Анархия non stop [Алексей Вячеславович Цветков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Алексей Цветков Анархия non stop

Формула

Там, где кончается история, начинается революция

1. Революция — высшая и единственная сегодня форма образования, ибо только она позволяет пережить любому из нас тот истинный (бессловесный, наднациональный и сверхиндивидуальный) опыт, который ранее был доступен человеку в результате инициации.

Одновременно Революция — это расплата человека за то, что он неправильно живет, и в некотором смысле за то, что он живет вообще, ибо любая личная индивидуальная жизнь, отделенная границами от окружающих, есть форма эксплуатации этих «окружающих».

2. Революция — это не средство. Революция — это цель. Революция — это и есть тот режим, который мы исповедуем. Может ли общество оставаться в состоянии Революции больше нескольких секунд (часов, дней, месяцев, лет, десятилетий, веков, тысячелетий)? Уже сама постановка вопроса свидетельствует о том, что да, может. То, что имеет длительность, при благоприятных условиях может иметь «любую», а значит, и бесконечную длительность, совпадающую с размерами пространства и протяженностью времени, т.е. с некоторого момента революционный процесс становится необратимым. Это утопия.

3. Что такое утопия? Когда люди берутся выполнить программу, всерьез рассчитывают на успех и терпят поражение — это неудача. Когда люди и не собирались достигать декларируемого — это ложь, оппортунизм. Утопия — это совсем другое. Утопия — это когда люди понимают всю невозможность замысла, однако всерьез рассчитывают на победу, собираясь в процессе движения к цели преодолеть собственные границы, перестать в результате борьбы быть тем, чем они являлись в начале, и тем самым сделаться способными к совершению невозможного.

Утопия — мать Революции. А идеология — это вторая мать. Отца у них нет, ибо Революция — дитя нестандартного брака, она — плод феминистичного и одновременно мифического соития.

4. Зачем Революции необходима вторая мать — идеология? Многие считают, что она помогает сооружать новый мир после Революции, но думать так означает не думать вообще. Это «после» всегда означает «вместо» и претендует быть компенсирующей заменой Революции, но Революция это один из немногих социальных процессов, замена которого невозможна, т.е. никакой другой процесс не дает вам таких же результатов. Не стоит принимать «x» за «y» и ­находиться у этой иллюзии в плену, в конфликте «мать—дочь» (комп­лекс Электры) революционер выбирает молодость. Идеология нужна Революции не для творения будущего, но для разрушения прошлого. Ее формула заставляет бойца находить наиболее уязвимый сустав механизма, внутри которого каждый из нас заключен от рождения. Обнаружить с помощью идеологии слабые сочленения вы готовы, чтобы нанести по ним удар и вывести подвижную механическую тюрьму из строя. Идеология — это карта местности, на которой действует ваш партизанский отряд, однако в лесбийском коитусе с утопией идеология играет подчиненную, пассивную роль.

5. Какие элементы могут сегодня стать составляющей основой революционной идеологии? Антиинду­стриализм (антиобщественный экологизм) как комплекс проектов, утверждающих, что, если динамика материального потребления не будет снижена, человеческий вид как факт истории перестанет существовать. Т.е. ленинский тезис о том, что индустриальные рабочие похоронят мировую систему капитализма, остается актуальным, однако эта «мировая революция» выглядит сегодня как глобальный экологический кризис, и похороны капитализма в такой оптике совпадают с похоронами человечества. Необольшевизм как деструктивное использование в целях революции советского имперского мифа, оформленного и транслируемого на окружающих самыми ситуационистскими, «нью-лефтовскими», провокационными способами. Особенно полезен такой необольшевизм для поколения, выросшего уже без советского прошлого и лишенного реальных советских (память — последнее прибежище контрреволюции) воспоминаний. Революция заменяет так называемую память никем не контролируемым воображением.

Наконец, третьей составляющей перспективы революционной идеологии может стать экзальтированная религиозность (неортодоксального) «сектантского» типа. Уместно требовать отделения религии от церкви вместо прежнего, близорукого требования отделения церкви от государства. Церковь — это и есть государство, и наоборот. Антиклерикальность революции долж­на состоять в клерикальности, доведенной до абсурда. Например, провести подробный социологический опрос в среде служителей культа (проект «потусторонняя социология») и на базе данных опроса опубликовать в виде процентных диаграмм демографическую карту рая, т.е. сколько попадает в рай (в пропорциональном соотношении) рабочих, служащих, безработных, предпринимателей, сколько мужчин и женщин, детей и взрослых, гомо- и гетеросексуалов, зоофилов, импотентов и т.д. Потом провести аналогичные опросы среди других групп населения, и в итоге мы получим общенародную, максимально объективную социологическую картину рая, которая должна быть доступна каждому, как карта метро. Это типичный пример современной революционной работы. Абсурдистское законотворчество (предложение парламенту проектов по реализации революционной идеологии) — очень эффективный вид борьбы. Пример такой «потусторонней» юриспруденции — революционеры предлагают заменить денежный обмен между гражданами рассказыванием снов. Сны могут быть подлинные, могут быть сочиненные, главное, чтобы они понравились получателю. Такие вербализованные сны могут стать доминирующей в обществе валютой, и тогда развитие воображения и внутреннего зрения станет насущной необходимостью физического выживания. Внедрение подобных законопроектов, помимо образной критики рынка, поз­воляет декларировать свои цели — конвертация реальных человеческих возможностей как единст­венная справедливая валюта внутри нового коллектива и иерархия, основанная на естественном распределении этой единст­венно справедливой валюты.

6. Революционер стремится не к постреволюционному, а именно к революционному состоянию. Ни одному революционному проекту не удалось действительно воплотить претензии собственной идеологии, ни одна из конкурирующих программ к этому не стремилась. Революция — это и есть тот «строй», тот «изм», в процессе которого преодолевается отчуждение. Революция отдает будущее не Идеологии, но Утопии. А Утопия имеет дело не с историческим, размещенным в календаре будущим. Утопия имеет дело с неким «вечным будущим», которое лежит по ту сторону линейного времени. Утопия — это остров, отделенный хаосом от материи эвклидовой геометрии, остров, на котором должен оказаться каждый революционер. Путь в это «неисторическое» будущее сугубо индивидуален, но этот сугубо индивидуальный путь возможен лишь в процессе соседства твоих усилий с усилиями многих других революционеров, иначе партизан-одиночка закончит банальным стандартным безумием, которое есть отнюдь не освобождение, но простая проекция конфликта с социумом на индивидуальный уровень. Для осуществления Утопии необходимо существование нового революционного коллектива, одновременно берущего на себя функции общины, партии, церкви и психиатрической клиники.

Пример возникновения нового коллектива в среде одноклеточных. Нехватка привычного количества пищи неожиданно заставляет сотни тысяч микроорганизмов, существовавших в условиях сытости совершенно автономно, объединиться в колонию, коллективное тело, многоклеточное существо с гораздо большими возможностями, другими энергетическими затратами, новыми представлениями об опасности и безопасности. Отдельные одноклеточные по разным причинам не участвуют в новом коллективе и либо погибают, либо мигрируют в более сытую среду, что не всегда удается. Очевидно, что ни одна самостоятельная клетка не в состоянии воспроизвести на своем уровне ту механику стимулов-реакций, которой обладает общее коллективное тело. Объединение — их идеология. Многоклеточный организм — их Утопия. Похожим образом соединяются молекулы в новые вещества по принципу валентности.

7. Практическая революционная работа сегодня может иметь много неклассических форм — информационный заговор группы журналистов, создающих в сознании читателей необходимую для Революции популярную мифологию; к такому информационному заговору могут быть привлечены и совсем далекие от Революции репортеры и аналитики, воспринимающие подрывную фальсификацию как «утечку» из «конфиденциальных» источников. Возможны действия в плохо контролируемых правительством регионах — дикие диггеры под землей, телефонные хулиганы, способные обзвонить за день несколько сотен учреждений, хакеры — взломщики и авторы компьютерных вирусов, выводящих из строя оперативные программы и целые базы данных в редакциях, банках и правоохранительных органах. Уличные дестроеры, способные превратить мирную демонстрацию в столкновения с властями и погромы в магазинах. Все эти провокаторы — клетки будущего «нового коллектива». Революция требует личного и ежедневного творчества на основе текущих событий, хлам типа «Поваренной книги анархиста» хорош лишь как пример провокационного бестселлера, но не в качестве пособия. Представьте себе, чем может кончиться в огромном мегаполисе регулярное исчезновение электричества в целых районах и на предприятиях в никому не понятном ритме в течение целых недель (за ритм можно принять переложенный на азбуку Морзе текст какого-нибудь из декретов Ленина или текст песни про «Анархию в соединенном королевстве».

8. Новому коллективу угрожает как опасность «салонности», так и опасность «партийности». Люди нового коллектива должны сознавать свою личную ничтожность перед лицом своей Утопии и свое личное величие перед лицом своей идеологии. Революционеры зависимы от Утопии, транслируемой через них на общество невербально (поведение, пластика, цветовые и звуковые пароли), но революционеры свободно ведут себя в отношении идеологии, транслируемой на общество вполне вербально. Люди нового коллектива, вступая во все антиправительственные группы и участвуя во всех конфликтах, обязаны таким образом «подставляться». Когда они встречаются, происходит собрание, продвигающее вперед их планы, когда они расходятся, то образуют невидимую сеть. Пока человек жив, он находится в контрреволюционном состоянии. Вечное будущее — это то, что последует за так называемой смертью, и то, что предшествует рождению, т.е. состояние «до» и «после» индивидуальности. Но кем каждый из нас станет в вечном будущем — зависит от так называемого периода жизни. Жизнь есть форма тестирования. Тестирования на способность к восстанию. Отличие нового коллектива от старого коллектива внешне выглядит так — люди нового коллектива не выглядят психологически кастрированными. Тогда как любой представитель общества на их фоне выглядит как стукач, психологически сломленный и целиком зависимый от внутреннего ужаса ­перед хозяевами и перед «иным, незнакомым» одновременно. Новый коллектив — художественно-политическая армия, призванная уничтожить понятие художественности, как и понятие политичности, как внутри своего коллектива, так и в любой отдельно взятой голове.

9. История — это конкурс конкурирующих прог­рамм, непрерывный опыт Утопии. Новый коллектив — это заговор с целью прекратить конкуренцию на рынке программ. Новый коллектив — это конкурирующая программа, завершающая (истребляющая) историю, в этом смысле наши цели полностью совпадают с либеральными, но с обратным заряжающим знаком. Т.е. на самом деле цели Революции полностью, как зеркальное отражение, противоположны либерализму. При контакте одинаковых, но противоположно заряженных частиц неизбежен взрыв с высвобождением разрушительной энергии.

10. Революционная литература — любая, которую в данный момент читает революционер. Все, от инструкций к тампонам до ведических гимнов, — любой текст учит нового человека действовать.

11. Согласно утопической тактике, люди нового коллектива для скорейшего осуществления Революции поддерживают внешне взаимоисключающие проекты. Участие в акциях неолуддистов, хакеров, криминальных синдикалистов, проповедующих производственный саботаж, т.е. бессрочные и несанкционированные забастовки с последующей порчей конвейеров, сочетается с модернистскими научными разработками и экспериментами, например — поиск дешевых способов получения энергии, подрывающих финансовое господство нефтяных и газовых компаний. О какой «диктатуре мирового рынка» может идти речь, если у каждого в кармане будет лежать личный безопасный реактор, равный по мощности современной АЭС? Другой пример — создание генетических мутантов или клонированных копий человека — универсальных штрейк­брехеров, которые на радость транснациональным корпорациям заменят в цехах капризных и «развращенных профсоюзами» рабочих, что приведет к немедленной дестабилизации на рынке труда так называемых «цивилизованных» стран. Речь идет также о том, чтобы отказаться от предлагаемого нам относительного (биологического либо виртуального) бессмертия ради бессмертия абсолютного — вечной жизни на острове нашей Утопии. Физическое и «информационное» долго­летие во все время обновляемом теле или в компьютере станет реальностью уже к середине ХХI века, тогда как наше «альтернативное» бессмертие — остров роботов-ангелов, посвященных, прошедших инициацию в новом революционном бесклассовом и интернациональном коллективе — было возможно всегда. Для реализации такого бессмертия достаточно революции.

12. Революционер — это субъект, переживший разрыв общественного договора, тем самым он становится аморальным с точки зрения институтов современного общества, т.е. революционер имеет санкционированное новым коллективом и осуждаемое старым коллективом право на любые формы социальной мимикрии ради необратимого уничтожения таковой как явления. В зависимости от ситуации революционер действует как «сионский мудрец» из пресловутых протоколов, или как персонаж нечаевского «Катехизиса», или как волк из сериала «Ну, погоди!» (ряд ролей вы сможете продолжить сами).

13. При достаточном (социологически очень небольшом) количестве и достаточном (совершенно не представимом для репрессивных психиатрических институтов и непредсказуемом для аналитиков спецслужб) качестве новых революционных коллективов — Революция начнется сразу в нескольких местах без всякой предварительной договоренности или условного сигнала.

14. Как будет выглядеть или, точнее, как можно выразить картину осуществления Утопии? Воспользуемся дореволюционным (современным) языком — «то, что люди называли раем». Кто будет жить в раю? Те, кто способны жить в раю, т.е. те, кто всерьез на это рассчитывал (т.е. не рассчитывал ни на что другое) и этого добивался.

15. Революция — закономерное возвращение звезды в начальное, т.е. в абсолютное онтологическое, «положение имени», как называла его средневековая астрология. Любой человек — пятиконечная звезда с возможностью стать суперзвездой. Революция — это когда все мы, незаконнорожденные, наконец-то узнаем свои настоящие имена и, став суперзвездами, перестали быть тем, чем мы были до Революции. Революция начинается там, где исчерпывается актуальность прикладной социологии, теологии, экономики и психиатрии. Вечное будущее не течет, не меняется и не составляет необратимой протяженности. Оно всегда равно само себе. Оно доступно нам только посредством Революции.

16. Искусство предоставляет человеку шанс взяться за оголенный провод и испытать электрический пульс. Революция заставляет человека сделать это, делает его членом нового коллектива, агасфером, у которого нет обратного пути.

17. Революция перманентна. Русская попытка октября 17-го закончилась именно потому, что остановилась в неких «исторических» и «географических» границах, т.е. Революция подчинилась истории и потому постепенно исчезла. Если бы, как кое-кто и предлагал, Революция двигалась бесконечно от центра к периферии, то она длилась бы много дольше, и, когда периферия была бы исчерпана, Революция начала бы обратное, гораздо более продуктивное движение — от периферии к центру (время Утопии). Настоящая Революция — первая и последняя. Поэтому всякая попытка Революции должна разворачиваться как во времени, так и в пространстве (наше сознание можно определить как саморазоблачившееся пересечение этих двух начал) так долго, сколько возможно.

Там, где кончается текст, начинается Революция.

Там, где кончается рефлексия, начинается Революция.

Там, где кончается стоимость, начинается Революция.

Обращение

Вернемся к аналогии с оголенным проводом, использованной в «Там, где кончается история» (пункт 16). Искусство намекает человеку, что он может прикоснуться. Революция настаивает на необходимости этого опыта, делает иррациональное из возможного — обязательным. Искусство — взгляд. Революция — шаг. Что означает, пользуясь все тем же сравнением с электрическим проводом, оболочка, покрывающая его? Конечно же, это символ «социализации». Т.е. «изоляция» буквально означает социализацию.

Не раз предпринимались попытки организации новых коллективов, лабораторий новой антропологии, моделей революционного будущего.

Тело без органов, предсказанное Арто и опознанное Делезом, это и есть новый коллектив. Такое (объективное) тело может быть только коллективным, потому что только новый коллектив сможет объять иррациональное во всей его ни к чему не редуцируемой полноте.

Все последующие опыты социальной алхимии, выведения коллективного гомункулуса должны быть более закрытыми, герметичными хотя бы потому, что информационное давление истеблишмента на энтузиастов будет увеличиваться, обращая их в «сектантов, фанатиков и разрушителей семей».

Человек двадцать первого века потеряет (уже теряет) все те мнимые «права», на которых он настаивал в двадцатом. Большинство этого не заметит. Своеобразное общество обманутых вкладчиков, не подозревающих о своей потере. Заметившие, оставшись без мнимых «прав», смогут завоевать действительные возможности, лежащие за пределами любых письменных конвенций и соглашений, смогут организовать новые коллективы, тела, представляющие иррациональное, тела — острова действительности.

Как выглядят их действия со стороны, т.е. с телебашни? Перманентная социальная провокация, расшифровываемая прессой как эскалация конфликтов между конвенциональным, т.е. не осознающим себя, социумом и обособленным человеком на всех уровнях.

Выявление союзников и противников должно исходить исключительно из анализа поведения групп и персоналий, а не из их программных документов и декларируемой «идеологии». Рассматривайте документ как поступок. Идеальным документом для партии, желающей себе системного будущего, мог бы стать алфавит, таблица умножения или таблица Менделеева, в зависимости от того, насколько образованный электорат вы собираетесь привлечь.

Если же с вами случилось обратное и вы относитесь к поступку как к документу, значит, вы в плену у их культуры и слово «информация» означает для вас слишком много. Наручники, присланные вам фирмой со сложным, непроизносимым названием, не позволяют пока думать о революции. Раньше эту фирму называли «государство», но теперь, как это часто бывает в истории коммерческих авантюр и мистических орденов, она распалась на несколько конкурирующих контор, однако продукция все та же — приспособления, исключающие свободу движений и оставляющие шрамы.

Документы (тексты) создаются не чтобы обнаружить, а чтобы скрыть, не чтобы направить, но чтобы заминировать путь. Этот текст не исключение, но его отличие от многих в том, что он демонстрирует заминированную дорогу как единственную ведущую к цели.

В новый коллектив попадают те, кому удается остановить процесс социализации как можно раньше. Мозг подростка-питекантропа был похож на наш гораздо сильнее, чем мозг взрослой особи. Таким образом, шансов на восстание больше всего у тинейджеров, которые отказываются «взрослеть», но не отказываются развиваться. Развитие неизбежно приведет их к внеплановому, «социально вредному» результату и конфликту с социумом «повзрослевших». Конфликт заменяет инициацию и делает вас частью нового коллектива.

Массовая культура — фиктивное понятие, фантом, продукт соглашения «хозяев грез» и «серьезных критиков», пусть даже это соглашение и выглядело для наивных как соперничество. Перед нами потешная борьба на ринге-экране. Отрицать само понятие массовой культуры значит хотя бы отчасти избавиться от гипноза.

Некоторые из радикалов под массовой культурой разумеют зрелище. Зрелище это капитал, концентрированный до такого состояния, что он уже становится наглядным, видимым и вовсе не обязательно массовым образом. У каждого есть шанс отказаться от зрелища ради действительности. Опасно путать естественность и действительность. Зрелище держится за счет естественности, лишь иногда нарушая это правило ради обнажения приема и одновременно ради его усложнения. Революция обращается к действительности. Революция сегодня единственное доказательство существования действительности, но доказательство, не оставленное нам как данность, как благотворительность, а предложенное как возможный шанс.

Пейзаж, показанный в рекламе, вопреки социологически подтвержденному мнению телезрителей, ближе не к пейзажу за вашим окном, но к нарисованному или восковому макету. Перед нами инсталлированный пейзаж, помещенный в контекст с целью чего-то от нас добиться, например веры в чудодейственность косметического крема или подсознательной (фоновой) связи между нейтральным образом и коммерче­ской идеей. Естественность сегодня один из самых опасных приемов, применяемых против действительности. Зрелище естественно, но недействительно. Революция совершенно действительна, но максимально неестественна. Зрелище — ловушка номер один. Сумев избежать ее, вы научитесь избегать остальные. Зрелище имеет женскую природу в самом негативном смысле «женских инстинктов». Несколько упрощая, мы можем определить причину зрелища как социальную нимфоманию, стремление дать всем и тем самым получить (заменить собой) все.

Читать «Космополитен» или «Менс Хэлф» и не быть его потребителем труднее, чем кажется. Большинство людей утверждают, что их не заморочить рекламой, как и новостями, рекламирующими «показательные» события, однако именно такие люди покупают рекламируемое барахло и обсуждают светскую жизнь, увиденную по ТV. Они путают свои интересы с интересами зрелища, как и полагается людям эпохи реальной доминации капитала, эпохи, когда реальным позволяет себя считать только капитал, выраженный в форме зрелища.

Капитал не настаивает, чтобы с ним ежедневно соглашались, наоборот, он требует выбора, но это всегда иллюзорный выбор внутри зрелища. Вы можете выбирать любой из вариантов, но вы не можете отказаться от самого принципа, не поссорившись с миром, в котором вынуждены жить. «Такова жизнь», «всем давно ясно», «это послано нам в испытание», «иначе никогда не было» — ссора с придуманным миром начинается с отказа от паразитов речи.

Зрелище не просто сумма образов, оно отношение между людьми и предметами, выраженное посредством образов, нечто вроде универсальной валюты или универсальной конституции. Являясь негативным аналогом традиции, зрелище, как и традиция, есть не система вещей, но система отношений между вещами.

Никакие силовые структуры не в состоянии справиться даже с одной десятой частью населения без зрелища. Когда вам показывают в новостях зверства полиции по отношению к демонстрантам или пикетчика с забинтованной головой, не думайте, что до вас «доносят правду» честные журналисты. Скорее всего, в такой форме вас просто очень просят не участвовать в несанкционированных маршах, предупреждая о том, как вы будете выглядеть после «нарушения конвенции». То, что вы никакой конвенции с властями не подписывали, то, что этот виртуальный, но требовательный договор был заключен неизвестно где и неизвестно с кем задолго до вашего появления на свет, — такие возражения судом не принимаются. Суд намекает, что вы бессмертны и аппарат контроля бессмертен, времени не существует, а существует только капитал, будь то капитал власти или капитал «условных единиц».

Если вам не по душе правительство, проголосуйте за другое, единственное, чего вы не сможете, — проголосовать за альтернативу правительству как таковому.

Когда действительность вступает в слишком заметное противоречие с капиталистической иллюзией («слишком» выясняется социологически), действительность перестают игнорировать, высмеивают, наконец изменяют. Каждый есть рядовой зритель собственной жизни, которую занял у него капитал, обеспечив взамен весьма сомнительный комфорт и очень условную безопасность, собственно, безопасность от самой этой жизни. Абсурдно замкнутое кольцо эксплуатации.

Зрелище многие воспроизводят сами, заимствуя из телесериалов или боевиков тип поведения и характер реакций, что, в свою очередь, констатируется прессой как пример «действительности».

Цель новых коллективов — провокация ситуаций, заставляющих людей отрекаться от «естественности», т.е. от «нормального» восприятия и «обычности» взгляда, точнее, от убежденности в существовании этой «нормальности» и «обычности». Элементарный психоанализ демонстрирует, что различия в сознании и эмоциональной жизни людей целенаправленно скрываются трансляторами зрелища, мы видим еще одну форму «общественного договора», настаивающего на исчезновении (скрывании?) каждого ради чисто умозрительного и недействительного бытия всех.

Превращать «индепендент» и «импосебл», оптимистическую «независимость» в драматическую «невозможность», несовместимость опытов действительного индивидуума и старого коллектива. Почему новый коллектив совмещает эти опыты бесконфликтно? Потому что он появляется из некоммерческих и неавторитарных соображений.

Опыт несовместимости дает шанс на великий отказ, отказ от ложных оппозиций. Вам в руки попадает великая возможность изобрести революцию заново, создать жизнь, вместо того чтобы ее наблюдать и имитировать.

В отношении окружающих, внешних, партизаны ведут себя как крайние анархисты, но внутри отряда, в пространстве нового коллектива все устроено наоборот — иерархия авторитетов порождает реальную дисциплину, поражающую своей эффективностью представителей силовых ведомств и дающую либеральным проповедникам право твердить о «фанатизме и тоталитаризме» нового коллектива.

Если для вас революция это мученичество и принесение себя в жертву, ступайте мимо со своей жертвой, несите себя в другое место, туда, где вам заплатят за этот товар, в церковь, например, или в армию.

Продать телевизор. Это не метафора, а реальные деньги, на которые можно купить баллончик с настенной краской или обойму-другую патронов. Зачем вам эротические программы, отвлекающие от секса, или фильмы о войне, не оставляющие времени на войну? Не стоит продолжать шоу. Отказ от иллюзий — самый удачный приз для телезрителя из всех возможных. Вы представитель свободы и жизни? Это не банальность. Это означает, что вы отрицаете смерть и плен самим фактом своего присутствия, вы партизан действительности, которая несравнимо прекраснее любой информационной иллюзии или коллективного сна. Начинайте немедленно. Если получится, свои вас заметят.

«Берегите свою хххх (фирма благоразумно скрывает имя), держите ее, потому что в своем отрицании я искренен, я не обижен вами, я успешен, удачлив, просто ваша хххх не удовлетворяет моей обнаженной онтологии. Я буду действительно добиваться уничтожения хххх, а не имитировать радикализм в порядке компенсации за обиды, как это делают многие. От меня можно ждать чего угодно, я плохо предсказуем и совсем не контролируем. У меня нет ваших убеждений, у меня есть свой голос, которому я не могу изменить, потому что «Я» этот только воздух, в котором звучит этот голос. Границы так называемого «Я» — это границы распространения голоса в атмосфере моих эмоций. О каких правах личности можно говорить, о каких обязанностях — только о возможностях, возможностях проникновения голоса. Держите свое хххх крепче, туже зубами затягивайте узлы, хотя бы потому, что если хххх упадет, если мне удастся что-нибудь из того, что я намерен сделать, то хуже будет всем, и вам и мне, ведь для вас это важно «чтобы не было хуже». А для меня уже нет. Поэтому за работу: вбивайте гвозди в гробы покрепче, молитесь над ними подольше, подпирайте собой могилы, единственные из известных вам символы будущего. Как видите, я абсолютно честно все излагаю и ничего не скрываю, кроме чисто тактических ходов, к сожалению, от вас, мои дорогие, такой честности ждать не приходится. Комариный укус может похоронить монстра, когда в этом укусе вирус. Прививаться бессмысленно. Иммунитет ваш, выраженный в форме декоративного радикализма, повернется против вас, не позволит вам стать другими, новыми, испытать чудотворный ужас. Одно слово может воскресить труп, если в этом слове правда, если это слово действительно обращено к трупу и больше ни к кому. Правда и есть голос, то, что сказано не от имени человека, но ради человека. Наша революция есть голос, убивающий и воскрешающий людей», — так мог бы говорить человек нового коллектива, но вряд ли у него найдутся причины для публичных выступлений и желание с кем-нибудь говорить об этом. Одним ясно без слов, другим объяснить невозможно. Новый коллектив — это коллектив, творящий людей, не способных к рабству. Любая пропаганда — это прежде всего рабство для пропагандиста, а потом уже для аудитории.

Революция против капитала. Авантюра против права. Фокус против факта. Субъект против объекта. Максимальный анархизм партизана против минимального анархизма богемы.

Тот, кто живет по законам этого общества, погибнет вместе с ним. Тот, кто узнает эти законы, перестает им подчиняться.

Инфантильные претензии контркультуры ангажировать какое-нибудь социальное движение и не могли ничем кончиться, кроме личного распада активистов, их постепенного превращения в агентов социума, желающих ангажировать контркультуру. Не надо объединяться — надо действовать.

Появляется партизан. Он держит в руках знамя реальности, на котором изображено все. Конечно, оно черное. Как еще можно изобразить бесконечную сумму? Пылающее черное знамя.

Он оставляет окровавленные следы босых ног на подиуме жизни, той, которая пишется с небольшой буквы, фиктивной жизни на подиуме, где каждый — временная модель в чужой одежде — выглядит чуть лучше манекена.

Голосовать глупо. Если бы выборы что-то меняли, их бы на всякий случай запретили. Ходить на оппозиционные митинги, слушать там чужих взрослых людей, мечтающих рулить историей и купаться в шампанском, — глупо. Их преобразования отличаются от революции тем же, чем «секс по телефону» отличается от ночи, проведенной с любимой.

Купить пистолет и распылитель. Пистолет для самообороны, а распылитель для превращения скучных городских стен в наглядные пособия. Добиваться легализации «наркотиков» (такой же фиктивный термин, как и «преступность»), чтобы система не могла контролировать твое сознание при помощи телевизора. Ты сам себе телевизор. Добиваться легализации оружия, ибо хххх вооружена против тебя армией, полицией, мафией, судами, а ты — нет. Что значит «добиваться»? Нужно ввести в обиход, нужно жить, как будто нет этих ограничений, короче, нужно добиваться легализации себя.

Те, кто хотят, чтобы мир сохранился таким, каков он есть, не хотят, чтобы мир сохранился. Проделайте элементарное упражнение: представьте, что вас окружает тоталитарная секта, как ее описывают в журналах, и вы последний, кто не поддался ее брутальным и вульгарным чарам. Ознакомьтесь с популярной критикой сект и сравните прочитанное со способами воздействия, оказываемого на вас ежедневно, и вам станет очевидно: хххх убивает Жизнь, покупая ее и делая из нее статичный муляж в историческом музее либо визуальную спекулятивную хронику, предназначенную для инкубаторов повиновения — средних школ. хххх губит Жизнь, ту, которая вокруг, и ту, которая еще теплится неким чудом у вас внутри.

Идея какой-то природы, отдельной от «неприроды» (логичнее было бы говорить о действительности и мимисисе, имитациях), используется капиталистами наподобие рыбацких приманок (пластиковые мальки и лягушки, точно повторяющие движения оригиналов). Увидев нечто «вечное», поймав ультразвуковой сигнал витальности, вы сглатываете наживку и немедленно ловитесь на крючок конвенциональной политики. Теперь вы рыба на их столе.

Партизан — агент земли. Земли без легавых. Земли без условных единиц. Земли без пограничных столбов. На прилавке социальных ролей он маркирован как «экстремист». Так оценивают сегодня любую реакцию живых людей на происходящее, их отношение к великому экрану, безнаказанно излучающему эксплуатацию, просто потому, что живых осталось немного.

Один режиссер из прошлого (не будем делать ему рекламу) предполагал, что люди — это иллюзии, посылаемые друг другу разными животными, особенно часто режиссер называл носорогов. Недавно другой режиссер (тоже незаинтересованный в рекламе, он ничего не продает), развил эту догадку: «медведи — это люди без гипноза». Точная иллюстрация относительности, этой всепроникающей атмосферы информационного общества. Тоталитарная относительность как необходимый фон глобальной эксплуатации. Если мы находимся на экране, возможен ли субъект, способный проявить самостоятельную тревогу, независимую от сценария, тревогу по поводу самого сценария? Пусть переживают медведи и носороги, а мы будем лучше им сниться.

Аналогичные рассуждения могут развиться в модный трактат с гарантированным гонораром, но появляется партизан, посланник нового коллектива. Новый коллектив можно уподобить спецслужбе, без спросу прерывающей запои, или персоналу клиники, которая спасает людей от ежедневного безумия в полевых ­условиях тоталитарной относительности. Публичное существование такой клиники невозможно до тех пор, пока главной чертой современного гражданина-покупателя будет оставаться неучастие, роль зрителя, ­пациента или пассивного педика по отношению к продавцу хоррора, собственно, любой товар в этой схеме выступает в качестве орудия насилия. Насколько это насилие «добровольно» — фиктивный вопрос. Экранные персонажи не могут быть ни в чем добровольны, их замедляют, убыстряют и монтируют по желанию хххх.

Язык партизана, новый, знающий свои задачи, язык, перестук «умалишенных», запертых друг от друга кураторами-санитарами.

Не язык homo sapiens, язык novo sapiens понятен не только людям, но и всем остальным. Знаковая система, стремящаяся в пределе к самоуничтожению. Знак, освобождающий место для самого означаемого, которое присутствует в сознании партизана новым, незнаковым способом. Вот что такое революция. Халва во рту.

Твои волосы — пепел. Твое прошлое превращено в фильм. Твое настоящее становится тобой, и все книги, которые были написаны о тебе, больше не о тебе, потому что пока ты слабее своего настоящего. Представитель пространства может справиться со временем, только проигнорировав время, поняв время как знак, обязанный уступить место означаемому, присутствующему в сознании незнаковым способом. Объективному телу нового коллектива органы не нужны просто потому, что оно не опознает знаков и не отзывается на бихевиористскую дрессировку по рыночному сценарию «стимул—реакция».

Новая шахматная фигура с собачьей головой или с головой насекомого, обезьяны, свиньи. Действующая против обеих сторон. Разоблачающая математическую спрограммированность всякой партии. Появляется на доске в момент, названный в учебнике «кульминационным». Все критерии выпадают у кураторов из карманов.

Утром в ванной ты обнаруживаешь два крана с надписями «deahd» и «life». Выпив стакан коктейля из живой и мертвой воды, ты видишь в зеркале на своем месте novo sapiens. Появляется партизан, ему больше не нужно наркотиков, авторских прав и других способов маскировки.

«Не заворачивай туда, там растут чертовы стволы» — предупреждали тебя вчера, но предупреждали как раз затем, чтобы спровоцировать. Ты бросил участвовать в состязаниях, где все преследовали то, что и так у них всегда было, сознательно врезался в барьер. Навсегда покинул кабак, где жуют меню вместо блюда. Ты втыкаешь вилку в первый подвернувшийся мозг, но брезгливо отворачиваешься, потому что это говно пополам с мармеладом и потому что мозг оказался твой собственный. У излеченного от вербального удушья начинается впереди невербальная биография. Видел ли Андрогин сновидения до грехопадения? Тебя больше не мучает этот дурной вопрос. Отныне ты знаешь ответ. Кружение абстракций вокруг тебя, как кружение планет вокруг звезды, обернулось вдруг, когда ты исчез, крушением абстракций. Novo sapiens, партизан, простой, как бред, и сложный, как молитва.

Стражники Феномен и Ноумен, пара маньяков-убийц, улыбаются тебе издали, охраняя ворота. И по приветливым чертам их лиц, принадлежащих одной голове, ты чувствуешь — тебя пропустят так, не взяв платы.

Люди конвенционального общества смотрят на пар­тизана, как оплатившие проезд пассажиры на принципи­ального безбилетника, спорящего с контролером. Смот­рят с раздражением, жалостью и неясной им самим за­­вистью.

Новый стоицизм

Недавно я почувствовал, что действительно придется жить при капитализме. Не ждать со дня на день восстания, не надеяться, что торговый строй закончится как недолгая бессодержательная авантюра, как позорное приключение эго в мире самых низких сущностей грубого экономического колдовства, а именно — жить при капитализме, привыкать питаться падалью, ходить под диджеем. Ваганты называли это «в гостях у короля морока», небесные наставники дао говорили: «остерегайся родиться в год правления воровства, принявшего черты власти». Тот, кто не остерегся, вынужден сам себе устраивать второе рождение, разоблачая морок и наказывая вора.

Денежное тело диджея с нервами финансовых путей, ложными воспоминаниями, выраженными в валюте, и фантазиями, воплощение которых есть бесконечное самовоспроизводство валютных сумм в объ­единенной реальности мировой дискотеки, ритмично повторяющей все движения в запрограммированном диджеем порядке. Он правит нами, как ужас пустоты правит водой в сообщающихся бассейнах, о которых мы столько слышали еще в школе. Инновационный обмен — главная операция, приватизированная диджеем. Программирование становится все более искусным, и в пространстве дискотеки для диджея все меньше неожиданностей. Он — ответственный за сон всех танцующих, ему поручено сохранение рыночной майи.

Жить при капитализме. Быть товаром. Для обособленного человека такое сообщение гораздо печальнее, чем «не жить вообще». Не жить. Существование в качестве товара есть существование с обратным знаком.

Эта печаль, осознанная как сила, вызывает в об­особленном человеке новый стоицизм.

Диджей обращается непосредственно к жизни как к самодостаточному процессу. Его пространство ограничено витальностью. Но для нового стоика жизнь имеет оправдание до тех пор, пока она не прекратила поиск своих причин вне самой себя, пока она оправдывается неким сверхжизненным заданием. Обращение диджея исключительно к витальности — самый эффективный способ лишения жизни ее онтологических полномочий.

В школьные годы многие из нас смотрели видео «Чужой». Убить организм невозможно, он размножается в любых условиях всеми способами. Идеальная биологическая модель, от которой спрячешься лишь на другой планете. Честное описание сущности ди­джея, выдававшего себя некогда за демиурга (у гностиков), за социального конструктора (у новых левых) и за многих других. Многие фильмы о космических паразитах — косвенная форма социальной критики.

Мы вступили в эпоху, когда ему больше незачем притворяться. Он действительно чужд человеку как конфликтной системе естественных и сверхъестественных элементов. Об этом, в частности, свидетельствует отмечаемая всеми психиатрами мира в последние десять лет «архаизация бреда». Если мучители раньше являлись пациентам в облике агентов специальных служб или технически нас обогнавших цивилизаций, то сегодня они предпочитают не прятаться и все чаще приходят так, как они описаны Виром в «Псевдомонархии».

Случайно сопоставляющий в головах приплясывающего большинства любую информацию, лишая тем самым информацию содержания, он страхует себя от нападения со стороны танцующих. Склонен к ремейкам, ко вторым изданиям явлений с измененными названиями. Его «новое» это всегда удачно проданное вам старое, а что-либо действительно другое не может продаться, т.к. существует не по правилам инновационного диджейского пульта. Не может быть продано, значит, не может быть услышано дискотекой до тех пор, пока другое не откажется от себя, не перестанет быть другим, не примет форму старого, т.е. уже много раз и разным поколениям проданного. Адаптируя классику, диджей раздает ей новые функции, губительные для нее с точки зрения безмолвствующих в могиле классиков. Диджей — адский протей умозрительного (социологического) большинства, ожиданиями которого он играет. Умозрительное большинство — тяжелый, но пустой изнутри фантом, оно всем кажется, но ничем и никому не является. Демократия — это шулерство именно как принцип, а потом уже как практика. Конвенциональная мудрость — это танцевальный наркотик. Но чтобы возразить диджею, вы должны как минимум перестать танцевать.

Диджей — хозяин Эйделона. Эйделон — эквивалент, все менее чему-нибудь эквивалентный. Другое навсегда остается недосягаемым для приплясывающих. Другое — нежелательное. Эйдос недоступен хозяину Эйделона. И нежелательны даже подозрения об Эйдосе. Отражение, заявившее о своем суверенитете, ничего не хочет знать об оригинале.

Новым стоикам придется мучительно долго находиться среди приплясывающих, передающих по наследству рабство как фамильную драгоценность. Придется смеяться над их патологией, над их завороженностью «образцами», которые перестали быть образцами и работают на диджея, уставать от своей иронии, замыкаться внутри своего презрения, как в одиночной камере, как в окопе, как в витрине. Но чтоможет быть полезнее и нужнее для «второго рождения», чем одиночная камера, витрина, окоп? В добровольном заключении растет новый стоицизм: антисистемная алхимия, осознанное молчание, рецептура сопротивления. Вплоть до «рождения», до начала собственной «вечеринки», когда они накормят до отрыжки этот изголодавшийся по глобальности, изнуренный гуманистической диетой санаторий.

Новый стоицизм для тех, кто должен не скурвиться в новых условиях, тестирующих нас на прочность, на способность к долговременному, а не сиюминутному противостоянию. Новый стоицизм — образ жизни немногих представителей «не только жизни» в окружении остальных, исповедующих «только жизнь». Новые стоики есть элита, но элита, никакими институтами не санкционированная, выбравшая себя сама посредством воли к сопротивлению, к избиению диджея.

Избиение диджея, вечно блефующего за своим пультом, собранным из средств массовой информации и средств массовых развлечений, вполне возможно, ведь от нового стоицизма вы переходите к политическому дзену.

Политический дзен — боевое искусство, стиль нашей «вечеринки», именуемый близорукими продавцами иллюзий как «экстремизм». Тем хуже для них, если они обменяли глаза на слепое долголетие. Когда они услышат наше начало, будет для них уже поздно и оплаченное зрением долголетие окажется очередным обманом корпорации, не предусмотревшей собственного крушения.

Политический дзен предполагает слитость людей на улицах, сцепку рук в шеренгах, прорывающих ­милицейские кордоны, невербальные связи и необъяснимое согласие, синхронность и солидарность участников протестующего коллектива, несанкционированного большинством. Бесполое коллективное тело, невозможное в невоенных условиях. Несанкционированность поведения такого тела, взявшего в себя всех, способных стать его частью, повторяет несанкционированность самой действительности, в которой мы оказались, ее волшебный и немотивированный характер. Ущерб и беспокойство, испытываемые диджеем и его людьми в результате актов политического дзена, например после английской кампании «уличная политика против уличной рекламы и других видов мусора» или во время московских событий 93-го, вовлечение посторонних, чаще называемых «невинными», а еще чаще «жертвами», возвращают в общество хотя бы на несколько минут тот градус опасности, ту драматиче­скую необходимость выбора, которого диджей ежедневно старается лишить нас с помощью своего пульта зрелищ и сообщений. Пережив опыт политического дзена вы не можете вернуться домой тем, кем вы были до этого, опыт превращает вас в вечно ждущего и постоянно ищущего повторения «событий». Отныне вы поняли себя и все, что попало вам в руки, как собственность восстания, как возможность для сражающегося с диджеем коллективного тела. Руки у вас развязаны. Как клиент банкократии и зритель шоу вы больше не существуете.

Диджей может согласиться с вами: да, наиболее прекрасной и страшной задачей, возможной здесь, является превращение в бога, но — ставит диджей свою заезженную пластинку — по-прежнему проще стать богом, чем поверить в его существование. Диджей скрывает от своих, что индивидуальный путь нового стоика воплощается всегда в коллективном действии политического дзена, и, скрыв это, диджей представляет обособленных людей фантазерами, навеки отравленными собственной мечтой, а свою дискотеку тем самым провозглашает безальтернативной.

Любое «уже было», по диджею, одновременно и пророчество, и наоборот. Превращая общепринятую банальность в откровение, пульт делает ее товаром, превращая откровение в общепринятую банальность, пульт временно убирает этот товар с рынка. Проблема сводится к нетривиальному ремейку, к изящной адаптации, к обязательному повтору необязательного образца. Такой повтор является моделью любого продаваемого стиля. Диджей не любит, когда его спрашивают, откуда взялось то, что он повторяет, или отвечает, что первым повтором было копирование человеком природы. Возникновение условно «нового» всегда имеет внешние по отношению к автору причины, т.е. автор не более чем импортер, а не производитель. Диджей не может представить себе, например, комнату, в которой он предварительно не выбрал бы точку зрения; приплясывающий человек не умеет воображать действительность без самого себя, дискотеку без диджея, пространство без ощупывающего глаза. Единственное, что пугает диджея, с чем он не может справиться как с материалом для «нового» ремейка, — это собственное прекращение, исчезновение, смерть, отсутствие — то, чего добивается в своей практике политический дзен.

Диджей доказывает вам своим примером, что эксклюзивная сакральность в пространстве мировой дискотеки утратила всякую необходимость. Любой текст, почитавшийся священным и неиссякаемым какой-нибудь группой людей, уравнен в правах с другими аналогичными текстами. Все казавшиеся кому-то сакральными тексты, с точки зрения диджея, всего-навсего манифесты, причем благодаря осознанному инновационному обмену, осуществляемому через пульт, манифесты выполнимые, включенные в непрерывный развлекающий ритм планетарной вечеринки. Его сакральность условна, а качество — временно.

Чтобы совершить революцию в некой сфере, утверждает диджей, создайте эту сферу сами, дабы не мешать танцевать соседям, владельцам и акционерам уже существующих сфер.

