КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 420018 томов
Объем библиотеки - 568 Гб.
Всего авторов - 200494
Пользователей - 95486

Впечатления

кирилл789 про Стриковская: На Пороге Дома (Фэнтези)

написана в 2014 году, значит пятой книги не будет, жаль.)

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Стриковская: Мир драконов (СИ) (Фэнтези)

ой, как мне эти идеи рабства не нравятся, увы. хорошо, что вовремя герои взяли свои судьбы в свои руки.)

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Стриковская: Стать Собой (СИ) (Фэнтези)

приключенчески.)
прекрасный автор.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Стриковская: Воплощение (СИ) (Фэнтези)

класс. других слов нет.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Блесс: Подружка невесты или... ветеринара вызывали? (Любовная фантастика)

ну, в общем "неплохо".
после ужасов снежной сашки и ирки успенской, очень даже неплохо. на "отлично" не тянет, извините.)

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Стриковская: Бегом за неприятностями 2 (Фэнтези)

вторая книга понравилась чуть больше первой.)
как-то здесь всё законченно и удачнее для героев.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Гнев Перуна (fb2)

- Гнев Перуна (пер. Людмила Г. Иванова) (и.с. Россия. История в романах) 5.34 Мб, 534с. (скачать fb2) - Раиса Петровна Иванченко

Настройки текста:



Гнев Перуна



Часть первая В СЕТЯХ ДИАВОЛА



Не удерживай слова, если оно может помочь.

Ибо в слове познаётся мудрость, и в речи — познание.

Из книги премудрости
Иисуса, сына Сирахова.

Высокий костлявый старец широко ступал узкой тропинкой, вросшей бурьяном, которая пилась вдоль насыпи. Если отсюда, с этого крутого взгорья, посмотреть вниз, куда беспорядочной толпой как бы сбегают яворы, осины, вербы, дубы, густые заросли черёмухи и бузины, то сквозь их ещё оголённые ветви можно разглядеть широкую светлую полоску реки. Это Днепр. Старые прищуренные глаза хотя и видели далеко, но уже не могли хорошо рассмотреть нынче, каков он, этот полноводный Днепр, в этот момент — тихий или гневный. Наверняка всё же шумел белыми гребнями волн. Наверняка. Ибо иначе сегодня и не могло быть! Сегодня всё должно было возмущаться, восставать, расплёскивать гнев, подобно тому как он клокочет в душе этого седого старца.

По другую сторону дорожки, вверху за насыпью, тянется деревянная стена. В кремнистую землю этого высокого правого берега Днепра крепко вцепились высокоглавые храмы Печерской обители. Туда не хотел смотреть.

Сердито стучал сучковатым посохом о тропинку, по сторонам которой шелестели на ветру ещё прошлогодние стебли череды и цикория.

Не замечал этого. Большая сухая рука в синих сухожильях до боли в суставах сжимала посох. Подставлял лицо пахучему апрельскому ветру. Пьянило терпким молодым зельем, почками, влажностью земли. Дурманило голову. Путались редковатые, но длинные, до плеч, седые волосы. Путалась густая белая борода. Прозрачно вылинявшие старческие глаза напрягали зрение, всматривались вдаль. Но вряд ли что-то видели. Сердито бормотал:

   — Горе тебе, человек, которого сын человеческий предаёт. Горе тебе...

Кому посылал эти слова? Бросал их себе в душу, дабы сделать ей ещё больнее? Или хотел ими сразить кого-то из своих обидчиков?..

На спине ветер надувал парусом чёрную рясу. Она хлопала о колени, облипала ноги. Старец не замечал этого. Хмурился. Под сморщенными веками глаза таили гнев.

Шевелились старческие сухие уста. Негоже монаху, служителю Всевышнего Господа, поддаваться мирской суете, где подстерегает тебя везде диавольское искушение. Обращайся, человек, в молитвах своих ко Всеблагому, возложи тяжесть тленного жития земного на его плечи, а своим терпением и смирением достигай покоя для души!..

Терпением и смирением...

Ан нет! Диавол от самой заутрени сегодня ловит душу отца Нестора в свои сети! С того часа, как узнал, что игумен Печерской обители сообщил черноризцу-книжнику, что забирает у него державный пергамен и отдаёт новому летописцу — Сильвестру[1]... Ибо того хощет новый князь... Владимир Мономах[2] того жаждет!..

Забрать его пергамен! Сколько лет Нестор труды свои вкладывал в него! Сколько дум над ними передумал! Душою сам возносился и иных, несмысленых, желал вознести над мелочностью и ничтожностью жалкого мира. А теперь эти мозгляки никчёмные вырвали у него самое дорогое. Забирают чадо его, кровию, потом, пылкой мыслью взлелеянное за все эти долгие и многотрудные лета.

«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, которые запираете царство небесное человекам, ибо сами не входите туда и хотящих войти не допускаете...»

Стукнул посохом о твёрдую каменистую тропинку — случайно попал в босую ногу. Пусть! Пускай болит и тело. Может, душе полегче станет...

Уста шептали молитвы-раскаяния. «Боже, посмотри на смирение моё и на труд мой честный и прости все прегрешенья мои!.. Ибо грешен есмь!.. Ежедневно грешил помыслами, денно и нощно умножая эту сокровищницу познания для людей. Ибо забыл, что всеблагий Господь учил: «Где сокровища ваши, там и сердца ваши». И ещё сказал о таких, как он: «Безумец! В эту ночь душу твою возьму, собранное же тобой — кому достанется?»

Грешен отец Нестор. Считал, что эти его сокровища — человеческие души обогатят, посеют мудрость и добро в сердцах неразумных. Теперь же постиг, что всё это — лишь бесовские сети. Никому не нужны на сем свете те его знания и его правда. Наверное, и в самом деле: лишь на небесах, среди райских садов и белокрылых ангелов витает мудрость и умножает добро в душах праведных. На сей же грешной земле для них существуют лишь искушения...

Молиться... молиться ему следует. Нести поклонное чело святому Господу, чистой Богородице, Матери Божьей, и своим отречением от суеты и терпеньем этого унижения и оскорбления его души добыть право хотя бы на потустороннее признание Богом. А сей грязный, смрадный мир да сгниёт в блуде, страстях, братоубийствах! Ему же, отцу Нестору, теперь до него дела совершенно нет!..

Теперь пускай отец Сильвестр... Но почему Сильвестр?

Обида снова горячо бунтует в Нестеровой душе. Почему именно сей ничтожный лукавец, для которого не существует ничего святого и доброго на земле?.. Ведь он же что угодно напишет в державном пергамене! Может вознести никчёмного, может унизить великого. Правда человеческая никогда его не тревожила. А ведь летописец потому и имеет право на прошлое, что сохраняет правду для будущего!

Но не будет Нестор печалиться за этого Сильвестра. Ему отныне нужно спасать свою душу. Оградить себя верой и надеждами в Бога и в добро, наполнить себя равнодушием к миру сему, дабы достойно уйти из него. Его тропа вот-вот оборвётся... Навсегда...

Неcтор изо всех сил принуждает себя думать о собственной душе и собственном спокойствии. Как спасти свою душу? Только душу. Ибо силу плоти он давно убил в себе. Пусть отныне не встречается его душа с кознями диавола! Пусть ангелы проведут её сквозь адские мученья к свету Божьего милосердия. Аминь.

Монах вдруг остановился. Утомлённо сомкнул веки. Вдохнул на полную грудь. Обеими руками схватился за посох.

Пришёл ведь... Вот и конец его тропинке...

Посмотрел вниз, на широкие заплавы Днепра. На синюю даль лесов. Благодать Божья! Красота земли-матери...

За этой кручей, на которой он стоит, Днепр-река круто поворачивает направо и прячется в зелёно-мглистых волнах лесистых горбов. Под ногами — обрыв высокого берега. Дикие заросли и кустарники. А над головой — высокое синее небо. Порывы ветра подгоняют белые растрёпанные облака. Низко плывут они над днепровскими склонами. Касаются мягкими крыльями верхушек храмов и тополей. Будто хотят подхватить с собой и отца Нестора, великого грешника земного, дабы вознести его над миром. Надо всей весенней землёй, которую он так горячо любил, которую пылко желал засеять добром и мудростью. Потому человек и грешен, что верил в невозможное. Ведь это только Всеблагому дано!

Ещё грех единый знает он за собой: любит наслаждаться красотой мира. А может, это и не грех, ибо всякая красота — творенье духа Божьего... Потому она и успокаивает его уничтоженное, разбитое сердце и взволнованные мысли.

Что есть в человеке более низменное, как не суета мирская? Погляди, человек, вокруг себя, на этот безмерный и вечный мир, и ты почувствуешь своё величие и ничтожество своих стремлений. Что ты еси под небесами? Быстро меркнущая искра, мимолётная слабая вспышка. Не способна она озарить землю ни Сердцем, ни Мыслью, ни Словом. Для этого ещё нужно, чтобы окрест тебя умели прислушиваться к твоему Слову, а не к собственной гордыне или же к собственному ничтожному страху...

Безутешная обида снова заныла в старческом сердце. Ведь отдал людям всё богатство, которое носил в мыслях и в душе, а они взяли его своими грязными ручищами и бросили себе под ноги. Стоило ли столько лет над столом спину гнуть!..

Вновь бесовские искушения жгут мысли. Благой отец печерский владыка Феодосий[3], когда ещё был живой, учил братию монашескую не уповать на будущий день. Сколько чудес он сотворил во имя того, чтобы научить окружающих, как нужно жить сегодняшним. «Господь Бог сам проявит свою заботу, — говаривал, — за тех, кто молитвы ему посылает».

Он же, Нестор-черноризец, согрешил также и против этих поучений святого отца игумена: ведь беспокоился о будущем. Не о своём, правда, о будущем земли Русской и рода-племени русского. Вот и остались на душе его открытые раны. Солью посыпает их нынче. Забыл, что писали мудрые апостолы Божьи в святых мудрых книгах. А писали, что в большой мудрости — много печали; и кто умножает познанье, умножает скорбь человеческую...

Единственное покаяние для Нестора отныне — в посту и молитвах. Перейдёт он жить из монастырской кельи вот в эту свою пещеру. Четыре локтя в ширину, шесть — в длину. Дощатая скамейка, соломой устланная. Сверху дерюга. И всё. Братия будет приносить ему раз в три дня кусок чёрствого хлеба и глиняный кувшин с водой. Так повелося в обители ещё со времён первого игумена — Феодосия, который сей монастырь великолепный застраивать начал. А было это давно. Нестору тогда едва исполнилось семнадцать вёсен.

Припомнилось, с каким ужасом впервые увидел пещерку. Яма, нора — сырость и темень. В той пещерке жил Феодосий. Упал ниц перед святым старцем: «Благослови, отче, хощу остаться возле тебя! Хощу познать истинную веру, чтобы служить господину Богу всевышнему». — «Зачем, чадо моё, пришёл в это невесёлое место? Зачем убегаешь от сладостей земных, даруемых Богом людям? — Тот древний старец владел рокочущим гласом в могучем теле. Нестор не мог поверить тогда его словам. — Не каждый может выдержать наше житие. Не каждому такое терпение дано. Иди к людям, чадо. Иди в мир». — «Не пойду, отче. Благослови!» — с горячими слезами припал к его костлявым стопам. «Иль беда какая гонит тебя от суеты мира, сын мой? — наклонился над ним белоголовый старец. Его большая тёплая ладонь успокоительно легла отроку на голову. Голос Феодосия стал мягче, сочувственно дрогнул. Возможно, в тот миг вспомнил свою молодость святой человек. — Коль так желаешь, то оставайся возле меня. Укрепи свои силы верой. И готовься к своему подвигу, чадо моё...»

С тех пор минуло... Сколько же это? Где-то около полстолетия промелькнуло. Вот только теперь сосчитал! Было не до воспоминаний. То плоть свою буйную томил молитвами, бессонницей и голодом. То боролся с духом сатанинским и его чёрными ангелами в пещерке. Потом начал вписывать временные, уплывающие лета в пергамен. Отец Феодосий заповедал всем летописцам тем письмом крепить корни рода русского. Ибо распри вокруг, межусобицы, крамола княжеская... Должно, Бог разгневался на наш народ, потому что возлюбил поначалу больше других народов и честью отметил, дал просвещение больше других — потом же наибольше и наказал за тщеславие и гордыню княжескую...

«Прочь, прочь, размышления суетные!» Зачем снова припоминать ему дела мирские? И чтобы остановить теченье своих воспоминаний, начал запальчиво креститься. Убегал от себя.

Чудной человек в рясе — будто не ведает той истины простой, что от себя не убежать! И никто никогда не скрылся от себя...

   — Челом тебе, брат! — вдруг слышит за спиной знакомый голос.

Но сразу никак не может припомнить, кто же это рядом с ним остановился возле его пещеры. Мысли его всё ещё путались меж этими взгорьями и кручами печерскими, где блаженный отец игумен, основатель обители Печерской, благословил молодого послушника на новую стезю в жизни.

Так и стоял с закрытыми глазами, вслушиваясь в минувшие лета, ожившие вдруг в нём. Поэтому молвил хрипловато, будто возвращаясь из тех ушедших дней:

   — И тебе челом...

Неужели это новый печерский священник Сильвестр? Нашёл его здесь? Хочет поглядеть на его унижение и утешиться своим превосходством? Победой?

Решительно тряхнул белой бородой. Взглянул в вышину неба, будто просил у него силы погасить мятеж духа, вспыхнувший в нём с новой силой.

Стремительным шагом двинулся вперёд, выбрасывая далеко перед собою сучковатый посох.

За ним семенил плотный монах с чёрной гривой прямых волос, которые доставали до плеч и слипшимися космами рассыпались по спине. На его макушке сидела высоко подбитая новая скуфейка[4] из чёрного атласа. Кабы не чёрная ряса с блестящими затёртыми полами на его круглом животе, можно было подумать, будто и не монах это был, а черноглазый румянолицый мужичок, полный силы в широких плечах и уверенности в себе.

   — К тебе я, брат, за благословеньем. — Слова Сильвестра догоняли Нестора.

Отец Нестор ускорил шаг. Не оглядывался. Не видел Сильвестра. Но по голосу ощущал, как тот униженно сгибается, втягивает короткую шею в плечи, как ладьёй складывает узкие, всегда влажные и липкие ладони и прикладывает к груди.

Видишь ли, к нему он... Но ведь отец Нестор благословенья не раздаёт. Есть простой черноризец, без сана! И слова его отныне ни к чему. Что теперь ему отведено на сем свете? Бить к земле челом. Со всеми соглашаться. Всем покорствовать. Да когда бы и поведал Сильвестру свои мысли — внял ли бы им он?

Человек, который вписывает годы в пергамен, пишет их в поученье наследникам простым и властителям могущественным, потому и должен возноситься мыслью далеко и постигать ею многое. Не только железным или костяным писалом[5] выцарапывать на жёсткой телячьей коже славные иль худые деянья владык мира или мудрых пастырей духовных! Не только сие. Но и своим розмыслом уметь оторваться от себя, от своих огорчений и обид, взнуздать собственную душу, лететь вперёд, дыбиться, выстоять, даже когда нет надежды, когда под ногами шатается земная твердь... Тогда дано тебе пройти сквозь смерть!.. Тогда можешь хулить одних и награждать похвальбою иль осужденьем иных...

Сказал бы сие Сильвестру, если б знал, что вот этому пониманию своему и высокости мысли можно научить сего человека!

Нестор остановился. Так же неожиданно, как сорвался было на стремительный шаг. Сильвестр едва не наскочил ему на пятки.

   — Слово моё вряд ли поймёшь. Но скажу. Оторви очи от земли и погляди в небо. И погляди вокруг. На белый свет, сотворённый не рукотворно, а любовию великой. Да пусть этот мир и эта красота земная и великая доброта её — пусть войдут в твоё сердце и водят десницею твоею. Тогда поймёшь мудрость жизни. И писало твоё будет писать на пергамене истинные заповеди для сущих и для тех, кто придёт. Коль же не способен всё это взять в свою душу — пусты твои слова. Будут лишь плодить скудомыслие и холопство души. Помогай тебе Бог. Аминь. — Широко осенил крестом оторопевшего Сильвестра.

И уже тихим шагом двинулся дальше. Тяжело переставлял свои слабеющие ноги. Будто в тех своих словах оставил не только пыл души, но и силу, и частицу того огня, который обжигал его сердце. А возможно, вместе с ними передал свои думы и надежды и свою великую любовь к этому миру...

Кто знает... Сильвестр удивлённо сдвинул чёрные колючие брови и огляделся вокруг. Его короткая бородка задралась кверху. Странный отец Нестор! Мир как мир. Как сотворил его Господь Бог, так и поныне стоит. И вовеки стоять будет, будут ли они его созерцать или нет. Хе, отец Нестор напускает побольше тумана в свои словеса. Злится. Потому что именно ему отдали в руки дело Нестора. И отныне он сделает всё, дабы его имя, Сильвестра, осталось в памяти веков, а не имя этого горделивого дряхлого честолюбца Нестора.

Коль быть Сильвестру и дале таким вот старательным и с большим вниманием перехватывать в глазах владык мира их желания — добьётся он и чести епископской. Здесь, в Печерской обители, возможно, не удастся — слишком хорошо знает его здешняя братия мнишеская. А вот в Выдубичах иль в Германовом монастыре... Хе-хе, лишь бы сподобиться владыкам земным, нашлась бы для него кафедра епископская! — в Переяславле аль во Владимире, в Чернигове аль в Юрьеве...

Но главное — с чего начать. Дело сие новое для Сильвестра. У Нестора-книжника всё так складно получается. Ещё бы! Начитался греческих книг, и латыни, и сарацинских[6] разных скитальцев. А уж Святое Писание знает — никто, даже игумен-владыка не сравняется с Нестором... Понаписывал-то столько житий! О святом Борисе и Глебе[7]... и о блаженном основателе Печерской обители Феодосии... и ещё о... Господи Боже, научи и его, никчёмного раба, премудрым сим хитростям!

Сильвестр ускорил шаг, догнал Нестора.

   — Брат! Поговори со мною о деле Божьем. Сам ведь знаешь — не виновен я ни в чём. Сказал же Господь: «Мнозии из последних да будут первыми». Ты всегда был среди братии первым. А я — последним. Нынче же — наоборот.

Нестор смиренно опустил глаза вниз.

   — То, что должно быть, свершится. А то, что свершается, не что иное, как благо. Ибо это — воля Божья. Тако верую, брат Сильвестр. — Нестор первым сел на сухой горбик земли. — Стар есмь. Разумом оскудеваю. Духом слабею.

Сильвестр загнутым носком сапога коснулся сухого комка земли, тот вдруг рассыпался в прах.

   — Яко и житие наше... Всё тлен. Всё рассыпается в прах, брат Нестор, — вздохнул Сильвестр.

   — Не всё, — тряхнул редкими седыми космами Нестор и потянул с головы свою старую, потёртую на концах и помятую суконную скуфейку. — Нетленный дух людской, который остаётся в наших нетленных пергаменах. Сии каменные храмы также нетленны. Мы отойдём, а величье наше и сила наша — в них останутся.

   — Грешные слова молвишь, отче Нестор. — В чёрных Сильвестровых глазах показалось выражение тупого упрямства. — На сей земле остаётся единая воля Всевышнего. А всё иное — тлен. Добыча для червей!

Нестор впервые взглянул Сильвестру в лицо. Крутоскулый, румянец на тугих щеках. Ни единой морщинки. Хотя уже за пятьдесят давненько перевалило Сильвестру. Неужели все эти годы сомненья и боль не касались его совести? Никогда и ни в чём не каялся брат Сильвестр? В своих словах и деяньях не сомневался?..

   — Однако же истина есть, брат Сильвестр: добро рождает добро, а зло — всегда и во всякий час и на всяком месте — рождает только зло. Сладкие плоды вырастают ведь из сладкого корня, а горькие — от ядовитых отпрысков. Как вражда рождает ненависть, так и добро творит любовь и мудрый умысел.

   — Всё тлен, брат. Вечна лишь воля Господа.

   — Слово мудрое — нетленно. В нём душа и исходища мудрости рода людского. В нём — познание, неисчерпаемая глубина суть!

   — Знаешь сам ведь, что познанье умножает скорбь людскую. Зачем же прибавлять печаль на земле?

   — А этого бояться не надобно, коль уж взялся за писало. То — крест твой. Неси его терпеливо, яко Иисус Христос его нёс в свою смертную годину. Умей взнуздать своё нежеланье, свою леность, аще знай: всё имеет свою обратную сторону. Не было бы печалей, не знали бы люди радости. Нет вечного без суетного, брат, а великое — не существует без ничтожного. Главное — уметь разглядеть сущность. Ибо в Слове вмещается весь мир — великий и мизерный. В Слове. Аще бы постичь Слово, нужно любить этот мир таким, каков он есть. И нужно сердце своё держать на привязи у правды. Я знаю, брат, мои слова ныне горько бороздят твою душу. Любить ведь ты сладости жизни, а не правду. Любишь тщеславие, потому и унижаешься без нужды. Нет величия в твоей душе. И жажды знаний нет. Какой же мудрости научит твоё слово? Разве что... холопству и уничижению души... Охо-хо! Лучше бы ты, брат, помолился Богу да отказался от сего непосильного для тебя труда. Ты ведь и без этого достигнешь высокого сана. Отдай лучше мой пергамен брату Даниилу альбо Еремее. Честные они братья — ко всему справедливы душой, хотя и не учёные зело.

Сильвестр тяжело сопел коротким ноздреватым носом. Глазами что-то выискивал в земле.

   — Я разве что... Не рвался к твоему пергамену. Говорил игумену: дайте другую работу. А он своё — имеешь красное письмо. Азы и буки, сам ведь знаешь, брат, у меня каждому милуют глаз.

Нестор привстал с бугорка, долго разгибал свою окостеневшую спину. Приставил ладонь к челу, всматривался в сизую даль. Будто кого-то выглядывал.

В тусклых, вдруг поблекших больших очах старца мелькнула холодная отрешённость. В самом деле, зачем всё это говорить Сильвестру? Разве кто стал лучше, услышав о себе хулу? А он... душу свою выворачивает! Сказано ведь: не давайте святыни псам и не мечите жемчуг ваш перед свиньями, ибо потопчут его ногами своими и, возвратясь, растерзают вас. Пусть бы растерзали его, Нестерово, тело. Пусть бы распинали его на кресте... Но Сильвестр будет терзать его душу, единственное чадо его — летописание, пергамен его. Что захочет — вырежет и выбросит. Что захочет игумен альбо князь-волостелин — допишет...

Давящим бугом[8] перехватило его старческое горло. Снова диавол искушает его... Снова горит душа!

В пещеру... Живьём зарыться в землю. Отказаться от воды и хлеба. Пока в теле не застынет кровь. Пока в голове не погаснет мысль. И пока на устах и в сердце не умрёт его Слово... Его недосказанное Слово — людям...

Тяжело шлёпали босые заскорузлые подошвы на тёплой от солнца, вытоптанной братией тропе. Посох, на который теперь он склонился грудью, едва поддерживал его тело. Быстрее, быстрее убегать от сих мыслей, которые бунтуют в нём гордыню, которые возвращают его в суетный мир. Совершить свой последний подвиг — найти своё вечное умиротворение в пещерке...

Сильвестр тащился за ним.

Спустились извивистой, едва видимой среди сухих бурьянов и кустарников тропкой, подошли к глинистому разлому обрыва. Нестор пошарил вокруг рукой, нащупал сноп из сухих ветвей ивняка, потянул на себя. Перед ним открылась чёрная нора, дохнула в лицо сыростью и плесенью. Вот здесь его последнее место на земле.

Трижды перекрестился. Вознял кверху вдруг ослепшие от горячей мглы очи. Согнулся и полез в эту нору. Широкими плечами продирался вглубь, земля сыпалась ему за ворот, в лицо. Сухая земля. Будто сухой земляной дождь.

Обернулся, позвал:

   — Брат Сильвестр, закрой влаз[9] в пещеру бурьяном. А сверху — засыпь землёй. И молись за меня Всевышнему...

Сие были последние слова Нестора на этой земле... Даже Сильвестру на какую-то минуту стало жутко — так спокойно человек оставляет белый свет...

Сильвестр нагрёб в охапку сухих ветвей, забросал ими сверху нору, начал обсыпать острые выступы глинистого обрыва. Красновато-каменистая лавина почвы с грохотом посыпалась вниз и плотно завалила последнее пристанище Нестора. Оно уравнялось с окружающим видом всего обрыва. Будто так и было вечно. Рука Сильвестра поднялась к челу:

   — Помоги ему, Боже...

Возвратился к обители той же тропинкой, которой уже никогда не пройдёт брат Нестор.

Сильвестр огляделся, как бы надеясь, что длиннорясая фигура белобородого монаха вот-вот замелькает над обрывом. Поспешно осенял своё чело и грудь спасительным крестом, отгоняя страх, дабы укрепиться силой в душе, дабы не выпустить из рук того дела, которое так неожиданно свалилось на него.

Когда миновал ворота обители, заметил, как монахи, работающие на огороде и во дворе, провожали его недобрыми, колючими взглядами. Но когда он подошёл к ним ближе, их спины наклонились ещё ниже к земле. И Сильвестр зло кривил свои тугие красные губы. Постойте, он заставит их ещё целовать его следы!.. Помоги ему в этом сила небесная!


Не хотел открывать глаз. Неизвестно сколько уж миновало времени оттоле, как он оставил мир. Думал, умер уже. Да нет. Мысль ясно вспыхнула вновь и осветила внутренним светом его сырую затхлую пещерку. Под боком, на скамье, шуршит ещё прошлогоднее сено. Глухо вокруг и темно. Но слов для молитвы не было. Не было и слов раскаяния. Тяжёлое забытье первых дней прошло. Теперь остро слышал запах корней. Дух земли. Слышал, как кто-то над головой топал, даже сухая земля сыпалась с потолка. Кто там?.. Послышалось, будто голос Яна Вышатича. Будто зовёт его... Подожди-ка, ведь Ян умер несколько лет назад... Преставился... Но всё же будто его голос звал Нестора из пещеры... «Иди сюды-ы!»...

Наконец шаги умолкли. Нестор тогда понял, что это снова начались у него бесовские видения.

Теперь, вишь, недолго колотится нечистая сила возле него.

А раньше! Когда был моложе... Чего только не творила с ним!

Как только не издевалась, как только не голосила! На колесницах огненных диаволы грохотали над ним, в сопели, и в дуды, и в прегудницы[10] дудели. Даже оглох от этого шума. Самым тяжёлым было, когда злые духи заходили к нему в пещеру с сияющими светлыми лицами, улыбающиеся, ясноокие. И так ласково приговаривали: «Сие наш Иисус Христос. Кланяйся ему. Кланяйся!» Понимал, что это подлог, коварство. Отбивался от бесов святым крестом и молитвой.

А они хватали его за руки, за ноги, раскручивали и со всего размаху бросали в чёрную бездну, которой не было ни конца ни края. Он задыхался, размахивал ногами и руками, взвивался телом — но не было ему остановки. Тогда хватал себя за бороду, за волосы, лишь бы за что-то зацепиться и остановить этот ужасный полёт. Остановить!.. А вослед ему нёсся громовый хохот. Все вокруг него дрожало от этого зловещего гагаканья. Танцевали тучи, кричали звёзды, и он подпрыгивал в какой-то шальной пляске. От этого терял силы и камнем падал вниз. Падал! Даже в ушах свистело. Даже останавливалось дыхание в груди. Исчезали мысли... И он умирал...

Лишь тогда бесы покидали его и исчезали. Чтобы снова объявиться через некоторое время и, ухватив за волосы, таскать по земле и с размаху бить головой о каменные стены...

Отец Феодосий поучал: нужно строже блюсти себя в молитвах от помыслов скверных и от бесовского искушения. То диаволы разжигают у черноризцев, наипаче у молодых, вожделенные воспоминания, грешные намерения и желания. А ещё нужно сытной еды стеречься, многоядства и пития безмерного также. Они же умножают лукавые помыслы, из-за них же и случается грехопадение...

Отец Феодосий был первым игуменом Печерской обители, которую заложил схимник Антоний[11]. Хотя в книгах был он не слишком смысленый, беспокоился о том, чтобы его братия монашеская была научена книжному чтению и писанию. Тогда же он заложил в монастыре обучение: отец диакон по имени Никон обучал всех книжной мудрости. Монахи прозвали его Никон Великий. И в самом деле, сей муж был великим не только своим телом и своим терпением в нелёгком труде научителя, но велик был своей мудрой учёностью — читал по-гречески, по-латыни, иудейские книги разумел и арабские, знал все уставы монастырские и все правила церковные.

Молвили сведущие, когда-то Никон Великий[12] был пресвитером[13] княжьей церквушки в Берестовом селении, что над Днепром. Он первым и вырыл в кручах себе пещеру, куда приходил творить молитву. А потом князь Ярослав Мудрый[14] приблизил его к себе, возлюбил его за учёность. В той же пещере поселился гражанин из Любеча — Антоний, который возвращался из хождения в греческую землю, где стал монахом-схимником. К печерскому отшельнику сбежались гонимые и обиженные, жаждавшие спрятаться от мира, который порабощал тело и душу. Говорили, к Антонию-схимнику убежал и первый русский митрополит Илларион, когда гнев византийцев обрушился на князя Ярослава за своеволие... Вот в те времена и Никон Великий объявился здесь... Кое-кто загадочно намекал, что Никон и есть Илларион, которого Антоний тайно постриг в монахи.

Все на свете знал этот Никон. Его келия была забросана свитками пергамена, книгами, глиняными и восковыми дощечками с таинственными письменами. Уже позже передал кое-что из своего богатства молодому ученику Нестору.

Нестор жил тогда в келиях, построенных первым игуменом обители Феодосием с Божьей и княжеской помощью. Строил он их руками черноризой братии, конечно. С того времени, когда мысль Нестора коснулась Слова и оно открыло ему новый мир, жизнь его в обители стала иной. Наполненной и тяжёлой. Как бы прозрел после многолетнего сна.

Всё, что исчезло, стало вдруг сущим. Великие брани, трудные походы, славные подвиги, а также обиды, распри, мятежи, лесть и гордыня людская. Он стал всё это осмысливать. И, осмысливая, стал записывать. Так, для себя сначала. И казалось тогда, что пергамен, засеянный зёрнами слов, дышал новой жизнью, что писало его вещее... Казалось ему, что золотом отсвечивают имена великих мужей. Но писал он и о низости, зависти, лести. Из этого ведь никчёмного бытия состоит жизнь! Из этой же чёрной грязи можно разглядеть и уразуметь святое величие...

Вспоминает нынче — снова горит душа. Грешил, грешил писаниями своими, ибо жаждал знать многое. Грешил и теперь, ибо припоминал суету людскую. Свою никчёмность припомнил... Как против Бога руку поднимал. Как с волхвами[15] водился... Извилистой стезей водил его диавол в молодые годы. А возможно, так Господь Бог ему определил, дабы он потом глубже мог вникнуть в жизнь и в силу Слова нетленного и в силу духа человеческого...

Давно когда-то, ещё при первых Полянских князьях[16], град Васильков называли просто: Княж-городок. В центре его стояли деревянные идолы — Дажьбога, Сварога и бога Перуна также. Ведь он был защитником славянского народа. У старых деревянных капищ[17] здешний народ творил свои моленья, приносил в жертву богу Волосу самых лучших быков, устраивал гульбища. Ибо так требовали Полянские боги — Род и Рожаницы, которые опекали полянское племя и беспокоились, чтобы сила его не иссякла. От тех давних времён и брал своё начало род славного Туряка. Там, где нынче вознёс свою главу храм Святого Успения, стояло девятиглавое приземистое капище Перуна. А напротив, за рвом, который ограждал святое место, где жили души добрых богов, начиналась улица. Первая изба принадлежала огнищанину[18] Туряку. Он был славен своей силой и упрямством. К нему прислушивались старые мужи на вечах, ибо Туряк умел своим мудрым словом повести за собой.

Этого Туряка боялся сам князь Владимир[19], часто заезжавший в Княж-городок. Во времена великой смуты, когда Владимир крестил землю и начал ставить церкви, силой принуждая всех молиться новому Богу, Туряк бросился к нему. Швырнул к его ногам свой меч, гордо повёл плечами и громко, дабы всё вече услышало, молвил:

   — Княже, сечёшь древо, на котором сидишь. Губишь обычай, которым держится наш род. На землю нашу пагубу кличешь. Почто делаешь так?

   — Молвишь сие, ибо неразумен есть! — вспыхнул князь Владимир. — Не познал мудрости книжной и не ведаешь Христова ученья. А он учит людей: многотрудная жизнь земная — ничего не стоит. Смерть принесёт настоящее отдохновение на небесах. Все равны перед Богом и его силой. Всем он дарует прощенье за грехи, коли уверуешь в него.

   — Лжа и обман это, княже! Нет иной жизни, кроме земной. И грехи наши земные могут простить нам на земле люди и наши земные боги. Иного не дано!

Покатилась буйная голова Туряка к подножию поверженных идолов. И ещё много голов градских мужей полегло рядом. Князь же Владимир повелел всех старых кумиров выбросить в озеро, а на месте девятиглавого капища поставить храм Успения.

С того времени стал исчезать со света род Туряка. Было у него восемь сыновей и две дочери, а уж скоро остался один, самый меньший сын — Гюрята и его род. Но что это за род — жена да един сын! Только изба стояла та самая. Теперь уже не возле капища, а возле церкви.

Но, как и давно, как и от века, гражане пахали землю, косили сено, выпасали лошадей и волов. Как и предки их, кланялись тёплому солнцу — Ярилу-Дажьбогу, ставили окрины[20] с мёдом и молоком под дубом щедрой Росодавицы[21], радовались вестунам богини весны Живы — ластовицам, водили хороводы, приносившие в дом оратая[22] хлеб и добро.

Наипаче — на Ярилов день.

Васильковцы издавна чествовали этот праздник. Проходил он после того, как все нивы заволочены и засеяны. Тогда Ярило-свет садился на своего белого коня, надевал на златые кудри венец из золотистых цветов одуванчиков, на плечи набрасывал епанчу[23] из серебристого кружева, в одну руку брал оброть, в другую — пучок колосьев. И так объезжал всю вспаханную хлеборобами землю. Над разрыхлёнными пахучими нивами тогда стояли долгие яркие весенние дни. В день Ярила — в самый ясный день весны — самая красивая девушка из окрестных поселений, в таком же венце из одуванчиков, садилась на белого коня и ехала в поле. За ней шли и стар и мал. Пели песни и дарили ей цветы. Она должна была задабривать ими Ярило-Солнце и просить у него, чтобы он принёс всем им богатый урожай на полях. Девушки и парни брались потом за руки, шли ряд на ряд:


Ой, мы в поле выйдем, выйдем!
Ой, мы с Ладом[24] выйдем, выйдем!
Ой, мы просо насеем, насеем...
Ой, мы с Ладом насеем, насеем...

Звенели песни над нивами. Эхо перекатывалось с холма на холм.

Вдруг в храме Успения отец Михаил ударил во все колокола. Люди вздрогнули — что такое? Гюрята Туряков лишь усмехнулся:

   — Зачем пугаетесь? Наш святой отец хочет приостановить эти гульбища идольские и песнопения ногайские! Супротив его Бога они. Креститесь побыстрей, грешники!..

Некоторые стали крестить себя. Другие медленно поворачивали назад ко граду — шли к церкви отмаливать свой грех, ибо забыли истинного Бога и творили танцами и песнями старым идолам молитвы.

Гюрятин парень Наслав возвращался домой последним. Подошёл к растерянной Яриловой невесте, девушке Гаине, которая всё ещё сидела на белом коне. Взял жеребца за оброть, повёл за собой.

В вечернем небе уже мерцали звёзды. Пьяняще пахло сладким молодым листьем. Сердце тревожили песни, которые таяли в синеве густых сумерек.

Темень вечера разрезал высокий девичий голос, который будто отрывался от других голосов, что мягко стелились над землёй:


Ах, как в первом броде кукушечка кукует,
А во втором броде — соловушка щебечет.
Ах, пришла весна-красна, травушка зелёная!

У двора Васильковского кузнеца старого Претича Наслав подал Гаине руку. Девушка устало сползла с седла и упала ему в объятия.

   — Пусти-и... — Гаина вырывалась из его рук. А он и не почувствовал, что больно стиснул её. — Ох, как у медведя лапы... — Она укоризненно застонала, а Наславу невдомёк: ей нравится его сила или она возмущена ею.

   — Около плуга хожу, потому и сила...

Гаина ведёт лошадь ко двору — завтра нужно отдать богатому смерду Топиле. Одолжили на праздник. Наслав стоит неподвижно. Что сказать ей? Какими словами остановить? Хотя бы на миг ещё задержать.

Перехватил узду. Сам повёл лошадь к конюшне. Остро и знакомо пахнуло конским потом и помётом. Гаина молча шла следом.

   — Завтра с отцом поеду в Киев. Бочонки повезём на княжий двор — от нашего конца[25] бондарского. В храм Святой Софии зайдём, — хвастал Наслав.

   — Пойду уж... спать... — Гаина зевает.

   — Иди, — торопливо согласился Наслав и затаил в себе вздох. Время и ему на сеновал.


Выезжали в Киев на рассвете. Ещё ранняя зорька не позолотила края неба, как две повозки, доверху нагруженные бочонками, лоханями, деревянными вёдрами, покатились хорошо уезженной дорогой к стольному граду земли Русской. Медленно покачивали рогатыми головами волы. На первой повозке гейкал на волов Васильковский бондарь Гюрята, на другой — его сын Наслав.

Лежал на полосатой дерюге, постланной на охапке сена, додрёмывал и мысленно разговаривал с той гордячкой Претичевой — Тайной. Пожалуй, Васильковский ковач не согласится отдать свою пригожую дочь сыну простого оратая и бондаря Гюряты. Захочет взять богатея в зятья, а то купчину, либо отдаст за гривны какому боярину или князю в наложницы. Такие времена пришли, что нынче девичья красота продаётся за злато и серебро. Или за звание княжеского стольника[26], мечника[27], постельничего[28], сокольничего[29]. Так повелось в граде ещё со старых времён греховодного Владимира. Когда он крестился и принял себе новое греческое имя — Василий, с тех пор и Княж-городок переиначили — велел называть Васильков-градом. Но своей жизни изменять не желал. Как и раньше, в городке стояли терема князя Владимира-Василия, где пребывали его жёны — Рогнеда-полочанка[30], грекиня-черница, болгарка, от которой же сыновья Глеб и Борис. А в других теремах собраны девицы-красавицы, которые тешили старого греховодника. Кабы не эти щедрые утехи, дожил бы могучий князь Владимир до глубоких лет, не ведая телесной немощи и ранней старости. Но не слушал мудрых советов — проматывал своё здоровье в тех теремах, слабел телом и разумом из года в год. И чем больше слабел, тем отчаяннее бросался в буйства, веселья, разгулы. Требовал наполнять свои терема молодыми отроковицами, осыпал златом и серебром родственников тех безымённых красавиц, возводил в чины, приближал к своему столу, набирал в дружину.

Поганое зелье не сей, само взрастёт. Меньшие князья, бояре, мечники княжеские начали и себе заводить такие терема, устраивать гульбища, не боясь ни людского суда, ни Божьего наказания. Умыкали девиц и юных жён, покупали, тащили силой. Уповали на всепрощение Всевышнего — и поэтому ставили ему храмы, одаривали Божьи обители землями, охотничьими угодьями, сёлами, узорочьем, златом...

С тех времён васильковчане научились продавать дочерей богатеям. В семье радовались, когда рождалась девочка. Парень что — смерд, оратай, пастух, ковач или зодчий-здатель. Горек его заработок. Или ещё горше — частые походы князей требовали многих воинов. Костьми этих сыновей засеяна степь половецкая, дороги да перевалы Угорских гор. Чёрные тучи воронья кружат над ними каждое лето... Печаль сушит душу... Но юная дочь могла принести отцу своему и огнищу, и землю, и скот, и серебро, да и тёпленькое местечко около князя. Это радость.

Так и приучались девицы сызмальства ожидать своей счастливой долюшки.

От невесёлых раздумий ещё больше разжигалось сердце у Наслава. А Гаина? Может, и она ожидает-выглядывает княжеских слуг? Может, потому и не хочет одарить его своей лаской? Что он? Ни богатства, ни красоты. Длинноногий, рукатый парень-оратай. Ходит в холстине до колен, сорочке и белых узких, из холста же, портках. Никаких оловиров[31] или куниц на шапке. Тяжёлый труд от зари до зари. На земле, возле скота, на лесных роздертях[32]... Не пара красавице златокосой, которую поселяне избрали Яриле в невесты.

Но разве разум может сердцу приказать — не любить Гаину? Не ходить вечерами под тыном у её избы? Не мечтать о ней в бессонные весенние ночи?..

И Наслав страдал. От этого худел, обозначились скулы, в больших серых глазах часто появлялась какая-то осторожность и задумчивость, испуг, боль. Знал, в скором времени мать найдёт ему жену, коль в лето он сам не приведёт её в хату: Такой обычай рода славянского. Земля не может оскудевать без рабочих рук, а княжеский двор — оставаться без достатка и ратников.

Не знал, как поговорить об этом с Тайной. Не посылать же к ним старост, не спрашивая у неё согласия. Можно было бы и так сделать. Но потом не избавишься от стыда на всю окрестность, коль вместо вышитых рушников старосты пустой горшок принесут для него!

Вот по возвращении из Киева и поговорит с нею. Что будет, то и будет. Ждать больше нельзя — перевяжут его рушником с нелюбимой!

   — Гей, гей-гей!.. — лениво гейкал Гюрята на волов и крутил плетью над серыми их хребтами. Те ускоряли шаг, и колеса повозок крутились какое-то время быстрее. А потом снова шли тише.

Уже солнце блеснуло за лесами, когда Наслав заметил впереди всадников. Мчали галопом, сбивая копытами пылищу. Пригибались к гривам высоконогих лошадей, только на солнце сверкали их шеломы. Вскоре всадники приблизились к возам, осадили своих коней. Обступили со всех сторон. Какие-то они странные, эти вои[33]. В железных кольчастых кольчугах, будто шли на рать, над шеломами развевались длинные белые хвосты. Что за люди?

   — А что хозяин везёт? Пиво? Мёд? — говорили тоже как-то странно, хотя и понятно.

Пока Гюрята и Наслав растерянно рассматривали их, вой начали переворачивать мечами и копьями бочонки, корыта, лохани, которые с грохотом раскатывались по сторонам, ударялись боками, врезались в придорожные камни, теряли обручи и клёпки.

   — Князю во двор везём! Это дань князю! Не трогайте! — Гюрятины губы посинели и дрожали от гнева. — Сие труд людской! Весь конец бондарей доверил нам отвезти на княжий двор...

   — Ого-го! То есть и для нас! — гоготали вой, наклоняя кувшины и лагвицы[34], выцеживая себе в рот пиво, которое Гюрята с сыном взяли для себя в дорогу. — Давай мёд! Давай пиво! — кричали на него.

Озлобленный Гюрята соскочил с повозки, вытащил из её днища дубовую жердь и со всего размаху ухнул ею нескольких грабителей по головам. Загудело кованое железо шлемов.

Грабители вмиг разбежались, но тут же неистово выхватили мечи и пошли на него. Гюрята ошалело водил очами, отступил назад, но круг замкнулся. Тогда он молниеносно взмахнул своей жердью, треснул ею по железным кольчугам нескольких всадников.

   — Грабители... бесчеловечные! Чтоб вас гром убил!.. Наслав, выдирай из повозки жердь! Наела... — Голос его вдруг оборвался.

И Наслав, бросившись к повозке, остановился как вкопанный. Он увидел... Нет, он не закрыл глаз... Два меча одновременно врезались отцу в грудь и в спину...

Гюрята какой-то миг стоял, обернувшись лицом к сыну, из его рук вывалилась дубина...

   — Беги... — тихо сказал Гюрята.

Но хлопец услышал. Отступил к придорожным зарослям.

   — Го-го-го! — ринулись на него двое взбешённых от крови ратников.

Парень изо всех сил сорвался на бег. Между кустов... между пней... к лесу... к густому лесу, который отступил от дороги, освобождая землю для плуга. Там спасенье!..

Два всадника завернули назад. Зачем гоняться за беглецом, лучше ведь поискать ещё хмельной браги или мёда. Наверное же, Васильковские бондари дань князю платили не только вот этим хламом. Бочонки, ушаты, корыта, кружки летели сейчас с возов, катились по дороге, застревали в бурьянах. Наслав сделал несколько кругов и остановился. Спрятался за густым ольшаником. Какие-то необыкновенные это были разбойники-тати. Не те ли это ляхи-вои[35], которые, говорят, пришли с князем Изяславом Ярославичем[36] в Киев? Бандитское отродье... Почто отца закололи? Его отца? Теперь васильковцев заставят платить правёж[37]. Или в яму долговую бросят — чтобы сгнил там, потому как их добро, их труд не защитил от ворога...

Тем временем грабители начали издеваться над волами. Разгонялись на конях — и всаживали мечи в серые бока тяжелотелых волов. Те вращали кровавыми глазищами, отчаянно размахивали величественными рогатыми головами в ярмах и жутко мычали... Даже страшно становилось...

Упал Наслав на землю. Тело его вздрагивало, пальцы вцепились в ещё влажную тёплую землю...

Оцепенение постепенно сковало его. Почему добрые земные боги сотворили в человеке столько злобы?

Но скоро почувствовал над собой шум весеннего леса. Щебетанье, свистенье, токанье, кукованье. Пьяняще будоражили голову молодые клейкие листья тополей. Дурманил горьковатый дух ожившей дубовой коры, прошлогодней хвои, размякшей на солнце сосновой смолы.

Куда ему идти? Прислонился спиной к тёплому от солнца стволу берёзы, а в душе холодком поползла тревога. Всадники-грабители, наверное, уже были в граде. Что сотворили там они? Пустынной дорогой побежал назад.

Ещё издали увидел, что над градом Васильковом клубится чёрный дым. Над Васильковом пылал пожар. Средь бела дня. Среди ясного весеннего дня. У церкви Успения металась толпа ошалевших людей — с детьми, мешками, узлами. Кто тянул на верёвке корову, кто пригнал волов. Напуганно дрожали овцы и козы. Толпа ломилась в дверь церкви. Но каменная храмина не могла вместить всех. Люди брали её приступом. Вопили женщины, отчаянно орали дети, причитали старухи. Молились старым кумирам. Проклинали нового Бога и одновременно просили его заступиться от напасти и разорения.

   — Сие наказание вам пришло за игрища поганские!

   — Смиряйтесь, терпите, христиане, Бог воздаст вам!

   — Накликали на себя беду теми гульбищами волховскими!

   — Люди! Люди! Сие наши старые боги разгневались на нас. Забыли мы их заповеди. К лесу идите! К Перунову капищу!

   — Волхвы! Волхвы с нами! Наши заступники!

А деревянный Васильков-град пылал ещё сильнее. Будто Солнце-Ярило подбрасывало в пламя ещё и свой огонь...

   — Волхвы! Вот они — среди нас! Ведите нас...

Два белоголовых старца в серых холщовых рубищах выбрались на паперть.

   — Спасите нас! Отведите беду! — Люди протягивали к ним руки.

Наслав ещё не мог опомниться — огромный и добротный дом Гюряты догорал в ярком красном пламени. Мама! Где же она?

   — А-а-а! — Высокий женский голос отчаянья повис над толпой. Все притихли. — А-а-а! — жуткий вопль пронзил насквозь сердце Наслава. Это был голос матери. — А-а-а! — ужасный безнадёжный человеческий крик... И — тишина. В адском пламени обвалились пылающие стропила. Столп искр пыхнул в небо...

   — Сгорела... — прошептали рядом. — Сердешная... Её закрыли на замок грабители, а дом зажгли...

   — Тише... тише... Говорят волхвы!..

   — Старые наши боги ожидают от вас раскаяния. Вас обманули крестители-греки. Обучают лжи. В их писаниях нет правды! — натужным высоким голосом шепелявил белобородый старец на паперти. — Мудрость не в книгах. Мудрость в старых обычаях рода и в душах живых. Почто ищете истину в словах? Истина — в деяньях справедливых...

   — Верим тебе!..

   — Не слушайте его, люди! — раздался над склонёнными головами знакомый голос отца Михаила. — Сё вам наказанье за игрища идольские! За хулу истинного Бога — Христоса!

   — Лицемерны твои слова! — обернулся к нему волхв. — Подлая ложь в них! Зовут ко смирению, а сами освящают насилие и жестокость сильных.

Толпа гудела.

   — Возвратите нас в лоно старой веры! Не хотим надевать на шею ярмо смирения! Не хотим неба! Дайте нам жить здесь, на земле...

   — Поставим новые капища! Как у дедов было.

Гражане уже не глядели на догоравшие избы. Тронулись вослед за двумя волхвами и уходили из проклятого богами града, в котором новый всемогущий Бог и его апостолы не смогли защитить их от беды. Бежали от мира, в котором жили ложь, страх, сомненье.

Вместе со всеми уходил и Наслав с волхвами из города.

Сбежавшие васильковчане всё лето жили табором в Боярском лесу. Поставили новое капище Перуну, зарыли стены его глубоко в землю, крыша — вровень с землёй, прикрыли её сухими листьями. Только из небольшого глиняного дымохода, будто из-под земли, ночью и днём струился сизый пахучий виток дыма. Это возле жертвенника волхвовал старый Сновид, принося немудрые жертвы богу огня — поленья берёзы, сосны, дуба. Мужи давно уже ушли из Боярщины вместе с младшим волхвом — Ростом. Где-то ходили в окрестной земле, ночью нападали на боярские погосты или на подворья ненасытных тиунов[38] и биричей[39], часто, забрав всё, поджигали или громили их. Тогда в таборе васильковчан появлялся хлеб и добрая животина. Этим и жили.

Но чем дальше, тем больше такая жизнь становилась нестерпимой. Лето миновало. Приближались дни вереса[40] месяца. А там не заставит себя ожидать и зима со снегами и морозами. Кое-кто тихо исчезал, из таборища, наведывался на старое подворье. Кто-то уже беседовал с отцом Михаилом, кое-кто уже разузнал, будут ли прощены грехи сбежавшим за то, что надругались над новым Богом и творили требы старым богам — Яриле и Перуну.

Говорят, что добрый отец Михаил ходил в свой храм Божий и в молитвах ко Всевышнему просил прощения заблудшим овцам из стада своего. После этого ответил ходокам из табора, что Бог всемилостивый, потому и послал на землю к людям своего сына — спасать их от греха и сетей диавола. Молвил ещё, чтобы все они возвращались обратно и начинали хозяйство своё восстанавливать, ибо оскудевает земля, становятся пустыми онбары и овины у княжеских людей и у князя. А сие — противно Богу! Ещё молвил, будто греховный князь Изяслав, старший сын мудрого Ярослава, переступил заповедь отца своего и привёл чужаков-грабителей, чтобы наказать киевлян, которые его изгнали с княжеского стола. Но всевидящий Бог наказал уже его. Горе тому, кто ищет помощи у разбойников!

Нынче братья Изяслава изгнали его с отцовского стола, и на нём воссел средний Ярославич — Святослав[41], князь черниговский. Так случится и с теми Васильковскими бунтарями, которые ночами ходят по боярским дворам и творят грабежи и разбой. Будут наказаны зело! Будут гореть в огне адском! Ещё отец Михаил поведал, что к Василькову прибыл княжеский воевода Ян Вышатич[42] со своей дружиной, тишину и порядок будет водворять в окрестных лесах.

Это тот самый знаменитый Вышатич, который из славного рода Добрыни, служившего ещё старому князю Игорю и Святославу[43]. Отныне — не избежать васильковцам карающей десницы Божьей!..

Крепко задумались васильковчане. Не простит Бог христианский погрешений их, не поможет здесь заступничество отца Михаила. Нужно сидеть тихо. А тут ещё приблудился к ним черноризец-расстрига из Печерского монастыря, из-под Киева — Еремея. Принёс новости странные: будто отец игумен этой обители Феодосий и вся братия монашеская денно и нощно проклинают нового князя киевского Святослава. Ибо тот переступил заповедь отцовскую, вступил в вотчину своего брата старейшего. Сие великий грех супротив Бога и супротив обычаев Русской земли. И изгнанный из Киева Изяслав снова возвращается в свою землю с помощью ляхов.

Затаились васильковчане. Снова ожидать беды! Ярославичи, вишь, подняли меч один против другого. Людям нет ни от кого защиты — ни от князей, ни от богов... Ибо растеряли старых и не имеют веры новым.

Волхв Сновид предостерегал: «Не возьмут вас, люди, новые боги в своё сердце, ибо любят они не правду, а угодничество, принимают славословье пустое от бесславных, низких, ленивых духом и скудных разумом. Адское наказанье упадёт на тех, кто мыслию и душою пребывает в смятенье. Наказанье!..»

Наказанье... наказанье... Бедного простолюдина везде ждёт безысходность... Наказанье от князей и мужей княжьих за татьбу[44] и пожоги; наказанье за отступничество от старых богов и за сомненья в новых... Кто поможет бедняку на белом свете?

   — Лишь от старых кумиров ожидайте помощи! — тряс белой бородой сухой, с воспалёнными от ночных бдений глазами Сновид. — Лишь на них уповайте душой. Дайте в жертву Перуну, защитнику нашему, людской крови. Дабы свои огненные стрелы гнева направил он против врагов наших. Како сие делали ваши предки — не жалели богам наилучших, наикрасивейших меж собой. А коль сами не пожелаете избрать, присмотритесь один к другому — боги укажут вам на своего избранника!

Чем возразишь мудрецу, которому кажется, что он всё знает? Как остановишь толпу, в душе которой посеян страх и сомненье? Табор жил в гнетущей тревоге. Женщины, старухи, отроки, дети — со слепым повиновением ожидали слова от того, кто ночью и днём беседовал с богами и знал их волю. На кого укажет его перст?

Восемьдесят лет русичи уже ставили христианские храмы и давали обеты молиться греческому Богу, который пришёл на Русь из блестящей Византии. Святители запретили обычай проливать на жертвеннике людскую кровь и жестоко наказывали виновных.

За это время люди отвыкли даже в мыслях от подобных жертв. А вот сей мудрый волхв снова напомнил им о забытом обычае предков. Но никто не чувствовал в своём сердце зова разгневанного Перуна — все хотели жить и умирать своей смертью, но не жертвенной.

Капище обходили стороной. Хотя бы мужи возвратились скорее с Ростом! Хотя бы раду[45] сотворили вечевую[46]! Вдруг на солнечной зелёной поляне, усеянной цветами золотистых колокольчиков — ключей от солнца, — появился Наслав. Пригнал несколько пар говяд[47] и лошадей. Привёз несколько кожаных мешков зерна. Будет детям хлеб, будет каша, будет мясо!

   — Наслав! Наслав! Да спасут тебя боги! Где мужи наши? Где отцы чад наших? Что нам делать? Боги жаждут людской жертвы!..

Утомлённый дальним переходом, Наслав отошёл от поляны на безлюдное место у кустов дикой малины, упал там на тёплую траву. Лица касались упругие батожья пышно разросшейся земляники. Над головой часто стучал невидимый дятел, посвистывали рябчики и синицы, где-то неподалёку, у небольшого озера, дудел удод. Утомлённые глаза отдыхали на зелёном цветущем разнотравье.

Перевернулся на бок. Против него, где поляна граничила с лесом, росли густые кусты малины. Чьи-то руки наклоняли длинные ветви её и обирали сладкие ягоды, бросая их в глиняный полумисок[48]. Кто это? Белый платок то мелькал, то исчезал в густых зарослях. Вот снова показался белый платок и под ним — золотистая коса на спине. Гаина!

Украдкой пополз к малиннику, поближе к девушке. Поднял мягкий комок земли, бросил в её сторону. Гаина испуганно огляделась, вокруг — никого.

Наслав бросил в неё камешек. Он легонько ударил ей в грудь и закатился за ворот сорочки.

   — Ай! — завопила Гаина и метнулась из малинника. Выбежала на поляну и как обезумевшая помчалась мимо костров и опанов[49]. Понеслась к капищу.

Женщины на поляне замерли. Что случилось? Боги подали ей свой знак?

И страх, и затаённая радость, и облегчение на сердце охватили вдруг всех. Не им пришлось... Не их кровным... Претичевой Гаине!.. Красавице Васильковской... Яриловой невесте.

Странное и тяжёлое смятенье смешалось с тревогой и острой жалостью.

Старый Претич первым учуял беду. Грузно поднялся с пня, на котором сидел и шилом пошивал воловьи шкуры — делал лапти. В этот миг пред ним упала его старуха. Застонала с болью.

   — Иди к Сновиду! Проси милости! Пусть вымолит у Перуна помилование! Ид-ди-и! — резкий, пронзительный вопль её вдруг разрезал тишину солнечного дня.

К ним со страхом приближались люди. Стояли, однако, в стороне. Тихие, любопытные, настороженные... и безвольные...

Из-под белого платка старой жены Претича выбились космами седые волосы. Она рванула на старческой высохшей груди сорочку, мокрым от слёз лицом припала к земле. Глухие рыдания сотрясали её худое маленькое тело.

   — Молись, жена. Молись нашему защитнику Перуну. Да снимет с нас свой гнев. Проси доброго Дажьбога, дабы светом своим щедрым ублажал алого Дива[50]. Кабы не размахивала Обида[51] над нашими головами лебедиными крыльями... Молись.... — Старый Претим не вытирал слёз. Будто ослепший, направился к капищу.

Голосила-рыдала, к земле никла старая Претичиха.

Понуро стояли вокруг неё люди. И тоже плакали.

Когда к ним подошёл Наслав, то никак не мог понять, что стряслось. Мыслями был всё ещё там, за малинником, выглядывал Гаинку. Умчалась... Но ведь должна была вернуться!

Теперь с удивлением вслушивался в вопли матери Гаинки.

Потом увидел идущего от капища белого старца. За ним медленно ступала Гаина. Старый Претим плёлся позади, слепыми от слёз глазами неотрывно смотрел на Сновида.

Вдруг Претим споткнулся, упал на землю. Наслав бросился к нему, посадил на пень.

   — Что с тобой?

   — Гаину нашу... ох... позвал к себе Перун.

   — Гаинку?! — вскрикнул Наслав. И сразу всё понял.

А Сновид, взяв Гаину за руку, поучал:

   — Благословите её для тяжкого часа, люди. Вечная тишина и вечный покой уготованы чистой душе. Не знать ей больше ни горя, ни болезней, ни беды. Не потревожит пусть сердце избранное печаль! Перун убережёт её от бесчестия и падения! Люди, молитесь, пусть отлетит из душ ваших жалость и печаль. А избраннице Перуновой — пусть в сердце откроется иная радость.

Гаина онемело стояла и испуганным, оцепеневшим взглядом кого-то искала. Какой-то отрады... помощи...

Её глаза встретились со взглядом Наслава. Вздрогнула, двинулась к нему, но в тот же миг остановилась. Испуганно глядела на тихо причитавших женщин... В стороне сидела её мать, обезумевшая от горя. Казалось, она не видит Гаины.

   — Оденьте её во всё новое, — обратился Сновид к старухам. Сам же взял её за руку и снова увёл к капищу.

Наслав бросился за ним. Вырвать Гаину из рук волхва! Но остановился — всё равно она не пойдёт с ним. Не поверит ему. Ведь она верит в своё избрание...

Бежать!.. Звать мужей из похода... Спасти жизнь Гаине, она не должна так просто умереть... на жертвеннике...

Густой лес сдерживал бег коня и горячность мыслей. Наслав злился, бил пятками коня в бока, дёргал за узду. Но скоро остыл. И тогда в его воспалённый мозг пришла здравая мысль: волхв Рост не будет освобождать Гаину, которую сам Перун избрал себе в жертву. Скажет: старым богам нужны наилучшие, наичистейшие, безгреховные души. Потому Наслав должен сказать о великом Ганнином грехе. Какой же грех он знает за нею? Долго вспоминал. Перебирал в памяти всё, что знал.

Наконец вспомнил. При рождении Гаина крещена была в церкви своими родителями. Отец Михаил подтвердит. Тогда её нарекли Анной. Но, следуя дедовским обычаям, люди называли своих детей старыми именами. Мать с пелёнок называла свою дочь Тайной, Гайкой, ибо рядом с Претичевой хатой, в гае-роще, целое лето висела колыбель ребёнка, там и выросла девочка. Потом забыли её христианское имя. Но всё равно это грех, что она имела христианское имя. Вот как и он, Наслав. При крещении его назвали Иаков...

Согласится ли Рост за этот грех отвести от девушки смерть? Скажет: не её это вина, что родители крестили и имя христианское дали. Душа её чиста. Потому и позвал её Перун на свой огонь.

Наслав остановился. Нужно ехать в град. К отцу Михаилу. И чем ближе подъезжал, тем больше убеждался, что иного выхода нет...

Отец Михаил, как только увидел неизвестного всадника возле своей коновязи, сразу вышел на крыльцо. Почувствовал, с чем-то важным прибыл незнакомец. Слишком зачумлённый, слишком растрёпанный у него вид. С секирой за поясом, босоногий, торопливость в движениях...

Отец Михаил был крепок и ладен собой. В плечах — косая сажень, голос имел зычный, яко ерихонская труба, слышен его глас издалека. Как затянет в церкви «Аллилуйя!» — кажется, купол над храмом поднимается вверх. Чёрная его борода начиналась от самых глаз и в щетинистых чёрных кудрях прятала всё лицо. А глаза у отца Михаила были огромные, серые, внимательные. Казалось, они примечали всё, что грешный человек жаждал спрятать в душе. А ещё были примечательны у отца Михаила руки — огромные, увесистые. Весной они не гнушались плуга — свою ниву Михаил пахал сам. В жатву шёл в поле с косой за плечами. Пела она в его руках. Стеной опадало доспевшее жито.

Васильковчане всегда опасливо поглядывали на него. Увидев издали, ревностно крестились, как на апостола. Бывало, что не ту руку вознимали для креста, — отец не сердился. Ласково подходил, поправлял: «Вот так-то, чадо... так-то!» — гудел густым голосом своим. Из-за этого его ещё пуще боялись. А что, если и в самом деле сей христианин был доверенным истинного Бога?

Но Бог снова, кажется, испытывал его силу духа и долготерпение: сбежавшие не возвращались в город. Что мог сделать он? В руках у него — лишь святая молитва и святой крест. Воины его — слова из священных писаний далёких пророков, которые в очень давние времена своей самоотверженностью и верой умножали стадо Христово. Для русичей сии слова были малопонятны. Потому он и мозговал над тем, как сделать эту веру греческую, чужую, более близкой сердцу русича. Самым понятным могло быть — всепрощенчество и благодать, которых всю свою жизнь ожидает бедняк от высших сил. Потому на сие и напирал.

Когда в Василькове объявился с дружиной новый киевский тысяцкий воевода Ян Вышатич, чтобы выловить в лесных пущах ослушников, отец Михаил решительно запротестовал. Негоже наказывать уже наказанных. Их час скоро придёт — возвратятся в свои дворы, сядут на своей земле. Хлебороб-оратай не может жить без нивы, не может детей своих кормить только звериной. Да и осень... осень надвигается!.. Будут снова платить исправно князю Святославу потяги[52], правежи, виры[53]... Яко и брату его Изяславу Ярославину платили...

Воевода не знал, как быть. Или послушаться мудрого совета отца Михаила, или оголить мечи и броситься выполнять слово Святослава, князя черниговского, который нынче стал киевским князем.

Отец Михаил понимал, что князь Святослав торопился натолкать чрево своё, дорвавшись к золотому столу киевскому Ярослава Мудрого.

Воевода Ян не смел ослушаться своего князя. Собирался всё же пойти на лов волхва Роста, дабы наказать злодеев-грабителей за татьбу и пожоги. И ведь правда: разбойники сии не только губят хозяйское добро, но творят ещё большую несправедливость — сеют смуту, непослушанье, смятенье в душах окрестных поселян, бунтуют, против Бога гордыню возносят. Но сказано же: «Бог противится гордым, а смиренным даёт благодать». И ещё: «Оголяют мечи нечестивые и натягивают лук свой, дабы сразить тех, кто идёт прямой дорогой, но меч их войдёт в их же сердце и луки их сломаются же, а нечестивые сгинут!»

Так обучал псалмопевец Давид. Так оно и есть.

Отец Михаил отступил перед домоганиями воеводы — пусть идёт в лес.

И вдруг этот странный вестун.

   — К тебе, отче, — неуверенным голосом молвил Наслав. — Прибежал из леса.

У отца Михаила взвились густые чёрные брови.

   — С чем же приехал, сын?

Голос вкрадчиво-спокойный, а глаза — стерегут каждое движение.

   — Спасай, отче, людей... Волхвы! Кровь людскую хотят пролить на требище Перуновом. Спаси! — Наслав вдруг упал на колени.

Отец Михаил сразу всё понял. Быстро перекрестился. Прошептал испуганно:

   — Кто пошёл против жизни — да заплатит жизнью...

   — Но, отче... ты учил, что Бог наш Христос — милостивый. Люди низкие — жестокие из-за слепоты своей. Просвети их... Помилуй!..

   — Конечно же... Люди невиновны в пролитии крови. Виноваты волхвы. Молись, сын мой, о прощении людских грехов — и тебе воздастся. А я скажу воеводе Яну. Ты поведёшь его дружину к табору. Это далеко?

   — Нет, в Боярском лесу. У озера.

   — Пойдём, расскажешь воеводе сам.

   — Отче благой, попроси воеводу, чтобы никого не наказывал. Попроси!

   — Хорошо... — пробормотал отец Михаил. Он шагал так стремительно и быстро, что Наслав едва успевал за ним.

Воевода Ян Вышатич пировал со своими воями. Отец Михаил велел отроку позвать воеводу сейчас же.

Наконец Наслав мог рассмотреть вблизи знаменитого Яна. Знаменитого подвигами своих предков.

Роста невысокого, мелок в кости, узкогруд. Отпрыск славных воевод княжьих не вызывал у него доверия. Разве способен что-то сделать этот воевода? Слишком мелок, мелок во всём. Совершенно не проявлялась в нём сила его былинного предка Добрыни, даже правнука его, знаменитого книжника новгородского — Остромира, от которого были Вышата и его сыновья Вышатичи — Ян и Путята[54].

Отец Михаил учтиво склонился перед воеводой.

   — Бог просветил нас. Беги с дружиной своею к Боярскому лесу. Спаси людей от волхвов. Пусть меч твой сеет христианскую веру, воевода! Послужи Господу-вседержителю и вместе с тем — князю нашему.

Ян придирчиво рассматривал отца Михаила, потом незнакомца, переминавшегося за спиной священника.

   — Знаешь, где волхвы? — уколол глазами Наслава.

   — Знаю, — печально вздохнул Наслав. — Здесь только Сновид да жёны с малыми детьми. А тех... иных... не ведаю...

   — Найду и тех, — твёрдо пристукнул Ян пятками своих мягких сапог. — Всех на осине подвешу! — угрожающе взмахнул небольшим кулачком и потом решительно рассёк ладонью воздух. Снова крутнулся на пятках, крикнул отроку: — Зови дружину!

Наслав оттолкнул рукой отца Михаила.

   — Воевода, обещай дать всем прощенье! Обещай, воевода! — горячо заговорил он. — Те люди ведь ни в чём не повинны!

Михаил шевельнул густыми бровями и обратился к Яну:

   — Бог прощал и людям велел...

   — Коли Бог, то и я. Прощу! — блеснул тот косоглазо в сторону священника и дробно засмеялся.


Поляна потонула в лесном мраке. Только слышалось бессильное причитание старой Претичихи и моленье Сновида. Люди стояли вокруг Перунова дуба, под которым пылал огромный костёр. Пламя поднималось над головами, трещало и вверху рассыпалось снопами искр. Огонь-огневище Перунов...

   — Перуне-господине! Пошли к нам своих зорких лучников, с очами пылающими, с истоками кипящими! — Сновид говорил негромко, вытянув руки к пламени. Но каждое слово его жгло расплавленной смолой сердце Наслава. — Даём тебе в дар белое тело, честную душу невесты твоей благолепной, её очи светлые-пресветлые, её перси — тугие-невинные. Кабы нас ты защитил от печали-тоски, кабы стрелами своими сразил врагов наших... А коль узришь нашу неискренность, коль души наши запутались в сетях обмана и лжи — испепели нас с родом нашим, разверзи под нами Пековые недра, и пусть вечно наши кости горят в огне живом...

Издали Наславу не видать, где стоит Гаина. Знал, что стоит там, у костра. Стоит, наверное, привязанная к стволу дуба, уже мёртвая душой, хотя и живая ещё телом.

Воевода Ян, воеводушка! Что же ты выжидаешь-высматриваешь за кустами? Налети вихрем, выхвати её, ещё живую и тёплую!..

Нетерпеливо волнуется под Наславом конь. Колотится, готовое выскочить из груди, сердце...

За спиной вдруг — разбойничий свист. Будто зловещий Див. С гиканьем ринулась лавина всадников к костру. Многоголосый женский вопль разрезал тишь. Воины Яна оттолкнули людей, пробрались к волхву. А он, сразу всё поняв, будто занемел с поднятыми вверх руками.

