КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 438133 томов
Объем библиотеки - 607 Гб.
Всего авторов - 206477
Пользователей - 97761

Впечатления

Tata1109 про Алюшина: Актриса на главную роль (Детективы)

Не осилила! Сломалась на середине книги.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Зорич: Ты победил (Фэнтези)

Вторая часть уже полюбившейся (мне лично) СИ «Свод равновесия» (по сравнению с первой) выглядит несколько «блекло», однако это (все же) не заставляет разочароваться в целом. Не знаю в чем тут дело, наверное в том — что если часть первая открывает (нам) некий новый и весьма интересный мир в жанре «фентези», то часть вторая представляет собой лишь некое почти детективное (с элементами магии) расследование убийства некого особо-уполномоченного лица (чуть не сказал «особиста»)) на каком-то затерянном острове, расположенном в далекой-далекой провинции.

В связи с этим (в первой половине книги) у читателя наверняка произойдет некое «падение интереса», однако (думаю) что это все же не повод бросать эту СИ, не дочитав до финала. Кстати, (по замыслу книги) ГГ (известный нам по первой части) так же сперва воспринимает свое назначение, как некую почетную ссылку (мол, спасибо на том, что не казнили)... но вскоре события (что называется) «понесутся вскачь».

Глупо заниматься пересказом «происходящего», однако нельзя не отметить что «вся эта ситуация» продолжает неторопливо раскрывать «тему данного мира» (и неких уже известных персонажей), пусть и не со столь «яркой стороны» (как это было в начале), но чем ближе к финалу — тем все же интереснее...

В искомом финале нас ожидают масштабные «разборки» и «ловля на живца» (в которой как ни странно наживка в виде гиганских червяков, играет совсем не последнюю роль)). Резюмируя окончательный вердикт — эту СИ буду вычитывать дальше... хоть и без особого фанатизма))

P.S И конечно эту часть можно читать вполне самостоятельно (без учета хронологии), однако желательно сперва прочесть часть первую, иначе впечатления от прочтения (в итоге) останутся вполне посредственными.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Shcola про Андрианов: Я — некромант. Гексалогия (Юмористическое фэнтези)

Когда же 6 часть дождёмся то.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Витовт про Данильченко: Имперский вояж (тетралогия) (Боевая фантастика)

Спасибо автору, за волну всколыхнувшую память, и пусть всё было не совсем так как описано в романе, чувства возникшие при прочтении дорого стоят!

Рейтинг: -1 ( 2 за, 3 против).
Shcola про Пехов: Белый огонь (Боевая фантастика)

Алексей Юрьевич Пехов стал писать от лица шалав? Он стал заднеприводным, вот уж что читать не стану точно.

Рейтинг: -2 ( 0 за, 2 против).
Shcola про Лесневская: Жена Командира. Непокорная (Постапокалипсис)

Какая то страшно еврейская фамили

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Смирнова: Стив [СИ] (Эротика)

автор знает толк в извращениях

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Покорение Крыма (fb2)

- Покорение Крыма (и.с. Россия. История в романах) 4.79 Мб, 610с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Леонид Александрович Ефанов

Настройки текста:



Покорение Крыма



Часть первая У ПОРОГА ВОЙНЫ (Февраль 1768 г. — февраль 1769 г.)



Февраль 1768 г.

Вечерний Петербург молчалив, угрюм, неприветлив. Порывы колкого студёного ветра гонят по укатанным мостовым зернистую позёмку, рвут с крыш зыбкие пепельные дымы, лижут разведённые ледяными узорами окна... Улицы пустынны, безлюдны... Лишь изредка промчит, уныло позванивая бубенцами, залепленная снегом карета, мутным призраком мелькнёт между домов одинокий прохожий. И снова ни души — только волчье завывание вьюги.

На фоне низкого ватного неба мрачно высится прямоугольная громада Зимнего дворца. Косые сугробы покорно жмутся к каменным стенам, лезут в самые окна, тускло отсвечивающие желтизной невидимых свечей, в обилии зажжённых дворцовой прислугой по сумеречному времени.

По залам и кабинетам дворца лениво расплывается горьковатый запах горящей берёзы. У каминов и печей согнулись, выставив широкие зады, истопники; чихая, выбирают совочками золу, подбрасывают сухие поленца и щепу, округляя пузырями щёки, шумно раздувают тлеющие угли. Огонь исходит приятным теплом, мечемся ржавыми отблесками в больших зеркалах.

В одном из кабинетов, придвинувшись поближе к звонко стреляющей изразцовой печи, сидит Екатерина; покрытая кружевным чепцом голова склонена на грудь, лицо покойное, разглаженное, белые холёные пальцы легко и привычно манипулируют длинными костяными спицами. Кажется, что императрица всецело поглощена вязаньем. Но это впечатление обманчиво — вяжет она механически, как настоящая мастерица, почти не глядя на спицы. И это дело не мешает ей внимательно слушать доклад руководителя Коллегии иностранных дел действительного тайного советника графа Никиты Ивановича Панина.

Как и все прочие должностные особы, Панин вёл с императрицей оживлённую переписку, направляя в её канцелярию пачки докладов, реляций, писем, записок, в обилии сочинявшихся в недрах департаментов его коллегии, донесения, поступавшие из посольств и консульств в зарубежных странах, от тайных агентов и доброжелателей, имевшихся у России при европейских королевских дворах, а также наиболее важные бумаги, касавшиеся политических дел, присылаемые генерал-губернаторами со всех концов необъятной империи. Однако в особых случаях, когда он сам не смел принять необходимое решение, Панин пренебрегал сложившимся порядком — приходил лично, часто без предварительного уведомления, хотя знал, что Екатерине это не нравится.

Но сегодня был как раз такой случай: утром нарочный из Варшавы доставил очередную реляцию русского посла при тамошнем дворе князя Николая Васильевича Репнина, который сообщал, что 13 февраля, после долгих уговоров, ему наконец-то удалось сломить сопротивление поляков и принудить подписать трактат, утверждающий права диссидентов.

Донесение посла было весьма важным, ибо Россия за последние годы приложила немало трудов, добиваясь формального уравнения прав православных и католиков в этом королевстве. Тем не менее Екатерина ничем не выказала удовлетворения — её круглое припудренное лицо оставалось бесстрастным, — чему, впрочем, Панин не удивился: горькие уроки минувших лет предостерегали от поспешных ликований...

После смерти престарелого короля Августа III, последовавшей 5 октября 1763 года, российский двор ввязался в долгую закулисную борьбу, связанную с возведением на освободившийся престол протеже императрицы — бывшего её фаворита — сорокалетнего Станислава Понятовского.

— Соперничество магнатов и шляхты, — говорила Екатерина Панину, — подлые интриги духовенства всегда были благодатной почвой, на которой произрастали внутренние волнения в Польше. Ныне же положение в королевстве перестало быть внутренним делом самих поляков. А сие означает, что европейские державы не устоят перед соблазном откусить от сладкого пирога лакомый кусок... И нам негоже быть в стороне!

Вот тут-то Панин и предложил Понятовского.

Екатерина выбор его одобрила, и через год — 7 сентября — Понятовский стал королём.

Обрадованная Екатерина написала Панину:

«Поздравляю вас с королём, которого вы сделали. Сей случай наивяще умножает к вам мою доверенность, понеже я вижу, сколь безошибочны были все вами взятые меры».

«Это, конечно, славно, — подумал тогда Никита Иванович. — Только бы он крепок оказался в отпоре недругам... Характер бы ему потвёрже...»

Но ещё большую жёсткость и настойчивость она проявила в требовании выполнения решения сейма двухсотлетней давности об уравнении в правах православных, проживающих в королевстве, с католиками.

Отступиться в этом вопросе было нельзя!

И не только потому, что по «Вечному миру» 1686 года Россия взяла на себя обязательство гарантировать права диссидентов. Их защита являлась важным средством усиления русского влияния в Польше, подавляющее большинство некатолического населения которой составляли украинцы и белорусы. И хотя Понятовский делал вид, что пытается облегчить участь диссидентов, поступавшие от них в Петербург многочисленные жалобы свидетельствовали о продолжающихся притеснениях.

По совету Панина Екатерина предписала князю Репнину выступить в сейме, подчеркнув при этом, что «Россия, гарантировав их права, требует от настоящего сейма восстановления диссидентам права свободного богослужения».

В жёсткой форме сейму предлагалось также без промедления отменить ряд тягостных для диссидентов налогов, разрешить им строить православные церкви, разрешить браки между лицами разных вероисповеданий... Требований было много.

Одновременно польскому посланнику в Петербурге, срочно вызванному на аудиенцию, императрица, не скрывая раздражения, сурово заявила:

— Я вас предупреждаю, господин посланник, и прошу довести мои слова до короля и сейма. Если настоящее моё требование, с которым выступил князь Репнин, не будет в точности исполнено — я не ограничусь одним этим требованием!

Провожаемый презрительными взглядами придворных, посланник в смятении покинул Зимний дворец и немедленно отправил Понятовскому донесение о содержании разговора.

Слабый, безвольный Понятовский, чувствуя себя обязанным Екатерине за её поддержку в борьбе за корону, изъявил готовность собрать сейм и выполнить требования России. Но вскоре под напором фанатичных шляхтичей и духовенства, пригрозивших свергнуть его с престола, дрогнул и объявил Репнину, что не станет идти против собственного народа, а соединяется с ним для защиты веры от поругания.

   — Змею на груди пригрели, ваше величество, — сожалея, процедил Панин сквозь зубы, узнав о таком предательстве. — Вот она и ужалила.

   — Я ужалю больнее! — воскликнула зловеще Екатерина, топнув ногой. — Глупость и коварство будут наказаны...

Заручившись негласной поддержкой прусского короля Фридриха II, она приказала ввести в дело русскую армию. Сорок тысяч солдат, вступивших в польские земли, оказались весомым подкреплением политическому давлению князя Репнина.

Трактат был подписан!

Однако ввод армии в пределы Речи Посполитой встревожил Европу. Самолюбивые монархи не желали безучастно наблюдать за разваливающимся на их глазах королевством. Все понимали, что от хода происходящих ныне событий во многом будет зависеть дальнейшее течение политической жизни на континенте. Вопрос был слишком жгуч, затрагивал интересы многих стран, чтобы долгое время оставаться неразрешённым. Усилия политиков могли на какой-то срок оттянуть развязку, но не могли предотвратить её.

Особенно болезненно воспринимала польские события Франция, опасавшаяся укрепления политического влияния России в Европе. Прогуливаясь по дремлющим аллеям Версаля, король Людовик XV раздражённо попрекал герцога Шуазеля:

   — Вы упустили время, чтобы помешать русским раскладывать в Польше свой пасьянс!

Хрустя высокими каблуками по осевшему льдистому снегу, герцог, ведавший иностранными делами, вежливо возразил:

   — Но это не значит, сир, что у них все карты сойдутся... Особенно если кто-то смахнёт их со стола.

   — Из Парижа?

   — Нет, сир, это сможет сделать Порта[1]. Затяжная война с турками надолго отвлечёт внимание русских от Польши. И вы знаете, как подтолкнуть к ней султана?

   — Да, сир, знаю.

   — Тогда развяжите руки Верженю!.. Пора поставить Россию на положенное ей место в европейской прихожей.

   — Я завтра же отправлю ему необходимые инструкции, — склонил голову Шуазель...

Получив толстый, запечатанный сургучом пакет из Парижа и ознакомившись с содержанием находившихся в нём бумаг, французский посланник в Константинополе Вержень принялся стращать султана Мустафу III, великого везира Муссун-заде и рейс-эфенди Османа неисчислимыми несчастьями, которые вот-вот обрушатся на Турцию, поскольку в результате грядущего раздела Польши между Пруссией и Россией последняя станет угрожать северным границам империи.

Неуёмная настойчивость Верженя дала свои результаты: и Муссун-заде, и Осман-эфенди несколько раз вызывали в сераль российского резидента в Константинополе Алексея Михайловича Обрескова, требуя от него объяснений действий русских войск в Речи Посполитой.

Придав мясистому лицу доверительное выражение, Обресков многословно заверял чиновников в строгом соблюдении императорским двором заключённого ранее договора с Портой, а затем, вернувшись в резиденцию, садился за стол и писал донесение в Петербург, взывая к предельной осторожности в перемещениях у турецких границ, чтобы не давать султану повода усомниться в добросовестности России...[2]

Екатерина поправила пальцами скрутившуюся узелком шерстяную нить, медленно перевела взгляд на Панина:

   — Подписание трактата понуждает нас начать выводить полки из Польши.

   — Я бы не спешил с этим, ваше величество, — вкрадчиво произнёс Панин. — Подписать трактат — полдела. Будут ли поляки выполнять его артикулы — вот в чём вопрос... А на сей счёт я имею сильное сомнение. Надо бы выждать некоторое время... Хотя бы до лета.

   — Нам будет трудно объяснить, почему и после подписания трактата полки остались в Польше.

Панин растянул сытые щёки в иезуитской улыбке:

   — Нам будет ещё труднее объяснить, почему мы их снова вводим, когда наши интересы того потребуют... Задача возвращения отторгнутых ранее неприятелем украинских и белорусских земель ещё не решена. И мы не можем позволить, чтобы другие державы поделили Польшу без нашего в том участия.

   — Мне помнится, господин Обресков пообещал туркам, что в феврале наше войско покинет Польшу.

   — Алексей Михайлович сделал это, заботясь об успокоении тамошнего правительства... Но сделал это без нашего ведома!.. За что, кстати, я выговорила ему в письме.

   — Но он обещал[3]. А теперь объяснит, что по некоторым причинам исполнение обещанного задерживается.

   — По каким причинам?

Панин улыбнулся прежней коварной улыбкой:

   — Я сыщу эти причины.

Екатерина ответила не сразу; в глазах её мелькнула настороженность, в уголках губ залегли жёсткие складочки. Она давно приметила, что этот тихий улыбчивый толстяк, прекрасно разбиравшийся в делах внешней политики, иногда — для удовлетворения собственного тщеславия — подсказывал ей нелучшие выходы из сложных положений, хотя внешне они выглядели весьма разумными; она, естественно, соглашалась, и Панин, насладившись её доверчивой беспомощностью, тут же предлагал другие, верные. В первые годы царствования такие уловки Панина раздражали её, но со временем, привыкнув, она находила даже некоторую приятность в их разгадывании.

Подумав, Екатерина плавно качнула головой:

   — Нет, граф, войско надобно выводить... Но выводить неспешно. Тогда и присутствие в Польше сохраним, и верность слову соблюдём, и турок успокоим.

Панин молча подхватил папку с бумагами, лежавшую на коленях, встал, поклонился и, лениво переваливаясь на толстых ногах, вышел из кабинета.


* * *

Март 1768 г.

Отправленный Репниным в Петербург нарочный офицер, пробираясь по засыпанным снегами дорогам и просёлкам, провёл в пути две недели. За это время в Польше произошли события, о которых ни Екатерина, ни Панин, обсуждая положение в королевстве, знать, разумеется, не могли. А там, за сотни вёрст от российской столицы, в небольшом подольском городке Бар, куда съехались недовольные подписанием трактата магнаты, священники и шляхтичи, в последний день февраля была создана «Барская конфедерация». Конфедераты объявили решение сейма незаконным, короля Станислава Понятовского лишённым трона и призвали народ к защите «вольности и веры».

Но воинственные крики, то и дело взлетавшие над разноцветной шумной толпой, не могли заменить многочисленного войска, необходимого для борьбы с могучей российской армией. Нужно было сыскать союзника, готового не только политически поддержать конфедератов, но и подкрепить их силой своего оружия. Дальние державы в союзники не годились, а из пограничных на такой шаг мог отважиться разве что крымский хан Максуд-Гирей. Вот к нему-то, в Бахчисарай, и отправился шляхтич Маковский, намереваясь склонить к выступлению против грозного северного соседа.

Максуд-Гирей, правивший Крымом чуть более полугода, проявил осторожность. Недоверчиво щуря желтоватые глаза, он безмолвно выслушал угрозы шляхтича о скором и неизбежном вторжении русской армии в пределы ханства, о зверствах, творимых её солдатами в польских землях, но, когда тот умолк, сказал коротко:

   — Мне неведомо о происках России против Крыма.

   — Когда они поразят нас — придёт ваш черёд, — настаивал Маковский, обжигая хана огненным взором. — Дайте нам сорок тысяч ногайской конницы! Тогда мы обороним не только себя, но и владения вашей светлости!

Максуд склонил голову на плечо, равнодушно пыхнул на шляхтича табачным дымом:

   — В моих краях русских войск нет... А проливать кровь подданных за чужие земли я не желаю...

Маковский уехал из Бахчисарая ни с чем.

А Максуд, поразмыслив, предусмотрительно распорядился не скрывать от народа содержание беседы с барским эмиссаром.

   — Пусть все знают, что мы с Россией в ссору не вступим, — сказал он в диване. — Не стоит тревожить спящего льва...

Хан осторожничал обдуманно. Он не только не хотел, но и боялся ввергнуть Крым в новое разорение, подобное тому, какое учинили тридцать лет назад русские войска Миниха и Ласси. Вторгнувшись в пределы полуострова, они с огнём и мечом прошли по здешним землям, оставив после себя опустошённые города, сожжённые мечети, засыпанные колодцы. Выступать против России, не заручившись предварительно поддержкой Турции, было крайне опасно. А турки, как казалось хану, хоть и оправились от потрясений и потерь прежней войны, ввязываться в новую страшились.

Максуд знал, что в Бахчисарае обитает достаточно людей, способных донести всё сказанное во дворце до нужных ушей в России. Именно поэтому — для успокоения северной империи и показания ей миролюбия Крыма — он не утаил свои ответы Маковскому.

И русские их узнали: в конце марта в «Тайную экспедицию» при Киевской губернской канцелярии пришло письмо от торговавших в Бахчисарае российских купцов Дмитрия Волкова и Степана Талера с подробным описанием аудиенции...

Киевская «Тайная экспедиция» была создана по указу Коллегии иностранных дел зимой 1763 года. Возглавил её канцелярии советник Пётр Петрович Веселицкий, опытнейший разведчик, отличившийся в Семилетней войне разоблачениями прусских шпионов. «Экспедиции» предписывалось заниматься изысканием «удобных способов к благовременному из границ турецких получению достоверных известий о всех тамошних, заслуживающих примечания и уважения, происшествиях».

Приложив немало сил и старания, Веселицкий за несколько лет свил в турецких и татарских городах обширную сеть секретных платных осведомителей — конфидентов. Среди них наиболее ценными были бывший личный переводчик хана Керим-Гирея, а ныне балтский и дубоссарский каймакам Якуб-ага, переводчик коменданта турецкой крепости Очаков Сеид Мегмет-паши Юрий Григоров, писарь крымского дивана Ахмет, богатый Могилёвский купец Иван Кафеджи, чрезвычайно засекреченный агент, работавший на Веселицкого ещё со времён Семилетней войны и проходивший по всем донесениям под условным названием «Могилёвский приятель».

Кроме конфидентов, разведывания производили также нарочные офицеры, возившие по разным поводам письма и подарки крымским ханам, калге-султану, предводителям и сераскирам четырёх ногайских орд, бендерскому, хотинскому и очаковскому пашам, дипломатическую почту резиденту Обрескову, купцы, мещане, запорожские казаки, торговавшие в чужих землях.

...Письмо Волкова и Талера было одним из многих, хлынувших в «Экспедицию» в марте с западных и южных границ империи. И почти во всех — где одной фразой, где обширным предостережением — сообщения о военных приготовлениях барских конфедератов.

Делая небольшие перерывы, чтобы не уставали глаза, злясь, когда попадался мелкий или неразборчивый почерк, Веселицкий неторопливо и внимательно читал все конфидентские письма, папку с которыми каждое утро приносил ему канцелярист Анисимов — человек проверенный, надёжный, умеющий держать язык за зубами.

Из обилия разнообразных сведений, густо пересыпанных польскими, турецкими и татарскими именами, названиями крепостей, городов, рек и земель, с цифрами и датами, зоркий взгляд Веселицкого безошибочно выхватывал только те, которые, по его мнению, требовали особого примечания и проверки, поскольку несли в себе — или могли нести в ближайшем будущем — явственные угрозы как безопасности приграничных губерний, так и благополучию всей державы.

Время от времени Пётр Петрович брал в руку тонкий чёрный карандашик и крупным, почти квадратным почерком делал краткие выписки в лежавшую рядом с бумагами небольшую, в зелёном сафьяновом переплёте книжечку. Конфидентов и агентов «Экспедиция» имела много — письма приходили ежедневно, и записей в книжечке становилось всё больше. По ним уже можно было сделать определённые выводы о положении близ российских границ. И выводы эти были неутешительные — конфедераты всерьёз готовились к войне.

В последнюю пятницу марта, поутру, чинно отзавтракав холодной телятиной с хреном, испив чёрного кофе, Веселицкий, как был в ночной рубашке и колпаке, в тёплых домашних туфлях на босую ногу, прошаркал в кабинет, где, хмурясь и вздыхая, подглядывая временами в зелёную книжечку, составил недлинный, но содержательный доклад. Затем, переодевшись в партикулярное платье, он приказал кучеру закладывать карету, чтобы ехать в Печерскую крепость на приём к Фёдору Матвеевичу Воейкову, генерал-поручику, киевскому и новороссийскому генерал-губернатору.

Раскачиваясь на ухабах прихваченной утренним заморозком дороги, карета неспешно спустилась от Старой слободы, где проживал Веселицкий, вниз по Крещатику к перевозу через Днепр, потом отвернула вправо и через четверть часа подкатила к Печерской крепости. Покружив между церквами и монастырями, казёнными домами и солдатскими казармами, карета остановилась у большого деревянного дома, принадлежавшего генерал-губернатору.

Неряшливо одетый дежурный офицер, без парика, без шпаги, встретил Веселицкого у входа, коротко и нехотя поприветствовал, подождал, шмыгая сопливым носом, пока лакей снимет с гостя шубу, и, шествуя впереди, провёл его к кабинету Воейкова.

Фёдор Матвеевич соблюдением этикета утруждать себя не стал — принял канцелярии советника просто, по-домашнему, без церемоний и строгости, с которой обычно разговаривал с подчинёнными. В тёплом длинном шлафроке, старомодном и поношенном, одетом прямо на исподнее, он выглядел весьма комично в строгой официальности кабинета, обставленного дорогой, сверкающей лаковой полировкой мебелью. Впрочем, огромная разница в чинах и занимаемом положении позволяла Воейкову не обращать внимание на то, какое впечатление производил он на подвластных чиновников.

Закрыв за собой дверь, Веселицкий учтиво поздоровался, дождавшись приглашения, присел на краешек стула напротив губернатора, отгородившегося от посетителей большим, на толстых фигурных ножках, столом.

На столе в некоторой небрежности лежали какие-то бумаги, два или три номера «Санкт-Петербургских ведомостей» двухмесячной давности. Открытая чернильница и брошенное на бумаги перо с засохшими на подрезанном кончике чернилами говорили о том, что с утра Воейков, вероятно, что-то писал, но приход Веселицкого прервал его занятие.

Снова дождавшись разрешительного жеста, Веселицкий мерным негромким голосом пересказал содержание подготовленного доклада, уделив основное внимание приготовлениям конфедератов.

   — Однозначно можно утверждать, — заключил он, передавая папку с докладом и некоторыми письмами конфидентов губернатору, — что число барских неприятелей прибавляется с каждым днём, и уже более десяти тысяч всякой сволочи собрано по разным местам. Разглашая повсюду свои угрозы, они всё чаще учиняют нападения на войска её величества.

Медлительный Воейков, жуя блёклые губы, шумно посапывая заросшими ноздрями, скучающе полистал письма и, поглаживая морщинистой ладонью вялый подбородок, изрёк расслабленно:

   — Супротив поляков сила имеется достаточная. Пусть трепыхаются. А вот крымцы... Как полагаете: хан взаправду страшится или выжидает?

   — Ежели судить по его ответам Маковскому, думаю, страшится, ваше превосходительство... Ему сейчас нет резона влезать в драку. Вороны прилетают на падаль.

   — Ну это вы напрасно так. Татары чаще соколами налетали на Русь, нежели воронами. И бед приносили своими когтями немало.

   — Соколами они были ранее. А теперь, когда славный фельдмаршал Миних им перья повыщипал, о собственном покое больше думать смеют.

   — Значит, с поляками не снюхаются?

   — Уверен, что нет... Дело там гиблое... И Максуд не такой глупец, чтобы совать голову в петлю. Затянем верёвку — придушим.

Воейков ещё раз полистал письма, затем откинулся на спинку кресла, порылся в кармане шлафрока, достал маленькую золотую табакерку с монограммой, взял двумя пальцами щепоть мельчайшего душистого табака, засунул её в ноздри. Некоторое время он сидел неподвижно, потом, закатывая глаза, несколько раз резко и глубоко вздохнул, словно собираясь чихать, но не чихнул — длинно выдохнул, спрятал табакерку и, переведя помутившийся взгляд на Веселицкого, сказал раздумчиво:

   — Пожалуй, в открытую баталию крымцы действительно не ввяжутся. Однако вы, сударь, ухо держите востро. От них всякого можно ожидать... Приглядывайте.

   — Ныне токмо о том заботу имею, — с некоторым подобострастием ответил Веселицкий. — Во все земли верных людей послал. И конфидентам инструкции направил... Предупредят, коль запахнет жареным...

А вскоре в «Экспедицию» пришло донесение от торговавшего в Крыму полтавского купца Семёна Пищалки, который ещё раз подтвердил, что татары опасаются вторжения русских войск на полуостров и против России выступать не намерены.


* * *

Апрель — июнь 1768 г.

Ввод русских полков в польские земли всколыхнул Правобережную Украину, два века стонавшую под невыносимым гнетом Речи Посполитой. Из села в село, из хаты в хату пошёл гулять слух, что идут они освобождать православных братьев и сестёр от панской неволи. Вспыхнули зловеще глаза мужиков, потянулись почерневшие руки к топорам и кольям. Надвинулось на Украину тревожное время кровавой мести...

Хмурым апрельским утром в подернутый рыхлым серым туманом Лебединский лес, что раскинулся в трёх вёрстах от Мотронинского монастыря и поэтому часто назывался Мотронинским лесом, въехали девятнадцать запорожских казаков. Ночью они скрытно перешли польскую границу и теперь — прислушиваясь и оглядываясь — кружили между голых ослизлых деревьев, выискивая удобное для стоянки место.

Свесив липкие гривы, настороженно прядая ушами, лошади неторопливо перебирали ногами по вымокшей пожухлой листве, толстым ковром устилавшей землю.

Впереди всех, как водится, ехал атаман — Максим Зализняк, широкоплечий, кряжистый, с грубым скуластым лицом. Он давно подговаривал приятелей-казаков омыть острые сабли шляхетской кровью, потрясти толстые кошельки плутоватых жидов. Родом с Чигиринщины, Максим хорошо знал Мотронинский лес и теперь уверенно правил мышастой лошадкой, забираясь в самую чащу.

Там, на поляне, круто обрывавшейся в Холодный Яр — место глухое, разбойничье, с дурной славой, — казаки остановились, спешились.

   — Ляхи сюда не сунутся! — ломая набок смушковую с красным верхом шапку, пробасил Зализняк, оглядывая отвесные, поросшие кустами склоны яра. — И нам здесь не век коротать.

   — Так, атаман, — ладно откликнулись казаки, рассёдлывая лошадей. — У многих до панов руки чешутся!..

Разгоняя поредевший туман, задымил у яра костёр, согревая озябших за ночь казаков, собравшихся в кружок у огня; забурлила в котле вода, обдавая горячим паром лица кашеваров... Отогрелись казаки, подъели, неспешно выкурили по трубке и принялись обустраивать лагерь...

А через день-другой тайными лесными тропами, безлюдными ночными дорогами поскакали казаки в ближние и дальние сёла; в укромных местах — подальше от недобрых глаз — собирали мужиков, звали в гайдамаки к полковнику Максиму, крестясь, обещали волю и золотые горы.

Мужики, поддакивая речистым зазывалам, кляли судьбу, злобно поносили кровопийцев-панов, а потом, стыдливо пряча глаза, расходились по хатам. Чужаку легко говорить. А у мужиков — дома, семьи, какое ни есть хозяйство. Как их бросить?

Но, видимо, крепко засели в чубатых головах волнующие кровь слова о воле. И потянулись в Мотронинский лес люди, поверившие казакам Зализняка. У каждого был свой неоплаченный счёт к проклятым панам. Когда же в конце мая набралось их до полутысячи — решился Максим на святое дело.

   — Настал час, хлопцы! — кричал он, гарцуя на лошади перед собравшимися толпой сотнями. — Покараем поганых ляхов!

   — Покараемо-о... — эхом ответили гайдамаки, потрясая саблями, пиками, топорами. — Веди нас, батька!.. Веди, атаман!..

Словно могучий Днепр в половодье, разлилось, забурлило восстание[4], захватывая в свои яростные водовороты всё новые сёла и города. Как грибы после тёплого дождя возникали повсюду большие и малые отряды. На устах у мужиков имена Максима Зализняка, Степана Неживого, Никиты Швачки, Ивана Бондаренко, Андрея Журбы. Лях, жид и собака — всё вера еднака, — приговаривали колии Саражина, Носа, Шелеста, смачно и беспощадно рубя непокорные головы, вздёргивая на пеньковых верёвках содрогающиеся в предсмертных конвульсиях тела.

Заполыхали багровыми огнями Жаботин и Смела, Богуслав и Канев, Лебедин, Лисянка, Корсунь... Богатые панские дома разгромлены: окна высажены, массивные двери сорваны с петель, резная мебель сожжена в кострах; некогда сверкавшие в лучах солнца паркетные полы, дорогие узорчатые ковры загажены, усеяны осколками венецианских зеркал, хрустальных люстр, фарфоровой посуды; повсюду — на полах, коврах, на стенах — бурые пятна засохшей крови; ветер гоняет по закопчённым комнатам клочья обгоревших бумаг, книг, картин; одежда, припасы, утварь — всё растащено... Пусто... Угрюмо... Страшно... Лишь бродячие собаки, косматые и тощие, уныло кружат стаями у пепелищ, выискивая поживу.

Не могут паны устоять перед напором восстания — бегут кто куда. И кажется отчаянному Зализняку, что всё ему по плечу, что нет такой силы, которая могла бы остановить его хлопцев.

   — Как славный Богдан Хмельницкий, вызволю Украину от панов и жидов, — хмелея от обжигающей горилки, обещал удачливый атаман, мутноглазо уставясь на сотников.

   — Как Богдан!.. Вызволишь!.. — хрипели пьяные сотники, пили горилку и лезли слюняво целоваться.

   — Сковырну проклятую Умань!

   — Сковырнёшь, батька!..

Во вторую неделю июня, выждав, когда подсохнут после затяжных дождей размокшие дороги, повёл Зализняк своё мятежное воинство на Умань — оплот шляхты на Правобережье.

Это была одна из самых сильных польских крепостей. Высокий земляной вал широким кольцом опоясывал поросшие зеленоватыми мхами каменные стены; по вершине вала густым гребнем тянулся крепкий дубовый палисад из толстых, в обхват, брёвен; в бойницах башен и бастионов, в амбразурах между зубцами стен тускло поблескивали три десятка чугунных и медных пушек, державших под прицелом все подходы к крепости; запасы провианта и военных снарядов, многочисленный гарнизон, куда кроме польских жолнеров входили два полка надворных казаков в две тысячи восемьсот человек, позволяли Умани выдержать довольно длительную осаду, если таковая приключится.

Одно только беспокоило губернатора Младановича — верность надворных казаков. Командовал ими опытный полковник Обух. Но Обух был шляхтичем, католиком, поэтому казаки его не жаловали — больше слушали своего сотника Ивана Гонту.

Младанович и ранее с опаской поглядывал на строптивого сотника, а когда ему донесли, что к крепости приближается Зализняк, заподозрил Гонту в измене, приказал арестовать и — на страх остальным казакам! — прилюдно повесить.

Но стоило Обуху объявить приказ губернатора, а жолнерам попытаться связать сотника — взбунтовались казаки.

   — Не дадим Гонту!.. Не дадим!.. — зашумели они разноголосо, оттесняя жолнеров.

Наиболее решительные рванули из ножен сабли.

Оробевшие жолнеры отступили от Гонты, пятясь, стали отходить к костёлу. Сам же Обух, придерживая рукой болтавшуюся на боку кривую саблю, побежал к Младановичу.

А Гонта, окинув казаков благодарным взглядом, бросил под ноги чёрную, с жёлтым верхом, шапку, скинул с плеч жёлтый жупан и, зло сплюнув, крикнул зычным голосом:

   — Не будем далее служить панам, казаки!.. К Зализняку пойдём!

Взвыли ржавыми петлями тяжёлые дубовые ворота, расступились, пропуская верхоконных казаков, польские стражники, и оба полка рысью запылили в сторону Грекова леса.

Встретившись с казаками на узкой лесной дороге, Зализняк поначалу устрашился, велел гайдамакам и колиям отступить в чащу, где они могли бы уберечься от пуль и сабель. Но казаки выслали трёх человек для переговоров, и спустя полчаса полки соединились с восставшими.

Зализняк объявил привал, приказал выкатить казакам несколько бочонков вина, а Гонту усадил рядом с собой, налил горилки, спросил с надеждой:

   — Значит, вместе по Умани вдарим?

   — Вместе, — кивнул Гонта, лихо опрокидывая в рот чарку...

18 июня, когда солнце выползло почти к половине неба, войско Зализняка подошло к крепости, обложило её с трёх сторон, растёкшись торопливыми потоками вдоль вала. А с четвёртой стороны — у Грекова леса — стали казаки Гонты.

Грозный вид затаившейся Умани охладил многие горячие головы; затрепетали колии, опасливо поглядывая на крутые стены, на торчавшие из бойниц курносые пушки, загомонили несмело, вполголоса:

   — Куда ж мы против них с кольями?.. Поди, и к палисаду не пустят — всех побьют!

   — Добежать — добежим. Да ить палисад — не солома... Дубовый!.. Вилами не проткнёшь!

   — И топором махать — дня не хватит!

   — Хлопцы! А на кой ляд нам эта Умань? Аль по другим местам ляхов и жидов мало?

   — Верно! Верно!.. К чёрту Умань! Айда к батьке!

Толпа, нестройная, шумная, с некоторой нерешительностью придвинулась к Зализняку, закричала, что надо отступиться от крепости. А он, приметив её безликую неуверенность, с нарочитой беспечностью подошёл к коню, легко прыгнул в седло, привстал на стременах, чтоб все видели, вскрикнул звучно и воинственно:

   — Не страшись, хлопцы!.. Вона сколько нас!.. Пугнём ляхов — сами крепость сдадут!

И тут же, при всех, велел Гонте послать к Младановичу казака с ультиматумом. Срок для ответа назначил до вечера.

Казак неохотно, с тоской в глазах, словно чувствуя, что едет на погибель, влез на лошадь, тронул поводья, медленно приблизился к крепостным воротам; под дулами ружей, нацеленных прямо в грудь, взмахнул белым платком, крикнул жолнерам, чтоб впустили.

Коротко скрипнув, створки ворот чуть-чуть приоткрылись.

Казак оглянулся, помахал рукой — будто прощался — наблюдавшим за ним колиям и скрылся за воротами.

Снова его увидели уже вечером, когда закатное солнце зацепилось малиновым краем за вершины дальних деревьев. Два жолнера выволокли окровавленного казака на стену, подтащили к самому краю, поставили на колени. Казак был гол, истерзан страшными пытками, вместо лица — распухшая кровоточащая маска.

Нахмурился Зализняк, предчувствуя надвигающуюся беду. Закусил чёрный ус Гонта. Притихли, крестясь, колии.

