

— Да. Оставайся ужинать.

Сэр Лоренс покачал головой.

— Не решаюсь смотреть в глаза Флер, раз мы это от нее скрываем. Разумеется, пока ты с ним не поговоришь, никто не должен ничего знать, даже она.

— Понятно. Динни еще у вас?

— Уехала в Кондафорд.

— А что скажут ее родные? — И Майкл тихонько свистнул.

Ее родные! Мысль о них не оставляла его во время ужина, за которым Флер обсуждала будущность Кита. Ей хотелось, чтобы сын учился в Харроу, потому что Майкл и его отец учились в Винчестере. Мальчика записали в обе школы, и теперь надо было решить, куда он пойдет.

— Все родные твоей матери кончали Харроу, — говорила Флер. — Винчестер, по-моему, уж слишком кичливая и чинная школа. О ее выпускниках никогда даже газеты не сплетничают. Если бы ты не кончил Винчестера, ты бы давно стал любимчиком прессы.

— А ты хочешь, чтобы о Ките сплетничали в газетах?

— Ну да, по-хорошему, как о дяде Хилери. Ты ведь знаешь, что я предпочитаю твою родню по материнской линии, — Черрелов, хотя твой отец тоже очень милый.

— А я как раз думал о том, что Черрелы слишком упрямы и прямолинейны. Военная косточка.

— Это верно, но у каждого из них есть свои чудачества, и к тому же у них вид настоящих джентльменов.

— Мне кажется, ты хочешь послать Кита в Харроу только потому, что эта школа славится игрой в крикет.

Флер гордо вскинула голову.

— А если даже и так? Я послала бы его в Итон, только это уж слишком претенциозно; к тому же я терпеть не могу их бледно-голубую форму.

— Конечно, я пристрастен к моей школе, поэтому решай сама. Во всяком случае, школа, которая воспитала такого человека, как дядя Адриан, мне тоже подходит.

— Дядю Адриана не могла бы воспитать никакая школа, — сказала Флер. Он пришел к нам прямо из палеолита. Но Черрелы — самая древняя ветвь в роду у Кита, и я хочу вывести в нем их породу, как сказал бы Джек Маскем. Кстати, я встретила его на свадьбе Клер, и он приглашал нас приехать к нему в Ройстон поглядеть его конный завод. Мне было бы интересно туда съездить. Джек выглядит как реклама охотничьего костюма; всегда очень элегантная обувь, при этом удивительное умение сохранять непроницаемый вид.

Майкл кивнул.

— Джек — монета такой превосходной чеканки, что она почти перестала быть монетой.

— Напрасно ты так думаешь. Металла там еще сколько угодно.

— «Соль нации»… Никак не могу решить: в похвалу это говорится или в осуждение. Черрелы — лучшие представители своей касты, они не так чопорны, как Джек; но и глядя на них, я всегда чувствую, как много есть еще на свете такого, что им не снилось и во сне.

— Ну, дорогой, ведь не всякий может похвастаться христианским всепрощением!

Майкл бросил на нее пристальный взгляд. Но потом подавил желание сказать колкость и спокойно продолжал:

— Да, мне трудно сказать, где предел терпимости и сострадания.

— Вот тут мы куда умнее вас, мужчин. Мы ждем, чтобы предел обозначился сам собой; и полагаемся на свою выдержку. А бедняжки мужчины на это не способны. К счастью, в тебе есть что-то женственное. Поцелуй меня. Осторожно, Кокер иногда бросается. Значит, решено: Кит поступает в Харроу.

— Если к тому времени еще будут существовать такие школы, как Харроу.

— Не говори глупостей. Наши школы — вещь куда более вечная, чем любое созвездие. Вспомни, как они процветали во время войны.

— Во время будущей войны они процветать не будут.

— Значит, этой войны быть не должно.

— Если во главе страны стоит «соль нации», войны не избежать.

— Дорогой, неужели ты всерьез веришь во всю эту чепуху насчет наших моральных обязательств и прочего? Мы просто боялись, что Германия нас обскачет.

Майкл взъерошил волосы.

— Да, это прекрасно подтверждает мои слова насчет «соли нации», которой и не снилось многое из того, что творится на свете. И доказывает, что она может выйти с честью далеко не из всякого положения.

Флер зевнула:

— Знаешь, Майкл, нам давно пора купить новый обеденный сервиз.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

После ужина Майкл вышел из дома, не сказав, куда идет. С тех пор как умер тесть и он узнал о Флер и Джоне Форсайте, отношения Майкла с женой оставались как будто прежними; однако в них произошла небольшая, но разительная перемена — Майкл перестал быть подневольным человеком в собственном доме. О том, что случилось почти четыре года назад, не было сказано ни слова: с тех пор у него ни разу не возникало сомнений в верности жены; измена была задушена и погребена. Но хотя внешне Майкл ничуть не изменился, внутренне он стал чувствовать себя более независимо, и Флер это знала. Насчет Уилфрида отец предупреждал его зря. Он все равно ничего бы не сказал Флер. И не потому, что боялся, как бы она не проболталась, — она была не из болтливых, — просто Майкл подсознательно чувствовал, что в таком деле Флер ему не помощник.

Майкл пошел пешком. «Уилфрид влюблен, — думал он, — значит, к десяти он будет дома, разве что на него нашло вдохновение; однако нельзя же писать стихи в такой сутолоке, на улице или в клубе, всякое вдохновение может иссякнуть!» Он пересек Пэл-Мэл и окунулся в лабиринт узеньких улочек, прибежище холостяков, а потом вышел на Пикадилли, где еще царило затишье перед бурей, которая разразится тут во время театрального разъезда. Пройдя переулком, заселенным ангелами-хранителями мужчин — портными, букмекерами и ростовщиками, — Майкл свернул на Корк-стрит. Когда он остановился возле памятного ему дома, было ровно десять часов. Напротив помещалась картинная галерея, где он впервые увидел Флер, и у него чуть не закружилась голова от охвативших его воспоминаний. Целых три года, пока его друг не воспылал вдруг этой нелепой страстью к Флер, которая испортила их отношения, Майкл был fidus Achates[149] Уилфрида. «Ну прямо Давид и Ионафан![150]» — подумал он, поднимаясь по лестнице, и на сердце у него стало, как прежде, тепло.

Монашеский лик Стака просиял, когда он отворил Майклу дверь.

— Мистер Монт? Приятно вас видеть, сэр.

— Как поживаете, Стак?

— Малость постарел, а в общем, спасибо, держусь. Мистер Дезерт дома.

Майкл вошел и положил шляпу.

Лежавший на диване Уилфрид сразу сел. На нем был темный халат.

— Кого я вижу!

— Как живешь?

— Стак! Дайте нам чего-нибудь выпить!

— Поздравляю тебя, старина.

— Знаешь, а ведь я первый раз увидел ее у тебя на свадьбе.

— Да, почти десять лет назад. Тебе достался цвет нашей семьи, Уилфрид; мы все влюблены в Динни.

— Поверь, я все это отлично знаю, но не хочу о ней говорить.

— Есть новые стихи?

— Да, завтра сдаю в печать книжку, тому же издателю. А ты помнишь первую?

— А как же! Единственное, на чем мне удалось нажиться.

— Эта лучше. Там есть настоящая поэма.

Вошел Стак, неся поднос с напитками.

— Наливай себе, Майкл.

Майкл налил немного коньяку и чуть-чуть разбавил его водой. Потом закурил и сел.

— Когда же свадьба?

— Зарегистрируемся, и как можно скорее.

— Ах так? Ну, а потом?

— Динни хочет показать мне Англию. Пока светит солнце, мы, наверно, будем где-нибудь тут.

— И снова в Сирию?

Дезерт поерзал на мягком диване.

— Еще не знаю, может быть, двинемся куда-нибудь дальше, — пусть решает она.

Майкл поглядел себе под ноги, на персидский ковер упал пепел.

— Послушай… — начал он.

— Что?

— Ты знаешь такого типа, Телфорда Юла?

— Понаслышке; он, кажется, что-то пишет.

— Только что вернулся не то из Аравии, не то из Судана и привез оттуда один анекдот… — Не поднимая глаз, он почувствовал, что Уилфрид выпрямился. — Он касается тебя; история странная и для тебя неприятная. Юл считает, что ты должен об этом знать.

— Ну?

Майкл невольно вздохнул.

— Короче говоря, дело такое: бедуины говорят, будто ты перешел в мусульманство под дулом пистолета. Эту историю рассказали Юлу в Аравии, а потом и в Ливийской пустыне, назвав имя шейха, место в Дарфуре и твою фамилию. — Все еще не поднимая глаз, он чувствовал, что Уилфрид смотрит на него в упор и что у него самого выступил на лбу пот.

— Ну?

— Юл хочет, чтобы ты знал, поэтому он сегодня рассказал все это в клубе моему отцу, а отец передал мне. Я пообещал, что зайду к тебе. Ты уж меня прости.

Молчание. Майкл поднял голову. Какое удивительное лицо — прекрасное, страдальческое!

— Нечего извиняться; все это правда.

— Ах, дружище! — вырвалось у Майкла, но продолжать он не смог.

Дезерт встал, открыл ящик стола и вынул оттуда рукопись.

— На, прочти.

Двадцать минут, пока Майкл читал поэму, царила мертвая тишина, только шелестели страницы. Майкл наконец отложил рукопись.

— Великолепно!

— Да, но ты бы никогда так не поступил.

— А я понятия не имею, как бы я поступил

— Нет, имеешь. Ты бы никогда не позволил, чтобы какая-то дурацкая заумь или еще бог знает что подавили первое движение твоей души, как это было со мной. Душа мне подсказывала сказать им: «Стреляйте, и будьте вы прокляты». Господи, как я жалею, что этого не сделал! Тогда меня сейчас бы здесь не было. Странная вещь, но если бы они угрожали мне пыткой, я бы устоял. А ведь я, конечно, предпочитаю смерть пытке.

— В пытке есть что-то подлое.

— Фанатики — не подлецы. Из-за меня он пошел бы в ад, но, ей-богу, ему совсем не хотелось меня убивать; он меня умолял; стоял, наведя пистолет, и молил не вынуждать его меня убивать. Его брат — большой мой друг. Фанатизм это поразительная штука! Он готов был спустить курок и молил меня спасти его. В этом было что-то удивительно человечное. Как сейчас вижу его глаза. Он ведь дал обет. Ты себе не представляешь, какое этот человек почувствовал облегчение!

— В поэме обо всем этом не сказано ни слова, — заметил Майкл.

— Жалость к палачу вряд ли может мне служить оправданием. И нечего ею хвастать, особенно потому, что она все же спасла мне жизнь. К тому же я не уверен, что настоящая причина в этом. Если не веришь в бога, любая религия надувательство. А мне ради этого надувательства грозило беспросветное ничто! Уж если суждено умереть, то хоть ради чего-то стоящего!

— А ты не думаешь, что тебе имело бы смысл опровергнуть эту историю? неуверенно спросил Майкл.

— Ничего опровергать я не буду. Если вышла наружу — тут уж ничего не попишешь.

— А Динни знает?

— Да. Она читала поэму. Сначала я не хотел ей рассказывать, но потом все-таки рассказал. Она приняла это так, как не смог бы, наверно, никто другой. Удивительно!

— Но, может, ты должен опровергнуть эту историю, хотя бы ради нее.

— Нет, но с Динни я, видно, должен расстаться.

— Ну об этом надо спросить ее. Если Динни полюбила, то уж не на шутку.

— Я тоже!

Майкл встал и налил себе еще коньяку. Как выбраться из этого тупика?

— Вот именно! — воскликнул Дезерт, не сводя с него глаз. — Подумай, что будет, если об этом пронюхают газеты! — И он горько усмехнулся.

По словам того же Юла, об этом пока говорят только в пустыне, — пытаясь его приободрить, сказал Майк.

— Сегодня — в пустыне, завтра — на базарах. Пропащее дело. Придется испить чашу до дна.

Майкл положил руку ему на плечо.

— На меня ты всегда можешь положиться. Помни: только не вешай головы. Но я себе представляю, сколько ты еще хлебнешь горя!

— «Трус»! На мне будет это клеймо: может предать в любую минуту. И они будут правы.

— Чепуха! — воскликнул Майкл.

Уилфрид не обратил на него внимания.

— И вместе с тем все во мне восстает, когда я думаю, что должен был умереть ради позы, в которую ни на грош не верю. Все эти басни, суеверия, как я их ненавижу! Я охотно отдам жизнь, чтобы с ними покончить, но умирать за них не желаю! Если бы меня заставили мучить животных, повесить кого-нибудь или изнасиловать женщину, я бы, конечно, предпочел смерть. Но какого дьявола мне умирать, чтобы угодить тем, кого я презираю? Тем, кто верит в обветшалые догмы, причинившие людям больше зла, чем что бы то ни было на свете! Чего ради? А?

Эта вспышка покоробила Майкла; он опустил голову, помрачневший и огорченный.

— Символ… — пробормотал он.

— Символ? Я могу постоять за все, что того достойно: честность, человеколюбие, отвагу, — ведь я все же провоевал войну; но стоит ли драться за то, что я считаю мертвечиной?

— Эта история не должна выйти наружу! — с жаром воскликнул Майкл. Нельзя допустить, чтобы всякая шваль могла тебя презирать.

Уилфрид пожал плечами.

— А я и сам себя презираю. Никогда не подавляй первого движения твоей души, Майкл.

— Но что же ты думаешь делать?

— А не все ли равно? Ведь ничего не изменится. Никто меня не поймет, а если и поймет — не посочувствует. Да и с какой стати? Я ведь и сам себе не сочувствую.

— Думаю, что в наши дни многие будут тебе сочувствовать.

— Те, с кем я не хотел бы лежать рядом даже мертвый. Нет, я отщепенец.

— А Динни?

— Это мы будем решать с ней.

Майкл взял шляпу.

— Помни, я всегда буду рад помочь тебе всем, чем могу. Спокойной ночи, дружище.

— Спокойной ночи. Спасибо!

Майкл пришел в себя только на улице. Да, ничего не поделаешь. Уилфрид загнан в угол! Его подвело презрение к условностям. Но национальный характер англичанина не терпит никаких отклонений от нормы; стоит человеку отойти от нее хоть в чем-нибудь, и это будет считаться изменой всему. А что касается этого нелепого сочувствия своему палачу — кто же в это поверит, не зная Уилфрида? Какая трагическая ирония судьбы! Теперь на него ляжет несмываемое клеймо трусости.

«У него, конечно, найдутся защитники, — думал Майкл, — одержимые индивидуалисты, большевики, — но от этого ему не станет легче. Что может быть обиднее поддержки людей, которых ты не понимаешь и которые не понимают тебя? И чем такая поддержка поможет Динни, еще более далекой от этих людей, чем Уилфрид? Ах ты, дьявольщина!»

Мысленно выругавшись, он пересек Бонд-стрит и пошел по Хей-хилл на Беркли-сквер. Если он сегодня же не повидает отца, ночью ему не уснуть.

На Маунт-стрит Блор поил отца и мать особым, бледным грогом, который, как уверяли, нагоняет сон.

— Кэтрин? — спросила леди Монт. — Корь?

— Нет, мне просто надо поговорить с папой.

— Об этом молодом человеке, перешедшем в какую-то другую веру… У меня от него всегда начинались колики, — не боялся молнии, и все такое…

Майкл с изумлением взглянул на нее.

— Ты права, это касается Уилфрида.

— Эм, — сказал сэр Лоренс, — имей в виду, это абсолютно между нами. Ну, что там, Майкл?

— Все правда; он ничего не отрицает и не собирается отрицать. Динни знает.

— Что правда? — спросила леди Монт.

— Он отрекся от веры под страхом смерти, которой ему грозили арабы-фанатики.

— Какая скука!

«Господи, — подумал Майкл, — если бы все отнеслись к этому так!»

— Значит, придется сказать Юлу, что никто ничего опровергать не будет? — нахмурившись, спросил сэр Лоренс.

Майкл кивнул.

— Но если так, дело этим не кончится.

— Конечно, но ему уже все равно.

— Молния! — вдруг произнесла леди Монт.

— Совершенно верно, мама. Он написал об этом стихи, и очень хорошие. Посылает их завтра издателю. Но, папа, заставь хоть Юла и Джека Маскема держать язык за зубами. В конце концов им-то какое дело?

Сэр Лоренс пожал худыми плечами, — в семьдесят два года они были уже не такими прямыми, как раньше.

— В этом деле, Майкл, у нас две задачи, и, насколько я понимаю, их лучше не путать. Первая: как положить конец клубным сплетням. Вторая касается Динни и ее родных. Ты говоришь, что Динни все знает, но родные ее ничего не знают, если не считать нашей семьи, а судя по тому, что Динни ничего не сказала нам, она не скажет и дома. Это нехорошо. И неразумно, продолжал он, не дожидаясь возражений Майкла, — потому что эта история все равно выйдет наружу, и они никогда не простят Дезерту, если он женится на Динни, скрыв от них свой позор. Да и я бы не простил, дело слишком серьезное.

— Вот неприятность, — пробормотала леди Монт. — Спроси Адриана.

— Лучше Хилери, — сказал сэр Лоренс.

— Вторую задачу, папа, по-моему, может решить только Динни, — заметил Майкл. — Ее надо предупредить, что пошли разговоры, и тогда либо она, либо Уилфрид скажут ее родным.

— Вот если бы он от нее отказался! Не может ведь он жениться теперь, когда пошли эти толки!

— Что-то мне не верится, чтобы Динни его бросила, — пробормотала леди Монт. — Слишком уж долго она его подбирала. Весна любви!

— По словам Уилфрида, он понимает, что должен от нее отказаться. Ах, будь оно все проклято!

— Вернемся тогда к нашей первой задаче, Майкл.

Я могу, конечно, попробовать, но сильно сомневаюсь, выйдет ли у меня что-нибудь, особенно если появится его поэма. А что он в ней пишет-пытается оправдаться?

— Скорее объяснить.

— Столько же желчи и бунтарства, как и в его ранних стихах?

Майкл кивнул.

— Джек и Юл могут смолчать из жалости, но горе Дезерту, если он будет вести себя вызывающе, — я ведь знаю Маскема. Его коробит, когда молодежь кичится своим скепсисом.

— Трудно сказать, чем все это кончится, но, по-моему, нужно изо всех сил играть на оттяжку.

— Мечты, мечты… — пробормотала леди Монт. — Спокойной ночи, мальчик, я пойду к себе. Не забудь про собаку, ее еще не выводили.

— Ну что ж, постараюсь сделать все, что возможно, — сказал сэр Лоренс.

Майкл подставил матери щеку для поцелуя, пожал руку отцу и вышел.

На сердце у него было тяжело, ибо беда грозила людям, которых он любил, а уберечь их обоих от страданий, очевидно, нельзя. Его неотступно преследовала мысль: «А что бы сделал я на месте Уилфрида?» И, шагая домой, он решил, что никто не знает заранее, как поступит на месте другого. Была ветреная весенняя ночь, не лишенная своей прелести; Майкл наконец добрался до Саут-сквер и вошел в дом.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Уилфрид сидел у себя за столом; перед ним лежали два письма: одно он только что написал Динни, а другое получил от нее. Он рассеянно разглядывал фотографии, стараясь собраться с мыслями, а так как он тщетно занимался этим со вчерашнего вечера, с тех пор как от него ушел Майкл, мысли его все больше путались. Зачем ему понадобилось именно сейчас влюбиться по-настоящему и понять, что наконец-то он нашел ту, единственную, с кем может связать свою судьбу? Он никогда раньше и не помышлял о женитьбе, не предполагал, что способен испытывать к женщине что-нибудь, кроме мимолетного влечения, которое так легко утолить. Даже в разгар увлечения Флер он знал, что это ненадолго, и вообще его отношение к женщинам было таким же скептическим, как и к религии, патриотизму и прочим добродетелям, которые обычно приписывают англичанам. Ему казалось, что он надежно защищен броней скептицизма, но у него нашлось уязвимое место. Он горько смеялся над собой, понимая, что томительное одиночество, которое он чувствовал с тех пор, как случилась эта история в Дарфуре, безотчетно вызвало у него тягу к людям, которой так же безотчетно воспользовалась Динни. Их сблизило то, что должно было оттолкнуть друг от друга.

После ухода Майкла он до глубокой ночи обдумывал свое положение, постоянно возвращаясь к одной и той же мысли: что там ни говори и ни делай, все равно его сочтут трусом. Но даже это не смущало бы его, если бы не Динни. Какое ему дело до общества и общественного мнения? Что ему Англия? Даже если ее и почитают, — разве она этого заслуживает больше, нежели какая-нибудь другая страна? Война показала, что все страны и их обитатели мало чем отличаются друг от друга, все они равно способны на героизм, низость, стойкость и глупости. Война показала, что толпа в любой стране одинаково ограниченна, не умеет ни в чем разобраться и, в общем, отвратительна. Он по натуре своей бродяга, скиталец, и если Англия и Ближний Восток будут для него закрыты — мир велик, солнце светит в разных широтах, повсюду над головой мерцают звезды; повсюду есть книги, которые можно прочесть, женщины, которыми можно насладиться, запах цветов, аромат табака, музыка, бередящая душу, крепкий кофе, красивые собаки, лошади и птицы, мысли и чувства, возбуждающие потребность выразить их в стихах, — повсюду, куда бы он ни поехал! Если бы не Динни, он свернул бы свой шатер и двинулся в путь пусть праздные языки болтают за его спиной что угодно! А теперь он не может этого сделать. Не может? Почему? Разве не благороднее уехать? Разве не подло связать ее судьбу с человеком, в которого все тычут пальцем? Если бы она пробуждала в нем только страсть, все было бы проще, — они могли бы ее удовлетворить, а потом расстаться, и никто не был бы в накладе. Но его чувство к ней совсем иное. Она — словно чистый родник, встреченный в пустыне; душистый цветок, который расцвел в бесплодной степи среди сухих колючек. Она внушает ему благоговение, влечет, как прекрасная мелодия или картина; вызывает то же острое наслаждение, что и запах свежескошенной травы. Она — словно освежающий напиток для его выжженной солнцем, иссушенной ветром, темной души. Неужели он должен отказаться от нее из-за этой истории?

Утром, когда он проснулся, в нем все еще шла борьба. Он провел весь день, сочиняя ей письмо, и едва успел его закончить, как пришло ее первое любовное послание. Оба они лежали сейчас перед ним.

«Нет, я не могу послать ей это письмо, — вдруг решил он. — Я повторяю там без конца одно и то же и не нахожу никакого выхода. Ерунда!» Он порвал листок и перечитал ее письмо в третий раз. «Но и ехать мне туда невозможно, — подумал он. — С их верой в бога, в империю и все прочее… Не могу!» И, схватив чистый листок бумаги, написал:

«Корк-стрит. Суббота.

Ты и не знаешь, чем для меня было твое письмо. Приезжай к обеду в понедельник. Нам надо поговорить.

Уилфрид».

Отослав Стака с этим посланием, он чуть-чуть успокоился…

Динни получила его письмо только в понедельник утром, и на душе у нее сразу стало легче. Последние два дня она избегала всякого упоминания об Уилфриде, слушала рассказы Хьюберта и Джин об их жизни в Судане, гуляла в лесу и осматривала деревья с отцом, переписывала его справку о подоходном налоге и ходила в церковь с ним и с матерью. Все, словно сговорившись, молчали о ее помолвке, — в этой семье все жили дружно и боялись друг друга огорчить — поэтому молчание казалось каким-то особенно зловещим.

Прочтя записку Уилфрида, Динни с грустью призналась себе: «Для любовного письма оно совсем не любовное!»

— Уилфрид не решается сюда ехать, — заявила она матери. — Надо мне съездить и уговорить его. Если удастся, я привезу его с собой. Если нет, я попытаюсь сделать так, чтобы вы повидались с ним на Маунт-стрит. Он долго жил один, и знакомство с новыми людьми для него сущая пытка.

Леди Черрел только вздохнула, но для Динни это было красноречивее слов; она взяла мать за руку.

— Не грусти, дорогая. Ведь все-таки хорошо, что я счастлива, правда?

— Да я только об этом и мечтала бы!

Смысл, который она вложила в свои слова, заставил Динни замолчать.

Она пошла на станцию пешком, к полудню приехала в Лондон и отправилась через парк на Корк-стрит. День был ясный, светило солнце, весна уже утвердила свои права — сиренью и тюльпанами, молодой зеленью платанов, птичьим гомоном и яркой свежестью травы. Но хотя у Динни вид был весенний, ее мучили дурные предчувствия. Почему она не радуется, хоть и спешит на свидание с возлюбленным, — на это Динни и сама не смогла бы ответить. В огромном городе было в этот час немного людей, кого ждала бы такая радость; но Динни не обманывалась: что-то неладно, она это знала. Было еще рано, и она зашла на Маунт-стрит, чтобы привести себя в порядок с дороги. Блор сказал, что сэра Лоренса нет дома, а леди Монт у себя. Динни попросила передать ей, что, может быть, зайдет около пяти.

На углу Барлингтон-стрит на Динни пахнуло ароматом духов, и она вдруг испытала странное чувство, которое порою возникает у всех, — будто когда-то вы были кем-то другим; в этом, по-видимому, причина веры в переселение душ.

«Наверно, мне это напоминает детство, но что именно, я забыла, подумала она. — Ах, вот и мой перекресток!» И сердце ее забилось.

Стак отворил ей дверь, и она с трудом перевела дух.

— Обед будет готов минут через пять, мисс!

Когда она смотрела в его темные выпуклые глаза над острым носом, всегда такие задумчивые, и на добрую складку у рта, ей всегда чудилось, будто он ее исповедует, хотя ей еще не в чем было каяться. Стак отворил дверь в комнату, Динни вошла и очутилась в объятиях Уилфрида. Вот ее предчувствия и не сбылись: это было самое долгое и самое приятное объятие в ее жизни. Такое долгое, что она даже испугалась: а вдруг он ее не выпустит? Наконец Динни ласково сказала:

— Милый, если верить Стаку, обед уже на столе.

— Стак — человек тактичный.

И только после обеда, когда они снова остались вдвоем и пили кофе, как гром среди ясного неба, грянула беда.

— Та история вышла наружу, Динни.

— Какая? Та? Ах, та! — Она подавила охвативший ее страх. — Каким образом?

— Приехал некий Телфорд Юл и привез ее оттуда. Рассказали ему ее кочевники из тамошних племен. Теперь, наверно, об этом уж болтают на базарах, а завтра весть дойдет и до лондонских клубов. Пройдет несколько недель, и я стану изгоем. Прекратить эти толки невозможно.

Не говоря ни слова, Динни встала, прижала к себе его голову и села возле него на диван.

— Боюсь, ты не совсем понимаешь… — нежно начал он.

— Что теперь все должно измениться? Да, не понимаю. Но ведь ничего не изменилось, правда? Повлиять на меня это могло тогда, когда ты мне об этом сказал. Что же может измениться теперь?

— Как я могу на тебе жениться?

— Такие вопросы задают только в романах. Нашим уделом не будут «бесконечные муки скованных судьбой».

— Да и я не любитель мелодрам, но ты все-таки не отдаешь себе отчета…

— Нет, отдаю. Теперь ты снова можешь смотреть людям в глаза, а те, кто не поймут, — ну что ж, стоит ли обращать на них внимание?

И на твоих родных тоже? Нет, они — другое дело.

— Неужели ты думаешь, что они поймут?

— Я заставлю их понять.

— Ах ты бедняжка!

Ее испугал его тон — такой спокойный и ласковый.

— Я не знаю, что за люди твои близкие, — продолжал он, — но если они такие, как ты мне их описывала, — «как мудро ты ни ворожи, уж не откликнутся они». Не могут, это противоречит их натуре.

— Они меня любят.

— Тем тяжелее им видеть тебя связанной со мной.

Динни слегка отстранилась и подперла подбородок ладонями. Потом, не глядя на него, спросила:

— Ты хочешь от меня избавиться?

— Динни!

— Скажи правду.

Он прижал ее к себе.

— То-то! А раз не хочешь, предоставь это мне. Да и нечего раньше времени огорчаться. В Лондоне еще ничего не знают. Подождем. Я понимаю, что, пока все не выяснится, ты на мне не женишься, — значит, я буду ждать. А пока я прошу тебя только об одном: не разыгрывай героя! Потому что мне будет очень больно, слишком больно.

Она вдруг судорожно обняла его. Он молчал. Прижавшись щекой к его щеке, Динни тихонько сказала:

— Хочешь, я буду твоей раньше, чем ты на мне женишься? Если хочешь, я могу.

— Динни!

— Это не женственно, да?

— Нет! Но давай подождем. Что же делать, если я отношусь к тебе с каким-то благоговением.

Динни вздохнула:

— Может, это и к лучшему. — Она помолчала. — Позволь, я сама обо всем расскажу моим родным.

— Разве я могу тебе чего-нибудь не позволить?

— А если я попрошу тебя повидаться с кем-нибудь из них?

Уилфрид кивнул.

— Я не буду уговаривать тебя приехать в Кондафорд, — пока. Ну, значит, все решено. А теперь расскажи мне подробно, как ты это узнал.

Когда он кончил, она задумалась.

— Ага,значит, Майкл и дядя Лоренс… Ну что ж, тем лучше… А теперь, дорогой, я пойду. И Стаку спокойнее, и мне хочется подумать. А думать я могу, только когда тебя нет поблизости.

— Ангел ты мой!

Она приподняла руками его голову и заглянула ему в глаза.

— Не надо смотреть на все так трагично. Я тоже не буду. А нам нельзя куда-нибудь прокатиться в четверг? Вот хорошо! Тогда у Фоша, в полдень. И совсем я не ангел, а просто твоя милая.

У Динни кружилась голова, когда она спускалась по лестнице. Только теперь, оставшись одна, она поняла, что им придется вынести. Внезапно Динни свернула на Оксфорд-стрит. «Схожу-ка я к дяде Адриану», — решила она.

Адриана сейчас больше всего беспокоила мысль о пустыне Гоби, претендовавшей на роль колыбели человечества. Теория эта была провозглашена, апробирована и требовала, чтобы с нею считались. Адриан размышлял о переменчивости антропологической моды, когда ему доложили о приходе Динни.

— А, это ты? Я чуть не весь день жарился в пустыне Гоби и как раз подумывал, не выпить ли чашку горячего чаю. Как ты на это смотришь?

— У меня от китайского чая сосет под ложечкой.

— Таких роскошеств мы себе не позволяем. Здешняя моя дуэнья заваривает простой, старомодный дуврский чай с чаинками, как положено, а к нему нам подают домашнюю слойку.

— Грандиозно! Я пришла сообщить тебе, что наконец-то решилась отдать свою руку и сердце.

Адриан смотрел на нее, раскрыв глаза.

— А так как история эта весьма драматична, могу я хотя бы снять шляпу?

— Дорогая, снимай что хочешь. Но сначала выпей чаю. Вот тебе чашка.

Пока они пили чай, Адриан разглядывал ее с грустной усмешкой, скрывавшейся где-то между усами и козлиной бородкой. После трагической истории с Ферзом он еще больше привязался к племяннице. А Динни сегодня была явно чем-то глубоко расстроена. Она откинулась на спинку единственного в комнате кресла, положила ногу на ногу, соединила кончики пальцев; вид у нее был такой воздушный, что, казалось, дунь — и она улетит; ему приятно было глядеть на шапку ее пышных каштановых волос. Но когда Динни, ничего не тая, поведала ему свою историю, лицо его заметно вытянулось.

— Дядя, пожалуйста, не смотри на меня так! — сказала она, видя, что он молчит.

— Разве я смотрю как-нибудь особенно?

— Да.

— И ты этому удивляешься?

— Я хочу знать, как ты относишься к его поступку. — И она поглядела ему прямо в глаза.

— Лично я? Не зная его, остерегаюсь судить.

— Если не возражаешь, я хочу, чтобы ты с ним познакомился.

Адриан молча кивнул.

— Говори, не бойся, — настаивала Динни. — Что подумают и сделают другие, — те, кто его тоже не знает?

— А как отнеслась к этому ты сама, Динни?

— Я его знаю. — Неделю?

— И еще десять лет.

— Ну, не вздумай уверять меня, будто беглый взгляд и несколько слов на свадьбе…

— Горчичное зерно, брошенное в землю, дорогой. К тому же я прочла поэму и поняла, что он чувствовал. Он неверующий; ему все это должно было показаться каким-то чудовищным фарсом.

— Да-да, я читал его стихи — ни во что не верит, поклоняется чистой красоте… Такой тип человека часто возникает после тяжких испытаний в жизни нации, когда личность была подавлена и государство требовало от нее всяческих жертв. Личность стремится взять свое и дать хорошего пинка государству со всеми его устоями. Все это я понимаю. Но… Ты ведь никогда не выезжала из Англии, Динни.

— Только в Италию, Париж и на Пиренеи.

— Это не в счет. Ты ни разу не ездила туда, где Англии надо сохранять хоть какой-то престиж. В таких местах англичане вынуждены держаться «все за одного и один за всех».

— Мне кажется, он этого тогда не понимал.

Адриан взглянул на нее и покачал головой.

— А я не понимаю и теперь, — сказала Динни. — И слава богу, что он не понимал, не то я так бы его и не встретила. Неужели человек обязан жертвовать собой ради каких-то предрассудков?

— Не в этом суть, деточка. На Востоке, где религия до сих пор занимает главное место в жизни, переменить веру — не шутка. В глазах восточного человека ничто не может уронить англичанина больше, чем отречение от веры своих отцов под дулом пистолета. Перед Дезертом стоял вопрос: достаточно ли дорого ему доброе имя его родины, чтобы скорее умереть, нежели бросить на нее тень? Ты меня прости, но, грубо говоря, дело обстояло именно так.

Минуту она молчала.

— Я убеждена, что Уилфрид предпочел бы умереть, чем хоть как-нибудь унизить свою родину; он просто не верил, что на Востоке уважение к англичанину зависит от того — христианин он или нет.

— Странное оправдание; ведь он не только отрекся от христианской веры, но и принял ислам, то есть променял одно суеверие на другое!

— Дядя, неужели ты не понимаешь, что все это казалось ему непристойной комедией?

— Нет, дорогая, не понимаю.

Динни откинулась назад; только теперь он заметил, какой у нее измученный вид.

— Ну, уж если ты не понимаешь, значит, никто не поймет. Я говорю о людях нашего круга, меня интересуют только они.

У Адриана заныло сердце.

— Динни, ведь позади всего две недели, а впереди — вся жизнь; ты сказала, что он готов с тобой расстаться, и за это я его уважаю. Разве не лучше порвать сразу, если не ради тебя, то ради него?

Динни улыбнулась.

— Разумеется, дядя, ведь ты у нас славишься привычкой бросать друзей в тяжелую минуту. И разве ты понимаешь, что такое любовь? Ты ведь ждал всего восемнадцать лет. Ей-богу, ты шутишь!

— Сдаюсь, — сказал Адриан. — Во мне говорит «дядя». Будь я так же уверен в Дезерте, как в тебе, я бы сказал: «Ладно, пейте вашу горькую чашу до дна, если вам уж так этого хочется, и будьте счастливы».

— Знаешь, тебе просто необходимо с ним поговорить.

— Хорошо, но я встречал людей, которые были так влюблены, что разводились в первый же год. Один мой знакомый был до того доволен своим медовым месяцем, что только через два завел любовницу.

— Куда уж нам до таких африканских страстей, — пробормотала Динни. — Я так насмотрелась в кино плотоядных улыбок, что у меня отбило вкус ко всему плотскому.

— А кто еще знает об этой истории?

— Майкл, дядя Лоренс, может быть, тетя Эм. Не знаю, стоит ли рассказывать нашим в Кондафорде.

— Разреши мне сперва поговорить с Хилери. Он на это посмотрит по-своему и, наверно, не так, как все.

— Ну, что ж, дяде Хилери можно. — Она встала. — Значит, я могу привести к тебе Уилфрида?

Адриан кивнул и, когда она ушла, снова остановился перед картой Монголии, где пустыня Гоби казалась цветущей розой по сравнению с той мертвой пустыней, куда влекло его любимую племянницу.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Динни осталась ужинать на Маунт-стрит, чтобы повидать сэра Лоренса.

Она сидела у него в кабинете и, как только он пришел, спросила:

— Дядя Лоренс, скажи, тетя Эм знает то, что знаете вы с Майклом?

— Знает. А что?

— Она ведет себя очень деликатно. Я рассказала дяде Адриану; он считает, что Уилфрид подорвал престиж Англии на Востоке. А что такое английский престиж? Мне казалось, что нас все считают нацией преуспевающих лицемеров. А в Индии — заносчивыми хамами.

Сэр Лоренс поерзал в кресле.

— Ты путаешь репутацию государства с репутацией англичанина как человека. А это совсем не одно и то же. На англичанина смотрят в странах Востока как на человека, который держит слово, не предает своих и которого лучше не выводить из себя.

Динни покраснела. Намек был достаточно ясен.

— На Востоке, — продолжал сэр Лоренс, — англичанин — или, вернее, британец, потому что это зачастую шотландец, валлиец или выходец из Северной Ирландии, — как правило, живет изолированно от своих: путешественник, археолог, военный, чиновник, служащий, плантатор, инженер, доктор или миссионер — он всегда возглавляет небольшую группу местных жителей и может выжить в тяжелых условиях только благодаря своему престижу. Если хоть один англичанин оказался не на высоте, акции всех остальных англичан падают. И все это знают. Вот с чем вам придется иметь дело, и я не советую этого недооценивать. Нельзя требовать, чтобы восточные люди, для которых религия играет такую важную роль, понимали, что кое для кого из нас она ничего не значит. Для них англичанин — это верующий христианин, и если он отрекается, значит, он отрекается от самого для себя дорогого.

— Иными словами, в глазах нашего общества Уилфрид не может рассчитывать на снисхождение? — сухо заметила Динни.

— Боюсь, что в глазах тех людей, которые правят империей, не может. Да оно и понятно. Если между этими изолированными друг от друга людьми не будет существовать полнейшего доверия, если они не будут уверены, что никто из них не смалодушничает и не подведет других, у них вообще ничего не получится. Ведь так?

— Я никогда об этом не думала.

— Можешь мне в этом поверить. Майкл объяснил мне душевное состояние Дезерта в то время, и с точки зрения такого атеиста, как я, в его рассуждениях много верного. Мне самому было бы противно погибнуть ни за что ни про что. Но это был только повод, и, если ты мне скажешь, что он этого не понимал, не понимал, боюсь, только потому, что его одолела гордыня ума. И тем хуже, ибо гордыня ума превыше всего ненавистна военным, да и всем прочим тоже. Она, если помнишь, довела до беды даже Люцифера.

Динни слушала, не сводя глаз с его нервного, подергивающегося лица.

— Удивительно, без чего только можно на свете обойтись… — вдруг заметила она.

Сэр Лоренс в изумлении вставил в глаз монокль.

— Ты что, от тетки заразилась манерой порхать?

— Если свет тебя не одобряет, можно обойтись и без его одобрения.

— «Презреть мир ради любви» — звучит храбро, но люди не раз пробовали это делать с пагубными для себя последствиями. Жертва, которую приносит одна из сторон, — самая непрочная основа для союза: ведь другую сторону рано или поздно это начинает раздражать.

— А я и не прошу больше счастья, чем достается среднему человеку.

— Мне для тебя этого мало, Динни.

— Ужинать! — провозгласила леди Монт, появляясь в дверях. — У вас есть пылесос, Динни? Теперь ими чистят лошадей, — продолжала она по дороге в столовую.

— Жаль, что не людей, — вздохнула Динни. — Мы чистили бы их от страхов и суеверия. Хотя дядя, наверно, этого бы не одобрил.

— Ага, значит, вы поговорили. Блор, выйдите!

Когда дворецкий вышел, она добавила.

— Я думаю о твоем отце, Динни.

— Я тоже.

— Раньше я умела с ним справляться. Но дочери! И все же у него нет другого выхода!

— Эм! — предостерег ее сэр Лоренс, когда Блор снова вошел в столовую.

— Что ж, — сказала леди Монт, — и эти верования и прочее — как это утомительно! Всю жизнь терпеть не могла крестин, разве можно так бесчеловечно обращаться с ребенком! И еще обременять крестных; правда, те не очень-то беспокоятся, подарят крестильную чашу и библию, вот и все. А почему на чашах изображает листья папоротника? Или это стрельба из лука? Дядя Франтик выиграл чашу за стрельбу из лука, когда был помощником священника. У них это было принято. Ах, все это меня ужасно волнует!

— Тетя Эм, — сказала Динни, — единственное, о чем я мечтаю, — это чтобы никто не волновался из-за моей ничтожной особы. Только бы люди не волновались, нам больше ничего не надо.

— Вот это мудро! Лоренс, расскажи это Майклу. Блор! Налейте мисс Динни хересу.

Динни пригубила рюмку хереса и поглядела через стол на тетю Эм. В лице ее было что-то успокаивающее — ив чуть приподнятых бровях, и в опущенных веках, и в орлином носе, и словно припудренных волосах над еще красивыми плечами, шеей и грудью.

В такси, по дороге на вокзал Паддингтон, она так живо представила себе, как Уилфрид сидит один и ждет беды, что чуть было не окликнула шофера и не поехала на Корк-стрит. Такси свернуло за угол. Где они? На Прэд-стрит? Да, наверно. Все треволнения в мире происходят оттого, что одна любовь мешает другой. Как все было бы просто, если бы родители не любили ее, а она их.

Носильщик спросил ее:

— Багаж, мисс?

— Нет, спасибо.

Девочкой она всегда мечтала выйти замуж за носильщика. До тех пор, пока из Оксфорда не приехал ее учитель музыки. Он ушел на войну, когда ей было десять лет. Динни купила журнал, села в вагон и вдруг почувствовала, что страшно устала. Она уселась в уголке купе третьего класса — поездки по железной дороге сильно истощали ее и без того тощий кошелек, — откинулась назад и уснула.

Когда Динни сошла с поезда, в небе сияла почти полная луна, а ветер был порывистый и благоуханный. Придется идти пешком. Ночь светлая и можно пойти напрямик; она перелезла через изгородь и пошла полем. Ей вспомнилась ночь два года назад, когда она вернулась с этим же поездом и привезла известие о том, что Хьюберта освободили; она застала отца — поседевшего, изможденного у него в кабинете, и он, услышав радостную весть, сразу словно помолодел. А сейчас она несет ему весть, которая его огорчит. По правде говоря, ее больше всего пугал разговор с отцом. С мамой, конечно, тоже! Мама, хоть характер у нее и мягкий, довольно упряма, однако у женщин редко бывают непоколебимыми представления о том, что «принято» и что «не принято». Хьюберт? В прежние времена его мнение заботило бы ее больше всего. Удивительно, каким он ей стал чужим! Хьюберт будет ужасно огорчен. Он ни на йоту не отступит от «правил игры». Что ж! Его недовольство она как-нибудь стерпит. А вот отец… Он не заслужил такого огорчения после сорока лет суровой и беспорочной службы.

Коричневая сова перелетела с живой изгороди на стог. Такая лунная ночь — раздолье для сов. Жутко слушать в ночной тиши пронзительные крики их жертв. Однако кто же не любит сов, их неторопливого полета, мерных, бередящих душу криков? Еще одна изгородь, и Динни очутилась на своей земле. В этом поле стоял открытый хлев, куда на ночь заводили старого отцовского скакуна. Кто это сказал: Плутарх или Плиний — «что до меня, то я не продал бы даже старого вола, который возделывал мою землю»? Молодец!

Теперь, когда шум поезда заглох вдали, стало очень тихо; только ветерок шелестел молодой листвой да стучал копытом у себя в хлеву Кисмет. Динни пересекла второе поле и подошла к узкому бревенчатому мостику. Ночное благоухание напоминало ей чувство, которое жило в ней теперь постоянно. Она перешла мостик и скользнула в тень яблонь. Ветви их, казалось, сияли между ней и озаренным луною, беспокойным небом. Они словно дышали и пели хвалу начальной поре своего цветения. Они горели тысячами белеющих ростков, один прекраснее другого, словно их зажег кто-то завороженный лунным блаженством и посеребрил звездной пылью. Вот уже больше ста лет каждую весну повторяется здесь это чудо. Весь мир словно околдован в такую ночь, но Динни больше всего трогало ежегодное волшебство цветения яблонь. Она стояла среди старых стволов, вдыхая запах коры, пропитанный пылью лишайников, и вспоминала чудеса родной природы. Горные травы, звенящие песнями жаворонков; тишайшая капель в чаще, когда после дождя выходит солнце; заросли дрока на колышимых ветром выгонах; лошади, которые, кружа, пашут, оставляя за собой длинные серо-бурые борозды; речные струи, то ясные, то — под ивами — подернутые зеленью; соломенные крыши с вьющимся над ними дымком; покрытые снопами скошенные луга; порыжевшие хлеба; синие дали за ними и вечно изменчивое небо — все эти образы теснились в ее душе, но самым дорогим было это белое волшебство весны. Динни вдруг почувствовала, что высокая трава совсем влажная; чулки ее и туфли промокли насквозь; светила такая луна, что можно было разглядеть в траве звездочки нарциссов, кисти гиацинтов и бледные, литые чашечки тюльпанов; там должны быть и колокольчики, и белые буквицы, и одуванчики, — правда, их еще немного. Она пробежала дальше, вышла из-за деревьев и постояла, глядя на белое мерцание, оставшееся позади. «Все это словно свалилось с лупы, — подумала она. — А чулки-то, мои самые лучшие!»

Она пересекла огороженный невысоким забором фруктовый сад и по газону подошла к террасе. Двенадцатый час! Внизу светилось только одно окно: в кабинете отца. Как все это похоже на ту, другую ночь!

«Ничего ему не скажу», — подумала она и постучала в окно.

Отец впустил ее.

— Здравствуй, значит, ты не осталась ночевать на Маунт-стрит?

— Нет, папа, не могу же я вечно спать в чужих ночных рубашках!

— Садись, выпей чаю. Я как раз собирался его заварить.

— Папочка, я шла через яблоневый сад и промокла насквозь.

— Снимай чулки, вот тебе старые шлепанцы.

Динни стянула мокрые чулки и села, задумчиво рассматривая свои ноги при свете лампы, пока генерал зажигал спиртовку. Он любил все делать для себя сам. Она смотрела, как он готовит чай, и думала, что он еще молодцеват, подтянут и движется по-прежнему быстро и ловко. На его загорелых руках с длинными гибкими пальцами росли короткие темные волоски. Он выпрямился и, не двигаясь, стал всматриваться в пламя горелки.

Нужен новый фитиль, — сказал он. — Боюсь, что в Индии нам угрожают серьезные неприятности.

— По-моему, от Индии мы теперь получаем куда меньше пользы, чем неприятностей.

Лицо генерала с острыми скулами обратилось к дочери; он внимательно поглядел на нее, и его тонкие губы под полоской густых седых усов улыбнулись.

— А это часто бывает с теми, кто несет бремя ответственности. У тебя красивые ноги.

— Что же тут удивительного, я ведь твоя и мамина дочка.

— Мои хороши только для сапог — жилистые. Ты пригласила мистера Дезерта?

— Нет, еще нет.

Генерал сунул руки в карманы. Он снял смокинг и надел старую охотничью куртку табачного цвета. Динни заметила, что манжеты слегка обтрепались и одной кожаной пуговицы недостает. Темные, дугообразные брови генерала нахмурились, лоб пересекли три резкие складки, но он сказал очень мягко:

— Что-то я, Динни, не понимаю этой перемены религии. Тебе с молоком или с лимоном?

— Если можно, с лимоном. — И подумала: «В конце концов сейчас самое подходящее время. Крепись!»

— Два куска сахара?

— С лимоном три, папа.

Генерал взял щипцы. Он опустил в чашку три куска сахара и ломтик лимона, потом положил щипцы и нагнулся к чайнику.

— Кипит, — сказал он и налил в чашку воду, потом опустил туда ложечку с чаем, вынул ее и передал чашку дочери.

Динни помешала прозрачную золотистую жидкость. Она сделала глоток, поставила чашку на колени и повернулась к отцу.

— Могу тебе объяснить, папа, — сказала она и тут же подумала: «Но тогда ты уж совсем ничего не поймешь».

Генерал налил себе чаю и сел. Динни судорожно стиснула ложечку.

— Видишь ли, когда Уилфрид был в Дарфуре, он наткнулся на гнездо арабов-фанатиков, — они там остались еще со времен Махди. Вождь приказал привести его к себе в шатер и пообещал ему жизнь, если он перейдет в мусульманскую веру.

Отец судорожно дернулся и даже пролил немного чая на блюдце. Потом поднял чашку и вылил чай обратно. Динни продолжала:

— Уилфрид относится к религии так же, как большинство из нас, но, пожалуй, еще равнодушнее. И не только потому, что не верит в христианство; он ненавидит всякую религиозную догму, считает, что религия разобщает людей и приносит им больше вреда и страданий, чем что бы то ни было. А потом, понимаешь, папа, — или, вернее, ты бы понял, если бы прочитал его стихи, война оставила в нем страшную горечь — он увидел, что у нас не дорожат человеческой жизнью и швыряются ею как попало по приказу людей, которые об этом даже не задумываются.

Генерала снова передернуло.

— Папа, я сама слышала, как и Хьюберт говорил то же самое. Во всяком случае, Уилфрида ужасает самая мысль о зря загубленной жизни, он не терпит фарисейства и суеверия. Да и решать-то нужно было за каких-нибудь пять минут. И толкнула его на этот шаг не трусость, а глубочайшее презрение к тому, что люди могут лишать друг друга жизни ради веры, которая ему кажется бессмысленной и пустой. Поэтому он махнул рукой и согласился. А согласившись, надо было сдержать слово и выполнить обряд. Но ты ведь его не знаешь, и все, что я говорю, — напрасно. — Она вздохнула и жадна проглотила чай.

Генерал отставил чашку; он встал, набил трубку, зажег ее и подошел к камину. Потемневшее лицо его было серьезно, глубокие складки обозначились на нем еще резче.

— Да, все это мне непонятно, — сказал он наконец. — Значит, освященная веками вера твоих отцов ничего не стоит? Значит, все то, что сделало нас самым гордым народом в мире, может быть выброшено на свалку по мановению руки какого-то араба? Значит, такие люди, как Лоуренсы, Джон Никольсон, Чемберлейн, Сандеман[151] и тысячи других, отдавших свою жизнь за то, чтобы у англичанина была репутация смелого и преданного человека, могут быть оплеваны всяким, кому пригрозят пистолетом?

Динни со звоном уронила чашку на блюдце.

— Да, Динни, и если не всяким, то почему хоть одним? Почему именно этим одним?

Динни не ответила. Она вся дрожала. Ни Адриан, ни сэр Лоренс не сумели ее пронять, а сейчас до нее впервые дошла точка зрения противника. В душе ее была задета какая-то тайная струна, ее заразило волнение человека, которого она всегда почитала, любила и не считала способным на такую страстную филиппику. Говорить она не могла.

— Не знаю, религиозный я человек или нет, — продолжал генерал, — вера моих отцов вполне меня устраивает, — он махнул рукой, словно хотел сказать: «Дело тут не во мне», — но пойми, я не мог бы пойти на это по принуждению, не мог бы сам и не понимаю, как пошел на это другой.

Динни негромко сказала:

— Я не стану тебе объяснять; давай так и уговоримся: не понимаешь, и все. Большинство людей совершает поступки, которые трудно понять, только о них не всегда знают. И разница только в том, что о поступке Уилфрида знают.

— Как, и об угрозе знают… о том, почему?

Динни кивнула.

— Откуда?

— Какой-то мистер Юл приехал из Египта и рассказал эту историю; дядя Лоренс считает, что замять ее невозможно. Я хочу, чтобы ты знал самое худшее. — Она собрала свои мокрые чулки и туфли. — Пожалуйста, расскажи все это маме и Хьюберту, хорошо, папа? — и встала.

Генерал глубоко затянулся; в трубке послышалось бульканье.

— Пора вычистить твою трубку, папочка. Завтра я этим займусь.

— Но ведь он станет парией! — вырвалось у генерала. — Настоящим парией. Ах, Динни, Динни!

Никакие другие слова не могли бы ее так растрогать и обезоружить. Он больше не спорил, он их жалел.

Закусив губу, она сказала:

— Папа, если я не уйду, мне попадет в глаза дым. И ноги у меня застыли. Спокойной ночи, милый!

Она повернулась, быстро пошла к двери и, оглянувшись, увидела, что он стоит, понуро опустив голову.

Динни поднялась в свою комнату, села на постель и стала тереть одна о другую замерзшие ноги. Вот и все! Отныне ее удел — жить во враждебной атмосфере, которая будет окружать ее, как стена; надо пробиться сквозь эту стену, чтобы соединиться с любимым. И удивительней всего то, думала она, старательно растирая окоченевшие ноги, что слова отца вызвали у нее тайный отклик, и при этом ничуть не затронули ее чувства к Уилфриду. Неужели любовь не зависит от рассудка? Неужели образ слепого божества и в самом деле образ любви? Неужели правда, что недостатки любимого делают его для тебя только дороже? Наверно, поэтому так не любят высоконравственных героев из книг; смеются над героической позой и злятся, когда добродетель торжествует.

«В чем же дело? — думала Динни. — Неужели мои моральные устои ниже, чем устои моих родных? Или я просто хочу, чтобы он был со мной, и мне все равно, какой он и что делает, лишь бы он был рядом?» У нее вдруг возникло странное ощущение, что она видит Уилфрида насквозь, со всеми его пороками, несовершенствами и с чем-то таким, что искупает это и позволяет его любить, а что это такое — для нее необъяснимая загадка. Она подумала с невеселой улыбкой: «Дурное я в нем чувствую сразу, а вот добро, истину, красоту мне еще надо найти…». И, с трудом превозмогая усталость, она разделась и легла спать.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Дом Джека Маскема в Ройстоне звался «Вереск». Это было низкое, старомодное жилье, непритязательное снаружи и комфортабельное внутри. Весь дом был увешан гравюрами с изображением скаковых лошадей и скачек. Только в одной комнате, которой редко пользовались, видны были следы прежней жизни. «Тут, — как сообщал один американский репортер, приехавший брать интервью у «последнего денди» относительно племенного коневодства, — сохранилась память о молодых годах, проведенных этим аристократом на нашем славном Юго-Западе: ковры и чеканное серебро работы индейцев племени навахо; волосяные дорожки из Эль-Пасо; огромные ковбойские шляпы и мексиканская сбруя, сверкающая серебром. Я спросил хозяина об этом периоде его жизни.

— Ах, вот вы о чем, — сказал он, растягивая слова, — да, я в молодости пять лет пробыл ковбоем. Видите ли, меня всю жизнь занимало только одно лошади, и отец решил, что для меня здоровее быть ковбоем, чем жокеем на скачках с препятствиями.

— Вы можете сказать, когда это было? — спросил я высокого, худого патриция с внимательным взглядом и ленивыми движениями.

— Я вернулся в тысяча девятьсот первом году и с тех пор, если не считать войны, развожу породистых лошадей.

— А что вы делали на войне? — спросил я.

— О-о… — протянул он, и мне показалось, что я становлюсь навязчивым. — То же, что и все. Ополчение, кавалерия, окопы и тому подобное.

— Скажите, мистер Маскем, а вам нравилась жизнь там, у нас?

— Нравилась? — ответил он. — Да, пожалуй, сказал бы я, пожалуй…»

Интервью было напечатано в одной из газет американского Запада под заголовком:

ЖИЗНЬ У НАС В ПРЕРИЯХ ЕМУ НРАВИЛАСЬ.
ГОВОРИТ АНГЛИЙСКИЙ ДЕНДИ
Конный завод находился почти в миле от деревни Ройстон, и каждый день, ровно без четверти десять, если он не уезжал на скачки или на торги, Джек Маскем садился верхом на пони и не спеша отправлялся в свой, как окрестил его журналист, «конский питомник». Маскем любил приводить своего пони в пример того, во что можно превратить лошадь, если никогда не повышать на нее голоса. Это была умная, трехгодовалая лошадка, небольшая, породистая на три четверти, шелковистая, мышиной масти; на нее словно вылили бутылку чернил, а потом небрежно стерли пятна. Кроме чуть рваного полумесяца на лбу, у нее не было ни единого белого пятнышка, грива была подстрижена, а длинный хвост свисал чуть не до самых копыт. Глаза были блестящие, спокойные, а зубы казались белоснежными, как жемчуг. Двигалась она мелкой рысью и, если оступалась, мгновенно находила равновесие. Правили ею при помощи одного простого повода, и она не знала, что такое удила. Она была очень мала, и ноги Джека Маскема в длинных стременах висели низко. «Ездить на ней, говорил он, — все равно что сидеть в удобном кресле». Кроме него, к лошади подпускали только одного конюха, выбранного за ласковые руки, голос и нрав.

Спешившись у ворот и дымя изготовленной по особому заказу сигаретой в коротком янтарном мундштуке, Джек Маскем входил на квадратный двор, внутри которого располагались конюшни. На паддоке к нему подходил старший конюх. Потушив сигарету, Маскем отправлялся в конюшни, где держали маток с жеребятами и однолеток, просил показать то одну, то другую лошадь и провести ее по дорожке, которая шла вокруг двора. Закончив осмотр, он проходил под аркой напротив ворот в загоны, где паслись кобылы, жеребята и однолетки. Дисциплина в этом «конском питомнике» была отличная; служащие были такими же спокойными, чистыми и воспитанными, как лошади, за которыми они ухаживали. С той минуты, как он появлялся, и до той минуты, когда он уходил и влезал на своего пони, Маскем разговаривал только о лошадях — немногословно и по существу. Каждый день надо было проверить и обсудить столько всяких мелочей, что он редко возвращался домой раньше часа дня. Он никогда не рассуждал со своим старшим конюхом о научных принципах коневодства, несмотря на его глубокие познания в этой области. — Для Джека Маскема эта тема была предметом такой же высокой политики, как международные отношения для министра иностранных дел. Он решал вопросы подбора сам, руководствуясь длительными наблюдениями и тем, что он называл «нюхом», а другие могли бы назвать предрассудками. Падали метеоры, получали титулы премьер-министры, вновь садились на трон эрц-герцога, города гибли от землетрясений, не говоря уже о прочих катастрофах, но Маскему было все нипочем, пока он мог случить Сен-Саймону с Глазком, дав им правильную примесь крови Хемптона и Бенд'Ор; или же руководствуясь какой-то еще более причудливой теорией, получить потомство старого Харода через Ле-Саинси, — это были старший и младший представители линий в которой текла кровь Карбайна и Баркальдайна. По существу, он был идеалист. Идеалом его было вывести совершенную породу лошади, что было так же мало осуществимо, как идеалы других людей, но, по его мнению! куда более увлекательно. Правда, он никогда об этом не говорил, да и разве можно сказать это вслух! Он никогда не играл на тотализаторе, поэтому на его суждений не могли влиять низменные мотивы. Высокий загорелый человек в темно-табачном пальто со специально подшитой к нему подкладкой из верблюжьей шерсти, и желтых замшевых ботинках, он был завсегдатаем скачек в Ньюмаркете; не было другого члена жокей-клуба, кроме, пожалуй, еще троих, к кому бы прислушивались с большим почтением. Это был превосходный образчик человека, знаменитого в своей области, который достиг славы молчаливым и самоотверженным служением единой цели. Но, по правде говоря, в этом идеале «совершенной конской породы» сказывалась его натура. Джек Маскем был формалист — один из последних в этот разрушительный для всякой формы век; а то, что формализм его избрал для своего выражения именно лошадь, объяснялось и тем, что качества скаковой лошади целиком зависят от ее родословной, и тем, что она; самой природой одарена удивительной соразмерностью; и гармонией, и тем, что служение ей позволяло Маскему уйти от трескотни, нечистоплотности, визга, мишуры, наглого скепсиса и назойливой вульгарности этого, как он выражался, «века ублюдков».

В «Вереске» все хозяйство вели двое мужчин, только для мытья полов ежедневно приходила поденщица. Если бы не она, в доме бы не чувствовалось, что в мире вообще существуют женщины. Уклад здесь был монастырский, как в клубе, который еще не унизился до женской прислуги, но жилось тут настолько же удобнее, насколько дом этот был меньше клуба. Потолки в первом этаже были низкие; наверх вели две широкие лестнины, а там комнаты были еще ниже. В библиотеке, кроме бесчисленных трудов по коневодству, стояли книги по истории, записки путешественников и детективные романы; прочая беллетристика из-за своего скептицизма, неряшливого языка, длинных описаний, сентиментальности и погони за сенсацией в дом не допускалась, если не считать собрания сочинений Сертиса[152], Уайт-Мелвиля и Теккерея.

Так как во всякой погоне за идеалом есть своя смешная сторона, то и Джек Маскем только подтверждал это правило. Человек, целью жизни которого было выведение чистокровнейшей из лошадей, пренебрегал известными образцами чистой породы и хотел заменить их продуктом скрещения лошадей, еще не попавших в Племенную книгу!

Не сознавая этого противоречия, Джек Маскем спокойно обедал с Телфордом Юлом и обсуждал вопрос о перевозке арабских кобыл, когда ему доложили о приходе сэра Лоренса Монта.

— Хочешь обедать, Лоренс?

— Я уже пообедал, Джек. Но кофе выпью с удовольствием и коньяку тоже.

— Тогда перейдем в другую комнату.

— Да у тебя тут настоящая холостяцкая квартира, я таких не видел с юных лет и, признаться, думал, что больше и не увижу. Джек — человек особенный, мистер Юл. Кто теперь позволяет себе быть старомодным, кроме гениев? Неужели у тебя весь Сертис и Уайт-Мелвиль? Мистер Юл, помните, что сказал Уоффлз в «Спортивной поездке Спонджа»[153], когда они держали Кенджи вниз головой, чтобы у него вылилась вода из сапог и карманов?

Насмешливая физиономия Юла растянулась в улыбке, но он промолчал.

— То-то и оно! — воскликнул сэр Лоренс. — Теперь этого уже никто не помнит. А он сказал: «Послушай, старина, а ведь ты похож на вареного дельфина под соусом из петрушки». Ну да, а что ответил мистер Сойер из «Рынка Харборо», когда достопочтенный Крешер подъехал к турникету на заставе и спросил: «Ворота кажется, открыты?»?

Подвижное лицо Юла еще больше растянулось в улыбке, но он по-прежнему молчал.

— Плохо дело! А ты, Джек?

— Он сказал: «Нет, кажется, закрыты».

— Молодец! — Сэр Лоренс опустился в кресло. — А как было на самом деле? Они были закрыты. Ну что? Договорились, как украсть кобылу? Отлично. А что будет, когда вы ее привезете?

— Случу ее с самым подходящим жеребцом. Потомство снова случу с самым подходящим жеребцом или подберу хорошую кобылу. А потом выставлю жеребят от этой случки против самых лучших наших чистокровок того же возраста. Если мои будут лучше, мне, надеюсь, удастся внести моих арабских кобыл в Племенную книгу. Кстати, я пытаюсь привезти оттуда трех кобыл.

— Сколько тебе лет, Джек?

— Скоро пятьдесят три.

— Обидно. Какой вкусный кофе!

Все трое помолчали: пора было выяснить истинную цель этого визита.

— Я приехал, мистер Юл, — внезапно произнес сэр Лоренс, — поговорить насчет той истории с молодым Дезертом.

— Надеюсь, это неправда?

— К сожалению, правда. Он и не пытается этого скрывать. — И, направив монокль на лицо Джека Маскема, сэр Лоренс увидел там именно то, что и ожидал увидеть.

— Человек должен соблюдать приличия, — протянул Маскем, — даже если он поэт.

— Не будем сейчас судить, прав он или нет, Джек. Согласимся, что прав ты. И тем не менее, — в голосе сэра Лоренса зазвучала непривычная суровость, — я хочу, чтобы вы оба молчали. Если эта история выйдет наружу, — ничего не поделаешь, но я не хочу, чтобы это исходило от вас.

— Мне не нравится вид этого молодчика, — отрезал Маскем.

— Как и девяти десятых людей, с которыми мы встречаемся; согласись, что это ничего не доказывает.

— Он из тех озлобленных, ни во что не верящих современных молодых людей, которые не знают жизни. Для них нет ничего святого!

— Ты известный блюститель старых порядков, Джек, но прошу тебя, уймись!

— Почему?

— Мне не хотелось об этом говорить, но, понимаешь, он помолвлен с моей любимой племянницей, Динни Черрел.

— Как, с этой милой девушкой?

— Да. Нам всем это не по нутру, кроме моего сына Майкла, — он все еще души не чает в Дезерте. Но Динни упорствует, и не думаю, чтобы ее можно было отговорить.

— Нельзя же ей выходить замуж за человека, который будет подвергнут остракизму, как только все это станет известно!

— Чем больше на него будет гонений, тем труднее будет ее от него оторвать.

— Вот это мне нравится, — сказал Маскем. — А вы что думаете, Юл?

— Мое дело — сторона. Если сэр Лоренс желает, чтобы я молчал, я буду молчать.

— Конечно, наше дело — сторона; однако если бы этим можно было удержать твою племянницу, я бы не молчал. Позор!

— Но результат был бы как раз обратный, Джек. Мистер Юл, вы хорошо знаете нашу прессу. Представьте себе, что она пронюхает эту историю; что будет тогда?

Юл даже захлопал глазами.

— Сперва они ограничатся неопределенным намеком на какого-то английского путешественника; потом выяснят, не опровергнет ли этого Дезерт, а потом расскажут все это уже прямо о нем, сочинив массу подробностей, но так, что за руку их не поймаешь. Если он признается в самом факте, никто не примет его опровержений по отдельным неточностям. Газета всегда права, хотя и очень неточна.

Сэр Лоренс кивнул.

Если бы мой знакомый решил заняться журналистикой, я бы сказал ему: «Будьте абсолютно точны, и вы окажетесь единственным в своем роде». Я не прочел ни одной правдивой заметки о ком-нибудь с самой войны.

— У них такая система, — сказал Юл. — Двойной удар: сперва ложное сообщение, а потом поправка.

— Ненавижу газеты, — проворчал Маскем. — Был у меня тут один американский газетчик. Расселся, чуть было не пришлось вышвырнуть его силой; понятия не имею, как он меня изобразил.

— Ну и старомодный же ты человек! Для тебя Маркони и Эдисон — самые злокозненные люди на свете, Ну как, значит, решено насчет молодого Дезерта?

— Да, — сказал Юл.

Маскем только кивнул.

Сэр Лоренс поспешно перевел разговор на другую тему.

— Красивые тут места. А вы сюда надолго, мистер Юл?

— После обеда собираюсь в город.

— Хотите, я вас подвезу?

— Буду очень рад.

Через полчаса они отправились в путь.

— Мой двоюродный брат, — сказал сэр Лоренс, — достоин стать национальной реликвией. В Вашингтоне есть такой музей, где за стеклом стоят группы американских аборигенов, курят общинную трубку и замахиваются друг на друга томагавками. Так можно было бы и Джека… — Сэр Лоренс помолчал. — Но вот беда! Как его законсервировать? Трудно увековечить того, кто ничем не хочет выделяться… Вы можете ухватить любую тварь, если она живет, но этот человек словно застыл… А ведь что ни говори, и у него есть свой бог в душе.

— Устои, и Маскем пророк их.

— Его, конечно, можно было бы увековечить дерущимся на дуэли. Это, пожалуй, единственная деятельность, до которой он снизойдет, не боясь нарушить устои.

— Устои рушатся, — сказал Юл.

— Гм!.. Труднее всего убить чувство формы. Ведь что такое, в сущности, жизнь, мистер Юл, как не чувство формы? Попробуйте все свести к мертвому единообразию, — все равно форма возьмет свое.

— Да, но устои — это форма, доведенная до совершенства и принятая за образец; а совершенство кажется таким нудным нашей золотой молодежи.

— Хорошее выражение! Но разве такая молодежь существует не только в романах, мистер Юл?

— Еще как! «Челюсти свернешь со скуки», — как выразились бы они же. Лучше весь остаток жизни просидеть на муниципальных банкетах, чем хотя бы день — в обществе этих бойких молодых людей.

— По-моему, я таких еще не встречал, — признался сэр Лоренс.

— Ну и благодарите бога. Они ни днем, ни ночью не закрывают рта, даже во время совокупления.

— Вы, кажется, их недолюбливаете.

— Да, и они меня не выносят. — Юл сморщился и стал похож на химеру. Тоскливый народец, но, к счастью, земля не на них держится.

— Надеюсь, Джек не считает Дезерта одним из них, — это было бы ошибкой.

— Маскем и в глаза не видал этих бойких молодцов. Нет, его бесит лицо Дезерта. У него и правда чертовски странное лицо.

— Падший ангел, — сказал сэр Лоренс. — Духовная гордыня! В его лице есть своя красота.

— Да я-то против него ничего не имею, и стихи у него хорошие. Но всякий бунт для Маскема — нож острый. Ему нравится образ мыслей аккуратно подстриженный, чтобы грива была заплетена в косички, чтобы он ступал осторожно и не закусывал удила.

— Кто знает, — пробормотал сэр Лоренс. — Мне кажется, что эти двое могли бы сдружиться, особенно если бы они сначала постреляли друг в друга. Ведь мы, англичане, — странный народ.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Примерно в это же время Адриан пересекал убогую улицу, ведущую к дому его брата — священника при церкви Святого Августина в Лугах, — а за углом происходил эпизод, как нельзя лучше характеризующий англичан.

У входа в дом, который, казалось, вот-вот рухнет, стояла карета скорой помощи, и толпа зевак — им давно пора было заняться своим делом — окружала ее плотным кольцом. Адриан присоединился к толпе. Из ветхого здания двое мужчин и санитарка выносили больную девочку, а за носилками, громко причитая, шли краснолицая женщина средних лет и насупленный, что-то бурчавший себе под нос, бледный мужчина с обвислыми усами.

— Что случилось? — спросил Адриан у полицейского.

— Ребенку нужно сделать операцию. В больнице за ней будет прекрасный уход. А у них такой вид, будто ее тащат на убой. Вот и наш священник. Уж если он их не утихомирит, тогда пиши пропало!

Адриан увидел, что из дома вышел его брат и заговорил с бледным мужчиной. Бурчание прекратилось, но женщина завопила еще громче. Ребенка внесли в карету, и мать, спотыкаясь, кинулась к дверце.

— Экие олухи! — произнес полицейский, выступая вперед.

Адриан увидел, как Хилери положил руку на плечо женщины. Она обернулась, словно хотела его как следует выругать, но вместо этого только жалобно застонала. Хилери взял ее под руку и тихонько повел в дом. Карета отъехала. Адриан подошел к бледному человеку и предложил ему закурить. Тот взял сигарету, поблагодарил и отправился вслед за женой.

Представление было окончено. Небольшая толпа рассеялась. Полицейский остался один.

— Священник у нас просто чудо, — сказал он.

— Это мой брат, — сообщил Адриан. Полицейский поглядел на него почтительно.

— Редкостный человек наш священник, сэр.

— И я так думаю. Видно, девочка очень плоха?

— До ночи не доживет, если не сделают операцию. Они как нарочно тянули до последней минуты. Чистый случай, что священник про это узнал. Многие у нас лучше помрут, чем лягут в больницу, а уж отдать туда детей — и говорить нечего.

— Хотят быть сами себе хозяевами, — сказал Адриан. — Я это чувство понимаю.

— Ну ежели так на это смотреть, то и я понимаю. Да ведь дома-то у них уж очень скудно, а в больнице все самое лучшее.

— «Хоть бедно, да свое», — процитировал Адриан.

— Правильно. От этого-то и живут у нас до сих пор в трущобах. Уж такие дыры в наших местах, а вот попробуй пересели отсюда народ, он тебе покажет! Священник много добра здесь делает, оборудует, какговорится, всякие удобства. Если вы к нему, я схожу, позову его.

— Да нет, я лучше подожду.

— Вы и не поверите, — продолжал полицейский, — чего только народ не стерпит, лишь бы в его дела не мешались. И называйте это как хотите: социализм, коммунизм, народное правление, все одно к одному — лезут в вашу жизнь, и только! Эй! А ну-ка, проходите! Нечего тут делать лоточникам!

Какой-то человек с тележкой, только собравшийся закричать: «Раки», быстро закрыл рот.

Адриан, потрясенный путаницей в голове полицейского, хотел было продолжить эту философскую беседу, но тут из дома вышел Хилери и направился к ним.

— Если ребенок выживет, то уж никак не по их милости, — сказал Хилери и, ответив на приветствие полицейского, спросил его: — Ну как, растут у вас петунии, Белл?

— Растут, сэр, жена в них души не чает.

— Отлично! Послушайте, по дороге домой вы же будете проходить мимо больницы; узнайте для меня, как там эта девочка, и позвоните, если дела пойдут плохо.

— Непременно зайду. С удовольствием.

— Спасибо. Ну, а теперь пойдем-ка мы с тобой домой и выпьем чаю, предложил он брату.

Миссис Хилери ушла на приходское собрание, и братья сели пить чай вдвоем.

— Я пришел насчет Динни, — начал Адриан и рассказал всю историю.

Хилери закурил трубку. — «Не судите, да не судимы будете» — очень утешительное речение, пока с этим сам не столкнешься. А тогда видишь, что это чистейший вздор: всякий поступок основан на суждении — все равно, выскажешь ты его или нет, Динни очень его любит?

Адриан кивнул. Хилери глубоко затянулся.

— Ну, тогда мне все это очень не нравится. Мне так хотелось, чтобы жизнь у Динни была светлая; а тут барометр явно идет на бурю. И, наверно, сколько ей ни толкуй, как на это смотрят другие, ничего на нее не действует?

— Где тут!

— Чего же ты от меня хочешь?

— Да я просто хотел узнать твое мнение.

— Мне тяжело, что Динни будет несчастна. Что же до его отречения, то все во мне против этого восстает — и не знаю, потому ли, что я священник, или потому, что получил определенное воспитание. Подозреваю, что это голос предков.

— Если Динни решила стоять насмерть, — сказал Адриан, — будем с ней стоять и мы. Мне всегда казалось: если что-нибудь неприемлемое происходит с теми, кого ты любишь, единственное, что тебе остается, — принять неприемлемое. Я постараюсь отнестись к нему по-дружески и понять его точку зрения.

— А у него, вероятно, нет своей точки зрения, — сказал Хилери. — Au fond[154], понимаешь, он просто прыгнул очертя голову, как Лорд Джим[155], и в душе сам это понимает.

— Тем трагичнее для них обоих, и тем важнее их поддержать.

Хилери кивнул.

— Бедный Кон, ему достанется. Такой завидный повод пофарисействовать! Так и вижу, как все будут их сторониться, чтобы не замарать себя.

— А может, нынешние скептики всего-навсего пожмут плечами и скажут: «Слава богу, еще один предрассудок побоку»?

Хилери покачал головой.

— Увы! Большинство сочтет, что он стал на колени, чтобы спасти свою шкуру. Как бы люди теперь ни иронизировали над религией, патриотизмом, престижем империи, понятием «джентльмен» и прочим, они все же, грубо говоря, трусов не любят. Это отнюдь не мешает многим из них самим быть трусами, но в других они подобной слабости не терпят; и если подвернется случай выказать свое неодобрение, то уж они не откажут себе в удовольствии.

— Даст бог, эта история и не выйдет наружу.

— Непременно выйдет, так или иначе; и чем скорее, тем лучше для Дезерта, — это даст ему по крайней мере возможность проявить душевную отвагу. Бедняжечка Динни! Хватит ли у нее чувства юмора? Ах ты боже мой!.. Видно, я старею. А что говорит Майкл?

— Я его давно не видел.

— А Лоренс и Эм знают?

— Думаю, что да.

— Но больше никто об этом знать не должен?

— Да. Ну что ж, мне пора.

— Попытаюсь излить мои чувства в римской галере, которую я сейчас вырезаю. Посижу-ка над ней полчасика, если та девочка не умерла под ножом.

Адриан зашагал дальше в Блумсбери. И всю дорогу пытался поставить себя на место человека, которому грозит внезапная гибель. Кончена жизнь, никогда больше не увидишь тех, кого любил, и никакой, хотя бы смутной надежды осмысленно существовать, как существовал здесь на земле.

«Вот такая беда, которая обрушилась на тебя нежданно-негаданно, — думал он, — да еще и полюбоваться на твой героизм некому, — вот она-то и есть настоящая проба характера. И кто из нас знает, как ее выдержит?»

Его братья — солдат и священник — примут смерть просто как свой долг; даже третий брат, судья, хоть ему и захочется поспорить и переубедить палача, сделает то же самое. «А я? — спросил он себя. — Разве не подлость умирать за веру, которой у тебя нет, где-то в неведомом краю, не теша себя даже тем, что смерть твоя кому-нибудь нужна или что о ней когда-нибудь узнают люди!» Если человеку не надо сохранять профессиональный или государственный престиж и перед ним поставлен выбор, а решать надо мгновенно, то, не имея возможности поразмыслить и взвесить, он будет полагаться на один лишь инстинкт. И тут уж все зависит от характера. А если характер такой, как у Дезерта, — судя по его стихам, он привык противопоставлять себя своим ближним или по крайней мере чуждаться их; презирать условности и практическую цепкость англичан; в душе, быть может, он больше сочувствует арабам, чем своим соотечественникам, — то не будет ли решение непременно таким, какое принял Дезерт? «Один бог знает, как поступил бы я на его месте, — размышлял Адриан, — но я его понимаю и в чем-то ему сочувствую. И уж, во всяком случае, я буду стоять за Динни и поддерживать ее до конца; так же, как стояла она за меня в истории с Ферзом». И, приняв решение, он немножко успокоился…

А Хилери резал из дерева свою римскую галеру. В университете он ленился изучать античных классиков и стал священником; теперь он уже и сам не понимал, как это произошло. Каков же он был в молодости, если мог вообразить, что пригоден для этого звания? Почему он не стал лесничим, ковбоем, почему не занялся любым ремеслом, которое позволило бы ему жить на воздухе, а не в трущобах, в самом сердце этого пасмурного города? Уж не толкнуло ли его на эту стезю божественное откровение? А если нет, то что же его на это толкнуло? Обстругивая палубу, подобную тем, на которые по воле древних водопроводчиков-римлян когда-то рекою лился пот чужеземцев, он думал: «Я служу идее, но с такой надстройкой, что лучше об этом не думать! Но я же тружусь на благо человека? И врач трудится на благо людям, несмотря на шарлатанство, царящее в медицине; и государственный деятель, хотя и знает, что избиратели, вручившие ему власть, — темные люди. Человек пользуется внешним ритуалом культа, сам в него не веря, и даже ухитряется внушить веру в него другим. Жизнь практически сводится к компромиссу. Все мы иезуиты, — думал он, — и пользуемся сомнительными средствами для высоких целей. Но готов ли я отдать жизнь за свой сан, как солдат — за честь мундира? Ах, все эти рассуждения не стоят и выеденного яйца…».

Зазвонил телефон.

— Священника!.. Да, сэр!.. Насчет той девочки. Оперировать уже поздно. Хорошо бы вам прийти, сэр.

Хилери положил трубку, схватил шляпу и выбежал на улицу. Из множества его обязанностей самой неприятной для него было напутствие у смертного одра; и когда он вышел из такси у входа в больницу, его морщинистое, застывшее лицо таило подлинный ужас. Такая малютка! А что он мог поделать пробормотать несколько молитв и подержать ее за руку? Родители — просто злодеи, запустили болезнь, а теперь уже слишком поздно. Посадить их за это в тюрьму, — значит, нужно сажать в тюрьму всех англичан, все они только и думают, как бы уберечь свою независимость, пока не становится слишком поздно!

— Сюда, сэр, — сказала сиделка.

В строгой белизне небольшого приемного покоя Хилери разглядел безжизненное маленькое тельце, покрытое чем-то белым, и смертельно бледное личико. Он сел рядом, подыскивая слова, которые согрели бы последние минуты ребенка.

«Молиться не буду, — думал он, — она еще слишком мала».

Глаза девочки, затуманенные морфием, мучительно вглядывались в окружающий мир и с, ужасом перебегали с предмета на предмет, испуганно останавливаясь то на белой фигуре сиделки, то на докторе в халате. Хилери поднял руку.

— Могу я вас попросить оставить меня с ней на минутку?

Врач и сиделка вышли в соседнюю палату.

— Лу! — тихонько позвал Хилери.

Девочка услышала его, взгляд перестал испуганно метаться и застыл на улыбающихся губах священника.

— Как здесь красиво и чисто, правда? Лу! Что ты любишь больше всего на свете?

Бледные сморщенные губки разжались, чтобы едва слышно произнести:

— Кино.

— Вот тебе и будут его показывать каждый божий день, даже два раза в день. Ты только подумай! Закрой глаза, постарайся покрепче заснуть, а когда проснешься, увидишь кино. Закрой глазки! А я расскажу тебе сказку. Все будет хорошо. Видишь? Я тут.

Ему показалось, что она закрыла глаза, но у нее снова начался приступ боли; она тихонько захныкала, потом закричала.

— Господи! — прошептал Хилери. — Доктор, еще укол, поскорее!

Доктор впрыснул морфий.

— Теперь оставьте нас.

Доктор выскользнул за дверь, а взгляд ребенка медленно возвратился к улыбающемуся лицу Хилери. Он прикрыл ладонью ее худенькую ручку…

— Слушай, Лу!

Шли Плотник об руку с Моржом по желтому песку,
И почему-то вид песка нагнал на них тоску…
— Смогли б, семь метел в руки взяв, семь опытных прислуг
Убрать за лето весь песок, как думаешь ты, друг?
— Такой, рыдая, задал Морж товарищу вопрос…
— Навряд ли! — Плотник отвечал, не сдерживая слез.
Хилери все читал и читал ей на память «Званое чаепитие у Сумасбродного Шляпника»[156]. А в это время глаза девочки закрылись и ручонка ее похолодела.

Он почувствовал, как холод проникает в его пальцы, и подумал: «Ну, а теперь, господи, если ты существуешь, покажи ей кино!»

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Проснувшись утром, после разговора с отцом, Динни никак не могла сообразить, чем она огорчена. Потом вспомнила и в ужасе села на кровати. А вдруг Уилфрид от всего этого сбежит на Восток или еще дальше? С него станется, да еще и убедит себя, что делает это ради нее.

«Не могу я ждать до четверга, — подумала она. — Я должна к нему поехать! Ах, если бы у меня были деньги, на случай…» Она вытащила свои украшения и торопливо прикинула, сколько за них можно получить у тех двух джентльменов на Саут-Молтон-стрит! Когда она отдавала им изумрудный кулон Джин, они вели себя очень мило. Динни отложила два-три украшения, которые любила носить, а остальные, предназначенные в заклад, завернула в бумагу. У нее не было дорогих вещей, и получить за все можно будет в лучшем случае фунтов сто.

За завтраком ее родные вели себя так, будто ничего не случилось. Ага, значит, все уже знают!

«Изображают ангельскую кротость», — подумала она.

Когда отец объявил, что едет в город, Динни сказала, что едет с ним.

Он поглядел на нее, как обезьяна, недовольная тем, что человек не желает ей подражать. Как же она никогда не замечала, что в его карих глазах светится такая грусть?

— Вот и хорошо, — сказал он.

— Хотите я вас подвезу? — спросила Джин.

— Принято с благодарностью, — сказала Динни.

Никто и словом не обмолвился о том, что всех так тревожило.

В открытой машине Динни сидела рядом с отцом. Боярышник в этом году распустился поздно, но теперь был в полном цвету, и его запах примешивался к запаху бензина. Затянутое облаками небо не пролилось дождем. Путь их лежал по холмам Чилтернс, через Хемпден, Большой Миссенден, Челфонт и Чорли-Вуд пейзаж был настолько английский, что даже со сна не подумаешь, что ты в какой-нибудь другой стране. Эта дорога не могла наскучить Динни, но сегодня ни весенняя зелень, ни яркая белизна цветущих яблонь и боярышника, ни извилистая дорога, проходившая по старинным деревням, не могли отвлечь ее внимания от неподвижной фигуры рядом с ней. Она догадывалась, что отец постарается увидеться с Уилфридом, а если так, — она последует его примеру. Но когда генерал заговорил, он стал рассказывать об Индии. А когда заговорила Динни, разговор пошел о птицах. Джин отчаянно гнала машину и ни разу на них не оглянулась. И только на Финчли-роуд генерал спросил:

— Где ты хочешь сойти, Динни?

— На Маунт-стрит.

— Значит, ты останешься в городе?

— Да, до пятницы.

— Мы тебя высадим, и я поеду к себе в клуб. Ты сегодня отвезешь меня обратно, Джин?

Джин кивнула, не оборачиваясь, и так ловко проскользнула между двумя ярко-красными автобусами, что оба шофера обругали ее одним и тем же словом. Динни лихорадочно думала, что ей делать. Удобно позвонить Стаку и попросить немедленно сообщить ей, как только появится отец? Тогда она сможет точно рассчитать время. Динни принадлежала к тем людям, которые сразу же располагают к себе прислугу. Кладя себе на тарелку картофелину, она невольно внушала тому, кто ее подавал, что он интересует ее как личность. Она всегда говорила «спасибо» и редко уходила, не сказав на прощание несколько приветливых слов. Стака она видела всего три раза, но знала, что он считает ее человеком, хоть она родилась и не на окраине. Динни мысленно оглядела его уже немолодую фигуру, черные волосы, монашеское лицо с большим носом и выразительными глазами, резко очерченные губы, которые говорили о рассудительности и доброте. Держался он прямо и ходил чуть-чуть вприпрыжку. Она поймала его взгляд и прочла: «Уж если нам суждено жить вместе, смогу ли я с ней ужиться? Да, смогу». Динни чувствовала, что он бесконечно предан Уилфриду. Она решила рискнуть. Когда ее довезли до Маунт-стрит и машина отъехала, Динни подумала: «Надеюсь, мне никогда не придется быть отцом!»

— Можно от вас позвонить, Блор?

— Конечно, мисс.

Она назвала номер телефона Уилфрида.

— Это Стак? Говорит мисс Черрел… Вы могли бы оказать мне маленькую услугу? Мой отец должен зайти сегодня к мистеру Дезерту, — генерал Конвей Черрел, — не знаю в котором часу, но мне бы хотелось застать его у вас… Позвоните мне, как только он придет. Да, я буду здесь… Большое спасибо… Как здоровье мистера Дезерта?.. Пожалуйста, не говорите ни ему, ни отцу, что я приду. Огромное вам спасибо!

«Ну вот, — подумала она, — если только я правильно поняла отца. Напротив дома Уилфрида картинная галерея. Оттуда я увижу, когда он уйдет».

Обедали они вдвоем с тетей, до обеда никто не позвонил.

— Твой дядя видел Джека Маскема — там, в Ройстоне, — сказала леди Монт, — он привез с собой оттуда этого другого, — ужасно похож на мартышку; они оба ничего не скажут. Но, слышишь, Динни, Майкл говорит, чтобы он не смел этого делать!

— Чего, тетя Эм?

— Печатать поэму.

— А!.. Он ее непременно напечатает!

— Почему? Она такая хорошая?

— Это лучшее, что он написал.

— Вот и ни к чему.

— Уилфрид не стыдится своего поступка.

— По-моему, у тебя будет ужасно много хлопот!

— А разве вам нельзя вступить в ненастоящий брак?

— Я ему предлагала.

— Динни, как тебе не стыдно!

— Он не согласился.

— Ну и слава богу! Мне было бы так неприятно, если бы ты попала в газеты!

— Мне тоже, тетя.

— Флер попала в газеты за клевету.

— Я помню.

— Как называется эта вещь, которая летит обратно и по ошибке попадает в тебя?

— Бумеранг?

— Я так и знала: что-то австралийское. Но почему у них такой странный акцент?

— Понятия не имею.

— А кенгуру? Блор, налейте мисс Динни еще!

— Спасибо, тетя Эм, больше не хочу. Можно, я пойду вниз?

— Пойдем вместе. — И, поднявшись, леди Монт поглядела на племянницу, склонив голову набок. — Дыши поглубже и ешь сырую морковку. Охлаждает кровь. А почему Гольфстрим, Динни? Какой это гольф?

— Мексиканский, дорогая.

— Я читала, что откуда-то оттуда приходят угри. Ты куда-нибудь идешь?

— Я жду телефонного звонка.

— Когда они произносят «гр-р-р-рустно», у меня начинают ныть зубы. Но девушки там милые. Хочешь кофе?

— Ужасно!

— Кофе помогает. Не так расклеиваешься.

«Тетя Эм гораздо проницательнее, чем кажется!» — подумала Динни.

— Влюбляться куда хуже в деревне, — продолжала леди Монт, — там кукушки. Кто-то мне говорил, что в Америке их не бывает. А может, там не влюбляются? Дядя, наверно, знает. Когда он вернулся оттуда, он мне рассказывал историю про какого-то «папашу из Ну-у-порта». Но это было так давно. Я всегда чувствую, что творится у людей внутри, — вдруг сказала тетка, и Динни стало жутковато. — А куда пошел твой отец?

— К себе в клуб.

— Ты ему сказала?

— Да.

— Ты ведь его любимица.

— Ну нет! Его любимица — Клер.

— Чепуха!

— А у тебя любовь протекала гладко, тетя Эм?

— У меня была хорошая фигура, — ответила та, — пожалуй, ее было многовато, тогда у нас у всех ее было многовато. Лоренс был у меня первый.

— Неужели!

— Если не считать мальчиков из хора, нашего конюха и двух-трех военных. Был такой капитан небольшого роста с черными усиками. Некрасиво, когда тебе всего четырнадцать?

— Дядя ухаживал, наверно, очень чинно?

— Нет, у дяди был ужасный темперамент. В девяносто первом году. Тогда тридцать лет не было дождя.

— Такого, как сейчас?

— Никакого, но я только не помню где. Телефон!

Динни схватила трубку перед самым носом дворецкого.

— Это меня, Блор, спасибо.

Она подняла трубку дрожащей рукой.

— Да?.. Понимаю… спасибо, Стак… большое спасибо. Блор, вызовите мне, пожалуйста, такси.

Она подъехала к картинной галерее напротив дома Уилфрида, купила каталог, поднялась наверх и подошла к окну в верхнем зале. Делая вид, будто внимательно изучает номер 35, который почему-то назывался «Ритм», она не спускала глаз с двери на той стороне улицы. Отец еще не мог уйти от Уилфрида, — с тех пор как ей позвонили, прошло всего семь минут. Очень скоро, однако, она увидела, как он вышел из дома и зашагал по улице. Голова его была опущена; лица Динни не видела, но могла себе ясно представить его выражение.

«Жует усы, — подумала она, — ах ты мой бедненький!»

Как только он завернул за угол, Динни сбежала вниз, быстро перешла улицу и поднялась на второй этаж. Перед дверью в квартиру Уилфрида она постояла, не решаясь нажать звонок. Потом позвонила.

— Я очень опоздала, Стак?

— Генерал только что ушел, мисс.

— А-а… Можно мне видеть мистера Дезерта? Не надо докладывать, я пройду сама.

— Хорошо, мисс, — сказал Стак.

Право же, ни в чьих глазах она не видела столько сочувствия!

Поглубже вздохнув, она отворила дверь. Уилфрид стоял у камина, опершись на него локтями и положив голову на скрещенные руки. Динни на цыпочках подошла к нему и стала молча ждать, чтобы он ее заметил.

Внезапно он вскинул голову.

— Милый, прости, я тебя напугала! — сказала Динни и подставила ему лицо, полураскрыв губы; она видела, как он борется с собой.

Наконец он сдался и поцеловал ее.

— Динни, твой отец….

— Знаю. Я видела, как он вышел. «Если не ошибаюсь, мистер Дезерт? Дочь сказала мне о вашей помолвке и… гм… о вашем положении. Я… гм… разрешил себе прийти к вам по этому поводу. Вы, надеюсь, представляете себе… гм… что произойдет, когда ваша… тамошняя… гм… выходка станет… гм… известна. Дочь моя — совершеннолетняя и может поступать, как ей заблагорассудится, но мы все чрезвычайно к ней привязаны, и, я надеюсь, вы согласитесь, что ввиду такого… гм… скандала… было бы совершенно неправильно с вашей стороны… гм… считать себя помолвленным с ней в данное время».

— Почти дословно.

— А что ты ответил?

— Что я подумаю. Но он совершенно прав.

— Он совершенно неправ, Я ведь тебе уже говорила: «Любовь не знает убыли и тлена». Майкл считает, что тебе не следует печатать «Леопарда».

— Я должен. Мне надо от него освободиться. Когда тебя со мной нет, я совсем схожу с ума.

— Знаю. Но, милый ты мой, ведь те двое ничего не скажут; вся эта история, может, и не получит огласки. То, о чем не узнают сразу, редко становится известно вообще. Зачем напрашиваться на неприятности?

— Дело не в этом. Меня гложет мысль, что я вел себя как трус. Я сам хочу, чтобы все это вышло наружу. Тогда трус я или нет, но я смогу глядеть людям в лицо. Неужели ты этого не понимаешь?

Она понимала. Достаточно было на него поглядеть. «Я обязана чувствовать то же, что чувствует он, — думала она, — как бы я к этому ни относилась; только так я смогу ему помочь; может быть, только так я смогу его удержать».

— Нет, я отлично все понимаю. Майкл не прав. Давай примем удар, и пусть наши головы будут «в крови, но мы их не склоним»[157]. Как бы там ни было, мы не будем «капитанами своей души»[158].

И, заставив Уилфрида улыбнуться, она усадила его рядом с собой. После долгого молчаливого объятия она открыла глаза и поглядела на него так, как умеют глядеть только женщины.

— Завтра четверг. А что, если на обратном пути мы заедем к дяде Адриану? Он на нашей стороне. Что касается помолвки, — мы ведь можем быть помолвлены, а говорить будем, что нет. До свиданья, мой хороший!

Внизу в вестибюле, открывая дверь на улицу, Динни услышала голос Стака:

— Одну минуточку, мисс!

— Да?

— Я давно служу у мистера Дезерта, — вот я тут и рассудил, мисс… Вы ведь помолвлены с ним, если я, конечно, не ошибаюсь?

— И да, и нет, Стак. Но я, во всяком случае, надеюсь выйти за него замуж.

— Вот именно, мисс. И вы меня, конечно, извините, но это хорошее дело, мисс. Мистер Дезерт — человек горячий, и если бы мы с вами, как говорится, заключили союз, ему это было бы только на пользу.

— И я так думаю; поэтому я вам утром и позвонила.

— Мне на своем веку приходилось видеть немало молодых леди, но все они, по-моему, были ему не пара. Вот почему я и взял на себя смелость…

Динни протянула ему руку.

— Я рада, что вы это сделали, я сама этого хотела; у нас ведь все очень сложно, и боюсь, чем дальше, тем будет труднее.

Тщательно обтерев руку, Стак протянул ее Динни, и они обменялись неловким рукопожатием.

— Я чувствую, он что-то задумал, — сказал Стак. — Конечно, не мое это дело, но он частенько ни с того ни с сего срывался с места. Если бы вы дали мне номера ваших телефонов, мисс, может, я и сумел бы вам обоим услужить.

Динни записала ему номера телефонов.

— Вот это городской, моего дяди сэра Лоренса Монта на Маунт-стрит, а это загородный, в имении Кондафорд, в Оксфордшире. Либо по одному, либо по другому меня почти наверняка можно найти. И я вам очень благодарна. У меня точно гора с плеч свалилась.

— И у меня тоже, мисс. Мистеру Дезерту я всем обязан. И желаю ему всяческого благополучия. Он, может, человек и не на всякий вкус, но я ему душевно предан.

— Я тоже, Стак.

— Не стал бы говорить вам пустые приятности, мисс, но ему, извините, конечно, очень повезло.

Дин-пи улыбнулась:

— Нет, это мне повезло. До свиданья, и еще раз спасибо.

Она ушла, если можно так выразиться, едва касаясь подошвами Корк-стрит. У нее есть союзник в самой пасти льва, соглядатай в дружеском стане, преданный предатель! И, нарочно путая все метафоры, она спешила назад к дому тетки. Отец почти наверняка зайдет туда перед возвращением в Кондафорд.

Увидев в прихожей хорошо знакомый старый котелок, она предусмотрительно сняла шляпу и лишь потом вошла в гостиную. Отец разговаривал с тетей Эм, но, увидев Динни, они замолчали. Теперь уж все, завидев ее, будут обрывать разговор на полуслове! Она спокойно села и поглядела им прямо в глаза. Генерал не успел вовремя отвести взгляд.

— Динни, я был у мистера Дезерта.

— Знаю, милый. Он решил подумать над тем, что ты сказал. Во всяком случае, мы подождем, пока все не станет известно.

Генерал смущенно поерзал в кресле.

— И официально мы не помолвлены, — если тебе от этого легче.

Генерал отвесил ей легкий поклон, и Динни перевела взгляд на леди Монт, обмахивавшую разгоряченное лицо листком сиреневой промокательной бумаги.

Наступило молчание.

— Когда ты едешь в Липпингхолл, Эм? — спросил наконец генерал.

— На будущей неделе, — ответила та, — а может, еще через неделю! Лоренс знает. Я выставляю двух садовников на Выставке цветов в Челси. Босуэлла и Джонсона.

— Ну? Неужели они все еще у тебя?

— А как же! Кон, тебе надо посадить пестиферу. Нет, это как-то иначе называется, — ну, такие волосатые анемоны…

— Пульсатиллы, тетя.

— Прелестные цветы. Им нужна известь.

— У нас мало извести в Кондафорде, — сказал генерал. — Ты ведь знаешь!

— Зато азалии у нас в этом году были просто чудо, тетя Эм!

Леди Монт отложила промокательную бумагу.

— Я говорю ему, Динни, чтобы они к тебе не приставали!

Поглядев на угрюмое лицо отца, Динни сказала:

— Тетя, ты знаешь этот чудный магазин на Бондстрит, где продают всяких животных? Я там купила статуэтку маленькой лисички с лисятами, чтобы папа лучше относился к лисам.

— Ох уж эти охотники! — вздохнула леди Монт. — Когда их выкуривают, это так трогательно!

— Даже папа не любит раскапывать норы или засыпать ходы землей, правда, папа?

— Н-нет… — сказал генерал. — В общем, нет.

— И даже детей мажут кровью, приучают к охоте, — продолжала леди Монт. — Я сама видела на тебе кровь, Кон.

— Неприятно и, главное, ни к чему! Теперь этим забавляются только старые бурбоны.

— Он так противно выглядел, Динни!

— Да, папа, тебе это как-то не к лицу. Тут нужен курносый, рыжий, веснушчатый парень, который любит убивать из любви к искусству.

Генерал встал.

— Мне пора обратно в клуб. Джин за мной туда заедет. Когда мы теперь тебя увидим, Динни? Мама… — И он запнулся.

— Тетя Эм оставила меня у себя до субботы.

Генерал кивнул. Он разрешил сестре и дочери себя поцеловать, хотя на лице у него было написано: «Все это так, но…»

Динни стояла у окна и смотрела, как он идет по улице; сердце у нее сжималось.

— Твой отец! — послышался у нее за спиной голос тетки. — Ах, как все это утомительно, Динни!

— По-моему, со стороны папы было благородно даже не намекнуть, что я от него завишу.

— Кон — очень милый, — подтвердила леди Монт, — он сказал, что молодой человек держался почтительно. Кто это говорил: «Гр-ру-гр-ру»?

— Старый еврей в «Давиде Копперфильде».

— Вот и я чувствую сейчас то же самое. Динни повернулась к ней.

— Тетечка! Мне кажется, что за последние две недели я стала совсем другая. Я ужасно изменилась. Раньше у меня не было никаких желаний, а теперь только одно желание, и я этого ни капельки не стыжусь. Только не предлагай мне лекарство!

Леди Монт похлопала ее по руке.

— «Почитай отца твоего и мать твою», — сказала она. — Но ведь там было и «оставь все, и следуй за мной», так что ничего еще не известно.

— Нет, известно, — ответила Динни. — Знаешь, на что я теперь надеюсь? Что завтра все узнают. Тогда мы сможем сразу обвенчаться.

— Давай-ка выпьем чаю. Блор, чаю! Индийского, и покрепче!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

На следующий день Динни довела своего возлюбленного до дверей музея дяди Адриана и оставила его там. Оглянувшись на высокую, перетянутую поясом фигуру, она заметила, что он весь передернулся. Но он все же улыбнулся ей и хотя он был уже далеко, на душе у нее потеплело.

Адриан был заранее предупрежден о приходе Уилфрида, встретил его, как он сам признался, с «нездоровым любопытством» и сразу же нашел, что тот полная противоположность Динни. До чего же несхожая это будет пара! Однако общение с ископаемыми, по-видимому, кое-чему научило Адриана, и он почувствовал, что с точки зрения физической племянница не ошиблась. Сухопарая грация и мужественность Уилфрида подходили к ее изящной фигуре; а на смуглом осунувшемся лице с такими горькими складками светились глаза, которые даже на взгляд Адриана, страдавшего чисто английской неприязнью к кинозвездам мужского пола, могли увлечь любую дочь Евы. Ископаемые помогли немножко растопить лед, и, обсуждая, действительно ли был хеттом какой-то довольно прилично сохранившийся скелет, они почти подружились. Страны и люди, увиденные обоими при необычных обстоятельствах, сблизили их еще больше. И только взяв шляпу и прощаясь, Уилфрид вдруг спросил:

— А что бы сделали вы на моем месте, мистер Черрел?

Адриан прищурил глаза и внимательно поглядел на гостя.

— Я не мастер давать советы, но Динни — чудесная девушка…

— Да.

Адриан нагнулся и притворил дверцу одного из шкафов.

— Сегодня утром, — сказал он, — я наблюдал у себя в ванной, как ползет муравей, отправляясь в разведку. К стыду своему, сознаюсь, я стряхнул на него немножко пепла из трубки: хотелось поглядеть, что он будет делать. Будто я господь бог: ведь и он вечно стряхивает на нас пепел из своей трубки — хочет поглядеть, что из этого выйдет. Мысли у меня тут были разные, но я пришел к выводу, что если вы действительно любите Динни… — по телу Уилфрида пробежала судорога, и его пальцы сжали край шляпы, — а я вижу, что любите, и знаю, что она вас тоже любит, — то стойте на своем и пробивайте вместе с ней себе дорогу сквозь пепел. Динни предпочтет с вами жизнь в шалаше. Мне кажется, — и лицо Адриана осветила задумчивая улыбка, — что Динни — из тех, о ком может быть сказано: «И будут два едины духом».

Лицо у молодого человека дрогнуло.

«Это — настоящее!» — подумал Адриан.

— Поэтому думайте прежде всего о ней, и не по формуле: «Я тебя так люблю, что никакая сила не заставит меня на тебе жениться». Поступайте, как она хочет и когда захочет, — она ведь человек разумный. И, честно говоря, не думаю, чтобы вы оба пожалели.

Дезерт шагнул к нему, и Адриан понял, что его собеседник глубоко взволнован. Но, овладев собой, он ничем не выдал своего волнения, только криво усмехнулся, взмахнул рукой, повернулся и вышел.

Адриан стал запирать шкафы, где хранились его ископаемые. «В жизни не видал такого непокорного и чем-то прекрасного лица, — думал он. — Какой высокий дух, но как легко этому человеку оступиться! А не преступный ли я дал совет, ведь он, кажется, ему последует». И он снова сел читать географический журнал, который отложил, когда пришел Уилфрид. Там была напечатана бойкая заметка об одном из индейских племен на реке Амазонке, которому удалось даже без помощи американских инженеров с их капиталистическими заработками основать идеальную общину. Никто там, по-видимому, не имел никакой собственности. Вся жизнь, включая и удовлетворение естественных потребностей, протекала у всех на глазах. Одежды не носили; законов не было; единственная кара — преступников отдавали чуть ли не на съедение красным муравьям — полагалась за попытку утаить что-нибудь от общества. Питались тапиокой, разнообразя меню орехами, и были образцовой общиной!

«Удивительная вещь! — думал Адриан. — До чего же человеческая жизнь возвращается на круги своя. Около двадцати тысяч лет мы пытаемся, как нам кажется, уйти вперед от образа жизни этих индейцев. А теперь его же предлагают нам в качестве образца!»

Он посидел задумавшись; улыбка пряталась глубоко в уголках его рта. Ох уж эти доктринеры, сторонники крайних мер! Тот араб, который приставил пистолет к виску Дезерта, олицетворял собой самую вредную черту человеческой натуры. Всякая философия, религия — разве это не полуправда? Они только тогда и годятся, когда могут хоть как-нибудь упорядочить жизнь. Географический журнал соскользнул с колен на пол.

По дороге домой Адриан постоял на улице, подставив лицо солнечным лучам и слушая пение дрозда. У него было все, чего он хотел в жизни: любимая женщина, приличное здоровье, приличное жалованье — семьсот фунтов в год и пенсия в будущем; двое прелестных детей, и к тому же не родных, что избавляло его от отцовских тревог; увлекательная работа, любовь к природе и при удаче еще лет тридцать впереди. «Если бы в эту минуту кто-нибудь приставил к моему виску пистолет, — думал он, — и сказал: «Адриан Черрел, отрекись от христианской веры, не то получишь пулю в лоб!» — ответил бы я, как Клайв[159] в Индии: «Стреляй, и будь ты проклят!»? Этого он решить не мог. А дрозд все распевал, ветерок, шелестя, играл молодой листвой, солнце грело щеку, и жизнь казалась такой желанной в тиши этой когда-то аристократической площади…

Расставшись с Уилфридом, которому предстояло знакомство с дядей, Динни остановилась было в нерешительности, а потом двинулась на север, к церкви Святого Августина в Лугах. Ей хотелось подавить сопротивление побочных представителей ее клана для того, чтобы ослабить оборону ближайшей родни. Она направлялась в обитель христианина-практика не без робости, но и с каким-то веселым озорством.

Тетя Мэй поила чаем двух бывших студентов, прежде чем отправить их в местный клуб, где они руководили игрой в кегли, шахматы, шашки и пинг-понг.

— Динни, если тебе нужен Хилери, имей в виду, у него заседания двух комитетов. Правда, они могут не состояться, потому что оба комитета почти целиком состоят из него одного.

— Вы с дядей, наверно, уже все про меня знаете?

Жена Хилери кивнула. В платье с цветочками она выглядела очень молодо.

— Расскажи мне, пожалуйста, как на все это смотрит дядя.

— Пусть лучше он расскажет тебе сам. Мы с ним оба не очень хорошо помним мистера Дезерта.

— Люди, которые его плохо знают, всегда будут к нему несправедливы. Но ведь ни ты, ни дядя не считаетесь с тем, что думают другие. — Она заявила это самым невинным тоном, который, однако, не обманул миссис Черрел, привыкшую иметь дело с дамами-патронессами.

— Знаешь, мы и в самом деле не очень правоверные, но глубоко верим в самые принципы христианства, и нам незачем это скрывать.

Динни на секунду задумалась.

— А разве эти принципы — не доброта, отвага, самопожертвование? Разве непременно надо быть христианином, чтобы их иметь?

— Не будем спорить. Мне было бы неприятно, если бы я сказала не то, что Хилери.

— Ну до чего же примерная жена!

Миссис Черрел улыбнулась. И Динни поняла, что приговор в этом доме еще не вынесен.

Она дожидалась дядю, болтая о всякой всячине. Вошел Хилери; он был бледен и чем-то расстроен. Жена налила ему чаю, пощупала лоб и вышла.

Хилери залпом проглотил чай и набил трубку табаком.

— Кому нужна вся эта бюрократическая чепуха? Неужели не хватит трех докторов, трех инженеров, трех архитекторов, арифмометра и одного человека с воображением, который будет следить, чтобы не жульничали?

— У тебя неприятности, дядя?

— Ну да, переоборудовать дома, имея в банке перерасход, — от этого поседеешь и без бюрократов из муниципалитета.

Глядя на его изможденное, хоть и улыбающееся лицо, Динни подумала: «Неловко надоедать ему моими пустячными делами».

— Вы с тетей Мэй не смогли бы выбраться во вторник в Челси на Выставку цветов?

— Господи! — воскликнул Хилери, втыкая спичку в середину набитой табаком трубки и поджигая другой конец спички. — Как бы мне хотелось постоять под тентом и понюхать азалии!

— Мы собираемся выехать в час, чтобы не попасть в самую давку. Тетя Эм пришлет за вами машину.

— Не могу обещать, поэтому ничего не посылайте. Если мы не будем в час у главного входа, значит, судьба распорядилась иначе. Ну, а как твои дела? Адриан мне все рассказал.

— Мне не хотелось тебя беспокоить, дядя. Проницательные голубые глаза Хилери превратились в узенькие щелки. Он выпустил целое облако дыма.

— Меня беспокоит только то, что огорчает тебя. Ты уверена, что жребий брошен?

— Да.

Хилери вздохнул.

— Ну что ж, остается с этим примириться. Но люди любят превращать своих ближних в мучеников. Боюсь, что он, как говорят у нас, получит плохую прессу.

— Не сомневаюсь.

— Его я помню смутно: высокий, язвительный молодой человек в коричневом жилете. Все такой же язвительный?

Динни улыбнулась.

— Со мной он пока не очень язвительный.

— Надеюсь, в нем не бушуют «всепожирающие страсти»?

— Этого я у него тоже не замечала.

— Я хочу сказать, Динни, что когда такой тип утолит свои аппетиты, в нем непременно проснется пещерный житель. Понимаешь, о чем я говорю?

— Да. Но мне кажется, что у нас с ним главное — это «родство душ».

— Ну, тогда, дорогая, желаю вам счастья! Только не жалуйся, когда люди начнут швырять в вас каменьями. Ты идешь на это с открытыми глазами, уж не обессудь! А ведь куда легче, когда тебе самой наступают на ногу, чем видеть, как бьют по голове того, кого любишь. Поэтому возьми себя в руки с самого начала, не то ему с тобой будет только хуже. Если не ошибаюсь, ты тоже легко выходишь из себя.

— Постараюсь этого не делать. Когда выйдет книжка Уилфрида, прочти там поэму под названием «Леопард», в ней описано, что он тогда чувствовал.

— А-а, — неопределенно протянул Хилери. — Оправдывается? Это ошибка.

— То же самое говорит и Майкл. А я в этом не уверена, — думаю, что в конце концов это правильно. Во всяком случае, книжка вот-вот выйдет.

— Тут-то и пойдет потеха. «Подставь другую щеку», «гордыня не позволяет драться» — все это всегда было только людям во вред. В общем, он сам лезет на рожон.

— Я тут ничего не могу поделать.

— Понимаю; вот это и обидно. Как подумаю, сколько раз еще ты «ничего не сможешь поделать»… А как насчет Кондафорда? Тебе не придется из-за этой истории с ним расстаться?

— Только в романах люди непреклонны; да и там они в конце концов либо умирают, либо сдаются, чтобы героиня могла быть счастлива. А ты не замолвишь за нас словечко перед папой?

— Нет, Динни. Старший брат никогда не может забыть своего былого превосходства перед младшим.

Динни встала.

— Ну что ж, большое тебе спасибо за то, что ты не веришь в геенну огненную, а еще больше за то, что ты о ней даже не заикнулся. Я не забуду того, что ты мне сказал. Значит, во вторник, в час, у главного входа, и лучше закуси на дорогу, — занятие это очень утомительное.

Когда она ушла, Хилери снова набил трубку.

«А еще больше за то, что ты о ней и не заикнулся»! — мысленно повторил он ее слова. — Эта молодая особа не без ехидства! Интересно, часто ли мой сан заставляет меня говорить то, чего я не думаю». И, заметив, что в дверях появилась жена, он спросил:

— Мэй, как ты думаешь, я шарлатан? Как духовное лицо?

— Конечно, милый. А разве может быть иначе?

— Ты хочешь сказать, что догматы, которые проповедует священник, слишком узки для всего многообразия человеческой натуры? Но, по-моему, они и не могут быть шире! Хочешь пойти во вторник на Выставку цветов?

Миссис Черрел подумала: «Динни могла бы сама меня пригласить!» — и ответила с улыбкой:

— С удовольствием.

— Давай тогда постараемся попасть туда к часу дня.

— Ты с ней разговаривал о ее делах?

— Да.

— И переубедить ее невозможно?

— Никак.

Миссис Черрел вздохнула.

— Вот жалость! А как ты думаешь, когда-нибудь это забудется?

— Двадцать лет назад я сказал бы «нет». А теперь — не знаю. Как ни странно, но хуже всего им придется не от людей религиозных.

— Почему?

— Потому, что с ними они не будут сталкиваться. Они будут иметь дело с военными, с колониальными чиновниками, с англичанами там, за морем. Но наиболее сурово ее осудят в собственной семье. На нем клеймо труса. И клеймо это куда приметнее, чем самая кричащая реклама.

— Я вот думаю: как отнесутся к этому наши дети? — сказала миссис Черрел.

— Как ни странно, мы не знаем.

— Мы гораздо меньше знаем о наших детях, чем их сверстники. Интересно, неужели и мы так относились к своим родителям?

— У наших родителей был к нам чисто биологический подход; у них была на нас управа, и поэтому от очень неплохо в нас разбирались. Мы же всегда стараемся вести себя с детьми, как равные, изображать нечто вроде старшей сестры и брата, поэтому мы ничего и не знаем. И, отказавшись от одной возможности знать, не приобрели другой. Это — довольно унизительно, но они хорошие ребята. В истории с Динни опасна не молодежь, а те, кто по опыту знает цену престижу Англии, — они по-своему правы. И те, кто думает, что на его месте они бы никогда так не поступили. А вот эти уж никак не правы!

— Мне кажется, Динни переоценивает свои силы.

— Как и всякая женщина, которая любит. Ей придется самой выяснить, хватит ли у нее сил. Ну что ж, по крайней мере не обрастет мохом!

— Ты как будто даже рад, что так получилось?

— Снявши голову, по волосам не плачут. Давай-ка составим новый подписной лист. В торговле скоро опять будет спад. Везет нам, как всегда! Все, у кого есть деньги, будут держаться за них обеими руками.

— Надо, чтобы люди не скупились, даже когда приходят тяжелые времена. Опять усилится безработица. Лавочники уже и сейчас стонут.

Хилери взял блокнот и начал писать. Заглянув ему через плечо, жена прочла:

«Всем, кого это может интересовать…

А кого же не интересует то, что среди нас живут тысячи людей, обездоленных от рождения до смерти и лишенных самого необходимого? Они не знают, что такое настоящая чистота, настоящее здоровье, свежий воздух и настоящая еда».

— Не надо повторять столько раз «настоящий», милый.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Приехав на Выставку цветов в Челси, леди Монт рассеянно сказала Дивни:

— Я назначила свиданиеБосуэллу и Джонсону возле кальцеолярий. Какая толпа!

— Да, и все больше простой народ. Как ты думаешь, тетя, почему они сюда ходят? От тоски по красоте, которой им недостает?

— Не могу заставить Босуэлла и Джонсона тосковать. А вот и Хилери! Он носит этот костюм уже десять лет. На, возьми деньги и беги за билетами, не то он непременно заплатит сам.