   — Вяжите его. Пусть перед Богом христианским теперь отвечает за свои грехи! — могучим голосом огласил поляну отец Михаил. Откуда выкатился!

Но Сновид вдруг сделал два шага вперёд и вошёл в костёр. Пламя облизало его одежду, затрещала борода и волосы на голове — вмиг они почернели. Задымилась сорочка.

Отец Михаил бросился к волхву:

   — Не убежишь, разбойник, от расплаты! Дашь ответ людям! — Изо всей своей молодецкой силы ударил Сновида ногой по заду — и тот будто выпал из костра и рухнул наземь.

Кто-то из дружинников ухватил Сновида за руку и потащил по земле, сбивая на нём огонь, охвативший одежду. Катали по траве, срывали тлеющие клочья рубахи и штанин. Осмолённый почерневший волхв дымился, как сырое полено.

Наслав тем временем отвязывал верёвки, которыми была привязана к дубу Гаина.

   — А кто она? — удивлённо остановил коня возле них воевода.

   — Дочь Васильковского ковача, — пробасил отец Михаил. — На Ярилов день вознесли её яко избранницу для Ярила-Солнца, а нынче — в жертву Перуну приготовили!

   — Лепая[55] девица! — восторженно воскликнул Ян и соскочил с седла.

   — Помилуй, Господи, грешницу... — осенял её широким крестом священник. — Кабы не сей парень...

   — Как же имя этой красной девицы? — Ян бесстыдно рассматривал её мертвенно-бледное лицо и грудь, будто глазами ощупывал животину, которую собрался покупать.

   — Гаина она, — после молчания ответил Наслав.

   — Во крещении получила имя Анны! — громогласно возмутился отец Михаил.

   — Лепота!.. Лепота!.. — кружил Ян вокруг девушки. — Возьму в свой терем.

   — Не дам! — расправил плечи Наслав.

   — О?! — вдруг очнулся Ян, внимательно всматриваясь в пылающие глаза парня.

   — Довольно наших девиц в теремах боярских да княжьих... наложницами...

   — О?! А может, хочу её взять в жёны. А? — хитро прищурился Ян к Наславу. — Нет у меня жены, а отныне — будет! Отец Михаил!..

   — Просвети Господь тебя... — растерянно отступил от него Васильковский поп.

   — Как скажет она! — бросил оземь верёвки Наслав и отошёл от воеводы.

Гаина отрешённо стояла. Не верила в своё спасенье. Глаза были широко раскрыты.

   — На коня её! К лечцу[56]! Пусть пошепчет... Испуг пусть выльет из души её! — крикнул воевода дружинникам.

   — Грех берёшь на себя, воевода. Не Божье сие дело — ведьмовское! — возмутился Михаил.

   — Это уж моё дело, отец! — увернулся от него Ян и легко вскочил в седло.

Наслав бросился к Гаине, схватил её обмякшее тело в охапку и бросился бежать.

   — Отобрать её! — вскипел воевода в седле, даже на стременах поднялся.

Два сильных дружинника вмиг настигли Наслава, вырвали Гаину из его рук и понесли к своим коням.

   — Где волхв? Где Сновид? — вдруг вспомнил Ян Вышатич. — А, вот ты... Но где же брат твой?

Наслав весь дрожал. Нужно хотя бы Роста спасти... Дабы не выпустили дружину воеводы из Боярского леса. Отошёл в глубь густого леса. Тихо свистнул. Рядом оказался его конь. Уже издали расслышал сердитый голос Яна:

   — Зачем людей губишь, лукавец? Держи ответ перед нами!

   — И перед Богом! — пробасил отец Михаил.

Воевода Ян Вышатич творил суд над волхвом. Сновид ещё дымился. Безбородый, безбровый, безволосый, с чёрными лохмотьями на обожжённом теле, сквозь которое просвечивались рёбра и острые старческие локти, он был похож теперь на костлявого голошеего неоперившегося птенца, нечаянно выпавшего из гнезда.

   — Перед твоим Богом я не в ответе, — с дымом выдохнул Сновид. — Твой Бог не защитил людей от беды. Твой Бог чужой нам. Не может согреть наше сердце. Лишь может... охолопить его!

   — Почто сквернословишь, волхве? — загремел на Сновида отец Михаил. — Вот видишь, он помог спасти жизнь невинной дочери ковача. Сие его перст указал нам путь сюда.

   — Её защитил не ваш Бог — это Перун отдал её людям...

   — Когда твои боги такие всесильные, волхве, пусть спасут они тебя от моего меча! — Воевода выхватил из ножен меч и занёс над головой Сновида.

Сновид гордо поднял голову. Двинулся к костру.

   — Держите! Бросится в огонь! — вскрикнул воевода.

   — Не брошусь, воевода. — Волхв еле собрал силы для тех слов, — Мои боги говорят мне, что ты не сотворишь мне ничего, Ян. Я ведь защищал людей от напастей и голода.

   — Защищал татьбой? Грабежом? Где твой брат Рост?

   — Мой брат Рост не грабитель и не злодей. Он отбирает лишь то, что богатеи забрали у смердов. Зерно и животину, дабы дети не померли от голода.

   — Рост со своими людьми убивает велеможных[57], сеет непослушание и смуту. Он примет смерть. И ты примешь смерть.

   — Сие благо, воевода, — смерть! Но мои боги говорят мне, что я не умру. Буду жить сам, и вера моя будет жить.

   — Брешут твои боги, волхве. Свяжите его, эй, дружина! Заткните глотку, пока не найдём Роста!

   — Уже утро, воевода, — сонно пробасил отец Михаил. — Утренница сеется на небе.

Вышатич посмотрел вверх. Над чёрной полосой леса, которая снизу отсвечивала розовыми вспышками угасающего костра, синел край неба. Он делался на глазах прозрачным, более широким.

Воевода утомлённо опёрся на рукоять меча. Кто-то дёрнул его за стремя. Ян Вышатич испуганно вздрогнул. Кажется, он задремал в седле? Помнит густую синь края неба над лесом, а теперь там разлит розовый свет.

Перед ним стоял неизвестный старец.

   — Ты воевода Ян?

   — Я. А ты кто? — Вышатич крепче стискивает коленами бока своего длинногривого коня. Тот напрягся, наставил уши, готов был в любой миг сорваться с копыт.

   — Я Рост, — вызывающе расправил плечи длиннобородый.

   — Рост? — Вышатич не мог поверить.

   — Сам к тебе пришёл. Отпусти брата моего Сновида. Наши боги добром тебе воздадут.

   — Ваши идолы? Ха-ха! Вот эти деревянные обрубки? Ничего не могут они, эти колоды неотёсанные. А ты от Бога истинного будешь иметь наказание. Яко и брат твой соумышленник. Ты, может, ещё большее наказание будешь иметь, ибо сколько погромил властоимцев! Сколько людья совратил в грех! Эй, дружина!

Старец молча протянул руки вперёд.

   — Позорище вокруг и лжа... Бери меня, воевода. Приму смерть с братом своим.

   — Достойно молвишь, волхве, — обрадовался Вышатич. — Но откуда узнал, что я здесь?

   — Боги молвили мне об этом.

   — Боги?! — Ян Вышатич нахмурил светлые брови. — А может, тот парень?..

Волхв Рост промолчал. Ему стало безразлично окружающее — и прошлое, и будущее, и заповеди, и молитвы. Душа его слишком была утомлена бедами и борьбой. Он ожидал покоя. В отличие от своего старшего брата, Сновида, Рост не владел отчаянно упрямой верой в старых богов. Жил более земной и греховной жизнью, ближе к сердцу принимал обиды и горести людские. Теперь же предпочитал пойти в царство Пека[58], нежели бездеятельно наблюдать, как вокруг торжествует ложь, обман, как процветает лицемерие, а истина обрастает неправдой, как велеможные и попы обкрадывают память человеческую, как охотно люди убивают собственными руками и свой старый обычай, и своё великое прошлое... В будущем не было уже места ни для него, ни для его брата Сновида.

   — Бери меня, воевода, сам.

   — Бог наш с нами! Это он просветил тебя, грешник, и привёл на стезю покаяния! — приближался с дружинниками отец Михаил. — Да святится имя твоё, о Господи!..

Дружина Яна Вышатича возвратилась во град в полдень. Били колокола в храме Успения, как в пасхальный день. Печальной цепочкой тянулись к своим разорённым хозяйствам люди. Им обещано прощенье грехов за отступничество. Теперь от них ожидали смирения, покорности и исправных платежей князю.

На отдельной подводе везли двух волхвов. Люди со страхом глазели на этих мужей. Они были привязаны верёвками к перекладине, какую вытесали ещё в лесу из трёх осин.

   — Смотрите, злокознивцев поймали!

   — Исчадия сатаны...

   — Что вам говорят ваши боги? Почему не спасают?

Кое-кто из гражан бросал в них комья земли, палки, черепки. Такова уж судьба поводырей, которые не оправдали надежд...

Сновида и Роста распяли на кресте, установленном на церковной площади, и сожгли живьём. Ни стона, ни проклятий не услышали люди из уст старых волхвов. Пепел от этого костра рассеяли по ветру. С тех пор осталось одно грустное воспоминание.

Долго люди обходили стороной Боярский лес и заброшенное капище в нём. А потом исчезли из памяти людей имена Сновида и Роста.

Зато долго ещё помнили воеводу Яна и его пребывание в Василькове-граде.

На Дмитрия Мироточивого, праздник которого падает на месяц октябрь, воевода отыграл свою свадьбу в княжеских теремах. В жёны взял дочь кузнеца, ту самую Гаину, которую выхватил прямо из волховского пламени.

Отец Михаил ещё долго в своих проповедях рассказывал о Божьем персте, который указал Яну Вышатичу дорогу к требищу, помог разгромить мятежников и спасти суженую свою, Богом для него избранную жену — Анну Претичеву. Кто был сим перстом Божьим, отец Михаил не говаривал. Воевода также не вспоминал Наслава. К чему? Так более доверия и больше славы ему.

Наслав же о себе ничего не мог сказать. Был далеко от воеводиного ока. Побаивался, что Яновы мечники охотятся за ним, убежавшим татем. Ибо отряд Роста весь был схвачен. Некоторых повесили ещё в лесу, некоторых бросили в яму-поруб, а кое-кто купил себе прощенье изменой. Сбежавший печерский черноризец, который приблудился к Росту, тот самый Еремея, да Наслав не знали, где приклонить голову.

Вот так оба и появились на Печерских кручах под стольным градом Киевом.


Стояла глубокая осень. Ветер подгонял тяжёлые стада обвисших серых облаков над взгорьями правого берега Днепра. Сердито пенились седые мутные воды реки, даже казалось, что ворчит она и кружит в чёрных водоворотах шальные круги, поглощая всё, что, случалось, падало с берега в воду. С прибрежных дубрав и лесов тучами поднимались сухие жухлые листья, уже прибитые изморозью первых холодов. Оголились каменные и деревянные стены Печерской обители. Чёрными слепыми норами воззрились к небу узкие влазы в монашеские пещеры схимников, которые нынче опустели. Черноризая братия перебралась за стены, в кельи. Надо всей монастырской горой кружили стаи крикдивого воронья. Предвещали морозы, снега, буревеи...

Двух приблудших нищих в обитель не пустили. Вратарь-мних оповестил о приказе отца игумена — никого из мирян не впускать во двор монастыря. Дальним странникам отводился небольшой дом вне монастыря.

Там можно было остаться на ночь, согреться у печи, похлебать постных щей или чечевичной похлёбки, которую сам Иисус Христос с удовольствием хлебал. И только к заутрене да на вечернюю молитву можно было попасть в монастырский храм.

Еремея ходил насупленный и угнетённый. Мучился мыслью: примет ли его назад отец игумен Феодосий и какое покаянье назначит ему за ослушание?

Кутаясь в рваную монашескую рясу, дабы спрятать своё грешное тело от леденящего ветра, вратарь-мних сочувственно пританцовывал около этих двух приблудших. Топал на месте почерневшими, в трещинах подошвами, не знал, чем помочь этим бездомным. Сколько нынче голодных и оборванных бродит по дорогам от града ко граду, от села к селу!.. Холопы[59], изгои[60], рядовичи[61], закупы[62], разорённые княжескими продажами, вирами, боярскими правежами и потягами... Люди, изгнанные из своих огнищ половецкими набегами... И всякий иной разорённый убогий люд...

Вдруг монах-вратарь что-то припомнил. Вытянул голову из старого грязного платка, который был накручен вокруг шеи, дохнул гнилью зубов в лицо Еремее:

   — Или вот что: завтра князь Святослав приедет к обители. Будет мириться с отцом Феодосием. Наш игумен не хочет признать старейшинство на Руси черниговского князя. Игумен упрям. Говорит: попустишь грех сей одному, иные князья начнут один другого со столов спихивать и мятежить. Оттого земле нашей горе и разоренье.

   — Правда сие, брат... — кивнул дырявой скуфейкой Еремея. Вратарь обрадовался, что нашёл понимающего собеседника, оживился.

   — Говорит: старейший князь должен держать в узде меньших князей. Дабы меньшие слушали старшего. Яко сие водится среди братии нашей. Никто не может ослушаться ни игумена, ни пресвитера.


Пробудились ни свет ни заря. В душном виталище[63] странноприимного дома полно людей. Спали все вповалку, на постеленной на земляном полу соломе. Спали одетые и обутые, плотно прижавшись один к другому спинами. Густой, будто вязкий воздух пропах крепким потом, портянками, сыромятиной, овчиной. От печи-мазанки, из-под заслонки, тянуло сизым угаром — заброшенные в печь вечером дрова не горели, шипели и обугливались. Сквозь небольшое окошечко продирался свет угасающих звёзд. Время к заутрене. Странники зашевелились, заохали, зашептали молитвы. У каждого было своё горе, своя беда, от которой желали попросить заступничества и помощи у отцов черноризцев.

Богомольцы торопились к церкви. За ними направлялись Еремея и Наслав.

В маленькой деревянной церквушке Успения Богородицы, поставленной ещё первым монахом печерским Антонием с братией, уже неистово бил поклоны отец Феодосий.

Еремея и Наслав едва протиснулись за порог церкви — там уже было полно монахов. Все уважительно слушали негромкое бормотание престарелого Феодосия. И чем больше слушали его моленье, тем большая оторопь брала за душу. Не Божьи слова, не молитвы произносил Феодосий. Какие-то проклятья богохульные возносил гласом своим против нового киевского князя Святослава!

   — Не по закону воссев на отчем престоле, грех великий сотворил властелин. Изгнал брата своего старейшего, который был ему вместо отца, в чужую землю лядскую. Глас крови убиенных вопиет на тя, княже, до Бога, яко кровь Авелева на Каина! На гонителя и убойника, братоненавидника и согрешителя пошли, о Господи, свою карающую десницу, да утвердился бы на земле нашей закон старейшинства во благо всей Руси... Да убоится сын восстать супротив отца, а меньший брат на старшего руку возняти!.. Да быти в законе заповедям Ярослава, сына Володимирова, первокрестителя и апостола земли Русской!.. Утверди мя, Господи, духом своим... в сём благом деле! Ничто же ми не мило тако в жизни своей — ни утрата благодатьства, детей, земли... яко мила мне сила и могущество земли Русской...

   — Поди сюда, — тихо позвал Еремея Наслава. — Мне это чудится или в самом деле такие слова молвит игумен?

   — Мне также... будто чудится... против князя коромолит[64]!

Феодосий же возносил руки к алтарю:

   — Верни, о Господи, законного князя нашего, христолюбивого Изяслава, сына Ярослава Мудрого, и сотвори закон...

Невменяемость игумена захватила и монахов. Они ошалело били поклоны и осеняли себя крестом.

Наконец Феодосий устал. Братия зашуршала одеждами, затопала, расступилась, пропуская своего пастыря к выходу. Еремея и Наслав протолкались ближе к нему. Наконец расстрига поймал минуту, упал на колени перед игуменом.

   — Владыка благой! Помилуй мя и не сотвори гнева на слабость духа. Позволь вернуться под десницу твою в обитель!

Высокий белобородый старец в простой грубой рубахе тяжело опёрся на подставленное плечо своего келейника.

   — Сие ты, Еремея? Вернулся?

   — Я, отец святой... Прости...

   — Поднимись, сын мой. Со слезами буду молить Бога, дабы душу твою буйную упокоил и научил терпению.

Еремея ухватил старческую руку игумена и приложился губами. Старец не отнимал руки. Смотрел вперёд себя куда-то вдаль, уже мыслью витая далеко от покаявшегося грешника. Вдруг его взгляд остановился на незнакомом лице парня.

   — А это кто?

   — Побратим мой, отче. Прими его в своё стадо...

   — Прими, отче... — Наслав склонил голову на грудь.

   — Хощеши быти достойным черноризцем, присмотрись к нашему житию нелёгкому, чадо. К молитвам, к труду неусыпному во имя Бога.

   — Хотел бы, отче... в монашеский сан... — бормотал Наслав.

   — Благое твоё хотенье, чадо, и помысел благодатный. Но взвесил ли свои силы? Довольно ли имеешь терпения блюсти суровые законы нашего быта? Не позовёт ли тебя назад богатство и слава суетного мира? Господь ведь учил: «Никто же, поклав руки свои на рало и глядя назад, недостоин быть в царстве небесном». Тако и мних. Подумай вначале. Иди к отцу Никону, пресвитеру. Будешь послушником.

Игумен закрыл старческие веки, отдыхая от слов. Потом двинулся медленно ко вратам.

Монастырский привратник уже нёсся навстречу игумену, отбивая на бегу поклоны.

   — Владыка! Князь Святослав перед вратами давно стоит. Но ты велел не пускать его к обители. Я и не открыл ворот.

Игумен величественно остановился. Выпрямил спину, занёс вперёд свой сучковатый посох.

   — Теперь велю открыть.

Перед вратами, которые спешно открыл монах, стоял князь Святослав со своей свитой.

   — Повелел мне прибыть, владыка, а сам не пускаешь в обитель. — В князевом голосе слышится обида.

   — Се бо вельми ся радую, — ответил Феодосий, — брат мой моё слово исполнил! — Гордо поглядел в лицо князя. — Теперь иди.

Князь Святослав Ярославич, третий сын Ярослава Мудрого, был уже в летах. Приземист, с седыми прямыми волосами на голове, подрезанными под круг. Округлённое, отяжелевшее тело делало его похожим на могучий дубовый пень. Он неуверенно сделал шаг навстречу высокой осанистой фигуре игумена, который от величественного чёрного клобука казался ещё более высоким.

   — Отче! — Князь Святослав ещё раз неуверенно шагнул к Феодосию. — Боялся, что не пустишь меня в обитель свою.

   — И не пустил бы, кабы не печаль моя и не боль моя за прегрешения твои зело великие, княже...

Святослав растерялся. Оглянулся на своих бояр, будто искал у них силы. Наслав вместе со всеми посмотрел на тех, у кого князь Святослав искал поддержки. В то же мгновенье узнал среди них воеводу Яна. Он единственный на этот беспомощный взгляд Святослава выступил ему навстречу и уверенно положил руку на рукоять меча. Возможно, от этой его готовности уверенность вернулась к князю. Наслав тем временем спрятался за чью-то широкую спину — не узнал бы его воевода!..

Еремея понял встревоженность Наслава. Наклонился к нему:

   — Не бойся, отец Феодосий нас не выдаст.

   — Истину молвлю тебе, отче, — тем временем, осмелев, Святослав приближался к игумену, — коль возвестили бы мне, что отец мой восстал из мёртвых, не был ся тако радоваться, яко твоей благосклонной воле позвать меня сюда. — Князь уже приложился к руке игумена. Оторвавшись, продолжал: — Давно ведь желаю, отче, побеседовать с тобой и духовными словесами насытиться.

— Да что гнев наш против власти державной? — Феодосий, впрочем, даже головы не склонил перед князем. — Сия власть — выше всего. За неё должен Богу молиться. Идём, князь.

Святослав, прижимая к груди соболью шапку, медленно ступал вослед игумену. Старался поймать суженными от напряжённою внимания зрачками мысли и намерения Феодосия. Что сделает дальше? Какие слова ему приготовил?

Лицо игумена было суровым и непроницаемым. Взгляд — углублённый в какую-то тревогу, которая стянула вокруг глаз сухую, восковую кожу лица.

В свои глубокие лета отец Феодосий хотя и сник силой, но телом казался таким же могучим, каким прославился среди печерских жителей. Когда-то ему ничего не стоило, бывало, ночью, когда вся братия засыпала, перетереть на жерновах всё зерно для выпекания хлебов, которое распределялось для помола поровну между многими монахами. Мог также подняться на рассвете раньше других и порубить все дрова, заготовленные для рубки на неделю. Не шелохнувшись, мог сидеть на земле, у пещеры, с оголённой спиной, в которую впивались мухи, оводы, комары, и прясть шерсть, чтобы из неё соткать одежду для всей братии. Вельми терпелив и упрям в труде был сей отец Феодосий, как и неисчерпаем в своих молитвах. С таким же упрямством теперь он стоял на защите непоколебимости киевского княжеского стола и закона державы.

Закон! — сие главная сила, которая должна придавить своеволие буйных Рюриковичей[65] и заставить их клонить свои мятежные головы перед Властью, освящённой Божьим Словом. Закон! — сия сила, считал игумен, должна утвердить единодержавие, какого достигли ещё Владимир Креститель и Ярослав Мудрый с помощью Церкви.

Теперь рассыпалось это единовластие. Князь Ярослав Мудрый пред смертию поступил неразумно, разделив землю между тремя оставшимися в живых своими сыновьями — Изяславом, Святославом и Всеволодом[66]. Теперь началась распря между ними. Заводчиком в ней стал волостель[67] Чернигово-Северской земли, сей лукавец Святослав, что так послушно и виновато шёл нынче за игуменом.

Молча двинулись в храм. Молча молились — каждый о своём. Потом зашли в тесную келию игумена.

   — Ещё в Чернигове слышал о силе твоего слова, отче. Ты еси светоч на земле Русской. — Святослав откровенно льстил.

   — Да. Но ведь хотел меня заточить? — ясно и спокойно взглянул Феодосий князю в глаза. Эта ясность не дала возможности Святославу слукавить.

   — Грешен есмь, отче... прости...

   — Бог простит...

   — Искренне тебе молвлю: не хотел ты признавать меня киевским великим князем. Велел ведь в ектении[68] и сейчас называть киевским князем Изяслава, — обиженно исповедовался новый киевский властелин.

   — Правду тебе сказали твои доносчики, — спокойно согласился Феодосий. — Ибо ты супротив закона пошёл и неправдой сел на отчий престол. Велик бо грех есть переступать заповедь отца и закон державы! — Сурово поднял вверх указательный палец.

   — Грешен есмь. Прости! Не имей гнева на меня. Брат мой Изяслав хотя и старейший, но безвольный. Окружил себя иноверцами и купчинами.

   — Ведаю сие. Изяслав верой был нестоек. Но это уже наши хлопоты. Князю приличествует быть веротерпимым. Отец его — Ярослав — поставил в Новеграде епископом Луку Жидяту. Он сподобился великому князю силой своей веры. Жидяту выкрестил сам Илларион. И был он, Жидята, истинным христианином, яко и апостол Павел, и иные апостолы Христа.

   — Да, но Лука Жидята был истинным, а брат мой — колеблющийся в вере. Сам говоришь.

   — Но разве из-за этой его неустойчивости ты отобрал у него отчий стол? Разве ты из-за этого пограбил его золото и перетащил его в свои онбары?

   — Грешен, отче...

   — Если чувствуешь сей грех — верни брату киевский стол. По закону русскому.

Святослав вздохнул. Взглядом что-то высматривал в золотистой верхушке собольей шапки, которую мял в руках.

   — Не потому стол отобрал, дабы ему возвратить. Сему не бывати! — твёрдо молвил. — Но без твоей поддержки, велемудрый отче, мне долго не удержаться в Киеве. Иные князья меня столкнут, снова начнутся крамолы между нами... Подопри меня. Утверди в Законе Божьем своим словом. Ты ведь знаешь, что, когда брат мой Изяслав изгнал из пещеры схимника Антония, я ведь дал ему защиту в Чернигове, на Болдиных горах. И Печерскую обитель я никогда не забывал. И ещё больше буду жаловать землями, и лесами, и добром всяческим. — Святослав оглядел келию. — Тесно у вас уже стало. Нужно ставить новые храмы и новые келии. Подарю обители вот эту гору, которая возле обрыва. Ставьте с братией новую церковь. И денег дам.

Феодосий вздохнул. Хитёр этот Святослав. Знает, как подойти к игумену.

   — За подарок обители — благодарение тебе... — Феодосий немного подумал и досказал: — И слава. Но не забывай — на чужом месте сидишь. Ломаешь силу, какой держится крепость земли — закон.

Феодосий устал от этих поучений и увещеваний. Твердолоб и упрям сей Ярославич и к власти жаден. Не отдаст её добром.

Святослав молча вышел из келии. На пороге перекрестился, прислушиваясь. Кажется, отец Феодосий не послал ему вдогонку проклятия. И на том — спасибо!

Поспешил к своим боярам.

   — Ян и ты, Чудин, сегодня же пришлите обители мёда, воска, зерна из моего двора — ко столу святым отцам. Пусть молятся за нас.

   — Сегодня и будет! — первым поклонился Вышатич и двинулся к воротам. За ним все остальные со Святославом во главе...

   — Всё же угомонили Феодосия, — прошепелявил им вслед Еремея, провожая свиту недобрым взглядом. — Стар уж стал. К Божьему раю готовится...


После того как Феодосий в своей пещере благословил молодого послушника, пресвитер печерский отец Никон постриг его в монашеский сан и нарёк новым именем. Отныне навеки исчез стыдливый парень Наслав. На свет явился молодой сероглазый монах Нестор, вдумчивый и молчаливый. Дни и ночи просиживал он над книгами. Читать был научен сызмальства, ещё в Василькове, где со времён князя Ярослава дьяки брали в науку смекалистых. Но писать не умел. Тяжёлое это дело — выводить азы и буки на пергамене, составлять из них слова, а в те слова вкладывать мысли. Чтобы не пустыми были... Нестор целый год положил на сие умение свой труд. Пока не одолел мудрости писания. А потом с удовольствием просиживал над пергаменами — то переписывал из Четьи-Минеи[69], то что-то своё уже выводил. Интересно, когда твои мысли в слова выливаются...

Неожиданно тихий монастырский рай обернулся для него адом. Виной было и не книжное обучение, к которому пресвитер Никон посадил молодого мниха, и не труды в трапезной или на монастырской ниве. Его тело вдруг начали истязать бесовские искушения. Лукавые проделки диавола мучили молодого постриженника и днём и ночью. Путали-запутывали его сердце в сетях воспоминаний, от которых, считал, он отрёкся навсегда.

Наипаче допекал диавол, когда приводил в его келию образ Гаины. В её глазах то потухало синее пламя, то покрывалось сизым пеплом, то снова пылало. Она протягивала к нему руки и вдруг начинала рыдать: «Зачем спас меня от Перунова огня? Почто отдал косоглазому слюнявцу?»

Нестор тогда срывался в бег. Перебирался через монастырскую стену, продирался сквозь чащобу и едва видимой тропинкой направлялся к Перевесищу, а потом, мимо Лядских ворот, поднимался к Княжьей горе. Невдалеке от княжьего двора, у самого Боричева спуска — узвоза[70], возвышался розовато-каменный терем тысяцкого Яна Вышатича. Дом его был высок, о пяти башнях, стоявших рядом одна возле другой. Дом был на подклети, имел большие окна, кругло вырезанные вверху и украшенные резьбой. В рамы окон были вставлены цветные прозрачные пластины, похожие на смальту, какие изготовляли греческие рукоделы для дворцов своих царей.

Сей терем скорее напоминал пышные хоромы великого князя, которые невдалеке когда-то поставил и украсил Владимир.

Вокруг Янового дома были выстроены медуши[71], бретьяницы[72], онбары, псарни, соколярня; конюшни стояли далее, за большой оградой, которая разделяла двор боярина на две части и окружала его дом глухой стеной. А далее, за ограждённым двором, у спуска на подольские улицы, были поставлены хлевы, курятники, коровники, хижины для дворовой челяди. Здесь мычала, блеяла, ревела, гоготала в сотни голосов домашняя животина, меж которой носились постоянно десятки погонщиков, челядников, поваров...

Сюда боярин, видимо, редко заглядывал. Здесь хозяйничали стольники, конюшие, тиуны, биричи, каких было полно во всяком добром боярском дворе. Да и в своих пышных палатах Ян не задерживался около боярыни. Непоседливый воевода постоянно был в походе — то шёл в полюдье, за данью для князя, то в далёкую Ростовскую землю или на Белоозеро мятежи тушить. То составить с иным волостителем — мелким или могущественным — ряд-договор на мир или войну. Воинственный Святослав Ярославич утверждал себя на всей земле и лукавством, и лестью, и раздачей земель — и мечом. Бросал свои рати со старшим сыном Олегом на половцев, посылал на помощь полякам, на Вислу, против чехов. Принимал немецких послов и хвалился пред ними златом и серебром, узорочьем и пушниной. Дабы и в далёких землях ведали об его богатствах и могуществе. И в самом деле, император Священной Римской империи Генрих IV[73], который жаждал вначале помочь изгнанному братьями князю Изяславу, опешил от тех богатых даров, которые привёз его посол Бурхард Трирский из стольного града Русской земли. В немецкой хронике позже было записано: «Бурхард привёз королю столько злата, серебра и драгоценных одежд, что никто не помнит, дабы когда-нибудь такое богатство привозилось в немецкую державу». Генриху сразу расхотелось помогать нищему-изгою князю Изяславу...

Ян был верным помощником князя Святослава. Метался по всей Русской земле — из конца в конец. Там бряцал мечом, там звенел золотом, там действовал наговором. Только на большие праздники христианские возвращался домой. Со всей дружиной своей шёл в храм, отмаливал содеянные грехи, чтобы сразу броситься творить новые... На то ведь милосердие Божье и существовало...

Боярыня Гаина сидела в хоромах одна. За все годы своего неожиданного замужества не могла привыкнуть, что стала боярыней, что имела право повелевать, что это даже требовалось от неё как от хозяйки и распорядительницы неисчислимых богатств рода Вышатичей в Киявье[74], в Поросье, в Новгороде Великом, на Белоозере...

Тихая, смиренная боярыня проводила свои дни в беседах с учёными монахами и монахинями. Наипаче с игуменьей женской обители Святого Петра, которая была невдалеке, против Софии. Учёная игуменья Анна, в миру Янка, дочь переяславского князя Всеволода Ярославича, была обучена книжной премудрости и завела в монастыре схолу для девочек, палату милосердия для больных и немощных. Тянула к себе и молодую боярыню.

Служанки Вышатича поначалу угодливо кланялись своей господарыне в пояс и предупредительно заглядывали в рот. Но скоро почувствовали её незлобивую натуру, доброту и махнули рукой. Блаженная, не иначе, их боярыня! Старшая горничная Килина, которую все называли проще — Килька, уверяла, что боярыня не в своём уме, что ничем она в доме не занимается, лишь сидит над книгами. Наверное, потому, что душой уже побывала в Перуновом пламени и вкусила сладость идольского грехопадения.

Гаина знала об этих пересудах и принимала их со смиреньем. Людям языки ведь не укоротишь. Мир они ценят и мерят по своей короткой мудрости. Что поделаешь? Правда людская — не среди людей, она выше.

Трудно было узнать в боярыне Гаине бывшую Ярилову невесту. Небольшая, но тугая грудь, крепкий стан, раздавшиеся плечи — всё говорило о тоскливой женской перезрелости. Только лицо приобрело какую-то ещё большую пылкую привлекательность. Тонкие нити тёмных бровей потемнели. Огромные серые глаза с чёрной радужкой у зрачков как-то стали более глубокими, встревоженными. Над верхней губой появился нежный золотистый пушок. Она редко когда стягивала с головы чёрный платок, так же как и широкое чёрное навершие поверх белой сорочки.

Так и жила. Или влачила существование. Этого не знала сама.

После завтрака всегда садилась за стол, листала тяжёлые страницы огромных книг. Килина жалостливо вздыхала — такой жене да доброго бы мужа, да детей в подол! Вот! Что же их боярин худосочный! Его больше тянет к славе, к походам, к гульбищам. Все ищет, чем бы далее свой род прославить. Дед его Остромир проуславил, вишь, Евангелием красным, отец — Вышата — цареградским походом. А он и его меньший братец, разгульный Путята, измельчали, гоняясь за славой. А она — эхма! — махнёт крылом перед ними — и растает, яко дым. Беги, воевода, догоняй!..

Килина первой заметила у двора высокого молодого мниха. Он часами простаивал у ворот. Или прохаживался вокруг дома. Кого поджидал? Конечно же не её, рябоватую половчанку, которую подобрал воевода Ян в половецкой степи!..

Когда ворота раскрывались и был виден весь двор, дом с двумя крыльцами, монах тот настороженно всматривался в лица людей.

Не спрашивали у черноризца ничего. Когда б и спросили — не сказал бы. Он ведь и себе боялся признаться, кого выжидает. Но Килина скоро поняла: боярыню! Конечно же уже всех перемерил своими глазищами.

Чернец же и в самом деле хотел видеть боярыню, желал узнать, счастлива ли она. А может, ещё хотел рассказать о том забытом Наславе, который когда-то, в каком-то сказочном сне водил её белого коня, неумело обнимал, снимая с лошади... а потом ещё бежал лесом искать для неё спасения... Он ведь спас ей жизнь... Какова же она теперь у неё?

Сколько солнцеворотов минуло с тех пор — Нестор в горячке не мог точно сосчитать. Три или пять. Не мог также припомнить все мгновенья, когда кровь горячо обжигала его сердце и память. Лишь одно знал сейчас — он должен увидеть её.

И увидел.

Гаина провожала игуменью Анну-Янку. Высокая, ещё молодая, но уже с морщинистым от частых постов лицом, эта учёная внучка Ярослава Мудрого шла впереди Гаины, быстро выбрасывая вперёд колени. Но вдруг останавливалась, чтобы Гаина могла поравняться с нею.

   — Вижу, мой труд не пропал даром, сестра, — радостно молвила игуменья. — Греческие книги, какие ты переписала, стали нам большим подспорьем в монастыре. Иди к нам, будешь обучать сестёр.

   — Не знаю, смогу ли...

   — Кто же тогда и сможет!.. — улыбнулась Анна.

   — Говорят, в земле хорезмийской есть много знатных лечцов и мудрых книг. Кабы достать их! — заглядывает Гаина в сухое лицо Анны.

   — Вот пойду скоро в Царьгород, попрошу и сих. И арамейских, и ещё египетских.

   — Нужно было бы ещё у наших знахарок сию науку перенять. Они много знают трав и истоков целебных.

   — Свят-свят-свят! Да они же своим волхованьем и ведьмовством людей губят! Со старыми богами беседуют, заклятия ногайские на людей напускают! — От возмущения игуменья даже остановилась.

Гаина побледнела. Испуганно опустила глаза. Но всё же пролепетала:

   — Я о травах говорю, матушка. Множество их на нашей земле растёт. И что ни травинка — то сила целебная. Знать бы о каждом стебельке... эту силу людям отдать...

Игуменья резко, как-то безжалостно и холодно заговорила:

   — В тебе отзывается та сила колдовская, которая когда-то на костёр тебя привела. Молись, сестра! Забудь о том волхованье. Греческие книги — Богом освящены. Так мне ещё мать моя сказывала. А она — из царского рода, из Мономахов! Не слышала? О! Весь мир помнит великого царя Византии Константина Мономаха[75], деда моего!..

   — Если бы нашу книгу написать и освятить — также пошла бы в свет... И была бы священной.

   — Нашу? А достойны ли мы сотворить что-то своё? Разве что идолов деревянных! — Голос игуменьи стал трескучим и жёстким.

   — Помилуй меня, матушка. Но выдаётся мне, что такая книга послужила бы нам лучше: греческое зелье тяжело нам доставать, а вокруг нас — сколько нашего целебного зелья! Не нужно было бы ходить за ним к ромеям.

   — Греховные мысли живут, однако, в тебе, сестра. От тех старых кудесников и кумиров твои размышления. От них... Молись, да простит тебя Вседержитель...

Гаина молча склонила голову. Все укоряют её за старых богов и волхвов — от челядниц до высокородной игуменьи. Здесь уже все забыли о своих дедовских обычаях, о песнях Яриловых... Поют лишь чужие невразумительные песнопения... А своё, такое понятное, такое близкое, отбросили. Почему нужно отрекаться от него? Почему кланяемся чужому?..

Возвращалась домой. И вдруг встретила взгляд знакомых глаз. Сердце её ёкнуло. Наслав! Он ли? Монашеская ряса, скуфейка, борода...

Она пристально глядела в его лицо. Да, это он поджидает её. Неожиданно припомнила, что уже много дней видит эту высокую фигуру у ворот.

Какая-то сила заставляла смотреть на него не отрываясь.

   — Наслав... — прошептала неуверенно.

   — Я...

Гаина почувствовала тяжесть в теле. В ушах звон. Но — чудно! — с её памяти будто сползла пелена забвения.

Тёплый весенний ветер дохнул в лицо запахом вспаханных нив, ожившей коры и только что распустившихся почек. Прозрачными каплями весеннего сока обвешаны ветви берёз. Весь мир наполнен синевой неба и дыханием воскресшей земли. В золотистых лучах Солнца-Ярила едва приметно дымились-дышали паром ровно заволочённые и засеянные поля...

   — Заходи же в дом, будешь гостем.

   — Не знаю, могу ли... Я в пещерах... в обители...

   — Идём всё же...

Тяжело пошатнулся, двинулся за нею.

Сидел в большой светлице с высокими окнами. Смотрел, как на белой стене играли цветные радуги от лучей, пробивавшиеся сквозь разноцветные прозрачные пластины тонкой смальты. От этих радуг торжественно сияли богатые иконы, выпуклые бока золотых и серебряных подсвечников, кувшинов, мис, чаш, тарелей, которые стояли плотными рядами на полках ларей для посуды. Много красоты рукотворной собрано в доме Вышатича!..

Нестор увидел стол, заваленный толстыми книгами, свёртками пергамена, обломанными и новыми писалами — костяными и железными.

   — Знаешь греческое письмо? — улыбнулся ей.

   — Матушка игуменья обучила.

Говорили о далёких делах, о чужих хлопотах. Прятали волненье встречи за холодными, спокойными словами. Боялись коснуться переполненной чаши воспоминаний, дабы не расплескать, дабы на землю не уронить ни единой капельки их...

За всем тем новым, незнакомым миром Нестор узнавал Гаину Претичеву, невзирая на свою приобретённую книжную мудрость, верившую в старое, доброе, верившую в счастье, которого не имела никогда и во имя которого для других — чтобы имели его — ступила в жертвенный огонь...

Больше чернец из пещер не появлялся на Вышатином подворье. Но с того единственного посещения что-то необычное начало твориться с боярыней.

Первой заметила это конечно же Килина. Удивлялась, что её господарыня с утра не садилась больше за книги, а уходила со двора. Как-то тайком поплелась за нею было и Килька. Но — разочаровалась. Боярыня её бродила вдоль берега реки, стянув с головы чёрный платок. Разувшись, забредала в воду, долго стояла, к чему-то прислушивалась. Иногда чему-то улыбалась, что-то шептала. Вскоре боярыня перестала наряжаться в чёрное навершье и чёрный платок. Надевала на себя то золотистую брачину[76] с серебряным вышиваньем на подоле, то голубого шелка шаль, то ещё какую-нибудь диковинку. Переплела свою светло-русую косу красной и голубой тесьмой, накрывала её прозрачной, как дым, шалью — убрусом[77], который сверху придавливал серебряный обруч, надетый на голову. Гаина совсем исхудала, стала снова юной и необычайно красивой. Женщины-горничные сразу догадались: в сердце их боярыни пришла наконец любовь.

Килина млела от любопытства: о ком вздыхает её боярыня? О том сероглазом монахе? А может, она колдует? Может, требы приносит старым богам?.. От догадок у горничной суживались и без того узкие глаза и перехватывало в горле. Потом в челядницкой избе Килька рассказывала, что боярыня, наверное, волшебством занимается, ибо хочет зельем чародейным привлечь вот этого русобородого монаха-красавца.

   — Ой! — верили и не верили этим россказням. — Может быть, хочет детей начаровать себе? — строили догадки молодухи постарше. — При таком богатстве — и детей не иметь! Это беда! Род воеводы вымирает.

   — Кто знает, может, и это...

Шептанья-пересуды осторожно выползали за ворота Вышатиного дома и тихими, невидимыми струйками растекались по Киеву. Боярыня Янова колдует с волхвами! С поганской силой знается. И всё это от черноризцев у нас пошло — от их тёмных душ.


Воевода Ян ещё не успел и коня расседлать после возвращения от половецкого хана Осеня, как на Святой Софии ударил вечевой колокол. Кони насторожили уши, как люди, вслушиваясь в это тревожное гудение набата.

К полудню вечевое гудение колокола перестало дрожать в хрупком морозном воздухе. Над городом упала тишина. Казалось, в ней тысячегласо тонко вызванивали мириады мелких осколков, которые оторвались от этого звона. Из них была соткана холодная голубизна неба, от них шло серебряное вызванивание голосов, шагов, даже скрип полозьев на снегу и короткий топот конских копыт.

Вдруг на звоннице вновь заговорили колокола. Но это уже не был зов на вече. Колокола били тяжело и тягостно — за упокой души.

Воевода за это время успел только зайти в светлицу и поклониться своей боярыне. Быстро переоделся в свой новый, расшитый внизу золотым узором кожух[78], обул чёрные, хорошо намащённые жиром сапоги, на голову насадил кудлатую шапку из серебристо-седой лисы и побежал к Софийскому собору.

Боярыня бросилась к сундуку, начала торопливо вытаскивать свой кожух, полушалок, сапоги. Она также желала знать, что произошло в граде.

А на Софийской вечевой площади до самого Бабиного Торжка уже с утра стояли тёмные, выбеленные сверху инеем толпы людей. Приглушённый гомон, отдельные возгласы — сразу ничего не разобрать. Во всём, впрочем, проглядывала какая-то растерянность.

Огромное сизое облако морозного тумана прозрачно колыхалось над толпой, которая дышала в него паром, и это облако будто заглатывало громкие возгласы и слова:

   — Всеволода... Всеволода...

   — Помер...

   — Кто помер, люди?

   — Святослав? Когда же?

   — В обед!

Воевода Ян вместе с другими боярами и достойными мужами уже стоял на помосте под колокольней. Около него переминался с ноги на ногу киевский митрополит Иоанн. Это был муж удивительный — речист, хитёр, к простым и велеможным одинаково добр. Он единственный из всех митрополитов-греков, которые приходили на Русь со времени Владимира, изучил русскую речь.

Давно уже этот Иоанн сидел на митрополичьей кафедре в Киеве, освящал то одного, то другого князя, то третьего, кому Бог поможет спихнуть своего соперника-брата. Каждый из них уповал на поддержку митрополита, старался перекупить его милость.

Княжеские крамолы ослабляли заносчивых киевских державцев, которые со времён Ярослава Мудрого стремились выбиться из-под церковной зависимости Византии. Они не давали превратить Русь в провинцию ромеев-византийцев, как это издавна повелось с теми народами, которые принимали христианство из рук могущественной империи.

Нелёгкой была миссия греческих митрополитов на Руси — склонять князей к византийским законам да подбивать Русскую Церковь под руку цареградских патриархов. Своевольные русские князья, начиная от Ярослава Мудрого, не считались с намерениями митрополитов, более того! — даже хотели вообще избавиться от этих византийцев-ромеев. Недаром византийский книжник и письмотворец Михаил Пселл[79] в то время писал, что варварское племя русичей всегда люто и оголтело выступало против греческого преобладания и всегда изыскивало то или иное обвинение, дабы начать войну с Византией...

Много киевских тайн ведал митрополит Иоанн. И ныне, в этот тревожный зимний день, бояре и все киевляне, столпившись на вечевой площади, с осторожным любопытством поглядывали на Иоанна. Ян Вышатич предупредительно подвинулся к нему, легонько оттолкнув локтем отца Лазаря из Вышгородской княжеской обители и переяславского митрополита Ефрема. Странно: почему он оказался вдруг в Киеве?

Перед стоящими на помосте колыхалось в седом морозном тумане говорливое людское море. Белое солнце низко плыло на небосклоне и слепило глаза. Конец декабря месяца в Киеве был морозным и снежным. Уходил в прошлое год 1076-й от рождения Христа.

Боярин Чудин остановился на краю помоста и звонко ударил в било. Площадь вздохнула в ожидании. Чудин изо всех сил выкрикнул:

   — Кияне! Помер наш князь Святослав. Неожиданно помер...

   — Наказанье Божье принял!

   — А мы и не звали его вечем в наш Киев! — закричали снизу, из толпы.

Боярин Чудин повернулся на возгласы, сердито свёл седые брови:

   — Почто нынче об этом заговорили? Говорите теперь, кого на стол княжий позовём.

   — Да никого!.. Сами управимся!..

Толпа шатнулась, заревела, даже эхом отозвались чувствительные колокола на софийской звоннице.

Боярин Чудин отодвинулся от края помоста и спрятался за спиной Иоанна. Ему показалось, что так же начинала реветь толпа горожан, когда впервые в Киеве, восемь лет назад, вспыхнула великая стань[80]. Именно тогда под стенами города появились впервые половецкие орды, которые разгромили ратников князей. А что, если вновь в Киеве начнётся мятеж?

   — Позовём изгнанного князя Изяслава! — крикнул староста гончаров из киевского Подола, дебелый Бестуж.

   — Не хотим Изяслава! Снова приведёт ляхов! Долой Изяслава! Трусливый князь!..

   — Кияне, да покличем Всеволода из Переяслава! — снова подвинулся боярин Чудин к краю помоста.

   — Всеволода! — отозвался вдруг переяславский митрополит Ефрем.

   — Всеволода!.. — подхватило у помоста несколько десятков звучных голосов.

Митрополит Иоанн закивал им головой:

   — Да... да!.. Всеволода!

На его груди болтался серебряный крест. Ян Вышатич удивлённо посмотрел на Иоанна— что-то в его тёмных глазах мелькнуло злорадное.

А Чудин тем временем шёпотом рассказывал Яну подробности. Странная смерть забрала Святослава. Обедал здоровым в своих хоромах вместе с отцом Иоанном. Ушёл почивать после обеда в свою ложницу — и помер. Сказали после — разрезал желвак. Больше ему ничего не известно.

Митрополит Иоанн дёрнул Чудина за рукав:

   — Скажи всем: я даю своё согласие на Всеволода.

   — Киевляне! — зычно крикнул Чудин. — Отец Иоанн, митрополит наш, даёт своё согласие на князя Всеволода!

Иоанн вознёс над собой крест.

   — А-а-а!..

Чудин ударил снова в било, добиваясь внимания.

   — Чудин, а Чудин! — тянется на цыпочках Ян Вышатич, стараясь дотянуться до уха рослого боярина. — А что же нынче молчит Печерская обитель?

   — Известное дело — законного князя Изяслава желает.

   — Тогда нужно бы и нам, брат... и всем людям достойным на этом стать. Законного звать из изгнанья!

   — Уж поздно... Отец Иоанн благословил...

   — Законность ведь укрепит нас. Прекратятся межусобицы между князьями.

   — А раньше ты этого не говаривал, когда тебя сюда князь Святослав с собой привёл и возвысил! — уколол его за прошлое Чудин.

Вышатичу было не до обид. Стянул с головы шапку и решительно стал впереди митрополита Иоанна.

   — Кияне! Добрые люди! Смерды и рукодельцы! Купчины и бояре! Слушайте!.. Слушайте-ка!..

Иоанн удивлённо уставился на вертлявого маленького боярина. Откуда он выскочил? Сии варварские обычаи никак не понять — не знаешь, чего ожидать на таком вече, где каждый говорит, что пожелает!..

Вышатичу удалось кое-как утихомирить первые ряды. Он звонко крикнул:

   — Слушайте, люди, правду! Князь Святослав умер — его нет. Но есть законный киевский князь, Изяслав, который сидит в изгнании у ляхов. Отец его великий Ярослав сам посадил его на златой стол в Киеве. Так было угодно Богу. Так и по старым обычаям русским ведётся издавна. Зовите Изяслава! Законного князя зовите!

   — А-а-а!..

   — Пойдёте супротив воли Ярослава — пойдёте супротив обычая нашей земли!.. Супротив Бога!..

   — А-а-а!..

   — Изяслава!..

   — Всеволода!..

Вышатич дёрнул Чудина за полу:

   — Скажи и ты, брат. Видишь, люди колеблются. Пусть в земле Русской господствуют князья по старейшинству. Тогда уймётся крамола.

   — Уже поздно. Отец Иоанн...

   — Ты трус! — зло прошипел Ян в лицо Чудину. Кончик его острого носа побелел, губы дрожали. — Боишься сего гречина? — И вновь бросился к краю помоста: — Кияне!.. Кияне!..

Но его уже никто не слушал.

Вышатич скатился клубком по высоким ступеням помоста и начал пробираться сквозь толпу.

Ещё у Софии киевляне продолжали вечевать, а из южных Лядских ворот вырвались сани, запряжённые тройкой быстрых лошадей, и понеслись через Крещатый Яр и Перевесище к Днепру. Оттуда шёл хорошо наезженный путь по льду к Печерскому монастырю.


Настойчиво дёргали за щеколды, пока в привратной башне монастыря отодвинулось окошко. Чьи-то острые глаза придирчиво разглядывали неизвестных людей, топтавшихся перед обителью.

Время было предвечернее, и черноризая братия, начинавшая свой день ранними молитвами перед рассветом, теперь опочивала в келиях. Такой обычай завёл недавно почивший игумен Феодосий. Его преемник, новый печерский владыка Стефан, свято придерживался установленных преподобным Феодосием порядков и обычаев. В эти часы велел никого не пускать за стены обители.

Привратник долгое время не подавал голоса. Вышатич схватил палку и начал отчаянно колотить ею по воротам.

   — Открой! Сие воевода Вышатич! — припал к окошку слуга воеводы — Бравлин.

   — Не велено, — спокойно молвили из-за ворот. — Перед вечерней молитвой открою.

   — Открой, а то снесу тебе голову! — рассвирепел Вышатич и выхватил из ножен меч. Грохнул о ворота, только загудели дубовые доски.

В окошке молчали. Бравлин снова начал колотить билом о ворота. После нескольких злобных ударов палка разлетелась в щепки. За воротами молчали.

Вышатич повалился на сани, закрыл глаза. Перекипал сердцем, успокаивал неистовое волнение в груди. В голове беспорядочным роем кружились мысли. И чем больше думал, тем больше удивлялся своей опрометчивости. Примчался сюда, а какие слова приготовил отцу игумену? Сгоряча не подумал. Вот Бог и остановил его пред тем важным шагом в его жизни. Теперь должен собраться с мыслями и найти единственное важное слово, способное склонить людей на его сторону и добиться успеха.

Но слово это не шло на ум, и в голове проносились давно забытые картины детства. Новгород Великий белокаменный... Пенистый мутный Волхв... Старый терем посадника Остромира. Потемневший от лет, но будто окаменевший от них и неподвластный времени. Сыростью гниющего дерева дохнула на него просторная хоромина — вся в иконах, с тёмными серебряными лампадницами. В резных дивных узорах подоконники и косяки дверей.

Под большой, украшенной золотом иконой на лаве сидит слепой старец. Это его отец, слепой Вышата. И зимой и летом Вышата сидит в кожухе, наброшенном на плечи, и бесконечно перебирает пальцами выпуклые чёрные чётки. Кроваво-синими ямами глазниц он уставился куда-то вверх, в потолок, задрав свою козлиную бородку и натужно собрав кожу лба, отчего смешно топорщились два редких кустика седых бровей, седой чуб, свисавший на чело.

Старый Вышата был совсем немощным. И часто плакал. По глубоким морщинам лица стекали широкие ручьи. Ян не мог без содроганья глядеть на эти слёзы. Кусал губы, стискивал кулачки, чтобы самому не расплакаться.

   — Это ты, Ян? — Старик всегда угадывал, когда к нему вкрадчиво входил сын.

   — Я, отец...

   — Подойди, я посмотрю, какой ты вырос.

Вышата ощупывал плечи Яна, спину, голову.

   — А какие у тебя волосы?

   — Светлые.

   — А почему руки такие слабые? Держи меч сызмальства.

   — Держу.

   — Тогда чаще ходи на ловы. Вишь, слабосильный какой!

   — Буду ходить.

   — Ох, наказал меня Бог слепотой. И тобой наказал. Вырождается наш великий род.

Ян опускал голову на грудь. Знал уже, что дальше отец будет укорять судьбу и Бога за то, что уродился такой хилый сын. И Ян начинал злиться. Разве он в том виноват, что род богатыря Добрыни киевского вот так измельчал на нём?

Впрочем — не в том сила человеческая. В разуме! Дед его Остромир прославил имя своё книжной учёностью, оставил внукам на удивленье великолепное Евангелие. Такой богатой книги, молвили сведущие, не найти ни в русской, ни в греческой земле.

Вышата, сын Остромиров, доканчивал жизнь свою в темноте и печали, в жгучей скорби и отчаянье за несвершённые намерения. Даже летописцы промолчали об этой его тяжкой доле, ибо они привыкли вести речь лишь о славе, а не о позоре. Потому Ян Вышатич обязан возродить славу своего рода.

   — Я отомщу за тебя, отец, — твёрдо обещал Ян слепцу.

   — Отомсти, Ян. За обиду князя Ярослава и сына его Владимира. Жив ли? Не слыхал?

   — Говорят, умер...

   — За обиду его и мою отомсти... Гречины ослепили нас, яко рабов своих мятежных. Не желали признать нас равными себе...

Ярослав Мудрый не покорялся грекам и не признавал свою землю провинцией империи. В Святой Софии в пику греческому митрополиту был избран свой, русский митрополит. А в приднепровских пещерах рос и набирал силы русский монастырь. И тогда в Цареграде в отместку за самовольство Киева жестоко расправились с полонёнными русичами, среди которых были Владимир, сын Ярослава Мудрого, и Вышата...

Своим утомлённым сердцем воевода Ян чувствовал: именно сейчас пришла к нему долгожданная минута мести, о которой завешал ему слепой отец... Вышатич теперь уразумел и ту лукавую усмешечку в глазах митрополита Иоанна. Это он, лукавец речистый, сеет крамолу между сыновьями Ярослава, расшатывает могучий киевский стол, дабы самому наконец править Русью — ставить на золотой киевский стол и смещать с него чванливых и слепых чад мудрого Ярослава, насаждать свои, ромейские законы, несущие русичам рабство. Вот оно, возмездие Ярославу Мудрому, пришедшее через его славолюбивых сыновей...

   — Сие ты — воевода Вышатич? — склонился над Яном монах-привратник.

Ян оторопело смотрел на привратника.

   — Игумен Стефаний тебя кличет. Иди. Я проведу.

Прошли к длинному каменному строению. Воевода знал, что это были новые келии для монахов, начатые ещё Феодосием и завершённые его преемником Стефаном.

В полутёмной келии было угарно от дурманящих запахов лада на лампадницах, которые мерцали перед киотом. На нём тускло высвечивались богатые, золотом и серебром отделанные оправы на иконах Богородицы, Вседержителя и его апостолов. На огромном столе из грубо отёсанных досок стоял высокий подсвечник. Пять вознесённых вверх чашечек-лепестков держали горящие восковые свечи. Ровное, ясное пламя едва потрескивало, разнося по келии пахуче-томительный дух чистого воска.

Ян, прищурив глаза, оглядел келию. В углу на деревянной скамье кто-то тёмный зашевелился, закряхтел. Это был Стефан в чёрной рясе, без клобука, без богатых уборов.

Отец Стефан подошёл к Яну, гостеприимно указал рукой на скамью, приглашая гостя сесть, и сам уселся у стола. Ровно льющийся свет горящих свечей давал возможность воеводе внимательно разглядеть игумена. Его сухое, изнурённое лицо и совершенно вылинявшие, бесцветные глаза выказывали не один десяток нелегко прожитых лет. Тяжесть минувшего согнула отцу Стефану и спину, потому он, помня это, постоянно выпрямлялся, встряхивая гордо головой. Будто тем движением желал сбросить со своих утомлённых плеч эту тяжесть.

   — Знаю, воевода, что привело тебя сюда...

Вышатич не ожидал, что у этого тщедушного на вид старца такой молодой, зычный, густой голос.

Стефан медленно поднялся со скамьи, начал кружить по келии, при этом всё время оттягивал худыми жёлтыми пальцами воротник рясы, словно он давил его, мешал ему дышать.

   — Сие митрополит Иоанн наколдовал... — начал было Вышатич.

   — Не будет нашего благословенья князю Всеволоду. Пока живой есть законный киевский князь!

   — Я хотел уговорить киян, отче... Но Чудин и другие бояре глаза запрятали.

   — Ведаю про твои труды, воевода, — рокотал Стефан. — Вот он там был и всё видел и слышал, — кивнул он головой в угол, в сторону ложа. Оттуда выплыло старческое лицо какого-то монаха. А он и не заметил его! — Бояре киевские заняли первые места везде, имеют богатые волости, жиреют. Про свой род не вспоминают. Ибо нету рода и чести у рабов, которые похоронили свою память и вознеслись над подобными себе!

Стефан остановился, передохнул, провёл ладонью по влажному челу.

   — Говорю... Когда ничтожные возвышаются, их желания творят зло. Убойтеся их, честные люди. Остерегайтесь тех, кто всем сыт и доволен и кто молча терпит зло!..

От подобных поучений Стефана скучно стало Вышатичу. Его душа рвалась к действиям. Едва уловил мгновенье, чтобы повернуть мысли Стефана в ином направлении.

   — Нужно скорее скакать в Краков, отец. Нужно звать Изяслава Ярославича на Русь. Волею киян и печерской братии кликати его.

Стефан стал против Вышатича. Сморщенные обвисшие мешки под глазами, страшная худоба — настоящий великомученик, видно, недолго осталось страдать ему на белом свете.

   — Согласен ехать?

   — Согласен, — с готовностью склонил голову Ян. — Но... Всеволод ближе — в Переяславе. Раньше прискачет сюда.

   — Надо было бы ему напомнить заповедь отца его, Ярослава: «Имейте любовь меж собою, чада мои, — вдруг отозвался голос монаха из темноты келии. — Коль будете в ненависти жить, в распрях и ссорах, то сгинете сами и погубите землю отцов своих и дедов своих», молвил Ярослав.

   — Он знает, он слышал сам сии слова от великого Ярослава, — кивнул на монаха игумен, — се наш пресвитер Никон.

Ян поклонился в угол.

   — Так и передам Изяславу.

   — А ещё скажи: слышал сии слова от мниха Никона, а когда-то отцом его был наречен яко Илларион. Сию заповедь принял из уст умирающего князя и записал в свой пергамен.

Вышатич вздрогнул от такой новости.

   — Илларион?! Отец мой столько сказывал о нём!..

   — Какие слова говорил? — удивился Стефан.

   — Когда князь Ярослав высвятил Иллариона в митрополиты... И как война была... Мой отец слепым вернулся тогда домой.

   — Ведаю гордого Вышату. Люто ромеев ненавидел.

   — Отец мой так и не знал, где ты пропал. Считал — помер.

   — Спрятался от мира и от соблазна греховного в пещерах. Ещё тогда. Принял схиму — оттоль и Никоном стал. Доживаю нынче свой век и стерегу заповеди Ярослава.

   — Помогай тебе Бог... — Вышатичу показалось, что он говорит не с живым человеком, а с вечностью. С минувшим, которое вдруг прикоснулось к нему доверительно и таинственно. — Благослови! — Ян упал перед ним на колени.

   — Да пребудет с тобою сила Господа Бога нашего, — зашептал над ним отец Никон.

Воевода шёл как во сне... Великий Илларион жив ещё... И он нынче — великий Никон... летописец и велемудрый книжник печерский. Князь Ярослав спрятал его в эти пещеры от гнева митрополита-гречина. Говорили, тогда новый митрополит Ефрем везде выискивал своего русского соперника... Гончие псы митрополита, разбежавшись по всей земле, выведывали убежище Иллариона, а Ефрем в священных книгах отыскивал достойное наказание русичу, который осмелился занять митрополичью кафедру и тем посягнуть на всесилие Византийской Церкви да ещё посмел в своих проповедях поставить народ русский среди великих народов, попирая тем самым преимущества первой в мире христианской державы. Говорил Илларион в «Слове о законе и благодати», что истина Божья одинаково всю землю наполнила верой. И ни один народ не должен возвышаться своим преимуществом большей истинности веры. Русские князья владычествуют не в худой и не в неведомой земле, но в той, что ведома и слышима есть всеми концами земли!..

Сии греховные слова Иллариона рождали чувство гордости среди русских, не сгибали их спины в слепом раболепии перед Цареградом. Илларион учил в своём «Слове»: Бог не презрел русичей, приведя их последними к учению Христа. Русский народ не унизил никаких народов и не хулил ничьего обычая, не творил иудейского совета, как кого распять, наоборот — сам кланялся распятому.

За эти слова Ефрем уготовил Иллариону сожжение на площади у Софии.

Но намерениям Ефрема не суждено было свершиться. Исчез великий Илларион. Доносчики приносили из разных мест удивительные известия: одни убеждали, что Илларион ушёл к волхвам и те своими заклятиями и чародействами превратили его в оборотня или дикого вепря. Другие молвили, что Илларион ушёл в греческую землю. Ещё сообщали, что Илларион спрятался в каком-то русском монастыре. Но в каком? Монастырей тех на великих просторах Руси появлялось как грибов после дождя. Найти его было так же невозможно, как если бы он и в самом деле стал оборотнем. Русские монастыри не признавали в большинстве своём митрополичьей власти, а были княжескими. Печерский же монастырь к тому же стал опорой единовластных киевских князей против притязаний Византии и был недоступен для киевской митрополии.

Великий Илларион, превратившись в схимника, не перестал быть великим воителем за силу и мощь Русской земли. «Не наводи, Господи, на нас напасти искушения, не предай нас в руки чужих, да не будет прозванный град твой Киёв пленённым, а стадо твоё — пришлым в земли не свои...» Сия молитва Иллариона была жива и ныне.

Киев да не будет пленённым!.. Да не будет! Мы ещё станем с тобой на прю, велемудрый и книжно речистый митрополит Иоанн!..

Воевода Ян собирался в далёкое путешествие поспешно. Из-за этой поспешности и лихорадочных размышлений не сразу вспомнил, что, вернувшись от хана Осеня, не поприветствовал, как должно, свою жену. Позвал служанку.

Килина в то же мгновенье выросла на пороге. Будто только и ждала зова боярина. Её глазки играли лукавством. Лицо пылало так, что резкие рябинки на коже казались белыми пятнышками.

Она приоделась. С чего бы это? Красные узоры на широких белых рукавах вышитой сорочки также, казалось, пылали. Ян заморгал глазами: сверху сорочки Килина натянула багряное, из греческой вольницы[81] безрукавое платье. То, которое он когда-то подарил своей жене.

   — Где... боярыня?

Килина, извиваясь гибким станом, повела чёрной бровью.

   — Богу, видать, молится. Где же ещё!

   — А ты... почто эдак вырядилась?

   — Боярин мой приехал — праздник для меня! — Килина облизала ставшие вдруг сухими от внутреннего жара губы.

   — А платье... где взяла? — уже не так сурово, скорее с любопытством допытывался Ян.

   — Боярыня пожаловала. За верную службу... Хи-хи-хи...

   — Что... за служба такая? — насторожился воевода.

   — Килька умеет служить, потому умеет и молчать, осподарю мой! — Она сложила руки на тугой груди.

Яна будто слепень укусил. Одним прыжком подскочил к служанке, изо всех сил стиснул её плечи.

   — Г-говори! Почто крутишь хвостом? Ай забыла, на чьём хлебе живёшь?

   — Разве я... что? Я ведь ничего не сделала! Да почём я знаю?

Выслушав её сбивчивую речь, Ян оттолкнул от себя Килину. Половецкое отродье поганское! Что плещет о его боярыне? С волхвами, мол, она!.. Нестором... Какой ещё такой Нестор?..

Килина от обиды всхлипывала, губы её дрожали.

Ян метнулся прочь из хоромины, распахнул дверь божницы. Гаина сидела за столом, расстелив под правой рукой свиток пергамена. Пальцем левой руки водила по строкам письма. В подсвечнике догорала свеча. В божнице было темновато.

Спокойно-печальным взглядом встретила она распалившегося воеводу. Для неё он так и остался воеводой. Мужем не стал.

Выражение смирения и кротости её исхудавшего утомлённого лица гасило ярость, успокаивало душу Яна. Сердце, как и когда-то, вдруг замерло, встретив вопросительно-удивлённый взгляд больших серых глаз Гаины.

«Ездишь-колесишь по далёким землям, а для кого славу-то добываешь? Где чада твои, где отпрыски рода твоего? Брат Путята, тот, вишь, всю славу рода и заберёт. Для сына своего Дмитра».

Но воевода Ян ни в чём не мог, однако, упрекнуть свою боярыню. За ним вина была. Надеялся на чудо.

Видел теперь — ошибся. Себя обманывал напрасными надеждами и ей душу покалечил.

С острым чувством собственной вины перед женой тихо сказал:

   — Еду я, Гайка.

Она встала из-за стола.

   — Снова... Далеко?

   — В польскую землю.

   — К Изяславу?

Ян вздрогнул. Молча отступил от мерцающего огарка свечи.

   — Не бойсь, никому не скажу, — успокоила его.

   — Игуменья Анна бывает у нас?

   — Уже давно не бывала.

   — Угу...

Что бы ей сказать? Что-то доброе, благожелательное! Да!.. На что это Килька-то намекала? В нём опять зашевелилась злость.

   — Зачем Килину так жалуешь?

   — Для неё ведь это единственная утеха — красивое одеянье. А мне — и так хорошо.

   — А волхованье твоё? — опять вскипел.

Гаина удивлённо вытянула шею. Внимательно смотрела на порозовевшее, пошедшее пятнами лицо Яна. От злобы и без того косые глазки его, казалось, разбежались в разные стороны.

   — Я не волхвую.

   — Кабы уж волхвовала, так чтобы дитя мне принесла... Кому сей терем оставлю? И сии книги? И конюшни... и всё!

Лицо Гаины побелело. Глаза стали тёмными.

   — Если так, уйду отсюда, Ян.

   — Иди! — пристукнул ногой воевода. И вдруг осёкся: — Гайка... Гаина! Ничего не хочу от тебя. Сына подари!

   — Но...

   — Знаю! Моя вина... — И вдруг его маленькое жилистое тело вздрогнуло в немых рыданиях. Гаина растерялась. — Всё прошу... никто не будет знать...

Гайка поникла, съёжилась. Впервые за столько лет совместной жизни в её душе отозвалась человеческая жалость к Яну. Видать, и в самом деле большая печаль лежит на душе воеводы...

   — Спаси мой род, ладушка моя! — шептал растревоженно воевода. — Иначе всё это достанется Путяте. Этому загребущему чревоядпу! Тот изо рта не постесняется вырвать...

   — Что ты?! На грех меня толкаешь?

   — Отмолим этот грех вдвоём, Гайка! Храм поставлю. Золото у меня есть!

   — У богов, возможно, и выпросишь прощенье. А у себя?

   — Гайка, что у себя? Мне уже полсотни лет. Надеяться не на кого. А тебе ещё жить да жить. Неужто тебе хорошо без чада?

   — Не надо, Ян...

   — Гаина, ладушка ты моя...

...Дивилась Килина. Впервые за столько лет боярыня сама собирала в дорогу воеводу. Хлопотала, чтобы хлеба и сухарей было достаточно. Чтобы лагвицы с медами не перемёрзли. Да и кожухов и шкур бросила в сани сколько нужно. И гридю Порею приказывала смотреть за Яном. Когда сани с воеводой выскользнули за ворота и понесли улицей, долго провожала их взглядом. Пока не улеглась белая метель, взбитая полозьями и конскими копытами.

На другой день начала собираться в дорогу и боярыня. Вздумалось Гаине наведать свой род смердовский, к отцу-матери заглянуть, в Васильков-град.

Снаряжала небогатый возок, не клала в него ни ковров, ни мехов. Госпожой в тереме оставила Килину. Отрокам и челяди дала волю на три дня.

Сама держала вожжи в руках, сама погоняла, как возница. Сказано ведь — смердовская порода!

Никто не провожал боярыню, не стоял у ворот, пока сани не скрылись вдали.

Когда ехала к Золотым воротам, встретила нескольких всадников и двухколёсных повозок богатеев киевских. Удивилась, приветствовали её как-то крадучись, отводя глаза в сторону... В этот ненадёжный час предпочитали не узнавать Вышатичиху. Кто ведает, каков гнев Божий накличет на своевольного воеводу митрополит Иоанн. А заодно и на них, ныне властвующих.

Удивлялась: измельчал род человеческий... Запутался в бесчестии и лицемерии. Дальше, подальше от сего пристанища лжи и ничтожества! Туда, на вольные нивы, к убогим обителям, где голодная, но чистая правда, где искренность людская согревает душу... К отцу-матери...