Что вы можете ответить диджею? Ничего. Вы имеете право сохранять молчание, и это право позволяет вам сосредоточиться и приступить к персональному политдзену: разоблачению, избиению и изгнанию диджея, узурпировавшего ритм общей жизни.

Гораздо легче, конечно, верещать со сцены: «третья мировая будет гражданской» на фестивале «Панки за…» или «Панки против…». Или другой вариант ущерб­ной (отстающей, а не обгоняющей диджея) революционности — тихие энтузиасты, мучительно вычисляющие по ночам, кого бы в собственном подъезде, когда настанет судный день, повесить в первую, а кого во вторую очередь. Тихие энтузиасты обычно ассоциируют себя со словом «патриоты». Представьте, что вам предлагают выбрать из десяти одинаковых гвоздей один, отечественного производства, и, если вы ошибаетесь, вколачивают с чувством выполняемого национального долга оставшиеся девять гвоздей вам в тело. Такой патриотизм революционен только в том смысле, что тоже требует от вас сверхъестественности, но сверхъ­естественности ими же и запрограммированной, чужой вам. Монополию на такую сверхъестественность присваивает корпорация-государство.

Государство вообще представляет собой злую пародию на коллективный результат политдзена. Легитимность и санкционированность власти пародируют экзальтированность и синхронность людей революции. Правовая система и карательные учреждения передразнивают нераздельность и очевидную без слов солидарность восставших. Неснимаемое противоречие между государством и политическим дзеном в том и состоит, что государство представляет из себя насильственно организованную сумму вынужденно одиноких и оттого несчастных единиц, а политический дзен в своем результате, строго наоборот, является стихийно возникающим коллективным телом до этого момента обособленных и оттого счастливых людей.

Новый стоик никого не представляет, действует и говорит только от своего имени. Для того чтобы узнать свое имя, он открывает двери, выпускает наружу свой голос. Для того чтобы услышать этот голос и пойти за ним, он максимально увеличивает дистанцию между собой и дискотекой: окружающим государством, законопослушным населением, весь протест которого сводится к мелкому воровству, разносчиками информации, бытующими ожиданиями, представлениями, стандартами, поощряемыми диджеем. Увеличивая эту дистанцию, новый стоик одновременно сокращает другую — между Эйделоном и Эйдосом, между подобием и образом, между временным «собой» и вневременной своей причиной. Дистанция исчезает в момент конфликта. Новый стоик, через практику активного политдзена, сам становится новостью, не умещающейся в их ожидания и прогнозы. На этом пути к имени новый стоик абсолютно обособлен и никто не может ему помочь, все мешают акту личной воли, стремящейcя преодолеть личность как случайность. Пробуждается основной человеческий инстинкт, великий неизвестный, состоящий в желании отменить все известные человеческие инстинкты. Решив эту задачу, новый стоик надолго соединяется с коллективным телом восстания, не нуждающимся в диджее, потому что восстание принадлежит всем, его нельзя поделить.

Индивидуализм нового стоика приводит к ненужности индивидуального как рабского клейма, отличающего вас от других товаров, к слиянию с первоначальной и неделимой каплей блаженства и полноты, к собственной причине.

Пассионарность стремится к завоеванию потустороннего спокойствия. Поэтому восстание всегда актуально. Оно — единственный способ. Восстание происходит под любыми флагами, флаги несут на баррикады те, кто не может принять чистой и абсолютной необходимости восстания человека против диджея и его организующей музыки. Те, кому не нужны флаги, кто сам является флагом, средством и целью в одном лице, знают, что пожертвовать своим «я» ради имени — это не потеря, а единственное приобретение, шанс избавиться от обузы, снять цепь.

Диджей предлагает широкий путь по вечному кругу непрерывной инновации. Новый стоик следует ­узким путем, уводящим к центру круга, откуда обнаруживается фикция окружающей дискотеки. Неспособный к узкому пути всегда думает «а что потом?», воображая последствия. Способный спрашивает «а что сейчас?» и испытывает ни с чем не сравнимое отвращение.

Новый стоик не ставит перед собой задачу освобождения других, хотя часто становится примером освобождения. Распознав индивидуальность как препятствие, он не нуждается в коммуникации с зависимыми от диджея особями. Сам дает себе уроки, формально нарушая заповеди «предшественников», приписанных ему архивом. Он сам есть утопия и программа, которую нельзя вербально выразить.

Коллективность политдзена, достигнутая через эйфорический отказ от себя, противоположна гражданской солидарности, базирующейся на узаконенном эгоизме демократического человека.

Невидимая сеть новых стоиков в момент восстания становится коллективным телом. В терминологии приплясывающего большинства это называется «антидемократический заговор». Сеть пронизывает дискотеку, и в нее ловятся все, кто способен. У кого есть шанс. Напоминает работу драг-диллеров в дансинге, только с обратным результатом: представьте ребят, которые выслеживают избранных и эксклюзивно предлагают им таблетки, выводящие из клубного транса и быстро вызывающие трезвление.

Диджей, желая найти новым стоикам место на дискотеке, предлагает салоны, культуроведческие семинары, «некоммерческие» журналы, выходящие «нерыночным» тиражом или вовсе не выходящие, оставаясь в мировой компьютерной сети, переводы давно отфильтрованных буржуазным равнодушием «провокативных» книг. Все это было бы не так уж мрачно, если бы хоть на что-то воздействовало. Средней комфортности барак для высоколобых. Идти туда не хочется, ибо современная, санкционированная диджеем «деятельность интеллектуалов» есть издевательство над интеллектом как проводником отсюда.

На некоторых столичных посиделках с громкими названиями я выступал на темы «Новые функции старых идеологий», «Социализм без сахара», «Положение российского пролетариата во гроб реформ».

Помимо прочего, речь в этих сообщениях шла о советском проекте, отношение к которому — тест. Главный минус советского проекта — рост дистанции между замыслом и воплощением, в этом смысле не удалось предотвратить диджея, и геополитическая дуэль между буржуазным Западом и социалистическим Востоком была проиграна. На Востоке не хватило страсти синтезировать новое революционное искусство, способное спасти западный, обессилевший в самокритике авангард. Советская символика и миф не были подняты на знамена западных студенческих «революций». Железный занавес не стал экраном, излучающим на Запад. Незримая азиатская армия иного сознания, против которой оказались бы бесполезны и НАТО, и Голливуд, не была собрана. Новый Иерусалим на пепле и слезах Нового Вавилона всерьез даже не предполагался. Советский марксизм, превращенный предателями в чучело, потерял адаптивную способность к актуальной реакции.

Элементарный тезис о пролетариате-могильщике могли бы трансформировать в модную экологическую доктрину. Известно, что США и другие страны «золотого миллиарда» по их примеру выносят большинство самых вредных и масштабных производств в третий мир, отравляя тысячи километров жилых земель и повышая общую температуру атмосферы, что дает по всей Африке, Азии и Южной Америке эффект «новых пустынь». Миллионы беглецов из этих неприятных регионов наводняют Запад, их невозможно остановить с помощью более или менее либерального законодательства «ведущих» (ведущих войну?) стран. Привычка к размножению не отбита у переселенцев буржуазной «ответственностью» и компьютерным излучением. Бежавшие рабы, не желавшие рожать мутантов у себя дома, мстят «асоциальным» поведением в доме своего хозяина. Они — кошмар, который видит Европа, покрываясь испариной на масонском ложе своих правовых принципов. Число стран, источников направленного на Запад «цветного» потопа постоянно растет. От них не отгородишься шлагбаумом с надписью «частная собственность, умеем стрелять». Так порожденный экономической стратегией экологический кризис совпадает с социальным и подтверждает марксистское пророчество об индустриальном рабочем-могильщике. Для западного «золотого миллиарда» такой катаст­ро­фический конец капитализма ассоциируется с концом мира и истории, однако у не попавших в избранный миллиард найдутся другие планы по этому поводу.

В хаосе переселения народов, глобального загрязнения и повсеместных региональных войн, принявших формы войн религиозных, смогут выжить исключительно способные к оперативной и бескорыстной само­организации, те, кто меньше других занят на дискотеке. Мир достается политическим и географическим маргиналам, тем, кто был способен к политдзену. Бригады «экстремистов», диаспоры «непризнанных» народов, автономные зоны сектантов и изоляционистов, коммуны, монастыри, тайные ордена, культивирующие преодоление ветхого человека, — те, кого не утопят лишняя собственность и чужеродное законодательство. Выживут те племена, которые мондиализм рассматривал как «не обязательные» и исторически не оправданные в своем либеральном проекте корпоративной диктатуры. Мондиализму (терминами советского марксизма — «развитому империализму») в описанном сценарии спасения ждать неоткуда, разве что от инопланетян, которых, конечно, при современном технологическом уровне все легче устроить, но будут ли такие инспирированные буржуазией инопланетяне-наставники умнее своих изготовителей, будут ли они радикально отличаться от своих кинематографических предков, смогут ли они вызвать у восставших рабов в колониях что-нибудь, кроме минутного удивления, удастся ли им спасти ди­джея и привести дискотеку в порядок?

Антилиберальный джихад новых стоиков будет качественно отличаться от галлографической инсталляции «пришельцев». Наше вторжение прекратит мировую вечеринку, к великому отчаянию для всех, кто от рождения слушал диджея и приплясывал в такт, менялся вместе с модой и учился не кусаться в наморднике политкорректности. Новому стоику, завтрашнему партизану, нужен материальный минимум, но духовный максимум, в результате вторжения он делает дух своим бытом. Вторжение — это когда под ногами оказывается неоновое небо дискотеки, а в руках молнии, глушащие музыку адского протея, тонущего в своих плазменных слезах. Если бы советский проект был провозглашен его инженерами как новый ковчег для всех, не собирающихся на дно, готовящих вторжение, можно было бы снова говорить о перспективах мировой революции.

Учитывая популярную истерию западного человека по поводу здоровья окружающей среды, его UFO-манию и скрываемую от журналистов расовую предвзятость, подобные сюжеты, экспортируемые за занавес, смогли бы сделать занавес экраном, а СССР — излучателем реальной тревоги, выводящей из-под контроля диджея западных граждан.

После вялого обмена мнениями завсегдатаи гуманитарных посиделок нашли, что идеи, высказанные только что, ничем не хуже любых других. Я мог быть недостаточно интересен, не образован, не убедителен, но это их обычный результат.

Диджей продолжил работу, микширующую прошлое и не дающую состояться настоящему. Именно тогда я почувствовал: придется жить при капитализме, ходить под диджеем, долго.

Когда-то стоики стали теми, кого назвали потом «христианами до Христа». Они жили по всем правилам будущей эры, лишенные благодати, не догадываясь о воплощении. От будущих христиан их отличало только высокомерное отношение к противящимся окружающим и разрешение на самоубийство. Они имели дело с Эйделоном, хотя стремились к Эйдосу, вели с имманентным войну, полагая, что эта война и есть трансцендентное.

Сегодня капитализм и социальная система имманентны, восстание — трансцендентно. Новым стоикам суждено стать революционерами, лишенными революции. Надолго. Родиться второй раз, в другом мире, родить самого себя и тем самым создать другой мир, такой поступок стоит дороже, чем вся дискотека, заложенная вместе с диджеем.

Раз уж сегодня не тянет ни на тюрьму, ни на спектакль, а все больше напоминает тоталитарный дансинг, они будут улыбаться холодной ритуальной улыбкой, будут изучать манеру диджея, то убыстряющего, то замедляющего социальный пульс. Все различия внутри индустрии жизни количественные, потому что никакое качество людям цивилизации блефа больше не нужно. Убедившись в этом, партизан готовит вторжение, т.е. торжество абсолютных законов Эйдоса над безблагодатными правилами Эйделона. Партизан — возможность восстания, инструмент вторжения, в результате которого он перестает презирать окружающих и больше не имеет причин для добровольного расставания с жизнью. С предыдущей жизнью под диджеем он расстался и так.

Я смотрю сквозь стекло на местного человека. Причастившись к телу диджея, т.е. получив на руки несколько бумажек со своей кредитной карточки, он приплясывает, этот родственник денежного тела, бессознательно, но с удовольствием участвующий в торговой мутации. Я смотрю на него как только что явившийся сюда инопланетянин. Не как инопланетянин из фильма «про вторжение», но как инопланетянин, готовящийся к вторжению.

Критика

Реклама

Пока информация остается товаром, любой текст — реклама. Читаемый вами рекламирует отказ от рекламы как неадекватного способа сообщать, текст рекламирует отказ от рынка как императива и прекращение конкуренции как организующей людей стратегии. В этом смысле читаемый вами текст — самоубийца.

Эфир заминирован. Вы получаете свою порцию, натыкаясь на «сникерс», «памперс» или чудо-пылесос при просмотре «Как закалялась сталь» или хроники палестинской интифады. Реклама, как мочеиспускание невротиков, не предупреждает о себе. Она безупречна в политическом смысле, предлагает нам действительную, а не декларируемую идеологию капитализма. Трудно, конечно, поверить, что улучшенный чайник, усиленный массажер, новый, более шоколадный шоколад и остальная вереница преображенных менеджерами товаров и услуг — это и есть идеология власти, если не вспомнить, что в рекламе вы имеете дело не с предметом, но с его изображением. Изображением, организующим остальной контекст предлагаемой вам жизни. Все рекламируемые вещи и возможности — знаки, проводники в более правильный, уточненный мир. Реклама продает не то, что продает, но то, что окружает этот культовый предмет, делает желанной ситуацию, среду, сценарий, изложенный в ролике или на плакате.

Простейший тест на способность распознавания иллюзий: если читаемый вами текст рекламирует отказ от рекламы, что он предлагает вам на самом деле, какую среду, ситуацию, сценарий вы собираетесь, по замыслу автора, выбрать?

Все больше детей на земле узнают о том, что собака должна лаять и вилять хвостом, из роликов о консервах и впитывающих подстилках.

Хороший (послушный, добросовестный) зритель воспринимает рекламу как краткое изображение мира исполненных желаний, стимулирующих его ежедневный труд. Между тем само словосочетание «исполнение желания» — это оксюморон, первое слово нагло противоречит второму, и потому оба они не могут иметь никакого смысла, кроме воспроизводства эксплуатации. Ролик — набор паролей, программирующих вашу завтрашнюю активность, теперь вы догадываетесь, зачем вам деньги, и те, кто составляют планы желаний на ближайший год, застрахованы от банкротств.

Прежде чем заставить вашу квартиру своими «желанными» вещами, они загромождают ваше сознание и подсознание своими сюжетами «желаемой» жизни.

«Тефаль» думает о нас, хотя и выглядит как кухня. Возникает подозрение, что это псевдоним какой-то более интересной силы. Мужчина реагирует на «Импульс», невидимый в воздухе офиса. Призыв стать более чутким к чьим-то импульсам, чтобы не пропустить удачу? Мультипликационная корова с бессмысленной кружкой на шее (для слюней?) обучает детей мычать на молочном пути к успеху. Чтобы от всего этого не обособиться в монастырь, достаточно всего-навсего развернуть упаковку «марса» перед воротами христианской обители.

Реклама нейтрализует опасность, включая в свой бесконечный сюжет о перманентном улучшении бытия самые опасные для «улучшателей» идеи. Что такое восстание? Не обещанное во вчерашних новостях, неожиданное для большинства, качественное изменение сценария (не только социального), неизбежно вызывающее по крайней мере временное банкротство производителей и продавцов иллюзий. Вторжение правды, которая выглядит как чудо, вмешиваясь и разрушая систему буржуазных химер.

Восстание — наконец-то воспринятый дар, позволяющий за секунду понять и увидеть столько, сколько мы отказались увидеть и понять за всю предыдущую жизнь, жизнь, занятую рекламой и сличением рекламы с обыденностью. Восстание — это то, что лучше один раз совершить самому, чем сто раз посмотреть по видео.

Реклама пытается изобразить восстание, чтобы избавиться от него. Единственным страховым агентством, которое может конкурировать с институтом рекламы, сегодня является церковь, поэтому их цели и задачи все чаще меняются местами. Реклама становится главным обрядом торгового строя, а агенты большинства конфессий все чаще оцениваются паствой по способности к рекламной деятельности, к «раскрутке» своей веры, к ажиотажу вокруг нее, к приданию ей статуса дорогостоящего, непортящегося информационного товара. Впрочем, если верить рекламе «марса», католичество пока проигрывает бодрящему шоколаду.

Не стоит приводить в пример очевидности вроде «Ревлон — революция цвета». Сам принцип утопии, побуждение к действию, которое считалось невозможным еще вчера, — навязчивая тема рекламных сценариев. Посмотрите на лица людей на пляже, когда они видят в небе приближающиеся неопознанные объекты, несущие счастье. Гигантские коробки с жевательной резинкой. Такие размеры, кстати, предполагают гигантскую пасть. Народную пасть. Перестав подглядывать в щели кабинок, растираться маслом, плескаться, отдыхающие отказываются от своих вчерашних планов на уик-энд и куда-то подаются, ведомые тремя съедобными (или несъедобными, ведь мы это не глотаем?) небесными пришельцами. Жевательная резинка освобождает их от капиталистического дуализма «отдых—труд». Они причащаются ароматизированной резинкой, отведав явившихся свыше даров, они больше не могут быть такими, какими были. Они новые. Предсказать их нельзя. Они не в силах, да и не хотят, преодолеть вкус истинной свежести. Им повезло. Их уик-энд не кончится никогда. Ждите своей очереди.

Причастие с помощью неглотаемой резинки выдает свой имитационный характер. Перед нами симуляция трапезы. Мять резинку во рту так же соотносится с питанием, как общепринятый церковный обряд с личным опытом визионера. Современная религиозная практика — ароматизированная жвачка для убогих духом. Та же разница между прямым социальным действием восставших, меняющим вашу жизнь, и формальными политическими процедурами «правового государства». Самая популярная из процедур — выборы, растворяющие вашу волю в безразмерном резервуаре «демократической» абстракции электорального большинства, явившегося в назначенный день к скорбным своим урнам. Кроме голосов, в урнах хранят еще мусор или прах.

В черно-белый лифт, развозящий нас по этажам социальной башни, врывается радужный вихрь, заставляющий пассажиров обнаружить, каждого — свой, цвет и в трамвае, изменившем маршрут, устремиться на бесклассовый пикник нового Эдема. Лотерея побеждает гравитацию и позволяет одному из миллиона, выигравшему, ходить по стенам и потолку, демонстрируя победу эгоцентризма над геоцентризмом. Печенье наполняет тело небывалой силой, позволяет желающим развить беспримерную скорость и опять-таки возвращает всем, живым существам и мертвым вещам, цвета.

Обнаружение неразличимого раньше персонального цвета означает суть восстания. Увидеть действительность такой, какова она есть, какой она сама себя предлагает, а не такой, какой ее «приходится» видеть, уступая власти. Дальше многих по этому пути продвинулась реклама «Смирнов», пытающаяся сквозь бутылку различить в кажущейся кошке пантеру, опознать главного в стае пингвинов, одинаковых для не вооруженного водкой зрения, выделить хищника в стаде близоруких овец.

Еще один знаменитый шоколад учит нас своими клипами: рекламный успех — главный, и он неисчислим в грубых деньгах и устаревших металлических эквивалентах. «А золото нашли они в Альпах? — спрашивает внук. — Нет, — отвечает дед, — зато они открыли там этот шоколад». И стали героями рекламы, что обессмертило этих никогда реально не существовавших людей не хуже любого золота.

Рекламная пауза — полезный минисеанс психоанализа для всех. Вы смотрите на персонажей ролика в тысячный раз, знаете каждое их движение, и от этого просмотр превращается в нечто, подобное повтору молитв, сур или мантр, только «читают» их за вас на экране, а вы всего лишь соглашаетесь, не переключая. Рекламируемый продукт сообщает о приближении счастливого чуда в вашей жизни, если, конечно, вы того заслуживаете, если не собираетесь противиться сюжету. Фрейдист узнает в рекламируемом попытку реконструкции «идеальной матери» для мужчин и «абсолютного пениса» для женщин, но для нас важнее другое: в рекламируемом товаре узнается фетиш, laterna magica. Водка, шоколад, жвачка, колготки, массажер, путевка на остров и проч. — один и тот же волшебный предмет, проводник в новое (иное), преображающий все, попавшее в поле его действия. Принцип преодоления порученных тебе от рождения границ спародирован «вечными» батарейками и заплывшим за все буйки механическим зайцем.

Человек, даже внешне роботизированный страхом потерять работу, никогда не согласится с имеющим очевидные границы торговым строем, который в человеке, как в событии, не нуждается. Человек будет добиваться иного даже в обход своего сознания, занятого коммерческой, политической и религиозной рекламой, сознания, становящегося все более чуждым и неприятным для носителя и все чаще ощущаемого особью как паразит, источник бесполезных нагрузок, навязанная обуза. Кандалы, перешедшие по наследству. Реклама нужна, чтобы интуиция об ином связывалась нами с приобретением тех или иных новинок, иначе, когда этот элементарный трюк разоблачен, происходит массовый отказ от навязанных экраном ролей, тот самый социальный взрыв. Человек перестает мириться с сознанием, заставлявшим его страдать, и тогда сознание восстает против того, отражением чего оно вчера являлось.

Не подслащенная волшебным шоколадом тоска по Иному немедленно вызывает восстание. Восстание ампутирует вашего паразита, удаляет источник тревоги, избавляет от обузы при условии, что вы будете делать, а не терпеть восстание. Плата за лекарство — добровольно расстаться с этим гадом, вашим «внутренним мертвецом», не укрывать его от кары. Для этого будят «внутреннего живого». Только импульс к восстанию будит его, как звук колокола, все остальное — умаляет «внутреннего живого», заставляет спать, отдав вас внутреннему мертвецу. Кто из них выиграет вашу жизнь? Решение этого вопроса — вот единственное, в чем вы действительно, а не формально свободны. Это первый и последний выбор сознания, который не детерминирован ландшафтом и внушением, все остальные «выборы» вашей жизни совершает победитель: внутренний живой или внутренний мертвец. Путем восстания вы действительно попадаете в область вашей жизни и только так выясняете, что до этого пребывали в пространстве вашей смерти.

Яблоко, которое вы видите по ТV, ближе к нарисованному или восковому, инсталлированному яблоку, чем к обычному плоду, выросшему за вашим окном. За телевизионным окном оно выросло не само, его повесил некто в это время и именно на это место, он хотел, чтобы вы его увидели именно так, а уж зачем: по соображениям коммерческим, политическим или откровенно издевательским (последний вариант предпочтительнее) — вопрос следующий, частный. Оправдывая его ожидания и «надкусывая» своим сознанием телевизионный плод, вы надкусываете смерть.

Именно то, что усыпляет миллионы, ведет единиц к бесповоротному пробуждению. Телеэфир, и в частности телереклама как эссенция, суть эфира, дает всем желающим важный урок — у окружающей нас реальности, так же как у телевизионной, есть хозяева, есть постановщики, есть люди, конкурирующие друг с другом и перекупающие друг у друга каждую минуту нашей жизни. Есть нещадно эксплуатируемый и презираемый начальством персонал, который терпят до тех пор, пока он более или менее убедительно организует вокруг вас эту «реальность». Если вы усомнились, ударили по экрану ногой или просто продали телевизор, это воспринимается персоналом как «помехи», и завтра же, если помехи не будут устранены, всех этих мелких бесов вышвырнут с их мест и они навсегда исчезнут, а вы обнаружите окружающее совершенно неожиданным, совсем не таким, как привыкли, гораздо менее печальным и не требующем жертв. Жертвы, которых от вас постоянно добивались, оказывается, нужны были не самой реальности, но ее самозваным хозяевам, операторам, узурпаторам, тем, кто разводит и продает симулякры.

Отныне вы «в опасности», т.е. отныне это наконец-то именно вы, а не тот, кого они привыкли видеть у экрана.

Держатели всех легальных и нелегальных акций TV надеются, что некритичное восприятие телереальности, которую вы наблюдаете несколько часов в сутки, воспитает в вас такое же некритичное отношение к реальности вообще. Однако радикальное меньшинство поступает наоборот, просмотр ТV заставляет ­будущих партизан усомниться в «самособойности», «естественности» и «вечности» происходящего с ними в ежедневной жизни. Нет ли у этого пошлого кошмара режиссеров? Нет ли у этих режиссеров спонсоров? Нет ли у этих спонсоров агента, поселившегося в моем черепе, заставляющего меня терпеть, верить и в сотый раз смотреть этот клип? Не убить ли мне этого внутреннего мертвеца? Ответив, вы слышите внутри внутреннего живого, ведущего вас дорогой личного джихада.

В профессиональном рекламном мифе более прогрессивные, т.е. доверяющие телевидению, обыгрывают в ежедневной жизни варваров, еще не воспитанных зрелищем в должной степени.

Эмансипированная дама в очках пользуется только «Анкл бэнс», тогда как ее толстая и некультурная соседка ест все подряд и вообще испытывает предубеждение против улыбчивых старых негров. Тест: какое преимущество подчеркивают очки эмансипированной дамы? Ответ: осведомленность о собственном здоровье. Некультурная не выглядит более зрячей, она просто не знает о своей устранимой в цивилизованном обществе слепоте.

Молодая дочь быстро моет тарелки жидким средством, а отсталая мама пользуется старым (советским?) порошком. Вся сцена повторяет разговор о грязной посуде, председателе Мао и Франции 67-го года в фильме Годара «Китаянка». На что заменены рекламой слова годаровского сценария? У Годара, кстати, ненавидевшего рекламу, не было никакого сценария.

Наконец, вечные идиоты, консерваторы из деревни Виллабаджо (Нидерваль), месяцами не могут отмыть свой противень, потому что не доверяют экрану. В отчаянии, вторгнувшись на территорию более развитых соседей Вилларибо (Одерваль), недоумки посадят их преуспевающие зады на гладкий и чистый, как экран, противень, вымытый правильным средством.

Тест на успех в рекламном бизнесе: допустимо ли (согласится ли покупатель с таким развитием рекламного сериала?) следующее. Вилларибо — никониане, принявшие книжную справу и все последующие реформы, святая вода у них, что называется «разбодяженная», праздничная служба короткая, чтобы побыстрей сесть за стол. Виллабаджо — старообрядцы, святая вода просто дымится, если капли упадут на землю, служба немилостиво длинная. На Пасху староверы все еще поклоны кладут, а никониане давно уже разговляются. Возможное развитие: жители соседних селений отравят, например, друг другу колодцы мышьяком, помоют свои противни и… Так возникнет единоверие, общее село тех, кто остался в живых. Как вы его назовете? Вилламорто?

Насколько ваше продолжение истории о двух противоборствующих группах окажется коммерчески применимым, адаптированным «на российского потребителя»? С какого момента законы сюжета и композиции (Виллабаджо) вступят в неснимаемое противоречие с интересами самой рекламы (Вилларибо)? Теперь вы сами в одной из деревень. Какую вы выбрали? Третью?

Если вас не увлекает предложенная маета, значит, каким-то чудом, вы не совсем потеряны для встречи с внутренним живым.

Реклама восстания как содержания и революции как формы. Реклама реальности, равной самой себе, реальности, обращенной к реальности. При таком раскладе рынок невозможен, потому что невозможна конкуренция. Никто ни с кем не торгует. Цена любых феноменов исчезает, совпадая с их содержанием, месседжем. Цена, собственно, и была выражением расстоя­ния между феноменом и его задачей. Открыть или закрыть вместо «приобрести». Не платите. DONT PAY! — модный лозунг многих левых. Восстание отменяет рекламу, потому что революция делает ее абсолютной, мир революции — это клип, который сам смотрится в себя.

«Настанет день, когда меняется все», и мы наконец узнаем, почему многие из нас любили «ригли-спермент», «дабл-минт» и «джуси-фрут» или как его там? Немногие вырвут у многих эту тайну вместе с их отравленными рекламой сердцами и прочтут в их серд­цах оргвыводы, столь же неприятные, сколь полезные для большинства.

Анархизм

В политическом времени анархизм легко делится на «классический» и «новый». Для классического периода характерно отрицание государственности как оскорбления, государства как клейма на достойном лучшей участи обществе. Бомба отвечала всем частным проявлениям властной машины. Для тех, кто не готов подмешать к будущей свободе немного своей и чужой крови, классические анархисты предлагали и другой вариант реакции — дикая стихийная забастовка, дающая тот же результат, народную войну, экономическое и гражданское неповиновение до победного конца, т.е. до наступления «коммунизма без государства» и самоуправления без партий и парламентов. Имелось в виду, что это самое неповиновение и научит людей решать все свои вопросы без участия чуждой им властной машины. Анархическая гармония достигается в процессе борьбы с нынешним авторитарным хаосом, а не «устанавливается» позже, сверху, новой элитой. Реальные попытки воплощения: Махно в Малороссии, Дурутти в Испании, крестьянские армии-республики, двигавшиеся подобно тайфунам по карте Латинской Америки. Помимо Земли и Воли, они называли своими Прудона, Бакунина, Кропоткина, Эмилио Аранго и других представителей стихии. Заявив о себе как самая рискованная нота из взятых первой французской революцией, классический анархизм иссяк к середине ХХ века, точнее, его похоронила вторая мировая, подтвердившая необходимость индустриальных сверхимперий с конвейером вместо общественной души, обязательность управляемых по радио толп «Метрополиса», а не абстрактного и возможного лишь в условиях всеобщего мира «самоуправления через советы на местах».

Когда химический дым бомбы, пущенной в колеса кареты государства, рассеялся, когда отголосили о стачке гудки захваченных рабочими заводов, государство предстало перед собравшимися его хоронить, лязгая металлом, снимая на пленку самых опасных и предупреждая через громкоговорители об ответственности за все деяния и намерения, направленные против властей «фермы Энимал».

Новый анархизм, мстя за неудачу предшественника, сосредоточился на критике индустриализма как принципа и управляемости масс как условия. Обнаружились новые, непредвиденные классиками более запутанные отношения между индивидуальным и коллективным, связанные прежде всего с ложными, произведенными индустрией массового общества «само»- идентификациями личностей и групп. Воспроизведение отчуждения в семьях, где навсегда, по экономическим причинам, рухнул патриархальный сценарий и появились новые, недомашние способы «социализации» детей. Исключение из истории миллионов людей. Паралич творческой самостоятельности и инфантильная обреченность на контроль со стороны «общих родителей» выявили неформальные, неуловимые и непредставимые в довоенном мире способы торговли людьми, включая еще не родившиеся поколения.

Бодаться с государством все равно что преследовать привидение, не поинтересовавшись преступлением, породившим его. Новые анархисты заметили, что необходимость власти оправдывается необходимостью коммуникации, присвоенной этой властью, поэтому первой задачей называли разотождествление власти и коммуникации в любой паре, семье, неформальной группе, производственном коллективе и т.д.

Новый анархизм — такая же реакция рефлексирующего меньшинства на «эпоху толп», как и фашизм, в некотором смысле симметричная фашизму реакция. И новый анархизм и фашизм начинали со стиля, а потом уж снисходили до теории. Новый анархизм отрицал толпу, но предполагал в ней качественные мутации, т.е. превращение в народ, исторический субъект. Фашизм боготворил толпу и тем самым отказывал ей в развитии. Там, где в анализе новых анархистов пессимизм, у фашистов — оптимизм, но анализ — общий. Психиатрически гомогенная толпа признавалась более общим и важным фактором, нежели класс или даже нация. Впрочем, эпоха толп была точно предугадана такими разными и не имеющими ни к анархизму, ни к фашизму отношения людьми, как Ортега-и-Гассет и Грамши, так что приоритета на базовую критику нет ни у одной из симметричных реакций.

Та часть левых, которая приветствовала контакт с сюрреалистами, правильно, т.е. как новый вид критики, истолковав их культ эгоцентризма и эксгибиционизма. Та часть сюрреалистов, которые согласились на револю­ционную самодисциплину и последовательный групповой план, найдя в нем «высшее иррациональное». Развенчавшие Фрейда жрецы франкфуртской школы, даже в среде своих пойманные за язык, считавшиеся еретиками, превратившими марксизм в шаманизм. Лабораторно новый анархизм был готов к употреблению уже в 30-х, однако фактом общественной жизни его можно считать только с начала 60-х годов, после того, как толпы переварили и выблевали «первую реакцию» и расселись передохнуть у телевизоров.

Ситуационисты во Франции, уайзермены и йиппи в США, Провос в Голландии, Автономы и Хаоты в Германии, Дании, Испании и по всей Западной Европе. Оранжевые в Польше. Лексика могла быть любой — староанархистской, маоистской, троцкистской, гошистской, сатанинской, экологистской, фроммов­ской или лакановской. Поведение же оставалось вопиюще анархическим — провокация как последний, принадлежащий несогласным жанр. Пол Гудмен, Рауль Ванейгейм, Ги Дебор, одно время к этой компании относили русского эколога Вышеславцева и итальянца Тони Негри, предлагавшего новому поколению не тронутых фашизмом рабочих запечатать двадцатый век раньше срока и вообще сменить летосчисление.

Если декором классического анархизма служил максимальный, в том числе и черный, романтизм, то новый анархист признавал как свою альтернативную культуру — от дадаизма, через битников, вплоть до ­киберпанков. Классический анархист мог быть прототипом, но, считая, что герой скорее вдохновляет, чем испытывает вдохновение, сам не участвовал в из­готовлении декора, оставляя это сочувствующим художникам. Новый анархист сам гасил свет на своих выставках, сам монтировал аудиоколлажи из высказываний «звезд», сам пробовал вывести из-под компьютерного контроля военный спутник, чтобы методом шантажа добиться освобождения политических заключенных, и т.д. Политической инициацией для многих из них стало столкновение со скрытой корпоративной цензурой, требование показательной гуманности, образцовой корректности и, столь любимых спонсорами, «оптимистических финалов».

Классический анархизм воспринимается сегодняшними радикалами как лекция по древней истории. Мы чувствуем, что разбираем бумаги трупа. Новый анархизм звучит как милый бред обкурившегося пенсионера. Новое, перестав быть просто новым, требует адаптации и уточняющих имен. Массы выблевывают все, что им прикажут, в том числе и «молодежные революции», о которых мало что напоминает, участники которых поседели от разочарований. Революция 60-х, судя по результатам, была всего лишь прикрытием для перехода стран-колонизаторов от индустриального к постиндустриальному способу угнетения человечества, декларации революций — шумовая завеса, за которой прятался все тот же общий родственник, «великий менеджер по социальным вопросам».

Генеалогическая карта идей вообще ущербна, схематична, приблизительна и промахивается мимо главного, превращает историю социальной страсти в истерию неудавшихся покушений на власть. Нужна оценка в политическом пространстве, а не во времени. Как и всякое течение, анархизм имеет левый и правый берег.

Левые анархисты рассчитывают на некий скачок, переход интеллектуального количества в социальное качество, связывают возможности такого скачка с уровнем информированности и способностью к анализу унаселения. Способность к критике у масс всегда остается на уровне предшествующей общественной формации, тогда как истеблишмент мыслит сегодняшним и даже немного завтрашним днем. Отсюда цель левых анархистов — распылять «одинокую толпу» на сплоченные, способные к практической солидарности небольшие группы недовольных (прежде всего недовольных собой) и атаковать истеблишмент (прежде всего свою привычку к нему), вынудив его с этими новыми группами всерьез конкурировать. Такой взгляд воспитывает у левых анархистов представление о себе как о «прообразе будущего», историческом авангарде, конкуренте истеблишмента. Правда, такой «авангардизм» не совпадает с «прогрессом» господствующей системы. «Готовность к переменам», т.е. к выполнению планов элиты, исключает анархизм. О шансе анархистов обычно свидетельствуют как раз «недостаточная готовность к переменам», «отсталость» тех или иных слоев, народов, культур. Такая «косность, невосприимчивость к прогрессу» и есть почва для пробуждения достоинства и независимости.

Левый берег — экзотерика анархизма. Синдикалисты из Международной Ассоциации Трудящихся, CNT—СGT, всевозможные «Студенты за…» или «Студенты против…», сквоттеры и энтузиасты альтернативных либертарных поселений вроде датской Христиании или немецкого Нидеркауфунгена, интересующие туристов не меньше, чем полицию. Биоцентристы, переселяющиеся на ветви приговоренных деревьев священных рощ, люди, предпочитающие авторитет Хаким Бея проповедям Карнеги, а теологию Вебера философии краснобородого австралийского анонима, написавшего «Made is right». Любимое занятие — создание непредвиденных, разоблачающих гипноз ситуаций, дырок в мнимом бытии, окон в действительность, восхищающую анархистов и парализующую истеблишмент. Неортодоксальная психиатрия (шизоанализ), некоммерческая социология — алиби, предъявляемое идеологической полиции в случае «обыска».

Идеал левые анархисты однозначно располагают в будущем, хотя отсчитывают они себя иногда от проповедников кинической школы, потустороннего ордена даосов-тайпинов, бродячих суфиев или служителей феминистского Кали-культа. Мир для левых анархи­стов делится на три региона — территорию Анархии, территорию Временного договора и территорию Социальной войны. Предполагается, что качество жизни убывает от первого региона к третьему, но история движется по закону нарастания качества, по крайней мере с того момента, как этот закон осознан, и поэтому первый регион будет расти, двигая к границам второй и до нуля умаляя третий.

Как и полагается эзотерикам, гораздо менее известны анархисты правые, восходящие к опытам экстремальных антисистемных сект, беспоповских союзов и духовных кораблей, захватывавших умы, души и землю, успешно отторгая все это у многочисленных Империй.

Идеал правые анархисты располагают в более или менее отдаленном прошлом, что необратимо мифологизирует их сознание и перечеркивает смысл такой деятельности, как самореклама или пропаганда. Зовущее прошлое более реально для них, нежели отталкивающее настоящее, и возвращение если не к самой патриархальной мечте, то к основным принципам идилии, представляется им возможным по закону цикла. Однако такое возвращение является всего-навсего целью-минимум, целью-средством. История как Уроборус, подавившийся собственным хвостом.

После утраты качества и торжества мнимости в такой истории происходит великое возвращение. Правые анархисты говорят о себе как о выбравших грядущее качество в обществе временно победившей мнимости. Правые анархисты надеются неким незапланированным, всему противоречащим шагом вынуть хвост из пасти змея, т.е. остановить цикличность в точке качества и тем самым спасти мир от очередного умаления, кеносиса. И тогда «все, что может превращаться, — превратится, все, что может прекращаться, — прекратится», а пока «вся эта мерзость существует с единственной целью, она должна быть уничтожена тобой».

Как избавить людей от судьбы? Присвоив ее. Как присвоить судьбу многих? Захватив связь между многими и их судьбой, взяв на себя ничем не оправданную роль посредника. Так рассматривают правые анархисты нынешние государства. Признавать себя гражданином такого мира могут только «кадровые», избавленные системой от судьбы.

Пафос стояния в невыгодной и никем не поощряемой свободе граничит у этих политических гностиков с эсхатологической экзальтированностью. Коллективные самоубийства «одурманенных сектантов», невнятно объясняемые обществу растерянными журналистами, попытка «вынуть хвост из пасти змея», снять кожаные ризы, бежать из индивидуальных камер в общий, коллективный огонь.

«Новые деревни» вроде необиблейского поселка Дэвида Кореша в США, «духовные семьи» Европы, не использующие в своих целях современные технологии и коммуникации, ничего не желающие знать о глобализации и объединении изоляционисты всех толков, не исключая агрессивную американскую «милицию», ведущую войну с «масонско-корпоративной» властью, странствующие проповедники и теологи освобождения в испаноязычной Америке, окруженные группами социально опасных учеников. Из поучений таких «нежелательных теологов» скроены, кстати, тома модного плагиатора Кастанеды, Теодор Росс, Алистер Кроули, Чарльз Мэнсон и другие люди из клуба «тревожных». Они обещали людям потерю антропоморфности ради новых обликов — собаки, инсекта, обезьяны, свиньи. Их поняли неправильно.

В России, с одной стороны, можно вспомнить максимальных нигилистов, хлыстов, считавших мужицкий социализм прелюдией к общему небесному суду, можно говорить о сохранившихся до наших дней староверче­ских толках (бегуны-безденежники, глухие нетовцы). Поджигатели официальных «крытых краденым золотом» церквей, те, кому запрещено прикасаться к деньгам как к «дьяволовым бумагам», запрещено иметь дом, пока «нет царствия божия на земле», запрещено носить при себе запас пищи больше чем на день, ибо завтра может начаться божий суд. Сюда же можем отнести анархо-мистиков начала века (Иванов, Чулков, Карелин), но это направление в России осталось «потешным», т.е. не вышло за пределы салонов.

Анархизм всегда и везде скорее вопрос, чем ответ. Вопрос, адресованный к онтологии: возможна ли организация человеческой жизни без инстанций отчуждения или без учета этих инстанций, если речь идет об индивидуальной анархистской стратегии. Сегодняшним главным эквивалентом отчуждения признается всякий конвенциональный капитал и соответствующий ему рыночный сценарий отношений между людьми и действительностью («все должно стать мусором» — заявляет со своего плаката манчестерская «анархо-альтернатива»). Достижимо ли некое состояние без государственного аппарата и фиксированной, т.е. поделенной, собственности?

Попытка ответа напоминает об эдемическом состоянии в саду Адама или о Новом Иерусалиме бессмертных душ, городе, возникающем из Апокалипсиса (еще точнее, городе, существующем всегда, апокалипсис — это всего лишь дорога, туда ведущая), где функ­ции государства, т.е. организации бытия, взяли на себя сверхчеловеческие силы, где ни за кем нет вины, а значит, нет причин для капитала, ведь что такое собственность, как не оправдание вины? Собственность —инструмент, при помощи которого персональный грех попадает в резонанс с коллективным убожеством.

У такого, светлого, ответа есть темный двойник — социальная модель преисподни, где вина, как причина самой модели, абсолютна и перепоручает организационные функции нетерпимым и более могущественным сущностям.

Оба ответа — анархизм мистический, рассматривающий капитал и власть как результат грехопадения, как компромисс между человеком и окончательным выяснением его судьбы, и пока окончательное выяснение отложено, функции высших сил берут на себя по определению неправедные чиновники, капиталисты и жрецы, причем в процессе земной истории три эти роли постепенно сливаются в некий общий универсальный образ распорядителя денег, культов и законов. Отсюда предельная, далеко не всегда атеистическая антиклерикальность анархизма. Задав свой вопрос, мистический анархизм отвечает: да, бытие без посредников возможно и оно будет означать для человека разрыв компромисса, расставание с обычным («обычным» не означает «приемлемым») человеческим статусом.

Но существует другой ответ — политический. Теоретические и практические попытки сформулировать, описать, предсказать, повесить возможный мост к безгосударственному состоянию.

И в мистическом, и в политическом случае речь идет просто о разной высоте взгляда на бытие людей после истории, точнее говоря, бывших людей. Даже Маркс, увлекаясь описанием бесклассового и безгосударственного мира, который наступит, по его мнению, вслед за изживанием пролетарской диктатуры, теряет свойственную ему языковую прагматичность и начинает оперировать весьма подозрительными для материалиста терминами.

Классификация скорее нужна спецслужбам и тем, кто любит помогать спецслужбам в составлении отчетов, а не тем, кто собирается прожить так, чтобы не стыдно было оглядываться назад.

Просто анархизм, т.е. анархизм актуальный, как раз и начинается с критики общеупотребимых и элитарных классификаций, в которых обязательно заранее растворен результат, не приемлемый для сопротивления вывод, т.е мораль, по природе своей вещь общественная. Сужая это положение, можно утверждать, что легче всего актуальный анархизм обнаруживается при помощи критики всех известных классификаций анархизма.

