Тайфуны с ласковыми именами [Богомил Райнов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Богомил Райнов ТАЙФУНЫ С ЛАСКОВЫМИ ИМЕНАМИ
1
Вид поистине грандиозный: с четырех сторон долины крутыми диагоналями устремляются в небо снежные вершины, а между ними медленно течет и стелется серая мгла, словно неторопливые смутные мысли горного исполина. В самом низу, в этом хаосе скалистых круч, приютился город. И будь у нас желание сделать тот единственный шаг, что отделяет великое от смешного, нам бы следовало добавить, что в центре этого небольшого города, на совсем маленькой улочке, в маленьком кафе приютился за маленьким столиком близ витрины некий человечек средних лет, пылинка средь необъятности этого альпийского пейзажа, — ваш покорный слуга Эмиль Боев. Впрочем, в данный момент по соображениям гигиены я лучше буду именовать себя Пьером Лораном. Всего час назад под этим именем я перешел границу у Симплона. Под этим именем я намерен следовать дальше по этой живописной стране, которая не знает войн, зато отлично знает секреты международного туризма и издавна славится обилием горных цепей, часовых заводов и шпионов всевозможных национальностей. Я заканчиваю обед, распределяя внимание между пирогом с абрикосами и стоящим у противоположного тротуара черным «вольво». В новом, весьма стандартном «вольво», которое, отметим для ясности, принадлежит мне, нет ничего примечательного. Тем не менее, лениво поглощая десерт, я то и дело поглядываю на него, потому что теоретически вовсе не исключено, что какой-нибудь прохожий, нагнувшись якобы для того, чтобы завязать шнурок ботинка, уже сейчас присобачит к днищу миниатюрное подслушивающее устройство, просто так, чтобы посмотреть, что получится. Сомнений быть не может: в ближайшие дни или недели это неизбежно, но нельзя же допустить, чтоб оно сопровождало меня с самого начала. К тому же сегодня мне предстоит серьезный разговор. К моему столику приближается хозяйка заведения, уже немолодая дама, которая, судя по всему, неустанно заботится о своей внешности. — Вам нравится обед? После того как я оставил позади две тысячи километров и выкурил двести сигарет, мне трудно оценить здешнюю кухню, однако я говорю: — Благодарю вас, все прекрасно. Дама удаляется с довольным видом, а я дивлюсь этой аномалии — добрым старым, традициям, которые все еще бытуют в этой стране. Здесь пока не следуют новаторскому примеру Парижа, где никого не интересует, что тебе нравится, а что — нет, куда бы ни пришел, ты прождешь битых полчаса, пока закажешь бифштекс, и еще столько же, чтобы заплатить за него. Неторопливо допив кофе, я отвожу глаза от «вольво», чтобы взглянуть на часы. Затем достаю из кармана географическую карту, и какое-то время меня в одинаковой мере занимает и сеть швейцарских шоссейных дорог, и стоящий на улице автомобиль. В сущности, моя зоркость — чисто профессиональный педантизм. В этот послеобеденный час и в эту сырую ветреную погоду улочка почти пуста. Большая и малая стрелки часов образовали между цифрами двенадцать и три прямой угол, когда я наконец расплачиваюсь и встаю. Сев за руль «вольво», трогаюсь не спеша и, выехав на окраину города, сворачиваю на Сион. Два-три плавных изгиба дороги, и позади остается Бриг. По одну сторону асфальта перемещаются громады пепельно-серых скал, а по другую зияет бездна широкого ущелья, на дне которого уже затаилась послеполуденная мгла. Машин на дороге немного: туристский сезон закончился. Всем, кто торопится, я охотно уступаю дорогу, так как мне самому торопиться нет нужды. Для меня сейчас главное — внимательно посматривать в зеркало заднего вида. Судя по всему, я пока что передвигаюсь без сопровождения. Три часа пятьдесят минут. Вдали, справа от дороги, появляется большой бело-голубой указатель: СИОН, 5 км. В нескольких шагах от указателя остановился серый «опель». Но человек, протирающий заднее стекло машины, курит сигарету. А Белев некурящий. Оставляю в стороне курящего некурильщика, не увеличивая и не сбавляя скорости, и, въехав в Сион, останавливаюсь возле первого попавшегося придорожного заведения. Пока я, лениво разглядывая улицу, утоляю несуществующую жажду стаканом «синалко», мимо кафе проносится на пределе дозволенной скорости серый «опель». Однако Белев, чтобы щегольнуть передо мной своей роскошной спортивной рубашкой в клетку, снял пиджак. А в такой прохладный день — уже конец октября — это по меньшей мере странно. Задержавшись еще на четверть часа, я тоже еду дальше. Стали спускаться сумерки, когда справа обозначился указатель: МОНТРЕ, 5 км. Под указателем стоит серый «опель». На сей раз Белев поднял капот и копается в двигателе — значит, без аварии не обошлось. Хотя мотор, возможно, тут ни при чем. Еду дальше, не меняя скорости, и вот я в Монтре. Ставлю машину перед бистро на главной улице, а сам устраиваюсь за столиком возле витрины. В этот час ярко освещенная люминесцентом улица весьма оживленна. Возвращаясь с работы, люди торопятся прикупить чего-нибудь, чтобы вовремя поспеть домой, поужинать и усесться перед телевизором, прежде чем начнется очередная часть многосерийного телефильма «Черное досье». Пока мы тут то съезжаемся бессмысленно, то разъезжаемся, люди следуют привычному ритму жизни. Серый «опель» появляется в поле зрения и исчезает. Белеву, как видно, опять стало жарко. Опять он в яркой клетчатой рубашке. Я оставляю на столике монеты соответственно выпитому кофе и немного спустя снова сажусь за руль. Особенно не нажимая на газ, еду по шоссе, освещенному фонарями, — их нездоровый желтый свет навевает чувство мировой скорби. Устало гляжу на убегающую ленту асфальта и уже без всяких иллюзий жду появление указателя: ЛОЗАННА Но, прежде чем появиться указателю, передо мной возникает нечто совсем другое: за одним из поворотов неожиданно образовался затор, а впереди стоящих машин под яркими лучами фар снуют люди, словно ночные насекомые. Выскочив из «вольво», я тоже отправляюсь туда в роли невинного зеваки. Какой-то старый «ситроен», обгоняя «опель», хотел прижать его к бровке. Но «опель», видимо, не принял правил игры, и «ситроен», вместо того чтобы отстраниться, с ходу врезался в него. Как раз в тот момент, когда я подхожу к месту происшествия, санитары уносят к машине «скорой помощи» лежащего на носилках человека. Человека в яркой клетчатой рубашке с залитым кровью лицом. — Вы не видели водителя «ситроена»? — недоверчиво спрашивает полицейский, увенчанный белой каской мотоциклиста. — Что вы, как я мог его видеть? — отвечает молодой человек с темными косматыми бакенбардами — по всей вероятности, непосредственный свидетель несчастного случая. — Когда я подъехал, в «ситроене» никого не было. — Так нахально врезаться… — восклицает какая-то пожилая женщина. — Ведь это же преднамеренное убийство! — Убийство или самоубийство, не твое дело! — одергивает ее супруг и торопливо уводит к выстроившимся на дороге машинам. — Для этого существует полиция. Полиция в самом деле налицо, так что все идет своим чередом Место происшествия огораживается, поток скопившихся машин направлен в объезд, и я, уже сидя за рулем «вольво», проезжаю мимо разбившихся в лепешку автомашин и устремляюсь к Лозанне. Сделав остановку перед вокзалом, я захожу в бар отеля «Терминюс». Совершенно машинально заказываю бифштекс, даже не соображая, что сейчас вряд ли смогу есть. В эту минуту Белев, наверно, корчится в агонии, если агония не осталась для него позади. И здесь замысел, с такой тщательностью выношенный, полностью и окончательно провалился. Строго говоря, сейчас все мое внимание должно быть сосредоточено именно на этом. Но в отличие от моего приятеля Любо я так до сих пор и не привык смотреть на вещи сугубо профессионально. И как я ни стараюсь начать с главного и закончить тем, что в данный момент является для меня главным, моя мысль то и дело ускользает к человеку в клетчатой рубашке, распростертому на носилках, с залитым кровью лицом. Плачу по счету. Бифштекс остается на столе почти нетронутым. — Вам не понравился бифштекс? — сочувственно спрашивает кельнер. — Наверное, вы любите не такой кровавый? — Наоборот, мне по вкусу еще более кровавый, — говорю в ответ. — Но у меня дьявольски болит зуб. Еще более кровавый… Пересекаю улицу и вхожу в здание вокзала. Юркнув в одну из телефонных кабин, начинаю листать справочник. Пострадавший, должно быть, в городской больнице. Набираю номер, спрашиваю. — Да, верно… Доставлен час назад, — сообщает после короткой паузы дежурный. — Могу ли я его видеть? — В такой поздний час? Это исключено, — слышится ответ, которого и следовало ожидать. — Но вы хоть скажите, в каком он состоянии! — Минуточку… «Минуточка» длится так долго, что я уже начинаю сомневаться, стоит ли держать трубку. Наконец слышится голос дежурного: — Можете не волноваться, его жизнь вне опасности. — А нельзя ли более конкретно… Однако в этот момент на другом конце провода трубка, очевидно, переходит к другому человеку, потому что меняется тембр голоса, а интонация слегка напоминает речь полицейского. — Кто у телефона? — Это его знакомый, мосье Робер. Скажите ему, что мосье Робер и Дора хотят его видеть. И кладу трубку. Часом позже я в Женеве. Останавливаюсь в отеле «Де ла пе». Под окном моего номера тянется ярко освещенная набережная с длинной шеренгой голых деревьев: их так безбожно обкорнали, что теперь они больше похожи на мертвые пни, не внушающие ни малейшей надежды на весеннее пробуждение. А за деревьями — черные воды озера. Воды, которые не видишь, а только угадываешь, ограждены вдали отражениями электрических огней противоположного берега. Глядя на пустую полосу асфальта, по которой лишь изредка с легким шуршанием проносятся машины, я внезапно сознаю, что вся эта картина мне хорошо знакома и даже привычна. И только теперь я вспоминаю, что всего несколько лет назад мне довелось жить в этом самом месте или совсем рядом — в соседнем отеле «Регина». И видится что-то абсурдное в том, что я только сейчас вспоминаю подробности той истории (свою первую встречу с Эдит в двух шагах отсюда, как мы впервые с нею обедали в ресторане «Регина»), в том, что прошлое ожило перед моими глазами лишь сейчас, после того как я побывал внизу, в регистратуре, поселился в этом номере, надел пижаму, после того как столько времени глазел в окно. Забыть незабываемое! Разве это не абсурд? Абсурд, конечно, но, быть может, это на пользу здоровью, потому что, если бы пережитое не сглаживалось в памяти, не исчезало хотя бы на время, голова наверняка давно бы уже треснула от избытка мыслей. Эдит. И скверная погода. Эдит, ее давно уже нет, зато ненастье все еще налицо, что верно, то верно, и никаких признаков потепления. Сейчас не Эдит должна меня занимать, а Дора. Только Дора на нашем условном языке, моем и Белева, не Дора, а Центр. И мое послание, переданное по телефону, означает: «Смывайся при первой возможности — и домой». — Ну так как же, по-вашему, могли бы мы распутать эту историю? — спрашивает генерал после того, как мы с Бориславом устраиваемся в темно-зеленых креслах под темно-зеленым фикусом. — Пускай ее распутывает тот, кто запутал, — бормочет Борислав, поглядывая на пачку сигарет, неизвестно как оказавшуюся у меня в руке. — Ты так считаешь? — поднимает брови генерал, но в его голубых глазах, просто-таки неприлично голубых для генерала, таится не раздражение, а сдерживаемый смех. — А я хотел было послать тебя, чтоб распутывал ты. Тебя и Боева. В это время он замечает пачку сигарет в моей руке, а затем и голодный взгляд Борислава. — Курите, курите. И пока будете курить, поделитесь своими мыслями, как бы вы поступили, если бы мы действительно поставили перед вами эту задачу. В сущности, эта история началась с того, с чего начиналось немало других подобных историй. На первый взгляд каждая из них не стоит выеденного яйца, однако если присмотреться поближе, то подчас даже самая пустяковая деталь заставляет серьезно призадуматься. Гражданина Караджова, инженера одного из промышленных предприятий, посылают в командировку в Мюнхен. Это не первая его командировка, но, так как прежние поездки вызвали некоторые неприятные сигналы, за Караджовым в целях предосторожности было установлено наблюдение. Так вот, в Мюнхене спутник инженера слышит его телефонный разговор с неким Горановым — они договариваются о встрече. Чтобы не привлечь к себе внимания, спутник вынужден следить за Караджовым с солидного расстояния, и когда он достигает места встречи (кафе, названия которого не помню, стоящего на площади, а на какой — тоже затрудняюсь сказать), то оказывается, что там уже никого нет. Зато потом спутник без всякого труда устанавливает, что после упомянутой встречи Караджов позволяет себе совершить ряд покупок, общая стоимость которых далеко превосходит скромные возможности человека, находящегося в командировке. Неудивительно, что по возвращении Караджова на родину его вызывают для объяснений. Объяснения в общих чертах сводятся к следующему: — Кто такой Горанов? — Известный софийский коммерсант, промышлявший до Девятого сентября. — Кем он вам приходится? — Старый друг моего отца. — Получали ли вы от Горанова деньги? — Получил ничтожную сумму. — За что? — Просто так, он мне их дал по старой дружбе. Однако проверка ставит под сомнение некоторые его утверждения, особенно одно из них. Если даже оставить в стороне модные тряпки, предназначенные для подарков, одни лишь золотые часы, купленные Караджовым, драгоценные украшения для его супруги и «лейка» для сына составляют по рыночным ценам около десяти тысяч марок. Сумма, конечно, не фантастическая, но и не такая уж пустяковая, чтобы Горанов мог выбросить ее на ветер только из любви к покойным родителям инженера. Так что Караджов снова попадает под беглый огонь перекрестных допросов и, убедившись, что сухим из воды ему не выбраться, приходит ко второй фазе своих признаний. Вот некоторые из них: — Сколько раз вы встречались с Горановым? — Три. — Где? — Два раза в Мюнхене и один в Кельне. — Какие сведения требовал от вас Горанов? — Самые разные. Главным образом экономического характера. — Точнее? — О мощности отдельных промышленных предприятий… о том, насколько они связаны с программами СЭВ… о некоторых экономических трудностях. — Ставил ли он перед вами конкретные задачи? — Да. — Какие суммы он вам выплачивал? — Всего я получил от него тридцать пять тысяч марок. — Как вы устанавливали связь с Горановым? — Приехав в определенный город, я посылал ему письмо. — По какому адресу? — По адресу фирмы «Липс и Кo », Лозанна, до востребования. — Как вы собирали нужные вам сведения? — Тут меня выручали связи. — Какие связи? — Какие… Разве в наше время у человека мало знакомых? И прочее, и прочее. Разумеется, среди множества других вопросов особую важность приобретает то, с кем именно из наших граждан поддерживал подобные контакты Горанов, Но на это Караджов, естественно, не мог ответить. Ответ предстоит искать нам. Однако для этого нам нужно добраться до самого Горанова. Караджову было предложено написать очередное письмо в адрес «Липс и Кo », в письме рекомендовать Горанову своего коллегу Цанева как вполне надежного и заслуживающего внимания человека, а также предложить место и время их встречи и назвать пароль. Цанев (который был, разумеется, коллегой не Караджова, а нашим) должен был поехать в Мюнхен, послать оттуда письмо и дожидаться встречи. Встреча состоялась, не помню, в каком кафе, находящемся на площади — опять-таки затрудняюсь сказать, на какой именно, — но в ходе ее возникло два новых момента, которые в сильной мере усложняли ситуацию. Прежде всего оказалось, что лицо человека, явившегося от имени «Липс и Кo », не имеет ничего общего с фотографией Горанова, которой мы располагали и с которой был ознакомлен Цанев. Верно, снимок был более чем тридцатилетней давности, а за тридцать с чем-то лет человек основательно меняется. Основательно, но не как угодно. Он может, к примеру, сделаться чуть более приземистым — но не может стать выше ростом; волосы его могут заметно поредеть — но пышной шевелюре на его плешивой голове уж никак не вырасти; наконец, у него может притупиться зрение — однако цвет глаз остается прежним. А тут вместо низкорослого, полного, кареглазого, изрядно оплешивевшего Горанова на встречу явился худой, высокий, сероглазый мужчина с довольно пышными, хотя и изрядно поседевшими волосами. И этот мужчина выдал себя за Андрея Горанова, некогда известного на всю Софию богача. А у Цанева не было ни подходящих причин, ни инструкции, чтобы подняться со своего места и решительно заявить: «Ступайте-ка лучше ко всем чертям, никакой вы не Горанов». Другой новый момент выразился в том, что, хотя Горанов терпеливо выслушал нашего человека и до конца держался вежливо, он все же проявил недоверие к коллеге Караджова, не стал задавать ему никаких вопросов, не предложил никаких услуг и всем своим поведением как бы говорил: «Ну, что же тебе от меня нужно?» Так что, хотя встреча и состоялась, прошла она с нулевым результатом, если не со счетом один — ноль в пользу противника. Однако, желая сравнять счет, Цанев с решительностью человека, которому больше терять нечего, пустился выслеживать Горанова и, несмотря на все его предосторожности, добрался у него на хвосте до самого Берна и даже до его дома, на двери которого, к своему удивлению, обнаружил табличку: АНДРЕ ГОРАНОФ. После чего сел в Цюрихе на самолет и явился к генералу с докладом. Известно, ловкость необходима во всяком деле. Даже для того, чтобы расколоть орех. Если, желая расколоть, ты его раздавил, тебе приходится извлекать ядро крошку за крошкой. Так вышло и в нашем случае. Кто-то шибанул с размаху, и теперь приходится извлекать содержимое этой истории по крошке, чтобы восстановить все, как оно есть. Только когда выбираешь крошки расколотого ореха, хорошо знаешь, как выглядело ядрышко, а вот как выглядела определенная история, прежде чем ее «раздавили», никто заранее не может знать, и восстанавливать ее — дело нелегкое и весьма кропотливое. Тем более что некоторые ее элементы могли быть раз и навсегда утеряны. Одним из таких элементов мог быть и Андрей Горанов: по крайней мере в данный момент мы ничего не знали о нем. Разумеется, в целях проверки был проделан необходимый эксперимент с Караджовым. Цанев сумел, хотя и не совсем удачно, сфотографировать человека, с которым встречался в Мюнхене. Была переснята и фотография Горанова, которой мы располагали. Смешав эти снимки со множеством других, мы привели Караджова и предложили ему показать своего знакомого по загранкомандировкам. — Вот он. — Караджов не колеблясь ткнул пальцем в снимок, сделанный Цаневым. — А это кто? — спросил следователь, указывая на холеную физиономию настоящего Горанова. — Понятия не имею. — И этот самый человек знаком тебе с молодых лет как Андрей Горанов, друг твоего отца? — настаивал следователь, держа в руке снимок, сделанный Цаневым. — Он самый, конечно, — подтвердил Караджов. — Хотя он заметно состарился. Показание прозвучало достаточно искренне. Но гораздо важнее было другое: инженер увяз в этом деле по уши, и не имело особого значения, Горанову давал он шпионские сведения или кому-нибудь другому. Разве что… Да, разве что… Впрочем, тут начинается область самых смутных догадок, которые практически в данной ситуации ничего изменить не могут. Караджов не смог дать вразумительного ответа и на другой вопрос — почему Горанов отнесся к Цаневу с такой осторожностью. Он уверял, что письмо было написано в совершенно определенном стиле, и это, вероятно, была правда, иначе представитель «Липс и Кo » едва ли явился бы на свидание. Видимо, была допущена какая-то промашка в ходе встречи: может, Цанев допустил ошибку, сам того не подозревая? Может, следовало произнести пароль или сделать условный знак при появлении незнакомца? Однако в этом вопросе Караджов был предельно категоричен: ни в одном случае пароль предусмотрен не был. Так или иначе, результат был налицо. Один — ноль в пользу противника или ноль — ноль черту на потеху. Вместо того чтобы раскрыть историю, ее «раздавили», и теперь приходится все начинать сначала. Эх, в том-то и дело, что не сначала. Куда труднее вытащить репу, у которой по неловкости оторвали ботву. Примерно в таком смысле повел свои рассуждения Борислав, раскуривая в тени экзотического фикуса ароматную сигарету. Что же касается генерала, то ему сейчас не до общих рассуждений. — Оставь это! Скажи лучше, где, по-твоему, коренится ошибка и как нам быть дальше. — Ошибок могло быть десяток… — роняет Борислав. — Ошибка была одна-единственная, — обрываю я его. — Письмо. — Что значит «письмо»? — поднимает брови генерал. — Затея с письмом — чистейшая авантюра. Будь оно действительным, провоз его через границу также был бы авантюрой. Хитрая лиса — вроде этого так называемого Горанова — ни за что бы не поверила, что Караджов поставит на карту собственную судьбу, отдав подобное письмо в чужие руки. Потому что прежние письма он писал за границей, на месте, без малейшего риска. — Возможно, ты прав, — тихо замечает шеф. — Хотя в письме не было ничего такого, что дало бы сейчас повод сотрясать воздух громкими словами вроде «судьба», «авантюра». Ты прекрасно знаешь: в этом отношении были предельно внимательно взвешены все «за» и «против». Помимо всего прочего, это была единственная возможность. Верно, конечно. Ведь прежде, чем созрело решение послать Цанева, другой наш сотрудник был направлен в Лозанну — изучить характер «Липс и Кo ». Этот человек убил целых шесть месяцев на поистине жалкое открытие: что фирмы под названием «Липс и Кo » нет вообще, но под таким названием существует почтовое отделение, где должны вручаться письма до востребования, только никто и никогда им не пользуется. Может, Караджов был для Горанова единственным (хоть и весьма ненадежным) связующим звеном, и у него Горанов черпал при случае кое-какие сведения, чтобы потом передавать кому-то другому? Будь это так, вся эта история подлежала бы отправке туда, где ей место, — в архив. Но так ли оно на самом деле? Поскольку невозможно было иным способом выяснить этот вопрос, созрело решение послать в Мюнхен Цанева. — Была все-таки другая возможность, — отозвался Борислав с присущим ему упорством. — Ждать. Вы сами говорили, что в иных случаях предпочтительней всего — ждать. — Ждать у моря погоды? — возражает шеф. — Ведь ожидание должно чем-то оправдываться! Что это за агент, который полгода не пользуется услугами своего почтового отделения? И разве это не дает оснований заподозрить, что у настоящего, действующего агента, пользующегося услугами различных информаторов, не один-единственный пункт связи? И что «Липс и Кo » больше никогда не будет использовано, раз Караджов в наших руках. Какое-то время мы продолжаем спорить о характере ошибки, поскольку Борислав не может не возражать, а генерал любит, когда разгорается спор: он вообще убежден, что только в споре рождаются светлые идеи. — Ну, братцы, вы совсем задымили комнату, — замечает шеф. — Разреши вам курить — и вы не остановитесь, пока не опустеет вся пачка. Затем, слегка прищурив голубые глаза, словно бы изучая нас задумчивым взглядом, с хитринкой спрашивает: — Ну, так кого мне послать из вас двоих? Тебя или Борислава? Никто из нас не клюет на эту приманку. Мы-то знаем: это у генерала любимая фраза. За ней последуют и другие, произносимые обычно одним и тем же тоном: «Нет, исключается. Вам еще предстоит подлечиться за канцелярскими столами. Что я могу поделать, коль вы меченые». И вот мы «лечимся». От такого лечения волком завоешь. И если случается, что шеф спросит: «Кого из вас послать?» — мы делаем вид, что лично нас этот вопрос не касается. Пускай себе шутит человек. Только сегодня он как будто утратил вкус к юмору, потому что я вдруг слышу: — Предлагаю ехать Боеву. Борислав с улыбкой посматривает на меня — с улыбкой несколько меланхоличной. Не только оттого, что он остается, но еще и потому, что остается один. — Нечего шмыгать носом, — бросает ему шеф. — Боев первым возвратился, значит, и уезжать ему положено первым. Первому уезжать и первому терпеть провал, думаю про себя следующим утром, пока струи холодного душа постепенно возвращают меня из царства сна, младшего брата смерти, в сияние нового дня. Очередное скромное воскресение — как редко мы в состоянии его оценить! Во время завтрака в ресторане отеля я снова мысленно возвращаюсь к Белеву. Комбинацию с его участием сочли самой простой и удобной. Опытный в таком деле, он должен был следить за Горановым с близкого расстояния и информировать меня, тогда как мне по соображениям дальнего прицела следовало оставаться в тени. Таким образом, в первых эпизодах пьесы действие было связано в основном с риском для Белева. Что бы ни случилось с Белевым, я должен уцелеть, взять на себя риск последующих эпизодов и дойти до финала. Только Белев сгорел раньше, чем я включился в игру, и не успел передать мне эстафету. В общем, невезение, с которого началась эта история, продолжается и, судя по всем признакам, будет продолжаться и дальше. Впрочем, разве это невезение? Это нечто более неприятное — коварство. Коварство Горанова или кого-то другого, стоящего за ним. Эти размышления, не имеющие особого практического смысла, не мешают мне заниматься чисто практическими делами, которые человек в силу привычки делает машинально: выбираю ложечкой белок яйца и наблюдаю за обстановкой. В этот ранний час ресторан почти пуст, если не считать немцев — супружеской четы, быть может, пожелавшей отпраздновать здесь, среди осенней сырости Лемана, свою серебряную свадьбу, — да рыжеволосого англичанина, который, подобно мне, ест яйцо всмятку и, вероятно, из-за близорукости, так низко наклонился над столом, словно намеревается опорожнить яичную скорлупу не ложечкой, а крючковатым носом, торчащим у него на лице, словно птичий клюв. В холле отеля, куда я попадаю несколько минут спустя, кроме дежурного администратора в окошке и женщины, оглашающей помещение сдавленным воем пылесоса, никого нет. На тротуаре безлюдно. Стоящие поблизости машины пустуют. Окинув беглым взглядом свою, прохожу со щемящей тоской мимо и направляюсь по набережной к рю Монблан. Мне навстречу дует ледяной ветер, насыщенный мелкими капельками дождя, однако бывают моменты, когда человеку приходится пренебрегать удобствами во имя гигиены, духовной и физической. Пренебрежительно оставляю в стороне два моста и сворачиваю лишь на третий — Пон де ля машин, имеющий то преимущество, что предназначен исключительно для пешеходов и достаточно Длинный, так что совсем нетрудно заметить, тащится ли за тобой хвост или ты пока свободен от этого бремени. Хвоста нет, но, может, мне только так кажется, может, за мною следят издали. Поэтому, ступив на рю де Рон, решаю посвятить несколько минут витринам — сворачиваю сперва в один пассаж, затем в другой, попадаю на небольшую площадь, ныряю в узенькую улочку и наконец выхожу на Гранд-рю, которая тоже довольно узка, несмотря на свое внушительное название. Тесная и крутая, этакий мрачный желоб, ведущий в верхнюю часть старого города. Знакомый мне дом. Я посетил его несколько лет назад, тоже после провала. Того провала, который стоил жизни моему учителю и другу Любо. Поднимаюсь по темной лестнице на второй этаж, с трудом различаю в полумраке табличку на дверях: «Георг Росс» — и трижды нажимаю на кнопку звонка, один длинный и два коротких. Внутри слышится топот, наконец дверь открывается, и на пороге замирает пожилой человек в халате, с большой головой, покоящейся на тонкой птичьей шее. Хозяин окидывает меня взглядом, и я убеждаюсь, что он меня узнал. Однако это не мешает ему спросить: — Что вам угодно? — Господин Георг Росс? Старик кивает. — Мне хотелось узнать, сюда ли переехала фирма «Вулкан». — Да. Уже два месяца… Заходите. Пароль нынче другой, но человек тот же. Он словно законсервировался с годами и останется таким до конца дней своих. Я прохожу по знакомой прихожей и оказываюсь в столь же знакомой гостиной со старинной мебелью — стиль ее так и остался для меня загадкой — и с огромным зеркалом над камином, сделавшимся от времени зеленым, как застоявшаяся вода. — Мы можем выпить по чашке кофе, — любезно предлагает хозяин. — Моя прислуга приходит только к десяти. — Надеюсь, все та же? — Да, все та же, жива и здорова. Чему тут удивляться, если даже я еще жив. — Так и должно быть. — Верно, так и должно быть. Когда жизнь человека теряет всякий смысл, он обычно живет до глубокой старости. — Зря вы на себя клевещете, — пробую я возразить. — Разве беспокойство, причиняемое мной, не говорит о некой осмысленности?.. — А, пустяки. Он небрежно машет рукой и уходит варить кофе, но я останавливаю его: — Я хотел у вас спросить, не оставил ли господин Чезаре для меня… — Оставил, — бормочет хозяин. — Только я оставил кофейник на плитке. На душе у меня становится легче, и даже кажется, что мрачная гостиная делается какой-то светлой, словно в ее окно внезапно заглянуло осеннее солнце. Кофе принесен, разлит в хрупкие фарфоровые чашки и выпит. Старик снова уходит. Продолжительное время передвигается какая-то мебель, хлопают дверки, и наконец письмо несуществующего Чезаре у меня в руках. Я распечатываю конверт, внимательно читаю послание, затем на всякий случай перечитываю его заново, после чего, чиркнув спичкой, поджигаю листок перед камином, чтобы превратить бумагу в пепел. Из письма Белева я узнаю следующее: «Лицо, проживающее под именем Андрея Горанова, то же самое, с каким Цанев встречался в Мюнхене. Я пока не успел установить, кто он в действительности. Но нет никаких следов самого Горанова. В том же доме живет эмигрант по имени Лазарь Пенев, подвизавшийся некоторое время на радиостанции „Свободная Европа“. Человек, который выдает себя за Горанова, ни с кем не общается — по крайней мере с тех пор, как я за ним наблюдаю. Крайне осторожен, весьма подозрителен, почти не выходит из дому. Если поддерживает с кем-либо связь, то, вероятно, через Пенева, который часто бывает в городе. Не исключено, что Пенев меня заметил, когда я в прошлый раз был в Мюнхене. Поэтому я все время старался следить за ним издали. Вчера, когда я шел за ним следом, он меня видел, но узнал, нет ли — сказать трудно. На всякий случай я пока прекращаю за ним наблюдение и оставляю для сведения эту справку». Пока послание Белева постепенно превращается в пепел, я слышу голос хозяина: — Могу ли я еще чем-нибудь вам помочь? — Да. Дайте мне, пожалуйста, листок бумаги и конверт. Мое письмо еще короче: «Попытка ликвидировать Б. Он находится в городской больнице в Лозанне. Предлагаю перейти к варианту „Дельта“. Запечатав конверт, передаю его господину Россу. — Буду вам очень обязан, если вы сумеете еще до обеда связаться с братом Чезаре. — Никак не сумею, — сокрушенно разводит руками старик. — Сегодня не тот день. Только завтра. Хорошо, что «тот день» — завтра, а не через неделю. Но ничего не поделаешь. Хозяин не радист, а всего лишь скромный почтовый ящик. Скромный и слишком старый почтовый ящик, но все еще приносящий пользу вопреки утверждению, что его жизнь уже лишена всякого смысла. — Надеюсь, ваши дела складываются не так скверно? — сочувственно спрашивает хозяин. Он понятия не имеет о том, что собой представляют «наши дела», не проявляет ни малейшего любопытства, и все же в его взгляде нетрудно уловить тень беспокойства. Беспокойства не за себя, а за этого неизвестного человека, за незваного гостя, который забрел в этот тихий дом, чтобы обменяться какими-то загадочными письмами. — Ничего страшного, — говорю в ответ. — Наши дела редко идут как часы. Даже в этой стране часов. Наконец я подаю ему руку и спешу избавить его от своего присутствия. Я снова в этом узком желобе, именуемом Гранд-рю, но, к счастью, теперь я спускаюсь под гору, и пронзительный ветер дует в спину. Итак, кое-что проясняется — по крайней мере то, что касается вчерашней катастрофы. У тебя не было уверенности, узнал ли он тебя… Теперь ты в этом убедился, хотя и слишком дорогой ценой. Дорогой для тебя, а для дела и подавно. Двумя годами раньше Белев занимался в Мюнхене изучением некоторых людей, связанных со «Свободной Европой». Его, разумеется, занимала не столько «Свободная Европа», сколько обратная сторона медали — ЦРУ. Очевидно, тогда-то он и сталкивался с Пеневым. И, очевидно, Пенев его видел и запомнил. Выслеживать кого-то, думая, что тебя никто не знает, и вдруг столкнуться с типом, которому ты хорошо известен, — конечно же, чистая случайность, и Белев здесь ни в чем не виноват. Вина его в том, что не держался от Пенева на почтительном расстоянии. Слишком полагался на свой профессиональный опыт и пошел за ним следом. И вот в пути натолкнулся еще на одну случайность, уже трагическую, и Пенев его заметил. Ну заметил, так что из этого? Пенев, надо полагать, тоже не лыком шит, и было бы вполне логично, если бы он сделал вид, что его никто не интересует, если бы прикинулся дураком и попытался разобраться, кто именно и с какой целью за ним следит. А вместо этого он двумя днями позже совершает покушение на своего преследователя. Нелепость какая-то. Но может быть, Пенев сам был под наблюдением? Может быть, как раз те, которые держали его под наблюдением, решили по собственному усмотрению убрать неизвестного прилипалу? И как только он попался им на глаза, они тотчас же осуществили свое намерение. Что совсем нетрудно в небольшом городе вроде Берна, особенно когда речь идет о человеке, которого так и тянет в опасную зону, точнее, к вилле Горанова. Последняя версия мне представляется крайне неприятной и, к счастью, маловероятной. Во всяком случае, инцидент на шоссе не в ее пользу. Окажись там опытные люди, исполненные решимости убрать Белева, его бы уже не было в живых. Несколько выстрелов или удар французским ключом по темени, и дело с концом Мизансцена несчастного случая близ Лозанны подсказывает иную ситуацию. Человек в старом «ситроене», вероятно, весь день тащился за Белевым в надежде застукать его в удобном месте. Однако, увидев, что уже стемнело и надеяться больше не на что, незнакомец решил прижать моего друга к бровке и вынудить его к признанию. С этой целью он стал его подсекать. Только Белев не был склонен останавливаться. Словом, завязалась игра, в процессе которой каждый из партнеров полагает, что другой струхнет и обязательно уступит. Но так как ни тот, ни другой не стал уступать, столкновение оказалось неизбежным. И, вероятно, выскочившая из-за поворота машина обладателя косматых бакенбардов нагнала страху на Пенева, потому что он — или кто бы там ни был — предпочел покинуть «ситроен» и исчезнуть во мраке; чтобы не давать показания в участке. Разумеется, я не могу знать, что именно произошло, и вовсе не воображаю, что мне удалось нащупать истину, прежде чем я попал на рю де Рон. У меня достаточно времени для того, чтобы анализировать случившееся и строить догадки — пока не вступит в действие вариант «Дельта». Одно могу с уверенностью сказать: мы все же напали на логово зверя. В самом деле, если бы господин Лжегоранов или господин Пенев проводили время исключительно за раскладыванием пасьянса, Белев едва ли стал бы жертвой дорожного происшествия. К крайним мерам даже в мире шпионов прибегают лишь в крайнем случае. Свернув с рю де Рон, я ныряю в первую попавшуюся телефонную кабину. Набираю номер городской больницы Лозанны. Голос на другом конце провода мне незнаком. Называю имя пациента, о здоровье которого я беспокоюсь, после чего слышу: — Момент… И через несколько секунд: — Кто говорит? Только это уже другой голос, знакомый мне своим полицейским колоритом. — Это его друг, мосье Робер. — Вы хотели его видеть? Пожалуйста. — Благодарю вас. Только сейчас мне сложно. Поэтому… — Если сейчас вам сложно, то боюсь, что потом вам вообще не удастся его повидать. Он очень плох… Покинув кабину, я устремляюсь к Пон де ля машин, на ходу пытаясь разгадать, что это — грубая уловка или мне действительно сообщили печальную весть. С профессиональной точки зрения, сказал бы Любо, это тебя совершенно не касается. С профессиональной точки зрения сейчас тебе, браток, полагается быть подальше от Лозанны и от городской больницы. Оставив позади мост, иду по набережной, на этот раз в обратном направлении, подталкиваемый ветром. Нечего меня подталкивать, говорю я ему, без тебя обойдемся. Оплатив гостиницу, сажусь за руль «вольво» и трогаюсь в путь. Часом позже останавливаюсь на небольшой улочке Лозанны, покупаю в киоске план города и совершаю до нему соответствующий поиск. Затем пускаюсь в путь пешком по улицам, которые в большинстве своем напоминают женевскую Гранд-рю — если не теснотой, те но крайней мере крутыми подъемами и спусками. С видом скучающего туриста, томящегося от безделья, прохожу перед зданием городской больницы по противоположному тротуару. Мой взгляд лениво знакомится с двумя рядами окон. Ничего. Если на эту затею взглянуть с профессиональной точки зрения, то ты, браток, делаешь глупости, размышляю я. Затем решаю повторить уже содеянную глупость, только на этот раз с тыльной стороны здания. На улице пусто, если не принимать в расчет возвращающихся из школы детей. Больничный двор обнесен железной решеткой и живой изгородью. Мой взгляд без труда преодолевает эти препятствия и устремляется к окнам. Но вот на втором этаже, в третьем окне слева, мое внимание привлекает забинтованная голова — бинты скрывают почти все лицо, видны только крупный нос и часто мигающие глаза под густыми бровями. Но и этого мне достаточно, чтобы узнать человека. Бедняга торчит в этом окне бог знает с каких пор, чтобы дать знать, что он жив, на тот случай, если кто-либо испытывает необходимость увидеть его. Он непроизвольно вскидывает руку, давая понять, что тоже узнал меня, но тут же опускает ее. Я тоже вовремя спохватываюсь и шарю в кармане, будто ищу сигареты. Наконец, опять же с видом скучающего туриста, иду дальше.2
