Во имя жизни (Из записок военного врача) [Вильям Ефимович Гиллер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вильям Ефимович Гиллер ВО ИМЯ ЖИЗНИ (Из записок военного врача) Документы. Воспоминания

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

По долгу службы

Теплая июньская ночь 1941 года. Штаб армии, в которую входит наш Сибирский корпус, разместился на далекой окраине Вязьмы. Город пережил сегодня тяжелые минуты — налет вражеской авиации. В глубине сада саперы заканчивают строительство вместительного блиндажа; железные крыши домов звенят от осколков; улицы города и дворы заполнены жителями: они спешно роют щели и рвы, сооружают баррикады. Неподалеку от моста красноармейцы извлекают из-под обломков дома пострадавших. А в ста метрах, у плетня, расположилась на отдых какая-то часть, и бойцы как ни в чем не бывало готовят в котелках обед. Война!..

Положение тяжелое. Бои идут под Смоленском. Наш корпус, которому придали несколько стрелковых дивизий и средства усиления, заканчивает сосредоточение, передается из резерва фронта в действующую 24-ю армию и с утра 2 июля должен занять рубеж по Днепру, чтобы преградить немцам путь к Смоленску. Туда предстоит выехать и мне — организовать санитарную службу корпуса.

Широченная автострада Москва — Минск приняла и мгновенно поглотила нас в железном потоке: справа и слева со страшной скоростью мчатся машины. На их бортах, на стволах орудий надписи: «Вперед!», «Ни шагу назад!», «За Родину!». Жадно вглядываюсь в лица раненых в столичных автобусах с неснятыми еще надписями «Таганская площадь — Курский вокзал», «Курский вокзал — Красная Пресня»…

— Николай Васильевич, как воевать будем? — спрашиваю я начальника штаба корпуса полковника Маслова, с которым еду к передовой. — Госпитали в пути, санитарных машин нет…

— Ничего не поделаешь, придется изворачиваться, нажимать на порожнячок!.. В общем, товарищ военврач второго ранга, разворачивайте работу!

Разворачивайте работу! Легко сказать!

А раненые не ждут. Первая встреча с ними произошла в медсанбате 17-й стрелковой дивизии. Отзвуки близкого боя доносились в медсанбат. Под тенью деревьев на носилках, с шинелями под головами, молчаливо и неподвижно лежали тяжелораненые — в живот, позвоночник, ноги, туго перевязанные фанерными лубками или в специальных деревянных и проволочных шинах фабричного изготовления. Их подвезли в грузовых машинах, и они терпеливо ждали обработки. Многим уже оказана первая врачебная помощь в частях. Беспокойнее вели себя так называемые «ходячие», те, что и без посторонней помощи могут пройти несколько километров, — их скопилось более двухсот.


Молоденький врач занят сортировкой. Среди раненых много полостных. По опыту знаю, что каждая такая операция длится не менее часа. Время не ждет, врачей не хватает, вместе с другими включаюсь в работу.


Бывают случаи, которых ни одной инструкцией не предусмотришь.

— Что у тебя там? — спросил я пожилого раненого, который бережно поддерживает руками низ живота.

— И сам не пойму: ожгло, поднял рубаху, смотрю, что-то выскочило из раны…, Думаю, может, пригодится…

Я растерянно смотрел то на его лицо с сухими, потрескавшимися губами, то на выпавший из брюшной полости сальник.

— Ложись, сейчас же ложись! — Не дожидаясь носилок, подхватил его на руки и вместе с санитаром понес в палатку. Подбежала сестра и, бережно поддерживая раненого, стала помогать нам.

— Я и сам бы дошел, — подал он голос, — тут недалечки до палатки, вон и поболее меня раненые лежат, а я еще ничего, и сам дойду.

После нестерпимого зноя июльского дня прохлада просторной операционной палатки. Белоснежный внутренний намет, прозрачные стекла маленьких вставных окошек, новенькие, пахнущие краской портативные операционные столы, неторопливые движения сестер, склонившиеся над ранеными фигуры врачей — все проникнуто спокойным ритмом и хирургической дисциплиной.

Освещенный тёмно-красным заревом недалекого пожара, раненый лежал, задумавшись.

— Ну, так как это ты разгуливаешь по передовой? — спросил я, начиная готовить его к операции.

Он ничего не ответил. Наклонившись, я увидел разительную перемену: вялое, безучастное лицо, закрытые глаза, пропадающий пульс — налицо была классическая форма шока. Распорядился дать раненому большую дозу возбуждающих средств. Прошло несколько минут. Он полуоткрыл глаза, посмотрел вяло на меня, тяжело вздохнул и поник безжизненно головой. Медлить с операцией было смерти подобно, и я ее сделал. Оперированный на самолете был вывезен в тыловой госпиталь.

Не успел я подготовить нового раненого, как раздалась оглушительная команда: «Воздух!» — и следом за ней пронзительный, сверлящий свист. Поспешно накинул на грудь оперируемого марлевые салфетки и замер у операционного стола. Сестра с протянутым скальпелем в руке вся вдруг сжалась, как будто ей стало очень холодно, «Скорее бы!» — думаю. Внезапно все исчезло.

Очнулся я минут через пятнадцать — двадцать. Остро пахнет взрывчаткой. Первое ощущение — сильно печет. Осматриваюсь: верхушки деревьев точно срезаны бритвой, через просвет безжалостно палит солнце. Операционная палатка исчезла, словно растаяла в воздухе. Кто-то заботливо наклоняется надо мной, о чем-то спрашивает, но я не слышу. Долго всматриваюсь и узнаю командира медико-санитарного батальона. Он оттаскивает меня в сторону и укладывает на скошенное сено рядом с моим раненым.

— Ну, полежите, передохните немного, кажется, контузило вас малость.

Вернувшись к себе, я рассказал корпусному хирургу о сделанной мной операции.

— Как можно было в таких условиях делать полостную операцию? — развел тот руками.

— Что же, по-вашему, надо было ждать, когда раненый попадет в условия классической хирургии?

— А какая гарантия, что вы не внесли инфекцию? — покачал головой наш хирург.

— Гарантия, конечно, условная — в быстроте хирургической помощи. Зато совершенно безусловно: не окажи мы этой радикальной помощи в медсанбате, раненый не доехал бы до госпиталя. — Так начались мои разногласия с хирургом Шиловым.


За несколько дней я ознакомился со всем своим хозяйством: приданным корпусу полевым госпиталем, медсанбатами дивизий, полковыми медицинскими пунктами.

Медико-санитарный батальон дивизии Миронова удачно разместился на территории совхоза, у станции Вадино. Собственно, совхоз уже давно разрушен бомбежкой, но уцелел водопровод, осталось много соломы, рядом солидный лесной массив.


Хирург медсанбата Азбукин буквально валится с ног. Закончив операцию, он забегает в сортировочную палатку, просматривает раненых, решая, кого направить немедленно на операцию, а кто может следовать для излечения дальше, в тыл… Диагноз подсказанный порой не внешними признаками, а тем шестым чувством — интуицией, без которой немыслим подлинный хирург, не должен обмануть ни врача, ни раненого.

…Медленно, усталым движением Азбукин стянул с головы белую шапочку и вытер ею потный лоб.

— Дайте покурить…

Пока я доставал папиросы, он заснул, прислонясь к стволу дерева. Солнце уже заходило, когда я разбудил Азбукина. Медсанбат передвигался ближе к передовой Раненые были погружены. На одной из машин, крепко уцепившись за тюки с госпитальным имуществом, сидели вооруженные бойцы. Это были легкораненые, не пожелавшие эвакуироваться в тыл.

— И много вы таких везете? — спросил я Азбукина.

— Пока человек двадцать. Мы им, а они нам помогают. Обстрелянный, побывавший в бою солдат стоит троих новичков.


Наша армейская группа держится из последних сил. В ротах осталось по двадцать — тридцать бойцов. Говоришь и думаешь только о раненых, видишь только их совершенно забывая о здоровых. Встаешь и ложишься только с этой мыслью.

За десять дней войны враг захватил большие территории Украины, Белоруссии Прибалтики. На нашем фронте немцы продвинулись почти на четыреста километров вглубь страны.

В иные сутки госпиталь трижды менял место. Леса попадались, как назло, реденькие, в них хорошо и не укроешься. Грохот боя напоминал морской прибой. «Мессеры» гонялись за каждой машиной, повозкой. Отправлять раненых опасно, оставлял тоже опасно…

Пункт сбора легкораненых, как назвали мы небольшое учреждение, организованное на стыке двух стрелковых дивизий, — совершенно новая, никакой инструкцией не предусмотренная, но самой жизнью вызванная формация. Это «незаконнорожденное» дитя было нам особенно дорого: по идее пункт должен был принимать десятки и сотни раненых, которые самостоятельно выбирались с передовой. А в то горяче время, прорываясь через линии фронтов, выходили не только бойцы нашего, Западного фронта, но и воины, раненные много дней назад где-нибудь в Белоруссии, Литве на Украине…


В мечтах мы планировали расширить пункт и лечить на месте тех, кто мог был возвращен через короткий срок обратно на передовую, в строй. Во всяком случае, слава пункта росла, за последние дни он стал принимать до пятисот человек в сутки.

А фронт не ждет. Непрерывно подвозят боеприпасы, продукты, вооружение, а на обратном порожнем транспорте — раненых.

Никогда не предполагал, что от такого занятия, как толкание машины, можно впасть в неистовство. Проливной дождь размыл дороги. Машины застревали, увязнув в грязи по задний мост. И чем мы только не толкали их: и руками, и грудью, и спиной, и головой, ухая, как завзятые грузчики: «Раз — два, веяли! Еще раз, взяли!.. Сама пошла!..» Машины вязнут на лесных дорогах. Красноармейцы подстилают под колес, бревна, ветки, доски, а порой и шинели, и ни на минуту не прекращается движение к переднему краю.

Водителей санитарных машин подгонять не нужно: они и так почти не спят.

С эвакуацией раненых стало полегче: нам добавили второй полевой госпиталь Вид у врачей счастливый: они с трудом вышли из окружения и привезли с собой подобранных в дороге раненых. Многие требуют серьезного оперативного вмешательства и персонал госпиталя, что называется, с ходу принялся за работу.

Наконец в штабе корпуса получили сообщение, что санитарные машины прибыли, но застряли под Москвой. Прибыли и госпитали из Сибири, выгружаются в Москве на Окружной дороге, затем своим ходом двинутся на фронт.

— Боюсь, как бы не перехватил какой-нибудь не в меру ретивый медицинский начальник. Соблазн-то велик: свеженькие укомплектованные полевые госпитали!.. — делюсь я своей тревогой с Масловым.

Было чего опасаться! В эти первые месяцы войны госпиталей и медицинских сил явно не хватало. Госпитали формировались на Урале, в Сибири, в Поволжье и медленно, как нам казалось, слишком медленно, подвигались к линии фронта.

— Тревога законная! — рассмеялся Маслов. — А вы бы съездили к своему медицинскому начальству. Вооружитесь «охранными грамотами». Заодно о транспорте поговорите…

Санитарное управление Западного фронта находилось в двух — трех километрах от станции Касня. В Вязьме забежал в парикмахерскую. За много дней впервые увидел себя в зеркале: в пропыленном трофейном маскировочном халате, увешанный оружием, в сдвинутой набок каске, из-под которой торчит кузьмакрючковский чуб, — зрелище поистине устрашающее!

В машине переоделся в чистую гимнастерку, снял с себя лишнее оружие. Мне кажется, что я уже много времени болтаюсь в тылу. На ходу соскочил с машины, вбежал в Санитарное управление и потребовал немедленно доложить обо мне начальнику санитарной службы фронта.

— Выехал ночью, вернется через два часа, — отвечает дежурный.

— У меня нет времени ждать, доложите его заместителю!

— Недавно вернулся с передовой, лег отдохнуть, придется обождать. Пока и вы перекусите, — невозмутимо предлагает дежурный.

— Да вы что!.. — в запале набрасываюсь я на него. — У меня сотни раненых не вывезены. Вы же врач, должны понять!

На шум выходит удивительно опрятно одетый замначуправления.

— Говорите потише, — перебивает он меня. — Я прекрасно вас слышу. Покажите на карте, где стоят части корпуса и его лечебные учреждения.

Карандашом обвожу границу расположения корпуса, его передний край, расположение частей, пути подвоза и эвакуации. Мой собеседник записывает что-то в тетрадь, задумывается, покусывая конец карандаша, и говорит:

— Вы получите двенадцать пассажирских автобусов. Используйте их в ночное время: для дневных перевозок они слишком громоздки. Отправляйте на станцию Никитинка, Канютино, Дурово, Вадино — там организованы эвакуационные приемники и туда же подаются железнодорожные летучки. Распоряжение о приеме от вас раненых я дам, установите и сами постоянную связь. А теперь один совет: поберегите нервы, дорогой товарищ. Война только началась. Главное — учет реальной обстановки, понимание характера войны. Побольше выдержки и спокойствия. Вооружите этими качествами и своих подчиненных.

— Благодарю вас, — несколько растерянно ответил я, никак не рассчитывая на столь быстрое решение волновавших меня вопросов.

Увы, предчувствие меня не обмануло: нам оставили только один госпиталь, забрав остальные с ходу.

— Пусть, — говорят, — ваш начальник благодарит, что не все забрали.

И я, подавив в себе возмущение, понимаю правоту и целесообразность этого решения. Зато я хозяин целой колонны машин. И ее необходимо немедленно препроводить на место. Радостно подсчитываю, сколько можно вывезти раненых за один рейс. Если машины использовать, как советовал замначсанфронта, ночью можно сделать три-четыре рейса, а утром упрятать машины в лесу.


Наша правофланговая дивизия яростно контратаковала немцев, удерживая реку Царевичи у городка Духовщина. Контратаки следовали одна за другой: короткие, внезапные и решительные. Под непрерывным огнем артиллерии пехота громила немцев на западном берегу реки. Авиация противника напрягла все силы, чтобы задержать наше продвижение, бомбила наши боевые порядки и особенно тыловые дороги. Раненых решили оставить до темноты. Мы знали, что это опасно, но другого выхода не было.

Часам к девяти вечера напряжение стало спадать. Генерал вызвав меня к себе и приказал во что бы то ни стало немедленно приступить к вывозу всех раненых на Вязьму. Части корпуса с двенадцати часов ночи скрытно начнут отход…

— Вам известно что-нибудь о гражданском фельдшере из деревни Дубняки? — спросил он меня.

— Да, мне вчера сообщили, что он под огнем вынес двадцать раненых батальона Пронина. Но фельдшер, как сквозь землю, сгинул, не могут его найти.

— Обязательно разыщите его и представьте к награде.

Вернувшись из ночной поездки, я застал фельдшера у себя в палатке. Я представлял себе, что увижу крепкого, сильного человека средних лет. А передо мной был худенький старичок, низенький, узкоплечий. Самый обыкновенный старичок в стандартном темно-синем, сильно помятом, порыжевшем от солнца костюме и сбившемся в сторону галстуке. Очки в железной оправе. Все такое обыкновенное. Только умным лоб сразу привлекал внимание.

— Отдыхайте, пожалуйста, я вас разбудил! — извинился я.

— Нет, чего уж тут, надо к себе ехать, у меня там старуха ждет, будет волноваться.

— Ну, коли так, давайте чайку попьем, — пригласил я старого фельдшера, раскладывая на столе консервы, хлеб, колбасу. — Как вы думаете пробраться к себе?

— Я здесь тридцать лет живу, весь край вдоль и поперек знаю: каждый кустик и тропочка знакомы. В армию меня не возьмут по возрасту. Здесь я больше пользы принесу. Не навек же армия уйдет из Смоленщины.

С трудом выжимая у него слово за словом, я восстановил картину совершенного им подвига. Накануне фашистские танки неожиданно захватили переправы через реку Вопь. Тогда старый фельдшер на плоскодонке перевез на наш берег двадцать четыре раненых и их оружие.

— Вот и все, — пожал он плечами. — Что, мало?

— Дорогой мой отец, не мало, очень даже не мало! — ответил я, обхватив его за плечи.

А он, точно смущаясь проявленной мною чувствительности, крепко жмет нам руки уходит на запад, в свои Дубняки, уже занятые врагом.

Он уходил, а я смотрел ему вслед с невольным чувством стыда. Кто из нас не испытал этой личной ответственности за отход армии, за страдания людей, покидающих свои очаги! А сколько брело их в те дни по дорогам войны, по широкому Смоленскому тракту!..

Ни на минуту меня не покидает гнетущая мысль: «Почему мы все время отходим?» Но разве только меня мучил этот вопрос? Неудачи на фронте каждый из нас переживал, как свое личное горе.

С начала войны прошло уже полтора месяца. Жизнь на фронте приобретала определенный ритм, если в это понятие укладывается ежедневная и еженощная восемнадцатичасовая работа, сон урывками, непрерывные переезды из дивизий в полки оттуда в медсанбаты и полевые госпитали… На войне действовали особые, никакими нормами не предусмотренные критерии выносливости.


Седьмого августа я зашел в штаб корпуса. Перешагнув порог палатки полковнику Маслова, доложил о прибытии. Маслов, заканчивая разговор по двум телефонам, настойчиво повторял:

— Без приказа не отходить! Понятно? — В гневе он бросил трубку.

Случилось что-то очень серьезное, если человек с таким характером, как Маслов, вышел из себя. Некоторое время он молча ходил по палатке, потом глубоко вздохнул и, подозвав меня к походному столу, сказал:

— Наша армейская группа вливается в армию Конева. Вам надлежит выехать в штаб фронта получить новое назначение — таково распоряжение медицинского начальства. Все учреждения сегодня же передать санитарному отделу армии Конева. Прощай, друже! — обнял он меня. — Как говорится, гора с горой не сходится…

Вышел я опечаленный. За много месяцев мирной жизни в далекой Сибири и полтора месяца боевой жизни я крепко сроднился со своими сибиряками…

На новом этапе

Опять Касня. Машины останавливают далеко от въезда. Проходим вторичную проверку документов. Раньше было проще. Тихо. Страшно слышать эту тишину после боевых будней и неумолчного шума живущих напряженной жизнью войсковых дорог. Просторная комната Санитарного управления, несмотря на ранний час, полна военных: — Высокое начальство прибыло! — услышал я и оглянулся. Военный врач с тремя шпалами на зеленых петлицах, щегольски одетый в хорошо сшитую гимнастерку и аккуратно отглаженные галифе, быстрыми шагами прошел в приемную. Я успел заметить лицо, покрытое легким загаром, местами в пятнах пыли. Фуражка съехала на лоб, из-под очков сверкают живые карие глаза. Сапоги на высоченных каблуках — начальство ростом не вышло… Улыбка молодила военврача на добрый десяток лет. Это и был доселе незнакомый мне начальник Санитарного управления Западного фронта Михаил Михайлович Гурвич.

Пропустив меня в кабинет, он притворил за собой дверь и сказал дежурному:

— Разыщите и сейчас же вызовите ко мне главного хирурга фронта Банайтиса.

С интересом ждал встречи с профессором Станиславом Иосифовичем Банайтисом, которого знал немного в тридцатых годах по службе в Куйбышеве. Многие из нас изучали разработанные им превосходные таблицы по военно-полевой хирургии. И вот встреча эта состоялась в суровые дни войны.

— Здравствуйте, — сказал он, пожимая руку начсанфронта, а затем мою и приглашая меня садиться, словно он был здесь хозяином. — Едва разбудили. Только в пять часов утра вернулся с левого фланга. Чертовски устал! — пожаловался он. — Всю ночь оперировал в тридцать третьей армии: хирургов у них не хватает. На обратном пути болтало изрядно, облачность, летели низко, раза три «мессер» обстреливал, едва ускользнули…

Видимо, он уже много дней недосыпал. Мешки под глазами выдавали крайнюю степень усталости. Но и сейчас, сидя в кресле, Банайтис сохранял удивительную для его грузного тела подвижность. Внешность главного хирурга фронта невольно привлекала к себе внимание и симпатию. Седая круглая голова, гладко выбритое лицо в продольных морщинах заканчивалось крутым, словно обрезанным подбородком с едва заметной ямочкой посредине. Постукивая короткими пальцами своих коротких рук по столу, он приготовился слушать.

Меж тем начсанфронта поискал мое командировочное предписание и, прищурив глаза, сказал:

— Буду откровенен: назначу тебя на работу туда, где небо с овчинку покажется. Будешь создавать новое, небывалое учреждение под Вязьмой. Подобного госпиталя еще ни у кого не было. В войну с белофиннами создали распределительный госпиталь с приемно-сортировочными отделениями, но это, по сути дела, был скорее санитарный вокзал, чем сортировочный госпиталь. Да и масштабы не те были…

Несколько раз начсанфронта прерывали телефонные звонки, дежурные приносили телеграммы, шифровки.

— Так вот, на станции Новоторжская, — острием отточенного карандаша он показал на карте, — будет создан сортировочно- эвакуационный госпиталь Западного фронта. Размах боевых действий, огромные потери с обеих сторон заставляют нас по-новому решать многое в организации медицинской службы. Ваш госпиталь будет принимать раненых, оставлять у себя всех, кто нуждается в неотложной помощи, производить сортировку тяжелораненых, поскольку они требуют хирургической помощи, и направлять в полевые госпитали, легкораненых — во вновь организованные госпитали-лагеря. Наша задача — как можно быстрее вернуть их в строй. Фактически этот контингент раненых требует поликлинического лечения. Мы обязаны совместить их лечение с боевой и физической подготовкой. Это вопрос государственной важности.

Он остановился и еще раз посмотрел на меня, словно проверяя: «А тот ли ты человек, которому под силу такое дело?»

— Фронту нужна организация санитарной службы, которая была бы построена поточным методом. Тебе приходилось когда-нибудь командовать госпиталем? — снова обратился он ко мне.

— Нет, никогда в жизни, и тем более…

— Вот и отлично, — снова перебил он меня. — По крайней мере меньше рутины. Не будешь скован установками и нормами мирного времени. А будет трудно, придешь ко мне или к главному хирургу. Прием и сдачу дел от старого начальника госпиталя оформляй побыстрее. Время не ждет. Все. На днях побываю у тебя.

— По опыту многих войн, легкораненые составляют почти пятьдесят процентов из общего числа раненых… — вмешался Банайтис. — До сих пор они все убывали с фронта в далекий тыл страны. Их надо лечить здесь, недалеко от Вязьмы, и не менее пятидесяти процентов вернуть в строй. Но прежде всего их надо выявить, выделить из общего потока.

Мне хотелось сказать, что подобные мысли возникали у меня, когда я наблюдал погрузки на станциях Дорогобуж, Вадино, Кашотино и других, когда легкораненых без всякой сортировки, частенько вопреки их желанию, отправляли в дальние края; что Азбукин на свой страх и риск задерживает и лечит в своем медсанбате легкораненых, что и мы у себя в корпусе создали для них пункт… Подавив в себе это желание я сказал:

— Так думают теперь многие.

— Тем лучше, — отрезал он. — Значит, основные разделы работы: сортировка, неотложная хирургия и эвакуация.

На этом моя встреча с начальством закончилась.


Многому научил меня впоследствии начсанфронта, умный, в высшей степени требовательный к себе и окружающим администратор. А главное, научил самостоятельно принимать решения в ответственный момент. «Работай, действуй, не оглядывайся — говорил он. — Сейчас не мирная обстановка. Не всегда можно согласоваться с инстанциями. Пока запросишь, пока ответят, глядишь — и надобность миновала».

Все это было потом. А сейчас я ехал к месту своего нового назначения и с тревогой думал о том, как, не прекращая текущей работы, построить сортировочно-эвакуационный госпиталь нового типа с ежесуточной пропускной способностью в несколько тысяч человек.

Работа предстояла сложная, никаких инструкций и людей, имеющих опыт создания подобных госпиталей, не существовало. Вряд ли сам начсанфронта представлял себе точно схему этой организации.

Новоторжская

Что вез я с собой в Вязьму, в Новоторжский госпиталь? Немного знаний по военно-полевой хирургии и чуть побольше об организации военно-полевой медицинской службы. А вот практического опыта, который бы подсказал, как развертывать госпитали и другие медицинские формирования в условиях, когда фронт протянулся на сотни километров и в действие вступили такие средства ведения войны, каких не знала история, и не хватало.

Мы, военные медики, сильно отстали в этом отношении от своих собратьев по армии. Артиллеристы, летчики, танкисты и в мирное время имеют дело с той же техникой, что и в военное, а мы… Слишком много абстрактного было в нашей довоенной подготовке. Правда, мы изучали опыт предыдущих войн — первой мировой и гражданской, локальных войн: в Испании, Финляндии, у Хасана и Халхин-гола. Мы извлекали много полезного из опыта прошлого. И все же плохо представляли себе будущую войну, ее масштабы. Подразумевалось, что за нами будут прочные тылы, надежные узлы связи. Соответственно строилась и организация санитарной службы. А на деле наши «тылы» оказались линией фронта. Горели города и деревни. Приходилось оказывать помощь не только раненым на фронте, но и мирным жителям.

Из года в год оснащалась армия комфортабельными санитарными поездами удобными санитарными самолетами и автобусами для перевозки раненых, походными операционными и перевязочными, отличным инструментарием. Но как было не помянуть недобрым словом архибережливых снабженцев! В мирное время они прибегали к самым неожиданным приемам, чтобы оградить от нас свое имущество: то вместо госпитальной палатки выдадут обычную красноармейскую, то упрячут под семью замками инструменты и походное оборудование. А ведь нужна немалая тренировка, особенно для призванных из запаса врачей и санитаров, чтобы освоить имущество, без которого немыслима работа в боевой обстановке, или постигнуть даже такие простые на первый взгляд вещи, как порядок погрузки раненых и имущества в машины, свертывание и развертывание операционных палаток, их установка и утепление, расстановка операционных столов, укладка хирургического инструментария в гнезда-ящики! И если врач, имеющий опыт службы в армии, может с ходу использовать оборудование дотоле хранившееся в недрах складов, то что же делать гражданскому врачу?


В Новоторжской я стал членом новой большой семьи, которая насчитывала до шестисот человек обслуживающего персонала и несколько тысяч раненых, ежедневно поступавших со всех концов раскинутого на сотни километров Западного фронта.

Станция Новоторжская расположена на стыке железных дорог: Вязьма — Гжантск — Можайск — Москва, Вязьма — Ржев, Вязьма — Калуга — Тула. В нескольких сотнях метров — превосходная автотрасса Москва — Смоленск — Минск; неподалеку — полевой аэродром. Словом, здесь сходились жизненно важные пути подвоза людей и грузов к фронту и от фронта в тыл. Наша задача — принять все потоки и ручейки раненых, следующих по железной дороге, по проселочным и лесным дорогам.

От своего предшественника (второго начальника госпиталя за два месяца войны) я попытался узнать хотя бы грубую схему организации и взаимодействия нашего госпиталя со смежными этапами.

— Схему? Да в какую же схему можно уложить ту сверхчеловеческую работу, которую выполняют в госпитале? — возразил он.

— Значит, вы всех раненых, независимо от тяжести ранения, отправляете с фронта?

— Обязательно! Здесь, в районе Вязьмы, их просто негде и нельзя держать.

— Значит, по сути дела, госпиталь превратился в перевалочный пункт? И десятки врачей, сотни сестер и дружинниц заняты на погрузках и разгрузках? И это вы называете сортировкой по Пирогову? — упрекнул я его.

Он посмотрел на меня, как на маленького ребенка, укоризненно покачал головой И сказал:

— Вам хорошо было на фронте: там все ясно и просто, я сам думаю проситься на передовую… А здесь… Помещений нет. Строить землянки некому. Врачей мало, в большинстве молодежь.

— А точка зрения Санитарного управления совсем другая, — сказал я. — Там считают, что сортировочно-эвакуационный госпиталь должен стать основным медицинским учреждением на главном направлении фронта, на стыке железных, шоссейных и авиационных путей.

— Я слышал об этой фантазии начсанфронта и его главного хирурга, — отмахнулся мой собеседник. — Но нельзя же всерьез говорить об операциях и осмотре ран, когда рядом рвутся бомбы. Поживете здесь, попрыгаете под бомбочками, и посмотрим тогда, что вы запоете.

— Кого же все-таки вы оперируете?

— Кого? — Он задумался. — Только с проникающими ранениями живота.

— А с кровотечениями?

— Жгут, повязка — и марш отсюда!


Я поблагодарил его за информацию и предложил немедленно подписать акт о приеме и сдаче дел. Обиделся он страшно. Оглядел меня изумленно и спросил:

— Разве вы не хотите пойти в отделения, на склад, посмотреть разгрузку прибывшей на станцию санитарной летучки?

— Благодарю. Дожидаясь вас, я уже успел все осмотреть.


Уже первое знакомство с врачами госпиталя показало исключительную пестроту состава. Здесь были врачи старшего поколения, заведующие большими хирургическими отделениями, имевшие свои, установившиеся взгляды; были врачи помоложе, участники боевых действий на озере Хасан, на реке Халхин-гол и у линии Маннергейма, люди, видавшие огонь и бури сражений; такие, как нейрохирург, русский врач Александр Архипович Шлыков и украинец Леонид Леонидович Тумешок, белорус Дима Солонович.

Были и совсем «зеленые» доктора, молодежь, имевшая за плечами небольшой врачебный опыт, студенты пятых курсов, досрочно выпущенные в сорок первом году, без всякого опыта самостоятельной работы, но энергичные, деятельные, готовые свернуть горы.

Все они работали безотказно, принимая днем и ночью сотни, тысячи раненых.

— Без правильной сортировки не может быть и правильного лечения, — утверждал знаменитый русский ученый Николай Иванович Пирогов. Хорошо организованная сортировка раненых — главное средство предупреждения «беспомощности и вредной по своим следствиям неурядицы».

Лечить, выхаживать раненого, вернуть ему боеспособность — такова задача военного врача, и этой задаче русские врачи издавна уделяли серьезнейшее внимание.

В войну 1914–1918 годов профессор Оппель пытался концентрировать легкораненых в дивизионных лазаретах, в непосредственной близости от фронта. Предлагал отделять ходячих раненых от носилочных, создавать на вокзалах специальные отделения и перевязочные. Однако о сортировочной деятельности того периода Н. Бурденко писал, что она «разработана более теоретически, чем практически… сортировка раненых большей частью производится на улицах, на подводах или при обходе вагонов».

Не удалось в те годы осуществить прекрасные идеи Пирогова. Живая мысль русских ученых наталкивалась на косность и невежество царских чиновников.

Идея сортировки раненых существовала давно. В том или ином виде она воплощалась в жизнь. Однако ни одна из предшествующих войн не знала такой мощности и интенсивности огня, такой высокой техники и — как следствие — таких огромных потерь в человеческих резервах, с какими пришлось столкнуться нам в Великую Отечественную войну.

За десять лет врачевания мне никогда не приходилось так много и беспрестанно учиться и учить. Все, что я узнавал и что должен был сделать, я записывал в толстенный блокнот. Вот они и сейчас лежат передо мной, сотни страничек. Многие записи стерлись, в них приходится вчитываться с лупой в руках, терпеливо восстанавливая хронику дней и перечень событий. И картины прошлого проходят так ясно, как будто заново переживаешь все.

Пусть простят мне те из моих товарищей, которые не увидят своих имен названными в этой книге, хотя они вполне заслужили это. Нас было много…

Пусть простят мне и допущенные неточности: автор воспользовался своим правое на некоторые обобщения и смещения во времени и обстоятельствах.

Враг бешено рвался к Москве. В жестоких боях наши войска перемалывали части врага, но и сами несли большие потери… Вязьму и ее окрестности немцы бомбили ежедневно. Раненых везли с фронта, из тыла, со станций, с автотрассы, с дорог: — На машинах, в поездах, самолетах и просто на подводах. Война шла во всех трех измерениях. Госпиталь напоминал огромное решето, в котором задерживались лишь наиболее тяжелые.

«С чего начать? — в который раз задавал я себе вопрос. — За что взяться в первую очередь, чтобы не захлебнуться в потоке первоочередных дел?»


— Товарищ военврач! — окликнул меня в глубине двора незнакомый голос.