Один из жолнеров вынул из ножен саблю, отступил в сторону, неторопливо примерился и сильным резким ударом срубил склонённую казачью голову. Осторожно, чтобы не запачкать сапоги хлынувшей фонтаном кровью, он столкнул бездыханное тело со стены, затем взял отрубленную голову за длинный чуб и, крутнув, словно пращу, швырнул вниз к палисаду.

   — Всех порубим! — закричали со стен ляхи. — Кто ещё хочет — подходи!

Ахнули колли, поглядев на такую казнь. Но шум голосов перекрыл надрывный вопль Зализняка:

   — Хлопцы-ы!.. Видели, как поганые ляхи православного жизни лишили?

   — Видели, батька!.. Все видели! — загремела толпа.

   — Тогда за веру православную, за волю вольную — геть до Умани!

   — А-а-а... — разнеслось над полем свирепое тысячеголосье. Ощетинившись длинными пиками, гнутыми косами, заострёнными кольями, войско неровной волной побежало к крепости.

   — Собаки бешеные, — прошипел, бледнея, Младанович, окидывая цепким взором растекающееся вокруг вала людское море. Но не струсил — верил в неприступность Умани, — и ломким, прерывистым голосом закричал, размахивая руками: — Жолнеры Шафранского — к главным воротам!.. Поручик Ленарт — к другим!.. Зажечь огонь под котлами!..

Первый приступ закончился совсем быстро.

Едва нападавшие приблизились к валу, на башне, где находился Младанович, ударила сигнальная пушка. Прочертив в небе плавную дугу, ядро мягко упало на нескошенную траву, чёрным мячиком покатилось под ноги колиям и, прошипев фитилём, рвануло горячими осколками мужицкие тела. Тут же на крепостных стенах тягуче пророкотали остальные орудия.

Орущие сотни замедлили бег, остановились в нерешительности, а затем — спасаясь от рвущихся ядер — отхлынули назад, оставив у вала убитых и раненых.

Видя, как бегут колии, стоявший рядом с Зализняком Гонта сказал негромко:

   — Ты понапрасну людей не губи. Умань с наскока не возьмёшь... Осадить надобно.

   — Мне на это баловство времени не отпущено, — глухо отозвался Зализняк, подрагивая небритой щекой. Но в голосе его не было уверенности. (Штурмовать такие мощные крепости ему ещё не доводилось, и в душе он боялся, что не сдюжит).

Гонта, видимо, понял сомнение атамана, сказал сочувственно:

   — Уйми гордыню, Максим... Взять Умань — это не панские гнезда разорять да жидов вверх ногами вешать. Здесь топорами и кольями ляхов не напугаешь... Поставь пушки, запали дома, а уж потом навалимся с Божьей помощью.

Зализняк прислушался к совету. Дождавшись, когда прохладная июньская ночь, неторопливо наползавшая с востока, покрыла густым мраком землю, он бесшумно подтянул поближе к валу семь пушек — всё, что имел, — и приказал бомбардировать крепость.

Первый залп оказался неудачен — ядра, ткнувшись в высокие стены, упали на землю, брызнули пунцовыми разрывами, не причинив осаждённым ни малейшего вреда.

Пушкари, ругнувшись, сноровисто увеличили заряды, подправили прицелы, и следующий залп унёс ядра на узкие улицы Умани.

Спустя некоторое время небо над крепостью озарилось ржавыми отблесками пламени, густые клубы дыма взвились над башнями, раскачиваясь, поплыли в стороны, наполняя воздух терпкими запахами гари.

Воодушевлённые пушкари, скинув рубахи, блестя потными разгорячёнными спинами, усилили огонь.

А Зализняк, видя, как пылающая крепость взбодрила его колиев, снова повёл их на штурм.

Потом ещё раз...

Ещё...

Умань жалобно дрожала размытым заревом пожаров, но держалась стойко. Обвесив стены и башни серыми пушечными дымами, гарнизон расстреливал нападавших ядрами и картечью на подступах к валу, не давая проломить палисад. Число убитых и раненых колиев росло, с каждым разом всё неохотнее они поднимались на штурм.

Ярился Зализняк, глядя на бесплодные попытки сотен подступить к крепости. Мрачно теребил длинный ус Гонта, видя, как поселяется неуверенность в его казаках. Опять зароптали колии — голоса злые, непослушные; некоторые — в темноте и сумятице, — воровато оглядываясь, бочком побежали к лесу.

Оставив отошедших к опушке казаков, сшибая с ног попадавшихся по пути колиев, Гонта поскакал к Зализняку.

   — Если к утру не возьмём Умань, — крикнул он, сверкая глазами, — все разбегутся!

   — Сам вижу! — не поворачивая головы, досадливо рыкнул Максим. И тут же, уже страдальчески, бросил глухо: — Подскажи, что делать... Столько людей положил зря.

Гонта, сдерживая разгорячённого коня, прохрипел без надежды:

   — Дай отдых до зари... А там... Бог поможет...

Зализняк отвёл своё войско к лесу, откатил уцелевшие после дуэли с крепостными орудиями пушки, но спать колиям не разрешил — велел вскрыть все бочонки с вином и горилкой, чтоб помянуть погибших, взбодрить уцелевших.

Пили все — охотно, много, не закусывая, кляня поганых ляхов, нахваливая убиенных. А распалённый неудачами Максим, белея шёлковой рубашкой, разъезжал на лошади между правивших тризну колиев и, потрясая саблей, осипшим от крика голосом обещал отдать им Умань на один день в полное их владение.

   — Всё ваше, — сипел Зализняк, тыча саблей в озарённую крепость. — И золото... И бабы... Всё берите!

А в ответ — пьяное, жуткое, злобное:

   — Веди нас, батька!.. Веди, атаман!..

И когда допили колии остатки вина и горилки, ухватили покрепче колья и топорища, вскинули пики, сабли, косы. И в хмельной лютости, отчаянно, обречённо, пошли на последний штурм.

Перескакивая через убитых и раненых, сметаемых наземь картечным огнём ляхов, они подбежали к палисаду, навалились, натужились, проломили порубленные ранее топорами места и хлынули к крепостным воротам.

Теперь пушки стали не опасны: картечи шелестели высоко над головами колиев, уносясь в опустевшее за палисадом поле. Но со стен Умани на их головы обрушился парящими струями обжигающий кипяток, полилась чёрная булькающая смола, с тихим присвистом полетели ружейные пули.

Дикие, звериные крики обваренных и обожжённых людей, катавшихся по земле от безумной боли, лишь на какие-то мгновения сковали сердца колиев щемящим ужасом. Но когда закопчённые котлы опустели, воспрянувшие духом сотни снова подступили к самым воротам, тараня створки увесистым бревном из развороченного палисада, сбили засовы и, разгоняя жолнеров-привратников, ворвались в крепость.

Обозлённые безуспешными ночными приступами, жаждавшие мщения за немалые потери, казаки и колии пощады не знали — рубили, кололи, резали всех, кто попадался на пути: жолнеров и обывателей, богатых и нищих, мужчин и женщин, стариков и детей.

Полегли под острыми саблями, под косами и кольями паны Марковский, Корженевский, Завадский, Цисельский, Томашевский, Шафранский... Ксёндза Костецкого вытащили за ноги из Базилианской школы и тут же, у резных дверей, чёрным мешком подняли на вилах... Поручик Ленарт попытался защититься шпагой, но стальной клинок переломился, тонко зазвенев, под страшным ударом осинового кола; второй удар расплющил поручику голову, брызнувшую из-под суконной шляпы кровавым студнем... Полячек и жидовок тащили за волосы в комнаты, торопливо рвали одежды и терзали до смерти. Младенцев, забавляясь, ловили на пики...

Весь день и всю ночь шло свирепое, неистовое душегубство. Месть колиев была кровавой — по свидетельству современников, в Умани погибло до 18 тысяч человек.

После уманьской резни прошла неделя.

Затяжной, с потерями штурм крепости принудил Зализняка дать передышку утомлённому войску. Но сам Максим, окрылённый благополучным исходом приступа, не смог усидеть без дела. Пока колии скорбно хоронили убитых, залечивали раны, делили награбленное добро, он с небольшим, в триста сабель, конным отрядом совершил быстрый набег на польское местечко Палеево Озеро, стоявшее вёрстах в тридцати к юго-западу от Умани. Опять гайдамаки рубили ляхов и жидов, грабили и жгли их дома, превратив в считанные часы цветущее селение в опустевшее пепелище.

Но добыча, против ожидания, оказалась невелика: часть здешних обывателей, прослышав об ужасах, постигших жителей Умани, не стала дожидаться такой же кровавой участи — заранее собрала пожитки, усадила на телеги домочадцев и бежала к реке Кодыме в пограничный городок Балту.

Зализняк поленился их преследовать — послал к балтскому каймакаму Якуб-аге есаула и сотника с требованием выдать палеевцев.

Якуб-ага, чуть шевеля губами, молча прочитал атаманово письмо. Но с ответом помедлил, призадумался, косо поглядывая на незваных гостей.

И в прежнюю бытность переводчиком у хана Керим-Гирея, и позже, исполняя должность каймакама, он наловчился едва ли не с первого взгляда распознавать людей добропорядочных и прямодушных от плутов. И теперь, присмотревшись к казакам, разодетым в богатые, но явно с чужого плеча одежды, ага засомневался, что они представляют грозного Зализняка, слух о котором парил не только над Украиной и Польшей, но и над землями, входившими в состав Крымского ханства.

   — Так какое твоё слово будет? — нетерпеливо и грубо спросил есаул, спесиво выпячивая губу.

   — Я атамановой подписи не знаю, — сказал уклончиво Якуб, сворачивая бумагу. — Мало ли кто сюда пишет. Может, это и не его письмо... Тем более что никакого уважения ни словом, ни подарком атаман мне не оказал.

   — Окажет, коль палеевцев выдашь, — лениво ухмыльнулся стоявший рядом сотник, дохнув на агу крепким запахом горилки и лука.

Но Якуб уже принял решение й отмахнулся небрежно:

   — Не дело ханского каймакама ублажать всякого встречного. Ныне много разных злодеев по земле бродит.

   — С огнём играешь, ага, — глухо пригрозил есаул, затуманив гневом взор припухших глаз. — Благодари Бога, что батька письмо послал, а не с оружием нагрянул.

Если бы этот разговор проходил без свидетелей, то слабосильный и трусливый Якуб вряд ли отважился бы перечить плечистому хмельному есаулу. Но сейчас, окружённый десятком стражников, он был смел — выбросил вперёд руку, лающе взвизгнул:

   — Вышвырните эту собаку из моего дома!

   — Чаво-о? — опешил есаул, собирая к переносице кустистые брови. Его нечистая волосатая рука потянулась к висевшей на боку сабле.

Ага, втягивая голову в острые плечи, испуганно попятился, призывно оглянулся на стражников — вспомнил, что они не понимают по-украински, — крикнул ещё раз, уже панически, по-татарски.

Стражники мигом набросились на есаула и сотника, сбили с ног и, ткнув потными лицами в пыльный ковёр, скрутили руки.

Вновь осмелевший ага подошёл к ворочавшимся на ковре казакам, легонько пнул сапогом сотника, сказал, отвернув голову:

   — Этого в подвал, а того — отправьте назад.

Татары кучкой обступили казаков. Один, наклонившись, ловкими движениями снял с них сабли, вытащил из-за поясов пистолеты, кинул под ноги каймакаму. Остальные подхватили казаков под руки, вытолкали за дверь. Сотника сразу же повели в глубь двора к покосившемуся сараю, а с есаула сдёрнули путы, усадили на лошадь и отпустили с миром.

Якуб-ага наблюдал за происходившим во дворе, пригнувшись к небольшому мутному окошку. Когда есаул, погрозив кулаком, ускакал, он, задумчиво пощипывая пальцами редкую бородку, походил по комнате, затем, метнув короткий взгляд на сидевшего за столом писаря Якова Поповича, стал диктовать письмо Зализняку.

Ага не знал, какое войско стоит в Палеевом Озере, но разгромленная Умань говорила, что сила у мятежного атамана большая. Будучи человеком трусливым и, стало быть, осторожным, он, поразмыслив, решил не обострять с ним отношения. И в недлинном письме весьма пристойно попросил указать: атаманом каких войск тот является? с какой целью преследует польских подданных? почему угрожает Балте, часть которой находится под властью крымского хана?

Письмо повёз квартировавший в городе запорожский старшина Семён Галицкий, которому Якуб-ага придал для охранения и представительности двух турецких янычар.

   — Ты приглядись к атаману, — напутствовал он старшину. — Какого полёта птица? И много ли под его крылом казаков собралось?.. Время нынче сам знаешь какое — предусмотрительность нужна особая...

Галицкий вернулся на следующий день с ответным посланием Зализняка. Тот написал, что кошевой атаман Запорожского войска прислал его в эти земли для истребления всех ляхов и жидов. И ещё раз потребовал выдать без промедления беглецов-палеевцев.

Якуб-ага бросил замусоленное письмо на стол, посмотрел на Галицкого, спросил выжидательно:

   — А ты что скажешь?.. Показался тебе Зализняк?

Старшина уверенно дёрнул лобастой головой:

   — Я всех атаманов знаю. Несхожий он ни с кем.

   — Самозванец?

   — Голытьба, в паны захотевшая... Да и не мог кошевой атаман Калнишевский приказать казакам зачинать войну... Тем паче — угрожать Балте.

   — Полагаешь, сюда Зализняк не сунется?

   — Пужает атаман... Авось сробеешь.

   — Ну нет, — захорохорился уязвлённый Якуб-ага. — Пусть он робеет перед ханским каймакамом! За мной Крым и Высокая Порта!.. — А потом добавил каким-то извиняющимся тоном: — Ни хан, ни султан не потерпят каймакама, который станет ублажать первого встречного.

Ага резко повернулся к Поповичу и, подбирая слова пообиднее, продиктовал, что Зализняка никаким атаманом не признает и беглецов не выдаст. Затем приказал освободить сидевшего под арестом сотника, вручил ему письмо и отпустил в Палеево Озеро.

Выслушав ответ каймакама, Зализняк крепко осерчал от проявленного к нему пренебрежения, рыкнул хрипло сотнику Шило:

   — Бери, Василь, своих хлопцев и научи басурмана атамана чтить.

Охочий по любому поводу помахать саблей Шило расправил пышные усы, свисавшие подковой до кадыка, сказал самодовольно:

   — Научу, Максим... Навек запомнит...

В туманном рассвете, вынырнув, словно призраки, из ближнего лесочка, гайдамаки стремительно налетели на спящую Балту, порубили поляков и жидов и, увлёкшись, не пощадили многих жителей мусульманской веры, попавших под горячую руку. Переправляться через Кодыму, отделявшую польскую часть городка от татарской, гайдамаки не стали.

   — Хрен с ним, с каймакамом! — крикнул Шило, вытирая сдернутым с какого-то плетня рушником окровавленную саблю. — Скажем, что сбежал, сука...

Гайдамаки деловито стали выгонять из дворов лошадей и скотину, запрягать повозки, грузить на них припасы и домашнюю утварь побитых балтцев. Спустя час довольная удачным набегом сотня, запалив для острастки несколько богатых домов, отправилась в обратный путь, таща за собой два десятка возов награбленного добра.

Всё это время жители татарской стороны, высыпавшие на правый берег Кодымы, в тягостном оцепенении и бессилии взирали на лютовавших на другом берегу гайдамаков, но никаких действий не предпринимали. Когда же Шило покинул разорённый, дымящий пожарами городок, они осмелели, торопливо переправились через речку и учинили ещё один погром, но теперь уже над жившими там православными, которых гайдамаки, естественно, не тронули.

Спасаясь от смерти, христиане побежали в окрестные леса, а несколько человек, проживавших на краю городка, успели вскочить на коней и бросились догонять Шило.

Сотник, отъехавший всего на три-четыре версты, с полуслова понял гонцов, оставил десяток гайдамаков охранять обоз, а сам с остальными помчался в Балту.

Турки и татары, шарившие в опустевших домах, не ожидали возвращения сотни и, побросав награбленное, в смятении кинулись к стоявшим у берега лодкам. Те, кто успел отчалить, смог вплавь пересечь речку — спаслись от острых сабель и пик. Отставших, не успевших спрятаться в укромные места, разъярённый Шило рубил без разбора.

Очистив Балту, разгорячённые сечей гайдамаки прямо на конях бухнулись в нагретые солнцем тёплые воды Кодымы, мокрые, ожесточённые выскочили на другом берегу и принялись громить татарскую сторону — Галту.

Посеревший от страха Якуб-ara, запрудив двор стражей, запёрся в доме и стал ждать помощи от ногайцев. (Когда сотня начала переправу, он отправил двух гонцов к стоявшим в нескольких вёрстах к югу буджакам). Но прошло около часа, прежде чем ногайцы подскакали к Галте, тоскливо вытянувшей в голубое небо желто-пепельные шлейфы мохнатых дымов.

Увидев летящих на крепких низкорослых лошадях буджаков — их было до полутысячи. — Шило порядком струхнул. Но зная, что они боятся артиллерии, приказал демонстративно выкатить на ближний холм имевшиеся у него две небольшие пушечки.

Пушкари набили стволы рубленым железом — картечи у них не было да и пороха — на один заряд, — на глазок навели, где всадников было погуще, приложили фитили. Пушечки бахнули приглушённо, со скрежетом — и удачно: сразили трёх ногайцев и до десяти лошадей.

Несмотря на свою многочисленность, буджаки — страшась новых залпов — стали придерживать лошадей, перешли на рысь.

А пушкари, суетливо изображавшие готовность продолжить стрельбу, выждали, оглядываясь, когда сотня закончит переправу назад в Балту, бросили ставшие бесполезными теперь пушки, резво поскакали к Кодыме и тоже ушли на левый берег.

Ни буджаки, ни оставшиеся в живых татары преследовать гайдамаков не рискнули. Несколько часов простояли они на берегу, угрожающе размахивая кривыми саблями, постреливая в воздух из ружей и пистолетов. Затем ногайцы, забрав убитых соплеменников, вернулись в свои аулы, а татары по приказу Якуб-аги, опасавшегося ещё какого-нибудь подвоха, выставили на ночь по всему берегу Кодымы усиленные посты.

На следующее утро бывшие при каймакаме янычары стали требовать, чтобы он направил ногайскую конницу в Палеево Озеро. Но Якуб, осторожничая, отказывался сделать это, ссылаясь, что не имеет ханского повеления вторгаться в польские земли.

А к полудню в Балту прискакал от Зализняка знакомый уже есаул, который привёз новое письмо атамана.

Посылая Василия Шило припугнуть каймакама, Зализняк не думал, что тот устроит погром на татарской стороне, и, робея, видимо, перед возможным возмездием крымского хана, пообещал вернуть часть награбленного сотником добра. А взамен каймакам должен был письменно подтвердить, что никаких претензий к гайдамакам не имеет.

Якуб понял, чего боится атаман, писать, конечно, ничего не стал, а Зализняк, не дождавшись ответа, всё же вернул утварь и часть скотины.


* * *

Июнь — июль 1768 г.

В другие, более спокойные, времена сожжению Балты турки, скорее всего, не придали бы чрезмерного значения — большие и малые конфликты на границах случались часто. И когда они происходили, правительства затевали долгую, с взаимными обвинениями переписку и после нахождения виновных, их наказания, возмещения ущерба потерпевшей стороне, конфликт считался исчерпанным, хотя отзвуки его ещё несколько месяцев будоражили обывателей пограничных земель, неприятной тенью ложились на сложные взаимоотношения двух империй.

Так же улаживались дела и с Крымским ханством, чаще всего страдавшим от наскоков своенравных запорожцев.

Вероятно, подобным образом решился бы и балтский конфликт. Однако пришедшее в конце июня в Константинополь письмо от Якуб-аги придало разбойному нападению сотника Шило совершенно иное звучание.

Не жалея самых чёрных красок, каймакам устрашающе описал, как русские войска, нарушив прежний договор с Портой, вероломно напали на Галту и Дубоссары, несколько дней люто зверствовали там, безжалостно истребляя всех жителей и предавая огню и разграблению их дома. По словам аги, русские солдаты убили до тысячи восьмисот человек, в том числе одного султанского сына и знатного татарского мурзу...

В конце декабря 1762 года Якуб-ага, бывший тогда личным переводчиком хана Керим-Гирея, стараниями офицера «Тайной экспедиции» поручика Анатолия Бастевика и российского консула в Бахчисарае премьер-майора Александра Никифорова был склонен к сотрудничеству с «Экспедицией» и поклялся на Коране, что по собственной доброй воле станет уведомлять их о всех крымских делах, обсуждаемых в диване. В Петербурге были в восторге от приобретения столь ценного конфидента — Якубу определили весьма значительный пансион — 900 рублей в год, а Бастевика императрица произвела в капитаны.

Поначалу ага исправно отрабатывал получаемые деньги, регулярно сообщая тайные рассуждения дивана консулу Никифорову, а после скандального отъезда того из Бахчисарая[5] — присылал в Киев через доверенных лиц шифрованные «цифирной азбукой» письма. В смутное время борьбы России за польский престол и коронования Станислава Понятовского, он предупредил об опасениях Крыма, «что России достанется вся польская Украина».

«Здешнее правительство, — писал ага, — опасается того, что якобы Россия нынешнего короля польского избрала с намерением соединиться с Польшей или на время покорить её, а тогда последовало бы неблагополучие нашему государству».

В Петербурге не оставили без внимания усердие переводчика. Из Коллегии иностранных дел в Киев пришёл указ, в котором предписывалось генерал-губернатору Воейкову «старание приложить, елико благопристойность того дозволяет, частую и надёжную с ним продолжать переписку, наполняя письма свои ласковыми и дружескими к нему отзывами. Он ныне, находясь при хане крымском в делах, до пограничных касающихся, не токмо нужным для того признается, но и надёжнейших от него уведомлений о всех обращениях ожидать должно».

Но вскоре безмятежная жизнь ага подверглась суровым испытаниям. На место Керим-Гирея султан Мустафа поставил нового хана — Селим-Гирея, которому недруги и завистники Якуба сразу же принялись нашёптывать о неверности переводчика. Правда, Селим правил недолго, но дряхлый Арслан-Гирей-хан перед смертью всё же лишил агу должности при дворе и отправил каймакамом в Балту и Дубоссары.

Теперь письма от Якуба стали приходить в Киев не часто. А после того как осенью 1767 года он познакомился с новым французским консулом в Крыму майором бароном Францем де Тоттом, проезжавшим в Бахчисарай через Балту, и близко с ним сошёлся, переписка почти прекратилась. Редкие его послания не содержали интересующих Веселицкого сведений, а сводились в основном к требованию выплаты награждения. Сначала ага настойчиво просил десять беличьих и пять горностаевых шуб, «вовчуру белую вовчую» и «душок лисячих пар сорок», а затем пансион за год вперёд.

Видавший виды Веселицкий заподозрил Якуба в измене, перестал доверять ему и поручил Бастевику найти конфидента, который мог бы приглядывать за агой. Таким конфидентом стал Яков Попович, служивший у каймакама писарем. Попович подтвердил существование тайной переписки Якуба с Тоттом и даже выяснил, что барон платил по двести золотых за каждое письмо.

Всё говорило о том, что каймакам стал «двойным агентом», однако Веселицкий не торопился отказываться от его услуг, ибо предавал Якуб не российские, а крымские и частично турецкие тайны. Правда, приказал Бастевику, время от времени лично навещавшему агу, быть предельно осторожным в разговорах, ни словом не упоминать о людях и планах «Экспедиции» в здешних землях.

А Якуб-ага, не оставляя своих домогательств к канцелярии советнику с пансионными деньгами, всё больше попадал под влияние щедрого на подарки Тотта. Барон приехал в Крым выполнять волю герцога Шуазеля, стремившегося поскорее столкнуть в войне Турцию и Россию, и надеялся использовать для этого чёрного дела Якуба. И когда запылала Балта, именно по его наущению каймакам исказил ход конфликта, приписав разбойное нападение российским войскам. Но об этом не знали ни Попович, ни Веселицкий, ни крымский хан Максуд, ни даже турецкий султан Мустафа.

...Письмо каймакама привело султана в небывалую ярость.

— Проклятые гяуры дорого заплатят мне за обиду! — исступлённо кричал он, судорожно кривя губы. — Клянусь Аллахом — это была их последняя дерзость против Блистательной Порты! Где их посол?.. (Султанский взгляд метнулся на Муссун-заде). Немедленно вызвать эту жирную свинью!.. И покажите бумагу от каймакама! Посмотрим, что он скажет на этот раз...

Российский резидент Алексей Михайлович Обресков уже свыкся с тем, что в последние месяцы его всё чаще требовали в сераль для объяснений в связи с присутствием русских войск в Польше и их ратных действий против барских конфедератов. Поэтому он совсем не удивился, когда введённый переводчиком Александром Пинием в кабинет турецкий чиновник настоятельно предложил скорейшим образом прибыть к великому везиру по весьма срочному и важному делу. Лицо у турка было злое, голос резкий, неучтивый. Это насторожило бывалого Обрескова, знавшего по опыту, что чиновники, как и господские лакеи, оказываясь на людях, в разговорах и повадках, как правило, подражают своим хозяевам. Из поведения и слов турка следовало, что обычно уравновешенный Муссун-заде действительно чем-то крайне недоволен.

Алексей Михайлович мысленно перебрал последние события в Польше, но ничего особенного, что могло бы вызвать такой гнев Порты, в них не нашёл. А от ответа на вопрос о причине столь срочного вызова чиновник уклонился, повторив ещё настойчивее, что резидента ждут в серале...

Пятидесятилетний тайный советник Обресков большую часть жизни провёл в Константинополе, куда попал по воле случая.

Много лет назад, будучи ещё молодым человеком, он поступил в Сухопутный шляхетский корпус, и на втором году учёбы, страстно влюбившись, тайно женился. Такой поступок грозил кадету судом и разжалованием в солдаты. Избежать позора помог близкий друг — Пётр Румянцев, который упросил своего отца графа Александра Ивановича Румянцева, отправлявшегося в 1740 году в Константинополь послом, взять Обрескова в свиту «состоящим при посольстве».

После внезапной — во время приёма у прусского министра — смерти от апоплексического удара российского посланника Андриана Неплюева Обресков в январе 1751 года был назначен поверенным в делах, а в ноябре — резидентом.

Алексей Михайлович был умён, хорошо образован, свободно говорил по-турецки и по-гречески. Огромный опыт, завидное знание сильных и слабых сторон турецкого правительства, близкое знакомство со многими чиновниками, с послами других европейских государств позволяли ему активно влиять на российско-турецкие отношения, весьма умело устраняя возникавшие по разным поводам трения.

В 1762 году Екатерина «за сохранение чести и благопристойности двора» пожаловала Обрескова орденом Анны 1-й степени.

...Объяснения с Муссун-заде и рейс-эфенди Османом оказались действительно трудными.

   — Мы всё больше подозреваем, — резко выговаривал резиденту рейс-эфенди, — что твоя королева задумала хитростью и коварством нанести Высокой Порте неисчислимые несчастья. Скажи, почему такая могучая держава, как Россия, медлит с поражением барских конфедератов?

   — Моя государыня всегда исполнена милости и человеколюбия и не желает никого разить. Просто ныне она помогает законному королю восстановить порядок в Польше, где в последнее время усилились притеснения безвинных людей, — дипломатично ответил Обресков. — Что же касаемо Блистательной Порты, то её величество и в мыслях не держит злых намерений. Напротив, она желает и далее строго блюсти все заключённые договоры, крепя доброе соседство обеих империй.

   — Твои слова приятны, но притворны! Вы умышленно затягиваете кампанию, чтобы подольше держать своё войско в Польше, ставя под угрозу наши границы.

   — Я уже многократно говаривал ранее и могу повторить ещё раз — у России нет намерений нарушать Белградский трактат, — сдержанно возразил Обресков.

   — А сожжение Балты и Дубоссар?! — воскликнул рейс-эфенди, довольный тем, что уличил резидента во лжи. — А две тысячи жителей, убитых там русскими солдатами?!

Увядающее лицо Обрескова медленно вытянулось в недоумённой гримасе:

   — Какая Балта?.. Какие солдаты?.. Вы же знаете, что в тех землях наших войск нет.

Рейс-эфенди схватил лежавший на столе толстый свиток, тряхнул рукой, разворачивая его, показал резиденту.

   — Вот подтверждение российского коварства и лживости твоих слов! Читай!.. Это письмо балтского каймакама. В нём всё описано.

Обресков кивком головы велел переводчику Пинию взять письмо.

Тот быстро пробежал глазами по строчкам и стал читать вслух, сразу переводя на русский язык.

По мере того как Пиний приближался к концу свитка, лицо Алексея Михайловича всё более мрачнело, в глазах появилась смутная тревога. Но ответил он хладнокровно:

   — Я полагаю маловероятным, что такое нападение могло иметь место. У Балты наших полков нет... С другой стороны, я не хотел бы поставить сейчас под сомнение правдивость слов тамошнего каймакама о разбое, учинённом в вверенном его попечению городе. Возможно, нападение было. Но тогда его совершили какие-то смутьяны, а не российские войска... Ежели всё же были войска, то, вероятно, произошло некое недоразумение и, смею заверить, вопреки намерениям моей государыни. Её императорское величество не желает ухудшать отношения с Блистательной Портой!.. В этом не должно быть сомнения!.. И, узнав о случившемся, она, безусловно, в ближайшее время даст его светлости султану и крымскому хану надлежащие изъяснения и полное удовлетворение по всем пунктам... Я сегодня же напишу в Петербург!

Своими спокойными, уверенными рассуждениями Обресков смог несколько смягчить твёрдость и враждебность великого везира и рейс-эфенди, однако расставание было весьма холодным.

В свою резиденцию Алексей Михайлович возвращался с неприятным чувством подавленности. Покачиваясь в седле, слепо глядя на толпы людей, заполнивших узкие и пыльные улицы города, он старался понять, что же могло случиться в этой проклятой Балте, но ответа не находил... «В краю как будто всё спокойно... (Он ещё не знал ни о разгроме Умани, ни о последовавших за ним событиях). Может, конфедераты заманили наших да подставили татар?.. Ах, чёрт! Ведь предупреждал же не нарушать трактат, не подводить войско к границам!..»

Оперевшись рукой на плечо лакея, придерживавшего лошадь, Алексей Михайлович ступил на землю, тяжёлой походкой прошагал в кабинет, сбросил на руки лакею кафтан и шляпу и, оставшись в белом камзоле, распустив на шее галстук, грузно уселся в кресло.

Задержавшийся в двери Пиний, не дожидаясь указания, велел лакею позвать писаря и, когда тот, что-то дожёвывая и облизывая языком лоснившиеся от жира губы, занял место у бюро, выжидательно посмотрел на Обрескова.

Алексей Михайлович, утирая шёлковым платком вспотевшую морщинистую шею, коротко бросил переводчику:

— Ты всё знаешь — надиктуй.

Пиний громко — так, чтобы слышал резидент, — стал диктовать отчёт об аудиенции, уделив основное внимание содержанию письма балтского каймакама.

Обресков, продолжая утираться, время от времени кивал головой, подтверждая правильность рассуждений переводчика.

Когда Пиний закончил диктовать и вместе с писарем покинул кабинет, Алексей Михайлович бросил платок на стол, придвинул к себе папку с чистой бумагой и, поскрипывая пером по плотным шершавым листам, неторопливо написал несколько писем. В одном из них, адресованном Фёдору Матвеевичу Воейкову, содержалась просьба скорейшим образом сообщить все сведения о конфликте в Балте, полученные от конфидентов «Тайной экспедиции».

Нарочный офицер, посланный Обресковым в Петербург, находился ещё на пути к Киеву, в цветущих сочной зеленью молдавских землях, а в Константинополь уже мчалась по тряским дорогам карета капитана Соловкова, в потёртом портфеле которого лежало послание Воейкова с подробным, едва ли не по часам, рассказом о балтском погроме...

Конфиденты «Тайной экспедиции», и прежде всего Яков Попович и проезжавший через Дубоссары и Балту с обыкновенной почтой прапорщик Фатеев, сразу уведомили Веселицкого о происшествии в пограничном городке, единодушно отметив, что нападение совершили гайдамаки мятежного Зализняка.

Веселицкий, понимая, что событие произошло неординарное, могущее иметь неприятные и далеко идущие последствия, поспешил доложить о нём генерал-губернатору.

Воейков, с шумом нюхая табак, в угрюмой задумчивости выслушал взволнованный доклад канцелярии советника, помолчал, размышляя, минуту-другую, затем сказал с некоторой угнетённостью в голосе:

   — Зная прежнюю предрасположенность турок в каждой оказии искать злой умысел, полагаю, султан не упустит случая попрекнуть Россию нарушением прежних трактатов. И хотя сие злодейство сделали разбойные люди — отвечать придётся нашему резиденту Обрескову... Верно також, что турки, по своему обыкновению, исказят содеянное в собственную пользу, дабы выторговать у нас знатное удовлетворение за понесённые убытки... Надобно подсобить Алексею Михайловичу поумерить их алчность. Подготовьте необходимые бумаги с описанием всего, что приключилось, и пусть Соловков отвезёт их в Царьград... И пошлите кого-нибудь к хану с извинениями...

...Обресков ожидал ответ из Киева не ранее двух-трёх недель и сперва подивился такому скорому приезду нарочного. Но, прочитав привезённые им бумаги, отдал должное мудрой предусмотрительности Воейкова: «Тёртый калач... Знает, как с турком дело вести...»

Глядя на ожившее лицо тайного советника, Соловков, которому Пиний уже поведал об аудиенции у Муссун-заде, игриво пошутил:

   — Теперича прижмём хвост везиру, ваше превосходительство. Не отвертится басурманин!

Обресков шутку не принял — буркнул холодно:

   — Везир — разумный человек. И всё сказанное им — не его вина. Он читал, что написал каймакам... А вот тот, видно, большая сволочь, коль осмелился такое насочинять.

   — Господин Веселицкий, помнится, как-то писал, что Якуб с консулом Тоттом дружбу водит, — заметил поверенный в делах Павел Левашов. — Может, он руку приложил?

   — Кабы приложил — Веселицкий бы знал, — возразил Пиний. — У него при Якубе конфидент состоит — всё доносит.

   — А если проглядел?.. Ты, похоже, забыл, что барон девять лет провёл при здешнем французском посольстве и знает турецкий язык. Переговорить с агой с глазу на глаз для него большого труда не составит. Мне, к слову, никогда не нравился его странный перевод в Крым...

Вернувшись из Константинополя в Париж, Франц де Тотт представил герцогу Шуазелю секретный доклад о желательности тесного союза между Францией и Крымским ханством. Идея союза показалась герцогу привлекательной — он доложил о ней королю Людовику. И поскольку предлагаемый союз отвечал интересам Франции, соперничавшей с Россией и другими державами в европейской политике, он получил королевское одобрение, а автор прожекта был отправлен в Крым осуществлять задуманное.

...Обресков, не слушая препирательств своих чиновников, сунул бумаги в пустую папку, протянул её Пинию:

   — К вечеру сделать переводы донесений на турецкий язык... А вы, Левашов, отправляйтесь в сераль и потребуйте для меня аудиенцию у великого везира. На завтра...

Муссун-заде принял российского резидента перед полуденным намазом, принял неохотно, словно чувствуя, что тот затеял какую-то интригу.

А Обресков, едва закончились обычные взаимные приветствия, сразу перешёл в наступление.

   — Я и ранее высказывал своё недоумение по поводу письма балтского каймакама, — заявил он, сурово надвинув брови. — А ныне имею неотразимые доказательства лживости его утверждений!.. Вот свидетельства очевидцев, совсем иначе описывающих имевший место разбой.

Сделав несколько шагов вперёд, Пиний передал Муссун-заде красную сафьяновую папку с переведёнными копиями сообщений конфидентов «Тайной экспедиции».