У просто анархиста в голове должно быть, наверное, от каждой из перечисленных версий — личный коктейль. Сакральное оправдание самого факта человеческих сообществ и новые объекты для экономической критики, изучение жизни народов, признанных мондиалистами в роли «примитивных», и рецептура прямого действия, пробуждающая людей, — все это в сумме дает просто анархизм.

Голливуд не забывает об этом. Отрицательный герой в «Бэтмане—1» — левый анархист, клоун без цирка, явно читал Дебора, переделывает канонизированные кураторами «шедевры» в музеях, на вопрос журналистки о своей мечте остроумно пародирует ее же хозяев: «Увидеть свой портрет на однодолларовой банкноте». Он швыряет в толпу деньги, потому что они ему не нужны, но каждый, кто позарится на них и поклонится капиталу, должен в конце спектакля заплатить свою жизнь. Деньги это тест. Ими не интересуются в фильме только те, кто их делает, или те, для кого апокалипсис уже наступил (фильм закончился).

Зато антигерой второго «Бэтмана», человек-пингвин, явно правый анархист по повадкам, сообщник Мальдорора и информатор Лафкрафта. Не веря в возможности современного большинства, каждый день упускающего свой шанс, он рассчитывает на неуклюжих зловещих птиц Южного полюса. Вспомним, что Южный полюс и вся Антарктика, по мнению О.Т.О и их коллег из других клубов магической географии, есть мировая воронка безумия и источник инфернальной, сопутствующей телемитам силы. Силы двусмысленной, помогающей остаться вне стада, но зовущей скрыться в воронке. Не умеющие летать антарктические птицы — несложная метафора по поводу электората, ведь человек-пингвин собрался баллотироваться в мэры. Однако должность мэра в таком городе его не привлекает, он и так находится в подобной должности, играя со своими неповоротливыми тварями. Мрачноватый гений этого террориста скрыт в подземелье, он надеется похоронить технократию ее же оружием, с помощью тотальной технологической катастрофы.

Проигрыш обоих мы оставляем на совести постановщиков, работавших за паек и обходивших социальный заказ Голливуда только в форме намеков и недомолвок. В первом случае ангел на вертолете не может забрать клоуна на небо, потому что его тащит в бездну химера выбранной борьбы. Хэппи-энд в духе буржуазного «христианства», предупреждающего нас об ответственности. Ответственность перед богом, если верить попам, всегда совпадает с ответственностью перед господствующей системой, означает ли это, что их «бог» санкционирует без разбору все государства, в свою очередь признавшие права попов? Во второй серии развязка еще дешевле: великолепный пингвин гибнет от действий своей антисистемы. Когда постановщик не знает, как наказать врага общества, его убивают им же сконструированным оружием, предельно нереалистично. Бэтману и своре полицейских противостоят просто анархисты, для наглядности поделенные на типы, т.е. на серии фильма. Ужасность дел и планов этих вредителей столь велика, что она-то и порождает «Бэтмана» — этакого духа полиции, вожделенный сон всех ментов мира, летающего легавого, существо, которому негласно разрешено нарушать закон в интересах системы.

Возможно, главное послание просто анархизма — это попытка оценки любых коллективов по уровню доверия. Уровень доверия в разных сообществах может оставаться в рамках семьи, клана, банды, этнического меньшинства и т.д. Может понижаться (победа системы) или повышаться (успех анархистов). Людьми, которые не доверяют друг другу, легко управлять, достаточно определить границу: где кончается их уровень. Проблема доверия прямо связана с проблемой мировоззрения и методологии. Мировоззрение статистически обычных людей массового, буржуазного, информационного общества не может превратиться в методологию, т.е. стать их практическим повседневным руководством. Такое отчужденное мировоззрение, в какой бы лексике оно ни излагалось и с какими бы лидерами ни ассоциировалось, остается мифом, принимает желаемое за действительное до тех пор, пока наконец мировоззрение не превращается в методологию. Много­численные фабрики грез, с конвейеров которых сходят массовые легенды, эксплуатируют как раз эту ­невозможность превращения мировоззрения из мифологии в методологию. Таких людей ничего не стоит подчинить, использовав их отчужденное мировоззрение как собачий поводок. Зато с теми, кто личным усилием сделал свое мировоззрение методологией, после этой мутации, остается либо бороться, либо дружить.

Уровень доверия всегда связан со степенью превращенности вашего мифа в ваш метод. В минуты общественного подъема, восстания, социальной экзальтации вас примут за своего, разделят с вами хлеб, вино и горсть патронов только из-за вашей принадлежности к побеждающему классу или нации, это очень высокий уровень доверия. Уровень доверия в рамках целого народа описан Аркадием Гайдаром в его сказке о военной тайне, которую знала вся страна, но никто не выдал. Вообще, советская литература, адресованная пионерам, как правило, использует анархистские образы и идеи, гримируя реальный советизм, существовавший гораздо скучнее, чем литературные герои, этот советизм собой оправдывавшие.

Сартр, Берроуз, Уэлш, большинство «неизлечимо экстремальных» авторов второй половины века демонстрировали нечто обратное, кризис доверия даже в границах атомарной личности. У их единственного, всегда одного и того же героя уровень доверия понижен до нуля, т.е. он доверяет только себе, но за этим нулем вскоре обнаруживается минусовая степень, герой перестает доверять себе и рассыпается на созвездие недоверчивых, конкурирующих, несчастных сущностей.

Фукуяма в своей «The Social Virtes and Creation of Prosperity» нарочно смешивает такие понятия, как «уровень доверия» и «уровень корпоративности», заминая бескорыстную, иррациональную основу доверия в отличие от корпоративности, исходящей из обязательного, заранее оговоренного наказания для нарушителей соглашения. Доверие не предполагает никакой внешней ответственности, кроме ответственности перед самим собой, и степень этой ответственности в нас и есть градус доверия. Корпоративность, описанная Фукуямой, выгодна капитализму как основа его плановости. Плановость современного капиталистического хозяйства должна держаться на чем-то пародирующем доверие, ведь буржуазность — синоним паразитарности и у нее нет никаких собственных оснований для самосохранения, кроме симулякров, т.е. украденных в небуржуазном прошлом и спародированных. От чтения Фукуямы возникает впечатление, что он внимательно изучал работы Ленина об империализме как высшей, планетарной стадии власти капитала, когда само сознание конвертируется в капитал при помощи информационного террора системы. Изучал и пересказывал их с обратным моральным знаком. Журналисты чаще называют этот строй «новым мировым порядком», геополитики — «мондиализмом», хотя порядок довольно военный и мир под ним отнюдь не весь и отнюдь не единый.

Культ доверия, противоположного корпоративности, — миссия анархистов, их вклад в международный революционный проект. Чем больше людей готово помочь вам, участвовать в вашей жизни, считая ее своим делом, относиться к вам как к себе только на основе вашей с ними идентичности — «он наш, потому что он анархист, революционер, пролетарий, эксплуатируемый, русский, белый, человек прямоходящий, живой, существо» (на этом ряд пока обрывается), — тем ближе мы, по мнению анархистов, к свободе. Григорий Палама, исихаст, в своих проповедях предлагал чтить как братьев и ценить как себя все деревья, дома, камни и остальные предметы города, в котором ты живешь и который не зря создан богом.

Их мозг охвачен идеологией как пламенем. Идеология — это личный миф, ставший личным методом. Им недоступна магия имени и гипноз авторитета. Наши имена случайны, а авторитеты оплачены кем-то, как даровая похлебка для бедных духом. Просто анархисты, даже если им разонравится это имя, будут принципиальным элементом каждой новой революции, которая без них вырождается в обыкновенный переворот.

Шантаж

По мнению начальников, есть запрещенные прие­мы выяснения ваших отношений с их властью, но для подчиненных описанное ниже — самый действенный и понятный способ выяснения этих отношений. Конечно, экономическая борьба только повод, предлог, возможность порвать более прочные цепи мирового дрессировщика. Экономическое неповиновение в своем революционном варианте, с одной стороны, делает вас популярным и вызывает сочувствие у таких же угнетенных, с другой — учит вас самих разгибаться, смеяться в лицо господину, бить под дых финансовую монополию.

Строители капитализма очень гордятся своей реалистичностью, трезвостью, независимостью от каких-либо идеологий. «Наша идеология — это экономика, стране нужны хозяйственники и финансовые гении, а не демагоги, умелые менеджеры на предприятиях, а не агитаторы и комиссары» — такое можно слышать из помеченных рыночной чумой уст любого лакея капитализма. Выражаясь иначе, рабам намекают, что, если работорговля упорядочится, им тоже станет легче.

Идеология торгового строя — экономизм. Остальное — несерьезно. Разговоры о «правах человека» заканчиваются там, где хозяева начинают спорить о процентах, а сама постановка президентом вопроса о форсированном создании национальной идеологии и отечественного стиля свидетельствует о том, что эта идеология подставная, для «советских питекантропов», раз уж они не могут обойтись и тоскуют по идеологии. Такая идеология и такой стиль наверняка будут в ближайшее время завершены и в силу искусственности их зачатия станут новым духовным опиумом для замордованного экономическим цинизмом большинства и очередным прибежищем политических негодяев, кастрированных когда-то системой и в своем творческом бессилии стремящихся так же кастрировать молодых, т.е. сделать свой недостаток родовой чертой, стилем жизни вчера еще вполне полноценных людей.

Но пока, все-таки, экономизм. Как достойно ответить агентам либерализма на столь милом им языке экономических цифр? До тех пор пока терпеть ваши пикеты, протесты, митинги будет выгоднее, чем выполнять ваши требования, экономические животные вас не услышат и не поймут. Переходите на их язык. Экономическая, выраженная в валюте и биржевых котировках цена ваших акций неповиновения должна быть угрожающе большей, нежели ваши «экономические» претензии к дрессировщику. Пойти вам навстречу, отступить перед вашими интересами должно быть выгоднее, чем упорствовать и игнорировать.

Что может стать источником ущерба? Представьте себе, после вашей демонстрации остаются выпотрошенные ларьки и супермаркеты, персонал этих заведений, как только перепуганная охрана сбежит, с удовольствием поучаствует в вашем праздничном погроме витрин капиталистического изобилия, недоступного «неудачникам». Перевернутые машины «сильных мира сего», разгромленные редакции «четвертой власти», стихийная конфискация банковских хранилищ плюс затраты на лечение милиционеров, секъюрити и прочих псов закона, у которых не хватит солидарности, чтобы держаться подальше от коллективного гнева, которые посмеют преградить вам дорогу со своим жалким оружием.

Демонстрация становится демонстрацией силы, охотой на монстров. При таком сценарии следующей серии выступлений не допустят, т.е. бюрократам, засевшим в государственных кабинетах, и капиталистам, сидящим в частных офисах, придется раскошелиться и изыскать средства. Так достигаются все новые и новые промежуточные победы, так воспитывается классовое достоинство одних и классовый ужас других. После силовой акции народа ищейки спецслужб и подкупленные стукачи, которые есть всегда, даже в самых сплоченных группах, обязательно попытаются задержать и изолировать от общества лидеров сопротивления, зачинщиков смуты. В таком случае придется устроить новый марш, еще более дорогостоящий, например с пылающей мэрией, перекрытыми автомагистралями, перепиленными рельсами, заблокированными газо- и нефтепроводами или что у вас там поблизости.

В случае невозможности проведения марша протестующие могут разделиться на мобильные группы и перейти к актам локального партизанского возмездия (см. «Поваренную книгу анархиста», «Тактику партизанской войны» товарища Че, «Действия в городских условиях» Маригеллы или простой военный учебник, раздел о действиях в тылу). Оставить ваших лидеров на свободе и вести с ними переговоры должно быть выгоднее, чем держать их за решеткой.

Второй, более мирный вариант экономической борьбы с собственным страхом — забастовка. Но не «предупредительная». Заявите часовую, а проведите недельную.

Банкиры жируют на барских усадьбах в компании ваших директоров и владельцев контрольных пакетов, они дружат домами, женят детей, коллекционируют антиквариат, жертвуют на храм и кивают на Запад, мол, там люди не глупее и живут не в пример. Кивните и вы. Единственная свобода, которую допускает тамошний «цивилизованный» капитализм, — свобода продать себя, однако у вас не будет и того, потому что наш капитализм опять же через задницу пропущен, т.е. капитализм наш — дерьмо.

На Западе, кстати, только за полгода, ушедших на написание этой книги, бастовала Эйфелева башня, ­перепуганный Клинтон умолял железнодорожников обождать с общеотраслевой стачкой, немецкие водилы автобусов выбили себе новые льготы, а их дети — студенты отстояли систему бесплатных библиотек, норвежские авторемонтники понизили пенсионный ценз возраста, каталонские текстильщики вынудили хозяев индексировать оплату. В экзотических странах мутили воду еще круче. В Гватемале пролетарии захватили парламент. Нас, естественно, относят к экзотическим. «Русский район», как называют нас бывшие советологи, это не только грошовые ресурсы и рынок сбыта, но и почти неразработанная, пугающая шахта неконтролируемого недовольства вымирающих миллионов.

Что же делать, чтобы не было, как в Польше, где по нерентабельности закрыли ту самую верфь, на которой хитрый пан Валенса начинал свою вроде бы рабочую «Солидарность»? Чтобы добиться хоть чего-нибудь, всегда приходится преувеличивать требования. Не ваше дело спасать ИХ экономику, которую они же и вы..ли, ломать голову над тем, как будут исполнять. Сытый голодному не классовый партнер. Пусть банкиры платят, а долги иностранным благодетелям пусть отдает тот, кто назанимал.

Добивайтесь стопроцентной компенсации. Не допускайте увольнений, ликвидация рабочих мест возможна только с молчаливого согласия трудового коллектива. Требуйте отменить подоходный для всех, кто получает меньше среднего. Короче, вам нужен свой, ни от кого на псарне барина не зависимый профсоюз нового типа, профсоюз без освобожденной бюрократии, профсоюз, который вы создадите сами. Он может размещаться пока в ближайшем к проходной пивняке, там легче всего разъяснять товарищам по несчастью основы пролетарского (студенческого) единства и неотъемлемые права. Выберите главного, это должен быть рабочий (студент), наводящий максимальный ужас на администрацию, и катайте письмо в любое профобъединение, мол, собрались, решили вступить к вам коллективным членом. Объединение все равно про вас не вспомнит, зато появятся статус и право бастовать. На всякий случай обращайтесь к правым или левым «ультра», и у тех и у других есть боевой профсоюзный опыт, да и кинуть вас в революционной ситуации им будет западло. Для ведения бумаг выберите очкарика. Если очкарик знает иностранный, спишитесь с какой-нибудь европейской рабочей ассоциацией, порадикальнее, они тоже, как ни странно, могут помочь, например, в случае попадания ваших за решетку, особенно для таких дел подходит Международная Ассоциация Трудящихся, не признающая вообще никакой власти, кроме самой себя.

Забастовку тяните дольше, не связывая себя сроками или обязательствами перед хозяином. Если бастовать нет возможности — тяните волынку. Растягивайте перекуры, вот вам и сокращение рабочего дня. Отыщите устаревшие, но не отмененные правила и строго их соблюдайте (техника безопасности, многократная перепроверка), отказывайтесь делать то, чего нет в инструкциях, поверните законопослушность неприятной для администрации стороной. Таскайте одно бревно всем цехом. Начальство продолжает воротить рыло от ваших требований? Саботируйте. Забывайте отключать и смазывать станки, пускайте машины не на той скорости или не на том топливе.

Мексиканские автомобилестроители любят оставлять болты в тормозных барабанах, подшипники в обшивке дверей, где они потом шумят и все портят. Нужно по возможности вредить хозяину, но не потребителю. В Лиссабоне транспортники, протестуя против низкой зарплаты, катали пассажиров бесплатно. Часто недруг рядом — начальник, отказывающийся поддержать ваши требования. Бойкотируйте его, игнорируйте все приказы, игра в глухих идиотов приведет к тому, что его быстро снимут, а следующий окажется сговорчивее.

Если вы студент, т.е. человек, мнящий себя образованным, вам не составит труда адаптировать «шантажистский» тип поведения в своих условиях. Вспомните школьную пору. Вымазанные говном ручки дверей и двери, вовремя снятые с петель, взрывы коллективного кашля и насморка, встречающие наиболее реакционных преподавателей, заткнутые тряпкой раковины, телефонные угрозы, паутина из ниток на тропе врага, зажигалка, поднесенная к чувствительному сенсору противопожарной безопасности, и наконец самое действенное — сидячие забастовки в коридорах и оккупация университетов.

Но вернемся от кастрирующего детей образования к освобождающему взрослых труду. На заводах «Пирелли» и «Сименс» работяги поджигали или писали лозунги на тачках особо законопослушных скотов. Ничто так не отрезвляет лакеев капитала, как ущерб их частной собственности. В Милане составляли списки их имен и клеили на автобусных остановках листовки с описанием сексуальных и финансовых афер своих боссов. Во Франции начала 70-х директоров модно было запирать в их кабинетах, кормить, но не очень — из расчета средней зарплаты, заставлять слушать записи революционных песен по тысяче раз в день, чтоб слова остались у большого человека в подсознании. В Мане трудящиеся выкрасили владельца-директора в красный цвет тушью и водили по городу с неприличным плакатом на шее — «он трахал не только своих секретарш, но и сто тысяч своих рабочих». В специальных случаях тупого классового упрямства коллективу приходится вывозить виноватого в лес и на некоторое время прикапывать, дабы хозяин вернулся к основам, ощутил тяжесть и реальность почвы и принял сторону прикапавших его рабочих.

Главное, ваши действия квалифицируются потом не как злостное хулиганство, а как профсоюзная борьба, адвоката в случае чего или просто «крышу» предоставляет ваше профобъединение.

Открыто и сразу бастовать тяжело, тем более что оплатить дни простоя удается лишь в случае явной победы. Начните с «шахматных» стачек, если производство поточное, полчаса пьют пиво литейщики, полчаса сборщики. Вычесть из зарплаты за это сложно, тем более что зарплата у вас «виртуальная», как модно нынче говорить, и общий забастовочный котел не расходуется, опять же остается на пивко. Можно ненадолго бросать работу на ключевых участках или бастовать по профессиям: с утра отдыхают контролеры, потом конвейерщики, за ними складские и т.д. Или зарплатными группами — в понедельник, среду и пятницу гуляют те, кто деньги получает по четным, во вторник, четверг и субботу — кто по нечетным, выпивают и закусывают. Дошли до ручки? Нету сил стоять, до того забастовались? Переходите к сидячей или лежачей забастовке, оставайтесь на предприятии рядом с машинами и станками, и не будет никаких штрейкбрехеров, пикеты у проходных не нужны. Пресса придет к вам сама.

Журналистам скажите, что собираетесь разобрать все станки, — это убыстрит победу. Из дома захватите шашки, домино, кроссворды, головоломки, эротические журналы, эту книгу, гантели, боксерские перчатки, чтоб со скуки не опухнуть. У вас в руках заводское радио? Вонзайте музон, необязательно революционный, отлично подойдут и последний сборник эстрады, и саундтрэк модного фильма. Нет ничего ужаснее для властей, чем черный флаг над заводоуправлением, — непременно пошейте. Этот цвет не принадлежит политической группе, представляющей интересы одного из секторов капитала, этот цвет не означает социального строя, бытовавшего когда-то в истории и способного вызвать ностальгию у наиболее инфантильных граждан, этот цвет просто цвет решимости, одержимости, мести, он навеивает вашим классовым оппонентам самые неприятные ассоциации. По их мнению, такого цвета нет в политике.

Очень хочется работать? Начинайте. В Безансоне после захвата производства рабочие продолжали изготовлять часы, но сбывали их населению сами, у проходных, за полцены, т.е. по нерыночной стоимости. Управление процессом осуществлялось через общее собрание и пять выбранных стачечниками комиссий, пока детали не кончились. Последний экземпляр послали президенту с гравировкой: «Они остановятся, мы — никогда».

Нужно выйти на контакт с местной оппозицией, но особой воли им не давать, а так, держать возле себя на манер шутов ради пролетарского куражу. Держитесь веселее, позовите к себе в гости местный театр, или ансамбль песни и пляски, или рок-группу, в которой играют ваши дети. Ваш завод — ваша крепость. Входите во вкус, в конце концов вы шантажисты, а не жертвы реформ. Не только ваши ходят в тот пивняк, где вы начинали, выносите заразительный пример на другие предприятия города, и тогда о вас прочитают в учебнике истории ваши внуки.

Если такие советы кажутся вам хулиганскими, идиотскими и подрывными, значит, вы ездите на «джипе», в кармане у вас кредитная карта, а в холодильнике ананасы с рябчиками. Извините, я не к вам обращаюсь. Для остальных: стоит ли чего-нибудь жалеть, ведь это все давно уже не ваше, а кем-то приватизированное, и назад вам без боя никто ничего не отдаст. Стоит ли жалеть себя, закованного, как в кандалы, в «обстоятельства», вместо того чтобы провалить их рабовладельческие планы на свой счет. Цена вашей забастовки должна быть выше цены ваших требований к властям. Иначе вас будут терпеть, морочить голову, гасить ваш справедливый протест, разделяя вас и разбираясь с вами по одному.

Для настоящего экономического «диалога» с властями необходимы коллективы людей без иллюзий, которым нечего терять и которые готовы выиграть, поставив на карту революции в буквальном смысле слова свою жизнь и свое будущее, людей, видящих, что смерть несерьезна. Смерть — это легкая работа по сравнению с жизнью-мусором. Состояние «нечего терять» не определяется экономически. «Нечего терять» — самоидентификация; иногда, почувствовав вдруг, что им нечего терять, на путь восстания попадают вполне респектабельные и благополучные, с точки зрения соседей и спецслужб, граждане. Как это происходит? Будущий повстанец попадает в личную, одному ему понятную, уникальную, инициатическую революционную ситуацию, и она делает его новым. Так как любая ситуация может быть распознана как инициатическая и революционная, смысл предварительной работы заключается в подготовке себя к восстанию, в деятельном ожидании точки вопиющей ясности, пройдя которую, человек становится опасным для тех, кто этого еще не сделал.

Итак, конечно, я вас ни к чему не призываю, если бы я призывал, я бы в тюрьме сидел. Я призываю, вслед за героями рекламных сериалов и прагматиками-экономистами, только к одному: пора научиться считать деньги. Эта операция может вас спасти.

Мой приятель, синдикалист Макс, сортирующий аудиокассеты в небольшой полупиратской фирме, после каждого скачка цен на пиво и колбасу «Фиеста» индексирует себе зарплату за счет эксплуататоров, складывая в трубу вентиляции до нескольких сотен кассет, и сбывает их после по баснословной дешевизне ларечникам у метро. Тому же Макс обучил свою бригаду, работающую с ним в одну смену. Повязать всех очень важно. После появления нового начальника непонятной, но явно мондиалистской национальности по-уродски изменился график и увеличился объем работ. Бригада Макса незаметно вынесла со склада партию видеомагнитофонов и по-братски разделила добычу. Когда новый менеджер обнаружил пропажу и начал бурчать про милицию, всей бригадой, вооружившись арматурными прутьями и отдельными деталями кухонной утвари (не считающейся по закону холодным оружием), пошли к менеджеру домой, где и был заключен устный коллективный договор, не в пользу менеджера. Знаний, полученных на американских курсах «организации производства», ему хватило для того, чтобы предотвратить силовой сценарий. Временно.

Бригада Макса сделала первый шаг к тому, чтобы превратиться в боевой пролетарский синдикат. Макс считает, что рыночная экономика подходит только фатально больным людям и народам, объясняя такой вывод просто: «Каждый должен сам вытирать себе задницу». Он не приемлет морали капитализма, гласящей: «Если у тебя есть красный «феррари», тебе не нужен большой член».

Сидикализм — самостоятельное, враждебное парламентаризму и прочему манки-бизнесу незарегистрированное властями движение рабочих на местах, радикальное, как сама действительность. Синдикат (революционный профсоюз) превращает «вас для кого-то» в «вас для себя». Так полагали все патриархи этого движения — от Сореля до Пола Гудмена.

В свободное от идиотской работы время Макс с товарищами за кружкой пива любит поговорить о том, как в Италии 1919-го рабочие занимали собственные заводы, поднимали над ними черно-красные и национальные флаги, защищали свои предприятия от преж­них хозяев с оружием в руках, продолжали работать, налаживая коллективное управление и бартерные связи с такими же пролетарскими автономиями по всей стране. «Если рабочие союзы смогут поднять производство, пусть занимают место предпринимателей» — звучало тогда на итальянских митингах, — «парламент — это чумная язва на народном теле, необходимо срезать ее, отменить этот балаган, вызывающий у большинства тошноту». Впрочем, кроме итальянского, Макс знает немало других примеров, очень нравится ему испанский «рабочий анархизм» конца 30-х.

Интернет, электронная почта и другие легализованные для масс изобретения военных ведомств могут очень пригодиться синдикалистам сегодня, чтобы действовать без цензуры, налаживая связи с сочувствующими без контроля со стороны правительства и вообще политической элиты. Макс подумывает о своем собственном, предельно «некорректном» для бизнесменов и «деструктивном» для спецслужб электронном издании. Взволнованная и суровая синдикалистская молодежь всегда бросала либеральные теории в корзину для мусора, вместе с идолами гуманизма и фетишами демократии.

В 1922-м итальянское движение насчитывало свыше 80 тысяч рабочих, организованных в синдикаты. Это они, научившиеся сражаться на фабриках, рука об руку с ветеранами окопов и жаждущими драки студентами-футуристами, занимали Феррару, Болонью, Геную. Непобедимые синдикалисты, пролетарский авангард, монтировали из прежнего барахла дивную юную Италию.

В РСФСР синдикалисты были последней оппозицией, партия поглотила их только к концу 20-х. Вольные союзы мебельщиков, железнодорожников, печатников имели свои газеты, детские сады, кассы взаимопомощи и сильное лобби в ВКП(б) — «рабочую оппозицию» Шляпникова. Потом про синдикализм мы читали: мол, модное среди латиноамериканских и африкан­ских, идейно незрелых, повстанцев не то анархистское, не то фашистское заблуждение. Вспомнив, что синдикализм запретили последним, дирижеры перестройки, затеявшие обратную ретроспективу истории, решили разрешить его первым. Анархо-синдикалистскими были первые зарегистрированные в СССР немарксистские политические объединения. На самых наивных заводах страны конца 80-х в эту веру перекрещивались целые комсомольские организации. Впрочем, как скоро выяснилось, все эти танцы понадобились лишь для того, чтобы вышибить с предприятий парткомы. Дальнейшие, непролетарские попытки искусственно, «по учебнику», создать хоть один образцово-показательный синдикат из пары доцентов, студента и нескольких рок-н-рольных шмар, окончились, сами понимаете, чем.

Но есть и другой синдикализм, точнее, неясный еще для самих работяг всех отраслей и республик, не выгодный ни одной из столичных элит, пульс, идущий изнутри чумазого, промасленного, мускулистого миллионнорукого класса. По всей произвольно расчлененной, давно непролетарской стране регулярно возникают никем не поддерживаемые, во всем виноватые, лишенные политического промоушена стачкомы, лишь формально, чтоб сразу не разогнали, записавшиеся в то или это объединение. Если нужно, голодающие, изобретающие новые способы забастовок, захватывающие директоров в кабинетах, остающиеся в забое, садящиеся на рельсы, пугающие мэров погромами продуктовых складов. Кризис неплатежей — лучший климат для выделения из низовой профсоюзной Среды синдикалистских форм. Кризис кончится, а опыт объединенного протестного действия останется. Обычно «зачинщиками», т.е. авторами жеста, выступают молодые, не промытые «совком» рабочие. Для властей синдикат — это всегда банда не соблюдающих закон бузотеров, решивших переделить собственность. Для подчиненных синдикат — школа будущего, коллектив прямого действия.

Сразу после «сигнала» Макс готов вместе со своей бригадой забаррикадировать помещение и присвоить содержимое складов. В случае прихода хозяев — оказать вооруженный отпор, привлекая на свою сторону мест­ных жителей, заманив их в дружину дармовым видаком. После последнего выяснения отношений — принять руководство и начать труд по-новому, на себя, перерегистрировав фирму как собственность бригады.

Революционный синдикализм призван доказать заигравшимся биржевикам приоритет непосредственного производства, даже если для наглядности это производство придется на некоторое время прекратить или пустить по неожиданному руслу. Соблазнительный язык биржевого шаманизма рисует нам при помощи трендовых графиков лик лукавого духа, которому молятся игроки в капитал. Революционный синдикализм ведет к поджогу биржи и выключению экрана, диктовавшего курс. Революционный синдикализм — это попытка шантажировать бесконечноликого финансового демона.

Если губернатор говорит: «Я не против протеста, но только не забастовки, за них будем судить» — значит, перед нами агент демона эксплуатации, т.е. враг труда и народа. Если лидер парламентской оппозиции обещает по ТВ «мирный протест по намеченному маршруту», экономическая цена которого — «ноль», значит, мы имеем дело с оппортунистом, предателем общих интересов и оракулом финансовой преисподни.

Несогласные будут проигрывать до тех пор, пока цена их протеста и стоимость их требований по крайней мере не сравняются.

Шум

«Где, где, где, где, где пропала, где?» — спрашивает популярная летом рельсовой войны и крупнейшей в постсоветской России шахтерской стачки группа «Мумий Тролль» — «там-там, там-там-там-там, там, там-там» — отвечает она сама себе летом, когда атеист-ветер поснимал с колокольни и храмов Новодевичьего кресты, воткнул их в жирную кладбищенскую почву, почти превратил в мечи.

Большинство «текстов» этого шумящего коллектива, гастролирующего по шумящей стране, балансируют на грани речи, скользят на грани высказывания, за которой открывается просто шум. «Мумий Тролль» (имя, кстати, в таком написании опять же мало что значащее, шумовое) пошли по пути имитации словоупотребления на шаг дальше, чем «Ногу Свело» или «Ляпис Трубецкой».

Псевдовербальность, стремление заменить семантику фонетикой, выдать шум за значащее слово, а всякое слово, наоборот, представить как шум — реальное направление оглушающей, т.е. развлекающей, индуст­рии постклассического капитализма. Люди капитализма должны хотеть «слушать», но не должны хотеть «слышать». Определите разницу. Слушать — процесс, не предполагающий результата. Слышать — подразумевает результат, т.е. сущностное изменение положения слышавшего, неизбежную ответственность. Для человека капитализма вся ответственность лежит на манипулирующей им корпорации, он идет по улице и не дает себе думать, бесконечно повторяя про себя последний шумовой набор из телевизора, радио или просто вылетевший из витрины. Человек капитализма жует вместе с жвачкой эту бесконечную песенку, бессознательно имея в виду, что его песенка никогда не будет до конца спета.

Под людьми капитализма стоит понимать не только тех, кто рулит «мерседесом», учится в интерколледже или владеет ларьком, но и всех остальных, применяющих к себе оккупационные стандарты и правила в «едином мире», транслируемые через эфир, уличную рекламу, жирные журналы, серийную литературу, мимику политиков и прочих «звезд», ночные дискотеки и другие варианты оккупации сознания.

Противоестественность современного капитализма, помимо прочего, заключается в том, чтосуществовать эта модель может, только если подавляющее большинство населения самых разных слоев — городских пролетариев, низовых клерков, крестьян, интеллигентов и других — примеряют на себя нормы буржуазного поведения, сколь бы ни были эти нормы симулятивными и неудобными для всех вышеперечисленных граждан. Такая «прививка», нейтрализующая классовую, национальную, религиозную миссию каждого, происходит под воздействием шума как под наркозом, чаще всего в тинейджеровском, доклассовом, донациональном, дорелигиозном возрасте, в местах наибольшей «солидарности отдыхающих», т.е. на грандиозных массовых шоу, до которых так падки влиятельные бизнесмены, политики и борцы с экстремизмом вроде какого-нибудь Лужкова.

Эксперимент в России дает нам пример шумовой революции в сознании более старших поколений, с половозрелыми советскими людьми процесс идет довольно болезненно и не так гладко, как с тинейджерами в западных странах. Прозорливцы вроде Сороса уже заблеяли об опасности «русского капитализма» как непредсказуемого их социологией, т.е. до конца не поддавшегося кока-коланизации. Демографическая ситуация в России не предполагает такого числа очарованных шумом тинейджеров, чтобы использовать их как таран и трансформировать с помощью этого тарана остальное, менее восприимчивое общество.

Спровоцировав (читай: проплатив) в обществе так называемый «кризис самоидентификации», буржуа хотят всех сделать похожими на себя, иначе с «экстремизмом» никогда не будет покончено. Если для буржуа их манеры объяснимы и понятны, продиктованы их паразитической, гедонистической, декадентской ментальностью, то для остальных, подражающих, эти вызывающие аллергию (невроз) маски — чужеродный и опасный для здоровья грим, позволяющий достигать ненадолго неглубокого психологического комфорта хотя бы в минуты отдыха — оттяга, угара, концерта, вечеринки, презентации, шоу. Этот обязательный маскарад оборачивается той патологической жестокостью, суженностью внимания и неразличением собственных желаний от собственных возможностей у людей капитализма, которые так сильно пугают буржуазию, оправдывая ее стремление защищаться от маниакальных элементов, нежелательных лиц, отгородиться от опасного плебса, переехать в другой квартал.

В современном обществе богатые присваивают себе не только прибавочную стоимость, процент от результата чужого и незнакомого им труда, но и способ общения, сюжет отношений, устную и письменную речь. Речь приватизировать можно, но язык — никогда, поэтому он до последнего будет оставаться оружием. Присвоение прибавочной стоимости вызывает экономические кризисы, социальные революции и межгосударственные войны. Присвоение отношений и выражающей отношения речи приводит к идиотизации большинства и отчаянным психоделическим попыткам восстания активного меньшинства.

Буржуа — единственные, кто естествен сейчас и здесь, по-другому говоря, сейчас и здесь естественна только эксплуатация. Остальные вынуждены «косить» под них, дабы не быть заподозренными в экстремизме. Стараться выглядеть кем-то другим, очень уставать от этого, идти за помощью в круглосуточный кабак, к психоаналитику или на исповедь в церковь, начинать снова. Снимать проституток, чтобы подчеркнуть, что за деньги имеют не только тебя, но и ты. Или добиваться того же, набирая номер «секс-службы».

Либо вы буржуа, либо вы обезьяна, гротескно подражающая буржуа, о третьем пути догадывайтесь сами, его пропаганда запрещена Уголовным кодексом. Отказ от «само»идентификации, которую от вас ждут, наказуем, но в момент такого отказа, когда вы берете в руки зеркало, перестав спрашивать о себе у других, вы замечаете, что жизнь, ощущаемая раньше как вина и наказание, предстает перед вами в новом облике. Жизнь как шанс выполнения миссии.

Сырье и фон общества спектакля — шум (туман в дансинге, подстава в лотерее, темнилово в речах кандидатов). Он необходим рабовладельцам как облегчающий, компенсирующий продукт, отчасти снимающий напряжение с душ рабов. Рабовладельцы сделали логичный вывод: если нельзя заглянуть в голову раба, значит, надо ее наполнить чем-то, не имеющим никакого качества, но не мешающим подчиняться. Шум — как бы мысли и как бы образы, выраженные как бы словами. Равно удален как от простого, так и от сложного, шум разделяет людей, потому что нельзя никого понять, если понимать нечего. Люди без миссии неизбежно исполняют чужую миссию, называя ее судьбой. Шум стоит как заграждение между нами и тишиной мира.

Пока у вас нет зеркала, понаблюдайте за знакомыми, много ли они в течение дня произносят слов, которых нельзя не сказать, которые влекут за собой действие, от которых зависит их завтра. Сравните полученное количество со словесной мастурбацией, которая ничего не принесла, кроме самоудовлетворения, ведущего к вялости сознания и слепоте души, и, вообще, была спровоцирована прессой. Возможно, вы почувствуете себя как герой «Труман-шоу» в финальной сцене. Фильм имеет один недостаток. Его мораль, гласящая: «тот, кто перестал быть героем телешоу, обязательно становится его автором и совладельцем». Или его разрушителем — такой опасный поворот в сюжете опущен. Предполагается, что прекратить шоу могут только те, кто его начал.

В идеальной, исправленной телевидением перспективе человек законченного планетарного капитализма вообще перестанет говорить (выражаться), чтобы все время шуметь (подтверждаться) или с удовольствием слушать посторонний шум (заряжаться), несущий свое легкое терапевтическое воздействие всем.

Конечно, эти «все» это не все, а только те, кто принял правила выматывающей душу практики рынка, однако эти «все», нуждающиеся в шуме, никого, кроме себя, не хотят замечать. Не хотят, потому что не могут. Наличие «других» — источник тревоги, угроза для манипуляции. Рев глоток и хруст чьих-то костей за окном вызывает желание убавить громкость, как будто о несанкционированной демонстрации сообщают вечерние новости, а не вечерняя улица.

Шум мог быть когда-то декоративным узором, помните так понравившееся брежневскому народу «уна-моменто» из фильма про алхимика Калиостро. Поздний «совок», стремительно превращаясь в гумус для капитализма, жаждал шума, надеясь при помощи него забыть об исторической миссии большевистского проекта. Мешали последние, довольно убогие элементы социализма — худсоветы, на глазах теряющие ориентацию, идеологические отделы, как песок сквозь пальцы упускающие идеологию, «литовка» текстов в рок-клубах, все более формальная и субъективная цензура в журналах. Пустыня шума ширилась везде. Ее было не остановить. Партия превратила в шум завещанную ей идеологию. Партия бывших большевиков.

Представьте себе подобное «уна-моменто» во время расцвета русского социализма и логоцентризма, при Сталине. Это попросту невозможно и привело бы автора к быстрому расстрелу, «обэриутов» тогда не ­жаловали. Впрочем, судьба «обэриутов» и спровоцированной ими традиции доказывает, что шум мог работать сам против себя, обострять бдительность человека, окруженного удушающей шумовой завесой. Такой, «обнаженный», шум мы наблюдали в полезном фильме Дебижева—Курехина «Два капитана-2» или в «скрэблированных» магнитных лентах Берроуза, составленных из произвольных кусков наших высказываний и предназначавшихся для вызывания из наших недр хаоса, где-то рядом тут и воинственный Бренер, вышедший в Израиле к Стене плача с плакатом, составленным из цифр и иероглифов. Но не стоит обманываться: элитарный, экстремальный шум, напоминающий глоссолалии хлыстов и пятидесятников, — далекое от шоу-бизнеса исключение, совсем не то, что обволакивает нас и служит кровью так называемого массового общества. Элитарный шум, саморазоблачение приватизированной речи, как дорогая вакцина, направлен на саморазоблачение и необходим меньшинству.

Программы большинства партий и тем более агитацию большинства кандидатов нельзя всерьез назвать ложью, потому что вас даже не стараются обмануть, вы слышите шум, который ничего конкретного не значит и значить не должен, он должен убаюкать или, наоборот, завести вас до предела, и только.

Шум может облекаться в предельно интеллектуальные формы, не отличаясь при этом от голоса широкой автомобильной улицы. В одном из «нонконформистских» изданий не очень искушенный переводчик в делезовском комментарии к «Анти-Эдипу» допустил досадное недоразумение, дословно перевел как «позиция Юкста» заурядный структуралистский термин, где «юкст» это всего лишь поясняющая приставка. По смыслу такая же дикость, как «позиция Супера», «позиция Ноу» или «позиция Квази». Простим переводчику, Делез автор сложный, но недоразумение имело удивительное продолжение. «Позиция Юкста» загуляла по страницам высокоинтеллектуальных альманахов, по проспектам рефлексирующих художников, по колонкам кураторов в комментариях и обозрениях, ее можно встретить до сих пор. Так простая приставка стала фамилией всем известного, но никогда не существовавшего авторитета. Господин Юкст — его величество Шум. Судьба этого перевода Делеза может служить точной иллюстрацией к его же книге «Капитализм и Шизофрения», где Делез отвечал за капитализм, а за вторую часть — Гваттари.

Революционное представление о творце, отце формы, как о злом, дискредитирует все имена и их уточняющие, зато превозносит глагол, сообщая, что все действия сводятся к одному-единственному действию, отменяющему и разоблачающему злую природу имен. Шум — это сумма всех имен, дающая имя злого узурпатора. Молчание — абсолютный глагол всех глаголов, голос бога.

На первый взгляд, шуму противоположно слово. Заключающее опасную серьезную мысль или образ, слово — поцелуй позволяет нам почувствовать себя одновременно и в этом, и в другом, утопическом, мире. Так считают честные, но близорукие и малорослые рыцари культуры, защитники образцов и канонов. Противопоставлять рынку культуру, а шуму слово — это полумера, оппортунизм. Слово, которому они хотели бы поклоняться, лежит ровно посередине между демонической массой шума и святой невесомостью тишины. Эта тишина не есть безмолвие медитирующего или мертвого, это «исихиа» — противоположный шумовому полюс бытия, к которому шли отшельники Афона, посвященные, дававшие небесной Даме обет неговорения, дервиши, поклявшиеся говорить в сердце своем только с богом, у которого нет переводчиков. Молчание, которому учил зачумленных пуэрториканцев теолог освобождения Иллич. Молчание на допросе, молчание с расплавленным свинцом в горле, молчание, когда тебе предъявляют счет, молчание, когда на тебе выжигают клеймо, подтверждающее твою корректность и коммуникабельность. Молчание — золото посвященных, печать воли, знак качества.

От последовательного интеллигента последовательный революционер отличается тем, что стремится в отрицании шума не к речи, культуре, слову, смыслу. Он хочет гораздо больше и собрался гораздо дальше — к молчанию, к обожению, к абсолюту, к могуществу.

Терроризм

Пропустить мыло через мясорубку, залить этим половину бутылки, вторую половину — бензином, на крайний случай — ацетоном, керосином, спиртом. Бутылку поставить в кипяток на 20—30 минут. Перед употреблением энергично взболтать. Зажигать через открытое горлышко опасно, лучше не полениться и сделать фитиль, вас выручит не гаснущая на ветру охотничья спичка. Метать в цель из толпы через головы впереди идущих. Желательно, чтобы они пели. Налипает на щиты и не гаснет. В больших количествах воспламеняет асфальт. Опробовано в Северной Ирландии, на Корсике, в Афинах, на территории басков. Сотня таких бутылок может освободить вам и вашим друзьям дорогу в историю. Но идти по горящей дороге очень больно. Боль партизана отличается от боли полицейского тем, что ее сложнее терпеть, однако это избранная, а не причиненная боль. Поэтому даже она воспринимается партизаном как награда. Первый дар, знак отличия. Джинн из бутылки.

Fusion conspiracy

Как такое можно перевести? Крещение кровью. Своей и чужой. Причащение кровью. Другого перевода для своих не требуется. Все, что я сейчас пишу, — это в некотором смысле перевод с языка партизан, посему неибежны недоразумения. То, что газеты называют террором, — это чаще всего и есть моменты адекватности, уместности для такого языка, моменты обнажения, моменты вызова закону, моменты сопротивления без правил. Газеты пишут о жерт­вах, но если газетчики, однажды забыв о своем подлом долге, займутся буквальным анализом, вы прочтете о том, что любое отдельно взятое государство в мире обрекло на смерть и искалечило больше людей, чем все «террористические» группы, вместе взятые.

И крещению, и причастию, и уж тем более обнажению предшествует воплощенный образ, предваряющий их.

