КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 432631 томов
Объем библиотеки - 595 Гб.
Всего авторов - 204713
Пользователей - 97082
MyBook - читай и слушай по одной подписке

Последние комментарии

Впечатления

kiyanyn про Костин: Занимательные исторические очерки (сборник рассказов) (Историческая проза)

Отличный набор (в большинстве практически неизвестных) исторических фактов. Рекомендую! :)

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Олег про Нэнс: Заговор с целью взлома Америки (Политика)

Осталось лишь дополнить, как Россия напала на Ирак, Ливию и Югославию...

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
Serg55 про Елена: Хелл. Замужем не просто (Любовная фантастика)

довольно интересно, как и первые книги про Хэлл

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
SubMarinka про Марш: Смерть в экстазе. Убийство в стиле винтаж (сборник) (Классический детектив)

Цитата из аннотации:
«В маленькой деревенской церкви происходит убийство. Погибает юная Кара Куэйн…»
Кто, интересно писал эту аннотацию?! «юная Кара Куэйн» не так уж юна, ей 35 лет, а действие происходит в Лондоне ─ согласитесь, как-то неприлично этот город назвать деревней!
***
Два неторопливых традиционных английских детектива. Как всегда у Найо Марш, элегантный инспектор Аллейн против толпы подозреваемых, которые связаны с жертвой и между собой множеством разнообразных запутанных отношений…
Прекрасная книга для отдыха.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Любопытная про Карова: Бедная невеста для дракона (Любовная фантастика)

Пролистнула. Скудноватый язык, слабовато.. Первая часть явно напоминает сплагиаченную Золушку, герои какие-то картонные и поверхностные.
ГГ служанка, а гонору то ..То в герцогини не хочу, то не могу , хочу, люблю..
Полностью согласна с отзывом кирилл789
Аффтор не пиши больше , это не твое..

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Митюшин: Хронос. Гость из будущего (СИ) (Альтернативная история)

как-то маловато, завязка вроде, а основная часть не написана

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Любопытная про Ратникова: Проданная (Любовная фантастика)

ГГ- юная нежная дева, ее купили ( продали , навязали, отдали ) старому или с дефектами, шрамами мужу –и полюбила на всю жизнь. Ан нет , тут же находится злодей, жаждущий поиметь именно ГГ. Ее конечно же спасают и очень любит муж.
Свадьба , УРА!!
Это сюжет практически каждой книги этого автора, с чуть разбавленным фэнтезийным антуражем.
Очень убогонько и примитивненько.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Дело генерала Раевского (fb2)

- Дело генерала Раевского (и.с. Россия. История в романах) 3.13 Мб, 516с. (скачать fb2) - Юрий Николаевич Куранов

Настройки текста:



Дело генерала Раевского



ВМЕСТО ЭПИГРАФА


Теперь мне время от времени попадаются под руку полуобожжённые страницы то рукописей, то книг, то газет. Останки эти я порою разглядываю, вспоминая, как подбирал их, разнесённые огненным ветром, вокруг пепелища.

Сегодня попалась мне потрёпанная и пообгоревшая страничка из томика поэта Константина Батюшкова. Но это проза его воспоминаний и переписки: «Простой ратник, я видел падение Москвы, видел войну 1812, 13 и 14 (годов), видел и читал газеты и современные истории. Сколько лжи!..

Мы были в Эльзасе. Раевский командовал тогда гренадерами. Призывает меня вечером кой о чём поболтать у камина. Войско было тогда в совершенном бездействии, и время как свинец лежало у генерала на сердце. Он курил, очень много по обыкновению, читал журналы, гладил свою американскую собачку... Мало-помалу все разошлись, и я остался один. «Садись!» Сел. «Хочешь курить?» — «Очень благодарен». Я из гордости не позволял себе никакой вольности при его высокопревосходительстве. «Ну так давай говорить!» — «Извольте». Слово за слово — разговор сделался любопытным. Раевский очень умён и удивительно искренен, даже до ребячества, при всей хитрости своей... Кампания 1812 года была предметом нашего болтанья. «Из меня сделали римлянина, милый Батюшков, — сказал он мне, — из Милорадовича великого человека, из Витгенштейна спасителя отечества, из Кутузова — Фабия. Я не римлянин, — но зато и эти господа — не великие птицы. Обстоятельства ими управляли, теперь всем движет государь. Провидение спасало отечество. Европу спасает государь, или провидение его внушает. Приехал царь — все великие люди исчезли. Он был в Петербурге, и карлы выросли. Сколько небылиц напечатали эти карлы! Про меня сказали, что я под Дашковкой принёс на жертву детей моих». — «Помню, — отвечал я, — в Петербурге вас до небес превозносили». — «За то, чего я не сделал, а за истинные мои заслуги хвалили Милорадовича и Остермана. Вот слава! вот плоды трудов!» — «Но помилуйте, ваше высокопревосходительство! — не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: «Вперёд, ребята. Я и дети мои откроем вам путь к славе», — или что-то тому подобное». Раевский засмеялся. «Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь. Правда, я был впереди. Солдаты пятились. Я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило. На мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын собирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребёнок), и пуля прострелила ему панталоны; вот и всё тут, весь анекдот сочинён в Петербурге. Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах. Гравёры, журналисты, нувеллисты воспользовались удобным случаем, и я пожалован римлянином».

ЮБИЛЕЙНОЕ СОБРАНИЕ

1



Жизнь так сложна, что порою совершенно невозможно предположить, какой, казалось бы, самый незначительный шаг ваш приведёт вас к таким осложнениям весьма и весьма долговременным, которых и представить-то себе невозможно.

Всё началось с того, что мой давний знакомый, человек весьма незаурядной судьбы, пригласил меня в компанию, как он выразился, «весьма примечательных и небезынтересных людей» для очень значительного разговора. Вышепоименованная компания должна была собраться у моего друга в воскресенье 7 сентября на целый день, чтобы предаться размышлениям о Бородинском сражении, прогремевшем сто семьдесят пять лет назад.

Я сам долгое время интересовался этим грандиозным и, как позднее выяснилось, таинственным событием, так как ещё в детстве судьба свела меня с отдалённым и несчастным потомком одного из героев этого драматического события. Как потом выяснилось, отдалённый предок моего товарища из того сибирского детства сам был немногим счастливее своего потомка. Но я забегаю вперёд.

Между тем самое время сказать, кого я имею в виду. Отдалённый предок товарища из моего детства не кто иной, как генерал Николай Николаевич Раевский, именем которого названа укреплённая высота в центре русских позиций на Бородинском поле. Во времена войны против Наполеона именовалась она Курганной батареей. Это тот самый воин, о котором тогда же выразился Наполеон в том духе, что сей генерал сделан из такого материала, из которого делают маршалов. Великий французский полководец, неудавшийся писатель, причудливым образом сочетавший в себе романтика, материалиста и грубого циника, сказал эти слова, по одним источникам, после неудачного для русских сражения под Фридландом. При отступлении тогда русской армии Раевский командовал всем арьергардом до самого Тильзита, так как князь Багратион находился при гвардии. По иным утверждениям, император сказал эти слова значительно позднее, хотя говорить их можно было после каждого сражения, где император или его маршалы натыкались на этого выходца из древних русских дворян. После каждого сражения от Гуштадта в Восточной Пруссии до Малоярославца под Москвой и до самого Парижа, который был принуждён им к капитуляции, судьба сводила Бонапарта с Раевским.

Впрочем, многие считали и считают, что в армии Наполеона, который умел ценить воинский талант, Николай Николаевич быстро стал бы маршалом.

А его отдалённого потомка я встретил в глубине полуголодной Сибири времён Великой Отечественной войны, на берегу Иртыша в небольшом городке Тара. Городок забит был ссыльным людом, чудом избежавшим более суровых расправ за деяния, которых ни они сами, ни даже их близкие родственники, как правило, не совершали и не могли о них даже подозревать.

2


Мы оба были просто мальчики, вернее, мальчики-невольники. Мне было немногим больше десяти лет. Приблизительно столько же было и моему товарищу, хотя само это слово «товарищ» уже тогда вызывало во мне чувство тревоги. Впрочем, и слово «господин» было для меня каким-то посторонним и полувраждебным. А слово «гражданин» мне казалось совершенно явной насмешкой. Но тогдашние мои отношения с этим истощённым, полуискалеченным мальчиком выглядели как бы товарищескими: мы были товарищами по несчастью.

Я попал в Тару довольно сложным путём. Мой отец, выходец из саратовского крестьянства, довольно крупный партийный работник «ленинского призыва», человек прямой и совершенно открытый, подвергся аресту во второй половине тридцатых годов как троцкист. Арестовали его после того, как он, более двух лет возглавлявший партийную комиссию по борьбе с троцкизмом и всех, на его взгляд, троцкистов разгромивший и вышвырнувший из жизни, решил возглавить городскую партийную организацию. Готовился он к такой карьере серьёзно, изучил всю домарксистскую и марксистскую философию, а для более успешной борьбы с мировым капиталом освоил три европейских языка. Именно это и поставили ему в вину как явную улику, обвинив в том, что он изучал все эти непролетарские науки и языки, чтобы пробраться в руководство и взорвать партию изнутри, предварительно переродив её.

Короткая жизнь моего товарища выглядела сложней и запутанней. Он — отпрыск весьма крупного дворянского рода, дальний предок его был видным царским генералом, вину мальчика и доказывать-то было незачем, если бы не одно важное обстоятельство. Отец мальчика являлся героем Гражданской войны. По крайней мере, некоторое время после победы большевиков таковым считался.

Дело в том, что Гражданская война застала его во Франции, вернее, на Западном фронте, где он командовал русским боевым соединением в войсках союзников. Это соединение было направлено во Францию по специальному соглашению между царём и французским президентом. Воевал он успешно, заполучил у французов высокий авторитет как крупный мастер разработки наступательных операций и умелый их осуществитель на поле боя. Да и послан он был к союзникам на западный театр военных действий именно как очень серьёзный специалист по этим вопросам. Но война окончилась. Окончилась она крахом Германии, Австро-Венгрии и России. Если Германия и Австро-Венгрия были разбиты на полях сражений — Германия с Запада, а Австро-Венгрия с Востока, — то Россия разгромила себя сама и рухнула по своей собственной причине, можно сказать, по собственному желанию. Она вступила в полосу самоуничтожения, и многие трезвые головы тогда это понимали. Понимал это и отец моего товарища. Поэтому он решил остаться во Франции, окружённый скромным, по явным уважением французской военной элиты. Он думал теперь только о том, как бы выручить из агонизирующей России свою семью — жену и сына.

И вот однажды к нему, поселившемуся в небольшой квартире на окраине Парижа, явился зловеще и молча глядящий в глаза прямым волчьим взглядом субъект. Он представился как доброжелатель из возрождающейся и героически отстаивающей себя России. Голос он обнаружил хриплый, выражался точно и коротко. Субъект с серым волчьим взглядом сообщил отцу моего товарища, что семья его арестована и все её члены являются заложниками революционного пролетариата. Советская Республика вынуждена сейчас прибегнуть к этой категорической мере против своих врагов, находясь в критическом состоянии. Веками эксплуатировавшие простой народ классы и сословия должны сегодня ответить за свои преступления и полностью искупить свою вину перед народом. Он, этот субъект с волчьим взглядом, должен был бы сейчас привести в исполнение приговор, который вынесен в Москве отцу моего товарища, — убить его. Но революция гуманна по природе своей и поэтому предлагает вариант пощады. Виновному предлагается искупить свою вину перед народом и вернуться на родину. Там сейчас нужны военные специалисты, и необходимы они в борьбе не на жизнь, а на смерть. Вы должны в течение месяца появиться на Лубянке, которая вслед за этим передаст вас в распоряжение Рабоче-Крестьянской Красной Армии, а руководство её решит, как вас использовать. «Если через месяц вы не появитесь, то семья ваша будет расстреляна», — закончил этот гость. Он помолчал и добавил равнодушно: «Вы человек бывалый, могли бы сами пробраться на родину, но революция гуманна, и через три дня к вам сюда придут наши люди. Они вам окажут необходимое содействие».

Этот странный гость подтянуто козырнул, чётко, по-военному, повернулся лицом к двери и неторопливо удалился.

Полковник русской армии Раевский Николай Николаевич в Москве был назначен начальником оперативного отдела крупной армейской группировки РККА, и командир этой группировки, бывший унтер-офицер царской армии, отличавшийся тем, что мог до седла развалить пополам шашкой любого всадника, вскоре стал знаменит на всю Советскую Республику. С окончанием Гражданской войны он стал всенародным героем.

Отец же моего товарища после Гражданской войны преподавал в каких-то высших военных учебных заведениях. Он не подвергся чистке в середине и во второй половине двадцатых годов, когда бесшумно, через военкоматы, были изолированы и поголовно истреблены офицеры старой армии. Его защищали крупные военные руководители страны, которым он помогал побеждать. Ему даже выдали два боевых ордена. Но подошли тридцатые годы, и все покровители Раевского оказались не у дел, а потом и вовсе исчезли. И тут наступила очередь отца моего товарища, от судьбы которого зависела и вся жизнь мальчика, родившегося в роскошной квартире дома военной верхушки, как теперь сказали бы — номенклатуры.

Однажды ночью отца увели. А мальчика вместе с матерью вывезли на берег Иртыша в старинный сибирский городок. Там он прожил с матерью несколько тревожных и полуголодных лет, мотаясь с квартиры на квартиру. Мать работала счетоводом в какой-то конторе. Но вскоре мать увезли, а мальчика поместили в детдом для детей бывших красных командиров.

3


На самом деле это была колония для несовершеннолетних заключённых. Всё это понимали, но никто об этом нигде не говорил. Их было две, этих колонии; одна почти в центре города, в нагорной его части, — для девочек, другая, под горой, — для ребят.

Дом, в котором тётка моя, сестра отца, снимала комнатушку, стоял как раз напротив этого «детдома». Я жил в одной из комнат пятистенника, старого, вросшего в землю, а дети командиров Красной Армии — в низком, плотном и прямоугольном корпусе из кирпича и толстых брёвен над уютной неторопливой речкой Аркарка, которая впадала в Иртыш. Улица, между прочим, называлась именем одного из провозвестников той поразительной жизни, в которой все мы очутились после двух революций и Гражданской войны. Провозвестник того, что произошло в России, был убит до окончания нашей Гражданской войны. Но улица его имени жила. По этой улице, мимо детдома для детей командиров РККА, осуждённых без права переписки, время от времени молодые зечки-уголовницы таскали то туда, то сюда по грязи и по снегу на грубых бревенчатых полозьях какой-то насос, как бурлачки. Таскали они этот насос и пели протяжно:


Эй, ты, машина,
встань-остановися,
кондуктор, нажми на тормоза:
я мамочке ро́дной
в последние минуты
хочу показаться на глаза...

Потом замолкали эти похабно и в то же время страдальчески осовевшие рты и говорили сокрушённо, без всякого протеста:


Не ждёт меня радость,
не ждёт меня свобода,
но ждут меня тюремны лагеря.

Это зечки приговаривали под окнами детдома, где бродили наголо обритые и завшивевшие дети командиров. Ах, если бы только «тюремны лагеря» ждали их за пределами корпуса, причём в самое ближайшее время!

Детдомовцы, мрачные, предельно истощённые, одетые в серые каторжные робы, небольшими группами, как бы под какой-то тяжкой ношей тянулись по утрам в школу, в нагорную часть города, где учились они вместе с нами, относительно вольными ссыльными из Ленинграда, Киева, Молдавии, Западной Белоруссии, Эстонии, Латвии, Литвы, с местными чалдонами, то есть русскими сибиряками и татарами. Детдомовцы, как бы колеблемые ветром, еле живые сидели за партами, пусто глядя перед собой, почёсываясь то здесь, то там. И то здесь, то там проползала вошь, пузатая, лоснящаяся, как какой-нибудь важный райкомовский или сельповский чиновник. Странное впечатление производили детдомовцы на нас, относительно вольных детей: почти ни с кем они не разговаривали, учились кое-как, не баловались, не ввязывались в наши драки. А драться в Таре, да и вообще вокруг, было делом обязательным. Кто не дрался, того за человека не считали. Особенно дрались нагорные — дети состоятельных и чиновных родителей — с подгорными. Подгорными были в основном татары, которые дрались остервенело и коварно, и со стороны можно было подумать, что они ненавидели всех. Но если задевали детдомовцев, то те отбивались с ещё большей яростью, били чем попало, визжали, рычали. Порою они дрались, заливаясь слезами. Если для местных драки были своего рода забавой, развлечением, особенно когда били слабых (а их бить любили), то для детдомовских это было что-то иное, от чего потягивало чем-то до болезненности таинственным. По этой причине их старались не трогать.

Мой же товарищ Олег Раевский выпадал из этих группировок и держался в стороне. По причине странности его имени для местных ребят — окончания фамилии на «ский», — этого мальчика считали евреем, детдомовские называли его «генералом». При этом слово «генерал» произносили с оттенком презрительности.

Я же, из-за какого-то нежелания детдомовцев сидеть с Раевским, был посажен с ним за одну парту. Меня тоже недолюбливали сибиряки: не за то, что я ссыльный, а за то, что я хорошо умел рисовать. С одной стороны, ко мне вроде бы проявляли интерес по причине моего дарования, но одновременно относились как к некоей заморской зверюшке, не упуская случая послать мимоходом в лоб «шалобан» или пнуть снисходительно. Но особенно не травили. Приблизительно так же относились и к Раевскому. Моя и вообще чья бы то ни была ссыльность местных не интересовала.

Оказавшись за одной партой, мы с Олегом сначала из осторожности не сближались. Но потом Раевский узнал, что я тоже ссыльный, да и увидел, что я хорошо рисую. Последнее вызвало у него явное ко мне уважение. Мы быстро сдружились. И это дало местным ребятам повод определить мне кличку «интилигого». Особое раздражение вызывало моё умение рисовать и хорошая память. Я знал много стихотворений на память, читал со сцены «Бородино» Лермонтова. А это нас ещё более сближало с Раевским.

Олега полупрезрительно величали «генералом», но какой-то явной враждебности к нему не проявляли. До поры, правда, до времени. Временами в детдоме группа старшеклассников занималась истязанием тех, кто помоложе. Истязали, правда, не так уж часто. Главным образом четверо старшеклассников, ученики седьмого и восьмого классов, отбирали у всех остальных булочки. Булочки в большую перемену выдавали в школе для подкрепления сил. Так вот эти булочки великовозрастной четвёркой отбирались у всех детдомовцев поголовно «в фонд обороны», как они, снисходительно улыбаясь, объясняли. Ходили слухи, будто «командармы» (так звали этих четверых) подкармливали булочками девочек, что повзрослее и пораспущеннее. Но в это трудно было поверить. Да никто особенно и не ломал над этим вопросом голову; какой смысл, отбирают — и всё. Правда, однажды один мальчик, внук какого-то руководителя ещё первой революции, попытался утаить булочку от «командармов». Он торопливо жевал её в туалете, но проглотить не успел. «Командармы» настигли его и резким ударом под затылок выбили изжёванное месиво изо рта, а вечером пообещали «пасть порвать».

Что такое «пасть порвать»? Так расправлялись со своими отверженцами блатные, уже посидевшие в тюрьме. С двух сторон в рот всовывали скрюченные указательные пальцы и резким рывком пальцев в разные стороны разрывали углы губ.

«Командармами» этих четверых называли не просто так, совсем и совсем не случайно. Они всех уверяли в том, что их отцы — настоящие командармы и под суд попали случайно, их оклеветали настоящие враги народа. И в тюрьме с этим довольно быстро разобрались. Тут началась война, и они прямо из камер отправились на фронт. Они — настоящие командармы, им не до родственников. Сейчас они громят фашистов по всем фронтам, и когда немчуру прогонят, то вернутся в Москву, где будут большими начальниками, а их детей, то есть этих четверых мальчиков, любителей наших булочек, скоро отсюда заберут и направят в училище для высших командиров.

4


Отношения Олега Раевского с этими четырьмя «командармами» долгое время были нейтральными. Те презрительно именовали его «генералом», а он платил им за это благорасположение булочками. Но однажды...

Был сырой осенний вечер. Из-за Иртыша на город вдоль Аркарки гнало низкий душный дождь, более похожий на туман. Этот удушающий мокрый туман прижимал к земле дома, заборы и предметы, как бы растворяя их в воздухе. Состояние было угнетённое и хотелось утопиться. Но сегодня была очередь Олега колоть в сарае дрова. Олег взял топор и по скользким лужам двора направился к бревенчатому сараю.

Сумерки липко сгущались. В сарае было темно и сыро, пахло гнилью. И какой-то шорох, какая-то возня слышались в сарае. Олег полез в карман телогрейки, вытащил коробок, со скрипом выдавил средним пальцем спичечницу, вынул спичку и запалил её. Три фигуры увидел он во мраке над чем-то извивающимся по земле среди рассыпанных поленьев. Это были «командармы». Они стояли молча в ожидательных позах, а четвёртый извивался по земле и из-под него топорщились голые тощие ноги. При дрожащем свете спички казалось, что безжизненно торчащие ноги эти — принадлежность какого-то безмерно отощавшего мертвеца. На поленнице, вдоль толстой грязной доски, лежали четыре круглые булочки.

Спичка догорала, уже обжигала пальцы, и Олег задул её. Он повернулся спиной к булочкам и «командармам» и двинулся к выходу.

   — Господин «генерал», куда же ты? — негромко окликнул его один из «командармов».

И хлипкая, но злая рука легла Олегу на плечо.

   — Господин «генерал», ваше благородие, — сказал другой голос, слегка надменный, — приложись к девочке. Булочку мы тебе взаймы одолжим...

Олег движением плеча смахнул с себя хлипкую руку и, полуобернувшись, негромко ответил:

   — Собаки...

И тут же получил резкий удар чем-то твёрдым в лоб. Теряя сознание, он успел полоснуть лезвием топора в сторону ядовито мерцавших в темноте зрачков. И дикий визг раздался в сарае, и кто-то слезливо заскулил в темноте и завсхлипывал.

   — Су-ка! Сука рваная. Падла, ты мне ещё поплатишься.

На следующий же день по школе разнёсся слух, что поздно вечером Олег Раевский по кличке «генерал» был застигнут совершавшими обход ребятами в дровяном сарае, где насиловал городскую девочку. При попытке освободить девочку набросился на обходчиков и топором ударил одного из них в лицо. Хорошо, что удар пришёлся вскользь и пострадавший остался жив. Ночью «генерал» куда-то скрылся.

Его вроде бы долго искали, но так и не нашли.

Говорили потом, что кто-то видел его в Омске в одном ремесленном училище. Но так ли это, никто не знал да и не допытывался.

Детдом же вскоре закрыли. Ребят увезли, вроде бы в какое-то военное училище для подростков. Но позднее, уже летом, кое-где рассказывали, будто бы, узнав, что их везут в Северный Казахстан, где особо отмеченных взрослых ребят загоняют в солёные озера и там расстреливают из пулемётов, детдомовцы разбежались.

Слух этот ходил недолго, да никто ему и не верил.

5


Этот Олег Раевский — одно из самых ярких моих детских впечатлений. Часто я вспоминал его, хотя бы уже потому, что от него впервые услышал о великом поэте Сергее Есенине, который чем-то не угодил большевикам и те его убили, заявив, что произошло самоубийство по пьянке: будто бы Есенин взрезал себе вены, напившись в гостинице. Олег мне порою даже читал стихи Есенина. Когда он читал, то становился очень серьёзным и мертвенно-бледным, а порою на глазах его появлялись при чтении слёзы. Он говорил ещё, что его знаменитый в своё время прапрадед был другом Пушкина, которого называл певцом таинственным. Так вот Есенин, утверждал Олег, такой же великий поэт, как и Пушкин. Когда-нибудь об этом говорить будут всё и открыто. А ещё Олег однажды признался, что, может быть, отца и посадили-то за Есенина, поскольку тот с поэтом дружил и однажды даже прятал его на своей квартире от кого-то.

Мне казалось, что такой человек, как Олег, не мог просто так потеряться в жизни, исчезнуть совсем. И когда Кирилл Маремьянович, друг, пригласил меня на своё домашнее собеседование, почему-то мне наивно предположилось, что всякое бывает: а вдруг там обозначится след моего давнего сибирского чтеца стихов и сотоварища по невзгодам? Невзгоды эти, кстати, теперь уже не казались мне такими уж тяжкими, а всё более и более обволакивались дымкой таинственности.

Я позвонил в квартиру моего знакомого, на пятом этаже дореволюционного дома, в одном из переулков Арбата. Тогда ещё не было термина «Старый Арбат», потому что Нового и не существовало. Был полдень, солнце стояло высоко, и в воздухе разливался тот горьковато-скорбный аромат городских осенних деревьев, которые человек осудил чахнуть и влачить свои тусклые десятилетия в душной гари отравленных автомобилями улиц. Осенний запах такой листвы звучит в Москве как вздох скрипки сквозь галоп удушающего джаза полупьяной компании молодых прожигателей жизни. Сами эти прожигатели галопом скачут по совсем расстроенным и плохо смастерённым музыкальным инструментам, а звуки скрипки робко доносятся из-за открытого окна в прокуренную комнату.

Мой товарищ — человек лет шестидесяти двух, с острой испанской бородкой (с таким же успехом её можно было назвать и французской), человек с двумя высшими образованиями, историческим и биологическим, которые, как сам он однажды пошутил, если сложить их, то не стоят они хорошего гимназического образования дореволюционной поры. Говорят, что эта шутка обошлась в своё время ему довольно дорого. Впрочем, сейчас подобным образом шутить было уже можно.

   — Стол, как говорится в подобных случаях, уже готов, — несколько театрально и по-дружески расшаркался, отведя руку в сторону, мой знакомый, — все в ожидании последнего приглашённого.

   — Особенно хозяин дома, — улыбнулся с поклоном я.

   — Слишком громко сказано, — засмеялся мой знакомый, — ваш покорный слуга всего лишь хозяин квартиры, хотя и крупногабаритной.

Я улыбнулся в ответ и отметил про себя, что он, со своею острой бородкой, сухощавым и весьма интеллигентным лицом, напоминал всё же какой-то странный советский вариант известного литературного героя.

   — Вы сегодня напоминаете облагоразумившегося Дон-Кихота, — сказал я.

   — О! Если бы только я, — ответствовал хозяин, — ныне мы все, по крайней мере многие, напоминаем Дон-Кихотов, когда в такой прекрасный осенний день собираемся отметить память героев, о которых ныне уже редко в России вспоминают... Впрочем, как знать, — добавил он, на мгновение задумавшись, — в нашей сегодняшней компании есть люди с машинами, — может быть, они возжелают прокатиться на это знаменитое поле, на котором в течение десяти часов было убито с двух сторон около ста тысяч человек, не считая тех, кто умер от ран позднее.

   — Причём убиты были эти люди самым зверским образом, — согласился я, — в основном в рукопашном бою.

   — Да, — кивнул грустно седеющей головою хозяин квартиры, — это почти что Хиросима, только рукотворная в самом прямом смысле этого слова.

   — Чистое озверение, — согласился я.

   — Прошу в моем присутствии не применять к солдатам и офицерам слово «озверение», — раздался из-за двери молодой сильный бас и добавил: — Люди находились при исполнении служебных обязанностей.

Хозяин распахнул дверь в гостиную, и я вошёл в квадратную большую комнату с огромным фотографическим портретом белой лошади в тяжёлой чёрной раме. А под этим портретом стоял длинный дубовый стол на толстых вздутых ножках. На столе не было скатерти. Несколько бутылок водки, высоких бутылок белого стекла с пробками под белым сургучом, стояло прямо на дереве. Вокруг сидели пятеро мужчин не выше среднего возраста, крепких, плечистых, с лицами приветливыми и уже немного подгорячёнными. Большая, белой эмалью облитая кастрюля посреди стола густо дышала паром под высокий потолок, под которым колыхалась изысканно раскинутая длинная нить паутины с крупным жилистым пауком. Картофельный пар покачивал паутину, и растревоженный паук ловко бежал по ней, перебирая длинными ногами, как некий многорукий дирижёр по многосложной и запутанной мелодии. Паук бежал быстро, словно летел на каких-то ему одному известных и доступных, но совершенно невидимых крыльях.

   — Собрание под созвездием Паука, — сказал я беспечно, не придавая словам никакого двойного смысла.

Но сидящий прямо напротив меня, с деревянно уложенным над высоким лбом золотистым коком мужчина многозначительно глянул под потолок, повёл пружинистыми белёсыми бровями и многозначительно опустил веки. Лицо его изобразило полное равнодушие: я, мол, тут ни при чём.

Застолье было явно холостяцкое и совершенно свободное по духу своему, по своему настрою. Это даже не было застолье, это была беседа с угощением, весьма скромным, как говорится, простонародным. Впрочем, картошка «в мундире» в столичном или околостоличном обществе людей интеллигентных уже тогда становилась изысканностью. Выпили по рюмке в честь великой победы над великим французским полководцем и антихристом, полтора почти столетия назад под Москвой разгромленным.

Первым взял слово кандидат исторических наук какого-то института, кажется — государства и права. Сидя в красной рубашке с чёрными маленькими пуговицами под кожаным заморским пиджаком, он широко раскинул длинные костистые руки по столу и повёл речь, взяв быка за рога. Глядя в синее осеннее небо, он внушительным голосом без всяких бумажек подсобных изложил свою точку зрения. Он говорил об эпохальном значении той великой войны, всколыхнувшей русское самосознание, что особенно отразилось на культурных слоях общества, которое было за предыдущее столетие захлёстнуто европофилией до того, что даже начало забывать свой родной язык, почти сплошь перейдя на французский жаргонный речевой материал. Это определение «речевой материал» он использовал несколько раз, причём каждый раз демонстративно.

— С точки зрения мистической, хоть в наше время это и не принято, — кандидат исторических наук окинул всех синим взглядом, под стать осеннему небу, глаз под белыми ресницами, — с точки зрения мистической, я считаю, знаменательно, что именно французы и возглавили тогда столь варварское нашествие Европы на Россию. Эти самые любимые французы, законодатели мод и распространители модных вкусов, пришли в Москву, чтобы в национальной русской святыне прихотью маршала Даву разместить конюшню. Я имею в виду Успенский собор Кремля, — уточнил кандидат исторических наук и сокрушённо пожал плечами.

Он поочерёдно окинул медленным взглядом всех, готовый к возражениям. Никто не возразил.

Какое-то удивительное впечатление производили слова кандидата исторических наук, особенно когда он перешёл к изложению основных событий всей наполеоновской кампании в России. Они походили на фарфоровые фигурки солдат, офицеров и генералов обоих сторон того времени. Фигурки были отлиты и раскрашены деловито, умело и весьма живописно. Они выпархивали из уст говорившего в стройном порядке по всем законам и правилам, сложившимся по отношению к ним за прошедшие более чем полтора века. Рядами и колоннами, пешком и на конях они двигались в густо просвеченном осенними лучами полдня воздухе комнаты. Чуть слышно и в то же время музыкально погромыхивали в воздухе пушечные лафеты, звенела сбруя, блистала амуниция и такие живописные мундиры, плащи, накидки, шпаги, ружья, клинки... А как сияли начищенные кивера и солнечно покачивались над головами разнообразные перья и развевались конские хвосты! Так и хотелось превратиться в одного из этих персонажей, самому стать красочным, румяным, насыщенным чем-то необычайным, торжественным, двигаться, двигаться в солнечном воздухе навстречу друг другу, сначала издали друг друга приветствуя, а потом бросаясь в схватку и неимоверно храбро друг с другом сражаясь. Сражаясь, конечно же, на стороне своих с общим для всех нас неприятелем, таким же румяным, живописным и отважным, как мы сами. А позади шагающих, несущихся и вступающих в самые захватывающие сражения солдат, офицеров и генералов сидели на возвышениях двое. Справа и слева. Они сидели как бы на облаках из голубовато-серого порохового дыма. Слева сидел Наполеон, а справа — Кутузов.

Наполеон сидит на стуле с чуть загнутой ампирной спинкой. Он сидит над обрывом, почти у самого края его, горящего осенними поздними цветами тысячелистника и ястребинки. Вдали горит какая-то деревня, но кому до неё сегодня какое дело. Император в своей знаменитой треуголке, в сером походном сюртуке, и сапог левой ноги его вытянут далеко вперёд, как бы в будущее. Недаром сапог лежит на сером, чуть светлее сюртука, поле барабана, туго натянутом, как взгляд императора. И что-то обречённое есть в этом взгляде, который хорошо чувствует все раззолоченные персонажи его театрально сгруппированной свиты, глядящей вперёд, в огонь разгорающегося сражения, сквозь разного рода оптические длинные приспособления, приставленные то к правому, то к левому глазу. Взгляд императора в напряжённом обречении, хотя только что, при воздымании восходящего утреннего светила, он провозгласил:

   — Вот солнце Аустерлица!

Император напомнил о том, как семь лет назад он позорному избиению подверг русское воинство на тонком озёрном льду, разбитом пушечными ядрами. И был позорно бит тогдашний главнокомандующий союзными армиями, нынешний главнокомандующий, выученик Суворова, Кутузов.

Между тем Кутузов, шестидесятисемилетний князь, грузный, одноглазый, с одутловатым, мешковатого цвета лицом, потный, сидит с другой стороны — на другом порохового, дымного цвета облаке. Он сед. Без головного убора. Его живот свисает тяжко меж расставленных ног. Сидит он на походной табуреточке, большой походный барабан стоит с ним рядом. На барабане — важные военные бумаги и подзорная труба. Он вроде бы спокоен, левая, мудро поднятая рука двумя пальцами немного вскинутой ладони указывает вперёд. Это тот самый жест, который потом подхватят стремительные и беспощадные вожди российской революции. Они же усовершенствуют этот жест, гневно превратив его из полуразжатого перстосложения в сомкнутую пальцеуказательность.

И если, слушая кандидата исторических наук, смотреть на эти искусно вылитые фарфоровые фигуры, то подступает этакое ожидательное настроение, когда начинает казаться, что старый полководец и стареющий император вот-вот запоют возвышенную арию, их зычно подхватят генералы, а солдаты грозно и могуче в два хора грянут воинственные хоровые марши под грохот пушек и барабанов.

   — Товарищи, нет — господа! — завершающе воскликнул всё более и более вдохновлявшийся кандидат исторических наук. — Сие великое событие, провиденциально посетившее нашу великую державу в то великое и ответственное время, всколыхнуло всё русское общество, дало необычайный исторический импульс всем родам и видам общественной и государственной жизни, и Россия уже не могла оставаться прежней, а впереди уже слышались отдалённые раскаты грома Сенатской площади 14 декабря 1825 года.

Кандидат столь возвышенных и значительных наук стал румянен и выглядел красавцем. И всё лицо его сияло, как бы вылитое из розоватого фарфора, а возбуждение такое докладчика передалось и всем слушателям.

   — Господа! Вот именно, господа! — воскликнул молодой человек в клетчатой ковбойке под песочного цвета спортивным пиджаком и в чёрных узких джинсах. — Что нам мешает в такой прекрасный день отправиться прямо на Бородино, на это великолепное пекло исторических свершений? Евгений Петрович, ведь у вас машина...

Он обратился к обладателю глубокого, несколько театрального баса, сияющему над столом великолепным, плотно уложенным поверх высокого лба коком. Обладатель кока пружинисто качнулся за столом, ответил юноше в ковбойке спокойным взглядом и сказал:

   — Машина у меня с собой. Но есть тут у меня кое-какие дела, и может случиться так, что я не смогу поехать. Вообще не смогу. Я жду звонка.

   — Жаль. Очень жаль, — вздохнул юноша в ковбойке.

   — Это не препятствие, — пришёл на помощь хозяин квартиры, — мы можем заказать такси. На три часа дня. Заказать туда и назад. Нам всё равно всем в одной машине тесно будет...

Все поддержали хозяина квартиры, и он тут же направился к телефону в соседнюю комнату. Позвонив, он вернулся и сообщил, что через два с половиной часа будет машина. Налили и выпили во славу русского оружия, и все густо зарумянились. И сразу выпили ещё по одной, уже за великого русского полководца, спасителя России от корсиканского чудовища, Михаила Илларионовича Кутузова.

Тут один из присутствующих попросил дать ему «слово для реплики». Это был странный человек с совершенно неопределённой внешностью. Невозможно было сказать, сколько ему лет: может быть, двадцать, может быть, сорок, а то и за пятьдесят. Нельзя было предположить и его профессии. Это не рабочий, не инженер, не преподаватель, не юрист, не тренер какой-нибудь футбольной команды. Но почему-то совершенно определённо можно было подумать, что это не официант. Да, никакой официант вообще: ни в столовой, ни в закусочной, ни в ресторане, ни даже в обкомовской либо кремлёвской столовой, — как всем известно, официанты выглядят порою внушительней генералов, космонавтов и народных артистов, рядом с которыми сам фельдмаршал Кутузов — по словам кандидата исторических наук, спаситель всего российского отечества — показался бы простаком.

И лицо у этого человека было какое-то неопределённое. Всё вроде было в нём на месте: и нос, и губы, и глаза, и даже родинка чёрного цвета величиной с пуговицу от бюстгальтера, и такая же родинка под мочкой левого уха... Но ни о чём этом ничего определённого сказать было нельзя, особенно в такой ясный, застольный и весьма исторический день. Единственное, что можно о нём было сказать: человек этот — субъект, субъект в серой кофте крупной домашней вязки, которую, может быть, ещё при лучине вязала его бабушка.

Субъект встал, посмотрел на всех поочерёдно, посмотрел пристально и многозначительно, да произнёс:

   — Господа, товарищи, граждане и люди вообще всякого государственного сословия, — начал он торжественно, — не могу не выразить моего крайнего изумления по поводу того, что я постоянно слышу и читаю о том странном историческом явлении, которое принято называть у нас Отечественной войной тысяча восемьсот двенадцатого года и которое было причиной одного из самых кровопролитных, самых примитивных и самых бесполезных сражений в истории человечества...

Субъект прервался, видимо, для того, чтобы перевести дыхание, а в комнате наступила такая тишина, которая наступает, когда под ногами у человека крутится готовая разорваться граната.

Кандидат исторических наук потянулся было за полупустой бутылкой водки и поднял бы её над столом, но вдруг замер с этой бутылкой в руке как бы в оцепении.

   — Мне глубочайше жалок этот так называемый спаситель русского народа, кабинетный фельдмаршал, позорно битый под Аустерлицем, а до того нагло обманувший молодого, неопытного и доверчивого императора россов и всю кампанию одна тысяча восемьсот двенадцатого года, думавший только о том, как бы вновь на старости лет не быть отшлепанным по дряхлому заднему месту, теряющий остроту и силу своего таланта, а вследствие этого зарвавшийся император французов, как тогда говорили — «галлов». В сущности, поведение всех главных действующих лиц величайшей трагедии всех народов Европы того времени от океана до Москвы было преступным.

Мужчина с мощным басом и золотистым коком над высоким лбом медленно поднял на выступающего люто багровеющее лицо, и сразу бросилось в глаза, что и само лицо его тоже, как говорится, с особой приметой. По мере наливания лица багровостью от правой брови через переносицу под левый глаз проступил белый тонкий шрам, словно кто-то когда-то полоснул Евгения Петровича бритвой. Впрочем, во времена молодости Евгения Петровича, когда по нашим послевоенным городам бродили орды малолетних да и великовозрастных хулиганов, нарваться на такой шрам особого труда не составляло. Тогда была пора так называемых немотивированных преступлений. «Пописать мойкой», то есть — на жаргоне — полоснуть бритвой, могли кого угодно: на улице, в трамвае, на сеансе в кино. Это считалось признаком удали и широты характера. Это было давно.

А сейчас Евгений Петрович молча смотрел на такого неожиданного оригинала, наливая багровостью белый шрам, и, казалось, мучительно старался понять, откуда взялся здесь такой оригинал. В наше время. В таком возрасте, ведь всех таких давно уже вычистили из общества. Здесь! Где, по идее, должны были бы присутствовать только свои, отменно добропорядочные люди.

Между тем оригинал не останавливался:

— Я оставляю за собою право на одном из следующих наших раундов, проще говоря, заседаний подробнее остановиться на этом вопросе. Сейчас только лишь осведомлю, что это и многое другое в российской истории прошлого века достойны были широкого освещения и более глубокого анализа, поскольку все разговоры на эту тему ещё до революции традиционно приняли стереотипный, всё более и более мертвеющий характер. Всё обставлено многочисленными «табу». Это наносит, особенно теперь, страшный вред нашему историческому сознанию. Имперский характер правления и развития страны, находящейся на варварском уровне духовного, правильнее было бы сказать — душевного сознания, привёл к тому, что сразу же после смерти особо выдающегося варвара Петра Первого, которого ещё называют великим, созданная им из особо выдающихся хищников и авантюристов классовая структура — я имею в виду дворянство — вышла из-под контроля, из-под смертельно карающей за каждое проявление самобытности монаршей десницы. Благо сам Пётр, неуч поначалу и самодур пожизненно, был личностью своего рода творческой. После него, когда на русский трон уселась солдатская блядь, которую из-под походной телеги, разогнав стаю особачившихся солдат, вытащил проходимец Алексашка Меншиков, и когда фактически пресеклась династия Романовых...

   — Династия пресеклась после того, как Пётр собственноручно отрубил голову своему сыну, единственному законному наследнику, — равнодушно вставил кандидат исторических наук.

   — Прошу меня не перебивать, — вспыхнул субъект, — я всего лишь даю заявку, я не делаю доклада. Так называемая Екатерина Первая, дочь литовского крестьянина Самуила Скавронского, по другим данным — некоего Веселевского, а по третьим — просто шинкаря из иудейского племени, Марта. Я говорю это для того, чтобы понятно стало, как низко пало русское высшее общество, в первую очередь так называемые дворяне, которые, как псы, бросились блудить с российским троном и со всеми, кто на нём водружался. И не удивительно, что все без исключения талантливые русские общественные, военные и государственные деятели выбрасывались вон либо были обязаны превратиться в шута, как великий полководец Суворов, или в живучую циничную лисицу, как высочайший мастер этого дела фельдмаршал Кутузов.

   — Мы слишком далеко уходим в сторону, — гробовым голосом заметил Евгений Петрович.

Субъект на мгновение смолк, как бы пришёл в себя, помолчал, озираясь настороженно, как зверь, переводящий дыхание, и закончил:

   — Надобно при всём этом заметить, что Кутузов был очень умный, образованный и культурный человек, недаром состоял он членом третьей ступени масонской шведской ложи, к которой принадлежал, кстати, и великолепный маршал Ней, его, уже попавшего в явный плен под Красным, Михаилу Илларионовичу Кутузову предстояло выпустить и сделать это талантливо и театрально.

Евгений Петрович неторопливо постучал жёстко выпрямленными и сомкнутыми пальцами по столу.

Субъект никак на это не отреагировал, но сказал завершающе:

— Но я и не об этом, хотя всем известно, что масонское имя фельдмаршала Кутузова — Вечнозеленеющий Лавр. До революции об этом писали открыто. Я только намереваюсь предварить моё будущее сообщение тем, что обращу благородное ваше внимание на три глубоко трагические российские фигуры эпохи нашествия Наполеона, отнюдь не галлов, как принято было говорить тогда и думать сегодня. Я имею в виду князя и генерала от инфантерии Петра Багратиона, потомка древних грузинских князей, ученика великого Суворова, скончавшегося в селе Симы Александровского уезда Владимирской губернии 24 сентября 1812 года от осколка гранаты, раздробившего кость ноги и принёсшего гангрену. Эта смерть была невосполнимой потерей для русской армии, потерявшей военачальника, который наверняка помешал бы сдать Москву и уж наверняка не выпустил бы из России стратегически обречённую на гибель армию Наполеона. Необходимо было предпринять огромные усилия, чтобы дать Бонапарту выйти из ловушки, в которую он сам себя заманил, постоянно загонял себя в тупик, то в один, то в другой.

Я имею в виду генерала от инфантерии Милорадовича, отважного, находчивого и неутомимого военачальника, мастера авангардных и арьергардных боев, яркую, фривольную личность, неутомимого сердцееда и сластолюбца графа из герцоговинского рода, переселившегося в Россию ещё при Петре Первом, любимца солдат, злодейски убитого на Сенатской площади 14 декабря 1825 года в момент военного мятежа против российского трона поручиком в отставке, выходцем из польских дворян Петром Каховским, решительным сторонником истребления всей царской фамилии в России.

И ещё я имею в виду великого русского воина Николая Николаевича Раевского, явившего пример высочайшей военной и гражданской доблести, полузабытого к старости и оставленного всеми, кроме Пушкина. Во всех потомках рода своего он оставил след высокой требовательности к себе, явил пример высочайшей человеческой скромности и государственной мудрости, чем так пренебрегают в российской, современно говоря, номенклатуре до сих времён.

КУРГАН ГЕНЕРАЛА РАЕВСКОГО

1


После выступления субъекта всё собрание скомкалось. Против не выступил никто. И никто не продолжил разговора на задуманную тему. Двое, выпив по стакану водки, сели играть в шахматы. Евгению Петровичу кто-то позвонил по телефону, и тот, уговорившись о следующем собрании через месяц, уехал. Хозяин дома принялся рыться в своих бумагах, отыскивая какие-то документы из воспоминаний маркиза де Коленкура, герцога Виченского, личного дипломата Наполеона, посла в Петербурге с 1807 по 1811 год, много постаравшегося в своё время, чтобы не допустить войны с Россией. Кто поосведомлённей, слышал о его книге «Поход в Россию», изданной каким-то небольшим тиражом в середине войны с Германией, но совершенно затем исчезнувшей даже из библиотек или весьма неохотно выдаваемой читателям. Счастливцы же, кому эту книгу привелось подержать в руках, только поднимали возвышенно брови и даже слегка закатывали глаза. Хозяин квартиры принадлежал к этой когорте счастливцев и даже имел многочисленные выписки из неё, которые хранил в потайном каком-то месте, чтобы случайно не попали они на глаза излишне любопытному гостю и не дали повода подозревать хозяина в чрезмерной политической любознательности.

Собрание интеллектуалов как-то незаметно превратилось в обыкновенную компанию выходного дня. Здесь то чокались рюмками, то громко стукали фигурами по шахматной доске, то чистили селёдку и разрезали её столовым ножом. А потом заливисто и отчаянно запел какой-то заморский цыган в сопровождении такого хора, что стало казаться, будто квартира превратилась в табор из сотен поющих и пляшущих.

Кто-то уже заснул, пристроившись полукалачиком на диване хозяина и сбросив на пол чёрные лаковые полуботинки, похожие на огромные чёрные гитары. Гитары — правда, небольшие, миниатюрные — пестрели на его носках, таких же заморских, как и магнитофонная цыганщина.

Но плёнку вскоре заело. И поставили бобину с «живым Окуджавой». Хозяин так и заявил во весь голос на всё прокуренное пространство полуденной квартиры, в которой клубы табачного дыма плавали в полосах солнца, подобно голубым воздухоплавательным гитарам. Хозяин громко включил магнитофон, плёнка пошипела, и негромкий певучий голос с раздумчивой агрессивностью запел:


Уж так повелося у нас на веку:
на каждый прилив по отливу,
на каждого умного по дураку —
всё поровну, всё справедливо...

И кто-то громко захлопал в ладоши. А кто-то протяжным, подхмелевшим голосом возразил:

   — Уж никак нет. Никак нет, господа. Уверяю вас, что дураков у нас гораздо и гораздо больше, чем умных. И так исстари. Куда же дальше идти, возьмём хотя бы ныне обсуждаемую войну. Если бы у нас умных было поровну с дураками, француза никогда бы не пустили в Москву...

   — И не спалили бы Москву, святыню, древнюю столицу, своими собственными руками, — поддержал кто-то от шахматной доски.

И оттуда же, от шахматной доски, какой-то третий голос резко возразил:

   — Уберите эту русофобскую галиматью. Я никому не разрешу у всех на глазах позорить русского человека и оклеветывать его...

И над шахматною доскою взмыла в воздух костлявая рука, держащая за голову чёрного коня, и задумчиво повисла. И тот же голос уже медленно и озабоченно произнёс:

   — Интересно, что здесь у нас в эндшпиле разворачивается. По-моему, смешались в кучу кони-люди. Больше ничего. Кони-люди, этакие особой породы военные существа вроде кентавров...

И в это время раздался звонок в дверь. Звонок резкий и властный, как голос судьбы. Но на него никто не обратил внимания.

Я прошёл сквозь дым к входной двери и открыл её. Перед порогом стоял неопределённого возраста тип, сероволосый и сероглазый крепыш, в зелёной, крупной вязки кофте с засученными по локоть рукавами, из-под которых тянулись мятые сатиновые рукава рубашки чёрной. На затылке типа этого сидела голубовато-серая, тоже вязаная, кепка с торчком выправленным толстым козырьком, и блестел в улыбке золотой зуб. Зуб сиял чуть поскромнее солнца, а улыбка вокруг зуба переливалась всеми цветами радуги.

   — Машину заказывали? — спросил тип беспечно.

   — Да, — ответил я и оглянулся на компанию.

   — Бывает, — улыбнулся понимающе тип. — Я, стало быть, шофёр. Я сижу в машине и жду уже целых полчаса.

   — Ну сами видите, — простёр я руки в сторону компании.

   — Бывает, — согласился шофёр. — Мы на всякое насмотрелись.

   — Как видите, — пожал я плечами.

   — А жалковато, — вздохнул шофёр, — я было так настроился на Бородинское сражение, тем более в день такой юбилейный. Сегодня многие туда моторы заказывают.

   — Ничем помочь не в состоянии, — вздохнул я грустно.

Шофёр глянул на меня снисходительно:

   — А может, кто хочет поехать? Или хотя бы вы сами. Вы, я вижу, настоящий патриот.

   — Ну какой я патриот, — пришлось мне развести в двери руками, — патриоты настоящие они. Я так, за компанию.

   — А вы спросите их, — подсказал шофёр, — может, есть всё же такие, кто родину не пропил.

   — Господа! — обратился я, вернувшись в комнату. — Экипаж подан. Кабриолет заказанный нас ждёт.

Кто-то поднял голову. Кто-то продолжал своё дело. А кто-то продолжал храпеть на диване в носках, расписанных гитарами.

   — Товарищи! — сказал я громче. — Неприлично. Машина ждёт. День солнечный. Юбилей нас обязывает.

   — Мой милый, юный друг, — обратился ко мне откуда-то из табачного дыма хозяин квартиры, — мы вас как самого трезвого делегируем в это почётное путешествие, на эту торжественную экскурсию и оплачиваем путь и пребывание на месте со включённым счётчиком и обратное путешествие в ландо под такие раздирающие душу звуки марша «Тоска по родине».

   — Да! Да! Да! — воскликнул откуда-то субъект. — А также и под звуки марша «Прощание славянки».

   — Но что же я поеду один! — воспротивился я. — У вас компания, а я в одиночестве.

   — А вы подсадите где-нибудь себе спутницу, — посоветовал один из шахматистов.

   — Никак и ничуть, — возразил субъект, приближаясь к двери с гранёной рюмкой водки. — Вы посмотрите, какой очаровательный водитель вашего ландо. Сейчас он выпьет на дорожку, закусит селёдочкой и будет вашим секретарём и собеседником и своего рода пионервожатым в этом завлекательном путешествии, почти что экспедиции.

   — Не скрою гордой благодарности, — подхватил шофёр интонацию субъекта, — и, более того, примкну, как говорится, к вашей честной компании.

Шофёр снял кепочку, выпил рюмку, в воздухе поймал с вилки кусок пронзительно пахнущей уксусом селёдки, шутливо расшаркался и кепкой вытер губы.

   — Это никому не повредит, — благодушно улыбаясь, сказал субъект. — Никому. Никому и никогда.

2


Что можно сказать о старенькой, но хорошо отремонтированной машине, которая бежит и резво и деловито по солнечным осенним улицам Москвы, Москвы, столицы нашей Родины, безграничной в пространстве и беспредельной во времени. И кажутся в такой день беспредельными во времени и пространстве облака, летящие над Садовым кольцом, над Кутузовским проспектом, и листья лип, берёз и клёнов, разлетающиеся от бега всякой автомашины и даже от громкого собачьего лая над мощным мостом через Москву-реку, по одну сторону которой стояли казаки, а по другой приближались всадники Мюрата, короля Неаполитанского, знаменитого своей знойной внешностью, коротким ярко пылающим плащом и коротким же, но мощным римским мечом, на рукояти которого были написаны искусным художником портреты членов его семьи. Маршал славился своей отвагой и храбростью, своей театральной импозантностью, простотой и широтою в общении. Когда Мюрат с кавалеристами приблизился к реке, казаки не ушли, народ не менее отважный да ещё и дерзкий. Они узнали маршала, не раз ходившего в атаку во главе конных, всё сметающих на своём пути лавин. Маршал ехал впереди: условия, план и порядок сдачи Москвы были детально обговорены. Пожары в разных концах столицы только начинались: французы как победители были благодушны. Казаки были, вопреки расхожему нынешнему мнению, людьми не такими уж примитивными, и между противниками завязался разговор не только с помощью жестикуляции. Стали дарить друг другу разные предметы на память. Мюрата быстро ободрали окружившие со всех сторон казаки. Кому что досталось. Одному достались золотые крупные карманные часы, которые до сегодняшнего дня хранятся в коллекции кремлёвских музеев и демонстрируются на выставках часов в нижнем этаже колокольни Ивана Великого.

В ответ на эти сведения малый в вязаной кепке, лихой шофёр сего воскресного дня, перевалившего за полдень далеко и уверенно, весело и умствующе щурился, поблескивая зубом, а иногда под разными возникавшими предлогами останавливал у тротуара «Волгу» и забегал то купить спичек, забытых дома, то папирос, то газету...

И что-то было таинственное, по крайней мере странное, в его, шофёра, отвлечениях на сторону, словно был он какой-то тайный агент, словно он совершал в эти непродолжительные визиты на сторону нечто неразглашаемое и значительное. Внешне это вроде бы никак не сказывалось на шофёре, разве что он становился с каждым разом всё румянее. Он становился и как-то молчаливее. Так что у меня пропало желание заводить и поддерживать разговор.

Ветер между тем усилился, и загородные запахи из глубины дубрав, сосновых массивов становились всё душистее и прохладнее, как это бывает всегда, когда ты всё дальше и дальше оставляешь за собою большой город. Ветер тоже становился вместе с однообразием скорости каким-то усыпляющим, а мой шофёр, как некий казак из повести Гоголя, «чем далее, тем сумрачнее».

И я заснул.

Я проснулся оттого, что уж очень умиротворённо было вокруг. Машина стояла. Мотор молчал. И за рулём никого не было. В машине было пусто вообще. Солнце светило, но уже готовилось уходить на запад, западать за горизонт и там исчезать, предаваясь, по представлениям наших давних предков, уединению и покою. Я стряхнул сон и огляделся. Машина стояла в небольшом городке, между автобусной остановкой и рестораном. Немногочисленные, по большей части выпившие, горожане неторопливо двигались туда и сюда. Одного из них под руку, как дамочку, отводил в сторону пожилой милиционер. Я присмотрелся внимательно и узнал в спутнике милиционера своего таксиста в серой вязаной кепочке и с высоко закатанными рукавами вязаной кофты, надетой поверх рубашки. Золотого зуба таксиста я не видел, так как он в данную минуту стоял ко мне спиной.

Таксист и милиционер о чём-то мирно беседовали, о чём-то торговались. Потом таксист полез в карман брюк, вынул какую-то пачку, похожую на деньги, не считая, наугад часть её отдал милиционеру, спокойно вернулся в машину.

   — Выспался? — сказал он, мрачно глянув на меня, включил мотор и неторопливо поехал.

   — Это что за место? — поинтересовался я.

   — То самое, которое нам нужно, — мрачно и уклончиво ответил таксист.

Выехали из города.

   — Это что за город был? — вновь поинтересовался я.

   — Тот самый, — мрачно ответил шофёр, как-то сонно и безвольно качая головой.

И настроение его угрюмое начало передаваться мне. Я встревожился. Машина между тем шла неуверенно и тихо. Потом встала. Справа и слева дышал осенней хвойностью лес, и откуда-то доносило кисловатый запах осеннего дуба. Шофёр остановил машину, молча выбрался из неё и пошёл в лес.

В лесу он пробыл довольно долго, вернулся покачиваясь, грузно плюхнулся на сиденье, наполнив салон машины винным перегаром.

   — Мы Можайск проехали? — спросил я как можно вежливее.

   — Ну Можайск. Ну и что? Что из этого, позвольте вас спросить, — обернул ко мне таксист до синевы побелевшее лицо. — Что из этого?

Я молча смотрел ему в лицо.

— Да, — кивнул таксист задумчиво, — и ничего в этом страшного я не вижу. Я тебе не маршал Багратион и не фельдмаршал Тито и не генерал-фельдмаршал Раевский...

Таксист положил голову на руль и замолчал. Из кармана брюк его торчала бутылка водки, заткнутая газетой.

3


Лето было жаркое. И осень пришла тёплая. День клонился к вечеру, и ночь обещала быть если не душной, то жаркой. Из окрестных лесов уже тянуло дыханием доброй русской бани, которая на сегодня своё уже отпарила, теперь же медленно и неохотно остывала.

Я шёл плотно уезженной дорогой от Шевардинского редута к Семёновскому. По обе стороны дороги шумели мощные раскидистые берёзы. Золото сыпалось с берёз на дорогу и в травы. Золото летело по воздуху. Золото поднималось высоко в облака и сияло там, искрилось, словно пело что-то нескончаемо радостное. И даже туристы в лесных посадках за аллеей и на самой дороге не снимали с плеч и не вынимали из чехлов своих гитар. Все смотрели в небо, и видно было по их лицам, что и без гитар они поют. Взметали в небо свои восторженные карусели ласточки и щебетали там, как только могли. Это старые опытные ласточки сбивали молодых в стаи, учили их летать, подбадривали, перед тем как повести за собою в дальние края. Туда, к египетским пирамидам, перед лицом которых неуклюже посрамился некогда будущий великий полководец, которому тогда только предстояло испить чашу ещё более постыдного унижения здесь, на ржаных и берёзовых равнинах России.

А над ласточками внушительно и грозно кружатся медлительные коршуны и равнодушно высматривают себе добычу. Так всегда бывает. Говорят, что коршун или орёл всё видит с той необычайной своей высоты, даже обыкновенную швейную иглу на тропинке. Так всегда, к сожалению, пребывает мир, так парят над нами орлы и стервятники, они нас видят издали, даже если мы их вовсе не замечаем и не думаем о них. Мы — их добыча, и никогда они не выпускают нас из виду.

Глядя на берёзы, на ласточек и на коршунов и перекинув через плечо свой лёгкий плащ, я шагал по дороге к Семёновскому и далее к батарее Раевского, но вспоминал совсем о другом. Я вспоминал об одном красивом человеке трагической судьбы, который некоторое время назад умер, а молодость его была сломана здесь, на этих холмах и перелесках.

Я вспоминал известного писателя Константина Воробьёва. Маленький узелок возле носа уложил его в землю. Он сделал то, что не могли сделать германские фашисты, заявившиеся под Москву, и неумелые, жестокие к своим же воинам командиры наши и командующие, ожесточившиеся после страшных, небывалых ещё в истории человечества поражений.

Константин Воробьёв родился двадцать четвёртого сентября того страшного девятнадцатого года, когда озверевшие русские люди сошлись в немилосердной братоубийственной схватке. Он родился в селе Нижний Рутец под Курском. И, как он сам рассказывал мне, отцом его был белогвардейский офицер...

Я иду, вспоминаю, а берёзы шумят.

Косте почти всю жизнь пришлось скрывать, кто же был его отец на самом деле. А особенно когда попал он в курсанты привилегированного военного училища имени Верховного Совета РСФСР. И вот осенью 1941 года, когда несметное количество наших дивизий, полков, батальонов были разгромлены, разогнаны и пленены, когда уже между ликующими фашистами со всей Европы и Москвой почти ничего не осталось, кроме незначительных воинских частей и соединений, цвет нашего воинства был брошен на немцев. Полк кремлёвских курсантов выбросили за Можайск. И шагали они уже походным, а не парадным строем на неизвестно где в данный момент находящегося врага. Пока что врага видно не было, но на самом деле он был уже всюду. А вёл курсантов полковник, герой Гражданской войны, стяжавший у курсантов высокий и незыблемый авторитет. «Победа или смерть!» — написано было в тот день на сердце каждого курсанта.

Я иду. Я вспоминаю, а берёзы шумят.

Колонна курсантов шла вдоль жнивы, уставленной забытыми с лета, высохшими и разваленными здесь и там суслонами. А дальше, на опушке леса, виднелись какие-то строения. В своей повести «Убиты под Москвой» Константин Воробьёв описывает это так: «То, что издали рота приняла за жилые постройки, на самом деле оказалось скирдами клевера. Они расселись вдоль восточной опушки леса — пять скирдов, — и из угла крайнего и ближнего к роте на волю, крадучись, пробивался витой столбик дыма. У подножия скирдов небольшими кучками стояли красноармейцы. В нескольких открытых пулемётных гнёздах, устланных клевером, на запад закликающе обернули хоботки «максимы».

Заметив всё это, полковник тревожно поднял руку, останавливая роту, и крикнул:

   — Что за подразделение? Командира ко мне!

Ни один из красноармейцев, стоявших у скирдов, не сдвинулся с места. У них был какой-то распущенно-неряшливый вид, и глядели они на курсантов подозрительно и отчуждённо».

Помню, когда ещё читал я эту повесть в «Новом мире», меня поразило поведение той воинской части и её начальника. Повесть была опубликована в таком обрезанном виде, что трудно было понять, что же произошло тогда, осенью 1941 года, между людьми одной национальности, одного, как мы думали, социального слоя...

А берёзы шумят...

«Капитан выронил стэк, нарочито заметным движением пальца расстегнул кобуру ТТ и повторил приказание. Тогда один из этих странных людей не спеша наклонился к тёмной дыре в скирде:

   — Товарищ майор, там...

Он ещё что-то сказал вполголоса и тут же засмеялся отрывисто-сухо и вместе с тем как-то интимно-доверительно, словно намекая на что-то, известное только тому, кто скрывался в скирде. Всё остальное заняло немного времени. Из дыры выпрыгнул человек в короткополом белом полушубке. На его груди болтался невиданный до этого курсантами автомат — рогато-чёрный, с ухватистой рукояткой, чужой и таинственный. Подхватив его в руки, человек в полушубке пошёл на капитана, как в атаку, — наклонив голову и подавшись корпусом вперёд. Капитан призывно оглянулся на роту и обнажил пистолет.

— Отставить! — угрожающе крикнул автоматчик, остановившись в нескольких шагах от капитана. — Я — командир спецотряда войск НКВД. Ваши документы, капитан! Подходите! Пистолет убрать.

Капитан сделал вид, будто не почувствовал, как за его спиной плавным полукругом выстроились четверо командиров взводов его роты...»

А берёзы, берёзы шумят.

Берёзы, конечно, не знают, что задолго до знаменитого приказа лета 1942 года, когда развалился весь юг огромного фронта войны против германских фашистов с их единомышленниками со всей Европы, командиры подобных отрядов НКВД могли по собственному усмотрению истреблять своих сограждан по малейшему подозрению. Находившийся с родителями моего отца старший брат его, один из первых в России красногвардейцев, уже в сибирской ссылке, рассказывал, как следом за цепями наступающих на Врангеля красноармейцев шли такие отряды чекистов с пулемётами. Мой дядя участвовал в знаменитом штурме Перекопа...

«Они одновременно с ним шагнули к майору и одновременно протянули ему свои лейтенантские удостоверения, полученные лишь накануне выступления на фронт. Майор снял руки с автомата и приказал лейтенантам занять свои места в колонне. Сжав губы, не оборачиваясь, капитан ждал, как поступят взводные. Он слышал хруст и ощущал запах их новенькой амуниции — «прячут удостоверения» — и вдруг с вызовом взглянул на майора: лейтенанты остались с ним».

На страницах опубликованной повести фигурирует капитан, но Воробьёв мне говорил, что это был полковник, преподаватель школы кремлёвских курсантов, завоевавший во всём училище незыблемый авторитет, прошедший всю Гражданскую войну...

«Майор вернул капитану документы, уточнил маршрут роты и разрешил ей двигаться. Но капитан медлил. Он испытывал досаду и смущение за всё случившееся на виду курсантов. Ему надо было бы сейчас же сказать или сделать что-то такое, что возвратило и поставило бы его на прежнее место перед самим собой и ротой. Он сдёрнул перчатки, порывисто достал пачку папирос и протянул её майору. Тот сказал, что не курит, и капитан растерянно улыбнулся и доверчиво кивнул на вороватый полёт дымка.

   — Кухню замаскировали?

Майор понял всё, но примирения не принял.

   — Давайте двигайтесь, капитан Рюмин! Туда двигайтесь!— указал он немецким автоматом на запад, и на его губах промелькнула какая-то щупающая душу усмешка».

Берёзы-то шумят...

А Воробьёв мне рассказывал, как тягостно сломила эта ядовитая сиена с майором из СМЕРШа (смерть шпионам) всю колонну, перед противником, который вдруг въявь показался менее опасным, чем эта расхристанная шайка в красноармейской форме перед скирдами клевера. Именно после этой сцены они должны были идти в наступление, чтобы выбить немцев из недавно ими захваченного рубежа. В атаку они пошли, пошли яростно и в тяжелейшем рукопашном бою захватили немецкие позиции, а фашистов буквально перекололи. Тех, кто не успел бежать.