Великий везир, быстро переворачивая хрустящие листы, щуря глаза, просмотрел бумаги, захлопнул папку.

   — Здесь нет ни одной подписи... Кто эти очевидцы?

   — Я не имею полномочий назвать их имена, — жёстко ответил Обресков. — Но вы можете поверить, что всё написанное — истинная правда.

   — А я намерен верить балтскому каймакаму, нежели вашим неведомым писакам!

Дальнейшие объяснения и взаимные упрёки ни к чему не привели — каждый стоял на своём.

   — Мне поручено довести до сведения его светлости султана подлинное толкование случившегося в Балте происшествия, — сухо произнёс Обресков, поднимаясь со стула. — Я представил вам необходимые документы. А теперь позвольте откланяться.

Не дожидаясь ответа Муссун-заде, он легко кивнул головой, обряженной в длинный коричневый парик, и вышел за двери...

После столь решительного демарша резидента, продемонстрировавшего великому везиру, что Россия не признает за собой никакой вины, турки поумерили пыл и на неделю оставили Обрескова в покое. Но затем в его доме снова появился чиновник, объявивший, что господина резидента вызывает на аудиенцию рейс-эфенди Осман.

Полагая, что тот опять заведёт разговор о Балте, Алексей Михайлович прибыл в сераль с твёрдым намерением не уступать турецким домогательствам. Однако рейс-эфенди о Балте даже не упомянул, чем немало удивил тайного советника. Но зато он в резкой форме потребовал немедленно удалить все русские войска от северных границ Порты и вывести их из польских земель. И пригрозил, заканчивая свою речь:

   — В случае невыполнения султанского условия Блистательная Порта будет вынуждена подвести к границам своё войско!

   — Это зачем же? — насторожился Обресков.

   — Для охранения их от вторжения вашей армии, — ответил Осман.

Обресков тягуче посмотрел на рейс-эфенди. Настроенный на долгий диалог, Алексей Михайлович только сейчас сообразил, что аудиенция будет короткой, ибо Осман имеет чёткие указания, что следует сказать российскому резиденту, и все рассуждения и призывы к здравому смыслу в данный момент никак не повлияют на ситуацию. Тем не менее он молвил со вздохом:

   — Я с сожалением примечаю, что вы прилагаете изрядные усилия для ухудшения отношений между нашими империями. Необоснованные подозрения, коими вы обильно начиняете каждую аудиенцию, вызывают у меня опасение, что Порта намеренно старается очернить Россию, дабы представить её перед всем светом коварной клятвопреступницей... Подумайте, разумно ли сие? Какая от этого вам корысть?

Рейс-эфенди оставил без внимания рассуждения резидента, объявил начальственно:

   — Россия должна выполнить требование султана!

   — Российских войск у ваших границ нет, — сдержанно парировал Обресков. — А потому и отводить нам некого...

Когда рейс-эфенди пересказал содержание беседы султану Мустафе, тот длинно выругался и, стрельнув взором на Муссун-заде, приказал отправить двадцать тысяч янычар на усиление турецких гарнизонов в Бендерах, Хотине и Очакове.

   — Этот шаг может вызвать неудовольствие России, — вкрадчиво, чтобы не гневать султана, заметил великий везир.

   — Этот шаг вызовет у гяуров страх! А с ним — покорность...


* * *

Июль — август 1768 г.

Никита Иванович Панин к султанским угрозам и требованиям, о которых сообщил в письме Обресков, отнёсся достаточно спокойно и благоразумно.

«Грозить войском — суть турецкого характера, привыкшего по всякому поводу запугивать соседей, — бесхитростно написал он Екатерине, проводившей, по обыкновению, лето в Петергофе. — Турки внутренне нас боятся и поэтому избегают всех наружных доказательств и причин к раздражению нашему. И хотя они говорят о направлении войска к Хотину и Бендерам, я думаю, что сие не последует. (Панин ещё не знал о последнем повелении султана). Однако, со своей стороны, мы должны дать взаимно Порте полное успокоение».

Никита Иванович предложил на рассмотрение императрицы два пункта, которые, по его мнению, могли бы достаточно удовлетворить турок.

Первый пункт состоял в немедленном и жестоком наказании бунтовщиков в присутствии «самовидцами» турецких чиновных особ.

«Сие должным образом подтвердит нашу непричастность к злоумышленникам и их осуждение», — расслабленно подумал он, тыкая пером в массивную чернильницу.

А во втором пункте попросил дозволения на отправление от его, Панина, имени к великому везиру «листа с пристойными о произошедшем изъяснениями» и с «сильнейшими уверениями» о склонности России и далее жить с Портой в мире, тишине и добром соседстве.

Поразмыслив, Екатерина сочла эти предложения вполне приемлемыми, и в начале августа они были отправлены в Константинополь.

Но кроме официального послания Панина, нарочный офицер вёз Обрескову секретный пакет об интригах, учинённых бароном де Тоттом.

Пристальное внимание, которое русская разведка уделила в последние недели французскому консулу, следя глазами конфидентов за каждым его шагом, каждым поступком, дало желаемые результаты — в июле удалось узнать об отправлении, а затем и перехватить письмо Тотта герцогу Шуазелю, в котором барон многословно и горделиво хвалился подкупом каймакама Якуб-аги и склонением его к искажению событий в Балте. Крайне осерчавший от такой консульской подлости, Панин присоветовал Обрескову настоять перед рейс-эфенди о тайной посылке в Крым турецких агентов, чтобы внезапно схватить там барона, доставить в Константинополь и допросить со всем пристрастием. Его ответы и бумаги стали бы лучшим доказательством непричастности российской армии к балтскому погрому. И одновременно поставили бы Францию в весьма пикантное положение.


* * *

Август 1768 г.

Снисходительно-благодушное отношение Панина к угрозам султана придвинуть войско к российским границам оказалось, увы, необоснованным. В середине августа в «Тайную экспедицию» пришло очередное донесение Поповича, сообщившего о прибытии в главные турецкие крепости значительного числа янычар.

А вернувшийся в Киев из Константинополя капитан Соловков уточнил:

   — Под Очаковом стоит восемнадцать тысяч... Под Бендерами ещё тринадцать... И в Яссах гарнизон изрядно усилен.

   — Сам видел иль по слухам знаешь? — спросил Веселицкий, делая быстрые пометки в записной книжке.

   — И сам видел, и верные люди насказали... Да вы не сомневайтесь! Под Бендерами этих турков тьма. Останавливали до пяти раз, дознавались: «Кто таков? Куда едешь?..» Одно спасение, что нарочный офицер. А то повязали бы, точно повязали.

   — Письма-то резидентские уберёг?

   — В сапоге держал, — улыбаясь, вытянул вперёд ногу Соловков, словно Веселицкому важно было знать, в каком именно сапоге лежали письма.

   — Ещё что добавишь?

   — Да... У городка Сакчи сделаны четыре магазина, каждый по сто сажен в длину. Припасы туда завозят непрерывно — в день до трёх десятков обозов бывает. И все обыватели говорят, что к осени турецкое войско придвинется к Балте, перезимует там, а по весне нападёт. Ежели, конечно, не замиримся до той поры.

   — Не замиримся! — коротко и уверенно отрезал Веселицкий, продолжая черкать карандашиком в книжице.

Соловков настороженно посмотрел на канцелярии советника.

А тот, увидев в его глазах немой вопрос, пояснил многозначительно:

   — Ружьё заряжают не для того, чтобы в угол поставить. Заряжают, чтоб стрельнуть!.. Вот только по весне ли пальба начнётся?

   — Зимой турки не пойдут. Точно!

   — А ногайцы?.. Эти, поди, хоть сейчас к набегу готовы.

   — Господин майор Вульф, что командует Орловским форпостом, говаривал, будто Едисанская орда с походными кибитками стоит. Приказа ждёт.

   — То-то же. Вот кого страшиться надобно, капитан... — Веселицкий задумчиво, словно что-то вспоминая, постучал карандашиком по столу, а потом добавил с неприязнью: — То к нам просятся, то в набег собираются... Одно слово — сволочи!..

Притесняемая крымскими ханами Едисанская орда, входившая вместе с другими крупными ногайскими ордами — Едичкульской, Буджакской и Джамбуйлукской — в состав ханства, несколько раз хлопотала о перемене подданства, посылая гонцов с просительными письмами в Киев. Отсюда письма переправлялись в Коллегию иностранных дел. Но Петербург, не желая обострять отношения с Крымом и Турцией, относился к этим ходатайствам весьма осмотрительно, не давая никаких обязательств или обещаний.

Высочайшим рескриптом от 26 июня 1766 года генерал-губернатору Воейкову строго предписывалось всячески сдерживать ордынцев от перехода в российские границы, «а буде присланы будут от них в Киев нарочные с новым прошением о принятии в наше подданство, то. выслушав их предложения или приняв письма, немедленно их назад отпустить без всякого обнадёживания и, сколь возможно, скрытно...».

...Поругав ногайцев, Веселицкий не стал далее расспрашивать Соловкова, а протянул ему чистый лист и велел написать подробный рапорт о турецких приготовлениях Капитан весьма недурно владел пером, поэтому с делом управился в четверть часа, умно и складно изложив на бумаге всё увиденное и услышанное.

Веселицкий вскользь просмотрел густо теснившиеся строчки, остался доволен написанным и отпустил капитана отдыхать. А сам, собрав в папку вкупе с рапортом Соловкова ещё некоторые донесения конфидентов, отправился к Воейкову для доклада.

   — Не нравится мне всё это, — хмуро сказал Фёдор Матвеевич. — Я согласен, что разбойные люди Зализняка причинили хану убыток. Но — слава Богу! — бунт подавлен, бунтовщики пойманы, хану принесены извинения. Пора бы, кажется, уняться!.. Так нет же!.. Мы ясно наблюдаем, что Порта не желает возобновления тишины и покоя... Вот и Алексей Михайлович опять предупреждает... (Воейков тронул жёлтым пальцем лежащее на столе письмо). Да-а, положение у границ представляется мне достаточно опасным. Нет ни малейшего сомнения в том, что турки готовят нападение. Благополучие и защищённость нашего края будет зависеть ныне от своевременного распознания намерений неприятеля.

   — Я уже принял меры, ваше превосходительство, — сказал Веселицкий, услужливо протягивая губернатору список агентов, направляемых в главные турецкие крепости: Бендеры, Яссы, Хотин, Очаков, Кинбурн.

Воейков внимательно прочитал список, кивнул, одобряя, и заметил:

   — Пусть Бастевик навестит Якуба... Пора уже решить его судьбу. Распорядитесь о капитане!..

Когда Веселицкий ушёл, Фёдор Матвеевич, сгорбившись над столом, долго нюхал табак, размышляя об интригах Порты, затем сунул табакерку в карман кафтана, взял в руку перо и неторопливо написал несколько писем.

В первом из них, адресованном генерал-губернатору Малороссии графу Петру Александровичу Румянцеву, он попросил придвинуть некоторые полки Украинской дивизии поближе к Новороссийской губернии. Во втором, к обер-коменданту крепости Святой Елизаветы генерал-майору Александру Исакову, был приказ неприметным образом приумножить войсками все пограничные форпосты и всем полкам быть во всякой военной исправности. То же самое Фёдор Матвеевич повторил в третьем письме, предназначенном кошевому атаману Запорожского войска Петру Калнишевскому.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Капитан Анатолий Бастевик покинул Киев 12 сентября. Путь ему предстоял неблизкий, поскольку после посещения каймакама Якуб-аги он должен был без промедления проследовать в Крым, чтобы вручить хану Максуд-Гирею личное послание Воейкова...

В конце июля хан прислал в Елизаветинскую крепость нарочного Мегмет-агу с письмом, в котором в резкой форме выразил протест против разорения подвластной Галты, потребовав возместить ущерб, причинённый его подданным. Обер-комендант Исаков, не зная, что ответить, отправил агу в Киев. Там письмо Максуд-Гирея передали Воейкову.

Фёдор Матвеевич постарался успокоить хана, написав, что в ближайшее время пришлёт в Бахчисарай офицера с уведомлением о суде над бунтовщиками, которых доблестные российские войска совершенно поразили, а полковник Семён Гурьев пленил главных зачинщиков — Железняка и Гонту. И пригласил Максуд-Гирея лично присутствовать на экзекуции.

(Ивана Гонту сразу же выдали полякам, и после страшных пыток он был четвертован).

...Затяжные осенние дожди ещё не начались, просёлочные дороги, вилявшие между холмов, оврагов, перелесков, были сносными, и потрёпанная в частых переездах простенькая карета капитана за несколько дней домчала его к Орловскому посту.

Командовавший здесь майор Вульф, хорошо знавший Бастевика по его прежним вояжам в турецкие и крымские земли, вечером, за ужином, по-приятельски советовал:

   — Ногайцев остерегись. Шалить стали басурмане... Ежели купец какой едет или казак с торгов возвращается — грабят без пощады... До душегубства, слава Богу, покамест не доходит, но калеченые и побитые попадаются часто.

   — За Балту небось осерчали?

   — А чёрт их разберёт!.. Может, и за Балту... Ты, однако, на рожон не лезь.

   — Ничего, — промычал, жуя, Бастевик, — не в первый раз... Как-нибудь доберусь.

   — Сам знаю, что не в первый. Только казаков в охрану всё равно дам...

Вульф, к сожалению, оказался прав: уже за Балтой, вёрстах в пятнадцати от Дубоссар, на исходе дня на капитана наскочили буджаки. Они внезапно, как призраки, появились из-за редкого, схватившегося золотым осенним увяданьем леска, минуту-другую приглядывались к пылившим вдали всадникам, затем, пустив коней вскачь, стали быстро настигать окружённую казаками карету.

Бастевик, приметив погоню, открыл дверцу, крикнул ездовому, чтоб осадил упряжку, живо вылез из кареты.

Молоденький казачок Петро суетливо подвёл к нему запасную лошадь, уже взнузданную, под седлом. Проверив, заряжен ли торчавший из ольстры пистолет, капитан сунул ногу в стремя, легко и привычно уселся на поджарую кобылицу, которую брал во все свои вояжи для верховой езды. И негромко бросил казакам:

   — Ну, служивые, теперь не зевайте... Ежели что — палите.

Подскакавшие буджаки — их было десятка полтора — остановились шагах в двадцати, охватив карету и конвой жидким полукольцом. Один из них, судя по хорошей одежде — ага, костистый, широкоскулый, цепкими раскосыми глазами оглядел казаков, остановил взор на капитане, крикнул гнусаво:

   — Куда едешь, офицер?

   — Везу письма дубоссарскому каймакаму и его светлости крымскому хану, — объявил по-татарски Бастевик.

Ага ещё раз оглядел конвой, но теперь его взгляд — быстрый, оценивающий — скользнул по крепким лошадям, на которых восседали казаки. Взмахнув короткой плетью, он повелительно проронил:

   — С нами поедешь!

   — Я имею приказ побывать в Дубоссарах и Бахчисарае, — холодно, но твёрдо ответил Бастевик. — Вот письмо!

Он сунул руку за отворот мундира, достал сопроводительное письмо, подписанное Воейковым.

Стоявший ближе всех к капитану буджак скакнул вперёд, выхватил пакет, отдал are.

Тот равнодушно повертел его в пальцах, читать не стал, но и не вернул, а с ухмылкой разорвал и бросил в сторону.

   — С нами поедешь, офицер, — повторил ага. — Отдай оружие!.. И им скажи, — он указал плетью на казаков, — чтоб отдали.

Дело приобретало скверный оборот... «Отдадим оружие — коней заберут», — подумал Бастевик, припомнив предупреждение Вульфа.

Поправляя шляпу, он скосил взгляд на казаков, готовых в любой миг выхватить пистолеты.

   — Тохта, тохта, — поторопил ага.

Бастевик побледнел, но хладнокровия не потерял — сказал тем же твёрдым голосом:

   — Честь и достоинство офицера победоносной армии её императорского величества не дозволя...

Окончить фразу он не успел: тот же буджак, желая, видимо, услужить are и ускорить дело, снова скакнул вперёд, остановился рядом с капитаном и вдруг хлестнул его плетью.

Удар был сильный, но не от боли — от жестокой обиды сжалось сердце отважного капитана: грязный ногаец посмел оскорбить русского офицера!

   — Бей их, ребята! — рявкнул мгновенно пришедший в ярость Бастевик, выхватывая из ольстры пистолет.

Буджак немеющими от страха руками потянул поводья, пытаясь отъехать в сторону. Но выстрел полыхнул пламенем прямо в лицо. Тяжёлая пуля проломила приплюснутый нос, разворотила кровью затылок, сорвав с головы серую баранью шапку. Буджак, всхрипнув, навзничь опрокинулся с коня, испуганно рванувшегося с места.

За спиной капитана нестройной скороговоркой захлопали выстрелы казаков.

Один из всадников, схватившись рукой за грудь, свалился на землю — остальные, нахлёстывая лошадей, трусливо кинулись врассыпную.

Воодушевлённые таким быстрым и удачным исходом стычки, казаки рванули из ножен сабли, бросились преследовать ногайцев, но тут же были остановлены Бастевиком.

   — Уходить надобно! — вскрикнул он, разворачивая лошадь. — Ежели орда недалече — они вернутся...

Скакали долго, переменными аллюрами, скакали, пока не притомились кони. Пришлось съехать с дороги к ближнему лесу, на опушке которого все спешились.

Ездовой, жалеючи поглаживая раздувающиеся, словно кузнечные мехи, бока взмыленных лошадей, выпряг их из кареты, а казаки, пытаясь хоть как-то скрыть её от постороннего взора, вручную закатали за росшие поблизости кусты лещины.

Казачка Петра Бастевик оставил приглядывать за дорогой, а сам с остальными людьми, ведя коней под уздцы, углубился в чащу, выискивая подходящую для отдыха поляну.

Ногайцы, к счастью, не вернулись. Но Бастевик, считая, что лишняя предосторожность не помешает, просидел в лесу до ночи. И только в последних отсветах заходящего солнца, когда густой прохладный мрак стал быстро наползать на землю, вывел свой небольшой отряд к опушке. Казаки сноровисто запрягли лошадей в карету, но капитан в неё не сел — предпочёл остаться в седле.

У турецкой заставы, охранявшей въезд в Дубоссары, конвой появился около полуночи. Янычары встретили его враждебно, долго выясняли цель приезда, осматривали, переговариваясь, затем велели казакам стать до утра в ближайшем дворе, а Бастевика — в сопровождении двух стражников — пропустили в город...

Якуб-ага не ожидал появления капитана — поначалу растерялся, засуетился, пряча глаза, потом спросил вяло:

   — С чем пожаловал, капитан?.. Кофе будешь?

   — Поговорить надобно, — многозначительно произнёс Бастевик, по-хозяйски усаживаясь на низенькую тахту рядом с агой. — А кофий потом подашь.

У Якубы тревожно забегали глаза, рот передёрнулся в испуганной улыбке. Он кликнул слугу Махмута, шепнул что-то на ухо, тут же отпустил и — выжидательно, страшась — посмотрел на капитана.

А тот, обозлённый неудачно сложившимся днём, стычкой с ногайцами, пренебрегая советом Веселицкого вести себя осмотрительно, издевательски заскоморошничал:

   — У меня дело простое, незатейливое. Я б сам и беспокоить тебя не стал, да господин Веселицкий любопытствует... Узнать хочет, зачем ты написал султану, что Балту сожгли русские?.. Барон надоумил?

   — Какой барон? — теряя голос, одними губами спросил каймакам. Сердце его замерло, по всему телу разлилась неприятная слабость, в голове судорожно забились путаные мысли: «Всё прознали. Всё... Но откуда о консуле?.. Предал кто-то...» Каймакам съёжился, пригнул голову, лихорадочно соображая, как ответить.

   — Что молчишь, ага?.. Иль сказать нечего?

   — Слова твои... слова... — начал тянуть Якуб, с трудом шевеля языком в пересохшем рту. — Твои слова... Они меня... Это клевета... Конечно! Это злая клевета! Ты же знаешь меня, капитан! И не первый год...

   — Верность твоя мне хорошо известна, — резко оборвал его Бастевик. И добавил, продолжая издеваться: — Сейчас ты её ещё раз подтвердишь, если расскажешь о бароне... О вашей переписке, о тайных встречах.

   — Я никогда с ним не встречался! Клянусь! И не писал!

   — Брось лицемерить, ага! — вскричал вдруг капитан, вскакивая с тахты. — Мы перехватили его письма Шуазелю! Из них узнали о твоей измене.

Якуб понял, что разоблачён. Некоторое время он молчал, тяжело, с хрипом, дыша всей грудью, а затем, холодея от собственной смелости, разжигая злость к этому проклятому офицеру, визгливо, срываясь на крик, стал попрекать Бастевика невыплаченными пансионными деньгами, нанесёнными обидами.

Капитан обомлел от такой наглой, беспардонной лжи каймакама, схватился за шпагу, зашипел с ядовитой ненавистью:

   — Я заколю тебя, мерзавец.

   — Махмут! — истошно заорал Якуб, пятясь к стене.

Коренастый, плотный слуга мгновенно ввалился в комнату, могучим ударом сбил капитана с ног, подхватил выпавшую из его руки шпагу, приставил острый клинок к горлу.

Тут же в дверях появились другие слуги, турецкие стражники, стали вязать офицера ремнями. Бастевик, пытаясь освободиться, задёргался всем телом, но слуги крепко держали его. А Махмут ударил ещё раз — несильно, ногой в бок.

   — Этот гяур оскорбил меня... — начал зачем-то объяснять Якуб, всё ещё со страхом глядя на капитана. Потом махнул рукой и уже спокойно — выбор сделан! — приказал: — Заприте его... И охрану поставьте.

   — Ты пожалеешь об этом, сволочь, — сдавленным голосом пригрозил Бастевик. — Я ещё получу сатисфакцию.

Якуб небрежно дёрнул углом рта:

   — Если жив останешься.

Слуги подхватили капитана под руки, выволокли за дверь...

Оставшиеся на окраине Дубоссар казаки спать не ложились, коней не рассёдлывали — лишь отпустили подпруги — и, собравшись в кружок, покуривая короткие трубки, ждали возвращения капитана.

   — Ну что же он не идёт? Что ж тянет? — боязливо вопрошал казачок Петро, вглядываясь в темноту. Он впервые отправился в чужие земли и испытывал тревожную растерянность. — Уж не случилось ли чего?

   — Не дури, хлопец, — отозвался старый Панас, для которого конвоирование было делом привычным. — Их благородие любит поговорить.

   — Так ведь сам же сказал, что обернётся скоро.

   — Сказал, сказал... Ну, может, ему там чарочку поднесли, закуску добрую. Кто ж откажется от такого? — попытался пошутить Панас, но в голосе его не было весёлости.

В темноте послышались торопливые шаркающие шаги.

   — Никак, идёт? — обрадовался казачок.

   — Не он это, — уверенно сказал Панас. — Капитан-то верхом уехал.

   — А может, лошадь там оставил?

   — Балда ты, Петро! — ругнулся шёпотом Панас. — Идёт-то один, а капитан был с турками.

Кто-то остановился у ворот, стал осторожно их открывать.

Казаки насторожились. Петро суматошно хватал себя за пояс, пытаясь вытащить пистолет.

Незнакомец чёрной тенью скользнул к казакам, спросил приглушённо:

   — Откуда будете, служивые?

   — Тебе какое дело? — грубо отозвался Панас.

   — Капитан Бастевик с вами был?

   — Ну был... Ты-то кто таков?

   — Я каймакамов писарь Яков Попович... Вот что, казаки. Не ждите капитана. Ага арестовал его.

   — Какой ага? Как арестовал? — воскликнули казаки все разом.

   — Как, как, — передразнил их Попович. — В подвал посадил — вот как!

   — А ты не брешешь? — с угрозой спросил Панас.

   — Вот те крест!.. Я давний знакомый капитана. Сам видел, как его в тёмную тащили.

   — Говорил я, говорил, — затараторил казачок Петро.

   — Цыц, сопливый! — чугунно рявкнул на него Панас. — Ты ещё скулить начнёшь... Что же нам теперь делать, мил человек? — обратился он к писарю.

   — Панас! — загорячился кто-то. — Давай отобьём! Турки-то не ждут — опешат!

   — Дело надо говорить, а не языком молоть, — одёрнул казака Панас. — Как из города выскочим, коль пальба начнётся? Вона у турок заставы какие!

Старого казака поддержал Попович:

   — Панас правильно говорит. У подвала стража. И во дворе ту рок до десятка. Не отобьёте!.. Возвращайтесь назад, расскажите всё кому следует. Пусть губернатор требует выдачи капитана.

Все посмотрели на Панаса.

Тот с угрюмой задумчивостью выбил с одного раза погасшую трубку, сунул её в карман, буркнул неохотно:

   — Ехать надо... До Орлика доберёмся — нарочного в Киев пошлём... А тебе, приятель, за предупреждение низкий поклон. Как зовут-то, говоришь?

   — Попович. Яков Попович... Так и скажите его превосходительству, что, мол, Попович сообщил. Меня в Киеве знают — поверят... Ладно, казаки, побегу я. Как бы каймакам не хватился.

Писарь повернулся, нырнул в темноту.

   — На конь, хлопцы! — распорядился Панас.

Казаки торопливо подтянули подпруги, стали выводить лошадей из ворот.

Неожиданно рядом раздался гортанный крик, со всех сторон на казаков набросились вооружённые турки и после короткой яростной свалки повязали их.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Главная квартира генерал-губернатора Малороссии и президента Малороссийской коллегии генерал-аншефа графа Петра Александровича Румянцева находилась в Глухове. В недалёком прошлом этот город был известен тем, что в нём обитали гетманы Левобережной Украины, хотя, справедливости ради, значительно большую славу он приобрёл благодаря открытой здесь в 1738 году первой в России певческой школе, готовившей певцов для придворного хора и ежегодно отсылавшей десять лучших учеников в Петербург услаждать переливчатым пением слух столичного света.

Каждое утро генерал-адъютант Румянцева Карл фон Каульбарс вносил в кабинет губернатора полученную за минувший день почту, укладывал прямо на середину стола, располагая сверху пакеты из Петербурга, Москвы, губернских городов, а книзу — рапорты из менее значительных мест и частные письма; со свойственной всем немцам педантичностью проверял, наполнены ли массивная фигурная чернильница и фарфоровая песочница, приготовлены ли очиненные гусиные перья, чистые листы бумаги. Убедившись, что всё в порядке, Каульбарс, одёрнув мундир, вытягивался у дверей, ожидая появления губернатора...

Сорокатрёхлетний Пётр Александрович Румянцев был, как принято говорить, личностью незаурядной. Талантливый и храбрый воин, решительный человек, он сделал завидную карьеру: произведённый в 15 лет в офицеры, юный граф участвовал в войне со Швецией, закончив её полковником Воронежского пехотного полка, во время Семилетней войны отличился в сражениях под Грос-Егерсдорфом и Кунерсдорфом, взял сильную прусскую крепость Кольберг и стал генерал-аншефом. Его узнала Россия!

С Екатериной у графа сложились непростые отношения. Летом 1762 года[6], когда многие генералы спешили поскорее присягнуть новой государыне, он оставался верен императору Петру Фёдоровичу до тех пор, пока не узнал о его скоропостижной и загадочной смерти[7]. Лишь тогда присягнул — вынужденно, неохотно. И, полагая, что его карьера закончена, подал прошение об отставке. Будь на его месте кто-то другой, Екатерина без колебаний поставила бы на прошении обычное для неё «Быть по сему». Но она понимала, что удачливый в ратных делах генерал — не пешка в шахматной игре. Такими не разбрасываются. Таких надобно приберечь к случаю, хотя и держать в узде. Поэтому отставку Румянцеву она не дала, но и в столице держать не стала — отправила в Глухов президентом Малороссийской коллегии. Одновременно граф стал генерал-губернатором Малороссии, командиром тамошней Украинской дивизии и казачьих полков — запорожских и малороссийских.

...Румянцев приходил в кабинет в девятом часу утра, после завтрака, степенно усаживался в кресло, оглядывал стол и начинал ломать печати на пакетах.

24 сентября почта была большая, хотя важных писем пришло всего два: от командующего российским корпусом в Польше генерал-майора князя Александра Александровича Прозоровского и от генерал-губернатора Фёдора Матвеевича Воейкова. Оба писали недоброе: о турецких приготовлениях к войне, о скоплениях турецко-татарских войск в Бендерах, Яссах, Очакове. Но если князь только уведомлял Румянцева обо всём, что удалось разведать, то Воейков, кроме того, настаивал на введении в Новороссийскую губернию нескольких полков Украинской дивизии.

«Боится старик, — с сочувственным сожалением подумал Румянцев, откладывая письмо в сторону. — И в страхе своём неразумно мнит укреплением форпостов сдержать татарскую конницу... В ровной и открытой степи, где нет ничего, что по военному искусству можно было бы употребить себе в укрепление, не только полк, но и корпус не сможет противостоять многочисленному неприятелю... Нет, милейший, в крепостях и постах его не сдержать...»

Генерал приказал подать карту.

Каульбарс быстро развернул на столе широкий плотный лист, прижав закрученные края песочницей и бронзовым кубком, белевшим пучком длинных пушистых перьев.

Румянцев долго рассматривал карту, испещрённую разноцветными значками городов и крепостей, ломаными линиями рек и дорог, подумал убеждённо: «Первыми бить надобно! Не ждать, пока неприятель вторжение учинит...»

Широким жестом он смахнул карту в руки стоявшего рядом Каульбарса, дёрнул из кубка перо и, заваливая набок крупные буквы, принялся писать рапорт в Военную коллегию графу Захару Чернышёву.

«Надлежит, — писал он, — с умножением военных сил встретить прежде нападения на наши границы своего противника и, таким образом отразив его, за собою оставить всякую безопасность... (И честно предупредил Чернышёва). Здешних всех войск, паче недавно сделанных и слабых ещё солдат, совсем недостаточно к прямому ополчению будет против многочисленных сил неприятелей. Так как и артиллерии полевой, кроме полковых пушек, здесь не имеется, то к начатию дела заблаговременно в том снабдение нужно».

Отослав рапорт, Пётр Александрович надумал на неделе отъехать в Полтаву, где стояли полки Украинской дивизии, и самолично проверить их состояние и готовность к отражению неприятеля.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Тем временем в «Тайную экспедицию» Веселицкого продолжали поступать сообщения заграничных конфидентов, становившиеся всё более тревожными.

«В Молдавии, — писал Иван Кафеджи («Могилёвский приятель»), — беспрерывно пшеницу, ячмень и просо у обывателей собирают и возят в Сакчу, в Очаков, в Бендеры, Хотин и Черновцы для наполнения тамошних магазинов. Сверх войска турецкого, кое прежде было в пограничных крепостях, прибыло из Царьграда вновь несколько тысяч военных людей через Молдавию в приграничные крепости... От Порты к хану крымскому указ послан: быть ему со всеми подвластными татарами во всякой к войне готовности. Только не упомянуто, против которой державы... Из Молдавии неисчётное множество леса и досок к Сакче сплавляют для наведения весной тамо через Дунай-реку моста. В Бендеры и Очаков как сухим, так и водным путём також лес возят и скорейшим поспешением казармы для военных людей строят, ибо вместить оных негде...»

С этого письма сняли несколько копий и отправили 8 Петербург, дабы там ещё раз убедились в неотвратимости надвигающейся войны.

Екатерина, прочитав о турецких приготовлениях, призадумалась, потом быстрым росчерком пера поставила в верхнем углу донесения резолюцию:

«Велеть бы сие, не сказав откуда пришло известие, напечатать в газеты здешния».

И сказала насупленно:

   — Пусть все видят, что не мы первые войну начинаем...


* * *

25 сентября 1768 г.

Алексей Михайлович Обресков заканчивал завтрак, когда в комнату, осторожно постучав в дверь, вошёл переводчик Пиний и, извинившись за беспокойство, доложил, что из сераля прибыл чиновник с требованием к господину резиденту срочно прибыть на аудиенцию к великому везиру.

   — У них всегда срочно, когда пакость хотят сделать, — поморщился Обресков, отодвигая пустую тарелку, которую тут же подхватил стоявший за спиной лакей. Он медленно вытер салфеткой губы, смял её в комок, бросил на серебряный поднос. — Передай турку, что опосля полудня приеду.

   — Просят немедленно, ваше превосходительство... И свиту уже прислали.

Обресков, прикрыв глаза, вдохнул горьковатый аромат горячего кофе, мелкими глотками проглотил содержимое фарфоровой, с золотой росписью, чашечки, пожевал губами, стараясь получше ощутить вкус напитка.

Пиний ждал.

   — Большая свита?

   — До тридцати человек будет... У ворот стоят.

Алексей Михайлович неохотно поднялся из-за стола, подошёл к окну, сдвинул портьеру.

У ворот действительно толпились турки: двадцать служителей в ливреях да ещё четыре янычара везирской гвардии, державшие под уздцы четырёх арабских скакунов, убранных богатыми попонами.

Обресков обернулся к Пинию:

   — Ладно, скажи, что скоро буду готов...

Спустя час, втягиваясь в многолюдные и шумные улицы огромного города, резидентский кортеж церемонно двинулся к сералю. Впереди рядами шли присланные для сопровождения турки, за ними, мерно покачиваясь в седле, ехал Обресков, далее шли и ехали люди его свиты.

С первых минут пребывания в серале Обресков почувствовал нескрываемую неприязнь чиновников, демонстрировавших явное непочтение к его резидентскому положению: сначала без каких-либо объяснений его продержали полчаса в душной приёмной комнате, затем без всякой торжественности, положенной в подобных случаях, ввели в зал, в углу которого, у высокого разноцветного окна, обложившись атласными подушками, полулежал в небрежной позе новый великий везир Хамза-паша...

В конце августа бывший кутаисский паша Хамза, отличавшийся редкой грубостью и самодурством, занял место отправленного султаном в отставку Муссун-заде. Умом, осмотрительностью, какими-либо другими достоинствами государственной особы Хамза-паша не обладал и вознёсся к вершинам власти только потому, что был женат на дочери султана Гебетуллах.

...Обресков повторно стерпел проявленное к нему неуважение и, взяв из рук Пиния поздравительную речь, заготовленную по случаю назначения Хамзы великим везиром, стал читать её басовитым голосом.

Хамза-паша, продолжая лежать, выслушал всего несколько первых фраз, затем резко оборвал резидента на полуслове:

   — Оставь своё красноречие сегодня! Мне достаточно тех словесных и письменных изъяснений, что до сих пор получала Высокая Порта от России!

Обресков понял, что везир намеренно начал разговор в повышенном, Нелюбезном тоне, но, проявив выдержку, благожелательно произнёс:

   — Я считал своим долгом поздравить вашу светлость с назначением на столь высокую и важную должность. Мудрое решение султана...

Хамза опять оборвал его:

   — Поздравления следует принимать от достойных людей! Ты же и твоя королева своими коварными действиями делаете всё, чтобы нарушить покой на границах. И теперь я призвал тебя, чтобы разом покончить с делом, которое тянется слишком долго!

«Опять какую-то каверзу подстроили поганцы, — сумрачно подумал Обресков. — Всё им неймётся, всё стращают...»

Он колюче посмотрел на Хамзу, спросил выжидательно:

   — О каких действиях ведёт речь везир-и азам?

   — Польша должна быть вольной державой, но она угнетена русскими! Жители её изнуряются и беспощадно ими умерщвляются. Разве это не так?.. Разве не русские потопили на Днестре барки, принадлежавшие султанским подданным? Разве не русские напали на Балту и Дубоссары? Можешь ли ты найти оправдания всем этим бесчинствам?

Путаные, оскорбительные обвинения Хамзы-паши со всей очевидностью показывали, что он собирается учинить Обрескову бесчестье.