— Слушаю вас, — сказал я, рассматривая стройного, подтянутого, с умными глазами и иронической складкой в углах рта командира. Свежий рубец прорезал его правый висок. Поношенное, но чистое обмундирование выглядело на нем, как новенькое. Может быть, впечатление новизны создавал тщательно выстиранный и отутюженный подворотничок. А возможно, щеголеватый вид ему придавали необычные для моего глаза шпоры.

— Савинов, Георгий Трофимович, назначен Политуправлением к вам комиссаром, — представился он, слегка заикаясь.

— Очень рад, — сердечно отозвался я. — Время горячее.

Мы перебросились несколькими фразами. Скупость движений, жестов Савинова — все говорило о выправке кадрового военного.

— Устраивайтесь в моей комнате. Жить будем вместе, — предложил я.

— Отлично, — отозвался Савинов.

Пятнадцати лет — это было в 1919 году — Савинов ушел добровольцем в Красную Армию. Окончил курсы командного состава, командовал кавалерийским эскадроном с 1929 года — на политической работе в армии.

«Почти однолетки, а школа посуровее моей», — подумал я, ознакомившись с биографией комиссара.

Вечером произошла наша первая деловая беседа с Савиновым.

— Я обошел весь госпиталь, — сказал Савинов. — Что вы, собственно, предполагаете делать с тысячами так называемых ходячих раненых? Они заполнили всю территории госпиталя и прилежащих окрестностей… Среди них немало с серьезными ранениям в грудь…

Действительно, отделения для приема легкораненых у нас пока не было. Была дорога, кусок шоссе, на ней гуськом стояли машины. В основном работа по приему, эвакуации и распределению раненых производилась под открытым небом, благо стояли сухие, теплые дни. Тысячи раненых заполняли все свободное пространство и, как волны, перекатывались с одного конца двора на другой. Представьте себе территорию, равною двум футбольным полям, на которой скопилось две-три тысячи раненых. Солнце жжет вовсю. Часть людей только прибыла, часть дожидается отправки: одни спят, другие закусывают, третьи курят. И вся эта масса бурлит, движется, переходит с места на место и… ругает. Кого? Нас, конечно.

— Да, помещение и настоящая точная сортировка — наша ахиллесова пята, — подтвердил я, удивляясь, как быстро сумел комиссар ориентироваться и обратить внимание на главное. — Как привести в систему это безалаберное хозяйство, ума не приложу.

— Наивно было бы думать, что это способен сделать один, пусть даже самый умелый руководитель, — сказал Савинов.

— Ну что ж, давайте вместе устранять неполадки, — с готовностью согласился я.


Савинов оказался незаменимым руководителем и помощником.

— Откуда у тебя это самообладание, выдержка, а главное, уверенность в том, что все трудности преодолимы? — спросил я как-то Савинова.

— Откуда? — задумчиво ответил он, когда, закурив «по последней», мы собирались уже заснуть. — Жизнь научила, партия, армия. Вот ты рассказывал о своих студенческих годах — первые годы пятилеток, биржа труда, субботники, погрузка и разгрузка барж, чтобы не просить у отца денег на пару штанов… Что ж, честь и хвала, что не боялся запачкать ручки. Но все для тебя было готовое: и теплая комната в Москве, и школа, и вуз. А я родился в поле, под телегой, в глухой уральской деревушке. В шесть лет остался без матери, а через год и без отца. Восьми лет тебя мамаша за ручку в школу отвела, а меня родичи отдали кулаку и в «работники». До десяти лет я, как мужик здоровый, работал в поле, пока меня в город, «в люди», не увезли… Ни над какой книгой я столько слез не пролил, когда читать учился, как над чеховским «Ванькой Жуковым»… И кем только мне не пришлось быть: мальчиком в магазине, учеником в столярной мастерской, «половым» в трактире, подмастерьем в сапожной — вот она, лестница, по которой я, как слепой кутенок, к жизни карабкался. Потом революция. Глаза открылись. Перешел я на обувную фабрику, к книжке пристрастился. В марте девятнадцатого года партия призвала: «Пролетарий, на коня!» — и я ушел пятнадцатилетним хлопцем. С той поры я в армии, семнадцать лет в коннице прослужил. Армия была моим университетом, партия — академией…

Савинова интересовало все: как долго проходит разгрузка санитарного поезда, чем кормят наш персонал, сколько сделано переливаний крови фельдшерицей Мариной Брюзгиной, причина смерти раненого, подготовка стрелкового оружия к стрельбе в ночных условиях, организация обороны на случай боя с немцами, устройство укрытий для людей на время воздушного налета, своевременная доставка писем раненым…

Человек большой воли и выдержки, Савинов терял самообладание только в одном случае — когда слышал стоны и крики раненых в операционных и перевязочных.

Хирурги. Сортировщики. Эвакуаторы

В операционную я попал в семь часов утра. Порадовали меня три металлических стола новейшей конструкции — их вывезли при спешной эвакуации из Каунаса. Оперировал начальник хирургического отделения Николай Николаевич Письменный — весь какой-то измятый и, видно, много дней небритый, в очках и тапочках на босых ногах со вздутыми венами.

За другим столом работал необыкновенно высокий хирург. Стерильный халат выглядел на нем, как детская распашонка. И как только его натянули на этот мощный корпус! При каждом движении хирурга халатик угрожающе трещал.

Хирург горячился, злился на недостаточную расторопность ассистента, покрикивал на сестер, от напряжения краснел, что-то бормотал себе под нос. Маска заглушала его слова, и создавалось впечатление, что он все время произносит: «Ду-ду-ду-ду». Его широкое, круглое лицо, маска и шея покрывались крупными каплями пота, санитарка то и дело стирала его марлевой салфеткой, каждый раз влезая для этого на табуретку.

«Голиаф какой-то!» — подумал я.

Ассистент, молодой врач, очевидно, привык уже к неспокойному характеру своего шефа. Но вот операция закончена. Напряжение спадает, хирург начинает шутить, затем выходит в предоперационную.

Мы познакомились. Он назвал себя:

— Военврач второго ранга Иван Степанович Халистов.

Сидя у окна, он с веселой улыбкой рассказал, как попал на фронт:

— Мобилизовали меня, грешника, двадцать пятого июня, вручили документы и говорят: «Двигай на Дальний Восток!» «Извините, — говорю я военкому, — у нас сейчас война с японцами или с немцами?» Он отвечает: «С немцами». «В таком случае на Восток ехать я отказываюсь». Тот на меня набросился: «Не поедете, буду судить за дезертирство по закону военного времени…» Я ему свое, он мне свое. Поругались мы крупно. Насилу упросил дать отсрочку на сутки. Ну, думаю, за сутки я по Казани побегаю, друзей у меня много из пациентов. Так вы знаете, пришлось до обкома партии дойти! И друзья не помогли, хоть плачь! Только с разрешения Москвы переменил мне путевку на Волковыск. Кинулся я туда, а в Вязьме выяснилось, что делать в Волоковыске нечего — там уже немцы. С тех пор я здесь, на Новоторжской: скоро второй месяц, как служу.


Жаркие августовские дни для нас были вдвойне жаркими. Госпитальный двор запрудили десятки грузовых машин, парных повозок, санитарных двуколок. Даже броневичок стоял, терпеливо тарахтя в ожидании своей очереди.

В одном конце госпитального двора находилась длинная деревянная прирельсовая платформа. Здесь обычно происходила разгрузка санитарных «летучек», прибывших с фронта, и загрузка санитарных поездов, отправляемых в ближние и дальние тыловые районы страны.

Все еще преисполненные надежд, что враг не осмелится бомбить госпитальные учреждения, охраняемые законами, принятыми всеми странами на Женевской и Гаагской конференциях, мы развесили повсюду флаги Красного Креста, нарисовали несмываемой краской красные кресты на крышах бараков и землянок. Местность открытая, легко просматриваемая: в радиусе трех километров ни леса, ни холмов.

Старики говорят, что такого лета они не упомнят.

Это случилось в один из жарких дней. Солнце жгло нестерпимо. Ни облачка, ни ветра. В ворота въезжали машины, на платформы стали выносить раненых для погрузки в санитарный поезд. Несмотря на ранний час, наши эвакуаторы уже успели отправить в столицу два поезда.

Неведомо откуда вдруг прилетели голуби. Среди раненых оказалось немало любителей-голубятников. Оживление охватило всех. Вдруг радио сообщило о воздушной тревоге. К городу приближались тридцать фашистских самолетов. Не прошло и двух минут, как в голосе диктора послышались нервные нотки и он сообщил, что приближается не менее сорока самолетов. Из репродуктора донеслись звуки, напоминающие падение стула или хлопнувшую дверь, и сразу стал слышен отдаленный гул бомбардировщиков. Подобного массированного дневного налета город не испытывал еще ни разу. К беспокойству за раненых примешивалась тревога за мирное население.

Скопившиеся возле приемного отделения машины быстро разгрузились и, зарокотав моторами, стали выезжать на дорогу… Водители не очень любили пользовавшуюся дурной славой Новоторжскую!

— Я прекратил погрузку поездов! — крикнул пробегавший мимо доктор Пчелка.

Гул самолетов покрывал все звуки. Территория госпиталя сразу обезлюдела!. Видно, самолеты противника, нащупав слабое звено в противовоздушной обороне города и железнодорожного узла, решили разгромить «военные» объекты. Самолеты шли несколькими эшелонами, по десяти в каждом. Вокруг них вспыхивали и гасли облачка — разрывы снарядов и ленты трассирующих пуль. Самолеты держали курс как будто мимо нас, но, сделав внезапно крутой разворот, стали пикировать на территорию госпиталя.

Первый удар обрушился на санитарный поезд, стоявший у платформы. Вторая бомба, как я узнал через несколько минут, упала на строящиеся землянки. К счастью, фельдшер Основа упрятал всех работавших на строительстве в котлован. За вторым налетом последовал третий, четвертый…

Всю площадку госпиталя окутала черно-серая пелена дыма, вверх и в стороны взлетели массы земли, пыли, обломков, пронзительно визжали осколки бомб,шелестели сорванные с крыши операционной листы железа.

В бараке отделения Письменного силой взрывной волны были выбиты оконные рамы. Сестры — Галя Степаненко, Люба Жукова — и санитарка, старушка Варвара Николаевна своими телами закрыли раненых. На боевом посту осколком в шею был убит врач Герасименко, измерявший кровяное давление у раненого. Он так и застыл, сидя на стуле и прижимая к груди коробку аппарата. У окна громко стонал раненый, прижатый тяжелой рамой.

— Кажись, мне опять попало, — сказал он.

Сняв с него раму, я быстро осмотрел его, — оказалось вторичное ранение черепа осколком. В перевязочной весь пол усеян осколками стекла, голландская печь развалилась как карточный домик, куски штукатурки устилали столы и пол. На одном из столов раненый глухим и хриплым голосом спросил:

— Теперь, кажется, все кончилось? Не думал, что останусь жив…

Убедившись, что здесь пострадавших больше не было, я выбежал во двор.

На платформе уже распоряжалась эвакуатор Валя Муравьева со своими санитарами-носильщиками; они вытаскивали раненых из разрушенных вагонов. Самое удивительное: несмотря на то, что два вагона буквально были превращены в решето, только три человека получили легкие ранения.

Надвигалась гроза, начал накрапывать дождь. На дороге мелькали черные тени прибывших машин. Во тьме слышались стопы, тихие голоса и какие-то крики впереди колонны. Мелькали острые лучи фонариков. Раненые старались укрыться от усиливающегося дождя под шинелями. Кое-кто из ходячих, не дожидаясь команды, спрыгнул землю и, отряхиваясь и чертыхаясь, попытался укрыться под машинами. Скользя на краю дороги, я добрался до головной машины и осветил фонариком кузов. Раненые лежали «валетом». Луч выхватил из груды серых тел маленького человечка в шинели. Широко раскрытыми глазами смотрел он на меня и как-то странно улыбался.

— Что с вами? — спросил я.

Одним движением руки он сдернул полу шинели, и я увидел на том месте, где должны были быть ноги, сбившиеся повязки: у него не было обеих ног…

Подошел санитар, начали открывать борта машины. Я шепчу, чтобы они «маленького раненого» отнесли сразу в операционную. Лицо раненого спокойно. Только он один сохранил полное самообладание. О чем он все время думает и почему молчит?

И вдруг в тишину врывается далекий протяжный звук, и вслед за ним нарастают залпы орудий. Звуки все ближе, все громче. Начался, ночной налет на город. Водители покинули кабины и спрятались. У носилочных раненых выбора нет: они могут только ждать… Возвращаюсь к ним.

— Почему так медленно разгружаете машины? — спрашиваю я промокшую до нитки, в забрызганной грязью шинели, Муравьеву.

При свете спущенной немцами осветительной ракеты я успеваю рассмотреть на ее лице не то крупные капли дождя, не то слезы.

Ракета погасла, и стало как будто еще темнее.

— Куда вы отправляете тех, кто остался в машинах? — спросил я Муравьеву. — Разве им не требуется помощь?

Я задавал эти вопросы скорее самому себе, чем Муравьевой. И что могла мне ответить она, по сути дела, вчерашняя студентка?

— Мы снимаем только самых тяжелых. Это ужасно… — говорила меж тем Муравьева. Но что же делать? Среди раненых немало таких, которым надо только исправить повязки, накормить, а мы возим взад и вперед. Два месяца я здесь воюю, поставили меня на дороге и сказали: «Снимай, и все тут!» Вот я дохожу до всего своим умом.

Мало рук для переноски раненых, но это исправимо; не хватает помещений — выстроим. Но вот что важнее всего: первичная сортировка, решающая судьбу раненых, доверена малоопытному врачу — это уж большой промах! Пока мы не обеспечим условий для действительной хирургической сортировки раненых, то есть не развернем строительства огромных перевязочных и операционных, эвакуационных отделений и палат для оперированных, толку не будет.

Последний раз прозвучали тревожные гудки, смолкли перекликающиеся звуки выстрелов, оглушительно рявкнула близкая пушка, и возникла тишина. И только неподвижный луч прожектора грозил далекому врагу. Снова надвинулась темная, дождливая ночь. Нескончаемая колонна машин напоминала о себе и звала. Сотни раненых по-прежнему мокли и ждали помощи.

Начало светать, а машины все шли и шли… Утром я вызвал к себе врача Кукушкину.

— Вы кадровый врач, вам и карты в руки. Назначаю вас на самый ответственный участок: начальником нового эвакосортировочного отделения. Сортировка сейчас для нас самое важное.

— Благодарю за доверие, — сказала она, — но эта работа для меня не только новая, но и совершенно незнакомая. Я знаю очень мало об обязанностях врача эвакуационного отделения.

— Придется переучиваться, так сказать, под огнем. Прежде всего обеспечьте точный учет состояния и количества раненых по отделениям, времени прибытия и убытия санитарных поездов, автоколонн, самолетов, количества мест в поездах. А мы позаботимся о кадрах врачей-сортировщиков, опытных хирургах, о транспорте, помещениях и обслуживании раненых. Понятно? Всё. Можете идти. У вас прекрасный помощник — Валя Муравьева. Не беда, что молода и опыта военно-полевой хирургии не имела. Зато с характером девушка.

Действительно, комсомолка Муравьева стала душой нового отделения. Бойкая, порывистая, вся огонь и движение, она была очень мила, наша Валя. Белокурые волнистые волосы обрамляли ее овальное лицо. Узкий, небольшой с горбинкой нос, голубые глаза, оттененные длинными черными ресницами, придавали ей особую привлекательность.

Вале было всего 23 года. Окончив в 1940 году институт, она поработала год врачом участковой сельской больницы. Валя напоминала скорее школьницу старших классов, а не испытанного боевого врача. А ведь эту девочку война обожгла с первых дней! Она прошла триста километров пешком по белорусским болотам, выходя из окружения в составе стрелкового батальона, была контужена и ранена… Сутками не сходя с платформы, неутомимая и бесстрашная, она разгружала и нагружала поезда, подавая пример храбрости и самоотверженности своим помощникам, увлекая их за собой.

Вот встает она в моей памяти в распахнутой шинели с расстегнутым воротником гимнастерки, без ремня. На шее висит фанерный планшет. На планшете нарисована схема погрузки поездов. Под ее началом команда санитаров в тридцать человек.

Вскоре мы создали при госпитале диспетчерское бюро, которое возглавил фельдшер Основа. Моя первая встреча с ним произошла на перроне во время ночной «иллюминации», когда противник засыпал станцию зажигалками. Основа с необычайной живостью и бесстрашием взбирался на крыши с клещами в одной руке и огнетушителем в другой. От него не отставали санитары-носильщики из его команды. С мешками песка они разбегались от него в разные стороны, получив приказание тушить новые очаги пожаров. Спокойно и деловито и вместе с тем дерзко и отчаянно боролся Основа с пламенем. А через несколько часов я увидел его в кругу девушек. Он играл на баяне саратовские частушки. Высоко забравшийся месяц заливал светом госпитальный двор И пушистые липы и молодежь, которая сгруппировалась вокруг Основы, — все это казалось, было так далеко от войны…

Вызвав Основу к себе, рассказал ему, как мне представляется будущая работа диспетчерского бюро. Я не ошибся в своем выборе. Основа, по выражению госпитального остряка Халистова, стал «основой всех основ»: своего рода живым пультом по управлению движением, размещением тысяч раненых, сотен машин, десятков поездов Достав несколько семафоров, он установил круглосуточное дежурство регулировщиков на перекрестках, с моей помощью разработал схему движения машин, рассчитанную на непрерывный поток; была установлена телефонная и личная связь с госпиталями Вяземской группы. Не стало больше бесцельных стоянок машин, заторов, вечных перебранок с эвакуаторами.

Трудно исчерпать тему «эвакуаторы», которой может быть посвящена специальная книга. Жизнь все время вносила коррективы в разработанные нами планы и поставила в порядок дня вопрос о создании прирельсового эвакуационного приемника.

Начальник этого приемника, беспартийный врач, до войны был гинекологом. Пробивающаяся седина на крупной голове с коротко остриженными волосами, многочисленные морщины на удлиненном лице и шее говорили о нелегком жизненном пути. Вначале он показался нам скучно рассудительным и спокойным служакой-педантом. Работал он без шума, ходил, не торопясь, придавал большое значение внешнему порядку, был выдержан и любезен с персоналом и ранеными. И при всем том невозмутим до удивления.

Утренняя смена еще сладко спит, крепко потрудившись накануне, а начальник Прирельсового приемника, поскрипывая сапогами, уже бродит, прислушивается к стонам как будто равнодушным, но на самом деле очень внимательным взглядом поверх очков присматривается к раненым. Когда появляется утренняя смена, он и без информации дежурного персонала знает все о положении в приемнике.

Мелочи, скажете вы? Возможно. Как будто ничего выдающегося не было и в том, что начальник приемника знал имя и отчество каждого из своих сослуживцев — а нас ведь были сотни; что он годами помнил раненых — а их прошли за эти годы многие тысячи. Феноменальная память? Нет, это нечто большее: человеческое внимание к людям. В нашей жизни, полной тревог и забот, в сложной жизни прифронтового госпиталя-комбината, как раз и нужны были такие люди. И как подходила к нему его фамилия — Пчелка!

Ведущий хирург

Совсем другое впечатление производил в эти дни ведущий хирург госпиталя Шилов, призванный быть первой скрипкой в нашем отнюдь не слаженном оркестре.

Не то чтоб он не работал или не оперировал. Нет, и работал человек как будто честно и искусно владел техникой операций, но как-то уж очень безучастно относился он ко всему, что происходило вокруг.

Приглядываясь к нему, я объяснял его инертность растерянностью хирурга «академической» школы, попавшего в условия отнюдь не академические. Но здесь равнодушие было столь противоестественно, столь чуждо общей атмосфере нашей жизни, что невольно перерастало в нечто более серьезное.

На войне проверялось все: характер, воля, мужество, любовь к своему народу. Душевные качества обнажались, и каждый, кто попытался бы переложить бремя войны на чужие плечи, отойти в сторону и из участника событий превратиться в созерцателя их, немедленно утрачивал право на уважение коллектива.

Готовилось наступление Западного фронта. Предстояло принять новый поток раненых, а мы и так заняли все сараи, дровяники, склады, навесы.

Вокруг нас в радиусе от двух до десяти километров были расположены восемь госпиталей… Они принимали от нас раненых, перевязывали, оперировали их, а затем эвакуировали через санитарную платформу вашего госпиталя в тыл.

Однажды на аэродроме шла спешная погрузка раненых на самолеты. В хорошую, летную погоду мы отправляли самолетами по пятьсот — шестьсот человек в лень. Самолеты типа «ПО-2» доставляли раненых в Кондрово, где находился госпиталь, а мощные, комфортабельно оборудованные двадцатиместные самолеты — в Москву. Эвакуаторы из самых лучших побуждений завезли на взлетную площадку людей больше, чем могли поднять самолеты. Свободных машин не было. А время приближалось к той роковой черте, когда обычно появлялись бомбардировщики противника.

Увидев Шилова, усаживавшегося в «эмку», я, взволнованный тяжелым положением на аэродроме, естественно, решил, что и ему передалась общая тревога.

— Вы куда? На аэродром? — спросил я.

— Нет, на переговорочный пункт, хочу жене позвонить.

— Сейчас?! — удивился я. — С ней что-нибудь случилось?

— Боже упаси, но она будет тревожиться, что не звонил давно.

— Как давно?

— Двое суток, — невозмутимо ответил Шилов.

Я испытал такую ярость, что едва сдержался, чтобы не выругаться самым нецензурным образом, прыгнул в проходившую мимо машину с тарой для бензина и помчался на аэродром.

На полевых аэродромах к тому времени уже существовали самостоятельные эвакоприемники. С помощью санитарной авиации мы отправляли в тыл наиболее тяжелораненых. Поэтому на аэродроме всегда находился кто-нибудь из лечащих врачей или эвакуаторов. Частенько наведывались туда и мы с Савиновый.

По дороге мне стало ясно, что немцы бомбят именно аэродром: над ним поднимались клубы пыли и черного дыма.

Немецких самолетов уже не было видно. У стартовой дорожки валялась разбитая «санитарка», лежали раненые, возле них суетилось несколько человек. У меня дрогнуло сердце.

— Где Кукушкина? — задыхаясь от волнения, спросил я подбежавшего ко мне фельдшера.

— Ее контузило, она в блиндаже, — ответил он, вытирая грязным платам лицо. — Мы всех отправили, а тут, откуда ни возьмись, еще одна машина и прямо на взлетную площадку. Хорошо, успели народ упрятать в щели!

Наскоро перевязав раненых, мы погрузили вместе с ними на носилки лежавшую без сознания Кукушкину, и я погнал машину напрямик, по неубранной ржи, в госпиталь.

Вечером впервые я крупно поговорил с Шиловым.

— Приглядываться к обстановке не время, для телефонных переговоров с женой тоже не время! Давайте работать по-настоящему или расстанемся! — сказал я ему напрямик.

— Разве я не работаю?

— Это не работа… Сейчас война, поймите вы, война! Всего себя нужно подчинить интересам раненых. А вы: сделали удачно две — три операции и ручки умыли Это же не сельская больница и не клиника! Оттого, что мы лично прооперируем пять или десять раненых, ничего не изменится! Их тысячи. Нам нужен ритм, четкая организованность, а не авральщина. Почему до сих пор нет графика работы бригад хирургов? Почему ждете особого приказа, чтобы развернуть операционную в подвальном помещении?

— Операционную в подвале? Как это можно?

Я посмотрел на этого бонзу в халате, на его бледно-желтое лицо, напоминающее грушу, вынутую из компота, на растерянные глаза и махнул рукой.

— Пора кончать игру в молчанку с Шиловым, — сказал я Савинову. — Созовем начальников отделений и вызовем его на откровенный разговор. Он ученый муж клиницист, а я простой солдатский врач, может быть, для него недостаточно авторитетный.

— Неужели вы в самом деле думаете, что в аду, в котором мы находимся здесь под Вязьмой, можно думать о серьезных операциях? — заявил на конференции Шилов. — Операции в землянках, где под ногами хлюпает вода?.. Пока еще я отвечаю за постановку хирургической работы в госпитале… Я несу ответственность…

— Прошу вас в таком случае объяснить всем, где же, по-вашему мнению, следует производить неотложные операции? — обратился я к нему возможно сдержанней. — В полевых госпиталях, расположенных вокруг города? Во-первых, их мало, а во-вторых, пока мы к ним доставим на машинах тяжелораненых, половина их погибнет. В городе? Его все время бомбят. Там осталось всего два госпиталя, и те переполнены. Где же?

— Где хотите, но только не на Новоторжской. Надо убедить того, кто отдал приказ развернуть в Новоторжской госпиталь на несколько тысяч коек, что это фантасмагория. Я уверен, что начальство найдет другой выход.

— Какой? — спокойно спросил Савинов.

— Ну, хотя бы везти дальше, в Гжатск или в Можайск, на крайний случай неплохо в московские госпитали и клиники.

— Для нас с вами существует один непреложный закон: оказывать помощь в любой обстановке, — сказал я. — И впереди нас и за нами врачи тоже оказывают помощь, и в худших условиях, чем наши. А ведь у нас собраны лучшие силы: доценты, кандидаты наук! Кому же и осуществлять специализированную помощь, как не нам?

— Очень грустно, что мы говорим на разных языках, — возразил Шилов. — Меня воспитывали, и я учил студентов, что оперировать можно только в оборудованных помещениях или, на худой конец, в специальных палатках, а не в подвалах для хранении овощей.

К столу подошел ветеран госпиталя, всеми уважаемый Николай Иванович Минин. В числе первых москвичей он ушел в народное ополчение, но по пути к Минску был ранен. Пережидая отправки в Вязьме, он самовольно покинул санитарный поезд и остался работать у нас, хотя и нуждался еще в лечении. Веселый, общительный, он был влюблен в свою специальность хирурга. Чуткий врач, он по многолетнему опыту знал, как переживают и волнуются накануне операции раненые, и не ограничивался только медицинскими средствами, чтобы успокоить их.

Он и сам много оперировал и учил молодых, недостаточно опытных товарищей. Воинскую дисциплину он сразу воспринял как нечто обязательное и необходимое, поддерживая ее собственным примером. Оперировал Минин, я бы сказал, даже медленно, но каждый жест у него был продуман до конца. Основательность, умноженная на добросовестность, были неотъемлемыми качествами его характера. Жену Минина, операционную сестру, тоже призвали в армию и отправили на Дальний Восток; сына, студента первого курса, направили на южную границу. Война разлучила эту маленькую дружную семью.

Сейчас был затронут близкий Минину вопрос. Он не спеша обвел всех монгольскими глазами под нависшими бровями, поправил сбившийся поясной ремень и сказал: — Каждый знает, что санитарных самолетов у нас мало! Поезда ходят нерегулярно и в большей части товарные, не приспособленные для перевозки тяжелораненых. Как же можно, закрывая глаза на это, предлагать эвакуировать всех нуждающихся в экстренной помощи самолетами? Не берусь судить, доктор Шилов, хороший ли человек или плохой. Но в одном я убежден твердо: здесь вы мешаете нам.

Обо всем этом я доложил вечером по телефону начальнику Санитарного управлении фронта.

Через несколько дней приехали Банайтис и с ним незнакомый мне военврач второго ранга. Необыкновенно живое лицо его было настолько примечательно, что запоминалось надолго: совершенно лысая голова с большим лбом, глубоко сидевшие глаза казались черными. Звонко помешивая ложкой в стакане, он все время подавал реплики, разговаривая то с главным хирургом, то с кем-либо из гостей. И в то же время успевал поправить рамку портрета на стене, смахнуть крошки со стола, набить трубку табаком.

— Между прочим, — обратился ко мне Банайтис, — проходили мы сейчас через двор там прямо столпотворение. Наверное, тысячи три раненых скопилось…

— Сегодня еще немного, бывает и больше, — ответил я. — Вот перестроим складские сараи, оборудуем землянки с хорошими перекрытиями, создадим приемно-сортировочное отделение, тогда дело пойдет.

— Сколько такая землянка может вместить народу? — спросил лысый врач.

— Человек сто пятьдесят — двести, а следующие будут побольше.

— Дельно. Кстати, мы с вами еще незнакомы. Я ваш новый ведущий хирург, Шур.

— Прошу любить и жаловать, ваш заместитель, Михаил Яковлевич Шур, — сказал Банайтис.

Мы встали и, приглядываясь друг к другу, обменялись рукопожатиями.

«Что ты собой представляешь?» — спрашивали его глаза.

«Не из кабинетных ли ты хирургов? Уметь хорошо оперировать — это еще полдела…» — подумал я.

— Землянки, — сказал Банайтис, — это хорошо, но надо подумать и о подземных операционных. Полюбите землю-матушку, она и прикроет надежно, и согреет, и защитит. Смерть надо побороть, закопавшись в землю.

Шур оказался отличным ведущим хирургом, или, как мы его в шутку называли «главным инженером». Он умело дисциплинировал персонал, был великим мастером улаживать конфликты между врачами и ранеными, укрощать вспыльчивых, подбадривать излишне скромных. Отзывчивый и добрый, он сумел заслужить всеобщую любовь.

Шур понравился мне с первого взгляда, и я предложил ему переселиться в «терем-теремок», как в шутку называл нашу комнату комиссар. На много лет нас связала общая работа и нерушимая фронтовая дружба.

Чуть ли не с первого дня своего приезда Шур установил такой порядок: все ошибки, допущенные врачами, обсуждались без всякого стеснения, в открытую и широко. Он любил говорить: «Если сапер-минер может ошибиться только один раз, рискуя собственной жизнью, то хирург не имеет на это никакого права, потому что он рискует жизнью раненого».

Как-то еще в коридоре я услышал его голос, затем моя дверь с шумом распахнулась, и он стремительно вбежал, необычайно взволнованный и сердитый. Я протянул ему папиросы и успокоительно коснулся его руки.

— Если у вас есть время, пойдемте со мной на консультацию, — сказал Шур жадно выпив стакан воды.

— Что за консультация?

— Одному бойцу предстоит ампутация ноги. Пойдемте, много полезного услышите.

На дворе по-прежнему много народу. День такой ясный, что воздух кажется прозрачным. Видно, как блестят позолоченные купола далекой церкви; железнодорожники расчищали пути от сгоревших после вчерашней бомбежки вагонов.

— На фронте, — продолжал Шур, — обстановка не всегда позволяет проводить консультации. Но именно потому, что к оказанию помощи раненым привлечены тысячи врачей, не обладающих достаточной хирургической подготовкой, необходима квалифицированная консультация, особенно в случае ампутации конечностей. Недостаточная опытность порой порождает поспешные выводы и действия. Знаете, сколько у нас только за прошлый день сделано ампутаций по разным поводам?

— Вот именно, сколько?

— Девять. Стоит над этим подумать или нет, я вас спрашиваю?

— Обязательно, и как можно скорей! Как практически думаете с этим бороться?

— Я требую, чтобы в каждом случае ампутации было аргументированное заключение не менее чем двух хирургов, с обязательным предварительным сообщением мне. Расплатой за брак в нашей работе являются покалеченные человеческие жизни.

Мы подходим к сараям, в которых временно расположилось недавно созданное хирургическое отделение. Большая предоперационная заполнена ранеными. Здесь лежат только носилочные. Девушки заканчивают при нас мытье бетонного пола. Влага тут же на глазах высыхает. Взоры девушек с укором обращены на наши пыльные сапоги, и мы возвращаемся обратно в тамбур, чтобы вытереть ноги.

Вместе с врачами отделения начинаем осмотр раненого. У него скверная рана верхней половины голени. Санитар, который его волочил, был убит, и раненому пришлось долго лежать в яме, заполненной грязью. Врачи отделения второй день настаивают на ампутации ноги выше колена.

— И вчера и особенно сегодня я решительно возражаю, — говорит Шур, отходя от раненого. — Вы посмотрите, как блестят у него глаза. А мышцы? Это ведь Аполлон! Здоровяк, крепыш, черноморец, со здоровыми сердцем и легкими, со страстным желанием жить. А вы требуете от меня, чтобы я санкционировал ампутацию! Нет, дорогие мои, не будет моего согласия! Я ему сейчас сделаю чистку, в крайнем случае частично удалю коленный сустав.

Один из лечащих врачей, старший хирург смены, говорит:

— Хорошо, быть по-вашему, но за последствия я не отвечаю.

