КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 424292 томов
Объем библиотеки - 578 Гб.
Всего авторов - 202090
Пользователей - 96196

Последние комментарии

Впечатления

Serg55 про Назимов: Маг-сыскарь. Призвание (Детективная фантастика)

содержание аннотации соответствует

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Савелов: Шанс (Альтернативная история)

автору респект за продолжение. но,как-то динамичность пропала изложения.ГГ больше по инерции действует

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
ZYRA про Терников: Приключения бриллиантового менеджера (Альтернативная история)

Спасибо автору за информацию, почти 70% текста, на мой взгляд, можно было бы и в Википедии прочитать. До конца не прочёл, но осталось впечатление, если убрать нудные описания природы, географии, и исторического развития страны, то, думаю получится брошюрка страниц на тридцать.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
ZYRA про Михайловский: Война за проливы. Операция прикрытия (Альтернативная история)

Почитал аннотацию... Интересно, такое г... кто-то читает?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Олег про Рене: Арв-3 (ЛП) (Боевая фантастика)

Очередной роман для подростков типа голодных игр

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Гвор: Поражающий фактор. Те, кто выжил (Постапокалипсис)

Еще одна «знакомая» книга которую я когда-то читал и (естественно отчего-то) не откомментировал... (непорядок «Аднака»)) На этот раз (ради разнообразия) эту часть я читал «на бумаге» (откопав ее в очередной стопке на развале) и приобретя ее в очень (даже) приличном состоянии, после чего... она где-то полгода отлеживалась у меня на полке, «пока наконец и до нее дошли руки».

Вообще (до чтения) я думал что это «почти клон» Рыбакова («Ядерная ночь. Эвакуация», «Следопыты тьмы-1000 рентген в час») и ничего «нового» я здесь в принципе не увижу... Вначале: шок от того что «большие пушки все же загрохотали», потом анархия и новая гражданская, потом поход «за хабаром» и «все, все, все...».

С одной стороны — все так... В этой части описывается «очередной вариант» апокалипсиса «по русски» и «новый чудный мир» (наступивший после оного). Все так... но — небольшая поправка: да — все то же что и в книгах Рыбакова, однако гораздо «сильней и пронзительней», поскольку акцент сделан (не сколько) на послевоенной разрухе и мыслях «наладить технологическую цепочку» в (новом) каменном веке, а... на «прелестях гражданской войны», сменившей вспышки ядерного безумия...

Представьте себе — что все условности «старого мира» минуту назад были повергнуты в пыль... и теперь перед Вами встает множество (ранее) прозаичных (но очень животрепещущих) проблем вроде обеспечения «чистой едой и водой», безопасности (от заражения и других выживших) и просто отсутсвие целеполагания (извечные русские вопросы «шо делать и куды бечь»... И это очень легко сидеть на диване и думать «а что бы я сделал в первую очередь», а потом пойти попить кофейку... А в ситуации когда все рушится и нет «прежних» ориентиров можно вообразить «черти что»...

А теперь представьте в этой ситуации не только самого себя, а еще пару-тройку тысяч выживших... А ведь кто-то уже «догадался как решать эту проблему»... И пока Вы стоите и «тупите», в Ваш дом, уже кто-то врывается и... (варианты, варианты)

В общем — книга как раз об этом, хотя (справедливости ради) все же стоит сказать что постоянное «чередование мельком» главных действующих лиц (группами по местам «обитания ареала») несколько напрягает... Наверняка (субъективное мнение) эти периоды можно было сделать подлинее (что бы не вспоминать какой-там был аврал» на 5-й странице «до»))

А так (повторяюсь) — намного сильнее Рыбакова и (местами) весьма откровенно... Откровенно о том что надо делать — если действительно хочешь выжить, а не размышлять на тему «а тварь ли я дрожащая и имею ли я право?»

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Петровичева: Лига дождя (Фэнтези)

ещё даже не видя года "издания" уже можно всё понять. бизнесмену, пережившему буйные девяностые в 2020-м никак не может быть тридцать лет, значит - начало двухтысячных писево.
турьевск, воскресенск, волоколамск, суффикс "ск" - районный центр. когда я дошёл до "пед.института", уже не удивился. а что ещё в райцентре за вуз может быть?
такое нищебродное описание "торгового центра" из бывшего общежития только подчеркнуло, что - начало 2000-х, что райцентр. много кто сейчас "ТЦ" в помойках видел? серию магазинчиков в провинциальных подвалах - да, гордого "ТЦ" они не удостаиваются.
ну и вишенкой на торте стало: ггня-студентка "никогда не видела
сотовых телефонов". это - писево 90-х, даже никакого не 2005, как стоит у афторши.
чтиво вытащено даже и не из ящика стола, с запылённого 20 лет чердака. хорошо, что заблокировала, афтар.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Александра Коллонтай — дипломат и куртизанка (fb2)

- Александра Коллонтай — дипломат и куртизанка (и.с. Россия. История в романах) 3.04 Мб, 292с. (скачать fb2) - Леонид Израилевич Ицелев

Настройки текста:



Александра Коллонтай — дипломат и куртизанка



ПРОЛОГ



28 июня 1927 года на вокзале GARE DU NORD в Париже в вагон первого класса Северного экспресса вошла элегантно одетая женщина необыкновенной красоты. Поздоровавшись по-французски с соседями по купе, она положила изящный саквояж на полку, села возле окна. Сосед vis-a-vis — седой англичанин, украдкой взглянув на неё из-под развёрнутой «Times», решил, что этой вдове банкира, вероятно, не больше тридцати. «В свои тридцать семь эта содержанка торговца овощами выглядит великолепно», — подумала сидевшая рядом с англичанином миниатюрная брюнетка.

Никто из пассажиров первого класса, разумеется, не мог даже представить, что женщине этой уже исполнилось пятьдесят пять и что ещё час назад в министерстве иностранных дел чиновники, кланяясь, обращались к ней «Madame l’Ambassa-deur Kollontai». Впрочем, сегодняшний визит в министерство был чисто формальным. Александра любила Париж и старалась построить маршруты своих деловых поездок так, чтобы они проходили через этот великий город. Даже пробыв здесь три дня, она чувствовала себя преобразившейся, тем более что этого короткого времени вполне хватало на то, чтобы обновить свой гардероб. И как бы там ни ворчало начальство в Москве, одеваться она будет только в Париже! Должны же понимать в Кремле, что от того, насколько элегантен будет фасон платья первой в мире женщины-посла, зависит международный престиж первого в мире государства рабочих и крестьян!

Раздумья Александры прервал детский голос:

   — Я тоже хочу смотреть в окно. А в моё окно видна только крыша вокзала. Можно, я буду смотреть в твоё окно?

Рядом стояла голубоглазая девочка лет пяти.

   — А твоя мама разрешит? — спросила Александра.

   — А я ей не скажу.

   — Моник! — послышалось из соседнего купе. — Иди сюда, не приставай к людям.

   — Фу, какая противная у меня мама, — сказала девочка, неохотно возвращаясь в своё купе.

«Совсем как я в её возрасте, — усмехнулась Александра. — Так же не слушалась маму, такое же было голубенькое платьице, такие же косички и голубые глаза. Вот только в лице уже года в три-четыре можно было заметить настойчивость и волю».

Париж уже скрылся в вечерней мгле, но Александра продолжала смотреть в окно, и перед её глазами отчётливо и ярко проплывали улицы и набережные другого города, города её детства.

ГЛАВА ПЕРВАЯ



Дитя цвело, как томный персик пухлый,

И кудри вились, точно триолет[1].


19 марта (1 апреля) 1872 года в Санкт-Петербурге, в доме-особняке номер пять по Среднеподьяческой улице, на втором этаже, в семье полковника Михаила Алексеевича Домонтовича родилась девочка, голубоглазая, как её мать, Александра Александровна.

Девочку хотели назвать Марией, но назвали Шурой.

День, когда она родилась, был не по времени холодный и ветреный.

Старая няня, давно жившая в доме, посмотрев на новорождённую, сокрушённо сказала:

   — Неужели её жизнь будет такой же бурной, как этот день?

Крестившего Шуру священника в доме Домонтовичей хорошо угостили. После изрядного возлияния, заполняя метрическое свидетельство, он указал, что крестился мальчик Александр. Ошибку обнаружили только в день Шуриной свадьбы.

Предзнаменования няни в первые двадцать лет жизни Шуры, казалось, не оправдывались. Она росла здоровой и весёлой в счастливой, благополучной семье, окружённая заботой и любовью.

Михаил Алексеевич Домонтович был высокий красивый мужчина с чёрными баками, с умными живыми глазами и выразительными чёрными бровями. Родился он в Черниговской губернии в 1830 году. Получив образование в Петровско-Полтавском кадетском корпусе, он в 1849 году начал службу в Петербурге прапорщиком в лейб-гвардии гренадерском полку. Карьера его развивалась успешно, особенно после окончания Императорской военной академии.

Михаил Алексеевич принадлежал к старинному дворянскому роду, основателем которого был знаменитый литовский князь Довмонт, княживший в XIII столетии в Пскове. После смерти в 1299 году князь Довмонт (который приходился зятем Александру Невскому) был причислен к лику святых. Народ его высоко чтил. У псковичей имеется множество легенд, песен и сказаний, составленных в честь доблестных походов Довмонта на тевтонских рыцарей. Мощи святого Довмонта и его победоносный меч хранятся в Псковском монастыре. Отец рассказывал Шуре, что, если кто-либо из рода Домонтовичей приезжал в Псковский монастырь, монахи в его честь звонили во все колокола. В детстве Шура очень хотела попасть в Псков, чтобы в её честь звонили колокола, но этой мечте не суждено было осуществиться.

Мать Шуры, урождённая Александра Масалина, была дочерью простого финского крестьянина, торговавшего лесом. Восемнадцатилетним юношей Александр Масалин босиком пришёл в Петербург из Нюслотской губернии и начал заниматься скупкой и продажей леса жителям Петербурга и казённым заведениям. Будучи энергичным и предприимчивым человеком, он быстро сумел сколотить себе состояние. Женившись в Петербурге на полурусской-полуфранцуженке Александре Крыловой, родом из остзейских губерний, Масалин вернулся в Финляндию, где на Карельском перешейке купил усадьбу Кууза и построил чудесный деревянный дом с белыми колоннами, напоминающий декорацию первого акта «Евгения Онегина». В доме были художественные паркетные полы, полюбоваться на которые приезжали архитекторы из Петербурга и Выборга.

Ещё большее восхищение вызывали дочери Масалина — Надя и Саша. Вместе с матерью они абонировали ложу в Итальянской опере в Петербурге, и гвардейские офицеры, посещавшие этот театр, восхищённо называли Масалиных «тремя северными красавицами». Здесь на одной из премьер Михаил Домонтович впервые увидел Александру Масалину и полюбил её с первого взгляда.

Подозрительный финский лесоруб, устроившийся к тому времени смотрителем богоугодных заведений, не верил в серьёзность намерений гвардейского офицера и запретил дочери видеться с Михаилом Домонтовичем.

Тут разразилась австро-прусская война, и полк Михаила Алексеевича был отправлен на зимние квартиры в Бердичев.

В это же время в богадельню, смотрителем которой был Масалин, нагрянула ревизия. От одного вида ревизоров Масалин побагровел и тут же умер от удара.

Александре Фёдоровне пришлось на скорую руку выдать дочерей замуж. Эпилептичку Надю — за недворянина Афанасьева, одного из тех архитекторов, которые приезжали смотреть на паркетные полы; красавицу Сашеньку за гражданского инженера Мравинского, заехавшего в Куузу, чтобы изучить систему вентиляции в подвалах масалинского особняка.

Крепкая и здоровая, с пышным, гармонически прекрасным телом, Александра Александровна за пять лет родила поляку Мравинскому троих детей.

Но однажды на общественном балу она вновь встретила Михаила Домонтовича и поняла, что не может без него жить. Развод в те годы был делом неслыханным. Пойти на это было актом большого гражданского мужества. Весь Петербург следил за ходом бракоразводного процесса. Дело могло затянуться на несколько лет, но помогли связи Домонтовича в Священном Синоде и медицинское свидетельство о беременности Александры Александровны от Михаила Алексеевича.

Так родилась Шуринька.


В особняке на Среднеподьяческой кроме Шуры и её родителей жили две её старшие сестры — Адель и Женя (брат Александр остался у своего отца Константина Мравинского), а также многочисленные приживалки: бабушки, тётушки, старые няни и прислуга «на покое». За стол редко садилось меньше пятнадцати человек. Для прислуги готовили отдельно.

Слуг в доме было много. Платили им в месяц от трёх до пяти рублей. Харчи полагались хозяйские, но спали все где попало: в коридорах, на скамейках в кухне, на сундучках в чуланчике. Зимой слуги ходили без пальто, накинув на плечи шаль или дешёвый платок. Летом ходили босиком.

Семью Домонтович считали передовой. Мать Шуры читала Жорж Санд[2], ходила без корсета и устраивала дома проветривания даже в лютый мороз.

Отца Шура любила больше матери. Это был добрейший человек, избегавший сквозняков и вида людских страданий. Дома он редко выходил из своего кабинета: или что-то писал, или беседовал с гостями в военных мундирах.

Когда Шуре было пять лет, началась русско-турецкая война. На стене детской висели картины, изображавшие турок, резавших маленьких детей огромными саблями. Но зато на другой стене висел портрет русского генерала Скобелева на белой лошади. Под портретом было написано, что генерал Скобелев освобождает болгар-единоверцев от турецкого ига.

В доме все ненавидели турок. И только Шурина гувернантка мисс Годжон с удивлением восклицала: «Почему вы, русские, так ненавидите турок? Они такие же люди, как и мы!»

Но Шура знала, что мисс Годжон так говорит, потому что она англичанка, а Англия не хочет, чтобы Россия дружила с болгарами.

Войне сочувствовали даже нигилисты. Нигилисты — это студенты, которые ходили в очках, а вместо пальто, как кухарка Маша, носили шаль, или девушки, которые коротко стригли волосы.

Отца Шуры в чине полковника Генерального штаба отправили на фронт. После его отъезда мать ходила грустная и тревожная. Она ждала от отца телеграмм, а если телеграмм не было, искала газету «Новое время», в которой печатали самые последние новости. Но когда новости были плохие, бабушки и тётушки прятали от мамы газету, а мама плакала.

28 ноября 1877 года пала турецкая крепость Плевна. На всех окнах Петербурга в этот вечер горели свечи. Шуре позволили не ложиться в обычное время, чтобы она могла полюбоваться иллюминацией и народным ликованием. Но из окна большой столовой она не видела никакого народа, кроме кучки пьяных, которых полиция вела в участок.

После подписания Сан-Стефанского мира родители решили, что теперь семья может наконец поехать к отцу в Болгарию.

Михаил Алексеевич сначала был назначен губернатором Тырнова, а затем управляющим делами русского наместника Болгарии князя Дондукова-Корсакова.

В Болгарию отправились Александра Александровна с тремя дочерьми и Шурина гувернантка мисс Годжон. По дороге они остановились в Ялте и жили в красиво расположенном доме, окружённом розами и магнолиями, а с веранды можно было срывать спелый виноград. Этот дом принадлежал князю Дондукову-Корсакову.

Из Крыма в Болгарию отплыли на военном крейсере, капитаном которого был адмирал Макаров, прославившийся позднее во время русско-японской войны.

На крейсере кофе подавали в маленьких красивых чашечках. Эти чашечки Шуре очень понравились, и ей разрешили взять одну на память. Сервиз принадлежал раньше турецкому паше.

Из Варны предстоял путь в Софию. Переваливать через Балканские горы им пришлось на лошадях под эскортом солдат. Война официально была окончена, но бои между турками и болгарскими партизанами продолжались. Иногда приходилось останавливаться и ждать, когда прекратится пальба за горой. Пока шла перестрелка, мисс Годжон кормила сестёр бутербродами и вкусными, сладкими карамельками фабрики Ландрина.

В некоторых особо опасных участках пути приходилось идти пешком. В таких случаях сопровождавшие Домонтовичей солдаты сажали Шуру на плечи. Дорожные трудности вызывали у Шуры лишь удовольствие. Ей нравилось прижимать своё тельце к потным солдатским шеям, покачиваясь в такт их шагов. В такие минуты Шуре было так хорошо, что у неё захватывало дух.

Однажды Шуру перенёс через горную реку сам главнокомандующий русской армией генерал Тотлебен. Шуре совсем неинтересно было сидеть у него на плечах. От него скучно пахло мылом и духами, как от какой-нибудь мисс Годжон. Зато её очень смешила фамилия генерала. В такт раскачивающемуся настилу она шептала: TOT-LEBEN, TOT-LEBEN, TOT-LEBEN[3].

В Софии Домонтовичи жили в двухэтажном доме, окружённом запущенным садом с чудесными старыми деревьями и кустами роз. Из детской видны были белые стройные силуэты турецких минаретов на лиловатом фоне горы Витоша. В долинах ходили стада овец, которых пасли живописно одетые болгарские пастухи. А в переулочке около дома можно было увидеть прелестных маленьких осликов.

У родителей было мало времени следить за Шурой, и она наслаждалась свободой. Мама и мисс Годжон были заняты хозяйством. Чуть ли не каждый день в доме были гости. В разорённой войной стране продуктов не хватало. Мисс Годжон часто ворчала на трудности, но мама была полна бодрости и желания оставить в Болгарии память о русской культуре. Она собрала комитет болгарских женщин для организации первой в стране женской гимназии.

Комитет собирался в доме у Домонтовичей. Одетые во всё чёрное болгарки молча усаживались на стулья вдоль стен столовой. Шурина мать и болгарка-переводчица садились за большой стол в середине комнаты. На каждом заседании болгарки задавали одни и те же вопросы: какой будет школьный дом, какие учителя, кто будет платить учителям и прочее. Александра Александровна в который раз им всё терпеливо объясняла, а болгарка, сидевшая за столом, записывала на бумажке. Иногда ветер врывался в окно, и бумаги разлетались по всей комнате. Тогда Шура вскакивала со стула и с большим рвением бросалась собирать бумаги с пола. Ей казалось, что она тоже помогает важному делу.

Вечерами у Домонтовичей бывали совсем другие гости. Чаще всего друзья матери и сестёр, которые учили роли и готовили любительские спектакли с благотворительной целью — помочь сиротам и вдовам. Обе. Шурины сёстры считались главными артистками, особенно Женя с её красивым высоким сопрано.

Шурины сёстры позднее говорили, что годы, проведённые в Софии, были самыми счастливыми в их жизни. Театральные представления, пикники, танцы, поездки верхом в горы и много молодых офицеров, ухаживающих за ними. Шура с завистью смотрела на одетых в синие амазонки сестёр, ожидавших на крыльце дома, когда им подведут осёдланных лошадей. В сильных руках стройных офицеров девушки легко взлетали в дамские седла и, окружённые стаей кавалеров, галопом неслись в горы. Шура же продолжала стоять на ступеньках, чувствуя себя несчастной. Такие красивые офицеры и лошади! Такие нарядные амазонки! Почему только взрослые имеют право ездить в горы и веселиться?

Опустив голову, она шла в пустую конюшню, где стоял только серенький ослик. Шуре подарил его секретарь отца, болгарин Словейко. Прижавшись щекой к мягкой пушистой щеке ослика, она обнимала его за шею и шептала на ухо: «Ты ведь знаешь, что я твой друг и что я очень тебя люблю, но почему ты не лошадь?»

В Софии Шура познакомилась со своей ровесницей, жившей в соседнем доме. — Зоей Шадурской. Зоя станет для Шуры самым дорогим человеком в мире. Вместе переживут они годы политической эмиграции, вместе будут помогать партии Ленина класть первые кирпичики Советского Союза.

Отец Зои был членом Военного суда. Зоина мать совсем молоденькая женщина, она вышла замуж в пятнадцать лет, дружила с Шуриными сёстрами, хотя у неё уже были три дочери. Она мало занималась своими девочками, участвовала в любительских спектаклях, танцевала в офицерском собрании и ездила с офицерами в горы на пикники.

Раньше Шуре приходилось играть только с мальчиками, а мальчики любили драться, и это не всегда было приятно. С Зоей же можно было разговаривать. Она умела читать и сама читала в газетах то, что писалось большими буквами. Шура уважала Зою за её знания. Как-то, качаясь на качелях, Шура спросила, что такое конституция. Зоя ответила без запинки:

— Конституция — это такая синяя тетрадь, она лежит на столе у моего папы, и в ней записаны все правила, как болгары должны жить, чтобы стать свободными и быть счастливыми. Папа мне всё это объяснил. Турки уничтожили все болгарские законы, но русские вернули эти законы болгарам, и теперь на Народном собрании синюю тетрадь русские подарят болгарам, и Народное собрание будет жить так, как написано в конституции, и все будут слушаться правил, которые там записаны.

У Шуры в доме очень много спорили о конституции. Мама говорила, что конституцию составил отец по образцу финской конституции. Шура плохо помнила Финляндию, но знала, что там находилась дедушкина усадьба Кууза и там росла очень вкусная, сладкая малина. Ещё там был большой сад, где можно было играть в прятки. Шура считала, что болгарская конституция должна быть хорошей, если она будет похожа на дедушкину усадьбу.

В солнечный апрельский день 1879 года Народное собрание приняло разработанный отцом проект конституции. В этот день воздух в доме был наполнен ароматом фиалок. Букеты цветов стояли во всех вазах и горшочках и даже в вёдрах. У рояля Женя и Зоин отец разучивали дуэт из оперы «Русалка». Женин чистый голос звучал на весь дом. Зоин отец был главным режиссёром любительского театра. Он дирижировал и пел вполголоса, чтобы лучше слышать Женю.

Когда рассыльный принёс телеграмму из Тырнова о решении Народного собрания, Зоин папа обнял Шуриного отца, поцеловал маму в обе щеки, расцеловался с сёстрами и пытался обнять мисс Годжон, но она нашла это неприличным и убежала в кухню.

В дом стали приходить болгары, иногда целые делегации, чтобы поздравить отца, а болгарские женщины приносили девочкам вкусные турецкие сладости.

Но настроение этого дня длилось недолго. Царь отозвал генерала Домонтовича в Петербург, обвинив его в том, что он был вдохновителем либеральной конституции. С восшествием на болгарский престол принца Батгенберга демократические силы в стране были подавлены, а секретарь Домонтовича Словейко — тот, что подарил Шуре ослика, — вскоре был расстрелян.

Жизнь резко переменилась. Гости не приходили, сёстры не ездили больше верхом в горы. Любительские спектакли не ставились. В доме все были заняты упаковкой вещей. Всюду стояли ящики, валялось сено и обёрточная бумага.

Софию Домонтовичи покинули в мае. Когда коляска выехала за ворота дома, все плакали.

До Варны они добрались на лошадях, а оттуда на обыкновенном пассажирском пароходе вернулись в Россию.


В Петербурге стояло жаркое душное лето. Домонтовичи поселились в каком-то чужом доме. Сестёр временно послали жить к их настоящему отцу — Мравинскому. Без них в доме стало пусто и скучно. Когда отец возвращался домой, родители ходили по комнатам в обнимку и о чём-то шептались, не обращая на Шуру внимания. До неё лишь долетали какие-то непонятные слова: «лишение всех прав», «ссылка», «разжалование».

Шуре было страшно. Ночами она долго плакала, и её промокшая подушка сползала на бегавших по полу чёрных и бурых тараканов...

Но оказалось, что все страхи были напрасны. Военный министр рапортом генерала Домонтовича остался доволен и назначил его на службу в Генеральный штаб. После этого вся семья вновь переехала на Среднеподьяческую улицу.

Шура была рада возвратиться в свой старый дом, но после привольных дней в Софии жизнь в Петербурге стала особенно серой. Хотя сёстры опять жили с Шурой, они с ней больше не играли. Теперь они были взрослыми барышнями. Адель ездила на балы, кокетничала с молодыми людьми. А Женя до позднего времени готовилась к экзаменам на аттестат зрелости. Она твёрдо решила учиться пению и стать оперной певицей.

Единственными Шуриными друзьями были мальчики-полотёры, раз в неделю приходившие в барский дом натирать полы. Шуре нравилось, как они ловко, как бы танцуя, скользили по паркету, а главное — они разговаривали с ней как со взрослой и называли её «барышня». Больше всех Шуре нравился пятнадцатилетний рыжий мальчик Андрюша. Он был весёлый, знал грамоту и любил обсуждать написанное в газетах.

После двух лет, прожитых под тёмно-синим, как бархат, небом Софии, особенно трудно было привыкать к серому небу и долгим бесцветным петербургским вечерам. В Болгарии вся её жизнь проходила в саду возле дома, а здесь мисс Годжон лишь изредка ходила с Шурой в Юсуповский или в расположенный ещё дальше Александровский сад. Идти туда нужно было долго, а постоянное сопровождение гувернантки отбивало всякий интерес к прогулкам.

Как-то поздней осенью Шура пошла с мисс Годжон гулять. Когда они проходили по Фонарному переулку, англичанке понадобилось сходить по нужде. Возвращаться домой было далеко, до ближайшей общественной уборной ей тоже было не дойти. Бедняжке ничего не оставалось делать, как забежать в первую попавшуюся подворотню.

Мисс Годжон была на редкость стыдлива, она даже не купалась в присутствии домашних приживалок, так как считала безнравственным раздеваться при людях. Англичанка велела Шуре смотреть в сторону и забежала в тёмный закоулок двора. На мгновение Шура обрела свободу. Она оглядела двор. Обыкновенный петербургский двор-колодец. Шура представила себе, что находится во дворе старинного замка. Окна первого этажа узкие и с решётками — это, конечно, бойницы. Но почему стёкла в окнах закрашены белой краской? Шура подошла поближе и заглянула в стекло, краешек которого был расчищен. Голые дяденьки сидели на длинных каменных скамейках и мылись. Шура поняла, что это была баня. Она никогда раньше не видела голых людей, ни мужчин, ни женщин. У голых мальчиков оказывается совсем всё не так, как у девочек!.. Подошедшая мисс Годжон была настолько смущена только что содеянным, что даже не обратила внимания на то, как Шура, стоя на цыпочках, внимательно вглядывается в окно первого этажа.

Несколько дней Шура ходила под впечатлением увиденного. Днём, разглядывая из окна столовой марширующих по улице юнкеров, она представляла себе, что у них там под яркой красивой формой. Ночью ей снились толпящиеся над её кроватью тётушки, между ног у которых болтались колбаски. Шура понимала, что она ещё маленькая, чтобы близко видеть голых дяденек. Но Женя и Адель всегда говорили, что она упрямая и, чего захочет, того добьётся. Значит, надо добиваться.

Когда полотёр Андрюша в очередной раз пришёл натирать пол, он, как обычно, завёл разговор о турках и англичанах.

   — А у тебя есть между ног колбаска? — прервала его Шура.

Крестьянский паренёк остолбенел.

   — Это уж как положено, — протянул он, смущённо улыбаясь.

   — Покажи.

   — Что вы, барышня! Как можно? Меня ж за это высекут и со службы погонят.

   — А мы пойдём в чуланчик.

   — Коли хватятся, в чуланчике, что ли, не найдут?

   — Сегодня у прислуги банный день. У меня скоро тихий час. Я притворюсь, что уснула в своей комнате, а сама побегу в чуланчик. И ты туда приходи.

   — Ох, барышня, страшно мне. Коли нас найдут, не жить мне на свете.

   — Противный мальчишка! — топнула ногой Шуринька. — Я расскажу маме, что ты не хочешь показать мне свою колбаску. — Она скривила губы, приготовившись плакать.

   — Да уж не плачьте, а то меня точно высекут. Вы вот мужеской «колбаски» не видывали, а я, может, свиной колбасы отродясь не нюхал, которую вы кажный день с чаем в бутербродах кушаете.

   — Ты что, колбасы хочешь?

   — Знамо дело, хочу.

   — Так я сейчас принесу.

Через минуту Шура вернулась с палкой колбасы и куском хлеба.

   — Вот это другой разговор, — улыбнулся Андрюша, набросившись на еду. — За енто можно и пострадать.

В чуланчик Шура прибежала в ночной рубашке.

   — Я здесь, барышня, — услышала она в темноте шёпот Андрюши.

   — Тут темно, я боюсь, — опять хотела заплакать Шура.

Андрюша отодвинул стоявшие возле стены доски, и чулан наполнился бледным светом, исходящим из маленького подвального оконца.

   — Теперь покажи, — сказала Шуринька, напряжённо глядя на Андрюшу.

Он снял брюки.

   — А потрогать можно?

   — Можно, — хмыкнул Андрюша.

   — Я тоже хочу, чтобы у меня была такая штука, а у меня только дырочка.

   — Зато к ентой дырочке такая штука завсегда и тянется.

   — А почему?

   — Для удовольствия или чтоб детишек делать.

   — А как это получается?

   — Изволите, чтобы я показал?

   — Да не рассуждай ты! Скорее!

От того, что ей делал Андрюша, Шуре стало так хорошо, как не было никогда. Она закрыла глаза, и ей почудилась горная долина, ярко освещённая южным солнцем, Андрюша в форме генерала переносит её через бурлящий поток, и у неё захватывает дух от аромата горных цветов и мужского тела. «TOT-LEBEN, ТОТ-LEBEN», — шептала про себя Шура, лёжа на сундучке. Очнулась она от голоса Андрюши:

   — До свиданьица, барышня. Я должон бежать.

Когда его шаги затихли, Шура вышла из чулана и крадучись направилась в свою комнату. Никто ничего не заметил.

С той минуты Шура стала считать дни, дожидаясь следующего прихода Андрюши.

Через неделю пришёл совсем другой полотёр, взрослый дяденька.

   — А где же Андрюша? — спросила Шура.

   — Помер Андрюшка-то.

   — Как помер?

   — Да вот так. Давеча он выбежал от вас в худой рубахе вспотемши, его ветром и прохватило, потом лихорадило. Вот он взял да и помер.

   — А почему же он хорошую рубашку не надел?

   — А потому что одни ходят в золоте, а другие в рубище.

Шура убежала в свою комнату. Из её глаз брызнули слёзы. А губы зашептали немецкие слова: «TOT-LEBEN, TOT-LEBEN, TOT-LEBEN».

ГЛАВА ВТОРАЯ

Сметь смело чувствовать, и труд пчелиный

Светло опринципить в своём уме...


Несколько дней спустя Шуру позвали в кабинет отца. Михаил Алексеевич готовился к какому-то официальному приёму, и все домашние собрались в кабинете, чтобы полюбоваться на новую парадную форму генерала. Высокий, статный, темноволосый, он выглядел в ней очень красивым. Его карие глаза под густыми бровями смотрели спокойно и ласково.

Когда Шура увидела золотые эполеты и ордена, она вспомнила слова старого полотёра про золото и рубище и громко закричала:

   — Это совсем не мой папа. Зачем у тебя столько золота, папа? Надень свой серый халат. Я ненавижу золото.

Никто из взрослых не мог понять, в чём дело. Мама решила, что у Шуры жар, уложила её в постель и заставила принять касторку.


Дом, где жили Домонтовичи, состоял из нескольких частей. Та часть, что выходила на Среднеподьяческую улицу, представляла собой нарядный господский особняк. Большие комнаты, высокие потолки, красивые изразцовые печи в углах. Лестница покрыта мягким ковром. Но во дворе стояли два флигеля с квартирами-трущобами. В этих флигелях потолки были низкие, печи дымили, разбитых стёкол заново не вставляли, а заклеивали бумагой. Здесь жили бедные люди, герои романов Достоевского[4].

Из окна детской, выходившей во двор, Шура видела бледных, худых детей тех самых «промышленников», о которых писал Достоевский. Иногда Шуре казалось, что во дворе играли мальчики, похожие на полотёра Андрюшу.

Несмотря на строгий запрет родителей, Шуре всё же иногда удавалось через чёрный ход незаметно выбежать во двор и пообщаться с детьми из флигеля. С ними можно было играть во всякие интересные игры — в прятки, в жмурки, в казаки-разбойники. А если на дворе было не холодно, дети забирались в «домик» — так они называли закуток двора, огороженный поленницами дров, — и играли в «больницу»: мальчики и девочки раздевались, а «доктор» их осматривал. Шура любила быть доктором и осматривать мальчиков.

Однажды мама заметила, что Шура долго пропадает за дровами. Шура не сказала, что она там делала, но после этого случая родители решили, что у неё нездоровый интерес к детям из низших классов и что в гимназию поэтому она не пойдёт, а будет заниматься дома с учителями.

Мама договорилась с учительницей, которая готовила Женю к экзаменам на аттестат зрелости, заниматься также и с Шурой. Звали учительницу Мария Страхова. Всем своим обликом отличалась она от тех, кто бывал у Домонтовичей. Гладко причёсанная, в скромном тёмно-синем платье с белым воротником, в простых ботинках на толстой подошве. Из-за очков светились умные, проницательные глаза. Лицо выражало волю и спокойствие.

В её манерах было нечто заставлявшее уважать её и немножко бояться.

Страхова занималась с Шурой по всем основным предметам, но родители хотели также выявить у дочери какой-нибудь талант, чтобы помочь ей найти своё призвание.

Шура любила музыку, но уроки игры на рояле ей надоедали. Нарочно, чтобы позлить учителя, она брала фальшивые ноты.

Заметив, что Шура любит ходить на цыпочках перед зеркалом, Александра Александровна решила: «Если Женя будет оперной певицей, почему бы Шуре не стать балетной танцовщицей?» Шуре очень нравилась балетная юбочка, которую ей сшила мисс Годжон из старых занавесок, но учиться танцам было скучно. Надо было считать «раз-два-три» и помнить, как ставить ногу.

Способности к живописи Шура стала проявлять рано: сама научилась рисовать, сама сочиняла сюжеты своих картин: нарядные, одетые в бальные платья девочки танцуют в огромном, освещённом люстрами зале, а бездомные оборванные дети тайком наблюдают за ними в окно.

Шура любила ходить в Эрмитаж с Марией Ивановной, которая рассказывала о различных школах живописи, связанных с эпохой развития данной страны. Особенно интересовали Шуру Рембрандт и голландский народ, который так смело и дружно боролся против негодяев-католиков и Филиппа II Испанского[5].

Однако срисовывание геометрических фигур и классического профиля Аполлона в школе Поощрения художеств Шуре быстро надоело.

Мама с грустью говорила: «Шуру ничего не интересует, кроме книг». Одно время Александра Александровна насильно отнимала у неё книги и прятала их.

   — Ты испортишь себе глаза, если целыми днями будешь читать. Сиди прямо и не горбись.

Но если у Шуры отнимали книги, то никто не мог отнять её воображения. Она могла часами ходить из комнаты в комнату и сама себе рассказывать сказки и интересные истории.

С тех пор как Шура научилась писать, она стала вести дневник и мечтала стать писательницей.

Ей хотелось быть не просто автором занимательных повестей, но писательницей идейной, чтобы её читатели научились ненавидеть угнетение, предрассудки, несправедливость. Шура хотела научить их любить идеалы свободы и равенства. Мария Ивановна Страхова посоветовала Александре Александровне пригласить для Шуры известного преподавателя словесности и русской литературы Виктора Петровича Острогорского. «Раз Шура серьёзно интересуется литературой, надо помочь ей приобрести серьёзные знания», — говорила Мария Ивановна Страхова. Мама согласилась, и Виктор Петрович стал два раза в неделю заниматься с Шурой.

Он оказался очень требовательным преподавателем.

   — Русский язык, — говорил Острогорский, — самый богатый и лучший язык в мире. Грех его искажать. Возвышенные мысли должны быть выражены просто и точно. Не надо много эпитетов и вводных фраз. Не ленитесь поискать самого лучшего и точного выражения вашей мысли. Простота и ясность — вот главное. Многословие затуманивает мысль.

Много раз потом Шура вспоминала своего старого учителя.

1 марта 1881 года двоюродная сестра Шуриного отца вбежала в переднюю с криками: «Царя убили! Наш царь-батюшка умер. Подлецы нигилисты бросили бомбу в его карету!»

Тётушка была в лавке и выбирала жаркое к обеду, когда раздался страшный выстрел — сильнее грома, через минуту ещё более мощный взрыв потряс стёкла окон в доме на Среднеподьяческой. Все выбежали на улицу. Убитые горем люди стояли на коленях и рыдали.

Тётушки и прислуга обсуждали случившееся. По их мнению, вся беда была в том, что царь изменил царице и женился на княгине Долгорукой[6]. Царица с горя умерла. Этого придворные не могли простить царю. Царь совершил великий грех. Бог всегда наказывает за грехи, особенно за такой грех, как прелюбодеяние.

Одна из тётушек сказала, что между Долгорукими и Романовыми спокон веку шла борьба. Ещё двести лет назад один старец предсказал смерть тому из Романовых, который женится на Долгорукой. Разве Пётр II не погиб в день его бракосочетания с княжной Долгорукой?

Мама волновалась: уже темно, а отца всё ещё нет дома. В те годы, без телефона и автомобилей, нельзя было быстро добиться новостей. На улицах было много народу, и из толпы кричали: «Повесить убийцу!»

Отец вернулся поздно вечером. Он рассказал, что царь умер от ран. Все в доме снова начали плакать и креститься. Шуру уложили в постель, но она не могла уснуть. Столько было новых мыслей, впечатлений! И во всём хотелось разобраться.


Суд приговорил всех участников покушения к повешению. Среди них была Софья Перовская, дочь петербургского губернатора.

— Что бы Софья Перовская ни делала, она не должна была забывать о своей матери, — говорила Александра Александровна. — Это тоже преступление — доставлять такое горе матери. Прежде чем участвовать в злоумышлении против царя, она должна была поговорить и посоветоваться с матерью.

Адель вместе с тётушками осуждала Перовскую:

   — Так ей и надо. Подлая, подлая!

И только Женя сказала, что ей жаль Перовскую и что каждый сам выбирает свой путь.

Настал страшный день 3 апреля 1881 года. Софью Перовскую, Андрея Желябова и Николая Кибальчича повели к месту казни на Семёновской площади.

Женя сидела у рояля, но не пела и не играла. Мимо окон галопом проскакала конная полиция.

   — Они спешат на место казни, — сказала Женя и опустила голову на клавиши рояля. По её щекам текли слёзы. Шура погладила сестру по голове.

Отец посмотрел на часы.

   — Скоро начнётся, — сказал он и запёрся у себя в кабинете.

Кто-то позвонил в передней. Шура поспешила к входным дверям. Это была Мария Страхова — бледная, без очков.

   — Свершилось, — прошептала она и повалилась без чувств на холодные крашеные доски квадратной передней.


Прокатившаяся вслед за убийством Александра II волна арестов коснулась и Шуриной семьи. По обвинению в соучастии в цареубийстве был арестован первый муж Александры Александровны — Мравинский.

Полиция, осведомлённая о планах народовольцев прорыть подземный ход под улицами, по которым царь возвращается с парадов на Марсовом поле, поручила гражданскому инженеру Мравинскому обнаружить подкоп.

Под видом инспекции водопроводных труб Мравинский и его помощники, агенты Охранного отделения, переодетые водопроводчиками, заходили в подвалы петербургских домов, пытаясь найти тоннель с взрывчаткой. Однако уловка не удалась. Народовольцам удалось незаметно прорыть тоннель, и они бы взорвали его, если бы царь не изменил свой обычный маршрут. После окончания воскресного парада императорской гвардии Александр поехал в Зимний дворец по улице, которая не была заминирована. Но террористы предполагали и такой вариант, и их люди были расставлены по всему городу.

Возле Михайловского сада первой бомбой было убито двое прохожих и ранено несколько казаков. Царь вышел из экипажа невредимым и стал оказывать помощь раненым. Тогда народоволец Гриневицкий бросил вторую бомбу под ноги императору и сам погиб от её взрыва.

На следующий день Мравинский был арестован за то, что ввёл в заблуждение полицию. Друзья и знакомые опять отвернулись от семьи Домонтович. Тётушки уехали. Адель плакала, что её никто не возьмёт замуж. Александра Александровна старалась убедить мужа помочь Мравинскому, однако Домонтович говорил, что его вмешательство может только повредить и Мравинскому, и их семье. Мама плакала. Говорила, что Михаил Алексеевич отказывается помочь Мравинскому из ревности. «Как ты можешь ревновать меня к нему после всего того, что я сделала ради тебя!» — восклицала она. Отец хватался за виски и закрывался в кабинете. Александра Александровна, оставшись одна, опять заливалась слезами. «О, бедный Костя! — шептала она сквозь рыдания, — если бы я не бросила тебя, ты бы не попал в эту беду!»

Шуре было жалко Мравинского.

Когда её подруга Зоя Шадурская оставалась у Домонтовичей ночевать, они сидели, обнявшись, на Шуриной кровати в длинных белых ночных рубашках и строили планы тайного спасения дяди Кости. Девочки представляли себе, как обманывают стражу и по верёвочной лестнице забираются в камеру Мравинского. От грозящих опасностей захватывало дух, и они ещё сильнее прижимались друг к другу, со страхом глядя на собственные причудливые тени на стенах детской, освещённой лишь мерцающим светом иконной лампадки.

Однако, не вынеся слёз жены, Михаил Алексеевич всё же сдался и пошёл просить за дядю Костю. Хлопоты отца спасли Мравинского от Сибири. Лишённый прав и состояния, он был сослан в одну из губерний Европейской России.


Новый царь Александр III отменил все задуманные его либеральным отцом реформы, среди которых был проект переустройства российского самодержавия в парламентскую республику по английскому образцу. Надежды друзей Шуриного отца на возможность ограничения самодержавия рухнули. Разговоры на эту тему больше не велись в кабинете отца.

Зато в гостиной, обставленной добротной мебелью голубоватого плюша, вокруг мраморного стола с керосиновой лампой, где обычно собирались мамины друзья, темы разговоров не менялись. Женщины занимались рукоделием, говорили о том, кто женится, кто разводится и у кого родился ребёнок. Иногда к этой компании присоединялась Адель, вышивавшая пёстрыми шелками по чёрному атласу. В двадцать лет она вышла замуж за двоюродного брата Шуриного отца — некрасивого и плешивого либерала, который был на сорок лет её старше. Хорошенькая, весёлая, живая, она любила рассказывать о театрах и премьерах, на которых бывала, о балах, куда выезжала вместе со своим мужем-сенатором. Шуре запомнились разговоры о гастролях французской артистки Сары Бернар[7]. Её осуждали за странные привычки: она почему-то носила длинные чёрные перчатки и завитые растрёпанные волосы, а спала не в постели, а в гробу. Шёпотом сообщали о том, что у неё связь с одним из русских великих князей.

Средняя сестра, Женя, избрала другой путь: стала оперной певицей. В девятнадцать лет она подписала свой первый контракт с оперным театром города Виттория близ Венеции.

Прекрасная, как мадонна Рафаэля, Женя сразу же завоевала сердца любителей музыки. Её начали забрасывать письмами и недвусмысленными предложениями. Чтобы оградить себя от назойливых поклонников, она вышла замуж за гвардейского офицера Корибут-Дашкевича. Однако начальство предложило ему покинуть полк. Гвардейский офицер не мог быть женат на актрисе.

В середине восьмидесятых годов Женя была принята в Мариинский театр в Петербурге. На одно из её первых представлений приехал весь двор с царём во главе. Им любопытно было посмотреть, что это за девушка из хорошей семьи, которая решила быть простой артисткой. После спектакля Женю вызвали в царскую ложу и император похвалил её пение. На другой же день оперная администрация заключила с ней контракт на три года, и Женя превратилась в Евгению Мравину.

Мравина быстро стала любимицей публики. Молодёжь ей поклонялась горячо и с энтузиазмом. Нередко после представления студенты выпрягали лошадей из кареты Мравиной и сами везли её к дому на Никольскую улицу. На лестнице молодёжь выстраивалась шеренгами и встречала её аплодисментами.

Шуре нравилось, проходя по коридорам и фойе Мариинской оперы, слышать, как публика говорит: «А вот эта девочка сестра Мравиной. Тоже недурненькая».

Но по мере того как она взрослела, Шура всё чаще говорила себе: «Я не хочу быть только сестрой Мравиной. Я тоже сделаю что-нибудь большое в моей жизни».


В свои пятнадцать лет Шура была свежа и прекрасна. Её глубокие, выразительные голубовато-серые глаза под дугами тёмных бровей говорили о живом уме и одарённости. А сколько неги сулили эти красиво очерченные яркие губы, светло-каштановые вьющиеся волосы, невинная шея, покатые плечи и нежная спокойная грудь!

Всё её юное существо было полно предчувствия любви. Сердечко её то сладостно ныло, то начинало вдруг так сильно колотиться, что ей казалось, окружающие слышат, как полудетская её душа робко стучится в мир больших чувств. В такие минуты лицо Шуры заливалось краской, ей хотелось куда-нибудь убежать и, забившись в укромный уголок сада, долго-долго плакать, не вытирая горячих солёных слёз. Минуты грусти часто сменялись приступами безудержного веселья, неизвестно чем вызванного, которое никто не мог остановить. Долго за полночь металась она в постели, то погружаясь в обволакивающие её грёзы, то отгоняя их от себя, пока на помощь не приходили спасительные объятия Морфея[8]. А утром Шура опять просыпалась с пылающими щеками, потому что ей снились сны, которые никому нельзя было рассказать.


Она полюбила его с первого взгляда, высокого худощавого девятнадцатилетнего юношу с мечтательными глазами и бледным нервным лицом. Ваня Драгомиров был братом Шуриной подруги Сони, той самой Сони Драгомировой, чьи восхитительные черты вдохновляли выдающихся русских художников Репина и Серова. Её портрет работы Репина висит в Третьяковской галерее в Москве. Соню Драгомирову никто не назвал бы хорошенькой, миленькой, интересной. Всякий сказал бы, что она красива. Её большие чёрные глаза, чудесные каштановые волосы, горделивая осанка, самоуверенность в общении со взрослыми создавали вокруг неё какую-то особо восхитительную атмосферу.

Шурины родители всячески поощряли её дружбу с Соней, дочерью прославленного героя балканской войны генерала Драгомирова. Великий Репин в картине «Запорожцы пишут письмо турецкому султану» запечатлел черты генерала в образе высокого и величественного казака, грузно опирающегося на палку.

Внешне довольно похожий на свою сестру, Ваня был её полной противоположностью по характеру. Нервный, с часто меняющимся настроением, с непреходящим чувством вины и собственной неполноценности. Встречались они тайно от родителей, во время прогулок Шуры и Сони. Шура с восхищением слушала полные негодования Ванины речи о тирании родителей, о прогнивших государственных устоях и о затхлости общественной атмосферы. Они писали друг другу длинные страстные любовные письма симпатическими чернилами. Шурины мысли были только о Ване, и, к неудовольствию Страховой, к весне она совсем забросила свои занятия.


   — Скажи, пожалуйста, какие между вами отношения, — спросила как-то Соня, с ногами забираясь на кушетку, обшитую прелестным бледно-розовым кретоном. В Сониной комнатке всё было изящно, свежо и поэтично, как сама хозяйка.

Шура зарделась:

   — Как «какие»? Ты же знаешь. Мы любим друг друга.

   — Но вы уже целовались?

   — Что ты. — Шура потупила глаза. — Он только гладит мою руку и плачет.

   — Ваши отношения не гармоничны, — в своей надменной манере начала поучать Соня. — Платоническая любовь выхолащивает чувство. Если Ваня тебе дорог и ты хочешь его удержать, тебе придётся самой его подтолкнуть. Завтра вместо обычной прогулки по Александровскому саду поезжайте на Острова...


12 мая 1888 года день выдался на редкость тёплым. Шура и Ваня сидели в закрытой коляске, чтобы никто из прохожих не мог их узнать. Коляска была тесной, и они поневоле прижимались друг к другу, особенно на поворотах. Когда они миновали Петербургскую сторону и въехали в Новую Деревню, Шура стиснула Ванину руку в своей и прижалась к его плечу. Так, не меняя позы, они доехали до Елагина острова.

В лицо пахнуло морской свежестью и сладким запахом травяных лугов. Дорога вилась белеющей извилистой лентой между полями, покрытыми зелёным ковриком нежной молодой травы. Колеса, слегка поскрипывая, катились ровно, оставляя за собой вьющуюся пыль.

Когда коляска въехала в лес, они отпустили извозчика и пошли пешком. Сосновые шишки, прошлогодние листья и осыпавшиеся иглы густо покрывали почву. Воздух был напоен ароматом хвои. Солнечный свет, как гигантские золотые иглы, проходил через сосны и ласкал лица влюблённых.

Шура остановилась и, глядя Ване в глаза, медленно приблизила свои губы к его лицу. Уста их слились в долгом страстном поцелуе. Перед глазами всё закружилось, земля под ногами закачалась, и, сами того не замечая, они оказались лежащими на хвойном ковре.

Охваченный обаятельным порывом первой страсти, Ваня покрывал прекрасное тело своей возлюбленной огненными поцелуями. А Шура смотрела на бледное небо и думала, почему много лет назад в тёмном чуланчике на сундучке всё её тело было полно музыки, а сейчас от Ваниных ласк лишь ноет сердце и низ живота?

Утомлённый бурным юношеским экстазом, Ваня припал к её ногам, прошептав: «Ты меня любишь?»

Шура долго не отвечала, продолжая смотреть печальными глазами на причудливо расползающиеся по небу очертания предгрозовых туч. Потом она встала, неторопливо надела белое шёлковое бельё, коричневое платье, чёрные чулки и жёлтые туфли и наконец тихо произнесла:

— Ты когда-нибудь натирал пол?

   — Ты думаешь, мне к лицу была бы щётка и тряпка? — с обидой спросил Ваня?

   — Ты сам тряпка, — резко бросила ему Шура и бросилась бежать.

Пока Ваня торопливо одевался, Шура успела скрыться в лесу. Она слышала, как он, рыдая, звал её. Не обращая на его истошные крики внимания, Шура выбралась с острова и на извозчике одна поехала домой.

На следующий день почтальон принёс Шуре записку от Вани:

«Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых. То, что случилось сегодня, доказывает, какой я негодяй, как мало у меня самообладания. Я не могу жить без тебя, и ты никогда не сможешь мне принадлежать. Я жертвую своей жизнью ради тебя. Будь счастлива, мой ангел, и помни обо мне. Прощай навсегда».


После самоубийства Вани родители отправили Шуру в Куузу. Неделю пролежала она в своей комнате, никого не желая видеть, отказываясь от еды. Огромная, бескрайняя, невыносимая тоска жгучим кольцом сжимала её сердце.

На седьмой день мама чуть ли не силой вывела её, бледную, исхудавшую, в сад и усадила в шезлонг в кустах сирени. Шура, закрыв глаза, вернулась к своим страшным мыслям. Возле её уха прожужжала пчела. Шура открыла глаза и ослабевшей рукой попыталась её отогнать. Но пчёлка, не обращая внимания на Шуру, деловито уселась на лиловую гроздь и расправила крылышки. «Какая бесстрашная, — подумала Шура, — не боится человека». Она оглянулась. Вдали струился чистый прозрачный воздух, а здесь в зелёном сумраке кустов незримо совершалось великое таинство жизни. Те, кому дано прожить так мало, страстно торопились использовать каждое мгновение. В золотом луче, пронизывающем лес, вился целый столб мошек, которым суждено было погибнуть с закатом. Эти мудрые существа, не ведающие страха, жалости и раскаяния, творили здесь чью-то высшую незримую волю, чтобы безропотно исчезнуть в ночном мраке.

В Шурину израненную душу тоненькой тёплой струйкой возвращалась жизнь. Почему нельзя навсегда остаться в кустах сирени? Почему не может человек стать, как твари Божии?

И вдруг всё её существо пронзило острое, как электрический разряд, желание жить. На какое-то мгновение она почувствовала себя пчелой, взлетающей над цветком. От неожиданности такого ощущения Шура даже приподнялась с кресла. Медленным шагом пошла она вдоль аллеи сада. Глаза её жгли слёзы счастья. «Ванечка, спасибо, милый, — шептала она, — если бы не твоя смерть, я никогда так остро не ощутила бы радость жизни!»

К чему печалиться, убиваться, разочаровываться, страдать, когда можно просто жить! Жить, как эта пчёлка, что кружится над сиренью, как птицы, перекликающиеся в ветвях, как кузнечики, стрекочущие в траве. Слиться с этими цветами и мошками, чувствовать в себе соки земли... Жить, жить, жить!..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Но было время... да! была я молода,

Я верила, ждала... надеялась...

страдала...


У Шуры хватило сил взять себя в руки и летом успешно сдать экзамены на аттестат зрелости при Шестой мужской гимназии. Аттестат давал ей право работать учительницей. Шура мечтала поехать в глухую деревню, далеко от Петербурга, далеко от родных и друзей, и, как героиня романов тех лет, просвещать русское крестьянство.

Но Александра Александровна думала иначе. Она считала, что прежде всего Шуре необходимо окончательно развеять горе.

В середине лета 1888 года Шура с матерью отправились морем в Стокгольм.

На шведском пароходе «Дебельн» было много молодёжи. Каждый вечер на верхней палубе устраивали танцы, затевали игры. Шура приобрела массу новых интересных знакомств и веселилась от души.

В Стокгольме они поселились в гостинице на площади Густава Адольфа. Из окон номера был виден старый дворец.

Указывая на него, мама говорила:

— Раньше здесь жили представители династии Ваза, прежние властители Швеции, но их сбросила революция. Это дом исторический, и его следует осмотреть.

Но Шуру нисколько не интересовала династия Ваза и её дом. Экзамен по истории был уже сдан. Могла ли она предположить в те далёкие годы, что настанет время, когда в этом дворце, отданном Министерству иностранных дел, она часто будет беседовать с министром и его помощниками о различных политических и экономических проблемах.

В Стокгольме они провели неделю. Мама непременно хотела осмотреть все достопримечательности. Автомобилей в те времена не было, и они разгуливали по городу пешком, изнывая от жары.

Из всех достопримечательностей Шуре больше всего понравился дворец короля, потому что там было прохладно.

Когда надо было уходить из дворца, Шура села на холодную ступеньку каменной парадной лестницы и заявила, что дальше никуда не пойдёт.

Мама пыталась уговорить её осмотреть ещё старинный рыцарский собор, но Шура запротестовала:

— Довольно всякой старины. Пойдём лучше в маленький ресторан под мостом. Там такие вкусные вафли с вареньем в шоколаде.

Пройдёт много лет, и Шура опять будет подниматься по лестнице большого дворца, чтобы вручить королю Густаву V верительные грамоты в качестве чрезвычайного посланника и полномочного представителя Советского правительства, а у парадного входа дворца её будет ждать золочёная карета. Если бы маме сказали, что ждёт Шуру в будущем, она решила бы, что это дикая фантазия: такое бывает только в романах.

Хорошо, что не видишь будущего, иначе шоколад и вафли в ресторанчике под мостом не показались бы такими вкусными.


В жизни Шуры наступил период, когда, по обычаям того времени, её должны были выводить в свет, то есть она должна была начать ездить по гостям и балам, обзавестись подходящим гардеробом и поджидать подходящего жениха.

Но у неё были другие планы. Она твёрдо решила продолжить своё образование и с осени поступить на Бестужевские курсы. Однако Соня Драгомирова уговорила её посещать вместе с ней частные курсы, открытые француженкой Труба для девушек состоятельного круга.

Лекторы на курсах были прекрасные. Больше всего Шуру увлекали лекции профессора Менжинского по всеобщей истории. Сильное впечатление произвёл на неё период борьбы Нидерландов с тиранией католической Испании, героическая борьба народа против жестокостей короля Филиппа, изуверства инквизиции, самоотверженность, с которой нидерландский народ отстаивал свою свободу и независимость. Шуру поразило, как это так: между Францией и Испанией распри не прекращаются, а в преследовании протестантов между католиками Испании и католиками Франции существовало полное единодушие? Испания находила крепкую опору во Франции, и особенно у столь ненавистной Шуре партии гизов[9].

Шура высказала поразившую её мысль Менжинскому. Профессор внимательно посмотрел на неё, заставил повторить сказанное и с того дня стал беседовать с ней после занятий и советовать, какие именно труды по истории ей следует читать.

Во французском языке Шура и Соня совершенствовались у популярной в те годы мадемуазель Робер. Эти уроки в последующей жизни Шуре очень пригодятся: и тогда, когда в качестве социалистического агитатора она будет объезжать Францию и выступать с речами перед французскими рабочими, и на посту советского посланника, когда она будет писать ноты по-французски норвежскому, мексиканскому и шведскому правительствам, или в качестве старшины дипломатического корпуса будет вступать в сношения с коллегами-дипломатами.

Но всё это будет потом, через много-много лет. А сейчас её ждала светская жизнь девушки из хорошей семьи, и, как она ни оттягивала этот день, он всё же наступил — день её первого бала.


Громадные залы Зимнего дворца наполнял пьянящий аромат каких-то неземных цветов. На широких мраморных ступенях парадной лестницы и вдоль галерей стояли бесконечными рядами доставленные из императорских оранжерей тропические растения в кадках. Тысяча двести придворных служителей и рабочих две недели трудились над украшением дворца. Вдоль парадной лестницы и при входе в Николаевский зал несли караул кавалергарды и конногвардейцы в касках с императорским двуглавым орлом и казаки собственного Его Величества конвоя в красных черкесках. В ослепительном свете гигантских хрустальных люстр, отражённом многочисленными зеркалами, ярко вспыхивали шитые золотом и серебром мундиры сановников, придворных чинов, иностранных дипломатов, офицеров гвардейских полков и халаты восточных владык. На фоне этого великолепия придворные дамы в лёгких кружевных платьях казались сказочными феями, парящими в эфире.

Шура сделалась влюблённой с самой той минуты, как она вошла в Николаевский зал. Она не была влюблена ни в кого в отдельности, но влюблена была во все три тысячи гостей большого императорского бала. В того, на кого она смотрела в ту или иную минуту.

— Ах как хорошо! — то и дело говорила она, подбегая к сёстрам.

Вдруг всё замерло. Вышел обер-церемониймейстер и три раза ударил жезлом об пол, возвещая начало высочайшего выхода.

Тяжёлая дверь Гербового зала отворилась, и на пороге появились император Александр III и императрица Мария Фёдоровна.

Привыкшего к тесноте скромного гатчинского дворца государя явно тяготила окружающая его роскошь. «Поскорее бы меня освободили от всего этого», — говорило тоскливое выражение его глаз. Однако семенившей подле своего крупнотелого и ширококостного мужа пикантной императрице Марии Фёдоровне, в прошлом принцессе Дагмаре Датской, происходящее доставляло большое наслаждение. Всех присутствующих она одаряла царственно-милостивой улыбкой. Согласно церемониалу, бал начался полонезом. В первой паре шли царь и царица. Ослепляя зал своими бриллиантами, Мария Фёдоровна медленно двигалась вперёд, и четыре камер-пажа несли её вышитый золотом и отороченный горностаем шлейф.

Вслед за царской четой следовало несколько десятков великих князей и великих княгинь в порядке старшинства.

Наслышанная о красоте брата царя, Алексея, Шура сразу же узнала его в этом великолепном шествии. Несмотря на свой колоссальный вес, он пользовался большим успехом у красавиц Петербурга, Парижа и Вашингтона. Великий князь Алексей Александрович был адмиралом Российского императорского флота. Не слишком увлекаясь вопросами навигации, он был тонким знатоком женщин и съестного. Заседания адмиралтейств-совета Алексей Александрович устраивал прямо у себя во дворце, за обильным столом. Он будет председательствовать на этих пиршествах до мая 1905 года, когда станет известно о позорном поражении Российского флота в битве с японцами в Цусимском проливе. После этого великий князь подаст в отставку и вскоре скончается.

Стоявшая рядом с Шурой Женя показала ей двоюродного брата царя — великого князя Константина Константиновича, президента Академии наук, писателя и поэта.

   — Великий князь пишет прекрасные стихи, рассказы и пьесы, — восхищённо прошептала Женя.

   — Это он написал романс «Растворил я окно — стало грустно невмочь»? — спросила Шура.

   — Его перу также принадлежат лучшие русские переводы Шекспира и Шиллера. Правда, он интересный?

   — По-моему, he is a bore[10], — произнесла Шура, изучая благообразное лицо великого князя, любовно глядящего на свою жену — великую княгиню Елизавету Маврикиевну. — А вот тот высокий мужчина действительно интересный.

Шура имела в виду Николая Николаевича, двоюродного брата царя. Это был самый высокий из великих князей. Средний рост мужских представителей династии Романовых был шесть футов с лишком. В Николаше же было шесть футов пять дюймов.

Великолепный организатор парадов и смотров, Николай Николаевич в 1914 году получит должность Верховного главнокомандующего русской армией. Он испытывал наслаждение от вида свежей крови и в мирное время был вынужден истязать своих собак, солдат и даже генералов.

— Шура, посмотри, — опять зашептала Женя, не раз уже бывавшая во дворце. — Это кузен царя, великий князь Николай Михайлович, учёный-историк и республиканец. В юности он влюбился в принцессу Викторию Баденскую — дочь своего дяди, великого герцога Баденского. Эта несчастная любовь разбила его сердце, ведь православная церковь не допускает браков между двоюродным братом и сестрою. Виктория стала женой шведского короля Густава-Адольфа, а великий князь остался холостяком и живёт в своём пустынном дворце, окружённый книгами, манускриптами и ботаническими коллекциями.

Процессию завершали владетельные принцы — Лейхтенбергские, Ольденбургские и Мекленбург-Стрелецкие.

Герцог Евгений Максимович Лейхтенбергский шествовал со своей женой графиней Богарне, родной сестрой генерала Скобелева. Считалось, что женщины подобной красоты стены Зимнего дворца ещё не видали. Когда графиня входила в комнату, где находились мужчины, они тотчас же выбегали, боясь остаться наедине с обворожительной Зиной. Она была настолько привлекательна, что им было трудно удержаться, чтобы не обнять её. Впрочем, графиня Богарне почти никогда не появлялась одна. Её сопровождал или муж, или великий князь Алексей Александрович.

После того как процессия три раза обошла переполненные залы дворца, начались общие танцы. В то время этикет допускал только кадриль, вальс и мазурку. Император и императрица наблюдали за танцами, но участия в них не принимали.

Шура танцевала все танцы. Чаще всего её приглашали братья фон Витгенштейн, родственники Гогенцоллернов. Необычайно трагично сложится затем судьба этих двух блестящих офицеров личного конвоя императора. Один из них будет убит на дуэли из-за кокотки, а другой, женившись на цыганке Лизе Массальской, во время семейного обеда подавится куриной косточкой.

Когда часы пробили полночь, танцы прекратились и та же процессия прошествовала к ужину. Сразу после ужина государь и государыня удалились, чтобы дать возможность молодёжи веселиться с большей свободой.

Выйдя из-за стола, Шура направилась к парадной лестнице, намереваясь в туалетной привести себя в порядок, пока не возобновились танцы.

В дверях Николаевского зала она столкнулась с изящным юношей в ментике. Заворожённая лучезарным светом его голубых глаз, Шура с трудом поняла, что перед ней стоит наследник цесаревич.

   — Александра Михайловна, вы остаётесь на танцы? — спросил он с робкой, чуть-чуть грустной улыбкой.

   — Ваше императорское высочество, откуда вы знаете, как меня зовут? — воскликнула поражённая Шура.

   — Мне говорила о вас мама. Она запомнила ваше имя, когда вы ей были представлены третьего дня.

   — Что же она вам про меня сказала?

   — Что вы красивая и умная.

   — Почему она вдруг заговорила с вами обо мне?

   — Мы рассуждали с родителями о нравах теперешней молодёжи из общества, и мама ставила вас в пример как умную и достойную девушку. Папа согласился с ней.

   — Государь тоже удостоил меня разговора, — покраснев, сказала Шура, вспоминая, как во время высочайшего приёма Александр III молча сгибал и разгибал своими железными пальцами серебряный рубль.

   — Родители хотят, чтобы я дружил с серьёзными девушками. Они не разрешают мне более видеться с Матильдой Феликсовной[11].

   — Вы её любите?

   — Она меня очень занимает.

   — Вы, наверное, ею увлечены, но глубоко не любите её, да?

   — Возможно, вы правы.

   — А вы когда-нибудь любили по-настоящему?

   — Любил, но всё кончилось трагически.

   — О, пожалуйста, расскажите о своей трагедии, ваше императорское высочество, а я вам расскажу о своей.

   — Я люблю принцессу Алису Гессенскую, но родители не разрешают мне на ней жениться.

   — Опять эти родители. Какие они все противные!

   — Мама хочет, чтобы я женился на Елене, дочери графа Парижского.

   — И что же вы?

   — Я в смятении. Не знаю, что мне делать...

   — Не соглашайтесь, доверьтесь своей любви.

   — Но как же я посмею ослушаться маму?

   — Вы всегда её слушаетесь?

   — Разумеется.

   — Так это она вам велела познакомиться со мной?

   — Да, но вы нравитесь не только маме, но и мне... У вас тоже была несчастная любовь?

   — Я никому не рассказывала об этом, но почему-то с вами мне хочется быть откровенной. Два года назад юноша, которого я любила, не смог выдержать двухдневной разлуки со мной и застрелился.

   — Как его звали?

   — Ваня.

   — Сын генерала Драгомирова?

   — Откуда вы знаете?

   — Генерал Драгомиров даёт мне уроки тактики. А после того, как застрелился его сын, он на целый месяц отменил занятия!.. Мне ещё тогда захотелось с вами познакомиться. Я хотел себя проверить, смог бы я застрелиться из-за любви.

   — Я бы никогда не дала вам повода... — Шура не успела закончить фразу, как появившаяся откуда-то княжна Орбелиани схватила Николая за руку и увлекла в раскрытую дверь Николаевского зала.

   — Ты не пропускаешь ни одной юбки. У меня на глазах увиваешься за какой-то девкой из Коломны!

   — Тише, Соня, тише. Не устраивай, пожалуйста, здесь сцен. Мы с тобой обо всём поговорим в другом месте.

Музыканты уже настраивали инструменты, чтобы возобновить танцы.

   — Где мы ещё можем с тобой поговорить? Ты меня избегаешь! — воскликнула княжна Орбелиани, с трудом сдерживая рыдания.