Я слушал тогда Воробьёва и думал о том, сколько же ярости нужно вселить в людей, ни разу не видевших друг друга, чтобы заставить их убивать один другого повсюду, где только возможно, порою по одному лишь признаку одежды, какого-то значка на этой одежде, по манере держаться или по особенностям языка, разреза глаз, привычке петь или строить жилища.

Курсанты выбили немцев и окопались, укрепились, ждали приказаний. Но приказаний не было. Немцы же были насторожены и несколько растеряны. Они ещё не встречали такой отваги, такого ожесточения. Они даже решили, что это начало какого-то большого контрнаступления русских. И ждали. Похоже, немцы раньше курсантов поняли, что про них просто забыли. И навалились немцы на них, оставленных и брошенных всеми на свете, своею яростной мощью, танками и авиацией в придачу к пехоте. Позиции брошенных курсантов были перепаханы и выутюжены. Немецкие лётчики буквально охотились за ними, гоняясь и расстреливая поодиночке. Это было их, лётчиков, своеобразным развлечением.

Из всех кремлёвских курсантов уцелели пять человек. Так Константин попал в один из концлагерей под Вязьмой, в которых всего томилось более двухсот тысяч красноармейцев. Из этого лагеря он бежал, но был пойман и заключён в концлагерь для военнопленных под Молодечно, в Белоруссии. Оттуда он бежал тоже. И тоже был пойман. На этот раз его загнали в лагерь смерти под Ригой. И оттуда ему опять-таки удалось уйти, уже с помощью литовцев и евреев. Так сын белогвардейского офицера, кремлёвский курсант Константин Воробьёв, будущий известный русский писатель, стал партизаном. Он воевал в Литве и скоро возглавил партизанский отряд и был на высоком счету среди своих. Но кончилась война, и отважный воин пошёл по рукам крючкотворных кабинетных крыс и пауков Комитета безопасности.

Ему шили предательство родины. Один из этих чиновников, особо въедливый, был удивительно похож на того майора из-под Можайска.

Однажды он сказал Косте, что, может быть, Воробьёв и не предатель и в бессознательном состоянии попал он в плен, быть может, бегал он из концлагерей, но этого теперь не докажешь. Есть один удобный выход: если Константин согласится стать осведомителем. Тогда на многое можно будет закрыть глаза. А иначе...

Иначе Константин Воробьёв где только не пристраивался, даже работая в Шауляе, в городе, окрестные леса которого были его партизанским пристанищем... Здесь Воробьёв работал теперь продавцом в керосинной лавке.

— Ты понимаешь, — сказал мне как-то Воробьёв, — для меня это было неприемлемо не только по человеческой гордости, но я знал, что я хотя бы наполовину дворянин... Мне говорили, что мой отец, офицер из армии Деникина, был отдалённым потомком генерала Раевского. Того самого, у батареи которого я шёл на смерть, я, так же как он, закрывал собой Москву.

4


А берёзы шумят.

Меня с детства удивляло это живучее наше зло, какого в истории человечества ещё не бывало. Даже знаменитая Французская революция, эта бессовестная всенародная бойня, дымилась всего пять лет. В конце концов во Франции народ поуспокоился, объединился, пусть вокруг авантюриста, пусть мерзавца без признаков совести и простого человеческого рассудка, который в вынужденном уединении на острове Святой Елены даже не подумал осмыслить всё, что он натворил для народов Европы, и прежде всего якобы любимой им Франции.

А у нас? Один лишь генерал Раевский в своих беседах с Пушкиным, которого он как-то вызволил с больничной койки и увёз в увлекательное путешествие по Северному Кавказу, в своих спорах с декабристами очень многое обдумал и сделал решительные выводы. Именно по этой причине к концу своих дней он стал чуждым и трону, и замыслившим кровавый мятеж дворянам. Потому он и умер в одиночестве, оставленный всеми, даже дочерью. Он, великий воин, достойный быть высоким руководителем армии любой цивилизованной страны, оказался чуждым всем и никому не нужным. Что же это за такая, страна Россия, одним из величайших сыновей которой он был? Откуда в ней такая бездна безумия?

Я помню зиму Сталинградского сражения, его последнего этапа. Мой дядя, абсолютно русский человек, внук камышинского крестьянина, один из первых красногвардейцев, боевой командир, яро рвавшийся из сибирской ссылки на фронт, узнает, что в нашей армии восстановлены погоны. Из чёрной бумажной и плоской тарелки репродуктора откуда-то издали хриплый голос донёс сообщение об этом. И мой дядя, бывший кавалерист Первой Конной армии, весь побагровел, вскочил с лавки, заходил нервно по избе и заприговаривал:

   — Это что же теперь будет? Это как же так? Мы этих беляков от этих самых погон до седла шашками разваливали, а теперь... Теперь снова все в погонах?

   — Ты успокойся, — тихо и равнодушно сказал дед, сам участник двух революций, — что было, то и будет.

   — Они так и министров скоро введут! — рявкнул дядя.

   — И министров введут, — успокоительно проговорил дед, — всё введут. Не введут только одного: никогда в России простой человек уже не будет жить так, как жил до революции...

   — На тебе, — хлопнул себя дядя по тощим ляжкам, — так за что же мы столько крови пролили?

   — А сажать, воровать и расстреливать будут так, как при царе и в голову никому не приходило, — спокойно добавил дед; он вышел из комнаты, пахнув со двора в избу лютыми клубами сибирского морозного воздуха.

5


Сама батарея Раевского еле видна на всей богатырской равнине от Бородина до Утицы.

Я как-то ехал на машине по Рижскому шоссе от Пскова в Изборск. Перед этим я читал о битве между псковичами и немецкими рыцарями в этой местности. Как воспевала эту битву историческая хроника! Как некое событие чуть ли не всемирного масштаба. А сейчас, я убеждался, всего лишь с расстояния километра или полутора различить всё это поле когда-то величественной битвы не было возможности. «Да, если бы вот сейчас, — подумал я тогда, — по всей этой равнине там двигались два те великие войска, мы их не разглядели бы. Просто не смогли бы заметить...» Я думал так, сидя в легковой машине, на довольно гладком шоссе, и испытывал угрызения совести, обвиняя себя в цинизме.

Есть в разговорах, песнях, былинах, балладах, былях и небылях, в исторических и бытовых исследованиях о прошлом своего рода гипноз. Он зачинается уже задолго до свершения событий этих и во многом их предопределяет, во всяком случае предугадывает характер их. А с течением времени гипноз этот всё усиливается, как бы, сгущаясь, концентрируется, становится всё более неуязвимым и властным.

Сама Курганная высота не весьма приметный на просторе всей равнины холм. И всё же эта доминирующая здесь пупышка как бы связывала собою всё пространство от Бородина до Семёновского и образовывала единую стройную позицию. Правда, стройной и единой позиция эта выглядела совместно с правым флангом русских позиций там, у речки Колочи, но там, как известно теперь всякому, сражение вообще не велось. Там оно закончилось ранним утром, когда французы захватили село Бородино, защищаемое непосредственно у моста через Колочу специальной командой матросов. То был гвардейский экипаж из придворной гребной и яхтенной команд в Петербурге. Моряки в своё время были направлены под Вильно для сопроводительных переправных работ. Команда вместе с другими строила здесь оборонительные сооружения. Здесь они должны были следить, чтобы единственная переправа через Колочу, вдоль которой было расположено более половины всей русской армии, не досталась французам. В случае необходимости мост подлежал уничтожению.

С восходом солнца первые залпы прогремели против Багратионовых флешей, спешно возведённых и далеко не укреплённых, как это следовало сделать. Те пушечные выстрелы раздались там, где сейчас мирно бродило стадо животных — бурых и одной чёрно-пёстрой коров — в лучах заходящего солнца.

Отрядом, защищавшим Бородино и состоявшим из двух тысяч солдат при четырнадцати орудиях, командовал полковник Бистром, основу его составлял лейб-гвардии егерский полк. По окончании сражения Бистрому предстояло получить чин генерал-майора, прожить долгую жизнь и умереть в конце тридцатых годов при красоте и стройности телесной, которыми он отличался и здесь в то бородинское утро в своём сорокапятилетнем возрасте. Бородино имело очень важное стратегическое значение, располагаясь на Новой Смоленской дороге и защищая с правого фланга недостроенную, полувооружённую батарею Раевского. В истории лейб-гвардии егерского полка об этом замечательном командире на все времена записано следующее: «...Кто видел Бистрома с храбрым лейб-гвардии егерским полком, оборонявшим мост в Бородинской битве, тот, при желании воспламенить душу и приподнять дух солдат, не будет прибегать к рыцарским временам и не станет искать в седой старине для личной храбрости лучшего примера». При классическом, установившемся в добонапартовской Европе, подходе к оценкам боевой позиции большого сражения село Бородино можно было бы считать неким золотым ключиком ко всему сражению для развала всей русской позиции.

Тогда, в конце жаркого лета 1812 года, здесь и поблизости привольно разместились три дворянские усадьбы, одной из которых владела сестра поэта, будущего героя великой войны и генерала, друга Пушкина — Дениса Давыдова. Здесь временами резвился этот, курносый, чуть веснушчатый отрок, на холмах и заводях Колочи, будущий великий военный бард России и боевой её писатель-теоретик. До самого воцарения большевиков здесь горели лампады в церкви Рождества, построенной в самом начале XVIII века, ещё при Петре Первом. Они созывали на богослужения спокойный мирный люд звоном её колокольни. Кстати, поселяне этих мест славились отменной красотой, добрым здоровьем и бойкой открытостью нрава. Из-под колоколов сей звонницы офицеры русские зорко следили тогда на рассвете за расположением и передвижениями наполеоновских войск.

Захват Бородина поручен был Евгению Богарнэ, вице-королю Италии («вице» — потому что королём Италии он мог считаться только в том случае, если здравствовал император Франции). То был красивый стройный мужчина, отличавшийся живостью ума, рассудительностью и целеустремлённостью во всех своих поступках, сын Жозефины Богарнэ, которую Наполеон унаследовал от своего покровителя. Богарнэ имел высокий лоб, крупный, но гармонично вылепленный нос, большие выразительные глаза. Чувственный, но строгий рот его прикрывали густые, умеренной величины усы, без всяких излишеств. Таков был вице-король Италии, герцог Лейхтенбергский, пасынок Наполеона, которому поручено было императором этим ранним утром со своим четвёртым корпусом начать сражение за село, именем которого будет в веках называться всё великое сражение под Москвой.

Родился Евгений Богарнэ в 1781 году, а умер через сорок три года, до самой кончины своей оставаясь красавцем. Род Богарнэ — один из древнейших во Франции, знаменит уже с XIV века, В Столетнюю войну Жан Богарнэ, боевой и знатный рыцарь, выступал в защиту Жанны д’Арк. Виконт Богарнэ родился на острове Мартиника и офицером женился на знойной красавице креолке Жозефине Таш де ла Лажерн. Красавица и авантюристка Жозефина, одна из умнейших женщин всех времён, стала императрицей Франции и в полном здравии тела и ума была со временем отправлена великим корсиканцем в отставку, под предлогом неспособности родить ему наследника.

Принц Евгений слыл одним из любимцев Наполеона, который проявлял открытое неравнодушие к людям талантливым и деятельным. Жизнь же потомка древнего дворянского рода наполнена самыми невероятными приключениями не менее, чем жизнь его матери.

Всего через два месяца после победы в селе Бородино принц Евгений оказался в удивительных обстоятельствах. Его войска проходили вблизи Звенигорода, старинного русского городка, необычайно живописного и замечательного своим благодатным монастырём, основанным четыре века назад учеником преподобного Сергия Саввой Сторожевским. Полтора столетия назад тому событию, в котором был активнейшим участником принц Евгений, обретены были мощи Саввы Сторожевского и положены в раке, то есть в открытой гробнице монастырского собора. Принц Евгений остановился на ночлег вблизи монастыря. Время было тревожное, отступающие французы бесчинствовали. Впрочем, и с самого начала они вели себя пренебрежительно по отношению ко всему, что отмечено было печатью православия. Достаточно вспомнить, как Даву превратил в конюшню величайшую святыню Древней Руси Успенский собор. На такое не дерзнул бы ни один золотоордынский хан времён Батыя. Татары давали монастырям и священнослужителям охранные грамоты и смертью карали ослушников.

И вот Евгению Богарнэ явился ночью старец, седой, со светлым, буквально светящимся лицом, и строго предупредил, что в случае бесчинств отступающий завоеватель понесёт суровое наказание. Но если он проявит благоразумие и благочестие, то благополучно вернётся на родину, а потомки его будут жить в России. Наутро в собор отправился сей потомок древнего рода французских дворян и на иконе увидел того старца, который явился ему ночью. Богарнэ приказал своим офицерам и солдатам оставить монастырь в неприкосновенности. Кстати, сто с небольшим лет спустя потомки бывших российских крепостных и последователей парижских санкюлотов не пощадили мощей духовного наставника Саввы Сторожевского, варварски их вытащили из раки, выставили на глумление, а сам монастырь Святого Сергия подвергли осквернению, а городу присвоили имя бунтаря и проходимца.

Евгений Богарнэ вернулся из русского похода вполне благополучно, особенно если учесть, сколько сотен тысяч французов остались в русских снегах. После бегства из России Наполеона и оставления армии Мюратом он возглавил командование остатками некогда Великой армии. Он спасал её сколько было сил, пользуясь странной медлительностью фельдмаршала Кутузова, который так легко и услужливо подставил французам лучших своих солдат, офицеров и генералов в августовское утро под Можайском. Евгений Богарнэ мирно умер в 1824 году с блистательным титулом герцога Лейхтенбергского, а сын его Максимилиан женился на великой княжне Марии Николаевне, дети его действительно обрели в России свою отчизну. Правда, после разгрома России большевиками оказались на Западе.

Захватить для начала Бородино было поручено принцу Евгению, взять в руки ключевой форпост всей позиции, а также ввести в заблуждение русских, предложив им думать, что главный удар будет здесь. Может быть и так.

Наши историки ещё добавляют, будто бы император собирался овладеть всем левым берегом Колочи, угрожая правому крылу русских войск. Но это убедительно только для тех, кто никогда не бывал на Колоче и не видел её обрывистых берегов. Там не то что кавалерии — пехоте штурмовать кого бы то ни было невозможно: самою природою почти шестидесятитысячный фланг под командою Барклая-де-Толли был защищён гораздо лучше и флешей Багратиона, и батареи Раевского. Быть может, по этой именно причине Кутузов и не собирался долго защищать Бородино. По диспозиции, утверждённой Кутузовым за два дня до сражения, солдаты полковника Бистрома должны были удерживать село и мост просто «как можно долее».

6


«На восходе солнца поднялся сильный туман. Генерал Барклай, в полной парадной форме, при орденах и в шляпе с чёрным пером, стоял со своим штабом на батарее позади деревни Бородино», — писал впоследствии об этом утре адъютант командующего Первой армией.

«Со всех сторон раздавалась канонада. Деревня Бородино, расположенная у наших ног, была занята храбрым лейб-гвардии егерским полком. Туман, заволакивавший ещё в то время равнину, скрывал сильные неприятельские колонны, надвигавшиеся прямо на него», — продолжает адъютант, невольно отмечая изобретательность и ловкость французов армии Наполеона, которые ещё тогда так ответили на будущие строки молодого поэтического гения по поводу этого дела:


Уж мы пойдём ломить стеною...

«Как часто всё из века в век, — мелькнуло у меня в голове тогда на непрезентабельном холмике Курганной высоты, — ломить стеною. Всё стеною, всё ломом и ломом, не жалея в первую очередь своих, когда чужие приноравливаются к благоразумию опыта и требованиям обстоятельств».

На село в то утро наступала дивизия генерала Дельзона из четвёртого корпуса Богарнэ численностью в восемь тысяч человек с двадцатью двумя орудиями. У одной этой дивизии орудий было на четыре больше, чем на батарее Раевского, противопоставленной более чем ста тысячам солдат императора.

В тумане сейчас не было видно, как возле моста через Колочу притаились три десятка бывалых и опытных матросов со всеми горючими и взрывными материалами для уничтожения оного, кстати, под командованием мичмана Лермонтова. За проявленную им в этом деле отвагу и находчивость сей боевой мичман будет после сражения представлен к ордену Святой Анны III степени, а все его гвардейцы — к знакам отличия этого ордена.

А теперь? Теперь берёзы уже почти не шумят в этом жарком воздухе вечера начала сентября, и только где-то над Колочью слышится гитара:


Не ходите, девушки, в рощицу гулять...

Поёт почти мальчишеский бойкий голосок. Быть может, это поёт и девушка...

Генерал от инфантерии Толь Карл Фёдорович, выходец из старинного эстландского рода, прибывшего триста лет назад из Голландии, писал об этом эпизоде Бородинского сражения как очевидец: «Атака неприятеля произведена была с невероятною быстротою... наикровопролитнейший бой возгорелся на сем месте, и сии храбрые егери в виду целой армии удерживали более часу неприятеля; наконец приспевшее к нему подкрепление с артиллериею принудило сей полк, оставя Бородино, перейти за реку Колочу».

А Толь к тому времени, тридцатипятилетний, крупный, участник ещё Швейцарского похода, повидал уже многое: «Французы, ободрённые занятием села Бородина, бросились вслед за егерями и почти вместе с ними перешли по мосту, но гвардейские егери, подкреплённые полками, пришедшими с полковниками Вуичем и Карменковым, вдруг обратились на неприятеля и соединенно с ними, ударив в штыки, истребили совершенно 106-й неприятельский полк, перешедший на наш берег. Мост на реке Колочи был уничтожен, несмотря на сильный неприятельский огонь».

Во всю войну, действительно отечественную, хотя в ней вопрос о будущем народа и даже государства Российского не вставал, не было никаких предательств, ни один офицер или генерал не расстрелял и не бросил на произвол ни одного солдата и ни над одним офицером никто не измывался. Хотя и тогда уже некоторые странности бросались в глаза внимательному человеку.

7


Перед этим грандиозным сражением всего лишь день и одну ночь, по-летнему короткую, на Курганной высоте возводили укрепления. Со стороны предполагаемой атаки был вырыт ров глубиною около двух метров. Были вырыты волчьи ямы. И возведён был бруствер высотой чуть больше — чуть меньше полутора метров. Их строил военный инженер Богданов. Менее чем за полсуток, в одиннадцатом часу полуночи этот высокоискусный мастер своего дела послан сверху к Раевскому. Когда уже почти вся армия завоевателя во всеоружии готовилась ринуться и поглотить батарею из восемнадцати пушек, о Раевском вспомнили. И как всегда это было на Руси, русский человек стал счастлив и этим ничтожным знаком внимания. «Генерал Раевский, — вспоминал впоследствии этот выдающийся фортификатор, — принял меня следующими словами: «Батарею эту мы построили сами; начальник ваш, посещая меня, похвалил работу и расположение, но как открытая и ровная местность может быть атакована кавалериею, то советовал перед батареею, в расстоянии 50-ти сажен, раскинуть цепь волчьих ям; нами это сделано...»

Стоя здесь, на батарее, полтора столетия спустя, я глядел на театрально и небрежно восстановленные траншеи и доты времён уже германского нашествия и вспоминал тех расхристанных смершевцев и их ничтожного майора с немецким автоматом на груди, который впервые в жизни увидели тогда отборные курсанты элитного училища, брошенные безжалостной и слепою рукой в пасть кровавого жертвоприношения. Я смотрел на короткую полоску поля в четверть, чуть более километра, которую французам нужно было броском пройти из лесного массива до кустарников, и думал со слезами на сердце, как ничего не меняется у нас в верхах из столетия в столетие, кто бы ни стоял у власти. И как счастлив бывает задушенный невежеством дураков и прохиндеев русский человек, когда на него, прежде чем бросить в пекло, обратят хоть крошечное внимание.

Фортификатор ещё вспоминает, что за десять часов до сражения «русские солдаты работали с предельной для человеческих сил энергией и неукротимостью...». И ещё он мимоходом добавляет, что для этих ночных фортификационных работ он предложил разобрать деревенские постройки вокруг, чтобы употребить в дело их лес и железо. И это было предложено сделать солдату, который по своему призванию должен был в этой войне именно защищать эти избы, сараи, и мосты, и амбары от варварского нашествия. Я с грустью обратил внимание души своей на эту такую давнюю традицию затыкать свои дыры чужими лохмотьями.

А генерал Раевский, с детской российской простотой, по словам Богданова, завершил эту сцену: «Осматривая перед сражением позицию, Н. Н. Раевский сказал: «Теперь мы будем спокойны: император Наполеон видел днём простую открытую позицию, а войска его найдут крепость...»

Что правда, то правда, батарея Раевского (так можно было назвать её в утро сражения 26 августа) господствовала над ровной местностью вокруг, над всей её широтой. Но и сама была совершенно со всех сторон открыта. Правда, подступы к ней простреливались со стороны Багратионовых флешей. Но атака на флеши началась колоссальными силами французов, раньше даже атаки на село Бородино, с рассветом. Так что к моменту нападения на батарею Раевского Багратионовым укреплениям впору было уже самим ждать серьёзной поддержки.

Против князя Петра, как любил его называть Суворов, императором было сосредоточено колоссальное по мощи войско. Ученик и любимец великого русского полководца, герой Очакова, спасший отступающую армию под Шенграбеном, был человеком невероятной храбрости и широкой воинской души. Именно здесь, за несколько минут до того, как французское ядро раздробило ему правое колено, Багратион с восхищением смотрел на атаку пятьдесят седьмого линейного полка из корпуса Даву. Французы ловко и спокойно шли в атаку, уже одолевали флеши перед селом Семёновским. Один из солдат вскочил на флеши, презирая всё вокруг, но чувствуя одно лишь стремление вперёд. «Браво!» — пушечным голосом воскликнул генерал, возглавлявший оборону флешей, и хлопнул в ладоши.

Против Семёновского попеременно наступали три ярчайших маршала Франции: Ней, Мюрат и Даву. Против Семёновского сосредоточены были первый, третий и восьмой пехотные корпуса, первый, второй и четвёртый резервные кавалерийские корпуса. За ними стояла императорская гвардия, конвой главной квартиры и Главного штаба в количестве более двадцати тысяч человек, более ста орудий. Не знать об этом Кутузов не мог.

На отражение первой атаки двух дивизий маршала Даву Багратион выделил вторую сводногренадерскую дивизию Воронцова и двадцать седьмую дивизию прославленного уже под Смоленском Неверовского. Это 4 около восьми тысяч солдат при пятидесяти орудиях. Особенно поразительно, что против более ста пятнадцати тысяч, сосредоточенных императором против Багратиона, самому великому потомку древних грузинских князей было отдано тридцать пять тысяч на четыре километра фронта, в то время как Первой армии, растянутой вдоль обрывистых берегов Колочи и явно не подлежащей главному удару, было поручено гораздо более семидесяти тысяч солдат. Всего же для первого удара Наполеон бросил на Семёновское сорокатрехтысячную массу пехоты и конницы при поддержке более двухсот пушек.

Участник небывалой схватки, дежурный по Второй армии генерал Маевский писал позднее: «26 августа развернулся весь ад! Бедный наш угол, или левый фланг, составивший треугольник позиции, сосредоточил на себе все выстрелы французской армии. Багратион правду сказал, что здесь... трусу места бы не было».

С рассвета до одиннадцати часов тридцати минут французы предприняли на Багратионовы флеши семь неистовых атак. В это время батарея Раевского уже два часа поливалась кровью народов Европы.

А здесь более сорока пяти тысяч солдат Нея, Даву, Жюно и Мюрата при поддержке более четырёхсот пушек готовились к последнему штурму. Видя, что просто огонь артиллерии не может остановить такую массу, такое отборное войско, Багратион, имея едва ли двадцать тысяч солдат, решается на контратаку. И вся линия левого крыла по всей длине его пошла скорым шагом навстречу атакующим. В это время, никем не атакуемый, Кутузов сидел под прикрытием девяноста орудий.

Больше часа длился ужасающий рукопашный бой, который описать никогда не доставало сил у его современников и даже участников. Один из его участников пишет: «Воспоследовала ужасная сеча, в коей и с той и с другой стороны истощены были чудеса сверхъестественной храбрости. Пешие, конные и артиллеристы обеих сторон, вместе перемешавшись, представляли ужасное зрелище неправильной громады воинов, препирающихся один на один с бешенством отчаяния...»

Даже когда не видишь этого, но читаешь или слушаешь о таком, охватывает чувство ужасающего изумления: откуда у людей, никогда до того не видевших друг друга и не имеющих лично друг к другу никаких претензий, берётся столько злобы, по сравнению с которой пресловутая звериная злоба не более чем обычная драка? И как сверхзвероподобны те отвратительные особи, носящие к тому же многие напыщенные имена и звания, которые готовят, разжигают и вздувают эти безмерности. Где источник этой поистине дьявольской дикости?

8


Кто же был тот солдат, заносивший ногу на бруствер окопа у села Семёновское и сметённый свинцом с этого бруствера за мгновение до того, как был смертельно поражён потомок Багратидов, русский генерал от инфантерии, что значит пехоты?

Всё это утро находился при Багратионе, не отходя более чем на шаг, главный медик Второй Западной армии Гангарт. Всего за две-три минуты до трагедии на Багратионовых флешах прямо в грудь лошади медика ударило ядро и вышвырнуло его из седла. Весь в лошадиной крови, контуженый Гангарт оказался на земле.

   — Брежинский! — громко приказал Багратион старшему адъютанту. — Спаси Гангарта!

Генерал решил, что медик обливается собственной кровью. И тут же сам оказался снесённым с коня. Место было пристреляно. Французы охотились за прославленным грузином, понимая, что судьба русской армии сейчас зависит от него более, чем от кого бы то ни было в России. Два ординарца подняли генерала с земли и несказанно бережно, как что-то драгоценное и хрупкое, унесли его. Слова о смерти любимца и буквальной надежды армии мгновенно пронеслись по всему полю. И чувство отчаяния подступило ко всё повидавшим сердцам, не раз встречавшим смерть лицом к лицу. На флешах произошло замешательство. Французы ободрились.

Багратион лежал у основания Семёновской высоты, смуглое лицо его побелело. Кто-то сзади в несколько рук поддерживал генерала, всё платье и всё нижнее бельё алело кровью. Нога выше колена была разворочена, тёмно-синий мундир расстегнут, золотые пуговицы на нём и эполеты мглисто закопчены пороховым дымом. Золотой крест на груди его густо сиял, и капля крови стекала по золоту, как огненный рубин.

Подбежал к носилкам ординарец генерала кирасир Андрианов:

   — Ваше сиятельство! Вас везут лечить, во мне вам нет уже надобности.

И Багратион в это великое мгновение был действительно сиятельством, в полном смысле этого слова. А кирасир Андрианов, какой-то неистовой силой подхваченный, бросился в самую гущу кровопролитной сумятицы, нападая и отбиваясь во все стороны, и меч его сверкал над ним как молния, пока сам не рухнул он, сражённый.

На перевязочном пункте оказался в тот момент адъютант Барклая-де-Толли Левернштен. Багратион его к себе подозвал и, тяжело переводя слабеющее дыхание, попросил:

   — Скажите генералу Барклаю, что участь армии и её спасение зависят от него. Слава Богу, до сих пор всё идёт хорошо...

Его увезли тройкой по осенним просёлкам. Берёзы шумели на пропахшем кровью и порохом ветру невесело. Они не шумели, а плакали. Вороной, гнедой и белый кони везли полководца резво, но не торопясь, бережно. Кони! О эти великие друзья человека, как они, безропотные и внимательные, чутко улавливают течение человеческой судьбы и удары сердца!

Так кто же был тот солдат, которого приветствовал русский генерал на флешах за его невозмутимое пребывание в храбрости?

Быть может, это был португальский пехотинец со смешным красным хвостом на кивере, с высоким стоящим козырьком и в белых полушироких брюках с двумя красными полосами внизу. Или это рядовой пехотинец из Вюртемберга в чёрном кивере с чёрным длинным козырьком, весь в чёрном и с пуговицами медными. Быть может, это рядовой из лёгкой французской пехоты — в чёрном кивере умеренной высоты и весь чёрный, под чёрными же солдатскими эполетами с красным верхом. Он с коротким, чуть гнутым клинком на левом бедре и с бакенбардами вдоль румяных щёк. Или же то гренадер итальянской пешей гвардии с высокой округлой и чёрно-зелёной конструкцией на голове, со светло-зелёными кисточками, в белых, балетно обтягивающих ноги рейтузах и также обтягивающих ногу чёрных голенищах.

Кто мог бы это быть? Не всё ли нам равно теперь, когда сотни и сотни тысяч, а может быть, и миллионы наших родных, друзей и родственников лежат по всем равнинам, лесам, полянам и взгорьям без всякого имени и памяти от Ледовитого океана до моря Чёрного, некогда Понта Эвксинского.

Багратиона увезли. Солдаты и офицеры, пешие и конные, глядели на него издали, махали ему вслед. Князь Пётр, поддерживаемый солдатскою рукою за плечо сзади, высоко поднял побелевшую правую руку и так держал её над собой в осеннем синем воздухе полдня. А издали этот жест ослабевающего генерала походил на благословение.

«Здесь суждено было ему окончить блистательное военное служение, — писал потом его современник Голицын Н. Б., — в продолжении которого он вышел невредимым из 50 баталий. Он скончался в имении моего отца, селе Симы Владимирской губернии, 12 сентября, в самое горькое время для сердца, пылавшего любовью к отечеству... Там ныне покоится его прах. Достойная его славы надгробная надпись может заключаться в следующих четырёх словах: «Здесь прах, повсюду слава».

Бородино было захвачено уже утром. Багратионовы флеши перешли к французам в полдень. Оставалась батарея Раевского со своими восемнадцатью пушками противу всей армии Наполеона лицом к лицу.

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ

1


Генерал от кавалерии и член Государственного совета Раевский Николай Николаевич родился 14 сентября 1771 года в Петербурге. Дочь одного из первых, известных нам, предков его приходилась бабкой великой московской княгине Елене Васильевне Глинской. Она была женою Василия Третьего и прабабкой Ивана Грозного. Из того же рода, по материнской линии, Наталья Кирилловна Нарышкина, супруга царя Алексея Михайловича и мать того самого Петра, прозванного впоследствии Великим. Дед же будущего героя сего Бородинского сражения, Семён Артемьевич, на двадцатом году жизни в чине поручика участвовал в судьбоносной Полтавской баталии. Отец же командующего высотой, господствовавшей 26 августа над всеми позициями при селе Бородине, Николай Семёнович Раевский, был лично известен императрице Екатерине Второй. Он умер от ран в Яссах на тридцатом году жизни, когда сын его, Николай же, ещё не родился. А брат отца Александр Николаевич убит на стенах Измаила в чине подполковника при знаменитом суворовском штурме Измаила, заслужив от великого полководца название «храбрейший».

Никто из них, умирая от ран или падая от пуль и турецкого ятагана, разумеется, не предполагал, что уже через столетие появятся на свет соотечественники, которые будут считать за удовольствие брать в заложники внучек и правнуков да развалить саблей до седла их потомков за то, что на плечах у них сияют знаки воинского отличия, овеянные славой многих поколений.

На пятнадцатом году жизни юный Николай Раевский зачислен был на воинскую службу и отправился в действующую армию под Бендеры, где «услышал первый свист пули». Там он оказался замечен дедом его, фельдмаршалом князем Потёмкиным, и по воле сего государственного деятеля был прикомандирован к казачьему полку для изучения аванпостной и партизанской службы. При этом строжайше было повелено употреблять молодого офицера сначала рядовым казаком, а уже потом по чину поручика гвардии.

Позднее Потёмкин вручил семнадцатилетнему внуку конный полк «булавы великого Гетмана». Под этим строгим руководством Николай Раевский прошёл все роды службы. Он кочевал с казаками по степи, охранял армию на аванпостах, брал Аккерман и Бендеры. Окончил он турецкую войну в чине подполковника, позднее направлен был в Польшу и здесь получил два высоких воинских креста, Георгиевский и Владимирский.

Женился Николай Раевский на девушке весьма примечательной, не только красавице, но человеке с глубокими культурными и нравственными корнями из недр старой России. Мать её была дочерью библиотекаря императрицы Екатерины Второй Алексея Алексеевича Константинова, человека высокой культуры, глубокого и строгого интеллекта, широкого кругозора и глубоких активных знаний. Софье исполнилось три года, когда умерла мать, и девочка воспитывалась под строгим и любвеобильным присмотром отца. Он сам воспитывал свою дочь. Софья приходилась внучкой великому Ломоносову. Да! Мать её, Елена Михайловна, была единственной дочерью великого учёного. Трудно себе представить, сколько драгоценных свойств вложили в этого стройного, лёгкого в походке и в движениях, широкоплечего красавца генерала его предки со всех необъятных недр народа российского, его истинных сливок, сливок интеллектуальных, исторических и генетических. Но мало прибегали тогда к мудреным, отдающим заумью определениям, люди просто жили, просто молились Богу, всем сердцем веря в него, и детям своим трепетно внушали эту веру, просто любили своё отечество и были накрепко преданы друг другу.

Красавец с чёрными, немного вьющимися волосами, коротко стриженными, чернобровый, с небольшими живописными бакенбардами, с пластично и мужественно сомкнутыми чувственными губами, с коротким носом, крепко и резко вылепленным, с голубоватыми открытыми белками глаз, с широко и смело смотрящими на мир глазами цвета зрелых желудей. Он увёз романтично воспитанную и настроенную Софью Алексеевну из столицы. Он получил в командование Нижегородский драгунский полк и отбыл в крепость Георгиевск, в штаб-квартиру этого доблестного военного соединения. Там и суждено было родиться их первенцу Александру в 1795 году. Один из ближайших в будущем друзей великого поэта родился под снежным дыханием ледяных вершин Кавказа. Ему предстояло сблизить своего великого солдата-отца с великим поэтом, который посвятит Александру почти через три десятка лет стихотворения «Демон», «Ангел» и «Коварность».

Георгиевск основан был как крепость ещё в 1777 году при слиянии Подкумки и Кумы. Уже в 1786 году он стал уездным городом. Размагничивающие и приторно-мишурные столичные общества, балы и собрания без сожаления были оставлены, жизнь потекла в глинобитных степных и приторных домиках, в тени садов, в кибитке, в палатке, а то и на привале.

Что знаменательно в течении семейных судеб Раевских, позднее прерванном Октябрьским переворотом, Гражданской войной, десятилетиями террора по всей России? Сын Николай же, родившийся 10 июня 1801 года в Москве, едва перешагнувший десятилетний возраст, был взят со старшим братом в действующую армию и под Салтановкой во главе дрогнувших солдат был поведён в атаку на плотину. Николай был воспитуем отцом в делах при городах Мире, Дашковке. И вообще дети прошли весь боевой путь отца в походах против Наполеона. Николай в 1826 году вступил в командование тем же полком, при котором родился его старший брат. Получивший наставления от великого своего деда Потёмкина, генерал Раевский передал их сыну. А выглядели они внушительно, их стоило бы передавать из поколения в поколение каждому русскому офицеру.

   1. Во всех случаях покажи себя достойным военным человеком, будь всегда готов к бою, презирай опасность, но не подвергай себя оной из щегольства.

   2. Будь деятелен, исполнителен, не откладывай до завтра того, что можешь исполнить нынче; старайся всё видеть своими глазами.

   3. Избегай фамильярности со старшими, будь ласков, учтив с подчинёнными.

   4. Бойся опасной праздности, не будь ленив ни физически, ни морально. Расширяй свой кругозор путём непрерывного самообразования.

   5. Будь твёрд, терпелив, нетороплив, а уж обдумаешь — исполняй решительно.

2


Перед началом сражения эту наскоро возведённую батарею из восемнадцати пушек поставлены были защищать четыре полка двадцать шестой пехотной дивизии генерал-майора Паскевича, во рву построились два батальона Полтавского полка. Левее этой дивизии стояли четыре полка двенадцатой пехотной дивизии генерал-майора Васильчикова. Против них на первый случай был выделен императором корпус Евгения Богарнэ, который намного превосходил всё, что было выставлено Кутузовым для защиты позиций, представлявших из себя центр поля боевых действий, защищённых торопливо и со смехотворной артиллерийской обеспеченностью.

Корпус Богарнэ к тому времени уже занял всю тактическую часть правого берега и находился, можно сказать, в великолепном боевом положении: принцу Евгению было предоставлено Кутузовым буквально королевское право выбора, он мог по усмотрению предпринять наступление вдоль всего правого берега Колочи, берега обрывистого, никак не защищённого, но несущего на себе более половины всей русской армии, около шестидесяти тысяч человек. Вообще, командующий этим правым крылом Барклай, парадно и собранно, во всех орденах явившийся на поле боя, превосходил весом всю боевую мощь корпуса принца Евгения, но тот в свою очередь имел перед собою никак не защищённый левый фланг этой группировки, мог ударом в этот фланг снести его весь к Москве-реке или вправо за батарею Раевского. Учитывая необычайно высокую выучку, боеспособность и предприимчивую маневренность всех воинских частей Наполеона, можно было предположить, что непрерывным напором во фланг один Бертье мог перемолоть поодиночке почти весь фланг Барклая. Но ход сражения показал, что такой вариант не входил в планы Наполеона. На любой схеме Бородинского сражения, особенно от Шевардинского редута, где был размещён весь штаб императора — а тот сидел на своём походном стуле, положив то одну, то другую ногу на барабан, — было видно, что гораздо соблазнительнее всю мощь армии обрушить на полубеззащитные Багратионовы флеши, овладеть ими, преодолев короткое открытое пространство от леса к Семёновскому, и выйти во фланг услужливо подставленной батареи Раевского.

Курганная была какою-никакою, но высотой. В звучном, хоть и туманном кое-где воздухе раннего утра всё далеко было слышно. В этот понедельник — как известно, для людей суеверных день совсем неблагоприятный для всякого начинания важных дел — на рассвете со стороны уже захваченного Шевардинского редута послышались голоса, которые всё множились и множились. Там зачитывали приказ императора, составленный лично великим полководцем, носителем смерти, разрушений и невзгод всей Европе.

«Воины! — обращался император ко ста тридцати пяти тысячам человек. — Вот сражение, которого вы так желали. Победа зависит от вас. Она необходима для нас; она доставит нам всё нужное: удобные квартиры и скорое возвращение в отечество. Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридланде, Витебске и Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспомнит о ваших подвигах. Да скажут о каждом из вас: он был в великой битве под Москвой!»

Да, это было ещё то странное для нынешнего безъязыкого состояния военачальников время, когда полководец или царь считали своей обязанностью лично обратиться к своим солдатам, чтобы вдохновить и напутствовать их на великий подвиг или на грандиозные преступления. А Наполеон Бонапарт, отличавшийся красноречием, краткостью и предельной выразительностью во всех своих выражениях, обладал ещё и стремлением к возвышенному тону общения.

Всякому, кто читал когда-нибудь письма Наполеона к Жозефине Богарнэ, бросается в глаза его экспрессивный и предельно краткий стиль письма. Крошечное письмо из Эрфурта 29 сентября 1808 года. Вот оно:


«Я немного простудился. Письмо твоё из Мальмезона получил. Я здесь очень доволен императором и всеми.

Второй час ночи — и я очень устал.

Прощай, мой друг: будь здорова.

Наполеон».


Это в момент эрфуртской встречи с Александром Первым.

Письмо из Шеенбрунна 10 июля 1805 года:


«Я получил твоё письмо из Мальмезона. Мне говорят, что ты потолстела, похорошела и совершенно поздоровела. Уверяю тебя, что Вена совсем не занимательный город. Я очень бы хотел быть в Париже».


А десятью днями ранее оттуда же всего две строки:


«Я остаюсь здесь. Здоровье и дела соответствуют моим желаниям».


Почти через месяц из Кемса:


«Друг мой, я здесь с двух утра вчерашнего дня; прибыл сюда для осмотра войск моих. Я никогда ещё не был так здоров, как теперь. Знаю, что ты тоже здорова.

Приеду в Париж неожиданно.

Здесь всё идёт хорошо и в моё удовольствие.

Прощай, мой друг.

Наполеон».


Это за три года до Бородинского сражения. Туманного утра. В это утро префект дворца Боссэ привёз из Парижа и явил под Можайск, в ставку императора возле деревни Валуево, портрет наследника, написанный знаменитым тогда живописцем Франциском Жераром. Это был подарок императрицы, второй жены Наполеона Марии-Луизы, дочери не однажды битого Наполеоном австрийского императора Франца Первого. Портрет, написанный в утвердившемся тогда стиле ампир, в ампирной золотой раме, поставлен был у входа в палатку императора. Портрет стоял на стуле с чуть выгнутой спинкой, поверх сиденья которого был аккуратно брошен квадратный, тканный золотом коврик. Мальчик с высоким лбом, крепкой челюстью и крепкими плечами, одно из которых было полуобнажено. Изображён был мальчик с поразительным к отцу сходством. Генералы, офицеры и солдаты старой гвардии приходили отдать почтение будущему императору. Многие без головных уборов, некоторые с полунаклонёнными головами. А кое у кого начали подгибаться колени. Перед ними было уже полубожество, по крайней мере хотя бы во внешнем его восприятии.

Менее чем за год до женитьбы на Марии-Луизе Наполеон писал:


«Друг мой, я пишу к тебе из Сен-Полтена. Завтра явлюсь перед Веною: будет ровно месяц после того дня, как австрийцы перешли Инн и нарушили мир.

Я здоров, время превосходное, солдаты отлично веселы, здесь много вина.

Будь здорова.

Весь твой Наполеон».


Да. Бывали же на свете времена и такие народы, когда полководцы не боялись, что их солдаты пьют вино, что вино превосходное, что войска не сопьются и для этого никого не нужно расстреливать.

Много лет назад во Пскове с польским писателем Анджеем Дравичем сидели мы у окна моего кабинета, смотрели за реку Великую, и читал я ему эти письма, которые хранились у меня среди стихов особо ценимых поэтов. Они лежали на коротких листочках типовых требований библиотеки в Доме Пашкова, рядом со стихами японской поэтессы Сей-Сёнаген.


«Друг мой, я здесь со вчерашнего дня} река меня остановила. Мост сгорел; в полночь я переправлюсь.

Дела идут, как только я могу желать: то есть — очень хорошо.

Австрийцы как громом поражены.

Прощай, мой друг.

Весь твой

Наполеон».


   — Эти письма написаны языком богов!— сказал тогда восторженно Анджей.

Наполеон вообще любимец поляков.

   — Да, богов, — согласился я и добавил: — Богов языческих.

И не стал добавлять, что языческие боги, в сущности, всего лишь демоны.

А Наполеон был только человек, хотя что-то постоянно горело в нём огнём багровым и мрачным, требующим крови.

Так кто же был этот странный человек, в течение двух десятилетий подвергший всю Европу чудовищным истязаниям, проливший моря крови, нарушавший законы общежития и человеколюбия, грабивший открыто все им завоёванные страны, осквернивший величайшую святыню России Успенский собор, вообще принёсший всем народам, имевшим с ним дело, неисчислимые страдания, и прежде всего — французам, которых он якобы любил.

Рассказывают, что уже после Ватерлоо, слыша голоса толпы многолюдной, которая требовала возглавить её, идти с нею к новым победам, Наполеон пожал плечами:

— Чем эти люди мне обязаны? Я нашёл их нищими и нищими оставляю...

Его, теснителя России, её врага, ограбителя, пытавшегося взорвать Московский Кремль, так воспевали многие, в том числе величайшие наши поэты Пушкин и Лермонтов. Что так притягивало их? Даже страдания и позор всей России они в минуту вдохновения бросали к его ногам. Один признавал его властителем дум, другой воспевал его волшебный корабль. В чём дело? Перед кем стоял лицом к лицу Раевский, один из величайших граждан России, наделённый отважной и великой душой, так и не получивший обстоятельств для полного расцвета своих дарований? Он, подстреленный на взлёте в эпоху сумасбродного и несчастного самовластна Павла, убитого с согласия собственного сына, который умер в бедности и забвении, в изгнании.

3


Давно всем известно, что Наполеон родился на Корсике. Ко времени похода на Россию его уже повсюду называли корсиканским чудовищем. Там в городе Аяччо, старинном центре живописного острова, в доме мелкопоместного дворянина Карла-Марии Буонапарте родился второй сын. Над очагом отца будущего потрясателя Европы не блеснула молния и не сел на крышу дома орёл, расправив громыхающие крылья, как это произошло над крышей дворца при рождении Александра Македонского. Родился Наполеон 15 августа 1769 года, всего через три месяца после покорения корсиканцев французами. Это была как бы ирония судьбы, как бы месть Франции была уже заготовлена в лице этого большеголового и коротконогого младенца. Мать будущего завоевателя Летиция, в девичестве Рамолино, была человеком щедрого сердца и сильного характера.

Семью нельзя было назвать богатой. Старших сыновей отец переправил во Францию, где второй из них нашёл место в военном училище. Наполеон учился блестяще, и в 1784 году переведён был в Парижскую военную школу на Марсовом поле, одну из лучших в стране. Из этой школы, после блестящей демонстрации своих способностей, будущий полководец вышел через год младшим лейтенантом. Начал он службу в артиллерийской части. Это происходило во времена царствования в России знаменитого суворовского лозунга: «Пуля — дура, штык — молодец».

Особенным пристрастием Наполеона уже в то время стали науки, совершенствовавшие артиллерийское искусство, которое, после Тулона, Парижа, Аустерлица и многих других поприщ, император продемонстрировал со своими канонирами на Багратионовых флешах и готовился показать при батарее Раевского, крепкого, стройного и с умным взглядом потомка Ивана Грозного и графа Потёмкина.

В юности Бонапарт был нелюдим. Увеселения дворянчиков среды его окружения, любителей развлекаться напропалую, его не привлекали. Он держал себя на отшибе и, хотя особой силой рук или ног од не отличался, его не трогали, порою почему-то даже побаивались. Имело значение, может быть, и то, что Бонапарт был здесь представителем народа, долгие годы испытывавшего гнёт генуэзцев, а потом, после полутора десятилетий свободы, покорённого новыми завоевателями.

На восемнадцатом году жизни Наполеон записал: «Всегда одинокий среди людей, я возвращаюсь к своим мечтам лишь наедине с самим собою». Может быть, именно эта черта интуитивно привлекала к себе внутренне одиноких русских гениев, особенно Лермонтова. Вели вспомнить лермонтовские стихи «Как часто пёстрою толпою окружён...», на ум приходят здесь такие странные юношеские строки записей будущего тирана: «...что делать в этом мире? Если я должен умереть, то не лучше ли самому убить себя?.. Ничто не приносит мне радости, и зачем переносить мне долгие дни, не сулящие ничего доброго? О, как люди далеки от природы! Как они трусливы, подлы, раболепны!»

Живя в самоизоляции, молодой корсиканец заполнял своё одиночество неистовым чтением. Особенно любил он читать историков древности — Полибия и Плутарха. Он подолгу просиживал один в библиотеке, отбросив всё, что уводило в рассеянность развлечений. Вернувшись в 1781 году на время домой, он привёз целый сундук даже для нынешних дней изысканных книг: Цицерон, Плутарх, Тит Ливий, Платон, Тацит, Монтень, Монтескье... По всем этим книгам, почти по всем, сохранились интересные записи, конспекты, наброски, размышления. Он мог часами в полном одиночестве, что особенно юноше нравилось, просиживать над книгами самого разного характера и значения. Но всех их объединяла серьёзность изложения, значительность материала и масштабность событий, в них излагаемых. Молодой человек особенно обожал книги исторического характера с героическим содержанием. Он делал многочисленные выписки из сочинений по событиям гражданской доблести древних — Греции и Рима, Ассирии, Египта, Персии, Вавилона... Особенно его привлекала Спарта. Он выписывал целые страницы из деяний Цезаря, Фридриха Второго, из истории Флоренции и наставлений Макиавелли... Всё это с пометками, собственными оценками их действий и рекомендаций. И что интересно, юный военачальник, будущий тиран и великий император, писал тогда в одной из заметок: «Можно ли заключить, что монархическое правление является наиболее естественным и первостепенным? Нет, без сомнения».

Но это не всё. Ещё в училище он упивался произведениями Корнеля, Лафонтена, Расина, Боссюэ, Вольтера и Руссо... Он сам писал стихи. Известны его стихи импровизационного характера на книге Везу «Курс математики». Известны и другие стихи его... В 1793 году Наполеон опубликовал «Ужин в Бокере». В наши дни это сочинение, может быть, назвали бы философическим эссе в духе диалога. Его новеллы «Граф Эссекс» и «Маска пророка» написаны четырьмя годами ранее. Новелла «Приключения в Пале-Рояль» осталась оборванной на полуслове. Впрочем, в зрелые годы к художественной прозе этот человек более своей энергии не привлекал.

Но осталось большое количество писем о Корсике, разного рода эссе, заметки о Руссо. Поистине, как показывает история, самые опасные политики, беспринципные социальные преступники подчас вырастали из людей, в молодости проявлявших тягу к творчеству. Таковы Сталин, Троцкий, Гитлер, Менжинский... Гиммлер и Тухачевский играли на скрипке. Менжинский наставлялся живописи у великого Константина Коровина. Юрий Андропов писал стихи, отмеченные признаками нешуточного дарования.

Всё в жизни так сложно и так неожиданно. Гораздо позднее в одной из бесед с Пушкиным, по семейным преданиям, генерал Раевский расскажет, как он у себя на батарее ранним утром 26 августа 1812 года, когда уже горела деревня Семёновское, но штурм батареи ещё не начался, улыбнулся, вспомнив слова старшего брата императора Жерома: «Он был страстным поклонником Жан-Жака и, что называется, обитателем идеального мира».

4


Ироничная эта улыбка ещё не погасла на безусом лице Николая Раевского, как «обитатель идеального мира» отдал приказ начать штурм его батареи. К этому моменту уже три часа артиллерия Наполеона поливала ядрами центральную высоту Бородинского поля, а дивизии Брусье, Морана и Жерара выдвинулись к атаке. Надо сказать, что укрепления русских войск выбраны и расположены были так, что простреливаемые участки поля преодолевать можно было довольно быстро: между флешами Багратиона и Курганной высотой открытое пространство было относительно узким, в больших лесных массивах перед русскими позициями французы могли сосредоточиваться скрытно и безопасно. Разведку проводить перед боем распоряжений не было да и некогда, проводить её было некому, так как все заняты были на спешную руку своими силами укреплять себя.

Основная же масса артиллерии, более шестидесяти орудий, была сгруппирована в районе Горок, вокруг ставки Кутузова.

Итак, толстощёкий, лысеющий, с высоким лбом, неширокоплечий крепыш Жерар на тридцатом году жизни начал движение своей пехотной дивизии на Курганную высоту, вместе с красавцем Брусье, который был почти на десять лет старше своего соратника. Пройдя по пространству почти непростреливаемому, французские пехотинцы вступили в перестрелку с русскими егерями. Французы к этому времени успели рассыпать своих стрелков по всем кустарникам перед батареей Раевского, о чём предупредить генерала русская разведка не могла, потому что её не было. И вполне естественно, густо подстреливаемые наши егеря были оттеснены, а пехота Богарнэ спокойно двинулась на батарею. Да надобно ещё учесть, что к этому времени Раевский был ослаблен на семь батальонов, которые уже перебросил на Багратионовы флеши. Так что, если бы в русской печати того времени существовала свобода слова, а среди последующих русских историков свобода мнения, можно было бы сказать, что всё в это утро было сделано, чтобы батарея Раевского пала после первого приступа.

Артиллеристы батареи и артиллерийские роты вне её остановили наступавших, и те отступили в овраг. Дивизии Паскевича и Васильчикова зримо поредели. Под ловким, быстрым Васильчиковым суждено было быть убитыми здесь пятерым коням. Французы шли спокойными рядами по полю в несколько сот сажен, и в высшей степени умелые русские артиллеристы косили их с двух сторон картечью.

Захлебнувшись приступом, французы бешено усилили пушечный огонь по батарее. Под этим прикрытием дивизия Брусье заняла овраг между батареей и Бородином. Дивизия Жерара оставлена была в резерве, а в атаку двинулся Моран. Он разделил дивизию на два уступа, первый остановил на полускате, а второй Бонами повёл дальше. Опытный Бонами без выстрела ворвался в укрепления, и на бруствере загорелся рукопашный бой. Французов становилось тут всё больше и больше. Они, тоже бывалые, сильные и умелые, дрались молча, со спокойным озверением. Зарядов на батарее, плохо снабжённой и затруднённо снабжаемой, уже не было.

Раевский это знал, но ничего не мог сделать: всё складывалось ещё до боя с его батареей как-то неудачно и странно. Но в этой незадачливости, нашей всегдашней нераспорядительности, порою, быть может, и преднамеренной, была своя выгода. Захватив все восемнадцать орудий обречённой заведомо батареи, французы не могли воспользоваться ими. Зарядов не было. Если бы во время боя было время заплакать, то, может быть, не один боец заплакал бы от обиды. Но не Раевский.

Волна за волной заливали французы Курганную высоту. Они, как муравьи, обсаживали её со всех сторон, уже тащили свои пушки. Дивизии Брусье и Жерара взбирались на курган. Раевскому было ясно, что, закрепись они здесь, открытое пространство за батареей будет всё во власти их прямого огня и армия будет рассечена надвое. Расположенные флангом к сражению пятьдесят тысяч Барклая и сбитые с батареи и с Багратионовых флешей полурассеянные полки — всё оказалось бы разобщённым и огнём пожираемым.

Раевский бросился к захваченным своим орудиям и громко что-то крикнул, но сам уже не был в состоянии понять, что именно... Его подхватило, взвило в воздух, и, летя куда-то в этом чернеющем воздухе, он потерял сознание.

Никто не мог предположить, что в самом начале приступа, на самой центральной части всей протяжённости позиций русских войск, может не оказаться снарядов. Все думали о Багратионовых флешах: там всё дымилось, кипело и там содрогалась земля. Там, как яростный орёл, с широко раскинутыми крыльями, метался князь Багратион, герой всех сражений, в которых участвовал. А было сражений этих более пятидесяти. И думали все о нём, все за него тревожились, все понимали, что без него судьба не только левого фланга, но и всего сражения повиснет на волоске. За Курганную высоту особенно в этот момент не волновались. Мало кто знал, что она почти не укреплена, что укреплена кое-как, все знали, что там в высшей степени надёжный человек, достойно выдержавший опалу и отчисление из армии по доносу при Павле Первом. Он давно вернулся в строй и высочайшим образом уже показал себя под Салтановкой и в Смоленске. Но что у него иссякнут припасы в самом начале дела, никто представить себе не мог.

В тот страшный промежуток времени, когда батарея, лишённая возможности отбиваться огнём и ещё потерявшая оглушённого контузией командира была близка к гибели, ход боевых событий предоставил ей спасительный момент. Генерал Ермолов, направленный Кутузовым на разваливающийся левый фланг, проезжая невдалеке, увидел катастрофу. Далеко превосходящие численность защитников батареи французы укрепление уже оседлали.

«Меня послал туда Бог: это был самый страшный момент сражения», — говорил неоднократно этот человек с лицом льва и телом атланта. А писал он в рапорте Барклаю-де-Толли, при котором был начальником штаба, следующее: «Проезжая центр армии, я увидел укреплённую высоту, на коей стояла батарея из 18 орудий... в руках неприятеля, в больших уже силах на ней гнездившегося. Батареи неприятеля господствовали уже окрестностью сея высоты, и с обеих сторон спешили колонны распространить приобретённые ими успехи. Стрелки наши во многих толпах не только без устройства, но уже без обороны бежавшие, приведённые в совершенное замешательство и отступающие нестройно 18, 19 и 40-й егерские полки дали неприятелю утвердиться. Высота сия, повелевавшая всем пространством, на коем устроены были обе армии и 18 орудий, доставшихся неприятелю, была слишком важным обстоятельством, чтобы не испытать желания возвратить сделанную потерю».

Дело в том, что позднее со стороны высших своих руководителей генерал-майор Ермолов подвергался укорам как человек, уклонившийся от прямого своего назначения прибыть на Багратионовы флеши. Именно это обстоятельство предопределило извиняющийся тон рапорта героя своему непосредственному начальнику, героя, отважно спасшего в этот момент высоту и вследствие этого всю армию от полного разгрома. Начало этого разгрома и запланировано было Наполеоном на это время. Весь ход начала боев на Багратионовых флешах и на батарее Раевского развивался как по часам. Ранение Багратиона, контузия Раевского создали все предпосылки для выполнения в назначенный срок разгрома всей Второй армии. Готовилось рассеяние её и отшвыривание в оглушённом виде за Горки, к Москве-реке, в которую впадала Колоча. Кутузову же предоставлялась возможность уйти по Старой либо по Новой Смоленской дороге, прикрытым слабыми краями флангов, а всей армии действительно готовился Аустерлиц. Разгромленный левый фланг был бы вынужден разбежаться, а частично сдаться в плен. Почти не тронутая правая половина русской армии, далеко превосходившая армию Багратиона по численности и артиллерийской мощи, должна была при командовании Барклая переправиться под огнём французских батарей через Москву-реку, бросивши всю артиллерию, все обозы, вообще всё снаряжение.

И генерал-майор Ермолов, старый сподвижник и выученик Суворова, ставил под сомнение этот великолепно разработанный план, который и без того уже спутывал Раевский невероятным упорством своих солдат и личной распорядительностью. Не бросаясь в глаза, он всё утро и всю ночь был именно там, где нужен, говорил и приказывал именно то, что необходимо, и даже сам возглавлял контратаки на своей высоте, как это было под Салтановкой.

Старый воин, опытнейший артиллерист, Ермолов мгновенно приказал двум конноартиллерийским ротам, с ним следовавшим, развернуться и ударить по пушкам французов, уже укрепившихся на Курганной высоте. Надо отметить — и Ермолов это прекрасно знал, — что солдаты Наполеона были не просто великолепно обучены, но и особо предприимчивы. Император, строго требовавший выполнения своих приказов, не обременял маршалов, генералов, а те в свою очередь — офицеров и солдат мелочной попечительностью. Он уважительно и поощрительно относился к солдатской и офицерской инициативе. Поэтому его солдаты и генералы всегда чувствовали себя хозяевами положения, чем превосходили все армии, с которыми приходилось им сражаться.

Не была исключением в этом отношении русская армия, которая фактически ещё не изжила линейной тактики Фридриха Второго, а порою слишком шаблонно придерживалась знаменитого суворовского определения: «Пуля — дура, штык — молодец».

Такая тактика хороша была в сражениях с отсталой, хоть и очень храброй, турецкой армией, которую русские тогда научились громить везде и всюду. Но в Европе, особенно против Наполеона, такое ведение сражений было гибельно. И уже Суворов почувствовал остроту этого положения в Итальянском походе и особенно во время отступления через Альпы. Это видел и молодой генерал Раевский, разговоры которого на эту тему в армии были известны и раздражали многих, в том числе и Кутузова. Старик не любил людей с ярким собственным мнением. Он, как правило, умело выпытывал мнения окружающих подчинённых, но позднее этого собственного мнения не прощал, а тем более действий.

Вот и пришлось Алексею Петровичу Ермолову на свой страх и риск спасать потерянную батарею, а потом неоднократно оправдываться. Так что позднее Денису Давыдову не раз приходилось брать величественного старика под защиту перед российским обществом.

Полковник Никитин, командир артиллерийских рот, во мгновение ока оценил ситуацию, понял начальника и открыл сметающий огонь по французам, оседлавшим Курганную высоту.

Сам же Ермолов во главе третьего батальона Уфимского полка повёл сокрушительную атаку. Бежазшие было егеря пошли за генералом. Генерал-майор Паскевич, командующий двадцать шестой пехотной дивизией, сорокалетний красавец с изысканными небольшими бакенбардами, с живыми тёмными глазами, взглядом стремительным и чётким, с остатками дивизии бросился на французов, засевших во рву на левом фланге батареи. Генерал-майор Васильчиков, стремительный удалец с лицом офицерского заводилы, двумя полками пехоты своей пошёл на правый фланг противника. И драгуны Оренбургского полка встали насмерть между Васильчиковым и Паскевичем. Жестокий этот рукопашный бой принял остервенелый характер. Раевский, о себе, как и всегда, почти не отпускавший ни слова, писал о них: «В мгновение ока опрокинули они неприятельские колонны и гнали их до кустарников столь сильно, что едва ли кто из французов спасся...»

Сам Раевский уже пришёл в себя и шёл впереди своих солдат и одновременно отдавал приказания, не выпуская из внимания ни одной мелочи из происходящего вокруг. В голове звенело, лицо его было залито кровью. А Ермолов, широкоплечий разъярённый гигант, отчаянно дрался уже на самой батарее.

«Он был среди нас как Самсон», — говорил не раз потом Раевский.

Оба генерала были знакомы ещё по Персидскому походу 1796 года.

Генерал от артиллерии Алексей Петрович Ермолов родился весной 1777 года, на шесть лет позднее Раевского. Родился он в небогатой дворянской семье на Орловщине, в той самой глубине России, в глубине её души, культуры, жизненного уклада и склада характера, которую до самого 1928 года называли Великороссией. Он был типичный — и внешне и по натуре — великоросс, то есть принадлежал к тому ядру народа русского, вокруг которого собралась и очухалась после татарского погрома, а потом и сплотилась та часть Руси, которая отличалась деятельностью, невозмутимостью, широтой характера и умением не падать духом при любых обстоятельствах. Москва и напиталась этими могучими соками народного нутра, выжила ими, на них взросла. А Петербург их подмял и принялся оттеснять от первых мест в хозяйствовании и в делах государственных, зная, однако, что на этих людей в любую минуту можно положиться. В Петербург, этот город с лукавым названием, слеталась со всей империи самая предприимчивая в административном духе публика, самая авантюрная, самая безразличная к простому люду и самая поверхностная, но и в то же время самая изворотливая в достижении своих личных интересов. Этот город быстро принялся высасывать из окружающих городов, городков, сел, деревень наиболее одарённую личность, раздавливая её в холодных, нелюдимых улицах своих и в переулках, лишая всех именно признака личности.

Ещё в ребячестве Ермолов был записан в полк и в пятнадцать лет уже стал капитаном. Он воевал в Польше, участвовал в странном Персидском походе, который предпринимался Павлом Первым для вроде бы защиты местных жителей от грабителей с горных пустынь и долин Ирана. За связи с кружком вольнодумцев был он арестован в 1798 году и сослан в Кострому, а после удушения Павла Первого из ссылки возвращён. В первую войну с Наполеоном командовал мастерски артиллерией авангарда. Будучи начальником штаба Первой Западной армии, вопреки желанию Барклая, настоял на объединении двух искусственно разобщённых русских армий. Во время Бородинского сражения отважно выполнял, а порою и дополнял, изменяя, приказы Кутузова, при котором в то время постоянно находился некий «чёрный маркиз». От влияния этого «маркиза» — кстати, исчезнувшего после бегства Наполеона из России, — Ермолов как мог и спасал престарелого и быстро утомлявшегося главнокомандующего.

Генерал Ермолов, человек долгой, яркой и властной активности, ещё многие годы был живой легендой среди российских военных и гражданских лиц, будучи нередко адресом своеобразного паломничества, поскольку жил вдали от обеих столиц, под Ельцом. Направляясь в Арзрум, Пушкин не преминул посетить живую легенду. Именно его имел в виду Лермонтов, говоря в стихотворении «Спор»:


Их ведёт, грозя очами,
Генерал седой...

Его же имел в виду Лермонтов в начале своей романтической поэмы «Мцыри».

А Пушкин писал о нём так: «...из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орёл и сделал таким образом 200 вёрст лишних; зато увидел Ермолова. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. С первого взгляда я не нашёл в нём ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, написанный Довом».

Пушкин, видимо, имеет в виду величественный портрет гиганта в тёмном мундире и живописной бурке. Стоячий красный воротник мундира здесь смотрится как некая живописная подставка пьедестала для мощной головы, головы, вылепленной в традиции древнегреческого скульптурного портрета. И волосы вьются, ниспадая, как облака, с высокого лба и висков, и элегантные бакенбарды осторожными седыми потоками льются по щекам. Над левым выставленным плечом — мощный эполет, похожий на целую скульптурную батарею. Могучая рука опирается на золотую рукоять сабли всей ладонью, сжатой в мощный кулак. Ермолов на фоне грозовых туч, огненных облаков. А ниже — заснеженные горы, ледники, утёсы, водопады. И скалы высятся над ниспадающими прозрачными потоками, стоят, как оцепеневшие великаны. Но все они здесь уступают величию генерала.

«Он был в зелёном черкесском чекмене, — далее живописует Пушкин. — На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы...»

Это было в 1835 году, а 25 августа 1812 года Ермолов во главе солдат отбил Курганную высоту у самых знаменитых французских генералов на виду приходящего в бешенство их императора. Бесило императора непоколебимое упорство русских солдат. Да и сам Ермолов писал позднее: «Овладение сею батареею принадлежит решительности и мужеству... необычайной храбрости солдат!»