— Ладно, ладно, — заявляет Шур, — ответственность беру на себя. Меня, батенька, этакими заявлениями не испугаете, поторопите лучше, чтобы его усыпляли. Вся беда ваша в том, что вы не хотите учитывать психику человека, его сопротивляемость. Именно в этом суть дела: дальше раны вы не хотите ничего видеть.

— Извините, я хирург, а не психолог.

— Очень жаль, очень жаль! У хирурга должны работать не только руки, но и голова и сердце.

На следующий день вечером я зашел проведать оперированного Шуром рядового Черных. Он лежал с открытыми глазами. Ночная лампочка под синим бумажным колпаком бросала скупой свет на стены палаты.

— Как дела? — спросил я.

— На пять с плюсом, — ответил он вполголоса.

— Молодец! Значит, все будет хорошо. Вот тебе в награду лимон от меня и морс от товарища Шура. Рана не болит?

— Ничего у меня не болит. Спасибо за все.

— Чего же ты плачешь? — Я увидел, как по его лицу пробежала судорога и светлые крупные слёзы потекли по щекам. — Успокойся, ты же мужчина, комсомолец!

— Извините, не выдержал. Спасибо вам, что навестили. Передайте привет Михаилу Яковлевичу, он сегодня утром забегал ко мне, пообещал придти, вот я его и ждал, нашептал Черных чуть слышно, без стеснения вытирая слезы. — Я его всю жизнь буду вспоминать.

Глубокое врачебное чувство, изощренное многолетней практикой, приводило Шура к правильным и быстрым решениям. Ни одно движение, ни одно слово раненого, ни одна деталь в состоянии больного не ускользали от его внимательного глаза. И, что очень важно, он был далек от прописных истин и готовых формул, выносил свое заключение, только взвесив все обстоятельства.

— Что нужно сделать, чтобы достичь таких результатов? — спросили как-то у Михаила Яковлевича.

— Нужно любить советского человека, — просто ответил он, и лицо его при этом осветилось доброй улыбкой.

Вскоре снова приехал Банайтис. В это время прибыла колонна автобусов для отправки раненых в Москву.

— Сколько будете отправлять? — спросил Банайтис.

— Человек шестьсот — семьсот.

— Ну, тогда и я пойду, посмотрю, в каком виде их отправляют, а потом вернусь сюда. Сегодня я пробуду у вас день и останусь ночевать.

Вдоль дороги стояли вместительные новенькие комфортабельные автобусы, окрашенные в зеленый цвет. Банайтис удивительно легко для своего грузного тела прыгнул внутрь одной машины и подозвал Шура. Тыкая пальцем то в историю болезни, то на видневшуюся из-под шины голую стопу восковидно-бледного одутловатого юноши, Банайтис сердито крикнул:

— Пожалуйте, милая барышня, сюда. — Это он Муравьевой. — Где ваши глаза, я вас спрашиваю? Что это, по-вашему?

— Муравьева растерянно молчала. Потом с непривычной, для нее робостью, — видно, не бывала еще в подобных переделках, — запинаясь, как студент на экзамене, ответила:

— Стопа.

— Что вы говорите? — иронически протянул Банайтис. — Неужели стопа? Дайте вашу руку! — скомандовал он. — Что вы чувствуете?

— Муравьева молчала.

— Холод, отсутствие пульса, вот что вы чувствуете! А почему? Потому что у него, вероятно, поврежден крупный сосуд. Нога болит сильно? — спросил он. — Из какого госпиталя привезли? Из госпиталя Любимого? Очень хорошо, я у них наведу порядок! Этого мальчика сейчас же с машины снять и отнести в перевязочную, я сам его посмотрю.

Не обращая внимания на приближающиеся самолеты противника, Банайтис неторопливо обходил машины. Бомбежка быстро стихла: налетели «ястребки» и разогнали вражеские самолеты. Все же несколько бомб упало в черте города. Стараясь не отставать от Банайтиса я с грустью думал: как же избежать ошибок эвакуаторов?

— Это они днем так проверяют, — как бы отвечая на мои мысли, сказал Банайтис. — А что же ночью творится или в непогоду?

Я сознавал его правоту и молчал.

Предположение Банайтиса о ранении сосуда и развивающейся аневризме подтвердилось.

— Хорош был бы раненый, если бы у него открылось кровотечение в дороге! Привезли бы в Москву труп, на радость родителям и на славу нам! — сыпал раздраженный Банайтис. — Готовьте немедленно к операции!

Операция происходила под местным обезболиванием. Банайтис ласково шутил и успокаивал раненого. Справился, откуда тот родом, чем занимался до войны. Оперировал он изящно, ритмично, сам уложил оперированную ногу в гипс.

— Спасибо, товарищ профессор, — сказал раненый.

— Вам спасибо, родной, за терпение, — сказал Банайтис и, поцеловав его в лоб ласково потрепал по лицу.

— Будете на Кубани, профессор, обязательно приезжайте в наш колхоз, — растроганно говорил боец. — У нас летом красота, фруктов пропасть, арбузы, вино! Матери напишу в письме, чтобы за вас богу молилась.

— Бог богом, а ты и сам не плошай, дорогой, выздоравливай.

От глаз Банайтиса ничто не ускользало. Как-то, направляясь в новую подземную операционную, я был остановлен запыленной легковушкой, из которой стремительно выскочил Банайтис. Он с такой злостью хлопнул дверью, что стекла посыпались.

— Полюбуйтесь, кого вы умудряетесь отправлять на аэродром! — воскликнул он. — Подумать только: раненого с газовой инфекцией ноги погружают на самолет в Москву. «Вот вам, москвичи, полюбуйтесь, как у нас, на Западном, лечат!» Безобразие! Что же вы стоите? Давайте санитаров!

Когда сестра сняла повязку с раненого и протерла окружность раны, я и присутствующие здесь Шур и Лейцен переглянулись: явная газовая гангрена! Спасти могла только срочная операция.

— Что теперь скажете? — негодовал Банайтис. — Удовлетворены своей работой?

Мы по-прежнему стоим рядом, не отрываясь, смотрим и молчим. Я слежу за лицом раненого. Тусклые глаза, сухие губы. Он как будто дремлет. Пульс под руками то появится, то исчезает.

Начальник отделения газовой инфекции Лейцен только жует губами и протирает очки. И что он мог сказать?.. Надо было отвечать перед самым большим судьей собственной совестью…

Больного срочно подготовили к операции, которую произвел сам Банайтис. Переливание крови, сульфидин, стрептоцид, сыворотка — все было пущено в ход!

Главный хирург фронта приказал собрать начальников хирургических отделений.

— С завтрашнего дня за час до начала работ, — объявил он им, — я сам буду с вами заниматься, и имейте в виду, не уеду, пока не удостоверюсь, что вы научились распознавать газовую инфекцию в самом начале ее развития. Советую особое внимание обращать на раненых, длительное время находившихся со жгутом на конечности. Мы уничтожили в нашей армии бич прошлых войн — столбняк. И с газовой инфекцией поведем беспощадную борьбу.

Приезд Бурденко

На рассвете двадцать третьего августа мне позвонили, чтобы я, бросив все дела, немедленно приехал в управление госпиталями. Встретили меня там не очень ласково.

— Наконец-то, — недовольно произнес начальник управления госпиталями Костюченко, пощипывая свои усики. — Завтра приезжает главный хирург Красной Армии Николай Нилыч Бурденко, — торжественно заявил он.

— Что я должен сделать в связи с этим?

— Николая Нилыча интересуют сроки хирургического вмешательства после ранения в череп, — сказал главный хирург управления. — Он интересуется также состоянием транспортных повязок на нижних конечностях.

Возвращаясь к себе, я мысленно ругался: «Неужели только для того, чтобы известить о приезде Бурденко, надо было отрывать меня от дела?» И без того мы знали, что Бурденко проявляет особый интерес к черепно-мозговым ранениям, ранениям позвоночника и повреждениям периферической нервной системы. Ведь Бурденко ушел значительно дальше своих современников в этой области.

На следующий день, часов в одиннадцать утра, по телефону нам сообщили, что Николай Нилыч осматривает «лесные» подвижные госпитали и не позднее двух часов будет на Новоторжской.

Потом звонил инспектор лечебного отдела, затем снова начальник управления. Не проще ли было им приехать и здесь, на месте, помочь и словом и делом?

А время начиналось опять тяжелое. После небольшого затишья армия Конева, а с ней и мои родные сибиряки начали наступление, и немцы снова усилили налеты на тылы, дороги, станции.

Перебегая от операционной к платформе, у дверей штабного домика я неожиданно налетел на Бурденко. Он вышел из забрызганной грязью зеленоватой «эмочки».

— Здравствуйте, я был у вас месяц назад. Тогда мне не очень понравилось. Вас я еще не знаю. Будем знакомы, — сказал Бурденко, «Нилыч», как звали его в кругу врачей.

Вскоре подъехал начальник управления госпиталями, и мы все направились к платформе, куда только что подошел санитарный поезд. Возле платформы стояло восемь или девять машин с ранеными, прибывшими из вяземских госпиталей для отправки в тыл.

— Пойдемте быстрее, — сказал Нилыч. — Я хочу посмотреть погрузку раненых в поезд. Напишите, куда он пойдет и какой его номер. — Он передал мне свой блокнот с карандашом.

Я вспомнил, что Бурденко плохо слышит. Написал: «Поезд № 8 прибыл под погрузку из Серпухова, следующий прибудет с ранеными из тридцать третьей армии». По крутой лестнице мы поднялись на санитарную платформу. Здесь происходила погрузка, и можно было наблюдать обычную суматоху. Запыхавшись, бегали эвакуаторы, стараясь сократить сроки первоочередной погрузки. Время близилось к двенадцати, излюбленному часу для налетов немецкой авиации. Старая поговорка, что промедление смерти подобно, здесь приобретала ощутимое физическое выражение. Опасность висела в воздухе, она давила и волновала. Тонкостенный поезд — плохая защита для шестисот раненых.

Бурденко обходил вагоны. Плотный, с жесткой щетиной на иссиня-багровых щеках начальник поезда, наклонив голову, почтительно выслушивал его замечания.

В одном из вагонов Бурденко остановился у раненого капитана. Тот прерывисто дышал, зрачки у него расширились. По документам у капитана значилось ранение лёгкого. Бурденко взял руку раненого и стал считать пульс. Кивком головы он показал Шуру, чтобы и тот сделал то же самое. Не удовлетворившись, Николай Нилыч прощупал пульс на другой руке, потом на шее, подозвал меня и сказал:

— Ну-ка, и вы пощупайте, я что-то не нахожу пульса. — Немного помолчав, он взглянул поверх очков на Шура; тот стоял молча и настороженно следил за действиями главного хирурга Красной Армии, который завернул кверху гимнастерку капитана и приложил свою руку к его сердцу.

— Что же вы смотрите?! — гневно воскликнул Бурденко, сверкнув глазами, и быстро сбросил очки. — Ведь у него в полости плевры полно крови, сердце блокировано кровью и смещено далеко в сторону, а его хотят отправить… Куда отправлять? Я вас спрашиваю, милостивый государь, вас спрашиваю, вас!

Шур шепнул мне:

— Надо немедленно отнести в операционную! — и взял историю болезни.

— Прикажите сейчас же снять капитана с поезда и перелить ему кровь! Займитесь им сами! — Нервно порывшись в кармане, Бурденко достал блокнот и, сунув его мне, сказал: — Напишите, из какого госпиталя его доставили. Такого раненого надо держать на койке по крайней мере две недели, а они… — и, не закончив фразы, сердито махнул рукой.

Быстрыми шагами прошел Бурденко в светлый просторный вагон, где на подвесных койках, как в люльках, лежали переодетые в чистое белье раненные главным образом в голову, в живот и позвоночник. Стояла абсолютная тишина. Блестящий новенький линолеум отражал солнечные блики. Сестра в белоснежном халате кормила из белого фарфорового поильника раненого и так увлеклась своим занятием, что не заметила нашего прихода.

Бурденко молча наблюдал эту сцену, потом подошел к сестре и, ласково похлопав ее по плечу, сказал:

— Умница! Хвалю. Настоящая сестра! Видно, что с душой работаешь! Корми, корми!

Эта сцена несколько успокоила Бурденко. Дурное настроение его стало рассеиваться. В следующем вагоне он потребовал лестницу и полез смотреть лежащих на третьей полке. Туда клали преимущественно раненых с повреждениями кистей, стоп, пальцев рук, ног. Он осматривал, расспрашивал, когда ранили, и раненые сами писали свои ответы.

Убежденный, что Бурденко остался доволен проверкой, начальник поезда решил проявить инициативу и предложил осмотреть вагон-операционную.

Вагон действительно был хорош. Сверкающие белизной эмали стены, операционный стол с подъемниками для изменения положения тела, заготовленный впрок стерильный материал в никелированных боксах, инструментарий — все сияло.

— Великолепно, прекрасно! — весело сказал Бурденко. — Отрадно видеть, но еще приятнее знать, что есть человек, умеющий пользоваться этим великолепием.

Улыбка медленно сползла с сияющего лица начальника поезда.

— Вы кто по специальности? — спросил его Бурденко. — Ах, педиатр! Ну вот, я так и думал. А ваш помощник кто? Стоматолог? Ну, это еще ничего. Куда ж; это годится, товарищи? — обратился он к начальнику управления госпиталями. Поезд везет полтысячи раненых и не обеспечен хирургом. А если что случится в дороге?

Начальник поезда в ответ только пробормотал:

— Поезд прибудет на место через семь — восемь часов.

— Операционная ваша, наверно, потому и хороша, что работать в ней некому. Напоминает она магазин, музей, не хватает только надписи: «Руками не трогать!». — И глаза Бурденко снова сверкнули гневом. — Сколько бы поезд ни находился в пути, он должен иметь опытного хирурга!

Вернулся Шур и доложил Бурденко, что раненому, которого он приказал снять, перелили кровь и сейчас он чувствует себя значительно лучше.

— Это, несомненно, трудный случай. Вы сортировочный госпиталь, а отправляете от себя таких раненых. Непростительно! Пока вы не организуете проверки всех без исключения отправляемых в тыл, вы будете всегда иметь миллион хлопот, сотни печальных случаев, десятки смертей в поездах. Куда это годится, что раненых прямо с машин грузят в вагоны? Кто их проверил перед посадкой? Где их проверяли? Где ваше эвакуационное отделение, в котором вы собираете раненых заблаговременно? Где все это у вас? Ничего нет, а потому и просчеты. Вы что кончали? — обратился он к начальнику управления.

— Военно-медицинскую академию.

— А вы, а вы? — обратился он к нам с Шуром. — Институты! Ну, им хоть простительно, их не обучали организации военно-медицинской службы, а вы, старый капрал, о чем тут думали?

— Исправим, товарищ корврач, — ответил начальник управления.

— Исправите, но какой ценой? В каждом госпитале должно быть эвакуационное отделение. Если раненых проверят перед погрузкой в вагоны, все будет иначе. Нет помещений — используйте палатки! — сурово закончил Николай Нилыч.

— Мы пытаемся разрешить этот вопрос именно так, как вы говорите, — написал я в его блокноте, — но палатки здесь не годятся, в них мы будем нести большие потери. Вместо палаток и навесов мы строим подземные помещения. Позвольте вам показать то, что уже готово.

Осмотрев готовые землянки, Бурденко одобрил их устройство и заговорил с Шуром, проявив живейший интерес к его соображениям об осложнениях при черепных ранениях, о доставке в таких случаях из дивизий на самолетах прямо к нам.

Увидев, что возле машин началась какая-то суетня и раненые разбегаются, Бурденко спросил: — Что-нибудь случилось? — В его голосе послышалось недовольство, что не дают закончить интересный и нужный разговор.

— Налет авиации.

— Ну и что же из этого? Мы врачи, пусть себе стреляют, а мы будем заниматься своим делом.

Все гудело от разрывов, а Бурденко, как ни в чем не бывало, собирался смотреть операционный корпус. Напрасно мы попытались его отговорить. Близко разорвалась бомба, за ней другая. Я с размаху втолкнул Нилыча в первый попавшийся блиндаж. В нем уже битком набилось народу. Темно, слышится тяжелое дыхание. Со свежего воздуха в землянке, насыщенной запахом махорки, сырой земли и человеческого пота, трудно дышать. Чудовищный удар сотрясает землю… Мрак давит, хочется выбежать наверх, а не сидеть в темноте, мучительно выжидая конца бомбежки.

Кто-то выползает наружу и радостным голосом сообщает, что сбит вражеский самолет, а остальные обратились в бегство. После долгого сидения на корточках в блиндаже мы выходим, не чувствуя ног. Щурим глаза и долго не можем раскрыть их.

Бурденко останавливается у зенитной батареи, подходит к одному орудию. Командир батареи спрыгивает со снарядного ящика, подбегает к нам.

— Батарея, смирно! Товарищ корврач, батарея старшего лейтенанта Тимофеева сбила один самолет типа «Юнкерс», потерь не имеет! — громко рапортует он.

— Вольно, вольно! — машет неловко Нилыч. Немного растерявшись, он пожимает лейтенанту руку и растроганно говорит: — Пожалуйста, отдыхайте. Спасибо вам.

Потом несколько секунд идет молча.

Видели, какие у артиллеристов лица? Богатыри! Молодые все, смелые, здоровые, хоть картину с них пиши. Вот бы сюда наших баталистов!

Солнце уже садилось, а во дворе госпиталя бурлила жизнь; вереницей тянулись машины, на станции басисто перекликались паровозы.

В операционной Бурденко увидел хирурга Шлыкова, одного из своих учеников, мобилизованного в армию в первый день войны, и порывисто обнял его.

Вот где я наконец вас встретил, — сказал он, увлекая Шлыкова в сторону и не отпуская его от себя. — А мне говорили, что вы ранены и отправлены в тыл. Очень рад, очень рад, Саша, что мы встретились!

Шлыков не успевал отвечать на вопросы Бурденко, а тот, казалось, тут же хотел выжать из него все его соображения о медицине на войне, о кадрах врачей, о жизни и быте раненых…

Врач-умелец, коммунист Шлыков был подлинным новатором в хирургии. Он не представлял себя вне фронта во время войны. Перенеся инфаркт, будучи ранен и имея и формальное и моральное право вернуться в свой институт, он до конца войны оставался с нами.

Приятно было смотреть на встречу учителя и ученика, который сам для многих из нас был учителем.

Ну, а теперь покажите, кого вы тут хотите оперировать, — сказал Бурденко. — Ведь вы, батенька мой, и раньше были виртуозом; как вы ныне оперируете?

Шлыков подвел его к столу и показал раненого со сквозным осколочным ранением лобной части. Ранение свежее, результат недавней бомбежки.

В это время снова раздался сигнал тревоги.

— Пойдемте в убежище, — предложил я.

— Нет, останемся здесь. — Бурденко подсел к раненому, продолжая осмотр. — Ничего, привыкайте, страшно только вначале. Им было труднее, — указал он на раненых, — они же никуда не уходили прятаться. Место врача — у постели больного.

После короткого отдыха Николай Нилыч стал оперировать особо сложных. Лег он поздно и попросил подготовить отобранных им раненых.

К восьми утра операционная была подготовлена к приходу Бурденко. О требовательности Николая Нилыча знали все, многие врачи работали у него в Московском медицинском институте и знакомы были с его привычками. Позавтракав около семи часов утра, он неторопливой походкой совершил прогулку и направился в операционную. На ходу снял китель и тут же потребовал подавать раненых на операционный стол.

Оперировал он уверенно и смело, одновременно и правой и левой рукой, Это намного сокращало время операции, но требовало напряженного внимания обоих ассистентов.

Обнажив пульсирующий мозг у первого раненого, он остановился, быстро кинул взгляд на висящую перед ним рентгенограмму, едва заметным движением инструмента вынул металлический с острыми краями бурый осколок. Закончив операцию вплоть до зашивания кожи, он перешел к раненому, уже усыпленному на другом столе, и, сменив перчатки и халат, снова включился в работу. И так, с небольшим перерывом, ни разу не присев, оперировал до позднего вечера.

Ни годы, ни обстоятельства не сотрут эту первую волнующую встречу с Николаем Нилычем Бурденко в августе сорок первого года.

name=t8>

Интенданты

Жизнь ежедневно выдвигала новые задачи, угрожая захлестнуть потоком «первоочередных» и «неотложных» дел. Раненые поступали скачками: то придут на станцию один за другим семь-восемь эшелонов под разгрузку, то почти одновременно вдруг примчат пять поездов под погрузку. Принимай, осматривай, корми, оперируй, распределяй по госпиталям, других готовь к отправке. Только успевай, поворачивайся. Но и поворачиваться надо было с толком. Безотказная работа медицинского персонала, огромное напряжение человеческих сил требовали разумной организации и четкого ритма Подстегивая себя, мы сводили к минимуму часы отдыха, ели на ходу, всегда куда-то бежали… Жизнь требовала: ежедневно накормить до четырех-пяти тысяч раненых, разгрузить, перенести на руках сотни, а то и тысячи, прооперировать многие десятки и сотни, всех обеспечить покоем, уходом, питанием.

Санитарки и дружинницы обходили с огромными корзинами ряды стоящих, лежащих и прогуливающихся раненых. Они выдавали чудовищной величины бутерброды с маслом, сыром, колбасой, икрой; выдавали, опять набивали доверху корзины, снова шли кормить, снова наполняли, и так это шествие продолжалось с утра до вечера, с вечера до утра. Мы не могли усадить всех за столы и накормить. Помогли найти выход сами раненые. Старшина стрелковой роты, бывалый хозяйственник, обратился как-то ко мне:

— Вы к нехватке продуктов подойдите, так сказать, с точки зрения материальной и идейной, тогда вам сразу все станет ясно. У вас учета питания нет? Нет! Значит, питание бесконтрольно? Бесконтрольно! Продукт вкусный? Вкусный! И дают, сколько влезет, — как же от него отказаться? На фронте ведь икорки и сырку не увидишь. Так пища, сами знаете, какая: щи, каша, сало, концентрат всякий. Вот и покумекайте, как порядок навести, чтобы и люди были сыты и продуктом зря не бросаться.

К вечеру того же дня наш «треугольник» разработал несложную систему выдачи продуктов раненым. Как только машина или поезд раскрывали двери, каждому раненому вручался талон на трехразовое питание. Система эта, далекая от идеала, на первых порах нам крепко помогла. Если бы еще наладить приготовление горячей пищи и усадить всех раненых за столы, стало бы совсем хорошо.

Как и в каждом деле, здесь были свои энтузиасты, а среди них прежде всего вы делилась Леночка Ильина, живая, нетерпеливая толстушка; она принадлежала к разряду неуемных людей, наделенных повышенным чувством ответственности. Веселая стремительная и требовательная, она постоянно задирала моих помощников по продовольственной части. Не находя себе покоя ни днем, ни ночью, чтобы успеть на славу накормить раненых никак не позднее, чем через десять минут после их прибытия в отделение, она то и дело носилась со склада на пищеблок, по дороге влетая в штаб, теребя писаря, требуя дополнительной накладной на усиленное питание ослабленным. Дружинницы, с которыми она работала у себя на пищеблоке, побаивались Леночки, и самые бедовые раненые тотчас смолкали, когда она, ловко балансируя, разносила огромного размера поднос с пищей. Ее усилиями мы создали первую столовую.

На главном складе, куда я прошел из столовой, среднего роста пожилой интендант 2-го ранга вежливо, но настойчиво говорил с начальником склада:

— Прошу вас это сделать. В двенадцать ноль-ноль доложите об исполнении.

Неторопливо повернувшись и заметив меня, он козырнул.

— Помощник по материально-техническому снабжению госпиталя, — доложил он. — Прибыл в ваше распоряжение. Степашкин Иван Андреевич.

— Почему не доложили о прибытии сразу?

— Прибыл в два часа ночи, не хотел вас тревожить.

— Что ж, давайте обойдем хозяйство.

— Я уже обошел, — спокойно закуривая папиросу, ответил он.

Ему было на первый взгляд лет пятьдесят пять — пятьдесят восемь; уже самый факт пребывания его на фронте был своего рода подвигом. И все же Степашкин поначалу мне совсем не понравился.

«Ну, куда тут старикану справиться с такой махиной, как наш госпиталь! — думал я. Ему на покой давно пора!» Недружелюбно рассматривал я нового своего помощника, когда, подчиняясь его неторопливой походке, шел рядом с ним.

Немало крови испортил мне поначалу Степашкин своей неторопливостью: что бы ни случилось, мне не довелось ни разу увидеть, чтобы он ускорил шаг, или услышать, как он повысил голос.

И если Савинову особую нарядность придавали белоснежный воротничок и шпоры, то Степашин казался чуть ли не элегантным благодаря всегда белоснежным, туго накрахмаленным манжетам, выглядывавшим из-под рукава кителя. Одевался он удивительно опрятно и брился чуть ли не два раза в день.

Как-то само собой получилось, что при нем умолкали самые развязные рассказчики анекдотов. Обедающие невольно снимали при нем локти со стола. Начав службу еще в дореволюционной русской армии, он в сорок лет не поленился засесть за учебники и окончил военно-хозяйственную академию, чем очень гордился.

Обходя отделения, Степашкин проверял выдаваемую там пищу с тарелки, подготовленной для раненого.

— Повар, он фокусник, — хитро прищуривая глаза, говорил Степашкин. — Самую последнюю похлебку так разукрасит при пробе, что вам и невдомек будет, почему на него жалуются. Все их фокусы я знаю. Зачерпнет черпаком по дну, потом по верху — и, пожалуйте, проба готова.

Не раз он заставлял краснеть старшего повара и его помощников, вызвав их в палаты к раненым. Весьма тактично он забрал все хозяйственные дела в свои руки, постепенно разгрузив от них меня и Савинова.

Степашкина любили: раненые — за то, что он знал их нужды и желания; сестры, врачи и санитары — за внимание к ним, пусть оно выражалось в таких вещах, как беспокойство о горячем чае для ночных смен или своевременный ремонт сапог… Кое-кто втихомолку поругивал. Ругали кладовщики, заведующие пищеблоками, повара, шоферы за то, что он отлично знал все их слабости и уловки, все тайные места, где можно было спрятать лишнюю банку консервов, поллитровку, пару чистого белья. Разговор в таких случаях бывал короткий: в маршевый батальон и на передовую…

Степашкин был неутомим и требовал того же от своих подчиненных. С завидным упорством он вынюхивал, выискивал среди легкораненых поваров первой руки, портных, сапожников, шоферов, преимущественно в возрасте от сорока до пятидесяти лет.

— Молодежи все равно не удержаться в госпитале: воевать придется долго, и до них дойдет черед, — не раз говорил он. — А старичок, он хоть послабее, зато с ним спокойнее, лишь бы только не был «фокусником» и пьяницей.

Одна слабость была у Степашкина — пристрастие к преферансу. Неизменный квартет Минин, Туменюк, Ковальчук и Степашкин — мог в спокойные ночи за счет сна просиживать часами, страстно обсуждая удачные и неудачные ходы, пасы и висты. Их собрания называли «Пикквикским клубом».

Ивану Андреевичу я навсегда обязан тем, что познал вкус науки хозяйствования, о котором, к сожалению, мы, начальники госпиталей, почти ничего не знали, хотя, разумеется, и догадывались, что раненому, кроме операции, нужно еще много таких важных нашей, как вкусная и горячая пища, чистое белье, тепло и уют.

Не повезло в нашей художественной литературе профессии интенданта. Я же с гордостью вспоминаю интенданта нашего госпиталя, моего заместителя по материально техническому обеспечению и друга Ивана Андреевича Степашкина.

Наша Таня. «Карапузик». Тетя Маша

Первый отряд девушек-дружинниц пришел к нам из Москвы в августе 1941 года. Их было сорок девушек во главе с командиром дружины, комсомолкой Таней Лазуко.

Она влюбленно смотрела на мир своими большими, широко открытыми серыми глазами. Энергичная, волевая, она сразу обратила на себя внимание всего госпиталя, и как-то очень скоро ее все полюбили. Казалось, мы знаем ее давно, очень давно… «Наша Таня» — так многие звали Лазуко. Подружки Тани быстро освоились с условиями работы госпиталя в прифронтовой полосе. Не зная ни страха, ни устали, они работали днем и ночью не покладая рук. С их приходом стало уютнее в палатах. По-матерински любовно, заботливо, чутко и тепло ухаживали они за ранеными.

Однажды фашистские самолеты налетели на территорию госпиталя и забросали его осколочными, фугасными и зажигательными бомбами. Под огнем и градом рвущихся снарядов дружинницы Тани Лазуко спасли жизнь сотням раненых бойцов и командиров. И многие из них обязаны своей жизнью самой Тане. Но нам спасти ее не удалось. Смертельно раненная, Таня Лазуко умирала. Мы неотлучно дежурили у ее койки. И в эти минуты она тоже всех удивляла. До последнего вздоха она была все такой же, как мы ее знали: сильной, внутренне собранной. Ни отчаяния, ни скорби, не видели мы в ее уже тускнеющих глазах. За несколько минут до смерти она сказала:

— Я не боюсь. Только маме моей пока не пишите. Передайте ей привет. Привет всем родным и близким. Привет Красной Армии.

На могиле Тани Лазуко дружинницы поклялись отомстить за свою боевую подругу и командира. Когда в РОККе Доминтерновского района Москвы получили известие о смерти дружинницы Тани Лазуко, комсомолки Педагогического института; Пикулина, Криворуцкая, Савочкина и член партии Анасьянц — добровольно изъявили желание заменить ее на боевом посту. Они оставались с нами все время и вскоре стали медицинскими сестрами.

На весь Западный фронт прогремела слава санитарки Марины Ситниковой; фронтовая газета посвятила ей полторы страницы. А в это время Ситникова, сама тяжело раненная, лежала у нас. В маленькой, тесной землянке, душной от спертого воздуха и жара печки, до отказа набилось народу, желающего взглянуть на знаменитую Ситникову. Я попросил всех посторонних выйти и придти поутру. Вдруг послышался тоненький голосок:

— Не надо, оставьте, пожалуйста, их в покое, это мои однополчане пришли меня проведать.

Я повернул голову и буквально остолбенел: на меня смотрела веселая мордочка девчушки. Да, да, девчушки с удивленными глазами, редкими ресницами и округлым подбородком. Ей нельзя было дать и семнадцати лет.

— Послушайте, вы и есть та самая санитарка Ситникова, которая вынесла с поля боя пятьдесят раненых?

— Точно, я, — рассмеялась она. — Да я вам их сейчас по фамилии назову, вон они стоят позади вас. Дегтев, Замков, Каримов, ну-ка, подтвердите военврачу…

— Не надо, вы меня убедили. Просто не ожидал встретить вас такой!

— Какой?

— Маленьким карапузиком, — ответил я.

Ситникова рассмеялась, а вместе с ней засмеялись окружающие.

— Представьте себе, меня и в роте так называли: «Марина-карапуз»…

В состоянии большого душевного смятения я медленно отходил от землянки, из которой доносился звонкий девичий голос:

Крепите оборону руками обеими,
Чтоб ринуться в бой, услышав сигнал.
Но если механикой окажемся слабее мы,
У нас в запасе страшный арсенал…
Часто на войне вспоминали Маяковского, когда любовь к Родине и советскому Народу требовала поэтического выражения.

Оглядываясь назад, я вспоминаю простую русскую женщину, которую, несмотря на ее пожилой возраст, все у нас звали просто тетей Машей. Ей было пятьдесят восемь лет, когда она добровольно ушла на фронт санитаркой. Я не помню случая, чтобы эта еще бодрая, удивительно чистенькая, розовощекая, с застенчивой улыбкой старушка когда-нибудь утратила приветливость, чтобы перестали лучиться ее ласковые глаза. Вся она была какая-то удивительно мягкая, простодушная. И никогда не жаловалась на усталость, хотя к ночи вены раздувались на ее ногах, а руки ломило так, что она не могла уснуть.

Вот стоит она перед моими глазами. По привычке сложила на груди руки, наклонила набок голову (за последние годы слух стал сдавать), и внимательно слушает наставление палатного врача.

— Будь уверен, милок, — отвечает она, и еще очень моложавое лицо озаряется приметливой улыбкой.

И врач действительно может быть уверен: эта женщина выходит тяжелобольного.