Схватив бумажку в пять фунтов, Динни проскользнула к кассе, делая вид, будто не видит дяди. Взяв четыре билета, она с улыбкой обернулась к нему.

— Я видел, как ты изображала змею, — сказал он. — Ну, с чего мы начнем? С азалий? На Выставке цветов я всегда чувствую себя сластолюбцем.

Леди Монт важно шествовала сквозь толпу, которая перед ней расступалась; полуопустив веки, она наблюдала за избранными, которые выставляли здесь свои цветы.

В павильоне, куда они вошли, было душно, хотя день был сырой и холодный, — тут надышали и пахло духами. Изысканная красота цветов поглощала внимание пестрой толпы зрителей, которых сближало загадочное родство душ, обуреваемых одной и той же страстью. Это была огромная армия цветоводов: людей, разводивших в горшках примулы, в садике за домом — настурции, гладиолусы и дельфиниумы, а левкои, мальву и турецкую гвоздику — на маленьких загородных участках; садовников больших садоводств; владельцев оранжерей и опытных питомников, — но этих было гораздо меньше, — они либо уже побывали здесь, либо придут позже. Все они сновали между стендами с видом сыщиков, словно прикидывая, что им самим выставить на будущий год; остановившись рядом с садоводами, они пускались в азартные споры. И приглушенный гул толпы — говор городских окраин, деревенского люда и интеллигенции, хотя все тут говорили только о цветах, — казался назойливым жужжанием огромного роя пчел. Это приглушенное выражение чисто английской страсти к цветам, отгороженным парусиновыми стенами от остального мира, и самый запах цветов совсем околдовали Динни, она молча переходила от одного цветущего куста к другому, и только кончик ее чуть-чуть вздернутого носа вздрагивал.

Голос тети заставил ее опомниться.

— Вот они! — сказала та, указывая на кого-то глазами.

Динни увидела двоих людей, стоявших так неподвижно, словно они забыли, зачем сюда пришли. У одного были рыжеватые усы и грустные коровьи глаза; другой напоминал птицу с подбитым крылом; их праздничные костюмы топорщились от новизны. Они не разговаривали, не смотрели на цветы, а стояли так, словно их послала сюда сама судьба и не объяснила, зачем.

— Который из них Босуэлл, тетя?

— Безусый, — пояснила леди Монт. — Джонсон в зеленой шляпе. Он глухой. Как это на них похоже!

Она подошла к ним, и Динни услышала, как она сказала:

— А-а!

Садовники потерли ладони о брюки, но не произнесли ни слова.

— Интересно? — спросила тетя.

Их губы зашевелились, но Динни не услышала ни звука. Тот, кого звали Босуэллом, приподнял кепку и почесал голову. Тетя показала на кальцеолярии, и тот, что был в зеленой шляпе, вдруг заговорил. Говорил он так тихо, что даже тетя не могла ничего разобрать, но речь его все текла и текла, доставляя ему, по-видимому, глубочайшее удовлетворение. Время от времени до Динни доносились междометия, которые издавала леди Монт. Но Джонсон продолжал свою речь. Вдруг он замолчал, тетя снова протянула: «А-а!» — и подошла к Динни.

— Что он говорил? — спросила та.

— Нет, — сказала леди Монт, — ни слова. Невозможно! Но ему это полезно. — Помахав рукой обоим садовникам — те опять стояли без всяких признаков жизни, — она повела Динни дальше.

Они вошли в павильон, где были выставлены розы, и Динни взглянула на часы. У входа в этот павильон она уговорилась встретиться с Уилфридом.

Динни украдкой оглянулась. Вот он! Она заметила, что Хилери не может пропустить ни одной розы, тетя Мэй ходит за ним следом, а тетя Эм разговаривает с каким-то садоводом. Скрывшись за огромной купой «Царя царей», она проскользнула к выходу и, когда Уилфрид взял ее за руки, забыла обо всем на свете.

— Крепись, дорогой! Тут и тетя Эм, и дядя Хилери, и его жена. Мне бы так хотелось тебя с ними познакомить, — ведь мнение каждого из них может быть для нас очень важно!

Как он похож на горячего коня, которого подвели к неожиданному препятствию!

— Как хочешь, Динни.

Леди Монт была погружена в беседу с представителями питомника Плантема.

— Вон ту нужно сажать на южной стороне, там, где есть мел. А немезии нет. Их надо сажать вперемежку, не то они сохнут. Флоксы привезли вялыми. По крайней мере так мне сказали; разве что-нибудь толком узнаешь? А-а! Вот и моя племянница. Динни, познакомься, это мистер Плантем. Он мне часто посылает… А-а! О-о! Мистер Дезерт! Здравствуйте! Я помню, как вы поддерживали руку Майкла у него на свадьбе… — Она подала Уилфриду руку и, по-видимому, забыла о ней; глаза ее из-под слегка приподнятых бровей с удивлением изучали его лицо.

— Дядя Хилери, — напомнила Динни.

— Да, — сказала леди Монт, приходя в себя. — Хилери, Мэй. Мистер Дезерт.

Хилери, как всегда, вел себя совершенно естественно, но у тети Мэй был такой вид, будто она здоровается с благочинным. И все они сразу же, не сговариваясь, оставили Динни наедине с ее возлюбленным.

— Как тебе понравился дядя Хилери?

— К такому человеку можно пойти в трудную минуту.

— Да. Он не станет пробивать головой стенку, но никогда не сидит сложа руки. Наверно, потому, что живет в трущобах. Он считает, как и Майкл, что печатать «Леопарда» не стоит.

— Все равно головой стену не прошибешь, а?

— Да.

— Жребий, как говорится, брошен. Прости, если тебя это огорчает, Динни.

Рука Динни сжала его руку.

— Нет, не огорчает. Лучше действовать открыто, — но если можешь, Уилфрид, постарайся, хотя бы ради меня, спокойно отнестись к тому, что будет. И я тоже постараюсь. А сейчас давай скроемся за этим фейерверком из фуксий и сбежим, ладно? Они ничего другого от нас и не ждут.

Выйдя из павильона, они направились к выходу на набережную, мимо стелющихся садов, — возле каждого из них, несмотря на сырость, стоял его создатель, словно говоря: «Полюбуйся! Я могу сделать это и для тебя».

— Какая прелесть, а приходится заискивать, чтобы на нее хотя бы взглянули! — сказала Динни.

— Куда мы пойдем?

— В парк Баттерси.

— Тогда через этот мост.

— Это так мило с твоей стороны, что ты с ними познакомился, но ты был ужасно похож на лошадь, которая осаживает назад и рвется вон из сбруи. Мне очень хотелось погладить тебя по шее.

— Я отвык от людей.

— Хорошо, когда от них не зависишь.

— Труднее меня, наверно, никто с людьми не сходится. Но ты, мне казалось…

— Мне нужен только ты. У меня, наверное, собачья натура. Без тебя я ходила бы как потерянная.

Легкое подергивание уголка рта было красноречивее всякого ответа.

— Ты когда-нибудь видела Приют для приблудных собак? Он тут рядом.

— Нет. Приблудная собака — даже страшно подумать! Хотя о них-то, наверное, и надо думать. Пойдем!

У этого заведения, как и полагалось, был больничный вид, который словно обещал, что все будет к лучшему в этом худшем из миров. Послышался лай, несколько собак выжидательно подняли головы. Замахали хвосты. Породистые собаки вели себя тише и смотрели печальнее, чем те, у кого не было вовсе никакой породы, но последних тут было больше. В углу за проволочной загородкой сидел черный спаньель, опустив голову с длинными ушами. Динни и Уилфрид подошли к нему.

— Господи, как же никто не хватился такого хорошего пса? — спросила Динни. — А какой он грустный!

Уилфрид просунул руку через проволоку. Собака подняла голову. Они увидели красноту под глазами и длинную, шелковистую шерсть на лбу. Пес медленно поднялся, встал на передние лапы, и они заметили, что он прерывисто дышит, словно принимает какое-то решение или в душе у него идет борьба.

— Поди сюда, малыш!

Пес медленно приблизился — черный, без единого пятнышка, квадратный, на обросших длинной шерстью лапах. В нем явно видна была порода, и уж совсем непонятно было, почему он здесь. Он стоял так, что его почти можно было достать рукой; обрубленный хвост нерешительно шевельнулся, а потом повис снова, словно говоря: «Я бы и рад, но вы не те, кого я ждал».

— Ну как, старина? — спросил его Уилфрид.

Динни нагнулась к собаке.

— А ну-ка поцелуй меня!

Пес поднял на них глаза. Хвост дернулся, но сразу же повис опять.

— Он тоже трудно сходится с людьми, — сказал Уилфрид.

— Ну до чего же он грустный… — Динни нагнулась еще ниже и на этот раз просунула руку через проволоку. — Иди ко мне, милый!

Собака понюхала ее перчатку. Хвост снова неуверенно заходил из стороны в сторону; на секунду показался розовый язык. Динни кое-как дотянулась пальцами до мягкой, как шелк, морды.

— На редкость тактичный пес, Уилфрид.

— Наверно, его украли, а он сбежал. По-видимому, рос где-то за городом.

— Я бы вешала тех, кто ворует собак.

В уголках темно-карих собачьих глаз еще держалась влага. Глаза смотрели на Динни с недоверчивым оживлением, словно говоря: «Ты не мое прошлое, а есть ли у меня будущее — не знаю».

Динни подняла голову.

— Ах, Уилфрид! — сказала она умоляюще.

Он кивнул и оставил их с собакой вдвоем. Динни сидела на корточках, медленно почесывая пса за ухом, пока не вернулся Уилфрид в сопровождении человека, который нес ошейник и цепочку.

— Я его получил, — сказал Уилфрид. — Срок хранения кончился вчера, но они тут решили подержать его еще неделю, — уж очень он хорош.

Динни повернулась к ним спиной, на глаза ее навернулись слезы. Она стала поспешно их вытирать и услышала голос служителя:

— Я надену на него поводок, и только потом вы его выводите, не то он еще удерет; уж больно душа у него не лежала к этому месту.

Динни повернулась к служителю.

— Если появится хозяин, мы его сейчас же отдадим.

— Навряд ли придется, мисс. Мне лично кажется, что хозяин его умер. Наверно, собака вырвалась из ошейника, бросилась его искать и заблудилась, а там не осталось никого, кто дал бы себе труд о ней побеспокоиться. А ведь пес хороший. И достался вам по дешевке. Я рад. Уж очень было бы обидно, если бы его умертвили; он ведь еще совсем щенок.

Надев на собаку ошейник, он вывел ее из клетки и вручил цепочку Уилфриду, который дал ему свою визитную карточку.

— Это на случай, если владелец все-таки появится. Пойдем, Динни, давай его немножко прогуляем. Гулять, малыш!

Безыменная собака, заслышав самое прекрасное слово, какое она знала, двинулась вперед, натянув цепочку.

— Служитель, по-видимому, прав, — сказал Уилфрид. — Я надеюсь, что это так. Малыш уж больно мил.

Приведя собаку на лужайку, они попытались завоевать ее симпатии. Пес терпеливо принимал их заигрывания, но стоял, опустив глаза и хвост, и не спешил делать выводы.

— Пожалуй, лучше отвести его домой, — сказал Уилфрид. — Побудь здесь, я схожу за такси.

Он смахнул носовым платком пыль с садового стула, отдал Динни цепочку и ушел.

Динни сидела, наблюдая за собакой. Та побежала было за Уилфридом, но ее остановил поводок, и она уселась в той же позе, в какой они увидели ее впервые.

Что чувствуют собаки? Они, несомненно, что-то соображают; любят, не любят, страдают, тоскуют, обижаются и радуются, как люди; но они знают так мало слов и у них так мало мыслей! Однако все что угодно, только не жизнь в клетке, да еще с другими собаками, — ведь у них такая грубая натура!

Собака вернулась и села рядом с Динни, не сводя глаз с тропинки, по которой ушел Уилфрид; она начала тихонько скулить.

Подъехало такси. Собака перестала скулить и тяжело задышала.

— Хозяин идет! — Собака рванула цепочку.

К ним подошел Уилфрид. По ослабевшему поводку Динни почувствовала, как пес разочарован, потом поводок натянулся снова; пес замахал хвостом так, что звякнула цепочка, и стал обнюхивать манжеты на брюках Уилфрида.

В такси пес сидел на полу, положив морду на туфлю Уилфрида. На Пикадилли он засуетился, и морда его переехала на колени Динни. Эта поездка с Уилфридом и собакой почему-то разволновала Динни, и, вылезая из такси, она глубоко вздохнула.

— Что-то нам скажет Стак! — заметил Уилфрид. — Спаньель на Корк-стрит не такая уж радость.

Пес солидно взбирался по лестнице.

— Привык жить в комнатах, — обрадовалась Динни.

В гостиной пес принялся обнюхивать ковер. Установив, что ножки мебели представляют мало интереса и что вокруг нет никого из собачьей породы, он уткнулся носом в диван и стал поглядывать на них искоса.

— Прыгай! — сказала Динни.

Собака вскочила на диван.

— Черт! Ну и запах! — воскликнул Уилфрид.

— Давай его выкупаем. Налей ванну, а я пока погляжу, нет ли у него чего-нибудь.

Динни удержала пса, который хотел было побежать за Уилфридом, и стала смотреть, нет ли у него насекомых. Она нашла только несколько коричневых блох.

— Да, пахнешь ты, друг мой, неважно.

Пес повернул к ней голову и лизнул ее в нос.

— Ванна готова, Динни.

— У него только собачьи блохи.

— Если ты будешь мне помогать, надень купальный халат, не то испортишь платье.

За спиной Уилфрида Динни сняла платье и надела синий купальный халат, в душе надеясь, что он обернется, и уважая его за то, что он этого не сделал. Она засучила рукава и встала рядом с ним. Повиснув над водой, собака высунула длинный язык:

— Его не тошнит, как ты думаешь?

— Нет, они всегда так делают. Осторожно, Уилфрид, не бросай его в воду сразу, они пугаются. Ну!

Очутившись в воде, пес сначала пытался вылезть, но потом стоял спокойно, опустив голову и стараясь не поскользнуться на скользком дне.

— Вот шампунь, это лучше, чем ничего. Я его подержу, а ты намыливай.

Вылив немного шампуня на середину блестящей черной спины, Динни, зачерпнув воды, полила бока и стала втирать мыло. Эта первая домашняя работа, которой ей пришлось заниматься вместе с Уилфридом, доставляла ей огромное удовольствие, тем более что ей то и дело приходилось дотрагиваться и до него и до собаки. Наконец она выпрямилась.

— Фу! Спина заболела. Окати его и выпусти воду. Я его подержу.

Уилфрид окатил собаку, которая вела себя так, словно ей совсем не было жаль расставаться со своими блохами. Она решительно встряхнулась, и Динни с Уилфридом невольно отскочили назад.

— Не выпускай его! — закричала Динни. — Его надо вытереть тут же, в ванной.

— Ладно. Схвати его за шею и держи.

Укутанный в большое мохнатое полотенце, пес поднял к ней морду, выражение ее было самое разнесчастное.

— Бедный малыш, ну сейчас все твои беды кончатся, зато как ты хорошо будешь пахнуть!

Собака отряхнулась. Уилфрид снял с нее полотенце.

— Подержи его еще минуту, я принесу старое одеяло — пусть полежит, пока не высохнет.

Оставшись наедине с собакой, которая стремилась вылезти из ванны, Динни придержала ее за лапы и вытерла следы горестей, накопившиеся у нее возле глаз.

— Ну вот! Теперь куда лучше!

Они завернули почти бездыханного пса в старое армейское одеяло и перетащили его на диван.

— Как мы его назовем, Динни?

— Давай попробуем несколько кличек, может, нападем на его прежнюю.

Пес не откликнулся ни на одну.

— Ну что ж, — сказала Динни. — Назовем его Фошем. Если бы не Фош, мы бы никогда не встретились.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

После возвращения генерала из города настроение в Кондафорде было мрачное и встревоженное. Динни пообещала вернуться в субботу, но настала среда, а она все еще была в Лондоне. Ее заверение, что «официально мы не помолвлены», мало кого утешило, так как генерал тут же добавил: «Хочет подсластить пилюлю». Несмотря на все просьбы леди Черрел рассказать подробно, что произошло между ним и Уилфридом, генерал был немногословен.

— Да он почти и рта не открыл, Лиз. Вежливый и все такое, — откровенно говоря, он совсем не похож на человека, который может струсить. И воевал, говорят, хорошо. Непонятная история!

— А ты читал его стихи, Кон?

— Нет. Где же я мог их читать?

— У Динни они где-то есть. Очень мрачные стихи. Но говорят, многие писатели мрачные. Да пусть его, лишь бы знать, что Динни будет счастлива!

— Динни говорила, что он собирается напечатать поэму, где рассказано об этой истории. Видно, тщеславный тип!

— Поэты почти всегда люди тщеславные.

— Не знаю, кто бы мог повлиять на Динни. Хьюберт говорит, что от него она как-то отдалилась. Начинать семейную жизнь, когда над тобой нависла такая туча!

— Знаешь, я иногда думаю, — негромко заметила леди Черрел, — что, живя так, как мы живем, трудно понять, отчего теперь над человеком нависают тучи…

— Ну, тут уж понятно, — решительно заявил генерал, — во всяком случае, понятно тем, с кем стоит считаться.

— А с кем сейчас стоит считаться?

Генерал помолчал. Но потом решительно произнес:

— Англией, по существу, все равно правит аристократия. Если бы не верхушка общества, мы давно бы пропали. Командуют по-прежнему армия и высшее сословие, что бы там ни болтали всякие социалисты!

Леди Черрел посмотрела на него, удивленная этим красноречием.

— Хорошо, — сказала она, — но что нам делать с Динни?

Генерал пожал плечами.

— Ждать, пока все как-нибудь не разрешится само собой. Лишить ее наследства — устарело, да и невозможно: мы слишком ее любим. Ты с ней поговори, когда представится случай.

Хьюберт и Джин тоже обсудили этот вопрос, но по-своему.

— Какая обида, что Динни не увлеклась твоим братом!

— У Алана это уже прошло. Я вчера получила от него письмо. Он в Сингапуре. Наверно, у него там кто-то есть. Надеюсь, хотя бы не замужняя женщина. На Востоке так мало молодых девушек.

— Не думаю, чтобы ему понравилась замужняя женщина. Скорее это туземка; говорят, малайские девушки очень хорошенькие.

Джии скорчила гримасу.

— Какая-то малайка вместо Динни! — Помолчав, она задумчиво пробормотала: — Хотела бы я поговорить с этим Дезертом. Уж я бы ему растолковала, что о нем скажут, если он и Динни потащит за собой в эту грязь.

— Смотри только, чтобы Динни не рассердилась!

— Если машина будет свободна, я съезжу завтра и поговорю с Флер. Она должна хорошо его знать; он был у них шафером.

— Я бы предпочел поговорить с Майклом; но умоляю тебя, будь осторожна.

Джин, привыкшая жить по принципу «сказано — сделано», двинулась в путь на следующий день чуть свет, пока дом еще спал, и к десяти часам уже подъезжала к Саут-скверу. Майкла в Лондоне не было, он уехал в свой избирательный округ.

— Чем прочнее его положение в округе, — объясняла Флер, — тем чаще он считает нужным туда ездить. Комплекс признательности. Я могу тебе чем-нибудь помочь?

Глаза Джин под длинными ресницами были устремлены на Фрагонара[160] и будто говорили «уж слишком ты француз»; потом она метнула взгляд на Флер, и та чуть не подскочила, ей-богу, настоящая тигрица!

— Я пришла насчет Динни и ее жениха. Ты ведь знаешь, что с ним там случилось? — Флер кивнула. — Неужели ничего нельзя сделать?

Флер испытующе на нее поглядела. Ей, правда, двадцать девять, а Джин всего двадцать три, но стоит ли разыгрывать опытную матрону?

— Я очень давно не видела Уилфрида.

— Кто-нибудь должен сказать ему напрямик, что о нем подумают, если он втянет Динни в эту грязную историю!

— А я вовсе не уверена, что все это так уж раздуют, даже если поэма и выйдет в свет. Людям нравятся герои вроде Аякса[161].

— Ты не была на Востоке.

— Нет, была, я ездила в кругосветное путешествие.

— Это совсем не одно и то же.

— Дорогая моя, — сказала Флер, — ты меня, пожалуйста, извини, но Черрелы лет на тридцать отстали от века.

— Я не Черрел!..

— Ты — Тасборо, а это, пожалуй, еще хуже. Сельское духовенство, кавалерия, флот, колониальные чиновники, — ты думаешь, с ними кто-нибудь считается?

— Да, те, кто к ним принадлежит, — значит, и он и Динни тоже.

— Те, кто по-настоящему любит, ни с кем не считаются. Когда ты выходила замуж, тебя останавливало, что над Хьюбертом висело обвинение в убийстве?

— Это совсем другое дело. Ему нечего было стыдиться.

Флер улыбнулась.

— Как это на тебя похоже! Вы даже не поверите, господа присяжные, как говорят в суде, но девятнадцать из двадцати людей нашего круга только зевнут, если вы им предложите осудить Уилфрида; и тридцать девять из сорока забудут всю эту историю меньше чем через две недели.

— Не верю, — отрезала Джин.

— Увы, милочка, ты не знаешь современного общества.

— А современное общество как раз и не в счет, — еще резче возразила Джин.

— Может, тут ты и права, но что же тогда в счет?

— Где он обитает? Флер засмеялась. — На Корк-стрит, против Галереи, Уж не собираешься ли ты сунуть голову в пасть льва?

— Не знаю.

— Уилфрид кусается.

— Ну что ж, спасибо, — сказала Джин. — Мне пора.

Флер поглядела на нее с восхищением. Джин покраснела, и румянец на загорелых щеках сделал лицо ее еще более ярким.

— До свидания, дорогая, только уговор: вернись и расскажи мне, как это было. Я знаю, у тебя бесовская отвага.

— Я еще не уверена, что пойду туда, — сказала Джин. — До свидания.

Она села за руль и сердито погнала машину мимо Палаты общин. По натуре она была человеком действия, и трезвая рассудительность Флер только обозлила ее. Однако явиться к Уилфриду Дезерту и потребовать: «А ну-ка, верни мне мою невестку!» — было не так-то просто. Все же она доехала до Пэл-Мэл, поставила машину возле «Парфенеума» и пошла по Пикадилли. Прохожие, особенно мужчины, оборачивались ей вслед: уж очень изящна и стройна была ее фигура и необычны краски словно светящегося изнутри лица. Джин не представляла себе, где находится Корк-стрит, но знала, что это где-то поблизости от Бонд-стрит. Найдя нужную улицу, она побродила по ней, пока не отыскала Галерею.

«Это, наверно, тот дом напротив», — решила она. Она постояла возле двери, на которой не было никакой дощечки, и увидела, что по ступенькам поднимается какой-то человек, ведя на поводке собаку.

— Что вам угодно, мисс?

— Меня зовут миссис Хьюберт Черрел. Мистер Дезерт живет здесь?

— Да, мадам, но я не уверен, можно ли его сейчас видеть. Сюда, Фош, ты ведь послушная собака! Если вы обождете, я сейчас узнаю.

Минуту спустя Джин решительно выпрямилась и переступила порог. «В конце концов, — подумала она, — не будет же это хуже собрания прихожан, когда тебе надо выудить у них церковную лепту!»

Уилфрид стоял у окна, удивленно приподняв брови.

— Я невестка Динни, — сказала Джин. — Извините, что я к вам так врываюсь, но мне нужно было вас видеть.

Уилфрид поклонился.

— Фош, поди сюда!

Спаньель, обнюхивавший юбку Джин, послушался не сразу; пришлось позвать его снова. Он лизнул Уилфриду руку и сел у его ног. Джин покраснела.

— Это, конечно, ужасно бесцеремонно с моей стороны, но, надеюсь, вы меня извините… Мы недавно вернулись из Судана.

Выражение лица Уилфрида было по-прежнему ироническим, а ирония всегда сбивала ее с толку. Она продолжала совсем уже неуверенно:

— Динни никогда не бывала на Востоке.

Уилфрид снова поклонился; нет, это было совсем не похоже на приходское собрание!

— Может, вы присядете? — спросил он.

— О нет, спасибо! Я только на минутку. Видите ли, я хотела сказать, что Динни просто не понимает, как некоторые вещи воспринимаются там…

— Представьте себе, я тоже об этом думал.

— Ах так…

Последовало молчание, во время которого она краснела все больше, а он улыбался все шире. Потом он сказал:

— Благодарю вас, что вы зашли. Вы хотите сказать мне еще что-нибудь?

— М-м… нет! До свидания!

Когда Джин спускалась по лестнице, ей казалось, что она почему-то стала ниже ростом. И первый же прохожий, с которым она встретилась на улице, просто отшатнулся от нее; ее взгляд пронзил его, словно электричество. Когда-то в Бразилии он нечаянно наступил на электрического ската, но то ощущение было гораздо приятнее. Однако хотя Джин и потерпела поражение, теперь она, как ни странно, не питала к своему противнику зла. Больше того, усаживаясь в машину, она вдруг почувствовала, что уже не так боится за Динни.

Джин слегка повздорила с постовым полицейским и отправилась назад в Кондафорд. Ехала она с опасностью для жизни всех встречных, но зато к обеду была уже дома. О своем приключении она промолчала, — пусть думают, что она ездила кататься. И только ложась спать в самой лучшей комнате для гостей, она сказала Хьюберту:

— Я сегодня была у него. Знаешь, Хьюберт, мне почему-то кажется, что у Динни все будет хорошо. В нем есть обаяние.

Хьюберт даже приподнялся на локте:

— А при чем тут его обаяние?

— Ах, ты не понимаешь, — сказала Джин. — Поцелуй меня и не смей спорить…

После ухода странной посетительницы Уилфрид растянулся на диване и уставился в потолок. Он чувствовал себя как генерал, одержавший сомнительную победу, и был этим весьма смущен. Волею судеб он прожил тридцать пять лет законченным эгоистом, и чувство, которое с самого начала пробудила в нем Динни, раньше было ему незнакомо. Старомодное слово «преклонение» было, пожалуй, не из его лексикона, а более подходящего он найти не мог. Когда он был с ней, душа его была покойна и словно умыта, а когда Динни уходила, она словно уносила его душу с собой. Но вместе с этим новым блаженным ощущением крепло чувство, что счастье его будет неполным, если не будет счастлива и она. Динни постоянно уверяла его, что будет счастлива только с ним. Но это чепуха, ведь не может же он заменить ей все интересы и привязанности, бывшие у нее до того, как их познакомил памятник Фошу! А если и может, то на что он ее обрекает? Молодая женщина с гневными глазами только что стояла перед ним как живое олицетворение этого вопроса. И хотя он ее одолел, вопрос по-прежнему требовал ответа.

Спаньель, словно понимая настроение хозяина, печально уткнулся носом ему в колени. Даже этой собакой он обязан Динни. От людей он совсем отвык. А с тех пор как над ним нависла туча, он чувствовал себя отрезанным от всего мира. Если он женится на Динни, он обречет ее вместе с собой на полнейшее одиночество. Честно ли это?

Но вспомнив, что до назначенного свидания с нею осталось всего полчаса, он позвонил:

— Я ухожу, Стак.

— Хорошо, сэр.

Взяв собаку на поводок, Уилфрид пошел в парк. Против обелиска Кавалерии он нашел свободное место, сел и стал ее ждать, раздумывая, стоит ли ей рассказывать о сегодняшней посетительнице. И тут он ее увидел.

Динни быстро шла со стороны Парк-Лейн и еще не заметила его. Казалось, она скользит, стройная и, как выражаются в этих проклятых романах, «гибкая, как тростинка»! Вид у нее был весенний, и она улыбалась, словно с ней только что произошло что-то очень приятное. Уилфрид смотрел на нее, еще не подозревающую, что он ее видит, и в душе у него воцарился мир. Если она может выглядеть такой беззаботной, чего же ему волноваться? Она остановилась возле бронзового коня, которого окрестила «норовистым бочонком», и стала озираться по сторонам, явно разыскивая Уилфрида. Получилось это у нее очень мило, но лицо сразу стало чуть-чуть встревоженным. Уилфрид встал. Она помахала ему рукой и быстро подошла к нему.

— Опять позировала Боттичелли?

— Нет, ростовщику. Если он тебе когда-нибудь понадобится, рекомендую Фрюэнса на Саут-Молтон-стрит.

— Ростовщику? Ты?

— Да, милый. Зато у меня никогда в жизни не было столько денег.

— Зачем тебе деньги?

Динни нагнулась и погладила собаку.

— С тех пор как я узнала тебя, я поняла, зачем нужны деньги.

— Зачем?

— Чтобы мы могли быть вместе. А теперь — сними с Фоша поводок, он от нас не убежит.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В таком литературном городе, как Лондон, где что ни день выходит не меньше полдюжины книг, появление тоненького сборника стихов должно было пройти незамеченным. Но обстоятельства сложились так, что публикация «Леопарда и других стихотворений» стала «литературным событием». Это была первая книжка Уилфрида за последние четыре года. Он стал приметной фигурой и благодаря поэтическому таланту — явление редкое среди старой аристократии, и потому, что ранние его стихи обратили на себя внимание своей злой запальчивостью, и потому, что он долго жил на Востоке, в стороне от литературной среды, и потому, что пошли слухи о его переходе в мусульманство. Когда четыре года назад вышел его третий сборник стихов, кто-то прозвал его «будущим Байроном», и кличка пристала. И, наконец, его молодой издатель обладал умением, как он сам выражался, «дать книге ход». Несколько недель после получения рукописи от Уилфрида он только и делал, что обедал и ужинал с разными людьми, внушая им интерес к «Леопарду» — самой сенсационной поэме со времен «Гончей Небес»[162]. На все расспросы он отвечал загадочным кивком головы, пожатием плеч и уклончивой улыбкой. Это правда, что Дезерт принял ислам? О да! А он сейчас в Лондоне? О да, но, как всегда, и носа не показывает к своим собратьям по перу.

Владелец издательства «Акционерное о-во Компсон Грайс» сразу понял, что «Леопард» сулит ему большую прибыль, — удовольствия читатели не получат, но говорить о нем будут. Надо было только дать лавине первый толчок, и он взялся за это с жаром. За три дня до выхода стихов в свет сама судьба столкнула его с Телфордом Юлом.

— Здравствуйте, Юл. Уже вернулись из аравийских стран?

— Как видите.

— Знаете, в понедельник у меня выходит любопытнейший сборник стихов. «Леопард» Уилфрида Дезерта. Хотите, пришлю экземпляр? Первая поэма — просто чудо!

— Да?

— По сравнению с ней та поэма Альфреда Лайелла из «Стихов, написанных в Индии», где говорится о человеке, который предпочел умереть, но не отрекся от веры, — чистейшая ерунда! Вы поэму Лайелла помните?

— Помню.

— А это правда, что Дезерт принял ислам?

— Спросите у него самого.

— В его поэме очень слышна личная нота, — может, он писал о себе?

— Вы полагаете?

И Компсон Грайс вдруг подумал: «А вдруг и правда? Вот будет шуму!»

— Вы его знаете, Юл?

— Нет.

— Прочтите его поэму; я ее что-то не понял.

— Да?

— Неужели человек, может напечатать такое о самом себе?

— Трудно сказать.

И тут Компсона Грайса осенило: «Да ведь я смогу продать тысяч сто!»

Он вернулся к себе в контору, раздумывая: «Юл что-то скрывает. Кажется, догадка моя верна. Он только что оттуда; говорят, там на базарах можно услышать любую новость. Ну хорошо, а если это правда, выиграю ли я?»

Если выпустить книгу по цене в пять шиллингов, при большом тираже, ему после выплаты авторского гонорара останется по шести пенсов чистой прибыли с экземпляра. А со ста тысяч экземпляров — две с половиной тысячи фунтов, и почти такую же сумму получит Дезерт. Ах ты, черт! Но, конечно, честность по отношению к клиенту прежде всего. И на него нашло вдохновение, что нередко бывает с честными людьми, которые нюхом чуют большой заработок.

«Нужно предупредить его, что люди подумают, будто он описал в поэме самого себя. Но лучше сделать это после выхода книги. А пока я пущу в печать новый большой тираж».

За день до выхода сборника видный критик Марк Ханна, который писал еженедельные обзоры в «Перезвоне», сообщил Грайсу, что расхвалил поэму до небес. Литератор помоложе, известный своими разбойничьими повадками, не сказал ему ни слова, но тоже написал критическую статью. Обе рецензии появились в день выхода книги в свет. Компсон Грайс вырезал их и захватил с собой в ресторан «Жасмин», куда он пригласил Уилфрида обедать.

Они встретились у входа и прошли к маленькому столику в конце зала. Ресторан был полон людей, знавших всех и каждого в мире литературы, театра и живописи. И Компсон Грайс, на своем веку угощавший обедами немало авторов, подождал, пока бутылка «Мутон Ротшильд» 1870 года не была распита до дна. Только тогда он достал из кармана обе рецензии и, положив перед гостем статью Марка Ханна, сказал:

— Видели? Кажется, хвалит. Уилфрид прочел.

Рецензент и в самом деле превознес его до небес. Почти вся статья была посвящена «Леопарду», которого автор расхваливал, как глубочайшее откровение человеческой души в поэзии со времен Шелли.

— Чушь! У Шелли нет никаких откровений, разве что в его лирике.

— Что поделаешь, — сказал Компсон Грайс, — им приходится опираться на Шелли!

Статья прославляла поэму за то, что в ней «сорваны последние покровы лицемерия, которое на протяжении всей истории нашей литературы окутывало отношения Поэзии с Религией». Кончалась рецензия такими словами: «Поэма бесстрашная исповедь души, терзаемой жестокой дилеммой, и самый поразительный психологический этюд в художественных образах, какой мы знаем в литературе двадцатого века».

Уилфрид равнодушно отложил вырезку. Следя за выражением его лица, Компсон Грайс негромко спросил:

— Хорошо, правда? Конечно, их подкупает неподдельная страсть, которую вы в нее вложили…

Уилфрид как-то странно передернулся.

— У вас есть нож для сигары?

Компсон Грайс пододвинул ему нож вместе со второй вырезкой.

— Вам стоит прочесть и эту, из «Момента». Рецензия была озаглавлена: «Вызов: Большевизм и Империя».

Уилфрид взял вырезку.

— Джеффри Колтем? — спросил он. — Кто он такой?

Статья начиналась с довольно точного изложения биографии поэта: его происхождения, ранней молодости и первых стихов — и кончалась упоминанием о его переходе в мусульманство. Далее шел благожелательный отзыв о других его произведениях, после чего автор обрушивался на «Леопарда» и, образно говоря, вцеплялся в него мертвой хваткой. Процитировав шесть строк:

Любая догма — в пропасть шаг!
Будь проклят суеверий мрак,
Разросшийся в мозгу сорняк!
От бреда средство есть одно
Неверья терпкое вино.
Пей! — отрезвляет мысль оно!
критик продолжал с нарочитой жестокостью:

«Неуклюжую маскировку, к которой прибегает автор, пытаясь скрыть свою разъедающую душу горечь, только и можно объяснить уязвленной, раздутой гордыней человека, предавшего и свое «я» и свою родину. Мы, конечно, не беремся судить, хотел ли мистер Дезерт раскрыть в своей поэме те чувства и переживания, которые испытал он лично, когда принимал ислам, — кстати сказать, если полагаться на бесталанные, озлобленные строки, процитированные выше, он недостоин и этой веры, — но нам хотелось бы, чтобы он перестал прятаться и признался во всем открыто. Так как среди нас живет поэт, который благодаря несомненной силе своего таланта пытается поразить нас в самое сердце, — ранить наши религиозные представления и унизить наш престиж, — мы имеем право знать, стал ли он, так же как и его герой, — ренегатом».

— Ну, это уж, по-моему, прямая клевета, — спокойно заметил Компсон Грайс.

Уилфрид только взглянул на него. Издатель признавался потом: «Никогда раньше не замечал, что у Дезерта такие глаза!»

— Но я и в самом деле ренегат. Я отрекся от своей веры под дулом пистолета. Разрешаю вам сказать это всем.

С трудом удерживаясь, чтобы не воскликнуть «слава богу!», Компсон Грайс протянул ему руку. Но Уилфрид откинулся на спинку стула, и лицо его скрылось в дыму сигары. Издатель наклонился к нему, сползая на самый краешек стула.

— Неужели вы хотите, чтобы я написал в «Текущий момент» о том, что в «Леопарде» вы рассказываете о своих собственных переживаниях?

— Да.

— Дорогой мой, но ведь это же замечательно! Такой поступок, если хотите, требует настоящего мужества!

Улыбка на лице Уилфрида заставила Компсона Грайса отодвинуться, проглотив вертевшиеся у него на кончике языка слова: «Вы себе даже не представляете, как это повлияет на тираж!»; он только пробормотал:

— Положение ваше станет несравненно прочнее! Но мне жаль, что мы не можем задать этому типу перца!

— Черт с ним!

— Конечно, конечно, — поспешил согласиться Компсон Грайс. Ему совсем не хотелось впутываться в это дело и ставить всех своих авторов под удар влиятельной газеты.

Уилфрид встал.

— Весьма благодарен. Ну, я пошел.

Компсон Грайс смотрел, как Дезерт выходит из зала твердым шагом, с высоко поднятой головой.

«Бедняга! — думал он. — Но зато какой куш!» Вернувшись к себе в издательство, Компсон Грайс долго отыскивал в статье Колтема строчку, которую можно было бы использовать для рекламы. Наконец он ее нашел: «Текущий момент»: «Ни одна поэма за последние годы не обладала такой внутренней силой…» (Конец фразы он отрезал, потому что дальше шло: «способной опрокинуть все, что нам дорого».) Потом он сочинил письмо редактору. В нем было сказано, что пишет он по просьбе мистера Дезерта, который охотно признает автобиографический характер своей поэмы «Леопард». Что же касается до него лично, продолжал Компсон Грайс, то он считает такое откровенное признание со стороны мистера Дезерта актом поразительного мужества, какое не часто встречается в наши дни. Он гордится тем, что на его долю выпала честь быть издателем такой поэмы, где психологическая глубина, мастерство и человечность достигают невиданного в современной поэзии уровня.

Он подписал письмо: «Ваш покорный слуга Компсон Грайс». Потом он увеличил тираж второго издания, распорядился, чтобы немедленно подготовили надпись: «Первое издание распродано, второй массовый тираж», — и отправился в клуб играть в бридж.

Клуб назывался «Полиглот», и в холле он встретился с Майклом. Волосы его бывшего коллеги по издательскому делу были встрепаны, уши торчали. Майкл сразу же заговорил с ним:

— Грайс, как вы намерены поступить с этой скотиной Колтемом?

Компсон Грайс ласково улыбнулся:

— Не волнуйтесь! Я показал статью Дезерту, и он попросил меня ее обезвредить, с полной откровенностью признав ее правоту.

— Господи Иисусе!

— Как? Разве вы не знали, что это правда?

— Знал, но…

У Компсона Грайса отлегло от сердца: его все-таки мучило сомнение, говорит ли Уилфрид правду. Кто решится напечатать поэму, в которой рассказана подобная история о себе самом, кто захочет, чтобы о ней узнали? Но теперь он спокоен: Монт открыл Дезерта и был его лучшим другом.

— Вот я и написал в газету все, что полагалось.

— Вас просил об этом Уилфрид?

— Да.

— Печатать такую поэму было чистым безумием…

«Кого боги…» — Тут он заметил, с каким выражением слушает его Компсон Грайс. — Ну да, — сказал Майкл с горечью, — вы-то, небось, радуетесь, что сорвали солидный куш!

— Еще неизвестно, выиграем мы от этого или проиграем, — холодно произнес Компсон Грайс.

— Чушь! Все теперь кинутся ее читать, черт бы их побрал! Вы сегодня видели Уилфрида?

— Он со мной обедал.

— Как он выглядит?

Компсону Грайсу очень хотелось сказать: «Как ангел смерти», — но он не решился.

— Да ничего, спокоен.

— Черта с два, спокоен! Послушайте, Грайс! Если вы не поддержите его в этой истории или бросите на произвол судьбы, я в жизни больше не подам вам руки!

— Дорогой мой, за кого вы меня принимаете? — с видом оскорбленного достоинства спросил Компсон Грайс. И, одернув жилет, проследовал к карточному столу.

Майкл пробурчал: «Жаба!» — и поспешно отправился на Корк-стрит. «А захочет ли он меня видеть?» — раздумывал он на ходу.

Но, дойдя до угла, он дрогнул и свернул на Маунтстрит. Ему сказали, что родителей нет дома, но мисс Динни утром приехала из Кондафорда.

— Вот и хорошо. Не беспокойтесь, Блор, я сам ее найду.

Он поднялся наверх и тихонько приоткрыл дверь в гостиную. В нише под клеткой с попугаем сидела Динни; она сидела прямо, не двигаясь, устремив глаза в пространство, сложив на коленях руки, как пай-девочка. Майкла она заметила, только когда он дотронулся до ее плеча.

— О чем задумалась?

— Майкл, помоги мне не стать убийцей.

— А-а… Он действительно подлая дрянь. Твои читали «Момент»?

Динни кивнула.

— Как они к этому отнеслись?

— Молча поджали губы.

— Бедняжка! И поэтому ты приехала?

— Да, мы идем с Уилфридом в театр.

— Передай ему самый нежный привет и скажи, что если он захочет меня видеть, я сейчас же прибегу. Да, и постарайся ему внушить, что мы восхищены тем, что он бросил эту бомбу.

Динни подняла глаза, и сердце у него сжалось.

— Его толкнула на это не только гордость, понимаешь? Его что-то точит, и я очень боюсь. В глубине души он не уверен, что отрекся не из самой обыкновенной трусости. Он все время об этом думает, я знаю. Ему кажется, будто он должен доказать — и не только другим, а больше самому себе, — что он не трус. Ну, я-то знаю, что он не трус, но пока он не доказал этого и себе и остальным, он способен на все.

Майкл молча кивнул. За последнее время он видел Уилфрида только один раз, но вынес от этой встречи такое же впечатление.

— Ты знаешь, что он попросил своего издателя публично подтвердить эту историю?

— Да? — растерянно произнесла Динни. — Что же теперь будет?

Майкл пожал плечами.

— Майкл, неужели никто не поймет, в каком он был тогда состоянии?

— Людей с воображением не так уж много. Да и мне трудно понять это до конца. А тебе?

— Легко, потому что это Уилфрид.

Майкл крепко сжал ее руку.

— Я очень рад, что ты смогла влюбиться по-хорошему, по уши, по старинке, а не так, как эти нынешние — из «физиологической потребности».

ГЛАВАДВАДЦАТАЯ

Динни переодевалась к ужину. К ней постучалась тетка.

— Лоренс прочел мне статью, Динни. Интересно!

— Что интересного, тетя Эм?

— Я знала одного Колтема, но он умер.

— Этот, наверно, тоже умрет.

— Где ты покупаешь корсеты, Динни? Они такие удобные.

— У Хэрриджа.

— Дядя говорит, что ему надо выйти из членов клуба.

— Уилфриду наплевать на клуб, да он и был там всего раз десять. Но не думаю, чтобы он захотел теперь из него выйти.

— Уговори его.

— И не подумаю уговаривать его делать что бы то ни было!

— Ужасно неприятно, когда кладут черные шары.

— Тетя, дорогая, разреши мне подойти к зеркалу!

Леди Монт отошла в другой угол и взяла с ночного столика тоненькую книжку.

— «Леопард»! Но он их все-таки перекрасил!

— Неправда! У него не было пятен, ему нечего было перекрашивать.

— Но его же крестили, и все такое…

— Если бы крестины что-нибудь значили, то это было бы издевательством над ребенком, — тот ведь понятия не имеет, что с ним делают.

— Динни!

— Да. Я в этом уверена. Нельзя решать за людей, даже не спрашивая их; это непорядочно. Когда Уилфрид научился думать, он уж не верил в бога.

— Ну, дело не в том, что он отказался от старой веры, а в том, что принял новую.

— Он это понимает.

— Что ж, — сказала леди Монт, направляясь к двери, — тем хуже для этого араба, нехорошо быть таким навязчивым! Если тебе понадобится ключ от входной двери, возьми у Блора.

Динни быстро кончила переодеваться и побежала вниз. Блор был в столовой.

— Тетя Эм сказала, что мне можно взять ключ, Блор. И не могли бы вы вызвать мне такси?

Позвонив на стоянку и отдавая ей ключ, дворецкий сказал:

— Наша миледи любит высказывать свои мнения вслух, вот и я поневоле все узнаю: утром я как раз говорю сэру Лоренсу: «Ежели бы мисс Динни могла увезти его куда-нибудь в шотландские горы, где и газет-то не читают, было бы много меньше расстройства». В нынешнее время, мисс, да вы, верно, и сами заметили, столько всего случается, и все как-то сразу, а у людей память не та, что в старину, — быстро все забывают… Вы уж меня простите, что я об этом говорю. Динни взяла у него ключ.

— Большое спасибо, Блор. Я и сама очень бы этого хотела; только боюсь, он решит, что это неприлично.

— В нынешнее время молодая дама многое может себе позволить.

— Но вот мужчинам все-таки приходится соблюдать приличия.

— Ну да, конечно, мисс, с родными вам придется повоевать; но в конце концов все можно уладить.

— Боюсь, что нам придется расхлебывать эту кашу тут, Блор.

Дворецкий покачал головой. — Зря люди считают, что всякую кашу надо расхлебывать… А вот и ваше такси, мисс.

Сидя в такси, она наклонилась вперед, подставляя ветру разгоряченное лицо. Это свежее дыхание словно сдуло обиду, которую причинила ей злосчастная статья. На углу Пикадилли ей попалось на глаза газетное объявление: «Лошади прибывают на Дерби!» Да, ведь завтра — Дерби! Как она выбилась из привычной колеи.

Местом встречи был выбран ресторан Блэфарда в Сохо, где они собирались поужинать, но такси едва ползло, — накануне национального праздника в городе было большое движение. У дверей ресторана стоял Стак, держа на поводке спаньеля. Он подал Динни записку:

— Мистер Дезерт послал меня с этим письмом, мисс. А собаку я вывел погулять.

Динни вскрыла конверт, чувствуя, что ей сейчас станет дурно.

«Динни, дорогая,

Прости, что я тебя подвел. Весь день меня мучили сомнения. Дело в том, что пока я не буду твердо знать, каково теперь мое положение, совесть не позволяет мне тебя связывать. И мы не должны сейчас публично появляться вместе. Ты, наверно, видела «Текущий момент» — это ведь только начало. Я должен пройти через все это один и понять, что мне грозит, а на это уйдет неделя. Бежать я никуда не собираюсь, и мы можем писать друг другу. Ты все поймешь. Собака для меня сейчас — дар божий, и я обязан им тебе. Прощай ненадолго, любимая.

Твой У. Д.»
Она с трудом удержалась, чтобы не схватиться за сердце на глазах у шофера такси. Не быть с ним рядом в самую опасную минуту — вот чего она все время боялась. С усилием разжав губы, она попросила шофера минутку обождать ее и сказала Стаку:

— Я отвезу вас с Фошем домой.

— Спасибо, мисс.

Она нагнулась к псу. Ее охватила паника. Собака! Хоть она их сейчас связывает!

— Посадите его в машину, Стак. По дороге она спокойно спросила его:

— Мистер Дезерт у себя?

— Нет, мисс, когда он дал мне записку, он сразу же ушел.

— Он здоров?

— По-моему, немножко расстроен, мисс. Эх, неплохо бы проучить этого господина из «Текущего момента», честно вам скажу!

— А! Вы, значит, тоже читали?

— Да. Такие вещи надо бы запрещать!

— Свобода слова, — сказала Динни. Пес прижался носом к ее колену. — Фош хорошо себя ведет?

— Никаких хлопот из-за него, мисс. Настоящий джентльмен, правда, малыш?

Собака продолжала стоять, уткнувшись носом в колено Динни, и это ее как-то успокаивало.

Когда такси остановилось на Корк-стрит, Динни вынула из сумочки карандаш, оторвала чистый клочок бумаги от записки Уилфрида и написала:

«Родной мой!

Как хочешь. Но знай: я твоя, твоя навеки. Ничто меня с тобой не разлучит, разве что ты меня разлюбишь.

Твоя Динни.

Но ты этого не сделаешь, правда? Пожалуйста, не надо!»

Динни сунула в конверт записку, лизнула край и прижала, чтобы конверт получше заклеился. Потом она отдала письмо Стаку, поцеловала Фоша и сказала:

— Пожалуйста, Маунт-стрит, со стороны Хайд-парка. Спокойной ночи, Стак!

— Спокойной ночи, мисс.

Глаза неподвижно стоявшего слуги выражали такое сочувствие, что она отвернулась. На этом и кончилось любовное свидание, которого она так ждала.

С Маунт-стрит Динни прошла в парк и села на ту же скамейку, где они прежде сидели вдвоем, забыв, что она одна, без шляпы, в вечернем платье и что уже девятый час. Она сидела, подняв воротник пальто и прикрыв им свои каштановые волосы, и пыталась понять решение Уилфрида. Да, она его понимала. Гордость! У нее самой достаточно гордости, чтобы думать так же, как он. Ему, конечно, не хочется вовлекать других в свою беду. Чем больше любишь, тем больше этого боишься. Странно, что любовь разделяет людей именно тогда, когда они больше всего нужны друг другу. А выхода нет, она его не видит. Издали доносились звуки музыки, играл гвардейский оркестр. Что это «Фауст*? Нет, «Кармен»! Любимая опера Уилфрида. Динни встала и пошла по траве туда, откуда слышалась музыка. Какая толпа! Динни взяла стул и села подальше от людей, за кустами рододендрона. Хабанера! Ее первые такты невозможно слушать спокойно. Какой дикой, внезапной, странной и непреодолимой бывает любовь! «L'amour est enfant de Boheme…»[163] Как поздно в этом году цветут рододендроны! Удивительные у этого куста густо-розовые цветы. В Кондафорде тоже есть такие… Где он сейчас? А еще говорят, что глаза любви видят все насквозь; почему не может она пойти, хотя бы мысленно, с ним рядом; тихонько взять его за руку? Ведь быть с ним в мыслях все же лучше, чем не быть с ним совсем! И Динни вдруг почувствовала такое одиночество, какое знают только влюбленные, оторванные от тех, кого они любят. Вянут цветы, увянет и она, если ее с ним разлучат. «Я должен пройти через все это один…» И долго ли будет он идти один? Неужели всегда? От этой мысли она рванулась со стула, и какой-то прохожий, подумав, что она рванулась к нему, замер и уставился на нее. Но ее лицо быстро его разубедило, и он пошел дальше. Надо как-нибудь убить еще два часа, прежде чем она сможет вернуться домой; нельзя никому признаться, что свидание не состоялось. Оркестр закончил сюиту из «Кармен» арией тореадора. Как она портит оперу, эта знаменитая мелодия! Впрочем, почему же портит? Надо было этим треском и грохотом заглушить отчаяние трагического конца; влюбленные всегда страдают под шум и гомон толпы. Жизнь — бесчеловечное игрище, на котором кривляются люди, стараясь укрыться в какой-нибудь темный угол и прильнуть друг к другу… Как странно звучат хлопки под открытым небом! Она взглянула на часы. Половина десятого! Еще целый час до темноты. Но в воздухе уже повеяло прохладой, запахло травой и листьями, окраска рододендронов медленно блекла в сумерках, смолкли птицы. Мимо равнодушно шли и шли люди; и так же равнодушно она смотрела на них. Динни подумала: «Ничто меня не забавляет, но, правда, я еще не ужинала». Выпить кофе в ларьке? Пожалуй, еще слишком рано, однако есть же такие места, где в это время можно поесть? Она не ужинала, почти ничего не ела за обедом и даже не пила чаю — словом, вела себя как настоящая влюбленная. Динни двинулась по направлению к Найтбриджу; она невольно шла быстрым шагом, хотя ей никогда еще не приходилось бродить одной по городу в такой поздний час. Без всяких помех дошла она до ворот парка, пересекла улицу и пошла по Слоун-стрит. Движение немножко ее успокоило, и она мысленно решила: «Лучшее средство от любовной тоски — ходьба!» На улице почти не было прохожих. Наглухо запертые дома, окна со спущенными шторами словно подчеркивали своими узкими и чопорными фасадами, как равнодушен весь этот устойчивый мир к таким беспокойным странникам, как она. На углу Кингероуд стояла женщина.

— Вы не скажете, где бы я могла здесь поблизости поесть? — обратилась к ней Динни.

У женщины было широкое лицо с выдающимися скулами; щеки и глаза сильно накрашены, пухлые, добрые губы, довольно широкий нос; глаза, видно, привыкли по заказу глядеть то зазывно, то вызывающе, словно совсем перестали быть зеркалом души. Темное платье плотно облегало фигуру, а на шее висела длинная нитка искусственного жемчуга. Динни невольно подумала, что и в высшем свете немало таких, как она.

— Тут налево есть одно такое местечко…

— А вы не хотите закусить со мной? — вдруг отважилась Динни, — ее толкнул на это голодный взгляд женщины.

— А что ж? Пожалуй, — ответила та. — Говоря по правде, я вышла на пустой желудок. Да и в компании как-то веселее.

Она свернула на Кингс-роуд, и Динни пошла с ней рядом. В голове у нее мелькнуло, что знакомые, наверно, удивились бы, встретив ее в таком обществе, но на душе почему-то стало легче. «Только смотри, будь с ней попроще», — сказала она себе.

Женщина привела ее в маленький ресторанчик или, вернее, кабачок, потому что там был бар. В закусочной, куда вел отдельный ход, никого не было, и они сели за небольшой столик, на котором стояли судок для приправ, ручной звонок, соус-кабуль и вазочка с поникшими ромашками, — они никогда и не были свежими. В зале пахло уксусом.

— Эх, до чего же курить хочется! — сказала женщина.

У Динни не было сигарет. Она позвонила.

— А что вы курите?

— Да самые простые.

Появилась официантка; она поглядела на женщину, поглядела на Динни и сказала:

— Слушаю вас.

— Пачку «Плейерс», пожалуйста. Большую чашку кофе для меня, только крепкого и свежего, кекс или булочки. А вы что будете есть?

Женщина испытующе поглядела на Динни, словно прикидывая ее ресурсы, потом на официантку и нерешительно сказала:

— Да, по правде говоря, я здорово хочу есть. Как насчет холодного мяса и бутылочки пива?

— Может, овощи? Какой-нибудь салат? — предложила Динни.

— Ну что ж, тогда и салат, спасибо.

— Вот хорошо! И маринованных каштанов, правда?

Если можно, пожалуйста, поскорее.

Официантка молча облизнула губы и, кивнув головой, отошла.

— А знаете, — вдруг сказала женщина, — это очень мило с вашей стороны!

— Спасибо, что вы составили мне компанию. Без вас я чувствовала бы себя как-то неловко.

— Она-то никак ничего не поймет. — Женщина мотнула головой в ту сторону, куда ушла официантка. — Да, по правде говоря, и я тоже.

— А что тут понимать? Просто мы обе проголодались.

— Ну уж тут не сомневайтесь. Вот увидите, как я буду уписывать за обе щеки. И насчет маринованных каштанов вы здорово придумали. Никак не могу удержаться от луку, а это мне не полагается.

— Надо было заказать по коктейлю, — пробормотала Динни. — Но боюсь, их здесь не подают…

— Да, рюмочку хереса можно бы пропустить. Я сейчас принесу. — Женщина поднялась и прошла в бар.

Динни воспользовалась случаем, чтобы попудрить нос и достать деньги: сунув руку в кармашек, пришитый к лифчику, где она хранила свои богатства, добытые на Саут-Молтон-стрит, она вытащила оттуда бумажку в пять фунтов. Встреча с женщиной немножко отвлекла ее от грустных мыслей.

Женщина вернулась и принесла две полные рюмки.

— Я сказала, чтобы они поставили это нам в счет. Выпивка здесь хорошая.

Динни отпила глоток вина. Женщина осушила свою рюмку разом.

— Ух, как мне этого не хватало! Есть же, говорят, такие страны, где человек даже и выпить не может.

— Да нет, всюду могут, и пьют, конечно.

— Пьют-то пьют, это факт. Но, говорят, там не выпивка, а просто отрава.

Динни заметила, что женщина с жадным любопытством разглядывает ее пальто, платье, лицо.

— Извините за любопытство, — сказала она. — У вас сегодня свидание?

— Нет, я отсюда пойду домой.

Женщина вздохнула.

— Куда же она пропала с этими чертовыми сигаретами?

Снова появилась официантка и подала пиво и сигареты. Она откупорила бутылку, разглядывая волосы Динни.

— Фу! — с облегчением вздохнула женщина, затягиваясь. — До смерти курить хотелось!

— Сию минуту подам вам остальное, — сказала официантка.

— Не видала ли я вас на сцене? — спросила женщина.

— Нет, я не актриса.

Появление еды нарушило неловкое молчание. Кофе был лучше, чем ожидала Динни, и очень горячий. Она выпила почти всю чашку и съела большой кусок сливового пирога. Сунув в рот маринованный каштан, женщина заговорила снова:

— Вы живете в Лондоне?

— Нет, в Оксфордшире.

— Что ж, и я люблю деревню, да теперь все никак туда не попадаю. Я выросла возле Мейдстона, красивые там места. — Она шумно вздохнула, обдав Динни запахом пива. — Говорят, коммунисты в России запрещают проституцию, ну разве не потеха? Один американский журналист мне рассказывал. Что ж! Вот не думала, что бюджет — такая важная штука, — продолжала она, с таким удовольствием выпуская дым, словно облегчала душу. — Ужас, какая безработица!

— Да, все от этого страдают.

— Уж я-то страдаю наверняка, — сказала та, глядя в пространство пустыми глазами. — Вы, небось, меня осуждаете?

— Сейчас людям не так-то легко осуждать друг друга.

— Да, святые мне попадаются редко.

Динни засмеялась.

— Но, правда, раз мне попался один священник, — с вызовом продолжала женщина, — до чего же толковый, никогда таких не встречала; жаль только, что послушаться его не могла.

— Держу пари, я знаю, как его звали, — сказала Динни. — Черрел?

— В точку, — сказала женщина, и глаза ее округлились от изумления.

— Это мой дядя.

— Фу ты! Ну и ну! Вот потеха! Видно, и вправду мир тесен. Очень славный был господин, — добавила она.

— Не только был, но и есть.

— Да, лучше людей не бывает.

Динни ждала, что она это скажет, и подумала: «Ну теперь мне полагалось бы заплакать и сказать: «Моя бедная падшая сестра»…»

Женщина с удовлетворением вздохнула.

— Вот наелась, так наелась, — сказала она и поднялась со стула. Большущее вам спасибо. Мне пора двигаться, не то, пожалуй, прозеваю все на свете.

Динни позвонила. Официантка вынырнула с подозрительной быстротой.

— Счет, пожалуйста, и, если не трудно, разменяйте мне эту бумажку.

Официантка опасливо взяла пять фунтов.

— Пойду наведу красоту, — сказала женщина. — Сию минуту вернусь. — Она скрылась за какой-то дверью.

Динни допила кофе. Она старалась представить себя на месте этой женщины. Вернулась официантка, принесла сдачу, получила на чай, сказала «спасибо, мисс» и ушла. Динни продолжала раздумывать о жизни своей новой знакомой.

— Ну вот, — послышался за ее спиной голос женщины. — Я вряд ли еще когда-нибудь вас увижу. Но, ей-богу, вы славная девушка!

Динни подняла глаза.

— Вы вот сказали, что вышли на пустой желудок… Это потому, что вам не на что было поесть?

— Ясное дело, — подтвердила женщина.

— Может, вы тогда возьмете эту сдачу? Плохо в Лондоне без денег.

Женщина закусила губу, но Динни заметила, что она дрожит.

— Не надо бы мне брать у вас деньги, — сказала женщина. — Вы и так были ко мне очень добры.

— Глупости! Прошу вас. — И, схватив руку женщины, она сунула в нее деньги. К ее ужасу, женщина громко шмыгнула носом. Динни кинулась к двери, а женщина сказала ей вслед:

— Знаете, что я сейчас сделаю? Пойду домой и лягу спать. Ей-богу! Пойду домой и просто лягу спать.

Динни торопливо направилась назад к Слоун-стрит. Проходя мимо высоких домов с наглухо завешенными окнами, она умиротворенно призналась себе, что тоска гложет ее уже меньше. Если она замедлит шаг, то придет на Маунт-стрит как раз вовремя. Уже совсем стемнело, и, несмотря на отсвет городских огней, в небе переливались мириады звезд. Ей не захотелось идти опять через парк, и она пошла кругом, вдоль его решетки. С тех пор как она простилась со Стаком и Фошем на Корк-стрит, прошла, казалось, целая вечность. На Парк-Аейн движение было больше. Завтра все эти машины двинутся в Эпсом, и город опустеет. И ее словно ударила мысль: как пусто будет жить без Уилфрида, без надежды когда-нибудь его увидеть!

Она подошла к воротам возле «Норовистого бочонка», и вдруг весь сегодняшний вечер показался ей дурным сном: возле памятника стоял Уилфрид. Задохнувшись, она бросилась к нему. Он раскинул руки и прижал ее к себе.

Объятие не могло длиться вечно, — слишком уж много было кругом машин и прохожих; поэтому они под руку пошли к Маунт-стрит. Динни молча прильнула к нему, он тоже, казалось, не мог произнести ни слова; но как ее радовала мысль, что он пришел, потому что ему нужно было быть с ней!

Они без конца провожали друг друга взад и вперед, мимо дома, словно лакей и горничная, на минутку вырвавшиеся погулять. Все было забыто: обычаи страны и класса, условности и предрассудки. И, может быть, среди семи миллионов жителей Лондона не было в эти минуты более счастливых и близких друг другу людей.

Наконец в них проснулось чувство юмора.

— Милый, нельзя же провожать друг друга всю ночь! Ну, еще раз поцелуй меня, еще раз, ну… в самый последний раз!

Она взбежала по ступенькам и повернула ключ.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Когда Уилфрид расстался со своим издателем в ресторане «Жасмин», он был зол и растерян. Даже не вникая в тайные замыслы Компсона Грайса, он понимал, что тот обвел его вокруг пальца; весь остаток этого тревожного дня он бродил по городу, раздираемый противоречивыми чувствами: то испытывал облегчение от того, что сжег свои корабли, то злился, предвкушая последствия этого поступка. Погруженный в себя, он и не подумал, каким ударом будет его записка для Динни, и, только вернувшись и прочтя ее ответ, забеспокоился, а потом пошел туда, где она так кстати его встретила. За те несколько минут, которые они, полуобнявшись, молча ходили по Маунт-стрит, ей удалось внушить ему, что против целого мира стоят они вдвоем, а не он один. К чему отталкивать ее от себя и делать еще несчастнее? И наутро он послал ей со Стаком записку, приглашая на очередную прогулку. Про Дерби он совсем забыл, и автомобиль их почти сразу же застрял в потоке машин.

— Я никогда не была на Дерби, — сказала Динни. — Давай поедем?

Впрочем, поехать туда пришлось: свернуть в сторону было уже невозможно.

Динни удивилась, до чего все здесь благопристойно: ни пьянства, ни ярмарочных украшений, ни тележек, запряженных осликами, ни картонных носов, ни грубых шуток. Не было ни колясок, запряженных четверкой, ни тележек разносчиков; только плотная лента движущихся автобусов и автомобилей, почти всегда закрытых.

Когда они наконец поставили свою машину, съели бутерброды и смешались с толпой, им захотелось взглянуть на лошадей.

Все это теперь нисколько не напоминало картину Фриса[164] «Дерби», если когда-нибудь и было на нее похоже. На картине люди были живые и радовались жизни; в этой толпе, казалось, все только и стремятся попасть куда-нибудь в другое место.

В паддоке, где на первый взгляд тоже не было никаких лошадей, а топтались одни люди, Уилфрид вдруг вспомнил:

— Ведь это же глупо, Динни! Нас непременно кто-нибудь увидит.

— Ну и что из этого? Посмотри лучше: вон лошади!

По кругу и в самом деле водили лошадей. Динни быстро подошла, чтобы посмотреть на них поближе.

— Мне они все кажутся такими красивыми! — благоговейно прошептала она. — Даже не пойму, какая лучше, вот только не эта; ее спина мне не нравится.

Уилфрид заглянул в программу:

— Это фаворит.

— А мне все равно не нравится. Посмотри сам. Спина вся ровная, а круп вислый.

— Верно, но сложение у скаковых лошадей бывает самое разное.

— Давай я поставлю на лошадь, которая тебе понравится.

— Тогда постой, дай подумать.

Люди вокруг них называли имена лошадей, которых проводили мимо. Динни подошла к самому барьеру, Уилфрид стоял тут же, позади нее.

— Ну прямо свинья, а не лошадь, — сказал кто-то слева от них. — На эту скотину никогда больше не поставлю.

Динни окинула взглядом говорившего; это был приземистый человек с затылком, заплывшим салом, в котелке и с сигарой в зубах. «Ну и не ставь! подумала Динни. — Тем лучше для лошади».

Дама, сидевшая на складном стульчике справа, заявила:

— Надо очистить от людей дорожку, когда выведут лошадей. Из-за этой давки я два года назад уже проиграла.

Рука Уилфрида легла на плечо Динни.

— Вон та мне нравится. Бленгейм. Пойдем поставим на нее.

Они пошли туда, где люди стояли в очередях к окошечкам, похожим на дырки в скворечниках.

— Подожди здесь, — сказал Уилфрид. — Я пущу туда и нашего скворца и сейчас вернусь.

Динни стояла, разглядывая толпу.

— Как поживаете, мисс Черрел? — Перед ней остановился мужчина в сером цилиндре с большим биноклем в футляре через плечо. — Мы с вами познакомились у памятника Фошу и на свадьбе вашей сестры, помните?

— Да, конечно, мистер Маскем. — Сердце у нее заколотилось, и она заставила себя не смотреть в ту сторону, куда ушел Уилфрид.

— Сестра вам пишет?

— Да, мы получили письмо из Египта. На Красном море им, видно, пришлось выдержать ужасную жару.

— Вы на кого-нибудь поставили?

— Еще нет.

— Фаворита я бы остерегался. Он встанет.

— Мы подумывали о Бленгейме.

— Ну что ж, лошадь хорошая и ловка в поворотах. Но в той же конюшне есть другая, от нее ждут большего. Вы, я вижу, еще новичок. Дам вам парочку советов, мисс Черрел. Смотрите, чтобы в лошади было одно из двух — или же и то и другое, — высокий круп и характер; не красота, а именно характер.

— Высокий круп? Значит, сзади она должна быть выше, чем спереди?

Джек Маскем улыбнулся.

— Вроде того. Если вы заметите это у лошади, особенно когда она прыгает, можете смело на нее ставить.

— Да, но что такое характер? Это когда она заносит голову и смотрит поверх людей вдаль? Я здесь видела такую лошадь.

— Ей-богу, я бы вас взял в ученицы! Вы угадали: это как раз то, что я подразумевал.

— Но я не знаю, как звали ту лошадь, — пожалела Динни.

— Обидно.

И тут она увидела, как лицо его, только что выражавшее живую симпатию, словно застыло. Он приподнял цилиндр и отвернулся. Голос Уилфрида за ее спиной произнес:

— Ну вот, десятку ты поставила.

— Пойдем на трибуну, поглядим, как они примут старт. — Он, казалось, не заметил Маскема, и, чувствуя его руку у своего локтя, Динни старалась забыть, как у Маскема вдруг окаменело лицо. Многоголосое моление толпы о том, чтобы «привалило счастье», отвлекло Динни, и, дойдя до трибуны, она уже все забыла, кроме Уилфрида и лошадей. Они нашли свободное место возле перил, недалеко от букмекеров.

— Зеленый и шоколадный — это я запомню. Фисташковая начинка — моя любимая в шоколадных конфетах. А сколько я выиграю, если я все-таки выиграю, милый?

— Послушай!

Они разобрали слова:

— Бленгейм: восемнадцать к одному!

— Сто восемьдесят фунтов! — воскликнула Динни. — Вот хорошо!

— Это значит, что конюшня в него не верит; у них есть сегодня другой фаворит. Идут! Вон двое в зеленом и шоколадном. Вторая лошадь наша.

Парад — событие всегда увлекательное для всех, кроме самих лошадей, дал ей возможность разглядеть гнедую, которую они выбрали, и жокея у нее на спине.

— Как она тебе нравится, Динни?

— Все они — прелесть. Как это люди могут сказать, какая лошадь лучше, по одному виду?

— Они и не могут.

Лошади повернули и шагом прошли мимо трибуны.

— Тебе не кажется, что Бленгейм сзади выше, чем спереди? — пробормотала Динни.

— Ничуть. Отлично движется. С чего это ты взяла? Но она только вздрогнула и сжала его руку.

У них не было бинокля, и в начале скачек они ничего не видели. Какой-то человек у них за спиной без конца повторял:

— Фаворит ведет! Фаворит ведет!

Когда лошади прошли тотенхемский поворот, тот же голос, захлебываясь, кричал:

— Паша, Паша придет первый, нет — фаворит! Впереди фаворит, нет, не он! Илиада! Впереди Илиада!

Динни почувствовала, как пальцы Уилфрида сжали ее руку.

— Наша там, с поля, — сказал он. — Смотри!

Динни увидела, как по внешнему краю дорожки скачет лошадь с жокеем в розовом и коричневом, а поближе — в шоколадном и зеленом. Она выходит вперед, выходит вперед! Они выиграли!

Кругом воцарились молчание и растерянность, а эти двое стояли, улыбаясь друг другу. Какая счастливая примета!

— Сейчас я получу деньги, найдем нашу машину и поедем.

Он настоял на том, чтобы она взяла все деньги, и Динни спрятала их туда же, где хранилось остальное ее богатство, — теперь она была хорошо застрахована от всякой попытки разлучить ее с Уилфридом!

По дороге домой они опять заехали в Ричмонд-парк и долго сидели в зарослях молодого папоротника, слушая перекличку кукушек, наслаждаясь мирным, солнечным днем, полным шепота листвы и трав.

Они пообедали в каком-то ресторане в Кенсингтоне и простились на углу Маунт-стрит.

В ту ночь ее не посещали ни сны, ни тревоги, и она спустилась к завтраку с ясными глазами и налетом загара на щеках. Дядя читал «Текущий момент». Положив газету, он сказал:

— Когда выпьешь кофе, Динни, взгляни, что здесь написано. Нет, говоря об издателях, я иногда сомневаюсь, люди ли они вообще. Ну, а что касается редакторов, я просто уверен, что они не люди.

Динни прочла письмо Компсона Грайса, напечатанное под заголовком:

ОТСТУПНИЧЕСТВО ДЕЗЕРТА.
НАШ ВЫЗОВ ПРИНЯТ. ИСПОВЕДЬ.
За этим следовали две строфы из поэмы сэра Альфреда Лайелла «Богословие под страхом смерти».

Слава земная исполнена лжи,
Тлен и забвение ждут мою плоть…
Славы небесной искать для души?
В сделки с душой не вступает господь…
Или, быть может, во славу отчизны
Должен сносить я бесчестие жизни?
Рок мой влечет меня в призрачный ряд
Всех безымянных, кто Делу служил…
Немы преданья, и камни молчат
Над мириадами древних могил,
Тех, кто, как я, заработал лишь право
Гибнуть, страдая, во славу державы.
И нежный румянец загара на щеках Динни сменился краской гнева.

— Да, — пробормотал сэр Лоренс, наблюдая за ней, — теперь духа выпустили из бутылки, как сказал бы старый Форсайт. Но вчера я разговаривал с одним человеком и тот уверял, что в нынешние времена ничто не может наложить на тебя несмываемого пятна. Жульничал ли ты в карты, воровал ли» драгоценности, — достаточно съездить года на два за границу, и все будет забыто. Ну, а что касается половых извращений, они теперь вовсе и не извращения! Так что нечего робеть!

— Меня больше всего возмущает, что отныне всякая гнусь сможет болтать все, что ей вздумается, — горячо воскликнула Динни.

Сэр Лоренс кивнул:

— И чем большая гнусь, тем она больше будет болтать! Но бояться нам надо не ее, а людей, «гордых тем, что они англичане», а такие еще найдутся!

— Дядя, может Уилфрид как-нибудь доказать, что он не трус?

— Он хорошо воевал.

— Кто теперь помнит о войне?

— Может, нам бросить в его машину бомбу на Пикадилли? — пробормотал сквозь зубы сэр Лоренс. — Он мог бы с презрением поглядеть на нее сверху вниз и невозмутимо закурить сигарету. Ничего лучше я придумать не могу.

— Я вчера встретила мистера Маскема.

— Ты была на Дерби? — Он вынул из кармашка короткую сигару. — Джек считает, что ты жертва.

— Ах вот оно что? А какое им всем дело? Почему они не могут оставить меня в покое?

— Разве такую прелестную фею можно оставить в покое? Ведь Джек женоненавистник.

Динни невесело засмеялась.

— Ей-богу, наши горести и те смехотворны!

Она встала и подошла к окну. Ей почудилось, что весь мир рычит и лает, как свора псов на загнанную в угол кошку. Но Маунт-стрит была пуста, если не считать фургона, развозившего молоко.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Когда скачки задерживали Джека Маскема в городе, он ночевал в клубе «Бартон». Прочтя отчет о Дерби в «Текущем моменте», он стал лениво листать газету. Прочие сообщения в этом «заборном листке» никогда его не интересовали. Редакционный стиль газеты возмущал его представления о приличиях; сенсации казались ему вопиющим проявлением дурного вкуса, а политические взгляды раздражали тем, что напоминали его собственные. Но как небрежно ни переворачивал он листы, заголовок «Отступничество Дезерта» все же бросился ему в глаза. Прочитав заметку, он отложил газету.

— Этого субъекта придется унять! — воскликнул он.

Как, он еще смеет кичиться своей трусостью и тащить за собой в грязь эту милую девушку! Порядочный человек постыдился бы появляться с ней на людях в тот самый день, когда он открыто признался в своей подлости, достойной этого подлого листка!

В наш век, когда терпимость и либерализм — повальная болезнь общества, Джек Маскем твердо придерживался своих принципов и не отступал от них ни на шаг. Молодой Дезерт не понравился ему с первого взгляда. Недаром фамилия его похожа на слово «дезертир». И подумать, что такая милая девушка, — ведь не имея никакого опыта, она так разумно рассуждала о скаковых лошадях, рискует загубить свою жизнь из-за этого трусливого наглеца! Нет, это уж слишком! Если бы не Лоренс, он бы давно что-нибудь предпринял. Но тут он внутренне осекся. Что именно?.. Ведь этот субъект сам публично признался в своем позоре! Статья — уловка, он пытается обезоружить противников! Припертый к стенке, делает благородный жест. Афиширует свое предательство. Будь его воля, он бы переломал этому петушку крылья! Но тут он снова осекся… Ни один посторонний человек не может в это вмешиваться. Но если никто открыто не выразит порицания, покажется, что все принимают это как должное!

«Ах ты черт! — кипятился он. — Ну, хотя бы тут, в клубе, могут же люди запротестовать! Нам в «Бартоне» заячьи души не нужны!»

Он поднял этот вопрос на заседании правления клуба в тот же день и был потрясен тем, что его выслушали с полнейшим безразличием. Из семи присутствующих членов — председательствовал «Помещик», Уилфрид Бентуорт, четверо сочли, что вопрос этот касается только молодого Дезерта и его совести, не говоря уже о том, что вся эта история раздута прессой! С тех пор как Лайелл писал свою поэму, времена изменились. Один из членов правления дошел до того, что просил не морочить ему голову этой историей; он, видите ли, «Леопарда» не читал, с Дезертом незнаком, а к «Текущему моменту» питает одно отвращение.

— Я тоже, — сказал ему Джек Маскем, — но вот его поэма! — Он еще утром послал купить ее и провел целый час после обеда за чтением. — Дайте я вам прочту. Это черт знает что!

— Нет уж, бога ради, Джек, увольте!

Пятый член правления, который вначале молчал, заявил теперь, что если Маскем настаивает, всем им придется прочесть эту штуку.

— Да, я настаиваю.

«Помещик», до сих пор не проронивший ни слова, заметил:

— Секретарь разошлет книжки всем членам правления. И, кстати, сегодняшний номер «Текущего момента». Мы вернемся к этому вопросу на заседании правления в пятницу. А теперь — как мы решаем насчет этого красного вина?

И они перешли к обсуждению более важных дел.

Не раз бывало замечено, что всякая газета определенного толка, напав на какой-нибудь случай, позволяющий ей и похвастать своей добродетелью и блеснуть политическими взглядами, раздувает этот случай, боясь лишь попасться на откровенной клевете и отнюдь не боясь оскорбить тех, о ком она пишет. Обезопасив себя письмом Компсона Грайса, «Текущий момент» пустился во все тяжкие и всю неделю до следующего заседания правления клуба не давал его членам сделать вид, будто они ничего не знают или не интересуются разразившимся скандалом. Не было человека, который не читал и не обсуждал бы «Леопарда», а в день заседания «Текущий момент» поместил большую статью о том, как британец обязан вести себя на Востоке, полную двусмысленных намеков. Тут же было помещено объявление, напечатанное крупным шрифтом:

«ЛЕОПАРД» И ДРУГИЕ ПОЭМЫ УИЛФРИДА ДЕЗЕРТА.

ИЗДАНИЕ КОМПСОНА ГРАЙСА.

ПРОДАНО УЖЕ 40 ТЫСЯЧ.

ВЫПУЩЕН ТРЕТИЙ БОЛЬШОЙ ТИРАЖ.

Спор о том, нужно ли подвергать остракизму ближнего своего, всегда собирает большую аудиторию, и сегодня на заседание пришли даже те, кто никогда не удостаивал клуб своим присутствием.

Проект резолюции был предложен Джеком Маскемом.

«Предложить достопочтенному Уилфриду Дезерту, в соответствии с параграфом 23 Устава, выйти из членов клуба «Бартон» вследствие поведения, недостойного члена этого клуба».

При обсуждении резолюции он взял слово первым.

— Все вы получили книжку, где напечатана поэма Дезерта «Леопард», и номер газеты «Текущий момент» за прошлую пятницу. Вопрос не вызывает сомнений. Дезерт публично признался в том, что, смалодушничав, отрекся от своей веры под дулом пистолета, и я заявляю, что он недостоин быть членом этого клуба. Клуб был основан в память великого путешественника, который не дрогнул бы даже у входа в преисподнюю. Мы не потерпим здесь людей, попирающих английские традиции да еще и хвастающих этим!

Наступило короткое молчание, а потом тот, кто на прошлом заседании выступал пятым, заметил:

— А поэма-то, однако, удивительно хороша! Знаменитый адвокат, когда-то путешествовавший по Турции, добавил:

— Разве не полагалось бы пригласить и его на это обсуждение?

— Зачем? — спросил Маскем. — Что он может добавить к тому, что сказано в поэме или в письме издателя?

Член правления, который в прошлый раз выступал четвертым, пробурчал:

— Неужели мы должны считаться с такой газетой, как «Текущий момент»?

— А чем мы виноваты, если он сам выбрал этот желтый листок? — возразил Маскем.

— Противно лезть в чужую душу, — продолжал четвертый. — Кто из нас может с уверенностью сказать, что не поступил бы на его месте так же?

Послышалось шарканье ног, и морщинистый знаток древних цивилизаций Цейлона пробормотал:

— На мой взгляд, Дезерт вывел себя из игры не своим отступничеством, а той шумихой, которую он поднял. Человек порядочный предпочел бы молчать. Да он просто рекламирует свою книгу! Уже третье издание, и все ее читают. Зарабатывать таким способом деньги — это уж слишком!

— Вряд ли он об этом думал, — сказал четвертый. — Успех книги был подогрет скандалом.

— Он мог изъять свою книгу.

— Это зависит от договора с издателем. Да и все бы сказали, что он спасается от бури, которую сам же поднял. Лично мне кажется, что он поступил благородно, сделав публичное признание.

— Красивый жест! — пробурчал адвокат.

— Если бы это был офицерский клуб, никто бы не раздумывал, как поступить, — заявил Маскем.

Автор «Возвращения в Мексику» сухо возразил:

— К счастью, он не офицерский!

— Я не уверен, что к поэтам можно применять обычные мерки, — задумчиво произнес пятый член правления.

— Почему же нет, если это касается обычных норм человеческого поведения? — спросил знаток цейлонской культуры.

Тщедушный человечек, сидевший напротив председателя, вдруг выпалил: «Тек-к-ущий м-момент…» — словно внутри у него лопнул воздушный шар.

— Весь город только об этом и говорит, — заметил адвокат.

— Молодежь у меня дома просто потешается, — сказал человек, еще не произнесший ни слова. — Спрашивают: «Да что же особенного он сделал?» Обвиняют нас в ханжестве, смеются над стихами Лайелла и считают, что Англии только на пользу, если с нее немножко собьют спеси.

— Вот-вот! — воскликнул Маскем. — Современный жаргон! Все устои побоку! Неужели мы будем это терпеть?

— Кто-нибудь из вас знаком с Дезертом? — спросил пятый член правления.

— Шапочное знакомство, — ответил Маскем. Никто больше не был знаком с поэтом.

И вдруг заговорил смуглый человек с глубокими, живыми глазами:

— Я скоро еду в Афганистан, и у меня одна надежда — что эта история туда не дошла.

— Почему? — спросил четвертый член правления.

— Да потому, что меня и без того будут там презирать.

Слова известного путешественника произвели на всех большое впечатление. Два члена правления, которые, так же как и председатель, еще не высказывались, воскликнули разом:

— Верно!

— Нельзя осуждать человека, не выслушав его, — сказал адвокат.

— А как вы на это смотрите, «Помещик»? — спросил четвертый член правления.

Председатель, молча куривший трубку, вынул ее изо рта.

— Кто еще хочет высказаться?

— Я, — сказал автор «Возвращения в Мексику». — Давайте осудим его поведение за то, что он опубликовал свою поэму.

— Нельзя, — сердито проворчал Маскем. — Нельзя отделять один вопрос от другого. Я вас спрашиваю: достоин он быть членом нашего клуба или нет? И прошу председателя поставить этот вопрос на голосование.

Но «Помещик» молча продолжал курить трубку. Опыт ведения собраний подсказывал ему, что голосовать еще рано. Сейчас пойдут беспорядочные споры. Они, конечно, ни к чему не приведут, но создадут у всех ощущение, что вопрос был рассмотрен по всей справедливости.

Джек Маскем молчал; его длинное лицо было непроницаемо, а длинные ноги вытянуты чуть ли не на середину комнаты. Дискуссия продолжалась.

— Ну, и как же быть? — спросил наконец член правления, посетивший Мексику.

«Помещик» выбил пепел из трубки.

— Мне кажется, что мы должны попросить мистера Дезерта объяснить нам мотивы опубликования этой поэмы.

— Правильно! — заявил адвокат.

— Верно! — дружно воскликнули все те же двое. — Согласен, — сказал знаток Цейлона.

— Кто-нибудь против? — спросил «Помещик».

— Не понимаю, какой в этом смысл, — пробормотал Джек Маскем. — Он ренегат, и сам в этом признался.

Так как никто больше не возражал, председатель снова взял слово.

— Секретарь попросит его встретиться с нами и объяснить свои мотивы. Повестка дня исчерпана, джентльмены.

Несмотря на то, что, по общему разумению, вопрос был еще sub judice[165], сэру Лоренсу в тот же день рассказали о разбирательстве три члена правления, и в том числе Джек Маскем. С этой новостью сэр Лоренс и отправился ужинать на Саут-стрит.

С тех пор как в печати появились поэма и письмо Компсона Грайса, Майкл и Флер ни о чем другом не разговаривали, тем более что все их знакомые не давали им проходу бесконечными расспросами. Но точки зрения у них были диаметрально противоположные. Майкл прежде был противником публикации поэмы; но теперь, когда она появилась, упорно защищал Уилфрида, хваля его за честность и мужество. Флер не могла ему простить, как она выражалась, «всего этого идиотизма». Если бы он держал язык за зубами и не тешил своего самолюбия, все было бы скоро забыто, не оставило бы и следа. Как это нехорошо по отношению к Динни и как не нужно самому Уилфриду; но он ведь всегда был таким! — говорила Флер. Она не могла забыть, как восемь лет назад он упрямо требовал, чтобы она стала его любовницей, и как сбежал от нее, когда она на это не пошла. Сэр Лоренс рассказал им о собрании в клубе, и Флер сухо заметила:

— А чего же еще он мог ожидать?

— Почему на него так зол Маскем? — проворчал Майкл.

— Некоторые псы сразу кидаются друг на друга. Другие доходят до этого, поразмыслив. Тут, по-видимому, сочетается и то и другое. И кость, которую они не могут поделить, — это Динни.

Флер расхохоталась.

— Джек Маскем и Динни!

— Подсознательно, дорогая. Нам трудно постичь психологию женоненавистника, это умел делать только Фрейд. Он тебе все объяснит, — даже отчего человек икает.

— Сомневаюсь, чтобы Уилфрид пришел на вызов правления клуба, — мрачно заметил Майкл.

— Конечно, он не пойдет, — согласилась Флер.

— И что же тогда будет?

— Его почти наверняка исключат, в соответствии с какими-то там правилами.

Майкл пожал плечами.

— А ему-то что? Одним клубом больше, одним клубом меньше.

— Конечно, — сказала Флер. — Его положение пока еще не определилось, люди сплетничают, вот и все. А вот если его исключат из клуба, — значит, ему вынесен обвинительный приговор. И тут уж общественное мнение будет против него.

— И за него тоже.

— О да, но мы знаем, кто будет за него: все обиженные.

— Ей-богу, не в этом дело, — сердито проворчал Майкл. — Я представляю себе, что он сейчас переживает; ведь его первым порывом было послать араба к черту, и он горько кается, что этого не сделал.

Сэр Лоренс кивнул:

— Динни меня спрашивала, может ли он как-нибудь доказать, что он не трус. Казалось бы, что может, но это совсем не так просто. Люди вовсе не жаждут подвергаться смертельной опасности только для того, чтобы их избавителя похвалили в газете. Да и ломовые лошади теперь не так уж часто угрожают жизни прохожих на Пикадилли. Он, конечно, может кого-нибудь сбросить в реку с Вестминстерского моста, а потом кинуться на выручку, но ведь это будет просто убийство и самоубийство. Странно, на свете столько героического, а человеку очень трудно намеренно совершить геройский поступок!

— Он должен явиться на заседание правления клуба, — сказал Майкл, — и я надеюсь, что он так и поступит. Знаешь, он мне как-то сказал одну вещь, и хотя вы будете смеяться, но я, зная Уилфрида, уверен, что для него это решило вопрос.

Флер уперлась локтями в полированный стол и, положив подбородок на руки, вытянула голову. Она была похожа на девочку, рассматривающую фарфоровую статуэтку с картины Альфреда Стивенса[166] из коллекции Сомса Форсайта.

— Ну? — спросила она. — Что он сказал?

— Он сказал, что ему было жалко своего палача.

Ни Флер, ни сэр Лоренс не шевельнулись, у них только чуть-чуть вздернулись брови. Тон Майкла сразу стал вызывающим.

— Я понимаю, это звучит глупо, но Уилфрид рассказывал, что араб молил не делать его убийцей: он дал обет обращать неверных.

— Если он предложит такую версию правлению клуба, — задумчиво произнес сэр Лоренс, — ему никто не поверит.

— Нет, этого он не сделает, — заметила Флер, — он до смерти боится показаться смешным.

— Вот именно! Но я рассказал вам, чтобы вы поняли, как все это сложно. Совсем не так, как это представляется нашей «соли земли».

— Какая тонкая ирония судьбы! — холодно произнес сэр Лоренс. — Но, увы! Динни от этого ничуть не легче!

— Я, пожалуй, схожу к нему еще раз, — сказал Майкл.

— Проще всего будет, если он сам выйдет из клуба, — заявила практичная Флер.

И на этом спор прекратился.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Когда те, кого мы любим, попадают в беду, нам приходится особенно деликатно проявлять свое сочувствие. Динни это давалось не легко. Она искала малейшего повода, чтобы утешить Уилфрида, но, хотя они по-прежнему виделись каждый день, повода все не было. Если бы не выражение его лица в те минуты, когда он переставал за собой следить, никто бы не заподозрил, какие муки его терзают. После Дерби прошло уже две недели. Динни приходила на Корк-стрит, они ездили на прогулки и брали с собою Фоша, а Уилфрид ни разу даже не обмолвился о том, о чем говорил весь литературный, окололитературный и чиновный Лондон. Сэр Лоренс рассказал ей, что Уилфрида вызвали на заседание правления клуба «Бартон», в ответ на что он вышел из этого клуба. А от Майкла — он еще раз был у Уилфрида — Динни узнала, что ему известно о той роли, которую сыграл в этой истории Джек Маскем. Так как Уилфрид упорно не хотел говорить с ней откровенно, то и она решила не замечать того, что творится вокруг них, чего бы ей это ни стоило. Когда она смотрела на него, сердце ее сжималось, но она старалась держать себя в руках. Ее постоянно мучили сомнения: правильно ли она поступает, не пытаясь побороть его скрытность. Это был долгий и мучительный урок, научивший ее, что даже истинная любовь не может исцелить глубокие душевные раны. С другой стороны, жизнь ее омрачалась молчаливым укором в глазах опечаленных близких, — они ее так раздражали, что ей даже становилось стыдно.

И наконец произошел пренеприятный эпизод, который все же принес облегчение, потому что заставил Уилфрида заговорить.

Они были в музее Тейта и, возвращаясь домой, поднимались по ступенькам на Карлтон-хауз-террас. Динни продолжала разговор о прерафаэлитах и так бы ничего и не заметила, если бы Уилфрид вдруг не изменился в лице. Обернувшись, она увидела Джека Маскема, — тот с каменным лицом приподнял цилиндр, даже не глядя на них. Снял серую фетровую шляпу и его спутник невысокий смуглый человек. Когда они прошли мимо, Динни услышала, как Маскем сказал:

— Ну, это уж, скажу я вам, наглость!

Она инстинктивно протянула руку, чтобы удержать Уилфрида, но не успела. Он круто повернулся, и Динни увидела, как в трех шагах от нее Уилфрид легонько ударил Маскема по плечу; тот резко обернулся, а рядом, задрав голову, поглядывал на них, как терьер на двух больших и драчливых псов, маленький спутник Маскема. Динни услышала негромкий голос Уилфрида:

— Какой же вы трус и подлец!

Наступило молчание, — казалось, оно никогда не кончится; глаза Динни беспомощно перебегали с перекошенного лица Уилфрида на каменное, грозное лицо Маскема и черные моргающие глазки человека, похожего на терьера. Она услышала, как тот позвал: «Ну, пойдемте, Джек!» — и увидела, как по длинной фигуре Маскема пробежала дрожь, руки его сжались, губы прошептали:

— Вы слышали, что он сказал, Юл?

Человечек схватил его под руку и потянул за собой; Маскем повернулся, и оба зашагали прочь. Уилфрид опять очутился рядом с ней.

— Трус и подлец! — бормотал он. — Трус и подлец! Славу богу, я ему это сказал! — Он вскинул голову и с облегчением вздохнул. — Ну вот, теперь мне лучше! Прости меня, Динни!

Динни была так взволнована, что не могла говорить. Стычка была дикая; ее мучил страх, что этим дело не кончится; интуиция подсказывала ей, что виновница тут она, она — тайная причина бешенства Маскема. Динни вспомнила слова сэра Лоренса: «Джек считает, что ты — жертва». Ну, а если и так? Какое до нее дело этому длинному, медлительному человеку, ведь он ненавидит женщин! Вот нелепость! Она услышала, как Уилфрид бормочет:

— «Наглость»! Должен же он понимать, что чувствует человек!

— Ну, милый, если бы все понимали, что чувствуют другие, мы были бы ангелами, а Джек Маскем всегонавсего — член жокей-клуба.

— Он сделал все, чтобы меня выгнали, и еще позволяет себе меня оскорблять!

— Сердиться надо бы мне, а не тебе. Ведь это я заставляю тебя ходить со мной повсюду. Но, понимаешь, мне это так приятно! Пойми, дорогой, меня от этого не убудет! И какая тебе радость от моей любви, если ты от меня таишься?

— Зачем мне тебя зря огорчать? Все равно дело гиблое.

— Но я только и живу затем, чтобы ты меня огорчал. Огорчай меня, пожалуйста!

— Ах, Динни, ты просто ангел!

— Я же говорила тебе, что это — неправда. Ей-богу, и в моих жилах течет настоящая кровь.

— Все это как боль в ухе: трясешь, трясешь головой, и все равно не помогает. Я думал, что напечатаю «Леопарда» и мне станет легче, а, видишь, не помогло. Разве я трус, Динни, ну скажи, я трус?

— Если бы ты был трус, я бы тебя не любила.

— Ну, не знаю… Женщины могут полюбить кого угодно.

— Говорят, нас, женщин, больше всего привлекает мужество. Ну, а теперь я спрошу тебя напрямик: ты мучаешься потому, что сомневаешься в своем мужестве? Или тебе больно, что в нем усомнились другие?

Он горько усмехнулся.

— Не знаю. Знаю только, что больно. Динни подняла на него глаза:

— Дорогой ты мой, не надо! Сил нет на тебя смотреть!

Они постояли, глядя друг другу в глаза, а какой-то старик, слишком нищий, чтобы вникать в свои душевные переживания, попросил:

— Купите спичек, сэр?

И хотя в этот день Динни чувствовала, что близка Уилфриду, как никогда, она вернулась на Маунт-стрит очень напуганная. Перед глазами стояло лицо Маскема, в ушах звучал его вопрос: «Вы слышали, что он сказал, Юл?»

Какая глупость! В наши дни такое столкновение может, на худой конец, окончиться в суде, а Джек Маскем — последний человек, который прибегнет к помощи закона. В прихожей она заметила чью-то шляпу и, проходя мимо дядиного кабинета, услышала голоса. Едва она успела раздеться, как дядя прислал за ней. Он разговаривал с маленьким человечком, смахивающим на терьера; тот уселся верхом на стул, словно жокей.

— Динни, это — мистер Телфорд Юл. Моя племянница Динни Черрел.

Человечек склонился над ее рукой.

— Юл рассказал мне о сегодняшней стычке. Его она беспокоит.

— И меня тоже, — сказала Динни.

— Поверьте, мисс Черрел, Джек не хотел, чтобы его слова были услышаны.

— Не думаю. По-моему, хотел.

Юл пожал плечами. Лицо у него было огорченное. Динни нравился этот забавный уродец.

— Во всяком случае, он не хотел, чтобы это слышали вы.

— Напрасно, это я во всем виновата. Мистер Дезерт предпочел бы, чтобы нас не видели вместе. Это я заставляю его всюду бывать со мной.

— Я пришел к вашему дяде потому, что давно знаю Джека. Он молчит, значит, дело нешуточное.

Динни ничего не сказала. На щеках ее горели красные пятна. Глядя на нее, мужчины, по-видимому, думали, что девушкам с глазами, как васильки, тоненькой фигуркой и каштановыми волосами лучше не попадать в такие переделки. Она тихо спросила:

— Что же мне делать, дядя Лоренс?

— Я и сам не пойму, дорогая, что тут можно сделать. Мистер Юл говорит, что Джек собирался домой, в Ройстон. Может быть, свезти тебя к нему завтра? Он — странный человек, не будь он так старомоден, я бы не беспокоился. Обычно такие вещи проходят сами собой.

Динни с трудом сдержала дрожь.

— Что ты подразумеваешь под «старомодным»?

Сэр Лоренс поглядел на Юла.

— Нет, право же, все это чушь! Насколько я знаю, англичане не дерутся на дуэли уже лет семьдесят или восемьдесят; правда, Джек — живой анахронизм. Трудно сказать, чего нам надо бояться. Дурачество не в его натуре, сутяжничество — тоже. И тем не менее мне не верится, что он на этом поставит крест.

— Неужели он так и не поймет, что виноват больше, чем Уилфрид? — с жаром воскликнула Динни.

— Нет, — заверил ее Юл, — не поймет. Поверьте, мисс Черрел, я очень огорчен всей этой историей. Динни наклонила голову.

— С вашей стороны очень мило, что вы пришли. Спасибо!

— Как ты думаешь, ты могла бы уговорить Дезерта послать Маскему свои извинения?.. — неуверенно спросил сэр Лоренс.

«Ах, вот зачем я была им нужна», — подумала Динни.

— Нет, дядя, не могу и не стану даже его об этом просить. Я уверена, что он этого не сделает.

— Понятно, — мрачно кивнул сэр Лоренс.

Поклонившись Юлу, Динни пошла к двери. Поднимаясь к себе, она ясно видела, как они пожимают плечами и мрачно поглядывают друг на друга. Извинения' Представив себе затравленный взгляд Уилфрида, его страдальческое лицо, она возмутилась при одной мысли об этом. Всякий намек на малодушие так задевал его за живое, что он и не подумает просить извинения! Она тоскливо побродила по комнате, потом вынула его фотографию. Лицо, которое она любила, глядело на нее с недоверчивым равнодушием, как и на всяком изображении. Своенравная, непоследовательная, гордая, эгоцентричная, глубоко противоречивая натура, но совсем не жесткая и уж никак не трусливая!

«Милый ты мой…» — подумала она и спрятала фотографию.

Динни подошла к окну и облокотилась на подоконник. Какой прекрасный вечер! Сегодня пятница скаковой недели в Аскоте, первой из двух недель, когда в Англии почти всегда стоит ясная погода. В среду дождь лил как из ведра, но сегодня впервые чувствовалось, что лето в разгаре. Внизу остановилось такси — дядя и тетя ехали куда-то ужинать. Вот они вышли, Блор усадил их в машину и постоял, глядя им вслед. Теперь слуги заведут радио. Ну да, вот оно! Динни приоткрыла дверь. «Риголетто». Щебетание давно приевшихся мелодий доносилось до ее ушей со всем блеском той эпохи, которая, кажется, лучше знала, как выражать чувства непокорных сердец.

Ударил гонг. Ей не хотелось идти ужинать, но она боялась огорчить Блора и Августину. Наскоро умывшись, она не стала переодеваться и спустилась в столовую.

Но беспокойство ее все росло, словно необходимость сидеть на месте только обостряла ее тревогу. Дуэль! В наши дни это невероятно! Но, с другой стороны, дядя Лоренс такой проницательный человек, а Уилфрид готов на все, лишь бы доказать, что он ничего не боится. Во Франции дуэли, кажется, запрещены! Слава богу, у нее есть деньги! Нет, не может быть! Это чепуха. Люди безнаказанно оскорбляют друг друга вот уже почти сто лет. Зря она перепугалась; надо завтра поехать с дядей Лоренсом и поговорить с этим субъектом. А ведь, как ни странно, все произошло из-за нее. Что бы сделали ее родные, если бы кого-нибудь из них назвали трусом и подлецом, — ее отец, брат, дядя Адриан? Что бы они могли сделать? Отхлестать, избить, подать в суд, — как все это бездарно, грубо, безобразно! И впервые она почувствовала, что Уилфрид поступил нехорошо, выругав Маскема. Но разве он не имел права дать сдачи? Конечно, имел. Она снова увидела, как он вскинул голову и произнес: «Ну вот, теперь мне легче!»

Проглотив кофе, она перешла в гостиную. На диване валялось тетино рукоделие, и Динни рассеянно стала его разглядывать. Замысловатый старинный французский рисунок, сколько для него нужно разных оттенков шерсти: серые зайцы поглядывают через плечо на длинных причудливых желтых псов, усевшихся на еще более желтые задние лапы, у них красные глаза, языки высунуты; рядом цветы и листья, птицы, и все это на коричневом фоне. Десятки тысяч стежков, а когда вышивка будет готова, ее положат под стекло на маленький столик; и она будет лежать там, когда все мы уже умрем и некому будет вспомнить, чьи руки делали эти стежки. «Tout lasse, tout passe!»[167]. Музыка «Риголетто» все еще доносилась из подвала. Наверно, Августина переживает какую-то драму, если она способна выслушать целую оперу. «La Donna e mobile!..»[168]. Динни снова принялась за книжку «Мемуары Гарриетты Вильсон»; там никто не отличался особенной добродетелью, кроме самой писательницы, да и та больше в собственном воображении: ветреная, живая, привлекательная и тщеславная кокетка с добрым сердцем и одной настоящей любовью в целой веренице любовных связей.

«La Donna e mobile!» Дразнящий напев летел вверх по лестнице, изящный, насмешливый, словно тенор уже достиг своей цели. Mobile! Нет! Это куда больше относится к мужчине. Женщины не меняются. Любишь, теряешь, — бывает и так. Она просидела с закрытыми глазами, пока не замерли звуки музыки, а потом легла в постель. Ночью ее донимали дурные сны, а утром разбудил чей-то голос:

— Вас просят к телефону, мисс Динни!

— Меня? Почему? Который час?

— Половина восьмого.

В испуге она села.

— Кто меня просит?

— Он не назвал себя, мисс. Но хочет поговорить лично с вами.

В голове мелькнуло: «Уилфрид!»; она вскочила, набросила халат, сунула ноги в туфли и побежала вниз.

— Слушаю. Кто говорит?

— Это Стак. Простите, мисс, что рано вас потревожил, но мне казалось, что так будет лучше. Вчера мистер Дезерт пошел спать, как обычно, но утром я услышал, что в комнате у него воет собака; вошел и вижу, что он вовсе и не ложился. Он, должно быть, ушел очень рано, потому что я не сплю уже с половины седьмого. Я бы не стал беспокоить вас, мисс, но только вид его вчера очень мне не понравился… Вы меня слышите, мисс?

— Да. А он взял какие-нибудь вещи?

— Нет, мисс.

— Вечером к нему никто не приходил?

— Нет, мисс. Но около половины десятого нарочный принес письмо. Мистер Дезерт мне показался очень сердитым, когда я подавал ему виски. Может, тут ничего и нет, но все получилось так неожиданно, что я… Вы слышите меня, мисс?

— Да. Я сейчас оденусь и приеду. Стак, вы можете к этому времени заказать мне такси или даже лучше нанять машину?

— Я найму машину, мисс.

— Он не мог уехать за границу?

— Раньше девяти часов поездов туда нет.

— Я постараюсь приехать как можно быстрее.

— Хорошо, мисс. Вы не беспокойтесь, мисс; может, ему просто захотелось прогуляться.

Динни положила трубку и кинулась наверх.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Такси — Уилфрид попросил шофера взять побольше — горючего — медленно тарахтело вверх по Хаверсток-хилл, направляясь к Спаньярдс-роуд. Он поглядел на часы. До Ройстона сорок миль, — даже в этой колымаге он попадет туда к девяти. Он вынул письмо и снова его перечитал.

«Вокзал на Ливерпуль-стрит. Пятница.

Сэр,

Вы должны признать, что сегодняшний инцидент так кончиться не может. И поскольку закон не в силах дать мне должное удовлетворение, я предупреждаю, что публично отхлещу вас, где и когда бы я вас ни встретил, если вы не будете ограждены присутствием дамы.

Искренне ваш, Д. Маскем.
«Вереск», Ройстон».
«Где бы и когда бы я вас ни встретил, если вы не будете ограждены присутствием дамы»! Ну, положим, встреча состоится раньше, чем предполагает эта свинья! Жаль, что он намного старше!

Такси поднялось на холм и двинулось по пустынной Спаньярдс-роуд. Раннее росистое утро было достойно внимания поэта, но Уилфрид ничего не видел; он полулежал на заднем сиденье, поглощенный своими мыслями. Слава богу, хоть тут можно дать сдачи! Уж этот-то, во всяком случае, больше над ним издеваться не будет. Никаких планов у Уилфрида не было, он знал, что ему надо встретиться с этим типом на людях, и как можно скорее, чтобы смыть эту фразу: «если вы не будете ограждены присутствием дамы»! Что же, он прячется за женскую юбку? Жаль, что это не настоящая дуэль! Уилфрид перебирал в уме дуэли, описанные в романах: Жорж Дюруа, Базаров, доктор Сламмер, сэр Люциус О'Триггер, Д'Артаньян, сэр Тоби, Уинкл — вымышленные персонажи, из-за которых дуэли так полюбились читателям. Дуэли и налеты на банки — два алмаза в короне мелодрамы, но, увы, ваше время прошло! Хорошо, что он побрился, правда, холодной водой! — и оделся с иголочки, словно спешил на свидание, а не на самую вульгарную драку. Изысканный Джек Маскем и грубая потасовка! Забавно! Такси скрипело и громыхало, объезжая редкие грузовики с молоком и овощами, а Уилфрид дремал после бессонной ночи. Он миновал Барнет, потом Хетфилд, окрестности Уэлвин Гарден-сити, Небуорт, длинные деревни Стивенэйдж, Грейвли и Болдок. В легком тумане дома и деревья выглядели призрачными. Казалось, мир населяют одни почтальоны, служанки на ступеньках домов, мальчишки, прогуливающие деревенских коней, и редкие велосипедисты. Уилфрид лежал, откинувшись на спинку, упираясь ногами в переднее сиденье, полуприкрыв глаза и скривив губы в язвительной усмешке. Ему не придется ни устраивать сцен, ни первому вступать в драку. Его дело лишь появиться, как сказано в письме, чтобы его не пришлось разыскивать. Такси замедлило ход.

— Подъезжаем к Ройстону, хозяин, куда прикажете вас доставить?

— Остановитесь у гостиницы.

Машина пошла дальше. Утреннее солнце светило ярче. Все теперь стало рельефным, все, вплоть до круглых, высоко раскинувшихся куп берез. На поросшем травой склоне справа он увидел вереницу покрытых попонами скаковых лошадей, возвращавшихся с утренней проездки. Такси въехало на длинную деревенскую улицу и в конце ее остановилось возле гостиницы. Уилфрид вышел.

— Поставьте машину в гараж. Вам надо будет отвезти меня назад.

— Понятно.

Уилфрид вышел и попросил подать ему завтрак. Ровно девять часов! Он спросил официанта, в какой стороне «Вереск».

— Это длинный узкий дом справа, сэр, но если вам нужен мистер Маскем, выйдите на улицу напротив наших ворот. Он проедет на своем пони ровно в пять минут одиннадцатого; по нему можно часы проверять. Когда нет скачек, каждый день ездит мимо нас на свой конный завод.

— Спасибо, это сильно упростит дело.

Без пяти десять он закурил сигарету и вышел к воротам гостиницы. Он стоял неподвижно, в пальто, как всегда, туго перетянутый поясом, язвительно улыбался и мысленно представлял себе драку между Томом Сойером и хорошо одетым мальчиком, — сначала они покружили друг возле друга, соблюдая ритуал взаимных оскорблений, а потом кинулись в атаку. Сегодня ритуал соблюдаться не будет!

«Если мне удастся сразу сбить его с ног, — думал он, — я так и сделаю!»

Руки его, засунутые в карманы пальто, сжимались в кулаки; но внешне он был недвижим, как столб подворотни, к которому прислонился; лицо обволакивал тонкий дымок сигареты. Уилфрид заметил, что его шофер болтает возле гостиницы с другим шофером; еще какой-то человек протирал окна в доме напротив, а рядом стояла тележка мясника. Это хорошо. Маскем не сможет сказать, что встреча их не была «публичной». А если они оба и не тренировались со школьных лет, тем лучше. Значит, это будет обыкновенная драка, и можно как следует намять бока друг другу! Солнце осветило верхушки деревьев и ударило ему в лицо. Он подвинулся, чтобы погреться в его лучах. Солнце, — все прекрасное в жизни дает нам солнце! И вдруг он подумал о Динни. Солнце для нее совсем не то, что для него. Может, все это сон, существует ли она на самом деле? Или, наоборот, может, и она, и Англия, и вся эта передряга только грубое пробуждение ото сна? Бог его знает! Он встрепенулся и взглянул на часы. Три минуты одиннадцатого, и вот, как сказал официант, по улице приближается всадник — спокойный, солидный, уверенно сидящий на небольшой породистой лошадке. Он подъезжает все ближе и ближе, по-прежнему ничего не подозревая! Потом взгляд всадника упал на Уилфрида, и голова его дернулась. Он придержал рукой шляпу, осадил пони, круто повернул его и поскакал назад.

«Гм… — подумал Уилфрид. — Поехал за хлыстом!» И от окурка сигареты прикурил новую. Голос за его спиной произнес:

— Ну, что я вам говорил, сэр? Вот и мистер Маскем.

— Он, по-видимому, что-то забыл.

— Ну, он человек аккуратный, — сказал официант. — На заводе у него, говорят, все ходят по струнке. Вот он едет назад, быстро обернулся, правда?

Маскем ехал рысью. Не доехав шагов тридцати, он натянул поводья и спешился. Уилфрид слышал, как он сказал лошади:

— Бетти! Стой!

Сердце Уилфрида застучало, руки в карманах судорожно сжались, но он все еще стоял, прислонившись к воротам. Официант отошел, но краешком глаза Уилфрид видел, что тот остановился у дверей гостиницы, словно хотел поглазеть на встречу людей, которых он свел. Шофер все еще был занят беседой: у водителей машин всегда есть о чем поговорить; и приказчик все еще протирал витрину; мальчик мясника подошел к своей тележке. Маскем медленно приближался с хлыстом в руках.

«Ну вот!» — подумал Уилфрид.

Маскем остановился в трех шагах от него.

— Вы готовы? — спросил он.

Уилфрид вынул из карманов руки, выронил зажатую в зубах сигарету и кивнул. Подняв хлыст, Маскем сделал прыжок. Удар, и Уилфрид схватился с противником. Он схватился с ним так крепко, что Маскем выронил хлыст. Сцепившись, оба качнулись назад, к воротам, потом разом, словно по уговору, разошлись и замахнулись кулаками. И тут же выяснилось, что оба разучились драться. Они накидывались друг на друга неумело, но с яростью; у одного было преимущество в росте и весе, зато другой был моложе и подвижней. Они с азартом беспорядочно осыпали друг друга ударами, но Уилфрид все же заметил, что вокруг начала собираться толпа, — ну да, чем это не уличное зрелище? Схватка была такой стремительной, яростной и молчаливой, что и в толпе слышался только глухой гул. У обоих противников скоро потекла кровь из разбитых губ, оба задыхались и с трудом стояли на ногах. Уже совсем задохнувшись, они снова сцепились и, качаясь, пытались схватить друг друга за горло. Кто-то крикнул:

— А ну-ка, дайте ему, мистер Маскем!

И, словно это его подбодрило, Уилфрид вырвался и прыгнул; Маскем ударил его кулаком в грудь, но Уилфрид успел схватить врага двумя руками за горло. Оба потеряли равновесие, и, не удержавшись, рухнули на землю. И опять, словно сговорившись, выпустили друг друга и кое-как поднялись на ноги. Секунду они постояли, тяжело дыша, глядя друг на друга с ненавистью и выжидая удобного момента, чтобы возобновить драку. Потом оба оглянулись, и Уилфрид вдруг увидел, что окровавленное лицо Маскема застыло, руки его опустились, он их сунул в карманы, круто повернулся и быстро пошел прочь. И тут Уилфрид понял причину. В открытой машине, на другой стороне улицы, стояла Динни; одной рукой она прикрывала дрожащие губы, другой — заслоняла глаза от солнца.

Уилфрид тоже резко повернулся и вошел в гостиницу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Пока Динни одевалась и бежала по еще безлюдным улицам, она лихорадочно обдумывала, что ей делать. Письмо, присланное вечером с нарочным, несомненно, означало, что причиной раннего ухода Уилфрида был Маскем. А так как Уилфрид бесследно исчез, то вернее начинать поиски с другого конца. Зачем ждать, пока дядя повидается с Маскемом? Она может встретиться с ним сама, наедине, и это, пожалуй, будет даже лучше. Когда она добежала до Корк-стрит, было уже восемь часов.

— Стак, у мистера Дезерта есть револьвер? — было первое, что она спросила.

— Да, мисс.

— Он его взял с собой?

— Нет.

— Я спрашиваю потому, что вчера у него произошла ссора.

Стак провел рукой по небритому подбородку.

— Не знаю, куда вы едете, мисс, но, может, и мне поехать с вами?

— Нет, лучше проверьте, не сядет ли он на утренний поезд до Дувра!

— Хорошо, мисс. Я возьму собаку и схожу на вокзал.

— Машина внизу ждет меня?

— Да, мисс. Может, опустить верх?

— Пожалуйста, будет побольше воздуха.

Слуга кивнул, Динни показалось, что его глаза и нос стали еще больше и выразительнее, чем всегда.

— Если я нападу на след мистера Дезерта, куда мне дать вам знать, мисс?

— Я зайду на почту в Ройстоне справиться, нет ли мне телеграммы. Мне нужно повидать там некоего мистера Маскема. Это с ним произошла ссора.

— А вы успели перекусить, мисс? Разрешите, я подам вам чаю?

— Я уже выпила чаю, спасибо… — Эта маленькая ложь сберегала ей время.

Поездка по незнакомой дороге показалась Динни нескончаемой, в мозгу беспрерывно звучали слова дяди: «Не будь Джек так старомоден, я бы не беспокоился… Правда, он — живой анахронизм». А вдруг сейчас, в каком-нибудь укромном уголке Ричмонд-парка, Кен-Вуда или еще где-нибудь, они затеяли старомодную игру в «поборников чести»? Динни представила себе эту картину: вон стоит Джек Маскем — высокий, с размеренными движениями, и против него Уилфрид в пальто, туго перетянутый поясом; он вызывающе вскинул голову, а кругом деревья и воркуют лесные голуби; противники медленно поднимают правую руку… Да, но кто подаст знак стрелять? А пистолеты? В наши дни не разгуливают с дуэльными пистолетами. Если бы речь шла о дуэли, Уилфрид взял бы с собой револьвер. А что она скажет, если застанет Маскема дома? «Не обижайтесь, пожалуйста, что вас назвали подлецом и трусом! Вам хотели сказать приятное!..» Уилфрид не должен знать, что она вмешалась в это дело, а не то его гордость будет еще больше уязвлена. Уязвленная гордость! Самая древняя и непреодолимая причина всяческих бед; и в то же время что может быть естественнее и понятнее? А у него еще и сознание, что он изменил себе. Но ею владеет чувство, которое не поддается ни рассудку, ни законам, она любит Уилфрида ничуть не меньше оттого, что он изменил себе, — хотя это и не мешает ей видеть его слабости. Когда отец спросил: «Неужели такие люди могут быть оплеваны всяким, кому пригрозят пистолетом?» — слова запали ей в душу, и она поняла, что любовь в ней борется с врожденным представлением о том, каким должен быть настоящий англичанин.

Шофер остановился, чтобы проверить заднюю шину. От живой изгороди на нее так пахнуло цветущей бузиной, что она даже закрыла глаза. Ах, эти душистые белые цветы! Шофер сел, и машина рванулась вперед. Неужели жизнь всегда будет вот так отрывать ее от всего, что ей дорого? Неужели ей так и не суждено узнать, что такое покой и счастье?