Белое солнце на белом небе и белая заснеженная земля сливались воедино, и казалось, нет границы между ними.

И дорога тоже, которою мчали сани Гаину, казалось, ведёт в белый, безмерно чистый простор небес. По сторонам санной дороги мертво спали леса под белым снежным покрывалом. И на душе от этого становилось тихо, чисто, торжественно.

Размеренно и дружно бежит тройка лошадей. Сани пружинисто выскакивают на пригорки и холмы, стремительно, будто оторвавшись от земли, летят вниз. Иногда в белой морозной мгле вставали придорожные селения. Кое-где в них высились колокольни церквушек.

Гаина и не заметила, как покраснело, замглилось солнце. Кончался короткий зимний день.

Из-за молчаливых, зачарованных зимним холодом пущ и дубрав выползали синие сумерки. Они становились всё более густыми, хватали за щёки острыми иглами, проникали к телу. Всё чаще из леса вырывался снежный ветер.

Солнце уже закатилось за край неба, когда из широкого заснеженного оврага вылетел белый снежный столп. Он кружился в шальном танце, подымая вокруг себя метелицу. Неожиданно этот снежный столп стал розовато-пурпурным, потом синим, дальше совсем как бы почернел и упал, рассыпавшись под копытами Ганниных коней.

Сердце её оборвалось. Что это? Какой-то вестун от богов? На добро ли иль на какую беду?

Едва успокоила биение сердца в груди. Хлестнула по крупам лошадей. Возвращаться назад — поздно. Да и кто сворачивает с дороги, которая обещает неизвестность?..

Резкий ветер рванул на её голове тёплую шаль. Тугой, колючий, безжалостный сивер...

Метнулись в стороны гривы и хвосты лошадей. Гаина испуганно поглядела вверх: над землёй нависло тяжёлое черно-сизое небо.

Уже было совсем темно, когда из свинцовых туч посыпался густой колючий снег. Щедрыми охапками ветер швырял ей снег в лицо, обсыпал сани, дерюгу, прикрывавшую сено. А до Василькова уж совсем рукой подать — каких-то три-четыре поприща[82].

Вдруг потерялась дорога. Полозья саней стали тонуть в густом рассыпчатом снегу. Лошади тяжело брели, низко опустив головы и подставляя широкие лбы пурге.

Ночь обступила Гаину со всех сторон. Лошади остановились. Лишь завыванье ветра вокруг и тревожное шелестение снежинок-льдинок.

Где она? Куда ехать? Неожиданно лошади резко дёрнули сани, бросились в сторону. Гаина едва удержала вожжи. Остановились. Тревожно заржали, настороженно подняли головы. Волки?.. До боли в зрачках всматривалась в темноту. В глазах поплыли розовые круги...

Снова дёрнулись сани, лошади бросились в другую сторону и ошалело понесли её... Сани перевернулись, Гаина выкатилась на снег, а сверху на неё свалилось сено и дерюга. Где-то в глухой мгле слышалось короткое разноголосое ржание, которое поглощала тьма.

— Стой!.. Стой!.. — Гаина выбралась из-под сена, бросилась за лошадьми. В ответ — лишь отдалённое всполошённое похрапывание...

Ноги увязали в снегу выше колен. Идти было некуда — везде мрак, но она шла. И когда уверенность уже оставила Гаину, увидела огоньки. То исчезали они, то вспыхивали. Наконец... Какое-то селеньице светило ей огоньками. И Гаина побрела на те огоньки. Споткнулась о какое-то полено. Наклонилась, — кажется, полоз от саней... Взяла в руки, оперлась. Легче стоять. И легче идти... И она пошла...

Снова замелькали огоньки. Но как-то странно — с другой будто стороны, с противоположной. Они не исчезали, двигались то стройной цепочкой, то полукругом. Только теперь почувствовала, что ветер сник, что падающий густой снег как бы стал мягче.

Подумала — всё это видение. И огоньки, и снег. У неё начался бред! Но чувство реальности не проходило. На ресницах застыли льдинки. Спина и грудь стыли от холодного пота.

Пошла на огни... Торопилась. Не отрывала взгляда от огоньков, боялась, чтобы они не ускользнули из виду... Волки?.. Всё равно... Лишь бы уж какой-то конец...

В этот вечер околица Василькова была растревожена злобным лаем собак. По улице с грохотом промчалась обезумевшая тройка лошадей, запряжённая в перевёрнутые сани. Кони коротко и испуганно ржали, фыркали, били копытами в снег, будто предупреждали о какой-то опасности.

Псы огромной стаей увязались за лошадьми и гнали их через все переулки прямо к озеру. В этот час здесь пылали костры. Девушки и парни доигрывали водокрещенский праздник. Ещё не определилось, кому должен принадлежать вырубленный изо льда и облитый красным свекольным квасом огромный крест-ордан. Днём отец Михаил освятил возле него в проруби воду. А вечером один конец города должен был идти в кулачный бой на другой конец: бондари жаждали победить в этом бою кожемяк или должны были уступить им ордан. Седоусые мужи, крепкие молодцы, отроки на глазах молодок и девиц, толпившихся у костров, показывали свою отвагу и силу. А заодно тайком кое-кто сводил счёты со своим обидчиком или откровенно завоёвывал благосклонность богини Славы[83]... Скрипит под ногами замерзший снег, хрустят льдинки на застывших стеблях аира, торчащих у берегов озера. Конец идёт на конец.

Неожиданно с высокого берега, где стояла ветряная мельница, на ледяное поле скатилась тройка обезумевших лошадей. Они неслись на людей, подминая под копыта заснеженные кусты и прибрежные заросли. Кто-то успел вывернуться, кто-то охнул, кого-то толкнуло в сторону перевёрнутыми поломанными санями. Лошади уже мчались между двумя рядами кулачников.

   — Сани!.. Сани!.. — первыми закричали женщины. — Кто-то погиб! Сани перевёрнутые!..

Васильковчане заволновались. Где искать погибшего? Откуда примчались лошади? Больше всего горячились женщины. Возможно, человек ещё жив. Быстрее бросайте потеху — и искать!.. Пусть ордан достанется тому, кто найдёт человека! Вот это будет дело!

С зажжёнными факелами в руках они двинулись по следу шальной тройки лошадей, скрывшейся в ночи. Шли — след в след, потом развернулись полукругом. Потянулись все оставшиеся. Кричали, улюлюкали, свистели.

Вдруг паренёк Майко неожиданно упал. За что-то зацепился. Вскочил на ноги. Не сообразил сразу, что это было, двинулся вперёд. Потом вновь вернулся на место, где упал. Наклонился, пощупал рукой. Перед ним лежал в беспамятстве человек, весь залепленный снегом.

   — Сюда!.. Сюда-а!.. — Майко осветил снег пламенем своего факела. Сбежались люди. На снегу увидели женщину. Глаза залеплены снегом, обмерзшие брови и ресницы. Без тёплого платка. Расстёгнутый кожушок.

   — Жива ли?..

   — Вот так Майко!

   — Кто она? Не наша вроде бы...

   — Узнаем... была бы жива...

Лишь под утро мать Майка, которую все называли Нега Короткая, оттёрла и отогрела замерзшую женщину. Смазала её гусиным жиром, напоила крепкой брагой, целебным зельем и мятой. Всю ночь возилась, шептала заклятья, кропила больную из чародейной чаши росой, собранной на Ярилов день. Положила её посреди избы на земляной пол, на свежесломанные сосновые ветки и отсекла топором их концы. А вместе с ними отсекла невидимые руки свирепого Чернобога, жаждущего отдать душу этой молодой женщины ненасытной Моране-смерти[84].

Уже перед рассветом Нега накрыла её веретьем и кожухами. Загасила лучину.

А Майко так и не смог уснуть. Сердце его распирала гордость. Все увидели, каков он. Старшие братья теперь не будут дразнить недорослем. С собой начнут брать в бой кулачный. Весь город о нём нынче заговорит. Вот видите, каков сын у Неги Короткой! Лишь четырнадцать ему, а остр на глаз...

Утром Нега подняла сыновей с тёплой постели. Старший сын, Тука, умывшись над лоханью ледяной водой, набросил на плечи сермягу, взял с сундука ковригу хлеба, щепотку соли — всё это мать приготовила ещё с вечера, — пошёл на хозяйский двор. Там он должен разломить хлеб на куски, посолить их и бросить в ясли коровам и волам, чтобы съели они эти кусочки вместе с сеном. От этого боги будут милостивее и щедрее, будут умножать всякую животину во дворе и беречь её от падежа. Средний же сын Неги — Нерадец — ухватил за дужки деревянные ведра и побежал к колодцу за водой. В первый день после водокрещения должны ходить за водой и хозяйничать возле скота мужчины. Обычай этот, не христианский, конечно, а древний, прадедовский, велел женщинам ничего в этот день не делать — ни прясть, ни шить, только можно было хлопотать у печи, готовить яства ко столу, дабы было чем потчевать гостей, которые с рассвета начинают ходить по избам с перевяслами из гречневой соломы.

«Добрый день добрым людям! Принесли вам гречневой колбасы! Вона сколько!» Так хлеборобы напоминали о том, что уже пришло время проверить зерно для посева.

Майко тихонечко притаился на печи и ждал, когда шелохнётся женщина, спавшая на полу, на соломе.

Наконец гостья приподняла голову, с удивлением рассматривая избу. Привстала, села, негромко окликнула:

   — Кто здесь?

Нега Короткая стояла у печи, швыряла сухие дрова на под печи. Огонь быстро разгорался, лизал красным языком пламени дымоход. Прямо из дымохода сбоку в стене была дыра, через которую дым выходил наружу. Дымаря не было — за него нужно было платить большие гроши[85]. Бедные смерды должны были отказаться от такой роскоши и потому глотали постоянно дым, наполнявший хижины, так как тяга через эту дыру была, понятно, никудышной. Должно быть, на улице кружил ветерок, ибо дым вдруг заворачивал назад и валил в избу, разъедал глаза и щекотал в горле.

Нега локтем вытирала слёзы, которые от едкой гари текли по лицу, откашливалась и не могла сразу отозваться на слова женщины. Наконец оправилась от кашля.

   — Как руки, ноги? Отошли?

   — Горят будто в огне...

   — Это хорошо. Кровь играет... Чья же будешь?

   — Здешняя. Может, слышали — Претич-кузнец есть в Василькове.

   — Претим?! Дак это ты — Гайка? Лю-у-доньки!.. Гайка наша прибилась! Что ж сама? Где твой боярушка?

   — Уехал... в далёкие земли. А я — сюда. Родню проведать.

Нега сжала кулаки, подставила их под щёки.

   — Так это ты и не знаешь? Горюшко! Нету уж ни отца твоего, ни матушки. Перед зимой померли. Вместе, будто сговорились. Какая-то зимница[86] тяжкая с ними приключилась.

Гаина побледнела, выпрямилась — да так и застыла от горя.

   — Не оставят тебя боги, дочка, — бросилась к ней хозяйка. — Сие для них благо — не мучили их тела болезни и хворости. Померли враз и всё. Каждому бы такая смерть!

Гаина не слышала утешающих слов пожилой женщины. Или, может, была ещё не в состоянии понять их. Медленно стала опускаться на пол.

   — Майко, быстрее воды! Боярыне плохо.

   — Мам, разве это боярыня?

   — Она, сынок, боярыня, Гайка наша... — Нега растирала Гаине руки и грудь, брызгала в лицо из ведра ледяной водой, что-то шептала, кому-то угрожала. Раздвинула пальцами крепко стиснутые зубы Гаины, налила в рот воды. — Одна беда не ходит, за собой другую беду водит, — вздохнула Нега. — Нерадец, сыну, это ты зашёл? Укрой её своей сермягой ещё...

   — Кто сие, мама?

   — Наша Гайка. Жена боярина Вышатича. Та самая...

Нерадец удивлённо стал её разглядывать. Она ведь! Её лицо неземной красоты! Когда-то, ещё молодым, тайно страдал из-за девицы. Тогда на Ярилов день глаз не сводил с неё!..

Гаина открыла глаза, вздохнула, начала тяжело подниматься на ноги.

   — Пойду... к своему дому... Хотя бы поклонюсь душам отца и матери...

   — В такой-то мороз? Ещё и не отогрелась...

   — Пойду, тётушка. Спаси тебя Бог за помощь. Век буду помнить. Ты мне как мать родная ныне. Вернула меня к жизни.

Нега всхлипнула, вытерла кончиком платка заслезившиеся глаза.

   — Нерадец, проводи боярыню. Какая же она молоденькая да хорошенькая!..

Нерадец бросился одеваться. Руки его дрожали. В небольших светлых глазах под широкими тёмными крыльями бровей затеплилась радость. Под острыми, немного выпирающими скулами лица неспокойно шевелились узловатые желваки. От этого его пшеничные усы смешно оттопыривались.

Нерадец мгновенно запряг сани, положил в них свежего сена. Терпеливо ожидал, пока выйдет Гаина и сядет рядом с ним. Наконец она молча села.

Нерадец пустил лошадь рысью.

Сани тихо поскрипывали по снегу, легко приминая полозьями обмякший уже снег. Направлялись к церкви Успения.

Лишь теперь Гаина поняла, куда ночью прибил её буран. Это было предградье Василькова, которое выросло за валами города: оратайский конец, беззащитно выходивший прямо в поле. Кое-где стояли избы со светлыми соломенными крышами. Должно, новые, недавно поставленные дома. Чаще всего это были беглецы из Поросья да с улучины днепровской, где нынче хозяйничали половецкие орды. Тысячные толпы русичей со своими семьями, скотом, утварью из года в год оставляли старые обжитые места окраин Русской земли и прибивались сюда, ближе ко княжьему Киеву, под защиту мечей киевских дружин...

Вот и улица Претичей. Не улица — заулок. Ни следа, ни тропинки у занемевшей избы Претича. У старого ковача не осталось детей, кроме Таины. На ней и замыкался их род.

Гаина поспешно сползла с саней, ринулась к дверям. Отбросила деревянную щеколду — в доме не было даже замка, — вошла в сени. На скамье, как и когда-то, стояли рассохшиеся деревянные ведра. Под потолком на жердине висели пучки калины, душицы, мяты. Мать как истинная русинка запасала эти травы на зиму от хвороб.

В избе всё так же, как и когда-то было. Вышитые белые полотнища рушников над окошечками. На столе — белая полотняная скатерть, припорошённая пылью. На ней — уже ссохшаяся паляница. Кто-то оставил для домового, чтобы дом стерёг.

   — Если хочешь, затоплю печку, — тихо отозвался за её спиной Нерадец.

Гаина отрицательно мотнула головой.

   — Кто же... схоронил их?

   — Некому было... Мор напал на людей. Так мы с Тукой собрались да ещё двое парней... Старые люди нас на вече просили. Яко могильщики, ходили с заступами. Твоих вот здесь, за огородом, закопали...

Гаина впервые посмотрела на Нерадца.

Широкоплечий верзила, усы пшеничные — до плеч, и мнёт в руках шапку.

   — Век не забуду... Почему же не поведали мне?

   — Твоего воеводы боялись.

   — Как зовут тебя?

   — Нерадец.

   — Хочешь — бери себе эту хату. Заимеешь жену — заводи хозяйство.

Нерадец отвёл глаза в сторону.

   — Нету мне пары...

   — Что так говоришь?

   — Кроме тебя — никто сердцу не мил... — едва шевеля губами, произнёс он.

   — Не нужно...

   — Знаю!.. Это я так... Коль уж пришлось...

Гаина задумчиво сдвинула брови. О ней здесь ещё помнят. Душа её будто оттаивала, согретая человеческой мукой и болью.

   — Я всё равно буду ждать тебя.

   — Не нужно...

Нерадец надел шапку на густую копну своих рыжих волос.

   — Говорю тебе, чтобы знала, коли что случится... — упрямо повторил он, глядя себе под ноги.

   — Отвези меня в Киев, Нерадец... — тихо попросила Гаина. — Отвези... Мои кони унеслись...

   — Найдутся! Я видел их вчера вечером...

   — Найдутся — возьми себе. На новое хозяйство.

   — Спаси тебя Бог, Гайка.

Только через три дня Нега Короткая разрешила Гаине ехать в Киев. Собирала её в дорогу как родную: вязала в узелки орехи, медовые пряники с маком; тайно била поклоны то иконе Богородицы чудотворной, висевшей в углу, то своей чародейной чаше, которая стояла на отдельной полке рядом с деревянными идолами. Не знала, каких богов и благодарить за щедрость боярыни. Лошади! Тройка лошадей!.. Прямо с неба свалилось богатство!

   — Тука! Нерадец! Где же они, эти кони? — бросалась к сыновьям.

   — Молвили, на кожемяцком конце их переняли.

   — Так бегите же за ними! То ведь наши кони!..

Вскоре тройка гривастых лошадей била копытами в конюшне Неги Короткой.

...И снова над Тайной плыло неяркое зимнее солнце. Молчаливые леса в белых одеяньях снова манили сказкой, тайной. Что-то чистое берегли в себе. Что-то большое обещали.

Гаина им улыбалась благодарно. И белому небу, и белому солнцу улыбалась. И нелукавому Нерадцу.

Он закутывал её плотнее в бараньи шкуры и, будто невзначай, прижимал к своей груди. И ей было от этого хорошо.

   — Слышь, Нерадче, вот у этих дубов тогда подкатился прямо ко мне высокий снежный столб, рассыпался перед ногами. Какой это был мне знак от Белобога? Как ты думаешь?

   — Это метель начиналась.

   — Смотри, вон какая-то хижина! Кто там живёт?

   — Никто. Это хижина для охотников. Или для странников, чтобы отогреться зимой.

   — А чем там отогреваться?

   — Там есть печка, есть дрова. Нужно лишь огонь разжечь.

   — А где огонь взять?

   — Как — где? В кресале.

   — До Киева нам ещё ой сколько... Я замёрзла...

   — Чего же... можно и передохнуть...

Нерадец завернул лошадей к лесной хижине.

В ней было темно и холодно. Но на полу у печки лежали сухие берёзовые и сосновые поленья. Нерадец стал высекать огнивом искру.

Вскоре в хижине потеплело. Бело-розовое пламя щедро рассыпало вокруг себя горячие искры. Запахло живицей.

Нерадец подбросил берёзовых дровишек. Хижина сразу наполнилась запахом весны и ещё чего-то терпкого, неясного...

   — Жарко... — Наконец Гаина согрелась.

Отодвинулась от огня. Стала снимать с себя тёплую одежду. Чёрный платок заменил вскоре кожух, прикрывая спину и плечи. Поправила под ним тугой венец кос. Прикусила губу.

«Что это со мной? — мелькнула в голове пугливая мысль. — Не подумал бы чего этот Нерадец...»

Перед глазами всё ещё вилась-извивалась белая дорога, а над ней висели белое небо и белое солнце... И всё вокруг было переполнено чистой, звенящей белизной...

Сидела притихшая на расстеленном кожухе, обхватив колени руками. И мысли — какие-то лёгкие и лукавые — несли и несли её куда-то... Почему-то вдруг вспомнила своего боярина... Да ну его!..

Нерадец снова занёс в хижину охапку дров. Стал подбрасывать в печь. А над лесом, наверное, уже вечер или ночь. Не знала, сколько времени сидела в сладком оцепенении. И не хотела знать...

Не удивилась, когда рядом с нею сел Нерадец. Не отклонилась, когда его тяжёлая рука торопливо сползла к её стану. А потом сильные руки легко подхватили её, как ребёнка, и с разгона, но мягко опустили на кожух.

   — Ой... Нерадче... — ухватилась за его крепкую сильную шею. — Нера...

В хижине притухало пламя сухих берёзовых дров, обращаясь в искрящийся жар. Косматые тени испуганно метались по стене...


Янов повозник Порей то сдерживал лихих коней, то туже натягивал вожжи, чтобы пустить их побыстрее. Оба они уже со счета сбились, сколько времени мерили копытами своих лошадей заснеженные взгорья Бескидов[87].

Наконец в белой мгле стали вырисовываться тёмные очертания башен. Они врезались в небо острыми верхушками и круглыми маковицами каких-то больших строений. Из сизой дали всплывал Краков, стольный град земли малопольской[88].

Когда спустились в широкую долину, их остановили стражники.

Пришлось долго объясняться и быстро откупаться. Стражники хотя и видели, что эти двое путников не страшны для покоя их князя, всё же охотно взяли откуп и ещё охотнее окружили сани воеводы плотным кольцом. Потащили их к Вавелю — княжескому замку, где пребывали краковские князья со времён объединителя польских земель Болеслава Кривоуста[89].

Русский князь Изяслав Ярославин жил в замке своего тестя князя Мешка Второго. Невысокие, из серого камня палаты стояли на открытом незалеснённом холме, огороженном глубоким рвом и земляной насыпью. На расстоянии остановились леса, сползшие с недалёких горных хребтов, выслав вперёд, будто своих разведчиков, одинокие кряжистые дубы.

Стражники проехали вперёд, кому-то закричали — и через ров, соединив свои дощатые бока-половицы воедино, был переброшен неширокий мостик.

Воевода Ян и Порей уже несколько лет не видели князя Изяслава и забыли, как он выглядит. Но сразу поняли, что именно он, князь Изяслав, и его жена Гертруда, первыми бросились им навстречу с крыльца, на бегу надевая свои опашены[90].

Русоволосый, с настороженно-зоркими глазами, старший Ярославич был, говорили, более других сыновей мудрого князя похож на свою мать, шведскую королеву Ингигерду, дочь короля Олафа, которую на Руси перекрестили в Ирину. Но, наверное, в нём переборола горячая русская кровь — не мог дождаться, пока Вышатич откланяется ему с надлежащим почётом. Изяслав, сбежав с крыльца, подхватил под руку воеводу, заглядывая ему в лицо.

   — С чем приехал? С чем? — Дыханье его перехватило от волнения. Пять лет изгнания! Пять лет позорной славы иждивенца польского двора!..

Прибежал сюда, спасаясь от руки брата своего меньшого Святослава, который, считай, за полы стянул его с отцовского стола. Правду сказать, прибежал сюда Изяслав с огромным обозом добра — серебра-золота прихватил достаточно, куниц, соболей, ковров, шелка бухарского, льняного полотна, медов, воска. Надеялся за это богатство купить чужих воев, которые посадят его снова на киевский стол. Но чужаки дань забрали, землю Русскую ограбили, а его не защитили. Взмолился было Генриху IV, могущественному императору Священной Римской империи, который воевал с самими папами римскими. Обещал ему и земли, и серебро, и воев...

Генриху нужны были серебро и ратники. Он и послал в Киев послов во главе с Бурхардом Трирским: «Почто забрал у брата его стол? Отдай сам, ибо заберём силой и вернём Изяславу!»

«Не отдам, откуплюсь от вас! У меня ведь больше серебра и золота, нежели у изгнанника братца. Смотрите-ка — и всем рассказывайте!»

И показал им сокровища Святой Софии киевской и сокровища княжеских монастырей и храмов. И велел дать послам Генриха столько, сколько каждый мог удержать в руках. Знал ведь, с собой на тот свет его не заберёшь, а на этом свете оно даст ему в руки власть. Но не знал другого — только нищие стремятся к золоту. Только ущербные и порочные покупают за него призрачность непрочной силы...

Впрочем, Генрих после этого отступился от Изяслава. И остался русский князь, старший Ярославич, иждивенцем краковского властелина... И вдруг — гонцы из Киева. Он их сразу опознал — бородатых русичей. Но... воевода Вышатич — правая рука Святослава?! С какими словами приехал от брата его мятежного, татя и богохульника дерзкого?

   — Княже! — кланялся тем временем Вышатич Изяславу. — Слово к тебе имеют кияне... Иди в Киев.

   — Кияне!.. А князь Святослав? — встревожился Изяслав.

   — Князь Святослав преставился. Царство ему...

   — А вече? — нетерпеливо спросил Изяслав.

   — Вече?.. Оно за Всеволода...

   — Но кто же меня хочет?..

   — Киевские велеможцы и черноризцы печерские. Бери воев, иди на Киев. А мы — подсобим своими дружинами. Подставим плечи под твои стопы.

В глазах Изяслава остыла радость.

   — Неверное сие дело...

   — Отец Никон велел тебе передать: в земле Русской должна восторжествовать заповедь отца твоего — на столе киевском должно сидеть старшему в роде.

   — Княже, не гневись на жену свою... — из-за спины выглянула Гертруда. — Возьми рать у отца моего. Послушай бояр. Забери назад киевский стол!

   — Отец твой уже не даст мне своих ратников.

   — Даст! Я напомню ему, как отец твой, Ярослав Мудрый, поплыл в лодиях своих на мятежников-мазовшан, которые, помнишь, перебили епископов, и попов, и бояр своих. Тогда он посадил на стол князя Казимира и сестру свою Добронегу в жёны ему дал!

   — Забрали ведь у меня всё злато-серебро... Чем воям платить? — едва не плакал Изяслав.

   — Победой, осподине мой! — гордо блеснула светлыми очами Гертруда и медленно направилась к крыльцу. Потом обернулась, величественно повела рукой перед собой: — Прошу дорогого гостя в палаты!

В палатах будто все забыли друг о друге. Каждый размышлял о своём. Изяслав не решался склониться к словам Яна. Уже слишком много было за его спиной обманных обещаний — и Генриха IV, и князя Мешка, и дружины лядской.

   — Ян, а как игумен печерский? — наконец отозвался задумчиво Изяслав, пристально всматриваясь в глаза Вышатича.

   — Отец Стефаний сказал: не будет от него благословенья князю Всеволоду, пока жив законный киевский князь. Закон и благодать должны крепить Русскую державу.

   — Сие так... сие так... — размышлял вслух Изяслав. — Ещё великий Илларион оное говаривал. Но почему ты, воевода, раньше ублажал этого крамольника... братца моего Святослава, а теперь стоишь за закон?

Вышатич от неожиданного вопроса не знал, куда глаза девать. Потом, собравшись с духом, ответил:

   — Я Не лукавлю, князь. Имел я почёт, и земли, и виры от моего благодетеля князя Святослава. Наказал его Бог за то, что закон и заповедь отца преступил. Теперь же хочу тебе служить. По правде. Весь мой род великим князьям верно служил. И слепой отец мой Вышата — сам ведаешь — мученья принял за честь отца твоего и за Русь.

   — Да будет так, — недоверчиво наклонился вперёд Изяслав. — Пусть и так. Будешь мне верным — почитать буду и я.

Вышатич облегчённо вздохнул. Обвёл небольшие палаты взглядом. Стены обшиты дубовыми досками, на окнах — резные наличники. На стенах — иконы, свечи, пахнущие ладаном лампадки. Все как в палатах киевских...

Гертруда тихо подошла к стенному ларцу, сняла с полки два серебряных бокала, нацедила из лагвицы красного вина. Поднесла на подносе сначала Изяславу, потом Вышатичу. Склонила в неглубоком поклоне голову, обвитую шёлковым чёрным платком, играя небольшими, по-девичьи живыми глазками на худом, уже увядшем лице.

   — Спасибо, Ян, что печёшься о нас и о внуках великого Ярослава, о наших сыновьях — Святополке и Ярополке[91]. Должны твёрдо исполняться заповеди Ярослава Мудрого. — Она глядела на Вышатича, но слова обращала к своему князю.

«У княгини недаром голова поседела... Духом тверда... И десницу Изяслава направляет... Мудра княгиня Гертруда!» — отметил про себя Вышатич.

От слов княгини о сыновьях Изяслав встрепенулся, будто кочет, невзначай задремавший на заборе. Вскочил со скамьи, обернулся к иконе, перекрестился.

   — Погляди, Матерь Божья, на смирение моё и прости грехи мои...

Гертруда опустила ярко заблестевшие глаза. На её бледном, измученном лице шевельнулась победная улыбка. Приветливо бросила взгляд на воеводу: мол, всё в порядке, Ян, князь решился, князь возьмёт в руки меч! Подошла к Вышатичу.

   — Какие же вести от сына нашего старшего — Святополка?

   — В Туровской земле сидит. За болотами. Там тихо.

   — Лишь бы тихо, — вздыхает Гертруда. — А дочь нашу Евпраксию мы здесь отдали за князя Болеслава!..

   — Ещё одна Евпраксия осталась в чужой земле. Дочь князя Всеволода — та давно за императором Генрихом Четвёртым. Императрица! — Неизвестно почему Вышатич это произнёс с гордостью.

Гертруда плотно поджала сморщенные губы. И воевода понял неуместность своей гордости. Генрих IV, император Священной Римской империи, Генрих, который воевал со злобным Папой Григорием VII, который потрясал королевствами и епископствами во всей Европе, этот могущественный властелин Германской империи, был родичем Всеволода Ярославича. И Всеволод мог опираться на него в своих стремлениях относительно киевского стола. Слабосильный же польский князь Болеслав... Какую помощь может он оказать несчастному князю-изгою?..

Ян отступил от скамьи, держа в руке бокал с вином, тяжело провёл рукой по вдруг вспотевшему челу. Нелёгкая эта работа — быть послом от киевлян к князю с ранимым честолюбием...

   — Воевода устал? Сейчас позову постельничего... Подожди... пойдёшь в свою ложницу, отдохнёшь с дороги...

Ян облегчённо закивал головой. Подальше, подальше от разговоров с княгиней и князем. А то ненароком опять что-нибудь сболтнёт лишнее.

   — Мне скоро и назад, княгиня... Поеду в землю Волынскую. Князей тамошних поднимать с дружинами. В помощь князю Изяславу. На чужие рати нет надежды. Ляхи о своём кармане пекутся, а не о княжьей чести...

Тьфу ты, снова язык его не в ту сторону поворачивается!.. Забыл, что княгиня — полька! Гертруда отвела глаза в сторону.

   — Не обессудь, княгиня. Говорю искренне.

Гертруда высоко подняла голову, направилась к двери. Она обиделась за своих родичей, о которых так неучтиво отозвался русский воевода. Но и возразить ему ничего не могла — ведь говорил-то он правду. Вышатич почувствовал, что сорочка прилипла к его спине. Плохой из него посол...

Князь Изяслав горько усмехнулся воеводе:

   — Гордячка моя княгиня...

На другой день на конюшне, возле лошадей Вышатич разыскал своего верного гридя Порея. Тот только сопел, сильнее налегая на гребень, которым чесал бока лошади. Вышатич понял, что в сердце Порея кипит какая-то обида.

Ян выжидал, не начинал разговора. Но гридь упорно продолжал молчать. Тогда воевода решился:

   — Возвращаться нам пора, Порей. Так велел князь.

   — И слава Богу! — с неожиданной яростью согласился гридь. — Сам хотел просить воеводу об этом...

   — Что так? — Вышатич осторожно оглянулся. Эта предосторожность понравилась Порею.

   — Лукавые их челядины, — зашептал на ухо гридь. — Нашим лошадям в мешки... ячмень насыпали вместо овса! Чтобы наши кони зажирели и потеряли бег...

   — Скажу князю!

   — Не нужно. Я по-своему сделал.

   — Как?

   — Ячмень пересыпал в мешки их коням, а их овсом наполнил наши мешки.

   — Лукавый еси, гридь, — засмеялся Ян.

   — Должен быть таким... с лукавцами же...

   — Ну-ну... За день приготовься в дорогу.

   — Пане Ян! Пане Ян! — кричал, оглядываясь по сторонам, с крыльца постельничий князя. Увидев Яна на конюшне, бросился к нему. — Пане Ян! Князь Изяслав кличет. Там сольба[92] какая-то! От Папы Римского...

Изяслав с нетерпением ожидал Вышатича.

   — Твой совет нужен, Яне. Послы от Папы Григория Седьмого прибыли. Из Рима. Епископ Беренский.

   — Дивные дела твои, Господи... — растерялся Ян. — Чего-то им надобно?

Кто не ведал о грозном Папе Григории VII[93], который даже императора Генриха IV... на колени поставил в Каноссе... Дабы не посягал на всесилие владык Божьих...

Честь великая изгнанному русскому князю. Но за что?

Епископ Беренский ожидает их вместе с краковским князем Болеславом, приятно улыбается. Ясным внимательным взглядом смотрит в глаза Изяславу.

   — Преосвященный отец Римской Церкви прощает твой грех, княже, что желал было с его врагом — Генрихом Германским — соединиться. Бог тебя наказал лукавством самого же Генриха.

   — Наказал, отче, — вздохнул Изяслав, — Брат мой Святослав Черниговский купил Генриха русским золотом и серебром. Император и не дал мне своих кметей[94] против крамольника брата.

   — Лицемерный Генрих уподобился окрашенному гробу, как сие говорится в Писании, сверху кажется великим и красивым, а в середине — полно костей, мертвечины и всякой нечисти...

   — Грешен есмь, отче. Не ведал сего! Прозрел лишь нынче, — угодливо молвил Изяслав.

Вышатич удивлялся — откуда такое раболепие у князя Изяслава? Неужели годы изгнаний так сломили его гордыню?

   — Если желаешь престольный Киев вернуть, обопрись на твёрдую руку Папы Григория. — Епископ с твёрдой ясностью посмотрел в лицо Изяслава, будто эту твёрдость хотел передать и князю.

Изяслав непонимающе уставился на епископа. Вышатич не выдержал, шагнул к епископу.

   — Князь Изяслав уже возвращается в Киев. Кияне зовут Изяслава.

   — Но! — поднял вверх палец епископ.

   — Митрополит киевский, правда... Иоанн...

   — Он есть схизматик, как и патриарх Михаил Кируларий! Они преданы анафеме истинною Римской Церковью! Новый патриарх — также еретик и схизматик. Все его митрополиты и епископы — суть руки диавола. Только Римская Церковь знает меру воздаяния за грехи.

   — От греха разве можно избавиться, отче? — удивился Изяслав.

   — Можно, коль проявить заслуги сверх положенных.

   — Но ведь сущность Бога Отца, и Бога Сына, и Бога Духа...

   — Это схизматицкое толкование Бога! Бог единый, неделимый! — страстно заговорил посланец Григория VII. — Но князь Изяслав должен дать вначале обещание, что прогонит из Руси греков-ромейцев и всех еретиков-православных.

Ян Вышатич от радости даже ногой притопнул.

   — Непременно прогоним, отче, сих пронырливых татей церковных! У нас должны быть свои митрополиты — русские. Как того желал Ярослав Мудрый.

Епископ сложил руки на груди. Отрицательно покачал головой.

   — Русской Церкви должно перейти под покровительство и благословение Римского Папы. Только он имеет право на вселенское владычествование. Знай, князь, Папе Римскому от Бога даны два меча: один меч — духовный, другой — светский. Этот последний он может отдавать избранному им государю. Нет власти более высокой, чем власть Папы!

   — Но ведь наша вера пришла из Византии...

   — Не беспокойся, — нетерпеливо прервал князя епископ, — наши священники искоренят схизматицкое православье, простят грехи и князьям, и простолюдинам.

   — Так вместо ромеев придут на Русь латиняне? — прищурил глаз Ян Вышатич.

   — Придут! С радостию великою! — согласился охотно епископ. — И подопрут власть князя Изяслава.

   — Сие нам не подходит, отче! — рассердился Ян. — На Руси князья должны опираться на бояр русских. Он наш законный князь. Законом и воссядет на отчий стол.

Вдруг откуда-то появилась Гертруда. Гневно пылало лицо.

   — Осподине! — громко обратилась она к Изяславу. — Ты разрешаешь о делах своей державы судить твоему челядину?!

И без того косые глаза воеводы от такого оскорбления разбежались в разные стороны. Он — знаменитый воевода из знаменитого рода — челядин?

   — Княгиня забыла, на чьи плечи исправека опиралась сила русских князей?! Я — русич и беспокоюсь о всей земле Русской.

Губы Гертруды дрожали. Русич! А она, вишь ты, лядская кровь — это не её дело, значит? Ей смеют указывать на это в её доме?

   — Воевода должен ехать завтра же на Русь. Князь Всеволод, наверное, прибыл уже в Киев, — тихо молвил Изяслав. — Поторопись, брат...

Ещё кипя сердцем — видите, он челядин, — Вышатич медленно направился к двери.

   — Бери помощь от Папы, Изяслав, — устало повторяет польский князь. — Не одолеешь сам брата своего своевольного. У него всё золото и серебро русское. А ты — нищ!

Изяслав вздрогнул, прикрыл веками глаза. Князь Болеслав, наверное, все эти годы расценивал его именно так?!

   — Киевский стол достанется мне по закону русскому и по заповеди отца! По закону хочу сесть. С помощью русских людей.

Епископ обиженно стиснул тонкие губы. Глаза его угасли. Князь-изгой отказывается от помощи могущественного Папы?

   — Князь земли Русской, сегодня пришла весть, что император Михаил Дука пал, а всесильный евнух Никифорица — убит. К власти пришёл Никифор Вотаниат. Но против него поднялся Никифор Вриенний. Неверные турки-сельджуки обсели землю византийскую до самой Пропонтиды... Везде поднимаются мятежи схизматиков-павликиан, они объединяются с ордами печенегов. На Дунае восстали болгары с Добромиром... Горе византийской земле! Нету ей помощи от Бога, а от Папы Римского — только проклятие! И Руси не будет помощи ни от кого. Пока не искоренит у себя православья. Аминь.

Епископ величественно поплыл к пылающему камину, простёр над пламенем замерзшие пальцы.

Изяслав стоял растерянный и ошарашенный.

   — Мы ожидаем тебя вскоре, княже! — крикнул уже с порога Ян. И побежал по ступенькам.

Твёрдо ступают ноги воеводы Яна. Так ходит каждый, кто верит в себя и в свою силу. Без такой веры — нет победы!

Изяслав прислушивался к шагам воеводы...


Келия Нестора теперь перестала быть похожей на обычное жилище монаха. Куда ни взгляни — на столе, на ложе, на скамье — везде лежат скрученные в свитки и развёрнутые пергамены. Одни листы исписаны чёрными, из железа, чернилами, способными пережить все лихолетия столетий. Другие — ещё чистые. Но и на них будут письмена, которые должны служить людям века. Такова уж судьба писаний — служить людям.

Нестор сидел за столиком, выпрямив спину. Перечитывал старые пергамены. Их отдал недавно молодому черноризцу великий Никон, готовясь отойти в мир иной. Пусть приучается к сей работе. Пусть постигает её...

Странные мысли приходили Нестору в голову при чтении старых записей. «В лето 6360[95], индикта 15, когда начал царствовать[96] Михаил, начася прозывати Руска земля. О сём были уведомлены, яко при сем царе приходиша Русь на Царьгород, якоже пишется в летописании греческом. Так отселе почнём и числа положим...»

Сколько ни перечитывал эти строки никоновского летописания, а всё ж невдомёк было, откуда пошла она, Русская земля? И град её стольный — Киев...

«...И было (у Рюрика) два мужи... и испросились у него ко Царюгороду с родом своим. И поидоста по Днепру, и идучи мимо и узриста на горе градок. И спросили: «Чей сей градок?» Ответили им: «Было суть три брата — Кий, Щек, Хорив, иже сделали градок себе и изгинули, а мы сидим, род их, платим дань козарам...»

Кий, Щек и Хорив — давно отошли, а род их покорили себе хазары? «Аскольд же и Дир остались в граде сем и многи варяги совокуписта и начаста владеть польскою землёю...» — рассказывал старый летописец.

А ещё раньше, до варяг и до Кия, кто владел Полянского землёю? Не пишет о сём Никон. И греческие хроники не пишут.

Нестор отодвинул пергамен Никона, потянул к себе толстую книгу в деревянном окладе. Хроника Георгия Амартолы[97]. От сотворения мира и до недавних времён рассказывал сей книжник о разных событиях и народах. Обо всех — кроме русского. Будто не было этому народу места на земле...

Взял чистый кусок пергамена, макнул своё железное писало в маленькую глиняную кружечку, сверх которой лежала, сдвинувшись набок, крышечка — дабы чернила не высыхали. Начал царапать писалом пергамен — мягкая, хорошо выделанная кожа послушно поддавалась давлению руки. Вослед писалу осталась извилистая линия. От этой линии Нестор провёл вниз другую, потоньше. Потом макнул писало снова в чернила, медленно вывел мелкими буквами: «Сие удел сыновей Хамовых и Симовых, а сие — Иафетовых». Заглянул снова в Хронику Амартолы и начал чертить пергамен: как сыновья Ноя разделили между собою землю после великого потопа. И как потом уже их сыновья захватили себе в уделы земли и народы, когда Бог разгневался на людскую возносливость, смешав все племена и все языки, и рассеял по земле. Сыновья Сима, рассказывал Амартола, взяли себе восточные края, а сыновья Хама — южные, сыновья же Иафета — полунощные земли. От племён его пошли нарцы, еже суть словене...

Вот в писаниях чужестранных ещё сказано о русах-словенах, которые жили в Поморье. Здесь на речке Лаба был город Русислав. А на побережье Фриш-Гафа — стоял торговый город Руса. А у лютичей был град стольный — Кролевец, который стоял на речке Рюрик, что у лютичей означало — сокол. А стольный град бодричей — Рарог, то есть сокол. Град Макленбург когда-то также назывался Рюрик, то есть — Сокол! У сербов южных тоже есть град Сокол...

Рассказывали об этом в своих писаниях Иоганнес Магнус свейский, Торфей норвежский и Саксон Грамматик датский...

Велика славянская земля была издавна.

Нестор провёл извилистую линию сверху вниз и написал: «А сё Днепер. Суть земли полян и северян». Выше провёл несколько чёрточек, соединявшихся с Днепром, и написал: «Земля древлян и дреговичей». Рядом с ними — земля кривичей, вятичей... А ещё были уличи и тиверцы... и князь Чернь... и князь Люб... Вот о них недавно читал в другом пергамене...

Чертил, водил писалом, витал мыслью где-то в глубинах веков. Не услышал, как за его спиной склонилась чёрная тень. Вздрогнул, когда эта тень стала дышать ему в затылок.

   — Что сие, чадо моё? — удивлённо прозвучал голос Стефана. Нестор невольно прикрыл рукой пергамен, но в следующее мгновенье убрал руку. Негоже прятать от владыки своего ни деяний, ни мыслей.

   — Хочу, дабы всяк видел, где живёт на земле народ русский и какие племена словенские суть, — Нестор поднялся, склонился в почтении.

Стефан непонимающе напрягал старческие глаза и беспомощно хлопал веками.

   — Сие река наша славянская — Днепр. Тут сидели поляне. Отец Никон написал о князьях их — Кии, Щеке и Хориве, — начал разъяснять Нестор. — А ещё раньше были у них иные князья — Чернь и Люб. Сие когда аланы-ясы шли на нашу землю, а ещё раньше, лета 470 от рождения Христа, русы из Ругии, от Поморья Балтицкого, с князем Одонацором, взяли гордый Рим и четырнадцать лет им владели...

Отец Стефан резко вскинул голову:

   — Откуда ведаешь про сие?

   — Из старых пергаменов, владыка. Вот, смотри... читал... Это всё отец Никон мне отдал. Хочет идти помирать в Тмутараканскую землю. Там обитель свою давно обосновал...

Игумен пожевал беззубым ртом.

   — Неверные времена в Киеве нынче... Неверные... Один князь здесь, а другой — тоже идёт сюда. Брат на брата восстал. А Никон... будто убегает... Наверное, от князя Изяслава... Знаю...

Нестор молчал. Не ведал он настоящих намерений престарелого, но всё ещё мятежного отца Никона. Знал только, что Никон в своё время был против Святослава, когда тот захватил Киев не по старшинству. А ещё раньше ссорился с Изяславом, когда тот вместе со своей дружиной убежал от незнакомой тогда половецкой орды, которая впервые подкатила к земле Русской.

...Тогда на речке Альте княжеских воев побили половцы. Изяслав и его братья едва убежали и спрятались за валами своих городов.

Вот тогда киевляне ударили на вече. Собрались на торговище на Подоле и начали совещаться. Князья убежали, некому их защищать. И пришёл к ним из своей пещеры схимник Никон. Здесь, на торговой площади, собрался чёрный, худой люд Киева — смерды, гончары, кожемяки, рыбари и разный народ бродячий, нищенский, который никогда не мог пробиться в богатые княжеские храмы. Молился он в своих бедных церквушках, всё больше на Подоле, у Почайны, либо в тайных капищах давних своих богов за Глыбочицей-рекой требы клал...

И вот впервые тогда во время мятежа в Киеве, лета 1068, обратился он к простолюдинам, научал этих людей просить у князя мечей и лошадей, чтобы самим загородить поле копьями. Киевляне послушались старца — послали гонцов к Изяславу. Но Изяслав убоялся давать мечи мятежным киевлянам.

Тогда Никон взмахнул посохом: «Пойдёмте, люди, через мост, ко княжьему порубу[98]! Там сидит князь полоцкий Всеслав, внук Рогнеды[99]! Посадим его на киевский стол!»

Толпа повалила через мостик рва и ворвалась за ограду княжеского двора, к темнице. Топорами разрубили колоды поруба, из тёмной его ямы вытащили полуослепшего внука Рогнеды и Владимира — Всеслава. За год перед этим братья Ярославичи, едва отобрав у него Новгород и Минск, хитростью заманили его к себе и полонили...

Всеслав должен был слушаться толпы. Ополчил народ. Семь месяцев сидел на киевском столе — столе своего великого деда Владимира. Но тогда Изяслав явился в Киев с польскими дружинами. И Всеслав тайно сбежал — не желал стоять на пути у брата своего, который люто ненавидел его.

Изяслав, вернувшись в Киев, сел на великокняжеский стол. А сын его Мстислав жестоко расправился с мятежными гражанами — многих насмерть убил — и повсюду искал белоголового монаха-схимника. Великий Никон должен был убежать в Чернигов, к Святославу, потом в далёкую Тмутаракань. Вот тогда и обосновал там свою обитель. Многих постриг в монахи. Тмутараканцы весьма почитали киевского черноризца, который и здесь положил начало летописания времён минувших.

Нынче, молвят, в Киев снова возвращается из Польши изгнанный вторично братом своим Изяслав. Печерская братия и бояре смысленые звали его через Яна Вышатича. Никон сам благословил своим перстом боярина на сие законное дело. Но не вспомнит ли Изяслав через десять лет мятежного черноризца Никона? И Всеслава Полоцкого ему не пропишет ли плетью по спине?..

   — Мятежную душу кто удержит на узде? — вздохнул Стефан. — А пергамены сии — спрячь. Тебе даю иное: надобно для обители и для проповеди церковной написать житие о святых мучениках русских — Борисе и Глебе. Свою кровь пролили они в межусобицах и распрях князей. Погибли от рук брата своего — Святополка Окаянного. Теперь время напомнить нашим князьям крамольным, что и они проливают братнюю кровь. Топят в ней землю нашу. Тебе, Нестор, Бог в душу вложил мудрое слово и розмысл гораздый. Тебе и писать.

   — Но, владыка, ведь летописание о прошлом не окончено.

   — Сие докончишь потом. Ещё будет у тебя время. Молодой ведь.

Стефан пожевал пустым ртом.

   — Пиши жития. Непременно пиши! Очень нужно.

Игумен тихо ушёл. И будто весь мир Нестора унёс из его келии. Им взлелеянный мир, который так ярко предстал перед ним с этих старых пожелтевших свитков — примятых пергаменов, неизвестно и когда попавших в руки Никона...

Но ослушаться отца игумена Нестор не мог. Ведь сказано: «Всякая душа власть держащим да покорится, ибо нет власти, аще не от Бога...»

Метался по тесной келии — от стола к двери, туда и назад... С кем поделится мыслями и печалями своими? «Человек одинок на сем свете, и другого нет, ни сына, ни брата нет у него, и всем трудам его нету конца...» — говаривал мудрый Экклезиаст. И ещё такое: «Не будь духом своим поспешным на гневе, ибо гнев гнездится в сердце тупиц...»

Нет, не будет Нестор гневаться ни на кого. Экклезиаст охладил его сердце... Экклезиаст... В его поучениях нет и в помине Божьего помысла... Как попал он в сонм святых проповедников слова Божьего? Сей мудрец печалится о быстротечной жизни, зовёт не к молитве и посту, а к труду и знаниям. «Всё, что может рука твоя делать, по силам твоим делай, потому что в могиле, куда ты пойдёшь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости...» Экклезиаст в чём-то напоминал ему неугомонного Никона Великого.

Когда-то Нестор испугался было поучений сего мудреца. Показались они ему во всём еретическими. Теперь же, в минуты гнева или разочарований, снова вчитывался в них. Наверное, и ему нужно жить на земле так, как учит сей проповедник.

«И похвалил я веселье: ибо нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться; это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему Бог под солнцем...»

Нестор вздохнул. Вот и ему не мешало бы повеселиться нынче, выпить добрую чарку красного вина (где-то наверняка припрятал келарь в трапезной) — и подумать, как сотворить жития Бориса и Глеба. Правду молвил игумен: сие очень нужно, дабы этим кровавым и позорным братоубийством напомнить нынешним князьям о грехе, чтобы опустили свои руки, занесённые с мечами над головами друг друга...

Собрал свои свитки, связал их двумя бечёвками. Часть их отдаст учёному диакону Ивану — пусть запрячет подальше, другую часть оставит себе. Когда-нибудь, возможно, он ещё возвратится к ним.

А нынче слово его — о первых русских апостолах Борисе и Глебе. Но сначала нужно сердце своё наострить. Борис и Глеб... Сыновья первого самодержца всей Русской земли Владимира... Сыновья от четвёртой его жены — болгарки. Святополк же рождён грекиней-расстригой, которая была женой брата Владимира — Ярополка[100]. Владимир, убив Ярополка в борьбе за киевский стол, взял её себе в жёны. Говорят, тогда она была уже с дитём во чреве... А ещё были у Владимира жёны — Рогнеда из Полоцка и чехиня и грекиня-царевна Анна... Не о них речь нынче...

Нестор вышел из келии. Обогнул деревянные стены монастырского двора, стал спускаться по склону высокого днепровского берега. Под ним дышала свежестью великая славянская река.

Пьянящий дух только что распустившихся почек мягко ударил в лицо. А вокруг — будто Ярило-Солнце рассыпало по зелёной траве золотистые венчики одуванчиков. Ох, что же это он, грешный? Ярила, бога поганского, вспомнил! Прости, Боже милосердный, его душу языческую! Не его вина, что остался в нём и Ярилов день, и огнище Перуна, и песни-заклинания... Не оторваться ему вот так сразу от своего корня... от своих прадедовских обычаев... от своей земли...

   — Наслав!.. Наслав!..

Или ему чудится знакомый зов в тонком шептании ветра? Или это воспоминание отозвалось в нём...

Оглянулся вокруг — нигде никого. Ох, растревожилась его память. Даже сердце так сильно застучало! Напрасно... Виновен, кажется, Экклезиаст: «И похвалил я веселье...»

Нет ему дороги назад, в суетный мир. Нет ему нужды возвращаться к земным радостям и бедам...

   — Наслав!! Наслав! — уже близко. Тот же голос... Где-то внизу, под крутизной, на которой он стоял, кто-то карабкался вверх.

Наклонился вниз.

Хватаясь за кусты, наверх взбиралась женщина.

Вот последние усилия — и она рядом с ним на ровной площадке. Да это же Гаина!

   — К тебе я, Наслав...

Нестор оторопел. Не мог вымолвить и слова. Не мог поднять на неё глаз. Новое искушение от Бога? За какие прегрешения? За Экклезиаста?

Наконец повернулся к ней лицом. Но взгляд не отрывал от земли.

   — Извини... отец Нестор... исповедай меня... — шептала пылко Гайка. — Грешна есмь... На душе тяжело.

   — Почто подкрадывалась, яко проскупица[101]? — строго спросил, пряча за этой строгостью терпкую истому во всём теле. Краем глаза взглянул на её разгорячённое лицо, на её пушистые тёмные ресницы и венец тугих кос на голове, прикрытых прозрачным шёлковым убрусом.

   — В сию обитель жён не пускают, отец. А ты... не приходишь к нам. Я так долго тебя ждала! Обиду затаил?

Нестор молчал.

   — А другому не могу доверить исповедь мою...

Нестор плотно, до боли в дёснах, сжал губы. Искушение сие... Новое искушение диавола...

   — Я тебя слушаю... жона...

Гаина испуганно заморгала ресницами. Под ними влажно блеснула синь её глаз. Дрожащие пальцы теребили на груди кончик убруса.

   — Помоги мне молитвой своей искренней... Нету сил у меня! Грешна... — вдруг закрыла лицо ладонями.

Нестор не шевельнулся.

   — Молись, сестра, кайся в грехах своих. Обратись к Богу милосердному — он вернёт тебе покой.

   — Молюсь ведь и денно и нощно... Уста мои и сердце моё почитают Бога. Но в душу не входит благодать. Великий грех ношу в себе...

   — Откройся мне — и покайся. Буду молиться за тебя.

   — Согрешила я. Отяжелела я...

В глазах Нестора почернел свет.

   — Молись, Гайка...

   — Не помогает ведь молитва, говорю... — горячо шептала ему в лицо. — Не сплю ночами. Как привидень хожу... Но... хочу дитя иметь! Хотела когда-то от тебя, Наслав...

   — Ты ошибаешься, сестра... Я давно уже... Нестор...

   — Но я не нашла тогда тебя! Не знала, как...

Нестор изо всех сил сомкнул веки. Его тонкие ноздри затрепетали. Запахло вспаханным полем... солнцем... одуванчиками... Где-то зазвенели голоса... Перекатывались с пригорка на пригорок, с холма на холм... «Ой, мы в поле выйдем, выйдем!.. Ой мы с Ладом выйдем, выйдем!..»

   — Черноризец я. Грех так мыслить было!

   — Почему грех? Любовь — не грех. Бог и есть любовь. В Святом Писании так и записано: кто пребывает в любви — пребывает в Бозе и Бог в нём пребывает. Разве не так говорил апостол Иоанн? Нет страха в любви, молвил он, настоящая любовь — отбрасывает его, ибо страх есть мученье... Я сама сие читала! Но теперь что? Страх мой распинает душу... Ты же — безгрешен и чист. Заступись за меня перед Богом! Пусть душа моя успокоится. Пусть на дитя моё не упадёт мой грех... Христом и всеми богами тебя умоляю!

Гаина упала на колени. Тело её безмолвно замерло в ожидании. Нестор не шевельнулся. Онемел.

«Ой, мы с Ладом выйдем, выйдем!..»

   — Кто ж он? — неожиданно спросил — и ужаснулся своих слов. Лучше бы свой язык проглотил! Или ему не всё равно?

Гаина взглянула на него. Вся съёжилась. Поникла головой. Будто вдруг завяла, как сорванный цветок одуванчика.

   — Не скажу, отче... — Выпрямилась. Вытащила из-за пазухи тяжёлый кошелёк. — Возьми. Сие гривны серебряные. На храм Божьей Матери.

Нестор глядел вдаль.

Сердце людское... Какую бездну, какую глубину таит оно в себе... Сколько радостей и скорбей в нём тонет... Вся жизнь человеческая в нём... Как стремительно оно летит ввысь... к солнцу... к вечности... И как пылко жаждет оно простого, земного счастья... Тёплого, близкого... Кто поймёт всё величие сердца людского? И способен ли он, простой земной человек, понять хотя бы своё сердце?

Гаина не дождалась слова от Нестора. Тихо поплелась по извилистой тропинке вниз, через заросли...

А он всё ещё стоял и глядел вдаль...

Почему суетная жизнь врывается так часто в спокойное течение его дней? Почему терзает его душу воспоминаниями о неосуществлённых надеждах?

Он никогда не сможет этого понять. Никогда! А что, если в этой непобедимости человеческого греха его земное — и единственное! — счастье, его земная вечность? «Ходи путями сердца твоего и взгляда очей твоих...» Кабы раньше знал этого Экклезиаста!.. Тогда наверняка не стал бы черноризцем. Скорее пошёл бы к волхвам кудесничать, кланяться Роду и Рожаницам, Дажьбогу и Перуну... дабы множили и оберегали его род на этой земле...

К пещере... Искупать сии еретические мысли постом... бессонницей... чтением псалмов... Учиться управлять своими желаниями...

Удивительно: живому человеку нет покоя и в Божьей обители. Жизнь настигает и здесь души людские, отреченные от неё. Вот так: Никон Великий всю жизнь воюет против засилья ромеев и против княжеских межусобиц... За ним отец Феодосий, а нынче немощный Стефан тайно освящает русских князей на киевский стол — вопреки митрополиту-гречину. И он, Нестор, идёт тою же тернистой стезей жизни. Хотя и желал бы здесь упрятаться от неё...

В пещере Нестору стало легче. Упал на скамью. Прикрыл глаза. Темень. Покой. Время остановилось. Или повернулось обратно и тащит его за собой туда, в прошлое. И он летит за ним... И нет ни горя, ни обид. Ни Гаины... ни её слёз...

И он своими помыслами перенёсся на полтысячелетия назад... Куда звало его Слово Никона... Куда он сам жаждал заглянуть. В его душе было только Слово. Древнее, как сей Мир...

Вот за спиной будто слышится чей-то хриплый голос: «Берегись!»

Что это? Бред? Сон?..

Над ним простор звёздного неба...

А перед глазами — трепещет пламя свечи. Колышется язычок огонька. Нестор пальцем водит по древнему пергамену. «Бере-ги-сь...» — шевелит губами. Сотворил слово. Маленькое слово. А за ним поднимается новый мир. Отошедший в прошлое...

Но постой, постой! С чего это всё началось?

Да! Началось с тревоги...


Часть вторая ТРЕВОГА СТЕПИ



Над степным океаном падали звёздные дожди. От земли острее потянуло сыростью; густые туманы дымились над долинами речек и опускались на травы седой росой. Зарев[102] месяц.

В вечерней тишине степи далеко слышен перестук конских копыт. Ухо улавливало фырканье и ржанье лошадей. Наверное, лошади также чувствуют новые запахи земли и трав. Незнакомые.

Будимир давно уже прислушивается к ним. Ему кажется, что в воздухе запахло свежим хлебом. Хлебом из нового зерна, который ныне пекут на подах жёны росичей и полян. Заканчивается месяц зарев, из последних колосьев сплели бороду богу Волосу[103], и уже, наверное, отпели жнецы свои песни. Но, возможно, именно в этот час ещё где-то поют их...

Будимир тронул пятками бока лошади. Вот-вот раздастся далёкий брёх псов. Сердце часто заколотилось. Как встретят росичи и поляне гонца улучанского племени? Им овладели неясные чувства тревоги, волнения, нетерпения. Конь под ним стремительно выбрасывал ноги вперёд — и мчал намётом, сквозь низкорослые степные травы и сухостой. Два коня коротко ржали и неслись вперёд.

Теперь, приближаясь к росичам, Будимир припоминал слова улучанского веча: они просят своих родичей прийти им на помощь. Снова на низы улучан Степь катит свои орды. Самим улучанам не удержаться ни в своём стольном граде — Пересечене, ни в своих землях, распаханных в приднепровской луке.

Будимир торопился. Быстрее! Быстрее!..

Грозная Степь катит свои табуны и кибитки на жилища и селения уличей. Ещё из памяти не исчезли воспоминания о гуннских нашествиях, о набегах гепидов, диких булгар... А это кто? Пока славяне этого не ведают. Пока с тревогой следят за ним, за Будимиром, который должен принести уличам-улучанам помощь от соседних племён — росичей и полян. И мать его, знает он об этом, прикладывая каждый раз к челу ладонь, сурово и тревожно вглядывается вдаль. Из-под белого платка, низко надвинутого на лоб, печально смотрят её серые глаза.

В них — тревога и скорбь. Эти глаза плыли перед ним, тревожа его сердце. Такого с ним ещё никогда не было.

Два года назад Будимира привели к капищу — огромному дубу, в который были воткнуты клыки дикого кабана-вепря. Под ним было требище — тут уличи приносили жертвы богам славянского племени. Волхв окропил его росой, собранной матерью весной. От этого окропления должны исчезнуть в нём все хвори и в грудь влиться мужская сила. Тогда Святогор-волхв надел на его голову глиняный горшок и острым лезвием ножа срезал длинные кудри, свисавшие до плеч. Снял горшок, и мать вручила сыну меч. А меньшие братья и сёстры — подали хлеб и кружку родниковой воды. Будимир принял всё это с трепетом — ведь отныне он должен защищать мечом свой род, свой хлеб, свои родники.

И вот теперь — он отправился в своё первое в жизни и, возможно, самое тяжёлое путешествие. Но почему-то всё нет и нет никакого селения. Не заблудился ли?

Вдруг конь под ним грохнулся на передние ноги, потом — на задние.

Будимир с разгона свалился на землю, упал грудью на шершавую сухую траву, ухом приложился к земле.

Земля безмолвствовала. Лишь слышен был тревожный топот лошадей, догонявших его. Коснулся рукой конской морды — конь сопел. Из последних сил вбирал в грудь запах степи. Загнал!..

Поднялся, приложил ладони к губам, по-разбойничьи свистнул. В темени вечера дружно откликнулось двуголосое ржанье. Будимир расседлал загнанного жеребца и вытер слезу на своих глазах...

Другой конь подошёл к нему, взмахнул приветливо гривой, послушно подставил спину для седла. Будимир погладил его по широкому лбу, почесал бока и мгновенно взлетел наверх.

   — Что, брат Одар, — ласково прильнул к горячей гриве. — Неси со всех ног. Вон видишь, уже Месяц Сварожич[104] нам дорогу освещает...

Будимир поднялся в стременах. Протянул руки к месяцу.

   — Ты, сын всемогущественного бога неба — Сварога, ты, ночное светило, отец вечной тьмы!.. Властелин снов и страж дубрав... Ты, охранитель тайн ночи и помощник татей... исцелитель больных и утешитель несчастных... Прислушайся к моей молитве... Помоги моему верному Одару! Дай силы его телу, а ногам быстроту... Защити от острого камня и стрелы коварной... помоги доброму Чуру[105]... Защити от неожиданной Мораны-смерти...

Будимир сложил на груди занемевшие руки. Подумал. Что ещё попросить у ясного, доброго бога ночного неба?

   — К тебе моё слово... моё моленье... Не посылай туч на поле небесное, не прячь от глаз моих Белую дорогу[106] и Полунощную звезду[107]. Мой род за сие принесёт тебе в жертву самого большого тура, а я добуду из сухого древа живой огонь и во дни разгорания солнца зажгу и тебе бадняк[108]. Дабы и ты, Месяц Сварожич, набрался от живого тепла света и силы...

Будимир снова склонился над горячей шелковистой гривой Одара. Потом легонько тронул его бока стременами. Ночь только начиналась. Если всё время поглядывать на Великий Воз[109] и пересекать Белую дорогу, то к утру он должен увидеть стены Роденя, городка на речке Рось, где она соединяется с Днепром. Там и начинается земля росичей и полян.

Будимиру показалось, что путь от днепровской луки и Пересеченя до Роденя он одолеет быстро, за две ночи и день. Но было ему только шестнадцать лет, и он не послушал трезвых и рассудительных советов родичей ехать с осторожностью, давать лошадям передышку.

В нём играли силы молодой жизни, а в молодости трудно укротить буйства желаний трезвостью рассудка. И всё же никто ещё не захотел променять доверчивость неопытной молодости на мудрость преклонных лет. И это хорошо, ибо удальство юности способно творить земные чудеса и побеждать там, где мудрость обходит удачу стороной...


С вечера над Девич-горой, где стояла древняя каменная баба, пылали высокие костры. Если немного отойти от Лепесовки туда, где улица заканчивается высоким, неизвестно кем и когда насыпанным курганом, то можно было бы разглядеть, как у тех костров мелькали чёрные тени. То быстро проносились, будто всадники в степи, то медленно надвигались на огненную стену и исчезали. Но если подойти ещё ближе к той Девич-горе, можно было хорошо расслышать и девичьи песни, и молодецкие возгласы, катившиеся над нивами и лесами и тихо плескавшиеся в волнах Бугареки:


Да чьё ж это поле сном забылось, стоя?
Сном забылось, забылось!..
Вновь запело, запело!..
Да чьё ж это поле вновь запело, стоя?

Эта песня вечерняя будто укачивала тёмные избушки дулебских селений, полукругом раскинувшихся вокруг Девич-горы.

Улицами села Лепесовки проскакали двое утомлённых всадников. На них никто не обратил внимания. Это были гонцы от полян и северян, два достойных молодых мужа — Добрин и Власт, которые прибыли к вождям дулебского племени с тяжёлыми известиями. Всадники удивлённо переглянулись между собой: беспечно живёт народ дулебский! Распевает песни, водит хороводы на Девич-горе.

Беспечная жизнь... Да, слишком давно не видели дулебы врагов, которые катились со степи, откуда поднимается солнце, и чёрными тучами наваливались на славянские племена полян, северян, уличей. Дулебы сидят за сивером и полянами, их южные окраины давно обсели уличи и тиверцы; полунощную сторону стерегут градки и веси деревлян и дреговичей. Земля дулебов — вся в лесах, озёрах, реках. Ехать ордой нелегко — только нивами. Нынче они все в жнивье. Урожай собран. Везде веселятся — отмечают праздник доброго духа славянского народа Волоса, который печётся о хлебе, о худобине, о богатстве людей.

Плотники-умельцы уже и здесь обтесали срубленные осенью колоды, дабы завтра из них поставить посреди сельской улицы длинные столы и скамьи. Здесь начнётся застолье всех односельчан, гостей из соседних поселений. Эти столы будут ломиться от пышных караваев, пирогов с яблоками, коржами с маком, от мисок и полумисок с мясом, рыбой, свепетом[110].

Всё это ясно себе представляли Добрин и Власт, проезжая широкой улицей, где были свалены в кучу белые, только что обтёсанные доски для столов. Ибо все племена славянской речи имели одинаковые обычаи.

Гонцы не спешат на Девич-гору. Зачем говорить с молодыми? Им, посланникам племён, нужны старейшины родов. Слишком значительны их дела. А тех старейшин нынче можно найти за селением, в капище.

Прибывшие выехали за Лепесовку. На Девич-горе то песня, то смех, то закличь — к Берегиням и Оберегам славянского народа, жившим в лесах, в поле, на лугах, которые стерегли и оберегали избы, стодолы, онбары, медуши, оборы.

   — Вокруг нигде ни одной заставы, — усмехается Власт.

   — За нами ведь они, брат, за спинами наших племён. Потому и беспечны. Зачем им эта стража? Из полудня кочевой вал разобьётся о великий народ тиверский и уличанский. С востока — о наши и ваши головы. Привыкли...

   — Наши племена — как забрала в степи. Кто только сунется туда — в нашу грудь целится.

   — Должно, дулебы к нам не пристанут нынче... — размышлял вслух Добрин. — Эту беду снова самим нам придётся отбивать.

Остановились на околице Лепесовки.

Власт устало стащил с головы войлочную островерхую шапчонку.

   — Я побуду возле лошадей. А ты, Добрин, сходи к ним сам. Был же когда-то, знаешь...

   — Приходилось. Лучше не вспоминать нынче...

Добрин спрыгнул на землю, бросил узду в руки Власту.

Он знал, что здесь, на окраине Лепесовки, в дубовой роще, стоит старое капище дулебов, где живут духи добрых богов и души умерших предков дулебского рода.

Пять-шесть лет назад, когда булгары катили от Великой Реки, Добрин впервые прибыл к дулебам. Тогда поляне соединились с росами и тиверцами и оттеснили кочевников до берегов Русского моря. Дулебы лишь посмеялись в спины их воев: вы обороняйтесь, а мы в поле нивы вспашем. Дабы род наш не оскудел. Дружина у нас малая, не годна и меч держать... Но всё это была ложь. Добрин знал об этом, как и все поляне, и все росичи. Дулебам враг тот не угрожал, потому не хотели свои головы под чужие мечи подставлять.

Какой же ответ нынче дадут посланцам?

Переступив порог, Добрин попал в просторное помещение. Посреди него стоял вытесанный из белого камня бог дулебов Световид. Лики дулебского бога были высечены на четырёхгранном столбе, потому и был о четырёх лицах. Он одновременно глядел на все четыре стороны света — то с усмешкой лукавой на тонких губах, под длинным носом, то с жёстким прищуром глаз под насупленной бровью, то будто грустно всматривался вдаль или мечтательно углубился в свои раздумья. Голову Световида покрывала высокая шапка, напоминавшая бараньи шапки пастухов. Руки, также высеченные из камня, тяжело упирались в чёрен[111] меча, а внизу, под ногами, крепко упиравшимися в землю, будто вросшими в неё, были высечены два скрещённых копья и серп. Бог Световид, должно, также пахал землю, сеял хлеб, жал его и ломал копья тех, кто посягал на добытое в поте чела добро.

В эту ночь Световид всех встречал весёлой усмешкой. Ибо нынче дулебский народ праздновал день урожая, славил его, Световида, главного бога дулебов, а ещё бога зажиточности и богатства — Волоса.

На медных опаницах[112], стоявших у ног Световида, на пламени, шипели куски говядины, вепрятины, зарумяненные куропатки, гуси, утки. На широкой пательне[113] жарилась рыба, какой был богат Западный Буг и его заводи: круглобокие морены, пузатые караси, ожиревшие сомы, бескостные угри, тяжёлые осётры. А вокруг стояли кожаные мешки с зерном.