Если вам выпала судьба жить в Берне и если вы хотели бы успокоить свои нервы или же расстроить их еще больше, лучшего места, чем район по ту сторону Остринга, вам не сыскать. Вдоль асфальтовых аллей здесь тянутся виллы, очень разные по своим размерам и внешнему виду, что зависит от материального положения их владельцев и от их вкуса: одноэтажные или двухэтажные, ультрамодерные или в стиле доброго старого времени, с обширными верандами или скромными крылечками, окруженные пышными, прекрасно ухоженными садами или только миниатюрными газонами, огражденные подстриженной декоративной зеленью или скромной металлической решеткой. Маленький частный оазис личного благополучия возведен здесь в культ, и в этом ощущается порыв к изоляции от шума и неврастении современного быта, атавистическое стремление вернуться в лоно природы, но уже облагороженной и заботливо подстриженной ножницами садовника. Встретить на аллеях прохожего почти невозможно, а в какие-то часы дня весь этот район кажется совершенно мертвым, хотя в действительности жизнь его течет в определенном ритме, придерживаясь неписаного, но строгого расписания. Дети ходят в школу, родители спускаются на машинах в город, чтобы к определенному времени вернуться обратно, фургоны торговых фирм в строго определенные часы развозят продукты от дома к дому. Однако на обширной территории населения так немного, что это движение в тени вековых сосен и вечнозеленых кустарников почти незаметно. Вилла, снятая для меня моим партнером Джованни Бенато, может быть отнесена к средней категории и вполне подходит для коммерсанта средней руки. Холл с небольшой смежной комнатой, а на втором этаже библиотека и спальня — кухня со служебными помещениями не в счет — таков мой маленький замок, стоящий в запущенном яблоневом саду, насчитывающем около дюжины деревьев. По одну сторону со мной соседствует какой-то пожилой рантье с супругой. Сами хозяева ютятся в нижнем этаже, тогда как верхний, чтобы округлить доходы, сдают. Вначале все шло к тому, что на этом этаже должен был поселиться я, но, пока думали-гадали, он был предоставлен какой-то немке. И тем лучше. Потому что теперь я оказываюсь в непосредственном соседстве с Горановым, проживающим по другую сторону от меня. Подобное соседство, естественно, таит определенные неудобства. Вольно или невольно ты привлекаешь к себе внимание, на тебя начинают смотреть недоверчиво, за тобой устанавливают наблюдение, наводят справки. Поэтому долгое время я вообще воздерживаюсь от всяких действий, способных вызывать малейшее подозрение. Веду такой образ жизни, чтобы окружающие свыклись со мной, пускай считают меня человеком скучным и видят во мне совершенно безобидного соседа. Вопреки этим неудобствам близкое соседство с Горановым дает мне такие преимущества, каких не может обеспечить квартира рантье, хотя она и богаче. Между моим жилищем и виллой Горанова не более двадцати метров, а ограда, разделяющая нас, слишком низка, чтобы служить препятствием. Имей я соответствующую аппаратуру, я бы мог запросто следить за всем, что происходит напротив. Только в моем положении хранить такую аппаратуру было бы непростительной глупостью. Надо быть слишком большим оптимистом, чтобы полагать, что мой замок не будет посещаться и тщательно осматриваться в мое отсутствие. Однако я вовсе не собираюсь утверждать, что действую исключительно голыми руками и не использую никакой техники. С нашей профессией и в нашу эпоху бурного прогресса это означало бы примерно то же, что отправиться на охоту на слонов с рогаткой в руках. То ли по наивности, то ли из лицемерия некоторое время назад тысячи людей подняли шум до небес по поводу какого-то там Уотергейта, как будто они впервые узнали, что существует практика подслушивания. Мне не позволено проявлять наивность или чрезмерную щепетильность. Я не вправе обижаться, выражать свое возмущение, а главное — совершить провал. Так что кое-какая техника у меня все же имеется. С виду она, правда, весьма безобидна, и таскаю я ее в карманах: фотоаппарат в виде зажигалки, рация с небольшим радиусом действия покоится в авторучке, а моя подзорная труба вместилась в колпачок второй авторучки (ничего, что вид у нее такой неказистый, она сильнее любого бинокля), микроскопический прибор для исследования секретных замков, несколько крохотных ампулок разного назначения — и только. Все это невесомо, не занимает места и при необходимости одниммахом может быть незаметно выброшено. Было бы ошибочно полагать, что здесь я только тем и занимаюсь, что караулю за шторами спальни, всматриваюсь в окна Горанова, хотя и такое занятие мне не чуждо. Еще более неуместно думать, что я вечно дремлю в своем уютном холле или день и ночь сгребаю осеннюю листву в саду. Легенда, в которую я облечен, — это легенда о трудовом человеке, и она должна повседневно и ежечасно подтверждаться. День начинается с того, что я забираю продукты, оставленные у дверей кухни моими поставщиками, совершаю туалет, готовлю завтрак. Домашние хлопоты мне ни к чему скрывать массивными шторами: ведь я выступаю в роли добропорядочного и скучного человека, у которого все на виду. Ровно в десять утра я выгоняю на асфальтовую аллею «вольво», закрываю ворота и еду вниз, к центру. Как и полагается добропорядочному и скучному человеку, маршрут у меня всегда один и тот же: Остринг, затем длинная с пологим спуском Тунштрассе, потом Кирхенфельдбрюке, который меня переносит через реку, на Казиноплац, а уже оттуда через Когергассе я попадаю на Беренплац, где расположена моя контора. В сущности, контора принадлежит Джованни Бенато, но с той поры, как мое предприятие, существующее лишь на бумаге, слилось с его фирмой, агонизировавшей под ударами банкротства, мы дружески сожительствуем в этом чистом и тихом помещении, изолированном двойными окнами от несмолкаемого шума улицы и украшенном для пущей важности картой мира и двумя иллюстрированными календарями — Сабены и САС. Не из суетного желания самовосхваления, а справедливости ради я должен отметить, что если фирма Бенато — импорт и экспорт продовольственных товаров — все еще существует, то этим в какой-то степени она обязана вашему покорному слуге, поскольку разными путями мне удается время от времени обеспечивать скромные сделки. Доходы фирмы невелики, так что мой партнер не видит смысла тратиться на секретаршу и сам ведет переписку, а так как этой переписки не так уж много, то наше рабочее время проходит в разговорах на свободные темы. Вернее, на тему о катастрофах. О катастрофах любых размеров, видов и оттенков. Это тематическое своеобразие могло бы показаться странным лишь тому, кто недостаточно знаком с Джованни Бенато. Этот человек принадлежит к категории людей, которых на каждом шагу постигают неудачи: если рядом стоит ваза, он непременно ее опрокинет, если ему подали суп, он ухитрится утопить в ней свой очки, если надо пересечь улицу, он обязательно пойдет на красный свет и нарушит движение. Однако мой партнер относится с полным пренебрежением к опасностям, грозящим ему непосредственно, и все его мысли устремлены к глобальным катастрофам прошлого и будущего. — Если вы вспомните, как была уничтожена Атлантида, — говорит он, постукивая по столу своими короткими толстыми пальцами, — вам станет ясно, что и наша цивилизация может запросто погибнуть. Я вынужден признаться, что мои воспоминания не восходят к эпохе Атлантиды. — Мои тоже, — кивает Бенато. — Но для науки этот вопрос уже ясен. Представьте себе огромный метеорит или, если угодно, маленькую планету километров шести в диаметре и весом до двух миллиардов тонн. Колоссально, не правда ли? Джованни свойственна такая особенность: беседуя, он постоянно обращается к вам с подобными вопросами. Разумеется, ваше мнение его особенно не интересует, это, скорее, его ораторский прием, рассчитанный на то, чтобы держать вас в постоянном напряжении. Пока длится разговор, протекающий в форме монолога. Итак, чтобы обеспечить зеленую улицу его монологу, мне ничего не остается, кроме как подтвердить, что двести миллиардов тонн — действительно колоссально. — Ну, этот гигантский метеорит с фантастической скоростью устремляется к Земле и — шарах во Флоридский залив! Хорошо еще, что туда: ведь упади он здесь, сейчас в Швейцарии на месте этих вот Альп зияла бы пропасть. Какой ужас, а? — А по-моему, ничего ужасного в этом нет, — пробую я возразить. — Швейцарцы — народ настолько ловкий, что и с помощью пропасти сумеет обирать туристов. — Запросто, запросто, — кивает Бенато. — Но дело не в одной пропасти. Я имею в виду ужасающее сотрясение. Впрочем, сотрясение — не то слово. Тысяча атомных взрывов!.. Могут сместиться полюса, и целый континент окажется под водой. Вы представляете? — Пытаюсь. Чтобы дать дополнительную пищу моему воображению, Бенато снабжает меня еще несколькими подробностями гибели Атлантиды, сопроводив их обычными «каково?», «вы представляете?». Затем накликает на грешную землю новые беды. К примеру, зловещие изменения климата. По мнению известных ученых, скоро неизбежно скажутся их последствия: новый потоп, а затем — новый ледниковый период. Или демографический взрыв, сулящий нам еще более страшные испытания: поначалу пищей будут служить корни растений, потом мы начнем поедать себе подобных (воображаете?). Или демонические силы, дремлющие под земной корой: пока мы с вами сидим вот тут, на Беренплац, где-то внизу, у нас под ногами, клокочет огненная лава, от одной мысли об этом в жар бросает (а раз уж клокочет, того и гляди пойдет через край). Или новая вспышка кошмарных средневековых эпидемий, от которых миллионы людей мрут как мухи (вы только подумайте!). Особый раздел в репертуаре Джованни Бенато составляют катаклизмы военно-политического характера: китайское нашествие, ядерная катастрофа, гибель человечества от бактериологического оружия, а то и от химического. Это его самые любимые темы — вероятно, потому, что о них у него самая обильная информация. Однако при всей любви Бенато к военной тематике она не в состоянии вытеснить из его программы третий, и последний раздел, наполняющий его душу почти лирическим чувством: сюжеты научной фантастики, которую мой собеседник, конечно, воспринимает как живую реальность. Тут преобладают такие мотивы, как нашествия с других планет, мифическое чудовище, обитающее в шотландском озере Лох-Несс, исполинская белая акула, умопомрачительный снежный человек, летающие тарелки и не помню что еще. Какого накала ни достигал бы разговор-монолог, Бенато не забывает посматривать время от времени на ручные часы и ни за что не упустит случая оповестить в нужный момент: — Дорогой друг, уже двенадцать. Что вы скажете, если мы махнем куда-нибудь и маленько подкрепимся, пока несчастная вселенная не рухнула на наши бедные головы? Первый раз я по неопытности принял его предложение с энтузиазмом, не подозревая, что эта авантюра связана с немалым риском. А теперь соглашаюсь поневоле, поскольку это уже стало традицией или просто вошло в привычку. Говоря о риске, я не имею в виду вероятность того, что мне придется платить по счету (что толковать о риске, раз это железная неизбежность?). К тому же я не настолько мелочный, чтобы сетовать на недюжинный аппетит своего партнера. Дело в том, что, как уже упоминалось, Бенато всегда очень неловок, и передвигаться с ним по белу свету весьма непросто. Итальянцу очень мешает близорукость, но в какой-то Мере спасают очки в толстой роговой оправе. Однако от рассеянности очки еще не придумали, и он то и дело сталкивается с прохожими, натыкается на идущих впереди или берет под руку незнакомца, полагая, что это я, его компаньон. Шагая по улице, Бенато, вероятно, вызывал бы немало ругани, да и пощечину мог бы запросто схлопотать, если бы не его детское лицо, с которого не сходит виноватая улыбка, если бы он любезно не бросал налево и направо «извините», «виноват», что, конечно, обезоруживает потерпевших. Как-то раз, когда он вдруг обнаружил, что у него нет сигарет, и метнулся к табачной лавчонке, я еле успел его остановить — он мог проникнуть в магазин прямо сквозь витрину. В другой раз, видимо толкаемый голодом, он чуть не повторил этот номер, только уже с ресторанной витриной, гораздо толще и больших размеров. — Такой витрины мне еще не случалось вышибать, — признался Бенато после того, как я вовремя его удержал. — С другими, поменьше, имел дело, но с такой громадной — никогда. Как знать, может, он в душе даже упрекал меня за то, что я помешал ему поставить своеобразный рекорд в высаживании витрин лысой головой. Не лучше вел себя Бенато и в ресторане, так что из предосторожности мы забирались в угол, где обслуживал Феличе, безропотно переносивший странности своего соотечественника. — Ну, дорогой, что ты нам сегодня предложишь? — дружески спрашивал Джованни, раскрывая меню. При этом он непринужденно вытягивал под столом ноги, безошибочно точно попадая носками ботинок в мои штанины. — У нас сегодня великолепная копченая семга, — охотно начал кельнер, готовый из служебного усердия предложить самое дорогое. — Копченая семга… это действительно идея, — бормотал Бенато, пробуя высвободить ноги, запутавшиеся в чем-то там, внизу. — Меня интересует, что ты нам предложишь после семги. Наконец в ходе продолжительного собеседования блюда и полагающиеся к ним напитки избираются, и Феличе уходит в сторону кухни. — Какие чудесные цветы! — восклицает Бенато, протягивая руку к хрустальной вазочке с крупными гвоздиками. В подобных случаях я инстинктивно сжимаюсь, хотя вазочка и не всегда опрокидывается. Бывает так, что она остается на месте. Мой партнер вытаскивает из воды гвоздику, осторожно нюхает ее и добавляет: — Но в этом мире, дорогой друг, даже красота нередко бывает обманчива. Вы, наверное, слышали о тех страшных орхидеях, чей аромат действует как смертоносный яд… Отравляющие вещества, создаваемые природой и в лабораториях, также одна из любимых тем Бенато, и он какое-то время не расстается с нею, чтобы заглушить приступы голода. Наконец Феличе приносит рыбу, и Джованни принимается за дело. Он аппетитно жует, пока его недреманное око не обнаруживает какой-то непорядок. — Феличе, скажи на милость, откуда такая мода — подавать копченую рыбу с гвоздикой? — Подозреваю, что вы сами положили гвоздику себе в тарелку, — попробовал возразить кельнер. — Подозреваешь… Но ты в этом не уверен… Ну ладно, оставим этот вопрос открытым, — великодушно машет рукой Бенато и опрокидывает свой бокал. С этого момента вплоть до окончания обеда он то роняет вилку или нож, то разбивает фужер, так что Феличе должен непрестанно караулить у нашего стола, готовый в любую минуту принести новый прибор. Особый риск для окружающих таит второе — обычно это бифштекс или отбивная котлета, требующие применения ножа. Мой компаньон действует им так решительно, что отрезанный кусочек плюхается либо на скатерть, либо прямо вам на костюм. Бывают моменты, когда из тарелки вылетает не отрезанный ломтик, а целая котлета, — однажды в подобном случае котлета шлепнулась на колено сидевшей за соседним столом дамы. Хорошо, что та заранее прикрылась салфеткой. — Даже не подозревал, что я такой снайпер, — прошептал мне Бенато, когда инцидент был исчерпан. — Вы заметили? Прямо ей в салфетку угодила проклятая, на платье не попало ни капельки. Случается, что страдают не только окружающие, но и сам Бенато: как-то, увлекшись разговором о неизбежном приближении какой-то кометы, он сокрушенно поставил локти в тарелку с миланским соусом. Ну, а курьезы с сигаретой — дело привычное. Мой партнер кладет ее, где ему заблагорассудится, и вспоминает о ней обычно лишь тогда, когда начинает распространяться сильный запах гари. — По-моему, что-то горит, — бормочет Бенато. — Скатерть, прямо перед вами… — А, ну леший с ней. Я уж было подумал, что прожег собственные штаны. Однажды я нерешительно заметил ему: — Когда-нибудь вы со своими сигаретами устроите пожар у себя дома. — Дважды горел, — небрежно ответил Бенато. — Ерунда. Если застрахован, бояться нечего. Я никогда не забываю застраховаться. Отобедав и расплатившись, мы снова направляемся к конторе. Впрочем, Бенато сопровождает меня лишь до ближайшего угла, а затем сообщает, что у него назначена деловая встреча. Судя по его сонному виду, встреча будет с мягкой постелью, в которой ему не терпится потонуть, забыться и хоть ненадолго избавиться от гнетущих мыслей о мировой катастрофе. Так что я возвращаюсь в контору один и два часа посвящаю прессе и международным событиям. Затем выхожу, чтобы пройтись по главной улице, благо она от нашей фирмы в двух шагах. Здесь все в двух шагах от главной улицы: парламент, музей, собор, банки, вокзал, казино, театр. Решительно все, в том числе и место, откуда я раз в неделю связываюсь со своим человеком — просто так, даю о себе знать, ничего, дескать, особенного. Потому что вариант «Дельта» уже приведен в действие, хотя и работает пока на холостом ходу. Главная улица, которая зовется то ли Крамгассе, то ли Марктгассе, то ли как-то иначе, изобилует многими историческими достопримечательностями, начиная с часовой башни Цитглюкке и кончая многочисленными старинными водяными колонками, украшенными скульптурой эпохи Ренессанса. Однако мой взгляд, неизвестно почему, особенно не задерживается на этих памятниках старины, для меня гораздо важнее вещи более банального свойства — пассажи, ведущие к прилегающим улицам, некоторые заведения, имеющие по два выхода, равно как и магазины — «Леб», «Контис», «Глобус» и тому подобные, полезные не только изобилием товаров, но и рядом ценных удобств. Исследование этих объектов, разумеется, чисто профессиональная привычка, и по мне — так лучше бы они никогда не пригодились. Насколько легко здесь ускользнуть от возможного преследователя, настолько же просто столкнуться с ним пять минут спустя где-то рядом. И все потому, что в этом городе все находится в двух шагах от главной улицы. Впрочем, город не так уж мал. Он широко простирается по обе стороны реки Ааре, которую можно было бы сравнить с извивающейся змеей, если бы это сравнение не звучало несколько обидно для такой чистой сине-зеленой реки. Но дальние тихие кварталы с широкими улицами и жилыми домами, предприятия и парки меня не занимают. В каком-то отношении они менее удобны, нежели теснота центра. А центр — это именно то место в излучине Ааре, где, как в подмышке, зажаты многочисленные магазины, где вечно толпится народ, где все находится в двух шагах от главной улицы. Под вечер я возвращаюсь к своему «вольво», стоящему возле Беренплац, сажусь за руль и еду обратно на Остринг. День кончился, но скука продолжается. Только вот добропорядочный гражданин вроде Пьера Лорана не имеет права скучать. Скука — достояние более утонченных натур, тех, кто вечно мечтает о чем-то ином, о чем-то таком, что… словом, тех, кому снятся миражи и у кого ветер в голове. А у такого положительного человека, как Пьер Лоран, нет решительно ничего общего с подобными субъектами. Он возвращается домой в один и тот же час, паркует в точно установленном месте свою машину и занимается строго предусмотренным делом — приготовлением ужина. Готовка длится недолго, так как основным и почти единственным блюдом на ужин является яичница с Ветчиной, затем я сажусь за кухонный стол и методично занимаюсь насущным действом — поглощением пищи, ничуть не заботясь о том, что мои занавески все еще открыты — любой и каждый может убедиться, что добропорядочный человек Пьер Лоран уже вернулся домой и, как приличествует добропорядочному человеку, спешит поесть, прежде чем начнется многосерийный телебоевик «Черное досье». Затем, как вы уже догадываетесь, мои занятия перемещаются в холл, где можно подремать какое-то время, вытянувшись в кресле перед голубым экраном. Владелец виллы постарался обставить холл довольно элегантно, здесь все выдержано в зеленых тонах: шелковые обои, бархатные кресла, большой ковер, даже абажуры настольных ламп и те зеленые. Зелень преобладает и на висящих по стенам гравюрах, которые представляют собой пасторальные или галантные сцены с малой толикой женской наготы и обилием растительности. Иногда, после того как очередная серия «Черного досье» уступает место очередной беседе об экономическом кризисе, я покидаю холл и лениво поднимаюсь наверх, в библиотеку. Здесь шторы уже спущены, и это вполне естественно — не заниматься же чтением на виду у всех. Увы, я не испытываю ни малейшего желания читать, тем более что книги, расставленные на полках, имеют чисто декоративное назначение — их массивные кожаные переплеты должны придавать обстановке старинный и ученый вид. Как мне удалось установить после беглого осмотра, это в основном сочинения на латыни, учебники да справочники прошлого века по садоводству. И поскольку у меня нет намерения погружаться в справочную литературу по садоводству, а шторы, как уже было сказано, спущены, я позволяю себе покинуть библиотеку, проникнуть в темный интерьер спальни и сквозь щелочку между занавесками устремить взгляд на соседнюю виллу. Обычно в этот час освещены лишь два широких окна холла, подернутые молочной дымкой муслиновых штор; а то и с полной отчетливостью раскрывающие внутренность помещения. Обстановка старинная, роскошная, много массивной мебели и хрупкого фарфора. И среди этой роскоши худощавый пожилой мужчина, на которого направлена моя авторучка — подзорная труба. Землистого цвета лицо, изрезанное мелкими морщинками, имеет болезненный вид. Вообще-то Горанов, как видно, относится к тому типу людей, которые в любой момент готовы отдать богу душу, однако, отмеченные такой готовностью, они способны прожить столько, что за это время успевают переселиться на тот свет все их близкие. Ему наверняка уже перевалило за шестьдесят, но, несмотря на седину и потускневший взгляд, он едва ли достиг следующего десятка. Рубленые складки образуют на его лице гримасу недовольства или страдания, словно его изводит не очень сильная, но непрекращающаяся зубная боль. Одетый в поношенный халат вишневого цвета, он обычно читает газету, лежа на диване, или медленно ходит взад-вперед, словно вымеряя длину холла. Когда длина холла его не интересует, он убивает время за картами. Его единственный партнер в этих случаях — Пенев. Пенев тоже с виду анемичный и болезненный, но до старости ему еще далеко — по уже имеющимся у меня сведениям, вот-вот стукнет сорок. Что касается данных о его лице, длинном и бескровном, то они весьма смутные, так что вы легко могли бы несколькими годками ошибиться в ту или другую сторону. Во всем его облике сказывается что-то острое: в крутом изломе бровей, в носе, вытянутом, словно птичий клюв, в заостренном подбородке, в колючем взгляде маленьких черных глаз. В углу бледных, бескровных губ неизменно торчит сигарета. Незажженная сигарета. Иногда он ее вынимает изо рта и бросает в пепельницу, но вскоре на ее месте появляется новая, тоже незажженная. Видимо, Горанов не разрешает ему курить. А может, врачи не разрешают. Иногда старик резко оборачивается и глядит в окно, а порой и Пенев следует его примеру, словно за темным окном таится нечто неведомое и нежеланное. Потом игра продолжается. Продолжается обычно до одиннадцати, когда оба бросают карты, а побежденный выкладывает какой-нибудь банкнот. Покидая холл, партнеры гасят свет. Этим привычный спектакль кончается. Пустой и досадный спектакль, вполне под стать этому тихому и сонному месту, где при необходимости вы могли бы несколько успокоить свои нервы или расстроить их еще больше. И вполне под стать милому старому Берну, где после восьми часов улицы пустеют и где единственно возможное приключение состоит в том, что Бенато прольет на ваш костюм миланский соус или прожжет вам рукав своей сигаретой. Прошло целых две недели, пока однажды утром случилось нечто необычное. У моей двери раздался звонок. Не у черного хода, куда мои поставщики приносят продукты, а у парадного. Открыв, я оказываюсь лицом к лицу с молодой дамой. Не подумайте, что речь идет о самке типа голливудских, чье появление лишает героя рассудка. Дама без особых примет — словом, из тех, кого вы на улице не провожаете взглядом. Средний рост, строгий серый костюм и как будто не слишком интересное лицо, отчасти скрытое за большими очками с дымчатыми стеклами. — Я пришла по поводу квартиры, — прозаично сообщает посетительница. — Какой квартиры? — Той, что вы сдаете. — Нет у меня такой, — говорю в ответ. — А объявление? — Ах да, объявление… Я просто забыл его снять, — оправдываюсь я, вспомнив о визитной карточке над входом в сад, которую давно надо было убрать. — Может быть, вы все же знаете, где тут поблизости есть свободное жилье? — продолжает дама. — Нет, к сожалению. Сдавали в соседнем доме, но теперь и там занято. — Странно… А мне говорили, здесь сколько угодно свободных квартир. — Понятия не имею… Весьма возможно, — с досадой бубню я, посматривая на часы. Наконец она кивает мне и направляется к красному «фольксвагену», стоящему у калитки. Следующее утро тоже начинается необычно. Опять звонок — не с черного хода, а с парадного. Передо мной снова вырастает дама, и я не сразу понимаю, что это вчерашняя посетительница. Пастельно-лилового цвета платье из дорогой шерстяной ткани плотно облегает ее фигуру, выгодно подчеркивая ее силуэт и щедрые формы бюста. Лицо сегодня уже без дымчатых очков в виде ночной бабочки, сияет в обаятельной улыбке. Улыбаются сочные губы и карие глаза под тенистыми ресницами. — Опять я по поводу квартиры, — сообщает дама. — Но я же вам сказал, что у меня нет, — отвечаю, пытаясь выйти из шокового состояния. — Теперь, если вы заметили, и объявления уже нет. — Верно, заметила, — кивает незнакомка, продолжая озарять меня своей улыбкой, — но, поверьте, я нигде вокруг так и не смогла найти ничего подходящего. Но так как мне стало известно, что вы один… И поскольку я готова довольствоваться одним этажом, а в крайнем случае и одной-единственной комнатой, мне пришло в голову, что… Я тоже успел кое о чем подумать и даже готов на словах выразить свои мысли — послать нахалку ко всем чертям, но она опережает меня и с той же милой улыбкой добавляет: — Неужели вы оставите без крова бездомную женщину, да еще в такую холодную и сырую погоду? Уверяю вас, я не пью, не созываю гостей, не пристаю к хозяину — словом, все равно что и вовсе не существую… Пока длится ее небольшой монолог, мои рассуждения постепенно приобретают иное направление. В конце концов, эта женщина пришла сюда не просто так, а ради чего-то. Это что-то — едва ли я сам, и было бы недурно понять, что же это такое. И потом, подобное соседство может оказаться весьма полезным. Да и комната, смежная с холлом, мне совершенно ни к чему. — У меня просто сердце разрывается, — тихо говорю я. — Можно бы уступить вам комнату на нижнем этаже, при условии что холл будет общим. Ничего другого предложить вам не могу. — В первый же миг я поняла, что вы человек великодушный, — щебечет дама, пока я ввожу ее в дом. — Ничего, что холл будет общим… Теперь у меня сердце разрывается… — Если бы не телевизор, то можно было бы уступить вам весь этаж, — сухо добавляю я. — Как раз сейчас показывают многосерийный телефильм «Черное досье». — Но тут просто великолепно! — восклицает незнакомка, проходя в просторный холл, на который я уже частично утратил права. — Вся обстановка зеленых тонов… Мой любимый цвет. Смежная комната и соседствующая с ней ванная тоже вызывают одобрение. Однако внимание дамы вопреки женской логике привлекает не столько ванная, сколько вид из окна. А вид из окна охватывает в основном виллу Горанова. — Мне кажется, нам лучше сразу договориться насчет оплаты, — предлагает незнакомка, когда мы возвращаемся в холл. — Успеется, — возражаю я. — К тому же мне пора на работу. Вот вам ключ от парадной двери. Закажите себе дубликат, а оригинал бросьте в ящик для писем. Я киваю и ухожу со спокойным видом — дескать, мне, человеку добропорядочному и скучному, ничего не стоит доверить свою квартиру первому встречному, так как скрывать мне нечего. Под вечер, вынимая ключ из нашего тайника, я чуть не сталкиваюсь у входа с каким-то бесполым существом в шляпе с широкими полями, в толстом свитере крупной вязки и в синих потрепанных джинсах. «Вот и визиты начались!» — мелькает у меня в голове, только вдруг хиппи кажется мне подозрительно знакомым. — Вы на маскарад? — спрашиваю я, убедившись, что бесполое существо — не кто иной, как моя женственная квартирантка. — На художественную дискуссию, — уточняет дама-хиппи. — А, понимаю. Потому-то вы так художественно вырядились. — Иначе меня сочтут чужаком. Самое неприятное, если в тебе заподозрят чужака. Следуя этой истине, незнакомка устраивается в моем доме, как в своем собственном. Держится, правда, без тени нахальства, но до того непосредственно, что остается только удивляться. Вечером, по возвращении с упомянутой дискуссии, она плюхается в кресло и непринужденно оповещает: — Ох, умираю с голоду. — Холодильник к вашим услугам, — говорю я. — И вы составите мне компанию? — Почему бы нет? «Черное досье» уже закончилось. Мы идем на кухню. Покопавшись в холодильнике, дама-хиппи выбирает именно то, что и я бы выбрал, самое прозаичное и самое существенное: яйца и ломоть ветчины. — Вы никогда не закрываете занавески? — спрашивает дама, ставя сковороду с маслом на газовую плиту. — А чего ради я их должен закрывать? — Неужто вы не общаетесь с представительницами противоположного пола? — Вы первая. А что касается пола… То вы в этом туалете… — Чтобы сделаться монахом, мало надеть рясу, господин… Не знаю, как вас величать… — Мое имя вы могли видеть на дверях. — Видела, только не знаю, как мне вас звать. Вы как предпочли бы обращаться ко мне? Вопрос ставит меня в затруднение, хотя, вернувшись с работы, я обнаружил в холле предусмотрительно оставленную на столе ее визитную карточку, на которой значится: «Розмари Дюмон, студентка. Берн». Карточка шикарная, гравированная, к тому же только что отпечатанная, даже краска размазалась, когда я с нажимом провел пальцем по буквам. — В зависимости от обстоятельств, — отвечаю. — Если вы намерены остаться здесь на продолжительное время, я бы стал звать вас Розмари — думаю, рано или поздно мы все равно к этому придем. А если вы совсем ненадолго… — В таком случае зовите меня Розмари, дорогой Пьер. Она выключает газ, несет сковородку на стол и ставит на заранее приготовленную деревянную дощечку. Но, прежде чем сесть, она делает два шага в сторону окна я резким движением задергивает занавеску. Вы, наверно, обратили внимание на то, что в отличие от театра в жизни действие нередко начинается именно после того, как закрывается занавес. Какое-то время дама-хиппи ест молча, по всей вероятности, она порядком проголодалась. Когда еды заметно поубавилось, она ни с того ни с сего спрашивает: — Вам нравятся импрессионисты, Пьер? — Признаться по правде, я их часто путаю, все эти школы: импрессионистов, экспрессионистов… — Как вы можете путать импрессионизм с экспрессионизмом? — с укором смотрит она на меня. — Очень просто. Без всякого затруднения. — Но ведь различие заключено в самих словах! — О, слова!.. Слова — этикетка, фасад… Розмари бросает на меня беглый взгляд, затем снова сосредоточивает внимание на своей тарелке. — В сущности, вы правы, — замечает она после двух-трех движений вилкой. — И в этом случае, как часто бывает, название не выражает явления. И все же вы не станете утверждать, что ничего не слышали о таких художниках, как Моне, Сислей, Ренуар… — Последнее имя мне действительно что-то напоминает, — признаюсь я. — О каких-то голых женщинах. Рыжих до невозможности и ужасно толстых. — Понимаю, — кивает Розмари. — Вы не относитесь к категории современных мужчин, для которых характерна широта культурных