Была одна слабость у нашей любимой няни. Она постоянно возила с собой свою кошку Милку: «Для обжития нового местожительства, — объясняла тетя Маша и совершенно серьезно уверяла: — Если через порог первой не пустить кошку, не быть добру».

Вероятно, каждый из нас удивился бы, увидев при очередном переезде тетю Машу, накрест повязанную теплой шалью, без Милки на руках.

Стоило ей подойти к раненому, как самый хмурый и нервный успокаивался и засыпал или начинал есть.

Неправильно мы кормим тех, кто ранен в голову, товарищ начальник, — остановила меня как-то в коридоре тетя Маша. — Ведь они все, как малые дети, сами ничего его не могут есть. Положишь ему ну хоть кашу в рот, а он ее выплюнет. А вот начнешь его уговаривать, как ребенка, погладишь по лицу, приласкаешь, скажешь ласковое слово, смотришь, — он потихонечку и съел тарелочку каши, чайку полстаканчика выпил. Надо же понимать, у него мозг ранен, это вам не какой-нибудь раненный в ногу. Вы бы собрали девушек, товарищ начальник, и рассказали про таких раненых, как за ними ухаживать, — закончила она.

Я с восхищением смотрел на тетю Машу.

— К примеру, лежал у меня один раненный в челюсть. Николай Николаевич Письменный во время обхода посоветовал: «Кормите через нос». Ну, набрала я ложку молока и стала вливать раненому через нос, как велели. Не идет молоко — и все тут. Измучилась я с ним, а он, бедненький, лежит и все отплевывается. Потом написал мне на бумаге: «Не мори меня голодом, а себя слезами, пойди к врачу и узнай, как надо через нос кормить». Дождалась я, когда Николай Николаевич вышел из операционной, позвала к моему раненому и говорю: «Вот вам молоко, покажите мне, как его надо кормить». Принес он резиновую трубку, быстро вставил ее в нос, приладил к ней воронку и стал наливать молоко, потом суп, кисель. Закончил и спрашивает раненого:

— Ну, как, дорогой, наелся теперь? А тот пожимает ему руку и гладит свой живот, показывает: давай, мол, еще, проголодался. Тут же попросил карандаш и написал:

«Спасибо вам, в первый раз за трое суток по-настоящему поел».

У тети Маши голос при этом пресекся, словно ей что-то попало в горло.

— Надо сначала показать, — продолжала она с обидой в голосе. — Нас ведь в мирное время не обучали этому делу.

Мало мы вспоминаем и пишем о наших замечательных санитарках. В мирное время женщин в армии мы почти не видели, лишь кое-где вызывали на учебные сборы женщин-врачей. Медицинских сестер, к великому сожалению, вообще не привлекали в армию. По-видимому, считалось само собой разумеющимся, что с них достаточно знаний и навыков, полученных в медицинских школах и на курсах. А о санитарках и говорить не приходится, их просто не готовят. Можно себе представить, сколько каждая из них по незнанию, отсутствию опыта на первых шагах своей деятельности делала досадных ошибок!

Но вернемся к тете Маше, Как-то ночью я зашел навестить капитана, которому за пару дней до этого ампутировали ногу.

Тихонько ступая на носках, я подошел к кровати, у которой сидела тетя Маша Она ласково поглаживала руку капитана и тихонько мурлыкала:

Э… ох, в небе чистом,
Только в небе ясном,
Э… ох, да в небе зве… звездочки
Чистые горят.
Э… ох, да в небе зве… звездочки Чистые горят…
Увидев меня, она покачала головой, словно предупреждая, чтобы я не потревожил покоя раненого, и продолжала свою задушевную песенку.

Так же на цыпочках я тихонько вышел из палаты, хотя мне хотелось крепко обнять эту ласковую женщину.

Нигде с такой силой и так отчетливо не проявляются организаторские способности человека, как на войне. Война выворачивала наизнанку человека и показывала, чего он стоит на самом деле. Война проверяла и закаляла. Сколько выявилось новых талантливых людей!

Попытки некоторых ретивых деятелей разделить врачей на чисто лечебников и администраторов, которым-де сам бог послал командовать госпиталями и управлениями госпиталей, породили множество нелепостей. Сроки оперирования раненных в череп, грудь, питание раненых с повреждениями челюстей, профилактика газовой гангрены, защита раненых от вторичных повреждений, сортировка в зависимости от характера и срока лечения раны, — кто должен был решать эти вопросы? Конечно, врач, но в то же время и администратор. По своей природе эти вопросы требовали комплексного разрешения.

Я был глубоко убежден, что Николай Иванович Минин или Леонид Туменюк вполне могли бы справиться с моими административными обязанностями, но и сам я никогда не собирался ограничить свои дела кругом чисто административных вопросов, использовал каждую возможность быть у операционного стола.

В Минине великолепно сочетались хирург и организатор, администратор и врач он обладал непостижимой интуицией, которая позволяла ставить диагноз, прежде чем болезнь обнаруживала себя во всей полноте. Он пришел в армию из запаса, имея за плечами солидный стаж научной работы. Энергии и работоспособности Минина хватило бы на трех человек, да, по существу, и надо было ставить троих там, где справлялся один Николай Иванович. Ему никогда не хватало времени, даже для того, чтобы отчетливо произнести фразу. «Как пишет, так и говорит», — полушутя, полусерьезно утверждал Савинов, с трудом разбирая докладную Минина о введении поточного метода в госпитале.

— Прочтите, дорогой, что вы тут написали, — обратился он к Минину.

Полное круглое лицо Николая Ивановича с редкими морщинами у карих глаз залилось краской.

— Голуба моя, не сердись, сейчас разберу, — пробормотал он, теребя потемневшими от йода пальцами и без того взъерошенную копну непокорных темно-русых волос он сам с трудом мог разобрать написанное.

Но сердиться на Минина было невозможно: столько страсти вкладывал он в свою работу, в физический труд на строительстве землянок и подземных операционных.

Азартная практическая деятельность не заглушала в нем постоянно ищущей научной мысли. Медленно, но упорно копил он материал для большой научной работы. Оперировал он в любое время дня и ночи. Вовсе не желая этого, он изматывал своих помощников врачей и сестер, но те, влюбленные в своего хирурга, терпеливо сносили все, проходя под его руководством блестящую школу мастерства. А он учил и учил без устали. Впрочем, от Минина не отставали и другие наши хирурги, безотказно работая по восемнадцать — двадцать часов в сутки. Люди буквально валились с ног.

Вообразите себе операционную. Ночь. Налет. Бомбежка. Город выключает свет. Открываю дверь операционной — тьма кромешная. Это меня не удивило. Но поразила тишина, как будто в комнате никого нет. А я твердо знаю, что там должны быть люди.

«Что за наваждение? — подумал я. — Может быть, в темноте не в ту дверь зашел?» Но тут же наткнулся на знакомый умывальник… И вдруг мой слух уловил храп спящих людей… Я был настолько ошеломлен, что забыл об электрическом фонарике и зажег спичку. Передо мной предстала картина из «Спящей царевны». Спали врачи, спали сестры, спали и раненые на столах. Я зажег вторую спичку: на других столах тоже лежали люди, а рядом кто-то в белых халатах, я сразу не разобрал, кто это: врачи или сестры. Одни из них сидели на табуретках, другие спали, по привычке вытянув перед собой сложенные в, кулаки руки. Попробуйте сделать это вы, у вас руки долго не выдержат такого положения и тотчас упадут. А вот у вашего брата-хирурга этот рефлекс вырабатывается долголетней практикой. Хирург больше всего оберегает от загрязнения руки, особенно пальцы.

Кто-то присел на корточки к стене, видимо, не найдя себе стула. Операционная сестра спала, прислонившись к столу.

Не успел я зажечь еще одну спичку, как вошли две девушки с лампами. Приложив палец к губам, я сделал знак девушкам: не болтайте, что я видел все. Они понимающе кивнули головой.

И тот день бомбежки следовали одна за другой, нервы у всех были напряжены, но работы никто не прекращал. И вот, когда во время налета во дворе у здания перевязочной упало несколько бомб, кое-кто из врачей не выдержал и бросился на пол. Один из приземлившихся врачей все же взял себя в руки, поднялся, увидел, что раненого, которого он только что осматривал, на столе нет, и забеспокоился. Он крикнул сестре: «А где же мой раненый?» Она не успела ему ответить, как раздался голос из-под стола: «Я тут, сейчас вылезу, доктор, не беспокойтесь!» «Как ты туда попал?» — спрашивает его врач. «А таким же путем, как и вы, доктор. Начался обстрел, я и соскочил на пол». Ну, оба посмеялись друг над другом и как ни в чем не бывало продолжали прерванную перевязку.

При первом сигнале воздушной тревоги мы с Савиновым и Шуром шли в отделения, где ни на минуту не прекращалась кипучая работа. Раненые молчаливо прислушивались к залпам зениток, свисту падающих фугасок, осколочных, зажигательных бомб, к оглушающим разрывам… В такие минуты видеть около себя людей, говорить с ними — большое счастье. Тишина какого-нибудь убежища или щели наполняли душу тоской. Постепенно врачи и сестры привыкали и во время налетов спокойно занимались своим делом. От раненых не уйдешь… их стриженые головы темнеют на подушках и жадно провожают взором санитарку… сестру… врача… всех тех, кто может их защитить и ободрить.

Готовимся к зиме

Как сделать госпиталь менее уязвимым при воздушных налетах?

Выход напрашивался один — тот, который подсказал нам Банайтис: зарыться в землю.

Мы уже создали два отделения для тяжелораненых, организовали диспетчерское бюро, навели кое-какой порядок с питанием, теперь можно было всерьез заняться подземными операционными и перевязочными.

Постройка землянок шла полным ходом. Мы могли принять в них уже до полутора тысяч человек. Накат из бревен в землянках располагался на рельсовых перекрытиях, лежащих на столбах. Вентиляцию обеспечивали две-три воздухопроводные деревянные трубы, выходившие через крышу. Дневной свет проникал в землянку через небольшие окна. Стены были обшиты кусками фанеры, а земляной пол застлан досками. В каждой землянке были построены тамбуры; двери для утепления обили соломой и войлоком. Там, где не хватало коек, устроили земляные нары для каждых двух носилочных раненых, устлав их толстым слоем соломы. Впоследствии к нашему «госпиталю под землей» мы подвели водопровод, электроосвещение, телефонную связь, радио. В землянках было тепло, они могли служить надежной защитой. Во всяком случае, в тех условиях они производили весьма уютное впечатление. «В темноте, да не в обиде», — шутили раненые.

Инженер Маковецкий придумал использовать полузатопленные подвалы двух школьных зданий, разрушенных до основания. Эти забытые здания находились неподалеку от госпиталя, но давно перестали кого-либо интересовать. От домов остались только остовы и огромная куча битого кирпича. В то время мы все были неопытными руководителями и не знали ставших потом для нас элементарными истин, что, попадая в незнакомый ранее населенный пункт, надо прежде всего и раньше всего произвести широкую разведку окрестных помещений.

Мы отлично понимали, что фронт не может дать нам саперов или просто рабочую команду, стало быть, надо искать другие возможности. Я поспешил к эвакуаторам, которыми командовала Валя Муравьева. (Кукушкина уехала в Москву на конференцию женщин-фронтовиков.) Муравьеву я застал возле поезда в самый драматический момент объяснения ее с двумя дюжими санитарами.

— Не санитары, а бездельники попались, — отрывисто роняя фразы, проговорила она.

В душе я не мог не посмеяться при виде двух великанов в сапогах сорок пятого размера, стоявших смирно перед хрупкой Муравьевой.

Нахмуренное лицо ее по мере того, как я рассказывал о нашей идее создать благоустроенные подземные помещения, разглаживалось.

— Могу и я со своими ребятами помочь в свободное время. Ребята у меня хорошие, горы могут своротить!

Вскоре около подвалов появился санитар из команды Муравьевой и с ним четверо легкораненых. Один из них, лейтенант, в мирной жизни прораб-строитель, осмотрев подвальные помещения, заявил, что их осушка потребует пять — шесть суток. Я объяснил, что нам дорог каждый час и в нашем распоряжении от силы двое суток. В разговор вмешался боец с легко запоминавшейся фамилией — Непейвода.

— Товарищ начальник, — обратился он ко мне, перепрыгивая через обломки кирпичей, — у нас в Киеве в оранжереях паровое отопление только второй год налажено, а все время было печное, и сырости никогда не бывало. Я так соображаю, что если и здесь поставить штук десять печурок из железных бочек и топить как следует, ну, вроде как на домне, ей-богу, все сразу высохнет. Хотите, меня поставьте кочегарить или кого другого, все одно, градус можно нагнать. А если что, могу и печки сложить.

С симпатичным, открытым лицом и приятной улыбкой, он производил впечатление деятельного и энергичного человека. Во всяком случае, он был по-настоящему заинтересован в том, чтобы помочь нам.

Бригада новоиспеченных строителей во главе с врачом Солоновичем приступила к работе. Врачи и сестры, в свою очередь, стали укладывать землю, таскать железо, кирпич, расчищать мусор. Доктор Халистов создал звено силачей, которые прорубали в стенах проемы для окон и дверей. Пришли к нам на помощь и жители города, которые и сами на себе ощущали последствия вражеских налетов. Домохозяйки и пионеры, образовав две длинные очереди-цепи, передавали из рук в руки, как по конвейеру, кирпич из разбитого бомбежкой жилого дома к подвалу. За трое суток на стройке перебывало, по крайней мере, четыреста человек, и каждый работал, не считаясь ни со временем, ни с усталостью.

Среди железных бочек, как древнегреческий бог Вулкан, похаживал Непейвода, обливаясь потом и поддерживая нужную температуру.

Строительство, несомненно, благотворно отразилось на моральном состоянии персонала и раненых. Все поверили в прочность нашего бытия на Новоторжской. Труд закалял и сплачивал людей.

— Пока мы не создали для потока легкораненых специального приемно-сортировочного отделения, операционной-перевязочной и эвакуационного отделения, — не раз говорил Минин, — ладу у нас не будет.

Но где взять такие помещения?

Увлекшись идеей запрятать госпиталь под землю, мы совсем забыли об использовании наземных построек, мало-мальски уцелевших в радиусе двух-трех километров.

Уже рассветало, когда я вызвал коменданта госпиталя Гришу Будаева и повел его туда, где виднелись трубы эвакуированного маслозавода, чтобы осмотреть его помещения и территорию.

Направо от маслозавода тянулась станция Новоторжская; там виднелись длинные ряды вагонов и платформ, налево рельсы расходились на Ржев, на Москву. Немного в стороне находились какие-то полуразбитые помещения типа пакгаузов, отделенные проволочным забором от железной дороги. Однако проникнуть в пакгаузы оказалось делом далеко не легким. Деревянные ворота были крепко заколочены изнутри.

Маленький крепыш Гриша Будаев, жаждавший доказать, что ему любое препятствие нипочем, многозначительно посмотрел на меня, потом на забор, потом снова на меня, подмигнул и вдруг, ничего не говоря, разбежался, взвился и через мгновение оказался по ту сторону. За воротами что-то прозвенело, что-то упало с шумом, и они раскрылись, как в сказке.

При бледном свете раннего утра каменные пакгаузы казались величественными: кругом тишина и пустота! И высоко над головой чистое небо.

Мы измеряли шагами длину и ширину двора вокруг пакгаузов. Голова кружилась от подсчетов полезной площади. Толкнув одну половину окна, мы проникли внутрь и стали оглядывать помещение. Представьте себе огромный, как линия Петровского пассажа в Москве, цех: по обеим сторонам широкие двери на роликах ведут во двор. Высота позволяет строить самые радужные планы: стоит только изготовить двух- и трехэтажные станки, на которые устанавливаются носилки с ранеными.

Отправив Будаева за Мининым, Шуром и Степашкиным, я поднялся на чердак, проверил перекрытия. Потолок оказался бетонированным, строили пакгаузы прочно, надолго. Спускаясь с чердака по винтовой лестнице, я увидел Николая Ивановича Минина. Вспотевший, запыхавшийся от бега, в развевающемся белом халате, возбужденный, он бросился ко мне. За ним, подталкиваемый комендантом, в отличном темпе марафонских бегунов, завидевших долгожданный финиш, катился Шур.

Красота! Вот это дворцы! Если мне дадут их, тут можно черт знает что натворить! — радовался Минин. Мы долго стояли посредине двора, залитого утренним солнцем, и рассуждали о кипятильниках, столах, подъездных путях, хирургических бригадах. Вдруг мы заметили, что к нам, еще издали угрожая берданкой, направляется какой-то гражданин. Мы дружно расхохотались при виде этой грозной фигуры. Он оторопело посмотрел на нас.

— Папаша, — сказал ему Будаев — нас четверо вооруженных, ты один. Не хватало, чтобы ты нас застрелил. Бог от немца миловал, а ты, русский человек, хочешь нас убить.

— Вот что, гражданин, — официальным тоном сказал Минин, — уберите-ка вы по-хорошему свою пушку и скажите: чего вы от нас хотите?

Грозный гражданин оказался сторожем складов, принадлежащих не то какому-то Союзпромбумтресту, не то Союзхозпрому; склады эвакуировали после первой бомбежки Вязьмы еще в июле; два месяца старик не получает зарплаты. Мы просто разрешили сомнения ретивого сторожа: предложили ему перейти к нам на службу, пообещав все соответственно оформить.

Прошло три дня. Залитое светом, сверкающее белизной помещение, деревянный, чисто надраенный, как на корабле, пол, врачи и сестры в хрустящих, накрахмаленных халатах с масками на лицах у длинных рядов перевязочных столов — все это радовало нас до слез. Наше состояние понималось всеми здесь присутствующими, оно было выражено и в улыбках и в той подчеркнутой заботливости, с которой персонал заканчивал последние приготовления к приему раненых.

В глубине перевязочной, у стены, стоял столик для старшего хирурга смены, ближе к выходным дверям за перегородкой разместили рентгеновский кабинет и операционную.

Над каждым столом — а их было двадцать — висела подвижная на шнурах электрическая лампа. В операционной бестеневые лампы создавали все удобства для производства операций. Из перевязочной вели две двери: одна — в помещение для приема раненых, другая — в помещение, где собирали перед отправкой тех, кому уже оказали помощь и определили, сколько времени и где лечиться.

Девушки заботливо украсили столы букетами полевых цветов. Скромные васильки, иван-да-марья и ромашки радовали глаз раненых.

В отделении Минина работа пошла полным ходом. Во дворе на траве отдыхали человек пятьсот, в приемное отделение в это время впустили около трехсот раненых. Умело расставленные люди, система сквозных дверей, не позволявшая сталкиваться; входящим и выходящим, помогали добиваться порядка.

Наконец-то мы наладили сортировку ходячих и костыльных раненых. После сортировки раненые со сроком лечения свыше 30 дней эвакуировались в тыл по железной дороге, со сроком лечения в 20 дней — в госпитали для легкораненых, со сроком в 8—10 дней — в батальон выздоравливающих, требующие оперативного вмешательства в ближайшие один-два дня и температурящие направлялись в полевые подвижные госпитали. У нас оставались наиболее тяжелые раненые, требовавшие неотложной хирургической помощи.

Благодаря такой сортировке ППГ перестали работать с двукратной и трехкратной перегрузкой и смогли значительно улучшить качество лечебной работы. Сократилось и количество машин, занятых перевозками от нас в полевые госпитали и от них на эвакуацию. В то же самое время и СЭГ мог уделить больше внимания носилочным раненым и добиваться большей эффективности в их лечении.

С разрешения командующего фронтом у нас были созданы команды выздоравливающих. Они оказались заботливыми няньками и помощниками сестер, не страшились необычной работы, до которой, кстати сказать, охочих не очень много в мирное время.

Без излишней суеты они деловито выполняли свои непривычные обязанности.

Навсегда запомнился мне минометчик Никита Лукичев с Нижне-Исетского завода. Уже немолодой человек, он спокойно, без устали сновал от одного раненого к другому, кому помогал зажечь спичку, кому написать письмо, кому свернуть папироску, кому дойти до машины. Делал он это все с такой сноровкой, будто занимался этим всю жизнь. С Лукичевым мне пришлось встречаться на протяжении войны трижды. Думаю, что и он не забыл того вечера, когда при форсировании Немана мы, несколько врачей, стояли у его кровати, решая, как сохранить ногу славному уральцу.

Кроме отделения для легкораненых, мы ввели в действие отделение для лечения газовой гангрены, подземные и наземные операционные, перевязочные блоки, выстроили землянки для тяжелораненых. Постепенно госпиталь начал принимать очертания военно-полевого хирургического комбината большой мощности. Конечно, не так легко это досталось! Но с какой гордостью и нежностью говорили мы о новорожденных отделениях! Одна за другой открывались палаты для шоковых, ожоговых раненых, кабинеты для переливания крови, гипсовальные.

Дни становились короче, ночи холоднее. Начсанфронта звонил каждый день. Два раза, три раза в день. Приезжал сам. Требовал. Просил. Ругал нещадно.

Мы и сами видели, что раненые начинают по ночам мерзнуть. Мне стали сниться печки: голландские, круглые, русские, изразцовые печи с трубами и без, буржуйки времен гражданской войны. Попробуй, достань эти проклятые печи или хотя бы железо для них, когда печкомания охватила все госпитали и тыловые части, расположенные вокруг Вязьмы. Вспоминая сейчас, сколько мы затратили усилий, чтобы сконструировать наиболее эффективную и в то же время экономичную печку, мне хочется и плакать и смеяться. О печках стали говорить на партийных собраниях, на совещаниях!

Комиссар Савинов лишний раз преподал молодым коммунистам урок, как надо бороться с трудностями. Он побывал в железнодорожных мастерских. От них почти ничего не осталось, и все же люди, продолжая работать в сараюшках и подвальчиках по-прежнему ремонтировали паровозы. Оттуда с инструктором горкома поехал по другим предприятиям, и сотню печек обещали нам не позже чем через трое-четверо суток.

— А трубы, а распроклятые колена? — спросил я.

— И трубы и колена к ним будут!

Наступило двадцать пятое сентября. В седьмом часу вечера, как и обещал, приехал начсанфронта. Он был необычно суров. Я решил проявить выдержку, хотя кислые мины чиновников из его управления вывели меня из себя. «Дай, — думаю, — пополирую у них кровь немного».

— Пойдем в отделения, нечего засиживаться в штабе, — сразу предложил начсан фронта.

В бараке эвакуационного отделения начсанфронта толкнул ногой дверь и замер в крайнем изумлении. За ним остановились и остальные. В бараке было множество народу. Возле каждой печки сидели группами раненые и мирно беседовали, покуривали исподтишка от сестер папироски, попивали чай из видавших виды закопченных солдатских котелков и кружек. В разных местах слышались песни и смех.

— Так-так, значит, втихомолку выполнили мое приказание и радуетесь? — улыбаясь спросил начсанфронта.

— А чего шуметь! У нас народ тихий, кричать будем после войны! — ответил Степашкин.

— Но нары все же не успели сделать, — указал начсанфронта на группу раненых, лежавших на матрацах у стен бараку.

— Сегодня закончим, — все так же не спеша сказал Степашкин. — Пройдемте на вторую половину. Там скоро закончат и перейдут сюда.

— Так-так. По правде сказать, не ожидал, не верил. — И уже, повернувшись к начальнику управления госпиталями Костюченко, стал пробирать его: — Какого же черта вы мне доносите всякую непроверенную чепуху? Госпиталь под самым носом у нас, и вы не знаете, что у них делается. Эх вы! Пошли!..

На подступах к Москве

Вязьма приобретала значение главного прифронтового города, узла Западного фронта. Окрестности все больше и больше заполнялись войсками, обозами, танками, артиллерией, машинами. В Вязьме разгружались воинские эшелоны, сюда направляли для отдыха и переформирования поредевшие в боях части.

Наши войска вели тяжелые, ожесточенные бои, отчаянно дрались за каждый метр родной земли, обильно поливая ее своей и вражеской кровью. Начались усиленные бомбежки всех коммуникаций: станций Вязьмы, Мещерской, Новоторжской…

Около двух часов второго октября меня вызвали к телефону. Один из работников Санитарного управления глухим голосом передал: Немедленно направьте в первый эшелон штаба две, а еще лучше три бригады хирургов и пять санитарных машин, захватите побольше перевязочного материала.

Не успел я приступить к выполнению этого приказа, как снова был вызван к телефону.

Кроме тех пяти машин, вышлите еще пять. Понятно? — в голосе говорившего заметна была растерянность.

Спустя несколько часов все выяснилось. Большое несчастье постигло штаб фронта: прямым попаданием было разрушено здание штаба и погибло много народу.

Как ни были противоречивы вести, доходившие до нас через раненых, становилось ясно, что бои идут небывало тяжелые. Опять двор госпиталя не вмещал прибывающих машин. Опять поезда стали поступать в беспорядке — либо один за другим с ранеными, либо один за другим под погрузку.

Что бы мы делали, не укрой своевременно госпиталь в подземных операционных, корпусах маслозавода, десятках землянок? Куда бы мы разместили эти тысячи и тысячи бойцов и командиров?

Была ли у нас тревога в душе? Конечно, была, ее не могло не быть! Только тот, кто пережил тяжелые минуты тревоги за судьбы доверенных тебе нескольких тысяч людей, поймет, как много значило для нас в ту пору теплое слово и простое человеческое внимание старшего начальника и товарища. Пока существовала непосредственная связь с управлением госпиталями, со штабом фронта, мы были спокойны.

Начиная с третьего октября к нам стал доноситься непрерывный, пока еще далекий гул артиллерийской канонады. Городское радио прекратило оповещать о налетах немецкой авиации: они стали непрерывными.

Ночью меня разбудил Костюченко и распорядился «продолжать непрерывно принимать и эвакуировать раненых».

В полдень третьего октября Костюченко пожаловал к нам. Торопливо сошел он с машины и встревоженным голосом спросил:

— Сколько налицо раненых, большое ли поступление? — Мешки под глазами у него еще больше набухли, и весь он был какой-то ершистый и раздраженный.

— Поток раненых непрерывно увеличивается.

— Раненых продолжайте принимать безотказно. Учтите, что фронт прорван в нескольких местах.

У меня перехватило дыхание, страшная тяжесть навалилась на сердце: значит опять возможен… отход… и куда… за нами Москва. Страшно подумать… Москва..!

— Что вы думаете делать с водокачкой в случае отхода? — спросил начальник управления госпиталями.

— Под нее давно заложена взрывчатка, саперов должен прислать комендант города.

— Если не пришлет, смотрите не прохлопайте, сами взорвите.

— Взорвать не строить, — коротко бросил я, все думая об отходе.

— Пошлите двух постоянных связных в управление на случай нарушения проволочной связи, я еду сейчас к начальнику военных сообщений фронта и буду добиваться комплектования поездов из порожняка товарных вагонов.

— Что делать, если железная дорога выйдет из строя и придется уходить? Вы видите, что происходит? — показал я на длинную цепочку машин с ранеными, въезжающих во двор госпиталя.

Сверкнув глазами, он раздраженно крикнул:

— При любых обстоятельствах продолжать прием раненых! Без моего личного приказа отходить запрещаю!

В отделениях, на санитарной платформе, во дворе — всюду, где мы с ним ни побывали, царила обычная суетня. Санитары чуть не бегом разносили раненых по хирургическим отделениям. Огромный двор в отделении Минина не мог уже вместить всех, и часть раненых, невзирая на сырую погоду, укладывалась в ожидании осмотра прямо на землю.

Чтобы работать врачом-эвакуатором, уметь ладить с поездными врачами, сестрами, санитарами-носильщиками, комендантом станции, многочисленными инспекторами и обследователями, нужно проявлять большую выдержку и находчивость. Немногие мужчины могли бы долго выдержать эту лихорадочную работу, да еще под огнем немецких самолетов. А здесь работали Кукушкина и Муравьева.

Атмосфера на фронте все накалялась. Лавина раненых продолжала поступать в госпиталь. Железная дорога, несмотря на обстрел и бомбежку, принимала и отправляла поезда. На погрузку и разгрузку были брошены все свободные силы. Два раз звонили из горкома партии и справлялись, не нужна ли еще помощь. Я ответил, что нужны люди для обслуживания в палатах. Их прислали.

Время, затрачиваемое на погрузку поезда, теперь исчислялось минутами, подгонять или просить никого не нужно было. И так все ясно!

Устоит ли фронт?.. Вот что волновало всех. С каждым часом обстановка становилась все более и более грозной. Достаточно было посмотреть на раны, как сразу становилось очевидным: они не подвергались своевременной хирургической операции в медико-санитарных батальонах дивизий. Там ограничивались только беглой перевязкой, а в некоторых случаях просто наложением резинового жгута для остановки кровотечения. Мы все знали, что это бывает только при исключительных обстоятельствах, при вынужденном отходе, когда необходима немедленная эвакуация раненых.

Кажется, в ночь с третьего на четвертое октября никто в госпитале не ложился спать, наплыв раненых был столь велик, что о сне не приходилось и думать. Сотни людей нуждались в экстренной операции.

Николай Николаевич Письменный не успевал закончить одну операцию, как тут же переходил к другому столу, где его ожидал уже подготовленный ассистентом раненый. Всех, кого можно было включить в работу, Письменный уже распределил по местам.

— Вы обратили внимание на раны? — глядя в глаза, спросил он.

— Нет, — уклонился я, зная наперед, что он хочет сказать.

— Вот уже часов пять-шесть, как стали привозить совершенно необработанных раненых! На фронте, говорят, неладно?..

— Пока ничего угрожающего… Война есть война. Работай спокойно, никуда мы от раненых не денемся. Тут другой вопрос. Может быть, следует сократить полноту хирургической помощи? Посоветуйся с Шуром…

Я решил выяснить обстановку и выехал на автотрассу Москва — Минск. Разительная перемена произошла здесь буквально за несколько часов. Трасса бурлила, как разбушевавшееся море в непогоду;казалось, она дышала, становилась на дыбы, вскипала от переполнявших ее во всю ширину машин, повозок и пеших людей, идущих небольшими группами. Тарахтя, ползли тракторы, с трудом вытаскивая из грязи застрявшие на проселочной дороге тяжелые орудия. С поднятыми воротниками шинелей, угрюмые и сосредоточенные шагали пехотинцы. Обгоняя одна другую, неслись машины… только бы выскочить из живого потока, разливающегося и вширь и вглубь…

Оторопело смотрел я, еще не совсем понимая, что происходит: затем круто вывернул машину на соседнюю дорогу. Случилось то, в чем даже себе страшно было признаться: войска фронта отступали.

Живой поток казался нескончаемым. Временами из этого потока вырывались машины с ранеными и сворачивали по направлению к нашему госпиталю, после чего снова продолжался стремительный бег на Гжатск, на Можайск, на Москву…

В управлении госпиталями было пусто: ветер, свободно гулявший через вырванные окопные переплеты, разносил по комнатам обрывки бумаг…

С большим трудом пробираясь к себе в Новоторжскую, я лихорадочно думал, что предпринять. А раненых все везли и везли… Кого ни спросишь: «Где ранили?», — отвечают: «Под Холм-Жирковским». Обладая превосходством в танках и авиации, немцы упорно стремились овладеть Холм-Жирковским, а оттуда прямой дорогой по шоссе прорваться в Гжатск, замкнув кольцо в тылу наших войск. Было ясно, что выход немцев на рубеж Гжатск — Ржев означает для нас западню.


Ночь с четвертого на пятое октября. Все объято огнем пожарищ. На фоне огненного неба, сея смерть, с ревом кружатся фашистские самолеты. Кругом ни души.

В миграционной и перевязочных ни на минуту не прекращается работа. Не спим и мы с Савиновым. Мы ходим по дорожке и молча думаем свои невеселые думы. «Как быть с ранеными, с персоналом?» Кто, как не мы, в первую очередь отвечает за их жизнь? Обдумаем спокойно все за и против. Формально подчиняясь приказу Костюченко, без учета сегодняшней реальной обстановки, мы рискуем оказаться отрезанными на территории, захваченной противником, с несколькими тысячами советских людей, из которых большая половина лишена возможности передвигаться: им угрожает плен…

— Ну, Чапай, что будем делать? — обращаюсь я к Савинову.

— Чапай — ты, тебе и решать, — ответил он.

— Надо немедленно спасать раненых.