   — Я и не думал тебя избегать. Хочешь, до конца бала я буду танцевать только с тобой?

Глаза княжны засияли от счастья, она всем своим юным телом радостно отдалась нахлынувшему вихрю вальса.

Княжна не отпускала от себя Николая, пока оркестр не сыграл прощальный вальс. И только в половине третьего, когда гости начали расходиться, цесаревич, улучив минутку, подошёл к Шуре и шепнул:

   — Вы приглашены на бал-концерт?

   — Да.

   — Приходите обязательно. Я хочу вас видеть.


Малый бал, или бал-концерт, состоялся ровно через неделю — в воскресенье 21 января 1890 года. Приглашённых было всего четыреста человек, почти все друг друга знали, что делало обстановку более непринуждённой.

Николай, одетый в вицмундир гвардейского экипажа, сразу же заметил Шуру и приветливо ей улыбнулся, однако до самого ужина ни разу к ней не подошёл. Шуре хотелось плакать от обиды, но она делала вид, что от души веселится. Её утешало лишь то, что Николай почти ни с кем не танцевал, кроме княжны Урусовой. Пышнотелая брюнетка буквально не давала ему прохода.

После полуночи в трёх парадных залах дворца гости расположились на ужин. Шура и цесаревич сидели за одним столом в Николаевском зале. Наследник был в хорошем настроении, много шутил и веселился. «Если он сегодня ко мне не подойдёт, — подумала Шура, — я стану бомбометательницей и нигилисткой».

После ужина, когда все поднялись из-за стола, Николай незаметно шепнул Шуре:

   — Я хочу, чтобы вы были моей женой.

Чувствуя, что теряет сознание, она схватилась за спинку кресла.

   — Вы шутите, ваше императорское высочество, — еле слышно проговорила она.

   — В половине второго ждите меня в Малахитовом зале, я вам докажу, что не шучу.

С побледневшим лицом Шура опустилась в кресло.

Тотчас же к Николаю подоспела княжна Урусова:

   — У вас новый роман, Ники?

   — С чего вы взяли?

   — Что это вы там шепчетесь с капитанской дочкой?

   — Её отец — генерал.

   — Какая разница?

   — К тому же она очень мила и умна.

   — Когда-то вы были такого же мнения обо мне.

   — Я никогда не меняю своего мнения.

   — Предоставляю вам возможность это доказать, — захохотала княжна, уводя Николая на контрданс.

Чтобы отделаться от приставаний Урусовой, Николаю пришлось прибегнуть к помощи неотразимых чар стройного лейтенанта барона Остен-Сакена, пригласившего навязчивую княжну на кадриль.

В Малахитовый зал цесаревич вошёл, когда до половины второго ещё оставалось тринадцать минут. Отделанная позолотой и уральскими самоцветами, самая красивая комната дворца освещалась лишь отблесками пламени каминов. Слева за окнами тускло мерцали оранжевые фонари занесённой снегом стрелки Васильевского острова. Справа ночную мглу прорезал золотой шпиль Петропавловской крепости.

«Какая дивная ночь, — подумал Николай. — Сейчас бы раскрыть окно и пролететь птицей над этой волшебной красотой»…

В этот момент мягкие, пахнущие тончайшими духами ладони заслонили его глаза.

   — Шура, — сказал он, нежно касаясь прижатых к его лицу длинных пальцев.

   — Это я, я, Ники, — прошептала княжна Урусова, срывая поцелуй с губ цесаревича.

Прервав поцелуй, Николай открыл глаза и отстранился:

   — Так это вы, Сандра?

   — А вам казалось, что вы целуете другую, проказник? Кого вы здесь ждёте, юную дебютантку?

   — Сандра, простите. Произошла ошибка. Я... мне надо сейчас побыть одному.

   — В разгар бала одному? Бедненький, мне вас жалко, — кокетничая, произнесла Урусова и крепко сжала его в своих объятиях.

Николай робко пытался оказать сопротивление, но Урусова навалилась на него своим полным красивым телом, ноги его подкосились, и он упал на паркетный пол, увлекая её за собой.

Когда часы на зелёном камине пробили две четверти второго, в Малахитовый зал вошла Шура. Сперва она лишь заметила лежащее на полу в странной позе тело в вицмундире гвардейского экипажа, когда же через мгновение её глаза привыкли к полутьме, она вскрикнула и выбежала из зала.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

И черноусый, чернобровый

Жених кузины, офицер...


Летом 1891 года отец взял Шуру в Тифлис, куда его послали по служебным делам. Шуру мгновенно пленил этот город, нарядный и обворожительный, с его узкими улицами, мощёнными крупным круглым булыжником, с балконами, украшенными деревянной резьбой, развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух одуряющим ароматом красных и белых цветов. А кругом синели очертания гор, белели туманом могучие, недоступные вершины Кавказа, над которыми парили гордые сыны Востока — гигантские серые орлы.

У Шуры закружилась голова от красоты и великолепия Кавказа, напоминавшего ей детство в Болгарии, и от неуловимых предчувствий предстоящего счастья.

Вдали от пышных особняков тифлисской знати, в скромном домике, жила двоюродная сестра Шуриного отца — Прасковья Ильинична Коллонтай.

Воспитанная в семье прогрессивного русского педагога Ушинского, учительница Прасковья Ильинична была человеком высоких нравственных принципов. Благородные идеалы она привила и своему сыну Владимиру.

Этот юноша был так не похож на Шуриных кавалеров по танцам и балам. Жизнь его протекала в совершенно других условиях. Его отец, участник польского восстания 1863 года[12], был сослан на Кавказ царскими властями, и Владимир с детства познал бедность и лишения. Сердце Шуры переполнялось нежностью и сочувствием, когда Володя рассказывал о своём тяжёлом детстве.

Он был умным, интересным собеседником. С ним Шура могла говорить о самом важном для неё: как надо жить, как надо сделать, чтобы русский народ получил свободу.

Однажды под вечер, возвращаясь после прогулки в окрестностях Тифлиса, они взошли на подвесной мост через Куру. От их шагов мост закачался, и Шура, задрожав, прижалась к Владимиру. Губы их слились в долгом страстном поцелуе. Всё её существо пронзило какое-то странное острое чувство, возникшее откуда-то из глубины детства. Шуре почудилось, что её, шестилетнюю девочку, могучие гвардейские плечи переносят через бурлящий горный поток. У неё захватило дух, голова закружилась, но в крепких объятиях Владимира она была в безопасности.

Осенью Владимир переехал в Петербург учиться в Военно-инженерной академии. Молодой красивый офицер сразу же понравился Шуриным подругам, которых он был в состоянии веселить в течение целого вечера. Никто из Шуриных прежних кавалеров не мог сравниться с ним в выдумке весёлых игр и затей, и ни с кем ей не было так хорошо в мазурке, как с ним.

Шура первая предложила ему пожениться. Ей нравилось, что у него нет ни гроша, что ему самому придётся зарабатывать на жизнь и что ей тоже, может быть, предстоят лишения и трудности.

Родители и слушать не хотели об их браке. «Чтобы нищий сын ссыльного просил руки дочери генерала! Этому не бывать!» Владимиру было отказано от дома. Не помогли ни слёзы, ни угрозы поступить так, как Елена из «Накануне» Тургенева.

Шуру под надзором Адели срочно отправили в Париж в надежде, что там её любовное увлечение пройдёт. С Владимиром не разрешили даже увидеться на прощание.

По пути в Париж сёстры остановились в Берлине. Кайзеровская столица не отличалась большим количеством памятников старины, поэтому всё отведённое для Берлина время они решили посвятить магазинам. Чтобы не мешать друг другу, направились по разным улицам: Адель — по Ляйпцигерштрассе, а Шура — по Фридрихштрассе.

«Пока я не устала от примерки нарядов, — решила Шура, — стоит зайти в книжный магазин... Господи, какой громадный выбор книг! Нет, отсюда быстро не уйти».

Шура провела в магазине два часа. Она отобрала сборник пьес молодого, входящего в моду Герхардта Гауптмана, новый роман Поля Бурже и пухлый том лекций Георга Брандеса. В корзине возле кассы лежали уценённые книги в бумажной обложке. На всякий случай решила их просмотреть. Среди любовных и приключенческих романов заметила невзрачную синюю брошюрку с интригующим названием «Манифест Коммунистической партии». Имя одного из авторов — Карл Маркс — показалось ей знакомым. Кажется, ей рассказывала о нём Мария Ивановна Страхова.

Вернувшись в гостиницу, Шура с ногами забралась в обитое золотистым шёлком кресло и углубилась в чтение «Манифеста». Каждая строка тонкой брошюры будоражила её мысль. Всё то, что смутно дремало в её сознании, превращалось в чётко сформулированные обобщения, казавшиеся Шуре её собственными выводами. Теперь ей всё было ясно: она спала, но настало пробуждение.

Шура положила «Манифест» на столик возле кресла, рядом с другими купленными сегодня, но так и не раскрытыми книгами, и, откинувшись на спинку кресла, закрыла глаза. Ей представилось, что она вышла из ярко освещённого бального зала в холод и мрак суровой ночи... Мгла обступила её... Дорога чуть заметно мерцает вдали... Какая даль!.. Какая тьма!.. Но идти надо, потому что настоящая жизнь там, впереди, а не в бальном зале... Смело глядит она в загадочный лик будущего, и нет страха в её душе... Пусть!.. Из чаши скорби, которую пьёт человечество, и она выпьет свою долю... Она готова на это...

Шура продолжала сидеть в кресле с закрытыми глазами, не замечая ни своих слёз, ни того, что уже стемнело и что напротив стоит вернувшаяся с покупками Адель.

Увидев слёзы на глазах сестры, Адель поначалу испугалась. Но обложка романа Поля Бурже на журнальном столике её успокоила. «Всё в порядке, томную барышню расстроил роман о несчастной любви», — подумала Адель.

Могла ли она понять, что прежней наивной и капризной девочки Шуры больше нет. В элегантном номере роскошного берлинского отеля «Адлон» плакала не чувствительная генеральская дочка, а проснувшаяся мысль. Плакала богатая женская душа, рвущаяся к подвигу, к идеалу.


Париж восхитил Шуру. Такого богатства старины, архитектуры и музеев она ещё никогда не видела. Чуть ли не каждый день она ходила в Лувр и часами простаивала возле «Джоконды», пытаясь разгадать загадку бессмертного творения Леонардо да Винчи.

В один из дней Шура и Адель познакомились в музейном буфете с приятным господином лет тридцати, с пышной гривой русых волос и рыжими усами. Он им представился как Шарль Мулине, репортёр одной из парижских газет. Видя, что он понравился Шуре, Адель не возражала, чтобы мсье Мулине показал ей на следующий день Люксембургский музей. Лёгкое приключение с элегантным французом — это как раз то, что сейчас требуется Шуре, чтобы выкинуть из головы Владимира. Главное, чтобы дело не заходило слишком далеко. Адель разрешила Шуре встречаться с Шарлем только днём, к обеду непременно возвращаясь в гостиницу. Сестра послушно выполняла это условие, поэтому, когда Шура попросила разрешения сходить вечером в кафе с Шарлем, Адель согласилась, велев вернуться к девяти вечера.

Шура возвратилась только под утро. В её возбуждённое лицо тотчас же полетела ваза с цветами, а в Петербург — телеграмма. Вечером пришла телеграмма от родителей: «Немедленно возвращайтесь».

Наспех пакуя парижские наряды вместе с купленной у букинистов историей французской революции и собраниями сочинений Фурье и Сен-Симона, Шура не сказала сестре ни слова. Ни Адель, ни родители так и не узнали, что «товарищ Шарль» был секретарём социалистической ячейки Тринадцатого округа Парижа, что вечером они пошли на городскую конференцию социалистов, которая продолжалась всю ночь.


Напуганные парижскими приключениями Шуры, родители согласились отдать её за Владимира, но свадьбу назначили только через год, после того как Коллонтай окончит Военно-инженерную академию и будет зачислен на службу.

Несмотря на то что предстоял долгий год ожиданий и тайных встреч с любимым человеком, всё же для Шуры это была большая победа — первое проявление воли, самостоятельности и упорства в достижении цели.


22 июня 1893 года, накануне последнего экзамена Владимира, Шуру с утра одолевала сладкая истома, постепенно разливающаяся по всему телу и доходящая до физической боли. Было мучительно хорошо и тревожно. Инстинкт молодой здоровой женщины подсказывал ей, что сегодня должно произойти что-то волнующее и необычайное. Она бралась то за одну, то за другую любимую книгу, но чтение не шло.

Наскоро перекусив, Шура выбежала на улицу. По Екатерининскому каналу она вышла на Вознесенский проспект и вскоре оказалась на Морской. Несмотря на будний день, публики на улицах было много.

На углу Морской и Кирпичного переулка Александра за пятачок купила у лоточника три антоновских яблока. Своими ровными белыми зубами она с наслаждением впилась в яблочную твердь, не замечая, как брызги спелого плода капельками осели на её верхней губе. Остальные два яблока она положила в сумочку.

Шура в первый раз гуляла вечером по Невскому одна. Чувство свободы волновало и радовало. Восхищенные взгляды мужчин возбуждали её, но, заглянув в эти умные, с запрятанной льдинкой глаза, никто не решался приблизиться к ней.

Когда Шура проходила мимо Аничкова дворца, ей показалось, что её кто-то окликнул. Она сделала ещё несколько шагов вперёд, но тихий мужской голос вновь позвал её:

   — Александра Михайловна, вы меня не узнаете?

Шура огляделась по сторонам и увидела сквозь решётку дворца бледное лицо цесаревича Николая. От неожиданности она вздрогнула:

   — Ваше императорское высочество, это вы? В такой поздний час?

   — Мне просто не спится, — тихо сказал Николай. — А вот что вы делаете одна ночью на Невском? — добавил он со смущённой улыбкой.

   — Сегодня самая длинная белая ночь, разве можно усидеть дома, когда кругом такая красота! — с чувством воскликнула Александра.

   — Но почему вы одна?

   — Володя готовится к экзаменам, а мои родители сейчас гостят в Стрельне, в имении дяди... Ах, вы же ничего не знаете, у меня есть жених, Владимир Коллонтай, курсант Военно-инженерной академии.

   — Ах вот как, — произнёс Николай упавшим голосом. — Разумеется, вы уже взрослая барышня. Прошло больше трёх лет после того бала в Зимнем дворце.

   — А что в вашей жизни нового? — робко спросила Шура.

   — О, об этом долго говорить. А здесь не самое подходящее место.

   — Ваше императорское высочество, пойдёмте гулять на Неву! — вдруг вырвалось у Шуры, и она тотчас залилась краской.

   — На Неву? Сейчас? — Его глаза расширились от изумления. — А, впрочем, почему бы и нет. Мои все спят. Нужно будет только обдурить охрану. На всякий случай, чтобы не вызывать у них подозрений, подождите меня по ту сторону Фонтанки. Я скоро приду.

Шура не торопясь перешла Аничков мост, любуясь волшебной перспективой реки и задумчиво разглядывая величественные скульптурные группы Клодта фон Юргенсбурга по углам моста. Отлитые из бронзы фигуры изображали четыре стадии укрощения античным красавцем дикого коня. Сравнивая классическое сложение атлета с таким земным, родным ей телом Владимира, Шура подумала, какую же роль она будет играть в ожидающей её жизни — смелого покорителя или малодушного коня? «От исхода этой волшебной ночи будет зависеть вся моя судьба, — говорила себе Шура. — Я должна быть покорителем! Тогда на балу у меня возник порыв отдаться Николаю. Если сегодня я осуществлю это желание, в жизни я всегда буду победительницей. Моя любовь к Владимиру от этого не пострадает. Это будет не измена, а победа над будущим царём!»

Ожидая цесаревича, Шура встала между двух кариатид, украшающих тупой угол дворца князей Белосельских-Белозерских. Вскоре она увидела торопливо идущего через Аничков мост наследника в форме студента Горного института.

   — Чтобы меньше обращать на себя внимание, — сказал Николай, держась за фалду студенческой тужурки.

   — Да, но откуда это у вас? — с улыбкой спросила Шура.

   — Ещё в прошлом году нашёл у Матильды Феликсовны в шкафу. Примерил, и мне понравилось.

   — Вы всё ещё её любите? — Улыбка застыла на устах Шуры.

   — Ах, Александра Михайловна. Я не знаю. Всё так сложно... Так вы хотите на Неву? — спросил он, чтобы сменить тему.

До Симеоновского моста они шли молча, любуясь великолепием дворцов Шереметевых, Нарышкиных-Шуваловых, строгой красотой Екатерининского института, творения Кваренги.

По Симеоновскому мосту перешли на другую сторону Фонтанки, обогнули цирк Чинизелли и мимо двух павильонов-кордегардий вышли на длинную Кленовую аллею, в глубине которой возвышался величественный и в то же время элегантный Михайловский замок.

   — «Прадеду правнук», — прочитала Александра надпись на пьедестале конного памятника Петру Великому на Коннетабльском плацу у главного входа в замок. — Правнук — это кто?

   — Павел Первый.

   — Как интересно! Я этот памятник раньше как-то не замечала. Я только знала, что есть Медный всадник на Сенатской площади, поставленный Екатериной Второй, а оказывается, сын Екатерины — Павел Первый — тоже поставил Петру памятник. Ваше императорское высочество, когда вы станете царём, вы тоже поставите Петру Первому памятник? А что вы на нём напишете?

   — Прапрапрапрапрадеду прапрапрапраправнук.

   — Ой как интересно! А когда вы умрёте, вам тоже поставят памятник?

   — Конечно.

   — Как это славно! Я тоже хочу, чтобы мне поставили памятник. Тоже в красивом парке. Я сижу на лошади в костюме амазонки... Нет, пусть лучше на памятнике я буду, как Екатерина Вторая у Александрийского театра — красивая и величественная, в окружении своих любовников...

Потом они долго бродили по аллеям Летнего сада, то и дело останавливались около приобретённых Петром Первым в Италии великолепных статуй, изображающих знаменитых философов, полководцев и античных богов.

Они присели на скамейку возле скульптуры, олицетворяющей сладострастие: на обнажённой груди юной девы сидит голубь, клюющий её в сосок.

Николай закурил папиросу, и тончайший аромат табака примешался к душистому дыханию сада.

   — Александра Михайловна, а ведь я не шутил тогда, когда предложил вам стать моей женой, — тихо сказал наследник цесаревич.

   — Так вы не забыли? — произнесла она со счастливой улыбкой.

   — Я полюбил вас с первого взгляда.

   — Я, кажется, тоже полюбила вас тогда. Но вот видите: я обручена.

   — Всё ещё можно изменить.

   — Допустим, я откажу Владимиру.

   — И мы обвенчаемся.

   — Но ведь вы можете жениться только на девушке из зарубежного царственного дома!

   — Я изменю протокол, и вы станете царицей.

   — И я смогу управлять?

   — Как всякая любящая жена, вы будете разделять заботы мужа, в данном случае — государственные заботы. Ну и, разумеется, заниматься благотворительностью.

   — Благотворительностью? Как это скучно! Моя мама тоже занимается благотворительностью. Для этого незачем за царя замуж выходить.

   — Так что же вы хотите?

   — Я хочу по-настоящему управлять. Хочу быть канцлером или хотя бы министром.

   — Женщина-министр? Но это невозможно.

   — Все говорят, что я упрямая и добиваюсь всего, чего захочу. Вот в прошлом году мама не хотела мне покупать верховую лошадь, а я настояла на своём, и этой весной она мне купила хорошенькую лошадку.

   — Стать министром и уговорить маменьку купить лошадь — это разные вещи.

   — В малом проявляется большое.

   — Я могу вам предложить только своё сердце, сделать вас министром я не в силах.

   — А кто в силах?

   — Ну... революция.

   — Значит, надо сделать революцию, тогда я осуществлю свои мечты.

   — А что будет со мной, Александра Михайловна? Вы отрубите мне голову?

   — А вы сами отдайте власть народу. Тогда не будет революции.

   — Мне не позволит это сделать долг перед родиной.

Часы Пантелеймоновской церкви пробили два, и вскоре над густой листвой деревьев Александра увидела вздымающуюся громадину Троицкого моста.

   — Мосты разводят! — воскликнула Александра. — Ваше императорское высочество, идёмте скорее смотреть.

По мосту через Лебяжью канавку они выбежали на Суворовскую площадь.

Стройная перспектива Троицкого моста, переходящего в Каменноостровский проспект Петербургской стороны, у них на глазах прерывалась, гигантский мост медленно раскалывался на две равные части, чтобы дать возможность балтийским судам пройти Неву и войти в крупнейшее в Европе Ладожское озеро.

Они долго стояли молча, не в силах отвести глаз от этого потрясающего зрелища.

   — Как прекрасен Божий мир, — прошептала Александра.

   — Господи, благодарю тебя за то, что ты даруешь нам блаженные минуты наслаждения плодами рук человеческих! — звонким голосом произнёс Николай, снимая фуражку.

С Ладоги повеяло прохладой, Шура, взяв Николая под руку, повела его к Марсову полю.

   — По Мойке мы можем дойти до Конюшенной площади, а оттуда по Екатерининскому каналу вернёмся на Невский, — предложила Александра, когда они миновали Марсово поле.

   — Я не люблю те места, — вздохнул цесаревич. — Там дедушку убили.

Шура смущённо замолчала, и они пошли вниз по течению Мойки.

Когда они дошли до Зимней канавки, Александра вдруг почувствовала усталость.

   — Может, где-нибудь посидим, — предложила она.

   — Здесь совсем рядом Зимний дворец, почему бы не отдохнуть там?

   — О нет, нет, — запротестовала Александра. — Мне пора домой. Отдохнуть мы можем и в Александровском саду.

Дойдя до острого угла здания Министерства иностранных дел, они пересекли Александровскую площадь и вошли в протянувшийся вдоль Адмиралтейства Александровский сад.

Устало опустившись на первую же скамейку у входа, Шура достала из сумочки два яблока, одно взяла себе, а другое протянула Николаю.

   — Спасибо, я не хочу, — поблагодарил он.

   — Ну откусите. Маленький кусочек, — настаивала она.

   — Но зачем?

   — Я вас прошу.

Он подчинился и надкусил яблоко. Она сделала надкус с другой стороны.

   — Теперь я засушу его и положу в свой альбом, чтобы навсегда сохранить память о сегодняшней волшебной ночи, — сказала Шура.

   — Неужели мы больше никогда не увидимся? — Обеими руками взяв её узкую ладонь, он заглянул в бездонные голубые глаза Александры, но она вдруг поднялась со скамейки и подошла к стоящей у входа в сад статуе Афины Паллады.

   — Правда, она хороша? — спросила Шура, любуясь мраморным изваянием.

   — Вы ещё прекрасней, — ответил Николай, подходя к Александре.

   — Что вы, я такая угловатая. Мама говорит, что где я ни повернусь, я обязательно что-нибудь задену.

   — Ненаглядная моя душка, — прошептал наследник цесаревич, трогая губами её маленькое ухо.

   — Ах, что вы, ваше императорское высочество, — вскрикнула Шура и бросилась прочь.

Он с трудом нагнал её в самом конце аллеи у статуи Геракла.

   — Будьте моей женой! — запыхавшись, проговорил он и прислонился к постаменту.

   — Ваше императорское высочество, ведь я вам не пара! — с отчаянием произнесла она. — Я дочь простого генерала.

   — А я всего лишь полковник, — расхохотался Николай. В его смехе было что-то детское, наивное, чистое.

Шуре захотелось тут же его поцеловать, и она прижалась к нему. Так, обнявшись, они долго стояли у мраморного Геракла, пока её щека не почувствовала влагу. Николай плакал. Шура своим надушенным платком вытерла его слёзы и крепко поцеловала. Дрожащими руками он стал расстёгивать её платье.

   — Эта аллея слишком хорошо просматривается, — сказала Шура, отстраняя его руку. — Идёмте в другое место.

Они свернули в боковую аллею и вышли на небольшую площадку, окружённую густыми деревьями.

   — Видите, как тут уютно, — сказала Шура, ложась на скамейку. — Здесь никто нас не увидит.

   — А чья это там голова в кустах? — неуверенно спросил Николай, снимая тужурку.

   — Не бойтесь, это памятник Пржевальскому. Интересный был человек, между прочим. Я любила слушать его рассказы о странствиях по Центральной Азии. Он часто приходил к моему отцу.

   — У вас такие знакомства! — прошептал Николай, обнимая её стан. — Теперь я начинаю верить, что вы когда-нибудь станете министром.


Она хотела возвратиться домой одна, но Николай настоял на том, что проводит её. Через Мариинскую площадь они вышли на Морскую улицу. В гулкой ночной тиши послышалось цоканье копыт. Их нагнала закрытая коляска и остановилась у соседнего с итальянским посольством дома. Из коляски вышел высокий господин в белом фраке и цилиндре. Николай вздрогнул и укрылся за колонной посольства, привлекая к себе Шуру.

   — Спрячьтесь, — зашептал он. — Это Владимир Набоков, известный либерал. Он, кажется, здесь живёт. Я не хочу, чтобы он меня здесь видел.

   — Ах, — вздохнула Шура, — как трудно быть царём! Всего надо бояться. У вас ещё меньше свободы, чем у меня, бедный мой Ники!

Шура прильнула к нему, и они, обнявшись, дошли до конца Морской, поднялись на Фонарный мост и по Фонарному переулку вышли на Екатерининский канал.

Когда они переходили мост, ведущий к Среднеподьяческой улице, Ники бросился перед Александрой на колени.

   — Богиня! Одно твоё слово, и я брошу всё, и мы уедем в Ниццу, будем любить друг друга, и у нас будут милые дети, много-много детей.

   — Нет, Ники, нет! — воскликнула она. — Я умерла бы от тоски при такой жизни. Я не могу жить в заточении, я создана для подвигов.

Она отцепила его руки, обвитые вокруг её колен, прислонила его обмякшее тело к перилам моста, жарко поцеловала в губы и не оборачиваясь побежала к дому.

Эта волшебная ночь действительно изменила её судьбу. Она поверила в свои силы, поверила в то, что в жизни она будет покорителем. Но когда перед её глазами вставали прекрасные, полные тоски голубые глаза Николая, её вновь начинали одолевать рыдания. О как она старалась забыть его! И чтобы окончательно вытравить образ Ники из своего сердца, в 1918 году на заседании ЦК Александра проголосовала за ликвидацию царской семьи.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Вы мать ребёнка школьнических лет,

И через год муж будет генералом...

Но отчего на личике усталом

Глухой тоски неизгладимый след?


Наконец настал день свадьбы. Шуре не верилось, что с сегодняшнего дня её будут называть «мадам Коллонтай», что она навсегда покинет родительский дом на Среднеподьяческой улице и расстанется со своей уютной светлой комнатой, где она учила уроки, писала романы и мечтала о великих подвигах. В этой же комнате жили Шурины друзья — маленькая жёлтая собачка без породы и канарейка Макс. Собачка почему-то терпеть не могла канарейку. Когда Шура занималась, Макс любил сидеть на чернильнице, а жёлтая собачка садилась на стул и впивалась в канарейку глазами. Выпуская Макса погулять по комнатам, Шура всегда выгоняла собаку. Но в суматохе свадебного дня Шура забыла об их вражде, и когда она вошла в свою комнату, то увидела на подушке неподвижное тельце Макса.

   — Забери от меня эту бессовестную, подлую собаку, — обезумев от ужаса, закричала она матери. — Я не хочу её больше видеть, она убила мою канарейку.

   — Ты сама виновата. Если ты не умеешь смотреть за животными, как же ты будешь ходить за своими собственными детьми?

   — Мне нет дела до каких-то детей. У меня погибла канарейка, — воскликнула Шура и зарыдала.

Когда настало время надевать белое атласное платье с длинным шлейфом, как у Маргариты Наваррской из оперы «Гугеноты»[13], Шура вдруг начала чихать.

   — Вот видишь, — опять стала её бранить мать. — Зачем тебе понадобилось сегодня утром в такую холодную погоду скакать с Владимиром на острова? Придётся отложить свадьбу.

Шура запротестовала и поспешно отправилась в церковь. К счастью, во время венчания она не чихала. Но когда после холодной церкви она вернулась в тёплую комнату, насморк разыгрался вновь. Убедившись, что у дочери жар, Александра Александровна категорически запретила ей танцевать и велела тотчас же лечь в постель.

После полуночи Владимир ушёл вслед за гостями, а Шура улеглась на свою кровать, положив голову на подушку, на которой утром погибла канарейка.

После свадьбы молодые уехали в Тифлис к матери Владимира Прасковье Ильиничне. Через много-много лет племянница Владимира напишет члену Советского правительства Александре Коллонтай:

«Живо припомнился Ваш приезд с дядей Володей к нам в Тифлис. Как мы, дети, искренне были уверены, что перед нами не просто молодая жена нашего дяди, а какая-то воздушная, лучезарная фея из сказки! До чего Вы были восхитительно красивы! Кроме того, мы бессознательно воспринимали то молодое счастье, ещё ничем не омрачённое, ту необыкновенную любовь, какую вы оба излучали каждый миг пребывания у нас».

Они благодарили судьбу за то, что их медовый месяц проходит именно в Тифлисе, где они два года назад познакомились. В этом сказочном городе с тех пор ничего не изменилось. Всё так же бурным потоком текла Кура, всё так же будоражили ароматы ярких цветов... но того всеохватывающего чувства, что возникло у Шуры, когда они впервые целовались с Владимиром на подвесном мосту, она больше никогда с мужем не испытывала.

Через год у Шуры родился сын. В честь её отца мальчика назвали Михаилом. Они поселились в уютной квартирке на Таврической улице и стали жить на скромное жалованье Владимира. Шура всем говорила, что она страшно счастлива, но иногда ей казалось, что это счастье её как-то связывает. Замужнюю жизнь она представляла себе совершенно иначе. Она думала, что стоит ей избавиться от нежных забот и тирании матери, как жизнь пойдёт совершенно иначе. Хозяйство её совершенно не интересовало, за сыном могла хорошо ухаживать няня Анна Петровна. А вышло так, что у Шуры стало ещё больше зависимости, чем когда она жила у родителей. Она не могла больше писать повести и романы или просто читать. Только раскроет книгу Геркнера «Рабочий вопрос», тут Аннушка: «А бельё вы отдали в стирку? Небось не переписали?» или «Почему вы не пойдёте с Мишенькой погулять? Второй день он не был на воздухе!»

Заткнув уши, Шура убегала в свою комнату, запиралась на ключ и с ожесточением начинала делать заметки по поводу только что появившейся книги Плеханова «К вопросу о развитии монического взгляда на историю». Но тут вдруг Миша, набив на лбу шишку, начинал дико кричать. И Шура бросала свою работу и бежала на помощь ребёнку.

Хорошо хоть было кому пожаловаться. Зоя Шадурская после смерти своих родителей жила у Шуры и собиралась стать певицей. Шура завидовала ей: никакого хозяйства, никаких хлопот со счетами. Зоя постоянно уходила то на концерт, то слушать лекцию, то на консультацию с учителем пения. А Шура всё сидела дома и должна была учиться стать хорошей женой и матерью, как говорила Александра Александровна.

   — Иногда хочется всё бросить и бежать отсюда, — признавалась она Зое.

   — Я всегда говорила, что он тебе не пара, — отвечала Зоя. — Тебе надо развестись.

   — Ты не понимаешь. В том-то и горе, что я люблю Коллонтая, я его страшно люблю. Я никогда не буду счастлива без него.

Зоя пыталась убедить Владимира, что в Шуре пропадает талантливая писательница, что ей необходимо предоставить больше свободы, но он почему-то обижался:

   — Чем я ей мешаю?

Каждый раз после такого разговора Владимир расстраивался и, заглядывая Шуре в глаза, спрашивал: «Ты меня разлюбила?» Она, конечно, протестовала, но объяснить, чем она недовольна, не могла и не умела.


Кроме Зои Шадурской Шура дружила ещё с одной Зоей — своей троюродной сестрой Зоей Лотаревой. Шура очень любила Зою, у них было много общего. Но Зоя, выйдя замуж, сникла и опустилась, подладившись под круг ограниченных интересов мужа.


Моя сестра единственная Зоя
Имела мужа, чуждого духовно,
Поручика сапёрного в отставке,
В которого в семнадцать лет влюбилась
Неопытною девушкой, но после,
Я думаю, но я не утверждаю,
К избраннику немного охладела,
Поближе разглядев его никчёмность.
Но никогда не показала вида,
Что может быть несчастной, беззаветно
Всю отдала себя на счастье мужу,
Была высоконравственной при этом,
И никогда никто не мог услышать
От Зоечки ни жалобы, ни слова
Неудовольствия своею жизнью:
Она была весьма самолюбива
И гордо замкнута.

Так писал о Зое Лотаревой её родной брат Игорёк — в будущем знаменитый поэт Игорь Северянин. Но в те годы он был только тоненьким мальчиком с недетски печальными глазами. Игорёк был необыкновенно начитан, и Шуре теперь даже легче было находить с ним общий язык, чем с его сестрой.

В своих ядовитых эпиграммах Игорёк безжалостно высмеивал тупого поручика, и Шура, естественно, была единственной читательницей этих эпиграмм.

Шуру и Игоря многое сближало. Они оба любили Жюля Верна, Майн Рида и Фенимора Купера. Оба считали, что только Тургеневу и Гончарову удалось познать сущность русской женщины. Именно Игорёк открыл Шуре Ибсена.

— Варяг прав, — говорил он, — от жизни надо брать всё, что она даёт. Иначе это не жизнь. Взять хотя бы Зою! Ради чего она принесла себя в жертву? Ради этого самодовольного болвана? Разве можно назвать жизнью то, на что она себя обрекла?

   — Чем такая жизнь, лучше смерть, — уверенно произнесла Шура.

   — Причём я вижу, что она его уже не любит. Но что-то её держит возле этого остолопа. Что это, преданность? Порядочность?

   — Косность, Игорёк. Приверженность изжившим устоям брака.

   — Я никогда не женюсь. — Заложив руки за спину, Игорёк ходил взад и вперёд по комнате. — Брак требует незыблемости от человеческих чувств, но чувства остаются чувствами: они зыбки и недолговечны.

   — Чем тоньше человеческая натура, особенно если это натура женщины, тем богаче она чувствами и тем труднее требовать от неё постоянства этих чувств, — утверждала Шура.

   — А с другой стороны, я часто прихожу к мысли, — задумчиво сказал Игорь, — что чувства наши остаются постоянными. Меняется только объект любви. Да и любим-то мы не сам объект, а собственные ощущения. Мы любим наше состояние влюблённости. Вы согласны со мной, Шура?

   — Эта мысль никогда не приходила мне в голову. Может быть, ты и прав, Игорёк. Но если это так, это ужасно. Это значит, что любви не существует. Во что же тогда верить?

   — В нас самих. Если наша любовь не может быть вечной, давайте станем вечными сами.

Шура запомнила этот разговор на всю жизнь. Уже будучи послом в Норвегии, она напишет Игорю в Эстонию, где он будет жить в эмиграции: «Мы с Вами, Игорь, очень-очень разные сейчас. Подход к истории у нас иной, противоположный, в мировоззрении нет созвучия. Но в восприятии жизни есть много общего. В Вашем отношении к любви, в этом стремлении жадно пить кубок жизни, я узнавала много своего, и неожиданно Вы — человек другого мира, стали мне совсем «не чужой»...

— У вас, Шура, активный характер, — сказала Мария Ивановна Страхова, когда Шура призналась своей первой учительнице, что не удовлетворена семейной жизнью. — Вам надо взяться за какое-нибудь полезное дело. Почему бы вам не пойти работать в Подвижной музей учебных пособий? Захватите с собой Зою. Заодно вы познакомитесь с интересными людьми.

В педагогических кругах в то время много говорили о том, что учиться по книге недостаточно. Необходимо использовать также стенные таблицы, гербарии, чучела животных, различные приборы. Мария Ивановна была одним из организаторов этого нового дела. Музей учебных пособий предназначался для воскресных школ, в которых учились рабочие. Фонд музея пополнялся самими учителями, а также за счёт пожертвований. Пособия выдавались, как книги из библиотеки. Помещение для музея выделил в своей знаменитой библиотеке Николай Александрович Рубакин, писатель и издатель популярных брошюр для просвещения крестьянства и рабочих. Музей вскоре стал культурным центром, куда охотно шла интеллигенция, желавшая служить делу просвещения русского народа. Кто только не работал в музее на общественных началах! Студент Графтио изготовлял физические приборы. Тот самый Графтио, которому Ленин поручит строительство первой советской гидроэлектростанции на реке Волхов. Надежда Константиновна Крупская участвовала в работе музея в качестве педагога.

Наиболее близка была Шуре Лёля Стасова, высокая и стройная девушка с выразительным умным лицом и красивыми волосами, очень решительная и уверенная в себе. Она была членом РСДРП со дня основания партии. После революции семнадцатого года Стасова станет личным секретарём Ленина.

Отец Лёли, Дмитрий Васильевич, был знаменитым адвокатом, председателем совета присяжных поверенных, а также музыкантом и меценатом, одним из основателей Русского музыкального общества и Петербургской консерватории.

Лёлин дядя, Владимир Васильевич Стасов, был крупнейшим музыкальным и художественным критиком. Это он научил русскую публику любить и понимать русских композиторов: Глинку, Мусоргского, Даргомыжского, Римского-Корсакова и других.

Знаменитый критик был большим либералом. Когда после смерти Александра Третьего ему, хранителю Публичной библиотеки и тайному советнику, вручили медаль с изображением императора, он демонстративно повесил её дома в уборной.

Политикой он не занимался, однако, когда его племяннице надо было получить из-за границы изданную там нелегальщину — книги пересылались в двух экземплярах на адрес Императорской Публичной библиотеки. Один экземпляр дядя тут же сдавал в секретный архив, а другой вручал племяннице-революционерке.

Хотя Лёля была на год моложе Шуры, Шуре казалось, что Стасова смотрит на неё свысока. Лёля знала, чего она хочет в жизни. Она уже нашла твёрдую дорогу. Шура же эту дорогу только искана. Ей хотелось заняться важным, ответственным делом, а приходилось наклеивать надписи на коробках с насекомыми, которые должны были иллюстрировать лекции по мимикрии.

   — Почему Стасова может принадлежать к нелегальной организации, а я не могу? — с обидой спрашивала Шура свою подругу Зою.

Но вот однажды в Музее Лёля отозвала Шуру в сторону и тихо сказала:

   — Шура, приходите на партийное собрание во вторник в восемь вечера на квартиру моих родителей. Войдите через парадный ход и позвоните два раза. У нас есть срочные вопросы, и я думаю, что вы можете быть полезны партии.

Кровь бросилась Шуре в лицо. Участвовать в подпольном собрании! Может ли быть более важное событие в жизни!

Когда-то в ранней юности, гуляя по аллеям Кутузовского парка, Шура мечтала участвовать в конспиративных собраниях революционеров. Она представляла себе такое собрание где-нибудь в подвале, со свечками, и все бы говорили шёпотом; участники — молодые, уверенные в себе, твёрдые и холодные.

Эти два дня до собрания Шура жила как в тумане. Она гордилась доверием Лёли и всё же боялась, окажется ли на высоте, сможет ли чётко и ясно обосновать и защитить своё мнение?

Во вторник, ровно в восемь часов, Шура пришла на Фурштатскую улицу, к знакомому дому, где жили родители Лёли Стасовой. Пока она поднималась по лестнице, сердце её готово было выпрыгнуть из груди.

Дверь открыла сама Лёля.

— Прислуга отпущена, — проговорила она, — а родители в опере. В доме никого, кроме нас, нет.

На вешалке уже висело несколько мужских пальто. Лёля провела Шуру в столовую. На столе, накрытом, как обычно, белой скатертью, стоял кипящий самовар. У стола сидели пять или шесть человек и пили чай с вареньем. Лёля представила Шуру как товарища по работе в музее и добавила: «А это всё мои личные друзья. Хотите чаю?»

Обсуждался вопрос о срочном сборе денег на выпуск политического воззвания. Полиция накрыла партийную типографию, а новая ещё не была по-настоящему пущена в ход. Шуру вызвали, потому что у неё были богатые знакомые и она могла придумать какой-нибудь способ срочно выманить у них деньги.

Домой она возвращалась пешком. Шёл мелкий сетчатый дождик, какой часто бывает в Петербурге весной. «Неужели я годна только на то, чтобы добывать у богачей деньги или надписывать коробки с жуками?» — думала Шура, глотая слёзы.

Комната в скромной квартире на Таврической улице в Петербурге. Горит керосиновая лампа с зелёным абажуром. На столе разложены чертежи и вычисления. Рядом на маленьком столе — новое изобретение для подсчётов, которое называется арифмометром. Владимир и его товарищ Карл Карлович работают над планами отопления и вентиляции и делают подсчёты на арифмометре. Владимир насвистывает мотив нового танца кекуок. Карл согнулся над вычислениями, не замечая Шуры и Зои, пытающихся читать вслух свежий номер «Русского богатства». Несмотря на жестокость цензуры, в этом прогрессивном журнале появляются статьи, рисующие положение русского крестьянства и рабочих. Владимир верит, что технические успехи — это самый сильный фактор в истории и самый большой двигатель человечества. Владимир считает, что самое важное — это просвещение.

   — Этого мало, — говорит Шура. — Как ты хочешь насадить науку и просвещение в самодержавной России, где всякая живая мысль задушена? Надо изменить в корне существующий порядок. Надо создать базу для новой экономики. Историю человечества двигает классовая борьба.

Карл — умелый спорщик, и ему ничего не стоит разбить доводы противника. Коллонтай над всеми посмеивается во время споров и почти не участвует в них сам. Иногда он прерывает всех и говорит:

   — Довольно философии! Давайте потанцуем.

А так как в то время не было граммофонов, они сами насвистывают или хором поют вальс из «Онегина» и танцуют.

Шура с Зоей давно спят в своей спальне, а в соседней комнате арифмометр продолжает стучать до утра.


Коллонтай и его друг очень не похожи. У Владимира тёмные волосы и карие глаза. Его живой темперамент сказывается в каждом движении. Карл небольшого роста, бледный и некрасивый, из-за чего Зоя прозвала его Марсианином. У него умное лицо. Он самоуверен, сдержан, холоден.

Карл с уважением относился к Шуриным проблемам и интересовался её сочинениями.

— Разумеется, хозяйство и воспитание одного ребёнка не могут заполнить вашу жизнь, — говорил он. Марсианин охотно слушал выдержки из Шуриных литературных работ, критиковал их или хвалил. Шура прислушивалась к его суждению и отдавала ему должное за ясность и чёткость мысли.


Рассказ, над которым Александра трудилась целое лето, закончен. Он с вызовом назван «Святочный». Обычно под таким названием в журналах «для семейного чтения» публикуются слащавые истории о торжестве добродетели. Зоя считала, что этот рассказ нанесёт смертельный удар старым предрассудкам и положит конец буржуазной морали.

Это был большой день для Шуры. В квартире на Таврической собрались близкие друзья.

Шура поудобнее устроилась в стареньком скрипящем кресле, поставила возле себя на столике стакан с чаем в серебряном подстаканнике и, слегка волнуясь, начала читать:


«СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ

Скорый поезд «Петербург—Варшава—Берлин» прибыл в Псков по расписанию — в половине третьего ночи. Тотчас же возле вагонов третьего класса зашевелилась и загалдела неизвестно откуда взявшаяся тёмная безликая масса с мешками, узлами и фанерными чемоданами. Два тощих господина в котелках, о чём-то оживлённо споря, размахивая при этом руками, торопясь и опережая друг друга, залезли в вагон второго класса. И лишь одинокая женская фигурка в чёрном медленно направилась к вагону первого класса.

Пожилой проводник с бакенбардами принял у пассажирки саквояж и помог ей взобраться на ступеньки.

   — Прошу вас, мадам, — сказал он, взглянув на билет, — вот ваше купе.

Пожелав даме спокойной ночи, проводник побрёл к себе. Когда щёлочка света за дверями служебного отделения исчезла, в коридор вышел юноша лет двадцати и жадно закурил дорогую папиросу. Дверь купе vis-a-vis слегка раздвинулась, и грудной женский голос тихо позвал: «Андрей!» Молодой человек вздрогнул.

   — Наташа! Слава Богу! Как я волновался, что ты не получишь моей телеграммы, — воскликнул он.

Дама в чёрном прижала палец к губам.

   — Тс-с, — зашептала она, — ты же разбудишь пассажиров, — и, кивнув головой, поманила его в своё купе.

Они сидели у окна, напротив друг друга, разделённые выдвижным вагонным столиком.

   — Ну вот мы опять вместе, — тихо произнесла Наташа, откинув вуаль.

На Андрея глядели добрые лучистые глаза стройной красивой женщины, которой на вид было не больше двадцати семи, и лишь неуловимый отпечаток жизненного опыта на её одухотворённом лице говорил о том, что женщине этой, возможно, больше тридцати.

   — Ты долго ждала поезда? — Андрей смотрел на Наташу робкими восторженными карими глазами.

   — Нет, только сорок минут, но поездка в Псков была довольно утомительной. Из Ревеля я выехала в шесть вечера.

   — Кто-нибудь провожал тебя?

   — Старший сын. Он приехал из Дерпта. В университете рождественские каникулы.

   — А муж?

   — Сейчас он находится где-то возле Огненной Земли. Крейсер «Анна Иоанновна» совершает кругосветное плавание. Командир не может оставить свой корабль, поэтому муж просил меня поехать в Берлин вместо него. Он так любил свою тётю Брунгильду. Она заменяла ему мать. И хотя я всегда недолюбливала её, я обязана выполнить просьбу мужа и побыть у постели умирающей.

   — Господи, дай этой несчастной дожить хотя бы до Крещения! — воскликнул Андрей, судорожно сморкаясь. — Она совсем одинока?

   — Да. Кроме слуг, никого в доме нет.

   — Даже не верится, что можно будет видеть тебя без этих нелепых встреч урывками, общаться с тобой не в письмах и телеграммах, а «живьём», глядя тебе в глаза.

   — Ты сам виноват в нелепости этих мимолётных встреч. Я всегда предлагала тебе останавливаться у нас. До сих пор не могу понять, почему ты избегаешь наш дом.

   — Ты же знаешь, что я в тебя влюблён.

   — Вот так всегда. Стоит только с интересным для тебя человеком завязать дружеские отношения, как оказывается, что он видит в тебе женщину.

   — Я вижу в тебе не только женщину, но «божество и вдохновение». Разве доказательством этого не является тот факт, что я, фельетонист газеты «Копейка», сочинил лирические стихи.

   — Я подумала, что ты написал их под впечатлением неожиданности нашего знакомства. Это в самом деле было очень романтично. Забытое Богом княжество Лихтенштейн, банковский дом кузена моего мужа, где я остановилась проездом из Санкт-Морица в Констанц. И вдруг в этом предальпийском захолустье я слышу русскую речь и вижу тебя, вояжирующего с друзьями из Баден-Бадена в Баден.

   — И мы пригласили тебя в итальянский ресторан в Вадуце, где провели незабываемый вечер, а когда мы расстались, на бумагу легли эти строки:


В меняльной лавке русского барона
При въезде в государство Лихтенштейн
Стояла дева родом из Коломны,
Минувшего исчезнувшая тень.
Она открыла крышку табакерки,
И в душу музыка влилась.
И сердце, замороженное веком,
Пронзила пламенная трепетная страсть.
В тот вечер в итальянском ресторане
Мы наслаждались музыкой родного языка,
И терпкое вино Тосканы
Нам услащало пересохшие уста.
Но вот настала ночь, разлучница-блудница,
И путница к карете побрела.
И с болью в сердце нам пришлось проститься...
О Господи, неужто навсегда?

В тот же день я отправил тебе эти стихи по почте, с трепетом ожидая твоего ответа. А ты лишь прислала мне свои стихи. Я их выучил наизусть:


Если тебя баловала судьба,
Если тебе её ласки приелись,
Если обиды тебе захотелось,
Ты — полюби.
Если не мил тебе гордый покой,
Если тебе не знакомы страдания,
Острые жгучие дети лобзания,
Ты — полюби.
Если свободой пресытилась ты,
Если тебе опостылели крылья,
Если ты хочешь цепей и насилья,
Ты полюби.

Но, как понимать эти стихи, я не знал.

   — Я намекала на то, что хочу избежать тирании любви. Эта рабская страсть подавляет волю и уважение к себе, отнимает время, лишает сил, необходимых для борьбы за гуманистические идеалы, и сужает кругозор. А я хочу оставаться самой собой, продолжать рисовать картины и участвовать в выставках. Только творческий труд, а не любовь может доставить женщине истинное удовлетворение.

   — Но без твоей любви я погибну!

   — О нет. Ты ещё молод. Тебе только двадцать два года. Вся жизнь у тебя впереди. Не забывай, что я старше тебя на семнадцать лет. Нас разделяет не только возраст. Мы люди разного круга. Ты фельетонист бульварной газеты, а я художница-маринистка.

   — Как ты жестока, как ты жестока, — еле слышно прошептал Андрей. Его дышащее молодостью лицо стало мертвенно-бледным, губы дрожали. Он встал, рванул дверь купе и, не оборачиваясь, произнёс: — Прощай! Ты меня больше не увидишь!

Наташа схватила его за руку.

— Я пошутила. — В её голосе впервые послышалось волнение. — Я предлагаю тебе «любовь-товарищество» — любовь без взрывов страстей, без сцен и истерик. Мы будем наслаждаться общностью наших взглядов и тел ровно столько времени, сколько Бог отвёл тете Брунгильде, а потом вернёмся в Россию, каждый к своей жизни. Если ты захочешь меня видеть, я всегда буду тебе рада, но тогда наши отношения превратятся из любви-товарищества в обычную дружбу. Ты согласен?

Андрей молча смотрел на Наташу, и биение его сердца заглушало стук колёс поезда.

Он встал, желая что-то сказать, но тут же упал перед ней и обнял её колени.

Повернув голову к окну, Наташа гладила его затылок, радуясь тому, что в предрассветных декабрьских сумерках Андрей не видел её слёз и, наверное, поверил, что у неё хватит сил оставаться самой собой».


Гости зааплодировали. Началась бурная дискуссия. Мария Ивановна Страхова похвалила слог, но несколько усомнилась в правильности поставленной проблемы. Лёля Стасова защищала Шурину постановку вопроса, но нашла манеру письма излишне эмоциональной. Соня Драгомирова сказала, что идею повествования она так и не поняла, но что, слушая рассказ, она всё время плакала. В общем, все сошлись, что рассказ будет иметь большой успех у публики, особенно среди студентов.

Рассказ было решено отправить известному писателю Короленко, редактору журнала «Русское богатство». Среди прогрессивной молодёжи он считался лучшим знатоком беллетристики. Через десять дней Шура получила ответ:


«Милостивая государыня Александра Михайловна, прошу простить, что задержал ответ несколько дольше (как обещал). Мне хотелось, чтобы Вашу новеллу прочитал ещё Н. К. Михайловский. Теперь — вот наше общее мнение. Рассказ задуман очень хорошо; к сожалению, исполнен же несколько сухо и кое-где грубовато. Между тем самая тема требует очень тонкой обработки. Кое-что сгладить нетрудно, но этого мало. Нужна бы ещё авторская работа. Во всяком случае, этот рассказ возбуждает интерес к другим Вашим работам. Если бы Вы пожелали принести что-нибудь, то я бываю почти каждый день в редакции (от 1 до 3), а по пятницам — обязательно.

С совершенным уважением, готовый к услугам

Вл. Короленко

17 октября 1897 г.»


Это был тяжёлый удар. Шура впала в отчаяние.

   — Я больше не буду писать, — объявила она.

Но Владимир принял поражение жены почти со смехом.

   — Это всё потому, что ты избрала героиней увядающую даму. Если бы ты взяла красивую молодую девушку, рассказ был бы интереснее. А ты навязываешь молодому человеку, едущему за границу, замужнюю женщину с детьми. Я думаю, что Короленко не понравилась именно твоя героиня. Старички любят хорошеньких молодых девушек.

Шутки мужа Шуру глубоко обижали и сердили.

Марсианин, прочитав письмо Короленко, задумался и сказал:

   — Короленко вовсе не пишет, что у вас нет литературного таланта. Ему не нравится сама тема. Рассказ направлен против основных принципов буржуазной морали. Короленко как один из редакторов большого журнала боится, что, если такую повесть напечатают, журнал могут конфисковать.

Шура облегчённо вздохнула и ласково ему улыбнулась.

Какой у него логический ум! Вот он-то настоящий друг.

С тех пор Марсианин стал бывать у них в доме чаще прежнего.

   — Почему бы вам не написать брошюру, — сказал он как-то Шуре, — о том, что вы нам часто доказываете, — о влиянии обстановки на характер ребёнка. Теперь очень в моде вопросы воспитания.

Идея Шуре понравилась. Александр стал приносить ей книги Песталоцци, Ушинского, Пирогова. Вместе они ходили на лекции профессора Лесгафта. Работая над статьёй, Шура пользовалась мыслями Добролюбова, чтобы доказать ошибочность школы идеалистов, признающих врождённые свойства человека.


В детской горит ночник. Шура сидит у кроватки сына, который тяжело заболел. Его мягкое тельце горит и пышет жаром. Щёчки воспалены, пересохший ротик жадно ловит воздух, головка беспокойно мечется по подушке. Шура готова всё отдать, лишь бы прекратить эти страдания. Прижавшись лицом к его горячему тельцу, она страстно и напряжённо желает, чтобы его болезнь перешла к ней. Она упрекает себя, что не усмотрела за ним. Няня Анна Петровна уехала навестить свою мать, и Шура не заметила начала простуды, которая грозит перейти в воспаление лёгких. А всё из-за того, что она увлеклась статьёй о воспитании и забыла надеть на сына тёплую кофточку.

После лекарства Мише стало лучше. Дышит он легче, свободнее. Она целует его маленькие ручки и облегчённо вздыхает.

Здесь же в комнате сидит Марсианин. Узнав о болезни ребёнка, он приехал помочь жене друга, уехавшего в командировку.

Наконец Миша заснул спокойным сном. Теперь можно вернуться к обсуждению рукописи только что законченной статьи.

Шурин манускрипт Марсианин сам переписал набело своим красивым круглым почерком. Наиболее понравившиеся ему места он осторожно отметил на полях тоненьким карандашом и теперь шёпотом, чтобы не разбудить ребёнка, зачитывает их:

   — «Усвоение впечатлений совершается в мозгу, мозг же у людей неодинаков».

«Для развития сильного, стройного ума нужно многое самому узнать и передумать, для образования же цельного характера нужно многое самому пережить и перечувствовать».

«Для желания нужно, чтобы предмет произвёл сначала впечатление на наш мозг, потому что нельзя же желать того, о чём не имеешь никакого представления».

«Ребёнок, обжёгшийся на огне, уже, вероятно, не потянется к нему снова». Шура, от вашей статьи веет библейской мудростью! — восклицает Марсианин.

   — Тише, — шепчет Шура, умилённая его похвалой. — Вы разбудите ребёнка.

Карл приближает губы к её уху:

   — Ваше имя останется в веках. Вас будут называть вторым Песталоцци.

Шура краснеет и отворачивается. Губы Марсианина касаются её губ. Медленно тикают ходики на стене детской.

   — Идём в другую комнату, — тихо произносит Карл, прерывая долгий поцелуй.

   — Я не могу оставить больного ребёнка, — говорит Шура, выключая ночничок.

После нескольких суток лихорадки ослабевший ребёнок спит крепким сном. Его чуть учащённое дыхание совпадает с дыханием влюблённого и благодарного Марсианина.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

А губы её, эти губы

как сладостный опий

Его уносили в страну

дерзновенных утопий...


— Владимир совсем замучил меня своей беспричинной ревностью, — жаловалась Шура Зое. — Как он не может понять, что я люблю только его одного.

— Он тебя не понимал никогда, но теперь, после того как ты осуществила свою мечту и стала писательницей, ты можешь устроить свою жизнь по-своему.

Статья Коллонтай «Основы воспитания по взглядам Добролюбова» появилась в первых числах августа 1898 года в ежемесячном легальном марксистском журнале «Образование», а тринадцатого августа поезд увозил Александру в далёкий Цюрих.

В вагоне она сразу почувствовала себя одинокой и с тоской начала думать о своём добром, нежном и любящем муже. Владимир в это время находился в командировке в Люблине и не знал, что она решила покинуть его. С Мишенькой она тоже не попрощалась: он гостил у родителей в Куузе. Сердце разрывалось на части, когда она видела перед собой его мягкие маленькие ручки, тянущиеся ей навстречу.

Ночью Александра горько плакала, обливая слезами твёрдую вагонную подушку, и мысленно звала мужа. За что я наношу ему такую обиду и такой удар! Ведь он не может не упрекать меня за то, что я бросила его и сына ради лекций какого-то профессора Геркнера! Владимир не поймёт, что ухожу я не только от него, но и навсегда порываю с той средой, которая мешает мне стать полезным человеком.

Александра не без страха понимала, что Владимир не будет годами ждать её возвращения. Она вспомнила про сестру Зои, красавицу артистку Веру Юреневу. Что, если он в неё влюбится? Становилось жутко и горько. В Вильно Александра чуть не выскочила из вагона, чтобы пересесть на люблинский поезд, который бы привёз её к мужу. Но это означало бы полный отказ от всех желаний и намерений. Такого случая порвать со своей средой больше не представится.

Александра решила написать Владимиру длинное и тёплое письмо тут же в вагоне. В письме она уверяла его, как горячо и глубоко она его любит.

Запечатав письмо мужу, Шура написала второе письмо — Зое. «Пусть моё сердце разорвётся от горя из-за того, что я потеряю любовь Коллонтая, — писала она подруге, — но ведь у меня есть другие задачи в жизни, важнее семейного счастья. Или я до конца своих дней буду только матерью и женой, буду заботиться о сыне, и мне не будет никакого дела до того, что миллионам его маленьких сверстников худо; буду любить мужа и считать, что не моё дело бороться за свободу и справедливость, было бы только мне хорошо; или я пойду, куда зовёт меня совесть».

На пограничной станции Вержболово Александра отыскала почтовый ящик. Когда она услышала, как оба письма ударились о дно ящика, сердце её сжалось, она поняла, что пути к прежней жизни отрезаны.


Поезд прибыл в Цюрих в девять утра. Александра вышла на привокзальную площадь и огляделась. Перед ней размеренно текла жизнь незнакомого города. По тротуарам неторопливо двигались пешеходы, звенели трамваи, лошади, запряжённые в изящные экипажи, гулко постукивали подковами о брусчатку мостовой. Светило тёплое августовское солнце.

Однако состояние тревоги не покидало Александру. Почему она бросила преданного мужа и четырёхлетнего сына? Чтобы оказаться в этом чужом городе? Господи, зачем? Вернуться! Купить обратный билет и сегодня же уехать в Петербург!.. Нет, сперва надо успокоиться, ещё раз всё как следует взвесить.

Она сдала вещи в камеру хранения и перешла площадь. Здесь начиналась улица роскошных магазинов — Банхофштрассе. Александра знала: в каком бы подавленном состоянии она ни находилась, прогулка по магазинам всегда успокаивала её. Причём для возвращения душевного равновесия совсем не обязательно было что-то покупать, достаточно лишь внимательно разглядывать витрины.

На Банхофштрассе были в основном часовые и ювелирные магазины. Здесь были представлены все знаменитые швейцарские фирмы. Такого выбора часов она никогда не видела. Александра взглянула на свои скромные позолоченные часики. Пять лет назад Владимир купил ей их со своего первого жалованья. Как они были счастливы, когда вместе выбирали ей часы в магазине Павла Бурэ на Невском, напротив Конюшенной улицы. Она вздохнула и, как бы отгоняя воспоминания, мотнула головой. Надо как можно меньше думать о прошлом. Может быть, в самом деле, купить себе новые часы в знак начала новой жизни? Ну вот хотя бы эти в изящном золотом корпусе с золотым браслетом, выполненным в современном стиле. Они так пойдут к её тонкой длинной руке. Сколько же они стоят на наши деньги? Примерно двести рублей. Как раз та сумма, что отец обещал ежемесячно давать на жизнь. Конечно, не дёшево, но в Петербурге они бы стоили в два раза дороже.

Через несколько минут Шура с сияющими глазами вышла из магазина фирмы «Омега». «Как всё-таки мало нужно человеку», — подумала она, стыдясь своего счастья. Да, она поступила правильно, решив приехать сюда. Здесь она будет бороться за счастье. Нет, не за своё. За счастье рабочего класса. Тех, кто своим трудом создаёт и эти часики с браслетом, и эти элегантные платья, облегающие рыхлые тела бюргерских жён, мужья которых ежедневно ласкают золотые слитки, выплавленные из крови, пота и слёз мирового пролетариата.

Цель для себя она выбрала чёткую и определённую — освобождение рабочего класса от ига капитала. Правда, путь к этой цели пока ещё не совсем ясен. Для этого она и приехала сюда, в Цюрих, чтобы глубоко изучить теорию социализма, а затем применить её на практике.

Нарядная Банхофштрассе резко оборвалась и перешла в тихую гладь Цюрихского озера. Торгашеская суета осталась позади, впереди был простор, чистое небо и новые горизонты. На набережной Лиммат Александра села в экипаж и велела извозчику гнать в университет. Надо было успеть сегодня же записаться на курс профессора Геркнера.


Без всяких трудностей Александра была зачислена на факультет экономики и статистики и стала сто тридцатой студенткой Цюрихского университета.

На следующий день она познакомилась с профессором Геркнером. Он оказался моложе, чем она ожидала: ему было меньше сорока лет, а светлая бородка и негустые усы ещё больше молодили его. Профессор был польщён, что эта молодая русская дама ещё в России заинтересовалась его книгой «Рабочий вопрос» и приехала в Цюрих ради него.

Итак, первый день занятий окончен. Немного усталая от обилия новых впечатлений, Александра неторопливо возвращалась в пансион, расположенный неподалёку от университета. Под ногами тихо шелестели багряные опавшие листья. Настроение понемногу выравнивалось. Атмосфера этого спокойного города с его зелено-розовой тишиной и бальзамическим прозрачным воздухом усмиряла недавнее смятение чувств. Сейчас надо составить чёткий план своей жизни в Цюрихе: лекции, чтение, рефераты. Из развлечений — только прогулки, иначе обширную программу освоения теории социализма не осуществить.


После года занятий у Геркнера Александра, по совету профессора, отправилась в Англию знакомиться с успехами рабочего движения в этой стране.

Геркнер снабдил её рекомендательными письмами к Сиднею и Беатрисе Вебб. Супруги Вебб вместе с писателем Бернардом Шоу были основателями Фабианского общества, названного так в честь римского полководца Фабия, по прозвищу Кунктадор, то есть неспешащий, медлительный. Члены этого общества выступали за изменение положения рабочего класса путём реформ.

Веббы с энтузиазмом рассказывали Александре о деятельности «сетлментов», культурных ячеек в рабочих кварталах, кооперативах, клубах, о муниципализации лондонского трамвая и других постепенных сдвигах в сторону социализма.

«Если фабианцы правы и социальные контрасты можно сгладить путём реформ, — думала Александра, гуляя по унылым кварталам лондонского Ист-Энда, — то какой путь предстоит выбрать мне после возвращения в Россию? Опять идти работать в Музей учебных пособий? Делать надписи на коробках с жуками?»

Из Лондона она возвращается не в Цюрих, а в Петербург. После поцелуев, слёз и объятий с Зоей, Мишенькой и родителями Шура едет за Нарвскую заставу. У ворот завода Путилова — сотни оборванных безработных, пришедших пешком из деревень. У трактира двое пьяных с ужасными ругательствами зверски избивают друг друга. Здесь же на пыльном пустыре за гривенник предлагают свои услуги семилетние проститутки.

«О нет, господа фабианцы, это вам не Ист-Энд! Реформами вы здесь ничего не добьётесь. На нашу долю ещё хватит революционной работы».


И она тут же с головой окунулась в эту работу. По рекомендации Лёли Стасовой Шуре доверили очень важное дело — принимать и подготавливать для распространения нелегальную литературу, доставленную из-за границы.

На углу Морской и Кирпичного переулка открылся магазин «Амур и Психея», в котором продавались итальянские гипсовые статуэтки. Публика охотно раскупала изготовленные в античном стиле фигуры Аполлона, Венеры и Зевса, и магазин вскоре стал модным.

В склад магазина можно было попасть со двора, со стороны Кирпичного переулка. Сюда доставляли груженные доверху подводы с гипсовыми статуэтками. Разгрузив подводы, двое надёжных рабочих вскрывали полые гипсовые фигуры и извлекали из них марксистскую литературу. Александра разбирала и сортировала отпечатанные на тонкой бумаге издания, а статуэтки пускали в продажу.

Вечерами — кропотливая работа над статьёй о положении рабочего класса в Финляндии. Времени на всё не хватало. А тут ещё неизбежные встречи с Владимиром.

   — Ты счастлива? — спрашивал он, глядя на неё страдающими глазами.

   — По крайней мере, я знаю, во имя чего живу. Жизнь осмыслена целью.

   — Что ж, я рад за тебя. Устраивай свою жизнь, как велят тебе твои чувства. Для меня ты навсегда останешься единственным человеком, которого я безгранично люблю.

   — Du bist meine einzige[14], — по-немецки шептал Владимир во время их первого после возвращения Александры свидания.

«Всем я нужна, для всех я единственная, — устало думала Александра, откладывая в сторону перо. Работа над статьёй для дрезденского журнала «Soziale Praxis» продвигалась медленно. — Но почему я не могу принадлежать сама себе?»

И уж совсем были невыносимы часы свиданий с сыном. Он вырос за этот год, стал ещё больше походить на Владимира. А когда Александра заглядывала в его грустные глазёнки, она чувствовала, как те путы, которые она с таким трудом разорвала год назад, опять начинают овладевать ею.


И вот снова Цюрих, ставший уже таким знакомым, почти своим. Расклеенные по городу афиши оповещали о митинге с участием прибывшей из Германии известной социал-демократки Розы Люксембург.

Александра слушала эту маленькую болезненную женщину с восхищением. Некрасивая, с резкими чертами лица немецкая агитаторша с каждой новой произносимой ею горячей и гневной фразой хорошела буквально на глазах. В этой хрупкой фигурке всё дышало страстью и верой.