интересов. Вы принадлежите к другому типу — узких специалистов. А какая именно у вас специальность? — Совершенно прозаическая: я пытаюсь делать деньги. — Все пытаются, притом разными способами. — Мой способ — торговля. Точнее, экспортно-импортные операции. Еще точнее — продукты питания. Вероятно, в соответствии с вашей классификацией типу мужчин, к которому вы причисляете меня, отведено место где-то в самом низу. Имеется в виду тип мужчин-эгоистов. Она отодвигает тарелку, снова окидывает меня испытующим взглядом и говорит: — «Тип мужчин-эгоистов»? Напрасно вы его так именуете, иного типа просто не бывает. — Как так не бывает? А филантропы, правдоискатели, наконец, ваши импрессионисты? — Не бывает, не бывает, — качает она головой, словно упрямый ребенок. — И вы это отлично знаете. Потом она озирается и задерживает взгляд на пачке «Кента». Я подаю ей сигареты и подношу зажигалку. — Сама сущность жизни, — продолжает она, — состоит в присвоении и усвоении, в присвоении и переработке присвоенного: цветок с помощью своих корней грабит и опустошает почву, животное опустошает растительный мир и умерщвляет других животных, ну а человек… человек, еще будучи зародышем, высасывает жизненные соки материнского организма, чтобы потом сосать материнскую грудь, чтобы в дальнейшем присваивать все, что в его силах и возможностях. И если, к примеру, мы с вами еще живы и окружающие пока не растерзали нас на куски, то лишь потому, что силы и возможности, подавляющего большинства людей довольно жалки… — Если я вас правильно понял, вы считаете, что все крадут? — А вы только сейчас узнаете об этом? Все, к чему вы ни протянете руку, уже кому-то принадлежит. Следовательно, раз вы берете, вы кого-то грабите. Конечно, общество, то есть сильные, присвоившие право действовать от имени общества, создали сложную систему правил, чтобы предотвратить грабеж и обеспечить себе привилегию грабить других. Законы и мораль лишь регламентируют грабеж, но не отменяют его. — Скверным вещам учат вас в школе, — роняю я меланхолически. — Этим вещам учит не школа, а жизнь, — уточняет Розмари, устремляя на меня не только вызывающий взгляд, но и густую струю дыма. — Какая жизнь? Бедных бездомных студентов? — Благодаря вам я уже не бездомна. И, пусть это покажется нескромностью, должна добавить, что и на бедность не смею жаловаться. Мой отец накопил немало денег именно по вашему методу — торговлей. — Чем он торговал? — Не продовольствием, а часами. Но это деталь. — Которая не мешает вам видеть в нем вора. — Не понимаю, почему я должна щадить его, если не щажу остальных? Все воры… — И вы в том числе? — Естественно. Раз я живу на его ворованные деньги. — Логично! — киваю я и смотрю на часы. — Вроде бы пора ложиться спать. — В самом деле. Я что-то не в меру разболталась. — Наверное, вы держите под подушкой красную книжечку Мао… — Допустим. Ну и что? — снова бросает она на меня вызывающий взгляд. — Ничего, конечно. Дело вкуса. Но раз уж мы заговорили о вкусах, то позвольте заметить: одежда хиппи вам никак не идет. Ваша фигура, Розмари, достойна лучшей участи. Пожелав ей спокойной ночи, я удаляюсь на верхний этаж. И быть может, это чистая случайность, но больше мне никогда не приходилось видеть Розмари в драных джинсах и мешковатом свитере. «Не пью, гостей не созываю — словом, все равно что я вовсе не существую…» Должен признать, что, поселившись у меня, Розмари соблюдает все пункты вышеприведенной декларации, кроме одного: она все-таки существует. И вполне отдает себе в этом отчет, да еще старается, чтобы и я не упускал этого из виду. Вернувшись со своих лекций, она так грациозно покачивается на высоких каблуках, очертания ее бедер и бюста так соблазнительны, а глаза — просто грешно прятать такие глаза за стеклами очков — смотрят на меня с такой многообещающей игривостью, что… Как тут усомнишься в ее существовании? — Скучаете? — спрашивает она, бросив на диван сумочку и перчатки. И, прежде чем я решил, что сказать в ответ, добавляет: — В таком случае давайте поужинаем и поскучаем вместе. В сущности, с моей квартиранткой особенно не соскучишься. Она постоянно меняет наряды, которые приволокла в трех объемистых чемоданах, и возвращается домой то светски элегантной, словно с дипломатического коктейля, то в спортивном платье с белым воротничком, напоминая балованную маменькину дочку, то в строгом темном костюме, будто персона из делового мира. Постоянно меняется не только ее внешность, но и ее манеры, настроение, характер суждений. Веселая или задумчивая, болтливая или молчаливая, романтически наивная или грубо практичная, сдержанная или агрессивная, притворная или искренняя, хотя заподозрить в ней искренность весьма затруднительно. Как-то в разговоре я позволил себе заметить: — Вы как хамелеон, за вами просто не уследишь. — Надеюсь, вам известно, что такое хамелеон… — Если не ошибаюсь, какое-то пресмыкающееся. — Поражаюсь вашей грубости: сравнить меня с пресмыкающимся! — Я имею в виду только вашу способность постоянно меняться. — Тогда вы могли бы сравнить меня с каким-нибудь чарующе-переменчивым драгоценным камнем. — С каким камнем? Я, как вам известно, камнями не торгую. — Например, с александритом… Говорят, утро у этого камня зеленое, а вечер красный. Или с опалом, вобравшим в себя все цвета радуги. С лунным камнем или с солнечным. — Уж больно сложно. Совсем как у импрессионистов. Не лучше ли ограничиться более простым решением: выберите себе какой-нибудь определенный характер и не меняйте его при всех обстоятельствах. — А какой вы советовали бы мне выбрать? — Настоящий. — Настоящий? — Она смотрит на меня задумчиво. — А вы не боитесь ошибиться? У нее красивое лицо, но, чтобы увидеть, какое оно, это лицо, нужно, улучив момент, поймать его в миг углубленности и раздумья, однако именно тогда оно в чем-то теряет, потому что красота его в непрестанных изменениях — в целой гамме взглядов, в улыбках, полуулыбках, в ослепительном смехе алых губ, обнажающих красивые белые зубы, в красноречивых изгибах этих губ, в движении бровей, в едва заметных волнах настроения, пробегающих по этому то наивному и непорочному, то иронически холодному или вызывающе чувственному лицу. Быть может, ей двадцать три года, но, если окажется, что тридцать два, я особенно удивляться не стану. Вообще-то иногда кажется, что ей тридцать два, а иногда — двадцать три, однако я склоняюсь к гипотезе в пользу третьего десятилетия или — ради галантности — в пользу конца второго. Внешность часто бывает обманчива, а вот манера рассуждать, даже если рассуждения не совсем искренние, говорит о многом. — Скучаете? Традиция этого вопроса, задаваемого моей квартиранткой всякий раз, когда она возвращается из города, восходит к первой неделе нашего мирного сосуществования. Но, говоря о нашем мирном сосуществовании, я не хочу, чтобы меня неправильно поняли. Потому что если дама следует правилу «не приставать к хозяину», то я со своей стороны соблюдаю принцип «не задевать квартирантку». Итак: — Скучаете? Этот вопрос был мне задан еще в конце первой недели. — Нисколько, по крайней мере сейчас, — говорю в ответ. — Только что смотрел «Черное досье». — О Пьер! Перестаньте наконец паясничать с этим вашим досье. Я вас уже достаточно хорошо знаю, чтобы понять, что телевизор вам служит главным образом для освещения. — Не надо было говорить, что я ничего не смыслю в импрессионизме, — замечаю я с унылым видом. — Непростительная ошибка. Вы раз и навсегда причислили меня к категории законченных тупиц. — Вовсе нет. Законченные тупицы не способны скучать. — Откуда вы взяли, что я скучаю? — Невольно приходишь к такому заключению. По саду вы не гуляете, в кафе у остановки не ходите, гостей не принимаете, в карты не играете, поваренную книгу не изучаете, гимнастикой по утрам не занимаетесь… Словом, вы не способны окунуться в скучную жизнь этого квартала. А раз не способны, значит, скучаете. — Только не в вашем присутствии. — Благодарю. Но это не ответ. Потом добавляет, уже иным тоном — она имеет обыкновение неожиданно менять тон: — А может, секрет именно в том и состоит, чтобы погрузиться в царящую вокруг летаргию? Раз уж плывешь по течению и обречена плыть до конца, разумнее всего расслабиться и не оказывать никакого сопротивления… — Вот и расслабляйтесь, кто вам мешает, — примирительно соглашаюсь я. — Кто? — восклицает она опять другим тоном. — Желания, стремления, мысль о том, что я могла бы столько увидеть и столько пережить, вместо того чтобы прозябать в этом глухом квартале среди холмистой бернской провинции. — Не впадайте в хандру, — советую я. — Люди подыхают от тоски не только в бернской провинции. — Да, и все из-за того, что свыклись со своим углом и не мыслят иной жизни. Одно и то же — пусть это будет даже индейка с апельсинами, — повтори его раз пять, станет в тягость. А секрет состоит в том, чтобы вовремя отказаться от того, что может стать в тягость, и избрать нечто иное. Секрет — в переменах, в движении, а не в топтании на месте. — Послушав вас, можно подумать, что самые счастливые люди на свете шоферы и коммивояжеры. — Зачем так упрощать? — А вы не усложняйте. Я полагаю, если стремиться во что бы то ни стало сделать свою жизнь интересней, можно добиться этого где угодно, даже в таком дремотном углу, как этот, — конечно, при условии, что ты не лишен воображения. — Пожалуй, вы правы! — соглашается она, снова переменив тон. — Пусть наша жизнь будет не такой уж интересной, но хотя бы менее скучной! Говоря между нами, у меня не создается впечатления, что мою квартирантку одолевает скука. Днем она без устали мечется между Острингом и центром, да и будучи здесь, в этом дачном месте, продолжает сновать от кондитерской на станцию, со станции в магазин или в Поселок Робинзона — так именуют построенный с выдумкой ультрамодерный комплекс по ту сторону холма, где у Розмари завелись знакомые по университету. Когда она возвращается домой раньше меня, я частенько застаю ее на аллее беседующей с кем-нибудь из соседей. Обаятельная внешность не единственное преимущество Розмари. Она человек на редкость общительный и приветливый, так что меня особенно не удивляет, когда однажды вечером она спрашивает меня: — Пьер» вы не возражаете, если мы завтра составим здесь партию в бридж? Надеюсь, с игрой в бридж вы знакомы несколько лучше, нежели с импрессионистами. — Кто же будет нашими партнерами? — Наша соседка Флора Зайлер и американец, который живет чуть выше, по ту сторону аллеи, — Ральф Бэнтон. — Я подозреваю, что вы их уже пригласили. — Да… то есть… — Она сконфуженно замолкает. — «Я не пью, гостей не созываю…» — цитирую я ее собственные слова. — О Пьер!.. Не надо быть таким противным. Приглашая этих людей, я заботилась прежде всего о вас. Думаю, надо же как-то вырвать человека из цепких объятий этого «Черного досье». — «Плафон» или «контра»? — лаконично спрашиваю я, чтобы положить конец этим лицемерным излияниям. — Что вы предпочтете, дорогой, — сговорчиво отвечает Розмари. Следующий день — суббота, так что мы оба дома, хотя это не совсем так, потому что с утра моя квартирантка катит на своей красной машине на Остринг и обратно, чтобы доставить деликатесы, необходимые для легкой закуски, а я тем временем забочусь о пополнении напитками нашего домашнего бара, до сих пор существовавшего лишь номинально, для чего мне приходится ехать в город, а едва вернувшись, я снова мчусь туда, чтобы прикупить миндаля и зеленых маслин, так как Розмари считает, что без миндаля и зеленых маслин не обойтись, однако, не успев отдышаться после возвращения, я слышу слова Розмари: «А играть на чем будем, стола-то нет», на что я не могу не возразить: «Как это нет стола?», после чего следует разъяснение, что имеется в виду не обеденный, а специальный стол, крытый зеленым сукном, к тому же такой стол прекрасно впишется в наш зеленый холл, хотя, по-моему, вполне достаточно зеленых маслин, и в конце концов мне снова приходится мчаться в город, долго бродить по торговому центру, прежде чем удается найти соответствующее игральное сооружение, после чего я возвращаюсь домой как раз вовремя, по крайней мере так говорит Розмари — она не может не высказать своего удовлетворения по этому поводу, потому что нужно помочь ей приготовить сандвичи. Точно в шесть у парадной раздается звонок. Это, конечно же, упомянутый Ральф Бэнтон, потому что мужчины — народ точный. Кроме того, Бэнтон, по данным Розмари, работает юрисконсультом в каком-то банке, а юрисконсульты отличаются исключительной точностью, особенно банковские. Гость подносит моей квартирантке три орхидеи в целлофановой коробке — надеюсь, не из тех, ядовитых, которых панически боится Бенато, — а меня одаряет любезной, несколько сонной улыбкой, вполне в стиле сонного дачного поселка. Этот черноокий флегматичный красавец, вероятно, уже разменял четвертый десяток, но сорока еще явно не достиг. Разглядеть его более тщательно удается после того, как мы размещаемся в холле, где всю тяжесть разговора об этой несносной погоде и прочих вещах принимает на себя Розмари, а мне остается только глазеть, молча покуривая. Не знай я об этом заранее, вряд ли бы я счел его янки. Во всяком случае, у него очень мало общего с тем типом породистого американского самца, который вестерны возвели в образец. Хорошо сложенный, среднего роста, Бэнтон обнаруживает явно выраженную склонность к полноте, обуздывать которую ему, как видно, стоит немалых усилий. Черная грива Бэнтона подстрижена не столь коротко, чтобы противоречить современной моде, но и не столь длинно, чтобы роднить его с хиппи. У него черные брови с каким-то меланхоличным изгибом и черные, исполненные меланхолии глаза — их выражение неуловимо, скрытое где-то в полумраке ресниц. Слегка горбатый нос, нисходящая, чуть надломленная линия которого тоже имеет нечто меланхоличное. Полные губы очерчены на матовом лице весьма отчетливо. А небольшая родинка на округлом подбородке, видимо, создает ему некоторые неудобства во время бритья. Возможно, в его жилах есть одна-две капли мексиканской или пуэрториканской крови. А может, он принадлежит не к «ковбойскому» типу янки, а к иному — изнеженному и мечтательному; такие в кинофильмах бренчат на гитаре, вместо того чтобы стрелять из кольта. — Мистер Бэнтон, наш друг Пьер предпочитает играть в «плафон», — слышится голос Розмари, которая от погоды уже перешла к картам. — Вы не против? — Предпочтение хозяина для меня закон, — с флегматичной улыбкой отвечает американец. — Тут дело не в предпочтении, а в возможностях, — спешу я пояснить. — Иначе я бы не стал предлагать вам играть в такую вздорную игру. — В наше время человеку подчас трудно судить, что вздорно, а что нет, — замечает Бэнтон. — Посмотришь, как одевается нынешняя молодежь, послушаешь, какими она пользуется словами… Розмари, похоже, готова что-то возразить, но у входа снова слышен звонок. Это, как и следовало ожидать, наша соседка Флора Зайлер,поселившаяся у моих соседей, рантье. При ее появлении Бэнтон слегка вздрагивает, что происходит и со мной, хотя я успел заметить ее издали. Правда, одно дело увидеть ее издали, и совсем другое — в непосредственной близости. Флора Зайлер и моя квартирантка примерно одного возраста — точность в этом вопросе вообще вещь относительная, — во всяком случае, моложе она не кажется. Зато ростом гораздо выше Розмари, что же касается объема, то она вполне могла бы вобрать две таких, как Розмари, и глазом не моргнув. Чтобы не впадать в злословие, я спешу пояснить, что фрау Зайлер вовсе не кажется толстухой, страдающей от нарушения обмена веществ, или дюжим мужиком, защищающим спортивную честь своей страны в метании молота. Все у нее пропорционально — если не принимать в расчет бюста и тазовых частей, изваянных природой с некоторой излишней щедростью, но тоже вполне пропорционально при внушительном росте метр восемьдесят. Словом, она принадлежит к разряду тех дородных самок, которые рождают чувство неполноценности у подавляющего большинства мужчин и возбуждают атавистические аппетиты у остальной части. Немка по-свойски жмет мне руку, затем Бэнтону, и тот с трудом скрывает страдальческое выражение. Мне думается, его состояние объясняется не только богатырским рукопожатием дамы, но и присутствием на пальце американца массивного перстня. Не знаю, приходилось ли вам это замечать, но, когда на пальце у вас кольцо и вам крепко жмут руку, ощущение не из приятных. Чтобы не чувствовать себя стесненной в кресле, Флора Зайлер располагает свою импозантную фигуру на диване, а Розмари подтаскивает поближе сервировочный столик с напитками, наш домашний бар. Несколько минут длится выбор напитков, расстановка бокалов и сложные манипуляции с кубиками льда, которые, как известно, все время норовят выскользнуть из щипцов. Розмари уже готовится произнести скромный вступительный тост, однако немка успевает заткнуть ей рот: — Не лучше ли прямо приступить к делу? Я заметила, что этот светский ритуал, пустая болтовня, не столько сближает людей, сколько угнетает. Остальные, кажется, разделяют ее мнение, потому что все мы как по команде берем в руки бокалы и рассаживаемся за зеленым столом, так удачно дополняющим интерьер холла. По жребию первую партию я должен играть с Розмари против Флоры и Ральфа, чем я очень доволен, потому что если уж ссориться, то лучше с близким человеком. Играть в бридж я научился из чисто профессиональных соображений и довольно давно, в пору моих многочисленных перевоплощений, когда я так же, как отец Розмари, занимался часовым промыслом. Правда, с той поры, поры моей молодости, уже много воды утекло, так что поначалу я воздерживаюсь от не в меру громких анонсов, давая возможность моей квартирантке держать инициативу в своих руках, что очень льстит ее деятельной и амбициозной натуре — хлебом не корми, только бы ей делать заходы. — Пьер, вы на меня не сердитесь, за мою промашку?.. — мило спрашивает Розмари, после того как проваливает игру, которая явно сулила удачу. — Нисколько, дорогая. Я даже подозреваю, что вы это сделали исключительно ради того, чтобы поднять мое настроение. Когда другой опростоволосится, начинаешь ходить петухом. В сущности, она играет очень неплохо, правда, имеет склонность к авантюризму, который в бридже дорого обходится, особенно когда имеешь дело с такими беспощадными партнерами, как Флора и Ральф. Они с головой уходят в карты и, очевидно, понимают друг друга без слов — я хочу сказать — в игре, потому что о Другом пока рано судить, — а к словам прибегают лишь для того, чтобы сделать анонс. Роббер, как и следовало ожидать, кончается для нас катастрофой, и Розмари снова спрашивает, не сержусь ли я на нее, а я снова горячо отвергаю ничем не оправданное подозрение. Мы меняемся местами, и на этот раз я оказываюсь напротив американца, а уж если двое мужчин ополчаются против двух женщин, добром это, естественно, не кончается, так что после второго роббера мой проигрыш удваивается, и Флора, моя очередная напарница, несмотря на свою молодость, по-матерински утешает меня: — Вы должны рассчитывать только на свою партнершу, мой мальчик, иначе не сносить вам головы. Я говорю, что рассчитываю исключительно на нее, и она, будучи в прекрасном расположении духа, воспринимает мои слова как нечто само собою разумеющееся. Кстати сказать, немка нисколько не стесняется своих внушительных габаритов и держится так естественно, словно считает, что именно она являет собой олицетворение истинной самки и что не ее вина в том, что вокруг копошатся всякие пигалицы вроде Розмари. Она не выпячивает свои щедрые формы, но и прятать их тоже не намерена, тем более что это просто невозможно — не появляться же ей перед людьми в фанерной упаковке. Одета она без претензий, на ней юбка, блузка и кофта, небрежно накинутая на плечи, чтобы не стесняла пышную грудь. Эти вещички она приобретает только в самом модном ателье и, конечно же, по заказу. При таких размерах… Рассчитывая на Флору, я зорко слежу за ее красноречивым взглядом и довольствуюсь лишь тем, что время от времени сдержанно анонсирую. Переговариваться взглядами не очень-то прилично для порядочных игроков, однако наши женщины сделали этот стиль нормой — Розмари тоже не упускает случая вперить взгляд своих карих глаз в глаза американца. Флора достаточно разумно использует преимущества своих ног, а также авантюристические проделки моей квартирантки, от которых та не может отрешиться, так что под конец ей и в самом деле удается удержать меня над пропастью. Затем мы решаем немного подкрепиться. К нашим услугам «холодный буфет», как выражается Розмари. Каждый кладет себе на тарелку что-нибудь из деликатесов, грудой лежащих на краю стола, и устраивается в кресле рядом с передвижным баром. Один только Бэнтон ест возле бара стоя. Я подозреваю, что он боится слишком измять свой костюм, а может, не желает стеснять немку, расположившуюся на диване. Одет он безупречно, может быть, даже чуть более безупречно, чем приличествует светскому человеку. Я хочу сказать, что ему недостает той едва заметной небрежности, которая отличает светского человека от витринного манекена. Впрочем, для юрисконсульта светские манеры не так уж обязательны. — На этот раз вы сплоховали, Ральф, — произносит Розмари. — Вместо того чтоб меня поддержать, вы объявляете пас. — Эта поддержка обошлась бы вам очень дорого, — отзывается Флора, обращая на меня заговорщический взгляд — дескать, какая наивность. — Да, но вы бы не выиграли всю партию. И если так случилось, то этим вы обязаны Ральфу. — Очаровательная соседушка, — обращается к ней американец с нескрываемой апатией, из которой явствует, что он ни во что не ставит ее очарование. — Бывают минуты, когда щадишь противника, чтобы пощадить самого себя. — Не понимаю вашей логики, — упорствует Розмари. — Нельзя же в одно и то же время щадить и себя и своего противника, если интересы у вас разные. — И все же в определенные моменты такая логика единственно приемлема, — невозмутимо настаивает Бэнтон. — Так же, как элементарный расчет, — добавляет немка, снова заговорщически на меня поглядывая. — Две тысячи тоже кое-что значат. Вероятно, без злого умысла она скрестила передо мною свои импозантные ноги, и я прихожу к мысли, что щедрая плоть этой женщины несколько не согласуется с ее лицом, если иметь в виду нашу привычку ассоциировать крупные формы с добродушным характером человека. Быть может, эта привычка связана с нашими ранними воспоминаниями о матери, которая в глазах ребенка всегда кажется очень большой, и лишь немногие из нас имеют возможность впоследствии убедиться, что не всякая рослая женщина переполнена материнской добротой. Так или иначе, лицо Флоры подошло бы даме куда более грациозной, этакой кобре, бытующей в представлении иных людей как женщина-вамп. Высокие дуги бровей, миндалевидные переменчивые глаза, выступающие скулы и довольно крупный рот, все это в обрамлении роскошных темно-каштановых волос — с таким лицом можно при желании пробиться на большой экран или хотя бы сниматься в рекламных короткометражках косметических фирм. Только мне кажется, что Флора вовсе не из тех женщин, которые склонны довольствоваться убогим доходом от подобных аттракционов. Особенно странные у нее глаза — неуловимые, изменчивые, то голубые, то сине-зеленые, то серые. Я думаю, тут сказывается свет настольных ламп, а также отражение зеленых обоев. Интересно, как обозначены эти глаза в ее паспорте. А между тем разговор на картежную тему продолжается, хотя и без моего участия, присутствующие давно называют друг друга по имени, и это наводит меня на банальную мысль, что ничто так не сближает людей, как мелкие пороки, и что в иных случаях игра в карты или хорошая попойка могут сделать больше в этом отношении, чем два года знакомства. — У вас, Ральф, вроде бы отсутствует жажда обогащения, — комментирует Розмари. — Эта жажда в избытке присутствует у нас у всех, — спокойно отвечает американец. — Нет, не у всех, — возражает Флора. — У меня создается впечатление, что наш хозяин принимает участие в игре, лишь бы составить нам компанию. — Вероятно, он мечтает о прибылях покрупней, — бросает Бэнтон. — Разумеется, — киваю я. — Что вовсе не означает, будто более скромный доход мне ни к чему. Еще несколько таких же пустых фраз, служащих гарниром к нашему «холодному буфету», и мы снова садимся вокруг зеленого стола, чтобы начать второй кон. Заканчивается игра довольно скверно для Розмари, а для меня и вовсе катастрофически, несмотря на самоотверженные попытки Флоры избавить своего партнера от поражения. — Весьма сожалею, что вам так досталось, — бормочет немка после того, как с расчетами уже покончено. — Беда в том, что мне не всегда удается соразмерить свои удары. — Не стоит извиняться. Я доволен, что вы испытали пусть небольшое, но удовольствие. — Вы вправе рассчитывать на реванш, и я предлагаю дать его у меня, — заявляет на прощание Бэнтон. — Мы не упустим возможности воспользоваться вашим приглашением, — грозится Розмари. После этого мне приходится коснуться бархатной руки американца и стерпеть энергичное рукопожатие немки. — Вы просто невозможны, Пьер! — заявляет моя квартирантка, когда мы остаемся одни. — Скверно играл? — Нет. Это я скверно играла. Но вы какой-то совершенно бесчувственный. С моими страстями я даже начинаю обнаруживать комплекс неполноценности. — Вы такая пламенная натура? — Я имею в виду игру. — Ну, если дело только в игре… Быть может, она чего-то ждет. Или, может, я сам чего-то жду. Или мы оба ждем. Но, как это порой случается, если оба чего-то ждут, ничего не происходит. Так что спустя некоторое время я слышу собственные слова: — Ральф тоже не кажется чрезмерно экспансивным. — В тихом омуте черти водятся, — говорит в ответ Розмари. И удаляется в свою спальню. Воскресный день проходит в молчании — каждый сидит у себя в комнате, и лишь к обеду мы собираемся вместе, чтобы покончить с обильными остатками «холодного буфета». Спустившись под вечер в холл, я застаю свою квартирантку возлежащей на диване с какой-то книгой, в которой много иллюстраций — если судить по крупным цветным пятнам, заменяющим изображения, это, должно быть, репродукции полотен импрессионистов. — Кончилось «Черное досье», — предупреждает Розмари. — Последний эпизод прокрутили вчера вечером как раз в тот момент, когда Флора вытрясала из вас последние франки. — Выходит, одно напряжение я заменил другим, — философски замечаю в ответ. И, вытянувшись по привычке в кресле перед выключенным телевизором, добавляю: — Но вы, похоже, привыкаете к здешней летаргии. Лежите весь день, разглядываете картинки… — Не разглядываю картинки, а занимаюсь самообразованием, — поправляет меня Розмари. — Неужели вы не видите разницы между человеком, принимающим пищу, и другим, жующим жвачку? Здешние жители не едят, а жуют жвачку, не используют время, а убивают его. Мысль о времени переносит ее взгляд к окну, за которым в сумраке кружат голубоватые хлопья первого снега. — Какая погода! И как назло завтра утром мне ехать в Женеву. И как назло у моей машины забарахлил мотор. — А что за необходимость ехать в Женеву именно завтра? — Вызывает отец. — Поезжайте поездом… — А я надеялась услышать: «Я вас отвезу». — Дорогая Розмари, может быть, неосторожно с моей стороны подобным образом выказывать вам свою слабость, но для вас я готов даже на эту жертву. — Браво, Пьер, вы делаете успехи! — взбодрилась она — Я хочу сказать: в лицемерии. — Какая неблагодарность! — Держу пари, что и у вас какие-то дела в Женеве. От этой женщины ничего не скроешь. Кроме характера дел. Который, честно говоря, пока не совсем ясен мне самому. К утру от снега не осталось ничего, только не совсем просох асфальт. Так что мы отправились в дорогу в моем «вольво» и к одиннадцати уже были в Женеве. — Где прикажете вас оставить? — спрашиваю, пока мы медленно спускаемся с рю Монблан к озеру. — В «Ротонде», пожалуйста. Я должна там встретиться с одной приятельницей. Выполняю приказание, затем сворачиваю вправо и паркуюсь в первом попавшемся переулке. Иду пешком обратно, вхожу во двор столь дорогого моему сердцу отеля «Де ля пе», а оттуда проникаю в пассаж, ведущий на рю Монблан. Теперь витрина «Ротонды» как раз в поле зрения. В заведении достаточно светло, чтобы вполне отчетливо видеть Розмари, сидящую за столиком в углу. Приятельницы пока нет и в помине. Пять минут спустя женщина расплачивается, надевает пальто, выходит на улицу и, торопливо озираясь, идет к набережной. Я тоже выхожу, только в обратную сторону, чтобы между мною и моей квартиранткой образовалась необходимая дистанция. Меня очень забавляет, когда я вижу, как она повторяет в общих чертах маневры, к которым я сам прибегал чуть больше месяца тому назад. Она оставляет в стороне два моста, чтобы пойти по третьему, предназначенному для пешеходов, и удостовериться, что за нею не тянется хвост. Но кого Розмари имеет в виду? Меня? Маловероятно. Если она так меня боится, зачем ей было со мной ехать? Впрочем, она могла поехать именно для того, чтобы показать, что бояться ей нечего. В сущности, это и есть то самое дело, которым мне предстоит заняться в Женеве и которое мне самому пока не вполне ясно. И побудила меня заняться этим делом сама Розмари. С первых же дней нашего сожительства — вроде уже говорилось, что не следует искать двух смыслов в этом слове, — я сумел установить, что эта дама трижды заботливо перерыла мои вещи. Заботливо в том смысле, что все было с предельной точностью положено на прежнее место, все до последней мелочи. Имей она дело со случайным человеком, может, от подобного педантизма был бы толк, но с профессионалом — никогда. Профессионал умеет использовать самые разнообразные и подчас совершенно невидимые приметы, чтобы доподлинно установить, прикасались к определенным вещам или нет. Впоследствии эти своеобразные обыски действительно прекратились, и оставалось решить, почему: то ли моя квартирантка пришла к убеждению, что я заслуживаю большего доверия, то ли сделала вывод, что я достаточно хитер, чтобы предоставлять в ее распоряжение компрометирующий материал? Так или иначе, эти ее обыски и бесконечное шастанье по дачному поселку вынудили меня временно бросить на произвол судьбы несчастного Бенато и заняться Розмари. Оказавшись на рю де Рон, она ныряет в универсальный магазин «Гран-пассаж», чем обрекает меня на суровые испытания. «Гран-пассаж» — громадный четырехэтажный лабиринт с четырьмя выходами, а так как я нахожусь на почтительном расстоянии от него, то можно не сомневаться, что, пока я войду, Розмари потонет в толпе покупателей. Мало того, она может оказаться на верхнем этаже и без труда засечь меня у входа. Словом, ничего удивительного, если в этой толпе и при таком обилии зеркал в магазине мы поменяемся ролями — вместо того чтобы следить, я сам окажусь объектом слежки. Раз уж дело принимает такой оборот, я решаю довериться не ногам своим, а разуму. Разум подсказывает мне вести наблюдение с Пляс дю лак, и не только потому, что один из выходов магазина ведет на эту площадь, но и потому, что в случае появления Розмари у одного из двух других выходов я отсюда смогу ее засечь Может, конечно, случиться, что она воспользуется четвертым выходом, но мои шансы не так уж малы — три к одному. Появляется она на Пляс дю лак только двадцать минут спустя, когда у меня нет почти никакого сомнения, что я ее упустил. Шмыгнув в обувной магазин на углу и выждав, пока она пройдет мимо витрины, я, пользуясь обычным в эту пору наплывом прохожих, иду за нею следом. Мне полагалось бы благодарить ее за то, что она не стала продолжать игру в прятки. Пройдя до угла, Розмари круто сворачивает в сторону и, быстро оглядевшись, покидает главную улицу. Ускорив шаг, я успеваю увидеть ее в тот момент, когда она входит в четвертый по порядку дом — весьма современное строение в пять этажей. Точка! — говорю себе, подавляя инстинктивный порыв кинуться к дому и по свету, зажигающемуся на лестничных площадках, установить хотя бы этаж, на который она поднимется. Если Розмари действительно опасается, что за нею тащится хвост, она в эту минуту затаилась на лестничной площадке и ждет, чтобы установить, появится кто-нибудь или нет. Выждав несколько минут, я прохожу метров двадцать вперед и ныряю в кафе напротив; устраиваюсь в углу возле витрины, чтобы, оставаясь невидимым, можно было побольше видеть. Особого риска тут нет. Если даже Розмари придет в голову заглянуть в это заведение, я вовремя ее замечу и без труда смогу улизнуть через служебный вход. Немногочисленные посетители беседуют, просматривают утренние газеты. Мигом снабдив меня чашкой кофе, официант обменивается со мной несколькими словами о погоде, в частности о вчерашнем снеге, который, по его мнению, определенно говорит о начале зимы, а зима, по всей видимости, должна быть в этом году очень холодной, и так далее. Я согласно киваю, дополняю его прогнозы кое-какими своими, заимствованными, впрочем, из телевизионных передач, потому что в телепередачах всего мира о погоде толкуют так много и так часто, будто от того, облачно будет завтра или нет, зависит судьба человечества. Выпив кофе, я заказываю бутылку «эвиан», выкуриваю одну за другой три сигареты, обмениваюсь с официантом еще несколькими словами, на сей раз выручает другая дежурная тема — экономический кризис и рост цен. В тот момент, когда я тянусь за четвертой сигаретой, из дома напротив во всем своем блеске появляется Розмари. Забыл сказать, что у нее зимнее пальто маслиново-зеленого цвета, а зеленый цвет ей чертовски идет, в чем я успел убедиться, созерцая ее на фоне интерьера моего зеленого холла. — Какая женщина! — тихо роняю я, когда Розмари направляется в обратный путь и мое опасение, что она может заглянуть в кафе, рассеивается. — Мадемуазель Дюмон? — спрашивает официант, уловив мое восторженное восклицание. — Вы ее знаете? — Еще бы! Это же секретарша господина Грабера. — И, усмехнувшись с видом знатока, добавляет: — Какая женщина, не правда ли? С этой женщиной мне предстоит встреча ровно через полчаса в ресторане «Бель эр», в пяти шагах отсюда, но в пяти шагах для нее, а не для меня. Взяв такси, я попадаю на противоположный берег. Захожу в телефонную кабину и раскрываю указатель телефонов. Когда известны имя и адрес, ничего не стоит навести кое-какие справки, так что я без особых усилий и без разорительных затрат получаю необходимую информацию: ТЕО ГРАБЕР ювелирные изделия и драгоценные камни. Информация, которая пока что мне ничего не говорит; разве что объясняет, почему Розмари так хорошо разбирается в драгоценных камнях, в тех чарующе-переменчивых, а может быть, и в других. Но человек ведь никогда не знает заранее, когда и для чего ему может пригодиться та или иная информация. Так что, запомнив добытые сведения, сажусь в «вольво» и еду к «Бель эр». — Надеюсь, вы сумели повидаться с отцом? — любезно говорю я, усадив свою даму за отведенный нам столик. — Да. И самое главное, мне посчастливилось выудить у него некоторую сумму на покрытие вчерашнего проигрыша. — Если вопрос заключался только в этом, вы могли сказать мне. — Нет, Пьер. Я никогда не приму от вас такой услуги. — Именно такой? — Никакой… Впрочем, не знаю… Она, может быть, готова сказать еще что-то, но в этот момент появляется метрдотель. — Я бы ни за что не подумала, что вы, не считаясь ни с чем, повезете меня в Женеву, потратив на это целый день, — доверчиво говорит она к концу обеда. — Неужто я вам кажусь таким эгоистом? — Нет. Просто я считала вас человеком замкнутым. — А вы действительно очень общительны или только так кажется? — Что вы имеете в виду? — Ничего сексуального. — Если ничего сексуального, то должна вам сказать, что я действительно очень общительна. Что правда, то правда. Мне удалось в этом убедиться. А если меня продолжают мучить некоторые сомнения по части этого, то они скоро рассеются. Потому что уже на третий вечер, когда я вхожу в свою темную спальню и заглядываю в щелку, образуемую шторами, освещенный прямоугольник окна виллы Горанова предложил мне довольно интимную картинку: устроившись на своих обычных местах, Горанов и Пенев поглощены игрой в карты. Только на сей раз к ним присоединился еще один партнер — милая и очень общительная Розмари Дюмон.3