   — Везир-и азам ошибается, — решительно возразил Алексей Михайлович, с трудом сдерживаясь от дерзкого ответа. — Мною получено известие, что это сделали не российские войска, а разбойные люди. Но тамошний каймакам Якуб — по наущению известного консула Тотта! — оболгал Россию, о чём я уже представил документы вашему предместнику.

   — Ты лжёшь! — выкрикнул Хамза, сверля резидента злыми глазами. — Ты повторяешь слова киевского паши! Тот тоже всё свалил на бунтовщиков, когда доподлинно известно, что зверства чинили русские!

   — Мы не собираемся отвечать за лиходейство разбойников, — резко сказал Обресков, давая понять, что не позволит исказить события в Балте.

Хамза-паша схватил лежавшую под рукой бумагу, издали показал резиденту:

   — Узнаешь?.. Это твоё письменное обязательство, данное четыре года назад от имени русского правительства... Помнишь его?.. Здесь записано, что число русских войск в Польше будет сокращено до семи тысяч. И без всякой артиллерии. Твоей рукой записано!

   — Я помню, что обещал, — не теряя самообладания, проронил Обресков. — Но обстоятельства заставили нас внести изменения.

   — Их сейчас там тридцать тысяч! И много пушек!

Алексей Михайлович поморщился — везир был прав, — но всё же негромко буркнул:

   — Не тридцать, а едва ли больше двадцати тысяч.

   — Вот! — с торжествующим злорадством вскричал Хамза-паша. — Ты сам сейчас признался в своём вероломстве! Признался, что ты клятвопреступник и плут!

   — Несправедливые слова в адрес моей державы и меня лично, — заклокотал гневно Обресков, — позволяют мне...

Хамза, не слушая резидента, быстро схватил другую бумагу:

   — Подпиши условия дивана!.. Иначе — война!

«Так вот для чего сия комедия играется, — желчно подумал Обресков, неприязненно глядя на везира. — Уже войной пугает, лишь бы из Польши нас выдворить...»

А вслух сказал с издёвкой:

   — Прежде подписания следует прочитать документ... (Расслабленным жестом он велел Пинию принять бумагу).

Мы ознакомимся с содержанием предлагаемых диваном кондиций, обсудим и вскорости дадим ответы по всем пунктам.

Но Хамза-паша не собирался ждать долго.

   — Нам не нужно твоё писание! Отвечай, плут, в двух словах. Обязываешься ли ты, что войска будут выведены из Польши?.. Я хочу теперь же формального обязательства и гарантий ваших союзников!

   — Всё, что я могу сделать, — это пригласить господ союзных министров дать поручительство, что войска наши выйдут из Польши, когда дело там будет закончено... Более я ничего не вправе обещать.

Алексей Михайлович ответил умело: с одной стороны, он как будто удовлетворял требование Порты, а с другой — не назначал никаких конкретных сроков вывода войск.

Хамза-паша оказался не готов к такому искусному ответу, некоторое время молчал, пытаясь сообразить, что сказать, но ничего путного не придумал и приказал отвести резидента в приёмную комнату.

К концу второго часа нудного и гнетущего ожидания, истомлённый, вспотевший Обресков, шумно вздыхая и поминутно утираясь платком, решил с безысходной грустью, что везир не только не внемлет его словам, но, напротив, будет неуступчив и предъявит условия дивана ультимативно...

После событий в Балте Франция стала ещё настойчивее принуждать Порту разорвать отношения с Россией, требуя выдвинуть неприемлемые для Петербурга условия удовлетворения нанесённой обиды. А чтобы прельстить султана, сделать его более решительным — потребовала от барских конфедератов вернуть Турции Волынь и Подолию, которые по Карловицкому трактату 1699 года отошли к Польше. Понимая, что сами они с сильной российской армией не совладают, конфедераты, поупрямившись, пошли на эту уступку.

Переданные Обрескову везиром условия касались главным образом самостоятельности Польши. Россия должна была вывести из королевства свои войска, признать его независимость, дать обязательство не вмешиваться ни в избрание польских королей, ни в споры религиозных партий. Принятие подобных условий означало бы, что Петербург лишается влияния на своего пограничного соседа, собственноручно отдавая его в руки западных держав.

...Грустные размышления Обрескова нарушил вошедший в комнату турецкий переводчик Караджа.

   — Кроме сказанного везир-и азам, — объявил он, — вы должны обещать также, что русский двор отречётся от защиты диссидентов и оставит Польшу в совершенной её вольности.

   — Ранее об этом никогда не было речи, — недовольно заметил Обресков. — Я не могу дать такие заверения, ибо не знаю мнения её императорского величества... Если Высокой Порте угодно — я отошлю соответствующий запрос в Петербург. И как только получу ответ — тотчас дам знать о его содержании везир-и азам.

Переводчик ушёл.

Снова потянулись томительные минуты ожидания.

Когда переводчик вернулся, Алексей Михайлович по выражению его лица понял, что это будет последний разговор.

   — Везир-и азам требует от тебя немедленного ответа на все пункты условий!

   — Мне нечего сказать иного, — твёрдо произнёс Обресков, строго глядя на турка. — У меня нет полномочий моего двора обсуждать подобные кондиции. А потому я не могу дать ни положительный, ни отрицательный ответ.

   — Это твои единственные слова?

   — Да.

   — Хорошо... Тогда я имею повеление сказать тебе, что высочайший, могущественнейший и непобедимый султан мой — да продлит Аллах его дни! — объявляет вам войн у!

В комнате разлилась щемящая тишина. Все враз замерли, словно окаменев, растерянно и безмолвно глядя на Обрескова.

А он медлительно поднялся с места — монументальный, тяжеловесный, — смерил переводчика режущим взглядом и тоном властным и грозным чеканно произнёс:

   — Россия не желала войны с Портой. Бог тому свидетель!.. Но коль она объявлена — Россия принимает вызов... Мы вас раньше бивали и теперь побьём! Так и передай своему хозяину.

Переводчик явно не ожидал такого ответа — вздрогнул всем телом и скользнул за дверь.

Обресков устало махнул рукой и направился к выходу.

Его остановил возглас вновь появившегося Караджи:

   — Везир-и азам приказал отвести тебя в тюрьму!

Алексей Михайлович застыл на месте, потом обернулся, увидел, как в дверь один за другим, держа в руках обнажённые кривые сабли, входили гвардейцы великого везира.

   — Везир-и азам приказал отвести тебя в тюрьму, — снова повторил переводчик. — Без промедления!

Сдерживая бушевавший в сердце гнев, Обресков гордо вскинул голову:

   — Я стерплю оскорбление, нанесённое мне. Но я не позволю оскорбить Россию!.. Я слагаю с себя полномочия резидента и в тюрьму пойду частной особой.

Окружив резидента и его свиту плотным кольцом, гвардейцы вывели их из сераля, усадили на лошадей и повезли через весь город в крепость Едикуль.

Четырёхугольная, сложенная из больших камней, мрачная крепость дышала сыростью и гнилью. Она была построена много лет назад — ещё при греческих императорах — для хранения царских сокровищ. Но со временем турки превратили её в тюрьму, где содержались наиболее опасные преступники.

Комендант Едикуля — высокий, седобородый восьмидесятилетний старик — дрожащими пальцами водрузил на длинный нос круглые очки, долго читал сопроводительную бумагу, а затем слабым хриплым голосом вызвал стражников с ключами от подземелий.

Обрескова и его людей бросили в один из заплесневелых вонючих подвалов, куда сквозь маленькое, закрытое толстой железной решёткой окошко почти не проникал дневной свет. В этом подвале пленники провели несколько дней, и лишь после решительных протестов резидента их перевели в два низких тесных домика, находившихся на территории крепости.

Любивший приятное обхождение и хорошую кухню, лишённый привычных удобств, Обресков испытывал сильные физические и душевные страдания. Но ещё больше он страдал от неопределённости: знают ли в Петербурге об аресте? знают ли о войне?..

Вся надежда была на расторопность Левашева.

И тот не подвёл...

В день, когда Обрескова вызвали на аудиенцию к Хамзе-паше, поверенный в делах Павел Левашев находился в деревне Буюкдер, расположенной в пятнадцати вёрстах от Константинополя, где отдыхал в компании с послами Англии, Венеции, Швеции и Пруссии. Узнав об аресте резидента, об объявлении войны, он к вечеру отправил в Петербург двух нарочных с этими неприятными известиями. Причём, чтобы обмануть турок, нарочные поехали разными дорогами (один через Вену), имея при себе для безопасности паспорта от английского и прусского послов...


* * *

Октябрь 1768 г.

Сопровождаемый большой свитой и охраной, с обозом в три десятка карет и повозок, в начале октября Пётр Александрович Румянцев прибыл в полтавский лагерь, где 9-го числа устроил смотр каждому полку.

Утро выдалось пасмурное, холодное, того и гляди, брызнет с низкого неба моросящим дождём. Над широким полем, где выстраивались подходившие кавалерийские и пехотные полки, тонким покрывалом раскачивался серый туман, воздух напитался сыростью и сочными запахами осени.

Все втайне надеялись, что командующий перенесёт смотр на другой день, но он, напротив, порадовался:

— С турком во всякую погоду воевать придётся!

Однако к десяти часам потянувший из-за дальнего леса ветер развеял туман, разорвал сплошную пелену облаков, в просветы между которыми ударили золотистые солнечные лучи, засверкав ртутью на росистой траве, согревая приятным теплом озябшие полки.

Первой демонстрировала свою выучку кавалерия.

Румянцеву очень понравился гусарский Изюмский полк генерал-майора Максима Зорича. Рослые, бравые гусары крепко сидели в сёдлах, легко скакали, имитируя лихую атаку, дружно стреляли из пистолетов по воображаемому неприятелю.

Драгуны Борисоглебского полка также показали хорошую готовность, хотя кони их, старые и слабые, при передвижениях быстро уставали, а при атаке с трудом выдерживали недолгий галоп.

Когда же по полю поскакали карабинеры — лицо Румянцева помрачнело: из четырёх полков лишь один, Ямбургский, выглядел достаточно пристойно, а остальные, как потом будет указано в рапорте в Военную коллегию, и «лошадей имели худых», и людей «престарелых, без лутчей исправности».

Затем пришёл черёд пехотных полков.

Они хорошо маршировали шеренгами, слаженно выполняли повороты, проворно формировали колонны и каре. Но после стрельбы Пётр Александрович снова приуныл: вместо ожидаемого залпа батальонов Старооскольского полка раздались редкие нестройные выстрелы; большинство солдат вообще не смогли выпалить, а у некоторых с трескучим скрежетом разорвало фузеи, поранив лица и руки стрелков.

То же самое повторилось при стрельбе Севского, Орловского, Курского и остальных четырёх полков.

Огорчённый безотрадным состоянием войск, Румянцев дал волю чувствам.

   — Срам, господа, и позор! — багровея лицом, кричал он на генералов и полковых командиров после смотра. — Такого постыдного зрелища я никогда не видывал!.. Кавалерия так слаба, что противу татарской баталию не выдержит!.. Пехота только и может, что маршировать!.. И это полки, кои я намеревался употребить в противостояние турецкому нашествию!

Генерал-поручик Христофор фон Эссен, показывая жёлтые от табака зубы, попытался заступиться за своих офицеров:

   — Ваше сиятельство! Господа командиры проявляют неусыпное старание в поддержании полков в надлежащем виде... Но разве можно стрелять из негодных ружей?

   — Полноте, Христофор Юрьевич, — обернулся к Эссену Румянцев. — Ружья плохими делают нерадивые солдаты! А господа полковники не желают, видимо, отягощать себя заботами о примерном наказании провинившихся.

   — Нет, ваше сиятельство, — возразил фон Эссен. — Стараниями полковых и других командиров солдаты истощевают последний свой достаток на всечасное исправление оных ружей. Но всё тщетно. Ибо не можно сделать исправным то, что попорчено вконец.

   — Мы уже забыли, когда новые ружья получали, ваше сиятельство, — несмело сказал кто-то из офицеров.

   — У меня в полку иным фузеям до двадцати лет, — поддержал его другой.

Румянцев оправданий не принял — сурово прикрикнул, топнув ногой:

   — Где ваши рапорты?! Почему не подавали? Почему не уведомили заранее?

Офицеры безмолвствовали, склонив повинные головы. Фон Эссен тоже почувствовал себя неловко, засопел носом, отвёл потухший взор в сторону.

Расстроенный Румянцев на следующий день уехал из Полтавы. Он не стал собирать военный совет — просто сунул в руки Эссена ордер с расписанием квартир вдоль Днепра и заметил хмуро:

   — Назначенное мною расположение полков есть предосторожность от турецких покушений. Уж больно много сволочи собралось у наших границ... Велю вам, Христофор Юрьевич, недреманным оком глядеть за ними, чтобы всякое противное движение предупредить и подобающе встретить всеми силами... А о ружьях я доложу...

Вернувшись в Глухов, Румянцев прежде всего составил реляцию Екатерине, в которой ещё раз рассказал о турецких приготовлениях и предупредил о неизбежности скорой войны с Портой. А потом два часа мучил писарей, диктуя донесения: в Сенат — о необходимости реорганизации малороссийского казачьего войска, полки которого были укомплектованы крайне неравномерно; и в Военную коллегию — о заготовке продовольствия и фуража, о плачевном состоянии кавалерии, о неисправном вооружении и присылке новых фузей, о расположении полков Украинской дивизии. Отослав замаявшихся писарей, он разобрал приготовленную Каульбарсом почту и, не найдя пакетов из Военной коллегии, недовольно подумал: «Ох, мудрит Захар... Тут порохом скоро запахнет, а он небось не чешется... Неужто утаил от государыни мой рапорт?..»

Вице-президент Военной коллегии генерал-аншеф граф Захар Григорьевич Чернышёв ничего от Екатерины не утаивал — просто в начале октября он по-хозяйски объезжал свои деревни, прознавая об урожае и крестьянских недоимках, прикидывая в уме будущие доходы. А когда вернулся в Петербург — доложил императрице о румянцевском рапорте.

   — Горяч Петька! С норовом! — не удержалась от колкости в адрес Румянцева Екатерина. — Ему все баталии подавай, виктории... А вы, граф, что думаете? Может, в самом деле упредить турков?

   — Хотя по полученным из разных мест известиям, — услужливо пояснил Чернышёв, — собрание многого числа турецких и татарских войск, запасение снарядов и провианта, а також распоряжения при самом султанском дворе являют собой вид намереваемой непременной войны, однако сии известия не подтверждают того, что собранное войско нынче нападёт вооружённой рукой на наши границы.

   — Вы уверены в этом?

Чернышёв замялся, пожал плечами:

   — Басурманская душа — потёмки... Но уверен, что в этом году нападать не станут. Зима близка!

   — Да, зима близка, — согласилась Екатерина. — Российские снега и морозы любую армию загубят... — Она посмотрела на румянцевский рапорт, всё ещё лежавший перед ней, и добавила плавно: — Вы отпишите в Глухов свои рассуждения... Укажите также, что меры, предпринимаемые генералом по защите границ империи, мы одобряем и поддерживаем...

«Он, конечно, горяч, но голову имеет светлую и пустого предлагать не станет, — мысленно продолжила она. — Только нельзя нам теперь ссориться с Портой. Одним наскоком кампанию не закончишь, а для большой войны приготовления нужны знатные... Тут ещё Польша как нарыв на теле — и больно, и в один день вылечить нельзя...»


* * *

Октябрь 1768 г.

Обеспокоенный сообщениями конфидентов о накапливающихся на границах неприятельских силах, Фёдор Матвеевич Воейков покинул Киев и три недели раскатывал по тряским, охваченным по утрам белой изморозью дорогам Новороссийской губернии, осматривая приграничные крепости и наиболее важные форпосты. В городах и крепостях его встречали со всей возможной торжественностью: при скоплении народа, с колокольными звонами, с почётными караулами и хлебом-солью.

Фёдор Матвеевич поначалу был строг и придирчив: ходил по крепостным стенам, проверяя состояние пушек, качество пороха, хранение снарядов и провианта, проводил смотры гарнизонам; обнаружив в отдельных ротах слабую выучку и неисправности в амуниции, посадил под краткий домашний арест нескольких офицеров, обвинив их в плохом присмотре за солдатами. Однако с течением дней, притомившись от постоянных переездов, он стал меньше обращать внимание на выискивание недостатков и удовлетворялся тем, что ему показывали командиры.

   — Умаялся я, — ворчливо жаловался он Веселицкому, сопровождавшему генерала в поездке по губернии. — Да и без моих наставлений господа офицеры знают, что надобно делать... Пора нам в Киев возвращаться.

Веселицкий — сам порядком уставший — охотно согласился с губернатором, упомянув, что до весны, когда турки могут открыть кампанию, командиры, несомненно, устранят все изъяны.

Остановившись на ночлег в Кременчуге, Фёдор Матвеевич написал Екатерине бодрую реляцию:

«Войска вашего императорского величества всегда готовы и в состоянии достаточный отпор чинить. Безрассудные им угрозы не важны, ибо известно, из какой сволочи татарское и турецкое войско состоит. Следовательно, гордостью надменного их хвастовства страшиться и тревожиться нет причины...»

А поутру ему принесли письмо от кошевого атамана Петра Калнишевского, сообщившего неприятную новость: султан Мустафа сместил хана Максуд-Гирея и снова отдал Крым под власть Керим-Гирея.

   — Ну, этот без дела сидеть не станет, — встревоженно закряхтел Воейков. — И до весны ждать не будет...


* * *

Октябрь — ноябрь 1768 г.

Опальный Керим-Гирей (русские называли его Крым-Гирей) в течение четырёх лет коротал свои дни на острове Родос, лишь изредка, да и то с разрешения султана, наведываясь в Адрианополь, родовое имение Гиреев в Румынии. Человек энергичный, властолюбивый, знавший себе цену, он сильно страдал от вынужденного затворничества. Его пытались развлечь соколиной охотой, новыми красавицами, морскими прогулками, но даже после самой удачной охоты, после пламенной, опьяняющей любви, подаренной очередной наложницей, он был печален, подолгу дымил трубкой, задумчиво глядя из окна на синеющее вдали море. Испив до дна чашу безграничной власти над тысячами людей, Керим проходил теперь через тяжкое похмелье бесчестья...

Крупный, с дородной фигурой, смуглым лицом, обрамленным старательно подстриженной чёрной с сединой бородкой, с холодным, сверлящим взглядом, пятидесятилетний Керим-Гирей производил на всех неизгладимое впечатление. Его карие глаза, застывшие, колючие, казалось, излучали неведомые гипнотические лучи, пронзавшие собеседника, словно острые кинжалы, парализуя его волю, заставляя трепетать сердце, ошибаться в речах; лишь немногие люди, обладавшие железной выдержкой и хорошо развитым чувством собственного достоинства, не позволявшим робеть или суетиться, не теряли самообладания в беседах с Керимом.

Впервые он стал властелином Крыма в 1758 году, стал вопреки воле султана Мустафы. И, используя поддержку Едисанской орды — самой многочисленной и сильной из всех ногайских орд, — грозившей Порте переходом в подданство России, повёл себя по отношению к султану дерзко и непокорно, лелея в мыслях тайную мечту — отторгнуться от Порты и создать мощную, ни от кого не зависимую причерноморскую державу Гиреев.

В декабре 1763 года в приватной беседе с Николаем Рубановым, переводчиком российского консула в Бахчисарае, Керим заметил многозначительно:

— Султан Мустафа думает, что держит меня в узде, как держит всех своих подданных. Но он ошибается. Время моё ещё не пришло, поэтому и приношу ему некоторую покорность... А твоя держава должна уважать меня! Ибо имеет она против Порты свой интерес, но только я могу оказать ей в том знатные услуги...

Хан понимал, что вышедшая недавно из Семилетней войны с Пруссией Россия изрядно ослабла и, видимо боится возникновения нового вооружённого противостояния — теперь уже с Портой. Он был уверен, что могучий северный сосед ищет сближения с Крымом. И именно так расценил дорогие подарки, преподнесённые ему консулом Никифоровым от имени российской императрицы, хотя вручаться они должны были от тогдашнего киевского генерал-губернатора Ивана Глебова. (Правда, хан не знал, что Никифоров самовольно нарушил инструкцию, получив позднее за содеянное жесточайший выговор от Иностранной коллегии за «излишнюю ревность, без всякого побуждающего к тому резона и весьма некстати»).

Будучи заклятым врагом России, Керим-Гирей тем не менее пошёл — разумеется, внешне — на сближение с Петербургом, рассчитывая использовать престиж империи в своих далеко идущих целях. Но, выдвинув при этом ряд условий экономического характера, которые при внимательном рассмотрении являли собой угрозу безопасности южных русских земель, он возбудил сильное недовольство Екатерины.

Распознав интригу хана, она решила приструнить его руками той же Порты. И на полях донесения Рубанова с подробным пересказом содержания разговора с Керимом появилась её резолюция, адресованная Никите Ивановичу Панину:

«Мне кажется, сие надобно сообщить Обрескову, дабы он при удобном случае внушал Порте о сих диспозициях хана».

Панин исполнил повеление, и 7 февраля 1764 года соответствующий указ был отправлен в Константинополь.

Мустафа использовал прозрачные намёки российского резидента о скором отторжении Крыма от Порты для возбуждения недовольства крымской знати и черни политикой хана, а в конце августа прислал в Очаков янычар, чтобы при нужде силой отстранить его от власти.

О прибытии янычар Керим-Гирей узнал на следующий день, призадумался. Он не хотел последовать прискорбному примеру некоторых своих предшественников, отрубленные головы которых палачи приносили султанам на золотых блюдах. Теперь приходилось выбирать: либо без промедления поднять верных ему татар и, перерезав турецкие гарнизоны в здешних крепостях, открыто выступить против Порты, либо бежать в Польшу, где искать покровительства у тамошних знатных друзей, либо, наконец, смиренно ждать своей участи.

Керим выбрал Польшу и в начале сентября тайно покинул Бахчисарай. Сухим путём — через Op-Капу (Перекоп) — он добрался до Кинбурна, бросил здесь свой обоз, в небольшой лодке обогнул по морю ставший опасным ныне Очаков, высадился на берегу в условленном месте, где его ждал извещённый заранее сын Бахти-Гирей-султан с пятью тысячами едисанцев. Под их охраной Керим 14 сентября прибыл в Каушаны.

Решив, что на пути в Польшу охрана ему не нужна, Керим отпустил сына и едисанцев в орду, и, как оказалось, напрасно, поскольку на второй день в городке, появились турецкие чиновники, вручившие ему скреплённый султанской тугрой ферман о низложении. О бегстве в Польшу или сопротивлении не могло быть и речи — вместе с чиновниками в Каушаны вошёл большой отряд янычар, не только окруживший дворец, но и перекрывший все дороги и тропы.

Казнить свергнутого хана Мустафа не стал — знал, что в случае войны с Россией более непримиримого её неприятеля не найти, и решил приберечь Керима для будущих сражений — отправил сначала в Адрианополь, а потом в ссылку на Родос.

...Узнав о разгроме Балты, Керим-Гирей воспрянул духом. Он знал толк в политике и был уверен, что Порта воспользуется этим поводом для разрыва с Россией. А возросшая активность французского посла Верженя, едва ли не каждый день бывавшего у Хамзы-паши, о чём Кериму доносили доброжелатели из сераля, говорила, что такой разрыв неизбежен и долго ждать его не придётся. Объявление войны великим везиром лишь подтвердило его предвидение.

Керим ожил, перестал кручиниться и со дня на день ожидал султанского прощения: для войны с Россией Порте требовался хан-воин, а не трусливый слюнтяй Максуд. И он не ошибся в своих ожиданиях — 17 октября Мустафа вернул ему ханское достоинство, а на следующий день принял в серале с пышными почестями.

В Константинополе Керим-Гирей провёл десять дней. Несколько аудиенций у султана, в том числе две с глазу на глаз, окончательно раскрыли все виды Мустафы на предстоящую войну, на цели, которые должны быть достигнуты по её завершении.

Имевший ратный опыт Керим-Гирей с особым пристрастием расспрашивал о состоянии турецкой армии и, не удержавшись, выбранил Хамзу-пашу за поспешность:

— Сначала готовят сильное войско, собирают припасы, а потом объявляют войну!.. Что толку от его нынешних угроз, если к весне русские будут ждать нападения в полной исправности?!

   — Выпущенная стрела назад не вернётся, — умно ответил Мустафа, защищая недалёкого зятя.

   — Но попадёт ли она в цель? Или гяуры вернут её нам, но уже из своего лука?

   — У опытного воина — попадёт! Она теперь в твоих руках... Завтра все увидят конактуй! Торопись!..

Утром 29 октября в зале сераля был выставлен конактуй — конский хвост, который, по древнему обычаю, выставлялся за 40 дней до начала похода армии. А после полудня Керим-Гирей покинул Константинополь, направившись в молдавские земли, в Каушаны...

В тот же день из бухты Золотой Рог, набирая в белые паруса упругий западный ветер и держа курс на Ялту, вышел особый корабль, на борту которого находился чиновник из ведомства великого везира, хранивший в небольшом ларце два султанских фермана. В одном из них татарский народ извещался о низложении Максуд-Гирея, в другом всем крымским чиновникам повелевалось прибыть в Каушаны для присяги новому хану.

...Керим любил этот небольшой, лежавший в долине между двух высоких холмов городок, бывший летней резиденцией крымских ханов, часто и подолгу жил в нём, покидая душный и пыльный Бахчисарай, когда на Крым накатывал с юга сухой нестерпимый зной. Но о каждом его появлении здесь узнавали заранее и прилежно готовили двухэтажный, выкрашенный красной и белой красками дворец: убирали, мыли до блеска комнаты и залы, расчищали сад.

Нынешний приезд был внезапный. И притихший, пустынный, без обычного оживления дворец неприятно поразил хана своей запущенностью: исхлёстанные осенними ливнями краски на стенах размыты в грязные потеки, выложенные камнем дорожки засыпаны опавшей листвой, а в саду между голых мокрых деревьев, пугливо поджимая хвосты, рыскали косматые бродячие собаки.

Охраняемый рослыми мускулистыми капы-кулами, поигрывая зажатой в руке плетью, Керим стремительно шёл по дворцовым покоям, ударом ноги открывая двери.

Заслышав шум, из разных комнат стали выползать заспанные, неряшливо одетые слуги, недовольные тем, что кто-то потревожил их сон. Но, увидев, кто идёт, как подкошенные валились на колени, глухо стуча лбами о пол, не смея в страхе ни вздохнуть, ни поднять глаза.

   — Вонючие шакалы... Забыли хозяйскую руку? — злобно шипел Керим-Гирей, с размаха стегая плетью по согнутым спинам. И чем дальше он шёл, тем яростнее свистела плеть.

Остановившись у спальни, вход в которую преграждал уткнувшийся головой в затоптанный ковёр слуга, хан пинком отбросил его в сторону и, прежде чем скрыться за дверью, проронил коротко капы-кулам:

— Повесить!

Телохранители за шиворот вытащили несчастного слугу во двор, и спустя пять минут его тело задёргалось в последних судорогах, раскачиваясь на ветке старого раскидистого ореха.

Подгоняемые жгучими плётками капы-кулов, объятые трепетом слуги, стараясь не тревожить покой хана, за два часа привели дворец в прежнее сияющее чистотой и порядком состояние.

Остаток дня Керим-Гирей провёл в одиночестве: на люди не выходил, никого не принимал, читал Коран, много курил, в задумчивости разглядывая цветные узоры, сотворённые на стенах комнаты искусными живописцами.

Как и четыре года назад, ему снова предстояло сделать выбор. Правда, теперь этот выбор касался не только его собственной судьбы, но и судеб многих тысяч подвластных татар и ногайцев, и даже будущего состояния Крыма.

Вступая в объявленную войну на стороне Порты, хан знал, что в такой опасной затее проиграть нельзя — он хорошо помнил опустошительные для Крыма походы русских генералов тридцатилетней давности и понимал, что только ошеломляющий первый удар — внезапный и сокрушительный — мог в значительной мере подорвать военные силы России на южных её границах, оттянуть, а при удачном стечении обстоятельств — вовсе избавить полуостров от угрозы вторжения, поскольку главная русская армия будет противостоять турецкому нашествию в юго-западных землях.

После долгих размышлений Керим-Гирей сделал свой выбор. Он решил не ждать погожих весенних дней, а нанести этот сокрушительный удар в ближайшие два-три месяца, как только соберёт достаточное войско.


* * *

1 — 6 ноября 1768 г.

Отсчитывавший последние дни октябрь по-зимнему дохнул морозцем, поля и холмы заиндевели, лужи подёрнулись тонким хрустящим ледком. Сбросившие наземь багряную листву оголённые леса и рощи зябко ёжились под порывами холодного ветра, равнодушно взирая на проносившиеся мимо обшарпанные кареты нарочных офицеров из Польши, Вены, Киева, спешивших донести императрице известие о войне.

Эта грозная новость в один день облетела весь Петербург. Встревоженные генералы и сенаторы потянулись в Зимний! дворец, пытаясь прознать мнение Екатерины, чиновники всех департаментов прилежно ждали указаний.

Императрицу Панин застал в зеркальном кабинете. Подперев рукой щёку, она озабоченно просматривала какие-то бумаги, хотя обычно в это время делами не занималась. Никита Иванович вполголоса поздоровался, тихо сел на стул напротив государыни...

Пятидесятилетий Панин был невысок, толст, пухлощёк. Весь облик Никиты Ивановича, медлительные движения, неторопливая глуховатая речь свидетельствовали о его лености и праздности, что, впрочем, не совсем соответствовало действительности, ибо обладал он не только лучшей в Петербурге кухней, но и прекрасным для своего времени образованием, живым природным умом, мог долго и усердно работать за письменным столом.

Начав службу нижним чином в полку Конной гвардии, он — после восшествия на престол Елизаветы Петровны — был пожалован камер-юнкером, в 1747 году направлен в Данию чрезвычайным посланником, а на следующий год переведён в Швецию. В Петербург Никита Иванович вернулся летом 1760 года по причине весьма уважительной: был назначен воспитателем великого князя Павла Петровича, сына императора Петра III и Екатерины.

Монарх, чувствуя угрожающее дыхание готовящегося против него заговора, попытался приблизить к себе Панина — в апреле 1762 года пожаловал ему чин действительного тайного советника, а в мае — орден Андрея Первозванного. Но предусмотрительный Никита Иванович не поддался на императорские ухищрения, теснее сблизился с Екатериной, и когда заговорщики прямо поставили вопрос о свержении Петра — сразу поддержал эту акцию, считая, правда, что переворот должен быть в пользу Павла Петровича, а не Екатерины. (Она запомнила это).

Известие о войне с Турцией Панин встретил без удивления, даже, пожалуй, как должное. У больших политиков — а он, несомненно, таковым являлся — всегда присутствует основанное на громадном опыте и конечно же на интуиции предчувствие, которое помогает правильно понимать складывающуюся ситуацию, предугадать ход развития событий как на близкую, так и на дальнюю перспективу. И следовавшие одно за другим в последние месяцы происшествия давали его пытливому уму хорошую пищу для размышлений и выводов.

...Екатерина, вздохнув, отложила бумаги, посмотрела печально на Панина:

   — Слыхали новость, граф?

   — Какую, ваше величество?

   — Мустафа-то резидента нашего в крепость заточил.

   — Это мне ведомо. Вчера князь Прозоровский рапорт прислал.

   — Удивительное дело! — вскинула величавую голову Екатерина. — Уже месяц, как объявлена война, а мы только намедни узнаем об этом... Ох, велика Россия! Долго по ней курьеры скачут.

Готовый услышать из уст императрицы угрозы и проклятия по адресу коварного султана, Панин невольно поразился тёплой искренности, с которой были сказаны эти слова.

А Екатерина добавила строже:

   — И как глуп должен быть Мустафа, коль решился тягаться с такой державой!

   — Не сам решился, — вяло усмехнулся Панин. — Ветер, конечно, дует из Царьграда, да пахнет парижскими духами.

   — А нюхать-то его нам, граф... Голова не заболела бы.

   — Не заболит, ежели умело поставить дело, — расслабленно отозвался Панин. И равнодушно, с ленцой, словно говорил о чём-то совершенно малозначимом, предложил: — С разрешения вашего величества я готов взять на себя грядущие заботы.

Екатерину его бесстрастность не обманула — она ответила сдержанно:

   — Забот этих будет великое множество. А поэтому для соображения всех военных предприятий надлежит учредить при дворе особенный Совет.

   — Обилие советчиков обыкновенно мешает ведению дел, — возразил Панин.

   — Война требует знатного искусства, и учреждение такого Совета избавит нас от возможных ошибок... А что до обилия, то оно вовсе не нужно. Составьте список из семи-восьми персон.

   — Я обязан прямодушно сказать вашему величеству, — продолжал сопротивляться Панин, — что от сегодня до завтра учредить оный Совет никак невозможно... Да и на первый год он истинно не нужен.

   — Именно на первый год! Я не собираюсь увязать в войне, как в болоте, на годы!.. Вы постарайтесь, граф... А заседание назначим... ну хоть на четвёртое число.

Панин недовольно посопел носом, но перечить далее не стал...

Вечером, сидя в домашнем кабинете, под сухое потрескивание мерцавших в канделябре свечей, Никита Иванович составил требуемый список.

Он долго размышлял, прежде чем написать на лежавшем перед ним жёлтом листе ту или иную фамилию. Жизнь двора — это сложное переплетение характеров, интриг, соперничества, фаворитизма. Нужно было учесть многое, подобрать людей так, чтобы не дать Екатерине явного преимущества.

Первой он написал фамилию генерал-фельдцейхмейстера графа Григория Григорьевича Орлова. Поступить иначе он не мог: тридцатичетырёхлетний красавец Орлов был любовником Екатерины, имел от неё внебрачного шестилетнего сына Алексея и чуть было не стал вторым мужем. Его присутствие в Совете являлось совершенно необходимым.

«Ежели я не назову, так она сама этого кобеля назначит, — предусмотрительно рассудил Панин. — Его надобно назвать первым, но обставить другими особами так, чтобы не смог подмять Совет под себя...»

Никита Иванович ещё раз посмотрел на крупно выведенное слово «Орлов», поставил после него небольшую чёрточку и дописал мельче: «по особливой доверенности к нему и его такой же должной привязанности к славе, пользе и спокойствию вашего величества, как и по его главному управлению артиллерийским корпусом».

Вторым в списке был указан вице-президент Военной коллегии Захар Григорьевич Чернышёв.

«Он всегда придерживался сильной стороны, — отметил мысленно Панин, — и, несомненно, будет поддерживать, как это делал раньше, Екатерину. Но без него тоже не обойтись...»

И аккуратно написал после фамилии Чернышёва: «по его месту в Военной коллегии».

Теперь следовало назвать нескольких генералов, которые могли быть назначены главнокомандующими.

Поглаживая пушистым концом пера круглую щёку, Никита Иванович перебрал в уме известные фамилии... «Фельдмаршал Салтыков? Нет, стар и болен... Князь Долгоруков? Храбр, но бездарен. К тому же неуч... Румянцев? Знаменит, удачлив, Екатерину не любит. Нет, она его вычеркнет...» В конце концов Панин остановил свой выбор на генерал-аншефе князе Александре Михайловиче Голицыне... «Он не опасен, ибо самостоятельного мнения в Совете иметь не будет... И ещё Петра надо поставить!»

Никита Иванович макнул несколько раз перо в чернильницу, посмотрел, как с отточенного конца сбежала чёрная капля, и написал фамилию своего младшего брата — генерал-аншефа графа Петра Ивановича Панина.

Далее Никита Иванович внёс в список генерал-прокурора действительного тайного советника князя Александра Александровича Вяземского, себя («Это уж сам Бог велел!»), вице-канцлера действительного тайного советника князя Александра Михайловича Голицына, генерал-фельдмаршала графа Кирилла Григорьевича Разумовского и сенатора генерал-поручика князя Михаила Никитича Волконского.