«Вот у кого надо учиться», — подумала Александра. После митинга она протиснулась к Люксембург, заговорила с нею. Немецкая революционерка окинула её критическим взглядом, явно не проявляя никакого желания поддерживать знакомство с этой красоткой. На глаза Александры навернулись слёзы. Неужели Роза Люксембург не доверяет ей только из-за её внешности?

Как доказать людям (и прежде всего себе самой), что она не просто эффектная шатенка, но и мыслитель, теоретик, борец?

Высиживание на семинарах профессора Геркнера тут, конечно, не поможет. Нужно быть ближе к людям дела. Центр русской политической эмиграции сейчас в Женеве. Там Плеханов. Его книгами она зачитывалась ещё в Петербурге. «Я просто влюбилась в Плеханова, просто влюбилась», — признавалась она Лёле Стасовой, возвращая очередное нелегальное издание выдающегося русского марксиста.


Голубую Женеву со сверкающей шапкой Монблана над озером Александра полюбила с первого взгляда, но пёстрая многоязыкая толпа на широких набережных-променадах оставила её равнодушной.

Устроившись в недорогом пансионе, она тут же отправилась в городскую библиотеку. Ещё в Цюрихе Александра получила письмо от отца с просьбой отыскать где-нибудь в Европе запрещённую в России книгу «Македония и Восточная Румелия». Старый генерал писал исследование по истории Балкан и просил хотя бы на время достать ему книгу».

Система каталога женевской библиотеки была Александре незнакома. Она хотела было уже обратиться за помощью к библиотекарю, как вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд. Мужчина лет сорока пяти с небольшой тёмной бородкой и густыми усами внимательно наблюдал за ней из глубины читального зала. На его столе возле пачки русских газет тульёй вниз лежала шляпа-панама.

Незнакомец подошёл к Александре.

   — Вы ищете русскую книгу? — спросил он. — Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?

Она объяснила, что ищет книгу о Болгарии, которую собирается отвезти в Петербург.

   — Так вы можете вернуться на родину? Значит, вы не эмигрантка? А давно вы из России?

   — Полгода.

   — Заходите ко мне в гости, — неожиданно предложил он. — Расскажете о России. Вот моя визитка.

Александра взглянула на карточку и обомлела. «Georges Plechanoff», — было выведено там готическим шрифтом.

Плеханов вернул газеты библиотекарю, улыбнувшись, помахал Александре панамой, а она всё стояла в каком-то оцепенении, не веря себе. Как! Неужели Плеханов?

Она готова была тотчас же бежать к нему. Те несколько дней, которые необходимо было выждать, прежде чем нанести визит, показались ей вечностью.

Но вот она у дверей его квартиры. Её встретила жена Плеханова Розалия Марковна, маленькая, живая, словоохотливая женщина. Встретила её, как старая знакомая. Плеханов ещё не вышел к гостье из своего кабинета, а Александра уже почувствовала себя в его доме легко. Обстановка ничем не отличалась от домашнего быта средних русских интеллигентов. Книги, видно, не помещались в кабинете хозяина — полками были заставлены стены в коридоре, в небольшой гостиной с мягкой мебелью, в столовой с большим столом, рассчитанным на многолюдные застольные беседы частых гостей.

Георгий Валентинович вышел почти тотчас. Он стал расспрашивать о настроениях молодёжи в России, о деятельности рабочих кружков и, казалось, слушал не только ушами, но и глазами.


В семейном архиве Коллонтай сохранилась фотография, запечатлевшая её и Плеханова в год их знакомства. Они сняты на фоне Женевского озера. На Александре длинное клетчатое платье, на плечах лёгкая газовая косынка. Из-под шляпы с широкой тульёй выбивается копна каштановых колос. Удивительно миловидная двадцатидевятилетняя женщина, полный достоинства и спокойствия взгляд. Георгию Валентиновичу в 1901 году исполнилось сорок пять лет. По-мужски он очень красив: матовая кожа, узкое, чуть удлинённое лицо с высоким лбом, обрамленное от самых висков тоненькой ниточкой тёмной бородки, переходящей в короткий клинышек; опущенные книзу и постепенно утончающиеся усы и тяжёлые тёмные брови над внимательно смотрящими на мир умными глазами в глубоких глазницах.

Крупнейшего теоретика марксизма и молодую женщину, только что вступившую на тернистый путь революции, разделяло шестнадцать лет. Но их связывала принадлежность в прошлом к правящему классу, с которым они оба навсегда порвали, и стремление отдать свою жизнь делу освобождения класса эксплуатируемых.

Коллонтай стала верной и талантливой ученицей Плеханова. Живые, острые дискуссии с ним совсем не походили на сухие коллоквиумы профессора Геркнера. Александра чувствовала, что и Георгию Валентиновичу интересно с ней. Он никогда не жалел для неё своего времени. Проблемы марксизма и социалистического движения они обсуждали и в его кабинете, и в кафе на берегу Женевского озера, но чаще всего во время прогулок в горы к призрачно близким, манящим Валисским Альпам, сверкавшим в лучах заходящего солнца белоснежными пиками.

Александра понимала, что Плеханов нуждался в ней для своей работы. Ему не хватало человека, с кем можно было бы часами говорить на абстрактные темы, обсуждать план, намечать тезисы. Розалия Марковна была далека от этих проблем. Александру она порой даже раздражала своим мещанством. Розалия любила рассказывать ей подробности интимной жизни с Георгием Валентиновичем, долженствующие убедить в его влюблённости в свою супругу.

Интимности всегда коробили Александру. Она обрывала их. В ней подымалось странно гадливое чувство не только к Розалии Марковне, но и к самому Плеханову. Образ законного супруга заслонял лицо мыслителя. И временно, пока не сглаживалось впечатление от рассказов Розалии, Александра сторонилась Георгия Валентиновича.

Но все эти мелкие уколы жизни были пустяками. Их быстро залечивала та просветлённая радость, какую рождала растущая близость. Эта близость окрыляла в работе, помогала бороться за своё место в жизни. Эта близость освещала одинокие часы в комнате холостой женщины.

Потом налетела страсть. Внезапно, неожиданно. Александра растерялась. Она верила в свою мудрость, смеялась, что её больше не поймать в сети любовных драм. Она не хочет любви, только дружбы, только понимания и работы — совместной, общей, большой, ответственной...

Но судьба задумала иначе.


Они ехали в поезде, в переполненном вагоне третьего класса. Ехали в Брюссель на съезд РСДРП. В вагоне было тесно. Пришлось сидеть плотно прижавшись. Плеханов окидывал Александру непривычно внимательным взглядом. И этот мужской взгляд из-за золотых очков смущал её.

Смущала Александру и дрожь его руки, когда он касался её, как будто случайно. Его волнение заражало. Разговор оборвался. Говорили лишь глаза, искавшие и избегавшие друг друга. Александра чувствовала, что между ними проходит тот сладкий ток, который зовёт и мучает.

В Базеле была пересадка. В ожидании брюссельского поезда целый час бродили по парку. Пахнуло вечерней прохладой. Оба жадно пили свежесть рейнского воздуха и, будто пробуждённые от прекрасно-жуткого сна, вздыхали облегчённо.

Говорили о безразличных пустяках. И чувствовали себя легко, просто.

В вагон не хотелось.

Но когда вернулись в купе, снова началось колдовство.

Снова надо было сидеть, тесно прижавшись друг к другу. Георгий Валентинович нашёл руку Александры. Она не отнимала.

Прерывающимся голосом, сбивчиво, нелогично, он говорил ей о ревности жены, но выходило, что говорит он о своей любви к Александре. Розалию Марковну он всегда только жалел. И женился из жалости. И жил возле неё всегда чужой и замкнутый. Один. Со своими мыслями, стремлениями. Пришла Александра, и всё стало по-иному. Светло, радостно, неодиноко... Она нашла ключ к его душе... И теперь она, Александра, ему необходима. Его любовь прошла все ступени радости и боли. Он любил долго, не смея верить в её взаимность. Любил с мукой и нежностью.

Александра ошеломлена. Как будто обрадована. И вместе с тем ей как-то неловко, даже немного жутко. В этом преображённом лице влюблённого мужчины она не узнает милого, знакомого облика мыслителя.

Этот чужой, новый Плеханов наклоняется всё ближе, ищет её глаз... Он говорит, что не может представить себе жизнь без неё. И всё же он никогда не бросит Розалию Марковну. Вот где вся драма!

— Как же нам быть, Александра Михайловна? Шура!

Он уже мучается, и эта мука рождает в ней нежность, заливает душу.

   — Как быть? Да разве мне что-нибудь надо?.. Разве не счастье быть вашим, твоим другом? Да это такое счастье, такое счастье...

   — Милая... — Он забывает, что кругом люди, что на них смотрят. Он обнимает её, целует в висок. — Так хорошо с тобой. Так хорошо.

Губы её улыбаются, а на глазах слёзы.

   — Это от счастья! — объясняет она.

В Брюсселе из вагона оба выходят будто пьяные.

В тот же день начался съезд. Плеханов и Коллонтай работают с оживлением, с подъёмом. Поздно вечером Ленин, Крупская и Мартов доводят их до самых дверей гостиницы. Смеются, шутят. И Александра всех любит сегодня, все ей кажутся своими, даже противники. На душе пьяно, радостно. Хочется смеяться, хочется быть на людях, хочется, чтобы сегодняшний день никогда не кончился.

Товарищи ушли. Александра осталась одна. Душа её вся трепетала от счастья, от сознания, что она любима им, бесстрашным, смелым мыслителем. Революционером. Это было счастье. Это было настоящее громадное счастье...

Александра не спеша готовилась ко сну. Стук в дверь. Но раньше, чем она успела ответить, Плеханов уже вошёл и запер дверь на ключ.

Александра так и застыла с зубной щёткой во рту, полном порошка.

   — Какая ты смешная! Точно мальчонка...

И не обращая внимания на смущение Александры, он загрёб её в свои объятия.

   — От тебя пахнет мятой.

   — Постой, пусти!.. Дай хоть зубы выполощу.

Александра сама не знала, что говорить. Ей просто было неловко, хотелось высвободиться.

Но он целовал жадными, зовущими, ищущими поцелуями её губы, вымазанные порошком, шею, оголённые плечи...

От первой ночи у Александры так и осталось воспоминание мятного порошка, неприятно хрустящего на зубах, и его спешно-жадных ласк.

В ту ночь ласки Плеханова её не заражали: было слишком непривычно, неловко, чуждо...

И часто потом в его объятиях она ощущала не томление страсти, а просветлённую, благоговейную радость. Так отдавались в храмах жрецам верующие язычницы. Они отдавались своему богу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Он не постиг моей трепещущей души,

Он не сумел постичь...

Он понял только тело...

А я его всего, всего его хотела!..


В конце 1903 года Александра срочно уезжает в Петербург. Резко ухудшилось состояние здоровья отца. С тех пор как полтора года назад умерла мать Шуры, Алексей Михайлович медленно угасал... Умер он на руках дочери...

Жизнь помогла Александре преодолеть горе. Она не чувствовала себя одинокой. Всё скрашивала, всё смягчала светлая ликующая радость нарастающей близости с Плехановым. Горе, заботы, потеря близких — ничто больше не страшило.

С первых же дней возвращения в Россию с головой окунулась во вскипающую волну рабочего движения. В воскресной школе за Невской заставой под видом уроков географии она ведёт марксистский кружок из трёх десятков рабочих; перед большой студенческой аудиторией читает доклад, в котором блестяще разоблачает реакционную сущность теории немецкого философа Ницше[15]; организует доставку продовольствия политическим заключённым; участвует в студенческих демонстрациях, ведёт большую научно-литературную работу по финляндскому вопросу.

Лето 1904 года Александра вместе с сыном проводит в Италии, на озере Гарда. Туда же на отдых приезжает Плеханов с Розалией Марковной.

В то лето она ещё легко общалась с его женой. Точно вернулись прежние времена, когда между ними ничего не было, когда счастьем было войти в его дом.

С Георгием Валентиновичем виделись много, часто, но неизменно на людях. И в этом была своя особая скрытая прелесть, обострявшая желания, окрашивающая тревожной надеждой, сладкой мукой ожидания каждый новый начинающийся день... Были краденые, беглые пожатия рук, спешные многоговорящие взгляды, были полуулыбки, слова, которые понимали они одни, было томление от непрерывной близости и невозможности утоления...

Много, хорошо говорилось о работе, о задачах движения. И спорили. До хрипоты в голосе. Точно чужие.

А ночи? Ночи на балконе над озером, загадочные огни далёкого селения на той стороне, вода, в которой купались лунные лучи...

Пусть на балконе и жена его, и чужие ненужные люди. Разве они их чувствовали, сознавали? Были только они и только эта знойная южная летняя ночь...

Откинется Александра на плетёное кресло, закроет глаза и ясно, отчётливо ощущает, что он здесь, близко. Стоит лишь протянуть руку. Но протянуть руки не смеет. А желание растёт, волнует. Знает, чует, что и он весь тянется к ней, томится. Откроешь глаза и под лунным лучом поймаешь его краденый взгляд, улыбку...

Засмеется... От счастья, которому нет слов, нет выражения.

Сидишь до полуночи. Говоришь. Молчишь. Споришь. А душа трепещет, ликует. И ждёт и верит, что впереди только счастье. Только новые радости...

   — Ну, пора и домой.

Вздохнёт Александра. Не потому, что грустно, а просто от полноты радости, и начнёт прощаться.

   — Мы вас проводим.

Провожают гурьбою по молочно-белой от лунного света дороге. Он тут. Близко. Чуть касается плечом. И это беглое прикосновение волнует и радует, как ни одна горячая ласка наедине.

У калитки — прощание. Лишнее пожатие руки, снова беглый, говорящий обмен улыбками.

Александра долго стоит в тёмном саду. Ей сейчас не хочется быть на людях. Сердце слишком полно. А ночь так дивна, так неповторно хороша. Взмахнуть бы крыльями и полететь туда, в то тёмное, зовущее, звёздное небо. Или побежать с горы, быстро, быстро, до самого их дома — вбежать и броситься ему на шею. Или...

Глупые, смешные, сладко волнующие, необдуманные, обрывочные мысли, желания...

Пахнет ночными южными цветами. Удушливо, остро.


Вернувшись в Петербург, она пыталась вновь с головой окунуться в работу, но мысли её были там, у озера, возле него.

Сначала она работала с тупой болью в сердце, преодолевая собственное равнодушие к любимому делу. Потом втянулась в него, общаясь с людьми, живущими теми же интересами, тревогами, сомнениями.

Она ловила себя на том, что за целый день ни разу не подумала, не вспомнила о нём. Не знала, радоваться или печалиться этому? Тоска по нему, знакомая, острая, охватывала только поздним вечером, когда после нервного трудового дня она возвращалась домой.

Там, в своей комнате, она как бы вновь была с ним. Она рассказывала ему о своих заботах, печалях, говорила, что безумно любит его. Говорила ему об этом в письмах, которых не отсылала. Ведь он был семейный человек, крупная историческая фигура, и такие письма повредили бы и его семейной жизни, и репутации. Поэтому переписка их носила сдержанный характер и лишь дотошный исследователь-психолог мог догадаться, что скрывается за этими казёнными фразами.

Рука так и рвалась написать: «Мне так тоскливо без тебя, так одиноко...» — а вместо этого на бумагу ложились сухие строки: «Усердно читают и вашу брошюру об Ибсене. Вы спрашиваете моё мнение о ней? Давно не читала подобной глубокой и вместе с тем тонкой литературной критики, совмещающей одновременно ширину социальных представлений с истинно художественным анализом. Читая эту статью, я впервые отдала себе ясный отчёт в той неудовлетворённости, которая всегда охватывала меня при знакомстве с произведениями Ибсена. Мне думается, что вы многим «объяснили» загадочного Ибсена, с его силой и красотой таланта и какой-то пустотой в мышлении. Ваша статья, несомненно, окажет оздоровляющее влияние на юношество, с удовольствием вижу, что ею зачитываются, её цитируют. Побольше бы таких произведений!»

Александра знала, что даже в этом официальном письме он ждёт от неё поддержки. На самом же деле его статью об Ибсене она даже не дочитала до конца: она показалась ей скучной и неактуальной. Общественность в те дни волновали другие события. Над страной сгущались революционные тучи.


Россия была разорена неудачной, позорной войной с Японией. Деревня гудела. То там, то тут вспыхивали крестьянские бунты. Бабы, крестьянки оказывали сопротивление царским властям, когда шёл новый рекрутский набор. Финансы были расстроены. Промышленники роптали на взяточничество чиновников. И в это тлеющее гнездо всеобщего недовольства искрой упала стачка на Путиловском заводе. Это было в рождественские дни 1904 года. Царское правительство со страхом почуяло: опасную игру затеяло оно с попом Гапоном, сделав его своим орудием. Рабочая масса защемила Гапона и пошла своим путём по классовой дороге. День за днём в гапоновских клубах-отделах шли митинги за митингами, принимались первые массовые резолюции рабочих в России, а растерянная полиция не знала, как ей себя вести, что делать.

Шестого января рабочие решили: «Идём к царю». Седьмого-восьмого готовились. Правительство металось в смятении. Сам царь с семьёй уехал в Царское Село.

Солнечным было девятое января. Солнечным и морозным. Со всех концов Петербурга нескончаемыми вереницами тянулась городская беднота к царскому дворцу. В эту трагическую минуту Александра была с рабочими.

Народ столпился у дворца и ждал. Ждал терпеливо час, второй: не выйдет ли царь? Кто примет петицию — петицию рабочих к царю?

Но царь не вышел. В ответ на мольбы безоружного народа заиграл сигнальный рожок. Непривычно и весело звонко зазвучал он в морозном воздухе.

   — Что это? — спросила молодая работница, стоявшая возле Александры.

   — Это сигнал для войска, чтобы лучше равнялись, — успокоил кто-то в толпе.

И снова ждали напряжённо, со смутной тревогой.

Новый сигнал. Чуть шевельнулись войска. А толпа улыбалась. Безоружная толпа переминалась от холода с ноги на ногу и чего-то ждала. Третий сигнал, и за ним... Непривычный раскат. Стреляют?

   — Пустяки... — чей-то голос, — холостыми зарядами.

А рядом падают люди. «А нет же, не бойтесь, это случайность», — не верит народ. Но жандармы уже пускают лошадей галопом в атаку. В атаку на народ.

После январских событий революционная работа закипела с новой энергией и силой. Александра участвует в издании нелегальной газеты «Петербургская рабочая неделя», работает казначеем Петербургского комитета РСДРП, содействует объединению действий русской и финской социал-демократии.

На свидания с сыном времени не хватало. Счастье, что жила она теперь вместе с Зоей Шадурской. Они сняли квартиру на Фурштадтской, неподалёку от Стасовых. С Зоей было легко не только потому, что их связывали воспоминания детства и интерес к литературе и искусству. Зоя была своим человеком, партийкой. Без Зои Александра не справилась бы со своими делами: листовками, выступлениями, статьями. Милая, тихая, обожающая подругу, Зоя мужественно приняла на себя все бытовые хлопоты.

   — Зоенька, милая ты моя! — говорила Шура, переполненная благодарностью к подруге. — Пропала бы я без тебя. Бегать бы мне целые дни голодной.

   — Шуринька, я освобождаю тебе время для главного. Ты революции нужнее, чем я. Значит, помогая тебе, я служу революции.

Что-то сходное было в судьбах подруг. Обе из богатых дворянских семей. Обе отказались от благ лёгкой, бездумной жизни и пошли в революцию. Обе красивы, только Зоя чуть флегматична и немного склонна к полноте. И у каждой — сестра актриса. У Шуры — всемирно известная Евгения Мравина, у Зои — молодая, уже привлекающая внимание критиков драматическая актриса Вера Юренева.

Ночью в постели, разделённые тумбочкой и нешироким проходом между двумя кроватями, подруги заводят разговор о самом сокровенном.

   — Так с кем ты теперь, Шуринька? — спрашивает Зоя.

   — По душе мне ближе большевики с их бескомпромиссностью и революционностью настроения, но мои чувства к Плеханову не позволяют мне открыто осудить меньшевизм. Я стараюсь, чтобы обе фракции использовали меня для текущих заданий.


В июне 1906 года Александре было поручено передать вернувшемуся из эмиграции Ленину секретное письмо от Плеханова.

В конспиративную квартиру, где помещалась редакция нелегальной большевистской газеты «Вперёд», она вошла со двора, через кухню, и очутилась в большой комнате с двумя столами, заваленными бумагами. Ленин стоял в узком проходе между столами, держа руки в карманах брюк, и вполголоса разговаривал с Троцким. Едва Александра переступила порог, Ленин умолк и вопросительно посмотрел на неё:

   — Товарищ Коллонтай? Вы к кому?

Она сказала, что принесла письмо, сейчас вынет его.

   — Нет ли у вас ножичка или ножниц? Мне надо вспороть подкладку муфты.

   — Попросите, пожалуйста, у товарища Крупской. — Ленин указал на дверь в соседнюю комнату.

Александра толкнула дверь и вошла в комнату, меньшую, чем та, где находился Ленин. Её встретила невысокая женщина с озабоченными глазами и закрученной узлом на затылке косой. Александре показалось, что три года назад в Брюсселе Крупская была в этой же светлой блузе и чёрной юбке.

Крупская достала ножницы, помогла Александре вынуть письмо из подкладки муфты и, извинившись, вышла.

Через несколько минут Крупская вернулась вместе с Лениным. Александра невольно приподнялась со стула.

   — Что вы, что вы, товарищ Коллонтай! Сидите, пожалуйста, — остановил её Ленин. — Пришлось понервничать, пока доставили письмецо?

Александра видела, как Ленин внимательно рассматривает её.

Он прищурил левый глаз — близорукий, а дальнозорким правым, широко открытым, смотрел через растопыренные пальцы. У Ленина непроизвольно возникал этот жест: он корректировал таким образом своё зрение. На Александру он смотрел одобрительно: правильно, что оделась барынькой, за такой не увяжется шпик.

   — А записочку вы нам доставили архиважную, — сказал, улыбаясь, Ленин. — Кстати, как здоровье Георгия Валентиновича?

Не ожидая такого вопроса, Александра зарделась.

Видя её смущение, Ленин решил сменить тему:

   — А вы, однако, в чём же несли письмо, товарищ Коллонтай?

   — В муфте, за подкладкой.

   — Скажите пожалуйста, в муфте! — Но хвалить вслух не стал. Напротив, предостерёг: — А впредь не носите писем. Даже в муфте. Гхм... в муфте. — Лицо его осветилось улыбкой. — Запомните, товарищ Коллонтай: если уж так необходимо передать письмо, то лучше, чтоб оно было написано на очень тонкой бумаге. Чтоб было нетрудно его проглотить в случае необходимости. Да что я учу вас! Признайтесь, наверное, частенько глотали в школе шпаргалки? — И всё так же доброжелательно улыбаясь, отпустил Александру.


Изредка Александра получала от Плеханова зашифрованное письмо, означавшее возможную встречу где-либо в Европе. Он пользовался любой возможностью, чтобы вырваться из семьи, будь то национальный партийный съезд, конгресс Второго интернационала или художественная выставка. Тогда она тут же всё бросала и сломя голову неслась в Берлин, Вену, Брюссель или в Венецию.

Эти внезапные исчезновения не удивляли товарищей по партии. Одни считали, что у неё есть обязательства перед далеко живущими родственниками, другие объясняли её исчезновения конспиративными делами.

Поначалу Александру забавлял этот внезапный резкий переход от нервной, кипучей деятельности — всегда на людях, всегда на виду — к полной отрезанности от жизни и людей. Она называла себя «гаремной одалиской», а Плеханова «пашой».

Однако со временем роль одалиски стала её угнетать и раздражать. Нельзя было выйти на улицу — а вдруг встретишь знакомого. Нельзя засидеться в библиотеке — Георгий Валентинович может забежать, не найти её в номере и, не дождавшись, уйти.

И только в Штутгарте в августе 1907 года их роли поменялись. В это время там проходила Международная конференция социалисток, на которой Александра была единственной представительницей России.

Все три дня работы конференции она с утра до вечера пропадала на общих и пленарных заседаниях или «деловых ужинах», для Плеханова же времени почти не оставалось.

Утром девятнадцатого августа — в последний день конференции — Александра, уже одетая и причёсанная, присела на постель, нежно поцеловала Плеханова.

   — Может быть, не пойдёшь на сегодняшнее заседание, ведь завтра ты уезжаешь, — капризно протянул он. — Кто знает, когда ещё увидимся.

   — Что ты, Гошенька. Ведь сегодня должна быть принята заключительная резолюция.

   — Подумаешь, большое дело. И без тебя обойдутся. — Он потянулся к ней, целуя шею, ухо.

Она не отвечала на его порыв. Обида кольнула в самое сердце. Как он мог так легко говорить о столь важном для неё деле?

На следующий день в вагоне, когда поезд уносил её от Плеханова, а мимо окна, за сеткой мелкого дождя мелькали островерхие крыши немецких селений, она продолжала ощущать беспокойную боль, неловкость на сердце, будто зуб скучно, назойливо ныл. Как мог он не понимать, что только в захватывающем труде она найдёт силы перенести разлуку?

Но чем ближе приближался поезд к русской границе, тем всё больше заполняли её сердце другие заботы: надо рассортировать бумаги, одно уничтожить, другое зашифровать, третье отложить...

Душою, мыслями она уже была в Петербурге.


Когда поезд подходил к Луге, Александра окончательно успокоилась. Стоянка длилась полчаса, и она решила наёмного прогуляться по перрону. Заметив в пёстрой станционной толпе дышащее молодостью лицо Петра Маслова, Александра так растерялась, что в первое мгновение хотела сделать вид, что не замечает его. Не обращая внимания на эту наивную хитрость, он подошёл к ней, поставил свой саквояж на перрон и взял её руки в свои.

   — Значит, если бы не эта случайная встреча, ты бы так и ускользнула от меня? — сказал он ворчливым тоном, но глаза говорили иное. — А уж письма-то какие писала! Тоскую, изнемогаю, а увиделись — и в бегство.

   — Да, я тосковала, — тихо произнесла Александра. — Ты же знаешь, ты же должен понять.

   — Ничего я не должен понять! Не хочу. Ты слышишь? Ну какая ты нелепая. Из-за чего мучишь себя, меня? А ещё «свободная женщина»... Или как ты говоришь? «Холостая женщина»? Хороша «холостая». Завела сама себе властелина. Ну благо бы ещё законный муж — на то они и существуют, чтобы дрожать перед ними, а то, увольте-ка! Такой же муж, как и я тебе.

   — Не говори глупостей, Петенька. Мы с ним семь лет рука об руку работаем. Душа в душу. Ты знаешь, как я его высоко ценю, как высоко ставлю. Ведь Георгий Валентинович — основатель первого марксистского кружка в России!

   — И цени его! Кто же тебе запрещает? Только рабства я тебе не прощаю. Этакая «свободная женщина», проповедует свободу любви, а тут, извольте-ка, бегает за ним, как собачонка. «Гошенька, Гошенька! Не бросай меня!»

   — Ты всё шутишь.

   — Тут только и остаётся, либо возмутиться и махнуть рукой, ну вас с вашими тонкими чувствами, либо шутить? Я выбираю второе. Ближе по натуре... Ну а всё-таки, что же вы будете теперь делать, идеальная чета, «спаянная духовными узами»? Значит, ты будешь по-прежнему на него молиться, а он благосклонно принимать твоё коленопреклонение? И ты постараешься вытравить из души этот «грешный сон», о котором ты так поэтично толковала в письмах ко мне? И меня постараешься забыть, так чтобы при следующих встречах и не узнать, да? А наши ночные прогулки по Английскому саду в Мюнхене? А мои ядовитые поцелуи? А…

   — Петя, не надо! Это жестоко.

   — Что жестоко? Это я же и жесток! Она, видите ли, продолжает сохранять верность своему нелегально-легальному супругу, с которым у неё столько душевных уз, что из-за меня, из-за «мальчишки», умеющего только любить, только отравлять её поцелуями, она не станет жертвовать его покоем! Она бросает меня, а я же ещё жесток...

   — Петенька, скоро третий свисток. Пора прощаться.

   — Я поеду в твоём вагоне. Билет у меня уже есть.

В купе он устроился у окна, напротив Александры.

Она молча сидела, опустив голову.

   — Петя... — Глаза умоляюще подняты к нему.

   — Что?

   — Мне так трудно!

   — Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел? Ты хочешь, чтобы я непременно «понял» тебя? Нет! Не хочу, не хочу! Слышишь? — В его лукаво смеющихся задорных глазах блеснули слёзы. — Если тебе больно, порви с ним. Ну соберись же с духом! Слушай, ведь ты же самостоятельная женщина, ни в чём от него не зависишь. Ну любили друг друга, ну были счастливы... Но ведь это ушло. Ты сама говорила, что после нашей встречи «там» оборвалось. Что же тебя держит? Ваша дружба? Растолкуй ты ему, что ваша дружба от этого не иссякнет. Или твой властелин в самом деле -такой собственник, что раз ты от него ушла — баста! Ты для него перестала существовать? Вот ты меня зовёшь легкомысленным мальчишкой, а разве я тебя буду меньше любить оттого, что ты не осталась со мной, а вернулась к нему? И разве наша дружба от этого завянет? Положим, что ты её не ценишь... Где же ей до вашей утончённой духовной связи. Но ты же знаешь, что бы ни случилось с тобой, я всегда приду на помощь... Знаешь ведь? — добавил он, взяв её за руку.

   — Знаю, — тихо и радостно прошептала Александра.

   — Ну вот видишь, мой зверёк, моя умная самостоятельная женщина, стоящая на коленях перед созданным её же руками кумиром. Ты это чувствуешь. Сердцем чувствуешь. Зачем же ты от меня убегаешь? Зачем же ты мне делаешь так больно, так больно...

   — Петенька, милый, не надо! Это ужасно. Тут ты страдаешь, там — он.

   — Опять «он». Хотя бы сейчас-то не поминала его. «Он страдает». Из-за того, чтобы не страдал Плеханов, она убивает лучшее, самое ценное, что есть в человеке, свою любовь, свои порывы... Глупая, унижающая и его и тебя жалостливость, трусость.

   — Я не из-за него, Петя, не только из-за него.

   — А из-за кого же? Из-за меня, что ли? Не хочешь меня сделать несчастным, как ты писала, связывая меня с такой мятущейся душой, как ты? Да я и не собирался никогда себя связывать. Кто тебе это сказал? Мне ли, теоретику экономического раскрепощения крестьян, мечтать о цепях? Ты знаешь, как я люблю свою свободу. Свою и твою. Да, твою.

   — Постой, Петя, ты всё не о том говоришь. Если я решила всё оставить по-старому, то, право же, не из глупой жалости. Как ты не понимаешь, что моя душа срослась с ним? Семь лет жизни, семь лет совместной борьбы. И такая близость. Ведь я так его люблю. И мы так друг друга понимали. Ну конечно, последнее время было что-то не то. Что-то нарастало. Какой-то холод. Особенно после той ночи в Английском саду и после его неправильной оценки причины поражения московского вооружённого восстания в декабре 1905 года... А впрочем, всё так переплелось. Тогда в беседке Моноптерос я решила тебе отдаться только потому, что Георгий Валентинович глубоко ранил моё сердце своей фразой: «Не надо было браться за оружие!»

   — Ах вот оно что... Но ведь ты сама говорила, что нашла во мне товарища и что моя вера в тебя окрылила твою душу, что только благодаря нашей любви ты и смогла написать книгу «Половая мораль и классовая борьба». Это неверно? Ты это будешь отрицать теперь?

   — Нет, верно. — Она уныло качнула головою. — Но тем хуже. Это ещё больнее. Да, ты настоящий товарищ. Но это ничего, ничего не меняет... У нас с Плехановым слишком много скреп. Если я порву с ним, я сама буду несчастна. Всегда. Я буду томиться, буду мучиться за него, за себя. А ты, ты ведь только легкомысленный мальчик, и у тебя всё это пройдёт. Ты всё забудешь.

   — Ну разумеется! Не стреляться же мне после того, как ты так откровенно предпочитаешь мне Плеханова. Ну и иди, иди к нему! И начните целоваться заново. И пишите ваши книги. А я... — Его чувственные губы задрожали.

   — Петя, милый, не говори, не говори так, я не могу! — Она взяла его руку, стараясь заглянуть в глаза.

   — Ну что ты смотришь так? — впервые произнёс он без напускной небрежности в голосе. — Ну чего просят эти глаза? Хотят, чтобы я их поцеловал? Чтобы я сказал, что хочу смотреть в них долго-долго, пока не загляну в самое сердце, в твой тайник, куда ты так неохотно пускаешь? А меня пустила? И была такая, как ты есть, без этой напускной добродетели. Ты думаешь, я не вижу тебя всю, всю! Ты думаешь, я не знаю, что и тебя тянет ко мне по-прежнему, что, если я поцелую тебя так, как целовал в Английском саду тогда, в первую ночь, ты растаешь вся в моих объятиях? Глупая, нелепая, милая. Ну брось это лицемерие! Будь опять сама собою. Зачем, зачем ты выдумала эту пытку? Ведь как больно-то! Смеюсь, а у самого... Нет, я тебя так не пушу. Ты должна дать мне обещанный прощальный поцелуй. А там, там посмотрим. И если и после того ты вернёшься к нему, ну туда тебе и дорога! А сейчас ты поедешь ко мне на Конюшенную... Я так ждал тебя! Каждый вечер... Каждый вечер... И цветы стояли, как ты любишь... Ты должна, слышишь? Ты должна это сделать для меня. Это так мало.

   — Петя! Пойми... Невозможно... Я не смогу ему в глаза смотреть. Эта двойственность... Ведь это пытка, пытка!

   — Плакать? На людях? Ай, ай, моя самостоятельная женщина! Ну теперь я верю в то, что ты мне сказала тогда ночью в Английском саду, помнишь? «Вы ошибаетесь. Я самая обыкновенная женщина со всеми предрассудками, и ваши аморальные идеалы ничуть меня не прельщают». Помнишь? А как я тебе на это ответил? Ну-ка? Припомни?.. Ага, улыбаешься. Ну вот, если ты ещё будешь плакать, я сейчас употреблю старое, испытанное средство здесь, на людях... Трусиха! Не стану же я себя компрометировать! О тебе я не забочусь. Ты этого не стоишь... А вот и Варшавский вокзал. Идём! Да, скорей, скорей, а то поезд отведут на запасной путь... А там, после прощания навсегда... Там мы ещё посмотрим.

Два силуэта теряются в толпе.


Среди колонн Екатерининского зала Таврического дворца — в кулуарах Государственной Думы — на чёрном фоне депутатских сюртуков отчётливо выделялась грациозная женская фигура в тёмно-зелёном платье со шлейфом. Несмотря на тёмный цвет платья, от Александры словно излучалось какое-то свечение. Свет точно исходил от её светло-каштановых волос, из ярко-голубых глаз, от прелестной улыбки. Социал-демократическая фракция Думы готовила законопроект о социальном страховании материнства, и Александре было поручено разработать теоретическую часть законопроекта.

Однако не только теорией занималась она в те дни. Штутгартская конференция социалисток помогла Александре наметить конкретный план работы среди женщин. С осени 1907 года она приступила к его осуществлению. На Лиговке, на Предтеченской улице она организовала первый в России женский социалистический клуб. Он действовал под легальной вывеской «Общество взаимопомощи работниц». Для клуба предоставил своё помещение союз текстильщиков и работников иглы. За короткое время захудалый зал с грязноватыми выщербленными стенами превратился в одно из популярнейших мест легальной социалистической деятельности.

В начале 1908 года буржуазные феминистки начали подготовку к Всероссийскому женскому съезду. Необходимо было использовать трибуну съезда для обращения к трудящимся женщинам. С согласия ЦК РСДРП Александра организовывала отдельную группу работниц и социал-демократок для участия в съезде.

В период реакции сделать это было нелегко. Для агитации и избрания делегаток приходилось применять все методы легальной и нелегальной работы. Делалось это так: где-нибудь в рабочем клубе — в том же союзе текстильщиков, в Народном доме графини Паниной, в Доме Нобеля — или ещё где-либо объявляли популярную лекцию для женщин. Приглашали, например, женщину-врача прочитать лекцию о гигиене материнства. После лекции начиналась дискуссия. Под видом обсуждения предметов гигиены работницы умело вставляли в свои короткие выступления мысли и требования, отражавшие их экономические и социальные интересы. По завершении собраний принималась боевая, решительная резолюция. За два месяца до съезда Александре удалось провести более пятидесяти таких собраний.

Однако в самый горячий момент подготовки к съезду против Александры было возбуждено дело: она обвинялась в призыве к вооружённому восстанию в опубликованной за два года до этого в брошюре «Финляндия и социализм». Чтобы не угодить в тюрьму, нужно было срочно переходить на нелегальное положение.

Туманным декабрьским вечером 1908 года с маленьким саквояжем и портфелем с рукописями Александра стояла у ворот особняка на Среднеподьяческой улице.

Увидев встревоженное лицо сестры, Адель не на шутку испугалась:

   — Шуринька, что случилось?

   — У меня дома засада. Полиция. Разреши мне у тебя пожить. Хотя бы несколько дней, пока идёт съезд.

Адель от испуга даже присела. Её прекрасное, строгой северной красоты лицо обезобразилось страхом.

   — Но тебе здесь будет неудобно, — пролепетала она. — Ты же знаешь окружение мужа. У нас в доме бывают высшие чины Министерства внутренних дел. Тебя могут опознать и прямо тут арестовать... Я бы хотела тебе помочь, но ты же понимаешь...

   — Да, да, я понимаю. Прощай...

Возле Мариинского театра Александра села в извозчичьи сани и велела везти её на Кирочную, 12. Там жила её новая подруга — популярная романистка Щепкина-Куперник[16], внучка знаменитого русского актёра. В её доме она прожила все дни работы съезда.

Всероссийский женский съезд открылся вечером 10 декабря 1908 года в ярко освещённом Александровском зале Петербургской городской Думы. На съезде присутствовало около семисот делегаток буржуазного крыла. Группа работниц насчитывала только 45 человек. Однако именно на этой группе было сосредоточено внимание не только съезда, но и прессы, и, разумеется, властей. На торжественном открытии съезда они появились с красными гвоздиками, что было своего рода демонстрацией, которую отметили в газетах. Намерением Александры было присутствовать на съезде, но не выступать. Однако она не удержалась и выступила под вымышленным именем по одному из докладов. Её краткая речь вызвала горячие дебаты. На следующий день зал был оцеплен полицией. Шла проверка документов. Александру заранее предупредили, и она тут же возле Гостиного двора взяла извозчика и отправилась на Варшавский вокзал. Подготовленный доклад был прочитан работницей Волковой.

13 декабря буржуазные феминистки приняли резолюцию об образовании в России бесклассового женского центра. В знак протеста группа работниц покинула съезд, осуществив таким образом план Александры.

А сама она в это время, закутавшись в воротник шубы, ходила по заиндевелой платформе станции Вержболово с одной неотвязной мыслью: удастся ли проскочить за границу по фальшивому паспорту. Бесконечно длившийся час стоянки она мучительно прислушивалась к звуку жандармских шпор, которые то спешно приближались, то удалялись вновь.

Перед самым отходом поезда «синий мундир», гремя шпорами, вручил ей паспорт. И скоро она уже гуляла за рубежом, по залитой электричеством, чистенькой, подтянутой, образцово налаженной пограничной станции Германии — Эйдкунену.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Грядёт, иллюзию опобеден,

Как некогда Христос,

Протест.

И он исстражден, чахл и бледен,

Жених незачатых невест...


Поздним вечером 14 декабря 1908 года Александра приехала в Берлин. Она поселилась в тихом предместье Грюневальд, в небольшом пансионе «Бисмаркплац», расположенном в двухэтажном домике по Хубертус-аллее, 16.

Её комната на втором этаже была скромная и недорогая, но светлая и уютная, с мягкой мебелью из лилового кретона и плюша. Туалетный стол Александра со вкусом убрала кисеей и лентами. Прибила две этажерки, уставив их милыми безделушками, повесила недурные виды Венеции в старинных рамках. У окна поставила изящный письменный стол, удобный для работы. Большая книжная полка во всю стену быстро начала заполняться нужными книгами.

Вступив в январе в социал-демократическую партию Германии, Александра получила место пропагандиста при Vorstande (центральном комитете). Ей предложили с первого дня приступить к работе, но она убедила руководство в необходимости прежде усовершенствовать свой немецкий.

Три месяца со свойственной ей прилежностью штудировала Александра немецкую грамматику, а в апреле партия отправила её в первую поездку по городам и посёлкам Рейнской области и провинции Пфальц.

Она успела полюбить свою уютную комнату и с грустью расставалась с прекрасным видом на убегающую к старому Берлину извилистую ленту шоссе, окаймлённую сосновыми рощами и цветниками. Эти дивные цветники казались чудом выросшими среди полей и рощ. Они алели, словно отблески заката, или напоминали крохотное лазоревое озеро.


Размеренно постукивая колёсами, поезд мчится вдоль, белого шоссе, обсаженного деревьями. Вечер тёпел и мягок. Мелькают поля, луга, виллы с садами. Вдали, отражая полный, яркий месяц, серебрится сказочный Рейн. Доносится запах цветущих вишен и абрикосов... Хочется в тишину, хочется пошептаться с природой, углубиться в нежно зеленеющий лесок... Мысль о городе навевает тоску, но огни его быстро приближаются, растут. Пахнет бензином, коксом, назойливо звонят трамваи. Вьётся длинной вереницей фланирующая по улицам воскресная публика. Надрываются граммофоны в душных кнейпах[17]...

На привокзальной площади Людвигсхафена в таксомоторе Александру ждёт представитель партгруппы.

С широких современных бульваров с новостильными виллами автомобиль сворачивает в унылые улицы с казарменно скучными вытянутыми домами для рабочих и останавливается у подъезда Народного дома.


Огромный зал с хорами, человек на восемьсот, переполнен. Публика — рабочая; большинство приоделось к собранию, но мелькают и синие блузы. Стоит равномерный гул сотен голосов. Покрывая говор, несутся однообразные выкрики кельнеров: «Schnitt Munchner», «ein Pfalzer», «zwei dunkle».

Александру охватывает волнение. Она разглядывает зал, пытаясь найти в нём поддержку. Публика беседует, пьёт пиво, ждёт терпеливо, равнодушно. Александра ищет глазами женщин. Их много. Но на лицах не видно сочувствия, ободряющего интереса: глядят либо с чисто женским любопытством, в котором всегда скрывается доля злорадства, либо холодно-безразлично. Похоже, что в этом зале никто ничего от неё не ждёт.

Сердце бьётся мучительно. В голове ощущение странной пустоты, будто не осталось ни одной мысли. Речь не клеится. Александра делает усилие воодушевиться, пробует искусственный пафос и в конце концов переходит на деловой тон. Слушают внимательно, но холодно. Тока между ней и слушателями не устанавливается.

На душе смутно, скверно.

Раздаются вежливые аплодисменты. Председатель говорит заключительное слово. Репортёр партийной газеты просит конспект речи. Какие-то незнакомые лица обступают, расспрашивают о России.

У выхода Александру ловят соотечественники. Следует поток последних новостей колонии и мелких сплетен. Немецкие товарищи нетерпеливо машут руками — Александра приглашена в кнейпу пить местное вино.


Мужья подхватывают жён под руку. Впереди вертлявая черноглазая девушка-текстильщица с огромными серьгами и шарфом, кокетливо наброшенным на голову. Идёт, покачивая бёдрами. «Местная Кармен», — решает Александра. Мужчины так и липнут к ней: то один, то другой пытаются подхватить её под руку, но она ловко выворачивается и бесцеремонно хлопает их по спине: «Чего пристаёте?!» Смех её дразнит, зазывает, и она будто тешится своей властью. А женщины шипят, перекидываются ядовитыми замечаниями.

   — Чего ты с нами увязалась? Совсем ей здесь не место... Шлюха!.. — досадует кривобокая ткачиха.

Худая, со слезящимися глазами работница с мыловаренного завода выражается ещё сильнее. Должно быть, их слова доносятся до «Кармен», так как поведение её становится ещё более развязным, а мужчины довольны, поддерживают взятый ею тон...

Александра расспрашивает своих спутников о деятельности комиссии по охране детей. Оказывается, что Елена, так зовут черноглазую девушку, — активный член комиссии.

   — Одно я в жизни выносить не могу, если бьют, истязают детей, — восклицает она.

   — Ха-ха-ха! Товарищ Елена становится сентиментальной. Это забавно.

Мужчины хохочут.

   — Что вы, мужчины, понимаете! Скоты вы, и больше ничего.

   — Не гневайтесь, товарищ Елена; заключим мир на сегодняшний вечер.

   — С вами-то?! Много о себе воображаете! — И она с такой силой отталкивает подхватившего её маленького, плотного человека, что тот ударяется спиной об стену.

Снова взрыв смеха.

   — Дрянь! Потаскушка... — шипят женщины.

   — Я буду не я, если не подыму вопроса об её исключении из группы... Это же позор для партии! — возмущается кривобокая ткачиха.

   — Совершенно напрасно вы, товарищ Марта, так нападаете на Елену, — запальчиво вступается белокурый юноша в велосипедном костюме. — Елена — прекрасная душа. И вам это известно. Достаточно вспомнить, как она работала во время последней стачки... Вы сами тогда говорили, что её пример других заражал. Я не знаю другого человека во всей партии, кто был бы так отзывчив на чужое горе, как Елена...

   — Отзывчива! На ухаживания она отзывчива!

   — Неправда! — вскипает юноша и сердито хлопает по седлу своего велосипеда. — Это вы с вашими елейными указками мучаете Елену, оскорбляете её... Вы все хуже попов! Не смеете вы бранить Елену и обзывать позорными именами; она — партийный товарищ.

   — Девка она, а не партийный товарищ, твоя Елена!

   — А вы... вы — старая ханжа и лицемерка! Погрязли в вашей стародевичьей добродетели, потому что все мужчины на вас, кривобокую, плюют...

   — Ах ты, молокосос! Я ханжа? Я лицемерка? Да я сейчас тебя...

   — Не связывайся с ней, main Schatz! — Елена берёт под руку белокурого велосипедиста, и они вместе уходят. Мужчины пускают им вслед циничные замечания; теперь и они не щадят Елену.

На углу она оборачивается и, будто дразня, кричит:

   — Желаю товарищам женщинам такой же приятной ночи, какая предстоит нам, с моим Schatz’oм...

В кнейпе по-субботнему оживлённо и многолюдно. Густой дым от сигар, запах пива, взвизгивание нестройного оркестрика, пьяные голоса, хохот, вскрики...

Александру сажают за круглый стол посреди зала. Рядом усаживаются члены актива. Возле стола суетится хозяин кнейпы, сам приносит вино, расставляет зелёные бокалы. Александру знакомят с жёнами редактора, председателя, казначея, «академика»[18]. Бесцветные лица, вульгарные фигуры, затянутые в жестокие корсеты, пёстрые шляпы, пёстрые блузки — явное намерение принарядиться.

   — Что у вас делается в области охраны материнства? — пробует втянуть их в разговор Александра.

   — «Охрана материнства»? — Женщины беспомощно переглядываются, ищут поддержки у мужей.

   — Разве вы не работаете в организации?

   — Где мне! У нас четверо детей... Сегодня и то опоздала на ваш реферат: у меня была большая стирка...

Разговор вертится на пустяках. Александра пытается перевести его на политические темы, на предстоящие в округе выборы, но её никто не поддерживает. Компания решила веселиться. Казначей отпускает шуточки, острит, жёны поощряют громкими взрывами смеха, мужья посмеиваются в свои стаканы.

   — Отчего вы не пьёте? Разве вино не чудесное? После него на десять лет молодеешь, — пристаёт казначей.

   — Голова заболит? Пустяки. Голова болит только от плохого, дешёвого вина, а я за этот стакан 75 пфеннигов заплатил: от такого вина голова только свежее делается...

После третьего бокала у него глаза становятся маслеными и шутки принимают весьма двусмысленный характер.

Александра расспрашивает соседа, академика, об условиях труда в данной местности. Сосед охотно вступает в беседу; он держится чуть-чуть в стороне от остальных и, кажется, щеголяет своими бонтонными манерами.

Оказывается, в Людвигсхафене сконцентрированы крупнейшие красильные и химические фабрики Германии. Отрасль весьма доходная для предпринимателей и весьма плачевная для продавцов рабочей силы. Ежегодно сотни рабочих умирают от отравления. Водянка стала профессиональной болезнью. Много несчастных случаев вследствие ряда санитарно-технических упущений, и далеко не все потерпевшие получают вознаграждение — трудно подвести под соответствующие параграфы. Ведётся агитация за девятичасовой рабочий день, но во многих случаях и восьмичасовой является слишком продолжительным...

Александра слушает с интересом.

   — Хотите я вас проведу на один из наших крупнейших химических заводов?

   — Конечно, хочу.

Они условливаются относительно дня, и вдруг Александра замечает злые, несчастные, ревнивые глаза жены, пятна на щеках...

«Господи, какая глупость!»

Минута колебания, досады — и Александра отклоняет предложение. Жена вздыхает облегчённо.

Тем временем действие вина усиливается. Мужья наваливаются плечами на жён, обнимают. Женщины хихикают, хмельными, поблескивающими глазками поглядывают на мужчин. Парочки «законные» обмениваются такими нежностями, от которых мужчины гогочут и хлопают себя по коленкам...

Александра незаметно уходит. В гостиницу возвращается на извозчике.


Утром стук в дверь.

   — Вас спрашивает господин.

   — Попросите его ко мне в комнату.

   — Это невозможно. Потрудитесь сойти к нему вниз.

   — Почему? Я желаю принять его у себя, в номере.

   — У нас этого не разрешают. Одинокая дама не может принимать мужчин в своей комнате. Запрещено.

«Что за глупые порядки!»

Внизу ждал представитель партгруппы, тот, что встречал Александру на вокзале.

   — Товарищ Коллонтай, у меня к вам дело. Арестован рабочий Мензель, ваш соотечественник. Не пойдёте ли со мной навестить его жену. Я сейчас иду к ней: надо успокоить женщину.

   — Идёмте.

На улице большое движение — конец рабочего дня. Всюду кучки беседующих. Утреннее событие оповещается всем, кто ещё не прослышал о нём у фабричного станка.

Александра и её спутник сворачивают в узкий переулок. Низкие, старенькие домишки. Тускло светят редкие фонари. Безлюдно и пусто. Из раскрытого окна доносится стук швейных машин... Дальше — крикливые бабьи голоса. Сумерки придают переулку ещё более унылый безнадёжный вид...

   — Здесь живёт самая беднота — те, что работают на дому. Фабричных тут мало, до фабрик далеко. Вот сюда. Не оступитесь — темно.

Через узкую дверь они входят в сырую тьму. Пахнет подвалом и луком. Александра с трудом нащупывает лестницу. Её спутник чиркает спичками...

   — Ещё одну лестницу вверх и направо.

Ступеньки крутые, узкие. Звонок отсутствует, но дверь приотворена. Они входят в тёмный коридорчик, натыкаются на ящик, попадают во что-то мягкое...

   — Кто дома?

Дверь отворилась. На пороге силуэт беременной женщины.

   — Что вам надо? — спрашивает она.

Представитель партгруппы объясняет.

   — Войдите, войдите! — Голос сразу становится дружелюбным. — Утешьте бедную женщину: с утра, как пришли ей рассказать об аресте мужа, не переставая ревёт... В ушах звон стоит от её плача. Фрау Мензель! Это к вам!

Беременная женщина пропускает их в комнату. Низкая комната посредине завешена ситцевой тряпкой, долженствующей заменять перегородку.

   — Вот сюда, — и хозяйка любезно раздвигает «портьеру».

   — Ой-ой! Ой-ой! — несётся не то плач, не то стон, и худенькая молодая женщина встаёт с корзины, на которой лежала, накрыв голову шалью; она тоже беременна. Глаза — огромные, чёрные, лихорадочные. Пышные, непослушные волосы завитками падают на заплаканное и всё же красивое, библейского типа, лицо.

   — Чего плакать-то, — пробует ободряюще заговорить представитель партгруппы. — Дело не так скверно. Продержат два дня и выпустят. Ваш муж ведь ничего не сделал. Они его взяли просто потому, что под руку попал. Разве разберёшь в толпе?

Но фрау Мензель не слушает: накрыв голову серой шалью, она снова садится на корзину и плачет, плачет...

   — Поговорите с ней по-русски, — советует спутник Александры.

   — Пробую, но мы друг друга не понимаем; она говорит на смеси польского языка и жаргона.

   — Комитет ассигновал вам денежную помощь, — переходит на деловой тон представитель партгруппы, — получите и распишитесь.

Выглянули чёрные глаза из-за шали, протянулась худая рука с тонкими, белыми пальцами и вдруг упала на корзину. Женщина опять завыла, заголосила, забилась...

   — Вот так целый день! — качает головой квартирная хозяйка и идёт за водой.

Проходя мимо Александры, хозяйка таинственно манит её пальцем.

   — Она — того, фрау Мензель, немного помешанная, — сообщает хозяйка шёпотом.

   — Что вы! Просто огорчена, расстроена...

   — Нет-нет, ведь это не только теперь, это у неё постоянно. Поссорятся с мужем, и как ссорятся-то! Кричат так, что я первое время всё за полицией бежать хотела. Думаю, убьёт он её или она его... У них не разберёшь! И плачет, и плачет. Я ей говорю: «Фрау Мензель! Пожалейте хоть ребёнка-то! Этаким криком вы его убьёте!» — «Ах, что мне ребёнок, когда мой Самсон меня разлюбил...» А какое там разлюбил! Так целуются, так целуются, что слушать тошно. Я им говорю: «Ведите себя прилично, у меня дочка подрастает... Нельзя же так! Ребёнок-то ребёнок, а всё видит, всё замечает». Но разве они станут слушать? Как помирятся, так и начнут лизаться и не разбирают — для них что ночь, что день... Хохочут, обнимаются... Зову обедать — не идут — некогда! Не нацеловались ещё!.. А там смотришь, опять поссорились... Беспокойные жильцы! Не рада, что и пустила, — вздыхает хозяйка...

Пора уходить. Фрау Мензель провожает их с лампой на лестницу, кутается в шаль, из-за которой видны одни глаза, огромные, чёрные, печальные.

Узкая, головоломная лестница — и они на улице.

   — Странные ваши русские, — философствует спутник Александры. — Не пойму я их. То сильны, как герои, то беспомощны и жалки, как дети. Вот и эта пара Мензель! Прекрасные, дельные товарищи! Чего только они в России не вынесли... Оба в тюрьме сидели; у неё на глазах отца убили... А сколько за границей натерпелись, прежде чем к нам попали! Слушать жутко! И не унывали. А теперь, вот, смотрите, как себя ведёт эта женщина! И право же, положение вовсе не трагично. Конечно, могут выслать. Но это уже не так страшно. Он же организован теперь, союз поможет, да и мы, партийные, его не оставим... Найдёт работу в другом месте. Не пропадёт, малый толковый. Чего же так убиваться? Нет! Странные вы, русские, всё-таки! Удивительный народ: герои или дети? Не поймёшь.


В гостинице Александру ждёт письмо из дома. Она быстро пробегает его глазами, и душа наполняется смятением и тревогой. Всё здешнее, заграничное становится чужим, тягостно-ненужным... Кажется, так бы и перелетела пространство одним усилием воли. Она хватается за перо: писать, писать домой... Но разве скажешь всё? И когда услышишь ответ, которого так жадно просит душа?

А часы, неумолимые часы бегут и бегут. Скоро шесть. Сегодня в соседнем Мангейме реферат. Начало собрания в восемь, а мысли до сих пор не собраны, цифры не записаны.

Начинается нервная, томительная работа. Александра бросается к книгам, источникам; перелистывает, ищет. Но фразы скользят по сознанию, не задевая, и мысли отлетают от дела. Вспоминается время экзаменов: такое же бессилие удержать убегающее, непослушное внимание. Карандаш жирно подводит двойные, тройные черты под строками, а мысли бегут, внимание ускользает. Бегут, летят домой, за тысячи вёрст.

И вдруг точно обжигает сознание: через час — выступать. Кровь ударяет в голову, стучит в висках, холодеют руки, и в бессильном отчаянии хочется разрыдаться.

«36 процентов девушек из рабочих семей вынуждены торговать своим телом, чтобы прокормить себя и своих близких»... — шепчут губы, силясь удержать цифры в памяти. Но внимание отсутствует... Что же это будет? Нельзя же выйти к людям без цифр, без данных, с несобранными мыслями? Полная аудитория, напряжённые, ожидающие лица, женские лица... И ничего не дать им? Тем, для кого каждый такой реферат — событие? Неожиданно для самой себя непонятным усилием воли ей удаётся взять себя в руки. Мысли попали на рельсы. Внимание приковано. Спешно, скоро работает карандаш. Цифры занесены, факты освещены в памяти, скелет речи готов. Дом, свои «далёкие-близкие» отошли, забыты. Руки машинально поправляют причёску, застёгивают платье, а голова работает над рефератом, ищет образов, сравнений...

Когда немецкий товарищ стучится в дверь, чтобы везти Александру на собрание, она — в полной боевой готовности, и только приятное волнение после пережитого нервного подъёма обещает придать большую выразительность и живость речи.


Дом профсоюзов, архитектурной смелости которого мог бы позавидовать клуб эстетов-модернистов.

Быстрой походкой Александра минует художественный портал, просторный вестибюль, широкие коридоры — и вот она у рампы. Кафедра стесняет её. Трудно говорить, когда эта деревянная стенка отделяет от слушателей. Ближе, ближе к ним...

— Genosse und Genossinnen...

Первые фразы брошены в зал, но мысли не льются плавным размеренным потоком, они скачут, перебиваются... Мешает чужой язык. И только неожиданный взрыв аплодисментов возвращает полное самообладание. Теперь уже не голос хозяин над нею, теперь она сама модулирует им. В голове идёт особая нервная работа: мысли, образы, сравнения возникают с фантастической быстротой; надо следить лишь за тем, чтобы не упустить нити основных мыслей, спешно-лихорадочно разматывать клубок своей речи.

Быстро, быстро колотится сердце, но ещё быстрее льются слова, теплее, горячее становится речь.

Александра чувствует, как теряет себя, сливаясь, растворяясь в едином переживании со слушателями. Всё выше и выше растёт настроение, всё сильнее натягивается нить, связывающая её с залом... Всё! Нить оборвана. В зал брошены последние фразы.

Александра, ещё с пьяной головой, сходит с эстрады. Женщины обступают её тесным кольцом. Смотрят в глаза и будто ждут, что теперь-то в «интимном кругу» она скажет им настоящее, избавительное слово.

   — Вы замужем? — спрашивает наугад Александра одну из более молодых.

   — Боже избави! С какой стати? У меня же нет ещё ни одного ребёнка. Я ткачиха и зарабатываю не меньше моего Schatz’a. Зачем же мне в петлю лезть?

   — Да, вот оно и выходит, что весь вопрос в детях, как и говорила референтка... Если б мой Ганс не наградил меня двойней, разве б я пошла за него? А уж тут не рассуждаешь... Одна двоих ребят не прокормишь. Его вина, пусть и несёт ответственность.

   — Не в детях дело... А всё горе-то наше в том, что у мужчины морали нет. Невесте что наобещает, а там, чуть ты размякла, а он уж и улизнуть норовит... Запутаешься с другим, с третьим — ну тут уж девушке конец. Нет, раз завела себе Schatz’a, так ты сумей его в строгости держать, не отпускай, пока к попу не сведёт, — назидательно поучает уже пожилая женщина.

   — А что толку, что я к попу сходила, — жалуется изнурённого вида женщина лет тридцати с забинтованной рукой. — У меня двое детей, да и сейчас вот беременна опять. Это уж мужья-скоты нас награждают... Угождай им, а не то сейчас к девкам побегут... И пошёл бы... Жаль, что ли? Да деньги туда снесёт — вот беда, начнёт пить... А мы — голодные сиди. Обидно. Где уж мне с третьим ребёнком возиться? И те-то ухода требуют. Я ему и говорю: «Пожалей ты меня, Карл! Ведь жена я тебе и товарищ. Помнишь, вместе с хозяином воевали? Тогда и полюбили друг друга... Сил моих больше нет... Больна ведь я... Руку в красильне обварила. До сих пор язвы не залечиваются». Так нет ведь, на своём настоял. «Если ты меня гнать будешь — к девке пойду»...

Щедро сыплются рассказы и «законных жён», и тех, кто ещё живёт «диким браком». И у всех тот же припев: «Кабы не дети!»

Но, когда мужья примешиваются к группе, женщины умолкают и опасливо переглядываются: не долетели ли до ушей властелинов их жалобы? И только самые молоденькие, те у кого и Schatz’a-то ещё нет, жеманясь и кокетничая, преувеличенно громко, нарочито бранят мужчин.

   — Хотите, Genossin, я вам покажу «школу проституции»? — вдруг спрашивает маленькая полная особа с некрасивым, но умным лицом.

   — Вы шутите?

   — Не совсем. Конечно, такого названия эти заведения не носят. Эти школы известны под благопристойной кличкой «танцлокалей». Но фактически — это рассадники проституции. Мы можем пойти туда прямо сейчас. Возьмём провожатого — одним женщинам неудобно — и двинемся в экспедицию.


Александра, её «экскурсовод» — Genossin Берта — и товарищ из партгруппы подходят к ярко освещённому зданию, из окон которого доносятся звуки вальса.

   — Сначала мы зайдём сюда, в приготовительный класс, — говорит товарищ Берта.

Они поднимаются по широкой, но банально казарменной лестнице. В дверях старичок отбирает билеты. За вход двадцать пфеннигов.

Большой, казённого вида зал; освещение скромное. Кругом столы с красными скатертями, плохонький оркестр. За столами группы — пьют пиво, кофе. Посредине кружатся пар пятнадцать, все молодёжь, девушки — почти подростки, безусые юнцы. Лишь в виде исключения провальсирует со своей дамой более солидный мужчина, с лихо а lа Вильгельм зачёсанными усами и воротником до ушей. По залу разгуливает джентльмен во фраке и с осанкой министра — это распорядитель танцами.

Пары кружатся с деловым видом, добросовестно выделывая па. Из-за коротких платьев мелькают сомнительной чистоты юбки, и режет глаз несоответствие светлых платьиц, долженствующих напоминать бальный туалет, и грубых уличных башмаков.

Распорядитель величественным жестом останавливает музыку. Пары остаются неподвижно на своих местах, там, где застал их нежданный перерыв. Не спеша обходит их распорядитель, собирает в привешенную сбоку сумочку по десять пфеннигов с пары. Музыка возобновляется, и пары снова кружатся деловито, старательно...

Александра обращает внимание на двух свеженьких, хорошеньких девушек, сидящих за соседним столом. Трое мужчин, посолиднее, забавляют их, очевидно, не совсем приличными анекдотами. Девушки смеются, но вид у них смущённый, и только щёки пылают ярче и ярче. На столе длинные, узкие бутылки рейнского вина, и кавалеры щедро подливают его в бокалы смеющихся, хмелеющих девиц.

— Это ещё честные девушки, — решает товарищ Берта, — швейки или продавщицы, мои коллеги. Живут где-нибудь в тёмной, скучной, серой комнате с окнами на стену... Встают в тот час, когда особенно сладко дремлется и когда усталые за ночь члены только что начинают отходить... Пьют жидкий, невкусный кофе и бегут в мастерскую, в магазин... Длинный, однообразный день впереди. Бестолковая требовательность публики, деланные улыбки... Ноет спина, болят ноги... Уж как ненавидишь всю эту публику потребителей, что требуют от тебя сапог меньше их лап, да чтобы сидели как туфли. Иногда, ей-богу, хочется сапоги им тут же в морду швырнуть... Обед наскоро, без аппетита; его отбивает усталость... А когда тушатся огни в магазине и, надевая шляпу перед зеркалом, подумаешь, что предстоит долгий вечер в этой скучной, холодной комнате, что будешь долго ворочаться на своей узкой постели, тогда огни танцлокаля, его вальсы, смех, шутки, ухаживания представляются заманчивым раем.

Но, конечно, одной идти неудобно.

Всегда должна найтись какая-нибудь более опытная соблазнительница, товарка: она уговорит пойти — поглядеть только... Уже с утра волнуешься при мысли о предстоящем развлечении... Работаешь легко. С покупателями необычайно приветлива... Не видишь, как день промелькнул. Летишь к себе на пятый этаж с бьющимся сердцем, приодеться... И тут, впервые, убеждаешься, какой у тебя жалкий гардероб. Пожалеешь, что нет белых нитяных перчаток и этакого пышного голубого банта, чтобы волосы подвязать... Оденешься и постучишься к квартирной хозяйке, в её зеркало поглядеться. Уж конечно та полюбопытствует: куда? И соврёшь: «к подруге, на именины»... В первый раз редко веселишься, сидишь у стенки, никого не знаешь... Но понемногу втянешься: пригласят на танцы, посмешат, угостят пивом... Пока это только танцы и пиво — опасность невелика. Обыкновенно кавалеры такие же церковные крысы, как и сама. Их ухаживание платоническое. Ну конечно, влюбляешься, ждёшь его прихода... Поцелуешься в тёмном углу. Но и он одинаково застенчив и неопытен, капканов не ставит. Хуже, гораздо хуже, когда вдруг являются вот этакие господа, как те, что спаивают двух девиц... Весьма возможно, что это чиновники с хорошим окладом, может быть, даже офицеры. Это — охотники на свежую дичь. Увидят хорошенькую дуру, что своими наивными глазами смотрит на мир Божий и втайне мечтает о двух вещах: об ажурных чулках и о женихе с завитыми усами... О, они, эти господа из хорошего общества, умеют обойти глупых, доверчивых девчонок! Не пожалеют ни денег, ни времени. И какое у них терпение!.. Откуда берётся, удивляешься. — В голосе горечь, и тени неприятных воспоминаний бродят по некрасивому лицу.