Субботний полдень. Вытянувшись в кресле, я рассеянно думаю о том, как приятно контрастируют тепло электрического радиатора и весенние цвета зеленого холла с крупными хлопьями мокрого снега, падающими за окном. К сожалению, уютная атмосфера слегка нарушена зимним пейзажем внушительных размеров, украсившим стену холла стараниями Розмари. Пейзаж тоже зеленоватых тонов, только при виде этой зелени тебя начинает бить озноб. — От этого вашего пейзажа мне становится холодно. — Это пейзаж Моне, а не мой, — уточняет Розмари, раскладывая пасьянс. — Какая разница? Когда я гляжу на него, мне становится холодно. — Но, как бы вам объяснить, Пьер, картина предназначена не для обогрева комнаты. — Понимаю. И все-таки на этот пейзаж было бы более приятно смотреть в пору летнего зноя. — Вы рассуждаете на редкость примитивно требуете от искусства того, в чем вам отказывает жизнь, — произносит Розмари, подняв глаза от карт. — Лично я ничего не требую. Тем не менее мне кажется, что картина, раз уж вы вешаете ее у себя дома, должна чему-то соответствовать. Какому-то вашему настроению. — Эта картина как раз соответствует. Соответствует вам, — говорит Розмари. И, заметив мое недоумение, добавляет: — В самом деле, посмотрите на себя, чем вы отличаетесь от этого пейзажа: холодный, хмурый, как пасмурный зимний день. — Очень мило с вашей стороны, что вы догадались повесить мой портрет. — А если бы вы решили украсить комнату каким либо пейзажем, который бы напоминал обо мне, что бы вы повесили? — спрашивает Розмари. — Во всяком случае, ни пейзажа, ни какой-либо другой картины я бы вешать не стал. Все это слишком мертво для вас. Я бы положил на виду какой-нибудь камень, чье утро изумрудное, полдень золотистый, послеполуденное время голубое, а вечер цикламеновый. — Такого камня не существует. — Возможно. Вам лучше знать. Я полагаю, природа драгоценных камней вам знакома не меньше, чем импрессионисты. — И неудивительно. Ведь и в том и в другом случае это природа переменчивой красоты, — отвечает она, глазом не моргнув. — Неужто в университете вы и камни изучаете? — продолжаю я нахально. — Камни я изучала у одного приятеля моего отца. Он владелец предприятия по шлифовке камней, — все так же непринужденно объясняет Розмари. — И совсем не с научной целью, а только потому, что от них просто глаз не оторвать. — Но чем Же они вас привлекают? Красотой или дороговизной? — А чем вас привлекает жареный цыпленок? Тем, что у него приятный вкус, или своей питательностью? — Конечно, что-то должно преобладать. — Тогда о чем разговор? Разве не ясно, что преобладает? Она задумывается на какое-то время, потом говорит уже иным тоном: — Как-то раз, увидев у него — ну, у приятеля моего отца — великолепный бесцветный камень, я сказала с присущей мне наивностью: «Наверно, этот брильянт стоит немалых денег». Он добродушно засмеялся: «Да, он действительно стоил бы немалых денег, будь это брильянт. Только это всего лишь белый сапфир». И можете себе представить, Пьер, не успел он произнести эти слова, как блеск восхищавшего меня камня вдруг померк. — Неужели этот приятель и не попытался реабилитировать камень в ваших глазах? — Каким образом? — Подарив его вам. Розмари скептически улыбается. — А вы бы это сделали? — Не раздумывая. Жаль только, что к камням я не имею никакого отношения. Она смотрит на меня, потом задумчиво произносит: — Интересно, к чему же вы имеете отношение. — И добавляет, уже совсем другим тоном: — Пожалуй, мне пора одеваться. Вы, конечно, не забыли, что мы сегодня вечером идем к Флоре? Итак, мы у Флоры. Трудно сказать, в который уже раз, потому что наши сборища давно стали традиционными и довольно частыми, а по календарю уже март, хотя на улице все еще падают хлопья снега. Немка принимает нас в просторной «студии», образовавшейся из двух комнат после того, как съемщица убрала разделявшую их стену. Обстановка здесь в отличие от нашего зеленого холла простая и удобная — ни лишней мебели, ни настольных ламп. И если обстановка квартиры позволяет судить об индивидуальных особенностях ее хозяина, то нетрудно прийти к заключению, что фрау Зайлер будуарному быту явно предпочитает здравый практицизм. Никаких галантных сцен, никаких импрессионистов. Единственное украшение — три-четыре фарфоровые статуэтки, расставленные на низком буфете, рекламные подарки завода фарфоровых изделий — Флора представляет фирмы, снабжающие человечество столовой и кухонной посудой. В этот раз состязание начинается в мою пользу — явление очень редкое, потому что обычно я проигрываю. Проигрываю по мелочам, не как первый раз. — У вас недурно получается, — утешает меня в таких случаях Бэнтон. — Вам, должно быть, и в любви так везет. — Охота вам говорить банальности, Ральф, — говорит Розмари. — Если человек апатичен в игре, он и в любви такой. Тут немка могла бы возразить, что американец при всем его равнодушии к флирту в игре малый не промах, но она не возражает. Насколько я могу судить по моим беглым наблюдениям, Флора несколько раз пыталась флиртовать с Бэнтоном, но, увы, так и не сумела вывести его из летаргического состояния. Может быть, он не любитель крупных форм… Итак, я определенно выигрываю, но мне особенно везет с момента, когда я сажусь напротив импозантной фрау Зайлер, потому что весь этот затяжной кон лучшая карта почти всегда оказывается в моих руках, а Розмари с Бэнтоном отчаянно обороняются; их оборона продолжается даже тогда, когда они попадают в опасную зону, а удары возмездия со стороны беспощадной немки сыплются один за другим, и наш банк все больше обретает контуры небоскреба, так что, когда Флора наконец подводит черту и делает сбор — бухгалтерские операции всегда выполняет она, — Ральф вынужден признать, что он никогда в жизни так не прогорал. — Как видите, ради вас стараюсь, мой мальчик, — тихо говорит Флора, и я не могу не заметить, что глаза ее под действием скрытого внутреннего ликования обрели лазурный цвет. — Вполне естественно, — отвечаю я. — Не будь людей вроде меня, никто бы не стал покупать ваших тарелок, поскольку нечем было бы их наполнять. — Боюсь, вы ошибаетесь, полагая, будто моя симпатия к вам связана с тем, что вы торгуете продовольствием, — парирует немка, чем еще больше портит настроение моей квартирантки. В результате длительного сожительства Розмари привыкла обращаться со мной, как со своей собственностью, хотя, в сущности, между нами не происходит ничего, кроме пустых разговоров. Но если в данном случае подначки Флоры вызывают у нее раздражение, то только потому, что этому предшествовал скандальный проигрыш. Обычно она умеет скрывать свое состояние. И если сейчас теряет над собой контроль, то это признак того, что она только начинает беситься. Озлобленная до предела, Розмари обычно предпочитает молчать. Теперь уже Розмари моя напарница, она сосредоточенно смотрит в карты, и я, имея возможность немного поднять ее настроение, объявляю три без козырей, вслед за этим Розмари с торжествующим видом провозглашает четыре пики, не считаясь с тем, что я закрыл игру, в результате чего две кругленькие «помахали мне ручкой». Но три без козырей или четыре пики в любом случае — большой шлем, и это в какой-то мере воодушевляет мою партнершу, которая даже благоволит сказать мне: — Очень сожалею, Пьер, но мне в голову не пришло, что тузы способны принести вам две сотни. — Не стоит сожалеть. Я с истинным наслаждением наблюдал, как лихо вы разыгрывали конечную партию, — галантно отвечаю я, даже чересчур галантно, потому что никакой лихости в ее игре не было, да и при такой карте любой дурак мог выиграть. — Ну, вы довольны? — спрашиваю, когда и второй манш заканчивается в нашу пользу. — Чему тут радоваться, — отвечает Розмари. — С Флорой вы выиграли раза в три больше. Значит, вы любите Флору больше меня. — А может, и я его люблю больше, чем вы, дорогая, — невозмутимо вставляет немка. Так или иначе, закуска сейчас важнее, чем любовь, и мы отправляемся к длинному буфету, где наряду с рекламными, фарфоровыми, расставлены тарелки и попроще, с виду совсем плоские, заваленные мясом и зеленью. Практицизм немки находит свое выражение и на поприще кулинарного искусства. Она предлагает нам не так много, зато все достаточно вкусное, хотя нет в этом ни расточительных импровизаций Розмари, ни дорогостоящего гурманства американца, который заказывает закуски для своих вечеров в ближайшем ресторане. — Будьте великодушны, ешьте сколько влезет! Иначе мне придется самой целую неделю доедать все это добро, — подбадривает нас немка, у которой вошло в привычку поддерживать светский разговор, пренебрегая светским тоном. И мы едим, сколько в силах съесть, после чего снова принимаемся за карты, и в соответствии с правилом «повезет, так повезет» я продолжаю выигрывать, и первый мой выигрыш опять с Розмари, хотя, будь ты неладно, он и в этот раз намного меньше того, какой мне достался час спустя, когда моей напарницей стала немка. — Теперь уже сомнений быть не может: вы и в самом деле больше любите Флору, чем меня, — констатирует моя квартирантка. — В три раза больше, — уточняет хозяйка дома, чтобы подлить масла в огонь и подчеркнуть, как внушительна наша общая победа. И ее миндалевидные лазурно-голубые глаза смотрят на меня так, словно она, после стольких встреч, впервые меня заметила. Этот взгляд мог бы пробудить во мне кое-какие мысли, будь я любитель столь большого формата и не знай я того, о чем, может быть, не подозревает Розмари: что эта самая Флора, кокетничающая своей холодностью и независимостью, уже завела себе приятеля. — А немка изрядно действовала мне на нервы, — признается Розмари, когда мы возвращаемся домой. — Я полагаю, дело тут не столько в ней, сколько в невезении. — Да, верно. Но и в ней тоже. После этого неожиданного признания собственной слабости она желает мне спокойной ночи и удаляется к себе. О приятеле Флоры я узнал совсем случайно. Но если в течение месяцев ты общаешься с определенными людьми и жизнь протекает в таком тесном месте, как Берн, случайности становятся в какой-то степени закономерностью. Это произошло во время одной из моих обычных прогулок по главной улице и прилегающим переулкам. Во время прогулок мне не раз случалось встретиться то с Ральфом, то с Флорой, но, обменявшись на ходу несколькими словами, каждый шел по своим делам. Однако, стоит мне встретить Розмари — если она не торопится на какой-нибудь крайне интересный диспут, — все мои планы рушатся, потому что она тут же тащит меня в какое-нибудь кафе или в кино и делает это с такой же милой непринужденностью, с какой поселилась в моем доме. В этот раз встреча происходит не с Розмари, а с Флорой, и не на главной улице, а в куда более пустынном месте, довольно необычном для встреч. Тут я должен пояснить, что часть старого Берна имеет как бы два этажа, притом верхний этаж находится на одном уровне с главной улицей, а нижний — значительно ниже уровня реки Ааре. Прогуливаясь в тот день, я ненароком забрел именно в этот, нижний этаж, образуемый множеством строений весьма мрачного вида, вдоль которых тянется столь же мрачная крытая галерея. Медленно двигаясь по галерее, я вслушиваюсь в собственные шаги, отчетливо звенящие под сводами. Наконец галерея остается позади, но я иду дальше. Слева течет река, глубокая и бурная, однако ее воды в этот зимний день утратили свой сине-зеленый цвет и сделались холодно-серыми. Они такие же переменчивые, как глаза Флоры, говорю я себе и, как бывает в подобных случаях, с удивлением вижу впереди Флору. К счастью, она довольно далеко, у входа в громоздкий обветшалый лифт, который при всей своей неуклюжести способен за две минуты доставить вас в верхний город, куда пешком, в обход, пришлось бы топать два километра. Укрывшись за стоящим поблизости грузовиком, я осторожно посматриваю в сторону лифта. Флора не одна. Возле нее торчит какой-то мужчина, ростом значительно ниже ее, зато плечи у него широкие, и всем своим видом он смахивает на профессионального борца. Случайный прохожий, если бы он вообще обратил на них внимание, наверняка принял бы их за незнакомых друг другу людей, ждущих лифта. Они, похоже, именно на это и рассчитывают, назначив здесь свидание, и — чтобы иллюзия была полной — стоят, почти отвернувшись друг от друга: Флора смотрит на реку, а борец — на свои ботинки. Они стоят, будто совершенно незнакомые люди — мол, я тебя знать не знаю. Но вот что странно: они переговариваются между собой. Правда, с расстояния, которое нас разделяет, а также из-за того, что мне необходимо прятаться за грузовиком, я лишен возможности отчетливо слышать их слова. Зато мне легко вести за ними наблюдение, и я вижу, что разговор становится слишком затяжным для двух незнакомых людей, случайно столкнувшихся при входе в лифт. Наконец Флора входит в кабину, которая, очевидно, давно уже ждет пассажиров, а борец предпочитает идти пешком и прямиком шагает в мою сторону. Я быстро обхожу грузовик, пересекаю асфальт и спускаюсь к реке, чтобы не маячить на горизонте. Несколько минут спустя я снова возвращаюсь на исходную позицию, к грузовику, и устанавливаю, что незнакомец уже удаляется по каменному полу галереи. Пока тяжелый лифт медленно возносит меня к небольшой площади перед городским собором, я спешно провожу военный совет сам с собой. Подобные советы — довольно обычное и весьма полезное для меня занятие, хотя какой-нибудь психиатр определенно усмотрел бы в этом симптом шизофрении. В сущности, это горячий спор между мной — осторожным скептиком и другим мной — предприимчивым оптимистом. А как говорит генерал, спор нередко помогает найти лучшее решение. Напасть на след борца не составляет особого труда. Пешеходный путь в верхний город только один, и, выиграв достаточно времени с помощью лифта, мне остается лишь подождать моего незнакомца. Только все оказывается не так просто. Не исключено, что Флора тоже где-нибудь затаилась, чтобы проверить, не ведется ли наблюдение за ее дружком. Может, и у него самого есть соучастник. Наконец, не исключена возможность и того, что незнакомец просто-напросто шмыгнет в первый попавшийся проулок, где ждет его машина, и ускользнет от меня. Спрашивается, стоит ли уже сейчас идти на риск, не лучше ли выждать еще немного? Конечно, мне порядком осточертело выжидать. Я четыре месяца кисну в этой стране — и все на исходной позиции, и все с тем же нулевым результатом. Однако именно тогда, когда ожидание уже сидит у тебя в печенках, нужно соблюдать предельную осторожность, нельзя от нетерпения и досады совать голову в петлю. К моменту моего выхода на площадь кафедрального собора военный совет окончен и принимается решение идти на риск. Нырнув в маленькое кафе в конце главной улицы, я дожидаюсь, когда из-за угла появится борец, и иду следом, держась на некотором расстоянии. В конце концов, что особенного, что я шагаю себе в тридцати метрах позади какого-то там гражданина, чье существование меня нисколько не занимает, да еще в этом небольшом городе, где все находится в двух шагах от главной улицы. Незнакомец идет в приличном темпе — сразу видно, знает, куда идет, и ценит каждую минуту. Как выясняется, цель его — городской вокзал, точнее, поезд Берн — Базель — Мюнхен. До отхода поезда остается восемь минут — их хватает мне, чтобы сбегать к кассе и запастись билетом. Билетом до Базеля. Хотя не исключено, что придется продолжить путь до Мюнхена. Медленно шествуя по перрону, я вижу: борец садится в вагон второго класса. Вхожу в тот же вагон. Выбираю местечко подальше, чтобы не мозолить ему глаза, но и достаточно близко, чтобы вести за ним наблюдение. Вынув из кармана газету, я по примеру своих соседей погружаюсь в изучение обстановки на бирже. Езда до Базеля длится около часа. За это время я всего лишь четыре раза бросил взгляд на борца, пользуясь тем, что его тоже увлекли биржевые страсти. Человеку, видимо, и в голову не приходит, что за ним следят, а я, в свою очередь, не собираюсь убеждать его в обратном — нескольких беглых взглядов вполне достаточно, чтобы получить необходимую зрительную информацию, если, конечно, у тебя наметан глаз. Незнакомцу лет пятьдесят — шестьдесят, но признаков дряхлости пока не видно. Сейчас, когда он снял серую шляпу с узкими полями, я могу видеть его большую голову, словно увенчанную лоснящимся куполом бритого темени. Похоже, он его выбривает столь же регулярно, как и свои толстые щеки. Встречаются мужчины, которые из боязни облысеть всю жизнь бреют голову. Когда он отрывает глаза от газеты, я вижу их слегка прищуренными, словно он глядит на что-то ослепительное или весьма неприятное. Зато его чувственные ноздри кажутся не в меру открытыми, будто он воспринимает мир не столько зрением, сколько обонянием. В его массивной морде со свисающими сжатыми губами есть что-то бульдожье. За полминуты до остановки поезда в Базеле незнакомец бросает газету на сиденье, встает, снимает с вешалки легкое пальто и шляпу и устремляется к выходу. Выждав минуту, я тоже выхожу на перрон. Лишь в восьмом часу, после продолжительного томления в каком то кафе, человек приводит меня к своему обиталищу — к квартире на первом этаже нового жилого дома средней категории. На табличке значится: МАКС БРУННЕР торговый посредник. Теперь, когда я установил наконец имя борца и несколько раз заснял его с помощью своей зажигалки, можно было бы считать свою миссию оконченной. Но где гарантия, что незнакомец привел меня именно к себе домой и что именно он и есть Макс Бруннер? В нашем деле, как и во всяком другом, поспешные выводы порождают иной раз невообразимую путаницу. Выхожу на улицу и останавливаюсь на углу квартала, раздумывая, возвращаться мне домой или пока подождать. Перспектива снова ехать в Базель меня особенно не прельщает, а в сторону Берна, как мне удалось установить на вокзале, должны отправиться целых три поезда. Определенно есть смысл подождать, пусть даже перед пустыми яслями, как любит говорить генерал. Мое терпение вознаграждается часом позже, когда борец снова появляется на улице. На сей раз он ведет меня в ближайший ресторан, и этого оказалось вполне достаточно, чтобы окончательно установить, с кем я имею дело, потому что кельнер, принимая от него заказ, не перестает болтать: «Естественно, герр Бруннер», «Сию минуту, герр Бруннер», можно подумать, он понял мои сомнения и решил во что бы то ни стало убедить меня, что передо мной именно Макс Бруннер, торговый посредник, а не кто-либо другой. Теперь, если взглянуть на вещи с профессиональной точки зрения, ужинать в этом захудалом ресторане мне вроде бы и ни к чему. Однако сам по себе ужин — дело стоящее, так что я выпиваю две кружки пива, съедаю две порции домашней колбасы с кислой капустой, делаю дополнительно несколько снимков борца и отправляюсь на вокзал. Итак, одна парочка в общих чертах вырисовалась: Флора Зайлер и Макс Бруннер. Хотя рост у них разный, оба они существа массивные и чем-то напоминают тяжелые танки. Неприятная ассоциация. У таких лучше не стоять на пути. Но сейчас вопрос в том, куда и зачем они устремились. Быть может, эти двое должны остаться в стороне от твоего собственного пути? И не пошел ли ты по их следам из чисто профессиональной мнительности или просто от нечего делать? Может, оно и так. Но чтобы удостовериться в этом, я при первой же возможности навожу справку — через человека, с которым встречаюсь каждую неделю в двух шагах от главной улицы. — В сущности, что вас заставило покинуть Италию? — спрашиваю я, воспользовавшись редким молчанием моего собеседника. — А мафия? — отвечает он вопросом на вопрос. — Верно, мафия. — А инфляция? — продолжает Бенато. — Да, действительно, инфляция. — Чтобы дать тягу, довольно одной серьезной причины. А у меня, как видите, их две. Обед наш уже близится к концу, и муки Феличе, стоящего возле нас на страже, тоже вроде бы должны были кончиться после того, как он несколько раз менял оброненные приборы и собирал остатки разбитых фужеров. Сейчас мы заняты десертом, так что в худшем случае Бенато прольет на скатерть кофе или наперсток французского коньяку, который ему по традиции необходим, как финальный аккорд, для лучшего пищеварения. К счастью или несчастью, вместо того чтобы пролить кофе на скатерть, мой компаньон выпивает его, что всегда делает его особенно болтливым, и мне приходится какое-то время выслушивать его обстоятельную информацию о характере и повадках итальянских гангстеров. Бенато знакомы все приемы ограбления человека — дома, в машине или идущего пешком по улице, — но вместе с тем он знает, как защищаться от грабителей. — Мне эти типы ничего не могут сделать. Но почему я должен вечно быть начеку, вечно смотреть в оба? Рано или поздно это начинает надоедать, не правда ли? Он вопросительно смотрит на меня круглыми глазами сквозь толстенные очки в массивной оправе, предназначенные для того, чтобы вовремя обнаруживать подстерегающую повсюду опасность. Не получив ожидаемого ответа, он склоняет над столом свое младенческое лицо и растерянно произносит: — О! Эта сигарета… не знаешь, куда ее положить, Опять прожег скатерть… Бенатогасит сигарету, чтобы минуту спустя закурить новую, которая тоже наверняка прожжет скатерть или его собственные штаны. Затем переходит к инфляции. — В свое время мой дед обанкротился, — слышится его голос, уже несколько сонный: действие кофе мало-помалу прекращается. — Отец, кое-как встав на ноги, постепенно разбогател, но и он обанкротился. А я так рассчитывал на его наследство. Унаследовал же только одни долги. Обанкротились и мои дядюшки, сперва один, потом второй. Словом, банкротство в нашем роду вроде бы наследственная болезнь. А может, это болезнь века, как вы считаете? Может, эти банкротства не что иное, как предвестники бедствия, нависшего над всем человечеством? — Трудный вопрос… — неуверенно отвечаю я, делая знак Феличе, чтобы нес счет. Наступает момент, когда Бенато не без сожаления вынужден меня покинуть, так как его ждет важная встреча с каким-то греческим торговцем маслинами (я, конечно, понимаю, что встреча эта — с собственной постелью), так что я, как обычно, остаюсь в конторе один между календарями двух авиакомпаний и перед стопой утренних газет. Однако в этот раз я задерживаюсь здесь дольше обычного. По пятницам я всегда несколько засиживаюсь в конторе. Вместо того чтобы бродить по улицам с риском нарваться на кого-нибудь вроде моей дорогой Розмари, я предпочитаю отправиться прямо к месту встречи. Пятница. Суеверные люди считают ее несчастливым днем. Но чем-то она удобна: завтра уик-энд, все торопятся пораньше сделать покупки и вернуться домой. Улицы пустеют рано. Самое время для встреч. Выхожу на Бундесплац, где возвышается потемневшее от времени здание парламента — цитадель демократии, надежно защищенная цитаделями капитала: слева — Кантональный банк, справа — Национальный банк, а спереди — Креди Сюис и Шпаркассе. Обогнув парламент, спускаюсь вниз, к мосту, по которому я всегда возвращаюсь домой. Только на сей раз мне необходимо задержаться на этом берегу. Я уже говорил, что Берн имеет как бы два этажа, и не лишне добавить, что в этом месте, между верхним и нижним этажами вычерчиваются одна над другой — или, если угодно, одна под другой — узкие террасы, соединяющиеся между собой небольшими лестницами. В этот уже мертвый час апрельских сумерек и в эту сырую ветреную погоду вокруг ни души. Опершись на каменный парапет верхней террасы, я окидываю взглядом нижнюю. В полумраке маячит длинная худая фигура нашего паренька. И как всегда в таких случаях, мне кажется, что рядом со мной стоит мой покойный друг Любо Ангелов. Ведь паренек на нижней террасе — его сын, Боян. Любо ничего не говорит, привыкнув еще при жизни смотреть на все с профессиональной точки зрения. Но привычка привычкой, а родительское чувство тоже что-нибудь да значит, не может он не наведаться сюда, в это место, где его сын делает первые шаги. Любо молчит, а в моей памяти всплывают те далекие годы, когда он меня учил делать первые шаги, точно так же как я сегодня помогаю его сыну встать на многотрудный и неприветливый путь разведчика. Пройдет, сколько ему суждено, и передаст пароль другому. В сущности, я бы мог и не спускаться на эту террасу и не заглядывать на нижнюю: миниатюрная рация действует на расстоянии двухсот метров. Но когда вокруг никого нет, я обычно прихожу сюда и, как бы выполняя молчаливую просьбу Любо, стараюсь собственными глазами увидеть Бояна. Слегка повернув колпачок авторучки, я слышу еле уловимый шум, а затем знакомый тихий голос: — «Вольво» пять. Колпачок вращается в обратную сторону, и я сообщаю: — «Вольво» шесть. Принято. Разговор закончен. И при всей его лаконичности он содержит достаточно данных для той и другой стороны. Боян сообщает, что для меня оставлен материал, и что он хранится в нашем тайнике — в черном «вольво», похожем на мое, и что «вольво» оставлено в соответствующем месте на улице, пятой по нашему списку. А я информирую, что в тайнике будет оставлен мой материал и что машину я перегоню на шестую по списку улицу. «Пятая» — длинный переулок, берущий начало от Бубенберга, достаточно далекий, чтобы по пути можно было убедиться, что за мной нет слежки, и достаточно близкий, чтобы не переутомляться от излишней ходьбы. Я без труда нахожу «вольво», неприметное среди множества других машин. Отпираю дверцу, сажусь за руль и трогаюсь. А во время стоянки перед красным светофором извлекаю из-под приемника оставленное для меня послание и кладу на его место свое. Операция длится ровно восемь секунд. Однако, чтобы освободиться от машины, мне приходится потратить гораздо больше времени. И не только потому, что «шестая» находится довольно далеко от «пятой», но и в силу того, что мне так и не удается найти место для парковки. Это вынуждает меня в соответствии с договоренностью отогнать машину на «седьмую», где обычно бывает свободней. Прозаические, способные навеять тоску детали осуществляемой ныне операции, получившей условное наименование «Дельта». Подчас простейшая комбинация предпочтительней любой другой. Но когда слишком упрощенная схема сулит провал, приходится прибегать к более сложной. Когда атака двух «Б» — Боева и Белева — потерпела неудачу, возникла необходимость подготовить атаку трех «Б» — Боева, Бояна и Борислава. В сущности, эти три элемента и образуют треугольник, который в греческой азбуке получил наименование «Дельта». Мне предстоит поддерживать контакт с противником, Бориславу — с Центром, а Бояну — между мною и Бориславом. В случае если одно из звеньев — Боян или Борислав — сгорит, треугольник должен быть восстановлен за счет подключения нового действующего лица. Если же случится сгореть мне, то на операции «Дельта» вполне можно будет поставить крест. По крайней мере до новых указаний. Возвращаюсь на Беренплац, где стоит моя собственная машина. Довольно иметь дело с тайниками. Пора возвращаться на легальное положение скучного и ничем не примечательного гражданина Пьера Лорана. Пока я шарю в кармане, чтобы найти ключи, открывается дверь, и на пороге показывается Розмари, лишний раз демонстрируя свою способность перевоплощаться — одетая строго, хотя и не без шику, она теперь кажется этакой наивной и миловидной маменькиной дочкой. — Ах, вы уходите? И в канун уик-энда оставляете меня одного? — восклицаю я с легкой горечью, хотя, честно говоря, в данный момент мне ужасно хочется, чтобы она убралась куда-нибудь и не мозолила мне глаза. — Мне очень жаль, Пьер, но наш сосед герр Гораноф пригласил меня на чашку чая. Постарайтесь умерить свою скорбь. Гораноф принадлежит к числу людей, которые после двух партий белота начинают зевать, так что едва ли вам придется долго скучать без меня. Окрыленный этим обещанием, я вхожу в свое скромное жилище, ставлю на плиту чайник, а затем поднимаюсь в библиотеку и читаю послание. Это ответ на мой запрос относительно Макса Бруннера. Ответ весьма краткий, но, чтобы составить его, видимо, потребовалось провести целое исследование. Теперь мне известно, что Бруннер закончил курс экономических наук, войну провел — вероятно, благодаря определенным связям — в интендантских частях, сравнительно безбедно, в звании обер-лейтенанта. После войны обосновался — опять же не без связей — на поприще торговли. В военных преступлениях не замешан, в каких-либо политических выступлениях активного участия не принимает. Словом, весьма безынтересные сведения, кроме одного-единственного пункта: в 1943—1944 годах интендантская часть, в которой служил Макс Бруннер, находилась в Болгарии. Пункт, над которым стоит поразмыслить. Особенно если предположить, что Флора, за которой скрывается Бруннер, оказалась соседкой болгарина Горанова не по чистой случайности, а по каким-то соображениям. Бруннер — Флора — Горанов — это уже некие штрихи изначальной схемы. Как бы разновидность «Дельты», с той разницей, что здесь одно звено, возможно, охотится за другим через посредство третьего. Но при всей своей привлекательности эта наметившаяся схема пока лишена реального, конкретного смысла. Даже если такой смысл и существует, никто, кроме самой Флоры или самого Бруннера, раскрыть мне его не в состоянии. Но я не знаю, удобно ли, прилично ли будет явиться к кому-нибудь из них и спросить: «Скажите прямо, какого вам черта нужно от этого старика Горанова?» Я иду в ванную, сжигаю над раковиной письмо и мою раковину намыленной щеткой — при такой любопытной квартирантке, как Розмари, лучше не оставлять следов. Затем, в спальне, я сквозь щелку между шторами наблюдаю, как моя квартирантка режется в карты с этими подозрительными типами, Горановым и Пеневым, как они одаряют ее милыми улыбками и наперебой угощают чаем, конфетами и печеньем. В конце концов мне надоело созерцать эту сердцещипательную идиллию, и я спохватываюсь — чайник на плите, должно быть, уже закипел. Спустившись в кухню, завариваю чай и достаю кое-что из холодильника. Довольно постный ужин в канун уик-энда и довольно убогая схема для построения определенной гипотезы: Бруннер — Флора — Горанов. Затем, в зеленом оазисе холла, я дремлю в мягком кресле, прислушиваясь к звонкому пению капели, оповещающей меня в этот голубой вечер, что наконец идет весна. Да, наконец-то идет весна, и Розмари наконец-то возвращается домой. — Как мило с вашей стороны дождаться моего прихода! — щебечет она, едва переступив порог. — Эти жалкие люди совсем уморили меня. — Ничего удивительного, — отвечаю я. — Можно только гадать, во имя чего вы подвергаете себя такой пытке. Мало сказать охотно — с восторгом. — Какой вы скверный, — тихо роняет она, опускаясь на диван. — Еще немного, и вы уличите меня в мазохизме. — Почему бы и нет? Извращения становятся сейчас чем-то вроде нормы. — Но если я не в силах ответить отказом, когда пожилой человек приглашает меня на чашку чая? По моим личным наблюдениям, чтобы удостоиться этой чашки чая, Розмари на протяжении долгих недель приставала к пожилому человеку: строила глазки и при каждом удобном случае останавливалась у его садовой ограды, чтобы поболтать о том о сем. Но стоит ли придавать значение таким пустякам? Быть может, не стоит придавать значение и тому обстоятельству, что, вырядившись в коротенькую юбку, сейчас эта маменькина дочка так бесцеремонно закинула ногу на ногу, что моему взгляду представилась поистине живописная картинка — ее стройные бедра обнажились вплоть до того места, где природе было угодно их соединить. И вообще в последнее время Розмари ведет себя дома, мягко говоря, непринужденно выходит при мне в холл в одной комбинации, почти голая, чтобы сказать мне какую-нибудь ерунду. Словно я бездушный робот или некое бесполое существо То ли она действительно считает меня до такой степени холодным, то ли надеется проверить, так ли это на самом деле, но ее бесцеремонность уже начинает меня раздражать. — В свое время вы меня заверяли, что не будете звать гостей, — напоминаю я своей квартирантке. — О Пьер! Ведь вы же сами… — Вы заверяли, что вам несвойственно приставать к хозяину, а теперь вот убеждаете меня в обратном. — О Пьер! Неужели вы считаете… — Да, считаю. И эта ваша поза говорит о том, что, кроме мазохизма, вам не чужд и садизм… — О Пьер! — восклицает Розмари в третий раз. — Зря вы пытаетесь выступить в несвойственной вам роли! Не станете же вы отрицать, что я для вас всего лишь собеседница, помогающая вам убить время? Хотя иной раз мне кажется, вы и в собеседнице-то не нуждаетесь. Она произносит этот небольшой монолог и не подумав сменить позу, не придавая ни малейшего значения тому, куда направлен мой взгляд. Это бесит меня еще больше. Но ей вроде бы все равно, а может, наоборот — она отлично понимает, что к чему, и, словно для того, чтобы совсем уж довести меня, бесстыдно спрашивает: — Чего вы на меня так смотрите? — Вас это смущает? — Во всяком случае, я не хочу, чтобы меня изучали, словно какую-то вещь. И потом, я не могу понять, то ли вы оцениваете качество моих чулок, то ли пытаетесь разобраться в сложностях моей натуры. Будь я Эмиль Боев, я бы сказал ей такое, что она сразу бы заткнулась. Но так как я не Эмиль Боев, а Пьер Лоран, мне приходится проглотить эту пилюлю, и я спокойно произношу: — Не воображайте, что ваша натура — непроходимые джунгли. — Ага! Наконец-то вы ухватились за путеводную нить. Не могу не радоваться — авось и мне она поможет. — Запросто! Вы только трезво оцените всю сложность собственной натуры… — Вы как-то не очень ясно выражаетесь. — Боюсь, как бы вас не задеть. — А вы не бойтесь. Шагайте прямо по цветнику. — Зачем же топтать цветы? Вы сами в состоянии разобраться в себе. Вы ведь понимаете природу мимикрии? — Это и детям ясно. — Вот именно. Ваши уловки им так же были бы ясны. Только у хамелеона срабатывает инстинкт, а вы действуете строго по расчету. «Сложность» вашей натуры покоится на чистом расчете. И потому вы так ее афишируете. Все эти маски, позы и перевоплощения диктует вам довольно нехитрое счетное устройство, заменяющее вам мозг и сердце. Безучастное выражение, до последней минуты владевшее ее лицом, постепенно сменилось оживлением. Да таким, что я бы нисколько не удивился, если бы она протянула руку к столику и шарахнула хрустальной пепельницей меня по голове. Но как я уже говорил, когда Розмари приходит в бешенство, буйство для нее не характерно. Какое-то время она сидит молча, вперив взгляд в свои обтянутые нейлоном колени, потом поднимает голову и произносит: — Того, что вы мне сейчас наговорили, я вам никогда не прощу. — Я всего лишь повторяю вашу собственную теорию об эгоистической природе человека. — Нет, того, что вы сейчас наговорили, я вам никогда не прощу, — повторяет Розмари. — Что именно вы не склонны мне простить? — То, что вы сказали относительно сердца. — О, если только это… Чтобы живописная картина больше не маячила у меня перед глазами, я встаю и закуриваю сигарету. Затем делаю несколько шагов к окну и всматриваюсь в голубизну ночи, а тем временем звонкая капель методично повторяет все ту же радиограмму о наступлении весны. — Возможно, я выразилась слишком упрощенно, но, если я говорю, что люди эгоисты, это вовсе не означает, что все они на одно лицо, — слышу за спиной спокойный голос Розмари. — И если у одного человека, вроде вас, грудь битком набита накладными да счетами, не исключено, что в груди другого бьется живое сердце. — Вы тонете в противоречиях. — Противоречия в природе человека, — все так же спокойно отвечает Розмари. — Пусть это покажется абсурдным, но есть люди, у которых эгоизм не вытеснил чувства. И как это ни странно, я тоже принадлежу к числу таких людей, Пьер. Она встает, тоже, видимо, решив поразмяться, и направляется в другой конец холла. — Я верю вам, — говорю в ответ, чтобы немного успокоить ее. — Может, я хватил через край, когда коснулся последнего пункта. — Нет, вам просто хотелось меня уязвить. И если у меня есть основание расстраиваться, то только из-за того, что вам это удалось. — Вы мне льстите. — Я действительно привязалась к вам, Пьер, — продолжает моя квартирантка и делает еще несколько шагов по комнате. — Привязалась просто так, против собственной воли и без всякого желания «приставать к хозяину», как вы выразились. — Может быть, именно в этом и состоит ваша ошибка, — тихо говорю я. — В чем? — Розмари останавливается посреди холла. — В том, что привязалась, или в том, что не приставала к вам? — Прежде всего в последнем. Чтобы убедиться, что у человека есть сердце, нужны доказательства. Она делает еще несколько шагов и, подойдя ко мне вплотную, говорит: — В таком случае я уже опоздала. Мы до такой степени привыкли друг к другу, что… Как я уже сказал, она подошла ко мне вплотную, я ей не удается закончить фразу по чисто техническим причинам. — О Пьер, что это с вами… — шепчет Розмари, когда наш первый поцелуй, довольно продолжительный, приходит наконец к своему завершению. — Понятия не имею. Наверно, весна этому причина. Неужто не слышите: весна идет. Я снова тянусь к ней, чтобы заключить ее в свои объятия. Но, прежде чем позволить мне это сделать, она резким движением опускает занавеску. Потому что, как я, кажется, уже отмечал, в жизни в отличие от театра действие нередко начинается именно после того, как занавес опускается.4