После этой контратаки полтора часа ещё защищали Курганную высоту русские. Вся свита Барклая-де-Толли влилась в этот величественный бой. Барклай сам порою бросался в пекло одетый при всём параде, как перед смотром. Был он бледен, спокоен и очень расчётлив. Со стороны многим казалось, что так оделся ом, готовясь к смерти, а в бою смерти настойчиво, но спокойно искал. Под ним было убито иль ранено пять коней. В конце концов, видя, что и Раевский уже не в состоянии от контузии сражаться, и солдаты перебиты, а у оставшихся нет больше сил, Барклай приказал сменить корпус Раевского или то, что от него осталось, двадцать четвёртой дивизией Лихачёва, которому Ермолов передал батарею. Сам Барклай был тоже контужен.

Генерал же Лихачёв через три часа был взят здесь в плен во время смертельной контратаки, весь исколотый и залитый кровью. В этом огненном виде он был представлен императору. Наполеон приказал вернуть ему шпагу. Лихачёв отказался принять её из рук неприятеля, из рук виновника этого кровопролития.

Уже в четвёртом часу, после продолжительного изнурительного боя, батарея пала, хотя сюда был введён корпус ещё Остермана-Толстого. К концу же дня армия русская была отброшена по фронту на один-полтора километра, что для такого сражения было довольно много. Но, отступив, она стояла прочно, на открытом пространстве осыпаемая французской артиллерией.

Позднее в дневнике одного из французских офицеров была найдена запись, очень выразительно характеризующая состояние французов после страшного столкновения с русскими солдатами. Именно они опрокинули стремительные и, может быть, гениальные замыслы Наполеона перед сражением. А странное расположение русских войск да и руководство ими не всегда до сих пор поддаётся пониманию. Автор дневника писал: «Какое грустное зрелище представляло поле битвы! Никакое бедствие, никакое проигранное сражение не сравнятся по ужасам с Бородинским полем. Все потрясены и подавлены». По полю носились обезумевшие от ужаса кони, бродили покалеченные табуны лошадей — французских, русских, итальянских, немецких, польских... Они ходили с распущенными гривами, со смертельно усталыми, порою плачущими глазами... Там не было, в табунах этих, вражды, там все были просто несчастными... Табуны, табуны, табуны...

5


Нет, солнца Аустерлица здесь не получилось.

Перед Наполеоном стояли сбитые с позиций, но насмерть крепкие духом русские солдаты. За ними высились укрепления Горок. В той местности находился штаб Кутузова, его ставка. Та местность была защищена более чем шестьюдесятью пушками, которые только издали понюхали пороха и практически в сражении не участвовали. По правую их руку стояла армия Барклая-де-Толли, составлявшая более половины всей русской армии до сражения. Она приняла действия только при защите Бородина ранним утром и потом помогала здесь и там армии Багратиона, оставшейся к полудню без вождя. Багратиона и громила вся высокообученная яростная армия, талантливейшие и достойно увенчанные славой из рук императора генералы, офицеры и их солдаты, имевшие полные возможности для проявления всех сил, характеров своих и талантов. Они многократно числом превосходили армию потомка древних грузинских князей, но не превосходили её духом.

Да! Солнца Аустерлица здесь не получилось.

Что же это за такое длинное, перекатистое, как ручей по каменистому дну, слово, навсегда в истории русской армии, да и в истории военного искусства вообще, связанное с именем Кутузова, не только Наполеона?

6


Размышляя о том и об этом, я заметил, что давно уже иду вдоль обрывистых берегов Колочи, вдоль которой в тот тяжкий день стояли дивизии и корпуса Барклая-де-Толли. В небе начинало темнеть, и потянуло запахом чистой воды. Запах этот распространялся неспешно, и казалось, пахнет кувшинками, хотя время цветения их миновало. Вечер оставался жарким, как и день. Я свернул в поле и открытыми травами пошёл к батарее, возвращаясь к месту того страшного месива из человеческих тел. Я шёл полями и всхолмками, которыми в то злосчастное время метались обезумевшие табуны лошадей; наездников уже не было, были только их тела, скорченные, распластанные, вытянувшиеся, запрокинутые и какие только ещё.

Ах, милые-милые, такие умные, такие понятливые и такие услужливые, так от нас зависящие, которых в первую же минуту недомогания, оплошности либо осложнения обстоятельств бросают и забывают навсегда. Я как-то видел на ипподроме, споткнулась необычайно лёгкая и такая порывистая кобыла. Она упала, скользя и распластываясь, а потом складываясь на беговой полосе. Её не забыли. К ней подъехала платформа со стойками. И лошадь увезли. И сидевшая со мною рядом пожилая женщина с подернутыми какой-то старческой мутноватостью голубыми глазами вынула из лакированной чёрной сумочки белый душистый платочек и приложила к глазам.

Я был молод и сказал женщине одновременно участливо и снисходительно:

   — Что же вы так переживаете, она, быть может, и не выиграла бы заезд.

   — Не в том дело, — вздохнула обречённо женщина, — ведь она такая красавица.

   — Да, красавица, — согласился я, — глаза удивительные.

   — И сейчас её пристрелят, — сказала женщина.

   — За что?

   — За то, что она сломала ногу.

   — Разве? — растерялся я.

   — Так у них заведено. Она больше никому такая не нужна, — пояснила женщина и добавила: — Так уж а этой жизни заведено: когда ты что-нибудь себе сломаешь, никому уже не нужен, тебя убивают...


Вечер сгущался. Где-то вдалеке у леса девичий голос пел «Подмосковные вечера». Народ по всему полю редел, его почти уже не было видно. Только здесь и там то парочка, то небольшая группа туристов либо просто школьников расходились в разные стороны. В Бородине у Колочи гремела гармошка и далёкий мужской низкий голос лихо распевал частушки:


Эх, и кто бы нас задел,
Да мы б того задели бы:
От Москвы до Сталинграда
Скулы полетели бы.

Резко и вызывающе вдруг закричал он на фоне садящегося солнца. Нет, это не было солнце Аустерлица...

Я видел проект грандиозного памятника, который должны были открыть в 1911 году в память двух десятков тысяч русских солдат, погибших там в результате предательства союзников, преступного расположения войск перед боем, глупого боем руководства и разгильдяйского поведения командиров во время сражения.

На Курганной шумели берёзы. Они были высажены там не так уж и давно, ещё не вошли в силу, только в неё входили.

Интересно, что сталось с тем аустерлицким памятником? Открыли ли его? Какова его судьба? Сокрушили ли и разграбили ли его революционеры? Если нет, то уничтожили ли его фашисты? Своих памятников старины они не уничтожали. А чужие!.. То был как бы белый молитвенный порыв камня от земли к небу, как бы некое пение, уходящее к Богу и отливающееся в высоте в скорбную стелу, на которой крест и распятый Иисус Христос. А ниже, на уступах расплывающейся каскадами ступени, по земле стелы — скорбные фигуры из камня. Что с ним, с этим памятником? А вот здесь, в России, гробницу Багратиона разрушили строители новой жизни.

На батарее Раевского — тоже своеобразный памятный комплекс. Вырыты траншеи, обложенные по стенам молодыми брёвнышками. Это ходы сообщения между бетонными дотами, влитыми здесь в землю осенью 1941 года. Тогда укрепления здесь делали заранее. Тогда опытом предков, уроком истории на Бородинском поле не пренебрегли. Берёзы над дотами и траншеями, молодые, нежные, не шумели в этот жаркий вечер над курганом. Они просто пели что-то еле слышное своими скорбными листьями. Может, они молились? Теперь помолиться здесь было негде. А целое столетие до нас возводили церкви, часовни, где ставили лампады. Теперь, как смиренные лампады, светились тут над могилами павших берёзы. Только берёзы.

Я взошёл на курган, спрыгнул в траншею и медленно побрёл вдоль ходов сообщения. Я шёл туда, куда вела меня траншея. Вдруг что-то мягкое скользнуло у меня под ногой. Я наклонился, чтобы понять, что случилось. И омерзительное облачко зловония поднялось надо мною. Оказалось, что я раздавил посизевшую от времени кучку человеческих испражнений. Я не выругался, не разразился проклятиями ни вслух, ни про себя. Я нарвал травы и, как мог, очистил и оттёр свой полуботинок, и пошёл дальше уже в полной настороженности, обходя здесь и там следы пребывания любителей и почитателей боевой нашей славы. Под моими шагами скрипели осколки бутылок, а иногда и просто пустые бутылки попадали под ногу. На прощанье я решил заглянуть в один из дотов. Ночь сгущалась, и я на всякий случай попытался полюбопытствовать: нет ли в дотах пристенных лавочек. По старому опыту я знал, что искать гостиницу здесь, а тем более место в ней — дело гиблое. А идти по деревням, искать ночлег там...

Я спустился в дот, в это тесное бетонное узилище и прибежище бойца, напевая невесело слова некогда знаменитой фронтовой да и тыловой песенки:


Бьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза...

В доте стоял характерный запах человеческой мочи... Мне знаком был этот запах по древним башням

Пскова и Новгорода, по полуразрушенным храмам Суздаля и Ладоги, но...

Я повернулся назад и поднялся на свежий воздух. А по всему небу пробивались уже звёзды.

7


Австерлиц, как называли его в России, городок на территории Чехословакии, а во времена знаменитых наполеоновских войн — город Славков. В начале XIX столетия здесь, в Моравии, 20 ноября 1805 года произошло сражение, решившее исход русско-австро-французской войны, то есть первой войны с Наполеоном. Главнокомандующим союзных войск был генерал от инфантерии, то есть пехоты, почти шестидесятилетний Михаил Илларионович Кутузов. До шестидесяти лет ему под Аустерлицем не доставало двух месяцев. Он был многоопытным полководцем, формально суворовской школы, прославившимся главным образом в сражениях с турками. Но были и существенные особенности в тактике и характере ведения боевых действий, отличавшие Кутузова от его гениального наставника. Вообще же с молодости Кутузов отличался отменной храбростью и столь же отменной хитростью в умении тактически строить и вести сражение, не говоря уже о кампаниях, в ведении которых именно во времена покорения Европы Наполеоном и похода его в Россию Кутузов проявил некоторые малообъяснимые странности.

Развитие кампании 1805 года первоначально не предвещало катастроф. Русские и австрийцы несколько раз ушли от ударов Наполеона, миновали все западни и волчьи ямы, расставленные молодым и выдающимся стратегом французов. Обстоятельства даже так сложились, что Бонапарт оказался как бы под угрозой окружения.

Сама по себе вся операция этой осени носит странный, запутанный, а порою и туманный характер. Мотивировка действий австрийцев, с одной стороны, Кутузова — с другой вызывает массу вопросов. Что касается Вены, то вся австрийская дипломатия, насквозь лукавая и абсолютно не надёжная для союзников, в отношении России была ясна: использовать Россию в многовековой борьбе с Османской империей, но так, чтобы не дать ей усилиться и не допустить полного разгрома Турции. В этом отношении интересы Австрии совпадали с интересами Англии. Но что держал в сердце Кутузов осенью 1805 года и семь лет позднее, до сих пор понять сложно. Призванный защищать столицу Австрии от захвата и помогать её армии, Кутузов, став главнокомандующим, предложил Вену французам сдать, а после этого готовиться к новой войне. Сам по себе такой ход событий автоматически предполагал переход Австрии в невольные союзники Наполеона, отдавал Пруссию в полное распоряжение его и открывал всю русскую границу для нападения на Россию на любом её участке. Это была та самая задача, которую Наполеон поставил своим дипломатам на востоке Европы. Через полтора столетия именно такую же задачу блестяще выполнила дипломатия третьего рейха.

Сдачу Вены Кутузов предлагал компенсировать сохранением армии. Если в условиях России, при её бесконечности пространств и ресурсов, преподнесение французам и уничтожение Москвы своими же руками не поставило привыкший к самопожертвованию русский народ на колени, то сдача Вены и разгром под Аустерлицем заставил австрийцев подписать с Наполеоном унизительный мир. По этому миру русские войска выводились из Австрии, а впоследствии Габсбурги обязывались вообще не допускать на свою территорию русских солдат.

Во всех своих главных действиях Кутузову предписывалось подчиняться указаниям из Вены. Командующий австрийскими войсками генерал Макк уже в начале кампании оказался в окружении. Человек умный, но ума схематически-механического, генерал Макк не вполне владел сложившимися обстоятельствами, как это случалось тогда со всеми, кто вступал в соперничество с императором французов. Вена просила помощи, требовала выручить Макка. Но Кутузов отказал в помощи, мотивируя свой отказ весьма своеобразно: «Если мне оспаривать у неприятеля каждый шаг, я должен буду выдерживать нападения, а когда часть войск вступает в дело, случается надобность подкреплять их, от чего может завязаться большое сражение и последовать неудача».

Уже здесь дала себя знать так настойчиво проявившаяся позднее черта кутузовского гения: всеми силами избегать столкновения с Наполеоном и просто уходить от стычек, заведомо считая свои войска неспособными противостоять противнику. Уже в середине октября главнокомандующий из Петербурга сформулировал план своих действий. Надо заметить, что перед тем Михаил Илларионович, уцелев спокойно при взбалмошных «чистках» Павла Первого, испытал неудачу в отношениях своих с молодым императором. Сначала всё было хорошо. Восшедши на престол, Александр Первый назначил Кутузова петербургским военным губернатором, но вскоре обнаружил нераспорядительность и вялость в работе с полицией. Михаила Илларионовича уволили в свои поместья, в коих оставался он до назначения на главнокомандование союзными войсками в Австрии. Одни считают, что Кутузов не простил государя до самого конца 1812 года, другие же думают, что такая опала, фактически ссылка, стала причиной тяжёлого расстройства личности пожилого полководца.

План сражения при Аустерлице разрабатывался генерал-квартирмейстером австрийского штаба Вейротером и был составлен по шаблонным схемам. В русском штабе многие серьёзные военачальники открыто выступили против него. Одни говорили, что диспозиция составлена по совершенно оторванным от действительности шаблонам, другие утверждали, что она просто безобразна, третьи же высказывали мнение, будто разработана она так, чтобы подставить русские дивизии под разгромный удар французов, с возможностью их полного истребления либо пленения. Они характеризовали такой план сражения заведомо преступным. Некоторые надеялись на Кутузова, что, как главнокомандующий и военачальник опытный и умный, он всё видит и найдёт по мудрости своей и богатому придворному опыту возможность раскрыть молодому Александру Первому истинное положение дел. Разговор между Александром и Михаилом Илларионовичем перед сражением состоялся. Император сам обратился к мнению главнокомандующего, сказав, что некоторые, даже многие, русские генералы, да и не только русские, указывают на ошибочность расположения союзных, особенно русских, войск. Кутузов ответил, что он не видит основания к беспокойству и уверен «в полной нашей завтрашней виктории».

К исходу дня в Аустерлицком сражении союзники положили замертво на полях Моравии и отдали в плен около трёх десятков тысяч солдат, из них четыре пятых были русские. А французский император вписал в славнейшие страницы мирового военного искусства ярчайшую её страницу. Навеки запомнилось в этой истории, как Наполеон согнал массы русских солдат на неокрепший лёд. Там, на реке Литаве, разразилась умело театрализованная Наполеоном трагедия для русских. Там низкорослый император выставил на высотах гвардейские батареи, которые принялись громить сгрудившуюся пехоту Дохтурова, которому поручено было остановить Даву Новоингерманландским пехотным полком. Но гвардейские орудия Наполеона взорвали зарядные ящики новоингерманландцев, мост через Литаву рухнул под напором отступающих среди теснин солдат, загорелась Сачанская мельница. Русские вместе с орудиями хлынули на тонкий лёд. Тот начал гнуться. Наполеон приказал бить по льду ядрами. И всё пошло под лёд. Только мужество и хладнокровие Дохтурова спасли остатки его солдат и собрали их у Нейдорфа. Неразбериха под Аустерлицем была неким прообразом неразберихи бородинской и тарутинской. Но и только! Солнце Бородина коренным образом отличалось от солнца Аустерлица, что касается солдат, офицеров и генералов. Что касается Кутузова, то здесь различие тоже было явное: если Вена сдана была ещё до трагедии под Аустерлицем, то Москву Кутузов отдал после Бородина.

Русские потеряли под Аустерлицем двадцать одну тысячу солдат, сто пятьдесят пять орудий, множество знамён и оружия. Император потерял здесь около двенадцати тысяч солдат разных полков и дивизий, а гвардейская пехота и гренадеры Удино вообще не понюхали пороха. Французы разбили биваки на поле сражения, с которого противник фактически бежал. Наполеон оставил солдат Даву возле Меница, невдалеке Сульт, Бернадот — между Плаценом и Аустерлицем, кавалерия Ланна и Мюрата встала на ночь между Позоржицем и Раусницем. О новом сражении ни у кого из союзников не возникало мысли, да и Наполеон их не преследовал. Куда торопиться: Вена уже давно была у него в кармане, Аустерлицем дал император для этого тура борьбы прощальный концерт.

8


Да, кто же всё-таки он, управитель всех русских солдат, офицеров и генералов там, под Аустерлицем, и здесь, под Бородином, а позднее на Березине? Кто этот одноглазый старик с обвисшими щеками и отвислым животом, с острым, как бы медленно высверливающим человека глазом, сидевший при Горках на низком стуле с полукруглой потёртой спинкой, с картою поля сражения на барабане? Кто он, вставший на пути человека, который ещё одиннадиатилетним отроком в Бриенпском военном училище стал одним из персонажей знаменитой сцены?

Рассерженный отважным упрямством и сообразительностью ученика, преподаватель тогда спросил:

   — Кто вы такой?

   — Я — человек, — ответил маленький корсиканец.

А девятнадцати лет, уже на королевской службе, тот же самый худощавый низкорослый корсиканец, уже будучи лейтенантом, записал: «...Остаётся очень мало королей, которые не заслуживают быть низложенными». Кто же противостоял ему здесь? Кто этот постаревший воин, сделавший своей привычкой сдавать корсиканцу столицы доверявшихся ему императоров?

Родился будущий генерал-фельдмаршал, светлейший князь, 5 сентября 1745 года, а учился в артиллерийской инженерной школе, произведён был в прапорщики, да оставлен при школе для преподавания арифметики с геометрией. Досконально для своего времени Кутузов изучил французский, немецкий, английский, а позднее польский и турецкий языки, а посему в 1762 году назначен был адъютантом к ревельскому генерал-губернатору. В 1764 году Екатерина Вторая посетила Ревель, и ей был представлен этот блестящий молодой, кабинетного склада военный. Красавец этот не упустил случая попроситься у императрицы в волонтёры на театр военных действий в Польшу для борьбы с конфедератами и был направлен туда. Там он руководил борьбой с партизанами и отмечен был как деловой и способный штабист. Был направлен на первую турецкую войну в армию Румянцева, в отдел генерала Бауэра для доверительных поручений. В боях при Рябой Могиле, Кагуле и Ларге Кутузов отличился и был произведён из капитанов в премьер-майоры. В декабре же 1771 года он стал полковником. Так что первые два десятка своих воинских лет он провёл при разных небоевых обязанностях. Проявить гражданскую и военную инициативу и яркие дарования личности ему было негде. Но человек он был умный, наблюдательный и острый на глаз и слово.

Эти особенности его характера уже на первых порах военной карьеры Кутузова сослужили ему злую службу, отложив на всю жизнь в самолюбивом и службистски настроенном офицере глубокий след. Неосторожная шутка в адрес Румянцева, ставшая известной и донесённая осведомителем до высших, как теперь сказали бы, «инстанций», стала причиной его внезапного перевода в Крым. Характер Кутузова резко изменился, в нём начала развиваться и ранее приметная замкнутость, нежелание высказывать свои суждения, склонность выражаться двойственно, при серьёзной ситуации не совершать решительных действий, стараться угодить по возможности всем влиятельным лицам. Вообще, во всех поступках своих и действиях Кутузов становился с этой поры всё медлительней и осторожней. Он понял, что ум и особенно талантливость в отечестве не приветствуются, надобно их по возможности скрывать.

Первое ранение получил он, ворвавшись в укреплённую деревню Шумы со знаменем в руках. Это близ Алушты. Он вёл за собой солдат, как позднее сделал это Раевский при Салтановке; правда, Раевский в то время был уже генералом. Он выбил татар. Но пуля вошла ему в левый висок и вышла у правого глаза. Лечить отправили в Петербург. Императрица наградила его орденом Святого Георгия IV степени, щедро деньгами снабдила, направила лечиться за границу. Там, за границей, раненый не упустил возможности изучить постановку военных дел в Австрии и Пруссии и побеседовать с Фридрихом Великим. Так что Наполеон был не первым его знакомцем из великих неприятелей.

В 1776 году императрица направила Кутузова снова в Крым, но уже в личные помощники Суворова для укрепления русской власти, для водворения спокойствия. Кутузов убедил последнего крымского хана Крым-Гирея отречься от престола и отдать свои владения от Кубани до Буга России. Молодой военный дипломат пользовался большою благосклонностью императрицы.

Увидя его на манёврах 1786 года скачущим на очень ретивом скакуне, она сказала: «Вы должны беречь себя. Запрещаю вам ездить на бешеных лошадях и никогда не прощу, если услышу, что вы не исполняете моего приказания...»

Жизнь разнообразна и порою неожиданна в своих поворотах. Что один добывает всю жизнь в бедности, стеснённых обстоятельствах, сам, рискуя на каждом шагу, другой приобретает и накапливает в кабинетах и на манёврах, в боевой же обстановке получая увечья.

Вторично Кутузов был ранен 18 апреля 1788 года. Он тогда был при армии Потёмкина, осаждавшей Очаков. Пуля вошла в щёку и вылетела, пробив затылок. Ранение было тяжелейшим, как и первое. Но через год Кутузов принял командование над отдельным корпусом, с которым брал Аккерман, Кушаны, Бендеры. Там пути уже известного полководца пересеклись с судьбою Николая Раевского, которому суждено было встать через двадцать с лишним лет во главе главной батареи на подмосковном поле славы. Он тоже брал и Аккерман, и Бендеры. Именно там, по собственному выражению, Николай Николаевич «услышал первую пулю».

В 1790 году — знаменитый суворовский штурм Измаила. Кутузов возглавил тогда шестую колонну. Колонна заполнила ров, но не могла из него подняться, и Кутузов донёс Суворову, что надо всё же отступать. Суворов приказал передать Кутузову, что назначает его комендантом Измаила.

   — Что значит это назначение? — позднее спросили гениального полководца.

   — Ничего, — сказал Суворов, — Кутузов знает Суворова, а Суворов — Кутузова. Если бы не взяли Измаила, Суворов умер бы под его стенами и Кутузов тоже.

С течением времени, по прошествии двух столетий, можно было бы добавить к этому ответу кое-что от потомков Кутузова... И добавить нечто существенное: выросший в российской штабной и придворной среде Кутузов, человек безусловно талантливый и высокообразованный, но однажды сломленный в обострённом самолюбии, вырос так, что ему стала необходима решительная и мудрая сила, которая бы отпускала ему решения и приказания. «Он шёл у меня на левом крыле, — сказал после Измаила Суворов, — но был моей правой рукой».

В 1793 году Кутузов отправлен чрезвычайным и полномочным послом в Константинополь. А в 1798 году произведён в генералы от инфантерии. В этом звании позднее умер от раны Багратион. У Павла Первого Кутузов получил особое доверие, склонив Пруссию к союзу с Россией и Англией против Франции. Тогда же он был пожалован в кавалеры Большого Креста ордена Святого Иоанна Иерусалимского.

В кампании 1805—1807 годов проявилась и ещё одна черта военной психологии Кутузова: подходя к сражению как к средству крайнему ведения войны, он спокойно прибегает к заведомому пожертвованию весьма крупными массами войск и талантливыми военачальниками армии. С тактическими целями незадолго до Аустерлица семитысячный отряд под командованием Багратиона он отправляет к Шенграбену, отдавая его на расправу более чем двадцати пяти тысячам французов. И только яркий талант потомка Багратидов даёт возможность русским, выполнив замысел главнокомандующего, не стать жертвой и выйти на соединение с армией Буксгевдена у Прасница, что не удалось гораздо позднее кремлёвским курсантам здесь, под Можайском.

Кутузов позднее писал по этому поводу: «Хотя я и видел неминуемую гибель, которой подвергался корпус Багратиона, не менее того я должен был считать себя счастливым спасти пожертвованием оного армию».

У этого странного человека успехи не вызывали особого восторга, неудачи не угнетали его. Но многие считали такое мнение не соответствующим истине: Кутузов просто научился держаться так, чтобы никто не мог понять, что он думает, что он чувствует и что предпринять собирается.

9


Я побрёл в сгустившихся сумерках по Бородинскому полю среди богатых и скромных, торжественных и печальных памятников сражений и с горечью видел, на каждом шагу невесело убеждался; весь левый фланг, подставленный под сокрушительный удар высокопрофессиональной и талантливой армии Наполеона, был смят, был скошен, отброшен так, что трудно понять, на чём он держался.

«На солдатах», — подсказал мне мой внутренний голос.

«На офицерах и генералах», — добавил я.

«На близости Москвы», — присовокупил этот внутренний голос мой.

«Конечно же на людях, на всех, кому не просто была дорога Москва как звук, но и как место, где он родился и вырос, где молился в храмах, где строил бани, магазины, куда возил товары, где короновались веками русские князья и цари и где стояла величайшая святыня народа Успенский собор. А в соборе том сердце России — икона Владимирской Божией Матери, которую написал апостол Лука. В это верил на Руси каждый, верил, что Лука писал на столешнице, за которой трапезничали Спаситель и Богородица, и что писан лик Божией Матери непосредственно с Девы Марии.

Уже под звёздами бродя по этому кровопролитнейшему полю, я убедился, что все главные позиции, подставленные флангом императору французов, тот захватил: и Утицкий курган, и Семёновское, и Курганную высоту. Наполеон принял всё, поднесённое на блюдечке с голубой каёмочкой, но не смог удержать. Он не решился двинуться с этим блюдечком к берегу Москвы-реки, с тыла громя почти не участвовавший в битве правый русский фланг, всех сгоняя к Москве-реке и заставляя армию отступать на другой берег, на этом берегу бросая всё и вся. Он выронил это блюдечко уже вечером, не удержав его в своих стареющих для подобного масштаба дел руках и чувствуя внутреннюю мистическую обречённость, которую впервые испытал ранним утром 12 июня 1812 года, переправляя свою армию через Неман. Он весь свой путь до Москвы ощущал эту великую и неодолимую силу, которая с приближением русской столицы становилась для него всё таинственней и всё страшней. В суеверном обывательском сознании эту устрашающую силу называют коротким словом «рок», иногда произносят это слово с неуклюжим привеском — «рок судьбы». Великий австрийский композитор Бетховен, у которого ломило уши от пушек Наполеона всего несколько лет назад в Вене, даже чувствовал порою это движение времяносной мощи, ощущал, как в жизни человека «судьба стучится в дверь». В России почти все, от забитого крестьянина до всевластного императора, называли это Волей Божией. О ней впервые с трепетом и ужасом Наполеон задумался после того росистого утра, когда он выехал на берег Немана смотреть с высоты, как стройно и легко одолевает реку его армия. Внутренне он тогда уже предчувствовал, что это какой-то очень важный рубеж для всей его жизни.

Он стоял тогда над высоким и обрывистым берегом, как раз над обрывом. Песчаный этот холм, густо поросший плотной и невысокой травой, возвышался чуть поодаль от Немана. Перед холмом высился ещё один, тоже травянистый, но здесь и там оживлённый ещё кустарниками да деревцами. Но этот второй холм не закрывал от императора Неман и три через него переправы. Поодаль стояли маршалы и генералы, свита. Все люди умные, ловкие, талантливые, умелые. Император стоял перед большой палаткой, растянутой с четырёх концов. Он стоял с подзорной трубой и время от времени глядел в неё, глядел долго и внимательно. Иногда он складывал руки на груди. Он смотрел куда-то в глубину себя, уже не через оптический прибор, смастерённый человеческими руками. Там был прибор другой, нерукотворный. Но, как человек, сознательно и решительно бросивший вызов Богу, он только чувствовал этот прибор внутри себя, но старался им не пользоваться. Открыто, всему человечеству он продемонстрировал этот свой вызов Богу. Это произошло совсем недавно.

10 фримпера, то есть 1 декабря, в Тюильрийском дворце Сенат объявил, что состоявшийся плебисцит провозгласил Наполеона императором. За Наполеона проголосовали три миллиона пятьсот семьдесят две тысячи голосов и против того, чтобы он стал императором, — две тысячи пятьсот семьдесят девять. Так это случилось тогда, и так это будет в подобных обстоятельствах повсюду, вплоть до Гитлера и Сталина. И 2 декабря Папа Пий VII прибыл в собор Парижской Богоматери, чтобы от имени Бога освятить восшествие на трон человека, который в тот же день, чуть позднее, на глазах у всех торжественно разодетых, изощрённых и самовышколенных искателей наживы, славы и почестей открыто отвергнет благословение римского духовного трона и бросит Богу вызов самоутверждения.

Низкорослый самоуверенный корсиканец, с уже проступавшим сквозь все ухищрения одежд животом, с лицом властным, но уже одутловатым, предупредит Папу Римского, который протянет руки, чтобы короновать полководца. Наполеон властным движением изымет корону из рук Пия Седьмого и сам её возложит на себя.

Всё было тогда так же торжественно, как и в утро 12 июня. То декабрьское событие и событие июньского утра при Немане и тогда, и позднее изображали в соответствующих красках, тонах и восклицаниях. Но кропотливый глаз нескромно заметит весьма важные упущения и соответствия. Так, первым проложил дорогу к услужливой лживости всякого огосударствленного искусства великий французский художник Давид. Он первым изобразил коротконогого несимпатичного генерала корсиканского происхождения статным красавцем, отважно и грациозно вскинувшим шпагу на Аркольском мосту. Он, недавний друг Робеспьера, торжественно поклявшийся испить вместе с кровавым трибуном революции цикуту, теперь изобразил коронование императора... И мало кто обратил внимание, что на торжественном полотне центра картины, в левой её части, портрет матери Наполеона. Летиция Буонапарте сидит в величественном кресле. Меж тем на коронации этой женщины не было. Накануне коронования сына она уехала из Парижа, выражая недовольство чёрствым отношением Наполеона к своим братьям.

Подобно услужливому Давиду, сонмы его последователей прошли мимо весьма существенного события, случившегося во время переправы императора французов через Неман. А именно, когда Наполеон со свитой двинулся к переправе, из травы, из-под ног императорского коня, прыснул затаившийся было заяц. И конь шарахнулся. И Наполеон с коня слетел, упал на землю. Но что было в этой сцене изумительно, несмотря на свою грузность, он с такою ловкостью и быстротой вскочил на коня, что все изумились. Быстрым взглядом окинул полководец свою свиту: заметил ли кто его конфуз? Но свита состояла из людей многоопытных и многомудро вышколенных во внутридворцовых борениях под околотронным ковром. Все сделали вид, что ничего не случилось. В тот же день позднее Бонапарт спросил одного из самых умных и преданных приближённых, Коленкура, заметил ли кто его падение. Арман Огюстен Луи Коленкур, маркиз, потомок старой аристократии, ответил своему императору так: «На вашем месте Цезарь отменил бы вторжение».

Вот с этого момента «маленький капрал» бросил вызов судьбе. Для человека суеверного, каким был, скажем, Пушкин, это выше сил. Для богоборца, подкрепляемого в его действиях потусторонними силами, это естественно. Дело в том, что на открытую и прямую борьбу с Богом силы зла сами не решаются, они подталкивают на неразумные поступки людей, подчинившихся их воле, тем обрекая их на гибель. Таковы Ленин, Троцкий, Сталин, Гитлер, Розенберг...


Вот с этого момента Наполеон вступил уже в борьбу не только с Россией, которую одолеть он был фактически не в силах. Это видели все, и это понимал он сам, намереваясь просто вернуть её в число своих вассалов. Наполеон вступил с этого момента в борьбу с Богом. Он сам понимал, что это безумие, но ничего с собою поделать не мог. Именно с этого дня и до последних дней своих он сделался особенно мрачен. Именно с этого времени он стал предаваться ночным своим рыданиям, когда чувствовал себя ничтожным ребёнком, спелёнутым незримыми пелёнками, к утру вся подушка его оказывалась тяжко залитой слезами. Он видел, как таяла его армия на бесконечных переходах к Москве. Уже к Смоленску он потерял только больными лошадьми около трети своей конницы, без сражений. И многое другое... Но «чувствовал себя ребёнком» мягко сказано. Быть может, «обитатель идеального мира» чувствовал себя то летящим с коня, то тем самым зайцем, который бросился в сторону из-под копыт в росистой траве.

Об этом факте, тщательно скрываемом, ничего не знал Кутузов. Но старый дипломат и полководец, хотя и не имевший большого боевого опыта с передовыми европейскими странами, за исключением Аустерлица, это ясно видел. Что Наполеон пошёл на самоубийственный шаг, даже в военном отношении было ясно. Ещё до начала войны Александр Первый в беседе с Коленкуром, тогдашним послом в Петербурге, выразился весьма определённо: он посоветовал послу передать своему императору, что российский трон чтит военный гений Бонапарта, но Петербург может отступать хоть до Камчатки. Так Александр Первый ещё до начала боевых действий указал образ поведения своему военному министру Барклаю и будущему главнокомандующему Кутузову и Фёдору Васильевичу Ростопчину, генерал-губернатору Москвы, сжегшему древнюю российскую столицу осенью 1812 года.

В сентябре 1812 года фактически для отступавших перед Бонапартом командующих разного ранга вопрос стоял лишь в одном: когда сдавать Москву? Отступать ли до Камчатки сразу или сделать это, подвергнувшись предварительно перед сдачей разгрому со стороны боготворимого ими Наполеона?

Все остальные думали иначе. Но никто в то время не думал о боевом, беззаветно преданном своему долгу воинскому и духовному генерале, который был всем известен, но никто его не брал в высокий расчёт. Но именно он будет вставать отныне на пути императора не просто французов, но всей континентальной Европы. Именно там, где он, будет решаться судьба императора и всей Франции.

Правда, Наполеон о нём уже однажды заметил: «Этот генерал сделан из материала, из которого делают маршалов».

10


Сразу после сражения Кутузов отправил Александру Первому сообщение об одержанной полной победе и вследствие этого начале изгнания Наполеона из России. В первые же часы ночи Кутузов не только отправил царю донесение о победе, но и держался победителем. И все вокруг полководцы были в состоянии воодушевления. И всем главнокомандующий, осведомлённый о ходе сражения до последних минут, говорил о возобновлении сражения утром же. Он даже отправился к Барклаю в Татариново и при нём собственноручно написал распоряжение о немедленном начале выполнения всех для этого нужных работ. Он собирался дать новое сражение на том же самом месте, которое оставил по линии фронта Бонапарт из-за полной разрушенности укреплений и невиданного повсюду количества трупов. Французы, как донесла разведка, батарею Раевского «до одного солдата оставили». Здесь Кутузовым было повелено вновь укрепиться. Работы повсюду закипели.

Но перед полуночью прибыл ко главнокомандующему Дохтуров, который принял от Коновницына командование над всем, что осталось на левом фланге от армии Багратиона. Произошла при этом достойнейшая всех наиболее патетических сцен мира знаменательная мизансцена. Надо сказать, что, восприняв командование, Дохтуров так и не отступил перед противником. Ни на шаг. Престарелый полководец теперь грузно поднялся и торжественно направился навстречу статному большеносому, с высоким умным лбом, безмерно уставшему генералу от инфантерии. Кутузов шёл к нему с широко раскинутыми перед собой руками, подойдя, обнял и громко вымолвил: «Поди ко мне, мой герой, и обними меня. Чем может государь вознаградить тебя?» Они вдвоём немедленно уединились в отдельной комнате и долго там беседовали.

А выйдя из отдельной комнаты, главнокомандующий, ко всеобщему удивлению, все приготовления к намеченному продолжению сражения отменил. Получив от Кутузова такое повеление, Барклай немедленно прекратил все работы по сооружению нового сомкнутого люнета вроде батареи на Курганной высоте. А высоту, поименованную Батареей Раевского, русские начали было укреплять уже через полтора часа после того, как французы её покинули. Всю эту ночь подавленный Наполеон, отведя войска с занятых было высот, напряжённо ждал, как ответит на его жест Кутузов. Корсиканец был встревожен оживлением и как бы победоносным воодушевлением русских там, во тьме. Он тревожно смотрел, как неповерженный противник готовился к новому, может быть, более ужасному противостоянию за свою столицу. Позднее генерал Фецензак писал, что «никогда дух армии не был так сражён». А генерал французов Лежен вспоминал: «Я участвовал не в одной кампании, но никогда ещё не участвовал в таком кровопролитном деле и с такими выносливыми солдатами, как русские».

Русские же поголовно готовились к новой битве, и готовились они с великим воодушевлением. Меж тем престарелый полководец посылает Александру Первому новое послание, по содержанию своему совершенно иного свойства, чем предыдущее: «После кровопролитнейшего и 15 часов продолжавшегося сражения наша и неприятельская армии не могли не расстроиться, и за потерею сей день сделанного позиция, прежде занимаемая, естественно, стала обширнее и войскам невместною, а потому, когда дело идёт не о словах выигранных только баталий, но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить 6 вёрст, что будет за Можайском...»

Это были совсем иные слова по сравнению с теми, которыми возразил Кутузов на мнение одного из своих подчинённых, когда тот обратил внимание на тяжёлое состояние русской армии. А говорил Кутузов так: «Что касается сражения, то ход его известен мне самому как нельзя лучше. Неприятель отражён на всех пунктах; завтра погоним его из священной русской земли». Адъютант генерала Ермолова Граббе тогда же объявил войскам от имени светлейшего князя о предстоящем новом сражении. Был он встречен необычайным воодушевлением. И отправился уже на Поклонную гору генерал Ермолов, там встретил графа Ростопчина, губернатора Москвы, выслушав от него слова весьма неожиданные: «Алексей Петрович, зачем усиливаетесь вы убеждать князя защищать Москву, из которой уже всё вывезено, лишь только вы её оставите, она, по моему распоряжению, запылает позади вас».

11


Звёзды высоко рассыпались над всем Бородинским полем. В ночном небе осени стояла глубокая и звонкая синева, свойственная именно этой поре и ей придающая особое звучание. Осень в природе и осень в человеческой жизни как бы созвучные состояния, отмечающие ту замкнутую цикличность, что присуща природе, а может быть, и мирозданию. Есть особое понятие, с древних времён вошедшее в употребление у разных народов — «осень человеческой души». В детстве душа человека существеннее и чище человеческого тела. Человеческое тело хотя уже и приспособлено к жизни, но ничего ещё не освоило, ничего не умеет и как бы обучается владеть собою. Душа же как бы что-то уже затаила в себе, что-то ей известно, многое она уже ощущает тонко и прозорливо. Ощущение младенческою душою жизни ещё лишено влияний и наслоений от низменных впечатлений и сторон действительности. Она почти не подвластна её низменным влияниям. Душа младенца, как некий кристалл, из которого образуется бутон, завязь таинственного цветка, стремящегося в высоту.

В юности цветок этот, уже превратившийся в бутон, всё более и более наполняется жизнью, её полупроснувшейся силой. И сама юность — это тот бутон, чуть приоткрывшийся к свету. Он как бы приоткрыл губы навстречу солнцу и готовится к поцелую, которого свет солнца вот-вот коснётся. Молодость — это время, когда юноша превратился в мужчину, все силы его тела и души объединены и равнозначны, они как братья идут, обнявшись, по жизни, им кажется все доступным и возможным, когда они вместе. Это как бы один стебель с двумя прекрасными цветками.

И вот она, зрелость. В эту пору человеческое тело уже расцвело во всю свою мощь, уже проявило всё, на что оно способно. Цветок же души человеческой только ещё начинает цвести. В нём ещё всё впереди, и красота его только наливается. Именно здесь, в зрелости, человек начинает не просто ощущать, как в молодости, что есть в нём не только то хорошее, но чувствует уже и что-то ещё, что даёт о себе знать не всегда, не каждую минуту, но всё более и более властно начинает повелевать. Теперь, в зрелости, это порою становится властью совершенно чужой. Иногда человек приходит в смятение и даже порою в ужас от этой чуждой власти, которая всё время хочет сделать жизнь лишь своей принадлежностью. В смятении человек ищет опоры, просит помощи, чувствуя, что эта третья сила порою неодолима, если никто не поможет. И вот тут он, человек, начинает осознавать, что за пределами — так ему пока чудится — есть эта спасительная сила, которую он ощущал младенцем в глазах матери, а позднее во взгляде отца. Но сила эта вроде бы далеко, она только иногда касается души. Это Бог. И есть ещё один свет, который он с детства воспринимал от прикосновения матери. Это Родина. Это земля, и воздух, и река, блещущая солнцем на перекатах, это бабочка, летящая по воздуху, это облако, это ель, это крыша избы, потолок и своды твоего дома, это купол церкви, в которую тебя ведут за руку или сам ты ходишь по воскресеньям. Это конь, на котором ты едешь по полю и похлопываешь его тёплый круп ласковой рукой, и это поляна, либо дорога, либо степь, по которой несёт тебя конь, ставший как бы добрым твоим родственником...

Я молча шагал под звёздами по холмам того страшного поля, по которому некие странные существа разбрелись туда и сюда — памятники былой славы. Вот на скале пригнулся в темноте под звёздным тусклым светом тревожно поднявший крылья орёл, двуглавый, с короной на каждой из голов. Головы орлов напряжённо вытянуты вперёд, их клювы приоткрыты, когтистые лапы вцепились в гранит и держат скрещённые древки знамён, свисают вниз из-под орла большие колокольцы на шнурах. И впаяна в скалу гранитная плита. Перед плитою внизу кто-то поставил и зажёг церковную свечу. В воздухе движения нет, и свеча горит спокойно. Под ровным светом свечи можно прочесть шлифованные каменные буквы:


ПОДВИГАМЪ

ПРЕДКОВЪ

КАВАЛЕРГАРДЫ

КОННАЯ ГВАРДИЯ

1812—1912


«Успели поставить, — подумал я, — теперь им самим надо бы ставить памятник. Но где его поставишь?»

Где сами они? И где, в какой земле зарыты? Но — чу! Кто зажёг эту свечу? Значит, есть ещё люди, способные возжигать предкам свечи... Может быть, за них не только пьют, но и кто-то молится, за эти давно поднявшиеся в небеса души.

Я окинул взглядом поле. Вдали справа горели ещё два огонька. Быть может, это тоже свечи?

Я двинулся дальше. Туда. В сторону огоньков, пока они не погасли. Вот треугольный грубый камень. По восточной стороне гладко отшлифованный. Он стоит на двух бетонных ступенях. При тусклом, но ровном горении свечи на отшлифованной стороне камня можно прочесть золотые буквы. С трудом... Не все... Но понять можно.


КАПИТАНЪ

Л.Г. ФИНЛЯНДСКОГО ПОЛКА

АЛЕКСАНДР ГАВРИЛОВИЧЪ ОГАРЁВЪ

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Над надписью выбит Георгиевский крест.

А вон далее ещё одна вспыхнула свеча. Сама собой? Кто ходит здесь и зажигает свечи? Быть может, сами собой они возжигаются здесь в эту ночь?..

Памятник Нежинскому драгунскому полку. Латинский крест, и знамя у основания креста. И ядро — мутно блещет, как голый череп, возле знамени.

И снова вдалеке у какой-то отмеченной надгробием могилы вспыхивает свеча.

А вот на плоском толстом камне стоит другой высокий, чуть сужающийся к небу обелиск. Венок чугунный, а в основании, над дубовыми листьями, — простая солдатская каска. И здесь написано: это воинам, погибшим на Утицком кургане при обороне Москвы в 1941 году.

Значит, это и Косте, Константину Воробьёву, который умер гораздо позднее, и друзьям его, преданным вместе с ним командирам, его соратникам. Их предали все, кто забыл о них, в том числе и тот майор НКВД.

Я медленно побрёл на огонёк. На дальний огонь, в конце поля. Свеча там стояла на земле. Кто-то насыпал маленькую горку песка и воткнул её. И возжёг. У меня перехватило дыхание. Кому же поставлена здесь эта небольшая церковная свечка под синим дочерна небом с осенними спелыми звёздами, с тёплым не по-осеннему, чуть слышным ветерком, с каким-то странным стуком в земле, словно кто-то на большом и тяжком костыле время от времени прыгает куда-то в темноту?

Эту свечку поставили здесь тем людям, которые практически не имели никакого отношения к ссоре двух императоров, Наполеона и Александра. К козням всех других императоров, королей и принцев, к орденам и медалям генералов и офицеров. Или тем, кто никогда ранее не видел русских или французских знамён, но по избам, стогам, сараям и животам которых прошли с пушками и ружьями, никого из них ни о чём не спрашивая, всё у них забрали, всё вытоптали, всё сожгли, а этих бедных, ни на что не претендующих крестьян даже не заметили. Пришло в голову инженеру Богданову разобрать на редут избы — разобрали. Пришло в голову капитану, скажем, Шавырину поставить пушку возле избы — поставили. А офицеру Ля Молету заголить на девке Марфутке подол — он заголил его... И никакой царь Александр, собиравшийся отступать до Камчатки, никакой князь Голенищев-Кутузов, отдавший грабителям Москву и открывший дорогу на Петербург, никакой граф Ростопчин, замысливший в своей усадьбе Вороново под Москвою соорудить воздушный шар, поднять на нём пушки да оттуда громить с высоты французов, — никто из них никогда не собирался подумать ни о Марфутке, ни о Стёпке, ни о Меланье. И вот кто-то через полторы с лишним сотни лет взял здесь ночью и поставил прямо на землю за них свечу.

Быть может, только генерал Раевский впервые прослезился, глядя, как солдаты разбирают крестьянские избы. И трясущиеся дети в лапоточках жмутся по сараю к бревенчатой стенке, хватаются друг за друга и не понимают, свои это солдаты или чужие и вообще, что на свете делается.

Я медленно побрёл в сторону, изредка поглядывая в ночь, и видел, как слева, в стороне Батареи Раевского, и ближе к Горкам время от времени зажигались маленькие живые огоньки. Может быть, это были человеческие судьбы, которые в эту ночь кто-то где-то вспоминал. Вдруг впереди я различил какое-то шумное дыхание. Оно было ровное и сильное, но временами болезненно покашливающее. Кто-то прыгал глухо и тяжко, так что отдавалось в земле. И кто-то наконец шумно фыркнул. Я понял, что это конь.

Конь бродил под звёздами. Я стал различать его, сначала смутно, пятном, потом определённей. Это фыркал конь со спутанными передними ногами. И я подошёл к нему. То был красавец с длинной гривой, немолодой, но ещё не старый. Белая спина его чуть лоснилась от звёздного света. Глаза блестели в темноте умно и доверчиво. И весь он был спокойный, свыкшийся со своей спутанностью.

Я подошёл близко и остановился. Конь обернул ко мне голову и посмотрел на меня. Сколько тишины светилось в его тёмных глазах, спокойных и мудрых! Он смотрел на меня не мигая и вроде что-то читал в моем взгляде. А на мои глаза навёртывались слёзы. Конь почувствовал это, он спутанными ногами шагнул мне навстречу. «Кто же нас с тобой так спутал?» — подумалось мне. А конь положил мне голову на плечо. И закрыл глаза.

Мы долго так стояли в темноте под звёздами, и вскоре я почувствовал, что он тоже бесшумно и доверчиво плачет.

ВСТРЕЧА

1


Осеннее солнце встаёт всегда резво. Оно ещё не показалось, но кажется, что оно уже взошло. На душе легко. И хочется крылато думать, идти, со всеми здороваться и перебрасываться на ходу приветствиями, даже порою петь. Хотя туман ещё стелется по ложбинам, но он светлый, приветствующий всех и поднимающийся в небо. Холмы высятся над океаном тумана, выступают на солнце, и памятники, обелиски на холмах куда-то как бы движутся и блещут в лучах встающего солнца, словно бы осыпанные мелкой зернью бисера. Вдали, на Батарее Раевского, я заметил какую-то небольшую коленопреклонённую фигурку. Она стояла перед недавно здесь поставленным памятником. Я видел это типовое претенциозное и невыразительное сооружение из серого полированного камня. На полированную серую плиту поставлен горизонтально вытянутый серый же и тоже полированный четырёхугольник, по которому золотыми буквами выбит торжественный текст, — что-то вроде доски почёта провинциального посёлка при важном военном заводе. Но коленопреклонённой фигуры при нём я ранее не замечал, хотя бывал здесь не раз.

И я направился в сторону Батареи Раевского, нырнув с головой в полупрозрачную толщу тумана. Нет, в глубине своей туман уже не производил впечатление сплошного океана, это была река. Даже не одна река, много. Они текли то на расстоянии друг от друга, то сливались, то расходились в стороны и уходили каждая своей дорогой. Куда-то вдаль. «Может быть, в века», — подумалось мне, и не только подумалось во глубине течений этих, мне как бы стали слышаться отдалённые звуки некогда здесь происходившего. Какие-то возгласы, крики, слова команды, обрывавшиеся на полуслове, стоны, какой-то отдалённый плач. То плач женщины, то рыдание ребёнка, то предсмертное хрипение коня, который как бы захлёбывался в этом тумане. И в тумане этом бесшумно проносились мимо меня неуловимо видимые табуны лошадей, таких же серых, как этот туман, и от тумана почти не отличимых. Табуны... Табуны... Табуны... Быть может, это были души лошадей, погибших на этом страшном поле. Такие бессловесные души, но такие прекрасные! Пролетая мимо, они на глазах улетучивались, поднимаясь вместе с туманом в небо. В это синее небо осени.

Туман поднялся, и я увидел прямо перед собою Батарею Раевского. Весь холм усыпан был росою, как алмазами. Алмазы горели по всему полю полированного серого камня и по цветам, наваленным вокруг. Гладиолусы, георгины и пионы сплошь блистали росой. А несколько в стороне от каменного памятника стоял на коленях мужчина в сером, просторном для него костюме, пиджак на нём был расстегнут. Полы провинциально сшитого пиджака свешивались до земли, словно края знамён, пообтрёпанных ветром. Мужчина был светловолос, не очень росл, худощав. Лица его видно не было. Мужчина держал перед собою в руке горящую свечу.

Нет, он не молился. Он просто держал перед собою горящую свечу и смотрел в небо. Уловив шаги, он чуть повернул голову в мою сторону и глянул на меня искоса. Но не оглянулся. Рядом с ним на траве лежала большая ветка рябины с большой, до алости налившейся гроздью. Я замер. Человек этот, стриженный коротко, продолжал стоять. И только над ушными раковинами, деловито изогнувшись золотом, блестели дужки его очков. Потом он медленно поднялся, отряхнул брюки и, не оглядываясь, тихо сказал мне с такой интонацией, словно мы уже тысячу лет знакомы:

   — Подойдите сюда.

Я приблизился.

   — Они здесь соорудили эту дуру, — он протянул в сторону квадратного памятника длинную худую руку и вытянул в его направлении длинный костистый палец, — они её поставили так, чтобы не было никаких признаков того времени да и нынешнего. Вот мы ей сейчас предадим некоторый признак того грустного времени — значимость.

Человек направился к четырёхугольнику, деловито позвав меня жестом костистых пальцев последовать за ним. И я последовал. Он перешагнул цветы, лежащие кучей, потом перешагнул большой казённый венок из магазина похоронных принадлежностей и остановился перед типовым этим сооружением, как перед стеной.

   — Сейчас мы кое-что здесь поправим, — сказал он высоким, чуть дребезжащим голосом и полез свободной правой рукой во внутренний карман пиджака. Оттуда извлёк он небольшую бронзовую отливку и поставил её на ладонь, держа горящую свечу двумя пальцами, большим и указательным.

Я узнал сразу эту маленькую сувенирную отливку, каких уже много продавалось в те времена в ГУМе, ЦУМе и в магазинах подарков.

   — Это Архангельский собор Московского Кремля, — пояснил человек в золотых очках и в поношенном костюме.

   — Я узнаю, — сказал я.

   — Я понимаю, — согласился он и как-то мимоходом кивнул в мою сторону, — иначе и быть не могло. Конечно же всем известно, что здесь покоятся останки великих князей и царей московских от Ивана Калиты до Ивана Пятого, последнего русского царя. Мы сейчас этот собор водрузим туда, где он должен быть. Иди сюда.

После всего, что мне приходилось видеть в жизни, этот прямой и какой-то полудомашний тон общения не удивил меня. Но мне показалась знакомой чем-то манера произношения слов. И что-то было в интонации не просто доверительное, но тоже знакомое.

Я подошёл к памятнику, человек в золотых очках поставил меня лицом к стене, как это делают все убийцы, перед тем как прикончить человека, и вскарабкался мне на плечо. Вскарабкался он довольно ловко. Поставил отливку на верхнее ребро памятника и спрыгнул весьма пружинисто.

   — Два года назад я сюда поставил просто крест. Даже не православный, а латинский, — сказал он, застёгивая пиджак, — православный крест просто взять было негде. Так они меня потом по судам затаскали.

   — За что?

   — За осквернение памятного да ещё монументального сооружения, — пояснил человек в очках.

   — А как они вас поймали?

   — Меня не надо было ловить, я сделал эго среди бела дня. А тут всё время бродят разные типы, приглядывающие за благополучием.

   — В чём вас обвинили?

   — Ха-ха! — ответил человек в очках. — Надругательство. Я нечаянно наступил на засохший георгин, который валялся в стороне. Они предъявили этот георгин как вещественное доказательство.

   — И что вам пришили?

   — Ничего, — ответил человек в очках равнодушно, — они пришивать ничего и не собирались, им просто нужно, чтобы все были припугнуты. Вообще-то они меня обвинили ещё в использовании культового знака для антинародной агитации.

   — Ну теперь вам ничего уже не пришьёшь, — успокоил я человека в золотых очках, — теперь простой советский сувенир вы оставляете здесь.

   — Как вы знаете, у нас любому человеку пришить можно что угодно. Один священник построил новый храм, а храмы строить негласно запрещено. Так ему дали срок за то, что нашли у него томик Бунина. Но дело не в этом. Теперь я прихожу сюда заранее. Они ещё не протрезвели со вчерашней пьянки, а собор с крестом уже стоит...

   — Только бы ребятишки не стащили, — предупредил я.

   — Ребятишки ничего здесь не трогают, — возразил человек в очках. — Ребятишки здесь порядочные.

   — Непорядочные сюда просто не ходят? — предположил я.

   — Да. Непорядочные дети да и взрослые непорядочные сюда не пойдут. Непорядочные взрослые лучше напьются дома под высокие тосты да лозунги. А сюда пришлют наёмных соглядатаев.

   — Блюстителей порядка, — уточнил я.

   — Блюстителей беспорядка, — уточнил человек в золотых очках, — беспорядка многовекового происхождения.

   — Начавшегося ещё до революции, — подтвердил я.

   — Не начавшегося, — грустно вздохнул мой собеседник, заминая в пальцах догоревшую свечу, — беспорядка, зародившегося ещё задолго до всякой Бородинской битвы. 1917 год только узаконил этот беспорядок и напрочь смел те остатки порядка, что прозябали ещё при троне, до падения Зимнего, который на самом-то деле никто никогда не штурмовал. После революции этот беспорядок только узаконили, причём с помощью лиц того же старого порядка, случайно уцелевших. Ну ладно, — повернулся ко мне лицом этот утренний мой собеседник. — Не в том дело. Сегодня действительно знаменательный день: ведь мы давно не виделись.

Я смотрел на исхудавшее, но деловито молодое лицо этого человека и не находил в себе доводов к тому, что мы действительно давно знакомы.

2


Мы ходили не дорогой, а полем от Бородино к Семёновскому, от Семёновского к Бородино и обратно, не замечая вокруг ни холмов, ни павильонов, ни надгробий. Лицо, которым обернулся ко мне человек этот, теперь я не забуду никогда. Выражение серых глаз его было удивительным, оно было одновременно снисходительное и доверчиво-детское, оно производило впечатление целеустремлённости и грустной растерянности. Белесоватые и не поддающиеся гребню волосы его торчали во все стороны головы. А длинные узкие губы постоянно как бы готовились что-то сказать.

Да он и говорил, говорил, как человек, долго ни с кем не беседовавший, по беседе истосковавшийся, но опасающийся показаться надоедливым.

   — Я не знаю почему, — говорил он, как бы подвижно обрабатывая слово в процессе его произношения, — но мне временами казалось, что мы обязательно встретимся. Мы ведь не были какими-то большими приятелями, но в той сибирской пустыне, где все боялись всех — я имею в виду не тех местных жителей, а детдомовскую обстановку, — дети вырастали волчатами.

   — Чьи же на самом деле были дети в этих тарских детдомах? — спросил я.

   — В большинстве своём, — ответил Олег, — это были действительно дети высших военных командиров. Их отцов, золотой запас РККА, теперь уже никто не помнит. Их как и не было на свете. Многие из нас помнили своих отцов, гордились ими и этого не скрывали. Тот факт, что почти все наши родители сидели под странным грифом «без права переписки», придавал некую особую таинственность родителям. Все мы были уверены, что это знак их особой секретности, особой важности. Многие из наших родителей до того шпионили по всему миру, воевали в Китае, в Испании, с финнами... Ведь война с так называемыми белофиннами началась не в тридцать девятом году — с двадцатых годов мы с ними воевали. То не позволял нам захватить Финляндию Запад, то армия оказывалась не столь боеспособной, чтобы захватить соседа. Не то, что при Александре Первом. И только когда Гитлер разделил Европу со Сталиным и признал наше право на приобретения, мы на Финляндию бросились открыто. Кстати, это был тот же самый крючок, какой проглотил у Наполеона Александр. Тогда, готовясь к войне, Наполеон отдал нам Финляндию и Бессарабию. Мы проглотили наживку, наделали себе врагов по границам и распылили армию перед его вторжением. Только, в отличие от Ворошилова и Тимошенко, Барклай и Багратион Финляндию оккупировали, вышли аж под Стокгольм. Своим знаменитым Ледовым походом русские на многих тогда нагнали страху, и дух боевой русской армии не чета был духу предвоенной армии Красной. Мой славный предок, кстати, тоже приложил руку к Финской кампании да и к Бессарабской. Но я отклонился... — Олег прикрыл глаза рукой и устало наклонил голову.

Было видно, что весь он чем-то измотан. Я шагал с ним рядом и не говорил ни слова.

   — Ну вот... — продолжал он после некоторого молчания, — на самом-то деле этот гриф означал только одно. Что бы мы по-детски наивно ни выдумывали: мол, они на специальных заданиях, отцы наши, фамилии их изменены, они победят, и мы к ним вернёмся, этот гриф означал, что все они давно расстреляны...

Олег опять смолк и долго шёл в молчании, как бы в полузабытьи, а я не вызывал его из этого забытья. Я сам вспоминал тот полуголодный сибирский городок на берегу Иртыша, с крепкими тесовыми оградами, с могучими пятистенниками, с непролазной грязью улиц, с постоянными драками мальчишек в каждом переулке, драками без всякого повода, с побоищами до крови в городском парке. Там сытое местное хулиганье и воры дрались с тощими, вечно голодными курсантами Ленинградского военно-морского училища. Этих интеллигентных тощих и умных ребят фиксатые блатные презрительно называли ракушниками, били их с особым почему-то ожесточением. Видимо, зуб имели на них за интеллигентность.

   — Ну так вот, — снова заговорил Олег, — лагерь, где уничтожали наших отцов, оказывается, был неподалёку от нас. Это был лагерь особого назначения. В ста сорока километрах от Омска, в Дзенском районе. Его построили ещё в 1927 году, когда Сталин готовился завершить свой переворот. Лагерь предназначался для уничтожения партийной верхушки, а особенно военной. За всё время людоедствования там проглочено больше двенадцати тысяч. Да не кого-нибудь... Кулик, Маршал Советского Союза, умер там уже после войны, секретарь Ленинградского обкома Никитин, знаменитый Подвойский десять лет отсидел, там его и убили. Щаденко, бывший друг Ворошилова, особоуполномоченный под Царицыном, лихой советский генерал...

Я слушал Олега Раевского, а сам чувствовал, что за спинами у нас кто-то есть. Я чуть повернул голову и глянул назад. За нами шли двое. Два крепыша в спортивных серых пиджаках шагали, беспечно глядя по сторонам, почти на расстоянии прыжка от нас.

   — Кого там только не перемалывали, — продолжал Олег, — наши детдомовские «командармы» выдумывали сказки о своих отцах, а тех уже и на свете не было. Да и самих-то этих сорванцов тоже ждало такое...

   — Кстати, а ты не слышал, что с ними случилось? — спросил я, чтобы как-то увести разговор в сторону.

   — Один из них смылся с этапа, когда их увозили в Омск. Я его там как-то видел, потом на городском базаре среди уголовников. По карманам лазил, а остальных...

   — У вас не найдётся закурить? — спросил меня сзади молодой вежливый голос. Спросил без нахальства.

   — Да я не курю, — обернулся я в сторону двух парней в спортивных пиджаках.

Они были уже совсем рядом.

   — Очень жаль, — вздохнул один из них, продолжая следовать за нами, — простите великодушно.

   — ...а оставшихся увезли в Северный Казахстан. Там были жуткие лагеря для подростков, детей командиров высшего эшелона. Из этих лагерей почти никто не выходил живым... — ответил Олег.

А я сделал ещё одну попытку разговор увести в сторону:

   — А где ты сейчас живёшь? Как ты сюда попал?

   — Да я каждую осень в этот день сюда приезжаю. А живу в Верее, — специально там поселился, чтобы поближе быть к родному полю. Здесь ведь и Багратион лежит, поблизости от этой несуразицы, — кивнул Олег в сторону Батареи Раевского и обернулся назад.

Он обернулся и встретился глазами с двумя спортивными парнями. Он никак на них не отреагировал. Но потускнел. Что-то потухло в лице его. Он сделал несколько шагов, остановился и зачем-то полез во внутренний карман пиджака. В тот самый, где у него лежал прежде Архангельский собор. Он вынул записную книжку, маленькую, чёрную и затасканную. И карандаш он вынул оттуда же. Он принялся что-то записывать в книжку, остановившись. Я остановился тоже. А те двое парней обогнули нас с двух сторон и очень медленно, совсем лениво пошли вперёд.

Олег что-то вписал в свою записную книжку, размашисто в ней расписался, вырвал исписанный листок и протянул мне.

   — Это, видимо, за мной, — сказал он, кивнув по направлению парней. — Но я думаю, это ненадолго: всё же сейчас не тридцать седьмой. Заглядывай через недельку, поговорим. Есть о чём погутарить да и вспомнить есть что.

Он застегнул пиджак, подтянулся и двумя-тремя шагами поравнялся с парнями.

   — Вы ко мне? — спросил он деловито.

   — Нет, — ответили два голоса. — Мы вот с вашим другом хотели б побеседовать.

   — Не со мною? — растерянно пожал плечами Олег.

Он посмотрел в мою сторону. На лице его изобразилось растерянное удивление.

   — Нам со спутником вашим пока что интересней побеседовать, — сказал один.

   — А потом, может быть, и с вами, — сказал второй. — Вы же ему оставили свой адрес.

   — Так что не заблудимся, — сказал первый, направился ко мне и полез в карман. Он полез в свой внутренний карман профессиональным движением человека, которому есть что показать.

3


Мой таксист сидел в кабинете милицейского следователя и обиженно жестикулировал. Он не был пьян, но личность его, как в таких случаях говорят, была помята. Увидев меня в дверях, он яростно блеснул своим золотым зубом и воскликнул:

   — Это он. Это он, тот самый.

Таксист даже приподнялся с места от вожделения. Следователь смотрел на меня внимательно. На таксиста не смотрел. Следователь смотрел на меня внимательно и с интересом, но «снимать допрос», как говорили в нашей молодости уголовники, не торопился. Потом он посмотрел на таксиста, посмотрел снисходительно, и сказал:

   — Ну, теперь повторите, как всё случилось.

   — Так и случилось, как я сказал, — ответил таксист, не глядя в мою сторону.

   — Впрочем, — побарабанил следователь по столу, — впрочем, расскажите, как здесь оказались.

Следователь сидел в мундире с лейтенантскими погонами, он барабанил по столу задумчиво и как-то отрешённо, словно то, что он услышит, его не интересовало. Это был один из двух, что следовали за нами некоторое время по Бородинскому полю. Так что следователем он был в полном смысле этого слова и тогда и теперь.

   — Вы понимаете, гражданин начальник, — начал таксист, приняв неприступный вид.

   — Вы ведь ещё не осуждённый, — поправил таксиста следователь, — вы всего лишь потерпевший...

   — Так оно и есть, так оно и есть, — засеменил словечками таксист, — но всё же вроде как-то бы так привычней. Как это в кино обыкновенно к вам обращаются.

   — Так в кино к нам обращаются только бывалые уголовники, — усмехнулся следователь, — обыкновенные же законопослушные граждане обращаются к нам иначе.

И лейтенант опять побарабанил пальцами по крышке своего стола, обыкновенного, плохо склеенного, обшарпанного и следователю изрядно надоевшего. И было ещё ощущение, что лейтенант куда-то торопится, думает о чём-то своём, о другом.

   — Значит быть, товарищ гражданин лейтенант, — начал таксист задумчиво, — вызвали меня из парка до Можайска...

   — До Бородинского поля, — поправил следователь.