«Неужели и она через это прошла? Такая некрасивая...» — думает Александра.

— Вы не думайте, что они всегда выбирают хорошеньких, — будто угадав её мысль, продолжает Берта, — им важно, чтобы была «свеженькая». Да у каждой что-нибудь найдётся: у одной волосы, у другой зубы... у этой руки. — И она усмехается, невольно оглядывая свои действительно красивые маленькие ручки с нервными, тонкими пальцами. — Начнут с разговоров... Заинтересуют... Другой язык, знаете, тонкое обращение. Бывает, что стихи принесут в кожаном переплёте с золотом. А чаще начнут вместо пива и вина требовать мороженого. Другие девицы завидуют — не у каждой такой щедрый кавалер! И танцуешь вдоволь: эти не экономят на танцах. Повозится с тобою, повозится, а там в один из вечеров напоит посильнее, порасскажет двусмысленностей, от которых кровь загорится, под столом руку или ногу жмёт... Встаёшь из-за стола, всё плывёт... Хохочешь... Шатаешься. А он и подхватит: «Едем кататься!» Ну дальше-то всё понятно, рассказывать не стоит. Плачешь, трусишь, стыдишься... К чему побежишь... Если ещё нравишься, начнёт он уверять тебя, что женится... А через неделю вдруг исчез. Переехал и пропал... Вот, поглядите, эти бедные дурочки уж целовать себя позволяют... Рановато...

Хохот за столом, где пьют рейнское, становится непристойнее, обращение с дамами — вольнее. И среди смеха блондиночка уже кладёт охмелевшую голову на плечо соседа... А другая, припав к столу лицом, не может выпрямиться и хохочет истерически, пьяно... А пары всё кружатся, внезапно прекращая танец, когда величавым жестом распорядитель останавливает оркестр. У входных дверей две новые посетительницы: одеты по последней моде, причёски тюрбанами, юбки перетянуты обручами. Стоят под руку, оглядывают зал внимательными, ищущими глазами и, махнув рукой, снова уходят.

— Видели? Это уже профессионалки. Им тут нет поживы. Зал, где они господствуют, за два дома отсюда. Существует своего рода антагонизм между обоими залами... Профессионалку сюда не пустят. Засмеют... Слышали, какие замечания пускали этим двоим вслед? Зато и приличная девушка туда, в Пальменгартен, не пойдёт. Разве со своим кавалером, выпить кружку пива и поглядеть. Но танцевать там — ни за что. Я вам говорю, целая иерархия... Хотите, пойдём сейчас в Пальменгартен? Здесь больше нечего смотреть, да и в двенадцать часов танцы прекращаются.


В Пальменгартене зал наряднее: освещён ярче. За столами преобладает вино. И мужчин больше, чем женщин, мужчин всех возрастов и социальных оттенков. Посредине зала кружатся пары. Часто женщина с женщиной. И одеты они, женщины, с явным желанием выделиться: у одной — ультрамодное платье, у другой — невероятно огромная шляпа, третья — без корсета, ходит покачивая бёдрами, перегибаясь в талии... Лица нарумянены, глаза подведены. Две одинаково одетые в короткие плиссированные юбки, намазанные девицы танцуют «дикий танец», кружась каждая в отдельности, отчего подолы высоко взлетают, показывая ноги выше колена.

Пьяный говор и смех насыщают атмосферу. Входят всё новые и новые люди. Вот тоненькая, ещё совсем молоденькая, в блузочке и чёрной юбке, явно подвыпившая, выбежала на середину зала и начинает кружиться, надев набекрень чей-то котелок. За ней бегут два господина, стараются поймать, налетают на танцующих и все, кучей, падают на скользкий паркет, при взрывах общего хохота.

Намазанная, с изношенным, но ещё красивым лицом женщина подсаживается то к одному, то к другому мужчине, старается разговориться, берёт папироску, протягивает руку к вину. И когда её грубо отстраняют, равнодушно встаёт и идёт дальше той ленивой походкой, какой любезные хозяйки в гостиной обходят скучающих гостей.

— Ну что, насмотрелись? Теперь можно и по домам. — Александра и её спутники встают. Проходят мимо пьяного стола: женщины на коленях у мужчин целуются, обнимаются... Но веселья нет. Есть только нервно-хмельной смех женщин и тяжёлый, пьяный хохот мужчин.

С какой жадностью вдыхается свежий ночной воздух! Что за беда, что он пропитан копотью и дымом фабричных труб! После пьяной атмосферы танцлокаля и он кажется ароматным. Перед глазами — мелькающие, пёстрые фигуры танцующих, в ушах — пьяные выкрики, на душе — смутно и тошно...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Я речь держу...

Да слушает, кто близок!

Настанет день, день эпилога чувств.


С какой радостью возвращалась Александра в свою уютную комнату на Хубертус-аллее. Как хорошо в этом бурном тревожном мире иметь свой уголок, где можно побыть одной, среди своих книг, рукописей, мыслей. Как хорошо никуда не спешить, не осматривать достопримечательностей, не лазить на башни и не дрожать при мысли: удастся ли сегодня? Снова принадлежать себе, только себе...

Но что это? На столе лежала телеграмма. Товарищи из ЦК направляли её и Клару Цеткин в Лондон представлять Социал-демократическую партию Германии на митингах английского «Общества за предоставление избирательных прав всем совершеннолетним». Телеграмма извещала, что Клара Цеткин уже отправилась в Лондон, не дожидаясь Александры...


Весёлое, ясное апрельское утро. Играя на солнце, переливается океан зелёными, синими тонами; мягко, равномерно покачивает пароход. Растёт и быстро приближается английский берег. Не спеша, без лишней суеты, но и без немецкой медлительности, пароход причаливает к пристани Дувра. Пристань старая, скрипучая; доски избиты, изрыты океанскими волнами. Носильщик — такими рисуют в иллюстрациях английских матросов — бритый, с энергичными, сухими чертами, в кожаной фуражке, доносит багаж до таможенной конторы. Деловито-вежливый тон таможенников, и Александра уже в поезде с его маленькими, низкими вагонами. Как не похоже это на всё, что осталось там, позади, на континенте. И этот скромный, простой вокзал, и это отсутствие форменных одежд и «волшебных палочек» начальников станций, и эти потёртые, повидавшие океанские бури одежды.

Нигде ни зеркал, ни позолоты, ни мишурных украшений. И тем не менее на всём печать старой культуры, спокойного достоинства знающего себе цену джентльмена. Германия с её чинными перронами и парадными «шафнерами»[19] кажется разбогатевшим мещанином, кичливо выставляющим напоказ своё новенькое непривычное благоденствие. Англия — родовитый барин, которому незачем вывешивать напоказ золотую цепочку часов; он может позволить себе роскошь щеголять в старом, немодном, но удобном платье.

Поезд трогается.

Быстро, как в кинематографе, разворачиваются, мелькают ландшафты. «Зелёная Англия»... В самом деле, какая свежая, яркая зелень. Широко и мягко стелются луга, набегают на холмы, сбегают к речкам... Картинно-пушистые белые барашки с ленточками создают иллюзию декорации. Заманчиво изгибается и убегает между подстриженными вечнозелёными изгородями узкая шоссейная дорога и теряется за стеной величавых буков. На холме — замок, зелёная лужайка с живописно разбросанными на ней группами деревьев и кустов, сбегает до ручейка... Где-то Александра уже видела эту картину. Почему ей всё знакомо: и этот луг с декоративными группами деревьев, и этот коттедж, обвитый плющом, и эти белые барашки?.. Не заполняли ли эти картины страницы журналов — любимых товарищей детства? И, как бы довершая сходство со знакомыми изображениями «зелёной Англии», пруд с гусями, а на берегу девочка, пастушка, в красной юбчонке, соломенной шляпе с лентами и огромной хворостиной — предмет детских мечтаний Александры...

Всё чаще и чаще мелькают коттеджи: стеснились, слились в одну линию, разбежались по улицам... Полотно дороги обступили кирпичные, однотипные, узкие дома. Потянулись бесконечные, однообразные предместья британской столицы.

Лёгкий кеб быстро везёт в район Британской библиотеки. Вот и Greville Street, где каждый дом — пансион.

На улице мёртвая тишина. Сегодня воскресенье. Но так даже лучше. Пешеходы, суета, экипажи, всё движение большого города мешает воспринять его истинную душу, кроющуюся в архитектуре, в планировке улиц...

Как высоки дома, как причудливы улицы старого Лондона, то узкие, изгибающиеся, то широко расступающиеся и уходящие в бесконечную даль! Печать старой, испытанной культуры лежит на столице британского народа.

Пансион расположен в нескольких домах; чтобы попасть к себе, надо подыматься и вновь спускаться по запутанным лестницам.

Скорый breakfast в светлой весёлой столовой, с мягким ковром, цветами, непринуждённой болтовнёй кукольнохорошеньких мисс, и Александра уже мчится на подземке на окраину города, в предместье Hammersmith.


Куда идти? Улицы — одна, как другая: узкие дома-коттеджи, а названия улиц отсутствуют. Спаситель «боби» (полицейский). Вежливо-корректное объяснение по плану, но ни тени того добродушно-покровительственного тона, с которым немецкие шуцманы отвечают «бестолковым иностранцам».

Мимо коттеджей до самой Темзы... Как, это и есть Темза? Александра останавливается, зачарованная. Какая красавица! Не сдавленная более каменной набережной, она здесь уже свободно раскинула свои серебристые волны, и нежится, и играет на солнце, то шаловливо набегая на песчаный берег, то лаская зелёный луг, убегающий по ту сторону реки к далёкому горизонту. А развесистые ивы купают в ней свои длинные, трепещущие листочки и, низко склонившись, будто стараются заглянуть в самую глубь серебряных вод.

Александра идёт вдоль берега с обвитыми плющом коттеджами, цветущими садиками, запахом яблонь — весна...

Берег пуст и безлюден. Некого спросить, где живёт миссис Монтефиоре. Всплеск вёсел. Одна за другой, спеша, перегоняя друг друга, несутся узкие, лёгкие гоночные ялики. Белые одежды гребцов, мускулистые руки, загорелые лица... И снова тишина, только серебряным звуком нежно плещется Темза, ударяясь о берег.

Навстречу — седой старичок, сгорбленный, опирающийся на палку. Картинная мягкая шляпа с большими полями, лицо строгое, а глаза ласковые, детски-голубые. Где она его видела? Ну конечно! Его портрет встречается в каждой иллюстрации к событиям на «зелёном острове»: народная демонстрация, коронация короля, несчастный случай, празднество... Это собирательный старый «дядя Джон».

Александра спрашивает у него нужный адрес.

— Дора Монтефиоре? Да вы стоите у самой калитки. Вот её коттедж.

Так вот он, этот исторический в женском движении дом, в котором Дора Монтефиоре выдержала шесть недель осады полиции за отказ платить налоги. «Если мы лишены права распоряжаться деньгами, с нас взимаемыми, мы перестаём платить налоги».

Соседи, друзья, последователи снабжали её через решётку сада провиантом, книгами, цветами... Фотографы и репортёры осаждали дом, переговаривались, интервьюировали, снимали энергичную женщину, не переступая порога её жилища, висли на решётке сада, подкупали прислугу, чтобы получить побольше интимных, свежих сведений. Отсюда вывезли всё её имущество, чтобы продать с публичного торга. И ей и её друзьям пришлось спешить на выручку любимых и привычных предметов домашнего обихода. Два раза выдержала эта энергичная женщина борьбу с законами своей страны. Но подражательниц было мало, и движение не создалось. Воинственными суфражистками найдены были иные, более сенсационные методы борьбы. А сама Монтефиоре покинула их ряды и примкнула к социал-демократической партии, встав во главе движения за всеобщее избирательное право. ASS, или Adult Suffraqe Society, — её любимое детище. Эта организация и выписала Александру и Клару Цеткин для специальной работы: провести ряд агитационных контрсобраний в то самое время, когда в Лондоне будет проходить Международный конгресс союза женских избирательных прав. Международный женский союз будет провозглашать принцип борьбы за ограниченное избирательное право для женщин. В противовес ему социал-демократия должна будет развернуть своё знамя всеобщего избирательного права. Такова задача, таков намеченный план.

У Монтефиоре остановилась и Клара Цеткин.

Александра застаёт её, как всегда, за письменным столом с ворохом рукописей, газет, журналов. С обычной нервной торопливостью Цеткин сообщает о положении дела, о задачах дня. Отсутствующий взгляд, красные пятна на лице свидетельствуют о том, что она озабочена, занята...

   — Не хочу вас сейчас задерживать и отрывать от дела, поговорим после. А пока я пройду к Монтефиоре, — говорит Александра.

   — Вот и отлично! Вы не сердитесь, что я с вами не могу побыть сейчас? — И её милые, близорукие глаза с виноватым видом близко-близко глядят на Александру, а улыбка делает её лицо чарующим, живым.

Дора Монтефиоре — высокая, крупная женщина с энергичными, почти мужскими движениями.

Она — бабушка, но огонь энтузиазма и вера в любимое дело молодит и красит её.

Скромное жилище Монтефиоре полно своеобразной поэзии. Как ласкает глаз этот английский грот, этот домашний комфорт, носящий такой яркий отпечаток индивидуальности хозяина дома. Портреты всех времён и стилей, книги, цветы, глубокие, заманчивые кресла, мягкие подушки, низкий диван, вделанный в нишу окна, и за ним живое, трепещущее природными красками панно: Темза, с её живописными ивами и зелёными лугами...

   — Кто это? — спрашивает Александра, разглядывая портрет, — тонкое, гордое лицо и горькая, непокорная складка у губ.

   — Разве не знаете? Оскар Уайльд. Мой любимый поэт. Вот здесь у меня полка его сочинений...

Оскар Уайльд — любимец ортодоксальной социалистки, этого в Германии не встретишь.

С Монтефиоре и Цеткин Александра прощается до вечера — на семь часов назначен митинг ASS.


Митинг ASS проходит в центре Лондона. В зале уже толпится публика. И какая пёстрая! Хорошенькие, кукольные мисс в светлых, воздушных платьях звенят браслетами, а рядом худые пролетарские лица женщин со сгорбленными спинами, в помятых блузах, в старых, обтрёпанных юбках. Джентльмены, с тщательными проборами, в смокингах и ослепительно белых рубашках, и тут же широкоплечий рабочий с обмотанным вокруг шеи шарфом вместо воротника.. Где на континенте увидишь что-нибудь подобное? Хорошенькая мисс весело и непринуждённо болтает с кавалерами в потёртых одеждах, а работница в невзрачной блузе и шлёпающих башмаках ведёт дружескую беседу с соседом в смокинге. Здесь — все товарищи, все свои, все социалисты. Однако зал, вмещающий около двух тысяч человек, заполнен едва ли наполовину. А между тем на эстраде цвет английских социалистов ортодоксального крыла. Широкоплечая фигура Хайдмана, славное, умное лицо Квелча, а рядом статный старик сэр Чарлз Дилк, составитель известного билля о реформе английской системы представительства. Его осанка благородного лорда, его безукоризненный чёрный сюртук, его седая голова так и просятся на картину и так типично английски, что кажутся ненатуральными. Может быть, это прекрасно загримированный актёр, играющий выигрышную роль либерального лорда со всеми неизбежными, традиционными качествами: благородством, великодушием, мягким сердцем и сочувствием к угнетённым?

А вот и героиня, сбежавшая со страниц английских назидательных романов для целомудренных девиц: леди Варвик, доподлинная леди, родственница короля, одна из владелиц крупнейших графств, по собственной воле, следуя влечению сердца, поступившая в ряды армии неимущих. На ней идеально простое чёрное платье. Лицо статуйно-прекрасное, над золотыми волосами ореол чёрной шляпы со страусовыми перьями. И только неприятно дисгармонируют с выдержанной строгостью костюма огромные бриллианты в ушах прекрасной леди. На эстраде находится и её дочь, кукольно хорошенькая, но совершенно бесцветная юная особа.

За графиней — гордая голова Бернарда Шоу. И тут же худая, некрасивая работница, с угловатыми манерами, в поношенной, скромной одежде. Но отчего же зал полупуст?

   — Мы сделали всё, что от нас зависит, — объясняет Александре член ASS: были и плакаты, и статьи, и объявления, но что поделаешь — сама идея ещё не приобрела популярности. Мужчины находят, что вопрос не актуален. Женщины тянутся к суфражисткам...

   — Отчего же партия не проявит больше энергии? В Германии в таких случаях выпускают специальные листовки, прибегают к устной агитации.

   — У нас это не принято, — сухо отвечает функционер.

Поучений англичане не любят.

Говорит Хайдман. Как всегда, умно, деловито, но сухо. Много тонкой иронии. Публика её тотчас схватывает: в Германии, пожалуй, над сарказмом между строк не рассмеялись бы. Но что-то холодное в его манере, и даже пафос, прибережённый к концу, не греет, кажется заученным.

Сэр Чарлз Дилк ведёт с публикой непринуждённую беседу. Иронически, почти добродушно, развенчивает он всю сложную избирательную систему .Англии, столько лет служившую идеальным прообразом для демократических мечтаний жителей континента. Аристократически белые руки с тонкими пальцами старого красавца грациозно жестикулируют, и странно не вяжется его осанка благородного лорда с демократическим содержанием его речи.

Леди Варвик читает свою речь по записке, монотонно, безжизненно.

На простонародном местном наречии, несколько грубовато, ведёт свою агитацию худая работница. Но сколько своего, индивидуального в её речи. Полное отсутствие тех заученных общих мест, без которых в Германии не обходится ни одно выступление малоопытного оратора. У этой всё своеобразно, всё своё, пожалуй, даже свой социализм, но он понятен массе: это то, что грезится усталой в будничной, непрерывной борьбе за существование душе, это мечта о сладком отдыхе, без стерегущей, неотвязной заботы о завтрашнем дне.

И когда она приводит живой пример голодной смерти среди колоссальных богатств английской метрополии, делается жутко.

Бернард Шоу — весь огонь и темперамент. Он любимец публики, для неё у него какие-то свои словечки, понятные ей с полунамёка. Слушатели смеются, рукоплещут...

Слово предоставляют Александре. От волнения её охватывает почти физическая дурнота. Выступать после всех этих отборных сил? Сердце замирает. «Убежать, найти предлог, сказаться больной!» Однако она покорно бредёт к рампе. Публика встречает её неожиданно тепло. Александра вглядывается в зал. И этих ласково на неё устремлённых, внимательных, поощрительно улыбающихся лиц она испугалась? Перед ними хотела бежать? Страха как не бывало. Следуя велению сотен устремлённых глаз, будто под гипнозом, произносит она свою речь.

Публика отзывчива, как струна.

   — Но отчего так мало рабочих? — спрашивает Александра у Бернарда Шоу.

   — Вам надо пойти в юнионы. Там вы увидите английский пролетариат во плоти и крови. А это — одна дамская затея, что ни говорите.

   — И это говорите вы, деятельный член ASS?

   — Какой мыслящий демократ не будет сторонником платформы ASS? Но идея одно, практическое выполнение — другое. Могу вас уверить, что в юнионах дамы с бриллиантами не посмеют говорить с эстрады. — Глаза его сверкают злым огоньком в сторону романтической красавицы графини, на плечи которой ливрейный лакей набрасывает изящную накидку. — Я люблю вас, русских, именно за вашу нетерпимость, за то, что вы не идёте на компромиссы, что, воспитанные под ударами кнута, вы научились ненавидеть всех, кто направляет этот кнут... Мне бы хотелось с вами побеседовать. Когда мы могли бы увидеться?

   — Завтра после митинга суфражисток у меня будет несколько часов свободного времени.

   — Прекрасно. Встретимся в вестибюле Альберт-холла.

Митинг ASS завершается концертом. Исполнение посредственное, любительское. Играют Шумана в честь представительницы Германии, Сибелиуса — в честь Финляндии и что-то Рахманинова в честь России... Что именно, Александра не знает, но что-то такое, отчего щемит сердце.

   — Эта мелодия заставляет меня воображать ваши снежные, далёкие сибирские степи и на них бряцающие цепями, нескончаемые вереницы политических ссыльных, арестантов, как в романе Толстого «Воскресение»... — говорит, наклоняясь к Александре, Бернард Шоу, и глубокая печаль и сдерживаемое, но прорывающееся помимо воли сочувствие глядит из его славных голубых глаз.


Исторический митинг в десятитысячном Альберт-холле. Поистине величественное зрелище! Здесь представлены все цивилизованные нации мира. Места берутся с бою; проходы запружены сбившимися зрителями. Внизу, в партере зала-арены, разворачивается импозантное зрелище: под торжественные звуки органа в чинном порядке, с соответствующими знамёнами-эмблемами шествуют представительницы всех родов женского труда, всех профессий... Женщины — врачи и ткачихи, студентки и цветочницы, женщины — адвокаты и метельщицы улиц... Всё, всё налицо... Миру демонстрируется наглядный урок: женский труд проник за заповедные границы, уместился на всех ступенях трудовой иерархии.

Настроение в зале повышенное, торжественное. В президиуме, на декорированной растениями и шелками эстраде весь цвет феминисток Англии, континента, Америки. И тут же социалистки, члены независимой рабочей партии: вот нежный облик миссис Макдональд, вот и сам Макдональд с его чёрными усами и седой головою. А дальше — хорошенькая мисс Сноден, в небесно-голубом платье... Работниц в президиуме нет. Там, на эстраде, своего рода букет не только имён известных в мире суфражисток, но и туалетов, причёсок, шляп... Разве недостаточно и того, что пролетарок, работниц физического труда, допустили участвовать в шествии? Впрочем, что это была бы за процессия без представительниц физического труда; она сразу съёжилась бы до ничтожной горсточки. Вместо грандиозного смотра женской самодеятельной армии получилась бы выставка изящных туалетов и причёсок по последней моде.

Речей много, и речи эффектные, умелые, делающие честь ораторскому искусству международного феминизма. Но как фальшиво звучит их общий лейтмотив: добиться торжества принципа, обеспечить за женщиной, как за представительницей пола, депутатские кресла, и тогда уже открыть и остальным сёстрам доступ к избирательным урнам.

Неужели и социалистки будут говорить в том же духе? Увы, и Макдональд, и очаровательная мисс Сноден, с её музыкальным голосом, говорят в унисон с суфражистками. Более глубокое освещение вопроса, более ядовитая критика правительства и буржуазных партий, несколько обращений к женскому пролетариату — вот и вся разница. Неужели никто из социалисток не вспомнит о живом актуальном вопросе — безработице, мутные волны которой затопляют даже аристократические кварталы. Но говорить о безработных — значит поднимать щекотливый вопрос классовых интересов. А сегодня торжество дамских прав. И социалистки благоразумно минуют его.

Александра пробирается к выходу. Сознание удачи митинга феминисток в то время, как контрмитинги ASS едва собирают тысячную аудиторию, едкой досадой разъедает настроение.

В вестибюле её уже ждёт Шоу.

— Я совершенно не разделяю вашей неприязни к суфражисткам, — говорит он, беря её под руку, — хотя и воюю с ними на принципиально-политической почве. Не смотрите на меня так укоризненно. Да, суфражистки — это дождевые черви, которые весною разрыхляют почву, чтобы гуще разрослись травы. Они впервые научают работниц отдавать себе отчёт в весьма существенном факте, в том, что они — женщины и притом — бесправные женщины. Подумайте сами: какая сложная работа для бедного маленького ума, который привык соображать исключительно над тем, хватит ли семи пенсов на обед и завтрак, удастся или не удастся сделать сбережения и купить к празднику новые ботинки? И вдруг она — работница — узнает неожиданно такой важный для себя факт, что она не только никому не нужная, забитая, загнанная Джесси или Дженни, но ещё представительница целой половины рода человеческого. Следующий шаг, что у неё и у всех Джесси и Дженни однородные интересы и общие задачи, что она не пылинка, бесцельно носимая по свету, а часть какого-то огромного целого... И голова её начинает работать. Теперь она уже начинает делать обобщения, классифицировать явления: «Это — на пользу мне как представительнице женского пола, это — во вред». Сначала всё разглядывается с точки зрения интересов пола, а там, ещё шаг — выступают, бьют классовые противоречия — критерий берётся новый: интерес своего класса. Тут уж, разумеется, наше дело не упустить момента, помочь разобраться, ускорить процесс обращения... А пока пусть суфражистки упражняются взрыхлением почвы. В конечном счёте это нам на пользу. Косная, застоявшаяся мысль, неподвижное самодовольство и тупая безнадёжность — вот наши самые опасные враги... Кроме того, к суфражисткам у меня особое отношение: я считаю их своими личными союзниками. Я, как и они, стараюсь в меру своих слабых сил разрушить один из скучнейших в мире институтов — английскую семью, этот пережиток гарема. В Англии замужняя женщина — рабыня, прикованная к мужчине, а взрослая дочь — пленница своих родителей. В отличие от социалистов суфражистки хорошо понимают, как сильно в людях сопротивление новым свободам. Если женщина привыкла ходить в цепях всю свою жизнь и видеть, как другие женщины делают то же самое, предложение освободиться от цепей пугает её. Без них она чувствует себя голой. Легче заковать людей в цепи, чем сорвать с них оковы, выглядящие респектабельно.

Впрочем, как видите, не всё в Лондоне выглядит респектабельно, даже аристократический Вест-Энд. Вы думаете, те тёмные лохмотья, наваленные на пустыре, — хлам, мусор? Это безработные. Здесь у них нечто вроде ночлежки под открытым небом. Я вижу, вы шокированы, но это ещё не самое страшное, что можно увидеть в Лондоне. Если вы хотите взглянуть на картину истинных ужасов, творимых нищетой, пойдёмте в доки. Там есть на что поглядеть. Отцы, шатающиеся от голода и предлагающие за пару пенсов своих восьмилетних дочерей... Старуха, безобразная, как сама смерть, хватающая среди бела дня мужчину за полы и обещающая за два пенса невиданные и неиспытанные наслаждения... Кулачные бои, кончающиеся тут же убийством, и открытое нападение на улице дюжих ребят на случайно забредшую сюда почтенную женщину... Но о лондонских трущобах достаточно писали; думаю, что вы о них знаете не менее нашего... Впрочем, что я говорю! Больше нашего, это несомненно. Наша приличная публика раскроет глаза от удивления, если вы начнёте ей рассказывать о Лондоне и жизни его недр. И будут спорить с вами с ценой у рта, что всё это может и было во времена Диккенса и Теккерея, но что мудрое британское правительство, в сотрудничестве с добрыми пасторами и великодушными леди, которые устраивают столько благотворительных базаров в пользу бедных, что скоро весь Лондон разорится, сумели сжить все эти ужасы со свету. Теперь у каждого бедняка чистая постель, к обеду кусок ростбифа, стакан хорошего эля, а по воскресеньям даже и жирный пудинг... Ну а если у кого этого нет, так он, следовательно, лентяй и негодяй, и ему так и подобает издыхать на улице... Если б вы только знали это подлое самодовольство британцев!.. У нас, ирландцев, хоть кровь кипит. Мы рождаемся с проклятием на устах, и это проклятие помогает нам не утратить души в борьбе за кусок хлеба. Англичане же — господа и властелины; самомнению, эгоизму их нет предела... Вы, наверное, думаете, что я ирландский шовинист, но поживите здесь, и вы станете не только шовинистом, но и националистом, империалистом, анархистом, всем чем хотите, чтобы только разбить это самодовлеющее равнодушие, чтобы увидеть за этими деловыми машинами с выштампованным мировоззрением живых людей, живую душу... Почему я социалист? Да просто потому, что социалист по самому духу прежде всего должен быть разрушителем. Разрушителем капитализма, традиций, современной морали, современного государства... разрушителем всего этого мертвящего хлама. Но и среди наших, среди социалистов мне душно. Верите ли, я иногда не выдерживаю всей этой благопристойности и бегу, бегу туда, в доки, в этот ад, где кишат преступления, где походя творятся зверства, но где я, по крайней мере, вижу живых людей, со страстями, со взрывами гнева, с проявлениями любовного экстаза... Там воздух пропитан проклятиями — и какими проклятиями! — нашей варварской цивилизации, закутанной в саван греха и преступлений. И там, там мне лете дышать. Там я видел чудеса самоотверженности и такой человечности, такой гуманности, какой никогда не дождёшься от наших цивилизованных джентльменов и леди... Чахоточная проститутка на свои заработки кормит совершенно чужого ей заброшенного, умирающего старика и с трогательной заботой за ним ухаживает. Пропойца нянчит подобранного на улице младенца, отогревает своими рубищами, отказывает себе в виски, чтобы его прокормить... А в периоды острой безработицы, локаутов — этот делёж последним сухарём с соседом? Там, только там я черпаю силы, набираюсь вдохновения для своего творчества, выношу целое богатство живых, материальных образов... Оттуда я возвращаюсь обновлённым человеком. Вот почему я пропадаю там по неделям. Но иногда мне начинает казаться, что даже в Ист-Энд проникает дух британской благопристойности. И тогда меня посещает отчаяние. И лишь мысль о России спасает меня в такие минуты. Наш унылый застой повседневности может всколыхнуть только революционный ветер из непокорной России. О, как нам не хватает вашей непримиримости! Кажется, стоит лишь немного пощекотать правящие классы парочкой политических убийств и экспроприаций крупнейших банков, как и на нашу унылую улицу придёт революционный праздник... Как вы понимаете, я говорю крамольные вещи. За нами сейчас наверняка следят агенты политического отдела Скотленд-Ярда и подслушивают наш разговор. Сейчас мы находимся недалеко от Гревилл-стрит. Пойдёмте к вам в пансион, там мы сможем поговорить более спокойно...

Как у вас мило в комнате. Нет этой затхлой атмосферы, которая всегда бывает в домах англичан. Как это ни странно, но до вас я никогда не разговаривал с русскими, хотя всю жизнь мечтал разобраться в их загадочной душе... Сегодня великий день в моей жизни. Вы вдохновили меня на создание пьесы в русском стиле. Это будет пьеса о никчёмности буржуазии. Всю жизнь я мечтал писать пьесы, как Максим Горький, но у меня так не получалось. Но, глядя на вас, я чувствую, как в меня вливаются творческие силы. Вы — воплощение моей отроческой мечты. Не думайте, что наше знакомство с вами исчисляется лишь часами. Я знаю вас тридцать семь лет. В двенадцатилетнем возрасте, 1 апреля 1872 года, в ночь, когда появились признаки моей готовности к продолжению рода, я во сне увидел вас. Да, я знаю, что в ту ночь вы появились на свет. С того апрельского утра я каждый день искал вас, но не находил. Чтобы добиться вас, я писал пьесы, смешившие и будоражившие сотни тысяч людей, но эти фарсы были недостойны вас, возвышенно-неземной, сошедшей со страниц вашей великой литературы. И вот сегодня... Сегодня я лежу у ваших ног и из рыжего ирландца превращаюсь в жгучего брюнета, с наслаждением измарывая себя ваксой ваших ботиков... О сон моей юности, о пресвятая дева, о моя смуглая леди сонетов, мой ангел, моя искусительница, моё вдохновение, мой грех, моя святость, снизойди к моим молитвам. Позволь, о богиня, коснуться губами розовых ногтей на пальцах твоих ног, плотно облегаемых тонкими шёлковыми чулками. О эти благородные ноги, переходящие в мраморный торс!.. О боги, я чувствую себя Пигмалионом, возжелавшим Галатею! О Александриссима, как сладко тебя любить!..

Ласки Шоу порывисты, но быстротечны. Ответного тока они не вызывают, полного созвучия не создают.

   — Моя беда в том, что, полюбив женщину, я возношу её на небеса, — задумчиво произносит Шоу, как бы угадывая мысли Александры. — Я обоготворяю её, и мой экстаз становится бесплотным. Моё неземное счастье сильнее желания, — добавляет Шоу.

   — Милый обманщик, — произносит она с грустной улыбкой и начинает одеваться.

   — Куда ты? Я тебя провожу!

   — Через час у меня выступление в Chandos-Hall на собрании организованных работниц. Пожалуйста, не провожай меня: я возьму кеб, по пути постараюсь обдумать свою речь.


Александра с трудом отыскивает зал собрания. На душе тускло. С таким настроением пафос, конечно, не получится. Chandos-Hall оказывается плохоньким залом человек на двести, расположенным на втором этаже захудалого здания. Голые грязные стены, столы залиты чернилами, ворохи бумаг и газет, сложенные на полу. Где она видела этот зал? Такое впечатление, что она здесь уже выступала... Ну конечно же! Всё это удивительно напоминает помещение Союза текстильщиков на Лиговке. Даже штукатурка так же причудливо выщерблена справа от двери.

Александру вдруг охватывает лихорадочное нетерпение. Кровь бьётся в висках, холодные струйки колющей дрожью пробегают по рукам. Сегодня удастся!

С первых же слов она чувствует, что ток между ней и слушателями установился. И уже неизвестно, сама ли она говорит или это они, эти внимательные лица, диктуют мысли, образы, картины. Во всём существе странная лёгкость, помимо сознания возникают нужные интонации, жесты... Гипноз! Толпа внизу и лектор на эстраде — одно неразрывное целое. Созвучие всё полнее, слияние всё совершеннее... И вдруг что-то обрывается. Кругом шелест, движение, кашель... Ток прекратился. На лицах бродят чужие мысли: свои заботы, свои думы...

Ушли, вырвались... Александра обрывает начатую мысль, непрочувствованную, запутанно-сложную, и бросает живое, понятное, близкое аудитории слово. И снова в единый клубок собрана толпа, и лектор крепко держит в своих руках нить внимания...

Не упустить бы!..

Вверх-вниз, вверх-вниз... Идёт трудный волнующий поединок... Ещё одно, последнее усилие... Александра уже не чувствует себя отдельно от аудитории, хмель собственной речи опьяняет её, с непонятной стремительностью несётся она вперёд к концу речи...

Звенят и замирают последние слова...

Зал сразу наполняется говором, шумом, движением. Толпа, предоставленная сама себе, распалась, рассыпалась. Снова каждый живёт сам по себе. Усиленным движением Александра как бы спешит сбросить с себя остаток гипноза. Но минута слияния воедино, минута потери своего «я» в общем однородном переживании оставляет сладко-волнующее воспоминание, и благодарные руки тянутся к ней со всех сторон...

Опустошённая, но счастливая, сладостно-утомлённая, спускается Александра по лестнице...

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Мигнула молния, и гром

Прохохотал задорно где-то,

И лес прикинулся шатром...

Они в шатре. Она раздета.


В мае 1911 года Александра неожиданно получила приглашение прочитать лекцию о женском вопросе в партийном университете большевиков в Лонжюмо.

Университетом руководил Ленин, но приглашение было направлено ей через Георгия Чичерина[20], милейшего человека, возглавлявшего парижское бюро помощи политической эмиграции.

В феврале и марте в партшколе меньшевиков в Болонье Александра прочла целый курс лекций по женскому вопросу. И хотя в Лонжюмо ей предлагали выступить лишь с разовым рефератом по этой теме, она всё же с радостью согласилась: её всегда привлекала возможность встречи с новой аудиторией.

По своей инициативе она никогда не порывала контактов с отдельными большевиками, но отношения с Лениным последнее время были крайне натянутыми. Поговаривали, что до него дошёл отзыв Коллонтай о большевистской фракции, которую она в письме к Каутскому назвала «изолированной группкой людей».

У большевиков был свой специалист по женскому вопросу — Инесса Арманд, но ни одной серьёзной работы она не написала, а выдвинулась в партии только благодаря покровительству Ленина.

Арманд познакомилась с Лениным в 1910 году в Париже. Сорокалетний аскет с первого же взгляда влюбился в эту яркую, полную жизни, обаятельную тридцатипятилетнюю женщину. Она ответила ему взаимностью. Жена Ленина и верный соратник по борьбе — Надежда Константиновна Крупская — с пониманием отнеслась к любовной страсти вождя мирового пролетариата и не препятствовала развитию большого чувства. В период реакции и затухания революционного движения в России любовь Арманд помогла Ленину вновь поверить в себя и в силы российского пролетариата. Благодаря своему трудолюбию и великолепному знанию языков Инесса стала незаменимым помощником Ленина по партийной работе.

Необычно сложилась судьба этой женщины. Она родилась в 1874 году в Париже, в семье артистов мюзик-холла (отец был француз, мать — шотландка). После смерти отца Инессу воспитывали тётушка и бабушка, которые, нанявшись гувернантками, переехали в Москву и взяли с собой Инессу. Все они поселились в доме текстильного фабриканта французского происхождения Арманда. Инесса была принята в доме как член семьи, а в 1893 году она вышла замуж за одного из сыновей Арманда — Александра. Родив ему троих мальчиков и двух девочек, Инесса в 1903 году ушла к его младшему брату Владимиру, который умер от туберкулёза в 1909 году.

Среди ленинского окружения, кроме Арманд, никто женским вопросом не интересовался. Однако благодаря её влиянию на Ленина большевики впервые стали организовывать работу среди женщин. Равнодушная к фракционным разногласиям, Коллонтай всегда радовалась каждому новому шажку на пути к единению женского пролетариата.

На станцию Лонжюмо поезд привёз Александру без четверти десять. На платформе её встречала Крупская.

«Она ещё больше подурнела», — подумала Александра, протягивая руку жене Ленина. В последний раз они виделись в сентябре прошлого года в Копенгагене, на Восьмом конгрессе Социалистического интернационала. За эти восемь месяцев Крупская резко осунулась и постарела. Видимо, семейную драму переживала она всё же нелегко. Однако с Александрой Крупская на этот раз была приветливее, чем обычно.

— Спасибо вам, Александра Михайловна, что согласились выступить у нас, — с редкой для неё учтивостью начала Крупская. — Поначалу мы вообще не думали включать в план занятий женский вопрос. Учебная программа и без того насыщенная. До августа учащиеся должны прослушать чуть ли не весь университетский курс. При этом ещё ведутся семинарские занятия, мы заставляем их конспектировать, ставим зачёты, а публика в основном-то рабочая, к учению не очень привыкшая, усваивают довольно медленно. И всё же Инесса настояла, чтобы в план включили хотя бы одну лекцию по женскому вопросу.

   — А почему бы ей самой не прочесть, — осторожно поинтересовалась Александра. — Она этот вопрос знает не хуже меня.

   — Что вы, голубчик, ей, бедняжке, и так работы хватает. Сперва она читала у нас курс по истории социалистического движения в Бельгии, а теперь Ильич поручил ей вести семинарские занятия по политической экономии.

   — По политической экономии?

   — Да-да. И она прекрасно справляется с этим заданием. Лекции по политэкономии читает сам Ильич. Кроме того, он ведёт курс по теории и практике социализма в России, о материалистическом понимании истории и по аграрному вопросу. Зиновьев читает историю партии, Луначарский — историю искусств, Каменев — историю буржуазных партий в России. Ещё среди лекторов у нас Шарль Раппопорт, Семашко, Рязанов...

С вокзала они вышли на главную улицу городка, а через десять минут были уже на окраине Лонжюмо.

   — А вот и наш университет, — сказала Крупская, указывая на ветхий, покосившийся дом с пристройкой-сараем. — Этот дом принадлежал раньше французскому рабочему-столяру. В сарае у него помещалась мастерская. Мы её своими силами переделали в лекционную аудиторию. Сейчас Инесса заканчивает свой семинар, а в одиннадцать начнётся ваша лекция.

   — Сколько у вас слушателей?

   — Тринадцать человек, направленных партийными организациями России. Партия полностью оплачивает их дорожные расходы и скромное содержание. После окончания курса все они будут направлены на партийную работу в Россию. Кроме них у нас ещё пять вольнослушателей... Ну вот семинар, кажется, закончился.

Из дверей пристройки стали выходить рабочего вида люди с тетрадками и книжками в руках. Привычным взглядом лектора Александра стала оценивать своих будущих слушателей: сможет она их зажечь или нет? Жаль, что среди них только одна женщина, но по виду боевая — в сердцах таких Александра всегда находила отклик.

Последними из сарая вышли Ленин и Арманд. Александра знала, что Ленин присутствует на всех занятиях Инессы — честь, которую он не оказывал никому из других лекторов.

   — Очень рад, очень рад, — сказал Ленин, довольно живо приветствуя Александру. Он был явно в хорошем настроении. — Осветить вкратце нашим слушателям женский вопрос было бы весьма полезно. В каком аспекте вы будете об этом говорить?

   — Тема моей лекции называется «Образ новой женщины в современной беллетристике».

   — Вот и прекрасно. Можно будет убить сразу двух зайцев: и половой вопрос обрисовать, и помочь разобраться в современной беллетристике. Ну и, я надеюсь, тема вашей лекции малость оживит наши занятия. А то публика у нас к научным премудростям не очень привычная, и кое-кто на занятиях иногда засыпает.

Ленин вдруг заразительно засмеялся. И хотя ничего смешного сказано не было, Александра тоже невольно улыбнулась.

   — Да, мы, большевики, малость поотстали в разработке женского вопроса, — прервав смех, вдруг произнёс Ленин. — Вот только сейчас товарищ Инесса готовит программную брошюру по этой теме. — Он помахал стопкой бумажек в руке. — Мне нужно срочно ознакомиться с тезисами брошюры, так что я вынужден вас покинуть. — А вам, товарищ Коллонтай, я полагаю, хотелось бы до начала лекции обсудить с товарищем Инессой узкоспециальные вопросы?

   — Вам очень идёт эта шляпка, — сказала Александра, когда Ленин удалился.

   — Я купила её два года назад по случаю в Брюсселе.

   — Она очень, очень вам к лицу, — настойчиво повторила Александра. — У вас великолепный вкус. Я всегда восхищалась вашими шляпками.

«Они так ловко скрывают ассиметричность вашего лица и чересчур большой рот», —добавила она про себя.

   — Я вижу, у вас тоже прекрасный вкус, — ответила Инесса, как бы в тон мыслям Александры. — В Париже вы всего два месяца и уже одеты по последней парижской моде, а я вынуждена здесь перелицовывать свои московские платья, — вздохнула она.

   — Почему-то все завидуют моему умению носить вещи. — Александра в сердцах тряхнула головой. — А я на свои скромные средства могу себе позволить только одно повседневное платье к ежегодной партийной конференции и раз в два года нарядное платье к очередному конгрессу Социалистического интернационала.

   — А я не могу себе даже этого позволить.

   — Видите ли, Инесса Фёдоровна, в эмиграции я уже три с половиной года. Если бы я всё это время не работала, а занималась одними интригами, я бы тоже до сих пор перелицовывала свои петербургские платья.

   — О каких это интригах вы говорите, голубушка моя?

   — Вы сами прекрасно знаете. Вся деятельность большевистской фракции построена на мелких, простите меня, просто бабьих интригах.

   — На «бабьих», вы говорите? И с таким словарём вы ещё считаете себя сторонницей освобождения женщин? Я очень жалею, что пригласила вас сюда.

   — А я могу и уехать...

   — Простите, что перебиваю вашу дискуссию, — подходя к ним, с улыбкой сказала Крупская. — Перерыв уже кончился, и студенты ждут вас в аудитории.

Крупская и Коллонтай вошли в пристройку. Секунду поколебавшись, за ними последовала Арманд.

В аудитории, ещё сохранившей запах столярной мастерской, на Александру с любопытством смотрели восемнадцать пар внимательных глаз.

   — Товарищи, сегодня вам прочтёт реферат на тему «Образ новой женщины в современной беллетристике» известная деятельница российского и международного социацистического движения Александра Михайловна Коллонтай, — глухо произнесла КрупСкая и села на свободное место в середине зала.

Раздались вежливые аплодисменты.

Александра подошла к самодельной кафедре, отыскала глазами подмеченное ею раньше лицо молодой работницы и, как бы обращаясь только к ней, спокойно и неторопливо начала лекцию:

— Кто такая новая женщина? Существует ли она? Не есть ли это плод творческой фантазии новейших беллетристов, ищущих сенсационных новинок?

Оглянитесь кругом, присмотритесь, задумайтесь, и вы убедитесь: новая женщина — она есть, она существует. Вы её уже знаете, вы уже привыкли встречаться с нею в жизни на всех ступенях социальной лестницы, от работницы до служительницы науки, от скромной конторщицы до яркой представительницы свободного искусства. И что всего поразительнее: вы гораздо чаще наталкиваетесь на новую женщину в жизни и только за последние годы начинаете всё чаще и чаще узнавать её облик в героинях изящной литературы. Жизнь десятилетиями тяжёлым молотом жизненной необходимости выковала женщину с новым психологическим складом, с новыми запросами, с новыми эмоциями, а литература всё ещё рисовала женщину былого, воспроизводила отживающий, ускользающий в прошлое тип. И только Тургенев слегка коснулся новой женщины своей мягкой кистью.

Флобер писал «Мадам Бовари» в то время, когда рядом с ним, в плоти и крови, жила, страдала и утверждала своё человеческое и женское «я» такая яркая провозвестница нарождавшегося нового женского типа, какой являлась Жорж Санд.

Толстой разбирался в эмоциональной, суженной вековым порабощением женщин психике Анны Карениной, любовался милой, безвредной Китти, играл темпераментной натурой самочки Наташи Ростовой в то время, когда безжалостная действительность туго скручивала руки всё растущему, всё увеличивающемуся числу женщин-людей.

Кто же такие эти новые женщины? Это не «чистые», милые девушки, роман которых обрывался с благополучным замужеством, это и не жёны, страдающие от измены мужа или сами повинные в адюльтере, это и не старые девы, оплакивающие неудачную любовь своей юности, это и не «жрицы любви», жертвы печальных условий жизни или собственной «порочной» натуры. Нет, это какой-то новый, «пятый» тип героинь, незнакомый ранее, героинь с самостоятельными запросами на жизнь, героинь, утверждающих свою личность, героинь, протестующих против всестороннего порабощения женщины в государстве, в семье, в обществе. «Холостые женщины» — так всё чаще и чаще определяют этот тип.

Новые, холостые женщины — это миллионы закутанных в серые одежды фигур, что нескончаемой вереницей тянутся из рабочих кварталов на заводы и фабрики, к станциям кольцевых дорог и трамваев в тот предрассветный час, когда утренние зори ещё борются с ночною тьмою... Холостые женщины — это молодые или уже увядающие девушки со свежей душой и головой, полной смелых мечтаний и плацев, что стучатся в храмы наук и искусства, что деловитой мужской походкой обивают тротуары в поисках грошового урока, случайной переписки...

Длинной пёстрой лентой разворачивается перед нами недавно начавшееся шествие героинь нового женского облика. Впереди, расчищая густые, колючие заросли терновника современной действительности, идёт своей спокойной, гордой, решительной поступью работница Матильда, героиня одноимённого романа Карла Гауптмана. Терновник жизни до крови ранит руки, ноги её, терзает ей грудь. Но не дрогнет уже это окаменевшее, закалившееся в горе и муках лицо, лишь глубже врезаются горькие складки у рта, лишь холоднее блеск её непреклонно-гордого взора. Житейская грязь и пошлость не прилипают к её опрятным одеждам. Растёт, крепнет личность Матильды, и каждая новая боль, каждая новая страница жизни лишь отчётливее выявляют в ней её сильное, непоколебимое «я».

Рядом с Матильдою, мягко ступая своими загорелыми, потрескивающимися от жары и непогоды босыми ногами, бредёт рязанская уроженка Татьяна (М. Горький, «Записки прохожего»). Ходит с такими же бесприютными, как она сама, бездомными. Ходит по свету и ищет своего счастья. Растрогал душу её проходящий, заплакала, загорелась и отдалась ему просто, правдиво, как отдаются, вырывая у жизни свои маленькие земные радости, одинокие, «холостые» поневоле женщины, но жизнь свою связать с проходящим не захотела. И ушла, тихо улыбнувшись ему на прощание.

Идут Матильда и Татьяна, раздирают терновники жизни, прочищают руками и грудью свою новую дорогу к желанному будущему. А за ними толпятся, спешат вступить на новопроложенный путь новые женщины других социальных слоёв. И их цепляют, ранят оставшиеся ветки колючего терновника, и их ноги, непривычные к хождению по острым камням, покрыты запёкшимися ранами, и по их следам бегут красные струйки крови. Но остановиться нельзя: тесной, непрерывной вереницей прибывают всё новые и новые на проложенный путь, и всё шире становится дорога... Горе ослабевшей!.. Горе обессилевшей!.. Горе оглянувшейся назад, в уходящую даль прошлого!.. Её столкнут с дороги тесные ряды спешащих вперёд... В густой толпе идущих по новому пути женских образов мы узнаем героинь всех национальностей, всех общественных слоёв. Впереди вырисовывается красочная фигура артистки Магды (Зудерман, «Родина»), этой гордой своим искусством, своим достижением девушки-женщины, с её дерзновенным для женщины девизом: «Я — это я, и только через себя я стала такой, какая я есть». Магда переступила через традиции бюргерского дома провинциального городка, она бросила перчатку в лицо буржуазной морали. Но гордо стоит она, «согрешившая», в доме родительском. Магда знает цену своей личности и непреклонно защищает своё право быть такой, какая она есть. «Перерасти свой грех — это ценнее той чистоты, что вы здесь проповедуете».

В толпе новых женщин, величаво подняв свою красивую голову, уверенно ступает женщина-врач Лансовело (Коллет Ивер, «Принцессы наук»), типичная холостая женщина. Её жизнь — наука и врачебная практика. Её храм и дом одновременно — клинические залы. Среди коллег-мужчин она завоевала признание и почтение; мягко, но упорно отклоняет она всякие матримониальные попытки с их стороны. Для любимого дела, без которого она не могла бы жить и дышать, ей нужны её свобода, её одиночество. Строгие одежды, размеренная жизнь по часам, борьба за практику, торжество самолюбия при победе её над диагнозом коллеги... На читателя уже веет холодом от образа «эмансипированной женщины». Но, как бы в случайно подсмотренной сцене он вдруг узнает докторшу совсем с другой стороны. Каникулы — и она со своим «другом», тоже врачом, отдыхает на лоне природы. Здесь — она женщина, здесь царит её женское «я». Воздушные, светлые одежды, радостный смех...

Перегоняя величавую докторшу, несётся, спешит горячая Тереза (Шницлер, «Путь к свободе»), вся огонь, вся стремление. Она — австрийская социалистка, пламенная агитаторша. Побывала в тюрьме. С головой ушла в партийную работу. Но когда волна страсти захлёстывает и её, она не отрекается от блеснувшей улыбки жизни, она лицемерно не кутается в полинялую мантию женской добродетели, — нет, она протягивает руку своему избраннику и уезжает на несколько недель испить из кубка любовной радости и убедиться, насколько он глубок. Когда же кубок оказывается плоским, она отбрасывает его без сожаления и горечи. И снова за работу... Для Терезы, как и для большинства её товарищей-мужчин, любовь — лишь этап, лишь временная остановка на жизненном пути. Цель жизни, её содержание — партия, идея, агитация, работа.

С рассудительным спокойствием избирает себе новую дорогу другая новая женщина — Агнесса Петровна (Щепкина-Куперник, «Одна из них»), одна из первых русских героинь типа «холостых». Она — писательница и секретарь редакции, она — «прежде всего человек дела». Когда Агнесса работает, когда ею овладевает какая-нибудь мысль, идея, — для неё тогда никто и ничто не существует. Но когда Агнесса возвращается из редакции и меняет своё рабочее платье на удобный капот, ей приятно сознавать себя просто женщиной и на мужчине проверять своё обаяние. В любви она ищет не содержания и не цели жизни, а лишь того, чего обычно ищут мужчины: «отдыха, поэзии, света», но власти над собой, над своим «я», даже со стороны любимого мужчины она органически не признает.

«Принадлежать мужчине, как вещь, отдать ему свою волю, своё сердце, посвятить весь ум и все силы на то, чтобы ему одному было хорошо, сделать это с полным сознанием, с радостью — тогда женщина может быть счастлива. Но почему ему одному?.. Если надо забыть себя, так я это сделаю скорее не для того, чтобы у него одного был хороший обед и спокойный сон, а для десятков других несчастных»... И когда Мятлев делает попытки посягнуть на свободу Агнессы, она считает их договор нарушенным и союз расторгнутым...

За Агнессой проходит героиня Бенетта («Святая любовь»), писательница, девушка, женщина. Порыв экстаза, преклонения бросил её в объятия большого музыканта, но пережитое только помогает ей утвердить себя, выявить свой талант писательницы и трезвее, вдумчивее, сознательнее отнестись к жизни. Когда же настаёт новая любовь, она уже не бежит от неё в ужасе, как бы делали героини былых английских романов, считая себя недостойными — падшими, но с улыбкой идёт ей навстречу.

Стремительно рвётся вперёд беспокойная, темпераментная Мая (Г. Мейзель-Хесс, «Голос»), с её иронической складкой ума. Все события её жизни — лишь этапы для отыскания самой себя, для утверждения себя — личности: борьба с семьёй за самостоятельность, разрыв с первым мужем, кратковременный роман с ориентальным героем, вторичный брак, полный изощрённых психологических сложностей, внутренней борьбы в душе самой Маи между «старой» и «новой» женщиной, живущей в ней; опять разрыв, опять искание, пока Мая не встречает наконец человека, который умеет отнестись с уважением к её «голосу» — этому символу личности, признать его ценность и образовать тот внутренне свободный любовный союз, о котором Мая всю жизнь томится.

В толпе новых женщин мелькает балованная жизнью художница Таня (Нагродская, «Гнев Диониса»). Таня — замужняя женщина, и тем не менее её нельзя не отнести к типу «холостых» женщин, как нельзя не отнести сюда и Маю, три раза заключавшую формальный брак. Таков их внутренний облик. Разве, даже живя под одной кровлей со своим гражданским мужем Зигфридом, Таня не остаётся по-прежнему свободной, самостоятельной, человеком — «сама по себе»? Она морщится, когда её муж, представляя её друзьям как жену, не называет её по собственному имени. Каждый из них живёт в своём мире: она — искусством, он — своей профессурой, наукой. Это пара хороших друзей — товарищей, связанных крепкими душевными узами, но, как добрые друзья, не стесняющих свободу друг друга.

В эту ясную атмосферу врывается слепая физиологическая страсть Тани к красивому самцу Старку. В Старке Таня любит, разумеется, не его духовный облик, не его душу, a das ewig Mannliche («вечно мужское»), что потянуло её к нему с первой встречи. Мимо его духовного облика она скользит так, как до сих пор мужчины скользили мимо души даже страстно любимой женщины и беспомощно разводили руками, когда «обожаемая» Аня, Маня или Лиза в слезах бросали им привычный упрёк: «Но душу-то, душу-то ты не даёшь свою»... Отношение Тани к Старку вообще носит на себе печать чего-то мужского. Чувствуется, что как личность она и ярче, и сильнее, и богаче его. Таня слишком человек, слишком мало самка, чтобы голая страсть могла удовлетворить её; она сама сознает, что страсть к Старку не обогащает, а беднит её душу, сушит её. Характерно, что Таня меньше страдает от сознания своей измены мужу, нежели в минуты отрезвления от любовных чар мучится несовместимостью такой любви с планомерной, усидчивой работой, составляющей суть жизни Тани. Страсть съедает силы, время, мешает свободной работе творчества. Таня начинает терять себя и то, что для неё самое ценное в жизни. И Таня уходит, Таня возвращается к мужу, но не потому, что так велит долг, и не из жалости к нему, а из любви к самой себе, спасая себя, свою личность. Она уходит, унося под сердцем ребёнка Старка. Уходит, когда страсть ещё не угасла.

В толпе новых женщин мы различаем Ренату Фукс, героиню Ильзы Фраппан, эту «бунтующую душу», сумевшую сохранить свою душевную чистоту, пройдя через стыд и грязь. Деловито размахивая руками, бежит в свою лабораторию химичка Мария (Винниченко, «На весах жизни»), с ясной улыбкой и найденной в жизни гармонией... Высоко над головой несёт среди облепляющей её житейской грязи проститутка Милада (Е. Иерузалем, «Священный жук») свою «священную миссию»... Надев на себя личину кокетливой самочки, сознательно преступает через собственную страсть эсэрка Анна Семёновна (О. Рунова, «Борьба»)... Иронизируя над предрассудками света, лёгкой походкой, не задевая своими воздушными одеждами терниев жизни, скользит эмансипированная, английская студентка Фанни, героиня Бернарда Шоу...

А мимо проплывают всё новые и новые образы женщин, просыпающихся, бунтующих, ищущих... Героини Рикарды Хук, Габриель Рейчер, Сары Гранд, Гемфи Уорд, Крандиевской, симптоматического Боборыкина, салонного Марселя Прево...

Что-то непривычное несёт с собой новая женщина. Мы приглядываемся к ней, ищем знакомых милых черт, какими обладали наши матери, бабушки. Но перед нами встаёт, заслоняя прошлое, целый мир новых эмоций, переживаний, запросов. Мы недоумеваем... Где былая милая женская покорность и мягкость? Где привычное умение женщин приспособиться в браке, стушеваться даже перед ничтожным мужчиной, уступить ему первенство в жизни?

Перед нами женщина-личность, перед нами самоценный человек, со своим собственным внутренним миром, перед нами индивидуальность, утверждающая себя, женщина, срывающая ржавые оковы своего пола...

Возбуждённая, раскрасневшаяся, с полными слёз глазами, Инесса бурно зааплодировала. Крупская сидела, опустив глаза. Слушатели недоумённо молчали.

   — Товарищи, какие будут вопросы к лектору? — натужен но бодро спросила Крупская.

   — Вот вы, товарищ, — обратилась Александра к молодой работнице. — Простите, не знаю вашего имени.

   — Иванова Александра Ивановна.

   — Товарищ Иванова, у вас, я уверена, есть ко мне вопросы.

Девушка смущённо улыбнулась, прикрыв рот ладошкой.

   — Вот непонятно мне, при социализме, выходит, все женщины будут холостые? — краснея, произнесла она.

   — Видите ли, товарищ Иванова, какой будет новая мораль при социализме, сказать трудно. В настоящее время в недрах капиталистического общества идёт зарождение социалистической морали. Сейчас мы являемся свидетелями небывалой в истории пестроты брачных отношений. Бок о бок существуют неразрывный брак с устойчивой семьёй и тайный адюльтер в браке, открытое сожительство девушки с её возлюбленным или так называемый «дикий брак» и «брак втроём», и даже такая сложная форма, как «брак вчетвером». Задача социалистов в том и состоит, чтобы в хаосе противоречивых сексуальных норм современности уловить контур тех принципов, которые отвечают духу революционно-прогрессивного класса.

   — Товарищ Крупская, у меня вопрос к вам как к заведующему учебной частью партшколы. — Руку поднял бородатый мужчина лет тридцати в косоворотке.

   — Пожалуйста, товарищ Чугурин, — с недоумением глядя на рабочего, сказала Крупская.

   — Меня интересует, представляет ли товарищ Коллонтай точку зрения лишь меньшевистской фракции или это есть единая половая платформа российских социал-демократов?

   — Программа по половому вопросу большевиками пока не разработана... — растерянно начала Крупская.

   — Но, несомненно, эта программа будет сходна с позицией, изложенной товарищем Коллонтай, — перебила её Арманд.

Неожиданная поддержка соперницы воодушевила Александру.

   — Социал-демократия в своей оценке полового вопроса, — с подъёмом воскликнула она, — исходит из того, что рабочему классу для выполнения своей социальной миссии нужна не слуга мужа, не безличная семьянинка, обладающая пассивными женскими добродетелями, а восставшая против векового порабощения бунтующая личность, активный, сознательный и равноправный Член коллектива, класса.

   — А кто же детей растить будет, хозяйство вести? — спросил кто-то из зала.

   — Все эти функции возьмёт на себя государство. Социализм избавит женщину от тяжкого бремени материнства и от непосильных тягот домашних забот.

   — Это хорошо, что социалисты об нашей бабьей доле пекутся, — уже смелее заговорила Иванова. — Мужчин и женщин обязательно надо в правах уравнять. Им, кобелям, гулять можно, а мы что же, рыжие, что ли? Но всё ж, я думаю, женщине надо, чтоб семья была, детишки там, дом, уют. В девках-то погулять, конечное дело, хорошо, но всю жисть-то нельзя ж болтаться, как говно в проруби.

В зале раздался дружный хохот.

   — Вот вам точка зрения холостой женщины, — выкрикнул Чугурин.

Слушатели вдруг все разом заговорили.

   — За что боролись, товарищи! Скитаться по царским тюрьмам и ссылкам, чтобы всякие парижские шлюхи наших жён блуду учили и семьи разбивали?

   — Да если бы я знал, что большевики такому разврату учат, я бы лучше в «Союз русского народа» пошёл. Там хоть благочестие в семье проповедуется.

   — Братцы, — разрывая на себе рубаху, завопил рыжеволосый слушатель. — Разнесём к чёртовой матери эту сатанинскую школу, вернёмся в Россию-матушку, бросимся в ножки хозяевам родным да урядникам — заступникам нашим. Простите, скажем, блудных сыновей, дьявол попутал. Ведь простят, братцы, ей-богу, простят. Врежут разок сапогом по роже и простят.

Слушатели повскакали со своих мест и обступили Крупскую, испуганно сжавшуюся на краешке скамейки.

Александра вдруг почувствовала, как её локоть крепко сжала мужская рука. Вплотную к ней стоял один из слушателей, неприметного вида человек лет тридцати пяти.

   — Товарищ Коллонтай, вам нельзя здесь оставаться, — зашептал он. — Идите за мной. Сюда, в эту дверь. Нет, в другую сторону, пройдём задворками и на станцию.

Выйдя на боковую улицу, они услышали чьи-то быстрые шаги. Оглянувшись, они увидели взволнованное лицо Арманд.

   — Александра Михайловна, товарищ Роман, вы здесь? Ох как я перепугалась.

   — Не волнуйтесь, Инесса Фёдоровна. Я вижу, дело пахнет керосином, взял нашу гостью за ручку и вывел в безопасное место. Отсюда до станции пять минут.

   — Спасибо вам, товарищ Роман. Я сама провожу Александру Михайловну. А вы уж будьте так добры, вернитесь в школу, утихомирьте их.

   — Да уж, пожалуй, гам нужнее. От взбунтовавшейся черни всего можно ожидать.

   — Ещё раз большое вам спасибо, товарищ Роман.

   — Да не за что. До свиданьица.

   — Кто это? — спросила Александра, когда «товарищ Роман» скрылся из виду.

   — Наш самый надёжный товарищ, Роман Вацлавович Малиновский[21].

Едва они взошли на перрон, как подошёл парижский поезд.

   — До свидания, Инесса Фёдоровна! — крикнула Александра с вагонной площадки. — Спасибо вам за всё и не гневайтесь на меня. — Александра вдруг расплакалась. — До слёз обидно, что российский пролетариат ещё не дорос до осознания пролетарской точки зрения на половой вопрос, — сморкаясь и вытирая слёзы, проговорила она.

   — Александра Михайловна, милая, не расстраивайтесь. Я уверена, что всё уляжется. Нет худа без добра. Сегодняшний бунт нас с вами многому научил. Надо забыть личные обиды и вместе работать, много работать, прежде чем мы преодолеем отсталость русских рабочих.

Когда поезд тронулся, на глазах Александры опять появились слёзы, но, не вытирая их, она замахала своим заплаканным платочком.

Инесса махала ей в ответ, пока поезд не слился с горизонтом.

Направившись к выходу в город, она увидела спешащего ей навстречу Ленина.

   — Инесса, ты здесь? Слава Богу! Я так беспокоился! Прибегаю в школу, там бунт, тебя нет, неизвестно, где тебя искать. Ну и наделала там делов эта Коллонтайша! Сейчас надо срочно вернуться туда и утихомирить их, пока соседи не вызвали полицию.

   — Ах, Володя, опять ты куда-то торопишься. Посмотри, какой сегодня чудный день! Раз уж мы сейчас вдвоём, пойдём в лес faire lamour на природе.

   — Прямо сейчас? А кто же бунт будет подавлять?

   — Там Малиновский. Он справится без нас. Ты слышишь этот колдовской запах весны? Это волшебное пение птиц! Нежное журчание реки Иветт!.. Вот по этой тропинке. Видишь, какая славная полянка и никого вокруг! Садись на траву. Поцелуй меня. Крепче. Ещё крепче...

   — Кстати, Инесса, a propos поцелуев. В тезисах своей брошюры ты пишешь, что даже мимолётная страсть и связь поэтичнее и чище, чем поцелуи без любви пошлых и пошленьких супругов. Но логично ли такое противопоставление? Поцелуи без любви у пошлых супругов грязны. Согласен. Им надо противопоставить... что? Казалось бы: поцелуи с любовью? А ты противопоставляешь мимолётную страсть. Почему мимолётную? Почему страсть, а не любовь? Выходит, по логике, будто поцелуи без любви, мимолётные, противопоставляются поцелуям без любви, супружеским... Странно. Для программной брошюры не лучше ли противопоставить мещански-интеллигентски-крестьянский пошлый и грязный брак без любви — пролетарскому гражданскому браку с любовью? С непременным добавлением, что и мимолётная связь-страсть может быть грязная, может быть и чистая. У тебя же вышло противопоставление не классовых типов, а что-то вроде казуса, который возможен, конечно. Но разве в казусах дело? Если брать тему: индивидуальный случай грязных поцелуев в браке и чистых в мимолётной связи, — эту тему надо разработать в романе, а не в брошюре, ибо тут весь гвоздь в индивидуальной обстановке, в анализе характеров и психики данных типов... Инесса, ты меня слушаешь? Ты что, уже разделась? Но здесь же муравьи!


ИНТЕРЛЮДИЯ

Ницца. Жаркое лето 1911 года. У Александры инкогнито гостит Бернард Шоу. В его объятиях ей не спится. Мучают кошмары. Под утро она задремала. Шоу превратился в мисс Годжон. Но говорит Годжон почему-то по-французски. Жалуется на дороговизну. Шура идёт с ней на Сенной рынок. Уговаривает домохозяек не покупать продуктов. Громит прилавки. С одного петербургского рынка она попадает на другой. Мелькают крытые павильоны: Мальцевский, Кузнечный, Ситный, Андреевский, Стеклянный. Везде Александра агитирует по-французски. Толпа женщин идёт вслед за ней по Невскому. Вдруг Невский превращается в Елисейские поля. Вся улица запружена домохозяйками-менажерками. Впереди — Александра с развевающимся трёхцветным знаменем, левая грудь её обнажена, вознёсшаяся над толпой, минует она Триумфальную арку.