Весна наступает бурно и внезапно. Буквально на глазах раскрываются почки деревьев. За несколько дней все вокруг окрашивается зеленью — не той мрачной, словно обветшалой, которая зимует на соснах, а светлой и свежей зеленью нежных молодых листьев. Белые стены и красные крыши вилл, еще недавно так отчетливо вырисовывавшиеся на фоне темных безлистых зарослей, потонули в серебристом и золотистом сиянии плодовых деревьев. Цвета окрест переменчивы и неустойчивы, как на любимых картинах Розмари или у камней со странными именами; переменчивы и неустойчивы, радующиеся и свету и тени, потому что в вышине, между солнцем и землей, теплый ветер юга гонит по синему небу белые стада. Перемены, увы, носят главным образом метеорологический характер и лишь отчасти — бытовой. Как выразилась моя квартирантка, мы с нею давно до такой степени привыкли друг к другу, что перемена в области наших чувств всего лишь легкий штрих на привычном фоне обыденности, легкий штрих, который только мы одни способны заметить. В остальном все идет как прежде, каждый следует своему будничному распорядку, и лишь иногда, в послеобеденную пору, поскольку дни стали длиннее, а соседний лес — приветливей, мы, вместо того чтобы валяться в зеленом интерьере нашего не столь обширного холла, скитаемся в просторном зеленом интерьере леса или сидим на скамейке у дорожки и всматриваемся в изумрудную равнину, за которой возвышаются лесистые холмы, над ними сияет цепь горных хребтов, а еще выше встают заснеженные альпийские вершины под огромным небесным куполом, в необъятности которого теплый южный ветер торопливо гонит стада облаков. Однажды Розмари предложила мне сходить в Поселок Робинзона, к ее знакомым. Молодые супруги из среды интеллигентов-экстремистов проживали в небольшой стандартной квартире, в этом супермодном микрорайоне, состоящем из двухэтажных бетонных ящиков. С профессиональной точки зрения ее знакомые не представляют для меня ни малейшего интереса, и, будь в наших отношениях хоть немного искренности, я должен был бы признаться, что познакомиться с ее шефом Тео Грабером мне было бы куда приятнее. Только искренность с Розмари — непозволительная роскошь, и так как я не максималист, то на данном этапе мне лучше довольствоваться дружбой и любовью без излишней откровенности. Потому что, как говорят французы, даже самая красивая девушка может дать не больше того, что у нее есть. Экстремисты устроились весьма удобно, если хаотическое нагромождение транзисторов, магнитофонов, книг, алкогольных напитков прямо на полу, на синем искусственном половике в просторном холле, можно считать удобным. Вообще эти супруги так и живут на половике: принимают гостей на половике, предлагая им подушки для удобства, пьют виски и слушают поп-музыку на половике, спят, по всей видимости, тоже на половике, как бы говоря тем самым, что плевать они хотели на иерархическую лестницу — им, дескать, больше по сердцу скромный быт социальных низов. Однако никаких других примет, доказывающих связь наших хозяев с эксплуатируемыми классами, мне обнаружить не удается, о чем я позволяю себе сказать открыто, когда знакомый репертуар о перманентной революции и об аскетической бедности во имя абсолютного безличия и полного равенства мне изрядно надоел. — А что вам мешает? — спрашиваю. — Выбросьте все из квартиры, вместе с этим синтетическим половиком, напяльте на себя три метра зеленой холстины и живите прямо на полу. Или еще лучше: выдворите сами себя из дому и шагайте по дорогам перманентной революции. Я говорю это супруге, точнее, предполагаемой супруге, потому что у обоих этих субъектов длинные соломенные патлы, хилые плоские фигуры и оба они в джинсах с декоративными заплатами. Супруга отвечает, что я слишком вульгарно понимаю их воззрения и что в социальном равенстве они видят прежде всего высший абстрактный принцип, а не вульгарную житейскую практику. После этого супруг — или предполагаемый супруг — снова подливает виски, доказывая этим, что идейная конфронтация его не трогает, и принимается развивать очередную теорию, оправдывающую террор как высшую форму революционного насилия. — Я торгую преимущественно маслинами и брынзой, — говорю я, улучив момент, — но у меня в коммерческом мире обширные связи, и мне ничего не стоит снабдить каждого из вас парой пистолетов любой марки и ящиком ручных гранат. Так что если будет нужда в экипировке, дайте мне знать. Тут супруга опять торопится возразить в том духе, что теория революционного действия — это одно, а практика — совсем другое и что разделение умственного и физического труда, которое произошло еще в рабовладельческом обществе, узаконило достойный уважения обычай: одни вырабатывают принципы, а другие применяют их на практике. — Я никак не ожидала, Пьер, что вы способны вести себя так грубо, — тихо упрекает меня Розмари, когда мы по лесу возвращаемся домой. — Что было делать, если интеллектуальный всплеск на уровне этого синего половика чуть не захлестнул меня. — Однако это не основание все время называть хозяина госпожой… — Вот оно что. Откуда я мог знать… У этого типа голос более тонкий. — Чем же он виноват что у его жены такой низкий тембр? Нет, вы явно перестарались. Спор о том, в какой мере я перестарался, продолжается. Наконец мы дома. Съев неизбежную яичницу с ветчиной, мы проводим какое-то время в холле, я перед телевизором, а Розмари, конечно же, над своими альбомами, после чего, как всегда, ложимся спать, с той лишь разницей, что спим мы теперь в одной постели, в комнате моей квартирантки, и что к привычной программе добавился небольшой аттракцион, который тоже начинает становиться привычным. — Перемена… — любит помечтать Розмари. Я тоже мечтаю о переменах, хотя и про себя, но какая от этого польза? Перемены выражаются лишь в календарных датах. Время бежит, сменяются недели, а в ситуации ничего нового: топчемся на месте. День заметно прибавился, и, когда в условленное время я подхожу к парапету террасы, мне отчетливо видна внизу фигура высокого худого парня. И как всегда, я чувствую присутствие рядом с собой еще одного человека — моего покойного друга Любо Ангелова. Потому что стоящий на нижней площадке парень — его сын, Боян. Боян одет все по той же моде, какой следуют супруги-экстремисты, но что поделаешь: он студент — действительный и мнимый, как моя Розмари, — и приходится одеваться, сообразуясь с показной экстравагантностью своих товарищей. Эта пошлая экстравагантность делает его не столь заметным в толпе эмансипированной молодежи. И мне чудится, будто я слышу голос Любо: — Что это ты его так вырядил? — Почему я? Они сами это делают. Но если не обращать внимания на длинные волосы и синие джинсы, то они ничем особенно не отличаются от нас. — Больно они изнеженны, — замечает Любо. — А может, мы были чересчур загрубевшими? Преследовать неделями бандитов в горах… Дело давнее… — Неженки они, браток. Так что смотри, как бы мы его не упустили, нашего. — Ты мог бы этого не говорить. Я понимаю, новичок всегда опасен. И прежде всего для самого себя. Любо замолкает, руководствуясь сознанием, что всякое вмешательство с профессиональной точки зрения нежелательно, но вовсе не потому, что его опасения рассеялись. Мне трудно представить, как сейчас выглядит Борислав, во всяком случае, он не станет ходить в прохудившихся джинсах: так же, как я, он скрывается за фасадом делового человека, с той лишь разницей, что делает деньги не на торговом поприще, а в какой-то авиакомпании. Живет он по другую сторону реки, в Кирхенфельде, и в силу чисто случайного совпадения одну из мансардных комнатушек того самого дома, где находится его уютная квартира, занимает Боян. Мне трудно представить, каким способом они поддерживают связь между собой, но я уверен, что она у них достаточно надежна и в этом они не испытывают затруднений. Авторучка во внутреннем кармане моего пиджака издает сухой треск, я слышу тихий голос парня: — «Вольво» три. — Четыре, — говорю в ответ. Принято. В машине-тайнике меня ждет очередное послание, но я не собираюсь на него отвечать. О чем мне писать? Что у меня все в порядке? Или наоборот? Раз никаких перемен нет, одинаково уместно и то и Другое. Справка, с которой я час спустя возвращаюсь к себе на виллу и тороплюсь уединиться в пустой библиотеке, касается Горанова. Наконец-то. Чтобы установить его личность, потребовалось провести целые изыскания, потревожить многолетние слои архивной пыли. Чтобы в конце концов стало ясно, что Горанов — это вовсе не Горанов. Вероятно, чтобы прийти к окончательному выводу, Центру пришлось прибегнуть к методу элиминации. Сваливаешь в одну кучу сведения обо всех подозрительных личностях, сбежавших или исчезнувших, и начинаешь разбирать ее, следуя принципу исключения: не этот, и не этот, и, конечно же, не этот, и так далее, пока на месте огромной кипы не останется всего лишь несколько подонков. Теперь надо выяснить, на котором из этих подонков следует остановиться. Выбор пал на Бориса Ганева, рьяного служаку военной разведки предреволюционной поры. Хотя между военной разведкой и полицией существовала обычная вражда, справка свидетельствует, что Ганев принадлежал не столько военным, сколько Гешеву. А может быть, не столько Гешеву, сколько фашистской охранке. А вероятнее всего, не столько охранке, сколько гестапо. В общем, тип довольно сложный, опиравшийся на широкую агентурную сеть. Сложный и, должно быть, неглупый, раз ему удавалось служить стольким хозяевам. Предположение, что Ганев был неглуп, подкрепляется еще одним обстоятельством: в отличие от своих шефов он своевременно приходит к мысли о неизбежности краха и не проявляет склонности на месте дожидаться развязки. Хотя точная дата не установлена, из справки следует, что Ганев втихую покинул страну еще за несколько дней до Девятого сентября. Полученное послание не содержит никаких данных о периоде, который меня интересует больше всего: как жил и чем промышлял упомянутый Ганев за границей в течение последних тридцати лет. Сбежав, он как будто растаял в пространстве, чтобы воскреснуть лишь теперь и именно здесь. Впрочем, более чем тридцатилетний период, которого мне недостает, отнюдь нельзя расценивать как достояние архива, не заслуживающее внимания. Именно к этому периоду относятся опасные происки Ганева, которые необходимо пресечь. Но это уже забота не Центра, а лично моя. Я сжигаю послание, открываю кран и мою раковину. Затем вхожу в темную спальню и заглядываю в щель между шторами. Знакомая картина: Розмари в обществе двух бледнолицых режется в карты. Сколько ни торчи здесь, за шторами, ничего другого, кроме этого зрелища, мне не увидеть. Я спускаюсь в кухню, чтобы заняться готовкой, поглощением собственной стряпни и заодно поразмыслить над уравнением с двумя неизвестными — Горанов и Ганев. Человек, выдающий себя за Андрея Горанова, и человек, который в действительности является Борисом Ганевым, — одно и то же лицо. Слава богу, это уже не вызывает сомнений. Однако, чтобы решить у равнение до конца, мне предстоит пройти немалый путь. Когда прощаешься с жизнью земной, принято оставлять на месте происшествия свои бренные останки, чтобы твои близкие получили возможность их оплакать, а врач — установить причину смерти. В обществе существует порядок, согласно которому даже факт переселения в мир иной регистрируется и скрепляется печатью. А вот Горанов в нарушение элементарных приличий исчез, не оставив никаких следов. Может быть, он все еще жив? В таком случае по какому адресу он прописан? А если его надо искать в числе усопших, где его свидетельство о смерти? То обстоятельство, что вот уже более тридцати лет никто ничего не слышал о существовании Горанова — я имею в виду настоящего, а не этого, живущего по соседству, — уже само по себе наводит на размышления. В конце концов Горанов не Борман, и у него не было особых причин провалиться в тартарары, если не иметь в виду ту, что рано или поздно переселяет всех нас в мир иной Он не единственный богач, бежавший в канун революционного переворота за границу, и мог бы, подобно другим, не имея возможности продавать родину оптом и в розницу, жить на проценты от прежних накоплений. Начав когда-то с экспорта продовольствия в Германию и переключившись вскоре на экспорт секретных сведений гитлеровской разведке, Горанов стал представителем крупнейших немецких фирм, производивших всевозможную технику — начиная с легковых автомобилей и кончая боевыми самолетами. Проценты от военных поставок очень скоро превратили его в финансового магната первой величины. И легко понять, что, решив бежать под угрозой надвигающихся событий, он пустился во все тяжкие не с пустыми руками. Но сейчас важнее другое: куда он сбежал, в какую забился дыру? И если в ту, из которой нет возврата, то почему над ней не установлен крест с его именем? Напрашивается и другой вопрос: почему Борис Ганев скрывается под именем Андрея Горанова? Легко догадаться, что у Ганева куда больше серьезных основании скрываться, чем у Горанова, хотя и Ганев не Борман. Но почему он скрывается именно под вывеской бывшего торговца? Не означает ли это, что Ганев лучше кого бы то ни было знает о бесследном и окончательном исчезновении ее настоящего хозяина? Этот, как всякий тенденциозный вопрос, содержит в себе и ответ. Правда, полноценным ответом он станет лишь в том случае, если удастся подкрепить его необходимыми данными. И возможно, только тогда передо мной откроется путь, ведущий к окончательному решению уравнения. — О, вы меня ждете, Пьер!.. Как мило с вашей стороны! — щебечет позади меня Розмари. — До чего же нудные эти люди… Что эти люди ужасно нудные — единственная информация, которую Розмари благоволит мне приносить всякий раз после встречи с Ганевым и Пеневым. — У меня такое чувство, что они вас основательно обирают, — позволяю себе заметить. В силу привычки мы с нею продолжаем обращаться друг к другу на «вы» — остаток былой официальности, которая едва ли вообще существовала между нами. — Они просто пользуются моим великодушием, — уточняет Розмари. — Такие скряги, такие мелочные — мне просто жаль их обыгрывать. Надо бы как-нибудь подослать к ним Флору, тогда они поймут, что значит настоящий противник. — Давно следовало это сделать, раз они такие. — Неужели вы способны так уж решительно избавляться от всего досадного? — спрашивает она, усаживаясь по своему обыкновению на диван и закидывая ногу за ногу. — Нет, конечно. В противном случае вокруг меня не осталось бы абсолютно ничего… за исключением дорогой Розмари. — Мерси, — кивает она. — Получилось не слишком убедительно. Дайте мне сигарету. Я даю ей сигарету. — А как вы сами представляете жизнь без досадных ситуаций? — О, есть достаточно много простых и верных способов: почаще путешествовать, заводить новые знакомства, менять место жительства, впечатления… Пользоваться обществом Лорана, только не Лорана-торговца, а такого Лорана, который в редкие минуты, как бы случайно, становится очень милым… Не зависеть от отцовского бумажника, удовлетворять собственные капризы, сознавать в моменты усталости, что где-то меня ждет мой собственный уголок… — И потом? — спрашиваю, когда она замолкает. — Потом ничего. Внезапно прекратить свое существование в момент какой-нибудь катастрофы, даже не опомнившись, — прежде чем пресытишься, познаешь хандру, прежде чем старость обезобразит тебя… Взять свое и исчезнуть… Чего еще желать? — Банально, — качаю я головой. — К тому же чересчур расточительно. Такие траты — и только ради того, чтобы не испытывать досады. — Понимаю. Зато помечтать нам решительно ничего не стоит. Нужно только иметь желание. Впрочем, у меня такое чувство, что вам, к примеру, и в голову никогда не придет помечтать немного. — Мне и в самом деле ничего подобного не приходит в голову. — Вы, вероятно, только проекты вынашиваете. И конечно же, только в рамках полезного и вполне осуществимого. — Совершенно верно. Я охотно соглашаюсь с нею, чтобы доставить ей удовольствие, но, похоже, это ее лишь раздражает. Розмари бросает в пепельницу недокуренную сигарету, смотрит на меня недовольно и неожиданно взрывается. — Зачем вы дурака валяете? Какого черта вы меня обманываете? Какая вам от этого польза? — Но почему вы пришли к мысли, что я вас обманываю? — спрашиваю предельно спокойным тоном. — Потому что вы совсем не тот, за кого себя выдаете. Я достаточно наблюдала, как вы проводите дни, как делаете покупки и как играете в бридж. У вас нет ничего общего с торговцами, которые поглощены заботой о том, как из одного франка сделать два, а из двух — четыре. Вы не умеете дорожить деньгами, вы их проигрываете так же небрежно; как стряхиваете пепел с сигареты! — Я воспитанный человек, Розмари. — Не особенно. Когда человек воспитан, это видно по его поведению. Особенно при затяжной игре. — А почему вы не можете согласиться с тем, что у меня свое отношение к жизни? — Какое именно? — Совершенно непохожее на ваше. Вы гонитесь за ветром. Вполне естественный порыв, не отрицаю. Человек всегда склонен гнаться за тем, что ускользает от него. — Ну хорошо, а вы? — спрашивает она, вытягиваясь на диване и бесцеремонно занося на столик ноги, обутые в туфли на толстенных каблуках, представляющие с некоторых пор крик моды. — Я? Возможно, в определенном возрасте я тоже был неравнодушен к такому виду спорта. Но почему вы не хотите поверить, что я давно стал совсем другим и мы с вами смотрим на вещи совершенно по-разному? Вы бегаете, а я сижу смирно. Такой взгляд на вещи ведь тоже возможен: если желание недостижимо, не проще ли махнуть на него рукой? Раз непомерные претензии связаны с риском и приводят к банкротству, да пошли они ко всем чертям! Зачем иметь собственную виллу, когда я могу снять ее? К чему мне десять комнат, если меня устраивают две? Какой смысл стремиться к большим барышам, если необходимое я зарабатываю без особого труда? Она слушает меня с отсутствующим видом, словно думает совсем о другом. Я уверен, ни о чем другом она не думает, но пока не могу понять, чем же она сейчас занята: то ли силится понять мое жизненное кредо, то ли старается разобраться, кто я есть на самом деле. Ведь человек, вынужденный выдавать себя за другого, — тот же актер. Только актер скрывающий, что он актер, попадает в довольно затруднительное положение на виду у одного и того же зрителя. — Может быть, вы правы, — произносит она наконец с усталым видом. — Но это ваша правда. Досадная правда этого досадного мира. Потому-то для меня все же привлекательней мираж. Она медленно встает, подавляя зевок, и направляется к спальне, не забыв пожелать мне спокойной ночи. Я в свою очередь поднимаюсь по лестнице, говоря ей вслед, что и ее банальный мираж, и мои плебейские рецепты в конечном итоге друг друга стоят. Разумеется, я разыгрываю роль. Однако стоит мне задуматься на минуту, что эта сонная апатия без всякой надежды на пробуждение — прискорбная реальность, как меня начинает мутить. Хорошо, если тут роль виновата, а не яичница. Мне показалось, яйца были не совсем свежие. Моя миниатюрная подзорная труба направлена на худое морщинистое лицо человека, стоящего на террасе. Свет, процеживающийся сквозь тканевые занавески в зеленую и белую полоску, делает это лицо зеленоватым, как будто перед моими глазами вампир Дракула отталкивающего вида, но не такой уж страшный Дракула, потому что вместо острых собачьих клыков у него искусственные челюсти. Это, разумеется, Горанов или, если угодно, Ганев. Вместо обычного темно-красного халата на нем темно-синий, несколько вышедший из моды костюм — Горанов надевает его в тех редких случаях, когда отправляется в город. Пожилой человек прохаживается по террасе в тени занавесок, время от времени посматривает на часы, а его обычную гримасу, характерную для страдающих от зубной боли, несколько видоизменила нотка нетерпения — больной напрасно ждет зубного врача, который избавил бы его от страданий. Если вы интересуетесь поведением субъекта, почти не выходящего из дому, и если вы заметили, что этот субъект собрался куда-то ехать и даже обнаруживает несвойственное ему нетерпение, легко объяснить ваше страстное желание последовать за ним. Такое желание я испытал еще в самом начале — через несколько дней после того, как поселился на этой вилле. Однажды утром Горанов отбыл на своем «шевроле» в неизвестном направлении и вернулся только вечером. Отбыл, а я остался дома. Потому что я уже тогда достаточно твердо уяснил две вещи. Во-первых, все действия этого подозрительного человека, вероятно, в полной мере сообразуются с требованиями безопасности, следовательно, ничего, что заслуживало бы внимания, они мне не откроют. И во-вторых, также по соображениям безопасности, Горанов не побрезгует никакими средствами, лишь бы установить, следят ли за ним, и обнаружит меня. Потому-то я тогда остался дома. С асфальтовой аллеи доносится шум мотора и возле соседней виллы замирает. Человек в темно-синем костюме спускается по ступеням террасы на садовую дорожку. Даже теперь, когда на него не ложится зеленая тень занавески, его лицо кажется совершенно бескровным и очень болезненным. Ганев приближается к калитке, когда с улицы в нее входит Пенев. Между ними происходит короткий и, видимо, неприятный разговор. Старик сердито жестикулирует. Молодой дает ему ключ от машины и, видимо, в чем-то оправдывается, но тот выходит из калитки, не дослушав. Минуту спустя включается первая скорость, а моего страстного желания поохотиться уже нет и в помине. Меня разбирает досада. Шесть месяцев предостаточно убедили меня, что все житье-бытье Горанова-Ганева педантично сообразуется с требованиями безопасности. Я могу заглядывать в щелку между шторами еще шесть месяцев или даже шесть лет — и ничего интересного не обнаружу. Не обнаружу ничего интересного и в том случае, если, подвергая себя глупому риску, потащусь следом за его «шевроле». Потому что нечто интересное, если оно вообще существует, тщательно скрыто от любопытных вроде меня. Выход один: надо нарушить размеренное течение этого педантично продуманного житья-бытья, вырвать этого человека с недоверчивым взглядом из привычного ему состояния. Надо его встряхнуть, ошарашить, напугать, вплоть до того, что вызвать внезапный пожар в его доме. От пожара, конечно, пользы будет мало. Но есть множество других средств, и два дня назад я предложил одно в коротком послании, оставленном в тайнике «вольво», вниманию Центра. Теперь мне не остается ничего другого, кроме как ждать результата. Да, от пожара проку мало. Пожар всегда привлекает зрителей. Сбегается толпа. В первый ряд протискиваются такие не в меру любопытные, как Флора и Розмари. Словом, вместо конспирации получается цирк. Тем временем внизу отчетливо слышен стук дамских каблуков. Моя квартирантка закончила обход окрестных магазинов. Каблуки уже стучат по лестнице. Я успеваю плюхнуться в кровать, чтобы изобразить сценку, которую можно было бы назвать «Мирный сон». — Пьер, вы спите? — Должно быть, уснул… Перед тем как вы пришли, — бормочу я недовольно. — И намерены продолжать, когда уйду? — Почему бы и нет. — А то, что вечером у нас будут гости, вас нисколько не смущает… — Опять? — страдальчески вопрошаю я. — Неужели вас не радует предстоящая встреча с Флорой? — Три женщины мне ни к чему. С меня достаточно одной. — А их скоро станет три? Это что-то новое. — Я потому так говорю, что Флора вполне сойдет за двух. — Оставьте ваши гимназические шутки и спускайтесь вниз, помогите мне, пожалуйста. — Неужто поедем покупать еще один зеленый стол? — Вы же знаете, сандвичей за пять минут не наготовишь… Страдальчески вздохнув, я встаю. Не зря говорится — светским удовольствиям предшествуют кухонные муки. В дверях раздается звонок. Это, конечно же, Ральф Бэнтон, аккуратный и точный, как всегда Он подносит Розмари букет огненно-красных тюльпанов, меня одаряет своей бледной сонной улыбкой и начинает расхаживать по холлу, чтобы не измять в кресле костюм раньше времени. Костюм у него светло-серый, сорочка снежно-белая, и все вместе это хорошо сочетается с его матовым лицом и черными густыми волосами, в чем юрисконсульт, вероятно, не сомневается. Американец любит франтить, в этом нет ничего странного, но человеку свойственно франтить перед другими, будь то мужчины или женщины, а Бэнтон, насколько я заметил, особой склонности к женщинам не обнаруживает. Это уже странно. Не исключено, впрочем, что он проявляет склонность к мужчинам, хотя такое предположение может показаться вульгарным. Розмари ушла на кухню, так что Ральф в силу необходимости вынужден начать чисто мужской разговор. А к чему может свестись мужской разговор, кроме денег и сделок? — Ну, Пьер, надеюсь, вы довольны. Цены на продовольствие растут… — Верно, — киваю я. — Только чему тут радоваться? — Вот как? Разве вас не радует то обстоятельство, что вы будете продавать дороже, чем было до сих пор? — Нисколько. Покупать ведь тоже придется дороже. — Но у вас, вероятно, есть запасы… — Боюсь, вы путаете меня с кем-то другим, Ральф. Я из тех горемык-торговцев, которые покупают сегодня, а завтра продают. И если завтра продать не удастся, им не купить послезавтра. Он, как видно, собирается сказать, что я скромничаю или что-то еще в этом роде, но в дверях снова звонят, и я вынужден пойти встретить Флору. Вот это женщина! На ней светлый костюм из шотландки и белая гипюровая блузка, едва удерживающая ее пышные формы. — Вы сама весна, Флора… — Стараюсь оправдывать свое имя, мой мальчик, — скромно отвечает она. И, по-матерински пошлепав меня по щеке, добавляет: — Глядите на меня, глядите… Пока не появилась Розмари и не надрала вам уши. В это время, как и следовало ожидать, на пороге расцветает Розмари и звучат ее взволнованные слова: «Ах, наконец-то, дорогая!», затем ответное приветствие Флоры: «Рада вас видеть, милая!», но щедрое сердце Розмари не может этим ограничиться, и она изрекает: «А костюмчик ваш — просто чудо!» Это уменьшительное как бы подчеркивает, что костюмчик вполне способен вместить всех четырех партнеров по карточной игре. Но Флора тоже не остается в долгу: «А вы в этом длинном платье и на самом деле кажетесь чуть выше!» Обмен змеиными любезностями продолжается, но этот репертуар слишком хорошо знаком, и я нестану воспроизводить его до конца. Хорошо знаком и ход игры, к которой мы тут же приступаем: уже с самого начала я, как обычно, проигрываю. Проигрываю по мелочам, но методично и неизменно, так что даже Флоре не удается предотвратить мой крах. — Рассчитывайте на меня, мой мальчик, во что бы то ни стало я должна вас спасти, — предупреждает женщина-вамп с непроницаемым лицом, и передо мной воинственно воцаряется ее огромный бюст. — Сомневаюсь, — скептически бормочу я. — Только не надо сомневаться! Когда идете к врачу или к женщине, постарайтесь отбросить всякие сомнения, иначе я вам не завидую. Мне и в самом деле не позавидуешь, мое устойчивое невезение начинает бить Флору по карману, и она выложила несколько франков. — Не сокрушайтесь, зато в любви повезет, — утешает меня Ральф, не выходящий из кризисного состояния по части остроумия. Немка незаметно бросает в мою сторону довольно красноречивый взгляд, и после того, как я так позорно прогорел, он представляется мне лазурно-голубым. Похоже, эта женщина действительно строит какие-то планы относительно моего будущего, если я не заблуждаюсь. Быть может, этот уик-энд — последняя доза досады, предусмотренной сонной терапией, длящейся вот уже шесть месяцев. Очередная неделя начинается с важного сообщения. В Центре мой план одобрен с небольшими поправками, и мне предложено безотлагательно предпринять необходимые шаги. Наконец-то. Уточнение данных между мной и Бориславом через посредство Бояна позволило окончательно скоординировать проект и закончить выработку часового графика. Наступило время всем нам перейти к активным действиям, не считаясь с опасностью. Самому большому риску подвержен Борислав. Ему выпала высокая честь или, если хотите, неприятная задача войти в непосредственный контакт с Ганевым. С этой целью в пятницу утром — в пятницу, в этот плохой день, — мой друг должен позвонить по телефону мнимому Горанову и попросить встретиться с ним наедине. Если потребуется, заставить его согласиться на такую встречу неясными обещаниями и смутными угрозами, дав ему понять, что человек на другом конце провода знает о нем решительно все. Рандеву должно состояться в тот же день — чтобы Ганев не смог подготовить засаду или выкинуть еще какой-нибудь номер. Моя задача состояла в том, чтобы следить за соседней виллой и предупредить Борислава, в случае если Ганев вздумает подличать. Предупредить через Бояна. Пятница. Утро. Я неторопливо принимаю душ, неторопливо вытираюсь, неторопливо завтракаю — словом, делаю все возможное, чтобы Розмари уехала в город раньше меня. Так оно и происходит. Заняв обычное место на своем наблюдательном пункте, я выглядываю в окно. В пяти метрах от меня Пенев, закончив мойку «шевроле», тщательно вытирает его известной водителям автомобилей специальной тряпкой, придающей кузову такой ослепительный блеск, о каком могут только мечтать владельцы автомобилей. Надеюсь, он готовит машину для себя, а не для Горанова. Смотрю на часы: девять. Наверно, Бенато будет неприятно удивлен моим отсутствием, и перспектива самому платить за обед в «Золотом ключе» не очень-то его обрадует. Пенев открывает ворота, садится в «шевроле», выгоняет его со двора и, закрыв ворота, едет вниз, к центру города. Это неплохо. Спустя некоторое время я снова смотрю на часы, потом снова: десять. В соответствии с планом в эту минуту Борислав набирает номер телефона. И не только в соответствии с планом Сквозь распахнутое окно холла соседней виллы — сумрачного в это солнечное утро — я вижу, как появляется темно-красное пятно — изрядно поношенный халат соседа. Ганев движется медленно, словно призрак, подходит к стоящему на буфете телефону и поднимает трубку. Разговор затягивается, чего можно было ожидать, но в чем причина — сказать трудно. Наконец старик опускает трубку и продолжает неподвижно стоять, как бы соображая что-то. Надеюсь, не замышляет какую-нибудь глупость, которая дорого обойдется всем нам, включая и его самого. Старик делает несколько шагов к окну, упирается руками в подоконник и смотрит прямо на меня. Разумеется, видеть он меня не может — окно зашторено. Не исключено, что он вообще ничего не видит: у него совершенно отсутствующий взгляд, а на хмуром лице выражение глубокой задумчивости. Наконец он медленно оборачивается, как бы опасаясь повредить позвоночник, и постепенно тонет в глубине мрачного холла. Ровно в половине одиннадцатого авторучка в моей руке предупредительно щелкает. Бояна я не вижу, да и незачем мне его видеть, так как я уверен, что в эту минуту он сидит в своем «вольво» у задней ограды сада, под яблонями, благоухающими свежей зеленью. — Встреча в среду, в девять, — слышится голос парня. В среду в девять означает на нашем языке завтра в шесть. Значит, Ганев отказался от рандеву сегодня и отложил его на завтра, а Борислав уступил. Пускаться в расспросы, как и почему, сейчас неуместно. Хотя мы разговариваем на одной волне, известной