   — До Бородинского поля, гражданин товарищ лейтенант, — поправился таксист, — я прибыл на вызов. По адресу. Жду, жду, жду... Никто не выходит. Пошёл по номеру квартиры. Поднялся на этаж. Позвонил. Мама родная! — таксист схватился за голову. — Дым коромыслом. Шумят. Кричат. Ругаются. Мат до потолка. Смотрю, двое в углу друг друга шахматной доской утюжат. Аж доска лопается. Я испугался, но спрашиваю: «Вы такси вызывали?» Они со мной и говорить не хотят. О каком-то маршале спорят или о принцессе какой-то. А сами всё матом, матом. Да друг друга за волосья. «Иди, — говорит хозяин, — отсюдова, пока душа жива. Я сам не знаю, жив ли сегодня останусь». А этого самого, гляжу, на диване какой-то мужик в галстуке форменным манером — душит за самую глотку, аж пена у него изо рта течёт. Ну, думаю, он ему здеся карачун сделает. — Таксист всё более и более входил в раж, из него неслось всё это как бы без усилия. Он говорил и явно верил во все свои слова. — Я этак из-за спины хозяина вывернулся, в комнату проскользнул и — к дивану. Схватил его за ноги да из-под удушителя тащу, вытаскиваю за ноги. А сам думаю: хучь бы он не задохнулся, хучь бы жив остался в берлоге этой дикой. Как в лесу каком.

Таксист говорил, нет, даже он не говорил, а пел, пел как петух, вдруг ставший соловьём и влюбившийся в это новое своё состояние. Лейтенант с явным вниманием смотрел на таксиста и всё более и более приходил в изумление.

   — Я ему кричу: «Беги, спасайся из этой могилы!» — всё громче и громче возглашал таксист. — А сам за ноги с дивана стаскиваю. А он, бедолага, пьяный весь, только и шепчет мне, обессилевший: «Утащи меня отсюда, дорогой товарищ. Век помнить буду. Всего озолочу. Только высвободи меня от етого Кучума — императора Наполеона етова.

«Почему же он, следователь, начинает с этого прохиндея? — подумал я. — Ведь показания должен давать я, и совершенно не в присутствии потерпевшего». Я сразу понял, что этот пройдоха что-то натворил или попал в какую-то нелепость. Если бы он попал в катастрофу, его не было бы сейчас в участке или же он был бы в больнице. Может быть, его, опившегося, ограбили, просто забрали все заработанные деньги. Но в этом случае он, будучи очень выпившим, в милицию обращаться не стал бы. Правда, тот факт, что его уже третьи сутки держат в предварительном заключении, говорит о чём-то более серьёзном, чем простое задержание. Показания предварительные, правда, я вчера дал и сообщил, в какой компании я был, кто вызывал такси, дал телефон и адрес места нашего собрания... Но что-то странное было в этом полуофициальном пребывании моем здесь, в милицейском участке, почти на самом Бородинском поле. Размышляя и плохо понимая, что происходит, я даже уклонился от слушания моего злосчастного таксиста, который выступал так браво и так сверкал своим золотым зубом, что всё это начинало походить на какое-то дикое представление. Мне даже стало казаться, что таксист снова пьян или же не выходил из этого состояния.

   — Вы понимаете, дорогие товарищи, — почти кричал он, театрально размахивая руками, — ён ко мне из-за спины в полной темноте лезет и за волосья тянет. А потом прямо за горло ухватил и душит. Я ему кричу: «Ты штё ето, салатан проклятый, меня убить хочешь? Да я тебя самого в Могилёвскую губернию спроважу! Я тебе!» Короче говоря, я его ухватил за шиворот, дверца на ходу сама по себе приоткрылась — она слабая, подремонтировать не успел, — да и выкинул на дорогу етого гадёныша. Ну а машина, конечно, в етот момент у меня без рук была оставлена, ну и в берёзу-то и угодила на скорости. С дороги-то сошла. А у меня выбора не было. — Таксист как-то враз успокоился и вдруг насторожился за столом.

Дело в том, что резко зазвонил телефон. Следователь слушал молча, иногда кивал головой в такт размеренным словам, в чёрной трубке клокочущим. Лицо у следователя было совершенно спокойным.

   — Гражданин начальник, вы сами посудите, что мне одному беззащитному было делать при грабеже на ночной дороге...

Таксист просительно протянул руки к следователю.

   — Пройдёмте, — сказал следователь, поднимаясь из-за стола и одёргивая китель да застёгивая вылезшую было из петли верхнюю пуговицу. Он прошёл к двери, приоткрыл её и крикнул:

   — Дежурный! Уведите задержанного.

Таксист грозно глянул на меня, высоко и почти надменно поднял брови и блеснул своим золотым зубом в многозначительной улыбке.

Я вышел за следователем, прошёл вдоль густо пахнущего застарелой уборной коридора и по старчески охающей деревянной лестнице поднялся на второй этаж. Следователь подвёл меня к двери, обитой коричневым дерматином. Ручка на двери была старинная, бронзовая, мутно сияющая. Заметив мой внимательный взгляд, скользнувший по ручке такой внушительной, следователь пояснил:

   — Ручка из усадьбы, из дома Петра Тимофеевича Савёлова, владевшего лет двести назад здесь неподалёку сельцом Бородино. Майор Ряшенцев Василий Васильевич, сам отменный краевед и любитель старины, весьма неравнодушен к подобным примечательностям.

Следователь открыл дверь с тяжёлой ручкой от стольника Петра Тимофеевича Савёлова и пропустил меня вперёд предупредительным жестом правой руки:

   — Прошу вас.

Я шагнул вперёд и увидел перед собой средних лет мужчину, в слегка пообвисшем на животе мундире, с погонами майора. Склонив голову и свесив низко над столом гриву серых рассыпчатых волос, майор что-то писал и потряхивал головой, как в лёгком тике. И какой-то мужчина среднего роста в сером, хорошо сшитом спортивном пиджаке и в брюках умеренной, но элегантной ширины стоял лицом к раскрытому двустворчатому окну, спиной к двери.

Майор сидел фактически за двумя столами, они составлены были буквой «Т».

   — Прошу вас, присаживайтесь, — продолжая писать, указал левой рукою майор на стул по левую от него сторону продольного стола.

Я присел.

Следователь сел на стул, стоящий рядом. Он сел и опустил веки, высоко подняв брови.

   — Будьте как дома, — добавил майор, продолжая писать.

Я осмотрелся. Было здесь всё так, как бывает во всех кабинетах начальников всех провинциальных отделений милиции нашей страны от Балтики до Тихого океана. За окном шумела и с блеском летела по ветру осенняя листва. Синее небо сияло в раскрытые рамы двустворчатого окна. И что-то странное было во всей этой ситуации.

   — Вот здесь, — продолжая писать и перелистывая какие-то бумаги, сказал майор, — некогда, точнее говоря, чуть более полутора столетий назад сидел на своём стульчике великий русский полководец под защитою почти что целой сотни прекрасных русских пушек. Наполеон сидел напротив, — майор махнул той же левой рукой в левую сторону, — тоже на стульчике и в треуголочке, сидел со знаменитым своим насморком и в ожидании «солнца Аустерлица». Но, как вы знаете, солнца Аустерлица не получилось. — Майор поднял голову и синими весёлыми глазами посмотрел мне в лицо.

   — Но, к сожалению, Москва была сдана, — вздохнул я.

   — Да, к большому нашему сожалению, — согласился майор и продолжал: — А вот здесь, гораздо ближе, Шевардино, почти на расстоянии вытянутой руки стояла батарея Раевского, великого российского воина, здесь и получившего вторую свою контузию. Если бы не эта контузия, удалось ли бы дивизии Брусье захватить Курганную высоту...

Майор посмотрел в окно и с некоторым сожалением сказал:

   — Жаль, что вы на такое короткое время к нам заглянули да по такому курьёзному поводу. Но закон есть закон. Мы должны действовать в соответствии с нашими обязанностями и указаниями.

   — Как скажете, — ответил я неопределённо, пытаясь понять, что же тут происходит.

   — Заглядывайте к нам, — продолжал майор, — мы всегда рады всем, кто к нам приходит с чистым сердцем и искренней любознательностью. Сейчас, к сожалению, мы должны расстаться, у меня и у вас, как водится, дела.

   — Спасибо, — сказал я, совсем не понимая, что же всё-таки за действо здесь разворачивается.

   — А вы давно знакомы с этим товарищем? — майор кивнул головой несколько назад, в сторону Батареи Раевского и музея Бородинского сражения. — Вашим спутником.

   — Мы знакомы очень давно, — сказал я, — но и очень давно не виделись.

   — Мой вам дружеский совет, — майор учтиво улыбнулся одними синими своими глазами, — будьте с ним поосторожнее. Это странный человек. Мы давно его здесь все знаем. Он заслуживает особого внимания...

Майор поднялся со своего деревянного стула с высокой обшарпанной спинкой и сказал в сторону мужчины, стоящего у окна:

   — Евгений Петрович, задержанный по недоразумению в вашем распоряжении.

Человек, стоящий у окна, всем плотным телом повернулся к нам, и я увидел того самого человека с тонким шрамом наискось лба и переносицы. Но шрам этот сейчас был почти неразличим. Евгений Петрович улыбнулся, подошёл ко мне и протянул для рукопожатия руку. Рукопожатие Евгения Петровича было лёгким, но очень крепким. А лицом он был в это время, здесь, на окраине поля Бородинского, похож на графа Аракчеева во времена молодости его и силы.

4


   — Вы понимаете, мы всегда и во всём должны поддерживать друг друга, кроме нас, никто нас не поддержит, — говорил Евгений Петрович, выезжая на широкое прямое и, казалось, бесконечное шоссе.

   — Вы конечно же правы, — согласился я, — мы порою так ведём себя, будто мы все люди каких-то тайных преступных группировок и находимся друг к другу в состоянии по крайней мере конфронтации...

   — Мы порою действительно находимся в состоянии конфронтации. Да не порою, а всегда, — подчеркнул мою дорожную мысль Евгений Петрович. — По сути дела, всемирное значение и, теперь это уже всем ясно, всемирная мощь России никому не даёт спокойно спать. Ведь борьбу с Россией все её соседи начали давно. Особенно ярко это проявилось во времена татарского нашествия и нашествия двунадесяти языков при Наполеоне. Ведь против России Наполеон объединил всех, и объединил без всякого усилия. Конфронтация против России, страх перед ней объединили всех. Даже сорокатысячный корпус Шварценберга стоял против нас. А ведь Австрия, эта вечная европейская куртизанка, всё последнее время перед нашествием на нас Наполеона ограждалась от него нашими штыками. Но и Суворова в Италии они подвели, а по сути дела предали, подставили его Массене. И если бы то был не Суворов, то этот талантливый виноторговец мог бы составить серьёзную конкуренцию Бонапарту. В сущности, у нас не могло да и сейчас не может быть друзей, потому что мы вечно всем мешаем, нас вечно или опасаются, или боятся.

   — Я думаю, нас вечно боятся потому, что мы вечно стараемся перейти за свои естественные границы, — подчеркнул я, глядя, как мелькают по правую и по левую руку от шоссе небольшие города и посёлки.

   — А почему мы постоянно переступаем свои границы? — спросил Евгений Петрович строго и ответил сам: — Потому мы переступаем свои границы, что сильнее всех, кто нас окружает непосредственно. И сила наша постоянно возрастает, поскольку мы присоединяем к себе силы всех, кого присоединить необходимо.

   — Но мы довольно часто подминаем под себя эти присоединяемые народы, и они с нами не хотят поэтому соединяться, а некоторые не смирятся с нами никогда. Такие, например, как поляки и украинцы, — сказал я.

   — Подавляющее большинство присоединяемых народов всё равно смирятся, — сказал Евгений Петрович, — но такие, как поляки, — да, сопротивляются. Они очень спесивы, потому что самобытны, как они думают. Но их самобытность поверхностна, они либо неудавшиеся европейцы, либо неполучившиеся азиаты.

   — То же самое можно сказать и о нас, — возразил я, — мы ведь тоже ни те и ни другие.

   — Мы такими навсегда и останемся, — твёрдо сказал Евгений Петрович, — потому что мы третьи.

   — Ведь Польша была великой страной, — продолжал я своё, — и народ этот тоже великий, со второстепенной ролью в истории они не смирятся никогда. Ведь довольно долго они были крупнейшим государством в Центральной Европе, от Курляндии до Таврии, от Вроцлава до Можайска. Более половины русского боярства, наиболее, кстати, образованного, служили польскому королю. От Ивана Грозного Курбский, талантливейший русский полководец, блестящий писатель и патриот, от этого бесноватого самодура вынужден был бежать к полякам. Ведь он из древнего рода смоленских и ярославских князей, а Иван-то Грозный сам с литовской кровью. Отсюда, может быть, и его тяга к государственному варианту инквизиции.

   — Иван Грозный был патриот, а не Курбский, — строго поправил меня Евгений Петрович. — Иван Васильевич был ближе нашему национальному, от века сложившемуся характеру, а не чистоплюй на цыпочках Андрей Михайлович, который предал Русь...

   — Кто предал Русь — ещё надо разобраться, — возразил я, чувствуя, что зря развиваю эту неожиданную дорожную тему, — разгромил татар и взял Казань именно Курбский, а не Грозный. Удачно вёл войну в Ливонии Курбский, а не Грозный. Вокруг Андрея Курбского группировалась тогдашняя культурная Русь. Иван Грозный завидовал Курбскому, как Наполеон генералу Моро. Курбский блестяще знал грамматику, философию, риторику, астрономию...

   — Но он не был русским человеком в духовном понимании этого слова, — как бы вскользь бросил Евгений Петрович.

   — Прошу прощения, — сказал я, — он знал великолепно Священное Писание, был как бы учеником Максима Грека, ныне общепризнанного всюду и выдающегося православного богослова...

   — Это ещё не всё — быть православным богословом в России, — внушительно бросил Евгений Петрович.

   — Да, в России быть православным, к сожалению, ещё не достаточно, — согласился я, — в России прежде всего нужно быть холуём, а всё остальное к тебе приложится, будешь и великим учёным, и великим художником, и великим в наши же дни живописцем... Но я не об этом, я хочу обратить ваше внимание на тот факт, что не татары разгромили Русь, татары только её завоевали и ушли к себе в Сарай, не тронув главного на Руси, а именно её церкви, они в религии были беспринципны.

   — Вроде нынешних экуменистов, — вставил Евгений Петрович, круто выворачивая из-под самого носа прямо на нас мчавшегося самосвала и не дрогнув ни одним даже мускулом окаменевшего мгновенно лица.

   — И это не так, — снова возразил я, — татары были язычники, они чтили все религии. Экуменисты же — скрытые сатанисты, они презирают все религии. Но не об этом речь. Такого погрома, какой на Руси учинил Иван Грозный, Русь не переживала никогда до той поры. Даже Пётр Первый просто юноша в сравнении с ним. Иван Грозный разгромил все древнейшие и крупнейшие центры тогдашней Руси, сжёг и вырезал Новгород...

   — И переселил его, — поддержал меня Евгений Петрович.

   — И расселил... — поддержал его я, — расселил и духовно парализовал Псков, задушил Владимир, Вологду... Слава Богу, Смоленск уцелел, поляки были тоньше, чем он. Он буквально вырезал и выжег калёным железом драгоценнейший, многовековой чернозём Древней Руси — боярство, удельных князей, которые на самом деле ему и не сопротивлялись. Их преступление перед этим бесноватым фюрером Древней Руси заключалось только в том, что у князей удельных была гражданская удаль. И когда Грозный их всех истребил, некому стало защищать Русь от самозванца и его прихлебателей.

   — Это не так уж плохо сказано — «бесноватый фюрер Древней Руси», — одобрительно улыбнувшись, сказал Евгений Петрович.

   — И это не всё, — распалялся я, — он искалечил величайшую драгоценность — Церковь Московскую, на ней всегда держалась русская государственность.

Евгений Петрович кивнул в ответ одобрительно.

   — Он резал, как потом Стенька Разин и Пугачёв, духовенство направо и налево. Именно Андрей Курбский перевёл «Житие» Иоанна Златоуста с латыни на русский язык и там, на Западе, сражался за православие, как ранее под Казанью — против любых отклонений от православия, в том числе против знаменитой ереси Феодосия Башкина, которая подрывала дух высокого христианства именно в народе, в народе простом, в самом его душехранилище...

   — «Душехранилище», — поддержал Евгений Петрович, — это хорошо сказано.

   — Да, — согласился я, — если учесть, что там, за границей западной, фактически, хоть и временно, в Западной Руси разъедал крестьян бежавший туда этот очень крупный ересиарх. Ведь он подрывал основы учения о Божестве Иисуса Христа, об искуплении им грешников своей добровольной жертвой на Кресте и открытии пути к спасению, о воскресении из мёртвых...

   — Теперь я вижу, что не зря с вами познакомился, — задумчиво произнёс Евгений Петрович, — нас, можно сказать, свела судьба. Надо с вами работать. Главное, что у вас есть мозги и они работают, работают с полуоборота. Работают не вхолостую, а это ныне большая редкость...

   — Редкость не редкость, но я совершенно не верю в патриотизм Ивана Грозного, он был патриотом самого себя, как и не верю в патриотизм Кутузова, — завершил было я разговор, видя, что распалился слишком.

   — Ну об этом нужно ещё подумать и поговорить, может быть не раз, — вздохнул задумчиво Евгений Петрович, — но это дело наживное. Главное, что есть мозги, они налицо. Им нужно придать нужный ход. Не зря я за вами съездил.

5


   — Вы спрашиваете, как я тут оказался? — засмеялся Евгений Петрович, не снижая скорости, так что пешеходы по краям дороги, велосипедисты, мотоциклисты, путевые всякие знаки, а особенно встречный транспорт мелькали как в калейдоскопе. Так, наверное, бывает в психике человека, не просто теряющего сознание, но прикоснувшегося к смерти. Тогда перед ним вдруг всплывает вся прошлая жизнь, с необычайной скоростью проносятся былые мгновения, дни, события, люди... Внешне этот человек как бы вовсе не реагировал на всё, что появляется, нарастает и проносится мимо него, однако сознание его всё чётко фиксировало. — Это предельно просто, — говорил Евгений Петрович, как бы пожимая плечами, но плечи его в это время не двигались, — вы дали телефон Кирилла Маремьяныча, где все мы три дня назад собрались. И в этом нет ничего удивительного, вы ведь за собой никакого криминала не знаете. Они связались с ним. Для этого нет необходимости вызывать куда-то на спецбеседу ни в чём не подозреваемого человека. Тем более известного. К нему пришёл на работу очень и очень деликатный человек, побеседовал за чашкой чая у него же в кабинете. Кирилл Маремьянович всё объяснил и рассказал. Назвал всех, кто был у него в то воскресенье, кто где работает. Позвонили, в том числе, и мне. Объяснили, в чём дело, извинившись, конечно. Я попросил кого-нибудь прислать, чтобы он мне всё изложил поточнее, сказал, что пропуск я ему закажу. Ну, тот очень скоро пришёл ко мне. Мы коротко побеседовали.

Евгений Петрович задумчиво вздохнул и ловко обошёл бежевую «Волгу». Некоторое время ехал с почти закрытыми глазами. Потом продолжил:

   — Этот таксист ранее был судим. Из блатных. Отсидел два года. Вышел раньше срока. Сел по пьянке, не по серьёзному делу. Выйдя, не мог устроиться на работу. Стал поворовывать. Но сам пришёл, во всём признался. Говорит, что гибнет, водка заедает его, боится снова сесть. Его подлечили. Поставили на ноги. Даже поручились за него. Ну и помогли устроиться на работу. Он уже начал думать, что с питейной опасностью покончено. А с ней так просто не покончишь: держать себя надо после этого всю жизнь. Начал понемножку выпивать. Ну вот. Итог. Врезался в машину. Его засекли. ГАИ. Хотел откупиться, денег у него с собой было много. Гаишники, может быть, и взяли бы деньги да оставили бы его в покое, но он был очень пьян. До дома он мог бы и на покалеченной машине добраться. Но могли его такого ограбить. Прямо тут, при дороге, в лесочке. Привезли его в Горки. А он спьяну да и со страху начал врать. Такое стал плести! Ну, решили проверить. Вы им и попались. Шли вы с человеком, за которым здесь давно присматривают, что-то вроде шизофреника. Знаете, есть такая болезнь — вяло текущая шизофрения... Ну вот. Видят, что вы — человек в порядке. Я им тут же посоветовал не заводить никакое дело, но в таксомоторный парк просил сообщить. Относительно вас я сказал, что за вами приеду сам, что мы с вами близкие люди, знаю вас давно... Да и на поле славы нужно побывать...

   — Солгали, — сказал я, улыбаясь.

   — Солгал в какой-то степени, — засмеялся Евгений Петрович, — как говорится, ложь — во спасение. На поле я заехал, кстати.

   — Ой, не знаю, так ли, — усомнился я, — кажется мне, что во спасение лжи быть не может. Всякая ложь — в погибель.

   — А что, у таксиста действительно было много денег? — спросил Евгений Петрович.

   — Ну как много, — ответил я, — мне трудно сказать. Когда я понял, что он забегает на всяких остановках выпить, он был уже фактически пьян. Ехать с ним было уже просто опасно. А потом он вообще заснул. На руле. Я оставил ему на сиденье двадцать пять рублей. Это была удвоенная цифра счётчика. И вышел.

   — Опасно его, конечно, было так оставлять, — заметил Евгений Петрович, — но что делать.

   — Действительно, что делать. Не мог же я сидеть с ним, пока он проспится. Да и проспится ли он? Он был уже неуправляем, им управляла водка. Бутылка торчала из кармана. Его было не удержать. Да и моё ли это дело? Каждый человек сам отвечает за свои поступки, тем более — на работе.

   — Да, каждый сам отвечает за себя, — согласился Евгений Петрович и быстро отметил промелькнувший дорожный указатель: — Верея. Чудесный городок. История. Наполеон этой дорогой уходил, когда его не выпустил Кутузов. Малоярославец. Слава! Чудесный городок.

Я вспомнил, что именно Верею вписал в свою бумажку, отдавая мне листочек с адресом, Олег, и хотел было предложить Евгению Петровичу завернуть по пути в этот городок чудесный.

   — Впрочем, через воскресенье у нас новая встреча у Кирилла Маремьяновича. Тема та же, но докладчик новый. И будут новые интересные люди. Прошу к нашему тёплому шалашу, — Евгений Петрович вежливо поклонился в мою сторону, — теперь вы уже наш. Как бы доверенное лицо. Мы вроде бы уже все свои.

   — Спасибо, как говорится, за доверие, — поблагодарил я, а сам подумал, что до этого времени нужно побывать у Олега обязательно.

ВЕЧЕРНЕЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

1


Приехал я в этот маленький городок воскресным днём, солнечным, прозрачным и таким безветренным, что даже осенние паутины просто висели в воздухе, никуда никак не спеша. В трёх десятках километров от старого Смоленского тракта, городок этот жил своею тихой жизнью, не особенно навязчивой, но для москвичей приметной. Московские поэты и особенно художники, из людей, как правило, непритязательных, но с достатком, снимали здесь дачи у общительных местных жителей на летнее время, а некоторые и на весь год. Для людей художественного склада особенно привлекательны здесь весна и осень. И те, кто продолжает прислушиваться к отзвукам растоптанной, разграбленной и покалеченной памяти о старине, тут чувствуют себя уютно. На всего лишь всхолмлённой местности стоя, Верея кажется порою каким-то чудесным во времени ущельем, глубокой долиной, где оседали и каменели столетия размашистой и тяжкой поступи нашей истории со времён угров, булгар, хазар, татар и французов. Память о них как бы ещё висит в воздухе. В небе над тесовыми и железными крышами городка, поблескивает на солнце, летит у всех на глазах с пауком, раскинувшим лапы вдоль паутинчатой листвы бузин, сверкает невесомым липовым листом золотой поры Подмосковья.

Нашёл я домик одноэтажный, указанный мне Олегом на бородинской бумажке, из записной книжки вырванной. То было не в центре, но и не на самой окраине. Как бы в тупике травянистой лощинки, замыкающей по-деревенски простенькую улицу. По улице ходили куры, горя на солнце багровым роскошным оперением. Багровый петух, большой и общительный, с малиновым хохлом на голове и жирным свисающим гребнем, надзирательно ходил среди кур, как некий своеобразный участковый, с помощью которого горкинский майор Бородинского поля, может быть, и присматривает за потоком боевого древнего рода российских дворян на таком расстоянии.

Петух боком-боком подходил к какой-нибудь из хохлаток, пощёлкивал крылом по шпоре и быстро гортанно выкрикивал:

«Хочешь-хочешь, поговорю! Хочешь-хочешь, пососедствуемся».

Хохлатка вскидывала крыльями и высоким голосом перед кем-то оправдывалась:

«Ах, матушки мои, чего это он?»

И отбегала в сторону.

За сомкнутыми рейками охрой крашенного заборчика стоял деревянный одноэтажный дом, вагонкой обшитый и охрой же крашенный. Два небольших окна, раскрытых в белый свет и на рамах распахнутых поблескивающих синевой небес, дышали навстречу мне таким российским запахом провариваемых опят. По двору тоже ходили куры, чёрные и сытые. Я тут же подумал, что хозяева, должно быть, знают, как особо питательны и даже целебны яйца таких кур. Двор, как в стену, глухо упирался в высокие стволы черёмух и бузин, мощных и упрямо выгнутых. Стояла и берёза, уже во всю облетающая. Прямо к берёзе был приставлен небольшой бревенчатый домик типа сарайчика, под крышей драночной, с одной толстой дверью из двух мощных досок. Вместо крыльца к двери положен толстый камень, может быть, даже жёрнов от какой-нибудь погубленной мельницы. А может быть, это последок того тяжёлого ледника, который тысячеголовым змеем ползал здесь, стирая и сглаживая холмы да взгорища задолго до хазарского, татарского и французского нашествия. Окно в домике тоже было приоткрыто. За простенькой некрашеной и потому серебристой рамой окна виднелся массивный кованый подсвечник на три свечи. Три толстых свечи на подсвечнике. Стояла невдалеке от домика собачья будка, сколоченная из брёвен, а вместо крыши лежала на брёвнах полусгнившая крышка от колодца. Колодец был вырыт среди двора, и крышка на нём лежала новенькая. Над крышкою свисало пустое деревянное ведро, что-то вроде небольшой кадушки.

Я подошёл к калитке. Выбежала из будки пёстренькая, кособоко подпрыгивающая собачонка с мохнатым коротким хвостом. Собачонка пристально глянула мне в глаза и побежала к раскрытым окнам дома с весёлым лаем. Лай этот раздавался по двору среди высоких деревьев, как в теснине.

— Лепка! Тихо ты! — раздался слева из густых кустов малины женский низкий голос. И вышла из кустов женщина, крепкая женщина в чёрной просторной юбке и в красной ковбойке навыпуск, с высоко закатанными широкими рукавами. Женщина вышла из кустов, смахивая с рук белые хлопья стиральной пены. Женщина остановилась, широко расставив ноги, разглядывая меня издали да потряхивая рыжими, густо лежащими на плечах волосами.

Лепка лаяла под окнами, на женщину внимания не обращая. На деревянном, в три ступеньки, крыльце дома появился Олег, в холщовой косоворотке, широко расстёгнутой, в чёрных узких брюках, давно не глаженных, и босиком. Лепка завертелась перед ним, приседая и подпрыгивая. Она показывала на меня головой, но лаять не переставала. Олег издали, с крыльца, поднял руку, раскрыв её ладонью в мою сторону, и коротко взмахнул этой ладонью в воздухе над головой.

Я раскрыл калитку и шагнул во двор. Над крыльцом возле дома прозвенел какой-то колокольчик. А Олег спустился с крыльца и, раскинув руки, зашагал ко мне широкими шагами.

Не целуясь, мы обнялись и в обнимку пошли к дому.

— Дело в том, — обратился ко мне Олег, словно мы лишь минуту назад прервали разговор, — что я не могу понять человека, который на Бородинском поле в юбилей сражения поёт во всё горло:


Эх, и кто бы нас задел,
мы б того задели бы —
от Москвы до Сталинграда
скулы полетели бы.

Правда, сейчас нужно петь до «Волгограда». Ведь это самое Бородинское сражение было в своё время величайшей трагедией для русских и французов, для всех народов Европы вообще. В один день, это только представить, было убито и покалечено более ста тысяч человек. Почти столько, сколько было уничтожено в Нагасаки атомной бомбой. Убиты были эти десятки тысяч людей не каким-то там нажатием кнопки, а врукопашную. Озверевшие люди в течение двенадцати часов у всего мира на глазах убивали друг друга самым зверским образом... И мы, вместо того чтобы рвать на себе волосы, горько плакать и просить у Бога прощения, уже вторую сотню лет хвастаемся этим массовым преступлением на весь свет. Обе армии были обескровлены так, что физически не могли продолжать сражение. Иначе они друг друга убивали бы и на другой день, и на третий... Русская же армия была ещё и дезорганизована. Французы, как люди более впечатлительные, были просто подавлены. Когда русские стали отступать, французы их и не преследовали. Где такое бывало?! Мой прапрадед — может быть, порядочнейший человек того времени, идеальнейший гражданин вообще, может быть, всей Европы, о других странах я не говорю, — самым ужасным днём в жизни считал два зрелища — Бородинскую битву и сожжение Москвы. Правда, сожжение Москвы было для него ужаснее, ведь это было самосожжение. В сущности-то! Самосожжение от бессилия. Причём самосожжение, не имеющее себе названия. Кутузов и Ростопчин сжигали не себя, а свой собственный народ, который они не могли и, главное, не хотели защитить. Мы этим хвастаемся, а их надо было судить! Мой прапрадед плакал, как ребёнок, когда увидел позади себя горящую Москву. Он чувствовал себя Иудой! Он этот грех свой чувствовал до самой смерти... Он говорил, что, знай он, какое сожжение Москвы уготовили Кутузов и Ростопчин, какую всенародную трагедию, он в Филях ни за что бы не поддержал Кутузова...

Мы уже не шли, а стояли посреди двора. Лепка сидела на траве и восторженно слушала речь своего хозяина. У неё даже слёзы умиления появились на глазах. Она только била ещё по земле хвостом.

Рыжая женщина в ковбойке стояла рядом на траве. Босые пальцы ног её перебирали травинки, подминаемые ступней. Она улучила минуту и взяла Олега за руку:

   — Ты остановись. Подожди, дай ему вздохнуть, дай прийти в себя, ведь он с дороги. — Снисходительно улыбаясь, она обернулась ко мне: — Вы уж его простите. Он тут насидится один, как в берлоге, и на каждого человека нового кидается «аки лев».

   — Ты уж меня прости, я действительно зарвался, — сказал Олег смущённо, — действительно, если есть с кем поговорить, так кидаешься, как саблезубый тигр... Народ здесь вокруг неплохой, но поговорить по делу не с кем. А ей я уже поднадоедаю. Слушать, слушать все эти разговоры о Мюратах, Багратионах да Скобелевых, в конце концов, тяжко...

   — Пойдёмте в избу, — продолжала женщина и взяла меня за кисть руки.

Рука у неё была сильная и плотная.

   — Да и разуйся, снимай свои полуботы, — глянул Олег на мои полуботинки, — пусть ноги отдохнут. Походи босиком, как должен ходить всякий здоровый и нормальный человек.

   — У него нормальные люди в основном те, кто ходит босиком, всех остальных он считает закованными, — улыбнулась женщина, показав крупные ровные зубы, с посиневшим от дупла передним зубом под верхней губой.

   — Да чего в избу, — сказал Олег тихо женщине, — там у тебя и бельё и приборка, прямо ко мне пойдём, в житницу. Там почаёвничаем.

2


Мы сидели за деревянным, грубо сколоченным столом, на самодельных табуретках, сколоченных тоже грубо, с грубостью, быть может, несколько нарочитой. Сидели Наташа, жена Олега, Олег и я. Правда, на полу ещё сидела собачонка. Но Лепка не всегда сидела, она то сидела, то лежала, судя по всему, в соответствии со своим настроением. Стол, узкий и длинный, стоял перед раскрытым окном, на подоконнике которого высился подсвечник с тремя горящими, по случаю гостя, свечами.

Как удивительны свечи, горящие осенним ненастным вечером, когда тени сидящих за столом прихотливо вычерчены по бревенчатым стенам, по крыше глухо барабанит дождь, а за окном время от времени вспыхивают отдалённые молнии. Но сколь прекрасны горящие свечи средь бела дня, когда они сияют белым, почти нездешним светом и на лицах людей, сидящих за столом, не отражаются совершенно, лишь беловатым золотом отсвечивают на выпуклостях лба и щёк и подбородке. Нужно иметь особый какой-то вкус, чтобы отважиться на такое предприятие — взять да зажечь свечи средь бела дня, и сидеть при них, и говорить при них на любую тему, какую тебе заблагорассудится.

Я даже как-то без свечей заговорил в одной компании на тему, какая мне пришла в голову, в столице нашей родины Москве, отнюдь не в пригороде. Так гости мои сидели, сидели, молчали, молчали утомительно, никак хозяину не возражая, то есть соблюдая всякую благовоспитанность, а потом... А потом по одному, по одному, один то есть за другим, потянулись в соседнюю комнату к моему телефону, чтобы позвонить куда следует. Один из них, особо ревностный звонарь, даже попросил учреждение, в которое звонил, немедленно прислать сюда своего представителя, прекратить не соответствующий духу времени разговор, меня, хозяина квартиры и автора сего несоответствующего разговора, выселить, а этого самого автора сообщительного звонка вселить в мою квартиру как гражданина особо высокого статуса и бдительности. А говорил-то я всего лишь о том, что граф Шувалов, а не царь Пётр, был великим полководцем.

Но здесь мы сидели не в моей квартире, телефона поблизости не было, и посему хозяин говорил что ему вздумается. Мы сидели перед высоким статным самоваром, яростно светящимся медью своей начищенной, с большим, карикатурно выступающим вперёд краном, а на кране — с литым, тоже медным гусаром давних времён. Служил он регулятором кипятка для наливания в чайнушки современного фарфора. Перекинуться двумя-тремя словами о том, как мы живём да поживаем, наскоро мы успели, не столько из любопытства в этом вопросе, сколько из уважения к сему поместью подмосковному. Сама хозяйка сидела с достоинством, со вниманием и снисхождением нам внимала, иногда вставляла для приличия одно или другое слово, а сама, и без того румяная, наливалась и наливалась чайной алостью, словно какая-нибудь кустодиевская купчиха, чудом избегнувшая погрома, изнасилования, ссылки, расстрела либо бегства со своей счастливой родины. А Олег, не менее счастливый по тем же причинам, отпрыск своего рода знатного, говорил действительно о чём ему заблагорассудится.

В левом углу житницы, подвешенный на гвоздь, в простой, некрашеной и нелакированной раме висел портрет генерала Раевского, старая потрескавшаяся цветная литография. То был портрет полководца уже в зрелом возрасте: тонкое, красивое и в то же время чем-то озабоченное лицо мужественного человека со вскинутым открытым взглядом, приподнятым от земли. Лоб высокий, длинные, высоко поднятые брови, нос крупный, острый, но прямой, с плотными, скульптурно обозначенными ноздрями. Лёгкие стремительные бакенбарды. И если бы не военный мундир, то можно было бы сказать, что это лицо поэта, поэта большого и стоически-трагического. Ах, если бы такое лицо было у Наполеона Бонапарта! Оно таким и могло бы быть у корсиканца, если бы он не был просто великий полководец, но и ещё великий злодей. Если бы на лице Наполеона не было той болезненной одутловатости, которая свидетельствует не о силе воли, а и о духовной окраденности. Если бы на лице Наполеона не было следов капризности, придающей ему такое выражение, которое на простонародном языке определяется словосочетанием «бабье лицо». Если бы в чертах лица Наполеона не проступала та изнурительная самовлюблённость, обезображивающая его и так и не нашедшая утоления в жизни. Глядя на портреты Наполеона, можно заметить: «Этот человек способен плакать по ночам...» Способен, когда его никто не видит.

Глядя здесь, в житнице, на портрет генерала Раевского-старшего, достойно подумать: «Этот человек мог плакать только два раза в жизни, при виде брошенной на произвол победителя Москвы и вспоминая дочь свою Марию, уехавшую на дикие сибирские рудники, вспоминая её перед смертью».

И ещё следовало бы положить одно утверждение, глядя на этот замечательный портрет Раевского: есть всё же что-то до странности общее в лицах Раевского и Наполеона. Словно Творец сначала создал лицо корсиканца, потом, увидевши все возможности его поругания хозяином, создал лицо российского генерала, из которого в благоприятных обстоятельствах мог бы получиться маршал, более того — великий полководец.

— В сущности, что такое «генерал»? С латыни «generalis» означает «общий», «главный». По сути дела, это слово в переводе с латыни нам ничего ещё не говорит. По Владимиру Далю, этому человеку с подвижническим крестьянским лицом и пальцами великого пианиста, «генерал» — военный четвёртого класса и выше, начиная от генерал-майора. Великий современник Пушкина, Раевского и Кутузова, морской офицер и военный врач, чиновник в высочайшем смысле этого благородного слова, варварски униженного ныне, писал, что были полные генералы от кавалерии, инженер-генералы, генералы отставные, приглашаемые для почёту на купеческие пиры и свадьбы, были генеральши, были генерал-фельдмаршалы. Фельдмаршал — старший военный сан в чине первого класса, а генералиссимус — это уже главнокомандующий, начальник всей военной силы государства. Но, по сути дела, генералы были двух родов: генералы-полководцы и генералы-чиновники.

Блестящим примером генерала-полководца был Александр Васильевич Суворов. Достаточно его положить в могилу, а сверху просто написать: «Здесь лежит Суворов». И всем ясно, кто это. Но был генерал-чиновник Михаил Илларионович Кутузов. Его статую нужно было поставить перед Казанской иконой Божией Матери в Петербурге, хотя православная традиция запрещает испокон веков скульптурные изображения в храмах и при храмах даже святым и лицам Троицы. Кутузов совмещал в себе не только полководца, чиновника, но и царедворца, поэтому ему позволено положить сердце в соборе, что не вяжется ни с какими православными традициями да и в принципе осуждается даже католиками. Хотя в поздней традиции, уже явно нехристианской, в костёле Святого Креста краковского предместья Варшавы одна из колонн приютила сердце Шопена, вторая — генерала Сикорского.

Я смотрел на Олега и видел, как явно был он рад найти себе аудиторию для разговора на торжествующую за столом тему, а сам думал об ещё одном странном сходстве. Мне приходилось видеть портреты Кутузова времён его воинской молодости. Это был красивый статный человек с необычайно умным лицом. Его даже можно было назвать красавцем. И если внимательно присмотреться, можно заметить странное сходство с поздним Наполеоном. Молодого Кутузова и зрелого Наполеона! В лице Кутузова была та же целеустремлённость. Но было и различие: в облике Михаила Илларионовича позднего уже явственно проступало некоторое слабоволие, своеобразная сломленность, в Наполеоне эта черта начала обозначаться только со вступления в Россию.

Размышляя на тему о характерах троих великих солдат полуторастолетней давности, я не заметил, как исчезла из-за стола Наташа. А когда я это заметил, то, глянув в окно, обнаружил, что она опять в малиннике и старательно там перестирывает груду белья в большом деревянном корыте. Стол был заставлен перед нами всяческими витыми печеностями, вареньями, явно собственного изготовления, рассыпчатой варёной картошкой и ароматно пахнущей специями квашеной капустой.

Между тем, всё более увлекаясь, как человек, не очень избалованный аудиторией, Олег продолжал. Указывая поднятой над столом чайнушкой на портрет своего знаменитого предка, он утверждал:

— Эти два типа генералов, полководец и чиновник, наличествовали всегда в армиях всех крупных государств европейского типа. Они были во всех, конечно, армиях всегда, но в азиатских армиях военные чиновники настолько были раздавлены безмерной властью хана, что о них можно и не говорить как о личностях в историческом плане. Типа полководцев при азиатских властелинах даже и быть не могло, их убивали явно или тайно. Особенно наглядно это, кстати, повторилось в нашей Красной, а потом Советской Армии.

Первое время Красной Армией руководил вообще невоенный человек, но яркий талант. Военных он фактически презирал. Да и было их за что презирать. Но Троцкий не истреблял их просто так, он им просто не давал развернуться как политическим персонажам. Он превращал их в чиновников так называемой революции. Сталин же, будучи личностью вообще невоенной, талантливых людей всех родов человеческой деятельности ненавидел и боялся, особенно военных. Открыто он этой своей черты не проявлял, он давал человеку проявить свой талант. И как только человек заявлял себя как талантливая личность, песенку его можно было считать спетой. Или Сталин превращал его в ничтожество, типа Ворошилова, или стремительно уничтожал. Этой тактики придерживаются — не в столь, правда, дьявольской форме — и все другие наши партийные руководители. Они довели основную линию развития армии в России, начиная с Ивана Грозного, до абсолюта. Наша страна со времён Октябрьского переворота имеет армию без полководцев и даже без крупных военных специалистов.

Но я не совсем об этом. Я отвлёкся в сторону. Я говорю-то о своём, как теперь выражаются, предке. Но, говоря о нём, невозможно обойти Наполеона и Кутузова. В нашей армии, как и во всём обществе, не терпят талантливости, её подавляют в самом начале, ещё на школьной скамье. Нет ничего страшнее наших школьных учителей. Правда, иногда и у нас выдерживают людей талантливых или весьма интеллигентных, но только в одном случае, а именно, если человек из себя абсолютно ничего не представляет как личность. И это тенденция не просто сегодняшнего дня, эта тенденция тянется в России из глубины веков, а в яростном темпе пошла нарастать со времён Ивана Грозного. У нас тенденция эта всего лишь доведена до абсурда.

День заметно клонился к вечеру. В житнице, среди пепельности её бревенчатых стен, как бы сгущался туман. А Олег немного облегчался в своём накале.

   — Что-то мы с тобой про чай забыли, — очнулся он, налил по полной чайнушке и пристально посмотрел на своего прапрадеда.

   — Изумительный портрет! — сказал я, тоже глядя на волевое, умное и необычайно красивое лицо Раевского-старшего. — Что-то трагическое есть в этом лице. Он как бы великий актёр на подмостках провинциальной сцены.

   — Это не совсем так. Хотя и очень близко к истине. В России это частое явление, по крайней мере повсеместное. Ведь он вообще-то был поставлен перед этими двумя гигантами: Наполеоном и Кутузовым. Причём Наполеон был враг, но именно он давал возможность раскрыться его личности. Кутузов был свой, но ничего не давал делать. Кутузов вообще русской армии воевать не давал. А потом эти жуткие декабристы — бездари, честолюбцы, истерики... Барклай — понятно: он ярко выраженный классический чиновник. Попадись он Наполеону где-нибудь в Германии, был бы разбит за неделю. Но Кутузов! Кутузов вообще никому ничего не давал делать. Он не давал воевать ни Наполеону, ни своим генералам. Это своего рода Сталин, только блестяще образованный и не кровопийца.

Олег посмотрел на меня снисходительно, как на какого-нибудь шалопая, словно похлопал меня по плечу. И продолжал:

   — Наполеон был младенец в сравнении с Кутузовым. Он не понимал, в какую кашу влез: мудрейший Кутузов прекрасно всё видел. Он понимал, что Наполеон воюет даже не с Россией, а с совершенно особым миропорядком на планете, на колоссальном пространстве, где можно делать всё, что угодно, и можно вообще ничего не делать: что бы ты здесь ни делал, ты всё равно ничего не сделаешь. Ни одного человеческого замысла здесь воплотить невозможно. Без Божьей помощи. Но поскольку здесь мало кто, за исключением подвижников, на которых всё и держится, мало кто всерьёз верит в Бога, то здесь можно ничего не делать, предоставив всё собственному течению. Талантливые люди здесь не являются предметом первой необходимости, пак где-нибудь в Бельгии или Швейцарии, здесь просторы необъятны, а ресурсы людские, да и всякие прочие, неисчерпаемы... Здесь можно разорить десяток губерний — никто и не удивится, можно сжечь столицу — никто не заметит, можно проиграть сколько угодно сражений — но выиграть войну. По сути дела, Кутузов явил собою в законченном виде новый тип русского человека, который, ничего не делая, вроде бы творит великие дела. И потому всем угоден — Кутузов. Он предварил собою вот этого сегодняшнего, так называемого советского человека. Почему его у нас так все и любят. Его сегодня любят больше, чем Суворова. Он есть наша сегодняшняя физиономия в зеркале, только эполеты убери. А этот несчастный Наполеон идёт в Россию, хочет её победить, а в Петербурге у Александра Первого в кармане сидит Кутузов. Ведь Коленкуру в Петербурге Александр ещё до войны сказал всё, что нужно делать было потом Кутузову. Коленкур запугивал Александра войной, а тот ему ответил: «Я знаю, что ваш император — великий полководец, но я буду отступать до Камчатки». А в другом кармане у российского императора был генерал Раевский, которого одного можно выставить против всей армии Наполеона. И будет стоять, не дрогнет. Пока не контузят. А контузят Раевского — из третьего кармана русский царь вытащит Ермолова, который Раевского заменит и в трудную минуту рискнёт своей жизнью да и жизнями ещё тысяч солдат, что под Бородином, что на Кавказе. А там ещё есть Милорадович. Чуть чего, вмиг протрезвеет и пойдёт в атаку, о себе не задумавшись.

В окне появились рыжие волосы и снисходительно улыбающееся лицо Наташи.

   — Вы тут не задохнулись от разговоров?

   — Ничего страшного, — махнул рукой Олег.

   — Наоборот, — возразил я и не солгал. — Я давно не ощущал на сердце такого праздника.

   — Ну и прекрасно! — вспыхнул Олег. — Вообще-то очень интересно сравнить этих двух таких талантливых и таких разных персонажей европейской сцены — Наполеона и Раевского. Один являет западную ветвь европейской аристократии, другой — восточную. Один — объединяющая фигура западной деятельной энергии, другой — тоже энергии, но менее авантюрной, тоже пылкой. Один находит отклик и поддержку даже у черни; другой встречает глухое неприятие фактически всего российского общества, хотя и формальное уважение. Один дважды проигрывал своим противникам, но народ с восторгом принимал его и побеждённого; второй в блеске своей воинской доблести дважды изгонялся своими императорами, народ же ничего этого просто не знал и не знает до сих пор. Один, вернувшись с Ватерлоо, измождённый, с осунувшимся лицом, вышел вечерком в сад Елисейского дворца. Он был со своим братом Люсьеном. От улицы их отделяла невысокая полуразваленная стена. За стеной шумел Париж, горланил измотанный революциями, войнами и поражениями народ. «Да здравствует император! — кричали люди. — Виват! К оружию! Мы победим!» «Это народ! — сказал брату Люсьена. — Вот он. Скажи одно слово! И такое по всей Франции. Не отдавай их изменникам и игрокам».

Олег помолчал.

   — Наполеон сочувственно, надменно и брезгливо смотрел из-за стенки на бушевавшую толпу. Он долго смотрел на них и, казалось, думал совсем о другом. «О чём они кричат? — сказал он наконец. — Что им от меня нужно? Я нашёл их нищими, нищими оставляю. Не их я осыпал золотом и орденами. Какие странные существа! Они живут инстинктом, а инстинкт требует крови. Если бы я захотел, уже через час они смели бы этих крикунов в Палате. Но человеческие жизни, они не стоят такой цены. — Он широко раскрыл глаза и как бы на мгновение вышел из состояния какого-то жуткого сна и уже голосом глухим и решительным вдруг спросил кого-то: — Быть царём сволочи? Нет. Я вернулся с Эльбы не для того, чтобы залить Париж кровью».

Олег прервался и тяжело дышал, как бы кем-то загнанный.

   — Какое счастье, что он хотя бы в последний момент проснулся. В нём заговорил голос человека. Хотя бы на мгновение. Но это мгновение, когда всемирный горделивец во имя спасения своей столицы складывает оружие и решается просить защиты, приюта у своего заклятого врага, это мгновение выше того, которое испытал Руже де Лиль в ночь, когда написал «Марсельезу»...

   — И уж никак не сравнимо с тем, которое испытал в Филях Кутузов, — сказал я.

Олег поднялся с табуретки и принялся медленно ходить по широким половицам житницы.

   — Если бы у Наполеона был хотя бы один такой маршал, как генерал от кавалерии Раевский! — сказал он.

   — И если бы у Кутузова в отношении к Москве была хотя бы искра отношения Наполеона к Парижу! — добавил я.

   — Кутузов был циник, — вздохнул Олег, — высокообразованный, многоопытный циник...

   — И варвар, — сказал я.

   — В отношении к духовным ценностям своего народа и определяется, варвар человек или нет, — поддержал меня Олег.

   — И к людям своим, — подытожил я, — к их так легко разрушимым ценностям.

   — В этом отношении Наполеон был тоже варвар, — пожал плечами Олег, — людей он вообще в расчёт не принимал. В этом отношении он был полной противоположностью моему предку.

   — Тут нет ничего странного, — сказал я, глядя, как Наташа развешивает бельё на верёвке по двору, — ведь это захудалый какой-то корсиканский род...

   — Не скажи, — возразил Олег, — это отнюдь и отнюдь не так. В лице Наполеона и Николая Николаевича фактически столкнулись две древние культуры и две устойчивые тенденции.

3


   — Кометы обожали Наполеона, — сказала вернувшаяся Наташа. — За неделю до появления на свет Наполеона показалась над Европой комета. Это было восьмого августа 1769 года. В Парижской обсерватории астроном Миссуэ следил за ней. Хвост её блестел на небе, как рассыпающийся жемчуг, притягивался к солнцу могуществом его и в солнце растаял.

   — А за три месяца до смерти полководца, — добавил я, — комета появилась над островом Святой Елены.

Она встревожила Наполеона, он впал в возбуждение, более похожее на смятение. «Обратите внимание, — сказал он окружающим, — комета в своё время возвестила смерть Цезаря, а эта, — он указал на небо, — предвещает мою. Моя жизнь с детства имеет какую-то таинственную связь с кометами. Гении — суть метеоры, которые должны сгорать, чтобы освещать свой век».

   — Как странно, — задумчиво сказала Наташа, — он был настолько влюблён в себя, что даже на острове Святой Елены он ничего не понял. А ведь там было время подумать: сам Бог дал ему шесть лет на размышления в такой идеальной для этого обстановке.

   — Такое впечатление, будто Бог всё время ждал, что Наполеон вспомнит о своём спасении. Бог был так милостив к нему, — сказал Олег.

   — Бог милостив ко всем нам, — поддержала мужа Наташа, — христиане верят, что Бог не забирает человека отсюда до тех пор, пока тот не использует все возможности своего спасения.

   — Наташа, — сказал я, — вы говорите на языке поэзии.

   — Я всего лишь процитировала одну из его глав, — улыбнулась успокоительно Наташа.

Мы сидели в житнице. За окном чернела ночь. Над крышей жёстко шелестели осенние листья. С подоконника светили на стол три высокие свечи. В широкой керамической тарелке рдели недавней выпечки, крупно нарубленные куски какого-то печенья. Печенье дышало теплом добрых женских рук и томлёной малиной. Перед Олегом по столу распласталась довольно толстая папка с мелко унизанными машинописью листами канцелярской бумаги. От чая мы разрумянились, и неторопливое добродушие светилось на лицах наших.

   — Недостаток знатности рода компенсировался в Наполеоне любовью комет, — пошутил я, — не в пример высокознатному Раевскому или Кутузову.

   — Не скажи, — возразил Олег и взял со стола несколько листов, испечатанных синей копиркой, — вот, пожалуйста, в ещё современных Наполеону изысканиях род его восходит к началу X века. Буона-Парте — весьма благородный тосканский род. В нём звучали наименования Флоренции и Тревизо, так что в сущности Наполеон итальянец. Один из его предков был участником Первого Крестового похода. В XIII веке, где-то к концу его, патриций Гульельмо Буонапарте был объявлен мятежником и навечно изгнан из Флорентийской республики. Так что нелюбовь к республиканцам у Наполеона — родовой признак. Изгнанный род переселился в Генуэзскую республику, в захудалый городишко Сарцана. Два с половиной века Буонапарте прозябали там, и лишь в 1529 году некий Франческо переехал в Аяччо на Корсику. Здесь семья жила праздно, бедно, скупо, но горделиво, на разные доходы, даваемые землёй. Отец Наполеона Шарль обучался в Пизанском университете и занял потом должность асессора в Аяччо... Он был высокоросл, строен, красив, его обожали женщины, писал стихи в вольтерьянском духе. Некоторые видевшие его и позднее маршала Мюрата находили между ними большое сходство. Но Шарль Буонапарте был слаб характером и лизоблюден. Будущему полководцу всех времён было нечего взять у отца, кроме серых, с налётом голубизны глаз. Другое дело мать...

Олег произносил слова медленно, увесисто, выделяя в них некую внутреннюю элегантность, и трудно было понять, читает он с листа лежащей перед ним стопки или просто рассуждает вслух.

   — Он что, читает, что ли? — спросил я Наташу шёпотом.

   — Да, — шёпотом тоже ответила мне Наташа, взяла листок с высокой стопки, перевернула его, положила на стол.

Олег сам перелистнул ещё пару страниц и продолжал:

   — Так что по древности рода Николай Николаевич Раевский несколько уступал своему оппоненту.

   — Это по мужской линии, — заметила Наташа.

   — По женской линии, — продолжал Олег, — было то же самое. Мария Летиция Рамолино происходила из очень древнего рода ломбардских князей. Тоже итальянка. Красавица. Позднее, вспоминая о своих родителях, Наполеон как-то заметил: «Род человеческий обладает двумя великими добродетелями, которые следует уважать бесконечно: мужеством мужчин и целомудрием женщин». Ещё будучи беременной, она посвятила своего сына Пречистой Деве Марии. Родила она его легко в день Успения Божией Матери; почувствовав схватки в храме на богослужении, разрешилась от бремени после возвращения домой.

; Можно себе представить, — вздохнула Наташа, — сколько добра принёс бы он людям со своей такой богатой натурой, не спутайся он с лукавым.

   — Такой насыщенный страстями человек, такой вековой неудовлетворённостью честолюбий напичканный, не мог не соблазниться. Он как-то сам ответил на твоё замечание, — не глядя в сторону Наташи, заметил Олег, — он выразился в том духе, что, будь он человеком религиозным, он не сделал бы и сотой доли того, что ему совершить удалось. Кстати, в церковь он с детства не очень рвался. Однажды он заупрямился так, что только пощёчина от матери заставила его пойти в храм. — Олег оторвался от чтения, передохнул и продолжал: — А между тем будущий генерал Раевский ещё в детстве видел Ангела, — Наташа подняла, перевернула и положила на стол следующий листок. — Он видел его наяву в Санкт-Петербурге. К слову сказать, в роду его были люди тоже весьма буйного нрава.

   — Как? — удивился я.

   — Со стороны отца наследственность была хотя и многозначительной, но всё же неоднозначной. Там значились весьма знаменитые Глинские, из ветвей которых вышел Иван Грозный. Князья Глинские получили своё прозвание от городка Глинска из Северского княжества. Татарский мурза Лексад выехал служить Великому князю Литовскому Витовту, в Литве поныне называемому Витаутасом. Литва в то время была в полном смысле слова великим государством и простиралась от Пруссии до Чёрного моря и Подмосковья. Витаутас был воинственным и мудрым правителем, ориентированным на культуру Возрождения. Православие, первоначальная религия Литвы, было равноправно с католицизмом. В крещении мурза получил имя Александр и с ним два города, тогда не очень знаменитых, — Глинск и Полтаву. Впоследствии Глинские, когда Елена стала второю женой Василия Третьего, — известный род в Москве. Это был трагический период в истории Руси, а именно династии Рюриковичей. Обвинив свою первую жену в неплодстве, Василий Третий решил жениться на молодой княжне из Литвы. Вызванный незадолго до этого в Москву, прибыл с Афона монах Максим, прозванный на Руси — Грек. По просьбе царя Василия прибыл он. Во времена, когда московский царь решил жениться вторично, почти все тогда ещё не растоптанные московские иерархи не поддержали это намерение. Один из Вселенских иерархов прорёк, что от этого брака родится лютый зверь, который зальёт кровью всю Русь. К сожалению, этот зверь, сын Елены Глинской Иван Грозный, — один из предков Николая Николаевича Раевского. Ещё два предка героя Бородинской битвы приобрели печальную известность в Москве уже во времена Грозного — Георгий и Михаил. К ним относились весьма враждебно в столице, может быть, по случаю их близости к государю. В 1547 году разразился страшный пожар, столица горела четыре дня с 20 апреля. Царю донесено было, что пожар этот происхождения не совсем обычного; Москва, сказано было, горит от волшебства. Собрали московские бояре народ на площадь и стали громко спрашивать: «Кто поджёг столицу?» С разных сторон толпы уверенные голоса отвечали: «Глинские! Глинские!» И тут же в толпе поясняли, будто мать их вынимала сердца из мертвецов, клала на воду и волшебствовала над ними, а опосля, разъезжая по Москве, кропила дома той водою, от которой дома и возгорались. Георгий, один из сыновей, был в то время в толпе, среди бояр. Сообразивши, в чём дело, он бросился под укрытия Успенского собора. Но люд ворвался и в собор, убил колдуньина отпрыска, хучь он православный, убили, тело бросили на Лобное место, слуг множество перебили, а имение разграбили. Брат его спасся, ходил на Казань, был наместником в Новгороде, разорял Ливонию, а поскольку был жаден сверх всякой меры, грабил и Псковские земли. Царь отобрал у него всё награбленное.

   — Всё же по генеалогии Раевские уступают Буонапартам.

   — Не скажите, — вспыхнула Наталья. — Когда бы так.

   — Дело в том, что потомки Глинских через Грозного и, стало быть, Василия Третьего — потомки Софьи Палеолог. Побочные, конечно. Палеологи — последняя династия Византии, оборвавшаяся в 1453 году.

   — Всё равно ровесники как бы, — сказал я.

   — Но следовало бы учесть, что основатель этой династии вышел из древнего и весьма знатного рода, знаменитого уже в XI веке. А ранее следы его теряются во тьме веков, — сказал Олег.

   — В сущности, — сказала тихо Наташа, — здесь мы видим, если будем смотреть пристально, противостояние двух древнейших родовых ветвей — восточной и западной, католической и православной. Хотя род Буонапартов обозначается в истории ещё до распадения единой Церкви на две, но противоречие было уже налицо. Восточная церковь, как всё православие, — за подчинение личности абсолютному главенству Церкви, но при условии полной догматической традиционности её, подчинения постановлениям Семи Вселенских Соборов. Самое большее, на что могли быть согласны на Востоке, — это на гармоничное слияние Церкви и государства, причём государство носит функцию охранения непоколебимости веры. Уже позднее на Руси, в поздние времена её, государство взялось открыто посягать на Церковь, и Грозный просто сломил её. Западная Церковь всегда стремилась к возглавлению церковной жизни необходимостями жизни мирской. Церковь служила не столько государству, сколько вообще обществу. Если Пётр Первый просто взял и надел корону на себя, то Наполеон вырвал её из рук Папы. Таковы были и тенденции двух главных общественных сил, на которых стояло тогда любое государство. Восточное дворянство пыталось сохранить верность государю, как слуге Бога, но западное стремилось освободиться и от Бога. Если русское дворянство, лукавя перед Богом, формально провозгласило царя Богом на земле и стало царём помыкать, то дворянство западное открыто короновало себя в лице Наполеона и сделало первым тот шаг, на который позднее отважились большевики, отвергнув Бога вообще, — обожествление себя.

   — Не уклоняемся ли мы слишком далеко от главного интереса нашего внимания, — заметил я, — от генерала Раевского-старшего?

   — Нет и нет, — решительно возразил Олег, — без понимания дворянства, даже если не принимать во внимание самодержавие, ничего не понять. Ведь Николая Второго и вообще крах Российской империи подготовили и совершили дворяне. Большевики просто воспользовались их безумной деятельностью и начали создавать из себя новое дворянство — номенклатуру. Они создавали новое дворянство по выродившемуся образцу, to есть по типу бездельников и мистификаторов. Они даже царя создали себе, но по типу древнейших варварских тираний. Дело в том, что именно в России дворянство с самого своего начала, при диких русских царях да императорах, возглавлялось шайками потенциальных Обломовых. А те, получив льготы для военной охраны государства, так нерадиво выполняли свой долг, так отлынивали, что не выиграли ни одной войны ни у одного нормального противника, кроме турок. А турки в это время сами растлевались на все четыре стороны. Ведь при нашествии галлов не мы победили и не народ, как чванится Толстой. Если быть безбожником, то нужно прямо признать, что французов победил сам Наполеон, он победил сам себя. Как позднее сам себя победил Гитлер. Мы даже ухитрились проиграть в начале века войну японцам. Чтобы проиграть войну Японии, тогда ещё не вставшей на ноги, нужно было весьма и весьма постараться.

   — Но это уже не по тексту, — заметила Наташа, прервавшая перевёртывание страниц на дощатом столе житницы при свете трёх свечей.

   — Нет, это очень важный момент. Я его в рукописи не учёл, — бросил Олег вскользь. — Хорошо, что он приехал. И вообще это не случайно, что мы встретились. Он, по меньшей мере, для меня катализатор.

   — Он прав, — глянула на меня Наташа и медленно перевела взгляд на Олега, — ему, по сути дела, не с кем разговаривать, а разговаривать со мной — это всё равно что говорить с самим собой.

   — Вот в этом контексте дворянский род Раевских приобретает особое значение даже сегодня. Ведь род роду — рознь. Особенно в России это сейчас важно. Ведь правят страною не генсеки, как всем кажется и как номенклатура нас обманывает, правит страною она, всесущая номенклатура у нас действительно власть народа. Но если раньше в сословиях (боярстве, дворянстве, буржуазии, даже в духовенстве) шёл естественный отбор по положительным качествам, то у нас отбор этот, стихийно, правда, как всегда в народе, идёт исключительно по качествам отрицательным. Иначе такой дурак, как Сталин, такой оболтус, как Хрущев, да и такой тупица, как нынешний Бровеносец... Ведь ни один из них ни в каком нормальном обществе, при серьёзном государственном устройстве, ни за что не стал бы ни премьером, ни президентом. Вот в этих, особенно нынешних наших условиях, такая личность, как генерал Раевский-старший, привлекает особенное внимание. И особенно знаменательно его противостояние как личности Павлу Первому, Наполеону, Александру Первому, Кутузову и Николаю, которого у нас ещё называют Палкиным...

   — Не зря они за тобой присматривают, — усмехнулся я внутренне, — Сталина на тебя нет, он бы ещё тебя на заре туманной юности, даже во чреве матери истребил бы. У него на таких нюх был отменный. Эти-то тебя прохлопают.

   — Ну вернёмся к нашим баранам, — сказал Олег деловито. Он поставил чашку на стол, поднялся с табуретки, вышел из-за стола и прошёлся по комнате.

Ступание ног его босых по старым деревянным половицам было как-то ласково и даже бесшумно.

4


   — И самое тяжёлое противостояние, которое его и сломило, — противостояние с декабристами, — сказал Олег и вернулся к столу. — Впрочем, в Петербурге он и родился, именно оттуда расползались по судьбе этого удивительного человека житейские и духовные осложнения.

Родился он на берегах Невы, в городе, которому Пётр Первый присвоил собственное имя, прикрываясь именем великого Апостола Христова, Апостола Первоверховного, наряду с Павлом, Апостола, которого в Риме считают главою Католической церкви. За сто и двенадцать лет до этого невдалеке от села Лесны пастухом в ветвях грушевого дерева обретена была чудотворная икона Божией Матери, которую духовенство превратило в многолетний повод к соперничеству между православными и католиками. Этот образ прославился множеством чудес. По всем же нашим весям и долам день этот почитаем как праздник Воздвижения Животворящего Креста Господня. Для славного российского воина факт этот иметь должен был в будущем существенное и очень важное значение. Смысл этого праздника в воскресении души человеческой от смерти к жизни. Как известно, император Адриан повелел засыпать Голгофу и Гроб Господень, а на образовавшемся холме поставить капище Венеры со статуей Юпитера. Тут совершались языческие жертвоприношения. Император Константин провозгласил веротерпимость, а мать его Елена решила уничтожить сие капище. На месте Голгофы были вырыты три креста. Какой же из них тот, на котором распяли Христа? Патриарх Макарий возложил поочерёдно на эти кресты покойника. На одном из них мертвец ожил. С тех пор христиане особо чтут этот праздник как знамение надежды для грешников, уверовавших во Христа, воскреснуть от греховности ещё при этой жизни.

Олег смолк. За окном стемнело. Прохладно и сладко по-осеннему пахло из раскрытого окна. Где-то вдали по городу отдалённо и беспечно лаяли собаки. Тишина установилась в житнице, и слышно было, как в стене, где-то под потолком, разматывает свои тонкие и звучные пружины жук-часовщик, скручивая их и раскручивая. Звучные эти пружины, действительно напоминающие движение часового механизма, особенно сейчас, — бег безостановочный времени вообще. Слушая этот озвученный для спокойного человеческого уха бег, странно было думать, что возможно где-то и когда-то такое состояние, когда времени нет, когда не то что движения его нет, но время как таковое отсутствует. А тот крест, который принимает на себя с момента крещения человек, становится на какие-то дни, месяцы, годы до самой смерти образом человеческого существования вообще, независимо от того, думает он об этом или не думает.