«Дурацкая меланхолия! — выругала она себя. — А мне надо настроиться на другой лад — на стиль жокей-клуба».

Они въехали в Ройстон, и Динни сказала:

— Остановитесь, пожалуйста, возле почты.

— Слушаюсь.

Телеграммы для нее не было, и она спросила, где дом Маскема. Почтмейстер взглянул на часы.

— Да тут напротив, мисс, но если вам нужен сам мистер Маскем, он только что отправился верхом на свой конный завод, проедете город и свернете направо.

Динни вернулась в машину, и они медленно двинулись дальше.

Потом она никак не могла вспомнить, кто первый сообразил остановить машину — шофер или она. Он вдруг обернулся к ней и сказал:

— Тут, видно, чего-то не поделили, мисс.

Но она уже стояла в машине и старалась разглядеть, что творится в толпе, собравшейся посреди дороги. И совершенно отчетливо увидела грязные, окровавленные лица, беспорядочные удары, шатающиеся тела. Она распахнула было дверцу, но в голове пронеслось: «Он мне никогда этого не простит!» И, захлопнув дверцу, она так и осталась стоять, заслонив от солнца глаза, прикрыв другой рукой дрожащие губы. Шофер тоже поднялся.

— Вот это драка! — услышала она его восхищенный возглас.

Как странно, как дико выглядит Уилфрид! Но голыми руками они друг друга не убьют. Несмотря на испуг, ей вдруг стало весело. Молодец, сам приехал, чтобы подраться! И все же тело ее, казалось, чувствовало каждый удар, который он получал, словно это она сама сцепилась с противником.

— И вокруг ни одного полицейского, будь они трижды прокляты! — с восторгом воскликнул шофер. — А ну-ка, дай ему! Ставлю на молодого!

Динни видела, как они отскочили друг от друга, как Уилфрид ринулся вперед с протянутыми руками, услышала, как Маскем ударил его кулаком в грудь, увидела, как они схватились снова, покачнулись и упали, а потом поднялись на ноги, задыхаясь, с ненавистью глядя друг на друга. Потом ее заметил Маскем, а потом и Уилфрид, они разошлись, и все было кончено. Шофер воскликнул:

— Вот жалость!

Динни упала на сиденье и едва слышно попросила:

— Поедемте дальше!

Только бы уехать! Подальше отсюда! Достаточно и того, что они ее видели, более чем достаточно!

— Проедем немножко вперед, а потом повернем обратно в Лондон.

Теперь они больше не станут драться!

— Силы в руках у обоих немного, зато дерутся с душой! — сказал шофер.

Динни молча кивнула. Рука ее все еще была прижата к губам, но дрожь не унималась. Шофер пристально на нее поглядел.

— Вы что-то побледнели, мисс. Слишком уж они раскровянились. Давайте где-нибудь остановимся, выпейте глоточек коньяку.

— Только не здесь, — сказала Динни. — В следующей деревне.

— Это будет Болдок. Слушаюсь! — И он дал газ. Когда она снова проезжала мимо гостиницы, толпа уже разошлась. Две собаки, человек, протиравший окна, полицейский — и никаких других признаков жизни.

В Болдоке Динни позавтракала. Казалось бы, она должна испытывать облегчение оттого, что взрыв наконец произошел, но вместо этого ее томили самые мрачные предчувствия. Он, наверно, будет очень недоволен, решит, что она приехала его защищать! Мало того, что ее появление помешало им закончить драку; она их видела избитыми, в крови, потерявшими человеческий облик. Динни решила никому не говорить о том, что видела, — даже Стаку и дяде.

Но в высокоцивилизованной стране всякие предосторожности тщетны. Живое, хоть и не совсем точное описание «Схватки в Ройстоне между известным коннозаводчиком мистером Джеком Маскемом, двоюродным братом баронета Чарлза Маскема, и достопочтенным Уилфридом Дезертом, младшим сыном лорда Маллиона и автором «Леопарда», вызвавшего недавно такую сенсацию», появилось в тот же день в вечернем выпуске «Ивнинг Сан». Заголовок гласил: «Кулачный бой в высшем свете». Заметка была написана темпераментно, с воображением и заканчивалась такими строками: «Причина ссоры, как полагают, кроется в настойчивом желании мистера Маскема изгнать мистера Дезерта из некоего клуба, — таковы слухи. По-видимому, мистер Маскем высказался против дальнейшего пребывания мистера Дезерта в числе членов этого клуба после того, как тот публично признался в автобиографическом характере поэмы «Леопард». Потасовка между этими джентльменами носила весьма боевой характер, хоть и не могла повысить уважения простого человека к нашей аристократии».

Эту заметку дядя молча положил перед Динни во время ужина. Прочтя, она оцепенела, но голос дяди заставил ее очнуться.

— Ты там была?

«Нет, он и в самом деле колдун!» — подумала Динни и не решилась откровенно солгать, хотя теперь уже привыкла уклоняться от истины; она только кивнула.

— В чем дело? — спросила леди Монт.

Динни сунула ей газету; та прочла заметку, щуря дальнозоркие глаза.

— Кто победил, Динни?

— Никто. Они просто разошлись.

— А где этот Ройстон?

— В Кембриджшире.

— Почему?

Этого ни Динни, ни сэр Лоренс не знали.

— Он посадил тебя сзади на седло, как на турнире?

— Нет, дорогая. Я оказалась там случайно, и в такси.

— От религии ужасно разгораются страсти! — пробормотала леди Монт.

— Да, — с горечью согласилась Динни.

— Их утихомирило твое появление? — спросил сэр Лоренс.

— Да.

— Вот это жаль! Лучше бы их унял полицейский или один из них вышиб из другого дух…

— Я вовсе не хотела, чтобы они меня заметили.

— А ты его после этого видела?

Динни покачала головой.

— Мужчины ужасно тщеславны! — заметила тетка.

На этом разговор кончился.

После ужина позвонил Стак и сообщил, что Уилфрид вернулся; но чутье подсказало Динни, что ей лучше туда не ходить.

Проведя бессонную ночь, она вернулась утром в Кондафорд. День был воскресный, и вся семья ушла в церковь. Динни почувствовала себя какой-то чужой. Дома все было по-прежнему: так же пахли цветы, так же выглядели комнаты, кругом те же люди были поглощены теми же делами, и, однако, все здесь казалось ей другим. Даже скотч-терьер и спаньели обнюхивали ее с недоверием, словно проверяли — своя она или чужая.

«А ведь и в самом деле, своя или чужая? — подумала Динни. — Когда душа томится, ничто тебе не мило».

Первой появилась Джин, — леди Черрел задержалась, чтобы принять причастие, генерал — подсчитать пожертвования, а Хьюберт — осмотреть деревенское поле для крикета. Джин нашла свою невестку на скамейке у старых солнечных часов, перед клумбой с дельфиниумами. Поцеловав Динни, она постояла, внимательно ее разглядывая.

— Возьми себя в руки, — сказала она, — не то свалишься с ног, имей это в виду!

— Я просто еще не обедала.

— Я тоже ужасно хочу есть. Раньше я думала, что папины проповеди — это пытка, даже после того, как я их сокращала. Но здешний священник!..

— Да, неплохо было бы его унять.

Джин опять помолчала, пристально вглядываясь в лицо Динни.

— Имей в виду, я целиком на твоей стороне. Немедленно выходи за него замуж, и уезжайте.

Динни улыбнулась.

— Для брака нужно согласие обеих сторон.

— А это правда, — то, что написано в утренней газете насчет драки в Ройстоне?

— Думаю, что не совсем.

— Но драка была?

— Да.

— Кто ее затеял?

— Я. Я — та злодейка, которая во всем виновата.

— Динни, ты очень переменилась.

— Что, уже не такая добренькая?

— Как хочешь, — заявила Джин. — Хочешь изображать тоскующую деву, пожалуйста!

Динни поймала ее за юбку. Джин стала возле нее на колени и обхватила ее руками.

— Ты была настоящим другом, когда мне было плохо.

Динни рассмеялась:

— А что говорят отец и Хьюберт?

— Отец молчит, но вид у него мрачный. Хьюберт твердит: «Что-то надо сделать!» — а потом заявляет: «Нет, это уж слишком!»

— В общем, не важно, — вдруг сказала Динни. — Теперь мне уже все равно.

— Ты не знаешь, что он теперь будет делать? Ерунда, он должен делать то, что ты хочешь!

Динни снова засмеялась.

— Ты боишься, что он убежит и бросит тебя? — сказала вдруг Джин с неожиданной проницательностью. Она уселась прямо на землю, чтобы удобнее было заглядывать Динни в глаза. — Ну да, с него станется. Ты знаешь, что я у него была?

— Ты?

— Да, но у меня ничего не вышло. Не могла выдавить из себя ни слова. У него огромное обаяние, Динни.

— Тебя послал Хьюберт?

— Нет. Это я сама. Я хотела ему сказать, что о нем подумают, если он на тебе женится, но не смогла. Странно, а я думала, он тебе рассказал. Он, верно, решил, что ты расстроишься.

— Не знаю, — сказала Динни. И она действительно не знала. В эту минуту ей казалось, что она вообще ничего не знает.

Джин молча ощипывала пушистый одуванчик.

— На твоем месте, — сказала она наконец, — я бы его соблазнила. Если ты ему отдашься, он не сможет тебя бросить.

Динни поднялась со скамейки.

— Давай пройдемся по саду и посмотрим, что уже расцвело.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Дома Динни не заговаривала о том, что всех так волновало, поэтому молчали и остальные, за что она была им искренне благодарна. Целых три дня она всячески старалась скрыть, как она несчастна. Писем от Уилфрида не было, не звонил и Стак; но ведь если бы что-нибудь случилось, уж он-то непременно дал бы ей знать! На четвертый день, чувствуя, что она больше не вынесет этой*неизвестности, Динни позвонила Флер и спросила, может ли она к ним приехать.

Лица отца и матери сразу вытянулись, когда она объявила о своем отъезде. Молчаливое горе близких выносить труднее, чем прямой попрек.

В поезде ее обуял страх. А вдруг ее решение — ждать, чтобы Уилфрид сделал первый шаг, — было ошибкой? Может, ей лучше тут же пойти к нему? И, приехав в Лондон, она велела шоферу такси отвезти ее на Корк-стрит.

Но Уилфрида не было дома, и Стак не знал, когда он вернется. Тон слуги как-то странно переменился; казалось, он умыл руки и не желает ни во что вмешиваться. Мистер Дезерт здоров? Да. А как собака? Да, и собака здорова. Динни уехала оттуда в полном отчаянии. Но и в доме на Саут-сквер тоже никого не было, словно все сговорились оставить ее одну. Она совсем забыла, что летний сезон в разгаре, — в Уимблдоне идут теннисные состязания, открылась конская выставка. Все эти увеселения были ей теперь так чужды, что она не могла себе представить, кого они могут увлечь.

Поднявшись к себе, она села писать письмо Уилфриду. Молчать больше не было смысла. Стак все равно передаст ему, что она заезжала.

Динни написала:

«Саут-сквер, Вестминстер.

С самой субботы меня мучит сомнение: написать тебе или подождать твоего письма. Дорогой, поверь, я не хотела ни во что вмешиваться. Я приехала для того, чтобы повидать мистера Маскема и объяснить ему, что я одна виновата в том, что он так глупо назвал «наглостью». И я никак не ожидала встретить там тебя. И, собственно, не очень надеялась застать даже и его. Пожалуйста, позволь мне тебя увидеть.

Твоя несчастная

Динни».
Она пошла опустить письмо в ящик и на обратном пути встретила Кита с гувернанткой, собакой и двумя младшими детьми тети Элисон. Настроение у них было самое развеселое. Динни не захотелось его портить, и они все вместе отправились к Киту в детскую пить чай. Потом туда пришел и Майкл. Динни редко видела его вдвоем с сынишкой, и ей очень понравились их простые, товарищеские отношения. Трудно было бы определить, кто из них старший, хотя преимущество в росте и отказ от второй Порции клубничного варенья говорили в пользу Майкла. Этот час Динни впервые за пять дней, которые она провела без Уилфрида, была почти счастлива. Когда чаепитие кончилось, она пошла с Майклом к нему в кабинет.

— Что-нибудь неприятное, Динни?

Он был лучшим другом Уилфрида, человеком, которому легко довериться, и все же Динни не знала, что ему сказать! Но, вдруг, сидя в его кресле и подперев голову руками, она заговорила. Она смотрела прямо перед собой, не видя ничего; глаза ее были устремлены в будущее. А Майкл сидел на подоконнике, выражение лица у него было то огорченное, то ироническое; время от времени он тихонько бормотал что-то ласковое. Все ей было бы нипочем, говорила она, и общественное мнение, и газеты, и даже ее родные — если бы в самом Уилфриде не было этой глубокой раздвоенности, горечи, неуверенности в своей правоте, постоянной потребности доказывать другим и, главное, себе, что он не трус. Теперь, когда она дала себе волю выговориться, она поняла, что давно чувствует под ногами трясину, куда может провалиться в любую минуту, — глубокую яму, предательски затянутую сверху зеленым покровом. Замолчав, она в изнеможении откинулась на спинку кресла.

— Ну, Динни, разве он тебя не любит? — мягко спросил Майкл.

— Не знаю. Мне казалось, что да, но теперь я не знаю…. Да и за что бы? Я такая обыкновенная. А он — нет.

— Все мы кажемся себе обыкновенными. Я не хочу тебе льстить, но мне ты кажешься гораздо более интересным человеком, чем Уилфрид.

— Ну что ты!

— С поэтами всегда одни неприятности! — мрачно произнес Майкл. — Что же нам теперь делать?

Вечером, после ужина, он объявил, что идет в Палату общин, а на самом деле отправился на Корк-стрит.

Уилфрида не было дома, и Майкл попросил у Стака разрешения подождать его. Сидя на диване в этой необычной, тускло освещенной комнате, Майкл ругал себя за то, что пришел. Сделать вид, будто его послала Динни? Бесполезно. И к тому же это неправда. Нет! Он пришел для того, чтобы выяснить, если ему удастся, по-настоящему ли Уилфрид ее любит. Если нет, — что ж, чем быстрей она о нем забудет, тем лучше. Она будет страдать, но гоняться за химерой еще больнее. Он знал, — или так по крайней мере ему казалось, — что Уилфрид не из тех, кто принимает любовь без взаимности. Самое большое несчастье для Динни — соединить свою судьбу с человеком и узнать, что в его чувстве она ошиблась. На столике возле дивана, рядом с виски,лежала вечерняя почта всего два письма и одно из них, по-видимому, от Динни. Дверь тихонько приоткрылась, и в комнату вошла собака. Обнюхав Майкла, она улеглась, положив голову на лапы и не отрывая глаз от двери. Майкл попытался с ней заговорить, но она не откликнулась, — правильный пес!

«Подожду до одиннадцати», — подумал Майкл, и в эту минуту вошел Уилфрид. На щеке у него виднелась ссадина, а подбородок был залеплен пластырем. Собака радостно завиляла хвостом у ног хозяина.

— Да, старина, видно, побоище было знатное! — сказал Майкл.

— Весьма. Виски?

— Нет, спасибо.

Он наблюдал за тем, как Уилфрид взял письма и, повернувшись к нему спиной, распечатал их.

«Я должен был предвидеть, что он будет так себя вести, — подумал Майкл. — Теперь я ничего не узнаю! Он вынужден делать вид, будто любит ее!»

Не поворачиваясь, Уилфрид налил себе виски с содовой и выпил. Потом взглянул на Майкла и спросил:

— Ну?

Обескураженный резкостью тона и раскаиваясь, что пришел к другу с тайной целью, Майкл ничего не ответил.

— Что ты хочешь у меня узнать?

Майкл коротко сказал:

— Любишь ли ты Динни.

Уилфрид захохотал:

— Ну, знаешь…

— Ты прав. Но дальше так продолжаться не может. Черт возьми! Надо же подумать и о ней.

— Я и думаю. — Лицо у него при этом было такое суровое и страдальческое, что Майкл ему поверил.

— Ну так докажи это, бога ради! Ведь она совсем извелась!

Уилфрид отвернулся к окну. И, не оборачиваясь, спросил:

— Тебе никогда не приходилось доказывать, что ты не трус? И не пытайся! Доказать это невозможно, — не представится случая. Или, вернее, представится, когда не нужно.

— Понимаю! Но, дружище, разве тут вина Динни?

— Нет, это ее беда.

— Ну и что же?

Уилфрид круто повернулся к нему.

— Да ну тебя к черту, Майкл! Убирайся отсюда! Какое ты имеешь право вмешиваться? Это касается только нас двоих.

Майкл встал и схватил шляпу. Уилфрид сказал именно то, о чем он все время думал сам.

— Ты совершенно прав, — сказал он смиренно. — Спокойной ночи, старина! У тебя славный пес.

— Прости, — сказал Уилфрид, — я знаю, ты хочешь нам добра, но тут никто не поможет. И ты тоже. Спокойной ночи!

Майкл вышел и побрел по лестнице, как побитая собака.

Когда он пришел домой, Динни уже поднялась к себе, но Флер его ждала. Ему не хотелось рассказывать о своем визите, но Флер, испытующе посмотрев на него, заявила:

— Ты не был в парламенте, Майкл. Ты ходил к Уилфриду.

Майкл только кивнул.

— Ну?

— Ничего не вышло.

— Я могла бы сказать тебе это заранее. Если ты увидишь на улице, что мужчина ссорится с женщиной, что ты сделаешь?

— Перейду на другую сторону, если, конечно, успею.

— Ага!

— Но они же не ссорятся!

— Да, но и у них своя жизнь, в которую нельзя врываться.

— Уилфрид мне так и сказал.

— Еще бы.

Майкл пристально поглядел на нее. Ну да, еще бы! У нее тоже когда-то была своя жизнь, и ему в ней не было места.

— Я сделал глупость. Но я вообще дурак.

— Нет, не дурак, а добряк. Ты идешь спать?

— Да.

Поднимаясь наверх, он испытывал странное чувство, — вот ей сейчас куда больше хочется быть с ним, чем ему с ней. Однако стоит им лечь в постель и все будет наоборот, — такова уж мужская натура!

В комнате над их спальней Динни прислушивалась к глухому шепоту их голосов, доносившемуся в открытое окно; опустив голову на руки, она дала волю своему отчаянию. Звезды на небе и те против нее! Внешние препятствия можно преодолеть, обойти, но с глубоким разладом в душе любимого не совладать, а если не совладать, то и не побороть его, не исцелить. Она поглядела на звезды, которые ополчились против нее. Верили древние, что звезды решают нашу судьбу, или для них, как и для нее, это были только пустые слова? И неужели эти самоцветы, которые горят и кружатся на синем бархате вселенной, и в самом деле заняты делами малых сих, — жизнью и чувствами человекообразных мошек; зачатые в объятии, они встречают друг друга, на миг соединяются, умирают и превращаются в прах… А светящиеся миры, вокруг которых кружат отколовшиеся от них малые планеты, — неужели люди напрасно взывают к ним; может быть, в их движении, в их сочетаниях и правда предначертана судьба человека?

Нет. Все это только наше самомнение. Зря человек хочет приковать к своей жалкой колеснице величие вселенной. «Спуститесь к нам, блистающие колесницы!» Но никогда они не спустятся! Они влекут человека в ничто…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Через два дня Черрелы собрались на семейный совет: Хьюберт неожиданно получил приказ вернуться в Судан в свой полк, и ему хотелось, чтобы до его отъезда было что-то решено насчет Динни. В музее у Адриана, после судебного заседания, которое вел судья Лайонел Черрел, собрались все четыре брата, сэр Лоренс, Майкл и Хьюберт. Все они понимали, что совещание это может оказаться бесплодным, ибо, как известно, даже правительственные решения ничего не стоят, если их нельзя осуществить.

Майкл, Адриан и генерал, знакомые с Уилфридом, почти не разговаривали; сэр Лоренс и судья говорили больше всех; Хьюберт и Хилери иногда высказывались, но чаще молчали.

Исходя из предпосылки, которую никто не опровергал, что все это пренеприятная история, сразу же определились два идейных течения: Адриан, Майкл и, в какой-то мере, Хилери считали, что делать нечего, надо ждать, как развернутся события; все остальные думали, что сделать можно очень много, но неизвестно, что именно.

Майкл никогда прежде не видел всех своих четверых дядей сразу и был поражен их сходством: вот только глаза у Хилери и Лайонела были серо-голубые, а у генерала и Адриана — темные и светло-карие. Все они были скупы на жесты и у всех были худощавые подвижные фигуры. Особенно эти черты были заметны у Хьюберта, — он был еще молод, а его светло-карие глаза казались иногда серыми.

— Эх, Лайонел, если бы ты мог вынести по этому делу судебное решение! услышал Майкл голос отца. И в ответ — резкую отповедь Адриана.

— Оставьте Динни в покое. Командовать ею просто глупо! Она у нас умница, совсем не эгоистка, и у нее отзывчивое сердце.

— Все это мы знаем, дядя, — возразил Хьюберт, — но это для нее такая трагедия! Мы обязаны сделать все, что от нас зависит.

— Да, но что ложно сделать?

«Вот именно!» — подумал Майкл и сказал вслух:

— Пока она и сама не знает, что делать.

— А ты не мог бы ее уговорить поехать с тобой в Судан? — спросил Хьюберта судья.

— Мы с ней теперь не так близки, как раньше.

— Если бы она знала, что очень нужна кому-нибудь… — начал было генерал и умолк.

— Да и то, если она поверит, что не нужна Дезерту еще больше, пробормотал Адриан.

Хилери вынул из кармана трубку.

— А кто-нибудь пытался поговорить с Дезертом? — спросил он.

— Я, — ответил генерал.

— И я, дважды, — пробормотал Майкл.

— Мне, что ли, попробовать… — мрачно предложил Хьюберт.

— Лучше не надо, дружище, — вставил сэр Лоренс, — если ты не уверен, что сумеешь сдержаться.

— Ну, в этом я никогда не могу быть уверен.

— Тогда лучше и не пытайся.

— А может, тебе сходить, папа? — спросил Майкл.

— Мне? — Он тебя уважал.

— Ведь я ей даже не настоящая родня!

— Ты бы все же попробовал, Лоренс, — сказал Хилери.

— Но почему именно я?

— Никто из нас не может. По разным причинам.

— А почему не можешь ты?

— В сущности, я согласен с Адрианом: надо оставить их в покое.

— Почему, собственно, вы возражаете против того, чтобы Динни вышла за него замуж? — спросил Адриан.

Генерал резко обернулся к нему:

— Это наложит на нее пятно на всю жизнь.

— Так же говорили о человеке, который не бросил жену, когда ту посадили в тюрьму. А потом его только уважали.

— Но ведь это пытка, когда все тычут пальцем в твоего спутника жизни, сказал судья.

— Динни научится этого не замечать.

— Простите, но вы упускаете главное, — мягко вставил Майкл. — А главное — это душевное состояние самого Уилфрида. Если у него останется душевный надрыв и он на ней женится, — вот это будет для нее настоящей пыткой! И чем больше она его любит, тем ей будет тяжелее.

— Ты прав, Майкл, — неожиданно согласился сэр Лоренс. — Если бы я мог ему это объяснить, мне бы стоило к нему пойти.

Майкл вздохнул.

— Куда ни кинь, бедной Динни будет не легко.

— «Радость придет наутро», — пробормотал Хилери сквозь клубы табачного дыма.

— Ты в это веришь, дядя Хилери?

— Не очень.

— Динни — двадцать шесть. Это ее первая любовь, и если она будет несчастной, что тогда?

— Замужество.

— С другим?

Хилери кивнул.

— Весело!

— А жизнь вообще — веселая штука.

— Ну так как же, Лоренс? — резко спросил генерал. — Пойдешь?

Сэр Лоренс поглядел на него испытующе и ответил:

— Да.

— Спасибо.

Никто из них толком не понимал, чего они этим добьются, но это было все же какое-то решение и его хотя бы можно было осуществить…

У Уилфрида почти зажили ссадины, и он уже обходился без пластыря на подбородке, когда сэр Лоренс встретил его вечером на лестнице его дома.

— Вы не возражаете, если я немножко с вами пройдусь? — спросил он.

— Нисколько, сэр.

— Вы идете куда-нибудь в определенное место?

Уилфрид передернул плечами, и они пошли рядом.

Наконец сэр Лоренс сказал:

— Самое худшее — это когда не знаешь, куда идешь.

— Вы правы.

— Тогда зачем идти, особенно если при этом ведешь за собой другого? Простите за прямоту, но, если бы не Динни, вам ведь было бы наплевать на всю эту историю? Что еще вас здесь удерживает?

— Ничего. Но я не хочу об этом говорить. Простите, мне в другую сторону.

Сэр Лоренс остановился.

— Минутку, а потом уж я пойду в другую сторону. Скажите, вам не кажется, что с человеком, который переживает душевную драму, трудно жить вместе, пока он в себе этого не преодолел? Вот и все, что я хотел вам сказать, но над этим стоит подумать!

И, приподняв шляпу, сэр Лоренс повернулся к нему спиной. Слава богу! Хорошо, что он с этим разделался! Ну и колючий же молодой человек. Но все же он выложил ему все начистоту! Сэр Лоренс отправился на Маунт-стрит, размышляя об узости взглядов, которую порождает верность традициям. Если бы не традиция, Уилфрида ничуть бы не беспокоило, что его сочтут трусом. А разве огорчалась бы так семья Динни? Разве Лайелл написал бы свою проклятую поэму? А его капрал разве не сдался бы на милость победителя? Разве хоть один из Черрелов, собравшихся на семейный совет, и в самом деле искренний, убежденный христианин? Даже Хилери — и тот нет, готов что угодно прозакладывать! Однако ни один из них не может спокойно переварить этого отречения от веры. И дело тут не в религии, а в том, что Дезерт смалодушничал. Вот что им против шерсти. Трусость или по меньшей мере наплевательское отношение к доброму имени своей родины. Ну что ж! Около миллиона англичан отдало жизнь за это доброе имя на войне; разве все они погибли зря? Да и сам Дезерт чуть было не сложил за него голову, и даже получил какие-то ордена! Как все это противоречиво! Видно, на людях легче любить родину, чем в пустыне; на фронте это принято, а в Дарфуре — нет.

Он услышал за спиной торопливые шаги и, обернувшись, увидел Дезерта. Сэра Лоренса потрясло его лицо: жесткое, потемневшее, с трясущимися губами и запавшими глазами.

— Вы были правы, — произнес он. — Я хочу, чтобы вы это знали. Можете сказать ее родным, что я уезжаю.

Сэр Лоренс был страшно напуган успехом своей миссии.

— Берегитесь! — сказал он. — Вы можете нанести ей смертельную рану.

— Этого все равно не избежать. Спасибо, что меня надоумили. Прощайте.

Он повернулся и пошел прочь.

Сэр Лоренс долго смотрел ему вслед, пораженный его страдальческим видом. Домой он пришел, терзаясь сомнениями, не испортил ли дело еще больше. Он положил на место шляпу и трость; по лестнице спускалась леди Монт.

— Мне скучно, Лоренс. А ты что делал?

— Видел Дезерта и, по-моему, убедил его в том, что пока он не примирится с собой, ему лучше жить одному.

— Это очень дурно с твоей стороны.

— Почему?

— Теперь он уедет. Я так и знала, что он уедет. Сейчас же расскажи Динни, что ты наделал. — И она пошла к телефону.

— Это ты, Флер?.. Ах, Динни?.. Это тетя Эм!.. Да… Ты можешь к нам приехать?.. Почему?.. Ерунда!.. Приезжай непременно! Лоренс хочет с тобой поговорить… Сейчас? Да. Он сделал ужасную глупость… Что?.. Нет… Он хочет тебе объяснить сам. Через десять минут?.. Очень хорошо.

«Господи!» — подумал сэр Лоренс. Он вдруг понял, что для того, чтобы притупить в себе всякие чувства, достаточно вынести их на обсуждение. Если правительство зашло в тупик, оно назначает комиссию. Если у человека нечиста совесть, он бежит к адвокату или поверенному. Если бы сам он не посидел на семейном совете, разве бы он пошел к Дезерту и стал подливать масло в огонь? Это заседание заглушило в нем всякие человеческие чувства. Он отправился к Уилфриду, как присяжный, выносящий приговор после того, как несколько дней прозаседал в суде. А теперь ему нужно как-то оправдаться перед Динни, и один только бог знает, есть ли ему оправдание! Он пошел к себе в кабинет и увидел, что жена идет следом за ним.

— Лоренс, ты должен ей подробно рассказать, что ты наделал и как он к этому отнесся. Не то будет слишком поздно. И я не уйду, пока ты этого не сделаешь.

— Если принять во внимание, что ты не знаешь ни того, что я сказал, ни того, что он мне ответил, твое беспокойство мне непонятно.

— Как же не волноваться, если человек поступил нехорошо?

— Меня попросили к нему сходить твои же родные.

— А ты должен быть умнее их! Когда с поэтами обращаются как с трактирщиками, они не могут не взорваться.

— Наоборот, он меня даже поблагодарил.

— Тем хуже. Тогда я задержу такси Динни, пусть ждет.

— Эм, — сказал сэр Лоренс, — когда ты будешь писать завещание, ты мне скажи.

— Зачем?

— Может, я хоть раз заставлю тебя быть последовательной.

— Все, что у меня есть, пойдет Майклу для Кэтрин. А если я умру, когда Кит будет в Хэрроу, отдай ему дедушкину «отвальную чару», ту, что у меня в шкафу, в Липпинг-холле. Но не позволяй ему брать ее с собой в школу, они еще ее там расплавят, или будут кипятить в ней мятную настойку, или еще что-нибудь. Запомнишь?

— Обязательно.

— Ну, тогда приготовься и начинай сразу, как только Динни войдет.

— Хорошо, — покорно сказал сэр Лоренс. — Но как мне сказать это Динни?

— Так и скажи, и ничего не выдумывай.

Сэр Лоренс стал выстукивать по оконному стеклу какой-то мотив. Жена его уставилась в потолок. Так и застала их Динни.

— Блор, не отпускайте такси мисс Динни!

При виде племянницы сэр Лоренс окончательно понял, что вел себя, как человек черствый. Лицо под шапкой каштановых волос заострилось, побледнело, а во взгляде было что-то такое, от чего у него защемило сердце.

— Ну, начинай! — сказала леди Монт.

Сэр Лоренс поднял высокое худое плечо, словно хотел заслониться от удара.

— Дорогая, твоего брата вызвали в полк, и меня попросили поговорить с Дезертом. Я пошел и сказал ему, что если у него в душе такой разлад, никто с ним ужиться не сможет. Он мне ничего не ответил и ушел. Потом догнал меня на нашей улице и сказал, что я прав. И попросил передать твоим родным, что уезжает. Вид у него был очень странный и взволнованный. Я сказал: «Берегитесь! Вы можете нанести ей смертельную рану!» — «Этого все равно не избежать», — ответил он и опять ушел. Все это произошло минут двадцать назад.

Динни растерянно посмотрела на обоих, прижала руку к губам и выбежала.

Минуту спустя они услышали, как отъехала машина.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Получив в ответ на свое письмо коротенькую записку, от которой ей ничуть не стало легче, Динни провела последние два дня в отчаянной тревоге. Когда сэр Лоренс сообщил ей о том, что произошло, ей почему-то показалось страшно важным добраться до Коркстрит раньше Уилфрида — она сидела в такси, стиснув руки и уставившись взглядом в спину шоферу, — впрочем, спина была такая широкая, что, казалось, она отгораживала от Динни весь остальной мир. Нечего заранее загадывать, что она ему скажет, — лишь бы увидеть его, а уж там она найдет, что сказать! Его лицо ей это подскажет. Она понимала, что если Уилфрид уедет из Англии, то лучше забыть, что они когда-то встречались. Остановив такси на Барлингтон-стрит, она побежала к его дому. Если он пошел прямо к себе, он уже здесь! За последние дни она поняла, что Стак заметил в Уилфриде какую-то перемену и тоже вел себя теперь иначе. Поэтому, когда он отпер дверь, она ему сразу сказала:

— Пожалуйста, впустите меня, Стак, я должна видеть мистера Дезерта. И, проскользнув мимо него, отворила дверь прямо в гостиную. Уилфрид шагал по комнате.

— Динни!

Она почувствовала: одно неосторожное слово — и всему конец; поэтому она только улыбнулась. Он прикрыл руками глаза, и, воспользовавшись этим, Динни, подкралась к нему и обхватила его за шею.

Может быть, Джин права? Может быть, она должна…

Но в открытую дверь вошел Фош. Он ткнулся плюшевой мордой ей в руку, и Динни присела, чтобы его поцеловать. Когда она подняла голову, Уилфрид стоял к ней спиной. Она тут же поднялась на ноги, не зная, что делать дальше, сама не понимая, о чем она сейчас думает, думает ли вообще и способна ли что-нибудь чувствовать. В душе была какая-то пустота. Уилфрид распахнул окно и высунулся наружу, сжав голову руками. А вдруг он выбросится из окна? Динни сделала над собой страшное усилие и позвала его очень нежно:

— Уилфрид!

Он обернулся и взглянул на нее. «Боже мой, он меня ненавидит!» подумала она. Потом выражение его лица изменилось и стало таким, каким она его знала, и ее снова поразило, каким потерянным бывает человек с уязвленным самолюбием, каким неуравновешенным, горячим, непостоянным…

— Ну? — сказала она. — Что мы будем делать?

— Не знаю. Все это — чистое безумие. Мне давно надо было сбежать в Сиам.

— Хочешь, я останусь с тобой?

— Да! Нет! Не знаю.

— Уилфрид, почему ты так мучаешься? Разве любовь для тебя ничего не значит? Ровно ничего не значит?

Вместо ответа он вынул письмо Джека Маскема.

— Прочти!

Она прочла письмо.

— Понятно. И мой приезд туда был уж совсем некстати.

Он бросился на диван и молча глядел на нее. «Если я уйду, — думала Динни, — я все равно буду рваться сюда опять». Она спросила:

— Где ты собираешься ужинать?

— Стак, кажется, что-то мне приготовил.

— Хватит и на меня?

— Еще останется, если тебе так же хочется есть, как мне.

Она нажала звонок.

— Я буду у вас ужинать, Стак. Мне надо самую малость.

И, желая выиграть минуту, чтобы овладеть собой, она сказала:

— Можно мне умыться, Уилфрид?

Вытирая лицо и руки, она изо всех сил старалась успокоиться, но вдруг ее охватило полное безразличие. Что бы она ни решила, все равно это будет ошибкой, все равно принесет страдания, а может, сделает жизнь невыносимой. Будь что будет!

Когда она вернулась в гостиную, Уилфрида там не было. Дверь в спальню была открыта, но его не было и там. Динни кинулась к окну. На улице она его тоже не увидела. Послышался голос Стака:

— Прошу прощения, мисс, мистера Дезерта вызвали. Он просил передать, что напишет. Ужин будет готов сию минуту.

Динни посмотрела ему прямо в глаза.

— Ваше первое впечатление обо мне, Стак, было правильно. А теперь вы не правы. Я ухожу. Мистеру Дезерту нечего меня бояться. Так ему, пожалуйста, и скажите.

— Я же говорил вам, мисс, что он человек горячий, но этого я от него не ожидал. Мне очень жаль, мисс, но, боюсь, тут дело гиблое. Нечего себя обманывать. Смогу я вам чем-нибудь услужить, — рассчитывайте на меня.

— Если он уедет из Англии, — сказала Динни, — пусть отдаст мне Фоша.

— Насколько я знаю мистера Дезерта, мисс, он решил уехать. Я заметил, что он все больше склоняется к этой мысли с той самой ночи, как получил письмо, — помните, накануне того дня, когда вы сюда пришли рано утром.

— Что ж, — протянула ему руку Динни, — прощайте и помните, что я сказала.

Они обменялись рукопожатием, и, все еще как-то неестественно бодро, она спустилась по лестнице. Шла она быстро, голова у нее как-то странно кружилась, а в мозгу стучало одно только слово: «Вот!» Все, что она перечувствовала, вылилось в одно это короткое слово. Никогда еще в жизни не ощущала она себя такой отрешенной от всего, такой опустошенной, такой безразличной к тому, куда она идет, что сделает, кого увидит. Почему говорят, что конца света не будет, когда вот он, конец, настал! Она не верила, что он заранее решил так грубо порвать с ней. Он не настолько хорошо ее знал. Однако он выбрал самый верный, самый бесповоротный путь. Гоняться за мужчиной? Нет, на это она не способна! И тут нечего рассуждать, это инстинкт.

Динни три часа бродила по лондонским улицам и повернула наконец к Вестминстеру, понимая, что еще минута — и она упадет. Когда она вошла в дом на Саут-сквер, ей пришлось напрячь последние силы, чтобы выдавить веселую улыбку, но стоило ей уйти к себе в комнату, как Флер сказала:

— Случилось что-то очень нехорошее, Майкл!

— Бедная Динни! Что еще выкинул этот чертов сын?

Подойдя к окну, Флер отдернула штору. На улице еще не совсем стемнело, но, кроме двух кошек, такси справа от дома и человека на тротуаре, рассматривавшего небольшую связку ключей, ничего не было видно.

— Может, мне пойти наверх и попытаться с ней поговорить?

— Не надо. Когда она захочет, сама к нам придет. Если ты права, сейчас она никого не хочет видеть. У нее бесовская гордыня, она ни за что не признается, что загнана в угол.

— Ох, как я ее ненавижу, эту гордыню! — сказала Флер, задергивая штору и направляясь к двери. — Она обуревает тебя помимо воли и кладет на обе лопатки. Если хочешь преуспеть в жизни, — забудь о гордыне, — и она вышла.

«Не знаю, есть ли у меня гордыня, — подумал Майкл, — но не могу сказать, что я так уж преуспел в жизни». Он медленно двинулся наверх и постоял, прислушиваясь, на пороге своей спальни, но сверху не доносилось ни звука…

А Динни в это время лежала, уткнувшись лицом в подушку. Вот и конец! Зачем же эта сила, которую люди зовут любовью, подняла ее до небес, измучила, а потом швырнула наземь, опустошенную, беспомощную, истерзанную? Теперь ее удел только горе. Любовь или гордость — что сильнее? Видно, не зря люди говорят, что гордость, — теперь она это знает, не зря о своей беде она может поведать только подушке. Что победит: ее любовь или его гордость? Ее любовь или ее собственная гордость? Конечно, победит гордость. Ну разве это не обидно? Из всего, что было в этот вечер, в память ее врезалось только одно: как он обернулся к ней от окна, и как она тогда подумала: «Он меня ненавидит!» Еще бы! Ведь она только растравляет его уязвленное самолюбие, мешает крикнуть им всем: «Будьте вы прокляты! И прощайте навсегда!»

Ну что ж, теперь он может это им крикнуть и уехать. А что остается ей? Мучиться, пока не утихнет боль. Может, когда-нибудь она и утихнет? Нет! Надо ее подавить, заглушить этой подушкой! Внушить себе, что все ерунда, все пройдет, — хоть сердце и разрывается на части. Может, всего этого она и не смогла бы выразить словами, но в борьбе, которую она вела с собой, молча, задыхаясь от горя, было неосознанное желание преодолеть свою напасть. Разве она могла поступить иначе? Чем она виновата, что Маскем написал ему, будто он прячется за спиной женщины! Разве могла она не поехать в Ройстон? Что она сделала дурного? Как все это несправедливо, жестоко. Наверно, всякая любовь несправедлива и жестока? Динни казалось, что ночь отстукивает минуту за минутой, — как хрипло тикают старинные часы! Это ночь проходит или жизнь моя — одинокая, разбитая, ненужная?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Выбежав на Корк-стрит, Уилфрид поддался минутному порыву. С тех пор как внезапно прервалась их ожесточенная и не очень пристойная драка в Ройстоне и он увидел, как в открытой машине стоит Динни, прикрыв руками лицо, в его отношении к ней наступил перелом. Теперь, когда он снова увидел ее лицо, услышал голос, вдохнул запах ее волос — на него что-то нахлынуло, и он ее обнял. Но стоило ей отойти, как его вновь охватила необъяснимая ярость, и он выбежал на улицу; здесь он по крайней мере мог двигаться и никого не видеть. Уилфрид пошел на юг и смешался с толпой, стремившейся попасть в театр «Его Величества». Он постоял в очереди, думая: «Какая разница, не все ли равно, где быть?» Но когда пришло время брать билет, он выбрался из толпы и зашагал на восток, прошел через пустой, вонявший отбросами рынок Ковент-Гарден и вышел на Ладгейт-Хилл. Запах жареной рыбы напомнил ему, что он с утра ничего не ел. Зайдя в ресторан, он выпил коктейль и съел какую-то закуску. Потом попросил бумагу и конверт и написал:

«Я должен был уйти. Если бы я остался, ты стала бы моей. Не знаю, что я теперь буду делать: брошусь в реку, уеду за границу или вернусь к тебе. Но как бы там ни было, прости меня и верь, что я тебя любил.

Уилфрид».

Он надписал конверт и сунул его в карман, но не отправил. Ему казалось, что никакие слова не выразят его чувств. Он снова пошел на восток. Миновав Сити, где в этот час было пусто, как после газовой атаки, он скоро оказался на более людной Уайтчепел-род. Уилфрид упорно шагал, надеясь, что физическая усталость его успокоит. Он свернул на север и часам к одиннадцати очутился возле Чингфорда, миновал гостиницу и свернул к лесу. Все кругом было залито лунным светом и погружено в тишину. По дороге ему встретилась одна машина, запоздалый велосипедист, две парочки и трое бродяг; потом он сошел с асфальта и углубился в лес. Тут было темно, и только луна серебрила ветви и листья. Измученный долгой ходьбой, он прилег на землю, покрытую буковыми орешками. Ночь была как ненаписанные стихи; отблеск серебряных лучей — игра невыраженных мыслей, зыбких, только краем задевающих реальный мир, беспокойных, текучих, летучих, отливающих призрачным блеском, как сон. Над ним мерцали звезды, по которым он столько раз путешествовал, — Большая Медведица и все ее спутники, — такие ненужные в этом мире домов и людей.

Уилфрид повернулся и лег лицом вниз, прижавшись лбом к земле. И вдруг он услышал гудение самолета. Но густая листва скрывала от него скользящий по небу силуэт. Верно, ночной самолет в Голландию; или английский пилот летает вокруг горящего огнями Лондона, а может, учебный рейс из Хендона на одну из баз восточного побережья Англии. Ему пришлось столько летать на фронте, что больше уже никогда не захочется сесть в самолет. Шум мотора вызвал у него знакомое ощущение тошноты, от которого он избавился только после войны. Гудение стихало, а потом смолкло совсем. Из Лондона доносился глухой рокот, но здесь ночь была тиха и тепла, лишь раз квакнула лягушка, нежно чирикнула птица да где-то ухали, перекликаясь, две совы. Он снова лег ничком и забылся в беспокойном сне.

Когда Уилфрид проснулся, первый луч зари только что прорезал мглу. Выпала роса: тело его онемело и продрогло, но мысля больше не путались. Он встал, помахал руками, чтобы размяться, и закурил. Посидел, обхватив руками колени, пока не докурил сигарету, не выпуская ее изо рта, а когда огонь стал обжигать ему губы, выплюнул окурок с длинным столбиком пепла. На него вдруг напал озноб. Он поднялся и пошел к дороге, но ноги затекли и шагать было трудно. Когда он добрался до шоссе, уже совсем рассвело; зная, что ему нужно в Лондон, он почему-то пошел в обратную сторону. Он шел, тяжело ступая и поеживаясь от озноба. Наконец сел, опустил голову на колени и впал в какое-то забытье. Его пробудил чей-то оклик. Рядом с ним остановилась небольшая машина, в которой сидел румяный парень.

— Вам нехорошо?

— Нет, ничего, — пробормотал Уилфрид. — Вид у вас неважный. Вы знаете, который час?

— Нет.

— Лезьте сюда, я довезу вас до гостиницы в Чингфорде. У вас есть деньги?

Уилфрид мрачно усмехнулся.

— Есть.

— Не обижайтесь! Вам надо выспаться и выпить крепкого кофе. Поехали!

Уилфрид встал. Ноги держали его с трудом. Он вскарабкался в машину и привалился к плечу незнакомого парня.

— Ничего. Я вас мигом доставлю…

Его трясло, голова кружилась, и он с трудом соображал, что с ним. Прошло всего десять минут, но они показались ему часами; наконец машина остановилась у подъезда гостиницы.

— Я знаю здесь коридорного, — сказал парень. — Сейчас позову. Как ваша фамилия?

— Черт! — пробормотал Уилфрид.

— Эй, Джордж! Я нашел этого джентльмена на дороге. Ему, видно, нездоровится. Отведи его в приличную комнату. Налей грелку погорячее, уложи в постель и хорошенько укрой. Свари ему крепкого кофе и смотри, чтобы он его выпил.

Коридорный осклабился:

— Больше никаких приказаний не будет?

— Будет. Измерь ему температуру и пошли за доктором. Послушайте, сэр, сказал он Уилфриду, — вы можете на него положиться. Лучше ботинки никто не чистит. Дайте ему за вами поухаживать и не беспокойтесь, все будет в порядке. А мне пора двигаться. Уже шесть часов.

Он подождал, глядя, как Уилфрид, спотыкаясь, входил в гостиницу с помощью коридорного, и уехал. Коридорный ввел Уилфрида в комнату.

— А вы сумеете сами раздеться?

— Да, — пробормотал Уилфрид.

— Тогда я схожу добуду вам грелку и кофе. Будьте спокойны, постели у нас сухие. Вы, видно, всю ночь провели на улице?

Уилфрид сел на кровать и ничего не ответил.

— А ну-ка, давайте, — сказал коридорный. Он стащил с Уилфрида пиджак, потом жилет и брюки. — Вы, я вижу, здорово простыли. Белье-то насквозь сырое. Можете встать?

Уилфрид покачал головой.

Коридорный скинул с кровати покрывало, стянул через голову Уилфрида рубашку, потом снял с него нижнее белье и закутал его в одеяло.

— Ну вот, еще немножко потерпите, и все будет в порядке. — Он опустил голову Уилфрида на подушку, уложил его ноги поудобнее и накрыл сверху еще двумя одеялами. — Теперь лежите, я вернусь минут через десять, не позже.

Уилфрида так трясло, что он не мог собраться с мыслями; зубы выбивали бешеную дробь, не давая ему выговорить ни слова. Он услышал голос горничной, потом еще какие-то голоса.

— Во рту он расколет его зубами. Куда еще можно поставить?

— Попробую сунуть под мышку.

Кто-то вставил ему под мышку термометр и придержал его рукой.

— У вас, часом, не тропическая лихорадка, сэр?

Уилфрид помотал головой.

— Вы можете приподняться и проглотить немножко кофе?

Крепкие руки приподняли его, и он выпил кофе.

— У него сорок.

— Господи! Ну-ка пододвинь ему к ногам грелку, а я позвоню доктору.

Уилфрид видел, с каким страхом смотрит на него горничная, боясь подхватить заразу.

— Малярия, — сказал он вдруг. — Не заразно. Дайте сигарету. Там, в жилете.

Горничная сунула ему в рот сигарету и дала прикурить. Уилфрид затянулся.

— Е-еще! — попросил он.

Она снова вложила ему в рот сигарету, и он затянулся еще раз.

— Говорят, в лесу есть комары. Они вас ночью кусали?

— Это у меня в кр-р-рови…

Теперь он дрожал меньше и смотрел, как горничная ходит по комнате, складывает его одежду, задергивает шторы, чтобы свет не падал ему в глаза. Потом она подошла к кровати, и он улыбнулся ей.

— Еще глоточек горячего кофе?

Он покачал головой, снова закрыл глаза и, дрожа от озноба, поглубже зарылся в одеяло, чувствуя на себе взгляд горничной и снова слыша чьи-то голоса.

— Фамилии нигде не найду, но, видно, он из благородных. В кармане деньги и вот это письмо. Доктор придет минут через пять.

— Ну что ж, я его обожду; правда, работы у меня хоть отбавляй.

— Да и у меня тоже. Скажи про него хозяйке, когда пойдешь ее будить.

Он видел, что горничная смотрит на него с почтением. Еще бы: незнакомец, из благородных, да еще и болен непонятной болезнью! Ну чем не событие для этой простой души! Голова его утонула в подушке, и ей были видны только загорелая щека, ухо, прядь волос и зажмуренный глаз под темной бровью. Он почувствовал, как она робко дотронулась до его лба пальцем. Горит как огонь!

— Может, сообщить кому-нибудь из ваших близких, сэр?

Он покачал головой.

— Доктор сию минуту придет.

— У меня это продлится два дня. Сделать ничего нельзя все равно… хинин…. апельсиновый сок…

Снова начался жестокий приступ озноба, и он замолчал. Вошел врач; горничная стояла, прислонившись к комоду и покусывая мизинец. Она вынула палец изо рта и спросила:

— Мне остаться, сэр?

— Да, побудьте здесь.

Пальцы доктора нащупали его пульс, приподняли веко, разжали ему зубы.

— И давно вы этим страдаете, сэр? Уилфрид кивнул.

— Ладно. Полежите тут и глотайте хинин, — больше я ничем помочь вам не могу. У вас довольно сильный приступ.

Уилфрид кивнул.

— Они не нашли у вас визитных карточек. Как ваша фамилия?

Уилфрид помотал головой.

— Ладно. Не беспокойтесь. Примите вот это.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Сойдя с автобуса, Динни очутилась на просторной лужайке Уимблдона. После бессонной ночи она украдкой выскользнула из дому, оставив записку, что вернется только к вечеру. Она пошла по траве к березовой рощице и легла под деревом. Ни высокие, быстрые облака, ни солнечные зайчики, бегущие по ветвям берез, ни водяные трясогузки, ни сухие песчаные прогалинки, ни жирные лесные голуби, спокойно разгуливавшие подле нее — так неподвижно она лежала, — не принесли ей успокоения; сегодня ее не радовала даже природа. Динни лежала на спине, с сухими глазами, то и дело вздрагивая и раздумывая о том, чьей же злой воле понадобилось, чтобы она испытывала такую боль! Люди, убитые горем, не ждут помощи извне — они ищут ее в себе.

Она никому не покажет, какую переживает трагедию! Это отвратительно! Но свежесть ветерка, бегущие по небу тучки, шелест листвы, звонкие голоса детей — все это не могло подсказать ей, как скрыть свою боль, как начать жить снова. Отрешенность от мира, в которой Динни жила с тех пор, как встретилась с Уилфридом возле статуи Фоша, теперь мстила за себя. Она все поставила на одну карту, и карта эта бита. Динни рассеянно ковыряла пальцем землю, подбежала собака, обнюхала ямку и убежала. «Вот я только начала было жить, думала Динни, — и уже мертва». «Просят венков не присылать!»

Все, что произошло вчера, — непоправимо, разорванную нить накрепко не соединишь. Если у него есть гордость, то и у нее гордости не меньше! Пусть это гордость иная, но она тоже у нее в крови. Кому она, в сущности говоря, здесь нужна? Почему бы ей не уехать? У нее есть почти триста фунтов. Мысль об отъезде не вызвала в ней восторга и даже не принесла облегчения; но, уехав, она хоть перестанет огорчать близких, привыкших видеть ее всегда веселой. Ей вспомнились часы, проведенные с Уилфридом на лоне природы, в таких местах, как это. Воспоминания были так живы, что она зажала ладонью рот, чтобы не застонать. Пока она не встретилась с ним, она не знала, что такое одиночество. А теперь, — теперь она совсем одна. Какой холод, какая пустота, без конца и без края. Вспомнив, что ей всегда становилось легче от быстрой ходьбы, она поднялась и пересекла шоссе, по которому уже тянулась за город воскресная вереница машин. Дядя Хилери советовал ей никогда не терять чувства юмора! А было ли оно у нее когда-нибудь? В конце Барнс-Коммон она села на автобус и вернулась в Лондон. Надо что-нибудь съесть, не то ей станет дурно. Она сошла возле Кенсингтонского парка и зашла в какой-то ресторан.

После обеда Динни посидела в парке, а потом отправилась пешком на Маунт-стрит. Дома никого не было, и она присела на диван в гостиной. Усталость взяла свое, и она задремала. Разбудил ее приход тетки; Динни, приподнявшись, сказала:

— Ну вот, теперь вы можете радоваться. Все кончено.

Леди Монт поглядела на племянницу, сидевшую перед ней с застывшей улыбкой, и по щекам ее одна за другой скатились две слезы.

— Вот не знала, что ты плачешь не только на свадьбах, но и на похоронах…

Динни встала, подошла к тете и платком вытерла ее слезы.

— Не надо.

Леди Монт поднялась.

— Я сейчас зареву, — сказала она. — Ей-богу, зареву! — и поспешно выплыла из комнаты.

Динни села на прежнее место; на губах у нее застыла все та же улыбка. Блор накрыл на стол к чаю, и она поговорила с ним о теннисных состязаниях в Уимблдоне и о его жене. Дворецкий мрачно смотрел и на исход состязаний и на здоровье жены, а выходя, сказал Динни:

— А вам, если позволено будет сказать, мисс Динни, не помешало бы подышать морским воздухом.

— Да, Блор, я уж и сама об этом подумываю.

— Вот и хорошо, мисс, в это время года нетрудно и переутомиться.

Видно, и он знает, что бал ее окончен. И вдруг почувствовав, что больше не может участвовать в собственных похоронах, Динни подкралась к двери, прислушалась, не идет ли кто-нибудь, тихонько спустилась по лестнице и выскользнула на улицу.

Но у нее было так мало сил, что она едва дотащилась до парка Сент-Джеймс и села там у пруда. Люди, солнце, утки, тенистые деревья, остроконечный камыша какая буря у нее внутри! Высокий человек, шагавший со стороны Уайтхолла, сделал невольное движение, словно хотел приподнять шляпу, но, заглянув ей в лицо, передумал и прошел мимо. Динни поняла, что у нее, наверно, ужасный вид, поднялась, побрела в Вестминстерское аббатство и села на скамью. Уронив голову на руки, она посидела там с полчаса. Она не молилась, а просто отдыхала, и лицо у нее стало спокойнее. Она почувствовала, что может теперь показаться на людях, не выдавая своего состояния.

Был уже седьмой час, и Динни вернулась на Саутсквер. Поднявшись незаметно к себе в комнату, она приняла горячую ванну, переоделась к ужину и решительно направилась в столовую. Там были только Майкл и Флер, которые ни о чем не стали ее спрашивать. Она поняла, что они уже все знают. Кое-как ей удалось дотянуть до конца вечера. Когда она уходила к себе, Флер и Майкл ее поцеловали.

— Я распорядилась положить тебе в кровать грелку; заткни ее за спину, скорее заснешь, — сказала Флер. — Спокойной ночи, дорогая!

И Динни снова поняла, что и Флер когда-то пережила все то, что переживает она. Спала Динни крепче, чем могла надеяться.

Утром ей подали чай и конверт со штампом гостиницы в Чингфорде. Там лежала записка.

«Мадам,

Прилагаемое письмо, адресованное вам, было найдено в кармане джентльмена, который лежит сейчас здесь с очень острым приступом малярии. Пересылаю его вам.

С уважением,

Доктор медицины
Роджер Квил».
Динни прочла письмо… «Но как бы там ни было, прости меня и верь, что я тебя любил. Уилфрид». Он болен! Но Динни тут же подавила желание броситься к нему. Нет, теперь она больше не станет опрометью кидаться куда не следует. Но она все-таки позвонила Стаку и сообщила ему, что Уилфрид болен малярией и лежит в гостинице в Чингфорде.

— Ему, наверно, нужны бритвы и пижама, мисс. Я отвезу.

С трудом удержавшись, чтобы не попросить: «Передайте ему привет», — она сказала:

— Он знает, где меня найти, если я ему понадоблюсь.

Она уже не чувствовала такого безнадежного отчаяния, как вчера, хотя и была разлучена с Уилфридом по-прежнему. Пока он к ней не придет или не позовет ее к себе, она не сделает к нему ни шага, но где-то в глубине души Динни сознавала — он не придет и ее не позовет! Нет! Он свернет свой шатер и покинет те места, где его заставили так страдать.

Часов в двенадцать к ней зашел попрощаться Хьюберт. И Динни сразу поняла, что и он все знает. Хьюберт сказал ей, что остальную часть отпуска возьмет в октябре и вернется в Кондафорд. Джин останется дома до ноября, пока не родится ребенок. Врачи запретили ей жить в жарком климате до родов. В это утро Динни казалось, что Хьюберт опять стал таким, каким был прежде. Он сказал, как это хорошо, что ребенок родится в Кондафорде.

— Странно от тебя это слышать, — попыталась пошутить Динни. — Раньше ты не слишком жаловал Кондафорд.

— Ну, теперь у меня будет наследник, а это меняет дело.

— Ах, вот оно что! Ты уверен, что это будет наследник?

— Да, мы твердо решили, что у нас будет мальчик.

— А сохранишь ли ты Кондафорд до тех пор, пока он вырастет?

Хьюберт пожал плечами:

— Постараемся. Уж если до зарезу хочешь что-нибудь удержать, держи, и тогда не упустишь!

— Положим, и тогда это не всегда удается, — пробормотала Динни.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Слова Уилфрида «можете сказать ее родным, что я уезжаю» и сообщение Динни, что «все кончено», — пронеслись по семье Черрелов, как лесной пожар. Правда, никто не радовался, как обрадовались бы возвращению блудного сына. Все жалели Динни и даже побаивались за нее. Всем хотелось выразить свое сочувствие, но никто не знал, как это сделать. Сочувствие не должно выглядеть сочувствием, не то оно будет оскорбительной. Прошло три дня, а ни одному из членов семьи еще не удалось поговорить с ней по душам. Но вот Адриана наконец осенило: он позовет Динни куда-нибудь пообедать, хотя почему пища должна служить утешением — никто не знает. Он выбрал для встречи кафе, где кухня незаслуженно пользовалась хорошей репутацией.

Динни не принадлежала к числу нынешних девиц, для которых даже превратности судьбы служат предлогом нарумяниться, и Адриану сразу бросилась в глаза ее бледность. Но намекнуть ей на это он не решился. Ему вообще было трудно с ней разговаривать, — он знал, что мужчины, даже очень влюбленные, не теряют своихдуховных интересов, в то время как женщины, даже не так сильно захваченные страстью, целиком ею поглощены. Тем не менее он стал ей рассказывать, как кто-то пытался провести его за нос.

— Он запросил пятьсот фунтов за кроманьонский череп, будто бы найденный в Суффолке. И выглядела вся эта история очень правдоподобно. Но я случайно встретил тамошнего археолога. «Ах, этот? — спросил он. — И вам, значит, он хочет всучить свою подделку? Известный жулик. Он уже выкапывал ее раза три. Давно пора упрятать этого типа в тюрьму. Держит череп в шкафу, каждые пять-шесть лет закапывает его в яму, выкапывает обратно и пытается продать. Может, череп и в самом деле кроманьонский, но купил он его во Франции лет двадцать назад. Если бы такой череп нашли у нас, это было бы действительно событие». Тогда я поехал туда, где череп нашли в последний раз. И теперь, когда меня предупредили, что он жулик и сам его закопал, мне все стало ясно. Да, древности почему-то всегда, как говорят американцы, «подрывают моральные устои».

— А что это был за человек?

— Восторженный такой парень, похож на моего парикмахера.

Динни засмеялась:

— Тебе надо что-то предпринять, не то он все равно его кому-нибудь продаст.

— Сейчас у нас депрессия. А она прежде всего бьет по торговле древностями и редкими изданиями. Пройдет не меньше десяти лет, прежде чем ему дадут приличную цену.

— А тебе часто стараются сбыть какую-нибудь подделку?

— Бывает. И кое-кому это даже удавалось. Но мне жалко, что я не попался на эту удочку… Прелестный череп! Такие теперь редко найдешь.

— Да, мы, англичане, становимся все уродливее.

— Неправда. Надень на людей, которых мы встречаем в гостиной и в лавках, сутану с капюшоном или камзол и латы — не отличишь от портретов четырнадцатого-пятнадцатого веков.

— Да, но мы стали презирать красоту! У нас она считается признаком слабости и распутства.

— Людям приятно презирать то, чего у них нет. Мы стоим в Европе всего лишь на третьем, — нет, пожалуй, на четвертом месте по обыденности внешнего облика. А если бы не унаследовали кое-что от кельтов, могли бы занять и первое место.

Динни оглядела кафе. Осмотр не подтвердил выводов дяди и потому, что мысли ее были заняты другим, и потому, что большинство обедающих оказались либо евреями, либо американцами.

Адриан смотрел на Динни с грустью: лицо у нее осунулось, глаза потухли.

— Значит, Хьюберт уже уехал? — спросил он.

— Да.

— А что ты сама собираешься делать?

Динни молчала, уставившись в тарелку. Наконец она подняла голову:

— Может, поеду за границу.

Рука Адриана потянулась к бородке.

— Понятно, — сказал он наконец. — А деньги?

— Денег хватит.

— И куда?

— Куда глаза глядят.

— Одна?

Динни кивнула.

— Неприятная сторона всякого отъезда заключается в том, что рано или поздно приходится возвращаться.

— Здесь мне пока нечего делать. Вот я, пожалуй, и облегчу участь моих ближних, избавив их от своего присутствия.

Адриан задумался.

— Ну что ж, дорогая, тебе виднее. Но раз уж ты настроилась съездить куда-нибудь подальше, мне кажется, что Клер обрадуется, если ты решишь поехать на Цейлон.

По невольному движению ее руки он понял, что мысль эта не приходила ей в голову, и продолжал:

— Мне почему-то кажется, что живется ей несладко.

Динни испытующе поглядела на дядю.

— У меня было такое же ощущение на свадьбе; мне его лицо не понравилось.

— У тебя ведь просто дар помогать другим, Динни. Как бы мы ни ругали христианство, но заповедь «Давайте, и воздастся вам» — великие слова.

— Эх, дядя, даже сын божий не прочь был иногда пошутить.

Адриан внимательно поглядел на нее:

— Если поедешь на Цейлон, не забудь, что плоды мангового дерева надо есть над миской: они очень сочные.

Вскоре он с ней расстался и, чувствуя, что больше сегодня работать не сможет, отправился на выставку лошадей.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

На Саут-сквер выписывали и «Текущий момент», — политические деятели не могут обойтись без такого рода прессы, иначе рискуешь не уследить за погодой на Флитстрит. Майкл за завтраком сунул газету Флер.

За шесть дней, которые Динни провела у них в доме, никто и словом не обмолвился об Уилфриде. Но теперь Динни спросила сама:

— Можно мне поглядеть?

Флер дала ей газету. Динни прочла заметку, ее слегка передернуло, но она продолжала завтракать. Кит нарушил молчание, сообщив, каких показателей добился Хеббс.

— Не правда ли, тетя Динни, он ничуть не хуже У. Дж. Грейса[169]?

— Увы, Кит, я ни разу не видела ни того, ни другого.

— Как, ты не видела У. Дж.?

— По-моему, он умер, когда меня еще не было на свете.

Кит поглядел на нее с недоверием.

— А-а-а…

— Он умер в тысяча девятьсот пятнадцатом, — сказал Майкл. — Тебе уже было лет одиннадцать.

— Неужели ты и правда никогда-никогда не видела Хеббса, тетя?

— Нет.

— А я его видел целых три раза. Я учусь бить согнутой рукой, как он. «Текущий момент» пишет, что Бредман — лучший игрок в мире. Как ты думаешь, он даже лучше Хеббса?

— Нет, но вокруг него легче поднять шумиху.

— А что такое «поднять шумиху»?

— То, чем занимаются газеты.

— Значит, выдумывать?

— Не обязательно.

— А сейчас о ком поднимают шумиху?

— Ты не знаешь.

— А вдруг знаю?

— Кит, не приставай! — сказала Флер.

— Можно взять яйцо?

— Можно.

Снова наступило молчание; потом Кит поднял в воздух вымазанную желтком ложку и отставил один палец.

— Смотри! Ноготь еще чернее, чем вчера! Как ты думаешь, он отвалится?

— А что ты с ним сделал?

— Придавил ящиком стола. Но я ни капельки не плакал.

— Не хвастайся, Кит.

Кит кинул на мать ясный, прямой взгляд и снова принялся за яйцо.

Полчаса спустя, когда Майкл сидел за своей перепиской, Динни вошла к нему в кабинет.

— Ты очень занят?

— Нет, дорогая.

— Я насчет этой газеты. Неужели они не могут оставить его в покое?

— Сама видишь, «Леопард» продается нарасхват. Скажи, а как там у вас дела?

— Я слышала, будто у него был приступ малярии, но не знаю, ни где он, ни что с ним сейчас.

Майкл поглядел, как она храбро пытается улыбнуться, и нерешительно спросил:

— Хочешь, я о нем разузнаю?

— Если я ему буду нужна, он найдет меня сам.

— Я повидаюсь с Компсоном Грайсом. С Уилфридом у меня почему-то разговор не получается.

Когда она вышла, Майкл посидел, сердито перебирая письма, на которые ему так и не захотелось отвечать. Бедная Диннй! Какое все это безобразие! Потом он сдвинул письма в сторону и ушел.

Контора Компсона Грайса помещалась неподалеку от Ковент-Гардена, — этот рынок по каким-то пока непонятным причинам влечет к себе литераторов. Когда Майкл около полудня вошел к молодому издателю, тот сидел в единственной прилично обставленной комнате своей конторы и с довольной улыбкой читал газетную вырезку. При виде посетителя он встал.

— Здравствуйте, Монт! Видели заметку в «Моменте»?

— Да.

— Я послал ее Дезерту, а он надписал сверху вот эти четыре строчки. Здорово, а?

Майкл прочел четыре строки, написанные рукой Уилфрида:

Приказ хозяина — закон!
Велит «куси!» — кусает он…
Велит «служи!» — скулит, юлит,
Все, как хозяин повелит.
— Он, значит, в городе?

— Был полчаса назад.

— А вы его видели?

— Нет, не видел с тех пор, как вышла поэма.

Майкл кинул острый взгляд на его благообразное, пухлое лицо.

— Довольны тем, как идет книжка?

— Выпустили сорок одну тысячу, и конца еще не видно.

— Случайно не знаете, собирается Уилфрид опять на Восток?

— Понятия не имею.

— Ему, наверно, здорово опротивела вся эта канитель.

Компсон Грайс пожал плечами:

— Много ли поэтов зарабатывали тысячу фунтов на книжке стихов в сто страниц?

— Недорогая цена за человеческую душу.

— И получит еще тысячу наверняка.

— Я всегда считал, что печатать «Леопарда» не надо. Раз он на это пошел, — я его всячески защищал, но этот поступок был непоправимой ошибкой.

— Не согласен.

— Естественно. Вам он принес немало.

— Смейтесь, сколько хотите, — с горячностью возразил Грайс, — но если бы он не хотел, чтобы поэма вышла, он бы мне ее не послал! Я не сторож брату моему. И то, что вещь имеет успех, ее нисколько не порочит.

Майкл вздохнул.

— Наверно, нет, но для него это не шутка. На этом рушится его жизнь.

— И тут я с вами не согласен! Жизнь его рушилась, когда он отрекся от веры, чтобы спасти свою шкуру. А теперь пришло искупление, — оно принесло ему, кстати, совсем недурной доход. Его имя знают тысячи людей, не имевших о нем раньше никакого понятия.

— Да, — задумчиво сказал Майкл, — тут вы правы. Ничто не приносит такой популярности, как гонения. Грайс, я вот о чем вас попрошу. Узнайте как-нибудь обиняком, каковы его намерения. Я однажды позволил себе бестактность и не могу обратиться к нему сам, а мне очень нужно это знать.

— Г-м-м, — поморщился Грайс. — Вы же знаете, что он кусается.

Майкл ухмыльнулся:

— Ну, своего благодетеля он не укусит. Я вас серьезно прошу. Сделаете?

— Попытаюсь. Кстати, вот книжка этого канадца, которую я только что издал. Превосходная вещь! Я пошлю вам экземплярчик, вашей супруге, безусловно, понравится. («И она всем о ней расскажет», — добавил он про себя.)

Он пригладил свои и без того прилизанные темные волосы и протянул Майклу руку. Майкл пожал ее чуть-чуть крепче, чем ему бы хотелось, и ушел.

«В конце концов, — думал он, — для Грайса это всего-навсего коммерция. Что ему Уилфрид? В наше время надо хватать все, что попадется под руку!» И он задумался о том, что заставляет людей покупать эту книгу, где нет ни эротики, ни убийств, ни сенсационных разоблачений. Доброе имя империи? Национальная гордость? Ерунда! Нет, болезненный интерес к тому, как далеко может зайти человек, спасая свою жизнь и при этом не поступаясь тем, что принято звать душой. Другими словами, спрос на книгу определялся той безделицей, которую немало людей считают уже умершей: совестью. Перед совестью читателя ставится вопрос, на который ему не так-то легко ответить; а поскольку поставила этот вопрос перед автором сама жизнь, читатель чувствует, что в любую минуту такой же страшный выбор может встать и перед ним самим. Что же он тогда будет делать, несчастный? И Майкл вдруг, в который уже раз, почувствовал прилив глубочайшей жалости и даже какого-то почтения к людям, за что более интеллектуальные из его друзей порой называли его «беднягой Майклом».

Размышляя таким образом, он дошел до своей приемной в парламенте и принялся было рассматривать предложенный кем-то законопроект об охране природных богатств, но ему принесли визитную карточку генерала Конвея Черрела с припиской: «Можете вы уделить мне минутку?»

Майкл черкнул тут же карандашом: «Буду очень рад, сэр», — вернул карточку служителю и встал. Из всех своих родных он хуже всего знал отца Динни и ждал его прихода с некоторым трепетом.

Генерал вошел со словами:

— Ну, тут у вас настоящий крольчатник!

Вид у него был подтянутый, как и полагается человеку его профессии, но лицо осунулось и казалось встревоженным.

— Хорошо, что мы хоть не размножаемся, как кролики, дядя Кон!

Генерал сухо рассмеялся.

— Да, и на том спасибо! Надеюсь, я тебе не помешал? Я насчет Динни. Она все еще живет у вас?

— Да.

Генерал помялся, но потом, скрестив руки на набалдашнике своей трости, твердо произнес:

— Ты ведь близкий друг Дезерта, правда?

— Был им. Теперь я и сам не знаю, друг я ему или нет.

— Он еще в Лондоне?

— Да, я слышал, что у него приступ малярии.

— Динни с ним еще встречается?

— Нет.

Генерал снова помялся и снова собрался с духом, крепко сжав руками трость.

— Мы с матерью, как ты понимаешь, хотим только ее счастья. Мы хотим, чтобы ей было хорошо, все остальное не имеет значения. А ты как думаешь?

— Мне кажется, никому не важно, что мы все думаем.

Генерал нахмурился:

— То есть как это так?

— Важно, что думают они оба.

— Я слышал, что он собирается уезжать.

— Он сказал это моему отцу, но пока не уехал. Его издатель только что говорил мне, что сегодня утром он еще был у себя.

— А как Динни?

— Очень удручена. Но старается не показывать вида.

— Надо, чтобы он наконец решился.

— На что?

— Это нехорошо по отношению к Динни. Он должен либо жениться, либо немедленно уехать.

— А вам на его месте легко было бы принять решение?

— Не знаю.

Майкл беспокойно заходил по комнате. — По-моему, вопрос этот решается не так просто. Ведь тут замешано оскорбленное самолюбие, а когда оно входит в игру, то уродует и все остальные чувства. Вам-то следует это знать, сэр. Вы не раз видели людей, попавших под военно-полевой суд.

Генерал был поражен: слова Майкла показались ему откровением. Он молча глядел на племянника во все глаза.

— Уилфрида судят военно-полевым судом, — продолжал тот, — но у вас это делается быстро, без затей, а его подвергают медленной пытке, и я не вижу ей конца.

— Понятно, — тихо сказал генерал. — Но он не должен был втягивать в это дело Динни.

Майкл улыбнулся.

— Любовь никогда не поступает по правилам.

— Да, теперь считают, что это так.

— Если верить слухам, то так считали и в древности. Генерал подошел к окну и постоял, глядя на улицу.

— Мне не хочется идти к Динни, — сказал он, не оборачиваясь. — Я боюсь ей надоедать. И мать тоже боится. Мы ведь ничем ей не можем помочь!

В его голосе звучала такая тревога за дочь, что Майкл был растроган.

— Мне кажется, что так или иначе все это скоро кончится, — сказал он. И как бы оно ни кончилось, — все будет к лучшему, и для них и для всех кругом.

Генерал повернулся к нему.

— Будем надеяться. Я хотел просить тебя держать нас в курсе событий. И не давай Динни ничего делать без нашего ведома. Нам очень тяжело ждать, не зная, что с ней. Не буду тебя больше задерживать. Спасибо, ты меня утешил. До свидания.

Он крепко пожал племяннику руку и ушел. Майкл подумал: «Ждать у моря погоды… Что может быть хуже? Бедный старик…»

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Компсон Грайс, человек не злой и относившийся к Майклу с симпатией, отправился обедать, раздумывая о своем обещании. Он свято верил, что ничто так не помогает жить, как хорошая еда, и в любом другом случае пригласил бы нужного человека пообедать и вытянул бы из него все, что хотел узнать, за второй или третьей рюмкой коллекционного коньяка. Но Уилфрида он боялся. Поэтому, поглощая камбалу под белым соусом и запивая ее шабли, он решил написать ему письмо, которое и сочинил, сидя в зеленом кабинете своего клуба за чашкой кофе и попыхивая сигарой.

«Клуб «Всякая всячина».

Дорогой Дезерт,

Учитывая поразительный успех «Леопарда» и возможность больших тиражей в будущем, мне хотелось бы точно знать, что я должен делать с вашими авторскими, когда придет время их выплачивать. Не будете ли вы добры уведомить меня, собираетесь ли опять на Восток и когда; сообщите мне адрес, по которому я смогу переводить вам деньги. Может быть, вы предпочтете, чтобы я вносил гонорар прямо на ваш текущий счет, под квитанцию банка? До сих пор наши финансовые отношения были довольно несложными, но «Леопард», несомненно, повысит — и уже повысил — спрос на обе ваши предыдущие книжки, поэтому мне нужно знать, где вы находитесь. Долго ли еще вы собираетесь пробыть в городе? Я, как всегда, буду искренне рад, если вам захочется ко мне заглянуть.

Сердечно поздравляю с успехом и желаю всего наилучшего.

Искренне ваш,

Компсон Грайс».
Письмо это, написанное изящным почерком, он адресовал на Корк-стрит и тут же отправил с посыльным. Весь остаток обеденного перерыва он расхваливал своим глуховатым голосом только что выпущенную им канадскую продукцию, а потом, взяв такси, отправился назад в Ковент-Гарден. В приемной его встретил конторщик.

— Вас дожидается в кабинете мистер Дезерт.

— Хорошо! — воскликнул Компсон Грайс, подавив невольный трепет и подумав: «Быстрая работа!»

Уилфрид стоял у окна, откуда был виден край Ковент-Гарденского рынка, и Грайс испугался, когда тот обернулся к нему; лицо почернело, заострилось и дышало горечью; рука, когда он ее пожал, показалась ему лихорадочно горячей и сухой.

— Вы получили мое письмо? — спросил он.

— Спасибо. Вот адрес моего банка. Лучше всего вносить деньги туда и получать от них квитанции.

— У вас неважный вид. Собираетесь в путь?

— Да, наверно… Ну что ж, прощайте, Грайс. Спасибо за все.

Компсон Грайс сказал на этот раз от души:

— Мне очень жаль, что вам так досталось…

Уилфрид передернул плечами и пошел к двери. Когда он скрылся, издатель постоял, вертя в руках адрес банка. Потом он сказал вслух: «Ох, не нравится мне его вид. Определенно не нравится…» — и взялся за телефонную трубку.

Уилфрид двинулся в северную часть города; ему надо было нанести еще один визит. В музей он пришел как раз, когда Адриану подали его дуврский чай с булочкой.

— Вот хорошо! — сказал Адриан, вставая ему навстречу. — Очень рад вас видеть. Подвигайте к себе чашку, она чистая. Садитесь.

Вид Дезерта и прикосновение его горячей руки испугали Адриана не меньше, чем Грайса. Уилфрид отхлебнул чай.

— Можно закурить?

Он закурил сигарету и, нахохлившись, молчал. Адриан ждал, чтобы он заговорил первый.

— Простите, что вломился к вам без зова… — сказал наконец Уилфрид, но я снова собираюсь в дальние края. И хотел узнать, что будет для Динни легче: если я просто исчезну или все-таки напишу ей?

У Адриана стало как-то очень тоскливо на сердце.

— Вы боитесь, что, если с ней встретитесь, не сможете выдержать характер?

Дезерт нервно дернулся.

— Да нет, не совсем. Может, вам покажется это свинством, но мне все так опротивело, что я больше ничего не чувствую. Если я с ней встречусь, я могу ее обидеть. А она настоящий ангел. Вам, наверно, трудно понять, что со мной происходит. Да я и сам не пойму. Знаю только, что мне хочется поскорее уехать от всего и от всех.

Адриан кивнул.

— Я слыхал, что вы были больны, — может, этим и объясняется ваше состояние? Ради бога, не сделайте ошибки, не обманитесь в себе!

Уилфрид улыбнулся.

— Малярия для меня дело привычное. Она тут ни при чем. Вам это покажется смешным, но у меня такое чувство, будто из меня выцедили всю кровь. Я хочу: уехать туда, где ничто и никто мне не будет обо всем этом напоминать. А Динни напоминает больше, чем кто бы то ни было.

— Понятно, — грустно сказал Адриан, поглаживая бородку. Потом встал и заходил по комнате. — А вам не кажется, что было бы честнее по отношению к себе, к Динни с ней увидеться?

Уилфрид ответил почти с яростью:

— Повторяю вам, я могу сделать ей больно!

— Вы ей все равно причините боль — слишком уж она цельная натура, ничего не делает наполовину. слушайте! Вы же напечатали эту поэму намеренно. все время казалось, что для вас этот поступок — нечто вроде искупления. А ведь, несмотря на это, вы предложили Динни стать вашей женой? Я не такой болвана чтобы требовать — женитесь на ней, даже если вы больше не питаете к ней прежнего чувства; но уверены ли вы, что это так?

— Чувства мои не изменились, у меня их просто больше нет. У парии, у шелудивого пса все чувству убиты.

— Вы понимаете, что говорите?

— Прекрасно понимаю. С той минуты, как я отказался, я знаю, что теперь я пария, — все равно, знают об этом люди или нет. Но оказалось, что и это не все равно.

— Понятно, — повторил Адриан и застыл. — Наверное, вы правы и другого выхода нет.

— Не знаю, как для других, а для меня — нет. Я и изгнан и должен жить один. И не жалуюсь. У меня нет для себя оправдания. — В его тоне звучала холодная решимость.

— Значит, вы хотите знать, как вам меньше огорчить Динни? — очень мягко спросил Адриан. — Этого я вам сказать не могу. К великому моему сожалению в прошлый раз я дал вам неверный совет. Да и разве можно давать советы? Вы сами должны решать, как вам поступать.

Уилфрид встал.

— Смешно, правда? Меня толкнуло к Динни одно чувство. И оно же отталкивает меня от нее. Ну, прощайте, сэр; думаю, что я вас больше никогда не увижу. И спасибо за то, что вы хотели мне помочь.

— Мне очень обидно, что я не смог ничего сделать. — Лицо Уилфрида вдруг озарилось неожиданной улыбкой, которая так его красила.

— Попробую еще разок прогуляться. А вдруг меня осенит, и я пойму, как мне быть. Во всяком случае, помните: я не хочу огорчать ее больше, чем нужно. Прощайте!

Чай Аддриана простыл, булочка осталась нетронутой. Он отодвинул их от себя. У него было такое чувство, будто он предал Динни, но, господи прости, что же он мог сделать? Какие странные глаза у этого человека! «Будто из меня выцедили всю кровь…» Ох, как это страшно! Но, судя по его лицу, так оно и есть. Уж больно тонкая душевная организация. И дьявольская гордыня! «Собираюсь в дальние края». Будет бродить по Востоку, как Вечный жид; станет одним из тех загадочных англичан, кого встречаешь в забытых богом уголках земли! Откуда они — не говорят, это люди без будущего, они живут только сегодняшним днем. Адриан набил трубку и попытался убедить себя, что в конце концов Динни будет счастливее, не имея такого мужа. Но это ему не удалось. в жизни женщины только однажды расцветает настоящая любовь, и у Динни это она и есть. Тут сомневаться нечего. Можно, конечно, прожить и без такой любви, о да несомненно! Но «песен и золота» уже больше не будеет! И, схватив свою потрепанную шляпу, он вышел на улицу и направился было в сторону Гайд-парка, но, поддавшись внезапному порыву, свернул на Маунт-стрит.

Когда Блор ввел Адриана в гостиную, его сестра заканчивала язык одной из собак на своем гобелене и делала последние стежки красными нитками. Она показала вышивку Адриану.

— С него должна капать слюна. Он ведь смотрит на того зайчика.

— А синие капли будет красиво?

— Лучше серые, на этом фоне.

Леди Монт испытующе поглядела на брата, — тот уселся на маленький стульчик, поджав длинные ноги.

— Ты похож на военного корреспондента — походный стульчик и вечно некогда побриться. Я так хочу, чтобы Динни вышла замуж! Ей уже двадцать шесть. Все это такая ерунда насчет трусости. Они могли бы поехать на Корсику.

Адриан улыбнулся. Эм, конечно, была права, и в то же время как она ошибалась!

— Сегодня приходил Кон, — продолжала его сестра, — он был у Майкла. Никто ничего не знает. А Флер говорит, что Динни все время гуляет с Китом и Дэнди, нянчит Кэтрин и читает книжки, не переворачивая страниц.

Адриан раздумывал, стоит ли рассказать ей о встрече с Дезертом.

— А Кон говорит, что в этом году он никак не может свести концы с концами, — тут и свадьба Клер, и налоги, и беременность Джин, — ему придется срубить часть леса и продать лошадей. Мы тоже сидим без денег. Хорошо, что у Флер их много. Деньги — это такая скука. А как ты думаешь?

Адриан вздрогнул, — он думал совсем о другом.

— Да, никто сейчас ничего хорошего и не ждет, лишь бы кое-как хватало на жизнь.

— Хуже всего иждивенцы. У Босуэлла сестра, которая может ходить только одной ногой, а у жены Джонсона рак, вот бедняга! И у всех что-нибудь или кто-нибудь да есть. Динни говорит, что в Кондафорде у матери столько забот; в деревне такая беднота! Прямо не знаю, как будем жить. Лоренс не может скопить ни гроша.

— Мы сидим между двух стульев, Эм; в один прекрасный день с грохотом полетим на пол.

— Да, наверняка кончим в богадельне. — И леди Монт поднесла свою вышивку к свету. — Нет, течь с него не будет. А нельзя поехать в Кению? Говорят, там все-таки можно себя прокормить.

— Меня бесит мысль, — воскликнул вдруг Адриан с непривычным жаром, что какой-нибудь выскочка купит Кондафорд и будет устраивать там воскресные попойки!

— Тогда я лучше уйду в лес и буду всех пугать, как леший. Что же это за Кондафорд без Черрелов?

— А очень просто! Есть такая чертова штука, как прогресс, а Англия колыбель прогресса.

Леди Монт вздохнула и, встав, подплыла к своему попугаю.

— Полли! Мы с тобой пойдем в богадельню.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Когда Компсон Грайс позвонил Майклу или, вернее, Флер, потому что Майкла не было дома, голос у него был смущенный.

— Что ему передать, мистер Грайс?

— Ваш муж просил меня выяснить намерения Дезерта. Так вот — Дезерт только что у меня был и сказал, что он опять собирается уезжать, но я… мне не понравилось, как он выглядит, и рука у него была горячая, будто у него лихорадка.

— Да, у него малярия.

— А! Кстати, я посылаю вам книгу, она вам безусловно понравится; автор — француз из Канады.

— Большое спасибо. Я передам Майклу, когда он придет.

Флер задумалась. Сообщить эту новость Динни? Ей не хотелось ничего говорить, не посоветовавшись с Майклам, но в эти дни он был очень занят в Палате и вряд ли вернется даже к ужину. Как это похоже на Уилфрида — мучить человека неизвестностью! Флер не сомневалась, что знает ему цену лучше, чем Динни или Майкл. Они уверены, что под всем наносным сердце у него — золотое; Флер же, к которой он когда-то питал такую необузданную страсть, знала, что золото это не самой высокой пробы. «Я понимаю его, наверно, потому, признавалась она себе не без горечи, — что у меня самой натура куда более низменная, чем у них». Люди меряют своих ближних на свой аршин. Однако ей трудно было высоко ценить человека, чьей любовницей она так и не стала и кто сбежал тогда на край света. Увлечения Майкла всегда были неумеренными, ну а Динни, — Динни она вообще не понимала.

И Флер снова села писать письма. Это были важные письма, — она приглашала сливки лондонского общества на встречу с высокопоставленными индийскими дамами, которые приехали в Лондон на конференцию. Флер кончала писать свои письма, когда снова зазвонил телефон. Майкл спрашивал, нет ли каких-нибудь вестей от Компсона Грайса. Она передала мужу все, что ей сообщил Грайс.

— А ты вернешься к ужину? — спросила она. — Хорошо! Я боюсь ужинать вдвоем с Динни: она так неестественно весела, что меня мороз подирает по коже. Я понимаю, — не хочет огорчать родных, но если бы она чуть больше проявляла свои чувства, она огорчала бы нас куда меньше… Дядя Кон? Ну, это просто смешно, теперь, кажется, вся семья хочет того, от чего она раньше приходила в ужас! Да кто же может спокойно смотреть, как она мучается?.. Она поехала с Китом на машине пускать кораблик в Круглом пруду; они отправили Дэнди и кораблик назад с шофером, а сами идут пешком… Хорошо, дорогой. В восемь? Не опаздывай, если можешь… А, вот Динни и Кит! До свидания!

Кит вошел в гостиную. Загорелое лицо, синие глаза, свитер под цвет глазам, короткие штанишки — тоже синие, но потемнее; зеленые чулки до коленок, на ногах спортивные коричневые ботинки, золотистая головка не покрыта шляпой.

— Тетя Динни пошла к себе прилечь. Ей пришлось посидеть на травке. Она говорит, что скоро поправится. Как ты думаешь, у нее будет корь? У меня ведь была корь, правда, мамочка? Когда ее положат в отдельную комнату, мне можно будет с ней играть? Какой-то человек ее так испугал!

— Кто?

— Он к нам не подошел. Такой высокий человек. У него была шляпа в руке, и когда он нас увидел, он сразу побежал.

— Почем ты знаешь, что он вас увидел?

— Ну, он сделал вот так, а потом побежал.

— Это было в парке?

— Да.

— В каком?

— В Грин-парке.

— Он такой худой, с темным лицом?

— Да, а ты его тоже знаешь?

— Почему «тоже»? Разве тетя Динни его знает?

— Я думаю, да; она сказала «ах!», вот так. И положила руку вот сюда. А потом она все смотрела, как он побежал, а потом она села на траву. Я даже обмахивал ее шарфом. Я люблю тетю Динни. У нее есть муж?

— Нет.

Когда Кит ушел, Флер постояла в нерешительности.

Что теперь делать? Динни, конечно, понимает, что Кит ей все расскажет. Она решила послать наверх записочку и валерьяновых капель.

Динни ответила:

«Не беспокойтесь, к ужину я буду совершенно здорова».

Но когда пришло время ужина, она прислала сказать, что еще чувствует небольшую слабость и просит разрешения поскорее лечь, чтобы хорошенько выспаться. Поэтому в конце концов Майкл и Флер ужинали вдвоем.

— Это, несомненно, был Уилфрид.

Майкл кивнул.

— Господи, хоть бы он поскорей уехал! Все это просто ужасно. Помнишь то место у Тургенева, где Литвинов смотрит, как дым от паровоза клубится над полями и исчезает вдали?

— Нет. А что?

— Все, что наполняло жизнь Динни, уносится, как дым.

— Да, — сказала Флер сквозь зубы. — Но огонь прогорит и погаснет.

— А что останется?

— Ну, останки можно будет опознать…

Майкл пристально поглядел на свою подругу жизни. Она внимательно рассматривала кусочек рыбы у себя на вилке. С вымученной улыбкой она поднесла его к губам и стала жевать, словно пережевывая прошлое. Можно будет опознать! Да, она-то не изменилась, такая же хорошенькая, как прежде, разве что чуть-чуть пополнела, но ведь теперь опять вошла в моду округлость форм. Он отвел глаза; его все еще волнует мысль о той истории, четыре года назад, о которой он так мало знал, так много подозревал и никогда не говорил. Дым! Неужели всякая страсть всегда сгорает дотла, уплывая синим дымком над полями, на миг заволакивает солнце, стога и деревья, а потом бесследно растворяется в небе, по-прежнему прозрачном и ярком? Бесследно? Нет, не может быть! Ведь дым — это сгоревшая материя, и там, где полыхал пожар, все же остается пепелище. Облик Динни, которую он знал с раннего детства, тоже, конечно, изменится, но какой она будет: станет жестче, суше, тоньше или просто увянет? Он сказал Флер:

— Мне надо вернуться в Палату к девяти, сегодня будет выступать министр финансов. Не знаю, зачем мы его слушаем, но так уж принято.

— Для меня всегда было загадкой, зачем вы слушаете друг друга. Хоть один оратор заставил кого-нибудь изменить свое мнение?

— Нет, — скорчил гримасу Майкл, — но всегда на что-то надеешься… Мы без конца разглагольствуем о каком-нибудь мероприятии, а потом голосуем; но мы с тем же успехом могли бы проголосовать сразу, после первых двух речей. И так продолжается уже сотни лет.

— Дань предкам! — сказала Флер. — Кит думает, что у Динни будет корь. Он меня спрашивал, есть ли у нее муж… Кокер, подайте, пожалуйста, кофе, мистеру Монту надо уходить.

Когда Майкл поцеловал ее и ушел, Флер поднялась к детям. Кэтрин спала очень крепко; приятно было смотреть на этого хорошенького ребенка с мягкими волосиками, которые, наверно, будут такими же, как у нее, и глазками не то серыми, не то карими, — они вполне еще могут стать светло-зелеными. Крошечный кулачок был прижат к щеке, и дышала она легко, как цветок. Кивнув няньке, Флер прошла в другую детскую. Будить Кита было опасно. Он начнет просить печенья, может и молока, захочет поболтать, пристанет, чтобы она ему почитала. Но хотя дверь и скрипнула, он не проснулся. Его золотистая голова глубоко утонула в подушке, из-под которой высовывалось дуло пистолета. В комнате было жарко, и мальчик скинул одеяло; мерцающий ночник освещал его тельце в голубой пижаме, открытое до колен. Кожа у него была свежая, загорелая, а подбородок он унаследовал от Форсайтов. Флер подошла поближе. Он выглядел таким аппетитным и так храбро решился заснуть, несмотря на то, что повсюду таились воображаемые враги… Она осторожно взялась за край простыни, натянула ее и бережно укрыла мальчика, потом задумчиво постояла возле кроватки. Это самый счастливый возраст, и он продлится еще года два, пока мальчик не пойдет в школу. Его, слава богу, еще не мучают страсти! Все к нему добры; что ни день — какое-нибудь удивительное приключение, прямо как из книжки. А книжки! Детские книги Майкла, ее собственные и несколько современных, из тех, что можно дать детям. Да, это самый чудесный возраст! Флер быстро оглядела тускло освещенную комнату. Ружье и сабля лежат наготове в кресле! Взрослые кричат о разоружении и до зубов вооружают своих детей. Остальные игрушки, главным образом заводные, — в классной комнате. Ах, нет, вон там на подоконнике корабль, который они пускали с Динни, паруса его все еще подняты; а на подушке в углу лежит собака, она слышит Флер, но ей лень подняться. Флер увидела тоненькое перышко ее хвостика; он поднят и тихонько покачивается в знак приветствия. Боясь нарушить этот блаженный покой, Флер послала им обоим воздушный поцелуй и тихонько выскользнула за дверь. Снова кивнув няньке, она взглянула на спящую Кэтрин и на цыпочках спустилась вниз. Этажом ниже, над ее комнатой, спит Динни. Может быть, надо проявить внимание, зайти и спросить, не хочет ли она чего-нибудь? Флер подошла к двери. Только половина десятого! Динни, конечно, еще не спит. Да она сегодня вряд ли заснет. Лежит, наверно, одна и грустит, — как это неприятно! Может, ей будет легче, если она с кем-нибудь поговорит, отвлечется? Флер уже подняла было руку, чтобы постучать, как вдруг до нее донеслись приглушенные, но такие знакомые звуки: Динни плакала, уткнувшись в подушку. Флер словно окаменела. Она не слышала этого уже почти четыре года, с тех пор, как плакала сама. Воспоминание резнуло ее до боли — это ужасно, но она туда ни за что не войдет, не станет вторгаться. Заткнув уши, она отошла от двери и бегом спустилась вниз. Ей все мерещилось, что она слышит плач, и, чтобы заглушить его, она включила радио. Передавали второй акт «Мадам Баттерфляй». Она выключила радио, села за письменный столик и снова принялась быстро писать готовые фразы: «…Будем так рады, если и т. д. познакомиться с очаровательными индийскими дамами и т. д. Ваша и т. д. Флер Монт». Она повторяла эти фразы снова, снова и снова, а в ушах у нее все раздавался приглушенный плач. Как сегодня душно! Она отдернула занавеску и пошире распахнула окно. Злая это штука-жизнь, повсюду тебя подстерегают беды и огорчения. Если ты сама идешь ей навстречу и хватаешь жизнь за горло, она тебе иногда уступит, но тут же выскользнет из рук, чтобы нанести коварный удар в спину. Половина одиннадцатого! О чем они так долго кудахчут там, в парламенте? Наверно, о каком-нибудь грошовом налоге. Флер закрыла окно и затянула шторы, наклеила марки и оглядела комнату, прежде чем погасить свет. И вдруг ей вспомнилось лицо Уилфрида, там, за окном, плотно прижатое к стеклу, в ту ночь, когда он убежал от нее навсегда. А что, если он опять здесь, что, если все повторилось вновь и этот странный человек снова явился сюда, как бесплотный дух, и прильнул к стеклу, в погоне уже не за ней, а за Динни? Она погасила свет, ощупью пробралась к окну, украдкой чуть-чуть отодвинула штору и выглянула наружу. За стеклом не было ничего, кроме света фонарей, искусственно продлевающих день. Она с раздражением задернула штору и поднялась в спальню. Стоя перед высоким зеркалом, она на мгновение прислушалась, не доносится ли чего-нибудь сверху, а потом запретила себе слушать. Вот она, жизнь! Стараешься не видеть и не слышать того, что может причинить боль, если удается. И кто же бросит в тебя за это камень? Кругом так много такого, на что не закроешь глаз, и бесполезно зажимать уши или затыкать их ватой!

Флер уже ложилась в постель, когда вернулся Майкл. Она рассказала ему о том, что слышала наверху, и он тоже постоял, прислушиваясь; но через плотный потолок не проникало ни звука. Он вышел в туалетную комнату, вернулся оттуда в халате, который она ему подарила, темно-синем, с вышитым воротником и манжетами, и стал расхаживать взад и вперед по спальне.

— Ложись, — сказала Флер, — все равно ничем не поможешь.

Они поговорили, лежа в кровати. Первым заснул Майкл. Флер не спалось. Часы на здании парламента пробили двенадцать. Город продолжал тихонько рокотать, но в доме была тишина. Порой где-то скрипнет половица, словно вздыхая после дневных трудов, рядом слышится негромкое посапывание Майкла, вот и все, если не считать тихого шелеста ее собственных мыслей. Сверху — ни звука. Флер стала размышлять, куда они поедут летом, во время отпуска. Они с Майклом подумывали о Шотландии, о Корнуэлле; но ей хотелось хоть месяц провести на Ривьере и вернуться оттуда бронзовой, — ей еще ни разу не удавалось как следует загореть с головы до ног. Детей можно спокойно оставить на няньку и гувернантку. Что это? Где-то тихо хлопнула дверь. Заскрипели ступеньки… Она толкнула Майкла.

— Что?

— Слушай!

Снова что-то скрипнуло.

— Шум сверху, — прошептала Флер. — Выйди, погляди.

Он встал с постели, надел халат, комнатные туфли и, тихонько приоткрыв дверь, выглянул на лестницу. На площадке не было никого, но в холле слышались шаги. Он сбежал вниз.

У парадной двери темнела какая-то фигура.

— Это ты, Динни? — ласково спросил Майкл.

— Да.

Майкл шагнул вперед. Фигура отстранилась от двери, и, когда Майкл подошел, Динни сидела на «саркофаге». В темноте белела только рука, державшая шарф, которым были прикрыты голова и лицо.

— Может, тебе что-нибудь дать?

— Нет. Мне захотелось подышать воздухом.

Майкл удержался от желания зажечь свет. В темноте он погладил ее по руке.

— Я не думала, что ты услышишь, — сказала она. — Прости.

А что, если заговорить с ней о ее горе? Рассердится она или будет ему благодарна?

— Бедная моя девочка, — сказал он, — делай что хочешь, лишь бы тебе было легче.

— Нет, это глупо. Я пойду спать.

Майкл обнял ее и убедился, что Динни надела пальто. Она прижалась к нему, придерживая шарф, закрывавший лицо. Он ласково побаюкал ее. Тело ее обмякло, голова опустилась к нему на плечо. Майкл замер и затаил дыхание. Пусть отдохнет!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Когда Уилфрид вышел от Адриана, он не знал, куда ему деваться, и бродил по улицам, как во сне, в котором все время снится одно и то же, пока не проснешься. Он прошел по Кингсуэй на набережную, до Вестминстерского моста, свернул на него и облокотился о перила. Прыжок — и все будет кончено! Начинался отлив: воды Англии покидали ее, уходя в море, чтобы никогда больше не вернуться, и радовались своему избавлению! Избавление! Избавиться от всех, кто заставляет его думать о себе. Избавиться от беспрерывного копания в своей душе, от самобичевания. Покончить с этим проклятым слюнтяйством, с этой мягкотелостью, довольно думать о том, что он ее огорчит! От таких огорчений еще никто не умирал. Поплачет и забудет. Сентиментальность уже однажды подвела его. Больше этого не будет! К черту! Не будет!

Он долго стоял, опершись на парапет, глядя на блестящую воду и плывущие мимо суда; время от времени рядом останавливался прохожий, заподозрив, что Уилфрид видит там внизу что-то интересное. Так оно и было! Уилфрид видел свою собственную жизнь, сорвавшуюся со всех якорей в «никуда», несущуюся по морям, как «Летучий голландец», в дальние-дальние края. Там хотя бы ему не понадобятся ни бравада, ни раболепство, ни чужая жалость, ни лицемерие; он гордо поднимет свой флаг на самую верхушку мачты!

— А ведь не зря говорят, — сказал кто-то рядом, — что ежели долго в воду смотреть, того и гляди туда кинешься!

Уилфрид, вздрогнув, отошел. «Господи! — подумал он. — Что со мной, прямо не человек, а комок нервов!» Он сошел с моста со стороны Уайтхолла и побрел в Сент-Джеймский парк, обогнул длинный пруд, добрался до клумб с геранью и больших каменных изваяний перед дворцом, вошел в Грин-парк и опустился на сухую траву. Он долго лежал на спине, прикрыв рукой глаза, наслаждаясь тем, что солнце прогревает его насквозь. Когда он поднялся, голова у него кружилась, и ему пришлось немножко постоять, прежде чем он пришел в себя и смог пойти дальше к Хайд-парк-корнер. Он сделал всего несколько шагов, но тут же остановился как вкопанный и круто свернул направо. Навстречу ему, вдоль дорожки для верховой езды, шла женщина с мальчиком. Динни! Он увидел, как она ахнула и схватилась за грудь. Тогда он побежал. Пусть это грубо, жестоко, но зато конец. Он чувствовал себя, как человек, который всадил в кого-то нож. Грубо, жестоко, но зато — конец! Никаких колебаний! Теперь ему остается только поскорее уехать! Он зашагал домой, спеша как одержимый, зубы его были оскалены в кривой улыбке, словно он сидел в кресле у зубного врача. Он ударил в самое сердце единственную женщину, с которой мог связать свою судьбу, единственную женщину, о которой мог сказать, что любит ее по-настоящему. Ну что ж! Лучше убить сразу, чем убивать постепенно, всю жизнь. Он ведь — Исав, изгнанник, и дочери Израиля не для него. Шагал он так быстро, что какой-то мальчишка-посыльный даже обернулся, разинув рот, — вот бежит-то! Не обращая внимания на мчащиеся машины, Уилфрид пересек Пикадилли и свернул в узкую расщелину Бонд-стрит. Ему вдруг пришло в голову, что он никогда больше не увидит шляп от Скотта. Магазин только что закрыли, но шляпы покоились в витрине рядами: сверху цилиндры, а потом — тропические шлемы, дамские головные уборы и образчики модных фетровых шляп — широкополых и с узкими полями и тульей. Уилфрид пошел дальше, обогнул магазин духов Аткинсона и добрался до своего подъезда. Там ему пришлось посидеть на ступеньках, — не было сил взобраться наверх. Нервный подъем, который был вызван неожиданной встречей с Динни, сменился полнейшей апатией. Он уже начал подниматься по лестнице, но тут сверху показался Стак с собакой. Фош кинулся к Уилфриду под ноги и прижался к ним, задрав голову. Уилфрид потрепал его за уши. Собака опятьостанется без хозяина!

— Завтра рано утром я уезжаю. В Сиам. И, наверно, больше не вернусь.

— Никогда, сэр?

— Никогда.

— А вы возьмете меня с собой, сэр?

Уилфрид положил руку ему на плечо.

— Спасибо, Стак, но вам там до смерти надоест.

— Простите, сэр, но в таком состоянии вам сейчас трудно будет путешествовать одному.

— Очень может быть, но я поеду один.

Стак пристально поглядел на хозяина. Взгляд был серьезный, напряженный, словно он хотел навсегда запомнить его лицо.

— Я ведь так долго прожил у вас, сэр…

— Да, и лучше ко мне вряд ли кто-нибудь относился. На случай, если со мной что-нибудь стрясется, я помянул вас в завещании. Вы, верно, предпочтете жить здесь и дальше и присматривать за квартирой, — она может понадобиться отцу, когда он в городе.

— Мне бы не хотелось уезжать отсюда, если вы не берете меня с собой. Вы это твердо решили, сэр?

Уилфрид кивнул:

— Твердо. А что будет с Фошем?

Стак сперва колебался, но потом слова вырвались у него сами собой:

— Пожалуй, мне давно надо было вам это сказать, сэр… но когда мисс Черрел последний раз сюда приходила, — в ту ночь, что вы ездили в Эппинг, она попросила, чтобы ей отдали собаку, если вы куда-нибудь уедете. Собака ее любит, сэр.

Лицо Уилфрида стало непроницаемым.

— Сводите его погулять, — сказал он и пошел наверх. Его снова охватило смятение. Да, это убийство! Но он его уже совершил! А мертвеца не воскресишь ни тоской, ни запоздалым сожалением. Собаку, если она хочет, он ей, конечно, отдаст. Почему женщины так дорожат воспоминаниями, когда самое лучшее для них — поскорее забыть? Он присел к столу и написал:

«Я уезжаю навсегда. Вместе с этой запиской ты получишь Фоша. Если хочешь, возьми его себе. Я гожусь только на то, чтобы жить один. Прости, если можешь, и забудь.

Уилфрид».

Он надписал адрес и стал медленно оглядывать комнату. Нет и трех месяцев с тех пор, как он вернулся! А кажется, что прошла целая вечность… Динни стоит возле камина, после ухода отца!.. Динни сидит на диване, подняв к нему лицо… Вот тут… вон там…. Ее улыбка, ее глаза, волосы… В душе его боролись два видения: Динни и та памятная сцена в палатке бедуина. Как же он сразу не понял, к чему это приведет? Он ведь себя знает! Уилфрид взял еще листок бумаги и написал:

«Дорогой папа,

Климат Англии мне явно вреден, и завтра я отправляюсь в Сиам. Время от времени буду сообщать свой адрес банку. Стак остается и будет следить, чтобы квартира была в порядке, поэтому ты сможешь ею пользоваться, когда захочешь. Прошу тебя, береги свое здоровье. Постараюсь посылать тебе монеты для твоей коллекции. Прощай.

Любящий тебя

Уилфрид».
Отец прочтет и скажет: «Ну и ну! С чего это он вдруг? Вот чудак!» И это все, что о нем скажут или подумают. Подумают все, кроме…

Он написал еще одно письмо, на этот раз в банк; потом, усталый, прилег на диван.

У него нет сил; пусть Стак уложит вещи сам. К счастью, паспорт в порядке, — этот странный документ, который делает тебя независимым; пропуск в желанное одиночество. В комнате было тихо, — в этот час, перед вечерним разъездом, уличный шум смолкает. В лекарстве, которое он принимал после приступов малярии, был опиум, и на него напала дремота. Он глубоко вздохнул и лег поудобнее. Сквозь полузабытье он вспоминал запахи: верблюжьего помета, жареного кофе, ковров, пряностей и человеческого тела на Suks[170], резкий свежий ветер пустыни, болотистую вонь деревушки на берегу реки и звуки: причитания нищих, хриплый кашель верблюда, вой шакала, зов муэдзина, топот ослиных копыт, стук молотка в лавчонке чеканщика, скрип и стон колодезного ворота. Перед глазами потянулись видения знакомого ему Востока. Теперь его ждет другой Восток — чужой и более далекий… и Уилфрид наконец крепко заснул.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Увидев в Грин-парке, как он от нее отвернулся, Динни поняла, что все кончено безвозвратно. Его больной, страдальческий вид взволновал ее до глубины души. Если бы он снова нашел покой, ей было бы легче. С того вечера, когда он от нее убежал, Динни уже не верила ни во что хорошее, знала, что ее ждет, и старалась не распускаться. Расставшись с Майклом ночью в холле, она ненадолго прилегла, а потом выпила кофе у себя в комнате. Часов в десять утра ей передали, что ее дожидается какой-то человек с собакой.

Она торопливо оделась и спустилась вниз. Это мог быть только Стак.

Слуга Уилфрида стоял возле «саркофага», держа Фоша на поводке. Лицо его, как всегда, выражало сочувствие, но сегодня оно было бледным и постаревшим, как будто Стак всю ночь не спал.

— Мистер Дезерт просил передать вам вот это, — и он протянул ей записку.

Динни отворила дверь в гостиную.

— Прошу вас, зайдите. Сядем.

Он сел и выпустил поводок. Собака подошла и положила морду ей на колени. Динни прочла записку. — Мистер Дезерт пишет, что я могу взять Фоша. Стак уставился в пол.

— Он уехал, мисс. Сел на утренний поезд, что идет на Париж и Марсель.

В складках его щек Динни заметила влагу. Он громко шмыгнул носом и сердито отер лицо рукой.

— Я прожил с ним четырнадцать лет, мисс. Ничего удивительного, что расстраиваюсь. Он сказал, что больше никогда не вернется.

— А куда он уехал?

— В Сиам.

— Далеко, — с улыбкой сказала Динни. — Но самое главное, чтобы ему было хорошо.

— Это верно… а теперь я расскажу вам, как кормить собаку. Ей дают галету утром, часов в девять, и кусочек вареной говядины или бараньей головы с овсянкой часов в шесть-семь — больше ничего. Хорошая, спокойная собака, очень воспитанная. Если вы не против, она может спать у вас в спальне, мисс.

— А вы остаетесь жить там же, Стак?

— Да, мисс. Квартира-то ведь его отца. Я вам говорил, мисс, что мистер Дезерт — человек непостоянный, но на этот раз он, кажется, решил твердо. Да, в Англии он всегда чувствовал себя не в своей тарелке.

— Я тоже думаю, что на этот раз он решил твердо. Я могу чем-нибудь вам помочь, Стак?

Слуга покачал головой, он не отрывал глаз от лица Динни, и та поняла, что ему очень хочется сказать ей что-то теплое, но он не решается. Она поднялась.

— Пожалуй, я схожу с Фошем погулять, пусть ко мне привыкает.

— Да, мисс. Я спускаю его с поводка только в парке. Если вам захочется что-нибудь спросить, вы телефон знаете.

Динни протянула ему руку.

— Ну что ж, прощайте, Стак. Всего вам хорошего.

— И вам тоже, мисс, от всей души.

Глаза его на этот раз откровенно выражали сочувствие, и он очень крепко пожал ей руку. Динни продолжала улыбаться, пока он не ушел и дверь за ним не захлопнулась, а потом села на диван и закрыла лицо руками. Собака проводила Стака до дверей, разок тявкнула и вернулась к Динни. Та отняла руки от лица, взяла лежавшую на коленях записку и разорвала ее.

— Ну вот, Фош, — сказала она. — Что ж нам теперь делать? Пойдем погуляем?

Хвост зашевелился; пес тихонько заскулил.

— Пойдем, малыш.

Она не чувствовала слабости, но в ней словно сломалась какая-то пружина. Держа собаку на поводке, она пошла к вокзалу Виктория и остановилась возле памятника. Тут ничего не изменилось, только листва вокруг стала гуще. Человек и конь, они глядят на вас чуть-чуть свысока, но полны сдержанной силы, — оба настоящие труженики. Она долго стояла, закинув голову, лицо ее осунулось, сухие глаза запали; рядом с ней терпеливо сидела собака.

Наконец, беспомощно пожав плечами, она отвернулась и быстро повела собаку в парк. Побродив там, она отправилась на Маунт-стрит и спросила, дома ли сэр Лоренс. Ей сказали, что он у себя в кабинете.

— Ну как, дорогая? — спросил он. — Славная собака. Твоя?

— Да, дядя. У меня к тебе просьба.

— Пожалуйста.

— Уилфрид уехал. Сегодня утром. И больше не вернется. Будь добр, скажи моим и Майклу, тете Эм и дяде Адриану. И пусть никто мне об этом не напоминает.

Сэр Лоренс наклонил голову, взял ее руку и поднес к губам.

— Смотри, Динни, что я хотел тебе показать. — Он взял со стола маленькую статуэтку Вольтера. — Позавчера купил. Ну разве он не прелесть, этот старый циник? Почему французы могут себе позволить быть циниками, а другие народы — нет? Меня это давно занимает. По-видимому, цинизм хорош только при изяществе и остроумии, не то он превращается в обыкновенное хамство. Циник-англичанин — это просто брюзга. Циник-немец похож на злую свинью. Циник из Скандинавии — это бедствие, он невыносим. Американцы вечно прыгают, как заводные, им не до цинизма, а русские для этого слишком непоследовательны. Более или менее порядочного циника можно найти в Австрии или, скажем, в Северном Китае, — возможно, что тут все дело в географии…

Динни улыбнулась.

— Передай самый нежный привет тете Эм. Я сегодня еду домой.

— Дай тебе бог счастья, детка, — сказал сэр Лоренс. — Приезжай поскорей к нам сюда или в Липпингхолл, куда хочешь, мы всегда тебя рады видеть. — И он поцеловал ее в лоб.

Когда она ушла, сэр Лоренс позвонил по телефону, потом пошел к жене.

— Эм, у меня была Динни. Вид у нее как у призрака, если призраки улыбаются. Все кончено. Дезерт утром уехал совсем. Она не хочет больше ничего об этом слышать. Не забудешь?

Леди Монт ставила цветы в золоченую китайскую вазу; уронив цветы, она всплеснула руками:

— Ах ты боже мой! Поцелуй меня, Лоренс.

Они постояли, обнявшись. Бедная Эм! У нее такое мягкое сердце. Она прошептала, уткнувшись ему в плечо:

— У тебя весь воротник в волосах. Ну зачем ты причесываешься в пиджаке? Повернись, я тебя почищу.

Сэр Лоренс повернулся.

— Я позвонил в Кондафорд, Майклу и Адриану. Помни, Эм! Надо вести себя так, будто никогда ничего не было!

— Конечно! А зачем она приходила к тебе? Сэр Лоренс пожал плечами.

— У нее новая собака — черный спаньель.

— Очень привязчивые, но рано толстеют. Ну вот! Что они тебе сказали по телефону?

— Ничего, кроме: «Ах!», «Понятно!» и «Само собой разумеется».

— Лоренс, мне хочется поплакать; возвращайся скорей и сведи меня куда-нибудь!

Сэр Лоренс похлопал ее по плечу и поспешно вышел. Ему тоже было не по себе. Вернувшись в кабинет, он задумался. Бегство Дезерта — наилучший выход. Из всех людей, замешанных в этой истории, он, пожалуй, глубже и объективнее других разбирался в характере Уилфрида. Может, сердце у него и в самом деле золотое, но он это изо всех сил скрывает. Жить с ним? Ни за какие сокровища в мире! Трус? Да никакой он не трус! Все это совсем не так просто, как представляют себе Джек Маскем и прочая «соль британской империи», полная предрассудков и вздорных представлений о том, что все на свете — либо черное, либо белое. Нет! Дезерт просто попался в ловушку! При его своеволии, нетерпимости, гуманизме и безверии, да еще и привычке якшаться с арабами, то, что он сделал, было так же не похоже на поведение среднего англичанина, как гвоздь на панихиду! И все-таки жить с ним нельзя! Бедной Динни в общем повезло! Странные коленца выкидывает судьба. Нужно же было, чтобы ее выбор пал на Дезерта! Но в делах любви нечего искать логику. Любовь не знает ни Правил, ни здравого смысла. Что-то в ее натуре потянулось к чему-то родственному в нем, вопреки всему, что их разделяло, вопреки всем! И другого такого «попадания», как сказал бы Джек Маскем, может не быть за всю ее жизнь. Но ведь, черт побери, брак — это надолго, даже в наши дни — это не мимолетная забава. Для брака нужны и удача, и умение отдавать, и умение брать!

А есть ли это умение у Дезерта — беспокойного, неуравновешенного, да к тому же еще и поэта! И гордого — той скрытной, самоуничижительной гордыней, которая не дает человеку покоя! Будь это просто связь, временное сожительство, на которое так падка современная молодежь, — тогда пожалуй! Но все это не для Динни, даже Дезерт и тот это понял! Для нее физическая близость не может существовать без духовной. Ах ты господи! Ну что ж — еще одна страждущая душа на свете, — бедная Динни!

«Куда же мне повести Эм в такое время дня? Зоопарка она не любит; картинные галереи мне осточертели! В музей восковых фигур? Пойдем к мадам Тюссо!»[171].

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

В Кондафорде Джин, повесив трубку, отправилась на поиски свекрови и передала ей слова сэра Лоренса с обычной своей деловитостью. Доброе, нерешительное лицо леди Черрел выразило испуг и тревогу.

— Ах!

— Сказать генералу?

— Пожалуйста, милочка!