Высокий костлявый старец в длинной белой рубахе ходил вокруг требища, набирал зёрна в пригоршню и бросал их в жар.

Под деревянными стенами капища, сделанными из вертикально поставленных брёвен, на скамьях сидели старики Лепесовки и окольных сел. Они выбирали из снопов, лежавших возле их ног на земле, самые лучшие колосья и передавали молодым жницам, которые сидели здесь же, тихо напевая, и сплетали из тех колосьев и полевых цветов длинный венок — бороду для бога Волоса. Весной зёрнами из этого венка пахари начнут засевать своё поле. А нынче — они славили урожай этого лета.

Добрин, постояв у дверей, поклонился дулебскому кумиру Световиду и направился к старшинам. Старший волхв Остромов, почтенные мужи Годин, Вольга и Прибын выжидательно смотрели на гостя.

Если во время чародейства появлялся далёкий посланец, если на нём серая от пыли рубашка, а под глазами тёмные круги, то наверняка прибыл он с недобрыми вестями.

Неясная тревога наполнила капище. Старец чаще, нежели было положено, сыпал зерно на требище; жницы-вязальщицы стали сбиваться со слов песни — и всё же каждый продолжал своё дело. Волхвы дулебов, как и в иных племенах, заботились о том, чтобы из поколенья в поколенье внуки и правнуки пеклись о чести хлеборобской, дабы исчезло рабство души, и не мелели сердца, и не пересыхали реки памяти...

Старейший волхв дулебского племени начал говорить, сначала тихо, потом громче. Добрин стал вслушиваться в отдельные слова и вскоре проникся их смыслом.

   — Пусть сын неба и земли, ясновидящий Световид, отведёт от нас напасть, пусть даст силы рукам и телу, дабы потом, зерном, чадами и своими могилами засевали мы землю. Дабы тело наше не утомлялось ни днём, ни вечером, ибо никто не ведает, какая нива даст урожай, а какую иссушат Стрибоговы внуки. Пусть душа человеческая не знает ни усталости, ни сомнений и мелочное не кажется ей великим, а великое — низким. Пусть душа нашего племени не опустошится. Ибо если душа станет пустой — пустым станет и мир, отпрянут от неё боги — и в землю изойдёт род наш... Прими, великий Световид, наш хлеб и наше моленье, не оскуди память нашу и род наш, дабы мир воздал нам своими плодами и утвердил нас на земле...

Женщины обвили венок вокруг каменного Световида, Остромов легонько провёл по нему рукою, и женщины сняли длинный венок с идола, положили его себе на плечи и понесли из капища. Им вослед волхв бросал зерно...

Только после этого Остромов подошёл к Добрину.

   — Вижу тебя, Добрин, снова у нас. С чем приехал?

   — Опасность нависла над нашей землёй. Поляне просят дулебов столковаться. С нами Сивер и Рось.

Остромов поманил пальцем старейшин:

   — В толковины[114] просят нас поляне. Рать вместе держать.

Сухой, согбенный, будто перебитый надвое в пояснице Годин приставил ладонь к уху:

   — Супротив кого?

   — Сейчас не ведаем. Степь катит на нас орду. Чёрную орду.

   — Должны совет держать!

Добрин грустно улыбнулся уголками губ; тогда, в первый свой приезд, ему сказали то же — должны совет держать. А потом отказали.

   — У нас пущи. Большая орда не пройдёт через нашу землю. — Сухой смешок застрял в горле Година. — То уличам и тиверцам нужно кочевников бояться. Да вам.

   — Сиверянам также. Их могут достать от Донца, — кашлянул в огромный потрескавшийся кулак Прибын. И сам он показался Добрину старой треснувшей печерицей.

Остромов знал, что слова эти будут горькими для полян. И это уже не в первый раз! Но подставлять плечи дулебского племени под мечи, какие их безусловно не достанут, не хотел.

Добрин обратился к волхву:

   — Твоя речь, волхве, веле мудра. Кланяюсь тебе, что умеешь беречь обычай словенский и любовь к земле. Она щедро воздаёт вам за это, — Добрин склонил голову на грудь в кратком уважительном поклоне. — Но кабы в твоих словах была ещё одна заповедь — землю свою нужно беречь и умножать её богатства не только потом и серпами, но и мечами. Так учит волхв Полянский мудрый Славута. Память слова могут уничтожить чужие воины — вместе с именем народа. Так и велели тебе передать старейшины полян.

Старый волхв поклонился:

   — Благодарю старейшин. Но у дулебов своя мудрость. Её освятил наш Световид. Потому и живём богаче всех племён словенских!

   — Живете богаче, ибо за нашими спинами, волхве! — пылко ответил Добрин. — И не видите, что плодите измену — братьев своих в других племенах не желаете подпереть своими мечами. Разве Световид ваш не научил тому, что у израдцев[115] мелеет душа и гниёт корень?

   — Старейшины все молвят: нету нашего согласия... Не так ли? — обратился Остромов к Годину и Прибыну. Те закивали головами. — Так и скажи своим старейшинам. Должны заботиться о своих делах...

Остромов первым вышел из капища. Добрин онемело стоял у каменного Световида, одним глазом невидяще подмигивающего кому-то, а другим лукаво усмехавшимся ему. Многоликий Световид, почему учишь лукавству детей своих? Разве дулебы, поляне, росичи, уличи — не единого корня славянского люди? Почему не научил волхва дулебского глядеть в небо? Неужто он умеет видеть лишь клочок земли под своими ногами и не умеет сердцем услышать силы и могущество всего народа славянского?..

Добрин медленно брёл к опушке, где его поджидал Власт. К Девич-горе несли венок Волосу, несли в руках зажжённые лучины, которые мигали во тьме как живые звёздочки, несли свои песни-заклинанья. И растревоженный ими властелин неба — Сварог, оставив свои небесные заботы, обсыпал жнецов-хлеборобов звёздным дождём. Добрин упал на тёплую траву.

Короткая мудрость правит словом Остромова — так и скажет он своим старейшинам. Вознёсся старец велеречивый гордостью своею над иными, и сердце его, и мысль его пленены слишком земными желаниями. Волхвы же — избранники богов — должны уметь сеять добро не только во имя живота своего и своих кровных... Беда, коль мудрый муж становится сытым и довольным собой...

От печальных раздумий Добрина оторвала песня. Она звучала то далеко, то будто совсем близко. Так близко, что вошла в его сердце вместе с высоким девичьим голосом:


Месяц ясный, месяц тихий! Освети нам вновь тропинку,
Чтобы мы не заблудили и венок не потеряли.
Наш веночек красный — словно месяц ясный,
Ещё выше он плетня и дороже злата!
Ещё выше он горы да яснее он зари!..

Добрин вскочил на ноги. Неужто это её, Радкин, голос поднимается к звёздам? Неужто она ещё поёт девичьи песни? Пять лет тому назад услышал он здесь впервые этот голос. Но тогда ему было только шестнадцать вёсен... И не ведал он ещё, что в душе человека нет ничего более волнующего, чем звучание чистого звонкого голоса...

С тех пор он помнил Радку. Может, потому нынче и согласился снова приехать в Лепесовку, к Остромову.

«Месяц ясный, месяц тихий! Освети нам вновь тропинку...»

Пусть поспит немного Власт. Пусть наберётся силы и бодрости. Скоро он его поднимет — и подадутся они вдвоём к тиверцам. Но, может, им заехать к Радке? Забрать её с собой? Почему бы и нет — он ещё успеет переброситься словечком с девушкой. Утром волхв огласит: Добрин умыкнул девицу, яко дикий деревлянин или сиверянин. Почему не попросил её в жёны у старейшин, у отца-матери? Дулебки с радостью идут замуж за полян и за росичей — у тех одна жена, и почитают её, как единую мать своей семьи.

Но разве у Добрина есть хотя бы день? Нет и полной ночи. Должен торопиться...

Дядька Власт на своём веку наверняка не одну жену умыкнул с игрищ. Он поможет ему забрать Радку. И это не будет отступничеством ни перед своими богами, ни перед своим родом.

Добрин подошёл к лошади, снял путы с ног, вскочил на неё и двинулся к Лепесовке.


Молвили, что род росичей происходил от полян. Когда-то в древности он поселился на берегах тихой и приветливой речки, катившей свои воды через росистые луга. От этого — Рось. Нынче же этот род разросся в большой хлеборобский народ.

Могучий покровитель его — Род, которому поклоняются все боги неба и земли, который дарит жизнь всему живому, который пашет землю сохой или плугом и орошает её дождями, — был щедр к росичам. На густых сочных травах паслись тучные стада. Род был щедр и к людям — пахарям дарил здоровых жён, и те рожали крепких смышлёных детей. Из них вырастали умелые хлеборобы и отважные воины. Сызмальства их приучали умело держать рукоять плуга и тяжёлый двуосечный меч.

Так рассказывали уличане о росичах. Будимир всё это припомнил, когда увидел первые нивы со жнивьём. Росичи уже свезли весь хлеб в стодолы.

Над землёй вставало ясное утро. Солнце щедро рассыпало мириады серебристых капелек, оседавших росой на траве, листьях... Куда ни бросишь взгляд, везде блеск утренней росы... сияние высокого неба... сияние бесконечности, от которой и сам становишься будто выше, чище, светлее...

Будимир напоил Одара. Двух коней загнал в дороге. Теперь этого берёг пуще, нежели себя.

Стоял, высматривал место для переправы. Градки и селения росичей на противоположном — левом берегу... Правый берег сливается с небезопасной Степью, граничащей с днепровской поймой и Великой Улучиной.

Иссушенный ветрами, обожжённый солнцем широкий простор степи начинался от берегов Понтийского моря[116], которое ещё называлось Русским, а на восходе солнца соединялось с бесконечными раздольями каспийских равнин. Оттуда, из глубин никем не виденных ещё азиатских пространств, Степь всегда исторгала волны кочевников. Будто океан в бурю накатывал свои валы, так и Степь гнала эти орды по равнинам на запад.

Поэтому извечно племена славянской речи боролись с кочевой Степью. Многочисленные её орды с копьями, луками, иногда с мечами в руках не знали никакого иного занятия, кроме войны.

Народы-пахари, земледельцы, жившие в Поднепровье и в припонтийских степях, всегда были теснимы и разоряемы кочевниками. Потому они и отодвинулись с восточного, левого берега Днепра на север — в полосу лесов и лесистых рек, на правый берег.

Как и раньше, всех их соединяли общие обычаи, общие кумиры, единая речь. Но более всего их соединяли общие враги.

Вскоре Будимир увидел на противоположном берегу, на лесистом холме, многоверхий град — высокие земляные валы с забралами и сторожевой башней, крыши нескольких теремов и капищ. Это был Родень.

Будимир тронул коня и стал переплывать речку. Вот он и в земле росичей. Торная дорога, на которую вступил его Одар, привела Будимира к невысокой горе в предградье, которая отделялась от дороги большой балкой. Ему так и сказали: вначале будет гора Теребка и Холодный Лог.

На вершине Теребки возвышался девятиглавый терем. Девять островерхих покатых крыш его сияли в утреннем солнце красно-жёлтыми золотистыми лучами. Издали казалось, что терем этот похож на драгоценный камень, обтёсанный чьей-то чудодейственной рукой. Ему так и сказали: на Теребке увидишь капище росичей.

Между Теребкой с капищем и градом была также балка. Он знал — это, должно быть, Совкин Лог.

Издали рассматривал росский град. Хорошо поставили его росичи — со всех сторон кряжистой горы, на которой он стоит, балки и отвесные обрывы. Единственный подход к городу — вот эта дорога, ведущая прямо к воротам. Над ними возвышается сторожевая башня. Под её островерхой, как в избах, крышей — три оконца. Из них далеко проглядывается поле и берег у Днепра и Роси. Из них удобно также метать копья и стрелы.

Соскочил с коня, чтобы его не утомлять напрасно. На обочине дороги кое-где стояли копны.

Будимир поравнялся со жницей, которая приблизилась к дороге и поставила здесь сноп. Платок повязан до бровей. Одни глаза синели под ним. Жница была молода. Тонкий стан её перетягивал вышитый чёрными узорами пояс, белая сорочка, с красно-чёрными вьющимися стежками на рукавах, была ещё не вылинявшей. Подол сорочки искрился также красно-чёрным узором вышивки.

Увидев близко странника, жница остановилась, вытащила из-под локтя перевясло, закрутила его потуже, а глазами изучающе стала рассматривать незнакомца.

   — Да придут в помощь боги, — поклонился ей Будимир. Она только захлопала в ответ белыми выгоревшими ресницами. — До града ещё далече? — Спросил чепуху — град был перед ним. Жница звонко захохотала. — А водицы попросить можно? — Будимиру вдруг захотелось услышать её голос.

Девушка перестала крутить перевясло, подбежала к копне, стоявшей рядом, вытащила из-под неё кувшин и глиняную кружку, плеснула в неё чистую воду.

   — Старейшины нынче в граде? — вдруг вспомнил своё дело Будимир. — Я гонец. От уличей.

Лицо жницы будто посветлело под тонким загаром.

   — Степь? — прошептала тревожно.

   — Степь... Большая Степь... — вздохнул Будимир и двинулся дальше. Незавидна судьба тех, кто приносит плохие вести...

Будимир вскоре переступал порог княжеского дома. Что это был дом князя, сразу можно было догадаться, увидев над косяком двери в сенцах бунчук — конский хвост из чёрного блестящего волоса, сверху прикреплённый к концу древка большой круглой медяной пряжкой.

Князь Люб жил в большом доме. Такая же глиняная крыша, такие же низкие снаружи стены. Дом наполовину сидел в земле. В средине его ступеньки вели вниз. Зато горница была просторная и высокая.

В углу большого помещения, куда зашёл уличанин, стояла огромная печка на подмуровке из валунов. Как и стены, и потолок, печь была выбелена белой глиной, к тому же ещё и размалёвана красноватой и синей глиной — листья, цветы, петухи.

   — Не стой на пороге, проходи, — незнакомый голос пригласил Будимира в виталище.

Он ещё не обвыкся хорошенько с полутьмой, наполнявшей горницу. Оконца в стенах пропускали не много света сквозь толстую шкуру бычьего пузыря.

Посреди избы стоял невысокий светловолосый человек в длинной белой рубахе, в узких полотняных штанинах и добрых лаптях.

   — Я к князю Любу...

   — Я и есть князь Люб...

   — От уличей. От старейшин, и от волхвов, и от князя Вожика слово имею к тебе! — По обычаю, Будимир поклонился, коснулся правой рукой пола. — Степь идёт на наши и ваши поля.

   — Сие ведаем. — Люб оглянулся к пристенной скамье. Там выжидательно и тихо сидели два бородатых старца. Видать, старейшины.

   — Уличане просят вечем своим соединить наши мечи. Ни нам, ни вам самим не одолеть нашествие.

   — Мудро говоришь. Но вчера вот прибежал новый гонец от князя Вожика. Принёс иные слова.

Будимир широко раскрыл глаза. Иные? Вожик передумал сам, без веча? Без волхвов? Его, Будимира, внука вечевого князя Белонога, послало вече своего племени, всех родов, которые собрались в стольном граде Пересечене! Он может поклясться в том всеми славянскими богами. Он может рассечь мечом свою руку или грудь и на том мече и на крови своей принести самую большую клятву — поклясться жизнью своей матери и своего рода. Да расступится пред ним сырая земля, если он не так передал волю народа уличанского!..

Юноша сделал шаг вперёд, метнул взглядом по избе, молниеносно сорвал со стены меч — тяжёлый княжеский меч — и поднял его над своей вытянутой вперёд рукой. Князь Люб спокойно сложил руки на груди, слегка прищурил глаза на уличанина.

Будимир понял — князь всё же ожидает этой клятвы на крови!..

Тяжёлый меч упал на руку. Под лезвием, на рукаве, закраснелось огромное пятно.

   — Ах! — ахнул кто-то у него за спиной.

Будимир протянул меч Любу. Князь спокойно повесил его на место, кому-то, кто ахал за спиной Будимира, повелел:

   — Купава, найди-ка кусок чистого полотна.

У Будимира зарябило в глазах.

Через какое-то мгновенье та самая девушка-жница перетягивала куском полотна его руку. Теперь белый платок не прятал её лица — был завязан концами назад. Он вспомнил её смех и улыбнулся ей.

   — Как же буду молотить теперь твои снопы?

Девушка только заморгала золотистыми ресницами.

   — Снопов не придётся молотить, — вместо неё ответил князь Люб. — Нынче придётся молотить аланов...

   — Кто они? — удивлённо раскрыл глаза Будимир.

   — Большой кочевой народ, который живёт в кибитках и доит кобылиц. На наши земли идут аланы-ясы...

Лишь сегодня утром князь Люб узнал об этом. Самая далёкая застава росичей, поставленная в степи на равном расстоянии между Росью и Тясмин-рекой, уже перехватила несколько всадников, которые выведывали дороги для всей орды. Утром, на рассвете, с заставы прибежал гонец с этой новостью.

   — Купава, накорми хорошенько уличанина. Путь ещё далёкий у него...

   — С тобой пойду биться, князь.

   — Остуди своё сердце. Сядь, — посадил князь уличанина. Тот прижал к груди свою израненную руку.

   — Но... братоненавистник Вожик! Дай немного воев, князь. Всех уличей приведу!

   — Послушай, что молвлю тебе. Неси скорее ото всех нас поклон Славуте. Пусть поднимет на помощь другие племена. Наша поляница[117] русская загородит копьями степь. Но... Пока не подоспеет нам помощь — не одолеем... От тебя, сынок, будет зависеть, выжить нашим родам или костьми поле засеять. А уличи... Они и сами прибегут к нам. Им некуда ведь деваться. Так рассчитываю...

Высохшая от жгучего солнца степь стелила под копытами трёх конников сухую траву. В такую пору всадникам легче преодолевать степное безграничье. Полёгшие высокие травы не опутывали ног скакунов. Прибитые к земле ветрами и летними ливнями, они не давали копытам вгрызаться в черноземье. Но и рысью пускать лошадей нельзя. Лишь тихим шагом или галопом.

К полудню, оставив за спинами леса и нивы дулебского Побужья, всадники вступили в землю тиверцев. Второй день ехали степью, но пока что не встретили ни одного городка, ни одного селения. Даже ни одной нивы. Что же за народ, который имел громкую славу многолюдного и следов которого нигде не было?

Дядька Власт ехал впереди и всё беспокойнее оглядывался вокруг. Степь и степь. Кое-где редколесье. Пересохшие речки и ручьи. Или обрывистые глиняные упади[118].

Наконец на небосклоне поднялись очертания высоких курганов. Курганы всегда были вестниками близких поселений.

Власт оглянулся на двух всадников, ехавших за ним вослед. Глазами показал на небосклон. Отвязал от седла шлем. Надел на голову. Из кожаного мешка вытащил кольчугу — натянул на рубаху. То же сделал Добрин. Третий всадник не шевельнулся в седле. Это была Радка. Тревожно обвела карими очами вокруг. Вздохнула. У неё не было ратного снаряженья.

Власт поманил к себе Добрина.

   — Идите вот к той упади, — плетью указал на глубокий и отвесный овраг. — Поищите воды. К посёлку поеду один. — Подтянул к седлу ременья тулы со стрелами и лук.

   — Ни стада не видать, ни овечьих отар... Даже дымов нет, — отозвалась Радка.

   — Нужно узнать почему, — устало произнёс Власт.

В быстрых глазах Власта Добрин заметил тревогу.

   — Поезжайте. Я одна останусь. Я не боюсь! — умоляюще заглядывала Радка в лицо то Власту, то Добрину. — Вот спрячусь в этом овраге — и буду вас ожидать.

Добрин облегчённо вздохнул. Любящее сердце — понимающее...

   — Только не выходи в степь. К вечеру вернёмся.

Радка спутала своего коня, пустила пастись. А сама начала спускаться по глиняным отвесам вниз...

Добрин и Власт были уже далеко...

За тремя курганами и в самом деле начинались нивы и сады. Издали, на равнине полей, они приметили земляные валы какого-то городка. Вот и он. Но снова дивились — их никто не встречал. Даже когда они подъехали к настежь раскрытым воротам городка.

Въехали в безмолвный город и убедились: люди оставили свои жилища.

Власт и Добрин повернули лошадей назад, как вдруг на дороге появилась согбенная, чёрная, как свежая пашня, старуха. Жилистые, в синих узлах руки упирались в сучковатую палку. Лица не было видно. Недуги так согнули её, что она лишь исподлобья могла смотреть на всадников.

Старуха оторвала посох от земли, помахала им. Оба со страхом в сердце подъехали ближе.

   — Нету здесь людей. Ушли! — зашепелявила она.

   — А ты что ж осталась, мать?

   — Стерегу могилы предков. — Сказала — и утомилась. — Ох... землю свою стерегу...

Щёки её сморщенного лица дрожали как студень.

   — Почему же люди ушли отсюда?

   — Чёрная Степь... Катится сызнова... Чёрная смерть... Всем нам — смерть... Охо-хо... — Склонилась над посохом и виском легла на кулак, вцепившийся в конец палки.

Напоследок Власт ещё спросил:

   — А далече отсюда до тиверских поселений?

   — Далече. К устью Дуная пошли... Далече...

Оба тихо двинулись назад. Старуха, положив щёку на сучковатую палку, долго смотрела вослед всадникам. Они будто таяли за курганами в мареве горячего дня. Таяли, как и те долгие лета, которые остались в ней и тяжестью прошедшего пригнули её к чёрной земле предков. К той земле, которую она стерегла до последнего своего вздоха...

Тиверцы оставили земли своих отцов, на рать их не поднять уже. Скорее возвращаться домой...

Как всё женщины всех племён на свете, Радка прежде всего позаботилась, чем ей накормить мужчин. Собрала сухие ветки, кусты колючего перекати-поля, бурьянов. Кремневым огнивом высекла искру, разожгла огонь. Далее — оставленным Добрином луком и стрелами подбила несколько сытых куропаток. Они теперь шипели над огнём на вертеле. Пахучий дух дичи встретил возвратившихся всадников.

   — Хорошая жена у тебя, Добрин. С голоду нигде не даст погибнуть.

Добрин счастливо улыбнулся.

   — Потому и ждал пять лет.

   — Это я ждала, — покраснела чернокосая дулебка. Певучим голосом извинительно протянула: — Так ведь, Добрюшко?

Добрину сладостно стало на сердце от её голоса.

   — Да, ладушка моя...

   — А вода здесь есть? — Дядька Власт делал вид, что не замечает их счастливых лиц.

   — Вон там, под кустом ивняка родничок бьёт! — подсказывает ему Радка и бросается на склон оврага.

Добрин бежит за ней. Но не прямо, а наискось, чтобы не сорваться с обрывистого склона.

Власт, однако, первым выбрался из оврага. Оттуда послышался его удивлённый возглас:

   — Тихо!

Добрин замер.

   — Что там? — не выдержала Радка.

   — Всадники...

   — Сколько?

   — Не счесть. Весь небосклон закрыли.

   — Это чёрная смерть к старице идёт... — вспомнил Добрин.

   — И к нам... — добавил Власт.

   — А лошади? — вдруг всполошилась Радка.

   — Какие?

   — Наши лошади! Где они?

Добрин в ту же минуту выскочил наверх. За ним Власт. Лошади мирно щипали травку, выбирая мягкими губами более сладкие зелёные стебельки.

Торопливо стали седлать лошадей. Радка зацепилась за какую-то сухую ветку, упала. Охнула. Острая боль пронзила ей ногу и обожгла всё тело. Ступить на ногу не могла. Вскочить в седло не было мочи.

Добрин осторожно поднял её, усадил в седло.

   — Добрюшко... я здесь... останусь...

   — Крепись, дочка. В беде славяне и коня не оставляют, не то что человека. Как-то будет... — растревоженно бормотал Власт. — Как же оно будет?

Радка закусила губу. Каждое её движение отдавалось в геле невыносимой болью. Темнел в глазах белый свет.

Летели галопом. Всё чаще стискивали бока коней коленками и шпорами. Лошади таращили глазищи, распускали длинные хвосты и пружинисто отскакивали от земли.

Конники, казалось, летели над землёй.

Вдруг дядька Власт схватился за голову. Добрин оглянулся — хотел видеть причины его отчаяния. Над степью поднимались сизые витки дыма. В спешке они забыли погасить костёр, и теперь огонь перебросился на сухие листья и траву. В овраге сейчас бушевало пламя.

Кочевникам это верный знак, что люди где-то близко. Но возвращаться поздно. Осталось одно — бежать... бежать. Ещё бы два дня — и их бы надёжно скрыли густые дубравы Днестра и Буга.

Вперёд... только вперёд...

Взглядом ощупывали каждый холмик, каждый лог, каждый куст ивняка. Приближалась ночь. Скакуны напрягали последние силы.

Передовой отряд кочевой орды, который, как правило, прокладывал путь всей орде, уже, наверное, послал к костру дозор. Они учуяли, что люди где-то неподалёку. Может, за ними уже идёт погоня. Но, вероятнее всего, она начнётся завтра, с утра. Ночью кочевники дают отдых своим лошадям...

Глубокое чёрное небо вспыхивало заревом далёких сполохов Маланки[119]. Потому месяц серпень люди чаще называли заревом. Наверное, сонный бог, хранитель огня, Перун набирал силы, чтобы потом промчаться с грохотом по небесной степи и испепелить огненными стрелами злых и обречённых.

«Испепели чёрную смерть нашу, Перуне-Огнище, — мысленно молился Власт. — Срази её стрелами своими. Сломай копья, погни мечи, чтоб в землю навек вошли».

Усталые всадники погрузились в тяжёлый сон.

Лучше бы они не просыпались!..

Их разбудил пронзительный женский вопль. Кричала Радка. Кричала каким-то, диким, чужим голосом.

Добрин и Власт одновременно вскочили, прижались один к другому спинами, подняли вверх мечи. Не могли понять, где враг. Только слышали шелест травы и удаляющийся от них вопль Радки...

Вдруг вскрикнул Власт:

   — Берегись!.. — и захрипел...


Мерцали звёзды в предрассветном небе. Земля благоухала запахами созревших, настоянных на ночной прохладе трав. Горькой полынью и чабрецом. И тёплым ветром раздолий.

Как и испокон веков.

Перед глазами Нестора догорала свечка. Пожелтевший пергамен вывалился из рук... А в келию продирался уже синий рассвет...

Часть третья ШАПКА МОНОМАХА



Мчи роковой дорогой бег свой рьяный.

Пускай хрустит костяк, плоть страждет,

брызжет кровь.

Лети, ярясь, борясь, зализывая раны,

Скользя, и падая, и поднимаясь вновь.

Э. Верхарн


Князь Всеволод — самый младший из сыновей Ярослава Мудрого — был уже немолод, когда сел на вожделенный киевский стол своего отца. Но странное дело! — не стал он от этого счастливым. Все напоминало ему о зыбкости его власти. Отовсюду ловил на себе враждебные, откровенно или украдкой брошенные взгляды. Душа его не ликовала, наоборот — он оказался в сетях сомнений и невесёлых раздумий. От этого в деяниях его не было державной твёрдости, ко всему он чувствовал недоверие, а оно-то и убивало в нём человечность.

Не доверял отцу митрополиту Иоанну; не верил своей супруге-грекине Марии Мономаховой; не верил отрокам-челядинам, сновавшим по княжьему двору... Спал и видел брата своего старшего — Изяслава, который сидел ещё в Кракове и наверняка что-то замышлял против него.

Всеволод Ярославин закрывался в своей ложнице с книгами. Греческими и латинскими, сарацинскими, аглицкими, фразскими. Среди них отдыхала его измученная душа.

Дела же княжеские не клеились. Весной сбежал из-под его руки старший сын Святослава Черниговского — Олег[120]. Подался в Тмутаракань. Кто-то в Новгородской земле убил второго Святославича — Глеба. Тень убийцы упала на него. А старший сын его соперника Изяслава — Святополк — сел в Новгороде...

Новгород... Оттуда, издавна так уж повелось, князья садились на киевский стол.

Из заросских степей пришла весть о крещении хана Осеня: зашевелились половецкие вежи[121], орды степняков собираются двинуться на Русь... И в этот час из Польши пошёл с лядскими ратями и волынскими дружинами меньших князей князь Изяслав. Войной пошёл на Всеволода, брата своего.

Всеволод метался в отчаянии от своего бессилия, от того, что не на кого было опереться, чтобы удержаться в стольном Киеве.

Византия? Ромейские императоры? Там кутерьма и мятежи вельмож, нашествие турок-сельджуков, бунты в провинциях, бесконечная смена императоров... Польские князья — на стороне своего родственника Изяслава и Гертруды. Император Генрих IV повержен Папой Григорием и отлучён от Церкви; Папа Григорий VII борется с антипапой Климентием III. Английский король Гарольд, сват Всеволода, разбит Вильгельмом Завоевателем и его норманнами при Гастингсе, потерял корону и свои владения на Британских островах. Одно только и осталось от него — дочь Гита, невестка Всеволодова, жена его старшего сына Владимира...

Мир вокруг бурлил, истекал кровью. И в том мире Всеволод Ярославич был совершенно одинок.

Что должен предпринять? Куда бежать? От кого защищать вотчину свою — от Изяслава, брата, или от кочевников?

Бросил взгляд на маленький столик под иконами. Кручёная ножка его внизу распластана четырьмя виноградными листьями, вырезанными из красного дерева. Сверху яйцеобразный круг из белого мрамора. Подарок ромеев. На этом столике лежит царская шапка бывшего императора Византии Константина Мономаха. Сказал, когда увозил в жёны его дочь Марию: «Сия шапка тебе принесёт царскую власть». Вот... он — киевский князь. Получил высшую власть на Русской земле. Но как тяжело на душе!

Раскрыл дверь в сенцы, кликнул слугу. Быстроглазый белобрысый паренёк вырос в двери.

   — Позови моего сына, князя Владимира.

Тот неслышно исчез за дверью.

Всеволод размышлял: пошлёт Владимира в поле, а сам с дружиной встанет против Изяслава.

Кареглазый черноусый юноша, сажень в плечах, бросив взгляд на отца-князя, сразу изменился в лице.

   — Половцы?

Всеволод утвердительно кивнул головой.

   — Дозволь, отче, дать тебе совет, — в глазах его вспыхнул огонь.

Всеволод стиснул зубы. Его сын желает поучать отца? Не рано ли? Но промолчал. Однако Владимир уже сник и вяло бросил:

   — Послать бы к поганым половцам попов-крестителей. Верой и крестом пусть бы угомонили язычников.

   — Не примут ведь, перебьют.

   — Почему же? Хан Осень, видишь сам, крестился и челядь свою крестил.

   — Что из того? Христианином не стал. Кочует по степи. Сейчас иное нужно. Разослать биричей по всем землям, кликать на рать.

   — Согласен.

Всеволод поднялся, подошёл к мраморному столику. Шапка Мономаха, богатый и почётный дар, будто излучала силу и могущество вселенской Византийской державы. Символ власти. Удержит ли он её? Или, возможно, перехватит её сын Владимир? Вот он какой уверенный, пылкий, цепкий во всяком деле...

Взглянул зорко из-под бровей на Владимира. Тот понял отцовские мысли. Жаль стало ему отца. И обидно за него. Уж если не верить родному сыну, то кому же тогда верить на этом свете?..

Всеволод направился в ложницу.

Грузный, медлительный в движениях, он страдал от того, что на его век досталось очень мало отцовской славы и чести. А своим мечом и мудростью не умел их добыть. И не умел их сохранить, когда слава и честь неожиданно сами свалились ему с неба.

Всеволод подошёл к раскрытому окну. И вдруг с удивлением отступил. К высокому крыльцу его палат с непокрытыми седыми головами приближались два босоногих монаха. Во власяницах, с высокими сучковатыми посохами. Приближались медленно, ступали твёрдо, уверенно.

Так могли держать себя только печерские отшельники, независимые от соблазна света и от силы чьей-либо власти. Монахи княжеских монастырей были иными: ходили в добрых рясах из византийских вольниц, пожалованных князьями, на ногах — сапоги или же постолы[122], спины согбенные, взгляды предупредительны, уста готовы в любое мгновенье возносить того, кто щедро одаривает за похвальбу.

Монахи вошли в княжескую гридницу, где ещё находился молодой князь Владимир. Не поклонились ему, стали перед Всеволодом, вышедшим им навстречу, строго посмотрели ему в глаза. Всеволод ожидающе изучал их взглядом, удивлялся, как оба старца похожи между собою. Одинаковые власяницы, белые бороды, белые волосы до плеч. Только и разницы, что один был выше ростом и имел большие, детски голубые глаза, а другой был с виду древнее, и глаза его совсем бесцветные, потусторонние.

— Именем Бога, князь Всеволод, именем твоего отца и всей Русской земли... — выступил вперёд древний старец. В сильном и низком голосе его не было ни капли старческой утомлённости или бессилия. — Просим же, Ярославичу: возьми дружину свою и поди к брату своему старейшему Изяславу и сотвори мир. И да сядет Изяслав по закону в отчине и дедовщине своей. Яко завещал сие отец ваш — Ярослав. А я, раб Божий Никон, сию заповедь моего повелителя и мудрого державца дал обет Богу и покойному Ярославу — чадам его напоминать денно и нощно. Законом нужно крепить землю Русскую и выводить коромолу меж братьями-князьями.

Ясными очами взглянул Никон на наследника своего повелителя Ярослава Мудрого. Ни крупным телом, ни слабым духом, ни тихим голосом не напоминал Всеволод своего отца.

   — Но ведь кияне меня позвали вечем.

   — А ты знай свой удел и закон, отец ваш разделил Русскую землю, дабы каждый был сыт и не посягал на брата от голодной зависти. А Киев — над всеми землями глава, всем городам русским — матерь. И в нём сидеть старшему колену Ярославовому, — горячо произнёс Никон.

   — Почему старшему? Почему не мудрейшему? — подал свой голос Владимир.

Всеволод удовлетворённо закивал головой. Да-да, почему не более мудрому должно принадлежать старшинство в Русской земле? Вот он, Всеволод, любимый сын отца Ярослава, знает пять языков. Не ездил в далёкие края, дома сидя изучил чужие словеса и в мудрые книги погружен. Разве не ему быть самодержцем в Русской земле? Разве не способен он поддерживать тот светильник знаний, который зажёг ещё дед его Владимир Креститель? Вот нынче он, Всеволод, «Правду русскую» пересмотрел. Велел новые статьи вписать в неё, по которым живёт народ русский. И этим будет прославлено имя его... Изяслав же к книгам равнодушен. Хотя и рисуется своей образованностью. И воин никуда не годный. Всегда чужими себя подпирает. Почему же тогда этому слабому человеку должно принадлежать старшинство в земле Русской?

   — А потому, видимо, чтоб не было пагубной коромолы меж князьями. Старший ведь, какой ни есть, меньшим как отец. И жаловать его нужно, как отца родного. Ведь мудрым каждый себя считает. Но кто мудрее — одному Богу ведомо. Наибольшая же мудрость человека — не переступать закон и свято беречь заповеди.

Всеволод ухмыльнулся, глазами показал на мраморный столик.

   — А я имею благословенье от византийского царя и Византийской Церкви. И я не погрешил перед Богом, пред боярами, которые меня своей волей позвали сюда. Вече меня позвало! По закону.

   — Вече! — неистово сверкнул глазами молчавший доселе монах. — Это гречины-митрополиты подговорили гражан. Это их наветы!

Всеволод дёрнулся лицом, гневно крикнул:

   — Не отдам стола! На том стою. Воля киян и есть воля Божья.

Никон угрожающе поднял посох:

   — Не имети тебе благословения от Бога! И от нас... — Оба монаха решительно пошли к двери.

Когда же за монахами захлопнулась дверь, Всеволод, обессиленный, упал на мягкое ложе.

   — Зря, отец, с ними вот так... возносливо. С братией печерской нужно быть осторожнее. Впишут в пергамены твои слова — вовек останешься в памяти людской коромольником.

   — Разгоню я это гнездо осиное в тех пещерах. — На крутых, скуластых щеках Всеволода появились бурые пятна досады.

   — Печерская обитель никому ведь не подвластна, отец. Раньше только Ярославу Мудрому подчинялась. Но нынче с нею нам нужно жить в мире. Вот и князь Святослав был с ней в мире, и другие князья.

   — Обойдёмся без этих нечистых монахов. За нами — митрополит Иоанн. За нами — княжеские монастыри. А ты зови-ка свою дружину. Пойдёшь на росское пограничье. Задержишь вежи половецкие. Я же стану супротив Изяслава. Если Бог поможет — удержим стол киевский. А теперь — скачи по градам и весям. Рать великая нужна нам. Рать!..


Через день молодой князь Владимир Всеволодович с небольшой своей дружиною выехал за Золотые ворота Киева. У Лыбеди повернули в полуденную сторону и хорошо наезженной дорогой двинулись на юг. Зелёные дубравы и густые рощи манили к себе. Но всадники не сворачивали на обочину, пока лошади не притомились. Стали на отдых, когда солнце бросило длинные тени в сторону и когда пьянящий дух свежей зелени ударил в лицо.

Весеннее предвечерье тревожило терпкими волнующими запахами. Но Владимир не давал себе воли расслабиться.

Один за другим от стана по узким дорогам, бежавшим к небольшим селеньицам, разъезжались княжьи биричи и тиуны. Там они должны отобрать самых сильных, ловких и сноровистых мужиков для княжеской рати...

Остальная часть дружины, отдохнув, двинулась в путь и уже вечером вступила в княжеский град Васильков. В прозрачном небе прорезался золоторогий месяц. А узкими улочками Василькова уже плыли густые пахучие сумерки. Со дворов несло свежим навозом, парным молоком, дразнящим духом свежеиспечённого хлеба. Лениво лаяли псы. Из-за оград слышалось призывное мычание коров, краткое сытое блеяние овец, повизгивание кабанов.

Лишь вокруг княжьего терема стояла давящая тишина. Высокий деревянный дом с двумя башнями по краям крыши тонул во тьме за высоченной оградой и плотно сбитыми воротами.

Владимир приказал ударить в било.

   — Что князя долго держишь перед воротами? — сурово спросил Владимир у сторожа. Молчаливый охранник княжьего терема согнулся в почтении.

   — Не ведаю тебя, княже, в лицо. Не видел никогда, я здесь недавненько. До этого здесь хозяйничал гридь Порей.

   — А где же он нынче? — более мягко проговорил Владимир.

   — С князем Изяславом в ляхи убег. Но я сейчас... Ужин будет. — И помчался к онбарам.

   — Беги! Беги! Да не забудь девиц сюда позвать! Князя молодого потешить. Гей, слышь? Да и нас! Не забудь же!.. — кричали ему вдогонку дружинники.

На подворье уже пылал костёр. Скоро на нём поджаривался кабанчик — кто-то из дружинников прихватил в соседнем дворе.

У княжьего терема вдруг остановилась тройка ретивых лошадей. С повозки соскочила Нега. Нерадец стал привязывать лошадей к коновязи.

   — Это кто? — указал Владимир на Нерадца.

   — Сын ключницы. Нерадец.

   — Нерадец, иди-ка сюда, — позвал кто-то из дружинников.

Князь с восхищением осматривал молодецкую фигуру широкоплечего парня.

   — В дружину мою пойдёшь?

   — Возьми его, княже! Семьи у него нет. Бобылём небо коптит! — подбежала к ним Нега Короткая.

   — А сам что молчишь?

Нерадец переминался с ноги на ногу.

   — Нынче рать набираю против Изяслава. Пойдёшь?

   — Говорили — против половцев.

   — В степь уже пошли заставы.

   — Пошли меня в степь, княже.

   — А кони есть?

   — Имеет он коней, княженьку. Боярыня вон каких нам подарила. Лихие!.. — Нега Короткая горделиво повела рукой в сторону тройки.

   — Ов-ва! Боярыня!.. Какая же это? — блеснул глазами князь.

   — Вышатича Яна... Гаина наша!

Всё же не последние они люди в Василькове-граде, коль сам князь Владимир берёт её Нерадца к себе! Добрый воин выйдет из него — вон каков!

Нега Короткая белкой металась у чуланов, у медуш. Недобрым словом вспоминала своего Порея, который, оставив её, оставив землю, направился куда-то в чужие края добра искать. Дети без него подросли — считай, пять годочков минуло. Все на её руках! На её горбе!.. Теперь хоть легче будет. Нерадец станет дружинником, может, и братьев перетянет... Ая!..

У костра тем временем бурлило веселье. Вокруг тоненькой девушки в венке из золотистых одуванчиков водили весенний хоровод. Поставили возле своей «княгини» кувшин молока и, бросая свои венки ей под ноги, вели свою песню:


Лада-мать кличет: да подай же, матушка, ключ,
Отомкни небо, выпусти росу, девичью красу...

   — Гей, княже, отчего закручинился? Выбирай себе ладу! — кричали захмелевшие от бражного мёда дружинники.

Князь Владимир тряхнул головой, обвёл внимательным взглядом девичий ряд. Тихо позвал Нерадца:

   — Нерадец, верный мой воин... послужи-ка мне... Вон ту «княгиню» белокосую, что вся в венках... Приведи сюда...

Нерадец не шевельнулся.

   — Да не бойся, не бойся, князю ведь берёшь, не себе! — подталкивали его.

Нерадец подошёл к девице, дёрнул за руку:

   — Иди, князь зовёт.

Девушка блеснула радостно очами. И Нерадец узнал Любину, босоногую певунью с их улицы.

Любина тихо остановилась перед князем.

   — Садись возле меня. Есть хочешь? — ласково обратился к ней князь.

Девушка покраснела. Князь угощает. Ой!

Вдруг за воротами послышался шум. Причитали женщины, плакали дети.

   — Что там такое? — рассердился Владимир.

Нерадец бросился к воротам.

В свете костра разглядел, как двое дружинников вели под уздцы лошадей. За ними двигались рыдающие женщины.

   — Зачем забираете последнее? Чем ниву пахать будем? Чем дрова возить? Ой, горюшко! Мужей от земли забрали, детей малых сиротами оставили!..

   — А ну замолчите! Или забыли, чьи вы есть?

Женщины замолкли на мгновенье, потом тишину снова разорвали горькие рыдания.

   — Тихо, бабы, князь гневается. Расходитесь по домам! Хватит!.. Всё! — прикрикнул на них Нерадец.

И толпа постепенно стала таять.

Князь Владимир удивился:

   — Молодчина, Нерадец. Умеешь с простым людом говорить. Вернёшься из похода — будешь в Василькове биричем. Согласен?

   — Согласен... — верил и не верил Нерадец своей счастливой доле.

   — Тогда иди домой, собирайся в землю Волынскую... А я здесь ещё потолкую вот с этой белокосой красавицей...


В Волынскую так в Волынскую землю. Нерадцу всё равно. Молодой князь к себе взял — надежда появилась добыть ещё большей его милости. Спасибо матушке, что подтолкнула его на этот шаг. Теперь можно надеяться, что князь пожалует ему землю. А то ещё отличится в сечи — сила у него вон ведь какая — подковы гнёт. Может, тогда станет княжьим конюшим или стольником, а то ещё постельничим. Если повезёт, гляди — и золотая гривна блеснёт у него на груди. Боярская гривна. Вот тогда сравняется он с гордой боярыней Гайкой. Скажет воеводе Вышатичу: «Мила мне твоя боярыня. И я ей мил. Отступись, боярин. Всё равно она моя».

И поедут они с Гайкой в степи бескрайние. Поставят хижину на высоком кургане. Вокруг — сколько глазам видать — поле и поле. Вот только половцы... Нет, лучше бежать в лесные чащобы. На лесные реки. Никого там нет вокруг — лишь лесной дикий зверь да птица. И они вольные, как те крылатые птицы...

Размечтался Нерадец, сидя на коне впереди своей сотни, которую собрали под Васильковом. Были они последними в княжеской дружине — должны были присматривать за повозками, которые тарахтели следом, везли для воев сухари, пшено, сало, вяленую рыбу, брашно, соль.

Князь Всеволод шёл походом на старшего брата своего Изяслава, который со своими ратями стал под Владимиром-Волынским. Должны были биться насмерть сыновья Ярослава Мудрого, биться за отцовскую славу и землю. Ибо своей не имели.

Поход был тяжёлым. Лесные дороги — узкие, лесные речки — топкие. Досаждали тучи комаров и мошкары. Рать Всеволожья останавливалась еженощно на постой у какого-нибудь селения или просто так — под открытым небом, выставив вокруг себя заставы.

Уже были неподалёку от града, как вдруг расхворался великий князь. Воеводы решили сделать передышку, не ожидая ночи. Вокруг — леса и леса. И где-то близко от них — стан Изяслава.

Воеводы свернули с дороги. Среди леса нашли невысокий пологий песчаный холм и повелели под ним ставить повозки и лошадей. Место было сухим. Комары и мошка не так донимали.

Нерадца со своими ратниками послали в конец лагеря стать на страже. А перед утренней зарей ему придёт замена.

Нерадец устал за все длинные дни перехода. Наконец-то можно сойти с коня на землю. Он взял его в путы, отпустил на траву. А сам присел на трухлявый пень под огромным ветвистым дубом. Прислушался к шуму леса, гомону верхушек, окликам ратного стана. А мысли его — уж в который раз — уносились далеко, к Васильковскому лесу, к той охотничьей хижине, засыпанной снегом, в которой было так душно и пьяняще от запаха живицы и берёзовой коры. И от глаз Гаины, которые сожгли в его сердце страх пред боярыней. Не было у него страха и на другой день, когда они проснулись в остывшей хижине под одним кожухом.

Но после того как Нерадец отвёз Гаину в Киев, она сразу вдруг переменилась, стала строгой, недоступной. Говорила с ним, не глядя ему в лицо:

   — Поезжай домой, Нерадец. Не толкись во дворе. Видишь, челядь глядит на тебя во все щели. А я... буду ждать боярина.

Задеревенело его сердце. Она... будет ожидать Вышатича? И после всего?.. Вечером ворвался в светлицу. Налетел на Килину, выскочившую из-за двери. Упал перед боярыней на колени:

   — Не гони меня, Гайка...

   — Встань, Нерадец.

   — Бежим вместе! Почто сидишь в этой клетке злачёной?

   — А мне и с тобой... тоже клетка. Не всё ли равно?

   — Со мною?

Нерадец вскочил на ноги. Неожиданно подхватил её на руки, бросился вон из палат к своей повозке, укутал бесчувственную, безразличную ко всему Гайку в шкуры и с гиканьем вырвался из ненавистных палат боярских...

Сани легко скользили с холма на холм. Над головой стояло ярко-белое зимнее небо. И белая снежная дорога казалась такой же чистой и ясной, как и небесное поле...

Нерадец наклонился к Гаине:

   — Будем жить в той хижине.

Она молчала.

   — А хочешь — в твоей избе поселимся. Или уедем на край света. Как скажешь.

   — А где он, тот край, Нерадче? — вздохнула Гайка. Глядела на Нерадца с отчуждением.

А он улыбался уверенно. Всё делал уверенно... Ая!.. Красавец парень, силища так и играет в нём...

Дорогой Гаина заболела. Тело горело, грудь разрывал кашель. Впала в забытье.

Иногда она разлепливала тяжёлые веки, из-под ресниц всматривалась в сумерки хижины. Нерадец привёз к ней свою мать.

Нега Короткая два дня сидела над Тайной. Опять отпаивала травами, растирала спину и грудь. На прощанье сказала сыну:

   — Отвези в Претичеву избу. Но сначала натопи её...

Гаина так больше и не вернулась в Киев. Один раз, весной, поехала забрать свою одежду да зайти в монастырь.

Но и Нерадца не пускала в свой дом. Жила черницей. Люди редко видели её. Чудное рассказывали. То будто превращается в голубицу и сидит на стрехе, воркуя; то оборачивается зегзицей-кукушкой и летает над садами, кукует-предвещает свою судьбу; то лебедь-птицей к белым облакам поднимается и ссорится с Перуном-громом; то о чём-то увещевает его. А больше всего, говорили, бродит одиноко по лесам и лугам, зелье-траву собирает. Ведьмовствует...

Сох, мучился, злобился Нерадец. Лошадей до крови избивал, в доме покоя не было от него. Пока мать не толкнула его в дружину княжескую...

Не спится Нерадцу этой тёплой летней ночью. В измученную душу заглядывают звёзды... Давно их радужные надежды не баюкают его сердце.

Или задремал, или на самом деле над ним наклонилась Мара.

Нерадец вскочил на ноги. Нет, это ему не приснилось. Перед ним стояла высокая женщина в белом. Протянула к нему руку:

   — Пойдём.

Как-то чудно сверкнули во тьме её светлые вещие глаза.

Нерадец не двинулся с места.

   — Здесь есть капище. Перебудешь там ночь. Утром выведу тебя на дорогу.

   — Я не заблудил, — оторопело отшатнулся он от Мары. — Я на страже.

   — На страже? — Мара наклонила к нему голову. Он скорее почувствовал — по голосу почувствовал, — что эта женщина уже не молода. — Ты из Киева? Зачем пришёл?

   — С дружиной княжеской пришёл, — отступил он назад. Будто был виновен в чём-то перед нею.

   — A-а... Брат на брата снова пошёл. Знаю сие...

   — Откуда знаешь?

   — Жива[123] мне давно дала знак: так будет. А я служу ей. Вон там — на холме — капище её.

   — Ты колдунья?

   — Не знаю, может. Я служу Живе, и меня поэтому называют Живкой. И ещё зеленицей зовут. Я помогаю людям зельем от недугов.

   — А здесь чего бродишь?

   — Под этим дубом ночью папоротник должен расцвесть. Завтра Купала.

   — Слушай, ведьма...

   — Я не ведьма!.. — возмутилась женщина.

   — Всё равно слушай. Наш князь заболел шибко. С лица прямо спал. Силы его оставляют. Помоги ему, — почему-то говорил последние слова шёпотом, будто средь этих звёзд и средь этой ночи кто-то мог его услышать...

   — Тяжело сие...

   — Он тебя щедро отблагодарит.

   — Кто знает. А может, проклянёт...

   — Помоги!

   — Помогу, пусть лишь пойдёт на мой уговор.

Нерадец радостно воскликнул:

   — Он на всё пойдёт!

   — Тогда ступай, — улыбнувшись, сказала Живка. Двинулась вперёд.

Нерадец за ней. С удивлением заметил, что Живка и во тьме шла прямо, обходя стволы деревьев, даже не касаясь ветвей, распростёртых над землёй. Будто плыла.

Возле лагеря остановилась. Пламенели ещё не угасшие костры. Кое-где виднелись повозки с привязанными к ним лошадьми.

   — Где же твой князь?

   — Там, возле лошадей.

   — Веди его сюда.

Нерадец подошёл к Князевым гридям. Растолкал дремлющих. Поведал о знахарке. Воевода Творимир недовольно пробормотал: мол, среди ночи нечего будить князя!

   — Я не сплю, — послышался голос Всеволода. — Я пойду, воевода. Плохо мне. Может, до утра и не дотяну. Жжёт меня всего... Помоги подняться.

Творимир и Нерадец подставили князю свои плечи.

Впереди них шла высокая белая женщина. Она оттолкнула двоих гридей, которые зажгли факелы и хотели освещать ей дорогу.

   — Не светите. Я вижу, куда идти.

Капище стояло на невысоком редколесом холме и светилось всё каким-то спокойным мягким светом, будто стены его были сделаны из тонкого шелка.

   — Что сие? — не сдержался Творимир.

   — Капище Живы. Девы весны и жизни. Введите князя вовнутрь.

Перед ними тихо распахнулись двери. Переступили со страхом через порог. Каждому вдруг показалось, что он попал в сон или в сказку. Сверху, с высокого потолка, на длинных прозрачных, как льдины, кручёных ветвях, свисали прозрачные колокольцы. В каждом цветке, повёрнутом вверх, горела маленькая восковая свечечка. На стенах, обвитых длинными стеблями барвинка, также светились маленькие свечки. А посредине капища росла берёза. Не сразу пришедшие заметили на ней ласточкино гнездо.

   — Сё древо Живы, — сказала знахарка князю. — Каждую весну она присылает сюда ласточек — и они здесь живут со мной. По ним люди узнают, какое будет лето, какой урожай, когда упадут дожди, а когда будет сушь.

   — И ты живёшь здесь? — удивился Творимир.

   — Живу. Стерегу капище от злых духов и злых людей.

   — Но ведь князь Владимир давно снёс все поганские капища. Дымом они пошли!

   — А вот это не сгорело, видишь ли. Его бережёт дева жизни. А когда она сгинет — сгинет и жизнь на этой земле.

Живка легко двигалась в этом причудливом жилище. Походка её была величественной и гордой. Откуда-то она принесла кружку с каким-то напитком. Всеволод испуганно отпрянул от неё.

Тогда Живка молча отпила сама несколько глотков.

   — Вы идите, — махнула она Нерадцу и Творимиру, — князь останется здесь до утра.

Какой-то пахучей мазью смазывала она Всеволоду виски. Подносила к его лицу миску с водой, что-то шептала, на кого-то махала рукой, будто прогоняя. Потом произнесла:

   — Княже, хворость твоя минет к рассвету, коль послушаешь моего совета.

Всеволод, сидевший перед ней на скамейке, раскрыл удивлённо глаза.

   — Идёшь на брата своего кровного. Не ходи! Замирись. Прольёшь родную кровь — помрёшь в страшных мучениях. Замиришься — будешь властителем себе и людям.

   — Не могу уж отступить.

   — А ты — победи себя. Будь мудрым.

   — Сие тяжко.

   — Мудрость ведь всегда требует отваги.

   — Не могу...

   — Помрёшь в страшных мучениях совести. К жизни не вернёшься. Никто из мёртвых не возвращается к жизни. Так мне говорит Жива. Отпей ещё этого зелья — и ты прозреешь. Ослепла ведь твоя душа, князь, от жажды славы ослепла. Во злобе и слепоте человек теряет силу свою. Возьми добро в сердце своё! Приобретёшь покой и силу...

Всеволод молчал...

Живка положила на его глаза свои узкие горячие ладони. Что-то шептала сызнова, кропила голубиным крылом водой.

   — Отпей ещё Яриловой росы. Очисти душу свою от нечестивых помыслов... Что же твой единый Бог не научил тебя покорности? Должен слушать старшего брата своего, как отца. И мои старые боги тому же учат. Но... не слушают нынче властители мудрого слова. Лишь себя слышат, свою зависть и гордыню возносят надо всем... Потеряли страх перед грехом. Потеряли добро в душах!

Живка умолкла. Тело Всеволода покрывалось красными пятнами. На лбу выступили горячие капельки пота. Князь почувствовал какое-то облегченье.

   — Ты кто? — пристально всматривался в её бледное, возбуждённое лицо и излучающие свет большие глаза.

   — Зачем тебе знать меня? Никто меня не знает. И я себя не ведаю.

   — Не хочешь открыться?

Живка вздохнула. Мудр ведь князь! Да что из того...

   — Все мы — мимолётные искры в мирах — вспыхнули и гаснем. Ничего не остаётся после. Только пепел. Да слава о деяньях наших. Да память о добре...

Всеволод склонил голову на грудь. Много мудрых книг прочёл он на своём веку, а такого не встречал. Там возносится не добро, не правда, а войны, захваты, покорение многих народов, полон иных земель. Вот и слава владык мира от этого. Больше убил, больше награбил золота, больше крови людской пролил — и слава ему большая воздавалась в веках. За добро, за правду ещё ни один властитель не прославился. Он сие знает твёрдо. Но слава эта — не среди людей. В книгах.

   — Приляг, князь, отдохни. А я заклинанья проговорю над тобой. Ты же слушай — и верь... Верь моему слову, князь!.. А ты, Огнеястра и Невея-Мертвяща[124], всем лихорадкам сестра старшая, окаянная, беги от князя моего без оглядки, ибо напущу на вас Живу-живицу — и даст она вам по триста ран на день. Убегайте в тёмные леса, на гнилые воды, в места пустынные и безводные, дабы вам красной крови князя моего не пити, сердца его не сушити, белого тела не ломати... Идите на топи, на тёмные луга, на густые камыши, на сухие леса... на овраги глубокие, на степи степучие... Спи, спи... спи...

Долго ещё шептала Живка над дремлющим Всеволодом, покачиваясь всем телом и сама будто засыпая над ним. Только пальцы её нежно разглаживали князю надбровье, виски, плечи...

Творимир и Нерадец мерили шагами землю вокруг капища, пока тьма не посерела. Тогда они присели под каким-то деревом — и сразу сон разморил их тела. Тяжёлые веки будто сами склеивались. А когда вдруг открыли их, вокруг был яркий, ослепительно белый день.

Перед ними предстала Живка.

   — Пусть поспит князь. Огневица из него выйдет. Невея-смерть уже отступила.

Творимир и Нерадец спустились с песчаного холма, направились в стан ратников. Нужно предупредить воевод, что князь жив, что он поправляется.

Уже дошли к тому самому дубу-вековику, где Нерадец стоял с вечера на страже, как вдруг над ними тонко прозвенели стрелы.

Оба припали к земле. Лишь тогда вспомнили, что нет у них ни луков, ни мечей. Нерадец нащупал за голенищем сапога только охотничий нож.

Подползли ближе к дубу. Несколько стрел мгновенно впились в ствол и дрожали оперением. Опасность была рядом. Творимир и Нерадец не сговариваясь бросились в разные стороны. Где был враг — не видать. Коль один наскочит на него — второй придёт на помощь. Но не успел Нерадец отдышаться, как с противоположной стороны, куда прыгнул Творимир, послышалось хрипенье, возня. Нерадец взял в зубы длинный охотничий нож, ужом пополз в кусты, чтобы со стороны обойти засаду.

Когда он поднялся на коленях, пытаясь рассмотреть, где же Творимир, то увидел: верхом на воеводе сидел лядский ратник и втискивал ему в рот кляп из травы.

Нерадец размахнулся. Тяжёлый охотничий нож с коротким свистом пролетел над кустами и впился под левую лопатку ратника. Тот обмяк. И в этот миг Нерадец со спины навалился на воина, перевернул его и придавил к земле.

Воевода тем временем вытащил кляп изо рта, стал отплёвываться.

   — Лютый, яко барс... Я ведь сразу узнал его. Это гридь князя Изяслава — Порей.

   — Порей? — испугался Нерадец, отскакивая от своей жертвы. — Из Василькова?

   — Не ведаю, откуда он... Значит, рать Изяслава где-то рядом. Скорее в стан!

Нерадец, онемев, застыл над Пореем. Тот ошалело водил выпученными от боли глазами. С уголков губ на бороду выбивалась розовая пена.

   — Ты Порей? Порей? — узнавал и не узнавал Нерадец своего полузабытого отца. — Говори! — Всё кричало в нём.

Порей остановил на нём свой затуманенный взгляд. Какая-то тень мелькнула в его помутневших зрачках. Губы задрожали.

   — Будь они прокляты... Князья наши...

В глазах Нерадца застыл ужас.

Порей как-то тихо выпрямился и стал глядеть в небо своими светлыми очами, в которых застыло то ли отчаяние, то ли удивление, а может — боль...

Нерадец взял его в охапку, понёс наверх, к капищу. Навстречу ему вышла высокая колдунья. Он положил Порея к её ногам.

   — Отец мой. Спаси.

Живка строго взглянула Нерадцу в глаза. Что-то прочитала в них. Наклонилась над Пореем. Разорвала подол серой вотолы[125], выдернула его сорочку из-за пояса, повернула Порея к себе.

   — У тебя твёрдая рука. Бьёшь без промаха.

И ушла.

Холодный пот покрыл спину Нерадца. До самых костей донимал его этот холод. Пред глазами поплыли красновато-чёрные круги. Откуда-то взглянули на него утомлённые, выгоревшие от работы и слёз грустные очи матери — Неги. Они пристально всматривались в его зрачки, всё увеличивались, закрывали собою небо, весь мир... Всё пошло крутом. Всё полетело в горячую муть...

Он опомнился оттого, что его больно дёргали за нос, били по щекам, по ушам. Опомнившись, узнал Живку.

   — Князь тебя кличет, иди.

Нерадец поднялся с земли. Боялся посмотреть в ту сторону, где лежал остывающий Порей.

Всеволод сидел на ложе под стеной капища. В прозрачных лепестках уже потухли огоньки свечей. Все здесь было не так, как ночью. Оказалось, что стены капища были сделаны из тонких пластин розового мрамора, которые днём просвечивались от ярких лучей солнца, а ночью — от огней свечек.

Князь Всеволод встретил Нерадца повеселевшим голосом.

   — Прими от меня благодарение, муже добрый. Жалую тебя мечом злоченым и щитом. Спас ведь меня от смерти.

Нерадец равнодушно слушал те слова и молчал.

Всеволод удивлённо свёл брови. В его глазах мелькнуло неудовольствие.

   — Придём домой, пожалую ещё и землёй. Две веретеи[126] земли на душу выделю... Хватит?

Нерадец что-то хотел сказать, но не мог.

Всеволод обеспокоенно продолжал, будто сам себе:

   — Приду к брату Изяславу нынче, замирюсь с ним. Когда побываешь в руках у смерти, по-иному начинаешь ценить жизнь. Что самое ценное в человеке? Жизнь в чести. Слышишь, Нерадец?

Нерадец не выдержал. Бросился перед ним на колени. Зарыдал, челом припав к земле. Что мог сказать он, охваченный чувством глубокой безнадёжности, вознесённому надеждами? Мог ли в словах высказать свою боль, и свою обиду, и своё отчаяние? Мог ли он получить прощение матери и людей, ведь он отныне попрал честь свою.

Не знал теперь Нерадец, кем нынче стал. И кем будет. Знал одно: отныне вся его жизнь, все надежды связаны с князем Всеволодом.


Ян Вышатич был уже в тех летах, когда приходит осознание невозвратности прошедших дней, а потому он уже не гнался за временем. Гонись не гонись, а молодых лет не вернёшь. Понял, что вступил в старость, сохранив в своей душе все печали и неосуществлённые желания молодости. А наипаче — жалость, что ничем не дотянулся до славы предков своих и что без чести завершает род свой. Без чести и без славы, с одним богатством. Но теперь оно не тешило его душу. Известно, что вкус хлеба знает лишь бедняк. Богатей же принимает его как должное. Гордость его желала возвышения не над чёрным смердом, нет, он выше его от рождения, а над равными себе. Теперь Ян понял, что такого возвышения не достиг. Все годы будто воду в решете носил — что-то делал, куда-то бежал, — а для себя ничегошеньки не осталось. Для своей души.

Гаина к нему не возвратилась. В старой Претичевой хате качала вербовую колыбель сыночка. Яну в глаза не глядела, краснела, но была счастлива.

Ян отступился. А в душе его копилась злоба. На Гайку. На её смердовскую неблагодарность. Ведь он же позволил ей привести сына в его дом?! Что ещё нужно было? Ушла!..

Злобился Ян и на себя: зачем взял жену из худого рода? Злобился на весь мир. Даже на Кильку, что покачивала перед ним своими дородными боками, натягивая на себя то одно, то другое платье своей сбежавшей хозяйки. Но Килину всё же терпел. Тешила своей лестью и предупредительностью.

Единственным утешением было, когда ездил в гости к князю Изяславу. Изяслав, воссевши снова на киевский престол, встречал Яна как родного брата. Вёл к себе в ложницу, усаживал в. красный угол под иконами. Тогда Вышатич забывал свои невзгоды. Вдвоём с князем вспоминали, как Изяславу удалось беспрепятственно прийти в Киев. Как Всеволод с дружиною положил перед Изяславом меч и целовал крест. Сказал: «Брате, еси старейший от меня. Иди в Киев. Возьми свой стол, что отец Ярослав тебе завещал. Аз грешен есть. Прости». Всеволод тогда упал на колени. Расчувствованный Изяслав также бросился перед ним на колени. «Бог простит. Молись! А мне воздал он за долготерпение. Почто меня, братья, изгнали в чужую землю? Почто моё богатство побрали?» Всеволод плакал. «Прости, брат. То не я, то Святослав. А я виновен в том, что на клич киян пришёл. Вижу нынче — шёл я супротив закона. За ослух мой был наказан Богом хворостью тяжкою».

Теперь обо всём этом рассказывал Вышатичу.

   — Сказал мне брат тогда, — вспоминал Изяслав, — пойду в свой удел, в Переяславскую землю. А ты ко Киеву спеши...

Вышатич всё это знал. Но делал вид, что слышит впервые о том, как случилось, что не было тогда на Волынской земле сечи между Ярославичами.

Киевляне открыли Золотые ворота города и ударили в колокола. Вызванивали все церкви города. Позже других ударили колокола в митрополичьем соборе — Святой Софии... Митрополит Иоанн затаил ненависть против Изяслава... И, наверное, плетёт свои сети в тёмных закоулках. Боится его Изяслав. Размышляет вслух:

   — Выгоню Иоанна, что сделает патриарх в Царьграде?

   — Наложит злую епитимию на всю Русь. Или же половцев нашлёт.

Изяслав вздыхает. Ходит по светлице. Высокий, сутуловатый. Нетерпеливо крутит головой.

   — Поехали в Печеры. Попросим у монахов помолиться за наши грехи...

Печерская обитель встретила Изяслава с великим почётом. Игумен Стефан, которому было уже тяжело ходить, всё-таки вышел из своей келии, опираясь на плечи двух келейников, прислуживающих ему. Стефан, подчёркнуто учтиво кланяясь, приветствовал великого князя.

   — Телом отхожу от сего мира, — шепелявил Изяславу, — а душой с тобой, князь. Знайте, чада мои, — обращался к черноризой братии, — и перед Богом буду заступаться за нашего князя законного. Пусть крепко держит в своей деснице закон и печётся о процветании земли нашей. Яко учит нас слово Божье и великий наш книжник печерский Никон.

   — Где же нынче отец Никон? — спохватился Ян.

   — Пошёл в Тмутаракань прощаться со своей обителью. А придёт — заберёт мой посох игуменский. Хотя летами он старше, но телом крепче, — негромко говорил Стефан, обводя взглядом склонённые головы братии.

   — Владыка! — вдруг упал перед игуменом какой-то монах. — Учил нас преподобный Феодосий, и ты, владыка, учил нас, овец заблудших, никакого богатства не собирать и не держать в келиях. А я вот сам, ночью, соткал немного полотна. Чтобы для всей братии сорочки новые сшить. Позволь тебе отдать, владыка...

Из-под широкой полы рясы чернец вывалил к ногам игумена приличный свиток полотна.

   — Охо-хо, грехи мои тяжкие, — застонал Стефан. — Что не послушался слов Господних? Сказано: где богатство ваше — там и сердце ваше. Аще хощешь быти беспорочным черноризцем — возьми свой свиток и брось в огонь горящий! Дабы всем наука была...

Монах, видать, ожидал от игумена похвалы и потому при этих словах весь передёрнулся, испуганно залепетал:

   — Я ведь не для себя... для всех... для братии... — отступал от Стефана как от прокажённого.

   — Возьми же... Да возьми! Брось в огонь, — подталкивали монаха черноризцы, а тот прятал руки за спину, будто этот свиток полотна, вытканный им на радость всем, теперь обжигал ему ладони, как раскалённое железо.

   — Почто, владыка, грехом называешь труд нашего брата? Брат Демиан не для себя ведь — для всех старался. Всем нам сорочки новые нужны — видишь, старые истлели уж на наших спинах от пота. А никому до этого дела нет! Не грех трудом своим пользоваться! А разве не грешному делу учишь нас — забирать вот это полотно у смердов?

   — Еремея, снова бунтуешь? — тяжело задышал Стефан. — Нет у меня больше слов к Богу защищать тебя в молитвах.

   — От чего же меня защищать, владыка? — сверкнул чёрными углями горящих глаз Еремея.

   — А за сообщничество с волхвами, забыл?

   — Имел за это епитимию от отца Феодосия, владыка. Очистился от грехов в сырой яме! Еле ноги вытащил оттуда.

   — А нынче будешь иметь новую епитимию... — задохнулся Стефан и схватил себя за грудь. — Не спрашиваешь, за что? Вот ты защищаешь Демиана. А сам ведь — во сто крат грешнее его!

   — Нету греха моего...

   — Но к челяднице вот этого боярина — Яна Вышатича — разве не ты зачастил? А? Уже целый год!.. Вот и кайся, пока не поздно!

Еремея молчит.

   — Кайся, брат, на колени падай... проси милосердия, — зашелестели голоса монахов, стоявших вокруг удручённо и не поднимавших ни на кого глаз. Будто бы это и не от них шли эти голоса, а вырывались из-под земли. — Падай на колени... проси...

Еремея вызывающе взглянул в глаза Стефана.

   — Любострастна жона сия, владыка. Спасаю тело её и душу от блуда великого. Ведь Бог завещал всякой животине плотскую утеху. Люди разве хуже зверя? Несправедливо сие. Богопротивно твоё учение...

   — Епитимию... епитимию... Оскопление ему! — застонал, зашепелявил игумен и качнулся к своим келейникам.

Никто из монахов не шевельнулся.

Лицо Стефана задрожало в гневе. Кабы ещё не князь, не воевода, которые стали свидетелями этого бунта... ему стыд за это непослушание братии...

В беззубом рту Стефана шевелился красный язык, по редкой бороде стекала слюна. Он беспомощно оглянулся на своих высоких гостей.