Когда автобус окружили и кровь, их общая кровь, была всюду: на стенах, на сиденьях, на бинтах, на резиновом полу, — он, последний, взял из рук мертвого «заложника» пластиковую бутылку с недопитой минеральной водой, выжал туда немного крови с порезанных стеклом пальцев, взял этими же пальцами еще чьей-то несколько капель, подумав мельком, что это кровь мертвых, взболтал в бутылке коктейль, сделал несколько вольных больших глотков, потом полил себе голову. Прикосновение губами к источнику. Освежающий финальный душ. И тут ворвалось с дребезгом спецподразделение, сразу с трех сторон, он и не собирался стрелять, уже достаточно сегодня стрелял, но он не желал отдавать оружия, впрочем, ведь никого из «заложников» уже нельзя было освободить. «Заложники», — думал он, получая свои пули, так и не успев в сумраке разделить спецподразделение на отдельные антропоморфные фигуры. «Заложниками их сделали задолго до нашей акции, мы всего лишь обнаружили, сделали очевидным их позорное положение, но вот можно ли было относиться к ним, как к живым, где граница жизни, почему государство защищает трупы?» — спрашивал он себя в автобусе, полном тел, похожих на лопнувшие, перезревшие плоды. Справшивал, пока сердце, излеченное пулей, не получило ответ.

При строительстве баррикад или защите своей крепости, если это случается не на съемочной площадке, между людьми завязываются невербальные связи, первый опыт высокого единства и согласного общения, не требующего обыденной коммуникации. Воздух для дыхания нового коллективного тела.

Но баррикад можно так и не дождаться, и аналогом становится акция так называемой «террористической группы» — коллектива, практикующего тотальную вовлеченность, свойственную для монастырей, сект, орденов и других альтернативных форм организации, полагающихся на невербальное единство участников. «Террорист» преодолевает разрыв между теорией и практикой, для него нет границы между отдыхом, домом, бытом, политикой, публичностью, подпольем, т.е. его поведение не является ролевым, ибо ролевое поведение предполагает как минимум две качественно разные роли. Конфликт — это то, чего «террорист» добивается от ролевых сограждан. Часто «заложники», волею случая вдохнувшие воздуха невербальной коммуникации, испытывают эйфорию, воспринимают «террористов» как освободителей и как умеют идентифицируются с ними. Пресса назвала этот синдром «стокгольмским».

Нет ничего антидемократичнее террористической мистерии, нарушается (с обеих сторон) граница человека, граница его суверенности и лояльности. Поэтому мы знаем, что «в следующем веке главная мировая опасность — опасность терроризма», а вовсе не вампиризм корпораций, уничтоживших возможную для жизни среду, или фантастическое количество оружия массового поражения, запасенного «мировыми державами».

Идеальный демократический гражданин, абсолютный представитель, — это лояльность, принявшая антропоморфные черты. Идеальный демократический гражданин должен прежде всего не существовать, потому что существуя, даже лежа в гробу, он всегда занимает чье-то место, нарушает чьи-то «неотъемлемые» права, а это не очень-то демократично. Стоя на ступеньке эскалатора или просто вдыхая кислород и выделяя углекислый газ, тем более обнимая кого-нибудь, он предает демократию, отнимая эти возможности у других, не исключено — более достойных, граждан. Что может быть опаснее лояльности для любых проявлений жизни как действия? Любая лояльность — это всегда лояльность к смерти, обучая вас «быть лояльным», вас обучают изображать условного покойника, не покойника даже, а еще не зачатого, безопасного, т.е. бессубъектного субъекта, который вряд ли когда-нибудь нарушит планы уже живущих и, следовательно, менее корректных.

Итак, если вы зачем-нибудь существуете, если вы кто-то или что-то, вы уже напоминаете террориста, вы на войне, вы не демократичны. Но если идеальный демократический гражданин должен прежде всего не существовать, значит, именно он, а не вы, содержит в себе причину террористического к себе отношения. Совершая выбор, любое самоопределение, которое не удастся проигнорировать в рамках либеральной игры в «миллион мнений», вы уже уподобляетесь «террористу». Совершая выбор, вы отводите лицо от зеркала, перестаете быть нарциссом. Нарциссизм — камера, в которую заключен капиталом почти каждый. Когда нарциссизм, условие «американской мечты», «золушкиного мифа» и «гуманистических отношений», перестанет действовать в результате мировой волны террористических мистерий, тогда кончится и рабовладение корпораторов, и постылой вечности наступит конец. Кончится их нудная «вечность», в которой всегда все было примерно так, как сейчас, 10—15 сценариев вечно повторяющегося «колеса сюжетов» в окошечке старого балагана, гордо названного «сознанием».

Во время штурма посольства в Лиме мститель ­вошел в номер, где держали министра транспорта, и нашел его под кроватью, дергающегося от ужаса.

С надменным и брезгливым лицом (как показывал потом министр) «террорист» опустил винтовку и вышел обратно, в коридор, навстречу восстанавливающим законность пулям. Он знал, что через десять ­секунд будет истекать кровью на ковре посольства, но оставаться в одной комнате с дрожащим «заложником», человеком разоблаченной и посрамленной власти, было для него гораздо большей пыткой, чем смерть. Министр мог бы сохранить ему жизнь, но в тот момент он сам был воплощением ничтожества жизни, купленной в результате соглашения. Министр не стоил казни. Смерть мстителя, индейца из «Сияющего пути», — это приключение, авантюра, экспе­диция, достающаяся отнюдь не всем. Нужно заслужить пулю.

Повод может быть любым. Например, налоговая петля, все туже затягивающаяся на шее далеко не самых богатых, или новый закон, запрещающий вам что-нибудь из того, что прежде вы делали или собирались сделать. Многоукладная экономика, в том смысле, что одни должны укладываться в пособие, а другие в годовой бизнес-план на ближайшие двести лет, или новое кино какого-нибудь сбрендившего на монархизме режиссера-политка с яичной скорлупой на мундире всегда предоставят достаточно поводов для того, чтобы ответить им на языке гранат. Поводы есть всегда, и они меняются каждый день. А вот причина, пожалуй, всегда одна и та же — распознание в окружающих «заложников» и решимость дать им это понять хотя бы на несколько часов. Бывает, что эти часы становятся последними проведенными тут, но зато в эти часы каждый играет именно того, кем он взаправду является, т.е. никто никого не играет. Игра, отменяющая игру, — террористическая мистерия.

Существует (существовала, будет существовать) «красная сеть международного террора», хотя со временем сеть меняет цвет. Террористический интернационал активных и политически осведомленных гностиков. Однако большего успеха добиваются как раз те группы, которые не очень надеются на заграницу и связаны скорее с тайными союзами и оккультным подпольем на своей земле, такие держатся дольше; еще громче дейст­вуют одиночки, ведомые безупречным личным хранителем.

Платные оракулы буржуазии из семьи Фрейда, Фромма или Лакана объясняют случаи терроризма в «развитых» странах «обществом вседозволенности», тем самым внушая всем, что «социальная вседозволенность» есть опасный фон современной жизни америкоевропейца, нечто вроде «половой неряшливости», тогда как пора поговорить о тотальной недозволенности, нарушаемой вооруженными одиночками ценой своих и чужих жизней.

Психоаналитики попадают в заурядную ловушку, путая (самые умные намеренно, остальные за компанию) проявление сверхсознательного (у героев) с моментами подсознательного (у рабов-неврастеников), надчеловеческого (у мстителей) и недочеловеческого (у жертв). Жертва, раб-неврастеник, пойман в нервную систему, как в охотничью сеть. Герой, партизан-мститель, использует свои нервы как ловушку.

Политическая машина не управляется с ними, вступает пропаганда — уродливая дочь мифологии. «Террорист» на постере, в репортаже, на экране перестает быть собственно человеком (он действительно перестает быть человеком на какое-то время, но в совершенно обратном смысле, как не является человеком ангел-истребитель), переносится пропагандой в область экзотики, становится закрытым объектом (тогда как в действительности мистерия делает героя максимально открытым субъектом), демоническое амп­луа которого — нечто среднее между «инквизитором», «крово­жадным аборигеном джунглей» и «маньяком с лишней хромосомой». Во всем этом найдется ничтожная доля правды. Да, ни время, ни место, ни человеческий материал, окружающий террориста, не могут его устраивать, но как и кем эта доля правды упакована?

У покупателя зрелищ ни в коем случае не должно возникнуть желания идентифицировать себя с террористом, даже когда покупатель думает, что остался один на один с собой. Для этого террористу приписываются все негативные черты его главного врага — покупателя зрелищ («заложника»). Буржуа («заложники») навсегда хотят остаться собой, но казаться кем-нибудь другим, на всякий случай, чтобы можно было извиниться и исчезнуть, если вдруг их захватят. Террорист делает это исчезновение зримым и физическим.

Не приветствуется также самоидентификация зрителя со спецслужбами, в результате такой эмоциональной ошибки зритель может оказаться в рядах террористов, опознав в них всего лишь одну из спецслужб. Во избежание такого эффекта персонажам из спецслужб приписываются худшие качества школьных учителей. Зритель должен разделить свое «Я» между обаятельной жертвой и своим парнем-избавителем. Изготовители популярнейших боевиков с «заложниками» во время работы над кассовым фильмом делят свою психику именно так: между похищенным ребенком и уволенным из армии ветераном, бегущим по следу зла.

Иногда террор просто требует от людей ответственности, классический взрыв на болонском вокзале был направлен против местного электората, проголосовавшего за компартию. Избиратели заплатили своим присутствием за свое избирательное право. На вокзале, конечно, были и неголосовавшие, и неболонцы, каждый из них за что-нибудь заплатил, но болонцы с социалистическими симпатиями подставили своих гостей, еще раз обнаружив убийственную серьезность опускания бюллетеней в урны.

Иногда начинается просто с прямого действия: с закидывания оппортуниста помидорами, с приковывания к радиационному контейнеру, со взрыва памятника последнему царю. Компания мобильных интеллектуалов добивается в демонстративном насилии много большего, нежели любая мафиозная контора. Просто интеллектуалы должны быть интеллектуалами, т.е. людьми, взявшими на себя задачу ответственной исторической рефлексии и адекватного немедленного ответа, который невозможно проигнорировать. Гораздо чаще нам предлагают вместо таких рефлексирующих и реагирующих единиц каких-то инфантилов, пересказывающих по ТV доступные энциклопедии пополам со старыми университетскими анекдотами.

Почему бы «Радио-Нэшвил» или какой-нибудь другой волне Fusion Conspiracy не объявить конкурс на самый мудрый и красивый теракт года? Затруднения возникнут с призом. Что подарить? Конструктор, который не купишь в детском отделе? Паспорт на чужое имя? Участок на престижном кладбище? Участок для себя или для других? Зависит от сценария вашей вооруженной мистерии. Постановщик — вы. Исполнители — все. Народный театр. Никакого клюквенного сока. Все настоящее. Хорошо может смотреться уничтожение недостроенной тюрьмы или закрытого на ночь диснейленда. В любом случае, вы получаете «пылающий путь», дорогу, обжигающую душу, как глину. Если не спечетесь и не провалитесь в окружающую вас полночь, то доберетесь до такого края, билет в который не выиграешь в лотерею. Алчная полночь ждет вас, но пока вы не испугались, пока отчаянный юмор партизана помогает вам улыбаться на огненной дороге, приговор исполнен не будет. Эринии, посланные врагом, не догонят вас, они не умеют ходить по таким дорогам и подстерегают в окружающей тьме.

Капитал принимает иррациональное в человеке на уровне декоративного садо-мазо шоу и популярных триллеров о раздвоенных личностях, которые преступники и жертвы одновременно, но жертва в них первична, на этом власть настаивает. Жизнь персонажей, как слуг, так и доминаторов, начинается с «неблаго­приятного случая». Жизнь как жертвоприношение себя корпоративному хозяину, сторожу вечности, означающему фатум. Жизнь как кастрация. Жизнь как репетиция смерти. Иначе придется предположить, что первичен преступающий, тот, кто потребовал жертвы, и тогда все сделавшие это нежелательное предположение превратятся в «террористов».

Иррациональное отодвинуто капиталом в зону отдыха (клубы разной степени неприличности, интимная жизнь, хобби, экстремальный туризм), тогда как оно есть зона настоящей занятости, оно занимает человека без остатка, если он не удерживается в системных силках. Корпоративный хозяин требует от нас прежде всего «социализации», т.е. предсказуемого поведения, ориентированного на свою малую и его большую выгоду, заранее нанесенного на биографическую карту, иначе вы мгновенно попадаете в Fusion Conspiracy, зачисляетесь в параноики, некрофилы и фашисты, но чем меньше занимает корпоративная «занятость», а это пусть и с перебоями, но происходит в связи с механизацией производств, тем сложнее социализировать персонал, тем страннее их «странности» в нерабочее время. Восстание — действие, противоположное социализации. А социализации, как нетрудно догадаться, противостоит инициация, посвящение, опыт иного, обнаружение в себе того, чего нет. Такое обнаружение возможно лишь при добровольном конфликте с тем, что есть.

FUSION CONSPIRACY — последние почтальоны иррационального. В центре взрыва всегда то, чего нет: знак, который убивает означаемое и так перестает быть знаком. «Террористы» сочетают в себе внешнюю трезвость, нужную для ежедневной революционной работы, с высоким внутренним безумием избранного проекта. Это дионисийское безумие есть не что иное, как «верность» в утраченном средневековом, не корпоративном, а орденском, смысле. Понять «террористов» можно, лишь рассматривая их как политическую конфессию: сопротивление как ритуал, организация как церковь, собрание как служба, инструкция как заповедь и т.д.

Прямое действие, ощутимое революционное насилие применяется теми, кто понял, что тьма идет сверху. Теми, кто видит врага даже не как хозяина, но как хозяйку, как вышедший из своих границ и многих поработивший женский принцип.

Корпоративность как экономическая и информационная нимфомания.

Чтобы враг стал очевидней, почувствуйте себя попавшим в плен к седой, ненасытной, жирной суке, хрипящей в маразме свои лозунги о свободе. Вы заперты в ее квартире, раздеты и прикованы за ноги. Прометей, которого пожирает жадная, вечно агонизирующая вагина. Вас хочет медуза, сочащаяся своими непривлекательными грехами. Что вы делаете в такой ситуации? Придумайте детективный сюжет с плохим или хорошим финалом.

Теперь откажитесь от ощущения, у вас есть сюжет как рецепт вашей реакции, выраженный в виде притчи. Оглядитесь и начинайте действовать. С поправками на детали. Как-никак квартиру тошнотной хозяйки рабы всего мира называют «цивилизованным сообществом».

Иногда, когда иначе горю не поможешь, им приходится идти на персональное убийство — полицей­ского стукача, слишком любопытного агента, банкира-вампира, сомневающегося неофита, завравшегося журналиста и т.п.

Ответственность за устранение этих взрослых нередко берут на себя дети, так и не рожденные в результате абортов. Маленькие киллеры на страницах запрещенных террористических комиксов, в черных перчатках (нерожденные не оставляют отпечатков), в темных очках (нерожденные не видят, но делают все безупречно), в детских милитари-костюмчиках с дымящимися карабинами. Игрушечное оружие нерожденных детей. Ни один из потенциальных заложников не может поручиться, что однажды он не получит пулю из такого карабина. Нерожденные не умеют говорить, но умеют молчать. Их нет, поэтому они опасны.

Прямое действие чисто, как спирт. Оно медицинское. В смысле целей.

Лес символов нужен партизанам, чтобы встать под знамя отсутствующего цвета. Для многих на Ямайке сигналом к диффузному антиамериканскому террору стала какая-нибудь песенка Питера Тоша или басня кого-нибудь из «Пылающих копий». В автомобиле Тимоти Мак Вея, автора самого масштабного теракта в американской истории, нашли роман Вильяма Пирса, запрещенный к продаже в супермаркетах, — сценарий революции, начавшейся в том самом метро, где Мак Вей собирался продемонстрировать соотечественникам бактериологический кошмар. Вначале было слово, а потом уже была бомба. Бомба, которая взорвалась. Бомба, как письмо, нашедшее нас. Эту эмплозию мы и называем действительностью.

Чтобы взорваться, это письмо должно быть написано, сыграно, нарисовано, прожито. То, что символы не нужны, то, что ими нечего обозначать, кроме них самих, то, что они — главная мишень восстания, понятно не сразу. Чтобы понять такое, нужны саморазоблачающиеся символы взрывающегося письма. Запрещенные символы и все «напоминающие» их. «Пятый путь» Парфри или «Миллениум» Хаким Бея бывают нужны, чтобы подтвердить: путь единственный, номер тысячелетия мало что меняет, он поставлен счетоводом, делящим песок в часах.

Стать «террористом» — единственный способ перестать быть «заложником». Раба в Гизе звали «живой убитый», не означает ли это, что приходилось его убить, чтобы перевернуть пару, и тогда перед нами возникнет «убитый живой». Акция — момент переворачивания песочных часов.

Символы, стремящиеся не к самоумножению, но к самоуничтожению, помогают своим повышать уровень критики, во-первых, в себе, а во-вторых, в товарищах по выбору вплоть до точки кипения, вплоть до отказа от всякой критичности. Отказ — акция. Момент, когда критика больше не умещается в вас и выходит за пределы вашего «Я». С такого великого отказа и начинается «терроризм», вооруженная апологетика, переход от отрицания к утверждению.

Представьте себе уникальное меньшинство радиоприемников, принимающих оригинальную, недосягаемую для остальных моделей волну. Что происходит на этой волне — загадка для большинства глухих приемников более заурядной сборки и тем более для их слушателей. Опасность для большинства в том, что особенные приемники, находясь вблизи с обыкновенными, глушат их привычные, общедоступные передачи, а значит, слушатели нормальных волн остаются с шумом в ушах и пустотой в головах. Это и называется «ужас терроризма».

Не стоит обособляться окончательно. Пока вы живы, кто вам может подтвердить, что вы не ошибаетесь на свой счет? Нет таких инстанций.

Полезно сохранять полулегалов, через них продолжать контакт между угнетенными и мстителями. В каждом новом поколении всегда есть несколько процентов партизан, генетический и исторический шанс повторяется столетиями. Он есть всегда. Насколько много партизан — не важно. Главное — насколько они себя использовали для выполнения задания. Насколько они не дали себя использовать для других целей.

Если никого нет вокруг, это значит, что вот-вот кто-нибудь может появиться, подойти к вам, назвать пароль, который вы никому не говорили, и попросить оружие.

Идеократы, понимающие насилие как средство коммуникации. Интеллектуалы, констатировавшие утрату своей прежней роли посредника между аппаратом подавления и обществом, между золотой машиной скорби и стонущим человеческим топливом. Представители принципа щедрого пространства, направленного против рабов принципа жадного времени.

Люди, готовые сражаться. Fusion Conspiracy. Их сегодняшняя судьба трагична, порой гротескна, но всегда — совершенно невозможна, биография террориста — это история воли, восставшей против необходимости.

Террологи определяют предмет своего анализа как «политически мотивированное насилие, осуществленное малыми группами, претендующими на представительство масс». Самая частая ошибка у террологов — брать причины сопротивления из манифестов. Алхимики революции именно за этим и составляют заявления — для террологов и других специалистов архива.

С позиций черно-белой логики освобождения ­(теологии освобождения, технологии освобождения) в условиях идеологической интоксикации и повседневного гипноза, сейчас и до часа восстания, мы все нуждаемся в представительстве, выраженном в форме вооруженного меньшинства.

Революция

Это может начаться в любой момент. Замерзнет сильнее обычного продавец горячих сосисок в Александровском саду и, разозлившись, раздаст сосиски даром толпе безденежных студентов, прогуливающих английский и завернувших в Мавзолей, посмотреть на Ленина, пока не закрыли. Используя опустошенную тележку как таран и крича в том смысле, что буржуйскими сосисками народ сыт по горло, масса выкатит к памятнику Жукову, присоединит к себе скучающих продавцов антиправительственной прессы и покатится грабить ГУМ, где увеличится втрое за счет зашедших в ГУМ просто погреться, выльется к лобному месту, скандируя в том смысле, что власти могут заткнуть эти сосиски себе куда хотят. Т.е. революция начнется не от нехватки, но от переизбытка. От переизбытка, незапланированного рыночной справедливостью, опасного, связанного с нарушением какого-нибудь звена в общественной цепи распределения-потребления, оплаченного муками.

Амортизация конфликта, неизбежного между всеми в рыночно-плановой модели, — это, конечно, амортизация экономическая, т.е. нынешний капитализм может снизить показатель внешней агрессии между нами исключительно за счет постоянно стимулируемого роста производства-потребления, т.е. за счет планируемого, безопасного, морально оправданного роста достатка-пайка. Такой заслуженный паек и есть центральный предмет религии среднего класса во всем мире. Но какова внешняя механика этой амортизации? Прежде всего, правило бытовой корректности, ритуальной любезности, позволяющей ненадолго избавиться от напряжения. С вами будут любезны, пока вас будут продавать или покупать. С вами постараются быть любезны, даже если подают вам окровавленный поп-корн в горящем кинотеатре.

Культ всех возможных комьюнити, искусственных коллективов, надуманных сообществ, отчасти искупающих тоску индивидуума по настоящему коллективу. Адресами таких компенсирующих коллективов полны телефонные энциклопедии больших городов: от политических партий до клубов любителей белых улиток. Люди прячутся от одиночества в предложенные им раковины, забыв, что только это одиночество в наши дни и есть участь всякой обособленной персоны, не нуждающейся в социальных костылях, культурных костюмах и успокоительных каплях той или иной «субкультуры», не нуждающихся, значит, готовых к революции.

Бесконечное онанистическое смакование «непостижимой загадки» человека, его «тайны». Самый распространенный рыночный прием. Тайна, которую нужно завоевать, предлагается как родовая особенность, так что не о чем волноваться. «Тайна» нужна прежде всего зазывалам на рынке рабов, еще бы, не просто товар, но товар «с тайной». Для того чтобы понять человека, нужно просто-напросто перестать им интересоваться, чего никогда не смогут сделать те, кто нами торгует. Как не интересоваться товаром? Универсальным товаром. Мерой всех вещей.

Перестаньте быть товаром, и вы сразу поймете, чем именно вы перестали быть. Теперь вы можете вернуться. Вы привиты. Вы стали вирусом. Никто из оценщиков теперь не может точно сказать, чего и сколько вы стоите. Настоящая тайна человека лежит за его пределами. Человек как тайна начинается там, где он кончается как раб. Раб не может ничего знать о себе, хотя он всегда уверен в обратном. Сомнение в собственном знании — важный признак нелояльности.

Непальские продавцы кокосов заставляют обезьян лазить на пальмы и откручивать орехи три раза в неделю. Посменно. Молодой спекулянт, равнодушный к отцовской традиции, стал гонять обезьян на пальмы ежедневно. Через месяц такой жизни приматы забросали тяжелыми орехами охрану, сломали шею хозяину и удрали в джунгли — жить по своим обезьяньим обычаям, коих, как известно, у них немного. Непальские обезьяны все поняли правильно и на некоторое время обогнали людей в развитии. Повышение уровня контроля и эксплуатации привело к отказу от эксплуатации вообще. Впрочем, у зверей, как и у человека, всегда имеется выбор, зависящий от условий содержания. Например, в Московском зоопарке похожие обезьяны научились показывать пальцами передних лап известный жест, означающий «деньги». Теперь вместо бананов они просят монетки и купюры. Мелочь, которую им бросают, обезьяны ловят и прячут под корягу. Эту общую копилку каждый вечер забирает себе уборщица, но, не забывая об узниках, она покупает им гораздо больше бананов и сластей, чем они могли бы выпросить, ведь в банке под корягой скапливаются немалые суммы. Это доказывает, что рыночные отношения настолько примитивны, что доступны даже приматам, не умеющим говорить и считать.

Для некоторых революция при сохранении распределительного баланса уже невозможна.

Вместо того чтобы вернуться от относительного пещерного коммунизма через несколько форм принуждения к коммунизму абсолютному, как и предлагал Маркс, с нами происходит кое-что иное. От относительного рабства античности или даже восточных деспотий через эволюцию принуждения мы вернулись к рабовладельческому строю, но на этот раз это рабство абсолютное, рабство без «свободных граждан», настаивающее на строгом дуализме «владелец—раб», их соединяет технология принуждения. Третьего не дано. Геополитически «владелец» так же фокусируется в одну точку на севере Атлантики.

Третья позиция — не раб, не господин — иллюзия, разрешенная гороховым шутам капитализма, разрешенная до тех пор, пока шуты не ставят под сомнение подлинность этой «третьей» позиции, пока они не чувствуют фиктивность своей «особости», пока их «особость» не открылась им как самое заурядное из заурядного, более унизительное, чем у рабов, положение.

Партизан — реальный нарушитель дуализма, третий персонаж в паре «владелец—раб». Революция происходит, когда приходит третий, нарушается бинарность, разоблачается иллюзорность «особого места», быстрая разбалансировка всей громоздкой и неустойчивой системы воспроизводства капиталистических иллюзий, этих гарантов амортизации, инструментов торможения жизни.

«Ведущие страны», точнее, то, что от них останется после восстания, превратятся в мусор, который подожгут те, у кого будет с собой огонь, те, кто могли бы стать новыми носителями власти, но не захотят этого, те, кто изменят саму природу власти.

«Раб, который должен думать о себе что-нибудь другое», — вот мечта рабовладельцев. Знание своего истинного положения освобождает вас от этого положения, чужого и неинтересного. Знание позволяет занять новое, непредставимое ранее место. Но чтобы узнать, нужно перестать торопиться и надеяться, вам сразу станет легче.

Революция против капитала. Капитал, заметный в форме зрелища, хамелеон-экстраверт, существо, которое, всегда оставаясь неизменным, непрерывно меняет окружающий пейзаж под себя, превращая ландшафт в собственное подобие. Капитал непрерывно движется, он склонен не только к географической экспансии, он осваивает все новые и новые ресурсы внутри вас, не меняя своего единственного цвета — экспансии, жадности, поглощения, контроля. Контроль как аналог переваривания пищи; что ждет вас после переваривания, вы, надеюсь, догадываетесь. Хамелеон-наоборот меняет вас, скоро, взглянув в зеркало, вы не обнаружите там ничего, кроме него. Возможно, вам уже поздно читать эту книгу.

Но говоря «существо», «он», «хамелеон-экстраверт», мы не совсем точны. Не будем забывать, что капитал — это диктатура условных единиц. Условность, вышедшая из берегов. Он не меняет цвет, потому что он не существует как утверждение, нам противостоит просто принцип гравитации, рабства, поле тяжести и греха с ненасыщаемым центром, нечто подобное черной дыре астрономов.

Революция — единственный способ выпороть тьму, снять себя с витрины. Нам предлагают зрелище конца миров, но мы ищем конца мира зрелищ. Кассета с записанным на ней взрывом и взрывающаяся кассета, которая разносит телевизор, квартиру и вас самих после нажатия «play», — для вас это одно и то же? В таком случае, мы живем с вами на разных планетах. Революция — последнее средство привести себя в порядок. Пародировать систему, издеваться над поп-культурой, подкалывать политиков — глупо. Постмодернизм отнял у непримиримых это оружие. Сегодня система сама занята самопародированием, без этого она забуксует. Нам осталось то, что всегда было у несогласных, — холодная и взвешенная ненависть, спокойное отрицание их хищного принципа, верность. Кое-кто позавчера противопоставлял долларам и дубинкам «новый» секс и «свободный» театр, их победили, доказав, что в сексе нет ничего нового, а в перформансах — освобождающего. У нас осталось то, что нельзя отнять, то, что никому, кроме нас, не нужно, — взрывающаяся кассета. Однажды вы найдете ее у порога своей квартиры, если, конечно, раньше, вы не окажетесь в наших рядах.

Одна из важнейших предреволюционных процедур: упражнение в пассивном саботаже, незаметном отказе от «работы», т.е. игнорирование навязанной вам занятости, в обмен на которую вас обещано содержать. Вы находитесь на оккупированной капиталом территории, а честно работать в условиях оккупации равнозначно предательству. В данном случае — предательству самого себя. Освобожденное от «работы» время и энергия позволят вам выработать наиболее удобную, паразитическую по отношению к капитализмустратегию асоциального поведения. «Асоциального» в смысле «большого социума» рабов, этой общей и насчастной матери-корпорации. Вы можете успешно имитировать какие-нибудь виды приличной деятельности и даже неплохо получать за это, главное — минировать их порядок, выдавая это за «работу». Если вы партизан, а не раб, вы обязательно перехитрите хозяина, и он до последнего момента будет воспринимать ваш яд на своем столе как лекарство, ваш динамит в своих сейфах — как золото.

Противопоставлять занятости праздность, пассивный отдых, студенистую релаксацию — лукавая привычка буржуазных сынков. Главный отдых, настоящее удовольствие и единственный оправданный труд — революционная деятельность, локальная провокация и глобальная критика, расстановка ловушек по всей карте контролируемого врагом леса и незаметная партизанская терапия для тех, кто в ней нуждается и кто скоро будет готов говорить с вами без словаря и переводчика.

Остальное — рабство. Если вы сделали что-то только ради денег или безопасности, значит, вам незачем было рождаться. Если вы партизан, значит, вы фальшивая купюра в их кассе, несущая невидимый знак, сводящий их с ума, фальшивая купюра из тех, которые обанкротят все их благополучие, однажды дружно обнаружившись во всех карманах и на всех счетах.

Корпорации. Чем большее число людей их саботирует, тем меньше им осталось. Искусство как саботаж и саботаж как искусство. Художественная деятельность может стать самой наглядной и оперативной симуляцией работы, забастовкой с серьезным ущербом для хозяина, узурпатора, корпоративного субъекта.

Что такое предреволюционный момент? Это когда рабы корпораций подозревают партизан даже там, где их пока нет. Рабы сидят в своих офисах и не могут исполнять работу, потому что везде видят партизан, у них от этого ломит голову, сводит мозг, дрожат руки и колени. Они ни секунды не могут побыть в безопасности и спокойствии. Они сидят в своих офисах и подозревают. У них там чисто, как в гробу.

Редуцировать капитал внутри себя. Интересно, насколько вам это удастся? Однако это еще не революция. Революция — это вызывание в себе чего-то обратного капиталу, чего-то, чему нет и не может быть имени в нашем сегодняшнем языке, контролируемом поставщиками денежных и прочих знаков. Оно заменит капитал внутри вас, оно заменит вас самих внутри капитализма. Отказ от роли в шоу-обществе — вот что нужно для начала революции. Отказ от пресловутой «программы», от «конструктивного» плана. Никто из победителей никогда не начинал с позитивной программы. Правдоподобный план — атрибут профессионального обманщика. Правда не бывает правдоподобной. Правдоподобие, предсказуемость, понятность, позитивность, конструктивность означают эксплуатацию, принуждение и отчуждение, изменение реальности под стандарт.

Сможете ли вы ежедневно совершать хотя бы один поступок, пугающий вас самих? Упражнение, важное для партизана как правило личной гигиены вроде чистки зубов.

Начаться может в любой момент. Банкир катит по шоссе в своей открытой машине и вдруг понимает, что не знает куда. «На фирму», — успокаивает шофер, но банкир не знает, на какую фирму. Сквозь сон он помнит, что сейчас ночь, а значит, ни на какую фирму ему не надо. Поле кукурузы. Они останавливаются. Шофер находит на земле, под дерном, дверь. Спускаются по ручной лестнице в подземный офис. Дева за компьютером (он узнает свою секретаршу, но она его не узнает) спрашивает, что, собственно, им угодно, банкир понимает: употребляя «вы», она обращается к нему одному, без шофера. Фирма, оказывается, реализует любые желания. «Хочу мировую революцию», — не вовремя шутит банкир, которому все это начинает надоедать, он не верит во всемогущество. Дева невозмутимо отстукивает заказ на клавиатуре. «Придется заплатить за это все деньги», — поясняет она условия, читая их с экрана. «Как все деньги? все деньги, какие у меня есть?» — интересуется банкир, чувствуя, что благодаря неудачной шутке, он попался. «Нет, — говорит дева, нажимая «enter», — все деньги мира, все, которые когда-либо были, есть или будут на земле, заказ сделан, мировая революция произойдет, как только вы заплатите нам все деньги мира, а пока мы установим за вами наблюдение».

Банкир не вспомнит этот сон, пока революция действительно не произойдет наяву.

Не время пить «херши». На всякий случай носите с собой что-нибудь металлическое.

Лирика

Дао партизана, или «Патриот, взорви свою родину!»

Вербально сформулированная идея, а тем более имевшее слушателя высказывание, уже есть вызывающее насилие. Насилие, вызывающее жизнь. Насилие над тем, что когда-то синантропами звалось «дао».

Жизнь — неосознанная обходимость, данная на некоторый срок способность обходить зияние. «Дао» переводят как «путь без направления», но все переводчики знают, что здесь ошибка. «Дао» — это когда кто-то осознанно перестает обходить зияние стороной.

Переведем «существование» как преступление перед идеей, переведем «жизнь» как предательство существования, «мышление» и «чувствование» — как надругательство над жизнью, «память» — как попирание и отрицание мыслей и чувств, «речь» — как цензуру, «конкретное высказывание» — как набор тюремных окриков и т.д. Тогда мы перестанем обходить зияние стороной и дао поселится у нас.

Создать неуничтожимое невозможно, оно — всегда, еще до причин появления таких слов, как «всегда», до парада семиотики перед глазами Адама, так что лучше о нем даже не пробовать говорить. Уничтожать уничтожимое. Разрушать разрушимое. Преступать преступимое. Чтобы попасть на площадь в отсутствующем центре мира, минуя все ловушки, расставленные тобой же, в надежде, что в них попадется кто-нибудь другой, шагнуть через край зияния, собраться на митинг там, где не осталось ничего разрушимого. Такой митинг подробно описан в последних строках «Апокалипсиса» Иоанна, хотя для обозначения этого места на карте больше подходит музыка. Музыка планет, вращающихся вокруг своего отсутствия.

Если вы согласны, что где-то есть монстр, он, по законам драматургии, должен бояться охотника. В этом и состоит его уродство. Перед началом игры выберите, на чьей вы стороне. Охотник — партизан с огненными стрелами в руках и двумя черными крыльями в заплечном мешке.

Партизан — тот, кто помыслил себя охотником, а не частью монструозного тела. Партизан верит. Кому? Во что? Такие вопросы уместны, только если сама способность веры не подвергается сомнению. Партизан — это некто, способный к вере, тот, кто не зажмурится перед жертвенником смерти, потому что способность к вере — способность к смерти.

Когда пылает ваш дом, у вас есть две возможности — бежать из дома или сгореть вместе с ним, но большинство людей, известных мне, пытаются убежать из огня, оставаясь в доме. Их «жизнь» есть отчаянное метание по огненным комнатам в надежде убежать не убегая. Они хотят остаться, но не погибнуть. Поэтому их и забирает отсюда смерть, когда надежд на то, что они выберут одно из двух, более не остается. Смерть тушит пожар.

Ее часто воображают себе как безвозвратно гаснущий пейзаж перед глазами. Что-то вроде густеющего сумрака перед театральным представлением или киносеансом. Партизан знает: все иначе. Глаза продолжают видеть, зрение не теряется, просто исчезает тот, кто смотрел. Можете ли вы себе это представить? Внутри больше нет точки, из которой пользователь («ты») смотрел все эти годы. Попробуйте. Партизан согласен отказаться от этой «точки зрения» в нужный момент, использовав свое опустевшее тело как приманку для монстра. Охотник, не отягощенный мышлением и существованием принцип, не навсегда ­обрекает себя на худшую форму безверия и отступничества, земную жизнь. Ему на «испытательный» срок запрещено находить зияние, велено обходить колодец с отсутствием. Верящему не просто существовать. Существующему еще сложнее верить. В момент восстания, социальной экс­плозии, этот закон перестает действовать, проклятие снимается, но только для того, чтобы завтра оно было обнаружено снова, для тех, кто не участвовал в восстании.

Если глобальное насилие раздавит самое себя, погибнет под собственной тяжестью, это будет означать возврат к дореальному анархическому состоянию и невозможность возобновления насильственного мира. То есть буквально «весь мир насилья мы разрушим» означает для партизана именно «весь мир», разрушение которого есть способ снять проклятие, избавиться от монстра. Безвозвратный побег. Взрыв тюремного языка, тюремного восприятия, тюремного существования.

В негативных категориях талант к революции можно определить как отсутствие жалости к себе и другим. В позитивных — возможность взглянуть на реальность снаружи. Возможность такого «невозможного» взгляда нагляднее всего продемонстрирована в иконописи, часто изображающей обратную перспективу. Степень таланта к революции определяется трансцендентной способностью взгляда на имманентную реальность как на постороннюю. Партизан готовит себя к отмене реальности, иначе он никогда не увидит ее посторонней, именно поэтому в нем нет ни жалости, ни ностальгии, связанной с элементами того, что он собрался отменить. Революция — это рычаг, меняющий местами небо и землю. Талант — это точка опоры вне неба и земли.

Кто такой раб? Тот, чьи самые яркие впечатления связаны с деньгами и сновидениями. Пока жрецы не изобрели денег, рабы не видели снов, но когда деньги потекли по миру реками, сны стали видеть даже домашние животные. Партизан — сон наяву, живое оружие самоубийства рабов. Убивая себя, раб прощается с рабством и становится в момент суицида подобен партизану. Партизан — невидимая гильотина, странствующая по свету. Он оплодотворен чужой местью. Каждой молекулой тела, каждым квантом души он стал для рабов дисангелистом. Тем, через кого действует наказание и спасение, аннигиляция этих «не способных к самим себе».

Не потому ли анархист, не верящий в анархию, просыпается однажды в мясорубке власти, где его медленно ломают всеми известными способами. Постмодернист, не верящий в постмодернизм, неотвратимо приближается к бассейну лютой купели, где сорок дней он будет медленно растворяться как в слабой кислоте. Не распадется ли «тело» постмодерниста в результате такой мацирации на сотни новых и более частных существ, как это случается с телами немых окаменелостей, испытываемых кислотой? Христианин, сомневающийся в Христе, окунается в нужник головой и захлебывается, так и не догадавшись, что этот нужник и есть его душа, как она могла бы выглядеть в материальном исполнении. Насильственным путем подальше от самих себя. Так действует партизан. Не забывая и себя.

«Слава богу, что царь жив», — шутит народоволец и бросает меленитовую бомбу себе и монарху под ноги; в этой заключительной фразе под словом «бог» он разумеет себя. Сжигая золотой храм, монах увековечивает его, делая идеей, нерукотворным памятником. Ликвидируя Собор Христа Спасителя, построенный на общенародные сбережения, атеисты готовят ему новую славу и почитание, этот памятник, сумма всенародных копилок, падает, чтобы дать место идее об отсутствующем храме, о храме отсутствия, существующем только на кинопленке. До тех пор пока кто-то опять не начнет складывать копилки и восстанавливать архитектурную достопримечательность, готовя тем самым объект очередным взрывникам. Самоказнивший себя сын бога и ныне жив в миллиардах сердец. Всякий патриот, заботящийся о своей вечной отчизне, да погубит свою родину-мать.

Так действует партизан, дисангелист, принесший рабам нехорошую, но зато единственно новую весть об их низком ежедневном несуществовании, которое он сумеет обменять на несуществование высокое, вечное. Обменять при помощи героического и недолгого существования в восстании. Кроме него, эту операцию никто не может проделать.

Заменитель становится дороже заменяемого и перестает постепенно называться заменителем. Такой закон позволял прогрессу двигаться. Но этот закон нужен только затем, чтобы отменить сам себя. Железная птица, несущая тебя в клюве на прокорм своим змееподобным детям, сама однажды может стать добычей. Твоей.

Нет ничего незаметнее, чем невербальная биография. Ее можно сравнить с тонкой, не фиксируемой зрением тенью или с невидимым нимбом. Она всегда остается с вами. В детской загадке о ней бы сказали так: «Это есть у каждого, но у этого нет имен». Личное зияние, о котором ничто не напоминает. От невербальной биографии происходит любой радикализм, в какие бы вербальные обертки он ни упаковывался.

Восстание не нуждается ни в каких внутренних причинах, можно назвать сотни «революционных ситуаций», не разрешившихся ничем, и десятки восстаний, начавшихся без всяких для того «условий».

За кулисами нигилизма внутри партизана происходит неизъяснимое, невербальное, зовущее. Такой нигилизм не купить, не продать, не спровоцировать, потому что рынок вербален, его вера — информация, его культ — технология. Раб носит в себе лишь проталину невербального. Партизан — это живой колодец зияния. Невербальное, лежащее за пределами любого словоупотребления, и есть родина, к которой он вернулся. Географическое же и этническое отечество, национальный и культурный пейзаж служат фоном вполне вербализуемой биографии, они для партизана только временный компромисс, больше скрывающий, чем говорящий о настоящей Родине.

Цель обреченного искусства — высказать то, что не предназначено для высказывания. «Художественное», т.е. обозначающее границу вербального и невербального, баррикаду, линию фронта. Искусство не так уж ценно, как хотелось бы кураторам Архива, оно — набор паролей, которые нужно запомнить, но еще важнее забыть, иначе вы застрянете на границе, как нерастаможенный груз.

Основатели культов и ниспровергатели династий, охотники на пернатых драконов, революционеры и визионеры поднимались на самые недоступные вершины и трогали снег, он плавился в руках, делался водой, принимал любую форму, утолял жар и жажду. Спускаясь вниз, герои не могли объяснить остальным, что они видели вверху, снег был для остальных невербальным, о нем можно было сообщить лишь иносказательно, «абстрактный» язык партизан, спустившихся с гор, никак не сводился к языку предметному, которым пользовалось большинство. Чтобы дать народу представление о снеге, нужно либо поднять каждого в заоблачную высь, либо изменить привычную погоду, в любом случае, нарушить бытовую норму раба. Партизаны понимали: и то, и другое невозможно. И готовились к новому восхождению. К восстанию. «Меньшинство, видящее белое», передавало весть о восстании с помощью паролей и символов.

Менее высокопарный пример. С каждым случались события, о которых он, по причине опьянения, гипноза, эпилепсии или склонности к лунатизму, знает только от окружающих. Однако эти незарегистрированные памятью события — части вашего прошлого и продолжают в обход вашего сознания участвовать в вашем настоящем. Пространство невербальной биографии отличается от таких состояний обязательным отсутствием свидетелей. У восстания не может быть «свидетелей», только враги и друзья. Но подобные «состояния» могут быть намекающей метафорой, иносказанием.

Невербальная биография первична по отношению к известной нам, записанной памятью. Партизаны знают об этом. Они смотрят из сферы невербального, как из леса, смотрят на остальных, готовясь пустить под откос их поезд. Поезд, следующий по замкнутому кольцу алфавита, от А к Я, по всем станциям словаря.

Собравшийся в партизаны должен спросить себя: действительно ли мне необходим поиск в области не­вербального или просто я скучаю подражать окружающим, не заняться ли лучше разведением компьютерных вирусов, конным спортом, актерским мастерством? Если необходимость невербального признана, озадачьтесь следующим: что может помочь? Традиция? Но ее можно лишь отчасти реконструировать, нет гарантии, что даже ее фрагменты вы восстановите верно. Культура? Скорее играет роль наркотиков и наручников, мешающих двигаться. Реальная религиозная практика профанирована и создана не вами, это не означает, что она неверна, это означает, что она не может быть вашей. Политическая идеология превращена имиджмейкерами и составителями пособий в фарс, который никогда вас не устроит. Остается один пронзительный ответ — черпающее источник в самом себе, использующее нашу историю, как декорацию для самовоплощения. Восстание — единственная дорога к невербальному. Преступление как искупление. Преступление как наказание.