Я посмотрел на Олега, стоящего посреди житницы в расстёгнутой косоворотке, босиком, и мне почудилось, что осязательно чувствует он и ход и давление времени, которое как бы впечатывает его со всей распластанностью босых ступней в пол. Так долго мы находились в этом состоянии, как бы выпали из времени под его же тяжким давлением. Потом Олег подошёл к столу, взял со стопки густо испечатанный сквозь синюю копирку лист, подержал его перед собой в воздухе, как бы глядя сквозь лист на горящие свечи, и опять ушёл в полумрак житницы. Он стал медленно ходить, заложив руки за спину вместе с листом рукописи.

Родиться в каком-либо городе — не такое уж пустое и случайное дело. Каждый город, городок, село, деревня, погост и просто местность имеют свою стойкую духовность, которая передаётся всем, кто тут живёт, даже тем, кто проезжает здесь, уже не говоря о том, кто родился. Особенно важно, где родился ребёнок, в какой семье и в каком доме воспринимает он впервые мир.

Та местность, тот город или деревня и та семейная домашняя обстановка, впервые им встреченные на свете этом, закладывают основы духовности, душевности и особенности психики родившегося человека на всю жизнь. Вот почему имевшие в христианстве раннем длительные споры, когда крестить человека — в младенчестве либо в зрелом возрасте, — имели принципиальное и как бы основополагающее значение для человеческой судьбы. В древнем христианстве, где принципиальное значение крещения с младенчества имело и практическое значение, и споры разрешались просто. Поскольку христиан преследовали с детства, как и в советской действительности, то важно было, чтобы ребёнок стал христианином ещё до убийства его языческим обществом. Но позднее этот вопрос возник с новой остротой уже во времена рационалистического развития личности, а именно в баптизме.

Баптизм отказался от крещения в младенчестве в силу отрицания Духа Святого и даров его вообще, а стал рассматривать веру в Бога исключительно как интеллектуальное явление. По этой причине баптисты настаивают на крещении человека в его разумном состоянии. Баптисты вообще отказались от поклонения Кресту, не признавая его как орудие Божьего спасения и защиты людей. Таким образом, находящиеся в этой доктрине люди по нескольку десятков лет развиваются в обстановке, принципиально отрицающей Церковь Христову, и к моменту крещения уже являются личностями сложившимися и от христианства далёкими, что, по учению Православной Церкви, решительно затрудняет возможность их спасения.

Не случайно баптизм появился как организованная сила в такой рационалистической стране, как Англия, Эта секта сложилась на берегах Альбиона в 1633 году, а её главою и организатором стал Джон Смит. Многие из баптистов тогда же переселились в Северную Америку, где они до сих пор процветают благодаря чёткой и умелой организации общин и отсутствию каких бы то ни было духовных обязанностей, требующих подвига. Православные христиане называют такие сообщества сектами, которые хотят купить спасение по выгодной для них цене.

Правда, человек ещё с древних времён привык хитрить перед Богом. Дело в том, что человеку во время крещения отпускаются все его грехи. Так вот некоторые стремились и в древности оттягивать крещение своё до предсмертного состояния, чтобы, не утруждая себя прижизненным подвигом, ухитриться принять крещение в последнюю минуту. Они хотят предстать перед Богом в невинности, по их, правда, представлениям. По этой причине либо по другим, но император Константин Великий крестился незадолго до смерти.

Говоря о значении для человека места его рождения не только с религиозной точки зрения, нужно заметить, что действительно есть такие местности и такие города, уроженцы и обитатели которых имеют в характерах своих ярко выраженные особенности. Москвичи, например, отличаются широтой и простотою натуры, доступностью в общении, смелостью и жёсткой, порой беспринципной и даже бесчеловечной целеустремлённостью. Не чужды они некоторой надменности к людям других городов и всей земли своей, внутренней недоверчивости к иноземцам, но внешнего к ним расположения, которое характеризуется порою лживостью. К людям вообще москвичи относятся, скорее всего, безразлично, если от них не просматривается какая-то выгода, без причины постороннего человека, как правило, не станут обижать.

В отличие от них нижегородцы необычайно хлебосольны, бесстрашны, предельно боевиты до драчливости, без ухищрений и лукавства мелочного.

В отличие от них псковичи, так называемые скобари, пережившие времена высокой самостоятельности, позднее униженные Москвой и отодвинутые со столбовой дороги российской истории, мелочны, драчливы по любому пустяку и отважны, но завистливы и скрытны.

Новгородцы с Ильменя и Волхова обладают и до сих пор, под стать своим волжским тёзкам, богатырской широтой характера, размашистостью отношения к действительности. Этих статных, рослых славян с варяжскими крупными носами, мощными подбородками и с орлиной крылатостью бровей не сломила ни изуверская расправа Ивана Грозного, ни пренебрежительная надменность москвичей, ни снисходительность петербуржцев, жителей того самого трубача имперского самодержавия, которым сделалась по воле Петра Северная Пальмира.

Кстати, что такое Пальмира и почему Петербург, Санкт-Петербург в действительности, называют этим звучным именем? К слову заметить, когда мы называем северную столицу просто Петербургом или Петроградом, как он был переименован в начале Германской войны, мы кощунствуем, мы принимаем лукавый замысел Петра Алексеевича: мол, город он заложил, он строить начал и поименован не в честь императора, некоего предтечи Владимира Ульянова. Ведь в честь подпольной клички вождя своего назвали позднее большевики город на Неве. Но город поименован в честь Первоверховного Апостола Христова. В сущности, городу на Неве, поскольку он замышлялся как новая столица всего царства, дано было имя Апостола, которого католики считают главою своей Церкви. Стало быть, с самого своего основания, благодаря лукавству Петра, город получил наименование с католическим оттенком, что выразилось потом в построении в честь войны 1812 года собора Казанского по типу собора Святого Петра в Риме.

Но вернёмся к Пальмире. Пальмира была знаменита на весь древний мир со времён незапамятных. Возведённая на караванных путях, она упоминается ещё за полторы тысячи лет до рождества Христова в Каппадокийских табличках. На грани первого и второго тысячелетий её разрушили ассирийцы. Царь Соломон, сын царя Давида, восстановил её в блеске и славе, но славы наивысшей Пальмира достигла за три века до явления в Иудее Мессии, торгуя с Месопотамией, Скифией, Самаркандом и Южной Аравией. Это был один из красивейших городов мира и один из богатейших узлов древней торговли. Династический правитель олигархической республики Пальмиры Оденат Септиний командовал пальмирскими и римскими объединёнными войсками — громил персов, тогдашних завоевателей вселенной, и получил у римлян звание императора, считался знатным другом Рима и присвоил себе столь вожделенное для многих честолюбцев звание царя царей. Жена его и преемница — Зиновия-Зубайдат завоевала всю западную часть тогдашней Азии вместе с Египтом, но была разгромлена императором Аврелианом. После же восстания против римлян Пальмиру, по сути дела, сровняли с землёй. До наших дней в предрассветную пору земля и солнце оплакивают хрустальными каплями блистающей росы её величественные руины с гигантскими колоннадами, портиками, вратами и просто камнеломов, сложенных из невероятных по величине руин. Там же воспаряются при восходе солнца развалины гробниц и храмов, в которых стонут духи противления и соблазна, утратившие свою власть над человеком. Из этих развалин особо памятен в так называемых анналах истории храм Ваала, жестокого языческого божества, неутолимо требовавшего человеческих жертв и оргий, унижающих человеческое достоинство.

Именем этого города обозначают порою северную столицу Российской империи, знаменательным представителем которой в нашей истории и запомнился полководец Михаил Кутузов, князь Смоленский. В какой-то степени, как это ни покажется странным, Санкт-Петербург, задуманный из духа пренебрежения к Руси, презрения к её историческим ценностям, стал, может быть, самым русским городом в России. Он строился как столица, пусть новая, но русскими людьми со всей её необъятной шири от одного океана до другого, от третьего океана с надеждою и мыслью до четвёртого. Пусть надежду эту так глупо и примитивно попытался воплотить излишне самоуверенный и несчастный император Павел. Именно при нём в расцвете сил и разума предстояло в новой столице родиться Николя, при празднике Воздвижения Креста Христова и Леснянской иконы Божией Матери.

Санкт-Петербург впитал в себя умение зрелое, сноровку — уже отточенную — народных мастеров России, соединив знание, опыт, интеллектуальную сообразительность всей Европы, которой так долго и пугливо сторонилась Русь. Кстати, благодаря этой тёмной пугливости эта самая Европа и прорвала все против неё воздвигнутые оборонительные засеки бытового российского сознания и с чёрного хода прорвалась. На пути своём она легко смела всё, тесня, давя и растаптывая своею умелостью растерявшегося русского человека.

Этот город явил Руси небывалые и чуждые по характеру и по духу постройки, одежды, обычаи царедворствования и необычного, но нужного уже позарез устройства армии. И со свойственной восточному славянину ловкостью, смекалкой и широтой характера он мгновенно усвоил преподносимый урок. Особую роль сыграл тут великий и отгороженный от славы русский полководец генерал-фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев, завоевавший Петру земли для возведения новой столицы. Не менее велики Салтыковы Николай и Пётр. Они положили начало разгрому турок. Первый взял теоретически неприступную крепость Хотин и умер генерал-фельдмаршалом. Второй, тоже генерал-фельдмаршал, — победитель Фридриха Великого при Пальциге и Кунерсдорфе и, затравленный завистливым высшим Военным советом, отставлен был от дел в расцвете сил. Именно на нём произвела свои первые опыты уже вполне развившая свои смертельные путы петербургская чиновничья гидра. Ей и суждено было через полтора столетия погубить Россию. И уже вот они — торжественные и парадные венки военной российской славы — Румянцев, Потёмкин и Суворов.

На все поприща и государственной да и духовной службы уже явил Санкт-Петербург ко времени 14 сентября 1771 года блистательные сии трубы славы нашей. Но и явил он тогда же в готовом виде нечто для Руси малообычное, правда, со времён Василия Шуйского давшее себя знать. Уже к этому времени именно знать отовсюду разноголосой чернью несметно и неудержимо двинулась в город Апостола Петра, превращая его в Северную Пальмиру. Она превращала столицу на древних землях славян, проросшую вновь после многовекового их отторжения, в столицу международную, иноземную, в столицу мародёрства лицемерного, обставленного множеством законов, для пользы своей сочинённых, законов, которым повиноваться обязаны уже и самодержцы. В коридорах, конторах и канцеляриях крючкотворного града Петра сложилось невообразимое войско рвачей. В ухватке оного уже прослеживалось пристальному глазу необычайно артистичное умение развивать такую деятельность, от которой со стороны дух захватывает, но которая государству ничего не даёт и дать не может, потому что дышит безупречным безделием.

Но сложился здесь и новый тип личности умной, размашистой, цепко мыслящей и, что для Руси дело веками небывалое, быстро действующей, а порою и даже талантливой. Сие конечно же нетерпимейше не терпели как в Москве, так и в Санкт-Петербурге. Но бороться с талантливыми, а главное — государственно действующими петербуржцами становилось всё труднее, поскольку они уже были личностями широкого масштаба и развития, а не изобретателями кислых щей на столичный ресторанный манер.

5


«Записанный с младенчества в лейб-гвардии Семёновский полк, Николай рос вяло, здоровьем был не отмечен и у матери, ещё до рождения сына потерявшей мужа, израненного турками, вызывал невесёлые чувства. Мать души не чаяла в ребёнке и старалась много гулять на воздухе, что и предпринимала, почасту навещая петербургские храмы и берега полноводной реки столичной в окрестностях Петропавловской крепости.

На всю жизнь маленькому Николя запомнилась одна прогулка раннего детства. То был какой-то праздничный день, и мама разбудила Николя ещё затемно. И они пошли пешком. И светило ясное солнце. И птицы пели среди домов. И по небу летела какая-то длинная стая. И звала оттуда, из-под солнца, всех. Куда? Наверное, в небо, к солнцу, где широко были распластаны прекрасные крылья птиц.

Пришли они в храм. Там ароматно и прохладно пахло. Там, в храме, было просторно и было тоже высокое небо. И в синем небе там сияли золотые звёзды. А среди звёзд высился, раскинув руки, бородатый Бог, который возносился куда-то выше звёзд, и выше облаков, и выше золочёных голубей, которые сверкали здесь и там под высоким сводом, по которому летел Бог. И у Бога было бесконечно доброе, прекрасное лицо, тело его и белые одежды на нём светились. А вокруг все пели и плакали, плакали и пели. Наверное, это пели ангелы, о которых мама рассказывала Николя почему-то на другом языке, чем пели здесь. Сердцу в груди Николя становилось всё сладостней и сладостней, словно оно было не совсем его, а кто-то другой внутри него, бесконечно ласковый и добрый, там светился. И Николя тоже плакал и крестился, как крестились все вокруг. И пробовал он петь. И кто-то добрый внутри него помогал Николя петь, и даже голоса какие-то несказанно чудные пели там внутри него, как бы поднимая его от земли и унося куда-то в небо. И он смотрел снизу на лицо своей матери, освещённое многими горящими свечами, такое прекрасное и доброе, почти совсем такое, какое светилось рядом в большой золотой раме.

Так продолжалось очень долго, но это долго не казалось долгим, оно казалось как бы навсегда светящимся и бесконечным. Потом мама подводила Николя первым к высокому старому человеку с длинной белой бородой и в золотой шапке. Тот подавал Николя в золотой ложечке что-то ароматное, красное и светящееся. Этот человек с белой бородой попросил его раскрыть рот, попросил очень ласково и строго в то же время. Наполненную светом ложечку он медленно и драгоценно пролил Николя в рот и опустил на язык. И Николя начал ощущать, как свет озаряет ему изнутри весь рот, а старик в золотой шапке положил золотую ложечку на язык ему. Николя сам не чувствовал, как он глотает с маленькой ложечки, и закрыл глаза. И свет разливался по всему его существу, так что он даже не чувствовал рук мама, лежащих у него на плечах. И слёзы заливали всё его лицо. Мама бережно отводила его в сторону и вытирала сыну щёки и губы душистым кружевным платочком.

И потом берег реки такой широкой, что другого берега не видно. На другом берегу видна только серая высокая башня с длинным золотым шпицем. И Ангел золотом горит там на шпице среди неба, по которому летают чайки.

Он, Николя, стоит на песчаном берегу реки. Песок мелкий, сыпучий, и красные башмачки его с голубыми бантиками в песке утопают. Мама тоже ходит по песку, и сапожки её, чёрные, с острыми носами, такие красивые, тоже утопают в песке на каждом шагу. Она придерживает широкую синюю шляпу пальцами правой руки, смотрит на реку, так быстро текущую. А совсем рядом с берегом стоит небольшая лодка под парусом высоким, косым и длинным. Мама смотрит на парус, а тот вздрагивает от ветра и блещет.

И мальчик в чёрном камзольчике, как маленький артист, какие пляшут порою на площади невдалеке от дома. Мальчик гоняется по песку за птенцом и всё хочет схватить его. Но впустую хлопает он по песку руками. Мальчик злится и шипит. Мальчик падает на бегу, но быстро вскакивает. И Николя видит, кого именно мальчик ловит. Это голубоватый птенец, который, прихрамывая и покачиваясь, увёртывается от преследователя. Но преследователь птенца догоняет и бежит с ним к серой крепостной стене. Возле стены он останавливается, это почти рядом с Николя. Мальчик останавливается и торжествующе с размаху швыряет птенца прямо в каменную стену.

Резко брошенный птенец пытается взмахнуть в воздухе крыльями, но только кувыркается в воздухе. Он шлёпается о каменную стену и падает на песок. Птенец лежит на песке безжизненно. А преследователь вновь бросается к птенцу. Тогда Николя тоже к птенцу бросается и падает на песок, накрывая птенца ладонями, даже всем телом. А мальчик в чёрном камзоле и в красной матросской шапочке с малиновым помпоном подбегает, шипит и бьёт Николя ногами, своими башмаками с кривыми, как лодочка, подошвами.

Николя вскакивает и, прижимая птенца к животу, громко зовёт:

   — Мама! Мама!

Мама подбегает к Николя, и он отдаёт птенца ей, в тёплые ладони, в такие тёплые на холодном речном ветру.

Птенец не шелохнувшись лежит на ладони у мама, а та долгим взглядом на птенца смотрит. Птенец кажется безжизненным, но всё-таки он чуть приметно дышит. Мама приближает к птенцу раскрасневшееся от ветра лицо и принимается дышать на него. Она дышит бережно и сильно и что-то шепчет над птенцом. Сквозь ветер Николя различает только одно, постоянно среди других повторяемое слово:

   — Боже!.. О, Боже...

Мама так долго дышит на птенца, что тот оживает под её дыханием. Он открывает глаз, потом второй, голубоватая плёнка сползает с чёрного зрачка его. Потом птенец вдруг встаёт на ладони мама и начинает смотреть ей в лицо. Он смотрит с удивлением и вдруг взлетает.

Он улетает к лодке, он садится на мачту, над парусом, он прижимается к мачте.

Лодка, до того как бы кружившаяся на месте, начинает удаляться от берега. Она плывёт по реке, плывёт сначала медленно, потом быстрее, потом опять медленно. Река уносит лодку от берега. Река уносит лодку туда, где река сливается с небом. И там, где течение реки сливается с небом, парусник медленно поднимается на воздух и, как маленькое облачко, уплывает в синеву.

Мама смотрит вслед паруснику, на чаек, и по щекам её текут слёзы. Лодка уплывает туда, где вода сливается с небом и облака плывут по глади реки, так что трудно понять, где небо, а где вода. Именно там парус поднимается на воздух и сам превращается в птицу».

6


Олег перестал читать. И долго стоял посреди комнаты, залитой ярким светом свечей. Слышалось, как по крыше сыплются отяжелевшие осенние листья. Потом Олег вернулся к столу и сел на своё место. А Наташа перестала перелистывать страницы рукописи.

Свечи на тёмном подоконнике сами горели, как три золотых осенних листа берёзы, прозрачные и трепетные. В свете этих свечей высокая стопка ровно испечатанных машинкой листов сияла на столе плотно и одновременно невесомо. Над рукописью сидела, огненно горя густыми распущенными волосами, Наташа. Она сидела, положив руки на рукопись, как бы замыкая её. И ладони её были крупными, с длинными крепкими исстиранными пальцами и с ногтями, накругло обточенными домашними усердиями.

   — И это столько у вас написано? — спросил я после длительного молчания.

   — Да, это часть того, что я к сегодняшнему дню написал, — кивнул Олег.

   — У него это только начало, — сказала Наташа с достоинством.

   — Но что же так много можно написать о Николае Николаевиче? — озадачился я.

   — Вот в том-то и дело, — грустно сказал Олег, — что мы ничего, почти ничего, не знаем об этом замечательном человеке. А он представляет собою как раз ту самую струю российского общества, в полном смысле слова передового, это не какие-то там авантюристы, самозванцы или прихвостни, а люди, которые должны были удержать Россию в числе стран, определяющих положительный ход истории человечества. Вскормленные на лучших традициях нашего передового сословия. Во времена европейского похода против Наполеона они восприняли лучшие их традиции и готовы были обновить выдыхающееся русское общество. Но встретили такое противодействие яростных слоёв своего же сословия, что сначала стали отторгаемы на периферию, а потом выродились в пестелевщину, которая, собственно, и стала фундаментом февральского и октябрьского переворотов одновременно.

   — По существу, с дворянством, — заметила Наташа и осторожно глянула на Олега, — случилось то же, что сейчас происходит с большевиками.

   — Дворяне выродились в семнадцатом году, как вот в наше время выродились большевики, — поддержал Олег, — только дворяне были носителями довольно самобытной культуры, они ведь тоже, как и большевики, вышли из народа. Поэтому для вырождения им понадобилось триста лет. А большевики как отрицатели культуры вообще и не имеющие никакого духовного истока, кроме примитивного сатанизма, вырождаться стали сразу и за пятьдесят лет всего лишь исчерпали свой ресурс.

   — Партии фактически уже нет, она выродилась в примитивных хищников-однодневок. А у дворян была мощная традиция, — поддержала Наташа и снова посмотрела на Олега, как бы издали оглянулась на него.

   — Если же верх взяла бы вот эта струя, которую представлял Николай Николаевич, то мы опасности семнадцатого года миновали бы спокойно и Россия была бы сейчас действительно величайшим государством в мире. Она процветала бы, — сказал спокойно Олег.

   — Америка была бы в сравнении с нами выдающейся провинцией, — подтвердила Наташа.

   — Но, к сожалению, верх взяла глубоко антипатриотическая линия Кутузова, ученика реакционной военной системы, которую он воспринял в Пруссии лично, посланный туда Екатериной после первого ранения.

   — Он там встречался с Фридрихом Вторым, — добавила Наташа.

   — Да, — кивнул Олег, — по стечению обстоятельств получалось так, что, усвоив фридриховскую систему, Кутузов вернулся в Петербург, написал о фридриховской системе и отправился по воле императрицы в Крым к Суворову. Тот как бы хотел сразу избавить даровитого военачальника с недюжинным умом от влияния хиреющей военной теории и практики. Но Кутузов систему Фридриха Второго впитал всей своей натурой, до конца жизни. Как военачальник он был хорош только под озарением гения Суворова. Без Суворова он мог воевать только с турками. Наполеон его громил всюду, Аустерлиц же позор наш на все века. После Аустерлица Кутузов только то и делал, что ускользал от Наполеона, стараясь близко к нему не подходить. Но фридриховской системе он остался верен и при Бородине. Это одна из причин, по которой Кутузов проиграл сражение под Москвой и лишь благодаря стойкости невероятной посылаемых на смерть русских солдат и офицеров не был разбит наголову. В этом отношении Кутузов — родоначальник всех бездарных советских полководцев. Жуков — прямой последователь фридриховской системы в исполнении Кутузова, правда, уступающий тому и другому в уме и образованности.

   — А какова вторая причина поражения Кутузова при Бородине? — поинтересовался я.

   — Это особый разговор, — вздохнул Олег, — разговор длинный и опасный. В наше время за такой разговор и в сумасшедший дом посадить могут, — Олег немного помолчал и, пожав плечами, добавил: — Дело в том, что Кутузов и не собирался выигрывать Бородино. Ко времени этого сражения они с Ростопчиным уже приготовили Москву к сожжению. Вся внешняя сторона деятельности Кутузова в этот период — сплошной театр, уступка общественному мнению, вплоть до молебна перед иконой Смоленской Божией Матери. — Олег снова задумался. — Я вообще сомневаюсь в том, что Кутузов был человеком верующим. Верил ли он в Бога? Такой тотальный бабник, такой циник, такой попечитель всяческих мистических обществ и сеансов не мог быть верующим. Суеверен он был. Да. Как всякий мистик, как Пушкин, например, как тот же Александр Первый...

Олег закрыл глаза и долго сидел молча, не поднимая век. При свете тускнеющих свечей лицо его казалось в этот момент выплавленным из тёмной меди, тускло мерцающей.

Наташа взяла длинные чёрные ножницы старинной работы и принялась счищать нагар и подрезать фитили свечей.

   — А что это за чёрный мальчик? — спросил я нерешительно.

   — Такой чёрный мальчик есть у каждого человека, который хотя бы что-то ценное из себя представляет, — ответил Олег, не поднимая век, — особенно у нас в России.

   — Что-то вроде рока? — поинтересовался я.

   — Нет, вполне конкретный и совершенно реальный человек из рода дворян Пологовых, как бы из дружеской семьи.

   — Без всякой мистики?

   — Можно сказать, без всякой, — усмехнулся Олег. — За исключением того, что у нас в России всякого рода двойственные личности вроде Кутузова или так называемого Дмитрия Самозванца приобретают порою мистический оттенок. Это делается или руками тёмных интеллектов, как со Степаном Разиным и Пугачёвым, либо руками изворотливых ловкачей, как в случае со Сталиным.

   — Но этот чёрный мальчик всю жизнь пройдёт рядом с Николаем Николаевичем, — сказала Наташа.

   — А впервые даст себя знать к концу Персидского похода под командованием генерала Зубова Валериана Александровича. Но об этом в следующий раз. Сегодня хватит.

Олег встал, осторожно снял с рукописи руку Наташи, поднял эту стопку весьма увесистую на воздух, пораскачивал её на весу, как бы примеривая на тяжесть в этом бронзовом свете свечей, и унёс куда-то вглубь житницы.

7


Мы бредём пустынной улицей Вереи. Темно. Звёзды ясные. Где-то вдали за лесом отдалённо грохочет электричка. Олег и Наташа провожают меня до автобуса.

Городок словно вымер.

   — Это интересно, что ты рассказываешь про ваши заседания, — говорит Олег, — может быть, это и очень интересно. И этот тип, который за тобой приехал за десятки вёрст в милицейский участок... Это, конечно, не просто выпивохи.

   — Сначала я решил, что это просто пижоны, — говорю я, — но теперь я думаю, это что-то посложней.

   — В этот раз я приехать к вам не смогу, — говорит Олег, — на это воскресенье мы планируем поход за поздними волнушками. Рыжики последние сейчас. А вот на следующий раз, может быть, я и подъеду... Всякое бывает. Может, и там какой-то бисер промелькнёт. Ну, а тебя мы ждём всегда.

Ночь прохладная и ароматная, леса ещё дышат всей глубиною своей чистоты. Даже грибами холодновато отдаёт сентябрь в дыхании березняков. Дыхания эти прохладные витают над городком. Здесь и там светятся голубизною окна горожан из неказистых домиков.

   — У телевизоров сидят, — говорит Олег, — сегодня какой-то матч хоккейный из-за океана.

   — Неутомимые, — говорит Наташа.

Проходим низкий дом тяжёлой кладки. Чуть блещут из-за тяжких штор полоски света. И какое-то пение однообразное доносится оттуда, как бы из-под земли.

   — Сектанты? — спрашиваю я.

   — Нет, — отрицает Наташа.

   — Сектанты тут есть, а это — катакомбники.

   — А что такое катакомбники? — спрашиваю я.

   — Это те, кто не признал советскую Церковь, — отвечает Наташа, — они со времён Декларации Сергия, советского митрополита, остались в прежней вере и молятся теперь тайно, как ранние христиане.

   — И их не трогают?

   — Трогают, — вздыхает Олег, — ещё как, не столько органы, сколько церковная номенклатура. Органы по наводке номенклатуры этой работают.

   — Ну значит, они всё же сектанты, — размышляю я вслух.

   — Формально — да. Но, по сути дела, сектанты это и есть церковная советская номенклатура, они полуобновленцы-полупровокаторы-полуцерковники.

   — Три «полу», — усмехаюсь я. — Одним словом — схизматики.

   — «Схизма» — греческое слово, что значит «расщепление», — говорит Олег, — по отношению к Русской Православной Церкви теперешние советские церковники — «схизматики», как отпавшие от истинной под водительством митрополита Сергия Старгородского. Ну а Русскую Православную Церковь схизматиками считают католики, веками борются за то, чтобы её поглотить. Это хорошо понимал ещё Александр Невский, который считал, что Римский Папа опаснее татарского хана. Татары тогда принципов религиозных не имели. В политических целях они даже поддерживали русское священство, чтобы оно не давало народу подняться против ига. Да и у Римского Папы то же самое, он ведь не столько религиозный, сколько политический деятель.

Вот война с поляками — Папа благословил нашествие Речи Посполитой. Наполеон — то же самое. По благословению Папы на нас тогда вся Европа пошла, и не случайно маршал Даву поставил своих коней в Успенском соборе.

   — Наш предок так всю жизнь казнился за то, что поддержал Кутузова тогда в Филях, — сказала Наташа.

Из-за спины прошелестели шины автобуса. Скрипнули тормоза. Раскрылись механические двери. В салоне автобуса было пусто. Только один какой-то пьяный дремал на заднем сидении, нахлобучив кожаную крошечную кепочку на лоб...

Мы обнялись все трое разом, и я вскочил в автобус. Пока дверца не захлопнулась, Наташа успела крикнуть мне вдогонку:

   — Поосторожнее держитесь: сейчас всякое бывает.

ВТОРОЕ ВЫСОКОЕ СОБРАНИЕ

1


И вот мы снова в той же гостиной, за тем же столом, под той же большой фотографией лошади с удивительно красивым и умным взглядом. Стол наш дубовый на вздутых ножках опять по-холостяцки — без скатерти. Опять на нём по-холостяцки безболезненно и даже как-то горделиво сверкают несколько бутылок водки — высокие бутылки белого стекла и с пробками под белым сургучом, который сразу вызывает удивление и вопросы.

   — Где вы достали эти чудные изделия? — спрашивает многозначительно некий откормленный гражданин с любовно выхоженными усами и бородой ala Наполеон Третий. Он театральным жестом протягивает руку в сторону бутылок.

   — А что вас, собственно, в этом удивляет? — спрашивает мой друг и хозяин квартиры, человек, как я уже отмечал, необычной судьбы.

   — Разумеется, белый сургуч поверх натуральной пробки, — отвечает театрально человек a la Наполеон Третий, — это признаки того, что изделие изготовляли, как у нас говорится, на зарубеж. Такие бутылки к нам попадают чисто случайно.

   — Никак нет, — категорически возражает мой друг, — отнюдь не случайно. За квартал от нас день и ночь функционирует завод, производящий водку. И там действительно делают товар для буржуев проклятых, чтобы они нам подбрасывали валюту. Но к концу месяца завод почти всегда недовыполняет план. И тогда...

   — Тогда совершается чудо! — восклицает, прерывая хозяина, гость с бородой и усами Наполеона Третьего.

   — Да! — восклицает хозяин квартиры, как мы знаем, человек типа осовременного на советский лад Дон Кихота, — тогда в наш магазин выбрасывают этот чарующий эликсир, которого для торговли хватает часа лишь на два.

   — Вся округа сбегается за этим зелием и, прошу прощения, эликсиром Парацельса наших дней, — подхватывает автор темы разговора и громко хлопает в ладоши.

Евгений Петрович опять молча сидит чуть поодаль от стола и смотрит на всё несколько отстранённым взглядом. Он, правда, успел мне дружески кивнуть издали, когда я появился в гостиной, ничуть не всколыхнув свой кок надо лбом с еле приметным шрамом поперёк переносицы вниз.

Народу сегодня определённо больше. Народ оживлённый. Некоторые уже немного выпившие, чуть раскрасневшиеся и такие по-осеннему оживлённые. Они, эти люди в пиджаках, пуловерах и каких-то модных куртках заморской замши, сгрудившись вокруг стола, как вокруг центра мироздания, напоминают сейчас возбуждённых предстоящим полётом птиц. И если бы у них были крылья, они наверняка ими похлопывали бы.

   — Как жаль, что у нас нет крыльев, — громко сожалеет кто-то из гостей.

   — А в чём дело?

   — К чему сейчас такая надобность?

Спрашивают его с разных сторон.

   — Мы бы сейчас поднялись и отправились стаей в те времена, о которых собираемся рассуждать, — отвечает патетично сожалетель.

   — Такие крылья у нас есть, — говорит уже знакомый многим субъект, низвергатель с пьедестала Кутузова, — стоит только открыть для начала хотя бы одну из этих таинственных бутылок, этих поистине сосудов от чародеев и алхимиков.

   — К делу, — поднимается со стула хозяин и берёт со стола прямо за горло бутылку и поднимает над ней сверкающий штопор.

Прошло всего немного торжественных мгновений, и можно было убедиться в правоте субъекта, провозгласившего истину, что, когда есть водка и рюмка, крылья не нужны.

   — Вы правы, — подтверждает эту мысль выступавший на предыдущем диспуте кандидат исторических наук, — когда есть водка, а рюмки звенят, все исторические эпохи становятся доступнее и проще...

   — Как женщины, — добавляет мужчина с бородкой Наполеона Третьего.

   — Что нам и продемонстрирует сейчас кандидат искусствоведческих наук, большой специалист по эпохе фельдмаршала Кутузова Иеремей Викентьевич Столбов, — сказал интригующе Евгений Петрович, глядя на субъекта.

Под звон рюмок, под запах в мундире сваренной картошки, клубящей пар из кастрюли прямо в потолок, заговорил субъект.

2


   — Я не был бы вполне искренен, если бы с самого начала не признался, — начал Столбов, проглотив одним длинным глотком содержимое своей рюмки и крякнув, — в том, что подлежащая нам сегодня к обсуждению эпоха вызывает у меня массу недоумений.

На эти слова человек с бородкой и усами Наполеона Третьего высоко поднял голову, не выпуская из пальцев пустую рюмку, положил вытянутую далеко руку на стол и внимательно уставился на докладчика.

   — Редкая личность, — толкнул меня под бок сидящий рядом хозяин квартиры, — я тебе потом о нём расскажу.

Он кивнул в сторону этого помпезного слушателя.

   — Массу недоумений, — повторил субъект, — на которые почему-то вот уже полтора столетия никто не хочет обращать внимания. Первое недоумение: этот непредвиденный и такой загадочный случай с зайцем, прыснувшим из-под копыт коня Бонапартова в предрассветной росистой траве над Неманом в то роковое для императора галлов утро. Второе: был ли он императором именно галлов, а если нет, кого именно представлял Наполеон в своём походе на Москву? Третье: была ли попытка силой заставить Россию присоединиться к Континентальной блокаде единственной целью нашествия? Четвёртое: собирался ли Кутузов на Бородинском поле отстаивать Москву? Пятое: зачем понадобился Кутузову так повсюду воспетый его Тарутинский манёвр? Зачем Кутузов приказал оставить Малоярославец, когда этот город уже был отбит Раевским и Милорадовичем? Я мог бы ещё перечислять и перечислять свои недоумения. — Субъект строго и пронзительно окинул взглядом всех сидящих за столом.

   — А почему бы их все и не перечислить? — поинтересовался разрумянившийся человек с усами и бородкой Наполеона Третьего.

   — Их слишком много, — строго пояснил субъект, — если мы их всех коснёмся, то некоторым из вас не захочется по привычке после двух-трёх рюмок садиться за шахматы, а другим — за преферанс. Но я заострю ваше внимание на трёх вопросах: мог ли вообще Наполеон выиграть войну с Россией; кому было необходимо сжечь Москву без всякой на то необходимости; почему за год перед нашествием французов (французов ли?) в Петербурге был построен Казанский собор, точная почти что, но в значительно уменьшенном виде копия собора Святого Апостола Петра в Риме?

   — Весьма смелые вопросы... — задумчиво протянул кто-то в наступившей странной тишине.

Странность этой тишины обозначилась в том, что на самом деле её не было, формально кто-то продолжал жевать либо дожёвывать что-то, кто-то постукивал пальцем по собственному колену, кто-то шумно дышал и всхлипывал простуженными лёгкими, кто-то вынимал из коробки спичку... Звуки были. Но внутренне! Внутренне все затихли, как бы в предчувствии большого скандала.

   — Я понимаю, почему вы все так притихли, — сказал субъект, — я и сам затих вместе с вами. Вернее сказать, я начал затихать уже давно, много лет назад, когда передо мною начали вставать эти совершенно очевидные, но такие внезапные для нашего исторического сознания вопросы. Ведь они начали возникать тогда, прошу обратить внимание, когда с этими да подобными им вопросами не к кому было обратиться без риска для собственного будущего...

   — Это действительно так, — сказал хозяин дома, — поэтому я предлагаю налить по второй.

   — Успеете, — Иеремей Викентьевич останавливающе поднял над столом ладонь. — Успеете. От вас водка никуда не убежит. Это не Наполеон Бонапарт — великий полководец, которого русское командование сначала привело в Москву, а потом ловило его по всей России так, словно играло в жмурки с наглухо завязанными глазами. Я ещё один вопрос заострю перед вами, пусть даже вы меня сочтёте сумасшедшим и вызовете наряд скорой помощи из психиатрической больницы. Скажите мне, зачем понадобилось маршалу Даву — он же герцог Ауэрштадтский и князь Экмюльский, человек весьма и весьма высококультурный, хотя и любивший писать приказы для театральности на пустой бочке, — зачем ему понадобилось превращать Успенский собор Кремля в конюшню?

   — Когда я слышу, что один из прекраснейших соборов Москвы превращали в конюшню так называемые цивилизованные завоеватели, в сущности новоявленные варвары, я не могу не потребовать рюмку водки, — заявил при этих словах субъекта кандидат исторических наук.

   — Что с вами сделаешь, — субъект смирно опустил взгляд к столу, — если вас история ничему не учит и вы вспоминаете о ней только при виде рюмок.

   — Ах, если бы мы знали свою историю, — вздохнул кто-то искренне и горестно.

3


   — Уж дайте мне закончить моё сообщение, — сказал Иеремей Викентьевич, дожёвывая разваренный до сахаристости клубень картошки, ободранный от его мундира, и с ним луково пахнущий кус жирной селёдки, — а иначе, того и гляди, кто-то уже усядется там под окном за шахматную доску...

   — Шахматы ничему не мешают, они только обостряют мышление, — заметил кто-то за столом как бы мимоходом.

   — ...или же, того пуще, усядутся за преферанс либо же начнут названивать любовницам. — Субъект глянул в сторону Евгения Петровича, спокойно и деловито прожёвывающего свою долю закуски.

   — Просим!

   — Просим...

Несколько голосов приветствовали субъекта возбуждёнными голосами.

   — Вот я и говорю, — сказал субъект с заманивающей интонацией, — Санкт-Петербург, как известно, был основан Петром и его наставниками как протест против Москвы, до смерти напугавшей во времена царевны Софьи будущего великого тирана России, воспетого позднее величайшим поэтом России в одной из его монументальнейших поэм. Москва раздражала деспота и реформатора всю его жизнь своею косностью, своей незыблемой приверженностью к старине и, если хотите, своей провинциальной ленивостью, которая, как известно, во мгновение ока слетала с древней столицы в моменты грозной опасности. Пётр хотел создать новую, мобильную, энергичную, легко и быстро отзывающуюся на все вызовы истории столицу. В ней он решил создать абсолютно новый для России центр, с новыми, в корне отличными от московских, традициями. Молодому, примитивно образованному и своенравному царю опереться в этом деле было не на что. Отвращаясь от исторически непоколебимого и не способного к реформированию православия, знаменем которого была Москва, Пётр судорожно искал новую точку опоры. Кровавые стрелецкие волнения, в любую минуту готовые воспламенить весь народ, кошмарами стояли в его воспоминаниях. И молодой царь быстро пошёл навстречу образованным, элегантным и гладкоречивым лютеранам и реформатам. Вся первая половина его царствования прошла под знаком этого прелестного влияния. Не будучи натурой категоричной, он всё же понял, что эти на песке построенные религиозные секты малогосударственны по своему смыслу и уж конечно абсолютно антиимпериалистичны...

   — Хотя в принципе любая религия может быть приспособлена к служению мощной государственной машине, — вставил кто-то как бы мимоходом.

   — Конечно же, — охотно согласился субъект, — и взрослеющий царь начал озираться вокруг. Он предчувствовал, что после его ухода из жизни — а о том, что он сифилитик, Пётр знал, — после его ухода, когда он фактически пресёк династию Романовых, империя, которую он заложил в основание новой столицы, будет разваливаться.

   — Во всяком случае, её начнёт трясти, — уточнил кандидат исторических наук, — как при Аннах Леопольдовнах...

   — Конечно, — согласился субъект, — озираясь по сторонам, Пётр обратил внимание на тамплиеров. Этот живучий рыцарский, а к тому времени уже высокосветский орден, овеянный воинской и мистической романтикой, не мог его не привлечь. Воинская сторона дела всегда Петра привлекала, правда, он неизменно испытывал на этом поприще неудачи, порою позорные. Если бы не великий русский полководец Шереметев, то Пётр так и бегал бы от своих врагов в нижнем белье до самой смерти...

   — Которая наступила бы гораздо раньше, — поддержал человек с усами и бородкой Наполеона Третьего.

   — Конечно, — согласился субъект, — так оно и было бы. Что касается мистики, то Пётр Первый в этом отношении был бездарный циник, как сказали бы теперь — прагматик. И вот в Голландии, как утверждают некоторые, он и Лефорт были приняты в своё время в тамплиеры. Но и здесь он со временем понял, что на основе мальтийских традиций, для России слишком камерных, империю не построишь. В православие он уже возвратиться не мог; понимал, что это слишком для него серьёзное нравственное обязательство, а слишком мощная духовность этой Церкви связывает безудержные страсти властолюбия. Под рукою было католичество. Тоже древняя, необычайно стройная система, умеренно духовная, вполне привязанная к мирским потребностям, лукавая в деятельности своей и совершенно имперская по своей сущности. Причём имперская сущность притязаний Ватикана достаточно искусно замаскирована услужливой видимостью духовности. Особенно Петра и преемников привлекало в католицизме презрение к простому человеку, к личности его, вплоть до того, что прихожанину запрещено читать Библию, отказано в праве причащаться полноправно со священством, при абсолютном подчинении воли и всей жизни прихожанина любой прихоти священнослужителя. А он — священнослужитель — выделен в особую касту, в свою очередь предельно послушную прихоти следующей ступени священнослужителей, не говоря уже о Папе. Папа в католичестве обожествлён так, что фактически поставлен выше Спасителя и превращён в земного бога. Не случайно католик Наполеон пусть и сам на себя надел корону, но принял её из рук римского владыки. В соединении с наиболее мирскими традициями православия католичество давало образ и конструкцию именно такой империи, которую хотел построить для себя Пётр. Для неповоротливого русского дворянства, не способного так быстро и враз порвать с древней Русью, с традициями, с родиной духовной, этот грандиозный симбиоз, блистательный суррогат, был приемлем как нельзя удобно. И со времён Екатерины Второй, обрезавшейся на энциклопедистах, стал абсолютно желанным. Так появился этот странный двойник Москвы, там, на туманных берегах Невы, где возрос новый вид чиновничества, дотоле невиданного, массово и предельно паразитирующего на чуждом для него, но так удобном церковно-государственном устройстве.

   — Без рюмочки хорошей чистой водки, тем более столичной, нам тут всю вашу глубину умозаключений не уразуметь, — сказал хозяин дома.

   — Пожалуйста! Извольте, — прервался субъект и протянул по направлению к хозяину свою пустую рюмку, гранёную рюмку зелёного стекла.

Ему и налито было первому. А пока другие ждали своей дозы, чокались и алели на глазах, Иеремей Викентьевич продолжал, уже ни на кого не обращая внимания:

   — Так был замыслен Исаакиевский собор — каголицизированный предельно храм под именем православного святого, покровителя, по российским понятиям, морской мощи, ранее покровителя имперской мощи Византии. Заложен этот храм был ещё при жизни самого Петра, в период его возвращения к православию, вернее сказать, в период обращения его внимания на отечественную религию. Царь уже был всемогущ и подчиняться иноземным духовным наставникам не желал. Но не столь искренно было возвращение царя к религии его отцов, и Богу не было угодно поощрить его лукавство. Заложен был храм первоначально как церковь, но не собор. Строилась церковь по проекту славного тогда архитектора Маттарнови, потом дело возглавил Гербель, завершил Яков Неупокаев. Церковь и внешне и внутренне напоминала Петропавловский собор, протестантский по духу своему. Но в стенах и сводах церкви, стоявшей тогда на месте нынешнего Медного всадника, появились трещины. Летом 1735 года в церковь ударила молния и занялся пожар. Во времена Екатерины Второй новых церквей почти не строили. Лишь продолжали строить символ империи Исаакиевский собор. Теперь его уже возводил Ринальди. Лютеранские храмы сооружать ещё продолжали; Святой Анны на Кирочной улице и Святой Екатерины на Васильевском острове. Но уже возводилась на Невском проспекте величественная церковь Святой Екатерины же. Павел Первый строит два храма Иоанна Предтечи на Каменном острове и при инвалидном доме. И великолепная внутренняя церковь Михаила Архангела, во имя которого возводился Михайловский замок. Уже совершенно в католическом духе замышляют и возводят главный храм главного тогда имперского монастыря Александро-Невской Лавры. Торжественное освящение собора 30 августа 1790 года совершил владыка Гавриил. Собор был пышно убран и вызолочен, а по стенам его красовались не иконы, а полотна Ван Дейка, Рубенса и Бассано, здесь же водрузили образ «Моления о чаше», присланный в своё время Пием Четвёртым в дар Екатерине Второй. Вот тогда-то и был задуман и стал осуществляться проект собора Казанской Божией Матери по чертежам русского зодчего Воронихина. Но русского, вернее православного, здесь уже не было ничего. Прообраз — собор Святого Петра в Риме, символика западная, начиная с треугольника на фронтоне церкви, позднее появившегося во многих храмах и Москвы, например Воскресения Христова в Сокольниках, и на денежных знаках в Америке.

   — Может быть, поднять рюмки пора и за денежные знаки, — предложил какой-то новый гость в сером, толстой вязки свитере и с длинными, хорошо вымытыми, но небрежно брошенными на плечи волосами.

   — Не надо кощунствовать, — сказал строго Иеремей Викентьевич, — мы все собрались не на выпивку, и, если хотите, мы в какой-то степени цвет общества, пусть и не весьма совершенного.

   — Вот именно, — согласился торжественно гость с усами и бородкой Наполеона Третьего, — пусть, может быть, и не очень скромно так о себе говорить, но мы всё же пытаемся думать об исторических судьбах России.

— Вот именно, — сказали многие из сидевших за столом.

А хозяин принялся разливать водку.

4


— Вот мы и увидели, причём не только сегодня, это было видно всегда, только молчали об этом, что сложились к началу века две мощные дворянские группировки, как теперь сказали бы, концерны — петербургский и московский. Московский наличествовал уже давно и был, как выяснилось, живуч, его крушил Иван Грозный как оплот самостоятельности русского общества. Он был, казалось бы, растоптан так, что на трон уселся сначала просто чужак, Борис Годунов, а потом захватил его Римский Папа. В лице Димитрия Названного и Марии Мнишек мы получили мощное католическое ярмо, состоявшее из довольно значительного числа обезличенных русских родов государственного значения и представителей родов польских, опиравшихся на мощную грабительскую вольницу запорожских казаков Сагайдачного и донских Заруцкого. Под руководством католиков уже тогда начал складываться кулак интернационального характера. Заруцкий, например, был пожалован в бояре Лжедмитрием Вторым. Вообще наша историческая наука скудно анализирует эпоху Смутного времени. Ведь не только один такой талантливый государственный деятель, как Курбский, ушёл в Литву. Подвергнув погромам Русь, и главным образом наиболее талантливую часть её, Иван Грозный изгнал этот цвет Руси в Литву, где и без того было много русских. Таким образом, этот явно обесноватившийся во второй половине своего царствования государь своими руками формировал Римскому Папе мощную армию против Москвы. Только внутренние междоусобицы в Польше и бездарность главарей польской шляхты не дали Риму покорить Русь. Ведь экспансия Рима против Москвы началась ещё со времён Романа и Даниила Галицких, с противостояния и соблазнов Александру Невскому, который сразу понял, что Папа гораздо опасней татар, которые во внутренние дела Руси почти не вмешивались, а главное, не трогали Церковь, наоборот, защищали её вплоть до смертного наказания каждому, кто посягнёт на храм или священника. Татары, при всей своей хитрости, исторически были наивны. Другое дело католики, Рим, Папа. На все государства по всему миру папский Рим, давно уже превративший религию в государственную деятельность, вёл всеобъемлющее и всепроникающее наступление, которое здесь и там из тайной дипломатии превращалось в прямую агрессию. Так, например, — Иеремей Викентьевич прокашлялся, — Даниилу Галицкому в 1254 году Папа даровал королевский титул. С подобным предложением обращались из Рима к Александру Невскому. Тевтонский поход на север западной Руси. Римский престол в тайниках своих канцелярий готовил таких посягателей на Москву, как Иван Болотников, Лжедмитрий Второй. Я уже не говорю о так называемом Лжедмитрии Первом. На мой взгляд, или же это действительно сын Грозного, который, будучи ребёнком от седьмой жены царя, не укладывался в православные нормы престолонаследования, или это был некто заведомо, но хорошо подготовленный со стороны. Версия, связанная с Гришкой Отрепьевым, настолько шита белыми нитками. Состряпать её могли только в Москве, на её тогдашнем послегрозновском интеллектуальном уровне.

   — Что даёт вам право так судить? — прервал субъекта юный историк в чёрном свитере и с роскошными волосами.

   — Оснований вполне достаточно, — успокоил субъект, — хотя бы как минимум для подозрений. Вполне известно, что в русское посольство в Париже были принесены двумя старушками в середине прошлого века (старушки — остзейские баронессы), очень интересные документы, славянскими буквами написанные. Это была переписка, происходившая с ведома московских царей, длилась лет тридцать или сорок, а сам адресат именовался так: «Государь царевич и великий князь Димитрий Иванович». Даты на письмах говорили, что эта переписка продолжалась от времён Фёдора Ивановича до аж Михаила Фёдоровича. Есть и другие факты. Например, наличие у Димитрия Названного драгоценного креста, подарок царевичу от крестного отца. А сцена, когда мать Димитрия Марфа была из заточения привезена к Годунову и допрашиваема царём и женою его, дочерью Малюты. Марфа долго уклонялась той ночью от прямого ответа: «Тварь! Как ты смеешь говорить «не знаю», когда знаешь!» — вознегодовала дочь всерусского палача и ткнула горящей свечой в глаза насильно постриженной старухе. Борис еле успел отстранить свечу от лида инокини. И тогда Марфа тихо выговорила: «Мне сказывали, что сын мой без моего ведома увезён в заморские земли». А в парижских документах и были перечни «кормов», которые посылались в столицу Франции на содержание царевича. Но дело не в этом. Дело в том, что и Болотникова готовили для Руси иезуиты. Дело в том, что Пугачёва тоже проводили сквозь некую, правда примитивную, спецподготовку, как сказали бы теперь, в Пруссии, когда он был денщиком в русской армии времён Семилетней войны. А вот в самой России, две трети столетия после Петра, Анны Иоановны, Бирона и Павла Первого, сложилась мощная партия нового столичного дворянства, привязанного к католикам. Их усердно подпитывали из Ватикана. Вспомним хотя бы царевича Алексея Петровича, которого прятали по всей Европе от Петербурга не без ведома иезуитов, то в Вене, то в Неаполе... Вспомните княжну Тараканову, дочь Елизаветы Петровны и графа Разумовского, именем которой пользовались многие. Одним словом, вернее, двумя — перманентная агрессия. То есть многовековая, бесконечная, тотальная, многообразная агрессия Ватикана против Москвы, которая продолжалась, продолжается и будет продолжаться. А вот к началу девятнадцатого века в самой России, в новой столице, почти за пределами России, в среде полуинтернационализированного класса, страной фактически правившего, сложился круг лиц, возжелавших воспользоваться католицизмом в своих клановых интересах. Эти интересы не ослабила, а, наоборот, укрепила победа над Наполеоном и взятие Парижа. Не случайно прах Кутузова положили в этом католическом соборе с неправославным треугольником на фасаде, а позднее кумиры его поставили в паре с другим неправославным полководцем, военным министром империи, который армию так разбросал по всем направлениям второстепенных театров, что огромное сверхвоенизированное государство не смогло противопоставить полководцу, в своё время коронованному Папой, достаточно сильную армию. Кстати, статуи не то что полководцев, вообще не возводили статуи возле церквей русских, не говоря уже о их внутрицерковных захоронениях.

   — А Суворов? — воскликнул с места человек с бородкой и усами Наполеона Третьего.

   — Да, — кивнул утвердительно в ответ субъект, — Суворов был захоронен тогда в нижнем этаже церкви Александра Невского, освящённом в честь Благовещения Пресвятой Богородицы. Там же Анна Леопольдовна, сестра Петра Первого Наталья Алексеевна, Долгорукий, Разумовский. Он вообще простолюдин, сын украинского реестрового казака Розума, попавший около 1731 года певчим в украинскую капеллу при дворе и приглянувшийся Елизавете Петровне.

Я уже не буду говорить о пресловутом ордене мальтийских рыцарей, ордене весьма католическом...

   — Напротив, — возразил молодой человек в чёрном толстом свитере, из вновь пришедших, — он такой таинственный, что многим хотелось бы кое-что услышать из явно компетентного источника.

   — Извольте, — готовно согласился Иеремей Викентьевич, — кое-что о нём известно...

   — Тем более что он ещё ранее был связан с Россией, что мало кому известно. — Молодой человек оживился.

   — Это конечно же так, — вежливо кивнул субъект в знак согласия, — только разрешите мне промочить горло...

   — Извольте, — вспыхнул человек с бородкой и усами Наполеона Третьего.

5


   — Я, может быть, вас разочарую, — обратился Иеремей Викентьевич к молодому носителю толстого чёрного свитера, — я не буду говорить о масонах, тем более что мало кто в наши дни имеет серьёзное представление о том, что это такое, кто они на самом деле. Да и такие они были все разные у нас...

   — Вы меня отнюдь не разочаруете, — улыбнулся вопросивший и слегка покраснел, — что мне нужно знать, я о масонах знаю.

   — Для начала я скажу вам, что написано о них в «Советской исторической энциклопедии», — улыбнулся субъект. — «Мальтийский орден — духовно-рыцарский католический орден, называющийся также орденом иоаннитов». Так написано на четырнадцатой странице девятого тома. Обращаемся к слову «иоанниты», том шестой. «Иоанниты, госпитальеры от позднелатинского (hospitalarius — странноприимный) — члены военно-монашеского католического ордена, созданного в Палестине крестоносцами в начале двенадцатого века. Названы по иерусалимскому госпиталю Святого Иоанна (основан в 1070 году в целях покровительства паломникам). Вокруг ордена группировались рыцари-учредители. Отличие иоаннитов — красная накидка с белым крестом. Иоанниты сыграли видную роль в крестовых походах», — субъект говорил спокойно, правда, поглядывая на стену, как бы на ней читая письмена, в которых излагалась история этого таинственного объединения рыцарей, которым совсем ещё недавно посвящал свои блистательные опусы поэт Николай Гумилёв, лично, по некоторым версиям, допрашивавшийся Дзержинским и расстрелянный по его приговору.

Как бы читая мои мысли, субъект сказал, глядя на белую стену:

— То было время блистательного рыцарского геройства воинов христианства, невероятного личного мужества и высочайшего подвижнического геройства, воспетого заметным в своё время поэтом-контрреволюционером Николаем Гумилёвым. Он погиб при невыясненных обстоятельствах во время Гражданской войны. Советую прочесть его замечательные новеллы «Тень от пальмы», написанные на уровне лучшей прозы эпохи Возрождения. Об этом романтическом ордене вообще написано очень много, как правды, так и выдумок о его истории, которая нам известна с IV века после рождения на свет Иисуса Христа. Романтически настроенный русский император считал своей настольной книгой «Историю ордена Святого Иоанна Иерусалимского», автором которой был аббат Верго. Сама же книга вышла в 1724 году. Павел Первый с детства влюблён был в это сочинение, и весьма вероятно, что замысел постройки огромного замка в центре Санкт-Петербурга во имя Архангела Михаила с изумительной внутридворцовой церковью во имя Архистратига Небесных Сил пришёл под влиянием страниц этой книги. Как известно, орден подвергался разгромам и гонениям многократно. Он был неслыханно богат, ему принадлежали земли по всей Европе. Это одна из причин борьбы с ним со стороны королей, герцогов и вообще крупных феодалов Европы. Изгнанные с Востока, иоанниты обосновались на Кипре в XIII веке, потом Родос, а с начала IV века — Мальта. Император Священной Римской империи Карл V в 1530 году отдаёт Мальту в ленное владение ордену. Но в 1798 году Наполеон захватил Мальту, и рыцарей берёт под своё владычество Павел Первый. Дело в том, что после раздела Польши в 1793 году орденские земли её получила Россия. И в январе 1794 года орденским капитулом решено в России учредить Приорство ордена. Великими приорами и командорами ордена должны были назначаться подданные России с последующим утверждением их орденом. Но после захвата Мальты Наполеоном Павел Первый принял титул Великого Магистра и провозглашено было создание в Санкт-Петербурге штаб-квартиры ордена, в который могли вступить русские дворяне католической веры. Так был сделан первый решительный шаг объединения вероисповедного российского дворянства с европейским. Почти одновременно было оглашено создание в России второго Великого Приорства. В оный уже могли вступать православные дворяне. Это было вторым решительным шагом объединения петербургской клики русского дворянства против дворянства московского, представлявшего всю провинциальную Россию. Теперь должен был последовать третий шаг — не просто упразднения Москвы, но и полного её перерождения по петербургскому образцу. Для этого её необходимо было сначала смести с лица земли, а потом возвести заново.

Иеремей Викентьевич прервался. Дышал он со свистом. Было видно, что человек устал. Все молчали.

— Дайте-ка мне ещё рюмочку, — повелительно сказал он, вытянув руку в сторону бутылок.

Хозяин быстро наполнил рюмку, а человек с усами и бородкой Наполеона Третьего поднёс её докладчику. Докладчик, явно не пьянеющий, но побледневший, медленными маленькими глотками выпил. Так пьют издавна либо безнадёжные алкоголики, либо люди, на которых водка как опьяняющий напиток не действует. Докладчик длинно и шумно выдохнул и мрачно улыбнулся.

— Чего притихли? — спросил он, ехидно усмехаясь. — Не зря, видно, говорят, что советские интеллигенты самые благодарные слушатели. Это потому, что они ничего не знают, поскольку без принуждения знать ничего не хотят. Это потому, что в головы им вбита кем-то такая наглая чушь, что истинные знания действуют на них угнетающе, от них они плачут, как обманутая девственница в первое блудное мгновение... Но к делу. — Субъект вытер вдруг вспотевшее лицо ладонью и смахнул этим жестом всю свою улыбчивость. — Знак ордена был тотчас же внесён в государственный герб и в государственную печать Российской империи. Звание Великого Магистра ордена включено было в официальный титул российского императора. Павел даже хотел его поставить на первое место, но Священный Синод отодвинул на последнее. Надо заметить, что тогдашний Священный Синод не представлял Православную Русскую Церковь, он надзирал над ней, но представлял именно широкие слои духовно обмирщившегося, даже почти атеистического, российского дворянства.

Вот вам и расклад сил в России перед нашествием Наполеона, которое, по замыслу столетиями поднаторевшего во многоходовых политических комбинациях Рима, должно было поставить точку на Москве как матери русских городов. По этой причине прошу вас припомнить, какую колоссальную энергию развивал не такой уж престарелый, как его рисуют, Кутузов, шестидесятилетний человек, против вторжения в Европу и его внезапную смерть в Бунцлау. Прошу также обратить внимание на такой малоизвестный факт, как явное ему покровительство Павла Первого, который разогнал почти всех, кому благоволила его матушка, возвышение Кутузова после убийства Павла Первого его истинным убийцей — Александром Первым. Отцеубийца назначил его ни кем-нибудь, а военным губернатором Санкт-Петербурга. Но в августе 1802 года вынужден был уволить Кутузова в его поместья из-за недовольства состоянием полиции и полным неумением вести дело, то есть в связи с ярко выраженной бездарностью. Советую присовокупить к этому ещё такой факт: от Павла Первого ещё в 1798 году был Михаилу Илларионовичу дан чин генерала от инфантерии и пожалован он был в кавалеры Большого Креста ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Прошу заметить, что мальтийцы не были единственными католиками, оседлывавшими Санкт-Петербург. В XVIII веке Папа Климент закрывает орден иезуитов и те, в основном через Польшу, перебираются в Россию. Прибывший в Петербург граф Шуазель-Гудье ещё при матушке Екатерине привёз некоего аббата Николя для воспитания русских детей. Великосветские мамы засыпали его своими детками. Аббат открыл на Фонтанке вблизи дворца князя Юсупова пансионат с неслыханной платой за обучение — более десяти тысяч в год. Католичество стало модным, жена безбожного вельможи Екатерины княгиня Голицына нашла себе наставника иезуита кавалера Догардта и сама приняла католичество. Прошу вас обратить внимание на один, казалось бы, незначительный факт, — Иеремей Викентьевич высоко поднял палец над столом и сделал паузу, — именно в этом пансионе учился князь Сергей Григорьевич Волконский, будущий муж Марии Раевской, дочери великого русского воина и гражданина Николая Николаевича Раевского. Его именем на Бородинском поле названа была слабоукрепленная батарея, которую Кутузов подставил под удар всей армии Наполеона. Многие, едва ли не почти все, осуждённые по военному мятежу 14 декабря 1825 года, воспитывались именно в пансионе популярного аббата. Уже при Павле Первом Екатерина была инертна к религии, открыто утверждалось, что между католицизмом и православием разницы нет. Новый цензурный устав не допускал ущемлений в высказываниях против какой-либо религии. Только критика, иногда и поношения против греческого исповедания проходили спокойно. Тут не лишне вспомнить старинную вражду Рима против Константинополя и рассматривание Римом православия как учения сектантского. Кстати, Четвёртый Крестовый поход был вообще против Византии. Крестоносцы захватили и разграбили Константинополь и создали Латинскую империю. Назначения и отзыв иерархов Церкви теперь производились императором в обход Синода по представлению министра духовного ведомства, возглавляемого человеком вообще атеистических воззрений. Намечалась даже во времена Николая Первого тенденция жестокого подчинения духовенства, поставленного деспотически над клиром и вообще всеми прихожанами в духе именно католицизма, полупренебрежительно относившегося к простым верующим. Из глубины новой российской государственной бюрократии вырастала фигура нового типа царствующей личности, стоящей и над мирянами и над духовенством, как бы превратившимся в своеобразного Папу, которому Римский Папа мог бы позавидовать. Римскому же Папе, как известно, вырасти до подобных масштабов не позволили светские владетели европейских стран, особенно те, кто вообще ушёл в протестанты.

Мне, однако, не хотелось бы уходить в сторону от нашей юбилейной темы. Я хотел бы только подчеркнуть, что диктатором именно того типа и собирался, судя по всему, воссесть Пестель, истребив в Петербурге всю царскую фамилию, столь к тому времени нерешительную и вяло проводящую петербургскую по духу политику колоссальной новодворянской, я бы сказал, мафии.

6


Заканчивал своё выступление Перемен Викентьевич уже при потемневших окнах, в которые начали посвечивать ледянистые осенние звёзды. Гостей сегодня было больше, и потому выглядели все они разнообразнее, чем в прошлый раз, когда я покидал высокое наше собрание. В шахматы сегодня играли уже не за двумя досками. Телефон пускался в ход из квартиры реже, но звонили сюда чаще. Где-то в уголке трое затеяли какую-то недавно появившуюся заморскую игру в карты. Шуток вполшопота почти не было. А возле стола озадаченно и мрачно сгрудились человек пять. Они чувствовали себя непривычно не в силу своей какой-то неуверенности, скорее всего — по вынужденности что-то говорить. А говорить им явно не хотелось. Некоторые тайком поглядывали на стены либо на потолок, и озадаченность чувствовалась в их взглядах. Иногда они задавали выступающему кое-какие уводящие в сторону вопросы. Но субъект гнул своё. Поэтому в воздухе витало некое ощущение западни, из которой не было желания слишком боязливо выбираться.

— Вы мне задавали тут некоторые недоумённые вопросы наводящего характера, — говорил субъект голосом человека, завершающего длительный следственный процесс, — на некоторые вопросы я ответил, на другие могу, как говорится, в частном порядке, то есть приватно. А пока я подведу итог моим размышлениям. Первое: мог ли Наполеон выиграть войну против России? Нет. В полном смысле выиграть войну против России никогда никто не мог и вряд ли когда-нибудь сможет. Вспомним татар, шведов, турок... Наполеону с его ничтожной для таких масштабов армией это было не под силу вообще. И конечно же, таким людям, как Талейран, Меттерних и Александр Первый или хитрейший и умнейший актёр и акробат Кутузов, это было ясно с первых дней. Великий и гениальный Наполеон против этих перечисленных мною людей выглядел со своей безумной затеей просто мальчишкой. Здесь даже ничего не нужно было знать о знаменитом зайце на берегу Немана при переправе. Совершенно явно за спиною, вернее, над его спиной возвышался некто неизмеримо более могущественный и умудрённый многовековыми опытами многоходовых исторических комбинаций. Я уже не говорю о тактической изощрённости Кутузова, которая превосходит даже мудрецов Альбиона. Вот он несёт главную ответственность за миллионы солдат и простых селян да горожан, погибших в этой войне, вернее, в этих войнах. Ответственность этой фигуры ещё более страшная, чем ответственность Наполеона. В сущности, кто такой Наполеон? — Субъект театрально выпрямился, умудрённо закрыл глаза и сам себе ответил, глаз не раскрывая: — Наполеон всего лишь высоко и однобоко одарённый мальчишка-корсиканец из вырождающегося дворянского рода, отсюда его невероятная бесчеловечность и глупая спесь. Наполеон к тому же и дикарь, грабивший величайшие культурные сокровищницы мира, совсем не понятно зачем истреблявший прекраснейшие города и сёла, издевавшийся над судьбами миллионов ни в чём не повинных людей. У него даже не было идеи, во имя которой он совершает эти преступления. Как, например, у Гитлера. У Гитлера была безумная, но чёткая идея. История женитьбы на Жозефине Богарнэ и вся его связь с этой фактически публичной женщиной говорит о его дурном плебейском вкусе. Наполеон на самом деле был далеко не умным, но сильно чувствующим человеком. Он ощущал над собою эту страшную власть, делающую его вздорным, но послушным подростком: недаром временами его подушка под утро была мокрой от ночных слёз.