Александра просыпается. Шоу приносит ей утреннюю газету. «В Париже забастовка менажерок», — кричат заголовки.

С первым же поездом Александра бросается в Париж и становится во главе стачки.

С её приездом забастовка приобретает более организованный характер. Напуганное правительство вводит ограничения на рыночные цены и закупает у Аргентины крупную партию дешёвого мяса.

Успех забастовки сделал Александру знаменитой. Слава «Жореса в юбке» прокатилась по всей Европе[22]. Социал-демократические комитеты всех стран наперебой приглашают её к себе, но она предпочитает быть там, где труднее. Бельгийские шахтёры объявляют забастовку, и поезд уже мчит Александру в Боринаж: надо поддержать боевой дух шахтёров. Три недели колесит Александра по городам и весям Бельгии. За двадцать один день — девятнадцать выступлений. О том, что шахтёры одержали победу, она узнает уже в Берлине, читая газету в кафе на Унтер-ден-Линден. От радости защемило сердце, и она громко разрыдалась, не обращая внимания на чопорных соседей.

Между тем кружение агитационного колеса продолжается. Мелькают вокзалы, носильщики, поезда, фонари на Перронах, номера в дешёвых гостиницах... Германия, Дания, Швеция, Швейцария...

И только жёсткой подушке купе второго класса жалуется она на тяжёлое бремя гордого звания холостой женщины.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Ни вам немецкие позоры,

Ни немцам русские, нужны

Тем и другим полей просторы

И ласка любящей жены!


Над Европой сгущались тучи войны. В октябре 1912 года Черногория, Сербия, Болгария и Греция начали военные действия против Турции. Пытаясь предотвратить нависшую угрозу европейской войны, 24 ноября 1912 года социалисты созвали в Базеле внеочередной девятый конгресс Второго Интернационала.

По случаю этого события во всех церквах Базеля звонили колокола. Конгресс открылся под сводами Базельского собора, где собралось 555 человек, представляющих рабочие партии двадцати трёх стран. Среди тридцати шести представителей России была Александра Коллонтай. Мандат на конгресс ей прислал из Петербурга Союз текстильщиков и работников иглы.

В течение двух дней алтарь Базельского собора украшали великие фигуры мирового социализма: Бебель, Жорес, Каутский, Вандервельде. Появление рядом Бебеля и Жореса, казалось, демонстрировало всему миру, что война между Германией и Францией невозможна.

«Пусть правительства учтут, когда они вызовут военную опасность, как легко смогут народы рассчитать, что их собственная революция будет им стоить меньше жертв, нежели чужая война!» — громогласно провозгласил блестящий Жорес. Виктор Адлер поклялся, что если Австрия развяжет войну, -то это будет началом конца господства преступников. Джеймс Кейр Харди грозил международной революционной забастовкой против войны.

«Капиталистическое общество — великий людоед, — восклицала Клара Цеткин. — Война — это продолжение массовых убийств, которые капиталисты допускают также в эпоху мира. Война войне!» — заключила Клара свою пламенную речь.

На второй день конгресса был принят знаменитый Базельский манифест. Как стихи, повторяла Александра его слова: «Пусть правительства хорошо запомнят, что при современном состоянии Европы и настроении умов в среде рабочего класса возникновение войны не окажется безопасным для них самих».

«Это канун мировой революции», — взволнованно думала Александра.

Конгресс завершился торжественной церемонией, в которой приняли участие шестнадцать тысяч человек. Шествие возглавляли мальчики и девочки, одетые в белое. Когда они вошли в здание собора, орган заиграл «Гимн миру» Бетховена.

«Война войне! Мир земле! Да здравствует Второй Интернационал!» — скандировали делегаты, и голоса их были охрипшими от слёз и от сладостного чувства уверенности в торжестве своего дела.


В Базеле решено было созвать следующий конгресс Второго Интернационала в Вене в августе 1914 года. По традиции, конгрессу должна была предшествовать Международная женская конференция. Как член Международного женского бюро, Александра вела активную подготовку к конференции.

В мае 1914 года Ленину удалось добиться включения в состав Международного женского бюро Инессы Арманд. В начале июля он писал своей помощнице: «Dear friend!

Насчёт общей или разных делегаций с ликвидаторами советую не решать сейчас, то есть не говорить. «Сами делегатки решат» (а мы, конечно, проведём две разные: по уставу Интернационала надо сначала попробовать вместе, а если не согласятся, то решает распределение голосов Бюро). Насчёт доклада Коллонтай согласен с тобой: пусть она остаётся, но не от России. А ты в дискуссии возьмёшь слово первая или вторая. Best wishes. Yours truly В. И.».


28 июня Александра шла по коридору пансиона и вдруг услышала чарующие звуки колоратурного сопрано. Она невольно замедлила шаги. Прислушалась. Голос напомнил ей сестру Евгению Мравину. Голос был небольшой силы, но с волшебной мягкостью тембра.

Кто певица?


Ни слова, о друг мой,
Мы будем с тобой молчаливы...

Русская?

Голос смолк неожиданно, не допев романса. Мимо Александры промелькнула маленькая женская фигурка в пёстрых шелках. Александра успела заметить только глаза, огромные выразительные глаза.

За обедом они познакомились. Певицу звали Бэла Георгиевна Волкова, по сцене Каза Роза. В Германии она была на гастролях, но чувствовала себя одиноко в Берлине. Бэлочка хотела поближе узнать этот город. Не Берлин для иностранцев, но тот Берлин, что вносил в сокровищницу культуры свой огромный вклад, Берлин художественного творчества, Берлин новых друзей, Берлин мысли.

После обеда решили поехать на ипподром. Скачки их не интересовали, просто хотелось наблюдать «типы и нравы».

В складчину наняли извозчика. Важного вида кучер, высоко сидящий на козлах, в фуражке с потёртым серебряным околышком. Новая коляска с упругими мягкими сиденьями. Но лошадь попалась древняя. Кляча мешковато била по берлинской мостовой, не в такт ударяя копытами.

Денёк выдался серенький, будто не летний. Ветер кружил пыль, засыпал глаза. Но Бэлочка и Александра весело смеялись, как беззаботные гимназистки. Извозчик недоумённо оборачивался: кто днём смеётся на чопорных берлинских улицах?

На скачки опоздали. Публика расходилась. Зато успели съесть по порции мороженого.

В пансион возвращались по широкой новопроложенной Герштрассе.

На перекрёстках мальчишки-газетчики призывно выкрикивали: «Экстренный выпуск! Злодейство в Сараеве! Террористический акт!»

Публика спешно расхватывала листки. А ветер разыгрался, налетел неожиданно, подхватил пачки «Экстренного выпуска» и, будто огромные снежные хлопья, разбросал их по мостовой. Публика бросилась подбирать.

Александра пробежала глазами листок.

«Что это такое? Что это значит?»

Ей вдруг стало жутко. Огромные Бэлочкины глаза смотрели на неё, как бы ища защиты...

Наверное, обе почувствовали тогда, что в этот день кончился затянувшийся наивный девятнадцатый век.


В июле к Александре приехал сын. Он приезжал к не» на каникулы ежегодно, где бы она ни находилась — в Париже, Берлине, Ницце, Женеве. Для неё было большой радостью видеть его розовое личико под кепкой, с маленьким чемоданчиком, который он гордо ставил на платформы больших городов Европы. Славного и родного Хохли ей всегда недоставало. Когда Миша был рядом, жизнь делалась полнее. Александра ощущала то милое домашнее тепло, которое так редко выпадало на её долю.

Нынешняя встреча с сыном была особенно волнующей. В прошлом году она не могла встретиться с Мишей. Интересы дела требовали отодвинуть на второй план свои чувства к близким. Всё прошлое лето Александра просидела в библиотеке Британского музея. Работая по десять часов в день, она торопилась закончить книгу «Общество и материнство», подробное исследование объёмом более чем в шестьсот страниц о положении матери и ребёнка в различных странах.

Этой же теме Александра решила посвятить свой доклад на Международной женской конференции в Вене. Чтобы подготовиться к докладу в спокойной обстановке, она решила провести с Мишей пару недель в баварском курортном городке Бад-Кольгруб.

Приехали они туда 21 июля. Место оказалось удивительно живописным. Но выйти из пансиона было невозможно. С гор дул ледяной ветер. Только и оставалось, что любоваться на вид из окна: зелёные горные склоны и на склонах буки, гнущиеся под ветром. Из окон дуло, печь не топилась. Чтобы не замёрзнуть, натянули на себя все, какие только захватили с собой, тёплые вещи.

Через пару дней выглянуло солнце, ветер с гор стал нежным и ласковым, но состояние озноба и тревоги не проходило. Газеты писали о военных действиях между Австрией и Сербией. Если вчера европейская война казалась кошмарным сном, сегодня уже чувствовалась её явь. И всё-таки верить в её возможность никто не хотел. Даже обитатели пансиона считали, что это было бы величайшим безумием. Все старались уверить друг друга, что война невозможна. Курортная жизнь вроде бы шла своим чередом: барышни танцевали, грузные тёти сплетничали. А на душе лежала неотвязная душная тревога. Мучило какое-то странное, незнакомое чувство беспомощности, будто перед силой стихийного, природного бедствия.

«Почему социал-демократы до сих пор не выпустили ни одного воззвания? Почему ничего не слышно о рабочих демонстрациях а Германии? Шевелятся же, борются в Париже!»

Тридцатого пришло письмо от Зои из Брюсселя. Она писала об антивоенных манифестациях бельгийских социалистов. «Что это? — спрашивала Зоя в письме. — Праздник мира или признание своего бессилия удержать надвигающуюся войну? У меня чувство, будто я присутствую не на демонстрациях, а на похоронах... Хорош был лишь Жорес, но его голос не преодолел общего тона подавленности и какого-то похоронного бессилия»... Больше оставаться в Бад-Кольгрубе было невозможно. Оторванность усиливала тревогу. Надо ехать в Берлин. Уяснить на месте, что предпринимается партией.

Тридцать первого во время пересадки в Мюнхене Александра купила «Форвертс». По Берлину обычные рабочие собрания, писала газета, но более чем обычные протесты против вздорожания свинины. Ни одного воззвания, ни одного призыва от партии, ни одного живого слова, которое звало бы рабочих дать отпор...

«Когда же они начнут действовать?»

В Берлин приехали на рассвете. Утром город ещё противился войне, протестовал в душе, надеялся... С каждым часом надежда слабела. К вечеру, вместе с сумерками, прорвался неожиданный, кликушествующий патриотизм.

«Народ требует войны!»

Народ? Тот самый народ, который вчера ещё противился войне? Народ, что ехал на призыв с мрачным лицом, нескрываемым осуждением политики кайзера?

По улицам пронёсся серый автомобиль и разбросал по аллеям Грюневальда листки.

Война с Россией объявлена... Сердце болезненно сжалось, перед глазами всё потемнело и поплыло.

Вот он, этот ужас, что надвигался, как душный кошмар, все эти дни. Мировая война... Это не угроза больше, это факт, реальность.

Утром следующего дня Александра поехала на Линденштрассе, в женское бюро, чтобы узнать намерения партии. На месте была только секретарь бюро, Луиза Циц. С Александрой она была суха и формальна, ей было явно неприятно разговаривать с русской. Циц сказала, что Клара Цеткин очень взволнована событиями, что вскоре выйдет специальный номер «Равенства», но о намерениях, о планах партии — ни звука.

— Мы протестовали, мы выполнили наш долг. — Циц опустила глаза. — Но, когда отечество в опасности, надо суметь и тут выполнить свой долг.

В полной растерянности Александра побрела прочь. На Унтер-ден-Линден дорогу ей преградила толпа манифестантов, размахивавших национальными флагами и певших патриотические песни.

«Неужели среди них есть рабочие?»

Когда толпа рассеялась, на перекрёстках появились газетчики. «Экстренный выпуск! Убийство Жореса!» — кричали они.

Дрожащими руками Александра схватила листок. В Париже Жорес убит шовинистами. Убит за то, что протестовал против войны.

Новость полоснула по сердцу ножом... Первая жертва богу войны...

Александра прислонилась к фонарному столбу. Мир без Жореса показался вдруг потемневшим. Нет больше мощной фигуры, что заслоняла пролетариат от кровавого кошмара... Но самое жуткое, что, сознавая всю величину утраты этого великого человека, она понимала, как ничтожно, как бледно это событие на фоне кошмара войны.

3 августа в шесть утра в пансион на Хубертус-аллее нагрянула полиция.

«Вы арестованы», — грубым тоном заявил Александре и Мише толстый пожилой полицейский. После обыска их отвезли в участок и поместили в разные камеры.

На следующий день в камере Александры опять появился тот же толстый полицейский.

   — Вы известная агитаторша Коллонтай? — спросил он.

   — Да, я. «Это конец, — подумала Александра. — Они нашли мой мандат на конференцию в Вене с печатью русской партии!»

   — Что же вы сразу не сказали! — миролюбиво улыбнулся полицейский. — Русская социалистка не может быть другом русского царя... И уж конечно не станет шпионить для этих варваров... Вы свободны.

Тот самый документ, который неделю назад послужил бы поводом к её высылке из Пруссии, давал ей освобождение из полицейского управления на Александерплац!

Александре вернули её бумаги, упакованные в жёлтую картонку из-под шляпы, и отпустили на все четыре стороны. Но куда теперь идти? В штаб Верховного командования — навести справки об участи Миши? Или в рейхстаг, чтобы связаться с товарищами?

Александра решает ехать в рейхстаг.

Знакомый депутатский подъезд. Швейцар, знавший Александру в лицо, любезно ей поклонился. Если бы он знал, что эта столь часто бывающая в рейхстаге дама — русская!

   — Вы с дачи? — покосившись на жёлтую картонку с бумагами, спросил наивный страж.

Первый, с кем она столкнулась в кулуарах рейхстага, был старенький растерянный Карл Каутский. «Оба сына мобилизованы в австрийскую армию, жена застряла в Италии», — жаловался он.

   — Что же теперь будет? — воскликнула Александра, как бы ища у него поддержки.

   — В такое страшное время каждый должен уметь нести свой крест, — неожиданно ответил Каутский.

«Свой крест!» И это говорит человек, близко знавший Маркса!

Перед самым началом заседания рейхстага Александра поймала Гаазе[23]. И хоть ей неловко было в такие минуты беспокоить его своей личной заботой (ведь сейчас решалась судьба не только народов, но и социал-демократии), она всё же спросила Гаазе, не может ли он что-нибудь сделать для Миши?

   — Сегодня после окончания заседания поговорю с канцлером Бетманом обо всех арестованных русских. Теперь мы у правительства persona grata, — с гордостью добавил он.

«И он этим хвастается? С ума можно сойти. Ведь он и Либкнехт были против предоставления правительству кредитов. Как всё это понять?» Однако раздумывать было некогда. Заседание открывалось. Получив у Гаазе билет на хоры для публики, Александра прошла в зал.

Заседание, целиком заняла речь канцлера. В зале чувствовалось напряжение. Все депутатские места были заняты. На хорах тоже было полно. Речь канцлера — деловито-отчётливая, хорошо подготовленная. Упрёк по адресу России, что факел войны брошен ею. Это место вызвало кликушествующее одобрение зала и публики на хорах. Аплодировали и левые скамьи.

После выступления Бетмана объявлен перерыв. Через час заседание возобновится, Александра спустилась вниз. В кулуарах много военных. Некоторые депутаты явились уже в форме. В этой толпе Либкнехт поистине казался белой вороной.

Охрипшим голосом рассказал он Александре о вчерашнем заседании социал-демократической фракции.

   — Они безнадёжны, — махнул рукой Карл. — Угар любви к отечеству затуманил им головы. Сегодня заявление фракции будет оглашено.

   — А меньшинство?

   — Меньшинству придётся подчиниться партийной дисциплине, — ответил Либкнехт, пряча глаза, — но самое чудовищное то, что заявление фракции должен будет прочесть Гаазе — противник предоставления правительству-военных кредитов.

Либкнехт отзывчиво откликнулся на тревогу Александры о сыне. Он предложил использовать перерыв и поехать в штаб Верховного командования за справкой.

В военном ведомстве их долго держали в приёмной. Обычно магический титул члена рейхстага сегодня не действовал.

Либкнехт сделал несколько шагов в сторону стола, где заседали офицеры, чтобы взять стул.

   — Ни шагу дальше! — грубо остановил его часовой.

У Карла нервно подёрнулась щека.

Наконец его пригласили к адъютанту Кесселя. Нового ему ничего не сказали: надо ждать составления списков. Это, видимо, займёт несколько дней, быть может, и две-три недели. Для ускорения можно подать прошение о свидании с сыном...

В рейхстаг они вернулись к началу второй половины заседания.

Гаазе зачитал заявление фракции. Его прерывали дружные аплодисменты всего зала. Аплодировали даже с крайне правой. Слова же о том, что социал-демократия не оставит своё отечество в беде, вызвали буквально бешеный восторг.

   — Исходя из всех указанных причин, социал-демократическая фракция высказывается за кредит...

Александре показалось, будто колесо истории сорвалось с цепи и мчит мир в пропасть.

Ничего подобного ещё не видели стены рейхстага. На хорах для публики раздалось: «Ура!» Люди вскакивали на стулья, махали руками.

Голосования не было. Вице-президент Пааше торжественно объявил, что военный кредит вотирован всеми депутатами рейхстага единодушно.

И снова крики. И снова буря патриотического кликушества. В порыве патриотизма бесновались и на левых скамьях, и только Карл сидел, опустив голову и сжав кулаки.

Рейхстаг был распущен.

В фойе Александра столкнулась с Вурмом, с тем самым, который организовывал её первую агитационную поездку по городам Германии.

   — Как вы сюда попали? — возмущённо воскликнул он. — Ведь вы же не имели права присутствовать на таком заседании рейхстага — вы же русская!

В самом деле, она об этом и не подумала. Она шла сюда «к своим», к товарищам, но оказалось, что она ошиблась.

Из рейхстага Александра вышла вместе с Либкнехтом. Молча шагали они по безлюдным берлинским улицам.

   — Сегодня день уничтожения Второго Интернационала, — глухо произнёс Карл. — Нам, немецким социал-демократам, рабочий класс никогда не простит сегодняшнего шага...

   — Если бы эти предатели проголосовали против кредитов, — сказала Александра, — их бы, конечно, расстреляли. Ну и что? Рабочий класс знал бы за что и скорее нашёл бы свой путь к конечной цели.


Благодаря помощи Либкнехта Миша оказался первым в списке освобождённых из-под стражи русским. Утром 7 августа он уже был на Хубертус-аллее, пешком пройдя от Деберица до Грюневальда.

Через неделю Либкнехты позвали к себе в гости. Александра пошла с Мишей. Сыну хотелось пожать руку своему освободителю.

К Либкнехтам на ужин пришли несколько знакомых. Тёплая атмосфера вечера, хлопоты жены Либкнехта Софьи Борисовны и даже свежие складки от утюга на скатерти — всё это навевало покой, мир, уют.

В центре внимания гостей был интересный, своеобразный человек Эдуард Фукс, автор известных трудов «История нравов», «Женщины в карикатуре», «Евреи в карикатуре». Александра представляла его себе сухарём, так толсты и основательны были его многотомные исследования, а он оказался типичным представителем богемы. Ничто не напоминало учёного в этом сорокапятилетнем бывшем наборщике типографии.

Фукс только что вернулся из Египта. С восторгом рассказывал он о красках, о воздухе этой страны, об особых тонах египетского солнца...

   — Чтобы понять, что такое солнце, надо побывать в Египте. Только после этого начинаешь правильно видеть световые эффекты на севере.

Пока Фукс и Софья Борисовна горячо спорили о школах живописи, Александра вышла на балкон. Над Берлином стояла тихая звёздная ночь. Гулко звенели по тротуару шаги ночного полицейского патруля. Из палисадника доносился сладкий запах ночных цветов...

Неужели в мире война?


Как член «Немецкого общества помощи русским каторжанам и ссыльным» Фукс обещал сделать всё возможное для облегчения участи русских политических эмигрантов в Берлине. Александра не придала особого значения обещанию «берлинской богемы». Однако спустя несколько дней после того вечера Фукс вдруг объявился.

   — Свяжитесь немедленно с русской колонией, и пусть все члены прежнего вашего комитета явятся завтра к пяти часам на квартиру товарища Зиглиха, — сказал он заговорщицким тоном.

На следующий день у Зиглиха собрались Коллонтай, Ларин, Стомоняков, Генриетта Дерман и Чхенкели.

Вместе с Фуксом пришёл Гере, депутат рейхстага и бывший пастор.

Не успели все разместиться вокруг круглого стола, как Гере обратился к Чхенкели с вопросом:

   — Скажите, а вы серьёзно желали бы вернуться в Россию?

   — Разумеется, мы всё время об этом хлопочем, — ответил депутат Государственной Думы.

   — А какие ваши намерения? То есть для чего же вам, собственно, непременно хочется вернуться в Россию в такое тяжёлое время? Вас же здесь не беспокоят.

Чхенкели стал объяснять, что, по его мнению, русское правительство под давлением обстоятельств должно будет придерживаться более либерального курса. Он считает необходимым использовать это для усиления влияния русской социал-демократической партии на рабочих.

   — Вы верите, что рабочие в России не сторонники войны?

И Стомоняков и Чхенкели уверили, что война в России не популярна, что она не носит характера народной войны.

Гере и Фукс переглянулись.

   — Дело вот в чём, — сказал Фукс. — Ряд немецких товарищей решили посодействовать отъезду русских политических эмигрантов из Германии.

   — Но раньше, чем поделиться с вами нашим планом, — перебил его Гере, — дайте слово, что то, что мы вам сейчас скажем, никто никогда не узнает.

   — Представляется совершенно неожиданная возможность, — продолжил Фукс, — устроить отъезд русских революционеров. Как, каким образом — это вас не касается. Я сам связан честным словом, а всякая болтовня может испортить дело.

   — Но почему такая таинственность и кто даёт деньги на осуществление этого плана? — напрямик спросила Александра.

   — Какое вам дело, каким образом мы организуем отъезд? — раздражённо бросил Фукс. — Ведь вам лишь бы вернуться, лишь бы оказаться в России.

   — В Россию намерен поехать только товарищ Чхенкели и ещё два-три человека, остальные останутся в нейтральных странах.

   — И вы будете вести оттуда революционную работу для России?

   — Почему только для России? — удивилась Александра. — Мы — интернационалисты. Я, например, ставлю себе задачей остаться в самом тесном контакте с германскими товарищами, которые тоже не мирятся с войной, и буду работать для воссоздания Интернационала.

У Гере в глазах недоумение и явное разочарование.

Фукс схватил Александру за плечо и злобно зашептал:

— Кто вас просил пускаться в откровенность? Ну и ехали бы себе спокойно в Данию, Швецию, Америку. Никто бы с вас расписок не брал. А теперь всё дело провалено...


Однако отъезд русских политэмигрантов всё же состоялся. 6 сентября утром Александра по телефону бросила последнее «прости» милым Либкнехтам и вдвоём с Мишей отправилась на вокзал. Путь её лежал в Скандинавию. Миша же должен был ехать дальше, в Россию.

Выходя из пансиона, она обернулась. Возле дома желтели её любимые каштаны. В высоком осенне-чистой синевы небе ярко светило солнце.

С городом, где прошла часть её жизни, с партией, которая когда-то была столь горячо любимой, Александра прощалась без слёз.


* * *

Я вскочила в Стокгольме на летучую яхту,
На крылатую яхту из берёзы карельской.
Капитан, мой любовник, встал с улыбкой на вахту;
Закружился пропеллер белой ночью апрельской.

В Стокгольме Александра поселилась в недорогом пансионе «Карлсон» на Биргер-Ярла, напротив Королевской библиотеки. Комната была удобная и уютная, с плотными синими шторами на окнах, с этажеркой с книгами между диваном и шкафом, однако настроение было настолько подавленным, что читать не хотелось. Целую неделю она никуда не выходила из комнаты. Часами лежала она без сна в постели, закинув за голову руки. Глядела в одну точку и всё старалась понять: означает ли крушение Второго Интернационала крушение социалистических идеалов? Как дальше жить? Как найти себя в этом кровавом хаосе национализма и забвения классовых интересов пролетариата?

Как-то утром, изнурённая бесплодными раздумьями, она обнаружила, что трое суток ничего не ела.

Надев первое попавшееся платье, кое-как припудрив нос, она спустилась в столовую пансиона. Был довольно ранний час. Большинство постояльцев ещё спали.

За столиком у окна она вдруг увидела Александра Шляпникова, известного большевистского функционера.

   — Вот здорово, — воскликнул он, вставая из-за стола. — Так вам, значит, удалось вырваться из Берлина!

Его добродушное лицо расплылось в улыбке.

   — Ну милости прошу в наши северные края.

Через Скандинавию Шляпников осуществлял связь между эмиграцией и большевистскими комитетами внутри России.

Он пригласил её за свой стол.

   — Позвольте за вами поухаживать, Александра Михайловна. Что будете, чай или кофе?

   — Пожалуй, чай. Кофе в Скандинавии готовить не умеют.

   — Да уж точно. Это вам не Париж. И даже не Вена... С кем-нибудь из местных товарищей уже встречались?

   — Я целую неделю вообще не выходила из гостиницы. Когда кругом такое безумие, не хочется никого видеть. — Голос её дрогнул. — Да и вообще жить не хочется.

   — Напрасно вы так, — участливо, почти нежно произнёс Шляпников. — Далеко не все сейчас сошли с ума. Надо только оглядеться и прислушаться, и вы услышите людей с трезвыми голосами.

   — Где вы слышали такие голоса? — Её губы скривились в болезненной усмешке.

   — В Берне.

   — Ленин? Так он же одиночка. Кто за ним стоит? Зиновьев, ну вы, кто ещё?

   — Нас с каждым днём становится всё больше.

   — Большевистская фракция — это изолированная кучка заговорщиков, возглавляемая диктатором-фантазёром!

Шляпников поперхнулся. Откашлявшись, он отложил в сторону бутерброд с ветчиной, вытер губы салфеткой и поднялся из-за стола.

   — Я вам отвечу по-рабочему, по-простому. Я сызмальства себе на хлеб вот этими руками зарабатываю и правду нашу рабочую не по книжкам знаю. Я, сударыня, с большевиками с 1903 года, потому как нутром своим понял, что нам, рабочим, за Лениным надо идти, а не за всякими там аксельродами, которые в Цюрихе кефиром торгуют.

   — Александр Гаврилович, милый, простите меня, я совсем не хотела вас обидеть. — Александра коснулась руки Шляпникова. — Господи, что же это делается с миром, с нами со всеми! Среди всего этого кошмара на чужбине встречаются два русских социал-демократа и первым делом ссорятся... — Голос её опять задрожал. — Ссорятся...

Александра стала судорожно искать в ридикюле платок.

   — Да уж и в самом деле чертовщина какая-то, — примирительно сказал Шляпников, опускаясь на стул. — Возимся чего-то, как мыши в норе, пищим, а окрест себя взглянуть подчас и забываем. Знаете что, Александра Михайловна, давайте махнём на море! Это ж подумать только, какая погода нынче стоит. На дворе сентябрь, а теплынь, как в июле. Настоящее, извиняюсь, бабье лето. — Шляпников украдкой взглянул на Александру и покраснел.

Александра невольно усмехнулась и велела ему подождать, пока она переоденется.

Станция пригородной электрички находилась в десяти минутах ходьбы от моря. Идти нужно было через сосновый лес. Воздух был напоен ароматом хвои и пьянящей морской свежестью.

Море плескалось возле самого леса. На горушке под соснами они приметили деревянный стол с двумя скамейками простой и прочной конструкции, напоминающей козлы.

Они сели лицом к морю.

Дул лёгкий ветерок. Бледное небо было безоблачным. Серовато-голубое море чуть волновалось. Мелкие барашки волн торопливо неслись к плоскому берегу.

   — Хорошо-то как, Господи! — вырвалось у Шляпникова.

«Может быть, удастся загореть», — подумала Александра, подставляя лицо солнцу. Она сложила зонтик и зацепила его рукой о скамейку. Зонтик соскользнул и свалился. Она нагнулась, чтобы его поднять, и увидела возле опоры стола копошащихся муравьёв. Быстро, но без суеты бежали они по своим делам, преодолевая травинки, камешки, мох.

   — Взгляните, Александр Гаврилович, такие маленькие, ничтожные, а чудесно организованные, не то что люди. До чего же досадно за человечество! За глупость людей, позволяющих капиталу управлять собой, вовлекать себя в мировую бойню... Господи, что же сделать, чтобы остановить войну?

   — Оборотить оружие против тех, кто эту войну развязал. Превратить империалистическую войну в войну гражданскую.

   — Будет ли война империалистической или гражданской, она останется войной, — вздохнула Александра. — По-прежнему будут литься реки крови, миллионы сильных здоровых юношей по-прежнему будут превращаться в зловонное, гниющее месиво.

   — Мировая гражданская война приведёт к мировой революции, а добренький пацифистский мир лишь укрепит господство капитализма. — Шляпников сжал кулаки. — Выступать сейчас с лозунгами мира — это такое же предательство дела революции, как голосовать в парламентах за военные кредиты.

Лицо Александры исказила гримаса страдания. Она обхватила голову руками и склонилась над столом.

Шляпников растерялся. Поначалу он молча ждал, пока она успокоится. Потом встал, обошёл скамейку и, подойдя к Александре, стал осторожно гладить её плечи.

Она продолжала сидеть, не поднимая головы.

   — Александра Михайловна, родная вы моя, не убивайтесь так. Всё будет хорошо. Как-нибудь одолеем.

Он опустился на колени и поцеловал золотистый пушок на её затылке.

   — Нет! Так не надо! Встаньте, отойдите! — не меняя позы, глухо проговорила она. — Я никогда не буду принадлежать к вашей фракции.

   — Эхма! — в сердцах произнёс Шляпников и зашагал к морю.

Александра подняла лицо, достала из ридикюля зеркальце. Погасшими глазами на неё смотрела немолодая, осунувшаяся женщина. По щекам растеклась краска.

«Как же я такая страшная пойду домой», — пронеслось у неё в голове.

   — Александр Гаврилович! — позвала она Шляпникова.

Через минуту он подошёл к скамейке.

   — Я в таком виде в город не могу ехать. Мне необходимо искупаться. Садитесь вот так, спиной к морю. И не оборачивайтесь.

   — Вот и правильно, так-то оно лучше будет. А я пока делом займусь. Владимиру Ильичу в Швейцарию письмишко надо набросать.

Крупными квадратными буквами Шляпников стал заполнять странички блокнота. Он сообщал Ленину о своей нелегальной поездке в Петроград, о положении в партийных комитетах, о настроениях среди рабочих, отчитывался о поставках литературы из континентальной Европы через нейтральную Швецию в Россию.

Черновой отчёт занял двадцать страничек блокнота. Сказано вроде всё. Можно поставить точку. Что же это Александра Михайловна так долго купается. Он с беспокойством обернулся.

Александра своей плавной походкой брела по отмели в сторону берега. Шляпников не мот оторвать глаз от её пронизанного солнцем прекрасного тела. В такт её неторопливым шагам медленно подрагивали розовый живот и высокие, как у девушки, груди. Она собрала в горсть густые пряди потемневших от воды каштановых волос, выжала их и свернула в большой узел на макушке.

Продолжать разглядывать её было неудобно, и Шляпников отвернулся. В этот момент раздался крик Александры. Шляпников опрометью бросился к ней.

Она лежала на боку. Тело её едва было прикрыто водой.

   — Ох, простите меня, трусиху, — виновато проговорила она. — Я наткнулась на медузу, дёрнула ногу и оступилась. Кажется, подвернула палец на ноге, но это пройдёт. Извините, что вам из-за меня пришлось в башмаках в воду лезть. Но я попробую выбраться сама.

   — Да уж я вас отнесу. А вдруг чего повредили.

Шляпников бережно взял её на руки и понёс к берегу.

Взглянув на его широкие заскорузлые ладони, Александра поймала себя на мысли, что такими руками её ещё никто не обнимал.

Так же бережно Шляпников опустил её на тёплый песок. Он хотел подняться, но Александра не размыкала своих рук.

Пылающие губы Шляпникова стали мгновенно сушить солёную влагу на её лице, шее, груди, животе.

Ласкающей железной рукой токаря, как наждаком, счищал он с её бёдер и спины налипший песок.

Это было Очищение.

До сих пор она блуждала в сумерках. Совершала неверные шаги. Оступилась. Ей помог подняться простой рабочий. Большевик. Ленинец. Это была её судьба. Её счастье. Счастье революционера и женщины.

Она погладила его волосы своей всё ещё влажной ладонью. Коснувшись губами его уха, прошептала:

— Я хочу отдать себя всю без остатка ленинской фракции.


Когда они вернулись в пансион, Александра повела его в свою комнату. Пока она принимала ванну, Шляпников начисто переписал письмо Ленину.

Из ванны она вышла раскрасневшаяся и помолодевшая.

— Санечка, не обижайся, — виновато сказала Александра, когда Шляпников поднялся ей навстречу. — Я немножко вздремну. После всех этих переживаний и бессонницы я так измоталась.

Не успев коснуться щекой подушки, она мгновенно уснула.

Заботливо укрыв её одеялом, Шляпников тут же подсел к столу и сделал приписку к своему письму: «Р. S. Владимир Ильич! Товарищ Коллонтай теперь целиком на нашей, ленинской, позиции!»

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В мотивах Грига бессмертье мига.


Жизнь вновь обрела смысл. С этого момента Александра решительно становится под ленинское знамя. Ей казалось, что из тёмного глубокого колодца она вышла на солнечный свет и увидела свой дальнейший путь. Он был ясен и чёток: следовать за Владимиром Ильичом. Ленин представлялся теперь не просто человеком, а воплощением стихийно-космической силы, сдвигающей тысячелетние социально-экономические пласты человечества.

В ноябре Александра опубликовала в левосоциалистической шведской газете «Forsvarsnihilisten» статью «Война и наши ближайшие задачи», которая суммировала ленинскую антивоенную позицию.

Статья была опубликована в понедельник, а в пятницу, в шесть часов утра, её разбудил стук в дверь.

   — Кто там?

   — Полиция.

   — Я не одета. Одну минуту.

   — Мы подождём, мадам. Можете одеваться.

Александра быстро оделась, засунула в лифчик хранившийся у неё фальшивый паспорт Шляпникова на имя мсье Noet, по которому он нелегально ездил в Петроград, и открыла дверь.

Вошли трое — два человека в полицейской форме, третий в штатском, — и предъявили ордер на обыск и на арест.

Перерыв всё в комнате, полицейские велели Александре следовать за ними.

«Как же быть с паспортом? Ещё минута, и всё пропало!»

   — Господа, как вам угодно, но я должна забежать в туалет.

Полицейские смущённо переглянулись.

   — Разумеется, мадам.

Человек в штатском пошёл за ней. Закрыв за собой дверь, она слышала, как он остановился на некотором расстоянии.

Туалет был просторный, с дощатым крашеным полом и стенами, покрытыми маслянной краской. На подоконнике, как во всех скандинавских уборных, — непременный горшочек с цветами. Не спрятать ли паспорт в горшке?

Рискованно. Александра в отчаянии оглядела помещение туалета. Спустить в унитаз? Уничтожить? Но тогда сорвётся поездка Шляпникова в Петроград. Чтобы раздобыть другой паспорт, понадобится время... И вдруг в последнее мгновение пришла спасительная мысль: резервуар для воды! Она стала на сиденье унитаза и дотянулась. Резервуар прикрыт крышкой, ничем не прикреплённой. Только бы не грохнулась крышка. Вытащила из-за лифа паспорт, сунула его под самый край крышки так, чтоб и внутрь не свалился и снаружи заметен не был. Крышка опущена — паспорт спасён. Но как дать знать Шляпникову, что его паспорт в туалете?

Александра неторопливо притворила за собой дверь уборной и, гордо взглянув в глаза сторожившему её полицейскому, бросила:

   — Как видите, не убежала.

Она ещё не спеша застёгивала пуговицы пальто, поправила перед зеркалом шляпу, когда в дверь кто-то постучал. У порога стоял Шляпников.

Сразу же сообразив, что происходит, он вопросительно на неё посмотрел.

Как же быть? Если сказать, что спрятала паспорт в туалете, слово «туалет» поймут полицейские. Клозет? Но «ватерклозет» тоже нерусское слово. Раздумывать было некогда — счёт шёл на доли секунды. Русское слово «уборная» знает горничная-финка.

Как это ещё называется? Чуть не сказала «сортир» и спохватилась. Нельзя. По-французски сортир — «выходить», ещё догадаются.

Натягивая перчатки, в последнее мгновение вспомнила площадное бесстыдное название туалета — Бог знает, где и когда слыхала его.

   — Ищи в сральнике, в бачке, — холодно, не краснея, бросила она изумлённому Шляпникову.

   — Не говорите по-русски! — закричал человек в штатском. — Что вы сейчас сказали ему?

   — Сказала, что заявляю протест против ваших действий, — спокойно ответила Александра. — Идёмте, господа. Я готова, к вашим услугам.

Через полчаса за ней тяжело и бесшумно закрылась дверь одиночной камеры женской тюрьмы Кунгсхольмен.

Из маленького зарешеченного оконца был виден кусочек озера Мелар. Тюрьма — почти в центре Стокгольма.

После ужина надзирательница принесла вечерние газеты. Разумеется, только правые. Обозреватель «Стокхольмс Дагбладет» Силенс злобно выл на русскую агитаторшу Коллонтай, посмевшую злоупотреблять шведским гостеприимством. «Ню Даглиг Алеханд» обрушивалась не только на Коллонтай, но и на лидера социал-демократов Брантинга. Оказывается, он выступил в парламенте с резким протестом против намерения правительства Хаммаршельда выслать Александру в Россию.

«Неужели шведы пойдут на это?»

Потянулись нескончаемые тюремные дни, наполненные мучительным ожиданием: вышлют или не вышлют в Россию?

Прошла неделя, показавшаяся Александре вечностью, и на пороге её камеры появился долговязый следователь. Он объявил, что король особым распоряжением навеки высылает госпожу Коллонтай за пределы Швеции. Однако правительство предоставляет ей право самой назвать страну, в которую она хотела бы выехать.

Александра с облегчением вздохнула и назвала Данию. Всё-таки оттуда ближе к Швейцарии, к Ленину.

Ей принесли вещи, оставшиеся в пансионе «Карлсон», и предупредили, что переводят в Мальме.

Там её опять поместили в крепость, пока шло оформление каких-то документов.

Бумаги ей вручил сам комендант крепости.

— Прощайте, фру Коллонтай, — сказал он, пожимая ей руку. — Будьте счастливы и помните, что появляться в Швеции вам запрещено навеки.

Навеки! Как часто мы необдуманно-поспешно бросаемся этим словом. Вправе ли мы вообще произносить его, если невечны мы сами, и прежде всего наши чувства? «Навеки!» — это как вздох, сопровождающий наш восторг или негодование. Удержаться от этого вздоха не в силах даже короли.

Пройдёт всего восемнадцать лет, и король Швеции Густав V на торжественном приёме в своём дворце, забыв о своём указе, с почтением склонит голову перед Александрой, принимая у неё верительные грамоты полномочного представителя первого в мире государства рабочих и крестьян!


В Копенгагене Александра и Шляпников поселились в тесной комнатушке захудалого пансиона. Что-либо поприличнее было им не по карману — из-за войны цены в Дании подскочили вдвое.

Несмотря на тесноту, друг другу они не мешали. Шляпников целыми днями бегал по делам, а Александра, обложившись трудами Ленина, старалась ещё глубже постигнуть суть ленинской мысли. Она понимала: быть большевичкой — значит непрерывно учиться и непрерывно работать.

В Берне Ленин начал издавать журнал «Коммунист», и она готовила к первому номеру статью «Почему молчал пролетариат Германии в июльские дни». Ей нравилось название нового журнала. Социалисты перестали быть выразителями чаяний пролетариата. Социал-соглашатели опоганили это слово, осквернили, запачкали кровью.

Чтобы сдать статью к сроку, досиделась до ночи. И только поставив точку, заметила, что уже два часа, а Шляпникова всё нет.

Растягивая время, неторопливо разделась. Лёжа в кровати, напряжённо прислушивалась к ночным звукам.

Кто-то сладко похрапывал, кто-то кашлял.

Тихо, пусто.

Пробили башенные часы.

Динь-динь, динь-динь.

Половина третьего.

В этот момент в замочной скважине зашевелился ключ, и в комнату на цыпочках вошёл Александр с большой картонной коробкой в руках. Осторожно, стараясь не шуметь, он поставил коробку на табуретку и стал снимать пальто.

   — Саша, почему ты так поздно? — спросила Александра, включив ночник.

   — Шура? Ты не спишь? — Шляпников вздрогнул и резко обернулся. Задетая им табуретка опрокинулась и вместе с коробкой упала на пол. Из лопнувшего бока коробки посыпались маленькие бумажные квадратики.

   — Господи! Что это? — Александра приподнялась на кровати.

   — Да это так... случайно, — пробормотал Шляпников, складывая квадратики обратно в коробку.

   — Что «случайно»? — стараясь быть спокойной, спросила Александра. — Покажи мне, что ты рассыпал.

Покраснев как мальчишка, Шляпников протянул ей один из валявшихся квадратиков. Она поднесла его к свету. Одна сторона пакетика была без всяких надписей, а на другой была приклеена немецкая этикетка: «KONDOM».

То ли от неожиданности, то ли от омерзения Александру передёрнуло.

   — Объясни мне, что всё это значит.

Шляпников устало опустился на кровать и охрипшим голосом спросил:

   — Шуринька, ты сейчас пишешь статью для журнала «Коммунист»?

   — Какое это имеет отношение к презервативам?! — не выдержав, воскликнула она.

   — Самое прямое. Как ты думаешь, где Владимир Ильич берёт деньги на издание дорогостоящих журналов, газет и брошюр? Откуда берутся средства на мои поездки в Петроград и по Скандинавии? Ты молчишь? Никакими партийными взносами не покрыть этих огромных расходов. Чтобы задушить капитал, нам, большевикам, необходимо этот капитал добыть. Правительства воюющих стран продолжают тайно торговать друг с другом. На фронтах властвует смерть, а в столицах бурлит жизнь. Людям нужны продукты, лекарства, фабричные изделия. Копенгаген — в центре торговли между странами Антанты и центральными державами. Некоторые социал-демократы участвуют в этой торговле, не отстают и большевики. Не спрашивай меня об именах и деталях. Я не имел права тебе говорить даже того, что сказал. Ну, а эти презервативы... Утром я их вместе с ленинскими брошюрами отправлю с надёжными людьми в Стокгольм, а оттуда их пошлют в Гельсингфорс и Петроград. За презервативы в России можно будет получить хорошие деньги, на которые мы издадим новые ленинские брошюры... Мой тебе совет, Шуринька, уезжай из. Копенгагена. Я в этих делах уже давно погряз, и мне из них не вырваться, а ты не марайся. Ты говорила, что норвежские товарищи предлагали тебе обосноваться в Христиании[24]. Поезжай. Я закончу тут всё и через пару недель к тебе приеду...


В начале февраля 1915 года Александра сошла с парохода на вымощенную большими гранитными плитами набережную норвежской столицы.

Она не представляла себе, что Христиания так живописна. Над перламутровым фиордом нависал огромный лесистый холм, по которому были раскиданы синие, розовые, голубые, лиловые домики. А почти у самой вершины холма выделялось большое тёмно-красное пятно — деревянный «Турист-отель», в котором и поселилась Александра. Её комната была не в главном изысканно новомодном здании гостиницы, а в расположенном чуть ниже скромном филиале — тёмно-красной избе с белыми рамами окон. От красного домика до железнодорожной станции Хольменколлен — двадцать минут ходьбы. А оттуда всего полчаса езды на электричке до центра Христиании.

Вокруг гостиницы — запушённые снегом сосны и ели, а внизу — Христиания и фиорд. Покой и тишина. Изредка слышится перезвон бубенчиков и скрип санных полозьев. Жизнь словно остановилась, застыла в покое, как эти ели и сосны, занесённые снегом. Не верится, что где-то творятся ужасы, льётся кровь.

В красном домике так тихо, так убаюкивающе просто и уютно. И как бы в довершение прелести тишины и красоты — льющаяся откуда-то красивая, нежная, чарующая музыка Грига.

Хозяйка гостиницы фрекен Дундас объяснила, что в одной из комнат отеля стоит рояль самого Грига. Эта комната не сдаётся. Изредка вдова Грига приезжает сюда играть «его» вещи, на «его» рояле. Что скрывается за этим паломничеством? Почему здесь остался его рояль? Быть может, с этой комнатой связаны какие-нибудь дорогие воспоминания? Когда слушаешь эту тонкую, простую игру, сладко-грустно щемит сердце. Совестно в такое страшное время наслаждаться покоем и красотой. Но, наверное, это необходимо. Только здесь Александра почувствовала, как устали нервы. Ночью то и дело сердцебиения, затекает то рука, то нога. Надо смотреть на пребывание здесь как на курс лечения!

В Хольменколлене, в этом царстве здоровья, она впервые пожалела, что никогда не занималась спортом.

По воскресеньям сюда приезжает здоровая, жизнерадостная молодёжь. Лес, горы сразу наполняются весёлыми криками: мимо проносятся вереницы салазок, унося парочки с горы в долину. А между деревьями на белом снегу мелькают красные, синие, пёстрые вязаные шапочки лыжниц, и раскрасневшиеся юноши делают рискованные прыжки с гор на лыжах. Необычно, красиво, и есть в этом что-то здоровое, ясное, бодрящее! Народ-юноша, народ с неизжитым запасом сил. И эти красивые своей молодостью девушки на лыжах и санках!.. Кажется, что на таком бодрящем, свежем, чистом снежном фоне и отношения между юношами и девушками должны быть свежими, радостными и здоровыми.

Эти несколько недель без Шляпникова было одиноко, но тоски не чувствовалось. Сознание того, что он где-то поблизости, что вскоре они встретятся вновь, радовало и грело её.

Она встретила его с цветами на вокзале, радостная, счастливая. Шляпников нежно обнял её и поцеловал в щёку.

   — Наконец-то мы будем опять вместе, — прошептала Александра.

Лицо Шляпникова помрачнело.

   — Через три дня мне надо ехать в Петроград.

   — Надолго?

   — Да.

   — Понятно, — одними губами произнесла Александра и замолчала. Сердце было сжато несказанной мукой. Говорить не было сил. В электричке до самого Хольменколлена они не сказали друг другу ни слова.

В «красном домике» она показала ему комнату, которую приготовила для него хозяйка.

   — Ты пока устраивайся, а я попозже к тебе зайду, — сказала Александра.

   — Погоди, дай хоть посмотреть на тебя, — остановил её Шляпников. — Похудела вроде.

Он сгрёб её в свои объятия.

   — Пусти, Сашенька, дай раздеться... шляпу снять.

Стоя с закинутыми руками, Александра возилась со шляпой. Запутавшуюся в вуали булавку никак было не высвободить...

   — Постой, Сашенька, погоди!

Не обращая внимания на её слова, он продолжал её целовать.

   — Милая, любимая... Так соскучился по тебе, стосковался.

С невысвобожденной шляпой Александра уже лежала поперёк двуспальной кровати, и частое горячее дыхание Шляпникова обжигало ей лицо.

Ей было неудобно, неловко. Шляпа тянула волосы, шпильки впивались в кожу... А сам Шляпников казался таким далёким, таким чужим...

Разбита, скомкана та неповторимая, ликующая радость, которая скрашивала разлуку, разбита, скомкана Сашей, его грубо торопливой, слишком торопливой лаской...

   — Дай твои губы, Шура... Ты отворачиваешься? Ты больше меня не любишь?

Александра молча прижимала к себе его голову.

Она улыбалась ему, а в глазах стояли слёзы. Он, наверное, думал, что от счастья.

Но Александра знала, что плакала её душа, что утрачена ещё одна грёза, что сердцу нанесена острая рана.

Умиротворённый и успокоенный, Шляпников, сладко позёвывая, повернулся на бок.

   — Ты уже спишь, Сашенька? А я думала, мы посидим, поговорим?.. Я столько тебя ждала.

   — Я плохо спал последнее время. Мне надо отдохнуть.

   — Конечно, нам надо отдохнуть.

Она подчеркнула слово «нам». Почему он говорит только о себе?

Они поцеловались казённым поцелуем.

Вернувшись в свою комнату, Александра села на кровать и с раздражительной торопливостью стала развязывать тесёмки ботинок. Хотелось скорее лечь, заснуть, не думать. А тут ещё это издевательство вещей, тесёмки будто нарочно, назло ей, запутались, образовали узлы.

   — Ах вы так? Ну так я вас! Вот... — Разорванные надвое, тесёмки полетели на пол. Платье она бросила кучей, пусть мнётся!.. Сердито стала расчёсывать волосы. Но когда по привычке на ночь волосы убрала к лицу — «для Сашеньки», — тоска подкатила к сердцу...

Машинально погладила мягкий халатик, который Саша называл «одеждой соблазнительницы» и в широкие складки которого любил её кутать...

Нервно зашагала по комнате.

Вот он здесь, в ста шагах от неё. Разве не естественно пойти к нему, пожаловаться на него самого и этим самым уже простить ему все обиды, нанесённые в этот день. Если не понимает, надо объяснить, попробовать. Он должен выслушать, должен понять. Какая же это близость, если они самое главное будут таить друг от друга? Если в душе будет постоянно сосать этот нехороший червячок, не то злоба, не то обида?

Осторожно оглядываясь, боясь встречных, она направилась по коридору в номер Шляпникова. Ноги её неприятно тонули в мягком, слишком мягком красном ковре. Коридору, казалось, не было конца. Кажется, здесь. Его сапоги.

На секунду нашло сомнение. Может, лучше не надо? Может, он спит. Но желание только увидеть, только приласкать эту милую голову, только отогнать чувство своей ненужности, только растопить лёд, что сковал её душу, заставило Александру решительно дёрнуть ручку. Дверь со скрипом поддалась. Свет из коридора ударил в лицо спящего Шляпникова.

   — А? Кто там?.. Что?

Прикрыв дверь, Александра встала на колени перед его постелью.

   — Ты, Шура? Ишь какая... Пришла-таки...

Нотка лукавого мужского самодовольства резко задела душевный слух Александры.

   — Сашенька, я пришла к тебе потому, что мне было так нехорошо на душе! Так горько. Так одиноко.

   — Да уж ладно, чего там оправдываться. Небось одной не спится. Знаешь, что я тут, под рукой. И халатик такой надела, соблазнительница!

Обняв её, он старался привлечь к себе, на постель.

Слабо сопротивляясь, она всё же отвечала на его поцелуи.

   — Пусти, Сашенька, не надо. Ведь я же не за тем пришла. У меня совсем другое на душе. Просто хотелось с тобой поговорить, просто хотелось отогреться душой.

   — Да уж чего там «просто», «просто»! Удивительный вы народ, женщины. Любите делать вид, что у вас нет никаких грешных помыслов. Все мы вас в соблазн вводим. Сама пришла, разбудила, а теперь, вишь ты, недотрога какая... Да что ты, Шуринька? Обиделась на меня будто. Ведь я шучу. Какая глупенькая. Я же рад, что ты пришла. Милая, нежная моя. Глупышка, пришла погреться и сидит на полу. Лапчонки холодные... Иди ко мне.

Халат Александры отчётливым пятном лёг на тёмный фон гостиничного ковра.

Когда ласки его не требовали больше утоления, Шляпников повернулся лицом к стене и плотнее закутался в одеяло.

Александра лежала на спине, закинув руки за голову. Возле самого сердца что-то гадко, нудно сосало.

Опять эта знакомая перемена в его обращении с ней ДО и ПОСЛЕ. ПОСЛЕ у него холодность, отчуждённость. У Александры наоборот: чем полнее, радостнее была ласка, тем ближе он ей, тем сильнее прилив нежности, тем горячее вера, что они совсем свои.

Александра поцеловала его затылок и осторожно поднялась. На душе — холодно, безрадостно.

   — Ну спи спокойно, Сашенька. Не поцелуешь меня на прощание? — Она нагнулась к нему.

   — Да что с тобой, Шура? Не нацеловались, что ли? Этого уж я не понимаю. Ненасытность какая-то! Болезнь у тебя, что ли?

Александра отшатнулась. Ей показалось, что Шляпников её ударил. Так истолковать её слова! Так не угадать её неудовлетворённого желания тепла, нежности!.. Разве эти бурные объятия согрели ей душу? Разве она не уходит от него ещё более замкнутая, обманутая, чем прежде? С холодком, с тоскою на сердце?

Шляпников спал, уткнувшись в подушку. Она не спеша оделась и вышла в коридор. Опять надо было идти по красному, слишком мягкому ковру. У столика, на повороте коридора, дремал лакей на ночном дежурстве.

Когда Александра проходила мимо лакея, он окинул её насмешливым взглядом и бросил вслед непонятное, но, очевидно, обидное слово.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Из Москвы — в Нагасаки!

Из Нью-Йорка — на Марс!


10 августа 1915 года, вернувшись вечером из Христиании домой, Александра обнаружила на столе письмо из Нью-Йорка. Секретарь немецкой федерации социалистической партии Америки Людвиг Лоре приглашал её читать в США антивоенные лекции.

О такой возможности проявить себя именно там, где она чувствует в себе силы, можно было только мечтать! Александра перечитала письмо два раза. Лоре писал, что её приглашают по рекомендации Карла Либкнехта. Американские социалисты целиком оплачивали её поездку, которая должна была продлиться четыре месяцам охватить около восьмидесяти городов. Собрания преимущественно рабочие. Некоторые, в больших центрах, для более широкой публики.

Она задыхалась от волнения, боясь верить своему счастью. Это сказочно хорошо! Это ликование! Это же то, что сейчас так необходимо, — найти доступ к широким массам. Их расшевелить. Иначе Америка может стать базой войны.

От радости ни спать, ни работать не хотелось. Она подошла к окну. Ночь стояла лунная, тихая. Было тепло, но в воздухе уже чувствовалась осенняя свежесть.

Нет, нельзя поддаваться эйфории. Опыт жизни, мудрость поучают сердце не трепетать радостью. Эмоция радости так часто бывает построена на ложном восприятии. Прежде всего надо подумать о целесообразности поездки для дела партии. Кто может ответить на этот вопрос лучше, чем Ленин? Надо срочно послать ему телеграмму...

Через день из Берна пришёл ответ: «Соглашайтесь».

О своём согласии она тотчас же телеграфировала в Нью-Йорк, изложив свои условия в письме.

Вскоре пришло письмо от Ленина. Он не только одобрял её поездку, но и давал поручения: издать в Америке по-английски его брошюру «Социализм и война», установить контакты с интернационалистами и тамошними большевиками и собрать средства для партии. Ленинское задание ещё больше бодрило и радовало.

Здесь в Европе гнетёт бессилие что-либо сделать против войны. Даже демонстрацию не провести. Протест охватывает только левых — это горсточка. Может быть, в Америке можно сделать больше? Интернационалистскую линию понять труднее, но рабочие её схватывают здоровым инстинктом. Вот отчего так остро необходима поездка в Америку — там будет широкое, полное, тесное общение с рабочей массой!

Лоре писал, что выехать надо было 26 сентября, однако деньги на поездку из Нью-Йорка всё не приходили. Может быть, американцы не согласились с её условиями: она хотела сократить число выступлений и просила прислать ей на дорогу пятьсот крон. Американским товарищам, вероятно, трудно выполнить её просьбу. Но не могла же она ехать без сапог, без приличного платья и без нового чемодана?

Деньги пришли только 15 сентября. Сразу стало радостно и грустно. Грустно покидать Хольменколлен, красный домик, — тихое, уютное пристанище. И осень здесь чудная. И от России там ещё дальше. А что, если начнутся события?

Немецких подлодок она не боялась. Ну и что с того, что каждый день тонет четыре норвежских судна. Когда чего-нибудь желаешь горячо, не может быть задерживающих чувств. А она страстно желала переплыть океан и очутиться с массами.

Грусть? Да, это есть. Но это даже сладко.


16 сентября из Швейцарии пришла весть о том, что в местечке Циммервальд состоялась Международная социалистическая конференция. Образовался левый центр во главе с Лениным. Задача — борьба за революционные лозунги. Война войне через поражение отечественной буржуазии и через власть пролетариата. Это единственная возможность спасти пролетариат из-под пепла социал-предательства и шовинизма. Отрадно было узнать, что делегаты Скандинавии Хеглунд и Нерман выступили на конференции вместе с Лениным. Значит, не зря с ними «поработала».

Ленинскую брошюру «Социализм и война» Александра получила за восемь дней до отъезда. Поразительно, с какой выпуклостью и яркостью в ней были изложены основы позиций революционеров-интернационалистов. Ленинская брошюра — это большевистская платформа. Её необходимо донести до масс.

Перед отъездом Александра отправила более сорока прощальных писем. Если с ней что-нибудь случится, пусть товарищи знают, как счастлива она, что у интернационалистов теперь есть платформа и видны перспективы и что ленинцы сформировались уже как международная организация.

Душу переполняло радостное волнение. Донести нашу позицию до масс и дать бой шовинистам. Что может быть лучше?

Александра вышла из красного домика, чтобы проститься с незабываемой панорамой Христиании. Над сказочно прекрасным голубым фиордом нежно розовело небо. Невероятные здесь тона, просто невероятные. Она ещё вернётся сюда, непременно вернётся!


Красавица Христиания,
Не прощай, а до свидания!

В каюте второго класса норвежского парохода «Бергенсфиорд» кроме Александры были ещё три женщины: две молчаливые финки — мать и дочь, и богобоязненная старуха из Нарвика; целые дни она не расставалась с молитвенником в чёрном коленкоровом переплёте, сидела на своей койке и шептала молитвы. Сначала её бормотание раздражало Александру. Потом она перестала обращать на неё внимание и, когда финки выходили на палубу, принималась за перевод ленинской брошюры. Когда финки возвращались в каюту, она запирала рукопись в чемодан и выходила подышать воздухом. Первые дни океан был тих и спокоен, и Александра разгуливала по палубе, наслаждаясь морской свежестью и малахитовой водной пустыней.

Среди пассажиров многие были из России, в основном эмигранты из черты осёдлости. Но Александру не тянуло знакомиться с ними. Судьбы их всех были похожи, найти с ними общий язык ей было трудно, а главное — не было времени на пустые разговоры, надо было успеть закончить перевод брошюры: поговаривали, что не сегодня-завтра непременно качнёт.

На палубе у Александры была облюбованная ею скамейка. В закутке за капитанской рубкой можно было спрятаться от ветра и спокойно смотреть на пенящийся океан.

На этот раз её скамейка была занята. Три молодых американца, развалясь, сидели на ней, о чём-то оживлённо споря. Двоим из них было лет по двадцать. У Александры всегда сжималось сердце, когда она встречала юношей Мишиного возраста. Она любила беседовать с ними, каждый раз про себя отмечая, до чего же много общего у этих «щенят».

Александра присела на краешек скамейки. Американцы продолжали свой бурный спор, не обращая на неё внимания. Речь шла о России. Из разговора она поняла, что оба двадцатилетних проработали год в петроградском отделении какого-то американского банка. Один из них — рыхлый брюнет с пухлыми губами — всё время молчал. Говорил только прилизанный блондин. «Россия — дикая, отсталая страна», — то и дело повторял он. Третий американец не соглашался с ним. Он был лет на семь старше их, коренастый, с добрым открытым лицом.

   — В Петрограде вам было скучно? — восклицал он, размахивая руками, —Да на Невском даже после полуночи веселее и интереснее, чем на Пятой авеню вечером. По «солнечной стороне» толпы гуляющих, рестораны и кафе переполнены.

   — Кроме слабого чая, там ничего не выпьешь, — пробубнил блондин.

   — Но ведь страна воюет! Да русским и не нужно крепких напитков, они пьянеют от своих идей. С друзьями я как-то зашёл на Невском в кафе «Paris» в Пассаже. Было два часа ночи. Люди кричали, пели, стучали по столам, на которых стояли только стаканы с чаем или с лимонадом. Русские хмелеют от своих разговоров, глаза их сверкают, они возбуждаются от страсти саморазоблачения. Любой диалог кажется почерпнутым со страниц Достоевского.

   — Я Достоевского не читал, — высокомерно произнёс блондинчик, — и грязному петроградскому кафе «Paris» я предпочитаю красивые парижские кафе.

   — Ну так и поехали бы в Париж! Или ещё лучше — сидели бы в Бруклине. Там тоже всё красиво и все одеты по моде.

   — Стивен, идём, — бросил блондин, вставая.

Брюнет смущённо развёл руками и нехотя поднялся.

   — Оболтусы! — в сердцах воскликнул американец, оборачиваясь к Александре.

   — Я вижу, вы влюблены в Россию, — улыбнувшись, сказала она.

   — Я этого не скрываю.

   — Вы бизнесмен?

   — Репортёр. Позвольте представиться. — Незнакомец привстал, снимая шляпу. — Джон Рид, американский журналист.

   — Очень приятно. Александра Коллонтай. Русская писательница.

   — О, так мы с вами почти коллеги. Вы пишете романы?

   — Я пишу статьи и брошюры на различные общественные темы, в том числе о женском вопросе.

   — Мне кажется, что в России женщины уже добились эмансипации.

   — Интересная точка зрения. — Александра вскинула брови.

   — Я не шучу. В том же самом кафе «Paris», о котором я только что говорил, было много девушек. Они активно участвовали в спорах, подсаживались то к одному столику, то к другому. Они чувствовали себя совершенно раскованно. Картина немыслимая для других стран. На Западе себя так ведут только проститутки. Но они не были проститутками.

   — Я понимаю, что вы имеете в виду, но это только слабые ростки нового.

   — Вообще я в восторге от русских женщин. По их одежде сразу же можно определить их взгляды. Те, кто сочувствует социал-демократам, подчёркивают своё пре-, зрение к моде. Если же женщина придерживается консервативных взглядов, причудливости её нарядов может позавидовать любая парижская модница.

   — О да. Тут я с вами согласна, хотя и из этого правила существуют исключения, — улыбнулась Александра. — Сколько времени вы провели в России?

   — Это не была поездка только по России. Я провёл семь месяцев на Восточном фронте.

   — Каковы же ваши впечатления о войне?

   — Горы разлагающихся тел, вот что такое война, мадам. Простите, что я рассказываю вам о таких вещах. Самое страшное, что я видел на Восточном фронте, — это два трупа, сцепившихся в смертельной схватке. Фактически это уже были два скелета, одетые в полуистлевшую русскую и австрийскую форму. Ноги их были переплетены, а руками они всё ещё продолжали душить друг друга... К сожалению, публика в России всё ещё ослеплена националистическим угаром. Из всех русских партий против войны выступает только левая фракция cоциaл-демократов, именующих себя большевиками. И должен сказать, что я им сочувствую.

   — Правда? Что ж, мне приятно это слышать. Я тоже на стороне большевиков.

   — Серьёзно? Я везу с собой их пропагандистскую литературу. Помогите мне перевести содержание нескольких брошюр и листовок!

   — К сожалению, у меня не будет времени. Я сейчас занята переводом одной большой статьи.

   — Ну хотя бы вкратце, хотя бы только названия!

   — Ну хорошо, идёмте!


Войдя в каюту первого класса, Александра позавидовала её комфорту: стенные шкафы и двухъярусная кровать обшиты красным деревом, на стенах бронзовые светильники, на полу мягкий красный ковёр. Но самое главное — возле иллюминатора столик с настольной лампой. В таких условиях она бы за несколько дней перевела ленинскую работу.

Порывшись в одном из чемоданов, Рид достал потёртую книжицу и протянул её Александре:

   — Вы не знаете, кто это написал? Брошюра пользуется огромной популярностью на фронте.

   — Конечно, знаю, — улыбнулась Александра. — Брошюра называется «Кому нужна война?», и написала её я. Слава Богу, переводить её мне не придётся. В моей каюте есть несколько экземпляров английского издания.

   — Невероятно! — воскликнул Рид, хватаясь за голову. — Россия всё-таки особая страна. Элегантные дамы пишут брошюры, популярные среди полуграмотных солдат; офицеры, приехавшие в отпуск в столицу, вечером идут смотреть последнюю пьесу Шницлера; изысканные поэты собирают многотысячную аудиторию! В стране с самой отсталой экономикой идеи — самые передовые, искусство — самое смелое, еда — самая вкусная, а люди — самые интересные на свете. Они поступают так, как им нравится, говорят то, что хотят сказать. Они не имеют понятия, когда принято ложиться спать, вставать или обедать. У русских не существует общепринятых способов убийства или занятия любовью...

Не успев закончить фразы, Рид навалился на Александру. Теряя равновесие, она обхватила его руками, и их тела по накренившемуся полу сползли к стенке каюты. Они попытались было подняться, но пол опять опрокинулся, и они кубарем покатились в другую сторону.

Начался сильный шторм.


Качка продолжалась три дня. Всё это время Александра пролежала в своей каюте, чувствуя головокружение и тошноту. С Джоном она вновь увиделась только когда «Бергенсфиорд» входил в нью-йоркскую гавань, медленно и осторожно прокладывая себе путь среди деловито снующих судов всех стран мира.

Рид тоже страдал от морской болезни и выглядел осунувшимся и исхудавшим.

Вместе со всеми пассажирами Александра и Джон прильнули к борту парохода, вглядываясь в надвигающиеся громадины небоскрёбов Манхэттена. Жадно искала Александра глазами статую Свободы, знакомую ещё по детским книжкам. Где же та самая импозантная статуя, которая, казалось, господствовала над нью-йоркской гаванью, указуя новоприбывшим путь в страну свободы? Густой осенний туман заволок и спрятал от наивно ищущих глаз европейцев тот символ, что заставлял когда-то биться победной радостью и ликованием сердца их отцов и дедов. Свобода Нового Света оставалась за пеленой, неразгаданная, манящая.