Я поделился своим планом с Савиновым, Шуром и Полещуком. В ночь с четвертое на пятое октября, не придавая этому делу широкой огласки, мы отправили на машине группу коммунистов и комсомольцев во главе с инструктором физической культуры лейтенантом Жуковым проверить дороги до Можайска и Гжатска. Посоветовали им двигаться в обход автотрассы, по глухим проселкам, деревням, лесам. Наметив ориентировочный маршрут по карте, эта группа в шестнадцать человек, вооруженных и снабженных лопатами, пилами, топорами, отправилась в путь. С Жуковым мы условились, что они вернутся в тот же день, не позднее ночи ввиду осложнившейся боевой обстановки на фронте.


Прошёл день пятого октября…

К нам прибыли два санитарных поезда под погрузку. Правда, составлены они были из порожних товарных вагонов; в них пришлось установить нары и снабдить постельными принадлежностями, обеспечить персоналом, но какое это было облегчение! Комендант пообещал, что, если удастся, он постарается собрать еще одну такую же «дикую» летучку.

— Только грузите как можно быстрее: видите, что делается!

Торопить никого не приходилось: обстановка была и так накалена. Сердце сжималось при виде сотен молодых солдат. Притихшие, они смотрели на нас с носилок с надеждой и тревогой.

Вместе с начальником поезда и нашими эвакуаторами мы пробегаем весь состав и решаем занять все проходы, места под нарами и полками. Желающих сколько угодно.

— Знаю, что делаем неладное, но другого выхода нет, — говорю я. — Грузите побольше, жизнь человека сейчас измеряется секундами, успеет прорваться поезд, — значит, раненые будут спасены. Сколько уже погрузили?

— Тысяча сто двадцать человек, — ответила Муравьева.

— Догружайте до полутора тысяч и отправляйте.


По пути встречаю своего комиссара Савинова.

— Ты не видел лейтенанта Ерохина, я его назначил комиссаром поезда, а он, мерзавец, куда-то скрылся…

Город был подожжен в разных местах. Ветер раздувал пламя, и искры вихрем летели во все стороны.

Ерохина мы разыскали в землянке шоферов. Он заявил, будто летучка только что ушла и он не мог догнать ее, а пришел за машиной, чтобы встретить на разъезде. Пока мы загружали летучку, он просто-напросто прятался.

Я рассвирепел, выхватил пистолет и закричал:

— Трус!.. Где твоя совесть?! Сейчас же на поезд, а не то застрелю, как паршивую собаку!

Савинов отвел мою руку и потребовал, чтобы Ерохин немедленно выполнил приказ. Тот прошмыгнул к поезду. Летучка, переполненная ранеными, ушла, и на ее место подошла другая.

Видно, у Ерохина действительно совести не было: в пути при воздушном налете на поезд, спасая свою шкуру, он все же бросил раненых и скрылся. Но в эшелоне нашелся человек долга и мужественного сердца. Ранее неприметная медицинская сестра, коммунистка-сибирячка Меньшикова не растерялась, проявила подлинную командирскую волю и находчивость. Когда выяснилось, что путь поврежден, она связалась с колхозниками из ближайшего села. С их помощью она перенесла всех раненых из поезда в село, укрыла их, непрестанно оказывала им медицинскую помощь Наконец на трех обозах, организованных Меньшиковой, раненые были доставлены в Гжатск. Меньшикова была представлена к правительственной награде, а Ерохин исключен из партии и предан военному суду. В то время еще скупо награждали орденами. Но тем дороже был первый орден, полученный в нашем коллективе сестрой Меньшиковой.


Прошел еще один день. Наступило шестое октября. А Жукова все не было… День был светлый и холодный. Пожары прекратились. На какое-то время стало даже тихо. Раненые продолжали еще прибывать, но уже в значительно меньшем количестве. После полудня в госпиталь пришел комендант станции и обрадовал нас сообщением, что вражеский десант на станции Мещерской истреблен, а нам через час подадут под погрузку еще одну сборную санитарную летучку из тридцати девяти товарных вагонов, правда, почти без медицинского персонала.

К пяти или шести часам вечера нам удалось собрать почти всех раненых на поезд. Однако радость наша была преждевременной. Снова началась бомбежка. Прямым попаданием были разбиты паровоз и тендер, и пострадали два передних вагона Раненых, среди которых оказалось немало повторных, разнесли буквально на руках по землянкам и укрытиям. На этот раз движение прервалось, и, как видно, надолго…

Под холодным октябрьским небом догорали разбитые вагоны. Машины все реже и реже появлялись во дворе госпиталя. Подходили раненые с винтовками и автоматами за плечами, их наспех перевязывали, вручали паек, и они уходили дальше, на восток…

Пока мы были связаны нитью железной дороги с Москвой и тылом, можно было: не особенно тревожиться за судьбу раненых и личного состава. К тому же неожиданно во двор госпиталя въехало невесть откуда двадцать санитарных машин. Это позволило отправить еще около трехсот раненых в Можайск, но обратно машины уже не вернулись. Что делать? Накануне прекратили прием полевые госпитали Вяземской группы, более того, пользуясь суматохой и темнотой, некоторые подвезли раненых нам и оставили их на наше попечение под видом вновь прибывших из частей, ведущих бои на подступах к Вязьме.

А от начальства ни слова! То посещают что ни день, а вот уже третьи сутки на исходе — и никого! Но это было еще не самое худшее. Глаза сотен раненых все время преследовали меня, их голоса звучали в ушах, от них никуда нельзя было уйти…

Начинался рассвет, мы вступали в седьмое октября.

В операционных продолжали неутомимо работать хирургические бригады. Все понимали, что госпиталь доживает здесь последние минуты, его участь предопределена всем ходом событий…

Пожары, начавшееся бегство жителей города, толпами проходивших через наше расположение, усиливали и без того тяжелое состояние персонала. Лица вялые, нерешительные. Все чаще и чаще нас с Савиновым останавливали и расспрашивали…

Горели нефтехранилища, превращая ночь в день. По другую сторону трассы догорали огромные скирды подожженного бомбами прессованного сена. Ветер гнал черные тучи дыма.

Мы почти потеряли надежду на возвращение Жукова, когда он со своей группой въехал во двор госпиталя. На что уж Савинов обычно не терял самообладания, а и он не сдержался: побежал навстречу Жукову и крепко его расцеловал.

В убежище Жуков вынул маршрутную карту и показал путь протяженностью в сто двадцать шесть километров, который они прошли, выйдя западнее Можайска. На схеме были вычерчены топкие места и непроезжие мосты. В пути при помощи населения они успели починить до десятка мостов, так что теперь можно без большой опаски ехать.

Итак, обходный путь найден, он проходим и относительно свободен. И хотя маршрут Жукова удлиняет путь на целых двадцать километров, но зато спокойнее и надежнее.

В маленьком подвальчике, штаб-квартире госпиталя, спешно собрали весь начсостав госпиталя: командование, начальников отделений, хозяйственников, диспетчеров и врачей-эвакуаторов.

— В нашем распоряжении считанные минуты, — объявил я. — Надо решить: во-первых, продолжать ли прием раненых или прекратить и, во-вторых, каким образом и где достать транспорт для эвакуации трех тысяч двухсот сорока человек?

— Каково истинное положение на фронте? — спросил, пощипывая коротенькие ушки, Минин.

— Могу ответить, — отозвался Савинов. — Из города все органы власти эвакуировались еще вчера, связи со штабом фронта нет, управление госпиталями уехало, войска отходят, бои с немцами ведут арьергардные части.

— Какие меры вы приняли, чтобы связаться со штабом фронта, и что делается на железной дороге? — спросил заросший щетиной Письменный, потирая лоб и невозмутимо попыхивая трубочкой.

— Начну с последнего вопроса, — сказал я. — Комендант станции ушел пешком часа два назад. Станция разрушена, помещения штаба фронта пусты. Стоявшие вокруг нас госпитали прекратили работу. Мое предложение: прием раненых прекратить, поставить заградительный отряд на перекрестке автотрассы с нашей дорогой, машины с ранеными направлять на Гжатск, а все порожние и полупорожние машины задерживать и направлять в госпиталь.

— Я присоединяюсь к мнению начальника госпиталя, — сказал Шур, — но с одной поправкой: поставить на перекрестке пару машин, одну или две бригады хирургов на случай оказания первой помощи прямо в машинах, чтобы не завозить раненых к нам в госпиталь. А пока наши отделения уложат все имущество и подготовят раненых для эвакуации. Прошу не забывать, что у нас уже сейчас свыше ста раненых, оперированных только в течение последних суток.

Командиром заградительного отряда единогласно решено было послать секретаря партийной организации Полещука, придав ему двадцать вооруженных врачей, фельдшеров и бойцов. Командиру автопарка санитарных машин Дворкину предложили на задержанные машины сажать преимущественно своих водителей или, в крайнем случае, в кабину машины кого-нибудь из наших товарищей. Время было горячее, и мера эта оказалась весьма предусмотрительной.

Через двадцать-тридцать минут часть персонала с комплектом хирургического инструментария и семьюдесятью наиболее тяжелоранеными, закутанными в меховые конверты и одеяла, под командой Минина на двенадцати госпитальных машинах была отправлена в деревню Михайловское, что в восьми километрах от Гжатска.

Все ближе и ближе рвались гранаты и слышался свист пуль. Автотрасса продолжала пропускать колонны машин с войсками, грузами, ранеными. Проезжали прожекторные, артиллерийские, понтонные, пехотные части и подразделения. Новые батареи зенитной артиллерии отважно защищали район станции, трассу и подходы к ней. До последней минуты артиллеристы геройски сражались, переезжая на своих машинах с места на место, из засад поражая огнем пикирующие немецкие самолеты! В тупике станции рвались склады и вагоны с боеприпасами, загорелся железнодорожный поселок, фейерверком рассыпались искры над нефтебазой, лучи прожекторов неутомимо продолжали подстерегать самолеты немцев! Над Вязьмой полыхало зарево, Вязьма горела.

Предстояла нелегкая задача — найти человека, который возглавит колонну легкораненых, который не дрогнет в час опасности, не преувеличит и не приуменьшит ее, человека, умеющего владеть собой и повелевать людьми. Выбор наш остановился на Пчелке.

Забегая вперед, скажу, что Пчелка вывел без больших потерь всех раненых! Мало того, он подобрал по дороге еще несколько десятков раненых, оказал всем им помощь и бережно доставил в Гжатск.

Поротно, под командой строевых командиров уходили они по заранее намеченному маршруту.

Наконец выстроились последние две роты. С ними шли Валя Муравьева, Сергей Рыдванов, Наташа Попова и шесть санитаров, не пожелавших отстать от своей суровой любимицы Муравьевой.

Удостоверившись, что легкораненые отправлены, я пошел проверить, как идет подготовка к отъезду в отделениях Письменного, Туменгока, Халистова. По моим соображениям, все неотложные операции к этому времени должны были закончиться. Представьте же мое удивление, когда я увидел, что при свете аварийного освещения на трех столах в одной из подземных операционных отделения Письменного полным ходом идут операции. Здесь я застал и Письменного, и его любимого помощника Синайского, и еще двух врачей, а за крайним столом оперировал… сам Шур. Я только не мог понять, когда он успел обогнать меня и уже вымыться. Шур встретил меня с виноватым видом. Видимо, не всегда можно быть до конца последовательным, когда долг врача призывает тебя. Оказывается, в самый последний момент были доставлены раненые из заградительного отряда с запиской от Полещука.

Когда очередная партия была отправлена, произошла новая заминка с подачей машин с трассы. Кто-то пустил провокационный слух, что больше машин не будет! Можно было поседеть при виде того, что произошло затем. Раненые, утомленные ожиданием, тревогой и болью, заволновались, стали выползать из землянок на дорогу. Они протягивали к нам руки, обнимали за ноги, умоляя не покидать их. Сами растерянные долгим отсутствием машин, мы всячески старались их успокоить. Это были самые тяжелые для меня минуты войны — ночь с седьмого на восьмое октября сорок первого года.

У перекрестка дорог я разыскал Полещука, который был несколько смущен моим неожиданным появлением. Оказывается, он только что довольно сурово расправился с двумя водителями, отказавшимися остановить свои машины и повернуть в сторону госпиталя. Приглушенные машины стояли в маленькой низинке, но уже без своих прежних хозяев. Командир автороты Дворкин прицеплял к машинам тросы чтобы буксировать их в госпиталь.

— Сколько еще требуется машин? — спросил Полещук, обратив ко мне свои умные усталые глаза. — Я хочу сказать: всего? Чтобы выехать всем?

— Еще пятнадцать-двадцать, — ответил я.

— Только? Не больше? — горько усмехнулся он. И, отозвав меня в сторону, сказал: — Сейчас на трассе проходят только одиночные, случайные машины. Там впереди остался лишь небольшой заслон и саперы, минирующие поля и дороги.

И действительно, в ночном мраке, который постепенно рассеивался, трасса казалась безжизненной.

На обратном пути мы подверглись сильнейшему обстрелу из пулеметов с аэродрома и высоток. Проскочили все же без серьезных потерь и на полном ходу влетели во двор госпиталя. К нашему приезду оставалось не эвакуированными всего около семидесяти раненых; их для ускорения отправки вынесли прямо на дорогу.

Вместе со Степашиным и Савиновым мы решили освободить машину, занятую походной аварийной электростанцией, но этого было мало. Только один раз мне довелось увидеть Степашкина растерянным, это именно в те минуты, когда я приказал ему сжечь сотни новеньких плюшевых и меховых одеял, погруженных на три «газика». Спорил он долго, все рассчитывая, раздобыть где-нибудь несколько машин, чтобы вывезти ценный груз. Что могли с собой захватить раненые, уже было им роздано, и, несмотря на это, оставалась еще целая гора одеял. Пришлось повторить приказ. Степашин трясущимися руками облил бензином и сжег одеяла, чтобы они не достались врагу.

Стало уже совсем светло. К семи часам утра восьмого октября с территории госпиталя ушел последний эшелон с личным составом и имуществом. Всего выехало в этом эшелоне до тридцати различных машин. В самый последний момент, когда мы потеряли надежду на его появление, примчался Дворкин и пригнал два порожних «ЗИСа». К сожалению, поздно: драгоценная электростанция валялась разбитая в яме из-под извести, а одеяла догорали близ дороги.

Провожали нас горевшие склады, здания. Черное пламя нефти широким ручьем растекалось по канавам дорог. Впереди колонны ехали Савинов и Полещук. Я следовал сзади. За железнодорожным переездом уже виднелась проселочная дорога, на которой должен был нас встретить лейтенант Жуков. А дальше Гжатск.

Остановив машину на небольшом подъеме, я сошел и посмотрел на лежавшую передо мной Вязьму, чуть левее ее в клубах дыма горела ставшая нам родной Новоторжская…

Мысленно прощаясь с ней, я говорил себе: «Ничего, мы еще вернемся…» Проводив машины до ближайшего поворота, я вернулся на автотрассу. Она встретила меня холодом и безмолвием. Развив предельную скорость, мы помчались напрямик в Гжатск, чтобы опередить машины с ранеными и личным составом, разыскать какое-нибудь начальство, помещение и определить место для развертывания госпиталя.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Фронтовая Москва

Холодное утро шестнадцатого октября.

Чем ближе к Москве, тем плотнее поток пешеходов. На руках и за плечами у них вещевые мешки, чемоданы и просто узлы. Одна за другой проносятся переполненные машины. От обилия чемоданов рябит в глазах. Столица поднялась что-то уж очень рано…

У Киевского вокзала затор: при въезде на Бородинский мост образовалась пробка. Встречный поток запрудил улицу. На фронт движутся войска, танки, мчатся мотоциклы с пулеметами.

На улицах и перекрестках баррикады и железобетонные укрепления; на балконах пулеметы. В окна закладывают кирпич, мешки с песком, оставляются только амбразуры для винтовок и пулеметов.

Мимо Белорусского вокзала, мимо замолкшего стадиона «Динамо» и Петровского дворца машина мчится по просторному Ленинградскому шоссе. Где-то в районе станции метро «Сокол» — цель нашего путешествия — неведомый нам, затерявшийся среди многих других Амбулаторный переулок и здание большого госпиталя, эвакуированного на восток. В нем нам предстоит разместиться.

Огромные серые многоэтажные корпуса, как исполинские корабли, встретили нас странной тишиной.

Едва успев разгрузить машины, прибывшие с персоналом и имуществом, распределили этажи и корпуса между отделениями и приступили к приему раненых. Впервые после ста дней фронтовой жизни мы ощутили городской комфорт. Довольные, вымытые, в чистом белье лежали раненые. Около них хлопотали сестры, на каталках развозили горячую пищу… Но на душе тревожно — угнетает сознание, что все эти блага получены в результате вынужденного отхода армии.

Ожесточенные бои на Западном фронте не прекращались. Двадцатого октября в Москве и прилегающих к городу районах было введено осадное положение. Столица жила в эти дни, напряженной жизнью прифронтового города. На улицах и в переулках Москвы молодежь, рабочие и служащие проходили военное обучение. Каждый день на фронт, на защиту Москвы, отправлялись все новые и новые части, сформированные из добровольцев.

Госпиталь, помещение которого мы заняли, за три месяца войны обслужил всего две с половиной тысячи раненых. В первый же день нашего приезда в Москву за восемь часов мы, приняли две тысячи триста человек. Потребовалась вся наша полевая выучка и опыт, накопленный в Новоторжской, чтобы не растеряться на новом месте. Как ни странно это прозвучит, складские помещения, пакгаузы и цеха маслозавода Новоторжской нас устраивали больше: для массового приема раненых здесь, в московском госпитале, годился только физкультурный зал. Что касается благоустроенных операционных и перевязочных, то они хороши для приема трех-четырех, но никак не тридцати-сорока человек одновременно.

Не прошло и пяти дней, как нам пришлось переезжать на новое место: наше здание прямым попаданием бомбы было выведено из строя. На развертывание в Лефортово нам дали сутки — срок чрезвычайно короткий, если принять во внимание нелегкую задачу приспособить помещение старинного большого стационара под сортировочно-эвакуационный госпиталь.

В ноябре гитлеровское командование начало новое наступление на Москву. В то время как передовые отряды северной группировки достигли предместий Москвы, механизированные полчища тремя колоннами устремились вглубь страны. Наш госпиталь оказался как бы в центре тетивы лука, на огромной — в несколько сот километров — дуге которого расположился фронт.

Кровопролитные бои на подступах к Москве превратили госпиталь в центр, где сосредоточивались, сортировались, оседали, эвакуировались в глубокий тыл и распределялись по госпиталям огромные массы раненых различных фронтов. На шести московских вокзалах мы создали специальные погрузочно-разгрузочные станции.

Начсанфронта, обойдя отделения, осмотрев коридоры, сплошь забитые ранеными, глянув на врачей с помятыми от ночной работы лицами, распорядился:

— Ставьте добавочные койки, кладите раненых «валетом», но принимайте и принимайте всех безотказно, сколько бы к вам ни прибыло. Своих сил у вас, конечно, не хватит. — Он повернулся к начальнику управления госпиталями: — Прикомандируй к ним два полевых госпиталя, прибывших вчера из Свердловска.

Пчелка уже имел опыт создания прирельсового эвакоприемника в Новоторжской. Несколько дней он подыскивал здание, в котором можно было заблаговременно сосредоточить три-четыре тысячи раненых, предназначенных к эвакуации, и наконец нашел какой-то военный склад, вполне для этого пригодный. Широкая колея железной дороги примыкала к складу с обеих сторон. Асфальтированный перрон-площадка во всю длин здания позволял одновременно производить разгрузку и погрузку. В подвальных помещениях мы оборудовали отличную столовую и кухню. Внутри, вдоль всего здания, тянулись ряды двухэтажных нар вагонного типа, железные печи выдыхали приятное тепло, трубы под потолками пели под напором воздушной тяги. Из подвального помещения аппетитно тянуло запахом жареной картошки.

Самого строгого клинициста мог порадовать перевязочная, окрашенная масляной краской в белый цвет. В ней находилось все необходимое для сложнейших операций.

В канун Великого Октября госпиталь заполнили делегации со множеством подарков для раненых бойцов и командиров. Каждое отделение теперь было закреплено за шефствующим предприятием, учреждением или школой. Подготовку к празднику омрачило сообщение, что на здание Большого театра сброшена бомба.

Сражение под Москвой принимало все более ожесточенный характер, особенно на северных и южных секторах фронта. Разительные перемены произошли во внешнем облике наших людей за несколько месяцев войны. Теперь уже нельзя бы встретить врача с расстегнутым воротом или с болтающимся где-то ниже пупа поясным ремнем.

И речь стала менее многословной, уплотненной до предела. Воинская подтянутость и деловитость, казалось, вошла в плоть и кровь даже у сугубо «гражданских» людей.

Наш госпиталь должен был служить основным противоэпидемическим барьер между фронтом и тылом, и это создавало для нас дополнительные трудности. Гора окровавленных и грязных шинелей, сложенных на внутреннем дворе, все росла и грозила завалить площадку перед вещевыми складами. Стирку грязного белья и гимнастерок взяли на себя общественницы, но с чисткой и ремонтом шинелей и обмундирования обстояло неладно.

Мои помощники-хозяйственники — народ беспокойный — сами работали, как все и требовали таких же качеств от своих подчиненных. Трудно было иной раз определить, где у них начиналась хозяйственная и где кончалась организационно-врачебная деятельность. Помощник Степашкина, Иван Матвеевич Штомпель, за двое суток исходил и изъездил десятки ателье мод, пошивочных, починочных мастерских, швейных фабрик. Но руководители этих предприятий на уговоры и увещания Штомпеля поддавались туго: они и так дни и ночи работали на армию.

— Все равно, — не падал духом Штомпель, — добьюсь своего.

— Где вы достали Штомпеля? — вскоре позвонил мне секретарь райкома партии Это не человек, а динамит. Ему дай волю, так он, того и гляди, весь район в ваш госпиталь перетащит. Ему впору армию снабжать. Держите его крепче, а то как бы я его у вас не забрал.

Степашкин, Штомпель и их помощники не могли, конечно, похвастаться, что произвели столько-то жизненно важных операций, удалили столько-то тысяч осколков, перелили сотни литров крови… Но их скромный труд был неоценим, как неоценим был труд и другого, более многочисленного отряда наших помощников. Я говорю о школьниках, студентках, работницах, общественницах. Они кормили, мыли, стригли, брили, чистили, не отходили от ванн и душевых, обслуживая раненых. По словам одной девушки, проработавшей всю войну в приемном отделении, она одна вымыла столько раненых, сколько Лефортовский госпиталь за двадцать лет своего существования.


Это были напряженные дни. Воздушные тревоги следовали одна за другой, днем и ночью. Фронт придвинулся вплотную к столице.

Кривая выписки из госпиталя в ноябрьские дни неуклонно росла, порой приходилось принимать сдерживающие меры, чтобы не загружать войска первой линии бойцами и командирами, еще нуждавшимися в лечении. Специальная комиссия из врачей и политических работников тщательно изучала заявления каждого, пожелавшего раньше срока выписаться из госпиталя, и почти всегда безошибочно разрешала возникавшие конфликты. Больше всего споров было с курсантами из пехотного училища имени ВЦИК. Они требовали своего, а хирург писал свое. Они не соглашались, спорили, грозясь уйти без документов, хотя великолепно знали, к чему бы привело их появление на дорогах к фронту без медицинских карточек или справок.

Пройдут годы, историки, поэты и художники будут кропотливо изучать героические дела того поколения, которое в огне боев под Москвой отстояло честь нашей Родины.

В незабываемые суровые дни осени 1941 и зимы 1942 года судьба Москвы стала судьбой каждого советского человека: и тех, кто сражался на ее подступах, и тех, кто в далеком тылу всеми силами помогал фронту.

Битва за столицу развертывалась на земле и в воздухе. Войска центра прочно удерживали свои позиции, перемалывая гитлеровцев в изнурительных боях.

Гремят залпы зениток, падают фугаски, но улицы полны людей. На бульварах женщины убирают сугробы снега. Резкий, холодный ветер пролетает по улицам, стоят скрипучие морозы. С трудом поддерживаем сносную температуру в помещениях. Отправили бригаду комсомольцев — двадцать пять лесорубов — добывать дрова.

В открытые ворота безостановочно въезжают одна за другой грузовые машины, крытые брезентом, санитарные автобусы и останавливаются возле приемных отделении, Кажется, им конца не будет. Раненые заполняют все коридоры и свободные углы. Занято подвальное убежище, созданное нашим предшественником. Но стены госпиталя словно гуттаперчевые; заботливые руки подхватывают очередные носилки и вносят их в теплое помещение. А порожние машины все выезжают через ворота, чтобы привезти других… На перекрестках во дворе недавно установленные затемненные семафоры гаснут и зажигаются.


— Не знаю, что и придумать, — пожаловался я начальнику сортировочного отделения Ковальчуку. — Нигде ни одного свободного места!

— Не отчаивайтесь, — ответил он, — я нашел как будто помещение человек на триста — четыреста.

— Что? Что ты сказал?

— Тут недалеко под нами, пойдемте со мной.

Мы спустились по лестнице и попали в темный подвал. Пока Ковальчук открывал тяжелую дверь, передо мной возникло лицо сестры, которая негодующе говорила: «По-вашему выходит, мои раненые, которые настрадались в дороге, на холоде, теперь должны еще ожидать на улице?..» Тут я с усилием мотнул головой, чтобы отогнать навязчивые мысли, и заметил удивленный взгляд Ковальчука:

— Я вам уже второй раз говорю, что дверь открыта. Входите.


В подвале я распорядился установить телефоны, провести свет, убрать и вымыть все. Эта ночь была рекордной по числу прибывших раненых.

Впоследствии, когда мы получили еще одно помещение — школу фабрично-заводского ученичества, — мы отказались от подвала, но в трудную минуту он нас просто спас.


Мы выставляем мемориальные доски на домах умерших знаменитостей, увековечиваем дома во имя тех или иных событий. Почему бы не повесить мемориальную доску у такого вот подвала с Надписью: «Здесь, в трудную минуту жизни, в декабре сорок первого года, лежали раненые бойцы, защищавшие столицу»?

А раненых все везли и везли. Обширный двор и прилегающие к Лефортовскому госпиталю улицы были сплошь забиты машинами. Легкораненые в одиночку и группами соскакивали по сигналу санитаров и отправлялись в отделение Лященко: они и без нас неплохо находили дорогу в теплое помещение, к шумящему самовару, к горячей воде.

Выбрав свободную минуту, я подошел к одному капитану с перевязанной ногой и спросил:

— Что нового на фронте? Сегодня у нас необычайный наплыв…

— Разве вы не знаете?. — ответил он. — На центральном участке фронта враг в панике бежит. За два дня наши войска продвинулись вперед на тридцать километров, взято много пленных и техники. На дорогах творится что-то невообразимое. Гонят тысячи пленных. Жаль, не вовремя меня ранило, а то бы я сейчас был уже где-нибудь под Можайском…


Проходя мимо отделения Ковальского, я заметил, что из машин разгружают моряков в черных бушлатах. Их было немного, кажется, человек шесть — семь. Возле них хлопотал чем-то озабоченный мичман. Вначале я даже удивился: откуда под Москвой быть морякам? С юношеских лет, как и многие мои сверстники, я мечтал о плавании не кораблях, о далеких путешествиях вокруг света, на Северный полюс, помню, даже пытался бежать из дома в трюме парохода, носившего звучное название «Бештау».

— Откуда моряки? — спросил я мичмана.

— Морской пехоты, вторая дальневосточная бригада, везу из-под Можайска, дралась у Химкинского водохранилища.

— Здорово там, говорят, фашистов покрошили?

— Уж будьте спокойны, век будут моряков помнить, — ответил мичман.


О наших трудностях узнал Московский комитет партии, и меня с Савиновым вызвали в МК. Хорошо знакомый нам заведующий военным отделом ввел нас в большой кабинет и представил товарищу Щербакову:

— Начальник и комиссар Лефортовского госпиталя.

Медленно приподнявшись из-за стола, товарищ Щербаков крепко пожал нам руки и пригласил садиться.

— Говорят, у вас туго с размещением раненых? Приходится задерживать разгрузку машин?

Я молча кивнул головой.

— А вот недалеко от вас, — продолжал товарищ Щербаков, — находится новенькая, только в прошлом году построенная школа ФЗУ. Почему бы вам не использовав ее для увеличения полезных площадей? — Подойдя к большой карте города, он подозвал нас и указал пальцем: — Смотрите, она совсем рядом с вами, через две улицы, и трамвайная линия рядом с ней проходит. Надо вам, не теряя времени, осмотреть и занять помещение. А мы вам поможем привести его в порядок. Плохо вы нажимаете на районный комитет партии. Нет для него сейчас дела более ответственного, чем помощь фронту и раненым. Ставили вы свои вопросы там?

— Ставили, товарищ Щербаков, и нам помогли, — ответил Савинов. — Вот только вчера просили прислать женщин ремонтировать белье…

— Не просить надо, а требовать. Вы старый большевик, а растерялись. В Москве да не найти возможностей создать нашим раненым наилучшие условия!

Заглянув в свой блокнот, он обратился ко мне:

— Объясните, почему раненые, разгруженные с поезда № 1048 на Белорусском вокзале в двадцать один час, в течение двух часов оставались там. Когда к вам поступили?

Я тоже заглянул в свой блокнот: — В 23 часа 40 минут.

— Чем вы это объясняете?

— Не хватает закрытого транспорта и горючего.

— А вы не задумывались над возможностью утепления трамваев для перевозки тяжелораненых, как это делали еще в первую мировую войну?

Мы с Савиновым почувствовали себя школьниками, не сумевшими ответить на самый простой вопрос.

А товарищ Щербаков уже звонил кому-то, и через минуту-другую пришел заведующий транспортным отделом.

— Распорядитесь немедленно утеплить трамваи, переоборудовать и приспособить для перевозки раненых от Белорусского, Киевского, Ленинградского и Курского вокзалов до Лефортова. — Положив руку на тренькающий телефон, Щербаков продолжал: — Наш госпиталь должен бесперебойно принимать раненых, и не только своего, Западного фронта, но и других фронтов… Не будет хватать места — занимайте школы и другие помещения в районе.


В полутора — двух километрах от госпиталя находилось большое, прекрасной архитектуры четырехэтажное здание школы ФЗУ. Старушка-сторожиха повела нас в пустующие помещения. Все стояло на своих местах, классы чисто вымыты, цветные нетронутые мелки лежали на досках, повсюду царил образцовый порядок.

— Хоть садись и начинай заниматься, — сказал я.

Сторожиха смахнула слезу. В кабинете биологии молча смотрели на нас чучела сов и филина. Один класс был заполнен цветами.

Кто у вас о них заботится? — спросил Степашкин старуху, грея руки над маленькой «буржуйкой». Недавно политые, цветы ласкали глаз своей свежестью, капельки воды еще не успели высохнуть на листьях.

— Да кому же больше заботиться, кроме меня, — ответила старушка.


Спустившись на второй этаж, мы увидели совсем другую картину.

— Тут недалече бомба упала и побила недавно окна, — как бы оправдываясь, сказала сторожиха.

— А кто вставил фанерки? — спросил я.

— Ребята приходили и помогли мне дыры заткнуть, а то снег набрался и попортил паркет.

Большой физкультурный зал и душевые были залиты солнечным светом. Вот находка для нас!


— У нас школа теплая, — рассказывала сторожиха. — Тут раненым будет очень хорошо. Вы только скажите, я мигом соберу людей вымыть классы. А что насчет досок, то в сарае их много лежит. У нас район рабочий, как узнают, что госпиталь открывается, все набегут, помогут.

— Спасибо, мамаша, — говорит ей Степашкин. — Обязательно потребуется помощь женщин, без них нам зарез.

— И хорошо! Я сегодня обойду родителей. Я здесь семнадцать годов без малого всех наперечет знаю.


Для ремонта и переоборудования помещений в мирное время потребовалось бы не менее месяца. Но в школу пришли рабочие и работницы, родители и неродители. Ремонтировали котельную, заменяли батареи, стеклили окна, в будущих операционных поверх паркета укладывали плитки, свозили кровати, матрацы, тумбочки из пустующих студенческих общежитий. Через пять суток новый филиал мог принимать раненых. Было здесь тепло, ярко блестел натертый паркет; ковровые дорожки, настольные лампы, картины создавали уют.