Кстати, невозможность Наполеоном выиграть войну понимал и Александр Первый, этот привередливый, но изысканный политик, личность, правда, трагическая. Не случайно Коленкуру он ответил на угрозу от Наполеона пойти войной: «Я буду отступать до Камчатки». Ни один государь ни одного уважающего себя государства, тем более религиозный и более того — православный, не рискнул бы так выразиться. Этими словами Александр как бы начертал стратегию и тактику будущей войны Барклаю и Кутузову. Всё дело в том, что Барклай слишком прямолинейно ей следовал, а Кутузов, привыкший всю жизнь лицемерить и делать вид, будто он всерьёз сражается с противником, провёл эту комбинацию так хитро, что до сих пор все или почти все думают, что Москву нельзя было спасти, а Наполеона победил этот лукавый царедворец. Так мы приблизились к сожжению Москвы... Прошу остаток из этой бутылки плеснуть мне в рюмку, — повелительно бросил Иеремей Викентьевич.

И ему этот остаток вылили в зелёную гранёную рюмочку, вслушиваясь в его слова внимательно. Субъект же пить не стал, а поставил рюмку перед собою.

— Пусть эта поставленная мне самим собою задача умалословит мою речь, — заметил он как бы мимоходом, — а то уж все засыпают. Итак. Я утверждаю, что главное лицо, заинтересованное в сожжении Москвы, был Ватикан, если его можно назвать лицом. Позиции Ватикана к началу XIX столетия в России были уже мощно унавожены отбросами слабосильного вообще и плохо организованного в мировом масштабе протестантизма. В середине XVIII века непобедимое в своей инертности и безграничной сопротивляемости российское православие перемололо и уже переваривало протестантов. Главный, хоть и вроде Наполеона мальчишествующий союзник, петербургская, так скажем, номенклатура хлынула в католицизм, ощущая в нём власть и силу, а главное — антинародную в тотальном её варианте духовную сущность оскопления населения. Они, конечно, эти знатные и развращённые петербургские чиновники, поднаторевшие делать перед царём вид, будто они что-то государственное делают, пример блестящий тому Кутузов, не догадывались, что сами-то они просто пешки в руках высокоизощрённых и высокообразованных иезуитов. Мешали старинные русские города во главе с Москвой, которые не успели добить ни Грозный наш Иван, ни Пётр не менее Великий. Эти города нужно было уничтожить, а на их месте построить другие, в духе той петровской новостройки на берегах Невы, на которую клюнули не только учёный Ломоносов, камер-юнкер Пушкин, за которого царь ещё при жизни поэта начал платить карточные долги... Это уничтожение старинных сел и городов должны были сделать сами русские. Так изящней, испытанней и безопасней. Во времена татар, Ивана Грозного и поляков русские всему миру продемонстрировали своё рвение к саморазрушению, а порою к самоистреблению. Нашли дурака Ростопчина и поняли, что никто хитрее циника Кутузова и успешнее фанфарона-губернатора этого не сделает.

Далее. Я хотел бы обратить внимание на то, что ещё при Алексее Михайловиче Москву строили как огромный всенародный храм. Концентрическая кольцевая планировка Москвы давала возможность стягивать народ отовсюду, как по сосудам кровь, к сердцу на Красную площадь. Алтарём храма задуман был Кремль. Престолом же почитали Успенский собор. Это святая святых всего царства. Вот поэтому маршал Даву и разместил здесь конюшню. Наполеон всё же не дерзнул сам решиться на это святотатство, он был суеверен.

Зачем Кутузов совершил свой знаменитый Тарутинский манёвр? Первоначально, судя по всему, планировалось это не так, Петербург должен был уцелеть. Но Александр вдруг проявил неожиданное упорство, а народ не поднялся грабить помещиков, резать их, как это было в Пугачёвщину. Александра нужно было сломить. Со сдачей Москвы в Петербурге началась паника, знать готовилась к бегству, боясь движения французов на север. И Кутузов открыл Наполеону дорогу на север, показал, что защищать северную столицу не собирается. Но, сломленный неманским зайцем, потерявший три четверти войска к приходу на Бородинское поле, не сломивший русских солдат и офицеров, брошенных на произвол судьбы, а вернее, подставленных ему фельдмаршалом, Наполеон идти на Петербург не решился. Он вообще был удивительно нерешителен в этом походе. Но стоило ему только двинуться в сторону Петербурга, мир был бы у него в кармане.

И последняя из главных странностей. Кутузов, якобы стоявший на страже, чтобы не пустить французов на Калугу, в самом же деле уступил Наполеону путь ещё из Москвы. Приглашение Кутузова идти в южные районы России было Бонапартом принято, а Кутузов только двигался, сопровождая французов позади, чуть в стороне. Когда Платов с казаками и конной артиллерией и Дохтуров прибыли к Малоярославцу, французы город уже заняли, эго был небольшой отряд Дельзона, шедший в голове корпуса вице-короля Италийского, составлявшего авангард армии Наполеона. Прогнать этот маленький отряд двум егерским полкам Дохтурова оказалось не под силу. Армия же, которую вёл к Малоярославцу Кутузов, шла каким-то странным образом, войскам даже порою казалось, что идут они назад. Один лишь корпус Раевского быстро и самостоятельно прибыл к Малоярославцу, в котором до этого длительное сражение склонилось на сторону французов, они захватили город. С ходу вступив в бой, Раевский выбил французов из города. Но подходили новые силы всё того же Даву, как под Салтановкой. Бой разгорался. Город переходил из рук в руки, но перевес был на стороне Раевского. Тут Кутузов снимает корпус Раевского из боя и вместо него ставит корпус Бороздина. К вечеру Малоярославец наш. Но вдруг после полуночи, когда бой притих, Кутузов снимает и корпус Бороздина, отводит его, и город быстро забирают французские стрелки. Наполеону путь на Калугу открыт: Кутузов сделал всё, что мог. Но после того страшного боя, который дал здесь Наполеону Раевский, император уже не решается сражение продолжать. Он отдаёт приказ отступить на Вязьму, несмотря на то, что и героическому корпусу Милорадовича Кутузов приказывает покинуть поле сражения и присоединиться к армии. Так этот удивительный, незаслуженно забытый историей генерал во второй раз после Смоленска буквально спасает Россию, своим упорством и самоотверженностью побеждая и Наполеона и Кутузова вместе взятых. В истории мировых войн ещё не бывало, чтобы один генерал сразу одновременно одерживал победу над такими двумя великими противниками, сам не подозревая величия своего подвига.

Все и трезвые и выпившие гости собрания сидели молча, как-то недоумённо разглядывая предметы, в беспорядке разбросанные по столу, словно это было кем-то брошенное поле боя.

— Странный этот генерал Раевский, — сказал утомлённо и растерянно Иеремей Столбов, опускаясь в кресло и потирая виски обеими руками, — он возникал всюду, где решалась судьба Наполеона, и ни разу ему не уступил. Ведь был ещё Лейпциг, выигранный его неимоверной стойкостью, был Париж. Ведь за Рейном, когда был ранен Витгенштейн, Раевский вместо него возглавил главное командование. По пути на Париж он разгромил всех маршалов, которые попадались. Он двенадцать часов штурмовал этот прекрасный город и не разрушил его в тот мартовский день, просто сломил сопротивление. Перед ним Мармон, один из лучших маршалов Наполеона, вопреки воле императора, подписал соглашение о капитуляции. Раевский посоветовал Александру Первому избавить достойного противника от унизительной церемонии сдачи ключей ворот столицы. Любой другой народ усеял бы каждый шаг такого великого солдата бюстами, статуями и всякими другими знаками благодарности, а у нас его забыли сразу же по возвращении домой. Тот же благословенный Александр отправил его в захолустье на юг Малороссии командиром корпуса. Это была настоящая ссылка. Как знать, быть может, в планы значительной и очень влиятельной части высшего российского общества той поры такой вариант окончания войны не входил?

7


Я уходил один с этого странного собрания по полночной Москве. В городе было пустынно и одиноко. Мне ни с кем не хотелось разговаривать. Я выбирал маленькие тихие переулки в этом чего только не повидавшем городе, который не раз жгли, грабили, оскверняли... За что? Неужели только за то, что он столица? Может быть, он сам кому-то крепко досаждал? А кто кому не досаждал в нашей стране, кто кого не обманывал, не продавал, не предавал, не насиловал? Конечно, больше всех других насиловала столица да и продолжает насиловать. Ещё никогда не бывало на Руси, чтобы всё население стольного города объявлялось особого достоинства сословием, принадлежности к которому без тяжких унижений и распродажи себя по особому прейскуранту добиться невозможно. И всё-таки москвичи не самый счастливый народ в России, хоть сохранили всё-таки своё наименование. Сама Россия уже давно утратила своё историческое название и шествует по всему свету как некое зловещее, для многих бессмысленное сочетание из четырёх букв, которые никак не соответствуют смыслу, якобы заключённому в них. Как долго живут в человеке посторонние мысли и чувства, внедрённые умелой рукой! Я шёл наугад и думал о том, сколько же должен был прочесть, передумать и пережить этот Иеремей Викентьевич, чтобы выносить в себе всё, что он сегодня сообщил собранию, никого, между прочим, не побоявшись. Значит, что-то есть, что освобождает его от этой всеобщей боязни, которую человек может переступить, только прихлёбывая из рюмки. Да и слушать-то не всякий решится. Двое сегодня с нашего собрания ушли. Один прямо встал со стула, пошёл в прихожую, надел плащ, нахлобучил шляпу и ушёл, не хлопнув дверью, но ни с кем не попрощавшись. Второй для приличия сбегал к телефону, с кем-то бегло потараторил, торопливо бросил на рычаг аппарата трубку и, молча всем поклонившись, деловито ушёл.

Я наблюдал всё время выступления Иеремея Викентьевича за Евгением Петровичем. Он сидел совершенно невозмутимо, как будто ничего особенного здесь не происходило и, пуще того, словно всё, что говорилось, ему давно известно. Многие после сообщения этого неожиданного бросились к Иеремею Викентьевичу с вопросами, возражениями. Евгений Петрович был невозмутим, ни на что не отреагировал, только смотрел со стороны на всё вокруг происходящее как со дна океана.

Странный город Москва. Поздней ночью он похож на какую-то неведомую страну из привидений, погруженную в какую-то слабопроницаемую глубину воды. Всё вокруг вроде напоминает неизвестно для чего и неизвестно кем построенную, забытую и вроде бы случайную декорацию. Какие-то странные существа появляются порой в переулках откуда-то и куда-то исчезают. Вон крючковатая старушка с длинным носом прошелестела по двору из-под арки с беленькой кошечкой под наскоро запахнутой полой истрёпанной бархатной шубки. Вон мужчина в кожаном пальто стоит под водосточной трубой, содрогаясь весь не то от перепоя, не то от горькой обиды удушающих всё его существо слёз. Вон кто-то выбросил из раскрытого окна квартиры на тротуар банку каких-то консервов. Банка стеклянная, она громко хлопнула, ударившись об асфальт, и разлетелась, как разрывное пушечное ядро времён давней войны, и обрезки морковок, луковиц, огурцов разъехались по тротуару. Это всё происходит на взгористом переулке, где всегда тихо. Здесь били когда-то знаменитые ключи и дом лечебницы стоял да и стоит теперь с полуколоннами на взгорке. Его до сих пор называют «штаб Мюрата».

Где-то ещё звучат среди гулких улиц торопливые шаги. Там пробегает, покачиваясь, девица с растрёпанными сивыми волосами, пугливо оглядываясь окровавленным лицом. Она скрывается заплетающимися шагами в подъезде.

«Может быть, всё это и стоит того, чтобы сжечь?» — слышится во мне отдалённый голос.

«За что?» — спрашивает другой.

Всё замирает. Тишина. Нет. Где-то поскрипывает открытая форточка. В форточке сидит какая-то птица и смотрит вниз на пустынные мостовые. Может быть, это голубь? Может, это просто муляж?

«Но стоит ли для того, чтобы всё это продолжало так пустовать, стравливать сотни, тысячи, миллионы молодых, здоровых и отменно крепких людей, их трупами заваливать окопы, рвы, канавы, морги?» — опять спрашивает первый голос.

«Но морги без того завалены», — отвечает ему другой голос.

«Как знать», — говорит какой-то третий голос, почти не по-человечески звучащий.

Я медленно бреду по этой ночной Москве, повсюду освещённой и повсюду такой непросматривающейся.

И слышу я какие-то бесшумные за собою шаги. Я слышу эти шаги уже не в первый раз. Я слышу и не оглядываюсь. Может быть, мне страшно? Нет. Тревожно? Да. Я слышу шаги за спиною всю жизнь и почти никогда не оглядываюсь. Порой я просто останавливаюсь, делая вид, будто что-то разглядываю на самом верхнем этаже высотного здания, которое стоит совсем далеко, может быть, даже на другой улице, в другом городе и на другом конце света. Но сейчас за моею спиной дыхание. Шумное и равномерное дыхание. Оно совсем приблизилось, и кто-то дышит мне теплом в ладонь, которой я небрежно помахиваю на ходу.

Я оглядываюсь и вижу, что позади меня идёт собака. Большой пёстрый дог идёт за мной, как будто мы давно знакомы. У него обрезанные уши и неотрезанный хвост. Он величиной с телёнка. Он идёт и тоже о чём-то думает, не замечая, что я на него пристально оглядываюсь. Так мы долго ходим по улицам, не вступая ни в какое общение. Мне давно уже нужно домой, но я не могу оставить собаку. Мне взять её с собой нельзя. Я живу не в собственной квартире. Я живу, вернее, я остановился у старого товарища, который панически не любит животных. Странно, как могло статься, что моим товарищем оказался человек, который так не любит животных. И вообще, может ли человек не любить животных? Может. Конечно, может, если у него нет сердца, если у человека вместо сердца механизм, скажем — часы, часы с романтическим названием «Полёт», написанным по циферблату какими-то иностранными буквами.

Мы выходим на берег. Москва-река. От воды пахнет мазутом, но блещет она при ранних подсветах зари как нечто драгоценное. В окнах кое-где зажигаются огни. А мне стыдно перед псом за то, что у меня нет своего дома, за то, что у меня друг, который ненавидит животных, за то, что вообще нет у меня друзей, к которым ночью можно прийти с бездомной собакой. Да не то что с собакой. Я сам ни к кому не могу прийти и позвонить в дверь поздней ночью.

Не торопясь, петляя по улицам и переулкам, вышли мы наконец к вокзалу. Мне стыдно перед псом подходить к подъезду и оставлять его на улице. Я даже присел на скамейку в сквере, перед вокзалом. Пёс улёгся рядом, на мелко молотый, а может быть, так усердно битый кирпич. Мне даже нечего дать собаке. Карманы мои пусты. Я ничего не прихватил от сытости со стола воскресного собрания. Пёс лежит, положив квадратную мудрую голову на далеко перед собою вытянутые передние лапы, и кажется, что ни в каких подачках он не нуждается. А на другой стороне сквера в развязных позах две молоденькие девицы расчёсывают друг другу волосы.

Па вокзале послышались первые гудки ранних электричек. В осеннем воздухе гудки звучат далеко и резко. Тишина заканчивается здесь, на берегу Москвы-реки, где некогда браво и весело обменивался сувенирами с казаками отчаянный, театрально-выспренний Мюрат, один из любимых маршалов Наполеона, великий герцог Бергский, король Неаполитанский, сын трактирщика, под барабанный бой разогнавший 18 брюмера парламент Франции. Мюрат, разбивавшийся не раз о железную твёрдость солдат Раевского, изменивший Наполеону и вновь к нему вернувшийся во времена «ста дней», разбитый австрийцами, бежавший во Францию, схваченный при высадке в Калабрии близ Пиццо и расстрелянный прямо там без судебного разбирательства. Он был, как рассказывают, красавец, необычайно общителен и столь же необычайно одинок.

Я тихо встал со своей скамейки, зачем-то поправил воротник, ещё более зачем-то причесался и тихо направился к вокзалу. Умный пёс сначала сделал вид, что ничего не слышит. Потом он медленно поднялся, сел и долго смотрел мне в спину, пока я не скрылся в толпе спешащих из метро привокзальных пассажиров.

СНЕГОПАД

1


— Понимаешь, какое дело, — сказал Олег, выслушав изложенную мною суть речи субъекта, — во многом ваш Иеремей прав. Таинственного много как в самой личности Михаила Илларионовича, так и в его поступках вокруг Царёва Займища, Бородина, Москвы, её сожжения и в его неукоснительном желании во что бы то ни стало выпустить Наполеона из России по возможности с недобитой армией. Ни у кого в те времена, я имею в виду более или менее серьёзных людей, не вызывал сомнения факт сожжения Москвы, по крайней мере Ростопчиным. Ведь все пожарные средства в столице были вывезены либо приведены в негодность. Арестанты выпущены. Винные лавки раскрыты да так оставлены. Наполеону вообще не было выгодно сжигать богатую добычу, столицу великого государства, которому великолепная возможность воспользоваться в политических и экномических смыслах представлялась неограниченная. Москва предоставляла огромные возможности влиять на экономику всей державы, ведь через неё, отнюдь не через Санкт-Петербург, шли потоки средств, товаров и общения между всеми регионами. А петербуржцам, вполне определённой части их, вывести москвичей, причём надолго, из конкуренции было выгодно.

Петербургский мироед был за это в связи с тем, что в конкурентной драке за приобретение тёплых мест при самодержавном и неограниченном монархе побеждали наиболее примитивные и отнюдь не самые патриотически настроенные люди. Таких, как мой предок, были единицы. Вот почему их было нужно бы ценить на вес золота, а наш Александр Благословенный первое, что предпринял, победив Наполеона, — вывел из государственной деятельности всех, я подчёркиваю — всех, наиболее отличившихся и наиболее одарённых людей, дворян в первую очередь. По сути дела, он сам и создал все предпосылки для того, чтобы они перешли в лагерь недовольных, оказались отторгнутыми от серьёзной государственной деятельности. Из них и сформированы были тайные общества будущих декабристов. А это был интеллектуальный цвет России. Да привлеки к этой государственной деятельности он того же Волконского, Муравьёва-Апостола, Бестужева, Муравьева, такие авантюристы, как Каховский, патологические человеконенавистники, причём наследственные, как Пестель, не нашли бы себе никакой питательной среды. Тот же Рылеев, талантливейшая личность, был весьма патриотически настроенным гражданином. Ты когда-нибудь читал его косвенное обращение к царю, написанное перед казнью?

   — Я никогда о нём ничего не слышал, — пожал я плечами.

   — Я тоже в своё время пожал плечами, — сказал Олег и направился в глубину житницы к деревянной, изящно смастерённой этажерке. — Я тоже пожал в своё время плечами, когда мне об этом письме сказали.

Олег порылся на одной из полок этой этажерки, довольно уверенно что-то выхватил и вернулся с маленькой розоватой книжечкой дооктябрьских времён, весьма за эти годы потрёпанной. Он раскрыл её, чуть полистал и предупредил, прежде чем начать чтение:

— Эти строки обращены к жене, но фактически они обращены к государю. Написаны в каземате, буквально перед казнью. Вот они: «13 июля, 1826. Бог и государь решили участь мою: я должен умереть, и умереть смертью позорной. Да будет Его Святая Воля! Мой милый друг, предайся и ты воле Всемогущего, и он утешит тебя. За душу мою молись Богу. Он услышит твои молитвы. Не ропщи на Него, ни на государя: это будет и безрассудно и грешно. Нам ли постигнуть неисповедимые суды Непостижимого? Я ни разу не возроптал во всё время моего заключения, и за то Дух Святый давно утешил меня. Подивись, мой друг, и в сию самую минуту, когда я занят только тобою и нашею малюткою, я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить тебе. О, милый друг, как спасительно быть христианином! Благодарю моего Создателя, что Он меня просветил и что я умираю во Христе. Это дивное спокойствие порукою, что Творец не оставит ни тебя, ни нашей малютки. Ради Бога, не предавайся отчаянию: ищи утешения в религии. Я просил нашего священника посещать тебя. Слушай советов его и поручи ему молиться о душе моей. Отдай ему одну из золотых табакерок в знак признательности моей или, лучше сказать, на память, потому что возблагодарить его может только один Бог за то благодеяние, которое он оказал мне своими беседами... Я хотел было просить свидания с тобою; но раздумал, чтобы не расстроить себя. Молю за тебя и Настеньку, и за бедную сестру Бога, и буду всю ночь молиться. С рассветом будет у меня священник, мой друг и благодетель, и опять причастит. Настеньку благословляю мысленно Нерукотворным Образом Спасителя и поручаю всех вас святому покровительству Живого Бога. Прошу тебя более всего заботиться о воспитании ея. Я желал бы, чтобы она была воспитана при тебе. Старайся перелить в неё свои христианские чувства — и она будет счастлива, несмотря ни на какие превратности в жизни, и когда будет иметь мужа, то осчастливит и его, как ты, мой милый, мой добрый и неоцененный друг, счастливила меня в продолжение восьми лет. Могу ли, мой друг, благодарить тебя словами: они не могут выразить чувств моих. Бог тебя наградит за всё. Почтеннейшая Н. В. моя душевная, искренняя, предсмертная благодарность. Прощай! Велят одеваться. Да будет Его Святая Воля. Твой истинный друг К. Рылеев».

Олег окончил читать и положил книжечку на стол. И она вдруг заалела на столе при свете выбившегося солнца и дневных горящих свечей так, что глазам моим сделалось жарко. Глаза Олега повлажнели. Наташа сидела по ту сторону стола, наклонив голову, и по её лицу текли слёзы.

   — Вот что такое настоящий дворянин, — сказал Олег гордо. — Такой никогда не изменит своей жене и не пойдёт разрабатывать оперативные планы против соотечественников ни какому-нибудь хвастливому Будённому, ни залихватскому пьянице Чапаеву... И не будет вылизывать следы сапог обесноватившегося царя, тем более самозванца. Кстати, если бы Николай Первый был действительно православный человек, тем более — царь, он должен был бы после такого письма, а о нём должны были донести царские прихлебатели, должен был бы Рылеева помиловать. По крайней мере освободить от казни.

   — Где ты взял эту книжечку? — спросил я, разглядывая пожелтевшие листики брошюрки А. И. Снегирева, изданной в Москве за семь лет до февральской революции.

   — Я купил её у какого-то алкоголика на Перовском рынке за рубль, — усмехнулся Олег, но тут же посерьёзнел. — А вообще письмо это, переписанное, может быть, даже рукой Марии Николаевны, хранилось как драгоценность в нашей семье. Когда отца сажали, при обыске на этот листочек, валявшийся на полу, никто не обратил внимания. Его, истоптанный сапогами творивших обыск, я хранил до самой Тары, до той колонии детей расстрелянных командиров РККА. Там его нашли у меня эти дети командиров, не специально, а просто так. Они шмонали время от времени одежды всех, не завалился ли у кого рублишка. Нашли, повертели, скрутили из него самокрутку и выкинули окурок в уборную.

Олег помолчал.

   — А уж потом она мне попалась на толкучке в Перово, где торговали тогда на окраине Москвы всякой всячиной. Николай Николаевич считал, что император вообще после такого письма должен был помиловать Рылеева. Приблизить его.

   — Это прекрасное письмо прекрасной жене, написанное перед казнью истинным поэтом. Может быть, оно стоит всех писем, вообще когда-либо написанных мужьями своим жёнам, — сказал я.

   — По крайней мере, неизмеримо выше всех писем Наполеона, написанных Жозефине Богарнэ, — сказал Олег. — Я не знаю ничего выше этого письма.

   — Быть может, кроме трогательной прощальной записки твоего славного предка его славной дочери, — заметил я. — Если мне совсем не изменяет память, то звучит оно так: «Пишу тебе, милый друг мой Машенька, наудачу в Москву. Снег идёт, путь тебе добрый, благополучный. Молю Бога за тебя, жертву невинную, да укрепит твою душу, да утешит твоё сердце». И это после бурных объяснений и возражений, когда отец категорически возражал против поездки дочери в Сибирь, даже вскрикнул: «Прокляну!»

   — Да, это удивительное обращение отца к дочери, готовой на семейный подвиг. И обращение под снегопадом, — задумчиво согласился Олег, — и просьба к Богу помочь Марии в пути, то есть благословить её, как он благословил её совсем недавно при венчании в самом начале 1825 года. А уже через два почти года он писал ей: «Муж твой заслужил свою участь, муж твой виноват перед тобой, перед нами, перед твоими родными, но он тебе муж, отец твоего сына, и чувство полного раскаяния и чувства его к тебе — всё сие заставляет меня душевно сожалеть о нём и не сохранять в моем сердце никакого негодования: я прощаю ему и писал это прощение на сих днях». А ведь Волконский его боевой товарищ... Какая высота отношений! Какие высокие письма!

   — Ах уж эти дворянские письма, — вздохнул я, — эти отзвуки веками одухотворявшихся душ. Они действительно могли друг к другу обращаться — «господа».

   — Не все, конечно, — вздохнул в свою очередь Олег, — уж не тот самый сверстник Николая Николаевича, который в моей рукописи гонялся за больным птенцом. Он явно не был «господином». Кстати, он как змея прополз почти что сквозь всю жизнь Николая Николаевича-старшего.

   — Мне кажется, не будь Пушкин дворянином, — заметил я, — поэзия его была бы совсем иной. И не было бы той высоты, свободы внутренней, отсутствия этой жуткой мелочности в стихах и бескрылости, которая губит строфы практически всех наших нынешних поэтов.

   — Это уж да, — усмехнулся Олег, — Твардовскому, или Симонову, или Ярославу Смелякову не придёт в голову сказать «среди миров, в мерцании светил...». Это уж другой великий дворянин, — грустно согласился я, — другой, но дворянин. У нынешних поэтов, даже не генералов, нет и не может быть в письме к дочери обращения «милый друг мой Машенька», уже не говоря об этом высоком обращении к дочери, добровольно удаляющейся в ссылку под снегопадом... — Но это ведь не единственное поэтическое место вашего предка, — сказал я, — возьмите письмо, написанное в начале 1820 года. Это было, как видим, до встречи с больным Пушкиным, когда отец и сын навестили его, мечущегося в горячке после купания в Днепре. Так и кажется, что это писал не седовласый генерал своей старшей дочери, а поэт: «Тут Днепр перешёл свои пороги, посреди его каменистые острова с лесом, весьма возвышенные, берега также местами лесные, словом, виды необыкновенно живописные, я мало видал в моем путешествии, кого бы мог сравнить с оными.

За рекой мы углубились в степи, ровные, одинокие, без всякой перемены и предмета, на котором мог бы взор путешествующего остановиться, земли, способные к плодородию, но безводные и посему мало заселённые. Они отличаются от тех, что мы с тобой видали, множеством травы, ковылём называемой, которую и скот пасущийся в пищу не употребляет, как будто почитает единственным их украшением.

Надобно признаться, что при восходе или захождении солнца, когда смотришь на траву против оного, то представляется тебе... чистого серебра волнующееся море».

   — А ты откуда помнишь наизусть это письмо? — спросил Олег.

   — Я всегда помнил о тебе, — ответил я, — и даже, когда стал верующим, как-то молился за тебя в храме. А что касается генерала Раевского, то всегда он был среди моих любимых героев, как Скопин-Шуйский, Пожарский...

   — Да, они тоже вроде бы обойдённые временем герои да и при жизни незаслуженно оттеснённые, — согласился Олег.

   — Скопина-Шуйского свои же отравили. Пожарского народ хотел — царём, но истинного, настоящего героя бояре оттёрли и замолчали, — сказал я тихо.

   — Да. Да. Да. — Олег встал и заходил по комнате. — Ведь Филарет лжесвидетельствовал по поводу Лжедимитрия Первого, патриархом назначен в лагере Тушинского вора, зная, кто он такой. В мае 1610 года вернулся в Москву, помогал свергающим Василия Шуйского и поддерживал тех, кто хотел возвести на русский трон заграничную династию, заключил договор о признании русским царём сына польского короля. Успокоился, когда Пожарского оттеснили, а назначили царём юного и слабенького сына Филарета, Михаила, поддержанного верхами казаков Тушинского лагеря, воевавшими то за Москву, то против неё. И это страшное крепостное обесчеловечивание деревенского русского люда окончательно возрастать принялось при нём. Это именно то самое оскотинивание народа, которое видеть не мог Николай Николаевич.

   — Но мы уходим в сторону, — сказал я.

   — Да, — согласился Олег.

   — Сэр, вашу рукопись на стол, — скомандовал я, поудобнее устраиваясь на широкой табуретке.

   — Уж кто-кто, но не сэр я, — отмахнулся Олег, — я всего лишь, правда по принуждению, сызмальства примитивный советский человек.

   — Какой же ты советский, когда Советов нет в России с лета восемнадцатого года, — возразил я.

   — Советов нет, а человек советский есть, — развёл руками Олег.

   — Рукопись на столе. Она вас ждёт, — сказала Наташа, поправляя вокруг головы заметно посветлевшие волосы.

2


«Перед тем, как направить своего внучатого племянника в армию, генерал-фельдмаршал Григорий Александрович Потёмкин предписал ему посетить Киев, «деда городов российских», и внимательно с оным ознакомиться, как там никогда до того не бывавшим, — начал Олег, приступая к чтению, — и рекомендовал ему давнего своего воина, а ныне игумена, который пояснит смысл земных и подземных сокровищ Руси изначальной. Потомок мелкопоместных смоленских дворян, человек абсолютно светского склада, Потёмкин в то же время прекрасно понимал, как важно вложить в будущего государственно призванного военачальника, из дворян их набирали, знание своей родины, духовного и государственного сложения оной для полноценности благонадёжной личности. Именно этим путём и направил генерал-фельдмаршал граф Потёмкин-Таврический, а фактически основатель всей Малороссии в её нынешнем виде, своего внучатого племянника.

В полночь туча разразилась густыми раскатами и превратилась в тяжкую грозу, которая лила как из ведра и закрыла собою всё вокруг нас белою стеною дождя, который при раскатах грома наполнялся то синим, то зелёным огнём. Тогда огненными струями ограждалась наша карета от всего света и огненными же искрами осыпали нас эти струи, разбиваясь об экипаж и разлетаясь в стороны. Такое было у меня, совершенного ещё юноши, ощущение, будто ведут меня уже по тому свету и Страшный Суд ожидает меня, человека, так мне тогда казалось, ещё никак не нагрешившего. Но было мне всё-таки страшно, хотя я не был человеком церковным, святых отцов совсем не читал, но чувствовал, что совесть моя до сего дня не всегда и не во всём чиста была. Ведь я воспитывался без батюшки, жил с детства у своего дяди Николая Борисовича Самойлова, который был мне на всю жизнь человеком благотворно влиятельным и в обществе почитаемым существенно. При дальнем взблеске молнии огненно объявилась из тьмы глава Печерской колокольни.

Уже чувствовался рассвет, когда мы выехали из леса густого и высокого и, озаряемая вспышками молний то и дело, стала показываться из предрассветного мрака туч широко расположившаяся Лавра. Её белые церкви и ограды были раскинуты по холмам, более похожим на горы. Пронзительно вспыхивали вдали её кресты на семиглавом соборе, а возвышенный столп возносившейся в небеса колокольни царственно сиял своею белизною на фоне открывшегося от туч края светлого неба. Днепр глухо, но могущественно шумел внизу, как некий всесветный водопад времён сотворения мира, и содрогал мост, по которому со страхом предстояло проследовать каждому в этот древний град — родоначальник всем городам российским.

Над самым берегом Днепра, почти над бушующими водами у входа в дальние пещеры, горела молитвенным ровным огоньком защищённая от непогоды лампада. Её в неугасимой молитвенности содержат здесь веками ещё при жизни вошедшие в святость обитатели подземных обителей святого этого града пещер.

По оврагам шумели своей оживлённой ливнем листвою липы и тополя, эти смиренные свидетели дней монашеского и паломнического здесь подвига. По всем склонам и оврагам пенились мощные ручьи и немолчно говорили друг с другом о всяком достойном этих мест предмете в живительном свете предрассветности. Мы выехали на благолепную площадь Печерскую.

И здесь раздался из Лавры утренний благовест, призывающий к молитве».

   — Откуда у вас эти замечательные строки? — спросил я Олега и Наталью, вновь перекидывающую страницы, читаемые Олегом.

   — К нам попали старые записи, принадлежавшие, как мы думаем, — сказала Наталья, — перу Николая Николаевича-старшего.

   — Я только немного их тронул своей рукой, — добавил, как бы извиняясь, Олег, — чтобы они были доступнее восприятию современного человека.

   — Это очень тонкое дело, — заметил я.

   — Конечно, — согласился Олег.

   — Пока всё идёт очень хорошо, — успокоил я автора.

Олег же продолжал чтение.

3


«У гроба великого подвижника, основателя этого родоначального для Руси монастыря, я встретил утро с моим поводырём, согбенным годами подвижничества и смирения, некогда простого солдата на турецких кровопролитиях сражений. Он много потрудился некогда под воительными повелениями моего великого родственника, под покровительством и наставничеством личным коего я направлялся ныне на южные равнины боевые нашего царства.

Читался акафист чудотворной Киево-Печерской иконе Пресвятой Богородицы, молитвенное пение коего не может не вызвать слёз из глубины самой души у всякого, кто когда-нибудь слышал его, горел в нём, как лампада, и возносился духом к престолу Царицы Небесной. Во время акафистного пения икона сия спускается перед молящимися во всём её чудотворном сиянии. Я слушал пение божественного сего сочинения, а в ушах моих проплывали слова, сказанные мне игуменом по поводу обретения иконы сей великой. Он говорил мне тихо и медленно, стоя в полумраке у гроба преподобного Феодосия: «Пресвятая Богородица вручила икону сию четырём византийским храмовозводителям, которые в 1073 году принесли сию икону преподобным Антонию и Феодосию. Они пришли в пещеру и спросили: «Где хотите вы начать церковь?» Святые ответили: «Идите, Господь назначит место». Зодчие, удивлённые ответом таким, вопросили: «Как вы, предсказывая себе скорую смерть, места себе ещё не назначили? А ещё дали нам столько золота». Призвали тогда отцы сии подвижники братию и стали греков расспрашивать: «Скажите нам истину, кто вас послал и как вы попали сюда?» — «Однажды, когда мы спали в своих домах, — ответили зодчие, — на восходе солнца пришли к каждому из нас благообразные юноши. Они сказали нам: «Зовёт вас Царица во Влахерну». Мы пришли все в одно время в великую обитель сию и разузнали один от другого, что одни и те же слова каждый по совершенной отдельности слышали от благообразных юношей. Тогда вскоре мы увидели Царицу Небесную со множеством воинов небесных. Мы поклонились Ей. А Она сказала нам: «Я хочу построить себе церковь на Руси, в Киеве, и велю вам это сделать. Возьмите золота на три года». Мы же, поклонившись, спросили: «Госпожа Царица! Ты посылаешь нас в чужую страну, к кому мы там придём?» Она отвечает нам: «Я посылаю вас вот с ними, с Антонием и Феодосием». Мы удивились: «Зачем же, Госпожа, Ты даёшь нам золота на три года? Им и прикажи заботиться о нас, что нам есть и что пить, и нас одаришь, чем сама знаешь». Царица возразила: «Этот, Антоний, только благословит и отойдёт от этого света в вечный покой. А этот, Феодосий, отойдёт после него через два года. Итак, берите золота до избытка. А что до того, чтобы почтить вас, то никто не может это сделать так, как я. Дам вам, чего и ухо не слышало и глаз не видел и что на сердце человеку не всходило. Я Сама приду смотреть церковь и буду в ней жить». Она дала нам также мощи святых мучеников: Артемия, Полиевкта, Леонтия, Акакия, Арефы, Иакова, Феодора — и сказала: «Это положите в основание». Мы взяли золота больше, чем нам нужно было, и она сказала: «Выйдите на двор, посмотрите величину церкви». Мы вышли и увидели церковь на воздухе. Вошедши опять к Царице, мы поклонились и сказали: «Госпожа Царица, какое имя церкви?» Она ответила: «Я хочу назвать её Своим Именем». Мы не посмели спросить, как Её имя, но Она опять сказала Сама: «Богородицы будет церковь». И, давши нам эту икону, сказала: «Она будет в ней наместной». Мы поклонились Ей и пошли в свои дома, неся с собой икону, полученную из рук Царицы».

Акафист пели монахи протяжным и умилительным пением, и я как бы потерял всякую мысль о себе и где был тогда, на земле ли, на небе ли, сказать не могу. И всё моё долгое пребывание потом на землях, где мне приходилось бывать, и в казачьих дозорах, и в дерзких вылазках, и в погонях за неуловимым татарином я долго чувствовал, что в душе моей живёт это акафистное пение. И в самые тяжёлые, самые то есть существенные либо переломные моменты жизни моей, оно, эго пение, становилось явственно, почти такое же, как в то послегрозовое утро над Киевом и во глубине его одновременно.

Акафист закончился, но в глубине души моей он всё ещё звучал. Продолжался и дальнейший рассказ игумена про икону чудотворную. Слова его звучали во мне, как вторая молитва, следующая наравне с акафистом. Слова эти слышались в сердце среди лампад, во мне самом мерцающих: «Выслушав зодчих греческих, все прославили Бога, и сказал преподобный Антоний тогда: «Дети, мы никогда не выходили из этого места. Звавшие вас благообразные юноши были святые Ангелы, а Царица во Влахернской обители — Сама Пресвятая Богородица. А что до нашего образа и данного как бы через нас золота, то Господь ведает, как он изволит сотворить это со своими рабами. Благословен приход ваш, добрую спутницу вы имеете, честную икону Госпожи». Три дня молился преподобный Антоний, чтобы сам Господь указал ему место для храма. После первой ночи моления по всей земле была роса, а на святом месте — сухо. На другое утро по всей земле сухо было, а на святом месте — роса. На третье утро, помолившись усердно, благословили место сие да измерили его золотым поясом, ширину и длину церкви. Этот пояс был издалека ещё принесён сюда в Киев Шимоном-варягом, которому состоялось видение о церкви этой построении. Огонь спал с неба по молитве святого Антония, показал, что это начинание угодно Господу. Икона же прославилась чудесами и хранила людей православных и землю нашу от многих бед и напастей». Игумен прервался тогда, мне всё это рассказывая, перекрестился на образ чудотворный и ещё продолжил для меня повествование: «Побратались перед этою иконою два друга, Иоанн и Сергий. Давно это было. Прошли годы, заболел Иоанн и кончины почувствовал приближение. Отдал он тогда в Печерский монастырь свою часть имущества, а часть для своего сына пятилетнего отдал Сергию на хранение. Ему же и сына отдал на попечение. Когда сыну исполнилось пятнадцать лет, попросил он своё имущество. Но Сергий отвечал так, будто роздал его нищим на подаяния. Он даже повторил перед чудотворной иконой в сей Успенской церкви, будто не брал ничего. Уже к дверям было направился. И как закричит вдруг от ужаса: «Святые Антоний и Феодосий! Не велите убивать меня этому немилостивому и молитесь Госпоже Пресвятой Богородице, чтобы она отогнала от меня это множество бесов, которым я в миру предан собою самим. Пусть берут золото и серебро: оно запечатано в клети моей». Сын Иоанна получил ему принадлежавшее, отдал всё в монастырь Печерский, где и сам постригся с благоговением. Иконой этою Богородица благословляла воинов, шедших на Полтавскую баталию. В битве сей знаменательной в возрасте, не достигнув двадцатилетия, принимал геройское участие под покровительством Госпожи Богородицы в чине прапорщика отец отца твоего Семён Артемьевич».

И поклонился вдруг игумен мне, сказав, что и я в своё время выйду на большие подвиги во славу Божию. Он благословил и поцеловал меня. Добавил же он, что невозможно нам в пещерах не побывать, где каждый благочестивый христианин на всю свою жизнь силой от Господа наделяется.

4


Сквозь благоуханные сады Лавры мы пришли к ближним пещерам. Мы вышли из южных ворот, стали спускаться к этим глубоким тайникам возвышенного человеческого духа. Игумен придержал меня и рукой как бы обратил моё внимание на существенный момент нашего состояния: «Благоговейно ступать надобно по этой земле, под холмом этим священным почивают высочайшие угодники Божии в их же руками ископанных келиях. Как все мы считаем здесь, это молитвенный холм самого преподобного Антония, родоначальника святости места сего, с которого распространяется она по всей земле русской. Твой батюшка в своё время здесь почерпнул благодати, которая привела его к подвигам во имя веры и земли нашей и смыслом божественным исполнила раны его. Ведь на всякий путь святого мученичества вступает всякий воин, беря в руки оружие во имя Божие, и само по себе это уже путь к святости, если он не обращает оружия своего против Божественного человеколюбия и Церкви Божией. Тогда он смиряет в себе все нечистивые устремления и наполняет жизнь свою великим подвигом. Посему служение вере Христовой на ограждение народа православного благословенно. Не по этой ли причине воины православные особо отличимы были искусством и твёрдостью в защите именно земли своей от всякого нашествия, коему воспрепятствовать воин обязан всею жизнию своею? Не по той ли причине оказались суетными деяния последних лет такого искусного воина, как сын мудрой родоначальницы веры православные равноапостольной за сие называемой Ольги... Не на то оружие своё направил он завоевательное, зачем было воевать с Византией.

Игумен двигался впереди меня во тьме переходов со своею путеводительной свечой, пока не завиднелась впереди после крутого поворота лампада, светящаяся во мгле, подобно молящейся душе подвижника.

«Это гроб преподобного Антония», — сказал тихо игумен, двигаясь к сияющей отражённым светом лампады серебряной ризе иконы. Он со смирением простёрся перед гробом сего подвижника во глубине пещеры.

Из недалеко здесь находящейся церкви пещерной тихо слышалось благоговейное славословие Пресвятой Троице, благословением Отца и Сына и Святаго Духа, в продолжении всей жизни земной проповедником проповедаемое во глубине веков. Когда окончилась литургия, игумен обратился ко мне: «Посмотри, каким небесным спокойствием сияет лик сего великого молитвенника. Между тем в дали дальней от мест сих начинался подвиг его великий. На самом краю горы Афонской есть над морем святая обитель Есфигмен, с трёх сторон стесняемая отвесными громадами. С четвёртой стороны море. И там на высоте полёта птицы поселился восемь веков назад в пещере Антоний из Любеча нашего Черниговского. Но Господь через игумена послал его назад, и потёк подвижник в путь обратный, и после многих испытаний ископал он себе в этом холме келию, в оной же и довершил через двенадцать лет подвиг свой ангельский. Он умел предвидеть будущее, лечить больных, ограждать от бесов. Пришли к нему однажды за благословением перед походом на половцев князья. Был среди них варяжский князь Шимон, изгнанный из Скандинавии родственниками. Здесь нашёл он у русских прибежище. Князьям русским затворник предсказал поражение за грехи их, а Шимону предрёк, что будет лежать он раненный среди трупов, но Господь его помилует, вернётся варяг в Киев со своими воинами, жить будет ещё долго, а похоронят его в церкви, по воле Божией воздвигнутой.

Вернувшись из похода, Шимон пришёл к преподобному и рассказал, что в ночь, когда должен был уйти в изгнание, молился он в соборе родного города перед Распятием. Явился ему сам Господь и сказал, что в той далёкой стране, которая примет его, чудесно будет церковь построена. Господь повелел Шимону снять с Распятия золотую корону и пояс, которым он на Распятии был опоясан, и сказал, что корону нужно будет укрепить над жертвенником той церкви, а поясом должно измерить её основание в тридцать поясов в длину, а двадцать в ширину. Сделав, как поведено, Шимон отплыл на ладье, и заблистал над ним великий свет, а в свете этом засияла церковь. Эту же церковь ныне он увидел, лёжа среди трупов раненный. Во время видения все воины его и сам он получили исцеление».

Много чудного ещё поведал мне игумен при гробе преподобного Антония о его жизни и основании этой обители, предстоянии её перед Господом. Он закончил свою повесть словами о высоком подвижническом смирении Святого Антония, коим должен быть насыщен от пребывания здесь всякий христианин, а особенно воин, коему это неизбежно надобно, чтобы из воина, готового на подвиг мученический, не превратился он в разбойника и губителя, «...неизменное прижизненное удаление от мира обнаружил преподобный Антоний, — завершил повествование игумен, — и после блаженной кончины сокрытием мощей своих. Вот православный русский воин от всех иных этим и отличаем должен быть, всякий подвиг совершать лишь во Славу Божию. Ты увидишь в ближних и дальних пещерах почти всех учеников, собравшихся под крыло сего блаженного учителя. Только его мощей нетленных не видно между столькими подвижниками, открыто почиющими. Когда однажды благочестие некоторых ревнителей памяти его восхотело коснуться гроба Антониева, пламя, из него исшедшее, удержало тех от нарушения таинственной воли усопшего. Приблизься к его лика небесному сиянию», — заключил игумен.

Приблизился я ко гробу преподобного с благоговением. На серебряной раке изображён был угодник почиющий. Над ракой стояла икона с ангельским выражением в кротких чертах. Лампада смиренная освещала ещё две иконы по сторонам. Там преподобный со своим блаженным сотрудником Феодосием молитвенно стоял пред лицем Пречистой Девы, заступницы этой древней Лавры. «Здесь отдых его временный, а здесь вечный», — указал игумен сквозь растворенные двери келии на каменное ложе и на стоявшую там гробницу. Там, в келии, слышалось пение таинственное, молитвенное.

Потом было хождение по тесному переходу, чтобы поклониться четырём угодникам. Среди них один великий Таиник Афанасий, который воскрес после двухдневной смерти и поучал братию трём необходимостям — послушанию, покаянию и молитве...

Я слушал рассказ игумена и до самой глубины души потрясался словами его. Ибо тот говорил, как скончался сей инок Афанасий и тело его приготовили к погребению. Но почему-то погребение откладывалось. Ночью, в тишине её, услышал игумен голос: «Человек Божий Афанасий два дня лежит непогребённым, и ты об этом не заботишься». Пришли к умершему, но нашли его живым. На все вопросы отвечал он одним словом: «Спасайтесь». Потом ещё сказал: «Если я вам скажу, то вы не поверите и не послушаете меня». Подвижники стали упрашивать. «Имейте послушание, — сказал Афанасий, — к игумену, кайтесь каждый час и молитесь Господу Иисусу Христу, Его Пречистой Матери и преподобным отцам Антонию и Феодосию, дабы здесь, в этой обители, кончить жизнь свою и удостоиться быть погребённым со святыми отцами в пещере; ибо эти добродетели: послушание, покаяние и молитва — выше всех других. И если кто исполнит всё сие, как подобает чину, блажен будет, только бы не возгордился. О прочем же не спрашивайте меня, но, умоляю, простите меня». После этого Святой Афанасий затворился в пещере и пробыл там двенадцать лет и никому за это время не сказал ни единого слова. Известно же, что преподобному в пещере свечка не нужна была, ибо свет небесный светил ему».

И потом посетили мы ещё двух подвижников. Два мученика, вольный и невольный, друг против друга. «Моисей Угрин, — сказал мне игумен, — любимый отрок святого страстотерпца князя Бориса, сына равноапостольного князя Владимира. Он избежал мученической кончины господина своего. Но отведён был в плен королём Болеславом, где его купила для утешения знатная полячка, муж которой только что был убит на войне. А пленник этот был необычайной красоты юноша. Он отказал знатной польке в её притязаниях. В это время нивесть откуда пришёл к пленнику иеромонах афонский и постриг его тайно с именем Моисея. Искали потом чернеца повсюду, но найти не смогли. Подвергла госпожа тогда подвижника тяжёлым истязанием. Тот не уступал. Пожаловалась она королю. Болеслав позволил ей делать с Моисеем всё, что ей вздумается, а всех черноризцев приказал изгнать из королевства. Но в ту же ночь король скончался. Поднялось в королевстве восстание. Среди многих богатых людей Польши убита восставшими была и злая хозяйка Моисея. Вот он и пришёл в монастырь над Днепром, чтобы отдаться под наставления преподобного Антония».

Здесь же вкопал себя в землю по самые плечи поздний его последователь Иоанн Многострадальный. Удушаемый блудной страстью однажды во время молитвы над гробом Святого Антония, услышал он голос преподобного, что найдёт себе избавление при мощах Моисея

Угрина, венгра, сподвижника страстотерпца Бориса. Всех поразил Иоанн своим подвижничеством. Надел он на себя вериги и прямо пред ракою Моисея вырыл яму и вкопал себя в неё по плечи, засыпавшись землёю собственными руками. Посетил его дивный и таинственный свет. Стал он чувствовать великий мир и радость. На вопросы, как он может жить в сырой и тёмной пещере, Иоанн отвечал, что, выходя на дневной свет, он перестаёт видеть свет Божественный, который ему несравненно дороже. В конце жизни своей Святой Иоанн исцелил прикосновением кости преподобного Моисея брата одного, как сам Иоанн некогда, страдавшего плотским искушением. Ему и рассказал он жизнь свою. Голова его и крестообразно сложенные на груди руки до наших дней видны из-под земли, над нею возвышаясь.

Игумен остановился перед останками страдальца великого, снял с головы его шапочку и надел на мою голову, как это здесь делают в некоторых случаях. «Вот подвиг смирения, — сказал он благоговейно, — для каждого, кто хочет положиться на волю Божию, от неё одной желая помощи. И ты во всякой брани у Господа ищи заступничества».

Мы двинулись дальше. «А вот и воин браней земных, защитник земли нашей христианской, — сказал игумен, остановившись пред мерно горящей лампадкой, — с его мощами нетленными». Левая рука его была пробита копьём, а правая изображала крестное знамение. Он и есть тот былинный Муромец, только жил позднее равноапостольного князя Владимира. О нём осталось предание как о воинственном святом подвижнике против силы нечистой рыскающей. О нём издавна рассказывали так, что прилетела невидимая сила ангельская и изымала его с добра коня и заносила в пещеры Киевские, и тут старый преставился. Поныне мощи его лежат нетленные.

К окончанию путешествия нашего посетили мы келию, подобную келии Антониевой. «Это келия преподобного Феодосия, — сказал умилённым голосом игумен, — это место освящено подвигами его многолетней молитвенности. Здесь сердце всей этой Лавры, отсюда душа её сияет на все пещеры и храмы Киевские». Он простёрся надолго перед ложем преподобного. «Всё здесь ещё полно дыхания великого подвижника, — продолжал игумен, — всё здесь ещё дышит простотою времён его. Видишь эти стены, ископанные собственною рукою его? На помосте этом он молился, плакал здесь небесными слезами души своей. Здесь всякий пришедший наполняется духовной силою от Господа, которая отныне сопровождать будет его всю земную жизнь».

«Летописец святый древних времён наших, — продолжил игумен после длительного и благоговейного молчания, — говорит об открытии мощей преподобного следующее: «Пришёл ко мне игумен Иоанн и сказал: «Пойдём, чадо, к преподобному Феодосию», и мы пришли в пещеру тайно от всех...» После некоторых приготовлений с ещё двумя братиями он опять пришёл сюда для копания. Слова его по этому поводу таковые: «...тайно от всех мы пришли в пещеру, где, сотворив молитвы с поклонением и воспев псаломное пение, устремились на дело. Я начал копать и, много потрудившись, вручил лопату другому; но, копая до самой полуночи, мы не могли обрести честных мощей Святого и стали много скорбеть, испуская слёзы из очей, ибо помышляли, что Святой не благоволит себя нам явить. И вот пришла нам иная мысль: не копать ли нам с другой стороны?, Тогда я опять взял орудие и стал продолжать копать; один из бывших со мною братий стоял перед пещерою и, услышав было церковное, ударяющее к утрени, возгласил ко мне, что уже ударили в било церковное. Я же прокопал тогда над честными мощами Святого и отвечал ему: прокопал и я уже... Когда же прокопал, внезапно объял меня страх великий и я начал взывать! «Преподобного ради Феодосия, Господи, помилуй мя!» Потом послал к игумену сказать: «Приидите, отче, да изнесем честныя мощи преподобного». И пришёл игумен с двумя из братий; я уже прокопал более и, наклонившись, увидел мощи святолепно лежащие: ибо составы были все целы и непричастны тлению, лице светло, очи сомкнуты и уста, власы же присохли к голове; и так возложивше на одр честныя мощи Святаго, мы вынесли их из пещеры».

Так проследовав весь путь пещерный, мне игуменом предложенный, я оказался в конце его на открытом балконе, над рекою великой висящем. Никогда прекраснее не представлялось мне видимое мною пространство земли, когда-либо мне встречавшееся. Мир Божий, открытый глазам моим над всею ширью и мощью Днепра и во все от него стороны, мир таинственный, могучий и скрытый от суетного глаза внутри святилища, только что мною посещённого, и мир Божественных высот, над всем этим распростёртый, как бы впервые мною увиденный глазами словно младенческими. Такое было во мне ощущение, что за это, пусть и продолжительное, моё путешествие к алтарям подземных жилищ таинственных отцов святых я как бы на многие сотни лет или тысячи повзрослел душой своей. Бесконечным казалось мне Заднепровье лесистое, над которым парили полдневные потоки восходящего и светящегося воздуха, в котором двигались и замирали могучие пернатые и дальнозоркие властелины нашего неба. Оно как бы находилось для меня теперь в ином пространстве жизни, дотоле мною неподозреваемом. Под навесом, где стоял я сам, столь повзрослевший и как бы крылья расправивший, буйно зеленела, цвела и плодоносила зелень, обрывами стремительными сбегавшая к Днепру, текущему среди неприступных утёсов. Надо мной шелестела листва, осыпаемая солнечными лучами, и надо всей этой красотой вознёсся крест в руке Владимира. «Но Царствие Небесное прекраснее, — раздался за моей спиной голос игумена, — ради только восшествия в Царство то Господне и послал нас Господь на жизнь сию. Но временную».

5


Потрясённый покидал Киев юный офицер Николай Раевский в сопровождении своего одногодка, почти товарища по дружеским связям среди старших родственников. Они ехали вместе на южное российское порубежье, где ждала их новая жизнь, к которой он, как и всякий достойный юноша доблестного этого сословия, готовился с первых шагов жизни. Кони спускались к Днепру, колеса равномерно и глухо потрескивали в глубоком песке. Солнце сияло на бесчисленных золотых куполах отца городов российских, месте богатырских боев, великих подвигов и пожарищ, бесчеловечных казней и преступлений, а также на поприще великой духовной мощи и смирения россиян. Россия двигалась теперь на юг, попирая полчища османов, приходивших в бессилие, но ещё не сломленных и полных гордынями воспоминаний былой своей славы. Тогда они поставили свой золотой полумесяц вместо золотого креста на купола величественной царьградской Софии. Как бы притягаемая властным зовом её к освобождению, расправляющая плечи Русь посылала сынов своих на юг.

Один из них, попутчик Раевского, был тоже полон дорожных впечатлений от древней столицы и рассказывал о таинственных сеансах прорицателей в тёмных одеждах и с мглисто мерцающими зрачками лунатиков, которые околдовывали любопытных во мраке богатых салонов, предсказывая им судьбы и угрожая коварствами и внезапностями судьбы. Он также ломал ещё голову над заданной ему завлекательной загадкой, как из двух карт во время карточной игры сделать одну или три, смотря по требованию обстоятельств. Дворянский сын Алексей Пологов, современник и соучастник детства Николая Раевского, сидел, прищурив глаза, и что-то многозначительно прикидывал в уме.

Сам же юный офицер Николай Раевский сидел, глядя стремительным прощальным взглядом назад, в сторону Киева. Вся освещённая поднявшимся солнцем, Лавра раскинулась по горам над величием Днепра как одна дремучая дебрь, из которой вставали, подобно свечам поднебесным, в сиянии золота глав своих стройные храмы, увенчанные лазоревым туманом, они растекались по алости вод реки, её владычного течения, осеняемого полётами чаек, орлов и облаков. Медные уста колоколов её могучими звонами расстилались вокруг, созывая люд на поклонение и молитву, на величие и подвиг. Пригорки, пригорки, леса и леса. Орлы да коршуны. А Киев как блистательное подножие Небесного Трона высился над туманами, не утопая в них, отзываясь колоколами да молебнами».

6


За окнами темнело, словно приближались сумерки. Серые облака стлались над городком из-за пригорков и из-за крыш. Между тем до вечера было ещё далековато. Наташа поднялась из-за стола и куда-то вышла.

— Самовар принесёт, — сказал Олег и устало закрыл глаза.

Я смотрел на его лицо и думал о том, как неистребима в человеке порода, если она возрастала в деятельности, в накоплении разума, порядочности, сдержанности, всего, что не колеблет и не разрушает человеческую натуру изнутри. Может быть, в этом и смысл возрастания и крепости боярских, дворянских, духовных родов и поколений, которые веками выпестовываются в обществе, чтобы на их из рода в род умелостях, сноровках, спайке возводились державы. Не случайно так и называется — «держава». Она держится на самых крепких, на самых достойных родах и семьях народа. Род, семья. На них веками держались государства, царства, империи...

Олег тяжко вздохнул.

— Сколько мы сами своими руками разрушили, сожгли, разворовали своего достояния. Возьмём хотя бы Киев, — с закрытыми глазами, как бы откуда-то издалека, Олег начал горькой укоризны полные размышления, — никто и никогда не крушил Киева, отца всех городов и всей державы россов, как это сделали в своё время сами русичи, славяне же. Через полтора всего столетия после воздвижения величайшей святыни тех времён да и нынешних на Киев ополчился Мстислав, сын Андрея Боголюбского, по благословению, кстати, отца своего, посягавшего также и на северное устье славянства — Новгород. В 1169 году пришёл Мстислав с дружинами отца, подступил под стены Киева и ворвался в него. Он и не подумал пощадить святыни первопрестольного города, разграбил все сокровища великого собора и прочих церквей, наиздевался над сородичами, пожёг всё, что можно было сжечь. Насиловал он, истреблял люд киевский пуще любого половца. Никто и никогда так не надругался, окромя, может быть, татар, и не надругивался над Киевом за все века. При литовском владычестве Киев хоть и не расцвёл в полную силу, но и не хирел. То же самое проделал над Новгородом позднее Иван Грозный, грозный для своих в первую голову. А позднее Кутузов и Ростопчин, глазом не моргнув, спалили Москву, оказавшись перед Наполеоном бессильными и безрассудными. А сколько своих городов и святынь мы сами ещё до немцев пограбили да и при них спалили! И всё хвастаемся своим перед врагами бессилием и безжалостностью к своему достоянию. Николай Николаевич Раевский, кстати, — Олег медленно поднял веки над глазами, полными печали, — Николай Николаевич всю жизнь потом казнился за уступку свою, за то, что поддержал Кутузова и Барклая в их решении оставить Москву. Он как ребёнок плакал, когда уходили через Москву, а она уже со всех сторон пламенем охватывалась.

   — А что же он посоглашательствовал в Филях? — спросил я.

   — Там было две причины, — сказал Олег, — даже три. Никто, никто не думал, что Москву истребят. Ведь до тех пор, захватывая европейские города, Наполеон не истреблял их, даже и не расправлялся особенно с населением. Ну кое-что сожгут, кое-что разграбят, кое-кого изнасилуют, убьют. Ведь готовили Москву к сожжению тайно, кричали, что будут её оборонять до последней капли крови. Это — раз. Второе: при Бородине подставленная Наполеону флангом армия перемалывалась всей армадой французов по частям. Сначала всей мощью Наполеон раздавил Семёновские флеши, потом всею же мощью смел всё с батареи Курганной, плохо укреплённой, почти обезоруженной. Против всей армии Наполеона ополовиненный корпус, семь батальонов с батареи перед самым штурмом были отправлены на флеши. И ермоловские два батальона в полдень, к моменту первого захвата батареи, Кутузов послал не к Раевскому, а на уже захваченные флеши. Ермолов самочинно, увидев, что Курганная захвачена, отбил её. За что, кстати, получил от Кутузова выволочку. И третье: сметённый с батареи неслыханно превосходящими силами, контуженный Раевский был обвинён Кутузовым, по доносу, в оставлении батареи и чуть ли не в трусости. Его заставили писать отчёт, оправдываться. Это был второй донос в его жизни. И не последний. В России талантливый человек без доносчика не останется.

   — А первый когда? — удивился я.

   — После Персидского похода, — невесело сказал Олег, — после того доноса Раевского вообще из армии изгнали. А тут еле живого героя, давшего пример стойкости, Кутузов ставит в положение виноватого и решение вопроса о его виновности фактически ставит в зависимость от исхода Военного совета об оставлении Москвы. В самом же деле, почему Николай Николаевич согласился на оставление столицы? Армия была разбита, но, благодаря неслыханному упорству офицеров и солдат, не была разгромлена и подавлена, что удивило и потрясло Наполеона. Этот старый развратник и лизоблюд повернул дело так, что все виноваты, кроме него. Зачем ему понадобилось, когда генералы собрались в его ставке, прибывшего Дохтурова уводить в другую комнату и там шептаться с ним? А он этого старого суворовского бойца там выматывал за то, что уступил Семёновское под натиском всей армии Наполеона. Между тем с полудня Бородинского сражения корпуса Раевского уже не существовало, он был уничтожен. Его место заняла дивизия Лихачёва, который несколько позднее израненный и полуживой попал в плен. И все, кроме Кутузова, чувствовали себя так или иначе виноватыми. Между тем этот дряхлый, не по годам истаскавшийся пройдоха посылает царю донесение, будто бы он одержал над Бонапартом «викторию». Сам же через час отдаёт приказ отступать. Он мог бы в тот же день закончить войну, если бы не прервал великолепный рейд Платова и Уварова в тыл французам. Там уже началась паника, Наполеон хотел броситься на её предотвращение. Но Кутузов спас его. На всём протяжении похода в Россию у Бонапарта не было более спасительного союзника, чем Кутузов.

За окнами мелко заискрился снег. Поблескивающие сумерки накрыли городок, и тишина разлилась по всем его переулкам как бы зримой тонкой завесой. Умиротворение, пришедшее от чтения рукописи, не то что усилилось, но стало постепенно всеобъемлющим. Мелкий снег постепенно густел и начал превращаться в медленный бесшумный снегопад. И в глубине снегопада вдруг начало оживать что-то грациозное, изысканное и как бы опустившееся на середину двора. Появилась маленькая косуля, как бы сотканная из снегопада и невозмутимо доверчивая. Она стояла, подняв голову и поглядывая по сторонам. Хотелось протянуть руку и потрогать её прямо из окна, так чудно и доверчиво появилась она.

Я вопросительно посмотрел на Олега.

Он понимающе улыбнулся, но молчал. Он молча смотрел на грациозное животное, возникшее из снегопада. И послышалась откуда-то скрипка.

Скрипка не то что пела, скрипка певуче со снегопадом разговаривала, еле слышно притрагиваясь звуком к воздуху и медленно, как осенняя листва, падающим снежинкам, среди которых прохаживалась косуля. Косуля прохаживалась то поднимая, то наклоняя голову.

Словно раздумывало о чём-то животное. И вполне можно было подумать, что, прогуливаясь тут под снегопадом, она либо слушает, либо сама сочиняет эту музыку.

Темнело быстро, и я стал различать, что в окне Олегова дома светится какой-то тонкий огонёк. Я присмотрелся сквозь снегопад и увидел, что широкие створки окна раскрыты внутрь. Там в комнате горит на окне свеча. Высокая длинная свеча горела в глубине комнаты. Так было тихо в воздухе, что пламя свечи не колебалось. А музыка текла во двор оттуда, из-за раскрытого окна. И кто-то стоял позади свечи в комнате; мне показалось, что это он играет на скрипке.

7


   — Происхождение лани в нашем роду отнюдь не случайно, — сказал Олег, — это не просто чья-то прихоть. Впрочем, лучше я прочитаю тебе главу, пока Наташа нас потчует скрипкой из раскрытого окна, а потом принесёт самовар и блины.

Олег взялся было за стопку густо испечатанных страниц, но в дверях появилась и сама Наташа. Хотя приметил я, что музыка из раскрытого окна не оборвалась и вовсе не закончилась. Музыка только плыла низко и бережно под изрядно потяжелевшими хлопьями, под которыми разгуливала, с остановками, по двору косуля да Лепка, положив морду свою лукавую и простодушную одновременно, смотрела из конуры на всё во дворе происходящее.

Наташа прошла с заглушённым самоваром, поставила его на стол. И уселась возле примечательной этой стопки страниц, чтобы их как заведённая перекладывать.

   — Успела, — сказал, улыбнувшись, Олег со своей снисходительно-успокоительной и добродушной интонацией, взял со стопки листок, как блин подрумяненный, и принялся читать, от себя отодвинув лист протянутой рукой: — «Проезжали они те самые земли, по которым ехать было одно удовольствие для души раздольной и бывалой. И тысячи всяких опасностей и неурядиц подстерегали любопытного путника по всем направлениям дорог, по всему свету отсюда разбегавшихся и со всего света сюда неутомимо сходившихся. По степным и предгорным землям Приднестровья дорога не была простой, но величественной. Спутник Раевского вёл себя всё время как-то дёрганно, часто куда-то исчезал, потом возбуждённо появлялся. Однажды на ночлеге он поднялся до зари и потребовал быстрее в дорогу. В дороге он признал, что ночью чуть не застрелился, что спасла его только случайность. Он говорил, что ждёт с нетерпением наконец-то прибытия в действующую армию, где есть у него от родителей надёжные покровительные связи.

Рано утром кони вынесли путников в гористую долину с широкими плавнями. Спутник Раевского дремал. А над долиной, в которой широко разливался лиман, вставало солнце. Оно вставало, как огненный щит, и ало тонули в пылающих туманах плавни. Отсюда внизу была хорошо видна полоска берега, камыши прибрежья колыхались от осторожных и быстрых одновременно движений, как ручьи, ведущие к водопою. И там что-то в разных местах плавней время от времени всплёскивало и что-то колыхалось там. И — стихало.