Князь Изяслав, опустив голову на грудь, мелко крестился. Воевода Вышатич переминался с ноги на ногу... Килина... Вчера же только висела у него на шее и клялась всеми богами, каких только знала выкрещенная душа её половецкая, что сама подарит ему сына. Ян оттолкнул её от себя. Теперь чувствовал себя так, будто его бросили в бочку со смолой...

Он подскочил ближе к игумену и прикрикнул на братию:

   — Чего стоите? Хватайте блудника! — и зачем-то рванул за рукоять меч, свисавший у него из золотого кольчастого пояса.

Еремея вдруг пригнулся, злодейски обвёл вокруг заострёнными чёрными глазами и что было сил бросился бежать к воротам, развевая широким подолом чёрной рясы. За ним бросились два келейника. Быстроногий Еремея только мелькал потрескавшимися пятками. На бегу сбросил с себя скуфейку и начал выпутываться из рясы. Она взмахнула чёрными крыльями и упала на землю, а Еремея в белой исподней сорочке с огромной дырой на спине и в полотняных штанинах уже дёргал щеколды калитки, пытаясь её открыть.

Но в бочке от судьбы не спрячешься. В это мгновенье монахи-братья схватили Еремею и поволокли его на конюшню. Он извивался изо всех сил, плевался, кусал за руки своих братьев, за которых недавно заступился и которые теперь с озверением тащили его к плахе, готовые содрать с него живьём шкуру...

Уже никто не видел того, как они бросили беднягу Еремею в ясли, как набросили на голову мешок, а руки и ноги привязали к коновязи и как конюх-монах, долго вздыхая, острил о камень нож, каким обычно орудовал с молодыми жеребцами.

И потом никто и словом не обмолвился о позоре и муке Еремеиной, которую он принял за свою справедливость, за смелое слово, что во все времена возносят властители человеческих душ; Возносят, чтобы потом оскопить его...

Не узнает суетный мир про эти и другие тайны святой обители, ибо злые поступки здесь записывались на воде, а добрые — чеканили на камне и в пергаменах...

Черноризая братия толклась на месте — никто не хотел отнести свиток добротного полотна к трапезной, чтобы бросить его в огонь.

   — Нестор идёт... — ткнул кто-то пальцем назад. — Пусть он... — От пещер, пошатываясь, шёл высокий монах. — Из пещеры вышел...

А может, и не из пещеры, может, с иного мира явился тот Нестор, но разве кто поверит в это...

Бледная кожа его лица, казалось, просвечивала насквозь. Большой хрящеватый нос заострился, стал тоньше, глаза провалились в глубокие глазницы и как-то странно светились, будто были одержимы какой-то жгучей мыслью.

   — Нестор-книжник веле смысленый, князь, в древних письменах, — сказал громко Стефан. — Выученик великого Никона. Пожалуй его своим вниманием.

Изяслав с интересом рассматривал приблизившегося монаха. Когда тот остановился возле братии, князь подошёл к нему и почтил лёгким наклоном головы.

   — Какая же мудрость тебе открылась, брат, в пещере? Говорят, долго сидел, — ласково заговорил Изяслав.

В глазах Нестора менялся свет. Наконец взгляд его сосредоточился на лице князя.

   — Открылась суть жизни нашей суетной, князь мой.

   — Какова ж она?

Нестор вздохнул.

   — Два пути есть у человека — мытаря и фарисея. И мы, грешные земные люди, считаем, что когда бьём поклон Богу, когда всуе повторяем имя его, то милостивый Бог с нами и прощает нам все грехи наши. Но это не так. Мы — мертвы душой, ибо сыты собой и своей правотой. Потому мы — фарисеи, и Бог не может пребывать с нами. Он всегда боролся против фарисейства — и не поборол его. Пришёл к смерти своей крестной.

   — Наша вера в Бога спасёт нас, брат.

   — Это не так просто. Древние иудеи недаром запрещали произносить имя Бога. Наша вера слепая. Мы лишь повторяем слова, а сердце наше холодно, не верует. Ибо мы горды. В том наш главный грех — об этом первым сказал Иоанн Златоуст. И гордимся мы не столько своей добропорядочностью, сколько своими грехами. Мы гонимся за властью. Мы убиваем и мучаем более слабых и меньших, дабы себя утвердить. Не так ли?

Монахи вокруг зашевелились, гневно посматривали на владыку своего, который только что своей ненужной жестокостью к Еремее желал показать свою власть над ними — слабыми и бессильными братьями монахами. И это всё лишь бы возвыситься в глазах князя и его боярина! Но Стефан прикрыл глаза, склонился на посох и, кажется, ничего не замечал. Дремал, что Ли. Понимал, что происходит, или делал вид, что не понимает.

   — Иисус мучился и принял смерть за грехи и злодейства людей. Так говорят священные книги, Нестор, — вмешался Ян Вышатич. — Потому и прощает грехи людские.

   — Если бы мы помнили об этих его мученьях! — воскликнул Нестор. — Не творили бы новых. Были бы, наверное, более справедливы к людям. И к Богу. Ведь мы Иисуса одели в золотые наряды, окружили славой. А если б он, этот мученик, появился среди нас в сию минуту? Побитый, растерзанный, с терновым венцом на окровавленном челе? С тяжкою ношей креста? И если бы в ту минуту за ним гнались вот те богоборцы и хулители, которые распяли его, и закричали: «Мы снова тебя разопнём на кресте! Ты проповедуешь любовь, а мы — ненависть. Ты поднимаешь дух смиренных и покорных, а мы — прославляем гордых насильников и отчаянных своевольцев! Ты зовёшь в царство небесное, а мы желаем получить его на земле! И ты, ничтожный и лживый, снова будешь распят нами!» Много ли из нас, воевода, бросились бы в эту минуту на помощь Христу? Не оставили бы мы все, здесь собравшиеся, его одного, с глазу на глаз с убийцами?

   — Как думаешь ты, Нестор? — тихо спросил Изяслав.

   — Я думаю, князь, что каждый здесь стоящий спасал бы лишь себя. А то ещё и помог бы палачам. Трусы — первые сподвижники убийц. Тако было извека.

Монахи стыдливо стали опускать глаза вниз. Им всем показалось, что они только что свершили то преступление, о котором сказал Нестор. Только вместо Иисуса перед ними был Еремея — их заступник...

Игумен Стефан вдруг будто проснулся, поднял вверх лицо:

   — Зело учен есть Нестор наш, князь...

   — А как было раньше? На нашей земле были трусы? — не выдержал Вышатич.

   — Были. Одни племена боролись. Иные сидели за их спинами. Одни умирали, другие же сытели и возносились гордыней. Бросались в распри...

   — Хвала Богу, кончились навек распри на нашей земле, — снова встрепенулся Стефан. — Наш князь законный...

   — Распри не кончатся, владыка, пока в наших душах будет жить себялюбие, пока мы будем молчать среди торжествующего зла, — строго молвил Нестор, оглядывая притихшую братию.

   — Прости! — вдруг упал перед ним Демиан. — Это он всё!.. Он!.. Еремею... покалечить велел!.. А мы!..

   — Где он? — вскричал Нестор.

   — Там! — плачущим голосом отозвался Демиан и указал рукой к конюшне.

Нестор тут же направился туда, где стонал, кляня Бога и людей, несчастный Еремея.

А Стефан принимал гостей в трапезной. Беседу с властителями мира лучше всего вести за столом.

Когда Нестор вернулся из конюшни, его окликнул Вышатич:

   — Отец!.. Отец Нестор! Новость ведаешь? Ваш игумен Стефан хочет уйти от вас — в княжеский монастырь на Клов. Хочет там владычествовать. А ты пойдёшь с ним? Велел тебя спросить владыка.

   — Нет. Не пойду с ним. Не прощу ему Еремеиной обиды. Пусть подобру уходит. Иначе братия свергнет его.

   — Кого же ваша братия захочет избрать себе владыкой? — пристально остановил на Несторе свои косые глаза Вышатич.

   — Захочет великого Никона. Вот вернётся из Тмутаракани... Если князь Изяслав простит ему давний грех против него.

   — Простит! Уже простил. Ведь его слово подпирает нынче власть Изяслава.

   — Ну, вот и хорошо. Я останусь при своём деле — буду пергамен свой писать. О прошлом рассказывать.

   — Говорят, ты смысленый в старых письменах. У меня есть какие-то давние писания. Может, поглядишь?

   — О чём они? — насторожился Нестор, как ловец учуя зверя.

   — О походах великого Святослава и о старом Игоре есть. Будто ряд[127] какой-то...

   — Ряд? Уверен, что это — ряд?

   — Уверен. Только не пойму, то ли Игоря, то ли Святослава. И о княгине Ольге есть сказание — о мести её древлянам[128].

Нестор засиял лицом.

   — Я знал... я знал, что они есть! Что это не выдумка великого Никона!

   — Ты о чём? — удивился Ян.

   — О летописном пергамене Никона, воевода. Он написал, что были у русичей договоры с греками. А иные считали это басней. Великая Византия, молвили несведущие, не могла встать в ряд с дикими русичами... А они есть, говоришь? — Монах испытующе смотрел в довольное лицо Вышатича. — Дозволь прийти к тебе, воевода. Переписать...

   — Приходи. У меня много есть книг, — гордо выпятил грудь Вышатич.


Боярин Ян с большой гордостью похвалялся своим древним родом перед учёным монахом и писцом печерским. Выкладывал ему свитки из своего небольшого, но хорошо подобранного хранилища. Не забывал, невзначай будто, похвалиться и своим египетским или ромейским бокалом, кружкой или лагвицей, которые ему достались то в подарок, то во время битвы, то как алафа[129]. Кто ж, как не сей мудрый чернец, сумеет оценить изысканность вещей наследника рода Добрыни-Остромира!

Нестор невидящим взглядом скользил по богатствам Вышатича, по нарядным иконам, из чистого золота кованным подсвечникам, в которых ради гостя зажгли свечи даже днём.

Но подолгу склонялась седеющая голова монаха-печерца над кусками старых пергаменов, часто он начинал переписывать что-то или снова читать.

Ян мягкими шагами ходил за его спиной. Ему не терпелось поговорить, излить свою душу. И он, немного переждав, начал рассказывать Нестору бывалmoины и легенды из истории своего рода.

Нестор рассеянно вслушивался в слова воеводы. Но вот речь пошла о Гаине. Сетовал воевода на её ослушание, на горделивость, обвинял в колдовстве и волхвовании. Но за этой озлобленностью Нестор угадывал тоску о ненайденном человеческом счастье. Нестор понял, что у Вышатича понемногу созревала мысль насильно вернуть в дом свою законную жену с сыном. Должен ведь быть у него наследник, который бы когда-то с гордостью рассказал и о нём, отце высокородном, и о его предках. Выспрашивал у Нестора его мнение на этот счёт.

Будет ли великим грехом, если он примет сына Гаины как своего? Будет ли ему благословенье на это от святых отцов? В мыслях своих он давно плёл паучьи сети, в какие можно было бы заманить Гаину. Тайно даже молился старым богам, желая добыть себе земной рай для души, и откровенно просил об этом же в храмах христианского Бога, чтобы попасть в рай небесный.

Такова уж была его жадная натура — жадная к греховному честолюбию, которое толкало его не на путь мытарства, а на путь фарисейства... «Горе вам, книжники и фарисеи...»


Уже вторую весну Гаина сама засевала Претичеву ниву. Засевала не всю, а лишь ту землю, которая тянулась от избы к берёзовой роще. Больше не хватало сил. Ворочала землю тяжёлым заступом, бороновала граблями. Потом ожидала полнолуния. Вот тогда и начинала сеять. Это был праздник, и Гаина к нему готовилась заблаговременно. Как это делала когда-то её мать. Зерно для посева выставляла на ночь на завалинку, открывала мешки, чтобы три утренних зари-денницы изгнали из зёрнышек болезни и наполнили их силой прорастания.

Повязывала белый платочек на голову, на ноги надевала старые отцовские сапоги — земля по утрам ещё была холодной — и выходила на свою ниву. Через плечо у неё висела сумка, из которой набирала пригоршней зерно и рассевала. Широко переступала по вскопанной земле, чтобы напрасно не затоптать ни единой пяди на ровно заволочённой земле.

Широко, со всего плеча, размахивала рукой, бережливо процеживая сквозь пальцы эти зёрна. А оно выскальзывало из-под них как живое. Рвалось на свободу, чтобы упасть в распушённую жирную землю и потом проклюнуться зелёным стебельком.

С того дня в душу Гаины вселялась тревога. Взойдёт ли? Не редко ли зёрнышки легли в землю? А может, густо?.. Поляжет, сомнётся её житечко, когда будет дозревать.

Каждое утро, проснувшись, бежала смотреть на свою ниву. Не зеленеет ещё, земля ещё не делается изумрудной. И сердце сжималось. Наверное, зерно мёртвым было, не пробудила в нём жизни златокудрая Денница[130], не оплодотворила его.

Печаль шевелилась в душе. Сердце останавливалось, когда представляла, что в лютые морозы в её доме не будет хлеба. И уже не удивляла её голубизна неба, не веселили душу весенние звуки.

Первую зиму Гаина перезимовала с помощью людей. Кто дал кусок сала, кто гречки, кто дерюгу притащил. Нега Короткая даже козу привела. Привязала к яслям, где когда-то стояла корова, и спокойно, будто сама себе, молвила:

   — Дитю молочко будет.

На этом молоке пятнистой привередливой козы Брязги и поднялся на ноги Гордятка.

Сердце Гаины оттаивало, когда она с удивлением наблюдала, как настойчиво тянулся встать на ножки её сын, как радостно ковылял к маминым рукам, с каким ясным доверием засматривал в её душу огромными синими очами под тоненькими ниточками бровей, как искренне смеялся, показывая четыре белых зуба... О каждом из них она могла бы рассказать столько интересного, если бы было кому слушать. А о первых словах могла бы сложить песню.

Всё, что было недоброго и злого вокруг неё, что было недоброжелательного и жестокого в мире, отступало в то же мгновенье, как она вспоминала о сыне. Новая сила вливалась в её душу, тёплой волной наполняла сердце. И хотелось тогда делать всем только добро, расточать нежность.

Всё-всё в этом мире было только для них двоих. Кукушка-зегзица села на вербе и только для них накуковала-наворожила столько лет, что и со счета сбилась Гаина. На старой стодоле вымостили себе гнездо буслы-аисты чернохвостые. Вечерами, встречая вечернюю Зарю-Зоряницу, она рассказывала сыну удивительные истории. О золотом Солнце-Яриле, о престарелом добром Свароге, который своим оком-месяцем посматривал на землю, все ли дети спят. О золотокудрых девах Зарницах, которые днём выводят для Солнышка белогривых лошадей на голубой простор неба, а вечером загоняют их во тьму. Так испокон века борются между собою свет дня и тьма ночи — Белобог и Чернобог.

Каждый день открывал для них обоих новые чудеса и миры. Сплетались эти чудеса из слов и песен Гаины. Гордятка слушал, прислушивался к этим речам и с удивлением всматривался в окружающий мир и видел в нём что-то новое, красивое и доброе.

Прилетел воробышек и сел на окошко. Почистил свой носик о раму. И уже целая сказка встаёт перед малышом.


Была у воробышка да жена-молодушка,
Сядет на веточку — прядёт на рубашечку.
Выведет ниточку — воробью на шапочку.
Останутся конны — воробью на штанцы.

Это Гаина напевает и прядёт на прялке. Мелькает колесо, извивается ниточка из кудели. Мамины пальцы такие быстрые и гибкие!..

И вот наконец густо зазеленела нива. Веселее стала Гаина поглядывать на свою убогую хижину, прикидывая и мечтая:

   — Дозреет наше жито. Сожнём его, в снопы свяжем, обмолотим. Напечём лепёшек с маком. Сторновкой избу перекроем. Видишь, сынок, ветер стреху сорвал? Перегнила солома.

И Гордятка пританцовывает, шевелит губами: «При долине мак, при широкой мак...»

А в голове у Гаины тем временем крутятся невесёлые думы. Когда это она напрядёт пряжи, чтобы полотна на сорочки им обоим наткать? У кого попросить станок, потому что их, Претичев, где-то пропал ещё тогда... Не хотела и вспоминать то лихолетье...

Мысли эти вдруг прервали топот и свист, дошедшие с улицы. Выбежала на крыльцо: летят улицей конники, припав к конским гривам, только плети посвистывают в воздухе. Гордятка приковылял к ней, уцепился ручонками за подол, от удивления палец в рот засунул.

Откуда ни возьмись во двор вбежала Нега. Закричала:

   — Половцы! Гайка, удирай! — Схватила на руки малыша и помчалась огородами к спасительному лесу.

А Гаина бросилась на пустырь — там ведь коза их, кормилица Брязга... Ошалело мечется на верёвке вокруг колышка. Сорвётся, сбежит, чем дитя кормить?

   — Беги! Бе-ги!.. — кричит Нега и, задыхаясь, мчится к роще.

А там уже и лес, там овраги, чащобы — степняки туда не доберутся. Из соседних дворов и изб туда же спешат спрятаться люди. Кто тянет детишек за руку, кто прижимает их к груди. Некоторые гнали коров и волов. Взвизгивали подсвинки в мешках, кудахтали куры, галдело перепуганное гусиное племя. Ошалело лаяли псы. А на улицах стоял истошный крик пойманных половцами жертв — женщин и девушек. Их тащили за косы, волокли за ноги, связывали сыромятиной и верёвками, привязывали к своим сёдлам.

   — Гайка!.. Гайка! — отчаянно вопила Нега, растерянно озираясь и прячась в кустах. — Да брось же всё!.. Да спасайся же!.. Ох, сердце выскочит... Куда же она делась?..

Гайка, торопясь и спотыкаясь, тащила злосчастную Брязгу с пустыря. И надо же быть беде: новая ватага всадников выкатилась из переулка и хлестнула в лицо, будто плетью, вихрем пыли.

Согнулась, прикрыв рукой голову. Но кто-то её толкнул, дёрнул — и она упала. Тут же её поволокли по земле. Кричать не могла. Пыль забивала рот и дыхание. Беспамятство овладело ею. Наконец Гайку поставили на ноги рядом с другими перепуганными женщинами. Это был полон.

Женщины, постепенно осознавая это, начинали кричать и рвать на себе волосы, одежды. Просили милосердия у старых и новых богов. Проклинали эту годину, кляли свой род, кляли князей, наводивших крамолу на землю и не могущих защитить её от половчинов... Рыдания простирались к небу. Но оно не дрогнуло от скорби и печали. Так же ослепительна была его голубизна, как и час назад. Так же плыло по нему солнце и засматривало в хищные очи половчину-степняку и сушило слёзы отчаяния в глазах матерей...

Под вечер всех пленников, женщин и мужчин, согнали в кучу. Руки у всех скручены за спиной. Каждый привязан за шею к натянутой толстой верёвке. Со всех сторон пленники окружены всадниками-половчинами, наготове державшими кнуты в руках...

Погнали...

Тарахтели повозки, нагруженные награбленным добром. Длинная-предлинная вереница их извивалась дорогой, пряталась за холмами, и конца-краю не видно. По обочине дороги тянулись пленники. А далее, где поднимался столб пыли, двигались табуны лошадей, стада коров, овец, волов. Всё это катилось в ордынские степи...

Солнце немилосердно жгло непокрытые головы. Сухой ветер сушил-иссушал очи. Пухнул язык. Резало в глазах. Тяжестью наливались ноги.

Где же она, эта степь половецкая? За Росью? За Тясмином? За Сулой? Быстрее остановиться бы... Упасть бы на землю. Раскинуть руки. А тогда — и умереть…

В опустошённых, разрушенных городах и селениях тёплый весенний ветер печально выл в дымоходах пустых изб, разбрасывал по дворам солому и перья, развевал пепел и прах... Причитали спасшиеся женщины. Жгучую слезу смахивал с глаз оратай, который потерял сыновей и дочерей, коня и домашнюю животину...

...А в Печерской обители сидел над своим пергаменом монах Нестор и тоже проливал святые слёзы над разореньем Русской земли. Проклинал князей-крамольников. Ибо это они — Олег, сын Святослава Черниговского, прозванный Гориславичем, и Борис, сын Вячеслава Ярославича, привели поганых на Переяслав, на Русь, на князя Всеволода, дабы отобрать у него вотчину. «И победили половцы Русь, и многие убиты были... Олег и Борис пришли в Чернигов, думая, что победили, а на самом деле земле Русской великое зло сотворили...»


Спустя много дней за какой-то безымянной рекой пленники заметили странный город. Высокие серые шатровые башни, вежи, полукругом обращённые к полудневному солнцу, смотрели в небо чёрными ямами круглых влазов.

Навстречу орде выехали всадники. В таких же бараньих шкурах на плечах, островерхих кожаных шлемах на головах, как и те, которые вели этот огромный полон. Весёлой ватагой за ними мчала голопузая смуглотелая детвора. Их сопровождала ошалевшая стая псов, похожих на волков. Радостный говор, приветливый лай собак, довольное ржанье лошадей — всё говорило о том, что пленники прибыли на стойбище. Начался осмотр пленников. Их дёргали, пробовали грубыми пальцами мышцы, щупали животы, груди, заглядывали в рот, выстукивали зубы. После чего шеи некоторых пленников были обвязаны узкими красными ленточками.

   — Будут ставить клеймо... — бросил кто-то. — Это для ихнего хана отбирают лучших. Для лютого Итларя!..

Хан Итларь... Свирепый хан...

Начали отвязывать людей от длинной верёвки, брали под руки и подводили к костру. Возле него стояли огромного роста детины в серых рубищах, подпоясанные широкими кожаными поясами. Они крепко хватали пленников за волосы, открывали им рты, белозубо щерились, улыбались или злобились — не разобрать, и молниеносным взмахом руки прикладывали к челу своей жертвы раскалённый железный круг, прикреплённый к деревянной ручке, тамгу.

   — Хана Итларя раб... Хана Итларя...

Опомнилась Гаина в каком-то полутёмном шатре. Пощупала стенку рукой — сухой войлок. Под нею — войлок. Вверху круглая крыша, а в ней открыто оконце, которое смотрело в голубое небо. Только белое облачко зацепилось за конец этого окошечка да взметнула крылом какая-то птичка. И исчезла.

Догадалась — вежа хана Итларя. Войлочный домик на колёсах. Издали, когда их много, они похожи на серый городок. Стоят эти вежи-шатры на широких повозках, запряжённые в несколько пар волов — в два и в три ряда.

Вот эта вежа — нынче и её дом. Дом хана Итларя лютого... Удушит она себя тут — и весь конец. И что за жизнь такая ей досталась — бросает из огня да в полымя... Только потому, что появилась на свет с синими-пресиними очами, тяжёлыми, как золото купавы, косами да телом белым, как у лебёдушки... Удушится — вот и всё!

Зарыдала Гаина. В отчаянье начала биться головой о стенку... Сыночек-голосочек... Где же он сейчас?

Устала, притихла... Наверное, Нега всё же успела добежать до леса. Жив её сынок! Жив!.. У бабки своей Неги...

Нет, не умереть она должна — выжить! Вернуться к сыну, прижать его к себе... Не заметила, как вошла к ней, пригибаясь, какая-то женщина. По самые глаза платком завязано лицо.

   — Болит? — нагнулась над ней.

Гаина молчала. Отвернулась лицом к стенке.

   — Повернись, я тебе приложу целебное зелье к плечу. — Женщина присела у края ложа.

Гаина насторожилась. Женщина была в широких ногавицах-шароварах, сверху — серый халат из грубой ткани. А говорит не как половчанка. Тоже, видать, пленница...

Обернулась к ней:

   — Кто ты, сестра?

   — Русинка я. Когда-то и меня вот этак... в полон взяли. Ещё когда князь Изяслав убег из Альты.

   — Что делаешь здесь?

   — Всё. Коров дою. Стада гоняю. Но первее всего здесь нужно детей рожать.

   — Каких детей? Что говоришь? — испугалась Гаина и приподнялась даже на локте.

   — Говорю как есть. Детей ханских. Половецких. Не будешь рожать — клеймо на челе поставят и в степь выгонят. На ветры. На морозы. К челяди. За две зимы и сгинешь.

   — А ты? Столько лет — и живёшь.

   — Живу... — вздохнула пленница и отвернулась. Развязала узелок, который вытащила из-за пазухи, взяла щепотку травянистой трухи, посыпала на обожжённое плечо Гаины.

   — Хан Итларь... злой?

   — Увидишь, сестрица, — говорила спокойно, а горячие прозрачные капельки, как горошины, катились из её глаз на Гаинино тело. — Такой и я была когда-то... В свои девятнадцать вёсен...

Гаина пристально присматривалась к её состарившемуся, смятому лицу, к её бесцветным, выплаканным, будто слепым очам, к обвисшим — до живота — грудям, к растянутому огромному животу. Сколько же детей родила она хану Итларю? И знает ли их? Любит?

   — А как тебя нарекли? — Гаина опомнилась: нужно же было сразу её об этом спросить.

   — Отрадой называли. Да никто тут не кличет меня так. А всё — Ула да Ула. Как хан назвал.

   — А я тебя буду звать Отрадой. Чтобы не забыла своего имени. Меня же зови Гайкой. Гаина я.

   — Спаси тебя Бог, сестра... Детей своих старших я научила речи своей. Русичи теперь они. Крестила их сызмальства, тайно песни им напевала. Может, когда-нибудь им судьба улыбнётся — свою землю обнимут.

Гаина заплакала. Кто же её Гордятке песни петь будет? Кто добру научит?

Отрада-Ула принесла Гаине козьего молока. Из-за полы халата вытащила кусок свежего овечьего сыра — скрута. Шёпотом сообщила:

   — Сыновья мои нынче приехали с пастбища. Мои меньшие — Славята и Борис — стерегут овечьи отары. Пей и выздоравливай скорее.

Становище хана Итларя вскоре откочевало за Тясмин, перешло через Днепр, покатилось за Сулу.

Отрада-Ула сказала: хан боится города Воиня, который в устье Суды построили русичи. В нём сидели крепкие боевые дружины, оттесняющие степняков с украин земли Русской. Вместе с городом Торческом, где жили берендеи и торки, Воинь был верным стражем земли Русской.

Наконец вежи хана Итларя остановились. Снова стали полукругом к югу. Посредине — самая большая белая вежа — дом хана Итларя. Рядом с ним — вежи его жён и наложниц.

Вежи наложниц должны были стоять на расстоянии полёта камня — слева. Справа ставили свои вежи жены. За ними — старшие сыновья хана, их жёны и наложницы. А уж потом: стражники, батыры, челядь, конюхи...

Вечером, когда все устроили как должно свои жилища, Отрада-Ула сказала Гаине:

   — Итларь кличет тебя к себе.

Гаина передёрнулась, губы её задрожали, глаза вспыхнули зеленоватым недобрым огнём.

   — Никуда не денешься, сестрица... Будь с ним ласкова...

Белая вежа хана Итларя напоминала уютную чистую избу.

Посредине, на серых бараньих шкурах, выстеленных на полу, стоял большой золотой подсвечник. В нём горела одна толстая сальная свеча. Но этого света хватало, чтобы осветить подвижное смуглое лицо ещё не старого на вид половчанина, который с нахальным любопытством в раскосых узких глазах осматривал Гаину. Ощупывал взглядом её шею, бёдра, живот. Его сильное, едва прикрытое на плечах бараньей шкурой тело бугрилось твёрдыми узлами мышц. На голове чёрные лоснящиеся волосы заплетены в косицу. Ноги Итларя обуты в широкие, из тонкой кожи ногавицы.

Гаина не могла понять, красиво ли было его лицо. Оно казалось ей каким-то загадочным. Что-то таило в себе — отвагу ль, усталость, мужество или всё это вместе взятое, что делало хана Итларя привлекательным и совсем не гадким, как она этого ожидала, наблюдая обыкновенных грязных пастухов-половчинов в становище.

Итларь показал ей рукой рядом с собой. Мол, садись возле меня. Но Гаина решительно сделала к нему шаг, удивлённо развела руки в стороны, улыбнулась — ей совершенно не показался этот Итларь страшным.

Итларь поднялся на ноги, тоже заулыбался, в свою очередь удивляясь, почему этой красивой пленнице стало так весело у него. Почему она радуется встрече с ним, а не убегает, не рыдает, как это делали все другие. Не понимал он, что этой усмешкой Гаина из своей занемевшей души изгоняла страх, отчаянно стараясь вселить в себя отвагу. Гаина стала смотреть на хана вызывающе и остро, он с удивлением отметил, как красиво прищурились её глаза, будто прицеливались, как щёки, открытая грудь, шея вдруг порозовели от напряжения.

Гаина всё же опустилась рядом с ханом. Она была растеряна и придавлена и не знала, что сказать. Итларь коснулся её плеча, своей шершавой грубой рукой снял с него тонкую прозрачную шаль, которую Отрада-Ула накинула на неё. Глаза хана хищно сверкали. От Гаины пахло удивительным запахом трав. Приблизил к ней своё лицо, ноздри его вздрогнули...

В то же мгновенье Гаина вскочила на ноги.

   — Итларь! Ты храбрый и отважный с пленницами. А ты возьми меня на воле! С коня! Догони и возьми, как батыр, а не как ленивый кот.

Гаина вызывающе глядела на него сверху вниз, искривив рот в презрительной усмешке.

Пресыщенная душа хана вдруг встрепенулась от такого уничижения белотелой невольницей. У половцев-кипчаков котов не водится! Они не сидят на одном месте и мышей не заводят. Это русичи обзаводятся ленивыми сытыми котами, ибо всю жизнь сидят на одном месте и роются в земле. Половцы — народ-воитель. В седле половчанин и ест, и спит. Русинка хочет видеть, каков он? Будет так.

   — Еки ат акел![131] — крикнул Итларь за полог вежи. — Еки ат акел!

Два ошалелых всадника неистово летели степью, под сиянием полного месяца, под ясными звёздами. То сходились, то стремительно разлетались в разные стороны их дикие жеребцы-актазамы...

За плечами всадницы развевалась прозрачно-дымчатая золотистая шаль. Косы её расплелись и золотой волной рассыпались по спине. Как только второй всадник подскакивал к ней и хватал её лошадь за гриву или протягивал руку, чтобы за шею притянуть её к себе, она стремглав соскальзывала вниз, под живот лошади, держась ногами и руками за круп, и в следующее мгновенье взлетала в седло, становилась на колени, и неистовый галоп продолжался...

Наконец оба всадника стремглав влетели в тёмную реку. Лошади с разгону плюхнулись в волны и начали фыркать. Конь Тайны стал как вкопанный, жадно глотая воду. «Быстрее! Быстрее!..» Течение снесло их в сторону, вытянуло на середину реки, где кружила чёрная струя водоворота. Каждый всадник теперь уже боролся с шальным течением, спасая свою жизнь...

Наконец, мокрые, предельно уставшие, поостывшие от невидимой погони, выплыли на другой берег.

Итларь тихо ввёл своего коня в воду и поплыл назад, на свой берег.

Знал он, коварный: некуда деваться в этой степи непокорной рабыне, всё равно придёт к нему с повинной.

Конь Таины споткнулся, упал на землю. Тяжело дышал. Умирал. Разгорячённый бегом, напился воды!..

«Конь мой милый! Сжалься надо мной!..» Таина припала к его ещё горячей шее, гладила влажные, уже раздутые бока... морду...

Будто в ответ на её ласку, он, напрягая последние силы, заржал. Тяжело положил голову на землю и в последний раз вздохнул. Таина заплакала.

...Небо потемнело, потухли ночные звёзды. Вокруг глухая темень. Лишь всплески волн в камышах да испуганное перешёптывание аира напоминало о ночном дыхании земли. Нужно было что-то делать, куда-то идти. Не знала Гайка — куда. Одно лишь осознавала: всюду, куда ни направит свой бег, на неё уже расставлены сети хана Итларя. Возможно, её уже подстерегают в этих камышах. Возможно, где-то перешли реку в отдалении и высматривают, куда подастся она. А что будет потом? Знала, хотя и не желала знать. Знала, что, когда она сама возвратится в вежи, будет жестоко унижена, но будет жить! А зачем ей жизнь, коль душа и тело её в неволе вечной? Она хотела воли. Добиться воли любой ценой! Слепое безумие сердца дало ей в эту ночь испить мимолётной победы. И этого чувства она не могла и не стремилась погасить в себе. Верила в свою судьбу. В свою счастливую звезду. Она ведь убежала от хана!.. Вырвалась из его рук... Теперь лишь не останавливаться... Бежать... бежать дальше и обрести волю!

Измученное усталостью тело её отдохнуло.

Крадучись спустилась к Суле. Ей показалось, что в этом пустом, налитом чёрным мраком мире кто-то мог услышать стук её сердца.

Гаина ступила ногой в воду. Содрогнулась от холодной ночной реки. Но если лечь ей на волны, то можно к утру добраться к устью Суды. А там стоит град Воинь. Так сказывала Отрада-Ула.

Воинь защитит её. Воины-русичи и торки, живущие там, помогут ей добраться к земле Киевской, домой... Она увидит своего Гордятку...

Отчаянная отвага вселилась в неё, сообщая ясность мысли, чёткость движениям. Она тихо плеснулась в волны реки. Все стало возможным теперь для Гайки! Только не нужно думать о ледяной воде, только пристально всматриваться вперёд и грести... грести руками вперёд... Ко граду Воиню!..

Уже небо пылало на небосводе ярко-розовым пламенем, когда она выбралась на берег. Наломала камышей, перевязала этот сноп жгутом из лепёхи. Получился плотик. Легла на него, подгребая тихо рукой. Плыть стало легче.

Перед глазами мерцали мелкие тёмно-сизые волны с розовыми гребешками. Над Сулой поднималось солнце. Утреннее дыхание ветра согнало с плёса реки подвижные клочья тумана, которые ещё кое-где дымились меж камышами и ивами. От этого сверкания волн у неё в глазах начали расплываться радужные круги...

Снова выходила на берег. Измождённая, посиневшая, усталая, она дрожала, не попадая зуб на зуб. Грелась на солнышке. И вновь на своём камышовом плотике плыла вперёд, по течению, в синеву неба, в простор белого дня — к воле, ко граду Вошло...

Но в какое-то мгновенье почувствовала в груди неясную тревогу. Ей показалось, что вдоль берега слишком подозрительно шумит камыш. Прищурила глаза, вглядываясь в даль. Да, там стояли всадники. Выжидали, пока она подплывёт поближе. Наверняка всё время шли за нею, не выпуская из виду весь день, пока река не забрала у неё всех сил и ничего, кроме грёзы о воле, не оставила ей...

Не видела, а почувствовала на себе пронзительные взгляды молчаливых всадников, которые уже спускались к воде. Не глядела, а уже знала, что они плотной цепочкой перегородили реку.

Течение Сулы здесь было стремительным. Начало её заносить на водовороте жак щепку и нести прямо на молчаливых, сосредоточенных, цепких врагов...

...Поздно вечером она опомнилась в знакомой веже. Отрада-Ула оттирала её тело бараньим жиром с какими-то травами. На ноги и на переносицу накладывала горячие мешочки с напаренной травой. Что-то бормотала себе под нос, вытирая слёзы, кому-то посылала проклятья и непрестанно вздыхала.

   — Ты что? — опомнившись, спросила Таина.

   — Половчанин тот проклятый истязает тебя, сестра...

Таина с удивлением почувствовала, что это её не волнует.

Какое-то время бессмысленно смотрела сквозь отброшенную запону влаза, наблюдала, как гаснет синева неба и несмело мерцают молодые звёзды. Потом она снова провалилась в небытие...

Если жена-рабыня не желает рожать детей, она должна подохнуть от работы. Таков был закон в вежах хана Итларя. Русская пленница насмеялась над ханом. Русская златокосая пленница жаждала лучше умереть от голода или от холода. Конечно, её можно сейчас же отправить в отдалённые стойбища. Там работы много. Только торопиться хану Итларю с этим не приходится. Разве молвят теперь о нём доброе слово, если он не смог стать мужем белой полонянки хотя бы на одну ночь?!

Можно было бы отдать её другим. Но уважения ему от этого не прибавилось бы. Ему нужно было, чтобы эта гордячка теперь в унижении ползала перед ним на коленях...

Как-то просочилось от пленников-васильковцев, что Таина — не просто привлекательна, что она боярыня, жена знаменитого Яна Вышатича, которого половецкая степь знала и уважала.

Это ещё больше растравляло душу хана Итларя. Боярыня эта должна целовать его стопы... А потом — это уж его дело...

Хан нетерпеливо выжидал выздоровления Гаины. Приходил в её вежу, садился на краешек войлочного ложа, молча смотрел на неё. Гаина уже несколько дней горела в огне. Украдкой, когда Отрада-Ула исчезала за порогом, он шершавой ладонью гладил её плечо, руку, отброшенную на подушку, заплетённую золотистую косу. И чем больше уплывало дней, тем отчётливее в его душе оживал страх, что боярыня не выздоровеет, что её запёкшиеся уста никогда не произнесут его имени. Скуластое смуглое лицо становилось мертвенно-бледным от этих затаённых мыслей. Боярыня-пленница всё глубже входила в его душу...

Первое, что увидела Гаина, придя в сознание, были тоскливые глаза хана Итларя, широко расставленные на лице со стрельчатыми чёрными бровями. Она отвела взгляд в сторону, подумала, что это снова встали перед ней видения бреда, и тихо позвала:

   — Отрада... Ула-а...

   — Нет её, — ответил Итларь. — Я её отослал.

Гаина убедилась, что это уже был не бред.

Молча смотрела на него огромными глазами. Всё же это не было видение, она не потеряла сознание.

Вот он протянул к ней руку, легонько погладил плечо. Она даже не вздрогнула.

Итларь заговорил. Быстро, запальчиво, умоляюще. Будто боялся, что не успеет высказать ей своих так долго сдерживаемых слов. Он говорил, как долго не мог понять, что с ним происходит. И никто из его рода не мог объяснить ему, что это такое, когда всё время думается только о ней. Он властитель степей и ветров и неисчислимых богатств половецкой орды, которая привыкла жить вольно и бездумно!.. И вот он твёрдо решил, что Гаина также станет, как и он, вольной и богатой. И сделает её самой первой ханум — женой по-русски. Когда захочет — примет у себя русских святых отцов, которые несут свою веру в половецкие вежи. Как сие уже сделал по совету Яна Вышатича могучий хан Осень. Хан Итларь станет тогда братом киевских великих князей, их опорой в Степи, как когда-то чёрные клобуки, берендеи и торки стали опорой князя Владимира...

Итларь хотел сказать ей о том, как он ожидал её выздоровления и как счастлив теперь, видя, что она пришла в себя. Что он тайком молился своим кумирам и огню и тайно просил за неё у бога русичей.

Но этого хан не успел ей сказать — слишком равнодушно глядели на него утомлённые глаза Гаины.

Вдруг из-за полога послышалось всхлипывание и голос Отрады:

   — Сестра... Соглашайся! Благослови тебя Бог!.. Может, нам всем здесь будет облегчение. Детям нашим...

Гаина поднялась на локте. Отрада быстро спряталась за полог. Итларь ждал ответа.

   — Не верю я этим обещаниям. Всё это — ложь... Сети, чтоб охолопить душу мою... Брехня всё! — тихо, но твёрдо вымолвила она.

Хан Итларь зловеще сверкнул глазами. Может, она угадала, что эти сети сплёл он для неё, чтобы усыпить её волю. Но вышло так, что и сам в них попался... Он говорил искренне... Почему она не верит ему? Не верит хану Итларю?..

Он бурей вылетел из вежи...


Через два дня Гаину сонной схватили несколько крепких рук. Завернули, как куклу, в серый войлок и куда-то понесли. Вскоре бросили на какой-то пол, развернули. И вдруг над её зрачками повис раскалённый на огне железный кружок. Тамга хана Итларя! На нём шипела налипшая кожа с её чела, куда половчанин только что приложил раскалённое до розового цвета железо. Теперь на лбу у неё был розовый знак хана Итларя — пронзённый насквозь стрелой круг месяца.

И снова стало темно в глазах... Потом пришёл день. И снова ко всему безучастность. Не волновало солнце, ветер. Запах полынной степи. Куда-то исчезло желание свободы. Даже безысходность не обжигала тоской душу...

Много дней и ночей её везли на повозке в далёкие стойбища. Молча склонялась над ней Отрада-Ула, что-то шептала, вздыхала...

Далёкие, неведомые степи. Для Отрады-Улы они были более близкими — где-то здесь, в Засулье, её Славята и Борис гоняют Итларевы табуны, отыскивают места для новых стойбищ, следят за доением коров, овец, коз, за тем, чтобы вовремя отвозился свежий скрут к ханским вежам. Отрада-Ула с нетерпением всматривалась вдаль. Она же первой и заметила вежи далёкого кочевья.

   — Сыночки мои, соколики мои! Хотя бы умереть возле вас!.. Хотя бы в глаза заглянуть!

Гаина встрепенулась от тех причитаний. Слова Отрады напомнили ей о её сыночке, о Гордятке. Разве она забыла, что он её ждёт?! Нет, не забыла. Уже сколько раз в своей краткой жизни тело Гайки попадало в лапы Мораны-смерти. Но душа её оставалась живой, спасая её саму. Наверное, и в самом деле матерь её старая накудесничала своей дочери-красавице долгий век, а может, и бессмертие. Когда она выжила после холодных объятий Сулы, после испепеляющей огневицы, после Итларевой «милости» — то наверняка будет жить... Верь в сие, Гайка, верь! Без этой веры тебе не пройти отмеренного для тебя нелёгкого пути...

И она снова поверила. В глаза Гаины вошла жизнь. Она уже знала, что не может обмануть своего Гордятку, что должна к нему возвратиться. Рано или поздно. Она не боится работы. Лютое солнце половецкое не испепелит её надежд. Ветры не развеют желаний. Зимние морозы не остудят тело. Да разве есть такая сила, которая могла бы сломить душу и любовь русской матери?

Навстречу прибывшим мчали всадники. Багряно-золотистые гривы половецких жеребцов развевались на ветру. Чёрные, пучеглазые, диковатые, как степь полыновая, тарпаны[132] таращились на повозки, прибывшие из стойбища грозного хана.

Отрада-Ула первой соскочила на землю, распростерши руки как птица, побежала навстречу всадникам. Отрада мчалась, летела, будто соколица к своим сыновьям-соколикам...

   — Мама... мама... — Славята и Борис наклонились с седел с двух сторон к Отраде.

С головы её сполз чёрный платок, седая коса ужом вилась по спине, а она, растерянная и счастливая, обнимала то одного, то другого. Обнимала сыновей...

   — Славята, Бориска... К вам мы приехали... Теперь буду с вами. Итларь прогнал меня... И Гаину прогнал... Не захотела быть ему женой. Ну что ж, может, так и лучше... Будем доить стадо... Будем скрут отжимать... Все будем делать...

Сыновья Отрады спрыгнули на землю. Пошли навстречу Гаине. Она медленно приближалась к ним, осматривая крутолобых чад Отрады. Смуглолицые, скуластенькие, с блестящими, чёрными, как воронье крыло, волосами, с усами, они приветливо блеснули ей белозубой улыбкой, по очереди протянули ей свои твёрдые ладони... Уверенные, крепкие руки у парней Отрады. Чистые, нелукавые взгляды их густо-синих материнских очей.

   — Мы тебя не дадим в обиду, Гайка, — искренне пробасил Славята, старший из сыновей. Борис одобрительно кивнул головой.

Глаза Гаины затуманились слезами, губы дрогнули в улыбке.

   — А отсюда... далеко до Руси?

Славята и Борис переглянулись. Задержали взгляд на её клейме.

   — Не ведаем... Не ходили...

Гаина перевела взгляд, посмотрела куда-то вверх. Когда ей становилось мучительно больно, она всегда глядела на небо. Там была не затуманенная грехами чистая и непостижимая вечность. Сравнительно с нею — что стоили мелкие суетные желания человека?

От этих слов Гаины о родине в сердца юношей запала щемящая тоска по никогда не виденной ими родной земле, о которой всю жизнь убивается их матушка и любовь к которой песнями своими и речью своей вселила в их чистые души... Наверное, и в самом деле неизъяснима сила этой земли и стоит она таких высоких слёз гордой, непреклонной женщины, принявшей поругание над своей красотой, но не отступившей от любви к отчему краю...

Какова же она, Русская земля?

   — Гайка, а ты Киев златоглавый видела? — не выдержал Славята.

   — Я жила там...

   — А башни там есть? Вот такие, до неба? С золотыми верхами?

   — Всё там есть, Славята. Золото, слава, надежды, позор. Только... счастия нет...


Наконец князь Всеволод отважился выехать за вал Переяслава. Стояли прозрачные дни раннего осеннего месяца вереса. На холмах, над озерками застыли дубравы и рощи, тронутые багрянцем и золотом осени. Чистая синева неба холодно отражалась в прудах, озёрах и тихих речках. Не шелестели камыши, не отзывалась шуршащая лепёха. Какая-то настороженная тишина упала на землю, заставляя напрягать зрение и к чему-то прислушиваться.

В бездонном небе вдруг раздалось тоскливое курлыканье. Потянулся в тёплые края клин журавлей. За ним ещё один... Ещё...

Начался ирий[133]...

Из-под конских копыт выпорхнула стая сытых перепелов. Испуганно вскрикнув, она рассыпалась в сухой траве, исчезла. Над прудом зарябила-залопотала крыльями туча отяжелевшей кряквы. Вот здесь бы и поставить перевесы — вся стая попала бы в руки охотников.

Всеволод объехал пруд. За ним, в отдалении, ехал его верный стражник Нерадец. Он остро присматривался к князю, стараясь угадать его желания и тут же выполнить. Князь улыбался в седой ус: находясь в полном одиночестве, приятно было ощутить свою силу и власть.

Это одиночество особенно одолело его тогда, когда братец Изяслав воссел на киевском столе, а киевляне отказались от своего слова. Но, правда, потом они горько раскаивались за содеянное. Сын Изяслава — Мстислав и на этот раз много посёк буйных голов киевлян. А Всеволод тем временем вновь оказался в своей вотчине, на окраине земли Русской. На Переяславщине.

Всеволод крепко стиснул зубы, отчего его короткая рыжая бородка воинственно оттопырилась вперёд. Ничего, он подождёт. Он верит в свою судьбу, а может, в шапку Мономаха или в заверения митрополита Иоанна...

Возможно, именно сейчас приближается его время. Никто не ведает этого. Но в степи, по обоим берегам Днепра, за Сулой и за Тясмином, вновь зашевелились половецкие вежи. Хан Итларь, хан Кытан, хан Девгеневич идут на помощь Олегу Гориславичу к Чернигову и к Борису Смоленскому, оба они поднялись на этот раз уже против Изяслава. Сии сыновцы[134] с помощью половецких орд желают теперь испытать счастье-судьбу в борьбе со старым Изяславом. Что ж, они также имеют какое-то право на киевский стол, право меча, каким батюшка Олега Святослав отбил себе Киев от старшего брата.

Митрополит Иоанн передаёт через своего монаха-посланца: иди, князь Всеволод, и ты со своей ратью на Киев. Олег и Борис с половцами потреплют дружину Изяслава, а ты легко его добьёшь и сядешь на место брата своего, с помощью Бога и с благословенья его, митрополита.

Всеволод теперь размышлял: если половцы идут на помощь Олегу и Борису, этим разбойникам, то как же ордам обойти Переяславщину? Пройдут они со своими кибитками и табунами через переяславские грады и сёла, через нивы, заберут в полон снова людей... А без людей, без их силы — он ничто. Будет нищенствовать, выпрашивать хлеб и меч у брата своего Изяслава...

Что-то не всё продумал отец Иоанн. Возможно, что-то иное в думах у него? Может, желает расправиться половецкими саблями и с Изяславом, и с ним одновременно? Самому воссесть или кого-то возвести из послушных, жадных к славе и почестям на престол? Но тогда поднимутся все Ярославовы внуки. А их — не перечесть. У одного покойного Святослава — пятеро сыновей, у Изяслава — трое, у него — двое... да ещё у других братьев Ярославичей — Вячеслава, Игоря, Владимира... Раздерут землю Русскую в клочья. Тогда кто захочет, тот и возьмёт её всю: византийский ли император Никифор Вотаниат, патриарх или кто другой. Возможно, это гречины-ромеи сейчас направляют половецкие орды на Русь. Империи ведь легче дышать, когда её сильные соседи гибнут в распрях...

Такая мысль всё больше овладевала Всеволодом. И он начал верить в её правдоподобность.

В самом деле, зачем киевскому митрополиту иметь под боком сильного и устойчивого князя — Изяслава или его, Всеволода? Тогда могущество Руси будет большим, а это — опасность для ромейской Византии, которую раздирают мятежи императорских родов.

Всеволод принял решение: не пойдёт он на Киев, не пойдёт против Изяслава. Ему нужно вместе с ним стать против половцев. И против своевольных племянников-сыновцев.

   — Нерадец! — изо всей силы крикнул своему гридю. — Вели позвать из Смоленщины князя Владимира — скажи: пусть свою рать собирает.

Ну а меньший сын — Ростислав пойдёт к половецким ханам. Понесёт дары от русичей. Богатые дары. Этим немного усмирит их. Он же со старшим сыном — с Владимиром тогда пойдёт на помощь к Изяславу против крамольных племянников и их союзников — половцев.

Не хотелось Всеволоду склоняться перед Изяславом. Но — обещал ведь тогда, на Волыни, на кресте обещал жить по заповедям отца Ярослава и по закону земли Русской и помочь ему, коль нужно будет. Обещания дал и монахам печерским, и той колдунье белой... той волынской зеленице... Что бы сказала ему ныне?

Наверное, сказала бы: «Хорошо делаешь, князь, идя ко брату старшому на помощь. Добром тебе и воздастся».

Зато его княгиня взволнована. Неусыпно ведёт переговоры с Иоанновыми послами, косит чёрным оком на князя... Следит, вынюхивает. Хочет стать великой княгиней — прямо дрожит от нетерпения.


Князь киевский Изяслав был поражён, увидев Всеволода у себя в гриднице. Перепугался так, что хотел тут же скрыться. Но скрыться было некуда — Всеволод направлялся к нему широким шагом и распростёр руки для объятий. Изяслав отступил к стенке...

   — Брат, пришёл на помощь тебе. Бери мою дружину и дружину сына моего Владимира. Олегу и Борису нужно руки потяти. Сами идут и половцев на нас насылают! С благословения митрополита!

   — Иоанна? — засуетился Изяслав. — Я и не подумал. А ты?..

   — Верь моему слову, Изяслав. На Волыни тебе клялся крестом...

   — Тяжело поверить тебе. Дважды ведь изгонял меня из Киева — вместе со Святославом, царство ему небесное. Двор мой разграбили... Но... — вздохнул, вытер рукавом слёзы. — Может, и с добром пришёл. — Голос у Изяслава неуверенный, плаксивый, будто спрашивает, а не утверждает.

Всеволод отвернулся, подумал с горечью: «Прост ты умом, братец Изяслав. Слишком уж прост. Державцу нужно было бы побольше хитрости и изворотливости ума!»...

Удивительно было киевлянам, а ещё больше митрополиту Иоанну узнать, что братья-соперники мирно встретились в княжеских палатах, мирно беседовали и вместе двинулись на мятежный Чернигов, на Олега Гориславича с Борисом. Сотканные сети крамолы, расставленные Иоанном, вдруг были разорваны дерзким смирением Всеволода.

Митрополит дрожал от злости, проклинал Печерскую обитель. Оттуда, оттуда шла непокорность князей митрополиту византийскому. Оттуда невидимая рука успокаивала мятежи и распри меж князьями, становилась преградой византийскому владычеству на Руси... Тайно на всякий случай Иоанн приказал челяди готовить ладьи ко Царьгороду и грузить их митрополичьим добром. Если князья вдвоём доберутся до него — не сносить ему головы. «Горе тебе, Вавилон и Ассия, горе тебе, Египет и Сирия!» С первой же вестью о победе князей он должен будет покинуть Киев... Но вести опаздывали... Всеволод молчал о послах митрополита к нему. Выжидал. Прислушивался. Ко всему присматривался.

...Древний град Чернигов никогда ещё не видел у своих валов такого множества ратей княжеских. Пришёл Изяслав с меньшим сыном Ярополком, пришёл переяславский князь Всеволод со старшим сыном Владимиром. Обложили город. Владимирова дружина сломала врата великого вала от реки Стрижени, ворвалась в предместье, подожгла хижины смердов и ремесленников черниговского посада. Люди спрятались за стены каменного детинца[135] и замкнулись.

Олег Гориславич и Борис ходили в Новгород-Северскую землю. Возвращались назад, отягчённые данью. Везли огромные бочки с мёдом, мешки с зерном, воском, солёной и вяленой рыбой деснянской, овечьими и воловьими шкурами, мехом белок, лисиц, соболей, куниц.

Издали увидели под Черниговом полки. Бросились назад, к бору, но их заметили. Изяслав и Всеволод развернули против них свои рати. Пришлось на ходу принимать бой.

Возле небольшого поселения Орачи, на Нежатиной ниве, выстроились один против другого ряды княжеских дружин. Просвистели стрелы над нивой. Упали на чьи-то головы. Кто-то охнул. Кто-то упал. Чья-то стрела пронзила сердце буйного Бориса Вячеславовича...

Олег оглядывался — куда отступать? Но ратники его дядей ощетинились копьями и рогатинами — и шли прямо на него.

Всеволод шёл по правую руку, Изяслав — по левую. Гориславич заметался в этой ловушке. Десятки стрел целились в его сердце, в грудь, в очи... Десятки копий готовы были метнуться в его живот и в спину. Он закричал. Бросил на землю меч. И побежал назад...

Изяслав остановился. Хватит... Хватит крови. Поскакал к Всеволоду.

   — Брат, остановись! Видишь? Бориса уже наказал Бог... И Олег убежал.

И в это мгновенье чьё-то тяжёлое копьё, пущенное сильной рукой, разорвало железную сетку кольчуги на спине Изяслава и впилось князю в спину. Под лопатку... Наверное, острый булатный наконечник коснулся сердца — оно вдруг остановилось.

Изяслав удивлённо успел ещё оглянуться, вытаращил глаза на Всеволода.

   — Брат... молвил ведь... на помощь пришёл...

Всеволод растерянно смотрел, как сползает с седла Изяслав. Как пальцы на его руках сводит судорога...

А мимо них проносились дружинники и пешие ратники — Олегова дружина бежала к лесу.

Возле Всеволода остановился Нерадец. Соскочил с седла, приблизился к Изяславу, который лежал с копьём в спине у ног своего коня. Резким движением руки вытащил копьё из княжьего тела, отбросил прочь. Перевернул Изяслава на спину. Из раны на траву брызнул тёплый ручеёк крови...

Всеволод спрыгнул на землю, взял за узду Изяславого коня. Крепко зажал в руке. Почувствовал, что вместе с этой уздой к нему перешла власть на земле Русской. Однако нужно было думать о другом.

   — Нерадец, беги-ка в село... — взволнованно вытирал вспотевшее лицо Всеволод. — Возьми ладью для покойника... Князь Изяслав... мой брат... в стольный свой Киев поплывёт водой... по Десне... А там, по обычаю, переложим в сани...

К полудню рать Всеволода двинулась сушей на Киев. А сам Всеволод и его воеводы пошли к Десне. Туда понесли на досках тело князя Изяслава. На ладье уже лежало сено и тонкие сосновые ветви, покрытые веретьем.

Киевский князь Изяслав, старший сын Ярослава Мудрого, в последний раз осматривал берега своей земли. Как будто удивлялся чему-то, высоко подняв вверх рыжеватую бровь. Ветер ворошил его тёмные волосы с проседью. Ветер ласкал его лицо и руки, которые так долго — больше тридцати лет — неуверенно правили Русью и столько бед принесли ей...

Всеволод не глядел на неподвижное лицо брата. Один раз ему показалось, когда он украдкой посмотрел на него, что Изяслав из-под век пристально следит за ним.

   — Нерадец, закрой ему плотнее веки...

Нерадец свёл вместе остывшие веки Изяславовых глаз, но задубевшая кожа не поддавалась, синяя щель между ними увеличилась. Тогда Нерадец накрыл лицо мёртвого белой дерюгой, а сверху положил сосновые ветки...


Добрая людская память — самая большая слава достойному человеку. Так молвил Нестору новый печерский игумен великий Никон. И ещё сказал:

   — За брата своего погиб Изяслав. За Всеволода...

Нестор понял — так нужно записать в пергамене. Бог так пожелал, дабы Всеволод стал киевским князем. И черноризцы печерские должны теперь поддерживать последнего Ярославина как законного князя всей Русской земли. Таково желание Всевышнего, ибо, коль было бы не так, никогда Всеволод не возвратился бы на киевский стол. Никогда бы ему не одолеть своих молодых соперников — Олега и Бориса. И не остановить половцев, которые было двинулись на Русь.

Размышлял Нестор в своей келии над тем, как хитростно сплетаются желания княжеские и богоугодные деяния их!

Как бы там ни было — Всеволод дождался своего часа. Дождался, пока не умер загадочной смертью отважный своевольник Святослав Черниговский; дождался, пока так же загадочно не погиб на Нежатиной ниве простоватый князь Изяслав. Но, возможно, что это Всеволод с помощью Бога и митрополита обоим помог уйти в мир иной. Об этом уже никто не дознается...

В конце концов, князь Изяслав, хотя и много лет был у власти, ничего не приобрёл — ни славы, ни богатства. Жил лишь приобретеньями отца своего Ярослава Мудрого. Да и то, что имел, промотал в чужих землях. Киевляне дважды изгоняли его из города, и во дни смут и мятежей он искал помощи у иностранцев, опираясь на их мечи. Последний только раз благодаря Яну Вышатичу отважился к своим чужестранным ратям присоединить дружины малых волынских князей. Всю жизнь душа Изяслава блуждала в сумерках и холуйствовала перед чужаками.

Дивился Нестор. И такой никчёмный человек около трёх десятилетий держал в руках державное кормило! Удивительная сила власти: как бы ни был ничтожен человек, окажись он наверху, вокруг него непременно создаётся золотой нимб законности. И даже если у него нет ни силы, ни достаточно ума, дабы руководить державой, никогда по доброй воле не откажется от этого. Наоборот: мечом, копьём, наветами — будет бороться, грызться, убивать, дабы удержаться наверху, даже зная, что к добру его это не приведёт...

Братья-князья интриговали, бились и тому же учили сыновей своих. Да ещё половцев начали втягивать в межусобицу. Что же будет дальше?

Будет ли тихо сидеть в Тмутаракани сбежавший туда Олег Гориславич? А сыновья Изяслава — Святополк, который в Новгороде, и Ярополк, осевший в Волыни... Но и Всеволодовичи в стороне не останутся, если что, Владимир и Ростислав...

Всё теперь будет зависеть от того, как новый князь приструнит своенравных родственников. Может, потому великий Никон и советует не бросать тень на князя Всеволода. Освящать, только освящать власть великого князя, каким бы он ни был. Яко святыню, беречь этим единодержавие его и единство Руси. Много ведь хищных и завистливых рук тянется ныне к престолу киевскому — вмиг разорвут в клочья Русь...

Пусть будет Всеволод. Последний Ярославич. Книжник и мудрец. Пусть лучше будет он один.

Нестор не должен охаивать и Изяслава. Читающий сам поймёт, коль в слово его вникнет, сущность Изяслава, простого и недалёкого князя. Ещё напишет о смерти его: «Сие погиб не от брата, но за брата своего положил голову...» Конечно же, если так случилось, то так было угодно Богу, значит, Изяслав сложил свою голову для того, чтобы его брат заступил его место на киевском столе. И ещё в назидание князьям и князькам скажет Нестор об Изяславе: «Незлобив был норовом, кривого ненавидел, любил правду. Не было в нём льсты, но прост муж умом, не воздавал зла за зло».

Летописец ещё расскажет, как хоронили киевляне Изяслава, забыв то зло, которое он дважды причинил им: когда возвращался из изгнания и сын его Мстислав жестоко посёк головы киевлян за ослушание. Но теперь киевляне плакали... все рыдали... все, кроме Всеволода...

О Всеволоде нужно пока помолчать. Промолчать и о тех перешёптываниях за спиной младшего Ярославича, о тех косых взглядах на него и на его княгиню-грекиню... И о том, как сторонились его люди при встрече или отводили взгляд...

Вскоре великий Никон позвал Нестора:

   — Добрый слог имеешь, Нестор. И слово Божье ведаешь. И таинство письма постиг. Вот прочёл я твоё житие Бориса и Глеба. Складно сотворил! Великое сие дело для нас, для проповеди князьям. Дабы их надоумить и от крамол отучить. Как там у тебя? «Не забывайте отечества, где прожили земную жизнь, никогда не оставляйте его... И в молитвах всегда молитесь за нас...»

Нестор насторожился. Скуп на похвалу Никон, но почему так рассыпает ему лестные слова? Что-то замыслил. Внимательно смотрел в серые глаза игумену.

Владыка сидел в своём кресле, обшитом пурпурного цвета тонкой кожей. Лицом повернулся к иконе Богородицы. Могучий, с пышной бородой старец — как дуб-великан среди широкого поля. Казалось, нет ему века...

   — Позвал тебя для другого... — будто уловил игумен мысли Нестора, — Хощю, дабы ты мою волю уважил...

   — Не знаю, о чём молвишь, владыка. — Нестор смиренно склонил голову на грудь.

   — Услышишь. Отдай свой пергамен брату Ивану. Он смысленый есть в писании о князьях. В Новогороде переписал Остромирово летописание. И тут сможет. А тебе — другое хощю дать, другую работу. Старанием нашей обители на Руси уже появились русские апостолы — Борис и Глеб. Но есть у нас и иные достойные поклонения. Ты ведь знал благоверного отца нашего Феодосия. Великие труды вложил наш первый владыка, дабы Печерский монастырь стал первым на Руси, дабы он крепил её своим словом. Святое дело сотворил Феодосий. И должно его достойно почтить. Тебе по силам сие — написать житие отца Феодосия Печерского. А я буду просить князя Всеволода, аще он дал бы своё согласие вписать имя Феодосия в синодик[136]. Благословляю тебя на труд сей великий, Нестор. Аминь.

   — Возвеличил меня напрасно. Недостоин я, грубый и неразумный. К тому же не был учен никожды сей хитрости — писать о земном, яко о святом. Иное дело — пергамен...

Грешил Нестор словами, ох как грешил перед владыкой своим! Но как же ему снова отдавать свой пергамен кому-то? Не сможет того, сердцем врос в него...

Никон Великий был по-настоящему велик.

   — Пергамен, брат, есть дело державное. Должен служить князю и его самовластью. А ты забываешь сие иногда. Не воспеваешь князя, а порицаешь. Кто же возвеличит такого волостеля? Кто склонит пред ним главу? А без почитания — нет власти... Пиши-ка лучше про Феодосия. Ты ведь любил его. Ведаю про сие. Только сердца своего не жалей... Сердца! Иди...

Нестор тяжело вышел из келии. На душе смятенье и отчаянье. Князьям, видишь ли, нужно лишь восхваление. Какими бы они ни были — хвала им! Но разве правда о них не более поучительна?

Нет, не способен он переделать себя. Пусть пергамен пишет отец Иван. Пусть возносит недостойных... А он в самом деле напишет о Феодосии Печерском; тот трудами своими воистину возвеличил дело Руси — против ромеев восставал. И нынче время такое — Всеволод, кажется, захочет опереться на грека-митрополита, а печерских монахов уже наверняка отодвинет от себя... Не забыл же обиду свою от них... А потому слово его о Феодосии должно напомнить Всеволоду, что Русь держалась и держится своей силой, своими мудрецами, но не взятыми взаймы...

В тот же вечер Нестор и положил на пергамен первые строки: «Господи, благослови отче. Благодарю тя, владыко мой, Господи Иисусе Христе, яко сподобил мя еси недостойного поведать о святых твоих угодниках, се бо сперва написавши ми о житие и погублении и о чудесах святых и блаженных страстотерпцев Бориса и Глеба, понудихся и на другое исповедание, еже выше моей силы...»

Это было начало жития Феодосия Печерского. Писал его страстно, отдавая всю боль, все обиды своей души слову... Но пристальным оком неусыпно следил за деяниями Всеволода. Может, он, Нестор, торопится творить свой жестокий суд над ним? Может, сей последний Ярославич и на самом деле возвеличит Русь, яко отец или дед его?..

Для Всеволода, видимо, пришли нелёгкие времена. Кажется, всего достиг, к чему стремился. К чему шёл таким извилистым путём.

Но, наверное, не было на Руси более несчастливого князя, чем князь Всеволод.

Неожиданная победа над братом вдруг опустошила его. Думал, ничего высшего нет на свете, чем власть, чем почитание и почести. Теперь он постиг, что нет ничего горшего и более тяжкого, чем молчаливая хула и презрение в глазах людей, которые славословят его.

Начал отдалять от себя тех, кто словом, взглядом или одним молчанием осуждал его. Окружил себя заискивающими, ползающими, унижающимися, жадными до богатства, которые на лету ловили каждое его слово.

Был рад, что его желания и воля удовлетворяются раньше, нежели он высказывал их. Был рад, что с ним во всём соглашались, во всём ему угождали.

Поначалу тешился этим. Было легко жить. Но чем дальше, тем тяжелее становилось дышать. Почувствовал себя отгороженным от мира глухой, непроницаемой стеной. Теперь уже Всеволоду почти невозможно было услышать живое, искреннее слово. Стал даже забывать, есть ли они, такие слова.

Ему часто мерещилось то место, та земля, на которой лежал мёртвый Изяслав. Он чётко видел эту сыпучую землю, переплетённую тонкими корнями молодых берёзок, и тёмные капли крови на ней. Эта земля прятала его тайну и вместе с тем давала ему покой и добрые сны. А добрых-то снов уже и не было совсем...

Для Всеволода остались светлыми только воспоминания. О дивном Живце, об удивительной белой колдунье и воспоминания о победах над свирепым Итларем, которого оттеснил за Сулу. Любил ещё вспоминать о своих детях, когда они были маленькими. Но не любил их видеть сейчас. Подозревал, что Владимир и Ростислав мечтают о престоле киевском.

Ближе к себе посадил старшего сына Владимира, отдал ему Олега Гориславича отчину — Чернигов. Старший сын должен быть у него всегда под рукой.

Но, странное дело, Всеволод теперь подружился с Печерской обителью. Велел построить и свой Красный двор возле Выдубецкого монастыря, поставить каменную трапезную, игумений дом. Щедро одаривал и Печеры, и Выдубечи землями и окольными селениями и пущами. Смерды привозили в монастырь зерно, мясо, рыбу, молоко, сыры, горох, капусту, чечевицу, лук, мёд, воск, полотно, меха... Владыки теперь должны были хлопотать не только о людской душе, но и о греховном теле. И должны были с удвоенной силой молиться за него, Всеволода, младшего Ярославина.


У монахов Печерской обители с недавних пор появились новые обязанности. Каждую весну, а больше всего осенью игумен рассылал их по монастырским сёлам следить за тем, как работают монастырские смерды на нивах. Все ли поля засеяны, весь ли урожай собран, не припрятали ли чего лишнего в своих закромах хлебопашцы, всё ли положенное отдали обители.

Хозяйство Печёр возрастало. Монахам всё меньше оставалось времени для молитв в норах-пещерах.

Уже перед самой зимой Нестор обошёл пять деревень, подаренных князем Всеволодом Печерскому монастырю. Отправил к обители последние обозы с зерном, капустой, луком, чесноком, бочками, корчагами[137] и другой хозяйской утварью.

Возвращался домой пешком. Дорогой решил взять немного в сторону и заглянуть в Васильков.

Морозный ветер обжигал лицо. Над землёй неслись грязно-серые клочья тяжёлых сизых облаков. Под ногами крутилась белая позёмка.

Последний предзимний день отнимал у него остатки тепла и надежд.

Но только завиделись вдали тёмные очертания городских строений и маковиц Успенской церкви, как сердце Нестора разволновалось, на душе потеплело. Ускорил шаги.

Уже ступив на мостовую своего родного городка, вдруг осознал, что ему тут не к кому идти. Все давно забыли старого Гюряту и его сбежавшего сына Наслава. За столько лет дом каждого посетила не одна беда и не одно отчаянье. Было ли здесь когда беречь воспоминание о горестях других людей, разбросанных судьбой по свету.

У церкви Успения приметил давние, уже почерневшие столбы, на которых когда-то были распяты и сожжены волхвы — Сновид и Рост. Против церкви, как и в прошлые времена, стояла усадьба отца Михаила. За оградой угадывались крыши онбаров, хлева и голубятни. Крепко хозяйничал отец Михаил.

На месте большой Гюрятиной хаты был пустырь, поросший тёрном и лопухами. Никто не строился на пепелище — людей гнало суеверие: построишься на пожарище — сам сгоришь в огне. Языческие бредни...

Через огород, перекосившись крышей, стояла хата Претичева. Нестор не поверил своим глазам, когда заметил, что из её дымохода вьётся лёгкая струйка белого дыма. Кто-то жил в той избёнке? Неужели... Гаина?

Ян Вышатич столько раз проклинал её со всем её родом смердовским, но Нестор так и не знал достоверно, как же она живёт, Гайка Претичева, недавнишняя боярыня Вышатичиха.