Если вы придете ко мне и спросите: «каков рецепт? куда шагать?» — это значит, я не справился с задачей и воспринят как очередной кандидат в рабо­владельцы и работорговцы, которому стоит или не стоит доверяться. «Liqvidation Sociale» — ничего иного я не смогу ответить. Как могла бы выглядеть относительная победа? Ну, например, если бы эта книга была последней, написанной и изданной человеком. «Liqvida­­tion Sociale» — лозунг, который мог быть начертан на нашем знамени, на вашем саване. Чему равно это «soci­ale»? Количественность, влюбленная в себя, и непрерывно мастурбирующая количественность, оплодотворяющая саму себя, рыгающая от отвращения к самой себе и оргазмирующая от этой отрыжки, — вот что такое «sociale». Монстр, нуждающийся в охотнике, в преследователе, в палаче, в партизане.

Невербальное — причина всякой баррикады, это можно узнать, выбрав редкую, невидимую для остальных роль. Любая баррикада всегда строится между вербальным и невербальным.

Сны — это резервации. Сны школьника о том, как весенней ночью заминировать все дороги и раз и навсегда покончить с их средним образованием, вместо того чтобы сдавать экзамены. Сколько баллов вы поставите за такой сон? Сны акушера о том, что, оказывается, можно размножаться совершенно иным способом. Сны рабочего о четырнадцатой, незапланированной зарплате в миллиард миллионов золотых рублей.

Творчество — это безмотивный террор. Произведение — это, к примеру, стенающий, дымящийся и недо­умевающий аэропорт, только что переживший взрыв. Никто теперь никуда не поедет, не полетит, не поплывет согласно купленным билетам. Искусство — это форма принуждения, а принуждение должно быть неж­ным. Принуждение должно быть страстным. Принуждение должно быть опасным. Нежное, страстное, опасное, как начиненная динамитом машинка для вагинального удовлетворения женщины.

Протест — это когда ты, не стесняясь, называешь врага его именем. Никакие соображения «стратегии» больше не мешают. Сопротивление — это когда враг не может знать, не может назвать твоего имени, потому что такого имени в его лексиконе нет, когда ты не оставляешь врагу шанса. Совершаешь то, чего никто до тебя не делал. То, после чего он будет в любом случае побежден. Вызывающее ужас и панику не только у окружающих рабов, но и у вещей, у предметов. Должна ужаснуться сама безглазая материя. Инертная. Смертная. Ужаснуться и съежиться до исчезновения. Чудотворный ужас восстания — единственная возможность одолеть вампира материи. Долж­ны исчезнуть рабские представления о ней как о цепи. Вот что такое сопротивление. Протест вербален. Сопротивление невербально.

Наступает день, незапланированный в календаре. День восстания. День, когда наконец меняется все. Когда ты понимаешь, что пора убить, взлететь, основать религию, спровоцировать забастовку, подать заявление в партию бессмертных. Вечный день. Когда ты понимаешь, что пора раздавить яйцо со смертью под электронной скорлупой. Когда ты начинаешь внушать слепым ужас. Ты и твой ужас — это теперь единственное, что они действительно видят. Куда бы они не отворачивались. Чудотворный ужас восстания. День, когда добыча настигает охотника и становится охотником. Если ты становишься настоящим охотником, жертва сама приходит к тебе. Когда ты делаешься настоящим партизаном, лес сам окружает тебя. Укрывает тебя, всегда вырастает там, где ты.

Ужас — это конверт, в котором мы часто отправляем вам свои важные сообщения. Ужас — это тестирующий прием. Если вы способны вскрыть конверт, принять адресованный вам ужас, значит, вы прочтете письмо, примите наше послание и смысл его станет вашим смыслом, значит, вы относитесь к партизанской армии.

Письмо запечатано старым способом. На печатях знакомые и оттого еще более тревожные: железная птица, несущая вас, окровавленный крест, на котором никого нет, ангел с мраморным взглядом, запирающий вашу могилу, трехсторонняя свастика с вечно спящим лицом посередине. Вы — его сон. Муж­ское сердце с крестом внутри, крестом, источающим искры, от которых «вы» горите, от которых занимается ваш дом. Ломая каждую печать, вы вписываете строку в заявление о вступлении в завтрашнюю армию, в партизаны.

Существование — не единственный способ присутствия. Есть такой способ, в сравнении с которым существование, скорее, равно отсутствию. Но «присутствие—отсутствие» не единственная пара возможностей.

Хорошие беспорядки начинаются с пустяка и оправдывают любую цель. О людях, сеящих уличный хаос, часто говорят, что они «впали в детство». Целясь из рогаток в двери и окна банка, расплатиться с которым по его правилам не хватит короткой жизни, люди вспоминают, как они протестовали в детстве. Достают из карманов трубки и плюются жеваной бумагой и косточками от вишен в полицию, потому что изменить законы им не хватит недлинной жизни. ­Вообразите, что могут сделать несколько сотен таких прицельных, презрительных плевков в полицию на мирной профсоюзной демонстрации или во время встречи президента с народом. Чрезвычайно полезно жевать бумагу основного закона, особенно тем, кто не может себе позволить жевать что-нибудь еще, по крайней мере так нас ежедневно убеждают обладатели юридических, журналистских и прочих полезных дипломов. Люди, впавшие в детство, прилаживают к своим трубкам резиновый палец, чтобы дробь или камушек долетел и дальше полиции, до самого губернатора, президента или кого-нибудь еще. Зима дарит людям новые возможности, снег — вот оружие, сотни снежков летят в милицейскую или правительственную машину, в агитационный щит, в оскорбительную витрину, в лицо особо усердного стража порядка или гаранта конституции можно запустить и кусок твердого тяжелого льда.

Люди «впадают в детство», надеясь на большее, на то, что, преодолев и детство, они, двигаясь в обратном календарю направлении, смогут пережить и рождение в обратной перспективе, исчезнуть для других и появиться для себя, но не для того себя, который рождался по чьей-то воле, а для того себя, который был и до рождения, в невербальном. Люди вытаскивают друг друга на большую дорогу бунта, сегодня водяной пистолет, завтра — настоящий, послезавтра исчисление дней для вас уже неактуально. Люди отказываются «работать» и «отдыхать» по правилам, они помогают друг другу очнуться, даже если для этого приходится плеснуть в глаза спиртом, ­парализующие зрение бельмы и глаукомы очень прилипчивы, потому что проплачены бессрочно. Отказываясь, вы «впадаете в детство», воплощая неизлечимую опасность для оставшихся «врослыми». Отка­зываясь, вы прекращаете платить бессрочный долг тому обществу, в которое вы попали.

«Не пиздите и не пиздимы будете», — намекают рабам их хозяева. Партизан повторяет то же, но понимает слова иначе: перестаньте разговаривать, от умозрительного протеста к немедленному сопротивлению, и тогда рука, занесенная над вами, — это будет рука врага, а не рука хозяина. Врагу вы можете ответить. Если же вы не согласны с вышесказанным, значит, вы попали в рабство не случайно.

Верящий не ослабляет себя вопросами: «кому?», «во что?», «верить или надеяться?», «возможно ли небытие, если бытие не заканчивается со смертью?», «что означает слово «возможно»?».

Современный, измученный информацией софист находит сто аргументов за и сто против. И так и остается с раззявленной чавкой в зарослях теорий и закономерностей, насажденных не им, но руками многих рабов по приказу многих рабовладельцев.

Театр начинается с вешалки, а государство с виселицы. Партизан избирает театр восстания, одевая все свои роли на крестообразную скелетную вешалку непримиримого искусства, революционного профессио­нализма. Он не знает с момента восстания никакого легитимного государства, кроме самого себя, ­таким образом вопрос легитимности восстания снимается. Нередко партизан оказывается на виселице, но опознает ее как вешалку, на которой можно оставить ненужную более одежду прошлого сезона. Погода изменилась. Будущее наступило. То, чем он стал, нельзя засунуть в петлю, убить током, казнить инъекцией. Теперь он сам петля, ток, яд, растворенный в общественной атмосфере. Рабы называют его финал «драматическим», рабовладельцы — «бесперспективным», они не могут знать, что это не финал, а старт, начало обратной, невербальной биографии.

Государство насильственно удерживает в живых большинство населения, но не всех. Государство занимает у большинства их жизни, чтобы «обезопасить» их. Попробуйте изъять у государства свою жизнь обратно. Этот банк никогда не возвращает вкладов, ограничиваясь символическими процентами. Партизан — тот, кто выкрал свою жизнь из банка. Этого можно добиться только с помощью взлома, нападения, штурма. Никогда при помощи махинаций.

Партизан совершает акт революционного жертво­приношения. Себя в жертву самому себе. Играя жертву, жреца и судью одновременно, партизан повторяет опыт спасителя и встречается с ним в общем опыте.

Разрушение есть созидание. Созидание есть восстание. Атака и исчезновение. «Социальный камикадзе» — определят партизана специалисты, ответственные за порядок на кладбище. У него всегда найдется алмазно-чистой ультралевой кислоты брызнуть в глаза фарисеям от психиатрии, фарисеям от социологии, фарисеям от экономики. Фарисей это и есть специалист, т.е. персонаж, для которого метод изучения дороже предмета изучения.

Итак, выстрелив, партизан встает на кочку, издали похожую на надгробие, приторачивает к плечам черные крылья и поднимается к обжигающему, как спирт, ласковому, как любовь дракона, беспощадному, словно бог, небу. Взломав его тонкий лед. Он выглядывает за звездный купол. Что же он там видит? Может быть, многообразие населенных миров? Оставьте эти прибыльные заблуждения агентам Голливуда и астронавтам. Он не видит там ничего, кроме себя, нового себя, вечного себя, себя без вопросов, себя до рождения и после смерти, себя, наследующего новое небо и новую землю.

Достаточно и того, что он не видит отныне нас. А мы его можем видеть, только если попытаемся помыслить обратную перспективу, т.е. если пойдем вслед за ним.

Леса и болота пылают от его выстрела. Где-то, бесконечно внизу, ревет обожженный монстр прямой перспективы, уязвленный тем, что так и не смог справиться со своим страхом перед охотником. Гибнущий от ужаса.

Не бойся. Нет никакой клетки. Там небо. Небо не знает законов. Оно само себе закон. Там небо, а потом ты, неотличимый от него, а потом — ничего, т.е. то же небо. То, что когда-то называли на Востоке «дао», то, что всегда. Место для нашего вечного, невидимого для подглядывающих камер митинга. Отправная и конечная точка нашей, никогда не прекращавшейся манифестации.

Прощай, анархия

Либеральные журналисты предпочитают видеть в анархистах нечто вроде уличных обезьянок, с которыми можно сфотографироваться в парке развлечений. Ну что она может, эта мартышка? Вспрыгнуть вам на плечо, пользуясь правом родства, и шепнуть вам на ухо какую-то не принятую среди людей ересь. Или украсть у вас из кармана авторучку, чтобы вы не смогли сегодня подписать контракт. Однако дьявол даст вам другую, точную копию похищенной. Мы, и обезьяны тоже, живем в мире товарной стандартизации. Что может эта взъерошенная мартышка в кожаной курточке и детских, кое-как напяленных джинсах? Чего могут добиться анархисты? Похитив авторучку, перо, стиль, они дарят вам незапланированное мгновение, радикальную секунду, лишнюю в сюжете моракулу времени. Дьявол недоуменно приподнимает брови за своим офисным столом, глядя, как вы виновато роетесь в карманах, потом он протягивает вам копию, достав ее изо рта. У вас есть «ненужная» секунда, чтобы подумать еще раз.

Либеральные журналисты предпочитают видеть в анархистах нечто вроде уличных обезьянок до тех пор, пока речь не идет о похищении их детей, разоблачении их доходов и отстреле их весьма не либеральных хозяев.

С детства ты желал праздника, но так и не дождался ничего, кроме посредственных пародий, не отвечающих твоему чувству. День получения паспорта стал началом войны. Ты пошел в церковь и там, рассматривая изнутри купол, понял, что лучше тебе стать цареубийцей, чем царем. Понял себя как нож возмездия. Ты купил на краденые деньги охотничий нож, конверт марихуаны и несколько кассет с группами, забывшими об авторских правах. Автостопом ты двигаешь в Симеиз, к отчаянным мальчикам и девочкам, поставившим на черное. Ты согласен с ними: лучше стрелять из автомата и падать на ходу из машины, чем стоять у станка или сидеть за клавиатурой. Ты — анархист. Они помогут тебе вспыхнуть. У них тоже нет царя в голове.

Анархия ближе всего первой стадии обучения мага — состоянию воды. Отрицая многие законы действительности, ограничивающие его жест, маг попадает в текучий хаос беззакония, несанкционированного поведения всего, где персонажи не имеют надолго закрепленных за ними форм и качеств. Мага окружает непрерывно мимикрирующий бестиарий подобий, пародий и нелогичных метафорических соответствий, карнавал химер и невозможных гибридов, составленных из объектов вчерашней, постижимой реальности.

Нет другой дороги к холосу, первоначальному единству всех имен и всех объектов, к целому. Люди, пользующиеся в обществе репутацией загадочных авторов, при помощи некоторых усилий ненадолго заглядывают в водный мир, погружаются в текучий хаос и, заметив там нечто, с обыденной точки зрения поразительное, выныривают назад, демонстрируя «художественную новацию» всем остальным, ждущим на берегу. «Символическое» в этом смысле — это всего-навсего «необсохшее». Когда искусством командует рынок, то «погружения» становятся необходимы в чисто коммерческом смысле слова, чтобы не потерять заявленного ритма, оправдать уже проданную претензию, нередко, у самых старательных ныряльщиков, это приводит не к всемирной известности, а к неизлечимой «декомпрессии», т.е. истерии и маниакальному помешательству.

Постмодернизм: неуправляемые воды хлещут из телевизионных колодцев, поглощая определенное и растворяя осмысленное. Наводнение ест острова, превращая все сигналы и знаки в ничего не означающие шумы и пятна. Потоп как стиль. Потоп как плата за рыночное отношение к «водам». Анархия, купленная менеджерами зрелищ, использованная ими в целях шоу-общества и переставшая быть анархией.

Маг смелее художника. Мечтающий об оккупации нашего сознания, равнодушный к денежным выражениям метафор, он должен преодолеть воды хаоса, отказаться от роли клипмейкера грез и кошмаров в шоу-обществе. Узнав свое непридуманное имя, т.е. совершив революцию, он ступает на твердый берег уже другим, не отрицающим власть событий, но, напротив, способным к власти над событиями новым существом.

Ты читаешь в незарегистрированном зине про аборигенов, которые поселились на деревьях, чтобы спасти свой святой лес, про детройтских хаотов, управлявших по рации погромами модных бутиков во время расовых волнений, про афинских активистов, занявших университет и устроивших в его окрестностях пылающую ночь, про берлинских сквоттеров в масках, которые кидали в реку полицейские машины, загородившие дорогу первомайской демонстрации, про голландских «провотов», выкатывающих из супермаркета тележки и разгонявших «баррикаду на колесиках» прямо в ряды спецназа.

Ты впервые пробуешь кислоту. Впервые демонстративно уходишь с лекции, где тебе втирают про преимущества рыночной системы, и читаешь в парке Бакунина, потому что Хаким Бея трудно достать. Впервые выбриваешь виски и идешь на никем не разрешенный митинг, где метко кидаешь недопитую бутылку в милицейскую цепь и кричишь в мегафон: «Капитализм — дерьмо!» Ты уходишь из дома, чтобы жить с друзьями общиной в приговоренном к сносу доме. Ты оставляешь институт, потому что там всеми движет страх, вызывающий у тебя брезгливость. Их страх как запах их гниения. «Не хочешь ли ты назад в СССР?» — на дурацкий вопрос холеной журналистки из блядской американской газеты ты гордо отвечаешь: «Я анархист» — и даришь ей неприличную листовку.

Формально анархизм в современной России объявился на границе 80—90-х годов как множество до бесконечности дробящихся и ничего так и не добившихся групп. Это был анархизм умеренный, экономический, декларативный, больше имевший общего с фигой в кармане, чем с гранатой в руке. Первые, назвавшиеся анархистами в 80-х, сформировали новую русскую профсоюзную бюрократию. Некоторые, помоложе, бредили восстанием, но вместо этого взялись за экологию, студенческое движение и подростковую контркультуру. Во второй половине 90-х среди людей, публично не стесняющихся применять к себе это словарное определение, отчетливо выделяются два лагеря. Более старшие, ископаемые перестройки, упрямо продолжают прудонистскую линию, пытаются создать и огласить позитивную программу действий, реанимирующую древние идеалы международного рабочего движения. Другие, без советского социального опыта, скорее штирнерианцы, чаще именуют себя партизанами и заботятся не о программе, и даже не о возможно­стях ее реализации, но о персональной стратегии освобождения для каждого, кто считает себя нуждающимся в свободе, они больше ценят Эрнста Юнгера и Адама Парфри, нежели Кропоткина и Чомски.

Костер анархии. Омут анархии. Если вначале омут, а потом — костер, то ты идешь с берега в глубь нового континента и видишь пляску пламени впереди, у горизонта, возможно, думаешь ты, этот свет телевизионный, уж слишком непривычные вспышки, и тогда перед тобой экран, на нем пейзаж, а шагаешь ты на одном месте, как будто под ногами спортивный тренажер. Но сделав несколько сотен шагов, ты понимаешь: нет, костер не телевизионный, этот свет не имеет внешнего источника и нуждается только сам в себе.

А если сначала костер. Потом омут. Ты падаешь, обожженный богом горшок, тонешь в бездонном жидком темном. Ты — собственное ядро, сам себе груз, привязанный к ногам. Вода наполняет тебя, и ты спускаешься на собственное дно, потому что никакого другого дна в омуте, где ты водишься, нет.

Вернувшись с их «зеленой» акции, где несколько дней болтался с лозунгом на стреле крана, потолкавшись по рок-подвалам среди таких же нетрезвых борцов и общедоступных девиц, устав от бесконечных собраний и разговоров о классовой борьбе, ты замечаешь вдруг, что все чаще думаешь «они», а не «мы», чего прежде не случалось, выделяешь себя из липкой безликой очереди борцов за уникальность. Начинаешь подозревать, что никто из них и не собирается ничего менять, превратив свою умозрительную непримиримость в маргинальное существование на обочине автострады. Привыкнув к свой «непримиримости», стать чем-то вроде знака «STOP» или светового сигнала, предупреждающего об обрыве? Они так и будут годами читать собственные журналы и мечтать о победе мировой революции, неизбежной, после того хамский примитивный народ дозреет до их универсальных истин. Никто из выбравших такую роль не соблазнится насильственной смертью в стильной обстановке.

Полуслепой и пьяный, ты выползаешь из-под земли на свет, теперь тебя заботит не столько «право» и «лево», сколько «верх» и «низ». Мокрый, но счастливый, ты выходишь из этой воды на неизведанную твердь и уже знаешь кто ты — колонизатор нового пространства и строитель небывалого города. Ты больше не анархист.

К новой речи — речи бессмертных людей

Культура в мировом супермаркете играет роль презерватива, напяливая который, буржуа страхуются от всего нежелательного, т.е. от вторжения. Культура на рынке — это всего лишь средство ограничения желаний, условие тотальной эксплуатации человечества капиталом. Коммунизм для жителей планетарного супермаркета подобен лунной изнанке — никто ее не видел, только избранные случаем знают ее, для остальных в продаже неубедительные лунные глобусы и малодостоверные фотографии с явной ретушью, которые модно вставлять в видеоклипы обслуживающих рок-групп. Большинство людей, занятых изготовлением обслуживающего искусства, боятся понять, что художник, чтобы победить, должен сделать искусство освобождающее. Художник должен отказаться от навигации в арт-мире, он сам будет полюсом, организующим навигацию. Такой художник становится Сталиным в Кремле вызванных им образов.

Освобождающее искусство холодное, острое и зеркальное, как штык. Но главное в освобождающем искусстве: оно направленное, готовое к поражению цели, а не к рыночной инновации. Неизбежная в наступающем веке планетарная гражданская война требует от искусства стать опасным, а по-настоящему опасным оно становится, когда автор осознает встречу, пересечение радикального арта с антисистемной политикой.

Учитывая расклад предстоящей гражданской войны, любая из форм творимого автором мира должна строиться в соответствии с единым общим планом тех, чью сторону автор выбрал. Колонизация бессознательного, наивно и обреченно начатая когда-то сюрреалистами, может быть осуществлена только в коллективном делании, после вымирания (исчезновения, эмиграции из жизни) не согласных с коллективом. Мы увидим ни с чем в современности не сравнимые массовые плоды такой колонизации. Никакого революционного авангарда (и в художественном, и в политическом смысле) еще не было, все, что так себя называло, — сны о будущем революционном искусстве. Сны как подавленные, замаскированные желания. Сны, ограниченные пространством национальных культур, потребительских предпочтений «побеждавших» классов, жанров, навязанных авторам предшествующими «авангардистами».

Революционный авангард не требует перевода на другой язык, он окончательно выясняет отношения между готовящими и ждущими, между производящими и потребляющими, между читающими и пишущими, между показывающими и смотрящими, между ­несущими смерть и умирающими, где бы они ни находились и в какой сфере ни были бы заняты.

Арт-менеджеры 90-х делают тысячи долларов, продавая социалистический реализм, в отсутствие синхронной социальной среды превратившийся в коммерческий кич, и не предполагают, чем это им отрыгнется в новом веке. Побочные эффекты очень часто оказываются более важными для истории, нежели основные реакции. Специально для продавцов и специально против них возникнет новый большой стиль — коммунистический реализм. То, что невозможно продать, то, что с точки зрения арт-менеджеров никак не будет называться, то, что возвращает продукту категорию реальной необходимости и отменяет его спекулятивную условную цену.

Для коммунистического реалиста реальность сама является возможностью конструирования необходимого. Необходимого для путешествия в Утопию.

Выбор между художественными проектами означает выбор между проектами политическими. Задачи коммунистического реализма — не отображать или интерпретировать действительность, но практически воплощать намеченное боевыми организациями трудящихся. Фокус в том, что действительность продемонстрировать можно только в виде изменяющего действительность действия, потому что сама действительность есть бессознательное непрерывное действие стихий, а значит, никакой другой реализм невозможен, все буржуазные претензии низводят действительность до статичного состояния трупа.

Делать план освобождения труда очевидным, демонстрировать волю тех, кто владеет той или иной ориентирующей специализацией, но готов от нее отказаться ради большего.

Созданные революционным авангардом машины подсознания, заряженные энергией коллективного недовольства, взломают укрепления буржуазного и якобы аполитичного художественного мира и атакуют скрытый в этих укреплениях тип сознания — пассивный, ироничный, наполненный ожиданием, страдательный, рабский, паразитический, как раковая опухоль.

У рабочих украли речь. Они не распоряжаются знаком, хотя и изменяют означаемое. Пролетарий не в состоянии сам сделать свою спецовку, свою манеру, свою терминологию модной, не в состоянии выразить непобедимую метафизику забастовки, придать статус артефакта и классового символа обыкновенной отвертке, при помощи которой стильно, например, выколупывать булыжник из Красной площади и посылать его властям как декларацию о намерениях. Работающему некогда. Необходим художник, способный преодолеть отчуждение, т.е. способный увидеть в себе такого же пролетария, необходим до тех пор, пока пролетарий не бросит работать на классового врага и не протянет пролетарскому художнику руку, чтобы вместе творить восстание.

Заново поженить мертвое и живое, стать модернистом после модернизма — такая задача стояла когда-то перед кем-то. Не учитывалось одно «но» — мерт­вое и живое есть относительные, т.е. классовые, понятия и один и тот же рецепт, примененный буржуазным или коммунистическим человеком, дает прямо противоположные результаты, ибо они говорят на разных языках и разное называют живым.

Сегодня есть шанс быть коммунистом после коммунизма, партизаном планетарной революции после эпохи региональных революций. Жизнь необходима нам, осталось поступить так, чтобы мы, работающие с красной материей, стали необходимы жизни. Решили языковую проблему, вернув язык тем, кто имеет на него право.

Разберитесь, какое меню вам подают на тарелках спутниковых антенн и есть ли разница между этими тарелками, установленными на ваших балконах, и тюремными мисками, прикованными к столам?

В 68-м, в эпицентре парижского шухера, литераторы и сочувствующие художники захватили тамошний Дворец Словесности и пытались оттуда «деприватизировать культуру». Сегодняшний авангардный художник не запирается в сквоте, он направляется в замолчавшие из-за бессрочной стачки цеха какого-нибудь гиганта и вместе с рабочими ставит там мистерию «Государство и Революция», разработанную Ульяновым на озере в шалаше. Вход бесплатный. Не явившихся просим не обижаться. Никакой игры. Все настоящее.

Искусство, принятое в супермаркете, в ста случаях из ста гримирует труп. Нам незачем участвовать в этом ритуальном помешательстве, развлекать разлагающихся в галереях и клубах динозавров капитализма. Задача— дать реальности новую художественную форму, соответствующую достигнутому автором уровню свободы. Свобода, выраженная средствами революционного арта, подбирает человека с земли, поднимает его с колен и приводит к восстанию, т.е. к вертикальному социальному положению. Интеллектуальная и художественная активность не является уклонением от физического труда, только если такая активность готовит мутацию окружающего вас социального сырья. В момент такой мутации сырье перестает быть сырьем и делается субъектом собственной истории.

Недавно, пробуя проиллюстрировать степень отчужденности речи в супермаркете, я шутливо предложил одному известному галеристу зарегистрировать нечто вроде мультимедийной игры «личный молитвенник». Нажав кнопку, вы слышите собственный голос, повторяющий ту или иную, выбранную вами заранее молитву. Вы можете заниматься делами и не отвлекаться, однако религиозный долг выбранного вами культа будет строго соблюдаться электронным молитвенником. Он может молиться за вас на всех языках, может воздавать хвалу и уповать молитвами всех известных конфессий и даже самых экзотических племен. Это зависит только от объема его памяти. Молитва может произноситься не обязательно вашим голосом, например голосом любимого проповедника, певца, кинозвезды, это сильно поднимет вам настроение и приободрит. Отныне вопрос «молилась ли ты на ночь?» означает «не забыла ли ты нажать кнопку на пульте?». Впрочем, молитвенник можно спрограммировать на месяц или на год вперед, чтобы не вспоминать о нем слишком часто, было бы в проводах электричество. Если вы впали в меланхолию, вам не придется вспоминать текст или листать душеспасительный томик. В идеале он может молиться вместо вас двадцать четыре часа в сутки всеми возможными способами параллельно, где бы вы ни находились, тогда вы точно не ошибетесь. А звук всегда можно убавить и не слушать его бормотание. Ведь у большинства людей нет времени разбираться в религиозных тонкостях, а попасть точно хочется.

Выслушав этот план, галерист и арт-менеджер всерьез заинтересовались и предложили мне разделить с ними патент, т.к. они берут на себя все техническое обеспечение проекта, да и рекламу в скользких журналах для среднего класса пора начинать уже сегодня. Мои собеседники настолько обжились на полках супермаркета, что давно перестали воспринимать сигналы из другого, неотчужденного пространства. Самое странное, что, разговаривая о чудо-­молитвеннике, они чувствовали себя чуть ли не революционерами. Рано или поздно устройство поступит в продажу, конечно, сначала оно будет предназначено для немых или для тех, кто хочет продолжать славить создателя и после своей физической кончины.

Коммунистические реалисты ориентируются на ситуацию, которой еще нет, но которая должна возникнуть, не на эксплуатируемое медиакратами явление, но на его скрываемую ими же сущность. Коммунизм это высшая форма прекрасного, не нуждающаяся в интерпретации и переводе, как ее понимал Платон.

Читаемый вами текст также построен с помощью дореволюционного, знакового, ветхого, двусмысленного спекулятивного языка.

Коммунисты слова, отказавшиеся от «описания» реальности, потому что единственное бескорыстное ее описание есть решительное изменение землеустройства, ведут работу по выяснению нового языка, работу, параллельную упорному политическому труду их товарищей из революционных организаций. Результаты труда требуются уже сейчас, хотя для миллионов они станут очевидны не раньше, чем будет уничтожено отчуждение, не раньше, чем политическая и художественная параллели пересекутся на баррикаде, обнаружат общую точку в историческом времени.

Освободившись от гнета экономической смерти, живое заявит об освобождении и отмене символов, проблема напряжения между означающим и означаемым будет впервые решена в пользу третьей силы. Третья сила произнесет приговор истории, и этот приговор зазвучит как новый язык, которым будет пользоваться бессмертный коммунистический Адам.

Партизаны

Антигерой (сценарий для чтения)

Вы только что проснулись. Или вы только что уснули. Вас окружает зал, люди, они сидят. Это лекция в новом университете. Или суд. Вы один из слушателей. Или выступающий. Возвышаетесь на кафедре. Или сидите, сложив руки. Говорите. Или молчите. Судите. Или ждете приговора. Выберите себя. Или это анонимная интерактивная конференция?

Выступающий, иногда видны сквозь воск лица его кости, начинает. Кажется, что у него нет лица, оно спроецировано, вместе с костями, на белый надутый шар, торчащий из плеч, оно посылаемо лучом проектора с потолка. Все смотрят это лицо как доказательство эксперимента или улику, необходимую суду. Или он смонтирован на экране и в этом зале его вообще нет. Но он начинает:

Антигерой развлекает, сцеживая из стада тот адреналин, который пастуху представляется лишним. Преступление — сырье зрелищ. Овчарка, гоняющая стадо, — вот антигерой для овец. При помощи ежедневной овчарки овцам объясняют, что волк, принявший домашние черты, еще опаснее лесного волка.

Доктор Лектор заставил заткнуться виртуальных ягнят, он умел управляться с тотемными животными психоаналитических культов, питался их плотью, обладал внимательностью, несовместимой с веком, в котором жил, внимательностью жреца. Он читал Марка Аврелия, у которого учился простоте, вскрывающей мнимую сложность убийств, над которыми многие месяцы кумекают потные фэбээровские лакеи. Аристократ и анарх, доктор Лектор не только рисовал углем предгрозовой ветер и составлял из букв шарады, морочащие сыскных. Он ел самовлюбленных детективов и наказывал вертухаев их же дубинкой. Особенно важна вторая половина фильма. Доктор покидает клетку, одев чужое лицо и костюм. Способность к перемене опознавательных параметров («Терминатор 2») или даже к полной прозрачности («Хищник»), необходимое отсутствие личности на время действия доктрины — прием партизана, осматривающего из укрытия ваш социальный вольер. На стороне антигероя Природа, История, Жизнь, Желание, Язык, Текстуальность, Дифференциация. Но партизан отказывается от союзников, этот отказ и делает его партизаном. На стороне партизана всегда вампирическое молчание, вечно хранящее агента-самоубийцу.

Популярный кинематографический маньяк, врачующий психиатрические раны, необходим, чтобы, подобно овчарке, гнать стадо. Вызывать отвращение и страх социализированных овец перед радикально новым, некультурным, потусторонним, приходящим из сред и сердец, не опечатанных цивилизацией.

«Фантастический лес», откуда происходят антигерои, состоит из прошлых исторических грехов, павильонных реконструкций преисподни, панорам античеловеческого будущего или незнакомых планет. Цивилизация для мудаков воспитывает мудаков: «ад это другое». Лежащее за границей опасно и омерзительно для мудаков просто потому, что оно положено за границей. Загипнотизированность «границами» — условие социального мудачества. И если антигерой приходит из-за границ, то герой мудаков это тот, кто эти границы чертит и сторожит.

Изобразить ангелов как зубастых мутантов и непримеримо лишних. Изобразить инородного паразита, обосновавшегося почти в каждом и в любой момент готового выползти, порвав твой телесный скафандр на лоскуты. Вот достойная мудаков цель. Они вкладывают наркомиллионы в голливудскую печь, в компьютерные игры для олигофренов, в парки ужасов, отвлекающие их от собственных отражений в зеркале. Они убеждены пастухом, что стремление за пределы homo бывает исключительно негативным, но они забыли спросить: «Негативным для кого?»

Любимец и любитель детворы моего поколения Фредди Крюгер. Внутри у этой куклы вместо души вставлен американский комплекс вины. Перед индейцами, неграми, вьетнамцами, сербами и всеми остальными, кого сжигали рейнджеры. Последний раз публично, сладострастно и коллективно янки стыдились из-за убийства Кеннеди, не потому ли инициалы двух героев так похожи: F.K. и J.F.K. Оба преступления случились на улице Вязов. Фредди — агент современной инквизиции, настигающий мудака во сне, не охраняемом ментами и не застрахованном от рисков.

Если Фредди сегодня слишком занят, то вам в машину подсядет Попутчик и подставит вас, ссудив вам все свои кровавые грехи. Вы остановили машину сами, так что никто не виноват. Сыграло милосердие, воспитанное церковью и школой. Вы забыли, что homo homini daemon, а может быть, никогда и не ведали об этом. Если вы не жертва, вы палач. Если вы не экзорсист, вы — одержимый бесом.

Антигерой настаивает на вечных методах ведения поединка. Против него не действуют референдумы и импичменты. Он нелегитимен. Героя выбирают. Антигерой приходит сам. Режиссеры используют его, чтобы вызвать у мудаков ненависть ко всему, что приходит само, без заказа по телефону, ко всему, что является самостоятельной волей.

Фредди с немецкой фамилией воскресает опять и опять при помощи религиозной атрибутики, потому что всякая земная церковь — это прежде всего архив коллективной вины, бассейн выблеванных народом грехов, куда каждый может сдать на вечное хранение вину собственную.

Клоун-убийца продает на улице билеты на свой последний спектакль. Негр-проповедник нажимает дверные звонки, чтобы взыскать с замеченных в семи смертных грехах. Антигерой прокалывает ноющие гнойники душ, но его бытие и цели тех, кто продает его кинокопии, весьма далеки друг от друга.

С барабаном из человеческой кожи и окровавленным флагом, в музейного вида форме и маске вратаря, не пропустившего в рай ни одной шайбы, с целым инквизиторским арсеналом в скрипучей тележке, катящейся следом, по ночным улицам он идет к вам. Поговорите с ним перед казнью. Это его развеселит. Или казните его. Присвойте его вещи и работу. Если в «Ну, погоди!» вы всегда стояли за волка, а шварцевский дракон вызывал восхищение, шансы у вас есть. Вам никогда не исторгнуть «чужого» наружу, прислушайтесь же к его шепоту, пока он не попортил изнутри вам скафандр. Есть шанс понять, что «чужой» это «наш».

Не бойтесь пришельца с харей цвета моркови, отравленной нитратами. Не бойтесь незачатых детей с ледяными глазами, воспламеняющими дома. Учитесь у антигероев лучше понимать себя. Не поймешь — не откажешься. Смотрите видео чаще.

Выступающий выступил и больше не нужен. Если это интерактивная конференция, экраны гаснут. Если это новый университет или суд, в зале рассветает. Лекция окончена. Приговор оглашен. Если вы спали, то продолжаете. Если бодрствовали, то ничего не изменилось. В любом случае слушатели расходятся, и некоторые неплохо видны. И слышно слабое блеяние приговоренных ягнят.

Отца-матери он не знал и не печалился об этом. Воспитанный монастырем и случайной бабкой подкидыш к шестнадцати годам пользовался в деревне славой дебиловатого великана, способного только коров пасти, впрочем, скоро мир отдал безродного в солдаты — пасти политических заключенных, провожая их по арестантскому тракту. Несколько лет В был не в силах задуматься, что и зачем он тут выполняет, кого бьет прикладом по коленям, пока однажды вечером, нарушив устав, не разговорился у костра с социалистом-максималистом, рассказавшим ему про атамана Разина и подарившим брошюру Кропоткина. Читать В толком не мог, однако агитацию спрятал на груди и, глубоко задумавшийся, сказавшись больным, вскоре вернулся к родным избам. Здесь в 11-м году он стал легендарным предводителем разбойников, наводивших панику на помещиков, дачников, купцов и полицию всей Московской губернии. Каторжанин же, социалист, скончался на тракте от той самой болезни, какую изображал В, чтобы уволиться из надзора. Другого недуга здоровяк В не знал.

Банда совершала ночные налеты на кооперативные склады, жгла барские усадьбы, громила жандарм­ские участки. Специальный писарь, беглый фальшивомонетчик, составлял после каждой успешной экспро­приации послание популярному сыщику Кошко, занимавшемуся их делом: «Сделано мной, знаменитым лихим атаманом без роду, без племени, родившимся под счастливой звездой Стеньки Разина. Крови человеческой не проливаю, а гулять гуляю. Не ловите меня, я заговоренный. Ни огонь, ни вода, ни пуля не берут. И живу неуловимо, как эфирный сын, пока не возьму на душу убийственный грех».

Первым пал от руки атамана пристав Белянчиков. «Не зря господина пристава я расстроил, за то он к моей Пашке лез со срамными намерениями. А Пашку я люблю больше лунной ночи. Грабить их не грабил, взял лишь леворвер, так как зачем он им тапериче?»

Во главе с атаманом и атаманшей, красивой девкой, разносившей прежде чай в вокзальном буфете, банда налетела на усадьбу генеральской вдовы из Люберец ради учреждения очередного «погрома утеснителей». Разбуженная анархическим грохотом вдова кинулась с лампой на В, крича: «Холоп, сволочь!»

«Убивать-то вдову не хотел, а выпалил для испугу, да вот на грех угодил в убойное место». С мстительным азартом люди В, руководимые правой рукой атамана, «басурманом» Шаговым, пустились во все тяжкие: изнасилования и «мокрые» дела, выпускали кишки урядникам, воровали за выкуп чиновничьих детей и, если в срок не получали, бросали детей с моста на камни сухого русла, завязав им глаза платочком. Они никогда не ждали дольше оговоренного. Они торопились.

Рассерженный таким оборотом, В казнил нехристя Шагова и заколотил в его лесную могилу осиновый кол. Однако следы горели, жандармерия окружала анархию кольцом. Последним В застрелил из приставского револьвера детектива Муратова, помощника Кошко, который выследил банду.

«Взглянул я на него, шакала, и такая злость за­брала, испугался за волю-волюшку, кроме которой и не было у нас ничего, вот и выпалил».

На следующий день, один покидая недорогой трактир, В попался. При аресте громко кричал по-неприличному и утопил в колодце одного из нападавших. На суде предъявил брошюру Кропоткина, уверенный, что «в ней мое помилование, если царь только прочитает, так сразу и отпустит».

Узнав, что царь занят другими делами, В плакал и просил у суда «без следствия смертной казни вместо каторги». Он не хотел идти по той дороге, которую когда-то охранял, где умер социалист.

Суд присяжных, памятуя его «ни огонь, ни вода, ни пуля», приговорил В к повешению. По дороге к виселице В разговаривал вслух с мертвым каторжанином, зло махая руками и оправдываясь перед ним за что-то.

Лишенные вождя, его молодчики еще не раз зверствовали, перебираясь все дальше от Москвы, позже многие из них стали не последними людьми в армии Нестора Ивановича Махно.

SS. Так подписывал свои письма сын известного в Аризоне психоаналитика. Письма были адресованы отцу, хотя оба жили на разных этажах одного дорогого дома. Как свидетельствуют материалы следствия, после смерти жены (автокатастрофа) инспектор человеческих душ решил воспитывать мальчика по собственной методе. Отец решил написать о взрослении сына поучительную медицинскую книгу «Эдип без матери». Начали, когда SS исполнилось четыре года и он научился ставить подпись. Он уже умел запомнить, последовательно рассказать и нарисовать каждый свой сон. Папа показывал диснеевские мультфильмы, прокрученные назад и перемонтированные с голосом погибшей матери. Ребенку это нравилось. Отец водил дитя на сеансы иллюзионистов, вместе с ним готовил пиротехнические бомбы, разглядывал Луну и Марс через телескоп и подробно комментировал японские порнокомиксы, помещенные в Интернете только для взрослых. Любимой игрой были прогулки в необитаемой пустыне. «Мы хоронили друг друга в песке, под звездами, притворялись животными, устроившимися на зимнюю спячку, слышали движения и угадывали мысли друг друга на расстоянии километра», — вспоминал экспериментатор в «Криминальном интервью». SS еже­дневно посылал отцу короткие письма, в них он признавался в том, о чем стыдно было говорить. Проявив раннюю способность к рисунку, все чаще выражал свои мечты в цвете. Онанирующие небоскребы «трахо­града», двуглавые крылатые рыцари с рогами, Дон Кихот, ищущий что-то в штанах у Санчо, постепенно менялись жесткими сюжетами: русалки, завтракающие кишками еще живого и еще поющего дельфина, трансформеры, надевающие на себя, как халат, еще теплое человечье тело. Отец, друг Эриха Фромма по переписке, считал такое искусство освобождением личности, а себя — экзорсистом. SS на ночь красил себе волосы черным, лицо — золотым, а губы — белым, в такой маске он мог свободно управляться с кошмарами, потому что сам становился кошмаром. Днем ему запрещалось показываться на улицу в таком виде.

Алин Рув — поддавшаяся обаянию «сюрреалиста и спирита» (обоих слов она не понимала) полудеревен­ская телка, отправилась с ним в пустыню первой, во время оральных ласк ухажер мгновенно переломил ей шею, помочился на конвульсирующее тело, проколол девушку в местах «чакр» вязальными спицами и, «когда душа ее удалилась и тень остыла», закопал труп в песке.

Следов изнасилования криминалисты не обнаружили.

Сестренкам Фриц SS много рассказывал о своем отце и сексуальной революции. В пустыне они сами раздели его, разожгли костер, покрыли его тело знаками, а лицо — любимыми красками SS. Ему полагалось изображать пляшущего Кришну в их секс-шоу, а сестрам — играть очарованных его движениями монахинь. Сначала разорвали на части одну из сестер, опьяненная представлением, она не сопротивлялась и, забыв о боли, пила, умирая, кровь из собственных ран. Кришна не пощадил и вторую, поджег ее длинные волосы и долго стрелял по бегущему, воющему факелу из «беретты».

Детальные зарисовки и подробный перечень подвигов он посылал на верхний этаж, отцу, по-прежнему полагавшему, что речь идет о ночных фантазиях, и даже советовавшему отдельные приемы будущих «пьес».

Родители сестер Фриц, погребенных в пустыне, попросили разобраться в истории местных крестных отцов. Мафия элементарно вычислила SS и отрубила ему на дознании указательный палец, но талантливый выдумщик запутал авторитетов и вместе с ними поехал разыскивать беглянок в Джерси, где красиво сдал провинциальную братву федералам и получил пару сотен долларов за помощь властям в борьбе с организованной преступностью.

С этого момента фрейдист-отец заподозрил неладное, разыскал в пустыне тела и стремительно приближался к помешательству, от которого уберег стольких пациентов. Сын готовил новую акцию вдвоем с приятелем. Увлечь за город победительницу районного конкурса красоты. Однако в последний момент товарищ перетрусил, как говорил позднее, «из-за чрезмерно расширяющихся зрачков маньяка». Чудом уцелевшая жертва подарила несостоявшемуся палачу букет и сфотографировалась с ним в зале суда, для газеты.

— Я любил трех женщин, и все пали от моих рук, — гордо откровенничал SS. Письма отцу Эдип продолжал писать и в камере смертников. Перед казнью он просил свидания с родителем и подарил ему рисунок петли и болтающегося в ней манекена с надписью DODDY, а вокруг, недоумевающие, Дональд Дак, Микки Маус и заяц Банни.

Через год, в день казни сына, доктор повесился в развлекательном парке города Т. В кармане старика нашли последнее письмо, подписанное SS, оно называлось «нестрашный суд психоанализа», были там и такие строки:

«Комплекс — это индивидуальная проблема самоидентификации, обычно неосознаваемая или переживаемая в символической форме. Проблема, вызванная коллективным сюжетом поведения. В этом общепринятом сюжете приходится выбирать роль, собственно, ты «закомплексован» ровно настолько, насколько ты не справился со своей ролью. Я сделал последнюю открытку. Не вкладываю ее в конверт, передам, только если разрешат увидеться. Хочу, чтобы на этом картоне были заметные отпечатки пальцев преступника».