   — Куда они все так открыто бегут? — воскликнул тревожно Раевский, глядя в долину.

На заданный себе вопрос он здесь не получил ответа. Он сам себе не мог ответить. А больше ответить было некому.

   — Они их ждут на водопоях, — сказал он себе тогда, как бы сам себе отвечая.

И как бы ещё один какой-то голос в глубине его добавил к словам этим ещё одни, вроде подводящие итог:

«Они нас всюду ждут на водопоях».

И хотя не было сказано, кто и кого ждёт повсюду на водопоях, Раевский знал, о чём и о ком идёт речь.

Позднее у самой реки попался чумацкий привал. Горел костёр. В котле кипело варево. Из камыша на взгорок выходили от реки трое молодых здоровых чумаков. Босые. Мокрые. Довольные. Подвешенную и растянутую на шесте за связанные ноги лань несли чумаки к костру. Лань безвольно болталась, подвешенная на шесте. Болталась, как мёртвая. Но была ещё жива. Глаза её, чёрные, влажные, широко были раскрыты от покорности и от ужаса. Она мутнеющим взглядом слезящихся глаз смотрела куда-то в пустое пространство. И в глазах её затухал и ещё слабо теплился по-детски наивный вопрос: «Это что же такое? За что?»

Сия утренняя сцена на берегу Буга так на всю жизнь и осталась в сердце поручика, потом генерала, потом члена Государственного совета. И в именье его постоянно жила потом лань. Он обзавёлся ею сразу после того, как изгнан был императором из армии после Персидского похода».

8


Скрипка молчала. Снегопад снижался и делался всё тяжелее и медленнее. По крышам, деревьям, окнам, воротам и оградам как будто шелестел листопад. Листва же ещё не вся опала. Тяжкие хлопья снега садились на влажные листья ещё не опавших дубов и клёнов. Деревья тяжелели, с них струился медленный шелест. Всё-всё как будто пело под этим шелестом каким-то чудным голосом девочки, которая ведёт мелодию без слов, вся отдаваясь таинственному этому пению.

Косуля прогуливалась под снегопадом, тоненько и осторожно ступая копытцами по быстро и глубоко белеющей земле. Косуля иногда останавливалась и чуть касалась детскими своими губами хлопьев такого влажного снега, который ложился ей под ноги.

Мы втроём сидели на крыльце дома и молча смотрели на снегопад, свечу в окне, на косулю. В ногах у нас лежала Лепка и, может быть, спала под снегопадом.

Потом провожали меня на остановку междугородного автобуса. Мы опять проходили мимо того коренастого дома со ставнями на окнах. Сквозь щели между ставнями просвечивался тусклый свет. И опять из-за ставней слышалось тихое пение.

   — Почему они собираются дома? — спросил я.

   — Они в церковь не ходят, — ответил Олег.

   — А почему?

   — Они её сторонятся, — сказала Наташа.

   — Там такая слежка за всеми, — сказал Олег.

   — А кто следит? — спросил я.

   — Сам священник и следит, — сказала Наташа, — когда его ставят в священники, то берут с него подписку о доносительстве.

   — Кстати, задолго до большевиков эту практику ввёл ещё Пётр Первый, — сказал Олег, — священники обязаны были доносить, кто в чём исповедался. А это считается смертным грехом. Пётр же назначил зверское наказание за неразглашение церковной исповеди. Теперь же это дело, повседневное и обязательное, возражений у священства, как правило, не вызывает.

   — Вообще, священники должны сообщать, кто ходит в церковь, что говорит, что думает, — сказала Наташа.

   — Но ведь об этих катакомбниках тоже знают? — спросил я.

   — Конечно, знают, — согласился Олег.

   — Пока не трогают, — вздохнула Наташа.

   — Они нас стерегут на водопоях, — сказал я тихо.

   — На водопоях. Это уж так заведено издавна, — согласился Олег.

Он нагнулся, поддел из-под ног пригоршню мягкого, рыхлого, светящегося снега, и поднёс его к губам, и долго дышал им. Потом он поднёс пригоршню этого снега к лицу Наташи, оно засветилось от снега, словно от какого-то озарения. И к моему лицу поднёс Олег эту пригоршню свежего снега. И я почувствовал, как влажно пахнет от пригоршни.

   — Небом пахнет,— сказал я.

   — Небом, — согласилась Наташа.

   — Конечно, — подтвердил Олег.

Так мы пришли на остановку. Автобус уже стоял, пустой. Расставаясь, Олег сказал мне:

   — Хоть и стерегут они нас всех на водопоях, я всё же приеду к вам на следующее ваше собрание.

ТРЕТЬЕ ВЫСОКОЕ СОБРАНИЕ

1


Всё было так, как было прежде. Или почти так. Фотографический портрет лошадиной головы на стене. Варёная картошка. Бутылка водки. Правда, на сей раз это была не просто водка. Это был «Кристалл», особо очищенная водка рижского производства, «прозрачная и чистая, как слеза невинной девушки» по словам человека, похожего бородкой и усами на некогда живописную фигуру из французской истории Наполеона Третьего. «Он и привёз из Риги целый ящик изысканного этого напитка, напитка богов», — сказал кандидат исторических наук. «Богов номенклатурных», — поправил его хозяин квартиры.

Сообщение сегодня производил как раз сам Мефодий Эммануилович, человек с бородой и усами Шарля Луи Наполеона Бонапарта.

— Я не был бы искренен, — начал докладчик, если бы не высказался о роли фельдмаршала Кутузова, которая неимоверно преувеличивается, и о самой исторической ситуации, сложившейся в первой четверти прошлого века в российской общественности, столь трагически разрешившейся через сто лет. Я просил бы не идентифицировать российское общество с Российской империей, которая представляла всего лишь часть общества, хотя весьма существенную. — Мефодий Эммануилович как-то победоносно окинул взглядом созастольников, как бы сообщая им некий окончательный приговор. — Мы, люди, приученные к методу исторического материализма и привыкшие к нему вследствие своего воспитания и обучения, отступаем от этого метода, когда приписываем мотивировки и судьбы исторических событий, процессов и даже государств какой-то одной исторической личности, пусть даже и выдающейся. Этим самым мы как бы оправдываем ленивость собственного аппарата мышления и, опираясь на до нас выверенные суждения в адрес этих личностей, эквилибрируя ими, порою залихватски, порою поверхностно, я имею в виду не личности, а суждения, — отвлёкся докладчик, всех окинув пронзительным взглядом, — эквилибрируя этими суждениями, создаём видимость анализа исторических событий. Так мы поступаем и в отношении весьма типичной для начала прошлого века фигуры, известного общественного и военного деятеля фельдмаршала Кутузова. Сама эта личность сложилась в знаменитую эпоху, называемую екатерининской, эпоху необычайно романтизированную и превознесённую так, что за восхвалением этой действительно выдающейся немки пропадает сама выскочка из ничтожного княжеского рода Прибалтики, тогдашней окраины Европы и России, Софья Федерика Августа Ангальт-Цербстская. Нужно быть выродившимся слюнтяем, чтобы, создавая великое государство из не менее великого народа, признавать матушкой эту похотливую кобылу, которая влезла на русский трон, оседлав наглых, развратных и хищных жеребцов. При ней сложилась чудовищная банда своих и чужестранных аферистов, которые к концу её царствования вогнали русского крестьянина да и всякого простого человека в такую нищету и кабалу, какой не видывали и при Петре Великом. О широте её кругозора и стратегического мышления говорит хотя бы инструкция к задуманному ею и бесславно осуществлённому Персидскому походу. Одному из бесчисленных проходимцев Валериану Зубову, бездарнейшему из бездарных, пролезшему в верха благодаря жеребячьим талантам своего брата, было поручено буквально завоевать всю Персию до Тибета. А представляла ли одряхлевшая распутница, где этот Тибет простирается, какова сама по себе эта Персия и где её границы с Тибетом кончаются? Это аппетит кобылы, потерявшей чувство реальности под очередным жеребцом.

   — Однако! — повёл зрачками в потолок бывалый кандидат исторических наук, с испугом и настоящим изумлением глядя на оратора.

   — Плевако! Плевако... Настоящий Плевако, — бархатным басом пропел кто-то во всеобщем внимании.

   — А ведь дано-то было на поход менее пятидесяти тысяч солдат, — заметил Мефодий Эммануилович и продолжал: — Восемь тысяч отпустили сначала генералу Гудовичу, а затем ещё тридцать пять тому самому Зубову, который к тому времени уже прославился тем, что получал чины почти не служа, без всякого усилия, как многие наши нынешние номенклатурщики... из высшего и низшего эшелона.

   — Это он зря. Это зря, — прошептал кто-то опасливо.

   — Тому Зубову, который, усмиряя Польшу, не только потерял ногу, — продолжал человек с бородкой и усами Наполеона Третьего, — но и запятнал себя, по словам современников, низким, бесстыдным и возмутительным обращением с некоторыми поляками и их жёнами.

Евгений Петрович молча из своего угла следил за оратором не взглядом, глаза его как раз всегда были опущены, а вздрагивающей внимательностью ушей, которые даже чуть поалели от напряжения.

   — Не случайно, — продолжал Мефодий Эммануилович, — такой блестящий и талантливый офицер, как полковник Раевский, не мог в его окружении найти себе достойного места. Его не могли там выдержать эти распоясавшиеся и бездарные прохвосты, а он был человек открытый и язвительный. Достаточно было тупого доноса, и начался длительный процесс его выживания, который закончился тем, что блестящего военачальника Павел Первый уволил из армии. В этих условиях, когда власть брала в России бездарная и воровская номенклатура, как мы сказали бы теперь, тип вроде генерала Кутузова приходился как нельзя кстати. Он был умён и даже по-своему талантлив, но ему нужен был крупный характер, мощная личность, отражённым светом которой он бы светил. В окружении Румянцева ему не повезло. Румянцев не был крупной личностью, и отсвечивать было не от кого. Румянцев был просто большой полководец.

Все сидели напряжённо и как бы забыв о второй, очередной рюмке.

   — Здесь я должен коснуться вообще величия прославленных полководцев екатерининской поры, — Мефодий Эммануилович двумя руками с двух сторон изящно сложенными тонкими пальцами поправил свои усы, — все они, за исключением в какой-то степени Румянцева, обязаны своей знаменитостью туркам. Как нынешние израильские генералы — арабам. Осовевшая, полусонная Османская империя, которая в своё время тоже утвердилась на развалинах одряхлевшей Византии, разваливалась на глазах. И ордена, звания, поместья за победы над нею ждали только тех, кто первый за ними придёт. В окружении Румянцева-Задунайского было всё так же, как при дворе Екатерины, только всё было ещё пошлее и ничтожнее. Кутузов был умён, притворно и придворно остроумен, держать язык за зубами и скрывать свои мысли этот статный, этот блестящий офицер ещё не научился. Он поплатился за первую же шутку в адрес Румянцева и оказался в Крыму. Этот случай сделал своё дело, он наложил отпечаток на всю личность честолюбивого, охочего до жизненных услад и благ штабного офицера. Правильнее было бы сказать — «приштабного» пока что. Скоро он станет придворным. У деревни Шумы впереди солдат, без таких проявлений личности офицер тогда лица не получал, со знаменем в руке ворвался он близ Алушты в укрепления противника. Там он и получил первую пулю в голову. Он выбил татар и уже преследовал их, но свинец вошёл в левый висок и вышел у правого глаза. Это ранение тоже имело координирующее значение для последующей деятельности Михаила Илларионовича. Лечить его отправили в Петербург, причём — как героя. Героем он и был. Он был представлен влиятельными покровителями императрице, и та одарила его Георгием IV степени, дала денег от царской щедрости и отправила лечиться за границу. За границей он лечился в Пруссии. Там он тоже был представлен не кому-нибудь, а самому Фридриху Великому. С той поры будущий русский полководец стал знатоком и сторонником прусской военной доктрины, которая уже отслужила свой век и которую он столь печально применил против наиболее талантливого разрушителя этой системы под Аустерлицем, а потом под Москвой, при Бородине. Только неистовая стойкость солдат и высокое боевое мастерство да находчивость офицеров спасли россиян от позорного поражения.

И вот после Пруссии Кутузов опять в Крыму при Суворове. Здесь он прошёл школу такую, после которой любой более или менее серьёзный военный приобретал черты полководца. Здесь он проявил себя как умелый дипломат, склонив последнего крымского хана к отречению от престола и вручению своих владений от Буга до Кубани Санкт-Петербургу. За этот успех Кутузов получил генерал-майора. В армии Потёмкина он командовал дивизией, брал Очаков. Тогда же он получил вторую рану, тоже в голову. Турецкая пуля при отражении вылазки турок вошла в щёку и вылетела через затылок. Но вскоре он уже принял корпус и брал Аккерман. При взятии Аккермана, кстати, Николай Раевский отличился, уже будучи полковником. — Докладчик перевёл дыхание. — Я не хотел бы перечислять всё более или менее значительные события жизни Михаила Илларионовича, но не упускаю случая отметить, что в тот бурный, полный храбрости и доблести военный век подобными или сходными событиями насыщены судьбы многих крупных военачальников. Но мы их по этой причине величать до гениальности не бросаемся. Багратион спас армию под Шенграбеном, спас армию под Аустерлицем Дохтуров, Бенигсен выстоял под Прейсиш-Эйлау против Наполеона. По тем временам это было великое событие, да и не только по тем. Об этом мы умалчиваем. Барклай перешёл Ботнический залив и принудил к миру Швецию как раз перед нашествием Наполеона. Между тем по болезненной своей самолюбивости, если бы только из-за неё, Кутузов отказался давать бой под Царёвым Займищем, позиции которого были выгоднее и лучше подготовлены, чем бородинские. Надо заметить, что личные мотивы при всех поступках зрелого Кутузова всегда брали верх над всеми прочими. И потом, чтобы надолго не задерживаться на этой конечно же неординарной личности и не превращать память великого и трагического события в проблему фельдмаршала Кутузова, я хотел бы обратить ваше внимание на один существенный момент. А именно: каждый великий полководец, как и любой другой человек — художник, писатель, актёр, философ, естествоиспытатель, — оставляет неизгладимый след в истории человечества или эпохи, или своего народа, после него остаётся так называемая школа. Есть у нас школа Суворова, его ученики, люди, им сформированные как полководцы, как военачальники. Это Багратион, Дохтуров, Коновницын, Милорадович, Платов... Военной школы Кутузова — нет. И дипломатической школы Кутузова — тоже нет, хоть по своему времени дипломат он был знаменитый. Но в истории России Михаил Илларионович Кутузов явно-таки оставил глубокий и весьма продолжительный след. Конечно же в формировании типа или характера военного деятеля, который, не возглавляя никакого великого или простого крупного явления и фактически ничего лично от себя не внося в его развитие, остаётся как бы его возглавителем. Явление развивается по чисто историческим причинам, так или иначе путём выдающихся личных взаимодействий с другими личностями, как правило, выше его стоящими или более выдающимися, но именно он формально привлекает себе звание возглавителя этого явления. Особое развитие этого типа общественного деятеля получило в наши дни, когда выдающихся личностей вообще нет, есть деятельные и выдающиеся характеры. Например, Шолохов, Фадеев — среди писателей, Маяковский — в поэзии, Курчатов — в науке, Сталин — в военном искусстве и вообще во всех видах человеческой деятельности. Как правило, не так уж самому этому человеку выгодна такая славность, она выгодна окружающей его клике, мафии, общности, клану, как правило, состоящих из очень энергичной посредственности, основные черты которых собирательно проявились в избранной ими, без них невыразительной личности. Таким, например, обязательно станет малозаметный ныне художник Глазунов или поэт, писатель Михалков... Что-то в них есть, а что именно — понять нельзя, принципиально же ничем от других они не отличаются. Ну, скажем, скульптор Вучетич, поэт Долматовский, командарм Шапошников, с одной стороны, Будённый — с другой. Наиболее яркая среди них личность и ранее всех в законченном виде состоявшаяся — фельдмаршал Кутузов. Если хотите — это Сталин без НКВД и без патологической кровожадности.

   — Эк куда загнул, — вздохнул кто-то изнурённо, но не встал и не вышел.

   — Что-то мы совсем забыли о нашем полудосягаемом для простого русского интеллигента «Кристалле», — заметил Иеремей Викентьевич.

И все оживились.

Все даже переменили закрепостившиеся было позы. А Мефодий Эммануилович прервался. Правда, прервался не на полуслове, а предупредил:

   — Я, собственно, ещё ничего не сказал, я только проиграл прелюдию.

2


   — За орден Кутузова! — воскликнул хозяин квартиры.

Все выпили, но, может быть, никто и не понял, в каком смысле был предложен этот тост.

А человек с бородкой и усами Наполеона Третьего продолжал, отпив один крошечный глоток из своей рюмки, которую держал двумя длинными и тонкими пальцами?

   — Чем, в сущности, характеризовался этот переломный момент российской истории? Он характеризовался именно тем, что был не просто переходным от одного общества к другому и вообще от одной формы общественного правления к другой. Заканчивалась Московская Русь, тотальный разгром которой начал Иван Грозный, и начиналась Петербургская Россия, которую фактически утвердил Николай Первый. Екатерина Вторая после смертельного удара, нанесённого Руси Петром Первым, подчистила остатки прежней самобытности, а Павел Первый хотел было выкорчевать остатки. Но человек он был ограниченный, а вместе с остатками прежней Руси, которую ненавидел, он собирался вырубить и всё наиболее представительное петербургское дворянство, которое, как он думал, представляет опасность для самодержавия. А надо сказать, что самодержавия, в православном понимании его, в России вообще никогда не было. Православное самодержавие и абсолютная монархия — вещи совершенно разные. Православное самодержавие — явление мистического порядка, абсолютная монархия — явление совершенно светское, чисто европейское, с одной стороны, и чисто азиатское — с другой. С духовной, то есть с возвышенной, точки зрения православное самодержавие — наиболее высшая форма государственного и общественного устройства. Подозревается, что самодержец — это Бог, а царь — его отражение на земле в невероятно уменьшенном виде. Такая форма в современных условиях да и в более ранних фактически невозможна.

Предполагается, что царь абсолютно адекватно воспринимает волю Божию. Для этого он должен быть фактически святым. Предполагается, что царь абсолютно адекватно передаёт эту волю, переводя её в мирские адекватности, своим подданным. Но чтобы понять эту волю из уст царя, его подданные тоже должны воспринять её адекватно. Для этого и подданные должны быть на грани святости, а те несовершенства восприятия и воспроизведения в мирских действиях воли царёвой царь поправляет особо им сообщённой при короновании благодатью. Ясно, что таких обстоятельств при земной жизни общества найти нет возможности. Это было возможно в какой-то степени в давние времена, когда царство состояло сплошь из единоверцев, как это имело место в Древнем Израиле. Даже в Древней Руси, наиболее идеальной её эпохе, эпохе Равноапостольного Владимира Красно Солнышко, Русь снаружи и изнутри была осаждаема язычеством. Начиная же с Петра Первого Русь в полном смысле слова становится государством многонациональным, в котором воля православного самодержца мгновенно вступает в конфликт с волей всех неправославных и даже полуправославных лиц и народностей. Зародыши смуты, то есть гражданской войны, возникают автоматически. По мере же распространения вширь эти зародыши превращаются в мощные, постоянно действующие факторы. Если Иван Грозный завоёвывал земли малосильные, раздробленные и вообще-то существенно необходимые Руси для нормального земного существования, то с Петра Первого мы начали завоёвывать и захватывать всё, что захватить возможно. Не имея имперской формы правления, мы начали строить империю, то есть чисто земное грабительское государство с неограниченным объёмом притязаний, без мощного всенародного принудительного аппарата правления, основу которого составлять должны были русские, коренной народ. Вот именно эту форму и хотел воплотить Александр Первый волей и руками Аракчеева с его военными поселениями. Дворянство и без того было военным классом, этим уже тяготилось, а теперь было нужно превратить в солдат, причём крепостных, весь народ. Для этого в убийц и захватчиков необходимо было превратить весь православный люд. Глубоко укоренившаяся в народе духовность и нравственность, в лучших его представителях, делала основную массу населения негодной для такой формы государствования. Дворяне же должны были выступать по отношению к народу не просто угнетателями, но рабовладельцами по отношению к люду, который они должны были бы считать своими братьями и детьми во Господе.

В то же время предельно циничная, внешне респектабельная недуховная форма религии была уже давно готова. Её выпестовало абсолютно мирское государство с предельно лукавой формой властвования совершенно непросвещённой толщей народа, которую необходимо держать в состоянии непросвещённости. Такая религия была налицо. Я имею в виду Ватикан. Он и стал желанным прообразом новой формы имперского правления. Ко времени Петра Первого самодержец уже фактически был готовым Папой. Нужно было только найти конструкцию абсолютно новой формы государствования. Это в поверхностном варианте попыталась сделать Екатерина Вторая. Это в грубой форме единолично, подобно Ивану Грозному — без дворян, попытался сделать Александр Первый, человек элегантного, беспринципного и предельно маневренного склада характера. Главной опасностью предстало перед ним дворянство, которое более века уже правило Россией. А дворянство в России состояло из двух колоссальных, как мы сегодня сказали бы, мафий: петербургской и московской. Обе они были вредоносны для России, в разной, правда, степени, сейчас и губительны в будущем. Забегая вперёд, скажу, что именно петербургское дворянство, безпатриотичное и удивительно быстро выродившееся, подготовило и развязало революцию. Сначала против сметающей его буржуазии. Обратите внимание, что первые революционеры — дворяне, скажем — декабристы. Лозунг, брошенный в народ: «Бей буржуя!», «Грабь награбленное!», добавили дворяне, вытолкнутые из своих поместий и озлобленные против всех и вся.

Но была в России и третья сила, представленная дворянством же. Это была сила одновременно и патриотичная и европейски образованная, но деятельная, и талантливая, и всероссийская. Её ярчайшим представителем был генерал Раевский, истинный герой Смоленска, Бородина, Малоярославца, Красного, Лейпцига, Парижа. Но такие люди в силу своей духовности, талантливости, нестяжательности и просто человеческой порядочности оказались враждебными всем грабительским и мошенничествующим многонациональным силам России, которые ринулись занимать, причём в драку, со всех сторон самые тёплые места вокруг трона, уже в полной мере бездуховного. До появления на русской сцене трагической фигуры Николая Второго.

Но первой трагической фигурой на русской сцене я бы считал именно генерала Раевского, который это чувствовал, но, что на самом деле происходит, не понимал.

3


Третью рюмку выпивали как-то стыдливо, не бравируя, без острот и без шуток. Правда, юноша в чёрном свитере и с горящими глазами, что на прошлом заседании проявлял активность, вышел, как говорится, и теперь с вопросом:

   —  Скажите, пожалуйста, — обратился он к Мефодию Эммануиловичу, — вы не потомок Наполеона Третьего.

   — Я этого вопроса именно от вас и ожидал, — ответил человек с бородой и усами Луи Наполеона.

   — Почему именно от меня? — удивился носитель чёрного свитера.

   — Трудно сказать, — ответил докладчик, — но ваша внешность выдаёт вас как любителя озадачить кого-нибудь праздным вопросом, к вопросам серьёзного свойства вы ещё не созрели, и условия нынешней, вас окружающей действительности не привлекли пока что ваше внимание к правилам хорошего тона в обществе.

   — И всё же... — Человек в чёрном свитере вопросительно и строго глянул на Мефодия Эммануиловича.

   — Поскольку ваш вопрос не имеет прямого отношения к Бородинскому сражению и к Отечественной войне с иноверцами в 1812 году, я мог бы вам не отвечать, — сказал Мефодий Эммануилович, — но, поскольку он меня радует, я на него отвечу. К Шарлю Луи Наполеону, брату Гортензии Богарнэ, который был невредимым выпущен из пределов России за смирение, проявленное им, я отношения не имею. К сожалению. Как вы, может быть, знаете, Савва Звенигородский явился Евгению Богарнэ во сне, когда тот расположился в пределах монастыря, в котором почивали мощи Святого. Они почивали вплоть до прихода к власти большевиков, которые так любят Михаила Кутузова, что орденом его награждают своих военачальников, особенно напоминающих этого фельдмаршала. Святой Савва порекомендовал Евгению Богарнэ не осквернять монастыря, и тот внял совету, оказался мудрее своего императора. Мой отец был назван по святцам в честь критского новомученика грека Мануила, день которого отмечается 15 марта. Святой мученик Мануил был взят в плен турками, которые насильственно обратили его в мусульманство. Потом он бежал и вернулся в христианство, покаявшись перед священником. Но по доносу снова был он выдан туркам, подвергся истязаниям и обезглавлен как исповедующий Христа. Произошло это в 1772 году, то есть годом позднее рождения в Санкт-Петербурге Николая Раевского-старшего и за два года до первого ранения Кутузова. Так что можно сказать: они современники. Святого звали по святцам Мануилом, что равнозначно Эммануилу. Но в полном виде слово «Эммануил» значит «с нами Бог». И вот в то время, послереволюционного поругания Церкви, мой отец придал своему отчеству такое звучание. Конечно, это было сочтено за вызов в период как раз антицерковной пятилетки. Это — середина тридцатых годов, отец получил за этот своеобразный вызов режиму срок и умер в лагерях. Вы довольны? — Мефодий Эммануилович посмотрел на человека в чёрном свитере.

   — Не совсем, — ответил тот. — Меня интересует, почему мой вопрос обрадовал вас?

   — Это очень просто, — улыбнулся Мефодий Эммануилович, — вы попались на своего рода определительную провокацию. Вы сразу же продемонстрировали ваши интеллектуальные возможности. Дело в том, что я в молодости действительно был похож внешне на Луи Наполеона, да и привлекал он мои симпатии. Это трагическая и романтическая фигура. Он был неплохой журналист, политический авантюрист, был судим, сидел в тюрьме, в знаменитой крепости Гам, бежал оттуда, стал императором, пытался придать империи либеральный характер, был предан, сдан пруссакам в плен и дожил свой век в Великобритании, как и его великий предок доживал на острове под британским флагом. Поэтому я решил придать своей внешности законченный вид, используя усы свои для выяснения интеллектуально-политического уровня своих современников и оппонентов.

   — Как же это так? — поинтересовался субъект.

   — Очень просто, — улыбнулся снова человек с бородкой и усами Луи Наполеона, — у меня есть некоторые устои мировоззрения, не всегда укладывающиеся в общепринятые нормы. Спорить со мной трудно, я умею постоять за себя да и кое-что знаю. Поэтому довольно часто мой оппонент после безуспешных кавалерийских наскоков прибегает к истасканному приёму: попытаться выяснить, не еврей ли я. Тогда я расстёгиваю ворот рубашки и показываю абсолютно православный крест. Тогда, не зная о масонстве ничего, спрашивает — не масон ли я. Мои усы провоцируют его на этот вопрос, поскольку многие считают, что Луи Наполеон был масоном. Когда же я объясняю им, что масонство и православие несовместимы, они начинают выяснять, нет ли среди моих любовниц евреек, не здоровался ли я когда-нибудь где-нибудь с евреем или масоном, что не одно и то же. И вообще многие у нас считают, умным в России может быть лишь еврей или масон.

   — И всё же на следующей встрече мы с вами поспорим, — сказал юноша в чёрном свитере.

   — Схлестнёмся, — поддержал хозяин дома, — а теперь дадим докладчику завершить своё выступление.

   — Которое, к сожалению, я только начал, — подчеркнул Мефодий Эммануилович. — Итак, я утверждаю, что именно к концу царствования Екатерины Второй сложилась мощная дворянская номенклатура, которую возглавила петербургская клика, полупренебрежительно относившаяся к московской. Московская группировка была своего рода обломовщиной. Это малоагрессивные, полуфилантропические баре провинциального склада с мечтательно-патриотической закваской. Они состояли как бы в полуоппозиции к трону по причине некоторой оттесненности от него, на самом же деле именно они и были опорой трона, потому что к самостоятельному характеру действий способны уже не были, сломленные террором Ивана Грозного и Петра Первого. Они довольствовались мишурными спектаклями Екатерины Второй на турецкой эстраде исторических композиций.

Но была в России и очень серьёзная группировка, именно петербургская. Патриотизм был нужен ей не больше, чем политический лозунг. Там народ не знали и знать не хотели, презирали его. Там хотели власти, хотели бесконечной наживы, и, пока обирали завоёванные земли саморазваливающихся поляков и турок, всё шло хорошо. Этой группировке дворян, которую представляли довольно сильные и циничные умы, нужна была власть. Екатерина Вторая в роли примы-балерины их не устраивала, сумасбродный экуменист Павел Первый их не устраивал. Они его просто убили, покровительствуемые сыном императора. Но и сын совсем неожиданно стал проявлять самостоятельность: то он хотел стать самодержцем в полном смысле московского трона, то захотел реформ на европейский манер. Увидев свирепую косность и полную антинародность дворян, обиравших крестьян до нитки, по тем, конечно, а не по колхозным понятиям, он решил оставить Россию с её мироедами, а столицу перенести аж в Варшаву... Но это было уже безумием, такой царь в России был не нужен никому. Обострилось и чувство покаяния в мистически одарённой душе императора, усугубленное болезнетворными влияниями полутайных кружков и сект типа Татариновой. Дело шло к тому, что монарх готовился бежать из собственной державы. Назревал переворот, который с подготовки вдовы Павла Первого должен был совершить Великий князь Николай Павлович. Формальный наследник Константин не мог занять престол по причине ущербности его брака. Переворот готовился наиболее решительно настроенной верхушкой московского дворянства, одним из главных столпов которой был герой войны с Наполеоном Милорадович. Их поддерживали Аракчеев и владыка Филарет. Последний был очень крупной не только духовной, но и политической фигурой. Уроженец Коломны, ректор духовной академии, в эпоху нашествия Наполеона приобрёл огромную известность своим «Словом на смерть Кутузова», в котором не все слова соответствовали действительности, уже тогда началось редактирование его образа. Иерарх как бы пытался соединить в своём лице и то и другое и даже третье объединения дворянства. Но третья группировка в силу своей интеллектуальности, открытой гражданской самостоятельности никого из власть предержащих в России не могла устраивать. Именно семья Раевских, этот великолепный клан, замечательный родник народной русской аристократии, возвышался почти уединённо над всею массой русского дворянства. Она могла вызывать восхищение, часто зависть и настороженность — ум и талант всегда в России вызывали настороженность, — но принять её в «свои» никто, конечно, не решался. По словам известного их почитателя, семейство состояло из гордых и свободных умов, воспитанных на... доктринах личного, унаследованного права судить явления жизни по собственному кодексу и не признавать обязательности никакого мнения или порядка идей, которые выработались без их прямого участия и согласия. Старшая дочь Раевского Екатерина славилась умом, твёрдостью и прямотой слова. Её даже называли в шутку Марфой Посадницей. Младшая её сестра в письмах из Сибири высказывала такие глубокие суждения о творчестве Пушкина, который был в неё влюблён, какие не под силу даже более поздним толкователям произведений поэта. Как знать, — остановился и вздохнул Мефодий Эммануилович, — будь Мария, а не совершенно пустая в интеллектуальном и поэтическом значении Наталья Гончарова, судьба величайшего русского поэта могла бы сложиться иначе. В искалеченном и глубоко больном высшем обществе русском того времени семья Раевских была сдавлена между враждебными двумя группировками, которые развернули схватку «под ковром», руководствуясь чисто клановыми, даже не классовыми интересами, и в конце концов через столетие привели Россию к гибели.

Мефодий Эммануилович прервался и пристально окинул взглядом всех сидящих за столом.

— Так вы считаете, что Бородинское сражение было фарсом и сердце Кутузова незаслуженно находится в Казанском соборе? — сказал молодой человек в чёрном свитере.

А кто-то сидевший с краю стола тихонько встал, вышел в прихожую и, щёлкнув замком выходным, удалился.

4


— Нет, я так не думаю, — ответил Мефодий Эммануилович, — но я считаю Бородинское сражение, закончившееся сожжением Москвы, величайшей народной трагедией, а Кутузова виновником трагедии этой. Впрочем, не одного Кутузова. Русская армия, имея невероятно выносливых и мужественных солдат, необычайно умелых, находчивых и самоотверженных офицеров, явно уступала наполеоновской: там были какие-никакие, но свободные люди, а здесь крепостные и крепостники. Система ведения войны Фридрихова. Будучи умным человеком, Кутузов это хорошо понимал, ничего для совершенствования её не делал по своей крайней осторожности, граничащей с гражданской трусливостью. Наполеона, конечно, он боялся не зря, так жестоко и позорно битый при Аустерлице. Кстати, все, по крайней мере многие, видели расположение войск перед сражением бездарным, почти преступным. Царь тогда был молод, Кутузову доверял. План сражения был разработан австрийским генералом Вейротером, чиновником австрийского штаба. Когда государь спросил мнение Кутузова по этому плану, тот ответил, что план превосходный и он «уверен в виктории». Одно из двух: или Кутузов лгал по привычке, или не понимал порочности этого плана. Потом же всё пытался свалить на Вейротера.

При Бородине вёл он себя так, что никто не мог понять, чего же он хочет. Руководства сражением фактически не было. Барклай и Багратион, да и другие генералы действовали сами по себе. Не случайно Багратион, смертельно раненный и увозимый с поля боя, просил передать Барклаю, которого недолюбливал, что вся надежда теперь на него. Кстати, может ли кто представить, что Багратион поддержал бы план сдачи Москвы без боя там, в Филях? Но самое позорное, причём позорное на все века, великая держава, тратящая на армию в мирное время почти весь свой бюджет, как, скажем, сегодня, имеющая в целом армию никак не меньшую наполеоновской, знающая, что война неизбежна, оказывается к войне абсолютно не готовой: армия вся распылена, а командовать этой армией некому. Барклай, Багратион, Витгенштейн и Чичагов в сравнение с Наполеоном, даже с Даву, Бертье, Неем и Мюратом, не шли. Это при народе фантастически талантливом и воинственном, народе, в котором каждый житель фактически солдат, вплоть до женщин. Многие объясняют это происками, многие бездарностью царя и его окружения. Я объясняю полной безответственностью и антигосударственной, мародёрской по отношению к своему же народу распущенностью руководящего сословия — дворянства. Дворянство, вместо того, чтобы деньги, выдираемые из крестьян, вкладывать в производство, в торговлю, как это уже шло в Европе, эти деньги проматывало, причём проматывало за границей. Никакого хвалёного патриотизма в них не ночевало. Грузин Багратион был неизмеримо больший патриот, чем болтун и фанфарон Ростопчин...

Но самое страшное в том, что, победив Наполеона, таким образом выявив огромное количество молодых талантливых военачальников и государственных деятелей, которыми счастлива была бы любая нормальная цивилизованная страна, Александр Первый, за исключением Милорадовича, гуляки и бабника, всех разогнал по захолустьям, лишил какого бы то ни было государственного влияния и возможностей роста. Великого потенциального полководца, героя войны, любимца нации он загоняет в Малороссию командовать корпусом, там же Михаил Орлов, принявший капитуляцию Парижа у двух блестящих маршалов Наполеона. Почти официально включённый в десятку лучших генералов Александровской эпохи, он сгнивал в провинции тухлой начальником штаба в корпусе Раевского. Там же сгнивал и блестящий генерал Сергей Волконский. Участник пятидесяти сражений прозябал командиром бригады девятнадцатой пехотной дивизии. Можно представить себе, как их всех, этих блестящих рыцарей русской передовой тогда военной школы, боялись и ненавидели в канцеляриях Петербурга занюханные жадные чиновники, которые своими руками толкали их в разные заманчивые антигосударственные общества. Их гнали под гипноз авантюристов, чтобы перевешать или заковать в кандалы, а потом на собственной же территории повторить позор Аустерлица и трагедию Бородина в Крыму под стенами великолепной крепости Севастополя. Вот всем этим эквилибристам тайных канцелярий и выгодно было прославлять очковтирателя в ранге великого полководца, которому ничего не значило положить под Москвою пятьдесят тысяч русских людей, чтобы потом сдать и сжечь Москву, духовное сердце всей России.

Да, генерал Раевский, этот образец русского гражданства и боевой доблести, отказавшийся после разгрома корсиканца от графского титула, был бельмом на глазу для этих поручиков Киже и унтеров Пришибеевых в генеральских мундирах.

   — Значит, получается, что Бородинское сражение со стороны фельдмаршала Кутузова было колоссальной липой? — сказал молодой человек в чёрном свитере.

   — В какой-то степени — да, — согласился Мефодий Эммануилович, — но я считаю, что это сражение было «липой» по необходимости. Судя по ситуации, оно должно было быть проигранным, потому что тактически, с точки зрения передовой боевой выучки, передового боевого опыта, французы были сильнее. Но что факт, то факт: Наполеон был не тот. Он сам незадолго до этого высказался в том смысле, что с боевыми нагрузками полководец может справиться только до сорока лет. А ему к этому времени, как мы знаем, за сорок уже перевалило. Некоторые это объясняют мистическими мотивами, в которых не последнее место занимает знаменитый «неманский заяц». У других фигурирует не менее знаменитый «насморк Наполеона». Но, учитывая, что со стороны Кутузова руководства сражением почти не было, Наполеон должен был победить. Тут сказали своё слово солдаты и офицеры русские, Стратегически же война была проиграна ещё при замысле её. Здесь вставал один и, может быть, главный в той ситуации вопрос: судьба Москвы. Сдавать Москву или нет, когда и как её сдавать. Конечно, генералы многие, офицеры, тем более солдаты ничего об этом не знали. Но главным фактором, я считаю, была полководческая бездарность Кутузова, на которой, возможно, кто-то и играл. Очень может быть — Ватикан.

   — А что вы скажете, если вам заявят, что Кутузов был масон? — спросил молодой человек в чёрном свитере.

   — Я сообщу этому человеку масонское имя Кутузова и добавлю, что масонами были Суворов, Румянцев, Потёмкин, Екатерина Вторая, Павел Первый, Пушкин, Мусоргский и многие другие. Пребывание в масонской ложе было тогда так же популярно, как ныне пребывание в компартии. Кстати, подавляющее большинство членов лож в России были тогда такими же масонами, какими коммунистами сегодня подавляющее число членов партии являются. Николай Раевский-старший подшучивал над масонством Пушкина, а своим сыновьям и всем членам семьи запретил вступать в какие-либо тайные организации.

   — А известно ли вам, что при Кутузове советником по военным вопросам во время нашествия Наполеона был Сен-Жермен? — не унимался молодой человек в чёрном свитере.

   — Мне известно, что Сен-Жермен, знаменитый алхимик и чародей, родился в конце XVII века, что он, скорее всего, португалец, знаменит своими способностями запутывать самые простые и распутывать самые сложные дела. Потом, правда, их снова запутывать. Утверждал, что он обладает «философским камнем», может изготовлять алмазы, жизненный эликсир. В Париже он очаровал госпожу Помпадур. Бывал он и в России. Будучи близким другом Орловых, помог он Екатерине Второй совершить государственный переворот. Говорят, что он умер на границе прошлого и позапрошлого веков, не то в Гессене, не то в Шлезвиге. Говорят также, что он был свидетелем многих событий эпохи Древнего Рима и будет свидетелем некоторых событий будущих веков, Некоторые вполне достойные доверия лица утверждали, что при Кутузове действительно был некий «чёрный маркиз», имевший подавляющее на фельдмаршала влияние, чем объясняют странность, противоречивость и резкую переменчивость в поведении, поступках и даже в смерти вдруг так быстро задряхлевшего полководца. Со смертью Кутузова этот таинственный маркиз якобы исчез.

   — А в судьбе генерала Раевского, как вы думаете, — не унимался молодой человек в чёрном свитере, — Сен-Жермен, или Аймер, или — он же — маркиз де Бетмер не принимал участия?

   — Думаю, что, человек высокой нравственности, семейной порядочности и глубокого христианского внутреннего настроя, генерал Раевский не был доступен алхимику, — сказал Мефодий Эммануилович.

   — Но генерал Раевский посещал-таки теософский кружок Турчаниновой, — настаивал человек в чёрном свитере.

   — Это был всего лишь эпизод в жизни генерала, — пояснил человек с бородкой и усами Наполеона Третьего. — Эпизод, связанный с периодом той самой блокады всех более или менее ярких и одарённых личностей в государстве Александра Первого. Потом он, Раевский, быстро пришёл в себя, был поддержан благочестивыми старцами и спасся.

5


Расходились, лишь только начало темнеть. Все в этот раз как-то притомились. Выпито было мало. «Кристалл» остался и на следующее собрание, которое постепенно стало подразумеваться как нечто постоянное и почти обыденное. Евгений Петрович и молодой мужчина, сидевший за столом в чёрном толстом свитере, о чём-то негромко переговаривались, не спеша спускаясь по лестнице. Лифт на этот раз не работал.

   — Да и вообще на этом лифте лучше не подвергаться риску, — говорил Евгений Петрович.

   — Риску вообще лучше не подвергаться, — весело соглашался человек в чёрном свитере, спускавшийся по лестнице в синем недорогом и немодном плаще простенького покроя. Плащ был широк, он свисал с плеч хозяина и весь как-то болтался на его худенькой низкорослой фигурке.

Быстрыми шагами, торопливыми и размашистыми, сбежал вниз Мефодий Эммануилович, со всеми односложно прощаясь:

   — Пока. Пока... До встречи...

   — Спешите? — мимоходом спросил кандидат исторических наук. — А жаль. Я бы с вами кое о чём поспорил.

   — Поспорить ещё успеем, — на ходу бросил сбегавший, хлопнул внизу дверью громко, тоже торопливо.

   — Странный тип, — пожал плечами человек в плаще поверх толстого чёрного свитера.

   — Да. Личность неожиданная, — негромко согласился Евгений Петрович, — весьма и весьма необычная. Такой человек фактически не имеет права на...

И я не расслышал последнего слова, потому что Евгений Петрович произнёс его как-то невнятно, может быть, даже последнее это слово было иностранное, скорее всего — латынь. Потом я почему-то не однажды вспоминал это слово, врезалось как-то оно мне в память. И всякий раз мне всё больше казалось, что это какой-то термин, не то медицинский, не то юридический.

Мы вышли во двор здания, когда Мефодий Эммануилович устраивался на сиденье своей чёрной «Волги». Он был мужчина крупный, по фигуре, по размерам напоминал сына падчерицы Наполеона и брата его Луи. Судя по манерам, этот человек привык быть на виду, привык пользоваться вниманием и привык удобно устраиваться в жизни. Он и на сиденье машины устроился удобно и увесисто. Потом он выглянул из-за отворенной дверцы, добродушно помахал нам крупной ладонью и коснулся пальцами краёв чёрной широкополой шляпы. Затем он громко захлопнул дверцу и с места резко и быстро рванул в темноту.

   — Лихой малый, — завистливо заметил молодой мужчина в чёрном толстом свитере под широким синим плащом.

   — А что же вы не привезли своего друга? — обернулся ко мне Евгений Петрович.

   — Сегодня у него неожиданное происшествие, — сказал я, — он мне позвонил, что не сможет приехать.

   — Неприятное происшествие? — заинтересовался Евгений Петрович.

   — Нет, рядовое, но существенное, — успокоил я.

   — Помощь ему никакая не нужна? — Евгений Петрович насторожился.

   — Да нет, ничего особенного, — успокоил я, — простуда.

   — А то смотрите. Стесняться не нужно. Мы должны помогать друг другу: нас ведь на свете не так уж много.

6


   — А вам не нужно в Подмосковье никуда? — спросил Евгений Петрович. — А то я в Можайск должен сегодня махнуть.

   — Вообще-то я хотел съездить в одно место, — обрадовался я, — но я собирался не сегодня.

   — Смотрите, я сегодня еду, могу подбросить, — предложил Евгений Петрович, — если не совсем в противоположную сторону.

   — Да как раз по пути вашего следования. Там всего лишь чуть в сторону, километров тридцать.

   — Тридцать километров при подмосковных дорогах — сущие мелочи, — заметил Евгений Петрович.

   — Если мелочи, то я готов.

   — И я готов. Нам ничего не мешает.

Я устроился на переднем сиденье рядом с водителем, и Евгений Петрович, медленно, осторожно объезжая расчерченные на асфальте и присыпанные клетки для игры, которой теперь увлекаются не одни только девочки, вывел машину на проспект.

   — Вот мы теперь в тишине и спокойствии можем и отдохнуть и предаться размышлениям, — сказал он, — и, если угодно, чуть вздремнуть, кому позволяет обстановка.

   — Ну какое тут вздрёмывание, — сказал я, — после такого наполненного обсуждения.

   — Да. Обсуждение было широким, — сдержанно согласился Евгений Петрович, — даже «Кристалл» не допили.

   — И в шахматы сегодня даже никто не играл, — заметил я.

   — Ну в шахматы всё же кто-то там в уголке пристроился, под конец, — усмехнулся мой дорожный собеседник. — А, впрочем, подумать есть о чём.

7


   — Подмосковье — это фактически большая и совершенно обособленная страна, — обобщил Евгений Петрович, — по европейским масштабам, это вообще большая и неплохо развитая единица со всеми своими особенностями.

   — Но это не самостоятельная территория, это сердце, — сказал я.

   — Да. Сердце. Без Москвы Россия немыслима, — согласился Евгений Петрович. — Поэтому в войне с Наполеоном вопрос о Москве, вернее, проблема Москвы была главной. Отдать или не отдать Москву Наполеону не было проблемой первостепенной, первостепенным был вопрос именно сожжения Москвы. Я нахожу очень много интересного в словах товарищей, которые вопрос ставят именно так.

   — Не случайно итоги всей войны подтвердили тот факт, что Москва бессмертна. Пока Москва есть, Россия жива.

   — Да. Это верно, — согласился Евгений Петрович.

   — Если бы Наполеон сжёг Петербург, — сказал я, — тот, может быть, из пепла и не восстал бы.

   — По крайней мере, в качестве столицы, — согласился мой собеседник.

   — Да. В качестве городка второразрядного, может быть, и поднялся бы, — заметил я уклончиво.

   — А может быть, в том и был смысл сожжения Москвы? — Евгений Петрович пристально посмотрел мне в лицо. — Может быть, Михаил Илларионович и такой великий патриот, как генерал-губернатор граф Ростопчин, именно ради этого и пожертвовали Москвой?

   — То есть? — удивился я.

   — К моменту нашествия Наполеона петербургская группировка настолько взяла верх, что люди стали уже забывать о значении Москвы. Может быть, стоило им об этом напомнить?

   — Таким варварским способом? — удивился я.

   — Что значит варварским? — возразил спокойно мой спутник. — Варварство — понятие условное. Парфяне были варварами для Рима, но для парфян римляне были варварами. Во всяком случае, люди, не имеющие патриотической жилки в натуре своей, вряд ли могут называться нормальными людьми. Такими людьми, может быть, есть смысл и пожертвовать.

   — То есть вы хотите сказать, что петербургской группировкой и пожертвовать стоило? — насторожился я.

   — А что, если Кутузов, видя, что петербуржцы отдают Москву, открывает французам дорогу на северную, весьма искусственно созданную столицу и с этой целью совершает свой знаменитый Тарутинский манёвр?

   — Но ведь там люди! Огромный город! — воскликнул я.

   — Что значит люди? — вздохнул Евгений Петрович. — Перед великой исторической идеей. Да и можно ли считать людьми граждан великой державы, настроенных не патриотически, но...

   — Но ведь это живые люди!

   — Такие люди уже при жизни мертвецы.

   — Вы верите в Бога?

   — Нет.

   — В кого же вы верите?

   — Я верю в великую державу.

   — И только? — удивился я. — Саму по себе?

   — Только в великой державе человек может стать полноценным гражданином, а следовательно, и человеком.

   — Человек без гражданства — не человек?

   — Безусловно, он просто житель на земле.

   — И только?

   — Он прожигатель или просто истлитель своей действительности. Такую жизнь я не могу назвать даже жизнью. Это всего лишь действительность, — мрачно вздохнул Евгений Петрович.

Некоторое время мчались молча по полупустынному шоссе. Мелькали машины, вспыхивающие при встрече, как полуночные искры, в ночи же исчезающие. Мелькали какие-то дома, домики, домищи, корпуса и целые посёлки. Снижаясь и взлетая, мелькали своими огнями самолёты, а людей даже и не было видно на этом бесконечно широком и бездушном шоссе.

   — Так вы хотите сказать, — продолжил я, — что Кутузов, шагнув на юг под Тарутино, пригласил Наполеона разрушить Петербург?

   — Как он в своё время пригласил его разрушить Вену, — кивнул Евгений Петрович. — Но Наполеон был молокосос, корсиканец, выродившийся отпрыск древнего и впустую просуществовавшего рода.

   — Всего-то? — удивился я.

   — Всего-то, — подтвердил Евгений Петрович. — Правда, он во Франции покончил с республикой и тем спас эту страну. Но рождён он был явно не только для этого. Он должен был спасти Россию. Кутузов сжёг Москву, чтобы этому выскочке негде было жировать, не было повода для благополучной зимовки. Он перекрыл дорогу на юг, в богатые губернии, чем, кстати, лишил Бонапарта возможности оторвать от России хохлов, как это в своё время сделал Карл Двенадцатый. Этих Мазеп у них сколько угодно, они только спят и видят, эти хохлы, чтобы куда-нибудь отпасть. Как человек серьёзный и стратег великий, он не мог себе представить, чтобы Наполеон поплёлся назад через Смоленск. Но Бонапарт к этому времени уже настолько опупел от страха, что готов был бежать куда угодно. Но оказался в России просто перетрусившим мальчишкой.

   — Вы полагаете, что Наполеон уже не владел ситуацией? — спросил я.

   — Он никогда ситуацией не владел вообще, — кивнул Евгений Петрович, — он всегда мчался туда, где легче победить. Чуть только ему оказывали серьёзное сопротивление, он бросал дело и кидался в сторону. Помните, как он бросил армию в Египте? А как он её бросил в России! За это его должны были расстрелять собственные же маршалы. Но маршалы сами были под стать своему императору.

   — Ну а что вы всё же скажете о Вене? — напомнил я об австрийской столице.

   — Австрия была исконным и беспредельно изворотливым противником России. Сама Россия, занятая Турцией, покончить с этой могущественной, но уже сгнивающей империей была не в состоянии. Да и не было в Петербурге ума, решившегося бы на это. Это понимал только один Кутузов, который в то время на целую голову превосходил всех политических деятелей. Вот руками Наполеона Кутузов и взялся решить австрийский вопрос. Обратите внимание, австрийский император затребовал из Петербурга Кутузова для спасения Вены. Кутузов прибывает на театр военных действий и первое, что предлагает, — сдать Вену. Вы чувствуете, какова мера презрения к хозяину австрийского престола и ко всему его окружению? Наполеон вступает в Вену. Бетховен лежит в конвульсиях от грохота французских пушек и подушками затыкает себе уши. Кутузов надеется, что Наполеон покончит с Австрией, но этот мальчишка единственно о чём мечтает — это жениться на дочери настоящего императора, сам уже будучи императором. Австрийская корона ещё не в дорожной пыли. Вейротер разрабатывает план сражения при Аустерлице. Лукавому генерал-квартирмейстеру австрийского штаба приходит в голову так подставить русские войска, чтобы Россия ушла из Австрии. Он куплен. Он уже работает на Наполеона. Кутузов всё видит и молчит, он понимает, что Наполеон бессилен против России. Он хочет решительной победой над союзниками принудить Наполеона раздавить всё же Австрию. Александр ничего не понимает в этой игре, так же как и при убийстве Павла Первого, он игрушка в руках других. Александр спрашивает у Кутузова об очевидном: преступно ли замыслил свой план Вейротер. И Кутузов нагло говорит, что победа союзников неизбежна. Он явно издевается над Александром. Именно этого Александр потом не мог простить ему. Наполеон сокрушает союзные армии, Австрия вроде бы растоптана, но завистливое холуйство Наполеона перед аристократией берёт верх, и эта древняя развалина, живой труп, всё же спасена. Однако Австрия выведена из числа великих держав. На континенте остаются две великие державы — Франция и Россия. И это великая заслуга Кутузова. Дипломатическое крушение Турции, кстати, завершит тоже Кутузов.

   — Но ценой какого позора и гибели скольких русских солдат вы получаете из рук Кутузова унижение Австрии! — возразил я.

   — В борьбе гигантов отдельные человеческие жизни не имеют значения, — спокойно глянул на меня Евгений Петрович ледянистым взглядом, — судьба империй и целых эпох решается порой не исходом сражения, а тем, как и в какую сторону его последствия будут использованы. Я считаю, что Бородинское сражение — верх стратегического и политического мастерства Кутузова.

Машина пошла несколько спокойнее, как будто Евгений Петрович расслабился, то есть брал себя в руки.

   — Мы не проехали вам необходимый поворот? — спросил он.

   — Ещё нет. Ещё километров десять, — ответил я. — Мне на Верею.

   — Вот те знаменитые места, дорога смерти захватчиков, — заметил Евгений Петрович и продолжал: — Бородино — это вершина ювелирного искусства тактики Кутузова. Дело в том, что Москву нужно было отдать, сам Наполеон уже не в силах был взять её. Армия французов таяла, из шестисот пятидесяти тысяч осталось меньше ста пятидесяти. Это был минимум того, что необходимо для взятия Москвы и непогружения Наполеона в панику. С учётом подхода ещё около ста тысяч разных европейцев Наполеон, рассчитывал Кутузов, мог направиться на Петербург. Там стояла паника, обычная обывательская паника той абсолютно непатриотичной шайки дворян, которым родина там, где есть чем поживиться, есть кого грабить. С другой стороны, абсолютно непатриотично было сдавать Москву без боя с идейной точки зрения. И на будущее необходимо было показать Наполеону и всему миру вообще, что такое русский человек, когда его ставят в необходимость действовать всерьёз. На будущее. Плюс к тому, солдату русскому необходимо было дать почувствовать, что он сила. Простые солдаты и офицеры не подозревали, что Наполеон фигура дутая, необходимо было дать русским почувствовать, что Наполеон ненепобедим. И с блеском Кутузов с этой задачей справился. Он избрал чисто оборонительный план сражения и подставил Бонапарту весь левый фланг, который тот в полной мере одолеть не смог. На флешах, Курганной высоте он подставил двух самых выдающихся генералов. Любой из них мог возглавить армию. Причём Раевский стратегически был шире и умнее Багратиона, Багратион был слишком горяч. Как в своё время при Аустерлице Багратион, Дохтуров и Милорадович спасли русских, потери и масштабы погрома которых на западе преувеличивают до сих пор. Багратион и Раевский блестяще оправдали надежды Кутузова, дав сохранить почти не тронутыми в сражении войска правого фланга, которые Кутузов рассматривал как резерв стратегического значения. Он и намеревался малыми силами сдержать ослабевшую армию Наполеона и потом впустить его в сожжённую Москву, чтобы направить на Петербург, сам имея армию в почти нетронутом виде. Ранения Багратиона и Раевского несколько спутали план Кутузова, и ему пришлось использовать Платова и Уварова, причём только для восстановления равновесия. Ведь в тылах французов началась паника, Наполеон уже бросился было туда сам и готовился использовать гвардию. Стоило Платову и Уварову развить успех — и крушение Наполеона под Бородином было неизбежно. Однако Наполеон ещё не сыграл своей роли в гениальном замысле Кутузова, он был ещё фельдмаршалу нужен. И Кутузов мгновенно возвращает всю кавалерию.

   — Вы считаете, что Кутузов играл с Наполеоном, как кошка с мышкой? 1— усмехнулся я.

   — Именно так, — кивнул Евгений Петрович, — он со всеми вообще играл, как кошка с мышками. В его гениальности Кутузова понимал только Раевский, почему так однозначно и поддержал старика в Филях, а потом согласился увести корпус из уже отбитого Малоярославца, согласился выпустить Нея под Красным, взяв в плен только шесть тысяч французов, причём пять из них сами пришли сдаваться Раевскому. Вы слышали, надеюсь, об этом эпизоде?

   — Слышал, — кивнул я.

   — Кутузов, безусловно, понимал, что самая талантливая фигура среди русских генералов — Раевский, и всеми силами готовил его в большие люди. Он понимал, что в условиях тогдашней русской серости его необходимо поддерживать, чтобы, как говорится, от зависти не схарчили. Свои же. Это у нас на каждом шагу. Причём это схарчевание шло и со стороны циничных петербуржцев, и со стороны завистливых и уже гниющих в опале москвичей. Москвичей петербуржцы сознательно сгнаивали. Вот почему Москву необходимо было сжечь. Она состояла из таких болтунов, как Ростопчин, который только и был способен со своей дурью и с бешеной энергией на то, чтобы его с умом использовать.

Мы ехали теперь очень медленно. Евгению Петровичу явно хотелось выговориться.

   — А почему бы вам не выступить за нашим столом? — спросил я.

   — Этого делать нельзя, — сказал он спокойно.

   — Почему?

   — Потому что одним здесь это слушать вредно, а другие не поймут или поймут вкось и вкривь. Так вот. Вернёмся к нашим баранам. Напомню вам, что Кутузов и Раевский сошлись достаточно близко в Молдавии, куда молодой полководец прибыл из шведской эпопеи, в которой блестяще проявил себя у Барклая. Вместе с Раевским Кутузов завершил дела с турками, что было очень кстати перед нашествием французов. Кутузов тут ясно понял, что над Россией поднимается звезда первой величины военного искусства.

   — Вы думаете так? — удивился при словах этих я.

   — Вот эту звезду и засунул под пресс, — подчеркнул Евгений Петрович, — Александр Первый. Он был врагом всех талантливых людей. Он гонял по ссылкам Пушкина. Я считаю, что он же убрал Кутузова. Смерть Кутузова весьма таинственное явление. Царь же учинил для всех талантливых русских военачальников котёл, перемешав их с авантюристами типа Пестеля и Каховского. Он следил издали за разложением, готовя разгром всех сразу, что потом и сделал руками брата Николая. Но не об этом речь. Кутузов сказал просто так, что завтра утром будет продолжаться сражение. Он видел, что армия потрёпана очень сильно, хотел через день-два её отвести за Можайск, а царю сообщил об одержанной якобы виктории, не лукавя сам перед собой. Дело в том, что армия разгромлена не была, а он, сохранив армию, становился фактически главной фигурой в России. Ему нужно было заманить Наполеона в Москву, сохранив армию. Он поистине испугался, когда ему сообщили, что Наполеон отступил с захваченных русских позиций. И чтобы растерявшийся император не распустил нюни, уже через час он сам отдаёт приказ к отступлению. С последовательностью действительно железной он продолжает выполнять свой план, в который, судя по всему, были посвящены ещё два человека — Раевский и Дохтуров. С ними он и советовался сразу после сражения в отдельной комнате. Один на один. Кстати, Дохтуров и не дал Наполеону, получившему Семёновские флеши, перейти Семёновский ручей, тем самым прижать русскую армию к Москве-реке и заставить её переправляться на левый берег, бросив артиллерию и всё снаряжение. Армию Дохтуров, заменивший Багратиона, спас. А именно армия и нужна была Кутузову, здесь он не лгал. Вы представляете: московского, насквозь провинциального, неспособного к серьёзной государственной деятельности дворянина — нет, петербургское же дворянство — разбежалось. Наиболее продажные из них пошли служить Бонапарту, тот подтвердил их привилегии, титулы, но все коммуникации французов перерезаны и парализованы русским бездорожьем. И Наполеон в ловушке. А на смену проигравшей войну и дискредитированной верхушке дворянства петербургского приходят такие люди, как Раевский. Здоровые силы народа наполняют Москву, она — сердце истинное России — вновь становится столицей. И уже обновлённая Россия, без всяких декабристов, тоже хлыщей, болтунов и клятвопреступников, империя начинает развиваться семимильными шагами...

   — Так, может быть, именно эту коварную ловушку Наполеон и почувствовал? — предположил я.

   — Вряд ли, — покачал головой Евгений Петрович, — сработало его никем всерьёз не воспринимавшееся мальчишество. Никто почему-то не хочет видеть, что Бонапарт смело и блистательно действовал против слабых противников. Достойных оппонентов ему на поле боя не было, это он всегда чутко улавливал. С бездарными пруссаками и австрийцами он был куда как смел. Но не такие уж великие народы, как испанцы и египтяне, азиаты чуть проявили упорство — и великий корсиканец спасовал. А с такими серьёзными противниками, как Фуше, Талейран, он вообще ничего не смог сделать. Пётр Великий или Николай Первый, я уже не говорю про Екатерину Вторую, разделались бы с ними в два счета. Кутузов же прекрасно понимал мальчишескую сущность Наполеона. Первым это заметил ещё великий Суворов. Помните его высказывание на этот счёт перед походом в Италию? Если бы не австрийцы, Суворов ещё тогда укротил бы самовлюблённого юношу. Причём, прошу вас заметить, петербургское общество того времени было таково, что стоило лишь Наполеону направиться в сторону Петербурга, все они разбежались бы. Никакого партизанского движения там быть не могло.

   — Ну и что бы это значило? — поинтересовался я. — Они могли бы просто заключить с Наполеоном мир на самых позорных условиях. Ведь Кутузова с его дипломатическими талантами среди петербуржцев не было бы.

   — И не надо. Этого и не нужно было, — иронично заметил Евгений Петрович. — Кутузов стоял бы в тылу французского императора и держал бы его за горло. А петербургское высшее да и среднее чиновничество, которое развалило Россию к двадцатому веку, уже тогда показало бы себя, говоря сегодняшними словами, саморазоблачилось бы. Всё было бы в руках гениального Михаила Илларионовича: и Петербург, и Наполеон, и Париж.

   — Ну и что же всему виной? — предложил я собеседнику самому подытожить своё выступление.

   — Виной всему была бездарность, если хотите, трусость Наполеона. Как это ни странно, такая глубокая комбинация была рассчитана на талантливого соперника, не на гениального. Гениальный просто не втянулся бы в эту комбинацию, проще говоря, не задумал бы такой бессмысленный поход. На поход в Россию из Парижа, да ещё в те времена, мог решиться только талантливый дурак или мальчишка. Такой мальчишка перед гением, умудрённым до чемпионской шахматной прозорливости, был беспомощен.

   — Вы так думаете? — спросил я.

   — Кутузову спутал карты даже не Наполеон, — вздохнул Евгений Петрович, въезжая в вечерние огни домишек Вереи, — Кутузову спутал карты в какой-то степени непобедимый русский солдат, именно своей непобедимостью. А главное, что прервало эту комбинацию, — это несвоевременная и таинственная смерть Кутузова. Мне думается, что его убрал Александр. Не так уж он был дряхл, этот железный старик, перемоловший два смертельных ранения в голову, оба навылет. И ещё третье, тоже не из лёгких. Дряхлость его преднамеренно утрировалась, да и сам он по хитрости своей подыгрывал. Но один этот уцелевший глаз его, ушедший от двух пуль, даже трёх, был зорче тысячи других...

   — Значит, вы хотите сказать, что генерал Раевский состоял с фельдмаршалом Кутузовым в антигосударственном заговоре? — подвёл я итог. — Заговоре более страшном, чем заговор декабристов?

   — Отнюдь, — возразил Евгений Петрович, — тем более что заговора декабристов просто не было. Это был вынужденный военный мятеж. Поэтому-то Раевский так резко и осудил этих необычайно близоруких людей. Но я допускаю, что, будучи действительно одним из умнейших и талантливейших и порядочнейших людей России, Николай Николаевич Раевский-старший разделял взгляды и тактику Кутузова. О многом догадывался. Иначе он не поддержал бы фельдмаршала в Филях. Ведь объективных поводов сдавать Москву действительно не было.

Евгений Петрович аккуратно притормозил, и машина остановилась. Я глянул в окно и удивлённо обнаружил, что машина стоит напротив знакомого мне дома. В окнах было темно. Косуля стояла посреди двора и с удивлением смотрела на новенькую «Волгу».

   — Откуда знаете, что мне сюда необходимо? — с удивлением спросил я.

   — Мы всё знаем, — улыбнулся Евгений Петрович и добавил: — Не знаю. Мне почему-то кажется, что именно сюда вы едете. Рад был быть вам полезным. До следующего нашего застолья.

   — Может быть, зайдёте вместе со мной? — предложил я.

   — Нет. Без приглашения приезжать в гости не в моих правилах.

   — Очень интересные люди, — сказал я, — и очень простые.

   — Тем более, — сказал Евгений Петрович, — к хорошим людям без приглашения не являются.

Он мягко нажал какой-то рычаг, и дверца с моей стороны автоматически отворилась.

   — По приглашению я в любое время приеду, — сказал Евгений Петрович, — доверяя вашей рекомендации. Может быть, и они к нам пожалуют?

   — Может быть, — сказал я, — приглашение будет передано. Тем более что хозяин сам хотел приехать, да не получилось. Вот эта козочка внезапно сбежала, пришлось её искать.

Я вышел из машины, захлопнул дверцу и поклонился.

«Волга» мягко развернулась и неторопливо ушла в ночь, поблескивающую мелкими снежинками. В окнах дома вспыхнул свет, раскрылась дверь, на крыльце появился Олег.