В назначенный день — 4 ноября — в десять часов утра члены Совета собрались в Зимнем дворце. Подождав, когда все займут назначенные места, Екатерина заговорила без предисловий:

   — Безрассудное поведение турок принуждает меня иметь войну с Портой. О причинах возникновения оной вам изъяснит граф Никита Иванович... А собрала я Совет для рассуждения о плане наших предстоящих действий... Меня беспокоят три вопроса, на которые я хочу получить вразумительные ответы. Первый — какой образ войны вести? Другой — где быть сборному месту для армии? Третий — какие предосторожности следует взять в обороне других, не соединённых с турками, границ империи? В прочие подробности время не позволяет входить... Кроме того, граф Захар Григорьевич доложит по делам Военной коллегии. А по делам иностранным ещё раз послушаем графа Никиту Ивановича... У всех будет время подумать и высказать свои резоны.

Екатерина плавно повернула голову к старшему Панину, взглядом разрешила начать доклад.

Никита Иванович раскрыл сафьяновую, с золотым гербом, папку и ровным, несколько монотонным голосом стал читать изложение событий, приведших, по его мнению, к войне. Доклад был составлен таким образом, что ни у кого не возникло сомнения в виновности Порты.

   — Нам виновник понятен, — подал голос Орлов, когда Панин закончил говорить. — Но так ли воспримут это европейские державы?

   — Смотря какие, — усмехнулся Никита Иванович. — Ежели Францию брать, так ей что ни говори — всё одно будет.

Екатерина нетерпеливым жестом остановила разговор, кивнула Чернышёву.

Граф — тоже по бумаге — прочитал подготовленное в недрах его коллегии изложение войны России с Турцией во времена императрицы Анны, затем — по другой бумаге — объявил, в каких местах располагаются российские полки и в каком находятся состоянии.

Орлов, побаивавшийся неустойчивой позиции Швеции, предложил не спешить с передвижением войск из северных губерний на юг.

   — Завязнув в боевых действиях в Польше, имея предстоящую кампанию на юге, надобно правильно оценивать положение на северных границах, — предостерёг он, играя бархатистым голосом. — Окружить себя с трёх сторон неприятелями — значит возложить тяжелейшую ношу на армию, на казну, на народ... Не надорваться бы!

Орлов обращался к Чернышёву, но ответил ему Панин:

   — Политические отношения с северным соседом ныне не столь напряжённые, как в прежние времена, и вряд ли шведский король Густав попытается их обострить. Я полагаю, что с его стороны опасности нет.

   — Тогда здесь можно оставить только крепостные гарнизоны, а прочие полки вывести в подкрепление главной армии, — басовито заметил Разумовский, поглаживая рукой обтянутый камзолом объёмистый живот.

   — Не следует спешить, Кирилл Григорьевич, — остерёг его Чернышёв. — Граф Панин смотрит по политической части. А в военной виднее мне!.. (Чернышёв никогда не упускал случая уколоть «жирного борова» Панина). Зная вспыльчивый нрав короля Густава и принимая во внимание близость Петербурга к границе, я предложил бы попридержать тут достаточное войско.

   — Какое? — быстро спросила Екатерина.

   — Для прикрытия с эстляндской, лифляндской и смоленской сторон — не менее двенадцати пехотных и кавалерийских полков.

Панин нарочито громко хмыкнул, а Разумовский промолчал и продолжил утюжить ладонью живот.

Екатерина обвела взглядом присутствующих и с лёгким раздражением спросила:

   — Так какую же войну будем вести, господа Совет?

Молчавший до этого Пётр Панин вставил скрипучим голосом:

   — Наступательную!

Ему поддакнул вице-канцлер Голицын:

   — Надо бы упредить неприятеля.

   — Да, в российские границы впускать турок никак нельзя, — поспешно закивал головой генерал-аншеф Голицын.

   — А ты что скажешь, Григорий Григорьевич? — Екатерина обратила взор на Орлова.

   — Когда доводится начинать войну, — сдержанно сказал тот, — надлежит наперёд думать о конце оной. К чему будем стремиться?.. Цель нужна!.. А коль такой цели не иметь, то кампанию лучше вовсе не затевать и заняться изысканием способов к примирению.

   — Помилуй Бог! О каком примирении вы говорите, Григорий Григорьевич? — изумился вице-канцлер Голицын. — Не принять вызов турок мы не можем! Над нами же вся Европа потешаться будет... Неужто мы так слабы, что даже Мустафе достойно не ответим?.. Нет, нет, войну надобно начинать обязательно! И вести до виктории!

   — Не о том я говорю... — начал замедленно Орлов.

Но Пётр Панин фамильярно перебил его:

   — Желательно, чтобы война закончилась скоро. А к тому имеется токмо один способ — собравши все силы, наступать на неприятеля и поразить его.

   — Вдруг решительного дела сделать нельзя! — резко бросил Орлов, недовольный бесцеремонностью Панина.

   — Зачем вдруг? — поддержал брата Никита Иванович. — Неприятельское войско надобно изнурить и тем принудить султана просить мира. А как изнурить — это вам граф Чернышёв укажет.

Чернышёв не ожидал, что Панин так ловко переведёт разговор на него, — суетливо зашелестел бумагами.

   — Я полагаю, что армию, направляемую на баталии противу турок, надлежит разделить на три корпуса, — продолжая искать нужный лист, сказал он. — Мы можем сейчас определить оные корпуса.

Найдя список полков, Чернышёв хотел было сделать предложения, но Екатерина неожиданно отложила обсуждение военных приготовлений на два дня...

Второе заседание Совета проходило более деловито. Весьма быстро и без споров он постановил собрать две армии: главную — наступательную — числом в 80 тысяч человек и другую — оборонительную — числом в 40 тысяч, в состав которой включался также обсервационный корпус в 15 тысяч человек.

Но когда Чернышёв предложил назначить главнокомандующим Первой армией генерал-аншефа Голицына, а Второй — генерал-аншефа Румянцева, Пётр Панин, рассчитывавший занять одно из двух мест, не выдержал — спросил раздражённо:

   — Почему же Румянцев возглавит Вторую армию?

Никита Панин мягко поддержал брата:

   — Столь заслуженный полководец достоин более видного назначения.

Особой приязни к Румянцеву братья не питали и заботились не о нём. Просто стало очевидным желание «комнатного генерала», как называли Чернышёва Панины, угодить Екатерине: убрать на второй план Румянцева, а Петра Ивановича вообще отставить от военных дел.

Чернышёв не смутился, вывернулся умело:

   — Граф Румянцев — малороссийский губернатор, командует Украинской дивизией, коя положена в основание Второй армии, и казачьими полками. Неразумно лишать его возможности действовать в знакомых местах.

Пётр Панин стиснул зубы, по щекам забегали желваки: доводы «комнатного генерала» были безупречны. Екатерина согласилась с предложениями Чернышёва.

   — Если бы я боялась турок, — сказала она певуче, — то мой выбор, несомненно, пал бы на покрытого лаврами фельдмаршала Салтыкова. Но, в рассуждении великих беспокойств грядущей войны, я поберегу сего именитого воина, и так имеющего довольно славы и известности... (Она посмотрела на генерал-аншефа Голицына). Вручаю вам, князь, предводительство армией и жду скорой виктории!

На широком опавшем лице пятидесятилетнего генерала отразилось неподдельное волнение, губы мелко задрожали, из водянистых глаз потекли слёзы. Он неловко привстал с кресла, бухнулся на колени и ломким, прерывистым голосом стал благодарить императрицу за оказанную милость.

Панины с презрительными полуулыбками глядели на всхлипывающего Голицына; прочие члены Совета, чувствуя некоторое смущение, опустили глаза; истомлённый Орлов длинно и смачно зевнул.

Когда новоиспечённый главнокомандующий, утираясь платком, занял своё место, Чернышёв доложил план действия Первой армии в будущей кампании:

   — Если по весне турки вместе с барскими конфедератами пойдут на Польшу, то армия, избегая генеральной баталии, должна маневрировать так, чтобы обезопасить границы империи и одновременно защитить наших польских друзей. Неприятель, конечно, разорит часть Польши, но на сие не следует обращать внимание и печалиться.

   — Друзья могут обидеться за такую защиту, — ехидно буркнул Пётр Панин.

Чернышёв не взглянул на него — продолжал говорить:

   — Заставляя турок маршировать по польским землям до осени, князь Александр Михайлович приведёт их в крайнее изнурение и ослабление. Долго они так не протянут! Особливо ежели станем чинить всевозможные препятствия в подвозе провианта и прочих припасов... Когда же начнут они возвращаться к своим границам — князь воспользуется их изнеможением и при удобном случае даст генеральную баталию.

   — Не война, а прогулка, — пробурчал Пётр Панин.

Его слова снова остались без ответа.

   — А если турки замедлят вступить в Польшу? — поинтересовался генерал-прокурор Вяземский.

   — Тогда следует поскорее взять Каменец и, устроя там магазины, стать подле этой крепости. И ежели окажется турецкого войска немного и можно взять над ним верх — овладеть Хотином, — пояснил Чернышёв.

   — Граф рассуждает так, словно до весны нам ничто не угрожает, — поучающе заметил Пётр Панин. — Между тем в течение предстоящей зимы есть опасность татарского набега в ближние наши границы. Или вы полагаете, что татары с возвращением на трон Крым-Гирея всю зиму в праздности проведут?

   — Полагаю, что так и будет, — огрызнулся Чернышёв. — Зимой коннице воевать крайне затруднительно... Но из предосторожности всё же готовлю предложения на сей счёт.

   — Любопытно прознать какие?

Чернышёв посмотрел на Екатерину: отвечать или нет?

Екатерина кивнула.

Чернышёв демонстративно закрыл папку с бумагами, давая понять Панину, что у него в самом деле есть эти предложения, и, глядя поверх головы Петра Ивановича, сказал:

   — В сию зиму главная опасность может состоять для Новороссийской губернии, лежащей в самой близости от татарских жилищ. Но слава и честь российского оружия требуют, чтобы первые неприятельские покушения были совсем бесплодными или, по крайней мере, за нарушения границ они чувствительную цену заплатили! На этом основании я намереваюсь приказать господам генерал-губернаторам Воейкову и Румянцеву принять надлежащие и достаточные меры к прикрытию на зиму всех границ, и прежде — в Елизаветинской провинции... Граф Пётр Александрович должен...

Екатерина не стала слушать Чернышёва дальше, сказала, что доверяет его опыту, и этого было достаточно, чтобы план был утверждён.

Все посмотрели на императрицу, ожидая позволения покинуть зал.

Однако она не торопилась распускать Совет:

   — Здесь много говорено нужного и полезного; но я так и не получила ответ на главный вопрос: что следует поиметь в результате наших авантажей?

   — То, что не успел сделать Пётр Великий, — уверенно изрёк Никита Иванович Панин. — Выход к Чёрному морю!.. При заключении будущего мира с Портой надобно совершенно определённо выговорить свободу кораблеплавания. А для этого — ещё во время войны — стараться об учреждении на том море порта и крепости.

   — Где? — коротко спросила Екатерина.

   — Время подскажет... Лучше бы оные в Крыму учредить.

   — В Крыму?.. — Князь Волконский недоверчиво посмотрел на Панина. — Ну вы, Никита Иванович, хватили... Вы что же, полагаете и Крым воевать?

   — Поживём — увидим, — многозначительно ответил Панин...

Панин высказал то, о чём Екатерина уже думала. Узнав об объявлении войны, она припомнила давний, поданный ей ещё шесть лет назад доклад «О Малой Татарии», потребовала найти его в архивах Иностранной коллегии и внимательно перечитала рассуждения бывшего государственного канцлера графа Михаила Илларионовича Воронцова о Крыме и татарах.

«Соседство их для России, — писал мудрый канцлер, — несравненно вредительнее, нежели Порты Оттоманской. Они весьма склонны к хищениям и злодействам, искусны в скорых и внезапных воинских восприятиях, а до последней с турками войны[8] приключали России чувствительный вред и обиды частыми набегами, пленением многих тысяч жителей, отгоном скота и грабежом имения из областей российских, из которых многие вконец разорены и опустошены были. В сём состоит главнейший промысел и добыча диких и степных народов... Полуостров Крым местоположением своим настолько важен, что действительно может почитаться ключом российских и турецких владений. Доколе он останется в турецком подданстве, то всегда страшен будет для России, а напротиву того, когда бы находился под Российскою державою или бы ни от кого зависим не был, то не токмо безопасность России надёжно и прочно утверждена была, но тогда находилось бы Азовское и Чёрное море под её властью, а под страхом ближние восточные и южные страны, из которых неминуемо имела бы она, между прочим, привлечь к себе всю коммерцию...»

Предложения, высказанные Воронцовым в докладе, понравились Екатерине своей чёткостью и дальновидностью. Особенно мысль о независимом Крымском ханстве. Для себя она уже решила, что следовало потребовать от турок после виктории. Но ей нужна была уверенность в правильности этого решения. На первом заседании Совета Орлов по её указанию пытался заговорить о будущих выгодах, но тогда вопрос остался без ответа. Сегодня он был получен из уст Панина, которого, может быть, не явно, а ожидая её, императорского, слова, поддержали все присутствующие.

   — Российская империя не может надевать кафтан с одним рукавом! — гордо изрекла Екатерина, тряхнув длинными завитыми локонами. — К Европе — и для военных, и для коммерческих предприятий — удобнее две руки протягивать: одну с севера, другую с юга... Без Чёрного моря этого сделать нельзя!..


* * *

Ноябрь 1768 г.

Покинув Кременчуг, делая на станции короткие остановки для смены уставших лошадей и ночного отдыха, Воейков за несколько дней домчал приднепровскими дорогами до Киева и сразу отправил Екатерине ещё одно послание, на этот раз о первых коварствах Керим-Гирея:

«Пронырливостью и хитрой уловкой нового хана все татарские орды против подданных вашего императорского величества так озлоблены и раздражены, что никому из бывших в Крыму и других турецких местах для купеческого промысла малороссиян и запорожских казаков свободного к возврату проезда нет, но где на кого наедут, без разбора грабят и убивают...»

А потом, отойдя от длинной и утомительной дороги, Фёдор Матвеевич занялся подготовкой засылки агентов в Едисанскую орду для выведывания военных намерений ногайцев и хана. Секретный рескрипт Екатерины, предписывавший! сделать это без промедления, пришёл в Киев, когда губернатор вояжировал по Новороссии, и теперь следовало поторопиться с исполнением высочайшего повеления.

Вызванный Воейковым Веселицкий, бегло прочитав рескрипт, укоризненно фыркнул:

   — Спохватились наконец... Раньше-то о чём думали?

   — Сейчас не время браниться, — озабоченно пробурчал Фёдор Матвеевич, тряся обвисшими щеками. — Дело срочное!.. Кого пошлёте?

Веселицкий попросил день на размышления, а поутру изложил губернатору свой план.

   — В рассуждении моём, нам надлежит использовать в этом предприятии писаря Запорожского войска Ивана Чугуевца, давно сотрудничающего с «Экспедицией».

   — Почему через него? — спросил Воейков.

   — У Чугуевца два брата в тех местах проживают.

   — Где?

   — Один подле Каушан, другой — у Балты.

   — Встречаются?

   — Нет. Но письмами обмениваются. Поэтому поездка агентов в орду, разумеется, под личиною других людей, не вызовет подозрений в шпионстве.

   — Так что же должен сделать Чугуевец?

   — Сочинить два письма к братьям с просьбой рассказать, что замышляют ногайцы, поскольку ходят слухи, будто орды собираются в набег и он, дескать, боится за безопасность своей фамилии. А когда они напишут об этом — легко определим, где следует ставить заслоны.

   — А ежели утаят?

   — Не думаю — всё-таки они братья. Кто ж желает гибели сородича.

   — Ну а с каким претекстом отправите?

   — Заготовим ещё два письма: о посылке братьям от Ивана подарков — по пятьдесят червонных каждому.

Воейков подумал и, доверяя опыту Веселицкого, план одобрил...

Чугуевец исполнил всё точно, как и предписывал Веселицкий.

В Каушаны он послал служившего в Сечи толмачом Христофора Григорова — брата очаковского конфидента Юрия Григорова. Для лучшей безопасности — российскому подданному ездить по владениям хана стало опасно — Чугуевец, поднаторевший на фабрикации различных правдоподобных подделок, выписал Христофору паспорт польского шляхтича и отправил окружным путём, через польские земли.

В Балту поехал — тоже с фальшивым паспортом — переводчик Андрей Константинов, который в дороге должен был повидать знатных едисанских начальников Хаджи-Каплан-мурзу и Джан-Темир-мурзу, подписавших в своё время прошение о переходе орды в российское подданство.

   — Как там у вас получится — не ведаю. Но вернуться вы должны обязательно!.. Ваши сведения — плохие иль хорошие — ждут в самом Петербурге, — напутствовал агентов Чугуевец.


* * *

Ноябрь — декабрь 1768 г.

Румянцев о войне узнал 1 ноября из рапорта князя Прозоровского. И, не дожидаясь указаний из Петербурга, будучи уверенным, что татары откладывать набег до весны не станут, продолжал укреплять границы южных губерний.

Ещё в октябре он отправил приказы слободскому генерал-губернатору Евдокиму Алексеевичу Щербинину и кошевому атаману Петру Калнишевскому усилить гарнизон Алексеевской крепости Острогожским гусарским полком и привести казаков в состояние полной готовности к отражению неприятеля. Теперь же, когда опасность на границах ещё более возросла, Румянцев приказал генерал-поручику Петру Племянникову придвинуть четыре полка его дивизии к Украинской линии[9], разместив их на квартиры в Харькове и Изюме, а Козловским пехотным полком подкрепить гарнизон крепости Святой Елизаветы. Неувязка получилась только с Воейковым, который самовольными действиями нарушил общий план обороны. Беспокоясь о защите Елизаветинской провинции, Фёдор Матвеевич взял из Городища и Власовки два полка (Орловский и Брянский) и растянул их от Архангельского шанца до слободы Добрянки. С отбытием этих полков на новые места угол границы остался открытым, а Румянцев считал его одним «из самых опаснейших постов, где и прежде татарские набеги ощущали». Пришлось срочно передвигать в Городище Белёвский пехотный полк, а к Власовке — Старооскольский.

Полученный в середине ноября указ Военной коллегии о назначении главнокомандующим Второй армией не столько обрадовал Румянцева, сколько огорчил: по этому же указу часть полков Украинской дивизии передавалась в армию Голицына, а взамен назначались другие, из состава Финляндской, Эстляндской и Лифляндской дивизий, находившиеся далеко от будущего театра военных действий.

   — Захару следовало почаще в карту заглядывать, коль в голове её не держит, — ворчал, возмущённый неразумностью указа Румянцев. — Нет же никакого рассудка в передвижении сих полков! Последнему солдату понятно, что проще мои полки не трогать, а марширующие в мою команду — отдать Первой армии, к которой им путь ближе...

Он послал рапорт в Военную коллегию, где прямо указал, что полки, назначенные из других дивизий, поспеют в его армию не раньше «самой уже позной весны» и к тому же будут приведены в изнеможение тягостными маршами.

Пожаловался Румянцев и Никите Панину, надеясь на его доброжелательную поддержку.

Но Чернышёв не внял их призывам и 3 декабря подготовил новый указ коллегии об окончательном расписании Второй армии, назначив в неё 15 кавалерийских и 14 пехотных полков, в том числе из дивизий, расположенных на севере.

   — Ну Захар! Ну Захар! — восклицал Румянцев, покачивая головой. — Всё-таки по-своему сделал!

Стоявший за спиной генерала адъютант Каульбарс негромко заметил:

   — Русские турков всегда поражали, ваше сиятельство.

   — И теперь поразим! В том сомнения нет... Только как долго бить придётся?.. И какой кровью за викторию заплатим?.. Я из русской крови рек не проливал! И впредь не намерен солдат в землю укладывать!.. Неприятеля надобно громить, чтобы потери были малые. Тогда и дух боевой в армии силён, и противнику устрашение сильное, и державе польза великая...


* * *

Декабрь 1768 г.

Сообщения конфидентов «Тайной экспедиции» по-прежнему были тревожными. Численность турецкого войска и татарской конницы на границах империи непрерывно росла. «Могилёвский приятель» Иван Кафеджи, побывавший по заданию Веселицкого в Яссах, обнаружил в крепости пять турецких пашей с многочисленным войском. Ещё 15 тысяч турок медленно двигались по заснеженным дорогам к крепости Хотин. К Каушанам, где обитал Керим-Гирей, и к Бендерам по холмистым вьюжным степям вели свои отряды татарские и ногайские мурзы.

   — Угроза нападения очевидна, — озабоченно хмуря лицо, докладывал Веселицкий Воейкову. — Конфиденты ещё раз напоминают нам об этом. И я беспокоюсь, что неприятели, кроме обычного набега, готовят нам изменщицкий удар в спину.

   — Какой удар? — не понял Воейков.

   — Чугуевец доносит, что по Сечи ходит упорный слух о ласковых письмах крымского хана, написанных для привлечения запорожцев на свою сторону.

   — А Калнишевский пишет, что татары, напротив, угрожают всех истребить, — брюзгливо возразил Воейков.

   — Ну, лаской или угрозами привлечь — это не суть важно. Ясно только, что такие письма есть! А значит, и казачьи умы находятся в разврате... Хан недавно отпустил всех запорожцев, что задерживал в Перекопе. С ними, видимо, и письма крымцы передали.

   — Думаете, казаки забунтуют?

   — Мой конфидент сообщает, что в Сечь послан для сеяния смуты французский эмиссар Тотлебен.

   — Объявился, сволочь! — раздражённо воскликнул Воейков. — И тут нагадить хочет... Вот что, сударь, пошлите-ка в Сечь верного офицера! И пусть он поймает этого изменщика и шпиона...[10]

В Сечь поехал капитан Жёлтого гусарского полка Константин Маркович, который, как оказалось, лично знал Тотлебена.

   — Ты, капитан, его слови и как собаку на цепи препроводи в Киев, — напутствовал Марковича Веселицкий. — А коли казаки бунтовать задумают — пусти кровь!..

Маркович выехал из Киева 17 декабря и поспел в Сечь вовремя: часть казаков действительно подняла бунт. Но энергичный капитан, облечённый доверием самого генерал-губернатора, решительно подавил мятежников, а зачинщиков арестовал. Однако Тотлебена в Сечи не нашёл — слух об эмиссаре оказался ложным.


* * *

Декабрь 1768 г.

В середине декабря Пётр Александрович Румянцев расхворался. Но дел не оставил — лёжа в постели читал бумаги, диктовал ответы. Встал на ноги лишь раз, когда в Глухов приехал назначенный к нему в подчинение и помощь генерал-аншеф князь Василий Михайлович Долгоруков.

Беседу генералов нельзя было назвать сухой, хотя и о дружеской теплоте тоже говорить не приходилось. Простой, мужиковатый Долгоруков ставил свои полководческие способности ни чуть не ниже румянцевских. Но поскольку они находились в одном чине, а по возрасту князь был даже немного старше, то ему трудно было преодолеть гордыню и внимать приказам более молодого главнокомандующего. Румянцев же не стал подчёркивать своё первенство — к нему Долгоруков должен был привыкнуть, — говорил спокойно, деловито, облекая приказы в форму просьбы.

   — Приболел я не ко времени. А тут, не ровен час, татары в набег пойдут... Хотел проверить ещё раз готовность полков, да доктор советует полежать. К тому же переписка с господами губернаторами о собрании провиантских магазинов для армии не позволяет сейчас отлучиться... Поэтому прошу вас, князь Василий Михайлович, нынче же отправиться в Полтаву, учредить там главную квартиру армии и скорейшим образом объехать всю линию. Посмотрите на месте: как полки расположены? сколь велика в них решимость отразить неприятеля? чем надобно подсобить?

Долгоруков пообещал в январе проехать по крепостям.

   — Беда наша, князь, — продолжал говорить Румянцев, — что не все полки прибыли в армию. Ростовский марширует из Риги, Второй Гренадерский — из рязанского Переяславля, от Москвы — Сумской гусарский... А-а. — Румянцев слабо махнул рукой, — при ежечасных слухах об умножении неприятельских сил и их преднамерении нападать на наши границы мне только и остаётся, что делать амбражи, дабы заставить турок думать о прибавке наших войск. Одна надежда, что, как люди, дурно знающие военное искусство, они поверят сим обманам.

   — Угроза действительно велика? — спросил Долгоруков, который ещё плохо представлял обстановку на границах. — У страха, как известно, глаза широкие... Может, коменданты от боязни и собственной неуверенности шлют вам такие рапорты.

   — Коменданты, конечно, бывают разные. Но я регулярно имею переписку с Воейковым, которому подчиняется «Экспедиция». Там опытные люди, хорошие конфиденты. Не доверять никак нельзя... В последнем письме Фёдор Матвеевич прямо пишет, что турецкие и татарские войска намерились идти на Елизаветинскую провинцию. И домогается у меня защиты Киеву и всем окрестным землям.

   — Но Киев определён Первой армии. Что ж нам-то мешаться?

   — Я того же мнения, князь... В Киеве сейчас три пехотных полка. И три окрест стоят. Куда ж ещё подкреплять? Этих сил вполне хватит для оборонения... Вот у меня забота покрепче: угадать, куда поганцы найдут... Карту!.. (Адъютант Каульбарс подскочил к столу, крутнул плотный рулон). Я так предрассуждать могу о неприятельских движениях... Ежели турки противу всяких военных правил пойдут к крепостям Тамбовской, Святой Праскевии, Алексеевской и Святого Петра, — видите? под литерой «А», — то их отрежут с обеих сторон: справа — полки генерал-поручика Эссена, слева — донские казаки... Коль прямо на линию устремятся, а расположенные там войска их не удержат, то по Ворскле-реке — это литера «В» — поставлены в резерв четыре полка, кои должны неприятеля встретить и остановить. К тому же правое крыло может подсобить.

Долгоруков, щурясь, следил за пальцем Румянцева, быстро летавшим над картой; он плохо в них разбирался, но виду не показывал, понимающе кивал словам главнокомандующего и даже дельно осведомился:

   — А ежели басурманы прямо в Новороссию попрут?

   — Тогда команда генерал-поручика фон Далке, что по Днепру стоит, — вот здесь, здесь и здесь, — к защищению обратится, а в подкрепление оной направится левое крыло.

   — Ну что ж, по карте повоевали — остаётся подождать самого набега, — грубовато пошутил Долгоруков.

Румянцев не обратил внимания на мрачный юмор князя — продолжал говорить:

   — В рассуждение сего я приказал в крепостях иметь столько людей, сколько для караулов и обороны необходимо. Некоторые редуты и реданы приказал вовсе уничтожить, оставив и укрепив только полезные из них. И чтоб во время тревоги оповестительные знаки — через маяки и выстрелы — по всей линии беспрепятственно к обоим флангам доходили... Ох!.. (Румянцев схватился рукой за голову). Опять кружит... Совсем замучился.

Каульбарс быстро свернул карту, спросил с услужливой тревогой:

   — Вызвать доктора, ваше сиятельство?

   — Не надо... Отойдёт... Пойду лягу.

Долгоруков понял, что разговор окончен, сказал с ноткой сочувствия:

   — Не буду далее беспокоить... Желаю скорейшего выздоровления.

Румянцев, отняв руку от лба, произнёс устало:

   — Я прошу вас, князь, не откладывать поездку... Стараясь заслонить необъятное пространство малым числом войска, генерал Эссен растянул полки по всей линии. Но в таком виде оные не могут быть против неприятельского нашествия крепким кордоном. Посему повелел я Христофор Юрьичу не раздроблять полки на малые отряды, а содержать целыми и поставить в крепости. Вы уж проследите, чтоб всё исполнено было в точности...


* * *

Декабрь 1768 г. — февраль 1769 г.

В течение всего декабря, сковавшего жестокими морозами причерноморские степи и молдавские земли, коченея от пронизывающего ледяного ветра, большие и малые отряды ногайцев и татар неторопливо подтягивались к Каушанам, Бендерам, Дубоссарам и Балте. (По приказу Керим-Гирея каждые 8 семейств всех орд выделяли в его войско по 3 всадника в полном снаряжении). Привели своих людей предводители правого и левого крыльев Едисанской орды Мамбет-мурза и Хаджи-Джаум-мурза, буджакские начальники Джан-Мамбет-бей и Хаджи-мурза, предводитель джамбуйлуков Джан-Темир-бей; прибыли воины четырёх поколений Едичкульской орды во главе с Ислям-мурзой и сераскиром Сагиб-Гирей-султаном, а также отряд русских казаков-«некрасовцев»[11], пожелавших участвовать в набеге; из Крыма приехали мурзы Ширинского, Майсурского, Аргинского, Барынского родов, сераскир Буджакской и Едисанской орд Бахти-Гирей-султан, многие племянники хана, в числе которых был юный Шагин-Гирей-султан, и даже французский консул в Бахчисарае барон Франц де Тотт. Все ждали приказа Керим-Гирея о выступлении, но он медлил, выжидал.

Барон де Тотт, более всех желавший скорейшего нашествия, нервически восклицал, упрекая хана:

   — Мне удивительна осторожность вашей светлости! Война объявлена, султан благословил вас на борьбу с русскими, а вы теряете время!

   — Торопливость — плохой советчик, барон, — снисходительно отвечал Керим-Гирей, поглаживая пальцами подернутую сединой бороду.

   — А медлительность?.. Потерянные в бесполезном стоянии дни играют на руку русским! Мне известно, что их главный генерал на Украине спешно укрепляет крепости и направляет полки прямо к границам. Не боитесь ли вы, что вскоре все двери в Россию окажутся закрытыми?

   — Нет, не боюсь... У нас говорят: «Если Аллах закроет одну дверь, то откроет тысячу». А Румян-паша не Аллах.

   — Аллах откроет, только воевать будет не он, — горячился Тотт, раздражаясь неуступчивостью хана...

Умудрённый военным опытом Керим-Гирей медлил умышленно — он не хотел начинать набег в лютую стужу и выжидал, пока спадут двадцатиградусные морозы, чтобы некованые лошади не портили ноги о льдистый снежный наст. И; только в начале января, когда морозы пошли на убыль, он сказал Тотту:

   — Настало время напомнить гяурам, что дух Чингисхана живёт в наших сердцах.

Барон, поняв, о чём идёт речь, впился глазами в его лицо, выдохнул недоверчиво:

   — Когда?

   — Через три дня выступаем.

   — Я с вами пойду!

Керим оценивающе взглянул на консула:

   — Ты хоть знаешь, что просишь?.. Там не Париж.

   — Я с вами пойду, — упрямо повторил Тотт. — Я хочу видеть это!

Хан пососал мундштук трубки, выпустил изо рта клуб сизого дыма и, глядя, как он медленно тает в воздухе, предупредил назидательно:

   — Смотри не пожалей потом...

Капитан Анатолий Бастевик и его казаки в эти дни тоже находились в Каушанах. Их привёз сюда каймакам Якуб-ага, решивший таким образом не только напомнить о себе хану, у которого когда-то служил переводчиком, но и получить награду за бдительность, поскольку выдал он своих пленников за шпионов. Однако поглощённый заботами, связанными с предстоящим набегом, Керим-Гирей забыл о них и лишь в последний перед выступлением день, прежде чем всех повесить поутру вместе с другим русским шпионом, захваченным ногайцами, велел показать ему офицера.

Стражники вытащили Бастевика из холодного сарая, подгоняя ударами плетей, привели во дворец, поставили перед ханом.

   — Каймакам сказал, что ты ехал в Крым для разведывания, — негромко изрёк Керим, внимательно разглядывая капитана, худое, заросшее щетиной лицо которого показалось ему знакомым. — Так ли это?

   — Лжёт коварный ага, — обиженно воскликнул Бастевик. — Я письмо хану вёз. Чтоб посетил экзекуцию над бунтовщиками, которые Балту сожгли.

   — А в Дубоссары как попал?.. В Крым-то через Сечь едут.

   — Так каймакама тож велено было пригласить.

   — А он за это тебя арестовал, — усмехнулся Керим, показав крепкие ровные зубы. — Ну-ну... Письмо где?

   — Нет его... Должно быть, утерял, когда схватили меня ночью каймакамовы слуги, — соврал Бастевик, разумно умалчивая о сентябрьской стычке с ногайцами.

Керим-Гирей больше вопросов задавать не стал, но продолжал молча разглядывать капитана. Бастевик же, скрывая волнение, отвёл взгляд в сторону и, без особой надежды на благоприятный исход, покорно ждал решения своей участи.

   — А я помню тебя, офицер, — сказал вдруг хан, затягиваясь табачным дымом. — Понравился ты мне тогда...

В январе 1763 года, выполняя поручение прежнего киевского генерал-губернатора Ивана Фёдоровича Глебова, поручик Бастевик приезжал в Каушаны, имея полномочия на переговоры по учреждению в Бахчисарае российского консульства. В ходе долгой и трудной аудиенции у Керим-Гирея, произведя на него превосходное впечатление разумными и логичными рассуждениями о необходимости и полезности установления между Крымом и Россией более тесных взаимовыгодных отношений, он добился от хана словесного согласия на принятие консула.

...Бастевик, который, разумеется, хорошо знал Керим-Гирея, но сейчас не осмеливавшийся намекнуть ему о прежних встречах, вздрогнул, услышав такие слова, — в душе затеплился слабый огонёк уверенности, что хан сохранит ему жизнь.

А Керим тем же негромким голосом добавил:

   — И поскольку в наши края попал, выполняя службу, — дарую тебе и твоим людям жизнь и свободу... А вот лазутчика вашего я повешу...

Этим лазутчиком был Андрей Константинов, посланный Чугуевцем в Балту и к едисанским мурзам. Разыскать их он не успел, поскольку, едва перебравшись через скованный льдом Буг, был схвачен ногайцами. Они привезли его к сераскиру Бахти-Гирей-султану.

Выслушав объяснения Константинова, повертев в унизанных дорогими перстнями пальцах сопроводительное письмо, Бахти велел показать упомянутые переводчиком пятьдесят золотых.

Константинов распахнул на груди шубу, расстегнул кафтан, достал из потайного кармана кожаный, перетянутый тонким ремешком кошелёк, протянул сераскиру.

Бахти высыпал монеты перед собой на подушку, не спеша пересчитал.

   — Верно сказал. Ровно пятьдесят... Только они не твои!

   — Как не мои?

   — Ты получил их для подкупа храбрых едисанцев! И чтобы наказать тебя за это коварство, я оставлю их у себя.

   — Какой подкуп? — заискивающе заныл Константинов. — Я хотел...

   — Уведите гяура! — крикнул сераскир, ссыпая монеты в кошелёк. — Заприте и хорошенько сторожите!.. Пусть хан решит, что с ним делать...

А Керим-Гирей на расправу со шпионами был скор — приказал повесить Константинова в день выступления воинов из Каушан.

   — Начнём здесь — закончим там, — махнул рукой хан в сторону российских границ.

Стражник, приставленный к сараю, где сидел Константинов, охотно и весело сообщил об этом своему узнику.

   — Хорошо повесят, — смеялся ногаец, растягивая улыбкой скуластое обветренное лицо. — Все орды будут видеть! Ай как красиво повесят...

Но Бог, видимо, благоволил Константинову. Глубокой ночью, воспользовавшись тем, что замерзший сторож ушёл греться к костру и там, разморённый приятным, расслабляющим теплом, уснул, он расковырял обломком серпа, найденного в куче мусора, трухлявую дверную доску, просунул в щель руку, сдвинул деревянный засов и осторожно надавил на дверь. Оглушительный звук тягуче заскрипевших несмазанных петель словно ножом пронзил Константинова — он сжался, замер, ожидая оклика стражника.

Но едисанец, уронив голову на колени, спал крепко.