Жизнь госпиталя продолжалась все в том же ритме. Ни днем, ни ночью не стихал шум въезжающих и отъезжающих машин. Наша армия все время находилась в движении. Словно в гигантской мельнице перемалывались гитлеровские полчища, но и наши части несли тяжелые потери. Передышка, отдых, хотя бы на время, были для нас несбыточной мечтой. Всякого рода совещания и конференции сократились до минимума, люди засыпали, едва присев на стул.

В ночное время и в часы больших поступлений раненых приходилось поднимать и отдыхающие смены. Был брошен лозунг: «Каждая сестра, каждая швея, повариха, санитарка, каждая работница-общественница завода-шефа должна выходить по крайней мере одного тяжелораненого». Это полезное начинание вскоре было подхвачено всем коллективом.

Ежедневно начальник нашего штаба Шулаков приносит на доклад рапорты врачей, сестер, санитаров, общественниц с просьбой отправить их на фронт.

Мы произвели своеобразный подсчет.

— Сорок три процента сотрудников подали заявления по одному разу, шестнадцать — по два раза; тринадцать процентов — по три и четыре раза; итого три четверти всего персонала, — сообщил я на общем собрании. — Что случилось бы, если бы мы вняли этим благородным стремлениям? Сегодня нам не с кем было бы лечить раненых. Мне так же, как и вам, хочется быть в самых первых рядах войск, но дисциплина есть дисциплина. Нас поставили там, где мы более нужны, и мы должны порученное дело выполнять с честью.

После собрания Шлыков попросил нас с Шуром немного задержаться:

— Поразительно много за последние дни поступает раненных в голову. У меня есть одно предположение.

— Какое?

— Каска…

— Что каска?

— Не надевают каску перед атакой и во время обстрела.

— Надо как следует проверить у раненых. Вы понимаете, Александр Архипович как могут быть важны для фронта ваши выводы?

В течение полудня Шлыков и Шур с двумя писарями опросили около двухсот раненных в голову, состоявших на лечении у нас и в других госпиталях. Беседовали врачами и установили у некоторой части бойцов пренебрежительное отношение к каске как защитному средству, а в результате непомерное увеличение ранений в голову во время атак, бомбежек и обстрелов… Командующий фронтом Г. К. Жуков проявил большой интерес к нашему сообщению и немедленно издал приказ об обязательном ношении касок. Результаты сказались незамедлительно: кривая роста ранений в голову резко упала.


— Опять привезли неизвестного тяжелораненого, — как-то сообщил мне Ковальчук. — Ничего не удалось у него узнать. Положение его безнадежно. Без сознания.

— Нет ли фамилии на фуражке? Красноармейцы иногда пишут свою фамилии на внутренней стороне фуражки.

— Он поступил без головного убора.

— А других раненых вы не пробовали опросить?

— Опрашивал, его никто не знает.

— А в вещевом мешке что у него нашли?

— Белье, табак, патроны, капсюли от гранат, консервы и пачку детских рисунков, больше ничего.

— Вы не захватили рисунки?

— Нет, — удивился он. — Там ничего не написано.

— Прикажите принести их.

Через несколько минут Ковальчук принес рисунки.

— Обычные детские рисунки — подарок отцу на фронт.

И вот рисунки, сделанные простым карандашом на листках ученической тетради и акварелью на бумаге для рисования, лежат на столе. Некоторые подписаны, другие без подписи, на некоторых только одно слово «Папочке», на других — «Дорогому папе от сына Сережи. Папочка, приезжай скорее домой. Я тебя очень люблю». Рисунков штук тридцать, видимо, Сережа регулярно писал отцу на фронт. Меня особенно тронул один рисунок: деревня, обрыв, на маленьких санках ребенок с собачонкой в руках внизу подпись: «Наш Тузик».

Как найти сына или жену умирающего от раны красноармейца? А что, если попросить радиокомитет объявить по радио, что разыскивается автор рисунков? Можно попытаться запросить впереди лежащие медицинские пункты, как мы это делали не раз, но вряд ли в настоящее время можно рассчитывать на успех. Желание узнать имя бойца однако, пересилило, и я, не мешкая, набросал письма: одно в радиокомитет, другое в несколько медицинских пунктов, расположенных вокруг нас. Передав Савину письма и рисунки, я объяснил, что надо действовать безотлагательно. Особо понравившийся мне рисунок я положил в свою заветную папку: когда-нибудь, даже если не удастся ничего разузнать, я вспомню о неизвестном мне мальчике и его отце. Из четырех частей прислали списки раненых, отправленных к нам, и список бойцов, пропавших без вести, с адресами их родных.

Мы написали письма по этим адресам, почти не надеясь на ответ. И когда мы уже потеряли всякую надежду, почти в одно время получили ответ из радиокомитета от двух матерей Сереж. Одна мать писала, что она слушала передачу по радио, у нее есть сын Сережа, он действительно посылал отцу на фронт рисунки, их было три или четыре. Ее мужу тридцать шесть лет, на фронте с первых дней войны… Это было не то: возраст не сошелся. «Нашего» Сережу мы нашли, получив второе письмо от его матери из Абакана: она прислала рисунки сына с надписями. Почерк и характер рисунков не оставляли больше сомнений: все совпадало. Но мы боялись проявить неосторожность и снова написали семье. И только тогда, когда мать Сережи прислала фотографию мужа, сомнения исчезли. Все, кто принимал, кормил, лечил сережиного отца, подтвердили тождество. И тогда мы написали семье бойца о последних днях его жизни.


Советские войска уже полностью освободили Московскую и Тульскую области. Бои шли неподалеку от Можайска и Вереи. Не исключалась возможность, что не сегодня-завтра и мы тронемся вперед. Всем нам не терпелось поскорее добраться до до знакомых мест… Вязьма… Новоторжская…

…Из лагеря смерти под Можайском привезли в госпиталь тех, кого удалось там спасти. Чистые, выбритые, одетые в белоснежное белье, освобожденные отличались только необыкновенной худобой и бледностью, какая бывает у людей, долго не видевших света.

Одни из них попросил меня присесть у его койки.

— Я командир авиационного звена старший лейтенант Георгиевский. Хочу рассказать вам перед своим полетом в стратосферу, — горько улыбнулся он, — почему я попал плен. Мне все равно не жить. Сегодня ночью или завтра меня не станет.

Наш разговор стоил ему больших усилий, он сразу покрылся потом. Кожа была совсем прозрачной, губы сухие, синие. Но, напрягая все силы, чтобы не потерять нить разговора, летчик сбивчиво рассказывал о своей прошлой жизни, о семье, оставленной в Вольске, о жене и дочери Наташе, родившейся за полгода до войны, о школе летчиков и командире авиационного полка Сарычеве, о боевых полетах по тылам врага…

— Сейчас… — сказал он, вытирая полотенцем пот с лица, и, сильно закашлявшись, оставил на полотенце свежие сгустки крови. — В январе летали бомбить порт Пиллау. Подбили меня ночью на обратном пути… Раненным попал в плен, скрыл, что командир звена… Избили, Топтали сапогами, били шомполами… Отправили в лагерь. Двараза бежал, ловили… Присягу не нарушил, чести Родины не продал. — Он опять закашлялся и, прижимая к губам полотенце, устремил на меня тускнеющие глаза. — Партии всегда был верен… напишите матери… жене… Все время, с ними вместе…

Он прилагал последние усилия, торопился сказать о самом главном, о самом святом, что поддерживало его в часы суровых испытаний, — о том, что верность Родине и партии он сохранил до конца, что она неотделима от любви к своим родным — к матери, жене, ребенку.

И сознание до конца выполненного долга наполняло его гордостью в тот последний час, когда не лгут ни себе, ни окружающим.

С Малой земли

Как-то мы получили срочный запрос из Центрального партизанского штаба за подписью К. Е. Ворошилова: разыскивалась раненая Евгения Павловна Гречкина. Ее доставили к нам прошлой ночью с полевого аэродрома. Девушка лежала в послеоперационной палате и, облокотившись на стоящий рядом с койкой стул, писала левой рукой.

Когда я подошел, она сделала было попытку встать, но на нее набросились Шур и Минин:

— Лежите, лежите. Изволите ли видеть, требует, чтобы ее во что бы то ни стало выписали и, мало того, дали ей письменную справку, что она может продолжать дальнейшую службу.

— Какую службу и где? — поинтересовался я.

— Этого она не говорит. Партизанка, и все. Но вы подумайте сами, — продолжил Минин, разводя руками, — за ней надо понаблюдать хотя бы несколько дней.

— А что показал рентгеновский снимок? — спросил я.

— На рентгене небольшое затемнение в средней доле правого легкого, — ответ Минин и, вынув из папки с историей болезни две рентгенограммы, подал их мне. Пока, к счастью, все идет гладко. Но ведь ранение легкого может дать осложнения.

— Может дать, а может и не дать! — полусмеясь, полусерьезно воскликнула Гречкина. — Что хотите со мной делайте, но через трое суток я должна вылететь обратно. Из-за моего отсутствия могут погибнуть наши люди. О, если бы вы только знали если бы я могла вам все рассказать!

— Знаете что? — еще раз взглянув на снимок, сказал Шур. — Раз вы так настаиваете, мы сообщим в ваш штаб и скажем, что вы можете лететь обратно по завтра при условии, если и там будете находиться под врачебным присмотром.

Рана Гречкиной действительно не внушала особых опасений: пуля прошла через легкое, не задев ни одного крупного кровеносного сосуда.

После нашей телефонограммы в штаб партизанского движения оттуда немедленно приехал известный в военных кругах работник и, поговорив с Гречкиной с глазу на глаз, зашел ко мне, поблагодарил за лечение и внимание к девушке и объяснил, что она очень нужна для выполнения задания в тылу врага.

Эта веселая красивая девушка работала в управлении окружного гебитскомиссара. Там считали, что она уехала к своему жениху в Германию. Вот почему она спешила, боялась опоздать…

Недели за две до празднования Дня Красной Армии в госпиталь пришло распоряжение немедленно направить Щипуна — политрука из отделения Туменюка — в Центральный штаб партизанского движения.

— Заполнял я там всякие анкеты, — уклончиво отвечал он на вопросы любопытных.

Ездил он в штаб по вызову еще несколько раз, но узнать от нашего застенчивого политрука хоть что-нибудь было невозможно. Дисциплинированный, мягкий, я бы сказал, даже чересчур мягкий в обхождении, Щипун пользовался заслуженным уважением у персонала и раненых. Сочетание двух таких индивидуальностей, как горячий, самолюбивый, нетерпеливый Тумешок и мягкий и скромный Щипун, способствовало хорошей, дружной атмосфере в отделении.

Однажды, раскрыв «Правду», читаю Указ о присвоении звания Героя Советского Союза Щипуну Ивану Алексеевичу. Не сразу до меня доходит, что это наш скромный политрук.

В отделение, где работал Щипун, началось всеобщее паломничество. Вопросы так и сыпались на растерявшегося Щипуна: «Ты ли это или однофамилец? Почему ничего не рассказывал раньше? За что?» Он краснел, смущался, наконец, уступая просьбам на одном из собраний рассказал все.


Война застала Щипуна политруком танковой роты, которая прикрывала отход 32-й стрелковой дивизии от Витебска. Мост через Днепр был разрушен, а два понтонных моста часто выходили из строя из-за сильного обстрела вражеской артиллерией. Пятнадцатого июля 1941 года бомбежка была особенно сильной, и одна переправа была совсем разрушена. Рота должна была сдерживать противника до последнего момента, а потом сжечь или взорвать танки, закопанные в землю. Часам к двум переправа почти совсем опустела, и ее разобрали. Для одиночек, в том числе и танкистов, оставалось лишь несколько лодок и плотов. Силой взрывной волны Щипун был отброшен в сторону. Очнулся он в канаве, прополз немного, выглянул — переправы нет, на берегу валяются трупы. Хотел было отползти вниз к обрыву, но услышал голоса, прислушался — немцы. А у него, кроме пистолета, ничего нет. Пополз назад: оказывается, противник установил на этой стороне батарею тяжелых орудий и ведет сильный огонь по нашей стороне. Ночь светлая, лунная, Щипун вспомнил, что, когда полз к обрыву, видел брошенные кем-то гранаты и автомат с дисками. Он опять к обрыву, собрал все это и обратно.

Гитлеровцы впереди, шагах в десяти, ну, самое большее, в пятнадцати, видны как ни ладони.

Был я тогда, надо прямо сказать, как в горячке, — рассказывал Щипун. — Задумал всех перестрелять. Составил себе такой план: расстреливать только во время залпа и начать с крайнего орудия. Лег поплотнее и стал ждать. Прошло минут пять. Начали они, стал щелкать и я. Потом подполз к среднему орудию, уничтожил всю прислугу, а офицера застрелил из автомата и тут же, не давая опомниться немцам, переполз к третьему орудию. Немцы вначале было растерялись. Я их разом двумя гранатами и ухлопал.

Не мешкая, вынул замки из орудии и спрятал в песок под обрывом. А оружие с убитых и все, что валялось на берегу, собрал и тоже закопал, но подальше, в лесочке. Несколько дней проблуждал по лесам, пока не наткнулся на группу партизан товарища «Деда», бывшего секретаря райкома партии одного из городов Витебской области.

Всю осень Щипун партизанил, командовал ротой. Во время взрыва вражеского склада с боеприпасами он был ранен, и «Дед» отправил его самолетом в Москву. После выздоровления он попал на работу к нам.


Война больно обожгла не одного моего товарища по работе.

У врача Генделева в Лепеле от рук эсэсовцев погибла вся семья: жена и двое детей. Этот скромный, бесхитростный, доверчивый человек не отличался особыми талантами. Но как искренне любил он свое дело, как неутомим был в работе! Жена перед казнью успела передать соседке письмо для него. Получив это письмо, Генделев постарел, густая грива волос стала совершенно белой. Когда я молча обнял его за плечи, он заплакал. Шли месяцы, а он буквально таял на наших глазах.

Чем мог я утешить этого убитого горем человека? Увлечь работой? Он и так не щадил себя. Отправить, как он просил, на передовую, в строй? Место его было у хирургического стола.

— Хотите полететь к партизанам? — спросил я его однажды.

— Хочу, и немедленно.

— С парашютом вы когда-нибудь прыгали? Только честно?

— Прыгал, то есть, не прыгал, но это ничего не значит. За три дня освою эту механику.

— Имейте в виду, что вы там нужны как врач.

— Там видно будет. — Он поторопился закурить, чтобы скрыть волнение.

— Нет, вы дадите мне слово, что замените больного партизанского врача, не более.

— Даю, — после некоторого колебания оказал он.

Через неделю я провожал его. А спустя полтора месяца его доставили к нам на самолете с ампутированной ногой. Когда я попробовал его упрекнуть за то, что он не сдержал своего слова, Генделев ухмыльнулся:

— Я и заменил партизанского врача, как мы договорились. А знаете, что такое партизанский врач, когда он защищает своих раненых? Он — боец!

«Функция — величина переменная…»

Приближалась 24-я годовщина Красной Армии. Машина с трудом пробиралась по затемненным, занесенным снегом площадям и улицам Москвы.

В эвакуационном приемнике шла погрузка. Бесшумно ступали санитары-носильщики, обутые в валенки, одетые в белые куртки поверх телогреек. Каждая пара санитаров загружала один вагон. Заблаговременно рассортированные тяжелораненые лежали по отсекам, представлявшим собой точную модель вагона. Фельдшер-эвакуатор Сергей Рыдванов стоял в створе широких дверей и негромко отдавал приказания.

Систему погрузки мы совершенствовали непрестанно: радиофицировали вокзалы и платформы, выдавали плацкартные билеты задолго до прихода поезда, эвакуаторы получали план состава. Все это значительно упростило работу.

По, радио передали команду начать посадку ходячих. Из нескольких дверей одновременно хлынули сотни раненых. Впереди шли санитары, на спине которых висели огромные белые картоны с надписью: «Вагон №…»; картоны освещались закинутыми назад фонариками, и раненые с плацкартами красного цвета в кромешной ночной тьме неотступно следовали за своими провожатыми. В течение часа вся работа была закончена. А через три-четыре минуты раздался голос диктора: «Поезд отправляется…»

— Работают-то носильщики хорошо, — сказал начсанфронта, — но надо облегчить их труд. Используйте вагонетки и автокары, на которых возят грузы к почтовым вагонам, на крайний случай сгодятся велосипеды. Подумайте об этом.

На третий или четвертый день начсанфронта позвонил мне:

— А я приготовил подарок: шесть прицепов-вагонеток к автокарам, это на первый случай. Можете получить их сегодня на автозаводе.

В конце февраля в госпиталь приехали ведущие хирурги страны — участники пленума, созванного начальником военно-санитарной службы Красной Армии.

Маститые ученые, авторы многих научных трудов, врачи, создавшие свои хирургические школы, главные хирурги фронтов, армий и флотов, главные и ведущие терапевты, эпидемиологи — Бурденко, Вишневский, Гирголав, Болдырев, Кротков, Вовси, Куприянов, Ахутин, Еланский, Егоров, Бакулев — затратили целый день, чтобы ознакомиться со структурой нашего госпиталя и организацией в нем медицинской помощи.

На вяземском этапе оперативно-тактическая обстановка — близость франта — ограничивала наши возможности. Совершенно иное дело было в Москве. К нашим услугам были прекрасные госпитальные помещения, лучшие медицинские силы, неограниченное количество света, газовые плиты, широкая помощь общественности, перевозочный и эвакуационный транспорт, широкая сеть госпиталей-смежников. Что было хорошо для сорок первого и сорок второго годов, то совершенно отпало теперь, да еще здесь, в Москве, когда созданы специализированные госпитали. Никто не позволил бы нам сейчас заниматься кустарщиной в организации лечебно-хирургической помощи. Наш коллектив как бы сдавал экзамен перед крупнейшими учеными и практиками страны.

Начальник отделения для легкораненых Лященко назвал участникам пленума количество раненых, доставленных в госпиталь. Оно превышало трехзначную цифру.

За столами завтракало несколько сот человек.

— Осмотр, сортировка, обмывка, перевязка — все это потом, а сейчас самое главное для усталых, продрогших людей — горячий чай, кофе, легкий завтрак.

Пехотинцы в повидавших виды шинелях, десантники в теплых куртках на меху, разведчики в белых маскировочных халатах курили, ели, блаженно наслаждались теплом и своеобразным уютом; на буфетной стойке кипел огромный, трехведерный самовар. Звуки музыки, транслировавшейся по радио, сливались с говором раненых. Тут же работали врачи-сортировщики. Из нагрудных карманов у них торчали разноцветные талоны. Бегло просмотрев медицинскую карточку передового района, состояние повязки, задав необходимые вопросы, они прикрепляли на грудь раненого сортировочный талон, обозначив на нем час осмотра.

Из всех способов сортировки, известных в прежние войны, наиболее наглядным и верным оказался способ цветной маркировки. Он позволял по цвету талона и обозначенной на нем цифре определить очередность, в какой следовало направить раненого в перевязочную или операционную. В последнем случае выдавался ярко-красный талон с буквой «О». Следом за врачом шел фельдшер: по врачебным отметкам он регулировал направление раненых на санитарную обработку и далее в перевязочно-операционный блок.

У кладовой, где от раненых принимали шинели, полушубки, шапки, боеприпасы, ценности, личные вещи, четыре приемщика выписывали квитанции на сданные вещи. Затем мы вошли в громадный высокий зал с колоннами, в мирное время служивший столовой для больных. От столовой остались только хрустальные люстры да разукрашенные причудливыми цветочками стены. Сейчас Минин развернул здесь перевязочную для ходячих раненых.

Более десяти врачей, двадцати сестер и санитарок одновременно обслуживали перевязками около тридцати человек.

Николай Иванович Минин сидел за своим столом, напоминающим пульт управления крупной электростанции и, как диспетчер, все видел и оценивал. Даже беседуя с нами, он следил за стремительным потоком раненых, который проходил через зал.

Незнакомый мне врач сказал:

— В свое время мне пришлось работать на Ленинградской станции скорой помощи. Там применялась световая сигнализация. Чего вы достигаете своей диспетчерской системой?

— Мы ежеминутно знаем количество свободных мест, не только по отделениям, по палатам, но и в целом по госпиталю, знаем динамику движения раненых по отделениям, потребность в транспортных средствах, знаем, наконец, какое количество пищи нужно готовить, — ответил я.

В палатах вдоль стен стояли двухэтажные железные койки с тюфяками, обшитыми дерматином. На них отдыхали раненые. Сортировочные талоны на этот раз были привязаны к койкам, что давало возможность, не тревожа сна и отдыха остальных, по мере необходимости направлять раненых в рентгеновский кабинет, в перевязочную или на операцию.

В отделении Ковальского — для носилочных раненых — у дверей стояли три невысоких деревянных станка, отдаленно напоминавших гимнастические брусья. Возле них женщина-врач, одетая в белый комбинезон с небольшими вшитыми карманами, из которых виднелись края цветных талонов для сортировки, энергично распоряжалась санитарами На станках лежали раненые, тут же стояли наготове две пары санитаров в ожидании, когда им придется снимать раненых со станков.

Гости разошлись по палатам. Их интересовало все: и через сколько часов была оказана раненому первая помощь, и на чем его тащили с поля боя, и когда его кормили, и в чем привезли на полковой медицинский пункт, на чем доставили к нам.

Внезапно раздались мощные, оглушающие залпы стоящих против госпиталя зенитных орудий. Грохот батарей поднял с носилок многих раненых. Они молча вопросительно смотрят на врачей. Слышится приглушенный гул самолетов… Гости, как ни в чем не бывало, спокойно продолжают обход. Взрывы сливаются с залпами орудий. Работа в отделении не прекращается; санитарки и общественницы разносят чай.

Гул орудий постепенно стихает. Закончив осмотр, гости прошли в ванную комнату. Пятнадцать ванн были покрыты деревянными щитами с отверстиями для стока. Над каждой ванной висели шланги со смесителем горячей и холодной воды. Несмотря на непрерывную работу, пол был сух и чист. Наши общественницы, девушки и женщины в клеенчатых фартуках и резиновых сапогах, вооруженные губками и мочалками, так старательно мыли раненых, что те только кряхтели от давно не испытанного ими удовольствия.

Вчерашние студентки, домашние хозяйки — молодые и старые москвички все свои силы отдавали уходу за ранеными. Душой всего здесь была тетя Маша, «инструктор» и друг общественниц.

В операционной у одного стола работал Чайков, наш опытный хирург. Чтобы спасти ногу оперируемого, он применил редкий способ, описанный много лет назад профессором Богоразом. Один врач-ассистент переливал кровь, другой следил за деятельностью сердца. Сестра впрыскивала камфору. Столпившись вокруг, стояли наши учителя. Они молчали. Операция уже близилась к концу, когда раненый застонал.

— Хорошо бы ему поспать часов двадцать, — высказал свое мнение Еланский. — Пусть отдохнет его нервная система.

— И не жалеть ему крови и физиологического раствора, — добавил Ахутин. Тяжело вздохнув, Чайков закончил операцию и стал снимать перчатки. Я понимал волнение: не так уж часто приходится оперировать в присутствии ареопага лучших хирургов страны.

— Я вспоминаю, — говорил Бурденко, — сколько ампутировали ног с такими вот он ранениями в первую империалистическую войну. А все потому, что не хватало хирургов. На двадцать две тысячи врачей в царской России приходилось всего лишь две тысячи хирургов. Где же им было справиться!

— А аппаратура разве такая была? — вмешался Гирголав. — Кустарщина…

— А про кровь вы забыли? — напомнил Бакулев.

— Другие времена, другой строй и другое отношение к человеку, — сказал Ахутин.


Пригревает мартовское солнышко. Дворничихи с завидным упорством скребут снег тротуаров. Радует солнце, радуют дворничихи, радуют проходящие мимо танки и их молодые командиры с флажками в руках — высоко подняв головы, они выглядывают из башен. Освобождены города Сухиничи, Мятлево и Юхнов.

Наша «эмочка» пережидает, пока пройдет танковая часть — новое пополнение фронта. Остановилась и старушка, закутанная в теплый платок, с авоськой в руки в авоське из-под мороженой картошки и небольших кульков (наверно, отоварили карточки!) выглядывают стоптанные детские башмачки. С тяжелым придыханием старушка шепчет вслед танковой колонне: «Господи! Помоги и спаси их!» Ее доброе сморщенное лицо с посиневшим носиком трогательно, трогательны и башмачки. Трудно приходится жителям столицы. А сколько таких старушек помогает еще и нам, облегчает уход за ранеными, стирая для них белье!

В кабинете секретаря МК вижу начальников других госпиталей и члена Военной совета фронта. «Зачем нас позвали?»

Как бы про себя, поглядывая на окно, товарищ Щербаков произносит:

— Весной пахнет. Тепло. Так вот, друзья, вызвал я вас по такому поводу. Плохо кормите раненых. Побывал я в нескольких госпиталях. Спрашиваю: «Молоко раненым даете?» Отвечают: «Только тяжело раненым». «Какими овощами кормите?» «Кроме картошки, и то не всегда доброкачественной, да сушеного лука и моркови, почти ничего». Разве не так? — обратился он ко мне.

Я смущен и молчу.

— Вы все врачи со стажем. Не юноши. Я не собираюсь вам читать лекцию о влиянии свежих овощей и молока и вообще витаминизированного питания на заживление ран. Но вас самих неужели может удовлетворить положение с питанием раненых?

— Простите, — бормочу я, — но обеспечение молоком и овощами не входит функции госпиталя, тем более, что у нас нет своего подсобного хозяйства! Да и вряд ли мы задержимся в Москве надолго. Мы же фронтовой госпиталь!

— Не исключено, что придется и задержаться, — вмешался в разговор член Верховного совета Иван Сергеевич Хохлов. — И придется подумать о расширении подсобного хозяйства. Создали же вы всякого рода мастерские.

Щербаков, пытливо оглядывая нас, улыбнулся и сказал:

— А что касается упомянутой вами функции, то не вредно вспомнить, что в математике функция есть величина переменная. Разве мало новых функций выполняем все мы? Ничего не поделаешь. Война…

— А как же будет с подсобным хозяйством, если придется передвигаться?

— Впереди вас ждут не молочные берега и кисельные реки, — сказал член Военного совета, — а разоренная земля, пустыня, разрушенное вконец хозяйство. Разве плохо будет, если вы двинетесь вслед за фронтом со своим запасом овощей, со своим стадом? Стадо перекинем по железной дороге или погоните по грунту…

— Давайте, товарищи, ближе к делу, — сказал Щербаков. — Мы поможем создать подсобное хозяйство. Вы свяжетесь с колхозами и заключите договор. Только не жадничайте. Многого они вам не дадут. Участки неосвоенной земли предоставят. Молодняк — телок и поросят — тоже. У вас не используются сотни пудов отходов. Считайте создание подсобного хозяйства одной из самых важных задач.

Деловые заботы навалились неожиданно: семена, рассада, инструктаж людей. Шутка сказать, только под овес и картофель предстояло вспахать и засеять более двадцати гектаров! А лук, капуста, свекла, огурцы!.. Медицина — и сельское хозяйство… Я даже развеселился, представив себе Александра Архиповича Шлыкова в докторской шапочке и халате до пят на прикрепленном к его отделению участке. Занятные комбинации возникали во время войны!

Наш «собственный агроном» — секретарь партийной организации Полещук стал душой нового дела, хотя вся организационная сторона легла на плечи Ивана Андревича Степашкина. Руководство хозяйством он предложил возложить на Александру Дмитриевну Куракину.

Куракина, уроженка Смоленщины, была эвакуирована раненной и после выздоровления осталась в госпитале. До войны она работала в колхозе бригадиром, была награждена орденом Ленина за высокий урожай льна. Муж погиб на фронте. Сын в армии. Я рассказал ей о наших планах.

— Дело знакомое, — спокойно сказала она.

Весна ожидалась ранняя, приходилось торопиться, чтоб не запоздать с полевыми работами. Молодец завгаражом Дворкин: достал где-то трактор, автоцистерну из-под молока и быстро приспособил ее для перевозки пищевых отходов. Боевые листки, стенгазеты, горячо поддержали новое начинание.

Через два месяца у нас появились первый зеленый лук, редиска и салат, выращенные в подмосковном колхозе «Новая жизнь».

Куракина восстановила парниковое хозяйство колхоза, достала рассаду цветной капусты и помидоров. Каждый день товарищи из отделений после суточного дежурства направлялись к ней в помощь. Работа пришлась многим по сердцу. После душных операционных, перевязочных, мастерских и ванных комнат на воздухе дышалось легко, приятно ласкала глаз молодая поросль зеленых трав, листва деревьев. Вот тебе и школа жизни…

При виде запасов картофеля и капусты, сложенных осенью 1942 года в овощехранилище, оранжевой моркови, бережно упрятанной в сухом песке, ящиков с помидорами, на душе становилось отраднее. Подсобное хозяйство оказалось отличным средством лечения легкораненых, стало своеобразным домом отдыха. Исчезли усталость, бессонница, головные боли, раздражительность врачей и сестер.

Кончился первый год войны: мы накопили уже немалый опыт организационной, хирургической, научно-теоретической и учебной работы. Но потребность в специалистах все росла и росла. Фронт поглощал все молодые кадры. Сеть госпиталей значительно расширилась. Предстояла большая работа — подготовка нейрохирургов, стоматологов, рентгенологов и ортопедов-травматологов для специализированных госпиталей и отделений.

Банайтис все время напоминает нам: Вы основная учебная база фронта! Я прошу у него помощи. Установив возле себя телефон, он начинает созваниваться с другими госпиталями о присылке преподавателей.

— …Знаю, что будет трудно. Все-таки пришлешь Белякова, сейчас он здесь нужнее, Отдам, отдам! Отдам через два месяца. Нет, не раньше. Ни пуха, ни пера!

— Болен? Лежит? Странно, вчера был здоров! Приеду проверю. Если обман, смотрите! Ну, то-то! Машину пришлют утром. Пусть собирается. Спокойной ночи!

— Будешь жаловаться? На кого? На меня? Не можешь? Некем заменить? Сами виноваты, я говорил неоднократно: готовьте руководителей из молодых! Брак в работе будет? Сам становись к операционному столу. Какой же ты начальник хирургического госпиталя?


Прошло уже более десяти лет после окончания войны. Я внимательно слежу за подготовкой хирургов и бесконечно рад, что в крупных областных городах созданы мощные базы подготовки и переподготовки хирургов различных профилей. В свое время наш госпиталь внес немалый вклад в это дело. Курсы нейрохирургов — раз; стоматологов — два, гипсовальных сестер — три и прочее и прочее. Фронтовые и армейские конференции по обмену опытом тоже принесли немалую пользу.

Молодое поколение врачей, вооруженное таким могучим средством, как пенициллин и стрептомицин, не поймет, может быть, с каким душевным волнением ждали мы возможности применить новые бактериофаги в нашей практике.


А неутомимый Банайтис не переставал твердить:

— Сроки! Сроки решают! Все дело в них. Поздно привезли раненого — начинается битва с микробами. Первые шесть — десять часов они, как новые квартиранты, еще только обживают свою жилплощадь — огнестрельную рану. Тут их и бить: ножом, водой, стрептоцидом… Через шесть — десять часов они уже чувствуют себя по-хозяйски: живут, плодятся, творят безобразия…

В конце 1942 года мы уже твердо знали, что найден новый препарат, способный предотвратить инфекцию. Что нам первым дадут этот препарат, мы не сомневались. Так уж повелось: первая апробация заслуженными мастерами хирургии — Шлыковым, Письменным, Цирлиной, Туменюком, Мининым, людьми зоркими, вдумчивыми, — служила надежной гарантией, что средство испытано.

Это подтвердил простуженным голосом и позвонивший мне Банайтис.

— Есть новости для вас. Прислали новое вооружение.

— Вроде «Катюш»? — осторожно спросил я.

— Сравнил! — недовольно проговорил он. — Хотя ты прав! Те больших бандитов лупят, а мы будем маленьких крошить!


После вечерней проверки караулов я разыскал Шура, который жадно уминал остывший обед.

Увидев меня, он наскоро обтер губы, отодвинул в сторону тарелку и недовольно пробормотал:

— Господи, воля твоя! Отощаешь совсем на Западном фронте!