Выдавший SS друг женился на той самой манекенщице. Поколение «убийц-клоунов» признает SS своим предтечей и ездит в ту пустыню, чтобы встретить его разрисованную тень.

Двадцать четыре ружейных ствола. Своего рода циферблат. Прицельность каждого регулируется отдельным винтом. При помощи фитиля и правильных отверстий все ружья выстреливают одновременно. Утром полицейский комиссар донес королю: «У театра Амбигю вас постараются убить». Роскошная процессия с усиленной против обычного кавалерийской охраной миновала указанное полицией место. Короля закрывали своими телами несколько маршалов и министров. Артистам, вышедшим приветствовать монарха, ничего не удалось рассмотреть, как будто его не было вовсе и ехала одна свита. Все забыли, что в Париже есть и второй театр Амбигю.

Залп оглушил всех на бульваре. Восемнадцать человек расстались с жизнью на месте. Еще два десятка получили разной тяжести увечья. Убитых лошадей никто не считал. Королю пулей оцарапало висок.

Самое сильное впечатление изобретателя — пылающая Москва. Он был герой наполеоновских походов, особенно отличившийся доблестью при Бородино и под Смоленском. Южанин, сын безродного вора, поднявшийся в офицеры революционной армии, сразу после войны он получил десять лет за кражу коровы. В тюрьме подружился с республиканцами, лично знавшими когда-то Робеспьера. Будущий изобретатель вышел за ворота тюрьмы с твердым намерением наказать буржуазного либерала Людовика. «Я командовал бы страной при помощи двухсот верных штыков, — объяснялся изобретатель перед судьями, — перво-наперво проверил бы происхождение всех крупных капиталов и объявил бы имущественный ценз в 300 тысяч франков». Впрочем, всерьез командовать страной изобретатель не собирался, а просто повторял то, что слышал в тюрьме.

В момент презентации изобретения его машина взорвалась прямо в комнате — не выдержали стволы. Ему сильно повредило пальцы и сорвало часть черепа. Сквозь дырку в кости на гвардейцев, скрутивших его, смотрел смущенный мозг изобретателя. После взрыва ему хватило мужества спуститься по плетеной лестнице во внутренний двор и дать гвардейцам сдачи. Показания изобретатель давал голосом Наполеона, точно копировать который научился еще в итальянском походе. Перед своим историческим залпом подсудимый выпил много водки и этим тоже объяснял неудачу: «Привычка, приобретенная в России, точнее, при зимнем отступлении из Москвы».

В военно-исторической галерее Парижа его машина занимает величественное место. Первый в истории пулемет. Автор гильотинирован.

Объяснить, почему некоторые из своих безмотивных убийств он совершал в купленных на ярмарке масках, Франсуа охотно согласился:

— Любое дело касается нас до тех пор, пока оно в маске, любой голос понятен, только если он говорит на чужом языке, обнаженная вещь равна себе и никому не видна, прозрачна. Поэзия, говорящая на языке поэ­зии, не нужна. Физика, объясняющаяся языком физики, бесплодна. Политика, пользующаяся языком политики, никому ничего не даст и ни у кого ничего не отнимет. Поэзия будет сама собой, пока она говорит языком точной науки или политики. Физика откроет двери в прихожую к монстру материи, только если выскажется на языке литературы или политики. Политика оплодотворит наступающую реальность, только если воспользуется поэтическим или научным словом.

Так ответил Франсуа адвокату, после того как адвокат отказался от него; обвиняемый был доволен: адвокат своими вопросами и наставлениями слишком напоминал ему отца и, похоже, метил на должность последней жертвы. Маски обвиняемый предпочитал античные, у кого и за сколько покупал их, следствием выяснено точно.

Безотказное возмездие гильотины редко дает сбои. Однако чья-то незримая рука может ненадолго сдержать несущийся вниз нож, чтобы публика могла запомнить лицо отправляющегося. Когда лезвие застряло в пазах, он начал поднимать голову, чтобы поделиться какой-то мыслью с палачом, но нож все-таки сорвался и стесал ему вместе с шеей часть затылочной кости. Палач неприлично выругался. Эта оплошность, конечно, добавила несколько слов к посмертному мифу.

В пятилетнем возрасте, гуляя с отцом, тайным якобинцем, по Лиону, мальчик поинтересовался назначением гильотины, которую впервые увидел здесь, в общественном саду.

— Эта машина вовремя лишает великих голоса, — ответил отец.

— Значит, она возьмет и меня?

Отец смеялся. Сын жил дальше с этой холодной и острой, как казнящая сталь, идеей. Рано отданный в приют, Франсуа легко и быстрее большинства изучал науки, все, кроме божьего закона, отдавая особую дань истории и физике. Ночами он читал Шиллера, а по воскресеньям рисовал вывески для галантерей и трактиров. Закончить учебу не получилось. Его изгоняли трижды: распространение в отроческой среде садо-мазохистских историй, персонажами которых вы­ступали учителя и воспитатели, карикатуры на священников и избиение поповского сынка, подарившего ему пасхальное яйцо, попытка поджога храма во время губернаторской свадьбы. Побродив по окрестностям и не удовольствовавшись жизнью клошара, не чуждого поэзии, Франсуа «меняет школу».

Он крадет экипаж и катается на нем всю ночь по городу, а наутро идет в участок и заявляет на себя. Неожиданно благородный богач из «новых аристократов» прощает вора, прощает даже засеченную до полусмерти лошадь. Выбранная «школа» откладывается. Оскорбленный милосердием Франсуа добивается вопреки протестам судей года заключения. В тюрьме его учат попадать шилом в сердце, лечить отравленные раны и исчезать из-под погони в самых открытых местах города.

Отбыв срок, Франсуа начинает убивать и занимается этим почти три года. Точное число жертв неизвестно даже ему самому. На допросах признания в удачных и неудачных нападениях перемежались с завуалированными цитатами из Барбье и Ламартина, убийства гордого грешника росли, как пустыня. Следователь не знал, чему верить, и тщетно изучал модную литературу, надеясь разобраться в «бреде» обвиняемого.

По крайней мере установлено, что он задушил торговку фруктовым льдом и утопил ее в пруду, заколол странствующего проповедника, выбил ему гвоздем глаза и сжег тело в лесу, поймал капканом охотника во франшвильской чаще (охотник как раз подкрадывался к дичи, в свою очередь попавшейся в капкан). Франсуа привязал раненого зверолова к дереву и выжег ему на лбу крест. Заманил сына фермера на тот берег рассказом про ярмарку и маски и на том берегу закопал ребенка, связанного медицинским жгутом, живьем в землю. Перерезал горло во дворе гостиницы студенту, отказавшемуся дать денег.

В минуты исступления «вечный девственник», как называл себя Франсуа, каялся, что уничтожил «три сотни двуногих». Заключительные недели прошли шумно. Прием знаменитостей в камере. Интервью. Еже­дневно несколько десятков писем гнева и восхищения. Позировал художникам. До нас дошли шесть весьма посредственных портретов. Раздавал автографы поклонницам, все время напоминая, что он девственник и что не занял ни у одного из убитых денег, даже у того пожадничавшего студента. Восьмого января в сопровождении нескольких робеющих и мерзнущих солдат он пошел к гильотине, поделившись в последней беседе с газетчиком: «Очень устал от этой светской суеты».

Гюисманс посвятил Франсуа несколько своих ранних «розенкрейцеровских четырехстопных цветов», но цензура сняла пугающее посвящение. Надо сказать, казненный не уважал поэтов, отзываясь о них: «Эти господа знают только одно, какое слово вовремя взять в кавычки, но далеко не все слова хотят в кавычки попасть, поэты напоминают мне тюремщиков, удерживающих нас здесь».

Его фамилия звучит, как модель пистолета. Психологи отрицали связь между фамилией и судьбой. Больше всего его бесило, если человека обозначали цифрой (бейсбольный матч, контрольное тестирование в конце полугодия, репетиция атомной бомбардировки, анонимные записки от девчонок). Назвать свой номер вслух или носить его на спине — самая безжалостная из известных ему пыток. Во всем остальном он был нормален, и психологи усматривали в его муках сложную связь с манией навязчивого счета, вирус которого паразитирует в некоторых головах.

Стандартное будущее — подниматься в каком-нибудь из легионов автоимперии, — опробованное тысячами его предшественников в трагической и комической версиях, радовало мало. Он даже не мог представить, каким по счету сотрудником со дня основания «Четырех Колес» он станет. Зарегистрировал на свое имя фирму «Необратимые сюрпризы» и провозгласил офис, повесив на своей двери слова: «Комната без будущего». Чем будет заниматься его предприятие, ни с кем не делился, только загадочно намекал: «Будет конкурировать с «Четырьмя Колесами».

Он заканчивал школу, впрочем, весьма посредственно, американская система обучения с цифровой системой оценок никогда не устраивала его, в частности литератор так и не провел ни одного занятия по любимому его автору — Федору Достоевскому, сославшись на то, что нельзя тратить на русских время в условиях холодной войны. Старенький отец презентовал отпрыску неплохой пистолет 32-го калибра, совсем другой, не «фамильной» марки, на крайний случай. Мог ли папа догадываться, как скоро крайний случай произойдет.

Прочитав в криминальном журнале о подвигах шизофреника Спека, он снял слова с двери и кое-что изменил в них, теперь входная надпись гласила: «Комната Будущего». Глава «Необратимых сюрпризов» решил идти в историю США, но оттягивал решающий бой, тренируя меткость на банках «пепси» в брошенном коровнике, и дочитывал «Братьев Карамазовых». Перелистнув заключительную страницу, он отправился на автобусе в косметическое училище Роз Мари с целью «разукрасить» там побольше барышень. Он принудил целую группу будущих «техников лица», «воскресителей кожи» и «устранителей природных дефектов» лечь на пол класса розочкой. Центром еще живого цветка был он сам. Преподавательница предупредила нарушителя: «Через минуту сюда придет целая смена учениц». «Ого, — смеялся он, — целая смена! Хватит ли на целую смену кармана патронов, как вы думаете?» Потом он начал непрерывно, почти не целясь, стрелять, цитируя любимое, из Достоевского. Он стрелял в ответ на заданный через дверь вопрос: что, собственно, делается в классе? — и кричал: изучаем стрельбу! Он стрелял, пока Роз Мари не окружили полицейские машины. Вышел к ним сам, протягивая руки для браслетов, не сопротивляясь. «Уважайте полицию и прессу», — поучал он собравшихся, полностью счастливый. На суде пересказывал по памяти монолог подсудимого Карамазова. Предположили, что симулирует паранойю. Следующий номер криминального ежемесячника вышел с его улыбающимся портретом и крупно набранной фамилией на обложке.

Потрясающие динамитные взрывы в зданиях ­судов на бульварах Сен-Жермен и Рю-де-Клиши. Взрывы, потрясающие основы права и вывески нотариальных контор на соседних домах. Двенадцать госслужащих погибло, одному случайному посетителю, зашедшему к чиновникам с просьбой, обожгло лицо и вышибло глаза. После шока, давая показания, этот пострадавший господин не смог вспомнить, зачем именно приходил в суд, поэтому некоторое время калеку подозревали, но отыскались его родственники, которые подтвердили, да, ходил заново поставить печать на судебное решение о наследстве, ибо ее было почти не видно, правда, теперь, без глаз, он не видел уже никакой, даже самой четкой печати.

Газетный успех акции окрылил Р. Тайно встретившись с хроникером «Ле Галуа», он взял на себя ответственность за «войну с судьями», пожалел случайного посетителя и заявил: «Динамита достаточно, чтобы разнести дом любого гада, вслед за юристами мы переправим на тот свет нескольких банкиров и депутатов, там наших жертв, надеюсь, ожидает настоящий, более сведущий трибунал. Никто не виноват, что путь в небесную прокуратуру революции пропитан порохом и кровью».

Сын сталевара и чахоточной безработной истерички в 37 лет расхотел быть просто полуголодным маляром; прочитав Прудона и познакомившись с подпольщиками из анархо-синдиката, он решил попасть в будущие книги и поселиться там в маске революционного мстителя.

В Сент-Этьене Р разбил молотком черепа семейству владельцев магазина, обложившего чудовищными долгами местное население. Р открыл склад для гулявших мимо прохожих, предлагая всем брать по справедливости. Алчная реакция уличных расхитителей несколько его опечалила, но наставник-синдикалист сказал, что это всего лишь «тень прошлого рабства».

В горах недалеко от Фореза он выследил банкира, приезжавшего в одинокий, почти заброшенный, дом медитировать и валяться с любовницей. Женщину он отпустил, обидев народным прозвищем, а финансиста задушил шнурком, предварительно вытребовав у богача чек на 35 тысяч франков.

Деньги понадобились восставшему рабочему для изготовления синдикалистских листовок. В недорогом пролетарском кабаке его и взяли с этими листовками по наводке хозяев заведения.

Воззвание начиналось с лозунгов: «Одоление духа! Самодержавие смуты!» Эту излишне выспренную форму предложил безработный поэт-символист, привлеченный Р для сочинения манифестов и некрологов, впрочем, дальше шла вполне вменяемая экономическая констатация необходимости создания непартийного пролетарского фронта.

Полицейскому при задержании он до кости прокусил руку с криком: «Да здравствует анархия!» Товарищи сделали для Р все, что смогли, т.е. в день казни вырезали хозяев кабака, вызвавших полицию и предавших чумазый класс. При помощи модной тогда среди криминалистов антропометрической системы Бертильона удалось доказать вину Р по всем преступлениям.

Р мог бы намекнуть, что «по всем преступлениям» нужно доказывать вину кое-кого другого. Если наша вселенная действительно началась посредством взрыва единственной капли, значит, реальности предшествовало некое взрывное устройство. До вселенной была только бомба. Плодородная бомба. Время и пространство, окружающие нас, — перманентный террористический акт. Любой вариант эксплозии, в том числе и политический, повторяет попытку творения. Отсюда «кто рушит — тот строит», написанное на черных знаменах. Класс, который создает, имеет право взорвать. Борьба с терроризмом, попытка предотвращения взрыва, эксплозии, вторжения продиктована неосознанным инстинктом уставшего большинства. Усталое большинство желает отменить жизнь, запретить действительность, вычеркнуть из бытия (читай «из взрыва») самих себя. Сделать вид, что ничего не было, что мир как бы и не возникал, что бомба не взрывалась. Или, по крайней мере, «не должна» взрываться. Вселенная — перманентный теракт, экспансия, агрессия, заявление о себе, манифест плодородной бомбы. Бросая бомбу, вы творите новый мир, бросаете семя невозможного, в ситуации эксплозии на территории взрыва не действуют вампирические законы обычной, инертной материи.

Р мог сказать это, но он этого не знал. Ни о каком образовании при таком происхождении и темпераменте речи идти не могло. Ему оставалось чувствовать и ненавидеть. Когда Р повели к гильотине, несколько месяцев молчавший террорист громко запел бандитский гимн: «Хочешь добиться победы? Режь на куски господ! Хочешь добиться счастья? Вешай попов, обманувших народ!»

Он успел выкрикнуть: «Свиньи, динамита хватит всем!» — прежде чем зеркальная сталь срубила кричащую голову. Так погиб простой рабочий, убийца и анархист Р. Некролог, написанный тем же неудачливым поэтом, был опять слишком искусственным и вити­еватым. Английская организация CLASS WAR причислила Р к «мемориалу профессионалов».

Семинаристом он пробыл всего три класса. Достаточно для того, чтобы оправдать уголовное прозвище. Сын уездного головы удрал в Москву, сохранив от прошлого лишь страсть к духовному пению. В 13-м году начался его «красный путь в проклятом городе», как сам он поэтично объяснил следствию.

Двое разочаровавшихся в честном заработке и великом посте рабочих, немой беглый каторжанин, сынок пропившего все мещанина и сбитый с толку обещанием богатства племянник семинариста встали под его начало.

Не отпускать живьем, опускать в землю — был их первый закон.

Связали извозчику руки вожжами, а экипаж с раздетыми донога пассажирами пустили с моста. Вдову дьяка и ее инокиню-сестру семинарист лично мучил всю ночь в лесном разбойничьем шалаше: молотком дробил голени, отрубал мясным ножом груди, прокалывал языки горячей иглой. За что-то мстил, хотя и видел их впервые. Если очень кричали, семинарист начинал тяжело, громко петь любимые псалмы, не оставляя страшного кровавого труда.

Никогда не стрелять — вторая заповедь отряда. «На земле и без нас шуму хватает». Стрелять дозволялось только семинаристу и только в своих, на пасху атаман пристрелил «иуду-каторжанина» за то, что тот скрыл от общины в сапоге 50 рублей.

Купцу и заводчику, заманив их в лес «девочками», отрубили по основание руки и положили «кукол» в овраге, к утру вся кровь из них вышла, руки скормили собакам на охотничьей усадьбе.

Семинарист старался убивать сам — третье правило, чтобы ясно было, кто хозяин. Двое «слуг», выслеживая иностранца, жирного петуха, попались на мелком воровстве в кондитерской и сдали хозяина, рассказав о всех его восемнадцати жертвах.

В анкете напротив «род занятий» семинарист вывел «интеллигент», на допросах требовал к себе обращения на «вы». Скованный наручниками, семинарист зубами схватил со стола револьвер и выстрелил. Пуля сбила полку. Пока ошалевший следователь метался по кабинету, а секретарь упал под стол, семинарист сиганул в окно и пустился в бег, догнали только на углу, солдаты. Суд приговорил атамана к повешению. «Очень надеюсь на царя и на революцию», — признался обвиняемый прессе и оказался полностью прав. В связи с трехсотлетием правящей фамилии казнь заменили двадцатилетней каторгой. В феврале 17-го революция выпустила его из камеры, и семинарист поспешил на розыски двоих «иуд», чтобы удавить их одной петлей. «Пока я убивал, грех был на мне, но когда меня продали, они обвиноватились», — скажет он позже. Теперь он работал один и никому не доверялся. Патологически выполненные убийства и остроумные грабежи завершились лишь в марте 20-го, когда семинариста повязали-таки люди Дзержинского. «Стихийный марксист», — заявил рецидивист о своих взглядах большевикам на допросе. Следователь попросил разъяснить фразу Марк­са «бытие определяет сознание». Выяснилось, что под словом «бытие» преступник подразумевает книгу Ветхого Завета. Ему не поверили. Он был расстрелян.

«Мой отец, водолаз-знаток, доверил мне, еще бой-скауту, сказку. Статуя Свободы есть нечто вроде надгробия, свобода утоплена, скована цепями, упакована в черный мягкий пластик искусственного дна, и никто не видит ее лица, она придавлена собственным пьедесталом», — исповедовался один восемнадцатилетний пехотинец другому в военной тюрьме Форт-Худе, куда ребят упрятали за самовольную отлучку из казармы во время репетиции ядерной атаки. Потомок водолаза быстро попал под гипноз сокамерника, утверждавшего, что лицо свободы все-таки можно видеть, если нырнуть в реальность, задержав дыхание, как в океан. «Он сделался мой воскресший отец, мой священник, и, наконец, он стал моим любовником», — рассказывал Сфинкс. Такое имя дал ему новый отец, врач и поп, сам себя называвший Лисом. Поклоняйся тени — учил Сфинкса Лис, указывая на стену камеры, — тебе кажется, что нас тут двое, но нас как минимум четверо, мы с тобой лишь плохие копии с них, земля людей — надгробие, неверный слепок с планеты теней, где обитают настоящий Лис и Сфинкс, тени.

В тюрьме они первый и последний раз проголосовали. За какую партию — мы не знаем, тайна политического выбора — одно из условий. В ту же ночь, заморочив охранника разговором о политике и заперев его в туалете со сломанным носом и полным ртом дробленых зубов, мерзкой кровавой костяной крошки, они бежали из Форт-Худе. «Ты не Монте Кристо, я не аббат» — они не хотели ждать отведенное законом время. На память о камере у них остались идентичные татуировки на немецком: «Macht kaput, was kaput macht!»

Украли пикап скотопромышленника, в котором не нашлось ничего, кроме двух великолепных черных кнутов. «Каждой по кнуту», — предположил Сфинкс, завидев у бензоколонки двух студенток-хиппи, у них сломалась машина. «Ты делаешь успехи», — поощрил друга Лис. Девушек привезли на болото, пообещав спиритический сеанс. Там были только радиоактивные отходы, химические отбросы и никаких духов. Жертв раздели. Сфинкс попросил их вспомнить молитву, если они действительно ценят жизнь. Студентка постарше запела со страху про метеорологов Дилана, но новую, техноверсию. Вторая молчала, как парализованная. «Назовите самый христианский глагол», — допрашивал Лис. Подружки мямлили что-то из курса по истории религии, видимо, решив, что попали к сектантам. «Самый христианский глагол «прибивать», — ответил за них Лис, — вы не прошли наше тестирование, и мы вас не возьмем с собой». Сфинкс театрально огляделся, пожал плечами по поводу того, что ни один дух так и не явился сюда, чтобы вступиться за девушек. Из кнутов смастерили две инквизиторские гарроты и удушили неудачниц. Одну немедленно прибили вниз головой к дорожному знаку, сообщавшему название пустыни, вторую, «толстую», уже переставшую дышать, долго ебли и смеялись. Теперь они стали совсем родные, Лис и Сфинкс, связанные тенью.

«Тень будет распорядителем и целью людей. Желающий стать тенью должен платить налог вооруженным жрецам, прирожденным палачам», — начал Лис свой нью-орлеанский дневник. Здесь они купили пистолет и нацарапали на рукоятке две первые звездочки. Спустя полмесяца она напоминала звездами (женщины) и полосками (мужчины) американский флаг, под которым они когда-то служили.

Пенсионеру-республиканцу, вызвавшемуся помочь в ремонте авто, они сзади прострелили затылок, а труп одели в женское платье, найденное в его вещах. Он отправился в столицу теней бабой — шутил Сфинкс. Спорили, что вырезать на рукоятке: звезду или линию? Теперь у них был новый «додж» цвета свежей молодой крови. Но остановились в почти бесплатной ночлежке, открытой тут протестантами фонда «Вэлфер Иисуса». Консьержке они представились как два агента с «Планеты Голливуд», разыскивающих милашек для съемок боевика в их ресторане. Дурочка стала третьей в их постели. Ее нашли через неделю в ржавой перламутровой канаве, без головы, с выжженным на жопе клеймом «суперстар». На границе с Ютой во­оруженных жрецов поджидали «фараоны». Стрелять по полиции им было западло и неинтересно. Перед повешением оба требовали встречи с прессой. На вопрос ТV, оставляет ли власть своим подданным право выбирать жизнь, Лис расхохотался: «Вы не поняли, мы ели обе партии, мы питались мясом ослов и слонов с одинаковым аппетитом». Из этого журналисты сделали вывод о каннибализме двух дезертиров. Особенно всех удивилпатриотизм арестованных, они напирали на то, что в Штатах живет чуть больше десяти процентов всех людей, но больше половины всех серийных убийц мира — граждане США.

В тюрьме они продолжали мечтать. Лис мечтал о золотом самолете, небольшом маневренном истребителе из золота, сидя в кабине которого он мог бы стрелять вниз, по бегущим, золотыми пулями из подкрыльных золотых пулеметов. В тюремных грезах Лис видел себя во славе, распятым на золотом самолете. Сфинкс мечтал о новом законе — 5 дней бунта для каждого. На пять дней во всех штатах закрываются суды и участки, бедные разоряют богатых и таскают их трупы по улицам, а богатые стреляют по бедным из своих крепостей сколько захотят. Сфинкс чувствовал невыполнимость такой реформы. Богатые обязательно узнают заранее, где и когда начнется «адская пятидневка», и вместо того, чтобы включиться в игру, разъедутся в более мирные страны или на необитаемые острова. Пятидневка анархии возможна только в масштабах всей планеты, но для этого сначала нужно объединить мир, чтобы не было охраняемых границ и все смотрели бы одно ТV. Сфинкс придумал «обряд мертвой обезьяны». Мировое правительство вывешивает в любом населенном пункте на центральной площади труп мертвой обезьяны. Это значит — пять дней хаоса начались. Эффект внезапности. Как сделать мировое правительство неподкупным? Для этого оно долж­но состоять из профессиональных бескорыстных убийц, которых, как уже говорилось выше, больше всего проживает в США. Сфинкс прекрасно представлял себе эту мертвую обезьяну, болтающуюся в петле где-нибудь над крыльцом избы в заснеженной русской деревне на фоне пожарного зарева — это голыдьба жжет «кулаков». Закончить план ему не дали.

Пистолет с выцарапанным национальным флагом после всех полагающихся экспертиз куплен канзасским музеем криминалистики. Из него вряд ли кто-нибудь когда-нибудь выстрелит. Пока не начнется предсказанная Сфинксом «пятидневка».

Рязанский мельник односельчанами вспоминался только положительно, как добросовестный прихожанин и равнодушный к водке работяга. Однако после пожара в селе, когда ему пришлось дважды вытащить из избы, а потом втащить назад всю мебель (огонь подходил очень близко и отступал), с М случилось. Бросив жернова, он задумался о том, что, должно быть, хорошо поехать в Америку, где дома из огнестойкого кирпича, заговоренного камня, даже в аду не сгорят. Мешала жена. Скоро ее нашли с петлей на шее в ближайшей клюквенной болотине, но отнесли грех на счет банды, гулявшей в этих местах. Распродав имущество, спасенное от огня, но расстроившее разум хозяина, М берется исполнять свой долгий план: едет в Москву, где тайная жандармерия помогает ему открыть трактир «Эко пиво!» и обещает скорый билет до Нью-Йорка, а там — не боящийся огня дом в пригороде «через сад от президента». Несколько лет трактирщик доносительствовал, пока не понял — его не отпустят. Очередная просьба о разрешении на продажу трактира окончилась ничем. Той же ночью трактир был запродан соседу по Марьиной Роще за пять тысяч целковых и устроен пир с бочонком «Смирновской», икорочкой, огурчиками, лососем и всем, что полагалось. На праздник явился агент и отдельно сообщил М, что билета в Америку тот не купит, а купит, пожалуй, каторгу, ибо охранке давно известно об убийце его благоверной. Позже М уверял присяжных, будто агент был носатый карлик и прибыл верхом на курице. Дальше прихожей хозяин его не пустил. Пир продолжился, накушавшись, все уснули. Не желавший мириться с каторгой вместо Америки, М решил расторгнуть сделку и поднял тяжелую штангу, которой обыкновенно поддерживал крепость мускулов, над головой покупателя. Переходя из комнаты в комнату, М разутюжил черепа трем приказчикам и батраку, пятерым мальчишкам и нескольким бабам, приглашенным на угощение.

«В участке скажут, такой-то вчерась с нами наливку пил, а сегодня на половицах кровищи по щиколотку, будет мне крышка. Тогда взял я культяпку (штангу) и к детям. Жалко маленькие крошить, да что ж поделаешь? Головушками щелкал, как орехами, опять же, вид крови меня распалил, по пальцам алым теплым дождем течет, угощение на столе окрасилось, на сердце как-то щекотно стало и забористо, будто моя, родная кровь».

И еще успокаивала М странная идея, будто не казнит этих пьяных и объевшихся, а посылает их в дальнюю страну Умерландию, еще севернее Америки.

Летом 1910-го его изловили на том самом болоте, близь родимого села, где сгинула супруга. Голый, поеденный мошкой, он искал дорогу в Нью-Йорк. На суде просил у присяжных смерти, соглашался взять на себя любые, и чужие, грехи, но при условии — хоть денек прожить в американском доме, которому и в аду ничего не сделается. М умолял не показывать его тайному сыску. Никакой связи ни с какими госслужбами следствие не установило. Под нажимом либералов-присяжных смертную участь заменили пожизненной каторгой, где М скоро свел счеты с жизнью, убив себя электропроводом. Не попав в Америку, он торопился в Умерландию.

Одну из стен гаража, ту, что заметна с улицы, он выкрасил темно-синим и просверлил в ней много дырок, чтобы, когда в гараже свет, стена смотрелась снаружи как ночное звездное небо. В тот «самый красный день календаря», вошедший в криминальную историю, он смог сделать столько выстрелов, сколько звезд было в его самодельном небе. Жену мы не считаем, он зарезал ее, не хотел, чтобы она «подвергалась унижению после моих похорон». Счет открылся, когда У застрелил в затылок мать, смотревшую телевизор. У вернулся к печатной машинке и достучал в объяснительной записке: «Наличие рая обидело бы меня, но я избавил маму от проблем с налоговыми инспекторами, репортерами и безмозглыми родственниками погибших, ведь у нее нет своих денег, нет опыта общения с прессой, и вообще она не очень коммуникабельна».

«Мама неважно себя чувствует и не пойдет на вечеринку, не беспокоить» — прилепил У записку к дверям дома и покинул его навсегда, толкая перед собой тележку с давно приготовленным набором: 3 винтовки, 2 пистолета, 3 охотничьих ножа, 600 обойм, армей­ский паштет в консервах, большая бутылка «пепси», горячий кофе в термосе, будильник, зубная щетка, фонарь, темные очки, одеколон и туалетные салфетки.

Одетый в спецовку пролетария-ремонтника, У поднялся на лифте на смотровую площадку — высший, двадцать восьмой уровень родного университета. Первой здесь упала на пол наслаждавшаяся видом престарелая секретарша, потом — американская семья из пяти человек, проводившая уик-энд на высоте. Забаррикадировав двери и обустроив снайперское место, У начал аккуратно выбирать маленькие движущиеся мишени внизу, на грешной и безмятежной земле. Двое студентов, спешивших в театр, электрик, чинивший неоновый нимб рекламы, беременная вдова, с ней получился казус — погибло ее чадо во чреве, сама же несостоявшаяся мамаша выжила. Когда они забегали и начали прятаться в магазинах, он подумал, что началось землетрясение, он не мог поверить, что это из-за него. У менял обоймы и глотал «пепси», вытирая пот со лба. Он продержался меньше часа, поразив 48 антропоморфных мишеней (15 уничтожено, 33 серьезно пострадали, ребенок в утробе не считался). В сопровождении дымовой завесы полицейские протаранили баррикаду и открыли сплошной огонь. У получил восемь пуль одновременно.

Всю последнюю неделю он слышал несуществующие телефонные звонки. У брал трубку. Внутри молчание. У слышал в трубке собственное сопение и собственный ужас, это он сам, на том конце провода, звонил сам себе, охуевший, потому что ему больше не к кому обратиться, но ему нечего было себе сказать. Это повторялось восемь раз.

После его «помешательства» республиканцы предложили ограничить свободу ношения оружия, но широкая волна народного протеста утопила этот недемо­кратичный проект.

Посещая черно-красный вычурный мемориал на двадцать восьмом этаже, каждый янки на дне души надеется стать однажды, как У, и мысленно, стесняясь, просит об этом бога. Хотя бы во сне. Хотя бы за клавиатурой компьютера. Если американец не мечтает превратиться в У, он может превратиться в его жертву.

P.S. Когда я предложил словесный портрет У газете Эдуарда Лимонова, он сказал мне: «Ничего особенного, в его стране есть герои, захватившие с собой на тот свет и полсотни, и более человек». Лимонов прав. Но мне все же нравится именно этот молодой человек с ружьем, целящийся почти что с неба в прохожих. Некролог его памяти Эдуард все же напечатал.

Сразу было ясно, что отпрыск преуспевающих японских коммерсантов не подхватит семейной эстафеты. Ребенок слишком много времени тратил, собирая миниатюры из живых цветов, раковин, мертвого дерева и вечных камней. В Сорбонне, куда его отослали грустные родители, у низенького (1 м 50 см) потомка японских крестьян («никаких самураев в роду» — подчеркивал он позже, в беседах с писателем Карой) проявились новые интересы — геополитика, математика, стихосложение, кинематограф. Но и со старым он не расстался, открыв для приятелей «школу наблюдения за Луной». Друзья собирались устроить на крыше кампуса выставку его инсталляций. Больше других помогала раскрутке молодого художника его подруга, немка Рене Х, увлекавшаяся внезапной фотографией людей на улицах.

Ночью, во время страшной грозы, за неделю до выставки японец в чрезвычайно нервном состоянии (такое впечатление всегда оказывали на него молнии), рассказывал своей немке о фильме, который он сочинил, но еще не снял. Фильм будет называться «Тяга». Вначале герой заброшен в самый центр враждебного европейского мегаполиса и много смотрит на Луну, заканчиваться все должно грозой над океаном. Тема: Япония, не могущая преодолеть гипноз Европы. Но это еще не сюжет.

— Каков же сюжет? — спросила Рене.

— Он любит блондинку, — ответил японец, — любит так, что убивает ее и съедает. Он чувствует, что он жрец. Что он крестьянин, собирающий урожай. Костюмы, как в средневековом японском представлении. Декорации акварельно изображают реальный европейский город, например Париж. Весь фильм главный герой голый, и только в финале кровь любимой на нем как одежда.

Японец дал ей великолепный резделочный нож, купленный для съемок, сиявший, как зеркало. Играя, Рене провела по тупой стороне лезвия языком. Несколько мгновений понадобилось постановщику, чтобы отсечь любимой голову. На суде он утверждал, что жертва еще какое-то время двигалась в постели, «как курица», но голова уже лежала в вазе для коктейля. Украсив голову цветами и замороженными ягодами, режиссер принялся за остальное. Грудь, часть живота, шею — избранное он тушил по присланному с родины рецепту до утра и только днем взялся за еду. Несколько часов он ел. А вечером позвонил в полицию, чтобы они убрались в комнате.

В зале суда, не отрицая совершенного, он отказался отвечать на вопросы. «Адвокат слишком часто говорит о неправдоподобии и невероятности моего поступка. Хватит ли у него прозорливости, чтобы заняться правдоподобием самого понятия «правдоподобие», достаточно ли у адвоката мужества, чтобы выяснить вероятность самого феномена «вероятности». Если нет, я не нуждаюсь в адвокате».

Повторная психиатрическая экспертиза признала его неподсудным. Японца отправили в охраняемую лечебницу. Выставка инсталляций состоялась, но не имела успеха, юный кулинар еще не успел стать звездой. Влиятельный литератор Кара после многолетних диалогов с убийцей издал бестселлер «Страсть», получил премию Акутагавы.

— Зачем вы так поступили?

— Это единственный шанс совместить в себе главного героя, режиссера и зрителя.

Роман японца «Преодоление отсутствия» до сих пор остается недописанным.

— Если вас выпустят?

— Наверное, я съем еще одну блондинку.

Семья съеденной девушки не теряет надежды добиться для него смертной казни. Японец в клинике продолжает прерванное обучение.

Точное имя и настоящий герб ордена, к которому он принадлежал еще до рождения, не известны и не будут известны никогда.

Ангел впервые явился ему на войне. Ангел показал день, когда из всех колодцев фамильной долины ударят вверх молнии. Молнии из-под земли достигнут неба. Маршал видел себя, идущего с огнем в руке по этой долине между электрических колодцев. О чем говорил ангел — неизвестно, но на следующий день будущий маршал выскочил чуть свет из шатра, поднял своих солдат по тревоге и повел их в самом неожиданном направлении — через реку. Враг, затаившийся на той стороне, атаки не ожидал и был разгромлен. Одержав еще несколько не поддающихся военному пониманию побед, потомок древнейшего рода, чертами коего считались рыжие волосы, голубые глаза, необычайно тонкие запястья и непропорционально развитые клыки, становится, двадцати пяти лет от роду, маршалом и советником нового короля. «Охота с огненной шпагой на небесного кабана» — гобелен из его замка. Эксперты инквизиции всерьез утверждали, что гобелены маршала ткут не обыкновенные слуги, а искусственные компаньоны удачливого рыцаря, те, кто никогда не ошибаются, вдевая нитку в иголку, те, кто уже однажды были похоронены. Маршал якобы убивал их, и после отпевания они становились его вассалами, служили ему до конца. Так собаки Ватикана объясняли, почему никто из слуг маршала за долгие годы его «опытов» не выдал господина. Действительно, маршал испытывал брезгливость к живым рабам, но были ли у него мертвые, точно знать нельзя.

После встречи с Ангелом он никогда больше не входит в церковь, не милует пленных, не улыбается, не интересуется женской плотью. Его жена, строго воспитанная аристократка и родственница Пьера Арбуэса, находит на крыше незаконченный летательный аппарат, опознает в нем высохший труп дракона и выпивает яд, не желая оставаться супругой чернокнижника. Этот планер, обтянутый человеческой кожей, заинтересует и доминиканцев-экспертов, обыскивавших замок уже после казни маршала. «Кожа мертвецов, сшитая их жилами, покрыта несмываемыми знаками, по всей очевидности, посмертными татуировками рабов маршала».

Второй ангел говорит с ним на востоке, в крепости «невидимых убийц». У маршала есть своя, способная на все гвардия. Он готовится к третьему, послед­нему ангелу. Собирает по всей Европе смазливых «оруженосцев», патологических уродов, знахарей, гонимых церковью, миннезингеров, в крови которых еще звучали гимны дохристианских мистерий. Маршал пил эту терпкую, пенящуюся, вяжущую рот и густеющую в горле кровь из подаренного ассасинами обезьяньего черепа. Рассказывали, он мог, взяв из бочки чью-нибудь только что срубленную голову, заставить ее отвечать на вопросы, начертав на лбу несчастной кровавый знак, арабскую букву. На суде описать эту букву он отказался, полушутливо заметив: «Подобное откровение помешает мне заниматься дальше в моем университете». Чего только не приписывало маршалу обвинение. Гашиш. Арабская борьба. Уранизм. Скотоложество. Полеты по воздуху. Написание спектакля по мотивам последней книги Нового Завета. Стрельба из лука по живым целям. Вызывание с помощью нецерковной музыки местных нечистых духов.

Нередко слушатели «университета» пожирали друг друга во время «лекций», но виноват ли в этом «преподаватель»? Не было ли это шалостью недостаточно прилежных школяров или прямым издевательством над предметом изучения? Человеческим мясом кормили заморских тварей, заключенных в подземном бестиарии маршала, то же мясо готовили на огне, чтобы потом раздавать беднякам у монастырей. Маршал скоро стал кумиром и почти святым для всех, кому не хватало монет на жареный кусок.

Расследование начал герцог, двоюродный брат покойной супруги маршала. Получалось, он развратил и потом казнил (осиновый кол в глотке или раскаленный серебряный крест в анусе) более трехсот именитых отпрысков, соблазненных «мистической службой». Неродовитых жертв доминиканцы не подсчитывали. «Приезжайте, поучаствуете сами», — пригласил маршал герцога. Гость явился с целой армией. Компаньоны маршала защищали замок до последнего, пока хозяин не закричал: «Довольно балагана!»

С третьим ангелом он встречался в петле.

— Убийства были мне нужны для опытов.

— Цель ваших опытов?

— Оторваться от земли, — шутил над обвинением маршал в кандалах.

Удушить его петлей удалось не сразу. Беседа с последним ангелом была тяжкой. Когда мертвеца сжигали на площади, тело чудовищно корчилось и извивалось в карнавальном танце, будто ему было очень больно. Несколько уцелевших пажей, рыдая, размахивали в толпе лилово-голубым знаменем.

Никто не мог сказать точно, откуда продавец книг берет свои бесценные инкунамбулы. На барселонском рынке торговки яблоками и рыбой рассказывали друг другу, что букинисту является Ангел Сатаны и выдает редчайшие тома из адской библиотеки, требуя взамен души честных граждан. Одна жизнь в обмен на одну книгу. Базарные сплетни оказались в итоге ближе других версий к существу дела.

Книжник не всегда был букинистом и аптекарем. До 33 лет он служил Господу в монастыре Террагоны. Никто не знает, что случилось с душой монаха-библиотекаря, когда невежественная толпа, предводительствуемая скотами (буквально: вожди для куражу и большего бесстрашия одели на головы рогатые маски быков и оленей), грабила храмовую сокровищницу, жгла иконостас и испражнялась в поверженные наземь колокола. Книжник оставил почти уничтоженную обитель и более никогда не вспоминал о монашеском прош­лом, вплоть до суда. «Люди делаются из праха и только книги из слова, поэтому некоторые книги бессмертны, — говорил обвиняемый перед казнью. — Я выбрал книги». Суд не выяснил, на каком основании обвиняемый считает катехизис инквизиции единственным законным документом, и счел подозрительной любовь обвиняемого к утопии Томаса Мора.

Однажды в его лавку явился священник, знакомый еще с террагоновских времен, пожелавший приобрести редчайший алхимический справочник. Имея в виду опасность такого чтения, букинист назвал несусветную цену (столько стоило тогда в Барселоне заказное убийство священника), однако покупатель, не моргнув, согласился. Продавец преследовал покупателя, пока они не остались одни в тесном сумеречном переулке с глухими стенами. Они спорили о роли солнечных и лунных слез в празднестве химической свадьбы, об относительности собственности и греховности любых торговых операций, о происхождении языка и первичном смысле букв.

С букв разговор перешел на цифры. «Правда ли, в этой книге, — осведомился покупатель, — арабский математик доказывает на примере карты неба, что мир есть непрерывно разворачиваемое число?» — «Непрерывно растущее число жертв», — мысленно исправил продавец. Он заколол покупателя, сначала вырезав ему сердце, а потом язык. Спрятал внутренности священника, оплатившего собственное убийство, в колбе. Выставил колбу в витрине, между книгами. И ждал, кто обратит внимание на склянку.

Им оказался немец, ученик Спинозы. Помимо колбы, ему приглянулся анонимный трактат о происхождении скелета у живых существ. Когда на небе появилась луна и Мировой океан начал свои приливы и отливы, первые организмы, вроде медуз, потребовали у бога скелет, чтобы удержаться на дне и не сгинуть в мрачных глубинах. Прежде чем утопить выпотрошенное тело в пруду, хозяин магазина позволил себе пир, разложив по тарелочкам при свечах все печенки-селезенки естествоиспытателя. Вскрытие происходило по тому самому учебнику врачевания, который собирался приобрести немец.

Пальмартский свод законов 1482 года — давняя мечта коллекционера — достался на аукционе местному богачу Патсону. Зачем законы богатому? Книголюб проник в дом толстосума с ловкостью полночной тени через чердак и задушил спящего его же чулками. Расставаясь с хозяином дома, убийца прихватил не только пальмартский указник, но и выдранные с корнем гениталии покойного. Продавец книг больше не тратился на дискуссии, теперь ему стало очевидно — спорить можно только с книгами, сделанными из слова, люди, сделанные из праха, споров не стоят. Чердак Патсона он опрыскал зажигательным составом собственного изобретения. Через два часа от особняка и хозяина остались головешки и скелет. Член наказанного книжник тоже спрятал в склянку, а указник определил на полку «не продается», там давно было освобождено место.

Продавец не успел написать собственную книгу на пергаменте человечьей кожи. Прежде чем власть вышла на него, он заготовил по рецептам старых мастеров несколько больших листов кожи и только собирался сшивать их. Двенадцать покупателей нескоро отыскались — бескожие и безлицые, терзаемые червями и мухами, муляжи в мусорных оврагах на окраине Барселоны.

От исповеди он отказался. Его исповедью остались пустые несшитые страницы дорогого пергамента. Продавец потребовал положить к нему в гроб «Пособие для воинов инквизиции» — уникальный экземпляр из осиротевшего магазина.

Книжник — самый частый собеседник испанских спиритов. Мало кому известно, что именно он произнес первым фразу: «Рукописи не горят». В дословном переводе — «Шрифт не плавится».