Озираясь по сторонам, провожаемый ленивым и коротким рычанием собак, Константинов долго крался вдоль заборов по безлюдным улочкам Каушан, пока не выскользнул из города. В первом же ногайском юрте увёл из табуна лошадь и, вцепившись руками в гриву, уехал в снежную ночь... Исхудавший, окоченевший, еле живой добрался он до Орловского поста, где был допрошен майором Вульфом, а затем отправлен в Сечь...

Второй агент Чугуевца — Христофор Григоров, — лишившись всех подарков и паспорта, отнятых ногайцами, вдоволь наслушавшись угроз и проклятий, не стал испытывать судьбу — вернулся в Сечь, так и не повидав нужных людей.

...А вот Бастевика и казаков хан действительно освободил. Под охраной мурзы и трёх татар, в большой кибитке, запряжённой верблюдом, через Яссы и Хотин, пленники прибыли в крепость Каменец, где были отпущены в Киев.

Керим-Гирей выступил из Каушан 7 января. Выступил пышно и торжественно, словно впереди предстоял не долгий изнурительный поход по российским землям, но лёгкая и приятная прогулка. А ясный, солнечный, искрящийся серебристым снегом день, словно по заказу сдвинувший за край небосвода ветреную, неуютную ночь, ещё больше усиливал впечатление праздничности события.

Вдоль наезженной дороги, вытянувшись неровными линиями по обочинам, образуя живой коридор, толпились сотни людей, восторженно приветствуя своего милостивого владыку. (Хан приказал заколоть для народа сто баранов и бесплатно раздавать виноградное вино из собственных подвалов; два чиновника, следовавшие в свите, размашисто бросали в толпу пригоршни мелких монет. Все должны видеть — хан добр, хан щедр, хан любит своих подданных!)

Впереди неторопливо двигавшейся процессии шествовали слуги, нёсшие ханский бунчук с шёлковым краснозеленым знаменем, и ещё девять бунчуков и знамён: красных, жёлтых, зелёных. За ними, в сопровождении восьми стражей личной охраны, на рослом вороном жеребце ехал Керим-Гирей, одетый в богатую соболью шубу и в зелёную с собольей опушкой шапку; левой рукой он правил конём, а в правой держал короткий золотой с драгоценными каменьями жезл.

   — Слава великому хану! — раз за разом взлетал над толпой ликующий крик и перекатывающейся волной уносился к окраине Каушан.

А здесь, на окраине, на одиноко стоящем корявом дереве тёмным неподвижным пятном обвисло застылое тело повешенного утром ногайца, не уследившего за Константиновым.

   — Я своего слова не нарушу, — равнодушно сказал Керим-Гирей, когда ему донесли о побеге русского шпиона. — Коль хитрый гяур сбежал — вздёрните вместо него глупого ногайца!

Проезжая мимо дерева, едисанцы старались не смотреть на висельника, подстёгивали лошадей, хмурясь, качали головами: «Плохая примета...»

Из Каушан Керим-Гирей двинулся по бендерскому тракту на север, к Балте. По пути в ханское войско вливались всё новые отряды, и вскоре численность конницы достигла 70 тысяч сабель. А в Балте к войску присоединились 10 тысяч турецких сипахов, несколько дней дожидавшихся здесь подхода Керим-Гирея.

Барон де Тотт, возбуждённо разглядывая турок, не скрывал своего удовлетворения от столь многочисленного прибавления сил. Однако хан, к его удивлению, никакой радости не выказал. Напротив, растирая ладонью замерзшее лицо, сердито дохнул паром:

   — Султан обманул меня — вместо янычар прислал этот сброд...

Керим-Гирей знал, что говорил. Сипахи были скверными воинами, в бою ни стойкостью, ни отвагой не отличались и всегда стремились меньше воевать, но больше грабить. Их алчность и жестокость, казалось, не знали границ; а свирепый обычай отрубать головы поверженным противникам, чтобы принести их своим серакирам свидетельством личной доблести, вызывал отвращение.

Голодные, плохо одетые для зимнего похода турки хозяйничали в Балте всего несколько дней, но успели полностью разграбить и сжечь всё, что осталось после июньского погрома сотника Шило. Потом заполыхали соседние селения. А когда почти на глазах хана они сожгли дотла местечко Ольмар, взбешённый таким самовольством, Керим-Гирей приказал своим агам убивать на месте замеченных в злодействах турок. И лишь после десятка скоротечных прилюдных казней сипахи присмирели.

От Балты войско хана круто повернуло на восток и направилось к Бугу, служившему естественной границей с Россией. Там, за рекой, раскинулась Елизаветинская провинция, вход в которую охранял небольшой гарнизон Орловского форпоста майора Вульфа...

15 января, рано утром, когда край сажевого неба только начинал наливаться молочной белизной рассвета, передовой отряд переправился по заснеженному льду замерзшего Буга на левый берег и атаковал Орлик. Две сотни сипахов хан послал в пешем строю прямо на пост, а две конные едисанские — в обход с флангов.

Задремавшие в тёплых тулупах у тлеющих костров караулы, вероятно, прозевали бы эту внезапную атаку, если бы не многоголосый шум, поднятый выбиравшимися на обрывистый скользкий берег турками. Несколько звонких ружейных выстрелов разбудили мирно спавший гарнизон, всполошили обывателей.

Полуодетые солдаты ошалело выскакивали из казарм и, повинуясь приказам Вульфа, бежали в разные стороны: артиллеристы — на батарею, к заиндевелым пушкам, пехотинцы с ружьями — к окраине городка, где уже показались вражеские всадники.

Первый залп орудий, содрогнувший раскатистым грохотом прозрачный воздух над растревоженным Орликом, не причинил туркам никакого вреда: пролетев высоко над их головами, ядра чёрными каплями булькнули в снежный наст на льду Буга и, зашипев намокшими фитилями, не разорвались.

Майор Вульф, потрясая кулаком, зло закричал на артиллеристов. Но те сами поняли промашку — заложили в кисло пахнущие сгоревшим порохом жерла картечные заряды.

Второй залп, красиво вспенив мелкой зыбью голубоватый снег, в мгновение сразил до трёх десятков турок.

За спиной Вульфа захлопали ружейные выстрелы — это высланные в тыл солдаты пытались сдержать ворвавшихся на улицы едисанцев.

Солдаты, видя, как приближаются ногайцы, ругаясь, спешили перезарядить ружья, но окостеневшие на утреннем морозе пальцы не гнулись — порох сыпался на снег, железные шомпола липли к ладоням, скользили мимо дул.

Едисанцы налетели лихо, пустили стрелы в сгорбленные фигуры стрелков, уцелевших — срубили саблями.

   — Не страшись! — кричал, размахивая шпагой, Вульф, поминутно оглядываясь на скакавших к батарее ногайцев. — Успеем!.. Залпо-ом, пли-и!

Картечь, опять вспенив снег, срезала ещё два десятка турок; они дрогнули, побежали назад к берегу.

   — А теперь, соколики, крути пушки в тыл! — отважно вскричал Вульф. — Бог не выдаст... — И, вздрогнув, упал с едисанской стрелой в спине.

Развернуть пушки артиллеристы не успели — ногайцы издали пустили меткие стрелы, а затем, наскочив на батарею, добили раненых.

Оборвав тревожный звон колоколов, занялась пламенем стоявшая в центре Орлика церковь Великомученицы Варвары, зачадили укрытые снегом хаты, заметались между ними мужики и бабы, спасаясь от острых едисанских сабель...

В Орлике Керим-Гирей задержался на пять дней: ждал, когда перейдёт Буг всё его многотысячное войско. А затем двинулся в глубь Елизаветинской провинции.

Длинные переходы по бездорожью, по лесистой, холмистой местности были изматывающе трудными. Особенно последний, после которого, уже в кромешной тьме найдя обширную поляну, окружённую со всех сторон густым лесом, уставшее войско буквально свалилось с сёдел на снег.

А утром, оглядев пространство, густо заполненное людьми и лошадьми, Керим-Гирей ужаснулся: то, что вчера ночью все приняли за поляну, на самом деле оказалось замерзшим озером.

Барон Тотт, кутаясь в огромную лисью шубу, настаивал на казни начальника передового отряда, выбравшего неудачное для ночлега место.

   — Если бы внезапная оттепель подтопила лёд, — простуженно взывал он к хану, — мы лежали бы сейчас на дне... Все!.. Как слоёный пирог: люди, лошади, кибитки.

Керим-Гирей лязгнул зубами:

   — Али-ага хороший воин. Он искупит вину.

   — Как эти?

Барон указал затянутой в перчатку рукой на группу сипахов, которые с жуткими, заунывными криками бросались в чёрную прорубь. Обмороженные, исхудавшие, доведённые до отчаяния тяготами зимнего похода, турки решили прекратить свои страдания смертью.

   — Они сами хотят умереть, — бесстрастно изрёк хан, отводя взор от проруби. — А жизнь аги в моей воле.

Равнодушно обсуждая бестолковую гибель сипахов, войско торопливо покинуло опасное место и направилось к Ингулу.

Наступившая через день сильная оттепель, которой так боялся Тотт, размягчила речной лёд. Привычные к каверзам погоды, к переправам через большие и малые реки, ногайцы переходили Ингул осторожно, налегке, по одному, и почти все достигли другого берега.

Сипахи же проявили свойственную им недисциплинированность, беспорядочной толпой высыпали на лёд и жестоко поплатились за непослушание своим командирам. Подтаявший ледяной покров Ингула не выдержал тяжести тысяч людей и лошадей, проломился, образовав огромную полынью, враз поглотившую неосмотрительных турок.

Помрачневший Керим-Гирей, сцепив зубы, безмолвно наблюдал за гибелью сипахов, которым никто уже не мог помочь.

Надрывно крича, цепляясь друг за друга, за гривы пронзительно ржавших лошадей, несчастные турки, захлёбываясь, барахтались в жгучей ледяной воде; набухшая, ставшая свинцовой одежда сковывала движения, пудовой гирей тянула на дно. Многозвучный тягучий гул, плотной пеленой повисший над вспенившейся шевелящейся полыньёй, с каждой минутой пугающе слабел и наконец последним, неясным, оборвавшимся звуком нырнул под неровную кромку льда.

Над зажатой с двух сторон возвышенными берегами рекой воцарилась гнетущая тишина. Ногайцы и татары, густо облепившие берега, отрешённо глядели на переставшую бурлить гладь Ингула. Барон де Тотт, расширив в ужасе глаза, сбивчиво крестился трясущимися пальцами. Смуглая обветренная щека Керим-Гирея мелко дрожала в тике. Почти мгновенная нелепая смерть такого большого числа воинов[12] обволакивала разум смутным, неосознанным страхом. Керим-Гирей первым очнулся от оцепенения, зло закричал мурзам и агам, чтобы войско продолжало переправу. А затем, обернувшись к Тотту и кивнув в сторону полыньи, сказал с некоторой подавленностью:

   — В Париже такого не увидишь, барон.

   — Да, — шепнул потрясённый случившимся Тотт. — Жуткое зрелище.

   — У плохих воинов и смерть обыкновенно никчёмная.

Тотту, внутренне жалевшему турок, не понравились слова хана. Он не сдержался и с чрезмерной резкостью, даже, пожалуй, с вызовом, попрекнул его:

   — Пока у вас слишком много смертей, но мало побед!

   — Не терпится видеть покорённые крепости? — вяло усмехнулся Керим.

   — До сего дня я видел только пылающие сёла.

   — Так и должно быть, барон... Чем больше земель я опустошу, тем труднее будет гяурам возродить на них жизнь. Придётся всё строить заново, закладывать магазины, собирать припасы для армии. Ибо без них она на юг — на Крым! — не пойдёт. И поэтому, барон, я буду жечь здесь всё, что горит... Впрочем, возможно, завтра ты увидишь и крепость... Я отделяю двадцать тысяч воинов в предводительство калги-султана и посылаю на Самару-реку и к Бахмуту. А сам иду к русской цитадели...

К полудню следующего дня пятидесятитысячное войско хана обложило Святую Елизавету. Керим-Гирей не знал, какие силы скрыты за её каменными стенами, но обилие пушек, угрожающе глядевших во все стороны, подавили у него желание идти на приступ. Вместе с тем, опасаясь ночной вылазки русских, он вечером послал к крепости несколько сотен спешенных ногайцев, велев им погромче шуметь, создавая видимость подготовки к штурму.

Комендант крепости генерал-майор Александр Исаков, которому доложили о приближении татар, поспешил вывести гарнизон на стены и больше часа простоял на бастионе, прислушиваясь к доносившимся снизу приглушённым крикам, вглядываясь в мерцание множества факелов. Батальоны были готовы отразить приступ, но татары почему-то медлили. Изрядно продрогнув, Исаков спустился вниз, вернулся в свой дом, приказав полковнику Корфу прислать за ним в случае начала штурма.

Замерзая на студёном ветру, под лёгкий перезвон колоколов соборной Троицкой церкви российские солдаты провели на стенах всю ночь, так и не сомкнув глаз. Татары же, греясь у жарких костров, мирно отдыхали, радуясь хитрой уловке хана. Лишь под утро вконец иззябший Корф, поняв, что неприятель обвёл его вокруг пальца, оставил на стенах усиленные посты и вместе с батальонами отправился в казармы.

Днём Керим-Гирей объехал крепость, ещё раз внимательно осмотрел бастионы, пересчитал пушки и окончательно отказался от намерения её штурмовать. Подняв своё войско, он обошёл Святую Елизавету и, спалив дотла стоявшие неподалёку сёла Аджамку и Лелековку, устремился дальше.

Жаждавший сражения Корф предложил Исакову послать в погоню гарнизонную кавалерию. Но генерал, округлив глаза, раздражённо замахал руками:

   — Ни в коем случае, полковник!.. Мы выведем батальоны в поле, а басурманы повернут и порубят всех!

Отказ звучал убедительно, но по тому тону, каким он был произнесён, Корф понял, что комендант трусит и хочет отсидеться за мощными каменными стенами.

«Батальоны бережёт... Ишь какой заботливый, — пренебрежительно думал полковник, шагая по протоптанной в скрипучем снегу дорожке к казарме. — Кто ж пехотой конницу догоняет? Страте-ег...»

Исаков так и не вышел из крепости. А Керим-Гирей, оставляя за собой пылающие сёла, продолжал беспрепятственно углубляться в Елизаветинскую провинцию...

Отряд Али-аги, насчитывавший до полутысячи сабель, подошёл к Суботицкому на исходе дня, но, чтобы не встревожить обитателей, остановился в версте от него на опушке перелеска. Судя по безмятежному, идиллическому виду села, весть о татарском набеге сюда, видимо, не донеслась. Вытянув в тёмное небо длинные пухлые столбики печных дымов, Суботицкое тихо и мирно засыпало, не подозревая о надвигающейся опасности.

Стремясь не упустить по тёмному времени ни единого человека, Али-ага не стал спешить с нападением. Послав сотню едисанцев в обход села, чтобы перекрыть с тыла протянувшуюся через Суботицкое дорогу, он отвёл отряд в лесок, где, отдыхая, скоротал всю ночь. И лишь в бледном зареве рассвета ворвался в село...

Кузнец Никита, растирая круглыми кулаками слипшиеся глаза, спросонья никак не мог понять, кто это в такую рань ломится в дверь и почему кричат жена и дети. Вчера он хорошо угостился у соседа Григория и теперь, всё ещё хмельной, всклокоченный, сидел, сгорбившись, на лавке, бездумно и мутно глядя на воющую в голос жену, на тихо скуливших в её подол детей. И только когда до него дошёл наконец надрывный вопль «Татары!» — мгновенно протрезвел, вскочил на ноги и, подхватив валявшийся у печи топор, бросился к двери. Скинув засов, он пинком распахнул её — два ногайца, колотившие в дверь кривыми саблями, веером разлетелись в снег — и выскочил за порог.

Налитый ночным морозом воздух обжёг лицо, колко залез под рубаху. Никита судорожно закрутил головой, оглядываясь по сторонам.

Мохнатый седой дым сочно клубился над Сретенской церковкой; кругом, вскидывая вверх огненные языки, чадяще горели хаты селян; повсюду сновали конные и пешие ногайцы — выбрасывали в двери и разбитые окна домашний скарб, выводили связанных пленников, выгоняли из хлевов скотину... Хата соседа Григория уже дымилась, а сам Гришка, в окружении всхлипывающих детей, в одном исподнем валялся у стены со связанными за спиной руками; по доносившимся из амбара стонущим крикам Никита понял, что ногайцы делают с Гришкиной женой.

И лютая, нечеловеческая злоба крепко стиснула сердце кузнеца: представил, что и его мальцы, босые, в рубашонках, будут стоять на снегу, заливаясь слезами, что его Мария изойдёт криком, отбиваясь от мерзких зловонных насильников.

— А-а-а, бусурманы-ы! — взревел Никита, вздымая над головой топор. — Крови захотелось?!

Он прыгнул вперёд и — р-раз! Захрустела, раскалываясь на куски под железным обухом едисанская голова.

Другой едисанец, маленький, шустрый, подскочил сбоку, полоснул кузнеца саблей по руке, но тут же, не успев даже вскрикнуть, упал — Никита обернулся и страшным ударом развалил слабую грудь едисанца, как полено, на две части.

Расправившись с непрошеными гостями, кузнец — руки в крови, глаза бешеные — косолапо полез по сугробам, чтобы освободить Гришку. Но едва сделал несколько шагов, охнул, остановился — невесть откуда свистнувшая злая пуля ударила в широкую спину, расплылась багровым пятном на рубахе. Тяжело дыша, он повернулся, поднял голову.

К плетню, придерживая резвого коня, неторопливо подъехал всадник, в руке которого дымился после выстрела пистолет. Это был Али-ага, видевший смертную схватку кузнеца с едисанцами.

Не чувствуя растекающейся по телу боли, раскачиваясь на слабеющих ногах, Никита медленно шагнул к are.

Али не устрашился — подождал, когда тот подойдёт поближе, и ловким, заученным движением метнул кинжал.

Захлёбываясь хлынувшей из горла кровью, кузнец выронил топор и, насаживая себя на острый клинок, рухнул лицом в снег.

Али-ага равнодушно посмотрел на распростёртое тело гяура, отъехал в сторону, стал не спеша заряжать пистолет.

Погоняя захваченных лошадей, волов, овец, коз, к центру Суботицкого отовсюду подтягивались воины аги; на их запасных лошадях покачивались пленные селяне: взрослые — верхом, дети — в притороченных к сёдлам мешках. Едисанцы, потерявшие всего несколько человек, были довольны: и скотины взяли много, и пленников до сотни.

Разгромив Суботицкое, отряд Али-аги покинул пылающее село и к полудню соединился с главными силами Керим-Гирея...

А войско хана, обременённое обильной добычей, двигалось всё медленнее, становилось трудно управляемым. На упрёки барона Тотта, не раз высказывавшего недовольство этими обстоятельствами, Керим отвечал однообразно, с иронией:

   — Можешь перерезать весь скот и пленников...

Но главные неприятности, как оказалось, были ещё впереди. Стремительно накатившие с севера жестокие морозы выкашивали слабеющее ханское войско. В одну из ужасных ночей, когда к двадцатиградусному морозу прибавился тугой ледяной ветер, разметавший все костры, Керим-Гирей враз потерял три тысячи человек и 13 тысяч лошадей.

Утром место ночёвки представляло собой огромное, засыпанное снегом, бугристое кладбище.

Отощавший барон Тотт, замотав побелевшее лицо шерстяным шарфом — только глаза видны, — едва шевеля стылыми непослушными губами, стал умолять хана прекратить этот безумный поход.

   — Потери вашей светлости будут такими, что их не восполнят никакие приобретения, — сипел барон.

Керим-Гирей, сдирая с бороды сосульки, злобно накричал на него. Но, понимая, что набег обречён, повернул войско к польской границе...

Посланный Воейковым в Елизаветинскую провинцию секунд-майор Грачёв объехал в марте разорённые земли и составил подробные ведомости понесённых убытков. Позднее — в реляции от 24 апреля — Фёдор Матвеевич, основываясь на подсчётах майора, донесёт Екатерине:

«Взято в плен мужского полу 624, женского 559 душ; порублены, найдены и погребены 100 мужчин, 26 женщин; отогнано рогатого скота 13 567, овец и коз 17 100, лошадей 1557; сожжено 4 церкви, 6 мельниц, 1190 домов, много сена и прочего...»


* * *

Февраль 1769 г.

О татарском нашествии на Елизаветинскую провинцию Румянцев узнал в Киеве, куда прибыл 23 февраля для согласования действий вверенной ему армии с армией Голицына. Предпринять что-либо для отражения набега Пётр Александрович не мог: приказы, разосланные ранее, не соответствовали складывающейся на местах обстановке. Оставалось уповать на смелость и решительность генералов.

   — Полноте, граф, — снисходительно успокаивал его Голицын. — Стоит ли так тревожиться?.. Господа генералы, верно, уже разбили супостатов. Только нарочные с пакетами о том приятном известии в пути задерживаются...

Сидя в уютном Киеве, за сотни вёрст от Елизаветинской провинции, имея под рукой несколько полков, Голицын чувствовал себя уверенно и мог пренебрежительно говорить о татарах. Внешне он, конечно, выказывал сочувствие Румянцеву, но в душе его мало заботили волнения генерала. Для Голицына более важной представлялась подготовка Первой армии к предстоящему походу на Хотин. Он даже был рад, что татары ввязались в столь тяжёлый зимний набег, который, несомненно, подорвёт их силы, сделает менее способными к помощи турецким войскам и облегчит выполнение поставленной перед армией задачи.

Но нарочные по-прежнему радостных вестей не привозили. А полученный от Исакова рапорт привёл Румянцева в крайнее возмущение.

   — Как мог сей генерал поступить подобным и постыдным для российской армии образом? — оскорблённо говорил он Голицыну. — Ведь под его началом и пехота добрая есть, и конница! И должен был он, прознавши о выступлении неприятеля, встречать его вооружённой силой. И если бы не смог в сражении одержать верх, тогда с приличием ретировался бы под защиту крепостных пушек... Так нет же!.. Струсил!.. И тем самым своими руками отдал многие места на разорение татарам... Всякому видеть можно из его объяснений, что недостойный страх увеличивает в воображении число неприятеля и, напротив, умаляет достоинства собственных сил. Не стыдно ли ему так унижать себя?

   — У генерала, видимо, не было должных способов к отражению татар, — лениво заметил Голицын. — Нам тут в Киеве хорошо рассуждать.

Колкость князя не осталась незамеченной.

   — А я скажу справедливо: ко всему были и есть способы, — сверкнул глазами Румянцев. — Недостаёт только одной диспозиции. А её-то дать Исаков как раз и не смог!.. Боже мой, позор-то какой!.. Ведь знали, что татары готовятся. Знали, что нападут. И меры приняли к надлежащей обороне. И вот... Всё, всё враз опрокинуто из-за нераспорядительности одного генерала.

Румянцев не стал скрывать своего неудовольствия бездействием Исакова — направил ему ордер, в котором пространно и жёстко отругал за трусость:

«Вы, господин генерал, ответствовать будете за всё то, что вы уже упустили и ещё паче, ежели неприятель беспрепятственно и ко Днепру дойдёт и вы его не отважитесь, сзади или со стороны ударив, приостановить своим оружием, не возлагая того на счёт других командиров, которым, конечно, могут встретиться свои должности, где они, имевши в предмете верность присяге, долг отечеству и собственную честь, не по-вашему стараться станут остановить отвагу неприятеля и показать силу оружия нашего, заменив тем ваши слабости, взбодрившие его...»

Румянцев строго предупредил генерала «исполнить непременно от меня прежде поведённое и по крайности последним поведением загладить начатки, не приносящие вам славы».

Получив такой крутой ордер, Исаков струхнул, что придётся действительно отвечать, и бросил в погоню за татарами двухтысячный отряд лёгкой кавалерии полковника князя Багратиона. А на следующий день вышел из Святой Елизаветы сам, взяв под команду два полка пехоты. Но догнать Керим-Гирея, разумеется, не смог...

Лишь генерал-поручик Авраам Иванович Романиус порадовал Румянцева. Когда двадцатитысячное войско калги-султана, грабя и сжигая всё на своём пути, приблизилось к Бахмуту, командовавший здесь российскими полками Романиус не стал отсиживаться за крепостными стенами, как Исаков, — смело вышел навстречу неприятелю и, разбив в коротких боях несколько отрядов, заставил калгу повернуть к югу.

Однако и Романиус допустил оплошность. Правда, она была не от трусости, а, напротив, от излишнего усердия.

Приняв конницу калги-султана за передовой отряд татарского войска, генерал стал ждать, когда подойдёт ханское войско, и упустил время. Спохватившись, он послал в преследование донских казаков, но было уже поздно — ногайцы ушли далеко.

Попытка кошевого атамана Калнишевского перехватить отступавшего калгу также закончилась неудачей: глубокие, вязкие снега помешали запорожским казакам добраться до неприятеля, двигавшегося по берегу Азовского моря в сторону Крыма.

Часть вторая ВОЙНА. ОТТОРЖЕНИЕ НОГАЙЦЕВ (Февраль 1769 г. — декабрь 1770 г.)



Февраль — апрель 1769 г.

Как ни опустошителен был набег татар на российские земли, он не мог определить исход предстоящей войны, ибо она, по сути дела, ещё не начиналась. Да и решаться всё должно было не в коротких столкновениях с татарскими отрядами, а в баталиях с турецкими войсками в Молдавии и Валахии, где их число прибавлялось с каждым месяцем. Даже Крым, представлявший несомненную угрозу для России, при всей важности его стратегического местоположения, не мог стать полем генерального сражения, после которого победившая сторона продиктует поверженной свои условия мира. Главные силы турок были на юго-западе, и дорога к миру пролегала именно в тех землях...

Ещё в минувшем декабре Захар Чернышёв подготовил план действий каждой российской армии на предстоящую весенне-летнюю кампанию и подал его на утверждение Екатерине и Совету. Императрица в делах военных разбиралась плохо, поэтому полностью доверилась опыту и знаниям бывалого генерала — 5 января план был одобрен и в виде высочайших рескриптов разослан командующим армиями.

В большом, на шести листах, рескрипте, полученном Румянцевым, предполагалось, что турки станут действовать с двух сторон: «из Молдавии и от Хотина в Польшу и ещё прямо к границам нашим». Кроме того, допускалась возможность турецкого удара со стороны Кубани с целью захвата и восстановления разорённой ранее крепости Азов. И если армия Голицына предназначалась для противостояния неприятелю «в первом месте», то Румянцеву надлежало защитить новороссийские и киевские границы от угрозы вторжения со стороны Крыма и от Бендер.

Готовя свой план, Чернышёв, разумеется, не знал, какой путь предпочтут турки, но, придерживаясь высказанного на ноябрьском заседании Совета мнения, считал, что они пойдут в Польшу на соединение с барскими конфедератами. Сражаться с ними должен был Голицын. Румянцеву же по плану отводилась роль наблюдателя. Правда, в случае, если князь из-за многочисленности неприятелей не сможет «не только наступать на них, но и стоять противу в занимаемой зимней позиции», то Румянцеву следовало выделить ему в помощь и подкрепление несколько полков из своей армии. Или же начать наступательное движение к Бугу, чтобы оттянуть на себя часть турецких сил и тем самым облегчить положение войска Голицына.

Петру Александровичу план кампании не понравился. Нависнув над расстеленной на столе картой, он приговаривал негромко:

   — Ошибается Захар... Недодумал... Конфедераты никогда не доведут дело к тому, чтобы турки большими силами вошли в Польшу. Даже для опровержения наших тамошних приготовлений... Не такие они дураки!.. Их собственный интерес состоит в сохранении от разорения — нашего иль турецкого — отечества своего. А для этого они, конечно, станут понуждать турок все силы наклонить в российские границы и тем не только отвлечь наши войска от Польши, но и восстановить свободу на своей земле... А коли так, то нет нужды ждать, покамест турки ударят. Самим вперёд идти надобно!.. И не на Хотин, как предписано Голицыну, а на Очаков!

Стоявший за спиной командующего адъютант Каульбарс не сдержался — полюбопытствовал осторожно:

   — Почему же на Очаков, ваше сиятельство? Он же и в том, и в другом случае в стороне от движения турок останется.

   — Хотин своё снабжение от Очакова имеет, — заскользил пальцем по карте Румянцев. — А тот через водную коммуникацию из самого Царьграда всё может получать изобильно и в своё, и в хотинское укрепление. Вот и выходит, что ежели проведём наши действия против Очакова и сможем получить оную крепость, то много выиграем над неприятелем, лишив его возможности черпать всякие запасы для войны. А значит — обессилим Хотин.

   — А коль сперва всё-таки на Хотин?

   — Взять его, конечно, легче. Но должной защиты своим границам мы тем не сделаем, ибо неприятелю всегда подпорою будет Очаков... Да и Перекоп забывать не стоит...

Ещё в конце января, будучи в Киеве у Голицына, Пётр Александрович написал в Петербург Никите Ивановичу Панину:

«После Очакова Перекоп в моём воображении занимает равное или другое место; и кажутся сии два города такими предметами, что, не овладев оными прежде, нельзя нам возвыситься над неприятелем...»

...О своих раздумьях и предложениях он сообщил также в Военную коллегию, однако Чернышёв оставил план наступления на Хотин в силе.

Захар Григорьевич сам был боевым генералом и понимал, какую опасность представляет Перекоп, готовый в любое время выпустить на просторы Дикого поля многотысячную татарскую конницу. Поэтому он предусмотрел отправить во Вторую армию 20 тысяч волжских калмыков. По первой траве они должны были выступить с мест кочевий, дойти до Дона, а оттуда — подкреплённые несколькими полками и артиллерией из обсервационного корпуса генерал-поручика Берга — провести экспедицию к Сивашу и Перекопу, чтобы «запереть Крым».

Румянцев опять обругал Чернышёва:

   — Захаркины уловки славно смотрятся в Петербурге. А здесь лучше вижу я!.. Находясь в безводной степи под палящим солнцем, пехота и калмыки не смогут надолго запереть татар в полуострове. Первейшая мера по защищению наших границ есть только одна — удержать неприятеля страхом потерять свои крепости, которые послужили бы нам ключом к дальнейшим викториям. Перекоп — вот что надо брать!.. И Очаков тоже!

Однако, понимая, что всё уже решено, что Екатерина план кампании не изменит, Румянцев с ещё большей ревностью продолжал укреплять южные рубежи. По его приказу князь Долгоруков должен был подготовить к переправе на правый берег Днепра корпус генерал-поручика Георга фон Далке, в который входили бригада генерал-майора графа Валентина Мусина-Пушкина (Черниговский и Воронежский пехотные полки) и бригада генерал-майора Вильгельма фон Лебеля (Белёвский, Рижский и Елецкий полки). Кроме того, были даны ордера о передвижении на новые места нескольких пехотных и кавалерийских полков, неразумно поставленных генералом Исаковым у польских земель, а самого Исакова, опозорившего себя недостойным поведением во время татарского набега, Пётр Александрович сменил в должности коменданта Святой Елизаветы на фон Лебеля.

Насторожил Румянцева и рапорт Петра Калнишевского, полученный 3 апреля, в котором кошевой атаман сообщил о внезапной смерти Керим-Гирея...

С наступлением весны жаждавшие мести за недавний татарский набег запорожские казаки стали всё чаще проникать в земли Крымского ханства. Скрываясь по оврагам и балкам, один из отрядов подошёл со стороны Буга к Очакову, на рассвете 22 марта подстерёг турецкий разъезд и в короткой схватке разбил его. А раненого командира Бешлей-агу казаки захватили с собой в Сечь.

Калнишевский допросил пленного, который, боясь пытки, скороговоркой подробно рассказал об очаковском гарнизоне, о числе пушек, припасов. И, между прочим, упомянул, что тело хана на днях привезли в Очаков, морем переправили в Кинбурн, а далее — в Крым, чтобы похоронить на родовом кладбище Гиреев в Бахчисарае.

   — Погоди, погоди, — удивлённо изогнул бровь Калнишевский. — Крым-Гирей помер?

   — И хан, и пять его знатных мурз в одну ночь разом преставились, — охотно пояснил ага. И добавил с доверительно-униженной улыбкой: — Молва их несчастную смерть приписывает отраве...

Новым ханом стал племянник Керим-Гирея — Девлет-Гирей-султан, сын покойного Арслан-Гирей-хана. Завистники распустили в народе слух, будто бы Девлет был лично причастен к скоропостижной смерти дяди, явившейся — а этого никто не скрывал! — суровым отмщением Порты за неудачный набег.

Барон де Тотт, бывший при Керим-Гирее всю зиму, заподозрил в отравлении лекаря Сираполо, потребовал арестовать грека и даже поехал в Константинополь, чтобы добиться суда над ним. Но в серале к его жалобам отнеслись прохладно и оставили без последствий.

Знаки ханской власти, присланные султаном Мустафой, Девлет-Гирей принял без колебаний, как должное.

...Тревога Румянцева основывалась на простом рассуждении: новый хан был обязан показать султану свою верность. И лучшим способом для этого стал бы внезапный удар со стороны Перекопа в тыл Второй армии.


* * *

Апрель — май 1769 г.

Покинув в начале месяца зимние квартиры, полки Первой армии, обременённые длинными обозными колоннами, неторопливо подползли к Днестру. Наладив в удобных местах переправы, они 15 апреля перешли на правый берег и, вспарывая колёсами телег и пушек размокшие после весенних дождей дороги, продолжили путь к Хотину.

Опасаясь, что неприятель попытается частыми атаками задержать движение армии, Голицын выслал вперёд сильный авангард. Но, против его ожидания, турки проявили непонятную робость — уклоняясь от боев, поспешили отступить под защиту крепостной артиллерии. Голицын заподозрил в этом хитрый умысел, насторожился, но остановить марширующие полки не решился.

19 апреля армия подошла к Хотину и три дня простояла в его окрестностях в полном бездействии, поскольку Голицын — всё ещё боясь какой-нибудь западни — ни штурмовать его, ни осадить не отважился. И, оправдывая свою нерешительность, нудно жаловался генералам, тыча зрительной трубой в сторону крепости:

   — Перед приступом надобно хорошенько бомбардировать Хотин. Но чем?.. Тяжёлых пушек у нас маловато, а начинать осаду без достатка оных я не могу. Нет-нет, господа, не могу... Следует подождать, когда пушек будет поболее... Я приказываю отойти.

   — Как отойти? — крякнул бледнолицый генерал-аншеф Пётр Иванович Олиц, думая, что ослышался. — Ваше сиятельство! Мы оставляем Хотин?!

Голицын втянул голову в плечи, сгорбился, но повторил, воровато пряча глаза:

   — Да-да, господа, надобно отойти: А потом вернёмся. Обязательно вернёмся... Когда пушки доставят...

24 апреля полки, проклиная командующего за трусость, переправились на левый берег Днестра...

В Петербурге, с нетерпением ожидавшем первых победных реляций, такие хождения Голицына восприняли с крайним раздражением. Даже Захар Чернышёв, по предложению которого князя назначили главнокомандующим, недоумевал в узком кругу приятелей:

   — Что ж он мечется, как заяц? Сие для чести полководца совершенно неприемлемо и постыдно!..

Пётр Панин громогласно, без всякого стеснения злорадствовал, намекая на заседание Совета:

   — Ему б на колени перед пашой упасть да слезу выдавить. Глядишь, тот и сдал бы Хотин...

Никита Иванович Панин вёл себя сдержанней своего брата. Но в присутствии императрицы проявил чрезмерную озабоченность, предупреждая, что подобные действия командующего самой сильной и многочисленной армии могут быть истолкованы турками как неготовность России к войне, как её слабость.

   — Действительно, слава нашего оружия требует отмены настоящей его позиции! — раздосадованно сверкнув глазами, согласилась Екатерина.