Оказывается, Банайтис вызывал Шура, чтобы поручить ему проверку растворов и мазей, через которые пропущен ультразвук. Уверяет, что результат должен получиться хороший. Эти мази и растворы всасываются во много раз лучше, чем обычные. Более того, не исключено, что в скором времени мы сумеем облучать раны и поражать находящихся в них микробов при помощи токов высокой частоты.

Во всяком случае, нам первым на фронте поручено испытать это новейшее достижение сорок второго года. Озвученные эмульсии нашли немало приверженцев. Первые результаты были обнадеживающими, эффект поразителен. Препараты с успехом прошли испытания. Мы могли со спокойной совестью применять их.

Прошел месяц, и к нам началось паломничество со всех концов столицы. Приезжали с других фронтов. Банайтис на этом не успокоился.

Блестящий хирург, храбрый, мужественный воин, генерал-майор медицинской службы Банайтис — Банас, как ласково звали мы его, — был первоклассным педагогом и практиком-новатором, неутомимым борцом с косностью в хирургии.

По его приказу к нам съехались ведущие хирурги из всех госпиталей и медсанбатов фронта для обмена опытом. Он внимательно выслушал их мнения. Ведь речь о том, насколько новое средство помогает уменьшить смертность, сократить инвалидность у многих тысяч раненых.

Обычно горячий, здесь он терпеливо ждал, пока все выскажутся.

— Новое средство вовсе не освобождает нас от забот и поисков лучших методов лечения, — учил он. — Наблюдайте за человеком, изучайте ранение, накапливайте факты, сопоставляйте их. Помните, что нет одинаковых ранений: каждое протекает по-своему.

Мы нашли маленькую лазейку в броне микробов. Будем ее расширять и углублять.

Друзья — товарищи

Еще в Новоторжской я хорошо узнал своих ближайших помощников и многих настоящему полюбил. Савинова — за его высокую принципиальность, благородство и чуткость, Минина и Шура — за их неутомимость, но больше всех, пожалуй, любил я Леню Туменюка за широту души, за веселый нрав, за горячность в работе.

Кажется, только недавно, в августе 1941 года, мы принимали Туменюка в кандидаты партии, а как изменился он, да и другие мои по работе. Изменился характер, весь стиль их жизни и мышления, а самое главное, выросло мастерство.

Я обвожу взглядом зал, где происходит партийное собрание.

Во втором ряду сидит Солонович, ныне старший ординатор. Робкий, неоперившийся врач, не успевший закончить ординатуру, он возмужал, научился самостоятельно мыслить, стал военным хирургом, хирургом-изобретателем. От прежнего Солоновича, может быть, осталась только простодушная улыбка человека, не утратившего способности краснеть, да так, что иногда у него вся шея заливалась краской.

В первом ряду перелистывает какой-то журнал медицинская сестра Солодухина с двумя орденами Красной Звезды. Член партии с 1919 года, она в госпитале работает со своей дочерью-врачом и внуком. Это потомственная медицинская семья.

Направо от меня, заняв весь ряд, сидят коммунисты нейрохирургического отделения со Шлыковым во главе: санитарки Мильгунова, Ставровская, сестра Рыжикова. Поодаль, у окна, — хозяйственники, среди них повар Никола Баженов с черной повязкой на левом глазу.

Сегодня принимают в члены партии Леонида Туменюка.

— Туменюк — настоящий советский человек. Во всем его поведении: в манере разговаривать с ранеными, оперировать, выхаживать их после операции, в отношении к товарищам — видны и огромная любовь к родному народу и высокая требовательность к самому себе. Я смело поднимаю руку, голосуя за прием товарища Туменюка в партию, — выразил общее мнение Савинов.

Когда подошел черед старшей сестры Кирилловой, поднялся Степашкин.

— Такие люди, как Тося Кириллова, — сказал он, — составляют золотой фонд госпиталя. Есть у нее одна черта: она никогда не говорит «нет» или «не могу», на всякое дело она смотрит с одной точки зрения: как скоро его можно выполнить. И работает она легко, красиво и энергично.

Уже который раз мне кажется, что кто-то толкает меня в бок, и толкает довольно сильно. Подумав, что это сделано невзначай, я отодвинулся в сторону. Прошло несколько, минут, толчок повторился. Посмотрел на соседа: какой-то моложавый человек в роговых очках с двойными стеклами смотрит вбок и чему-то улыбается. Я снова отодвинулся. Прошло минут пять — опять толчок. «Ну, — думаю, — приятель, скажу я тебе сейчас пару горячих слов!..»

А он уже, смеясь, снял очки, и я увидел знакомое-знакомое лицо. Прозвучал звонок, и председатель объявил перерыв. Мы вышли из зала. В фойе привычным жестом старого курильщика мой сосед вытащил обугленную трубку с искусанным мундштуком, набил ее табаком и сразу стал похож на прежнего аспиранта Ромочку Смелянского, который курил всегда: утром, ночью, ложась спать. Паузы у него были только во время операций, но в перерывах между ними брал он пинцетом трубку и с наслаждением затягивался разок — другой.

— Посмотри, посмотри, можешь даже пощупать! Говоришь, помолодел? — Засучив рукава до локтя, он обнажил мускулистые руки. — Ничего общего с прежним Смелянским из клуба толстяков? На фронте, брат, с первого дня. Некогда было сидеть, спал мало, ездил много, еще больше ходил, по суткам выстаивал за операционным столом, это тебе не восхождение на Кисловодские седла!

Звонок возвестил конец перерыва, и мы вернулись в зал, условившись встретиться попозже. Мой товарищ Ромочка Смелянский оказался известным московским окулистом, он прибыл в госпиталь во главе новой группы усиления из резерва фронта.

В бурные дни зимы сорок второго — сорок третьего года раненных в глаза доставляли к нам самолетами с многих участков различных фронтов. При этом использовались не только санитарные, но и боевые самолеты. Порой раненый доставлялся с места, отстоявшего от столицы на тысячи километров.

Смелянский работал не покладая рук сразу на двух столах: на одном он оперировал, и на другом в это время подготавливали нового раненого.

Встретились мы вновь, когда Смелянский осматривал раненого, доставленного из приемно-сортировочного отделения, с тревожным талоном красного цвета. Раненый был без сознания, все время в бреду кричал: «Потушите свет, потушите свет!» — и порывался сорвать повязку.

Прочитав историю болезни, Смелянский передал ее мне, предварительно отчеркнув ногтем несколько строчек. Запись гласила: «Множественное внедрение осколков стекла в оба глаза, видимость равна нулю, общая контузия».

В сознание боец не приходил с момента ранения, врачи дивизии, осмотрев его, немедленно на специальной машине отправили к нам.

Веки раненого были широко раскрыты с помощью миниатюрного расширителя. И без лупы было видно, что оба глазных яблока нафаршированы мельчайшими осколками, вокруг глаза обширные кровоподтеки.

Раненый замолчал и перестал рваться из рук, как бы чувствуя, что сейчас решается его судьба. Посмотрев еще раз через большую лупу, Смелянский мягко спросил его: Тимофей, ты меня слышишь? Раненый не отвечал.

— А дышит ли он? Есть ли у него пульс? — спросил встревоженно Смелянский, прощупывая рукой сердечные толчки.

Посмотрев еще и еще раз его глаза, Смелянский несколько секунд постоял в раздумье, потом прошел в соседнюю комнату, уселся на круглый металлический табурету стал намыливать руки.

— Готовьте раненого к операции! — крикнул он операционной сестре.

Смелянский оперировал классически: движения точные, выверенные — изящная, ювелирная работа. Казалось, он совсем не двигал миниатюрными инструментами. Только пристально вглядевшись, можно было заметить, как он едва-едва прикасался к раненому глазу. Странно не вязалась эта филигранная работа с его довольно неуклюжими пальцами. Закончилась операция вполне благополучно: еще одному человеку спас зрение!


Было совсем поздно, когда я вернулся к себе. По радио долетали обрывки фраз: «Раненые, не толпитесь, входите по одному! Пропустите сперва с носилками!» Жизнь в госпитале и в ночное время текла своим чередом. Ритм ее ничем не нарушался.

— Не хотите ли принять завтра участие в операции? — позвонила мне Дина Лазаревна Цирлина. — Я буду оперировать бойца, у которого пуля застряла в сердце.

— Обязательно приду, — ответил я.

Прежде чем идти на операцию, я перечитал кое-какую литературу. Ранения сердца все еще продолжали оставаться белым пятном в хирургии.

В операционной Дина Лазаревна просматривала у матового экрана многочисленные рентгеновские снимки. Белая косынка, низко опущенная на красивый лоб, полностью закрывала волосы. Кое-кто называл Цирлину за головной убор «сестрой Беатриче», но чаще «мать-настоятельница» — всем была известна ее строгая требовательность. Во время работы Цирлина была придирчива и даже порой грубовата.

— Видите! — Она показала пальцем на тень сердца, на фоне которой чернела маленькая тупоконечная автоматная пуля.

В молчании стояли врачи, внимательно рассматривая снимки, развешанные на окнах операционной. На других столах шли текущие операции, и каждый из нас понимал, как важна здесь тишина. Услыхав шум въехавшей коляски, Цирлина оглянулась и тихо спросила сестру, сопровождавшую раненого:

— Грелками обложили?

— Да.

Ассистент занялся прилаживанием гибких шнуров от электрокардиографа к ногам и руке оперируемого, затем быстрыми и красивыми движениями укрепил манжетки для измерения кровяного давления. Наконец были прикреплены шнуры и трубочки для регулирования подачи кислорода и подсчета капель переливаемой крови. К этому времени я закончил обезболивание поверхности груди. Цирлина одними губами спросила ответственного за подготовку к операции.

— Все готово?

— Все, — тихо ответил он.

— Начнем. — Обежав глазами столик, на котором правильными рядами лежали инструменты, Цирлина еще раз посмотрела на висевший перед ее глазами большой снимок и взяла скальпель.

Вскрыв осторожными, но сильными движениями грудную клетку, Цирлина обнажила сердце и, взяв из рук операционной сестры шприц, стала откачивать кровь из-под сумки. На наших глазах сердце заработало ровнее. Паузы между сокращениями становились реже. Сделав небольшой разрез, из которого сразу хлынула высокой струйкой кровь, Цирлина прижала пальцем отверстие, и тут же, не теряя времени, стала исследовать рану, в поисках пули, застрявшей в толще мышечной стенки сердца.

На какую-то долю секунды сердце вдруг остановилось. Все замерли, перестали дышать… Кровь потемнела…

— Адреналин, эфедрин! — скомандовала, чуть повышая голос, Цирлина и, приняв от сестры шприц, сделала укол в сердце.

Наступило томительное ожидание… Словно ветер пошевелил воздух, так громко вздохнули все мы, увидев, что сердце сперва медленно, потом учащеннее стало работать. Не мешкая, Цирлина удалила пульку, и она пошла по рукам. Маленький кусочек металла был еще горячим, когда я передавал его соседям.

Накладывается шов на мышцу, снова прекращается деятельность сердца. Тишина еще более сгущается. Цирлина начинает очень нежными, почти незаметными движениями массировать сердце, одновременно прижимая пальцем отверстие, из которого сочится кровь. Проходит минута, еще минута, еще… и на наших глазах сердце снова оживает.

Едва хирург успевает завязать крайние нитки и начинает подтягивать бьющееся сердце к поверхности грудной клетки, как один за другим швы начинают прорезывать толщу мышцы.

— Черт!.. — срывается у Цирлиной. — Вытрите мне лицо, что вы не видите, что ли? — кричит она, поворачивая в сторону голову.

Услужливые руки начинают вытирать ее вспотевшее лицо. Операция продолжается.

— Ну, теперь, кажется, держат крепко, — говорит она, чуть улыбаясь, и передает второму ассистенту несколько ниток. Операция закончена. Раненого увозят в палату. Нервное напряжение спадает.

Неутомимая Цирлина не раз давала обещание, что будет ложиться не позднее часа ночи, но это были одни слова. Ложилась она постоянно в три, четыре, а то и пять часов утра. И ровно в восемь часов, уже подтянутая, стояла в шеренге своего взвода. Как родная мать, она заботилась, чтобы ее «девочки» вовремя ели и отдыхали. А после отбоя считала непременным условием обойти свой «монастырь» — комнаты-общежития сестер — и поругать их за нескончаемые девичьи беседы, запоздалую штопку чулок, стирку. Строгая была «мать-настоятельница».


Каждому успеху товарища мы радовались всем коллективом. Нечего и говорить, как волновались мы за Николая Ивановича Минина, когда он защищал кандидатскую диссертацию. Тема — «Исследования над ранним швом сухожилий при огнестрельных ранениях пальцев и кисти». Все свои свободные ночи — свободных вечеров у него вообще не бывало — Минин просиживал над диссертацией, подбадривая себя черным кофе, сменяя мокрое полотенце, наподобие чалмы накрученное вокруг головы, чтобы не заснуть над рукописью. Зайдя с Цирлиной к нему вечером после ночного обхода, мы застали его перед зеркалом с часами в руках. Он репетировал выступление с кафедры.

— Николай Иванович, шли бы вы лучше спать, у вас уже язык не ворочается! — смеясь сказала Цирлина.

— Не троньте его, — попросил Туменюк, — все равно он еще тридцать раз прочтет свой труд. Сейчас с ним бесцельно говорить, он за свои действия не отвечает.

— Гарантирую: после защиты его немедленно отправят в психиатрическую лечебницу. Там специальное отделение хотят создать для таких «защитников».

— Перестань, Леня, издеваться над человеком! — страдальчески морщась, воскликнул Минин. — Посмотрю, каков ты будешь через три недели на своей собственной защите!

Часам к двенадцати Минина силой увели в столовую, накормили и напоили. А минут через тридцать он с группой «болельщиков» выехал на заседание Ученого совета Центрального института усовершенствования врачей.

Небольшой продолговатый актовый зал был переполнен, преобладали военные. Когда председательствующий предоставил слово Минину, даже у меня екнуло сердце.

Овладев собой, Мишин быстрыми шагами поднялся на кафедру и без всякой аффектации, в четырнадцать минут, доложил основные положения своей работы.

Большинство выступавших отметило важность диссертации Минина, рожденной в дни Отечественной войны. С. И. Спасокукоцкий, старый его учитель, медленными шагами поднялся на кафедру. Голос его, некогда могучий, сейчас был едва слышен. Кто из нас мог в ту минуту предполагать, что его съедает страшный недуг и мы вскоре его потеряем?..

Память сохранила его слова о Минине:

— Хороший хирург должен разуметь две главные вещи: рану человека и душу человека; первое легко, второе сложно, так трудно подобрать ключ к душе! Николай Иванович в совершенстве владеет тем и другим. Скажу одно слово: достоин!

Прошло тайное голосование: ни одного голоса против не было. Раздались аплодисменты. Друзья и товарищи Николая Ивановича бросились к нему со словами приветствия и с поцелуями. Дома его ждала торжественная встреча, празднично накрытый стол, за которым наконец к нему вернулись природный юмор и аппетит.

Мининская диссертация послужила примером для многих других, особенно для тех, кто говорил, что невозможно воевать и писать научную работу. В том же году были защищены еще три диссертации. Накопленный опыт давал огромное количество ценнейших, оригинальнейших мыслей, и было очень важно, чтобы они нашли применение и в других местах огромного фронта.

С большим интересом ждали мы фронтовой конференции хирургов. К конференции была подготовлена выставка, посвященная научным достижениям, изобретательству и рационализации. В клубе все фойе, примыкающие коридоры и соседние подсобные помещения были установлены выставочными экспонатами из полковых, дивизионных медицинских пунктов, полевых госпиталей армии и фронта, авиационных приемников…

Здесь были хитроумные рукомойники из стеклянных банок, спальные мешки для транспортировки раненых в зимнее время, портативные складные печи, меховые унты, светильники из снарядных стаканов, аккумуляторные фонари для операционных, банки со счетчиками для переливания крови, химические грелки, способные долго сохранять тепло, походная аппаратура для наркоза, лыжные носилки для оттаскивания раненых с поля боя, макеты операционных и много других интересных предметов. Всего было собрано более пятисот экспонатов. Выставка пользовалась большим успехом. Надо отдать справедливость устроителю — санитарному управлению фронта: выставка помогла работникам медицинских пунктов, расположенных на пути от переднего края до тыловых госпиталей фронта, понять многое из того, что делают их соседи.

Еще в Новоторжской, как только наступала некоторая передышка, мы все собирались в землянке супругов Туменюков. То ли мы соскучились по семейному уюту, то ли приятно было смотреть на эту дружную супружескую пару, — так или иначе нас тянуло к ним, и мы часто заходили к Туменюкам выпить стакан-другой крепко чаю,побалагурить.

Для своих сорока пяти лет Туменюк хорошо сохранился, на вид ему можно было дать не более тридцати пяти. Коренастый, с тяжелой походкой и сильно развитой мускулатурой, он обладал неиссякаемым украинским юмором. Работяга, неутомимый человек, отзывчивый и бесстрашный, Туменюк был шумливым и веселым. Запевала плясун, он пользовался всеобщей любовью. Раненые в нем души не чаяли.

Нет! Недаром Надежда Даниловна, жена Туменюка, так крепко его любит бережет. Как бомбежка, она бежит с криком: «Леонид, Леня, где ты?» Пройдет бомбежка, она опять нормальным человеком становится, работает. Над этим мы и посмеялись, сидя как-то у Туменюков.

— Что с ней сделаешь! — говорил Туменюк снисходительно. — Одно пожелаю: дай вам бог жить так дружно, как мы живем с Надеждой.

— Ура, ура! — раздались приветственные крики, и вдруг разом, как по команд все стихли. В дверях появилась бледная жена Туменюка.

— Леня, бомбят, Леня!.. — сказала она. — Бомбят!.. — и закричала: — Потушите свет!

— Вона какое дело! — кротко сказал наш Леня.

Это было просто непостижимо: на работе, в операционной, Туменюк — тигр, а дома — теленок. И заметьте, что Надежда Даниловна никогда голоса на него не повысит, только бровью поведет, и наш Леня сражен.

С некоторого времени наиболее близкие товарищи стали собираться у меня. На стол водружался самовар, раздобытый рачительным Иваном Андреевичем Степанкиным. Являлись два Николы — Минин и Письменный, — приходил Туменюк и строгая майор Кукушкина, Цирлина, Шлыков (как всегда на минуточку); Савинов, не заставляя себя долго упрашивать, начинал подпевать гитаристу Ковальчуку.

Веселье было в разгаре, когда Шур отозвал меня в сторону и сказал:

— У нашего Лейцена все признаки газовой инфекции на руке. Он как-то весь ослаб, видно, очень сильные микроорганизмы попали в рану.

Я похолодел:

— Ты же вчера утверждал, что ничего опасного, просто нарыв после пореза скальпелем!

— Да, так я думал вчера, а за ночь картина резко изменилась. Появилась сильная боль, палец раздуло, рана стала сухой.

— Температура?

— В том-то и дело, поднялась до сорока и двух десятых.

— Немедленно созывай консилиум! Ты меня извини, но я тебя совершенно не узнаю. Противогангренозную сыворотку начали вводить?

— Сыворотку ему еще ночью ввели пять доз, но у врачей ведь всегда что-нибудь не так: у него самый настоящий шок.

— А переливать кровь начали?

— Все время льем.

— Не падай раньше времени духом. Я бы ввел еще раз сыворотку, но не прямо в кровь, а под кожу, внутримышечно. Может быть, сделать еще несколько разрезов вокруг раны? Что говорит сам Лейцен? Он в сознании?

— Он молчит. С утра у него сонливое состояние, вялость, ничего не ест. «Хочу, — говорит — спать, но сильная боль не дает уснуть».

— Хорошо. Не будем терять времени. Собирай консилиум!

Я распорядился послать Лейцену бутылку портвейна, а сам пошел к нему.

В палате собралось много врачей и сестер. За время работы в госпитале Лейцен — начальник отделения, в котором лежали раненые с газовой инфекцией, — сумел снискать всеобщую любовь.

Он, конечно, лучше других понимал, какая над ним нависла опасность, и подсказывал консультирующим врачам, что нужно делать. Его тут же взяли в операционную, сделали еще несколько разрезов.

Всю ночь Лейцен горел, как в огне; несколько раз ему меняли белье. Лишь под утро он забылся тяжелым сном. Вахту около него несли Шур, Туменюк, Письменный и я.

Проснувшись, он впервые за трое суток попросил есть. Появилась надежда, что бой со смертоносными микробами выигран. Весть о том, что Лейцену лучше и дело, по-видимому, обойдется без ампутации, быстро облетела госпиталь.

Назавтра позвонил Банайтис.

— Как здоровье Лейцена? — осведомился он. — Бить вас некому. Не могли сообщить в первый же день!

— Не хотели вас беспокоить…

— А если бы пришлось руку отнять?

— Да мы никак не думали, что так может получиться. Если бы мы…

— Вот именно: если бы… А вы жалость стали проявлять к своему врачу!.. В хирургии не жалость нужна, а решимость.


Однажды Шур рассказал мне историю спасения ефрейтора Суховеркова. Попал в смену старшего хирурга Клецкого. Диагноз не вызывал сомнений: огнестрельное ранение бедра с повреждением кости и шоковое состояние.

Помощник Клецкого, опытный врач, нетерпеливо переминаясь, смотрел осуждающе на своего старшего: «Ну, чего тут терять время, каждому врачу ясно, гнилостный процесс развивается — необратимое явление, — надо поскорее ампутировать, не дожидаясь выведения из шока?! Не потерять бы и раненого». К этому склонялся и Шур.

— Попробуем перелить ему кровь, сделаем дополнительные разрезы и пустим в ход последнее средство, — решил Клецкий, — будем все время лить на рану новое средство — посеребренную жидкость.

Он вымыл руки и принялся сам переливать кровь.

— Подождем еще несколько часов, — сказал он, закончив переливание. Литр за литром он начал лить на рану посеребренную жидкость. К этому делу Клецкий привлек двух сестер — Ильину и Барсукову. На ночлег устроился в дежурке. Несколько раз за ночь вскакивал и бежал к кровати Суховеркова, щупал у него лоб, пульс, еще раз переливал кровь, прибавлял или убавлял давление струи посеребренной жидкости, прислушивался к его дыханию, боясь пропустить воспаление легких, вытирал у него лоб, сам поил морсом, вином. Спасение ноги Суховеркова стало делом чести всего отделения. Были израсходованы десятки литров посеребренной жидкости. В палате стояла необыкновенная тишина. Самые заядлые курильщики, обычно таившиеся с папиросой или самокруткой под одеялом, перестали курить. Самые нетерпеливые и беспокойные перестали ворчать. На малейшее движение или стон Суховеркова бросались два-три человека, санитарки, сестры. Это была яростная борьба с невидимым врагом.

Спустя три-четыре дня появился первый проблеск надежды. Температура у Суховеркова стала медленно, но верно снижаться, вернулся аппетит. Клецкий радовался как ребенок. Крупные слезы одна за другой катились по давно не бритому, похудевшему лицу врача. Не стыдясь их, он сказал: «Все же наша взяла!»

Во всех отделениях, столовой, клубе все разговоры вертелись вокруг ефрейтора Суховеркова. Горячие головы высказывали предположение, что теперь открыта новая эра в лечении огнестрельных ран, более сдержанные врачи, постарше, говорили: одна ласточка не делает еще весны; возникали ожесточенные споры, страсти разгорались.

«Балладу о ноге» рассказывали во всех отделениях.

День за днем Суховеркову становилось лучше. Нанесли ему всяческих подарков. Он стал поправляться, ходить на костылях в гипсовой повязке. Когда он улетал в глубокий тыл, его провожала целая толпа. Трогательно было прощание Виктора Суховеркова со своим врачом. Они расцеловались, как братья.

Что знали мы до этого о Клецком? Ничего или, во всяком случае, очень мало. У него было трое ребят, жили они в большой нужде, потому что эвакуировались из приграничной зоны летом, без всяких вещей. Из своего пайка Клецкий старался сберечь для них сладости, консервы, мыло.

Ценили его как хорошего работника, и только. Теперь-то мы узнали, что это за человек.

Возникла необходимость в создании при госпитале собственного донорского пункта: все время мы считали себя гостями столицы и потому расчеты свои строи учитывая главным образом собственные силы. Ведь каждую минуту мы могли двинуться вперед. И вот тогда-то, в весеннюю распутицу, когда полевые аэродромы превращаются в затопляемые места, мы обязаны были иметь резерв крови для переливания.

Через несколько дней мне представили список пятидесяти девушек с первой группой крови, желающих стать донорами, а на ближайшей врачебной конференции стол были выложены первые десять поллитровых банок в специальной упаковке. Когда Шур стал зачитывать знакомые имена наших товарищей, раздался гром аплодисментов.

Я помню всех моих друзей и товарищей, о каждом из них хотелось бы рассказать много хорошего. Но тогда пришлось бы писать многотомные воспоминания.

Люди с оловянными глазами

Есть люди, к которым с первого знакомства бессознательно возникает скрытое чувство неприязни.

По заданию политотдела разбирал я щекотливое дело одного начальника госпиталя, назовем его Дутовым… Если бы мне предложили охарактеризовать его одним словом, я, не колеблясь, ответил бы: «барин» или «вельможа».

Холеное, сытое лицо, равнодушные глаза и слащавая улыбка. Чистенький, словно только от портного, костюм. Новенькая портупея. Аккуратно подстриженные ногти, которые он то и дело подчищал перочинным ножичком. Ровный, как струна, пробор. Хромовые сапоги с модным носком. А как тщательно он разжевывал ломтики мяса! Обедал? Нет, он питался! Где это все происходило? Дома, на даче, в ресторане? Нет, на фронте!.. Как он был не похож на хирургов его же госпиталя, с их зелеными от усталости и ночной работы лицами! Да, он вовремя спал, вовремя ел и, конечно, только отлично и только для него персонально приготовленную пищу. Он жил растительной жизнью, не делая никаких попыток вникнуть в смысл происходящих событий, в судьбы товарищей, не заботясь о раненых. А начальство им любовалось. Его ставили в пример.

И все же его истинная сущность вскоре всем стала очевидной.

— Почему вы отказываете ночным сменам операционных бригад в дополнительном питании? — спросил я.

— А какое они имеют на это право? Они съели свой суточный рацион. — При этом кусочек шоколадки отправился в его рот. — В кипятке им никто не отказывал. Пусть подадут письменное предписание, тогда я буду кормить ночную смену! Не идти же мне за них на скамью подсудимых? Этого еще не хватало!

Я промолчал, хотя мне было известно, как широко он угощает своих дружков из управления, сколько продовольственных посылок он успел отправить своей семье в Ташкент, знал я и о том, что так называемая закрытая столовая для местного командования обеспечивается сверх нормы.

— Помилуйте! — воскликнул я. — При чем здесь скамья подсудимых? У вас есть ежедневная и немалая экономия продуктов — ведь тяжелораненые и послеоперационные, кроме глотка воды, в рот ничего не берут!

Он встал. Некоторое время молчал. Размеренным, точным движением отправил в рот очередную порцию шоколада и негромко сказал:

— Я попытаюсь выяснить в интендантстве.

— Полагаю, тут и выяснять нечего. Разрешите, я вместо вас выясню, — и, не дождавшись ответа, тут же позвонил главному интенданту фронта. Коротко изложив ему обстоятельства, попросил разрешения на использование выписанных, но неизрасходованных пайков для питания хирургических бригад, работающих в ночных сменах.

И нарочно громко переспросил: «Писать вам нет надобности? Оформлять актами с ссылкой на устное разрешение? Благодарю! Понял».

Вы, может быть, так оформляете в своем госпитале, а у меня другие порядки! — закусил удила вельможа. — Повторяю, пока у меня не будет письменного указания, расходовать государственные продукты никому не позволю! Я тоже «ученый»!

Что-то все-таки его проняло. С поразительной жадностью он выпил, не отрываясь, стакан воды и вставил в замысловатой формы мундштук папироску, извлеченную из палехской шкатулки.

— Курите! — предложил он мне.

— Курю только собственной набивки. Перейдем к делу! — говорю я. — Не столь давно к вам обращался врач с просьбой отпустить его на трое суток повидаться с семьей. Вы категорически отказали, ссылаясь на запрещение отпусков. Отпуск отпущу рознь. Врач хотел повидаться с семьей, которую едва разыскал. Он непрерывно в течение года с лишним проработал на передовой, был ранен и лечился, не выезжая за пределы своей армии. Врач-труженик, прекрасный работник! Всем это известно!

— Он у меня работает всего два месяца. Пусть себя проявит, покажет мне, каков он есть на самом деле! Проявит себя в общественной, политической и научной работе.

— И в общественной? — переспросил я.

— А как же иначе?

— И в политической?

— Совершенно верно!

— И в научной?

— Не могу понять, почему вас это так удивляет? Должен же он заслужить себе отпуск! Этак все разъедутся, а мне за них отдуваться!

Я едва сдерживал себя:

— По вас не видно, чтобы вы здесь за всех отдувались.

— Вы не смотрите, что у меня такой вид. Я очень больной человек, — отвечал он без малейшего смущения. — У меня стенокардия и радикулит.

Попыхивая папироской, он безмятежно смотрит на меня. От него повеяло такой непробиваемой твердолобостью, что мне вдруг захотелось выйти на свежий воздух.

В мирное время «образцовый» служака, в советско-финскую войну он очень ловко сумел вместо себя послать на фронт своего товарища из гарнизона. Когда началась Отечественная война, по дороге на фронт он «заболел» аппендицитом и через приятеля из управления кадров вернулся в родной город на Волге. Война снова вымела его из города на фронт. Выехал. Но… опять какая-то неведомая сила вернула его к тиши тылового города. Только осенью 1941 года отбыл он на фронт.

— Не можете ли вы кратко рассказать, — спрашиваю я его, — что вы сделали, чтобы улучшить работу?

Недовольно выпятив нижнюю губу, он ответил фразой, которую я до сих пор не могу забыть.

— Служил! Этим все сказано. Не воровал, не обманывал! Разве недостаточно?

— Теперь послушайте меня. Сомневаюсь, чтобы вам кто-нибудь и когда-нибудь говорил то, что скажу я. Может быть, это пойдет вам на пользу. Вы считаете себя морально устойчивым, а завели гаремчик из трех сожительниц. Не спорьте, знаю, могу по фамилиям назвать. Одной из них вы ухитрились лично сделать аборт. Не отрицайте! Могу указать день, число и месяц! Пользуясь своим служебным положением, вы через приятелей — начальников санитарных поездов — отправили за три месяца пребывания на фронте пять весьма весомых продовольственных посылок. Никакой болезни сердца у вас не было и нет! Не лгите! Вы здоровый человек. Вспомните ваших трех сожительниц. В ночь на двадцать второе августа, когда санитары, надрываясь от работы, несли мимо вашего кабинета раненого, вы, разъяренный, что они осмелились потревожить ваш покой, выскочили в коридор в нижнем белье и набросились на них бранью. Тоже не было? Ах, было! Вы дошли до такой наглости, что умудрились вызывать к себе секретаря партийного бюро для уплаты взноса!

Он сидел, не шелохнувшись.


Были и другие: самодуры и самоуверенные невежды, претендовавшие на руководящее положение. Один из таких горе-руководителей вспоминается мне до сих пор.

— Зажирели!.. Разжалую!.. На фронт отправлю… в окопы!.. — то и дело стращал новый начальник управления госпиталями своих подчиненных.

Он весь был пропитан той военной кастовостью, которая отличала людей, попавших со школьной скамьи на военную службу в старой русской армии. Мысль его не шла дальше готовых формул. Служил он до войны в небольшом госпитале Смоленского гарнизона. По утрам не спеша занимался физической зарядкой, завтракал и отправлялся на службу. Принимал рапорт дежурного, подписывал немудрящие бумажки, заходил в отделения; так проходил день, второй, неделя, месяц. Так шли годы…

Годы приносили сперва «шпалы» на петлицах, потом появился «ромб», в перспективе был второй. Война принесла новые заботы. На его плечи взвалили тяжелый груз управления госпиталями фронта. Нужно было принимать смелые, твердые решения продиктованные быстро меняющейся боевой обстановкой. А он совершенно не был на это способен.