Ее первым алхимическим учителем был известный, скрывающийся сразу от четырех королей мастер Годен де Сент-Круа, посвященный итальянским врачом Экзили в культ говорящих статуй. Посвящение состоялось в тюрьме, где оба искусника отбывали наказание за ересь и запрещенные эксперименты с животными.

Маркиза упрашивает своего наставника возглавить ее богадельню, Отель-дье, как безукоризненную «крышу» для опытов. Слава о приюте распространяется по соседним провинциям. Ночью над печными трубами здесь нередко видят человекообразных тварей верхом на метлах или вилах. Настоятель отеля припудривает ожоги от жидкого пламени, которое он варит в лаборатории, и ходит по окрестностям с телескопом и гербарием, ищет какие-то «грозовые» камни по берегам озер. Но главное — шевелящиеся под полной луной могилы несчастных, умерших от хрустального яда, рецепт которого доводит до ума целая капелла алхимиков и суфлеров по приказу маркизы. Мысль о личной физической смерти вызывает у нее сильную физическую тошноту и головокружение. Она хочет покончить с этим. Годен де Сент-Круа показывает ей собаку, воскресшую после удушения. Твердый яд, выращенный как кристалл, должен убить человека на несколько недель, потом труп обязан начать жить снова, потеряв память и полностью подчиняясь хозяйке, став «говорящей статуей». Имея достаточную армию статуй, Маркиза намеревалась прийти к власти в Европе, казнить папу и всех королей, заменить христианство новым культом и удалиться на луну, откуда, вне досягаемости врагов, вечно править подлунным миром. Мастер обещал перенести Маркизу на луну во время ее сна. Там, как она видела во сне, есть лунные ледники, содержащие воду бессмертия, так необходимую для лаборатории.

Первым от хрустального яда пострадал отец Маркизы. В его могилу местные крестьяне вколотили осиновую палку, попортив труп; опыт не удался.

Новым ее учителем стал Лашоссе, поэт и путешест­венник, прошедший «семь ступеней к нимбу» в арабском ордене. Вместе с ним, имея исключительно коммерческий интерес (наследство и полный набор титулов), Маркиза кормит хрустальным ядом двух своих братьев. Сент-Круа, утопист, мечтавший объединить человечество под знаменем нового века и поделить народы на две расы — мертвую, точнее, «уже мертвую», и живую, точнее, «еще живую», ибо их число будет сокращаться до нуля в процессе «хрустальной революции», предупреждает Маркизу: денежные и сословные цели погубят любое дело, он не скажет ей окончательного рецепта. Убедившись, что сердце Маркизы теперь во власти Лашоссе, он сам принимает свой яд, назвав своим посмертным господином неизвестного. Через месяц после смерти его видят в отдаленной провинции вручающим донос послам святой инквизиции. Лашоссе арестован, он умирает странной смертью прямо в камере, но через три года его видят вновь в свите Маркизы. Тогда арестовывают и ее, обвиняют в чародейских убийствах и воскрешениях мерт­вых тел. На вопросы она не отвечает, сказав только, что никто, кроме нее, не умеет различать, мертвый он уже или еще живой.

В тот самый год, когда она собиралась стать «лунной королевой Европы и обеих Индий», ее лишают головы. В Льеже на ярмарке ходят два немых идиота, поразительно похожие на ее несчастных братьев. Народ, подстрекаемый каким-то проповедником, забивает дураков камнями.

Бакунин

Перед вами режиссер, собравший этот фильм, выступает сам, как главный свидетель. По его мнению, биография героя нужна исключительно в качестве лекарства миллионов зрителей от тоски по никуда не умещающейся воле, по бесплатному, но дорогому хлебу, по быстрому, как разряд, восстанию против обязательного кошмара власти и смерти. Может ли наша служба согласиться с режиссером? Не напоминает ли жизнь Михаила Александровича календарный цикл и с чего, в таком случае, этот «год» начинается, чем заканчивается?

Ребенок говорит во сне. Мы посмотрели этот сон изнутри. Ему представляется страна, названная Ночь, и, миновав ее, на рассвете, там, где различимы пограничные столбы с гербами дня и гербами ночи, мальчик останавливается, на горизонте видит город, выстроенный из хлеба. Повторяющийся детский сон. Не воплощен, но экранизирован.

В дрожащих руках Огарева вырванные из молитвенника страницы, между старославянских строк над свечкой проступают симпатические чернила: «Анархизм творит революционную ситуацию, а не революционную организацию». Огарев узнает почерк, но в Лондоне, получая эти «молитвы», он слишком налегает на вино, чтобы дочитывать их. Дочитывать их — работа нашей службы.

Бакунин (мальчик) в отцовском саду на балу-маскараде. Вечереет. Ребенок нагибается, забыв про маску, хочет пить из ручья, но видит отражение бумажного львенка и кричит, отпрыгивает, снимает маску. На заднем плане, меж темных лип, обратите внимание на мраморную скульптуру, изображающую Сивиллу с цымбалом.

Похожий на влажноглазую собаку гуманист Тургенев своим «Рудиным» пытался убить Бакунина, выдав его за недовольного собой болтуна, ищущего театральной гибели. Тексты Тургенева включены в школьную программу при любом политическом режиме. Пьесу Бакунина «Цепи», придуманную в Сибири, не включит в программу образования ни один политический режим, потому что служба на всякий случай позаботилась об изъятии рукописи из обращения. Речь идет о цепях Прометея, которым тошно держать титана, но вечный долг — это все, что они знают от рождения, выкованные богом цепи человеческих поколений.

Александр Блок на тенишевском поэтическом ­вечере рассказывает гимназисткам об апостоле подпольщиков, агенте по кличке «Лев», тень безжалостно казнящего грех будущего, отброшенную назад, в прошедший век. Вспоминали ли эти девочки выступление поэта несколько лет спустя, когда их пускала по кругу, дарила сифилисом, меняла на водку питерская матросня под черными флагами перед отправкой на революционный фронт? Блока и Бакунина, как мы видим на следующем слайде, сближал садомазохизм как стиль.

Бегущая по карте светящаяся точка — маршрут Бакунина: Алексеевский равелин, пожизненная ссылка, из Сибири и через Дальний Восток побег в Америку по океану и далее снова в Европу, почти что круго­светное бегство, участие в двенадцати восстаниях, собственноручное строительство дрезденских баррикад и агитация в казармах. В левом верхнем углу пустого экрана обращает на себя внимание темное пятно, нечто расфокусированное, это замерший в полете булыжник, брошенный Бакуниным с моста в полицей­скую карету. Чуть ниже пятна столбик дат — годы заключения в Кенигштайне, Радебойле, Ольмюце.

С этого момента внимательнее: крупная подпись латинскими буквами, принадлежащая М.А., подтверж­дает беспрецедентное надувательство состоятельных эмигрантов и их либеральных вдов с целью получить несколько тысяч рублей на закупку у болгар бомб-македонок и тиражирование пролетарских прокламаций. Та же подпись на другом документе подтверждает раскол в рядах первого интернационала.

Вот Кафиеро, в целях конспирации, сурьмит брови Бакунина. Кафиеро, в конспиративных целях, рисует другу оспины и закрашивает хной его седины. Кафиеро, без определенной цели, прокалывает сосок старика и цепляет туда блестящую цыганскую серьгу. Террорист Кафиеро подарил Михаилу Александровичу виллу Барроната, где, в подвалах, пылилось оружие всех сортов.

Воспитание таких волчат, как Нечаев, перепугавший своей лунной религией православного эпилептика Достоевского, делает из Бакунина универсального агента, вербовщика, информатора, добровольно записавшегося в «undesirables» (неугодные люди, в некоторых странах синоним «ticket-of-leafe», неожиданно и досрочно освобожденных). Остается выяснить источник мотивации, какая служба, орден вели его? Из сравнения следующих диаграмм видно: агент по кличке «Лев» по основным характеристикам ближе всего к другому непонятному агенту — Аввакуму Петрову.

Марксистским сказкам он предрек недолгую жизнь в головах деревянных кукол, обреченных стать топливом в печи настоящего мирового восстания. Выступая под дождем в Лионе на улице, украшенной черным, он признался: из всех нынешних движений полностью солидарным можно быть только с луддитами, объявившими войну станкам, паровым котлам, железным дорогам и прочим распространителям вируса безработицы.

Перед вами чертеж, напоминающий обсерваторию в разрезе. В Барронате Бакунин конструировал из двухсот зеркал и магнита аппарат, способный передать солнечный луч с башни на поверхность ближайшего озера в условленный час и послать его дальше, к следующему уловителю-транслятору, через границу, вновь отражая свет от воды, и так по всему свету ради единовременного выступления всех федераций, лишь бы хватило солнца. Не является ли чертеж этого насостоявшегося чуда конспиративной попыткой высказать свою подлинную утопию? Для выяснения переведите технические термины в психоаналитические. По более смелой версии, схема представляет собой строение человеческого мозга и черепа, как их представлял себе Бакунин.

Изображать, искажать, переодеваться ему приходилось часто. На итальянской границе крестьяне предложили ему одежду священника, но он возмущенно отказался, как будто ему предлагали сан. Пришлось везти в стоге с сеном, куда он с радостью залез и тотчас уснул там без снов, как эмбрион в утробе. Точно так же он не захотел брить бороду и стричься на прусской границе, и пришлось прикинуться греком, ни слова не разумеющим по-немецки.

Что, по-вашему, означает такой отказ и такое согласие? Отказ от временного сана и бритья, согласие стать неутаимой иглой в стоге, стать безъязыким в обществе говорящих.

«Литератор» — нередко отвечал он на письменный вопрос о роде занятий и вряд ли лукавил. У литературы был и остался опасный для литераторов шанс послужить непонятным агентам, пока таможенники, пропускающие нас в тираж и через границы, не поумнели.

Смотрите, Бакунин, погруженный Кафиеро в транс, рисует не глядя на скатерти свой аллегорический портрет: собака-поводырь тянет на поводке за собой труп скончавшегося хозяина. Михаил Александрович дает понять гипнотизеру, что собака же, сама, и убила старика.

Анарх номер один писал из тюрьмы русскому царю подробный доклад о европейском коммунистическом андерграунде, убедительно излагал неприемлемость такого развития для соотечественников и предлагал свои услуги. Монарх не заинтересовался.

Сделав первый перевод Коммунистического Манифеста, выслал его Лафаргу с доскональным планом смуты в Петербурге и требованием денег — на поджоги главных зданий, с которых все и начнется. К письму пироман прибавил колоду игральных «еврейских» карт с изрезанными краями — сложный, выдуманный Бакуниным пазл, сложенный в правильном порядке, давал карту столицы, охваченной огнем и волнениями.

Несохранившееся фото: М.А. пугает Герцена мировым орденом классового мщения. Спорит о том, полезно ли мяукать в церквах во время служб. Мяукать не открывая рта его научили в детстве прямухинские крестьяне.

Вагнеру предлагает либретто оперы «13—1», где человеческого сына расстреливают солдаты в современных мундирах за кражу тридцати золотых из храма. Вагнеру нравилась идея, особенно, что у каждого «выстрела» будет свой голос, как на выборах, однако он понимает: ни один театр тех лет не осмелится на это. В сильно переработанном сценарии замысел воплощен ровно через сто лет, став кубинским революционным карнавалом по поводу очередных годовщин нападения на казармы. Иисус напоминал товарища Че, Пилат — Миттерана и Брежнева одновременно.

«Неправда, будто я не верю в бога, я по-прежнему ищу его в людях и нахожу внутри себя». Есть и другая цитата, того же года: «Не хочу говорить «я», мне приятнее произносить МЫ». МЫ в речи Бакунина не поддается социологическому подсчету, не имеет отношения с личным или коллективным, но относится к третьему состоянию, к активно действующему политическому агенту, известному только подлинным анархам и великим монархам. Искусство такого агента — менять жизни, лица, планировать не по средствам, готовить большие перемены тем, для кого свобода есть нечто среднее между общепринятым и ужасным. «Воля» агента понимается сразу в двух смыслах этого слова.

Догадывались ли об этом советские историки, которым разрешили-таки прочесть «Государственность и Анархию»? Толпа, поворачивающая за угол с неаккуратным транспарантом над головами. На что, по-вашему, годятся эти «наследники идей»? Не поэтому ли он отрицал само право наследования?

Скопив у себя на вилле несколько центнеров оружия и упорядочив свой многотомный архив, Бакунин решается начать авторское восстание, призванное разгадать и спасти европейскую историю, подытожив ее интернациональной партизанской войной. Начало такое: сжечь ратушу и в ней — полицейские досье, долговые обязательства, титульные свидетельства. Персональный архив, компрометирующий современников, М.А. решил размешать кочергой в том же пламени. Валютный запас поделить меж повстанцами. Провозгласить Болонью безгосударственной коммуной. Отправляться по четырем направлениям, чтобы с четырех концов зажечь Европу.

Бакунин сидит на окраине города, в «Бездонных Стаканах», и пишет воззвание, сзади приросшие, угольные с алым, крылья хищника-одиночки. Чтобы остаться неузнанным, на голове маска вампира-бэтмана. Как только он услышит с улицы неприличную песню (дословно: «мы никому не скажем, что вампиры это мы»), должен присоединиться и возглавить поход к церкви, в центр. Вокруг трактира проклятая тишина. Судьба обманывает его. Воззвание давно написано и будет включено в сборник под редакцией Нетлау (серия «непригодившееся»).

Двадцать восемь сподвижников пойманы на вилле Эрколь Руффи, они выдали многих координаторов и сочувствующих старост, расстрелянных жандармами без суда в ту же ночь, поэтому отряд из Эмили так и не подошел. Полсотни фанатиков, для которых личная верность была дороже жизни, завязали перестрелку в пригороде, но, почувствовав неравенство сил, отошли за реку, взорвали мост и растворились в лесу.

В следующей сцене Бакунин плачет. Европейская революция отодвинулась на неопределенный срок. Берега Утопии опять не видно. Он разгримирован. Цвет его шляпы сообщает нам о мании материнского преследования, от которой он собирался избавиться, победив, и которая теперь обострилась. Перед ним стоит наш связной, он говорит — агенту не дадут погибнуть как и когда ему взбредет, агент обречен стать классиком, страдать простатой, существовать 62 года. Чтобы Бакунин понял, связной повторяет на нескольких известных агенту языках. Никто в комнате, кроме Бакунина, связного не замечает.

Когда-нибудь фильм о нем будет все-таки снят. Еле тлеющие «последователи» учредят в Прямухино благотворительный приют имени Бакунина для детей-олигофренов и будут показывать им серию за серией, а несчастные будут жевать сочную прямухинскую траву и пускать зеленые пузыри в надежде прожить 62 года вместе с главным героем.

Советское правительство отказалось положить прах аристократа в свою обобществленную землю. Он лежит на кладбище Бремгартен в Берне, где очень много ворон. Неизвестные арендуют его могилу, на плите позеленевшие буквы. Ему бы это не понравилось. Агент предпочел бы памятник с чужим именем, вечный огонь со старомодным громкоговорителем, непрерывно цитирующим его манифесты на всех языках. Агитация с того света. «Надо уничтожать институции, а не уничтожать людей. Научиться писать фразы, никогда не теряющие опасности. Стать жалом тех, кому некуда оглядываться. Несогласный означает разрушающий. Последняя революция произойдет неожиданно для усопших, для большинства, почти мгновенно, когда они, занятые своей смертью, не будут даже помышлять об этом».

В переписке с английскими социалистами Бакунин предлагает термин «may be mean», имея в виду людей, получивших от судьбы необходимый шанс восстания, но еще не решающихся подняться из могилы. Бакунин не был «may be mean», поэтому наличие плиты с буквами или фильма с титрами ничего в его случае не доказывает и не опровергает. Бакунин всего-навсего «may be death». Это важно для нас, потому что вы можете видеть, где он сейчас. Вы слышите грохот его сапог по ведущему сюда коридору. Его громоздкий скелет возвращается из изгнания, поднимается по лестнице в эту комнату, чтобы возглавить нашу службу.

Societe Internationale Secrete de Lўemancipation de Lўhumanite.

Махно

— Вы мертвы. Помните ли вы, как первый раз почувствовали реальность своей смерти?

— Политическую грамоту я проходил в Бутырке. Тогда там сидели немного другие люди. Я, например, попал за нападения на гуляйпольских толстосумов в 1906 году. Перепачкав лица сажей, мы беспокоили их — торговца недвижимостью Брука, промышленника Кригера, банкира Гуревича, других, иногда приходилось отнимать не только собственность, но и жизнь. Однако я не чувствовал, что убиваю, мы были политической группой, предполагали на вырученные деньги открыть подпольную типографию, а политика учит убивать, не считая убийство убийством. И их украшения, и их жизни должны были стать буквами, страницами гнева в нашей типографии. После ареста я был уверен, что меня повесят, потому что я плохо знал законы, оказывается, до петли я тогда еще не дорос. Но в мысли о петле не было даже намека на смерть. Задушат, думал я, веревкой, как душат жандармерией и процентами. Я был, наверное, слишком молод, бунт — это молодость, а вот тюрьма это сразу старость. Бутыр­ский шепот Аршинова разъяснил мне значение смерти, от этого товарища я узнал: умирает лишь то, что жило, а значит, жизнь нужна, чтобы испытать смерть, другого пути к смерти нет. Человек — единственное, что умирает, в отличие от животных, которые не подозревают о своей конечности, для них она абсолютно внешняя вещь, как какая-нибудь страна, о которой никто ничего не знает и не слышал даже. Смерть объединяет людей, делает абсолютно солидарными помимо их желания, поэтому Аршинов и отрицал светский индивидуализм. Известная нам смерть — наша видовая солидарность.

— Чтобы бороться с индивидуализмом, нужно самому быть крайним индивидуалистом?

— Я таким его и помню. Кстати, о смерти. Сначала он шептал мне, голосовые связки у него болели, теоретик, в тюрьме, где я ожидал бессрочной каторги, бесконечной старости, но потом, когда меня выпустила весенняя амнистия 17-го, когда собрал вокруг себя всех, кому прежде верил, разогнали местное земство, выбрали Комитет, навербовали Армию и Аршинов приехал в Гуляйполе, привез многих «набатовцев», уже мы кое-что сообщали ему о смерти. Помню, на всех тополях, высаженных шеренгой вдоль железнодорожных путей, примерно на одной и той же высоте Аршинов приметил некое подобие узора с непонятным, меняющимся орнаментом, вырезанным в коре. Повстанцы объяснили ему: прежде чем дезертиров, спекулянтов или безыдейных бандитов-григорьевцев расстреливают по народному решению, их привязывают к стволам тополей, палят с насыпи, потом, так как расстреливают часто и хлопцам узлы развязывать лень, веревку, держащую труп в вертикальном положении, перерубают и за нее волокут тело в овраг. Отсюда и зарубки. Аршинов поначалу одобрил, но потом, посмотрев сам на процедуру, очень сердился и уговаривал меня отменить такой обряд смерти, называл его неанархистским. Отныне всех предавших волю сгоняли на простор, я или кто-то из штаба кричал «бегите», они бежали, а тачанка, на которой находился трибунал, строчила им вслед. Если кто-нибудь оставался живой, им предлагалось вступать в наше народное анархистское войско или идти на все четыре. Многие оставались, и, знаете, такие «расстрелянные» хлопцы были потом в бою первые, не боялись ни немецких пуль, ни петлюровских сабель.

— Из кого еще набиралось махновское ополчение? Человеческое облако под черными флагами, накрывшее Малороссию, сделало доступным для тысяч опыт радикально иного, невозможного, неотчужденного бытия, опыт, в мирных условиях доступный единицам — террористам, поэтам, медиумам.

— Мечтали привести в движение всю Евразию. Земляки ко мне шли за пороховым крещением: сельские учителя, попы, расставшиеся с саном и служившие отныне революции, местная молодежь сотнями вступала, учились между боями грамоте по «Учебнику бомбиста». Четвертый сын в босяцкой семье, бывший батрак, я прекрасно понимал и принимал всех недовольных ничтожным будущим и мгновенным обогащением помещичьих сынков и приезжих коммерсантов. Жаль, но наш замысел позже перешел в область песен, легенд, мало похожего на правду советского кино.

— Замысел — это идеология. Цели и задачи ваши оглашены и размножены на причудливой смеси левацких цитат, деревенского фольклора и блатной фени. Кто и как готовил идеологию республики?

— В шестом году удалось арестовать меня, но не мое сознание. Наоборот, в тюрьме Аршинов расширил мой мир, еще на нарах понял я, все партии — картежная игра, устал от брехни разнопартийных радикалов. Народный анархизм — вот идейная подмога нашей инстинктивной ненависти. Товарищи, кроме прочего, меня петь в каземате научили, народовольские песни. До тюрьмы я думал, поют только в церкви или пьяницы частушки голосят. Абсолютная власть принадлежала в Махновии вооруженным рабоче-крестьянским советам и повстанческой армии, эти советы защищающей. Ношение стволов — свободное. Разрешалось хождение любых валют по стихийному курсу, мы были уверены в прекращении оборота денег в ближайшие год-два, лично я видел во сне костры из денег на деревенских площадях у церквей. Костры из денег и икон. Надеялись на переход селян к другим, не столь порочным и относительным формам расчета и веры. Предприятия объявлялисьравноправной собственностью в самоуправлении занятых на них коллективов. То же и о земле как главном производительном инструменте. На могилу и на надел имел право любой. Я устроил у себя в мае 17-го то самое, что Ленин не очень удачно пытался изобразить в октябре. Начался черный передел. Занялись от мужицких факелов барские усадьбы. Полетели замки с амбаров. Землю раздавали по-новому.

Первые отряды стихийно разоружали казаков, бежавших с фронта, крепко били и гнали из деревень жовто-блакитных державников. Диктатура труда и армии притормозилась через год, когда Гуляйполе наводнили австрияки и немцы, вагонами выгребавшие хлеб из амбаров для Берлина и Вены. В бездорожных степях возникли тогда новые тропы от копыт наших сотен, готовили контрудар, там нам стало ясно, что без стратегии нас сотрут, а стратегия — воплощение социального замысла. Пришлось ехать к Свердлову, к Ленину, предлагать им совместную антинемецкую операцию, но в ответ на любезность я получил обычное марксистское фарисейство, болезнь всех бывших эмигрантов. В сентябре 18-го решаем выступать сами. Впервые побеждаем в столь массовой войне. Наступление партизан, дружная поддержка их ограбленным иностранцами населением, разветвленная конспиративная сеть на оккупированных территориях перепугали тогда всех. Отсутствие традиционной партизан­ской географии — гор, лесов, болот искупается сказочной быстротой передвижений махновцев, их страстью к ночным налетам, образцовым покушениям на ключевых фигур оккупации. Тачанки, никогда никем доселе не испытанные, вызывали у немцев истерику почти мистическую. Спровоцировали в Екатеринославе через агентов антипетлюровский мятеж, заняли город. Теперь, когда появилась столица, обзавелись и идеологией. В ставку съехался к Аршинову «Набат» со всей распавшейся Империи — организовывать передвижные школы, писать анархо-букварь, издавать регулярно газеты, ставить спектакли для трудящихся.

— Уже после вашей кончины вас часто обвиняли в антисемитизме.

— Напрасно. Лишь однажды мы возвели напраслину на евреев, когда я и Лепетченко порубали шашками все портреты в картинной галерее N-ска. Тогда в газетах с наших слов напечатали, мол, это евреи вывезли все искусство в Европу. Других, более обидных для них случаев не припомню. Командиров, предлагавших погромы, лично ставил к стенке как провокаторов.

— А ваши отношения с большевиками, помимо неудачных поездок в столицу?

— Александров занимали вместе с дивизией Дыбенко, ломили по линии Ростов—Донбасс, создавая по дороге анархо-большевистские ревкомы. Дыбенко, правда, потом тоже вышел из-под партийного контроля. Одно время я назывался у них командиром третьей крым­ской советской бригады. Махновия тогда включала в себя 32 волости, повстанческая армия — 50 тысяч бойцов, пулеметные батальоны, батареи, трофейные аэропланы. С одной стороны, защищали свою землю от красных с их продразверсткой и обязательной мобилизацией, с другой — вместе с большевиками гнали Деникина с его новыми и старыми помещиками, оборонялись от атаманши Маруси Никифоровой, у которой я отбил вагон золотых слитков с двуглавыми птицами, и половину честно послал большевикам. Приходилось сражаться на три фронта, в окопах спать. Пораженные смелостью наших идей, часто рядовые красные перебегали к нам, но и обратно, соблазненные комиссарской карьерой, отдельные мои хлопцы бегали.

— За это самое золото и за труп атамана Григорьева, которого вы застрелили на своеобразной дуэли — у обоих в темной избе по два пистолета в руках, — вас наградили орденом Красного Знамени.

— Правда, одновременно с орденом красные приказывают устранить меня и поставить командиром бригады Ворошилова. Узнав об этом от старых друзей — эсеров, я послал миссию в Москву — взорвать в Леонтьевском переулке Ленина. Владимир Ильич туда опоздал. Погибли какие-то случайные люди.

— Сейчас в этом доме находится посольство Украины.

— Ему же хуже. Каждый раз я ругался с красными, когда те присылали к нам своих комиссаров или требовали дополнительных эшелонов с зерном. Партия не простила мне еретического плана — окружить советскую республику по границам анархическими беспартийными районами. Да и набатовцы себя повели не очень, признав, что реальная политическая ситуация в Махновии больше напоминает не анархизм, а военную средневековую демократию, нашу реальность они в конце концов определили как реакционную, а не революционную.

— Окончательно избавиться от популярного партизанского вожака Троцкий приказал только после совместного антиврангелевского похода?

— Вымоченные в гнилом море, практически без поддержки, мы опрокинули главные белогвардейские линии и потеряли больше половины состава. После этого Лев Давидович публично объявил всех нас мелкобуржуазными врагами. Но Первая конная, зараженная анархическим влиянием, отказывается идти против вчерашних союзников. Пошлите латышей, эстонцев, они там ничего не понимают — советует Троцкий. Прибалты на бронепоездах действительно нас сильно потрепали. Бей белых, пока не покраснеют, бей красных, пока не поумнеют, — выдвинули мы новый лозунг и ввязались в отчаянную, заранее, пожалуй, обреченную борьбу. Позже, уже в Париже, я внимательно следил, как сталинские историки присваивают Красной Армии одну за другой все наши военные победы, зла не держу, но считаю, РСФСР много потеряла, не договорившись с нами без пулеметов, послушав Троцкого.

— Еще позже Мао сформулирует партизанский сценарий: сначала деревня выступает против города, потом деревня имеет две власти, одна прилетает на железных крыльях, другая сидит в это время с обрезом в кустах, наконец, деревня идет маршем на город и захватывает сердце страны. По этой формуле вы совершили типичную колумбийскую ошибку, т.е. пытались удержать за собой отдельный, причем гигантский, район и наладить там лучшую жизнь, отказавшись от претензии на захват геополитического центра.

— Ситуация в 21-м году уже была против меня, против похода на Киев.

— Ситуация всегда выступает против великого человека.

— Ни себе, ни жене, ни другим я не позволял считать себя великим. Продразверстку комиссары мудро заменили налогом, перед обескровленной деревней лампочкой Ильича замаячил нэп. Преследуемые со всех сторон, мы могли только огрызаться. Народ, отравленный дымом, оглушенный пальбой, тихо привыкал к новым, большевистским деньгам.

— Вас помнят, как публично взрывавшего тюрьмы, арестовавшего бердянское ЧК. Рассказывают, батька выливал на улицы сотни литров дорогого вина, рисовал от руки, в отместку большевикам, «новые» купюры с саблезубым Лениным, по личному радио приветствовал мятеж в Кронштадте. Короче, самозабвенное шоу — все, что остается загнанному повстанцу, не умеющему сдаться. Что из перечисленных событий правда, а что пропаганда?

— Какая разница? Не важно как было, важно как помнят, как хотят помнить. Шахматы один умелец мне вырезал, в виде двух армий — коммунистов и махновцев, после ранения в голову я не мог уже играть в шахматы, нервов не хватало. Те, кто ценил жизнь выше идеи, послушались Котовского, переходили к красным и неплохо, хоть и нелегко, себя там чувствовали вплоть до 37-го года. Другие просто уходили из революции, степной корсар Лепетченко торговал в 30-х мороженым в Киеве. Самые верные вместе со мной перебрались в Румынию, те, кто не нуждался в цепи, миске и будке, хотели поднять тамошних против бар, потом в Галицию, где меня арестовали вместе с женой и закупорили в польский лагерь. Был громкий процесс, Москва требовала меня выдать. В Париж удалось выбраться не сразу.

— Чем вы занимались в Париже?

— Скромный — моя каторжная кличка, теперь ко мне обращались только так, потому что я себя чувствовал, как на каторге. Вместе с другими товарищами трудился в анархо-синдикалистском журнале, работал маляром, плел лапти на продажу, вырезал из дуба чертей, придавая им черты старых недругов как с красного, так и с белого берега. Восемь пулевых ран. Шесть колюще-режущих. Истерические припадки и отсутствие денег на фрейдиста.

— Ваша смерть обошлась без некрологов как в советской, так и в эмигрантской прессе, не считая малочитаемых анархистских листков.

— Однако мы были. И мы будем еще. Помню одного морфиниста в нашем штабе, он говорил: «революция — это наркотик на всю жизнь» — и очень верил в переселение душ.

— Была ли в СССР частная собственность?

— Мне кажется, да, была.

— Это неправильный ответ.

— Я знаю, но мне все равно кажется, да, была, хотя и не могу этого доказать. Частная собственность — это когда возможна кража.

Доктор Маркузе

Он все реже покидал дом, а точнее — кинозал. И все чащее смотрел пленку, подаренную одним спецом из Пентагона (антисемит, гей, специалист по ELF-излучению). Черепахи безымянного острова, ослепленные новым невыносимым светилом, зажженным американскими ВВС, вытянув старушечьи шеи, ползут прочь от родного моря навстречу пустыни. Ученик Хайдеггера, нарушивший большинство его заповедей, приятель Адорно, отказавшийся принять на веру его динамический анализ, почетный профессор хулиганской философии, лелеял внутри полусумасшедшую догадку, ждал, что черепахи однажды вернутся в воду, нарушая мораль фильма. Кадры повторялись. Тень плавилась и вспыхивала, растаяв, гордый праздничный шар загорался посреди и без того ясного дня, пальмовые листья занимались белым пламенем, и обреченные рептилии теряли ориентировку, родовые предпочтения, личное зрение, воспоминания.

Осознав себя в ловушке, именуемой обществом, пациент повторяет историю общества, череду тщетных попыток разобраться, т.е. справиться с собой. От развивающей внутреннее зрение игры к репрессирующему Эрос «неизбежному» труду. От сексуальной свободы к социальной безопасности. От инициативы к участию. От инаковости к тождеству. От героической анархии к корпоративному контролю, предсказать который не сможет только ленивый. Цепь шагов разной длины. Каждый шаг — повтор исторического факта с надеждой в основании и разочарованием в результате. Откуда же берется возобновляющаяся надежда? Жизнь, подобно металлу, помнит прежнее, неискаженное свое состояние и всегда стремится назад, к освобождающему рождению, к протооргазму, олицетворяющему бессмертие.

Доктор решал вопрос: не стремятся ли его пациенты превратиться из приемлющих смерть в несущих ее? Не является ли такое желание основой прочих желаний? Попытки ответа увели его далеко от медицинской специфики.

Смерть — жало греха, а грех есть закон, принятый пациентами. Изобретатели греха безгрешны. Задача пациента — стать доктором. Смысл закона обнаруживается только за его пределами, назначение мира — за пределами мира, причина общества очевидна только тому, кто отказался от общества, испробовав его патологическую судьбу. Поиск обоснования явления в нем самом («человек как цель, а не как средство») и делает пациента пациентом, приводит в экзистенциальный тупик, обучает мозговой вялости и речевой тавтологии, провоцирует модную болезнь, называемую в прессе «постмодернизм», и в конце концов готовит пациента принять фирменное ярмо, т.е. принять смерть. Смерть как торговый знак, поставленный корпорацией на тело и сознание человека. Знак изделия, сходящего с конвейера поколений. Изделие имеет срок применения, раб имеет примерный срок жизни. Изделие заменяется новым, более экономичным и удобным для эксплуатации. Раб заменяется «молодым специалистом». Рождаемость контролируется. Несогласие означает восстание. Инстинкт бунта наследуется коллективным бессознательным вместе с инстинктом подчинения. Каждый может выбрать себе основной инстинкт. Инстинкт бунта адресован к сверхсознательному. Инстинкт подчинения — к подсознательному. Кастрированное большинство, плавающее в искусственном чреве государства, не считает, что оно что-то выбрало, потому что не чувствует альтернативы своему искусственному чреву. Социальная кастрация — последствие личной родовой травмы — делает человека из большинства так и не рожденным до конца эмбрионом, рабом, который смертен, потому что никогда и не жил, не знал себя «выношенным», т.е. готовым к самостоятельному поступку.

Кто такой человек из большинства? Тот, кто, просматривая диаграмму социологического опроса, всегда находит свой столбик, тот, кто переживает, если этот столбик недостаточно высок.

Доктор предлагал своим пациентам занять его кресло. Ему казалось, другого средства излечения нет. Сначала в добровольных резервациях — без реклам, полиции, телевидения, денежных отношений, без советского марксизма и здоровой американской мечты. Превращение кампусов в свободные от капитализма общины вместо получения «необходимого» образования. Прямое действие вместо выборов. Сознательная маргинализация держателей интеллекта как бойкот культурной иерархии. Социальная взаимопомощь вместо конкуренции. Творческое соревнование вместо солидарности с бездарным стандартом «прекрасного». Получение нового зажигательного коктейля из студентов, эмигрантов, богемы, бандитов и экстремистов. Противостояние молодых сил Эроса ордам Танатоса, защищенного машиной и ее живыми слугами. Машина, выпускающая смерть и задающая ритм работы и отдыха для рабов, должна быть сброшена в пропасть.

Движение за освобождение речи в Беркли поставило себя вне закона, предложив внести в новый американский язык небывалые символы из четырех и пяти знаков. За два дня до штурма кампуса крамольники, занятые начинением гранат разноцветной краской, встречали у себя автора одной из самых очаровательных утопий века. Вы хотите избежать предначертанного? — спрашивал их доктор, — есть только один способ: станьте предначертывающим. Вы хотите стать предначертывающим? Есть только один способ: убейте его, чтобы вам не пришлось потом, как Эдипу, выкалывать себе глаза от ужаса перед прошедшей жизнью. Убейте предначертывающего вам. Если ваше тело хочет ожить, ваша машина должна умереть.

Выслушав «Эссе об Эдипе и революции», они преподнесли доктору парусиновые крылья, скрепленные маленьким пластиковым человечком. Прежде чем отпустить его в американское небо с 38-го этажа, Маркузе нарисовал на каждом крыле ту руну, которой Вильгельм Райх обозначал Его Величество Оргон Освобождающий.

После штурма в Беркли доктора вызвали на допрос. ФБР интересовало, почему в момент штурма забаррикадировавшиеся в главном здании студенты включили на полную мощность шумы, издаваемые китами под водой. Можно ли это считать «всего лишь выходкой»? Не имеем ли мы дело с психологическим оружием, примененным студентами против военных? Не могло ли это оружие тайно экспортироваться из Москвы? Тогда-то пентагоновец, самый недоверчивый из допрашивавших, и подарил доктору пленку с ядерным взрывом и контуженными черепахами.

Он смотрел короткий фильм все чаще. Не ходил к телефону. От гонораров и поздравлений отказывался. В последнюю свою неделю отрывался от экрана только для еды, сна, естественной нужды. Впрочем, и эти необходимости все серьезнее его раздражали, казались навязчивой зависимостью. «Политика манипуляций поведением не заканчивается на площади, в офисе или в цехе, настоящий конфликт простирается дальше, на твой сон и в твою постель», — говорил доктор за двадцать лет до своей смерти. Обнимая другого, вы стремитесь преодолеть отчуждение, но вас пытается разлучить третий. Этот третий, нежданный гость, чужой, бывает очень разным, от сексуального конкурента до генерала, следящего за призывом. Так получается, этот третий, которого вы не хотите, всегда выгоден машине, которая ждет вас, он — вечный агент корпоративной воли кастрированного большинства. Вы размыкаете объятие, чтобы идти на войну, на работу, искать нового, производить и потреблять мертвое. Вы отпускаете жизнь, чтобы уступить себя смерти. Вы кастрированы.

Возможный уровень технологий позволяет довольно легко справиться с большинством проблем, преподносимых обществу как «проклятые», «неразрешимые», «онтологические». Они действительно онтологичны, но только в том смысле, что без них капитализм утратит оправдание и основу. Корпорации применяют технологии строго определенным образом, так, чтобы постоянно поддерживалась необходимость для осуществления централизованной власти, уровень напряжения, позволяющий контролировать общество.

Зрение серьезно страдало от непрерывных просмотров, доктор поперек строчек записывал наблюдения в дневник.

Инстинкт, породивший производство, будет похоронен под тяжестью результатов этого производства. Ни одна репрессия не достигает цели и, оттягивая заключительную дуэль человека с историей, лишь усугубляет кошмар финала, предчувствование которого откладывается, как ил, в массовом подсознательном каст­рированного большинства. Большинство не может избавиться от обреченности, предчувствует апокалипсис, но, пока он не наступил, делает неизбежный «конец света» главным источником сегодняшней власти, приемом массовой кастрации. Машина власти навязывает себя как машина, отодвигающая конец мира.

Супермаркет воздвигнут на фундаменте из чего-то, медленно, необратимо превращающегося в динамит. В супермаркете можно приобрести все. Остается ждать, пока какой-нибудь вздорный ребенок или люмпен без будущего, какой-нибудь Бивис или Бат-Хэд, украдет детонатор с полки. За ним следит парализованная страхом охрана. Он виден ей на экранах, в уголках которых буквы: СNN, ВВС, ОРТ, НТВ, И Т.Д. Его можно было бы задержать на выходе, но он не собирается выходить, используя краденый детонатор прямо здесь, ввинчивая его в пол супермаркета. Грозовой разряд знания поражает почву. Земля и небо встречаются в революционном соитии. Бунт становится делом элементарной гигиены для каждого.

Деколонизация — дело всех. Колониальное состояние больше не определяется способом и уровнем доходов или образования. В условиях планетарного капитализма определяющим признаком колониальности становится уровень вашей зависимости, степень отношения к вам, как к ребенку, к пациенту, к дрессированному тарзану, освоившему роль. Осознание этой зависимости направляет ваше прямое, освобождающее действие. Чувствование этой зависимости становится волей к действию, силой для радикального, несанкционированного окружающими поступка. Инфантилизм, на котором спекулирует капиталист-колонизатор, выжигается изнутри человека его ежедневным революционным деланием. Родовая травма преодолевается борьбой с диктатом «обстоятельств», инспирированных корпорациями и их агентами. ­Колония — общий диагноз для всех пациентов. Колония — способ угнетения, делающий пациента одномерным, плоским, проходящим сквозь прутья штрих-кода, влезающим в щель банкомата или в дисковод социального футуролога. Колонизация — повсеместное положение людей, синоним социальной кастрации. Но социальная кастрация, в отличие от физической, обратима. Переворачивая все стандарты и правила глобального транснационального капитализма, повсеместного колонизатора, мы получаем глобальный транснациональный анархизм, повсеместного партизана. Например, переворачивая культ реальной экономики, т.е. сферы, обучающей брать у других, чтобы пользоваться самому, мы обнаружим обратные приоритеты реального творчества, т.е. деятельности, обучающей давать другим, чтобы избавить себя от лишнего. И так в любом вопросе, главное при таком анализе — научиться отличать реальные приоритеты глобального капитализма от мнимых, декларируемых, никем не исполняемых гуманистиче­ских обрядов, позаимствованных у предыдущей, уже не существующей культуры просвещения.

Первый ангел вострубит, когда прибавочной стоимости не хватит, чтобы оплатить непроизводительный труд. Доктор соглашался на кровь, понимая, что имеет дело с менструальной кровью революционных ситуаций истории. Система с помощью рынка потребностей тщетно пытается обеспечить занятость без реальной работы. Доктор соглашался на ужас, ведь этот ужас необходим, чтобы испугать бескрайнюю плоть истории, заставить ее пережить первичную родовую травму и тем избавиться от ярма смерти.

Завтрашний ад пока сосредоточен в отдельных аквариумах-гетто, полигонах третьих стран — Курдистане, Сомали, Сербии, Боснии, Чьяпасе, а также в част­ных обиталищах тех, кому «не повезло». Завтра «не повезет» всем, кто связывал свои надежды с социализированным (кастрированным) большинством, всем, кто планировал что-то, кроме крушения системы. Инфернальные фрагменты «социального ада», трудно поддающиеся коммерческой ретуши, сообщают нам о системе больше, нежели остальные павильоны цивилизации. Демократия скрывает от клиента цену предлагаемых выгод и удобств. Это лекарство, побочный эффект которого гораздо сильнее основного, это — смерть. Военно-промышленная индустрия смерти требует заказа, диктатура закона требует жертв, временные промежутки между конфликтами делаются все незаметней, а число беспокойных зон растет.

Рациональная машина добывает иррациональное из нас, как нить из гусениц-шелкопрядов, и тем самым технология, а не человек, вступила на путь самообожения. Машина — испытующая инстанция. «Бог из машины» больше не драматургический термин, но нечто гораздо более хищное и конкретное. Если вы собираетесь занять место в иерархии глобального капитализма, то обязательно встречаете на дороге электронного сфинкса, который тестирует вас, спрашивает, проверяет. С ним не получится договориться, объяснить, ответить метафорически. Сфинксу не нужна ваша уникальность, он выясняет вашу пригодность, скорость вашей приспосабливаемости. Он конкретен и безжалостен, как и тот, кто послал его, — глобальный капитализм. Машина спрашивает, предварительно заштопав вам рот. Не дождавшись членораздельности, машина отвечает за вас сама. Если вас взяли на службу, это самый опасный вариант из возможных.

Доктор очень рассчитывал на «полуцивилизованные» или «недодемократические» народы, на всех, кто сохранил свою «barbororum libertas», кто одержим инстинктивной ненавистью к долларовой отраве, кто не сдал еще своих мифов, будь то индейский «хранитель», исламский «боевик», приднестровский «партизан», камбоджийский «кхмер», берлинский «автоном». Новый, имеющий право жить в новом веке герой рождается в «отстающих» регионах планеты или внутри агрессивной контркультуры центровых мегаполисов. Духовным кастратам, лакеям мондиализма, агентам смерти, выдавшей себя за свободу (свободные нации не ставят свободе статуй), удается пока успокоить всех — водометами и спецназом, напалмом и «думающими» ракетами, собачьими консервами и МТV. Сквоттеров и зеленых, начинавших с опасных идей доктора, превратили в дешевый бродячий цирк для не пробившихся на настоящую сцену.

Но пока продолжается шоу, продолжается сопротивление. Тело не уживается с машиной хотя бы потому, что оно — обиталище души, т.е. единственного, нерасчленимого на цифровые коды.

«Не знаю, будет ли мой пессимистичный диагноз столь же очевидным и безысходным, когда вы прочитаете этот текст», — писал доктор поперек строк в дневнике, обращаясь к нам. Современные люди и на Луне (Маркузе видел по телевизору) остались рабами транслирующей сигнал машины и продолжали возиться вокруг государственного флага.

Дата восстания скрывается провидением, проверяющим нашу верность, дата скрывается, чтобы мы сами ее назначили.