Через несколько дней она подписала рескрипт, в котором строго выговаривала Голицыну:

«Надобно упреждать неприятеля и отнюдь не допускать его до приобретения себе в пользу тех выгод, кои мы сами перед ним выиграть и удобно сохранить можем. Повторяем вам желание наше, и со славою оружия, и с истинной пользой отечества согласное, чтобы вы употребили сие примечание в пользу и к концу кампании, переходя со всей армией на тамошний берег Днестра, пошли прямо на неприятеля и, всячески его притесняя, понуждали не только к поспешному за Дунай возвращению, но и изыскивали случай окончить кампанию с одержанием победы...»


* * *

Май — июнь 1769 г.

В середине благоухающего свежей зеленью мая Румянцев переехал со своим штабом в Крюковый шанец, откуда собирался руководить переправой полков через Днепр, чтобы соединить их у местечка Самбор в сильное войско, способное противостоять туркам и татарам. Однако переправа задерживалась из-за отсутствия крепкого надёжного моста, и главное — в армию, имевшую всего девять пушек, до сих пор не прибыла назначенная артиллерия.

В это же время сюда, в шанец, прискакал нарочный офицер с письмом князя Голицына, сообщившим, что по возвращении своём за Днестр он «не предвидит уже никакой возможности» опять за сию реку перейти. Такой вывод князь объяснил опасностью лишений, связанных с недостатком пропитания для полков, поскольку турки разорили всю Молдавию. А в конце письма попрекнул Румянцева за то, что он не сделал движения к Бендерам, когда Первая армия подходила к Хотину.

Поражённый незаслуженным и вздорным упрёком, Пётр Александрович вскипел:

   — Из ума, что ли, выжил старый чёрт?.. Какие Бендеры? Какое движение?.. Знает же, что мои полки ещё не переправились через Днепр... Интриган!.. Постыдную слабость свою мною прикрыть желает!

А когда гнев схлынул, уже более спокойно, но всё ещё с нотками раздражения, поделился своими опасениями с Долгоруковым:

   — В сих обстоятельствах я вижу, что армия князя не будет далее отвлекать на себя неприятеля. И коль турки не станут ждать от неё главных действий и ничто их там удерживать не будет — обратятся они всеми силами в наши, князь Василий Михайлович, пределы... Моё положение таково, что в южных открытых степях нельзя во всей обширности найти какого-либо пункта, который по правилам военного искусства можно было бы употребить себе в защиту. Тут нет способов ни маскировать движения полков, ни скрыть от неприятельских глаз количество людей. А заметив их малочисленность, турки, без сомнения, получат взбодрение и станут наглее в своих происках... К тому же знатное число войска я должен употребить на разъезды и посты, держа их от устья реки Синюхи до Сечи, чтоб за неприятелем следить и не дать ему охватить меня с тыла... Вот так, князь! Пространство наше открыто, и я едва ли смогу заслонить его вверенными войсками.

Долгоруков долго молчал, слепо уставившись на расстеленную на столе карту, потом произнёс бесцветным голосом:

   — Конфиденты доносят, что везир с армией в сто тысяч переходит Дунай... А ежели ещё татары ударят от Перекопа вдоль Днепра и отделят нас от путей ретирады, то...

   — Ну нет! — перебив его, воскликнул Румянцев, слух которого резануло слово «ретирада». — Татар из Крыма мы не выпустим! Не для того я в той стороне корпус Берга и калмык держу!..

И 1 июня он послал генерал-поручику Бергу ордер открыть «прямые военные действия внесением оружия в неприятельские границы и распространить в скором обороте свои поиски переходом удобным через Гнилое море в самой Крым, дабы тем испытать, сколь велики тамо его силы, и, озаботив защитой собственных границ, отвлекти от сей стороны и расстроить его преднамерения...».

К этому времени пехотные полки, обозы и артиллерия уже несколько дней переправлялись через Днепр. Мост, на быстрое сооружение которого рассчитывал поначалу Румянцев, из-за малого количества строительных материалов так и не был сооружён. Грубо обругав инженеров за нерасторопность, Пётр Александрович приказал наладить у Кременчуга и Переволочны паромные переправы.

Подгоняемые обозлёнными офицерами, инженерные команды, поспешая, закончили работу в два дня. Но в составленное расписание перевоза людей и грузов неожиданно вмешалась непогода. Сильный порывистый ветер, погнавший по Днепру бугристые пенные волны, и обильные дожди, лившие почти непрерывно днём и ночью, нарушили все планы. Лишь в первую неделю июня полки перебрались на правый берег и унылыми походными колоннами медленно двинулись по раскисшим дорогам к Самбору.


* * *

Июнь — июль 1769 г.

Покинув 7 июня шумный и пыльный Бахмут, Густав фон Берг ускоренным маршем вёл свой отряд к Кальмиусу и уже через три дня вышел к верховьям реки. Из выделенного в его подчинение указом Военной коллегии обсервационного корпуса генерал-поручик взял в поход четыре полка — Владимирский пехотный, Астраханский драгунский, Бахмутский гусарский и Луганский пикинёрный, 500 донских казаков полковника Горбикова и пять тысяч калмыков Енген-баши. Простояв на Кальмиусе неделю, Берг разделил отряд на две колонны: одну отдал под командование генерал-майору Карлу фон Штофельну, другую — генерал-майору Аврааму Романиусу, отличившемуся в феврале разгромом калги-султана. Обе колонны, проделав десятидневный марш. 27 июня вновь соединились на берегу неширокой плавноводной Берды.

Опасаясь внезапного удара татар — их, по слухам, скопилось у Перекопа до сорока тысяч. — Берг послал в разведывание донцов Горбикова и полтысячи калмыков. Несколько дней, пугая степных птиц, полковник тщетно рыскал по Приазовью и лишь 3 июля — при ночной переправе через реку Молочную — неожиданно столкнулся с едисанцами, перегонявшими свои стада поближе к Крыму.

Оберегая скот, едисанцы сделали попытку задержать переправу казаков, но, потеряв в короткой стычке больше двадцати человек убитыми, отступили и стали отходить к Енишу, бросая уставших лошадей, скот, медленно ползущие отары овец.

Не зная, сколь велика численность ногайцев, Горбиков побоялся их преследовать, остановил свой отряд у Молочной и послал нарочного к Бергу, хлопоча о сикурсе. Генерал прибавил полковнику ещё полторы тысячи калмыков, легко скользивших по холмистой степи. Взбодрившийся Горбиков погнался за едисанцами, но те были уже далеко.

Глотая серую степную пыль, отряд Берга за неделю прошёл путь от Берды до Ениша, небольшого селения, скучно дремавшего на берегу Азовского моря, и 15 июля — так и не встретив татар — вышел к Гнилому морю (Сивашу), парившему под жарким солнцем солено-горьким зловонием.

Как и предписывалось в ордере командующего, Берг намеревался вторгнуться в пределы Крыма у Чонгара, где Сиваш был неглубок, а ширина пролива не превышала четверти версты. Однако, осмотрев издали в зрительную трубу плоский крымский берег, он отказался от задуманного.

На противоположной стороне пролива, у полуразрушенных остатков тет-де-пона и палисада, сооружённых ещё тридцать лет назад генералом Ласси, турки установили батарею в пять пушек, державших под прицелом и все подходы к Чонгару, и само место переправы. Любая попытка вторжения была бы отбита картечным огнём с большими потерями для атакующих. А подавить батарею Берг не мог — имевшиеся в отряде четыре лёгкие полевые пушки не выдержали бы артиллерийской дуэли.

   — Надобно в других местах броды искать, — огорчённо изрёк генерал, опустив зрительную трубу. — Здесь нас в Крым малой кровью не пустят.

Романиус предложил отойти вёрст на пять к северу и разведать броды там. У Штофельна замысел был иной: отобрать полсотни охотников из казаков, ближе к рассвету послать их пешим ходом через Чонгар на батарею, чтобы вырезали орудийную прислугу, и при первом всплеске боя бросить на тет-де-пон конных калмыков.

Оба плана выглядели заманчиво, но осуществление их оказалось невозможно, поскольку проявлявшие в последние дни недовольство испытываемыми лишениями казаки и калмыки дружно взбунтовались и отказались переходить на крымский берег.

   — Воды — нет! Корму лошадям — нет! Пропадём там! — кричали казаки, тряся чубами.

Приученные к дисциплине регулярные полки явно не роптали, но по их настроению было видно, что они поддерживают казаков.

Войско действительно страдало от безводья и бескормицы. Нестерпимо палящее солнце выжгло в степи всю траву, а здесь, у посеребрённых солью берегов Сиваша, стелился лишь серый ковыль. У исхудавших лошадей проступили рёбра. Разморённые духотой и зноем, люди стали злыми, непослушными.

Воинственный Штофельн потребовал примерно наказать зачинщиков бунта и провести атаку тет-де-пона силами пехоты.

   — Возьмём батарею, — запальчиво говорил он, — у казаков меньше страха будет. А как в Крым войдём — в татарских аулах сыщем и воду, и корм, и провиант.

   — Хорошая вода, хорошая трава в этой земле только у рек, — хмуро заметил Берг. — До ближайшей из них — Салгира — вёрст до восьмидесяти. При нашей нынешней слабости — это два-три дня пути. Дойдём ли?.. Особливо ежели татары бросят противу деташемента свою конницу и навяжут нам беспрерывные стычки.

   — Дойти-то, видимо, дойдём, — неуверенно сказал Романиус. — Только вот вернёмся ли назад?

   — Да уж... — неопределённо протянул Берг. — Мне, господа, конечно, зазорно давать приказ о ретираде. Но чтобы не сгубить весь деташемент — я переступаю через гордыню и поворачиваю полки назад...

В рапорте Румянцеву Берг так объяснил причину невыполнения ордера командующего:

«Степь была выжжена, корму для лошадей достать было не можно, а при том не было иной воды, кроме колодезной гнилой, вонючей и горькой, да и той недоставало для всех...»

А чтобы гнев командующего был не слишком велик, пространно похвалился хорошей добычей, захваченной у ногайцев: 5 тысяч лошадей, 200 верблюдов, 3 тысячи голов скота и 10 тысяч овец.


* * *

Июль — сентябрь 1769 г.

Генерал-аншеф Голицын, встревоженный неожиданной резкостью рескрипта Екатерины и не желая быть посмешищем Петербурга, снова перевёл свою армию через Днестр. Но на этот раз осмелевшие турки не спешили отступать — попытались остановить её движение на подступах к Хотину, атаковав авангард генерал-майора Прозоровского. Тот смело принял бой, отбил наскоки янычар и сипахов, а затем удачной контратакой принудил неприятеля бежать в крепость.

Эта не имеющая большого значения победа тем не менее очень порадовала Голицына. Он похвалил Прозоровского за отвагу и приказал начать обстрел Хотина из орудий. А генералам пояснил:

   — Сия бомбардирада производится для единого токмо покушения — не сдастся ли неприятель страха ради?..

В полночь 4 июля, разрывая густой мрак яркими всполохами огня, раскатисто загрохотали армейские пушки, мортиры, единороги, бросая ядра и бомбы на крепостные стены. С бастионов Хотина тотчас ответила турецкая артиллерия, стараясь поразить русские батареи.

Канонада гремела всю ночь, пропитав днестровский воздух кислыми запахами сгоревшего пороха.

А поутру Голицын прекратил обстрел, долго рассматривал в зрительную трубу крепостные башни в поисках белых флагов или каких-либо других признаков готовности турок сложить оружие, затем сказал досадливо:

   — Коль страха не имеют для сдачи — попробуем осадой Хотин достать.

Он приказал блокировать крепость с трёх сторон (с четвёртой естественным рубежом окружения стал Днестр), но, опасаясь подкрепления осаждённого гарнизона переправившимся через Дунай войском нового великого везира Али Молдаванжи-паши, послал Румянцеву письмо с прежним требованием двигаться к Бендерам, чтобы угрозой штурма этой стратегически важной крепости оттянуть на себя часть турецких сил.

Покинувший в середине июня Крюковый шанец Румянцев перевёл свой штаб в Святую Елизавету. Сюда и примчался нарочный офицер от Голицына.

Бегло прочитав письмо генерала, Румянцев раздражённо засопел носом, порывисто сунул бумагу в руки сидевшего рядом Долгорукова, прошипел сквозь зубы:

   — Вот, князь, полюбопытствуйте, к чему толкает меня Голицын.

И, не дожидаясь ответа, бухнув кулаком по столу, воскликнул огорчённо:

   — Господи, ну как же можно так упорствовать в заблуждении?! Ведь даже слепой узреет, что ежели я пойду за Буг, то открою все наши здешние границы от Бендер до Очакова! И путь на Киев открою!

   — Князь пишет, будто везир неподвижно стоит между Хотином и Бендерами, — сказал басовито Долгоруков.

   — А вот на сие я сомневаюсь полагаться!.. Маскируя нынешним недолгим стоянием своё намереваемое прямое движение, Али-паша может вдруг повернуть на восток и ударить внезапно... Что тогда делать?.. Князь-то ответчиком перед государыней не будет!

   — Но, согласитесь, ему нужна подмога. Берг выпустил татар из Крыма, и они, по сведениям конфидентов, держат путь к Хотину.

   — С татарами Голицын управится сам, коль будет смел и решителен... А я должен свою службу справить — границы защитить от турок!

Но, подумав, всё же отправил к Бендерам гусарский полк генерал-майора Максима Зорича, а к Очакову — отряд запорожцев.

Тем временем положение под осаждённым Хотином изменилось — к крепости подошёл хан Девлет-Гирей с 25-тысячной татарско-ногайской конницей. Хан попытался прорвать кольцо окружения, но, напоровшись на разящий картечный огонь полевой артиллерии, его атака быстро захлебнулась. Понеся тяжёлые потери, хан увёл конницу на юг, решив дождаться подхода Али Молдаванжи-паши.

   — Уж теперь-то злопыхатели прикусят языки! — радовался ободрённый успешным боем Голицын. — Не всё мне за Днестр бегать!

Однако радость его была недолгой. Разбитые татары соединились с конницей великого везира, стоявшего у Рябой Могилы, и спустя три дня — 25 июля — многотысячное войско грозно надвинулось на Первую армию.

Когда посланные на разведывание казаки донесли Голицыну о числе неприятеля, он упал духом и велел немедленно собрать генералов на военный совет.

   — Устоять противу такого войска мои полки не смогут, — сказал он блёклым голосом, стараясь не смотреть в глаза генералов — И чтобы сохранить армию, я приказываю снять осаду и отойти за Днестр...

Повторного бесславного отступления князю в Петербурге не простили! На собравшемся 13 августа Совете все без исключения — даже Чернышёв — поносили Голицына за трусость.

   — В рассуждении моём, — говорил Никита Иванович Панин с неподдельным волнением, — когда неприятель видит свои земли избавленными от пребывания войск вашего величества, имеет свободные руки и не потерпевшие ещё урона собранные силы, то следует ожидать, что теперь он устремит свои действия против наших собственных границ... И получается, что, решив на Совете вести войну наступательную — и начав оную! — мы станем защищаться.

Екатерина сама понимала, что огромная турецкая армия на месте стоять не будет. Но она чувствовала свою личную вину за то, что, вняв протекции Чернышёва, ошиблась в назначении командующего. Поэтому, высказав резкое неудовольствие метаниями Голицына, предложила заменить его на более решительного генерала.

Оживлённый обмен мнениями враз притих: предложение императрицы явилось для всех неожиданным.

Екатерина первой нарушила тишину.

   — Есть ли у нас генералы, способные не дать поблекнуть славе моего оружия, или нет? — с досадой спросила она Чернышёва.

Захар Григорьевич мог назвать несколько имён, но не знал, какое нужно назвать.

А Екатерина снова спросила:

   — Не кажется ли вам, граф, что весьма разумные доселе действия Румянцева могут поспособствовать изменению постыдных ретирад?.. Не следует ли ему поручить предводительство Первой армией?

Чернышёв отозвался сразу — уверенно и громко:

   — Граф Пётр Александрович хорошо известен своей отвагой и умением, кои он с доблестью проявил в минувшую войну с Пруссией. Я как раз собирался предложить вашему величеству и Совету сего именитого генерала.

Екатерина быстро оглядела собравшихся.

Все, соглашаясь, одобрительно кивали напудренными париками.

   — Граф прекрасный воин, прекрасный!

   — Конечно, господа, Румянцев!.. Вспомните, как он пруссаков бивал!

   — Да-да, граф сможет добиться виктории!

Только Пётр Панин, опять обойдённый вниманием, смолчал, с преувеличенной заботливостью поправляя шёлковый галстук, тугой петлёй обтягивавший жилистую шею.

   — Тогда я сегодня же подпишу рескрипт, — сказала Екатерина властно. — А вы, Захар Григорьевич, издайте указ по своей коллегии.

Чернышёв покорно кивнул и тут же спросил:

   — А кому отдадим Вторую армию?

Все, кроме Паниных, посмотрели на Екатерину. А Никита Иванович, разглядывая полированные ногти, как бы между прочим бросил вполголоса подсказку:

   — У нас в Совете один только вольный генерал остался — Пётр Иванович.

   — Но у Румянцева в армии есть князь Долгоруков, — недоумённо возразил Панину Вяземский. — Пристойно ли будет присылать другого генерал-аншефа, когда там собственный имеется?

   — Князь Василий Михайлович — боевой генерал, — поспешно сказал Чернышёв, — и вполне сможет заменить графа Румянцева...

Чернышёв и Панины взаимно ненавидели друг друга. И даже недавняя женитьба Петра Ивановича на Марии Вейдель — родной сестре жены Захара Григорьевича — никак не сблизила заклятых недругов.

...Решать должна была Екатерина. Однако она — не говоря ни «да» ни «нет» — спросила вдруг Панина:

   — А вы что скажете, граф?

Все полагали, что Панин, как приличествует в подобных случаях, ответит что-нибудь определённое, вручая свою судьбу в милостивые руки государыни. Но прямой, злой Пётр Иванович не стал кривить душой — громко, может быть даже резко, сказал, поднявшись с кресла и склонив голову:

   — Я тоже смогу заменить Румянцева, ваше величество!

Все замерли. Стало слышно, как нудно жужжит у канделябра одинокая муха. Из-под белого парика Панина беспокойно выползла капелька пота и, оставляя блестящий след, тягуче потекла по виску.

Екатерина долгим, немигающим взглядом посмотрела на графа, затем коротко изрекла:

   — Быть по сему.

Панин, дёрнув кадыком, сглотнул слюну, поклонился ещё раз — медленно, низко, благодарно.

«В конце концов сия армия погоды не делает, — беззлобно подумала Екатерина. — Да и на будущее, видимо, в том же состоянии останется... Зато у Паниных не будет повода злословить, что я потакаю Чернышёву... А коль Петька провалит дело, то и Никишка поутихнет...»

На следующий день были изданы указы Военной коллегии о смене командующих армиями. Голицыну предписывалось вернуться в Петербург, а Румянцеву, оставив за себя до приезда Петра Панина князя Долгорукова, отправляться в Первую армию...

Сразу после заседания Совета Пётр Иванович поехал домой.

В Петербурге с утра моросил дождь, улицы были скучны и малолюдны, и запряжённая четвёркой пегих лошадей, мерно раскачиваясь на мягких рессорах, двухместная карета неторопливо катила по серой мостовой. Склонив голову на плечо, Панин невидящим взглядом смотрел в окошко, по которому тонкой плёнкой струилась вода, размывая очертания проносящихся мимо домов. Он всё ещё размышлял о свершившемся назначении. В душе его неугасимо продолжал тлеть огонёк досады, что не его, а Румянцева поставили предводителем Первой армии. Но, с другой стороны, теперь появилась возможность показать всем злопыхателям свой полководческий дар.

«Ничего, — успокаивал он себя, — ещё неизвестно, как будет у Румянцева... Даст Бог — и мне фортуна улыбнётся...»

За 48 лет жизни Панин успел повидать и пережить многое: 14-летним подростком он начал службу в лейб-гвардии Измайловском полку; спустя год императрица Анна Иоанновна за мелкий проступок в карауле отправила его в армию генерал-фельдмаршала Миниха, и юный Панин штурмовал Перекоп, был в Крыму; затем он участвовал в войне со Швецией; во время Семилетней войны за битву при Цорндорфе получил чин генерал-поручика; позже высочайшим рескриптом был пожалован генерал-аншефом и — вместе с братом Никитой — графским титулом.

Неуживчивость Панина, возмутительная резкость его суждений, откровенная грубость поражали почти всех, кто с ним общался. Казалось, эти скверные качества проникли в самые дальние уголки его души и сердца, вытеснив из них последние остатки добра и отзывчивости. И лишь немногие, хорошо и давно знавшие его люди, видели, что невыносимый характер графа сложился под влиянием горьких семейных трагедий, с завидным постоянством посещавших дом Панина.

Его первая жена Анна Алексеевна, урождённая Татищева, за 16 лет супружества родила Петру Ивановичу 17 детей. Но все они — кто едва появившись на свет, кто немного пожив — умирали. Панин остро переживал смерть детей, со страхом ожидал очередных родов, молил Бога не наказывать его хоть в этот раз, но радость рождения наследника или наследницы опять сменялась горем утраты и трауром.

А в октябре 1764 года последовал новый удар: вконец измотанная бесконечными родами, увядшая, болезненная Анна Алексеевна скоропостижно скончалась. Несколько дней Панин пил, пьяно придирался к слугам, кричал, ругался, бил с размаха крепким кулаком в лицо...

Недавняя женитьба на Марии Вейдель вдохнула в графа новые силы и надежды, размягчила озлобленное сердце, сделала чуть сдержаннее.

(Но он не мог знать, что впереди его ждали прежние испытания: из пяти детей, что родит ему вторая супруга, выживут лишь двое — сын Никита и дочь Софья).

...Карета, качнувшись, остановилась у панинского дома.

Высокий, с пышными бакенбардами лакей торопливо сбежал с крыльца, услужливо прикрыл графа зонтиком.

Оставляя на наборном паркете мокрые следы, Пётр Иванович вошёл в прихожую, скинул на руки лакея плащ и шляпу, резко спросил:

   — Где графиня?

   — У себя, ваше сиятельство... Изволют читать.

Панин быстро прошёл по чистым, прибранным комнатам, распахнул дверь в спальню.

Сидевшая у большого окна Мария Родионовна, увидев мужа, отложила книгу, встала. Она всё ещё привыкала к трудному характеру супруга и немного побаивалась его.

Пётр Иванович подошёл к ней, поцеловал в щёку и ломким голосом объявил хвастливо:

   — С сего дня я главнокомандующий армией! А через неделю мы, сударыня, поедем в Малороссию... Пусть мне принесут вина... В кабинет.

Мария Родионовна не знала, хорошо это или плохо, что они уедут из Петербурга, но, судя по выражению лица мужа, взволнованному, просветлённому, поняла — произошло важное для него событие.

   — Хорошо, Пётр Иванович. Я сейчас распоряжусь, — сказала она приятным грудным голосом, беря в руку колокольчик.

Панин вышел из спальни, стремительно прошагал в кабинет, сбросил на пол лежавшие на столе бумаги, развернул большую карту России и, щурясь, пришёптывая, долго разглядывал южные границы империи, на которых теперь придётся повоевать...

Утром к нему явился курьер из Военной коллегии, доставивший бумаги о состоянии Второй армии.

Навалившись грудью на стол, Пётр Иванович придирчиво изучил списки генералов и офицеров, артиллерийские, амуничные, провиантские и прочие ведомости. По бумагам выходило, что полки хорошо укомплектованы и довольствие разное имеют в достатке. Но репортиции, присланные Чернышёвым, были двухмесячной давности и вряд ли отражали нынешнее состояние армии.

Панин вызвал писаря и продиктовал ордер Долгорукову, потребовав от князя сообщить численность полков и их расположение, в каких местах и с какими припасами учреждены магазины, где стоят госпитали и какими средствами располагает армейская казна. Армии же он приказал следовать от Святой Елизаветы к реке Синюхе и там дожидаться его приезда.

Письмо было вручено нарочному офицеру — прапорщику Тобольского полка Никите Осипову.

   — Поедешь к князю Долгорукову, — строго сказал Панин. — Отдашь в руки! И поторопи, чтоб не медлил с ответом... Ждать тебя здесь не буду — навстречу мне поедешь. Ступай!..

Спустя три дня, вслед за Осиповым, из Петербурга выехал штаб командующего. Опасаясь, что на почтовых станциях не хватит свежих лошадей, Панин разделил шестьдесят пять штабных упряжек на две части, отправив их с суточным интервалом. А затем занялся составлением своего обоза.

Кроме 10 тысяч рублей «на подъём», ему за счёт казны были выделены одна карета, две коляски и шесть роспусков. Собственный багаж Петра Ивановича был не особенно велик, но Мария Родионовна собиралась так, словно хотела поразить провинциальных модниц обилием и богатством нарядов.

   — Не на бал едем, сударыня, — сдержанно попрекнул её граф, глядя, как слуги грузят на роспуски большие сундуки. — На войну поспешаем.

Но оставил всё, что было приготовлено.

Обоз покинул Петербург 23 августа. Панины выехали на следующий день. Меняя на каждой станции уставших лошадей, проезжая за сутки до 130 вёрст, они 1 сентября прибыли в Москву.

Сюда же, в Первопрестольную, примчался с рапортом Долгорукова прапорщик Осипов. Князь доложил командующему, что расположил армию между реками Синюхой и Бугом, а главную квартиру поставил в деревне Добрянке.

Отдохнув в Москве несколько дней, Панины продолжили свой путь в Малороссию.

Почти две недели карета катила по скверным и унылым просёлкам. Ставшее серым и низким небо дохнуло осенней прохладой, засочилось моросящими дождями. Над скошенными побуревшими полями по утрам раскачивались зыбкие туманы, жёлто-красные леса сыпали опадающей листвой. В почерневших деревнях вязко тянуло навозом, хрипели на покосившихся плетнях петухи, вместо дороги — от избы до избы — синеватая грязь.

Утомлённая длинными перегонами, ночлегами в чужих домах, без привычных удобств, Мария Родионовна поскучнела лицом, захандрила, всё чаще прижимала кружевной платочек к слезливым глазам. Ещё в Москве она почувствовала, что понесла от Петра Ивановича своего первенца, и теперь опасалась, что её растрясёт на ухабистых дорогах.

Панин тоже встревожился за судьбу будущего наследника — приказал ехать медленнее, осторожнее. И, участливо поглядывая на жену, успокаивал:

   — Ничего, Маша, осталось недолго... Потерпи...

17 сентября в трёх вёрстах от Добрянки командующего встретил дежурный генерал-майор граф Христиан фон Витгенштейн с группой штаб-офицеров.

   — Коня! — коротко и хмуро бросил Панин, открыв дверцу.

К карете подвели статного темно-гнедого с подпалинами жеребца.

Пётр Иванович лихо, прямо с каретной ступеньки, уселся в седло, дёрнул поводья.

Последние вёрсты ехали не спеша. Панин почти всю дорогу молчал. Офицеры тихо переговаривались, обсуждая не то командующего, не то его жену, белевшую в каретном оконце любопытствующим лицом.

Вскоре показалась деревня, у которой в две линии выстроились пехотные и кавалерийские полки.

Сутуловатый Панин выпятил грудь колесом, ткнул каблуками упругие караковые бока жеребца, перешёл на рысь. Витгенштейн и офицеры скакали позади, ловко уклоняясь от летевших в них комьев грязи, срывавшихся с копыт коня командующего.

Навстречу Панину выехал Долгоруков, отрапортовал зычным, густым голосом... Ухнули, салютуя, пушки, пустив над полем пепельные плотные дымы... Дружно закричали солдаты.

Панин неторопливо объехал полки, обернулся к Долгорукову, бросил гнусаво:

— Довольно, князь... Устал я с дороги...


* * *

Август — сентябрь 1769 г.

Генерал-аншеф Голицын понимал, что, несмотря на покровительство Екатерины и благожелательное отношение к его персоне со стороны Совета, второе отступление армии вызовет в Петербурге неприятный отзвук и последствия для дальнейшей карьеры могут быть весьма плачевными. Приближалась осень, кампания заканчивалась, а он не только не прибавил славы российскому оружию, но и фактически сорвал утверждённый Советом план военных действий. Этого императрица могла ему не простить. И скорее от отчаяния, чем от храбрости, которой у него всегда недоставало, князь решил предпринять ещё одну, последнюю, попытку взять Хотин.

В середине августа, оставив полевые лагеря, он снова повёл полки к Днестру. Вот только путь к нему теперь оказался сложнее.

Узнав от пеших и конных лазутчиков о движении российской армии, Али-Молдаванжи-паша предусмотрительно переправил часть своего войска на левый берег Днестра, приказав остановить неприятеля на подходе к реке. Дважды — 22 августа и 6 сентября — турки отважно ввязывались в баталии с авангардом генерал-майора Прозоровского, но оба раза были разбиты и, поняв тщетность своих попыток, поспешили вернуться на правый берег. Едва они закончили переправу, как к Днестру подступил Прозоровский, а за ним — главные силы Первой армии.

Ближе к вечеру Голицын вместе с генералами выехал на поросший редким леском пологий берег Днестра, чтобы осмотреть войско Али-паши, густо теснившееся вокруг стен Хотина.

   — Оно даже к лучшему, что турки так стоят, — раздумчиво, ни к кому не обращаясь, сказал генерал-поручик Эссен, медленно скользя зрительной трубой по скопищу людей, лошадей, шатров, пушек, повозок. — Надобно подтянуть сюда батареи и всех разом накрыть.

Стоявший рядом Голицын навострил уши, быстро оценил разумность предложения, обещавшего крупный успех. А спустя некоторое время, сделав вид, что он не слышал слов генерала, громко объявил:

   — Али-паша плохой предводитель, коль расположил армию в таком беззащитном месте... Посмотрим, что останется от неё завтра.

И приказал скрытно, ночью, поставить напротив турок несколько батарей, чтобы поутру провести бомбардирование.

Артиллерийские команды успели к заходу солнца выбрать удобные позиции, обозначили пути подъезда к ним. После полуночи они аккуратно, стараясь не потревожить шумом покой турок, провели упряжки к назначенным местам и изготовились к стрельбе.

Нарождавшийся день вздрогнул от дружного залпа выдвинутых на берег батарей.

Застигнутые врасплох турки с криками метались между охваченными пламенем шатрами, сражённые горячими осколками, падали на сырую траву, а затем, бросив оружие, пушки, обозы, в панике побежали из лагеря в окрестные леса. Высыпавший на стены гарнизон Хотина, видя беспорядочное отступление везирского войска, также стал покидать крепость.

К наблюдавшему за расстрелом неприятеля Голицыну подлетел на коне неугомонный Прозоровский, воскликнул бодро:

   — Прикажете переправляться, ваше сиятельство?

Голицын, как обычно, заосторожничал:

   — Разведать надобно, князь... Посмотреть... Пошлите-ка казаков.

Несколько донцов, раздевшись донага, переплыли на другой берег Днестра. Через полтора часа они вернулись, доложили, что неприятель отошёл от крепости на три-четыре версты и разбивает новый лагерь.

   — Выдать лазутчикам по чарке водки! — изобразив на лице радость, приказал Голицын. Но армию переправлять не стал, продолжал держать её в бездеятельном ожидании.

   — Неужто опять отойдём? — зароптали генералы. — Опять страшится... Стыдно, господа, совестно-то как!..

Утром 9 сентября Голицын снова послал казаков на разведывание.

   — Дошли до самых ворот Хотина, ваше сиятельство, — доложили казаки, рассчитывая получить ещё по чарке. — Запертые они.

   — Турки где?

   — Нету, ваше сиятельство! Ни в крепости, ни в новом лагере нету.

   — Откуда про крепость знаете? Ворота же закрыты... Может, затаились где?

   — Так ведь ни голоса не слышно, ни скотины... Ушли турки, ваше сиятельство. Точно ушли!

Голицын схватил из рук адъютанта зрительную трубу, вдавил окуляр в глаз, долго рассматривал крепость.

«Никак, и впрямь ушли, — подумал он, всё ещё не веря в удачу. — На стенах пусто. И окрест никого...»

Он повернулся к генерал-поручику Эльмпту:

   — Начинайте, граф!.. С Богом!

1-й и 3-й гренадерские полки, слаженно сбежав к теснившимся у берега понтонам и лодкам, стали переправляться через Днестр.

Подошедшие первыми к крепости команды майора Врангеля, капитанов Стакелберга и Гензеля по длинным лестницам взобрались на стены, спустились вниз и, сбив засовы, открыли ворота.

Полки осторожно вошли в крепость.

Растекаясь ручейками по узким улочкам, гренадеры обшарили все казармы, казематы, башни и дома — крепость была пуста. Нашли всего несколько стариков турок, отказавшихся уйти с гарнизоном. Потупив выцветшие глаза, старики сидели рядком у стены мечети, на вопросы офицеров не отвечали.

Потерявший терпение Гензель закатил двум туркам свинцовые оплеухи, пригрозил пыткой.

Сплюнув в пыль тягучую тёмную кровь, один из стариков протянул односложно:

   — Яссы...

На следующий день генерал-поручик Эльмпт с гренадерами и тремя карабинерными полками бросился в погоню за войском великого везира, нестройными толпами отступавшего к Яссам.

Но чем закончилось преследование неприятеля, Голицын узнал уже в пути...

Спустя неделю после падения Хотина в армию прибыл новый главнокомандующий — Румянцев. Стараясь сохранить самообладание, побледнев, князь передал ему предводительство и 18 сентября выехал в Петербург. В дороге — в Мценске — его догнал квартирмейстер Ржевский, посланный с донесением в столицу. Он-то и сообщил подавленному Голицыну, что Эльмпт взял Яссы.

22 октября без всякой торжественности Голицын прибыл в Петербург, всё ещё обсуждавший непонятную милость Екатерины — она пожаловала бездарному князю чин генерал-фельдмаршала.


* * *

Сентябрь — октябрь 1769 г.

Отдохнув после утомительного путешествия, Пётр Иванович Панин потребовал подробных и точных докладов о состоянии вверенной ему армии.

Генерал-аншеф Василий Михайлович Долгоруков сбивчиво перечислил состав генералитета, сообщил о количестве пушек и лошадей в полках, о числе людей, отдельно упомянул убитых и умерших от ран. Затем генеральный штаб-доктор Кондрат Даль доложил о количестве больных, какими болезнями они одержаны и в каких госпиталях записаны, генерал-провиантмейстер Николай Колтовский — о наличии в магазинах провианта и фуража, а обер-кригс-комиссар Семён Гурьев — о денежном и вещевом довольствии.

Панин, хмурясь, выслушал доклады, отругал за упущения, но никаких указаний по поводу дальнейших действий генералам не дал — ждал вестей из Петербурга.

Полагая, что в осеннюю распутицу, с каждой неделей приближавшей снежную русскую зиму, кампанию этого года можно считать законченной, он никак не ожидал, что Совет решится на продолжение активных боевых предприятий. Поэтому поразился привезённому 8 октября нарочным офицером приказу о взятии Второй армией турецкой крепости Бендеры.

   — Как можно говорить о Бендерах?! — гневно восклицал он, расхаживая по скрипучим половицам лучшей в Добрянке хаты, спешно оборудованной под штаб-квартиру командующего. — При таком состоянии полков я не токмо взять, но и осадить крепость должным образом не могу!.. Захарка намеренно подвигает меня на приступ, чтобы опорочить в глазах армии и света... Скудоумец!

   — Ему виднее, — ответил Долгоруков, грустно поглядывая в запотевшее окошко. (Князь был обижен, что после ухода Румянцева армию доверили не ему, а этому выскочке Панину, у которого всего-то достоинств — брат высоко летает. Он не желал служить под командованием Панина и уже подумывал о письме Екатерине с просьбой об увольнении из армии якобы для лечения).