только нам двоим, приходится следовать железному правилу: в эфире будь предельно лаконичен. — Пока ничего, — сообщаю в свою очередь. — Встреча в два. Это означает, что наша следующая встреча в эфире состоится сегодня в пять часов. Вот и все. С этого момента мне надлежит неотступно следить за виллой и ее окрестностями. Хорошо по крайней мере, что выдалась прекрасная погода и Ганев оставил окно в холле широко распахнутым. Не успел я поблагодарить бога за это благоприятное обстоятельство, как из полумрака выплывает старик, захлопывает обеими руками створки окна и вдобавок опускает массивную штору. Отныне никакой видимости. А какой бы был прок, если бы это случилось несколькими часами позже? Реши Ганев дать тревожный сигнал, он имеет полную возможность сделать это и ночью или использовать Пенева в качестве связного. Об одном трудно с уверенностью судить: не вздумает ли Ганев сам уйти из дому и не придет ли к нему на выручку кто-нибудь со стороны? Вся надежда на то, что старик, человек разумный, будет иметь достаточно времени, чтобы взвесить все «за» и «против» и решить, что назначенная встреча ничем особенно ему не грозит и что в его интересах лучше понять намерения другой стороны. И все же риск налицо. Не только в том, что я, быть может, переоцениваю здравый смысл этого типа. Ведь не исключено, что он находится под наблюдением других людей и они не станут дожидаться специального приглашения вступить в игру. Прелестная Розмари и пышная Флора, какими бы безобидными они ни казались, не оставляют сомнения, что не только треугольник «Дельта» проявляет интерес к Ганеву. Итак, пять часов. Возможно, это самое подходящее время: моя квартирантка обычно возвращается позже. Только сегодня она, как назло, вернулась без десяти пять. Общительная, как обычно, она спешит подняться ко мне в спальню, чтобы справиться, как я себя чувствую. Оказывается, я заболел, хотя еще не на смертном одре. — У вас температура? — сочувственно спрашивает она и протягивает свою белую руку к моему лбу. — Думаю, что нет, — спешу я ответить. — Только жутко болит голова. Я буду вам признателен, если вы скатаете на Остринг и возьмете мне пачку пирамидона. — Зачем вам этот ужасный пирамидон? — возражает квартирантка. — У меня есть аспирин. — Я бы предпочел пирамидон, — настаиваю я, зная, что она пирамидоном не пользуется. — Аспирин скверно действует на мой желудок. — Вы же знаете, для вас я готова на все, — уступает Розмари и спускается вниз. Однако минутой позже мне слышится ее ликующий голос: — Ваше счастье, дорогой! Я нашла пирамидон здесь, в ящике стола. С торжествующим видом она приносит мне пирамидон и стакан воды, а уже без трех минут пять, и единственное, что мне приходит в голову, — попросить Розмари вместо воды дать мне стакан горячего чая. На что она, к моему облегчению, отвечает: — Ну разумеется, стакан горячего чая вам скорее поможет. И снова спускается вниз. Заварить стакан чая не такая уж сложная процедура, и все же она длится достаточно долго, чтобы выйти на связь, предупредить Бояна, чтобы установил слежку за Пеневым, и сказать, что следующая встреча завтра в восемь. Пенев возвратился полчаса назад, но где он сейчас и чем занимается — сказать трудно: прикидываться больным и в то же время торчать у окна я не могу, тем более что Розмари уже несет дымящийся чай и настойчиво требует, чтобы я его выпил, пока он не остыл, а вы знаете, как приятно в такую теплынь хлебать крутой кипяток, — если не знаете, то не мешает попробовать, только не забудьте перед этим проглотить пару таблеток пирамидона. Наконец, когда я вытягиваюсь на кровати и страдальчески прикрываю глаза, Розмари оставляет меня одного, и это обстоятельство дает мне возможность снова занять наблюдательный пункт на стыке двух штор, впрочем, без особых результатов, потому что до самого вечера ничего не случается и никто из двух соседей не покидает виллу — по крайней мере насколько я могу видеть. Но вот напасть, без малого девять Розмари приносит новый стакан чая и опять заставляет меня наливаться кипятком и глотать пирамидон. После ее горячей заботы я всю ночь исхожу потом, но от этого есть и польза: в таком состоянии я не могу пасть в манящие, но опасные объятия сна и, бодрствуя у окна, отчетливо вижу при свете уличного фонаря и сад, и парадный вход соседней виллы. Однако и в эти долгие часы ничего не происходит. — Ничего, — слышу под утро в эфире голос Бояна. — Ничего, — сообщаю в свою очередь. Последняя связь перед роковой встречей назначается на пять тридцать вечера. Чуть позже ко мне заглядывает Розмари — она справляется о моем здоровье. Я спешу успокоить ее, что мне значительно лучше, даже совсем хорошо, надеясь увидеть, как она уезжает в город на своем красном «фольксвагене», но сегодня суббота — отложив встречу, этот тип спутал все карты, — и Розмари шастает по дому до двух часов, а потом снова приходит, чтобы сообщить мне, что она собралась в кино, и торопится успокоить меня, что долго задерживаться не станет. — Но чего ради вы должны портить из-за меня свой уик-энд, дорогая? — протестую я. — Ведь мне уже совсем хорошо. Уверенная, что доставляет мне неземное удовольствие, она говорит, что долго не задержится, тогда как меня основательно заботит одно: часа через три, то есть в самое неподходящее время, она вернется. Возможно, даже в момент выхода на связь. Наконец-то меня оставили в покое. Вздохнув с облегчением, я подхожу к окну. Ничего примечательного. Между прочим, еще и потому, что в доме напротив окна зашторены. Лишь к четырем часам на террасе появляется Ганев и вытягивается в шезлонге под навесом. Распростертый, с закрытыми глазами, он сейчас похож на спящего, а может, на мертвого Дракулу — с той лишь разницей, что вместо длинных и острых клыков вампира у него безобидная искусственная челюсть. К пяти часам на террасу выходит Пенев. Они обмениваются несколькими словами, после чего Пенев идет к «шевроле», повторяет знакомую операцию с воротами и катит к центру города, а Ганев возвращается в виллу. Все идет как полагается, точно по плану: Борислав предупредил старика, что во время встречи никого, кроме них, в доме не должно быть. Однако четверть часа спустя происходит нечто такое, что планом не предусмотрено. Два человека в темных шляпах, с портфелями такого же темного цвета, ничем не примечательные (совершенно мне незнакомые), заходят во двор, звонят у двери и входят в дом. Верно, они задержались там каких-то десять минут. Быть может, это обычные торговые агенты или налоговые инспектора. Что особенного, если они заглянут к клиенту в свободное время уик-энда? Словом, не заслуживающая серьезного внимания, хотя и непредвиденная деталь. Только при определенной ситуации непредвиденная деталь способна оказаться роковым обстоятельством. — Бориславу ждать новых указаний, — передаю я в эфир. — Постоянно поддерживай контакт со мной. Точный расчет и надежность операции — все вмиг пошло прахом. Изменившаяся обстановка перечеркивает хорошо обдуманные ходы, и теперь мы должны действовать напропалую. Две машины — Бояна и Борислава — будут колесить вокруг этих мест, таиться под деревьями неизвестно сколько времени, пока не привлекут к себе внимания. «Бориславу ждать новых указаний». А когда они поступят, эти новые указания? Когда рак свистнет? Или после того, как Пенев вернется домой? Пока я совещаюсь сам с собой и задаю себе эти неприятные вопросы, внизу, в холле, слышится шум. Отчетливый стук дамских каблуков. Это прелестная Розмари. Я мысленно желал ей хорошо поразвлечься и вернуться как можно позже, но она не посчиталась с моими пожеланиями и оказала мне неоценимую услугу. — Как себя чувствуете, Пьер? — спрашивает Розмари, заглядывая ко мне в спальню. — Сделать вам чай? — Это совершенно ни к чему, милая. Мне уже хорошо. — У вас все получается наоборот, друг мой, — замечает моя квартирантка. — Зимой, когда здесь повсюду свирепствовал грипп, вы даже не чихнули. А сейчас, в разгар весны, вдруг свалились. Она спускается вниз по лестнице. И в этот миг, словно только теперь вспомнив о чем-то, я кричу: — Чуть было не забыл: некоторое время назад герр Гораноф звонил по телефону. Просил передать, что он и тот, другой, будут ждать вас в пять… — В пять? Но сейчас уже без пяти шесть… Хорошо по крайней мере, что вы об этом не сообщили после полуночи. Она продолжает спускаться по лестнице, и уже через минуту я слышу стук калитки и вижу, как Розмари приближается к парадному входу в соседнюю виллу и нажимает на кнопку звонка. Судя по всему, сигнал остается без ответа, так как она пробует снова звонить, а затем нажимает на ручку двери и входит в дом. Входит и тут же возвращается. Эти два действия разделяют считанные секунды, но перемена в поведении женщины столь очевидна, что и подзорная труба не нужна. На ней лица нет, она в панике и вот-вот закричит, но, чтобы не закричать, закрывает рукою рот, и беспомощно вращает глазами — словно соображает, что ей делать, но тут ее взгляд инстинктивно устремляется на меня. Облокотившись на подоконник, я в это мгновение радуюсь солнцу, как поступил бы всякий больной, чудом избежавший могилы. Встретив безумный взгляд женщины, я киваю ей, как бы спрашивая: «В чем дело?» Она кидается в мою сторону и в момент, когда издалека доносится тревожный вой полицейской сирены, кричит мне, задыхаясь: — Убит!.. Ножом в спину… — Чего же вы торчите там как идиотка! — кричу я ей. — Прыгайте через ограду! Разве не слышите, что уже едут! Мой грубый окрик, как видно, помог ей опомниться, потому что, приподняв подол, она сигает через низкую ограду и устремляется к заднему входу в нашу виллу, где ей удается скрыться как раз в тот момент, когда перед домом Горанова пронзительно визжат тормоза полицейской машины. В моей руке щелкает авторучка. — Исчезайте! Ганев убит, — сообщаю, прежде чем в комнату врывается Розмари и прижимается ко мне, истерично выкрикивая: — Лежит на полу в холле… В спине торчит нож, и все в крови… — Ладно, ладно, успокойтесь. — Я похлопываю ее по дрожащей спине. — Вас это не касается, вы ничего не знаете. — Видели бы вы, сколько крови… — продолжает она. — Ровно столько, сколько человеку положено, не более. Успокойтесь. Наверно, скоро сюда придут расспрашивать. И если не хотите, чтобы вас месяцами таскали… Или, не дай бог, обвинили в убийстве. Последние слова, по-видимому, окончательно вернули ей разум. — А вдруг кто-нибудь видел меня там? — Не думаю, что видел еще кто-нибудь, кроме меня. — О Пьер! Я буду вам обязана всю жизнь! Пропускаю эту клятву мимо ушей, осматривая квартирантку, чтобы убедиться, не посадила ли она случайно где-нибудь кровавое пятно, как в старинных детективах. — Ваше счастье, что вы в перчатках… — тихо говорю я, и у входа раздается звонок.5
— Как я выгляжу? — спрашивает Розмари, выходя из своей комнаты. — Нормально, — отвечаю. Скоро семь, а в семь нам предстоит картежничать у Бэнтона, и моей квартирантке хочется выглядеть естественной, иметь вид человека, которого не особенно печалит убийство почти незнакомого соседа. Лицо ее, сейчас спокойное, снова обрело вполне здоровый цвет, возможно не без помощи косметики. Подбоченясь — поза выставленных в витринах манекенов, — она делает несколько шагов по комнате, как бы приучая себя держаться просто и непринужденно. — Вы будете выглядеть еще лучше, — замечаю я, — если в своей непринужденности не перестараетесь. — На что вы намекаете? — вздрагивает она и останавливает на мне взгляд. — На то, как вы себя вели в присутствии полицейских. Вначале вы совершенно одеревенели, а потом собрались с духом и до такой степени распустили язык, что неизбежно вызвали бы подозрение, если бы они так не торопились. Вам бы неплохо быть сегодня сдержанней и не оглушать всех вашим не в меру звонким и ужасно фальшивым смехом. Она молчит, как бы подавленная моими словами. — Вы меня разочаровываете, дорогая, — считаю я нужным добавить. — Вы женщина столь сложная по натуре… — Но у меня нет ничего общего с преступным миром, Пьер. — Вот и прекрасно. В самом деле, не вы же его убили? — Вы хотите снова довести меня до истерики, — бросает Розмари дрожащим голосом. — Что из того, что не я его убила? Ведь я там была и все видела своими глазами: лежащий на полу труп и кровь… столько крови… Меня могли застать на месте преступления и спросить, что мне здесь нужно, возле этого трупа, в этой комнате, поинтересоваться, почему я так часто бывала в этой вилле, что у меня общего с этим стариком, и… еще минута, и я бы влипла по уши… Она умолкает на время, затем, внезапно переменив тон, как это ей свойственно, спрашивает: — А вы уверены, что сюда звонил именно Гораноф? — Как же я могу быть уверен, если никогда в жизни не слышал его голоса? — А какой у него был голос, у этого человека? Он говорил с акцентом? — Низкий и хриплый. Акцента я не уловил. — Значит, это был не Гораноф, — сокрушенно бормочет Розмари и опускается в кресло. — Какая разница, кто это был? Может, тот, другой. — Вы имеете в виду Пенефа? Нет, тоже исключено, — качает головой Розмари. — У них обоих ярко выраженный акцент. И голос у каждого из них не такой уж низкий и не хриплый. Это была ловушка, Пьер… — Что за ловушка? — Самая коварная ловушка. Вы только подумайте: звонят сюда, чтобы заманить меня на виллу именно в тот момент, когда там замышляется или уже совершено убийство… — Но у каждого, кто пошел бы на такой шаг, должны быть серьезные основания, — соображаю я вслух. — У вас есть враги, способные на такую пакость? — А почему вы думаете, что человек знает всех своих врагов? Я могу и не подозревать об их существовании, — возражает она, и в ее словах есть некоторая логика. — Но если они существуют, то не без причин… — Причин я тоже могу не знать. Откуда мне известно?.. Может, они и заманили меня туда, полагая, что на меня скорее всего падет подозрение… Я часто, хотя и без всякого умысла, бывала у Горанофа… — Все возможно, — прерываю я ее. — Но мне кажется, надо отложить эти рассуждения на потом. Иначе вы и в самом деле снова расстроитесь. — И чтобы направить ее мысли по другому руслу, добавляю как бы невзначай: — Похоже, нынче вечером вы решили окончательно охмурить вашего Бэнтона. Я имею в виду ее предельно короткую юбку, из тех, какие теперь носят лишь девочки-подростки, поскольку Розмари, видимо после долгих колебаний, снова решила выступить в роли балованной дочки. — Мне все же кажется, — продолжаю я, — что искушение будет более сильным, если вы явитесь вовсе без юбки. — Едва ли и это поможет, — отвечает Розмари, которая стала понемногу успокаиваться. — Мне думается, у вас несколько ошибочные представления о сексуальных вкусах этого господина. В небольшой замок Бэнтона нас вводит его шофер. В гостиной камердинер хлопочет у буфета, пока Ральф не указывает ему на дверь. Верные слуги Ральфа — оба смуглые метисы, их большие глаза и неторопливые грациозные движения таят в себе что-то женственное. Одного Бэнтон называет Тим, а другого — Том. Они, наверное, братья, если не близнецы; что касается меня, то я никак не могу различить, кто из них Тим, а кто Том. Не успел Ральф родить свой банальный комплимент в адрес Розмари, как холл озаряет Флора своим неповторимым царственным видом. Ее энергичного рукопожатия никому избежать не удается, но я замечаю, что американец предусмотрительно переместил свой массивный золотой перстень с правой руки на левую. Ну вот, все в сборе, можно бы начинать игру, как всегда. Однако сегодня все не как всегда. — Какая сенсация, а? — восклицает Флора, располагаясь на золотистом шелковом диване, а не за карточным столом. — Мне бы не хотелось вас разочаровывать, но десятки подобных сенсаций во всех уголках земли стали обычным явлением, — уныло замечает Бэнтон. — Простите меня, дорогой, но, должна вам заметить, здешние места — это вам не Чикаго, а зона отдыха, — отвечает Флора, явно задетая тем, что кто-то попытался свести на нет ее сенсацию. — В Чикаго опасность намного меньше, — поясняет Ральф все с той же апатией. — Там вас убивают лишь в крайнем случае и только при наличии серьезных мотивов. — Мотив всегда один и тот же, — роняет Розмари. Она единственная сидит за столом и рассеянно тасует карты. — Один и тот же? — вскидывает брови женщина вамп. — Говорят, что убийца пальцем не притронулся к деньгам, находившимся в бумажнике Горанофа. — Вероятно, ему было недосуг заниматься такими пустяками, — пробую я вмешаться. — Он искал что-то более существенное. — Тридцать тысяч франков тоже не пустяк, мой мальчик, — возражает Флора. — Да, — киваю я. — Для вас и для меня. Но представьте себе, что убийца искал нечто такое, что не укладывается и в три миллиона… — Не будьте наивны, Пьер, — корит меня американец. — Такие дорогие вещи люди хранят в банке. Тем более если они живут в городе банков. — Не спорю. Но ни для кого не секрет, что такие вещи прячут в сейфе, а сейф запирается на ключ. Так что стоит ли удивляться, если убийца проник в этот дом именно в расчете завладеть ключом? — Вот именно! — восклицает Флора. — Вот именно? — бросает на нее взгляд Бэнтон. — Вы не забывайте, что для того, чтобы залезть в сейф, одного ключа мало, необходимо еще и шифром владеть. — Вот и прекрасно, — иду я на компромисс. — Мы сошлись на том, что убийца проник в дом нашего соседа, чтобы завладеть ключом и шифром. Американец лениво посматривает в мою сторону, и его черные глаза вроде бы таят легкую насмешку. — У вас есть шифр, неужели вы станете сообщать его первому попавшемуся нахалу? — А если у этого нахала в руке нож?.. — Если у него нож, вам ничего не стоит околпачить его всучить ему фальшивый шифр, выиграть время и сообщить в полицию. Кому придет в голову вместе с ключом поднести ему и волшебную цифру? — В таком случае?.. — спрашивает озадаченная Флора. — В таком случае? — пожимает плечами Бэнтон. — В таком случае спросите убийцу. — Все же вы, как ревнитель законности, не можете не иметь собственной версии, — вызывающе произносит Розмари, продолжая бесцельно тасовать карты. — Что касается законности, то мои интересы распространяются лишь на сферу банковских операций, — напоминает американец. — И вообще ни одна версия не может строиться на обывательских сплетнях. К тому же надо иметь хоть какое-то представление об убитом… — Вы, дорогая моя, кажется, хорошо его знали, — обращается Флора к Розмари. — Если вы считаете, что за три партии в белот можно узнать, что за тип… — пробует возразить моя квартирантка каким-то безжизненным голосом, но не договаривает. — Три партии в белот? — снова вскидывает брови женщина-вамп. — А у меня создалось впечатление, что вы довольно частенько наведывались к нему… — Не пользуетесь ли вы, милая, сведениями герра Пенефа, с которым у вас задушевная дружба? — спрашивает моя квартирантка, лучезарно улыбаясь. — «Задушевная дружба»? Вы говорите на основании того, что однажды у вас на виду я обменялась с ним несколькими словами перед кафе, на Остринге… — Я вас видела в другой раз, — уточняет Розмари. — И не перед кафе, а внутри него. — А что вы станете делать, если какой-нибудь нахал плюхнется к вам за стол? Затевать скандал? — Она обводит всех нас взглядом, словно ищет сочувствия, затем добавляет: — Разве я виновата, что мужчины обалдевают при виде меня… — Определенная категория мужчин… — вставляет Розмари. — Женщина, способная производить впечатление на всех мужчин, еще не родилась на свет, моя дорогая, — философски заключает Флора. Она встает с удивительной легкостью для ее внушительной фигуры и направляется к карточному столу. Мы с Ральфом также занимаем свои места. Разговор вроде бы на этом закончился или мог бы закончиться, если бы Розмари устояла перед искушением и не добавила масла в огонь: — Я тут слышала в бакалейной лавке, вашего Пенефа задержали. Интересно, где он находился в момент убийства… — Если я не ошибаюсь, он находился в таком месте, которое обеспечило ему алиби, — отвечает Флора, усаживаясь напротив меня. — И, к вашему сведению, сразу же был освобожден. Кроме всего прочего, он вовсе не «мой Пенеф». — Я сказала без всякой задней мысли… — бормочет Розмари, желая убедить нас в обратном. — Не сомневаюсь, — соглашается Флора с не меньшим лицемерием. — Но если говорить о вкусах и о мужчинах, то у меня такое чувство, что мои вкусы не слишком отличаются от ваших. Разумеется, она так говорит лишь для того, чтобы привести в бешенство мою квартирантку, и с той же целью продолжительное время смотрит на меня с откровенной симпатией. Наконец начинается игра. Холл Бэнтона намного больше нашего — как-никак хозяин занимает важный пост в солидном банке и является держателем акций этого банка. И все-таки замок принадлежит не ему, хотя и мягкой мебели здесь больше, и на стенах красуются английские гравюры на охотничьи сюжеты — у нас, как известно, их заменяют картинки, представляющие собой галантные сцены. Словом, если вы попробуете судить о характере хозяина по характеру интерьера, то непременно ошибетесь, потому что все здесь отвечает вкусу не хозяина, а владельца виллы. Ральф Бэнтон относится к числу людей, убежденных в том, что высокие доходы предоставляют им свободу устраивать личную жизнь по своей собственной воле, хотя им даже в голову не приходит, что вся их жизнь так или иначе зависит от воли других — хозяина, или портного, или парикмахера, или метрдотеля, обеспечивающего им в дни приема гостей «холодный буфет». Впрочем, справедливости ради я должен признать, что «холодный буфет» превзошел все ожидания. Так по крайней мере считают Флора и Розмари, что же касается меня, то я не могу назвать себя ценителем ома ров и какой-то там рыбы с каким-то там майонезом — когда я голоден, я готов довольствоваться чем угодно, хотя бы яичницей с ветчиной. Настало время заняться «холодным буфетом», и после того, как наши дамы, не устояв перед искушением, отведали всего, что бог послал, разговор, естественно, возвращается к исходной теме, то есть к вопросу о возможном убийце, и Розмари по-прежнему выражает сомнение, что Пенев освобожден — таких так просто не освобождают, а Флора убежденно доказывает обратное — задержав, его тут же освободили, и что при желании можно в этом убедиться, у него и сейчас горит свет, в чем Розмари не находит ничего удивительного, потому что полиция не станет сидеть в темноте, и, чтобы прервать этот бесплодный спор, я обращаюсь к Бэнтону с предложением: — Ральф, а не могли бы вы послать туда кого-нибудь из своих людей и проверить, как в действительности обстоят дела с Пенефом, чтобы можно было осведомить дам и продолжить игру? Американец галантно подтверждает, что ради дам он готов на любые жертвы, однако дамы тут же заявляют, что этот Пенеф им до лампочки, и мы снова садимся за карточный стол. Газетное сообщение об убийстве Горанова привлекает внимание лишь крупным заголовком. Сама информация не изобилует любопытными данными. Предположительно указывается, в какое время совершено преступление, и отмечается, что убийца, вероятно, действовал в перчатках. Засим следует репортерский комментарий, в котором порицается неслыханное падение нравов, — дошло, дескать, до того, что даже в таком городе, как Берн, в городе с богатыми культурными традициями, совершаются кровопролитные покушения. Убийство. Город забудет о нем в тот же день, а публика, проживающая в этом квартале, — через неделю или две. Убийство, мотивы которого весьма неясны, а автор неизвестен, неизбежно потонет в архиве. Что же касается меня и моих коллег, то для нас эта история кое-что значит, и мы не склонны так скоро похоронить ее под слоем канцелярской пыли. Человека, для установления личности которого потрачено столько сил и времени, больше нет в живых. С первого взгляда может показаться, что это ставит точку на всей операции и для нас вроде бы гора с плеч… Вечный ему покой, мертвый для нас не враг, и все в этом роде. Шпионы, действующие в загробном мире, не входят в круг интересов разведки. Но если Ганев больше не фигурирует среди живых, то его убийца, вероятно, фигурирует. И это обстоятельство само по себе вносит в повестку дня определенные вопросы. В случае если покойник располагал, как я склонен думать, картотекой своей агентуры, то где она теперь? А желание завладеть этой картотекой — не могло ли оно стать истинным мотивом убийства? И если картотека действительно сменила хозяина, не затем ли новый хозяин стремился ее заполучить, чтобы теперь найти ей применение? Кому она понадобилась, как и с какой целью ею можно воспользоваться? — это уже подтемы основных вопросов, ожидающих своего решения и указывающих на то, что операция вопреки внезапной кончине ее главного объекта вовсе не закончена. Более или менее обстоятельный осмотр виллы, где проживал Горанов, возможно, пролил бы некоторый свет на проблемы, которые меня занимают. Только говорить об этом — все равно что делиться своими мечтами. Обыск одного-единственного помещения (имеется в виду обыск в полном смысле слова, тщательный и педантичный) предполагает долгие часы напряженной работы. Я же не имею возможности провести там ни минуты, а уж о часах и речи быть не может. Вилла все еще оккупирована швейцарской полицией. Заметим, кстати, что со швейцарской полицией шутки плохи. Отлично вышколенный, хорошо оплачиваемый и опирающийся на суровые законы, здешний полицейский спуску не дает. Конечно, имеется в виду полицейский по призванию. И если преступность в Швейцарии пока что не до такой степени марает быт общества, как в некоторых соседних государствах, то объяснение этому следует искать не в целебном альпийском воздухе, а в дюжей руке, держащей полицейскую дубинку. Итак, весь нижний этаж виллы, где проживал Горанов, в распоряжении властей. Что касается верхнего этажа, там, как и прежде, живет Пенев. Сразу после того, как преступление было обнаружено, Пенев действительно оказался в городе, где и был ненадолго задержан, но, по утверждению Флоры, у него железное алиби. В момент покушения он находился в кафе, где был завсегдатаем и где все его знают как облупленного. Как правило, железное алиби оказывается именно у того, кто больше всего в нем нуждается. Однако на руку Пеневу и другое обстоятельство: он в отличие от других возможных убийц Горанова для достижения корыстных целей мог не прибегать к убийству. Доверенное лицо Горанова, он многократно оставался в доме один, еженощно пребывал в непосредственном соседстве с его владельцем и, следовательно, располагал неограниченными возможностями осуществить грабеж, не пачкая рук в крови. Разумеется, в глазах полиции грабеж — не единственный из возможных мотивов убийства. Именно Пенев надоумил власти искать причину совсем в другом. Когда в полиции его спросили, как он склонен объяснить преступление, Пенев не упустил удобного случая, чтобы лишний раз полить грязью свою страну, и высказал предположение, что убийство — дело рук болгар и носит политический характер. Эту версию, в свою очередь, подхватила местная консервативная газетенка, тут же напечатавшая очередную заметку против политики разрядки. Итак, Пенев. После окончательного заката Ганева вполне логичен восход Пенева. И нет ничего удивительного в том, что именно Пенев станет наследником если не имущества своего покровителя, то его шпионской деятельности. Кстати, пронесся слух, будто Пенев вовсе не прочь завладеть и имуществом и с этой целью пытается использовать перед властями свидетельство какого-то нотариуса, у которого Горанов якобы собирался оформить завещание в пользу своего квартиранта. Однако властям на словах ничего не докажешь, им подавай бумагу, подписанную и скрепленную печатью, так что, опять же если верить слухам, имущество покойника в ближайшее время будет продано с молотка в пользу государственной казны. Итак, Пенев. Досье этого человека мне хорошо знакомо. В свое время он едет погостить к дядюшке, проживающему в Ганновере. Там объявляет себя невозвращенцем. Очередная микроскопическая сенсация, отраженная в микроскопическом сообщении местной печати под обычным заголовком «Выбрал свободу». В силу своей ограниченности свободу он мыслит не иначе как возможность оплевывать родину через посредство пресловутой «Свободной Европы». Как раз в это время в Мюнхене находится Белев, занимающийся деятельностью некоторых людей, связанных с этим учреждением. В радиопередачах Пенев принимает довольно-таки мизерное участие, и это наводит на мысль, что свое жалованье он оправдывает на несколько ином поприще. Впрочем, это иное поприще тоже не тайна: он встречается с временно приезжающими на Запад болгарами, делает неудачные попытки выудить какую-либо информацию, а в отдельных случаях и завербовать. Потом Пенев исчезает с горизонта, чтобы несколько лет спустя появиться в этом мирном городе, в этом сонном квартале в качестве адъютанта Горанова. Поистине жалкая биография, в полной мере характеризующая этого подонка. И почти не способная пролить свет на его нынешнюю роль. Адъютант Горанова? В каком смысле? В том, что выступает его партнером, когда по вечерам они играют в карты? Старик и без помощи Пенева мог бы заварить себе чай, поладить с налоговыми властями. Представить Пенева в роли телохранители тоже весьма трудно: нет у него для этого ни внешних данных, ни характера сторожевого пса. Остается одно: навязали его Горанову хозяева или тот сам его пригрел — Пенев стал его правой рукой в шпионской деятельности. У него есть необходимая квалификация. К тому же он еще достаточно молод и подвижен, чтобы быть счастливым дополнением к этому дряхлому старику. Именно дополнением. Однако теперь, когда основа перестала существовать, дополнение в свою очередь сделалось основой. И если Горанов с Пеневым действительно возглавляли какую-то секцию шпионажа, вполне логично предположить, что сейчас она целиком в руках Пенева. Мои небогатые личные наблюдения в совокупности с некоторыми отрывочными данными, полученными от Бояна, позволяют обрисовать этого типа, у которого все острое — начиная с носа, похожего на птичий клюв, и кончая колючим взглядом маленьких глаз, — как довольно тупую человеческую разновидность. Одевался он с дешевым шиком, два раза в день менял костюмы, хотя единственно доступные ему места светских развлечений — кинотеатры и раз в неделю кабаре «Мокамбо», символизирующее в этом сонном городе разгул плотских страстей. В остальном его вечера — по крайней мере до недавнего времени — заполнялись игрой в карты, а ночи, скорее всего, эротическими видениями, вызванными программой упомянутого «Мокамбо» или же прелестями загадочной Флоры. Одна-единственная самобытная черта в его характере — манера постоянно держать во рту незажженную сигарету, которую он все время жует, прежде чем раздавить и заменить новой, тоже незажженной. Хотя какая это индивидуальная особенность? Насколько мне помнится, Борислав в мучительный период отказа от курения тоже прибегал к подобному способу самообмана. Только в целях экономии он обычно сосал пустой мундштук. Розмари врывается в холл, встает передо мной подбоченясь, принимает позу манекена и сверлит меня взглядом. — Это платье с большими лиловыми цветами и в самом деле вам очень идет, — говорю я, полагая, что боевая поза рассчитана на комплимент. Однако она оставляет комплимент без внимания и спрашивает: — Вы слышали новость? Виллу Горанофа собираются продать с торгов. — Великолепно. Мне только непонятно, почему это событие должно меня волновать. — Такая роскошная вилла! Не говоря уже о том, что это лучший способ вложения капитала: цены на недвижимость непрерывно растут. — Меня недвижимость не интересует. — А меня интересует. — Тогда дело за малым — нужны деньги. — Я уже говорила с отцом. Он готов отпустить мне некоторую сумму. — А мне что остается? Поздравить вас? — Вы должны мне помочь. Коснувшись существа вопроса, Розмари поднимает подол — «эти летние платья ужасно мнутся», — плюхается на диван и закидывает нога на ногу. Я предлагаю ей сигарету, не дожидаясь, пока она сама попросит, и жду дополнительных разъяснений. — Недавно в трудный момент вы протянули мне руку… — начинает она несколько высокопарно и посылает мне благодарный взгляд, а заодно и густую струю дыма. — И знаете, как я вам признательна. Надеюсь, вы меня поймете, мне ужасно неудобно снова обращаться к вам за помощью… Но что я могу поделать, Пьер? Женщина, даже такая независимая, как я, иной раз испытывает неодолимую потребность на кого-нибудь опереться. — Очень тронут, что свой выбор вы остановили на мне. Хотя, надеюсь, не в качестве жениха. — Будьте спокойны. И может быть, это сентиментальное вступление совсем не к месту, потому что речь пойдет о совершенно прозаических вещах. Как вы уже слышали, определенную сумму мне дал отец. Не исключено, что ее вполне хватит. Но представьте себе, что имеющихся денег, как назло, окажется мало. — Представить нетрудно: в эти времена инфляции… — Я хочу просить вас ссудить меня необходимой суммой, если моего собственного капитала не хватит. — А когда и как вы собираетесь вернуть долг? — непринужденно спрашиваю я, по собственному опыту зная, что при заключении сделок рыцарская галантность не обязательна. — Немедленно и наипростейшим способом: я тут же закладываю виллу и возвращаю вам деньги. — В таком случае я, пожалуй, смогу для вас кое-что сделать. — О Пьер! Я так тронута! Рискуя измять свое платье, Розмари бросается мне на шею. Когда же душещипательная сцена кончается и все возвращается на свои места, Розмари — на диван, а я — в кресло, на свое обычное место перед темным телевизором, мне приходится открыть ей глаза: — Похоже, вы несколько преувеличиваете свои шансы. Я слышал, Пенеф тоже собирается купить виллу. — Пускай себе собирается. — Но у него есть некоторые преимущества… Впрочем, вы можете поделить эти преимущества, предварительно вступив в брак… — Что за преимущества? — спрашивает Розмари, пренебрежительно обойдя тему брака. — Он снимает эту виллу. — В этом нет никакого преимущества. По крайней мере в Швейцарии. — Чудесно! — киваю я. — В таком случае пошли. — Торопиться некуда. Торги состоятся через два дня. Только этого мне не хватало. Впутаешься в идиотскую историю, а потом поди узнай, чем это кончится. Торги должны состояться в массивном старом здании близ Бубенберга, покрашенном охрой, как и другие казенные учреждения. Два дня спустя, точно в установленное время, то есть в два часа дня, мы с Розмари пробираемся в зал номер три, где уже толпится десяток гиен, промышляющих куплей-продажей недвижимого имущества. На кафедру выходит комиссар-оценщик и называет первый по списку объект — какой-то скромный домишко в отдаленном квартале города. Комиссар, худой человек с лицом аскета, стоит в темном костюме рядом с кафедрой и под резким лучом света, падающим из высокого окна, очень напоминает священника, читающего проповедь, с той лишь разницей, что вызывает почтительность паствы не крестом божьим, а костяным молотком. — Видали? — шепчет мне