Забыв о холоде, донимавшем тело через тонкую рясу, Нестор повернул к хате Претичевой. Обошёл площадь вокруг церкви и ступил на тропинку, которая вела напрямик ко двору старого ковача. И вдруг услышал какие-то возгласы или вопли, доносящиеся из церкви. Подошёл к двери — она была закрыта. Потянул за щеколду, и дверь вдруг легко раскрылась. Нестор остановился на пороге.

У алтаря суетились вой. Кто с мечом, кто с ножом в руках, кто с ремешком, а кто и с кожаным мешком. Бросали в мешки чаши, подсвечники, обдирали золотое узорочье с икон и тоже бросали в мешки. Возле царских врат столбом стоял отец Михаил, весь обвязанный верёвками и с кляпом во рту. Только шевелил чёрными мохнатыми бровями — неистово, но безмолвно кричали его вытаращенные глаза. По щекам текли гневные слёзы.

Отец Михаил всё время косился на широкоплечего детину, который стоял у клироса и покрикивал на людей:

   — Поглядите-ка ещё в ризнице! За царские врата посмотрите! Да не бойтесь — Бог простит этот ваш грех, он милостив!..

Нестор догадался: грабители... выгребают церковное добро.

Снял со своей груди тяжёлый железный крест, взял его в правую руку, подкрался — и со всего плеча ударил им в затылок здоровяка. Тот крутанулся на ногах и повис на перилах клироса. Нестор для уверенности ещё раз ударил по спине и громовым голосом воскликнул:

   — Грех упал на ваши души, окаянные!

Грабители мгновенно отскочили к стенам. А Нестор, подняв над головой крест, вышел на помост алтаря и свирепо рявкнул:

   — Вы, исчадия ада, развяжите отца Михаила, да простится вам грех ваш. Ибо настигнет вас сейчас же наказанье!

Кто-то неуверенно подошёл к связанному отцу Михаилу, ножом разрезал верёвку.

   — А теперь выбросьте из мешков утварь Божью!

У клироса зашевелился оглушённый детина.

   — Добре лупишь по костям, отче! — отплёвывался он и тёр ушибленный затылок. — Крест крепко держишь в руке. Дай Бог тебе здоровья — если выйдешь отсюда живым. Гей, дружина, поддайте святых отцов мечами под рёбра, пусть нечистая сила их заберёт!

Неизвестно, чем окончился бы этот неравный поединок, если бы отец Михаил не бросился к мешкам и не начал вытряхивать из них награбленное серебро. Услышав звон серебра, детина кинулся к мешкам.

А Нестор, догоняя своего врага, лупил его крестом. Тот, не выдержав такого натиска, повернул к дверям. За ним ринулись и другие грабители.

   — Откуда появился в сию несчастливую годину? — вытирая пот с чела, выдохнул отец Михаил.

   — Шёл мимо... Услышал вопли... Кто сии тати? — Из разодранного рукава рясы Нестора сочилась кровь.

Отец Михаил вздохнул.

   — Новый бирич наш, Нерадец.

   — Князев? Что же он храм Божий-то грабил?

   — Наверное, князь постарел уж совсем. Новые изворотливые люди толкутся вокруг, желают разбогатеть. Вот и грабят всех. Народ разорили совсем. А теперь с людей брать нечего — на храмы перебросились. Спасибо за помощь тебе. — Отец Михаил внимательно всматривался в лицо Нестора. Что-то знакомое почудилось ему в чертах этого монаха. — Будто видел тебя где-то...

Нестор вздохнул. Может, и видел. Кто знает. Он это или не он много лет назад прибегал из лесу к отцу Михаилу просить помощь для Гаины?..

   — Тесно людям на земле, отче. Один возле другого ходим. Только не знаем, кто мы. Для чего толчёмся на этом свете...

   — Может, и так. Кровь у тебя. Идём, перевяжу.

   — Не стоит. Это кровь за праведное дело. Затянется.

Нестор вышел на подворье. Надо сходить к Претичевой хате. Болит рука. Ноет в груди. Но про себя улыбался — как они княжеских грабителей поколотили, а ещё больше — припугнули... Не будут так нахально людей обирать. Будут оглядываться!

Вот тебе и самовластье Всеволода. Замкнулся в одиночестве в своей гриднице с прихлебателями, правды княжьей и суда княжьего не правит. Раздаёт волости и посады вот таким грабителям. А те своевольничают как хотят. Как сей Нерадец. Дорвался до власти!

Калитка возле хаты Претича была открыта, её раскачивал ветер. Нестор зашёл во двор, стал изучающе рассматривать. Возле завалинки вокруг избы — подметено. Стог сена у сарая. Дрова под навесом. На огороде — колодец, прикрыт крышкой из новых досок. Кто-то хозяйничал уверенно и чисто.

Сейчас он откроет дверь и увидит Гаину. Скажет... Что же он скажет ей?.. Да, о тех деньгах скажет, что отдал их сразу игумену... Про монастырь расскажет, расскажет, что они расстроились, приобрели много богатств, Богу угодных. Князь ведь жалует их, ибо они — его опора. Может, и про Вышатича Яна вспомнит — подружился с ним. Книги его перечитывают...

— Ой, горечко, человек Божий! Что стоишь на морозе, на ветру студёном? — На порог выбежала старая женщина. — Заходи в дом, обогрейся.

Нестор удивлённо переступил порог избы. В лицо ударило тёплым духом хлеба, соломы, огня. Еле рассмотрел в полутьме низкий потолок, огромную круглую печь, стол, застеленный белой, вышитой на концах скатертью. Ещё раз удивился: в углу, на почётном месте, висел большой мисник. На его полках не было мисок, стояла одна маленькая икона Богоматери и большая чудоватая чара из обожжённой глины. Красная, обливная, с обеих сторон двойные ручки-ушки. Странный узор её притягивал взгляд. Он напоминал то колосья, то копны, то сети перевесов, то волнистую гладь озера... Волхвовская чара!

Рядом с чарой этой стоял на миснике деревянный идол. Длинноносый, с широким подбородком, нахмуренными бровями. Руки его сложены на груди, ноги опираются о круг, напоминающий месяц или солнце. Древний идол Световид... Нестор узнал его! Тот самый, которому кланялись дулебы и поляне...

Нестор уловил взглядом ещё одну диковинку — над окошком висел ветвистый, будто рогатый, корень. Догадался — оберег дома. А с дымохода печи выглядывала ватага красноглиняных петушков, коньков, лебедей и ещё каких-то животных. Белые стенки печи до шестка размалёваны венчиками красных маков. Вот как! Из Божьего храма попал сразу будто в языческое капище поганское!..

Нестор перекрестился. В душу его повеяло, однако, чем-то далёким, забытым, родным, что он настойчиво вытравлял из своей памяти и сердца столько лет. Душил жестоко — моленьями, книгами, проклятьями, анафемой. Но не удалось до конца убить этот мир в себе. Как не удаётся человеку отречься памятью от своего детства и от своего рода...

   — А я хотела козе сена взять. Вдруг вижу, человек стоит. Чёрный весь. Я так испугалась... — Женщина, видать, отходила от испуга.

   — Вот у тебя, вижу, старые боги и чародейства живут рядышком, на одной полке с иконой...

   — Живут, не бьются. Пусть все они помогают людям. А у тебя, отец, кровь! — вдруг испугалась женщина.

   — Потому и зашёл. Княжьи ратники меня немного поколотили и мечом рёбра посчитали!

   — Где ж это?

   — В храме. Вдвоём с отцом Михаилом еле отбились. Проклятого Нерадца едва не убили.

   — Нерадец!.. — встрепенулась женщина. — Ослеп сердцем... Сгинул человек... Старые боги, наверное, прокляли его ещё в колыбели вербовой, а новые не милуют... Из-за него, проклятого, из дома ушла, отче. Мать я ему. Вот нынче здесь с малым сироткой горемычным. С сыном нашей Гаины...

Нестор стиснул зубы. Не мог слова молвить. Лишь обводил взглядом хату. С печи глядели на него глаза притихшего малыша — годика на четыре.

   — А... Гайка... где?

   — Ты знал её? Слышал? Воеводы Яна Вышатича жена была. А потом... Ох, горечко моё!.. В полоне она сейчас, отче. В половецком полоне... — Женщина всхлипнула, закрыв лицо концами платка.

Из рук Нестора на пол выскользнуло полотно, которое Нега подала ему, чтобы перевязать израненную руку.

   — Нет Гайки... И сына моего меньшего — Майка также нету. В полоне они. А старший, Тука, голову сложил. Один

Нерадец остался. Но отныне — он мне не сын. Лютым стал. Вот так с Гордятой теперь и живу... Да выпей молока козьего. У нас только и животины, что Брязга эта. Выпей, быстрее поправишься!

Нестор молча выпил кружку прохладного, терпкого на вкус густого молока. Вдруг какая-то догадка пронзила его:

   — Так сие воеводы Яна сын?

Женщина всполошилась, взглянула на него страдальческими серыми очами из-под редких светлых бровей, растерянно потянула за кончики хусты[138] под своим подбородком. Какая-то тайна рвалась из её уст, но она не могла отважиться на откровенность. Наконец, затаив от волнения дыхание, дрожащим голосом вымолвила:

   — Нет, отче. Это мой внук. Нерадца сын...

Нестор приготовился услышать что угодно, лишь не эти простые и твёрдые слова, слетевшие с уст согбенной летами и страданиями женщины.


Люди говорили: треклятый Нерадец научился стричь шерсть вместе со шкурой. Знал он, как отзывались о нём. Но знал и другое: порожний воз должен свернуть с дороги, уступая дорогу полному. Потому и старался, чтобы его воз никогда не сворачивал с дороги и был полнёхоньким. Намеревался въехать на нём в ворота боярского дома Яна Вышатича, помериться с ним богатством и забрать себе его боярыню. Но теперь, когда Гаина жила рядом с ним, в Василькове, она низко упала в его глазах: протяни, казалось, руку — и сразу дотянешься до неё. Для такой ему не нужно было ехать куда-то на заставы в степь половецкую, бросаться на стаю диких половчинов, дабы прославиться. Не нужно было искать и других ратных подвигов или доставать гривну золотую боярскую.

У Гаины как бы исчез ореол её исключительности. Она стала как все Васильковские женщины. Только и заслуга, что хороша собой. Нерадец почувствовал себя обкраденным. Будто кто-то отнял у него золотую мечту, во имя которой он собрался биться, умереть или достичь недостижимого.

Он остыл к Гаине. И даже возненавидел её. Не подозревал, что, отступаясь от неё, отступается от себя. И тем совершил против себя большое зло.

Не появился в хате Претичей и тогда, когда в ней Гордятка возвестил миру о своём появлении. Не нашёл туда дороги и позже, когда малыш встал на ножки.

Долгое время Нерадец жил с князем Всеволодом в Переяславе. Смекалистый в ратном деле, скорый на руку и неразговорчивый Нерадец пришёлся князю по душе. Особенно же после боя на Нежатиной ниве. Вот тогда-то и пожаловал ему князь чин бирича в своём княжьем граде Василькове.

Как-то под осень с малой дружиной в Васильков прибыл князь Владимир Всеволодович. Он теперь частенько наведывался в Киев к отцу-князю, был всегда начеку, чтобы защитить его стол. Васильков же был гораздо ближе к Киеву, и в случае нужды можно было сразу прискакать на помощь отцу.

Снова пылали костры на подворье княжьего терема, на вертелах запекались поросята, гуси, утки. Бражный дух пьяных медов и ячменного пива наполнял тела дружинников истомой, развязывал их языки...

Князя Владимира незаметно отозвали в сумерки золотистого, пахнущего дозревшими яблоками сада. Возвратился он быстро. Нахмуренный, чем-то подавленный, только сверкал на своих воинов тёмными глазами. Поманил рукой Нерадца. Зашептал ему на ухо, обдавая бражным духом:

   — Нерадец, брат, хорошо хозяйничаешь. Но почему нет у тебя жены? Не годится княжьему биричу жить бобылём. Кто должен давать воинов в княжью дружину? Смерд. Кто должен засевать ниву и собирать урожай с неё? Смерд. И дань князю давать и боярам его? Смерд. И городы городити? Смерд. А ты что же это?

Нерадец съёжился. Он ведь совсем забыл, какого он рода-племени. Столько времени кормился с княжьего стола по дворам княжеским да боярским. Привык к медам-пивам дармовым, к хлебам пшеничным — белым да высоким. Нега-мать пекла только ржаные посмаги и пресные лепёшки, на каких он вырос. А теперь — от всего этого отказаться? Обида горячей волной ударила ему в сердце. Зачем князь напоминает ему о его худом роде? Зачем унижает холопа своего верного?

Неужели князю уже не нужен? Желает его отослать домой, дабы снова пахал землю, отдавал князю часть хлеборобского пота своего?.. Опустил глаза в землю. На его широком, чуть скуластом лице зашевелились желваки. Такова она, благодарность властителей... Не нужен — уходи прочь!..

Князь Владимир придвинулся к нему и незлобиво, будто заискивая, заглянул в глаза.

   — Я твой господин, Нерадец, и обязан о тебе позаботиться. Так велел и отец мой. И я позаботился! — Владимир поднял вверх руку, звонко щёлкнул в воздухе пальцами.

Из-за кустов вышла девушка. В белой вышитой сорочке, в туго повязанном на голове чёрном платке. От этого её белое лицо казалось ещё белее. На высокой тонкой шее позванивала низка кораллов. Нерадец едва узнал в ней ту самую Любину, которую когда-то выхватил из хоровода для князя Владимира. Князь восхищённо смотрел на печальную красоту Любины. Потом толкнул под локоть Нерадца:

   — Вот тебе и жена.

Нерадец вытаращил глаза. Не мог сразу уразуметь милости княжеской. Любина скорбно глядела на него. Тонкая кожа её лица вдруг порозовела, прозрачно-голубые глаза влажно блеснули. Она отвела взгляд в сторону.

Наконец Нерадец начал что-то соображать. Тяжело поднялся на ноги. В его душу медленно и властно надвигалось что-то тяжёлое, непреодолимое. Оно наполняло его каменным упрямством протеста.

Князь отдавал ему свою забаву?! Князь щедрый, добрый, хлопотливый... заметал свои шкодливые следы... И ты, Нерадче-смерде, жизнью должен расплачиваться за грехи своего властелина, ибо ты — его холоп. Чёрная худая кость. Князь лишь на время оторвал тебя от земли, на миг вознёс над иными, показал, какова она, эта другая жизнь, недоступная худородному смерду! А нынче пришло время расплачиваться за вкус чужого хлеба, который попробовал из княжеских рук...

Короткая толстая шея Нерадца побагровела. Он стиснул кулаки, напряг тело. Глаза его кипели гневом. Тяжёлый подбородок с короткой бородкой задрожал. Он молча встал, широко расставил крепкие ноги, будто врос в землю, растопырил пальцы, двинулся на князя.

   — Ой! — завопила Любина и, отскочив назад, закрыла лицо руками.

Князь Владимир еле уклонился от медвежьих объятий Нерадца.

Двое дружинников мгновенно схватили Нерадца за руки. Не вырывался. Растерянно смотрел на свои обмякшие кулаки, испуг застыл в глазах. Что это случилось с ним? Неужели он осмелился поднять руку на своего благодетеля?.. Но потом снова резко сбросил с себя дружинников. Шумно вдохнул воздух.

   — Свяжите его, — услышал спокойный голос Владимира. — Мы с ним ещё не договорились.

Нерадца бросили в холодную сырую подклеть терема. Под стеной здесь стояли бочки с соленьями и квашеньями. С низкого потолка свисали длинные плетёнки лука, сушёных грибов, сухой рыбы. От всего этого в подклети стоял удушливый запах.

Нерадец, связанный по рукам и ногам, лежал прямо на земле. Кто-то хотел подложить ему под спину его же свиту, но ласковый голос князя остановил:

   — Не надобно. Пусть остынет.

Дверь тяжело грохнула. Дубовая дверь. Звякнуло железо задвижки. На душу Нерадца навалилась тьма...

От беспокойного сна его пробудил голод. И снова вспыхнула жгучая обида на князя. Вот такова тебе благодарность, Нерадче, за Нежатину ниву... Ведь если бы не его верная и быстрая рука — не сидеть бы Всеволоду на киевском столе! Да вишь ты! — никому об сей заслуге своей хвастаться не может. Тогда все проклятья людские падут на его голову...

Когда к нему вошёл князь, он ожидал, что тот ласковым голосом прикажет повесить его вверх ногами.

Но Владимир искренне захохотал:

   — Горяч, братец! На своего князя руку поднять! А за что? Ты ведь не дослушал мои слова. Вот теперь дослушай. Бери в жёны Любину. Даю тебе нежную, преданную жену. Увидишь. Будешь в граде Василькове и дальше биричем. Живи в сём тереме, тут никто, видишь сам, из князей не живёт. Честно исправляй княжий закон. По правде русской. Бери и виры, и продажи с виновных и ослушников. Сымай потяги и правежи с горожан и ремесленников. По правде русской. Дабы онбары княжеские полны были. И себя тем прокормишь. Понял?

Нерадец облегчённо вздохнул. Князь, значит, не отбирает у него солнца и чистого воздуха. Дарит ему жизнь, звание бирича и... жену. Пусть будет Любина. Знает, что Нега-мать снова будет проклинать его. Но он уже давно не прислушивается к стенаниям матери. Волен он! И может взять себе в жёны и из рук князя... Тогда будет ближе и к боярской гривне.

   — Коль согласье имеешь — скажи. Коль нет твоего согласья, ещё полежи, подумай...

Нерадец потянул носом, крякнул. Лучше быть молотом в сей проклятой жизни, чем наковальней.

   — Развязывай, княже. Согласен... — пробурчал Нерадец.

   — Я так и догадался. — Владимир вытащил из-за голенища охотничий нож — только что свежевал подбитого им вепря, — обрезал верёвки на руках и на ногах своего бирича. Ласково бормотал, поучая: — Не забудь же на свадьбу позвать. Гей, зовите Любину. Пусть забирает своего суженого!..

...И была хмельная свадьба. И сидел князь Владимир в красном углу, а дружина его — за столами. И был каравай высокий, и богатый выкуп невесты, и расплетание косы... и танец вокруг дежи[139]...

А потом начались перезванские песни. Допекли эти песни Нерадца!.. Сватья, конечно, побоялась вымазать дёгтем ворота и стены избы Любины — невеста ведь из рук князя. Но песня — кто поймает песню? Кто схватит её за слово? Из конца в конец Василькова перекатывались высокие женские голоса охмелевших бабёнок, издевавшихся над Нерадцевой неславой:


Как уехал мой милёнок торговать,
А я домой князенька привела!
Возвратился мой милёнок среди ночи,
А мне с князем расставаться нету мочи!..

Темнел лицом Нерадец, темнело у него в глазах, багровела его бычья шея. Ничего, потом у меня допоёте вы свои песни!

Нерадец схватил Любину за руки, втолкнул в гридницу... Даже сам испугался... Но нет, не упала его суженая... Любина не заплакала. Лежала не шевелясь. Смотрела в высокий потолок из хорошо обтёсанных досок.

Нерадец злобно сорвал с неё дерюгу.

   — Ч-чего лежишь? Что не почитаешь мужа?

Любина послушно поднялась, стала перед ним на колени, начала стягивать сапоги. Потом села рядом. Жалкая, дрожащая.

   — Нерадец, дитя во мне бьётся...

Нерадец повернул к ней лицо. Губы его задрожали. Задёргались веки. Он глухо и скорбно застонал.

   — Ты... ты... молчала?

   — Разве ты спросил у меня? — прильнула Любина к его плечу. — Никто меня ничего не спрашивал... никогда...

   — Иди. С глаз моих уйди...

Любина ещё слушала себя. Потом тихо вымолвила:

   — Нсрадче, не кипятись. Возьми своего Гордятку к себе. Стану ему матерью.

   — И-д-ди!.. — оттолкнул злобно её от себя.

Как она смеет напоминать ему о его позоре?

Любина упала на пол. Поползла к дверям. Исчезла за ними...

Больше Нерадец не хотел её видеть. Жил, как и раньше, на княжьем дворе, правил смердами, горожанами, стягивал с них виры и продажи, потяги и правежи — по закону княжьему, по правде русской. И по своему желанию. А то ещё пускался со злобы в прямой разбой... Нажил славу «треклятого»...

Его боялись пуще полона половецкого. Даже отец Михаил, после того как Нерадец ограбил его храм и посчитал его рёбра мечом, тайно огласил ему перед амвоном анафему.

Но Бог почему-то не наказывал за большие злодейства. Лишь за Малые провинности. Нерадец благополучно жил, толстел, жирел, раздавался в плечах, старел — на тризнах и пирах. В тайных и явных потехах молодецких с чужими жёнами.

Больше не желал разбираться в своей ослепшей душе. Знал, что всё, что имел в себе доброго, уже растерял. Одно оставалось в нём и возрастало — зависть. К чужому богатству, к более удачливым льстецам и холуям... К чужой красоте и молодости... И лишь недосягаемая золотая гривна боярская мелькала перед его глазами и тревожила душу.

Он выжидал своего часа...


Размеренно, по кругу солнца, отходили годы. Дни сменялись ночами. Зимы — вёснами. В мелочных хлопотах и суете исчезали великие стремления, сгорали большие страсти. Ничтожные дела поглощали значащие, заполняли собой жизнь, уничтожали вечность...

Князь Всеволод, размышляя над такой неостановимой быстротечностью дней, с удивлением отмечал, что его жизнь где-то подбирается уже к вершине и его опыт, достигнутый в трудах, ему уже ни к чему. Жизнь уходила напрасно, не оставляй следов. Её хватило лишь на то, чтобы перед смертью спросить у себя — зачем она?

Чем больше власти сосредоточивал он в своих руках, тем больше чувствовал собственную опустошённость. Чем больше властвовал над другими, тем более становился зависимым от них — и должен был больше унижаться перед ними духом своим. Чем больше добывал знаний — тем больше сомневался и делал глупостей. Творя одним добро — другим увеличивал зло...

Князь не любил Киева, справедливее было бы сказать, боялся его. Потому и жил в большинстве в Вышгороде или в Выдубече, где поставил свой Красный двор — палаты, хозяйские постройки, всё это из камня или из дерева, всё это с кружевной резьбой по дереву, мраморными столпами, высокими башнями над крыльцом.

Но радости в душе не было ни от чего. Неожиданно здесь, в Киеве, умерла его грекиня. Последние месяцы она не выходила из светлицы. Все будто кого-то боялась, испуганно озиралась на углы. Ослепла разумом, наверное, из-за того, что всю жизнь сама плела сети для других. Торопливо, тихо схоронили старую княгиню Марию, дочь Константина Мономаха.

Теперь князь должен был жениться. Летами он был ещё не стар — перевалило только за полстолетия.

Вот тогда и началось!

Искали для Всеволода невесту все. Каждый желал или породниться с ним, или хотя бы прислужиться ему. Подсовывали своих сестёр, дочерей, племянниц, братенниц, сестренниц, а то и жён. Грызлись между собой в глаза и за глаза, обливали помоями, сеяли клевету, ложь.

Будто клубок псов, сцепились у княжеского стола. Всеволод хватался за седую голову. Кого видел вокруг себя? Его окружали одни фарисеи, льстецы. Нет, от них не возьмёт жены. Сам найдёт!

Подпирал голову кулаками. Воспоминания волновали его душу. Когда был счастливым как человек? Когда не лукавил ни перед собой, ни перед другими?

Тогда припоминался ему Живец. Освещённое странным светом капище на песчаном холме, среди океана волынского леса. Будто сказочные грёзы оживали в его памяти. Белокорая берёза с ласточкиным гнездом. И вот та женщина... в белом. С прямой и горделивой походкой. Кто отыскал её тогда? Нерадец!.. Всё же он.

Теперь мысленно стал беседовать с колдуньей. Её пристальный взгляд снова всплыл перед ним, зазвучал тихий уверенный голос... С ней он был во всём откровенен, отдыхал изболевшейся душой. «Возьми добро в сердце своё...»

Как хорошо и как легко было ему тогда, когда всё сделал по её совету! Чувствовал себя властителем мира, ибо сеял вокруг доброту. Чувствовал себя счастливым, ибо делал как человек — доброе. Возможно, впервые в жизни радовался щебетанью ласточек, шуму листьев берёзы... Плыло над ним тогда глубокое синее небо... и белые облака... Никогда в жизни не чувствовал себя так близко — самим сердцем — к вечности Неба. Все иное — тлен. Слепая суета. Скудость души и горечь безнадёжности...

Вот нынче он уже киевский князь. Сегодня достиг вершины своей мечты. А вознёсся ли в радости духом? Стал ли великим, таким, как отец его Ярослав или как дед Владимир? Ведь он тоже строит храмы, монастыри, ставит города, держит руками своих сыновей поле половецкое за переяславскими валами. Но всё это уже было и до него. Величия в том не было — лишь обязанность.

Величественным чувствовал себя только в Живце. Когда сеял добро искренне, с радостию. Теперь же со страхом он смотрел на свои ладони. Хорошо ли отмыты пятна от крови на них? Руки у него чистые. Это у его поспешителя, у холопа Нерадца, руки обагрены кровью, а у него чистые. Но совесть... Её, слава Богу, не видать другим...

Если бы эта чародейка в белом была рядом! Сказал бы ей всё. Она бы поняла. Сняла бы тяжесть с его души и с совести. Как же имя её? Кажется... забыл. Да нет же — он и не знал его. Не спросил её, дарящую жизнь... Вот такая бы жена ему...

Несколько дней мысли князя Всеволода были в плену тех воспоминаний. И чем больше будоражил свою память, тем больше вырастало у него желание хотя бы на мгновенье увидеть волынскую зеленицу. Испить из её рук целебный напиток Живы — девы жизни.

Где-то в глубоких дебрях и пущах она. Или под Луческом, или Звенигородом. А может, даже под самим Владимиром. Нерадец!.. Лишь он знает это капище. Потому что воеводы Творимира нет — полёг на Нежатиной ниве...

Звать Нерадца!

Каким-то дуновением согнало усталость со Всеволода. Глаза заблестели живостью, отяжелевшее тело вдруг стало подвижным, гибким — хоть в седло!

На старости лет Всеволод стал красивым. Таким и в молодые годы не был. Глядел на себя в серебристодонное роенское зеркало, улыбался в седой ус. Печерские летописцы наверняка о нём напишут: «И был князь Всеволод боголюбивый и телом красив...»

Да постой, зачем ему звать сюда Нерадца? Он в состоянии ещё и сам вскочить в седло и помчаться в Васильков. Наведать заодно свой родной дом, сотворить княжий суд над ослушниками и злодеями. Тогда нужно взять и бояр, и монахов с собой. Поедут и они в Васильков-град!..

— Зовите конюшего! — вскричал он. — Эй вы, отроки, скажите боярину Чудину, пусть в дорогу собирается! Васильков-град время пришло навестить!..

Под дверью в сенцах что-то грохнуло, затопало по лестнице. Всеволод довольно усмехнулся. Что ни говорите, приятно, коль знаешь, что одно твоё слово заставляет людей вот так бежать, мчать, катиться!.. Только кликни, только помани пальцем — все бегут исполнять, творить твою волю, твои желания. А особенно приятно, когда сие видишь у своих бояр велеможных. Вот как сухорёбрый Чудин... Хе-хе... Привёз из Вышгорода двух дочерей, что в девицах засиделись, и ворожит, и стелется муравой у его ног. Чудин нынче вроде бы одурел — целыми днями сидит в гриднице, под дверью княжеской ложницы... Да всё в гости зовёт к себе...

Ну, теперь Всеволод покажет, каков он на самом деле.


Метёт лёгкая прозрачная метелица. Мягко поскрипывает под полозьями снег. Он улёгся толстым пушистым слоем на елях, облепил ветви и стволы деревьев. Все вокруг было искристо-белым, сияющим, непостижимо чистым и торжественным.

Княжеский поезд шёл небыстрой рысью. Звонкий прозрачный холод вливался в грудь, волновал кровь, румянил щёки.

Лошади задористо вытягивали шеи, косили глазом в сторону.

И людям в санках также было весело. Боярин Чудин чересчур оживлённо рассказывал, как он когда-то поймал лисицу, как она мурлыкала ласково что-то ему, будто человеческим голосом. Кто-то шутливо подцепил его — гляди-ка, мол, боярин-то не распознал в той лисице прехитрой молодицы!

   — Какая она была, Чудин? Вот этакая, с длинным рыжим хвостом? А? А глаза зеленоватые, с рыжими горошинками, так ведь? Дак я её знаю! — подмигивал весёлый гридь Берендий-торчин. — Её нужно было погладить, она бы тебе и песенку запела бы! И ещё...

   — Га-га-га! — дрожали от хохота сани.

Весело было и Всеволоду. Только двое монахов из Печерской обители — Иван да Нестор — отсутствующими пустыми глазами глядят куда-то в небо. Тихонечко молитвы творят, дабы диавол не искушал их честные, безгреховные души теми греховными россказнями.

Невысокие заснеженные валы Василькова-града будто размылись белыми снегами. Издали казалось, что они растаяли в золотистой мгле белого зимнего дня. И что прямо в белом небе стояли башни княжьего терема. Наверное, вот так рождаются сказки о граде Китеже, о чудесах далёких и близких земель. Из белого марева рождаются...

Весело фыркали лошади, обдавая себя белым паром. Весело шуршал под полозьями снег. От этой святочности и красоты под белыми небесами где-то родилась знакомая песня.


Как под лесочком да под дубравой
Там ходит стадо седое-вороное,
А за ним ходит добрый молодец...

   — Игрища идольские творят... Пляски... Песни... — злобно бормотал монах Иван. Рядом с ним темнел челом и Нестор.

Издали приближались кол яд ники, которые несли чучело рогатой козы.

   — К терему! — сказал Всеволод конюшему, — Будем Рождество справлять и по нашему, древнему русскому обычаю. Отец Иван, се великий грех на души наши упадёт? Тогда прошу вас, отцы, наши заступники, отмолите сей грех наш перед Богом. Видите, народ наш привык к своим обычаям, чествует прадедовские законы.

   — Сии плясания и пения, княже, и эта гадкая животина рогатая — богопротивны, — начал было Нестор. — Языческие люди, не ведающие закона Божьего, сами себе когда-то такие законы сотворили. А русичи есть просвещены Божьим словом и законом. Потому для них сие дело — грешное.

   — Знаю сию науку, отец Нестор. Уважаю тебя, что высоко возносишь народ русский, какой и есть просвещён Божьим словом и деяниями деда моего и отца моего. Но не может быть богопротивный и старый русский обычай. Долго когда-то я размышлял над сим. Когда-то в давности, когда среди народа ещё не было священных знаний, и храмов, и книг, тот обычай твёрдо соединял наши племена. Позже ведь пришли на Русть апостолы и книги. Потому и выходит, что обычай сей сохранил наш народ. Пока живёт обычай — жив и народ.

Монахи опустили головы. Не хотели противоречить учёному князю или не знали, чем возразить ему.

А над городом звенели песни — радость и печаль людской души. Почитание-преклоненье перед землёй и родом-племенем. Казалось, что песни эти переполняли добротой окрестный мир, который не всегда ласковой стороной обращался к людям.


Как с горы, с дола ветер повевает,
Дунай высыхает, зельем прорастает.
Зельем-муравой, всяческим цветом.
Дивное зверье спасает зелье...

   — ...Князь приехал! Князю врата открывайте! — Берендий уже нетерпеливо колотил в ворота билом и кричал: — Чего вы там? Перепились иль поумирали?

На крыльце послышались хлопанье дверей, топот, оханье. И вдруг всё замолкло. Врата распахнулись — перед ними стоял, широко расставив ноги, с непокрытой головой, в одной сорочке, без кожуха — Нерадец. Развёл руки для объятий.

   — Кня-а-же! Со святым вечером тебя-a!.. — Неуклюже подошёл к саням, склонился над Всеволодом, схватил его в охапку и закрутил, как ребёнка.

...В уютной, горячо натопленной светлице душно и весело. Пьяняще пахнет воском от многих свеч, зажжённых в подсвечниках и выставленных на столах. Пахнет живицей от нагретых сосновых досок пола (Нерадец — вишь! — полы везде перестелил в тереме), пахнет ещё чем-то невероятным — далёким и родным.

Всеволод взял в руки глиняный подсвечник со свечой, раскрыл дверь в соседнюю горницу. Вошёл. Остановился.

Просторная полукруглая светлица, какую он помнит ещё с детства. С потолка взмахнули к нему огромными крыльями вырезанные из дерева кудрявые ангелы. Со стен тяжёлыми связками спускали вниз свои гибкие побеги виноградные ветви — творенья древоделов киевских и Васильковских. А между ними, в простенках, стояли древние идолы — четырёхликий Световид, красноглазый Перун, крылатый Дажьбог, толстогубый добряк Волос. Ещё при Владимире тайно свезли их сюда из окрестных поселений, когда греческие священники окрестили людей, а капища языческие снесли. Видимо, старый князь не хотел гневить старых богов и унижать их. Как-никак веками предки его веровали в сих кумиров. У каждого рода был свой идол, который отстаивал свою правду. Многолика была та правда — каждый ведь глядел на неё своими глазами и слушал её своими ушами. Князю же Владимиру была нужна единственная правда — его, Князева! Единственная вера в неё и в его всевластие, которое освящено Богом Иисусом Христом. Идолы как бы с укором теперь глядели на Всеволода Ярославича, упрекали за измену чему-то большому во имя малых и мимолётных утех. Утех властолюбия.

Вдруг Всеволоду показалось, что старый добрый Волос с огромной головой в венке из колосьев будто качнулся. Князь выше поднял подсвечник. Идол стоял на месте и усмехался гостю, как своему доброму другу, надув толстые щёки. Но на стене от него шевельнулась, прогибаясь, резкая тень.

Всеволод заглянул за спину Волоса. Так и есть: к дебелой статуе деревянного бога кто-то прижимался. Маленький человечек. Он испуганно смотрел на князя и, должно, от перепуга не мог шевельнуться.

   — Ты чего здесь? — вконец удивился Всеволод.

   — Прячусь, — прошептала маленькая девчушка.

   — От кого?

   — От тебя.

   — Разве я страшен?

   — Не знаю.

   — Так почему же прячешься?

   — Мне так приказали.

   — Кто? А ну иди-ка сюда, — как мог ласковее произнёс Всеволод.

Девчушка замялась, несмело выступила из-за спины идола. Испуганно, не моргая, глядела она на него. Князь начал рассматривать ребёнка. Бледность проступала сквозь нежную смуглую кожу лица, светло-карие глаза серьёзно и пристально изучали Всеволода. От дрожащего огня свечки в его руке на щеке девочки дрожали подвижные тени от ресниц. Будто что-то знакомое показалось князю в этих чертах ребёнка.

   — А ты... добрый? — вдруг спросила девочка.

   — Не ведаю.

   — А какой ты?

   — Кто знает... — Всеволоду стало смешно: девчурка допрашивала его, велеможного киевского князя. И он должен был ей отвечать. Правдиво, честно, как на Божьем суде... В самом деле — каков же он?

   — Жаль, что ты ничего не знаешь, — вздохнула девочка и облизала верхнюю губку. Всеволод даже глаза округлил — всё же видел он когда-то этого маленького человечка, который вот так же высовывал язычок и обводил им — из уголка рта в уголок — верхнюю губку.

   — Как же тебя зовут?

   — Княжья.

   — Почему так?

   — Потому что я и есть княжья.

   — А где же твоя мама?

   — Мама? Вот здесь, под полом. Нерадец её туда запрятал. Я видела! — Княжья упала коленками на пол и начала дёргать за железное кольцо, вбитое в одну из досок пола.

Всеволод поставил свой подсвечник на пол, ухватился за кольцо. Княжья присела рядом с ним. С нетерпением и любопытством следила она за его движениями.

   — А кто здесь живёт, знаешь? — спросил девочку Всеволод.

   — Не знаю... — разочарованно протянула она.

   — Когда-то мне говаривали, что здесь жил Чернобог. Он насылал на людей мрак, потому что выкрадывал у солнышка белых коней... — припомнил вдруг детскую сказку и усмехнулся. Что это с ним — своим детям не рассказывал таких сказок никогда, а вот чужому...

Рванул на себя кольцо.

   — Кто здесь? Выходи! — крикнул почему-то испуганно.

   — Лестницы нету... — отозвался женский голосок.

   — Вот она! Здесь! — Княжья подбежала к стенке.

Опустил лестницу в Подполье. Оттуда вылезла женщина.

От её одежды веяло сыростью.

   — Мамка, а там не видела Чернобога? — подняла к ней личико Княжья.

   — Видела, дочушка. Всего там насмотрелась. Вот такого мужа имею перед законом и перед людьми.

Веки её покраснели.

   — Как ты попала сюда? — не утерпел Всеволод.

   — Пришла вот с дитём к этому обдирале и грабителю просить, чтобы лошадей и волов вернул, которые забрал у моего отца. Погибнем ведь без животины... Ни дров привезти, ни поле вспахать... Как жить?

   — Да кто же тебя в подвал бросил?

   — Нерадец же, говорю. Как услышал стук в ворота, молвил: князь приехал! Сгинь, говорит, с очей моих. Лезь в яму!.. Я ведь не хотела — дак он силой... Чтобы князь не узнал, каким разбойником стал его бирич...

   — Иди домой. Всё будет хорошо. Прикажу ему по правде с тобою сотворить. Говоришь — жена ему?

Она качнула головой.

   — Когда-то князь Владимир... поженил нас... Прости нас, князь... Помоги!.. — всхлипнула женщина.

Всеволод не мог выносить слёз.

   — Не плачь. Все обойдётся. Но скажи, почему имя такое дала дочке своей? — Неприятная догадка где-то шевельнулась в нём, и он потупил глаза.

   — Господин мой... повелитель мой!.. Невиновна я. Нарекла дочку свою Рутой. Да люди знай своё — Княжья, и всё! Но боги мне свидетели — моей вины нет...

   — Но... чья вина?

   — Она... всё же Князева... Владимирова... Потому и лютует Нерадец...

Горячий воск капал из подсвечника и обжигал руку Всеволода. Теперь-то он вспомнил подобного маленького человечка с такими же глазами и с такой же смешной привычкой облизывать верхнюю губку.

Боялся взглянуть на девочку... Кровь его, вишь ты... Князь он. И сын его старший Владимир — наследник самовластный в Русской земле. Должна быть счастливой женщина, которая от князя чадо привела на Божий свет. Должна иметь от людей уваженье, а не хулу от княжьих холопов!..

Нерадец сей закон преступил. Свою жену, Богом и князем данную, бросил в подполье! Отобрал животину в хозяйстве!..

   — Идём! — решительно дёрнул князь Любину за руку.

Грустно было Всеволоду за праздничным столом. И такие вот дела он должен улаживать. Дабы летописцы-монахи, тихо сидевшие напротив него и молча наблюдавшие за ним, потом записали: «Сей благоверный князь Всеволод был издетства боголюбивый, любил правду, наделял убогих... Был же и сам воздержася от пиянства и от похоти...» Потому уж лучше не пить ему и чарки за этим ужином...

   — Нерадец, — позвал Всеволод. — Подойди-ка ко мне... Надобно бы на Волынь съездить. Живец... Помнишь?

Нерадец угодливо согнул бычью шею.

   — Помню, мой господине. Для тебя поеду хоть на край земли!

   — Вот там и есть мой край, Нерадец... — Всеволод смотрел поверх ровных язычков свечек и видел что-то такое, чего никто не видел и не дано было никому видеть.

Мысли Всеволода уже были далеко-далеко от этого праздничного стола. Кареглазая девочка сегодня напомнила ему о годах, которые промчались, не останавливаясь, и принесли ему старость, которой он не хотел принимать и которая всё же закрадывалась в его душу и тело...

Быстрее, быстрее на Волынь... Услышать бы слово Живки... Ему верилось, что с ней он догонит свои уходящие годы. Догонит и остановит их...


Дни сплетались в невидимые однообразные нити воспоминаний. Руки опухли от работы, трескались кончики пальцев, до крови обламывались ногти. Спина привыкла не разгибаться. Люди суетились возле коров, коз, овец, колдовали над вёдрами с молоком, над ситами, отбрасывая загустевшую простоквашу от сыворотки. Глаза всё реже глядели вверх, всё больше упирались в землю. Усталость притупляла мысли, надежды, и люди равнодушно в один из дней заметили, что лето уже отошло, откатилась с ветрами и осень. Наступила зима.

Высокие белые гривы метелей в диком танце крутились по равнинному безбрежью. Мороз выстуживал тела, ледяной коркой покрывал вечно мокрые руки, выдубливал кожу...

Ветры выметали из веж остатки тепла, завывали между кибитками. Но что было хуже всего, разгоняли табуны по заснеженной голодной степи. Всадники денно и нощно кружили вокруг стойбищ, разыскивая овец, или коз, или забежавших от голода лошадей. Половцы выбивались из сил. Русские пленники подсказывали пастухам-степнякам, что скоту нужно заготовлять сено с лета, хотя из лозняка, хотя бы из самана, как это делают земледельцы-русичи, строить конюшни и кошары.

Половцы неохотно перенимали непривычный способ хозяйствования. Сами они не умели и не хотели делать это. Но когда припёрло, повели пленников к зарослям ивняка. Те нарубили ветви и стали городить в балках или в глубоких оврагах — в затишье — оборы, накрывали их шкурами, загнали туда скот. Но сена зимой не накосишь. И половцы заставляли русичей добывать его из-под снега. Полураздетых пленников выгоняли в степь, к берегам речек, и там они сгребали руками снег и рвали смёрзшийся сухостой, связывали его в маленькие снопы и носили потом их скотине.

Люди гибли в снегах. Падали, как безответные снопы, отдавшие доле свои головы. Как те колосья, что замёрзли и почернели, не дав из зёрен ростков.

Распорядители не миновали и Таины с Отрадой. Как и все женщины-пленницы, они сгребали руками снег, рвали жёсткую, обледеневшую под снегом траву и вязали её в снопики.

Но вскоре морозы сковали снега. Добраться до земли не было сил. А тут ошалели разгульные ветры и размели кошары и оборы из лозняка. По снежным раздольям разогнали скот. Все, кто мог держаться в седле, пересели на лошадей и двинулись группами на его поиски.

Лежали глубокие сугробы. Наносы рассыпчатого хрустящего снега достигали крупа лошадей. Они будто плыли в снегах и быстро выбивались из сил, за день делая небольшие переходы. Скота нигде не было видно. Или замело метелями, или унесло его далеко в степное безбрежье.

С одной такой группой искателей уехала и Таина. Отрада привязала ей к седлу кожаный мех со скрутом. Тайком перекрестила.

   — Счастья тебе... Приглядывай за моими.

Скорбно глядела ей вслед, сложив руки на груди. Или предвидела недоброе, или не верила ни во что хорошее?..

Славята ехал впереди отряда. За ним Гаина, потом Борис и ещё несколько половцев. Всадники были все, как один, в широких меховых штанинах, в кожухах, бараньих шапках, закрывающих почти всё лицо. Только глаза блестели из-под меха.

Ветер быстро заметал их следы. Белая мгла проглатывала их чёрные фигурки. Степь тихо стонала и свистела от порывов ветра.

Через несколько дней Славята привёл своих загонщиков к берегам замерзшего, заснеженного Днепра. За Днепром перед ними возвышался неизвестный градок. Гаина вся напряглась. Глазами спросила Славяту — что сие?

Простуженным хриплым голосом тот ответил:

   — Заруб-городец. Отсюда рукой подать до Переяслава.

Глаза Гаины забегали по сторонам. Переяслав — русский град! Заруб-городец — русский град!.. Это же Русская земля!

Сдвинула мех со рта, задохнулась морозным паром.

   — Славята... Борис... Скота нигде нет. Сгинули наши отары в метелях. Хан Итларь, коль вернёмся ни с чем, всем нам глаза выжжет. Нам нельзя возвращаться ни с чем. А Русь — вот она. Рядышком!

Славята и Борис будто не слышали её слов. Они оставили на стойбище мать. Она примет смерть за их волю. Будет ли тогда им эта воля сладкой?

Гаина снова спрятала лицо в мех. Только слёзы блестели в глазах. Помолчав, сказала, будто угадывая их страх:

   — Отрада скажет: скотина сгинула в снегах. И сыновья её также погибли в снегах... И всё! Вернётесь — не будет добра ни вам, ни вашей матери. А перед нами — Русь переяславская, за нею — земля Киевская и дальше — вся Русская земля. Перейдём по льду Днепр — и дома.

Славята повёл глазами назад. Гаина догадалась: мол, как здесь убежишь, когда столько половцев с ними? Куда денешься от них? Не дадут убежать...

   — Славята, ты старший над нами... И ты, Борис. Пошлите же нынче посланцев к хану Итларю сказать. Нету отар, нету табунов. Где искать? Пускай Итларь решает, где взять скот...

   — Он ведь прикажет, Гаина, идти войной на русичей и забрать их животину.

   — Зимой половцы не ходят в поход. Нужно ждать весны. А весной, когда лошади наберутся сил на пастбищах, все половцы пойдут на Русь с ненавистью в сердцах, ибо оголодают за зиму. Беда великая придёт тогда на Русь, — раздумывал вслух Борис.

В глазах Гаины сверкали слёзы.

   — Братки, зимой ли, весной ли, всё равно они двинут на Русь. Мы предупредим князей русских. Пусть тогда рати готовят...

Славята вытянулся в стременах. И в самом деле: может, подобного случая больше и не представится. Подъехал к своим загонщикам...

Гаина вынула из сумки последний кусок хлеба, поднесла на ладони к конской морде. Конь покосил глазом, будто раздумывал — брать ли этот последний кусочек хлеба, вытянул толстые губы и мягко подобрал его. Теперь она верила, что вскоре будет у себя дома...


Отослав доброй санной дорогой на Волынь Нерадца, князь Всеволод уехал в Киев, а монахам Ивану и Нестору велел остаться в Василькове. Оба они теперь имели достаточно времени. И Нестор решил прежде всего проведать избу Претичей.

Как и несколько лет назад, под её крышей вился сизый дымок. Теперь он шёл туда без страха, будто в свой родной дом. Знал, что встретит доброе лицо пожилой женщины, её заботливую суету и оханье. И встретит большие пристальные глаза мальчонки — Гордяты. Решил уговорить старуху отдать ему хлопца. Заберёт он с собой его в Печеры. Научит грамоте, молитвам, расскажет ему о матери — Гаине, которую знал вот с такого возраста, как сам Гордята. Вырастет паренёк под заботливым и суровым присмотром монастырской братии. И не будет чувствовать своего сиротства. Нестор заменит ему отца и мать.

В знакомых сенцах остро щекотало в ноздрях духом навоза, сена, дыма.

Открыл дверь в светлицу и от удивления оторопел. За столом сидела Килина. Нега же хлопотала с ухватами возле печи. Раскрасневшееся её лицо было возбуждено то ли от огня, то ли от беседы с гостьей.

Увидев Нестора, Килька стрельнула глазами по сторонам. Поправила на коленях подол белого кожуха, наверное с плеча своей бывшей боярыни; на груди расправила концы цветастого платка. Запела слащаво-уважительным голосом монаху, будто разговор её с хозяйкой начинался при нём и он был его соучастником:

   — Отец Нестор не даст мне сбрехать, сестра. Всё будет у твоего внука — и терем свой, и одежда, и обувка — вот так! — рукой повела поверх горла. — Боярин Вышатич не даст своего сына в обиду никому. Захочешь — будешь жить при дворе, мамкой и нянькой. Будешь иметь кусок хлеба и соль с боярского стола.

   — Нет, сестра, не отдам Гордяту. Родился здесь, здесь ему и жить. А вырастет — пускай сам выбирает, где его место. — Нега с сердцем пихнула ухватом в пламя печи, без нужды стала переставлять горшочки с одного места на другое. — А ты, отец, чего стоишь на пороге? Проходи в избу, садись. Отогревайся.

Нестор подошёл к скамье, потёр задубевшие на морозе руки. Сел рядом с Килиной. Она подвинулась, уступая ему место.

   — Рассуди нас по правде, отец, — заглянула та ему в лицо. — Воевода хочет забрать своего сына к себе в дом. За этим меня и послал сюда. А бабка, будто диавол её разум помутил, упёрлась и не даёт хлопца. Что должна сказать воеводе?

Нестор подошёл к печке.

   — А что скажет наш Гордятка? А? Ты где это запрятался, малыш? Иди-ка сюда. Хочешь жить в тереме большом, как княжич красный?

Гордята, забившись в угол печи, вытянул шею и взглянул на Нестора. Его румяное личико было серьёзным и настороженным.

   — Не хочу.

   — Почему? — удивился Нестор.

   — В тереме живёт чёрный ворон и волк-самоглот.

Килина прыснула со смеху.

   — Ногайскими побасёнками уж натолкали дитя! Видишь, отец, какую науку достаёт здесь боярский сын. Засвидетельствуешь боярину Яну мои слова.

Килина решительно поднялась, поправила на плечах кожух. Быстро подошла к выглядывавшему с печи Гордятке и рывком стащила его вниз. Подхватила на руки и метнулась к двери. Нега Короткая ястребом налетела на Килину, начала вырывать внука из её цепких рук, но та вывернулась, ногой толкнула дверь и метнулась на улицу. Гордятка громко заревел. Нега растерянно выбежал вслед. Рогатая коза Брязга, увидев старуху, бросилась ей под ноги и на какое-то мгновенье задержала её. А Килина тем временем бежала улицей, бежала к церкви. За церковью, за высокой оградой, стояла тройка лошадей, запряжённых в сани. Килина упала на них и крикнула:

   — Гони! Быстрее!

Сани рванулись, только метель поднялась за полозьями. Пока до церкви добежала Нега, они уже скрылись из виду.

Нестор оторопело стоял посреди двора и не верил тому, что только что произошло на его глазах.

Вернулась Нега, села напротив печки и будто окаменела. Теперь у неё никого уже не было на этом свете, кому нужны были её руки, её хлопоты.

Но, может, и на самом деле не внук он ей? Воевода Ян не присылал бы этой черноглазой ведьмы за холопским дитём. Гордята, молвила, его чадо. Наследник богатств Вышатиного рода на земле Киевской, Новгородской, Белозерской... Конечно же чужого дитяти не присвоил бы...

Но ведь Нерадец — знает она... Великую горечь принёс ей Нерадец в жизни, но и великую радость подарил ей — внучонка. Ни одного из троих своих сыновей не любила так. За своих погибших, за своё бездолье женское... последней своей любовью любила Гордятку... Теперь же не знала, что ей и делать.

Взгляд остановился на притихшем отце Несторе.

   — Помоги... — упала перед ним на колени.

Кабы знал, как помочь её горю.

Терялся в догадках. Возможно, так будет лучше Гордяте. Вырастет в достатке. В почёте.

   — Не убивайся, мать. Так, наверное, Бог повелел. Ему виднее дороги человеческие. Слышишь? Станет боярином твой внук. Тебя пригреет в старости. Но сейчас советую пойти во двор к боярину. Будешь глядеть за Гордятой. Ибо знаю сию лукавую челядницу — нету у неё в сердце добра.

   — Зачем же дитя забрала?

   — Хощет боярину прислужить. Чтобы ей был благодарен за это всю жизнь. А может, и ещё чего-то желает. Кто заглянет в её тёмную душу?

   — Божечка!.. — ужаснулась Нега.

   — Давно её знаю.

   — Но как пойду туда? В Киеве никогда не была. Никого не знаю. К кому голову прислоню? Тут вот избу Гайки стерегу. Может, вернётся когда-то. Тогда уж как-то при ней и век свой скоротаю. Моей избы ведь нет — всё пожгли половцы. Сынов погубили... Одна я... одинёшенька на сем свете...

С тяжёлым сердцем оставлял Нестор старую женщину. Но в душе верил в счастливую судьбу Тайкиного сына. И уже довольно усмехался в бороду: ну и боярин, ну и сорвиголова! Придумать же такое — наследника себе вот так добыть! А сия крещёная половчанка Килька? Хоть в пекло её пошли — отовсюду целой и невредимой выйдет и сделает своё дело...

В тереме Иван с нетерпением ожидал Нестора.

Только Нестор переступил через порог, Иван бросился к нему с охапкой пергаментных свитков.

   — Вот нашёл... В капище теремном... Сие древние пергамены. Богатство великое!

Нестор взял один свиток, развернул. Светлый, чистый, хрустящий пергамен, будто недавно выделанный. «В лето 6494. Придоша болгары веры бохмичи[140], глаголюще: яко «ты, князь, еси мудрый и смысленый, а не ведаешь закона никакого, то уверуй в закон наш и поклонись Бохмичу».

   — Что сие? — непонимающе посмотрел Нестор на отца Ивана.

   — Сказание о крещении Руси, — радостно светился лицом отец Иван. — Как выбирал князь Владимир веру для русичей по своему умыслу, а не по желанию ромеев-крестителей. А дале — как немчины приходили от Рима, от папежа. И хазары жидовские приходили... — рассказывал отец Иван, — «И рече Володимир: «Что есть закон ваш? И где есть земля ваша?» Они же реша: «Разогневался Бог на отци наши, и расточи нас по сторонах, греха ради нашего, и предана бысть земля наша хрестянам». Он же рече: «То како вы иных учите, а сами отвержены от Бога и расточены? Аще бы Бог любил вас и закон ваш, то не были бы расточены по чужим землям. Тако и нам такое же мыслите прияти?..» Брат Нестор, как выпросить у князя сии пергамены?

   — Не надобно испрашивать. Нынче вдвоём и перепишем. А про Киев тут есть? Откуда есть пошла Русская земля? Откуда Русская земля стала есть?

Иван шевельнул широкими чёрными бровями в усмешке.

   — Сказано ведь в Новгородской летописи — Бог избрал землю нашу и грады начали бывати — преж Новгородская волость, а потом — Киевская.

   — Сие... новгородских бояр, которые из варяг пошли, выдумка! — сердито пробормотал Нестор. — Себе к рукам хощут забрать честь земли Русской... А наипаче — Киевской!.. — искренне возмущался он.

Иван насупил чёрные брови. Его брат этим недоволен? Но ведь он, Иван-новгородец, хорошо ведает все новгородские давние письмена! И там тако и записано...

   — Не гневи Бога, брат, напрасными словами. Ведомо, первыми ведь князьями русскими были варяги — Рюрик да Олег. Игорь же — от Рюрика чадо. А от Игоря — Святослав, отец князя Володимира, — торжественно поучал Иван.

   — Варяги, брат Иван, это не народ. Это ватаги дружин. И свей, и норманны, и англы, и русы были в них. Рюрик же, может, даже славянского рода из Поморья. Так я мыслю себе. А по-славянски имя его есть — Сокол. Это от лужичей слово. Но ведь Рюрик и Олег не были первыми князьями в Русской земле. Первым был князь Полянский Кий. От него же и град, Киевом названный. А ещё был князь Чернь. Чернигов-град наречен от него... И князь Люб... Любеч от него же...

Лицо Ивана покрылось коричневыми пятнами. Он сердился. Но глушил в себе гнев.

   — Ещё когда я был в Новгороде пресвитером, брат, — зарокотал его голос, — в храме Софии читал я древние письма русские. В них сказано: Кий не был князем у полян. Был перевозчиком через Днепр. Гражане глаголили: пойдём на Киев перевоз. От того и название сие — Киев.

Нестор всё ещё держал в руке свиток пергамена. Положил его теперь на стол.

   — Кий был перевозчиком? Почто же честь такая перевозчику, что град именем его нарекли? Перевозчик! — ощетинился он. — Может, брат Иван, и есть в Новгороде такие писания. Но их ведь также делали люди. Новгородские люди, которые все века желали вознестись над иными градами и присвоить себе честь и уважение всей земли. Ибо вознеслись они гордыней своей, когда их князья стали владычествовать в Русской земле.

Иван молчал. Возможно, и правду молвит Нестор. Но ведь в самом деле из Новгорода на Русь пришли князья-варяги. Потому новгородцы и хвастают.

— А братья Киевы — Щек и Хорив? — продолжал Нестор. — Чем прославились они? Кий — глаголешь — был перевозчиком. Пусть и так. Но братья его воздвигли на днепровских взгорьях свои градки — и об сём также молвится в старых письменах. И нынче есть те горы — Щекавица и Хоревица. И речка Лыбедь есть, по имени сестры Киевой... Сам ведь знаешь, брат, имена людей худых, хоть перевозчиков, хоть зодчих-здателей или гончаров, в старые времена не записывали в пергамены. Да и в наши также... нещедро...

Оба замолчали. Сидели за столом с двух разных концов, каждый погружен в свои мысли. Нестор стремился разгадать, откуда у брата такое стремление — перевернуть минувшее. Возможно, бывший торопчанин, который много сил отдал Новгороду и его боярам, который переписал новгородскому посаднику Остромиру Евангелие, в угоду новгородским боярам так мыслит? Или верит в это искренне?

Ведь добр он, брат Иван. Имеет справедливое сердце к людским обидам и кривдам. И в свой пергамен всегда записывает правду. Потому не достиг славы в Новгороде, убег оттуда строптивый торопчанин, когда там воссел сын Изяслава — гнусный Святополк. Не принял его сердцем — такой же лукавец и пустой зазнайка, как и отец его, молвит. Так же творил продажи и виры несправедливые за потравы, за воровство ладьи, лебедя, козы, коня... за обиду богатича... за побеги холопов... Стаи мечников, вирников, гридей, емцев, отроков шарили не в чистом поле, ища врага-супостата и нового витязя Редедю, а ломились в жилища смердов и рукодельцев, тащили на верёвке коров, волов, гнали овец, коз, отнимали шкуры, свитки полотна и зерно... Тиуны, биричи, посадники, метельщики одевали своих жён в шелка и в злато. Насилие, продажа людей в холопство, тяжёлые налоги — всё это падало на плечи чёрных, простых людей. Беднел народ, богатели княжие мужи. Монах Иван всё это вписывал в свой пергамен. С болью в сердце... Но кому нужны такие летописи? Князь новгородский Святополк Изяславич повелел заточить в темницу Ивана-летописца...

Отец Иван должен был бежать в киевские пещеры. Надеялся найти здесь, в Печёрах, покой, а в Киеве — умного великого князя. Но ему не повезло и здесь.

Князь Всеволод, воссев на отчем троне, делал то же самое. И теперь монаху Ивану вновь пришлось описывать деяния князя, и должен был писать о вирах и продажах. О людях, окружавших князя Всеволода, причиняющих простолюдину зло. Но по старой привычке писал Иван о первейшестве Новгородской земли и призванных туда со стороны князей.

Нет, об этом Нестор не будет молчать. И если ему даже не придётся больше никогда коснуться державного пергамена, он напишет об этом и в ином месте. Напишет свой пергамен супротив новгородского, боярского!

Радостно забилось его сердце от тех мыслей. Вот прибудут они в монастырь, отдаст он игумену законченное житие Феодосия Печерского и тихонечко сядет за свой хронограф. И туда впишет также сие сказание о крещении Руси. Кто и когда написал его? Неведомо. Но Нестор-книжник никому не позволит топтать славу земли Русской — ни гречинам надменным, ни новгородским возносливым боярам, ни несмысленым летописцам!

Нестор переписывал сказание, а мысли его возвращались то к судьбе монаха Ивана-торопчанина, то к доле или недоле Гордяты. То кружили над Владимировым застольем, когда он принимал у себя послов от разных народов, предлагавших ему свою веру и своего бога... Время от времени он вынимал из-за пазухи горсть железных писалец, выбирал какое-то одно... Переписывал сказание:

«И созвал князь бояре своя и старцев, и рече Володимир: «Скажите пред дружиною»... Они же реша: яко ходили в болгары, дивились, яко поклонялись в храме... поклонится, сядет и глядит туда и сюда, яко бешён, и нету веселия в них, но печаль и смрад велик... И приходили от немцев, и видели в храмах многи службы творяща, и красоты не видихом ниякоже. И приходили се в греки, и видаша они, как же служат богу своему, и не знали, на небе ли есме были али на земли: нету бо на земле такого зрелища или красоты такой... мы не можем забыть красоты тоя, всяк бо человек, ещё вкусит сладко, опосле горечи не приемлет, тако и мы...» Вот оно... До лепоты... до красоты великой душа русичей-послов прикипела! Вот отчего и взяли у греков обычай христианский.

Неожиданно в горницу вошла Любина. Прижимая руки к груди, заговорила, краснея:

   — Прибыл монах из Киева. Спрашивает отца Ивана или отца Нестора. Говорит, великая беда у них...

   — Зови же. Где он?

   — Я здесь, — отозвался за порогом Еремея. — Игумен наш, великий Никон... Царство ему небесное...

   — Помер?

   — На девяностом году...

Любина тихо вышла из горницы.

   — Отец Иван, — негромко промолвил Еремея. — Великий Никон, умирая, собрал братию и спросил: кого хощете себе в пастыри? Мы сказали: брата Ивана. И Никон ответил: «Благослови, Господь, аще тако и есть. В верные руки передаю посох пастырский, не страшусь, но паче радуюсь, отходя от этого мира». Потом простёр ноги на своём ложе, а руки накрест сложил на животе. Тако и отошёл к святым отцам... Брат Иван, ведаем сердце твоё справедливое, возьми обитель Печерскую и всю братию под свою молитву. За тем и прислали меня сюда черноризцы.

Еремея-скопец больше не бунтовал в обители. Уверовал в грехи свои, смиренно переносил свой позор, вымаливал у Всевышнего прощение за прошлый ослух и своевольные плотские утехи.

   — Я приехал на санях. За ночь лошади отдохнут — и завтра в Киев, — продолжал он увещевать Ивана.

   — Поезжай, брат, — повернулся и Нестор к Ивану. — Там тебя ждут. А я сам перепишу сии пергамены. Очень нужны они для земли Русской...

Несколько дней не поднимался Нестор из-за стола. Торопился. Не выходил даже к обеду. И Любина, которая хозяйничала в тереме, приносила ему в горницу борщи и запечённое мясо. Нестор отмахивался от этой слишком сытой еды. Монаху печерскому не подобает насыщать свою плоть такими яствами. Печёная свёкла, морковь, чечевичная похлёбка, кусок лепёшки с луковицей да масла немного... Любина удивлялась: хуже всякого смерда ест этот книжник-монах. Жалостливо смотрела на его костлявую, вечно согнутую за столом спину, на бледное лицо, провалившиеся, красные от бессонницы глаза... А ведь совсем не стар!..

Вечером, зажигая в гриднице свечу, сказала:

   — Большая новость в нашем городе, отец. Молвят люди, убежала от половцев наша Гайка, дочь Претича. Боюсь её, отец... — Голос Любины вздрогнул.

У Нестора сердце отчаянно забилось.

   — Чего боишься?

   — Когда-то была, говорят, Нерадцевой зазнобой. От него и дитя родила. Вернётся к моему Нерадцу окаянному... Снова беда упадёт на мой род от лютого бирича...

Гаина — к Нерадцу? Да никогда не вернётся. Но чудеса, как это люди узнают самые сокровенные тайны друг друга?

   — Но где же она нынче? — спросил Нестор и подумал: «А зачем мне это знать?»

Любина вздохнула.

   — Дозналась, что сына забрали, — села на своего коня и умчалась. Наверное, к воеводе. Но уже несколько дней прошло, а она не возвращается. Иные молвят дивное: будто воевода прогнал её со двора — и она убежала в Ирпенские леса, к разбойникам. Это те, которые жгут вокруг боярские погосты и терема. Молвят, не может она среди людей жить: поганская тамга искалечила ей обличье. Страшный вид имеет.

Нестор перекрестился.

   — «Сходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно сходит». Всё возвращается на круги своя. Не бойся ничего...

   — Возвращается, отец... — прошептала Любина.

Нестор пытался представить себе Гаину-всадницу. Со страшной чёрной тамгой на челе. Не получалось.

Стояла перед ним, освещённая весенним солнцем, наполненная ожиданием и надеждами... готовая принять все грехи и искушенья на земле, во имя настоящего и единственного своего счастья — сына... Гайка, Гаина, не ведаешь того, что никто в мире не постиг величия самоотверженности женской души, её отваги, её безумия... Все будут тебя осуждать — и осудят. Плюнут в душу, растопчут честь. А твоё сердце кровоточащее... надолго ль хватит его?..

   — Не осуди, Любина, грешницу Гайку. Велика боль в её сердце. Велико несчастье выпало ей в жизни.

   — Я что? — отшатнулась Любина. — Я бы вот и сама... куда-то сбежала... К разбойникам, что ли... или в прорубь... Если бы не моя Княжья Рута. Ради неё и живу...

Любина тихо выскользнула из светлицы. От её голоса, от придушенных слёз в горнице, казалось, повисла густая седая горечь. Кто измерил горе женской судьбы, глубину таких чувств, как любовь и ненависть? Вот и старая Нега... Гневная, растерзанная испытаниями Гаина... И эта многотерпеливая тихая Любина... Русская женщина... Как вмещаешь в сердце своё доброту, великую любовь к детям своим, когда сама измучена жизнью и жестокой судьбой! Богородица Пресвятая, может, потому на Руси тебе больше всего храмов и почестей воздаётся, что муки и страдания материнские никто ни измерить, ни разделить не может, но они наиболее близки и понятны людям... Ведь это она, многотерпеливица мать, продолжает род русского племени. Закаляет сердца своих сыновей, посылает их на битву, на степные заставы, где складывают они свои буйные головы, где засевают землю белыми костьми, а кровию горячей поят сочные травы...

Была ли ещё на свете такая сила, как любовь женщины и матери?..

Не было. И нет...


У каждого человека своя высота в жизни.

Князь Всеволод чувствовал, что уже достиг своей высоты. И что иной для него уже не будет. Как не будет пути в заоблачные дали, а только... наклонная дорожка в матушку-землю. Может, из-за этого с такой жадностью он теперь всматривался в небеса. Ибо всё недоступное — всегда прекрасно и всегда влечёт к себе...

Недостижимой, как высота небес, осталась для него таинственная Живка. Осталась она там, на своём лесистом холме. Высокая, строгая, скупая на слова. Стояла у костра, который светил в её капище молодым ярким жаром, протягивала руки в пламя — и они не обжигались. Так рассказал Нерадец. Взглядом провожала его, отдаляя от себя. Живка так глядела на Нерадца, будто видела тропинку, по которой его князь ушёл в свою новую жизнь. Ушёл от неё навсегда, ибо неправедные дороги не возвращают людей назад. У князя же отныне не было праведной дороги.

...Нерадца встретила суровым окликом:

   — Князь прислал тебя за советом, но ему он уже не нужен.

   — Тяжело ему. Нет сил идти...

   — Сам выбрал такую стезю.

   — Стань рядом с ним. Будь ему опорой в жизни. Вдовцом ведь живёт. — Заглянул ей в глаза выжидательно.

Живка улыбнулась легко. Голубизну летнего неба напоминали её глаза.

   — Знаю, прислал тебя за этим. Но... не хочу смывать кровь брата с его совести.

   — Не он сие... Се я! — застонал Нерадец.

   — Нет, он сие сотворил, ибо желал этого. А ты холуй — выполнил его волю.

Нерадец поднял вверх лицо. Рыжеватые с сединой брови словно переломились посредине, и от этого лицо его стало гордым.

   — Он — князь. Холопы должны исполнять его волю.

Живка поджала твёрдые губы. Её худые щёки, казалось, запали ещё больше.

   — Тогда пусть отмывает сам кровь брата со своей совести.

   — Кабы мог... — вздохнул верный посланец.

   — Раньше — мог.

   — Тогда ты была рядом. Просит тебя...

   — Неровня я ему, скажи. Пусть ищет боярыню аль княгиню из чужих сторон.

   — Уже была греческая царевна. Ничего не получил от неё. Гордыню лишь... Сети заговоров... Это от неё ведь всё... А ему нужен покой сердца. Хотя бы в старости... Справедливую душу хочет иметь рядом! Говорил так.

   — Справедливую, говоришь! Нет, ему нужна блестящая ложь. Ведь ею он желает заполнить пустоту вокруг себя! Эта ложь и есть его самый страшный враг. Так и скажи. Она тихонечко подкрадывается к его сердцу и источает его, яко червь могильный. И опустошается его душа — обесценивается жизнь...

Нерадец топтался на месте.

   — Больно биешь, чародеица.

   — Такова истина... Иди. — И протянула руки к пламени костра.

И Нерадец ушёл, вобрав голову в плечи... Украдкой оглянулся уже за порогом. Заснеженное капище сливалось с заснеженным холмом, и казалось, что стоит среди леса большая белая гора. Там осталась Живка...

Над головой шумели-стонали густые верхушки сосен и елей. Помутнело белое небо, засвистела пурга, закрутила огромными белыми хвостами. Лошади словно не касались копытами земли, летели по сугробам. Ветер изо всех сил гнал их вперёд. К лицу прилипал мокрый снег. Слепил глаза, мутил душу...

Куда его несёт?.. Не всё ли равно куда...

Наутро его прибило ко граду Луческу.

Волынские города жили беспечнее киевских и переяславских. Половцы сюда не добегали. Западные соседи ссорились между собой, и не было им пока времени до волынских или галицких земель. Врата Луческа были открытыми, никто не остановил въезжающих саней, никто не встретил их возле двора князя луческого Ярополка, меньшего Изяславича. Нерадец почувствовал что-то неладное.