ЗВЁЗДЫ ПРЕДГОРИЙ КАВКАЗА

1


   — Николай Николаевич-старший да и младший, сын его — тоже Николай Николаевич и тоже генерал, оба думали по поводу обучения дураков одинаково, — сказал Олег, выслушав моё сообщение о дорожной беседе с Евгением Петровичем, о его странной теории относительно поведения Кутузова вообще и при нашествии французов на Россию в частности.

Он даже чуть было не расхохотался, стоя посреди комнаты при свете трёх горящих свечей. Но потом он посерьёзнел и долго молча ходил по комнате. Потом остановился и сказал, не глядя ни на меня, ни в сторону Наташи:

   — Впрочем, надо заметить, что самые дикие, самые оригинальные и самые кощунственные теории появлялись на свет из голов либо дураков, либо душевнобольных, поскольку последние столетия, расширяя круг людей с якобы высоким образованием, вводят в круг интеллектуального общения человечества всё больше и больше именно дураков, которые выдвигают всё больше диких философских и особенно социальных теорий. Именно так думал Николай Николаевич. Правда, он ещё добавлял, что мозг сильный, по какой-либо внешней причине лишённый возможности полноценно трудиться, рождает на свет, как правило, несусветную чушь, которая производит на первых порах и на необразованные массы ошеломляющее впечатление. Именно внешне вроде бы образованные дураки — это могут быть и академики — с лёгкостью подхватывают такие плоды болезненного псевдомышления и к ужасу всего человечества приводят эти теории в действие. Такова теория психоанализа Фрейда, правда, он был совершенно больной человек. Таковы многие энциклопедисты, даже знаменитый Вольтер, который смотрел на мир в зеркало с перевёрнутым изображением. Таков был явный шизофреник Ленин, который метался на грани признаков умственной деятельности и отсутствия оной. А ярко выраженные дураки, но более или менее чему-то обученные, выдумывали чушь для дураков, да такую, что она именно дураками и овладевала в массовых масштабах. Три величайших дурака двадцатого века: Сталин, Гитлер, Мао Цзедун. Я говорю о дураках, которых воспринимали всерьёз. Я не говорю о дураках, которых всерьёз и воспринимать-то нельзя. Это наши любимые Никита Сергеевич, Фидель Кастро и теперешний наш любимый бровеносец. Эти дураки даже не скрывают своей дурости, они кичатся ею. Николай Николаевич считал, что обучение они осваивали только для того, чтобы использовать положительные знания, недоступные им, в обратном смысле.

   — Ты думаешь, этот человек больной? — сказал я.

   — Ничуть, — успокоил меня Олег, — нет, нет и нет. Наоборот. Это абсолютно здоровое животное. Животное, которое видит, что в мире что-то происходит, и пытается понять — что именно. Интеллекта для этого у него не хватает. Но его учили думать, не просто размышлять. Его учили в школе, в институте, в каком-нибудь, может быть, специальном заведении, в которых особенно сильных животных человеческой породы обучают формальным приёмам деятельности разума, каким, как правило, можно обучить даже машину. И вот эти своего рода инопланетяне начинают пользоваться своим умом и своими знаниями на чисто биологическом уровне, имея целью собственное выживание для одной только цели командовать, править другими, подминать их в целях подавления.

   — Какого подавления? — насторожился я.

   — Подавления, — ответил Олег, — подавления личности, которую они понять не в силах, так как она личность, а они просто особи. Этот процесс идёт с момента появления человека. Каин потому и убил Авеля. Но в последние века, так считал Николай Николаевич-старший, этот процесс уже принимает всенародный, открытый характер. Раньше этих действий и побуждений стеснялись, прятали их за своеобразные философствования. А теперь — открыто. Ну как, например, избегали раньше насиловать женщин прямо на улице, а в последние века это становится своего рода доблестью, как и убийство одного человека другим. Или совокупления принародно.

   — Далеко ходить за примером незачем, — поддержал я, — взять хотя бы Бородинское сражение. За двенадцать часов с двух сторон на глазах всего мира самым зверским образом убито было сто тысяч людей. И с той и с другой стороны до сих пор этим гордятся невообразимо.

   — Хотя всего этого можно было избежать задолго до начала войны. Да и война-то сама не была суровой необходимостью, — согласился Олег, — жаль, что он, твой извозчик и дюжий избавитель, не зашёл сюда. Я бы на него посмотрел. Хотя я таких уже видывал.

   — А зачем он тебе нужен? — удивился я.

   — Я думаю, это социально любопытный тип, что-то вроде функционера мозгового центра особого типа. Их пока что у нас мало. Посмотреть же на него любопытно. И ценно даже взглянуть на него: скоро такие типы начнут размножаться и у нас, в нашей беспринципной и безответственной обстановке со скоростью вшей.

   — И что это для тебя значит? — спросил я.

   — Для меня это значит то же самое, что значило бы и для моего великого предка. Ведь этот процесс саморазрушения России изнутри ещё тогда начался. Именно эта воинствующая хапающая и жирующая посредственность использовала трагедию войны с Наполеоном, в которой она оказалась беспомощной. Победил народ и такие, как мой предок. Их и выкинули из исторического процесса сразу же после взятия Парижа. Наиболее горячих толкнули к Пестелям и расправились, а особо опытных и мудрых просто убрали из общественной жизни или сделали так, что они, видя, что творится, сами ушли. Ведь Николаю Николаевичу Александр Первый предлагал титул графа, но тот отклонил его. Победитель Наполеона видел, что сам Наполеон, и Москва, и всё население Российской империи на вершинах петербургской власти никого не интересуют. Всех там интересовала только власть как таковая. Стало ясно, что корсиканец за границами России уже никакой опасности не представляет и там, за этими границами, войну вести можно сколько угодно жизнями великолепных русских солдат и офицеров, которые научились бить французов.

   — Наконец-то, — заметил я.

   — Они всегда хорошо сражались, — продолжал Олег, — им только мешали совершенно глупые и запятые петербургскими своими делами вельможи. А как это было теперь удобно — отправить в Европу наиболее боевых и одарённых людей, а здесь, на этих заледеневших от чванства и самомнения набережных Невы, обстряпывать свои коридорно-канцелярские дела. И так это было удобно — сделать два кумира: императора, который, безусловно, возомнит себя победителем Наполеона и будет благодарен хору всех этих кабинетных подпевал и ловкачей... А другой человек весьма трагической судьбы — фигура огромная. Некогда умный, ловкий, великолепно образованный и даже талантливый, но слабый по натуре, слишком сладкоежка. После того как его сломил в Бессарабии Румянцев, слишком больно щёлкнув по носу, этот человек решил, что самый приемлемый в Петербурге успех — это успех фиктивный, когда человек, ничего не делая, возвышается за счёт подчинённых и покровительства стоящих выше. Вот эту школу Михаил Илларионович усвоил с блеском. Сам по себе, уже измочаленный излишествами собственных лизоблюдств и вследствие этого преждевременно одряхлевший, но великолепный от природы и придворной выучки актёр, он ни для кого уже не представлял в Петербурге опасности. Вот эти два кумира, которых ловко соорудили в Петербурге.

   — А почему не стали сооружать кумира из Раевского? — спросил я с ноткой недоверчивости.

   — Николай Николаевич слишком острый, слишком независимый и слишком зоркий человек, — бросил Олег, — он не терпел никаких ловкачеств. Из него стали было делать героя на эпизоде при Салтановке. Ведь когда челядь делает кумира себе, она его одновременно формирует для своих представлений о кумире, насилует его. Насилия Раевский не терпел.

   — Да он и так был героем, — сказал я.

   — Да, был. Но всё это стали обливать такими сладчайшими вареньями, что Раевского затошнило, — мрачно сказал Олег, — он предпочёл даже вовсе отказаться от этого подвига. Он несколько раз высказался в том смысле, что такого события вообще не было. Солдаты, мол, немного попятились, а я их немного приободрил. И Петербург быстро понял, что из этого блестящего генерала, в лучшем смысле этого слова интеллигента, сделать актёра и клоуна не получится. А как ты знаешь, особенно интеллигентность в России после Ивана Грозного была не в почёте. С интеллигентностью в высшем обществе раз и навсегда покончил Иван Грозный.

   — Так что же там происходило? — возвратился я, всё-таки удерживая себя в руках.

   — Они, эти изворотливые петербургские чиновники, превратили трагедию народа, тяжелейшую агонию общества, в спектакль, завершив его, как в опере, торжественным въездом в Париж Александра Первого. А всех, кто вынес войну на своих плечах и заплатил за неё своей кровью, они убрали со сцены. И убрали фактически навсегда, ловко скрывая за фанфарами смысл событий, истинную их цену, посредством искусного умалчивания то того, то этого. Кто в России знал тогда и теперь особенно, что взял Париж после двенадцатичасового штурма Раевский, который тогда командовал войсками союзников вместо раненого Витгенштейна, что именно он, Раевский, подал императору мысль не устраивать сдачу ключей от Парижа победителям, чтобы явить великодушие, и кто знает, что капитуляцию Парижа от двух наполеоновских маршалов принял Михаил Орлов, тогдашний начальник штаба при Раевском, потом женившийся на его старшей дочери?

   — Хорошо, — прервал я, — но мы уходим немного в сторону. Я бы хотел выслушать твоё мнение относительно высокого собрания, которое я посещаю, и кое-что послушать из твоей рукописи.

   — Что касается собрания вашего, — сказал Олег, — то некоторые соображения, вообще типичные для нашего времени, у меня есть. Но я поостерегусь их высказывать. Мне нужно самому побывать на ваших собраниях: не хотелось бы мне быть подозрительным голословно. А почитать рукопись я готов хоть сию минуту. Но сначала нужно всё же отхлебнуть чайку с блинами. У хозяйки, по-моему, всё давно готово?

   — Не только готово, но и весьма уже остыло. — Наташа встала из-за стола и вышла из житницы.

2


   — Прежде чем приступить к чтению, — начал Олег, — я хотел бы заметить, что в начале прошлого века с государственными, а особенно военными деятелями в России поступали несколько деликатней, чем, скажем, в середине двадцатого. Генерала Раевского, устранив из государственной жизни, император не расстрелял, не подстроил ему покушение или катастрофу, а предложил графский титул. Когда Раевский от титула отказался, государь сделал его членом Государственного совета, что носило конечно же чисто церемониальный характер. А генерала Орлова, героя взятия Парижа, сделал своим флигель-адъютантом.

   — Александру всё же было далеко до Кобы, товарища Сталина, — усмехнулся я.

   — Правильнее было бы, наверное, сказать, — поправил Олег, вытягивая перед собою правую руку с полусогнутым указательным пальцем и придавая словам своим кавказскую интонацию, — правильнее было бы сказать, дорогие товарищи, что товарищу Сталину было далеко до российского императора, почему у наших товарищей декабристов и появилось неистребимое желание покончить с царизмом.

3


«Записанный на пятом году жизни, как и многие дворянские дети, в военную службу, он уже на шестом году был сержантом лейб-гвардии Преображенского полка, — начал Олег, прохаживаясь по широким дореволюционным половицам житницы, разрумянившийся после блинов и чая, бронзово тронутый огнём трёх свечей подсвечника. — Но лишь в пятнадцатилетием возрасте в чине прапорщика начал он служить в боевых войсках своего двоюродного деда генерал-фельдмаршала графа Потёмкина. Надо знать и особенно учитывать, что же представлял из себя генерал-фельдмаршал граф Потёмкин при Екатерине Второй и как вследствие колоссальной значимости этой фигуры его влияние сказывалось на судьбе каждого человека, в которой всемогущий фаворит императрицы принимал участие.

Этот выходец из мелкопоместных дворян Смоленской губернии родился во второй половине 1739 года, с шестнадцати лет начал учиться в гимназии Московского университета, но через четыре года исключён был оттуда за «леность и нехождение в классы». За год, однако, до поступления в обучение записан был в гвардию и отличился в дворцовом перевороте 1762 года, когда прибалтийская немка с помощью своих любовников, русских гвардейцев, убила почти законного русского царя Петра Третьего, внука Петра Первого, сына Гольштейн-Готторпского герцога Карла Фридриха и царевны Анны Петровны, отличавшегося пренебрежением к русским вообще, к их обрядам в частности. Пётр Третий был убит в Ропше под Петербургом пьяными любовниками принцессы Софьи Ангальт-Цербской, по её приказу. Подданным же Российской империи было издевательски сообщено, будто умер он от «геморроидальных коликов». Тут следовало бы заметить, что с его убийством от тех «геморроидальных коликов» скончалась и вся династия Романовых, которую долгие десятилетия пытались представить существующей дворяне Российской империи, поскольку видимость династического правления была необходима всем, кто облепил российский трон и под его прикрытием дрался за право безнаказанно грабить народ и землю свою, бесконечно несчастную ещё со времён Рюриковичей да, может быть, и раньше. Павла Первого намеревалась сделать императором ещё бабка его Елизавета Петровна, которая сама была в сущности императрицей незаконной, поскольку мать её была не только женщиной нецарских кровей, но рядовой солдатской шлюхой из Литвы при солдатском обозе. В сущности, все российские императоры после Петра Первого, рождение которого от Алексея Михайловича тоже подвергалось сомнению, были игрушками в руках развратных и наглых царедворцев — полуобразованных гвардейских офицеров. Все эти императоры, вплоть до последнего, были людьми с сомнительными правами на русский престол. Таким образом, именно Пётр Первый, поправши все российские законы и женившись на потаскушке из чужеземья, убивши единственного законного наследника, сына Алексея, положил конец династии Романовых. Венчание после насильственного заточения в монастырь законной жены Евдокии Лопухиной было не только святотатственно совершено холуйствующим духовенством, но и вызывающе наглым по отношению к царству и к народу. Именно все эти выходки развратного и психически нездорового императора заложили два столетия внутридворцовых смут и убийств, которые в двадцатом веке закончились для России самоубийственной многодесятилетней Гражданской войной.

Обо всём этом знали и много думали в единственном в те времена правящем слое России — в дворянстве. Всё более наглые и беспринципные проходимцы рвались к хлипкому, ржавеющему трону, подтачивая его, пробиваясь к постелям да канцеляриям цариц и царей, насилуя, убивая лукавых псевдосамодержцев, обирая и обворовывая их, растаскивая и пропивая государство, истязая народ и глумясь над ним. Другие боком-боком, ужом-лягушечкой проскальзывали в опочивальни и в те же канцелярии, изощряясь в лживостях и лакействе, но всё к тому же праву и возможности грабить, тянуть, ухватывать и прикарманивать. Если первые были людьми сильного и порою открытого характера, то вторые были отменно лживы, невиданно лицемерны, предательски во всём изворотливы. Надобно только удивляться, как такой огромной и неслыханно богатой страны достало этим хватам на два столетия. Сам их первовдохновитель и атаманище, человек дьявольской выносливости, всё же рухнул при всём своём богатырском нутре, преждевременно подточенный тьмою разных понахватанных бесцеремонно хворей от пьянства до сифилиса. И оставил он собранную им свору с их потомками на ретивость и наглость их своевольных натур. Но были, были третьи, кто со слезами и тоскою видел, как гибнет великая держава великого и сметливого, работящего, могучего народа. Но, от этого же народа оторванные, они чувствовали своё одиночество, свою беспомощность и даже обречённость. Они видели, что могущество Российской империи всего только видимость, сила и непобедимость русского оружия — мираж, усиленно раздуваемый придворными борзописцами и хвастливыми недоумками, которые под цветистыми облаками дымовой завесы величия русской государственности и её пушек просто блефуют на весь мир. Они ловко используют свои успехи над разваливающейся Турецкой империей, которую, загнивающую изнутри, не побеждать просто невозможно. Талантливый генерал Бонапарт использовал высвободившуюся энергию освобождённых от бездарной муштры солдат и наиболее талантливых офицеров да генералов, сделал свою армию быстрой, ловкой, изобретательной и фактически непобедимой. Они все понимали величие Суворова, кстати, подставленного французам Павлом Первым и его бездарными приспешниками. Но видели они и то, что с наполеоновскими военачальниками петербургским генералам, пусть они хоть фельдмаршалы, тягаться нельзя. Они догадывались, что только смерть спасла талантливого самородка, но крепостника Суворова от встречи с не менее талантливым, но неизмеримо более свободным полководцем с Корсики. И так по всем статьям. Уныние этих истинно любящих Россию и настоящих патриотов усиливалось тем, что со времён Ивана Грозного гонения на умных и талантливых людей в России стали принимать повсеместную и всё более и более усиливавшуюся тенденцию. Эти гонения уже превращались в общенациональную черту общественной жизни. Жирующая вокруг трона посредственность проникала во все поры страны, и это со временем должно было привести талантливый и яркий народ к вырождению, а государственную систему — ко гниению и разрухе. Страной фактически правил не царь или император, их травили и забивали, как загнанных волков: знаменитого царского самодержавия со времён Петра Первого давно не было, была ненасытная диктатура воинствующей посредственности.

И многие чувствовали, что именно этот период, начала века, в самом истоке великих свершений даёт державе двух континентов надежды на вдохновение и спасение России. Пока гибельность тенденций ещё не закостенела».


Олег прошёлся по комнате и остановился, закрыв глаза и потирая ладонью левой руки лоб. Было такое ощущение, что он устал и поэтому что-то забыл да вот теперь припоминает. За окнами шёл мелкий снег. Под этим лёгким снегопадом неторопливо ходила косуля, кокетливо и простодушно выступая точёными и высокими ногами с изящными и лёгкими копытцами. А я смотрел то на Олега, то на его Наташу, перекладывающую листы, то на косулю.



4


   — Нет, я ничего не забыл, — сказал Олег, чувствуя на себе мой вопросительный взгляд. — Я всю рукопись помню наизусть. Я могу начать её читать с любого места. Но, когда я думаю об этой эпохе, мне порою хочется плакать: никто не знает, каких блестящих людей, каких великолепных государственных деятелей у нас тогда сломали и сгноили. Взять хотя бы того же Кутузова, этого разностороннейшего человека, блестящего офицера, выдающегося дипломата, умницу, красавца, которым и при его одноглазости восхищались женщины обеих столиц и который, не достигнув семидесяти лет, стал развалиной, стал запуганным и постыдно изворотливым лакеем при дворе. Именно двор проэксплуатировал и растлил все его столь блестящие данные настолько, что теперь каждый болтун вокруг претенциозного стола с картошкой «в мундире» и с бутылкой насквозь ядовитой по неочищенности советской водки холопов может злословить и злорадствовать. Нужно плакать, говоря об этом фельдмаршале, как и о Николае Раевском-старшем. Итак, — Олег откинул решительным жестом волосы со лба, громко и молодо вздохнул и вновь зашагал по широким половицам житницы, — неизгладимое впечатление на юного Николая Раевского произвели последние часы пребывания в Киеве, в этом отце всех русских городов. Многоопытный и умный Потёмкин не зря ему предписал там подзарядиться порохом духовной русской истории.

Молодой офицер в сопровождении седого игумена завершали тогда своё путешествие по ходам подземным святой горы над седовласым, подобно игумену, Днепром и уже уходили подземным путём мимо Прохора Лебедника, прозванного так за своё пристрастие именно к этой травке, к которой простой люд прибегал обыкновенно в голодную годину. Преподобный Прохор пек горький грубый хлеб из этой лебеды, живя во времена княжеских междоусобиц, половецких набегов, а князь Святополк Изяславович так обирал народ, что его губительные жадность и жестокость вкупе с малодушием были для киевлян горше половецкого набега. Монахов Святослав презирал и бесовски ненавидел. Стоял, как всегда при таких правлениях, голод, и Прохор принялся раздавать свой горький хлеб людям. О чудо! При таком раздаянии хлеб становился медово-сладким. Если же у монаха хлеб его крали, то он становился горьким же. Великий князь прибег даже тогда к некоему испытанию: он послал одну буханку попросить у преподобного, а другую украсть. Украденная оказалась горькой. Великий князь, как это часто бывало на Руси, обложил крутым налогом соль. Святой Прохор стал тогда превращать своей молитвой в соль золу и раздавать её народу. Доносчики, которые у нас никогда не переводились, донесли князю, что у монахов много соли. Тот послал эту соль забрать. Но забранная соль превратилась в золу. Золу выбросили вон, и она опять стала солью. Этими чудесами своими, всем образом жития своего, — рассказывал тихо и неторопливо игумен, — преподобный Прохор образумил жестокого и хищного князя, тот стал чтить монахов. А уже позднее, будучи в походе, он получил известие о кончине подвижника, оставил войско, чтобы участвовать в похоронах. С тех пор некогда самонадеянный князь не начинал ни одного важного дела, не помолившись у гроба преподобного, и по этой-то причине конец его княжения был мирным, а Киев-град процветающим сделался.

Находясь там в священных подземельях, истока земли своей, молодой офицер Николай Раевский уносился мыслями в таинственные времена первых подвижников христианства, времена ладана, свечей, молитв, беззлобия великих смиренников. У них черпали высоту и подвижническую духовность не только князья, но и купцы, строители, воины, землепашцы, что и было тогда высокоценным залогом их гражданского подвижничества. Игумен, выходя из пещер, сказал молодому воину: «Много великих подвижников процвело здесь в пещерах, которые из вертепа варяжского сделались мысленным небом стольких земных Ангелов и превратили разрозненных до того горделивых славянских воителей в подвижников Божиих, готовых служить земле русской и народу своему, вышли из-под суровых прихотей варягов и создали державу величайшую на всём тогдашнем видимом мире среди других, паче даже державы Карла Великого. Отсюда пролилось благословение горы Афонской по всей Руси. Долго созревало в ней спасительное семя, посеянное ещё Апостолом Андреем Первозванным на горах здешних. Такая чрезвычайная благодать дана была отсюда России Господом, вот охранителем сей благодати отныне и ты становишься на священном юге земли нашей».

При выходе из пещер игумен зачерпнул святой воды в медный крест Марка Пещерника, вкусил сам и дал вкусить юному офицеру, обрызгав его затем с креста остатками серебристых капель воды благословительной. Какая-то лёгкость и возвышенность вошла тогда в Николая Раевского, которая всю жизнь затем в самые особые моменты жизни его давала себя знать укрепительной и успокоительною силою.

Николай Раевский вышел из пещер, из полумрака свечей и подземных молитвословий, и очутились они перед церковью Воздвижения Честнаго Животворящего Креста. Шла литургия. Церковь была полна молящихся, и оттуда, из благоговейной святости храма, слышались возвышенные слова херувимской песни, стройно и по-ангельски воздушно поднимавшейся под своды: «...всякое ныне, ныне житейское отложим попечение...» Преодолевши в благоговении не спеша некоторое расстояние через монастырский двор, поднялись под крытую галерею между Ближними и Дальними пещерами. Галерея, тихая и как-то умиротворяющая, как мост над глубоким оврагом, соединяла Ближние и Дальние пещеры. Вся эта высящаяся как бы в небо галерея была наполнена паломниками, самым простым и разнообразным народом. Всё было здесь усеяно нищими всякого возраста, состояния и пола. Одни здесь простирали руки, прося подаяния молча, другие что-то выкрикивали, третьи протягивали свои уродства напоказ, обнажая их. Но совсем особое впечатление производили слепые. Они как бы напоминали тех, кого в своё время пребывания на земле исцелил Христос. Они напоминали тех, кого он теперь исцеляет невидимо. Они не просят милостыню. Они просто сидят, сидят и читают вслух и про себя Псалтырь, кто акафист, кто канон. Сморщенные обмётанные губы, запавшие морщинистые веки, затянутые мглою зрачки. Но какое терпение, какое смирение и какая надежда! «Вот нам надобно учиться у кого, — сказал игумен одним движением тоже глубоко запавших, но зорко зрящих глаз, указав на эту братию, — они полны такой надежды, такой веры, без которой все они давно бы уже погибли. А они сидят здесь не ради одного лишь подаяния. Они живут, ходят, сидят и молятся Христа ради. И Христа ради мы всею жизнию своею здешнею должны молиться за них, а вы оборонять и защищать этот люд простой наш подвижнический от всякого ворога духовного и телесного. — На мгновение задумался игумен и продолжал: — А сколько здесь воинов! Сколько здесь солдат и высшего звания, покалеченных супостатом на всех пространствах наших границ от севера и юга, собравшихся здесь под покров Богородицы. Вот они, эти истинные наши отцы и матери и дети наши, которые ждут от Господа и от нас, его верных рабов, защиты и покровительства. Они более всех нуждаются и будут всю вашу жизнь нуждаться в вашей помощи и защите».

5


«Служба началась с использования офицера Николая Раевского рядовым казаком в казачьих разъездах и разведках, в дозорах. Раевский с увлечением и с особой, одному ему свойственной, благоразумной пылкостью принялся осваивать одно из самых трудных и самых опасных человеческих ремёсел — ремесло войны. Молодой офицер навсегда запомнил устное наставление Потёмкина: «Во-первых, старайся испытать, не трус ли ты; если нет, то укрепляй врождённую смелость частым обхождением с неприятелем». Искать особенно неприятеля здесь не приходилось, был он всюду. И скоро Николай Раевский понял, что есть чему поучиться не только у прирождённых воинов казаков, с рождения, казалось бы, обученных всему, что необходимо для всякой мелочи. Но есть чему учиться и у давних, не менее опытных и отчаянно смелых турок, у наблюдательных, терпеливых и находчивых, блестяще владеющих оружием, прямо-таки влюблённых в него татар.

И тут началась турецко-русская война. Войну объявила Турция, подогреваемая Англией, Францией и Пруссией. Королям, царям и политикам не жаль, как правило, солдат ни чужих, ни своих. Они готовы воевать по любому поводу, а повод найти в международных отношениях менее чем плёвое дело. Состояла в союзе с Россией Австрия, которая уже не первое столетие отбивалась от янычар по всем границам юга своей державы. Турки предъявили русским ультиматум: вернуть Крым, недавно с великим дипломатическим искусством Кутузова присоединённый к России, признать Грузию владением вассальным султана и предоставлять под осмотр торговые русские корабли, проходящие через проливы из Чёрного моря в Средиземное. Россия отвергла этот ультиматум, и Стамбул объявил Петербургу войну.

Турки двинули против России двести тысяч хорошо вооружённых солдат и большой флот, намереваясь овладеть Кинбурном, Херсоном, Крымом и, опираясь на мусульманские народы Северного Кавказа, оттеснить русских как можно севернее. Россия противопоставила две армии: екатеринославскую генерал-фельдмаршала Потёмкина численностью около восьмидесяти тысяч и малороссийскую генерал-фельдмаршала Румянцева, около сорока тысяч солдат. Первая должна была взять Очаков, а Вторая располагалась в Подолии. Для поддержки Первой армии выдвигался Черноморский флот под командованием контр-адмирала Войновича. Вот в Первой армии получил боевое крещение гвардии поручик Николай Раевский со знаменитым с тех пор повелением Потёмкина «употреблять (его) в службу как простого казака, а потом уже по чину поручика гвардии». Потёмкин, много опыта получивший на юге России тогдашней, вообще любил казаков за их боевой нрав, смекалку, влюблённость в воинское искусство, великолепное развитие всех воинских качеств каждого наездника, способного отменно нести сторожевую службу, сражаться в строю, проявляя несравненно более высокую личную изобретательность, нежели солдаты из глубины России. Последние были мощны, выносливы, терпеливы, мужественны. Но вековая задавленность русского крестьянина под крепостным изнурением и бесправием сказывалась на их личной боевой активности.

Потёмкин считал казаков от рождения воинами, знал, что дух необычайной боевой активности полезно почерпнуть от них любому воину, особенно молодому, в особенности же офицеру как будущему генералу и по возможности вообще полководцу в дальнейшей деятельности. Казаки, казаки! Ах, казаки! Ветер вольный степной гудит и льётся в гривах коней ваших, в каждом их размашистом и одновременно молниеподобном собранном движении. Вот они, остро напрягши пылающие взоры, раздув ноздри, храпя и вспыхивая на ловко расстилающемся полёте степном своём, несутся, уходя почти что с головою в буйно цветущие травы. Несут они своих усатых и плечистых наездников, прилетевших сюда ещё из времён князей Святослава и Димитрия Донского. Словно огненное пламя горят на ветру знамёна и одеяния их роскошные, и сбруя звенит да сверкает, да шапки, лихо заломленные, рассыпаются по всей запорожской степи, наводя смятение и ужас из века в век на все пределы от Кракова до Дербента и Трапезунда — всей Анатолии. Отлитые и обузданные от чрезмерной лихости своей в полки под знамёнами Москвы и Петербурга, они всё уверенней превращались тогда в передовые надёжные форпосты российской боевой крепости. В те времена полки казачьи несли преимущественно сторожевую и разведывательную службу и до больших турецко-русских войн, а особливо нашествия на стольный град Москву французских надругателей, в больших сражениях не употреблялись.

В конце августа турецкий флот начал свои действия. Был высажен десант возле Кинбурна, сторожившего входы и выходы в Южный Буг, напротив Очакова. Но Суворов разгромил здесь турок. Это была знаменитая операция, показавшая миру, что в России появился и набирает силу талантливый и абсолютно самобытный военачальник первой величины. Российской армии, имевшей к тому времени огромный боевой опыт не только сражений с турками и персами, но и опыт войны Семилетней, именно такой полководец был сейчас нужен. Такой полководец должен был и в лице Суворова мог обобщить и возвести на истинную высоту российское военное искусство. Дело в том, что Потёмкин и Румянцев при всей их явной административной талантливости были ярко выраженными царедворцами, что, безусловно, снижало ценность их личностных дарований. Близость ко двору, участие в развитии всех многочисленных хитросплетений вокруг трона, как правило, катастрофически обесценивали любую человеческую личность, особенно личность военачальника, полководца. Вот почему, когда после блестящего разгрома Бонапарта на полях европейских сражений Александр Первый резко отодвинул от боевой и государственной деятельности всех наиболее талантливых русских генералов, Россия уже до самого краха империи не выдвинула ни одного поистине талантливого полководца и проиграла все войны, кроме войн с Турцией и Персией. Но для отодвинутых генералов это было большой личностной удачей.

Между тем Австрия тоже объявила войну Турции, но вела её еле-еле, боясь усиления России и явно не желая разгрома Османской империи, которая совершенно явно разваливалась сама собой. Австрии было выгодно держать Россию в постоянном состоянии войны, но не допустить полного торжества её оружия.

Война с Турцией шла с превосходством русских, но все замечательные победы российских генералов, как правило, сводились «на нет» невысокими военными дарованиями Потёмкина, явным и тайным подсиживанием друг друга фаворитов Екатерины, примитивностью её дипломатов. А были! Взятие крупных крепостей Очакова и Хотина, разгром Суворовым Осман-паши при Фокшанах, разгром девяностотысячной армии Юсуф-паши под Рымником двадцатипятитысячным отрядом Суворова, пали турецкие твердыни Бендеры, Хаджибей, Аккерман. Воодушевление и чувство локтя между солдатами и офицерами, между даже генералами окрыляло армию. Особенно окрылила победа русских под Измаилом, когда 22 декабря 1790 года прямым и отважным штурмом взята была эта казавшаяся неприступной крепость. Отличился при взятии этой опоры всех турецких сил на Черноморье Кутузов. Мало кто отмечает в связи со взятием Измаила, как ловко и умно мог использовать личные качества своих подчинённых Суворов. А между тем штурм Измаила был страшным по напряжённости и кровопролитности. Кутузов явился главным помощником Суворова в этом сражении. И уже послал Кутузов донесение Суворову о необходимости уступить противнику. Это та самая черта характера, которую Кутузов потом продемонстрирует, требуя сдачи Вены, не противореча австрийскому генштабу перед сражением под Аустерлицем, при сдаче без боя Москвы Наполеону. В ответ на паническое донесение Кутузова Суворов послал ему уведомление о назначении его комендантом ещё не взятого Измаила. А по взятии крепости не распекал он за малодушие подчинённого, но заявил: «Он шёл у меня на левом крыле, но был моей правой рукой». Суворов умел видеть в человеке лучшее. И верно. До того Кутузов брал Очаков 18 августа 1788 года, получил вторую рану, в щёку и затылок, выздоровел и уже в мае 1789 года принял корпус, с которым брал Аккерман, Кушаны, Бендеры. С этим корпусом он брал Измаил и получил здесь генерал-поручика да и орден Святого Георгия 3-го класса.

В дыму сражений Николай Раевский видел Кутузова впервые, здесь и познакомился с Петром Ивановичем Багратионом, который особо отличился при штурме Очакова, за что был произведён в капитаны, состоя при Потёмкине, он-то, будучи человеком талантливым, сам талантливых людей не боялся. Долгая дружба связала Раевского и Багратиона с тех пор. Здесь Раевский проявил столь необходимую воину природную смелость, а также широту боевого мышления, мудрость и умение быть своим человеком и для офицера и для солдата. Это как раз то самое редчайшее качество, происходящее от врождённости, которым уже в полной мере владел Суворов.

Закончил Раевский войну с турками девятнадцати лет в чине подполковника. После чего направлен был в Польшу, где военными действиями руководил Суворов и лично направлял войска на жестокий штурм предместий Варшавы — Праги, после взятия которой сдалась и столица. В Польше Раевский заслужил два высокого отличия воинских креста — Святого Георгия и Святого Владимира.

После этой кампании Николай Раевский был направлен на Кавказ и в чине полковника с 19 июня 1794 года назначен командиром Нижегородского драгунского полка, которым через четверть века будет командовать его сын, тоже Николай.

6


Двадцатичетырёхлетний командир Нижегородского драгунского полка отличался не только смелостью, граничащей порою с невероятностью. Так, под Бендерами он оказался в схватке против трёх турок, чёрных рослых громил с ятаганами. Скошенные густым ружейным огнём солдаты и часть отступивших оставили его наедине с нападающими. Все, кто имел дело с турками, знают, что они храбры, необычайно решительны и очень цепки в рукопашной схватке. В то же время известно, что любой солдат любой армии никогда не упустит случая захватить офицера, это всегда подвиг, достойный вознаграждения. Турки сначала просто нападали на относительно не выдающегося сложением офицера. Они уже начали окружать его со всех сторон. Раевский отбивался шпагой. Ятаганы свистели и сверкали над ним со всех сторон. Движения шпаги были чётки, легки, умелы. Подойти близко турки не решались. Но силы были неравны, рано или поздно русский должен был ослабеть. Поэтому турки просто теснили его и не торопились. Одному из них удалось выбить у Раевского шпагу. Раевский нагнулся и успел поднять её с земли. Но турки оказались рядом. Оскаленные крупные зубы и чёрные ненавидящие глаза приблизились почти вплотную. И вновь отпрыгнули они на какое-то, казалось, мгновение, рядом за спиной раздался хриплый, но гигантски мощный голос:

   — Братцы! Николая Николаевича басурманы хватают!

   — Братцы! Николая Николаевича...

И хлынула из-за спины, из-за крепостного каменного уступа толпа бегущих на помощь солдат. Рыча и отплёвываясь от пыли и дыма, солдаты появились как бы ниоткуда. Они в одно мгновение разнесли на штыках турок. И мощные, побагровевшие от грязи, пота и крови руки схватили Раевского, уже терявшего сознание, подняли и как ребёнка понесли вперёд, прогоняя турок. И кто-то повторял торопливо, отирая какой-то тряпицей потное лицо командира:

   — Слава Тебе Господи! Слава Тебе... Не выдали отца родного басурманам.

Странно было слышать двадцатилетнему Раевскому именование себя отцом родным со стороны огромного пожилого солдата.

В свои четверть века полковник Раевский выглядел юношей, и даже вроде бы юношей излишне изысканным, несмотря на уже солидный опыт караульной казачьей жизни и жизни походной, в которой старался все тяготы нести наряду со всеми своими солдатами, по-возможности стараясь ничем не выделяться. Это вызывало порою скользкие нарекания и шутки со стороны других офицеров. Несмотря на свой богатый походный опыт и умение держаться с солдатами почти на одной ноге, в простом общении он выглядел так, что никто не мог встать с ним на одну ногу. Что-то в Раевском было заставляющее чувствовать, что с ним нельзя общаться просто так, указывающее на то, что человек он всё же несколько необычный. Не то он умнее, не то обходительней, не то деликатней, не то прямей и резче других. Это также не всем было по плечу, не всех удовлетворяло, а многих не просто раздражало, но настораживало. Такие люди, вполне, естественно, приемлемые в нормально, хорошо воспитанном обществе, в среде ханжей и ловеласов, среде случайно ухвативших «место под солнцем» рано или поздно вызывают отторжение.

И ещё одно странное впечатление от Николая Раевского. Оно заметно было с детства и сохранилось до седин: производил он со стороны порою впечатление музыканта, какого-то серьёзного, возвышенного сочинителя, который сам исполняет свои произведения. В детстве он производил впечатление мальчика, слушающего неслышные для других, но доносящиеся до него звуки клавикордов. Он даже иногда замирал среди своих детских игр в богатом, но строго обставленном доме своего дяди графа Самойлова, который был его фактическим воспитателем. Прервёт мальчик свои тихие игры и вслушивается во что-то, в какую-то вроде бы мелодию, доносящуюся издалека. Повзрослев, он стал похож на пажа, спокойного и обходительного пажа в парике и в голубом камзоле и в синих узких панталонах. Этот паж, казалось, вышел из какой-то таинственной комнаты, где еле слышно бьют часы, а на прозрачно светящихся хрустальных деревьях сидят молчаливые белые птицы с длинными, свисающими к полу хвостами. Там он играет на своём странном инструменте с лиловыми клавишами, в то время как ноты плавают в воздухе. Он и впрямь был молчалив в этом возрасте, и трудно было представить, что он состоит в гвардейском полку, а со временем станет умным и бесстрашным генералом.

Со временем... Со временем этот отзвук душевной обособленности с долей некоторой изысканности в нём сохранится во всех обстоятельствах боевой жизни. И какая это великая потеря, что такой человек не был допущен к государственной жизни, что, впрочем, характерно для России всех времён её тысячелетнего бытования, за исключением редких и кратковременных периодов».

Олег умолк, но продолжал ходить по житнице, а шаги его сделались совершенно бесшумными. За окнами усиливался мороз, стёкла покрывались узорами. Но сквозь узоры ещё видно было, как по двору независимо и кокетливо ходит косуля, а Лепка, полувысунувшись из будки, лежит, положив голову на вытянутые лапы, и задумчиво прикрыла веки с длинными заиндевевшими ресницами.

Олег сел за стол, положил руки на столешницу и, слегка вскинув голову, стал смотреть в потолок, как бы что-то вспоминая не то из прошлого, не то из настоящего. Руки его с длинными музыкальными пальцами замерли на столешнице. И казалось, что они уснули. Потом пальцы его стали медленно оживать и приобретать какое-то внутреннее звучание. Вот они приподнялись, приподнялась ладонь, руки заколыхались над столом и стали двигаться, как бы трогая какую-то невидимую клавиатуру. Его пальцы осторожно двигались по невидимым клавишам, и какая-то музыка светилась на его лице с полузакрытыми глазами. Мороз неторопливо заковывал окно, и горящие свечи всё явственнее высвечивали на окне узоры. Узоры тоже неторопливо распространялись по стёклам, как бы зажигая там множество новых и новых огней.

Наташа сидела молча, приспустив веки. Руки её тоже лежали на столе, их пальцы тоже были длинны и музыкальны. Но оставались они неподвижны и беззвучны, а может быть, были просто наполнены музыкой Олега и целиком жили в ней.

Сколько это длилось, трудно сказать. Этот странный концерт, когда звуки появляются, живут, исчезают, неслышно продолжая звучать в пальцах, губах, бровях и ресницах тех, кто их внимательно слушает, кто им сосредоточенно внимает.

Потом Олег убрал руки со стола. Он встал и опять принялся ходить по комнате. Наташа осталась за столом сидеть и держать руки на столешнице.

7


«Надо сказать, — продолжал Олег, — что Нижегородский драгунский полк — теперь мы вынуждены были бы кощунственно назвать его горьковским — был одним из самых почитаемых и прославленных полков русской кавалерии. Нижегородцы являли себя участниками многих знаменитых дел и походов, они отличились при Лесной и под Полтавой, сокрушая шведов, где, как известно, сражался дед Николая Николаевича Семён Артемьевич девятнадцатилетним прапорщиком. Полк этот уже совсем недавно против турок отличился при Кагуле, в знаменитой битве... Кагул! Это величественное сражение знаменовало переломный этап в длительном противоборстве русских и турецких войск, полководцев, империй.

Кагул! Такая победа, какая озарила здесь русские знамёна под селением Вулканешты на берегах левого притока Дуная 1 августа 1770 года, любому полководцу всех времён может только сниться. Любой из них может до самого скончания дней своих завидовать Петру Александровичу Румянцеву-Задунайскому, умершему в чине генерал-фельдмаршала и наложившему глубокий отпечаток на развитие всего военного искусства второй половины века, в преддверии наполеоновских войн. Именно такая личность нужна была знамёнам русским, чтобы сломить наконец величественное османское владычество на рубежах России и Европы, чтобы приуготовить противостояние французским походам.

В шестилетнем возрасте Румянцев был записан в гвардию, через десять лет зачислен был в Сухопутный шляхетский корпус, а вскоре подпоручиком направлен в Финляндию к своему отцу. Через три года рослый красавец, с открытым и выразительным лицом, с умными глазами высокого и пластичного разреза, откомандирован был в Петербург с текстом выгодного для России мирного договора. За это известие, встретив красавца вспыхнувшим взглядом, произвела его императрица в полковники да назначила командиром пехотного полка. Сразу! За это любили екатерининские времена разные умельцы использовать миг удачи. Тогда Румянцев получил и графский титул. Получил этот титул и отец красавца, как бы за то, что произвёл к рождению такое чудо света. У Екатерины Второй оказался неплохой вкус и глаз. Командуя дивизией, Румянцев отличился в знаменитой битве под Гросс-Егерсдорфом и под Кунерсдорфом. Громил прославленных Фридриховых умельцев при взятии Кольберга. Уже тогда, на даре формирования могучих имперских войск Петербурга, Румянцев показал свои блестящие полководческие способности. Почти два года русские топтались под стенами этой великолепно укреплённой крепости на побережье Балтийского моря. Гарнизон Кольберга составляли более четырёх тысяч солдат при ста сорока орудиях. В хорошо укреплённых лагерях под стенами крепости стоял корпус принца Вюртембергского в двенадцать тысяч солдат. И прикрывали Кольберг с тыла до двадцати тысяч пехоты и конницы. В распоряжении Румянцева было двадцать две тысячи солдат. Это против тридцати тысяч. И всего семьдесят орудий. Это грозное соотношение сил перед лучшей по тем временам армией не испугало молодого и талантливого генерала. Задолго до французских революционеров и тем более Наполеона Румянцев применил рассыпной строй в сочетании с батальонными колоннами. Его действия тогда были неизмеримо более высокими в сравнении с действиями Кутузова под Бородином. Уступая во всём формально, талантливый полководец блокировал прусский укреплённый лагерь, отбросил полевые войска противника и лагерь захватил. С моря он блокировал крепость, изнуряя осаждённых десантами, сообщения с тылом перерезал, войска, предпринявшие атаки деблокирования, разбил и принудил в середине декабря гарнизон к капитуляции... Как жаль, что мы порою не ценим свои истинные победы, но раздуваем вымышленные, — горько бросил Олег и решительно продолжал: — Но Кагул! Это ещё были турки, не сломленные поражениями, гордо уверенные в своей непобедимости, заносчиво помнящие унизительное поражение от них Петра Первого, поражение, которое свело «на нет» победу царя под Полтавой. Кагул! Сто пятьдесят тысяч вывели турки против двадцати семи тысяч русских и около двухсот пушек против ста двадцати Румянцева. Армия была самоуверенная, храбрая, злая, с огромным боевым опытом, религиозно фанатичная. Визирь Халиль-паша уже торжествовал победу. Румянцев смело и расчётливо выслал для прикрытия тыла восьмитысячный отряд. С двадцатью пятью тысячами он атаковал Халиль-пашу пятью колоннами блестяще подготовленных и обученных солдат. Он атаковал с фронта, в лоб! Он обратил врага в бегство. Остатки турок настигнуты были при переправе через Дунай. Там эта армия перестала существовать, бросив сто сорок пушек и весь обоз, оставив на поле боя более двадцати тысяч жизней своих солдат. Потери Румянцева составляли полторы тысячи солдат. Так начата была блестящая череда побед русского оружия от Балтики до Чёрного моря, над врагами порою достойными и грозными, почти всегда превосходящими русских в числе и самоуверенности. Как знать, возможно, Румянцев был самым блестящим русским полководцем, о котором почему-то мы тупо умалчиваем и который был преждевременно смят и оттеснён с поприща боевой славы завистливыми петербургскими царедворцами и чиновниками. Отодвинутый гораздо менее одарённым в военном отношении Потёмкиным от доступа к плоти сластолюбивой и по-женски переменчивой императрицы, он прежде времени увял. Увял этот пышный и блестящий цвет боевой славы. На фоне саморазваливающейся со времени его сокрушительных побед Турецкой империи Петербург, нетерпимый к каждой яркой и талантливой самобытной личности, мог обойтись и без талантов.

Вот каким порохом были овеяны знамёна Нижегородского драгунского полка, когда над ним принял командование юный гений русского оружия полковник Николай Раевский.

Было много надежд и радужных ожиданий, как это всегда случается в юности, которая порою наивна и непредусмотрительна да излишне доверчива.

8


Крепость Георгиевская была основана в 1777 году при слиянии рек Подкумка и Кумы как один из передовых постов южной русской границы, где с древних времён пребывало русское население, усиленное свежим притоком казачьих сил из Малороссии, с Дона. Здесь лежал давний боевой рубеж между разрозненными, искровавленными в междоусобицах войн племенами. Немногочисленные каждый в отдельности, но многочисленные в количестве своём, эти племена издавна жили во взаимной вражде, которая здесь и там прерывалась недолговечными коварными союзами и одним объединением народностей против других. Союзы эти как возникали, так и распадались на следующий день. Большинство этих народностей формально были объединены верой в Аллаха. Аллах объединял приверженцев своих главным образом фанатичной ненавистью к другим народам, Магомета не исповедующим. А всякий, кто Магомета не исповедует, по категоричным законам гор, полноценным человеком не считался и против него за пределами собственного жилища, которое являлось очагом формальной гостеприимности, могло быть применено любое коварство. Женщина в горах, как правило, рассматривалась в качестве особого вида животного, обязанного обслуживать все бытовые, в том числе и самые низменные, прихоти мужчины.

Считалось само собой разумеющимся, что и после земной жизни правоверный мусульманин, попадая в рай, вступал опять-таки в абсолютное обслуживание женщинами, причём девственницами. Обязательной особенностью райского обслуживания мужчины райской красавицей, гурией по названию, было именно то, что гурия чудесным образом не теряла своей плотской девственности. Всю жизнь проводящие на коне в междоусобных войнах и грабежах, кавказцы были, как правило, великолепными наездниками, прекрасно владели оружием. Оружие из глубины веков было истинной и единственной серьёзной страстью наездников этих гор. Хорошая шашка ценилась гораздо дороже, чем стадо баранов или женщина. В результате презрения к женщине, относительной малочисленности женщин в результате их глубоко приниженного состояния здесь и там процветало мужеложство, не считавшееся с ещё домусульманских времён пороком.

Несмотря на природную воинственность, смелость, боевитость кавказцев, здесь никогда не удавалось никому из них создать стойкое государственное объединение. Этому мешали примитивный личный эгоизм, мелочность общественных интересов и оторванность от главных потоков развития мировых цивилизаций. Только два народа Кавказа создали в среде своих культурных слоёв идею национальной государственности. Это грузины и армяне, два христианских народа, отмеченных необычайной древностью культурных и религиозных традиций. Из них наиболее устойчивыми оказывались армяне.

Потомки современников Ниневии и Вавилона, Мемфиса и Тира, Рамзеса и Хамураппи, эти ловкие огневзорные поэты и всадники, купцы и звездочёты, одинаково стройные, что мужчины, что женщины, они веками сражались против греков, против римлян, против мидян и персов, против иудеев и арабов. Они побеждали их, сами терпели от них поражения, но никогда не презирали культуры нападающих на них народов. Даже в порабощении они мудро усиливались брать от всякого народа всё, что есть в нём ценного, пользоваться этим приобретением в полной мере, но не давать ему возможности стать своей природной особенностью.

Даже в христианстве, которое они восприняли сразу после его расцвета, армяне в противовес постановлениям Семи Вселенских Соборов признали наиболее еретическую часть его, получившую название монофизитства.

Второй великий и наиболее самобытный народ Кавказа — грузины. Это народ рослый, широкоплечий и при необходимости отчаянный. Эти широкобровые огнеглазые красавцы в лучшем проявлении их издавна слыли людьми поэзии и вдохновения. Древние греки, ещё они стремились к их снежным вершинам Кавказа. Египетские фараоны, вавилонские цари, арабские халифы, вплоть до гениального корсиканца мечтали заполучить их юношей для личной охраны и конной гвардии. Грузинами и славянами для этих целей торговали купцы-иудеи Константинополя, Венеции и Генуи. Иверия была страною самого раннего христианства, она по жребию от Господа дана была в удел Божией Матери.

Не так уж давно в знаменитой битве при Басиани грузинское войско наголову разбило совместные войска мусульман под водительством румского султана Руки-эд-Дина, потребовавшего подчинения Грузии исламу. Вот отзвуки каких кровей пели в сердце знаменитого князя Петра, как любил называть его Суворов. При виде озаряемых в солнечные дни снегами Эльбруса, Казбека и Ушбы вот что вставало в памяти молодого полководца, выросшего в строгих и чинных кварталах Петербурга.

Штаб-квартира же Нижегородского драгунского полка находилась в крепости Георгиевской.

9


Георгиевск, возникший в 1777 году как крепость, уже в 1786 году стал уездным городком. Это был заштатный городишко в предгорной степи. Насчитывалось в нём немногим более двухсот разного рода и вида строений. Неброская деревенская церковь на небольшой центральной площади с земляным валом вокруг и глубокий, хорошо выкопанный ров. Казармы располагались рядом с крепостью, которую, как видел всякий, назвать крепостью можно было только с большой натяжкой. Здесь укоренилось южнорусское и казачье население. Сюда съезжались для торговли и покупок из многих ближних аулов горцы. Пролегал через городок тракт из Ставрополя в Екатериноградскую, которая сама была казачьей станицей возле одноимённой крепости, основанной в том же году, что и Георгиевская, при слиянии рек Терека и Малки. Станица знаменита кирпичными триумфальными воротами, на которых написано: «Дорога в Грузию». Не знал тогда полковник Николай Раевский, что дорогой в Грузию ему придётся пойти с боями, изведать на ней немало тяжких впечатлений, которые завершатся унизительным изгнанием из армии.

Общества в Георгиевске, конечно, не было, за исключением Алексея Пологова, родители которого находились в зависимом положении перед графом Самойловым. Было между ними какое-то дальнее родство, которое с величайшей услужливостью они использовали. Алексей Пологов, юноша невысокого роста, крепко сложенный и неутомимо действовавший в каких-то никому не известных сферах, закрепился в окружении графа Потёмкина, правда, на большом от него расстоянии. Он умело и усердно пользовался своей близостью к близким графу людям, но выше майора подняться к середине девяностых годов не смог. Говорят, что он играл в карты, и даже играл не весьма чисто. Однажды вроде бы при каких-то обстоятельствах его за это били, так как он отказался от дачи объяснений, угрожал своими петербургскими связями. Пологов увлекался женщинами, но никогда не сходился с ними на длительное время. Поговаривали, что был он одно время болен дурной болезнью, но возможно, что это были просто слухи. А в обществе молодых людей армейских, воспитанность которых всё более и более начинала хромать на обе ноги, такие слухи только окружали предмет их ореолом интереса и таинственности, как, скажем, разговоры о том, что тот-то или та-то посещает мистические собрания либо занимается разного рода изобретением эликсиров, приносящих успех или дающих возможность из тех или других предметов делать алмазы. В Георгиевске, известном скудостью ярких личностей, получилось так, что Раевский и Пологов оказались близкими друг другу личностями. Раевский, будучи человеком строгим в выборе знакомств, тем не менее был общителен и прост в общении. Полковые дела занимали его целиком, но всё оставалось какое-то пустое место в досуге, что-то поднималось на душе тревожное в виду этих гигантских ледяных глыб на горизонте. В ясные часы южных ночей осыпаемы были они какими-то допотопными россыпями звёзд, мерцающих равнодушно, грозно и таинственно. В такие мгновения где-то на окраинах души Раевского поднимались какие-то непонятные и уносящие куда-то в неземные пространства состояния. Но что эти состояния означали, Раевский не понимал. Как будто кто-то медленно играл там на каком-то звучном инструменте вроде клавесина, но что за инструмент, Раевский понять или осмыслить не мог. Рука почему-то тянулась к перу. Но перо в такие мгновения тоже начинало представляться чем-то таинственным и почти одушевлённым. Раевский робел перед ним. Он оставался в оцепенении и начинал себе казаться человеком стареющим преждевременно. Тогда ему вспоминались волнообразные слова стихов одного, по его мнению, из величайших поэтов прошлого, которого любила его мать и даже что-то переводила из него для себя с греческого. С того греческого языка, на котором говорили древние стихотворцы и великие учителя Церкви: «Изнурённый болезнью, я в стихах нахожу отраду, как престарелый лебедь, внимаю звуку собственных крыльев, рассекающих ветер». Вспомнив эти стихи, он вспомнил и об одной книжице, которую вручил ему на дорогу тогда, в Киевской Лавре, игумен, проведший его по пещерам святых древних подвижников. Обращаясь памятью к этому посещению, Николай Раевский всё более и более подтверждался в выводе, что мужчине нужно быть либо монахом, либо твёрдым семьянином. Военный, считал Раевский, монахом быть не может. Пересвет и Ослябя, два инока, оставившие поле брани да ушедшие на подвиг молитвы к преподобному Сергию, в обратном его не убеждали: это было исключением. Но в миру, в миру военный человек, особенно командир, должен иметь семью, должен иметь точку душевной опоры: домашнее тепло должно препятствовать отвлечению сил и внимания к превратностям случайных связей и накрепко привязывать к земле, к стране, к обществу, к конкретным людям, которых воин должен защищать. Чувство родины для военного человека гораздо конкретнее, когда он внутренне укреплён женою и детьми. Тем более что наблюдательный и от природы склонный к обобщениям молодой полковник довольно быстро приметил, что в армии судьба офицера весьма и весьма переменчива, что многое в ней зависит от случая, от умения приноровиться к начальнику. Это почти всегда принуждает к потере чувства собственного достоинства, необходимости скрывать свои способности, уметь приноравливать их к вульгарной, грубой и порою тёмной в своих прихотях судьбе. Особенно раздражает окружающих ум, и чем выше человек по своему положению, тем больше. Ум вообще опасно проявлять в той среде, к которой Раевский привык, а чувство собственного достоинства нигде не прощают. Иметь своё собственное мнение вообще опасно, особенно высказывать его вслух.

Как-то Раевский и Пологов прогуливались вокруг всей крепости. И говорили о разных незначительных предметах, о том да о сём. И в разговоре Пологов подчеркнул, как он доволен тем обстоятельством, что есть здесь, в пустынности Георгиевска, человек, не только много лет уже знакомый и вследствие этого близкий по духу и уровню интересов, но главное...

   — Вы знаете, Николай Николаевич, я благодарю судьбу, что в вашем лице имею не только доброго друга, но и человека, которому я вполне доверяю. Надеюсь, что и вы питаете ко мне те же чувства.

   — Да. Это весьма важное обстоятельство, — согласился Раевский.

   — Это драгоценное обстоятельство, — вспыхнул Пологов. — Я знаю, что могу вам любое своё размышление или умозаключение открыть с полной откровенностью. Надеясь, конечно, на взаимность.

   — Да, это весьма интересное наблюдение, — согласился Раевский.

Они шли некоторое время молча, в течение которого Пологов быстро, как-то мимолётно даже, коснулся локтя Раевского двумя пальцами и с оттенком благодарности сжал его. Со стороны гор тянуло прохладой. Подкумок внизу неторопливо, но настойчиво шумел. Какая-то сумеречная птица пролетела угловато и бесшумно. Горы заволакивало туманом, но звёзды пробивались уже в небе. Звёзды уже горели ярко там, в стороне великих варварских держав, цепенящих веками Кавказ ужасами своих нашествий.

   — Скажите, Николай Николаевич, — спросил тихо и с оттенком некоторой задумчивости Пологов, — вы участвовали в блистательных делах польских, какое из них произвело на вас наиболее глубокое впечатление?

   — Наиболее глубокое впечатление произвела на меня личность Александра Васильевича Суворова, — так же тихо и так же с оттенком задумчивости ответил Раевский.

   — Ну это разумеется, — согласился Пологов. — Это само по себе естественно. А из дел, боевых подвигов?

   — Наибольшее впечатление произвёл на меня штурм и взятие предместья Варшавы... За Вислой... Праги...

   — А чем, разрешите полюбопытствовать?

   — Безмерностью человеческих страданий.

Пологов дальше расспрашивать не решился. Он понял, о чём идёт речь. Речь шла о том, что многие знали, о чём почти открыто говорили всюду и почти всюду одновременно молчали. Порою спорили. Овладев штурмом Прагой, Суворов отдал её на разграбление и насилие солдат. Впервые тогда у Раевского возникло сомнение в том, что при складывающихся обстоятельствах удастся ему закончить благополучно свою карьеру на воинском поприще. Разговор на этом потух, затух, вернее, как тлеющий костёр при виде звёзд южной ночи. Он затух при шелесте Подкумка и при дальнем лае собак, переговаривающихся друг с другом с одного конца городка на другой. Вернувшись домой, Раевский почему-то обратил внимание на небольшую, побывавшую в руках и пахнущую ладаном книжку, которую вручил ему после поклонения святым отцам в киевских пещерах игумен. Запах ладана при свече и дальнем блистании созвездий за небольшим полуоткрытым окном подействовал на Раевского не совсем обычным образом. Встали в его памяти не те колоссальные звоны над Днепром, не блистания куполов остающегося позади многоглавого Киева, действительно отца городов русских, не дремучих вокруг раскинувшихся лесов, а перед внутренним взором полковника вдруг обозначилась лань со связанными крепко ногами, висящая на шесте и несомая вниз головой. Глаза её, глаза испуганной, ещё совсем не повзрослевшей девочки. И кровь, струящаяся у неё из-за уха. Ухо вздрагивающее. Глаза покорные, не понимающие, что же происходит. Глаза с немым вопросом в больших чёрных глазах: «Что же это? За что?»

Раевский взял книгу в руки, подержал перед глазами, приблизил к ней лицо и долго вдыхал запах благовонной ливанской смолы. Что-то таинственное было в аромате смолы этой. Там, за размашистыми уступами степей, равномерно, как бы гигантским маршем равнина поднималась в горы. Горы темнели в полном блеске звёзд, а степи подступали к ним в неудержимом и равномерном движении к небу.

Что за свет озарял вершины гор над мрачными теснинами, жилищами демонов, которым поклонялись эти суетные жители долин, которых веками оттесняли в горы то те, то эти завоеватели? Не от этих ли демонов получают ярость сии ловкие и злые наездники, которые только до поры до времени скрывают неутомимость свою под кривыми улыбками, в каждой из которых таится кинжал. Как питают их из века в век демоны, которые дают им ярость и самозабвение, но забыли дать умение и желание жить в мире друг с другом и со всеми остальными ближними и дальними народами? Нет у них желания построить своё богатое, своё могучее государство, с которым все бы считались, которое все бы уважали, так чтобы не было у этих самолюбивых, а потому несчастных жителей гор неистребимой потребности всем завидовать и всех ненавидеть. Может быть, Прометей, доселе скованный, по уверениям некоторых, там, в сердце этих огненных гор, время от времени содрогает их своими конвульсиями? Как вот сейчас. Какая-то тень пронеслась в небе от степи, и что-то застонало в глубине ущелий. Колыхнулось пламя свечи. Раевский приоткрыл книгу, возимую им с собой со времён киевского паломничества, но так ни разу им доселе не раскрывавшуюся. Пожелтевший листок выпал из неё на столешницу и слегка встрепенулся под порывом ветра, налетевшего в раскрытое окно. Раевский приблизил листок, подняв его со стола, и прочитал слова, листок наполнявшие:


Суета сует, сказал Екклезиаст,
суета сует, — всё суета!
Что пользы человеку от всех трудов его,
которыми трудится он под солнцем?
Род проходит, и род приходит,
а земля пребывает во веки.
Восходит солнце, и заходит солнце,
и спешит к месту своему, где оно восходит.

В глубине гор опять что-то не то вздохнуло, не то упало. И гул какой-то пополз там от ущелья к ущелью, от вершины к вершине.


Идёт ветер к югу
и переходит к северу,
Кружится, кружится на ходу своём,
и возвращается ветер на круги свои.

Свеча опять встрепенулась, и колыхнулась тень Раевского на стене комнаты, как бы на мгновение ожившая.


Не наполнится ухо слушанием.
Что было, то и будет;
и что делалось, то и будет делаться,
и нет ничего нового под солнцем.

Солнца в небе ночи не было. Но звёзд было много. Звёзд было много до бесчисленности их.


Нет памяти о прежнем,
да и о том, что будет,
не останется памяти
у тех, которые будут после.

«У тех, которые будут после?» — спросил Раевский сам себя. «У тех, которые будут после нас, — ответил он сам себе и добавил: — Да и у тех, кто будет после них и после, за ними следующих».

Раевский сидел, глядя полуприкрытыми глазами в окно на горы и вдыхая воздух, стлавшийся от гор. И непонятное волнение подступило к душе его. И чтобы унять волнение это, он встал и принялся ходить по комнате. Потом он сел, взял чистый лист бумаги и начал писать. Он писал мелкими ровными буквами. Потом, оборвав перо на полуслове, Раевский отложил перо далеко в сторону и сидел так некоторое время. Потом он поднял лист со стола и, не читая его, поднёс к пламени свечи. Лист налился светом и вздрогнул весь. Пламя коснулось нижнего края его. Медленно забирало пламя слова с исписанного ночными буквами листа, как бы впитывало их в себя.

Потом долго сидел за столом скрестив руки, положив их на плечи. Взял в руки со стола книгу и наугад раскрыл её. И стал читать нечто из раскрытой книги отрывками, негромко, для самого себя: «Ибо что считается в супружестве самым утешительным, то самое растворено горечью. Между благами супружеской жизни почитается неразрывность, по сказанному: «...еща Бог сочета человек да не разлучает, но таким образом и оковы и узы должны почитаться благом, ибо супружество — те же оковы...»

Посидел некоторое время молча и продолжил чтение: «Как бежавшие рабы, кроме того, что скованы каждый порознь, связаны ещё и один с другим, дабы, вместе скованные, они по необходимости следовали друг за другом и не могли отделиться один от другого: так связаны и души супругов, каждый из них, имея заботу о самом себе, в то же время утесняем бывает другою заботою, наложенною на каждого союзом супружества».

Он долго сидел при свече. Он читал про себя, и перелистывал страницы далее, и возвращался вновь на прочитанное. Пока там, в дали ещё более безмерной, чем горы, начал брезжить рассвет. В конце концов он вернулся к страницам первоначального чтения и принялся вновь читать громко с интонацией настойчивой, как бы в память свою внедряя читаемого слова? «...сказала Ставрофила. Но так как эти оковы общие, то супруги взаимно друг другу помогают, и тяжесть, разделённая между двоими, бывает легче».

Этим утром, не взошло ещё солнце, Николай Раевский принял решение жениться.

ИЗГНАНИЕ

1


Ночевать я остался в житнице. Я не поехал домой. У меня было два отгула, и я мог на службу не являться. Домой поехать я, конечно, мог бы. Ничто этому не мешало. Да и дорога в полупустом полуночном автобусе сама по себе тоже была привлекательной. Можно было в одиночестве более часа сидеть у окна и думать, о чём тебе угодно. Смотреть, как мелькают за окном дорожные огни пригородов, дачных посёлков, встречных машин, которые появляются неизвестно откуда и неизвестно куда улетают. Такое пребывание в позднем автобусе всегда успокаивает, отрешает от тьмы забот и житейских обстоятельств, которые в обычное время не дают человеку задуматься над чем-то достойным и несуетным, «Суета сует и томление духа...»

Я остался здесь по настойчивому внутреннему желанию как можно ближе узнать этих странных людей, странных только для нашего, всё поломавшего и всё исказившего времени. Пока с ними ничего не случилось, поближе разглядеть их. Мне стало казаться вдруг, что им что-то угрожает, что-то с ними должно случиться. Само по себе появление в нашем обществе таких людей, безусловно, должно было вызвать праздное внимание. Люди молодые, красивые, дружно живущие, независимо и открыто лелеющие свою независимость. Да ещё и умные! Умные явно и даже, может быть, талантливые. Такие редкие сочетания таких личностей в наше время... Сама ситуация, сам настрой всего течения жизни явно должны, так или иначе, зацепить Олега и Наташу, весь ход жизни нашей не выносит подобных сочетаний. Ещё и умны! Да, судя по всему, талантливы. Живут не нищенствуют! Какие-то библиотекарша и фотограф. Что им надо? Ибо сказано:


Надеющиеся на Него познают истину,
и верные в любви пребудут у Него;
Ибо благодать и милость со святыми Его
и промышление об избранных Его.
Нечестивые же, как умствуют, так и понесут наказание.

И этот странный Евгений Петрович, так внезапно появившийся в Горках под Бородином и так спокойно привёзший меня прямо к дому Олега и Наташи, словно сюда он уже не раз приезжал запросто.