Доктор дождался. Черепахи вернулись. Фильм перестал быть фильмом, но доктор не смог поделиться ни с кем победой. В душной тьме смотрового зала он на ощупь искал выхода, и вот уже которую вечность у него не получалось. Пациенты похоронили врача в штарнбергской земле. 29.07.79 — вряд ли доктор, всегда сомневавшийся в линейности человеческого времени и предрекавший большое банкротство не одним только банкам, но и календарям, всерьез отнесся бы к таким цифрам.

В его кабинете осталась раскрытой недочитанная книга Маргарет Мид «Любовь и стимул поведения простых народов». Книга о людях, живущих без греха частной собственности, о тех, кто знает — у всего, живого и мертвого, есть только один собственник, и он делает мертвое живым, а живое — мертвым по желанию. Остальные — арендаторы, отвечающие перед единственным собственником. «Главные черты горных аракшей — активная взаимопомощь, отсутствие конфликта поколений, отсутствие даже намека на ревность или зависть, отсутствие страха смерти».

Музыка счастливых тел против музыки резиновых пуль. Это позавчерашний конфликт. Он отложен, он может вернуться, но не сейчас, а только в том случае, если мы получим от корпорации через несколько десятилетий новое тело, обретем медицинское бессмертие.

В американском политическом самиздате всерьез обсуждалась версия, будто доктора угробили ELF-волны, не различимые органами обычных чувств, но записанные на пленку вместе с фильмом. Можно ли перевести ELF на пленку?

Докор полагал, что так называемые революции есть прежде всего последствия перевода одной понятийной иерархии в другую. Например, перевод всегда известных теологам символов на язык экономики и, наоборот, экономических сложностей на язык религиозной жизни, приводит к революции. Перевод художественных законов в политические и обратная конверсия вызывают в обществе позитивный взрыв и т.д. Удачный живой перевод редок и всегда травматичен для мертвой современности.

Прудон

Мое имя Жозеф Прудон. Я пытался отнять у капитала его солдат. Несколько раз в жизни. Они могли бы не сбиваться в партии, потому что у них пока нет никаких интересов, кроме тех, что стоят на них, как клейма невольничьего рынка. Они могли бы не продаваться, не голосовать, не слушать тех, кто хочет разделить с ними первородный грех. Грех отчуждения. Им не понадобился бы вождь — достаточно коллективной, передаваемой из уст в уста проповеди неповиновения. Проповедь объединила бы созвездие малых групп, договорившихся внутри себя о намерениях. Без регистраций, официальных изданий, членства, церемониала вступления и других атрибутов рабства, подальше от журналистов. Тысячи людей с развязанными руками. Тысячи не согласных жить и умирать ради денег. Тысячи, отказавшиеся от собственности, воспринимающие все, что оказалось в их руках, как собственность революции. Понявшие себя как собственность восстания.

Представители Справедливости, имеющие в результате ни в коем случае не больше, а порой даже и меньше, чем остальные. «Досрочно освобожденные» — Ticket of Leave — первыми отказавшиеся.

Они поднимают вверх, над головой, свое нехитрое оружие. Они хотят, чтобы небо благословило их оружие. Оружие, которое больше не продается. Оружие, которое казнит их, если они перестанут принадлежать восстанию.

Отказаться от идеи собственности так же невозможно, но так же необходимо, как отречься от своей тени. Тень напоминает о грехе. Первая собственность, доставшаяся смертному, — откусанный плод в нарушившей божье слово руке Адама.

Уже первое поколение их детей, наученное наставниками-ветеранами в фалангстерах, умело бы мыслить нуждами коллектива и действовать от его имени, ибо только коллектив был бы для них семьей. Семьей, наделенной волей, правом и сознанием прежде, чем любой из них. Семьей, над которой есть благословение, недоступное ни одному из них по отдельности. Вы скажете, такое невозможно, вы такого не видели? Но можете ли вы видеть живопись, созданную детьми, ничего не знающими о тени?

Приписываемая мне критика эксплуатации, основанной на частной собственности на средства производства, исходит не из наличия, но из недостаточности такой эксплуатации. В античном патриотизме афин­ского типа, который я исповедую, общество, а не собственник присваивает основной продукт и жизнь самого производителя, а не прибавочный продукт и некоторое время производителя.

Сошедшись с Марксом на том, что всякий собственник есть либо вор, либо наследник вора, мы спорили, что вперед исчезает — капитал после отказа людей красть или кража после отказа от капитала? Его ответ вел к международным интригам «Товарищества Рабочих», озабоченного целью экспроприировать экспроприаторов. Мой — к тактике мютюэлизма, от французского «мютюэль» — взаимность. Некоторых деятелей этого направления, таких, как Тэккер и другие американские синдикалисты из «Рабочей Взаимопомощи», власть могла остановить, только физически уничтожив или продырявив им колени, чтобы они никогда уже не встали во весь свой устрашающий рост. Для меня такое «признание» властью — лучший комплимент.

Утопия дана нам не как историческая перспектива, но и не как навсегда канувший золотой век. Утопия — параллельная, альтернативная действительность; чтобы оказаться в этой параллельной действительности, необходимо личное, бескорыстное революционное усилие. Мор располагает Утопию не в прошлом, но и не в будущем, а в труднодосягаемом пространстве, куда ведет только подвиг. Пророки всегда говорят о другом, о том, что рядом, но не так-то легко укусить (оно само кусается), в отличие от предсказателей, угадывающих здешнее, наше. Правда анархистов, требующих «здесь и сейчас», восходит не к предсказаниям о будущем, но к пророчествам об Ином, их «здесь и сейчас» следует понимать не как просьбу, но как свидетельство.

Я существую там, в качественно лучшей действительности Утопии, но я существую и здесь, в качественно худшей капиталистической реальности. Здесь веду свою личную войну, войну за идеал, но я веду здесь эту войну только потому, что я существую там, и догадываюсь об этом только благодаря тому, что я веду здесь личное сражение за идеал. «Я» либо присутствует в двух этих взаимообусловленных состояниях, либо его нет вовсе. «Я» — это нечто, существующее только в двух, но никогда — в одном, положении. Эти два местонахождения «Я» параллельны, меж ними нет иерархии. Такое учение и называется «мютюэлизмом».

Те, кто не удосужился расшифровать свою природу, остаются всего-навсего условно живыми инструментами чужой борьбы, эриниями и хором в спектакле чужого освобождения.

Когда «Я» умирает, то умирают двое, еще точнее, они меняются местами, и все начинается опять. Для здешнего «Я» это можно назвать возвращением в Эдем. Для тамошнего — падением в Ад. Так я объяснял смысл обещания рая и геенны в своей ненаписанной работе «Взаимность и Смерть». На вопрос о загробной жизни нельзя ответить «да» или «нет». Смерть — это акт обмена мест между двумя лицами «Я», поэтому смерть противоположна одиночеству, смерть — рукопожатие двоих, прямая, пересекающая и соединяющая параллели под прямым углом, знак . Свобода (торговли, искусств и прочая) признает в момент революции первенство Справедливости и ее представителей. До революции Справедливость и ее люди стоят поперек горла Свободы, потому что эта Свобода несправедлива, недоступна всем.

Народ есть политическое тело коллективной личности, находящейся здесь. Парламентаризм, поддерживаемый групповым эгоизмом, враждебен народу и предает революцию, т.е. попытку оказаться там. Народ действует, думает и желает как один большой человек, если это трудящийся народ, в организме которого истреблены патологические бациллы буржуазности, сонная малярия метафизического бесчувствия, ведущая нацию к самоубийству и растворению в общем море «мировых эксплуатируемых». Роспуск парламента всегда оправдан как сигнал к ритуальному политиче­скому насилию. Как шанс Справедливости.

Принцип удовольствия выборов голосует против принципа их реальности. Выборы превращают предпочтение (удовольствие) в причастность (реальность), причем предпочтение «х» в причастность к «y», где «х» и «у» больше не имеют никакого общего качества. Выборы реализуют только одно право — право расстаться с самим собой. Избирательная пропаганда работает по принципу «мы — это вы», что означает для проголосовавших «вы больше не вы».

«Безответственность, солипсизм, нарциссизм, анархизм» — ругали меня представители всех партий. Они не хотели признать главным ресурсом социальной машины отчуждение, а процедуру выборов — самой очевидной формой обнаружения этого отчуждения. Они не захотели заметить на себе кандалов конституционного благочестия, им сладка тяжесть цепей, и они продолжают бренчать веригами, радуя слух следующих поколений.

Принцип выборов обращается к институту интеллектуальной собственности, а интеллектуальная собственность это прежде всего претензия распоряжаться чужим сознанием. Обладание программой, эксклюзивным рецептом, решением социального вопроса, отличающим кандидата от его конкурентов, подтверждает право избранного организовывать жизнь как голосовавших, так и неголосовавших по универсальному, известному только ему рецепту.

Узурпаторы интеллектуального капитала. У них нет красных пиджаков и золотых цепей на руках, как у их классовых братьев из анекдотов, разве что позолоченная оправа дорогих очков на носу. Они движутся плавно, почти безмятежно, в утробах своих четырехколесных блестящих гробов с затемненными стеклами. Чудовища в человеческом облике, благоухая, потея, чувствуя странную, садистскую жалость к самим себе, они делают знак шоферу, чтобы он поворачивал (если это Москва) на Охотный ряд, к парламенту, где можно снять проститутку. Они охотятся на людей. Они жалеют, что шофер пока еще не электронный, а живой. По их лицам скользят тени и свет реклам большого обреченного города. Восковые муляжи в шикарных машинах, господа чужих мозгов, купившие этот товар не так уж дорого, продавцы и менялы ноу-хау и модных технологий, достойные того, чтобы сгореть в гудящей от гнева раскаленной печи истории. Рано или поздно ваше авто вас доставит туда и тогда, впервые ваши рабы окажутся счастливее вас.

Восстание есть нечто по характеру обратное, а отнюдь не компенсирующее выборную процедуру. Принцип удовольствия в любом восстании ущемляется во имя вторжения в социальную жизнь реальности. Появление новых хозяев, предъявляющих авторские права на революцию, — главная угроза для побеждающего восстания. С опасностью бюрократизации победы может справиться только община — это самодержавное существо. Но не община, бессознательно перенесенная в город вместе с деревенским невежеством, аграрный рудимент, больше подходящий для создания мафии. Победу восстания обеспечивает новая община, признанная всеми ее членами как необходимость, объединившая людей, ранее не связанных друг с другом, людей с разным классовым и культурным прошлым, объединившая их усилием, совершенным каждым для того, чтобы прийти в общину, объединившая их желанием шага из протеста в сопротивление.

Гладиатором звал меня Герцен, но это имя требует уточнения. Гладиатор — древний актер, а театр — воспитатель проституции, я занял эту мысль у Цицерона. Проституцией является, например, церковь, но не вера. Проституции заранее известна игра, но не сама роль. Гладиатор рано или поздно гибнет и тогда перестает быть актером, совпадает с ролью. Любое восстание первыми выигрывают погибшие, причем с обеих сторон, поэтому церковь посвящена жизни, а вера — смерти.

Я собирал свою биографию как прокламацию, убеждавшую в достоинстве избранной цели прежде всего меня, а потом уже — остальных. Я служил наборщиком, позже — корректором, наконец, редактором собственной судьбы, которую я истолковывал как запечатленный народный голос, требующий грамотной правки. На суде я мог бы рассказать по-гречески, по-еврейски или на латыни, но я предпочитал не отвечать на их вопросы обвинения-защиты. Меня обвиняли те, кого я жалел, и защищали те, кого я ненавидел, это легко читается из моих книг, главными из которых были: «Система экономических противоречий и философия нищеты», «Общая идея революции в ХIХ веке», «Справедливость церкви и справедливость революции», «О политических перспективах производящих классов». Извиняюсь за долгий список. В результате я сидел на цепи в каменной комнате, как дрессированный зверь, и заработал несколько заочных смертных казней в странах, считавших себя «ведущими». Впрочем, больше мне досаждал полученный в тюрьме ревматизм.

Вместе с моим другом Пьером Леру мы начали «Народный банк», пытаясь ввести де-факто альтернативную государственной рабочую валюту. Погром и запрет этого предприятия заставили меня понять, что решения провидения нельзя оспаривать, а против бога нельзя рассуждать. Капитал не может быть средством отмены капитала.

Как завещал таким, как я, Платон, принципы — душа истории. Всякая вещь, а тем более ее отсутствие, имеет внутри свой, нераскрытый до поры закон. Например, деньги в ситуации банкократии несут в себе принцип относительности всякого качества, тогда как прежде, в героические времена, принято было верить, что деньги как раз качество и подтверждают. Тогда жрецы оставляли на них свои клейма.

Ради принципов рушатся и рождаются цивилизации. Ничто не происходит, не выражая какой-либо идеи.

Сегодня собаки города В загрызли на улице человека. Возможно, у него тоже жила когда-то псина, но он ее прогнал, как и многие в этом городе, после того как перестали платить за труд и домашний запас еды кончился. Изгнанные собаки собирались на свалках в группы и вечером (город не освещался, экономили свет) выходили на улицы, чтобы отобрать у прохожего сумку. Сегодня они перешли черту, убив одного из своих бывших хозяев. Милиция обещала начать повсеместный отстрел. Удивлялся ли погибший? Думал ли он: пес меня ест! Или просто панически силился вырваться из кольца одичавших четвероногих друзей? Понимает ли он теперь идею, которую выражали голодные собаки?

Жителям В, похоже, не остается ничего, кроме как последовать примеру своих животных, т.е. разделиться на группы, стать внимательнее и смелее и, несмотря на отстрел, напасть на тех, «к кому судьба не была так строга». Лишивший собак мяса сам становится мясом для собак.

Политика детерминирована экономикой, но экономика, в свою очередь, продиктована из сферы идей, выраженных в религиозной практике. Бог создал крестьян, ремесленников, солдат, священников, сделав их в чем-то похожими на него, но ростовщиков, видимо, создал Сатана, недаром самая знаменитая коммерческая операция в истории — это случай с иудиным серебром. Начав с требования ограничить власть финансовых монополий, вы неизбежно приближаетесь к отрицанию ростовщичества и вслед за этим — к отмене всякой частной собственности.

Высшая на лестнице идей — Справедливость. Евангелие рассказывает, как Бог сам стал слугой Справедливости. Народ, обрекающий себя на рабское состояние, достоин подобной доли до тех пор, пока не выберет активное сопротивление, т.е. пока не докажет, что рабский путь для него отнюдь не единственный. Любые институции существуют постольку, поскольку хотя бы отчасти соответствуют идеалу, растворенному в народе. Когда такое соответствие окончательно исчезает, люди восстанавливают его силой, происходит восстание. Общественный договор перестает быть хоть сколько-нибудь справедливым, потому что перестает быть осознанным, соглашение воспроизводится в вещах, в лексике, в модных сюжетах, но не в виде прямых высказываний.

Социальное развитие, т.е. бесконечное уточнение договора между живыми, не совпадает с технологическим прогрессом, совершенствующим вещи и прежде всего — вещи убивающие. Поэтому страны, называющиеся «передовыми», не стоит считать наиболее социально развитыми, они убивают больше всех, предпочитая делать это чужими руками и на чужой территории. Общество, организованное по принципу машины, мультимедийного блока, создает скорее нехватку, нежели изобилие. Прежде всего нехватку естественных традиционных отношений, продиктованных растворенным в нас идеалом.

Я не поддерживал «северян» в американской гражданской войне. Времена, когда войны очищали людей, миновали, и неизвестно, вернутся ли. Однако меня не расстроило и поражение юга. Важна война, а не победа, присяга, а не награда. Северяне-добровольцы были не способны выучить присяги, чтобы погибнуть с ней на устах, они знали только лозунги. Их результат — современная Америка, загон для бешеных собак капитализма и кладбище для его священных коров, вскормленных молотыми костями своих рогатокопытных предков.

Если вы все еще живы и за окнами вашей машины бежит обычная двадцатичетырехчасовая хроника, значит, есть нечто, чего вы еще не узнали, есть нечто, чего вы до сих пор не успели. Я успел все.

Признать поражение и предать идеал — это не одно и то же.

Штирнер

Меня зовут Иоганн Каспар Шмидт, и я считаю, все дело в постановке головы, в правильном натяжении позвоночника. Я знал людей, добившихся любых желаемых результатов благодаря правильности позвоночника, не скрою, правда, то же положение постепенно парализовывало в них любые инстинкты, но пока инстинкты еще были, люди, правильно несущие голову, проходили сквозь жизнь, как нож сквозь масло.

Эта практика помогает убить свои инстинкты, впервые выяснить свои желания, и первым гильотинируется король инстинктов, сама жажда жизни. Эта практика — ощущение в позвоночнике крепчайшей нитки, тянущей вас все время вверх — может вылечить вас от одержимости, говоря по-другому, может сделать вас Единственным, если вы не испугаетесь по дороге и не совершите поклон.

Возможно, я известен вам как Макс Штирнер, человек, которого укусила экзотическая муха, автор двух книг, признанных саксонскими ведомостями как плоды разлагающегося ума, однако среди моих читателей немало тех, кто добился исторически засвидетельствованного успеха на предложенном мной пути, но все они прочли мои советы уже после моей смерти, вероятно, это было сделано, чтобы при встрече нам не кланяться и не кивать друг другу.

Двигатель поведения одержимых — конкуренция, но конкуренция персон невозможна, они не заняты на производстве рабства, возможна только конкуренция их капиталов, поэтому одержимые не являются персонами, их судьба — оставаться антропоморфными сгустками общественной болезни. Их механика — вечный мимесис, подражание, ибо они, люди инстинкта, слуги своих финансовых, интеллектуальных, физических или других накоплений, не находят в себе никаких причин для действий, кроме желания жить, соперничать и подражать тем, кто делал это до них.

Институт рыночной конкуренции существ, представленный тысячами называемых по-разному филиалов, выдает кредит доверия в случае удачного подражания лучшим представителям или волчьи билеты неполноценности в случае ошибки. Это называется социальной самоидентификацией. С точки зрения института конкуренции она безошибочна, с точки зрения одержимого,самоидентификация полностью произвольна, происходит за пределами личного сознания, а после имплантируется в него. Называться «майским жуком», «японским императором» или «посланником святого духа» — зависит только от того, насколько это имя санкционировано институтом конкуренции. Здравый смысл клерка и маниакальный бред изолированного от людей пациента в обществе одержимых не могут иметь видовой разницы. Душевнобольной — это просто-напросто тот, кто размагнитился и перестал поворачивать в нужном инженеру направлении, однако это не значит, что он прозрел и перестал поворачиваться вовсе, обнаружил в позвоночнике нитку.

Одержимость начинается с раздвоения индивида, в каждом рынок провоцирует противостояние одних аспектов своей уникальности другим (важное—второстепенное, достойное—постыдное) и гротескное утрирование обеих половинок. Вы больше не вы. Это происходит очень рано. Чем раньше — тем проще. Вы поделены отныне на двух соперников. Вы — обезьяна и полицейский, вечно соперничающие друг с другом, как в мультсериале. Теперь у вас внутри началась конкуренция, и вы сами готовы к участию в конкуренции таких же, как вы, расколотых надвое единиц. Вы не можете быть персоной, пока сами над собой не произведете акт социального экзорцизма, не соедините половинки. Вам будут мешать. Государство, начинающееся со своей модели — семьи, собственность, использующая людей как охранников и посредников, требуют, чтобы шоу продолжалось и обезьяна с полицейским вновь и вновь выходили на ринг. Транслируемые на вас бесспорные представления о должном, возможном, нежелательном и обязательном, гипнотизируют поддающееся большинство и минимализируют протест подозревающих и подозреваемых одиночек, превращая их в «демонов» для массового сознания.

Одиночки, выпрямляющие свой позвоночник назло всем, сначала повышают градус внимательности по отношению к социальной механике, воспроизводящей одержимость, потом самоутверждение, восстановление уникальности, превращение в Единственного все более захватывают, делают жизнь экспедицией, присвоением, экспансией, где шагают по могильным плитам вчерашних инстинктов и вдыхают аромат новых желаний, расцветающих на этом кладбище, не известных никому, кроме вас.

Жизнь это чудо. Чудо абсурдно, в нем нет морали. Человек может обнаружить за своей спиной ветер. Этот ветер противоположен жизни, абсурду, чуду. Обнаруживший ветер, избран. Ветер оправдывает человека, становясь его моралью.

Так делают шаг вверх, шаг к Единственному. Он появляется в маске, изображающей солнце, с топором в правой руке. Его голова держится абсолютно правильно. Он разговаривает с вами. Он говорит, что он — это вы. От него вы узнаете, что одержимости противостоит бытие, состоящее в проявлении сил, творящих и разрушающих реальность. Что такое реальность? Всего-навсего дорога к Единственному, но дорога, которая сама выбирает или не выбирает вас. Разговоры одержимых о том, чтобы использовать творящие и разрушающие (уточняющие путь) силы себе во благо — химера, спасающая их от встречи с Единственным. В своей трогательной беспомощности фарисеи рынка все чаще станут использовать интеллектуальные силы как чисто материальные, а сугубо материальные, низкие, эмпирические получат статус интеллектуальных, путеводных направлений в лабиринте «выдуманного», зато санкционированного, ролевого существования. Любая восторженность все чаще будет отождествляться с религией, откуда изгнано уникальное и цельное (не социальное по происхождению) «Я», изгнано нанятыми в храме внутренним жандармом и внутренним попом (моралью и совестью одержимых). Мышление больше ничего не может поделать, потому что для одержимых мышление есть эгоистический произвол.

Постепенно, чтобы не предполагать лучшего пути, они сами внушат себе мысль, что они — тупиковый вид, определят себя в одну вольеру с обезьянами. В таком случае Единственный — это «нечто, бывшее человеком». Нечто, не склонное к ностальгии.

Перепутать восстание Единственного с революцией одержимых масс может только экземпляр тупикового вида, добровольно сдавший свои дела природе. Я писал о восстании 1848-го как о давно обещанном возмездии, но об участниках восстания ничего утешительного не скажешь, с удовольствием купились на очередную эволюционистскую прокламацию. Вытрясти из людей грехи, вломившись к ним в дом, нельзя. Грехи — это не блохи, с ними расстаются в последнюю очередь, и отнять их у обреченных и одержимых получается только вместе с телом, все равно что отнять причину жизни. Косточки позвоночника — этажи вавилонской башни, заканчиваются черепом, речью, проклятием — знаменем человека. Единственный — тот, кто поймет видовое проклятие как знак доверия к себе. Тот, кто невозможен в обществе.

Ветхий Завет освобождал рассудок, Завет Новый — освобождал сердце. Когда и то, и другое свободно, человек получает шанс отказаться от этих больше не нужных частей ради целого, бросить вериги. Наступает неучтенный на циферблате час Единственного.

Конец света в смысле границы и конец мира в смысле его решения не тревожат Единственного, преодолевшего пределы вольеры, еще вчера воспринимаемые как собственная суть, «здешнее предназначение». Речь не идет об изоляции. Единственность Единственного это единственность центра по отношению к периферии. Центра, в котором жизнь постигается как исключительное, а не нормативное явление и цепь исключительных ситуаций, касающихся только Единственного и адресованных персонально только ему. Центра, рассылающего неуничтожимых агентов.

Читатель Евангелия, бывает, воображает себя Христом. Но он может обладать всеми паролями бога, сын человеческий выясняет признаки Единственного в себе, одолевая диктат одержимых, именно для этого они и окружают его. Убив экзекутора и счетовода грехов, бог сам творит себя, не имея причин, он — творящее ничто, и встреча с ним — непрерывное откровение, а результат откровения — восстание.

Владелец — другое имя Единственного. Владелец — точный перевод того, что столь долго переводили на все языки как «собственник». Владелец противостоит собственнику, он дает, а не ищет, не подчиняется конкуренции, не охраняет, но берет то, в чем нуждается. Прежде всего он берет самого себя. Собственность условна. Сравните хозяина Интернет-бара, калеку на протезе, обладателя цинковой пломбы и обладателя чудотворной челюсти с этой пломбой, лежащей в витрине. Владелец так же относится к собственнику, как купивший икону относится к носящему нимб. Нимб, очертивший центр, — единственное, чем можно владеть. Владельцу вручена вечная собственность, она — прямое продолжение, свидетельство о самом Владельце, такое же, как память (суммы) и воображение (планы), доставшиеся собственнику. Вечную собственность всегда противопоставляют частной, и это называется справедливостью.

Воля — стремление от частной собственности к вечной, движение к господству. Воля — тень Единственного. Воля нужна, чтобы тронуть знак. Знак это дверь. Если воля позволит вам думать о знаке как о знаке, без всякой ситуативной конкретики, вы поймете, что знак это дверь. Вы увидите себя ребенком, который схватился за ручку этой двери. Вы попытаетесь ее открыть. Открыть знак. Обнаружить его причину. Открывая обычную дверь, вы всегда обнаруживаете за ней комнату, пейзаж или следующую дверь, но на этот раз вы пытаетесь открыть дверь без обмана, вы больше не нуждаетесь в пространственной иллюзии, спасающей рассудок. Вы открываете дверь так, чтобы за ней не было ничего. Изобразить это невозможно. Речь не идет о попытке шага туда, внутрь знака, за дверь. Туда нельзя шагнуть, потому что там ничего нет, а значит, там нельзя оказаться. Такой шаг невозможен, потому что вы больше не нуждаетесь во временной иллюзии (сердце). Вы и воспринимаемая вами во времени действительность составляли пару. Между вами было соглашение, но вот этот брак расторгнут. Знак — это нечто третье, он не есть вы и не есть действительность, знак — гость и там, и здесь. Вы стоите перед дверью, держитесь за ручку и чувствуете восторг пополам с ужасом, пока вам не удастся открыть дверь. А после? — спрашивал меня Маркс. А после вас уже и нету. Вы стали Единственным, уникальность и цельность возвращены, отныне ни восторга, ни ужаса испытывать больше некому. В вашей правой руке окружающие видят топор, а вместо головы у вас они видят солнце.

Сейчас я пишу книгу рецептов из всех сфер человеческой деятельности. Рецепты объединены тем, что в результате любого получается эта же самая книга. Я держу позвоночник как стрелку компаса, как шест, упирающийся в небо и проверяющий вертикальность всего здания.

Я выдвинул ящик стола. Там лежат Библия и пистолет. Такие похожие.

Отказ от идеи спасения есть обязательное условие спасения. Дьявол стучится в клетку моей молитвы, из которой его однажды уже выпустили. Он хочет назад, внутрь, видя, что слова мои — это прутья решетки, а внутри клетки никого не может быть. Он хочет туда. Он разлетается и бьется о слова, но ему не будет ни смерти, ни прощения. Он не попадет в клетку, сколько бы он ни бился, а его стук совпадает с моими словами, получается, он молится вместе со мной, и клетка остается пуста. Кожаные ризы надежно спрятаны в земле и больше не пригодятся. Как только я закончу книгу рецептов, т.е. после очередной своей смерти, на крыльях насекомого-психопомпа я переселюсь в пистолет, или в Библию, или в третье, примиряющее их. Мне достаточно укуса мухи, не обитающей в наших немецких условиях. Эта муха — мой ангел, я слышу музыку ее крыльев, напоминает шелест перелистываемых машинкой купюр. Звонкий оркестровый хор черного ручья смерти. Она всегда является за мной, чтобы нести меня из облика в облик, чтобы лететь через границу.

Меня интересовали в первую очередь не предметы, не понятия, не феномены, но границы между ними. Используя абстрактный пример логики, там, где речь идет об отношениях А, В и С, для меня важнее всего запятые и соединительный союз, важнее выяснить, чем эти А, В и С качественно отличаются друг от друга, есть ли между ними непримиримая разница и куда уводит нас причина этой разницы? Или все сводится к положению в алфавитном ряду природной иерархии? Часто выясняется, что передо мной совершенно другие, неожиданные буквы, которые открываются в результате разоблачения А, В и С. Новые буквы получаются из заново объединившихся между собой частей прежних, надуманных. Не выяснив границу, нельзя преодолеть ее. Моей главной границей, осью симметрии остается мой позвоночник — копье, пущенное в цель.

Проза

Последний интернационал — враг бледнолицых (рекомендуется для школьных постановок)

В середине сцены — бессмертный вождь краснокожих Ленин, окруженный вражескими скальпами в своем гранитном вигваме. Перед ним держит ответ за свои бесчинства сумасшедший индеец Троцкий с единственным пером за ухом. О чем говорят, не слышно. Время от времени, прорываясь сквозь психоделиче­скую музыку революции, долетают обрывки слов «юция», «нентная», «энтная», «вертый», «шпионаж», «проститутка», «жаба». В отчаянии Троцкий воздевает руки к рубиновым пятиконечным звездам неба, где попеременно сменяются два светила — Маркс и Энгельс, означая луну и солнце. Музыка стихает.

— Позвать Пролетариата, — вздохнув, приказывает Ленин.

Тяжелым шагом входит татуированный неприличностями Пролетариат, угрюмый могильщик (регулярно выходит из-под контроля племени и даже отвечает Третьему Интернационалу: «А пошел ты!» — на предложение идти мочить бледнолицых, склонен ненадолго ходить к бледнолицым клянчить, но всегда возвращается несолоно хлебавши), лицо измазано сажей, мотыга и лопата в руках.

— Закопай его, — указывает Ленин на подло отползающего к мексиканской границе Троцкого.

Пролетариат наступает Троцкому на хвост, бьет его по голове мотыгой, выхватывает из-за уха поверженного единственное перо и под завывания погребальной индейской песни (там есть такие слова: «Вы жертвою пали в борьбе роковой») закапывает.

Ленин в неизменной медитативной позе, с длинной трубкой в зубах поглаживает скальп Троцкого.

— Это кто ж его так? — спрашивает, входя с поклоном, Третий Интернационал (последний отпрыск рода вождей).

— Известно кто, Сталин, — сокрушенно отвечает Ленин, — и поделом. Говорил я ему, что ты наша последняя надежда, а он заладил «четвертый, четвертый», совсем подвинулся, вот, пришлось закопать. Но звал я тебя не за этим. Сегодня утром я расслышал явно (прикладывая ухо к волшебной белой раковине) новый «Авроры» выстрел, а значит, пришел день посылать тебя на дело.

— Бледнолицых мочить? — порывается пылкий юноша, — топор войны отроем?

Ленин, попыхивая трубочкой, делает знак рукой, чтобы отпрыск заткнулся, поглаживает по голове сокола, привязанного бисерной ниткой к колышку, и начинает:

— Мы мочим бледнолицых с той поры, когда они явились в наши земли под видом друзей и братьев и скоро начали спаивать незнакомыми напитками и приучать к долларам открытодушных индейцев, издеваться над раковиной и сеять сомнения по поводу веры в Маркса и Энгельса.

На заднем плане проходит череда бледнолицых, изображаемых убогими ватными чучелами, порожденных, с точки зрения индейцев, злым зеленым змием и достойных только того, чтобы их мочить, одеты в красные пиджаки со значками «гербалайф» и американского флага, шуршат долларами, пьют, коротко стрижены, толстые и изнеженные существа.

Ленин, накрыв испуганного сокола раковиной, мудро улыбается и продолжает:

— Первый отпрыск вождей, Первый Интернационал, собирался отрыть топор войны, но совращенные бледными анархисты наши, Михайло и Петро, возомнив себя князьями, погубили его, заманив в медвежью ловушку, и отправились сами искать топор. Второй Интернационал также поддался на их льстивые речи и ввязался в бледнолицее междоусобство, где и позабыл родной язык, отказался от индейского прошлого, был продан в рабство, а после, за непослушание, убит. Анархисты же наши и ныне сеют смуту, Сталин их возьми, грозят разведать место и отрыть топор. Вся надежда на тебя, милый, Четвертому не бывать.

На заднем плане идут двое анархистов, Петро и Михайло, неприлично заросшие даже для индейцев, с кистенем и обрезом, выменянными у бледнолицых на пейот, особое недовольство соплеменников вызывают тем, что пьют подобно белым и, позабыв вождя, подбивают рядовых индейцев выходить в индивидуальном порядке на большую дорогу — мочить бледнолицых. Любимый выкрик: «Айда мочить!». Михайло ведет за собой на поводке шипящую шаровую бомбу. Петро, наступив на собственный, неприличной длины бордовый шарф и делая оскорбительные жесты, кричит Ленину:

— Неужто и сейчас страшишься ты отрыть топор военный?

Но Михайло, гремя бомбой, утаскивает товарища со сцены.

— Дурачье! — истерично кричит Ленин вслед, но скоро берет себя в руки и продолжает, плавно раскачиваясь:

— На том болоте, откуда к вам приходят умерших души, живет великая жаба. Она лишь знает топора секрет. Мудрее нету зверя. Если ты не промахнешься и стрелу направишь прямо в лоб ей, лягве, то выроем топор, погибнет бледных род, а дети их разучатся шуршать долларами и станут ирокезы на макушках, как наши дети, ставить.

— Какая жаба? Давеча видал какую-то с лиловым иро­кезом, сидит, нахохлившись, и желтым глазом смотрит мне прямо в душу.

— Она, она, не зря сегодня утром «Аврора» грохотала, сколько сот раз менялись Энгельс с Марксом на небосклоне, и никто великой жабы не видел, возвращайся на болота, дерзай, мой мальчик.

Топь. Нетленные тени предков. Кричит выпь. Урчит гигантская, описанная Третьим Интернационалом жаба на огромном белом камне.

— Авось не промахнусь, — шепчет за кустом отпрыск, смазывая наконечник ядом. Пускает стрелу и попадает точно между противных желтых глаз. Мир меркнет, дрожит, и вот уже на камне протягивает спасителю руки прекрасная скво. Юноша кидается к ней, но красавица вовремя отстраняет его.

— Запомни, ни один мужчина меня не поцелует до тех пор, пока не одолеем бледнолицых, веди меня к вождю, топор достанем.

— Ну, теперь бледным капут! — едва сдерживает ликование Интернационал.

Из болотной тьмы появляется анархист, безымянный ученик Михайло и Петро, хипповатый, с красной ленточкой на голове, в затрепанном, выклянченном у бледнолицых в «секонд хэнде» джинсовом костюмчике, но еще с бисерными индейскими феньками на руках. От него разит джином. Гадко изображая князя, он расшаркивается и протягивает даме сорванную здесь же бледную поганку.

— Разрешите представиться: пилигрим, правдоискатель, мудрец, удельный князь, жертва репрессий и герой народных былин, в настоящее время занят поисками пресловутого топора.

Возмущенная такой вульгарностью, красавица-скво шагает назад, а отпрыск пытается отогнать анархиста палкой.

— Понял, понял, уже иду, — пошло подмигивая скво, говорит анархист, — целую ручки.

И внезапно целует руку не успевшей ничего понять красавице.

— Ищи меня теперь сам где знаешь, не уберег, — призрачным голосом произносит скво и тает.

— Кому теперь отрыть топор войны? — в отчаянии обращается к краснозвездным небесам Третий Интернационал и убегает в никуда вслед за своей любовью.

Смущенный анархист пожимает плечами, ковыряя в носу:

— Да мы и сами сможем если что, топор ведь не иголка, он найдется…

Откуда-то вкрадчиво доносится «Варшавянка», редко перекрываемая «Революцией» Джона Леннона. Анархист в полной темноте задумчиво жует бледную поганку.

Все обитатели резервации, даже протрезвевшие анархисты, выходят на сцену к гранитному вигваму. В толпе краснокожих можно заметить Че Гевару и Мао, Герберта Маркузе и Эриха Фромма, Кастро и Альенде. Звучит «Венсеремос», нарушаемый «Русским полем эксперимента» Егора Летова, кстати, и сам он здесь. Нет только Троцкого, над могилой которого в левом углу сцены плачет иволга, да Третьего Интернационала, о котором вообще ни слуху ни духу, зато толкается у всех под ногами до странности похожий на Троцкого дефективный мальчик, упрямо называющий себя Четвертым Интернационалом. Наконец, анархисты принимают его в свою компанию, и он больше не кричит. Все глядят на вождя и, покачивая оперением, ждут. Ленин, лукаво улыбаясь, отпускает сокола на волю, прикрепив к его лапке какую-то записку, берет раковину, медленно шевелит пальцами на ногах и прислушивается, глаза его временами загораются неземным светом.

Занавес. Временами доносятся мерзкие вопли убиваемых бледнолицых и героические крики гибнущих краснокожих. Грохочет «Аврора». Идет снег. Зрителям это надоедает, и они расходятся из зала. «Аврора» стреляет непрерывно, как пулемет.

Последняя речь Буратино

Год назад расстреляли Карабаса. Трибунал отлучил от театра и выслал Алису, Дуремару успешно отшибают память о мрачном прошлом в исправительной мастерской и не разрешают ловить пиявок. Базилио взят продавцом билетов, хотя всем известно, что он мухлюет и подготавливает новый путч, склоняя на свою сторону Пьеро, смертельно уставшего от капризов Мальвины, уныло изменяющей ему то с главнокомандующим армией восставших кукол Артемоном, то с Буратино — императором театра.

Солнечным утром деревянный герой проснулся и с брезгливостью посмотрел в зеркало, пластические операции по уменьшению носа, порученные старому Карло, приблизили его императорский облик к общему кукольному стандарту. Облачившись и загримировавшись, нужно выйти на балкон, сказать им сочиненную вместе с Пьеро речь, посвященную открытию нового театрального сезона. Дальше несколько вариантов — трахать Мальвину, давать интервью, придумывать новые праздники для кукольного народа.

Народ уже шумел, сосал леденцы и размахивал портретами императора на площади перед дворцом. Балкон был пуст. Никто никогда не узнает, что случилось с главным героем в те минуты, но когда он вышел к своему народу, то леденцы попадали на мостовую и гул толпы стих. Император был неодет, не считая дурацкого колпачка, давно забытого всеми, на лице его нагло торчал прежний острый нос, а в руке не было текста торжественной речи. Ни у кого не хватило духу, чтобы выкрикнуть приветствие. Буратино поднял руку и сказал следующее:

«Кукольный народ нового театра! К тебе обращается деревянный человечек, брошенный когда-то бульдогами в пруд за бездомность, безденежность и безработность, перехитривший бородатого диктатора и отыскавший ключик от всех дверей. Год назад мы порвали старые холсты, прятавшие от нас главную дверь, мы заставили бульдогов вылизывать наши задницы и сделали ключик гербом империи. Мы жестоко судили врагов и ставили памятники павшим друзьям, много сволочи спит на дне того самого пруда, мы сидим в их роскошных домах и пожираем их богатую пищу. Их слуги стали нашими слугами. Бульдоги рыщут в поисках старорежимных паразитов и жгут неправильных кукол на очистительных кострах. Сегодня мне придется сказать правду. Ключик больше ничего не открывает, потому что мы сменили замки, я оставляю это ненужное сокровище вам на память. Начинается новая пьеса, но не та, которой вы ждали, а та, о которой вы, занятые только прошлым, ничего не хотите знать. Вы забросили мечту о чуде и набиваете карманы валютой с моим профилем, ваши прилежные дети за партами плюются в мои портреты жеваной бумагой. Границы охраняет Артемон. Нам никто не грозит. Страна идиотов давно капитулировала и превратилась в нашу колонию. Даже эпидемии подевались куда-то из наших пределов после победы. Куклы больше ничем не болеют. Цели нет. Вы добились, чего хотели. У каждого есть шанс оказаться в постели с Мальвиной или по крайней мере посмотреть ее последнее шоу.

Я нашел сегодня в кармане старой куртки пять забытых монет. Я ухожу, захватив только их, заступ и дурацкий колпак. Вернусь в страну идиотов на свалку чудес и зарою мои волшебные деньги в мусор. Нужно ждать, пока вырастет золотое дерево, и повторять заклинания, так учили мои заклятые враги и отпетые обманщики — Базилио и Алиса. Прощайте. Никто из вас не сумеет найти мой золотой сад. Мне не жаль оставить ваш убогий всегда один и тот же театр».

Вечером, никем не узнанный, деревянный человечек с заступом в руке покинул столицу через восточные ворота. Пьеро сообщил газетам, что император сошел с ума, находится в исправительной мастерской и власть переходит к временному кукольному комитету, однако народу больше понравился слух, будто Буратино ушел, чтобы вырыть себе могилу.

Вооруженный рай

Сегодня ты впервые увидел золотые наручники на своих запястьях, и, когда прозвучал вопрос: «Кто согласен участвовать в акции?» — ты не задумываясь поднял руку.

Вчетвером на зимнем шоссе. Первый ляжет с гранатами под мостом, чтобы остановить мотоциклистов. У него шансов нет. Остальные, с карабинами, — вдоль движения. У них шансов уйти почти столько же. Черный роскошный катафалк, прячущий ЕГО, показывается из-за поворота, впереди мотоциклы, потом микроавтобус, сзади две BMW. Все происходит стремительнее, чем ты предполагал. Первый поднимается из снега и бросает им нечто, разорвавшееся в полете на тысячи рубиновых брызг. Ужаленный мотоцикл крутится на месте, автобус пытается встать поперек дороги, с его крыши человек в костюме и галстуке стреляет во все стороны из автомата. Но ты целишься не в него. Ты молишься, чтобы все получилось сегодня у снайпера, скрывающегося под мокрыми еловыми лапами, и радуешься холодному блеску браслетов невольника, схвативших твои руки. Драгоценная дрожь работающего оружия гипнотизирует тебя.

Длинное гладкое тело ГЛАВНОЙ МАШИНЫ роет снег, прокладывая новую дорогу, и вдруг разрождается гигантским, достающим до неба огненным знаменем. Жирный дым и железный гром. Метрах в ста на автобусной остановке испуганная баба с бульдожьей мордой зачем-то валится с воем в грязный сугроб, теряя из сумки кетчуп и огурцы. Ты и неизвестно как спасшийся второй стрелок встречаетесь в условленном овраге. Он отирает кровь со щеки и нервно прикуривает от новенького доллара. Дешевый фокус, чтобы показаться себе спокойным. Приближающийся рокот вертолета. Напарник в отчаянии вскидывает карабин, но ты удерживаешь его, перехватив в воздухе ствол, и улыбаешься. Тебе отлично известно, что чувствует сейчас пулеметчик вертолета, поймавший тебя в прицел. В глазах стоящего рядом брата по оружию ты читаешь — он тоже заметил прекрасные оковы на своих мужественных руках.

Ворота открыты. Тебя уже ждут первые три участника операции и еще те, чьи портреты висели у вас на стене, и другие, незнакомые пока бессмертные братья. У всех бессмертных есть оружие. Они ходят в солнечной форме, такой же, как теперь у тебя, и руководят отсюда самым серьезным ПОКУШЕНИЕМ. Ты входишь, и светловолосая богиня подает тебе чашу с вином вечной жизни. Ты пьешь, жадно глотая соленый и теплый напиток. И отведав, видишь золотые наручники у всех ангелов возмездия на руках.


Оглавление

  • Формула
  • Обращение
  • Новый стоицизм
  • Критика
  •   Реклама
  •   Анархизм
  •   Шантаж
  •   Шум
  •   Терроризм
  •   Fusion conspiracy
  •   Революция
  • Лирика
  •   Дао партизана, или «Патриот, взорви свою родину!»
  •   Прощай, анархия
  •   К новой речи — речи бессмертных людей
  • Партизаны
  •   Антигерой (сценарий для чтения)
  •   Бакунин
  •   Махно
  •   Доктор Маркузе
  •   Прудон
  •   Штирнер
  • Проза
  •   Последний интернационал — враг бледнолицых (рекомендуется для школьных постановок)
  •   Последняя речь Буратино
  •   Вооруженный рай