Не успел «Бергенсфиорд» пришвартоваться, как к нему причалил катер с представителями иммиграционных властей. Они отсортировали пассажиров третьего класса, отправив большинство из них на печально известный Эллис-Айленд, «Остров слёз». Несчастным предстояло томиться на этом клочке земли, пока родственники или друзья не придут им на помощь. Неловкость, которую она испытывала, глядя на эту унизительную процедуру, перешла в чувство вины, когда её окружила многочисленная делегация социалистической партии Америки. Среди встречавших были секретарь немецкой федерации и член исполнительного комитета СПА Людвиг Лоре, редактор выходящей в Чикаго газеты «Арбайтер цайтунг» Альберт Дрейфус (он оказался главным организатором её поездки) и даже лидер американских социалистов Моррис Хилквит, с которым Александра была знакома по копенгагенскому конгрессу.

На автомобиле её повезли в гостиницу на Юнион-сквер. Ещё не пришедшая в себя после океанской качки, Александра была подавлена кирпичными скалами пятидесятиэтажных контор-небоскрёбов, между которыми, как узкие ущелья, вились запруженные дельцами и их клерками улицы.

В гостинице она обсудила с организаторами поездки маршрут её турне и основные темы докладов. После недельного пребывания в Нью-Йорке она отправится в двухмесячную поездку и выступит с лекциями в Расине, Мильвоки, Чикаго, Сент-Луисе, Денвере, Стаунтоне, Лос-Анджелесе, Сан-Франциско, Портленде, Сиэтле, Миннеаполисе, снова в Чикаго, Индианаполисе, Луисвилле, Цинциннати, Толедо. В декабре она возвратится в Нью-Йорк и после двухнедельного отдыха выступит в окрестностях города и в Бостоне.

Для своих выступлений она предложила следующие темы: «Война и рабочий Интернационал», «Защита отечества и классовая солидарность мирового пролетариата», «Интернационал после войны», «Война и будущее рабочего движения», «О положении в Европе», «Пролетариат перед войной и во время войны в Европе», «Война и задачи жён рабочих», «Что могут сделать женщины против войны», — и другие темы.

«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 9 октября 1915 г.:

Товарищ Коллонтай будет гостем «Нового мира».

Из Европы только что прибыла известная социалистка товарищ Коллонтай.

Товарищ Коллонтай широко известна во всём мире как писательница, лекторша и как партийный деятель.

Мы с радостью приветствуем прибывшего сюда для агитационного тура товарища и с удовольствием сообщаем, что она будет гостем на юбилейном балу «Нового мира» сегодня в Вебстер-Холл, 119125 Ист, 11-я улица, между 3-й и 4-й авеню.


.........................

СЕГОДНЯ КОНЦЕРТ И БАЛ

Т-ВА «НОВЫЙ МИР»

Грандиозный русский концерт русского концертного оркестра под управлением известного русского дирижёра

К. Кауфмана

танцы — конфетти — серпантин — летучая почта.

Билеты 25 ц., начало 8.30 вечера, гардероб 15 ц..

В концерте примут участие солисты:

Артур Лихштейн, скрипач, окончивший Берлинскую консерваторию и пользовавшийся большим успехом в России;

Г. Л. Закс, виолончелист, ученик Кленгеля, солист Мюнхенской симфонии;

Н. Костер, известный русский тенор, солист Russian Symphony Society of New York.


КОНЦЕРТНАЯ ПРОГРАММА:


   1. Увертюра «Робеспьер», Г. Литолф. Исполнит оркестр.

   2. Ария из оперы «Пиковая дама», П. Чайковский. Исполнит тенор соло Н. Костер.

   3. Концерт, Сен-Санс. Исполнит солист-виолончелист Л. Закс.

   4. «Каменный остров», А. Рубинштейн. Исполнит оркестр.

   5. Концерт, соло-скрипка, П. Чайковский. Исполнит солист скрипач А. Лихштейн.

   6. «Славянский марш», П. Чайковский. Исполнит оркестр.

   7. «Белая акация», романс. Исполнит популярная певица госпожа Багдасарова.


Зигфрид Лихштейн аккомпанирует на пианино.

MASON & HAMLIN PIANO & LISZT ORGAN USED.


...........................

«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 11 октября 1915 г.

Нью-йоркская хроника.

Концерт и бал «Нового мира».

Концерт и бал «Нового мира» прошёл, как и следовало ожидать, с большим успехом. Свыше двух тысяч друзей и читателей социалистической газеты отозвались на призыв устроителей. Обширный зал с его балконами был буквально переполнен. Интересная по содержанию и блестяще выполненная концертная программа оставила у всех самое лучшее воспоминание.

На балу присутствовала только что приехавшая из Европы товарищ Коллонтай. В своей короткой, прочувствованной речи она сообщила присутствующим о трудной, но плодотворной работе наших братьев — социалистов в Европе вообще и в России в частности. Громкими аплодисментами встретила публика те места её речи, где она говорила, что дух Интернационала жив, что наши товарищи — левые социалисты не покладая рук работают над воссозданием интернациональных связей, борются с шовинизмом и имеют успех. «Во всех странах, — говорит товарищ, — народные массы всё больше и больше начинают тяготиться военным бременем, взваленным на них имущими классами».

В России, по её словам, назревают крупные события. Стачки в Москве по случаю разгона Думы привели в ужас наших правителей. «Вы должны быть готовы, — обращается она к собравшимся, — к тому, чтобы отдать свои силы для надвигающейся революции в России, которая будет более грозной, чем революция 1905 года».

«Если мы можем проливать кровь за капиталистическое отечество, то неужели у нас не хватит мужества отдать наши силы за дорогие нам наши собственные идеалы».


.........................

«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 12 октября 1915 г.

Нью-йоркская хроника.

Ещё о концерте «Нового мира».

Концерт на субботнем балу «Нового мира» был настолько выдающимся, что о нём нельзя не говорить ещё и ещё.

Господин Кауфман как дирижёр солидного (из девятнадцати человек) оркестра, хорошо подобранного, превзошёл все ожидания. Исполнение сложной, прекрасной революционной увертюры «Робеспьер» Литолфа было так великолепно, что буквально вызвало овации, которые с трудом можно было остановить.

«Каменный остров» Рубинштейна и «Славянский марш» Чайковского были исполнены тем же оркестром также прекрасно и также встречены публикой бурными аплодисментами. Господин Кауфман, безусловно, прекрасный дирижёр с хорошим музыкальным вкусом.

Господин А. Лихштейн — солист-скрипач, как и следовало ожидать, дал образец прекрасного исполнения великолепного концерта Чайковского. Смелая, уверенная игра мастера чувствовалась в этом исполнении. Плохие акустические условия залы немного мешали эффекту игры, но даже при этом условии публика наградила артиста-солиста овациями.

Прекрасно было соло-виолончель в концерте «Сен-Санс», исполненном молодым артистом господином Л. Заксом.

Господин Костер — тенор и солист с прекрасной выдержкой, с глубоким чувством исполнил несколько вокальных номеров и был вызван публикой четыре раза.

После этого разнообразного концерта многие знатоки музыки говорили, что русская колония давно уже не имела подобного эстетического удовольствия.


........................

11 октября руководители немецкой федерации СПА устроили небольшое партийное собрание, на котором присутствовали все видные социалистические лидеры Нью-Йорка. Людвиг Лоре предложил резолюцию присоединения к Циммервальдскому манифесту. Против выступил Хилквит. Этот ревизионист утверждал, что дальнейшее общественное развитие пойдёт по пути «смягчения» и, поскольку наступит полоса без острых столкновений, незачем заботиться о перемене тактики, незачем готовить пролетариат к революции. «Циммервальд — коренное заблуждение!» Хитрая лиса Хилквит защищал Каутского, отвергал шаги, которые могли бы привести к разрыву с оппортунистами и к созданию Третьего Интернационала. Социал-патриоты смертельно боялись, что их исключат из Интернационала.

«Вас исключат сами рабочие массы, которые встанут на точку зрения классовой борьбы и призовут вас к ответу!» — с гневом воскликнула Александра.

Хилквиту всё же удалось взять верх: его поддержали другие правые, а также русские меньшевики, и, по их настоянию, после жарких споров резолюция о присоединении к манифесту была отклонена.

На другой день с помощью Лоре Александре удалось провести резолюцию о поддержке Циммервальда на собрании рядовых социалистов в Brooklyn Labor Lyceum, на котором присутствовало около тысячи человек.

После митинга к ней подбежал взволнованный Рид и долго тряс руку.

   — Это грандиозно! — восклицал он. — Честно говоря, я не ожидал, что на твои лекции соберётся так много народу. Нью-йоркская публика избалована знаменитостями. Её трудно чем-либо удивить. Но мало этого. В обстановке усиливающейся милитаристской истерии принять резолюцию в поддержку Циммервальда! Да это же просто чудо! Ты разрушаешь влияние социал-патриотов, как маг и волшебник. Я уверен, что твой приезд целиком изменит развитие социалистического движения в Америке.

   — Ты правда так считаешь? А мне казалось, что сегодня я была не на высоте. Не было того ощущения, что в тебя кто-то вселяется и учит, как сказать, чтобы было сильно и чётко.

   — Александра! — Джон взял её за руку. — Когда мы сможем увидеться и обо всём спокойно поговорить?

Александра положила свою ладонь на руку Джона, но в этот момент какой-то сгорбленный седой старичок с палочкой вырвал из рук Рида тёплую ладонь Александры и принялся её целовать.

   — Спасибо, сестрица, — шептал он дрожащим голосом. — Вы всколыхнули наше застоявшееся болото. Вы пробудили в душе забытые образы иной жизни, иных стремлений... Смотрю, как американцы в восторге беснуются от вашей речи, и думаю: «Наша, русская!» Родная вы наша!..

Плечи старика затряслись. Он полез в карман за платком.

   — Простите, но я не знаю, кто вы, — прошептала Александра в растерянности.

   — Борис Николаев. — Лицо у старика было строгое, но глаза ласковые, детски голубые. — Русские называют меня «дедушкой». Двадцать пять лет провёл я на каторге и в ссылке в Сибири. Бежал через Аляску в Америку. Работаю здесь мусорщиком в гостиницах... В серую, тоскливую жизнь изгнанника вы принесли праздник. Ваш огромный талант надо бы использовать как следует для России. Большие бы многотысячные митинги устроить и народ бы собрать для революции. Вот только, сестрица, объясните один вопрос. Вы сказали, что у рабочих нет и не может быть отечества, что у немецкого и русского рабочего больше общего, чем у их русских и немецких хозяев. А разве общий язык не объединяет русского рабочего с русским хозяином? Ведь тому и другому в детстве читали сказки Пушкина, они ходят по одной земле, смеются тем же шуткам...

   — Видите ли, дедушка... — начала своё объяснение Александра.

   — Что от тебя хочет этот старик, — прервал её Рид. — Что они все налетели на тебя?

   — Джон, милый, ты видишь, что творится? — Александра указала глазами на окружившую её толпу слушателей. — Я себе совершенно не принадлежу. Сегодня после митинга встреча с руководством социалистической партии, а ночью я уезжаю в поездку по стране.

   — Когда ты будешь в Портленде?

   — В середине ноября.

   — Я тоже там буду в это время. Обязательно тебя разыщу...

Рид хотел было ещё что-то сказать, но был оттеснён острыми локтями соотечественников Александры.


«Сквозь серую дымку тускло светит осеннее солнце. Ветер кружит, гонит облака пыли, прорываясь в щели электрички, и на остановках забрасывает пассажиров засохшими листьями.

Уныло, пустынно стелются убранные поля. Изредка мелькнёт ферма — хутор, серые дощатые двухэтажные дома голо торчат среди поля, сзади — хозяйственные постройки, колодец или пруд, над ним зелёная роща... И снова поля, поля... Что же тут американского? И эти бесконечные поля, и эта зелёная ракита над прудом, и эти серые деревянные домики — всё это напоминает скорее среднюю полосу России.

Изредка электричка прорывается сквозь местечко или «город», как здесь обозначают. Несколько безлюдных улиц с низкими, преимущественно деревянными домами, потом главная площадь, на которой красуется гордость города — шаблонно безвкусная парадная ратуша и многооконное вместительное здание школы, главная улица, конечно Маркет-стрит, с дешёвыми лавчонками и уже снова — унылые, опустевшие, осенние поля... Ничего типично американского! Где же начинается настоящая Америка?

Пожалуй, всего ярче останется в памяти предместье Сент-Луиса, где живут «чёрные». Но и оно разве не напоминает предместья европейских городов и даже не западноевропейских, а именно русских, кварталы, где ютится беднота? Пыльные улицы со скверными тротуарами, покосившимися деревянными домишками с ветхим крыльцом; рядом новый безвкусный дом с квартирами для дешёвых жильцов, много «салунов», или питейных заведений, куда ни одна порядочная женщина не заглянет... Вся разница в том, что на крылечках, на ступеньках ветхих лестниц сидят не русские бабы в платочках, а ширококостные негритянки с шапкой крепко завитых чёрных волос.

Между двумя соседками, занятыми развешиванием белья, ругань, хотя и несётся чётко и внятно, но ведётся на картавом негритянском наречии; в уличной пыли роются не полуголые белые, а полуголые бронзовые ребятишки, и, наконец, из школы с ранцами на плечах выбегают школьники не со светловолосыми, а чёрными, курчавыми головками с громадными, блестящими, как спелые черешни, глазами...

Боже, до чего надоело любоваться на окрестности. Надоели эти безумные скачки по Америке. А надо ехать всё дальше и дальше, без передышки, без отдыха.

Почему от Зои и Сани нет вестей? Ни от кого!.. Что наша партия? Как там Мишуля? Здесь ничего не узнаешь. Хочется назад, в тихий, уютный Хольменколлен, в Европу, в Европу. И не потому, что Америка не по душе, а потому, что здесь я в тисках, в кабале, не свободная, не вольная. Нанятая Дрейфусом. Он оказался типичным гешефтсманом: решил из меня извлечь всю возможную пользу. И посему мне не только не дают мною выговоренных свободных дней, но даже не обеспечивают и часа отдыха до начала собрания. Не говоря уже о том, что в день приходится говорить два и даже три раза. Ни единого вечера для себя. И такового не предвидится до декабря! Это жестоко и не по-товарищески! «Бунтовать?» Но это значит вредить делу, тому, ради чего я здесь, и наказывать ни в чём не повинных товарищей рабочих.

После напряжённой работы в Чикаго — десять собраний за одну неделю — всю ночь трястись на поезде, а в семь утра в Сент-Луисе — встреча. Товарищи уже за меня распорядились и везут показывать город. Это самое утомительное! Хочется умыться, отдышаться, почитать, подумать, просто отдохнуть. После американской железной дороги и полубессонной ночи голова кружится. Где там! Везут на автомобиле за тридцать миль показывать какую-то гору и Миссисипи. В семь часов вечера я в отеле. Наскоро моюсь, одеваюсь — и на собрание. На другой день два собрания, нет — три! На следующее утро в путь — я в Стаунтоне. Говорю вечером. Сегодня еду дальше и так до ночи воскресенья. В двенадцать часов ночи в воскресенье — я в Сент-Луисе опять, а утром в понедельник едет поезд на Денвер. Еду двое суток. Приезжаю лишь в 6.30 вечера, а в восемь — говорить. На другой день — опять говорить! А на следующее утро поезд уже мчит меня в Лос-Анджелес. И мчит трое суток. Приезжаю в 2.30, а в три часа собрание! И при такой смене впечатлений ещё напряжённая работа на самом собрании — надо победить националистов и социал-шовинистов. Надо провести резолюцию и т. д. Это же требует сил! О подготовке к выступлениям, об освежении мысли, чтении и думать нечего!.. Прибавить к этому усталость, ночные кошмары, когда перед тобой оживают верещагинские картины. Часто снится Либкнехт. Видела его выступающим с речью перед марширующими солдатами. Один из солдат выстрелил в него из винтовки. Карл схватился за сердце и зашатался. Я подбежала к нему, обняла, заглянула в лицо: это был Джон Рид. Мы стали целоваться и упали на землю. Возле нас лежали полусгнившие трупы. Я взглянула на своё тело — его у меня уже не было. Мы с Джоном превратились в два скелета с переплетёнными конечностями. Я дико закричала и проснулась с сердечной болью».


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 9 ноября 1915 г.

Нью-йоркская хроника.

Митинги товарища Коллонтай. Известная социалистка товарищ А. Коллонтай, видный член, антивоенной группы, совершающая теперь тур по всей Америке от имени германской социалистической федерации, в первых числах января возвратится в Нью-Йорк для выступления на лекциях и митингах. Товарищ Коллонтай — выдающаяся ораторша и писательница на английском, немецком, французском и русском языках. Все предложения о её лекциях и митингах должны направляться секретарю немецкой федерации американской социалистической партии по адресу: Ludwig Lore, 15 Spruce St, New York, N. Y.

«Опять поезд, опять духота, копоть, переполненный вагон и уже знакомые, наскучившие виды промышленных городов, деревянных коттеджей, прямых улиц с палисадниками и бесконечных пересечений железнодорожных линий. Надоело «приспособляться» к пути, спешно укладывать зубные щётки, глотать кофе и торопиться на поезд. Надоели шумные, тёмные американские вокзалы провинциальных городов. Надоел назойливый звон служебных локомотивов. Надоели непроизводительные часы ожидания на вокзалах... Хочется уткнуться в подушку и плакать, плакать, плакать...»


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 26 ноября 1915 г.

Чикагская жизнь.

Русская лекция товарища Коллонтай.

Известная лекторша, которая читала целый ряд лекций по всей Америке на различных языках, товарищ Александра Коллонтай в первый раз прочтёт лекцию на русском языке на тему: «Война войне (должны ли рабочие защищать своё отечество?)» Лекция состоится в пятницу вечером, третьего декабря. Адрес холла будет сообщён в одном из ближайших номеров «Нового мира».

Лекция устраивается русскими отделами социалистической партии.


На Западном побережье настроение Александры немного улучшилось. Ноябрьское солнце ярко светило. Бескрайний океан утолял смятение чувств. Ослепи тельная красота природы сладко томила душу.

До приезда в Портленд считала дни. После изнуряющих ежедневных «проповедей» так хотелось простого, тёплого общения с близким по духу человеком.

Из Сан-Франциско в Портленд ехала ночью. Во сне приснился Джон. Они были вдвоём на Невском. Александра в норковой шубе ехала на велосипеде, а Рид бежал за ней. На углу Екатерининского канала она упала. Поднявшись с земли, отдала велосипед Риду. «А теперь давай целоваться», — велела она. Они пытались целоваться, но мешал велосипед. «Здесь неудобно, — сказал Рид, — на Невском меня ждёт невеста». Они свернули в одну из боковых улиц. Дома на улице были похожи на петербургские, но на тротуарах происходила чисто нью-йоркская суета. Джон и Александра тщетно пытались найти место, где бы можно было целоваться, но везде были люди, вой сирен, вавилонское столпотворение.

Разбудил её проводник, когда поезд уже подходил к Портленду.

Через час состоялась лекция. Несмотря на полубессонную ночь, Александра говорила подъёмно, с вдохновением.

После лекции подошёл Джон, загорелый, похорошевший. Рядом с ним стояла высокая привлекательная девушка лет двадцати восьми.

   — Это моя невеста Луиза, — представил её Джон.

Заглянув в холодные глаза незнакомки, Александра пожала её твёрдую ладонь.

«Она его не любит, — мелькнуло у Александры. — Рид ей нужен только для карьеры. Бедный Джон! Она его будет обманывать. Но Бог её накажет. Она будет ещё несчастнее его».

   — Пойдёмте сейчас к нам, — с ударением на последнем слове произнесла Луиза.

   — О нет-нет, спасибо. Мне ещё нужно встретиться с местной секцией большевиков, а в одиннадцать вечера я уезжаю в Сиэтл.

   — Очень жаль, — холодно ответила Луиза. — Я уже приготовила ужин.

   — Тогда встретимся на Рождество в Нью-Йорке, — улыбаясь своей обворожительной улыбкой, сказал Джон. — Я разыщу тебя через «Volkszeitung». Луиза к тому времени тоже приедет в Нью-Йорк.

Вернувшись в гостиницу, Александра бросилась на кровать и зарыдала.


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 2 декабря 1915 г.

Чикагская жизнь.

Русская лекция товарища Коллонтай.

Русская лекция выдающейся социалистки товарища А. Коллонтай на тему «Война войне (Должны ли рабочие защищать своё отечество?)» состоится в пятницу третьего декабря в Бовен-холл, Холл-Гауз, угол Полк и Голстед-стрит. Товарищ Коллонтай пробудет в Чикаго один день, и это будет единственной лекцией на русском языке в Чикаго.


«В Миннеаполисе встретила русских товарищей-рабочих, и опять пахнуло обычной колонией с её местными дрязгами, запросами, интересами. И типы знакомые; кажется, будто уже много раз их видела, говорила с ними. Поражает повторность жалоб на местные условия партийной жизни. Почему русские всегда ссорятся в эмиграции? Неужели нельзя сплотиться во имя общего дела? Казалось бы, хорошее начинание задумали миннеапольсцы: организовали «Общество помощи ссыльнопоселенцам в Сибири». Но и здесь без ругани не обошлось. Все чуть ли не передрались за председательское место, будто это должность президента США. Грустно, до слёз обидно, что наши силы распыляются впустую».


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 10 декабря 1915 г.

Реферат А. Коллонтай в Чикаго.

В пятницу третьего декабря состоялся реферат товарища Коллонтай на тему «Война войне (Должны ли рабочие защищать своё отечество?)».

В яркой, блестящей речи товарищ Коллонтай осветила всесторонне этот вопрос. Она хотела найти виновников войны и нашла их в лице международного капитала, который во всех странах вёл политику, которая неминуемо должна была привести к катастрофе, какую переживает сейчас Европа, а с ней и весь мир.

Она блестяще разрушила басню о цивилизаторской миссии, которую якобы взяли на себя союзники (Франция, Англия, Россия) в борьбе с Германией. Она указала, кто привлечён для выполнения этой высокой задачи. Тут и русские казаки, нагайки которых не раз гуляли по спинам нашим, тут и дикари всех видов: и индусы и алжирцы, и им же нет числа. Эти дикари и варвары призваны в Европу спасать её от «варваров-немцев».

Она разоблачила также всю фальшь позиции немецких социалистов, оправдывающих свои голосования за бюджет и поддерживающих кайзеровское правительство желанием защитить свою «высокую культуру» от нашествия варваров во главе с русским царём.

Она доказала, что непосредственно виновной нации в этой войне нет, но что правительства и правящие классы всех стран виноваты в ней.

Искала она, кто же защищающийся и кто нападающий, — и не нашла.

Много внимания товарищ Коллонтай уделила также нашим «маститым» социал-патриотам и легко доказала, что они в своих статьях о приостановке развития русской промышленности в случае победы Германии беспокоятся об интересах русского капитала, а не об интересах пролетариата. Пролетариату всех стран нужен мир во что бы то ни стало, а не победа, на пути которой должно быть уничтожено бесконечное количество пролетарских жизней.

Для чего пролетариату победы, если он безрукий, безногий, неспособный к труду, будет смотреть, как растёт русская промышленность?

Где же выход из того тупика, в который обманом загнан европейский пролетариат? Выход один — борьба за мир во всех странах.

Эту обязанность взяли на себя товарищи, съехавшиеся в Швейцарию, в Циммервальд, на Международную социалистическую конференцию. Вести работу в этом направлении им облегчает и само положение, в котором находятся воюющие страны, кризис финансовый и промышленный, голод, болезни и ежедневная, ежечасная, ежеминутная гибель тысяч молодых, здоровых жизней.

Это гибнет цвет человечества, это гибнет его будущее.

Последние события говорят, что и в Германии, стране, которая, казалось, вся сплотилась около кайзера для победы и которая решила героически переносить все муки и страдания, связанные с войной, — и в этой стране не всё обстоит благополучно.

Если верны сообщения о беспорядках в Берлине, то, видимо, мы имеем здесь дело с чем-то довольно серьёзным и крупным.

Первая брешь в терпении немцев пробита, а расстрел двухсот человек лишь увеличит эту брешь.

По окончании реферата задавались вопросы и была открыта дискуссия, но за недостатком времени, к сожалению, дискуссантам было предоставлено слишком мало времени.

Собрание закончилось предложением вынести нижеследующую резолюцию:

«Мы, рабочие и работницы из России, собравшиеся третьего декабря в Бовен-Холл, присоединяем свой голос к резолюции, принятой на интернациональной социалистической конференции в Циммервальде (в Швейцарии), и считаем своим долгом повести и здесь, в Соединённых Штатах, работу в духе и в направлении, намеченном товарищами в Циммервальде, находя, что только такого рода работа является вернейшей гарантией прекращения кровавой бойни народов и единственным способом восстановления рабочего Интернационала на началах антимилитаризма, классовой революционности и солидарности международного пролетариата».

При голосовании резолюции лишь несколько рук поднялось против.

На реферате присутствовало около 250 человек.


«В Чикаго было большое русское собрание — человек шестьсот. Говорила неплохо, но чего-то не хватало. Публика, по-моему, осталась неудовлетворённой. Главное — от меня ждали сенсации и щекочущих нервы дебатов с оппонентами...

А я лучше умею «призывать». Возражения приходят на ум только позднее, ночью, на другой день! От этого я не верю, что я оратор. Я просто «проповедник». Может быть, есть во мне «артистическая жила», которая помогает в речи. Но я не оратор, нет...»


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 27 декабря 1915 г.

Лекция товарища Александры Коллонтай в Детройте.

Небольшое помещение русского отдела американской социалистической партии (46 Капланд-стрит) было переполнено публикой, собравшейся послушать товарища Коллонтай, в воскресенье, 19 декабря. Немало было и женщин.

Темой лекции было отношение социалистов к войне.

Лекторша подробно остановилась на выяснении позиций социал-патриотов и интернационалистов. Начав с России, она познакомила слушателей со всеми данными, позволяющими судить о поведении товарищей в России; перейдя затем к Германии, товарищ Коллонтай поделилась многими ценными сведениями об историческом заседании рейхстага 4 августа 1914 года, о действиях социал-демократической партии в Германии, — затем последовали Франция, Англия, Италия...

Располагая большим запасом наблюдений над общественной жизнью Европы во время войны, товарищ Коллонтай смогла с особой силой развить и защитить позицию социалистов-интернационалистов.

Лекторша остановилась на Циммервальдской конференции как на залоге того, что во всех странах живёт и с каждым днём крепнет интернациональное течение, что боязнь за будущее Интернационала неосновательна... Главная причина того, что партийные верхи почти всех стран не избежали ошибки социал-патриотизма, товарищ Коллонтай видит, во-первых, в ослаблении революционного опыта у социал-демократии, благодаря долголетней «мирной работе», но главным образом в том, что до сих пор перед социал-демократией вопрос о милитаризме и войне не был поставлен резко и прямо; все принимавшиеся до сих пор решения носили компромиссный характер. Это-то и дало возможность адвокатам национализма и империализма всех рангов прятаться за понятия: «оборонительная» война, «обязанности» защищать «свою» страну от «нападения» и т. д. и т. п.

В заключение товарищ Коллонтай указала на громадную работу, стоящую перед рабочими Америки, на борьбу с воинствующим империализмом и милитаризмом в Соединённых Штатах, первые вестники которых, в виде «припереднес», «приготовления» к «защите от грядущего нападения», уже появились на политическом горизонте.

Из-за позднего времени дебаты не могли быть особенно широкими. Кроме нескольких малозначительных вопросов, необходимо отметить выступление одного защитника стороны, «принявшей войну».

Кроме обычных ссылок на то, что «на Россию, Францию и Бельгию напали», что «народ защищает свою страну и социалистам надо идти с ним», что «завоёванная Германией Россия попадёт под иго, перед которым бледнеет иго татарское», — кроме всего этого было ещё и «своё». Немецкая федерация, мол, недаром выписала товарища Коллонтай, русскую социал-демократку, агитировать за прекращение войны — у немцев, мол, дела идут всё хуже, и заключение мира как нельзя более выгодно для них теперь...

Жаль, что товарищам Дейчу и Белоусову не приходится слушать таких защитников своей позиции, они, может быть, поняли бы, куда приводит их агитация...

ПОСТОРОННИЙ.


«СВОБОДНОЕ СЛОВО», ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ЖУРНАЛ, № 5, февраль 1916 г., Нью-Йорк.

Письмо из Детройта.

Задолго писали о приезде в наш город А. Коллонтай, а потому зал, где состоялся митинг, был переполнен. Мы, рабочие, ожидали услышать многое полезное для себя, но сильно разочаровались. Говорила она против «социал-патриотов», не стесняясь в ругательствах по адресу товарищей Дейча, Плеханова и их единомышленников; в то же время она старалась защитить германскую социал-демократию. В общем, речь её, длившаяся больше часа, была так слаба, что после её окончания ей слабо аплодировали и даже сочувствующие ей признали, что немецкая федерация сделала ошибку, выписав её сюда.

Большинство собравшихся, по-видимому, не согласилось с её взглядами на войну. Выступил с возражениями товарищ Тимошенко, которому предоставили только десять минут. В это короткое время он разбил все её доводы. Даже ярые сторонники А. Коллонтай, старавшиеся сорвать его речь, должны были замолчать перед простой логикой рабочего.

Фактически, сказал товарищ Тимошенко, германской социалистической партии теперь не существует, так как все немецкие граждане от восемнадцати до 45-летнего возраста призваны на войну; следовательно, они проповедуют русским мужикам и рабочим будущую свободную и весёлую жизнь при социализме из восемнадцатидюймовых орудий.

Он далее сказал, что русский народ войны не хотел; не хотели её и все здешние русские отделы СП, устраивавшие митинги протеста против неё. И в это время здешние немецкие отделы бездействовали.

Тимошенко заявил, что германская социал-демократическая партия должна сама расхлёбывать эту кашу, которую она заварила. Относительно мнений Дейча, Плеханова и других он сказал, что никогда не разделял их взглядов об освободительном движении, но признает правильной их позицию по поводу войны. Что же касается заявления Коллонтай об исключении Дейча, Плеханова, Белоусова и их единомышленников из социал-демократической партии, он признал это крайне несправедливым, так как Дейч и Белоусов на себе испытали все ужасы русской каторги.

Насчёт исхода войны Тимошенко сказал, что если Германия победит, то пострадает наше освободительное движение: теперь русские рабочие борются против самодержавия, а тогда они должны будут бороться и против немецкого милитаризма, и против экономической зависимости от Германии.

По поводу нападок А. Коллонтай на Вандервелвда за его содействие обороне страны Тимошенко сказал, что если Вандервельд вошёл в министерство, то, наверное, только потому, чтобы исполнить желание бельгийского народа.

В заключение оппонент выразил удивление, почему здешняя немецкая федерация выписала именно А. Коллонтай для её проповеди, и заметил, что целью этого, вероятно, была не агитация за мир, а что-нибудь другое.

Русской социал-демократической партии необходимо показать, что в её рядах имеются образованные и талантливые люди, которые не относятся равнодушно к таким выступлениям, как речи А. Коллонтай, производящие на нас, рабочих, тяжёлое впечатление.

А. ХОМУТЕЦКИЙ.


В Нью-Йорке её ждало много писем. Александр писал из России. Пробрался-таки! Молодец! В Петрограде он встретился с Мишулей. Пытался «переправить» его в Америку. От радости хотелось плакать. Конечно, чувства ещё двоились: тянуло в тихую Норвегию, на Хольменколлен! Но желание пожить с Мишулей, увидеть его родную мордочку, пересиливало, брало верх. Обрадовало, что Миша просится, чтобы его устроили на работу по автомобилям, а не по изготовлению снарядов. Конечно, это пустяки, всё равно и автомобили идут на то же кровавое дело, но... Тут сказалось сердечко её Мишули! Милое, мягкое его сердечко!..

Александра старалась освоиться с мыслью, что из Америки уехать не удастся. Ну что же! Так, значит, надо! Жизнь что-то строит, что-то громоздит! Александра готова была все перенести, лишь бы в душе жило сознание, что жизнь прожита не напрасно, что опыт её кому-то послужит.

Если Миша приедет, если ему удастся этим избежать войны, значит, жизнь милостива к ней. Но тогда, именно тогда, хочется броситься на борьбу ради других страдающих матерей.

Джон прислал коротенькую записку. Приглашал отпраздновать Новый год в Гринвич-Виллидж вместе с актёрами созданного им с Луизой нового передового театра. Обещал познакомить со своим другом, пока ещё малоизвестным, но «гениальным» драматургом Юджином О’Нилом.

Прочитав записку, Александра усмехнулась и порвала её.

Новый год она будет праздновать не с богемой Гринвич-Виллидж, а с товарищами по партии!


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 31 декабря 1915 г.

В двадцать шестой раз старейшая русская организация — группа русских социал-демократов сегодня вечером созывает всю русскую колонию для объединённой встречи наступающего Нового года. Заметьте, в этот день 26 лет подряд русская колония всегда собиралась в одну семью по зову группы!

И группа социал-демократов, и этот вечер имеют своё буквально историческое значение.

Группа возникла на заре пробуждения Новой России, она стояла у колыбели социалистического и революционного русского движения, она все силы свои и средства отдавала и отдаёт этому движению.

Она собрала за 26 лет десятки тысяч долларов, на которые изданы и распространены сотни тысяч революционных книжек и брошюр, принёсших свет революционного и социалистического сознания в миллионы тёмных голов!

Но не этим одним определяется значение группы и этого традиционного вечера. В этот вечер и всей своей деятельностью группа 26 лет подряд сосредоточивает внимание многотысячной русской колонии Америки на революционной титанической борьбе русского народа за его освобождение.

Группа, как неумолкающий набатный колокол, звала и зовёт к этой борьбе, она этим самым объединила и объединяет наши разрозненные силы для помощи этому великому историческому делу.

После этого нужно ли спрашивать, где мы будем сегодня, куда мы сегодня понесём свою лепту?

Конечно, с теми и туда, которые 26 лет подряд боролись и звали на борьбу за освобождение нашей многострадальной родины!

«Говорю ежедневно в окрестностях Нью-Йорка. В Филадельфии встретила славных студентов, большевиков: Володарский и сын Гурвича. И знают Лелю Стасову. Странно так говорить о Лёле Стасовой, о далёких питерских друзьях! Как-то не верится здесь, что есть такие, кто знает питерцев. Если что и осязаешь европейское, так это войну».


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 10 февраля 1916 г.

Нью-йоркская хроника.

Может быть, в последний раз. Может быть в последний раз русская колония будет иметь случай услышать речь русской социалистической писательницы-интернационалистки Александры Коллонтай, которая ненадолго приехала из Европы в Америку. Она выступит в понедельник, 14 февраля, на грандиозном митинге, устраиваемом «Новым миром» в Арлингтон-Холл (23 Сант-Маркс-Плейс — между 2-й и 3-й авеню).

В зале приготовлено 1500 нумерованных мест, поэтому всякий желающий иметь место должен запастись билетом сейчас же. Билеты продаются в конторе «Нового мира». Цена 15 центов. Начало митинга в 8 часов вечера. Председательствовать будет товарищ С. Ингерман.

«Только справилась с самочувствием, обрезала желание отъезда, настроилась на то, чтобы остаться в Америке надолго, начала приспосабливать мысли, чувства, налаживать планы работы, и вот телеграмма: «Остаюсь в Петрограде. Миша».

И опять кувырком полетели планы, мысли, чувства... Опять надо перестраивать душу, надежды, рабочие планы!»


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 14 февраля 1916 г.

Не забывайте о митинге Александры Коллонтай.

Все те, которые хотят услышать правдивое слово о войне, все те, которые хотят присоединиться к грандиозному протесту рабочих против кровавой бойни, царящей в Европе, должны посетить сегодня митинг, на котором выступит известная деятельница рабочего движения Александра Коллонтай.

С самого начала войны ораторша близко наблюдала жизнь стран, вовлечённых в войну, имела тесное прикосновение с деятелями рабочего движения всех воюющих стран, хорошо знакома с теми условиями, которые привели к страшному кризису международного рабочего движения. С самого начала войны она оставалась верной знамени международного рабочего движения, тому знамени, на котором написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Товарищ Коллонтай известна как блестящая ораторша. Она может рассказать нам много поучительного.

Не забывайте же, товарищи, о митинге Александры Коллонтай!


«НОВЫЙ МИР», ЕЖЕДНЕВНАЯ РАБОЧАЯ ГАЗЕТА, Нью-Йорк, 16 февраля 1916 г.

Нью-йоркская хроника.

Митинг А. Коллонтай. В понедельник в Арлингтон-Холл собралось несколько сот выходцев из России послушать речь товарища А. Коллонтай. Митинг, вопреки обыкновению, начался вовремя, и товарищ Коллонтай имела возможность, чтобы почти в двухчасовой речи изложить свои взгляды на войну. Ораторша произнесла свою горячую речь с большим воодушевлением, достойным великого дела — восстановления международной солидарности рабочих, за которую она энергично борется.

В выводах речь Коллонтай сводилась к следующему: пролетариат во всех странах был обманут, одурачен господствующими классами, затеявшими войну в своих хищных интересах; социалисты, как и массы рабочих, поддались этому обману; этому много содействовала существовавшая в Социалистическом интернационале неясность в отношении к вопросу об отечестве; этот вопрос должен быть пересмотрен, Третий Социалистический интернационал должен возродиться как организация социалистических рабочих, для которых интересы международной солидарности в борьбе с международным врагом — капиталом будут стоять выше интересов отечества, которого у рабочих нет.

Речь товарища Коллонтай была проникнута глубокой верой в силу социалистического пролетариата, в его способность решительной, ни перед чем не останавливающейся борьбой остановить даже эту войну. «Наша цель — движением против войны создать такое положение, чтобы никто не был победителем, чтобы в каждой стране правительства и господствующие классы были поражены!..»

Слушатели, очевидно, прониклись этим воодушевлением, этой верой, горячо приветствовали оратора и закончили митинг пением «Интернационала».


21 февраля Александра во второй раз ступила на борт «Бергенсфиорда», ставшего уже знакомым. Даже встретила тех же пассажиров, с которыми ехала в Нью-Йорк.

Но настроение было иное. Прожита ещё одна грань жизни, пройдена рабочая ответственная полоса. Позади четыре с половиной месяца упорного труда. Работала до последнего дня. Сейчас чувствовалась скорее физическая, чем моральная усталость. Хотелось надеяться, что труд её даром не пропал, что ей всё же удалось хоть как-то сдержать кровавое половодье войны... В сумерках мелькнули последние форты Нью-Йорка. В предательски спокойном море картинно отражалось вечернее небо, первые звёзды. Мимо проплывали расцвеченные яркими огнями громадные лайнеры. Грозно и неумолимо надвигался лик океана.


Фрекен Дундас прослезилась от радости, когда увидела свою жилицу, вновь входящую в «Турист-отель» с чемоданами. Женщины обнялись, расцеловались. У Александры было чувство, словно она вернулась домой. Едва придя в себя после долгого путешествия, села за письмо Ленину и Крупской:

«Христиания, 14 марта 1916 года.

Дорогие Надежда Константиновна и Владимир Ильич!

Вот уже неделя, как я снова в Европе. Теперь, надеюсь, у нас установятся более регулярные сношения. Из Америки письма, очевидно, пропадали. Дошли ли деньги? Как отправителя ставила всегда издательство «Новый мир».

Послала 17 долларов из Нью-Йорка, 16из Хартфорда, 30из Нью-Йорка.

Перед отъездом устроили собрание нью-йоркской группы большевиков. Группа эта создалась месяцев десять тому назад. Публика неплохая, но инертная. Старались им втолковать, что они могут многое сделать, если поставят себе задачей служить связующим центром для распылённых по Америке большевистски-интернационалистических элементов.

В Америке русских рабочих громадное число, но публика серая, малограмотная в буквальном смысле, много сектантов, и подход к ним требуется совершенно особый.

Повсюду, особенно в северных и восточных штатах, есть по нескольку думающих товарищей, но они мало связаны между собой, и явно не хватает интеллигентских сил для всякого рода просветительно-идейной работы. Часто среди русского рабочего населения орудуют попы.

«Новый мир» по составу редакции очень пёстрый. Есть там кое-кто из интернационалистов, но большинство склоняется к плехановщине.

Александра я ещё не видела. Он пока в Стокгольме. С американскими социалистами прочных связей установить не удалось, но кое-кто может быть нам полезен. В Америке люди ещё плохо разбираются в оттенках движения. Говорю об американских социалистах. Немецкая федерация — та отчётливо знает, чего она хочет. «New York Volkszeitung» имеет в составе своей редакции очень ценного и близкого по духу нам человека — Людвига Лоре. Он — фактический редактор. Старик Шлюттер озирается на Каутского. Но и на него отчётливая линия оппозиции циммервальдцев произвела известное впечатление. Люди начинают задумываться.

С Хилквитом у меня перед отъездом опять был горячий спор, и старик Шлюттер неожиданно встал на мою сторону против Хилквита.

Вопрос шёл «о защите отечества» — больное место в Америке сейчас. Единственный депутат парламента Мейер Лондон начал с отрицания необходимости боевой готовности Америки, а кончил обещанием, что, если на Соединённые Штаты нападут, он и его «друзья-социалисты» возьмут ружьё и пойдут защищать американских капиталистов и их интересы!

Вашу брошюру я передала Чарлзу Керру. Они решили отпечатать часть её (общую и манифест) в «International Socialist Review». На мой вопрос, представится ли возможность издать её отдельно, они до сих пор не ответили.

Задержка в издании вашей брошюры объясняется тем, что, по мнению американцев, в широкой публике она не разойдётся; спрос на литературу в Америке вообще невелик, но ещё труднее расходятся брошюрки со сколько-нибудь теоретическим содержанием. Идёт исключительно популярная, агитационная литература. Конечно, на собственных митингах и собраниях распродать такие брошюры, как ваша, нетрудно, это является дополнением к только что сказанному. Но вне митингов — надежды на продажу мало, и в этом, очевидно, вся загвоздка.

Теперь я остаюсь в Норвегии. Адрес старый.

Будете писать мне, дорогая Надежда Константиновна, не забудьте сообщить, как-то теперь ваше здоровье.

В общем, своим пребыванием в Америке я довольна; как будто маленькая польза есть в смысле прояснения умов от шовинистического тумана. Разумеется, чувствуется некоторая усталость, ведь за четыре с половиной месяца я прочла 123 реферата на четырёх языках. Часто приходилось говорить на трёх языках в один и тот же вечер. Да ещё дискуссия. Да ещё ежедневные переезды... А всё-таки Америка — страна с большим будущим. Побываешь тамбудто шире становится горизонт. Органически начинаешь чувствовать, что Европа — это только крошечный уголок мира. А за громадной Америкой смотрит просыпающаяся, волнующаяся, быстрым темпом развивающаяся Азия. После Америки легче видишь исторические судьбы человечества, глядишь в даль веков, в будущее. Ну, всего, всего хорошего! Очень рада, что опять я ближе к вам.

Самый тёплый и сердечный привет обоим от

Александры К.».


ИЗ ПИСЬМА Н. К. КРУПСКОЙ — А. М. КОЛЛОНТАЙ ИЗ ЦЮРИХА В ХРИСТИАНИЮ (лето 1916 года).

«Дорогая А. М.! У нас к вам просьба: нельзя ли через Вас посылать рукописи в Россию? Отсюда, что ни пошлёшь, всё пропадает, даже рукописи самого невинного свойства. Конечно, отправителем придётся ставить не Вас, а какое-нибудь другое действительное лицо. У Вас, верно, есть опыт по этой части...»


Познакомившись со скромным часовщиком Даниельсеном и его женой (он был норвежец, а она русская), Александра сумела расположить их к себе. Жена Даниельсена, Елена Георгиевна, дала свой адрес для получения материалов. Крупская воспользовалась им. Переправлялись корреспонденции и через норвежских моряков, плывущих в Мурманск. Александра установила связь с руководителем профсоюза транспортных рабочих, старым деятелем социалистического движения Андерсеном. Иногда приходилось часами просиживать в накуренном портовом кафе в Христиании в ожидании Андерсена и его «агентов». В Народном доме, в редакции «Социал-демократен» Александра и её друзья искали и находили сочувствующих для работы «по транспорту».

Бывало и так, что норвежские товарищи, хорошо знакомые с необжитыми местами Севера, проходили на лыжах через строго охраняемую во время войны границу и перевозили запрятанные партийные документы в финские посёлки, где их ожидал кто-нибудь из финских или русских товарищей. Последние, в свою очередь, передавали материалы о «русских делах» для Александры, которые она пересылала Ленину.

Так, в хлопотах прошло лето.

В начале августа от Миши пришло письмо, в котором он сообщал, что ему всё же удалось устроиться приёмщиком американских автомобилей, предназначенных для отправки в Россию. В начале сентября он поедет в Америку и будет жить в городе Патерсоне, в штате Нью-Джерси.

Письмо всколыхнуло душу. Неужели это возможно? Несколько месяцев жить подле родного Мимочки? Господи, да это же счастье! Но как бросить работу по транспорту, кто это будет делать, кроме неё?

И всё же она решила ехать, руководимая желанием окружить сына материнской заботой. Как не использовать этот редкий случай? У юноши любовная травма, сейчас он, как никогда, нуждается в её материнской любви. Для неё это была возможность не только дать сыну всё, на что она была способна как мать, но и почувствовать его тепло. Ей так недоставало Миши. Как часто она ловила себя на том, что вспоминает первый детский лепет и первые неуверенные шаги мальчика, его круглые щёчки, высокий лобик, большущие тёмные глаза. Она видела сына на коленях у дедушки — ведь они так любили друг друга. Теперь Миша уже взрослый, выпускник Петроградского технологического института, её друг, её товарищ.

Временами было так одиноко, что хотелось, чтобы близкий, родной человек был рядом. После приезда с Саней так и не удалось увидеться. В Петроград из Стокгольма ему почему-то легче попасть, чем в Христианию. Он тоже собирается по партийным делам в Америку. Может быть, там удастся встретиться?

До отъезда написала Ленину и Крупской письмо:

«Дорогие Надежда Константиновна и Владимир Ильич! Обе ваши открытки получила. Но раньше, чем ответить вам о делах, не могу не сказать, что весть о том, что здоровье Надежды Константиновны потребовало поездки снова в горы, меня встревожила и огорчила. От всей, всей души желаю, чтобы переезд этот сказался как можно скорее и чтобы горный воздух оказал своё живительное действие. Как-то невольно часто думаю о Вас, дорогая Надежда Константиновна, и не только в связи с «делами». Как досадно и обидно, что нас разделяют такие расстояния, что нельзя именно теперь повидаться, потолковать... Как я уже писала Вам, уехать мне всё же придётся. Все бумаги тогда до приезда Александра будет хранить Виднее. Если кто из товарищей приедет заместителем Александра, то пароль: Gruss von Wera...»


В Америку Александра приехала раньше Миши и с волнением ждала его приезда. А вдруг за два года разлуки они с сыном разошлись во мнениях? Не поймут друг друга? Вдруг он не окажется единомышленником? Неужели и это придётся пережить? Что, если Миша окажется с теми, кто считает нужным воевать до победного конца?

Тревога была напрасной. Оказалось, что Миша твёрдо не приемлет войны. Какое это было счастье! Мать с сыном оказались вполне созвучны в основном. Конечно, как бороться с войной — это ему было ещё неясно. Позиция ленинцев не так просто воспринимается. Но что Мишуля не «патриот» русского царского престола, что он понимает, что эта война империалистическая, — это главное, основное. Миша рассказал матери, что в армии царят карьеризм, соперничество, подкупы и предательство, не хватает амуниции. Железные дороги не успевают доставлять снаряды и продовольствие на фронт, а главное, солдаты не хотят воевать. «Это знаменательно, — отмечала в своём дневнике Александра, — это я напишу Ленину».


Городок Патерсон, расположенный всего в часе езды от Нью-Йорка, показался Александре скучным и унылым. Полгода назад она выступала здесь у немецких товарищей. Думала ли она тогда, что ей придётся здесь жить! Квартиру отыскала с трудом. Гостиниц нет, то есть то, что есть, — ниже всякой критики. Наняли две комнатки по двенадцать долларов в неделю. Столовались в пансионе.

Патерсон известен как центр шёлкоткацкой промышленности. «Американский Лион» — с гордостью называют его патриоты города.

В этом глухом местечке центр построен в подражание большим европейским городам. Ратуша — копия лионской ратуши, почтамт в точности повторяет здание гильдии ткачей где-то в Голландии. Кто-то из местных богачей в конце прошлого века соорудил даже «средневековую башню» в парке. Сделано всё из мрамора и гранита, но выглядит пародией. Фабричные корпуса расположены почти в самом центре. Огромные мрачные сооружения из красного кирпича.

Александра и Миша поселились в так называемом «uptown» — загородной части. Типично американская улица, обсаженная деревьями: коттеджи, особняки, крошечные сады без цветов, просто «а green spot» — «зелёная точка».


«Всё здесь кажется чужим, «не нашим», не европейским. Сердце разрывалось от тоски по Хольменколлену, по тихой комнате в красном домике, по собственному письменному столу. Пусть и там посещала тоска, но всё же там была работа, нужное для партии дело. И потом, была ведь и радость! А здесь... От Александра никаких вестей. Где он? Долго ли пробудет в Америке? Или поедет в Европу? Когда? А мы? Когда вырвемся? Странно подумать: ведь война всё свирепствует, всё новые страны втягиваются в неё. Но люди притупились. Уже не мучаешься. Будто так и быть должно. Не жизнь сейчас, а текучий, неудобный сон. Только одно утешение: Мишуля. К нему умилённое чувство. Он весь такой трогательный, хороший, но разве это жизнь, которую хочешь для него?

Надежда Константиновна прислала письмо, разбередившее раны. Предполагается созвать женскую социалистическую конференцию в Швейцарии. А меня не будет там! И вся работа, подготовка — всё-всё сделают другие, без меня! Как это обидно, как больно! Чтобы это выразить — нет слов.

Сообщение это снова породило чувство, будто я заживо похоронена. Взяли, оторвали от всех, от всего, чем жила, от дела, от работы, от друзей. И ещё Надежда Константиновна пишет, что Александр здесь выступал на митинге. Где он сейчас? Хотелось бы, чтобы уже уехал. Странно — не больно, а тревожно сознание, что он где-то близко, в Америке. Пусть бы уехал!.. Легче было бы. Хоть эта тяжесть с души.

От Зоечки сразу семь открыток. Так радует душу читать её тёплые строки, будто слышишь ласковый голос, будто теплее на сердце.

Много думаю о Зоечке. Всё кажется, что услышу торопливые шаги её маленьких ног. Вспоминаются далёкие годы. Таврическая улица, наш деревянный дом с низенькими потолками. Мишина детская, зимнее солнце, игрушки на полу.

Зоечка сидит на низком детском стуле и поёт Мише песенки:


Стрыки-брыки, стрыки-брыки,
Стрынка волынка!

И, перебивая себя, рассказывает о «тайном партийном собрании», о Коробко, о Красине. О намеченной студенческой демонстрации.

Зоя часто «за заставой»... Всё это для нас ново, заманчиво, захватывает, мы ещё не совсем знаем, как ко всему этому подойти. Зоя смелее идёт навстречу новшествам жизни, она легче прорывает традиции. Мне ещё мешают условия жизни. Но я уже наметила путь свой.

Как всё это далеко, далеко... При всей пестроте жизни моей в ней не было никогда длительных периодов «удовлетворённости», периодов тихих, светлых, счастливых. Самое светлое всё-таки — девичество, эра грёз, надежд и мечтаний. Самая «мёртвая» полоса — жизнь на Таврической, перелом... Жизнь вся из кусочков: то ярко, красочно, захватывающе, то вдруг — обрывается яркость и начинается полоса мук, исканий, потом период мёртвой пустоты...

Работа — всегда была центром, и в периоды, когда работаю, тогда душа покойна, будто «сыта», не кричит, не бунтует, не требует. Сейчас же всё моё «я» протестует и рвётся отсюда! В душе непрерывный крик: хочу уехать! Смирюсь временно, запру душу на ключ, живу, как автомат. Но чуть ворвётся жизнь — газета, письмо, — и снова кричит моё «я», протестует, бунтует, рвётся отсюда...

Как выдержу?

Госпожа жизнь! Неужели это надо? Если это так необходимо, чтобы потом идти дальше, — склоняюсь. Но если жить так всегда, доживать век — нет, уж лучше сейчас умереть.

Всю жизнь я жила не только для себя, будто проделывала эксперимент, чтобы на моём опыте могли учиться другие женщины. Когда было больно, трудно, я себе говорила: «Это опыт. Сумей выйти победительницей, неискалеченной, и идти дальше — на этом выучатся другие».

Если и сейчас такая жизнь «вне жизни» ступень к чему-то большому — пусть будет! Но жизнь! Не отнимай у меня главного — веру в то, что я н у ж н а. Что мой опыт не пропадёт для других женщин, что такая, какой ты меня создала, я — «опытное поле» для передовых женских душ. Оставь мне мою веру!

На днях только прочла о смерти Лили Браун. Умерла от удара, когда я плыла на пароходе в Америку. Её образ мучает, будто живую вижу. Листаю картины знакомства с ней. Грустно. И ещё отчётливее близость смерти. Ну к чему располагаться к жизни, будто надолго? К чему? Ведь она — Смерть — всегда за нашей спиной. Когда-то боялась смерти. Давно. А сейчас — нет. Только жаль Зоеньке причинить боль и за Мишулю страшно: будто пока я, жизненный путь его глаже.

Быть несчастным, нести большое горе — было до войны не правилом, а исключением. Жить было трудно, счастье было и тогда редкостью. Но нести горе большое — не было будничным явлением.

Мировая война резко перевернула пропорцию большого горя и благополучия. Теперь жить покойно, не гнуться под тяжестью громадных утрат, острого несчастья — это исключение, редкость, явление, которое отмечается. Горе же, страдание стали обычными, будничными. По крайней мере, для Европы. В Америке прежнее соотношение. Но и эта нация, влекомая кровавым безумием, спешит навстречу войне. Резкая перемена в отношении к милитаризму за один год: дух милитаризма, несомненно, сделал успехи.

Здесь сейчас относительно интересное время: конфликты железнодорожных рабочих. Борьба. Восьмичасовой рабочий день — всё-таки победа и главный показатель силы пролетариата.

Разрастается забастовка трамвайщиков. Если компания не уступит, союзы грозят всеобщей забастовкой. Нынче воздух, атмосфера пронизаны духом решительной революционной борьбы. Точно энергия скрытая накопилась у рабочего класса и требует исхода. Стачка, всеобщая стачка, проявление классовой солидарности рабочего класса, насыщает атмосферу. Она популярна, она находит живой отклик. Она живёт в сердцах масс.

Движение трамваев по Нью-Йорку сильно сокращено и затруднено. Женщины исполняют роль патрулей, тысячи женщин работают по улицам, уговаривают не пользоваться трамваями, которые ведут штрейкбрехеры — скэбы.

Упорствует компания «Интерборо», не желает входить ни в какие переговоры с юнионами.

Два последних дня борьба была вынесена на улицу. Массы атаковали трамваи. Разбитые окна, раненые. Аресты. Стычки с полицией. И сейчас трамваи ходят под конвоем полиции! Арестованным предъявляют очень серьёзные статьи закона, им грозят долгие годы заключения, принудительные работы.

И всё же двинувшуюся лавину ничем не остановить! Всеобщая стачка должна быть. Время для неё созрело! Война объявлена.

И в такую минуту, историческую минуту, сидеть в Патерсоне со сложенными руками? Ведь это мука, мука... Схватила газету «New York American», где подробно написано о стачке, и убежала в парк. Там, на скамейке, несколько раз перечитала статью о забастовке и почувствовала, как душа моя оживает. Буквально взглянула на мир другими глазами. Залюбовалась на золотящиеся берёзы, рядом с которыми пышно зеленели платаны со своими громадными лапчатыми листьями. И тут же густолистая магнолия — дочь юга! Чисто американский хаос! Но сейчас это не раздражало. Гляжу, вбираю и чувствую жизнь. Впервые, впервые за несколько месяцев Америки! И это чудо, чудо пробуждения души, запертой на замок, будто умершей.

На следующий день американская учительница и молодёжь повели нас с Мишей в лес, на пикник. Пошла ради Миши — не хотелось. А теперь рада, что пошла. Освежилась. Напилась чистого лесного воздуха и будто сил набралась. И спала покойно, не мучилась, не вставало прошлое, не обступали собственные ошибки, промахи, будто призраки. День был осенний — ясный, сухой, с холодком. В лесу по-осеннему степенно, задумчиво и тихо. Природа осенью строгая, покойная, выжидательная. А воздух! Воздух весь напоен запахами земли и отмирающих листьев... Развели костёр, варили кофе, жарили на палочках бекон. Дождались луны и звёзд. Было картинно: костёр, молодёжь, оживлённые лица, лес, хоть и редкий, а всё же лес!.. Вдали огни Патерсона и много, много звёзд. Как природа упоительно ласкает душу: целый день на ногах и только бодрее стала! И как странно: накануне ездила в Нью-Йорк на демонстрацию против дороговизны. Провела всего часа два в Нью-Йорке и устала смертельно. Этот шум, этот воздух. Демонстрации не было. Дождь помешал. «При дожде революции не делаются». Вернулась разбитая, с головной болью, без сил, без желаний, без мыслей. Вспомнилось, как в начале сентября, в «день труда» мы видели с Мишулей шествие местных рабочих союзов. Было картинно, красиво, может быть, и агитационно умно, но — нуль революционности. Все национальные флаги!.. И мирно, мирно...

Огорчили английские профсоюзы: на съезде в Бирмингеме отвергли предложение американцев созвать международный съезд профессиональных союзов. «Не хотим, мол, немцев!»

Как близоруко! И как переметнулось настроение за время войны. Ведь вначале англичане всё же были менее шовинистичны. Больно, потому что видишь, как сильна власть шовинизма над человечеством.

Ещё не скоро проснётся пролетариат, ещё много работы социал-демократам! Но тем сильнее хочется броситься в работу. Утверждать, отстаивать принципы Третьего Интернационала.

В начале войны меня злили немцы — не народ, а власть имущие. Я ненавидела их самоуверенную наглость. А сейчас точно так же, нет, ещё сильнее, во мне всё протестует против политики Англии. Эта «военная диктатура», изобретённая Л. Джорджем[25], этот «кабинет» его — пощёчина английскому народу и его традициям.

В начале войны органическое раздражение вызывала во мне диктатура Гинденбурга[26], а сейчас я ненавижу, именно ненавижу этого самонадеянного, кровожадного Л. Джорджа с его лозунгом «Война до победного конца». О как я ненавижу войну! И как хочется что-то сделать, чтобы поднять народ!

Помню, в молодости такое же чувство гнева и омерзения возбуждала во мне сытая краснорожая фигура градоначальника фон Валя. А сейчас я не могу равнодушно смотреть на Л. Джорджа!..

Учительница из Патерсона связала меня с интересными женщинами. Познакомилась с мисс Хаке, заведующей экономическим отделом в нью-йоркской библиотеке. Деловая, умная женщина. Мне нравятся американские деловые женщины: очень простые, не казенно-бюрократически ведут дело и сами хорошо одеты и очень женственные.

Радовалась и внутренне гордилась за женщин.

Была на собрании «College Club». Идейная учительская публика. Говорила с ними о войне. Очень слушали и просили «литературу».

Спрашивали: кто из русских женщин положил начало какому-нибудь социальному начинанию? Что они «создали»? И мне трудно было на это ответить. Наши женщины идут по другому пути — вначале надо уничтожить буржуазно-помещичий строй.

В Америке действительно много женских имён, с которыми связано то или другое движение: Мэри Лион — первый женский колледж, М. Фостер положила начало борьбе за трезвость, Бичер-Стоу дала толчок — и какой! — борьбе за эмансипацию негров, Антони и Кади Стоутон положили начало борьбе за политическое равноправие женщин.

У нас другое, у нас герои-женщины — борцы за социалистические идеалы. Я рассказывала о них: о Бардиной, о Перовской, о Кларе Цеткин в Германии. Спрашивают: «А что они создали?» Американки понимают лишь всё конкретное.

Была в театре. Видела Назимову в антимилитаристской пьесе. Пережила яркую и сильную эмоцию. Давно не видела спектакля, который бы меня так захватил: был момент, когда зааплодировала невольно и зал подхватил. Сила пьесы в ярком, красивом женском образе, образе женщины, человека, борца. Эту не согнёшь, эту не сломаешь! Она — прежде всего человек, потом уже жена-любовница и мать.

И Назимова передала этот сильный образ яркими, может быть, «русскими» мазками. Это — Перовская, Гардина, Коноплянникова... Женщины-борцы...

Но разве не симптоматично, что зал аплодирует, когда женщина требует права решать о войне и о мире? И в этих аплодисментах случайной воскресной толпы я увидела больше значения, чем во всех резолюциях сознательных суфражисток. Значит, назрел вопрос. Корни женской эмансипации ушли глубоко в массы. Теперь не страшно за женщину! Её победа обеспечена. Дорогу новой женщине! И я пережила в театре минуту горячего ликования, большой захватывающей радости. Но неужели всё-таки судьба женщины мне так органически дорога? Неужели я в этом вопросе «националистка»? Меня это пугает.

Пожалуй, самое лучшее, что есть в Америке, — это библиотеки. Люблю библиотеку Патерсона, расположенную на местном «Бродвее». Люблю её светлые высокие залы, её особую тишину, шелест переворачиваемых листов. Читаю американскую беллетристику. Есть талантливые вещи. Много психологических чёрточек, указывающих на утончённость душевного склада автора, это, так сказать, «высшая ступень» духовности, какая сейчас достижима. Но до чего во всех этих романах повторно мещанство. Да, да, именно мещанство. Это типично классовые романы, всегда с точки зрения представителей буржуазии. Герои —лучшие типы, какие могут создаться в этом классе, но какие они беспомощные, как бессильны перед существующим злом!..

Их страдания пассивны, и дальше религии (искалеченной и приспособленной к современному веку, «рационализированной») или шаблонно благотворительного исхода они ничего не видят. Авторам хочется быть беспристрастными, объективными, выше социальной борьбы. Но это им не удаётся. Классовая точка зрения проникает так глубоко в их мировоззрение, что они с полной наивностью выдают за объективизм узкоклассовый подход к явлениям.

Зато не прочла, а проглотила письма и кусочки из дневника Маргариты Фуллер. Ещё одна «холодная женщина» первичной эпохи! Современница Ж. Санд. Письма от 1845—1846 годов. Но какая типичная, близкая, родная! Писательница, деятельница и человек. С эрудицией и тонкой художественной душой. И женщина, женщина до последней чёрточки!

До чего переживания знакомы!

Всё в полутонах. И муки не от внешнего, а от внутреннего, от незаметных для других уколов.

Интересна её характеристика, данная Эмерсоном. Её, тонкую, глубоко чувствующую, нежную, как струна, он считал слишком саркастичной, слишком рассудочной, видящей всюду «смешную сторону». Молодец она! Значит, на людях себя не выдавала, не выказывала, берегла сокровище души для избранника.

Стараюсь научиться труднейшему искусству «быть и не быть», сделать так, чтобы ничем не проявить себя, не мешать Мише, создать атмосферу, будто он один, и всё же незаметно сглаживать жизнь. Не знаю, насколько это удастся. Трудно это. Постарела, потолстела, подурнела. У меня всё зависит от настроения. В июле опять вдруг подтянулась, будто чарами вернула, вызвала молодость. А сейчас отяжелела, потухла, и кажется, будто мне все шестьдесят.

Месяцы, проведённые в Патерсоне, пожалуй, самые бесцветные за всю мою жизнь. Одно утешение: Мишуля будто чуточку «лучше выглядит. Но ни на вершок не подвинулось наше душевное сближение. Что думает Хохля? Как ему живётся? Не знаю».


А. М. КОЛЛОНТАЙ — Н. К. КРУПСКОЙ ИЗ ПАТЕРСОНА В ЦЮРИХ

«14 декабря 1916 года

Дорогая Надежда Константиновна!

До сих пор от Вас ни единой строчки. Писала не меньше пятишести писем. Удивляюсь, отчего нет ответа ? На это письмо, пожалуй, ещё успеете послать ответ в Америку, но вообще имейте в виду, что в конце января — начале февраля еду обратно. Хотелось бы мне к Вам, но немыслимо приехатьчерез Францию надо бумаги... В «Новом мире» давно уже порвала после того, как они отказались поместить статью, где социал-патриоты названы изменниками, а социал-патриотизмпредательством. Для них, видите ли, вопрос «о защите отечества» ещё не решён! Вышел ли сборник? Что нового? Страшно тягощусь здешней оторванностью. Шлю тёплый привет всем вам.

Ваша А. К.»


28 января 1917 года Александра в третий раз поднялась на борт «Бергенсфиорда».

С пристани ей, улыбаясь, махал Миша. Его милая мордочка в толпе провожающих становилась всё менее различимой.

Свою миссию по отношению к нему она выполнила. Мишуля душевно окреп, здоровье лучше, и сейчас она ему больше не нужна.

Через две недели морского пути она опять увидела Хольменколлен. Тот же красненький «Турист-отель», о котором тосковала в Патерсоне. Тот же дивный вид на Христианию внизу, на фиорд.

Но что-то изменилось за это время в ней и в мире. Война опять расширила свои границы. Весь мир залит кровью и слезами матерей и жён. Война, как тяжёлая туча, давит на атмосферу и не даёт вздохнуть полной грудью. Кажется, если бы война кончилась, если бы сказали, что настанет мир, от радости полились бы слёзы. Сколько бы разрыдалось от счастья! Но даже не верится, что этому ужасу когда-нибудь будет конец. Правительства все зарвались. И катятся по наклонной. Пусть бы докатились до революционных схваток в своей стране, до гражданской войны!

Мы ответим вам нашей войной. Мы используем ситуацию для гражданской войны!.. Надо всю тактику направить по этой линии, всю работу социалистов свести к превращению империалистической войны в войну за освобождение рабочего класса, в войну гражданскую!