Леди Черрел снова принялась было записывать домашние расходы, но задумалась. Не считая Хьюберта, она одна в семье так никогда и не видела Уилфрида Дезерта, но старалась быть к нему справедливой и не мешать дочери, — совесть ее была чиста; теперь она просто очень жалела Динни. Но что поделаешь? Когда у близких траур, им посылают цветы: леди Черрел вышла в сад, к клумбам, отгороженным высокой живой изгородью из тисов, где вокруг старых солнечных часов росли розы. Нарвав целую корзинку самых красивых роз, она отнесла их в узенькую, похожую на келью спаленку Динни и расставила в вазах возле кровати и на подоконнике. Потом распахнула настежь дверь и многостворчатое окно, позвонила горничной и велела вытереть пыль и постелить постель. Она поправила гравюры на стенах и сказала:

— Картины я вытерла сама. Пускай дверь и окно будут открыты. Мне хочется, чтобы здесь хорошо пахло. Вы можете сейчас здесь убрать?

— Да, миледи.

— Тогда прошу вас, Энн, сделайте это не откладывая, я не знаю, в котором часу приедет мисс Динни.

Она снова взялась за свои счета, но не могла сосредоточиться и, сунув бумаги в ящик, пошла к мужу. Он тоже корпел над счетами, и вид у него был очень подавленный. Она подошла к нему и прижала его голову к себе.

— Джин тебе уже сказала, Кон?

— Да. Это единственный выход; но мне ужасно жалко Динни.

Они помолчали.

— Надо бы сказать ей, что у нас очень плохо с деньгами, — предложила леди Черрел. — Это ее отвлечет.

Генерал взъерошил свои волосы.

— Мне не хватит в этом году трехсот фунтов. Можно будет получить сотни две за лошадей, на остальную сумму придется продать лес. Не знаю, с чем мне труднее расстаться. А что может придумать Динни?

— Ничего, но она огорчится, и это заставит ее поменьше думать о своих делах.

— Понимаю. Ну что ж, скажите ей вы: ты или Джин; мне не хочется, не то она может подумать, что я намерен урезать ее карманные деньги. А я и так даю ей гроши. Пожалуйста, объясни ей, что об этом не может быть и речи. Ей надо бы куда-нибудь съездить, но откуда взять денег?

Этого леди Черрел не знала, и разговор прервался.

В старом доме, который столько веков подряд видел столько людских надежд, страхов, рождений, смертей, повседневных забот и суеты, что сам стал похож на мудрого деда, воцарилась тревога, она сквозила в каждом слове и жесте, даже у прислуги. Как себя вести? Как выказать сочувствие, его не показывая? Как проявить радость по случаю приезда Динни, чтобы она, не дай бог, не подумала, будто они радуются тому, что произошло? Даже Джин заразилась общим волнением. Она вычистила и расчесала всех собак, а потом выпросила машину и стала встречать все послеобеденные поезда.

Динни приехала третьим. Держа на поводке Фоша, она вышла из вагона и очутилась в объятиях Джин.

— Здравствуй, дорогая, — сказала та, — наконец-то! Новая собака?

— Да, смотри, какая прелесть.

— А где твои вещи?

— Вот это все. Не стоит искать носильщика, они, как всегда, таскают велосипеды, их не дозовешься.

— Давай чемодан, я донесу его до машины.

— Ну уж нет! Держи Фоша.

Положив чемодан и несессер в машину, Динни сказала?

— Ничего, если я пройдусь пешком? Фошу полезно, да и в поезде была ужасная духота; мне хочется подышать запахом сена.

— Да, сено еще не убрано. Я отвезу вещи и заварю к твоему приходу чай.

Динни с улыбкой проводила взглядам машину, и всю дорогу, до самого дома, Джин видела эту улыбку и бормотала проклятия…

Выйдя в поле, Динни отпустила Фоша, он сразу же кинулся к живой изгороди, и она поняла, как ему всего этого не хватало. Фош — деревенская собака! На минуту его деловитая радость отвлекла ее внимание, но к ней сейчас же вернулась режущая, злая боль. Она подозвала пса и двинулась в путь. На первом поле еще лежало скошенное сено, и Динни бросилась на него ничком. Когда она придет домой, ей нужно будет следить за каждым своим словом и взглядом и улыбаться, улыбаться, только бы не показать, что у нее на душе! Ей так нужно хотя бы несколько минут побыть совсем одной, без посторонних глаз. Плакать она не могла; она прижалась к раскиданному по земле сену; солнце жгло ей затылок. Повернувшись на спину, Динни стала глядеть на голубое небо. В голове бродили бессвязные мысли, но владела ею одна только боль, тоска о том, что потеряно и уже не вернется. Вокруг нее дремотно гудело лето, оно жужжало крыльями насекомых, пьяных от солнца и меда. Динни прижала руки к груди, чтобы поглубже загнать эту боль. Ах, если бы она могла умереть здесь, сейчас, в разгар лета с его жужжанием и пением жаворонков, умереть и больше ничего не чувствовать! Она лежала неподвижно, пока не подошла собака и не лизнула ее в щеку. Тогда, устыдившись, она встала и смахнула с платья и чулок сухие стебли травы.

Динни прошла через соседнее поле, мимо старого Кисмета, к узенькому ручейку, а оттуда прямо в фруктовый сад, где уж больше не было белого волшебства весны; сейчас там пахло крапивой и мшистой корой; потом она вышла в сад к каменным плитам террасы. На магнолии распустился первый цветок, но она побоялась остановиться и вдохнуть его лимонно-медовый запах; подойдя к высокому окну, она заглянула в комнату.

У матери было то выражение лица, какое Динни называла «мама ждет папу». Отец стоял с тем выражением лица, какое она называла «папа ждет маму», а у Джин был настороженный вид, словно ее тигренок вот-вот покажется из-за угла.

«А тигренок на этот раз — я», — подумала Динни, переступая порог, и воскликнула:

— Мамочка, дорогая, дай мне чаю поскорей…

Вечером, пожелав всем доброй ночи, Динни снова сошла вниз и заглянула в кабинет отца. Он сидел за письменным столом с карандашом в руке и внимательно перечитывал исписанный листок бумаги. Подкравшись сзади, Динни прочла из-за его спины:

«Продаются охотничьи лошади: гнедой мерин десяти лет, здоровый, красивый, хорошо берет препятствия. Кобыла темно-чалая, девяти лет, очень умная, ходит под дамским седлом, может брать препятствия на состязаниях, в отличной форме. Обращаться к владельцу, именье Кондафорд. Оксфордшир».

— Г-м-м… — пробормотал отец и вычеркнул «в отличной форме».

Динни протянула руку и взяла бумагу.

Генерал вздрогнул от неожиданности и обернулся.

— Нет, этого не будет, — сказала Динни и разорвала листок.

— Постой! Что ты делаешь? Я столько времени…

— Нет, папа, продать лошадей ты не можешь. Ты без них места себе не найдешь.

— Но я вынужден их продать, Динни!

— Знаю. Мама мне сказала. Но в этом нет нужды. У меня как раз оказалась довольно большая сумма. — И она положила на стол деньги, которые так долго берегла.

Генерал встал.

— Ни за что! — воскликнул он. — Большое тебе спасибо, Динни, но это невозможно!

— Папа, пожалуйста, возьми. Дай и мне что-нибудь сделать для Кондафорда. Деньги мне теперь не нужны, а тут как раз триста фунтов, которых тебе не хватает.

— Они тебе не нужны? Ну, это чепуха! Как же так? На эти деньги ты могла бы путешествовать.

— А я не хочу путешествовать. Я хочу пожить дома и помочь вам с мамой.

Генерал пристально посмотрел ей в глаза.

— Мне стыдно брать их у тебя, — сказал он. — Я сам виноват, что влез в долги.

— Папа, но ты же не тратишь на себя ни копейки!

— Понимаешь, я даже не знаю, как это получается… тут немножко, там немножко, а глядишь, набралось…

— Давай постараемся разобраться вместе. Я уверена, что можно кое в чем себя урезать.

— Хуже всего, когда нет оборотного капитала. За все приходится платить из доходов по имению, а страховка и налоги все время растут, и доходы становятся все меньше и меньше.

— Знаю, положение у нас действительно ужасное. А нельзя нам разводить каких-нибудь животных?

— Опять же для начала нужно вложить деньги… Нам бы, конечно, хватало, живи мы в городе или за границей. Но содержать имение…

— Бросить Кондафорд? Ну нет! Да и кому, кроме нас, он нужен? Несмотря на все, что» ты сделал, мы все равно отстали от века.

— Да, это правда.

— Мы не сможем сдавать это «историческое поместье», не краснея. Никто не захочет платить деньги за чужих предков.

Генерал грустно уставился в пространство.

— Эх, как бы я хотел, чтобы у меня не было этой наследной обузы! Мне так противно думать о деньгах, выгадывать гроши, вечно беспокоиться, сведешь ли концы с концами. Но ты права: о том, чтобы его продать, не может быть и речи. А кто возьмет его в аренду? Тут не устроишь ни интерната, ни загородного клуба, ни лечебницы для душевнобольных. А это судьба большинства старых имений. В нашей семье у одного только дяди Лайонела есть деньги, может, он снимет Кондафорд, чтобы проводить здесь праздники?

— Не надо, папа. Не надо! Постараемся как-нибудь прожить. Я уверена, что это можно сделать. Дай-ка мне попробовать, вдруг я сумею свести концы с концами. А пока возьми эти деньги, слышишь? И начнем сначала, без долгов.

— Но, Динни….

— Не огорчай меня, пожалуйста.

Генерал привлек ее к себе.

— Эта твоя история… — пробормотал он, уткнувшись лицом в ее волосы. Господи, что бы я дал…

Она затрясла головой.

— Я на минутку выйду. Просто так, побродить по саду. Там хорошо…

И, обмотав шею шарфом, она вышла на террасу.

Последние отсветы долгого летнего дня еле брезжили на горизонте, но тепло еще окутывало землю, — воздух был недвижен, и роса еще не пала; стояла тихая, сухая, расшитая звездами черная ночь. Динни спустилась с террасы и сразу же затерялась во тьме. Старый дом, увитый плющом, стоял перед нею темной громадой с квадратами четырех освещенных окон. Динни оперлась спиной о ствол вяза, закинула назад руки и обхватила дерево. Здесь ей покойнее: нет ни посторонних глаз, ни посторонних ушей. Она стояла неподвижно и вглядывалась в темноту, ощущая надежную опору у себя за спиной. Тучей носились мошки, едва не задевая ее лица. Ее окружала бесчувственная природа — равнодушная, поглощенная своими заботами даже ночью. Миллионы крошечных созданий спали, зарывшись в землю; сотни — летали и ползали; миллиарды травинок и цветов тянулись к небу, отдыхая в ночной прохладе. Природа! Безжалостная даже к тем из своих созданий, кто поет ей хвалу. Рвутся нити, разбиваются сердца, — или что там еще происходит с этими глупыми сердцами? а природа не дрогнет, не шелохнется. Подай она хоть знак, ее утешение было бы для Динни куда дороже людского сочувствия! Если бы, как в «Рождении Венеры»[172], ветерок приласкал ее лицо, волны, как голубки, прильнули к ее ногам, пчелы летали бы вокруг, словно собирая мед! Если бы тут, во тьме, она хоть на миг почувствовала свою близость к звездам, могла раствориться в запахе земли, в шелесте крыльев летучей мыши, в прикосновении крыльев мотылька к ее лицу!

Запрокинув голову и прижавшись всем телом к стволу, она задыхалась от немоты ночи, от ее черноты, от сверкания звезд. Если бы у нее были уши ласки и нюх лисы, она бы услышала все, что творится под покровом этой мглы! Над головой в ветвях чирикнула птица. Издалека послышался гул последнего поезда, он стал громче, перешел в стук колес, шипение пара, потом заглох, замер тихим перестуком вдали. И снова ни звука! Там, где она стояла, когда-то был ров, но его давно засыпали, и на этом месте вырос огромный вяз. Медленно течет жизнь дерева в непрестанной борьбе с ветрами; медленно и цепко живет оно, как живет ее семья, привязанная всеми корнями к родному клочку земли.

«Я не буду о нем думать», — сказала она себе. «Я не буду о нем думать!» — повторяла она, как ребенок, который не хочет вспоминать о том, что причиняло ему боль. И сразу же в темноте перед ней выплыло его лицо — глаза и губы. Она быстро повернулась к стволу и прижалась лбом к жесткой коре. Но его лицо все равно стояло перед ней. Отпрянув, она бесшумно побежала по траве, невидимая, как ночной дух. Долго бродила она по холмам, и ходьба успокоила ее.

«Ну что ж, — думала она. — Было у меня счастье и миновало. Ничего не поделаешь. Пора возвращаться домой».

Она постояла еще немного, глядя на звезды, такие далекие, холодные и ясные. И подумала, чуть улыбнувшись:

«Где же ты, моя счастливая звезда?»

1932

ЧЕРЕЗ РЕКУ (роман, 1933)

Перевод

В. Станевич

ГЛАВА ПЕРВАЯ

С тех пор, как Клер вышла за сэра Джералда Корвена из Министерства колоний, прошло почти полтора года. И вот она стояла на палубе вошедшего в устье Темзы океанского парохода Восточной линии, ожидая, когда он пристанет. Было десять часов утра, и хотя октябрьский день обещал быть мягким, Клер все Же надела суконное пальто, так как до этого во время всего путешествия стояла жара. Лицо ее казалось бледным, даже желтоватым, но ясные карие глаза были нетерпеливо прикованы к берегу, чуть подкрашенные губы приоткрылись, и все черты дышали обычно присущей ей живостью. Сначала она стояла одна, потом за ее спиной раздался голос:

— А-а!.. Вот вы где!

Из-за спасательной шлюпки вышел молодой человек и остановился подле Клер. Не оборачиваясь, она сказала:

— Какой восхитительный день! У нас дома, наверно, чудесно.

— А я-то надеялся, что вы хоть один вечер проведете в городе — мы бы вместе поужинали, пошли бы в театр! Не хотите?

— Милый юноша, меня будут встречать.

— Как ужасно, что все на свете кончается!

— Порой гораздо ужаснее, что некоторые вещи начинаются.

Он пристально посмотрел на нее, потом вдруг спросил:

— Клер, вы, конечно, поняли, что я вас люблю? Она кивнула.

— Да.

— Но вы меня не любите? — Только не обижайтесь.

— Как мне хотелось бы, чтобы вы… чтобы вы загорелись хоть на минутку.

— Перед вами почтенная замужняя женщина, Тони!

— Которая возвращается в Англию из-за…

— Из-за цейлонского климата. Он ударил ногой в борт.

— Как раз в лучшее время года…. Я ничего не говорил, но знаю, что ваш… что Корвен…

Клер предостерегающе подняла брови, и он умолк; оба опять стали смотреть на берег, все больше привлекавший их внимание.

Если двое молодых людей провели около трех недель вместе на пароходе, они знают друг друга гораздо меньше, чем им кажется. При том однообразии, с каким протекает жизнь на судне, когда все как будто остановилось, кроме машин, воды, скользящей вдоль бортов, и солнца, неизменно описывающего в небе дугу, — близость двух людей, проводящих дни бок о бок на палубе, растет особенно быстро и приобретает какую-то своеобразную сердечность. Они знают, что о них уже сплетничают, но им все равно. Ведь сойти с парохода они не могут, а что еще можно сделать? Они танцуют друг с другом, и покачивание парохода, каким бы легким оно ни было, невольно заставляет их прижиматься друг к другу. Проходит каких-нибудь десять дней, и налаживается общая жизнь, более устойчивая, чем даже в браке, с той лишь разницей, что ночи они проводят врозь. А затем пароход вдруг останавливается, и у них, — может быть, у одного, а может быть, и у обоих, — возникает ощущение, что они так и не успели разобраться в своих чувствах. Ими овладевает лихорадочное волнение, оно даже приятно, ибо вынужденному бездействию настал конец, и они напоминают сухопутных животных, побывавших на море и вернувшихся на твердую землю.

Клер первая нарушила молчание:

— Вы так и не объяснили мне, почему вас зовут Тони, хотя ваше настоящее имя Джеймс?

— Именно поэтому! Прошу вас, не шутите, Клер. Этот проклятый пароход сейчас пристанет. Я просто не могу примириться с тем, что уже не буду видеть вас каждый день!

Клер скользнула по нему взглядом и снова стала смотреть на берег. «Какие нежные черты», — подумала она. Действительно у него было тонко очерченное продолговатое смуглое лицо, решительное, но добродушное, с темно-серыми глазами, мгновенно отражавшими его мысли, и темно-русые волосы; он был строен и подвижен.

Юноша стал вертеть пуговицу ее пальто.

— Вы ничего не говорили о себе, но нет у вас счастья, я чувствую…

— Не люблю людей, которые болтают о своей личной жизни.

— Вот, — он вложил ей в руку карточку, — через этот клуб вы всегда меня найдете.

Она прочла:

«М-р Джеймс Бернард Крум
«Кофейня»
Сент-Джеймс Стрит».
— Кажется, этот клуб очень старомодный?

— Да, и все-таки он до сих пор хорош. Когда я родился, отец тут же записал меня.

— Мой дядя, муж моей тетки, тоже состоит там членом, — сэр Лоренс Мент, высокий такой, тонкий и подвижной, его легко узнать по черепаховому моноклю.

— Поищу его.

— Что вы намерены делать в Англии?

— Буду искать работу. Здесь, как видно, многие этим занимаются.

— А кем вы хотели бы работать?

— Кем угодно, только не школьным учителем и не коммивояжером.

— Разве в наше время можно найти что-нибудь другое?

— Нет. Надежды очень мало. Больше всего мне бы хотелось получить место управляющего имением или заняться лошадьми.

— Имения и лошади вымирают.

— Я знаком с несколькими владельцами скаковых конюшен. Но, вероятно, кончу тем, что стану шофером. А вы где будете жить?

— У родных. Во всяком случае — первое время. Если вы, прожив на родине неделю, все еще захотите меня видеть, — вот мой постоянный адрес: КондафордГрэйндж, Оксфордшир.

— И зачем только я вас встретил? — сказал молодой человек с внезапной горечью.

— Спасибо!

— О… Вы отлично понимаете, что я имею в виду! Господи! Он уже бросает якорь! Вот и катер. Ах, Клер!

— Да?

— Неужели все, что было, не имеет для вас никакого значения?

Прежде чем ответить, Клер пристально посмотрела на него.

— Имеет, но я не знаю, как будет дальше. Если никак, то спасибо вам, что помогли скоротать эти скучные три недели.

Молодой человек молчал, как молчат только те, чьи чувства рвутся наружу…

Начало и завершение любого задуманного человеком предприятия всегда вызывает какую-то суматоху и волнение — постройка дома, написание романа, снос моста и в особенности окончание путешествия. Клер сошла на берег среди обычной сутолоки, все еще в сопровождении молодого Крума, и попала в объятия сестры.

— Динни! Как хорошо, что ты приехала, не побоялась этой толкотни! Моя сестра, Динни Черрел. Тони Крум. Теперь все в порядке, Тони. Идите, займитесь своими вещами.

— Я взяла машину Флер, — сказала Динни. — А где твой багаж?

— Его перешлют прямо в Кондафорд.

— Тогда мы можем ехать.

Молодой человек проводил их до машины и сказал «до свидания» с той напускной веселостью, которая никого не обманывает; затем машина скользнула прочь.

Сестры, сидя рядом, долго и любовно рассматривали друг друга, и руки их, все еще соединенные в пожатии, лежали на пледе.

— Ну, детка, — наконец сказала Динни, — как чудесно, что ты здесь! Я не ошиблась, читая между строк?

— Нет. Я к нему не вернусь, Динни.

— Никогда?

— Никогда.

— Неужели? Бедняжка!

— Мне не хочется вдаваться в подробности, но жить с ним стало просто невыносимо.

Клер помолчала, потом вдруг добавила, откинув голову:

— Совершенно невыносимо.

— Он согласился на твой отъезд? Клер покачала головой.

— Я удрала. Его не было. Дала телеграмму, а потом написала из Суэца.

Снова наступило молчание. Затем Динни стиснула ее руку и сказала:

— Я всегда этого боялась.

— Хуже всего то, что у меня нет ни гроша. Как ты думаешь, Динни, имеет смысл заняться шляпами?

— «Отечественное производство»? Сомневаюсь.

— Или, может быть, разводить собак, скажем, бультерьеров? Как ты считаешь?

— Не знаю. Мы это выясним.

— А как дела в Кондафорде?

— Ничего. Джин опять уехала к Хьюберту, но малыш — тут. Ему уже годик. Касберт Конвей Черрел. Мы, вероятно, будем звать его Каффс. Ужасно мил…

— У меня, слава богу, нет хоть этого осложнения! Некоторые вещи имеют и свои хорошие стороны.

Ее лицо стало суровым, как лица, изображенные на монетах.

— Он тебе уже писал?

— Нет, но напишет, когда поймет, что это серьезно.

— Тут замешана другая женщина?

Клер пожала плечами.

И снова рука Динни сжала руку сестры.

— Я не собираюсь трубить повсюду о своей жизни, Динни.

— А не может он из-за всего этого приехать в Англию?

— Не знаю. Если приедет, я с ним не встречусь.

— Но, детка, ты ужасно запутаешься.

— Обо мне беспокоиться нечего. А как ты жила? — И она окинула сестру критическим взглядом. — Ты все та же — с картины Боттичелли.

— Я стала настоящим скопидомом. Кроме того, я начала разводить пчел.

— Выгодно?

— Пока нет. Но на тонне меда можно заработать до семидесяти фунтов.

— Сколько же вы в этом году собрали? — Около двух центнеров.

— А лошади еще остались?

— Да, лошадей нам пока удалось сохранить. У меня план, я хочу открыть в Кондафорде пекарню. Пшеница обходится нам вдвое дороже того, что мы за нее выручаем, вот я и надумала сама молоть, выпекать и снабжать хлебом соседей. Пустить старую мельницу обойдется очень недорого, а помещение для пекарни есть. Нужно около трехсот фунтов стерлингов, чтобы начать дело. Мы уже почти решили срубить для продажи часть леса.

— Местные торговцы будут в ярости.

— Конечно.

— А это в самом деле выгодно?

— При урожае в тонну с акра — смотри справочник Уитекера — с наших тридцати акров, добавляя столько же канадской пшеницы, чтобы хлеб был хороший и легкий, мы получим по крайней мере восемьсот пятьдесят фунтов. Вычтем отсюда пятьсот — стоимость помола и выпечки. Значит, придется выпекать сто шестьдесят двухфунтовых буханок в день и продавать около пятидесяти шести тысяч буханок в год. Нам нужно будет снабжать восемьдесят хозяйств, но это только одна наша деревня, и мы давали бы им самый лучший, светлый хлеб.

— Триста пятьдесят годового дохода? — отозвалась Клер. — Сомнительно!

— Я, конечно, не уверена, — возразила Динни, — что, вычисляя всякий доход, его нужно наполовину уменьшить, потому что опыта у меня в этом деле нет, но подозреваю, что это так. И все-таки даже половина даст нам возможность постепенно расширять дело. Мы сможем тогда распахать большую часть наших лугов.

— Пожалуй, — заметила Клер. — Ну, а деревня вас поддержит?

— Я нащупывала почву, как будто поддержит.

— Тебе понадобится управляющий?

— Конечно. Это должен быть человек, который не побоится никакой работы. Если дело пойдет, у него, разумеется, будут выгодные перспективы.

— А что если… — начала Клер и нахмурилась.

— Кстати, — вдруг спросила Динни, — кто был этот молодой человек?

— Тони Крум? Он служил на чайной плантации, но владельцы свернули дело. — И она посмотрела сестре в глаза.

— Приятный?

— Да, ужасно славный. Кстати, ему тоже нужна работа.

— Она нужна по крайней мере трем миллионам молодых людей.

— Включая и меня.

— В Англии сейчас живется не слишком весело, моя дорогая…

— Пока мы плыли на пароходе, у нас, говорят, был отменен золотой стандарт или что-то в этом роде. А что это такое — золотой стандарт?

— Ну, это такая штука, которая нам нужна, когда ее нет, и которая не нужна, когда она есть…

— Понимаю.

— Беда в том, что наш экспорт, прибыль от торгового флота и проценты с капиталов, вложенных за границей, не покрывают нашего импорта, и таким образом оказывается, что мы живем не по средствам. Майкл говорит, что каждый мог это предвидеть, но мы утешали себя тем, что «завтра все наладится». А оно не наладилось. Отсюда и результаты выборов и коалиционное «национальное правительство».

— Могут они что-нибудь сделать, если останутся у власти?

— Майкл считает, что могут, но ведь он известный оптимист. Дядя Лоренс говорит, что они могут приостановить панику и утечку капитала за границу, поддерживать устойчивость фунта и покончить со спекуляцией. Но все это возможно, только если решительно перестроить экономику; на это понадобится лет двадцать, а пока — мы будем все беднеть и беднеть. К сожалению, говорит он, ни одно правительство не может помешать нам любить развлечения больше, чем работу, копить деньги для уплаты ужасных налогов и предпочитать настоящее будущему. И потом он говорит, что если мы думаем, будто люди согласятся работать так же, как они работали, чтобы спасти страну, во время войны, то это ошибка. Дело в том, что тогда Англия была едина и сражалась против внешнего врага. А теперь у нас два лагеря, мы боремся с внутренними трудностями, и у всех диаметрально противоположные взгляды на то, откуда должно прийти спасение.

— Как он думает, социалисты могут помочь?

— Нет. По его мнению, они забыли, что никто не даст им пищи, если они не в состоянии ни производить ее, ни заплатить за нее. Он считает, что коммунисты или лейбористы — сторонники свободной торговли — могут иметь успех только в стране, которая способна сама себя прокормить. Видишь, я все это изучила. И потом все постоянно твердят: «Немезида»!

— Чепуха все это! Куда мы едем, Динни?

— Ты, наверно, с удовольствием пообедаешь у Флер, а поездом в три пятьдесят уедем в Кондафорд.

Наступило молчание, во время которого каждая из сестер думала о другой, и мысли обеих были печальны. Клер чувствовала в старшей сестре ту едва уловимую перемену, которая происходит в человеке после тяжелого душевного надлома, когда он все-таки должен как-то жить дальше. А Динни думала: «Бедная девочка! Обеим нам трудно пришлось. Что она будет делать? И чем я могу ей помочь?»

ГЛАВА ВТОРАЯ

— Какой вкусный обед, — заметила Клер, доедая сахар, оставшийся на дне чашки. — Первая еда на суше кажется восхитительной. Когда сядешь на пароход и читаешь меню, — боже мой, чего только тут нет! А потом все сводится к холодной ветчине чуть ли не три раза в день. Ты испытывала это разочарование?

— Еще бы! — ответила Флер. — Хотя кэрри[173] были обычно очень хороши.

— Но не на обратном пути! Я уж это кэрри просто видеть не могу… Как идет конференция «Круглого стола»[174]?

— Понемножку. А что на Цейлоне — интересуются положением дел в Индии?

— Не особенно. А Майкл?

— Мы оба интересуемся.

Брови Клер взлетели с восхитительной внезапностью.

— Но вы же ничего о ней не знаете!

— Я ведь была в Индии, а одно время встречалась со многими студентами-индийцами.

— Ах, студенты! В том-то и беда. Они очень передовые, а народ очень отсталый.

— Если хочешь повидать Кита и Кэт перед тем, как уехать, пойдем наверх, — предложила Динни.

Посетив детские, сестры снова уселись в машину.

— Флер меня поражает, — заметила Клер, — она всегда знает в точности, чего хочет.

— И, как правило, это получает; правда, бывали исключения. Я всегда сомневалась, действительно ли она хотела иметь Майкла своим мужем.

— А что, был неудавшийся роман?

Динни кивнула. Клер посмотрела в окно.

— Ну, не она первая.

Сестра не ответила.

— Теперь в поездах очень свободно, — заметила Динни, когда они уселись в пустом купе третьего класса.

— Знаешь, Динни, после той отчаянной глупости, которую я выкинула, я просто боюсь встречи с папой и мамой. Мне необходимо найти себе работу.

— Да, тебе скоро станет тяжело в Кондафорде.

— Дело не в том. Я хочу доказать, что я не безнадежная дура. Интересно, а может, из меня бы вышел управляющий отелем? Английские отели до сих пор очень старомодны.

— Хорошая мысль. Скучать будет некогда, и ты повидаешь множество всякого народа.

— Ты надо мной смеешься?

— Нет, детка, просто голос здравого смысла: ты никогда не любила хоронить себя заживо.

— А как раздобыть такое место?

— Понятия не имею. Да теперь у людей и денег нет, чтобы путешествовать. Кроме того, я боюсь, что управлять отелем — дело не простое, тут есть еще особая техническая сторона дела, которую нужно изучить. Хотя тебе может помочь твой титул.

— Я бы не хотела пользоваться именем Корвена, лучше просто миссис Клер.

— Понимаю. Тебе не кажется, что мне следовало бы знать обо всем этом немного больше?

Клер ответила не сразу, потом вдруг выпалила:

— Он садист.

— Я никогда не могла хорошенько понять, что это такое, — сказала Динни, взглянув на вспыхнувшее лицо сестры.

— Ну, когда человек ищет сильных ощущений, и они еще сильнее, если он причиняет боль тому человеку, который ему дает эти ощущения. А жена наиболее подходящий объект.

— Да что ты!

— Много было всяких штучек, а мой хлыст для верховой езды — только последняя капля.

— Неужели он тебя… — воскликнула Динни в ужасе.

— Да, да!

Динни подсела к сестре и обняла ее.

— Клер, ты должна от него освободиться!

— А как? Что я могу доказать? Да и кто захочет выставлять напоказ такую мерзость? Ты — единственный человек, которому я в силах об этом сказать.

Динни встала и открыла окно. Теперь ее лицо горело так же, как и лицо сестры. Клер безучастно продолжала:

— Я ушла от него при первой возможности. Но все это между нами. Видишь ли, обыкновенная страсть скоро теряет остроту, а климат у нас там жаркий.

— Господи! — отозвалась Динни и снова села напротив сестры.

— Я сама виновата. Я все время знала, что хожу по краю пропасти, вот и сорвалась.

— Ну, детка, ведь не можешь же ты оставаться в двадцать четыре года и замужем и соломенной вдовой?

— Не вижу, почему: mariage manque[175] очень успокаивает кровь. Все, к чему я теперь стремлюсь, — это достать работу. Я не собираюсь сесть папе на шею. А как он, Динни? Сводит концы с концами?

— Не совсем. Дела только стали поправляться, но эти последние налоги совсем нас погубят. Важно продержаться, не сокращая служащих. Да и все в том же положении. Я всегда чувствовала, что мы с деревней — одно. Или вместе потонем или выплывем, но так или иначе — плыть нужно. Отсюда и мой проект пекарни.

— Если у меня не будет другой работы, могу я взять на себя доставку? Вероятно, старая машина еще цела?

— Можешь помогать, детка, как хочешь. Но ведь сначала надо все наладить. Хорошо, если удастся к январю. А до тех пор еще будут выборы.

— Кто наш кандидат?

— Его зовут Дорнфорд — человек новый, вполне порядочный.

— Ему понадобятся вербовщики голосов?

— Еще бы!

— Отлично! Это — для начала. А что, от национального правительства есть какой-нибудь толк?

— Они говорят о «завершении своей работы». Но каково оно будет, они пока скрывают.

— Как только нужно действительно что-то решить, они никогда не могут договориться. Все это мне непонятно. Но я могу ходить по домам и говорить: «Голосуйте за Дорнфорда»… Как тетя Эм?

— Приезжает завтра. Вдруг вспомнила, что еще не видела малыша. Говорит, что настроена романтически, хочет получить «комнату священника», просит меня последить, чтобы с ней не носились. Словом, все такая же.

— Я часто ее вспоминала. И мне сразу становилось легче!

Наступило долгое молчание: Динни думала о Клер, а Клер — о самой себе. Наконец ей это наскучило, и она взглянула на сестру. Верно ли, что Динни переборола свою любовь к Уилфриду Дезерту? Хьюберт писал об этом романе с такой тревогой, когда он был в разгаре, и с таким облегчением, когда он оборвался. Сестра просила, чтобы ей никогда об этой истории не напоминали, но ведь прошло больше года… Рискнуть? Или она ощетинится, как еж? «Бедная Динни! Мне двадцать четыре, — продолжала размышлять Клер, — значит, ей двадцать семь!» Она молча разглядывала профиль сестры. Его очертания были прелестны, а чуть вздернутый носик придавал лицу что-то задорное. Глаза все такие же красивые, их васильковый цвет не поблек, и кайма ресниц при светло-каштановых волосах кажется неожиданно темной. Все же лицо это похудело и утратило то, что дядя Лоренс называл когда-то «искорки Динни». «Будь я мужчиной, непременно влюбилась бы в нее, — решила Клер. — Она по-настоящему хороша. Но все-таки в ней чувствуется теперь какая-то печаль, и это исчезает только, когда она с кем-нибудь разговаривает». Клер прикрыла глаза и продолжала наблюдать за сестрой сквозь опущенные ресницы. Нет, расспрашивать нельзя! По лицу сестры было видно, что замкнутость нелегко ей далась, и нарушить ее было бы непростительно.

— Детка, — обратилась к ней Динни, — ты хочешь жить в своей прежней комнате? Боюсь только, что у нас слишком много развелось голубей, и они все время воркуют как раз под окнами.

— Ну что за беда!

— А где ты будешь завтракать? У себя?

— Пожалуйста, не волнуйся из-за меня, дорогая! Ни ты, ни кто другой это будет меня угнетать. Как хорошо опять очутиться в Англии, да еще в такой чудесный день! Трава — все-таки замечательная вещь, и вязы, и голубая даль!

— Еще одно, Клер. Сказать папе и маме про Джерри или лучше не говорить?

Клер сжала губы.

— Мне кажется, они все-таки должны знать, что я к нему не вернусь.

— Конечно. И хоть отчасти — причину.

— Ну, тогда — что с ним просто невозможно жить.

Динни кивнула.

— Я не хочу, чтобы они считали виновницей тебя. Остальные пусть думают, что ты приехала подлечиться.

— А тетя Эм? — спросила Клер.

— Ею я займусь сама. Она, наверно, будет поглощена малышом. Вот мы и доехали.

Стала видна кондафордская церковь и кучка домиков, по большей части крытых соломой; они составляли как бы центр этого разбросанного прихода. Уже показались службы, но не сама усадьба: расположенная в низине, как все старинные усадьбы, она была скрыта деревьями.

Прилипнув носом к стеклу, Клер заметила:

— Даже сердце забилось… Ты по-прежнему любишь наш дом, Динни?

— Еще больше.

— Странно, и я люблю, а жить дома не могу.

— Типично английская черта. Отсюда — и Америка и доминионы. Бери несессер, а я возьму чемодан.

Их путь по лугам, озаренным светом заката, мимо вязов, покрытых золотыми бликами увядших листьев, был краток и восхитителен; он завершился у входа в темный холл, откуда, как обычно, выскочили собаки.

— Эта вот новая, — сказала Клер о черном спаньеле, обнюхивавшем ее чулки.

— Да, Фош. Они со Скарамушем подписали пакт Келлога, поэтому его и не соблюдают. А я — нечто вроде Маньчжурии. — И Динни распахнула дверь в гостиную.

— Вот она, мама.

Клер подбежала к матери, которая ждала ее с улыбкой, бледная и взволнованная, и за все время путешествия впервые почувствовала, как ее горло сжала спазма. Так вернуться и нарушить их покой!

— Ну, мама дорогая, вот и твоя непутевая дочь! Ты совсем не изменилась. Слава богу!

Освободившись от горячих объятий дочери, леди Черрел в смятении взглянула на нее.

— Папа у себя в кабинете.

— Я позову его, — сказала Динни.

В скудно обставленной комнате, от которой веяло все той же солдатской суровостью, генерал возился с каким-то приспособлением, помогавшим быстро надевать бриджи и сапоги для верховой езды.

— Ну? — спросил он.

— Все в порядке, папочка, но это все-таки разрыв, и, боюсь, окончательный.

— Плохо, — отозвался генерал, нахмурившись.

Динни взяла его за лацкан.

— Это не ее вина. Но я бы не стала ни о чем ее расспрашивать. Сделаем вид, будто она приехала просто погостить. И постараемся, чтобы она чувствовала себя здесь как можно лучше.

— А что этот тип натворил?

— Просто он страшный человек. Я знала, что в нем есть какая-то жестокость.

— То есть как это знала, Динни? — Ну, по его улыбке, по губам. Генерал сердито хмыкнул.

— Идем! — сказал он. — После расскажешь.

Он старался казаться веселым, был с Клер особенно ласков и усиленно расспрашивал ее, как она доехала и о Цейлоне, все воспоминания о котором ограничивались для него пряными ароматами, доносившимися, с берегов острова, и прогулкой по садам Коломбо. Клер, все еще взволнованная встречей с матерью, была благодарна отцу за эту чуткость. Она довольно скоро ушла в свою комнату, где стояли ее уже разобранные чемоданы.

Она подошла к окну мансарды, до нее доносилось воркованье голубей и внезапный всплеск их крыльев, когда они поднимались в воздух из-за тисовой изгороди сада. Заходящее солнце все еще светило сквозь вязы. И ее нервы отдыхали в этой безветренной голубиной тишине, пахнувшей совсем иначе, чем на Цейлоне. Это был воздух родины, восхитительно здоровый, свежий и домашний, с легким запахом горящих листьев. Среди деревьев подымался тонкий голубой дымок от небольшого костра, разложенного в фруктовом саду. И вдруг она закурила папиросу. Весь характер Клер сказался в этом простом движении. Она не умела отдаваться покою в тишине, она вечно стремилась к более полному наслаждению, которое для таких натур всегда остается недостижимым. Сидевший на желобе покатой черепичной крыши мохнатый голубь наблюдал за ней кротким темным глазом и чистил себе перья. Прекрасна была его белизна, и гордость была в его тельце; и такая же гордость была в круглом тутовом деревце, уронившем на землю кольцо из листьев, пестревших в траве. Последние лучи солнца пронизывали остатки желто-зеленой листвы, и деревце казалось сказочным. Семнадцать месяцев назад она стояла у этого окна и смотрела поверх тутового дерева на поля и зеленеющие рощи! А потом — семнадцать месяцев под чужим небом и чужими деревьями, среди чужих запахов, звуков и вод! И все это — новое, возбуждающее, мучительное, не дающее удовлетворения! Покоя нет! И уж, конечно, его не было и в белом доме с широкой верандой, который они занимали в Канди. Сначала ей там нравилось, потом она стала сомневаться, нравится ли ей, потом поняла, что не нравится, потом она все там возненавидела. А теперь это миновало, и она снова дома! Клер стряхнула пепел с папиросы, потянулась, и голубь взвился с легким шорохом.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Динни «занялась» тетей Эм. Это было делом нелегким. В разговоре с обычными людьми вы задавали вопрос, следовал ответ — и все. Но с леди Монт слова как-то теряли свою закономерную связь. Старая дама стояла посреди комнаты, держа в руках вербеновое саше, и нюхала его, а Динни разбирала ее вещи.

— Чудный запах, Динни… Клер какая-то желтая. Она не беременна?

— Нет, дорогая.

— Жаль! Когда мы были на Цейлоне, там все обзаводились ребятами. А слонята — какая прелесть!.. — В этой комнате мы всегда играли в «кормление католического священника» из корзинки, которую спускали с крыши. Твой отец залезал на крышу, а я была священником, но обычно в корзинке не оказывалось никакой вкусноты. А твоя тетя Уилмет сидела на дереве и, когда появлялись протестанты, кричала: «Куи!»[176].

— Она кричала «Куи!» несколько преждевременно, тетя Эм. При Елизавете Первой Австралия еще не была открыта.

— Да. Лоренс говорит, что в те времена протестанты были просто дьяволами. И католики тоже! И магометане!

Динни наморщила лоб, чтобы не рассмеяться, и закрыла лицо корсетом.

— Куда положить белье?

— Пока положи куда-нибудь. Не наклоняйся так низко. Все они были тогда дьяволами. С животными обращались ужасно. Клер понравилось на Цейлоне?

Динни выпрямилась, держа в руках целую охапку белья.

— Не особенно.

— Почему? Печень?

— Тетечка, ты никому не скажешь, кроме дяди Лоренса и Майкла? Они разошлись.

Леди Монт прижала к носу вербеновое саше.

— О, — отозвалась она, — я это сразу поняла, глядя на его мать. Ты веришь в пословицу: «Яблоко от яблони недалеко падает»?

— Не очень.

— Я всегда считала, что семнадцать лет — слишком большая разница. Лоренс говорит, люди всегда сначала говорят: «Ах, Джерри Корвен!» — а потом ничего не говорят. Ну так что же у них произошло?

Динни склонилась над ящиком комода и стала перекладывать в нем белье.

— Я не знаю подробностей, но, видимо, он просто какое-то животное.

Леди Монт сунула саше в ящик и пробормотала:

— Бедняжка Клер…

— Так вот, тетечка, пусть все думают, что она приехала домой, «чтобы поправить здоровье».

Леди Монт уткнулась носом в букет цветов, стоявший в вазе.

— Босуэл и Джонсон называют эти цветы «год — ищи»[177]. Они не пахнут. Какая же болезнь может быть у Клер — нервы?

— Влияние климата, тетечка.

— А ведь сколько индо-англичан возвращается, Динни!

— Знаю. Но пока пусть будет хоть эта причина. Долго так продолжаться не может. Итак, пожалуйста, не говори даже Флер.

— Флер все равно узнает, скажу я ей или нет. Уж она такая. У Клер кто-нибудь есть?

— Никого! — Динни вынула коричневый халат и при этом вспомнила лицо молодого человека, когда он прощался.

— А на пароходе?.. — недоверчиво пробормотала тетка.

Динни перевела разговор на другое.

— Дядя Лоренс сейчас много занимается политикой?

— Да, такая тоска! Когда долго говорят о чем-нибудь, это всегда тоска… Что ваш кандидат — надежный, как Майкл?

— Он человек новый, но думаю, что пройдет.

— Женат?

— Нет.

Леди Монт склонила голову набок и внимательно посмотрела на племянницу из-под полуопущенных век.

Динни вынула из чемодана последнюю вещь. Это был пузырек с жаропонижающим.

— Англичане не возят с собой таких лекарств, тетечка.

— Оно для груди. Делия всегда мне его кладет. Я много лет вожу его с собой. Ты уже говорила со своим кандидатом?

— Да.

— Сколько же ему лет?

— Около сорока, мне кажется.

— А чем еще он занимается?

— Он К. А.[178].

— Как его фамилия?

— Дорнфорд.

— Когда я была девушкой, я слышала про каких-то Дорнфордов. Но где? Ах да, в Алхесирасе. Он был полковником в Гибралтаре.

— Вероятно, его отец. — Значит, у него ничего нет.

— Только то, что он зарабатывает в суде.

— Те, кому еще нет сорока, ничего там не зарабатывают.

— Ему, кажется, удается.

— Энергичный?

— Очень.

— Блондин?

— Нет, темный. Он своим трудом пробился в люди. Скажи, тетечка, у тебя затопить сейчас или потом, когда ты будешь одеваться к обеду?

— Потом. Я хочу поглядеть на малыша.

— Отлично. Он, наверно, только что вернулся с прогулки. Твоя ванная внизу около лестницы. Я подожду тебя в детской.

Детская, с окном из мелких стекол и низким потолком, была та самая, в которой и Динни и даже тетя Эм получили свои первые впечатления от головоломной загадки, называемой жизнью; теперь в этой детской малыш учился ходить. На кого он будет похож, когда вырастет, на Черрелов или на Тасборо, пока еще трудно было сказать. Няня, тетка и двоюродная бабушка образовали вокруг него восторженный треугольник и вытянули руки, чтобы он мог падать по очереди в их распростертые объятия.

— Он не гукает, — заметила Динни.

— Он гукает по утрам, мисс.

— Он падает! — сказала леди Монт.

— Не плачь, милый!

— Он никогда не плачет, мисс.

— Он — в Джин. Клер и я до семи лет ужасно много плакали.

— Я ревела до пятнадцати, — сообщила леди Монт, — и начала опять после сорока пяти. А вы плакали, няня?

— У нас слишком большая семья, миледи; негде было.

— У няни чудесная мать и пять сестер. Чистое золото!

Румяные щеки няни стали еще румянее; она потупилась, улыбаясь застенчиво, как девочка.

— Смотрите, чтобы у него ножки не стали кривыми, — заметила леди Монт, — довольно уж ему ковылять.

Няня забрала сопротивлявшегося младенца и посадила его в кроватку; важно нахмурясь, он уставился на Динни.

— Мама его обожает, — сказала Динни. — Она уверяет, что он будет похож на Хьюберта.

Леди Монт пощелкала языком, — по ее мнению, этот звук должен привлекать внимание детей.

— Когда вернется Джин?

— Не раньше, чем Хьюберт снова получит продолжительный отпуск.

Взгляд леди Монт остановился на племяннице.

— Священник говорит, что Алану придется провести в Китае еще год.

Динни помахивала бусами перед лицом ребенка. Она не обратила на слова тетки никакого внимания. С того летнего вечера, когда Динни в прошлом году вернулась домой после бегства Уилфрида, она и сама не говорила о своих чувствах и не допускала никаких напоминаний о них. Никто, может быть, даже она сама не знала, зажили раны ее сердца или нет. Динни его просто не чувствовала. Она так долго, так упорно боролась с болью, что сердце ее как бы ушло в сокровенные глубины ее существа, и она едва ощущала его биение.

— Что ты теперь собираешься делать, тетечка? Ему пора спать.

— Пройдемся по саду.

Они спустились вниз и вышли на террасу.

— О-о… — сказала Динни огорченно. — Гловер сбил все листья с тутового деревца. Они так чудесно трепетали на ветках и ложились кольцом на траву! Право, садовники лишены чувства красоты.

— Они не любят подметать. А где кедр, который я посадила, когда мне было пять лет?

Обогнув угол старой стены, они подошли к кедру; это было раскидистое дерево лет шестидесяти, с плоскими ветвями, позолоченными заходящим солнцем.

— Знаешь, Динни, хорошо бы меня похоронить под ним. Но только они не захотят. Ведь от меня останется какая-то гниль.

— А я хочу, чтобы меня сожгли и пепел развеяли по ветру… Посмотри, вот там на поле пашут. Ужасно люблю смотреть, как лошади медленно движутся на фоне далеких деревьев.

— Мычащие стада… — ни с того ни с сего добавила леди Монт.

С востока, из овечьего стада, донесся слабый перезвон колокольчиков. Слышишь, тетечка?

Леди Монт взяла племянницу под руку.

— Мне очень часто хотелось быть козой, — сказала она.

— Только не в Англии, — отозвалась Динни, — тут коз привязывают к столбу, и они пасутся на крошечном клочке земли.

— Нет, с колокольчиком на шее, в горах. Лучше, я думаю, козлом, чтобы тебя не доили.

— Пойдем, я покажу тебе нашу новую клумбу, тетечка. На ней, конечно, сейчас почти ничего уже не осталось, только гортензии, георгины, хризантемы, маргаритки да несколько пентстемонов и космей!

— Динни, — начала леди Монт, выглядывая из-за георгинов, — а что Клер… Говорят, теперь развод получить очень легко…

— Да, пока не начнешь его добиваться….

— А если человека бросают?

— Но ведь нужно, чтобы его действительно бросили.

— Ты же говорила, он вынудил ее уйти от него?

— Это не одно и то же, тетечка.

— Юристы так носятся со своими законами… Помнишь этого длинноносого судью в деле Хьюберта?

— Но он оказался очень человечным.

— В чем?

— Он же заявил министру внутренних дел, что Хьюберт говорит правду.

— Ужасная история, — пробормотала леди Монт, — но вспоминать приятно.

— Потому что все кончилось хорошо, — поспешно отозвалась Динни.

Леди Монт стояла перед ней, печально глядя на нее. И Динни, не поднимая головы, вдруг сказала:

— Тетя Эм, нужно, чтобы и для Клер все кончилось хорошо.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Предвыборная агитация, с ее странным обычаем уговаривать избирателей, была в самом разгаре. Одни внушали каждому местному жителю, что он поступит правильно лишь в том случае, если отдаст свой голос Дорнфорду, другие — что он поступит правильно, только голосуя за Стринджера. В общественных местах население многословно уговаривали дамы, не вылезавшие из автомобилей, и дамы, вылезавшие из них, а дома уговаривали голоса, вещавшие из репродукторов. Газеты и листовки всячески заверяли людей, что только они могут спасти страну. Избирателей просили голосовать поскорее и только не просили голосовать по нескольку раз. Им всячески внушали потрясающую мысль, что от того, кому они отдадут свои голоса, зависит спасение родины. Их убеждали люди, знавшие, кажется, решительно все на свете, кроме одного, каким способом можно спасти родину. Ни кандидаты, ни дамы, ни чьи-то таинственные голоса, звучавшие из громкоговорителей, ни еще более таинственные голоса в газетных статьях — никто не сделал ни малейшей попытки разъяснить им это. Так было лучше. Во-первых, никто этого и не знал; во-вторых, зачем говорить о частностях, когда достаточно и общего? Зачем привлекать внимание даже к тому факту, что общее состоит из частностей, или к тому, что в сфере политики дать обещание — еще не значит его выполнить? Лучше, гораздо лучше провозглашать широковещательные лозунги, оскорблять противников и называть избирателей самыми здравыми и разумными людьми в мире.

Динни не занималась вербовкой голосов. Для этого она, по ее собственному выражению, «не годилась»; и, может быть, втайне она понимала всю нелепость такого обычая. Но Клер, даже если она и относилась к нему иронически, слишком стремилась к деятельности, чтобы сидеть сложа руки. И ей очень помогло отношение к этому других. Ведь людей всегда вербовали и всегда будут вербовать. Агитация — довольно безобидное развлечение, скорее напоминающее жужжание мух, которые не кусают. Что до подачи голосов, то тут люди будут руководствоваться совершенно иными мотивами: тем, что их отцы голосовали за то-то и то-то, и тем, какое они занимают положение; они будут голосовать, сообразуясь с мнением своего домовладельца, со своим вероисповеданием, своим профессиональным союзом; будут голосовать потому, что они жаждут перемен, хотя ничего существенного от них не ждут; а многие будут просто следовать собственному здравому смыслу.

Клер, опасаясь вопросов, старалась ораторствовать как можно меньше и быстро сводила разговор к детям или состоянию здоровья избирателя. Обычно она кончала тем, что спрашивала, когда ему будет всего удобнее голосовать; отметив час в своей записной книжке, она уходила, так и не выяснив, последует ли он ее совету.

Она была Черрел, а не «чужая», и они относились к ее появлению как к чему-то само собой разумеющемуся, и хотя не знали ее лично, как знали Динни, но она тоже казалась им частью незыблемого порядка вещей; никто не мог представить себе Кондафорд без Черрелов.

В последнюю субботу перед выборами, около четырех часов дня, Клер, закончив свой объезд, возвращалась домой. Подъезжая к имению, она услышала чей-то голос, звавший ее по имени. Двухместная машина обогнала ее, и она увидела Тони Крума.

— Как вы сюда попали, Тони?

— Не выдержал, хотел хоть разок взглянуть на вас.

— Но, милый мальчик, ваш приезд сюда слишком бросится в глаза.

— Знаю, зато я видел вас.

— Надеюсь, вы не собирались заехать к нам?

— Если бы мы не встретились, пришлось бы. Клер, как вы прелестны!

— Пусть так, но это еще не причина, чтобы компрометировать меня перед домашними.

— Меньше всего я хотел бы этого. Но мне необходимо изредка видеть вас, иначе я совсем пропаду.

Его лицо было настолько серьезно и голос полон такого волнения, что Клер, видимо, ощутила в первый раз так называемый сердечный трепет.

— Нехорошо, — сказала она. — Я должна стать на ноги и не могу допускать никаких осложнений.

— Позвольте мне хоть раз поцеловать вас. Тогда я уеду счастливый.

Клер, еще более взволнованная, подставила ему щеку.

— Только быстрее!

Он прижался губами к ее щеке, но когда стал искать ее губ, она отстранилась.

— Нет, теперь уезжайте. Если вы хотите повидаться со мной, это возможно только в городе. Но какой смысл? Мы станем еще несчастнее.

— Спасибо вам за это «мы».

Клер улыбалась карими глазами. Они были цвета малаги, если смотреть сквозь вино на свет.

— Вы нашли работу?

— Работы нет вообще.

— После выборов будет легче. Я лично подумываю о месте в шляпной мастерской.

— Вы?!

— Должна же я работать! Моим родителям приходится так же туго, как и всем остальным. Ну, Тони, вы ведь хотели уехать…..

— Обещайте, что дадите мне знать, когда соберетесь в город!

Она кивнула и включила мотор. Автомобиль мягко скользнул вперед. Клер повернула голову и еще раз улыбнулась Тони. А он продолжал стоять на месте, сжимая голову руками, пока машина Клер не скрылась за поворотом.

Въезжая во двор, она подумала: «Бедный мальчик!» — и ей стало приятно. Каково бы ни было ее положение перед лицом закона и морали, но молодой красивой женщине все же становится легче жить, когда ей курят фимиам. Она может быть преисполнена самых благих намерений, однако это не мешает ей принимать поклонение как должное и страдать, когда его нет. Поэтому Клер в тот вечер казалась еще красивее и чувствовала себя более счастливой. Ночь была светлая; почти полная луна взошла против ее окон и не давала заснуть. Клер поднялась и раздвинула занавески. Кутаясь в шубку, она остановилась у окна. Очевидно, подморозило, и туман стлался над полями, словно легкое руно. Причудливые очертания высоких вязов медленно плыли поверх белой мглы. Та страна, там, за окном, казалась ей неведомой, точно упавшей с луны. Клер зябко повела плечами. Все это, может быть, и очень красиво, но какое холодное и неуютное, ледяное великолепие! Она вспомнила о ночах в Индийском океане, когда приходилось сбрасывать с себя простыни и даже луна казалась раскаленной. На пароходе пассажиры сплетничали о ней и Тони, — она была в этом уверена, но ее это не трогало. Да и чего ради? Он за все это время ни разу даже не поцеловал ее. Даже в тот вечер, когда он пришел к ней в каюту, она показывала ему фотографии и они разговаривали. Хороший мальчик, скромный, настоящий джентльмен! А если он влюбился, — что ж, она тут ни при чем, она его не завлекала. Что касается дальнейшего, жизнь всегда повернет по-своему, как ни старайся! Будь что будет. Предрешать что-нибудь, строить планы, придерживаться определенной «линии поведения» — совершенно бесполезное занятие, она убедилась в этом, живя с Джерри. Клер вздрогнула, потом рассмеялась, потом ею овладела какая-то яростная решимость! Нет! Если Тони надеется, что она бросится в его объятия, он жестоко ошибается. Чувственная любовь? Она сыта ею по горло, хватит! Спасибо! Теперь она холодна, как лунный свет! Но говорить об этом невозможно даже с матерью, как бы они с папой ни относились к ее уходу от мужа.

Динни, наверное, им что-нибудь сказала, уж очень они бережны. Но даже Динни не знает всего, и никто никогда не узнает. И все-таки это не важно, лишь бы хоть что-нибудь зарабатывать. Конечно, «разбитая жизнь» и тому подобное — просто старомодный вздор. От самого человека зависит сделать свою жизнь интересной. Она вовсе не собирается забиться в угол и хныкать. Отнюдь нет! Но деньги как-то добывать надо… Ее зазнобило даже под мехом. Казалось, холодный лунный свет пробирает до костей. В этих старых домах нет даже центрального отопления и нет денег, чтобы его провести.

Как только кончатся выборы, она поедет в Лондон и будет искать работу. Может быть, Флер ей что-нибудь подскажет. Если нельзя заняться шляпами, то не удастся ли получить место личного секретаря у какого-нибудь политического деятеля? Она печатает на машинке, хорошо знает французский язык, у нее разборчивый почерк. Она умеет водить машину и выезжать лошадей. Она отлично знает жизнь в поместьях, ее нравы и обычаи, знает все особенности подобного хозяйства. Наверно, многие члены парламента хотели бы иметь такого человека, который мог бы подсказать им, когда и как надо одеться, как, никого не обидев, отклонить то или иное предложение, и помогал бы им выпутываться из всяких затруднений. У нее есть большой опыт по части собак, и она немного разбирается в цветах, умеет красиво расставлять их в вазах и кувшинах. А если надо будет ориентироваться в вопросах политики, она скоро научится и этому! Стоя в призрачном и холодном лунном свете, Клер продолжала размышлять: да, она сможет быть полезна людям. Она отлично проживет на жалованье и на свои двести фунтов в год. Луна, светившая сквозь один из вязов, теперь, казалось, уже не изливала какое-то губительное безразличие; наоборот, у луны появилось выражение лукавой загадочности, и она выглядывала из-за ветвей с еще густой листвой, словно заговорщик. Клер обхватила себя руками за плечи, протанцевала несколько па, чтобы согреть ноги, и юркнула в постель…

А Крум в машине, взятой у приятеля, возвращался в Лондон, делая по крайней мере шестьдесят миль в час. Этот первый поцелуй, которым он коснулся холодной и все же пылающей щеки Клер, поверг его в какое-то исступление. Поцелуй означал огромный шаг вперед. Тони не был порочным юношей и отнюдь не считал преимуществом, что Клер — замужняя женщина. Но оказались ли бы его чувства столь же пламенными, будь она не замужем, — этого вопроса он перед собой не ставил. Неуловимое очарование, присущее женщине, познавшей чувственную любовь, и особая острота, которую знание этого придает ощущениям мужчины, — все это представляет интерес для психолога, а не для наивного юноши, полюбившего в первый раз в жизни. Тони хотел бы, чтобы она стала его женой, если это возможно; если же нет, то все равно как, лишь бы заполучить ее. Три года он прожил на Цейлоне, работал как вол, белых женщин видел мало, и ни одна его не увлекла. Единственной его страстью была игра в подо, а когда он встретился с Клер, он только что лишился и поло и работы. Клер заполнила образовавшуюся пустоту.

С деньгами у Тони дело обстояло еще хуже, чем у Клер. У него имелись сбережения — около двухсот фунтов, и на них надо было жить, пока он не найдет место. Поставив машину обратно в гараж, он стал соображать, где бы пообедать подешевле, и решил пойти в свой клуб. Он фактически там и жил, а в своей комнате на Райдер-стрит только ночевал, и утром завтракал вареными яйцами и чашкой чаю. Комната была неуютная, в первом этаже, полупустая всего лишь кровать и платяной шкаф; окна выходили на высокую стену соседнего дома. В такой же комнате в девяностых годах останавливался, ночевал и завтракал его отец, когда приезжал в город. Только теперь она стоила вдвое дороже.

Под воскресенье в клубе не было никого, кроме нескольких завсегдатаев, привыкших проводить субботний вечер на Сент-Джеймс-стрит. Молодой человек заказал себе обед из трех блюд и уничтожил его до последней крошки. Затем выпил пива и отправился в курительную выкурить трубку. Собираясь опуститься в кресло, он заметил стоявшего перед камином высокого худого человека с темными изогнутыми бровями и седыми усиками, который рассматривал его через монокль в черепаховой оправе. Повинуясь импульсу влюбленного, жаждущего любым способом приблизиться к даме своего сердца, Тони обратился к нему:

— Простите, сэр, вы не сэр Лоренс Монт?

— Всю жизнь был в этом уверен. Молодой человек улыбнулся.

— В таком случае, сэр, я познакомился с вашей племянницей, леди Корвен, когда она возвращалась с Цейлона. Она говорила мне, что вы состоите членом этого клуба. Моя фамилия Крум.

— А… — отозвался сэр Лоренс, роняя монокль. — Я, видимо, знал вашего отца, я постоянно видел его здесь перед войной.

— Да, он записал и меня, с самого рождения. Должно быть, я самый молодой член клуба…

Сэр Лоренс кивнул.

— Так вы познакомились с Клер? Ну, как она перенесла поездку?

— Мне кажется, очень хорошо, сэр.

— Давайте сядем и поговорим о Цейлоне. Хотите сигару?

— Спасибо, сэр, у меня трубка.

— Может быть, кофе? Официант, две чашки кофе. Моя жена сейчас в Кондафорде, у родителей Клер… Прелестная молодая женщина.

Заметив, как пристально смотрят на него темные глаза старика, молодой человек пожалел о своем порыве. Он покраснел, но храбро ответил:

— Да, сэр, она прелестна.

— А вы знаете Корвена?

— Нет, — коротко ответил Крум.

— Очень неглуп. Понравилось вам на Цейлоне?

— О да! Но пришлось уехать.

— Возвращаться не собираетесь?

— Боюсь, что нет.

— Я был на Цейлоне очень давно. Индия, в общем, поработила его. В Индии бывали?

— Нет, сэр.

— Трудно понять, действительно ли индийцы стремятся к независимости. Ведь там семьдесят процентов населения — крестьяне! А крестьяне хотят устойчивости и спокойной жизни. Я помню, в Египте перед войной началось сильное националистическое движение. Но феллахи были все за Китченера[179] и за твердые английские законы. Во время войны мы убрали Китченера и лишили их устойчивости; тогда они впали в другую крайность. Что вы делали на Цейлоне?

— Управлял чайной плантацией. Но потом владельцы стали наводить экономию, объединили три плантации, и я оказался не у дел. Как вы думаете, сэр, намечается какой-нибудь сдвиг? Я ничего не понимаю в экономике.

— Никто не понимает. Теперешнее положение вещей вызвано десятками причин, а люди вечно стараются все свалить на одну. Возьмите Англию: тут и отказ от торговли с Россией, и относительная независимость европейских стран, и резкое сокращение торговли с Индией и Китаем, и рост потребностей населения в послевоенные годы, и увеличение расходов по государственному бюджету, примерно с двухсот миллионов до восьмисот, — значит, на оплату труда мы вынуждены расходовать в год почти на шестьсот миллионов меньше. Когда твердят о перепроизводстве, это, конечно, к нам неприменимо: так мало мы давно не производили. Тут и демпинг, и никуда не годная организация, и неумелый сбыт даже того ничтожного количества продуктов питания, которые мы производим. Прибавьте к этому нашу привычку надеяться, что «завтра все наладится», и наши повадки балованного ребенка. Все это — причины специфические для Англии. Причем две из них — слишком высокие потребности и повадки балованного ребенка присущи также Америке.

— А какие в Америке еще причины, сэр?

— Америка, конечно, и перепроизвела и переспекулировала. И уровень потребностей там так высок, что страна прозакладывала все свое будущее: система продажи в кредит и так далее. Она сидит на золоте, но из золота ничего не высидишь. А ведь деньги, данные Европе в долг за время войны, были, по существу, деньгами, которые Америка заработала на войне, хотя американцы этого не понимают. Согласившись на всеобщее аннулирование долгов, они тем самым согласились бы и на всеобщее оздоровление экономики, включая и их собственную.

— Но разве они когда-нибудь согласятся?

— Никогда нельзя предвидеть, что сделает Америка: она гораздо менее консервативна, чем страны Старого света. Она способна на большие дела, даже когда действует в собственных интересах. Вам нужно найти работу?

— Очень нужно.

— Где вы учились?

— Я пробыл два года в Уэллингтоне и в Кембридже. А когда подвернулись эти плантации, я сейчас же ринулся туда.

— Сколько вам лет?

— Двадцать шесть.

— А чем бы вы хотели заняться: Молодой человек наклонился к собеседнику.

— Право, сэр, я бы взялся за что угодно. Но я хорошо знаю лошадей и надеялся, что, может быть, удастся устроиться на конный завод или при манеже для верховой езды.

— Это идея. Странно, между прочим, обстоит дело с лошадьми: они входят в моду по мере того, как вымирают. Я поговорю с моим кузеном Маскемом — у него конный завод. И он помешан на том, чтобы снова влить арабскую кровь в английских чистокровок. Он выписал несколько арабских кобыл из Египта. Возможно, ему кто-нибудь понадобится.

Крум вспыхнул и улыбнулся.

— Вы ужасно добры, сэр. Это было бы идеально. Я имел дело с арабскими пони для поло.

— Видите ли, — задумчиво пробормотал сэр Лоренс, — больше всего на свете вызывает мое сочувствие человек, который действительно нуждается в работе и не может найти ее. Но придется переждать, пока пройдут выборы. Если социалистов не погонят, владельцам конных заводов останется только пустить свой молодняк на жаркое. Представьте себе, что на вашем куске хлеба с маслом лежит ломтик победителя на Дерби — вот уж поистине «радость джентльмена»!

Сэр Лоренс поднялся.

— А теперь — спокойной ночи. Моей сигары мне как раз хватит до дому.

Молодой человек встал и не садился до тех пор, пока худая и подвижная фигура сэра Лоренса не скрылась из виду.

«Ужасно славный старик!» — размышлял он. Погрузившись в глубокое кресло, он решил не отчаиваться и предался созерцанию лица Клер, которое как бы рисовал перед ним дым его трубки.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В этот холодный и мглистый вечер, который все газеты единодушно объявили «историческим», Черрелы сидели в своей кондафордской гостиной вокруг переносного радиоприемника — подарка Флер. Они ждали, возвестит ли голос оттуда «радостную весть» или «удар судьбы». Все пятеро были глубоко убеждены, что сейчас поставлено на карту все будущее Англии и что в этой их убежденности ни класс, ни партия не играют никакой роли. Им казалось, что ими руководит только чувство патриотизма, совершенно лишенное личных интересов. И если они в этом ошибались, то ту же ошибку совершало с ними множество британцев. Правда, в сознании Динни мелькала мысль: «А знает ли кто-нибудь, в чем спасение Англии?» Но и Динни не понимала, каковы те исторические силы, которые изменяют и формируют жизнь нации. Однако газеты и политические деятели сделали свое дело и провозгласили этот момент поворотным пунктом. Динни, одетая в платье цвета морской воды, сидела перед «подарком Флер» и ждала десяти часов, чтобы включить и настроить приемник. Тетя Эм склонилась над новой французской вышивкой, причем сидевшие на ее носу очки в черепаховой оправе еще резче подчеркивали ее орлиный профиль.

Генерал нервно листал «Таймс», то и дело вынимая часы. Леди Черрел сидела неподвижно, слегка подавшись вперед, как ребенок в воскресной школе, еще не знающий, будет ли ему очень скучно или не очень. Клер лежала на кушетке. Фош свернулся у нее в ногах.

— Пора, Динни, — сказал генерал, — включай эту штуку.

Динни включила приемник, и из «штуки» грянула музыка.

— «У нас на пальцах кольца, на ногах колокольцы, — пробормотала Динни, — и всюду с нами музыка, куда мы ни пойдем».

Музыка смолкла, и заговорил голос:

— Сообщаем предварительные результаты выборов: Хорнси… консервативная… без перемен.

Генерал произнес «гм», музыка снова заиграла.

— Укроти его, Динни, уж очень он орет! — заметила леди Монт, взглянув на приемник.

— Он всегда так, тетечка.

— Блор что-то делает с нашим с помощью пенни. Где это — Хорнси? На острове Уайт?

— В Миддлсексе, дорогая.

— Ах да! Я спутала с Саутси… Вот он опять заговорил.

— Слушайте новые сведения о выборах: консервативная партия выиграла у лейбористской… Консервативная… без перемен… Консервативная выиграла у лейбористской.

Генерал произнес «ага», и снова заиграла музыка.

— Какое симпатичное большинство! — заметила леди Монт. — Приятно!

Клер встала с кушетки и примостилась на скамеечке у ног матери. Генерал уронил «Тайме». Голос продолжал:

— Национал-либералы выиграли у лейбористской, консервативная без перемен… Консервативная выиграла у лейбористской…

Вновь и вновь играла музыка, потом замирала, и говорил диктор. Лицо Клер становилось все оживленнее, а над ним выступало бледное и тонкое лицо леди Черрел, с которого не сходила улыбка. Время от времени генерал восклицал: «Черт возьми!» или: «Вот это дело!» А Динни думала: «Бедные лейбористы!» Голос продолжал сообщать радостные вести.

— Потрясающе! — сказала леди Монт. — Мне захотелось спать.

— Иди ложись, тетечка. Когда я пойду наверх, я суну тебе под дверь записочку.

Поднялась и леди Черрел. Когда они ушли, Клер опять опустилась на кушетку и как будто задремала. Генерал все еще бодрствовал, зачарованный ликующей песней победы.

Динни положила ногу на ногу и закрыла глаза: «Произойдут ли действительно какие-нибудь перемены? И если да, то что мне до того? Где он? Слушает, как мы? Но где? Где?..» Теперь уже реже, но все еще слишком часто возвращалась ее тоска по Уилфриду. За все шестнадцать месяцев, протекшие с того дня, как он ушел от нее, она ничего о нем не слышала. Может быть, он умер? Один, только один раз она изменила своему решению никогда не касаться постигшего ее несчастья и спросила Майкла. Компсон Грайс, издатель Уилфрида, получил от него письмо из Бангкока, в котором тот сообщал, что чувствует себя хорошо и начал писать. С тех пор прошло девять месяцев. Покров тайны, чуть приподнявшись, снова упал. А сердце щемит… Что ж, Динни к этому привыкла.

— Папа, два часа. Дальше будет все то же самое. Клер уже спит.

— Я не сплю, — отозвалась Клер.

— А должна бы. Я выпущу Фоша погулять, и мы все пойдем наверх.

Генерал поднялся.

— Да, уже все ясно. Пожалуй, и правда пора спать?

Динни открыла застекленную дверь и стала смотреть, как Фош с притворным энтузиазмом бегает по саду. Было холодно, по земле стлался туман, и она закрыла дверь. Если бы она этого не сделала, Фош не выполнил бы обычного ритуала и с искренним энтузиазмом вернулся бы в дом. Поцеловав отца и Клер, Динни потушила свет и осталась в холле. Огонь в камине почти погас. Динни поставила ногу на каменную плиту камина и отдалась своим мыслям. Клер говорила о своем желании поступить секретарем к одному из новых членов парламента. Судя по отчетам, их будет много. А почему бы ей не поступить к их собственному депутату? Он однажды у них обедал, и Динни сидела рядом с ним. Приятный человек, начитанный, не ханжа. Он даже сочувствовал лейбористам, но считал, что они еще сами толком не знают, чего хотят. Он примерно то, что в одной пьесе подвыпивший юнец называет «тори-социалист». Депутат держался с веселой откровенностью и искренностью. Приятная внешность, вьющиеся темные волосы, загорелое лицо, небольшие темные усы и довольно высокий мягкий голос; в общем, славный человек, энергичный и прямой. Но у него, вероятно, уже есть секретарь. Впрочем, если намерение Клер серьезно, можно будет поговорить. Динни направилась к двери, ведущей в сад. На крыльце стояла скамья, под нее, наверное, и забился Фош, ожидая, чтобы его впустили. Да, вот он; вылез, помахивая хвостом, и побрел к общей собачьей плошке с водой. Как холодно и тихо! На дороге — никого; даже сов, и тех не слышно; сад и поля лежат в лунном свете молчаливые, застывшие, пустые — до той длинной полосы лесов! Англия — посеребренная луной и равнодушная к своей судьбе, не верящая радостной вести и все та же, неизменная и прекрасная, даже несмотря на то, что фунт упал! Динни вглядывалась в сумрак этой тихой ночи. Люди и вся их политика — как мало они значат, как быстро исчезают, словно капли росы на хрустальной поверхности этой огромной божьей игрушки! Страстная напряженность человеческих чувств и непостижимое ледяное равнодушие времени и пространства!.. Может быть, смириться, снова вернуться к жизни?

Ей стало холодно, и она закрыла дверь.

На следующее утро, сидя за завтраком, она сказала Клер:

— Что ж, будем ковать железо, пока горячо, и отправимся к мистеру Дорнфорду!

— Зачем?

— На случай, если бы ему понадобился секретарь — теперь, когда он избран.

— Разве он прошел?

— Еще бы!

Динни стала читать сводку выборов. Обычно столь несокрушимую либеральную оппозицию вытеснили какие-то жалкие пять тысяч голосов, поданные за лейбористов.

— Они победили только благодаря слову «национальный», —заметила Клер. — Когда я вербовала голоса в городе, все были за либералов. Но я произносила слово «национальный», и это действовало без промаха.

Узнав, что новый член парламента пробудет у себя все утро, сестры выехали около одиннадцати часов. Но столько людей сновало там взад и вперед, что им не захотелось входить.

— Ненавижу просить о чем-нибудь, — заявила Клер.

Динни, которая не любила этого так же, как и сестра, предложила:

— Подожди здесь, а я пойду поздравлю его. Может быть, и удастся замолвить за тебя словечко. Он тебя, верно, видел.

— Ну конечно!

Юстэс Дорнфорд, К. А., только что избранный член парламента, сидел в комнате, состоявшей, казалось, из одних открытых дверей, и пробегал глазами списки, которые клал перед ним на стол его уполномоченный. Через одну из дверей Динни были видны под столом его ноги в бриджах и сапогах для верховой езды, а на столе — котелок, перчатки и хлыст. Сейчас, когда она стола уже в дверях, ей показалось просто невозможным вторгнуться к нему в такую минуту, и она совсем уж собралась ускользнуть, когда он поднял глаза.

— Минутку, Минс. Мисс Черрел?

Она остановилась и обернулась к нему. Вид у него был довольный, и он улыбался.

— Чем могу вам служить? Она протянула ему руку.

— Страшно рада, что вы победили. Мы с сестрой хотели вас поздравить.

Он стиснул ее пальцы, и Динни подумала: «Вот уж неподходящая минута для просьб», — но вслух сказала:

— Выборы прошли блестяще. В наших местах никогда еще не бывало подобного единодушия.

— И никогда больше не будет. Так уж мне повезло. А где ваша сестра?

— В машине.

— Я хотел бы поблагодарить ее за труды.

— О, — отозвалась Динни, — она делала это с удовольствием! — И, чувствуя, что нужно решиться теперь или никогда, добавила: — Она сейчас не устроена, знаете ли, и очень хотела бы найти какое-нибудь занятие… Нет, вы не подумайте… Ну, словом, не пригодилась бы она вам в качестве секретаря? («Ух, выложила!») Сестра очень хорошо знает наше графство, умеет писать на машинке, говорит по-французски и немножко по-немецки, — надеюсь, это может пригодиться?

Все это Динни выпалила залпом и теперь смущенно стояла перед ним. Но выражение готовности на его лице не исчезло.

— Пойдемте, поговорим с ней, — сказал он.

А Динни подумала: «Господи! Надеюсь, он не влюбился в нее!» — и покосилась на Дорнфорда. Он продолжал улыбаться, но теперь его лицо казалось строже. Клер стояла подле машины. «Вот бы мне ее хладнокровие», — думала Динни. Она остановилась и молча наблюдала за всем, что делалось вокруг, отмечая торжественную деловитость входивших и выходивших людей, любуясь сестрой и Дорнфордом, которые разговаривали доверчиво и оживленно, любуясь чистым, сверкающим утром. Дорнфорд опять подошел к ней.

— Огромное вам спасибо, мисс Черрел. Получилось замечательно! Мне действительно нужен секретарь, а требования вашей сестры очень скромны.

— Я боялась, вы не простите мне, что я обратилась к вам с просьбой в такую минуту.

— Всегда счастлив служить вам чем могу и в любую минуту. Сейчас мне пора, но надеюсь увидеть вас очень скоро.

Он направился к дому, а Динни, глядя вслед ему, подумала: «Какой красивый покрой бриджей». Затем она села в машину.

— Динни, — воскликнула Клер смеясь, — да он в тебя влюблен!

— Что?!

— Я попросила двести, а он сразу назначил двести пятьдесят. Как это ты успела очаровать его в один вечер?

— Ничего подобного! Это он в тебя влюблен.

— Нет, нет, милая! Глаза у меня есть. Я уверена, что в тебя. Ведь ты сразу догадалась, что Тони Крум влюблен в меня.

— Это было видно.

— И здесь видно.

— Чепуха, — решительно возразила Динни. — Когда ты начнешь?

— Сегодня он возвращается в Лондон. Он живет в Темпле, в Харкурт-билдингс. Я поеду туда во второй половине дня и начну работать послезавтра.

— А где ты будешь жить?

— Думаю снять комнату без мебели или маленькую студию, а обставлю и украшу ее постепенно сама. Вот будет занятно!

— Сегодня уезжает тетя Эм. Она приютит тебя, пока ты не найдешь комнату.

— Что ж, — задумчиво отозвалась Клер, — пожалуй.

Когда они подъезжали к дому, Динни спросила:

— А как же Цейлон, Клер? Ты думала об этом?

— Думать бесполезно. Вероятно, он что-нибудь предпримет; что — я не знаю, да мне и безразлично.

— Он тебе писал?

— Нет.

— Смотри, дорогая, будь осторожна…

Клер пожала плечами.

— О, я буду осторожна!

— Может он получить отпуск, если захочет?

— Думаю — да.

— Ты будешь писать мне обо всем? Хорошо?

Клер на миг оторвалась от руля и чмокнула Динни в щеку.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Через три дня после разговора в клубе Крум получил от сэра Лоренса Монта письмо, в котором тот сообщал, что его кузен Маскем получит арабских кобыл не раньше весны. А пока что он будет иметь мистера Крума в виду и постарается в скором времени с ним встретиться. Знает ли мистер Крум разговорный арабский язык?

«Нет, не знаю, — подумал Крум, — но я знаю Степилтона».

Степилтон был классом старше его в Уэллингтонском колледже, недавно он приехал в отпуск из Индии. Известный игрок в поло, он должен был знать жаргон восточных коневодов. Степилтон сломал себе берцовую кость, готовя лошадь к скачкам с препятствиями, и, наверно, здесь задержится; но работу нужно искать немедленно, и Крум продолжал поиски. Однако все отвечали ему одно и то же: «Подождите, пока закончатся выборы».

Поэтому на другое же утро после выборов он вышел с Райдер-стрит, окрыленный новыми надеждами, но вернулся вечером в клуб разочарованный. «Я мог бы с таким же успехом отправиться в Ньюмаркет и посмотреть, как разыгрывается «большой приз». Тут швейцар вручил ему записку, и сердце его забилось. Усевшись в укромный угол, он прочел:

«Милый Тони,

Я получила место секретаря у нашего нового депутата, Юстэса Дорнфорда; он королевский адвокат в Темпле. Поэтому я перебралась в город. Пока не найду себе комнату, буду жить у тетки, леди Монт, на Маунтстрит. Надеюсь, что вам так же повезло, как и мне. Я обещала известить вас, когда приеду в город, но умоляю вас руководствоваться здравым смыслом, а не чувствами и считаться с гордостью и с предрассудками.

Ваша попутчица и доброжелательница

Клер Корвен».
«Милая! — подумал Тони. — Вот счастье-то!» Он перечел записку, положил ее в левый карман жилета вместе с портсигаром и отправился в курительную. Там он излил свое пылающее сердце на листке бумаги со старинным девизом клуба.

«Дорогая Клер,

Ваше письмо страшно меня обрадовало. Как замечательно, что вы будете жить в Лондоне! Ваш дядя был очень добр ко мне, и я просто обязан зайти и поблагодарить его. Поэтому явлюсь завтра около шести часов. Я занят только тем, что ищу работу, и начинаю понимать, каково беднягам изо дня в день получать отказ. Но будет еще хуже, когда мой кошелек опустеет, а этот час недалек. К сожалению, малютке не везет. Надеюсь, ваш ученый муж окажется порядочным человеком. Члены парламента мне всегда представляются какими-то туповатыми чудаками, и я никак не могу вообразить вас среди законопроектов, петиций, заявлений о патентах и т. п. Во всяком случае, вы — молодчина, что хотите быть независимой! А выборы-то — какое большинство! Если уж они ничего не сделают, имея за собой такую силу, тогда они вообще ни на что не годятся! Знаете, я не могу не любить вас и не желать быть с вами весь день и всю ночь. Но я постараюсь быть послушным, насколько смогу, так как меньше всего на свете хотел бы доставить вам хоть самую крошечную неприятность. Думаю о вас постоянно, даже когда передо мной какой-нибудь каменный тип, и я ищу в его рыбьем лице признаки того, что моя печальная повесть хоть чуточку его растрогала. Беда в том, что я вас ужасно люблю. Итак, завтра, в четверг, около шести! Спокойной ночи, моя дорогая, моя прелесть.

Ваш Тони».
Отыскав номер дома сэра Лоренса на Маунт-стрит, он надписал адрес, усердно полизал края конверта и вышел, чтобы самому опустить письмо. Ему вдруг не захотелось возвращаться в клуб. Клубная атмосфера мало подходила к его настроению. Ведь клубы проникнуты специфически мужским духом, и все их отношение к женщине, так сказать, послеобеденное — и презрительное и распутное. Клубы — это безопасные комфортабельные убежища, защищенные от женщин и всяких обязательств перед ними, и как только мужчина попадает в клуб, у него появляется тотчас же независимо-пренебрежительный вид. Кроме того, «Кофейня» — один из самых старинных клубов и битком набита завсегдатаями, людьми, которых невозможно представить себе вне ее стен. «Нет! — решил он. — Пойду где-нибудь перекушу и посмотрю в Друри-Лейн новую пьесу».

Он достал место довольно далеко от сцены, в одной из верхних лож, но зрение у него было прекрасное, и ему было хорошо видно. Скоро он весь ушел в развернувшиеся перед ним картины. Он так долго жил вдали от Англии, что теперь испытывал к ней даже какую-то нежность. Живописная панорама ее истории за последние тридцать лет очень взволновала Крума, хотя он и не признался бы в этом никому из сидевших рядом с ним зрителей. Бурская война, смерть королевы Виктории, гибель «Титаника», мировая война и заключение мира, встреча 1931 года… Если бы его спросили потом, какое все это произвело на него впечатление, он, вероятно, ответил бы: «Замечательно! Но мне стало грустно». Когда он сидел в театре, он чувствовал нечто большее, чем грусть: в нем говорила тоска влюбленного, который тщетно жаждет соединиться со своей возлюбленной, и он испытывал такое ощущение, словно его, несмотря на все попытки устоять, все время швыряет из стороны в сторону. Когда он выходил, в его ушах звучали последние слова пьесы: «Величие, достоинство и мир!» Это волнует, и вместе с тем — какая чертовская ирония! Он вынул из портсигара папиросу и закурил. Вечер был ясный, и Тони пошел пешком; ловко лавируя в потоке уличного движения, он все еще слышал унылые завывания уличных певцов. Огни рекламы — и помойки! Люди, уносящиеся домой в собственных машинах, — и бесприютные бродяги! «Величие, достоинство и мир!»

«Необходимо чего-нибудь выпить!» — решил Крум. Теперь клуб опять казался приемлемым, даже желанным, и молодой человек направился туда. «Прощай, Пикадилли! Прощай, Лестер-сквер!..» Замечательная сцена, когда английские солдаты, посвистывая, маршировали по спирали сквозь густой туман, а на авансцене три накрашенных девушки выкрикивали: «Мы не хотим терять вас, но вам пора идти», — а из боковых лож публика смотрела вниз и хлопала. Все это было как в жизни, и таким же было веселье на размалеванных лицах женщин, становившееся, однако, все более неестественным, напускным и душераздирающим. Надо сходить еще раз с Клер. Взволнует ли это ее? И вдруг он понял, что не знает. Да и что вообще человек знает о другом, даже о любимой женщине? Сигарета обожгла ему губы, и он выплюнул окурок… Ему вспомнилась сцена с молодой парой, проводившей на «Титанике» свой медовый месяц, — перед ними, казалось, раскрывалась вся жизнь, а на самом деле их ждали только холодные морские глубины; разве эти двое знали что-нибудь, кроме того, что они стремятся быть вместе? Жизнь, как подумаешь, ужасно странная штука!

Он поднимался по лестнице клуба с таким ощущением, словно с тех пор, как по ней спустился, прожил целый век…

На другой день ровно в шесть часов он позвонил у подъезда на Маунт-стрит. Лакей, открывший ему дверь, с легким удивлением поднял брови.

— Сэр Лоренс Монт дома?

— Нет, сэр. Леди Монт дома, сэр.

— Боюсь, что с леди Монт я незнаком. Нельзя ли мне увидеть леди Корвен?

Одна из бровей слуги поднялась еще выше. «Ага!» — казалось, подумал он.

— А как о вас доложить, сэр?

Крум протянул ему свою визитную карточку.

— Мистер Джеймс Бернард Крум, — возвестил лакей.

— Скажите: «Мистер Тони Крум».

— Слушаю, сэр! Подождите здесь минутку… А вот и леди Корвен!

С лестницы раздался голос:

— Тони! Какая точность! Идите сюда и познакомьтесь с тетей.

Она перегнулась через перила. Лакей исчез.

— Положите шляпу. Как это вы можете разгуливать без пальто? Я все время зябну.

Молодой человек подошел к лестнице.

— Милая, — прошептал он.

Она прижала палец к губам, затем опустила руку, и Тони с усилием дотянулся до нее.

— Идемте!

Когда он поднялся по лестнице, она уже успела открыть какую-то дверь и говорила кому-то:

— Это мой попутчик, тетя Эм. Он пришел к дяде. Мистер Крум. Моя тетя леди Монт.

Молодой человек увидел чью-то фигуру, сделавшую ему навстречу несколько шагов, и услышал голос:

— А-а, пароходы! Ну да! Как поживаете?

Крум почувствовал, что его разглядывают, и увидел на лице Клер чуть насмешливую улыбку. Если бы только остаться с ней вдвоем хоть на пять минут, он бы стер эту улыбку поцелуями! Он бы…

— Расскажите о Цейлоне, мистер Крэйвен.

— Крум, тетечка. Тони Крум. Лучше зови его просто Тони. Это не его имя, но его все так зовут.

— Тони! Так всегда зовут героев! Не знаю почему.

— Этот Тони совсем не герой.

— Да, Цейлон. Вы познакомились с ней там, мистер… Тони?

— Нет. Мы познакомились на пароходе.

— Мы с Лоренсом обычно спали на палубе. Это было в бурные девяностые годы. Река в то время кишела плоскодонками.

— То же самое и теперь, тетечка.

Молодому человеку вдруг представилась картина: они с Клер в плоскодонке, на тихой заводи… Наконец он очнулся и сказал:

— Я был вчера на «Кавалькаде». Замечательно!

— А, — отозвалась леди Монт, — я чуть не забыла… — И вышла из комнаты.

Молодой человек вскочил.

— Тони! Ведите себя прилично…

— Но ведь она потому и вышла!

— Тетя Эм исключительно добра, и я не собираюсь злоупотреблять ее добротой.

— Но, Клер, вы не знаете, что…

— Знаю. Сядьте, пожалуйста.

Молодой человек сел.

— А теперь, Тони, слушайте! Физиологии с меня надолго хватит. Если вы хотите, чтобы мы стали друзьями, наши отношения должны быть платоническими.

— О боже! — вздохнул Крум.

— Придется. Иначе мы просто не будем встречаться. Тони сидел неподвижно, не сводя с нее глаз, а в ее сознании мелькнула мысль: «Это будет для него пыткой, а он слишком хорош и не заслужил ее. Лучше нам не встречаться».

— Послушайте! — начала она мягко. — Вы ведь хотите мне помочь? У нас еще все впереди. Может быть, когда-нибудь…

Тони стиснул ручки кресла. В его глазах появилось страдание.

— Хорошо, — он говорил очень медленно, — я готов на все, только бы видеть вас. Я подожду, пока это станет для вас чем-то большим, чем физиология.

Клер, тихонько покачивая ногой, рассматривала лакированный носок своей туфли; потом вдруг подняла голову и взглянула прямо в его тоскующие глаза.

— Если б я не была замужем, вы бы спокойно ждали и ожидание не мучило бы вас. Считайте, что так оно и есть.

— К несчастью, не могу. Да и кто бы мог?

— Понимаю. Я уже не цветок, я плод, и я осквернена физиологией.

— Клер! Не надо. Я сделаю все, все, что вы только пожелаете! Но если я не всегда буду весел, как птица, простите меня!

Она посмотрела на него сквозь ресницы и сказала:

— Хорошо!

Наступило молчание, и она видела, что он жадно рассматривает ее всю, от подстриженных темных волос до лакированных туфелек. Жизнь с Джерри Корвеном раскрыла Клер всю сокровенную прелесть ее тела. Но разве она виновата, если оно прелестно и волнует? Она не хотела мучить юношу, и все же его мучения были ей приятны. Как странно, что можно испытывать одновременно и сожаление, и удовольствие, и недоверие, и легкую горечь. Стоит только уступить — и посмотрите, что будет через несколько месяцев!

Она решительно прервала молчание:

— Между прочим, жилье я нашла: такая смешная квартирка, раньше там была антикварная лавка. А еще раньше — конюшни.

— Недурно. А когда вы перебираетесь? — спросил он нетерпеливо.

— На той неделе.

— Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Да, если вы сумеете выкрасить стены клеевой краской.

— Сумею! Я красил на Цейлоне. Я перекрашивал свое бунгало два или три раза.

— Только нам придется работать по вечерам… из-за моей службы.

— А как ваш патрон? Порядочный человек?

— Очень, и к тому же влюблен в мою сестру, — во всяком случае, мне так кажется.

— О! — недоверчиво произнес Крум.

Клер улыбнулась, его мысль была ясна: «Может ли хоть один мужчина, который каждый день видит вас, влюбиться в другую?»

— Когда же мы начнем?

— Если хотите — завтра вечером. Адрес такой: Мелтон-Мьюз, дом два, за Малмсбери-сквер. Я утром достану краску, и мы начнем с верхней комнаты. Ну, скажем, в шесть тридцать?

— Великолепно!

— Но только, Тони, будьте паинькой… «Жизнь реальна, жизнь сурова».

Грустно усмехнувшись, он прижал руку к сердцу.

— А теперь вам пора уходить. Я провожу вас вниз и посмотрю, вернулся ли дядя.

Молодой человек встал.

— Что нового с Цейлона? — отрывисто спросил он. — Вас тревожат?

Клер пожала плечами.

— Пока еще ничего не произошло.

— Но это долго продолжаться не может. Вы что-нибудь надумали?

— Думать тут не приходится. Весьма возможно, что он вообще ничего не предпримет.

— Я не могу вынести, что вы… Он остановился. — Пойдемте, — сказала Клер и повела его вниз.

— Як вашему дяде уже не зайду, — заметил Крум. — Значит, завтра, в половине седьмого.

Он поднес ее руку к губам и направился к двери. Затем еще раз обернулся. Она стояла, слегка склонив голову набок, и улыбалась. Крум вышел, уже ничего не соображая.

Молодой человек, внезапно пробудившийся среди голубей Киферы, впервые ощутивший тот таинственный магнетизм, который исходит от так называемых «соломенных вдов», и вынужденный, вследствие предрассудков или укоров совести, держаться в стороне от такой «вдовы», бесспорно, заслуживает сожаления: не он избрал свою судьбу. Она настигла его, как тать в нощи, внезапно обесценив для него все прочие жизненные интересы. Это своего рода наваждение, при котором обычные склонности и влечения уступают место восторженной тоске. Тогда заповеди — вроде «не прелюбодействуй», «не пожелай жены ближнего» и «блаженны чистые сердцем» — начинают звучать как-то особенно отвлеченно. Крум воспитывался по школьному звонку и по принципу: «Живи, как велят». Теперь он понимал всю несостоятельность этого принципа. А что здесь велят? Есть прелестная молодая женщина, сбежавшая от мужа (который на семнадцать лет старше ее), потому что он вел себя, как скотина; правда, она этого не говорила, но Тони уверен, что это так. И есть он сам, безусловно в нее влюбленный; и он нравится ей, правда, по-другому, но все же нравится, насколько это сейчас возможно. А впереди — ничего, кроме совместных чаепитий! И любовь пропадает даром — в этом было что-то прямо кощунственное.

Погруженный в свои размышления, он не обратил внимания на человека среднего роста, с кошачьими глазами и узким ртом на загорелом, покрытом мелкими морщинками лице, который поглядел ему вслед, слегка скривив губы; впрочем, это могло быть и улыбкой.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

После ухода Крума Клер постояла некоторое время в холле, вспоминая, как она восемнадцать месяцев назад покидала этот дом. Она была тогда в светло-коричневой кофточке и коричневой шляпке и проходила между рядами людей, провожавших ее возгласами: «Счастливого пути! Прощай, дорогая!», «Привет Парижу!» Да, прошло всего полтора года, а сколько событий случилось за это время! Клер усмехнулась и направилась в дядин кабинет.

— Дядя Лоренс, ты, оказывается, дома? А Тони Крум только что заходил тебя повидать.

— Это тот довольно приятный юноша без определенных занятий?

— Да. Он хотел тебя поблагодарить.

— Боюсь, что благодарить не за что.

И быстрые черные глаза сэра Лоренса, напоминавшие глаза кулика или вальдшнепа, скептически скользнули по ней. Конечно, Динни — любимица, но и Клер, безусловно, привлекательна. Так недавно замужем и уже несчастна… Эм сообщила ему об этом, но добавила, что при ней лучше о ее браке не говорить. Что ж! Джерри Корвен! При его имени люди всегда пожимали плечами и начинались какие-то намеки. Неприятно. Но его, сэра Лоренса, это в конце концов не касается. Негромкий голос произнес за дверью:

— Сэр Джералд Корвен.

Сэр Лоренс невольно поднес палец к губам. Лакей произнес еще тише:

— Я провел его в маленькую гостиную и сказал, что пойду узнаю, дома ли леди Корвен.

Сэр Лоренс увидел, как рука Клер крепко стиснула спинку стула, возле которого она стояла.

— Ну, Клер, ты как? Дома?

Она не ответила, но ее лицо побелело и застыло. — Минутку, Блор. Я позвоню. Блор удалился.

— Так как же, детка?

— Он, должно быть, выехал следующим пароходом. Дядя, я не хочу его видеть.

— Если мы просто скажем, что тебя нет дома, он придет еще раз.

Клер вскинула голову.

— Хорошо, я к нему выйду.

Сэр Лоренс почувствовал легкую дрожь.

— Если бы ты мне сказала, что говорить, я вышел бы к нему вместо тебя.

— Спасибо, дядя, но зачем тебе возиться с этой грязью?

«Слава богу!» — подумал сэр Лоренс.

— На всякий случай я буду рядом. Желаю удачи, детка, — сказал он выходя.

Клер подошла к камину: лучше иметь звонок под рукою. Она испытывала хорошо знакомое ей ощущение, словно брала разбег для отчаянного прыжка. «Во всяком случае, он ко мне не прикоснется», — решила она и тут же услышала голос Блора:

— Сэр Джералд Корвен, миледи.

Недурно! Жене докладывают о приходе мужа! Но прислуга всегда все знает!

Даже не глядя, Клер почувствовала, где он стоит. Румянец стыда и гнева залил ее щеки. Он заворожил ее! Он сделал из нее игрушку, служившую для удовлетворения всех его капризов! Он ее…

Корвен заговорил сдержанно, но язвительно:

— Признаюсь, я ничего подобного от тебя не ожидал!

Он все тот же, аккуратный, щеголеватый, похожий на кота, с тонкогубой усмешкой и дерзкими, хищными глазами.

— Что вам нужно?

— Только тебя.

— Меня вы не получите.

— Это просто смешно!

Одно стремительное движение, и он схватил ее в объятия. Клер откинула голову и коснулась звонка.

— Отойдите, или я позвоню! — Другой рукой она заслонила свое лицо. Станьте вон там, тогда я готова с вами разговаривать, иначе вам придется уйти.

— Хорошо. Но это смешно!

— Неужели вы не понимаете, насколько это серьезно? Иначе разве я уехала бы?

— Я думал, ты просто рассердилась, и не удивительно. Очень сожалею.

— Обсуждать все это не имеет смысла. Теперь я знаю вас и не вернусь.

— Детка, я прошу у тебя прошения и даю слово, что ничего подобного не повторится.

— Какое великодушие!

— Я только проделал эксперимент. Некоторые женщины это обожают. Хотя, может быть, в ту минуту и не понимают своих ощущений.

— Вы — животное.

— А жена у меня — красавица. Брось, Клер, не глупи, не делай из нас посмешища! Можешь поставить мне любые условия.

— И верить, что вы их выполните? И потом, я не хочу такой жизни: ведь мне всего двадцать четыре года.

Улыбка сбежала с его губ.

— Понятно. Я заметил, что из этого дома вышел молодой человек. Имя и положение?

— Тони Крум. Итак?

Он отошел к окну и несколько мгновений смотрел на улицу, потом обернулся к ней.

— Но вы имеете несчастье быть моей женой.

— Как будто.

— Нет, вполне серьезно, Клер, вернись ко мне.

— Вполне серьезно — нет.

— Я занимаю определенный пост и шутить этим не могу. Посмотри на меня! — Он подошел к ней ближе. — Ты можешь считать меня чем угодно, но, во всяком случае, я не жулик и не ханжа. Я не спекулирую ни своим положением, ни святостью брака, ни всем этим вздором. Однако в моем министерстве до сих пор придают большое значение подобным вещам, и я не могу допустить, чтобы дело о разводе возбудила ты.

— Я на это и не рассчитывала.

— А на что же ты рассчитывала?

— Не знаю. Знаю только одно: я не вернусь.

— Только из-за?..

— И многого другого.

На его лице снова появилась кошачья усмешка и помешала ей прочесть его мысли.

— Ты хочешь, чтобы я подал на развод?

Клер пожала плечами.

— У вас для этого нет оснований. — Иначе ты, конечно, ответить не можешь.

— Но оснований действительно нет.

— Послушай, Клер, право, все это ужасно нелепо и совершенно недостойно тебя, при твоем уме и знании жизни. Не можешь же ты вечно оставаться соломенной вдовой. К тому же тебе нравилось на Цейлоне.

— Есть вещи, которых я, по отношению к себе, не позволю, а вы осмелились…

— Я уже сказал, что это больше не повторится.

— А я сказала, что верить вам не могу.

— Так мы ни до чего не договоримся. Ты собираешься жить на средства твоих родителей?

— Нет. Я поступила на службу.

— О-о! На какую же?

— Секретарем к нашему новому депутату.

— Это тебе очень скоро надоест.

— Не думаю.

Он пристально посмотрел на нее, на этот раз без улыбки, и она вдруг увидела в его лице слишком знакомое хищное выражение.

— Я не допущу, чтоб ты принадлежала другому мужчине, — заявил он вдруг.

Сейчас он раскрылся весь, до конца, и ей стало легче. Она не ответила.

— Ты слышала?

— Да.

— Я говорю вполне серьезно.

— Вижу.

— Ты бесчувственный бесенок!

— Очень хотела бы им быть.

Он прошелся по комнате и решительно остановился перед ней.

— Взгляни на меня! Без тебя я не вернусь. Я остановился в «Бристоле». Будь паинькой и приходи ко мне туда. Мы начнем все сначала. Ты увидишь, какой я буду хороший.

Она не выдержала и воскликнула:

— Да поймите же наконец! Вы убили во мне всякое чувство к вам!

Его зрачки расширились, затем сузились, губы сжались и вытянулись в нитку. Он напоминал жокея, укрощающего необъезженную лошадь.

— И вы поймите меня, — сказал он, понизив голос. — Или вы вернетесь ко мне, или я с вами разведусь. Я не могу оставить вас здесь, чтобы вы могли вытворять что вам вздумается.

— Я уверена, что так поступил бы всякий благоразумный муж.

На его губах вновь появилась усмешка.

— За это, — сказал он, — я получу поцелуй.

И не успела она оттолкнуть его, как он прижался губами к ее губам. Она вырвалась и надавила кнопку звонка. Корвен поспешно отступил к двери.

— Au revoir[180], — сказал он и вышел.

Клер вытерла губы. Она была растеряна, измучена и не могла понять, кто же на сей раз остался победителем: она или он.

Она стояла возле камина, положив голову на руки, и вдруг почувствовала, что сэр Лоренс вошел в комнату и из деликатности молчит.

— Прости, ради бога, дядя, за все эти сцены. На той неделе я буду уже в своей конуре.

— Хочешь сигарету, детка?

Клер закурила и с наслаждением затянулась. Тем временем сэр Лоренс сел. Его брови насмешливо приподнялись.

— Совещание закончилось, как обычно? Клер кивнула.

— Уклончивая формула. Людям никогда не нравится то, чего им не хочется, как бы ловко оно им ни предлагалось. Продолжение следует?

— Что касается меня — нет.

— Жаль, что при обсуждении всегда бывают две стороны…

— Дядя Лоренс, — вдруг спросила Клер, — каковы теперь законы о разводе?

Баронет вытянул свои длинные тонкие ноги.

— Никогда с этим не сталкивался. Полагаю, теперь развестись все же легче, чем в старину. Но посмотрим в «Уитекере».

Он протянул руку к справочнику в красном переплете.

— Страница двести пятьдесят восьмая — вот, тут.

Клер стала молча читать, а он с грустью смотрел на нее. Затем она подняла глаза и сказала:

— Значит, чтобы получить от него развод, я должна решиться на измену.

— По-видимому, они так выражаются из деликатности. В лучшем обществе эту неприятную сторону дела берет на себя мужчина.

— Да, но он не желает. Он хочет, чтобы я к нему вернулась. Кроме того, он должен считаться со своим положением.

— Разумеется, это вполне понятно, — задумчиво сказал сэр Лоренс. — В нашей стране карьера — растение хрупкое.

Клер захлопнула справочник.

— Если бы не родители, я бы завтра же дала ему повод для развода, и конец.

— А ты не думаешь, что вам бы стоило еще раз попробовать?

Клер покачала головой. — Я просто не в силах.

— Что ж, пусть все останется так, но это очень неприятное «так», сказал сэр Лоренс. — А что думает Динни?

— Мы с ней еще не говорили. Она не знает о его приезде.

— Значит, тебе сейчас не с кем и посоветоваться?

— Нет, я сказала Динни только, почему я от него ушла. Вот и все.

— Сомневаюсь, чтобы Джерри Кореей был очень терпелив.

Клер засмеялась.

— Мы оба не отличаемся долготерпением.

— Где он остановился?

— В «Бристоле».

— Неплохо бы установить за ним наблюдение, — задумчиво проговорил сэр Лоренс.

Клер содрогнулась.

— Недостойное занятие. Да и потом, дядя, я вовсе не хочу портить ему карьеру. Он ведь очень способный человек.

Сэр Лоренс пожал плечами.

— Для меня и для всей твоей семьи твое доброе имя гораздо важнее его карьеры. Давно он здесь?

— Думаю, недавно.

— Хочешь, я с ним повидаюсь и попытаюсь уговорить его дать тебе полную свободу?

Клер не отвечала, а сэр Лоренс смотрел на нее и думал: «Прелестна, слов нет, но очень своевольна. Воля есть, но терпения — ни на грош».

— Виновата я одна, — наконец заявила Клер. — Никто меня не заставлял выходить за него, и я вовсе не хочу обременять тебя этими переговорами. Да он и не согласится.

— Почем знать? — пробормотал сэр Лоренс. — А если все-таки подвернется случай, — попытаться?

— Это было бы замечательно с твоей стороны, но…

— Вот и прекрасно. А пока — безработные юноши умеют быть благоразумными?

Клер рассмеялась.

— О-о!.. Я его вымуштровала. Огромное тебе спасибо, дядя Лоренс. Ты очень мне помог. Я страшная дура, но у Джерри есть надо мной какая-то власть, и, кроме того, я всегда любила рисковать. Прямо не понимаю, как у такой матери может быть такая дочь. Мама ненавидит всякий риск, а Динни признает его только из принципа.

Клер вздохнула.

— Ну, больше не буду тебе надоедать, — и, послав дяде воздушный поцелуй, она вышла.

Сэр Лоренс остался сидеть в кресле. Он размышлял: «Придется и мне вмешаться в эту историю, а история становится все неприятнее. Но Клер еще так молода, надо же для нее что-то сделать. Поговорю-ка я с Динни».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Горячее время выборов в Кондафорде миновало, и генерал выразил сущность воцарившейся затем атмосферы словами:

— Что ж, они это заслужили.

— А тебя, папа, не пугает мысль о том, как будут ругать этих людей, если им ничего не удастся сделать?

Генерал улыбнулся.

— «Довлеет дневи злоба его», Динни. Клер устроилась?

— Привыкает к работе. Сейчас она занимается главным образом тем, что пишет благодарственные письма людям, выполнявшим перед выборами черную работу, тем, кто вербовал голоса, разъезжая по всему округу.

— А как ей нравится Дорнфорд?

— Говорит, что он удивительно внимателен.

— Его отец был отличным солдатом. Я служил одно время в его бригаде, в бурскую войну.

Он испытующе посмотрел на дочь и спросил:

— О Корвене что-нибудь слышно?

— Да, он приехал.

— Ах вот как! Почему от меня все держат в секрете? В наше время родителям приходится подсматривать в замочную скважину.

Динни нежно взяла его под руку.

— Нет, папа, просто мы бережем вас. Вы ведь очень чувствительные растения, не правда ли, папочка?

— Мы с твоей матерью считаем, что во всем этом весьма мало хорошего. И очень хотели бы, чтобы дело как-нибудь уладилось.

— Но ведь не ценой счастья Клер?

— Нет, — отозвался генерал неуверенно. — Нет, но тут сразу возникает вся сложность вопроса о браке. В чем счастье Клер? Она и сама не знает, и ты не знаешь, и я. Обычно люди, желая выбраться из одной ямы, тут же попадают в другую.

— Значит, и пытаться не стоит? Сидеть в своей яме? Ведь этого как раз и хотели лейбористы, правда?

— Мне следовало бы поговорить с ним, — заметил генерал, словно не слыша, — но я не могу действовать вслепую. Что ты посоветуешь, Динни?

— Не трогай спящего пса, пока он не вскочил, чтобы укусить тебя.

— А ты думаешь, укусит?

— Думаю.

— Плохо, — пробормотал генерал. — Клер еще так молода.

Об этом постоянно думала и Динни. Она сказала сестре в первую же минуту: «Ты должна освободиться». Так же рассуждала она и теперь. Но как добиться свободы? Знание законов о разводе не входило в программу образования Динни. Она слышала, что бракоразводные процессы — дело довольно обычное, ни у нее, ни у ее сверстников не было на этот счет никаких предрассудков. Но родителей развод, вероятно, очень огорчит, особенно если бы Клер пришлось взять вину на себя; это казалось им ужасным позором, и его следовало избежать во что бы то ни стало. Со времени ее трагического романа с Уилфридом Динни бывала в Лондоне очень редко. Каждая улица и особенно парк напоминали о нем и о том отчаянии, которое осталось в душе после разлуки с ним. Но теперь она хорошо понимала, что, какой бы оборот ни приняло дело, Клер нужна поддержка.

— Надо, пожалуй, съездить к ней и выяснить положение.

— Ради бога, поезжай. Постарайся добиться, чтобы их отношения по возможности наладились.

Динни покачала головой.

— Едва ли; и едва ли вы сами пожелали бы этого, если б Клер рассказала вам то, что рассказала мне.

Генерал смотрел перед собой невидящим взглядом.

— Вот я и говорю: мы ничего не знаем…

— Да, папочка, но пока вы всего не услышите от нее самой, я ничего больше не могу объяснить.

— Тогда поезжай к ней не медля.

Постоянный резкий запах бензина изгнал из Мелтон-Мьюз запахи конюшни. Мощеный кирпичом переулок сделался пристанищем автомобилей. Когда Динни вошла в него под вечер, она увидела справа и слева распахнутые ворота гаражей, покрашенных более или менее недавно. По переулку бродили кошки, а в одном из гаражей она заметила шофера в спецовке, склонившегося над карбюратором; но вообще жизнь там замерла, и название Мелтон-Мьюз «Конюшенный переулок» — потеряло свой смысл.

У дома Э 2 еще сохранилась сине-зеленая дверь, выкрашенная в этот цвет прежней владелицей, которую вместе со столькими поставщиками предметов роскоши разорил кризис. Динни дернула резную ручку звонка, и раздалось слабое треньканье, словно звякнул колокольчик заблудившейся овцы. Затем наступила тишина; на уровне ее лица мелькнуло светлое пятно, исчезло, и дверь открылась. Появилась Клер в зеленой пижаме и сказала:

— Входи, дорогая. Ты видишь львицу в ее берлоге, — «Дуглас в ее зале»[181].

Динни вошла в маленькую, почти пустую комнату, затянутую зеленым японским шелком от антиквара и устланную циновками. В дальнем углу виднелась узкая винтовая лестница. Комната слабо освещалась единственной свисавшей с потолка электрической лампочкой под зеленым бумажным абажуром. Железная электрическая печь не давала никакого тепла.

— Здесь еще ничего не устроено, — заметила Клер. — Пойдем наверх.

Динни поднялась по винтовой лестнице и очутилась в еще более тесной гостиной. В ней было два занавешенных окна, выходивших на гаражи, кушетка с подушками, маленькое старинное бюро, три стула, шесть японских гравюр, которые Клер, видимо, только что повесила, старинный персидский ковер на полу, покрытом циновками, почти пустой книжный шкафчик и на нем несколько семейных фотографий. Стены были окрашены в бледно-серый цвет, горел газовый камин.

— Флер подарила мне гравюры и ковер, а тетя Эм расщедрилась и дала бюро. Остальное я привезла с собой.

— А где ты спишь?

— На кушетке, очень удобно. Тут рядом есть маленькая ванная комнатка с душем, платяным шкафом и всем прочим.

— Мама просила узнать, что еще тебе нужно.

— Меня бы вполне устроил наш старый примус, несколько одеял, несколько ложек, ножей и вилок, маленький чайный сервиз, если есть лишний, и какие угодно книги.

— Отлично, — отозвалась Динни. — А теперь, детка, расскажи, как ты?

— Физически — прекрасно, а душевно — извелась. Я же говорила тебе, что он приходил.

— Он знает, где ты живешь?

— Пока нет. Кроме тебя, Флер, тети Эм да еще Тони Крума, никто не знает, где я живу. Мой официальный адрес — это Маунт-стрит. Но Джерри, конечно, разыщет меня, если захочет.

— Ты с ним виделась?

— Да. И я заявила, что к нему не вернусь; и я не вернусь, Динни, это решено, предупреждаю заранее. Хочешь чаю? Я могу вскипятить его в фаянсовом чайнике.

— Нет, спасибо, я пила в поезде.

Динни сидела на стуле, привезенном из дому, и ее костюм бутылочного цвета удивительно гармонировал с волосами цвета увядших буковых листьев.

— Какая ты сейчас красивая! — заметила Клер, свертываясь клубочком на кушетке. — Хочешь сигарету?

А Динни думала то же самое о сестре: прелестная женщина, из тех, у которых все прелестно; темные волосы, живые темные глаза, бледное матовое лицо, чуть подкрашенные губы, зажавшие сигарету, — да, Клер действительно могла «возбуждать желание». Однако сейчас это выражение показалось Динни удивительно неподходящим. Клер всегда была живой и привлекательной, но замужество, конечно, неуловимо подчеркнуло, углубило эту привлекательность и внесло в нее что-то завораживающее.

— Ты сказала — Тони Крум? — спросила она вдруг.

— Он помог мне окрасить стены. Фактически он сделал все здесь, а я — в ванной комнате, но у него получилось лучше.

Динни рассматривала стены с видимым интересом. — Очень мило… Папа и мама встревожены, детка.

— Охотно верю.

— Ведь это же естественно, правда?

Клер нахмурилась. Динни вдруг вспомнила, как горячо они с Клер когда-то обсуждали вопрос о том, следует ли выщипывать брови или нет. Слава богу, Клер к этому еще не прибегала.

— Ничего не поделаешь, Динни, я ведь не знаю, что предпримет Джерри.

— Вероятно, ему нельзя оставаться здесь долго, иначе он потеряет место.

— По-видимому, но я не собираюсь расстраиваться заранее. Что будет, то и будет.

— Сколько нужно времени, чтобы получить развод? То есть если ты поднимешь против него дело?

Клер покачала головой, на ее лоб упал темный локон, совсем как бывало в детстве.

— Устраивать за ним слежку — противно. И не буду же я объяснять суду, что он меня истязал! А кто поверит мне на слово? Мужчины легко выпутываются из таких историй.

Динни встала и подсела на диван к сестре.

— Я готова его убить! — сказала она.

Клер рассмеялась.

— Во многих отношениях он даже не плохой человек. Но я просто не хочу возвращаться к нему, вот и все. Если с человека один раз содрали кожу, он второй раз на это не пойдет.

Динни сидела молча, закрыв глаза.

— Скажи мне, — спросила она наконец, — какие у тебя отношения с Тони Крумом?

— Он на испытании. Пока он ведет себя хорошо, мне приятно с ним встречаться.

— Если бы стало известно, что он здесь бывает, — медленно проговорила Динни, — этого было бы достаточно, не правда ли?

Клер снова засмеялась.

— Для светских людей, вероятно, вполне достаточно. А я думаю, что судьи себя такими и считают. Но знаешь, Динни, если я начну смотреть на жизнь с точки зрения судей — лучше умереть. А я чувствую себя в высшей степени живой. Поэтому мне на все наплевать. Тони знает, что я получила такую порцию физиологии, которой хватит надолго.

— Он влюблен?

Глаза сестер — голубые и карие — встретились.

— Да.

— А ты?

— Он мне нравится. Очень. Но и только.

— А ты не думаешь, что пока здесь Джерри…

— Нет. Я нахожусь в большей безопасности, пока он здесь. Если я с ним не поеду, он, наверно, установит за мной слежку. А уж если он решил что-нибудь сделать, так сделает непременно.

— Не знаю, хорошо ли это. Давай пойдем куда-нибудь поужинаем.

Клер потянулась.

— Не могу, детка. Я ужинаю с Тони в ресторанчике, который нам обоим по нашим скромным средствам. Эта жизнь почти без гроша даже забавна.

Динни встала и начала поправлять японские гравюры. Беззаботность Клер была для нее не новость. Что ж, надо быть старшей сестрой? Служить холодным душем?

— Очень хорошие гравюры. У Флер прелестные вещи.

— Извини меня, я пойду переоденусь. — И Клер ушла в ванную.

Раздумывая о неприятном положении, в котором очутилась сестра, Динни почувствовала полную беспомощность, знакомую всем, кроме тех, кто всегда и все «лучше знает». Подавленная, подошла она к окну и отдернула занавеску. За окном было мглисто и темно. Выехавшая из соседнего гаража машина ждала своего шофера.

«Разве тут можно торговать древностями?» — подумала она. В это время из-за угла появился человек; он останавливался перед каждым домом, видимо, ища какой-то номер. Затем прошел по другой стороне переулка, вернулся и остановился как раз под окном. Она отметила уверенность и силу, которыми веяло от статной фигуры в пальто.

«Боже милостивый! — подумала она. — Джерри!» Она опустила занавеску и бросилась в ванную. Открывая дверь, Динни услышала унылое позвякивание колокольчика, оставшегося еще от антикварши.

Клер, в одном белье, стояла под единственной электрической лампочкой и рассматривала в ручное зеркальце свои губы. Динни сразу заполнила собой все свободное место.