Розмари, когда отчетливый стук молотка оповещает конец состязания. — Его купили всего за пятьдесят тысяч. — Но ведь это самый обычный барак, — пытаюсь я охладить ее азарт. — Велика важность, вы увидите… Ей не удается закончить фразу, потому что в этот же миг мы с нею действительно видим нечто такое, что достойно внимания: сквозь немногочисленную публику протискивается Пенев, останавливается недалеко от нас и дружески приветствует Розмари. Она отвечает ему с вполне объяснимым холодком, едва заметно кивнув головой. Всегда одетый в высшей степени безвкусно, эмигрант на сей раз превзошел самого себя — вероятно, в честь торжественного события: он в спортивном костюме оливково-зеленого цвета в лиловую полоску и в желтой клетчатой рубашке, а галстук, завязанный большим узлом, представляет глазам окружающих такое буйство красок, что и описать трудно. Второе по списку строение почти столь же убого, как и первое, и после непродолжительного пререкания двух торгашей резкий стук молотка фиксирует покупку на шестидесяти тысячах. — Видали? И эта тоже… — шепчет мне Розмари. Однако она и в этот раз не успевает закончить фразу и устремляет взгляд направо, где появились еще два конкурента, один из которых на целую голову выше окружающих. Это — Ральф и Флора. — До чего же нахальна эта немка… — бормочет моя квартирантка. Но уже через мгновение она оснащает свое лицо весьма любезной улыбкой — они заметили нас. Змеиной улыбкой, на которую Флора не может не ответить взаимностью. И чтобы выиграть этот поединок на расстоянии хотя бы с минимальным счетом, Розмари хватает меня под руку, как бы говоря: «У меня есть союзник!» — ведь немка не может сделать то же самое, поскольку Бэнтон не создан для интимностей. Впрочем, я тоже не создан для интимностей, но кого это интересует? Моя бедная квартирантка. Ей, похоже, невдомек, что и Флора в свою очередь полагается на союзника. Или упускает из виду, что, сядь мы с американцем друг против друга считать наши деньги, мне своих лучше вообще не показывать. После продажи двух других столь же скромных недвижимостей приходит наконец очередь нашей. Комиссар указывает на выставленные в углу снимки — здесь все объекты представлены фотоснимками, хотя никто не проявляет к ним интереса, так как до этого все строения можно было видеть в натуре. Затем он сухим, казенным голосом начинает перечислять достоинства виллы, ее квадратуру и кубатуру, размеры сада, указывает число деревьев и наконец объявляет, резко повысивголос: — Первоначальная цена: сто тысяч! — Сто десять тысяч! — тотчас же слышу рядом звонкий голос Розмари. — Спокойнее! — тихо советую я. — Сперва надо выждать немного. И потом, когда называете свою сумму, рывком подавайтесь вперед, пускай это их деморализует. Она кусает губы, поняв, что несколько поторопилась, а тем временем кротко звучит реплика немки: — Сто двадцать тысяч! Наступает пауза, и оценщик начинает расшевеливать присутствующих, косвенно давая понять, что такая вилла все равно не может быть продана по столь низкой цене. Только присутствующие — я имею в виду «гиен» — уже поняли, что теперь страсти начнут разгораться по-настоящему, и терпеливо выжидают. Наконец какой-то дилетант, решив попытать счастья, подает голос из угла: — Сто тридцать тысяч!.. — Сто сорок! — тут же затыкает ему рот немка. И снова пауза. Снова комиссар торопит, и не только торопит, но и угрожающе вскидывает молоток. — Сто сорок тысяч! Раз… Два… — Двести тысяч! — оповещает в тот же миг Розмари. На что Флора реагирует со свойственной ей невозмутимостью: — Двести десять! После соответствующей паузы моя квартирантка поднимает цену до двухсот пятидесяти. Это, собственно, предел ее личных возможностей, однако она помнит мое гуманное обещание насчет пустяковой суммы тысяч этак в пятьдесят или чуть больше. Флора снова добавляет свои десять тысяч. Она с самого начала взяла за правило всякий раз поднимать объявленную сумму на десять тысяч и делает это с беспощадной методичностью даже тогда, когда Розмари доводит торг до трехсот тысяч. — Триста десять! — произносит немка. Теперь уже пауза длится значительно дольше. Коммерческая цена постепенно начинает превышать реальную стоимость объекта. — Что там в этой вилле, золото спрятано, что ли? — слышится позади нас голос какого-то зеваки. «Да, в самом деле, что там в этой вилле? — спрашиваю я себя. — Есть ли там вообще что-нибудь, кроме воздуха?» Присутствующие с видимым интересом следят за развитием событий. И неудивительно: когда соперники хватают друг друга за горло, есть на что посмотреть. Но это всего лишь зрители, все, кроме двух тщеславных дам, все, в том числе и Пенев, который вопреки нашим ожиданиям за все время не обмолвился ни единым словом. Розмари вопросительно посматривает в мою сторону и, уловив мой едва заметный кивок, снова оповещает: — Триста двадцать тысяч! — Триста тридцать! — отзывается немка, только теперь в ее спокойном голосе ощущается легкий оттенок усталости. Розмари снова ищет взглядом меня. Я легонько пожимаю плечами — дескать, поступайте как знаете. Тут уже дело касается не моих, а ваших денег, так как вилла Горанова вовсе не стоит такой суммы. Розмари колеблется несколько секунд, но, когда комиссар угрожающе вскидывает молоток, она не выдерживает и снова выкрикивает: — Триста сорок тысяч! На сей раз колебания справа. И они длятся так долго, что сомневаться больше не приходится — моя квартирантка все же обеспечила себе разорительную покупку. Комиссар в последний раз поднимает молоток. — Триста сорок тысяч, дама посередине зала… Раз… Два… — Триста семьдесят тысяч! — неожиданно звучит голос в публике. Однако это уже не Флорин голос, а бас какого-то мужчины. Я гляжу в его сторону и вижу человека средних лет, среднего роста, с ничем не примечательной физиономией, в обычном сером костюме, человека, каких мы ежедневно встречаем на улице, даже не замечая их, а уж о том, чтобы как-то запомнить их, и говорить не приходится. Розмари тоже смотрит в ту сторону, и по ее бесстрастному каменному лицу я вижу, что она в бешенстве. — Он вас выручил из беды, — бросаю я, чтобы успокоить ее. — Перестаньте, это же безумие. — Я, конечно, перестану, — отвечает она безучастным тоном. — Но не потому, что это безумие, а потому, что я не в состоянии позволить себе пойти на такое безумие. — Триста семьдесят тысяч, господин в глубине зала… — снова подает голос комиссар, но тут же умолкает, так как в этот момент к нему приближаются двое мужчин и молодая женщина. Незнакомые мужчины и комиссар вполголоса говорят о чем-то, после чего обладатель молотка снова обращает к публике свое аскетическое лицо, чтобы сообщить усталым голосом: — Торг отменяется. По залу проносится глухой ропот недовольства. — Мне кажется, я вправе знать, в чем причина! — доносится бас из глубины зала. — Причина не процедурного характера, — сухо объясняет комиссар. — Вилла продаже не подлежит, поскольку у покойного есть законная наследница. По залу снова прокатывается ропот, на сей раз ропот удивления. — Это наилучший исход, — безразлично говорю я своей квартирантке. — По крайней мере не придется сожалеть, что кто-то вас перещеголял. Она не отвечает, и я оборачиваюсь, чтобы понять, почему она молчит. Оказывается, ее нет рядом со мной. — Ну вот, все в сборе, можно садиться за стол раздавать карты, — добродушно замечает Бэнтон, приближаясь вместе с Флорой. — Почему бы и нет! — любезно отвечаю я. — Сейчас или завтра, мне решительно все равно, когда раскошеливаться. — Раскошеливаться полагалось бы нашей милой Розмари, — подает голос немка. — Сегодня она побила все рекорды легкомыслия. — А куда же она девалась? — спрашивает американец. Меня тоже занимает этот вопрос, по крайней мере до тех пор, пока я не обнаруживаю Розмари в обществе молодой женщины и двух молодых мужчин, появившихся в зале незадолго до этого. Розмари и молодая женщина медленно направляются в нашу сторону, и мой слух улавливает беззаботный щебет моей квартирантки: — Ах, дорогая, какой же чудесный человек был ваш отец! Настоящий джентльмен…6
Широко бытует мнение, что в извечном противоборстве двух полов сильнейшим оружием женщины является ее красота. И лишь немногие задумываются над тем, как же в таком случае объяснить, что тысячи женщин, у которых, как говорится, ни рожи ни кожи, ухитряются сохранять власть над своими мужьями Очевидно, средства воздействия, которыми пользуются женщины, далеко не ограничиваются одной лишь красотой, и полный набор этих средств могла бы раскрыть только женщина. Трудно предположить, что Виолета Горанова — наследница моего покойного соседа — владеет этим полным набором. Зато, впрочем совершенно несознательно, она достигает многого своим скромным умением вызывать к себе сочувствие. Если Розмари своим видом напоминает полную изящества греческую вазу, а Флора — пышную амфору, то Виолета весьма похожа на пробирку. Ровное как жердь тело, узкие плечи, жалкие бедра и худые ноги — словом, некое бесполое существо, увенчанное анемичным лицом. Но у этого существа постоянно присутствует выражение беспомощности и какой-то едва уловимый признак боязни, а взгляд ее карих глаз так робок, в нем столько детскости, что вы невольно испытываете желание взять это хрупкое существо под свою защиту. Вероятно, рано почувствовав, что ей никогда не обрести подлинно женских черт, она все еще продолжает одеваться, как девочка. И когда она вырядится в плиссированную юбочку, в тирольский жакетик, а на ногах у нее белые носки и туфли без каблуков, вы скорее примете ее за гимназистку старших классов, нежели за молодую даму, которой под тридцать. Не исключено, что тут немалую роль играет и плюшевый медвежонок, которого она обычно таскает с собой — возможно, не как игрушку, а как талисман. — Тут, наверно, люди подумали: «Что еще за нахалка такая!» — виновато говорит она Розмари в первые минуты их знакомства в торговом зале. — Глупости! Это же ваше право. Будь я на вашем месте, я бы сегодня же потребовала от герра Пенефа забрать свои вещи. — А где он живет? — Да он занимает почти весь верхний этаж. — В таком случае этот господин мне нисколько не помешает. Я поселюсь внизу. — Но, дорогая моя, если вы оставите его хотя бы на неделю, он и через год не уйдет! Такие дела делаются сразу, одним заходом! — Нет, мне как-то неудобно, — говорит одними губами Виолета. — Мне крайне неудобно. И потом, он мне совершенно не помешает… Об этих подробностях я узнаю вечером, по возвращении Розмари. Бридж по ее вине не состоялся. Моя квартирантка взяла наследницу Горанова под свою опеку уже в торговом зале — это, непонятно почему, страшно раздражает всегда спокойную Флору. Она отвозит ее на виллу, помогает устроиться там — словом, проявляет материнскую заботу о бедной сиротке, которая, вероятно, годика на два старше ее самой. — А почему вы так настаиваете, чтобы она прогнала этого Пенефа? — спрашиваю я, когда Розмари рассказала о своей беседе с Виолетой. — Сама не знаю… Просто он мне несимпатичен. — Просто вы говорите вздор, — говорю я. — Разумеется, я не требую, чтобы вы отчитывались передо мной, но зачем же нести заведомую чушь? — А вы всегда искренни со мной, Пьер? — Не вижу причины быть неискренним. Насколько я знаю, в поставках рыбных консервов вы мне не конкурент. — А вы не допускаете, что я могу быть вашим конкурентом в чем-то другом? — Это исключено. Мои слова звучат с откровенной категоричностью. Не стану утверждать, что я всегда искренен с Розмари, но эта реплика в самом деле вполне откровенна, и моя собеседница это понимает. — Я рада это слышать, — говорит она как бы сама себе. — Чему тут особенно радоваться? — Как чему? От Пенефа, к примеру, такого не дождешься. — Где перекрещиваются интересы Пенефа и ваши? — Откуда я знаю? Спросите у него. Во всяком случае, у меня такое чувство, что он меня ненавидит и вместе с Флорой строит козни против меня. — В связи с виллой? — Очевидно. — Что ж, теперь можете быть спокойны: этого повода больше не существует. Она смотрит на меня задумчиво, как бы что-то соображая. Потом делает два шага в мою сторону, словно решив в чем-то мне открыться. Однако, похоже, отказывается от своего намерения, садится на диван, по обыкновению закинув ногу на ногу, и тяжело вздыхает: — Ох, как я нуждаюсь в дружеской поддержке!.. — Скажите, кого я должен убить? — спрашиваю я с готовностью. Но так как она продолжает сидеть, глубоко задумавшись, мне не хочется мешать ей, и я поднимаюсь к себе наверх. Итак, оказавшись у себя в комнате, я по привычке заглядываю в щель между шторами. Внизу, в холле Виолеты, горит свет, но шторы опущены. Вверху, у Пенева, тоже горит свет, но и там окна зашторены. С ума можно сойти от этих штор. Я сажусь на кровать, не включая свет. Не знаю, как у других, но, когда вокруг мрак, у меня такое чувство, что голова моя светлеет. Розмари втемяшилось, что ей обязательно надо прогнать Пенева, и она сделает все возможное, чтобы добиться своего. Значит, ей необходимо помешать тем или иным способом. Не потому, что я испытываю особые симпатии к этому востроносому, но, если он вдруг исчезнет из поля зрения, это может спутать мне все карты. Затем. Затем этот невзрачный тип с серым лицом и в сером костюме. Наконец-то противник высунул голову из окопа, дав мне возможность взглянуть на его физиономию. Только взглянуть, потому что, едва успев показаться, он тут же испарился, но если показался один раз, то, наверно, покажется снова. Важно, что он объявился и подтвердил наши предположения. Триста семьдесят тысяч. Что там, золото спрятано в этой вилле? Человек в сером костюме отлично знает, что там спрятано. Это меня успокаивает: значит, то, что нас интересует, все еще там, на вилле. И все это время не давали мне покоя вовсе не скорбные чувства в связи со смертью соседа, а мысль о тех двоих с черными портфелями. И опасение, что, может быть, в их портфелях находился архив, ради которого мы расходуем столько сил и времени. Триста семьдесят тысяч! Восклицание, способное вернуть утраченную веру в жизнь. И еще одно — последнее и самое главное. Необходимо опередить соперников, Флору и Пенева, которые, возможно, образуют опасную пару. Тем более опасную, что, в сущности, приходится иметь дело с треугольником, если приобщить к этой паре Бруннера. Розмари, которая мечется в поисках неизвестно чего, способна спутать своими действиями все карты, особенно если втравит в свои интриги эту наивную Виолету. И наконец, человека в сером костюме. Одиночку, за чьей спиной явно скрывается целая организация. Пока я рассуждаю обо всем этом, пока веду спор с самим собой, моих ушей достигает шум мотоцикла. Шум, на который я едва ли обратил бы внимание, если бы он внезапно не оборвался напротив соседней виллы. Заглянув в щелку, я успеваю увидеть почтальона, который звонит в дверь, а минуту спустя вручает Виолете какое-то письмо или телеграмму. Едва успел почтовый служащий сесть на своего моторизированного коня — «рено» белого цвета. На белом Виолета, уже одетая в светлый плащ, быстро запирает дверь, бежит по саду на улицу и тоже садится на моторизованного коня — «рено» белого цвета. На белом «рено» в темную ночь. Легко предположить, что выглядывать в окно свойственно не только мне, но если я в этом до сих пор сомневался, то теперь всякие сомнения отпадают. В самом деле, не успел на аллее рассеяться дымок белого «рено», как из дому выскакивает моя квартирантка, чтобы пуститься следом за ним на своем красном «фольксвагене». Стоит ли после этого сообщать, что немного спустя в том же направлении катит и «шевроле» Пенева. Я смотрю на часы: восемь десять. Ложиться еще рано. Но может, и действовать рано? Будь у меня эмоциональная натура, я мог бы с ума сойти от досады. В городе у меня два помощника, но именно сейчас, когда я так нуждаюсь в братской помощи, ни на одного из них я не могу рассчитывать. Как было бы здорово, если бы, к примеру, Боян находился где-нибудь по соседству. Ему бы ничего не стоило в любой момент предупредить меня об опасности. И все-таки необходимо действовать. Такая удачная ситуация, наверно, больше никогда не повторится. Чем я особенно рискую, если все главные действующие лица этого спектакля куда-то исчезли, исчезли в одном направлении? Все, кроме человека в сером костюме. Но человек в сером костюме здесь не проживает и выглядывать из-за штор не может. Думая об этих вещах, я уже спускаюсь по лестнице и через черный ход попадаю в сад. На то место, где я сейчас нахожусь, вилла, освещенная стоящими на аллее фонарями, бросает густую тень. Такая же тень простирается и вдоль соседнего дома. Однако две тени разделяет широкая полоса освещенного луга, посередине которого проходит низкая ограда. Таким образом, мне придется углубиться в сад и уже оттуда, под прикрытием яблонь, проникнуть в соседний двор. Я подбегаю к черному ходу дома Горанова и быстро знакомлюсь с замком. Замок секретный, но обычного типа, то есть давно перестал быть секретным. Через пять минут я уже в коридоре, прохожу мимо кухни и попадаю в холл. Моя первая забота — обеспечить запасный выход. Поэтому я пересекаю холл, выхожу в коридор, ведущий к парадной двери. Защелки двух замков, к счастью, приводятся в действие с внутренней стороны обычным поворотом ручки, так что ключи здесь не нужны. Затем возвращаюсь в холл. Единственный источник света — мой миниатюрный карманный фонарик, дающий тонкий, но сильный луч. Светлый луч совершает беглую прогулку по стенам и мебели, после чего я пробираюсь в соседнюю спальню. Что я, в сущности, ищу? Иголку в стоге сена. Огромный стог и в нем крохотная иголка, а времени в обрез. Вся моя надежда на профессиональную интуицию. Если вы пустите в это помещение какого-нибудь невежу, он убьет два дня и ничего не найдет. Но человек с определенным опытом знает, какие места могут быть использованы в качестве тайников. Кроме того, к счастью или несчастью, до меня тут шуровала полиция, и даже беглый осмотр мне подсказывает, в каких именно местах она орудовала — здесь я не стану попусту тратить время. В качестве примера может служить встроенный сейф в холле, над старинным комодом, замаскированный картиной, изображающей банальную мифологическую сцену. Картина даже не возвращена на свое обычное место — очертания рамы не совпадают с темными контурами, образовавшимися на стене от времени. Все же я снимаю картину и обнаруживаю замок сейфа; это довольно сложное устройство, и мои карманные инструменты тут не помогут. Так тому и быть: после полиции тут искать уже нечего. Без всякой надежды, скорее ради того, чтобы совесть была чиста, молниеносно проверяю ящики письменного стола. А вдруг попадется какая-нибудь записка с обрывками фраз или с обозначенным на ней номером телефона, какой-нибудь отпечаток на пресс-папье, вообще следы чего-нибудь, на чем мог не задержаться взгляд полицейского. Однако ничего такого я не вижу. Ганев тоже был профессионал и тоже соблюдал элементарное правило: храни в надежном месте или сжигай. Как раз в тот момент, когда я перехожу к следующей точке — библиотечному шкафу, моего слуха касается подозрительный шум, доносящийся со стороны черного хода. Еще кто-то занимается замком. Мой первый порыв, древний, как сам человек, — выскользнуть через парадную дверь. Однако счетная вычислительная машина в моем мозгу, за три секунды обработав имеющуюся информацию, предлагает иную Программу. Шум мотора со стороны аллеи не был слышен, незнакомец действует предельно осторожно — следовательно, он здесь такой же гость, как и я, и для меня исключительно важно в данный момент установить его личность. Придется прибегнуть к простейшему, но самому эффектному трюку. Я бросаюсь в спальню и оставляю там свой фонарик, с тем чтобы он светил в один угол. Затем возвращаюсь в темный холл, чтобы затаиться у двери. Две минуты спустя слышатся тихие, неуверенные шаги, после чего мои глаза выхватывают из тьмы смутный силуэт пришельца. Он делает еще один шаг вперед, но останавливается на какой-то миг и, очевидно, решает, как ему действовать дальше, потому что его внимание привлек светлый луч, прорезающий темень спальни. И снова идет вперед, его движения вкрадчивы, бесшумны. Впрочем, идет лишь до тех пор, пока минует меня. Оказавшись позади него, я спружиниваю на ногах, обхватываю одной рукой его шею, а другую крепко прижимаю к его рту и носу. О деталях говорить не стоит, но об одной, имеющей некоторое значение, я все же скажу. В руке у меня оказывается хрупкая ампулка, содержащая газ, от которого человек тотчас же обалдевает. Ампулка раздавливается о зубы пришельца. Эффект мгновенный и, надеюсь, безболезненный. Тело человека внезапно тяжелеет, словно в моих объятиях мешок с картошкой, сползает вниз и валится на ковер. Я приношу фонарик и делаю необходимый осмотр. Передо мной незнакомец из торгового зала, тот самый, с бесцветным лицом и в сером костюме. Но сейчас весь вопрос в том, что содержится в карманах этого костюма. В одном из них, спрятанном под мышкой, обнаруживаю маузер калибра семь шестьдесят пять. В бумажнике, кроме денег и паспорта на имя Кениг, есть еще и удостоверение, выданное ФБР. Ничего удивительного. Иные служащие ЦРУ в целях большей секретности разгуливают с удостоверениями ФБР. Среди прочих мелочей, какие мы всегда носим в карманах и о которых не стоит говорить, я нахожу ключ немного необычной формы. Но поскольку речь идет не о чем-либо другом, а о ключе, вид этого предмета вызывает у меня в голове определенную ассоциацию. Придется снова убрать со стены мифологическую сцену и проверить правдивость собственных догадок» Ключ действует безотказно. А сейф, как и следовало ожидать, совершенно пуст. И все же сейф, даже пустой, заслуживает того, чтобы его проинспектировать более тщательно. С помощью фонарика я обследую его внутренность сантиметр за сантиметром. Стены металлические, идеально гладкие и, очевидно, непроницаемые. Ни в одном из уголков ни малейших признаков существования секретных отделений. Но серый стальной интерьер делится пополам тоже стальной полкой толщиной около двух сантиметров. Несколько необычная толщина, если принять во внимание, что сейф не предназначен для хранения штанги. Увы, беглое ощупывание нижней плоскости полки указывает на то, что двойного дна у нее нет. И все-таки эта толщина… Я делаю попытку приподнять и вынуть полку, но это мне удается не сразу, так как полка основательно заклинена в сейфе. Но когда операция приходит к своему завершению, мои глаза не без удовольствия обнаруживают в глубине, на месте полки, широкий проем, достаточно широкий, чтобы в него можно было сунуть секретное досье. Однако никакого досье тут нет. Вообще ничего нет. Я достаю из ящика стола случайно увиденную там канцелярскую линейку и сую ее в отверстие, чтобы исследовать его до конца. Линейка натыкается на что-то твердое. Когда мне удается наконец вытолкнуть предмет наружу, в мои руки попадает плоская коробочка, отделанная черной кожей. Коробочка наподобие тех, в которых гимназисты хранят свой чертежный инструмент, хотя вид у нее намного шикарней. Я раскрываю ее, и перед моими глазами сверкают на темном фоне бархата два ряда драгоценных камней, великолепно отшлифованных и абсолютно бесцветных. Словом, брильянты или что-то в этом роде. Сунув коробку в карман, я восстанавливаю в сейфе порядок, запираю его и возвращаю ключ владельцу. Мне пора. Пора, потому что через минуту мой музыкальный слух улавливает новые звуки — и опять со стороны черного хода. В этот дом, похоже, гости привыкли ходить только через черный ход. Из-за недостатка времени я не могу придумать ничего оригинальнее, кроме как повторить уже знакомый номер. Чтобы расчистить место, я волоку тяжелое тело незнакомца в другой конец холла, кладу в спальне зажженный фонарик и замираю возле двери. Фигура, которая чуть позже вырисовывается на фоне плотной, едва просвечивающей шторы, столь импозантна, что полностью загораживает этот скудный источник света. Чтобы заключить ее в свои мужественные объятия, мне приходится приподняться на цыпочки. Окажись Пенев на моем месте, он бы затрясся от возбуждения. Держать в объятиях это пышное тело… эту роскошную Флору… Но Флоре тоже не чужды сильные и внезапные переживания, она тут же млеет в моих руках — не смею надеяться, что это происходит в любовном экстазе, — и тяжело сползает на ковер. Пол так сильно задрожал, что спящий по другую сторону стола обнаруживает признаки пробуждения. Прежде чем продолжать свои поиски, приходится раздавить у его рта еще одну ампулку. Через четверть часа и Флора проявляет желание опомниться, так что и ее приходится угостить добавочной порцией. Напрасная трата материала. Все дальнейшие исследования, описывать которые было бы утомительно и бесполезно, оказываются тщетными. Разумеется, я не рискну сказать, что обследовал всю виллу до последнего сантиметра. При таком импровизированном обыске человек не может быть абсолютно уверен, что от него ничего не ускользнуло. Однако «нечто», ради чего я сюда пришел, может иметь вполне определенный вид, и мой опыт подсказывает, что здесь мне его не найти, если вообще имеет смысл продолжать поиски. Незачем больше подвергать себя опасности и продолжать потчевать этих двоих одурманивающими веществами. Довольно наркомании. Выскользнув из гостеприимного дома, я возвращаюсь в свои покои, не забыв попутно зайти на кухню и положить на место тонкие перчатки из пластика, которые я взял для временного пользования среди кухонной утвари Розмари. Брильянты… Прозрачные, бесцветные и такие ослепительные… Только нас интересуют те, другие, — помутней, погрязней этих… Черные брильянты предательства. «Рено» возвращается в восемь тридцать утра, как раз во время моего скромного завтрака. Я это вижу, глядя в окно из кухни. Но сейчас, в это светлое утро, белая машина вовсе не кажется такой эффектной, тем более что она основательно загрязнилась. Виолета едва успевает войти в дом, как позади «рено», метрах в двадцати от него, останавливается «шевроле» Пенева, и его владелец, оглядываясь, крадется к черному ходу. А несколько минут спустя распахивается кухонная дверь, и я слышу: — А, вы уже завтракаете, Пьер… — Могу и вам предложить чашку кофе. — С удовольствием выпью, — тихо отвечает Розмари и опускается на стул. Она и в самом деле нуждается в чем-нибудь бодрящем, потому что вид у нее довольно-таки усталый, и, что нетрудно заметить, это вовсе не та приятная усталость, которую человек испытывает после успешного завершения какого-то трудного дела. — У вас весьма измученный вид, дорогая, — замечаю я, подавая ей кофе. — Надеюсь, не после пылких объятий господина Пенефа? — Пенефа? — произносит она бессильным голосом. — Неужто я, по-вашему, такая неразборчивая… — …как Флора… — Да и Флора едва ли согласилась бы лечь с таким. Впрочем, это ее дело. Если хочет — пускай ложится. Она замолкает, а я больше не проявляю любопытства, и мы какое-то время молча курим и пьем кофе. — Мне пора катить к своему Бенато, — нарушаю наконец молчание и встаю. Я должен подняться наверх и взять пиджак, но, странное дело, следом за мною идет по холлу Розмари. — Вы даже не спрашиваете, где я была? — Неужели вы до сих пор так и не уяснили, что я не любопытен? И что меня интересуют только рыночные цены, а всякие другие сведения мне безразличны. — Даже те, которые касаются меня? — Все, что касается вас… Вы сами об этом расскажете, если сочтете нужным… И так как она продолжает стоять все с тем же жалким видом, я добавляю: — Вы же понимаете, дорогая, что откровенность по просьбе не получается. — У меня такое чувство, что вы вообще не дорожите моей откровенностью, Пьер. — Напротив. Только у меня такое чувство, что это для вас — нечто совершенно недостижимое. — Вы не первый раз упрекаете меня в неискренности. — Просто констатирую. Я не слепой, но и упрекать вас не собираюсь. Полагаю, что у вас есть свои причины… — Какие причины? Что вы имеете в виду? — спрашивает она, как бы просыпаясь ото сна. — Прежде всего то, что вы все время лжете… И поскольку она пытается возразить, я успокаивающе поднимаю руку: — Я же сказал, разве вы не слышали: я вас не упрекаю. Но если вы испытываете потребность разыгрывать комедию перед другими, то меня исключите, чтобы не тратить напрасно силы. Вчера вы, кажется, усвоили, что я вам не конкурент, и это истинная правда. И связываться со мной вам не имеет никакого смысла. При этих словах я смотрю на часы и собираюсь взойти на лестницу. — Не конкурент в чем, Пьер? — спрашивает Розмари, и я вижу, как напряглось ее лицо. — Из-за вас я пропущу встречу с моим славным Бенато… — бормочу я. — К черту вашего Бенато! — восклицает она. — Скажите: не конкурент в чем? — На ваш вопрос я мог бы дать точный и исчерпывающий ответ. Но имейте в виду, что в таком случае ваша искренность задним числом не будет стоить ломаного гроша. И тогда уж не рассчитывайте на помощь или доверие с моей стороны. Она вперяет в меня свои темные глаза. — А если вы хотите взять меня на пушку? Если вы решительно ничего не знаете, а только пытаетесь что-нибудь выудить у меня? — Фома неверный… В юбке, — с досадой роняю я. — Ну что ж, представлю вам вещественное доказательство, и вы убедитесь, что кое-что я знаю Но сперва я должен убедиться в вашей искренности… И после того, как повидаюсь с этим славным Бенато. — К черту вашего Бенато! — снова восклицает она. Потом добавляет, уже другим тоном: — Сварить еще кофе? Итак, мы сидим в холле на своих обычных местах: она — на диване, закинув ногу на ногу, а я — потонув в стоящем напротив кресле, и перед нами чашки горячего кофе. Сидим, как два бездельника в начале рабочего дня, когда повсеместно вокруг нас вычислительные машины и автоматические кассы уже строчат с предельной скоростью. — Во-первых, вы никакая не студентка, — говорю я, чтобы помочь ей сделать первый шаг. — Я студентка, — возражает она. — Пускай только формально. Во всяком случае, я числюсь студенткой. — Во-вторых, вы находитесь здесь по воле вашего шефа, — добавляю я, чтобы у нее не оставалось сомнений. — А ваш шеф — Тео Грабер. — И, вытянувшись поудобней в кресле, бросаю ей: — Продолжайте. — Но если вам все известно… Она замолкает, напряженно глядя мне в лицо, но это напряжение уже не признак недоверия, а скорее изумление. — Не думаю, что мне известно все, но некоторые важные детали я, пожалуй, знаю. — Что ж, верно: я секретарша Тео Грабера или, если хотите, заместитель директора, поскольку эти две должности он в целях экономии объединил Верно и то, что это он меня сюда послал… — Розмари замолкает и тянется за сигаретой. — Я должна рассказать вам все с самого начала? — Думаю, так будет лучше. — Однажды утром, в первых числах ноября, на наше предприятие явился незнакомый господин и пожелал видеть шефа. Я хотела ему дать от ворот поворот, потому что наш шеф принимает только после предварительной договоренности, но незнакомец настаивал, говорил, что дело касается чего-то очень важного, и Грабер согласился принять его. Не знаю, о чем они говорили, но нетрудно было догадаться речь идет о сделке, притом о крупной, необычной сделке, потому что через какое-то время шеф вышел из кабинета, вручил мне чек на пятьсот тысяч и велел быстренько съездить в банк и взять деньги. Меня это, конечно, сильно озадачило, потому что, вы понимаете, никто в наши дни не берет в банке такие суммы наличными, чтобы таскать их с собой в карманах. Я исполнила указание, передала деньги Граберу, а немного спустя незнакомец ушел. Потом я узнала, что его зовут Андре Гораноф. — Розмари пускает в мою сторону густую струю дыма и спрашивает: — Не слишком подробно я рассказываю? — Вовсе нет, — успокаиваю я ее. — Говорите все, что считаете нужным. Протокола мы не ведем. — Только не напоминайте о протоколах, — хмурится она. — Протоколы, стенограммы, деловые письма — все это мне до такой степени осточертело… — И вы, надо полагать, с удовольствием согласились взять на себя новую миссию. — Вот именно. Правда, я не сразу сообразила, что к чему, я подумала, что меня ждут долгие каникулы. Хотя я прекрасно знала: Грабер не из тех, кто способен предложить своей секретарше дополнительный отпуск. — Но если секретарша такая хорошенькая… — Грабер слишком расчетлив, чтобы подбирать себе чиновниц по таким признакам. Можно подумать, он родился и вырос в холодильнике и вместо того, чтобы стать человеком, постепенно превратился во внушительную глыбу льда. Она бросает в пепельницу недокуренную сигарету и возвращается к своему рассказу: — Уже на другой день после визита незнакомца шеф позвал меня к себе, чтобы ввести в курс дела. Как выяснилось, Гораноф предложил Граберу большущий брильянт, о существовании которого мой шеф знал ранее — вам, вероятно, известно, что большие брильянты так же славятся, как кинозвезды. И разговор между этими двумя лисицами — я имею в виду Горанофа и моего шефа — шел примерно так. Тут Розмари разыгрывает небольшую сценку, которая не так уж богата полезной информацией, зато весьма забавна по форме: моя квартирантка, блестяще владея мимикой, бесподобно имитирует обоих дельцов, мастерски передает недоверие, испуг, колебание, недовольство, старческую алчность. Исполнительница принимает соответствующую позу, рассматривает лежащую в руке воображаемую драгоценность и начинает:ГРАБЕР. Мне кажется, я мог бы дать вам за эту вещь триста тысяч… ГОРАНОФ. Мерси. Она стоит в пять раз дороже. ГРАБЕР. Очень может быть. Я могу точно сказать, сколько стоит этот брильянт, потому что он мне хорошо знаком. Как и девять его собратьев. Вам, вероятно, они тоже знакомы… ГОРАНОФ. Не понимаю, о чем вы говорите. ГРАБЕР. При виде такого брильянта возникнет законный вопрос: где вы его взяли? Но меня это не интересует. Не интересует потому, в частности, что я знал его прежнего владельца. А вот вы не склонны ценить то, что я не задаю вам неудобных вопросов. ГОРАНОФ. Предположим, я это ценю. Но выходит, из чувства признательности к вам я должен добровольно разориться. ГРАБЕР. В таком случае можете предложить этот камень одному из моих коллег, и я буду рад вас видеть снова. ГОРАНОФ. Это уж мое дело, кому предлагать. Но дарить его я не намерен. Он уже тридцать лет принадлежит мне. ГРАБЕР. Охотно верю. Коллекция, о которой идет речь, исчезла тридцать три года назад. Однако, кто бы ее ни присвоил, давность тут не имеет значения. К тому же наследники еще живы. ГОРАНОФ. Не понимаю, о чем вы говорите… ГРАБЕР. Быть может, вам понятно хотя бы то, что затронутый вопрос имеет прямое отношение к цене. Ворованные камни всегда ценятся ниже. Намного ниже. Хотя бы потому, что они нуждаются в новой огранке, а значит, и караты будут уже не те. ГОРАНОФ. Не понимаю, о чем вы говорите. ГРАБЕР. Триста тысяч — это большая сумма. ГОРАНОФ. Ладно, давайте миллион, и дело с концом. ГРАБЕР. Возможно, по трезвом размышлении я бы согласился на триста пятьдесят. ГОРАНОФ. Ну хорошо, пускай не миллион. Я согласен на девятьсот тысяч.