ИЗ ПИСЬМА А. М. КОЛЛОНТАЙ — В. И. ЛЕНИНУ И Н. К. КРУПСКОЙ ИЗ ХРИСТИАНИИ В БЕРН

«Дорогие друзья, Надежда Константиновна и Владимир Ильич!

Три дня тому назад вернулась я в Норвегию, оставив сына в Америке. Ехать пришлось с приключениями: мы попали в блокированную зону. И теперь ещё острее стоит вопрос: как наладить сношения с Америкой? А это необходимо. Всё время моего пребывания там я не имела от вас вестей, да и вообще у всех полная оторванность от Европы, а, следовательно, и полная неосведомлённость. Почему Александр, взявшийся наладить сношения между Норвегией и Америкой, уехал ничего не сделавши? Там ждали, что он хоть что-нибудь наладит. Ведь не только из Норвегии, но и из Швейцарии почта действует крайне неаккуратно. Интересно, получали ли вы мои письма? Писала и о делах, ставила вопросы. Но ответа не было. Постараюсь сейчас в общих чертах нарисовать вам картину того, что делается в Америке...

За неделю до моего отъезда приехал Троцкий, и это несколько подняло надежды Ингерманов и К0. Но Троцкий явно от них отмежёвывается и будет вести «свою», далеко не отчётливую линию.

Попробовали мы организовать американских интернационалистов. Было у нас несколько собраний с дискуссией по вопросу о платформе. Голландский товарищ Рутгере (трибунист), Катаяма и наша компания тянули в сторону «левого Циммервальда». Приезд Троцкого укрепил, однако, правое крыло наших совещаний, и при моём отъезде платформа так и не была ещё принята. Решено было издавать ежемесячный журнал на английском языке, вокруг которого должны были группироваться интернационалистские элементы Соединённых Штатов. Это должно было быть одновременно и центром, связанным с Циммервальдом и стоящим в оппозиции Гаагскому бюро, за который крепко держатся Хилквиты. Боюсь, что начинание это, однако, нас не удовлетворит, так как открытое присоединение к «левому Циммервалъду» встретило резкую оппозицию в лице Троцкого и дало моральную поддержку колеблющимся американцам.

Из Соединённых Штатов есть возможность наладить сношения с Архангельском. Но для этого необходимо: 1) верные адреса в Архангельске; 2) полномочие от ЦК на имя хотя бы товарища Семкова.

Соответствующие сообщения и распоряжения вы можете прислать мне. Теперь я опять надолго основываюсь в Христиании и, надеюсь, наши сношения будут регулярны.

У редактора Виднеса нашла 30 крон, которые я оставила у него. Уезжая, Александр почему-то не взял их. Что с ними делать?

Пишите лучше не на «Turist-hotel», а на «Socialdemocraten», так как я, вероятно, устроюсь на жительство в самой Христиании. Имели ли вести от Александра? Вообще, что делается на свете? Помните, ведь в Америке — всё равно что на Луне.

Надеюсь, дорогая Надежда Константиновна, что Ваше здоровье не слишком Вам докучает и что пребывание в горах принесло свою пользу?

Жду скорого ответа.

А пока шлю самые тёплые и сердечные пожелания и приветы,

Ваша А. К.»


ИЗ ПИСЬМА В. И. ЛЕНИНА -А. М. КОЛЛОНТАЙ ИЗ ЦЮРИХА В ХРИСТИАНИЮ

«17 февраля 1917 года

Дорогая А. М.! Сегодня получили Ваше письмо и очень были рады ему. Мы долго не знали, что Вы в Америке, и не имели от Вас писем, кроме одного с известием об отъезде вашем из Америки.

Я написал Вам числа 7—8 января (день отсылки письма из Стокгольмапрямо отсюда в Америку всё перехватывают французы!), но Вас это письмо (со статьёй для «Нового мира») явно уже не застало в Нью-Йорке.

Этакая свинья этот Троцкий — левые фразы и блок с правыми против циммервальдских левых!! Надо бы его разоблачить Вам хотя бы кратким письмом в «Социал-демократ».

Циммервальдская правая, по-моему, идейно похоронила Циммервальд: Bourderon + Merrheit в Париже голосовали за пацифизм, Каутский тоже 7 января 1917-го в Берлине, Ту рати (17 декабря 1916-го!) и вся итальянская партия тоже. Это смерть Циммервальда!! На словах осудили социал-пацифизм (см. кинтальскую резолюцию), а на деле повернули к нему!!

Завтра (18 февраля) съезд шведской партии. Вероятно, раскол? Кажись, у молодых разброд и путаница дьявольские. Знаете ли вы по-шеедски? Можете ли наладить сотрудничество (моё и других левых) в газете шведских молодых?

Отвечайте, пожалуйста, хоть кратко, но быстро, аккуратно, ибо нам страшно важно наладить хорошую переписку с Вами. Лучшие приветы!

Ваш Ленин».


После вынужденного безделья в Патерсоне с каким наслаждением окунулась она в работу. Сразу же засела за брошюру «Кому нужен царь и можно ли без него обойтись?». Задание было нелёгким: надо было простым языком, понятным для народа, разъяснить необходимость свержения монархии. Получилось вроде неплохо. Двадцать страниц написала за два дня. Удовлетворённая сделанным, поехала в Христианию, в редакцию «Socialdemocraten», надо было выполнять ленинские поручения. На обратном пути торопилась на электричку и не успела купить вечернюю газету.

В вагоне сосед развернул «Афтенпостен». На первой странице аршинными буквами было написано: РЕВОЛЮЦИЯ В РОССИИ. Сердце задрожало. Сразу почему-то поверилось: это не газетный блеф, это серьёзно.

   — Когда прочтёте, можно будет у вас одолжить? — обратилась она к соседу. — Понимаете, я русская и, естественно, заинтересована событиями.

   — Пожалуйста, только всё это, вероятно, не более как газетная сенсация. Завтра, наверное, будет опровержение.

Дрожащими руками Александра взяла газету, но строчки прыгали и расплывались перед залитыми влагой глазами.

Она отложила газету и взглянула в окно. Поезд, мерно постукивая колёсами, плавно поднимался в гору. Чтобы скрыть свои слёзы, Александра сделала вид, что разглядывает пейзаж за стеклом. Но вместо едва различимых в мартовских сумерках елей она почему-то увидела освещённые ярким южным солнцем скалистые вершины балканских гор и шестилетнюю Шуриньку, которую переносил на плечах через бурлящий поток генерал Тотлебен.

Александра закрыла глаза. Всё тело было наполнено музыкой. Смутно-неясные грёзы-желания обволакивали её. Она поняла, что с этого момента наступает другая жизнь, в которой будут новые встречи, радости, разочарования, взлёты и падения... И смерть... «Tot-Leben, Tot-Leben, Tot-Leben...» — шептала она в такт покачивающемуся вагону.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Столетья царями теснимы,

Прозрели в предвешние дни:

Во имя России любимой

Царь свергнут, — и вот мы одни!


Из России каждый день поступали сообщения — одно невероятнее другого. Николай отрёкся от престола в пользу своего брата Михаила, который потом от трона отказался. Сформировано Временное правительство во главе с Львовым, Милюковым и Гучковым. Образован и работает Совет рабочих и солдатских депутатов. Из Петрограда Шляпников прислал телеграмму: «Дана амнистия всем политическим эмигрантам».

Сердце билось от радостного волнения. Душа ликовала и горела, как праздничное пламя. Скорее в Россию!

Однако вскоре пришла другая телеграмма, от Ленина из Цюриха с указанием дождаться его письма Русскому бюро ЦК. Значит, надо отложить отъезд на пять-шесть дней.

4 марта Ленин телеграфировал: «Наша тактика: полное недоверие, никакой поддержки новому правительству; Керенского особенно подозреваем; вооружение пролетариата — единственная гарантия. Никакого сближения с другими партиями. Телеграфируйте это в Петроград».

5 числа из Стокгольма приехал Ганецкий, из Берлина — Парвус. Обсуждали, как лучше организовать приезд Ленина, кому ехать, кому временно остаться для связи между Швейцарией и Россией. Всем не терпелось на праздник революции. Всё же решили, что Ганецкий останется для связи в Стокгольме.

В ожидании писем от Ленина она жила в каком-то хмеле радости и волнения. Всё ещё не верилось, что путь в Россию открыт.

Наконец 22 марта были получены ленинские директивы, вошедшие в историю как «Письма из далека». Александра тотчас же послала телеграмму в Цюрих: «Две статьи и письмо получила. Восхищена Вашими идеями. Коллонтай».

Спрятав на себе несколько бумажных листков с ленинскими письмами, Александра с волнением двинулась в путь. Надо было добраться до Хаппаранды на севере Швеции, единственного открытого шведско-финского пограничного пункта. (Разрешения на транзитный проезд через Швецию добился для неё лидер шведских социал-демократов Брантинг).

До Хаппаранды поезд шёл целые сутки. Всё это время она не сомкнула глаз. То, ради чего она в молодости ушла от мужа, ради чего носилась по свету, — неужели это уже наступило?

У неё было чувство, будто она едет навстречу сбывшимся грёзам.

Когда в Хаппаранде Александру усадили в низкие финские саночки с лошадью рыжей масти, она почувствовала себя дома. На таких же саночках, с такими же лошадками приезжали финские крестьяне в Питер на масленицу, и самое большое удовольствие детей было покататься на этих «вейках».

Звеня бубенчиками, резвые лошадёнки перевезли Александру через замерзшую бухту к русскому пограничному городку Торнео.

Ехать было приятно и всё-таки чуть неспокойно. Чем-то и как встретит её «новая Россия»?

У закрытых ворот заставы появился солдат-часовой.

   — Паспорт есть?

   — Я политическая эмигрантка Александра Коллонтай.

   — Так о вас уже телеграмма имеется.

   — Телеграмма?

   — Ну да, чтобы беспрепятственно вас пропустить.

   — От кого?

   — От Исполнительного комитета... Это мы вам свободу-то завоевали. Без неё бы вы ещё долго по чужим местам мыкались, — с гордостью добавил солдат.

Сколько добродушия было при этом в его беззаветных русских глазах!

В здании таможни к Александре подошёл офицер без погон, с красным бантом на груди.

   — Коллонтай, Александра Михайловна? — спросил он, целуя ей руку. — Как же, как же. Есть распоряжение пропустить вас беспрепятственно. У вас есть документы, письма, бумаги? Будьте любезны, сложите это всё в багаж. Комиссар на Финляндском вокзале выдаст их вам...

Поезд медленно плёлся среди снежных лесов и перелесков. Но на станциях было людно; и на первом плане выделялись солдаты, солдаты революции, герои дня, с красными бантами, с горделиво улыбающимися лицами. И будто все чего-то ждали.

Как тут не выскочить на платформу и не поддаться соблазну произнести речь! На каждой станции происходили митинги, а вслед удаляющемуся поезду неслось многоголосое «ура» в честь революции и её героев.

Россия, новая Россия — она есть, это не грёза, не фантазия. Она осязаема. Сколько в ней перемен! Сколько великого, свершённого под напором воли народной!

От счастья кружилась голова.


В Белоострове в вагон вбежали Щепкина-Куперник с мужем и Шляпников.

   — Шурочка!.. Танечка!.. Неужели это не сон! — восклицали женщины, обнимая друг друга и не скрывая своих слёз.

Сдержанно, по-товарищески, обнялась Александра со Шляпниковым.

   — Ну как ты? — тепло спросил он.

   — Что я? У вас все новости, ты рассказывай.

   — Александр Гаврилович у нас теперь важное официальное лицо — член Исполнительного комитета Совета депутатов рабочих и солдат, — с иронией, но не без почтения произнёс муж Щепкиной-Куперник — Полынов, импозантный петербургский адвокат.

   — В чём функции Совета? Как вы делите власть с Временным правительством? — сразу перешла на деловой тон Александра.

   — Да в том-то и дело, —начал было Шляпников, но его перебил Полынов.

   — Александра Михайловна, ну нельзя же так сразу погружаться в политику, вы же ещё не успели приехать.

В это время всех пассажиров, приехавших из-за границы, попросили пройти в таможенное отделение. Начался второй досмотр.

Здесь уже не было такого порядка и предупредительности, как в Торнео.

   — Согласно последнему распоряжению министерства внутренних дел, провоз в Российскую Республику медикаментов и косметических товаров запрещён, — сухо предупредил Александру чиновник.

Из её саквояжа в стоящую на полу большую картонную коробку полетели духи, помада, пудра, бриллиантин, краска для волос.

С огромными от ужаса глазами Александра молча смотрела в опустевший саквояж и вдруг разрыдалась.

В помещение ворвался Шляпников:

   — Именем Петросовета запрещаю вскрывать багаж товарища Коллонтай!

Таможенник вздрогнул, сделал под козырёк и полез в коробку доставать конфискованную у Александры косметику.

Инцидент в таможне оставил на душе неприятный осадок, но омрачить счастье он не мог. Ещё час езды, и она увидит родной красавец город! Увидит площади и проспекты, снившиеся ей восемь с половиной лет на чужбине!

Замелькали названия станций, знакомых, как вывески на Невском. Сестрорецк, Разлив, Тарховка... Ольгино... Лахта... Засверкали зелено-голубоватые огни предвокзальных семафоров. Появились станционные депо и мастерские из красного кирпича. Поезд замедлил ход и остановился у платформы Финляндского вокзала.


Сославшись на занятость, Шляпников прямо с вокзала поехал в Таврический, где заседал Совет рабочих и солдатских депутатов. Таня и Николай Борисович повезли Александру к себе домой, на Кирочную.

   — Как у тебя хорошо, Танечка, — сказала Александра, оглядев знакомую обстановку. — Чувствую, что я наконец дома, в Петербурге.

   — Петрограде, Александра Михайловна, — перебил её с улыбкой Николай Борисович. — Мы уже забыли слово «Петербург».

   — Да, много воды утекло с тех пор, как ты была у нас в последний раз, — задумчиво протянула Щепкина.

   — Воды утекло много, а возвращаюсь я к тому же берегу. Интересные всё-таки бывают совпадения в жизни. Ваш дом был моим убежищем перед бегством за границу. И вот спустя восемь с половиной лет первое моё пристанище на родине — опять ваш дом. Когда видишь ту же самую мебель, стоящую на тех же самых местах, ещё чётче ощущаешь, какие громадные изменения произошли за это время и в моей жизни, и в жизни России, и в истории человечества.

   — Ну хватит философствовать, пора садиться за стол.

   — Извини, Танечка, ещё две минуты. Где у тебя телефон?

   — Там в передней.

   — Алло? Редакция «Правды»? Позовите, пожалуйста, товарища Сталина. Его нет? А с кем я говорю? Товарищ Молотов? Здравствуйте, Вячеслав Михайлович. Это Александра Коллонтай. Я только что приехала, привезла письма и статьи Ленина. Будут опубликованы послезавтра? Прекрасно. Оставьте, пожалуйста, и для меня место в этом номере.

   — Шурочка, разве ты с большевиками? — удивлённо спросила Щепкина, когда Александра вернулась в гостиную. — Ведь когда ты уезжала, ты была умеренной социалисткой.

   — За эти восемь с половиной лет я убедилась в правоте большевиков. Будущее за ними, а «умеренные»... они только «временные», — улыбнулась Александра, довольная своим каламбуром.

— Ты всё такая же неугомонная, — засмеялась Татьяна и, обняв подругу за плечи, подвела её к столу, заставленному всякой всячиной.


Утром следующего дня Александра направилась в «Правду». И хотя редакция помещалась на Мойке, она наотрез отказалась, чтобы Николай Борисович подвёз её туда на автомобиле.

— К длительным прогулкам я привыкла, а революционный Питер я ещё не видела никогда.

От переполнявшего её счастья Александра чувствовала себя пьяной. Перед глазами всё плыло. Она знала, что идёт по Кирочной, потом по Литейному, но ничего не видела перед собой.

Только выйдя на Невский, она очнулась от хмеля и впервые поверила, что всё это не сон. Вот такой она себе и представляла революцию, как праздник всеобщего счастья.

Улица, которую она всегда считала самой красивой в мире, сегодня была прекраснее, чем прежде. Всё здесь было необычно: и не по-питерски яркое мартовское солнце, и небывалое многолюдье в этот утренний час, и сказочная пестрота толпы, но самое главное — лица; люди улыбались, глаза их лучились счастьем свободы. Счастьем светились грубые крестьянские лица преобладавших в толпе солдат, и тонкие лица офицеров, и простоватые лица мещан. Всюду довлел красный цвет: банты, флаги, транспаранты. Даже к скипетру Екатерины Второй на памятнике возле Александрийского театра кто-то привязал красное полотнище. Весенний ветер развевал его, и казалось, сама императрица, улыбаясь, приветствовала революцию.

Однако на Невском чувствовался не только праздник революции, но и слышны были отголоски великой войны. За продуктами стояли длинные очереди. Блиставшие когда-то изобилием и роскошью витрины магазинов были пусты. Переполненные же витрины цветочных лавок и ателье дамского белья казались каким-то жутковатым диссонансом. Революции нужны были алые гвоздики и розы, а белые лилии, орхидеи и хризантемы оставались нераспроданными. Не было спроса на прекрасные парижские корсеты. Они были дорогие и жёсткие. Носившие их женщины давно исчезли из Петрограда. За несколько рублей можно было купить изумительные парики и шиньоны, которые бы стоили сотни франков в Париже, но в городе, где треть женщин носила короткую стрижку, они были не нужны...

В редакцию «Правды» Александра пришла, даже не почувствовав, что одолела такое большое расстояние. Её окружили товарищи: Сталин, Молотов, Каменев. Стали расспрашивать о настроениях рабочих в Европе, о Ленине. Александра дала им ленинские письма, а сама с жадностью набросилась на социалистические газеты.

Минут через сорок к ней вышел Сталин.

   — Мы ознакомились с письмами товарища Ленина. В завтрашнем номере они будут напечатаны, — сказал он, попыхивая трубкой. И, лукаво прищурясь, добавил: — Но в порядке обсуждения.

   — Но чего ж тут обсуждать? — удивилась Александра. — Здесь всё ясно написано: «Никакой поддержки Временному правительству. Вся власть Советам!»

   — Видите ли, Александра Михайловна. — Сталин продолжал попыхивать трубкой, но вместо улыбки из глаз его исходили желтоватые искры гнева. — Вы в Петрограде только со вчерашнего дня, Владимир Ильич не был здесь десять лет. А мы с товарищами не покидали Россию ни на один день. Быть может, наше мнение ошибочное и поверхностное, но мы считаем, что для перехода власти к пролетариату время ещё не пришло. Сперва должны укрепиться общедемократические свободы, а уже потом, после избрания Учредительного собрания, будет видно, насколько популярны большевики в народе.

Господи! Что за чушь, какое Учредительное собрание? Откуда это благодушие и слепота? Ведь враг ещё не побеждён, он лишь затаился...

Только сейчас Александра почувствовала, как она устала. Руки дрожали, лоб похолодел. Перед глазами опять всё закружилось и поплыло.


В пасхальный день третьего апреля во всех церквах Петрограда звонили колокола.

   — Вот и церковники приветствуют приезд Ильича, — улыбаясь, сказала Александра Шляпникову, когда они встретились у Финляндского вокзала, чтобы ехать в Белоостров встречать Ленина.

Пригородный поезд был переполнен. Погожий праздничный день горожане стремились провести на лоне природы. С трудом удалось найти два места возле окна.

   — Шур, я вот что думаю, — начал Шляпников, опустив глаза, — чего ты у чужих людей ютиться-то будешь... А мне вот Совет квартиру большую выделил. Переезжай, места хватит.

   — Нет, Саша. Сейчас это уже ни к чему. Вот здесь, — она приложила руку к сердцу, — всё остыло. Ты не представляешь себе, что ты значил для меня тогда, в начале войны. Как я тебя ценила и боготворила! А ты наносил мне обиду за обидой, укол за уколом. Тогда в Америке, в самые страшные месяцы одиночества, ты даже не прислал мне открытки, хотя был рядом... Запомни, Саша: исколотое мелкими уколами женское сердце перестаёт любить.

   — Шура, да пойми ты, ну не было времени. Вот тебе истинный крест, нет у меня никого.

   — Да я не об этом, Саша... Ох, ты так ничего и не понял.

   — А ты, что ли, понимаешь меня!.

   — Тише. Видишь, люди оборачиваются. Мы ведь не в стокгольмской электричке. Здесь нас все понимают.

Повернувшись к окну, они до самого Белоострова не сказали друг другу ни слова...

В Белоострове Ленина уже ждали несколько десятков человек, почти вся петроградская большевистская организация.

Когда подошёл поезд, толпа мигом заполнила вагон, в котором ехали Ленин с Крупской и Инессой. Александра и Шляпников едва пробились к ним.

   — Замучили Ильича по дороге, — заботливо сказала Крупская, — на каждой станции речи, приветствия по всей Финляндии... Дайте Ильичу хоть стакан чаю, видите, до чего устал.

Шляпников обнялся с Лениным. Александра пожала ему руку и преподнесла цветы.

   — Коли не до речи, хоть поцелуйтесь с Ильичом, — подтолкнул её Шляпников.

Она смущённо поцеловала Ленина в щёку. Надежда Константиновна и Инесса прошли в соседнее купе, остальные товарищи вышли в вагонный коридорчик.

Александра и Шляпников остались с Лениным. Многое надо было конфиденциально обсудить...


На перроне Финляндского вокзала растерявшегося Ленина встретил отряд балтийских матросов. Под их почётным конвоем он вошёл в царские комнаты вокзала.

С приветственной речью к Ленину обратился председатель Петросовета меньшевик Чхеидзе. Он говорил о необходимости единства всех демократических сил для защиты революции от всех посягательств на неё как изнутри, так и извне.

На протяжении всей речи Чхеидзе Ленин безучастно смотрел в сторону. Едва тот кончил, он повернулся всем корпусом к группе матросов и солдат.

   — Дорогие товарищи, солдаты, матросы и рабочие, — чуть картавя, заговорил он. — Я счастлив приветствовать в вашем лице победившую русскую революцию, приветствовать вас, как передовой отряд всемирной пролетарской армии... Заря всемирной социалистической революции уже занялась... Не нынче-завтра, каждый день может разразиться крах всего европейского империализма. Русская революция, совершённая вами, положила ему начало и открыла новую эпоху. Да здравствует всемирная социалистическая революция!

Народ двинулся вслед за Лениным на привокзальную площадь. В свете факелов краснели знамёна. Снопы прожекторов передвигались по стенам домов, по толпе, выхватывая из неё скопища лиц, трубы оркестра, надписи на транспарантах. Александра видела, как, подхваченный десятками рук, Ленин в расстегнувшемся пальто вдруг очутился на броневике.

Вознёсшийся над толпой, Ленин медленно двигался по набережной Невы, под восторженные крики «ура» и пасхальный перезвон колоколов.


На следующий день состоялось выступление Ленина в Таврическом дворце, на объединённом заседании обеих социал-демократических фракций Петросовета.

Ленин подошёл к самому краю эстрады, точно хотел быть ближе к самим депутатам, точно собирался разговаривать с ними, как говорил на собраниях политэмигрантов в Женеве или Париже. В него впились внимательные ожидающие глаза рабочих депутатов.

Ленин начал говорить ровным, спокойным тоном. Он говорил о том, что русский трудовой народ, не беря примера с иностранцев, не давая русским купцам и промышленникам захватить власть, должен своими силами, своим здоровым умом, опираясь на учение Маркса, построить социализм. Но прежде всего закончить кровавую бойню, в которой гибнут миллионы русских людей во славу Антанты.

Голос Ленина звучал всё горячее и резче. Он развивал мысль, что единение с предателями интересов рабочего класса, с соглашателями для большевиков неприемлемо, что только последовательным путём взятия власти Советами окончена будет война и Россия будет спасена от анархии, от хозяйственного развала, трудящиеся же будут спасены от эксплуатации со стороны капиталистов и помещиков.

Речь Ленина вызвала в зале смятение. Его тезисы оспаривали не только меньшевики и межрайонцы, но и члены большевистской фракции Совета.

Слушая выступления депутатов, Александра мысленно спрашивала себя: «Неужели транспорт литературы плохо доходил за эти годы в Россию? Неужели мы, «связисты» в Скандинавии, так мало снабдили товарищей ценными материалами, вышедшими из-под пера Ленина? Почему его новые и великие мысли о превращении буржуазной революции в социалистическую и его политика, ведущая к концу войны, ещё не всеми усвоены?»

Однако раздумывать было некогда, надо было действовать.

Александра вышла на трибуну. Она была так возмущена, что даже не волновалась, как обычно при выступлениях, хотя видела злобные взгляды, слышала неодобрительные выкрики по своему адресу.

С этого дня против неё ополчились буржуазные и меньшевистские газеты. О ней стали писать злобные статьи и фельетоны, публиковать циничные карикатуры. Иностранные корреспонденты называли её «валькирией революции», а куплетисты в кабаре распевали шансонетку:


Ленин что там ни болтай —
Согласна только Коллонтай.

Из Таврического Ленин вышел вместе с Александрой.

— Неплохо бы сейчас организовать крупную антиправительственную забастовку, — задумчиво сказал он, снимая кепку и подставляя голову свежему апрельскому ветру.

   — Политических стачек с февраля пока не было. — Александра вздохнула. — Крупная экономическая забастовка пока намечена только профсоюзом прачек.

   — Гхм... гхм... прачек, вы говорите? — В глазах Ленина сверкнули искорки интереса.

   — Да, но вы же знаете, прачки — это самый отсталый элемент. Организовать их на политическое выступление безумно трудно.

   — Именно поэтому я вам и поручаю — возглавить движение прачек...

И Александра с честью выполняет ленинское задание.

Во всех районах города в самых людных местах выступала она перед прачками с речами.

   — Товарищи прачки! Нет больше наших сил мириться с невыносимыми условиями труда. Опухшие ноги, вздутые вены на руках, увядание организма во цвете лет — вот что мы получаем от капиталистов-выжимателей. Только когда власть перейдёт в руки Советов, когда работницы и рабочие объявят войну этой грабительской войне и мы перебьём всех капиталистов — истинных виновников наших слёз, — только тогда кончатся наши страдания.

Во время одного из митингов к Александре подошли две молодые прачки.

   — Товарищ Коллонтай, — смущённо начали они. — Тут один ходя тоже хочет в стачке участвовать. Так как нам, брать его?

   — Какой «ходя»?

   — Ну китаец. Он раньше прачечную имел пополам с братом, а потом они с братом поругались, и теперь он такая же прачка, как и мы.

   — А он сознательный рабочий?

   — Да вот он, поговорите с ним сами... Ли, иди сюда, не бойся, товарищ Коллонтай не кусается.

Из толпы вышел худой китаец с жидкой бородкой и косичкой.

   — Товарищ Ли, что вас привело в ряды забастовщиков?

   — Мой былата Яо — осень нехолошая человека. Мой жена уклал, мой деньги уклал. Теперь я простой прачка. — Китаец заплакал.

   — Не расстраивайтесь, товарищ Ли, присоединяйтесь к нашему движению, а жену мы вам найдём среди русских сознательных прачек.

   — Осеня благодалена, осеня благодалена. — Ли склонился в низком поклоне. Потом выпрямил спину и закричал: — Отрубим лапы чёрному псу капитализма. Оторвём голову бумажному дракону империализма!

   — Вы видите, товарищи, — продолжила своё выступление Александра. — В наши ряды вливаются всё новые и новые отряды мирового пролетариата. На нашей стороне не только сознательные рабочие Европы, но и просыпающаяся Азия.

Прачки бросали свою работу и шли за Александрой. Первого мая семь тысяч работниц прачечных вышли на демонстрацию, во главе которой шла Коллонтай. Десятки сильных женских рук подхватили её. Вознесённая над толпой, Александра миновала арку Главного штаба.

Напуганное Временное правительство было вынуждено пойти на уступки. Расценки были повышены, рабочий день сокращён, часть прачечных муниципализирована.

Но главная победа заключалась в другом: впервые было подорвано доверие рабочих к Временному правительству.


   — Вы прекрасно справились с организацией движения прачек, — сказал Ленин, пожимая Александре руку. — Теперь вам поручается ещё более ответственный участок работы — Балтийский флот.

   — Как же я, женщина, буду агитировать матросов?

   — В определённом смысле с ними будет проще, чем с прачками. Моряки — народ грамотный, сознательный.

Быть может, их ухаживания чуть грубоваты, так вы не беспокойтесь, большевики приставят к вам надёжную охрану. Сегодня же поезжайте в Гельсингфорс. Матросы организовали там свой Совет — Центральный комитет Балтийского флота, или Центробалт. Руководит им большевик Дыбенко. Однако в Гельсингфорсском Совете верховодят меньшевики и оборонцы. Завтра на Соборной площади состоится митинг. Во всём опирайтесь на товарища Дыбенко. Резолюцию я вам продиктую по телефону.


В Гельсингфорс она приехала ранним утром. Светило солнце, и было по-летнему тепло. Вокзал поразил своим великолепием и чистотой. После питерской суматохи и напряжения жизнь здесь казалась размеренной и патриархальной.

Устроившись в уютном номере гостиницы «Фения», она с наслаждением опустилась в мягкое покойное кресло, погладила пушистый ковёр, выпила вкусный кофе, который горничная принесла ей прямо в комнату. Потом приняла ванну, с улыбкой подумав, что впервые за этот бурный месяц моется горячей водой. После ванны ею овладело состояние какой-то неизъяснимой неги и истомы. Она вспомнила, что ещё не дышала лесом и травой эту весну. До встречи с товарищами из большевистского комитета оставалось ещё два часа. Она быстро оделась, перебежала площадь, села в пригородный поезд и через двадцать минут уже бродила по сосняку. Её босые ноги остро чувствовали нагретую солнцем землю, сухие иглы, мелкий белый песок.

Выйдя на лесную полянку, она бросилась на траву и долго-долго глядела в белесоватое, как глаза чухонских молочниц, небо. Всеми лёгкими впитывала она живительный, густо насыщенный сосной воздух, а мысли убегали далеко-далеко, в раннее детство, на мызу Куузу, где дедушка-финн строил своё молочное хозяйство и где в мирной повседневности никто не думал о великих войнах и социальных переворотах.

Финляндия! Отсюда начинались самые разные этапы её жизни. Девочкой-подростком посещала она с матерью финских друзей в их красиво убранных гельсингфорсских квартирах, которые были скромнее питерских, но уютнее. В честь гостей из Петербурга вечером зажигали не лампы, а множество свечей в канделябрах, и в комнатах играли необычные, таинственные тени.

Потом, работая над книгой «Жизнь финляндских рабочих», она часто приезжала сюда, встречалась с вождями социал-демократии — Урсином, Маннером, Хильей Пярссинен.

И вот в новый, важнейший этап её жизни она опять оказывается в Стране тысячи озёр. Чем её обогатит этот этап? Какие сулит встречи?

В свои сорок пять лет она по-прежнему была необыкновенно привлекательна. Её стройное гибкое тело казалось натянутым как стрела, готовая вылететь из лука. Она всегда была интересным собеседником, с неизменным чувством юмора, иногда чуть язвительным...


В Мариинском дворце, где помещался большевистский комитет РСДРП, её уже давно ждали. Когда ей навстречу вышел богатырь матрос с иссиня-чёрной бородой, она уже поняла, что это Дыбенко и что она влюблена в него. По тому, как блеснули его огромные чёрные глаза, было видно, что её чувство взаимно.

— Товарищ Коллонтай, — заговорил Дыбенко чуть хрипловатым басом. — Народ на Соборной площади уже собрался, но связь с Петроградом прервана, и получить ленинскую резолюцию мы никак не можем. Так что придётся начинать без заготовленной резолюции.

Огромная площадь была запружена народом. Кроме русских матросов, в толпе было много финнов.

Ступени собора, заменявшие обычно на митингах трибуну, тоже были усеяны людьми. Протиснуться туда было невозможно.

   — Как же я буду говорить? — встревожилась Александра. — Меня же никто не увидит!

   — А вот так. — Дыбенко присел на корточки. — Тёма, подсоби, — сказал он стоявшему возле него матросу.

Через минуту Александра сидела на широких плечах Дыбенко. Взметнувшись над толпой, она почувствовала головокружение. Ей почудилось, что её, шестилетнюю Шуриньку, переносит через бурлящий поток бородатый адмирал без погон. Но пахнет от адмирала, как от полотёра Андрюши...

   — Товарищ Коллонтай, народ ждёт, волнуется, — прошептал Дыбенко, слегка поведя плечами.

   — Интересно, что тебе пишут из дома, товарищ, — начала Александра, ещё не очнувшись окончательно от нахлынувшей грёзы. — Небось пишут, что стало голодно? Нечего есть, а? Детишек и то одеть не во что? Или что твой брат вернулся с фронта безногим? Или даже ещё не вернулся, а лежит в госпитале, откуда прислал письмо? А что пишет твоя сестра? Что хоть иди на панель — другого выхода нет: обуться, одеться не во что, с голодухи хоть помирай! Нет больше сил смотреть, как мучаются старики родители, как малые дети мрут с голоду! А что пишут тебе односельчане? Что твоя жена или невеста, изнывая без мужской ласки, ходит к твоему соседу, увернувшемуся от службы?

Толпа всколыхнулась.

   — Да эта барынька прямо в сердце матросское заглянула... Баба, а усё понимаить... — послышалось с площади.

Сквозь толпу к Дыбенко пробился запыхавшийся Куусинен, большевик из гельсингфорсского Совета.

   — Товарищ Дыбенко, Петроград на проводе. Товарищ Ленин желает лично вам продиктовать резолюцию митинга.

   — Придётся вам, товарищ Коллонтай, обратно стать на ножки. — Дыбенко опустил Александру на землю и побежал к Мариинскому дворцу.

Толпа зашумела:

   — Пущай говорит сестрица... Чего вы ей глотку-то затыкаете?

   — Товарищ Коллонтай, разрешите, теперь я буду вашей трибуной? — сказал матрос, которого Дыбенко называл Темой. — А ну-ка, Куусинен, подсоби.

   — А что вам говорят эсеры да меньшевики, — продолжала Александра, вновь возвысившись над толпой. — Что внушает вам правительство Керенского? Воюйте, ребята, дальше. Продолжайте проливать свою кровь за Русь-матушку, а другими словами, за капиталистов, за их прислужников! Где ваши враги, матросы? Обернитесь назад. Ваш враг у вас за спиной. Ваш враг тот, кто гонит вас в бессмысленный бой с такими же обездоленными, как вы сами! Нет, товарищи матросы! Хватит! Власть должна принадлежать тем, кто трудится. Вам — вот кому! Долой буржуазное правительство! Да здравствует власть рабочих и крестьян! Да здравствует власть Советов!

Под крики «ура» матрос опустил Александру на землю. Она с благодарностью пожала ему руку:

   — Как вас зовут, товарищ?

   — Машинист линкора «Император Павел Первый» матрос первой статьи Малолетко Артемий Фёдорович.

   — Малолетко? Какая смешная фамилия! Она совсем не подходит вашему солидному виду. А сколько же вам лет, Тема?

   — Восемнадцать, товарищ Коллонтай.

   — А я думала, лет тридцать. Ну тогда вы в самом деле малолетка, — рассмеялась Александра, сделав матросу «козу».

   — Тема, ты что это вокруг товарища Коллонтай увиваисси? — вернувшийся из Мариинского дворца Дыбенко сурово смотрел на Малолетко. — Вместо того чтобы лясы точить, давай-ка лучше зачитай нашу большевистскую резолюцию! — Он протянул листок бумаги.

   — Вот меньшевик Мазик выскажется, я и прочту, — смущённо протянул Малолетко.

   — То-то же... И смотри у меня[27]!

Пока докладчик произносил свою речь, Малолетко забрался на фонарный столб.

   — Поднялась волна революции! — выкрикивал Мазик. — Смело ринулась она на тёмную, мрачную скалу, одним ударом обрушила она её подмытые, расшатанные устои. Отступает она на миг и снова с ещё большей силой набрасывается на скученные нагромождённые обломки, размывает и относит их в морские глубины. И не упадёт, не успокоится волна, но будет расти, вбирая в себя новые силы, пока не довершит своё дело победы...

   — Тебе же, предавшему революцию Бонапарту-Керенскому, — послышался голос Малолетко, — шлем проклятия в тот момент, когда наши товарищи гибнут под пулями и снарядами и тонут в морской пучине, призывая защищать революцию. И когда мы все, как один, за свободу, землю и волю сложим свои головы, мы погибнем в честном бою в борьбе с внешним врагом и на баррикадах — с внутренним, посылая тебе, Керенский, проклятия за твои призывы, которыми ты старался разъединить силы фронта в грозный час для страны и революции.

Дружным пением «Интернационала» толпа заявила о принятии резолюции.


После митинга Дыбенко предложил Александре покататься на катере по заливу.

Катер медленно обходил финские шхеры, и дружелюбные чайки приветливо махали Александре и Павлу своими белыми крыльями. Когда линия горизонта размылась и свинцовое небо стало постепенно сливаться со свинцовыми волнами, катер повернул в сторону Гельсингфорса.

Катер долго не мог пристать к пирсу, волна подбрасывала его, вскипая и разлетаясь.

Вдруг стальные руки Дыбенко подхватили Александру, подняли над палубой и бережно опустили на влажные доски пирса. Он помог ей подняться, и они, взявшись за руки, вышли на набережную. В его огромной ладони её тонкой руке было надёжно и покойно.

Они долго ходили по малолюдному ночному городу. У них было такое чувство, будто уже многое сказано друг другу и сейчас надо молчать.


Счастливая, улыбающаяся возвращалась Александра домой из Гельсингфорса. К большому победному подъёму добавлялась ещё и своя лучистая радость.

Когда у Финляндского вокзала она села в трамвай, чтобы добраться до Кирочной, там шла «рукопашная дискуссия» между сторонниками и противниками большевиков.

   — Большевики — предатели социализма. Они ведут страну к катастрофе, к контрреволюции, — надрывался кто-то из глубины переполненного вагона.

   — Русскому народу с социалистами не по пути, а большевики — дело говорят. Социализм — это они пущай в ихней Европе делают, русским людям хлеб нужен и землица, и большевики это хорошо понимают, — сказал бородатый солдат.

   — Ох, батя, дождёшься ты от большевиков и хлеба и землицы...

   — А ты меня, парень, не пужай, вот намедни в цирке «Модерн» большевичка Коллонтай выступала...

   — Ну Коллонтай-то скажет. Эта лживая баба такого наговорит. Ух, попалась бы мне эта сука. Я б её на части разорвал.

Дождавшись остановки, Александра выскочила из трамвая и пошла на Кирочную пешком.

В начале июня в Кадетском корпусе на Васильевском проходил Первый Всероссийский съезд Советов. Этот съезд вошёл в историю знаменитой фразой, которой Ленин с места ответил меньшевику Церетели, утверждавшему, что в России нет такой политической партий, которая осмелилась бы одна взять власть в свои руки.

   — Есть такая партия. Наша партия каждую минуту готова взять власть целиком, — раздался из глубины зала голос Ленина.

Александра выступила на этом съезде с изложением программы большевиков по национальному вопросу.

Стоя на трибуне, она заметила в первом ряду Плеханова. Поседевший, он с неодобрением глядел на неё своими умными, живыми глазами.

В коридоре они прошли мимо друг друга, даже не поклонившись. Того Плеханова, что написал «Монизм» и которого она любила, — его больше не было, он умер для революции, а значит, и для неё.


Русские большевики пробивали путь для мирового пролетариата. От сознания этого на сердце было подъёмно и радостно. Александра чувствовала себя влюблённой в свою партию и её борьбу.

В Россию стали приезжать вожди Второго Интернационала. Первым приехал Яльмар Брантинг из Швеции. На Финляндском вокзале ему устроили красивую и внушительную встречу с приветственными речами, знамёнами и оркестром. Он был удивлён и растроган.

На следующий день, когда Александра пришла к нему в гостиницу «Европа», Брантинг пожаловался, что у него украли «оба кусочка мыла» (для мытья и для бритья).

   — Да, — сказал он, — вам предстоит ещё большая работа для просвещения и морального воспитания запущенного царизмом русского народа.

   — Для этого надо прежде всего взять власть в руки самого народа, — ответила Александра.

   — Этого же хотят и социалисты всех стран.

   — Но пути наши различны, — подчеркнула Александра. — Мы возьмём власть революционным путём — через Советы.

   — Но почему не пойти исторически испытанным путём — через Учредительное собрание?..

Ленинской линии понять он не мог.


Вскоре Александре вновь понадобилась помощь Брантинга в получении шведской визы. В конце июня ЦК делегировал её и Воровского в Стокгольм, на конференцию левых циммервальдцев. Необходимо было добиться признания левым крылом социал-демократии линии большевиков. Однако в тот момент ореол Февральской революции, популярность Керенского ещё властвовали над умами иностранных товарищей. Большевизм пугал смелостью, новизной, революционностью. Многие делегаты на совещание не приехали, и оно превратилось в «информационное», а фактически — в бесплодные прения. Среди циммервальдцев господствовало мнение, что большевики — ничтожная кучка и что массам идея власти Советов совершенно чужда.

Эту точку зрения опровергли нахлынувшие вдруг события. 5 июля газеты сообщили о восстании в Петрограде. Телеграммы были отрывочными и сенсационными, но чем больше накапливалось сведений, тем неопровержимее становился факт: восстание вспыхнуло стихийно, помимо воли и желания партии, и всё же оно, руководимое рабочими, матросами, солдатами, шло целиком под большевистскими лозунгами. Не большевики, а масса трудового народа в России стихийно противилась продолжению империалистической войны.

Александра и Боровский встретились в кафе, чтобы обсудить ситуацию. Там их разыскал Ганецкий и сообщил последние новости из России: мятеж поднят матросами Балтийского флота. Арестованы многие члены партии. Ленину удалось скрыться, но его разыскивают.

Вечерние газеты уже писали и об Александре. Газетчики утверждали, что она прибыла в Швецию со специальным заданием.

Кампания в прессе исключала возможность продления десятидневной визы, которая уже истекала. Боровский и Ганецкий уговаривали Александру уехать в Норвегию, пока не выяснится обстановка, убеждали, что силы сейчас очень и очень могут пригодиться за границей. Возвращаться в Россию — значит идти на неизбежный арест.

Но Зоя Шадурская, приехавшая в Стокгольм из Парижа, убеждать Александру не стала. По обрывкам оброненных фраз, по необычной задумчивости глаз подруги Зоя поняла, что сердце Александры там, где вскипает и пенится, ударяясь о гельсингфорсский пирс, балтийская волна.


Вот и опять пограничная станция Торнео. Унылые казённо-казарменные постройки. Низкорослая полярная берёза.

В вагоне у пассажиров отобрали паспорта и велели ждать в здании станции. В зале — тесно, грязновато, шумно, накурено.

Александра и Зоя сели за столик, заказали чай.

Из комнаты комендатуры то и дело выскакивали офицеры-пограничники и бросали на них любопытствующие взгляды.

Появился тот самый юный офицер, что четыре месяца назад впустил Александру в новую Россию. Теперь он уже был без красного банта. Хмуро взглянув на Александру, он отвернулся, не поклонившись.

Прошёл час. Другой. Третий.

Пассажиры высказывали недовольство: почему с подачей поезда задерживают? Говорили об Июльском восстании, о расправе с большевиками, о разгроме «Правды», арестах. «И будут этих немецких шпионов судить, как предателей родины, полевым и скорым судом».

Наконец объявили посадку.

Неужели так и дадут уехать?

В вагоне двери купе загородил офицер.

   — Гражданка Коллонтай? Пожалуйте в комендатуру. — И, обращаясь к Зое, добавил: — Нет, нет, вас пока не зовут.

Тесная комнатка комендатуры была набита офицерами. Среди них выделялась статная фигура князя Белосельского-Белозерского. В юности, когда Александра увлекалась балами, он был одним из её партнёров по танцам.

Напряжённую тишину, прервал голос князя:

   — Гражданка Коллонтай, вы арестованы!

   — По чьему распоряжению? — спокойно спросила Александра. — Я член Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов. Или в России переворот? Опять монархия?

   — Что вы! Ваш арест по распоряжению Временного правительства.

   — Прошу показать мне приказ.

Князь сложил бумагу так, чтобы Александра увидела подпись Керенского.

   — В таком случае прикажите, чтобы из вагона сюда внесли мои вещи, а то ещё пропадут.

   — Разумеется! Поручик, распорядитесь.

Напряжение сразу спало. Офицеры зашевелились, засуетились.

В комнату привели Зою.

   — А ты-то мне расхваливала новую Россию. Что же тут нового? — сказала она, вызывающе глядя на князя. — Даже очень старо и очень знакомо. Всё как подобает старой матушке-России, только жандармы в другой форме.

   — Гражданка Шадурская! Прошу не издеваться! — оборвал её грозный статный князь.

   — Да не хотите ли вы, чтоб мы устроили вам истерику? Дайте нам по крайней мере хоть посмеяться!

Под охраной Александру и Зою повели в специальный, прицепленный в конце поезда вагон.

Из кучки местных жителей на перроне неслись крики: «Немецкие шпионки, большевички, предатели России!»

Конвоируемых догнал тучный человек с салфеткой под мышкой — содержатель вагона-ресторана.

   — Это шпионка Коллонтай, — зычно кричал он, тыча в Александру мясистым пальцем. — Поганая большевистская собака! Твоё место на виселице! Да здравствует Российская Республика и её союзники! Ура!

Но «ура» никто не подхватил, а его салфетка белым пятном колыхалась на фоне серенькой станции Торнео.


Поезд медленно тащился, часами простаивая на тихих станциях, где мирно покуривали свои трубочки финские крестьяне.

Перед глазами простиралась всё та же знакомая, неторопливая, основательная и работоспособная Финляндия. Скромные, чистенько прибранные, заново подкрашенные деревянные станции, тщательно отремонтированные просёлочные дороги, светлые многооконные здания школ, дымящиеся трубы заводов и фабрик и аккуратные рабочие посёлки.

Зоя пожаловалась на голод и жажду. Сопровождавшие их двое молоденьких офицеров предложили пройти в вагон-ресторан.

В тесноватом вагоне-ресторане с трудом нашли столик на четверых. И вдруг будто из-под земли выросла громоздкая фигура ресторатора.

— Шпионке Коллонтай я в своём вагоне есть не позволю!

Смущённые офицеры вполголоса пытались что-то втолковать буфетчику, но он оказался стоек и неумолим. Шпионы должны быть посажены на хлеб и воду. Однако даже и стакан воды он не позволит подать большевикам в своём вагоне!.. Вода вся вышла.

На ближайшей станции офицеры раздобыли бутерброды и свежие петроградские газеты.

На фронте восстановлена смертная казнь, писали газеты, уже были случаи расстрелов. Значит, Временное правительство неустойчиво, оно судорожно хватается за все средства, чтобы задушить большевизм. Но крах его неминуем!

Когда так остро это ощущаешь, особенно странно наблюдать за окном знакомые картинки мирной обывательщины: скучающих дачниц, флирт телеграфиста с девицей в летнем розовом платье...

После двух суток пути наконец показался перрон Финляндского вокзала. Когда пассажиры разошлись, конвоиры повели Александру и Зою к двум стоявшим на площади грузовикам.

Вместе с Александрой в кузов забрались двое солдат с ружьями и один из офицеров-конвоиров, тот, что помоложе.

Погромыхав несколько минут по булыжной мостовой, грузовик остановился у ворот Выборгской женской тюрьмы.

   — Почему-то всегда получается, что я попадаю в тюрьму ночью, — задумчиво произнесла Александра.

   — Как это вы странно спокойно говорите. Тюрьма — разве это не жутко? — сказал офицер. И вдруг взволнованно, вполголоса добавил: — Хотите, я вас отпущу? На свою голову?

Александра незаметно погладила его руку и, закрыв глаза, покачала головой.

Господи, как он ещё молод, этот офицер-охранник! Наверное, года на два моложе Миши. Как он там сейчас, милый Хохля? Может быть, даже к лучшему, что он всё ещё в Патерсоне. Его доброе, отзывчивое сердечко не выдержало бы, знай он, что мамочка в тюрьме!

Внушительно мрачные ворота тюрьмы распахнулись и поглотили грузовик.

Пока в тюремной канцелярии выправляли бумаги, Александра слушала, как офицер просил дежурную надзирательницу:

   — Вы всё-таки отведите камеру получше, посветлее...

   — У нас не гостиница, — отрезала надзирательница.

По ажурной железной лестнице Александру отвели на галерейку справа и ввели в камеру номер 58.

Щёлкнул замок на два крепких поворота, железной дверью отрезав её от революции, от партии.


Выборгская женская тюрьма. Сколько раз девочкой, возвращаясь на поезде из Куузы, она с любопытством разглядывала это здание из красного кирпича, с чёрными решётками на окнах, расположенное почти у самого железнодорожного полотна. И вот теперь, в сорок пять лет, она стала узницей этой тюрьмы — первой политической заключённой в Российской Республике!

Потянулись повторно пустые дни в тюрьме Керенского.

Утром и вечером приносили кипяток и крупный ломоть чёрного хлеба. В обед — винегрет на постном масле. Чтение газет, прогулки и свидания запрещены.

Электричество выключали в девять. В камеру проникала голубизна белой ночи, и наступала мертвенная тишина, прерываемая звенящими далёкими звуками тюремной пустоты.

Вскоре в соседней камере появилась ещё одна заключённая — американская танцовщица, арестованная по подозрению в шпионаже. Шумная, требовательная особа. Через переводчика сражалась она с тюремным начальством.

— Очень она пищей недовольна, — сообщили надзирательницы. — Да ещё требует, чтобы её водили каждый день в большое помещение, где она может ноги размять, а то, говорит, у неё без практики ноги застоятся, и она потом танцевать не сможет. И в камере, как ни зайдёшь, она то на одной ноге стоит, то кувыркается...

Надзирательницы говорили о ней неодобрительно, но проникались почтением к её шёлковому белью.


В неурочный час — в одиннадцать — щёлкнул замок. В камеру вошла надзирательница:

   — Пожалуйста, к следователю.

Инстинктивно поправив волосы, блузу, Александра вышла на галерею. Днём железная лестница казалась ещё длиннее и ажурнее. Двери камер напоминали сейфы. Только за этими железными запорами хранилось нечто более ценное, чем банковские ассигнации, драгоценные камни или золото — людские жизни, источник живой энергии. Что может быть в мире ценнее живого человека?

За столом, обложенным бумагами, сидел худой, бесцветный, невзрачный следователь.

Сбивчиво, с раздражением в голосе задавал он вопросы.

   — Вы знакомы с господином Ганецким, он же Фюрстенберг, проживающим в Стокгольме?

   — Да.

   — Вам известен род его занятий?

   — Он коммерсант. Представитель датской торговой фирмы в Стокгольме.

   — А эта датская фирма не является ли филиалом берлинской конторы?

   — Мне это неизвестно.

   — Вы знакомы с гражданкой Суменсон?

   — Немного.

   — Чем она занимается в Петрограде?

   — Она представительница швейцарской фирмы «Нестль».

   — При каких обстоятельствах вы с ней познакомились?

   — Не помню, кажется, нас свёл кто-то из товарищей.

   — Разве вы не знаете, что порядочные люди избегают знакомства с этой демимонденкой[28], чуть ли не открыто работающей на немецкий генеральный штаб?

   — У меня таких сведений нет.

   — Помилуйте, но ведь это же известно всему Петрограду!

   — Так вот на чём строятся ваши обвинения!

Злобно взглянув на Александру, следователь на минуту замолк.

   — Хорошо. Начнём с другого конца. Скажите, что означает ваша телеграмма Ганецкому: «Почему до сих пор нет пакетов для Сонечки?»

Александра опустила глаза:

   — Речь идёт о женских гигиенических пакетах для Сони Суменсон.

   — Для её личного пользования?

   — Нет, для коммерческих целей.

   — При чём же здесь вы?

   — Я... мне... иногда приходится принимать участие в коммерческих операциях... в качестве переводчика.

   — Допустим. Тогда объясните, что означает отправленная вам телеграмма Ганецкого: «Прошу указать размер пакетов для Молотова»? Зачем же Молотову понадобились женские гигиенические пакеты?

   — В этой телеграмме говорилось не о пакетах, а о пакетиках для Молотова, то есть о презервативах.

   — Вы взяли на себя заботы по обеспечению товарищей по партии предметами половой гигиены?

   — Видите ли, деньги, поступающие от продажи презервативов, поставляемых фирмой Ганецкого, идут на финансирование «Правды». Выручка же от продажи женских гигиенических пакетов, лекарств и тому подобного используется для поддержки других изданий.

   — Возможно. Но почему в записке Ленина, которую вы нелегально вывезли в Стокгольм для Ганецкого, говорилось, что средств не хватает, и содержалось требование срочно выслать деньги? Почему Ленин просит у Ганецкого, то есть у фирмы, поставляющей в Россию товары, высылать ему деньги? В коммерции я не очень разбираюсь, но, по-моему, должно всё происходить наоборот?..

Допрос был пустым и бесцветным, но после него возникла уверенность, что материалов у них не так много... то есть сфабрикованных, конечно, материалов.


Вскоре Александру навестил тюремный инспектор Исаев, из левых кадетов. Она не раз встречалась с ним на политических банкетах 1904 года, в эпоху «политической весны» Святополк-Мирского[29].

Исаеву было явно неловко видеть её заключённой. Он уверил Александру, что её старый знакомый — министр юстиции Зарудный — склонен заменить меру пресечения залогом, но есть лица (Керенский), которые решительно против проявления такой слабости.

   — Главное препятствие в том, что правительство боится, как бы вы опять не стали выступать. Ваши речи и без того много народу перепортили. Это не моё мнение, это говорят другие. Вообще всё это очень странно и нелепо; ведь вы же все социалисты, и вы, и Керенский, и Авксентьев, и Церетели. Очень странно!

Кадету-либералу не охватить всей остроты борьбы социальных классов, не понять разворачивающихся путей революции!

Как только ушёл Исаев, в дверях появились две надзирательницы, нагруженные свёртками.

   — Ну и передачу же вам принесли. Прямо оптовый магазин. Чего только нет! Булки белые, колбаса, консервы, масло, яйца, мёд...

И записочка: «Моряки Балтийского флота приветствуют товарища Коллонтай».

Значит, Центробалт не разбит? Значит, дух моряков не сломлен? Значит, оборонцы не победили? Остальное всё приложится!

На радостях она была готова заскакать по камере, как соседка-американка.

Александра забралась на стол. Страстно хотелось поглядеть, что там — за окном? Но видны были лишь крыши домов и кусочек пятого этажа жёлтого здания. Она прислушалась: из-за окна доносился гул городской жизни. Никакими мерами пресечения жизнь не остановишь. Даже если сотни людей томятся сейчас в тюрьмах, остались миллионы!

Через несколько дней в камере появился улыбающийся начальник тюрьмы.

   — Поздравляю, — сказал он, протягивая Александре руку, — по распоряжению министра юстиции Зарудного вас отпускают под залог пяти тысяч.

   — Кто же дал эти деньги?

   — Ваши друзья. Максим Горький и инженер Красин.

За пять минут, с бьющимся сердцем, собрала она свои вещи.

Страничка жизни в камере 58 дочитана.


Решение о замене ареста залогом было принято в отсутствие Керенского. Когда премьеру доложили об изменении меры пресечения, он рассвирепел и немедленно, ночью же, распорядился о наложении домашнего ареста.

Только одну ночь удалось Александре поспать без охраны. Со следующего дня в её комнате круглосуточно дежурили двое милицейских с ружьём. Не отходили от неё, даже когда она мылась в ванне. Так продолжалось три недели до начала Демократического совещания, делегатом которого она была избрана.

Сумрачным был Петроград осенью 1917 года. Погода стояла дождливая и сырая, часто моросили дожди. В такие дни Петербург в былые годы всегда навевал тоску и уныние. Но в октябре 1917 года было не до погоды, она не чувствовалась, не воспринималась. Атмосфера была насыщена надвигающимися грозовыми событиями. Что ни день, настроение среди рабочих, матросов и солдат становилось решительнее, напористее.

В историческом цирке «Модерн» не было больше дискуссий с меньшевиками и эсерами. Эсеры и меньшевики в чуждом, враждебном массам Зимнем дворце группировали свои силы вокруг Керенского и его сподвижников. Цирк «Модерн» заполнял городской пролетариат, матросы с открытыми, честными взглядами, от которых веяло сильной волей, солдаты, гарнизонные и окопные, с обветренными лицами и упорной решимостью в глазах, работницы, в выражении лиц которых читалась готовность на все жертвы во имя революции.

Солдатская масса — вся большевистская. Для неё большевизм — это мир, земля, тучные скирды хлеба, сытый скот и выгнанные из насиженных дворянских гнёзд помещики.

Советы уже в руках большевиков. Партийные центры уже не столько руководили, сколько стремились придать организованную форму тому стихийно совершавшемуся революционному напору широких низовых масс, что властно единой классовой волей толкал пролетариат и обнищалое крестьянство на великий исторический акт.


10 октября в десять часов вечера, на улице Милосердия, на квартире меньшевика из сочувствующих Суханова, состоялось конспиративное заседание большевистского ЦК.

За круглым обеденным столом, под зажжённой висячей лампой расположились знаменитые революционеры: Троцкий, Зиновьев, Каменев, Свердлов, Сталин, Ломов, Бубнов, Коллонтай, Урицкий, Сокольников.

У занавешенного окна, нервно зажав в кулаке бородку, напряжённо вглядывался в темноту Дзержинский.

Возле Александры сидел какой-то незнакомый плешивый старичок с бритым лицом. Невольно отодвинувшись, она искоса изучала его. И вдруг в глазах незнакомца сверкнула лукаво-насмешливая улыбка.

   — Не узнали? Вот это хорошо!

   — Владимир Ильич!

Сердце наполнилось безмерной радостью: Ленин с нами!

Заседание началось с доклада Свердлова. Он сообщил о настроении солдат на разных фронтах.

Затем слово взял Ленин. Спокойно, буднично, деловито он объяснил необходимость подготовки масс к вооружённому восстанию.

Первым его энергично поддержал темпераментный Троцкий. Осторожный Сталин предложил дождаться Второго съезда Советов и действовать лишь в зависимости от его исхода.

Каменев и Зиновьев возражали против восстания. Они не верили, что массы пойдут за большевиками.

Голосование провели, когда уже стало светать. Десять человек были за вооружённое восстание. Против — Зиновьев и Каменев.

После голосования напряжение сразу спало. Жена Суханова принесла горячий самовар, сыр и колбасу. С Каменевым и Зиновьевым продолжали спорить, но уже среди шуток и дружеского подтрунивания.


* * *

В морях Дисгармонии
маяк Унисон!

24 октября восстание началось. Центральный комитет принял постановление: все члены ЦК должны безотлучно находиться в Смольном (бывшем Институте благородных девиц, где теперь помещался большевистский штаб); Дзержинского командировать на почту и телеграф, чтобы обеспечить за революцией эти важнейшие пункты связи; взять под контроль железные дороги; организовать запасной штаб в Петропавловской крепости, на случай разгрома Смольного...

В Смольном, в комнате, на дверях которой висела дощечка: «Классная дама», шло расширенное заседание ЦК. Из выходящих на Неву окон дул порывистый, шквальный ветер.

Затаив дыхание, все слушали Ленина. В его приказаниях была такая ясность и сила, какая бывает у очень опытного капитана в шторм. А шторм был невиданный — шторм величайшей социалистической революции.

От сознания того, что этой ночью мир вступает в новую историческую эпоху, у Александры потемнело в глазах, и она уронила голову на стол.

Ленин недоумённо повёл бровями:

   — Что с вами, Александра Михайловна?

   — Извините, Владимир Ильич, это я от счастья.

   — Бросьте мне сказки рассказывать. От счастья в обморок падают только героини бульварных романов. Это у вас от голода и переутомления... Товарищ Дыбенко, вот вам чайник, раздобудьте для товарища Коллонтай кипяточку и найдите какую-нибудь тихую комнатёнку, где бы она могла поспать часок-другой.

На чердаке они отыскали заброшенную комнату кастелянши. На протянутых от стены до стены верёвках висели фартуки, платья и панталоны исчезнувших неведомо куда институток. В комнате ещё сохранился запах стиранного белья.

Александра лежала на сундучке, в точности таком же, что стоял в чуланчике на Средней Подьяческой, и гладила затылок Дыбенко.

Сундучок из детства, железные ласки богатыря-пролетария, неужели это не сон? Когда-то в молодости она сочинила рассказ-грёзу о том, как сорокалетняя женщина влюбляется в мужчину, который младше её на семнадцать лет. И вот сейчас она изнывала от ласк юноши, с которым её разделяли семнадцать лет! Как отличить жизнь от грёзы!

   — Паша, — шептала она, чтобы услышать свой голос и убедиться в реальности происходящего, — но ведь мне же сорок пять лет!

   — Это ничего, — хмыкнул Дыбенко. — В сорок пять баба ягодка опять!

Её душа пела от счастья. В теле звучали не тронутые до сих пор струны. Музыка тела и пение души слились в унисон и завершились оглушительным аккордом.

Это был залп «Авроры».

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Только ты, крестьянская, рабочая,

Человечекровная, одна лишь,

Родина, иная, чем все прочие,

И тебя войною не развалишь.

Потому что ты жива не случаем,

А идеей крепкой и великой,

Твоему я кланяюсь могучему,

Солнечно сияющему лику.


25 октября 1917 года. Серое промозглое утро питерской осени. Ночью Второй Всероссийский съезд Советов провозгласил переход власти к Советам рабочих и солдатских депутатов.

Казалось, что в этот день город должен ликовать. Но старый Питер ещё не уразумел всего величия совершившегося. Люди равнодушно спешили по своим маленьким, будничным делам — кто на работу, кто в очередь за продуктами. Безучастно взирали они на расклеенный по стенам декрет о создании Советского правительства — Совета народных комиссаров.

В парке Смольного института, среди оголённых, колеблемых ветром деревьев было ещё сумрачней, чем в городе. И, лишь войдя в Смольный, Александра ощутила, что попала в котёл революции. Ликование и настороженность, бремя ответственности и исторический оптимизм сливались здесь в многозвучный хор ощущений.

Нервным сгустком этих ощущений был кабинет Ленина. Окружённый толпой соратников, вождь революции давал указания, выслушивал сообщения.

   — Владимир Ильич, — обратилась к нему Александра, — я к вам вот по какому вопросу: мне кажется, что сейчас необходимо создать постоянную группу лекторов для пропаганды декретов Советского правительства.

   — А, это вы, Александра Михайловна, — ответил Ленин, думая о своём. — Хорошо, что вы пришли. Я назначаю вас народным комиссаром государственного призрения. Срочно поезжайте на Казанскую улицу и займите министерство... Насколько я понимаю, постоянной службы у вас ещё никогда не было. Так что могу вас поздравить: свою служебную карьеру вы начинаете с должности министра, — пошутил Ленин и тотчас же занялся другими делами.


В здании министерства государственного призрения на Казанской улице, 7, дверь Александре отворил высокий седобородый швейцар в галунах.

   — Кто у вас сейчас из начальства? — осведомилась она.

   — Часы приёма для прошений кончились, — отрезал в ответ представительный старец.

   — Да мне совсем не по делам прошений.

   — Знаем вас, всё-то вы говорите, что не просительницы. А допустишь — потом от начальства нагоняй.

Александра попыталась, невзирая на запрет, подняться по лестнице, но упорный старик вырос перед ней стеной, не дав ступить шагу.

На следующий день она пришла в министерство уже не одна, а в сопровождении своего секретаря Алексея Цветкова и большевика Ивана Егорова, председателя профсоюза, объединявшего курьеров, сторожей, уборщиц и нянь.

Неодобрительно фыркнув, швейцар в галунах всё же пропустил их. Когда они поднимались по ковровой лестнице, их чуть не сбил поток чиновников, пронёсшихся вниз.

Министерство опустело. Осталась лишь канцелярская мебель, пишущие машинки и разбросанные по столам и по полу бумаги.

   — Ну и пусть саботируют, — сказал Иван Егоров, видя, что Александра готова расплакаться. — Мы и без них справимся. Соберём совет младших служащих — курьеров, сторожей, истопников и нянечек и сообща будем решать все вопросы. Может, спервоначалу мы не с того конца дело начнём, зато дух-то у нас будет нашенский, пролетарский.

   — И творчество новое, закладывающее основы социализма, — вытирая глаза, подхватила Александра, охваченная бодрящей радостью за мощь восходящего класса.

Младшие служащие с энтузиазмом взялись за дело... Но как наладить работу, если ключи от шкафов и сейфов унесли чиновники-саботажники, а там — все ценные документы, деньги?

Александра примчалась в Смольный, чтобы посоветоваться с Лениным.

Был поздний вечер. В полутёмном кабинете горела лишь настольная лампа. В первую минуту, не увидав Ленина на его обычном месте у стола, Александра подумала, что комната пуста. И лишь через какое-то мгновение она разглядела, что Ленин стоит спиной к ней, у окна, в котором светилось морозное, звёздное небо.

Услышав, что кто-то. вошёл, Ленин быстро обернулся.

   — Звёзды! — сказал он, показав головой на небо. Казалось, он всё ещё был погружен в какие-то свои, одному ему известные думы. — Что? Не дают ключи? — спросил он, тотчас же перейдя на деловой тон. — Надо всех пересажать. А если через неделю не сломаются, будем расстреливать.

Вернувшись домой, Александра села на диван и заплакала.

   — Неужели я смогу отдать приказ об аресте людей? — спрашивала она себя. — Я, познавшая ужас одиночной камеры и оторванности от близких?

Так просидела она целую ночь и наутро всё же убедила себя: «Чиновники — наши классовые враги, а если враг не сдаётся, его уничтожают». И отдала приказ об аресте.

Через два дня ключи вернули.

В Народный комиссариат государственного призрения со всей России потянулись за помощью рабочие, обессилевшие в борьбе с нуждой и капиталом, увечные солдаты, в глазах которых застыл ужас империалистической войны.

Для них необходимо было организовать здравницы и санатории, где они могли бы набраться сил среди живительного воздуха полей, отогреться под лучами деревенского солнца, так скупо заглядывающего в рабочие квартиры города.