Челядники сказали Нерадцу: «Ярополка в граде нет. Побежал в Польшу».

Ещё недавно Ярополк Изяславич изгнал из вотчин братьев своих Ростиславичей, надумал даже идти против своего дяди — великого киевского князя Всеволода. И Всеволод послал на него сына Владимира. Тот ухватил его за ворот и так тряхнул, что Ярополк сразу же оказался в Луческе и смирился со своей судьбой. Так, по крайней мере, думал Всеволод.

Но почему нынче побежал в Польшу?

Нерадец не сомневался — против его князя пойдёт! Он, видать, хочет отбить у Всеволода этот стол, если не для себя лично, то для своего старшего брата Святополка.

«Недоброе замыслил, Ярополче... Недоброе...» Темнеют очи Нерадца. Он плотнее закутывается в свой кожух, взглядом что-то выщупывает в удаляющейся, едва заметной дороге. Нужно быстрее убираться отсюда.

Только сани Нерадца выскочили вновь за валы Луческа, как ему навстречу выкатился из-за поворота отряд всадников. Ещё издали Нерадец догадался — дружина князя Ярополка. Когда поравнялись, сотский, ехавший впереди, переспросил, куда и зачем следует санник.

   — Еду домой, а был на торгу... — втягивая голову в плечи, ответил Нерадец.

А сам от страха, которого никогда не знал перед врагом, ожидал следующего вопроса — в каком же селении или в градке стоит его, Нерадцев, дом?.. И уже, опустив голову, ожидал, что мечники Ярополка его тут же поймают на лжи и поведут на расправу к Ярополку.

Но сотский не задал такого естественного вопроса — где стоит изба Нерадца. Сотский был обеспокоен иным.

   — Не встречал ли, братец, в нашем крае неизвестного отряда? Говорят, здесь где-то блуждает князь Всеволод.

   — Не видел, брат, — вздохнул Нерадец, оправившись от страха.

   — Тогда приставай к нам. Дома что делать будешь зимой? Пойдём с князем Ярополком.

   — А куда? Далеко? — живо отозвался Нерадец.

   — Сначала на Звенигород.

   — Зачем туда? — закричали сотскому мечники.

   — Против брата Ярополчьего — Давида. Заберём его волости.

   — Постоим за князя Ярополка! — охотно подхватил Нерадец и стегнул лошадей.

А что будет далее? Он не знал. Но понимал, что сейчас необходимо прикинуться Ярополчьим поспешителем. Дабы как-то выкарабкаться на свободу из этого неожиданного полона...

Нерадец понял, что Изяславич жаждет столкнуть Всеволода. Но если он догадается соединиться с Олегом Гориславичем и другими противниками — Святославичами? Беда тогда будет и Всеволоду, и ему.

Когда-то Всеволод, убоявшись Гориславича, который сидел в далёкой Тмутаракани, предусмотрительно выслал его насильно к грекам, на остров Родос. В этом Всеволоду помогли хазары тамошние — они выкрали Олега из каменных палат тмутараканских, бросили его на галеру и отправили в ссылку. Но увёртливый Гориславич через три года самовольно возвратился назад. За его спиной теперь были богатые греческие роды, купчины, родственники его новой жены-грекини, а может, и многие вельможи Византии...

Тяжёлые думы одолевали Нерадца. Но он тем не менее вместе со всеми хозяйничал возле саней, что собрались со всего Луческа и шли в обозе Ярополчьих мечников. Нерадец даже стал с кем-то разглагольствовать о том, что где-то от кого-то слыхивал, будто Давид позвал к себе Всеволода, дабы уговорить его отдать ему удел Луческий, забрав его у Ярополка. Хитрил. Плёл сети не хуже опытного ромея!

Вскоре их догнал и сам князь Ярополк с дружиной. Маленький, подвижный, быстроглазый, он удовлетворённо оглядел свою рать и обоз и повёл их на Звенигород. Значит, челядины врали, будто Ярополк в Польше? А может, ещё не успел?..

С обеих сторон дороги подступали густые дубовые и сосновые леса, заваленные сугробами. Дорога была плохо наезженной, лошади быстро устали. Ярополк решил, вот лишь переночуют в лесу, яко тати — тихо, и незамеченными затем ворвутся на рассвете в Звенигород.

Жгли костры из поваленных сосен. На вертелах запекали пойманных тут же зайцев. Ярополк сидел на своих санях, недалеко от костра, время от времени наклонял в рот окрин с душистым хмельным мёдом. Его узкое остроносое лицо раскраснелось. Он шёл навстречу своему торжеству...

Нерадец тихо подошёл к Ярополку. Что-то сказал ему. Тот захохотал, спиной упал на подушки, лежавшие в его санках. Мечники начали игрище у костра — грелись. Да и знали, что сия потеха князю их по вкусу.

Позже заметили в угасающем свете костра, как Нерадец отвязывал вожжи, как он не торопясь выводил свои сани с поляны. Думали, князь Ярополк куда-то его послал.

Только утром над поляной взлетел вопль:

   — Убили! Князя ведь убили!

Окружили молчаливым кольцом. Стягивали с голов шапки. Ярополк, распростёртый на своих подушках, улыбался в небо. В его животе торчал нож, давно покрытый инеем...

   — Сие Нерадец тот... — прошептал кто-то громко.

Все оглянулись. Нет, не было среди них этого здоровяка, что назвался Нерадцем. Ещё вечером ведь уехал... Где же он теперь? Один ветер знает!..

...Нерадец мчал на санках не оглядываясь. Мчал, гонимый страхом и отчаянием. Всю жизнь свою выполнял чужую волю, служил чужим прихотям и капризам. Искал для себя богатства. И, кажется, нашёл, но честь свою потерял. Чем вернуть её и как? И облегчит ли она его душу?


Всеволод, как никогда раньше, чувствовал себя после возвращения Нерадца сразу постаревшим и ослабевшим. Запёрся в своей ложнице, и боярин Чудин вновь заправлял всеми княжескими делами. Лишь когда митрополит Иоанн позвал князя на освящение церкви Святого Михаила во Всеволодовом монастыре, вышел он из княжеских палат. Угрюмо ходил следом за Иоанном, слушал — и не слышал торжественных песнопений, перезвон колоколов, осанну Богу... Всё это было для него уже не ново. Не возносило его души, не радовало сердца. В нём уже не было места для надежд, ибо надежды — лишь обман, ложь — это знал он отныне твёрдо. Так же, как и Божья милость. Никакой милости ни от кого нет. Это всё выдумка для тупых и слепых душой. Все эти крестители, святители, церкви, звоны, песнопения — блестящая ложь для ничтожных и отчаявшихся. Она не вылечивает сердце, когда в нём боль безысходная. Крикливые словеса о душе человека — ни к чему, коль воля его сломлена... От хора славящих — глохнут. От блеска риз и изречений нападает слепота... Но он-то видит... Видит всё вокруг себя! Вокруг него расплодилась стая льстецов и холопов. Ради богатства и высокой чести они готовы на всё, хотя сами не способны совершить ни одного порядочного поступка...

Всеволод смотрел на склонённые головы своих приближённых и почему-то ещё подумал, что когда-то, при отце его Ярославе, эти головы склонялись в искреннем уважении. А ныне склоняются из-за того, чтобы побольше вырвать из его рук милостей. Среди этих голов, склонённых подобострастно, и его гонитель и хулитель, князя Всеволода! И он, зная это, не может сам выпутаться из сетей алчущей стаи...

Боярин Чудин руководит нынче вместо него всеми делами. Потворствует мздоимству и холопству. Митрополит Иоанн жаждет также властвовать не только над душами людей, но и протянуть руку в княжьи палаты. Зовёт из Византии для Всеволода невесту-грекиню. А сия стая родственников, которая толчётся вокруг него! — только успевай бросать в их кошельки золото, серебро, волости... Все такие, как Ярополк, убиенный по Божьему промыслу... или Олег Гориславич, который ныне отторгнул от власти Киева Тмутараканскую землю и отдал её грекам. А братец Гориславича — Роман, который водил орды половецкие на Русь, пока не слёг костьми под стенами Воиня... Или другой Святослав — Глеб, который метался то в Тмутараканской земле, то в Новгородской, пока не упокоился в Зырянских лесах... Среди братьев-князей есть и чистый разбойник Давид Игоревич, что нынче на днепровском лимане грабит греческих да арабских купчин...

Где взять силы, дабы удержать завистливость князей-грабителей, дабы отнять у них охоту ходить с дружинами один на другого? И как ему, Всеволоду, защитить себя и душу свою от притязаний пронырливых бояр, княжат и отцов духовных?

Бежать в Печеры... к монахам... В их глубоких удушливых норах найти для себя успокоенье. Нет, знает Всеволод, и там от себя не убежишь...


Старость неожиданно и преждевременно подкатилась к Всеволоду. От страха ли за грехи свои или от одиночества сердца. Будто белая колдунья Живка отобрала у него своими чародейскими очами остатки надежд на радость и покой.

Вырваться бы на свободу. Хотя бы на время... Отойти бы душой, отдохнуть от окружающих лиц...

В такие минуты он звал отроков и приказывал седлать себе коня. Один выезжал за Лядские ворота, спускался в Хрещатый лог, ехал через Перевесище по лесистым холмам. Из-под копыт коня выпархивали птицы. По кустам разбегались быстроногие зайцы. У ручейков и зарослей вокруг прудов толклись кулики и трясогузки, на ветвях верб колыхались белые пушистые колыбельки ремезов. А весной здесь неистовствовали соловьи, высвистывали дрозды, олыпанки, томно стонали иволги.

Всеволод пускал лошадь на свободу, сам шёл нетронутыми травами, среди мяты, роман-зелья, петровых батогов, шёл к знакомой развесистой груше.

В тот весенний тёплый день он снова брёл по лесистым киевским взгорьям. Тяжёлые мысли улетучились, душа успокаивалась от однообразного шелестения листвы. Вдруг заметил, как зашатались густые ветки ольхи. Кто сие? Олень? Тать?

Медленно снял с плеча лук, натянул тугую тетиву и опустил её. Она медленно зазвенела. А впереди, в кустах ольхи, кто-то тонко ахнул.

   — Кто там? — вскрикнул растерянный Всеволод.

   — Не убивай меня! — от ольшаника отозвался к нему плаксивый и испуганный женский голос.

   — Выходи, ведь не вижу!

Ветки ольхи шевельнулись. На полянку вышла высокогрудая чернявая женщина. С головы её на круглые плечи упала шёлковая хуста, поверх белой сорочки с богатой вышивкой была надета свитка из тонкой вольницы. Женщина держала за руку мальчика.

   — Чья будешь?

   — Сама своя, — вызывающе и даже гневно ответила женщина. Будто стряхнула со своих плеч испуг и гордо повела головой с уложенной венцом чёрной косой.

   — Сё Килька, — мальчик спокойно ткнул пальцем в её бок.

   — Килина, — дёрнула она мальчишку за руку. — Сколько уже тебе говорила? Я — Килина.

   — А ты чей же такой мудрый?

Мальчишка опустил глаза, замолчал. Килина гордо повела плечом:

   — Сё Гордята, сын воеводы Яна Вышатича.

   — А ведь говорила, что не воеводы, а Нерадца!

   — Говорила, ибо люди так сказывали. А воевода всё равно считает тебя сыном, значит, ты и есть его сын, — Килина не спускала жгуче-чёрных глаз с Всеволода. Ведь она сразу его узнала. — Князю нужно отвечать как есть.

   — Откуда знаешь, что я князь? — удивился Всеволод. А был он в простой полотняной рубахе и сапогах. Не любил рядиться на прогулки.

   — Видела на Горе. Живу ведь в доме Вышатича.

Всеволод забросил лук за плечо, подошёл ближе.

Килина зарделась, даже побелели на её лице редкие глубокие рябинки.

   — А я и не приметил тебя. — Всеволод метнул из-под седых бровей на неё взгляд.

   — Где уж приметить. Не боярыня ведь, челядница! Хотя и из знатного рода! — вызывающе подняла голову. Голос её дрогнул. Глаза, её узкие чёрные глаза, ещё больше сузились и полоснули как лезвием.

   — Какой же твой род, Килина?

На широких скулах вспыхнули красные пятна.

   — Отец мой — половецкий хан Осень. А мать-русинка померла в вежах половецких, когда я была вот такою, как Гордята. Именно тогда и появился боярин со словом от князя киевского. И забрал сиротинку в свой дом, да пошлёт ему Бог добро за это.

Величавая осанка, высокая лебединая шея и хищная складка у рта. В самом деле — играла в ней горячая кровь дикого половецкого племени. И лукавство бесхитростное проглядывало во взгляде. И пылкая откровенность. Было что-то привлекательное в её искренности и такой естественной, ненапускной горделивости.

Килина всё ещё с вызывающей смелостью заглядывала в лицо князя, а на её губах уже появилась горькая усмешка. Вот, мол, каков у меня род. Но я не гнушаюсь им. И перед тобой, князь, не скрываюсь, и спины ни перед кем не гну, что рода худого... половецкого... Разве есть её в том вина? Лишь беда её...

Князь Всеволод будто понял эту её безмолвную речь и её боль. И простил ей вызывающий тон, за который хотела спрятаться эта обойдённая судьбой женщина. Вишь, у каждого человека, коль ему заглянуть в душу, есть своя беда. Великая или малая. Но хорошо тому, кто может так отважно выплеснуть боль своей души и своё отчаяние. А если все годы нести в себе эту боль, зачерствеет человек от зависти к вольным, от жадности, от переполняющего его бесчестия...

   — Счастлива еси, жена. Вольна в своих словах. Душой вольна. — Всеволод устремил свой взгляд куда-то вдаль; душа его, видела Килина, витала где-то там, далеко от неё.

   — Что я имею от этой воли, князь? — пылко зашептала она. — Всю жизнь должна гнуть спину перед боярином. За кусок хлеба чёрствого.

   — Почему не станешь боярыней? Воевода Ян — вдовец. Сына его, вижу, холишь, как мать.

Узкие глаза Килины загорелись.

   — Боярыней не могу стать — неровня ему. А сына... Я выкрала для него Гордяту. Свет ему был не мил.

   — Доброе дело сделала, Килина. Можешь заглянуть в душу чужую. Сие не каждому дано!

   — Да не каждый знает, что такое одиночество, — вздохнула Килина. — А в мою душу кто заглянет? — Она удручённо махнула рукой.

Брови Всеволода подскочили вверх. Действительно, так ли уж часто стараются люди понять друг друга? Эта простолюдинка, всю жизнь терпящая унижения, сумела заприметить тоску и отчаяние в душе Вышатича, сумела вот услужить ему — на старость одинокую сына ему добыла... И он, велеможный киевский князь, так же тоскует и одинок на белом свете. Только не от бедности, не от отсутствия славы рода своего. Скорее от их избытка. Вот он, например, может осчастливить Килину, подарив ей благодатьство[141] — какое-нибудь сельцо. А ему кто поможет? Никто.

   — Килина, коль желаешь, освобожу тебя от боярской опеки. Землицы немного выделю.

   — Кня-а-язь! — ахнула Килина и вытянулась как струна. Руки её, поднятые вверх, дрожали. — Князь...

Всеволод отметил про себя, что гордая дщерь хана Осеня и русской полонянки не настолько ничтожна душой, чтобы упасть перед ним на колени.

   — Даю тебе погост под Вышгородом... Два села даю. Хозяйничай как свободная боярыня. И молись за спасенье души моей...

   — Вовек буду молиться... — шептала Килина, прижимая ладони к щекам. — Храм тебе поставлю...

Потом вдруг схватила князя за руку, прижалась к ней твёрдыми горячими губами.

   — Ты правду молвишь? Без обмана?

Всеволод разгневанно выдернул руку.

   — Великому киевскому князю недостойно слов на ветер бросать. Завтра и скажу боярину Чудину: пусть отпишет тебе два княжьих села — Белозорье и Лесовицу.

   — И терем смогу там поставить?

   — Терем там есть. Моих праотцев терем стоит там. Будешь в нём осподарыней.

Килина закрыла пылающее лицо ладонями.

Всеволод не спеша двинулся дальше. На душе у него появилось удивительное облегченье. Наверное, Килина долго ещё будет стоять вот так оторопело, не веря внезапно свалившемуся счастью. Усмехнулся: всё-таки великая и сладкая сила эта — власть, когда идёт она на пользу людям, а не для пролития крови...

А Килина бросилась было бежать за князем, но за что-то зацепилась, упала. Потом поднялась, заплакала. Гордята с удивлением смотрел на её обильные слёзы, которые Килина не вытирала и которые стекали по лицу прямо на траву. Мальчик сорвал два цветка ромашки и протянул своей няньке:

   — Не плачь, Килька. Князь добрый, да?

Она молча прижала его к себе:

   — Может, и добрый, Гордятка. А может, насмеялся. Идём-ка домой...


Со времён старого Кия не было, наверное, такого тяжкого лета для киевлян, каким выдалось лето 6600-е от сотворения мира, или 1092-е от рождения Христа. На Бабином Торжке и наиболее многолюдных подольских торжищах вспыхивали стихийные веча. Простой люд Киева изнемогал от голода и разоренья. Без конца увеличивались и без того большие выплаты и виры — за пользование землёй, водой для питья с труб, лавками, ларями на торгах. Придумывали всё новые и новые пошлины и потяги — за то, что есть воз, соха, плуг, конь, вол, коза, гончарный круг или печь для выжигания горшков и кирпича. Брали увеличенные продажи и правежи от рыбаков, лодочников, кожемяк, лучников, кричников, кузнецов — ото всего чёрного киевского и слободского люда, расселившегося вдоль Почайны, Киянки и Глубочицы, ставившего свои хижины в пущах возле Лыбеди, за Хрещатым яром, за Перевесищем. Большие правежи правили с окольных смердов, которые везли в Киев мехи с зерном и мукой, бочки с медами и воском, связки отделанных кож, туши говяды, баранов, свиней. И смерды приостановили подвоз продуктов на киевские торжища. Торговые площади опустели. Голод постучал костлявой рукой в двери хижин и домов киевлян.

В жару начали повально умирать дети, за ними пошли в царство Пека многие старики и старухи. Гробовщики не успевали делать гробы для покойников. В городе стали появляться волхвы и призывать чёрный люд на расправу с богатеями. Над Почайной и Лыбедью загорелись старые моховицы. От них огонь переметнулся на высохшие от жары соседние пущи и нощеденно пожирал леса вокруг Киева. Чёрный смрадный дым окутал узкие улочки и переулки ремесленного и торгового Подола, горьковатым туманом стелился над плёсом Днепра. Ветра не было ни на единый вздох. Горячее летнее солнце выжигало всю влагу вокруг. Каждый раз приходилось спускаться с крутых косогоров к днепровской воде, к Почайне, и таскать в вёдрах воду. Ибо в колодцах вода также исчезла.

А тут ещё новые знамения бед. Среди бела дня на небе появился огромный светлый шар, который то опускался, то вновь поднимался и таял в вышине. По бедняцким времянкам и мазанкам поползли недобрые слухи. Одни говорили, что скоро настанет конец света, который возвещали черноризцы. Волхвы же, вольно бродившие меж людьми на торжищах, молвили о гневе старых забытых богов, а наипаче о Перуне, который наслал на людей засуху и мор. Это он ночами мечет огневицы по небу и жжёт вокруг пересохшие болота и леса.

Скопец Еремея, вернувшись из-под Полоцка на Двине, рассказывал о мертвецах, вставших из могил и изгнавших из стольного града кривичей князя Всеслава, который ещё во времена Изяслава сидел на киевском столе по воле киевлян. Сей князь, умевший, как молвили, волхвовать, не мог себе ничем помочь. На улицах Полоцка ночью слышен был топот, то мертвецы на конях объезжали город, стучали в двери домов, уязвляли смертным ядом или даже стрелой богатых, попрятавшихся в своих щелях. И что самое страшное — в Полоцкой земле и по всему Подвинью появились такие же стаи мертвецов-татей. Жгли боярские и княжеские погосты, отбирали зерно, одежду, мечи, грабили купеческие обозы...

Игумен печерский Иван отправился к Всеволоду рассказать о беде. Видать, русичи разгневали Всевышнего.

   — Ибо сказано: сломаю гордыню вашу, и будет напрасным упрямство ваше, убьёт вас меч пришедший, и будет земля разорена, и дворы ваши пусты будут.

Всеволод угнетённо оглядывался. Где же сын его старший — Владимир? Без него он не может найти выхода. Видел сам: страх и шатание начались среди людей. Города и сёла пустели. На полях не паслись табуны и стада. Нивы поросли бурьяном, стали пристанищем для дикого зверя. Скорбь и печаль разлились по Русской земле. А теперь ещё полоцкий Всеслав своим чародейством поднял мятежи на всю Полоччину. Банды грабителей могут прийти и сюда...

Игумен Иван поучительно вознёс палец вверх:

   — Великий князь, чадо великого Ярослава! Нельзя падати в отчаянье. Властью своей должен крепить Русь. Что вокруг тебя нет мужей смысленых? Что одних лоснящихся от жира льстецов и старцев около себя держишь? За елей и ладан, каким тебя окуривают? Для мужа державного это конец. Смерть его яко державца!

Всеволод ёжился от слов игумена. В самом деле, ведь кто его окружает? Одни, как Чудин, старые и древние — и потому злобствуют на всё молодое и умное, которому принадлежит будущее. Они забыли, как и меч держать в руке. Другие — помоложе — хищные и цепкие — расхватали земли, какие он раздавал, и разбежались от него. Иные — обиду в сердце затаили. Молча радуются беспомощности его. На одного сына своего Владимира может положиться, потому и гоняет его по всей земле Русской: то в Ростов, то в Суздаль, то в Чернигов, то в Переяслав... Нет возле него другой опоры...

   — А ты, князь, первым подай руку своим старым боярам. Чрез них и руководи.

   — Не захотят.

   — Здесь мы тебе поможем. Подопрём тебя. Бояры киевские подвластны обители нашей. Вот хотя бы и старый воевода Ян Вышатич. Обижен он твоим невниманием. Позови к себе — муж смысленый есть. Из более молодых призови к себе Торчина и Берендея.

   — Молоды ещё.

   — Ого-го! По тридцать лет за плечами! Иисус Христос в тридцать и три чудеса творил на весь мир.

Всеволод размышлял. Чесал за ухом. Не любил, когда поучали книжно. Сам знал больше иных — и тем не хвастал. Но заметил, чем меньше знает человек из писаний и чем меньше отягощал свою память знаниями, тем больше ссылался на прочтённое.

Всё же пришлось слушаться советов игумена. Пришлось князю Всеволоду склонить пред ним свою седеющую голову. И ещё за Килину выслушивать упрёки. Негоже ибо князю земли Русской раздавать сёла худородным, да ещё женщинам. Другое дело — дать земли монастырю или какому боярину за заслуги.

   — Или князь хочет взять её в жёны? — настороженно прищуривал чёрный глаз игумен Иван.

Всеволод вертелся под его пристальным острым взглядом. Можно было бы и в жёны, известное дело, взять, но не по душе вот эта чрезмерная возносливость её. Ему бы такую, как Живка. То верная опора. Нелукавая и честная. А наложниц — их полно везде. Только пальцем помани! Да они уж опостылели ему. Глупы, но хитроваты, все что-то желают выпросить у него. Платье ль, монисто ль, хусту, а то и землю. Эти мелкие хлопоты связывают его, как верёвки лаптя ногу.

Пока Всеволод размышлял, игумен Иван вместе с другими державными делами решил и это.

Как-то вечером привёл в княжьи палаты женщину в одеянье монахини. Лишь глаза блестели из-под чёрной накидки. Маленькие, колючие, острые — будто лихорадочные.

   — Сие Елена, — молвил игумен. — Бери в жёны.

   — Над князем издеваешься? — разгневался Всеволод.

   — Побойся Бога! Ты державный муж и не можешь блудить. Грех упадёт на всех нас. Елена же дальний отпрыск болгарских царей. Сызмальства воспитывалась в обители Святого Петра. Научена книжной мудрости. За её спиной — ни князей, ни велеможных родов. Не будут тянуть руки к твоему столу и к твоим кошелям. Тиха и смирна.

   — Но... она зла! — Всеволод поймал острый взгляд.

   — Станет княгиней — и твёрдость её будет оберегать дом от твоих многочисленных просителей. Зачем им душу раскрывать? Дабы каждый мог плюнуть?

Всеволод удивлялся этим хлопотам игумена и его доводам. Возможно, так и нужно к этому относиться. Возможно, такой и должна быть жена князя.

С тех пор игумен Иван стал первым советчиком князя. И самое первое дело, за которое он взялся, стал возвращать ко двору некоторых старых заслуженных бояр. Так вынырнул из забытья и давнишний киевский тысяцкий — воевода Ян.


Ян Вышатич с великой охотой согласился идти в Полоцкую землю. Именно тогда стояли жаркие дни месяца липеня, который ещё называли июлем. Дремучие леса обступали стольный град когда-то многолюдного племени кривичей. Озера и озерки, болота и болотца подступали к самым валам города. Лишь Двина, плавно изогнувшись серебристой подковой вокруг города, стремительно несла свои воды к Варяжскому морю. Звенела её волна, накатываясь на золотистый песчаный берег. Будто песню пела. Может, оттого назвали её славяне-кривичи так мило и звонко — Дзвина, то есть та, которая звенит. В том месте, где в Двину впадает тихая задумчивая Полоть, на высоком каменистом кряже стоял стольный град давних кривичей — Полоцк. Русло Полоти пролегало по заболоченной равнине. Впритык к ней подходили непроходимые леса, которые тянулись здесь на сотни, а может, и тысячи вёрст.

Дорогой им встречались нищие — всё больше старики и дети. Они подходили к дружинникам Яна, протягивали к ним костлявые, морщинистые руки за милостыней, уставившись бесцветными глазами, гнусавили жалостливые слова. И чем ближе подходили они к Полоцку, тем больше встречалось попрошаек. Ян тревожно поднимался в стременах, осматривал дорогу. Сколько же их ещё будет впереди? Ему казалось, что в городе уже никого не осталось из горожан — все подались попрошайничать.

К вечеру приблизился воевода к городу, но не решался в него заходить. Кто знает, что наволхвовал этот старый чародей Всеслав, наследник Рогнединого рода. А если в самом деле там мертвецы рыскали по улицам! На краю болота, поросшего кустами низких верб и кривыми, будто согнутыми, соснами, разбили стан. Так было безопаснее — от болота уже никто не мог неожиданно подкрасться. С другой стороны стана поднимались песчаные холмы. Здесь, у их подножия, поставили стражников из лучников.

После обычного ужина мечники Яна пригасили костры, пустили на травы спутанных лошадей. Подложив под головы сёдла, а под бока мечи и луки с колчанами, улеглись спать.

Яна, однако, сон не брал. Мысли уводили назад, в стольный Киев, воскрешая разговор его с князем Всеволодом, который их замирил. Ян не упрекнул и словом князя, что забрал у него челядницу Килину. Лукавая и льстивая, она давно стала для Яна тяжёлой необходимостью, которую нельзя уже было терпеть из-за её нахальства и гонористости, но от которой не было возможности и избавиться. Но и без Килины Ян из-за многолетней привычки не представлял своего быта. Поэтому, когда капризная челядница огласила Яну о милости к ней великого князя, душа Вышатича взбунтовалась. Считал её вечной принадлежностью своего дома, как серебряную чашу или глиняный горшок. Усматривал в этом поступке князя посягательство на покой своего домашнего очага, на честь рода и на свою собственность.

Давнишняя неприязнь к Всеволоду, подозренья о его виновности в гибели бывшего доброго покровителя Яна — князя Изяслава вспыхнули в нём с новой силой. Поскакал в Туров, как когда-то в Краков, где сидел старший сын Изяслава — Святополк, изгнанный новгородцами. Именно он по старшинству и обычаю Русской земли должен был восседать на отчем столе в Киеве. Но заячья душа Святополка убежала в пятки, когда Вышатич стал звать войной идти на Киев и отобрать у своего греховного дядьки отчий стол.

Потеряв надежду, возвратился воевода назад.

Потому, когда Всеволод позвал к себе Вышатича, воевода настороженно пошёл к нему. Может, узнал о его путешествии в Туров? Может, Килина что-то сболтнула лишнее, ибо, молвят, князь остался к ней благосклонен: в Белозерье, в терем её, время от времени наведывается... Доконает его эта челядница-боярыня!

Но все страхи его улетучились, когда Чудин шепнул ему на ухо:

   — Князь жалует... Посылает с дружиной... смотри же...

Яном вновь овладело забытое честолюбие. Теперь у него был законный наследник, который продолжит если не род, то имя его в последующем колене. Иногда, глядя на мальчишеские забавы Гордяты, изнывал душой, и отчаянье вдруг сжимало его сердце. Но детская рассудительность Гордяты всегда тушила его гнев. Паренёк доверительно заглядывал ему в глаза и искренне обещал: «Коль вырасту, я также буду тебя кормить со своего стола и подарю тебе лошадь...»

В конечном итоге жизнь воеводы изменилась с того времени, как Килина привезла ему Гордяту. И он уже верил, что это его собственный сын, уже прикипел к нему душой. Даже Гаина стёрлась из памяти, отступила в тень пред новыми хлопотами Яна о сыне.

Теперь, когда под стенами Полоцка мучила бессонница, он потихоньку обдумывал, как лучше услужить Всеволоду, как усмирить взбунтовавшуюся землю кривичей, как прекратить голод и это повальное нищенство? Послать нужно гонца к князю, дабы прислал сюда обоз с хлебом; видать, люди не доживут до нового урожая, вымрут. Будет некому жать дозревающие нынче хлеба. А коль и соберут зерно, то биричи и тиуны либо эти стаи голодных нищих, бродящих по лесам и дорогам, отберут у смердов хлеб.

Эти думы вконец измотали Яна. От жара угасающего костра ему в спину струилось тепло. Ноги нагрелись под овчиной, грудь вдыхала пахучий воздух зелёных лесов. На тёмном ночном небе высеялись остроглазые звёзды-огневицы. Земля пахла травами и кореньями. Тяжёлыми сладостными каплями падали в душу томные, сквозь сон сорвавшиеся птичьи стоны.

Лето... Уж которое оно в жизни боярина Яна Вышатича, и со счета сбился! — но каждый раз ему кажется, что такое встречает впервые, что раньше всё воспринимал не так болезненно-прощально.

Вдруг слух его уловил чужое движение, треск сухих ветвей под осторожными шагами. Напрягся, — возможно, это конь чей-то близко щиплет траву.

   — Кось-кось-кось...

Никто не отозвался на его зов. Лишь сухие ветви затрещали под быстрыми удаляющимися шагами. Вепрь? Зверолов? Сна как не бывало. Вновь прислушивался, вновь напрягал зрение и слух. Ухо вдруг уловило в равномерном шуме леса какое-то далёкое улюлюканье. Будто бы на охоте мчали загонщики, своим воем загоняя зверя на стрелков. Тот воинственный клич нёсся над плёсом Полоти и глухо тонул в лесных чащобах. Потом поднималась его новая волна. Будто уже с другого конца. Воевода окликнул стражников:

   — Слышите голоса? — Ещё не верил себе.

   — Слышим... — ответили те шёпотом.

   — Что это?

   — Наверное, мертвецы...

И в это время со стороны болота послышался выразительный свист. Не резкий, а какой-то стонущий, протяжный. Следом за ним все услышали чавканье болота. Всё ближе, ближе...

Весь стан уже был на ногах. Страх омертвил души воинов. Может, это на них идут те навьи, о которых повествовал черноризец Еремея?

   — На коней! — тихо сказал Вышатич.

Но дружинники оторопело стояли на месте. Бежать за лошадьми, разбредшимися вокруг стана, никто не отважился. А здесь с болота надвигалось многоногое чавканье, храпенье лошадей, тяжёлое дыханье... Кто они?.. Над болотом стоял густой белый туман. Ничего не было видно. Только слышно шлёпанье по жиже многочисленных ног, и оно неумолимо приближалось к ним...

Дружинники тесно прижались спинами один к другому, ощетинились копьями. Невидимые всадники наконец стали видимыми — выбрались на сухую твердь. Они не видели молчаливых воинов, тихо направились вдоль болота. Никто не послал им вослед ни копья, ни стрелы. Мертвецы, вставшие из болота, ведь были неуязвимы.

   — Покойники... пошли на град... Пить кровь из живых. Сие все волхвовские чары старого Всеслава... — шептали потом воины Вышатича, когда страх встречи с неизвестностью прошёл.

На своём веку воеводе приходилось много ходить в походы — и против половчинов, и против дружин мятежных князей, и против волхвов-бунтовщиков. Но против мертвецов?..

Издали снова донёсся протяжный свист. Будто мученический стон... Что это?..

Утром со страхом въезжали в Полоцк. Опустевшие, будто вымершие улицы и дома. Никто их не встречал, никто не расспрашивал. Не было слышно ни пения петухов, ни рёва скота, ни псового брёха. Лишь какой-то невидимый шорох за оградами. Спинами и затылками чувствовали на себе чьи-то тяжёлые взгляды. Оглядывались — никого не видели, лишь за тынами шорох. Звонко тарахтели под копытами деревянные мостовые.

В центре города их молчаливо встретило два деревянных храма. Рядом стояли почерневшие, с провалившимися крышами высокие пятистенные строения: наверное, забытые людьми и старыми богами давние капища кривичанского племени. От старых времён до Всеслава-чародея они сосуществовали рядом с христианскими церквами. В душах полочан, наверное, нашлось место для всех добродетелей и добротворцев человеческих. А нетерпимые фанатики греки не достигали своими изуверскими гонениями этого глухого заболоченного края. Вот и стояли доныне рядом — храмы старые и новые.

У разрушенного капища дружинники увидели старую, согнутую в три погибели женщину. Она не шевелясь сидела у свежего холмика земли.

   — Что произошло в граде? — склонился к ней с седла Вышатич. — Где гражане?

Женщина подняла на него опухшее, будто ослепшее лицо и молчала.

   — Или враг какой, или мор сгубил людей?

   — Навьи... — глухо ответила наконец она. — А ты кто? Ты живой или мертвец?

   — Я воевода Вышатич.

Женщина недоверчиво глядела на Яна.

   — Детей моих забрали... Теперь моя очередь...

   — Дайте ей хлеба...

Кто-то из дружинников бросил ей хлеба. Женщина схватила его, обеими руками прижала к лицу.

   — Где же князь ваш Всеслав? — допытывался Ян.

   — Сидит на горе... в тереме своём. Ожидает, пока его живьём сожгут полочане. Они обсели княжью гору.

   — Будем спасать Всеслава! — обернулся Вышатич к своим воинам. — Мятежные холопы не имеют права поднимать руку на князя. Гей, сотский! А ну-ка, закрой ворота Полоцка, чтоб никто не зашёл в город. Да найди священников, чтоб освятили стены домов гражан. Изгоним нечистую силу из Полоцкой земли.

   — Ты, воевода, лучше выгони тиунов и укроти алчных посадников да всех этих метельников княжьих!..

Из-за стены старого капища вышел невысокий худой парень с белыми как лен волосами до плеч. В руках он держал сучковатую палку.

   — А это что за явление?

   — Вот этой палицей отгоняю таких вот обдирал, как ты. Зачем приехал? Домучить не домученных голодом?

   — Яко нарекают тебя?

   — Катись отселя! — кто-то крикнул из-за кустов Вышатичу. Под ноги коня упал камень.

Яновы всадники молниеносно стащили с плеч луки. Прошумели в воздухе стрелы. Воины окружили беловолосого полочанина с палицей, выбили её из рук.

   — Ты подстрекаешь полочан? Вяжите его!

Беловолосый парень уже лежал распростёртым на земле.

Воины Яна Вышатича своё дело знали.

   — Тьфу! — пленник плюнул Яну в лицо. — Грабитель проклятый!..

Ему всунули в рот кляп. Он извивался всем телом, мотал головой, но вскоре притих. В Вышатича вновь полетели из-за плетня камни. Когда дружинники спешились и бросились туда, за оградой лишь что-то зашелестело и стало всё тихо.

Стража запирала и крепко охраняла ворота города. Таинственные всадники, появлявшиеся вечером из чащоб Полоти и Двины, носились теперь под стенами города, но их встречали стрелами острожники и отгоняли подальше. Говорили, что воевода Вышатич загнал отряды навьев-татей в самые глухие болота. Осада терема князя Всеслава мгновенно рассеялась.

На площади, у Божьих храмов, погиб беловолосый мятежный гончар Ставко. Воеводины мечники посадили его связанным на кол. Тут же было оповещено, что подобные наказания ждут каждого мятежника и бунтаря, осмелившегося поднять руку или непростительным словом осквернить власть полоцкого князя.

Скоро из Киева прибыл обоз с зерном из княжьих онбаров. Его раздали в долг под новый урожай голодающим полочанам. Воевода Ян передал утихомиренный град посаднику Юрию и князю-чародею Всеславу, правнуку Владимира и Рогнеды.

Сам же стал собираться в Киев.

...Возвращались с большой осторожностью. Стороной обходили города и веси — вокруг них в чащах и борах действовали многочисленные отряды больших и малых разбойницких ватаг, которых плодили засуха, голод и нежитовица[142].

Оставили за собою Полоцкую и Минскую землю. С осторожностью прошли черниговские леса и козелецкие пущи. Шли вдоль Десны-реки. И наконец вошли в пределы Киевской земли. Здесь почувствовали себя безопасно — ближе к стольному граду, к власти великого князя.

И вдруг, когда ощутили себя уже дома, на отряд Вышатича посыпались стрелы. Раздались воинственные клики. На дружинников неслись ошалевшие, вопившие, будто загонщики на охоте, всадники. Вышатич остановился. Его воины, сбившись в кучу, схватились за мечи. Но стремительный натиск неизвестных всадников смял отряд и с таким неистовством рассёк его копьями, что ему пришлось отступить в глубокий обрывистый овраг, на дне которого пузырилась гнилым духом хлябь. Лошади увязли в ней. А сверху всё сыпались и сыпались стрелы.

Обессилевшая дружина Вышатича вскоре пала духом. Иссяк и запас стрел. Тогда разбойники начали арканить одного за другим воинов и вытягивали их наверх из оврага.

Воеводу вытащили последним. Его поставили рядом со всеми и тут же начали готовить из верёвок петли. Вышатич отрешённо смотрел на ловкие приготовления татей-душегубов.

Уже висел на верёвке один дружинник. Подвели к дереву другого...

   — Давно не виделись, боярин. Узнал? — раздался за спиной воеводы голос. Голос этот был хриплым, бабским.

Вышатич обернулся. Он натолкнулся на суровый взгляд огромных серых глаз. Под мохнатой мужской шапкой разбойника чернел выжженный круг ханской тамги. Крепко стиснутый рот обозначил выступившие твёрдые желваки. И вдруг высокие тонкие брови знакомо шевельнулись... Вышатич похолодел. Гаина... Гайка... его боярыня...

   — Отпусти домой моих воинов, Гайка... Возьми мою жизнь. Этой цены тебе хватит? — Косые глаза Яна гневно разлетелись в стороны.

Гаина вновь свела брови у переносицы. Потом повернулась назад, к своим людям:

   — Сё боярин Вышатич, братья. Может, его отпустим?

   — За какую такую милость, Гайка? — возмутился рыжий бородач.

   — Когда-то меня спас... от огня Перунового. Нынче же сына моего... отобрал у меня...

   — Дабы вырастить из него такого же кровопивца? Любо, лю-у-бо! — едко проговорил рыжебородый.

   — Не гожусь судить их... братья. Рассудите сами.

Гаина быстро скрылась в зарослях. Оттуда послышались её всхлипывания.

   — Женщина — она всегда есть женщина. Матерь...

   — Гайка — наш главарь. Лучше всякого иного мужа. И отважна!

   — Что здесь за вече? — раздался голос рядом.

На краю оврага стоял гнедой конь, а с него наклонялся, рассматривая людей в овраге, всадник. Золотистая брачина его сорочки переливалась в лучах солнца. Большие тёмные глаза под широкими дугами бровей насмешливо рассматривали толпу людей. На его крутые сильные плечи свисали космы тёмных волос, и в них сверкнула большая серебряная серьга.

Вышатич подскочил от радости.

   — Князь Владимир, се я, Вышатич Ян! Княже! Помоги! Спаси!.. Тати нас загнали сюда!

Всадник молниеносно сдёрнул с плеча лук и натянул тетиву.

   — Бежим! — крикнул кто-то из людей Гаины, — Черниговский князь Владимир Мономах!.. Наскочил...

Разбойники бросились врассыпную.

   — Стой, не стреляй, князь! — остановил его Ян Вышатич. — Их не достанешь стрелами в чащобе. Обходи с дружиной овраг. А я здесь... Отсюда! Гей, дружина, за мечи!..

Владимир Мономах в следующую минуту выхватил турий рог из-за пояса и затрубил тревогу.

Княжья дружина, разворачивая свои ряды, собиралась вокруг Владимира. Тем временем князь приглядывался к действиям Вышатича, который пробирался по крутому склону оврага к нему.

   — А всё же Вышатич! — обрадовался Владимир Всеволодович. — Бежал за кабаном, а поймал боярина! Га-га-га!..

   — Повезло мне, князь, что наскочил сюда. Уже бы дрыгал на верёвке ногами! Х-ху... Как вон тот мой добрый молодец. Х-ху... — Вытирал рукавом своё вспотевшее лицо.

   — Кого будем теперь ловить, воевода? — хохотал князь.

   — Татей-душегубцев.

   — Татей? — недоверчиво посмотрел Владимир на воеводу.

   — Не шути над старым воеводой, князь, — обиженно набычился Ян. — Видишь, мой дружинник уже раскачивается на верёвке.

   — Кто же это его?.. — ужаснулся князь, только теперь рассмотрев дружинника, раскачивающегося под дубом.

   — Гайка... Греховная проскупица... — испуганно выдохнул Вышатич.

Владимир с недоверием воззрился на Вышатича. Боярин, наверное, свихнулся. Ещё такого не слыхивал он, чтоб женщина была главарём банды!

   — Идём отсюда, воевода. Угощу тебя пивом. Отойдёшь от испуга. — Владимир легко спрыгнул с седла.

Вышатич как-то странно хлебнул носом и, всё ещё шатаясь и оглядываясь, поплёлся за ним следом.

Вдруг он бросился в чащобу. Ему показалось, что перед ним в кустах мелькнули чьи-то босые ноги. Прислонился к дереву и вдруг завопил:

   — Вот она! Это она! Держите её!

Напротив него, прижавшись спиной к могучему стволу сосны, оцепенело стояла Гаина.

Дружинники Вышатича также узнали Гаину. Кто-то из них коротко хохотнул:

   — Теперь твоя очередь висеть на дереве, окаянная! — Наверное, это был тот дружинник, которому пришлось уж было распрощаться с жизнью и ощутить на своей шее петлю.

Гаина не двинулась с места. Во все глаза смотрела на Вышатича, как бы говоря ему: «Не узнавай, не узнавай, воевода!..» Но воевода отбежал и спрятался за спину князя Владимира, а потом, ткнув в неё пальцем, произнёс решительно:

   — Она!

   — Трус лукавый... — прошипела Гаина и протянула обе руки вперёд. Тут же дружинники их скрутили сыромятными ремнями.


Нега Короткая так и осталась жить в Претичевой избе. После половецкого набега не было кому поставить вдовице гридя Порея новую хижину. Никого не было теперь у неё. Был в живых только Нерадец. Но его, кровопивца человеческого, прокляла перед всеми богами. Потом надеялась на внука. Думала, что поставит на ноги Гордяту, с ним и будет доживать свой век. Отобрали у неё и внука. Теперь была совершенно одна. Горькими слезами оплакивала свою судьбу. Сыновей троих растила-лелеяла. Ни рук, ни бессонных ночей не жалела для них. Плохого в жизни не сделала — ни другу, ни врагу своему. Но правду люди молвят: доброго человека Бог любит, да счастья не даёт. В тоскливом одиночестве седела и слепла Нега.

Ошалелая Гаина, прибежав из полона, чаяла увидеть сына. Ездила в Киев. Три дня грохотала-стучала в ворота боярина Вышатича. Но боярин напустил на неё псов, а потом двух челядников. Прогнали её.

   — Уходи прочь, злодейка! — кричали ей в лицо.

   — Я же ваша... бывшая осподарыня... Я из полона убежала! Отдайте Гордяту!

   — Нету у нас осподарыни!

   — Отдайте сына! — взывала к людям.

   — Нет у нас твоего сына. Боярин Вышатич отвёз своего наследника Василия ц Новгород Великий, отдал там в науку ко дьяку. Гордяты же не ведаем!

Много дней бродила Гаина под воротами Вышатиного дома. А потом исчезла.

И Нега Короткая не дождалась никого. Кручинилась по внуку. Плакала над сломанной судьбой Гаины. Кабы могла, отдала бы ей своего сердца частицу. Да вишь ты, иную судьбу накуковала кукушка-зегзица Гаине. Нигде не спрячешься от неё — ни в поле половецком, ни в собственной избе. Потому не зря говорят: не родись красивым, а родись счастливым!

Люди же шёпотом передавали друг другу то в церкви, то на торгу, что Гаина появилась в лесах с ватагой разбойников. Что они, как те бесы, налетают на отдалённые боярские погосты, каких полно вокруг Киева, жгут их, а добро раздают бедным людям. Сказывали, что к ней много охотников идёт: нищие, обиженные судьбой, разорённые смерды, бездомные холопы-беглецы, рабы из невольничьих ям и всякий люд обездоленный. Нега понимала, что израненное людскими обидами сердце Гаины желало насытиться местью обидчикам.

Но весной того года слухи о Гаине утихли. Должно, забежала со своей ватагой далеко, а может, где попала в сети боярских или княжьих острожников.

От горя Нега начала ещё больше слепнуть. А тут ещё Нерадец добивал её окончательно.

Но для Неги он перестал существовать. Знала, что когда-то качала своего второго ребёнка в колыбели. Этот же, живший в княжьем тереме, был биричем, был проклят людьми и всеми богами земными. Его она не хотела знать.

Так и жила.

В тёплые летние дни Нега кое-как ковырялась на огороде, на грядке. На ощупь выискивала пырей или другой сорняк и выдирала его. Красное лето недолго. Еле разгибала поясницу только под вечер. Но руки её не отдыхали и тогда. Сидя на завалинке, связывала в пучки сухие целебные травы. Бессмертник или крапиву, полынь, душицу или зверобой. Всё это подарено человеку ещё старыми богами от болезней телесных. Но ни старые боги, ни новый христианский Бог ничего не придумали от болезней душевных. Правда, христианский Бог Вседержитель пообещал вознаграждение для души в царстве небесном за терпение и муки на земле. Но под конец жизни истерзанная несправедливостью и болями душа человеческая уже ничего не желает. Лишь одного — отдохновенья.

И Нега Короткая в душе почитала всех владык над людьми, моля у них помощи на этом свете не себе, а Гаине и Гордяте. Достала где-то иконку Иисуса Христа, но кланялась и Световиду, и земле, чародействовала на волхвовской чаре у живого огня-бадняка, который зажигали на Новый год. Но мольбы её и чары никому не помогали.

От этого во всём разуверилась. Жила день за днём. Помогала людям травами и заклинаньями. Люди же за это помогали ей помаленьку. Кто кусок полотна подбросит старухе, кто дровишек на зиму, кто пшена толчёного принесёт или воска на свечку.

И вновь пришли летние вечера. Нега сидела на завалинке, перебирая травы, напевала себе под нос песни. Почему-то на старости, когда стало угасать её зрение, удивительно ясно обострилась память. В ней всплывали давно забытые песни, веснянки, приповедки. Откуда и брались. Или, может, сами рождались в ней. Связывались в слова, складывались в стройные припевки. Люди подмигивали друг другу: выживает из ума старая Нега. Когда бы! Им ведь невдомёк, что эти песенки вытягивают из её памяти добрые воспоминания. Ниточка по ниточке — и катится клубочек. И ей веселее на сердце. Будто заново свою жизнь переживает, молодые да весёлые лета возвращаются. Как бы второй век ей даден!

   — Нега, слышишь? Иль оглохла уж, бабка? — зовёт кто-то за калиткой.

Нега обрывает песню, которая разматывала в ней клубок воспоминаний. Приставила ладонь ко лбу, прищурила подслеповатые слезящиеся глаза. Кто-то белел у калитки, по голосу — будто соседка её, Вербава.

   — Чего тебе, голубица?

Калитка стукнула. По тропинке затопала босыми ногами крепкая баба.

   — Хутчее беги к своему Нерадцу, Нега. Говори, пусть спасёт Гаину. В беду ведь попала. Молвят, схватили её мечники Вышатича и бросили в яму в Чернигове. Во дворе князя Володимира. Бедная головушка! Завела душу и тело в неволю... — причитала соседка.

   — Нету у меня Нерадца, Вербава. Сама ведь знаешь, что нету. Одна я со своей бедой и одиночеством...

Нега глядела подслеповатыми синими глазами куда-то вдаль, тяжело положив чёрные потрескавшиеся руки на колени. Безнадёжно качала головой. Какие-то тревожные мысли шевелили её сморщенные губы.

   — А кто же её спасёт, бедолашную, коль и ты отказываешься от неё?

Нега приподнялась, медленно выпрямилась. Оглядела двор. Держась за стены избы, двинулась к порогу.

Вербава тихо шла следом.

   — Нега, ты идёшь? Хотя бы сказала...

Нега отмахнулась от её домогательства рукой.

   — Ты к своему Нерадцу? — не отставала соседка.

   — Не мой он, людоньки, не мой...

Вербава заволновалась. Схватила её за руку:

   — Нега, переступи через свою гордость. Не для себя ведь... от нас всех проси за Гайку. Пусть Нерадец поскачет ко князю Всеволоду или Владимиру. Пусть скажет, она — жена ему пред Богом! Погубят ведь! Погибнет её честная душенька! Ой, погибнет!.. — Соседка горько всхлипывала.

Нега молчала. Думала. Идти к Нерадцу? Был бы это не её сын, чужой — пошла бы. Потому и нынче может пойти. Как к чужому.

   — Дай-ка мне палку в руки, — Махнула рукой соседке: — Не вижу, куда она подевалась.

Вербава пошарила там-сям, нашла её палку. Нега одной рукой оперлась на неё, даже грудью прилегла, а другую руку заложила за спину, будто хотела пригасить старческую боль в пояснице.

   — Попробую... Пойду...

Вербава облегчённо вздохнула.

У ворот Красного двора Нега остановилась. Постучала в доску палкой. Там залаяли псы. Ого! Нерадец обзавёлся сворой псов, должно, на людей уже не надеется!

Долго ждала старуха, пока открылась калитка. Перед ней предстал высоченный здоровый детина.

   — Сие ты, Нерадец? — несмело произнесла Нега. Её подслеповатые глаза не узнавали в этом верзиле родного сына.

   — Ну я. Так что?

Но голос!.. голос был его, Нерадца.

   — Гайку в поруб бросили в Чернигове. Спасай.

Нерадец покачался на широко расставленных ногах.

   — А мне что за дело?

Нега постояла, подумала. Повернула назад. Шла, палкой ощупывая твёрдую тропку. И уже издали услышала, как зычный голос Нерадца кого-то позвал во дворе... Что ж... Она сделала своё дело.

Снова примостилась на завалинке, связывая травы в пучки, и начала тихонько причитать:

   — Охо-хо! Всевидящий боже Световид! И ты, Христос, сын человеческий милостивый. Всё видите, всё знаете. Снимите тяжесть с души невинной и чистой. Тучей закройте её от проклятого ока Чернобога, небесами накройте, на главу красное солнце положите, подпоясайте зарницами, частыми звёздами обтычьте, острыми стрелами от всякого злого умысла спасите... — Нега подняла лицо вверх к вечернему небу, прищурила слепнущие глаза и вновь зашептала: — И ты, Вечерняя Заря. Как сама тихо гаснешь-исчезаешь, так чтоб и злоба к нам, бедным, погасла у врагов и надругателей наших. Уйми-усмири врагов наших, обожги супостатам сердце... Злые замыслы дабы не возносились, дабы не приносили нам горькой беды...

Но что ж Нерадец? Нега поднялась на ноги. Она сама пойдёт в Чернигов!..


Нерадец тоже двинулся в путь. Но в противоположную сторону, чем Нега, — ехал к Киеву, к князю Всеволоду. Ведь Нерадец столько сделал для него — для его восшествия на киевский стол. Но и то сказать, много врагов Всеволода попряталось в щелях. Как тараканы, выжидают, когда выползти, чтобы что-то ухватить или исподтишка под ребро меч ему всадить.

Знал Нерадец, что его помощь вновь нужна Всеволоду. Потому и осмелился попросить за Гаину. Вытащит её из ямы. Отойдёт её сердце, благодарностью отзовётся к нему. Как было это когда-то. Уже столько лет жила в нём память о мимолётной любви Гаины к нему. Такая пылкая и такая горькая... Непонятою осталась для него эта любовь, как и душа Гаины. Если бы раскрыл её тайну, может, другим бы стал на этом свете. А может, и нет. Этого он не знал. Знал лишь, что всю жизнь желал подняться над другими, как и отец его Порей, который для этого бросил семью и стал княжьим гридем. Нерадцу же мало было этого. И он достиг большего. Любовь Гаины помогла ему в этом. Нерадец теперь возвысился над простым людом. Выполз на чужой крови и на чужих слезах вверх. Но зато потерял любовь Гаины и её саму. Теперь боги смилостивились над ним. Посылали ему возможность вернуть её себе.

Нерадец снова поверил в свою судьбу. В милость князя. В спасение Гаины. Может быть, её уже привезли в Киев, чтобы на вечевой площади у стен Святой Софии, при народе погубить, как это делали со всеми волхвами, чародеями и разбойниками. На страх иным. По закону правды Князевой.

Приближался к Демеевой слободе, когда услышал далёкий звон колоколов. От стольного Киева ветер доносил. Били в колокола размеренно и тяжело, Холодный страх вошёл ему в сердце. Чем ближе подъезжал к стольному граду, тем яснее слышал тревогу киевских колоколов.

Наконец Золотые ворота. Сквозь неширокие эти ворота, сжатые с двух сторон могучими каменными стенами, которые поднимали над собой высокоглавую стройную церквушку Благовещения Богородицы, вливались толпы людей. Смерды-пахари, слобожане из окольных слобод, ремесленники, бродячие монахи. Кто пеши, кто на лошади, кто на возах. Нерадец осадил коня возле седобородого нищего с полотняной торбой на боку.

   — Чего звонят-то?

Нищий перекрестился. Поднял бельма глаз к солнцу.

   — Князь Всеволод, молвят, отошёл в царствие небесное.

Что делать? Опоздал он!.. Нет Всеволода... Нет его единственного свидетеля грехов кровавых. Все страшные тайны Нерадца навеки умерли вместе со Всеволодом!.. Никто не посмеет сказать нынче: Нерадец — убийца. Нерадец теперь только велеможный бирич Васильковский, кого сам князь жаловал за доблести и твёрдую руку! А поставил его биричем молодой князь Владимир Всеволодович, нынче наследник киевского стола. Никто не посмеет сказать о нечистых руках и грязной совести Нерадца, который боялся только одного киевского князя...

На Княжьей горе пышные похороны. Ревели песнопения монахов и владык. Звенели-рыдали колокола. В раздумьях склоняли головы киевляне. Шарили вокруг колючие взгляды младших князей и княжат, бояр, знатных дружинников. Софийская площадь до самого храма Богородицы, усыпальницы русских князей, была заполнена людьми. Тихо слетали с уст слова. То здесь, то там:

   — Где же положат его?

   — Говорят, отец Ярослав Мудрый его больше всех любил. Самый меньший сын! И завещал положить рядом с ним.

   — Самый меньший и самый учёный — это верно. Знал читать книги пяти народов. Смысленый был князь. Но державец — негодный.

   — Охо-хо! Сколько уже тех князей лежит в Десятинной церкви! Скоро и места не хватит...

   — Добудут! Вон сколько монастырей вокруг — и Дмитровский, и Михайловский, и на Клове, и в Печёрах. Нынче черноризцев больше, чем смердов. Все молятся за князей. А кто же помолится за ратая?

   — Чу! Тут никто за тебя, брат, не помолится. Иди к Каневу. Там есть Перунов девственный лес и капище в нём Перуна. Вот и помолишься сам за себя. Зачем надеяться на черноризцев? Это дети Чернобога!

   — Т-с-с... Не богохуль, язычник! В Киеве ведь, не в своих Перунах.

   — Кто же сядет на киевский стол? Меня прислали поспрашивать. Да и совет дать.

   — Кого советуешь?

   — Всеволодовича. Нашего князя Владимира, от Мономахова рода. Руки и разум крепкие, державные. Последние годы всем правил вместо отца своего — ведомо.

   — Не по закону твой совет. Стол киевский должен перейти в руки старейшего в роде Ярославовом. Князь Изяслав старший был Ярославич, оставил ведь своё семя и взрастил наследников.

   — Ярополка давно нет. Остался один Святополк, тот, который в Турове сидит.

   — Что-то тихо сидит. Не видно и не слышно. А Всеволодович в Переяславской земле половцев за узды держит в степи, в граде Чернигове державит по закону. Мирил крамольных князей волынских...

   — Не по закону это. Святополк — по закону.

   — Не хотим Святополка! Будет снова ляхов водить на нас. Хотим Владимира!

   — Сие увидим, кого захочет киевское вече!

   — Владимира и захочет.

   — Не по закону. По закону нужно Святополка!

   — ...Владимира!..

Ещё в Десятинной церкви звенели ангельские голоса, утешая живущих обещанным царством Божьим, а Софийская площадь уже бурлила в гневе. Кто-то добирался к вечевому колоколу, его стянули за ноги, но кто-то всё же добрался к вечевым бечёвкам и повиснул на них. Вечевой колокол властно и требовательно рявкнул над Киевом.

Смельчака, однако же, схватили и оттащили от звонницы. Но толпа всё больше приходила в неистовство:

   — Хотим Святополка! Хотим по закону! Пусть уничтожит виры и продажи!

   — Владимира Мономаха желаем! Он усмирит Степь половецкую... Иначе — всех нас в полон!..

Нерадец, зажатый разъярённой, разгорячённой толпой, еле-еле пробрался к княжескому двору: знал, что после похорон князья придут на Всеволодов двор справлять тризну. Новый киевский митрополит, скопец Иоанн, которого из Цареграда привела дочь Всеволожья — Янка-Анна, в отличие от предыдущего, отошедшего к праотцам, не вмешивался в обычаи и законы русичей. Длинный, худой, он скорее был похож на мертвеца, нежели на владыку, поэтому с первого же дня окружающие ожидали его скорой кончины. Говорили: «Сие мертвец пришёл». Должно, Янка-Анна, игуменья женской обители, намеренно выбрала для Киева такого владыку, дабы не вмешивался в дела Русской державы и Русской Церкви. Занятый молитвами и многочисленными собственными болезнями, не зная речи русской, Иоанн-скопец не мог запретить и языческой тризны, к которой русичи издавна были приучены обычаем.

На Всеволожьем подворье было многолюдно. Челядники, отроки, осторожники, повара, князья мелкородные, бояре — все, кто знал, что ему может не хватить места за столом, суетились и заблаговременно занимали удобные места. Все старались что-то выведать, вынюхать друг у друга и на всякий случай подвинуться ближе к Владимиру Всеволодовичу. Старались угадать, что говорил умирающий князь своим сыновьям — Владимиру и Ростиславу, кому повелел брать державную власть, на кого советовал опереться. Не вспоминал ли покойный законного наследника — Святополка Туровского, которого изгнали новгородцы. Коль придерживаться заповедей Ярослава Мудрого, именно он должен восседать на киевском столе.

Тревожный, настороженный гул в палатах, затаённые взгляды, брошенные невзначай, выражение скорби, тут же сменяющееся откровенным любопытством, когда до ушей долетало откровенное слово.

Всё-таки киевским князем быть Владимиру Мономаху. Поэтому Нерадцу нужно было во что бы то ни стало попасться ему на глаза. И за Таину, и за себя просить! Да, за себя! Что такое бирич? Невелика и честь для Нерадца. Мог бы стать он и княжьим посадником где-нибудь в большом городе — Козельце или Вышгороде. Разве мало он прислуживал Всеволоду?

   — Нерадец, и ты приехал разделить наше горе? Спаси тебя Бог...

Нерадец встрепенулся. Рядом стоял князь Владимир. Будто ростом выше стал, смуглое лицо вытянулось, медово-карие глаза светятся печалью. Весь он какой-то мягкий, по-человечески близкий.

   — Князь! — задохнулся Нерадец от волнения. — Отец твой был мой благодетель.

   — Знаю сие, Нерадец. Не забуду твоей службы.

   — Мои руки, мой живот — всё тебе отдам, — всхлипнул расчувствованно Нерадец.

   — Спаси тебя Бог...

   — Не обойди милостью своей...

   — Милостью? Чего же ты хочешь, Нерадче? — устало отозвался Владимир. Знал, что теперь все льнут к нему с просьбами. — Ты где сейчас живёшь?

   — В Василькове я. Биричем я... Возьми меня к себе... Живота не пожалею...

   — Хорошо... — задумчиво молвил Владимир. — Иди в Чернигов. Будешь тиуном при моём дворе. Или конюшим.

Нерадец тяжело шлёпнулся на колени, даже половицы загудели.

   — Князь, более верного посадника тебе не найти!

   — Хочешь посадником быть? — Владимир возмущённо отступил от Нерадца. Недовольно сморщил лоб. — Подумаю. Иди.

   — Куда же?..

Глаза князя Владимира мгновенно вспыхнули каким-то воспоминаньем.

   — Скачи в Чернигов. Доверши там мою волю и суд яко посадник. В порубе... Да нет... Найди там Славяту и Бориса, скажут тебе...

Нерадец подполз к ногам Владимира, обхватил руками его багряные, как у византийских царей, сапожки.

   — Н-ну... иди уж... — брезгливо насупился князь, освобождая свои ноги из железных объятий новоиспечённого своего посадника.

Сердце Нерадца чуть не разорвалось от радости. Весь мир наполнился для него единым величавым и всемогущим словом: посадник! В древнем граде Чернигове, который издавна своей славой соперничал со златоглавым Киевом...

Дорога почему-то показалась близкой. Не успел опомниться, как добрался к валам Чернигова, как прискакал на Княжью гору и рыкнул так, что стая серых воробьёв взлетела с крыши терема:

   — Волею киевского князя Володимира Мономаха... посадником здеся!

Соскочил с загнанного коня, широко расставил ноги, руками упёрся в бока, выставил вперёд широкий бородатый подбородок, будто готовился кого-то ударять лобастой головой, крепко сидевшей на короткой бычьей шее.

   — Где поруб? — крикнул дворне, выбежавшей на подворье и с удивлением разглядывающей своего нового повелителя. — Волю княжью и суд вершить буду. Славята и Борис! Где они? Говорите всё.

К Нерадцу несмело подступили двое черноусых смуглых молодцов, выжидательно положили ладони на черень мечей.

   — Ведите к порубу, — прохрипел Нерадец.

Славята и Борис вдруг опустили глаза. Один ковырял носком бачмаги землю, другой теребил пальцами левой руки кончик уса.

   — Беда, посадник... Кгм... Пустой нынче поруб. Все пойманные тати сбежали... Какая-то нечистая сила... кгм... им помогла открыть... ещё прошлой ночью... кгм...

   — Где же были осторожники? — злобно прошипел Нерадец.

   — Кгм... спали... Крепко спали... опоенные зельем ведьмовским. Нашли возле них пустые кружки с остатками отвара мака...

И без того толстая шея Нерадца напряглась в страшном гневе, побагровела.

   — Р-разыскать!.. Догнать!.. — Хлестнул батожищем о землю новый черниговский посадник.

   — По коням!.. — бросились Славята и Борис к конюшням. Нерадец удовлетворённо посмотрел им вслед. Потом посмотрел на дворовую челядь.

   — Где стольник?

   — Я. — В поясе переломился пред Нерадцем маленький сухонький человечек. Когда поднял голову, разогнулся, смело и твёрдо посмотрел в лицо Нерадца. Будто облил его ведром ледяной воды.

Нерадец почувствовал себя в чём-то виноватым. Опустил глаза. Нет, нет, он ни в чём не знал за Собой вины. Он прибыл чинить княжескую волю и будет сие делать непреклонно! И здесь Нерадец ощутил нестерпимый голод. Конечно же — третий день ни крошки во рту не было.

   — Что-нибудь... поесть...

Маленький человечек ещё раз учтиво склонился пред Нерадцем и, повернувшись к челяди, хлопнул в ладошки. Нерадец повёл носом, уловив запах запечённой свежатины. Глотнул набежавшую в рот слюну. Теперь у него ежедневно будут княжеские яства!..

Славята и Борис уже за Черниговом вздохнули облегчённо. Нерадец не дознался, что это они открыли крышку поруба для Гаины... Теперь желали одного — чтобы она быстрее уносила ноги подальше от Чернигова и не попала на глаза этому сумасбродному посаднику.

Каждый из них молча припомнил свою мать — Отраду-Улу. Что сказала бы она им? Наверное — похвалила бы... Она ведь всегда учила их делать добро, спасать людей от беды... И сама всю жизнь спасала бедняков половчинов или пленников. Везде, оказывается, бедных людей жизнь не жалует... И у них, братьев-половчинов, доброе сердце — сердце матери-русинки, которое подарило им отчизну и великий, добрый и мудрый род русичей. Но злых, жестоких и предателей они не признавали и здесь.

Уже далеко от Чернигова их догнал Нерадец, которого они молча и единодушно возненавидели.

Нерадец был снаряжен в кольчугу и шлем. Его могучая грудь и плечи напоминали богатыря со степной заставы, стоявшего на страже нив и городов русичей. Кто-то из дружинников восторженно прищёлкнул языком... Нерадец был счастлив. Ещё больше выпятил грудь. Да, здоровья и красоты богатырской ему ни у кого не занимать!

На следующий день поисков убежавших разбойников Нерадец разделил дружину на два отряда. Один — со Славятой во главе — пошёл в обход дороги, ведшей на север, к Новгороду-Северскому, а другой повёл он сам и вывел на козелецкий путь.

Стоял знойный летний день. На синем раздолье неба плыли, как лёгкие ладьи, белые облака. Парило от разомлевшей на солнце земли, пьянил томящий дух цветущих трав, зелёных листьев. Цвели липы. Как невесты, опускали вниз свои пышные нарядные ветви, подставляя их лучам солнца и хлопотливым пчёлам. Цвела земля. Буйствовало лето. Тугокрылый ветерок, сорвавшись откуда-то, навевал душе безмятежность, пробуждал извечную жажду к жизни.

К Нерадцу подъехал отрок из его дружины.

   — Видел сейчас в лесу, под соснами, двух женщин. Ягоды, молвят, берут. Может, что знают, спросить бы у них.

Взгляд Нерадца обострился.

   — Веди их сюда.

Женщины ступали осторожно, держась за руки. Одна была слишком старой, согнутой, тяжело опиралась на сучковатую палку. Другая — молода, легко переступала стройными ногами через сухие ветки, изгибаясь тонким станом, пробиралась сквозь заросли. Отрок ехал за ними на коне.

Вдруг молодая удивлённо остановилась, закрыла лицо руками. Нерадец замер, не поверил своим глазам, узнав в старой женщине свою мать.

   — Это ты, Нега?

Перед Негой Короткой вырос могучий воин в сияющей на солнце кольчуге и шлеме.

   — Я...

   — Кого ведёшь с собой?

   — А ты кто будешь? Будто... будто голос твой знаком.

   — Я Нерадец. Новый посадник в Чернигове.

   — Коль Нерадец, почто не называешь меня матерью?

   — Нету матери у меня. Я сам по себе.

   — У каждого листика есть веточка. У каждого дерева есть корень. Отречётся дерево от корня — и гибнет.

   — На то оно и дерево. А я, видишь ли, человек. Живу.

   — Разве ты живёшь? Ты давно уж пуст душой и сердцем, жалею, что я тебя ещё дитём в колыбели зельем не опоила! — Нега сердито плюнула на землю.

   — Ага, вот как нынче стражников маком опоила?

   — Никого я не опаивала!

   — Зачем высвободила её? — кивнул на женщину, стоявшую в стороне. — A-а, так это ты, Гайка? — Присмотрелся Нерадец и удивился, что эта долгожданная встреча не взволновала его сердце. — Я тебя сразу-то и не узнал.

Таина выпрямилась, тряхнула золотисто-русыми короткими прядями волос. Куда ж косу дела?

   — Думала — спрячешься?

   — Я не прячусь от тебя, Нерадец, — спокойно сказала Тайна и вздохнула.

   — Напрасно. Знаешь ведь, петля давно по тебе плачет или костёр ведьмовский. На площади в Чернигове или в Киеве, у Святой Софии, где захочешь.

   — Нет моей вины, — гордо отрезала Таина. Её серые глаза потемнели от вспыхнувшего гнева.

   — Есть, Гайка. Перед княжеской властью и ответ будешь держать.

И, забыв о своём первом порыве спасти Таину, вымолить для неё прощение у Владимира, он ощутил свою силу вершителя суда. Вот сейчас упадёт перед ним на колени. Заломит над головой руки... начнёт молить-причитать... Пусть!..