— Если верить моему шефу, они сошлись на кругленькой сумме в полмиллиона, — произносит Розмари в качестве эпилога. — Таким образом, Граберу достался камень в три раза дешевле его реальной стоимости. Ничего не скажешь, редкая удача. Только Грабер не из тех, кто склонен довольствоваться единственной удачей, если представляются возможными девять других. Потому что купленный брильянт — действительно один в целой коллекции камней, хорошо знакомой шефу, поскольку сам он пополнял ее перед войной. Коллекция принадлежала какому-то греческому мультимиллионеру из числа крупных судовладельцев, которого потом ограбили нацисты. Впоследствии он умер, не исключено, что и наследников уже нет в живых, если они вообще существовали, но об этом Грабер не стал при мне распространяться. Она меняет позу и откидывается в угол дивана. — Я должна была по возможности изменить свою внешность, снять квартиру поближе к вилле Горанофа, которую шеф тотчас же обнаружил путем самой примитивной слежки. Мне было вменено в обязанность наблюдать за всеми действиями старика, чтобы жадность не толкнула его к другому ювелиру, которому он мог бы предложить остальные камни, значительно крупнее первого, по более высокой цене. Розмари замолкает, как бы пытаясь что-то вспомнить, и рассматривает свои туфли, те самые, на толстых каблуках, — последний крик моды. Потом продолжает: — В сущности, так выглядела моя задача лишь в первой редакции, впоследствии мне было предложено по возможности завести личное знакомство с Горанофом, втереться к нему в доверие, с тем чтобы по возможности склонить его к мысли расстаться с неудобными и обличительными драгоценностями, разумеется на самых выгодных условиях. Но до этого, как вы сами знаете, дело не дошло. Не только не дошло, но и сама задача усложнилась. Вмешались другие силы и, очевидно, враждебные: Пенеф… Флора… А теперь еще этот нахал из торга. — Он тоже вынюхал брильянты? — А как по-вашему? Неужели вы допускаете, что нормальный человек станет покупать за двойную цену какую-то виллу, если у него нет уверенности, что вместе с виллой он приобретает и еще кое-что, спрятанное в ней? — Но почему вы думаете, что это «кое-что» непременно ваши брильянты? — А что же еще? Золото в слитках, да? Она опять тянется к сигаретам, и я подношу ей зажигалку. — Вдумайтесь хорошенько, Пьер: до сих пор никто ничего не нашел. Ни Флора, ни Пенеф, ни Виолета, ни даже полиция. Почему? Потому что сокровище совсем невелико по размерам: маленькая кожаная коробочка с девятью небольшими, но страшно дорогими и ужасно красивыми камнями. Маленькая коробочка, не мешки с луидорами и не золото в слитках. — Не похожа та коробочка вот на эту? — небрежно спрашиваю я, вытаскивая из кармана вчерашнюю находку и кладя ее на стол. В первое мгновение Розмари на грани обморока. Румянец совершенно исчезает с ее лица, но тут же возвращается, еще более густой, а ее темные глаза горят странным огнем. Она нерешительно протягивает к коробочке свою белую руку, словно боится спугнуть желанное видение. Наконец она нажимает кнопку, и крышка откидывается, внезапно открыв сияющие камни на темном фоне бархата. — Десять… — произносит Розмари словно в полусне. Потом осторожно берет двумя пальцами один из камней, внимательно разглядывает его, смотрит на свет и снова кладет в коробочку. Сказке пришел конец. Видение рассеялось. — О Пьер! — говорит квартирантка уже обычным для нее тоном. — Если бы я умерла от разрыва сердца, виноваты были бы только вы. — И, видя мое недоумение, добавляет: — Это не брильянты. — А что же? — Это точная копия той коллекции. Шлифованный горный хрусталь. Розмари резким движением захлопывает коробочку и отодвигает ко мне. Жест ее настолько красноречив, что я не могу не спросить: — Вы уверены? — Когда-то коллекцию должны были экспонировать на выставке. И чтобы не стать жертвой какой-нибудь банды, грек заказал у Грабера точную копию оригинальных камней. Грабер мне рассказал о существовании дубликатов. Хотя обмануть они не могут никого, разве что какого-нибудь невежду… — …вроде меня, — добавляю я. И уныло сую подделку обратно в карман. Розмари испытующе смотрит мне в лицо. Затем спрашивает с полуусмешкой: — Вы, кажется, в самом деле поверили, что они настоящие? — Угадали. — Я просто потрясена… — говорит Розмари как бы сама себе. — Что же вас так потрясло? — бросаю я недовольно. — Брильянтами я не торгую. Имей я дело с брынзой, я бы сразу вам сказал, качественна она или нет. Ну, а камни… — Меня изумил ваш жест, — уточняет Розмари. — Изумило то, что вы приняли их за настоящие. Она машинально гасит сигарету, впустую дымившую на пепельнице, обращает ко мне свой темный взор и тихо произносит: — Если только я не обманулась, вы меня до такой степени растрогали своими фальшивыми брильянтами, что… — Приберегите ваши благодарности до лучших времен, — останавливаю я ее. — До того дня, кода я положу перед вами настоящие. Тут я изображаю на своем лице внутреннюю борьбу и сомнение, словно в эту минуту меня захлестнуло чувство горечи. — Нет, боюсь, я никогда не предложу настоящие. Зачем они вам? Чтобы вы тут же отнесли их Тео Граберу? — О Пьер! Не надо бередить мне душу. Вы ужасный человек. Вы искуситель. — Значит, идея оставить Грабера с носом вам уже приходила? — Сколько раз! Но это очень рискованно. Ювелиры, они, знаете, как масонская ложа. Зачем мне брильянты, если я не смогу их продать? А если и продам, где гарантия, что Грабер тут же не пронюхает и не начнет меня преследовать? — Пустяки, — успокаиваю я ее. — Всякое дело надо делать с умом. И потом, всему свое время. Постарайтесь сперва раздобыть брильянты, а тогда будете думать о продаже. — А каким способом вы раздобыли эти, фальшивые? — неожиданно спохватывается она. Вопрос, которого я ждал давно, и потому отвечаю спокойно: — Удивительно глупая история… Как-нибудь я вам ее расскажу. — Так-то вы отвечаете на мою откровенность? — Ужасно глупая история, уверяю вас. Кое-что в ней следовало бы уточнить. И я не могу вам ее рассказать, пока не проверю две-три вещи. — Вы мне не доверяете, Пьер? — Прежде чем вам доверить что-то, надо сперва самому удостовериться… Разве не достаточно, что я доверился вам и показал эти камни, пусть фальшивые? И как это ни смешно, я нашел их в глубине сада, в каменной вазе. — В каменной вазе? — задумчиво повторяет Розмари. Она мучительно что-то соображает, потом лицо ее внезапно светлеет. — Тогда все ясно. Некто Икс послал Горанофу письмо с угрозой: если тот к такому-то часу не положит камни в такое-то место — имелась в виду, конечно, каменная ваза, — то будет убит. Старик, чтобы выиграть время, оставил в вазе дубликаты. Икс сразу обнаружил обман и осуществил свою угрозу. — А может, и настоящие камни унес? — Не мог он их унести. Если бы ему удалось их нащупать, зачем бы он стал убивать Горанофа? Старик не рискнул бы жаловаться на то, что у него украли ранее украденное им самим. А потом, не надо забывать и другое… — Что именно? — спрашиваю я, поскольку она замолкает. — А то, что все продолжают вертеться на этом пятачке: Пенеф, Флора, тот, из торга, не считая Виолеты, которая, может быть, не так наивна, как кажется. Если бы брильянты исчезли, можете быть уверены, всех как ветром сдуло бы. Они все знают. Одна я ничего не знаю. — Только без причитаний, — останавливаю я ее. — Иначе и в самом деле вынудите меня разыскать их, эти брильянты. — Я не такая нахалка, чтобы требовать этого от вас. Единственное, на что я смею рассчитывать, так это на дружескую помощь. — В смысле? — Флоре вы явно приглянулись, грубо говоря. — И вы меня толкаете в объятия Флоры? — Я этого не сказала. И полагаюсь на ваш вкус. Но было бы неплохо, если бы вы уделили ей немного внимания, пофлиртовали с ней, чтобы у нее развязался язык. Крупные женщины очень чувствительны к комплиментам, поскольку получают их редко, и размякнуть такой недолго… — Надейтесь. — Во всяком случае, вы могли бы вызвать ее на разговор. Порой одно-единственное слово открывает очень многое. Я так беспомощна и стольких вещей не знаю, хотя Грабер твердит, что я запросто могу заменить Второе отделение и Скотланд-ярд, вместе взятые… — ЦРУ и ФБР, — поправляю ее. — Выражайтесь более современным языком. — Флора с Пенефом, наверное, что-то замышляют, а что именно — я понятия не имею. Может быть, собираются как-то отвлечь Виолету и обшарить виллу или еще что-нибудь в этом роде. — Но ведь вы уже подружились с Виолетой, что вам стоит их опередить? — Вы так считаете? Она и в самом деле кажется мне беспомощной и наивной, но как раз такие обычно бывают чересчур мнительными и недоверчивыми — им все кажется, что они могут стать легкой добычей злоумышленников. Нет, с этими беспомощными и наивными держи ухо востро… — Особенно когда их хотят лишить обременительного наследства. — У нее пожизненная рента и два дома. Так что не оплакивайте ее раньше времени. Сжальтесь лучше надо мной. — А если у меня начнется флирт с нашей роскошной Флорой, вас это не будет раздражать? — Я стисну зубы и постараюсь сохранять спокойствие. — И в этом будет ваша ошибка. Напротив, вы должны злиться, только смотрите не перестарайтесь. — Это нетрудно, — заверяет она. — У меня, кажется, уже начинается приступ ревности. Вопреки тому, что я полагаюсь на ваш вкус. Если поздним вечером — для Берна девять часов уже поздний вечер — вы бродите по переулкам близ главной улицы в надежде найти открытое кафе, то неизбежно наткнетесь на «Мокамбо» — ночное заведение города, который славится тем, что с наступлением ночи в нем вся жизнь замирает. Неудивительно, что и мы наткнулись на «Мокамбо». После очередной встречи у нас дома. И после очередной партии в бридж. И после того, как Розмари заявила Ральфу, что нечестно с его стороны так ограбить всех троих. — Я охотно вернул бы вам ваши деньги, только боюсь вас обидеть, — отвечает американец. — Но если вы не возражаете, мы можем пропить их вместе… Я лично считаю, что, разтак уж необходимо пить, мы могли бы заняться этим дома. Однако Розмари бросает на меня многозначительный взгляд, и я храню молчание. Мы погружаемся в огромный смарагдово-зеленый «бьюик» Бэнтона и катим в «Мокамбо». Наше первоначальное намерение довольно скромно: посидеть в уютном баре с окнами, открытыми на улицу. Но ядовитое замечание хитрющей Розмари о том, что Ральф, как истинный банкир, дрожит над каждой монеткой, делает свое дело, и мы спускаемся на несколько ступенек ниже и попадаем в кабаре. В кабаре достаточно свободно, и можно выбрать удобный столик поближе к дансингу, и достаточно людно, чтобы не испытывать гнетущего чувства, будто мы самые испорченные люди в этом порядочном городе. Кельнер в черном смокинге церемонным жестом откупоривает бутылку шампанского, потому что дамы ничего, кроме шампанского, пить не желают — им не терпится вытрясти из американца как можно больше денег. Ради истины следовало бы уточнить, что их попытки омрачить настроение Бэнтона оказываются тщетными: кривая настроения американца, по существу, всегда остается прямой, иными словами, он относится к тому типу людей, которые живут без иллюзий, зато не знают и разочарований. Оркестр начинает играть какой-то допотопный рок, и я, чтобы маленько досадить Бэнтону, со своей стороны, спрашиваю, не пригласит ли он Флору потанцевать, однако мой номер не проходит, мало того, рикошетом возвращается ко мне, поскольку я тут же слышу голос Флоры: — Не нарушайте его сон, мой мальчик. Лучше сами пригласите меня. Ничего не поделаешь, я встаю, вывожу даму на середину дансинга, и мы сразу же привлекаем к себе всеобщее внимание. И я бы сказал, почтительное внимание — публика, очевидно, считает, что это начало программы. Не помню, говорил ли я, но могучая Флора на каких-нибудь пять-шесть сантиметров выше меня ростом. Конечно, пять-шесть сантиметров не бог весть какая разница; по преданию, разница между Давидом и Голиафом была куда больше. Но если к несоответствию роста добавить несоответствие в объеме, а также своеобразный стиль, в каком эта пышная женщина трясет своим огромным бюстом и вертит тяжелым задом, вам, должно быть, станет ясно, почему публика воспринимает наш танец как небольшой вступительный аттракцион комического характера. Но комические аттракционы редко вызывают комический эффект, потому что зрители считают их чересчур преднамеренными. Так что сидящие вокруг скоро перестают обращать на нас внимание, сногсшибательный рок кое-как заканчивается, и я с облегчением собираюсь вернуться к спокойному быту за столиком, однако этот идиот дирижер неожиданно заводит новую, еще более допотопную мелодию — аргентинское танго, — и Флора ловит меня за руку, а другой рукой молча предлагает мне обвить ее стан, затем плотно прижимается и шепчет, ведя меня по кругу: — Обнимите же меня покрепче, мой мальчик. Я не фарфоровая. Я выполняю требование и даже, удобства ради, склоняюсь на ее грудь — довольно широкую и умиротворяющую подушку, а Флора с каждым движением вызывающе задевает меня своими массивными бедрами, и мне ничего не остается, кроме как плыть в волнах плоти, в этом океане плоти, пока моего слуха снова не касается мягкий, спокойный голос: — Мне кажется, вы несколько увлеклись. Не боитесь, что этой ночью Розмари может надрать вам уши? — Такой риск всегда существует. Но что поделаешь, если я не в силах скрывать свои симпатии, — отвечаю я, очнувшись от грез. — Свои симпатии? — вскидывает брови женщина. — Долгие месяцы пришлось ждать, чтобы услышать наконец от вас эти слова. — А вы не заметили, Флора, что сильные чувства довольно медленно разгораются? — Ничего такого я не замечала, — сознается она. — И скорее всего потому, что сильные чувства мне вообще незнакомы. — Не убеждайте меня, что вы бесчувственны, — возражаю я, еще крепче прижимаясь к ее величавой груди. — Розмари определенно надерет вам уши, — предупреждает меня Флора, но поддается моим объятиям. — Что касается вашего намека, то должна вам признаться, что страсти во мне не умолкают. Только не какие-то бурные, а маленькие, приятные, не грозящие тяжкими последствиями. — Никак не предполагал, что такая могучая женщина, как вы, способна испытывать страх… — Это вовсе не страх, мой маленький Пьер, — воркует мне на ухо женщина. — Это склонность к удобству. Бурные страсти всегда порождают неудобства и хаос. Я же предпочитаю уют и порядок. — Свой лазурный взгляд она погружает в мои глаза со спокойной уверенностью гипнотизера и добавляет: — Я женщина скучная, мой мальчик. Капризы и причуды вашей очаровательно легкомысленной Розмари мне чужды. Это откровенное заявление спутало все мои планы по части молниеносной чувственной атаки, и я на протяжении нескольких упоительных тактов лихорадочно соображаю, как мне быть в создавшейся ситуации, но Флора сама приходит мне на выручку: — Вы тоже далеки от испепеляющих эмоций, и если пытаетесь втемяшить мне обратное, то должна заранее сказать, что я вам не поверю. Вы человек уравновешенный, мой мальчик, вами руководит холодный рассудок, и нечего зря выпендриваться. — Что поделаешь, — вздыхаю я. — Приходится жить по моде. — Не вижу такой необходимости, — возражает Флора. — Если считаться с модой, то мне впору облиться каким-нибудь горючим и зажечь спичку, но, поверьте, подобная мысль мне никогда в голову не приходила. Пускай пигмеи следуют своей моде, а люди вроде нас с вами не обязаны этому подчиняться. Тут аргентинское танго наконец обрывается, и, несколько опьяненный сознанием, что эта могучая дама возвысила меня до своего уровня, не считаясь с разницей в пять сантиметров, я торжественно веду ее обратно к столику. — Вы были неподражаемы, — поздравляет нас Розмари. — Особенно в роке. Эти быстрые танцы для таких, как вы, дорогая, с точки зрения гигиены очень полезны. — У меня нет ни грамма лишнего веса, моя милая, — информирует ее Флора, принимая царственную позу в своем кресле. — И на плохое здоровье я не жалуюсь. А вот вы последнее время какая-то бледная, как мне кажется. И раз уж речь зашла о гигиене, то, смею вам напомнить, прогулки действительно могут принести пользу. Только не ночные. — Я вижу, господин Пенеф исправно вас информирует. Однако, заботясь о своевременности, он не считает нужным говорить вам правду. Мне действительно пришлось совершить прогулку — к моему больному отцу, моя дорогая. Они продолжают беседовать в том же «дружеском» тоне. В целях восстановления мира мы с Ральфом аккуратно пополняем их бокалы — кельнер ставит в ведерко со льдом уже третью бутылку, — но «дружеский» разговор все не прекращается, и, чтобы хоть на время развести чемпионов, мертвой хваткой вцепившихся друг в друга на ковре, Бэнтон приглашает Розмари. — Если она и дома такая, вашим терпением можно восхищаться, — тихо говорит Флора, когда мы остаемся за столом одни. — Просто она чуток понервничала, — небрежно отвечаю я. — Эта внезапная болезнь отца… — Заболевание отца? — прерывает меня дама. — А может, папы римского? — Или хроническое недоедание… — Мне не кажется, что она себя морит голодом, — снова прерывает меня Флора. — Если женщина хилая, это не всегда признак недоедания. — Еще бокал? — галантно предлагаю я, чтобы переменить тему. — Налейте, если это доставит вам удовольствие. Только не воображайте, что вам удастся меня напоить. Да и ни к чему это. — Флора мерит меня всевидящим взглядом и после непродолжительного гипноза спрашивает: — А если даже сумеете напоить, что толку? Милая Розмари всегда начеку. — Мне кажется, вы немного преувеличиваете, говоря о власти Розмари надо мной. — Неужели? А что вы скажете, если я захочу проверить ваши слова? — Каким образом? — Самым простым: возьму и похищу вас. — Вы даже сны мои начинаете отгадывать. — Нет, я вам не верю, — качает головой Флора. — И проверять вас не собираюсь. Успокойтесь, я пока никого не похитила… да и меня никто не похищал… Последнее утверждение близко к истине, но я не решаюсь об этом сказать, тем более что компания опять в полном составе. Компания в полном составе, однако веселья что-то не получается, хотя в ведерке охлаждается уже четвертая бутылка шампанского, и только Флора чувствует себя на гребне, насколько можно судить по ее теплым словам и теплому взгляду, обращенному на меня, что усугубляет хандру Розмари — во всяком случае, изображает она ее великолепно, — моя квартирантка признается, что у нее ужасно болит голова и что она с удовольствием ушла бы, и Ральф, естественно, предлагает отвезти ее домой, а я намекаю, что нам всем пора уходить, но Розмари возражает, зачем, мол, так рано, посидите еще, я бы не хотела портить вам вечер, а тем временем Флора сверлит меня многозначительным взглядом, и, подчинившись ему, я говорю уже другое — что нам и в самом деле не худо бы посидеть еще немного, что явилось вершиной бесшумного скандала, и моя Розмари венчает его тем, что демонстративно уходит в обществе Ральфа. — Просто глазам своим не верю, — признается Флора. — Оказывается, вы можете проявить характер, если захотите. — Тут исключительно ваша заслуга, дорогая, — скромно отвечаю я. — В этот вечер я весь во власти вашего обаяния. — Оставьте эти книжные фразы, мой мальчик. Розмари так любит щеголять пустыми словами, что и вас заразила. С женщиной вроде меня надо говорить проще. И по существу. Совет полезный, ничего не скажешь, и, следуя ему, я вывожу мою собеседницу из кабаре, беру такси, и через четверть часа мы с ней — в знакомом, удобно и практично обставленном салоне. — Наливайте себе чего-нибудь, не бойтесь меня разорить, — предлагает Флора, указывая на заставленный бутылками столик. — А я тем временем приму душ. Чтобы принять душ, ей, естественно, надо сперва раздеться, что она делает совершенно непринужденно, словно перед нею Макс Бруннер, а не Пьер Лоран, после чего исчезает в ванной. Я не испытываю желания снова приниматься за питье, особенно теперь, когда я в обществе этой опьяняющей женщины, и предпочитаю, вытянувшись на диване, очередной раз посовещаться с самим собой. Итак, вопреки договоренности Розмари толкнула меня в объятия Флоры из чисто практических соображений, которые без всяких колебаний мне раскрыла. В силу какого-то совпадения, какими жизнь нередко нас поражает, наши цели не противоречат друг другу, хотя они далеко не равнозначны. Пока я копаюсь в своих мыслях, из ванной выходит Флора — такой же внезапный сюрприз, каким было появление Венеры из пены морской. — Вы просто ослепительны, — бормочу я, не в состоянии владеть собой. — Скажите лучше: у вас хорошая фигура. Я же вам говорила, громкие слова — не моя страсть. Она набрасывает полупрозрачный розовый пеньюар и направляется ко мне. — Кстати, — роняю я, когда она уже совсем близко и наше столкновение кажется почти неизбежным. — Эта ваша дружба с Пенефом… Во взгляде Флоры внезапно блеснул металл. — Я подозревала, хотя не была уверена: это Розмари вас послала ко мне, чтобы все выведать. — Вот и не угадали, — возражаю я спокойно. — Скрывать не стану, моя симпатия к вам действительно сочетается с определенными интересами практического порядка. Но может ли подобное сочетание приятного с полезным удивить женщину с таким трезвым умом? И чтобы не было недомолвок, я должен вас заверить: Розмари к этому не имеет никакого отношения. Она стоит передо мной, держа руки на бедрах, нисколько не стесняясь своей наготы или не подумав о ней, и взвешивает мои слова. Затем садится, но не в интимной близости со мной, а в соседнее кресло, закидывает ногу на ногу, демонстрируя свои массивные бедра, и сухо говорит: — Ну хорошо, мой мальчик, я слушаю. — Да, но прежде, чем мы перейдем к откровенному разговору, мне бы хотелось, чтобы вы ответили на мой первый вопрос: эта ваша дружба с Пенефом… — Отвечаю! — прерывает меня Флора. — Этот кретин вне игры. Так же как эта ваша дурочка. — В таком случае дело в следующем… Я рассказываю ей без лишних слов — она ведь дала мне понять, что не любит пустых фраз, — все, что я знаю о ее жизни и планах, о ее связи с Бруннером, о ее интересе к покойному Горанову, а значит, и к Пеневу и, естественно, о том, что ее конечная цель — брильянты. — Я верю, что откровенный тон нашей беседы не позволит вам оспаривать все эти бесспорные вещи, — заключаю я. — Я не говорю ни «да», ни «нет», — отвечает она, — я вообще ничего не скажу, прежде чем не услышу главное: какую цель преследует сам господин Пьер Лоран? — Пока что ответ будет негативный: брильянты его не интересуют. — Все так говорят. В наше время альтруистов хоть пруд пруди. — Хватит вам иронизировать, лучше рассудите логически. Если бы меня интересовали брильянты, разве стал бы я открываться перед вами, заведомо зная, что вы сами их ищете? — Может, вы хотите втереться в доверие, чтобы поставить подножку в удобный момент. Или рассчитываете на то, что с вами поделятся. Только я, мой мальчик, делиться не люблю. — Она молчит какое-то время, потом поясняет: — Я вам это высказываю просто так, в качестве гипотезы. Гипотеза или нет, но звучит достаточно ясно. Как и следовало ожидать, эта команда тоже охотится за брильянтами. Будем надеяться, что ее интересуют только брильянты. — Вот видите, дорогая, у меня нет никаких поползновений завладеть вашими камнями. Зато я бы вам пригодился в обнаружении их. — Каким образом? — Снабдил бы вас кое-какими сведениями. — В обмен на что? — В обмен на кое-какие сведения. — «Кое-какие»… Это слишком туманно, — недовольно бормочет она. — Когда вы создадите мне необходимые условия, я буду конкретней. — Говорите яснее. Что вы имеете в виду? — Я должен повидаться с Бруннером. Она откидывается на спинку кресла и смеется не особенно веселым смехом. — Это все? — Это только начало. — Странный вы человек, Лоран. Опасаетесь Флоры, а ищете встречи с Максом. Да Макс вас сотрет в порошок, если только усомнится в чем-нибудь. — Такой опасности не существует. — Вам видней. Что касается встречи с Бруннером, то этот маленький подарок вы от меня получите, мой мальчик. — Затем она поднимается с кресла, снова ставит руки на бедра и спрашивает деловым тоном: — Так мы будем ложиться? — Мы же затем и пришли… — отвечаю я. Я просыпаюсь с мыслью, что в такое теплое время давно пора убрать ватное одеяло. Одеяло мне заменяет Флора — ее дородные белые руки заключили меня в крепкие объятия… Другая моя забота касается несчастного Бенато. Похоже, что и сегодня ему суждено начать рабочий день, а может быть, и закончить обед без меня. Я пытаюсь высвободиться из могучих объятий этой роскошной женщины, но во сне она прижимает меня к себе еще крепче. Я уже исхожу потом. Вот это объятия! Придется выждать какое-то время. Истомленная переживаниями в кабаре, а затем ночными, Флора освобождает меня от своих объятий только в девятом часу. Но должен признать, что, едва открыв глаза, она проявляет завидную активность. Несколько энергичных приседаний и наклонов, несколько минут под душем, и мы уже сидим за кухонным столом перед обильным завтраком. — А ты мне нравишься, мой мальчик, — говорит хозяйка, протягивая руку к булочкам, только что доставленным из пекарни. — Хотя я вправе обижаться на тебя. В отличие от Розмари она в первую же ночь перешла на «ты». — Обижаться, за что? — За твое недоверие. Перешагиваешь Флору, ищешь Бруннера… — Недоверие здесь ни при чем, это диктуется необходимостью: нужные мне сведения я могу получить не от тебя, а от Бруннера. Флора задерживает на мне задумчивый взгляд, словно соображая, что же это за сведения такие: приятелю ее они известны, а ей — нет. Затем пожимает плечами. — Так уж и быть. Хотя было бы куда лучше, если бы вели переговоры мы с тобой вдвоем — два представителя торговых фирм, не так ли? — Ты, в сущности, кого представляешь? — Тебе это известно: Макса Бруннера. — Бруннер — это не фарфоровый завод. — А при чем тут фарфоровый завод? — Значит, ты его послушное орудие. — А почему не наоборот? — Потому что он дергает за нитки. — Бог ты мой! — вскидывает она брови. — Если он начнет дергать за нитки, то до такой степени запутается в них, что даже мне его не высвободить. — А ты не боишься, что, завладев добычей, он может махнуть на тебя рукой? Она смеется коротким и невеселым смехом: — Скорее я могла бы махнуть на него рукой. Но не стану этого делать. Одинокой женщине, мой мальчик, всегда нужен домашний пес.
Последние комментарии
7 минут 5 секунд назад
1 час 17 минут назад
9 часов 21 минут назад
9 часов 41 минут назад
10 часов 7 минут назад
10 часов 11 минут назад