Но где же только что рождённой Советской Республике взять на это средства и помещения?

   — А почему бы не использовать разбросанные по всей России «чёрные гнезда» — монастыри? — предложил рабочий Егоров. — Расположены они за городом, среди полей и лугов, для каждого больного найдётся отдельная келья. Там и постели есть, и бельё, и утварь, и продукты, и бани.

   — Но ведь нас обвинят в кощунстве, — заколебалась Александра.

   — Кощунство в другом! — воскликнул Цветков. — Кощунство терпеть «чёрные гнезда» сытых здоровых людей, которые не несут свою лепту на строительство новой России!

Егоров и Цветков тут же поехали в Александро-Невскую лавру на разведку.

Вернулись они возбуждённые.

   — Товарищ Коллонтай, — наперебой заговорили они. — Лавру брать надо сегодня же. Дело пойдёт как по маслу. Послушники на нашей стороне. Мы в монастыре классовую рознь разожгли. Там ведь тоже своя классовая борьба идёт: ожиревшие монахи — с одной стороны, послушники, которыми монахи понукают, — с другой. Организовали мы там митинг. «Товарищи послушники, — говорим, — угнетали вас ваши классовые враги — монахи?» «Угнетали, — отвечают послушники. — Чисто рабы мы для них. Работай задарма, а пища-то наша — вода с хлебом, сами же монахи до отвалу всякой снадобью жирной животы свои набивают». В общем, восстание в монастыре назревает. Трое послушников, из молодых, даже большевиками себя признали.

Штурм лавры начался в полночь. Впереди, в сопровождении военного оркестра, шёл отряд отборных здоровяков, присланных Дыбенко.

Увидев матросов, монахи всполошились. Загудели громозвучные колокола.

Всполошились обыватели. К лавре сбежались мастеровые, мелкие торговцы, дворники. Бабы заголосили: «Спасите, православные! Большевики монастырь грабить собрались!»

Разъярились тут матросы. Кто-то затеял перестрелку. Среди убитых оказался один монах.

Занять лавру так и не удалось. Целую неделю потом по всему Петрограду звонили колокола, а по Невскому ходила торжественная процессия с иконами, призывая народ отстаивать святыни церквей от поругания большевиками.

Александру и Цветкова как главных зачинщиков первой попытки обратить монастырское помещение на дело социальной помощи попы торжественно предали церковной анафеме.

— Хоть вы и анафема теперь, — добродушно шутил Ленин, — но вы не в плохой компании: будете поминаться вместе со Стенькой Разиным и Львом Толстым.


Поздним ноябрьским вечером Александра сидела за письменным столом в своём просторном министерском кабинете, обставленном с тяжёлой викторианской элегантностью, и составляла проект законодательства о браке.

В белой голландской печи уютно потрескивали раздобытые вездесущим Цветковым берёзовые дрова. В отблесках пламени бледное от усталости и недоедания лицо Александры казалось ещё более прекрасным.

На душе было тяжко и уныло. Хотелось, чтобы вот здесь, рядом, был кто-то близкий, кому можно было бы высказать, как непосильно свалившееся на неё бремя государственных забот, к кому можно было бы прильнуть и заплакать... Но близких подле неё сейчас не было. Павел находился по делам в Лодейном Поле. Зоя днём и ночью налаживала работу бывшего управления императорских театров.

   — К вам посетитель, — прервал её раздумья Цветков.

Дверь отворилась, и полутёмную комнату осветил своей жизнерадостной улыбкой Джон Рид.

Александра бросилась ему навстречу.

   — Джон, я просто счастлива, что ты пришёл, — воскликнула она, обнимая Рида.

Они уселись на огромный кожаный диван, над которым висел плакат с текстом Александры: «Будь матерью не только своему ребёнку, но всем детям рабочих и крестьян».

   — Подумать только, — возбуждённо заговорила она, — ты уже несколько месяцев в Петрограде, но в этой суматохе не удаётся как следует поговорить. Всё мельком да мельком. Ну рассказывай, как ты, как Луиза? — Она погладила его по щеке: — Где ты так умудрился загореть?

   — Я только что вернулся из Баку со съезда народов Востока.

   — Представляю, какое это было восхитительное зрелище!

   — Это напоминало сказку «Тысячи и одной ночи»: яркие одежды, витиеватые речи, утончённые любовные утехи.

Александра недоумённо встряхнула головой:

   — При чём тут любовные утехи? О чём ты говоришь?

   — Понимаешь, туда мы ехали в агитационном поезде, в роскошных царских вагонах. Как только мы достигли границы Кавказа, пожилые женщины стали нам приводить для услады тринадцатилетних девочек.

   — Господи, какой кошмар! — Александра схватилась за голову.

   — Меня это тоже покоробило. Ведь у тринадцатилетних девочек ещё не развито чувство классового сознания, они не могут понять агитационного значения единения трудящихся всех наций в борьбе против империализма.

   — Как-то всё иначе получается, чем мы мечтали. — Александра задумчиво посмотрела на Джона. — Ты знаешь, сейчас я часто вспоминаю годы эмиграции. Как легко и радостно было разъезжать по городам Европы и Америки и агитировать за грядущую революцию. И как тяжко эту революцию отстоять! Казалось бы, мне надо быть счастливейшей женщиной в мире — ведь за всю историю никто из женщин не становился министром. Однако для радости повода нет: все мои начинания терпят провал. Превратить монастырь в общежитие для увечных не удалось — взбунтовались монахи. Сделать из дома подкидышей Дворец материнства и младенчества не позволили контрреволюционные няни — они с двух сторон подожгли здание... О, Джон, у меня на всё это нет больше сил. Каждый день видеть перед собой больных и увечных, а вечерами мчаться в Смольный и просиживать там ночами на бесконечных заседаниях Совнаркома. От голода и усталости мы валимся с ног, впадаем в состояние полубреда... Дело доходит до курьёзов. Вчера во время прений Ленин передал Дзержинскому записку: «Сколько у нас в тюрьмах злостных контрреволюционеров?» Дзержинский ответил: «Около 1500». Ленин поставил возле цифры крест и вновь передал Дзержинскому. Феликс Эдмундович встал и, ни на кого не глядя, вышел из комнаты. И только сегодня утром стало известно, что всех этих злостных контрреволюционеров ночью расстреляли, поскольку крест Дзержинский понял как указание. На самом же деле Ленин ставит на записке крест, когда хочет сказать, что принял её к сведению... Джон, где взять силы, чтобы всё это пережить? Ведь я только слабая женщина.

Прильнув к плечу Рида, она гладила его затылок, шею.

   — Александра, — нежно прошептал он. — Я люблю Луизу.

   — Но ведь она обманывает тебя! — воскликнула Александра, отстраняясь. — Пока ты лежал в больнице, она спала в твоей же постели с Юджином О’Нилом, твоим другом, которого она же и соблазнила. Об этом знал весь Гринвич-Виллидж...

   — Замолчи! Я не хочу этого слышать! Для меня потерять веру в Луизу — всё равно что потерять веру в русскую революцию.

Рид закрыл лицо руками и заплакал.

   — Джон, милый, прости. Я не думала, что ты так болезненно это воспримешь.

Александра положила его голову себе на грудь. Продолжая рыдать, Рид стал расстёгивать молнию её тёмного бархатного платья.

В этот момент где-то далеко завыла Сирена и комната погрузилась во мрак, нарушаемый лишь отблесками печного пламени.

Скрипнула дверь кабинета.

   — Товарищ Коллонтай, — послышался голос Цветкова, — в Петрограде наводнение. Затопило электростанцию.

   — Ну вот, — устало произнесла Александра, застёгивая платье. — Опять нам помешала стихия.


С первого дня близости Павел стал настаивать на женитьбе.

Осторожно, стараясь не ранить его чувства, Александра отговаривала его от этого шага.

   — Павлуша, милый, зачем нам, революционерам, эта пустая формальность. Мы ведь и так знаем, что любим друг друга.

И всякий раз Дыбенко хмуро отворачивался от неё и почти с детской обидой произносил:

   — Ты за меня не хочешь выходить, потому что я неровня тебе.

От этого бесхитростного упрёка сердце Александры наполнялось материнским теплом, и, забыв себя, она бросалась целовать этого огромного, сильного, но сейчас такого беспомощного ребёнка.

Об их связи по Петрограду поползли слухи, сплетни. Чуть ли не каждый день находила она в почтовом ящике анонимные письма гнусного содержания. Грязными шутками по поводу их любви не гнушались и корреспонденты иностранных газет. «Впервые в истории, — писал парижский бульварный листок, — любовный треугольник состоит из министров правительственного кабинета: нарком государственного призрения Коллонтай влюблена в наркома по морским делам Дыбенко, прежний же возлюбленный наркома госпризрения — Шляпников — занимает пост наркома труда».

   — Может быть, нам всё-таки пожениться, чтобы положить конец подобным антисоветским высказываниям? — решила посоветоваться Александра с Зоей и Мишей.

   — Неужели ты готова спустить флаг свободы, поднятый нами ещё в годы юности? — не скрывая возмущения, воскликнула Зоя. — Ты, всю жизнь боровшаяся против брачных оков, готова вновь себя закабалить?

   — Мама, ты должна оставаться Коллонтай и больше никем, — коротко, но твёрдо добавил Миша.

В те тревожные дни судьба ежечасно готовила испытания их чувству.

В середине декабря Дыбенко уехал в Гельсингфорс. Незадолго до этого для укрепления революционной дисциплины права Центробалта были урезаны. Это вызвало непонимание и даже ропот среди моряков. Павлу пришлось поехать на Главную базу, чтобы вразумить балтийцев.

Прощаясь с Александрой, он обещал вернуться дня через два-три. Вернулся он только через неделю, исхудавший, но довольный.

   — Моряки проявили сознательность и отказались от выборности комитетов, — бросил он с порога.

   — Пашенька, дорогой, что я только не передумала за эти дни, — шептала она, покрывая его небритые щёки поцелуями. —Ты знаешь, я поняла: ты прав, нам надо пожениться, чтобы в случае поражения революции мы могли вместе взойти на эшафот!

Двадцатого декабря Совнарком издал разработанный Александрой декрет о гражданском браке, который устанавливал полное гражданское и моральное равенство супругов.

Первым гражданским браком в Советской России соединили свои судьбы Коллонтай и Дыбенко.

Рождённая в огне революции, любовь их полыхала, как пролетарское знамя. Редкие встречи всегда были радостью через край, частые расставания полны были мук, разрывающих сердце.

На следующий день после первой в России «красной свадьбы» Александра отправилась с важным заданием за границу. Она возглавила советскую делегацию, которая должна была организовать в Стокгольме информационное бюро для установления тесных связей со всеми трудящимися Западной Европы.

В Гельсингфорсе делегаты сделали остановку и на пароходе «Мариограф» продолжили свой путь в Стокгольм. Но путь оказался нелёгким. Возле Аландских островов пароход был затёрт льдинами и дал течь.

Шведские газеты сообщили о гибели советской делегации. Но Александре и её товарищам удалось по льду добраться до Аландских островов. В Марианхамине им пришлось поселиться в гостинице и ждать, пока отремонтируют пароход.

В Петроград Александра вернулась только 10 марта, а 12 числа Советское правительство переехало в Москву в связи с угрозой со стороны наступающих немецких войск.

В марте 1918 года молодой Советской Республике пришлось пережить тяжелейшие испытания. Во имя сохранения завоеваний революции, правительство было вынуждено пойти на подписание с Германией и Австрией унизительного Брестского мира. Среди многочисленных противников этого позорного договора были Дыбенко и Коллонтай. За оппозиционные взгляды обоих сместили с их постов. Дыбенко предстал перед Революционным трибуналом. Его обвинили в том, что, командуя отрядом матросов во время наступления немцев под Нарвой, он отказался выполнить приказ высшего начальства и вернулся со своим отрядом в Петроград. Нарву заняли немцы. В этот же день — 3 марта — был подписан Брестский мир.

Революционный трибунал оправдал Дыбенко, но вину перед партией он мог искупить только собственной кровью. Центральный комитет направил его для подпольной работы в оккупированный немцами Севастополь. Ему поручалось затопить суда Черноморского флота с тем, чтобы они не достались врагу.

В Севастополе бывшего наркома опознали белогвардейцы и донесли немецкой контрразведке. Дыбенко арестовали, поместили в одиночную камеру, зверски пытали: били головой об пол, стегали металлическим прутом, но он так и не назвал свою настоящую фамилию.

Звёздной ноябрьской ночью его вывели из камеры, втолкнули в закрытый автомобиль и долго везли на большой скорости. В военном штабе командующий оккупационными войсками генерал Кош зачитал ему приказ о расстреле.

Выслушав приказ, Дыбенко не дрогнул ни единым мускулом.

Кош был явно обозлён стойкостью своего врага.

   — Однако из Берлина пришло распоряжение обменять вас на наших пленных генералов, — раздражённо бросил он.

Через неделю Дыбенко был в Москве. Когда он зашёл в гостиницу «Националь», где теперь жили высшие советские ответственные работники, с Александрой началась истерика.

   — Это, конечно, ты, — прохрипел Дыбенко, но голос его оборвался. Он глубоко вздохнул и почти шёпотом произнёс: — Это, конечно, ты использовала свои связи в Москве и Берлине для моего освобождения...

У Александры не было сил ответить ему, она лишь опустила покрасневшие от слёз веки. И снова судьба разлучила их. 18 ноября 1918 года Дыбенко вступил в должность командира Седьмого Сумского полка и в тот же день приступил к боевым действиям. Александра в это время проводила в Москве Первый Всероссийский съезд работниц и крестьянок. За всё время Гражданской войны им довелось быть вместе только несколько месяцев, когда Дыбенко командовал дивизией Южного фронта, действовавшего на Украине против Врангеля, а Александра возглавляла политотдел этой дивизии.

Победоносно завершив Гражданскую войну, рабоче-крестьянское государство приступило к социалистическому строительству.

С осени 1920 года Александра и Павел опять вместе. Дыбенко поступил в Академию Красной Армии. Александра ещё с осени 1919 года — после смерти Инессы Арманд от холеры в городе Нальчике — возглавила отдел ЦК по работе среди женщин.

Нелегко давалась Павлу учёба, ведь за плечами у него была только начальная школа. Терпеливое сидение за учебниками и конспектами было не в его характере.

Он начал пить.

Понимая, как трудно ему привыкать к новой жизни, Александра молча сносила пьяную брань, возилась с ним ночью, как с беспомощным младенцем (хоть и любимый человек, а всё же было гадливо), но благодарности или сожаления о случившемся от него не слышала.

После работы домой Александру уже не тянуло. Да и в женотделе работы действительно было по горло. Надо было организовать отборные силы женского пролетариата Москвы и Петрограда для переброски в отсталые районы страны. Уровень сознательности был ещё очень низок. Даже среди партийцев многие не понимали смысла создания женотделов. Приходилось разъяснять, что созданы они не для того, чтобы отделить женщин от мужчин, а для того, чтобы ещё теснее спаять, сковать рабочего и работницу в общей созидательной строительной работе, в совместной и решительной борьбе с врагами трудового народа.

Вернувшись как-то усталая с заседания межведомственной комиссии по борьбе с проституцией, Александра в ожидании мужа незаметно задремала.

Вздрогнула от звонка. В дверях стоял Павел с молодой стройной женщиной.

— Пусти, Александра, — заплетающимся языком произнёс он, — подружку привёл. Не взыщи! Чем я хуже других! Веселиться будем. А ты не мешай!

Александра впустила их в спальню, а сама легла в гостиной на диване. Её трясло, как в лихорадке. Она с головой накрылась одеялом, стараясь ничего не слышать, не знать, не чувствовать.

Под утро, вконец измученная, она задремала и тут же проснулась от страха опоздать на работу. Когда зашла на кухню, чтобы растопить плиту, не сразу и заметила, что на табуретке возле окна сидела «подружка» Павла и тихо плакала. Длинные светлые волосы красиво ниспадали с её плеч. Девушка подняла глаза, и Александра увидела в них такое горе, что сама испугалась.

   — Простите, что я в ваш дом пришла. Я не знала, что он не один живёт... Мне это очень, очень тяжело.

   — Вы его любите?

Девушка удивлённо взглянула на Александру.

   — Мы в первый раз вчера встретились. Просто он обещал хорошо заплатить. А для меня теперь всё равно с кем, лишь бы за деньги, — выкрикнула она и опять разрыдалась.

   — Да не расстраивайтесь вы так. — Александра слегка коснулась её плеча.

   — Ведь я с аттестатом... Хорошо училась, — продолжала девушка, ломая руки. — Год проработала секретаршей в тресте, а три месяца назад сократили. Всё продала, голодала. Без квартиры осталась. Мать пишет, что тоже с голоду умирает. Вот я и пошла на улицу. Теперь вот одета, сыта и матери деньги высылаю... Неужели так и пойти на дно? — Девушка заглянула Александре в глаза. — Ведь мне всего девятнадцать лет...

От жалости у Александры разрывалось сердце.

   — А он с вами расплатился?

Девушка покраснела.

   — Нет, нет. Денег я не возьму. После такого разговора с вами...

Они вместе растопили плиту, заварили кофе. Александра тоже рассказала ей про своё горе. Потом вдруг девушка заторопилась уходить. Было видно, что она не хочет столкнуться с Павлом.

Они вышли вместе. Долго гуляли, сели на скамейку в сквере и всё говорили.

Александра всё же убедила её взять деньги. Сказала, что это только в долг. Вернёт, когда устроится на работу, а с работой Александра ей поможет, обязательно поможет...


После этого случая её чувство к Павлу умерло. Как он, большевик, мог пользоваться безвыходным положением женщины? Вместо того чтобы помочь безработному товарищу, он его покупал, покупал его тело для своего удовлетворения!

Как могло произойти такое перерождение? Кто в этом виноват? Он сам? Или она что недоглядела?..

Вскоре, по окончании курса в Академии, Павла назначили начальником Черноморского военного округа. Провожая его в Одессу, она не испытывала ни тяжести, ни облегчения на сердце. Будто давно уже его похоронила.

Но грустные мысли не оставляли Александру. Неужели жизнь, отданная революции, прожита напрасно? Неужели пролетариат, за счастье которого отдано столько сил, способен переродиться в класс эксплуататоров? Выходит, Маркс и все мы вслед за ним ошибались?

Чем глубже пыталась она вникнуть в суть проблемы, тем тяжелее становилось на сердце. Она словно погружалась в тёмный сырой колодец, выбраться откуда сама уже не могла.

Целую неделю пролежала она в постели, одна со своими мыслями. Никогда не было ей так одиноко. И Зоечки не было рядом — её направили организовывать театры классического балета в Бухарском и Хорезмском эмиратах. Будь Зоя здесь, непременно нашла бы для подруги слова утешения, отогрела бы душу, просто накормила бы.

Есть не хотелось, но, коли не решила умирать, надо жить.

Она с трудом поднялась с постели, наспех прибрала волосы, стараясь не глядеть на себя в зеркало, оделась и вышла на улицу.

Гул и трапезное возбуждение в цековской столовой на Воздвиженке чуть отвлекли её. Она молча кивала знакомым, не желая затевать разговоров, и расположилась за пустым столиком в тёмном углу.

   — Шуринька, что с тобой? — услышала она возле себя встревоженный мужской голос. Рядом с ней стоял Шляпников. — Что-нибудь случилось?

Он спросил это так, будто расстались они только вчера, будто их чувство не было прервано революцией, Гражданской войной, извилистыми путями личных судеб.

Исходящая от Шляпникова волна душевного тепла окутала Александру, и из её глаз брызнули слёзы.

   — У меня такое горе, такое горе, — ломая руки, шептала она.

   — Так что же случилось, Шуринька? — Шляпников сел напротив Александры так, чтобы загородить её лицо от зала.

   — Павел переродился, — дрожащими губами произнесла она.

   — Так, понятно.

Они замолчали.

   — Значит, пролетариат был недостоин нашей борьбы за его счастье? — спросила Александра, стараясь взять себя в руки.

   — Пролетариат здесь ни при чём, — резко бросил Шляпников. — Пролетариат обманули. Его убеждают в том, что он — правящий класс, на самом же деле страной правит партийная бюрократия в коалиции с буржуазными специалистами. А если ещё введут новую экономическую политику, это приведёт к ещё более широкому возрождению частнособственнического духа и уничтожению всех революционных завоеваний.

   — Что же делать? — вопрошали глаза Александры.

   — Бороться. Объединить все здоровые революционные силы в партии и выступить сплочённой оппозицией. Фактически оппозиционная группа уже создана. Нам нужен только талантливый теоретик и пламенный трибун, чтобы донести наши идеи до широких масс.

Александра почувствовала, как сердце её стало оттаивать. Она с нежностью посмотрела на Шляпникова. Только сейчас заметила она, что он постарел за эти годы. Ей хотелось погладить эти тронутые сединой волосы, коснуться губами морщинок вокруг его добрых лучистых глаз.

   — Сашенька, — сказала она, погладив его широкую ладонь. — Второй раз ты возвращаешь меня к жизни, возвращаешь мне веру в социализм. И если ты был человеком, приведшим меня к Ленину, то теперь, во имя торжества социалистических идей, мы вместе должны выступить против безрассудства ленинской политики... Ты знаешь, сейчас моя связь с Павлом кажется мне каким-то кошмарным сном. Как я могла позволить так обмануть себя и поверить в его пролетарское происхождение, ведь он родился в семье кулака? Не зря же его брат Фёдор был в банде зелёных! Конечно же истинно пролетарский дух не сломить. Какая же я дурёха, что сомневалась в этом. Ну разве можно сломить тебя, потомственного рабочего? Какое счастье, что судьба вновь послала мне тебя, как когда-то в Стокгольме.

   — Чтобы было совсем всё, как прежде, — покраснев, сказал Шляпников, — остаётся только поехать на Москву-реку и там тебе искупаться обнажённой.

   — Этот ритуал повторять необязательно, — впервые за долгое время улыбнулась Александра. — Поехали просто ко мне домой.

Жизнь вновь обрела смысл. С упоением принялась Александра за программную брошюру группы Шляпникова и Медведева, назвавшей себя «Рабочая оппозиция». Александра обвиняла руководство партии в отрыве от масс, зажиме критики, недооценке творческих сил пролетариата, объясняла необходимость рабочего контроля и демократизации как средств борьбы с бюрократизацией... А перед глазами, как в кинематографе, всплывали шатающийся пьяный Павел, его обезображенный проклятиями рот и вздрагивающие худые плечи девятнадцатилетней девушки, ставшей жертвой реставрации капитализма.

Брошюру «Что такое «Рабочая оппозиция» Александра успела закончить к открытию X съезда партии. Она издала её на собственные деньги тиражом полторы тысячи экземпляров.

За несколько дней до открытия съезда, в первых числах марта 1921 года, в Кронштадте вспыхнуло восстание под лозунгом «За Советскую власть без большевиков». Основную часть своей речи на съезде Ленин посвятил «Рабочей оппозиции» и Кронштадтскому мятежу, связав оба эти явления.

   — Понимаете, что вы наделали? — сказал Ленин, подойдя к Александре во время перерыва. — Ведь это призыв к расколу. Это платформа новой партии! Это анархо-синдикализм... И в такой момент!

Съезд принял резолюцию о единстве партии, запрещающую фракционную деятельность, и одобрил переход к новой экономической политике, которая означала частичный возврат к свободному рынку.

Слушая выступления делегатов, Александра сидела, сцепив пальцы рук, вжав голову в плечи, испытывая нарастающий ужас одиночества.

На душе было темно и тяжко.

   — Шура, выше голову, — шепнул ей на ухо Шляпников, — мы ещё повоюем.

— Нет, Саша, — громко ответила она. — Сейчас я впервые поняла: в жизни нет ничего страшнее, чем разлад с партией.


После долгого молчания от Павла пришло письмо: «Разлюбезная жена моя Александра! Не томи меня, терпению моему конец. Сколько раз обещала приехать, навестить меня. Всё-то ты меня обманываешь да огорчаешь. Буян ты мой неугомонный! Небось думаешь, что, коли из ЦК да из женотдела тебя вычистили, так и не нужна ты мне больше? Нет, Шура, нужна. Так нужна, что и сказать стыдно. Раз дело теперь позади, приезжай к своему любящему Пашке, который ждёт не дождётся тебя. Поглядишь, как мы теперь по-барски жить станем! У меня свой автомобиль, корова, свиньи и прислуга. По дому тебе хлопот не будет, отдохнёшь. Весна у нас в разгаре, яблони цветут. Мы с тобой, Шура, милый буян, ещё вместе весною не жили. А ведь жизнь наша должна всегда быть весною. Целую горячо твои лазоревы очи. Всегда твой Павел».

Несколько раз перечитав письмо, Александра улыбнулась и подняла глаза. В окно последнего этажа «Националя» стучалась весна. Вместе с яркими лучами солнца в стекло заглядывало голубое небо с клубящимися облаками. Белыми, нежными, тающими.

Положив письмо на колени, Александра гладила его, будто Пашину голову. Ни голубого неба, ни белых облаков не видела она перед собой. Перед глазами стоял лишь чернобровый красавец богатырь Павел с лукаво смеющимися глазами, с жаркими губами, с крепкими ладонями... Сладкой дрожью пробежала по телу истома.

Нет, любовь к нему не умерла. Она была тут, в сердце. Александра лишь спрятала её на самое дно души. Тягостно-сладостную ношу эту чувствовала она возле своего сердца все долгие семь месяцев разлуки с Павлом.

Надо ехать! С Москвой все скрепы оборваны...

Александра выглянула в окно. На деревьях в дворовом садике зеленела нежная новорождённая листва. Набухали почки...


Поезд прибыл в Одессу в восемь вечера. Состав ещё медленно шёл вдоль перрона, а в купе уже ворвался Павел и сгрёб Александру в свои объятия. Он поднял её на руки, как тогда у гельсингфорсского пирса, и вынес из вагона. Не обращая внимания на изумлённую вокзальную толпу, Дыбенко пронёс её, как ребёнка, по всему перрону и вышел на привокзальную площадь, где его ждал автомобиль. За ними семенил ординарец с чемоданами Александры.

Шофёр-красноармеец почтительно открыл заднюю дверцу машины.

Автомобиль покатил по покрытым брусчаткой одесским мостовым, выехал на приморское шоссе и через полчаса остановился возле двухэтажного особняка с колоннами.

Послышался собачий лай и коровье мычание.

   — Приехали, приехали, — взволнованно воскликнул женский голос.

У крыльца стояли три женщины.

   — Знакомься, Шура, — сказал Дыбенко, подходя к ним. — Это наш домашний коллектив... Марья Ивановна у нас по хозяйственной части.

Полная женщина средних лет степенно пожала Александре руку.

   — А это наша скотница Галя.

Ещё молодая, но совершенно расплывшаяся крестьянка лодочкой протянула ладонь.

   — А это Валентина Константиновна — мой секретарь.

Перед Александрой стояла высокая, статная блондинка лет двадцати, от которой исходил запах духов Л’Ориган-Коти.

Змейка ревности ядовитым языком лизнула сердце.

   — В штабе времени не хватает. Работу домой брать приходится. Без Валентины Константиновны мне никак не обойтись, — быстро заговорил Дыбенко.

Готовая поверить словам мужа, Александра почему-то взглянула на Марью Ивановну. Домработница опустила глаза.

   — Ну пойдём, жена, дом осматривать!

Обняв Александру за плечи, Дыбенко водил её по бесчисленным комнатам, обставленным в стиле ампир, с гордостью показывал ей кузнецовский фарфор, морозовское полотно, венецианский хрусталь. Но Александра ничего не видела перед собой, кроме алых пухлых губ Валентины Константиновны, и ничего не слышала, кроме стойкого запаха духов Л’Ориган-Коти.

В столовой всё было накрыто к ужину. Дыбенко зажёг свечи и три раза хлопнул в ладоши. Вошла Марья Ивановна с самоваром.

   — При царе здесь генерал жил, — сказал Павел, когда домработница вышла из комнаты. — Марья Ивановна у него тоже в прислугах ходила.

«А тебе-то зачем в такой роскоши жить?» — хотелось спросить Александре, но она сдержалась. Зачем изливать из себя злые, жестокие слова? Потом о них пожалеешь, но будет поздно. Изрешетят, изуродуют они любовь, как лицо после оспы. И не будет в ней больше красоты, не будет греющего счастья.

В дверь постучали. Вошёл ординарец:

   — Товарищ Дыбенко. Звонили из штаба. Совещание завтра переносится на десять часов.

   — Спасибо, Шура. Можешь идти.

   — Значит, твоего ординарца тоже зовут Шурой? — попыталась улыбнуться Александра.

   — Тоже. А тебе обидно, что два Шуры у меня в доме? Ишь ты, какая ревнивая... Успокойся, другой такой Шуры, как ты, во всём белом свете больше нет. И люблю я только тебя.

Павел поднял её на руки и понёс в спальню.

«Любит, конечно, любит. Ну зачем я себя мучаю!» — думала Александра, стряхивая горячие слёзы счастья на узорчатый паркетный пол.

Бережно опустив жену на кровать, Дыбенко торопливо стал снимать с неё сапоги, чулки, платье.

   — Как я соскучился по этим игрушечным ножкам, — шептал он, целуя её ступни.

Александра откинула одеяло:

   — Господи, что это?

В раскрытой постели она увидела женское бельё.

Сердце сжало смертельной болью.

   — Паша, ну за что, за что!

Дыбенко, ломая руки, повалился на кровать:

   — Шура, прости, прости. Я люблю только тебя. Одну тебя!..

   — Ты лжёшь, ты всё лжёшь... Зачем же ты звал меня сюда? Зачем писал нежные письма?

   — Шура, выслушай меня. Это всё так, случайное. Валю я из жалости пригрел. Мы когда в Одессу вошли, белые у нас на глазах улепётывали, кто на баржах, кто на лодках. Мы их вдогонку слегка обстреливали, но не особливо, больше чтоб напугать. На одной такой барже Валя с родителями была. Её, бедную, в давке за борт вытолкнули, а родители так и уплыли в Константинополь. Наши моряки её подобрали, привели ко мне. Мол, что делать, расстреливать или как? Девятнадцать лет ей тогда было, тощая, затравленная. Жалко мне её стало, вот я и придумал для неё работу секретарши. Влюбилась она в меня. Стихи мне писала по-французски. Ты была далеко, я всё один да один. Вот и сошлись мы с ней.

   — Ты её любишь?

   — Да нет же, Шура, люблю я только тебя, моего ангела-хранителя, друга моего верного. А там, Шура, другое, совсем другое. Хочешь, назови увлечением, чем хочешь. Только не любовь это.

   — Так порви с ней. Не ты у неё первый, не ты последний.

   — В том-то и горе мне, что Валю я девушкой взял. Чистая была.

   — Чистая?

Будто тонкая игла кольнула Александру в самое сердце.

   — Чистая, говоришь? А не ты ли, лаская меня в Смольном, шептал: «Чище тебя, Шура, нет человека в мире!» Что же ты сейчас иначе заговорил? Разве чистота человека в теле его? Откуда вдруг в тебе эти буржуазные предрассудки?

   — Да не я так думаю, а она. Для неё то, что взял я её да на ней не женился, — горе великое! Она теперь себя погибшей считает. Ты не представляешь, как она мучается. Слезам её конца нет. Ведь пойми же, Шура, она не по-нашему, не по-пролетарски думает. Тот, кто взял её первый, тот и женись.

   — Кто же тебе мешает жениться? Я тебя не держу.

   — Ну как же я на ней женюсь, когда чужие мы с ней? Когда во всём-то мы разные? Когда нет у меня к ней любви настоящей?.. Так, жалость одна. Ведь у тебя, Шура, и партия и друзья, а у ней — только я... Тебя, Шура, люблю я крепче, глубже. Без тебя нет мне пути. Что бы ни делал, всегда думаю: а что Шура скажет, что посоветует? Ты как звезда мне путеводная.

Нежность и жалость к нему, такому большому и будто по-детски беспомощному, затопила сердце Александры. Она поцеловала его в голову.

Положив голову ей на колени, он зарыл лицо в её горячие ладони.

Оба молчали.

Тёплой волной от одного к другому пробежала сладкая истома. Засыпанный пеплом обид и недоверия, уголёк страсти выкидывал свои обжигающие язычки.

   — Шура! Любимая!

Руки Павла властно обняли Александру, притянули к себе.

Будто пьяная, поддалась она забытой истоме.

Она знала, что сейчас Павел любит её безраздельно, что сейчас Валя забыта. Сейчас он изменяет Вале не только телом, но и сердцем.

На душе было по-злорадному радостно, больно и весело.

   — Я знал, знал, что ты меня поймёшь, — шептал Павел. — Ведь ты мой единственный друг. Если бы ты знала, как я тобой дорожу! Чтобы не потерять тебя, я уговорил Валю сделать аборт... А мы оба так хотели ребёночка... Она плакала, убивалась, но потом мы вместе решили, что так будет лучше...

   — Вместе решили? Значит, ты к ней с горем пришёл, а не ко мне? Значит, она тебе ближе? Значит, ты её считаешь своим другом, а я тебе только для ширмы нужна? Ведь по твоему рангу жену положено коммунистку иметь...

   — Ну зачем ты, Шура, всё искажаешь? Зачем опять мне не веришь?

   — Потому что ты лжёшь!

   — Это твоё последнее слово?

   — Лжёшь, всё лжёшь! — словно обезумев, повторяла она.

Павел молча вышел из комнаты.

Через минуту наверху раздался выстрел.

Александра опрометью бросилась в кабинет Павла.

Дыбенко лежал на полу, в луже крови. Из безжизненной руки выпал пистолет.


С простреленными лёгкими Дыбенко увезли в больницу. Рана оказалась очень опасной, но не смертельной.

Александра сутками дежурила возле его постели. В бреду он звал Валю.

Туго затянувшийся узел надо было разрубать. Оставаться в Одессе было бессмысленно.

Александра написала Сталину письмо с просьбой направить её на любую партийную или советскую работу в отдалённый район страны.

Вскоре от Сталина пришла телеграмма: «Партия решила направить вас за границу на ответственный дипломатический пост. Прошу срочно вернуться в Москву».

Иосиф Виссарионович принял Александру в Кремле, в кабинете Ленина. Ильич болел, и партия доверила сорокатрёхлетнему Сталину важнейший пост в стране.

   — Мы хотели назначить вас полномочным представителем РСФСР в Канаде, — сказал он. — Но буквально вчера стало известно, что Оттава не дала вам агреман[30]. Там ещё помнят вашу шумную поездку по Америке в 1915 году.

Вытряхнув из трубки пепел, он с улыбкой спросил:

   — Скажите, товарищ Коллонтай, есть такая страна, где вы не нашумели?

   — Норвегия, — не задумываясь ответила Александра.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Влюблённая в Северный полюс Норвегия

В гордой застыла дремоте.


В Христианию Александра прибыла в первых числах октября 1922 года. Уютная норвежская столица в осеннюю пору была особенно красива. Почему-то так получалось, что, живя в Норвегии в эмиграции, осени она здесь не заставала: дважды выезжала в это время в Америку, а в марте 1917 года вырвалась отсюда в Россию. Неужели с той весны прошло только пять с половиной лет? Казалось, промелькнула целая жизнь. И вот настала осень. Унылая, холодная, безрадостная.

Поначалу Александра поселилась в красненьком «Турист-отеле» на Хольменколлене. Была надежда, что предвестие весны, посетившее её здесь, вернётся. На Хольменколлене в самом деле на удивление ничего не изменилось, но на сердце от этого стало ещё больнее.

Она переехала в город в гостиницу «Ритц», расположенную возле советского представительства. Из окна её комнаты на мансарде тоже был прекрасный вид на фиорд. Здесь он был даже ближе и ощутимее.

Стараясь преодолеть душевную муку, Александра с головой уходит в новые для неё обязанности советника полпредства: участвует в переговорах о закупке норвежской сельди и тюленьих шкур, о продаже советского зерна, в бесконечных спорах о Шпицбергене.

На какое-то время это помогало забыться, но, придя домой, она опять возвращалась к своим мыслям, и тоска смертельной хваткой душила её.

Она впервые позавидовала тем, у кого есть близкие: мать, сёстры, муж... Нет, меньше всего верно, что муж может дать душевное тепло и не потребовать за это отказа от свободы. Муж — нет, а друг может. Но друга у неё сейчас не было...

Кровоточащую душевную рану терзали воспоминания, прошлое оживало от мелькнувшего в толпе лица, шелеста страниц, дуновения ветра.

И вдруг в голову пришла мысль: если прошлое так настойчиво давит, почему ему не поддаться, почему не поведать свои страдания бумаге?

Она взяла блокнот, и рука сама стала выводить строчки. Но чудо было не в этом: воплощённые в словесную плоть образы переставали причинять боль. С помощью пера и чернил она как бы выдавливала из сердца яд страдания.

Через четыре месяца книга была закончена. Когда она увидела свет, миллионы читательниц во всём мире плакали над её страницами, но сердце Александры было уже спокойно и готово в полном объёме взять на себя тяготы первой в мире женщины-посла: после перевода советского полпреда в Норвегии Якова Сурица в Турцию на его место была назначена Александра Коллонтай.

Свою вторую осень в Христиании Александра встретила окрепшая духом.

И в окрепшее сердце вошла любовь.

Они полюбили друг друга с первого взгляда — полномочный представитель Советского Союза и министр иностранных дел Норвежского Королевства.

Они познакомились во время официального вступления Александры в должность полпреда. После обмена официальными письмами, как того требовал протокол, министр Мишлет пожал Александре руку, но рукопожатие это было не казённо-холодным, а чувственно-призывным. Их взгляды встретились. В глазах Мишлета была грусть, мудрость и нежность.

Они обсудили перспективы увеличения товарооборота взаимной торговли, но глаза их говорили о взаимной любви. Умудрённый государственным опытом политик и начинающий дипломат в равной мере понимали всю трагическую безысходность их чувства. Страстное рукопожатие на дипломатическом приёме, случайное касание в кулуарах стортинга — это всё, что они могли себе позволить. Мишлету бессмысленно было даже снимать отель под вымышленным именем: в Христиании его знали все.

И всё же судьба подарила им свидание. Александре представилась возможность поехать в Ставангер для закупки рыбообрабатывающего оборудования. Мишлет прибыл туда инкогнито и остановился в той же гостинице. После изнурительного дня, проведённого на заводе, где производят шкуросъёмные машины для сельди и трески, наступила ночь любви.

   — Только сегодня, на шестидесятом году жизни я впервые познал полнокровную гармоничную любовь, — признался Мишлет. — Чем мне отплатить тебе за подаренное счастье?

   — Признанием Советского Союза «де-юре», — ответила Александра.

Через несколько дней, 13 февраля 1924 года стортинг проголосовал за полное признание СССР.

И всё же в Москве узнали об их любви и, несмотря на огромные успехи, достигнутые Александрой на этом посту, её перевели в Мексику.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Это было в тропической Мексике,

Где ещё не спускался биплан,

Где так вкусны пушистые персики,

В белом ранчо у моста лиан.


Я гостила у дикого племени,

Кругозор был и ярок и нов.

Много-много уж этому времени!

Много-много уж этому снов!


А бывало, пунцовыми ранами

Пачкал в ранчо бамбуковый пол...

Я кормила индейца бананами,

Уважать заставляла свой пол...


21 ноября 1926 года океанский лайнер «Lafayette» покинул французский порт Сен-Назер и взял курс на запад.

Когда после недельного плавания пароход пришвартовался в Гаване, все пассажиры сошли на берег, и только Александре кубинские власти не дали визы на том основании, что иммиграционные законы страны запрещают одиноким женщинам без спутников ступать на землю острова.

Узнав об этом нелепом решении властей, Александра от обиды расплакалась. Успокоила её Пиночка Покровская, её секретарша.

— Александра Михайловна, не расстраивайтесь, — говорила Пина, вытирая ей слёзы. — Если на свете до сих пор существуют законы, дискриминирующие нас, женщин, значит, надо найти в себе силы, чтобы бороться за их отмену.

Александра улыбнулась сквозь слёзы и поцеловала Пину.


7 декабря 1926 года «Lafayette» прибыл в Веракрус, самый крупный порт Мексики.

Возле ворот порта выстроилась красочная толпа. Темнолицые женщины в ситцевых хитонах, мужчины в сомбреро. В толпе выделялась красивая фигура высокого ярко-чёрного негра, машущего кому-то красным платком. Он подошёл к Александре, крепко пожал ей руку и начал быстро говорить по-английски. «Мексиканские рабочие, — сказал он, — приветствуют посла из Советской страны, страны великого человека Ленина». Негр попросил Александру произнести речь. Она объяснила, что без разрешения министерства иностранных дел Мексики дипломат не имеет права выступать с публичными заявлениями. Тогда негр попытался поднять Александру на руки, но резкий свисток полицейского остановил его.

От Веракруса до мексиканской столицы добирались поездом. Железная дорога поднималась в гору, оставляя внизу банановые рощи, эвкалиптовые перелески, кактусовые поля, среди которых мелькали живописные всадники в громадных сомбреро. Затем показались поля агав, и вдруг на высоком плато (2400 метров над уровнем моря) возник роскошный город дворцов и вилл, окружённый мрачной лепниной? индейских лачуг и хижин.

На ярко освещённом перроне Мехико Александру вновь встречала толпа людей с красными флагами и плакатами. Слышались громкие выкрики и приветствия по-русски и по-испански: «Вива Советская Россия!», «Вива компаньера Коллонтай!»

Через три недели, в канун Рождества, в огромном, украшенном дорогими гобеленами, парадном зале президентского дворца состоялось вручение верительных грамот. В Мексике эта дипломатическая процедура проходит очень пышно: на ней присутствуют все члены правительства, а также депутаты парламента, общественные деятели и журналисты. Едва Александра закончила читать своё заявление, как президент Кальес — начинающий полнеть мужчина средних лет, с гладкими блестящими волосами на прямой пробор, — тотчас же сам пододвинул ей стул рядом со своим большим президентским креслом и вручил советскому полпреду огромный букет фиалок.

Все присутствующие были поражены такой галантностью: считалось, что президент не отличается любезностью. Наутро газеты отметили этот факт, а также строгость и элегантность наряда первой женщины-дипломата: на ней была маленькая чёрная шёлковая шляпка, в которой она оставалась до конца приёма, чёрное шёлковое, отороченное мехом платье, белые лайковые перчатки и чёрные лаковые туфли.

Дипломатический успех Коллонтай вызвал сенсацию не только в Мексике, но и во всей Латинской Америке. Женщин континента всколыхнула весть о том, что такую великую державу, как Советский Союз, представляет их сестра. Александру радовало, что её назначение на новый пост явилось толчком для развития женского движения в Латинской Америке. «Я должна доказать, что женщина может быть дипломатом не хуже, а порой и лучше мужчины. Моё назначение на новый пост утверждает нас, женщин, на этой работе, право наше и в этой области труда», — писала она в своём дневнике 1 января 1927 года.

Однако не всё было радостно в трудной работе женщины-дипломата. Печать и дипломатия США пытались убедить мексиканскую общественность, что советское полпредство в Мехико является очагом коммунистической пропаганды и что «жестокую и аморальную особу» Коллонтай Советское правительство прислало с особым заданием — насадить коммунизм по всему Американскому континенту. Необходима была большая выдержка, чтобы, невзирая на все эти выдумки, спокойно и целенаправленно развивать с Мексикой добрососедские отношения, знакомить народ этой страны с достижениями советской культуры.

Александра организовала показ нового советского фильма «Бухта смерти», поставленного режиссёром Абрамом Роомом по сценарию Виктора Шкловского. В картине рассказывалось о революционной агитации большевиков среди моряков военно-морского флота в годы царизма. Фильм завоевал признание мексиканской общественности, и его купили многие прокатные фирмы. Однако и это далёкое от политики событие вызвало ажиотаж реакционных кругов. Владелец одного из кинотеатров, где демонстрировался фильм, был арестован за распространение коммунистической пропаганды. Его освободили только благодаря вмешательству Александры.

Особенно злобную шумиху подняла американская пресса и мексиканские реакционные круги во время забастовки железнодорожников. Профсоюз работников железнодорожного транспорта СССР прислал в помощь своим мексиканским товарищам двадцать пять тысяч долларов. Президент Кальес вызвал Александру для объяснений. Всю вину она взяла на себя, заявив, что не информировала Москву о незаконном, с точки зрения мексиканского правительства, характере стачки.

Инцидент был исчерпан, однако Александре он стоил нескольких дней сердечного недомогания и удушья. Необыкновенно разряженный воздух мексиканской столицы теснил грудь. Жаркими ночами горло душили спазмы.

— Нет, — шептала Александра дежурившей возле её постели Пине Покровской, — этот климат не для обитателей ленинградских болот. Мой организм привык к влажности. Я не хочу, чтобы от сухости моя кожа стала как у крокодила!

Узнав о её самочувствии, нарком Чичерин предложил сменить Мексику на Уругвай. Однако политический климат в стране не позволял именно сейчас заявить об отзыве. Было решено к началу июня объявить, что Коллонтай едет в летний отпуск для лечения.

Для поправки здоровья она на две недели уехала в Куэрнаваку, горный курорт, расположенный у подножия песчаного плато, на котором стоит Мехико. Дышать там было значительно легче. Александра словно вернулась в привычный для её сердца климат Европы.

Поселилась она в бывшем монастыре Сан-Ахель, перестроенном теперь в загородный отель. Кельи были переделаны в гостиничные номера. Каждый вечер здесь устраивались танцы, а днём можно было наслаждаться тишиной, безлюдьем и покоем.

Кроме Александры в отеле было только два жильца. В субботу в ресторане она заметила ещё одного гостя — мужчину лет шестидесяти в генеральской форме. Пошептавшись с официантом, он подошёл к её столику и представился: генерал Франсиско Феррано, губернатор федерального округа. На Александру он произвёл приятное впечатление: высокий, с седеющей, клином подстриженной бородой; в его живых чёрных глазах было что-то неуловимо знакомое. Она разрешила ему занять место за её столом.

   — Так вы та самая сеньора Коллонтай, которой нас пугают газеты?

   — Та самая. Вам страшно?

   — Мне всегда страшно в обществе умных и красивых женщин.

   — Если генерал может признаться, что ему бывает страшно, значит, он храбрый солдат.

   — Благодарю вас, сеньора. — Генерал с достоинством поклонился. — Храбрость солдата на поле боя — вещь естественная. Каким же мужеством должна обладать женщина, чтобы открыто заявить о своём непризнании семьи и брака!

   — Я не признаю лишь буржуазную форму брака. В социалистическом обществе, когда исчезнет всё то гнусное, что оскверняет брачные узы, семейные отношения станут гармоничными, — с некоторой резкостью произнесла Александра.

   — Вы напрасно волнуетесь, сеньора. Я вполне разделяю ваше мнение. Я сам противник брака. Причём браком я называю любое сожительство мужчины и женщины. Для меня что жена, что любовница — всё едино. Я вам скажу больше: свободное сожительство налагает больше цепей, чем законный брак. Я не о внешних обязательствах говорю, а о внутренних, моральных... Эта скованность, зависимость от собственных переживаний... Эта вечная неудовлетворённость любовницы... Моральные счета, которые она нам предъявляет... Её обиды ни с того ни с сего. А главное, что в отношениях не бывает искренности, правды. Всегда ложь, ложь обоюдная. Ложь ради покоя другого, ложь по привычке... Разве в супружестве люди бывают когда-нибудь сами собою? Такими, как с друзьями, коллегами, чужими женщинами? Разве они когда-нибудь договаривают свои мысли, дают волю своим настоящим чувствам, настроениям?.. О, об этом можно говорить много. Сам я католик, но я считаю, что у наших предков, ацтеков, были более здоровые половые отношения.

   — Не знаю, как у ацтеков, — заметила Александра, — но даже в Европе ещё в средние века юноши и девушки до вступления в брак познавали друг друга во время так называемых «пробных ночей». Разве это не парадокс, что в наш «просвещённый» двадцатый век большинство легальных браков заключается втёмную, когда вступающие в брак стороны имеют лишь самое смутное представление о психике друг друга. Более того, они совершенно не ведают, существует ли между ними физиологическое сродство, то телесное созвучие, без которого брачное счастье неосуществимо.

   — А если взять древних греков, мадам. Насколько совершенным был их институт любви: самоотверженные вакханки в храмах, интеллектуальные гетеры в полисах. А жёны полководцев и царей? Кто как не они вдохновляли поэтов и философов античности?

   — Если бы жена Перикла Аспасия[31] жила в наши дни, — взволнованно воскликнула Александра, — напрасно ждала бы она за своей украшенной розами трапезой товарищей по изысканно тонким любовным радостям; с грубым, недостойным её по интеллектуальному уровню мужчиной не станет она делить трапезы, а «духовно-благородному» мужчине было бы всегда некогда проводить свои вечера у Аспасии.

   — Сеньора, мне ещё не приходилось встречать женщин, которые бы так мудро и смело обсуждали эти болезненные вопросы. Я хотел бы продолжить этот разговор. Вы позволите мне после сиесты пригласить вас на прогулку по окрестностям монастыря?

Когда Александра вернулась в свою комнату, там её ждал огромный букет роз, в который была вколота визитная карточка генерала.

«Как это трогательно, — умилилась она, — ведь ни ему от меня, ни мне от него ничего не надо». Закинув за голову обнажённые руки, Александра лежала на кровати и глядела в окно. На фоне синего безоблачного мексиканского неба чётко выделялись стоявшие у окна алые розы. «Может быть, не стоило торопить Чичерина с переменой поста, — думала Александра. — В работу я уже втянулась, связи завязываются... Да, он очень мил, этот генерал. Эти чёрные глаза... О Господи! Владимир... Так бы, наверное, выглядел сейчас он в генеральской форме. Почему меня так тянет к военным? Коллонтай, Дыбенко, этот милый Серрано. Что за странная вещь судьба! Скольких сил мне стоило вырваться из среды, в которой я была рождена: уход из родительского дома, разрыв с мужем, подполье, эмиграция. Я была убеждена, что победила судьбу, а она вновь с издёвкой возвращала меня к исходной точке. Вырвавшись из жёлто-белого дворянского гнезда в Куузе, я очутилась в жёлто-белом дворянском особняке русского посольства в Осло, прямо возле королевского дворца. Нужно ли тратить силы на борьбу с собственной судьбой или безропотно ей подчиняться, ведь от неё никуда не уйти? Или надо бороться только для того, чтобы уверовать в себя? Ведь судьба не только шутила надо мной, она меня берегла. Она не дала мне стать женой царского генерала, спасла от трагедии белой эмиграции... Интересно, какие ещё сюрпризы она мне готовит?»

Ровно в четыре часа Серрано ждал её в холле гостиницы. Он взял её под руку, и они направились в парк. Видимо, когда-то парк был хорош, но сейчас запущен и почему-то напоминал украинские сады. Рядом с отцветающими вишнями цвели кусты полуодичавших роз. Вокруг монастыря было разбросано множество крошечных тёмных часовен, повсюду торчали кресты, то здесь, то там виднелись выходы подземных лабиринтов.

   — Вы знаете, генерал, — решила поделиться Александра. — У меня сейчас возникла мысль, что в средние века женщины уходили в монастырь не просто от соблазна, а чтобы укрыться от распрей, от крови и разрушений, чтобы созерцать, понять и по-своему строить жизнь на началах добра того времени. Это было своего рода «общежитие для холостых женщин», зачаточная форма социалистического общежития.

   — В душе я тоже социалист, — поддержал её мысль Серрано. — Только обобществление средств производства может избавить нашу страну от нищеты и вековой отсталости, а главное — освободит от цепей империализма янки.

   — Честно говоря, я не думала, что в правящих кругах Мексики есть столь здравомыслящие люди.

   — О, сеньора, вы не представляете, как их много.

   — Усилия этих людей можно как-то объединить? — осторожно спросила Александра.

   — Я понимаю, что вы имеете в виду. Это будет непросто, но я попробую. Ради вас, сеньора, — добавил генерал, целуя ей руку.

Они вернулись в отель в час заката. Низкое алое солнце освещало срезанные верхушки потухших вулканов. В серо-бурое поле с бесконечными рядами кактусов-агав убегала дорога без единой горстки земли или песка, дорога из оголённой застывшей серой и мрачной лавы.


С Серрано Александра вновь встретилась в следующую субботу, здесь же в отеле, во время танцев.

В ресторане было много народу, поэтому за столиком о деле они не говорили. Оба с интересом наблюдали, как публика тряслась в модном фокстроте. Но вот оркестр заиграл танго, и Серрано повёл Александру в середину зала.

   — Всю эту неделю я в основном занимался нашим вопросом, — сказал он, касаясь своей сильной рукой её талии. — Я встретился со многими людьми, они проявили большой интерес к возможности сотрудничать с Советским Союзом. Но поскольку все они люди дела, представляющие военные, торговые и промышленные круги, их интересует, может ли ваша страна оказать нам конкретную помощь в освобождении от империализма янки?

   — Заверьте их, что такая помощь непременно последует. В этом я не сомневаюсь. Что касается деталей, то я в понедельник запрошу Москву и после получения ответа через вас передам этим людям конкретные предложения нашего правительства.

   — Благодарю вас, сеньора.

   — Это я должна благодарить вас, генерал, — сказала Александра, кладя голову на плечо Серрано.

В полутёмном зале, освещённом лишь бликами вращающегося шара-светильника, проникновенно звучала страстная мелодия аргентинского танго «Е1 Choc1о». Высокая, яркая мексиканка в чёрном бархатном платье с блестками низким, чуть хриплым голосом пела в микрофон что-то непонятное, но призывно-зовущее. Александра вспомнила своё первое танго в Берлине в 1913 году. Точно под эту же мелодию и эти слова в таком же полутёмном зале в Тиргартене ей объяснился в любви Филипп Шейдеман, ставший потом первым канцлером Веймарской республики. Господи, куда бежать от собственной памяти! Разрывающееся от воспоминаний сердце — вот расплата за долгую и интересную жизнь. Оказывается, в старости страдаешь не от физической боли, а от боли воспоминаний.

Мелодия танго становилась всё более тягучей, голос певицы всё чаще срывался на шёпот, Коллонтай и Серрано всё теснее прижимались друг к другу.

Но почему вдруг барабанщик не в такт громыхнул тарелками? Даже Серрано вздрогнул от неожиданности, а лицо его исказила гримаса отвращения. Опять загрохотал барабан. Или это не барабан?

   — Франсиско, что с вами?

   — Простите, сеньора, я вынужден прервать танец, — еле слышно прошептал Серрано, высвобождаясь от объятий Александры, и тут же повалился на пол. По его спине расползалось кровавое пятно.

Певица вскрикнула и убежала с эстрады. Оркестр замолчал. Раздались выстрелы. Теперь их уже нельзя было спутать с ударами в барабан. Зажёгся свет. Вдоль стен танцевального зала стояли солдаты с карабинами на изготовку. Трое других солдат выводили из зала офицеров.

На сцену вышел полковник национальной гвардии. Подойдя к микрофону, он взмахом правой руки призвал всех к тишине.

   — Дамы и господа, — начал он громким, мужественным голосом. — Группа заговорщиков с помощью иностранной державы намеревалась свергнуть законное правительство президента Кальеса. Возглавлял заговор генерал Серрано.

За измену родине военный трибунал приговорил его к смертной казни. Приговор приведён в исполнение. Просим всех присутствующих соблюдать спокойствие и вернуться в свои комнаты в гостинице. Пока идёт проверка документов и выявление соучастников заговора, отель будет оцеплен.


«Что же делать, — лихорадочно думала Александра, шагая взад и вперёд по своей комнате. — Мне ни в коем случае нельзя здесь оставаться и подвергать себя унизительной для советского дипломата и для женщины проверке документов».

Она попыталась связаться с полпредством, но телефон был отключён.

В дверь кто-то постучал. Александра решила не открывать.

   — Сеньора Коллонтай, — за дверью послышался тихий женский голос. — Это ваша горничная.

Александра осторожно приоткрыла дверь.

   — Меня зовут Мария, — зашептала миловидная смуглая девушка лет двадцати пяти. — Я и мои подруги очень любим вашу книгу «Любовь пчёл трудовых». Мы хотим вам помочь.


Когда из служебного входа гостиницы вышло несколько горничных и уборщиц с вёдрами и швабрами, двое дремавших солдат оживились и обменялись с самыми молодыми из них игривыми фразами, но документов не спросили.

Свернув в боковую аллею, женщины вышли к остановке автобуса.

   — Слава Богу, автобус ещё не ушёл, — с облегчением вздохнула Мария. — Через полчаса вы будете в Мехико.

Растроганная Александра расцеловалась с провожавшими её женщинами, взревел мотор, и автобус, набирая скорость, пополз вверх, в сторону высокогорной столицы.

«Ну вот, — подумала Александра, вздыхая, — ещё один мой флирт окончился трагически».


Когда из наркомата пришёл приказ о возвращении в Москву, радости Александра почему-то не испытала. Стало вдруг грустно от сознания, что навсегда покидаешь этот яркий тропический карнавал. Она успела полюбить Мексику, вникнуть в её проблемы. Вроде бы и к климату даже стала привыкать.

На прощальной вечеринке, которую ей устроили сотрудники, атмосфера была настолько тёплой, дружеской и непринуждённой, что Александра растрогалась до слёз.

Полпредские дамы приготовили вкуснейшие закуски. Крымские вина, русская водка и мексиканская текила вдохнули в банкетный зал полпредства ауру классовой спаянности и любви.

Где-то к полуночи, когда на смену духоте и удушью столичного вечера пришла наконец прохлада, Пина Покровская взяла гитару и, сделав несколько пробных аккордов, грудным голосом запела:


Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он...

Все дружно подхватили:


О юных днях в краю родном,
Где я любим, где отчий дом,
И как я, с ним навек простясь,
Там слушал звон в последний раз!
Уже не зреть мне светлых дней
Весны обманчивой моей!
И скольких нет теперь в живых
Тогда весёлых, молодых!
И крепок их могильный сон;
Не слышен им вечерний звон.

Секретарь посольства Леон Яковлевич Хайкис, подражая колоколу, низким басом добавил:


Бом, бом, бом, бом...

Банкетный зал полпредства выходил на улицу Элисео. Капралу Родригесу, нёсшему дежурство в этом квартале, доносившееся из открытого окна пение сразу же показалось подозрительным. Незнакомый язык явно напоминал латынь. Мелодия была похожа на церковный гимн, а по статье 130 конституции 1917 года несанкционированные правительством богослужения были запрещены. Когда же капрал услышал, как какой-то мужчина стал имитировать голосом церковный колокол, он позвонил в участок и доложил, что в доме номер 19 по улице Элисео проходит тайный молебен.

Через несколько минут весь квартал был оцеплен, а религиозное исступление молящихся всё росло.

В два часа ночи Александра вышла из полпредства и направилась к машине, чтобы ехать домой в отель «Дженова». Не успела она открыть дверцу автомобиля, как на неё набросились четверо полицейских и, скрутив руки, потащили к полицейскому фургону.

Перепуганная Александра пыталась им что-то объяснить, но её ломаный испанский вызывал у полицейских ещё большее озлобление.

Когда Александру уже заталкивали в фургон, из здания полпредства на её крики выбежал Хайкис. Предъявив дипломатический паспорт, он убедил руководившего операцией майора отпустить Александру, и сам вместо неё поехал в участок. Там ему пришлось дать письменное объяснение случившегося.

5 июня 1927 года, отдыхая в тени раскидистого банана во дворе полпредства, Александра записала в своём дневнике:

«Сегодня я уезжаю из Мехико. Через две недели буду в Бордо, потом ещё неделя в Париже — и домой! Материк Америка — прощай!»

Могла ли она тогда предполагать, что вернётся сюда через полстолетия, но уже не человеком, а пароходом.

Когда вы читаете эти строки, сапфирные волны Карибского моря бороздит советский банановоз «Александра Коллонтай».

ЭПИЛОГ



Янтарно-гитарные пчёлы

Напевно доили азалии,

Огимнив душисто-весёлый

Свой труд в изумрудной Вассалии.

Шестнадцатиреспубличный Союз,

Опередивший все края вселенной,

Олимп воистину свободных муз,

Пою тебя душою вдохновенной!


По мере того как парижский поезд приближался к советской границе, думы о прошлом постепенно оставляли Александру. Впереди её ждали встречи с близкими, друзьями, товарищами по партии. После мексиканской оторванности не терпелось поскорее обнять Зоечку, Мишу... Милый Хохля теперь уже солидный отец семейства. Его дочери, Жене, исполнилось четырнадцать лет. Совсем, наверное, взрослая барышня стала...

Был ещё один человек, встречи с которым радостно ждала Александра. — Осип Мартынович Бескин, ответственный секретарь «Литературной энциклопедии».

Познакомились они год назад, в её прошлый приезд в Москву, во время хождения по издательствам со вторым сборником беллетристики «Женщина на переломе». Вместе они провели всего несколько часов — сперва в китайском ресторане «Би-Ба-Бо» в Столешниковом переулке, а потом дома у Александры, но часы эти были незабываемы. Более яркой, искрящейся личности встречать ей не приходилось. Неисчерпаемый запас иронии помогал Осипу Мартыновичу здраво воспринимать те расхождения мечты с реальностью, которые так часто доводили Александру до смертельной тоски. Присутствие такого человека рядом гарантировало душевное равновесие.

Дату своего приезда в Москву Александра никому не сообщила. День предстояло начать с приёма у Сталина. Он вызывал её в Кремль для беседы, от исхода которой зависела её дальнейшая судьба. Если она по-прежнему нужна партии, значит, можно будет устроить весёлую встречу друзей и близких... Если же окажется, что она в чём-то перед партией провинилась, — она найдёт способ, как уйти из жизни: второго разлада с партией ей уже не одолеть.


За эти пять лет Сталин почти не изменился. Разве что чуть поседел и сменил чёрную косоворотку на полувоенный френч. Лёгкими быстрыми шагами горца расхаживал он по своему просторному кабинету, то и дело останавливаясь, чтобы, зорко взглянув на Александру, подчеркнуть наиболее важную мысль.

   — Как вы себя теперь чувствуете, товарищ Коллонтай? — спросил он после того, как Александра обрисовала политическую ситуацию в Мексике.

   — Спасибо, товарищ Сталин. Сейчас всё нормально. Поначалу действительно было трудно в том климате, но потом привыкла и, честно говоря, даже жалела, что просила отозвать меня из Мексики.

   — Ну слава Богу, а то я уже беспокоился. Ведь за последние два года из наших рядов ушли лучшие бойцы ленинской гвардии: Дзержинский, Фрунзе, Красин...

   — Это же естественно, товарищ Сталин. Наше поколение заложило фундамент социализма, а строить его должны наши дети. Мы же можем только всё напортить. У молодых больше сил, они трезвее смотрят на мир, а главное — их души не затронуты гуманистической плесенью XIX века. Не все из нас могут себе в этом признаться, но эта гнильца разъела души моего поколения.

   — Интересная точка зрения. — Сталин был явно доволен её словами. — Выходит, так именно и нужно, чтобы старые товарищи легко и просто спускались в могилу?

   — Да, товарищ Сталин. Надо уступить дорогу молодым. Борьба оппозиции против вас — на самом деле попытка представителей моего поколения вопреки законам истории сохранить свои позиции. Если нам, шестидесятилетним, партия всё ещё доверяет ответственные участки хозяйственного и дипломатического фронта, значит, нужно с благодарностью принимать подарки судьбы, а не сопротивляться воле истории.

   — Интересное дело получается, товарищ Коллонтай. Находясь в другой части света, вы сумели лучше разобраться в наших делах, чем кое-кто из живущих в Москве и не видящих дальше своего собственного крючковатого носа.

Сталин подошёл к Александре и пожал ей руку:

   — Я рад, что вы поправились, но всё-таки отдохните ещё немного в Москве. Отпразднуете вместе со всем советским народом десятилетие Октября, а потом вернётесь к дипломатической деятельности. Опять поедете в свою любимую Норвегию.

   — Спасибо, товарищ Сталин, большое спасибо, но... я бы ещё хотела...

   — Если у вас есть какие-то вопросы ко мне, пожалуйста.

   — Видите ли, я хотела бы отдать в партархив некоторые письма Ленина, сохранившиеся у меня. Например, вот это.

   — Так, так. Письмо из Цюриха от 17 февраля 1917 года. Очень интересно... Ай да Ильич, ай да молодец! Посмотрите, что он пишет: «Этакая свинья этот Троцкий...» Ленин этого местечкового клоуна ещё тогда распознал... Ну спасибо, товарищ Коллонтай, это письмо нам очень пригодится.

   — И ещё маленькая просьба, товарищ Сталин. К десятилетию Октября редакция «Правды» попросила меня опубликовать небольшой отрывок из воспоминаний... Поскольку вы моложе меня и память у вас покрепче, просмотрите, пожалуйста, эту заметку. Правильно ли я всё вспомнила?

   — Заметки я уже десять лет не редактировал, — улыбнулся Сталин, — но, раз уже вы просите меня помочь, по старой партийной дружбе не могу отказать.

   — Спасибо, товарищ Сталин. Заметка короткая. Я сама вам её прочитаю: «Историческое заседание 10 (23) октября! Кто не знает его? Заседание страстное, напряжённое. На нём решается судьба пролетарской революции, судьба трудового человечества. В повестке дня вопрос о вооружённом восстании. Ленин ставит вопрос ребром: надо принять решение о курсе на «В. В.», как мы тогда говорили для краткости, то есть уже о практической подготовке восстания.

Сообщения товарищей о господствующих в массах настроениях, об обострении революционной борьбы с правительством Керенского только ещё больше подтверждают правильность предложения Ленина.

Ленин внимательно слушает сообщения товарищей, как бы нанизывая их на продуманную нить намеченного партией плана.

Ленин говорит просто и ясно о том, что «кризис назрел», что крестьянские восстания показывают, какую роль сыграет крестьянство в момент социалистической революции.

Сталин энергично поддерживает Ленина. Он напоминает о нарастании национальных конфликтов с правительством Керенского в Финляндии, на Украине. Сталин — за энергичную и решительную тактику «без оговорок и промедлений».

Сегодня, в день 10 октября, голос Сталина звучит особенно твёрдо и убед