— Клер, — сказала Динни, — он здесь.

Клер обернулась. На ее бледных плечах лежали отсветы лампочки, поблескивал шелк белья и расширенные от изумления темные глаза. Она даже сестре показалась каким-то видением.

— Джерри?

Динни кивнула.

— А я не желаю его видеть. — Она посмотрела на ручные часы. — И меня ждут к семи. Вот черт!

Динни вовсе не хотела, чтобы столь опрометчиво назначенное свидание сестры с Тони состоялось, но неожиданно для самой себя предложила:

— Хочешь, я выйду к Джерри? Он, наверное, видел свет в окнах.

— Скажи, Динни, ты могла бы увести его с собой?

— Попробую.

— Попытайся, детка. Это было бы замечательно. Удивляюсь только, как он нашел мою квартиру. Вот проклятье! Теперь будет меня преследовать!

Динни вернулась в гостиную, выключила свет и спустилась по винтовой лестнице. В это время снова зазвенел колокольчик. Идя через пустую комнату, она обдумала план действий. «Кажется, дверь открывается внутрь, надо ее за собой захлопнуть». Ее сердце билось; она сделала глубокий вздох, быстро распахнула дверь, вышла и с шумом захлопнула ее за собой. Она очутилась лицом к лицу со своим зятем и отпрянула с превосходно разыгранным изумлением:

— Кто тут?

Он приподнял шляпу. Они молча смотрели друг на друга.

— Динни! Клер дома?

— Да. Но она никого не хочет видеть.

— Вы хотите сказать — не хочет видеть меня?

— Если угодно — да.

Он испытующе смотрел на нее своими дерзкими глазами.

— Что ж, зайду в другой раз. Вам в какую сторону?

— На Маунт-стрит.

— Разрешите вас проводить?

— Пожалуйста.

Она шла рядом с ним и твердила себе: «Будь осторожна!» Когда он был здесь, она относилась к нему иначе, чем в его отсутствие. Недаром все утверждали, что в Джерри Корвене есть какое-то обаяние.

— Вероятно, Клер отзывалась обо мне весьма нелестно?

— Пожалуйста, оставим эту тему: я разделяю ее чувства, каковы бы они ни были.

— Разумеется. Вы образец преданности. Но ведь вы знаете, Динни, до чего она очаровательна.

Он взглянул на нее сбоку, и в его глазах мелькнула усмешка. Она вспомнила видение в ванной — стройную шею сестры, блеск ее кожи, темные волосы и глаза. Половое влечение? Отвратительный термин!

— Вы себе не представляете, какая это мука! — продолжал он. — И потом я всегда был экспериментатором.

Динни вдруг остановилась.

— Она моя сестра, не забывайте.

— Вы убеждены? Вы так не похожи друг на друга, что просто не верится.

Динни молча шла рядом с ним.

— Послушайте, Динни, — вкрадчиво начал он опять. — Ну, я сластолюбец, если хотите, но что из этого? Половое влечение, конечно, заставляет нас делать ошибки. Если вам скажут, что нет, — не верьте. Но такие вещи изживаются, и дело вообще не в них. Пусть Клер ко мне вернется, и она через два года обо всем забудет. Жизнь, которую мы ведем, ей нравится, а я не придирчив. Брак в конце концов не монастырь.

— Вы хотите сказать, что к тому времени вы займетесь экспериментами над кем-нибудь другим?

Он пожал плечами, покосился на нее и улыбнулся.

— Довольно странный разговор, не правда ли? Я хочу заставить вас понять, что во мне живут два человека. У одного — а его-то и следует принимать в расчет — есть свое дело, и он это дело любит. Клер должна держаться за этого человека, потому что с ним она не закиснет. Она будет в самой гуще жизни, среди незаурядных людей, у нее будут интересы и развлечения, а она это любит. У нее будет известная власть, а власть ее привлекает. Другой человек — да, если хотите, его можно кое в чем упрекнуть; но худшее уже позади, или, вернее, будет позади, когда мы снова начнем жить вместе. Как видите, я честен — или бесстыден… называйте, как хотите.

— Но я не понимаю, — сухо возразила Динни, — где же во всем этом любовь?

— Может быть, нигде. Брак основан на взаимной заинтересованности и влечении. Первая с годами растет, второе блекнет, а ведь она именно этого и хочет.

— Я не могу говорить за Клер, но думаю, что это не так.

— Ну, дорогая, вы в этой области еще совершенно неопытны.

— И, надеюсь, никогда не буду. Но мне бы очень не понравилось такое сочетание сделки и порока.

Он рассмеялся.

— А мне нравится ваша прямота. Нет, серьезно, Динни, вы должны на нее повлиять. Она совершает огромную ошибку.

Динни вдруг овладел неудержимый гнев.

— Я думаю, — проговорила она сквозь зубы, — что огромную ошибку сделали вы. Некоторые лошади не терпят плохого обращения, и потом уж с ними ни за что не поладишь.

Он промолчал.

— Вы едва ли захотите, чтобы в вашей семье был развод, — заметил он наконец и пристально посмотрел на нее. — Я уже сказал Клер, что вины на себя не возьму. Очень сожалею, но в этом я тверд. Кроме того, если она ко мне не вернется, то все равно жить, как ей вздумается, я не позволю.

— Вы хотите сказать, что если она вернется, тогда позволите? продолжала Динни сквозь зубы.

— Вероятно, этим дело бы и кончилось.

— Понятно. Пожалуй, нам пора проститься.

— Как вам угодно. Вы считаете меня циником? Не спорю. Но я сделаю все, чтобы Клер вернулась. А если она не вернется, пусть пеняет на себя.

Они остановились под фонарем, и Динни заставила себя посмотреть ему в глаза. Этот человек, с кошачьей усмешкой и неподвижным взглядом, напоминал огромного бесстыдного и безжалостного кота.

— Я все поняла, — сдержанно сказала Динни. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Динни! Мне очень жаль, но лучше уж играть в открытую. Вашу руку!

Неожиданно для самой себя она протянула ему руку и свернула на Маунт-стрит.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Когда Динни входила в дом тетки, она всей душой сочувствовала сестре и вместе с тем понимала теперь, почему Клер все же вышла за Джерри Корвена. В нем действительно таилась какая-то гипнотическая сила, какая-то вызывающая бесстыдная дерзость, не лишенная известной притягательности. Естественно, что он имел огромную власть над туземцами и мягко, но вместе с тем беспощадно заставлял их подчиняться своей воле; он мог подчинять себе даже своих сослуживцев. Динни понимала также, как трудно, должно быть, отказывать ему в физической близости, пока он не оскорбляет человеческое достоинство.

Из печального раздумья ее вывел голос тетки, говоривший:

— Вот она, Адриан!

На верху лестницы стоял дядя Адриан; его лицо с козлиной бородкой выглядывало из-за плеча сестры.

— Пришли твои вещи, детка. Где ты была?

— У Клер, тетечка.

— Знаешь, Динни, — сказал Адриан, — а ведь я не видел тебя чуть ли не целый год.

— И я тоже, дядя. Как в Блумсбери? Все благополучно? Кризис не повлиял на ископаемых?

— Ископаемые in esse[182] чувствуют себя прекрасно; in posse[183] они очень ненадежны, а денег на экспедиции у нас нет. Происхождение Homo sapiens[184] больше чем когда-либо покрыто туманом.

— Одеваться к ужину не нужно, Динни, Адриан остается. Лоренс будет так рад. Вы можете поболтать, пока я пойду распущу пояс. Может быть, ты хочешь подтянуть свой?

— Нет, спасибо, тетечка.

— Тогда иди туда.

Динни вошла в гостиную и села рядом с дядей. Дядя, худой и бородатый, с серьезным морщинистым лицом, загорелым даже в ноябре, сидел, скрестив длинные ноги, смотрел на нее сочувствующим взглядом и, как всегда, казалось, готов был слушать ее сердечные излияния.

— Ты знаешь насчет Клер, дядя?

— Голые факты, без «почему» и «отчего».

— Но они весьма некрасивы. Ты когда-нибудь имел дело с садистом?

— Однажды — в Маргете. В школе. Тогда я, конечно, не понимал, в чем дело, а потом сообразил. Ты хочешь сказать, что Корвен — садист?

— Так говорит Клер. Я шла с ним от ее дома. Очень странный человек.

— Неужели психопат? — спросил Адриан, поежившись.

— Разумнее нас с тобой. Но он желает все делать как ему нравится, совершенно не считаясь с другими, а когда это не удается, он кусается. Не может ли Клер получить развод, не предавая гласности их интимную жизнь?

— Только если добыть бесспорные доказательства измены.

— А их придется добывать здесь?

— Получить их с Цейлона вряд ли удалось бы, да и стоило бы очень дорого.

— Клер пока не хочет, чтобы за ним следили.

— Конечно, дело это довольно грязное, — отозвался Адриан.

— Знаю, дядя. Но ведь иного выхода нет?

— Нет.

— Сейчас она считает, что лучше всего оставить друг друга в покое; а он говорит, что если она с ним не вернется на Цейлон, то пусть пеняет на себя.

— Значит, тут еще кто-нибудь замешан?

— Есть один молодой человек, он в нее влюблен, но она говорит, что между ними ничего нет.

— Гм… «Молодость! Молодость!» — как сказал Шекспир. Приятный юноша?

— Я видела его только несколько минут. По-моему, очень славный.

— Это палка о двух концах.

— Я во всем верю Клер.

— Ты знаешь ее лучше, чем я, дорогая, но ведь она не очень-то терпелива. Сколько здесь пробудет Корвен?

— Она говорит, самое большее — месяц. Уже неделя, как он приехал.

— Он с ней виделся?

— Один раз. И опять пытался сегодня. Я его увела. Она ужасно боится этих встреч.

— Но ведь как муж он имеет полное право с ней видеться.

— Да, — отозвалась Динни и вздохнула.

— Не может ли ваш депутат, у которого она служит, придумать какой-нибудь выход? Он ведь юрист.

— Мне бы не хотелось посвящать его во все это. Уж очень интимные вещи. Да люди и не любят вмешиваться в семейные дрязги.

— Он женат?

— Нет.

Она поймала на себе внимательный взгляд дяди и вспомнила, как Клер, засмеявшись, сказала: «Динни, он в тебя влюблен».

— Он будет здесь завтра вечером, — продолжал дядя. — Кажется, Эм пригласила его ужинать, Клер тоже придет… Совершенно искренне, Динни, я просто не представляю себе, что тут можно сделать. Может быть, Клер передумает и вернется к Корвену или Корвен передумает и предоставит ей жить, как она хочет? Динни покачала головой.

— Они не передумают, не такие люди… Ну, мне надо пойти вымыть руки.

Оставшись один, Адриан стал размышлять о той бесспорной истине, что у каждого свои заботы. Его заботой была в настоящее время болезнь его двух пасынков — Шейлы и Рональда Ферз, которые заболели корью. Благодаря прямо-таки священному ужасу, с каким его жена относилась к «заразным» болезням, он оказался изолированным в собственном доме. Судьба Клер не слишком его интересовала. Ему и раньше казалось, что племянница принадлежит к тому типу молодых женщин, которые по любому случаю готовы закусить удила и когда-нибудь непременно свернут себе шею. Он отдал бы трех Клер за одну Динни. Но если семейные истории Клер угрожали спокойствию Динни, они становились важными и для него. У Динни, как видно, особая способность непременно взваливать на себя чужое бремя: сначала Хьюберта, потом его самого, потом Уилфр. ида Дезерта и, наконец, Клер.

И он сказал, обращаясь к попугаю леди Монт:

— Несправедливо, Полли, правда?

Попугай, привыкший к Адриану, вылетел из клетки, уселся к нему на плечо и ущипнул за ухо.

— Не одобряешь, да?

Зеленая птица пробормотала что-то нечленораздельное и продолжала прогуливаться по его пиджаку. Адрнан ласково подергал ее за хохолок.

А кто приласкает Динни, кто подергает ее за хохолок? Бедная девочка!

В эту минуту раздался голос его сестры:

— Я не позволю, чтобы Динни опять дергали.

— Эм, — обратился Адриан к сестре, — скажи, кто-нибудь из нас болел душой за другого?

— В больших семьях этого не бывает. Со мной это чуть не случилось, когда я женила Лайонела… А теперь он судья — ужасно! Дорнфорд… Ты видел его?

— Никогда.

— У него лицо как на портретах. Говорят, в Оксфорде он получил приз за прыжки в длину. Это может пригодиться?

— Говорят, это желательно.

— Отлично сложен, — продолжала леди Монт. — Я подробно рассмотрела его в Кондафорде.

— Милая Эм!

— Ради Динни, конечно. Что ты будешь делать с садовником, который во что бы то ни стало желает укатать каменную площадку?

— Скажу, чтобы он этого не делал.

— А он не слушается: когда ни выглянешь в окно в Липпингхолле, он вечно куда-то тащит эту трамбовку. Вот и гонг, а вот и Динни. Пойдем.

Сэр Лоренс стоял у буфета и извлекал из бутылки раскрошившуюся пробку.

— Лафит шестьдесят пятого года. Никак не угадаешь, каков он окажется. Открывайте осторожнее, Блор. Как ты думаешь, Адриан, подогреть его или не стоит?

— Лучше нет, если оно такое старое.

— Пожалуй.

Ужин начался в молчании. Адриан думал о Динни, Динни — о Клер, а сэр Лоренс — о вине.

— Французское искусство, — сказала леди Монт.

— Ах да! — подхватил сэр Лоренс. — Ты мне напомнила, Эм: будут выставлены некоторые картины, принадлежавшие старику Форсайту. Ведь он умер, спасая их, и это нужно сделать в память о нем.

Динни подняла глаза.

— Отец Флер? Хороший был человек, дядя?

— Хороший? — повторил сэр Лоренс. — Пожалуй, не то. Прямой — да, осторожный — да, слишком осторожный по теперешним временам. Когда начался пожар, его ударило по голове картиной… Бедняга… Впрочем, во французском искусстве он кое-что понимал… Эта выставка очень бы его порадовала.

— Ни одна вещь на ней не может сравниться с «Рождением Венеры», заявил Адриан.

Динни бросила на него довольный взгляд.

— Божественная вещь! — сказала она.

Сэр Лоренс поднял одну бровь.

— Я не раз пытался понять, отчего народы становятся все прозаичнее. Сравните старых итальянцев и современных!

— Разве поэзия — не особое кипение крови, дядя? Разве она не юность или по крайней мере не восторженность?

— Итальянцы никогда не были молодыми, а восторженности в них и сейчас хоть отбавляй. Мы путешествовали прошлой весной по Италии, и ты бы видела, как они хлопотали из-за наших паспортов!

— Трогательно, — согласилась леди Монт.

— Весь вопрос — в способах выражения. В четырнадцатом веке средствами выражения для итальянцев были кинжалы и стихи, в пятнадцатом и шестнадцатом — яд, скульптура и живопись, в семнадцатом — музыка, в восемнадцатом интриги, в девятнадцатом — восстания, а в двадцатом их поэтичность выражает себя в радио и в законах.

— Это было так утомительно, — пробормотала леди Монт, — эти законы, которых ты не в состоянии прочесть.

— Тебе повезло, мой друг: я их читал.

— У итальянцев есть одна особенность, — продолжал Адриан, — век за веком они в той или иной области дают великих людей. Я не знаю, Лоренс, что здесь влияет — климат, кровь или, может быть, пейзаж?

Сэр Лоренс пожал плечами.

— Как тебе нравится кларет? Понюхай, Динни. Шестьдесят лет тому назад вас еще не было на свете, а мы с Адрианом пешком под стол ходили. Это почти совершенство.

Адриан отхлебнул из своего стакана и кивнул.

— Превосходное вино.

— А ты что скажешь, Динни?

— Я уверена, что оно великолепно, но ничего в этом не смыслю.

— Старик Форсайт оценил бы его. У него был замечательный херес. Чувствуешь букет, Эм?

Леди Монт, держа стакан в руке, оперлась локтем на стол и слегка раздула ноздри.

— Какой вздор! — пробормотала она. — Любой цветок пахнет лучше.

Последовало всеобщее молчание. Динни первая подняла глаза.

— А как поживают Босуэл и Джонсон, тетечка?

— Я только что рассказывала Адриану: Босуэл утрамбовывает каменную площадку, а у Джонсона умерла жена. Бедняга! Он стал другим человеком. Все время насвистывает. Следовало бы записывать эти мелодии.

— Старинные народные песни?

— Нет, современные. Он просто бредит.

— Кстати, о старине, — заметил сэр Лоренс. — Динни, ты читала когда-нибудь такую книжку: «Спроси маму»?

— Нет. Кто автор?

— Сертис… А прочесть следовало бы. Это разъяснение.

— К чему, дядя?

— К современности.

Леди Монт поставила пустой стакан на стол.

— Как умно они сделали, что закрыли тогда выставку картин в тысяча девятисотом году. Помнишь, Лоренс, в Париже… все эти хвостатые штуки? Какие-то желтые и голубые спирали, и пузыри, и лица вверх ногами? Динни, нам, пожалуй, пора наверх.

И когда Блор вслед за этим пришел спросить, не сойдет ли мисс Динни вниз, в кабинет, леди Монт пробормотала:

— Это насчет Джерри Корвена. Не поддерживай, пожалуйста, своего дядю. Он воображает, будто может быть полезным, но он ничего не может…

— Ну, что же, Динни? — спросил сэр Лоренс. — Люблю поговорить с Адрианом: уравновешенный человек, со своим особым складом ума… Я обещал Клер повидаться с Корвеном, но в этом нет никакого смысла, пока не знаешь, что говорить; да и тогда мало смысла. Как ты считаешь?

Динни села на краешек стула и оперлась локтями о колени. Эта поза не предвещала ничего хорошего.

— Судя по тому, что он сказал мне сегодня, дядя Лоренс, его решение твердо: или Клер к нему вернется, или он постарается с ней развестись.

— А как к этому относятся твои родители?

— Они очень этого не хотят.

— Ты знаешь, что на горизонте есть еще некий молодой человек?

— Да.

— У него нет ни гроша.

Динни улыбнулась.

— Мы к этому привыкли.

— Знаю. Но не иметь ни гроша, когда к тому же нет и никакого положения, — штука серьезная. Корвен может потребовать возмещения убытков: он, кажется, мстительный тип.

— Неужели ты думаешь, что он действительно пойдет на такое? В наше время это считается дурным тоном, не правда ли?

— Когда у человека взыграло самолюбие, он перестает считаться с хорошим тоном. Ты, вероятно, не сможешь убедить Клер порвать с этим Крумом?

— Боюсь, что Клер никого не послушается в этом вопросе. Она считает, что в разрыве виноват один Корвен.

— Я лично, — сказал сэр Лоренс, попыхивая сигарой, — сторонник того, чтобы последить за Корвеном, пока он здесь, собрать материал и перейти в контратаку, но ей такой план не нравится.

— Клер считает, что у Корвена впереди блестящая карьера, и не хочет ее портить. Да и потом это так противно…

Сэр Лоренс пожал плечами.

— Как же быть? Закон есть закон. Корвен — член Бартонского клуба… Может быть, поймать его там и уговорить, чтобы он оставил ее в покое, в надежде на то, что разлука смягчит ее сердце?

Динни нахмурилась.

— Может быть, попытаться и стоит, но едва ли это на него подействует.

— А как ты сама думаешь поступать?

— Поддерживать Клер во всем, что она делает и чего не делает.

Сэр Лоренс кивнул. Иного ответа он и не ждал.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Особые черты, с незапамятных времен сделавшие английских общественных деятелей тем, что они есть, побудившие стольких юристов стать членами парламента и стольких богословов примириться с епископским саном, давшие возможность стольким финансистам разбогатеть, спасшие стольких политиков от забот о завтрашнем дне и стольких судей — от укоров совести, не чужды были и Юстэсу Дорнфорду. Короче говоря, у него было прекрасное пищеварение, он мог пить и есть в любое время, не заботясь о последствиях, и умел неутомимо работать, даже в области спорта: здесь к его неутомимости присоединялся еще тот запас нервной энергии, который отличает человека, побеждающего в беге на дальнюю дистанцию, от того, кто в таком состязании проигрывает. И вот, став королевским адвокатом, он уже целых два года продвигался вперед рывками и скачками, а теперь баллотировался в парламент. Вместе с тем его меньше всего можно было назвать карьеристом. Его красивое смуглое лицо со светло-карими глазами выражало спокойную рассудительность и даже мягкость. У него была приятная улыбка, тонкие усики, и парик еще не успел испортить его черных волнистых волос. Окончив Оксфордский университет, он на правах практиканта стал обедать в столовой юридической корпорации, поступил на службу к известному младшему адвокату-специалисту по обычному праву. Когда началась мировая война, он был младшим офицером в Шропширском полку, потом перевелся в кавалерию, а затем вскоре попал на передовую, где ему повезло больше, чем многим другим. После войны он очень быстро выдвинулся как адвокат. Стряпчие любили его. Никакой судья не мог сбить его с толку, а перекрестные допросы он вел мастерски и всегда словно сожалел, когда ему удавалось что-либо доказать. Он был католиком, но скорее по воспитанию, чем по убеждению. И, наконец, отличался высокой порядочностью в отношениях с женщинами. Его присутствие на обедах при объезде округа если и не заставляло умолкнуть развязавшиеся языки, то, во всяком случае, сдерживало их.

Он занимал в Харкурт-билдингс квартиру, удобную и для жизни и для работы. Каждое утро в любую погоду ездил верхом в Хайд-парке, причем до этого успевал по крайней мере часа два поработать. Затем, приняв ванну, позавтракав и ознакомившись с утренними новостями, он к десяти часам отправлялся в суд. После четырех, когда в суде кончались занятия, он до половины седьмого опять изучал дела. Вечерами Дорнфорд раньше бывал свободен, а теперь проводил их в парламенте, и так как он редко ложился спать, не посидев еще часок-другой над каким-нибудь делом, то время его сна сокращалось с шести до пяти и даже до четырех часов.

С Клер они уговорились так: она являлась без четверти десять, разбирала его корреспонденцию и от десяти до четверти одиннадцатого получала от него инструкции; затем выполняла необходимую работу, уходила и возвращалась в шесть, чтобы доделать то, что осталось от утра, или получить новое поручение.

На следующий вечер после описанного нами, в начале девятого, Дорнфорд появился в гостиной на Маунт-стрит. Хозяева поздоровались с ним и познакомили с Адрианом, который был снова вызван по этому случаю. Мужчины принялись обсуждать вопрос об устойчивости фунта и другие, не менее важные проблемы. Вдруг леди Монт провозгласила:

— Суп! А куда вы дели Клер, мистер Дорнфорд?

Дорнфорд, не замечавший до сих пор никого, кроме Динни, с легким удивлением посмотрел на хозяйку.

— Она ушла из Темпла в половине седьмого и сказала, что мы еще увидимся.

— Ну тогда пойдемте вниз, — заявила леди Монт.

Прошел целый час, один из тех томительных часов, хорошо известных благовоспитанным людям, когда четыре человека поглощены мыслью о чем-нибудь таком, что они не могут обсуждать при пятом, и пятый чувствует их тревогу.

Их было слишком мало, чтобы слова одного не были услышаны всеми остальными. Юстэс Дорнфорд тоже не мог вполголоса беседовать с кем-либо из своих соседей, и с той минуты, когда он инстинктивно почувствовал, что, не зная, в чем дело, может невольно совершить бестактность, он старался придерживаться самых нейтральных тем, вроде вопроса о премьер-министре, об отравителях, которых так и не нашли, о вентиляции палаты общин, о том, что там не знаешь, куда девать свою шляпу, и о других столь же интересных для каждого вещах. Но к концу ужина он ясно почувствовал, что хозяевам необходимо поговорить о чем-то своем, чего он не должен слышать, и ему пришлось срочно придумать деловой разговор по телефону.

Едва он вышел из комнаты в сопровождении Блора, как Динни сказала:

— Ее, наверное, заманили куда-нибудь, тетечка. Можно мне уйти? Я попытаюсь узнать, что случилось.

— Лучше подожди нас, Динни, — ответил сэр Лоренс. — Лишние две-три минуты теперь уже не имеют значения.

— А вы не думаете, — заметил Адриан, — что все-таки следовало бы сказать Дорнфорду? Ведь она бывает у него каждый день.

— Я скажу ему, — согласился сэр Лоренс.

— Нет, — возразила леди Монт, — не ты, а Динни. Подожди его здесь, Динни. Мы пойдем наверх.

Таким образом, позвонив человеку, которого заведомо не было дома, и вернувшись в столовую, Дорнфорд застал там одну Динни. Она предложила ему сигару и сказала:

— Простите нас, мистер Дорнфорд. Дело касается сестры. Прошу вас, курите. Вот кофе… Блор, вызовите мне, пожалуйста, такси.

Когда они, выпив кофе, стояли вместе у камина, она, глядя на огонь, поспешно заговорила:

— Видите ли, Клер ушла от мужа, и он только что приехал, чтобы увезти ее обратно. А она не хочет, и ей сейчас очень трудно…

Дорнфорд задумчиво хмыкнул.

— Я очень рад, что вы мне сказали, а то я чувствовал себя за ужином как на иголках.

— Боюсь, что мне придется сейчас поехать узнать, не случилось ли чего.

— Могу я сопровождать вас?

— Спасибо вам, но…

— Я был бы искренне рад…

Динни колебалась. Он мог быть ей очень полезен, однако, подумав, она ответила:

— Благодарю вас, но, пожалуй, это может не понравиться сестре.

— Понимаю. Прошу вас, сообщите мне, если я хоть чем-нибудь смогу помочь.

— Такси у подъезда, мисс.

— Когда-нибудь, — сказала Динни, — вы мне расскажете о процедуре развода.

Сидя в такси, она размышляла о том, что ей делать, если она не сможет попасть в квартиру; и затем — как быть, если она войдет, а там окажется Корвен. Она остановила машину на углу Мелтон-Мьюз.

— Подождите, пожалуйста, здесь. Я скажу вам через несколько минут, понадобитесь вы мне еще или нет.

Темно и угрюмо глянула на нее «берлога» Клер.

«Словно человеческая жизнь», — подумала Динни и дернула звонок причудливой формы. Он растерянно звякнул, и ничего не последовало. Снова и снова звонила она, затем отступила на несколько шагов и взглянула на окна. Шторы — она помнила, что они очень плотные, — были задернуты; она не могла разглядеть, есть ли в комнатах свет. Динни позвонила еще раз, постучала молотком и прислушалась, затаив дыхание. Ни звука! Огорченная и встревоженная, вернулась она к машине. Клер говорила, что Корвен остановился в «Бристоле», и она дала шоферу адрес этой гостиницы. Конечно, объяснить отсутствие сестры можно было десятком причин. Но почему в городе, где есть телефоны, Клер не предупредила… Ведь половина одиннадцатого! Может быть, она теперь уже позвонила?

Такси остановилось у отеля.

— Подождите, пожалуйста.

Войдя в холл, украшенный скромной позолотой, она постояла с минуту в нерешительности; обстановка казалась неподходящей для семейных объяснений.

— Что вам угодно, мадам? — произнес рядом голос посыльного.

— Будьте добры, узнайте, здесь ли мой зять сэр Джералд Корвен.

А что она скажет, если посыльный его приведет?.. Динни увидела в зеркале свою фигурку в темном пальто и удивилась — она стоит совсем прямо, а ей-то чудилось, будто она скрючилась или изгибается в разные стороны. Но Корвена к ней не привели. Его не было ни в номере, ни в отеле вообще. Она вернулась к машине.

— Обратно на Маунт-стрит.

Дорнфорд и Адриан уже ушли, дядя и тетка играли в пикет.

— Ну что, Динни?

— К ней в квартиру я не смогла попасть, а в гостинице его нет.

— Ты была там?

— Это все, что я могла придумать.

Сэр Лоренс встал.

— Я позвоню в клуб.

Динни села рядом с теткой.

— Я чувствую, что она попала в беду, тетечка. Клер всегда очень внимательна.

— Похищена или заперта, — заявила леди Монт. — В моей молодости был такой случай. Похитителя звали не то Томсон, не то Уотсон. Целая история! Habeus Corpus или что-то в этом роде… Теперь мужьям нельзя этого делать. Ну как, Лоренс?

— Он ушел из клуба в пять часов. Придется подождать до утра. Знаешь, она, может быть, просто забыла или передумала.

— Однако она сказала мистеру Дорнфорду, что они еще увидятся.

— Они и увидятся завтра утром. Незачем зря волноваться, Динни.

Динни поднялась к себе, но не разделась. Действительно ли она сделала все, что могла? Для ноября ночь была очень ясная и теплая. За какие-нибудь четверть мили находится квартирка Клер на Мелтон-Мьюз. Разве незаметно ускользнуть из дома и еще раз пойти туда?..

Она сняла вечернее платье, надела дневное, шляпу, шубку и тихонько спустилась по лестнице. В холле было темно. Беззвучно отодвинув засовы, она открыла дверь и зашагала по улицам. Когда она добралась до Мьюз, куда было поставлено на ночь несколько автомобилей, она увидела, что верхние окна в доме Э 2 освещены. Теперь они были открыты, и занавески отдернуты. Динни позвонила.

Через мгновение Клер, в халатике, открыла дверь.

— Это ты приходила раньше?

— Да.

— Прости, что я тебя не впустила. Пойдем наверх.

Она стала подниматься по винтовой лестнице, Динни последовала за ней.

Наверху было светло и тепло. Дверь в крошечную ванную была открыта, на кушетке — беспорядок. Клер взглянула на сестру, в ее измученных глазах был вызов.

— Да, у меня был Джерри, он ушел всего десять минут назад.

Динни содрогнулась от ужаса, по спине пробежал холодок.

— В конце концов он приехал издалека, — заметила Клер. — Какая ты добрая, что тревожишься обо мне, Динни.

— Ах, сестренка!

— Когда я вернулась из Темпла, он ждал перед домом. Я сдуру впустила его, а потом… впрочем, не все ли равно? Постараюсь, чтобы это не повторилось.

— Хочешь, я останусь?

— О нет! Но выпей чаю. Он как раз готов… Никто не должен знать об этом, Динни.

— Разумеется. Я скажу, что у тебя ужасно разболелась голова и не было сил выйти позвонить.

Когда они сидели за чаем, Динни спросила:

— Это не повлияло на твои планы?

— Господи! Конечно, нет!

— Сегодня у нас был Дорнфорд. Мы решили лучше всего сказать ему, что у тебя сейчас трудное время.

Клер кивнула.

— Тебе, наверное, все это кажется очень смешным?

— Нет, трагичным.

Клер пожала плечами, потом встала и обняла сестру. После этого безмолвного объятия Динни опять вышла на Мьюз, где теперь было темно и пустынно. На углу площади она почти столкнулась с каким-то молодым человеком.

— Мистер Крум?

— Мисс Черрел? Вы от леди Корвен?

— Да.

— Все благополучно?

Лицо у него было измученное, в голосе звучала тревога. Прежде чем ответить, Динни собралась с духом.

— О да! А что?

— Она говорила вчера вечером, что этот человек приходил сюда. Это меня ужасно тревожит.

В сознании Динни промелькнула мысль: «Что, если бы он встретился с «этим человеком»!» Но она спокойно ответила:

— Дойдем вместе до Маунт-стрит.

— Мне все равно, если и вы узнаете, — сказал он, — я безумно ее люблю. Да и кто устоял бы? Мисс Черрел, мне кажется, ей не следует жить одной в этой квартире. Она говорила, что он приходил вчера, когда вы были у нее.

— Да, и я увела его, как увожу вас. Мне кажется, Клер вообще следует оставить в покое.

Он весь как-то сник.

— Вы когда-нибудь любили?

— Да. — Тогда вы должны понимать! О да, она понимала!

— Не видеть ее, не знать, все ли благополучно, — это такая мука! Она относится к своему положению легко, но я не могу!

Она относится легко? Динни вспомнила лицо Клер и промолчала.

— Конечно, — запинаясь, продолжал молодой человек, — люди могут думать и говорить все что угодно… Но если бы они испытывали то, что я, они бы просто не выдержали. Я не буду надоедать ей, право, не буду… но я не могу вынести мысль о том, что этот человек ей угрожает.

Динни заставила себя ответить совершенно спокойно:

— Не думаю, чтобы Клер угрожала опасность. Но это может случиться, если станет известно, что вы…

Он твердо выдержал ее взгляд.

— Я рад, что у нее есть такая сестра. Ради бога, оберегайте ее, мисс Черрел!

Они дошли до угла Маунт-стрит, и она протянула ему руку.

— Что бы Клер ни сделала, я всегда буду с ней, можете быть уверены. Спокойной ночи! И не падайте духом!

Он стиснул ей руку и поспешил прочь, словно за ним гнался сам дьявол. Динни вошла в дом и тихонько задвинула засовы.

Слава богу — пронесло! Едва волоча ноги, поднялась она по лестнице и без сил опустилась на кровать.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Когда на следующий вечер сэр Лоренс входил в Бартонский клуб, он испытывал приблизительно то же, что обычно испытывают люди, взявшие на себя устройство чужих дел, — ощущение своей значительности, от которого становится неловко, и вместе с тем желание оказаться где угодно, только не здесь. Черт его знает, что он скажет Корвену и черт его знает, зачем он будет это говорить! Ведь, по мнению сэра Лоренса, самый лучший выход для Клер — вернуться к Корвену и попытаться начать все сызнова.

Узнав от швейцара, что сэр Джералд в клубе, он осторожно заглянул в три комнаты и наконец в уголке одной из самых маленьких, предназначенной, видимо, лишь для того, чтобы писать в ней письма, увидел спину того, кого искал. Сэр Лоренс уселся за столиком у самой двери; расположившись здесь, он сможет разыграть удивление, когда Корвен, уходя, поравняется с ним. Однако этот тип сидит бесконечно долго! Заметив на столе «Справочник британского государственного деятеля», сэр Лоренс принялся рассеянно просматривать данные об английском импорте. Отыскал картофель; потребление — шестьдесят шесть миллионов пятьсот тысяч тонн, производство — восемь миллионов восемьсот семьдесят четыре тысячи тонн. На днях кто-то писал, что Англия импортирует ежегодно на сорок миллионов фунтов стерлингов копченой грудинки. Взяв лист бумаги, сэр Лоренс набросал следующее:

«Ограничение импорта и протекционизм по отношению к тем продуктам, которые мы можем производить у себя. Годовой импорт: свиней — на 40 миллионов фунтов стерлингов; птицы — примерно на 12 миллионов фунтов стерлингов; картофеля — на… кто его знает на какую сумму. Всю эту грудинку, яйца и добрую половину картофеля можно бы производить у себя. Почему бы не составить пятилетний план? При известных ограничениях ввоз грудинки и яиц будет снижен в год на одну пятую, ввоз картофеля — на одну десятую, причем все возрастающее внутреннее производство постепенно совсем сведет на нет импорт этих продуктов. К концу пятого года у нас будут только свои, английские, грудинка и яйца и половина своего картофеля. Мы сэкономим 80 миллионов на импорте, и наша внешняя торговля будет фактически сбалансирована».

Взяв еще лист бумаги, он написал:

«Редактору «Таймса».

План «С. П. К.»

Сэр!

Простой план сбалансирования нашей торговли должен привлечь внимание всех тех, кто стремится достичь цели кратчайшим путем. Есть три продукта питания, на импорт которых мы тратим в год… фунтов и которые мы могли бы производить в собственной стране, и, смею думать, без сколько-нибудь заметного повышения стоимости жизни, но при одном только условии: надо для начала повесить одного спекулянта. Эти три продукта суть: свиньи, птица, картофель. Все, что требовалось бы в данном случае, это…»

Но тут он увидел, что Корвен направляется к двери, и окликнул его:

— Добрый день!

Корвен обернулся и подошел. Надеясь, что его лицо так же не выдает никаких чувств, как и лицо Корвена, сэр Лоренс встал ему навстречу.

— Сожалею, что не видел вас, когда вы заходили к нам. Надолго получили отпуск?

— У меня есть еще в запасе неделя, а там придется, вероятно, лететь за Средиземное море.

— Плохой месяц для полета. Что вы думаете о нашем пассивном торговом балансе?

Джерри Корвен пожал плечами.

— Придется им над этим попотеть. Они никогда не видят дальше своего носа!

— Tiens! Une montagne![185] Помните карикатуру Каранд'Аша на Буллера[186] перед Ледисмитом?.. Да нет, вы не можете помнить. Это было тридцать два года тому назад. Но характер нации ведь почти не меняется, не правда ли? А как Цейлон? Надеюсь, он не влюблен в Индию?

— В нас он, во всяком случае, не влюблен; впрочем, мы не отчаиваемся.

— По-видимому, цейлонский климат вреден для Клер…

Лицо Корвена оставалось настороженным. Он чуть улыбался.

— Жара — да, но теперь там уже не жарко.

— Вы увозите ее с собой?

— Да.

— Не знаю, разумно ли это.

— Оставить ее здесь было бы еще менее разумно. Люди либо женаты, либо нет.

Сэр Лоренс, следивший за выражением его глаз, подумал: «Продолжать не стоит. Безнадежное дело. Да он, вероятно, и прав. А все-таки я готов держать пари, что…»

— Извините меня, — сказал Корвен, — мне нужно отправить эти письма.

Он повернулся и вышел, все такой же подтянутый, уверенный в себе.

«Гм, — мысленно произнес сэр Лоренс, — нельзя сказать, чтобы разговор был плодотворным…» — и опять принялся за свое письмо в «Таймс».

— Надо добыть точные данные… — бормотал он. — Пусть Майкл этим займется.

Его мысли вернулись к Корвену. «В подобных случаях никак не разберешь, кто прав, кто виноват. Суть в том, что люди не подходят друг к другу. И никакие героические усилия, никакие умные слова не помогут. Мне следовало стать судьей, — размышлял сэр Лоренс, — тогда я мог бы высказывать свои взгляды. Судья Монт в своей речи заметил: «Пора предостеречь население нашей страны от вступления в брак. Брачный союз, вполне допустимый во времена королевы Виктории, должен был бы заключаться в наши дни только в тех случаях, когда ни у одной из сторон нельзя обнаружить сколько-нибудь выраженной индивидуальности…» Пойду-ка я домой, к Эм». Он промокнул уже совершенно высохшее письмо в «Таймс», сунул его в карман и углубился в густеющие сумерки безмятежного Пэл-Мэла. Перед витриной своего виноторговца на Сент-Джеймс-стрит сэр Лоренс остановился: вино подорожало на десять процентов — а где взять эти деньги?

Тут подле него послышался чей-то голос:

— Добрый вечер, сэр Лоренс!

Это был молодой человек по фамилии Крум. Они вместе перешли улицу.

— Я хотел поблагодарить вас, сэр, за то, что вы поговорили обо мне с мистером Маскемом. Я сегодня с ним виделся.

— Понравился он вам?

— О, он был очень любезен. Я с вами, конечно, согласен: идея влить арабскую кровь в наших скаковых лошадей — это у него просто пунктик.

— Он заметил, что вы считаете это пунктиком? Молодой человек улыбнулся.

— Едва ли… Но ведь арабская лошадь намного меньше нашей.

— Нет, какой-то смысл тут все-таки есть. Ошибка Джека только в том, что он надеется на быстрые результаты. Все равно как в политике: люди никак не хотят понять, что на все нужно время. Попробуют что-нибудь, не даст за пять лет хороших результатов, — значит, не годится. Джек вас берет?

— Пока только на испытание. Я еду к нему на неделю, и он посмотрит, можно ли мне доверить лошадей. Он решил не отправлять кобыл в Ройстон, а поместить где-то за Оксфордом, возле Беблок-Хайт. И я там буду с ними, если он меня возьмет. Но все это не раньше весны.

— Джек — формалист, — заметил сэр Лоренс, когда они входили в клуб. Никогда не забывайте об этом.

Крум улыбнулся.

— Само собой. Его конный завод поставлен замечательно. К счастью, я действительно очень люблю лошадей. И поэтому, когда говорил с мистером Маскемом, не растерялся. Хорошо, если бы удалось за что-нибудь зацепиться, и потом — это же мое любимое дело!

Сэр Лоренс улыбнулся. Энтузиазм всегда его подкупал.

— Вы должны познакомиться с моим сыном, — сказал старик. — Он такой же энтузиаст, хотя ему уже тридцать семь лет. Вы, наверное, окажетесь в его избирательном округе. Впрочем, нет. Вы будете в округе Дорнфорда. Кстати, вы слышали, что моя племянница служит у него секретарем?

Крум кивнул.

— Не знаю уж, как теперь будет, — пробормотал сэр Лоренс, — бросит она работу, раз Корвен вернулся, или нет.

Он внимательно посмотрел на молодого человека: лицо Крума заметно помрачнело.

— Нет, не бросит! Она на Цейлон не вернется.

Крум произнес эти слова угрюмо и отрывисто. А сэр Лоренс вдруг вспомнил: «Здесь я обычно взвешиваюсь». Крум пошел за ним, словно никак не мог с ним расстаться. Он был очень красен.

— Почему вы так уверены? — спросил сэр Лоренс, уже сидя на историческом стуле.

Крум покраснел еще сильнее.

— Люди уезжают не для того, чтобы сейчас же вернуться.

— Иногда и возвращаются. Будь жизнь скаковой лошадью, судьи всегда штрафовали бы ее за нарушение правил.

— Мне известно, что леди Корвен не вернется.

Сэр Лоренс понял, что настала минута, когда в душе Тони чувство может взять верх над благоразумием. Значит, он действительно в нее влюблен. Предостеречь ли его и посоветовать отказаться от Клер или человечней сделать вид, что он ничего не заметил?

— Ровно одиннадцать стоунов[187], — сказал старик. — Вы как, мистер Крум, убавляете или прибавляете?

— Я держусь примерно на десяти стоунах и двенадцати фунтах.

Сэр Лоренс окинул испытующим взглядом стройную фигуру Крума.

— Вы хорошо сложены… Удивительно, до чего может брюшко омрачить жизнь человека. Впрочем, вам нечего беспокоиться лет до пятидесяти.

— Мне кажется, сэр, вам на этот счет тоже не приходилось тревожиться.

— Да, конечно. Но я был свидетелем многих случаев, когда полнота весьма омрачала семейную жизнь. Ну, мне пора. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, сэр. Я вам страшно благодарен.

— Не за что. Мой кузен Джек не играет на скачках, и очень советую вам тоже не играть!

— Я, конечно, не буду, сэр, — убежденно отозвался Крум.

Они пожали друг другу руку, и сэр Лоренс продолжал свой путь по Сент-Джеймс-стрит.

«Этот молодой человек, — размышлял он, — производит хорошее впечатление, и я не понимаю почему, — наделает он нам хлопот. Надо было бы сказать ему: «Не пожелай жены ближнего твоего». Но бог так устроил мир, что почему-то не говоришь того, что надо. А современная молодежь — очень интересный народ! Уверяют, будто она к старикам непочтительна и тому подобное… Он, сэр Лоренс, этого не замечает. Молодые люди кажутся ему не менее воспитанными, чем был он сам в их годы, а разговаривать с ними легче. Конечно, что у них на уме — не угадаешь, но так, может быть, и лучше. Принято считать, что старикам, —и сэр Лоренс поморщился, шагая по мостовой Пикадилли, — место только на кладбище. Tempora mutantur et nos mutamur in ills[188]. Но так ли это? Меняемся мы не больше, чем произношение латинских слов со времен нашей молодости. Молодежь всегда останется молодежью, а старики — стариками; останутся недоверие и расхождение во взглядах, и всегда старики будут испытывать страстное желание чувствовать и думать, как чувствует и думает молодежь, и всегда они будут делать вид, что ни в коем случае не хотели бы так чувствовать и думать, а в глубине души всегда будут сознавать, что если бы им, старикам, дали возможность начать все сначала, они бы отказались. И это — милосердно! Жизнь изнашивает человека, а потом исподволь спокойно учит его приспособляться к некоей неподвижности. На каждой стадии нашего существования вкус к жизни соответствует возможностям человека. Гете стал бессмертным благодаря тому, что под мелодии Гуно его герой раздувает угасающую искру в яркое пламя. Вздор, — подумал сэр Лоренс, — и притом чисто немецкий вздор! Разве я, глядя на этого молодого человека, избрал бы его судьбу — эти вздохи и рыдания, эти робкие восторги и мучительную тоску? Нет! И потому пусть старик остается при своей старости! Неужели полисмен никогда не остановит этот поток машин? Да, в сущности, ничто не изменилось. Шоферы ведут машины, так же подчиняясь общему ритму уличного движения, как подчинялись ему в свое время кучера, правя лошадьми, запряженными в скрипучие, громыхающие автобусы и легкие кэбы. Молодые мужчины и женщины испытывают друг к другу то же законное и незаконное влечение. Иными стали мостовые, иным — «жаргон», на котором высказываются эти юношеские томления. Но — боже праведный! — законы этого движения, столкновений, гибели и чудесного спасения, побед, обид и в горе и в радости остались теми же, что и всегда. Нет, — заключил он свои мысли, — пусть полиция издает правила, богословы пишут в газетах статьи, а судьи решают что угодно, — человеческая природа будет идти своими путями, как и в те дни, когда у меня еще только прорезались зубы мудрости».

Полисмен поднял руку, сэр Лоренс перешел улицу и направился в сторону Беркли-сквер. Здесь все же произошли большие перемены. Дома, принадлежавшие знати, быстро исчезали. Лондон перестраивался заново, и притом чисто по-английски: по частям, стыдливо, словно невзначай. Эпоха династий, со всеми ее атрибутами, с феодализмом и церковью, миновала. Даже войны, теперь ведутся ради народов и их рынков. Династических и религиозных войн больше не бывает. Ну что ж, это все-таки уже кое-что! «А мы все более уподобляемся насекомым, — думал сэр Лоренс. — И как интересно: религия почти умерла оттого, что исчезла вера в загробную жизнь; но что-то стремится занять ее место: служение обществу — кредо муравьев и пчел! Его сформулировал коммунизм и насаждает сверху. Очень характерно! В России всегда все насаждается. Быстрый способ, но вопрос — прочный ли? Нет! Система добровольности остается самой лучшей — уж если она начнет действовать, то надолго! Только при ней все идет ужасно медленно! И какая жестокая насмешка: до сих пор идея социального служения являлась достоянием наиболее старинных родов, которые наконец догадались, что должны приносить хоть какую-нибудь пользу за те преимущества, которые им даны. Теперь они вымирают, а выживет ли идея? И что с ней сделает народ? В конце концов, — решил сэр Лоренс, всегда останется кондуктор автобуса, на котором вы едете, приказчик, который будет бесконечно возиться с вами, подбирая вам носки; женщина, которая присматривает за ребенком соседки или собирает на сирот и беспризорных; шофер, который остановится и будет терпеливо наблюдать, как вы копаетесь со своей машиной; почтальон, который вам благодарен за чаевые, и неизвестный, который вытащит вас из пруда, если увидит, что вы действительно тонете. Нужен лозунг: «Свежий воздух и моцион развивают ваши добрые инстинкты». Если бы можно было расклеить его на всех автобусах вместо вот этих: «Зверское преступление каноника» или «Непостижимое мошенничество на скачках». Да, вспомнил: надо спросить Динни, что ей известно насчет Клер и этого молодого человека». Погруженный в размышления, он остановился перед дверью своего дома и сунул ключ в замочную скважину.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Муж, желающий снова сойтись с женой, находится в довольно сложном положении, особенно если в его распоряжении всего одна неделя, и сэр Джералд, несмотря на свою самоуверенность, находился теперь именно в таком положении. Его последнее посещение заставило Клер насторожиться. Следующий день была суббота. Кончив работу среди дня, она уехала в Кондафорд и старалась не подать и виду, что сбежала сюда от мужа. В воскресенье утром она долго лежала в постели, окна были раскрыты, и она смотрела на небо, видневшееся сквозь высокие обнаженные вязы. Солнце светило на нее, воздух был мягок и полон звуков пробуждающейся жизни: щебетали птицы, мычала корова, кричал грач, непрерывно ворковали голуби. Клер была не слишком склонна к поэзии, но когда она лежала вот так, отдыхая, она на миг ощутила симфонию жизни: кружево обнаженных ветвей и одинокие листья на фоне золотистого, словно плывущего неба; грач на суку; зеленя и пашни на холмах, дальняя линия деревьев; деревенские звуки, чистый, ароматный воздух, овевавший ей лицо, щебечущая тишина, совершенная свобода каждого отдельного существа и полная гармония всего пейзажа — все это заставило ее на мгновение забыть о самой себе и ощутить вселенную.

Это чувство скоро угасло; она стала думать о том, что было в четверг вечером, о Тони Круме, о замызганном мальчишке возле ресторана в Сохо, который просил таким жалобным голоском: «Взгляните на бедного парня, леди, взгляните на бедного парня!» Если бы Тони видел ее на следующий вечер! Какое несоответствие между чувствами и реальной жизнью. Как мало знают друг о друге даже самые близкие люди!.. — Она печально усмехнулась. — И как часто это неведение — благо!

В деревне зазвонил церковный колокол. Удивительно, что родители до сих пор ходят по воскресеньям в церковь! Вероятно, надеются на лучшее будущее. Или, может быть, они делают это для того, чтобы подать пример крестьянам, иначе церковь будет забыта или по крайней мере уступит место методистской часовне? Как хорошо лежать здесь, в своей прежней комнате, в тепле и безопасности, предаваться сладостной лени, чувствовать на своих ногах дремлющего пса! До следующей субботы она должна отчаянно защищаться, как лисица, которую преследуют собаки и которая пользуется малейшим прикрытием; Клер крепко сжала губы. Уехать он вынужден — он сам сказал, — с ней или без нее, но вынужден. Что ж, он уедет без нее!

Ощущение безопасности внезапно исчезло, когда она около четырех часов возвращалась с собаками после прогулки и увидела машину, стоявшую у подъезда, а в холле ее встретила мать.

— У твоего отца сидит Джерри.

— О!

— Поднимись ко мне в комнату, детка!

В этой комнате, расположенной во втором этаже, рядом со спальней, личность леди Черрел ощущалась гораздо сильнее, чем во всех остальных комнатах обветшалого дома, с его пристройками и закоулками, полного реликвий и воспоминаний о прошлом. Пропахшая вербеной, голубовато-серая спальня матери отличалась своеобразной, хоть и потускневшей элегантностью, единственная стильная комната в доме, отвечавшая своему назначению, ибо во всех остальных царило беспорядочное смешение векового хлама с мебелью новейших образцов.

Стоя перед камином, Клер бессознательно вертела в руках какую-то фарфоровую безделушку. Этого визита она не ожидала. Теперь все объединилось против нее: убеждения, условности, боязнь скандала, — и защищаться от них можно было только одним; но мысль о том, чтобы открыться хотя бы только близким, вызывала в ней отвращение. Она молча ждала, пока заговорит мать.

— Видишь ли, голубчик, ты же нам ничего не объяснила…

Но как можно объяснить подобную вещь женщине, которая так говорит и смотрит такими глазами! Клер вспыхнула, потом побледнела и ответила:

— Могу сказать одно: в нем сидит скот. По виду этого не скажешь, но я знаю, знаю, мама, что это так.

Леди Черрел тоже покраснела, но румянец ее не украсил, так как ей было уже за пятьдесят.

— Конечно, отец и я готовы всячески поддерживать тебя, родная, но очень важно принять именно сейчас правильное решение.

— Если я один раз совершила ошибку, то от меня ждут и второй? Поверь, мама, я не могу говорить об этом, я просто к нему не вернусь, вот и все.

Леди Черрел села; между ее серо-голубыми глазами залегла морщинка; она уставилась перед собой отсутствующим взглядом. Затем посмотрела на дочь и сказала нерешительно:

— А ты уверена, что это не тот скот, который есть почти во всех мужчинах?

Клер рассмеялась.

— О нет! Я ведь не из пугливых!

Леди Черрел вздохнула.

— Не огорчайся, мамочка, милая, все устроится, надо только покончить с этим. В наши дни такие вещи не имеют никакого значения.

— Говорят. Но у нас сохранилась дурная привычка считать, что они имеют значение.

Уловив в тоне матери что-то похожее на иронию. Клер быстро возразила: Важно сохранить уважение к самой себе, а с Джерри я не смогла бы.

— Тогда перестанем об этом говорить. Отец, наверное, захочет тебя видеть. Ты бы разделась.

Клер поцеловала мать и вышла. Снизу не доносилось ни звука, и она поднялась к себе. Она чувствовала, что воля ее крепнет. Давно прошли те времена, когда мужья считали жен своей собственностью, и что бы там Джерри с ее отцом ни замышляли, — она не подчинится! Когда ее позвали к отцу и она пошла вниз, в ней была твердость камня и острота клинка.

Мужчины стояли в похожем на канцелярию кабинете генерала, и Клер сразу почувствовала, что они столковались. Кивнув мужу, она подошла к отцу.

— Ты меня звал, папа? Однако первым заговорил Корвен.

— Прошу вас, сэр, — обратился он к генералу. Морщинистое лицо генерала выражало печаль и досаду. Он сделал над собой усилие.

— Мы выяснили, Клер… Джерри допускает, что ты во многом права, но он дал мне слово, что больше не будет тебя оскорблять. Попробуй стать на его точку зрения. Джерри говорит, — и я думаю, он прав, — что это даже не столько в его интересах, сколько в твоих. Теперь на брак смотрят не так, как в старину, но ведь вы оба в конце концов дали обет… и даже не говоря об этом…

— Да, — отозвалась Клер.

Генерал покрутил одной рукой усы, а другую засунул глубоко в карман.

— Подумай, что ждет вас обоих? Развестись вы не можете: тут и твое имя, и его положение, да и потом — прошло всего полтора года… Что же вы будете делать? Жить врозь? Это плохо и для тебя и для него.

— И все-таки честнее, чем жить вместе.

Генерал взглянул на ее решительное лицо.

— Ты говоришь так сейчас, но мы оба опытнее тебя.

— Рано или поздно это выплыло бы наружу… Ты хочешь, чтобы я уехала с ним?

У генерала вид был совсем несчастный.

— Ты знаешь, детка, что я хочу только твоего блага.

— А Джерри убедил тебя, что для меня благо именно в этом… Нет, это самое худшее, что только может быть. Я не поеду, папочка, и не уговаривай меня.

Генерал посмотрел на нее, на зятя, пожал плечами и стал набивать трубку.

Глаза Джерри Корвена, переходившие с одного лица на другое, сузились и остановились на лице Клер. Долго смотрели они друг на друга, и ни один не отвел взгляда.

— Прекрасно, — сказал наконец Корвен. — Я поступлю по своему усмотрению. До свидания, генерал! До свидания, Клер!

И, круто повернувшись на каблуках, вышел.

В наступившей тишине отчетливо донесся шум отъезжавшего автомобиля. Генерал мрачно курил и смотрел в сторону. Клер подошла к окну. Темнело. Теперь, когда кризис миновал, у нее совсем не осталось сил.

— Желал бы я, — раздался голос генерала, — понять хоть что-нибудь во всей этой истории.

Клер отозвалась, не отходя от окна:

— Он сказал тебе, папа, что испробовал на мне мой же хлыст для верховой езды?

— Что?! — воскликнул генерал.

Клер повернулась к нему.

— Да.

— На тебе?

— Да. Я ушла, конечно, не только из-за этого, но это было последней каплей… Прости, что я делаю тебе больно, папа.

— Господи!

Клер вдруг поняла: конкретный факт! Мужчинам всегда нужны конкретные факты.

— Мерзавец! — произнес генерал. — Мерзавец! Он сказал, что на днях провел с тобой целый вечер. Это правда?

Щеки Клер медленно залил румянец.

— Он, попросту говоря, насильно вломился ко мне.

— Мерзавец! — повторил генерал.

Оставшись одна, Клер с горечью подумала о том, как изменилось отношение отца, когда он узнал о хлысте. Генерал воспринял это как личное оскорбление, — оскорбление, нанесенное его собственной плоти и крови. Случись то же самое с дочерью другого человека, это, вероятно, не затронуло бы его; она вспомнила, что он даже одобрил ее брата, когда тот избил погонщика мулов, и это навлекло потом на них всех множество неприятностей. Как мало в людях непредвзятости, как легко они поддаются личным чувствам! А эти чувства и их оценки определяются их собственными предрассудками. Что ж, самое трудное для нее миновало, родители теперь на ее стороне, и она уж постарается, чтобы Джерри больше с ней наедине не оставался. Она вспомнила его долгий взгляд. Он обычно умел мириться с проигрышем, так как никогда не считал игру законченной. Его захватывала жизнь в целом, а не отдельные детали. Он пытался оседлать жизнь, она его сбрасывала; он вставал, ехал дальше; если наталкивался на препятствие, то преодолевал его, прорывался через него, получая царапины, как их получает каждый в своей повседневной работе. Он загипнотизировал Клер, связал по рукам и ногам. Она очнулась от гипноза и теперь не понимала, как могла ему поддаться. Что он теперь предпримет? Одно можно сказать с уверенностью: он постарается выйти сухим из воды.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Когда смотришь на Темпл, на его ровный зеленый дерн, стройные деревья, каменные дома и зобатых голубей, испытываешь восхищение, которое, однако, сейчас же проходит при мысли о бесконечных пачках документов, перевязанных ярко-розовой тесьмой, о бесчисленных клерках, которые сидят в маленьких комнатках и бьют баклуши в ожидании стряпчих, и о переплетенных в кожу толстенных томах с отчетами о судебных процессах, разобранных столь детально, что человек легкомысленный при виде них начинает вздыхать и подумывать о кафе «Ройяль». Кто станет отрицать, что здесь человеческое сознание находит пристанище in excelsis[189], а человеческое тело — в креслах? Кто станет отрицать, что люди, входящие сюда, оставляют дух человечности за дверью, словно башмаки у входа в мечеть? Дух человечности не допускается сюда даже на «торжественные обеды», так как закон не должен «распускать нюни»; и, в виде предупреждения, на пригласительных билетах указывается, что гости должны являться «при орденах». В те редкие, осенние утра, когда светит солнце, обитатель Темпла, окна комнат которого выходят на восток, быть может, и почувствует то замирание сердца, какое мы испытываем, стоя на вершине горы или слушая симфонию Брамса, или при виде первых весенних нарциссов; но, вспомнив, где он находится, он поспешно обратится к делу: Коллистер versus[190] Дэвердей, посредник Попдик.

И все же, светило солнце или не светило, Дорнфорду, человеку уже не очень молодому, чудилось, будто он сидит на низкой ограде, согретый первым весенним теплом, и жизнь в образе женщины с картины Боттичелли идет к нему по аллее плодового сада, среди апельсиновых деревьев и весенних цветов. Короче говоря, он был влюблен в Динни. Каждое утро, когда Клер приходила работать, ему хотелось не диктовать ей сухие парламентские бумаги, а завести разговор о ее сестре. Но, как человек, владеющий собой и, кроме того, не лишенный чувства юмора, он подчинялся требованиям, налагаемым его положением, и ограничился тем, что однажды пригласил Клер и се сестру пообедать с ним в субботу.

— Здесь или в кафе «Ройяль»? — спросил он Клер.

— Здесь было бы оригинальнее.

— А вы не хотели бы пригласить кого-нибудь из ваших друзей в качестве четвертого?

— Почему же не вы сами, мистер Дорнфорд?

— Может быть, вы хотели бы позвать определенного человека?

— Что ж, можно позвать Тони Крума, он был вместе со мной на пароходе. Славный мальчик.

— Прекрасно! Значит, в субботу. Вы передадите вашей сестре?

Клер не сказала ему: «Динни, вероятно, здесь сама», хотя Динни действительно стояла за дверью. Всю эту неделю она каждый вечер в половине седьмого заходила за Клер и провожала ее до Мелтон-Мьюз. Клер еще могли угрожать всякие случайности, и Динни старалась ее от них оградить.

Узнав о приглашении, Динни сказала:

— Когда я ушла от тебя в тот вечер, я столкнулась с Тони Крумом, и мы вместе дошли до Маунт-стрит.

— Ты не говорила ему, что Джерри был у меня?

— Конечно, нет!

— Ему и так очень тяжело. Он по-настоящему славный мальчик, Динни.

— Я тоже так думаю, и мне очень хотелось бы, чтобы он уехал из Лондона.

Клер улыбнулась.

— Что ж, долго он здесь не пробудет; он поступает на конный завод мистера Маскема в Беблок-Хайте.

— Джек Маскем живет в Ройстоне.

— Он выписал арабских кобыл, а они должны жить в местности с более мягким климатом.

Динни с трудом оторвалась от нахлынувших на нее воспоминаний.

— Что ж, детка, толкаться в подземке или раскошелимся и возьмем такси?

— Мне хочется подышать свежим воздухом. Пройдемся пешком?

— Отлично, пойдем по набережной и через парки.

Они шагали быстро, так как было холодно. Озаренный светом фонарей, под россыпью звезд, этот огромный участок города был незабываемо сумрачно прекрасен; даже на зданиях, чьи контуры тонули в сумраке, лежала печать какого-то величия.

Динни пробормотала:

— Ночью Лондон действительно прекрасен.

— Да, ложишься с красавицей, а встаешь с трактирщицей. И зачем вся эта суета? Какой-то сгусток энергии, точно муравейник.

— Так утомительно, сказала бы тетя Эм.

— Но ради чего все это, Динни?

— Мастерская, которая старается дать превосходные образцы. И на каждую удачу — тысячи промахов.

— Стоит ли игра свеч?

— Почему же нет?

— А во что тогда верить?

— В человеческий характер.

— Что ты хочешь сказать?

— Характер — это тот способ, каким человек выражает свое стремление к совершенствованию. Это воспитание лучшего, что в нас есть.

— Гм, — отозвалась Клер, — а кто скажет мне, что во мне лучшего?

— Хотя бы я, моя дорогая.

— Нет, знаешь, я для этого все-таки слишком молода.

Динни взяла сестру под руку.

— Ты старше меня, Клер.

— Нет. Если я и более опытна, чем ты, то все же еще не прикоснулась к своему подлинному «я», не прислушивалась к себе в тишине. А сейчас я прямо ощущаю, как Джерри бродит вокруг Мьюз.

— Зайдем на Маунт-стрит, а потом пойдем в кино. В холле Блор подал Динни записку.

— Был сэр Джералд Корвен, мисс, и оставил вам вот это.

Динни вскрыла письмо.

«Дорогая Динни,

Я уезжаю из Англии завтра, а не в субботу. Если Клер передумала, буду счастлив увезти ее с собой. Если нет — пусть не рассчитывает на мое долготерпение. Я оставил ей на этот счет записку у нее на квартире, но так как не знаю, где она, то написал и вам для верности. Она сама или записка от нее застанут меня завтра, в четверг, в «Бристоле» до трех часов дня. После этого a la guerre comme a la guerre[191].

Засим — с глубоким сожалением, что все сложилось так нелепо, и с пожеланием лично вам всего хорошего,

Искренне ваш,

Джералд Корвен».
Динни прикусила губу.

— Прочти!

Клер прочитала записку.

— Не пойду. Пусть делает, что хочет.

Пока они приводили себя в порядок в комнате Динни, вошла леди Монт.

— А! — сказала она. — Теперь и я могу вставить словечко. Ваш дядя опять виделся с Джерри Корвеном. Как ты намерена поступить, Клер?

Клер повернулась к тетке, и яркий свет упал на ее щеки и губы, которые еще не были окончательно «приведены в порядок».

— Я к нему никогда не вернусь, тетя Эм.

— Можно сесть на твою кровать, Динни? Никогда — это очень долго… а тут еще… этот мистер Кревен… Я уверена, что у тебя есть принципы, Клер, но ты слишком хорошенькая.

Клер перестала подкрашивать губы.

— Ты очень добра, тетя Эм, но, право, я знаю, что делаю.

— Подумаешь, утешение! Когда я сама это говорю, то уверена, что непременно сделаю глупость.

— Если Клер обещает, тетечка, она исполнит.

Леди Монт вздохнула.

— Я вот обещала моему отцу не выходить замуж целый год, а через семь месяцев появился ваш дядя. Всегда появляется кто-нибудь…

Клер стала поправлять мелкие локоны на затылке.

— Обещаю целый год быть тише воды, ниже травы. Думаю, к тому времени я пойму, что мне надо, ну а уж если не пойму…

Леди Монт пригладила рукой одеяло.

— Обещаешь? Положа руку на сердце?

— По-моему, не надо, — быстро вмешалась Динни. Клер приложила пальцы к груди.

— Кладу руку на то место, где у меня должно быть сердце.

Леди Монт встала.

— Лучше, если бы она переночевала сегодня здесь, Динни, как ты думаешь?

— Да.

— Тогда я скажу, чтобы приготовили комнату. Цвет морской воды тебе действительно идет больше всего, Динни. Лоренс говорит, будто у меня нет моего цвета.

— Черный и белый, тетечка.

— Чепуха!.. С тех пор как Майкл поступил в Винчестер, я не была в Аскоте — из экономии. К обеду приедут Хилери и Мэй. Переодеваться не нужно.

— О! — удивилась Клер. — Дядя Хилери знает обо мне?

— Он человек очень широких взглядов, — пробормотала леди Монт, — но, понимаешь, я ведь не могу не огорчаться!

Клер поднялась.

— Поверь мне, тетя Эм, Джерри долго страдать не будет: не такой он человек.

— А ну, встаньте спина к спине… Я так и думала — Динни на дюйм.

— Во мне пять футов пять дюймов, — сказала Клер, — без туфель.

— Прекрасно. Когда вы будете готовы, приходите вниз.

Леди Монт поплыла к двери, бормоча: «Полить Соломонову печать[192] — напомнить Босуэлу», — и вышла.

Динни вернулась к камину и снова уставилась на пламя.

За ее спиной раздался голос Клер:

— Я петь готова от радости, Динни! Целый год настоящих каникул, во всех отношениях! Я рада, что тетя Эм заставила меня дать обещание. Но какая она чудачка!

— Вовсе нет! Она самый мудрый член нашей семьи. Если относиться к жизни слишком серьезно, ничего не выйдет. А она не относится к жизни серьезно. Может быть, и хочет, да не может.

— Но у нее ведь нет никаких серьезных забот.

— Если не считать мужа, троих детей, нескольких внуков, двух хозяйств, трех собак, нескольких бестолковых садовников, отсутствия денег и двух страстей: одной — выдавать всех замуж и женить, а другой — вышивать по канве. Кроме того, она изо всех сил старается не располнеть.

— Ну, она выглядит очень хорошо. Что ты посоветуешь мне делать с этими вихрами, вот тут, Динни? С ними прямо наказание! Подстричь их, что ли, опять?

— Пускай пока растут. Мы не знаем, какая будет мода, — может быть, локоны.

— Для чего, по-твоему, женщины следят за собой? Чтобы нравиться мужчинам?

— Конечно, нет.

— Значит, чтобы вызывать друг у друга зависть?

— Больше всего — чтобы не отстать от моды. Во всем, что касается наружности, — женщины прямо какие-то овцы.

— А в области морали?

— Разве у нас есть мораль? Во всяком случае, это мораль, созданная мужчинами. Природа дала нам только чувства.

— У меня нет чувств.

— Ты в этом уверена?

Клер рассмеялась.

— По крайней мере сейчас.

Она надела платье и уступила Динни место перед зеркалом.

Священник, паства которого живет в городских трущобах, ужинает в гостях не для того, чтобы наблюдать человеческую природу. Он ест. Хилери Черрел провел большую часть дня, а также время, предназначенное для еды, выслушивая жалобы своих прихожан, не делавших запасов на завтра, потому что им не хватало их на сегодня, и теперь поглощал стоявшие перед ним вкусные блюда с большим воодушевлением. Если даже ему стало известно, что молодая женщина, которую он обвенчал с Джерри Корвеном, порвала брачные узы, он и виду не подал, что знает об этом. Он сидел рядом с ней, однако ни разу не коснулся ее семейной жизни и рассуждал только о выборах, французском искусстве, лесных волках в зоологическом саду Уилснейд и новой системе постройки школ, с разборной крышей, при которой можно заниматься на воздухе, в зависимости от погоды. По его длинному лицу, морщинистому, задумчивому и доброму, иногда скользила улыбка, как будто он что-то вспоминал или обдумывал, но молчал об этом, и только изредка он поглядывал на Динни, словно хотел сказать: «Вот подожди, мы с тобой потолкуем».

Все же потолковать так и не удалось, так как его вызвали по телефону к умирающему, и ему пришлось уйти, даже не допив свой стакан портвейна. Миссис Хилери последовала за ним.

Обе сестры сели с дядей и теткой за бридж и в одиннадцать часов поднялись к себе.

— Ты знаешь, что сегодня одиннадцатое ноября — годовщина перемирия? сказала Клер, выходя из комнаты.

— Да.

— Я ехала в автобусе в одиннадцать часов утра и вдруг заметила, что у двух-трех людей какое-то странное выражение лица. Но что мы могли в те дни переживать? Когда война кончилась, мне было всего десять лет.

— А я помню перемирие, — сказала Динни, — оттого что мама плакала. У нас в Кондафорде жил дядя Хилери. И он произнес проповедь на тему: «Служат и те, кто стоит и ждет».

— Все служат только тогда, когда они что-нибудь за это получают.

— Многие всю жизнь заняты очень тяжелой работой и получают гроши.

— Что ж, верно.

— А почему они это делают?

— Динни, знаешь, мне иногда кажется, что ты кончишь религией. Если только не выйдешь замуж.

— «Офелия, ступай в монастырь!»

— На самом деле, дружок, мне хотелось бы видеть в тебе побольше от нашей праматери — соблазнительницы Евы. Тебе следовало бы стать матерью.

— Да, если врачи найдут способ иметь детей без всего, что этому предшествует.

— Ты пропадаешь даром, детка. Стоит тебе только пальчиком пошевелить, и Дорнфорд упадет перед тобой на колени. Разве он тебе не нравится?

— Самый приятный человек из всех, кого я видела за последнее время.

— «Холодно пробормотала она, направляясь к двери». Поцелуй меня.

— Я надеюсь, дорогая, что все уладится, — сказала Динни. — Не буду молиться за тебя, хотя вид у меня и унылый, но буду мечтать, что и твоя мятущаяся душа обретет покой и счастье.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Крум вторично встретился с прошлым Англии в Друри-Лейн. Для трех остальных приглашенных на обед Дорнфордом это посещение было первым, и не случайно тот, кто взял билеты, устроил так, чтобы они сидели по двое: Тони и Клер — в середине десятого ряда, а Дорнфорд и Динни — в конце третьего.

— О чем вы думаете, мисс Черрел?

— Я думаю о том, насколько английские лица изменились с тысяча девятисотого года.

— Все дело в волосах. Лица на картинах, написанных сто — полтораста лет тому назад, гораздо больше похожи на современные.

— Свисающие усы и шиньоны меняют выражение лица. Но было ли у них выражение?

— Вы считаете, что у людей викторианской эпохи были менее выразительные лица?

— Нет, едва ли, но они умели носить маску. А взгляните на их одежду: сюртук, высокие воротнички, шейные платки, турнюры, высокие башмаки на пуговицах.

— Да, ноги у них были выразительные, а шеи нет.

— Женскую шею я вам уступаю. А их обстановка: огромные буфеты, кисти, фестоны, бахрома, канделябры… Нет, они, несомненно, играли в прятки со своей душой, мистер Дорнфорд.

— А время от времени она все-таки выглядывала, как маленький принц Эдуард, когда он разделся под обеденным столом королевы матери в Виндзоре.

— Это было самое замечательное из всего, что он сделал за всю свою жизнь.

— Не знаю. Та же реставрация, только в более мягкой форме. При нем открылись какие-то широкие шлюзы…

— Но он уехал, Клер?

— Да, уехал, уехал… Вы только посмотрите на Дорнфорда: окончательно влюблен. Я ужасно хотела бы, чтобы она тоже им увлеклась.

— А почему бы ей не увлечься?

— Милый юноша, у Динни была очень трагическая история. И она до сих пор еще от нее не оправилась.

— Лучшей свояченицы я бы не желал.

— А вы бы очень этого хотели?

— Господи! Ну конечно! Еще как!

— А какого вы мнения о Дорнфорде, Тони?

— Очень приятный человек, и совсем не сухарь.

— Будь он врачом, он, наверно, удивительно обращался бы с больными. Он католик.

— Это ему не помешало при выборах?

— Наверное, помешало бы, но его соперник оказался атеистом, так что вышло одно на одно.

— Политика — ужасно нелепая штука!

— А все-таки занятная.

— Раз уж Дорнфорд сделал такую блестящую карьеру как адвокат, значит, он человек напористый.

— Весьма. Мне кажется, он с этим своим спокойствием может преодолеть любые препятствия. Я его очень люблю.

— Ах, вот как!

— Я и не думала дразнить вас, Тони.

— Это все равно, что сидеть на пароходе рядышком я быть связанным по рукам и ногам. Пойдем покурим.

— Публика уже возвращается. Приготовьтесь объяснить мне мораль второго действия. Пока я никакой не вижу.

— Подождите!..

Динни глубоко вздохнула.

— Какой ужас! Я еще помню историю с «Титаником». Сколько жизней гибнет даром! Просто страшно становится!

— Вы правы.

— Гибнут жизни, и гибнет даром любовь.

— И у вас тоже многое погибло?

— Да.

— Вы не хотите об этом говорить?

— Нет.

— Я не думаю, чтобы жизнь вашей сестры пропала даром. Она слишком живой человек.

— Да, но она оказалась в капкане.

— Она из него вырвется.

— Не могу допустить мысли, чтобы ее жизнь оказалась испорченной. Нет ли какого-нибудь законного обхода, мистер Дорнфорд? Чтобы не предавать дела гласности.

— Только если ее муж даст повод.

— Не даст, он будет мстить.

— Понимаю. Тогда боюсь, что остается только одно — ждать. Такие истории обычно разрешаются сами собой. Католикам, собственно говоря, не полагалось бы признавать развод. Но если вы считаете, что есть серьезные основания…

— Клер всего двадцать четыре. Не может же она жить одна всю жизнь.

— А вы собираетесь?

— Я? Это совсем другое дело.

— Да, вы очень разные; но если ваша жизнь пройдет без счастья, это будет еще хуже. Настолько же хуже, как потерять чудесный день зимой страшнее, чем летом.

— Занавес поднимается…

— Удивительно! — пробормотала Клер. — Смотрела я на них, и мне все время казалось, что их любовь недолговечна. Они пожирали друг друга, как сахар.

— Боже мой, если бы мы с вами на том пароходе…

— Очень уж вы молоды, Тони.

— На два года старше вас.

— И все-таки на десять лет моложе.

— Неужели вы совсем не верите в вечную любовь, Клер?

— В страсть — нет. Лишь бы ее утолить, а там хоть трава не расти. Конечно, для тех, на «Титанике», конец любви настал слишком скоро. И какой: холодные морские волны! Брр!

— Разрешите мне накинуть на вас пальто.

— Знаете, Тони, я от этой пьесы не в восторге. Она переворачивает душу, а я вовсе не хочу, чтобы мою душу переворачивали.

— В первый раз она мне, конечно, больше понравилась.

— Спасибо!

— Все дело в том, что я рядом с вами и все-таки далеко. Лучше всего в пьесе те сцены, где изображается война.

— А мне, глядя на все это, расхотелось жить.

— В этом-то и заключается ирония.

— Герой точно сам над собой смеется. Даже мороз по коже подирает. Слишком похоже на всех нас.

— Лучше бы мы пошли в кино, там я мог бы хоть держать вашу руку.

— Дорнфорд смотрит на Динни так, словно она мадонна будущего, а ему хочется превратить ее в мадонну прошлого.

— Видимо, так оно и есть.

— У него приятное лицо. Интересно, понравится ли ему военный эпизод? «Ура! Флаг взвился!»[193].

Динни сидела, закрыв глаза, чувствуя на щеках непросохшую влагу слез.

— Но она никогда бы не поступила так, — сказала она охрипшим голосом, не стала бы махать флагом и кричать «ура», никогда! Может быть, смешалась бы с толпой, но так — никогда!

— Ну, это сценический эффект. А жаль! Прекрасный акт, действительно очень хорошо сделано.

— А эти несчастные накрашенные девицы, которые становятся все несчастнее и все сильнее красятся, и потом эта «Типперери»[194], которую они насвистывают! Война, должно быть, все-таки ужасная штука!

— Человек впадает как бы в экстаз.

— И долго он находится в таком состоянии?

— В известном смысле — все время. Вам это кажется отвратительным?

— Я никогда не берусь судить о том, что люди должны были бы чувствовать. Но, по рассказам брата, все примерно так и было.

— Это нельзя назвать жаждой «ринуться в бой», — продолжал Дорнфорд, — я ведь совсем не вояка по природе. Но говорить, что война — самое потрясающее из человеческих переживаний, уже стало штампом.

— Вы и теперь считаете это самым потрясающим?

— До сих пор считал». Но… я должен вам сказать, пока мы вдвоем… я люблю вас, Динни. Я ничего не знаю о вас, а вы — обо мне. Но это не важно. Я сразу полюбил вас, и мое чувство становится все глубже. Я не жду от вас ответа, я только хотел бы, чтобы вы иногда вспоминали о моей любви…

Клер пожала плечами.

— Неужели люди в самом деле вели себя так во время перемирия, Тони? Неужели люди…

— Что?

— Так себя вели?

— Я не знаю.

— Где же вы были?

— В Веллингтоне, только что поступил в школу. Отца убили на фронте.

— Мой тоже мог быть убит, и брат. Но все равно! Динни говорит, что мама плакала, когда объявили перемирие.

— Моя, наверное, тоже.

— Больше всего мне понравилась сцена между сыном и девушкой. Но в целом — пьеса слишком волнует. Давайте выйдем, я хочу покурить. Впрочем, нет, лучше не надо. Всегда рискуешь встретить знакомых.

— Черт!

— Видите, я пришла сюда с вами, и это уже много. А ведь я дала торжественное обещание целый год не подавать никакого повода… Не унывайте же! Мы будем видеться очень часто…

— «Величие, достоинство и мир», — пробормотала Динни, вставая, — и самое великое — это «достоинство».

— Оно всего труднее достигается.

— А эта женщина, которая пела в ночном клубе, и небо, все в рекламах… Огромное вам спасибо, мистер Дорнфорд! Я не скоро забуду эту пьесу.

— И то, что я сказал вам?

— Вы очень добры ко мне, мистер Дорнфорд, но алоэ цветет только раз в столетие.

— Я могу ждать. Для меня это был чудесный вечер.

— А где те двое?

— Мы их найдем в вестибюле.

— Как вы думаете, у Англии когда-нибудь были величие, достоинство и мир?

— Нет.

— Но «где-то есть зеленый холм, за городской стеной»…[195]. Спасибо. Это пальто у меня уже три года.

— Оно прелестно.

— Вероятно, большинство этих людей отправятся сейчас в ночные клубы?

— Меньше пяти процентов.

— А мне хотелось бы сейчас подышать родным воздухом и посмотреть на звезды…

Клер отстранилась.

— Тони, нельзя!

— Почему?

— Мы и так были вместе целый вечер.

— Если бы только вы позволили проводить вас домой!

— Нельзя, милый. Пожмите мой мизинец и успокойтесь.

— Клер!

— Смотрите! Вон они идут впереди нас. А теперь исчезните! Пойдите в клуб, выпейте хорошего вина, и пусть вам ночью снятся лошади. Ну вот! Теперь доволен? Спокойной ночи, милый Тони!

— О боже! Спокойной ночи.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Время сравнивают с потоком, но между ними есть разница: время нельзя пересечь, оно течет вечно, серое и широкое, как мир, в нем нет ни брода, ни моста, и хотя философы утверждают, что оно может течь и вперед и назад, но календарь следует за ним только в одном направлении.

Итак, Ноябрь сменился декабрем, но после декабри не наступил ноябрь. Если не считать двух-трех морозных дней, погода стояла мягкая. Безработица уменьшилась, пассивное сальдо торгового баланса еще увеличилось; одного зайца убили, семерых проворонили. Газеты трепетали от бурь в стакане воды; значительная часть подоходного налога была выплачена, еще более значительная часть выплачена не была. Вопрос о том, почему благосостоянию страны пришел конец, продолжал стоять перед каждым; фунт поднимался, фунт падал, — словом, время продолжало течь, но загадка человеческого существования оставалась нерешенной.

Владельцы Кондафорда отказались от плана построить пекарню. Каждое пенни следовало вкладывать в свиней, птицу и картофель. Сэр Лоренс и Майкл были поглощены планом «С. П. К» и заразили Динни. Она и генерал целыми днями готовились к золотому веку, который должен настать, как только осуществится этот план. Юстэс Дорнфорд выразил свое согласие защищать его в парламенте. Были подготовлены цифры, доказывавшие, что через десять лет Англия благодаря постепенному сокращению ввоза указанных трех пищевых продуктов будет экономить на импорте до ста миллионов в год, причем стоимость жизни от этого не повысится. Защитники плана были убеждены, что при правильной организации, небольшом изменении в нравах англичан и увеличении отхода пшеничных отрубей успех можно считать обеспеченным. А тем временем генерал призанял денег под страхование своей жизни и уплатил налоги.

Новый член парламента, объезжая свой избирательный округ, провел рождество в Кондафорде и говорил только о свиньях, чувствуя, что сейчас это вернейший путь к сердцу Динни. Клер также провела рождество у своих. Что она делала в часы, свободные от службы, об этом можно было только догадываться. Джерри Корвен не подавал признаков жизни, но Клер узнала из газет, что он уже вернулся на Цейлон. В дни между рождеством и Новым годом жилая часть старого дома в Кондафорде была полна; приехали Хилери с женой и дочерью Моникой, Адриан и Диана с Шейлой и Рональдом — корь у них уже прошла, словом, семья не бывала в таком полном сборе уже много лет. Даже сэр Лайонел и леди Алисой завтракали здесь под Новый год. Такое торжественное сборище всей достопочтенной родни явно было неспроста: 1932 год обещал быть знаменательным. Динни буквально сбилась с ног. Она ничего не говорила, но была теперь как будто менее погружена в свое прошлое. Она до такой степени была душою общества, что, казалось, совсем не живет для себя. Дорнфорд задумчиво наблюдал за нею. Что кроется под этой неутомимой и веселой самоотверженностью? Он даже рискнул заговорить о Динни с Адрианом, который был, как видно, ее любимцем.

— Весь дом держится на вашей племяннице, мистер Черрел.

— Безусловно. Динни — это просто чудо.

— Она думает когда-нибудь о себе?

Адриан искоса взглянул на собеседника. Этот смуглый темноволосый человек с худощавым лицом и карими глазами был ему симпатичен; он казался более мягким, чем можно было ожидать от юриста и политического деятеля. Однако, когда речь заходила о Динни, Адриан тотчас же занимал позицию сторожевого пса и поэтому сдержанно ответил:

— Нет, почему же, думает, но в меру; впрочем, не слишком много.

— Мне иногда кажется, что она пережила что-то очень тяжелое.

Адриан пожал плечами.

— Ей двадцать семь лет.

— Вам очень не хотелось бы рассказать мне, что именно произошло? Поверьте, я спрашиваю не из праздного любопытства… Я… Видите ли, я люблю ее и страшно боюсь из-за своего неведения случайно попасть впросак и причинить ей боль.

Минуту Адриан молча курил.

— Если вы говорите совершенно серьезно…

— Совершенно.

— Это в самом деле могло бы уберечь ее от ненужной боли… Так вот: в позапрошлом году она без памяти любила одного человека, и эта любовь окончилась трагически.

— Он умер?

— Нет. Я не вправе рассказывать вам подробности, но этот человек совершил нечто, из-за чего оказался изгнанным из общества, или по крайней мере он так решил. Они были помолвлены, но он порвал с ней, не желая запутывать ее, и уехал на Восток. На этом все кончилось. С тех пор Динни никогда о нем не говорит, но боюсь, что она его никогда не забудет.

— Понимаю. Большое спасибо. Вы оказали мне огромную услугу.

— Простите, если я причинил вам боль, — пробормотал Адриан, — но, может быть, лучше, когда человек знает.

— Безусловно.

Глубоко затянувшись, Адриан украдкой взглянул на своего умолкшего собеседника. В лице Дорнфорда не было печали или горечи, просто он казался погруженным в размышления о будущем. «Из всех, кого я знаю, — думал Адриан, — я больше всего желал бы для нее именно такого мужа — мягкого, спокойного, смелого. Но жизнь полна противоречий».

— Она совсем не похожа на свою сестру, — наконец сказал Адриан.

Дорнфорд улыбнулся.

— В одной прелесть старины, в другой — современности.

— Клер очень хорошенькая.

— О да, и у нее множество достоинств.

— У обеих большая выдержка. Как идет у Клер работа?

— Отлично, она быстро схватывает, у нее прекрасная память, масса savoir fair[196].

— Как жаль, что произошла эта история! Я не знаю почему, но жизнь у них не удалась, и не вижу способов исправить дело.

— Я никогда не встречался с Корвеном.

— Как знакомый он очень приятен, но, если приглядеться, в нем есть что-то жестокое.

— Динниговорит, что он мстителен.

Адриан кивнул.

— Вероятно. Неприятная черта, особенно когда люди намерены разводиться. Но я надеюсь, что до развода не дойдет, — все-таки грязное дело, и довольно часто страдает невинная сторона. Не помню, чтобы в нашей семье был хоть один развод.

— В моей — тоже, но ведь мы — католики.

— Как вы находите, основываясь на вашем опыте юриста, падает нравственность англичан или нет?

— Нет, я бы сказал — скорее повышается.

— Но ведь требования теперь не такие высокие.

— Люди просто стали искреннее — это не одно и то же.

— Во всяком случае, — продолжал Адриан, — вы все, судьи и адвокаты, как видно, люди исключительно высокой нравственности.

— Почему вы так думаете?

— Сужу по газетам.

Дорнфорд рассмеялся.

— Что ж, — заметил Адриан, вставая, — сыграем партию на бильярде?

Новый год был в воскресенье, а в понедельник гости разъехались. После обеда Динни прилегла на кровать и заснула. Сумерки постепенно угасли, и в комнате стало темно. Ей приснилось, что она стоит на берегу реки. Уилфрид держит ее за руку, показывает на дальний берег и говорит: «Еще одну реку, еще одну реку надо переплыть!» Держась за руки, они сошли к воде, но тут ее окружил мрак. Она перестала ощущать руку Уилфрида и в ужасе вскрикнула. Почва ускользнула из-под ног; она поплыла по течению, тщетно стараясь ухватиться за что-нибудь руками, а его голос звучал все глуше: «Еще одну реку, еще одну реку надо переплыть» — и наконец замер, как вздох. Динни очнулась в смертельной тревоге. В окно она увидела темное небо, верхушка вяза как будто мела по звездам, ночь была без единого звука, без запаха, без цвета. Динни продолжала лежать неподвижно, глубоко дыша и стараясь победить свой страх. Она давно не ощущала Уилфрида так близко, не ощущала так мучительно своей утраты.

Наконец она встала, умылась холодной водой и падошла к окну, глядя в звездный мрак, все еще слегка вздрагивая от испытанной во сне острой душевной боли. Еще одну реку…

Кто-то постучал в дверь.

— Да?

— Мисс Динни, я насчет старой миссис Пьюрди. Говорят, она помирает. Там сейчас доктор, но…

— Бетти? Мама знает?

— Да, мисс, она сейчас туда собирается.

— Нет! Пойду я. Задержите ее, Энни!

— Хорошо, мисс. С ней удар. Сиделка прислала сказать, что ничего нельзя поделать… Зажечь вам свет, мисс?

— Да, зажгите.

Слава богу, наконец удалось хоть провести электричество!

— Налейте мне, пожалуйста, в эту фляжку коньяку и приготовьте в холле резиновые ботики. Я сойду вниз через две минуты.

— Хорошо, мисс.

Надев свитер и теплый капор, она схватила меховое пальто, сбежала вниз и задержалась лишь на мгновение у двери матери — сказать, что уходит. Затем надела ботики, взяла фляжку и вышла. Ее обступила темнота, однако для января ночь была не холодная. Земля обледенела, а Динни не взяла с собой фонаря, и она шла полмили чуть не четверть часа. Перед домиком стояла машина доктора с зажженными фарами. Тихонько открыв дверь, Динни вошла в первую комнату. Горел огонь в очаге и одна свеча. Обычно здесь было полно народу, тепло и уютно; а теперь комната опустела, остался только щегол в своей большой клетке. Затем Динни открыла дощатую дверку, ведущую на лестницу, и поднялась наверх. Тихонько толкнув ветхую дверь, она остановилась на пороге. Лампа стояла на подоконнике, и низкую спальню наполнял полумрак. В ногах двухспальной кровати стояли доктор и местная сиделка и шепотом разговаривали. В углу у окна Динни увидела скрючившегося на стуле человечка, мужа умирающей; его руки лежали на коленях, сморщенное личико с вишневыми щечками слегка подергивалось. Старая хозяйка этого домика лежала на старой кровати, лицо ее казалось восковым, и все морщины на нем как будто разгладились. С губ срывалось едва уловимое, прерывистое дыхание. Глаза были полуоткрыты, но взгляд ничего не выражал.

Доктор подошел к двери.

— Я ее усыпил, — сказал он. — Не думаю, чтобы сознание к ней вернулось. Что ж, для нее, бедняжки, так лучше. Если она очнется, сиделка даст ей еще лекарства. Сделать ничего нельзя, можно только облегчить конец.

— Я останусь тут, — сказала Динни.

Доктор взял ее руку.

— Смерть легкая. Не огорчайтесь, дорогая.

— Бедный старый Бенджи! — прошептала Динни.

Доктор пожал ей руку и спустился вниз.

Динни вошла в комнату. Воздух здесь был спертый, и она оставила дверь приоткрытой.

— Я посижу, сестра, если вам нужно сходить куда-нибудь.

Сиделка кивнула. В своем аккуратном синем платье и чепце она казалась нечеловечески равнодушной, только брови были чуть нахмурены. Они постояли рядом, глядя на восковое лицо старухи.

— Мало теперь таких, как она, — вдруг прошептала сиделка. — Ну, я пойду захвачу, что нужно, и вернусь через полчаса. Да вы присядьте, мисс Черрел, не утомляйте себя.

Когда она ушла, Динни направилась к забившемуся в угол старику.

— Бенджи!

Круглая, как яблоко, голова затряслась, и старик потер лежавшие на коленях руки. Слова утешения не шли у Динни с языка. Она погладила его по плечу, вернулась к кровати умирающей и пододвинула жесткий деревянный стул. Затем села и стала молча смотреть на губы старой Бетти, с которых срывалось слабое, прерывистое дыхание. Динни казалось, что в лице этой старухи умирает целая отжившая эпоха. Может быть, в деревне есть еще люди столь же преклонного возраста но они не похожи на старую Бетти: у них нет ее здравого смысла и строгого распорядка жизни, ее любви к библии и к господам, ее гордости, что вот, мол, она дожила до восьмидесяти трех лет, а у нее до сих пор целы зубы, хотя они давно должны были выпасть, ее грубоватости и манеры обращаться со своим стариком, будто с капризным ребенком. Бедный старый Бенджи! Он, конечно, не то, что она, и как он будет жить без нее — трудно себе даже представить! Может быть, его приютит одна из внучек? Эта пара вырастила семерых детей в те блаженные времена, когда на шиллинг можно было купить то, за что теперь платишь три; вся деревня была полна их потомством. Но как еще внуки уживутся с этим старичком, любящим и поворчать, и поспорить, и пропустить стаканчик? Будет ли ему уютно у их более современных очагов? Ну, уголок-то для него найдется! Один он здесь, конечно, жить не сможет. Две пенсии для двух стариков — это совсем не то, что одна для одного.

«Ах, если бы у меня были деньги!» — подумала Динни.

Щегол ему, наверное, уже не понадобится; она возьмет его, устроит в старой оранжерее, будет кормить, пока он не привыкнет летать, а потом выпустит на волю.

Старик в своем темном углу кашлянул. Динни вздрогнула и склонилась над умирающей. Погруженная в свои мысли, она не заметила, каким слабым стало дыхание старухи. Теперь бледные губы были почти сомкнуты, морщинистые веки почти совсем закрывали незрячие глаза. Ни звука не доносилось с постели. Несколько минут Динни сидела неподвижно, глядя на больную, прислушиваясь; затем подошла поближе и низко склонилась над ней.

Умерла? Как бы в ответ на ее безмолвный вопрос веки Бетти затрепетали; на губах появилась едва уловимая, легчайшая улыбка; потом — словно задули огонек — все застыло в покое. Динни затаила дыхание. Впервые видела она смерть человека. Ее глаза, прикованные к восковому лицу старухи, видели, как на этом лице постепенно проступает выражение отрешенности, как оно цепенеет в том безмолвном достоинстве, которое отличает смерть от жизни. Динни разгладила пальцем веки умершей.

Смерть! Пусть она наступила спокойно, незаметно, HO это все же смерть! Древнее средство, утоляющее всякую боль, участь всех нас! На этой постели под низким, осевшим потолком, на которой Бетти спала свыше пятидесяти лет, только что отошла большая, благородная душа скромной старушки. У нее не было ни того, что люди называют знатным происхождением, ни богатства, ни власти. Она не училась, не мудрствовала, не наряжалась. Она вынашивала детей, нянчила их, кормила, мыла и обшивала, стряпала и убирала, мало ела, никуда не ездила, изведала немало страданий, никогда не знала того, что называют достатком, но спины ни перед кем не гнула; пути ее жизни были прямы, взгляд спокоен и обращение с людьми приветливо. Если уж не ее назвать замечательной женщиной, то кого же?

Динни стояла возле кровати, склонив голову, погруженная в свои мысли, ничего не видя и не слыша вокруг. В углу старый Бенджи опять кашлянул. Динни очнулась и, дрожа всем телом, подошла к старику.

— Пойдите взгляните на нее, Бенджи, она уснула.

Динни поддержала старика, чтобы помочь ему встать, колени его совсем одеревенели. Даже выпрямившись во весь рост, этот высохший человечек доходил ей лишь до плеча. Не выпуская его локтя, Динни помогла ему пройти через комнату.

Они стояли рядом возле кровати умершей и смотрели, как ее щеки и лоб медленно обретали своеобразную красоту смерти. Личико старичка побагровело, он надул губы, словно ребенок, у которого отняли куклу, и сердито проскрипел:

— Эх! Да разве она спит? Померла она! Никогда уж словечка не скажет! Глядите-ка! Разве это она?.. А куда делась сиделка? Зачем она ее бросила?

— Шш! Бенджи!

— Так она же померла! Что мне теперь делать?

Он обратил к Динни морщинистое, увядшее лицо, и она услышала кислый запах старой картошки, табака, немытого тела — запах горя.

— Не могу я оставаться здесь, — сказал он, — когда мать вот так лежит… Непорядок это.

— Верно. Пойдите вниз и выкурите трубку, а когда вернется сиделка, скажите ей.

— Скажите, скажите! Скажу: зачем ты ее бросила? Вот что! О господи! Господи! Господи!

Положив руку ему на плечо, Динни проводила старика на лестницу и стала смотреть, как он спускается, спотыкаясь, охая и сетуя. Затем вернулась к постели умершей. Это умиротворенное лицо таило в себе что-то невыразимо привлекавшее ее. С каждой минутой оно становилось все более значительным. Оно было почти торжествующим в своем постепенном освобождении от бремени возраста и скорби; в этот краткий промежуток между мучительной жизнью и разрушительной смертью открылась как бы истинная сущность умершей. «Чистое золото» — вот слова, которые следовало бы высечь на ее скромном могильном камне. Где бы она ни была теперь, и если даже нигде, — все равно: она свой долг выполнила. Бетти!

Когда вернулась сиделка, Динни все еще стояла и смотрела на покойницу.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

После отъезда мужа Клер постоянно виделась с Тони Крумом, но неизменно держалась на расстоянии. Любовь сделала Тони необщительным, да и показываться в его обществе было бы неразумно, поэтому она не познакомила его со своими друзьями. Они встречались там, где можно дешево поесть, ходили в кино или просто гуляли. К себе она его больше не приглашала, да он и не просил об этом. Он и в самом деле вел себя примерно, только иногда погружался в мучительное, напряженное молчание или начинал смотреть на нее так, что ей хотелось схватить его за плечи и тряхнуть. Он, видимо, побывал несколько раз на конном заводе Джека Маскема и теперь просиживал целые дни над книгами, в которых обсуждался вопрос скрещивания различных пород скаковых лошадей.

Вернувшись после Нового года из Кондафорда, Клер целых пять дней ничего не слышала о нем, и Крум стал занимать ее мысли гораздо больше, чем прежде.

«Дорогой Тони, — написала она ему на адрес клуба, — где вы и что с вами? Я вернулась. Желаю вам от души счастливого Нового года!

Всегда ваша

Клер».
Ответ пришел только через три дня, и все три дня она мучилась; сначала ей было обидно, потом она стала беспокоиться и, наконец, испугалась. Письмо было помечено гостиницей в Беблок-Хайте.

«Клер, любимая моя,

Ужасно обрадовался, получив ваше письмо, — ведь я решил не писать вам, пока не напишете вы. Меньше всего мне хотелось бы докучать вам, но я иногда не знаю, удается мне это или нет. Чувствую себя хорошо, насколько человек, не видящий вас, может чувствовать себя хорошо. Я наблюдаю за устройством стойл для кобыл. Они (стойла) будут первоклассными. Вся трудность в том, что лошади должны акклиматизироваться. Климат здесь, кажется, мягкий, и пастбища будут, по-видимому, отличные. Место довольно красивое, особенно речка. Слава богу, цены в гостинице невысокие, а я могу питаться яйцами и ветчиной хоть всю жизнь. Джек Маскем был настолько добр, что назначил мне жалованье начиная с Нового года, поэтому я надеюсь приобрести на оставшиеся у меня шестьдесят с лишним фунтов двухместную машину Степилтона, — он снова уехал в Индию. Раз я обосновался здесь, мне просто необходимо иметь машину, чтобы хоть изредка видеться с вами, без этого жить на свете просто не стоит. Надеюсь, вы отлично провели время в Кондафорде. Знаете ли вы, что я не видел вас вот уже шестнадцать дней и буквально умираю от тоски? Буду в городе в субботу вечером. Где мы встретимся?

Вечно преданный вам

Тони».
Клер прочла это письмо, сидя на кушетке в своей комнате: вскрывая его, она слегка хмурилась, а дочитывая — улыбалась.

Бедный, милый Тони! Она поспешно взяла телеграфный бланк и написала:

«Приходите пить чай на Мелтон-Мьюз.

К.»
Она отправила эту телеграмму по пути в Темпл. Значение, которое приобретают встречи двух молодых людей, очень часто зависит от того, какое значение люди придают тому, чтобы они не встречались. Приближаясь к Мелтон-Мьюз, Тони думал только о Клер и поэтому совершенно не обратил внимания на приземистого человечка в роговых очках, грубых черных башмаках и бордовом галстуке, чем-то напоминавшего секретаря ученого общества. Этот субъект незаметно сопровождал его от Беблок-Хайта до вокзала Паддингтон, от вокзала до клуба, от клуба до угла Мелтон-Мьюз; он наблюдал, как Тони вошел в дом Э 2, отметил что-то в своей записной книжке и, заслонившись вечерней газетой, стал ждать, когда тот выйдет. Но он не читал газету, а с трогательным усердием смотрел, не отрываясь, на ярко-синюю дверь, готовый ежеминутно сложиться, как зонтик, и скрыться в какой-нибудь закоулок. Пока человечек дожидался (что было его обычным занятием), он размышлял, как и другие граждане, о чашке чаю, которую ему хотелось выпить, о своей маленькой дочке и ее коллекции иностранных марок и о том, придется ли ему теперь платить подоходный налог, или нет. Его мечты устремились также к соблазнительным формам молодой особы из табачного магазина, в котором он обычно покупал свои дрянные сигареты.

Его звали Чейн, и он зарабатывал свой кусок хлеба с помощью исключительной памяти на человеческие лица, неистощимого терпения, аккуратнейших записей в блокноте, способности быть незаметным и счастливого сходства с секретарями ученых обществ. Чейн служил в агентстве Полтид, которое, в свою очередь, существовало тем, что узнавало о людях больше, чем им хотелось бы. Получив соответствующие инструкции в тот день, когда Клер возвратилась в Лондон, он «работал на этом деле» вот уже пять дней, и никто ничего не знал, кроме хозяина и его самого. Подобное шпионство было, судя по тем книгам, которые он читал, главным занятием людей, населявших эту страну, и потому он никогда не пытался взглянуть критическим оком на свою профессию, хотя занимался ею уже семнадцать лет. Наоборот, он гордился своей работой и считал себя талантливым «филером». Несмотря на усилившийся бронхит, в результате сквозняков — ведь ему так часто приходилось стоять на сквозняках, — мистер Чейн даже не представлял себе иного препровождения времени или иного способа зарабатывать на жизнь. Адрес молодого Крума он узнал очень просто, а именно — глядя через плечо Клер, когда она отправляла телеграмму; но так как он не успел прочесть самого текста, то сразу же поехал в БеблокХайт; и с этого мгновения все пошло как по маслу. Постепенно переходя с места на место, он подобрался, когда стемнело, к самому дому. В половине шестого ярко-синяя дверь распахнулась, и появилась знакомая нам молодая пара. Они пошли пешком, и мистер Чейн с выработанной чуткостью к ритму чужих шагов последовал за ними в том же темпе. Вскоре он понял, что они направляются туда, куда он уже дважды сопровождал леди Корвен, то есть к Темплу. И это обнадежило его насчет чашки чаю, о которой он мечтал. Умело прячась за широкими спинами прохожих, он, пробираясь в толпе, увидел, как молодые люди вошли в Мидл-Темпл-Лейн и расстались возле Харкурт-билдингс. Отметив, что леди Корвен вошла внутрь, а молодой человек начал медленно прогуливаться между подъездом и набережной, мистер Чейн взглянул на часы, поспешил на Стрэнд и вбежал в закусочную со словами: «Пожалуйста, мисс, чашку чаю и сдобную булочку».

В ожидании чая он занес в свой блокнот более пространную запись. Затем, дуя на чай, вылил его на блюдечко, съел половину булки, зажал другую в руке, расплатился и выбежал на улицу. Он как раз доел вторую половину булочки, когда снова оказался на том месте, где все еще медленно прогуливался молодой человек. Мистер Чейн дождался, пока тот повернется к нему спиной, и, напустив на себя вид опаздывающего судейского чиновника, стремительно прошел мимо входа в Харкурт-билдингс во Внутренний Темпл. Там, остановившись у дверей, он принялся изучать доску с фамилиями, пока снова не вышла Клер. Молодой человек встретил ее, и они направились в сторону Стрэнда, а мистер Чейн — за ними. Потом они зашли в ближайшее кино и взяли билеты, он тоже взял билет и сел как раз позади них. Привыкнув следить за людьми, которые были начеку, он отнесся к явной наивности этой пары с удивлением и чуть презрительным сочувствием.

«Прямо какие-то младенцы», — подумал он. Чейн не видел, соприкасаются ли их колени, и прошел за их спиной, чтобы посмотреть, каково положение их рук: оно показалось ему удовлетворительным, и он пересел на стул, поближе к проходу. Уверенный, что они не встанут с места в течение двух часов, он закурил и расположился поудобнее, предвкушая желанное тепло и приятный фильм. Действие происходило в Африке, где путешествовали и охотились два главных героя; они то и дело попадали в опасные положения, которые, вероятно, были еще более опасными для снимавшего их оператора. Мистер Чейн слушал с интересом их мужественные американские голоса, говорившие друг другу: «Эге, он настигает нас!», — не забывая, однако, что эти двое молодых людей тоже слушают. Когда вспыхивал свет, он отчетливо видел их профили. «Что ж, все мы порой молодеем», — думал он, и его воображение все настойчивее задерживалось на соблазнительных формах продавщицы из табачного магазина. Молодая пара, казалось, сидела так прочно, что он решил на минутку выскользнуть из зала. Ведь столь удачный момент не скоро повторится. Одним из главных недостатков детективных романов он считал то, что авторы изображали сыщиков в виде каких-то бесплотных духов, которые могли наблюдать за своими объектами целые дни, буквально не спуская с них глаз. В жизни, конечно, все иначе.

Он вернулся и сел почти позади парочки как раз перед тем, как свет погас. Сейчас появится одна из его любимых кинозвезд, и уж теперь-то он ее разглядит и насладится в полной мере. Он положил в рот мятную конфетку и со вздохом откинулся на спинку стула. Давно у него не было такой приятной вечерней слежки. Не всегда приходится сидеть в теплом помещении, а проводить время на улице при теперешней погоде нелегко. Холодноватая должность, нечего говорить.

Прошло десять минут, звезда едва успела надеть свой вечерний туалет, как вдруг его парочка встала.

— Не могу больше выносить ее голоса, — сказала леди Корвен; а молодой человек добавил:

— Отвратительно.

Мистер Чейн, обиженный и удивленный, пропустил их вперед и последовал за ними с глубоким вздохом. На Стрэнде они остановились, что-то обсуждая, затем двинулись дальше, пересекли улицу и вошли в ресторан. Стоя у двери и покупая себе еще одну газету, он увидел, что они поднимаются по лестнице. Может быть, они займут отдельный кабинет? Он осторожно двинулся следом. Нет, они просто уселись на галерее. Вон они спрятались в уголке за колоннами: четвертый столик от входа.

Зайдя в уборную, мистер Чейн сменил роговые очки на пенсне, а яркий галстук — на пышную бабочку, черную с белым. Он применял этот прием неоднократно и с успехом. Вы сначала надеваете слишком яркий галстук, а затем меняете его на более спокойный и притом другой формы. Яркий галстук всегда отвлекает внимание людей от лица. Вы становитесь просто «этим человеком с ужасным галстуком», а когда на вас его уже нет, вас принимают за другого. Опять поднявшись наверх и сев за столик, откуда была видна молодая пара, он заказал себе рагу и пинту портера. Наверно, они просидят здесь часа два, поэтому он придал себе литературный вид, закурил сигарету, подозвал официанта и попросил у него огня. Утвердив таким образом свое право на самостоятельность, он спокойно прочел газету, как любой джентльмен, которому некуда спешить, а потом стал рассматривать стенную живопись. Намалеванные на стене пейзажи были ярки и красочны: голубые небеса, море, пальмы и виллы все это говорило о радостях жизни и производило на него сильное впечатление. Он никогда не ездил дальше Булони и, по-видимому, никогда не поедет. Естественно, что рай рисовался ему в виде пятисот фунтов, интересной дамы, залитого солнцем роскошного номера гостиницы и рулетки, но все это было, увы, недостижимо. Он ничего и не требовал, но когда смотрел на подобные картины, не мог удержаться от мечтаний. Его всегда поражало и изумляло, что люди до бракоразводного процесса уезжают в этот рай, остаются там до тех пор, пока им не разрешат жениться, и тогда возвращаются снова на землю. Жизнь в Финчли, где солнце светит раз в две недели и удается выколотить самое большее пятьсот в год, убила поэтическую жилку мистера Чейна в самом зародыше, поэтому он испытывал своего рода облегчение, когда его фантазия могла питаться жизнью тех людей, которых он выслеживал. Молодая парочка оба что надо, — вероятно, поедет назад на такси, и ему придется ждать не один час, пока молодой человек от нее выйдет. Перед мистером Чейном поставили рагу, и он подбавил в него красного перца, ведь сегодня еще предстоит поработать. В общем, осталась одна-две слежки, и дело в шляпе; да и труд невелик. Медленно прожевывая каждый кусок, чтобы пища лучше усваивалась, и сдувая пену с портера с ловкостью знатока, он смотрел, как молодые люди, беседуя, наклонялись друг к другу через стол. Что они ели, он не видел. Если бы удалось разглядеть их меню, он мог бы угадать их настроение. Пища и любовь! Теперь он закажет еще сыру и кофе и занесет их в «расходы».

Он давно проглотил последнюю крошку, вычитал из газеты решительно все новости, истощил все силы своего воображения, созерцая стенную живопись, попытался дать характеристику немногим обедающим, расплатился по счету, выкурил три сигареты — и только тогда его подопечные поднялись. Он успел одеться и выйти на улицу, а они еще только начали спускаться по лестнице. Отметив, что на ближайшей стоянке есть три свободных такси, он принялся внимательно изучать доску для афиш ближайшего театра; вскоре швейцар подозвал одну из машин; тогда он дошел до середины улицы и подозвал вторую.

— Подождите, пока тронется эта машина, и поезжайте за ней, — сказал он шоферу. — Когда она остановится, остановитесь и вы, только не очень близко.

Усевшись, он вынул часы и сделал отметку в записной книжке. Однажды случилось так, что он поехал по ошибке не за той машиной, это обошлось довольно дорого, и теперь он не спускал глаз с номера такси и занес его в блокнот. Театры еще не кончились, движение здесь было небольшое, и работа значительно упрощалась. Машина, в которой сидела его парочка, остановилась на углу Мьюз. Мистер Чейн постучал в стекло шоферу и откинулся в угол; он видел, как они вышли и молодой человек расплатился, затем они направились к дому. Мистер Чейн тоже расплатился и дошел до угла. Разговаривая, они остановились у ярко-синей двери. Леди Корвен вставила ключ в замок и отперла дверь; молодой человек, посмотрев направо и налево, последовал за ней. Мистер Чейн испытывал чувства столь же смешанные, как и его рагу. Происходило именно то, на что он надеялся и чего ждал. А вместе с тем ему теперь предстояло бог весть сколько часов проторчать на холоде. Он поднял воротник пальто и стал искать подходящий подъезд. Какая досада, что нельзя подождать, например, с полчаса и прямо войти к ним. Теперь суд чрезвычайно придирчив насчет улик. Он испытывал нечто подобное ощущению охотника, который видит лису, уходящую в нору, а поблизости нет лопаты. Так простоял он несколько минут, читая при свете фонаря свои записи, и прибавил к ним еще одну, последнюю; затем направился к облюбованному подъезду и там устроился. Примерно через полчаса после театрального разъезда машины будут возвращаться, и опять придется менять место, чтобы не привлекать внимания. В окне верхнего этажа горел свет, но это, конечно, не улика. Плохо дело! Двенадцать шиллингов — обратный билет, десять шиллингов и шесть пенсов номер в гостинице, такси — семь шиллингов шесть пенсов, кино — три шиллинга и шесть пенсов, обед — шесть шиллингов — чай он, так и быть, не поставит в счет, — итого тридцать девять шиллингов шесть пенсов, почти два фунта! Мистер Чейн покачал головой, положил в рот мятную конфетку и переступил с ноги на ногу. Эта чертова мозоль начинает постреливать! Он стал думать о приятных вещах: о курорте, о темных волосах своей дочки, о своем любимом пирожном, о своей любимой кинозвезде в одном корсете и о своем любимом напитке на ночь — горячем виски с лимоном. Но все напрасно: он ждал, ждал, ноги ломило, и притом не было никакой уверенности, что он собирает настоящие, веские улики! Суду теперь подавай явное нарушение супружеской верности, все остальное уже не годится. Мистер Чейн опять посмотрел на часы. Он стоит здесь уже больше получаса. А вот и первый автомобиль въезжает в гараж! Пора убираться отсюда! Он отступил в самый конец переулка. В эту минуту, не успел он даже повернуться спиной, из дому вышел молодой человек; его руки были глубоко засунуты в карманы, плечи подняты, и шел он очень быстро. Облегченно вздохнув, мистер Чейн записал в блокнот: «Мистер К. вышел в 11.40 вечера», — и направился к остановке своего автобуса.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Хотя Динни и не была особым знатоком живописи, однако в свое время, вместе с Уилфридом, осмотрела все постоянные лондонские выставки. Огромное наслаждение доставила ей в 1930 году выставка итальянской живописи. Поэтому теперь, когда дядя Адриан пригласил ее на выставку французской живописи 1932 года, она охотно согласилась. Двадцать второго января после легкого обеда на Пикадилли они прошли ровно в час через турникет у кассы и остановились перед полотнами Примитивов. Но так как не они одни, а и множество других посетителей старались обойти толпу стороной, дядя и племянница добрались до картин Ватто только через час.

— «Жиль»[197], сказал Адриан, немного отступив. — Знаешь, Динни, по-моему, эта картина лучше всех. И вот что удивительно! Когда жанрист декоративной школы берет какой-нибудь сюжет или тип, который его глубоко захватывает, он достигает огромной выразительности. Всмотрись в лицо этого Пьерро: какая погруженность в себя, задумчивость, замкнутость, обреченность! Здесь перед тобой и актер и человек, со всеми его переживаниями.

Динни не ответила.

— Что же вы молчите, мисс?

— Неужели искусство до такой степени осмысленно? Ты не думаешь, дядя, что он просто хотел написать этот белый костюм, а модель привнесла все остальное? Правда, у Пьерро удивительное выражение лица, но, может быть, оно у него и было? Такое выражение у людей бывает.

Адриан покосился на нее уголком глаза. Да, бывает! Вот если бы написать ее, когда она думает, что на нее никто не смотрит и ей не нужно держать себя в руках, или как там это называется, разве не получилось бы лицо, которое потрясло бы зрителей всем, что в нем затаено? Нет, искусство нас не удовлетворяет. Когда оно передает дух, самую сущность явлений, оно кажется нереальным, а когда изображает их пеструю, противоречивую форму, то кажется, что этого вообще не стоило изображать. Все эти полунамеки, мимолетные выражения, световые эффекты почти реалистичны и вместе с тем ничего не открывают. И вдруг он сказал:

— Великие литературные произведения и портреты очень редки потому, что художники не показывают самое существенное, а если уж показывают, то преувеличивают его.

— Я не знаю, можно ли сказать это о «Жиле». Ведь тут не портрет — тут драматический момент и белый костюм.

— Возможно. И все-таки, если бы я мог написать тебя, Динни, какая ты есть на самом деле, люди сказали бы, что это нереально.

— Тем лучше!

— Большинство людей даже не представляет себе, какая ты.

— Прости за дерзость, дядя, а ты знаешь, какая я?

Адриан покрутил бородку.

— Льщу себя надеждой, что знаю.

— О, взгляни! Вон «Помпадур» Буше[198].

Помолчав две минуты, Адриан продолжал:

— Что ж, для человека, который предпочитал видеть женское тело обнаженным, он написал все эти покровы очень хорошо…

— Ментенон и Помпадур. Я всегда их путаю.

— Ментенон носила синие чулки и управляла Людовиком Четырнадцатым[199].

— Ах да! Пойдем прямо отсюда смотреть вещи Мане[200].

— Почему?

— Меня, кажется, хватит ненадолго.

Адриан, оглянувшись, вдруг понял почему: перед «Жилем» стояла Клер с каким-то молодым человеком, которого он не знал. Адриан взял Динни под руку, и они прошли в предпоследний выставочный зал.

— Я понимаю твою деликатность, — пробормотал он, останавливаясь перед «Мальчиком, пускающим мыльные пузыри». — А что, этот молодой человек — змея в траве, червяк в бутоне, или…

— Очень милый мальчик.

