Вдова Нюра. Крылатая Серафима. Любостай [Владимир Владимирович Личутин] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

черепе и морщинистой шее. Голова у Питерки была посадки гордой и с затылка выглядела совсем девчоночьей, только глубокие морщины на бурой шее выдавали преклонный возраст.

— Вождь помер, а вы колоколите, — повторила Нюра, оценивающе подступая взглядом к полкам с товаром.

— А мы уже наревелись. Господи, как и жить тепере, — откликнулась продавщица Тоська, готовно шмыгая напудренным носиком. Бабы тоже завздыхали следом, притуляясь к прилавку; горестной печалью повеяло, и стало тут совсем зябко и скорбно.

Митя Нечаев сидел у печки на корточках, подпирал остывшую стенку, смолил махру, высвечивая огнем диковатое свое лицо, и неряшливо гундосил, контуженно захлебываясь словами и разбавляя их частым матюгом: «Зелезо в огне, зелезо кругом… одно зелезо в огне. А мы вперед, за Родину, за товарища Сталина… ура. Во как все было. Кто не уцелел, дак там и остался».

Он засмеялся странно и болезненно, в груди у него заикало, и Митя Нечаев не мог остановиться, а бабы участливо и досадливо, мучаясь, что не могут помочь мужику, долго пережидали горловой клекот и молчали. Потом Митя затянулся покрепче махрой, наверное, подавил икоту и спокойно засипел, снова уйдя в себя.

— При ем-то завсе снижения. Так и норовишь, как весна, так и снижение. А радости-то сколько, а радости!

— И хлеб-то свободно. Наголодались, кажись. А давно ли житничка не каждый день замесишь, да с травкой-то. По нужде-то сходишь, дак будто зверь сходил.

— У Анисьи-то Селиверстовой, бат, рылся медведь в подорожниках. Страдали когда на сенокосе. Порылся медведко, а ести не стал. Даже зверь не тронул наших сухариков, во какая еда была! А нынче пошто бы не жить??

— Да…

— Всё думали, вековечный человек. На какой ведь вышине числился, осподи, а его старуха с косой и подобрала. Знать, чужого века не заберешь. Помнишь, Дуня, как пели: «За товарища за Сталина не страшно умереть».

— Кого-то дак и смерть не долит, — вдруг сказала Дуня, встряхивая завитой головой: мужика война прибрала, осталась бездетная Авдотья на двадцать пятом году ни бабой, ни мужней женой, а колотухой-сиротой. Но жизнь-то манит, тревожит жизнь, весь прошлый вечер на каленый гвоздь крутила отросший волос, потом до полуночи в голос ревела, а нынче была полна горького раздражения. — Кому надо жить, дак те головы положили…

«Эй, сиротеюшка, поплакать тебе еще, пореветь. Не завидуй моим годам, когда сам себе предоставлен, — подумала Питерка, легко угадав, в чей огород закинут камешек, но ни капельки не огорчилась. — Кто какой есть, так для себя. Всех бог дал, да не всех уравнял».

…«А Екимушке сегодня поминка, двадцать четыре годика, как нетути сыночка моего. Екимушка-то порато грамотный был, памятный такой, много всего знал, а я-то глупа и стара, и почто же бог меня не призывает. Эта-то жизнь временна, а там бесконечна, — неспешно думала Нюра, заталкивая в пестерь ковриги хлеба, да сахар глызами, да пикши солененькой два хвоста — вечерком надо будет сварить да осолониться, вот жаль только, трещечки не завезено, у той мяско-то белое да волокнистое, как-то лучше желудок к себе допускает…»

Так сама с собою толковала Нюра, а цепкими глазами снова и снова обшаривала магазинные полки с бедными деревенскими обзаведениями, все вспоминала, не забыла ли чего, чтобы лишний раз не торить в деревню лыжню; несколько раз ее взгляд споткнулся о толпу запотевших «злодеек», и Нюра, задоря себя и зажимая душу, чтобы не расплакаться, мысленно прикинула мятые рублевки. Потом крикнула смущенно:

— А ну-ка, девка, подай-ко вон ту голубушку-сугревушку. Да не ту, эка ты неловка, а в беленькой посуденке, вроде бы она приглядистей.

— Никак, сватов ждешь, баба Нюра? — не преминула уколоть Дуня, напирая на Питерку литой грудью, натуго обхваченной застиранной фуфайкой.

— Ну и привязка же ты, Дуняха. Чего старую старуху травишь? Делать тебе нечего? — пробовали бабы усовестить и оттереть в сторону заводную женщину. — Сами-то эки же будем, того не минем. Ой, не дай, господи, до старости сиротой дожить.

— Не, эки-то не будем, не-е… Какая она старая, вы что? Да она любому мужику салазки загнет. Ты чего, глуха, баба Нюра? Про тебя ведь говорим.

А Нюра только скользнула по усталому Дуниному лицу светлым равнодушным взглядом и, отвыкшая за годы одинокого лесового сидения не то отругиваться, а даже лишнее слово бросить громко, подумала спокойно, сразу выхватывая из памяти давний благословенный день, гору, обметанную свежей травой, мужиков, забродивших по самые рассохи в рассыпную отбойную волну, о чем-то бестолково и весело горланивших. «Глупа трясуница. И мати-то такова же была, все будто подтыкает кто, все ей впоперечку, да чтобы человека прилюдно в грязь сронить. Это уж по роду. Не нами сказано: дерево познается по плоду. Мужик в море отходит, а она его ну точит, пила…»

— Баба Нюра, как лиса-лисавета поживает? Дружно с курами-то? — перевела продавщица разговор на другое. — Ты бы ее раздела, хитровановну. Мне на воротник.

Еще