Он держался правила, что первая правительственная награда должна быть ему а потом уже его подчиненным. В феврале 1942 года принес я на утверждение наградные листы на своих врачей, сестер, санитарок: Минина, Письменного, Кукушкину, тетю Машу, Клаву Голикову и других. Люди были достойные, не раз выполняли свой долг под огнем противника, с первого дня войны работали, не щадя своих сил и жизни, — словом, лучшие из лучших…

— Надо работать, — воскликнул он резко, возвращая мне листы, — а не о наградах думать! Я ведь не меньше ваших людей работаю, однако меня еще никто не наградил орденом. Ступайте! Когда нужно будет награждать, я вам напишу.

— Недобрый и несправедливый он человек! — жаловался я Савинову. — Злобный и завистливый!

— Почему вы задерживаете продвижение в званиях того или иного командира? — спрашивал я его.

— Я служу в армии двадцать семь лет, дослужился до звания военврача первого ранга. Пусть и он послужит. Куда ему торопиться? Потерпит!

— Позвольте! Но есть приказ о порядке и сроках присвоения воинского звания.

— Молоды вы еще меня учить. Я сам знаю, что делать. Запомните: яйца курицу не учат.

— Вы отменяете приказ?

— Не отменяю! — вскипел он. — А разъясняю.


— Что ты от него хочешь? — отвечал мне Шур. — Переделать его? Невозможно. От практической медицины оторвался четверть века тому назад. Лечебного дела чурается, как черт ладана. Людей оценивает лишь по ошибкам.

Я старательно уклонялся от лишних встреч с ним, ограничиваясь бумажными ответами на запросы, звонками по телефону, а в тех случаях, когда встреча с ним была неизбежна, посылал вместо себя нашего искусного дипломата Шура. Боялся: еще одно-два столкновения приведут к крупнейшему скандалу. У него была власть. В армии я привык подчиняться, не обсуждая полученное приказание.

«Долго ли тебя еще земля будет носить?» — думал я про себя, уходя от него. Однажды мне довелось с ним схватиться.

Раненые лежат по два человека на одной кровати… поезда номер 1056 и номер 1061 прибыли без печей… — докладывал я ему.

— Расстреляю за эта безобразия! Почему мне не представил об этом акты до сих пор? — Я заставлю вас работать как следует! — закричал он. — Шпалы понацепили… В генералы захотелось!.. Молокососы!.. Разжалую!.. От крика и ругательств у меня начала кружиться голова. И я не выдержал:

— Отправляйте куда хотите, хоть к черту на кулички. Фронт не наказание! Я не позволю себя оскорблять! Я такой же, как и вы, командир Красной Армии!

— А… что… ты сказал… повтори!.. Ты что, обиделся?.. Продолжай доклад, — комкая в руках папиросу, проговорил он, осекшись. — Садись, чего стоишь!

Наконец «слава» о нашем начальнике дошла до Военного совета фронта. Однажды член Военного совета фронта по тылу заставил его прождать в приемной около часа. Потом приказал вызвать его к себе. Не успел тот перешагнуть через порог, как член Военного совета, не здороваясь с ним, закричал на него и приказал выйти из кабинета. Тот, недоумевая, вышел. Прошло еще минут двадцать. Снова повторилась та же сцена, после чего член Военного совета совершенно спокойным голосом сказал ему:

— Прошу вас, садитесь! Ну, как? Не нравится? Конечно! И мне не нравится. А кому из советских людей может понравиться? Теперь вы, надеюсь, поняли, как надо разговаривать с людьми? Узнали, что значит самолюбие и чувство человеческого достоинства? Советский человек привык, чтобы его уважали. И вам никто не давал права оскорблять людей. Вы лишитесь партийного билета, если осмелитесь еще хоть один раз вести себя так, как вели прежде. Зарубите себе это на носу!


Тем большим уважением проникался я к людям высокого подвижничества и беззаветной работы, каких я наблюдал среди тружеников госпиталя. Письменного и Халистова, например, у нас так и называли «подвижниками».

Прямой, неспособный на половинчатые решения, Письменный жил только интересами и делами своих раненых. В случае неудачной операции, осложнения или гибели он уходил в себя, переставал разговаривать с товарищами, сидел где-нибудь позади всех на утренней конференции и мрачно хранил молчание.

Равнодушный к себе, своему питанию, костюму, забывая об обеде и ужине, Письменный привык всю жизнь думать и заботиться только о других.

Порой Письменный удивлял своих товарищей странной рассеянностью, какой-то погруженностью в себя. Но раненые его любили, чудачества Письменного их совершенно не задевали.

Побывав в нескольких московских клиниках и ознакомившись о лечением огнестрельных ранений груди у профессора Бакулева, Николай Николаевич буквально лишился покоя. Забился в наш архив, где хранились журналы операций и отчеты, и проводил там долгие часы, просматривая истории болезней.

Наконец он заговорил со мной горячо, увлеченно: знаю ли я, каковы исходы операций груди по нашему госпиталю? Я утвердительно кивнул головой.

— У меня собраны данные по госпиталям, куда мы направляем таких больных, посоветовался и с Александром Николаевичем Бакулевым, — сказал Письменный. — Результаты ведь неутешительные.

— А по сравнению с первой мировой войной?

— Лучше! Но это не должно нас успокаивать. У Цирлиной и у меня есть десятки писем от раненых, посланных в глубокий тыл. А вот списки, составленные мною по клиникам Казанского и Спасокукоцкого. Итоги довольно грустные.

— Вы по собственной инициативе занялись этим исследованием? — спросил я.

— Что вы! Это профессор Банайтис предложил мне собрать материал, но, прежде чем передать ему, я считал своим долгом доложить вам. Мне кажется, что пора нам менять тактику в отношении раненых с повреждениями легких.

— Как вы думаете это осуществить?

— Прежде всего поехать в учреждения передовой линии. Посмотреть, что там делается. Затем подучить их врачей в нашем госпитале — силы и средства для это у нас есть. Доставлять раненых как можно раньше самолетами к нам, — продолжал он. — Я уверяю вас, все это возможно.

— А что говорят московские ученые о необходимости активизации действий при ранениях легких?

— Если можно гарантировать, что в медсанбатах операции легких будут произведены так же хорошо, как в клинике, тогда там, и только там, следовало бы их делать.

— Ну что ж, поезжайте. Недели вам хватит? Только берегите себя. Поезжайте вдвоем с Цирлиной, она давно просилась в творческую командировку. Я позвоню Банайтису, чтоб и он был в курсе дела.

Переговорив с Цирлиной о поездке, я попутно попросил ее последить за Николаем Николаевичем. При свойственном ему пренебрежении к опасности и горячем желании узнать, как оказывается первая помощь в роте, он легко мог попасть в беду.

Прошла неделя, а Цирлина и Письменный не возвращались. На посланный мной запрос я получил печальный ответ: Письменного на обратном пути сильно контузило, и он лежит в полевом госпитале. Я вдруг ощутил такое волнение, какого давно не испытывал. Послав легковую машину, я приказал привезти его к нам, если он в состоянии перенести дорогу. Десятки раз упрекал я себя, что поддался его уговорам.

Материал они с Цирлиной собрали ценнейший.

Банайтис и начсанфронта помогли организовать курсы по повышению квалификации врачей. Были привлечены и москвичи. Бакулев согласился прочитать несколько лекций и провести наиболее типичные операции. До поздней ночи засиживались хирурги в анатомическом театре, изучая тонкости приемов операции при ранениях легких. Вместе с ними трудилась и наша молодежь, с восхищением наблюдая, как оперирует Бакулев.

Как-то к нам в госпиталь приехал врач-майор, прикомандированный к английской военной миссии. Он выразил желание ознакомиться с госпиталем.

— А что бы вы хотели посмотреть у нас? — спросил я майора.

— О… я так много слышал об успехах ваших хирургов, что меня интересует все. Если вас не очень затруднит, может быть, вы покажете нам, как вы лечите раненных в бедро и коленный сустав.

Майор оказался человеком весьма сведущим в вопросах хирургии, но в вопросах организационных, как скажем, доставка раненых с поля боя в транспортных шинах, позволяющих создавать полную неподвижность ноги, использование гипсовых повязок с лечебной целью при транспортировке раненых в тыловые районы, он или на самом деле не имел никакого понятия, или прикидывался наивным простаком.

Туменюка никто не успел предупредить, что к нему пожалует гость из Великобритании. Дверь в операционную оказалась запертой.

— Во время операции мы никого не пускаем туда, — объяснил я майору.

На его лице появилась одобрительная улыбка.

— У нас на островах этому вопросу не придается большого значения, — проговорил он.

— Говорите немного медленнее, — попросил я его. — Иначе нам придется обратиться к помощи переводчика.

Наконец дверь открылась. Стоя возле операционного стола с длинным фартука поверх халата и в белых чулках, Туменюк усердно обвертывал ногу спящего раненого ходами влажного гипсового бинта. На фартуке его виднелись следы крови, брызги гипса. Санитарка вытирала пол, хотя вокруг было совершенно чисто. Подойдя к Туменюку, я представил ему английского майора.

— Очень рад, извините меня за такой вид… не взыщите… Я сейчас закончу, — и, кивнув головой, продолжал работать.

Сделав еще несколько туров гипсовым бинтом, он провел рукой по повязке, ловко отмоделировал выступающие части и, взяв у сестры чернильный карандаш, написал на гипсе день, месяц ранения, день, месяц операции и подписался. Закончив, он отошел на шаг и полюбовался своей работой.

— У вас, как я вижу, прекрасно идет дело… Вы всегда сами накладываете гипсовую повязку? — спросил майор, подходя к столу поближе.

— У нас принято начинать и кончать операцию одному и тому же лицу.

— Ну да, но наложить гипс — это же, так сказать, черная работа, ее можно с ним доверить помощникам.

— А у вас в Англии кто делает эту черную работу? — спросил Туменюк.

Я поспешил вмешаться.

— Доктор Туменюк хотел спросить: вероятно, у вас эту работу делают сестры?

— Да. Конечно! Зачем же хирургу так пачкаться? Это же не столь сложно. Главное — операция, — ответил англичанин.

— А мы считаем, что накладывание гипсовой повязки — неотъемлемая часть операции и никто этого лучше хирурга сделать не может, — объяснил Туменюк.

Посмотрев несколько операций, майор извлек записную книжку и стал делать записи. Как видно, его в самом деле глубоко интересовала постановка лечения огнестрельных ран бедра. Попросив у него записную книжку, которую он с охотой дал, я увидел тщательно сделанные рисунки. Под каждым стояла пояснительная надпись. Карандаш у него был трех цветов, и рисунки были весьма четкими.

Из операционной мы прошли в огромную палату, которая произвела на английского хирурга большое впечатление. Раньше здесь был спортивный зал, где свободно можно было играть в теннис. Нынче в четыре ряда стояли кровати с раненными в бедро и коленный сустав. В дальнем конце зала на небольшом возвышении инструктор лечебной физкультуры под аккомпанемент показывала упражнения, которые старательно выполняли все раненые.

— Это — прекрасное зрелище! У вас каждый день так занимаются? — с нескрываемым восхищением спросил майор. — Да, — ответил я, — это входит в обязательный комплекс лечения. Раненые так согласно и с таким веселым видом проделывали свои упражнения и музыка была так жизнерадостна, что нельзя было глядеть на них без улыбки.

— Не желаете ли пройти посмотреть еще одну палату? — спросил я.

— Простите, — отозвался майор, останавливаясь у рояля, — но я хотел бы еще раз взглянуть на ваших офицеров.

— На каких офицеров? — спросил я.

— А разве это не офицеры? — майор указал на раненых.

— Нет, это солдаты и сержанты, — ответил я, и для убедительности извлек историю болезни первого попавшегося раненого.

Я здорово устал от визита вежливости и едва добрался до своей каморки. Поздний зимний вечер. Улечься бы, вытянув усталые, словно чугунные, ноги, но через полчаса предстоит погрузка раненых в санитарный поезд. Против меня за столом сидит Шур и с увлечением что-то читает, мурлыча под нос песенку. Меня раздражает его самодовольный вид… Вообще все меня раздражает… Хочется спать!..

— Что я говорил? Ага! Что я говорил? — вдруг раздается торжествующий голос Шура.

Уставившись на него сонными глазами и еще ничего не соображая, я вижу, как он радостно подпрыгивает на стуле, потрясая в воздухе листом бумаги.

— Вот вы с Савиновым все смеялись… А начальство отнеслось иначе к моему сообщению и просит дослать новые материалы опроса пленных врачей.

Шур, Шлыков и Цирлина, хорошо знавшие немецкий язык, сумели подготовить интереснейшие сведения о состоянии германской полевой медицинской службы на Восточном фронте. В общем, картина получилась потрясающая. В расчете на блицкриг германский генеральный штаб не сумел соответственно подготовить и перестроить свою медицинскую службу. Тяжелейших раненных — в голову, позвоночник, крупные суставы — они отправляли за много сотен и тысяч километров в стационарные госпитали, расположенные как на территории самой Германии, так и на территории оккупированных стран: Франции, Бельгии, Италии, Румынии. Можно себе представить, как велики были смертность и инвалидность этих раненых.

Перелом

Оставаясь основной эвако-сортировочной базой Западного фронта, мы в то же время оказывали помощь в организации санитарной службы на других фронтах. Поодиночке, группами, то самостоятельно, то с начальником санитарного управления или с ведущим хирургом фронта время от времени мы выезжали в прифронтовые госпитали, создаваемые на вновь освобожденной земле. Наши группы побывали в медсанбатах и госпиталях Калинина, Калуги. Тулы, Рязани, Сталинграда, передавая свой опыт организационно-врачебной работы. Многому при этом учились и мы сами.

Однажды я поехал в один из полков, чтобы ознакомиться с тем, как оказывается первая помощь и как происходит транспортировка раненых с поля боя. На передовой меня сопровождал старший врач полка.

Пройдя с трудом по дну оврага, мы пошли по ходу сообщения. В высоких окопах с хорошо отделанным бруствером бойцы дежурных подразделений вели наблюдение за противником. Пулеметные точки были надежно укрыты от огня немцев. Кутаясь от пронизывающего холода, прошли разведчики в маскировочных халатах.

Толкнув низенькую дверь с красным крестом и надписью «Ротмедпункт», мы попали в небольшую землянку.

— А где Барсуков и Толстов? — спросил старший врач.

— Сейчас придут, пошли прихорашиваться.

— На минуточку к чистильщику сапог забежали, — смеясь, сказал я.

— Угадали, — ответил фельдшер. — Узнали, что начальство идет и пошли к старшине за ваксой! А вот и они, — сказал он, услышав шарканье ног о ступеньки.

Дверь открылась, и в землянку вбежали два санитара. Первый из них быстро и ловко подскочил, пристукнул каблуками и отрапортовал: командир санитарного отделения, санитарный инструктор Толстов. У него было очень молодое, я бы даже сказал детское, лицо, живые глаза из-под длинных ресниц смотрели чуть насмешливо и дерзко.

— А ты что, Барсуков, прячешься за чужую спину? Выходи вперед, не стесняйся. Прошу любить и жаловать, бывший часовых дел мастер города Кержач, ныне орденоносец, бесстрашный санитар гвардии ефрейтор Барсуков, — представил его старший врач.

Вид у гвардии ефрейтора был, прямо сказать, явно не гвардейский. Невысокого роста, щуплый… «Как же он умудряется вытаскивать раненых с поля боя, да еще с оружием?»

— Будем знакомы! — сказал я ему и, не выпуская его руки, посадил рядом с собой на скамейку. — Расскажите мне о себе: как, на чем и сколько вы всего вынесли раненых? Только давайте предварительно договоримся: чур, не скромничать, не сваливать все на товарищей. Учтите, что мне кое-что известно о вас. Мне рассказали в Военном совете.

— Да вы вроде все и знаете. Люди выносят, и я от них не отстаю. Чего ж тут рассказывать?

Но постепенно Барсуков разговорился, увлекся, вспомнил, как он вынес первого раненого под Старой Руссой, как постепенно усвоил приемы ящерицы, ползая по земле, вместо санитарной сумки приспособил сшитые им брезентовые пояса для перевязочных пакетов, как видоизменил брезентовую лямку.

— Я эту лямку по опыту индейцев Фенимора Купера стал применять как лассо, говорил он, все более оживляясь.

— А письма вы получаете от раненых? — спросил я.

— Он у нас в роте больше всех получает писем, — сказал фельдшер, — даже зависть берет: и кто ему только не пишет. Матери, сестры, дети, отцы, братья, сами раненые. Шутка ли сказать, вынести из-под огня двести тринадцать человек!

Пройдет много лет, и скромный часовщик из Кержача будет рассказывать в кругу своей семьи о том, как в метель, в грязь и ливень, под обстрелом ползал он по смертному полю и, цепляясь за мерзлую землю, спасал своих раненых братьев… И многое даже ему самому, наверное, покажется невероятным. Но так было!


Первые госпитали для легкораненых, или «ГЛР», которые мне довелось видеть осенью сорок первого года, не производили солидного впечатления. Тогда под Вязьмой они еще находились в младенческой стадии организации. Размещались в наскоро устроенных шалашах и землянках. Перевязочные, ютившиеся в маленьких палатках, не в состоянии были обслужить большое количество раненых, да и само лечение проводилось весьма примитивно. Собственно говоря, это были скорее огромные амбулатории с общежитиями при них. Между тем нередко на одного врача приходилось двести-двести пятьдесят раненых.

И вот по заданию начсанфронта я снова еду в госпиталь для легкораненых, и, конечно, никак не предполагаю, что встречусь с тем же самым госпиталем, что был некогда под Вязьмой.

Как зачарованный, смотрю я на обширное хозяйство. Если раньше этот госпиталь походил больше на бивуак, на лагерь туристов, то теперь положение было совсем иное. Я ходил между ровными рядами удобно устроенных землянок, в которых на нарах в один-два этажа лежали матрацы, аккуратно заправленные одеялами; я с удовольствием осмотрел столовую, кухню, стрелковый тир и полигон, где занимались выздоравливающие, портновские, сапожные и столярные мастерские в учебном городке.

«Вот так мы растем и мужаем!» — думал я. Меня удивило и непривычное зрелище: колонны выздоравливающих бойцов под командованием строевых командиров и под звуки гармошек отправлялись на какие-то занятия. Провожая их взглядом, я сказал начальнику госпиталя, доктору Цветковой:

— Как все изменилось!

— Что же вам у нас больше всего понравилось?

— Об этом я вам скажу позднее, а вы мне прежде всего ответьте, откуда у вас взялись строевые командиры.

— У нас теперь все раненые разбиты по ротам, роты — по взводам. А во главе каждой роты стоит кадровый штатный командир. Собственно, рота и отделение у нас — это одно и то же. Начальником отделения — врач, а помощник у него — командир роты.

— А это двоевластие не мешает?

— Что вы, наоборот! Врачам теперь не житье, а масленица. Они с радостью отдали всю полноту власти командиру, а сами занимаются только медициной. У нас все, как в полку: утренний подъем по сигналу трубы, далее физическая зарядка, туалет, завтрак. Я вам хочу еще показать наши мастерские по ремонту обуви и обмундирования, а главное, нашу гордость — мастерскую по ремонту оружия.

— А что это за сигнал? — спросил я, услышав протяжный звук горна.

— Бери ложку, бери хлеб, — пошутила начальник госпиталя.

— А вас за что-нибудь ругают или только хвалят? — как-то само собой вырвалось у меня.

— Нас нещадно ругает только Банайтис, и ругает весьма справедливо, — продолжала Цветова, — за то, что мало занимаемся научной разработкой своего опыта.

— А вы не задумывались над созданием истории вашего госпиталя?

— Задумывалась. Больше того, собираю материал, думаю, если позволит обстановка, защитить диссертацию, — ответила она, и в первый раз улыбка украсила ее строгое лицо. — Без госпиталей такого типа трудно было бы разрешить проблему лечения легкораненых вблизи от передовой линии фронта, и нечего было бы даже помышлять о возвращении в строй такого количества людей, какое возвращается сегодня.

— У вас, должно быть, есть опытные помощники, специалисты — инженеры, техники? — спросил я, заинтересованный всем виденным в госпитале.

— Есть один строитель, он же и хозяйственник.

— Так кто же вам помог соорудить все это?

— Печальный опыт как не надо создавать госпитали для легкораненых, я великолепно усвоила еще в первые месяцы войны. И сделала для себя определенные выводы. Без способности увлекаться, воспламеняться творческим чувством человек не живет, а прозябает. Он превращается в сухаря!..

«Ишь ты, как заговорила, а я чуть-чуть ее сухарем не окрестил. Нечего сказать, хорош сухарь!»

Нечего и говорить о том, с какой тщательностью подбирали мы бригаду, инструментарий, медикаменты для посылки в Сталинград. Прошел месяц, прошло полтора, мы немало переволновались за Шура, который возглавил нашу «группу усиления», и Николая Николаевича Минина, поехавшего с ним.

Наконец в канун нового 1943 года они возвратились.

— А мы тут думали, раз началось наступление, могут задержать вас. Небось пострашнее, чем в Москве или Новоторжской? — тормошил я Шура.

— Ей-богу, не замечали. Работали, как волы, некогда было и думать. Отправили нас в полевой госпиталь. Ну, скажу я тебе, поработали там хирурги здорово! Такого накала человеческой воли, такого трудового напряжения, страстного горения, как там, я на нашем фронте не видел даже в самые горячие дни. Они не только оказывали помощь раненым, это они делали отлично, но и умели развернуть госпиталь через 30–40 минут после прибытия на новое место. Вот где начинаешь понимать смысл названий ППГ — полевой и подвижной госпиталь. Собственный жилой палаточный фонд, приспособленный для работы в любых метеорологических условиях, а равно и собственный автомобильный транспорт позволяют им перемещаться на любое заданное географическое место, было бы только горючее.

Несомненно, эти госпитали — огромное достижение нашей военной медицины. Они оказывали высокоспециализированную хирургическую помощь: госпиталь, в котором работали Шур и Минин, принимал только раненных в крупные суставы и бедра, а неподалеку стояли госпитали для раненных в грудь и живот и отдельно — для раненных в голову. Раненый попадал не просто к хирургу, а к специалисту, к умельцу.

Не приходится говорить о том, с каким волнением выслушали мы сообщения товарищей об их пребывании на Сталинградском фронте.

Войска Западного фронта отогнали врага далеко от столицы. Росла радостная уверенность, что в скором будущем противника погонят еще дальше на запад.

В свое время Николай Иванович Пирогов мечтал сделать госпитали полевыми подвижными, имеющими собственный жилой фонд. Вот мы и начали претворять эти идеи в жизнь. Собирали всевозможные прицепы, фургоны, автобусы, готовясь к развертыванию госпиталя на новом месте. Фронт, конечно, даст нам палатки, но в первую очередь они нужны будут передовым госпиталям, работающим в непосредственной близости к фронту и вынужденным часто менять место расположения. Но найти жилой фонд на разоренной территории — дело нелегкое. Главное, зацепиться за землю на новом месте и развернуть помощь раненым в полном объеме.

Мы усиленно готовились к работе в новых условиях, особое внимание удели переподготовке врачей. Каждый из нас, помимо своей узкой специальности, осваивал новые отрасли хирургии, проходя практику в других отделениях.

Скоро рассвет. На втором этаже через полузакрытые двери операционной слышно потрескивание электродвигателя, глухой стук долота. Это напоминает заводской шум. Тут хозяйничает пятидесятилетний Александр Архипович Шлыков. В длинном, до пят халате в виде мантии, в низко опущенной на лоб белой шапочке и очках он напоминал средневекового алхимика. Закончена операция. Пользуясь несколькими минутам перерыва, пока операционная сестра готовит инструменты, Шлыков обходит ряд операционных столов, за которыми напряженно работают его помощники. Оперируют самое сложное, самое тонкое — головной и спинной мозг, механизм, который управляет всеми жизненными процессами.

Шлыков направляет свой рефлектор на рану того или иного оперируемого. Завидев меня, он говорит:

— Вы обратите внимание, как смело оперирует теперь Вера Михайловна Федяшина. И мыслить стала комплексно: хирургически и неврологически. А помните, как Вера Михайловна нехотя начала изучать невропатологию, даже бунт подняла, заявляя, что сейчас некогда заниматься учебой, надо работать.

Оперировал Шлыков всегда спокойно и точно. Неторопливые, скупые движения рук, я бы сказал даже, нежность движений, отличали его от других хирургов.

Видел ли кто-нибудь, чтобы Шлыков волновался во время операции? Нет. Случалось, иной хирург при неожиданном осложнении повышал голос, начинал суетиться. Шлыков всегда сохранял душевное равновесие и уверенность. Со стороны все в его руках казалось простым и легким. Так могут работать только мастера, полностью овладевшие своим искусством.

Недаром про Шлыкова шла молва, что у него руки все видят. Так оно и было на самом деле… Они много «видели» и много полезного делали, эти умные руки!

— Того, что мы теперь знаем, одними только словами не передашь, — говорил Шлыков. Нужны десятки книг, фильмов, подробнейших инструкций. А самое главное, надо изучить накопленный нами опыт.

— Вы так говорите, будто скоро войне конец и можно уже оглянуться на пройденный нами путь.

— К тому дело идет. По всему видно, гитлеровцам сломали позвоночник, а без станового хребта долго не продержишься. Я как нейрохирург очень хорошо понимаю, что значит разбить спинной мозг. Процесс, как правило, необратимый.


Да, процесс войны для противника принимал необратимый характер. Что ни день, то новая радость. 18 января наши войска прорвали блокаду Ленинграда. Несгибаемые, мужественные ленинградцы с честью выдержали тяжкие испытания двух военных зим. Я пошел поздравлять оставшихся у нас на излечении нескольких ленинградцев. Уже поднимаясь по лестнице, я услышал пение. Коридор, обычно переполненный ранеными и персоналом, был непривычно пуст. Красивый и сильный голос четко выводил слова и мелодию незнакомой, но сразу понравившейся мне песни. У дверей одной палаты толпилось много народу: в палате на стуле один из выздоравливающих ленинградцев с чувством пел, а несколько голосов дружно подхватывало припев:

Редко, друзья, нам встречаться приходится,
Но уж, когда довелось,
Вспомним, что было, выпьем, как водится,
Как на Руси повелось.
Пусть вместе с нами семья ленинградская
Рядом стоит у стола.
Вспомним, как русская сила солдатская
Немцев за Тихвин гнала.
Пусть вместе с нами навеки прославлены
Под пулеметнойпургой
Наши штыки на высотах Синявина,
Наши полки подо Мгой.
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу.
Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло сжимая врагу.
Выпьем за тех, кто неделями долгими
В мерзлых лежал блиндажах,
Дрался на Ладоге, дрался на Волхове,
Не отступал ни на шаг.
Выпьем и чокнемся кружками, стоя
Меж братских друзей боевых.
Выпьем за мужество павших героев,
Выпьем за встречу живых!
— Выпьем за встречу живых! — страстно закончил хор. После получения радостных известий о прорыве блокады Ленинграда Совинформбюро чуть ли не каждый день стало сообщать о том, что части Советской Армии освободили то один, то другой крупный город и населенные пункты.

Стремительно развивались события под Сталинградом. Наступил долгожданный день. Свыше трехсот тысяч гитлеровских войск окружены, пленен сам командующий шестой армией генерал-фельдмаршал фон Паулюс.

В конце февраля 1943 года к нам приехал Банайтис. Он радостно возбужден. Вот-вот будет освобожден его родной город — Ржев.

— Думайте о санитарных машинах с высокой проходимостью, — говорил Банайтис. — Скоро начнется распутица. Будь у нас побольше самолетов, способных взлетать и садится на небольших площадках, можно было бы эвакуировать раненых из полковых или дивизионных медицинских пунктов прямо во фронтовые госпитали или даже дальше. Такая техника позволила бы усовершенствовать военно-полевую хирургию, а то, опасаясь таких осложнений, как газовая инфекция, шок, кровотечение, мы вынуждены перекатывать раненых с одного этапа на другой. Транспорт — одно из условий, решающих успех полевой хирургии.

Озабоченная улыбка бороздила лицо Банайтиса. Ответственность у него велика. Огромный фронт, раскинутый на сотни километров вглубь и вширь, не одна тысяча хирургов, десятки госпиталей, медсанбатов. Хозяйство немалое…

— Жизнь не стоит на месте, — говорил он. — Условия войны изменились, предстоит большое наступление. Впереди Вязьма, Смоленск, Минск… Коммуникации растянуты. Слишком много этапов медицинской эвакуации…

— Много этапов — мало порядка, — сказал я. — Подумать только: в роте оказывают первую помощь, в батальоне доврачебную, в полковом медпункте — первую врачебную, в медсанбате — квалифицированную, в армейском тылу — специализированную. И это еще не все. Раненые смеются: «Ну как, скоро нас эвакуируют дальше?»

— Ты что предлагаешь?

— Я не настолько наивен, чтобы не понимать, что войсковые части и соединения, обладающие в настоящее время мобильностью, должны иметь свои собственные медицинские подразделения. Но определенные группы раненых следует без задержки направлять в то место, где они смогут находиться до поправки. Надо заблаговременно создавать солидную госпитальную базу ближе к передовой. Вторые эшелоны армейской базы на месте первой или даже, скажем, фронтовые госпитали на месте армейской госпитальной базы. К примеру, разве наш госпиталь нельзя разместить в армейском тылу, поближе к дивизиям и полкам? Справимся. Только успевайте перемещать, а за нами дело не станет. У нас есть все: и кадры врачей высокой квалификации, и рентгеновские аппараты, и металлоискатели, и своя станция переливания крови.

— Некоторые товарищи выражают сомнение, говорят, наш госпиталь громоздкий стационарный и не способен к быстрому и частому перемещению, — вступила в разговор Валя Муравьева. — Чиновники!

— Это кто же такие? — поинтересовался Банайтис.

— Комиссия. Был среди них один, — ответил я. — Товарищ личного опыта не имел, основывается на том, что у нас нет достаточного количества машин и палаток, как в полевых госпиталях. «Вам, — говорит, — потребуется минимум сотня палаток и двести машин». Я ему отвечаю: «Это, конечно, дело непростое, но ни одна крупная фронтовая операция не может считаться медицински обеспеченной, если не будет надлежащей сортировки раненых. Формы и способы сортировки нами найдены. Структура госпиталя позволяет принимать в сутки несколько тысяч раненых, оказывать им помощь и эвакуировать дальше без опасения за их жизнь…». Не верит.

— Жаль, что он на меня не наскочил! — проговорил Банайтис. — Я бы ему сказал… Не в громоздкости учреждения, а в громоздких людях причина. Сейчас не первая мировая война; армия насыщена моторами, целые дивизии на автомашинах перебрасывают. И вас переместить с места на место за сотни километров не столь сложна задача. Только бы поскорее двинуться вперед! — вырвалось у него.


Первого марта нас вызвал к себе начальник санитарного управления фронта.

— Предупреждаю, что в самые ближайшие дни, как только падет Ржев, будет открыт путь на ваше прежнее место — в Вязьму. Надо немедленно начать готовиться к переезду. Составьте подробный план. Наиболее громоздкое имущество перевезем на санитарных поездах, как только восстановится железнодорожный путь. Часть персонала и все необходимое для немедленного развертывания работы — инструмент оборудование, электродвигатели — подбросим на самолетах, а часть — на машинах. Вы должны быть наготове. Как только будет дана команда — по коням и вперед! Наступление войск фронта будет стремительное, чтобы использовать дороги до наступления весенней распутицы.

Ждали мы, ждали этого дня. Готовились. Как скопидомы, копили все, что может сгодиться на разоренной, сожженной фашистами земле. Но, как всегда, он наступил неожиданно.

3 марта передовые части освободили Ржев. В прорыв устремились войска Западного фронта, а за ними в путь тронулся и сортировочно-эвакуационный госпиталь 290, основная госпитальная база Западного фронта.


Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   По долгу службы
  •   На новом этапе
  •   Новоторжская
  •   Хирурги. Сортировщики. Эвакуаторы
  •   Ведущий хирург
  •   Приезд Бурденко
  •   Интенданты
  •   Наша Таня. «Карапузик». Тетя Маша
  •   Готовимся к зиме
  •   На подступах к Москве
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   Фронтовая Москва
  •   С Малой земли
  •   «Функция — величина переменная…»
  •   Друзья — товарищи
  •   Люди с оловянными глазами
  •   Перелом