— Как его зовут?

— Тони Крум.

— А… молодой человек с парохода? Клер часто с ним видится?

— Я ее не спрашивала, дядя. Во всяком случае, она обещала не делать глупостей целый год.

И, увидев, что одна бровь дяди Адриана удивленно приподнялась, добавила:

— Она дала обещание тете Эм.

— А через год?

— Не знаю, и она тоже не знает… Как хорош Мане! Они медленно обошли зал и вошли в последний.

— Подумать только, что Гоген[201] казался мне когда-то, в девятьсот десятом году, верхом эксцентричности! — пробормотал Адриан. — Только в такие минуты понимаешь, как все меняется. Помню, прямо с выставки китайской живописи в Британском музее я отправился тогда на выставку художников, сменивших импрессионистов. В то время Сезанн[202], Матисс[203], Гоген, Ван-Гог[204] считались «последним словом изобразительного искусства», а теперь это уже седая старина. Гоген — замечательный колорист. Но я все-таки предпочитаю китайцев. Боюсь, Динни, что человек я очень отсталый.

— А мне эти картины почти все кажутся превосходными, но жить с ними я бы не могла.

— У французов есть своя хорошая сторона: ни в одной стране смена направлений в искусстве не отражается так ярко — от Примитивов до Клуэ[205], от Клуэ до Пуссена[206] и Клода[207], затем к Ватто и его школе, потом к Буше и Грезу[208], к Энгру[209] и Делакруа[210], к Барбизонцам[211], к импрессионистам, к постимпрессионистам, и всегда среди них выделяется какой-нибудь гигант Шарден[212], Леписье[213], Фрагонар[214], Мане, Дега[215], Моне[216], Сезанн, и в каждом всегда рывок вперед, к следующей стадии развития.

— А раньше бывали когда-нибудь такие мощные рывки вперед, как сейчас?

— Я сказал бы, что никогда еще не было такого резкого изменения во взглядах на жизнь вообще, и никогда еще в сознании художников не было такого смятения и путаницы в вопросе о том, для чего они существуют.

— А для чего же они существуют?

— Чтобы доставлять удовольствие, или показывать правду, или то и другое вместе.

— Не могу себе представить, чтобы мне доставляло удовольствие то, что нравится им. А правда… что такое правда?

Адриан развел руками.

— Динни, я отчаянно устал. Пойдем отсюда.

Динни заметила сестру и Тони Крума, они проходили под аркой. Она не была уверена, видела ее Клер или нет; что касается Крума, то он, без сомнения, видит одну Клер. Динни вышла вслед за Адрианом, восхищаясь, в свою очередь, его деликатностью. Ни он, ни она ни за что не признались бы в своем смущении. Кто с кем и где бывает — в наши дни это личное дело каждого.

Они уже дошли до Барлингтон-Аркейд, когда Адриана вдруг поразила бледность племянницы.

— Что с тобой, Динни? Ты бледна, как привидение.

— Если ты не возражаешь, зайдем куда-нибудь и выпьем кофе.

— Тут есть одно кафе на Бонд-стрит.

Динни улыбалась, но губы у нее совсем побелели. Встревоженный Адриан крепко прижал к себе руку племянницы и не отпускал до тех пор, пока они не вошли в кафе за углом и не уселись за столик.

— Две чашки кофе и как можно крепче, — сказал Адриан.

С той инстинктивной чуткостью, которая рождала доверие к нему в женщинах и детях, он и не пытался вызвать Динни на откровенность.

— Ни от чего так не устаешь, как от выставок. Мне очень не хотелось бы винить Эм, но я подозреваю, что ты слишком мало ешь, моя милая. Поклевала чуть-чуть, как птичка, сегодня перед уходом… Разве это обед?

Однако губы ее уже порозовели.

— Я очень вынослива, дядя, но, право, жевать — такая скука.

— Тебе бы прокатиться со мной во Францию. Если картины французов и не пробуждают наш дух, то их стол, во всяком случае, оживляет наши чувства.

— А ты убедился в этом на себе?

— Да, особенно если сравнить со столом итальянцев. У французов великолепная выдумка. Они пишут свои картины, как часовщик делает часы. Высокое чувство прекрасного… отличная техника. Требовать большего, казалось бы, нелепо, и все-таки они, в сущности, не поэтичны… Кстати, Динни, хорошо, если бы Клер удалось избежать развода: ведь суд — самое непоэтичное место на свете.

Динни покачала головой.

— А я, наоборот, хотела бы, чтобы все это уже кончилось. И даже считаю, что напрасно она дала обещание. Ведь своего отношения к Джерри она все равно не изменит, а так — она будет, как птица с подбитым крылом. И потом — кто в наше время обращает внимание на подобные вещи?

Адриан заерзал на стуле.

— Мне ненавистна самая мысль о том, что эти прожженные господа могут играть судьбами близких мне людей. Будь они такие, как Дорнфорд… Но ведь они не такие. Ты его с тех пор не видела?

— Он недавно приезжал к нам, когда ему нужно было выступать.

Адриан заметил, что, упоминая о нем, она и «глазом не моргнула», как выражается нынче молодежь. Вскоре они распрощались, и Динни заверила его, что чувствует себя прекрасно.

Адриан сказал, что она была бледна, как привидение, а вернее, у нее было такое лицо, словно она увидела привидение. Выходя из пассажа, Динни вдруг вспомнила все свое прошлое на Корк-стрит, — оно подлетело к ней, как одинокая птица, махнуло крылами ей в лицо и улетело прочь. И теперь, расставшись с дядей, она повернулась и пошла обратно на Корк-стрит. Решительно открыла знакомую дверь, поднялась по лестнице в квартиру Уилфрида и дернула звонок. Прислонившись к подоконнику на площадке, Динни ждала, стиснув руки, и подумала: «Как жаль, что у меня нет муфты!» Ее пальцы закоченели. На старинных картинах женщины стояли под вуалью, и руки их были спрятаны в муфту. Времена изменились, и муфты у нее нет. Она уже собиралась уйти, когда дверь отворилась. Стак! В ночных туфлях! Взгляд его темных глаз навыкате упал на туфли, он смутился и пробормотал, запинаясь:

— Простите, мисс, я как раз собирался переобуться.

Динни протянула ему руку, и он пожал ее обеими руками, как прежде, с таким видом, словно собирался ее исповедовать.

— Я шла мимо и решила зайти, узнать, как вы.

— Отлично. Спасибо, мисс. Надеюсь, и вы хорошо себя чувствуете? И собака тоже?

— Прекрасно, мы оба живем хорошо. Фошу в деревне нравится.

— Мистер Дезерт всегда считал, что Фош — собака деревенская.

— У вас есть какие-нибудь вести о нем?

— Вестей нет, мисс. Но судя по тому, что мне сказали в банке, он до сих пор в Сиаме. Они пересылают его письма в их отделение в Бангкоке. Милорд был здесь недавно и говорил, что мистер Дезерт сейчас на какой-то реке.

— На реке!

— Названия не помню, что-то вроде Йи-Санд. Там, кажется, очень жарко…. Разрешите, мисс, сказать вам, что хотя вы и живете в деревне, но довольно бледны. Я ездил на рождество домой в Барнстепл и очень там поправился.

Динни опять взяла его руку.

— Очень рада была повидать вас, Стак.

— Зайдите, мисс. Вы увидите — у него в комнате все, как было.

Динни прошла за ним в гостиную.

— Все, как при нем, Стак, точно он здесь.

— Я часто себе представляю, что это так и есть, мисс.

— А может быть, он все-таки здесь? Говорят, у нас есть астральные тела. Спасибо!

Она коснулась его руки, прошла мимо и спустилась по лестнице. Сначала ее лицо вздрагивало, потом застыло. Она быстро зашагала прочь.

Река! Ее сон! «Еще одну реку!»

На Бонд-стрит чей-то голос окликнул ее:

— Динни!

Она обернулась и увидела Флер.

— Куда ты бежишь, дорогая? Не видела тебя целую вечность! Только что смотрела французов. Божественно! Там была Клер с каким-то молодым человеком. Кто это?

— Тони Крум. Они ехали вместе на пароходе.

— И только?

Динни пожала плечами и, окинув взглядом элегантную Флер, подумала: «И зачем она всегда так прямолинейна?»

— А деньги у него есть?

— Нет. Только место, но очень скромное. У мистера Маскема, при его арабских кобылах.

— О!.. Триста в год или, самое большее, пятьсот? Не годится. Право же, она делает огромную ошибку: Джерри Корвен далеко пойдет.

— Во всяком случае, дальше, чем Клер, — сухо ответила Динни.

— Что это, окончательный разрыв?

Динни кивнула. Никогда еще Флер не была ей так антипатична.

— Ну, Клер не похожа на тебя. Она — человек новых порядков, или, вернее, беспорядков. Вот почему ее разрыв с Джерри — ошибка. Ей жилось бы гораздо лучше, если бы она осталась его женой, хотя бы формально. Я не могу себе представить Клер в нужде.

— Деньги ее не интересуют, — холодно отозвалась Динни.

— Ах, глупости! Деньги просто дают возможность иметь то, что хочешь. И это Клер, конечно, интересует.

Динни знала, что Флер права, и потому сказала еще холоднее:

— Объяснять все это нет смысла….

— Да тут, милая моя, и объяснять нечего! Он ее чем-то оскорбил и, конечно, мог оскорбить, но, в конце концов, это не причина. Помнишь прелестную картину Ренуара, где мужчина и женщина сидят в ложе? Ведь ясно, что каждый из них живет своей жизнью, и все-таки они вместе. Почему Клер не может?

— А ты смогла бы?

Флер слегка пожала красивыми плечами.

— Майкл — просто золото. И потом у нас же дети.

Она опять слегка пожала плечами.

Динни словно оттаяла.

— Ты обманщица, Флер. Ты не следуешь тому, что проповедуешь.

— У меня случай исключительный.

— У каждого так.

— Ну, не будем спорить. Майкл говорит, что наш новый депутат Дорнфорд ему очень по душе. Они ведь теперь работают вместе над этим планом, знаешь насчет свиней, птицы и картофеля. Ловкая штука, и как раз то, что нужно.

— Да, мы в Кондафорде тоже возимся со свиньями. А дядя Лоренс что-нибудь делает в Липпингхолле?

— Нет, он изобрел этот план и считает, что свою лепту внес. Когда Майкл будет посвободнее, он заставит его еще поработать. Эм ужасно смешно рассуждает об этом плане… А тебе нравится Дорнфорд?

За это утро к Динни во второй раз обращались с тем же вопросом, и она прямо посмотрела в лицо кузине.

— По-моему он просто совершенство. Вдруг рука Флер скользнула под ее локоть.

— Знаешь, Динни, дорогая, мне бы очень хотелось, чтобы ты за него вышла. Конечно, за совершенства не выходят, но, думаю, что при желании и у него можно найти грешки.

Динни, в свою очередь, пожала плечами, глядя перед собой отсутствующим взором.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Третьего февраля погода была настолько мягкой и день так похож на весенний, что кровь у людей бежала быстрей и будила жажду приключений.

Поэтому Тони Крум рано утром телеграфировал Клер и в полдень выехал из Беблок-Хайта на старой, но только что купленной им двухместной машине. Конечно, эта машина была далека от его мечты, но все же он мог при желании доводить ее скорость до пятидесяти миль в час. Проехав по ближайшему мосту, он свернул на Эббингтон, миновал Венсон и направился в сторону Хенли. Там он остановился перекусить и набрать бензину, затем еще раз проехал по мосту, полюбовался залитой солнцем речкой, текущей в туманной наготе среди обнаженных лесов, а оттуда помчался дальше, уже не останавливаясь и то и дело поглядывая на часы, так как решил быть на Мелтон-Мьюз к двум часам.

Клер только что вернулась домой и еще не была готова. Крум уселся в нижней комнате, в которой теперь стояли три стула, столик причудливой формы, приобретенный по дешевке, так как цены на старинные вещи упали, и резной кувшин аметистового цвета с терновой настойкой. Крум ждал уже с полчаса, когда она наконец спустилась по винтовой лестнице, одетая в светлокоричневое суконное платье и такую же шапочку; через руку было перекинуто опойковое пальто.

— Простите, дорогой, что я вас задержала. Куда мы поедем?

— Может быть, вам будет интересно посмотретьБеблок-Хайт? Потом мы проедем через Оксфорд, выпьем там чаю, побродим среди университетских зданий и вернемся сюда часам к одиннадцати. Идет?

— Отлично! А где вы будете ночевать?

— Я? О, л помчусь обратно! К часу буду уже дома.

— Бедный Тони! Трудный денек!

— Пустяки, каких-нибудь двести пятьдесят миль. А пальто вам не понадобится. К сожалению, машина закрытая.

Они выехали из переулка на запад, едва не столкнулись с человеком на мотоцикле и направились к парку.

— А у нее хороший ход, Тони.

— Славная старушка, но боюсь, что в любую минуту может рассыпаться. Степилтон ужасно много гонял ее. И потом я не люблю светлых машин.

Клер откинулась на сиденье; по губам ее бродила улыбка, и видно было, что она наслаждается.

Во время этой первой продолжительной поездки вдвоем они мало разговаривали. В обоих еще жила чисто юношеская страсть к быстроте движения, и молодой человек старался выжать из машины всю дозволенную правилами движения скорость. Они достигли последней переправы через реку меньше чем за два часа.

— Вот гостиница, где я обретаюсь, — сказал он. — Хотите чаю?

— Это будет неразумно, мой милый. Когда я посмотрю конюшни и загоны, мы поедем куда-нибудь, где вас не знают.

— Я обязательно должен показать вам речку.

Белая лента реки, чуть позолоченная заходящим солнцем, поблескивала между ивами и тополями. Они вышли, чтобы полюбоваться ею. Сережки на орешнике стали уже большими.

Клер сломала ветку.

— Ложная весна. До настоящей еще очень долго.

С реки потянуло холодком, и на той стороне, над лугами, стал подниматься туман.

— Здесь только паром, Тони?

— Да, а напрямик тем берегом всего пять миль до Оксфорда. Я раза два тут проходил пешком. Красивая местность.

— Вот когда распустятся фруктовые деревья и зацветут луга, здесь будет чудесно. Поехали? Покажите мне загоны, а оттуда — в Оксфорд.

Они вернулись к машине.

— Вы не хотите взглянуть на конюшни? Она покачала головой.

— Я подожду, пока доставят кобыл. Есть некоторая разница между тем, привозите ли вы меня смотреть пустые конюшни или я приезжаю посмотреть кобыл. А они действительно из Неджда?

— Маскем клянется, что да. Но я поверю только, когда увижу их конюхов.

— Какой масти?

— Две гнедых, одна караковая.

Все три загона полого спускались к реке и были защищены длинной полосой деревьев.

— Идеальный водосток, и пропасть солнца. А конюшни вот тут, за углом под деревьями. В них еще многое не готово. Теперь мы устанавливаем отопление.

— Здесь очень тихо.

— Обычно на дороге автомобилей почти нет, разве какой-нибудь мотоцикл… вон, видите, и сейчас катит.

Мимо них, фыркая, пронесся мотоцикл, остановился, сделал круг и, фыркая, повернул обратно.

— Мотоцикл — ужасно шумная скотина, — пробормотал Крум. — Впрочем, пока кобылы доедут, они успеют попривыкнуть.

— Какая перемена для бедняжек!

— Во всех их именах есть что-то золотое: Золотая Пыль, Золотая Гурия, Золотая Лань…

— Я не знала, что Джек Маскем поэт.

— Кажется, его поэзия не идет дальше лошадей.

— В самом деле, какая удивительная тишина, Тони!

— Шестой час. В моих коттеджах уже прекратили работу: там все переделывают.

— Сколько у вас будет комнат?

— Четыре: спальня, гостиная, кухня и ванная. Можно было бы пристроить еще…

Он выразительно взглянул на нее. Но она смотрела в сторону.

— Что ж, — сказал он, — отчаливаем! Мы приедем в Оксфорд засветло.

Оксфорд, как и всякий город, выглядел при электрическом свете хуже, чем днем. Казалось, он говорил: «Вам, обреченным на современную жизнь, с виллами и автомобилями, я ничего не могу дать…»

И для этих двух молодых людей, которые привыкли к Кембриджу и, кроме того, были голодны, Оксфорд пока не представлял никакого интереса; но когда они вошли в гостиницу «Майтр» и перед ними очутились сандвичи с анчоусами, вареные яйца, лепешки, гренки, варенье, сдобные булочки и огромный чайник с чаем, они с каждым глотком стали все больше проникаться очарованием Оксфорда. Эта старая гостиница, где они ужинали совершенно одни, пылающий камин, окна, задернутые красными шторами, и неожиданное уютное одиночество все подготовило их к тому, чтобы, выйдя отсюда, они нашли город «чудесным». В комнату заглянул мотоциклист в кожаной куртке и сейчас же скрылся. Три студента остановились, болтая, в дверях, облюбовали себе столик и вышли. Время от времени появлялась официантка, подкладывала им гренки или что-то переставляла на соседних столиках. Молодые люди наслаждались чудесным одиночеством. Они кончили трапезу только в половине восьмого.

— Давайте побродим, — предложила Клер, — у нас пропасть времени.

Обитатели Оксфорда обедали, и на улицах было почти безлюдно. Клер и Крум пошли наугад, выбирая самые узкие улочки, натыкаясь внезапно то на часть университетского здания, то на длинную старую стену. Казалось, здесь не было ничего современного, их окружало только прошлое. Темные башни, обветшалые полуосвещенные каменные громады; извилистые крытые узкие переходы; неожиданно возникающий из мрака тускло освещенный квадрат двора; звон часов; и это ощущение города, темного, старого, пустынного, но в то же время полного до краев огнями и затаенной жизнью, погружало их в глубокий безмолвный восторг; и так как они не знали, куда идут, то скоро заблудились.

Крум держал молодую женщину под руку и шел с ней в ногу. Ни тот, ни другой не были романтиками, и все же оба испытывали такое чувство, словно затерялись в лабиринтах истории.

— Как жаль, — сказала Клер, — что мое детство не прошло здесь или в Кембридже.

— В Кембридже не чувствуешь себя так уютно, как здесь, — заметил молодой человек. — В темноте все это кажется более средневековым, и потом там университетские здания выстроены в одну линию, и атмосфера старины здесь ощущается гораздо сильнее.

— Наверное, мне очень понравилось бы жить в старину. Дамские верховые лошади и кожаные куртки. Вы, Тони, выглядели бы божественно в кожаной куртке и в такой шляпе, знаете, с длинным зеленым пером.

— Для меня прекрасно и настоящее, раз я с вами. Мы никогда еще так долго не были вместе.

— Пожалуйста, не раскисайте. Мы здесь для того, чтобы взглянуть на Оксфорд. В какую сторону мы теперь пойдем?

— Мне все равно, — отозвался он глухо.

— Обиделись? Посмотрите, какой большой корпус! Давайте войдем.

— Студенты скоро выйдут, сейчас уже девятый час. Лучше побродим по улицам.

Они прошли по Корнмаркету в сторону Брода, постояли перед статуями, свернули на какую-то темную площадь с круглым зданием посередине, церковью в дальнем конце и несколькими университетскими зданиями, расположенными вокруг.

— Это, наверное, центр, — сказала Клер. — У Оксфорда, конечно, есть свои преимущества. Что бы люди ни делали, этого им не испортить.

С загадочной внезапностью город ожил, появились юноши в коротких плащах, перекинутых через руку, свободно развевающихся вокруг плеч или обернутых вокруг шеи. Тони Крум спросил у одного из них, как называется это место.

— Библиотека Радклиф. А вот это — Брезноз. Хай вон там.

— А где Майтр?

— Направо.

— Благодарю.

— Пожалуйста.

Он склонил непокрытую голову перед Клер и отошел.

— Ну что, Тони?

— Пойдем выпьем коктейль.

Мотоциклист в кожаной куртке и шлеме, стоявший возле своего мотоцикла, внимательно посмотрел им вслед, когда они входили в гостиницу.

После коктейлей и бисквитов они вышли на улицу с одинаковым ощущением, и Тони сказал:

— Еще светло и рано. Поедем обратно через Магдален Бридж, затем через Бенсон, Дорчестер и Хенли.

— Остановимся на мосту. Мне хочется посмотреть на мою тезку.

Огни бросали светлые блики на черную воду реки Червел, над нею высился темный контур колледжа, Хмурый и массивный, а в стороне Крайстчерч-Мидоуз горело несколько фонарей. Позади них широкая улица тянулась между двумя слабо освещенными серыми рядами домов и подворотен; узкая речка, над которой они остановились, струилась неслышно.

— Они называют ее просто «Чер», правда?

— Летом у меня будет плоскодонка, Клер. Верховья реки еще красивей.

— Вы меня научите править и грести?

— Еще бы!

— Уже почти десять! Огромное спасибо, Тони, за сегодняшний день!

Он посмотрел на нее сбоку долгим взглядом и завел мотор. Неужели ему суждено всегда с нею куда-то ехать? Неужели у них никогда не будет долгой, настоящей остановки?

— Вам хочется спать, Клер?

— Не очень. Но коктейль был ужасно крепкий. Если вы устали, я поведу машину.

— Устал? Конечно, нет! Я только думал о том, что с каждой милей мы приближаемся к разлуке.

В темноте дорога всегда кажется длинней, чем днем, и всегда иной. Возникают сотни не замеченных днем предметов: заборы, скирды, деревья, дома, повороты. Даже селения кажутся другими. В Дорчестере они остановились, чтобы спросить, куда им свернуть; их обогнал человек на мотоцикле, и Крум крикнул ему:

— На Хенли сюда?

— Прямо.

Они доехали до следующей деревни.

— Это, наверное, Неттлбед. Теперь до Хенли селений уже не будет, а от Хенли останется тридцать пять миль, и мы вернемся к двенадцати.

— Бедняжка, вам придется еще раз проехать весь путь обратно?

— Я буду мчаться, как сумасшедший. Это здорово успокаивает.

Клер погладила обшлаг его пальто, и опять наступило молчание.

Они только что поравнялись с лесом, как вдруг Крум затормозил.

— Фары погасли, — сказал он.

Мимо них проехал мотоциклист, тоже затормозил и крикнул:

— У вас фары погасли, сэр!

Крум остановил машину.

— Кажется, батарея вышла из строя. Мы пропали.

Клер рассмеялась. Он вылез, обошел машину, осмотрел ее.

— Я помню этот лес. От него до Хенли добрых пять миль. Придется как-нибудь ползти, положившись на судьбу.

— Хотите, я вылезу и пойду перед машиной?

— Нет, слишком темно, я могу вас задавить.

Через сто ярдов он опять остановился.

— Я съехал с дороги. Никогда не приходилось править в такой темноте.

Клер опять засмеялась.

— Ну что ж, вот вам и приключение!

— И я не взял с собою фонаря! Кажется, этот лес тянется мили на две.

— Попробуем еще раз.

Мимо пронеслась машина, и шофер что-то крикнул им.

— Поезжайте за ним, Тони!

Но не успел он завести мотор, как машина, спустившись под гору или свернув в сторону, скрылась из виду. Они снова медленно поползли вперед.

— Ах, черт! — вдруг сказал Крум. — Опять сбились!

— Сверните в сторону, остановимся и подумаем. Неужели до Хенли нет никакого жилья?

— Ничего. И зарядить батарею можно ведь не везде. Хотя я надеюсь, что просто перегорел провод.

— Может быть, нам остановить машину и пойти пешком? Ничего ей тут в лесу не сделается.

— А потом? — пробормотал Крум. — Я должен возвратиться за ней на рассвете. Знаете что: я провожу вас до первой гостиницы, раздобуду фонарь и вернусь. С фонарем я как-нибудь ее доведу или останусь с ней до утра, а утром приеду за вами.

— И вы пройдете десять миль пешком? А почему бы нам не остаться вместе и не подождать восхода солнца? Я всегда мечтала провести ночь в автомобиле.

В душе Крума, видимо, происходила борьба. Провести с ней целую ночь! Наедине!

— А вы мне доверяете?

— Не будьте старомодны, Тони. Это самое правильное, что можно сделать, и ужасно интересно. В конце концов, если на нас наскочит какая-нибудь машина или нас оштрафуют за то, что мы едем без фар, получится гораздо хуже.

— И никогда ее нет, этой луны, когда она нужна! — пробормотал Крум. Вы действительно хотите остаться?

Клер коснулась его руки.

— Отведите ее подальше, за деревья. Тихонько. Осторожней! Стоп!

Машина обо что-то ударилась. Клер сказала:

— Мы уперлись в дерево и стоим теперь спиной к дороге. Я сейчас вылезу, посмотрю, видно ли нас.

Крум остался ждать ее. Он разложил поудобнее кожаные подушки и поправил плед. Он думал: «Нет, она, должно быть, меня не любит, иначе она ни за что не отнеслась бы к этому так спокойно». Трепеща при мысли о долгой темной ночи вдвоем, он был заранее уверен, что эта ночь будет для него пыткой. Вдруг он услышал ее голос:

— В порядке! Машину совсем не видно. Теперь пойдите посмотрите вы, а я посижу.

Ему пришлось идти ощупью. По грунту под ногами он понял, что достиг дороги. Здесь темнота казалась менее густой, но звезд в небе не было. Машина словно растворилась во мраке. Он постоял с минуту, затем стал пробираться обратно. Автомобиль настолько затерялся среди деревьев, что Круму пришлось свистнуть и ждать, пока Клер ответит. Ну и тьма! Хоть глаз выколи! Он влез в машину.

— Оставить окно открытым или закрыть?

— Опустите наполовину… так будет хорошо. А знаете, Тони, очень уютно.

— Слава богу! Вам не помешает моя трубка?

— Конечно, нет. Дайте мне сигарету. Ну вот, теперь замечательно!

— Почти, — отозвался он тихо.

— Хотела бы я сейчас видеть лицо тети Эм! Вам тепло?

— Кожа ничего не пропускает. А вам?

— Восхитительно!

Они помолчали, затем она сказала:

— Тони! Вы меня простите, правда? Я ведь обещала тете Эм.

— Все в порядке, — отозвался Крум.

— Я вижу только кончик вашего носа при свете трубки.


А он при свете ее сигареты видел узкую полоску зубов, улыбающиеся губы и лицо до глаз, которые тонули в темноте.

— Снимите шляпу, Клер. И в любую минуту мое плечо — к вашим услугам.

— Только не давайте мне храпеть.

— Вы храпите?

— При случае каждый может захрапеть, могу и я.

Они еще поболтали, но ему все казалось нереальным; реальным было только ощущение, что она рядом, в темноте. Время от времени он слышал шум проносившихся по дороге машин, и больше ничего. Было слишком темно даже для сов. Трубка потухла, и он спрятал ее в карман. Клер сидела откинувшись на спинку, совсем рядом, и он чувствовал ее плечо. Он затаил дыхание. Задремала ли она? О! Он-то не заснет. Разве можно заснуть, ощущая ее легкий волнующий аромат и теплоту ее руки, словно проникающую в его кровь. Даже если между ними ничего не произойдет, то и тогда в такую ночь невозможно уснуть. Уже сквозь дрему она сказала:

— Если вы не возражаете, Тони, я все-таки положу голову вам на плечо.

— Возражаю?!

Ее голова прижалась к его кашне, и легкий аромат, напоминавший благоухание соснового леса в солнечный полдень, стал сильней. Неужели это правда, и она сидит рядом с ним, положив голову ему на плечо, и так будет продолжаться еще целых шесть-семь часов? Он вздрогнул. Как она тиха и проста. В ней нет никаких признаков страсти или волнения, точно рядом ее брат. И вдруг он понял, что эта ночь будет испытанием и он должен его выдержать, а если не выдержит, она спрячется в свою раковину и замкнется от него. Теперь она действительно спит. О да! Он отчетливо слышит легкое посапывание, напоминающее цыплячье клохтанье. Оно возникает у нее в горле — слабый, трогательный и немного смешной, но бесконечно милый звук. Что бы с ним теперь ни случилось, он будет помнить, что все же провел с ней целую ночь. И он сидел тихо, как мышь, если только мыши способны сидеть тихо. Ее голова отяжелела, и чем глубже становился ее сон, тем доверчивей она к нему прижималась. И его чувство к ней также становилось все глубже, превращаясь в страстное желание оберегать ее, служить ей. И только ночь, холодная, темная, беззвучная, — теперь машины уже не мчались по дороге, — бодрствовала вместе с ним. Ночь — словно тихо дышащее существо, огромное, сумрачное, всеобъемлющее. Да, ночь не спала! В первый раз в жизни он это понял. Ночь бодрствовала так же, как бодрствует день. Без огней, погруженная в себя, она тоже жила своими ощущениями. Она не говорила, не шевелилась, только бодрствовала и дышала. Лунная, звездная или, как сегодня, темная и глухая, она оставалась все тем же великим другом.

Его рука онемела, и Клер, словно бессознательно почувствовав это, подняла голову, но не проснулась. Он быстро потер плечо, затем ее голова снова опустилась. Он осторожно повернул лицо и губами коснулся ее волос, потом опять стал прислушиваться к этому тихому, цыплячьему ровному поклохтыванью. Затем оно сменилось глубоким дыханием, — так дышат люди, погрузившись в крепкий сон. Тогда дремота стала одолевать и его; он заснул.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Крум проснулся, совершенно не понимая, где он; тело казалось одеревеневшим. Чей-то голос проговорил: «Уже светает, Тони, но еще ничего не видно».

Он сел.

— Боже мой, неужели я заснул?

— Да, бедненький. А я чудно провела ночь, только немножко ноги затекли. Который час?

Крум посмотрел на свои часы со светящимся циферблатом.

— Почти половина седьмого… По всему телу мурашки бегают. Ух!

— Давайте выйдем и хорошенько потянемся.

Его голос ответил, как казалось ему самому, откуда-то издалека.

— Итак, эта ночь прошла.

— Было очень тяжело?

Он сжал голову руками и промолчал. Мысль о том, что и следующая ночь и все другие пройдут без нее, была как удар в сердце.

Клер вышла из машины.

— Пойду разомнусь немножко. А потом пробежимся и согреемся. Позавтракать до восьми нам все равно не удастся.

Тони завел мотор, чтобы разогреть машину. В лесу медленно светало; теперь он уже видел тот бук, у которого они провели ночь. Затем он тоже вышел из машины и направился к дороге. Все еще полный серого сумрака и тумана, лес, тянувшийся по обе стороны шоссе, казался таинственным и мрачным. Ни ветерка, ни звука! Крум чувствовал себя, как Адам, тащившийся к выходу из рая, но не заслуживший права быть изгнанным из него. Адам! Странное, приветливое, бородатое существо. Человек до «грехопадения», сектантский проповедник в естественном состоянии, с ручной змеей, яблоком греха и секретаршей, целомудренной и длинноволосой, как леди Годива![217] Тони почувствовал, что его кровь быстрей побежала по жилам, и вернулся к машине.

Клер, стоя на коленках и смотрясь в карманное зеркальце, причесывалась маленькой расческой.

— Как вы себя чувствуете, Тони?

— Отвратительно! Я думаю, пора ехать, позавтракаем в Мейденхеде или Слау.

— А почему не дома? Мы попадем туда к восьми. Я умею варить отличный кофе.

— Превосходно! — отозвался Крум. — Буду делать пятьдесят миль в час.

Они мчались с отчаянной скоростью и говорили мало. Оба были слишком голодны.

— Пока я буду готовить завтрак, вы можете побриться и принять ванну… и время сэкономите, и будете чувствовать себя лучше на обратном пути. А я выкупаюсь позднее.

— Пожалуй, лучше завести машину в гараж, — сказал Крум, когда они проезжали мраморную арку у входа в Хайд-парк. — Вы войдете одна; подъезжать так рано вдвоем — слишком подозрительно. Шоферы уже, наверное, вышли на работу. Я приду очень скоро.

Когда он в восемь часов вошел в квартиру Клер; она встретила его в голубом халатике, столик в нижней комнате был уже накрыт для завтрака, и пахло кофе.

— Я приготовила ванну, вы найдете там и бритву.

— Милая! — сказал Крум. — Я буду готов через десять минут.

Он вернулся через двенадцать и сел против нее за стол. Его ждали вареные яйца, гренки, домашнее варенье из айвы и настоящий кофе. Круму казалось, что он никогда не ел такого восхитительного завтрака, оттого что все было совершенно так, как если бы они были женаты.

— Вы устали, дорогая?

— Ни чуточки. Наоборот, я необыкновенно бодра. И все-таки я думаю, что повторять таких штук не следует: зачем искушать судьбу?

— Ну, это же вышло случайно.

— Конечно, и вы вели себя, как ангел. И все-таки это не совсем то, что я обещала тете Эм. Чистому все кажется нечистым.

— Да, черт их побери! Боже! Как я дотерплю до следующей встречи!

Клер протянула руку через столик и крепко сжала его пальцы.

— А теперь, я думаю, вам пора убираться. Сейчас я только выгляну наружу и посмотрю, свободен ли путь.

Потом он поцеловал ей руку и вернулся к своей машине. В одиннадцать часов он уже стоял рядом с водопроводчиком в одной из конюшен Беблок-Хайта.

Клер приняла горячую ванну. Правда, ванна, хоть и глубокая, была недостаточно длинна. Она чувствовала себя словно маленькая девочка, которая напроказила, а гувернантка ничего не знает. Бедный, милый Тони! Какая жалость, что мужчины так нетерпеливы! К платоническому поклонению они чувствуют такую же антипатию, как к хождению по магазинам. Они. влетают в магазин, спрашивают: «У вас есть то-то и то-то? Нет?» — и выскакивают обратно. Они ненавидят примерку, когда приходится стоять неподвижно, поворачиваться во все стороны и смотреть на себя сзади; искать вещь, которая хорошо бы сидела, они считают наказанием. Тони — еще мальчик. Она чувствует себя гораздо старше его и по складу характера и по жизненному опыту. Хотя Клер до замужества пользовалась большим успехом, ей никогда не приходилось сталкиваться с тем типом людей, которые, считая центром мира себя и Лондон, не признают ничего, кроме иронии, быстрого движения и денег, дающих возможность изо дня в день наслаждаться жизнью. В усадьбах она, конечно, встречалась с такими, но там они были лишены привычной городской обстановки и занимались только спортом. Сама Клер, любившая проводить много времени на воздухе, скорее подвижная и выносливая, чем сильная, бессознательно тоже подчинялась требованиям спорта. На Цейлоне она осталась верна своим вкусам и склонностям и проводила время то в седле, то на теннисном корте. Она много читала и старалась не отстать от века, не признающего никакого сдерживающего начала. И все-таки, лежа теперь в ванне, она испытывала какую-то тревогу. Нехорошо было подвергать Тони такому испытанию, как эта ночь. Чем больше она приближала его к себе, отказывая ему в то же время в последней близости, тем больше она его мучила. Вытираясь после ванны, она приняла множество благих решений и едва успела прибежать на работу вовремя. Оказалось, что она спокойно могла бы еще полежать в ванне, так как Дорнфорд был занят каким-то важным судебным процессом. Доделывая вчерашнюю работу, она рассеянно смотрела на лужайку, над которой поднимался туман, предвестник ясного дня; солнце, сиявшее еще совсем по-зимнему, ласкало ее щеки. Она вспомнила Цейлон, где лучи солнца никогда не бывают прохладными и бодрящими. Джерри! Что-то он теперь, пользуясь отвратительным банальным словом, «поделывает»? И что предпримет по отношению к ней? Очень хорошо, что она решила больше не мучить Тони, держать его подальше от себя и щадить его чувства, но без него ей будет грустно и одиноко. Он стал для нее привычкой — может быть, дурной привычкой, но дурные привычки — единственные, с которыми нам больно расставаться.

«По природе я — создание довольно беспечное. И Тони тоже, но он никогда не подведет!» — думала она.

И вдруг зелень на лужайке показалась ей морскими волнами, подоконник поручнями, ей почудилось, что она и он стоят, прислонившись к борту, и смотрят на летучих рыб, а те выскакивают из пены и несутся над зелено-синей водой. Как тепло и какие яркие краски! Какая воздушная сияющая красота! И ей стало грустно.

«Мне нужно хорошенько прокатиться верхом, — подумала она. — Поеду завтра в Кондафорд и пробуду всю субботу на воздухе. Утащу с собой и Динни; ей тоже полезно поездить верхом».

Вошел клерк и сообщил:

— Сегодня мистер Дорнфорд из суда отправится прямо в парламент.

— Скажите… на вас находит когда-нибудь уныние, Джордж?

Клерк, розовое круглое лицо которого всегда казалось ей ужасно забавным — к нему так и хотелось приклеить бакенбарды, — ответил своим глухим голосом:

— Чего мне здесь недостает, так это собаки. С моим старым Тоби я никогда не чувствую себя одиноким.

— А какой он породы, Джордж?

— Буль-терьер. Но я не могу привести его сюда — миссис Колдер будет очень о нем тосковать. И потом — вдруг он укусит какого-нибудь адвоката?

— Вот было бы замечательно!

Джордж засопел.

— Ах, в Темпле никогда нельзя быть в хорошем настроении!

— Я бы тоже хотела иметь собаку, Джордж, но, когда я ухожу, дома никого не остается.

— Не думаю, чтобы мистер Дорнфорд прожил здесь долго.

— Почему?

— Он подыскивает себе дом. Мне кажется, он хочет жениться.

— На ком?

Джордж прищурил один глаз.

— Вы думаете, на моей сестре?

— Ага! — Это правда, но откуда вы узнали?

Джордж прикрыл другой глаз.

— Слухом земля полнится, леди Корвен.

— Что ж, выбор неплохой. Впрочем, я не очень верю в брак.

— Мы, юристы, обычно сталкиваемся только с теневыми сторонами брака. Но мистер Дорнфорд сумеет сделать женщину счастливой, — так мне кажется.

— И мне тоже, Джордж.

— Он человек очень спокойный и в то же время удивительно энергичный. И потом — такой внимательный к людям. Адвокаты любят его, судьи — тоже.

— И жены будут его любить.

— Правда, он католик.

— Всем нам надо быть кем-нибудь.

— Миссис Колдер и я — мы принадлежим к англиканской церкви, с тех пор как умер мой старик отец. Он был плимутским братом и очень строгим. Только выскажи собственное мнение, прямо задушить готов! Сколько раз он, бывало, грозил мне адскими муками! Конечно, ради моего блага. Настоящий глубоко верующий человек, и не выносил неверия в других. Здоровая алая сомерсетская кровь. Он никогда не забывал об этом, хотя ему и пришлось жить в Пекаме.

— Так вот, Джордж: если я мистеру Дорнфорду все-таки понадоблюсь, позвоните мне в пять часов, ладно? На всякий случай, я загляну домой.

Клер пошла пешком. День был еще более весенним, чем вчера. Она миновала набережную и парк Сент-Джеймс. У самой воды уже показались ростки желтых нарциссов, на деревьях набухали почки. Мягкий, ласкающий солнечный свет грел ей спину. Но такая погода долго не продержится. Зима еще возьмет свое! Клер быстро прошла под аркой, где колесницу влекли не совсем правдоподобные кони, — они и раздражали ее и забавляли, — миновала памятник артиллерии, даже не взглянув на него, и вошла в Хайд-парк. Теперь она согрелась и зашагала вдоль аллеи для верховой езды. Верховая езда была ее страстью, и когда она видела кого-нибудь на хорошей лошади, это сразу будило в ней какоето беспокойство. Странные животные эти лошади: сейчас они беспокойны, горячатся, а через минуту — вялы и равнодушны.

Две-три шляпы приподнялись, приветствуя ее. Долговязый человек, сидевший на статной кобыле, уже проехал мимо, натянул повод и вернулся.

— Я так и думал, что это вы. Лоренс сказал мне, что вы в Англии. Вы помните меня? Я Джек Маскем.

А Клер в это время думала: «Отличная посадка для такого рослого человека». Она пробормотала:

— Разумеется!

И вдруг насторожилась.

— Один ваш знакомый будет присматривать за моими арабскими кобылами.

— А, Тони Крум…

— Славный юноша. Только не знаю, достаточно ли он сведущ. Но он энтузиаст… Как ваша сестра?

— Очень хорошо.

— Вы должны были бы привезти ее на скачки, леди Корвен.

— Не думаю, чтобы Динни особенно любила лошадей.

— Я бы скоро заставил ее полюбить их. Помню… — Маскем вдруг умолк и нахмурился. Несмотря на непринужденную позу, его смуглое морщинистое лицо, казалось, затаило что-то, в изгибе рта чувствовалась ирония. Интересно, как бы он отнесся к тому, что она провела эту ночь с Тони в машине.

— А когда прибудут ваши кобылы, мистер Маскем?

— Они сейчас в Египте. Мы их погрузим на пароход в апреле. Вероятно, я сам поеду туда. Может быть, прихвачу и Крума.

— Я бы с удовольствием взглянула на них, — сказала Клер. — На Цейлоне у меня была арабская лошадь.

— Надо будет показать вам Беблок-Хайт.

— Это где-то возле Оксфорда, правда?

— Милях в шести, красивая местность. Так я буду помнить. До свидания!

Он приподнял шляпу, дал шенкеля и отъехал легким галопом.

«Вот невинность разыграла! — подумала Клер. — Надеюсь, не хватила через край. Мне бы не хотелось с ним попасть впросак. Кажется, он очень даже себе на уме. А какие великолепные сапоги! О Джерри даже не спросил!»

Слегка взволнованная, она свернула к Серпентайну.

На освещенной солнцем воде не было ни одной лодки, у дальнего берега плавало несколько уток. Разве не все равно, что думают о ней люди? Да наплевать, как мельнику с реки Ди…[218]. Только действительно ли ему было на всех наплевать? Или он был просто философ? Она уселась на скамейку, на самом солнцепеке, и ей вдруг захотелось спать. В конце концов ночь, проведенная в автомобиле, — не совсем то же самое, что ночь, проведенная не в автомобиле. Клер скрестила руки на груди и закрыла глаза, Она заснула почти сразу.

Мимо нее на фоне яркой воды проходило немало людей, и они удивлялись при виде молодой, элегантной женщины, спящей перед обедом. Два мальчугана с игрушечными самолетами остановились перед нею как вкопанные, рассматривая ее темные ресницы, лежавшие на матовых щеках, и чуть подкрашенные вздрагивавшие губы. Так как у них была гувернантка-француженка и они были благовоспитанные мальчики, им и в голову не могло прийти ткнуть в спящую даму булавкой или вдруг заорать у нее над ухом. Но им казалось, что у нее нет рук, ее скрещенные ноги были как-то странно засунуты под скамейку, и она сидела так, что ее бедра казались неестественно длинными. Мальчики решили, что все это очень занятно, и когда они пошли дальше, один то и дело оборачивался, чтобы взглянуть на тетю еще раз.

Так в этот день, казавшийся совсем весенним, Клер целый час проспала крепким сном человека, который провел ночь не в своей постели.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Прошло еще три недели; за это время Клер виделась с Крумом всего четыре раза. Она собиралась уехать с вечерним поездом в Кондафорд и укладывала вещи, когда овечий колокольчик позвал ее вниз.

За дверью стоял коротенький человечек в роговых очках, чем-то смутно напоминавший секретаря ученого общества. Он приподнял шляпу.

— Леди Корвен?

— Да.

— Простите, я должен передать вам вот это. Вынув из кармана синего пальто продолговатую бумажку, он протянул ее Клер.

Клер прочла:

«Коронный суд. Отдел по делам завещаний, разводов и адмиралтейства. Двадцать шестое февраля 1932 года. По заявлению сэра Джералда Корвена».

Она почувствовала слабость в ногах и подняла глаза, чтобы взглянуть в глаза незнакомца, скрытые очками в роговой оправе.

— О! — вырвалось у нее.

Человек отвесил легкий поклон. Ей показалось, что ему жаль ее, и она быстро захлопнула дверь перед его носом, затем поднялась по винтовой лестнице, села на кушетку и закурила сигарету. Потом развернула на коленях полученную бумагу. Первой мыслью было: «Но это же чудовищно! Я ни в чем не виновата», второй: «Видимо, придется прочесть эту гадость!»

Едва она дошла до слов: «Джералд Корвен, кавалер ордена Бани, имеет честь ходатайствовать…», как у нее возникла еще одна мысль: «Но ведь это как раз то, чего я хочу. Я буду свободна!»

И продолжала читать уже спокойней, пока не дошла до слов: «…что ваш истец требует с упомянутого Джеймса Бернарда Крума, ввиду совершенного им вышеупомянутого прелюбодеяния, возмещения убытков в размере двух тысяч фунтов».

«Тони! Да у него нет и двух тысяч шиллингов! Скотина! Мстительное животное!» То, что Корвен внезапно свел все к денежному вознаграждению, не только глубоко оскорбило ее, но даже повергло в панику. Тони не должен, не может быть разорен из-за нее! Необходимо с ним увидеться! Послали они ему (конечно, послали!) такую же бумажку?

Она дочитала заявление, глубоко затянулась и встала.

Подойдя к телефону, она соединилась с междугородной станцией и назвала номер телефона гостиницы Крума.

— Могу я поговорить с мистером Крумом?.. Уехал в Лондон? На своей машине?.. Когда?

Час тому назад! Значит, он поехал к ней!

Немного успокоившись, она торопливо стала соображать. На кондафордский поезд теперь уже не поспеть. Ока позвонила домой.

— Динни? Это говорит Клер. Я никак не могу приехать сегодня вечером, приеду завтра утром… Нет! Здорова. Просто кое-какие неприятности. До свидания!

«Кое-какие неприятности!» Она опять села и еще раз прочла с начала до конца «эту гадость». Кажется, они знают решительно все, кроме правды. И ведь ни она, ни Тони даже не подозревали, что за ними следят. Например, этот человек в роговых очках, как видно, ее знает, но она-то его никогда раньше не видела.

Клер пошла в ванную и умылась холодной водой. Мельник с реки Ди… Ну, теперь эта роль стала очень трудной.

«Он, наверно, ничего не ел», — подумала она.

Она накрыла стол в нижней комнате, подала все, что у нее нашлось, сварила кофе, села, закурила и стала ждать. Перед ней возник Кондафорд и лица родных, а также лицо тети Эм и Джека Маскема; но всех заслонило лицо ее мужа с его неуловимой, упрямой, кошачьей усмешкой. Неужели она так и покорится? Неужели даст ему восторжествовать над ней без борьбы? Клер пожалела, что не послушалась совета отца и сэра Лоренса и тоже не напустила на него сыщика. Теперь уже поздно, — пока дело не закончится, он не станет рисковать.

Она все еще сидела, размышляя, у электрической печки, когда у подъезда остановилась машина и зазвонил колокольчик.

Крум был бледен и, казалось, продрог. Он остановился на пороге, словно не уверенный, как его примут. Клер схватила его за обе руки.

— Тони, как хорошо, что вы приехали!

— Милая!

— Вы совсем замерзли! Выпейте бренди. Пока он пил, она сказала:

— Не стоит говорить о том, что мы должны были делать, а только о том, что мы можем сделать.

Он застонал.

— Они, наверно, считают нас ужасными дураками! Я никогда и не воображал…

— И я тоже. Но почему нам нельзя было делать то, что мы делали? Против невиновности законов нет.

Он сел и закрыл лицо руками.

— Бог свидетель, я только того и хочу, чтобы вы освободились от мужа; но зачем я подверг вас риску? Другое дело, если бы ваше чувство ко мне было таким же, как мое к вам.

Клер посмотрела на него с легкой улыбкой.

— Послушайте, Тони, будьте взрослым! Говорить о наших чувствах нет смысла. И, пожалуйста, без глупостей насчет того, что виноваты вы. Вся суть в том; что мы оба невиновны. Как же нам теперь быть?

— Я, конечно, сделаю все, что вы захотите.

— Мне кажется, — задумчиво начала Клер, — что придется поступить так, как потребуют мои родители.

— Боже! — воскликнул Крум, вскакивая. — Ведь если мы будем защищаться и выиграем, вы останетесь связанной с ним.

— А если мы не будем защищаться и выиграем, — пробормотала Клер, — вы останетесь без гроша.

— К черту все это! На худой конец останусь нищим.

— А ваше место?

— Я не понимаю… Какое отношение?..

— Я встретила на днях Джека Маскема. Он на меня произвел впечатление человека, который не захочет держать у себя на службе соответчика, не поставившего истца в известность о своих намерениях. Как видите, я уже усвоила этот жаргон.

— Если бы мы действительно были любовниками, я бы, конечно, своих намерений не скрывал.

— Правда?

— Разумеется.

— Даже если бы я сказала «не надо»?

— Вы бы не сказали.

— Не знаю.

— Ну, сейчас вопрос не в этом.

— Да, но если мы не будем защищаться, вы почувствуете себя негодяем!

— Боже, как все это сложно!

— Сядем и поедим. Есть только ветчина, но когда человек падает духом, нет ничего лучше ветчины.

Они сели и взялись за вилки.

— Ваши родные еще не знают, Клер?

— Я сама узнала всего час назад. Они и вам прислали эту приятную бумажку?

— Да.

— Еще ломтик?

Они молча ели минуты две. Затем Крум встал.

— Право, я больше не в состоянии»

— Хорошо. Теперь покурим.

Она взяла у него сигарету и сказала:

— Слушайте! Завтра утром я поеду в Кондафорд, и, по-моему, вам тоже стоит приехать. Они должны с вами повидаться — все, что мы сделаем, нужно делать с открытыми глазами. Есть у вас адвокат?

— Нет.

— У меня тоже нет. Вероятно, нам придется его найти.

— Поручите это мне. Если бы только у меня были деньги!

Клер вздрогнула.

— Простите меня за то, что мой супруг оказался способным требовать возмещения убытков.

Крум схватил ее за руку.

— Милая, я имел в виду только адвокатов!

— Помните, я сказала вам на пароходе: «Гораздо хуже, что некоторые вещи начинаются».

— С этим я никогда не соглашусь.

— Я ведь имела в виду свой брак, а не вас.

— Клер, а не лучше ли не защищаться, и будь что будет? Ведь тогда вы освободитесь, а потом, если захотите, я останусь здесь, не захотите исчезну.

— Спасибо, Тони, но я должна сказать родным, И потом… и потом — все это не так просто.

Он зашагал по комнате.

— И вы думаете, они нам поверят, если мы будем защищаться? Я не надеюсь.

— Мы им скажем истинную правду.

— Люди никогда не верят истинной правде. С каким поездом вы завтра едете?

— В десять пятьдесят.

— Поехать с вами или лучше приехать одному позднее, прямо из Беблок-Хайта?

— Лучше позднее. Я пока успею им все рассказать.

— Они очень огорчатся?

— Да, им не понравится.

— А ваша сестра там?

— Да.

— Это уже лучше.

— У моих родителей не слишком старомодные взгляды, Тони, но и не современные. Люди редко способны смотреть на вещи с современной точки зрения, если дело касается лично их, а уж судьи и юристы тем более. Теперь, пожалуй, уезжайте и обещайте мне не мчаться, как сумасшедший.

— Можно мне вас поцеловать?

— Это значит — придется сказать еще одну правду, а их уже три. Можете поцеловать руку, это не считается.

Он поцеловал ей руку и пробормотал:

— Благослови вас бог! Затем схватил шляпу и исчез.

Клер пододвинула стул к бестрепетному пламени электрического камина и погрузилась в размышления. Сухой жар жег глаза, и ей наконец показалось, будто он сжег ей веки и высушил последнюю каплю влаги; медленно и неуклонно рос в ней гнев. Все чувства, которые она пережила в то утро на Цейлоне, когда решила уйти от мужа, вспыхнули с удвоенной силой. Как смел он обращаться с ней, словно она распутная женщина?! Даже хуже, потому что подобная женщина никогда бы не позволила так с собой обращаться. Как смел он прикоснуться к ней хлыстом?! И как смел он теперь выслеживать ее и подать на нее в суд?! Нет, этого она не потерпит.

Клер начала методически мыть посуду и убирать со стола. Она распахнула дверь навстречу ветру. Неуютная ночь; ветер вихрями носится по узкому переулку.

«И во мне творится то же самое», — подумала она. Захлопнув дверь, Клер вынула карманное зеркальце. Ее лицо показалось ей таким искренним и беззащитным, что она была потрясена. Она напудрилась и слегка подкрасила губы. Потом глубоко вздохнула, пожала плечами, закурила папиросу и поднялась наверх. Теперь она примет горячую ванну.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Когда Клер приехала в Кондафорд, она сразу почувствовала, что атмосфера в доме напряжена. Вероятно, ее слова или тон, каким она накануне говорила по телефону, пробудили в семье тревогу, и напускным весельем никого не обманешь. Да и погода ужасная, сырая и холодная. Клер приходилось все время держать себя в руках.

Она решила поговорить с родителями после обеда и выбрала для этого гостиную. Вынув из сумочки повестку, она протянула ее отцу со словами:

— Вот что я получила, папочка.

Она услышала его испуганное восклицание, Динни и мать подошли к нему: Наконец он сказал:

— Что ж… Расскажи нам правду.

Она сняла ногу с решетки камина и посмотрела ему прямо в лицо.

— Это неправда. Мы ни в чем не виноваты.

— Кто этот человек?

— Тони Крум? Я познакомилась с ним на пароходе, когда возвращалась в Англию. Ему двадцать шесть. Он там работал на чайной плантации, а теперь служит у Джека Маскема на его конном заводе в Беблок-Хайте. Денег у него нет. Я сказала ему, чтобы он сегодня тоже сюда приехал.

— Ты любишь его?

— Нет. Просто он мне нравится.

— А он тебя любит? — Да.

— И ты утверждаешь, что между вами ничего не было?

— Он поцеловал меня в щеку два раза. По-моему, это все.

— А тогда что же они имеют в виду… говоря, что третьего числа ты провела с ним ночь?

— Мы поехали в его машине в Беблок-Хайт, а когда возвращались, погасли фары. Это случилось в лесу, в пяти милях от Хенли, темнота хоть глаз выколи. Я предложила остаться там и подождать до утра. Мы заснули. И поехали дальше, когда рассвело.

Она услышала, как мать слабо ахнула, а отец словно поперхнулся.

— Ну, а на пароходе? А у тебя дома? Ты же говоришь, что между вами ничего не было, хотя он тебя любит?

— Ничего.

— И это чистая правда?

— Да.

— Конечно, это правда, — вмешалась Динни.

— Конечно! — повторил генерал. — А кто этому поверит?

— Мы не знали, что за нами следят.

— В котором часу он будет здесь?

— С минуты на минуту.

— Ты с ним виделась после того, как получила это?

— Вчера вечером.

— Что он говорит? — Он сделает все, что я захочу.

— Ну, конечно. И он надеется, что вам поверят?

— Нет.

Генерал снова взял повестку и подошел к окну, как бы желая лучше ее рассмотреть. Леди Черрел села. Она была очень бледна. Динни подошла к Клер и взяла ее под руку.

— Когда он приедет, — внезапно заявил генерал, оборачиваясь к ним от окна, — я поговорю с ним наедине, и, пожалуйста, пусть никто до меня с ним не говорит.

— Свидетелей просят удалиться, — пробормотала Клер.

Генерал вернул ей повестку. Лицо унего было расстроенное и усталое.

— Я очень сожалею, папочка. Мы вели себя ужасно глупо. Видимо, добродетель не служит сама себе наградой.

— Ну, мудрость служит, — заметил генерал. Он похлопал ее по плечу и направился к двери, Динни пошла за ним.

— Он верит мне, мама?

— Да, но только потому, что ты его дочь. И он чувствует, что верить не следовало бы.

— Ты тоже это чувствуешь?

— Я верю тебе, потому что знаю тебя.

Клер наклонилась к матери и поцеловала ее в щеку.

— Спасибо, мамочка, милая! Но это слабое утешение.

— Ты говоришь, тебе нравится этот молодой человек? Ты с ним встречалась на Цейлоне?

— Я в первый раз увидела его на пароходе. И потом, знаешь, мама, право, страсть меня сейчас мало привлекает, и я не знаю, когда мое настроение изменится. Может быть, никогда!

— Почему?

Клер покачала головой.

— Я не хочу вдаваться в подробности моей жизни с Джерри даже теперь, когда он оказался таким негодяем и потребовал возмещения убытков. И уверяю тебя, это огорчает меня гораздо больше, чем мое собственное положение.

— Полагаю, этот молодой человек готов последовать за тобой по твоему первому слову и в любую минуту?

— Да. Но я этого не хотела. И потом, я дала тете Эм обещание, вроде клятвы, что буду вести себя хорошо в течение года. И до сих пор я свое обещание выполняю. Конечно, очень соблазнительно не защищаться и получить свободу.

Леди Черрел молчала.

— Ну что же, мама?

— Твой отец вынужден считаться с тем, как это отзовется на твоем добром имени и на имени всей семьи.

— В обоих случаях получится одинаково плохо. Если мы не будем защищаться, вся история пройдет незамеченной. А если будем, то вызовем сенсацию. «Ночь в автомобиле» и все прочее, даже если нам поверят. Ты представляешь себе газеты, мамочка? Они будут полны этим процессом.

— Знаешь, — медленно начала леди Черрел, — то, что ты рассказала отцу о хлысте, произвело на него очень сильное впечатление, и это будет для него решающим. Я никогда не видела, чтобы он так возмущался. Он, вероятно, захочет, чтобы вы защищались.

— На суде я ни за что не упомяну о хлысте. Во-первых, этого нельзя доказать, и потом у меня все же есть гордость, мама.

Динни последовала за отцом в кабинет, который иногда называли «казармой».

— Ты знаешь этого молодого человека, Динни? — Волнение генерала наконец прорвалось.

— Да, и он мне нравится. Он по-настоящему любит Клер.

— А зачем ему понадобилось ее любить?

— Папа, милый, будь человечным!

— Ты веришь ей насчет автомобиля?

— Да. Я слышала, как она давала тете Эм торжественное обещание.

— Странное обещание.

— По-моему, она зря его дала.

— Что?!

— Во всем этом важно только одно: чтобы Клер получила свободу.

Генерал стоял, опустив голову, как будто эти слова заставили его задуматься. Его скулы побагровели.

— Она сказала тебе, — произнес он, — то, что она говорила мне, насчет этого господина и хлыста?

Динни кивнула.

— В былые времена я мог бы вызвать его на дуэль и, конечно, так бы и сделал. Я согласен, что она должна получить свободу, но не таким путем.

— Значит, ты ей веришь?

— Она не стала бы лгать нам так бессовестно.

— Хорошо, папа! Но кто же еще им поверит? Ты бы поверил, если бы оказался присяжным?

— Не знаю, — мрачно отозвался генерал.

Динни покачала головой.

— Нет, не поверил бы.

— Юристы дьявольски хитрый народ. Как ты думаешь, Дорнфорд взялся бы защищать такое дело?

— Он бракоразводных процессов не ведет. К тому же Клер — его секретарь.

— Надо поговорить с Кингсонами. Лоренс очень им доверяет. Отец Флер был их компаньоном.

— Тогда… — начала Динни, но в эту минуту дверь открылась.

— Мистер Крум, сэр.

— Можешь остаться, Динни.

Тони Крум вошел. Бросив взгляд в сторону Динни, он направился к генералу.

— Клер сказала, чтобы я приехал, сэр.

Генерал кивнул. Прищурившись, он пристально разглядывал предполагаемого любовника дочери. Молодой человек твердо, но без вызова встретил этот испытующий взгляд и не опустил глаз.

— Буду говорить прямо, — отрывисто произнес генерал. — Вы, кажется, впутали мою дочь в прескверную историю?

— Да, сэр.

— Потрудитесь рассказать мне все, как было. Крум положил шляпу на стол, выпрямился и сказал:

— Что бы она вам ни сказала, сэр, — правда. Динни с облегчением увидела, как по губам генерала скользнуло подобие улыбки.

— Очень корректно с вашей стороны, мистер Крум, но я хочу не этого. Она мне рассказала свою версию. Теперь я желал бы услышать вашу.

Динни увидела, что молодой человек облизнул губы и как-то странно дернул головой.

— Я люблю ее, сэр. Я полюбил ее с первой минуты, еще тогда, на пароходе. Мы бывали вместе, ходили в кино, в театры, на выставки, я был у нее на квартире три… нет, всего пять раз. Третьего февраля я повез ее в Беблок-Хайт, чтоб показать ей место, где я буду работать. Когда мы возвращались, — она, вероятно, сказала вам об этом, — у меня перегорели фары, и мы застряли в лесу в совершеннейшей темноте, в нескольких милях от Хенли. И вот мы… мы решили, что лучше подождать до утра, вместо того чтобы рисковать и ехать дальше. Я два раза сбивался с дороги. Была полная тьма, а я не захватил фонаря. Ну вот, мы и просидели в машине до половины седьмого, а затем вернулись в Лондон и приехали к ней на квартиру около восьми утра.

Он смолк, опять облизнул губы, затем снова выпрямился и горячо продолжал:

— Верите вы мне или нет, но клянусь, что, когда мы ночевали в машине, между нами ничего не было, да и вообще ничего не было, кроме… кроме того, что она два или три раза позволила мне поцеловать ее в щеку.

Генерал, не сводивший с него глаз, ответил:

— Она нам рассказала, в общем, то же самое. Что еще?

— Когда я получил эту повестку, сэр, я поехал в город повидаться с ней. Это было вчера. Конечно, я сделаю все, что она пожелает.

— А вы не сговорились заранее насчет того, что будете здесь оба рассказывать?

Динни увидела, как молодой человек весь напрягся.

— Конечно, нет, сэр!

— Значит, я могу считать, что вы готовы подтвердить ваши слова под присягой и защищаться на суде?

— Конечно, если вы полагаете, что нам могут поверить.

Генерал пожал плечами.

— Каково ваше материальное положение?

— Мое место дает мне четыреста фунтов в год, — слабая улыбка тронула его губы, — но больше у меня ничего нет, сэр.

— Вы знакомы с мужем моей дочери?

— Нет.

— Никогда не встречали его?

— Нет, сэр.

— А когда вы впервые встретились с Клер?

— На пароходе, на второй день плавания.

— Что вы делали на Цейлоне?

— Работал на чайной плантации. Но потом несколько плантаций ради экономии объединились.

— Так. Где вы учились?

— Сначала в Веллингтоне, потом в Кембридже.

— Вы получили место у Джека Маскема?

— Да, сэр, при его конном заводе. Весной он ждет арабских кобыл.

— Вы хорошо знаете лошадей?

— Да. Я их ужасно люблю.

Динни увидела, как прищуренные глаза отца наконец оторвались от лица молодого человека и обратились на нее.

— Вы, кажется, знакомы с моей дочерью Динни?

— Да.

— Предоставляю вас пока ей. Мне нужно подумать.

Молодой человек отвесил легкий поклон, повернулся к Динни, затем еще раз обратился к генералу и сказал не без достоинства:

— Я очень сожалею, сэр, что все это случилось, но не могу сказать, чтобы сожалел о своей любви к Клер, — это было бы неправдой. Я люблю ее безумно.

Он уже был у двери, когда генерал остановил его:

— Одну минуту. Что вы называете любовью?

Динни невольно сжала руки: какой вопрос! Крум резко обернулся, его лицо словно окаменело.

— Понимаю, — хрипло сказал он. — Вы хотите спросить, что это — просто желание или что-то большее? Да, это что-то большее, иначе я не выдержал бы той ночи в машине.

Он опять направился к двери.

Динни прошла за ним в холл, где он остановился, хмурясь и прерывисто дыша. Она взяла его под руку и подвела к пылающему камину. Они постояли рядом, глядя на пламя; наконец она сказала:

— Боюсь, что вам было ужасно тяжело. Но солдаты любят полную ясность, и я знаю отца: вы произвели на него хорошее впечатление.

— Я чувствовал себя каким-то деревянным чурбаном. А где Клер? Здесь?

— Да.

— Можно мне повидать ее, мисс Черрел?

— Зовите меня просто Динни. Конечно, можно. Но, я думаю, вам лучше повидаться и с мамой. Пойдемте в гостиную.

Он стиснул ее руку.

— Я всегда чувствовал, что вы молодчина.

Динни сделала гримаску.

— Даже молодчинам больно от таких рукопожатий.

— Простите! Вечно забываю о своих лапах. Клер просто боится подавать мне руку. Как она себя чувствует?

Динни пожала плечами и улыбнулась.

— Хорошо, насколько это возможно.

Тони Крум схватился за голову.

— Да и я чувствую себя так же, только еще хуже. В таких случаях у людей есть на что надеяться. А тут? Как вы думаете, она может когда-нибудь по-настоящему меня полюбить?

— Надеюсь, да.

— Ваши родители не думают, что я преследую ее? Понимаете… ну, понимаете, — чтобы просто развлечься?

— После вашей сегодняшней встречи — конечно, нет… про вас можно сказать то, что когда-то говорили про меня: этого человека видно насквозь.

— Про вас? А я вот никогда не могу угадать ваших мыслей.

— Это же было очень давно. Идемте.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Когда Тони опять ушел в холод и слякоть этого хмурого тревожного дня, он оставил обитателей Кондафорда в глубоком унынии. Клер поднялась к себе, сказав, что у нее болит голова и она хочет полежать. Остальные три члена семьи остались у неубранного чайного стола и разговаривали только с собаками, а у людей это верный признак глубокого душевного разлада.

Наконец, Динни встала.

— Ну, дорогие мои, слезами горю не поможешь. Во всем есть и хорошая сторона. Они могли бы быть и красными, как кровь, вместо того чтобы быть белыми, как снег.

— Пусть защищаются, — буркнул генерал, скорее про себя. — Нельзя позволять этому господину делать все, что он захочет.

— Но, папочка, если Клер освободится, и притом с чистой совестью, ведь это будет очень хорошо! Насколько меньше шуму! И вместе с тем какая ирония судьбы!

— Покорно признать такого рода обвинение?

— Все равно ее имя будут трепать, даже если она и выиграет процесс. Никто не может безнаказанно провести ночь в автомобиле с молодым человеком. Правда, мама?

Леди Черрел чуть улыбнулась.

— Я согласна с твоим отцом, Динни. Меня возмущает, если Клер разведут, хотя она решительно ни в чем не виновата, она просто сглупила. И потом — это же обман закона. Не правда ли?

— А закону это все равно, дорогая. Однако…

Динни вдруг умолкла. Глядя на печальные лица родителей, она поняла, что для них, очевидно, в браке и разводе таится какой-то священный смысл, которого для нее не существует, и убеждать их бесполезно.

— Молодой человек показался мне порядочным, — заметил генерал. — Ему надо будет поехать вместе с нами к адвокату.

— Я, пожалуй, поеду завтра вечером с Клер, папочка, и попрошу дядю Лоренса устроить тебе встречу с юристами в понедельник. Тебе и Тони Круму я позвоню с Маунт-стрит утром.

Генерал кивнул и встал.

— Собачья погода! — сказал он и положил руку на плечо жены. — Не огорчайся, Лиз, они скажут только правду. Пойду к себе, подумаю над планом нашего свинарника. Можешь зайти попозднее, Динни…

В самые критические минуты своей жизни Динни чувствовала себя больше дома на Маунт-стрит, чем в Кондафорде. Ум сэра Лоренса был много живее, чем ум ее отца, а непоследовательность тети Эм больше успокаивала и поддерживала, чем тихая и чувствительная отзывчивость матери. Когда какая-нибудь драма кончалась или еще не начиналась, в Кондафорде жилось отлично, но для душевных бурь и решительных действий там было слишком тихо. По сравнению с другими поместьями, усадьба Черрелов выделялась своей старомодностью: ведь во всем графстве это была единственная дворянская семья, безвыездно жившая в деревне из поколения в поколение. Поэтому дом Черрелов казался чем-то несокрушимым. «Кондафордская усадьба» и «Кондафордские Черрелы» стали уже своего рода достопримечательностью. Люди чувствовали, что Черрелам чужд образ жизни крупных местных землевладельцев, приезжавших только на конец недели и на сезон охоты. Что касается мелкопоместных семейств округи, то деревенская жизнь сводилась для них к особому культу развлечений. Они играли в теннис и бридж, устраивали пикники, иногда охотились, участвовали во всех состязаниях в гольф, ездили друг к другу в гости и т. д. А Черрелы, несмотря на их более глубокие корни, были меньше всех на виду. Если бы они исчезли, их исчезновение было бы замечено, но свое былое значение они сохранили только для жителей деревни.

Хотя Динни обычно вела в Кондафорде весьма деятельную жизнь, иногда она чувствовала себя, словно человек, который проснулся глубокой ночью, когда сама тишина рождает в нем тревогу. А если случались такие события, как история с Хьюбертом три года назад, ее собственная драма два года назад, а теперь — эта история с Клер, — ей хотелось быть поближе к подлинной жизни.

Доставив сестру на Мьюз, она поехала дальше и явилась на Маунт-стрит к ужину.

Там оказались Майкл и Флер, и разговор все время вращался вокруг литературы и политики. Майкл находил, что газеты слишком рано начали расхваливать правительство, — так, пожалуй, оно может и задремать. Сэр Лоренс выразил радость, услыхав, что оно еще не задремало.

Внезапно леди Монт спросила:

— Скажи, Динни, а как малыш?

— Спасибо, тетя. Чудесно! Он уже ходит.

— Я высчитала, что он двадцать четвертый Черрел в Кондафорде, а раньше они были французами. Джин собирается иметь еще?

— Держу пари, что да, — сказала Флер. — Она самой природой создана для материнства.

— У ее детей не будет ни гроша.

— Ну, она-то уж как-нибудь устроит их будущее.

— Странное слово «устроит», — сказала леди Монт.

— Скажи, Динни, а как Клер?

— Очень хорошо.

— Есть новости? — И Флер прямо-таки впилась глазами в Динни, словно желая прочесть ее мысли.

— Да, но…

Голос Майкла прервал наступившее молчание:

— У Дорнфорда очень интересная идея, отец: он считает…

Однако интересная идея Дорнфорда до Динни не дошла, так как она размышляла о том, можно ли довериться Флер. Она отлично знала, что редко кто способен так быстро ориентироваться в событиях светской жизни и судить о них с более здравым цинизмом, чем Флер. Кроме того, она умеет хранить тайны. Но тайна эта принадлежит Клер, и Динни решила сначала поговорить с сэром Лоренсом.

Ей это удалось только поздно вечером. Он встретил ее рассказ характерным для него движением бровей.

— Целую ночь в автомобиле? Ну, это, пожалуй, уж слишком. Я завтра буду в юридической конторе в десять утра, — там теперь работает двоюродный брат Флер, «юный» Роджер Форсайт, и поговорю с ним, — он скорее добьется в суде успеха, чем эти седовласые юристы. Ты пойдешь со мной, и мы подтвердим, что вполне верим Клер.

— Я никогда не бывала в Сити.

— Странное место: словно там сошлись два полюса. Романтика и учетный процент. Приготовься к легкому шоку.

— Как ты думаешь, следует им защищаться? Живые глаза сэра Лоренса остановились на ее лице.

— Если ты хочешь знать мое мнение, то я считаю, что им не поверят, но мы можем повлиять хотя бы на часть присяжных.

— Ты-то им веришь?

— В данном случае я полагаюсь на тебя, Динни. Тебя Клер обманывать не станет.

Вспомнив лица сестры и Тони Крума, Динни вдруг почувствовала неудержимое волнение.

— Да, они говорят правду, и у них вид людей, говорящих правду. Не верить им было бы гадко!

— Такой гадости в нашем гадком мире не оберешься. У тебя усталый вид, детка, ложись-ка лучше спать.

И в этой спальне, где она провела столько ночей, когда переживала собственную драму, Динни в полусне снова увидела тот же странный кошмар: Уилфрид был рядом, но она не могла до него дотянуться, а в ее усталой голове звучали, как припев, слова: «Еще одну реку, еще одну реку надо переплыть…»

На другой день в четыре часа все семейство явилось в контору «Кингсон, Кэткот и Форсайт», помещавшуюся в тихом желтом флигеле на задворках Олд-Джюри.

Динни услышала, как дядя Лоренс спросил:

— Мистер Форсайт, а где старик Грэдман? Все еще у вас?

Сорокадвухлетний «юный» Роджер Форсайт ответил высоким голосом, не соответствовавшим его массивной челюсти:

— Кажется, он по-прежнему живет в Пиннере, или Хайгейте, или еще где-то там.

— Я очень рад, если он еще жив, — пробормотал сэр Лоренс. — Старый Форсайт, — я хотел сказать, ваш кузен, — был о нем очень высокого мнения. Настоящий викторианец.

«Юный» Роджер улыбнулся.

— Присядьте, пожалуйста.

Динни никогда еще не бывала в конторе юриста и с удивлением разглядывала длинные стеллажи вдоль стен с томами свода законов, связки бумаг, желтоватые шторы, уродливый черный камин, где тлела горсточка угля, казалось, не дававшая никакого тепла, развернутый план какого-то имения, висевший за дверью, низкую плетеную корзинку на столе, перья и сургучи, «юного» Роджера — и почему-то ей вспомнился альбом с засушенными водорослями, которые собирала ее первая гувернантка. Но тут ее отец встал и передал одному из защитников повестку, полученную Клер.

— Мы пришли по этому делу.

«Юный» Роджер посмотрел, кому адресована повестка, потом взглянул на Клер.

«Откуда он знает, которая из нас Клер?» — подумала Динни.

— В этом обвинении нет ни слова правды, — заявил генерал.

«Юный» Роджер погладил подбородок и начал читать.

Динни, сидевшая сбоку от него, заметила, что на его лице появилось какое-то жесткое птичье выражение.

Увидев, что Динни смотрит на него, он опустил бумагу и сказал:

— Они, как видно, спешат. Истец подписал свое показание под присягой еще в Египте. Он сделал это, вероятно, чтобы сэкономить время. Вы мистер Крум?

— Да.

— Вы хотите, чтобы мы выступали и от вашего имени?

— Да.

— Значит, останется леди Корвен и вы… А вы, сэр Конвей, выйдите ненадолго.

— Сестре можно остаться? — спросила Клер. Динни встретилась глазами с адвокатом.

— Пожалуйста.

Но искренен ли он, давая это разрешение?

Генерал и сэр Лоренс вышли, и наступило молчание.

«Юный» Роджер стоял, прислонившись к камину, и вдруг поднес к носу щепотку табаку.

Динни заметила, что он худ, довольно высок и у него резко выступает вперед подбородок. Волосы у него были рыжеватые и впалые щеки того же оттенка.

— Ваш отец, леди Корвен, сказал, что в этом… гм… обвинении нет ни слова правды…

— Факты изложены верно, но истолкованы превратно. Между мною и мистером Крумом ничего не было, он только три раза поцеловал меня в щеку.

— Так. Что вы скажете о ночи, проведенной в машине?

— Ничего, — продолжала Клер. — Там не было даже ни одного из этих трех поцелуев.

— Ничего, — повторил Крум, — абсолютно ничего.

«Юный» Роджер облизнул губы.

— Если вы не возражаете, я хотел бы понять ваши чувства друг к другу, если они у вас есть.

— Мы говорим чистую правду, — произнесла Клер четко и звонко, — мы сказали то же самое моим родителям; вот почему я попросила сестру остаться. Правда, Тони?

Губы «юного» Роджера дрогнули. Динни казалось, что он воспринимает это дело не совсем так, как полагалось бы юристу; и в его одежде было что-то несколько неожиданное: то ли жилет, то ли галстук? И потом он нюхает табак… Казалось, в Роджере есть что-то от художника, но он это в себе подавляет.

— Слушаю вас, мистер Крум.

Тони Крум, густо покраснев, посмотрел на Клер почти сердито.

— Я люблю ее.

— Так, — отозвался «юный» Роджер, снова открывая табакерку. — А вы, леди Корвен, относитесь к нему как к другу?

Клер кивнула, ее лицо выразило легкое удивление.

Динни вдруг почувствовала благодарность к Роджеру, который как раз подносил к носу пестрый носовой платок.

— Автомобиль — это несчастная случайность, — поспешно добавила Клер. В лесу было темно, хоть глаз выколи, фары перегорели, нас могли увидеть вместе так поздно ночью, а мы не хотели рисковать.

— Понятно! Простите мой вопрос, но вы оба готовы предстать перед судом и присягнуть, что между вами абсолютно ничего не было, ни в ту ночь, ни в другое время, кроме, как вы сказали, трех поцелуев?

— В щеку, — добавила Клер. — Один на открытом воздухе, когда я сидела в машине, и два других… Где это произошло, Тони?

Тони Крум ответил сквозь зубы:

— У вас на квартире, после того как я не видел вас больше двух недель.

— И ни один из вас не знал, что за вами… гм… следят?

— Мой муж угрожал мне этим, но мы ничего не замечали.

— А теперь, леди Корвен, о вашем уходе от мужа: можете ли вы мне указать причину?

Клер покачала головой.

— Я не намерена касаться моей жизни с ним ни здесь, ни где бы то ни было. Но я к нему не вернусь.

— Несходство характеров или хуже?

— По-моему, хуже.

— Но вы не предъявляете ему никакого определенного обвинения? Вы понимаете всю важность этого?

— Понимаю, но не хочу касаться этого даже в частной беседе.

Крум неожиданно взорвался:

— Он, конечно, вел себя с ней по-скотски.

— Вы знали его, мистер Крум?

— Ни разу в жизни не видел.

— Тогда…

— Он думает так оттого, что я ушла от Джерри внезапно. Он ничего не знает.

Динни заметила, что глаза «юного» Роджера остановились на ней. «Ты-то знаешь», — казалось, говорили они. А она подумала: «Он не глуп».

Роджер отошел от камина, слегка волоча ногу. Усевшись снова, он взял документ, прищурился и сказал:

— Суду нужны не такие улики, и я вообще не уверен, что это улика, и все же надеяться на это не следует. Если бы вы могли привести серьезную причину разрыва с мужем и нам удалось бы как-нибудь обойти эту ночь в автомобиле… — Он взглянул сбоку, по-птичьи, сначала на Клер, потом на Крума. — Но вы же не захотите, чтобы суд взыскал с вас убытки и издержки ввиду неявки, раз вы… гм… ни в чем не виновны.

Он опустил глаза, и Динни подумала: «Не очень-то он нам верит».

«Юный» Роджер взял со стола разрезной нож.

— Может быть, удалось бы договориться о сравнительно небольшой сумме, для этого вы должны опротестовать иск и не явиться на разбор дела. Смею спросить, вы деньгами располагаете, мистер Крум?

— У меня ничего кет, но это не важно.

— А что это значит «опротестовать иск»? — спросила Клер.

— Вы оба должны явиться в суд и отрицать обвинения. Вас подвергнут перекрестному допросу, а мы подвергнем тому же истца и сыщиков. Но если вы не приведете достаточно веских причин вашего разрыва с мужем, судья почти наверняка встанет на его сторону. Да и потом, — добавил он как-то по-человечески просто, — при бракоразводном процессе ночь — это все-таки ночь, даже если она проведена в автомобиле. Хотя, повторяю, это не те улики, какие обычно требуются.

— Дядя полагает, — спокойно сказала Динни, — что хотя бы часть присяжных нам поверит и что денежное возмещение удастся уменьшить.

Роджер кивнул.

— Посмотрим, что скажет мистер Кингсон. Мне хотелось бы теперь повидать вашего отца и сэра Лоренса.

Динни подошла к двери и открыла ее перед сестрой и Крумом. Обернувшись, оона взглянула на «юного» Роджера. У него был такой вид, точно кто-то очень просил его поверить в чудо. Он поймал ее взгляд, смешно дернул головой и вынул из кармана табакерку. Динни закрыла дверь и подошла к нему.

— Вы сделаете большую ошибку, если не поверите. Они говорят чистую правду.

— Почему она ушла от мужа, мисс Черрел?

— Если она не хочет вам сказать, не могу сказать и я. Но я убеждена в ее правоте.

Он несколько мгновений испытующе смотрел на нее.

— Почему-то, — сказал он внезапно, — мне бы хотелось, чтобы на ее месте были вы.

И, взяв понюшку табаку, он обернулся к генералу и сэру Лоренсу.

— Ну, как? — спросил генерал.

Лицо Роджера вдруг стало еще более красноватым.

— Если у нее были достаточно серьезные основания, чтобы уйти от мужа…

— Основания были.

— Папа! — Она, очевидно, не хочет о них говорить.

— Я тоже не стала бы, — негромко заметила Динни.

Роджер пробормотал:

— Однако от этого зависит все.

— Для Крума дело может обернуться серьезно, мистер Форсайт, — сказал сэр Лоренс.

— Безусловно, сэр Лоренс, и в любом случае. Я лучше поговорю с ними порознь. Потом узнаю точку зрения мистера Кингсона и завтра вас извещу. Это вас устраивает, генерал?

— Но этот Корвен меня просто возмущает! — вырвалось у генерала.

— Вот именно! — ответил «юный» Роджер, и Динни показалось, что она никогда не слышала более неуверенной интонации.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Динни сидела в маленькой пустой приемной, перелистывая «Таймс». Тони Крум стоял у окна.

— Динни, — сказал он, оборачиваясь к ней, — не могу ли я хоть чем-нибудь ей помочь? В известном смысле я кругом виноват, но я изо всех сил старался держать себя в руках.

Динни взглянула на его огорченное лицо.

— Не знаю. По-моему, нужно говорить только правду.

— А вы верите в нашего адвоката?

— Пожалуй. Мне нравится, как он нюхает табак.

— А я не верю в эту защиту. Ради чего мучить Клер в суде, если она совершенно невиновна? И какое это имеет значение, если они меня разорят?

— Мы должны как-нибудь помешать этому.

— Неужели вы думаете, я допущу…

— Не будем спорить. Тони. На сегодня хватит! Правда, здесь противно? В приемной у дантиста и то приятней: там хоть есть старые иллюстрированные журналы, гравюры на стенах, и можно привести с собой собаку.

— А курить здесь разрешается?

— Конечно.

— Только у меня очень плохие сигареты.

Динни взяла у него сигарету, и некоторое время они молча курили.

— Нет, какая все-таки мерзость! — сказал он вдруг. — Этому господину придется ведь приехать сюда? Он по-настоящему, наверно, никогда ее ни капли не любил!

— О нет, конечно, любил. «Souvent homme varie, folle est qui s'y fie»[219].

— Ну, лучше бы ему со мной не встречаться, — мрачно сказал Крум.

Он вернулся к окну и стал смотреть на улицу. Динни сидела, вспоминая другую сцену, когда двое мужчин все же столкнулись, и их унизительная встреча, похожая на встречу двух разъяренных псов, имела для нее столь трагические последствия.

Вошла Клер. На ее обычно бледных щеках горели красные пятна. — Ваша очередь, Тони.

Крум отошел от окна, пристально посмотрел ей в лицо и направился в комнату адвоката. Динни почувствовала глубокую жалость.

— Уф! — сказала Клер. — Идем скорей отсюда!

На улице она продолжала:

— Знаешь, Динни, уж лучше бы нам быть настоящими любовниками, а то и положение нелепое и все равно никто не верит.

— Но мы верим.

— Да, ты и папа. Но этот кролик с табакеркой не верит, да и никто не поверит. И все же я решила выдержать до конца. Тони я не предам и не уступлю Джерри ни на йоту.

— Давай выпьем чаю, — предложила Динни. — Можно же где-нибудь в Сити напиться чаю!

На людной улице они скоро увидели ресторанчик.

— Значит, тебе не понравился «юный» Роджер? — спросила Динни, когда они уселись за круглый столик.

— Нет, он славный и, кажется, вполне порядочный человек. Должно быть, юристы вообще не способны кому-нибудь верить. Но меня ничто не заставит рассказать о своей жизни с Джерри, я твердо решила.

— Я понимаю Роджера. Ты начинаешь сражение, уже наполовину проиграв его.

— Я не позволю защитникам касаться этой стороны вопроса. Раз мы их нанимаем, пусть делают то, что мы требуем. Отсюда я еду прямо в Темпл, а может быть, и в парламент.

— Извини меня, но я опять возвращаюсь к тому же: как ты намерена вести себя с Тони Крумом до суда?

— Так же, как и до сих пор, только не проводить ночей в машинах. Хотя какая разница между днем и ночью, в автомобиле или еще где-нибудь, — я, право, не вижу.

— Юристы, вероятно, исходят из человеческой природы вообще.

Динни откинулась на спинку стула. Сколько тут юношей и девушек! Они поспешно пили чай или какао, ели булочки и плюшки; то слышалась их болтовня, то наступало молчание. Воздух был спертый. Всюду столики, всюду снуют официанты. Что же такое в действительности эта самая человеческая природа? И разве не говорят теперь, что ее нужно изменить, а с затхлым прошлым пора покончить? И все-таки этот ресторанчик был совершенно такой же, как тот, в который она заходила с матерью до войны, и это было тогда так интересно, оттого что хлеб был такой пористый. А суд по бракоразводным делам, в котором она еще не бывала, — изменился ли он хоть сколько-нибудь?

— Ну как, допила, старушка? — спросила Клер.

— Да. Я провожу тебя до Темпла.

Когда они остановились, прощаясь, у Мидл-Темпл-Лейн, высокий приятный голос произнес:

— Вот повезло! — И кто-то легко и быстро сжал руку Динни.

— Если вы идете прямо в парламент, — сказала Клер, — я забегу домой взять кое-что и догоню вас.

— Очень тактично! — заметил Дорнфорд. — Давайте постоим здесь, возле этого портала. Когда я вас долго не вижу, Динни, я чувствую себя потерянным! Чтобы получить Рахиль, Иаков служил ее отцу четырнадцать лет, — конечно, сроки жизни были тогда другие, чем теперь, поэтому каждый мой месяц равняется его году.

— Но ведь Рахиль и он ушли в странствие.

— Знаю. Что ж, буду и я ждать и надеяться. Мне остается только ждать.

Прислонившись к желтому «порталу», Динни смотрела на Дорнфорда. Его лицо вздрагивало. Ей стало вдруг жаль его, и она сказала:

— Когда-нибудь я, может быть, вернусь к жизни. А теперь я пойду, мне пора. До свидания, и спасибо вам…

Этот неожиданный разговор заставил ее подумать о самой себе, и от этого ей не стало легче. Возвращаясь домой в автобусе, она видела перед собой взволнованное лицо Дорнфорда, и на душе у нее было тревожно и грустно. Зачем причинять ему страдания, — он такой хороший человек, такой внимательный к Клер, у него приятный голос и милое лицо; и по духу он ей неизмеримо ближе, чем был когда-либо Уилфрид. Но где же то неудержимое, сладостное влечение, при котором все приобретает иную окраску и весь мир воплощается в одном существе, в единственном и желанном возлюбленном? Она сидела в автобусе неподвижно и смотрела поверх головы какой-то женщины на противоположной скамейке; женщина судорожно сжимала пальцами лежавшую на коленях сумку, и у нее было выражение лица охотника, пытающего счастье в незнакомой местности. На Риджент-стрит уже вспыхивали огни, стоял холодный, совсем зимний вечер. Здесь когда-то тянулась изогнутая линия низких домов и приятно желтел Квадрант. Динни вспомнила, как, сидя на империале автобуса, она спорила с Миллисент Поул о старой Риджент-стрит. Все меняется, все меняется на этом свете! И перед ее внезапно закрывшимися глазами возникло лицо Уилфрида с оскаленными зубами, каким она видела его в последний раз, когда он прошел мимо нее в Грин-парке. Кто-то наступил ей на ногу. Она открыла глаза и сказала:

— Простите!

— Пожалуйста.

Страшно вежливо! С каждым годом люди становятся все вежливей.

Автобус остановился. Динни поспешно вышла. На Кондуит-стрит она прошла мимо мастерской портного, который раньше шил на ее отца. Бедный отец, он теперь никогда здесь не бывает: одежда стоит слишком дорого, и он «терпеть не может» заказывать себе новые костюмы! А вот и Бонд-стрит.

Здесь образовалась пробка, вся улица казалась сплошной вереницей остановившихся машин. А говорят, Англия разорена! Динни свернула на Брютон-стрит и вдруг увидела впереди себя знакомую фигуру мужчины, который медленно шел, опустив голову. Девушка догнала его.

— Стак!

Он поднял голову; по его щекам текли слезы. Он заморгал выпуклыми темными глазами и провел рукой по лицу.

— Это вы, мисс? А я как раз шел к вам. И он протянул ей телеграмму.

Поднеся ее к глазам, Динни при тусклом свете прочла:

«Генри Стаку, 50-а, Корк-стрит, Лондон. С прискорбием извещаем вас, что мистер Уилфрид Дезерт несколько недель тому назад утонул во время экспедиции в глубь страны. Тело опознано и захоронено на месте. Известие только что получено. Сомнения исключаются. Примите сочувствие. Британский консул в Бангкоке». Она стояла, окаменев, ничего не видя. Стак тихонько взял из ее рук телеграмму.

— Да, — сказала она. — Спасибо. Покажите мистеру Монту, Стак. Не горюйте.

— Ох, мисс…

Динни положила руку на его рукав, тихонько погладила и быстро пошла прочь.

— Не горюйте!

Пошел мокрый снег. Она подняла лицо, чтобы почувствовать щекочущее прикосновение снежинок. Для нее он теперь не более мертв, чем раньше. Но все-таки мертв! И так далеко, так страшно далеко! Он лежит теперь где-то в земле на берегу реки, в которой утонул, среди лесной тишины, и никто никогда не найдет его могилы. Вдруг все дремавшие в ее душе воспоминания о нем нахлынули так неудержимо, что совсем лишили ее сил, и она едва не упала на заснеженной улице. Она оперлась затянутой в перчатку рукой о решетку какогото дома. Почтальон, разносивший вечернюю почту, остановился, обернулся и посмотрел на нее. Может быть, в глубине ее души до сих пор еще тлел слабый огонек надежды, что когда-нибудь он вернется… Теперь он погас… А может быть, это только снежный холод пронизывает ее до костей? Она чувствовала во всем теле леденящий озноб и оцепенение.

Наконец она доплелась до Маунт-стрит и вошла в дом. И вдруг ее охватил ужас: ведь она может выдать свое горе и пробудить к себе жалость, внимание и вообще какие-то чувства, — и она поспешила прямо в свою комнату. Кого трогает эта смерть, кроме нее? И гордость заговорила в ней с такой силой, что даже сердце стало холодным, словно камень.

Горячая ванна немного подбодрила ее. Динни быстро переоделась к ужину и сошла вниз.

В этот вечер все были особенно молчаливы, но молчание все же переносить было легче, чем попытки забязать разговор. Динни чувствовала себя совсем больной. Когда она поднялась к себе, чтобы лечь, пришла тетя Эм.

— Динни, ты похожа на привидение.

— Я очень прозябла, тетечка.

— Юристы хоть кого заморозят. Я принесла тебе поссет[220].

— А! Мне давно хотелось попробовать, что это за штука!

— На-ка выпей.

Динни выпила и чуть не задохнулась.

— Страшно крепко!

— Это тебе дядя приготовил. Звонил Майкл. Взяв пустой стакан, леди Монт наклонилась над племянницей и поцеловала ее в щеку.

— Вот и все, — сказала она. — Ложись, а то заболеешь.

Динни улыбнулась.

— Не заболею, тетя Эм.

И на следующее утро Динни, не желая сдаваться, спустилась к завтраку.

Оракул наконец заговорил, — пришло напечатанное на машинке письмо из конторы «Кингсон, Кэткот и Форсайт». Оракул советовал леди Корвен и мистеру Круму опротестовать обвинение. Когда будут выполнены все предварительные формальности, соответчики получат дальнейшие указания.

И тут даже Динни почувствовала тот особый холодок под ложечкой, с которым мы обычно читаем письма юристов, хотя в душе у нее, кажется, и без того воцарился смертельный холод.

Утренним поездом она вернулась вместе с отцом в Кондафорд и перед отъездом несколько раз повторила тете Эм, как заклинание: «Не заболею».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Но Динни все же заболела и целый месяц пролежала в своей келье в Кондафорде; ей не раз хотелось, чтобы смерть пришла за ней и все кончилось. Она действительно легко могла бы умереть, но, к счастью, вера в загробную жизнь вместе с возраставшей слабостью не крепла, а иссякала. Уйти к Уилфриду — в мир иной, где нет ни земных страданий, ни людской молвы, — в этой мысли было что-то неотразимо влекущее. Угаснуть во сне небытия представлялось ей легким, но нельзя сказать, чтобы она стремилась к смерти, а по мере того, как здоровье возвращалось к ней, стремление казалось все менее естественным. Всеобщее внимание незаметно, но явно помогало исцелению; жители деревни ежедневно спрашивали о ее здоровье, мать звонила и писала чуть ли не десятку людей. В конце недели обычно приезжала Клер и привозила цветы от Дорнфорда. Два раза в неделю тетя Эм присылала продукцию Босуэла и Джонсона, а Флер буквально засыпала ее изделиями с Пикадилли. Три раза неожиданно являлся Адриан, и, как только миновал кризис, больная стала получать шутливые записочки от Хилери.

Тридцатого марта весна принесла в ее комнату дуновение юго-западного ветра, на столе появился небольшой букетик первых весенних цветов — пушистые сережки ивы и ветка дикого терновника. Динни быстро поправлялась и через три дня уже вышла на воздух. Все в природе захватывало ее с необычайной остротой, которой она давно не испытывала. Крокусы, нарциссы, набухающие почки, отблески солнца на крыльях голубей, причудливые очертания и цвет облаков, запах ветра — все это волновало почти до боли. И все же ей ничего не хотелось делать и никого не хотелось видеть. В состоянии этой странной апатии она и приняла предложение Адриана на время его короткого отпуска поехать с ним за границу.

От этих двух недель, проведенных в Пиренеях, в небольшом городке Аржеле, у нее остались в памяти долгие прогулки, пиренейские овчарки, цветущий миндаль, цветы, которые они собирали, и разговоры, которые они вели. Взяв с собой завтрак, они проводили целые дни на воздухе, и никто не мешал им беседовать. В горах Адриан становился красноречивым. Он, как и в юности, страстно любил альпинизм. Динни подозревала, что он всеми силами старается вывести ее из летаргии, в которую она погрузилась.

— Когда я поднимался с Хилери перед войной на «Маленького Грешника» в Доломитских горах, — сказал он однажды, — я впервые в жизни почувствовал себя так близко к богу. Это было девятнадцать лет назад, черт побери! А ты когда чувствовала себя ближе всего к богу?

Она не ответила.

— Слушай, детка, тебе сколько сейчас? Двадцать семь?

— Почти двадцать восемь.

— Ты еще не переступила порога молодости. А ты не думаешь, что тебе станет легче, если ты поговоришь со мной откровенно?

— Пора бы тебе знать, дядя, что откровенность не в обычаях нашей семьи.

— Верно! Чем нам тяжелее, тем больше мы замыкаемся. Но нельзя слишком предаваться скорби, Динни.

— Я теперь вполне понимаю, — вдруг сказала Динни, — почему женщины уходят в монастырь или посвящают себя благотворительности. Раньше мне казалось, что это от недостатка чувства юмора.

— И от недостатка мужества тоже или от его избытка, от какого-то фанатизма.

— Или потому, что утрачена воля к жизни.

Адриан посмотрел на нее.

— У тебя воля к жизни не утрачена, Динни. Она сильно ослаблена, но не утрачена окончательно.

— Будем надеяться. Но пора бы ей уже начать укрепляться.

— У тебя теперь и вид лучше…

— Да, аппетит у меня хороший, даже с точки зрения тети Эм, но вся беда в том, что жизнь меня не влечет.

— Согласен. Я спрашиваю себя, уж не…

— Нет, милый, это не то, — рана зарастает изнутри.

Адриан улыбнулся.

— Я думал о детях.

— Их пока еще не научились делать искусственным способом. Я чувствую себя прекрасно, и вообще все могло быть гораздо хуже. Говорила я тебе, что старая Бетти умерла?

— Добрая душа! Когда я был маленький, она давала мне мятные конфеты…

— Вот она была настоящим человеком! Мы читаем слишком много книг, дядя.

— Несомненно. Надо больше ходить и меньше читать. А теперь пора обедать.

Возвращаясь в Англию, они прожили два дня в Париже, в маленьком отеле над рестораном возле вокзала Сен-Лазар. Там топили камины дровами, и в номерах были мягкие постели.

— Только французы понимают, что такое удобная постель, — сказал Адриан.

Кухня соответствовала вкусам любителей скачек и любителей поесть. Официанты в белых фартуках напоминали, по выражению Адриана, монахов, занятых необычной работой; наливая вино и заправляя салаты, они словно священнодействовали. Он и Динни были единственными иностранцами в этой гостинице и едва ли не единственными в Париже.

— Волшебный город, Динни! Кроме автомобилей, Заменивших фиакры, да Эйфелевой башни, я не вижу в нем существенных перемен с того времени, когда приезжал сюда в восемьдесят восьмом году, — твой дедушка был тогда посланником в Копенгагене. Тот же запах кофе и горящих дров, у людей те же широкие спины и те же красные пуговицы, перед теми же кафе стоят те же столики, и на углах афиши, и везде на улицах те же смешные киоски для продажи книг, и необычайно бурное движение, и тот же царящий повсюду серовато-зеленый цвет, даже у неба. И у людей те же сердитые лица, словно на все, кроме Парижа, им наплевать. Париж задает тон модам, и вместе с тем это самый консервативный город в мире. Здесь говорят, что передовые литераторы считают, будто мир начался не раньше тысяча девятьсот четырнадцатого года, что они выбрасывают в мусорный ящик все созданное до войны и презирают все долговечное, и что они в большей части своей евреи, поляки и ирландцы; а между тем они выбрали для своей деятельности именно этот никогда не меняющийся город. То же самое делают художники, музыканты и всевозможные экстремисты. Они собираются, болтают и экспериментируют до упаду, а добрый старый Париж смеется и живет все так же, не задумываясь ни о сегодняшнем дне, ни о вчерашнем. Париж порождает анархию, как пиво— пену.

Динни сжала его локоть.

— Мне эта поездка принесла большую пользу. Должна сказать, я давным-давно не чувствовала в себе столько жизни.

— Да, Париж обостряет наши чувства. Давай зайдем сюда, на воздухе слишком холодно. Чего ты хочешь: чаю или абсента?

— Абсента.

— Тебе ведь не понравится.

— Ладно, тогда чаю с лимоном.

Сидя в ожидании чая среди однообразной сутолоки «Кафе-де-ла-Пэ», Динни рассматривала худое, с острой бородкой лицо Адриана и думала, что здесь он чувствует себя вполне в «своей стихии» и что в Париже у него появилось особое выражение интереса и удовлетворенности, и его не отличишь от парижанина.

Интересоваться жизнью и не нянчиться с собой! Она оглянулась. Ее соседи не были ничем примечательны или особенно типичны, но они производили впечатление людей, которые делают то, что им нравится, и не хотят ничего другого.

— Они живут минутой, правда? — сказал вдруг Адриан.

— Да, я как раз об этом думала.

— Для француза жизнь — своего рода искусство. Мы всегда или надеемся на будущее, или сожалеем о прошлом. Англичане совсем не умеют жить настоящим.

— А почему англичане и французы так ужасно несхожи?

— У французов меньше северной крови, больше вина и масла, их головы круглее наших, их тела приземистее, глаза у большинства из них карие.

— Ведь таких вещей все равно не изменишь.

— Французы, по существу, люди золотой середины. Они довели искусство равновесия до высокого совершенства. У них чувства и интеллект находятся в гармонии друг с другом.

— Но французы толстеют, дядя.

— Да, но они толстеют равномерно, у них ничего не выпирает, и они прекрасно держатся. Конечно, я предпочитаю быть англичанином, но если бы я им не был, я бы хотел быть французом.

— Разве в нас не живет стремление к чему-то лучшему, чем то, что в нас есть?

— А! Обрати внимание, Динни, что, когда мы говорим «будьте хорошими», они говорят «soyez sage»[221]. В этом кроется очень многое. Некоторые французы утверждают, будто наша скованность результат пуританских традиций. Но это ошибка: они принимают следствие за причину и результат за предпосылку. Допускаю, что в нас действительно живет тоска по земле обетованной, но пуританство было только частью этой тоски, так же как наше стремление к путешествиям и жажда завоеваний. Такими же элементами являются протестантизм, скандинавская кровь, море и климат. Но ни один из них не учит нас искусству жить. Посмотри только на наш индустриализм, на наших старых дев, чудаков, на наш гуманизм, на поэзию! Мы «выпираем» во все стороны. У нас есть два-три способа вырабатывать стандартных молодых людей — закрытые средние школы, «крикет» во всех его формах, — но как народ мы полны крайностей. Средний бритт — исключение, и хотя он до смерти боится это показать, он горд своей исключительностью. В какой еще стране ты найдешь столько людей, сложенных совершенно по-разному? Мы изо всех сил стараемся быть «средними», но, клянусь богом, все время «выпираем».

— Ты прямо загорелся, дядя.

— Когда вернешься домой, оглянись вокруг.

— Непременно, — отозвалась Динни.

На другой день они благополучно пересекли Ла-Манш, и Адриан отвез Динни на Маунт-стрит. Целуя дядю, она стиснула его мизинец.

— Спасибо, дядя, ты очень, очень помог мне!

За эти шесть недель она почти не думала ни о Клер, нк о ее неприятностях и поэтому сейчас же спросила, каковы последние новости. Оказалось, что иск уже опротестован и борьба началась, дело будет слушаться, вероятно, через несколько недель.

— Я не видел ни Клер, ни Крума, — сказал сэр Лоренс, — но узнал от Дорнфорда, что у них все по-прежнему. Роджер продолжает настаивать на том, чтобы Клер рассказала суду о своей семейной жизни. Юристы, видимо, считают суд исповедальней, где вы должны исповедоваться в грехах своих врагов.

— Разве это не так?

— Судя по газетам, да.

— Ну, Клер не хочет и не будет говорить, и если они попытаются принудить ее, они сделают огромную ошибку. Что слышно о Джерри?

— Вероятно, уже выехал, если хочет поспеть вовремя.

— Если они проиграют, что будет с Тони Крумом?

— Поставь себя на его место, Динни. Чем бы дело ни кончилось, Тони придется выслушать от судьи много неприятного. Едва ли он согласится на какое-нибудь снисхождение. А если ему нечем заплатить, я совершенно не представляю, что они могут с ним сделать; конечно, что-нибудь скверное. И потом — очень важно, как отнесется ко всему этому Джек Маскем. Он ведь странный человек.

— Да, — вполголоса ответила Динни.

Сэр Лоренс уронил монокль.

— Твоя тетя считает, что Крум должен уехать на золотые прииски, разбогатеть и потом жениться на Клер.

— А Клер что?

— Разве она его не любит?

Динни покачала головой.

— Может, и полюбит, если он будет разорен.

— Гм… А как ты себя чувствуешь, дорогая? Действительно пришла в себя?

— О да!

— Майкл очень хотел бы как-нибудь с тобой повидаться.

— Завтра я к нему заеду.

Вот и все, что было сказано по поводу сообщения, из-за которого она заболела.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

На другой день Динни пересилила себя и поехала на Саут-сквер. После отъезда Уилфрида в Сиам она была здесь только однажды вместе с Клер, когда та вернулась с Цейлона.

— Он в своем кабинете, мисс.

— Спасибо, Кокер, я поднимусь наверх.

Майкл не слышал, как она вошла, и она с минуту разглядывала стены, увешанные карикатурами. Ей всегда казалось странным, почему Майкл, склонный преувеличивать человеческие достоинства, окружил себя работами тех, кто старается преувеличивать человеческие недостатки.

— Я тебе помешала, Майкл?

— Динни! Как ты хорошо выглядишь! Ну и напугала же ты нас, старушка! Садись… А я как раз погрузился в картофельные дела… Интересные получаются цифры.

Они поговорили о том о сем, но оба понимали, зачем она пришла, и скоро умолкли. Потом Динни спросила:

— Ты хочешь мне что-то сообщить или передать?

Он подошел к шкафу и вынул из него маленький сверток. Динни развернула его у себя на коленях. Там оказалось письмо, небольшая фотография и орден за отличную военную службу.

— Это он снимался для паспорта, а это его орден. В письме есть кое-что, касающееся тебя. В сущности, все письмо предназначено тебе, да и вообще все его письма. Извини меня, я должен повидать Флер перед ее уходом.

Динни сидела неподвижно, глядя на карточку, пожелтевшую от зноя и сырости; в его лице было то особое выражение, какое свойственно всем снимкам, которые предназначаются для удостоверений. Поперек карточки было написано «Уилфрид Дезерт», и он смотрел со снимка прямо на нее. Она перевернула карточку лицом вниз и стала разглаживать орденскую ленточку, испачканную и смятую. Затем, собравшись с духом, развернула письмо. Из письма выпал сложенный листок. Письмо было к Майклу:

«Первое января.

Дорогой дружище ММ,

Поздравляю тебя и Флер и желаю долгой и счастливой жизни! Я сейчас нахожусь далеко на севере, в очень дикой части страны, и передо мною — цель, которую, не знаю, достигну ли, а именно — поселок племени, совершенно явно досиамского и не монгольского происхождения. Адриан Черрел очень бы этим заинтересовался. Мне часто хотелось послать тебе весточку, но как только дело доходило до писания, я не мог, — отчасти потому, что описывать эту страну тем, кто ее не знает, бесполезно, а отчасти потому, что мне трудно поверить в чей-нибудь интерес к ней. Я пишу тебе, чтобы попросить передать Динни, что теперь я наконец-то в мире с самим собой. Не знаю, что привело меня к этому — совершенно особая атмосфера и уединенность этих мест или я заразился от обитателей Востока убеждением, что важен только собственный внутренний мир, только он; человек — это микрокосм вселенной; он одинок от рождения до смерти, и его единственный древний и верный друг — это вселенная. Странный это покой, и я часто удивляюсь, как мог я так томиться и терзаться. Думаю, что Динни будет рада узнать об этом, так же как и я был бы искренне рад узнать, что она тоже обрела внутренний покой.

Понемножку начал писать, и если вернусь из этого путешествия, то попытаюсь описать его. Через три дня мы достигнем реки, переплывем ее и поднимемся по одному из ее притоков на запад, к Гималаям.

Слабые отзвуки кризиса, который вы переживаете, чувствуются и у нас. Бедная старая Англия! Не думаю, чтобы я еще раз ее увидел, но это храбрая мудрая птица, и я не хочу быть свидетелем того, как ее поймают. Думаю, что, когда ее хорошенько ощиплют, она будет летать лучше и выше.

До свидания, дружище, примите оба мою любовь.

А Динни посылаю мою особую любовь.

Уилфрид».
Покой! А она? Динни завернула ленточку вместе со снимком и письмом и положила в сумочку. Беззвучно отворив дверь, она спустилась вниз и вышла на залитую солнцем улицу.

На берегу реки, под еще голым платаном, она развернула вынутый из письма листок и прочла стихи:

«ПОКОЙТЕСЬ!»
То солнце, что живит лучами
Всю землю и растит цветы.
На краткий срок приносит пламя
С небес из вечной темноты.
Оно блестит на карте мрака
Едва заметною звездой,
Булавкой пламенного знака
Средь точек света в тьме ночной.
Свой свет для жизни скоротечной
Дает мне солнце, но ему,
Как мне, придется в срок конечный
Угаснуть и сойти во тьму.
Но в этом нет мне утешенья,
Мое сознанье, радость, боль
Во всеобъемлющем теченьи
Такую же играет роль.
И я и солнце, что нам светит,
Мы все живем, чтоб стать ничем.
На все вопросы бог ответит:
«Покойтесь! Не скажу — зачем!»[222]
«Покойтесь!» На безлюдной набережной почти не было движения. Динни шла, пересекая улицы, и добралась до Кенсингтонского сада. Там, на круглом пруду, плавали игрушечные кораблики, а на берегу толпились дети и с увлечением следили за своими суденышками. Рыжий мальчуган, слегка напоминавший Кита Монта, палкой вел свой кораблик, чтобы еще раз направить его по ветру, через пруд. Какая блаженная увлеченность! Может быть, в этом секрет счастья? Жить мгновением, слиться с окружающим миром, как дитя. Неожиданно мальчик сказал:

— Плывет! Смотри!

Паруса надулись, и кораблик отплыл от берега. Мальчик стоял, подбоченясь, и вдруг быстро взглянул на Динни, и сказал:

— Ну, надо бежать туда!

Динни смотрела, как он бежит и по временам останавливается, стараясь сообразить, где может пристать его парусник.

Так и в жизни: человек стремится достигнуть берега и в конце концов засыпает навеки. Он живет, как птицы, которые поют свои песни, охотятся за червяками, чистят перья и летают туда и сюда без всякой видимой причины, разве что от радости жизни; как птицы, которые спариваются, вьют гнезда и кормят своих птенцов, а когда все кончено — остаются только маленькие застывшие комочки перьев, потом они рассыпаются и становятся прахом.

Динни медленно обошла пруд, опять увидела мальчугана, направляющего кораблик палкой, и спросила его:

— Что это у тебя за судно?

— Катер. У меня была шхуна, но наша собака съела снасти.

— Да, — сказала Динни, — собаки очень любят снасти: они сочные.

— Какие?

— Как спаржа.

— Мне не дают спаржи, она слишком дорогая.

— Но ты ее пробовал?

— Да. Смотри, ветер опять его подхватил!

Кораблик уплыл, и убежал рыжеволосый мальчуган.

Динни вспомнились слова Адриана: «Я думал о детях…» Она направилась к тому месту, которое в прежние времена называлось лужайкой. Здесь в изобилии цвели нарциссы и крокусы — желтые, лиловые, белые; в каждом дереве, тянувшемся к солнцу своими ветвями с набухшими почками, чувствовалось жадное стремление к жизни. Упоенно пели дрозды, а она шла и думала: «Покой?.. Покоя нет. Есть только жизнь и смерть».

Прохожие смотрели на нее и думали: «Какая интересная девушка! Красивая мода — эти маленькие шляпки. Куда это она идет, глядя в небо?» Или просто: «Вот это девушка! Ого!» Она перешла дорогу и дошла до памятника Хэдсону[223]. Предполагалось, что здесь обитель птиц, но, кроме нескольких воробьев и одного разжиревшего голубя, птиц здесь не оказалось. И людей, разглядывавших памятник, было всего трое. Когда-то она смотрела на этот памятник вместе с Уилфридом, но сейчас лишь мельком взглянула на него и зашагала дальше.

«Бедный Хэдсон, бедная Райма!»[224] — сказал он когда-то.

Она спустилась к Серпентайну и пошла вдоль берега. Солнце сверкало на воде, а на той стороне трава была жесткая и сухая. В газетах уже писали о засухе. Потоки звуков, доносившиеся с севера, юга и запада, сливались в мягкий непрерывный гул. А там, где он лежит, наверное, тихо. Могилу посещают только странные птицы и маленькие зверьки, да листья причудливых очертаний падают на нее. Ей вспомнились пасторальные сцены из фильма, который она видела в Аржеле; там изображалась нормандская деревушка — родина Бриана[225]. «Как жаль, что со всем этим надо расстаться», — сказала она тогда.

Высоко в небе жужжал самолет, он направлялся к северу, — серебристая птица, маленькая и шумная. Уилфрид ненавидел самолеты еще со времен войны: «Если есть боги, то самолеты нарушают их покой». Страшный новый мир! Бога уже нет на небесах!

Динни свернула к северу, чтобы миновать то место, где обычно встречалась с Уилфридом. Открытая ротонда, примыкавшая к мраморной арке, была пустынна. Динни вышла из парка и направилась в сторону Мелтон-Мьюз. Кончено! С легкой странной улыбкой на губах она свернула на Мьюз и остановилась перед дверью Клер.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Клер была дома. Первые несколько минут сестры старались не касаться того, что каждая из них пережила; затем Динни спросила:

— Ну как дела?

— Ничего хорошего. Я порвала с Тони. У меня нервы совсем истрепаны, у него тоже.

— Неужели он?..

— Нет. Но я сказала ему, что, пока все не кончится, нам не следует встречаться. Когда мы вместе, мы решаем не говорить о процессе, но эта тема все равно всплывает, мы неизбежно к ней возвращаемся.

— Он, наверное, очень страдает.

— Еще бы! Но ведь осталось потерпеть всего три-четыре недели.

— А что тогда?

Клер невесело рассмеялась.

— Нет, серьезно, Клер?

— Мы не выиграем, и тогда будет все равно. Если Тони захочет меня, я ему не откажу. Ведь он будет разорен, и я заплачу ему хоть этим.

— Мне кажется, — медленно проговорила Динни, — я не допустила бы, чтобы исход процесса повлиял на мою жизнь.

Клер подняла голову и внимательно посмотрела на сестру.

— Ты рассуждаешь слишком уж разумно!

— Не стоит отстаивать свою невиновность, раз ты не собираешься выдержать характер до конца, как бы дело ни повернулось. Если ты выиграешь, подожди, пока разведешься с Джерри. Если проиграешь, подожди, пока он разведется с тобой. Пусть Тони подождет еще, — право же, он от этого не умрет, а тебе, конечно, очень не помешает узнать, что ты на самом деле к нему чувствуешь.

— Джерри очень умен, и если не захочет, не даст мне никакого повода для развода.

— Тогда будем надеяться, что ты проиграешь процесс. Твои друзья все равно не перестанут тебе верить.

Клер пожала плечами.

— Ты уверена?

— Об этом я позабочусь, — ответила Динни.

— Дорнфорд советует рассказать все Джеку Маскему до суда. Что ты на это скажешь?

— Мне хотелось бы сначала повидаться с Тони.

— Что ж, зайди сюда сегодня вечером, и ты его увидишь. Он обыкновенно является каждую субботу и воскресенье в семь часов вечера и смотрит на мои окна. Чудак!

— Вовсе нет. Это вполне естественно. Что ты делаешь сегодня после обеда?

— Поеду кататься верхом с Дорнфордом в Ричмондпарк. Я катаюсь с ним теперь каждое утро. Хорошо, если бы и ты с нами ездила.

— У меня нет ни подходящего туалета, ни сил.

— Родная! — воскликнула Клер, вскакивая. — Было ужасно, когда ты болела! Мы совсем извелись! Дорнфорд ходил как в воду опущенный. Но теперь ты выглядишь гораздо лучше.

— Да, я немного ожила, Динни кивнула.

— Я зайду сегодня вечером. До свидания! Желаю успеха!

Около семи часов вечера Динни выскользнула из дома тетки на Маунт-стрит и поспешно направилась к дому Клер. На еще светлом небе стояла полная луна и уже загорелась вечерняя звезда. Дойдя до западного угла пустынной Мьюз, она сразу же увидела Крума, стоявшего возле дома Э 2. Подождав, пока он наконец двинулся дальше, она быстро пробежала переулок и догнала его на противоположном углу.

— Динни? Вот замечательно!

— Мне сказали, что я могу поймать вас, когда вы смотрите на окна королевы.

— Да, больше мне ничего не остается.

— Могло быть и хуже.

— А вы совсем поправились? Вы, наверное, в тот день страшно прозябли в Сити.

— Давайте дойдем вместе до парка, я хочу потолковать с вами насчет Джека Маскема.

— Никак не решусь ему сказать.