Но Таина молчала. На её побледневшем, в капельках пота челе резко обозначился круг ханской тамги. Нерадец ужаснулся. Она... Раба! Ногайского хана рабыня!.. Наконец её пересохшие от жажды губы жёстко усмехнулись:

   — Не быти сему, Нерадец. Мои боги меня защитят и спасут. Отпусти домой мать и помоги ей дойти.

   — Я не уйду от тебя, дочка, не гони, — встрепенулась Нега.

Нерадец хмыкнул — старая мать его, видите ли, себе и дочь нашла уж.

   — Иди, Нега, как и пришла, своей дорогой! — грозно обратился к матери. — А эту... свяжите ей руки.

Отроки вмиг связали Гаине руки за спиной.

   — Нелюди проклятые! Что делаете? Отпустите её! — вопила старая женщина.

На этот вопль никто не обращал внимания.

   — А мы ещё других беглых поищем. От суда княжьего никто не убежит! — Нерадец поднял вверх руку с кнутом. — Ведите к Чернигову.

Два отрока набросили на шею Гаины верёвку и повели её, как последнюю скотину. За ними, спотыкаясь, поплелась и старая Нега. Она задыхалась от ходьбы, роняла и вновь поднимала свою палку и опять спешила за Тайной.

Стояла горячая летняя пора. В воздухе висело влажное марево. Но когда выбрались из леса, сразу стало легче дышать и все почувствовали близость реки. В лицо повеяло прохладой, влагой, дыханьем луга. Ещё немного, и вот он — берег Десны.

   — Пить, — попросила Таина стражников.

Двое молодцов переглянулись, сняли с её шеи петлю. Разрешили подойти к воде.

Нега, всё спешившая помочь Гаине, увидела, как она вошла по колени в воду. Как наклонилась, держа за спиной связанные руки. Как опустила в тёплую волну своё лицо.

Запыхавшаяся Нега упала перед стражниками на колени:

   — Сыночки, отпустите душу праведную и чистую на волю. Весь век буду молиться за вас.

Нега прижималась лицом к их ногам, старалась обхватить их руками, целовала землю.

   — Уходи отсюда, старая. Служим князю, не тебе.

   — Охо-хо!.. Небо и боги! Помогите... Помоги, река Десна, — молилась Нега, обращаясь к земле, к небу, к реке... — Омываешь ты крутые берега, жёлтые пески и белые камни горючие своей быстриной и волной ясной. Спаси дочь мою единственную! Вынеси в чистое поле, в тёплое море, за топкие болота, за зыбучие пески, за сосновые леса. Мать-водица, река-голубица, бежишь ты по пенькам-колодам, по лугам-болотам, очищаешь берега и землю от гнуса. Сними и с Гаины, дочери моей, проклятье Мораны. Спаси от смерти её... Возьми вместо неё меня, немощную, всеми покинутую... Охо-хо... — молилась старая Нега на берегу Десны.

   — Мама, что ты так кручинишься? — крикнула ей от реки Таина. — Зачем мне жизнь такая? Не хочу жить... Прости!.. — Гаина посмотрела на своих стражников — они сидели на обрывистом берегу, переговаривались, — рывком бросилась в быстрину и накрылась волной.

Вскоре её голова вынырнула и вновь скрылась под волной. Лишь течение закрутилось-завертелось воронкой, принимая драгоценный дар.

Над зелёными лугами и тёмно-синей полосой леса прокатились раскаты грома. Вспенилась белой пеной Десна. Перун-громовик метнул огненную стрелу в сторону вдруг почерневшего леса.

На берегу Десны стояли три неподвижные фигуры. Будто не замечали густого дождя, хлеставшего по их спинам. Дажьбог посылал земле свою любовь и жизненную силу.

Буйствовать урожаю на земле Русской. Да не всем его жать...

Часть четвёртая СМЕРТЬ ПЛЕМЕНИ



Глаза внимательно всматриваются в вязь письма. Нестор прочитывает слова. Скорее догадывается. И снова: одно слово — а целый мир встаёт перед ним.

...Нашествие... Чернеет горизонт от чёрной орды. Ширь степи перегородили воины князя роденьского Люба. Кольчуги и шлемы их сверкают на солнце. Перегородили они грудью свою степь. Своё поле...

Чёрные столбы пыли всё ближе. Вот отрывается от неё отряд конников. Мчит, как ветер, на воинов Люба. Они же стоят стеной, ощетинившись мечами и копьями.

Это были смуглые, черноглазые, скуластые степняки в серых войлочных одеяниях и кожаных шлемах. Град стрел посыпался на первый ряд русичей, ощетинившихся мечами и копьями и не подпускавших врага к своим тылам. И вновь отряд пришельцев... И ещё один... и ещё... Будто лавина сорвалась с горы и уже со всех сторон обступила остров русичей. Дрогнул яловец[143] на высоком шлеме князя Люба и потонул в кипящем водовороте исступлённой сечи. Трещат, ломаясь, копья. Звенят мечи, скрежещет железо кольчуг. Над головами шумит дождь стрел...

Лютая сеча... Головы русичей вязала в снопы, белыми телами застилала поле, чёрным вороньем кружила над побоищем. Когда солнце, отяжелев, покатилось на запад, к росичам пробился отряд Будимира. Проложил путь через людские тела, по чёрным головам степняков, на помощь князю Любу и небольшому числу уцелевших роденьцев.

Лишь вечером ордынцы отошли от росичей.

Будимир стряхивал с себя пыль, вытер мокрое от пота лицо и шею разорванным рукавом рубахи. Огляделся вокруг, где же князь Люб? Во время сечи видел его мелькавший красным яловец рядом.

К Будимиру подвели пленника.

   — Какого рода-племени народ твой? Откуда? — хрипло спросил он.

Пленник гордо оглядел поле, усеянное мёртвыми телами светловолосых росичей. Злобно блеснул чёрными глазами. Лицо его, смуглое до черноты, всё было в шрамах от давних ножевых ранений.

Степняк, тыча пальцем себе в грудь, показал вдаль, куда отошла орда. Его резкий гортанный голос округлял все звуки, и от этого казалось, что речь его клокочет в горле.

   — Наш народ велик и могуч. Наше племя наибольшее, и называется оно — аланы, или ясы. Мы — аланы. Мы — ясы. Никто нас ещё не победил. И вы не одолеете нас. Видите, сколько вас уже осталось? Кучка. А нас — тьма! Мы раздавим вас...

Все, кто слушал его, поняли: это пришли аланы. Это пришёл новый народ.

   — Мы знаем только победы... или смерть... Мы...

В это время над головами росичей прошумела стрела и впилась в глотку пленника. Он пошатнулся и, мягко подкосив ноги в коленях, свалился на землю.

Будимир поднял глаза на воинов:

   — Победил... Но... где же Люб? Где князь?

Воины расступились. Пред ним на земле лежал князь Люб. Длинные русые волосы его как солома разметались по взбитой копытами земле. Глаза его были открыты, смотрели в вечернее небо, всё ещё красное, будто от стыда за людей, убивающих друг друга.

   — Брат Будимир, позволь начать захоронение. Скоро ночь. Не успеем и могил вырыть. А утром... Кто знает, будет ли кому засыпать землёй нас.

Будимир опёрся на меч, смотрел в утомлённые лица воинов и мёртвого князя Люба. Теперь уж он отдохнёт. Наработался князь, хватит на весь его век.

   — Нашего князя заберём с собой, должен лечь в свою землю, — гудел голос роденьца-кузнеца Бабоши.

Будимир не противился. Кто он им, этим отважным воинам? Лишь побратим по мечу. А завтра утром вновь покатится на них орда. Вновь будет сеча...

Это уже была не сеча — побоище. Катились головы роденьских россов и Полянских воинов от кривых и длинных мечей непобедимых аланов. Трещали кости. Храпели лошади. Никто не просил пощады. Будимировы глаза не видели перед собой ничего, кроме приплюснутых, покалеченных жестокими шрамами безбородых лиц, кроме занесённых над головой мечей...

Вдруг заметил: степняки убегают. С испугом поворачивают коней и бегут в степь. От какой силы? Их осталась всего горстка — отважных и ошалевших от сечи людей. Повернул назад голову. И в это мгновение увидел, как из плоского нагорья в широкую долину, где бились его воины, с поднятыми мечами, с гиком, со свистом летели конники! Над передними всадниками развевались хоругви и чёрные бунчуки князей.

Подмога!.. Долгожданная и необходимая помощь! Старый Славута сдержал своё слово — прислал великую рать на помощь князю Любу. Зелёные хоругви с золотистым кругом — под ними бились поляне. Белые хоругви с зелёной и синей полосой — знамёна северян и деснянских полян. А ещё... не верил глазам: на ветру трепетали хоругви его родного племени — уличей: перекрещивающиеся голубые и синие полосы на треугольнике полотна. Будто зелёные нивы уличанской земли, перевязанные голубыми ручьями и реками, пришли биться на росское поле с чёрной ордой.

Аланы бежали. Изо всех сил гнали своих коней назад, заворачивали кибитки и стада — только чёрные облака взбитой земли подымались вослед, в которой таяли, растворялись непрошеные пришельцы.

По лицу Будимира текли слёзы, грязные от пыли, от пота, от крови. Вот он, сладкий миг победы!.. Горькой победы, как листья полыни! Тяжёлой победы!..

Невысокий черноусый и черноволосый верзила подскочил к Будимиру. Он держал в руке блестяще-серебристый бунчук. Князь! Будимир показал ему рукой на давно остывшее тело Люба. Князь в гневе поднял бунчук. И умчался вслед орде. Всадники ринулись за ним. Уже через мгновенье они скрылись в тучах чёрной пыли, прикрывшей хищную орду.

Когда князь Чернь, а это был он, с дружиной вернулся назад, был уже вечер. Отдавая последний долг умершему, воины вокруг тела Люба воткнули в землю свои мечи. Потом переложили тело на дерюгу, подвесив её меж четырьмя всадниками. И двинулись в путь.

Лошади шли коротким, лёгким шагом, низко опустив головы. Их длинные гривы доставали травы.

   — Куда идём? — тихо спросил Будимир у Черня, ехавшего рядом.

   — В землю Полянскую.

   — Добрый был князь.

   — Тебе князь, а мне побратим. Поставлю ему в своей земле град и нареку его именем. Пусть будет Любеч-град. В память потомкам...


Когда Добрин опомнился, был уже белый день. Под ним тихо поскрипывали мягко катившиеся по земле сплетённые из лозы колеса. Впереди шли не торопясь круторогие серые волы. Одна пара позади другой. Сколько же пар волов запряжено в повозку? Добрин никак не мог подсчитать — мешали огромные крутящиеся плетёные круги-колёса.

Он огляделся вокруг. Следом за его повозкой, на которой он лежал, следовали другие. На некоторых из них были натянуты высокие халабуды из плохо выдубленных кож. От них шёл тяжёлый запах. И к ним липли чёрные мухи.

Добрин почувствовал, что и по его лицу ползают мухи. Хотел поднять руку, чтобы отогнать их. Но его руки были привязаны к туловищу. Он лежал на повозке как неподвижное бревно. И никак не мог припомнить, что с ним случилось...

Он стал вертеть головой, перекатываться с боку на бок. Наконец увидел на соседней повозке Власта. Глаза его были закрыты.

   — Власт! — Тот поднял голову. — Где мы?

   — Не знаю. Нас захватили какие-то ордынцы.

Вновь скрипели возы. Над головами плыло слепящее белое солнце, иссушая мысли, чувства.

А плетёные круги колёс всё катились и катились, раскачивая его широкое ложе, оставляя позади себя вечера, ночи, рассветы. Горячие дни зарева месяца...

Катились вдоль Белой дороги на запад.

Но однажды всё это закончилось. Ему развязали руки, поставили на ноги и заставили идти, держась за ярмо первой пары волов. Теперь Добрин мог подсчитать — его повозку тащило шесть пар волов.

Соседний воз вёл дядька Власт. Заметил, что рядом с каждой повозкой шли поводыри. Наверное, такие же пленники, как и они.

Переплывали какие-то реки и речушки. Буг? Днестр? Прут? Долго обходили стороной леса и дубравы. Наконец остановились. Власт передал: ордынские всадники умчались вперёд, наверное, где-то наскочили на сторожевой заслон.

Через несколько дней вновь двинулись дальше. Оставляли за собой сожжённые леса и веси. Миновали высокую гору-курган. Сожжённая её вершина будто плугом вспахана. Осталась на ней только каменная баба[144], которая с удивлением глядела на чумной почерневший окружающий мир. Неужто это... конечно же Девич-гора! У её подножия — сожжённая Лепесовка...

Значит, они уже на земле дулебов.

Горькие думы обжигают сердце Добрина. Где же мудрость твоя, волхв Остромов? Почему ты не уберёг народ свой от беды? Гнался за богатством, стремился к сытости... забавлялся красивыми словами. И... потерял свой народ.

А ты, престарелая баба скифская, почему не научила Световида дулебского страшной правде? Разве тебе неизвестно, что эта земля много поколений слышит бряцанье чужих мечей, что — пока существует род славянский — должен он защищать себя от Степи. Молчишь! Не желаешь рассказать людям, что нужно не только услаждать свою душу медами и песнями, а и о мечах необходимо беспокоиться!

Вот и дулебы... пропели свою землю... протанцевали волю...

А орда катилась узкими лесными дорогами — больших лесов не обойти. Иногда их останавливали защитники дулебских селений. Но ненадолго.

Наконец вновь остановились. Жгли костры, пекли, жарили, варили награбленную еду. Пьянели от браги и медов. Клекотали от довольного хохота. От пресыщения животов. От лёгкой победы.

Крутоплечий алан, наверное вождь, воссел на двухколёсной повозке, в которую запрягли четырёх измученных молодых дулебок.

— Но-но! — покрикивал развеселившийся воитель и хлестал плёткой по их спинам.

Женщины прикрывали руками головы и отчаянно вопили. Потом потащили повозку, сопровождаемые взрывами хохота.

Земля-долготерпеливица, что даёшь глумиться над красотой людскою?! Но ведь... это Радка!.. Среди них была его Радка!.. Почему земля не разверзлась под ногами Добрина! Он как слепой двинулся к своей повозке.

Там сидела старая аланка и огромным острым ножом вычищала воловью шкуру. Добрин, как бы проснувшись, одним взмахом руки выхватил из её рук нож и, подскочив к вождю, со всего плеча опустил его на спину мучителя.

Он ещё успел протянуть к Радке руку. Но сильный удар копья в живот свалил Добрина с ног...

А орда двигалась дальше...

Долго ещё аланы-кочевники, поднятые гуннским нашествием[145], чёрным смерчем проносились над землёй Причерноморья, Приднепровья, Подунавья. Они прошли всю Европу, до самого Рейна, Британских островов, Галлии и Испании. И растворились среди тех народов. Только часть их орд осела в бассейне Верхнего Донца.


Нестор отодвинул от себя старый пергамен. Глаза его уже не различали знаков и строк — над днепровскими кручами спускались сумерки.

И вновь мысли его возвращались к минувшему. Сколько таких смерчей пронеслось над славянскою землёй... а что мы знаем о них? Кто записал о наших бедах, о нашей недоле или о счастье в такие хроники или истории, как это сделали древние иудеи, греки или ромеи? Растаяло минувшее в небытии. Будто бы ничего и не было! Никто не прольёт святой слезы над отважными и погибшими... Никто не расскажет о них Словом святым... А в Слове ведь — память рода людского и его вечность. В Слове — мудрость, в Слове — познание себя... Воистину: грех удерживать Слово, коль оно может помочь...

Он запишет в свой пергамен об этих кочевых воинственных аланах-ясах и о других, тех, что приходили из Степи, — гуннах, обрах... Расскажет о трагической гибели племён, и о мужестве защитников земли славянской, и о недоле тех, кто отказался от меча... Ибо он, Нестор-черноризец, стоит нынче над колыбелью своего Слова, которому суждено стать предостережением всем этим завистникам и слепцам. Должен сказать им: не уподобляйтесь ничтожным болтунам, обогащайте не только свои онбары, но хлопочите и о своей мощи. В том — ваша вечность.

Часть пятая ГРЕХИ ЛЮДСКИЕ



Игумен Печерского монастыря Иван с тревогой уставился в окошко своей кельи. После смерти князя Всеволода вновь приходится крепко мозговать ему, владыке, что сделать, чтобы обитель Печерская осталась на той высоте, которую достигла она великими трудами своих благоверных игуменов — Феодосия, Никона, Стефана и учёных писцов.

Потому владыка Иван не возвращал державный пергамен Нестору. Снова взялся за писало. Написал о Всеволоде яко о князе, которому должны наследовать его преемники. «Сей благоверный князь Всеволод был с детства боголюбив, любил правду, оделял убогих, воздавал честь епископам и пресвитерам, особливо же любил черноризцев и давал им всё, что они просили...» Преемники Всеволода также должны быть боголюбивыми и воздавать монахам-черноризцам, особенно Печерской обители.

Однако душа Ивана чуяла что-то недоброе. Кто из князей сядет нынче на киевский стол? Всеволод сидел второй раз не по закону, а по воле киевлян, которые помнили своего великого властелина Ярослава Мудрого. По закону должен сесть в Киеве князь туровский Святополк, старший сын старшего Ярославича — Изяслава. Печерская же обитель, стоявшая на страже крепости Руси, при Иване-игумене поддержала незаконное властвование Всеволода в угоду киевским боярам.

Теперь Всеволод отошёл в царство небесное. И само собою может случиться, что на киевском столе ныне законно воссядет Святополк из Турова.

Но тогда игумену Ивану придётся несладко. Святополк вспомнит ему не только на небесах, а наипаче на земле его грех пред ним и в Новгороде, и в Киеве — пред Русской землёй. Но знает игумен Иван и другое: к киевскому столу рвётся Всеволожий сын — Владимир Мономах. Владимира желает видеть князем худой и чёрный люд. За его спиной ему легче от половецкой Степи. В руках Мономаха нынче наибольшие отчины — земля Переяславская, Черниговская, Суздальская, Ростовская, Смоленская... Мелкие князьки скрежещут зубами, глядя на его богатства и его удачливость. Бояре также боятся его крепкой властной руки... Не пустят его в Киев. Князем должен стать всё же Святополк. Но тогда наступит конец славе Печерской обители, которая при предыдущих властителях стала опорой великого князя киевского! Конец придёт и ему, игумену Ивану, ближайшему советчику и духовнику киевского князя Всеволода... Да ещё ему вспомнят его новгородские грехи!..

Игумен подошёл к своему столу и начал выводить на пергамене первое слово. Он должен написать о Всеволоде не только похвалу. Великая правда о сём князе может послужить наследникам-князьям, и ему, игумену Ивану, и Печерской обители. Особливо же когда в Киев придёт Святополк. Он напишет правду о Всеволоде... Но вдруг с кончика писала сползла огромная чёрная клякса и брызнула на пергамен. Игумен схватил кусок мягкого полотна, начал снимать каплю, но от досады ещё больше измазал пергамен. Тогда отбросил тряпицу, начал скрести ножом загрязнённое место. Сердито бормотал под нос о нечистой силе, или о тщедушном Святополке, или о воле Божьей, которая всю жизнь людскую предопределяет наперёд...

Длинное смуглое лицо его было прорезано глубокими морщинами. Чёрная борода с большим клоком седины делала его твёрдым и жёстким. Всё же он напишет правду о Всеволоде!.. И о крамолах сыновцев его, и о недуге его тела и души, которые отобрали у князя могущество державное в руках, и о том, как вокруг него толпились худородные и хищные радцы, грабившие простой люд для собственной наживы.

«...И начал князь любить советы иных, более молодых, раду начал с ними творити, они стали дружину его старшую отодвигать, и к людям простым не доходила правда княжья, и начали те новые радцы грабити, людей продавати...»

Ведал ли князь о том или не ведал? А может, просто не мог уже ничего сделать. Он был одинок среди сей своры алчущих богатств. Как пиявки, присосались они к его столу и никого не подпускали ко князю.

До сознания игумена дошёл какой-то шум. Наверное, в тёмных сенцах кто-то нащупывал дверную задвижку.

Игумен положил на стол писало, свернул пергамен в свиток, выжидательно посмотрел на дверь. Наверное, какой-то нечастый гость к нему добивается, ибо монахи его обители недолго ищут запоры.

Наконец дверь отворилась. На пороге келии вырос незнакомец. Кряжистый, широкоплечий бородач в простой полотняной вотоле, подпоясанной кожаным поясом с большой серебряной пряжкой на туго подтянутом животе. Лицо его нельзя было рассмотреть в сумерках келии. Тёмные, с лёгкими кудряшками на концах волосы, из-под которых блеснула серебряная серьга в правом ухе. Незнакомец почему-то не приложился к его руке, не упал на колени. Слегка кивнув игумену, засунув пальцы правой руки за туго затянутый пояс, он как бы ожидал чего-то.

Игумен молчал. Свёл широкие чёрные брови на переносице, зорким взглядом всматривался в гостя.

   — К тебе, владыка, за советом... — приглушённо зазвучал в келии бархатисто-густой голос. Голос, который, наверное, умел властно, на полную грудь звучать в широком поле.

Игумен поднялся на ноги. Неужели это... князь Владимир? Конечно... он...

   — Да благословит тебя Бог в эту неверную минуту, чадо. Проходи, будешь гостем, князь.

Владимир Мономах смело подошёл к скамье, тяжело сел.

   — Откуда пришёл в обитель? Почему так тайно? Я бы послал келейников навстречу.

   — Упаси тебя Бог, владыка. Не время суетной славой забавляться. Яко не любил того мой отец покойный и все мужи достойные.

   — Господь Бог просветил твою душу мудростью, сын мой.

   — Велик наш Господь, и дивные дела его...

Князь Владимир осматривал тем временем келию игумена. Небольшое помещение с выбеленными стенами, как в обыкновенных сельских избах. Только и того, что много икон. В углу, в тяжёлой тёмной раме — богатая икона Богородицы. Пред нею блестит лампадница, из неё слегка вьётся пахучий дымок от ладана или какой-то другой ромейской вонявицы. Игуменское ложе тоже просто. На досках расстелено сено, прикрытое полосатой дерюгой, уже латаной-перелатаной. Небось прикрывала кости всех печерских владык, начиная чуть ли не с самого святого Антония.

— Владыка... — Голос князя Владимира дрогнул. Он прокашлялся в кулак. — Владыка, хочу твоего совета и твоего благословенья.

Ему мешали говорить руки. То он их засовывал за пояс, то как-то неловко клал на свои колени.

Игумен насупил чёрные брови. Погасил блеск глаз прикрытыми веками. Совет? Какой же совет он может дать князю, коль и сам в тревоге и сомнениях?

Но князь Владимир не сводил с него требовательно-просящего взгляда. Кто же тогда и даст ему совет, как не игумен Иван! Отец ведь его, князь Всеволод, поднял Ивана и его обитель, жаловал землями, пущами, вниманьем своим. Резкий, но справедливый владыка печерский теперь не может промолчать. Должен поведать ему, сыну Всеволода и внуку великого Ярослава, ту правду, которую больше никто не посмеет сказать ему в глаза. Ему сейчас нужна только правда... Только правда...

Владыка взвешивал в своих мыслях решение. Он ведь знал, чего желает Мономах. Если печерские отцы сейчас поддержат Владимира Всеволжа, не получат они поддержки от киевлян, от богатых людей и от Бога. Ибо велеможные мужи Киева не хотят пускать Владимира в Киев. И новый князь, который воссядет на столе по закону и по заповеди Ярослава, будет таить гнев на обитель и на её владыку. А тут ещё неизвестно, как им оправдаться за поддержку Всеволода... Но как сие сказать Владимиру Мономаху?

Князю ведь очень нужна поддержка печерцев. Князь рвётся к отцовскому столу. Но без монастыря Печерского не добраться ему к правилу державному. Или не удержать его. Монахи-печерцы не дадут своего благословенья, а значит — не будут останавливать многочисленных соперников проклятьями, устрашениями о великих грехах. Без этих монахов, засевших на днепровских косогорьях, Владимиру Мономаху не вкусить сладости властвованья!..

Наконец игумен выпрямился.

   — Сын мой... Поверь мне, желал бы и я земле Русской такого смысленого князя, яко ты есть. Но... Не имей в своём сердце и в уме гнева на мои слова. Всё, что Бог нам даровал в милости своей, не наше. Дано на время недолгое. Одно вечное — мощь нашей земли. Для этого должны поступать по евангельскому слову: ум свой — усмирять, гнев — подавлять, желанья — прятать в себе поглубже.

   — Знаю сии заповеди, владыко, и признаю их, — вздохнул Владимир Мономах. Значит, его надежды на поддержку печерских мужей напрасны. Владыка призывает его смирить свои стремленья...

Иван поднял крест, висящий на его груди на толстой серебряной цепи.

   — Аще сказано апостолами Божьими: кого избавляем власти — не мсти, всеми хулимого — люби, всеми гонимого — терпи, умертви свои греховные мысли...

   — Почему... должен быть хулимым и гонимым, владыка? — вдруг вскипел князь Владимир. — Если честно служил трудами своими во благо земли Русской!..

Владыка выронил из рук крест. Он закачался на цепочке на груди. А перед глазами Владимира закачался игумен, келия, земля под ногами, даже Пресвятая Богородица с младенцем на руках.

   — Должны блюсти заповеди отцов и дедов твоих, князь. Сам ведаешь сие. Усмири желанья свои. Помогай во всём брату своему старшему. Делом помогай. Наущай меньших братьев своих послушанию. Не допускай крамолы меж ними. Угодным Богу станешь за сии дела свои — и будешь вознаграждён. Поверь, сын мой, сие более тяжкий подвиг — усмирить свою гордыню, нежели схватиться за меч и добывать себе власть. И подвиг сей дано совершить не каждому. Лишь сильному мужу. Аминь!

Владимир тяжело поднялся со скамьи. Игумену было жалко глядеть на него. Но он сказал воистину правду, которой желал князь. Горька она была и тяжела...

   — Пролей слёзы, сын мой, о грехах своих. Твоё сердце смягчится. Знай: сядешь насильно на киевском столе — возьмёшь распрю с братом твоим Святополком. А тогда поднимутся и Святославичи — Олег и Давид. У них ведь такое же право на стол, как и у тебя. Олег Гориславич всю Степь половецкую призовёт на Русь. А киевское боярство тебя не желает, боится твёрдости руки твоей. Привыкло при твоём отце слабом властвовать. Иди в Чернигов или в Переяслав.

   — В Переяславе братец мой меньший — Ростислав... Пойду в Чернигов... Но сердца своего не буду размягчать слезами, владыка. Сердце Владимира Мономаха должно быть твёрдым. Яко и руки.

   — Достойно молвишь...

Князь Владимир спокойно вышел из келии. Игумен долго смотрел с порога ему вослед. Всё же — достойнейший внук Ярославов!..

Но от этих мыслей на душе было тревожно. Что же, он сделал сейчас всё, чтобы оправдаться за Всеволода. Он поступил по закону и по разуму. Хотя сердце его сжималось от этого... Неизвестно, что принесёт Руси новый — законный властитель...

Задумчиво брёл монастырским двором. Теперь это было большое пространство, застроенное церквами, трапезной палатой на высокой подклети, длинными келейными строениями. Новым был и каменный дом игумена. Но владыка Иван не отваживался туда переходить, дабы не утерять того света славы, которым сияли имена первых отцов обители — Антония и Феодосия. Новыми были и онбары, медуши, кладовые, где сохранялось зерно, меды, воск, сухая рыба, вяленое мясо, деревянное масло, сыр... И весь этот огромный двор был обнесён деревянной оградой с высокими дубовыми вратами и небольшой деревянной церквушкой над ними. По четырём сторонам её были поставлены деревянные башенки с окнами-бойницами. Под их крышами были подвешены медные била. Ночью возле них сторожили стражники. Не столько остерегались далёких половцев, как боялись татей, бродящих в окольных лесах и не раз грабивших монастырское добро. Последний раз какой-то сбежавший черниговский смерд Племён привёл к обители всю свою шайку с клятвой и просил принять их в число монастырской братии. Как-никак здесь дают есть и пить и крышу над головой. А работать все они привычны с детства. Игумену Ивану этот случай принёс славу — святая обитель Печерская молитвами своими просветила души заблудших! Теперь бывшие тати-грабители — самые старательные послушники монастырской братии — рубят дрова, таскают в келарню ведра с водой, чистят опаны, чинят ограду и сторожевые башни... Сколько этой чёрной работы в большом хозяйстве Печерской обители!..

Богатеет она, сытеет из года в год.

Навстречу игумену торопится черноризец. Высокую худую фигуру его облегала выгоревшая на солнце ряса, уже потёртая на груди и на локтях. Босые ноги с длинными костлявыми пальцами грязны, в сухих струпьях. Откуда это торопится отец Нестор?

   — Беда катится к нам, владыка! — ещё издали обращается он к игумену Ивану. — Половцы! Двинулись вежи половецкие на нас. Хан Итларь с ордой, Тугоркан с ордой...

   — Откуда знаешь? — Иван ускорил шаг навстречу Нестору.

   — Сообщил воевода Вышатич! Только от него иду. Прискакали верные люди из степи. Говорят, половцы уже под Торческом стали. Молвят, имели договор со Всеволодом, а нынче — нет Всеволода, нет и мира с русичами.

   — Брат Нестор, имею к тебе доверие. Возьми лошадей. Поторопись к Турову. Зови скорее Святополка Изяславича. А мы киевлян будем молить, дабы дружину собрали. Ох, чёрная беда движется на нашу землю...

   — А Владимир Мономах, владыка?

   — Увестил его. Уступил брату своему старшему.

Нестор вздохнул.

   — На том и стоим, брат Нестор...


Днём и ночью ехал ко граду Турову, в землю дреговичскую. Останавливался на короткую передышку в монастырях, менял там лошадей и вновь трогал в путь. Дорога шла через Вручий-Волынский, чрез болотистые леса земли деревлянской. Далеко спрятался князь Святополк от неверного ока киевского князя. Врасплох не достать ни мечом, ни копьём.

Вскоре Нестор остановился вблизи реки Припяти. Широко, полноводно разлила она свои весенние воды. Затопила луга, озерки, болота с низкорослыми, кривыми соснами.

Град Туров — самый большой на земле дреговичей, раскинувшийся вдоль полноводной Припяти. Но не знал Нестор, с какой стороны подъехать к Турову. Куда ни ткнётся — везде вода. Решил искать здешних поселян.

Целый день кружил узкими лесными дорогами и тропинками, пока не добрался до какого-то жилья. Забрызганный грязью, измученный объездами, обходами омутов и болот, появился он на улице небольшого посёлка, разбросавшего свои избы на широкой лесной поляне.

Деревянные рубленые избы под высокими гонтовыми крышами теснились одна к другой, стена к стене, к длинным хозяйственным постройкам, которые сходились полукругом и замыкали с трёх сторон двор. Для ограды с воротами оставалась четвёртая сторона. Вдоль улочки под стенами и заборами плескались в лужах пятнистые свиньи с рогатками на толстых шеях, дабы не могли рыть глубокие ямы в земле и лишь на поверхности её собирать прошлогодние жёлуди да листья; гоготали и сокотали гуси, утки, куры... Забрызганные грязью, перемешанной со свиным и коровьим помётом, они везде разносили вонючую жижу, в которой копошились. От этого казалось, что весь посёлок погряз в нечистотах. И странно было Нестору, что белокожие светлоглазые люди, спокойно хлопотавшие на своих дворах, не испытывали неудобства от пропитавшего всё вокруг этого одуряющего зловонного запаха.

   — Что за оселище сие? — Нестор остановил своих лошадей рядом с невысоким кряжистым мужиком, обтёсывающим топором брёвна возле своих ворот.

   — Что? — разогнулся плотник и светло-голубыми глазами посмотрел на монаха.

   — Как село называется? — Нестор спрыгнул с повозки и подошёл к нему ближе.

   — Дрягва. Дреговичи мы есть.

   — А чьи будете — боярские или княжие?

   — А будем мы боярина Потока людзи. Аты откуль будзешь, што не ведаешь нас?

   — Из Киева, брат.

   — Небачка!.. 3 такого далека!

   — Но как увидеть вашего князя Святополка? К Турову ещё далече?

   — Навошто табе наш князь? — насторожился мужик.

   — Послал к нему игумен Печерской обители. Слыхал, может?

   — Как не слыхати!.. Кали так, то сення яго убачиш. До нашего боярина у гости приеде. С дружиною своею, на игрища.

   — Какие ж сие игрища?

   — Вечером начнутся игрища, жён сабе умыкать будзуть мужи и хлопцы.

   — Не по христианскому закону живете, брат, — удивился Нестор. — Яко поганые язычники. Жён красть, яко злодеи, супротивно закону Божьему.

   — Сами сабе законы творымо, сябре. Яко дяды и батьки наши. На то и есть обычай стародавний. А жён и дзявчат умыкают по их же воле. На тое игрища и робяцца, кабы пабачицца и домовицца. Хе-хе! Каб по сердцу и по доброй воле... Хе-хе...

Небольшие светлые усы дреговича запрятали хитроватую усмешку.

Нестор диву давался от этой его речи. Но одновременно и обрадовался: князь Святополк сам идёт ему в руки!

Как ветром сдуло с Нестора усталость и голод. И даже поганский обычай славян-дреговичей вдруг перестал ему казаться таким греховным и звериным. Что поделаешь — дикие лесные люди. Не ведают слова Божьего. Давно не видели и храма Божьего, не слыхивали апостольских поучений. Может, судьба потому и привела его сюда, в сие затерянное оселище, дабы он своим словом просветил души дреговичей. Но пока что нужно встретиться со Святополком.

   — Отдохнуть бы где-то. Дорога дальняя... Можно ль?

   — Чаму не можна? У якую хочешь хату заходзь — гость. Кали хощешь — заходзь до мяне.

Мужичок стукнул топором о бревно, вытер о бока ладони.

   — Ходзимо, сябре, кали так. Будземо вечеряти. Солнце за лес садицца. Дак и на игрище треба идти.

   — Жены нет у тебя, что ли? — снова удивился Нестор.

   — Чаму нема? Маю две жёнки. Але привяли у двор тольки дочок. Сына не имею. Не добре господарку свою покидать на женские руки...

Игрища должны были быть за посёлком. Перешли редколесый сосновый бор — и перед глазами открылось неширокое зелёное поле. Молодое жито било в глаза яркой изумрудной зеленью. Ветер волнами перебегал по нему — поле темнело, снова светлело, дышало мягкой нежностью.

   — Вунь там, побоч с тем лесом, ещё одна веска. Там живёт наш боярин Поток. Там его палаты.

   — А храм Божий там есть?

   — Не ведаем такого.

   — Как же Богу молитесь?

   — Гета клопат волхвов-кудесников. Яны богам нашим за нас молитву творят.

   — Поганский обычай сие, господарю, — сокрушённо покачал головой Нестор.

   — Чаму? Нам по сердцу.

Больше ни о чём не расспрашивал Нестор и сам не говорил. Наверное, его апостольское горение здешние не поняли бы. Привыкли эти болотные люди вот так жить. Иной жизни не знают. Но что же боярин Поток и князь Святополк? Почему ничего не сделают со своими смердами? Или, возможно, не желают ломать дедовщины, чтобы не дразнить своих смердов?

Пока перешли поле, солнце спряталось за лесами. Новое оселище, к которому приблизились, уже тонуло в сумерках. На его околице весело трещало три костра. Вокруг них были втыканы густо в землю вербовые и берёзовые ветки. Между ними уже вели хоровод девушки. В венках, в цветастых вышитых сорочках, они сами казались яркими цветками, расцветшими улыбками и сиянием молодой радости.

Вдали стояла толпа людей. Оклики и смех летели над околицей. А хоровод звонко выводил песню, кружа вокруг высокой девицы-царевны, увитой венками.

   — Благослови, маты, от маты Лада, маты весну заклыкаты!

   — Благословляю!


Совью я веночек в четыре рядочка,
Веночек к лицу мне — весенний цветочек,
Стану у берёзы...

Что-то далёкое, забытое отозвалось в душе Нестора нежным теплом. Веки защипало от слёз. Будто снова перед его глазами вспыхнула его далёкая весна и кто-то позвал: «Наслав! Ты пришёл?»

Прочь-прочь, ведьмовские чары! Сие гульбище волхвов навеяло на него греховные воспоминания о Яриловом дне... О Гайке на белом коне...

Так же тогда девичий хоровод шёл на хоровод парней...


Около куста да травушка густа,
Около моря — травушка шёлкова...

Столько лет миновало с тех пор, а Нестор всё ещё не чувствовал себя старцем. Душой был таким же молодым, и в его сердце всегда отзывался тот же голос...

Но он должен увидеть князя. Приехал за тем.

Его хозяин уже смешался с толпой мужиков, присматривающихся к девичьим лицам... А хороводницы распевали, хлопали в ладоши, разбегались от своей «царевны» и вновь сходились у костров.

Вдруг толпа мужиков загудела как растревоженный улей. Должно, появился князь. Рядом услышал голос своего знакомого:

   — Да табе, князь, гонец с Киева. Каже, нагальна справа.

   — Веди.

Длинноногий, тонкий в талии человек с узкой впалой грудью не был похож на высокородного князя из гнезда великого и могущественного Ярослава.

Его небольшие глаза ещё брызгали смехом, были полны веселья, ноздри широкого носа слегка подрагивали. Князь Святополк уже дышал предчувствием сладкой утехи, поэтому взглянул на потрёпанного монаха с нетерпением. Нестор сразу разочаровался в князе. И это тот князь, который должен унаследовать власть державную великого Ярослава?

Беспомощно оглянулся. Может, насмехаются эти ногайские мужики над ним, неизвестным монахом печерским? Желают унизить его, слугу Божьего, за веру Христову, дабы своих идолов вознесть...

   — Я Святополк. Ну, что молчишь? — уставился князь на Нестора.

   — Не видывал тебя никогда, князь. Чем докажешь?

Святополк оглянулся на присутствующих:

   — А? О!

Кто-то в толпе коротко хохотнул.

   — Пусть меня Перун сожжёт! — вдруг молвил князь.

   — Князь, разве ты, сын Изяслава, внук великого Ярослава, не крещённый крестом, а научен ногайскому обычаю? — Нестор осуждающе смотрел на Святополка.

   — Высоко сорока летает, дак дома не ночует! — расталкивая плечами мужиков, вышел вперёд крепкий мужчина в боярской чуге[146] и в добрых сапогах. — Что говоришь, монах? Бог гордых с неба спихивает. Говори князю, какое дело имеешь к нему, а поучать будешь иных.

Кто-то толкнул Нестора под локоть.

   — Сие Святополк, говорю табе. А то — наш боярин.

Нестор узнал голос своего приятеля.

   — Коль князь, почто с мужиками водится?

   — А он не с мужиками... Он с бабами... Га-га! — захохотали в толпе.

Нестор крепко сжал губы.

   — Да простит тебе Бог... А дело такое... — наконец решился Нестор. — Помер князь Всеволод. Велеможные люди Киева и обитель Печерская зовут тебя на отчий стол. Приди, князь, боржее в Киев.

   — Кто, кто зовёт? — приставил ладонь к уху боярин Поток.

   — Киевские бояре и печерские монахи с игуменом Иваном.

   — С Иваном! Сие тот, что был в Новгороде и мятежил супротив меня? — Святополк дохнул бражным духом в лицо киевскому послу.

   — Не ведаю этого, князь, — Нестор отступил шаг назад от Святополка.

   — Сей игумен ваш — он торопчанин? Из Торопца? — добивался своего князь.

   — Не ведаю. Сам спросишь у него, — тоскливо склонил голову на грудь Нестор. Вот такого князя должен звать златоглавый Киев. — Князь, думай о Руси! Быстрее садись на стол своего отца. Беда движется на нас — зашевелились вежи половецкие. Нужно к ним засылать послов, ряд заключить с ними, ханов ублажить.

   — А? О! Кияне хотят, дабы я свою голову подставил под кривые мечи половецкие? Слыхал, боярин?

   — Кто держит в руке державное правило, всегда подставляет голову свою...

   — А почему Мономах не остановит их? Пусть он защищает Русскую землю от половцев.

   — Если откажешься по своей воле от отчего стола, позовём Мономаха и прикажем ему землю нашу оборонять. Его желают все простолюдины.

   — А? О! Я не отказываюсь. Но пусть вначале Мономах пойдёт на половцев. А я потом приду на стол своего отца, когда он замирит Степь.

   — Так не будет, князь. Ханы желают иметь ряд с великим киевским князем. По закону и по Правде Русской[147]. Коль не желаешь — скажи. Посадим Мономаха.

   — Что же зовёте Святополка, коли желаете Мономаха? — удивился боярин Поток.

   — Должны блюсти закон земли Русской. Властелин приходит, боярин, и властелин уходит, а земля пребывает вовеки. Наша земля должна твёрдо стоять в законе и в благодати — вовеки. Властитель должен утишать раздоры, межусобицы, крамолу. Власть его освящена Богом единым и законом единым.

   — Тогда, князь, бери эту власть. И нас не забудь! — Боярин Поток погладил рукой свою редковатую бородку.

   — А что? Я великий князь по роду и по воле Божьей. А? — Святополк поднял большой палец вверх и округлил глаза. — Слышали все? А теперь — где моя «царевна»? Княгиней сделаю! Великой княгиней киевской!..

Святополк двинулся в сторону хороводниц. Они завизжали, разбежались во все стороны.

   — Князь... Нужно в Киев быстрее ехать, — подошёл Нестор к Святополку, взял его за руку. — Потеряешь стол дедовский...

Щемило сердце. Сколько тех князей перевидел, а такого ещё не было у них. Удивлялся: почему Бог так творит, что власть над державой и народом отдаёт в руки немощным и слабоумным? Может, для того, дабы мудрые избегали властвования, ибо оно калечит душу и отбирает ум... Если бы мудрецы тянулись к власти, кто творил бы сокровища души нетленные?

   — А?.. О? — восторженно выкрикивал Святополк, пьяно выпячивая узкую грудь.


Боярин Чудин мягко расхаживал по княжеской гриднице и от удовольствия потирал ладони. Как всё хорошо обернулось для них, киевских велемож. На столе княжеском оказался Святополк Изяславич. Правда, едва удалось перехватить его из рук лукавых печерских монахов. Закружили новому князю голову. Такой звон устроили ему во всех киевских храмах, что даже земля дрожала; такие песнопения велеречивые сотворили, что небо, казалось, опустилось на землю, дабы послушать их. Мужи значительные, черноризцы и владыки — в золотых одеяниях, с хоругвями, с хлебом-солью на вышитых рушниках — встречали законного князя Святополка. Пусть знает об этом властолюбец черниговский Владимир Мономах и не пытается показываться из своего Чернигова. Русская земля стоит за закон и заповеди отцов. А они, старые бояре, уж приласкают нового князя, приучат к себе. Станут необходимыми, незаменимыми советчиками и помощниками. И монахи печерские хотя и обижены на бояр, но никуда не денутся. Должны стоять за закон. Потому и будут за Святополка, а дальше и за них — бояр. Теперь они будут жить за спиной Святополка, как при старом Всеволоде.

Вот только половцы. Прежде всего нужно уладить с ними. Орда хана Тугоркана и Итларя полностью обложила Торческ и Воинь. В Киев прибыли их послы. Желают говорить с князем. Чего они хотят — новых жён, золота, пастбищ?

Святополку нужно идти с ними на ряд. Удовлетворить их требования. Конечно, была бы у князя сила, лучше было бы дать им отпор. Но с новым князем из Турова пришла небольшая дружина — всего семь сотен. На орду с ними не пойдёшь. Старая же дружина Всеволожья не пойдёт в степь, ибо знает, что новая дружина будет требовать от князя посадничьих городов, земель. И князь отберёт у старой дружины всё, чем она разбогатела при Всеволоде, и будет одаривать им свою новую, туровскую дружину. Но на это они не согласны. Будут сидеть дома и стеречь свои земли...

В дверях тихо появился старый воевода Ян Вышатич. Следом за ним в гридницу всунулся его братец Путята, чревоугодник и плут. Чего это надобно им?

   — К тебе, Чудин, за советом...

Лицо Чудина не дрогнуло. Гордые Вышатичи что-то пронюхали, что-то замыслили. Пока раскланивались и рассаживались на скамье, Чудин терялся в догадках. Святополк — и Вышатичи. Что может объединять их? Кажется, новый князь ничем не обязан их гордому роду. Пускай отступятся — их время минуло ещё со старым Изяславом. Чудин не желает делить с ними ни власти, ни нового князя, благосклонность которого добыл хитростью и большими трудами своими.

   — Какая же беда случилась у вас?

   — Половецкие вежи нужно остановить. Горит земля Русская. Наши погосты и дворы на Поросье гибнут. Скажи князю: пойдём со своими воинами в степь. Старая дружина Изяслава сумеет остановить орду.

Чудин хмыкнул. Запястьем руки провёл под широкой бородой, по-кошачьи прижмурил глаза.

   — Воли князя не ведаю.

   — Зови его на беседу, — нетерпеливо засопел Путята.

   — Не могу позвать. Великий князь опочивает. — В мягком, вкрадчивом голосе боярина Чудина зазвучали колючие нотки.

   — Разбуди. Знатные киевские бояре хотят говорить с князем, — настаивал Ян Вышатич.

   — Не велено. — В голосе боярина Чудина уже слышалось откровенное издевательство. Не напрасно братья ведь помирились меж собой, замыслили взять князя в свои руки. Это он заметил сразу. Как когда-то давно Ян стоял рядом с Изяславом, так и ныне хочет стать возле его сына.

   — Тогда мы сами... — Путята решительно поднялся со скамьи и подскочил к двери Князевой ложницы, стукнув в неё плечом. — Князь!.. — завопил басовито Путята. Но вдруг растерянно оглянулся: — Где же он? Слышишь, здесь нету князя! Где же он опочивает?

   — А князь... не желает с вами беседовать...

   — Брешешь! — Путята подхватил в свои крепкие руки тяжёлую дубовую скамью, на которой они только что сидели, и замахнулся на Чудина.

Ян от испуга закрыл лицо руками. Последовал страшный грохот.

   — Чудин, что здесь происходит? А? О!..

   — Не пускает к тебе, князь, — с достоинством поклонился боярин Ян. — А мы, Вышатичи, отцу твоему Изяславу верно служили и тебе послужить желаем. Яко и весь наш древний род, который от Добрыни пошёл.

   — Читал, читал, — согласился Святополк.

   — Должен опереться, князь, на большие роды боярские. Вернее Вышатичей тебе не сыскать, — высоким торжественным голосом продолжал воевода Ян. — А сии новые люди, которые толкутся возле тебя, — лишь о себе будут помышлять. Добрыничи же всегда служили во имя чести великого князя.

   — Да и себя не забывали! — из-за княжеской спины, осмелев, отозвался боярин Чудин, — Земель много нагребли по всем волостям — и в Новгородской, и на Белоозере, а теперь в Поросье погосты поставили...

   — Дед мой Остромир имел благодарность от князя за Евангелие — потому и приобрёл земли. И отец наш Вышата...

   — Когда-то отец мой подарил мне Остромирово Евангелие.

   — Где же оно? — в один голос вскрикнули Вышатичи.

   — Оставил в Новгороде, когда мятеж там поднялся, и я в Туров пошёл. Это всё Мономах сотворил, дабы своего сына старшего, Мстислава, посадить в Новгороде. Прогнали меня оттуда! — Князь Святополк усмехнулся, вспомнив своё невесёлое прошлое.

Может, из-за того и к браге стал прикладываться и скоморошничать? А вот такие пиявки, как сей Чудин, и распускают о нём разные слухи, чтобы самим вершить дела князя.

Дивные дела тех, кто стоит у подножек властителей. Никогда их не уразуметь простому уму.

   — Послы от хана Тугоркана прибыли к тебе, — доложил ему боярин Чудин.

   — Зови, — обернулся к нему Святополк.

Чудин мгновенно привёл в гридницу двух половчинов. В широких кожаных ногавках, в длинных полотняных сорочках сверху — из награбленного русского полотна, чёрные жёсткие волосы заплетены в тугие косицы, послы хана Тугоркана взирали горделиво поверх голов на присутствующих.

   — Хан Тугоркан и хан Итларь желают с новым русским князем уложить ряд, — коверкая язык, проговорил один из них. — Пусть князь отдаст ханам новые пастбища у Торческа и Воиня. И ещё пусть князь пришлёт ханам тридцать тысяч коней, а ещё золота — сорок сороков гривен киевских, и ещё дев русских, и ещё...

У Святополка от удивления вытянулось лицо. Шутят, что ли, эти смуглые плосколицые степняки или в самом деле требуют отдать им половину Переяславщины и столько несметных богатств?..

   — Где боярин Поток? — встрепенулся Святополк, — Захотели, а? — со страхом посмотрел он на Вышатичей.

   — Я здесь, князь... я бегу! — Низкорослый, раскрасневшийся туровец как раз вкатился в дверь гридницы.

   — Что должен делать киевский князь, а? Слыхал? И земли им, и табуны, и гривны...

   — Да-да, — поджимали пухлые губы на безволосых лицах степняки. — Хан Тугоркан, хан Итларь, его брат хан Кытан...

Поток озадаченно чесал затылок, сопел.

   — Разве киевский князь данник половчинов? — наконец спросил он, обращаясь к князю.

   — Нет, не данник, Поток. Это наверняка. — Святополку понравились слова боярина.

   — Тогда в поруб их. Пусть об этом помнят, — наконец отдышался Поток.

   — А? Будут помнить! — довольно хохотнул Святополк.

   — Нельзя в поруб, князь, — осторожно подступил к нему Ян Вышатич. — Хан Тугоркан и хан Итларь тогда соберут всех ханов и пойдут на Русь. Сметут все грады, все нивы. Разорят смердов.

   — Чудин, а твой совет каков?

   — Э-э... великий князь... оно, конечно... э-э... как решится, так и будет.

   — Но ты на моём месте что сделал бы? А?

   — Я? Я не могу быть на месте великого князя. Но, конечно, мир — есть всегда мир... Лучше, нежели брань.

   — А ну-ка, в поруб их! — неожиданно разгневанно пристукнул ногой о половицы князь. — Я им покажу мир! Новый киевский князь не будет ханам половецким данником.

   — В поруб нельзя, князь. Вели лучше посадить в посольскую избу под стражу, — вздохнул Чудин.

   — Князь, не слушай неразумные слова. Половцы завоюют нашу землю. Собери дружину и иди в степь. Возьми старую дружину своего покойного стрыя[148] Всеволода, возьми бояр с отроками — и в поле половецкое, — загудел голос боярина Путяты. — Найдёшь там себе славу, Русской земле — волю.

   — Сие дело, сие дело, — удовлетворённо прищёлкнул языком боярин Поток.

   — Сколько можешь взять с собой рати, князь? — Путята отодвинул Чудина от князя и дышал Святополку прямо в лицо.

   — Семь сотен.

   — Семьсот! — разочарованно протянул Путята. — Имел бы ещё восемь тысяч, не одолел бы орды. Проси помощи у своего брата, у Владимира, значит, у Мономаха...

   — Проси, князь, — утвердительно кивнул головой и Ян.

   — У Владимира просить нельзя! — перебил его Чудин. — Победит половцев, заберёт и киевский стол.

   — Без него не отбиться от половцев, — тихо, но твёрдо повторил Ян. — Половцы заберут наши нивы, полонят наших смердов и стада... Бояре пойдут за тобой, князь. Побьём половцев — с нашей помощью отобьёшься и от соперника. Без нас не усидишь и здесь. Выбирай.

Святополк забегал по гриднице. Править в Киеве — это не в Турове. Там о степняках и не ведают.

   — А? — остановился он наконец перед боярином Потоком.

Боярина Потока даже пот прошиб от напряжённого раздумывания. Искал самую выгодную средину. Чудин тянет к миру, Вышатичи — к походу. Но, видать, правда на стороне сих велемудрых бояр. Они ведь давно зубы свои стёрли на княжеских советах. Да и у Потока уже появилось несколько погостов в Поросье. Половцы, конечно, их уже сожгли...

   — Проси Владимира Мономаха, князь, — наконец отрубил боярин Поток. — А сего Чудина — гони прочь...

   — Иди прочь, — вяло повторил Святополк.

Чудин продолжал неподвижно стоять перед князем. Тогда Путята Вышатич подтолкнул его по направлению к двери.

   — Слышал?.. А ну-ка!.. Быстро! Отвластвовал в сих палатах!

Чудин, спотыкаясь, побрёл вон:

   — А? — довольно захохотал Святополк. — Вот таких — люблю. Будешь у меня воеводой. Твой старший брат служил отцу моему, а ты — мне послужи.

   — Послужу, князь. На честь! Но пожалеешь! Душу за тебя отдам... — расчувствованно бормотал Путята.

Ян Вышатич прикрыл веками глаза. Стар ты стал, Ян... должен уступить место младшему брату... Но лучше уж пусть ему, нежели Чудину...

Одним теперь мог утешиться Ян: имя Вышатичей вновь всплывало рядом с именем великого киевского князя... Правда, монахи-писцы в своих пергаменах теперь будут называть не Яна, а Путяту... Но не для того Ян растил-ласкал своего приёмного сына — Гордяту-Василия. Не для того в науку его отдал новгородским дьякам и киевским монахам, дабы его род совсем забыли летописцы. Братец же его — гуляка и бездельник — локти грызть свои будет ещё!..

   — Кого же послать, князь, к Мономаху в Чернигов? — Новая забота овладела уже мыслями Потока. — Верного мужа надобно...

   — Пошли сына моего, — встрепенулся Ян, который, казалось, до этого дремал. — Вернее моего Василия не найдёшь, — добавил горделиво Ян, стрельнув косыми глазами. Пускай Путята теперь проглотит свой язык!

   — Быть по сему. А? — радостно замахал руками Святополк. В самом деле, всё так легко решать с этими Вышатичами!

Боярин Поток утвердительно кивнул косматой головой. Разве он знает, на кого можно здесь положиться?

Небольшие глазки Святополка в рыжих крапинках на серых радужках зазолотились весёлыми искорками. Не так уж и тяжело править Русской землёй. Великие киевские бояре заискивают перед ним, услужливо сгибают хребты. А его боярин Поток — тот, как охотник, нюхом чует дичь. Недаром вырос в тех дреговичских пущах!

   — Василий так Василий, — согласился Поток. — Пусть передаст князю Мономаху: «Иди боржее на помощь брату Святополку супротив половецких веж. Иди со всей дружиною к Стугне!»

В то лето Гордяте исполнилось пятнадцать. Отрок был, слава Богу, выше Яна на голову, крепок в руках, быстр разумом. Ян тихо радовался: всем взял его наследник — и за себя, и за него. Приставлял к пареньку то мечника, то доброго комонника, чтобы каждый научил своему ремеслу.

Гордята полюбил верховую езду. Полюбил лошадей. Положит, бывало, руку на шелковистую горячую спину коня и сам загорится весь, почувствовав, как под его ладонью задрожит в нетерпеливом порыве конь.

Полететь бы ему на коне, чтобы только ветер в ушах свистал, чтобы за плечами оставалась покорённая даль. А он как стрела летел бы сквозь простор — и никому не угнаться за ним, не остановить его!..

В его теле давала себя почувствовать какая-то новая непонятная сила, что звала куда-то на волю, в небо, в миры... И в то же время в его сердце жила жалость ко всему более слабому и беззащитному. Он мог отдать свой кусок хлеба бездомному псу, а сам оставался голодным. Мог снять с себя рубаху и надеть её на какого-нибудь нищего с Подольского торжища. В его глазах всегда стояла какая-то тоска. Никто не знал, о чём он тосковал.

Когда боярин Ян возвратился от Святополка, Гордята, перекрещённый в Василия, был на конюшем дворе. Боярин вскоре оказался возле конюшен. Сначала он не понял, что творится на выгоне, а поняв — остолбенел. По утоптанным дорожкам выгона, закусив удила, носился дикий жеребец Воронец. Ян приобрёл его весной за двадцать гривен серебром на угорском гостином дворе от купцов-угров. Длинноногий, длинношеий скакун с белым пятном-звёздочкой между карими, как уголья, глазищами распустил хвост и сдержанным чеканным намётом шёл по выгону. Будто танцевал. А под ним, сцепившись ногами на спине, вниз головой висел Гордята-Василий. То сгибался, то разгибался телом, перекидывая меч из руки в руку. Золотисто-русые волосы метались по земле. Белая рубаха сдвинулась на плечи, оголив его смуглое, с обозначившимися от напряжения мышцами тело.

Даже дыхание захватило у старого Яна. Этак объездить строптивого Воронца! Этак усмирить его дикий норов!.. Наверное, в теле Гордяты течёт не кровь ратаев-смердов, а отважных богатырей земли Русской. Всякие были в роде Вышатичей — отважные, гонористые, книжные, хитрые, но таких ловких — не было...

   — А иди-кась сюда, Василий! — позвал его Ян.

Юноша вынырнул из-под коня, увидел отца и одним махом взлетел на спину Воронца. Приблизился к боярину, спрыгнул на землю. Серые глаза светились радостью. Губы дрожали от ожидания похвалы.

   — Видал, видал, — пряча восторг в глазах, молвил Ян. — Твой Воронец послушен, как и меч в твоих руках.

Лицо Гордяты-Василия расцвело в улыбке.

Ян протянул руку Воронцу, но конь угрожающе оскалил зубы. Он моментально отдёрнул руку назад.

   — Желаешь своего коня иметь?

Серые глаза Гордяты-Василия, огромные, как у Гайки, глаза в чёрных пушистых ресницах, засветились.

   — Желаю...

   — Бери Воронца. Жалую тебе. — Ян от своей внезапной щедрости даже притопнул на месте.

   — Мне? — задохнулся Гордята.

   — А ещё имеешь от князя Святополка милость, — медленно продолжал старый боярин. — Должен скакать в Чернигов ко князю Володимиру Мономаху. Должен сказать ему: «Княже, иди боржее в помощь брату своему супротив половецких веж. Иди ко Стугне».

Щёки Гордяты-Василия вспыхнули.

   — Должен знать, Василий, начинаешь свою дорогу в жизни. Должен вести себя достойно при князе, прославишь род Вышатичей и дале. Князь Святополк нынче сделал моего брата меньшего — Путяту тысяцким при себе. А ты — будешь при нём. При Путяте. — Ян по-старчески хлипнул носом. — На тебя вся моя надежда.

Ян чувствовал себя окончательно выбитым из седла. Жизнь уходила от него по частям — отобрала вначале его мужскость, потом жену, потом — князя, теперь вот забрали у него чин и честь... Один Гордята и оставался.

   — Запомни моё слово, Василий. — Ян торжественно перешёл на новое христианское имя парня. Вытащил из большого бокового кошелька платочек, высморкался. — Служи князю своему верно. Будешь в милости всегда пребывать. Кто ближе стоит к велеможцам, тот быстрее может достать высоты державной. Умей только делать всё, что велят сильные. А главное — умей молчать. Береги уста свои — это вход в обиталище твоей беды и твоей чести. На любовь худородных людцев не надейся — они любят лишь за доброту. Но доброта для человека — наибольшее зло. Не пускай её в сердце — погибнешь. Выпьют твою душу и растопчут сердце, не поблагодарив даже, яко те тарпаны, и имя твоё в мусорную яму выбросят...

Ян заморгал покрасневшими от подступающих слёз глазами, может припоминая уже навсегда потерянные для себя возможности.

   — Больше всего, Василий, бойся этих холуёв и приспешников-холопов, которые толкутся возле властелина. Они подбирают крохи с княжьего стола, яко псы голодающие. Они больше всех вопят, что любят князя, но сами — неисправимые болтуны и изменники. Бойся их! Беги от них. Умей распознать их мысли за льстивой усмешкой и ласковым словцом...

   — Как страшно ты говоришь, отец...

   — Мир страшен.

   — Тогда зачем быть в этом мире?

   — Но никуда ведь от него не денешься. Или ты наверху, или ты внизу и на тебе будут верхом ездить...

В широко раскрытых серых глазах Гордяты угасла радость. Задрожали веки с густой щёточкой загнутых кверху чёрных ресниц. Сквозь смуглый цвет лица проступила бледность. В эту минуту Воронец коснулся его руки мягкими чёрными губами. Гордята встрепенулся, положил руку на шею скакуна, и чувство полёта вновь овладело его душой. Мчать, мчать куда глаза глядят, подальше от этого мира, где нет искренности, правды, честности...

   — Сейчас будем собираться, Воронец, — тихо промолвил Гордята. — Сейчас...

   — Беги оденься получше, как и подобает княжьему отроку. Возьми с собой мой меч. — Ян начал отстёгивать свой пояс с мечом. Руки его дрожали... Вот и меч свой он уже отдаёт... Ещё в Новгороде... тогда, давно... в смрадном свечении лампадок под иконами слепой Вышата-отец протянул ему сей меч. «Твой час пришёл уже, Ян. Бери в свои руки меч Добрыни, и защитит он тебя...» — Береги его, Василий. Да защитит он тебя. — Голос у Яна осёкся. Вот и отошёл он совсем от дел этого суетного и жестокого мира. С жалостью великой отошёл... И уже нет ему возврата...

Гордята держал в руках тяжёлый меч отца, и ему казалось, что от этого меча его душе передалась какая-то тяжесть, коснулась сердца его холодным лезвием... Ой, на добро ли сей меч? Отобьётся ли им от этого страшного мира и его сетей, в которые толкает его Ян?..


Дорога в Чернигов развеяла сомнения Гордяты. Тишина лесов, голубизна рек, извилистый путь, давно проторённый колёсами и разбитый копытами, гомон хлопотливых птиц. Два утра встречал Гордята в дороге. Дважды дивился родниковой чистоте солнца, всплывавшего над лесами.

Воронцу он давал волю, и тогда он летел намётом, развевая чёрный хвост и вытянув длинную шею. Гордята прижимался к его горячей гриве и, казалось, сливался с его телом. Иногда Воронец шёл мелкой рысью, гордо подняв свою белозвёздную голову, будто плыл как чёрный лебедь.

Гордяте верилось и не верилось, что Ян подарил ему этого красавца. Двадцать серебряных гривен! Это же пять холопов, или двадцать волов, или сто баранов, или десять византийских чар!.. Целое богатство держит Гордята в своей узде... И одет богато — голубая свита из бухарской алачи, золотом вышитая; а ещё сапоги из зелёной хзы, ногавицы из чёрной мягкой вольницы... Не пасынок боярский — высокородный княжич! Увидела бы его теперь злоязыкая Килина. Что бы молвила? Чей он сын есть?..

Была бы мать — не нарадовалась бы ему. Но где она? Не помнит её совсем. Когда-то Килька всякие глупости о ней языком своим болтала. Может, от зависти к её красоте. Конюхи-челядники молвили: дивной красоты была. Но он не помнит её лица. Только голос припоминает — нежный, ласковый... «Была у воробушка да жена молодушка...»

Вскоре Гордята очутился на берегу Десны. Его дорога обрывалась на песчаном берегу, с которого виднелся каменный город, возвышающийся на холмах златоглавыми храмами и теремами. На этом берегу Десны стоял на причале паром. Увидев всадника, паромщик замахал шапкой и начал отвязывать от столбов толстые верёвки. Гордята с конём еле взошёл на дощатые мостины парома. Воронец упирался передними ногами, настороженно прядал ушами, боязливо косил чёрными глазами по сторонам. Потом стал как вкопанный и стоял так, пока паром не причалил к другому берегу Десны.

Сухонький, вёрткий паромщик в серой от пыли полотняной рубахе привязал паром к высоким столбам, державшим помост причала.

Вдруг он кому-то пронзительно крикнул:

   — А ну-ка отойди, старая, с дороги! Видишь, княжич едет!

   — Ги-ги-ги! — послышалось из кустов ивняка пронзительное, высокое, нечеловеческое гигиканье.

Конь и Гордята вздрогнули.

   — А ты, княжич, не бойся, не бойся. Она тебя не затронет. Аты, ведьма, не цепляйся к нему. Видишь! Се добрый княжич едет. Он щедро заплатит... Не пугай его... Старая баба... Из разума выжила... Боится чужих, потому убегает... Тебя она не тронет. Она никого не трогает...

Гордята прижался к боку Воронца и всё ещё не отваживался двинуться с места. Всматривался в заросли ивняка, не появится ли там эта ведьма. И увидел...

Совсем в другом месте, где ожидал её увидеть, стояло какое-то чудище. Лохмотья едва прикрывали старческую, высохшую грудь. Землисто-чёрное лицо скрывали космы седых волос, в которых запутались колючки, листья и стебли сухой травы. Сквозь свисающие волосы в него упирались застывшие в страхе большие голубые глаза. Паромщик подошёл к Гордяте.

   — Не бойся, княжич, она помешанная. Сама людей боится. Только издали гигикает на них. Всё ищет в воде какую-то Гайку. Болтается здесь всё лето. Наверное, дочь её утонула здесь. Не разберёшь, что лепечет. А бывает, что куда-то и исчезает. Несколько дней нет её. Ну, думаю себе, утонула старуха. Но через некоторое время снова возвращается сюда. Беда какая-то держит её тутка.

   — А как зовут её, отец? — встревоженно спросил Гордята. Что-то далёкое, смутное дрогнуло в его сердце.

   — Кто её знает. Эй, старая, как зовут-то тебя?

   — Ги-ги-ги! — отчаянно раскрыла она свой потрескавшийся беззубый рот, замахала руками, как птица, что не может взлететь.

   — Вот и вся её речь.

   — А про Гайку она что говорила? — Тревожно сжималось сердце Гордяты.

   — Не разберу, голубчик. А сам я нездешний. Из Новгорода-Северского добрался сюда поздней весной. Да и остался при пароме.

Гордята поил Воронца из Десны. Слушал скупую речь северянина. Но ни до чего не дознался. Потом вскочил в седло, тронул стременами бока коня. Воронец только этого и ожидал. Мелкой рысью побежал по песчаной дороге, петляющей между холмами и косогорами и ведущей ко граду Чернигову.

Из-за очередного поворота навстречу ему метнулась стая гончих псов. Гордята свернул на обочину, придержал Воронца. Следом за гончими ошалело выскочили всадники с луками за плечами, с ощетинившимися колчанами при сёдлах. На плечах нескольких конников сидели соколы. «Княжьи сокольничьи, видать, — догадался Гордята. — Князь Владимир на охоту собрался».

Один из всадников помчал прямо на Гордяту.

   — Гей! — крикнул ещё издали. — Куда едешь?

   — Ко князю Владимиру я...

Всадник был бородат, широк в плечах, сидел в седле тяжело. Он вплотную подъехал к Гордяте. С удивлением стал разглядывать его наряд, прищёлкнул языком от восторга.

   — Кто будешь?

   — Гонец от князя Святополка, ведь говорю, — вызывающе глядел на него отрок.

   — Овва! — Всадник пристально ощупывал его медово-карими очами. — Птичка-то какая! Ну и что?

   — Должен ему слово передать.

   — Тогда говори.

   — Тебе не скажу. Скажу князю.

   — Я и есть князь.

   — Какой же ты князь? Князь не надевает полотняной рубахи. А ну-ка отойди с пути, ибо плёткой хлестну! — Гордята поднял над головой свою плеть и изо всех сил стиснул коленями бока Воронца.

Конь свечой вздыбился вверх, захрапел, одним прыжком обогнул упрямого всадника, который не сходил с дороги, и понёсся далее.

   — Гей, Славята! Борис! Ловите этого наглеца! Перехватите, в лес убежит! — кричал кому-то бородач.

Наперерез Гордяте помчалось несколько всадников. Гордята пришпорил коня. Но ему навстречу откуда-то вынырнул рыжебородый здоровяк и ещё издали метнул в его сторону петлю. Гордята мгновенно перевернулся под брюхо Воронца, и петля только свистнула над седлом.

Когда Воронец вынес его вновь к Десне, он сел в седло, остановил коня, поправил подпругу. И в этот миг услышал над головой знакомый свист верёвки.

Гордята оглянулся, но в это мгновенье петля перехватила ему грудь — и он свалился на землю. Его потащили по траве, а следом за ним, склонив голову, тихо шёл Воронец.

   — Что же это ты, ослушник мой, не уберёг дорогой сорочки? Да и шапку вон какую потерял! — прищурил на него медово-карие глаза уже знакомый бородач. — Нерадец, а где же шапка моего гостя, найди. Негоже послу великого князя быть без шапки.

Рыжебородый всадник наклонился с седла и копьём поднял шапку Гордяты.

   — Кабы голова была, шапка найдётся, — пророкотал густой бас Нерадца. — Вон где она, шапка сия.

Гордята стоял на земле и кусал губы. Глушил в себе обиду. Неужели это тот самый Нерадец, о котором болтала Килина?.. Ну что за поездка у него? Там, на берегу Десны, витает имя его матери... Здесь он видит живого Нерадца... Он или не он?.. Также не спросишь ни у кого...

   — Чей же ты такой ловкий? — белозубо улыбнулся черниговский князь. Гордята сердито сорвал свою шапку с конца копья Нерадца и глубоко, до самых бровей насадил её на свою голову.

   — Боярина Яна Вышатича!

   — Ого! Похоже