— Хотите, я сделаю это за вас?

— Почему?

Динни взяла его под руку.

— Во-первых, он наш дальний родственник, через дядю Лоренса. Кроме того, я случайно знаю его лично. Мистер Дорнфорд совершенно прав: очень многое зависит от того, когда и как он обо всем узнает. Позвольте мне сделать это.

— Не знаю… Право же, не знаю…

— Мне все равно нужно с ним повидаться.

Крум взглянул на нее.

— Как-то не верится мне…

— Честное слово!

— Это страшно мило с вашей стороны. Конечно, вы сделаете это гораздо лучше, чем я, но…

— Значит, решено…

Перед ними уже был парк, и они пошли вдоль ограды в сторону Маунт-стрит.

— Вы часто видитесь с защитниками?

— Да, все наши показания согласованы для перекрестного допроса.

— Пожалуй, мне это было бы даже интересно, если бы я собиралась говорить правду.

— Они перевертывают каждое слово и так и этак. А их тон! Я как-то пошел в суд на бракоразводный процесс. Дорнфорд сказал Клер, что он ни за какие деньги не стал бы заниматься подобными делами. Он прекрасный человек, Динни.

— Да, — отозвалась Динни, взглянув в его открытое лицо.

— Я думаю, что нашим защитникам тоже не очень по душе это дело! Оно не по их части. «Юный» Роджер немножко спортсмен. Он верит нашим показаниям, он же видит, как горька мне эта правда… Вот вы и пришли. А я поброжу по парку, а то не засну. Какая чудесная луна!

Динни сжала его руку.

Когда она дошла до двери, он все еще стоял на том же месте — и снял шляпу, не то перед ней, не то перед луной…

По словам сэра Лоренса, Джек Маскем должен был приехать в город в конце недели; теперь он жил на Райдер-стрит. Когда-то, когда это касалось Уилфрида, Динни, не задумываясь, отправилась в Ройстон. Но вопрос шел о Круме, и Маскем, наверное, очень призадумается, если она теперь явится к нему. Она позвонила на другой день в полдень в Бартон-клуб.

Услышав голос Маскема, она сразу же вспомнила, как была потрясена, когда в последний раз слышала его возле памятника герцогу Йоркскому.

— Говорит Динни Черрел. Могу я сегодня вас повидать?

Он ответил, нерешительно растягивая слова:

— Э… конечно. Когда? — В любое время, когда вам удобно.

— Вы сейчас на Маунт-стрит?

— Да, но я предпочла бы прийти к вам.

— Э… Так приходите пить чай ко мне на Райдер-стрит. Вы знаете номер?

— Да, благодарю вас. В пять часов?

Приближаясь к дому, где жил Маскем, она собрала все свои душевные силы. В последний раз она видела его в самый разгар драки с Уилфридом. Кроме того, он как бы символизировал для нее ту скалу, о которую разбилась ее любовь. Динни не испытывала к нему ненависти лишь потому, что понимала: его озлобление против Уилфрида было вызвано своеобразным отношением к ней. Стараясь, чтобы ее шаги обгоняли мысли, она наконец подошла к дому Маскема.

Дверь ей открыл человек, который на склоне лет облегчал себе существование тем, что сдавал комнаты состоятельным людям вроде тех, у кого когда-то служил лакеем. Он проводил ее на третий этаж.

— Мисс Черрел, сэр.

Стройный, худой, томный и, как всегда, очень тщательно одетый, Джек Маскем стоял у открытого окна довольно уютной комнаты.

— Принесите, пожалуйста, чай, Родней. Он пошел к ней навстречу, протягивая руку. «Точно на замедленной съемке», — подумала Динни. Джек Маскем был удивлен ее желанием повидаться с ним, но не подал и виду.

— Вы бывали на скачках с тех пор, как мы встретились с вами на Дерби? Помните, тогда выиграл Бленгейм?

— Нет.

— Вы как раз на него и поставили. Впервые в жизни я видел, чтобы новичку так повезло.

Улыбка вызвала на его бронзовом лице морщины, и Динни увидела, что их немало.

— Садитесь же. Вот чай. Вы сами заварите?

Она передала ему чашку, налила себе и сказала:

— А что, ваши арабские кобылы уже прибыли?

— Я жду их в конце следующего месяца.

— У вас служит Тони Крум…

— Разве вы его знаете?

— Через сестру.

— Славный юноша.

— Да, — сказала Динни, — из-за него я и пришла к вам.

— Ах, вот что?

«Он обязан мне слишком многим, — пронеслось у нее в голове, — он не посмеет отказать».

Откинувшись на спинку стула и положив ногу на ногу, она посмотрела ему прямо в лицо.

— Я хотела сказать вам по секрету, что Джерри Корвен возбудил против моей сестры дело о разводе и Тони Крума вызывают как соответчика.

Рука Джека Маскема, державшая чашку, дрогнула.

— Он действительно любит ее, и они встречались, но в обвинении нет ни капли правды.

— Так… — отозвался Маскем.

— Дело будет рассматриваться очень скоро. Я уговорила Тони Крума разрешить мне все рассказать вам. Сделать это ему самому было бы очень неловко.

Маскем продолжал с невозмутимым видом смотреть на нее.

— Я знаю Джерри Корвена, — сказал он, — но я не знал, что ваша сестра его покинула.

— Мы этого не разглашаем.

— Ее уход связан с Крумом?

— Нет. Они познакомились на пароходе, когда она возвращалась в Англию. Клер ушла от Джерри по совсем другим причинам. Она и Крум вели себя, конечно, неосторожно: за ними следили и их видели вместе при, как говорится, компрометирующих обстоятельствах.

— Что вы имеете в виду?

— Они как-то возвращались из Оксфорда поздно вечером, в машине перегорели фары, поэтому им пришлось провести целую ночь в автомобиле вдвоем.

Джек Маскем слегка пожал плечами, Динни наклонилась вперед, глядя прямо ему в глаза.

— Я сказала вам, что в этом обвинении нет ни капли правды, ни капли.

— Дорогая мисс Черрел, мужчина никогда не признается в том, что…

— Поэтому вместо Тони пришла я. Моя сестра мне не солжет.

Маскем снова слегка пожал плечами.

— Но я не совсем понимаю… — начал он.

— Какое отношение это имеет к вам? А вот какое: я не думаю, чтобы им поверили.

— Вы хотите сказать, что если бы я узнал об этом из газет, это настроило бы меня против Крума?

— Да, я думаю, вы бы решили, что он оказался неджентльменом.

Она не могла скрыть легкой иронии.

— А разве это не так?

— Думаю, что нет. Он горячо любит мою сестру и все же сумел держать себя в руках. А ведь от любви никто не застрахован.

При этих словах воспоминания прошлого снова нахлынули на нее, и она опустила глаза, чтобы не видеть этого бесстрастного лица и насмешливого изгиба этих губ. Вдруг, словно по наитию, она сказала:

— Мой зять потребовал возмещения убытков.

— О, — отозвался Джек Маскем, — я не знал, что это делается и теперь.

— Две тысячи фунтов. А у Тони Крума ничего нет. Он делает вид, что ему все равно, но, если они проиграют, он окажется нищим.

Наступило молчание.

Джек Маскем вернулся к окну. Он сел на подоконник и сказал:

— Что же я могу тут сделать?

— Не отказывать ему от места — вот и все.

— Муж на Цейлоне, а жена здесь, — это все же не совсем…

Динни встала, шагнула к нему и застыла на месте.

— Вам никогда не приходило в голову, мистер Маскем, что вы у меня в долгу? Вспоминаете ли вы когда-нибудь о том, что отняли у меня любимого человека? И знаете ли вы, что он умер там, куда уехал из-за вас?

— Из-за меня?

— Да, вы и ваши взгляды заставили его от меня отказаться. И теперь я прошу вас, чем бы дело ни кончилось, не увольнять Тони Крума. До свидания!

И, не дожидаясь ответа, она вышла.

Динни почти бежала к Грин-парку. Все вышло совсем по-другому! И какие это могло иметь роковые последствия! Но слишком сильны были ее чувства, ее негодование против непреодолимой стены «форм» и традиций, о которые разбилась ее любовь! Иначе и быть не могло. Долговязая фигура Маскема, его франтоватый вид, звук его голоса с мучительной остротой пробудили в ней воспоминания.

И все-таки она почувствовала облегчение: от былой горечи не осталось и следа.

На другое утро она получила записку.

Воскресенье.

«Райдер-стрит.

Дорогая мисс Черрел.

Можете на меня рассчитывать.

С искренним уважением,

всегда преданный вам

Джон Маскем».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Получив обещание Маскема, Динни на следующий день вернулась в Кондафорд и постаралась хоть немного разрядить царившую там тяжелую атмосферу. Хотя отец и мать занимались каждый своим делом, они были удручены и расстроены. Мать, женщина очень замкнутая и чувствительная, приходила в ужас при одной мысли о том, что общественное мнение осудит Клер. Отец, видимо, понимал, что, чем бы дело ни кончилось, большинство людей будет считать его дочь легкомысленной особой и лгуньей; Тони Крума еще извинят, но женщине, поставившей себя в подобное положение, в глазах большинства не будет оправдания. Кроме того, Джерри Корвен вызывал в нем мстительный гнев, и он твердо решил сделать все, чтобы зять не восторжествовал над Клер. И хотя эта воинственность отца немного смешила Динни, она восхищалась тем, с какой мучительной добросовестностью он хватался за каждый пустяк, не замечая главного. Для людей его поколения развод все еще оставался бесспорным признаком моральной испорченности. Для нее любовь была просто любовью, и, когда появлялось отвращение, физическая близость теряла свое оправдание. Ее лично гораздо больше потрясло то, что Клер уступила настояниям Джерри Корвена здесь, у себя на квартире, чем то, что она от него уехала. Бракоразводные процессы, о которых ей время от времени приходилось читать в газетах, отнюдь не подтверждали, что «браки заключаются на небесах». Но она понимала чувства людей, выросших в прежних понятиях, и старалась не прибавлять новых трудностей к переживаниям родителей. Динни рассуждала трезво: дело скоро кончится так или иначе, скорее всего иначе. В наше время люди обращают очень мало внимания на чужие дела.

— Что? Ночь в автомобиле — это же сенсация! — саркастически заявил генерал. — Каждый начнет сейчас же думать о том, как бы он вел себя при подобных обстоятельствах!

Динни ответила только:

— Они сделают из этого целую историю — министр внутренних дел, настоятель собора святого Павла, принцесса Елизавета…

Когда Динни узнала, что Дорнфорд приглашен на пасху в Кондафорд, она смутилась.

— Надеюсь, ты ничего не имеешь против, Динни? Мы ведь не знали, будешь ты здесь или нет.

— Я не могу сказать «мне очень приятно» даже тебе, мама.

— Но, родная, ведь когда-нибудь должна же ты вернуться на поле боя.

Динни прикусила губу и ничего не ответила. Мать сказала правду, и в устах нежной и простодушной женщины эти слова прозвучали особенно жестоко.

Поле боя! Да, жизнь — война. Человека ранят, подлечивают и опять гонят в ряды бойцов. Мать и отец ни за что не хотели бы с ней расстаться, но они явно жаждут, чтобы она вышла замуж. И это — когда неудача Клер почти предрешена!

Пришла пасха, а с нею ветер, «умеренный до сильного». Клер приехала поездом в субботу утром, а Дорнфорд — на машине во второй половине дня. Он поздоровался с Динни так, словно не знал, как она его примет.

Он наконец подыскал себе дом на Кемпден-Хилл. Дорнфорд жаждал узнать мнение Клер, и она потратила целый воскресный день, поехав туда с ним после обеда.

— Превосходный дом, Динни, — сказала Клер. — Окнами на юг, есть гараж и конюшня для двух лошадей; хороший сад, все необходимые службы, центральное отопление и вообще все, как надо. Он думает переехать к концу мая. Дом под старой черепичной крышей, поэтому я предложила ему выкрасить ставни в светло-серый цвет. Правда, очень хороший дом и просторный.

— В твоем описании он просто превосходен. Теперь ты, наверное, будешь ездить на работу туда, а не в Темпл?

— Да, Дорнфорд перебирается не то в Памп-Корт, не то в Брик-билдингс, не помню. Кстати, Динни, интересно, почему Джерри не сделал его соответчиком вместо Тони? Я вижусь с ним гораздо чаще.

Больше о предстоящем «деле» не говорили. Предполагалось, что оно будет рассматриваться одним из первых после исков, которые не оспаривались, поэтому в Кондафорде царило затишье перед грозой.

Дорнфорд вернулся к этой теме в воскресенье, после обеда:

— А вы, Динни, будете присутствовать на суде?

— Должна.

— Боюсь, на вас это произведет очень тяжелое впечатление. Вести дело поручили Броу, а он, когда захочет, может просто извести, особенно если ему приходится иметь дело с простым отрицанием вины. Вот почему на него надеются. Клер придется изо всех сил держать себя в руках.

Динни вспомнила слова «юного» Роджера о том, что он предпочел бы видеть ее, Динни, на месте Клер.

— Надеюсь, вы ей это скажете?

— Я просмотрю с ней все ее показания и устрою ей пробный перекрестный допрос, но кто знает, какую линию изберет Броу.

— А вы сами будете на суде?

— Если смогу. Но, вероятнее всего, я буду занят.

— Как вы думаете, суд продлится долго? — Боюсь, что не один день.

Динни вздохнула.

— Бедный папа! А у Клер хороший защитник?

— Да, Инстон, но ему очень мешает ее отказ говорить о своей жизни на Цейлоне.

— Это решено. Она говорить не будет.

— Уважаю ее за такое решение, но оно может все погубить.

— Будь что будет, — сказала Динни. — Лишь бы она освободилась. Больше всего мне жаль Тони Крума.

— Почему?

— Он единственный из всех трех действующих лиц, который любит.

— Понимаю, — сказал Дорнфорд и замолчал.

Динни стало его жалко.

— Хотите погулять?

— С радостью.

— Мы пойдем в лес, и я покажу вам то место, где когда-то Черрел убил вепря и завоевал наследницу де Камфор, — это наша геральдическая легенда. А у вас в Шропшире есть какие-нибудь семейные легенды?

— Да, но ведь поместье уже не наше. Его продали, когда умер отец, — нас было шестеро, и ни гроша.

— Да… — отозвалась Динни, — ужасно, когда семья лишается родного гнезда.

Дорнфорд улыбнулся.

— Лучше быть живым ослом, чем мертвым львом. Они шли через рощи, и он рассказывал о своем новом доме, осторожно выпытывая ее вкусы.

Наконец они достигли заросшей колеи, которая вела на холм, поросший боярышником.

— Вот то самое место. Здесь тогда был, конечно, девственный лес. В детстве мы часто устраивали тут пикники.

Дорнфорд глубоко вздохнул.

— Настоящий английский пейзаж: ничего броского, но бесконечно прекрасный.

— Прелестный.

— Вот именно.

Он расстелил свой дождевик.

— Садитесь, и давайте покурим. Динни села.

— Вы тоже садитесь на краешек, земля еще довольно сырая.

Он сел рядом с ней и, обхватив руками колени, молча курил трубку, а она думала: «Самый сдержанный человек из всех, кого я знаю, и самый деликатный, если не считать дяди Адриана».

— Вот если бы сейчас появился вепрь, — сказал он, — было бы совсем чудесно!

— Член парламента убивает вепря на уступе Чилтернского холма, пробормотала Динни, но не прибавила: «и покоряет сердце дамы».

— Как ветер шумит в кустах! Еще недели три — и все здесь зазеленеет. Я никак не могу решить, что лучше — ранняя весна или бабье лето. А как по-вашему, Динни?

— Когда все цветет.

— Гм. А потом — время жатвы. Здесь это, наверное, великолепное зрелище — бескрайние пшеничные поля.

— Пшеница только что созрела, когда началась война. За два дня до этого у нас был здесь пикник, и мы остались посмотреть восход луны. Как по-вашему, мистер Дорнфорд, в бою люди много думали о родине?

— О ней думали всегда. Каждый сражался за тот или иной уголок своей земли, многие — просто за улицы, автобусы и запах жареной рыбы. Я, в частности, сражался, как мне кажется, за Шрюсбери и Оксфорд. Кстати, мое имя — Юстэс.

— Я запомню. А теперь, пожалуй, пойдемте, а то мы опоздаем к чаю.

Всю дорогу домой они говорили о птицах и растениях.

— Спасибо за прогулку, — сказал он.

— Мне она тоже доставила большое удовольствие.

Эта прогулка подействовала на Динни удивительно успокаивающе. Оказывается, с ним можно разговаривать и не касаясь любовных тем.

Понедельник на пасху был дождливым, но теплым. Дорнфорд провел целый час с Клер, обсуждая ее показания, затем поехал с ней кататься верхом, хотя шел дождь, а Динни все утро готовила дом к весенней уборке и обивке мебели, когда семья уедет в город. Отец и мать должны были поехать на Маунт-стрит, а она с сестрой — к Флер. После обеда она побродила с генералом вокруг новых свинарников, постройка которых подвигалась очень медленно; местный подрядчик старался, чтобы его рабочие были заняты как можно дольше, и поэтому не торопил их. Она осталась наедине с Дорнфордом только после чая.

— Что ж, — сказал он, — думаю, ваша сестра справится, если только сумеет держать себя в руках.

— Клер может иногда быть очень резкой.

— Да, а юристы терпеть не могут, если их кто-нибудь срежет, да еще в присутствии посторонних. Судьи этого тоже не любят.

— Им придется с ней повозиться.

— Все равно они ее одолеют. Плетью обуха не перешибешь.

— Ну что ж, — вздохнув, отозвалась Динни, — на все воля богов.

— А боги весьма ненадежны… Мне очень хотелось бы иметь вашу фотографию. Лучше всего, когда вы были девочкой.

— Посмотрю, что у нас есть… Боюсь, что только любительские снимки. Но, кажется, там есть один, где я не слишком курносая.

Она подошла к секретеру, вытащила ящик и поставила его на бильярдный стол.

— Семейная коллекция. Выбирайте!

Он стоял рядом с ней, и они вместе рассматривали снимки.

— Многие я сама снимала, поэтому там меня нет.

— Это ваш брат?

— Да. А вот он как раз перед войной. А это Клер за неделю до свадьбы. Вот моя карточка с распущенными волосами. Папа снял меня, когда он вернулся домой в первую весну после войны.

— Вам было тринадцать лет?

— Почти четырнадцать. Предполагается, что здесь я похожа на Жанну д'Арк, внимающую небесным голосам.

— Прелестная карточка! Я отдам ее увеличить.

Дорнфорд поднес карточку к свету. Стоя боком к зрителям и подняв глаза, девочка смотрела на ветку цветущего плодового дерева; снимок был очень удачен; лучи солнца падали на цветы и на распущенные волосы Динни, доходившие ей до пояса.

— Обратите внимание на мое восхищенное лицо: вероятно, на дереве сидела кошка.

Он положил карточку в карман и вернулся к столу.

— А эту? — спросил он. — Можно взять и эту?

Здесь она была немного старше, но все еще с длинными волосами и круглым личиком; руки были сжаты, голова слегка опущена, глаза подняты.

— Нет, эту, к сожалению, нельзя. Я не знала, что она здесь.

Такую же карточку она когда-то послала Уилфриду. Дорнфорд кивнул; и она вдруг поняла, что он угадал причину ее отказа. Ее охватило раскаяние.

— Впрочем, нет, можете взять. Теперь это все равно. И она вложила карточку ему в руку.

Во вторник утром, после отъезда Дорнфорда и Клер. Динни вооружилась картой, изучила ее и, сев в машину, отправилась в Беблок-Хайт. Ехать ей туда не хотелось, но не давала покоя мысль, что бедный Тони не сможет, как обычно, увидеть Клер в конце недели.

Двадцать пять миль она ехала больше часа. В гостинице ей сказали, что он, наверно, у себя дома, и, оставив там машину, она пошла пешком. Крум в рубашке без пиджака красил деревянные стены своей гостиной. С порога она увидела, как движется трубка у него во рту.

— Что-нибудь случилось с Клер? — сразу спросил он.

— Решительно ничего. Мне просто захотелось посмотреть, как вы живете.

— Страшно мило с вашей стороны! Видите — работаю.

— Вижу.

— Клер любит этот оттенок зеленого. Это лучшее, что я мог достать.

— Чудесно гармонирует с цветом балок. Крум, глядя прямо перед собой, сказал:

— Не могу поверить, что она когда-нибудь поселится тут, но не могу и отказаться от этой надежды, иначе я пропал.

Динни ласково коснулась его локтя.

— Вы своего места не потеряете. Я виделась с Джеком Маскемом.

— Уже? Да вы прямо волшебница! Сейчас вымою руки, надену пиджак и все вам тут покажу…

Динни ждала, стоя на пороге комнаты, в полосе солнечного света. На обоих коттеджах, соединенных в один, еще сохранились глицинии, вьющиеся розы и соломенные крыши. Со временем тут будет очень красиво!

— Ну вот, — начал Крум, — стойла уже закончены, а в загоны проведена вода. Недостает только лошадей, но они прибудут не раньше мая. Маскем не хочет рисковать. Да и мне хотелось бы, чтобы к тому времени закончился процесс… Вы прямо из Кондафорда?

— Да. Клер уехала в город сегодня утром. Она послала бы вам привет, но не знала, что я поеду.

— А почему вы приехали? — спросил Крум прямо.

— Из солидарности.

Он порывисто схватил ее под руку.

— Да. Простите меня. А не находите ли вы, — добавил он вдруг, — что когда мы думаем о страдании других, это иногда помогает нам самим?

— Не очень.

— Если уж к кому-нибудь тянет, это все равно что зубная боль или боль в ухе. От нее никуда не уйдешь.

Динни кивнула.

— И время года такое, — добавил Крум, усмехнувшись. — А разница между словами «нравится» я «люблю»! Я прихожу в отчаяние, Динни! Я не верю, чтобы чувства Клер могли когда-нибудь измениться. Если бы она могла меня полюбить, то уже полюбила бы. А если она меня не полюбит, я здесь не выдержу… Уеду в Кению или еще куда-нибудь.

Взглянув в глаза Крума, доверчиво устремленные на нее в ожидании ответа, Динни почувствовала, что выдержка покидает ее. Речь идет о ее сестре, но что она знает о ней, о том, что творится в глубине ее души?

— Никогда нельзя ничего знать заранее. Я бы на вашем месте не отчаивалась.

Крум сжал ее локоть.

— Простите, что я опять говорю о себе, но я как одержимый. Когда томишься день и ночь…

— Знаю.

— Я собираюсь купить двух коз, — лошади ослов не любят. Как правило, они не слишком расположены и к козам, но мне хочется, чтобы здесь было уютно. Я достал для конюшни двух кошек. Что вы на это скажете?

— Я знаю толк в собаках и, — только теоретически, — в свиньях.

— Пойдемте пообедаем. В гостинице есть неплохая ветчина.

Больше он о Клер не заговаривал; когда они поели неплохой ветчины, Крум проводил Динни к ее машине, усадил и провез первые пять миль, заявив, что ему хочется пройтись обратно пешком.

— Огромное вам спасибо, что приехали, — сказал он, стискивая ее руку. Вы — ужасно хорошая! Передайте Клер мой привет.

Он зашагал обратно и, сворачивая на полевую тропинку, помахал ей рукой.

Всю остальную часть пути Динни была погружена в раздумье. День был переменчивый и дождливый: то светило солнце, то сыпался колкий град. Поставив машину в гараж, Динни позвала своего спаньеля Фоша и отправилась к новому свинарнику. Отец был там, очень подтянутый, немного чудаковатый; он внимательно осматривал новую стройку, как истый генерал-лейтенант — поле боя. Но появятся ли когда-нибудь в этом свинарнике свиньи? Динни взяла отца под руку.

— Как идет битва за свиной городок?

— Один из каменщиков за вчерашний день совсем умаялся, а плотник порезал себе большой палец. Я говорил со стариком Белоузом, но ведь он старается, чтобы у его людей как можно дольше была работа, и нельзя его за это упрекнуть. Я сочувствую человеку, который нанимает одних и тех же рабочих и не берет новых из союза. Он уверяет, что все будет готово к концу следующего месяца, но, конечно, готово не будет.

— Конечно, нет, — отозвалась Динни, — он обещал уже два раза.

— Где ты была?

— Ездила к Тони Круму.

— Что-нибудь новое?

— Нет. Я только хотела ему сказать, что виделась с мистером Маскемом и Крум своего места не потеряет.

— Очень рад за него. У этого парня есть характер. Напрасно он не пошел в армию!

— Я его очень жалею, папа! Он действительно любит.

— Ну, этим болеют многие, — сухо ответил генерал. — Ты видела, как они сбалансировали бюджет? Мы живем в какое-то истерическое время: каждое утро вам подают к завтраку очередной европейский кризис.

— Виноваты наши газеты. Французские газеты, где шрифт в два раза мельче, волнуют гораздо меньше. Когда я их читала, я ничего не пугалась.

— Газеты и радио. Все становится известным еще до того, как оно действительно произойдет. И потом — эти заголовки, вдвое крупнее самых событий. Судя по речам и передовицам, можно подумать, что мир никогда еще не переживал ничего подобного. Но мир всегда находится в состояниикризиса, только в прежнее время люди не поднимали вокруг этого такой шум.

— Но если бы не шум, разве бы они сбалансировали бюджет, папочка?

— Нет, теперь дела только так и делаются. Но это не по-английски.

— А разве мы знаем, что по-английски, а что — нет?

Обветренное лицо генерала сморщилось, и по морщинам скользнула улыбка. Он указал на строящийся свинарник.

— Вот это — английское. В конце концов делается все, что надо, но не раньше, чем дойдет до крайности.

— А тебе это нравится?

— Нет. Но мне еще меньше нравятся всякие судорожные попытки исправить положение. Словно и прежде в стране не бывало нехватки денег! Еще Эдуард Третий был должен решительно всей Европе. Стюарты вечно находились в состоянии банкротства. А после Наполеона было несколько таких лет, в сравнении с которыми наш кризис — пустяки; но это не подавалось людям каждое утро на завтрак.

— И неведение было благом.

— Не нравится мне вся эта смесь истерики и очковтирательства.

— Ты бы упразднил радио, «вещающее о рае»?

— Радио? «Одно поколение уходит, другое приходит, а земля пребывает вовеки», — процитировал генерал. — Я вспоминаю проповедь старого Батлера в Харроу на этот текст. Это была одна из его лучших проповедей. Не такой уж я, Динни, отсталый, по крайней мере — надеюсь, что нет. Но думаю, что люди говорят слишком много. Говорят столько, что уже ничего не чувствуют.

— А я верю в нашу эпоху, папа; она сбросила все лишние одежды. Посмотри на старые снимки, которые печатает «Таймс». От них так и несет догмами и фланелевой нижней юбкой.

— В дни моей молодости фланелевых юбок не носили, — возразил генерал.

— Тебе виднее, папочка.

— Знаешь, Динни, говоря по правде, по-настоящему революционным было мое поколение. Ты видела пьесу о Браунинге? Ну так вот, там все это показано, но все кончилось еще до того, как я отправился в Сандхерст[226]. Мы тогда рассуждали, как нам нравилось, и поступали соответственно своим взглядам, хоть и не говорили об этом. А теперь говорят, не успев подумать, а когда дело доходит до действий, люди действуют почти так же, как мы, если только они вообще действуют. Вся разница между жизнью пятьдесят лет назад и теперешней только в свободе высказывания; теперь высказываются настолько свободно, что это лишает всякую вещь ее смысла.

— Очень глубокая мысль, папочка!

— Но не новая, я читал это десятки раз.

— «А вы не думаете, сэр, что война очень сильно повлияла на людей?» всегда спрашивают корреспонденты.

— Война? Ее влияние, по-моему, почти кончилось. Кроме того, у людей моего поколения были уже вполне сложившиеся взгляды, а следующее поколение или искалечено, или совсем уничтожено…

— Кроме женщин.

— Да, они немножко побунтовали, но несерьезно. Для твоего поколения война — только слово.

— Спасибо, папочка, — сказала Динни. — Все, что ты сказал, очень поучительно, но сейчас пойдет град. Домой, Фош!

Генерал поднял воротник пальто и направился к плотнику, порезавшему себе палец. Динни увидела, что отец рассматривает его повязку. Плотник улыбнулся, а отец похлопал его по плечу.

«Наверно, солдаты любили его, — подумала она. — Может быть, он и старый ворчун, но хороший».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Если искусство долговечно, то еще более это применимо к судопроизводству. Дни шли, а объявление о процессе «Корвен versus[227] Корвен и Крум» все еще не появлялось на страницах «Таймса». Внимание судьи, мистера Ковелла, было занято большим числом неопротестованных исков. Дорнфорд пригласил Динни и Клер осмотреть помещение суда. Они вошли и простояли там минут пять, словно участники крикетной команды, явившиеся, чтобы ознакомиться с полем накануне состязания. Судья сидел так низко, что видно было только его лицо; ко Динни отметила, что над местом, где будет стоять Клер, имеется нечто вроде навеса, как бы для защиты от дождя.

Когда они выходили из суда, Дорнфорд сказал:

— Если вы будете держаться под навесом, Клер, ваше лицо останется в тени. Но вы должны говорить громким голосом, чтобы судья все время вас слышал. Он сердится, если не слышит.

На другой день Динни получила записку, доставленную посыльным на Саут-сквер.

«Клуб Бартон. 13/IV-32 г.

Дорогая Динни,

Мне очень хотелось бы повидать вас на несколько минут. Укажите сами время и место. Незачем вам объяснять, что это касается Клер.

Искренне ваш

Джералд Корвен».
Майкла не было дома, и Динни решила посоветоваться с Флер.

— Я бы на твоем месте, конечно, повидалась с ним, Динни. Может быть, он в последнюю минуту раскаялся. Пусть придет сюда, когда Клер не будет.

— Вряд ли я рискну позвать его сюда. Лучше встретиться где-нибудь на улице.

— Что ж, вы можете встретиться у памятника герцогу Веллингтону или около Раймы.

— Около Раймы, — сказала Динни. — А потом мы можем пройтись.

Она назначила Корвену встречу на другой день в три часа, все еще недоумевая, что ему нужно.

Этот день оказался настоящим оазисом тепла — ведь апрель весь был холодный. Подойдя к статуе, она сразу увидела зятя. Он стоял, прислонившись спиной к решетке, курил сигарету в коротеньком пенковом мундштуке и имел совершенно такой же вид, как в последний раз, когда они встретились — и это почему-то потрясло ее.

Он не протянул ей руки.

— Вы очень любезны, Динни, что пришли. Хотите, побродим и поговорим на ходу?

Они направились к Серпентайну.

— Насчет этого процесса… — вдруг начал Корвен. — Мне, знаете ли, он не доставляет никакого удовольствия.

Она украдкой взглянула на него.

— Зачем же тогда вы его начали? Ведь вы знаете, что обвинение ложно.

— Мне сообщили, что оно не ложно.

— По видимости — может быть, но по сути — да.

— Если я возьму свой иск назад, вернется ко мне Клер? Я согласен на любые условия.

— Я спрошу ее, но не думаю. Я бы на ее месте не вернулась.

— Какое неумолимое семейство!

Динни не ответила.

— Она влюблена в этого Крума?

— Я не могу обсуждать их чувства, если они у них есть.

— Почему бы нам не поговорить откровенно, Динни? Ведь никто нас не услышит, кроме вон тех уток.

— Ваше требование о возмещении убытков не улучшило нашего отношения к вам.

— Ах, это! Но я согласен взять все назад, даже если она и наделала глупостей, лишь бы она вернулась.

— Другими словами, — сказала Динни, глядя прямо перед собой, — дело, которое вы состряпали, просто своего рода шантаж? Кажется, это так называется?

Он посмотрел на нее, прищурившись.

— Неплохо придумано! Мне и в голову не приходило. Нет, я знаю Клер лучше, чем всякие юристы и соглядатаи, и поэтому далеко не убежден, что имеющиеся улики что-либо доказывают.

— Спасибо.

— Да, но я уже сказал вам или Клер, — это одно и то же, — что не уеду отсюда, пока вопрос не решится так или иначе. Если она вернется ко мне, я забуду все, что было. Если нет — пусть дело идет своим естественным ходом. Это вовсе не так уж неразумно, и это не шантаж.

— А если она выиграет, вы будете продолжать преследовать ее?

— Нет.

— Ведь вы могли бы в любое время освободить ее и себя…

— Но не такой ценой. И потом, не кажется ли вам, что и вы мне предлагаете своего рода сделку, — тоже грубое слово?

Динни остановилась.

— Хорошо, я понимаю, чего вы хотите. Я спрошу Клер. А теперь прощайте. Продолжать этот разговор, по-моему, бесполезно.

Он стоял, глядя на нее, и ее вдруг взволновало выражение его лица. Сквозь загорелую жесткую маску проступило страдание и замешательство.

— Мне очень жаль, что все так сложилось, — сказала она, повинуясь неожиданному порыву.

— Человеческая природа — чертовская штука, Динни, и освободиться от ее власти невозможно. Что ж, до свидания, и желаю успеха!

Она протянула ему руку. Он сжал ее, повернулся и пошел прочь.

Динни постояла, глубоко расстроенная, возле маленькой березки. Казалось, набухавшие почки деревца трепещут и тянутся навстречу солнцу. Как странно! Ей жаль и его, и Клер, и Крума, но она никому из них не может помочь!

Динни повернула обратно и быстрым шагом направилась к Саут-сквер.

Флер встретила ее словами:

— Ну как?

— Боюсь, что говорить об этом я могу только с Клер.

— Вероятно, он предложил прекратить дело, если Клер к нему вернется? И она поступит разумно, если вернется.

Динни решительно сжала губы.

Она дождалась вечера и поднялась в комнату Клер. Сестра только что легла. Динни села у нее в ногах и сразу приступила к делу:

— Джерри просил меня повидаться с ним. Мы встретились в Хайд-парке. Он обещает прекратить дело, если ты вернешься к нему на любых условиях.

Клер обхватила руками колени.

— А что ты ответила?

— Сказала, что спрошу тебя.

— Как ты думаешь, почему он это предложил?

— Отчасти потому, что он действительно хочет, чтобы ты вернулась, отчасти потому, что считает улики неубедительными.

— Ага, — сказала Клер сухо. — Я тоже. Но я не вернусь.

— Я и сказала ему, что ты, вероятно, не вернешься. Он заявил, что мы «неумолимое семейство».

Клер коротко рассмеялась.

— Нет, Динни, теперь я испытала, что значит такой процесс. И я стала как каменная, мне все равно, выиграю я или проиграю. Я бы даже, пожалуй, предпочла проиграть.

Динни сжала прикрытую одеялом ногу сестры; она все еще не решила, стоит ли говорить о тех чувствах, которые вызвало в ней выражение лица зятя.

Клер сказала простодушно:

— Мне всегда становится смешно, когда людям кажется, будто они знают, какими должны быть отношения между мужем и женой. Флер рассказывала мне о своем отце и его первой жене; видимо, она считает, что эта женщина делала из мухи слона. Одно могу сказать: судить об отношениях других — самоуверенное идиотство. Никакие улики ничего не стоят, пока в спальнях не будут установлены кинокамеры. Можешь довести до его сведения, Динни, что ничего не выйдет.

Динни встала.

— Ладно. Уж скорей бы все это кончилось!

— Да, — ответила Клер, тряхнув волосами, — скорей бы! Что это нам даст, не знаю, и все-таки — да здравствует суд!

Динни каждый день повторяла это горькое восклицание сестры, пока тянулись те две недели, в течение которых рассматривались неопротестованные иски; ведь среди них могло бы быть и дело Клер, и все обошлось бы незаметно и бесшумно. В записке к Корвену она просто написала, что ее сестра сказала «нет». Ответа не последовало.

По просьбе Дорнфорда она поехала вместе с Клер посмотреть его новый дом на Кемпден-Хилл. Мысль о том, что он снял этот дом для нее, если бы она согласилась стать его женой, сковывала Динни, и она сказала только, что все очень хорошо и что нужно еще поставить в саду вольеры. Дом был просторный, уединенный, комнаты высокие, сад расположен на южном склоне холма. Огорченная собственным равнодушием, Динни обрадовалась, когда осмотр кончился; но при прощании растерянное, страдальческое лицо Дорнфорда тронуло ее.

Когда они возвращались домой в автобусе, Клер сказала:

— Чем больше я наблюдаю Дорнфорда, тем больше убеждаюсь, что ты могла бы с ним ужиться. Он исключительно деликатен и ненавязчив. Действительно, ангел какой-то.

— Я в этом уверена.

И в сознании Динни, под ритм покачивающегося автобуса, зазвучали, повторяясь вновь и вновь, четыре строчки из стихотворения:

И я и солнце, что нам светит.
Мы все живем, чтоб стать ничем.
На все вопросы бог ответит:
«Покойтесь! Не скажу — зачем!»
На ее лице появилось то особое замкнутое выражение, которое лучше всяких слов говорило Клер, — ни о чем не спрашивай.

Ждать какого-либо события, даже если оно главным образом касается других, не слишком приятно. Для Динни ожидание имело то преимущество, что оно отвлекало ее от мыслей о собственной жизни и заставляло думать о родных. Впервые их имя в глазах общества будет замарано; и она чувствовала это острее всех. Хорошо, что Хьюберт далеко. Его бы это очень расстроило и потрясло. Правда, четыре года назад его собственное дело тоже грозило скандалом, но тогда угрожала катастрофа, а не позор. Сколько бы ни твердили, что в наши дни развод — пустяки, все же в стране, далеко не столь современной, как она сама считает, развод накладывает на семью позорное клеймо. Во всяком случае, Черрелы из Кондафорда имели и свою гордость и свои предрассудки; но больше всего их пугала гласность.

Когда Динни явилась к обеду в приход святого Августина-в-Лугах, там царило какое-то странное настроение. Казалось, дядя и тетка решили: «Видимо, этот процесс неизбежен, — но мы не можем ни понять его, ни одобрить». Они не выказывали ни высокопарного осуждения, ни ханжества, ни оскорбленной добродетели, но всем своим видом они как бы говорили Динни, что в бракоразводном процессе нет ничего хорошего и что Клер могла бы найти себе более достойное занятие.

Когда Динни отправилась с Хилери на вокзал Юстон провожать группу юношей, отправлявшихся в Канаду, она чувствовала себя очень неловко: она любила и уважала своего дядю, перегруженного работой и вовсе не похожего на священника. Из всех членов ее семьи, которых всегда отличало высокое чувство долга, в нем больше, чем в других, воплотился принцип неустанного служения людям, и хотя она думала, что те, для кого он трудится, может быть, счастливее его самого, все же он жил настоящей жизнью, а ведь в этом мире так мало «настоящего». Оставшись с ней наедине, Хилери высказался определеннее:

— Во всей этой истории с Клер мне больше всего не нравится то, что в глазах людей она окажется просто одной из тех праздных молодых женщин, которые то и дело попадают во всякие романтические ситуации и только этим и занимаются. Право, я предпочел бы, чтобы она страстно кого-нибудь полюбила и даже натворила глупостей.

— Ничего, дядя, — пробормотала Динни, — время покажет. Может быть, это еще и случится.

Хилери улыбнулся.

— Ладно, ладно! Но ты пойми мою мысль: общественное мнение — штука холодная, глупая, ограниченная, оно всегда видит худшее. Там, где есть истинная любовь, я готов многое простить. Но я не люблю разбираться в вопросах пола. Это очень противно.

— Мне кажется, ты несправедлив к Клер, — сказала Динни, вздохнув. — У нее были очень серьезные причины для разрыва с мужем. И тебе, дядя, следовало бы знать, что за красивыми молодыми женщинами всегда ухаживают.

— Ну, — лукаво отозвался Хилери, — ты что-то скрываешь. Вот мы и дошли. Если бы ты знала, каких трудов мне стоило уговорить этих юношей поехать и убедить власти отпустить их, ты поняла бы, почему я иногда завидую судьбе гриба, — он вырос за одну ночь, а утром за завтраком его уже съели.

Они вошли в здание вокзала и отыскали ливерпульский поезд. Здесь они увидели семерых юношей: одни уже расположились в вагоне третьего класса, другие еще стояли на платформе. Они поддерживали в себе бодрость чисто английским способом, подтрунивая над внешним видом друг друга и время от времени повторяя:

— Да разве мы грустим? Ну уж нет!

Юноши приветствовали Хилери словами:

— Хелло, падре!.. Пора! Идем в атаку! Хотите сигарету, сэр?

Хилери взял сигарету. Динни, стоявшая в сторонке, с восхищением заметила, что ее дядя сразу же как бы слился с этой маленькой группой.

— Эх, если бы и вы поехали с нами, сэр!

— Очень хотел бы, Джек!

— Бросили бы старую Англию навсегда!

— Добрую старую Англию…

— Сэр!

— Да, Томми?

Динни не расслышала последних слов, слегка смущенная явным интересом, который вызвала в этих юношах.

— Динни!

Она подошла к вагону.

— Познакомься с молодыми людьми…. Моя племянница.

Юноши вдруг смолкли, семь рук протянулись к ней, семь голов обнажились, и она семь раз пожелала счастливого пути.

Затем все ринулись в вагон, последовал взрыв восклицаний, нестройное «ура», и поезд тронулся. Динни стояла возле Хилери, чувствуя, как легкая спазма сжимает ей горло, и продолжала махать рукой вслед глядевшим из окон юношам.

— Сегодня вечером все они будут страдать от морской болезни, пробормотал Хилери, — и это очень хорошо. Ничто так не отвлекает от размышлений о будущем и о прошлом.

Расставшись с Хилери, Диини отправилась к Адриану и огорчилась, встретив там дядю Лайонела. Они о чем-то спорили, но при ее появлении сразу смолкли. Потом судья спросил:

— Может быть, ты нам скажешь, Динни, есть какаянибудь надежда помирить их до начала этого неприятного процесса?

— Никакой, дядя.

— В таком случае, насколько я знаю законы, Клер лучше бы совсем не являться на суд, и пусть рассматривают дело без защиты. Если нет никакой надежды, что они опять сойдутся, какой же смысл все это тянуть?

— Я тоже так думаю, дядя Лайонел. Но ведь ты, конечно, знаешь, что обвинение ложно.

Судья поморщился.

— Понимаешь, Динни, я рассуждаю, как мужчина. Огласка все равно для Клер нежелательна, выиграет она или проиграет; если же она и этот молодой человек решат не защищаться, огласки будет очень мало. Адриан говорит, что Клер не примет от Корвена никакой денежной помощи, так что этот вопрос отпадает. В чем у них там дело? Ты, конечно, знаешь?

— Весьма приблизительно, да и то по секрету.

— Очень жаль, — отозвался судья. — Насколько мне известно по опыту, в таких случаях защищаться не следует.

— Но ведь есть еще требование о возмещении убытков!

— Да, Адриан мне рассказывал. Ну, это уже пахнет средневековьем!

— А месть — это тоже средневековье, дядя Лайонел?

— Не совсем, — отвечал судья со своей сухой улыбкой. — Но я никогда бы не подумал, что человек, занимающий такое положение, как Корвен, может позволить себе такую роскошь. Посадить жену на скамью подсудимых! Очень неприятно!

Адриан обнял Динни за плечи.

— Никто не переживает этого так глубоко, как Динни.

— Вероятно, — пробормотал судья, — Корвен хотя бы положит эти деньги на имя Клер?

— Клер их не примет. Но почему ты не допускаешь мысли, что она выиграет процесс? Разве закон существует не для того, чтобы творить правосудие?

— Не люблю присяжных, — резко ответил судья.

Динни взглянула на него с любопытством. Удивительная откровенность.

— Скажи Клер, чтобы она говорила громко и отвечала кратко. И пусть она не острит: острить в суде имеет право только судья.

Он снова сухо улыбнулся, пожал ей руку и удалился.

— Дядя Лайонел хороший судья?

— Говорят, он беспристрастен и корректен. Никогда не слышал его в суде, но, насколько я знаю его как брат, он очень добросовестен и щепетилен, хотя иногда берет несколько насмешливый тон. А относительно Клер он совершенно прав, Динни.

— Я и сама все время это чувствую. Дело в папе и в этом денежном иске.

— Думаю, Корвен теперь жалеет о нем. Его адвокаты, наверное, сутяги. Ничем не брезгуют!

— Разве не для этого существуют юристы? Адриан рассмеялся.

— А вот и чай! Давай потопим в нем свои горести и пойдем в кино. Говорят, идет прекраснодушный немецкий фильм. Подумай, подлинное прекраснодушие на экране!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Скрип стульев и шорох бумаг, знаменующий переход от одной человеческой драмы к другой, затих, и «юный» Роджер сказал:

— Мы опускаемся в глубины правосудия.

Динни села рядом с сестрой и отцом. Ее заслоняли от Джерри Корвена Роджер и его противник.

— Это и есть те самые глубины, где лежит ложь или истина? — прошептала она.

Динни сидела спиной к залу суда, но слышала и ощущала, как он наполняется людьми. Публика безошибочно угадывала, что здесь пахнет если не титулами, то серьезным боем. Судья, видимо, тоже что-то почувствовал, так как укрылся за огромным цветным носовым платком. Динни подняла глаза к потолку: внушительная высота, что-то готическое. Над местом судьи неестественно высоко висели красные драпировки. Затем ее взгляд упал на присяжных — они рассаживались двумя рядами в своей «ложе». Ее сразу поразил старшина: яйцевидное лицо, почти полное отсутствие волос, багровые щеки, бесцветные глаза, а в выражении лица что-то и от барана и от трески сразу, не поймешь, чего больше. Его лицо напомнило ей одного из двух джентльменов с Саут-Молтон-стрит, и она решила, что он, наверно, ювелир. В конце первого ряда сидели три женщины; ни одна из них, безусловно, не провела бы ночь в автомобиле. Первая была полная особа с приветливым простоватым лицом солидной экономки. Вторая — тонкая, темная, худая, могла быть и писательницей. Третья — с птичьим носом, выглядела явно простуженной. Остальные восемь присяжных были мужчины — и до того разнообразны, что классифицировать их было трудно и утомительно.

Чей-то голос произнес:

— Корвен versus Кореей и Крум — иск мужа.

Динни судорожно стиснула локоть сестры.

— Если ваша милость соблаговолит…

Уголком глаза она увидела красивое лицо с небольшими бакенбардами, казавшееся под белым париком совсем багровым.

У судьи было лицо не то жреца, не то черепахи, все в складках, взгляд, ушедший в себя; судья внезапно вытянул шею, и глаза его, умные и бесстрастные, словно проникли в душу Динни; она показалась себе до смешного маленькой. И так же внезапно он втянул голову обратно.

Тягучий сочный голос огласил имена и общественное положение сторон, место их брака и жительства; затем голос смолк на минуту и продолжал:

— В середине сентября истекшего года, пока истец был в отъезде по делам службы, ответчица, не предупредив его ни словом, покинула свой дом и уехала в Англию. На пароходе находился также и соответчик. Защита утверждает, что они раньше никогда не встречались. Я же полагаю, что они встречались или, во всяком случае, имели полную к тому возможность.

Динни увидела, что Клер презрительно передернула плечами.

— Как бы там ни было, — продолжал тягучий голос, — бесспорен тот факт, что на пароходе они были неразлучны, и я докажу, что перед концом путешествия соответчика видели выходящим из каюты ответчицы.

Голос продолжал гудеть и закончил словами:

— Господа присяжные, я не буду касаться подробностей того наблюдения, которое было установлено за действиями ответчицы и соответчика, — вы услышите о них от свидетелей, людей многоопытных и почтенных. Сэр Джералд Корвен!

Когда Динни подняла глаза, Корвен уже занял свое место, и его лицо казалось высеченным из еще более крепкого дерева, чем обычно. Она увидела негодование на лице отца, увидела, как судья взялся за перо, а Клер стиснула руки, лежавшие на коленях; как «юный» Роджер прищурил глаза, старшина присяжных слегка приоткрыл рот, а третья женщина на скамье присяжных сделала усилие, чтобы не чихнуть; увидела грязно-бурый налет, лежавший на всем в этом зале, казалось, для того, чтобы загрязнить все, что есть розового, голубого, серебряного, золотого и даже зеленого в человеческой жизни.

Тягучий голос начал задавать вопросы, потом перестал задавать их; его владелец умолк, словно сложил черные крылья, и позади нее заговорил другой голос:

— Вы считали своим долгом, сэр, начать это дело?

— Да.

— Не было ли здесь предубеждения?

— Никакого.

— Ваше требование возмещения убытков — не правда ли, в наши дни это практикуется довольно редко среди уважаемых людей?

— Деньги будут положены на имя моей жены.

— Ваша жена дала вам как-нибудь понять, что желает вашей поддержки?

— Нет.

— Вы удивились бы, узнав, что она не примет от вас ни одного пенни, будь это деньги соответчика или иные?

Динни увидела, как подстриженные усы Корвена шевельнула кошачья усмешка.

— Я ничему не удивляюсь.

— Вы даже не удивились тому, что она ушла от вас?

Динни оглянулась на вопрошавшего. Так вот он, Инстон, о котором Дорнфорд сказал, что ему очень мешает отказ Клер говорить о своей жизни с мужем, — человеку с таким профилем и таким носом ничто не может помешать.

— Нет, это меня удивило.

— Но почему?.. Может быть, вы объясните нам, сэр, почему именно вы удивились?

— Разве жены обычно бросают мужей без объяснения причин?

— Это бывает, когда причина настолько очевидна, что объяснения излишни. Ваш случай был именно таков?

— Нет.

— Что же, по-вашему, явилось причиной ее ухода? Вы больше, чем кто-либо, можете иметь в данном случае определенное суждение.

— Не думаю.

— А тогда кто же?

— Моя жена.

— Все-таки вы должны что-то предполагать? Может быть, вы объясните нам, в чем дело?

— Нет.

— Напомню вам, сэр, что вы принесли присягу. Скажите, не обращались ли вы плохо с вашей женой, в каком бы то ни было смысле?

— Я признаю, что был один случай, о котором я сожалею и за который просил извинения.

— Что это за случай?

Динни, сидевшая выпрямившись между отцом и сестрой, почувствовала, как мучительно задета и их гордость и ее; она вздрогнула, когда позади нее раздался сочный тягучий голос:

— Милорд, я полагаю, что мой коллега не уполномочен задавать подобный вопрос.

— Милорд…

— Должен остановить вас, мистер Инсток.

— Подчиняюсь вашей воле. Мистер Корвен, вы человек горячий?

— Нет.

— И ваши поступки всегда более или менее обдуманны?

— Надеюсь.

— Даже когда эти поступки не совсем… благожелательны?

— Да.

— Понимаю. Уверен, что присяжные тоже понимают. А теперь, сэр, разрешите перейти к другому пункту. Вы утверждаете, что ваша жена встречалась с мистером Крумом на Цейлоне?

— Понятия не имею, встречались они или нет.

— Есть ли у вас лично сведения о том, что они встречались?

— Нет.

— Мой коллега сказал нам, что он представит доказательства, подтверждающие факт встреч…

Тягучий сочный голос прервал его:

— …подтверждающие возможность встреч.

— Пусть так. У вас есть основания считать, что они воспользовались этой возможностью, сэр?

— Нет.

— Живя на Цейлоне, вы видели когда-нибудь мистера Крума или слышали о нем?

— Нет.

— Когда вы впервые узнали о существовании мистера Крума?

— Я увидел его в ноябре прошлого года в Лондоне, когда он выходил из дома, где жила моя жена, и я спросил у нее, кто это.

— Она старалась скрыть его имя?

— Нет.

— Это был единственный раз, когда вы видели мистера Крума?

— Да.

— Почему вы решили, что именно этот человек поможет вам развестись с женой?

— Я возражаю против такой постановки вопроса.

— Хорошо. Что побудило вас заподозрить в этом человеке возможного соответчика?

— Сведения, которые я получил на пароходе, возвращаясь в ноябре из Порт-Саида на Цейлон: это был тот же пароход, на котором моя жена и соответчик плыли в Англию.

— Что же именно вы узнали?

— Что они были все время вместе.

— Довольно обычное явление на пароходах, не правда ли?

— В благоразумных пределах — да.

— Вы знаете это по опыту?

— Пожалуй, нет.

— Что еще натолкнуло вас на подозрение?

— Стюардесса видела, как он выходил из каюты моей жены.

— В какое время дня или ночи?

— Незадолго до обеда.

— Я полагаю, что по делам службы вам неоднократно приходилось путешествовать морем?

— Да, неоднократно.

— А вам не приходилось замечать, что пассажиры нередко бывают друг у друга в каютах?

— Да, сплошь и рядом.

— И это всегда пробуждает в вас подозрения?

— Нет.

— Разрешите мне пойти дальше и подчеркнуть, что раньше это никогда не пробуждало в вас подозрений?

— Нет, не разрешаю.

— Вы по природе человек подозрительный?

— Не сказал бы.

— Или может быть, ревнивый?

— По-моему, нет.

— Ваша жена намного моложе вас?

— На семнадцать лет.

— Однако вы не так стары и, конечно, понимаете, что в наше время молодые мужчины и женщины обращаются друг с другом с большой простотой, почти не считаясь с различием полов?

— Если вы хотите знать мой возраст, то мне сорок один год.

— Следовательно, вы человек послевоенного времени.

— Я участвовал в войне.

— Тогда вы, наверное, знаете, что многое, считавшееся до войны подозрительным, теперь совершенно утратило этот оттенок.

— Я знаю, что сейчас на все смотрят очень легко и просто.

— Благодарю вас. Вы имели основания в чем-нибудь подозревать вашу жену до того, как она ушла от вас?

Динни подняла глаза.

— Никогда.

— И вместе с тем такой пустяк, как то, что соответчик вышел из ее каюты, показался вам достаточным, чтобы установить за ней наблюдение?

— И это, и, кроме того, они были на пароходе неразлучны, и я видел его в Лондоне выходящим из дома, где она живет.

— Когда вы были в Лондоне, вы сказали ей, что она должна вернуться к вам или нести все последствия своего отказа?

— Не думаю, чтобы я употребил именно эти выражения.

— А какие же?

— По-моему, я сказал, что она имеет несчастье быть моей женой и не может вечно быть соломенной вдовой.

— Не очень изысканно сказано, не правда ли?

— Может быть.

— Следовательно, вы стремились использовать любой предлог, лишь бы от нее освободиться?

— Нет, я стремился к тому, чтобы она вернулась ко мне.

— Несмотря на ваши подозрения?

— В Лондоне у меня подозрений еще не было.

— Я предполагаю, что вы с ней дурно обращались и хотели освободиться от брака, унижавшего вашу гордость.

Тягучий сочный голос проговорил:

— Милорд, я протестую.

— Милорд, поскольку истец признал…

— Да, но очень многие мужья, мистер Инстон, совершают поступки, за которые они охотно извиняются.

— Как будет угодно вашей милости… Во всяком случае, вы организовали слежку за вашей женой. Когда именно вы распорядились начать эту слежку?

— Как только вернулся на Цейлон.

— Немедленно?

— Почти.

— Но это не свидетельствует о сильном стремлении вернуть к себе жену, не так ли?

— После того, что я узнал на пароходе, моя точка зрения резко изменилась.

— Ага, на пароходе. А вы не думаете, что с вашей стороны было не очень красиво выслушивать сплетни о вашей жене?

— Да, но она отказалась вернуться, и я должен был принять какое-нибудь решение.

— Ведь прошло всего два месяца с тех пор, как она ушла от вас?

— Более двух месяцев.

— Но меньше трех. Я думаю, вы и сами знаете, что фактически вынудили ее уйти от вас и затем воспользовались первым поводом, чтобы оградить себя от ее возвращения.

— Это не так.

— Должен верить вам на слово. Хорошо. А скажите, вы виделись с нанятыми вами сыщиками перед отъездом из Англии на Цейлон?

— Нет.

— Вы можете в этом присягнуть?

— Да.

— Как же вы их нашли?

— Я поручил это моим поверенным.

— О… значит, перед отъездом вы виделись с вашими поверенными?

— Да.

— Хотя в то время у вас не было никаких подозрений?

— Вполне естественно, что человек, уезжающий так далеко, видится перед отъездом со своими поверенными.

— Вы виделись с ними из-за вашей жены?

— Не только.

— А что именно вы говорили им о вашей жене?

Динни снова подняла глаза. В ней росло отвращение к этой травле, пусть даже это была травля противника.

— Я, кажется, сказал только, что она остается здесь у родителей…

— И больше ничего?

— Возможно, сказал также, что наши отношения осложнились.

— И больше ничего?

— Помню, я сказал: «Не знаю еще, чем все это кончится».

— Готовы ли вы присягнуть, что не сказали: «Может быть, придется за ней следить»?

— Готов.

— Присягнете ли вы в том, что ничем не навели их на мысль о вашем намерении с ней развестись?

— Не знаю, на какие мысли я их навел.

— Без уверток, сэр. Слово «развод» было сказано?

— Не помню.

— Не помните? Создалось или не создалось у них впечатление, что вы собираетесь подать в суд?

— Не знаю. Я сказал им, что наши отношения осложнились.

— Вы это уже говорили, но на мой вопрос так и не ответили.

Динни увидела, как судья высунул голову.

— Истец ответил, мистер Инстон, что он не знает, какое впечатление создалось у его поверенных. Чего вы добиваетесь?

— Суть этого дела, милорд, — и я рад, что могу сформулировать ее двумя словами, — состоит в том, что с того времени, как истец, тем или иным способом, заставил свою жену уйти от него, он решил с ней развестись и был готов использовать любой предлог, лишь бы добиться развода.

— Что ж, вы можете вызвать его поверенного.

— Милорд! — недоуменно воскликнул Инстон.

— Продолжайте.

Динни наконец уловила в голосе Инстона какие-то заключительные интонации и с облегчением вздохнула.

— Несмотря на то, что вы решили подать в суд на вашу жену на основании первой и единственной сплетни и что вы вдобавок предъявили иск к человеку, с которым даже слова никогда не сказали, вы хотите уверить присяжных, будто, несмотря на все это, вы терпеливый и благоразумный супруг, у которого только одно желание — чтобы жена к нему вернулась?

Динни снова взглянула в лицо Корвена, еще более непроницаемое, чем всегда.

— Я ни в чем не собираюсь уверять присяжных.

— Отлично.

Позади нее зашелестел шелк мантии.

— Милорд, — заявил сочный, тягучий голос, — раз мой коллега придает этому пункту такое значение, я вызову поверенного истца.

Перегнувшись к Динни, «юный» Роджер сказал:

— Дорнфорд приглашает вас всех пообедать с ним…

Динни почти ничего не ела, она ощущала какую-то странную тошноту. Хотя она испытывала гораздо большую тревогу и волнение во время процесса Хьюберта и расследования о смерти Ферза, теперь на душе у нее было еще тяжелее. Ей впервые открылось то злое начало, которое кроется в тяжбах между частными лицами. Постоянное стремление доказать, что противник — человек низкий, коварный и лживый, лежавшее в основе всех этих перекрестных допросов, совсем расстроило ее.

На обратном пути в суд Дорнфорд сказал:

— Я знаю, что вы чувствуете. Но не забудьте, здесь ведь идет своего рода игра: обе стороны играют по одним и тем же правилам, а судья следит, чтобы их не нарушали. Я иногда пытаюсь себе представить, как это организовать иначе, но ничего не могу придумать.

— Начинает казаться, что на свете нет ничего чистого.

— А я не уверен, есть ли.

— «Улыбка Чеширского кота наконец исчезла»[228], — пробормотала Динни.

— В судах она никогда не исчезает, Динни. Следовало бы изобразить ее над входом.

В результате ли этого короткого разговора с Дорнфордом или потому, что она стала привыкать, но во время дневного заседания, посвященного допросу и перекрестному допросу стюардессы и частных сыщиков, она уже не чувствовала себя так отвратительно. В четыре часа допрос истца и его свидетелей был закончен, и «юный» Роджер подмигнул ей, как бы говоря: «Сейчас суд удалится, и я нюхну табачку».

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Сидя в такси на обратном пути в Саут-сквер, Клер хранила молчание, и только когда они поравнялись с Большим Беном, она вдруг сказала:

— Подумать только, Динни, он сунул голову в машину и смотрел на нас, когда мы спали! Или он это просто выдумал?

— Если бы он это выдумал, его рассказ звучал бы еще убедительнее.

— Ну, конечно, моя голова лежала у Тони на плече. А почему бы и нет? Попробуй-ка поспи в двухместной машине!

— Удивительно, как это свет его фонаря не разбудил вас.

— Вероятно, все-таки разбудил. Я помню, что много раз просыпалась, оттого что затекали ноги. Нет, самое глупое, Динни, что я в тот вечер после кино и ужина еще пригласила к себе Тони выпить чего-нибудь. Ужасно глупо было с нашей стороны даже не подумать о том, что за нами могут следить… Очень много публики было на суде?

— Да, а завтра, наверное, будет еще больше.

— Ты видела Тони?

— Только мельком.

— Зря я не послушалась твоего совета и не предоставила события их естественному течению. Если бы только я действительно его любила!

Динни ничего не ответила.

В гостиной Флер сидела тетя Эм. Она поднялась навстречу Клер, хотела что-то сказать, но, видимо, спохватилась, внимательно посмотрела на племянницу и вдруг заявила:

— Не так уж хорошо. Терпеть не могу это выражение; у кого это я научилась? Расскажи про судью, Динни. У него длинный нос?

— Нет, но судья сидит очень низко и как-то вдруг высовывает голову.

— Почему?

— Я не спрашивала его, дорогая.

Леди Монт повернулась к Флер.

— Можно подать Клер ужин в постель? А ты, детка, посиди подольше в ванне, потом ляг и не вставай до завтрашнего утра. Тогда завтра в суде ты будешь молодцом. Флер, ты тоже пойди с ней, мне нужно поговорить с Динни.

Когда обе ушли, она подошла к камину, в котором пылали дрова.

— Динни, успокой меня. Почему у нас в семье происходят такие истории? Это так на нас не похоже… разве только твой прадедушка. А он с самого рождения был старше королевы Виктории.

— Ты хочешь сказать, что он был беспутным от природы?

— Да, играл, любил развлекаться и развлекать других. Его жена всю жизнь была мученицей. Шотландка. Как странно!

— Вероятно, потому мы такие добродетельные, — пробормотала Динни.

— То есть как — «потому»?

— Такое получилось сочетание.

— Нет, тут скорее дело в деньгах, — заметила леди Монт, — он их все растранжирил.

— А было много?

— Да, все, что получали за хлеб.

— Грязные деньги.

— Его отец не виноват, что воевали с Наполеоном. У них было тогда шесть тысяч акров, а твой прадед оставил семье только тысячу сто.

— Главным образом леса.

— Там стреляли вальдшнепов… О процессе уже будет напечатано в вечерних газетах?

— Должно быть. Ведь Джерри — человек известный.

— Напишут не об ее платье, надеюсь? Тебе понравились присяжные?

Динни пожала плечами.

— Я не умею угадывать, что люди думают на самом деле.

— Как у собаки: пощупаешь нос — кажется, что он горячий, а она здорова. А что молодой человек?

— Он — единственный, кого мне по-настоящему жаль.

— Да, — отозвалась леди Монт, — каждый мужчина прелюбодействует, но в сердце своем, а не в автомобилях.

— Важна не истина, а видимость, тетя Эм.

— Лоренс говорит — косвенные улики доказывают, что они совершили то, чего не совершали. Он считает, что это надежнее, а иначе, если они этого не делали, можно доказать, что делали. Разве это хорошо, Динни?

— Нет, дорогая.

— Ну, мне пора домой, к твоей матери. Она ничего не ест — сидит, читает и очень бледна. А Кон и близко не подходит к своему клубу. Флер хочет, чтобы мы с ними поехали в их машине в Монте-Карло, когда все кончится. Она уверяет, что мы будем там в своей стихии и что Риггс может держаться правой стороны, когда он об этом вспомнят.

Динни покачала головой.

— Нет ничего лучше собственной норы, тетечка.

— Я не люблю ползать, — отозвалась леди Монт. — Поцелуй меня. И поскорее выходи замуж.

Она выплыла из комнаты, а Динни подошла к окну и стала смотреть на сквер.

До чего все одержимы одной мыслью! Тетя Эм, дядя Адриан, отец и мать, Флер, даже Клер — все только одного и желают, чтобы она вышла за Дорнфорда и с этим вопросом было покончено.

«И зачем это им? Откуда берется инстинктивное желание непременно толкать людей друг другу в объятия? Если я и так приношу людям пользу, разве брак что-нибудь прибавит? «Дабы род твой умножился», — оттого что жизнь человеческого рода должна продолжаться. А зачем ей продолжаться? Никто сейчас иначе не называет жизнь, как «проклятой». Одна надежда — на «грядущий новый мир». Или на католическую церковь, — продолжала размышлять Динни. — Но я ни в то, ни в другое не верю».

Она открыла окно и облокотилась на подоконник. Рядом зажужжала муха; Динни отогнала ее, но муха сейчас же возвратилась. Мухи! Они тоже существуют ради какой-то цели. Но ради какой? Пока они живы — они живы, а когда мертвы — мертвы, но не «живы наполовину». Она еще раз отогнала муху, и та больше не вернулась.

Сзади нее голос Флер произнес:

— Тебе тут не слишком свежо, дорогая? Видела ты когда-нибудь такую весну? Впрочем, я говорю это каждый май. Пойдем выпьем чаю. Клер сидит в ванне, и такая хорошенькая с чашкой в одной руке и сигаретой — в другой. Надеюсь, завтра все кончится?

— Твой двоюродный брат обещает.

— Он придет ужинать. К счастью, его жена в Дройтвиче.

— Почему «к счастью»?

— Ну, знаешь, это ведь жена! Если он захочет поговорить с Клер, я пошлю его к ней, — к тому времени она уже выйдет из ванны. Хотя он может с таким же успехом поговорить и с тобой. Как ты думаешь, Клер будет хорошо держаться на суде?

— Кто в состоянии там хорошо держаться?

— Отец говорил, что я хорошо держалась, но он был пристрастен. И про тебя следователь говорил, что ты вела себя молодцом во время расследования смерти Ферза.

— Тогда не было перекрестного допроса. А Клер нетерпелива.

— Скажи ей, чтобы перед каждым ответом считала до пяти и поднимала брови, это взбесит Броу…

— Его голос может довести до сумасшествия, — сказала Динни. — И потом, он делает такие паузы, словно у него впереди весь день.

— Да, обычный трюк. Вообще все это удивительно напоминает инквизицию. Как тебе нравится защитник Клер?

— Если бы я была противной стороной, я бы его возненавидела.

— Значит, онхорош. Но какова же мораль всего этого, Динни?

— Не выходить замуж.

— Немножко преждевременно, пока мы не научились выводить детей в бутылках. Тебе никогда не приходило в голову, что в основе цивилизации лежит инстинкт материнства?

— А я думала — земледелие…

— Под цивилизацией я разумею все, что является не только выражением силы.

Динни взглянула на свою столь циничную и порой столь легкомысленную кузину; Флер стояла перед ней такая спокойная, изящная, с таким безукоризненным маникюром, что ей стало стыдно.

Вдруг Флер сказала:

— А ты — ужасно милая.

За столом Клер отсутствовала, ей подали ужин в постель. Был приглашен только один гость — «юный» Роджер, и ужин прошел довольно оживленно. Роджер рассказывал, как его семейство переживало повышение налогов, и рассказывал очень занятно. Его дядя, Томас Форсайт, оказывается, поселился на Джерси, но, уехал оттуда возмущенный, когда там тоже заговорили о местном налоге. Он тогда написал об этом в «Таймс» под псевдонимом «индивидуалист», распродал все свои акции и поместил деньги в свободные от налогов бумаги, которые давали ему несколько меньше дохода, чем ценные бумаги, подлежавшие налоговому обложению. Во время последних выборов он голосовал за национальную коалицию, а с тех пор, как утвержден был новый бюджет, присматривает себе новую партию, чтобы с чистой совестью голосовать за нее при следующих выборах. Теперь он живет в Борнмаусе.

— Он замечательно сохранился, — закончил Роджер. — Ты что-нибудь понимаешь в пчеловодстве, Флер?

— Однажды я села на пчелу.

— А вы, мисс Черрел?

— Мы их разводим.

— Будь вы на моем месте, вы занялись бы ими?

— А где вы живете?

— За Хетфилдом. Там кругом очень неплохие поля клевера. Пчелы привлекают меня теоретически: они живут цветами и клевером, принадлежащим другим людям, а если найдешь рой, его можно взять себе. Но каковы минусы пчеловодства?

— Если они роятся на чужой земле, девять шансов из десяти за то, что вы их лишитесь; и потом вы должны кормить их всю зиму. Кроме того, на них уходит масса времени и забот, да они еще и жалят.

— Это-то ничего, — пробормотал «юный» Роджер, — ими занялась бы моя жена, — он подмигнул одним глазом, — у нее ревматизм. Говорят, пчелиный яд лучшее лекарство.

— Сначала убедитесь в том, что они будут жалить ее, — заметила Динни. Вы не заставите пчел жалить тех, кого они любят.

— В крайнем случае можно на них садиться, — пробормотала Флер.

— Нет, серьезно, — продолжал Роджер. — Пять-шесть укусов были бы ей, бедняжке, очень полезны.

— Почему вы стали юристом, Форсайт? — вдруг вмешался Майкл.

— Ну, на войне я получил «ранение», и надо было найти себе какую-нибудь «сидячую» профессию. И потом, знаете, в каком-то смысле мне это дело нравится. Я думаю, что…

— Ясно, — отозвался Майкл. — У вас был дядя, которого звали Джордж?

— Старик Джордж? Еще бы! Когда я учился в школе, он обычно давал мне десять шиллингов и подсказывал, на какую лошадь ставить.

— И вы хоть раз выиграли?

— Ни разу.

— Ну так скажите нам откровенно: кто завтра выиграет процесс?

— Говоря откровенно, — отвечал адвокат, глядя на Динни, — все зависит от вашей сестры, мисс Черрел. Показания свидетелей Корвена произвели впечатление. Они не перегибали палку и пока не опровергнуты. Однако если леди Корвен не растеряется и будет держать себя в руках, может быть, мы и добьемся своего. Если же ее правдивость будет подвергнута сомнению хотя бы в одном пункте, тогда… — Он пожал плечами и сразу, как показалось Динни, постарел. — Есть среди присяжных два-три субъекта, которые мне не нравятся. Во-первых, старшина. Обыватель, знаете ли, всегда против жены, бросающей мужа без предупреждения… Было бы гораздо лучше, если бы ваша сестра рассказала о своей брачной жизни. Еще не поздно.

Динни покачала головой.

— Ну, тогда это в значительной мере вопрос ее личного обаяния. Люди вообще не любят, когда «нет кота в дому, а мыши ходят по столу».

Динни легла в постель с тяжелым сердцем: опять ей придется быть свидетельницей человеческих страданий.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Время идет, а суд остается все таким же каменным, неизменным. Люди делают те же жесты, садятся на те же места; и в зале суда выделяются те же испарения, не очень сильные, но достаточные, чтобы отравить воздух.

На второй день процесса Клер была в черном, с одним только узким зеленым пером на маленькой, плотно прилегавшей черной шляпке. Бледная, с едва тронутыми краской губами, она сидела так неподвижно, что с ней, казалось, невозможно и заговорить. Слова «Развод в высшем обществе», и сенсационный заголовок «Ночь в автомобиле» возымели свое действие, — зал был набит битком. Динни увидела Тони Крума, он сидел позади своего защитника. Она отметила также, что насморк женщины с птичьим носом сегодня как будто не так силен, а старшина не сводит с Клер своих птичьих глаз. Судья сидел, казалось, еще ниже, чем вчера. Услышав голос Инстона, он слегка приподнялся.

— Итак, милорд и господа присяжные, разрешите заявить, что ответом на обвинение в прелюбодеянии между ответчицей и соответчиком будет простое и полное отрицание этого обвинения. Вызываю ответчицу.

Динни подняла глаза на сестру, и ей показалось, будто она видит ее в первый раз. Клер, следуя совету Дорнфорда, стала в глубине под навесом, и падавшая на нее тень делала ее лицо отрешенным и таинственным. Однако ее голос был звонок, и только Динни могла уловить в нем какую-то напряженность.

— Это правда, леди Корвен, что вы неверны своему мужу?

— Нет, неправда.

— Вы готовы в этом присягнуть?

— Готова.

— Между вами и мистером Крумом не было никаких любовных отношений?

— Никаких.

— Вы готовы и в этом присягнуть?

— Готова.

— Было сказано, что…

Динни сидела и слушала, как вопрос следовал за вопросом, не сводя глаз с сестры, удивляясь отчетливости, с какой Клер выговаривает слова, и непоколебимому спокойствию ее лица и всей фигуры. Сегодня голос Инстона звучал настолько иначе, чем вчера, что Динни едва узнала его.

— А теперь, леди Корвен, я хотел бы задать вам еще один вопрос, но, перед тем как ответить на него, прошу вас принять во внимание, что от вашего ответа зависит очень многое. Почему вы ушли от мужа?

Динни увидела, как голова ее сестры чуть откинулась назад.

— Я ушла от него потому, что, оставшись с ним, перестала бы уважать себя.

— Так. Но не можете ли вы сказать нам, почему именно? Вы не совершили ничего такого, чего могли бы стыдиться?

— Нет.

— Ваш муж признал, что за ним есть один проступок… и что он просил у вас прощения.

— Да.

— Что же он сделал?

— Простите меня. Я органически не могу говорить о своей жизни с мужем.

Динни услышала шепот отца: «Ей-богу, она права», увидела, как судья высунул голову; его лицо было повернуто к ответчице, губы полураскрыты.

— Насколько я понял, вы сказали, что не могли оставаться с мужем, не теряя уважения к себе?

— Да, милорд.

— И вы считаете, что, уйдя от него вот так, вы не теряете уважения к себе?

— Нет, не теряю, милорд.

Судья слегка приподнялся всем корпусом и стал поворачивать голову из стороны в сторону, словно стараясь, чтобы его слова были обращены не к определенному лицу, а в пространство:

— Что ж, мистер Инстон… Не думаю, чтобы имело смысл настаивать на этом пункте. Ответчица, видимо, твердо решила не отвечать.

Его глаза, скрытые под опущенными веками, словно продолжали следить за чем-то невидимым.

— Если вашей милости угодно… Еще раз, леди Корвен, вы отрицаете прелюбодеяние с мистером Крумом?

— Решительно отрицаю.

— Благодарю вас.

Динни глубоко вздохнула и приготовилась — сейчас наступит пауза, а затем раздастся тягучий голос:

— А разве вы, замужняя женщина, не считаете прелюбодеянием то, что вы принимали молодого мужчину у себя в каюте, оставались с ним наедине в своей квартире в половине двенадцатого ночи, провели с ним ночь в автомобиле и всюду бывали с ним в отсутствие вашего мужа?

— Само по себе это не прелюбодеяние.

— Прекрасно. Вы утверждаете, что до знакомства на пароходе никогда с соответчиком не встречались. Можете вы тогда объяснить, почему со второго же дня вашего пребывания на пароходе вы уже были с ним необычайно дружны?

— Сначала я не была с ним дружна.

— Ну как же! Все время вместе, верно?

— Часто, но не все время.

— Часто, но не все время — со второго дня?

— Да, пароход есть пароход.

— Совершенно верно, леди Корвен. И вы никогда до тех пор с ним не встречались?

— Насколько мне известно, нет.

— Цейлон ведь не так уж необъятен, и круг общества там ограничен?

— Да.

— Состязания в поло, в крикет и другие развлечения… ведь на них постоянно бывают одни и те же лица.

— Да.

— И все-таки вы никогда не встречали мистера Крума? Странно, не правда ли?

— Вовсе нет. Мистер Крум жил на плантации.

— Но он, вероятно, играл в поло?

— Да.

— А вы, как известно, ездите верхом и вообще интересуетесь спортом?

— Да.

— И все-таки вы с ним не встречались?

— Я уже сказала, что нет. Вы можете спрашивать меня до завтра, я буду отвечать то же самое.

Динни перевела дыхание. Перед ней на мгновение мелькнул образ Клер в детстве, когда ее спрашивали про Оливера Кромвеля.

А сочный голос продолжал:

— Вы, вероятно, не пропускали в Канди ни одного состязания в поло?

— Нет, старалась не пропускать.

— И однажды вы принимали у себя участников состязания?

Динни увидела, что Клер нахмурилась.

— Да.

— Когда это было?

— Кажется, в июне прошлого года.

— Мистер Крум тоже был среди участников, не правда ли?

— Если и был, то я его не видела.

— Принимали его у себя, но не видели?

— Не видела.

— Разве хозяйки дома в Канди обычно не замечают своих гостей?

— Насколько я помню, было очень много народу.

— А теперь взгляните, леди Корвен, на программу этого состязания, может быть, она освежит вашу память.

— Я прекрасно помню это состязание.

— Но вы не помните мистера Крума ни на площадке, ни потом, у вас в доме?

— Нет, не помню. Я очень интересовалась игрой местной команды, а потом было слишком много народу. Если бы я его помнила, я бы сразу так и сказала.

Динни почудилось, что прошло бесконечно много времени, прежде чем последовал новый вопрос.

— Я все же предполагаю, что вы встретились на пароходе не как чужие.

— Вы можете предполагать что угодно, но это не так.

— Это вы так говорите.

Уловив шепот отца: «Черт бы его побрал!», — Динни коснулась плечом его плеча.

— Вы слышали показания стюардессы? Это был единственный раз, когда соответчик приходил к вам в каюту?

— Единственный, когда он зашел больше чем на минутку.

— А он заходил еще?

— Раз или два, чтобы взять или вернуть книгу.

— А тогда он пробыл у вас… сколько времени? Полчаса?

— Минут двадцать.

— Двадцать минут… И что же вы делали?

— Я показывала ему фотографии.

— А почему же не на палубе?

— Не знаю.

— Вам не пришло в голову, что это нескромно?

— Я об этом не думала. У меня было множество любительских фотографий и карточек моих родных.

— Но не было ничего, что вы не могли бы показать ему в гостиной или на палубе?

— Думаю, что нет.

— Вы, вероятно, надеялись, что никто этого не заметит?

— Повторяю, я об этом не думала.

— Кто из вас предложил пойти к вам в каюту?

— Я предложила.

— А вы знали, что ваше положение очень двусмысленно?

— Да, но никто, кроме меня, этого не знал.

— Ведь вы могли показать ему карточки где угодно? Не думаете ли вы, что поступили довольно странно, решаясь на столь компрометирующий поступок, и притом без всякого основания?

— Показать их в каюте было всего проще. Кроме того, это были семейные фотографии.

— И вы, леди Корвен, хотите нас уверить, что между вами за эти двадцать минут решительно ничего не произошло?

— Перед уходом он поцеловал мне руку.

— Это уже кое-что, но не ответ на мой вопрос.

— Не было ничего такого, что могло бы удовлетворить вас.

— Как вы были одеты?

— К сожалению, вынуждена сообщить вам, что была совершенно одета.

— Милорд, могу я попросить, чтобы меня оградили от подобных острот?

Динни была восхищена тем спокойствием, с каким судья сказал:

— Отвечайте, пожалуйста, только на вопросы.

— Хорошо, милорд.

Клер вышла из-под навеса и стояла теперь у самого барьера, положив на него руки. На ее щеках выступили красные пятна.

— Вы, вероятно, стали любовниками еще на пароходе?

— Нет, и никогда не были.

— Когда вы снова увидели соответчика, после того как сошли на берег?

— Примерно через неделю.

— Где?

— Недалеко от имения моих родителей в Конда-форде.

— Что вы в это время делали?

— Я ехала в машине.

— Одна?

— Да, я занималась предвыборной вербовкой голосов и возвращалась домой пить чай.

— А соответчик?

— Он был в своей машине.

— Что же он, так с неба и свалился?

— Милорд, прошу оградить меня от подобных острот!

Динни услышала, как в публике захихикали, затем раздался голос судьи, который, казалось, опять обращался в пространство:

— Какою мерой мерите, такою и вам отмерится, мистер Броу.

Хихиканье усилилось. Динни не могла удержаться и взглянула на Броу. Его красивое лицо было какого-то неописуемого винно-багрового цвета. Черты «юного» Роджера выражали и удовольствие и озабоченность.

— Каким образом соответчик очутился на этой глухой дороге в пятидесяти милях от Лондона?

— Он ехал повидать меня.

— Вы это признаете?

— Так он сказал мне.

— Можете вы повторить нам точно его слова?

— Не могу, но я помню, что он попросил разрешения поцеловать меня.

— И вы разрешили?

— Да. Я высунула голову из машины, он поцеловал меня в щеку, вернулся к своей машине и уехал.

— И все-таки вы утверждаете, что не стали любовниками еще на пароходе?

— В вашем смысле не стали. Я не отрицаю, что он любит меня, — так по крайней мере он мне сказал.

— Вы утверждаете, что вы в него не влюблены?

— Боюсь, что не влюблена.

— Но вы позволили ему поцеловать себя?

— Мне было его жаль.

— И вы считаете, что так подобает вести себя замужней женщине?

— Может быть, и нет. Но с тех пор, как я ушла от мужа, я себя замужней женщиной не считаю.

— Ах, вот как?

Динни почудилось, что эти слова произнес весь зал. «Юный» Роджер вынул руку из кармана; он внимательно посмотрел на извлеченный оттуда предмет и положил его обратно. Приветливое лицо женщины, похожей на экономку, нахмурилось.

— А что вы делали после того, как он вас поцеловал?

— Поехала домой пить чай.

— И чувствовали себя очень хорошо?

— Даже превосходно.

Снова раздались смешки. Судья повернулся в ее сторону.

— Вы говорите серьезно?

— Да, милорд. Я хочу быть абсолютно правдивой. Даже если женщина сама не любит, она всегда благодарна за любовь.

Судья опять вернулся к созерцанию чего-то невидимого, находившегося над головой Динни.

— Продолжайте, мистер Броу.

— Когда и где произошла ваша следующая встреча с соответчиком?

— В доме моей тетки, в Лондоне. Я гостила тогда у нее.

— Он пришел к вашей тетке?

— Нет, к дяде.

— В этот раз он опять поцеловал вас?

— Нет. Я сказала, что если он хочет со мной видеться, то наши встречи должны быть платоническими.

— Очень удобное слово.

— А как же сказать иначе?

— Вы здесь не для того, чтобы задавать мне вопросы, сударыня. Что он вам на это ответил?

— Что сделает все, как я хочу.

— Он виделся с вашим дядей?

— Нет.

— Это и было в тот раз, когда ваш муж заметил его выходящим из дома, где были вы?

— Вероятно.

— Ваш муж пришел сейчас же после ухода соответчика?

— Да.

— Он виделся с вами и спросил, кто этот молодой человек?

— Да.

— И вы сказали ему?

— Да.

— Кажется, вы назвали соответчика «Тони»?

— Да.

— Это его настоящее имя?

— Нет.

— Что же это, особое ласкательное имя, которое ему дали вы?

— Вовсе нет. Его все так зовут.

— А он звал вас, вероятно, Клер или «милая»?

— И так, и так.

Судья снова возвел глаза к чему-то невидимому.

— Современные молодые мужчины и женщины сплошь да рядом зовут друг друга «милыми», мистер Броу.

— Я знаю об этом, милорд… Вы тоже звали его «милый»?

— Возможно, но вряд ли.

— В тот раз вы были с мужем наедине?

— Да.

— Как вы держали себя с ним?

— Холодно.

— Вы ведь только что расстались с соответчиком?

— Одно не имеет никакого отношения к другому.

— Ваш муж просил вас вернуться к нему?

— Да.

— И вы отказались?

— Да.

— И этот отказ тоже не имел никакого отношения к соответчику?

— Нет.

— И вы серьезно пытаетесь уверить присяжных, леди Корвен, что ваши отношения с соответчиком, или, если угодно, ваши чувства к соответчику, не играли никакой роли в вашем отказе вернуться к мужу?

— Никакой.

— А теперь посудите сами: вы провели три недели в теснейшем общении с этим молодым человеком; вы позволили ему целовать себя и чувствовали себя после этого превосходно; вы только что с ним расстались; вы знали о его чувствах к вам, и вы хотите уверить присяжных, что это не повлияло на ваш отказ вернуться к мужу.

Клер наклонила голову.

— Отвечайте, пожалуйста.

— Думаю, что нет.

— Не очень естественно, не правда ли?

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

— А то, леди Корвен, что присяжным будет трудновато вам поверить.

— Я не могу заставить их поверить, я могу только говорить правду.

— Хорошо. А когда произошла ваша следующая встреча с соответчиком?

— На другой день вечером. Затем он пришел и на следующий вечер, в еще не обставленную квартиру, куда я собиралась переехать, и помогал мне красить стены.

— Несколько необычно, не правда ли?

— Возможно. Но у меня не было денег, а он сам покрасил свое бунгало на Цейлоне.

— Так. Чисто дружеская услуга с его стороны. Скажите, а в течение тех часов, которые вы провели вместе, между вами не было никаких любовных отношений?

— Между нами их никогда не было.

— В котором часу он от вас ушел?

— Мы оба раза вышли вместе в девять часов, чтобы поесть.

— А после этого?

— Я возвращалась к тетке.

— И перед тем вы никуда не заходили?

— Никуда.

— Хорошо. Вы виделись с вашим мужем, прежде чем ему пришлось уехать обратно на Цейлон?

— Да, дважды.

— Где в первый раз?

— У меня на квартире. Я тогда уже переехала.

— Вы сказали ему, что соответчик помогал вам красить стены?

— Нет.

— Почему же?

— А почему я должна была говорить ему об этом? Я ничего моему мужу не говорила, кроме того, что я не вернусь. Я считала свою жизнь с ним конченной.

— Просил ли он вас опять, при этом вашем свидании с ним, вернуться к нему?

— Да.

— И вы отказались?

— Да.

— В оскорбительной форме?

— Простите, я не понимаю.

— Грубо?

— Нет, просто.

— Подал ли вам муж повод думать, что он хочет с вами развестись?

— Нет. Но я его намерений не знала.

— А вы, как видно, тоже не посвящали его в свои?

— Старалась посвящать как можно меньше.

— Это была бурная встреча?

Динни задержала дыхание. Румянец на щеках Клер погас, лицо побледнело и осунулось.

— Нет, грустная и тягостная, я не хотела его видеть.

— Ваш защитник сказал, что ваш муж с того дня, как вы от него уехали, решил развестись с вами при первой же возможности, так как гордость его была задета. У вас тоже сложилось такое впечатление?

— У меня не было и нет никакого впечатления. Возможно. Я не знаю, что он может подумать.

— Хотя прожили с ним почти полтора года?

— Да.

— Но, как бы то ни было, вы опять категорически отказались вернуться?

— Да, я уже говорила.

— Считаете ли вы, что он действительно желал вашего возвращения, когда просил вас об этом?

— В ту минуту — да.

— Виделись вы с ним еще до его отъезда?

— Да, одну-две минуты, но не наедине.

— В чьем присутствии?

— Моего отца.

— И он опять просил вас вернуться?

— Да.

— И вы отказались?

— Да.

— После этого ваш муж, перед отъездом из Лондона, прислал вам записку и снова предложил уехать с ним?

— Да.

— И вы не согласились?

— Нет.

— А теперь разрешите напомнить вам число, гм… третье января (Динни облегченно вздохнула), то есть день, проведенный вами от пяти часов пополудни и почти до полуночи с соответчиком. Вы не отрицаете этого?

— Нет, не отрицаю.

— И никаких любовных эпизодов?

— Только один. Он не видел меня около трех недель, и когда он пришел в пять часов пить чай, то поцеловал меня в щеку.

— Ах, опять в щеку? Только в щеку?

— Да, к сожалению.

— Вероятно, об этом сожалел и он.

— Допускаю.

— И после такой разлуки вы провели первые полчаса за чаепитием?

— Да.

— Ваша квартира находится, кажется, в бывшей конюшне, одна комната внизу, затем лестница и комната наверху, где вы спите?

— Да.

— И ванная? Вы же, наверно, не только пили чай, но и беседовали?

— Да.

— Где?

— В нижней комнате.

— И затем вы, беседуя, пошли вместе в Темпл, потом в кино и обедать в ресторан, где продолжали беседовать, потом взяли такси и, беседуя, поехали к вам на квартиру?

— Совершенно правильно.

— А потом, проведя с ним около шести часов, вы решили, что вам еще многое нужно сказать друг другу, так что понадобилось пригласить его к себе, и он пошел?

— Да.

— Ведь это было уже в двенадцатом часу?

— Я думаю, в начале двенадцатого.

— И сколько же времени он на этот раз у вас пробыл?

— Около получаса.

— Никаких эпизодов?

— Никаких.

— Рюмка вина, одна-две сигареты, еще немного поболтали, и все?

— Вот именно.

— О чем же вы столько часов беседовали с этим молодым человеком, пользовавшимся привилегией целовать вас в щеку?

— Ну о чем люди обычно разговаривают?

— Вот я вас и спрашиваю.

— Говорили обо всем и ни о чем.

— Поточнее, пожалуйста.

— О лошадях, фильмах, театре, о моих родных, о его родных… право, уж не помню.

— И старательно избегали любовных тем?

— Да.

— Строго платонические отношения с начала и до конца?

— Да.

— И вы хотите, леди Корвен, уверить нас в том, что этот молодой человек, который, по вашему же признанию, в вас влюблен и не видел вас перед тем почти три недели, ни разу не поддался своим чувствам?

— Кажется, он раз или два сказал мне, что любит меня. Но все время был неуклонно верен своему обещанию.

— Какому обещанию?

— Не добиваться моей любви. Любить человека — не преступление, это только несчастье.

— Вы говорите очень прочувствованно… по собственному опыту?

Клер не ответила.

— И вы серьезно утверждаете, что вы в этого молодого человека не были влюблены и не влюблены теперь?

— Я его очень люблю, но не в вашем смысле.

В Динни вдруг вспыхнуло горячее сочувствие к юноше, который должен был все это выслушивать. Ее щеки вспыхнули, голубые глаза остановились на лице судьи. Судья только что кончил записывать ответ Клер и вдруг зевнул. Это был зевок старика, и такой долгий, что, казалось, он никогда не кончится. Ее настроение вдруг изменилось, в ней проснулась жалость: судья ведь тоже вынужден изо дня в день выслушивать бесконечные попытки людей очернить друг друга и должен сводить эти попытки на нет.

— Вы слышали показание сыщика относительно того, что после вашего возвращения с соответчиком из ресторана в верхней комнате вашей квартиры горел свет? Что вы на это скажете?

— Да, горел. Мы там сидели.

— Почему там, а не внизу?

— Там гораздо теплее и уютнее.

— Это ваша спальня?

— Нет, гостиная. У меня нет спальни. Я сплю на кушетке.

— Понятно. И тут вы пробыли с соответчиком от начала двенадцатого почти до двенадцати?

— Да.

— И вы считаете, что в этом нет ничего дурного?

— Ничего. Но думаю, что это было крайне неосмотрительно.

— Вы хотите сказать, что не поступили бы так, зная, что за вами следят?

— Конечно.

— Почему вы сняли именно эту квартиру?

— Из-за дешевизны.

— Не правда ли, как это неудобно — не иметь ни спальни, ни помещения для прислуги, ни швейцара?

— Это роскошь, за которую надо платить.

— Значит, вы не потому сняли эту квартиру, что у вас там не могло быть свидетелей?

— Нет, у меня едва хватает средств на жизнь, а квартира эта очень дешевая.

— И когда вы ее снимали, мысль о соответчике не приходила вам в голову?

— Нет, не приходила.

— Даже отдаленно?

— Милорд, я уже ответила.

— Я полагаю, она уже ответила, мистер Броу.

— После этого вы виделись с соответчиком постоянно?

— Нет, изредка. Он жил за городом.

— Понятно… и приезжал навещать вас?

— Когда он приезжал в город — раза два в неделю, — мы всегда виделись.

— А когда вы бывали вместе, что вы делали?

— Ходили на выставки, в кино, один раз были в театре, обычно вместе ужинали.

— Вы знали, что за вами следят?

— Нет.

— Он бывал у вас на квартире?

— Не был до третьего февраля.

— Да, это тот день, о котором я главным образом и собираюсь вас спрашивать.

— Я так и думала.

— Так и думали? Этот день и эта ночь навсегда остались у вас в памяти?

— Я очень хорошо их помню.

— Мой коллега спрашивал вас подробно о событиях этого дня, и, по-видимому, кроме нескольких часов, когда вы осматривали Оксфорд, вы провели почти все время в машине. Это верно?

— Да.

— Машина была двухместная, милорд, с откидным задним сиденьем.

Судья встрепенулся.

— Я никогда не ездил в них, мистер Броу, но знаю, что это такое.

— Просторная, удобная машина?

— Да.

— Вероятно, закрытая?

— Да, она не открывалась.

— Мистер Крум вел машину, а вы сидели рядом с ним?

— Да.

— Вы говорили, что, когда возвращались из Оксфорда, фары погасли, — это произошло примерно в половине одиннадцатого, в лесу, милях в четырех от Хенли?

— Да.

— Авария?

— Конечно.

— Вы осмотрели батарею?

— Нет.

— А вы знали, когда и как она была перед тем заряжена?

— Нет.

— Вы видели, как она была перезаряжена?

— Нет.

— Почему же вы сказали «конечно»?

— Если вы предполагаете, что мистер Крум нарочно…

— Отвечайте, пожалуйста, на мой вопрос.

— Я и отвечаю: мистер Крум не способен на такую грязную проделку.

— Ночь была темная?

— Очень.

— А лес большой?

— Да.

— Словом, выбрано самое подходящее место на всем пути из Оксфорда в Лондон?

— Выбрано?

— Да, если человек предполагал провести ночь в автомобиле.

— Но это предположение чудовищно!

— Не важно, леди Корвен. Вы лично считаете, что фары погасли чисто случайно?

— Разумеется.

— А что сказал мистер Крум, когда они погасли»?

— По-моему, он сказал: «Э-ге! Кажется, фары выбыли из строя». Он вылез и стал их осматривать.

— У него был с собой фонарь?

— Нет.

— И было совершенно темно? Как же он это сделал? Вы не удивились?

— Нет. Он зажег спичку.

— Что же оказалось?

— Кажется, он сказал, что перегорела какая-то проволока.

— Затем вы сообщили нам, что он попытался все же ехать дальше и два раза сбивался с дороги. Было, наверно, очень темно?

— Да, хоть глаз выколи.

— Помнится, вы сказали, что именно вы предложили провести ночь в автомобиле?

— Да, я.

— После того как мистер Крум предлагал другие выходы?

— Да. Он предложил дойти пешком до Хенли, где хотел достать фонарь, и вернуться к машине.

— Ему очень этого хотелось?

— Хотелось? Не очень.

— Он не настаивал?

— Н…нет.

— Как вы думаете, предлагая этот план, он им>ел в виду выполнить его?

— Конечно, да.

— Вы вообще вполне верите мистеру Круму?

— Вполне.

— Так! Вы слышали выражение «вынужденный ход»?

— Да.

— Вам известно его значение?

— Это когда человека заставляют взять именно ту карту, которая выгодна его противнику.

— Вот именно.

— Если вы предполагаете, что мистер Крум хотел заставить меня предложить, чтобы мы остались в машине, то вы глубоко заблуждаетесь; это недостойное предположение!

— Почему вы решили, леди Корвен, что у меня возникло такое предположение? Разве и у вас была эта мысль?

— Нет. Когда я заговорила о том, чтобы остаться в машине, мистер Крум был очень смущен.

— Ах, вот как? В чем же это выразилось?

— Он спросил, доверяю ли я ему? Мне пришлось сказать, что он слишком старомоден. Разумеется, я ему доверяла.

— Доверяли в том, что он будет в точности следовать вашим желаниям?

— В том, что он не будет домогаться моей любви. И я каждый раз, встречаясь с ним, доверяла ему.

— А до того вы с ним ночей не проводили?

— Конечно, нет.

— Вы очень часто пользуетесь словом «конечно» и, по-моему, без достаточных оснований. Ведь вы неоднократно имели возможность провести с ним ночь и на пароходе, и у вас на квартире, где вы живете совершенно одна!

— Безусловно. Но я этой возможностью не пользовалась.

— Допустим. Но если верить вам, то не странно ли, что именно в данном случае вы решили поступить иначе?

— Нет. Я думала, что это будет занятно.

— Занятно? А вместе с тем вы же знали, что мистер Крум в вас страстно влюблен!

— Потом я пожалела: это было по отношению к нему нехорошо.

— Неужели, леди Корвен, вы надеетесь убедить нас в том, что вы, опытная замужняя женщина, действительно не понимали, какому невыносимому испытанию вы его подвергаете?

— Я поняла позднее и ужасно жалела.

— Ах, позднее… А я имею в виду — раньше.

— Боюсь, что я не понимала.

— Напоминаю вам о присяге. Вы по-прежнему утверждаете, что ночью третьего февраля в этом темном лесу между вами ничего не произошло ни в автомобиле, ни вне его?

— Утверждаю.

— Вы слышали показания сыщика о том, что, когда он, около двух часов утра, подкрался к машине и заглянул в нее, то увидел при свете своего фонаря, что вы оба спите и ваша голова покоится на плече соответчика?

— Да, слышала.

— Это правда?

— Если я спала, то как я могу знать? Впрочем, вполне вероятно. Я положила ему голову на плечо еще до того, как заснула.

— Вы признаетесь в этом?

— Конечно. Так было гораздо удобнее. И я спросила у него, можно ли.

— И он, конечно, сказал, что можно?

— Мне показалось, что вы против выражения «конечно»… Да, он сказал «можно».

— Какое необыкновенное умение владеть собой у этого влюбленного в вас молодого человека, не правда ли?

— С той ночи я считаю, что да.

— Но вы должны были знать об этом уже тогда, если вы говорите правду. Но правду ли вы говорите, леди Корвен? Ведь это совершенно неправдоподобно.

Динни увидела, как сестра стиснула руками перила, волна румянца залила ее щеки, потом отхлынула. Клер ответила:

— Может быть, и неправдоподобно, но это чистая правда. Все, что я здесь говорила, — правда.

— А утром вы проснулись как ни в чем не бывало и сказали: «Теперь поедем домой и позавтракаем»? И вы поехали? К себе на квартиру?

— Да.

— Сколько же времени он у вас пробыл на этот раз?

— Около получаса или немного больше.

— И все та же полная невинность отношений?

— Все та же.

— А на другой день вы получили извещение о бракоразводном иске?

— Да.

— Вы были удивлены?

— Да.

— Уверенная в своей полной невинности, вы почувствовали себя оскорбленной?

— Когда я все продумала, нет.

— Все продумали? Что вы имеете в виду?

— Я вспомнила, что мой муж предупреждал меня, чтобы я была осторожна, и поняла, как глупо было с моей стороны не подумать о возможной слежке.

— Скажите мне, леди Корвен, почему вы решили защищаться?

— Потому что, как бы ни выглядели факты, мы ни в чем не виноваты.

Динни увидела, что судья посмотрел в сторону Клер, записал ответ, поднял перо и заговорил:

— В ту ночь вы ехали по шоссе. Что помешало вам остановить машину и ехать за ней до Хенли?

— Мы почему-то не сообразили, милорд. Я попросила мистера Крума поехать за какой-нибудь машиной, но они мчались слишком быстро.

— А разве вы не могли дойти пешком до Хенли, оставив машину в лесу?

— Да, но мы дошли бы до Хенли не раньше полуночи, и мне казалось, что это скорее привлечет внимание, чем если мы останемся в машине. И потом мне давно хотелось провести ночь в автомобиле.

— И вам все еще этого хочется?

— Нет, милорд, я переоценила это удовольствие.

— Мистер Броу, объявляю перерыв на обед.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

От всяких предложений пообедать Динни отказалась и, взяв сестру под руку, вывела ее на Кери-стрит. Сестры молча ходили по Линкольн-Инн-Филдз.

— Все-таки дело почти кончено, дорогая, — сказала Динни после долгого молчания. — Ты отлично справилась с Броу. Ему ни разу не удалось сбить тебя, и я думаю, судья это чувствует. Судья мне нравится гораздо больше, чем присяжные.

— Ах, Динни, я так устала! Эти постоянные подозрения во лжи доводили меня до того, что я готова была закричать.

— Он этого и добивается. А ты не поддавайся.

— Бедный Тони! Я чувствую себя просто скотиной.

— Как насчет чашки горячего, крепкого чаю? Мы как раз успеем.

Они пошли по Чансери-Лейн к Стрэнду.

— Но только чаю, дорогая. Есть я не в состоянии.

Есть не могла ни та, ни другая. Они заварили крепкий чай, выпили его и молча возвратились в здание суда. Клер, даже не ответив на тревожный взгляд отца, заняла прежнее место на первой скамье, сложила руки на коленях и опустила глаза.

Динни заметила, что Джерри Корвен оживленно беседует со своим защитником и советчиком. Проходя на свое место, «юный» Роджер сказал:

— Они хотят еще раз вызвать Корвена.

— Зачем?

— Не знаю.

Появился судья; ступая словно во сне, он слегка поклонился суду и сел. «Еще ниже, чем раньше», — подумала Динни.

— Милорд, перед тем как возобновить перекрестный допрос ответчицы, я хотел бы, с вашего разрешения, снова вызвать истца, в связи с тем пунктом, которому мой коллега придает такое значение. Ваша милость помнит, что на перекрестном допросе мистер Инстон приписал истцу заранее обдуманное намерение развестись с женой, якобы возникшее у него с того дня, как она от него уехала. Истец хочет дать по этому поводу некоторые дополнительные показания, и мне придется еще раз его вызвать. Постараюсь быть очень кратким, милорд.

Клер вдруг подняла глаза на судью, и сердце Динни отчаянно забилось.

— Пожалуйста, мистер Броу.

— Сэр Джералд Корвен.

Корвен, как обычно, подтянутый и хладнокровный, вновь появился у барьера, и Динни заметила, что Клер пристально смотрит на него, словно желая перехватить его взгляд.

— Вы сообщили нам, сэр Джералд, что перед вашим возвращением на Цейлон вы виделись с вашей женой в последний раз первого ноября у нее на квартире на Мелтон-Мьюз?

— Да.

Динни замерла. Вот оно!

— Скажите, в этот раз, помимо всяких разговоров, между вами произошло еще что-нибудь?

— Мы были мужем и женой.

— Вы хотите сказать, что супружеские отношения между вами возобновились?

— Да, милорд.

— Благодарю вас, сэр Джералд. Я думаю, что теперь предположение моего коллеги отпадает. Вот все, что я хотел спросить.

Заговорил Инстон.

— Почему вы не сказали этого при первом допросе?

— До вашего перекрестного допроса я не считал, чтобы это могло иметь существенное значение.

— Вы присягнете в том, что все это не выдумка?

— Разумеется.

Динни сидела неподвижно, прислонившись к деревянной спинке скамейки, и, закрыв глаза, думала о молодом человеке, сидевшем через три ряда от нее. Это бесчеловечно! Но кто здесь думает о человечности? Здесь вынимают из человека самые сокровенные части его души, холодно разглядывают их, почти с удовольствием, и затем, истерзав, кладут обратно.

— А теперь, леди Корвен, попрошу вас.

Когда Динни открыла глаза, Клер уже стояла у решетки, выпрямившись и устремив пристальный взгляд на мистера Броу.

— Вы слышали, леди Корвен, — произнес тягучий сочный голос, — последнее показание истца?

— Да.

— Это правда?

— Я не желаю отвечать.

— Отчего?

Динни увидела, что Клер повернулась к судье.

— Милорд, когда мой защитник спрашивал меня о моей семейной жизни, я ответила, что не хочу ее касаться; не хочу говорить о ней и теперь.

На мгновение взгляд судьи обратился в сторону говорившей, затем снова устремился в невидимое.

— Этот вопрос возник на основе показания, данного в противовес предположению вашего же защитника, и вы должны на него отвечать.

Ответа не последовало.

— Повторите вопрос, мистер Броу.

— Правда ли, что во время той встречи, о которой говорит ваш муж, супружеские отношения между вами были восстановлены?

— Нет. Неправда.

Динни, знавшая, что это правда, подняла глаза. Судья все еще смотрел куда-то поверх ее головы, но она заметила, как он слегка выпятил губы. Он не верил.

Сочный голос заговорил опять, и она уловила в его интонациях какой-то скрытое торжество:

— Вы присягаете?

— Да.

— Значит, ваш муж, утверждая этот факт, дал ложную присягу?

— Вам придется поверить либо мне, либо ему.

— Мне кажется, я знаю, кому поверят. Скажите, а не было ли ваше последнее отрицание вызвано стремлением пощадить чувства соответчика?

— Нет.

— Можем ли мы теперь придавать хоть какое-нибудь значение всем вашим предыдущим показаниям?

— Нельзя ставить подобный вопрос, мистер Броу. Ведь ответчица не знает, какое мы им придаем значение.

— Хорошо, милорд. Сформулирую иначе: вы _все время_ говорили одну правду, леди Корвен, и только правду?

— Да.

— _Очень_ хорошо. У меня больше нет к вам вопросов.

Пока Клер отвечала на некоторые дополнительные вопросы, в которых тщательно обходилось все, касавшееся последнего заявления Корвена, Динни думала только о Тони Круме. Она чувствовала, что дело проиграно, ей хотелось взять Клер за руку и незаметно выскользнуть отсюда. Если бы этот человек с хищным носом не старался изо всех сил очернить Корвена и доказать больше, чем было нужно, последняя мина не взорвалась бы. А вместе с тем стремление очернить противника — разве не в этом вся суть судебной процедуры?

Когда Клер вернулась на свое место, бледная и измученная, Динни шепнула ей:

— Не лучше ли уйти, дружок?

Клер покачала головой.

— Джеймс Бернард Крум.

В первый раз с самого начала процесса Динни имела возможность внимательно посмотреть на молодого человека и едва узнала его. Его загорелое лицо побледнело и осунулось, он казался очень худым. Серые глаза ввалились, рот был горестно сжат. Он казался лет на пять старше, и она сразу почувствовала, что отрицание Клер его не обмануло.

— Вас зовут Джеймс Бернард Крум, вы живете в Беблок-Хайте и работаете там на конном заводе. Есть у вас какие-нибудь личные средства?

— Никаких.

Допрашивал не Инстон, а юрист помоложе, с более острым носом, сидевший позади Инстона.

— До сентября прошлого года вы служили управляющим чайной плантацией на Цейлоне. Встречались вы с ответчицей на Цейлоне?

— Никогда.

— Вы никогда не были у нее в доме?

— Нет.

— Вы слышали, здесь говорилось об одном матче в поло, в котором участвовали и вы и после которого все участники были приглашены к ней?

— Да. Но я тогда не пошел. Мне надо было вернуться на плантацию.

— Значит, вы встретились впервые на пароходе?

— Да.

— Вы не скрываете, что влюблены в нее?

— Нет.

— И все же отрицаете факт прелюбодеяния?

— Категорически отрицаю.

Допрос Крума продолжался, а Динни все не могла отвести глаз от его лица, словно загипнотизированная этим выражением сдержанного, глубокого горя.

— А теперь, мистер Крум, последний вопрос: вы понимаете, что если обвинение в прелюбодеянии справедливо, то вы оказываетесь в положении человека, соблазнившего жену в отсутствие мужа? Что вы имеете сказать по этому поводу?

— Я имею сказать, что если бы леди Корвен испытывала ко мне такое же чувство, какое у меня к ней, я тут же написал бы ее мужу и сообщил ему, как обстоит дело.

— То есть вы известили бы его прежде, чем сблизиться с нею?

— Я этого не сказал, но, во всяком случае, как можно скорее.

— А она не испытывала к вам того же чувства, что вы к ней?

— К сожалению, нет.

— Так что никакой надобности извещать мужа не было?

— Нет.

— Благодарю вас.

Лицо Крума словно окаменело, — значит, сейчас заговорит Броу. Тягучий сочный голос прозвучал нарочито небрежно:

— Скажите, сэр, по опыту, разве любовники всегда питают друг к другу одинаковые чувства?

— У меня нет опыта.

— Нет опыта? А вы знаете французскую пословицу, что всегда один любит, а другой позволяет себя любить?

— Я слышал ее. — Она не кажется вам верной?

— Поскольку верна всякая пословица.

— Итак, судя по всему, что вы оба рассказывали, вы преследовали в отсутствие мужа его жену, которая этого вовсе не хотела? Не очень достойное занятие, не правда ли? Не вполне то, что называется «соблюдать правила чести».

— По-видимому.

— Но я полагаю, мистер Крум, что ваше положение на самом деле было вовсе не таким скверным и что, невзирая на французскую пословицу, ответчица хотела, чтобы вы ее преследовали своей любовью.

— Она не хотела.

— И вы это утверждаете, несмотря на случай в каюте, несмотря на то, что вы красили стены ее квартиры, что она пригласила вас пить чай и вы провели с ней почти полчаса около двенадцати часов ночи в ее весьма удобных комнатах, несмотря на ее предложение провести с ней ночь в автомобиле и ехать потом завтракать к ней на квартиру?.. Бросьте, мистер Крум! Не заходят ли ваши рыцарские чувства слишком далеко? Не забывайте, что вам предстоит убедить мужчин и женщин, знающих жизнь.

— Могу только сказать, что, если бы ее чувства ко мне были такими же, как мои, мы бы сразу уехали вместе. Во всем следует винить одного меня. Она же была добра ко мне только из жалости.

— Если вы оба говорите правду, то ответчица, прошу прощения, милорд, подвергла вас в автомобиле всем мукам ада, — не так ли? Какая же это жалость?

— Тому, кто не любит, едва ли понятны переживания того, кто любит.

— Вы человек холодный?

— Нет.

— А она да?

— Как может соответчик это знать, мистер Броу?

— Милорд, я уточняю: как вам кажется?

— Не думаю.

— И все-таки вы хотите, чтобы мы поверили, будто она от доброты сердечной положила голову вам на плечо и так провела с вами ночь? Ну и ну! Вы говорите, что, будь ваши чувства одинаковы, вы сейчас же уехали бы вместе? А на что бы вы уехали? У вас были деньги?

— Двести фунтов.

— А у нее?

— Двести фунтов в год, помимо ее жалованья.

— Бежали бы и питались бы воздухом? Да?

— Я нашел бы себе место.

— Но ведь у вас есть место?

— Возможно, поискал бы другое.

— Вероятно, вы оба почувствовали, что бежать вместе при таких условиях — безумие?

— Я этого никогда не чувствовал.

— Почему вы решили опротестовать иск? — Я очень жалею об этом.

— Тогда зачем же вы это сделали?

— Она и ее родные считали, что, раз мы ни в чем не виноваты, мы должны защищаться.

— Но вы относились к этому иначе?

— Я не надеялся на то, что нам поверят, и потом мне хотелось, чтобы она получила свободу.

— О ее чести вы не подумали?

— Конечно, подумал. Но мне казалось, что оставаться связанной — слишком дорогая цена.

— По вашим словам, вы сомневались в том, что вам поверят? Слишком неправдоподобная история, да?

— Нет. Но чем больше правды говорит человек, тем меньше надежды, что ему поверят.

Динни увидела, что судья повернулся к Круму и посмотрел на него.

— Вы говорите вообще?

— Нет, милорд, я имею в виду суд.

Судья опять отвернулся и принялся рассматривать невидимое над головой Динни.

— Я спрашиваю себя, не должен ли я привлечь вас к ответственности за оскорбление суда?

— Простите, милорд. Я имею в виду только одно: что бы человек ни говорил, его слова всегда обратятся против него.

— Вы говорите так по неопытности. На сей раз я вас прощаю, но больше не позволяйте себе таких заявлений. Можете продолжать, мистер Броу.

— Вас побудил к защите, конечно, не вопрос о возмещении убытков?

— Нет.

— Вы сказали, что не имеете никаких личных средств. Это правда?

— Разумеется.

— Тогда как же вы говорите, что деньги тут ни при чем?

— Я был настолько озабочен другими обстоятельствами, что разорение казалось мне несущественным.

— Вы сказали при допросе, что не знали о существовании леди Корвен до знакомства с ней на пароходе. Известно вам такое место на Цейлоне, которое называется Нуваралия?

— Нет.

— Что?

Динни увидела, как из складок и морщин на лице судьи выползла слабая улыбка.

— Поставьте вопрос иначе, мистер Броу. Мы обычно произносим Нувара-Элия.

— Нувара-Элию я знаю, милорд.

— Вы были там в июне истекшего года?

— Да.

— А леди Корвен была там?

— Может быть.

— Разве она остановилась не в той же гостинице, что и вы?

— Нет. Я жил не в гостинице, а у приятеля.

— И вы не встречали ее ни во время игры в гольф или теннис, ни на прогулках верхом?

— Нет, не встречал.

— А еще где-нибудь?

— Нет.

— Город ведь не очень велик?

— Не очень.

— А она, по-видимому, особа заметная?

— Я лично в этом уверен.

— Итак, до парохода вы с ней не встречались?

— Нет.

— Когда вы в первый раз поняли, что любите ее?

— На второй или третий день.

— Так сказать, любовь почти с первого взгляда? — Да.

— А вам не пришло в голову, что, раз она замужем, вам следует ее избегать?

— Пришло, но я был не в силах.

— А если бы она вас оттолкнула, то смогли бы?

— Не знаю.

— А она вас действительно оттолкнула?

— Н…нет. Я думаю, что она в течение некоторого времени не замечала моего чувства.

— Женщины на этот счет чрезвычайно догадливы, мистер Крум. Вы серьезно утверждаете, что она не замечала?

— Не знаю.

— Вы пытались скрыть ваши чувства?

— Если вы спрашиваете меня о том, добивался ли я ее любви на пароходе, я отвечу — нет.

— Когда же вы ей открылись?

— Я сказал ей о своем чувстве, когда мы уже приехали, перед тем как сойти на берег.

— Существовали ли какие-либо веские причины для того, чтобы смотреть фотографии именно у нее в каюте?

— Думаю, что никаких.

— Вы вообще-то смотрели эти фотографии?

— Разумеется.

— А что вы делали еще?

— Вероятно, разговаривали.

— Разве вы не помните? Это был исключительный случай, не так ли? Или один из целого ряда подобных же случаев, о которых вы умолчали?

— Это единственный раз, когда я был у нее в каюте.

— Тогда вы не можете не помнить!

— Мы сидели и разговаривали.

— Начинаете припоминать?.. Да? Где же вы сидели?

— В кресле!

— А она?

— На койке. Каюта была очень маленькая, второго кресла не было.

— Палубная каюта?

— Да.

— Увидеть вас там никак не могли?

— Нет, но нечего было и видеть.

— Так вы оба утверждаете. Вероятно, вы все-таки волновались, не правда ли?

Судья вытянул шею.

— Я не хотел бы прерывать вас, мистер Броу, но ведь соответчик не скрывает своих чувств.

— Очень хорошо, милорд. Выражусь яснее: я предполагаю, что именно тогда между вами и имело место прелюбодеяние.

— Его не было.

— Гм!.. Объясните суду, почему же вы, когда сэр Корвен вернулся в Лондон, не отправились тотчас к нему и не признались откровенно, в каких отношениях вы были с его женой?

— В каких отношениях?

— Полноте, сэр! Вы же сами подтвердили, что старались быть все время с нею, влюбились в нее и хотели, чтобы она с вами уехала.

— Но она не хотела уезжать со мной. Я охотно пошел бы к ее мужу, но я не имел на это права, не получив ее разрешения.

— А вы просили у нее разрешения?

— Нет.

— Почему же?

— Она сказала мне, что наши отношения могут быть только дружескими.

— А я думаю, она ничего подобного вам не говорила.

— Милорд, это равносильно утверждению, что я лгун.

— Отвечайте на вопрос.

— Я не лгун.

— По-моему, это ответ, мистер Броу.

— Скажите, сэр, вы слышали показания ответчицы; вы считаете их абсолютно правдивыми?

Динни заметила, как по лицу Крума пробежала судорога; но она надеялась, что больше никто этого не заметил.

— Да, насколько я могу судить.

— Может быть, это не совсем деликатный вопрос, я изменю его; если ответчица утверждает, что она то-то делала, а того-то не делала, считаете ли вы долгом чести всячески поддерживать все ее показания или хотя бы верить им, если не можете их поддержать?

— Мне кажется, и это вопрос не очень деликатный, мистер Броу.

— Я считаю, милорд, необходимым выяснить для присяжных душевное состояние соответчика во время разбирательства данного дела.

— Хорошо, я этого вопроса не сниму, но вы знаете, у такого рода обобщений есть границы.

Динни увидела, как впервые лицо Крума озарилось слабым отблеском улыбки.

— Я очень охотно отвечу на вопрос, милорд. В данном случае нельзя говорить о долге вообще.

— Что ж, поговорим о частностях. По словам леди Корвен, она вполне доверяла вам в том смысле, что вы не станете добиваться ее любви. Это, по-вашему, так?

Лицо Крума потемнело.

— Не совсем. Но она знала, что я стараюсь изо всех сил.

— И время от времени вы не могли с собой справиться?

— Мне не вполне ясно, что вы разумеете, спрашивая, «добивался ли я ее любви», но иногда я свои чувства обнаруживал.

— Иногда? А разве не постоянно, мистер Крум?

— То есть всегда ли было заметно, что я ее люблю? В таком смысле конечно. Этого ведь не скроешь.

— Вот честное признание, и я не хочу ловить вас на слове; но я имею в виду нечто большее, чем одно только внешнее выражение любви. Я разумею прямое физическое выражение этой любви.

— Тогда нет, кроме…

— Да?

— Кроме того, что я три раза поцеловал ее в щеку и иногда держал ее руку.

— В этом и она призналась. А вы готовы подтвердить под присягой, что больше ничего не было?

— Готов присягнуть, что не было больше ничего.

— Скажите, в ту ночь в автомобиле, когда ее голова лежала у вас на плече, вы действительно спали?

— Да.

— Приняв во внимание ваши чувства, это несколько странно, не правда ли?

— Да. Но я встал в тот день в пять часов утра и проехал сто пятьдесят миль.

— И вы хотите уверить нас, что после пяти месяцев тоски и желаний вы не воспользовались столь блестящей возможностью и просто заснули?

— Нет, не воспользовался. Но я уже сказал вам: я не надеюсь, что мне поверят.

— И не удивительно!

Долго-долго тягучий сочный голос задавал вопросы, и долго-долго Динни не могла отвести глаз от этого измученного лица, пока наконец не впала в какое-то оцепенение.

Она опомнилась от слов:

— Я считаю, сэр, что все ваши показания с начала и до конца вызваны желанием сделать все возможное, чтобы выгородить эту даму, совершенно независимо от того, какие из них вы сами считаете правдой. Ваше поведение на суде — это не что иное, как ложно понятое рыцарство.

— Нет.

— Хорошо. Больше вопросов не имею.

Затем последовал повторный допрос, и судья объявил перерыв.

Динни и Клер встали, вышли вместе с отцом в коридор и поспешили на воздух.

— Инстон все испортил, зачем он заговорил об этом эпизоде, неизвестно… — проговорил генерал.

Клер не ответила.

— А я рада, — сказала Динни, — ты наконец получишь развод.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Речи сторон были окончены, и судья резюмировал все показания. Динни и ее отец заняли теперь места на последних скамьях, ей был виден Джерри Корвен, все еще сидевший впереди своих защитников, и «юный» Роджер, сидевший один. Клер отсутствовала, Крум тоже.

Судья говорил очень медленно, словно с трудом цедил слова сквозь зубы. Динни была поражена тем, как точно он запомнил чуть ли не все показания, он почти не заглядывал в свои записи; не нашла она также в его словах ничего хоть сколько-нибудь искажавшего эти показания. Глаза его были обращены в сторону присяжных, хотя время от времени они закрывались, но голос лился непрерывно. Иногда судья вытягивал шею и тогда вдруг напоминал не то священника, не то черепаху; затем снова втягивал ее и продолжал говорить, словно обращаясь к самому себе:

— Так как улики не имеют той безусловной убедительности, которая нужна данному суду («Явного нарушения супружеской верности» не было», — подумала Динни), то защитник истца в своей талантливой речи подчеркнул, и совершенно правильно, особое значение общей правдивости показаний. Он обратил ваше внимание на то, что ответчица отрицала факт возобновления супружеской близости между нею и истцом в тот день, когда он был у нее на квартире. Защитник высказал предположение, что ее могло побудить к такому отрицанию желание пощадить чувства соответчика. Но вы обдумайте и то, может ли женщина, утверждающая, что она в соответчика не влюблена, не поощряла его ухаживаний и не допускала никаких интимностей, — может ли она пойти на клятвопреступление только ради того, чтобы не задеть его чувства? Ведь, согласно ее версии, с самого начала их знакомства между ними была только дружба, и больше ничего. С другой стороны, если вы в этом пункте верите истцу, — а у него едва ли могли быть Причины настолько веские, чтобы дать ложную присягу, — то отсюда следует, что вы не верите ответчице, опровергнувшей показание, которое могло скорее послужить ей на пользу. Трудно допустить, чтобы она сделала это, не питая к соответчику более теплых чувств, чем простая дружба. Это действительно очень важный пункт, и ваше решение относительно того, где правда — в утверждении мужа или в отрицании жены, — представляется мне основным фактором в вопросе о правдивости всех прочих показаний ответчицы. У вас имеются только так называемые косвенные улики, а в подобных делах правдивость сторон — момент чрезвычайно важный. Если вы убедитесь, что та или другая сторона не говорит правды в одном пункте, то тем самым теряют убедительность и все остальные показания этой стороны. Что касается соответчика, то хотя он и кажется искренним, все же нельзя забывать следующего обстоятельства: в нашей стране (хорошо это или плохо) существует традиционный обычай, что если мужчина ухаживает за замужней женщиной, то он ни в коем случае не должен, выражаясь вульгарно, «выдавать» ее. Поставьте перед собой вопрос, может ли этот молодой человек, совершенно очевидно и по его же признанию пылко влюбленный, давать показания свободно и правдиво.

Однако, оставив в стороне вопрос о правдивости, вы не должны поддаваться и внешним впечатлениям. В наше время отношения между молодежью обоих полов очень простые и свободные, и то, что могло бы казаться решающим в дни моей юности, теперь ничего не доказывает. Что касается ночи, проведенной в автомобиле, то обратите особое внимание на слова ответчицы, когда я спросил: «Почему, когда фары погасли, вы не остановили какую-нибудь машину и не просили проводить вас до Хенли?» Она сказала: «Мы не подумали об этом, милорд. Я предложила мистеру Круму ехать следом за какой-нибудь машиной, но они мчались слишком быстро…» Обдумайте в свете этих слов, действительно ли ответчица искала простейший выход из создавшегося положения, состоявший в том, чтобы следовать за какой-нибудь машиной в Хенли, где фары, безусловно, могли быть исправлены и откуда ответчица, во всяком случае, могла бы вернуться в Лондон поездом. Ее защитник пояснил, что приезд в Хенли в столь поздний час и на неисправной машине мог показаться подозрительным. Но она, по ее утверждению, не замечала, чтобы за ней следили. А если так, то почему она опасалась вызвать подозрения?..

Динни перестала смотреть на судью и устремила взгляд на присяжных. И пока она пыталась проникнуть в эти невыразительные лица, в ее уме утвердилась одна основная мысль: не поверить — легче, чем поверить. Ведь если изгладится временное впечатление от лиц и голосов допрашиваемых, то разве для присяжных не окажется наиболее убедительной «пикантная» версия всей этой истории? До нее донеслось слово «убытки», и она опять посмотрела на судью.

— …так как, — продолжал он, — если вы решите в пользу истца, то встанет и вопрос о возмещении убытков. И в связи с этим я должен обратить ваше внимание на некоторые чрезвычайно сложные обстоятельства: нельзя сказать, чтобы денежные иски в бракоразводных процессах были особенно в ходу в наши дни или чтобы суд относился к ним сочувственно. Теперь уже не принято связывать мысль о женщине с мыслью о деньгах. Лет сто тому назад бывали такие случаи, когда муж продавал свою жену, — хотя это и тогда считалось противозаконным. Но эти времена, слава богу, давно миновали. Правда, можно и теперь требовать через суд возмещения убытков, но это не должно делаться из мести, и притом следует разумно сообразоваться с материальными возможностями соответчика. В данном случае истец заявил, что деньги будут положены им на имя ответчицы. В наши дни так обычно и делается при возмещении убытков. Относительно же средств соответчика, примите во внимание, если вам придется обсуждать вопрос о размерах взыскания, — что, по словам его защитника, который берется это доказать, у соответчика средств нет. Юристы никогда не заявляют таких вещей без вполне достаточных оснований, и я думаю, вы можете в этом отношении вполне верить соответчику, когда он говорит, что у него есть только его… гм… «служба, которая дает ему четыреста фунтов в год». Таковы те данные, с которыми вам следует считаться в случае обсуждения размеров суммы, имеющей быть взысканной с соответчика. А теперь, господа присяжные, призываю вас, к выполнению вашей обязанности. Исход процесса будет иметь огромное значение для будущего заинтересованных лиц, и я уверен, что вы отнесетесь к этому со всем должным вниманием. А сейчас, если вам угодно, вы можете удалиться.

Динни была поражена тем, как он почти мгновенно погрузился в изучение какого-то документа, который взял со своего стола.

«Он действительно славный старик», — решила Динни и опять стала смотреть на присяжных, встававших со своих мест. Сейчас, когда муки Клер и Тони Крума кончились, ничто ее здесь больше не интересовало. Даже зал был сегодня почти пуст.

«Люди приходили сюда только за тем, чтобы насладиться чужими страданиями», — с горечью подумала она.

Чей-то голос около нее сказал:

— Если вы хотите видеть Клер, она еще в Адмиралти-корт. — Дорнфорд в мантии и парике сел рядом с ней. — Какое резюме сделал судья?

— Очень справедливое.

— Он и сам справедливый.

— Но на воротниках адвокатов следовало бы написать крупными буквами: «Справедливость — добродетель, и некоторый излишек ее вам бы не повредил».

— Вы можете с таким же успехом написать это на ошейниках ищеек. Но даже и этот суд лучше, чем он был раньше.

— Очень рада.

Дорнфорд сидел молча и смотрел на нее. А она думала: «Парик к нему идет».

Генерал, наклонившись к ним, спросил:

— Какой срок они дают для уплаты судебных издержек, Дорнфорд?

— Обычно — двухнедельный, но он может быть продлен.

— Приговор нужно считать предрешенным, — сказал генерал, нахмурившись. — Что ж, зато она освободится.

— А где Тони Крум? — спросила Динни.

— Я видел его, когда входил. Он тут, в коридоре у окна, совсем рядом. Вы сразу найдете его… Хотите, я пойду, скажу ему, чтобы он подождал?

— Если можно.

— А потом, когда все кончится, я очень прошу вас всех к себе.

Они кивнули Дорнфорду в знак согласия, он вышел и больше не возвращался.

Динни и отец продолжали сидеть на своих местах. Появился судебный пристав, передал судье записку, судья что-то написал на ней, и пристав унес ее обратно к присяжным. Почти сейчас же они вошли.

Широкое приятное лицо женщины, похожей на экономку, выражало обиду, словно ее принудили, и Динни сразу же угадала приговор.

— Господа присяжные, вы пришли к единодушному решению?

Старшина встал.

— К единодушному.

— Считаете ли вы ответчицу виновной в совершении прелюбодеяния с соответчиком?

— Да.

— Считаете ли соответчика виновным в совершении прелюбодеяния с ответчицей?

«Разве это не одно и то же?» — мелькнуло в голове у Динни.

— Да.

— Какие убытки следует возложить на соответчика?

— Мы считаем, что он должен оплатить все судебные издержки.

«Чем больше человек любит, тем больше он должен платить», — подумала Динни. Почти не вслушиваясь в слова судьи, она что-то шепнула отцу и выскользнула из зала.

Крум стоял у окна, прислонившись к стене; вся его фигура выражала глубокое отчаяние.

— Ну как, Динни?

— Проиграно. Убытков не взыскивают, только все судебные издержки. Выйдем, мне нужно с вами поговорить.

Они молча вышли.

— Посидим на набережной.

Вдруг Крум засмеялся.

— На набережной? Замечательно!

Больше они не обменялись ни словом, пока не уселись под платаном, листья на нем еще не совсем распустились, весна была холодная.

— До чего гадко на душе! — сказала Динни.

— Я вел себя как болван, и вот чем все кончилось.

— Вы ели что-нибудь за эти два дня?

— Вероятно. Пил я, во всяком случае, много.

— Что вы думаете теперь делать, дружище?

— Повидаюсь с Джеком Маскемом и попытаюсь найти себе работу за пределами Англии.

Динни поняла, что ничего не может поделать. Она могла бы помочь, только если бы знала чувства Клер.

— Советов обычно не слушают, — начала она, — но все-таки могли бы вы с месяц ничего не предпринимать?

— Не знаю, Динни.

— Кобылы доставлены?

— Нет еще.

— Неужели вы бросите это дело, даже не начав его?

— У меня сейчас, по-моему, только одно дело — где-нибудь и как-нибудь просуществовать.

— Вы думаете, я этого не переживала? Но только не делайте ничего сгоряча! Обещайте мне! До свидания, дорогой мой, я должна бежать.

Она встала и крепко пожала ему руку.

Когда она явилась к Дорнфорду, Клер и генерал были уже там, и с ними «юный» Роджер. Глядя на Клер, можно было подумать, что все случившееся произошло с кем-то другим.

Генерал в эту минуту спрашивал Роджера:

— Во что обойдутся все издержки, мистер Форсайт? — Я думаю, около тысячи.

— Тысяча фунтов за то, что люди сказали правду! Пусть Крум внесет только свою долю. Мы не можем допустить, чтобы он заплатил все. У него же нет ни гроша.

Роджер взял понюшку табаку.

— Ну, надо пойти успокоить жену, — сказал генерал. — Мы возвращаемся в Кондафорд сегодня во второй половине дня. Ты с нами, Динни?

Динни кивнула.

— Хорошо. Огромное спасибо, мистер Форсайт. Значит, постановление суда мы получим в начале ноября? До свидания!

После его ухода Динни спросила вполголоса:

— Теперь, когда все кончено, скажите откровенно, что вы об этом думаете?

— То же, что и раньше. Если бы на месте Клер были вы, мы бы выиграли.

— Я хочу знать, — холодно ответила Динни, — верите вы им или нет?

— В целом — да.

— Неужели пойти дальше этого юрист не в состоянии?

«Юный» Роджер улыбнулся.

— Всякий, говорящий правду, о чем-нибудь да умолчит.

«Это очень верно», — подумала Динни.

— Не взять ли такси? Сидя в машине, Клер сказала:

— Могу я попросить тебя кое о чем, Динни? Привези мои вещи на Мьюз.

— Ну, конечно.

— Мне не хочется в Кондафорд. Ты видела Тони?

— Видела.

— Как он?

— Очень плохо.

— Очень плохо… — горестно повторила Клер. — А что я могла сделать? Я ведь солгала ради него…

Динни, глядя перед собой в пространство, спросила:

— Когда ты сможешь, скажи мне, как ты к нему относишься.

— Когда буду знать сама, тогда скажу.

— Тебе надо поесть, детка.

— Да, я голодна. Я сойду здесь, на Оксфорд-стрит. Привезешь мне вещи, и я буду приводить все в порядок. Мне кажется, я могла бы проспать целые сутки, а, наверно, и глаз не сомкну. Если будешь разводиться, Динни, никогда не защищайся. Я все время придумываю более удачные ответы.

Динни сжала ее локоть и поехала дальше на Саут-сквер.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Когда бой окончен, настроение бывает еще тягостней, чем во время боя. Человек продолжает «придумывать более удачные ответы», и ему уже не хочется жить. Основной закон жизни доведен до своего логического конца, и, выиграли вы или проиграли, конец этот вас не удовлетворяет, у вас нет сил, вы увяли, вы опустошены. В таком состоянии находилась Динни, хотя была только зрителем боя. Решив, что она, в сущности, ничем помочь не может, она опять вернулась к своим свиньям и провела в обычных домашних занятиях целую неделю, в конце которой получила письмо:

«Кингсон, Кэткот и Форсайт.

Олд-Джюри,

Мая 17-го 1932.

Дорогая мисс Черрел,

Удалось устроить так, что ни мистеру Круму, ни вашей сестре не придется платить судебные издержки, о чем рад вас известить.

Я был бы вам очень признателен, если бы вы сообщили об этом вашему отцу и им обоим и успокоили бы их на этот счет.

Искренне преданный вам, дорогая мисс Черрел,

Роджер Форсайт».
Это письмо Динни получила в первое по-настоящему теплое утро; до нее доносился шум сенокосилки и запах травы; она сказала бы, что письмо весьма «заинтриговало» ее, если бы не чувствовала отвращения к этому слову. Она обернулась к отцу и сказала:

— Папа, юристы говорят, что нам больше нечего беспокоиться об издержках, им там удалось что-то устроить.

— Каким образом?

— Этого они не сообщают, только просят передать, чтобы ты больше не волновался.

— Не понимаю я этих юристов, — пожал плечами генерал, — но если они считают, что все в порядке, я очень рад. Я действительно тревожился.

— Конечно, дорогой. Налить кофе?

Однако она продолжала недоумевать по поводу загадочного письма: может быть, у самого Джерри Корвена рыльце в пушку и он счел за благо пойти на это «соглашение»? А потом, кажется, еще существует «королевский проктор», который может наложить запрет на иск? Или тут сыграло роль что-то другое?

Сначала она решила поехать к Тони Круму, но, желая избежать его расспросов, ограничилась тем, что написала ему и Клер. Чем больше она размышляла над письмом Роджера, тем больше приходила к убеждению, что с ним необходимо повидаться. Какое-то бессознательное чувство не давало ей покоя. Поэтому она условилась встретиться с Роджером в кафе возле Британского музея, на его пути домой из Сити, и прямо с вокзала проехала туда. Кафе было «стильное», ему постарались придать сходство — насколько это было возможно в доме, построенном при регентстве, — с «Кофейней», которую посещали Босуэл и Джонсон. Пол, правда, не был посыпан песком, но имел такой вид, как будто это нужно было сделать. Глиняные трубки отсутствовали, зато имелись длинные мундштуки из папье-маше. Мебель была деревянная, свет тусклый. Осталось невыясненным, как одевался в то время обслуживающий персонал, поэтому его одели в ливреи цвета морской воды. На стенах с панелями из магазина на Тотенхем-роуд были развешаны гравюры с изображениями старых постоялых дворов. Несколько посетителей пили чай и курили сигареты. Ни один из них не пользовался длинным мундштуком. Появился «юный» Роджер. Он слегка прихрамывал и выглядел, как всегда, — будто он не совсем тот, за кого его принимают. Роджер обнажил свою желтовато-рыжую голову, и над его выступающим подбородком появилась улыбка.

— Китайский или индийский? — спросила Динни.

— Что хотите.

— Тогда, пожалуйста, две чашки кофе со сдобными булками.

— Булочки! Вот прелесть! Посмотрите, мисс Черрел, как хороши эти старинные медные грелки! Интересно, продаются ли они?

— Вы занимаетесь коллекционированием?

— Кое-что собираю. Какой смысл иметь дом эпохи королевы Анны, если его нельзя соответствующим образом обставить?

— А ваша жена сочувствует этому?

— Нет. Она признает только модные вещи, бридж, гольф и современность. А я не могу равнодушно видеть старое серебро.

— А мне приходится, — пробормотала Динни. — Ваше письмо нас очень обрадовало. Никому из нас в самом деле не придется платить?

— Нет.

Она замолчала, обдумывая следующий вопрос и рассматривая «юного» Роджера сквозь ресницы. Невзирая на свои эстетические вкусы, он казался необычайно практичным человеком.

— Скажите мне по секрету, мистер Форсайт, как это вы ухитрились добиться такого соглашения? Уж не зять ли мой тут причиной?

«Юный» Форсайт приложил руку к сердцу.

— «Язык Форсайта не выдает тайн» (смотри «Мармион»[229]). Но вам тревожиться нечего.

— Не могу, пока не узнаю, в чем дело.

— Если это вас тревожит, то успокойтесь: Корвен здесь ни при чем.

Динни молча съела булочку, потом заговорила о старинном серебре. Роджер показал себя блестящим знатоком различных марок серебра и заявил, что, если она как-нибудь приедет к ним на воскресенье, он ее полностью просветит.

Они расстались очень сердечно, и Динни отправилась к дяде Адриану. Однако где-то в глубине ее души осталось неприятное чувство. Наконец наступило тепло, и за последние несколько дней деревья пышно распустились. На площади, где жил Адриан, было тихо и зелено, словно там обитали не люди, а духи.

Никого не оказалось дома.

— Мистер Черрел обещал вернуться к шести, — сказала горничная.

Динни стала ждать в небольшой комнате с панелями, полной книг, трубок, фотографий Дианы и ее детей. На полу дремал старый колли, а в открытое окно вливался далекий шум лондонских улиц.

Она трепала собаку за уши, когда вошел Адриан.

— Итак, Динни, все кончилось. Надеюсь, ты теперь себя чувствуешь лучше?

Динни протянула ему письмо.

— Я знаю, что с Корвеном это никак не связано. Но ты ведь знаком с Дорнфордом, дядя. И я очень прошу тебя как-нибудь осторожно выпытать у него, не он ли взял на себя издержки.

Адриан подергал бородку.

— Едва ли он мне скажет.

— Но ведь кто-то уплатил… И это мог сделать только он. Идти к нему сама я не хочу.

Адриан внимательно посмотрел на нее. Вид у Динни был задумчивый и сосредоточенный.

— Нелегко это, но попытаюсь. А что же будет с этими несчастными?

— Не знаю. И они не знают. Никто не знает.

— Как на это смотрят твои родители?

— Страшно рады, что процесс окончен, и теперь им, пожалуй, все равно. Но ты поскорее извести меня, дядя милый, хорошо?

— Непременно, дорогая, но вероятнее всего я ничего не узнаю.

Динни отправилась на Мелтон-Мьюз и в дверях встретилась с Клер. Щеки Клер пылали, в ее фигуре и во всех движениях чувствовалась какая-то необычная оживленность.

— Я пригласила сегодня вечером Тони Крума к себе, — сказала она, когда Динни прощалась, чтобы ехать на вокзал. — Свои долги нужно платить.

— О-о… — только и пробормотала Динни.

Слова Клер преследовали ее и в пэддингтонском автобусе, и в буфете на вокзале, где она съела сандвич, и в поезде, увозившем ее домой. Платить свои долги! Первое правило, если хочешь уважать себя! А что, если это Дорнфорд уплатил судебные издержки? Неужели она ему настолько дорога? Уилфрид взял от нее все, что могли дать ему ее сердце, ее надежды, ее желания. Если Дорнфорд хочет получить то, что осталось, — почему бы и нет? Затем она опять начала думать о Клер. Уплатила ли она уже свой долг? Ведь нарушителям закона остается только нарушать его! И все-таки — как много надежд губят иногда в несколько минут!

Она сидела неподвижно. А поезд с грохотом несся сквозь угасавшие сумерки.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Всю эту неделю, проведенную в своем заново отделанном домике в Беблок-Хайте, Тони Крум чувствовал себя глубоко несчастным. Последнее показание, данное Корвеном на суде при вторичном допросе, словно обожгло его, и отрицание Клер ничуть не смягчило боли. Молодого человека терзало весьма старомодное чувство ревности. Известно, что долг жены не уклоняться от объятий мужа, но, при данных обстоятельствах и чувствах Клер, это казалось ему чем-то невозможным, почти чудовищным, и необходимость давать показания сейчас же, вслед за таким жестоким ударом, еще более растравила его рану. В вопросах пола человек крайне непоследователен; сознание того, что он не имеет никакого права на ревность, ничуть не облегчало страданий Тонн. И теперь, через неделю после окончания процесса, получив от нее записку с приглашением, он хотел было совсем не отвечать, или ответить очень резко, или ответить, «как джентльмен», хотя чувствовал, что, несмотря на все колебания, конечно, поедет.

Когда он через час после ухода Динни явился на Мьюз, в голове его царила путаница, а в сердце ныла незажившая рана. Клер впустила его, и они постояли молча, глядя друг на друга. Наконец она сказала со смешком:

— Что ж, Тони, нелепая история, правда?

— Необыкновенно смешная.

— У вас больной вид.

— А у вас прекрасный.

И она действительно была красива — в красном платье с открытой шеей и без рукавов.

— К сожалению, я не одет, Клер. Я не знал, что вы собираетесь куда-то пойти.

— Нет, не собираюсь. Мы поужинаем у меня. Вы можете оставить машину у подъезда и пробыть сколько захотите. Теперь ведь все равно. Правда, здорово?

— Клер!

— Положите шляпу, и пойдем наверх. Я приготовила новый коктейль.

— Хочу сказать вам, что я ужасно виноват…

— Не будьте идиотом, Тони.

Она стала подниматься по винтовой лестнице и, дойдя до верха, обернулась:

— Ну идите же!

Бросив на стул шляпу и шоферские перчатки, он последовал за ней. Ему, расстроенному и страдающему, почудилось, будто комната имеет сегодня особенный вид, словно все в ней приготовлено для какой-то церемонии — или, может быть, для жертвоприношения? Столик был элегантно сервирован: на нем стояли цветы, бутылка с узким горлышком, зеленые бокалы; кушетка была покрыта какой-то нефритово-зеленой тканью и завалена грудой ярких подушек. Из-за жары окна были открыты, но занавески почти совсем задернуты и свет включен. Охваченный глубоким смятением, Крум сразу подошел к окну.

— Несмотря на благословение закона, давайте поплотнее задернем занавески, — предложила Клер. — Хотите умыться?

Он покачал головой, задернул занавески и сел на подоконник.

Клер опустилась на кушетку.

— Я просто не могла смотреть на вас во время суда, Тони. Я перед вами в неоплатном долгу.

— В долгу? Вы — нет, вот я…

— Нет. Я — ваша должница.

Эти обнаженные руки, скрещенные на затылке, изящный изгиб стана, обращенное к нему лицо — вот то, о чем он мечтал, чего жаждал долгие месяцы! И вот она перед ним, бесконечно желанная, словно бы говорящая: «Я здесь, возьми меня!» Он сидел, не сводя с нее глаз. Это мгновение, которого он ждал, ждал так страстно, — теперь он не мог им воспользоваться.

— Почему так далеко, Тони?

Он встал. Его губы дрожали, дрожало все тело. Он дошел до стола и остановился, схватившись за спинку стула и пристально глядя ей в глаза. Казалось, он пытается проникнуть к ней в душу… Что таится в этих темных глазах, смотрящих на него? Нет, не любовь! Готовность исполнить свой долг? Заплатить по счету? Дружеское одолжение? Желание поскорее отделаться? Но только не любовь, с ее нежным сиянием. И вдруг перед его умственным взором возникла картина: она и Корвен — здесь! Он закрыл лицо рукой, сбежал по винтовой лестнице, схватил шляпу и перчатки, выскочил на улицу и бросился в свою машину. Он опомнился, только когда был уже на Аксбридж-роуд; как он проехал весь этот путь без аварии — просто непостижимо! Он вел себя как безумец! Нет, так и надо было поступить. Как она была поражена! Обойтись с ним, как с кредитором! Пожелать заплатить! Ему! Там! На той кушетке! Нет! И он опять понесся с каким-то бешенством, но его задержал грузовик. Ночь только наступала, лунная и теплая. Крум завел машину в какую-то подворотню и вылез. Прислонившись к воротам, он насыпал в трубку табаку и закурил. Куда он едет? Домой? Зачем? Зачем вообще ехать куда бы то ни было? Вдруг его сознание прояснилось. Поехать к Джеку Маскему, отказаться от места и — в Кению. Денег хватит. А там работа найдется. Оставаться здесь? Нет! Какое счастье, что кобылы еще в пути! Тони перелез через ворота и сел на траву. Он закинул голову и взглянул на небо. Сколько звезд! Много ли у него денег? Пятьдесят — шестьдесят фунтов, долгов — никаких! Пароход, идущий в Восточную Африку, третий класс. Куда угодно, что угодно, только прочь отсюда! Белые ромашки на пригорке медленно светлели в лучах луны, поднимавшейся все выше, воздух был напоен ароматом цветущей травы. Если бы у нее в глазах хоть раз мелькнула любовь! Он опять опустил голову. Не ее вина, что она его не любит! Это его несчастье! Домой! Собрать свой скарб, запереть дверь и прямо к Маскему! Это займет целую ночь! Повидаться с юристом, с Динни, если удастся. А с Клер? Нет!

Трубка потухла. Луна и звезды, глазастые ромашки, запах трав, выползающие тени, пригорок — все это уже не действовало на него. Встать, что-то делать, делать все время, пока он не окажется на борту парохода и не отплывет.

Крум встал, снова перелез через ворота и завел мотор. Он несся прямо вперед, бессознательно избегая дороги, ведущей через Мейденхед и Хенли; проехал через Хай-Уиком и приблизился к Оксфорду с севера. Старинный город был весь в огнях и по-вечернему красив; машина вошла в него со стороны Хеддингтона, и Крум двинулся по тихой Камнорской дороге.

На небольшом старом мосту через верхнюю Темзу — его все еще называли новым — Крум остановился. Было что-то своеобразное в этой части реки, спокойной, извилистой и такой чуждой мирской суеты. Луна поднялась и светила ярко, камыши поблескивали, а ивы, казалось, роняли серебро в воду, темневшую под их ветвями. В гостинице на той стороне несколько окон были освещены, но обычных звуков патефона не доносилось. Теперь луна стояла так высоко, что звезды казались только проколами в лиловом небе. Его ноздри щекотал аромат, доносившийся с поросших камышом отмелей и с прибрежных лугов; этот запах, после целой недели тепла, был особенно сладок и чуть отдавал гнилью. Он вдруг принес с собой волну чисто физического томления, — ведь Крум так часто и так давно грезил о том, что они с Клер любят друг друга и плывут по этой извилистой речке, напоенной благоуханием лугов… Он включил мотор, машина рванулась вперед, пронеслась мимо гостиницы и свернула на узкую боковую дорогу. Через двадцать минут юноша уже стоял на пороге своего домика и смотрел на озаренную луной комнату, которую оставил семь часов назад, всю залитую солнцем. Вот лежит на полу роман, который он пытался читать, вот остатки обеда — сыр и фрукты, не убранные со стола; пара коричневых ботинок, которые он собирался почистить; толстые балки на потолке и вокруг большого старого очага, который был в викторианскую эпоху заложен и закрашен, а теперь восстановлен; поблескивали медные таганы, оловянные тарелки, кувшины и жбаны, которые он отважно собирал, надеясь, что они понравятся Клер, — все его res angusta domini[230] хмуро приветствовали его. Тони вдруг почувствовал страшную усталость, выпил полстакана виски с водой, съел несколько бисквитов и опустился в изнеможении в свое длинное плетеное кресло. Он почти мгновенно заснул и проснулся, когда было уже светло. Проснувшись, он тотчас же вспомнил, что решил было всю ночь действовать. Низкие солнечные лучи уже озаряли комнату. Он допил воду, оставшуюся в кувшине, и посмотрел на часы. Пять часов. Он распахнул дверь. Над полями стлался утренний туман. Крум вышел, миновал стойла для кобыл и загоны. Тропинка, спускавшаяся к реке, вела через луга и овраги, зеленые склоны которых заросли орешником и ольхой. Росы не было, но каждая травка и каждый кустик пахли необычайно свежо.

Ярдах в пятидесяти от реки, в небольшой ложбинке, он бросился на землю. Пока проснулись только кролики, пчелы и птицы. Тони Крум лежал на спине и смотрел на траву, на кусты и на голубое утреннее небо, чуть затянутое легким руном облаков. Может быть, потому, что из этой ложбинки он видел очень немногое, ему казалось, что с ним вся Англия. Совсем рядом с его рукой дикая пчела погрузила хоботок в чашечку цветка; пахло слабо и нежно, словно гирляндами из ромашек, но главное — как необычайно свежа эта трава, как по-весеннему зелена. «Величие, достоинство и мир». Он вспомнил пьесу. Эти слова потрясли его. Зрители смеялись, Клер смеялась. Она сказала, что это «сентиментальность». «Величие, достоинство и мир, — ни в одной стране этого нет и не будет». Вероятно, не будет, конечно, не будет. Во всякой, даже родной стране не бывает четких границ между прекрасным и чудовищным; это беспорядочное смешение и заставляет драматургов все преувеличивать, а журналистов — писать всякую чепуху. И все-таки нигде в мире не найдешь вот такого местечка и такой травы, свежей и пахучей, хотя она как будто и не пахнет, такого нежного, покрытого мелкими облачками неба, такой россыпи полевых цветов, таких птичьих песен — всего, что окружало его, — и древнего и вечно юного. Пусть люди смеются, — он не может! Уехать от этой травы! Крум вспомнил трепет, который почувствовал полгода назад, когда снова увидел английскую траву. Бросить место, хотя настоящая работа еще не началась, подвести Маскема, который так хорошо к нему отнесся… Он лег ничком и прижался щекой к траве. Так запах был еще сильнее — не сладкий, не горький, но свежий, радостный и родной, — запах, знакомый с самого раннего детства, запах Англии! Хоть бы эти кобылы уж были здесь, и он мог бы заняться ими! Он снова сел и прислушался: ни поездов, ни автомобилей, ни самолетов, ни людей, ни животных, только птичье пение, да и то далекое, едва различимое, какая-тодолгая, плывущая над травами мелодия. Что ж! Тосковать бесполезно. Если в чем-нибудь тебе отказано, значит, отказано!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Едва Динни ушла, Адриан вдруг понял, как это часто бывает с людьми, что обещание придется выполнить. Как заставить королевского адвоката выдать себя? Прямо пойти к нему — это будет слишком явно. А выпытывать у гостя неудобно! Попросить Эм, чтобы она пригласила их обоих ужинать? Она не откажет, особенно если намекнуть, что дело касается Динни. Но даже и тогда… Посоветовавшись с Дианой, он после обеда отправился на Маунт-стрит. Он застал семью за пикетом.

— Четыре короля, — объявила леди Монт. — Мы с сэром Лоренсом и с Муссолини ужасно старомодны. Ты за чем-нибудь пришел, Адриан?

— Разумеется, Эм. Я хочу попросить тебя пригласить ужинать Дорнфорда и меня, мне надо с ним встретиться.

— Значит Динни… Никак не могу заставить Лоренса быть галантным. Как только у меня четыре короля, у него непременно четыре туза. Так когда же?

— Чем скорее, тем лучше.

— Позвони, милый. Адриан позвонил.

— Блор, передайте мистеру Дорнфорду по телефону, что мы приглашаем его на ужин. В смокинге.

— Когда, миледи?

— В первый же вечер, который у меня не записан. Мы — прямо как зубные врачи, — добавила она, когда Блор удалился. — Расскажи про Динни. Она не была у нас с самого процесса.

— Процесс, — повторил сэр Лоренс, — прошел, в общем, так, как и можно было ожидать. Не правда ли, Адриан? Есть новости?

— Кто-то уплатил издержки, и Динни подозревает, что это Дорнфорд.

Сэр Лоренс положил карты на стол.

— Пожалуй, чересчур похоже на выкуп за нее, а?

— Он-то, конечно, не сознается, но она поручила мне выведать у него.

— Если он не сознается, то зачем было это делать?

— Рыцари, — пробормотала леди Монт, — хранили перчатку своей дамы, их убивали, и никто не знал, чья это перчатка. Слушаю, Блор?

— Мистер Дорнфорд сказал, что почтет для себя удовольствием быть у вас в понедельник, миледи.

— Тогда запишите его в мою книжечку, и мистера Адриана тоже.

— Уходи с ним вместе после ужина, Адриан, — сказал сэр Лоренс, — и тогда попытайся узнать, чтобы вышло не так явно. А ты, Эм, пожалуйста, не намекай, ни охом, ни вздохом.

— Красивый мужчина, — заметила леди Монт, — такой смугловатый…

В следующий понедельник, после ужина у Монтов, Адриан, как и было решено, вышел вместе с «красивым, смугловатым мужчиной». Так как Дорнфорд еще не переехал в свое новое обиталище, им было почти по дороге. Адриан с облегчением понял, что его спутник не менее, чем он сам, жаждет остаться с ним наедине, ибо Дорнфорд сразу же заговорил о Динни.

— Мне почему-то кажется, что Динни пережила какой-то удар… Не процесс, нет, но вот тогда, когда она заболела и вы ездили с ней за границу… Я не ошибся?

— Нет, не ошиблись. Человек, которого, как я говорил вам, она любила, утонул; он был в Сиаме.

— О!

Адриан украдкой взглянул на Дорнфорда. Что выразит это лицо: заботу, облегчение, надежду, сочувствие? Но Дорнфорд только чуть-чуть нахмурился.

— Мне хотелось спросить у вас одну вещь, Дорнфорд. Кто-то уплатил судебные издержки, наложенные на этого юношу Крума.

Собеседник удивленно поднял брови, но лицо его осталось непроницаемым.

— Я думал, вы, может быть, знаете, кто. Адвокаты сказали только, что это исходит не от противной стороны.

— Понятия не имею.

«Так! — подумал Адриан. — Ничего я не узнал, кроме того, что если он притворяется, то мастерски».

— Мне нравится этот юноша, — сказал Дорнфорд, — он вел себя как порядочный человек, и ему очень не повезло. Но теперь он хоть спасен от разорения.

— Довольно таинственная история, — пробормотал Адриан.

— Да.

«В общем, — решил Адриан, — вероятно, заплатил все-таки он. Но что за непроницаемое лицо!»

— А как вы находите — изменилась Клер после процесса?

— Она стала чуть циничнее. Когда мы сегодня утром катались верхом, она вполне откровенно высказывалась насчет моей профессии.

— Как вам кажется, выйдет она за Крума? Дорнфорд покачал головой.

— Сомневаюсь. Особенно если то, что вы сказали об уплате издержек, правда. Она могла бы выйти за него из чувства признательности, но процесс этот ухудшил его шансы. Она его не любит… мне, по крайней мере, кажется, что нет.

— Брак с Корвеном страшно разочаровал ее.

— Я редко видел такое лицо, как у него, оно не оставляет никаких иллюзий, — пробормотал Дорнфорд. — Но мне кажется, что она и одна будет жить достаточно интересно. У нее есть мужество, и, как все современные молодые женщины, она очень независима.

— Да, трудно представить себе Клер в роли просто «хозяйки дома», ответил Адриан.

Дорнфорд промолчал.

— А относительно Динни вы бы этого не сказали? — спросил он вдруг.

— Видите ли, представить себе Клер матерью я не могу, а Динни — могу. Я не представляю себе, чтобы Динни могла порхать здесь, там, всюду, а Клер может. И все-таки сказать о Динни, что она «домашняя», было бы неверно. Это не то слово.

— Да, — пылко отозвался Дорнфорд. — Я не знаю, каким словом ее можно определить. Вы очень верите в нее?

Адриан кивнул.

— Беспредельно.

— Моя встреча с ней имеет для меня невыразимое значение, — сказал Дорнфорд очень тихо, — но боюсь, что для Динни она еще ничего не значит.

— Все это не так просто, — заметил Адриан. — Терпение — добродетель или было ею, по крайней мере, до тех пор, пока война не взорвала старый мир.

— Но ведь мне скоро сорок.

— Что ж, Динни скоро двадцать девять.

— То, что вы рассказали мне сейчас, что-нибудь меняет или нет?

— Насчет Сиама? Думаю, да… и очень меняет.

— Спасибо вам.

Они расстались, крепко пожав друг другу руки, и Адриан повернул на север. Он шел медленно, думая о книге судеб, раскрытой перед каждым влюбленным. Никакие письменные гарантии, никакие ценные бумаги не способны сохранить ее неизменной на всю жизнь. Любовь бросает человека в мир; с любовью он имеет дело почти всю жизнь, то в ущерб себе, то на радость; а когда он умирает, плоды его любви, дети, или же члены приходского совета хоронят его и забывают.

В Лондоне, где улицы кишат людьми, каждому приходится считаться с этой изменчивой, мощной и безжалостной силой, с которой ни один мужчина, ни одна женщина в здравом уме и твердой памяти не захотели бы иметь дело. В одном случае — «хорошая партия», «счастливый брак», «идеальная пара», «союз на всю жизнь»; в другом — «несходство характеров», «случайное увлечение», «трагическое положение», «роковая ошибка». Человек может все обеспечить, изменить, застраховать, предусмотреть (все, кроме, увы, неотвратимой смерти), но в отношении любви — он бессилен. Любовь приходит из ночи и в ночь возвращается. Она остается, она улетает. Она делает запись на одной или другой стороне книги, и нужно терпеливо ждать следующей записи. Она смеется над диктаторами, парламентами, судьями, епископами, полицией и даже над добрыми намерениями; она сводит с ума радостью и скорбью; она распутничает, творит, крадет и убивает; она бывает преданна, верна, изменчива. Она не знает стыда, над ней нет господина. Она создает семейные очаги и разрушает их. Переходит на сторону врага. А иногда сливает два сердца в одно на всю жизнь.

Адриан шагал по Черинг-Кросс-роуд, и ему казалось, что нетрудно представить себе Лондон, Манчестер, Глазго без любви. И все же без любви ни один из этих прохожих не вдыхал бы пробензиненный ночной воздух, ни один дом не был бы заложен, ни один автобус не пронесся бы, жужжа, по улице, ни один уличный певец не завывал бы, ни один фонарь не осветил бы ночную тьму. Любовь — основной и главный интерес человечества. И ему, чьим главным интересом всегда были останки древнего человека, без любви нечего было бы откапывать, классифицировать, хранить под стеклом; и теперь он раздумывал о том, найдут ли Динни и Дорнфорд счастье друг в друге…

А Дорнфорд, направляясь в Харкурт-билдингс, тоже думал о Динни и о себе, но с еще большим волнением. Ему ведь почти сорок. Властно овладевшее им желание должно осуществиться — теперь или никогда. Если он не хочет стать сухим чиновником, надо жениться и иметь детей. Жизнь его похожа на недопеченный хлеб, и лишь Динни могла бы придать ей вкус и смысл. Эта девушка стала для него… да чем она не стала! Проходя под узкими порталами Мидл-Темпл-Лейн, он сказал, обращаясь к ученому собрату, тоже спешившему домой спать:

— Как вы думаете, Стаббс, кто выиграет Дерби?

— Бог его знает, — отозвался ученый собрат, спрашивавший себя в это время, зачем он так не вовремя пошел с козырей.

А на Маунт-стрит сэр Лоренс, войдя к жене, чтобы пожелать ей спокойной ночи, застал ее сидящей в постели. На ней был кружевной чепчик, который ее всегда так молодил. Сэр Лоренс, облаченный в черный шелковый халат, присел на край кровати.

— Ну как, Эм?

— У Динни будут два мальчика и одна девочка.

— Еще будут ли! Цыплят по осени считают.

— Должен же кто-нибудь… Поцелуй, меня покрепче.

Сэр Лоренс наклонился и исполнил ее желание.

— Когда она выйдет замуж, — сказала леди Монт, закрывая глаза, — ее душа долго еще будет там только наполовину.

— Лучше наполовину вначале, чем совсем ничего в конце… А почему ты думаешь, что она за него выйдет?

— Чувствую. Нутром. Когда дело доходит до решительной минуты, мы не любим оставаться вне игры.

— Продолжение рода? Гм…

— Если бы только он попал в беду или сломал себе ногу…

— А ты намекни ему. — У него здоровая печень. — Откуда ты знаешь?

— Белки глаз у него голубые. У смуглых мужчин часто бывает больная печень.

Сэр Лоренс встал.

— Я хотел бы одного, — сказал он, — чтобы Динни опять заинтересовалась своей судьбой и ей бы захотелось выйти замуж. В конце концов без невесты свадьбы не бывает.

— Кровати они купят у Хэрриджа, — пробормотала леди Монт.

Сэр Лоренс удивленно поднял брови. Эм верна себе!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Та, которая отсутствием интереса к самой себе вызывала интерес стольких людей, получила в среду утром три письма.

В первом она прочла:

«Динни, дорогая,

Я попыталась заплатить свой долг, но Тони не пожелал и вылетел от меня, как пуля. Итак, я опять совершенно свободная женщина. Если услышишь что-нибудь о нем, дай мне знать.

Дорнфорд становится с каждым днем все «интереснее». Мы говорим только о тебе, — и за это он повысил мне жалованье до трехсот фунтов.

Любящая тебя и всех

Клер».
Во втором письме она прочла:

«Дорогая Динни,

Я пока остаюсь здесь. Кобылы прибудут в понедельник. Вчера приезжал Маскем и вел себя очень тактично: ни слова о процессе. Я пытаюсь разводить птицу. Вы сделали бы мне огромное одолжение, узнав, кто уплатил за меня судебные издержки: это не дает мне покоя.

Огромное спасибо за вашу всегдашнюю ко мне доброту.

Всегда ваш

Тони Крум».
В последнем письме она прочла:

«Динни, дорогая моя,

Ничего не вышло. Или он ни при чем, или он меня надул. Но если надул, то очень ловко. И все-таки мне кажется, что надул. Если тебе действительно важно узнать, я бы на твоем месте спросил его прямо. Не думаю, чтобы он тебе сказал неправду, даже «самую маленькую». Как ты знаешь, он мне нравится: на мой, дядюшкин, взгляд он все еще «золотой стандарт».

Вечно преданный тебе

Адриан».
Так. Она почувствовала легкую досаду. И эта досада, показавшаяся ей мимолетной, не покидала ее. Настроение Динни, как погода, стало снова холодным и мрачным. Она написала сестре то, что сообщил о себе Крум, и прибавила, что о Клер в письме не упоминалось. Она написала Тони Круму и не упомянула ни о Клер, ни о судебных издержках; больше всего она распространялась насчет птицы, — эта тема была совершенно безопасна.

Она написала Адриану:

«Я чувствую, что мне необходимо встряхнуться, но пайщики все равно не получат никакого дивиденда. Очень холодно и пасмурно. Меня утешает только маленький Каффс, который стал настоящим мужчиной и уже знает меня».

Потом, словно сговорившись с администрацией Аскотского ипподрома, погода потеплела. И вдруг Динни написала Дорнфорду. Она писала о свиньях, поросятах и свинарниках, о правительстве и о фермах и закончила следующими словами:

«Нас всех очень беспокоит вопрос о том, кто же уплатил издержки по делу моей сестры. Так неприятно быть обязанной неизвестно кому. Не могли бы вы каким-нибудь способом это выяснить?»

Она помедлила, обдумывая, как ей подписать это первое письмо к нему, и наконец подписалась:

«Всегда ваша

Динни Черрел».
Ответ пришел очень скоро.

«Дорогая Динни,

Я был страшно рад получить от вас письмо. Отвечу прежде всего на ваш последний вопрос. Приложу все старания, чтобы вывести адвокатов «на чистую воду», но если они не сказали вам, то едва ли скажут мне. Тем не менее попытаюсь. Думаю, впрочем, что, если бы ваша сестра или Крум стали настаивать, юристам пришлось бы им сказать. Теперь — насчет свиней…»

Следовал ряд сведений и жалоб на то, что за земледелие до сих пор еще не взялись как следует.

«Если бы только люди поняли, что всю необходимую нам свинину, птицу и картофель, почти все овощи, большую часть плодов и гораздо больше молочных продуктов, чем мы производим теперь, мы могли бы производить в своей стране, а путем сокращения импорта заставили бы наших фермеров снабжать внутренний рынок, тогда мы за десять лет снова создали бы жизнеспособное и доходное сельское хозяйство, причем жизнь от этого не подорожала бы, а баланс внешней торговли стал бы активным. Видите, какой я новичок в политике! Мясо и пшеница — самое трудное. Мясо и пшеницу мы будем получать из доминионов, а все остальное, за исключением южных фруктов и овощей, должно выращиваться в Англии. Вот мой девиз. Надеюсь, ваш отец со мной согласен. Клер нервничает, и я думаю, может быть, ее успокоит более живая работа. Когда мне попадется что-нибудь, я посоветую ей перейти. Узнайте, пожалуйста, у вашей матушки, не помешаю ли я, если приеду к вам на субботу и воскресенье в конце месяца. Она была так добра, что просила сообщать ей всякий раз, когда я бываю в округе. На днях я опять смотрел «Кавалькаду». Хорошая вещь, но мне недоставало вас. Не могу даже сказать, как я скучаю по вас.

Преданный вам

Юстэс Дорнфорд».
Скучает по ней!

Эти слова пробудили в ней некоторую теплоту, но она почти сейчас же вспомнила о Клер. Нервничает? А кто бы на ее месте был спокоен? Она не появлялась в Кондафорде с самого процесса. Динни находила это вполне естественным. Пусть говорят, что общественное мнение вздор, — оно вовсе не вздор, особенно для того, кто, подобно Клер, здесь вырос и принадлежит к местной аристократии. И Динни с грустью говорила себе: «Я не знаю, чего ей пожелать, и это даже лучше, потому что настанет день, когда она сама ясно поймет, что ей нужно. Как хорошо знать, что тебе нужно!»

Она перечла письмо Дорнфорда, и вдруг ей впервые захотелось разобраться в своих чувствах. Собирается или не собирается она когда-нибудь выйти замуж? Если да, то почему не выйти за Юстэса Дорнфорда? Ведь он ей нравится, она восхищается им, ей интересно с ним говорить. А ее прошлое? Каким странным кажется это слово! Ее прошлое, — чувство, задушенное почти в зародыше, и все же самое глубокое из всего, что ей суждено пережить. «Настанет день, когда тебе придется вернуться на поле боя». Неприятно, если собственная мать считает, что ты трусишь. Но это не трусость. На ее щеках появились розовые пятна; никто этого не поймет, этого ужаса перед изменой тому, кому она принадлежала если не телом, то всей душой, перед изменой тому всепоглощающему чувству, на которое она уже никогда не будет способна.

«Я не влюблена в Юстэса, — подумала Динни. — Он знает это, и знает, что я не могу притворяться влюбленной. Если он согласен взять меня на этих условиях, то как мне правильнее поступить? Как я могу поступить?» Она вышла в старый сад, окруженный тисовой изгородью; там уже распускались первые розы. Динни принялась бродить по аллеям, нюхая то одну, то другую розу, а за ней с недовольным видом плелся Фош; он не любил цветов.

«Но как бы я ни поступила, — продолжала она размышлять, — тянуть дольше нельзя, нельзя его мучить».

Она остановилась у солнечных часов, где тень отставала на целый час от настоящего времени, и взглянула на солнечное око, стоявшее над фруктовыми деревьями и тисовой изгородью. Если она выйдет за Дорнфорда, у них будут дети, только ради них и стоит. Динни отдавала себе отчет (или так ей казалось) в том, какую роль играет для нее пол. Но она не могла предугадать, как он и она будут переживать все это в сокровенных глубинах души. Беспокойно переходила она от куста к кусту, давя рукою в перчатке редких зеленых мух. А Фош в отчаянии наконец незаметно уселся в уголке сада и принялся есть траву.

В тот же вечер Динни написала Дорнфорду: мама будет очень рада видеть его в конце месяца. Отец вполне разделяет его взгляды на земледелие, но совершенно не уверен в том, что их разделяет еще кто-нибудь, кроме Майкла, который, выслушав его однажды вечером очень внимательно, сказал: «Да, теперь главное — это руководство, а где его взять?» Динни надеется, что, когда Дорн» форд приедет, он уже сможет сообщить ей что-нибудь об оплате издержек. Посмотреть во второй раз «Кавалькаду» — наверное, очень интересно. Не знает ли он, что за цветок «меконопсис», если она правильно его называет? Это особый вид мака, восхитительного цвета. Его родина — Гималаи: значит, ему вполне подойдет и климат Кемпден-Хилла, который, по ее мнению, очень похож на гималайский. Если бы Дорнфорд уговорил Клер приехать вместе с ним, это очень порадовало бы всех домашних. На этот раз она подписалась: «ваша всегда». Различие было настолько тонко, что она не смогла бы объяснить его даже самой себе.

Сообщив матери о том, что он приедет, Динни добавила:

— Постараюсь заполучить и Клер. Ты не думаешь, мама, что следовало бы позвать и Майкла с Флер? Мы так долго пользовались их гостеприимством.

Леди Черрел вздохнула.

— Конечно, это нарушит наш привычный уклад жизни. Но все-таки пригласи.

— Они будут говорить о теннисе, это будет приятно и полезно.

Леди Черрел удивленно взглянула на дочь, — в ее голосе прозвучали какие-то нотки, напоминавшие былую Динни.

Когда Динни узнала, что приедут и Клер и Майкл с Флер, она стала подумывать о том, не пригласить ли ей Тони Крума. В конце концов она все же решила не звать его, хоть ей и очень хотелось. Давно ли она сама переживала такую же боль? Кто-кто, а уж она понимала, до чего ему сейчас трудно.

Отец с матерью тщательно скрывали свою тревогу за нее, и это трогало Динни. Дорнфорду, конечно, давно бы пора приехать в свой округ. Как жаль, что он здесь не живет: не следует терять связи со своими избирателями. Вероятно, он приедет на машине и привезет с собою Клер; или, может быть, за ней заедут Флер и Майкл. Такими разговорами они старались скрыть свою тревогу за обеих дочерей.

Едва Динни поставила в последнюю спальню последний цветок, как к дому подошла машина; она спустилась вниз и увидела в холле Дорнфорда.

— Знаете, Динни, у Кондафорда есть душа. Может быть, это голуби на черепичной крыше или аромат старины, но душу чувствуешь сразу…

Ее рука задержалась в его руке неожиданно долго.

— Сад очень зарос. И потом этот запах… прошлогоднего сена и цветущей вербены… А может быть, крошатся деревянные оконные рамы.

— Вы прекрасно выглядите, Динни.

— Я чувствую себя хорошо, спасибо. У вас, верно, не было времени для Уимблдона[231].

— Нет. Но Клер там бывает. Она приедет прямо оттуда с молодыми Монтами.

— Вы написали, что она «нервничает». Что вы хотели этим сказать?

— Насколько я понимаю, Клер необходимо всегда быть в центре внимания, а сейчас она этого лишена.

Динни кивнула.

— Она вам ничего не говорила о Тони Круме?

— Говорила. Она сказала, смеясь, что он шарахнулся от нее, как от огня.

Динни взяла у гостя шляпу и повесила ее.

— А что с уплатой издержек? — спросила она, не поворачивая головы.

— Я специально ездил к Форсайту, но ничего от него не добился.

— А… Хотите сначала умыться или прямо пройдете к себе? Ужин в четверть девятого. А сейчас половина восьмого.

— Лучше прямо наверх.

— Вы будете теперь в другой комнате. Я покажу вам.

Она проводила его до маленькой лестницы, которая вела в «комнату священника».

— Вот ваша ванная. А теперь — сюда, наверх.

— В «комнату священника»?

— Да. Но привидений там нет. Она подошла к окну.

— Смотрите! Здесь ему ночью спускали в корзине еду. Нравится вам вид отсюда? Конечно, весной еще лучше, когда все зеленеет.

— Чудесно!

Он стоял рядом с ней, и его пальцы с такой силой сжимали край каменного подоконника, что даже суставы побелели. Волна горечи залила ей сердце. Как она мечтала когда-то стоять здесь рядом с Уилфридом! Динни прислонилась к амбразуре окна и закрыла глаза. Когда она их снова открыла, его глаза были прикованы к ее лицу, губы дрожали, руки были стиснуты за спиной.

Динни направилась к двери.

— Я скажу, чтобы принесли ваши вещи и разложили их. Ответьте мне на один вопрос: это не вы заплатили издержки?

Он вздрогнул и отрывисто засмеялся, словно его неожиданно перенесли из трагедии в комедию.

— _Я_! Нет! Мне и в голову не пришло.

— А! — отозвалась Динни. — У вас до ужина еще много времени.

И она направилась к маленькой лестнице. Поверила она ему или нет? Не все ли равно! Вопрос будет задан, и на него придется дать ответ. «Еще одну реку, еще одну реку надо переплыть». Услышав, что подошел второй автомобиль, она поспешно сбежала по лестнице.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

В эти странные два дня, когда только Майкл и Флер чувствовали себя непринужденно, Динни, гуляя с Флер по саду, вдруг получила разгадку тревожившей ее тайны.

— Эм говорила, — начала Флер, — что все вы ломаете себе голову по поводу этих издержек. По ее словам, ты подозреваешь, что уплатил Дорнфорд, и тебе не хочется быть ему обязанной.

— Конечно; это все равно как вдруг обнаружить, что ты ничего не должна своей портнихе.

— Милая моя, — продолжала Флер, — скажу тебе по секрету: деньги заплатила я. Роджер как-то у нас обедал и жаловался, что ужасно неприятно посылать такой счет людям, когда у них ничего нет, и я тогда посоветовалась с Майклом и послала Роджеру чек. Мой отец зарабатывал деньги на законах, так что это только справедливо.

Динни изумленно уставилась на нее.

— Видишь ли, — и Флер доверительно взяла ее под руку, — благодаря конвертированию займа мои облигации повысились на десять пунктов, так что даже после выплаты этих девятисот с лишним фунтов я все же на пятнадцать тысяч богаче, чем была, а облигации продолжают повышаться. Я сказала тебе только потому, что боялась, как бы это не помешало тебе решить вопрос с Дорнфордом. Скажи, ведь помешало бы?

— Не знаю, — безучастно ответила Динни, и она действительно не знала.

— Майкл уверяет, что такого порядочного человека, как Дорнфорд, он давно не встречал, а насчет порядочности он очень чуток. И, знаешь, — Флер остановилась и выпустила ее руку, — ты для меня загадка, Динни. Всякому ясно, глядя на тебя, для чего ты создана: быть женой и матерью. Я знаю, ты многое пережила, но время все излечивает. Это так, я сама прошла через это и знаю. Важно настоящее и будущее. И ведь мы — настоящее, а будущее — наши дети. И продолжать наш род должна именно ты, потому что ты верна традициям, преемственности и всему такому. Воспоминания не должны нам портить жизнь, и, прости меня, старушка, — другого такого случая не будет — сейчас или никогда. А сказать о тебе это «никогда» было бы слишком грустно. Во мне, правда, весьма мало идеализма, — продолжала Флер, нюхая розу, — но зато достаточно обыкновенного практицизма, и я не могу видеть, если что-нибудь пропадает даром.

Динни, тронутая взглядом этих карих глаз с необыкновенно яркими белками, стояла не двигаясь и очень тихо ответила:

— Будь я католичкой, как он, я бы знала, что мне делать.

— Ушла бы в монастырь? — насмешливо отозвалась Флер. — Ну, нет! Моя мать была католичкой, и все-таки нет! Но ты-то не католичка; нет, дорогая, тебе нужен семейный очаг… Совместить и то и другое невозможно.

Динни улыбнулась.

— Мне очень неприятно, что я доставляю людям столько хлопот. Как тебе нравится эта Анжель Пернэ?[232]

Всю субботу Динни не говорила с Дорнфордом, так как он усердно выяснял настроения соседних фермеров. Но после ужина, когда она вела подсчет очков четырех гостей, занявшихся бильярдом, он подошел и стал с ней рядом.

— В доме веселье, — сказала она, присчитывая девять очков Флер ее противникам. — А как фермеры?

— Они уверены.

— В чем?

— В том, что любые начинания все равно ухудшат их положение.

— О!.. Они к этому привыкли…

— А вы что делали весь день, Динни?

— Собирала цветы, гуляла с Флер, играла с Каффсом, возилась со свиньями… Пять вам, Майкл, и семь им. Христианская игра: желай другим того же, чего ты желаешь себе.

— Русская пулька, — пробормотал Дорнфорд. — Не понятно: ведь в этой стране такие игры считались греховными.

— Кстати, если хотите завтра слушать обедню, отсюда рукой подать до Оксфорда.

— А вы поехали бы со мной?

— О да! Я люблю Оксфорд, и я была там у обедни только один раз. Ехать туда меньше часа.

Он смотрел на нее, как спаньель Фош, когда она возвращалась после долгого отсутствия.

— Значит, в четверть десятого, на моей машине. Когда они на другой день сидели рядом в автомобиле, он спросил:

— Откинем верх?

— Пожалуйста.

— Динни, это — как сон.

— Хотела бы я, чтобы мои сны скользили так же легко.

— Вы часто видите сны?

— Да.

— Хорошие или дурные?

— Сны как сны, всего понемногу.

— А иные повторяются?

— Один. Я вижу реку, которую не могу переплыть.

— Знаю. Это — как экзамен, который никак не можешь выдержать. Сны безжалостно выдают нас. А если бы вам удалось переплыть эту реку во сне, стали бы вы счастливей?

— Не знаю.

Наступило молчание. Наконец он сказал:

— Эта машина новой конструкции. У нее другая система передачи. Хотя вы ведь автомобильным спортом не увлекаетесь.

— Я в этом ничего не смыслю.

— Это оттого, Динни, что вы несовременны.

— Да, у меня многое получается хуже, чем у людей.

— Но многое у вас получается лучше, чем у кого бы то ни было.

— Вы хотите сказать, что я умею подбирать букеты…

— И понимать шутки и быть ужасно милой…

Динни казалось, что милой она за эти два года отнюдь не была, и поэтому она только спросила:

— В каком колледже вы учились, когда были в Оксфорде?

— В Ориэле.

На этом разговор иссяк.

Часть сена была уже в стогах, но местами оно еще лежало, и летний воздух был полон его благоуханием.

— Боюсь, — сказал вдруг Дорнфорд, — что мне совсем не хочется слушать обедню. Так редко удается быть с вами, Динни. Давайте поедем в Клифтон и покатаемся на лодке.

— Погода действительно слишком хороша, чтобы сидеть в помещении.

Они свернули влево и, миновав Дорчестер, по склонам и обрывам подъехали к реке возле Клифтона. Оставив машину, они раздобыли лодку, отплыли немного и пристали к берегу.

— Вот, — сказала Динни, — образец того, как выполняются «благие намерения». Сделать что-нибудь — это не значит сделать намеченное, не правда ли?

— Нет, но иногда выходит даже лучше.

— Жалко, что мы не взяли Фоша: он любит ездить на чем угодно, только бы ему сидеть на чьих-нибудь ногах и чтобы его хорошенько тошнило.

Катаясь по реке, они почти не разговаривали. Дорнфорд словно понимал (на самом деле он не понимал), что в этой дремотной летней тишине, на воде, то озаренной солнцем, то погруженной в тень, он становился ей ближе, чем когда-нибудь. А для Динни было что-то успокоительное и отрадное в этих долгих ленивых минутах, когда можно было молчать и всем своим существом впитывать в себя лето: его аромат, жужжание, спокойный ритм, беззаботный и беспечальный полет его зеленого гения, легкое колебание тростников, тихое журчание воды и доносившиеся из дальних рощ голоса лесных голубей. Да, она согласна с Клер, он очень тактичен и чуток.

Когда они вернулись в усадьбу, Динни почувствовала, что это утро было одним из самых лучших и спокойных в ее жизни. Но она видела по глазам Дорнфорда, что между словами: «Спасибо, Динни, было чудесно» — и его истинными переживаниями — целая пропасть. Даже неестественно, что он настолько держит себя в руках. Но она была женщиной, и ее сочувствие скоро перешло в досаду. Лучше все, что угодно, но только не это вечное насилие над собой, глубочайшее уважение, долготерпение и ожидание… И если они провели вместе все утро, то вторую половину дня они почти не виделись. Его глаза, устремленные на нее с тоской и легким упреком, только усиливали ее досаду, и она всячески старалась делать вид, что не замечает их. «Вот капризница», как сказала бы ее старая няня-шотландка.

Желая ему возле лестницы «спокойной ночи», Динни с искренним удовольствием отметила, что у него очень растерянное выражение лица, и с той же искренностью обозвала себя свиньей. Она вошла в свою спальню, охваченная странным смятением, недовольная собой, им и всем на свете.

— Черт! — пробормотала она, нащупывая выключатель.

Она услышала тихий смех. Клер в пижаме сидела на подоконнике и курила.

— Не зажигай, Динни. Поди сюда, посиди со мной, и давай вместе пускать дым в окно.

Три широко распахнутых окна открывались в ночь с темно-синим небом, полным трепетных звезд. Динни, взглянув на него, сказала:

— Где ты была с самого обеда? Я даже не знала, что ты вернулась.

— Хочешь сигарету? Тебе надо успокоиться. Динни выдохнула облачко дыма.

— Да. Я сама себе отвратительна!

— Так было и со мной, — пробормотала Клер, — но теперь мне легче.

— Что же ты сделала?

Клер снова засмеялась, и в ее смехе было что-то, заставившее Динни спросить:

— Виделась с Тони Крумом?

Клер откинулась назад, и ее шея смутно забелела в темноте.

— Да, моя дорогая, наш форд и я — мы были там. И теперь, Динни, мы подтвердили обвинение. Тони больше не похож на несчастного сиротку.

— О! — отозвалась Динни, и снова: — О!

Голос Клер, в котором слышалась теплота, томность и удовлетворение, заставил щеки Динни вспыхнуть, дыхание ее участилось.

— Да, я предпочитаю иметь его любовником, а не другом. Как мудр закон: он знал, кем мы должны были стать. И мне нравится отремонтированный домик Тони. Только камин наверху надо еще переделать.

— Значит, вы собираетесь пожениться?

— Дорогая, мы же не имеем права. Нет, пока будем жить в грехе. А там будет видно. Это правильно, что нельзя жениться сразу после развода. Тони будет приезжать в город среди недели, а я к нему — на конец недели. И все будет происходить в полном соответствии с заключением присяжных.

Динни рассмеялась. Клер вдруг выпрямилась и обхватила колени руками.

— Я счастлива… давно я не была так счастлива! Нельзя мучить других… И потом, женщины должны быть любимы, это естественно. И мужчины — тоже.

Динни высунулась в окно, и ночь постепенно остудила ее щеки. Прекрасная и глубокая, лежала она там, стирая очертания предметов, темная и словно погруженная в свои думы. Сквозь напряженную тишину донесся далекий шум мотора, он быстро нарастал — пронеслась машина. Динни увидела, как мелькнули за изгородью ее фары и исчезли за поворотом. Затем шум стал глуше, глуше, и снова наступила тишина. Пролетела ночная бабочка, плавно опустилось с крыши, перевертываясь в тихом воздухе, белое голубиное перышко. Рука Клер обвилась вокруг талии Динни.

— Спокойной ночи, старушка. Потремся носами.

Оторвавшись от созерцания ночи, Динни обняла стройное тело сестры. Их щеки соприкоснулись, и обеих сестер по-своему взволновала теплая кожа другой: для Клер это было как бы благословением, для Динни — подобно заразе, словно и ее опалил томительный зной бесчисленных поцелуев.

Когда Клер ушла, она принялась беспокойно ходить по комнате.

«Нельзя мучить других… Женщины должны быть любимы… мужчины тоже…» Вот еще пророк нашелся! Она вдруг прозрела, словно Павел на пути в Дамаск[233]. И она все ходила по комнате, пока наконец, утомленная, не зажгла свет и, сбросив платье, не села в халате перед зеркалом, чтобы причесаться на ночь. Расчесывая волосы, она вдруг посмотрела на свое отражение, словно очень давно не видела себя. Лихорадка, которой ее заразила Клер, казалось, оставила след на ее щеках, во взоре, в косах, и Динни показалась себе необычайно оживленной. Или, быть может, когда она каталась с Дорнфордом в лодке, солнце влило в ее кровь этот зной? Она расчесала волосы, откинула их назад и легла. Окна остались открытыми, занавески не были задернуты. Динни лежала на спине в своей узкой комнатке, а звездная ночь смотрела ей прямо в лицо.

Часы в холле глухо пробили полночь; еще каких-нибудь три часа, и начнет светать. Она думала о Клер, спавшей за стеной сладким сном. Она думала о Тони Круме, опьяненном счастьем в его отремонтированном домике, и в памяти встала строчка из «Оперы нищих»: «Ее поцелуи даруют блаженство и тихий покой». А она? Она не могла заснуть и, как некогда в детстве, испытывала смутное беспокойство, ей хотелось разгадывать тайны глубокой ночи, сидеть на лестницах, заглядывать в комнаты, свернуться клубочком в каком-нибудь кресле. Надев халат и туфли, она выскользнула из комнаты, села на верхних ступеньках лестницы, обхватив колени, и прислушалась. В старом темном доме не раздавалось ни звука, только где-то тихонько скреблась мышь. Динни поднялась и, держась за перила, беззвучно прокралась вниз. В холле уже пахло затхлостью, — там было слишком много старого дерева и мебели, а двери оставались закрытыми всю ночь. Динни пересекла холл и вошла в гостиную. Здесь воздух тоже был тяжелый. Пахло цветами, ароматической смесью и застоявшимся табачным дымом. Динни подошла к одной из застекленных дверей, отдернула гардины и распахнула дверь. Она остановилась на пороге, жадно вдыхая свежий воздух. Очень темно, очень тихо, очень тепло. Она видела слабый звездный отблеск на листьях магнолий. Оставив дверь открытой, она добралась до своего старого любимого кресла и свернулась в нем, поджав ноги. Здесь, обхватив плечи руками, Динни постаралась почувствовать себя снова маленькой девочкой. Ночной воздух лился в комнату, тикали часы, и зной в ее крови, казалось, остывал в такт их ритму. Она закрыла глаза. Как всегда в этом старом кресле, она почувствовала себя очень уютно, словно была со всех сторон укрыта и защищена, но уснуть все-таки не могла. За ее спиной всходила луна, и от нее в комнату закралось странное ощущение чьего-то присутствия, какой-то зыбкий, неверный свет, который придавал каждому знакомому предмету лишь призрачное подобие этого предмета, словно комната просыпалась, чтобы побыть с ней. И в Динни вновь возникло давнее ощущение того, что этот старый дом живет своей особой жизнью, что он чувствует и видит, что у него свои периоды сна и бодрствования.

Вдруг она услышала на террасе шаги и испуганно встрепенулась.

Чей-то голос спросил:

— Кто это? Есть здесь кто-нибудь?

На пороге застекленной двери стоял человек; Динни узнала Дорнфорда по голосу и ответила:

— Только я.

— Только вы!

Он вошел и остановился возле кресла, глядя на нее; Он все еще был в вечернем костюме и стоял спиной к окну, так что его лица почти не было видно.

— Что-нибудь случилось, Динни?

— Просто не спалось. А вы?

— Я заканчивал в библиотеке одну работу. А потом вышел на террасу подышать свежим воздухом и увидел, что дверь открыта.

— Кто же из нас первый скажет: «Вот удивительная встреча»?

Но никто ничего не сказал. Динни выпрямилась и спустила ноги с кресла. Вдруг Дорнфорд обхватил голову руками и повернулся к ней спиной.

— Простите, что я в таком виде, — пробормотала она, — я ведь не думала…

Он опять обернулся к ней и упал перед ней на колени.

— Динни, жизнь для меня кончена, если…

Она положила руки ему на голову и, негромко ответила:

— Нет, только начинается…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Адриан сидел и писал жене:

«Кондафорд. 10 августа.

Моя горячо любимая,

Я обещал дать тебе подробный и правдивый отчет о свадьбе Динни. Найди в «Аантерн» описание того, как новобрачные выходят из церкви. К счастью, фотоаппарат этой газеты заснял их до того, как они сели в машину. Ведь только киноаппарат может снимать движение, а то получается, что одна нога задрана к глазу, коленка другой кажется бесформенной, а линия брюк нарушенной. Дорнфорд выглядел очень хорошо: прямо как на свадебной фотографии. А Динни, дай ей бог всяческого благополучия, не улыбалась обычной «улыбкой невест», точно понимая, как смешно бы это выглядело. С тех пор как они стали женихом и невестой, я все старался понять, что она чувствует к нему на самом деле. Конечно, это не такая любовь, какой она любила Дезерта, но думаю, что физически он ей не противен. Когда я вчера спросил ее: «От чистого сердца?» Она ответила: «Во всяком случае, от всей души». Мы оба, конечно, знаем, что ради других она совсем себя не жалеет. Но сейчас она действительно делает это для себя. У нее будет своя жизнь, Дети, определенное положение. Так оно и должно быть, и я думаю, она это чувствует. Если она, как выражается современная молодежь, и не «сходит с ума» по Дорнфорду, то восхищается им и уважает его, и, по-моему, он вполне это заслужил. Кроме того, он знает от меня, если не от нее, на что может рассчитывать, и примирится с этим до лучших времен. Погода стояла все время прекрасная, и церковь, где, кстати сказать, был крещен твой «специальный корреспондент», по выражению какого-то простака, никогда еще не имела столь праздничного вида. Правда, прихожане в какой-то мере казались выходцами из «старой Англии», но я лично думаю, что большинство этих лиц можно увидеть у Вулворта[234].

Впереди в благочестивых позах стояли отпрыски нашего рода, сегодняшняя аристократия округа и завтрашняя. Чем больше я смотрел на нее, тем больше благодарил судьбу за то, что в условиях нашей жизни, в которые господу богу было угодно нас поставить, Черрелы нашего поколения отнюдь не имеют вид провинциальных аристократов. Даже Кон и Лиз, которым приходится жить здесь безвыездно, на таких не похожи. Правда, странно, когда подумаешь, что понятие «провинциальная аристократия» в наше время еще существует, но оно, вероятно, останется до тех пор, пока люди будут стрелять и охотиться. Я помню, как еще мальчишкой, если удавалось выпросить себе лошадь из нашей конюшни или из чьей-нибудь еще, я старался удрать подальше, чтобы ни с кем не разговаривать — до того утомительны были и их музыка и их беседы. Лучше быть простым человеком, чем провинциальным аристократом, сегодняшним или завтрашним. Должен сказать, что Клер после сильных ощущений, испытанных ею во время процесса, держалась удивительно хорошо, и вообще, насколько я мог наблюдать, никто не старался выказывать те чувства, которых у него в этот час, вероятно, не было. За ними, правда не с таким благочестивым видом, стояли крестьяне, — Динни ведь их любимица, — прямо выставка старейших жителей. Среди них несколько очень типичных лиц. Старик Доунер, в кресле на колесах, смуглый, с бакенбардами и бородкой, словно еврей из Уайтчепеля; он прекрасно помнит, как мы с Хилери свалились с воза с сеном, сидеть на котором нам вовсе не полагалось. Потом старая миссис Тибуайт, такая милая ведьма — она всегда разрешала мне рвать ее малину. Школьников отпустили на целый день. Лиз говорит, что на двадцать ребят не найдется ни одного, кто бы видел Лондон и бывал дальше, чем за десять миль от своей деревни. И это — в наши дни! Но молодые девушки и парни уже другие. У девушек красивые ноги и тонкие чулки, платья сшиты со вкусом; на юношах фланелевые костюмы, воротнички и галстуки, — и все это сделали мотоциклы и кино. В церкви было множество цветов, звонили колокола, играли на органе. Хилери совершил брачную церемонию со свойственной ему быстротой, и старый приходский священник, его «секундант», все время косился на него за эти темпы и за то, что он многое пропускал. Ты, конечно, хочешь знать все подробности относительно туалетов? Все вместе можно сравнить с зарослями шпорника. По крайней мере Динни, хотя она и была в белом, а ей вполне соответствовали, уж не знаю, нарочно или нет, — ее подружки. Что касается Моники, Джоан и двух молоденьких племянниц Дорнфорда, то они, высокие и стройные, действительно были похожи на цветы голубого шпорника. Впереди стояло четверо голубых детей, очень милых, но далеко не таких хорошеньких, как Шейла. Эта ветряная оспа пришлась так некстати: тебя и детей ужасно недоставало, а Рональд в роли пажа был бы лучше всех.

Я вернулся домой вместе с Лоренсом и Эм, производившей поистине величественное впечатление в своем платье стального цвета; только местами на ее лице были пятна — «там, где пудра смешалась со слезами». Мне пришлось остановиться с ней возле разбитого молнией дерева и пустить в дело один из техшелковых платков, которые ты мне дала. Лоренс был в прекрасном настроении. Он считает, что эта свадьба — наименее дутое предприятие из всего, что он перевидал за последнее время, и надеется, что фунт не упадет еще ниже. Эм ездила смотреть дом на Кемпден-Хилл. Она предсказывает, что Динни влюбится в Дорнфорда меньше чем через год; это вызвало новые слезы, так что я решился обратить ее внимание на дерево, в которое ударила молния, когда она, я и Хилери стояли под ним. «Да, — сказала она, — вы еще тогда под стол пешком ходили. Это судьба. А дворецкий сделал из этого дерева вставочку для пера, но перо в ней не держалось. Я подарила ее Кону для школы, и он потом проклинал меня. Лоренс, я старуха!» Тогда Лоренс взял ее за руку, и так, держась за руки, они прошли всю оставшуюся часть дороги.

Гостей принимали на террасе и на лужайке. Явились решительно все — и школьники и старики, вообще собралось странное общество, но, по-моему, было весело. Я и не знал, что так люблю это старое гнездо. Что там ни говори, а в этих старых усадьбах все же что-то есть. Стоит только допустить, чтобы такие гнезда разрушились, и их уже не восстановишь, а ведь именно они придают своеобразную окраску всему окружающему. У некоторых деревень и пейзажей как-то нет души. Трудно сказать почему, но они пусты, плоски, бессодержательны. Хорошее старое гнездо преображает всю округу. Если люди, живущие в нем, не эгоистичные свиньи, то оно незаметно становится чем-то важным и для тех, кому ничто в нем не принадлежит. Кондафордская усадьба вроде якоря для соседних деревень. Сомневаюсь, чтобы хоть один из деревенских жителей, как бы он ни был беден, пожалел о том, что усадьба до сих пор цела, или чувствовал бы себя лучше, если бы она была разрушена. Любовь и заботы многих поколений и, право, не бог весть какие расходы создали нечто особое, своеобразное. Все меняется и, бесспорно, должно меняться, но как уберечь от перемен то, что этого заслуживает в домах, обычаях, установлениях или человеческих характерах? Вот одна из наших величайших проблем, а занимаемся мы ею бесконечно мало. Мы сохраняем наши произведения искусства, нашу старинную мебель, у нас развит и очень укоренился культ старины, даже самые передовые современные умы заражены им. Почему не подойти так же и к социальной жизни? Да, старые порядки меняются, но мы должны постараться сохранить красоту, достоинство и дух служения людям, — все это накапливалось веками, но исчезнуть может очень быстро, если мы не приложим усилий к тому, чтобы это сохранить. Раз человек таков, то нет ничего бессмысленнее, чем ломать созданное, чтобы потом начинать все сызнова. На старом порядке вещей немало уродливых наростов, и далеко не все в нем было хорошо и прочно, но теперь, когда рабочие, так сказать, уже приступили к сносу дома, ясно видно, что можно за час сломать то, что возводилось веками. До тех пор, пока не увидишь совершенно отчетливо, не уяснишь, как заменить несовершенное чем-то более совершенным, будешь только тормозить движение вперед, а не способствовать ему. Все дело в том, чтобы выбрать и сохранить все ценное, хотя его не так уж много.

Однако оставим возвышенные материи и вернемся к Динни. Они собираются провести медовый месяц в Шропшире, на родине Дорнфорда. Затем поживут некоторое время здесь и обоснуются на Кемпден-Хилл. Надеюсь, что погода продержится. Медовый месяц в дождливую погоду может быть очень утомительным, особенно когда один из молодоженов любит гораздо сильнее, чем другой. Дорожное платье Динни было, как тебе, наверно, интересно узнать, голубое, и оно было ей не очень к лицу. Нам удалось на минутку остаться вдвоем. Я передал ей от тебя привет, и она попросила передать привет тебе и сказала: «Дядя милый, я, кажется, почти «переплыла», пожелай мне счастья». Я чуть не расплакался: что она переплыла? Все же если пожелания счастья могут способствовать счастью, то она увезла их целый ворох. А вот прощальные поцелуи трудно выдержать. Кон и Лиз поцеловали ее уже в машине. Когда Динни уехала и я увидел их лица, я почувствовал себя бесчувственным чурбаном.

Они уехали в машине Дорнфорда, он сам правил. И тогда я, должен признаться, скис. Правда, все как будто хорошо, но мне почему-то грустно. В браке есть что-то бесповоротное, хотя развестись сейчас легко, а будет еще легче, да и Динни не такая женщина, чтобы связать себя с человеком, который ее любит, а потом бросить его. Она, конечно, будет верна старомодному обету: «В горе и в радости!» Будем надеяться, что хотя бы в будущем радости окажется больше. Я незаметно выскользнул в сад и пошел через поля в лес. Надеюсь, у вас там был такой же чудесный день, как и здесь. Эти буковые леса на склонах холмов гораздо красивее аккуратных буковых насаждений в долинах; но даже и они напоминают храмы, хотя служат лишь межевыми знаками или дают тень стадам. Около половины шестого этот лес был прямо-таки заколдованным лесом, уверяю тебя. Я взобрался на косогор, уселся там и блаженствовал. Огромные косые столбы солнечных лучей заливали светом стволы деревьев, а к зеленой прохладе под ними применим лишь один эпитет: «райская». У многих деревьев ветви растут только на большой высоте, и некоторые стволы кажутся почти белыми. Подлеска почти нет, и мало живых тварей — только сойки да рыжие белки. Когда находишься в таком восхитительном лесу и начинаешь думать о налогах с наследства и о порубке деревьев, сердце обливается кровью, и кажется, будто поужинал одним испанским луком. Для бога двести лет могут сойти за один день, но для меня они — вечность. В этих лесах уже не охотятся, каждый может тут гулять, и я думаю, что молодежь гуляет: это такое чудесное место для влюбленных. Я улегся на солнышке и стал думать о тебе, а два серых лесных голубя сидели на ветке, на расстоянии каких-нибудь пятидесяти ярдов, и уютно болтали; я пожалел, что у меня нет с собой бинокля. Там, где деревья срублены и выкорчеваны, выросли кипрей и пижма, а наперстянка здесь, видимо, не растет. Все это удивительно успокаивало, только сердце чуть-чуть щемило от всей этой зелени и красоты. Как странно, что от красоты бывает больно. Может быть, это скрытое ощущение неизбежности смерти, может быть, сознание того, что все вещи со временем от человека уходят, и чем глубже их красота, тем тяжелее утрата. Тут в человеке допущена какая-то ошибка. Мы должны были бы относиться к этому примерно так: чем прекраснее земля, чем чудеснее этот свет, ветер, листья, чем пленительнее природа, тем глубже и сладостнее будем мы покоиться в ней. Неразрешимая загадка! Но я знаю, что вид мертвого кролика в таком лесу действует на меня сильнее, чем тушка кролика в мясной. Возвращаясь, я наткнулся на мертвого кролика — его загрызла ласка; его покорная беспомощность, казалось, говорила: «Как жаль, что я мертв!» Может быть, смерть и хороша, но жизнь лучше. Мертвая форма, пока она все еще форма, производит очень тяжелое впечатление. Ведь форма и есть жизнь; и если жизнь ушла, то непонятно, как может форма сохраняться хотя бы ненадолго. Мне очень хотелось дождаться, когда взойдет луна, заглянет сюда и постепенно наполнит лес своим призрачным светом, тогда, может быть, я почувствовал бы, что форма как» то продолжает жить в другом виде, и все мы тоже, даже мертвые кролики, птицы, бабочки, мы все-таки движемся и продолжаем жить; может быть, в том-то и состоит правда, но этого я не знаю и никогда не узнаю,

Но в восемь должен был быть ужин, и пришлось уйти, пока свет был еще зелен и золотист, — опять из-под пера потекла аллитерация, словно крошечный ручеек. На террасе я встретил Фоша, спаньеля Динни. Я знаю его историю, и мне показалось — я встретился с банши[235], хотя он вовсе не выл, но я тут же вспомнил все, что пережила Динни. Он сидел и смотрел в пол — как умеют смотреть собаки, особенно спаньели, если они чего-нибудь не понимают и одного-единственного запаха уже нет. Конечно, пес поедет с Дорнфордами в Кемпден-Хилл, когда они вернутся.

Я поднялся наверх, принял ванну, переоделся и стал у окна, прислушиваясь к жужжанию трактора, все еще косившего пшеницу, и слегка пьянея от аромата цветущей жимолости, которая обвивает мое окно. Теперь я знаю, что Динни разумела под этим «переплыла». Ей все снилась река, которую она никак не может переплыть. Что ж, так всю жизнь — или переплывешь, или утонешь. Я надеюсь, я верю, что она уже у того берега. Ужин прошел, как обычно; мы не говорили о ней и не касались наших чувств. Я сыграл с Клер партию на бильярде, — она показалась мне в этот раз особенно женственной и привлекательной. Потом просидел за полночь с Коном, но, точно по уговору, мы не произнесли ни слова. Боюсь, что они будут очень скучать без Динни.

Тишина в моей комнате, когда я наконец добрался до нее, была поразительная, лунный свет казался почти желтым. Сейчас луна прячется за один из вязов, и над сухой веткой сияет вечерняя звезда. Выступило еще несколько звезд, но очень тусклых. Эта ночь кажется далекой от нашей эпохи, далекой даже от нашего мира. Ни одна сова не крикнет, только жимолость все еще благоухает. Итак, моя любимая, тут и сказке конец. Спокойной ночи.

Вечно любящий тебя

Адриан».
1933

Примечания

1

В конце концов (франц.).

(обратно)

2

«Король умер» (франц.) — формула, принятая для объявления о смерти французских королей и о воцарении наследника: «Король умер, да здравствует король!»

(обратно)

3

Памятник жертвам войны 1914–1918 гг.

(обратно)

4

Правобережный, глухой район Лондона.

(обратно)

5

Они жили, но как мало они участвовали в жизни (франц.).

(обратно)

6

«Уехать на Запад» — погибнуть (военный слэнг).

(обратно)

7

Название декадентского течения в искусстве (от французского слова «vertige» — головокружение).

(обратно)

8

Решено (франц.).

(обратно)

9

Боязнь замкнутого пространства.

(обратно)

10

Всегда один целует, а другой подставляет щеку (франц.).

(обратно)

11

«В сторону Свана», роман Марселя Пруста.

(обратно)

12

«Холостячка» В. Маргерита.

(обратно)

13

Умение; буквально «умение делать» (франц.).

(обратно)

14

Эмиль Куэ (1857–1926), француз, проповедовал самовнушение как лекарство от всех болезней.

(обратно)

15

Член городского управления.

(обратно)

16

Санта-Клаус — сказочный «дед-мороз», приносящий детям подарки.

(обратно)

17

Согласие, но не сердечное (франц.). — «Сердечное согласие» союз Англии и Франции, заключенный в 1904 году.

(обратно)

18

Мона Лиза Джиоконда — картина Леонардо да Винчи.

(обратно)

19

Русский балетмейстер, много лет работавший в Англии, где имел громадное влияние на все области искусства.

(обратно)

20

SOS — «Спасите наши души!» — сигнал бедствия.

(обратно)

21

Комическая опера Гэя, продолжение «Оперы нищих».

(обратно)

22

Через тяжкие труды — к звездам (лат.).

(обратно)

23

Рождественская песенка.

(обратно)

24

Перевод И. Романовича.

(обратно)

25

Англичане утверждают, что устрицы вкусны только в те месяцы, в названиях которых есть буква «р», — то есть с сентября по апрель.

(обратно)

26

Нас предали (франц.).

(обратно)

27

Часа в три (франц.).

(обратно)

28

Бодритесь! (франц.).

(обратно)

29

Людовика Пятнадцатого.

(обратно)

30

Название британского военного корабля, официально не входившего в состав британского флота, но нанесшего большой урон северянам во время гражданской войны в США, после чего Англия была вынуждена уплатить США контрибуцию.

(обратно)

31

Английский политический деятель (1729–1797), выступал последним. В Америке он бы выдвинулся, у него есть идеи. //

(обратно)

32

Поэма Колриджа.

(обратно)

33

Танцы (франц.).

(обратно)

34

«Дальше некуда» (лат.).

(обратно)

35

// «Рядом с моей милой хорошо уснуть» — одна из самых популярных французских песенок во время войны 1914–1918 гг.

(обратно)

36

Избалованный ребенок, которому спускают все дерзости (франц.).

(обратно)

37

Официальный бюллетень — отчеты о заседаниях английского парламента.

(обратно)

38

Первоисточник (лат.).

(обратно)

39

Отец семейства (лат.).

(обратно)

40

Какая гнусная личность (франц.).

(обратно)

41

Свысока (франц.).

(обратно)

42

Уичерли (1640–1716). В его пьесах, в том числе и в «Прямодушном» (1674), показано развращенное высшее общество Англии конца XVII века. Пьесы чрезвычайно «вольные» как по языку, так и по ситуациям.

(обратно)

43

За родину (лат.).

(обратно)

44

Громкие скандальные процессы (франц.).

(обратно)

45

Лондонско-юго-западная железнодорожная компания.

(обратно)

46

В целом (лат.). Юридический термин.

(обратно)

47

Английский драматург (1670–1729).

(обратно)

48

Перемена фронта (франц.).

(обратно)

49

По Фаренгейту; приблизительно 40,5 по Цельсию.

(обратно)

50

Гора на северо-западе Англии.

(обратно)

51

Перевод И. Романовича.

(обратно)

52

9 ноября — день, когда новый лорд-мэр Лондона приступает к своим обязанностям.

(обратно)

53

Места в первом ряду галереи в палате общин.

(обратно)

54

В заседаниях парламента.

(обратно)

55

Английский архитектор (1632–1723).

(обратно)

56

Подругу (франц.).

(обратно)

57

До смешного (франц.).

(обратно)

58

Конец песенки шута из «Двенадцатой ночи» Шекспира.

(обратно)

59

Концовка баллады (франц.).

(обратно)

60

Многое из малого — малое из многого! (лат.)

(обратно)

61

Восстание в индийской армии в 1857 году.

(обратно)

62

Остров при выходе из Ламанша в Атлантический океан.

(обратно)

63

Роман Оливни Шргйнер (псевдоним Ральф Айрон), 1883 год.

(обратно)

64

Хабанера «Любовь свободна» из оперы «Кармен».

(обратно)

65

Английская писательница, автор сатирико-бытовых романов (1775 1817),

(обратно)

66

Английский писатель, автор популярной в свое время «Философии в поговорках» (1810–1889),

(обратно)

67

Английский мыслитель, прозаик и поэт (1593–1683).

(обратно)

68

Английский политический деятель (1749–1806).

(обратно)

69

Прозвище английской актрисы Мэри Робинзон, автора пьес, стихов, повестей, исполнявшей, между прочим, роль Пердиты в «Зимней сказке» Шекспира (1758–1800).

(обратно)

70

До свидания (итал.).

(обратно)

71

Самый большой конный двор в Лондоне.

(обратно)

72

Сильная сторона; специальность (итал.).

(обратно)

73

Неделя скачек в Аскоте, близ Уиндзора, — середина июня.

(обратно)

74

Гудвудские скачки — июль.

(обратно)

75

Серии гравюр знаменитого художника-сатирика XVIII века Хогарта.

(обратно)

76

Заезд на 2,5 мили (4 км).

(обратно)

77

Которая никак не желает отказаться от шляп без полей (франц.).

(обратно)

78

Совсем сбилась с толку (франц.).

(обратно)

79

А это будет невыполнимо; твоего отца хватил бы удар (франц.).

(обратно)

80

Ну, не знаю, милая (франц.).

(обратно)

81

Порода крупного рогатого скота.

(обратно)

82

Венецианские (франц.).

(обратно)

83

Все проходит (франц).

(обратно)

84

Объект ненависти (франц.).

(обратно)

85

Распространенный порошок от клопов.

(обратно)

86

Уильям Блэйк (1757–1827) — английский поэт-мистик.

(обратно)

87

Поговорим о чем-нибудь другом (франц.).

(обратно)

88

9 июля.

(обратно)

89

Октябрьские, скачки.

(обратно)

90

Парламентские или правительственные отчеты.

(обратно)

91

Вильгельм Руфус II (Рыжий) — английский король (1087–1100).

(обратно)

92

Портрет папы Юлия Второго.

(обратно)

93

Нарастание (итал).

(обратно)

94

Лишняя (франц).

(обратно)

95

Английский карикатурист, сотрудник журнала «Панч» (1817–1864).

(обратно)

96

Пальмерстон (1784–1865).

(обратно)

97

Карта, по которой взимали десятину (церковную подать), составляющую десятую часть дохода или урожая.

(обратно)

98

Чем больше все меняется, тем больше остается неизменным (франц.).

(обратно)

99

Преступление, оправдываемое страстью (франц.).

(обратно)

100

Закрытая мужская школа.

(обратно)

101

Вместо отца (лат.).

(обратно)

102

Офицерское училище.

(обратно)

103

Имеется в виду первая мировая война 1914–1918 годов.

(обратно)

104

Титул сыновей и дочерей высшей знати.

(обратно)

105

Мыслящий человек (лат.).

(обратно)

106

Великолепный трансатлантический человек (лат.).

(обратно)

107

Джорджоне да Кастель Франко (Джордже Барбарелли) (1478–1510) — итальянский художник.

(обратно)

108

Западная часть Лондона.

(обратно)

109

Из «Псалма жизни» Г. Лонгфелло. (Перев. М. Зенкевича.).

(обратно)

110

Пусть будет так (франц.).

(обратно)

111

Тернер, Джозеф (1775–1851) — английский художник-пейзажист.

(обратно)

112

Карлейль, Томас (1795–1881) — английский историк.

(обратно)

113

Россетти, Данте Габриэль (1828–1882) — английский художник и поэт.

(обратно)

114

Уистлер, Джеймс (1834–1903) — американский художник, некоторое время проживавший в Англии.

(обратно)

115

Обязательным (лат.).

(обратно)

116

Из стихотворения Льюиса Кэррола (1832–1898), английского детского писателя.

(обратно)

117

Речь идет о Теодоре Рузвельте (1858–1919), президенте США в 1901–1909 годах.

(обратно)

118

Из стихотворения английского поэта Элроя Флеккера (1884–1915). (Перев. Б. Слуцкого.)

(обратно)

119

Джонсон, Самюэль (1709–1784) — английский писатель; Босуэл, Джеймс (1740–1795) — его биограф.

(обратно)

120

Прекрасных глаз (франц.).

(обратно)

121

Прекрасного титула (франц.).

(обратно)

122

Отдельный кабинет (франц.).

(обратно)

123

Здесь — в своем высшем выражении (лат.).

(обратно)

124

Самолюбие (франц.).

(обратно)

125

Урожденная (франц.).

(обратно)

126

Питн, Уильям, граф Чатам (1708–1778) — английский государственный деятель.

(обратно)

127

Так называют в Англии правительственный аппарат — по названию улицы, где находятся важнейшие министерства, в том числе министерство иностранных дел.

(обратно)

128

Улица в Лондоне, где находится главный полицейский суд.

(обратно)

129

Дома для умалишенных (франц.).

(обратно)

130

а) Сражение при Наварине между соединенным флотом России, Англии, Франции, с одной стороны, и турецко-египетским флотом, с другой (1827). // б) Наварин — рагу из баранины с картофелем, репой и фасолью.

(обратно)

131

Ссылка на династическую войну Алой и Белой Розы (1455–1485), между потомками английского короля Эдуарда III.

(обратно)

132

Английский закон 1679 года, гарантирующий арестованному право требовать предъявления ему объяснений причин ареста.

(обратно)

133

Туристская фирма.

(обратно)

134

Вот это девка так девка! (франц.).

(обратно)

135

5 ноября в Англии празднуют провал католического заговора 1605 года («Пороховой заговор»); заговорщики — Гай Фокс, Роберт Кэтсби и другие — собирались взорвать парламент, но были схвачены и повешены. По традиции, в этот день деги, вымазав лицо сажей, распевая песни, ходят по улицам с изображением виселицы, на которой болтается чучело Гая Фокса.

(обратно)

136

Генерал Роберт Эдуард Ли (1807–1870), во время гражданской войны в США командовал армией южан-рабовладельцев.

(обратно)

137

Стихи даются в переводе А. Эфрон.

(обратно)

138

Уайт-Мелвиль Джордж (1821–1878) английский писатель и спортсмен.

(обратно)

139

Лайелл Альфред (1835–1911) — государственный деятель, поэт и автор ряда книг об Индии. Имеется в виду поэма «Богословие под страхом смерти», в которой герою под страхом смерти предлагают перейти в мусульманскую веру.

(обратно)

140

Стенхоп Эстер (1776–1839) — английская путешественница.

(обратно)

141

Роман американского писателя Торнтона Уайлдера (род. в 1897 г.).

(обратно)

142

Махди Мухаммед-Ахмед (1848–1885) — вождь народного восстания суданцев против английских колонизаторов.

(обратно)

143

Английский король Эдуард VII (1841–1910).

(обратно)

144

Кейзмент Роджер Дэвид (1864–1916) — ирландский революционер, казненный англичанами.

(обратно)

145

Бартон Ричард-Фрэнсис (1821–1890) — английский путешественник, писатель и лингвист.

(обратно)

146

Пулгрейв Уильям Гиффорд (1826–1888) — миссионер, дипломат; путешествовал по странам Ближнего и Среднего Востока, написал об этом ряд книг.

(обратно)

147

Бедави — группа племен, обитающих на восточном берегу Нила.

(обратно)

148

Дойл Фрэнсис Гастингс (1810–1888) — английский поэт и литературовед.

(обратно)

149

Верным Ахатом (лат.). Ахат — друг Энея из поэмы Вергилия «Энеида».

(обратно)

150

Давид и Ионафан библейские герои, связанные узами дружбы.

(обратно)

151

Лоуренс Генри (1806–1857), Лоуренс Джон (1811–1879), Никольсон Джон (1822–1857), Сандеман Роберт (1835–1892) — деятели, игравшие видную роль в установлении британского владычества в Индии в XIX веке.

(обратно)

152

Сертис Роберт Смит (1803–1864) английский писатель, автор юмористических романов на спортивные темы.

(обратно)

153

Спондж — герой одного из романов Сертиса.

(обратно)

154

В сущности (франц.).

(обратно)

155

Лорд Джим — герой одноименного романа английского писателя Джозефа Конрада (1857–1924). Лорд Джим обесчестил себя, покинув корабль в минуту паники.

(обратно)

156

Одна из глав книги Льюиса Кэролла «Алиса в стране чудес».

(обратно)

157

Строка из 116-го сонета Шекспира, перевод С. Маршака.

(обратно)

158

Из стихотворения Э. Хенли (1849–1903) «Непобежденный».

(обратно)

159

Клайв Роберт (1725–1774) — один из наиболее жестоких английских колонизаторов, при котором Индия была завоевана англичанами.

(обратно)

160

Фрагонар (1732–1806) — французский художник.

(обратно)

161

Аякс — один из героев Троянской войны; олицетворение бунтаря, бросающего вызов богам.

(обратно)

162

«Гончая Небес» — нашумевшая в Англии поэма Френсиса Томпсона (1859–1907).

(обратно)

163

«Любовь дитя, дитя свободы…» (франц.).

(обратно)

164

Фрис Уильям (1819–1909) — художник. Имеется в виду его картина «Скачки в Эпсоме».

(обратно)

165

На расследовании (лат.).

(обратно)

166

Стивенс Альфред (1828–1906) — бельгийский художник.

(обратно)

167

Все приедается, все проходит (франц.).

(обратно)

168

Сердце красавицы склонно к измене!.. (итал.).

(обратно)

169

Грейс Уильям (1848–1915) — известный в Англии игрок в крикет.

(обратно)

170

Большой рынок (арабск.).

(обратно)

171

Музей восковых фигур в Лондоне.

(обратно)

172

Картина Боттичелли «Рождение Венеры».

(обратно)

173

Индийское блюдо: рис под соусом из пряностей.

(обратно)

174

В 1930 и 1931 годах в Лондоне были проведены две конференции «Круглого стола». Обещая внести изменения в конституцию Индии, англичане добивались соглашения с индийской буржуазией.

(обратно)

175

Неудачный брак (франц.).

(обратно)

176

Этим восклицанием туземцы Австралии предупреждают об опасности.

(обратно)

177

Неправильное произношение названия цветка «годиция».

(обратно)

178

Королевский адвокат.

(обратно)

179

Китченер (1850–1916) — английский реакционный политический деятель; принимал участие в подавлении народных восстаний в Судане и Египте; в свое время предлагал в демагогических целях некоторые реформы, касавшиеся интересов египетских крестьян — феллахов.

(обратно)

180

До свидания (франц.).

(обратно)

181

Имеется в виду Элен, героиня поэмы Вальтера Скотта «Дева озера».

(обратно)

182

Как они есть сейчас (лат.).

(обратно)

183

Что касается их будущего (лат.).

(обратно)

184

Разумного человека (лат.).

(обратно)

185

Смотрите! Гора! (франц.).

(обратно)

186

Каранд'Аш — псевдоним карикатуриста и иллюстратора Эммануэля Пуаре (1858–1909), особенно известного удачными карикатурами на военных. Р. Буллер (1839–1908) — английский генерал; безуспешные попытки овладеть городом Ледисмитом во время англо-бурской войны 1899–1902 годов сделали его предметом насмешек.

(обратно)

187

Стоун — английская мера веса, равная 6,36 килограмма, употребляется главным образом при определении человеческого веса.

(обратно)

188

Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними (лат.).

(обратно)

189

Паря в небесах (лат.).

(обратно)

190

Против (лат.).

(обратно)

191

На войне как на войне (франц.).

(обратно)

192

Название растения.

(обратно)

193

Припев английской матросской песни.

(обратно)

194

«Типперери» песенка английских солдат.

(обратно)

195

Строка из религиозного гимна.

(обратно)

196

Сноровка, деловитость (франц.).

(обратно)

197

Известная картина французского художника Ватто (1684–1721), изображающая «Жиля» — одного из персонажей комедии масок типа Пьерро.

(обратно)

198

Портрет фаворитки Людовика XV маркизы Помпадур, написанный художником Франсуа Буше (1703–1770).

(обратно)

199

Маркиза де Ментенон состояла в тайном браке с Людовиком XIV.

(обратно)

200

Мане Эдуард (1832–1883) — один из первых французских художников-импрессионистов.

(обратно)

201

Гоген Поль (1848–1903) — французский художник; относится к группе так называемых постимпрессионистов; увлекался экзотикой и отвлеченной декоративностью.

(обратно)

202

Сезанн Поль (1839–1906) французский художник; один из первых выступил против импрессионистов, упрекая их в потере чувства формы; глава постимпрессионизма.

(обратно)

203

Матисс Анри (1869–1954) — известный французский живописец и прогрессивный общественный деятель. Для творчества Матисса характерны декоративная плоскостная живопись, крайне упрощенный рисунок.

(обратно)

204

Ван-Гог Винсент (1853–1890) — голландский художник, работавший во Франции.

(обратно)

205

Клуэ Франсуа (1510?-1572?) — французский художник эпохи Возрождения.

(обратно)

206

Пуссен Никола (1594–1665) — французский художник, выдающийся представитель классицизма в живописи.

(обратно)

207

Клод Лорен (1600–1682) французский живописец, мастер классического пейзажа.

(обратно)

208

Грез Жан-Батист (1725–1805) — французский художник. Для творчества Греза, которого называли художником «третьего сословия», характерны реалистические тенденции.

(обратно)

209

Энгр Жан-Огюст-Доминик (1780–1867) — французский художник, живописец и рисовальщик, яркий представитель академической школы живописи первой половины XIX века.

(обратно)

210

Делакруа Фердинанд (1798–1863) — выдающийся представитель романтизма во французской живописи.

(обратно)

211

Барбизонцы — группа французских пейзажистов (Т. Руссо, Ж. Дюпре, Добиньи и др.), работавших в 30-60-х годах XIX века в деревне Барбизон, недалеко от Парижа. Барбизонцы внесли большой вклад в развитие французского национального реалистического пейзажа.

(обратно)

212

Шарден Жан (1699–1779) — французский художник, прославившийся своими жанровыми сценами и натюрмортами, один из первых выдающихся представителей реализма в искусстве XVIII века.

(обратно)

213

Леписье Франсуа (1698–1755) французский художник и гравер.

(обратно)

214

Фрагонар Оноре (1732–1806) выдающийся французский живописец и график.

(обратно)

215

Дега Эдгар (1834–1917) — французский живописец и рисовальщик, примыкающий к импрессионистам. Изображал главным образом сцены современного ему быта.

(обратно)

216

Моне Клод (1840–1926) — французский художник, глава импрессионистов.

(обратно)

217

Как говорит легенда, жена английского феодала леди Годива, желая избавить жителей Ковентри от непосильного налога, согласилась проехать по городу обнаженной.

(обратно)

218

Герой песенки про мельника с реки Ди, которому было «наплевать» на людей, «и всем было наплевать на него».

(обратно)

219

Мужчина часто меняется, безрассудна женщина, доверяющая ему (франц.).

(обратно)

220

Горячий напиток, состоящий из вина, молока и пряностей.

(обратно)

221

«Будьте благоразумны» (франц.).

(обратно)

222

Перевод Ю. Анисимова.

(обратно)

223

В 1925 году в Хайд-парке был открыт памятник известному натуралисту В. Хэдсону (1841–1922).

(обратно)

224

Райма — героиня книги Хэдсона «Зеленые дворцы», к которой Голсуорси написал предисловие. В Лондоне Райме поставлен памятник.

(обратно) class='book'> 225 Бриан Аристид (1862–1932) — французский государственный деятель, родился в Нанте (Нормандия).

(обратно)

226

Военный колледж в Сандхерсте готовил офицеров для британской армии.

(обратно)

227

«Против» — латинское слово, употребляемое в судопроизводстве.

(обратно)

228

Цитата из книги Л. Кэррола «Алиса в стране чудес», где фигурирует Чеширский кот, улыбка которого оставалась даже тогда, когда сам кот уже исчезал.

(обратно)

229

«Мармион» — поэма Вальтера Скотта.

(обратно)

230

Скромные предметы домашнего обихода (лат.).

(обратно)

231

Уимблдон — теннисный клуб в пригороде Уимблдон, где каждое лето происходит розыгрыш первенства по теннису.

(обратно)

232

Сорт розы.

(обратно)

233

Имеется в виду библейская легенда о том, как бог, ослепив молнией Павла, направлявшегося в Дамаск, чтобы совершить там расправу над христианами, превратил его самого в христианина и проповедника христианства.

(обратно)

234

Вулворт — американская фирма, в магазинах которой товары в каждом отделе имеют одну цену.

(обратно)

235

Банши — в кельтском фольклоре — фея, предвещающая смерть.

(обратно)

Оглавление

  • — III — «СОВРЕМЕННАЯ КОМЕДИЯ»
  •   БЕЛАЯ ОБЕЗЬЯНА (роман, 1924)
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •       I ПРОГУЛКА
  •       II ДОМА
  •       III МУЗЫКА
  •       IV ОБЕД
  •       V ЕВА
  •       VI «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ» И «СТАРЫЙ МОНТ»
  •       VII «СТАРЫЙ МОНТ» И «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ»
  •       VIII БИКЕТ
  •       IX СМЯТЕНИЕ
  •       X КОНЕЦ СПОРТСМЕНА
  •       XI РИСКОВАННОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ
  •       XII ЦИФРЫ И ФАКТЫ
  •       XIII ПЛЕН
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •       I МАРКА ПАДАЕТ
  •       II ВИКТОРИНА
  •       III МАЙКЛ ГУЛЯЕТ И РАЗГОВАРИВАЕТ
  •       IV ТЕЛО ФЛЕР
  •       V ДУША ФЛЕР
  •       VI МАЙКЛУ ДОСТАЕТСЯ
  •       VII НАГАЯ НАТУРА
  •       VIII СОМС БЕРЕТСЯ ЗА ДЕЛО
  •       IX СЛЕЖКА
  •       X ЛИЦО
  •       XI ШАПКА НАБЕКРЕНЬ
  •       XII НА ВОСТОК
  •     ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •       I ПРАЗДНИК
  •       II СЛУЖЕБНЫЕ ДЕЛА
  •       III «ОТДЫХ ДРИАДЫ»
  •       IV ОТДЫХ БИКЕТА
  •       V МАЙКЛ ДАЕТ СОВЕТЫ
  •       VI КВИТЫ
  •       VII БЕСЕДЫ С ЭЛДЕРСОНОМ
  •       VIII СБЕЖАЛ
  •       IX СОМСУ РЕШИТЕЛЬНО ВСЕ РАВНО
  •       X НО ОСТОРОЖНОСТЬ — БЛАГОЕ ДЕЛО
  •       XI С МАЛЕНЬКОЙ БУКВЫ
  •       XII ИСПЫТАНИЕ
  •       XIII СОМС ПРИЖАТ К СТЕНЕ
  •       XIV ПЫТКА
  •       XV ПОКОЙ
  •   ИНТЕРЛЮДИЯ: ИДИЛЛИЯ (рассказ, 1927)
  •   СЕРЕБРЯННАЯ ЛОЖКА (роман, 1926)
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •       I ИНОСТРАНЕЦ
  •       II ПЕРЕМЕНА
  •       III МАЙКЛ «ПРОИЗВОДИТ РАЗВЕДКУ»
  •       IV ТОЛЬКО РАЗГОВОРЫ
  •       V ПАСЫНКИ
  •       VI СОМС НАЧЕКУ
  •       VII ЗВУКИ В НОЧИ
  •       VIII ВОКРУГ ДА ОКОЛО
  •       IX КУРЫ И КОШКИ
  •       X ФРЭНСИС УИЛМОТ МЕНЯЕТ ФРОНТ
  •       XI СОМС ПОСЕЩАЕТ РЕДАКЦИЮ
  •       XII МАЙКЛ РАЗМЫШЛЯЕТ
  •       XIII ДЕЛО ЗАТЕВАЕТСЯ
  •       XIV ДАЛЬНЕЙШИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •       I МАЙКЛ ПРОИЗНОСИТ РЕЧЬ
  •       II ПОСЛЕДСТВИЯ
  •       III МАРДЖОРИ ФЕРРАР У СЕБЯ ДОМА
  •       IV FONS ЕT ORIGO[38]
  •       V ДЕЛО РАЗВЕРТЫВАЕТСЯ
  •       VI МАЙКЛ ЕДЕТ В БЕТНЕЛ-ГРИН
  •       VII КОНТРАСТЫ
  •       VIII В ПОИСКАХ УЛИК
  •       IX VOLTE FACEI
  •       X ФОТОГРАФИЧЕСКИЕ СНИМКИ
  •       XI ТЕНИ
  •       XII …СГУЩАЮТСЯ
  •     ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •       I «ЗРЕЛИЩА»
  •       II «НЕ НАМЕРЕН ДОПУСТИТЬ»
  •       III СОМС ЕДЕТ ДОМОЙ
  •       IV ВОПРОСЫ И ОТВЕТЫ
  •       V ЗНАМЕНАТЕЛЬНЫЙ ДЕНЬ
  •       VI ПОКАЗАНИЯ
  •       VII СЫТА ПО ГОРЛО
  •       VIII МАРИОНЕТКИ
  •       IX РАУТ У МИССИС МЭГЮССИ
  •       X НОВАЯ СТРАНИЦА
  •       XI ЗА БОРТ
  •       XII ENVOI[59]
  •   ИНТЕРЛЮДИЯ: ВСТРЕЧА (рассказ, 1926)
  •     I
  •     II
  •     III
  •   ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ (роман, 1928)
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •       I ЗАРОЖДЕНИЕ СТОЛОВОЙ
  •       II У ТЕЛЕФОНА
  •       III ВОЗВРАЩЕНИЕ
  •       IV СОМС ЕДЕТ В ЛОНДОН
  •       V ОПАСНОСТЬ
  •       VI ТАБАКЕРКА
  •       VII МАЙКЛ ТЕРЗАЕТСЯ
  •       VIII ТАЙНА
  •       IX СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА
  •       Х ПОСЛЕ ЗАВТРАКА
  •       XI БЛУЖДАНИЯ
  •       XII ЛИЧНЫЕ ПЕРЕЖИВАНИЯ
  •       XIII В ОЖИДАНИИ ФЛЕР
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •       I СЫН ГОЛУБКИ
  •       II СОМС НА СКАЧКАХ
  •       III ДВУХЛЕТКИ
  •       IV В «ЛУГАХ»
  •       V КОРЬ
  •       VI ФОРМИРОВАНИЕ КОМИТЕТА
  •       VII ДВА ВИЗИТА
  •       VIII ЗАБАВНАЯ ВСТРЕЧА
  •       IX А ДЖОН!
  •       X НЕПРИЯТНОСТИ
  •       XI ВЗЯЛИСЬ ЗА ТРУЩОБЫ
  •       XII ДИВНАЯ НОЧЬ
  •       XIII «ВЕЧНО»
  •     ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •       I СОМС ДАЕТ СОВЕТЫ
  •       II ЗАНЯТИЕ ДЛЯ УМА
  •       III ТЕРПЕНИЕ
  •       IV РАЗГОВОР В АВТОМОБИЛЕ
  •       V ОПЯТЬ РАЗГОВОР В АВТОМОБИЛЕ
  •       VI СОМСА ОСЕНЯЮТ ГЕНИАЛЬНЫЕ МЫСЛИ
  •       VII ЗАВТРА
  •       VIII ЗАПРЕТНЫЙ ПЛОД
  •       IX ПОХМЕЛЬЕ
  •       X ГОРЬКОЕ ЯБЛОКО
  •       XI «БОЛЬШОЙ ФОРСАЙТ»
  •       XII ДОЛГАЯ ДОРОГА
  •       XIII ПОЖАРЫ
  •       XIV ТИШИНА
  •       XV СОМС УХОДИТ
  •       XVI КОНЕЦ
  • — IV — «ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА»
  •   ДЕВУШКА ЖДЕТ (роман, 1931)
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ПУСТЫНЯ В ЦВЕТУ (роман, 1932)
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ЧЕРЕЗ РЕКУ (роман, 1933)
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  • *** Примечания ***