Панин не понял истинного состояния души Долгорукова, посчитал, что тот защищает Чернышёва, и заговорил в своей обычной манере — зло и резко:

   — Говорите — виднее? А видит ли он, что армии надобно пройти триста вёрст, прежде чем осадить Бендеры?.. Это по такой-то погоде, по таким-то дорогам!.. И разве ему не ведомо, что осадные орудия могут быть доставлены сюда не ранее декабря?.. Боже мой! Как я могу их сюда переместить? Для тех семи пушек, что в Киеве находятся, потребно до шести сотен лошадей. Где я возьму столько?

Панин, вероятно, говорил бы ещё долго, но осерчавший Долгоруков бесцеремонно оборвал его:

   — Так вы будете выполнять приказ?

У графа свирепо запрыгали мешки под глазами. Горящим взором он окинул Долгорукова, медленно и ядовито процедил сквозь зубы:

   — Я сам знаю, что мне делать...

Армию он трогать не стал — отправил к Бендерам генерал-майоров Витгенштейна и Лебеля с четырьмя пехотными полками, тремя эскадронами кавалерии и тринадцатью пушками.

   — Попытайте счастья, господа, — напутствовал он генералов. — А коль фортуна отвернёт свой лик — возвращайтесь...

Витгенштейн сделал стремительный марш и 13 октября остановился в двенадцати вёрстах от Бендер. Ближе подойти не удалось: турки постоянно нападали на отряд, и генерал, вместо продвижения вперёд, вынужден был отбивать их атаки. Продержавшись несколько дней, Витгенштейн, памятуя слова командующего, отступил...

Объясняя свой отказ осаждать Бендеры, Пётр Иванович написал брату:

«Чтобы назначенные осадной артиллерии тяжёлые орудия везти туда нынешней погодой и на обывательских здешних лошадях — к тому я совершенно моей возможности не нахожу. Ибо сколько осады при достаточном всего учреждении полезны и славны, столь в противность тому они убыточны и неудачны, а по нашему войску особливо будут тем бесславнее, если я ещё и свету покажу новую в них неудачу...»


* * *

Октябрь 1769 г.

Результаты минувшей кампании обеспокоили Екатерину. Победы, одержанные Первой армией, в силу их малой значимости, турок не испугали. Султан Мустафа не утратил воинственности, о мире даже не помышлял и по-прежнему держал у Дуная многотысячное войско.

   — Сильного неприятеля придётся долго воевать, — предостерегал Екатерину Никита Иванович Панин. — Рассуждать о военном успехе совершенно рано, ибо неведомо, каким образом пойдут дела будущие... Политика, как известно, имеет матерью силу! И без военного успеха не будет успеха политического...

Захар Чернышёв в политику не лез — предпочитал разговаривать с турками языком пушек. И настоятельно советовал поскорее осадить Бендеры.

   — Нам требуется крупная виктория! — убеждал он государыню. — Только так можно поколебать уверенность неприятеля. Да и татар поставим в трудное положение, поскольку им придётся гадать, что мы предпримем после Бендер: поход на Крым или на Царьград. В любом случае они должны будут держать войско в самом Крыму или поблизости от него, чтобы оборонить полуостров от оружия вашего величества...

Григорий Орлов, отдыхая после любовных утех в жаркой постели императрицы, тоже советовал:

   — Ты, Като, по частям басурман обдирай... Увидят, что мяса на теле не осталось, — сговорчивей станут...

Все сходились в одном: для скорейшего и победоносного завершения войны необходимо ослабить Порту до такой степени, чтобы даже непримиримому Мустафе стало ясно — продолжать сопротивление бесполезно и гибельно. А таким решающим ослаблением, по мнению Екатерины, могло явиться не взятие Бендер, а лишение Турции её верного и сильного союзника — Крымского ханства.

   — По разуменью моему, — говорила она в Совете, — истощить Порту и обезопасить себя мы можем либо заставив крымцев отторгнуться от неё и стать независимым, дружественным к нам государством, либо присоединив силой оружия ханство к России... Второй способ, возможно, более быстр. Но он грозит немалыми политическими издержками. Ибо мы предстанем перед всей просвещённой Европой злобными завоевателями, поработившими несчастный татарский народ...

   — Не это их встревожит, — тихо вставил Чернышёв, — а выход России на берега Чёрного моря.

   — ...Европейские державы, — продолжала говорить Екатерина, — и в первую очередь Франция, будут недовольны нашим продвижением на юг. И я не исключаю, что против империи могут быть предприняты определённые нежелательные действия... Поэтому нам надобно вести дела так, чтобы крымцы и соединённые с ними ногайцы сами отторглись от Порты... Отторглись по собственной воле и обратились к России с просьбой о покровительстве. Тогда и с турками разговор будет иной, и Европа нас пожалует за благородство.

   — Я не знаю, чем пожалует нас Европа, — заметил Орлов, — но отторжение Крыма и выход к морю выгоды принесут неисчислимые.

Совет единодушно постановил уполномочить Петра Панина открыть переписку с крымским ханом, дабы убедить того в полезности отторжения. Если же Девлет-Гирей сохранит верность Порте — отколоть от Крымского ханства ногайские орды. А затем ещё раз обратиться к здравомыслию хана.

   — Заупрямится басурманин, — предостерёг Разумовский.

   — Тогда вторжение! — воинственно воскликнул Чернышёв. — Разгромим тамошние турецкие крепости, изгоним неприятеля из Крыма — хан сговорчивее станет...

На следующий день — 16 октября — Екатерина подписала рескрипт Петру Панину.


* * *

Октябрь — ноябрь 1769 г.

Продрогший от холода, весь заляпанный грязью, нарочный офицер тяжело сполз с седла — карету со сломанным колесом он оставил на станции, — еле переставляя ноги, вошёл в приёмную комнату и усталым, сдавленным голосом потребовал, чтобы командующему доложили о высочайшем рескрипте.

   — Их сиятельство отошли ко сну, — пояснил адъютант, зевая. — Давайте пакет!

   — Приказано вручить без промедления лично в руки его сиятельства.

   — Хорошо, я доложу, — снова зевнул адъютант.

Он встал из-за стола, подошёл к двери спальни, осторожно постучал в неё и, услышав невнятный возглас, приоткрыл.

   — Прошу простить, ваше сиятельство, — громко зашептал он в щель, — но вам срочный пакет из Петербурга.

Через минуту в двери показался Панин, одетый в длинную белую рубашку, в ночном колпаке с кисточкой, свисавшей до плеча. Щурясь от света канделябра, стоявшего на столе у адъютанта, он недовольно буркнул:

   — Где пакет?

   — Приказано вручить лично, ваше сиятельство! — вытянулся офицер. С его мокрой одежды на пол натекла грязная лужица.

Панин взял пакет, сломал восковые печати, развернул бумаги и, чуть склонившись к свечам, стал читать.

«Мы за благо рассудили сделать испытание, не можно ли будет Крым и все татарские народы поколебить в верности Порте Оттоманской внушением им мыслей к составлению у себя ни от кого не зависимого правительства», — писала Екатерина.

Панин перечитал предложение ещё раз, удовлетворённо хмыкнул, подумав, что с буджаками он поспел вовремя... «Надо будет завтра же отписать в Петербург. И число отметить — 12 октября, — чтобы там увидели моё предвосхищение...»

О буджаках он подумал не случайно. После падения Хотина и Ясс турецкий везир увёл своё войско за Дунай, бросив ногайские орды перед могучей российской армией на произвол судьбы. Оценив положение, Панин решил незамедлительно воспользоваться настроениями недовольства и подавленности, охватившими ордынцев. 12 октября он отправил кошевому атаману Петру Калнишевскому письмо, в котором потребовал выбрать из запорожских казаков несколько человек «надёжных и острых, с знанием татарского и турецкого языков и всех жилищ их основания и нравов» и послать их в буджакские аулы для склонения мурз в пользу «приступления Буджакской орды под скипетр и защищение» российской государыни. А за это орде обещалась свобода от нападений российских войск и турецкого рабства, право жить особым народом и управляться по своим законам и обычаям.

...Панин снова стал читать рескрипт.

«Сочинена здесь форма письма от вашего имени хану крымскому. Письмо в Крым удобнее отправить через татарских пленников. Ежели крымские начальники к вам не отзовутся, в таком случае останется возбудить сообща в татарах внимание через рассеяние копий с письма по разным местам, чем по малой мере разврат в татарах от разномыслия произойти может...»

Кроме того, в рескрипте отмечалось, что для организации «испытания» Панин может взять себе в помощь из Киева канцелярии советника Веселицкого.

Вторая бумага, лежавшая в пакете, была образцом письма к татарам. В ней высоким слогом изъяснялись мотивы, побудившие Россию обеспокоиться судьбой Крымского ханства:

«Хотя по вероломно разорванном Портой миру её величество и принуждена была поднять оружие своё на все турецкие области, но по своему человеколюбию и великодушию она сожалеет о пролитии невинной крови тех, которые не только не принимали участия в разрыве вечного мира, но и сами содержатся в порабощённом подданстве Порты. А потому искреннее желание её величества состоит в том, чтобы Крыму и всем принадлежащим к нему татарским ордам доставить на вечные времена благоденственное существование, не зависимое ни от какой державы, в чём Россия ручается своим покровительством. Вполне свободное, основанное на народном законе и обычае управление татар на будущее время — есть непреложное желание её величества...»

В письме говорилось, что в случае желания татар освободиться от власти Турции они должны прислать к Панину избранных народом полномочных депутатов для постановления соответствующего договора. И с этого момента российская армия не будет более угрожать татарам!

А чтобы крымцы сильнее ощутили нависшую над ними угрозу, далее в письме шло предупреждение, что иначе Панин «с многочисленной армией и со следующими при ней 20 000 диких калмыков, вместе со всем запорожским войском прибудет к ним для обращения в пламя их жилищ».

Пётр Иванович сложил бумаги, передал их адъютанту и, шаркая туфлями, ушёл в спальню.

Утром он продиктовал ордер для «Тайной экспедиции», обязав Веселицкого предпринять решительные действия по возбуждению татар к отторжению от Порты.

В другом ордере он приказал армии готовиться к маршу к назначенным зимним квартирам...

Загрузив телеги и роспуски остатками военных припасов и снаряжения, уложив в горбатые фуры больных, батальоны, растянувшись длинными жидкими колоннами, медленно двигались на восток. Раскисшие от дождей просёлки, перемолотые тысячами ног, копыт, колёс, превратились в жидкое чавкающее месиво. Отощавшие от бескормицы лошади скользили в выбоинах, ломали ноги, бессильно падали в грязь; их стаскивали на ослизлые обочины, жалеючи, стреляли в ухо, обрывая тоскливое предсмертное ржанье. Обшарпанные генеральские кареты, треща гнутыми колёсами, вдруг заваливались в глубокие рытвины, сбрасывая в холодную слякоть зазевавшихся кучеров. Поёживаясь в мокрых мундирах, согнувшись под тяжестью ранцев и ружей, солдаты бесчувственно шлёпали разбитыми башмаками по хляби. Артиллеристы и фурлейты, словно муравьи, копошились у засевших пушек и повозок, обхватив руками колеса, стараясь сохранить равновесие на разъезжающихся в скользкой жиже ногах, натужась, выталкивали их из липкой грязи. Мокрые, смертельно уставшие от изматывающей работы, тяжело дыша, они, едва успев перевести дух, снова пускались в путь, хлестая длинными кнутами измученных лошадей и нудно ревевших волов, чтобы через два-три десятка сажен, дурея от отчаяния, повторять всё ту же дьявольскую работу.

К середине ноября батальоны уныло и неприметно растеклись по крепостям и городам.

В Харьков — главную квартиру армии — Панин прибыл 20 ноября. А на следующий вечер он устроил торжественный приём и бал, о грандиозности которого ещё долго вспоминали в губернском городе.

Сладко звучала музыка. Слободской генерал-губернатор Евдоким Алексеевич Щербинин степенно представил главнокомандующему жену и дочерей. Дворяне, чиновники — цвет местного общества — подобострастно кланялись, спешили высказать Петру Ивановичу слова восхищения. Бравые армейские офицеры огромными бокалами глотали шампанское и нещадно врали дамам, описывая свои дерзкие подвиги; дамы томно вздыхали, глядя на мужественных героев восторженно-влюблёнными глазами.

Было шумно, весело, беззаботно, — казалось, что войны нет и в помине...


* * *

Декабрь 1769 г.

В начале декабря, сковавшего Петербург льдами, снегами и трескучими морозами, Совет собрался на очередное заседание. Предстояло обсудить план кампании на наступающий 1770 год.

   — Полагая, что Порта нынешние свои утраты понесла через силу нашего оружия, мы не можем, однако, принимать сии счастливые успехи за определительные к предстоящим событиям, — сухо сказала Екатерина, открывая заседание. — Поэтому для будущих распоряжений мнится нужным исследовать прежде шедшие действия, дабы отметить причины наших викторий и ретирад.

   — Как свидетельствуют реляции главнокомандующих армиями, — заговорил Чернышёв, — турецкий везир, будучи озабочен движениями Второй армии, держался Рябой Могилы, положение которой мы токмо недавно сведали. На защиту же Хотина и против Первой армии употреблял только конницу, которая стойкостью не отличалась и всегда ретировалась, не имея, по всей вероятности, намерения защищать ни Молдавию, ни Хотин, ни опустошённые земли.

   — Что ж он так? — раздувая щёки, спросил расслабленно Кирилл Григорьевич Разумовский. — Воевать одной конницей... И без пушек.

   — В той стороне ближе двухсот вёрст от Хотина не было нигде провиантских запасов для пешего войска. Поэтому и не мог он действовать всеми своими силами, — ответил Чернышёв фельдмаршалу. И, повернув голову к Екатерине, заключил: — Вот эти-то крайности, испытываемые неприятелем на протяжении всей кампании даже более наших против него действий, поспешествовали его удалению из тамошних мест...

Говоря эти слова, Чернышёв в какой-то мере покривил душой. Будучи опытным генералом, он конечно же понимал, что неуверенность Али-Молдаванжи-паши была вызвана прежде всего умелыми манёврами Румянцева. Не имея достаточных сведений о численности и намерениях Второй армии, великий везир отовсюду получал донесения о появлении российских войск. Действия отряда генерал-поручика Берга в Приазовье и у Крыма, рейд лёгкой кавалерии генерал-майора Зорича к Бендерам, а запорожцев к Очакову — всё это сбивало с толку Али-пашу, и он, так и не решив, что следует предпринять, в полном бездействии простоял пол-лета у Рябой Могилы. И даже не оказал должной помощи гарнизону осаждённого Хотина, отправив к крепости лишь часть своей стотысячной армии. Чернышёв, разумеется, понимал это, но не хотел лишний раз возвышать Румянцева в глазах Екатерины и Совета.

   — ...Что касаемо нашей пехоты, то от пехоты неприятельской она в минувшее лето не видела прямого противоборства. И полагать можно по её превосходному состоянию перед неприятельской, что количество той и качество нашей могут быть совместимыми величинами. Но поскольку визирь на будущую кампанию умножит свою пехоту, потребно и нашей прибавок учинить.

   — Опять рекрутский набор? — вздохнул генерал-прокурор Вяземский. — Недовольство пойдёт.

   — С набором подождём! — коротко и резко обронила Екатерина.

   — А он и не нужен вовсе, — деловито подсказал Орлов. — Крепостей у нас много, да не все из них важные, чтобы там сильные гарнизоны держать. Чем лишние наборы проводить, вы, Захар Григорьевич, свои ведомства ревизуйте, оставьте в гарнизонах неспособных к полевой службе людей, а лучшие роты направьте в армию.

Чернышёв, зная, что Екатерина одобрит предложение своего любовника, охотно согласился с предложением Орлова и продолжил доклад:

   — Наша конница, особливо лёгкая, в сию кампанию претерпела такие невзгоды, что за одну зиму поставить её в прежнее состояние будет крайне затруднительно. Да и в прежнем состоянии она многолюдству неприятельскому не только противостоять не могла, но и часто уступала. И коль неприятель увеличит число своей конницы, то без должного увеличения нашей мы не сможем проводить знатные операции.

Екатерине рассказ о коннице не понравился — нахмурившись, она прервала Чернышёва:

   — Довольно о прошлом, граф! Какой план на будущее предлагаете?

   — По недвусмысленному моему мнению, первым объектом всё же надлежит сделать крепость Бендеры, ваше величество.

   — А почему не Очаков?.. Помнится, когда-то Румянцев предлагал именно сию крепость брать.

   — Очаков, конечно, важен. Но положение армий сложилось такое, что выгоднее брать Бендеры, — повторил Чернышёв, которому очень не хотелось, чтобы разработанный им план кампании был отвергнут в угоду румянцевским задумкам. — Первая армия станет удерживать главные турецкие силы супротив себя, запорожское войско скуёт Очаков, генерал-поручик Берг закроет Крым и. — Чернышёв развёл руки в стороны, — штурмом или осадой, но крепость возьмём.

Никита Иванович Панин, до этого как будто бы дремавший, встрепенулся, произнёс тягуче, с иронией:

   — Граф так живописно изложил падение Бендер, что оное напоминает карточную игру: шестёрок — десятками, а потом и туза припрятанного из рукава вынуть... Бендеры — не пустой орех, что пальцами раздавить можно. Тут зубы нужны! И крепкие!.. Крепость требует хорошей осады, прежде штурма. А у графа Петра Ивановича нет тяжёлой артиллерии. Как же осаждать?

Панин опасался, что отсутствие осадной артиллерии и необходимых припасов не позволят брату быстро овладеть Бендерами. Тогда Совет, обвинив Петра Ивановича в медлительности и нерешительности, может сместить его с должности главнокомандующего, как в своё время сместил князя Голицына.

   — Вы, граф, не поспешайте! — круто огрызнулся Чернышёв. — Сначала дослушайте, а потом попрекать будете!.. Мне ведомо, что в армии нет осадной артиллерии. И шанцевого инструмента для проведения инженерных работ крайне недостаточно. И я как раз собирался просить графа Григория Григорьевича распорядиться по своему ведомству.

   — В Киеве всё оное заготовлено в достаточном количестве, — небрежно бросил Орлов, охотно наблюдая за перепалкой двух недругов. — Как только генерал Панин уведомит меня о необходимости присылки, я подпишу ордер.

   — Взятие Бендер должно стать сокрушительным ударом для Мустафы! — воинственно воскликнула Екатерина, вскидывая величавую голову. — А в совокупности с нашими происками против татар — может принудить его пойти на мирную негоциацию... Понесёнными поражениями и предстоящими опасностями турки уже приведены в робость и ужас. Лучшее из всего их сброда войско — старые янычары изрядно погибли. А оставшиеся в живых недовольны султаном и явно ропщут против него. Он им не верит и боится! Падение же Бендер и — даст Бог! — отторжение татар усилят недовольство и положат конец сей войне...

10 декабря Екатерина подписала рескрипты Румянцеву и Панину с изложением плана будущей кампании и действий каждой армии. А спустя восемь дней последовал указ Военной коллегии о личном составе армий на 1770 год.

Во Вторую армию, которой предстояло взять Бендеры и закрывать границы от возможных татарских набегов, были определены 14 пехотных полков, 5 гусарских, 4 карабинерных и 2 пикинёрных, отряд егерей из Финляндской дивизии, три тысячи донских и четыре тысячи малороссийских казаков, Запорожское войско и пять тысяч калмыков. Обсервационный корпус Берга включал 3 пехотных и 5 кавалерийских полков, по две тысячи донских и малороссийских казаков и десять тысяч калмыков. Армейская артиллерия насчитывала 97 пушек и единорогов.

Панин конечно же был недоволен таким расписанием, но Чернышёв, по обыкновению, ничего менять не стал.


* * *

Декабрь 1769 г.

Прочитав ордер Петра Панина, Веселицкий взволнованно вскочил со стула, стал расхаживать по кабинету, нервно потирая жилистые руки. От задуманного командующим захватывало дух... Отколоть от Порты многовекового союзника!.. Делами такого размаха и значения ему ещё не приходилось заниматься...

Родом из Далмации, Веселицкий во младенчестве был вывезен в Россию, куда его родители перебрались в поисках лучшей доли. Десятилетним мальчиком его отправили на пять лет учиться в Вену; затем юноша «вояжировал» по балканским городам и странам, а в 1732 году, вернувшись в Россию, был принят на службу в Коллегию иностранных дел. Кроме положенной в таких случаях протекции, немалую роль сыграло то обстоятельство, что молодой человек знал турецкий, греческий и волошский языки.

По служебной лестнице Пётр Петрович продвигался медленно: после 25 лет трудов на благо своего нового отечества имел чин коллежского асессора. Однако в конце концов его способности заметили и оценили — в 1757 году, когда началась война с Пруссией, Веселицкого назначили в канцелярию главнокомандующего российской армией генерал-фельдмаршала Степана Апраксина заниматься тайными делами. И он с ревностью стал выискивать измену, разоблачать шпионов, прославившись поимкой прусского конфидента подполковника Блома.

Главная квартира Апраксина находилась в то время в Риге. Веселицкий, имевший указание негласно просматривать всю почту, отходящую в Пруссию, обратил внимание на письмо Блома, лифляндца по происхождению, находившегося на русской службе. Внешне содержание бумаги, направленной в Берлин на имя прокурора Беренса, напоминало тяжбу о наследстве — перечислялись какие-то земли, быки, овцы. Но что-то в ней насторожило проницательного асессора. Веселицкий решил рискнуть — вызвал подполковника на дознание.

Блом поначалу возмущался причинённым ему бесчестьем, грозился даже написать её императорскому величеству. Но чем дольше лифляндец упрямился, тем более Веселицкий утверждался во мнении, что тот утаивает нечто очень важное. Лишь после угрозы асессора применить пытку, подкреплённой несколькими крепкими затрещинами, 77-летний Блом сник и, утирая трясущимися руками старческие слёзы, сознался в предательстве.

Оказалось, что ещё за пять лет до начала войны он согласился на предложение прусского капитана Винтерфельда за ежегодное награждение в сто рублей сообщать известия о состоянии русских полков, о рекрутских наборах, о планах и движениях российских войск. И сразу стало понятно, что беспокойство Блома о приобретении пятидесяти овец есть не что иное, как указание на 50 тысяч рекрутов, направлявшихся для пополнения армии. А под быками следовало понимать кавалерийские полки... Письма адресовались прокурору Беренсу, но в Берлине их получал полковник Манштейн, служивший в своё время адъютантом у генерал-фельдмаршала Миниха, но вернувшийся в прусскую армию после воцарения в России императрицы Елизаветы.

Веселицкого всё чаще хвалили за службу, стали повышать в чинах и в 1763 году назначили руководить киевской «Тайной экспедицией».

...Секретными делами Веселицкий занимался всю жизнь, но ни одно из них не могло сравниться по своей сложности с проектируемым отторжением Крыма.

Начавшаяся война нарушила привычные и отлаженные отношения с конфидентами, крайне затруднила переписку. Одни агенты спешно распродали дома и нажитое, перебрались вместе с семьями в границы империи, приняли российское подданство. Другие — остались в родных местах, но, опасаясь за свою жизнь, решили отойти от разведываний, затаились. Рассчитывать, что в таком душевном состоянии они проявят прежнее старание, было бы легкомысленной затеей. Да и раскрывать своих конфидентов Веселицкий, разумеется, не хотел, справедливо полагая, что они ещё пригодятся в будущем. Для задуманного дела предстояло подобрать других людей.

Не меньшую сложность представлял отбор чиновников из крымской знати, с которыми агентам предстояло вступить в контакты. Обращаться сразу к Девлет-Гирею Пётр Петрович посчитал преждевременным: по древней традиции и сложившемуся порядку решения по наиболее важным вопросам внутренней и внешней политики Крымского ханства принимал диван, а хан только формально объявлял его своим ярлыком. Поэтому необходимо было прежде всего узнать мнение не столько Девлет-Гирея, сколько других влиятельных в Крыму особ. Таковыми Веселицкий, по справедливости, посчитал калгу-султана, бея могущественного рода Ширин и кадиаскера. Именно к ним и должны были поехать агенты.

На обдумывание предстоящей интриги, уточнение деталей и подбор людей ушли несколько недель.

По совету секунд-майора Бастевика Веселицкий вызвал в Киев отставного капитана Чёрного гусарского полка Андрея Никорицу, который ранее часто использовался «Тайной экспедицией» для разведывательных поездок в турецкие и крымские земли, имел тесные знакомства со многими бендерскими, очаковскими и каушанскими обывателями. Никорица предложил привлечь к делу Николая Попова, Андрея Келеверду, Василия Матвеева из Каушан и Константина Григорьева из Бендер.

— Им тамошние порядки хорошо известны, и многих знакомых в прежних местах имеют, — пояснил причину такого выбора капитан. — И найти их легко: с началом войны все они под российскую протекцию перешли и ныне в нашей стороне проживают.

   — Люди-то верные? — спросил настороженно Веселицкий.

   — Как за себя поручусь! Многолетними услугами, оказываемыми в моих разведываниях, подтвердили свою верность.

   — Ну тогда пиши им. Вызывай сюда!..

Агенты приехали в Киев почти одновременно. Для них подготовили комнаты, выделили некоторые суммы на проживание, с каждым Пётр Петрович обстоятельно побеседовал. Утвердившись в своём выборе, он собрал их вместе и раскрыл суть дела, для исполнения которого они были назначены.

   — По повелению её императорского величества, его сиятельством графом Петром Ивановичем Паниным мне поручено осуществить тайное предприятие, могущее оказать решающее воздействие на исход нынешней нашей войны с Портой, — строго и важно сказал Веселицкий, оглядывая агентов. — Вам четверым оказана честь быть причастными к этому предприятию и сделать первые шаги по дороге, ведущей к конечной виктории. Посвящая вас, господа, в сие дело, я уверен, что вы с подобающим рвением исполните его, как приличествует слугам её величества.

После такого интригующего вступления Пётр Петрович стал излагать суть задуманного. Агенты слушали внимательно, даже с некоторой опаской.

   — Все вы посылаетесь в Крым, чтобы вручить тамошним знатным особам — лично в руки! — письма с призывом к отторжению Крымской области от Порты и переходе под протекцию империи. Вы будете отправлены в Польшу, в удобном месте перейдёте Днестр, затем, прячась у тамошних своих знакомых, проследуете молдавскими селениями к Очакову, а далее — через Кинбурн и Перекоп — в Бахчисарай. Почему избран такой околичный путь — поймёте позже... В город въедете в сумерках — так незаметнее и безопаснее будет. Вы трое станете на одной квартире, а Григорьев — на другой, но поблизости от вас. На следующее утро в одно время разойдётесь по разным улицам, доберётесь до определённых каждому особ. После вручения писем и выслушивания ответов — сразу покидайте город и возвращайтесь через Перекоп или Чонгар в Харьков. Григорьев же некоторое время поживёт в Бахчисарае, чтобы посмотреть, какое движение причинят помянутые письма... Очевидно, что татары, к коим вы придёте, зададут вопросы: кто вы? от кого письма?..

Ответствуйте им такими словами: вы были взяты в плен русской армией при её операциях в Молдавии. Было вас пленных человек двадцать. Всех привели к знатному русскому начальнику, который спросил: «Был ли кто в Крыму?» Нашлось только три человека. (Пётр Петрович обвёл рукой сидевших перед ним агентов). Вас приказали освободить, взяв клятву перед Богом, что исполните порученное дело, которое крымскому народу в нынешние и будущие времена доставит совершенное благоденствие. Услышав такую речь, вы, как совершенно верные хану подданные, добровольно согласились выполнить требование русского начальника. Вам дали письма для вручения трём знатным крымским особам, приказав вернуться с ответами... Такова суть дела. Добавлю, что содержание писем вас не касаемо. Паспорта, деньги на расходы — двести двадцать рублей — получите в канцелярии...

В эти же холодные декабрьские дни секунд-майор Бастевик готовил ещё одного агента — пленного едисанца Илиаса. Офицер давно оправился от невзгод и лишений, испытанных во время полугодового пленения, несколько недель находился во Второй армии, но затем по просьбе Веселицкого, очень ценившего Бастевика, был отозван в Киев. Пётр Петрович поздравил его с повышением в чине (указ об этом был подписан 22 августа) и, когда приспело поручение Панина, доверил работу с Илиасом. По замыслу канцелярии советника, Илиас должен был передать письма буджакским и едисанским начальникам Джан-Мамбет-бею, Темир-султан-мурзе, Касым-мурзе и сераскиру Бахти-Гирей-султану.

   — Коль службу сослужишь и ответы на письма привезёшь, то не только сам получишь свободу, но и двух твоих сродственников мы из плена отпустим, — предупреждал едисанца Бастевик, помахивая пальцем перед его носом.

Илиас, испуганно вытягивая скуластое лицо, поклялся выполнить поручение.

Но Веселицкий, убеждённый в плутовском характере всех татар, не поверил этим клятвам:

   — Проследить за ним надобно. А то, не ровен час, отсидится где-нибудь, а потом заявится неизвестно с какими вестями... Придётся тебе, майор, с ним поехать — проводишь до последнего нашего в тех местах форпоста. Перед тем как отпустить, ещё раз напомни о родственниках и припугни, что казнят их, ежели не вернётся. Срок возвращения в Яссы определи в две-три недели... Да, вот ещё что. Помнится, среди твоих тамошних приятелей были молдаване Ламб и Джувелеки.

   — В своё время от молдавских государей при хане крымском агентами состояли, — кивнул Бастевик. — Со многими знатными мурзами дружбу имели.

   — Одного следует послать в орду. Пусть найдёт там среди султанов такого, который у татарского народа в лучшем кредите находится... Честолюбивого... Предприимчивого... И пусть внушит султану мысль о собственном его возведении в ханы. А по возведении — отделиться от Порты и стать независимым государем под российской протекцией.

   — Не всякий татарский султан решится на такое, — качнул головой Бастевик.

   — Султану надобно хорошенько разъяснить, что если раньше крымские ханы возводились и свергались по любой прихоти Порты или по заговору знатных беев, то новый хан, пользуясь поддержкой империи, займёт престол навсегда. А народу, что будет независимый и в дружбе с Россией состоять, мы поможем защитить свою вольность и свободу...


* * *

Январь — февраль 1110 г.

В середине января Попов, Матвеев, Келеверда и Григорьев пробрались заснеженными польскими землями к Днестру, осторожно перешли скованную ледяным панцирем реку и направились в село Оргей, где у Григорьева проживал приятель. От него агенты узнали неожиданную новость: раздражённый прошлогодними неудачами Девлет-Гирея, султан Мустафа лишил хана власти, а на престол возвёл Каплан-Гирея. Кал гой стал Целям-Гирей-султан.

   — И в Крым вам ехать без надобности, — сказал приятель, выскребая со дна миски остатки холодной каши. Облизнув ложку, он кинул её на стол, отёр ладонью висячие усы и, сунув в щербатый рот чёрную корочку хлеба, добавил невнятно: — Все знатные крымцы в Каушаны прибыли... Новому хану присягать будут...

Задуманный Веселицким план действий враз стал бесполезным. Посовещавшись, агенты решили, что ехать всем в Каушаны опасно, ибо в маленьком городке их появление не останется незамеченным.

   — Я один пойду, — сказал Келеверда. — И ваши письма возьму... А покамест меня не будет — вы в Бендеры наведайтесь, разведайте турок.

Утром Келеверда покинул Оргей, за несколько дней — через Кишинёв — добрался до Каушан, подселился к знакомым, от которых узнал, в каких домах остановились нужные ему крымцы.

Всё произошло так, как предсказывал Веселицкий. Ширинский Джелал-бей — с него Келеверда решил начать вручение писем — поинтересовался, кем он послан.

Келеверда ответил нужными словами.

   — Ты сказал, что вас трое. Где ж остальные? — спросил бей, ощупывая агента настороженными глазами.

   — Занемогли от стужи, — не моргнув, соврал Келеверда. — Отлёживаются... А письма свои мне отдали.

   — Покажи!

Келеверда вынул из кармана два письма, но в руки бею не отдал — показал издали.

   — Якши, — дрогнул седой бородой Джелал-бей. — Иди к калге и кадиаскеру... Потом вернёшься и расскажешь мне, как они приняли письма.

   — А твоё слово какое будет?

   — Не торопись... Вернёшься — узнаешь.

Келеверда ушёл.

У других адресатов повторилось то же самое: спросили, откуда прибыл, кто вручил письма. Но от прямых ответов и калга, и кадиаскер уклонились.

   — Скажешь своему начальнику, что калга-султан должен подумать, — изрёк Ислям-Гирей, отдавая письмо.

Келеверда вернулся к Джелал-бею, поведал о состоявшихся встречах.

Тот подумал минуту-другую, потом строго проговорил:

   — Если тебе дорога жизнь — забудь о том, что был у меня. А паше своему передай, что ответа не будет.

Возвратившись в Оргей, Келеверда рассказал обо всём агентам и велел собираться в дорогу:

   — Мы службу исполнили. А что крымцы не захотели ответить — нашей вины в том нет...

Бастевик с Илиасом покинули Киев 3 января. Через Елизаветинскую провинцию они за две недели добрались до Ясс, а там узнали, что Едисанская орда, поссорившись с буджаками, перешла на другой берег Днестра и расположилась в очаковской степи между Днестром, Бугом и Днепром...

После отхода турок к Дунаю участвовавшие в боях под Хотином и в Молдавии едисанцы, опасаясь мести наступавших российских войск, попросили Девлет-Гирея переправить их имущество, стада и семьи к расположенному в устье Днестра Аккерману. Но там в это время зимовала Буджакская орда, которая решительно воспротивилась такому передвижению, ссылаясь на то, что им и свой скот прокормить трудно. Хан был вынужден отказать едисанцам, а те, ожесточившись, ушли за Днестр.

...Бастевик, как велел Веселицкий, остался в Яссах, а Илиасу пришлось возвращаться за Днестр. Но его искания окончились весьма быстро: за Дубоссарами на него наехали отпущенные из русского плена буджаки, связали и повезли в Каушаны к Каплан-Гирею.

Новый хан появился в Каушанах 2 февраля. Здесь его ждали более трёхсот знатных мурз всех четырёх ногайских орд. Презрительно оглядев склонённые головы ногайцев, хан зло воскликнул:

   — Великий султан проклял вас за трусость, показанную в сражениях с гяурами! Но он милостиво даёт вам возможность искупить вину перед Аллахом... Собирайте воинов! И пусть они очистят молдавские земли от солдат Румян-паши.

Неожиданно для хана мурзы воспротивились султанской воле.

   — Мы уже в пятый раз меняем свои жилища! — выкрикнул едисанский Ислям-мурза.

   — Мы истомлены и не имеем сил противостоять русским! — поддержал его едичкульский Саин-мурза.

Одобряя слова соплеменников, мурзы возбуждённо зашумели.

Взбешённый открытым неповиновением, Каплан-Гирей запальчиво кричал на ногайцев, грозил наказать непокорных.

Но мурзы твёрдо стояли на своём:

   — Если турецкие войска не поддержат нас — мы сами на русских не пойдём!..

Брошенные турками, едисанцы в январе отправили султану и новому великому везиру Халил-бею письма, в которых просили защищения от русских армий и предупреждали, что иначе «принуждены будем изыскать более удобный способ к свободному проживанию на своих землях, предавшись России, за что Порта и везир будут отвечать перед Аллахом...». Упрёки Каплан-Гирея свидетельствовали о нежелании Порты внять просьбам ногайцев.

...Строптивость мурз была слишком очевидна и опасна, чтобы хан, стремившийся с первых дней показать себя сильным властелином, оставил её без последствий.

   — Я заставлю вас исполнить волю султана! — вскричал он, взмахом руки подозвал турецких стражников и наугад ткнул пальцем в толпу.

Турки схватили нескольких мурз, тут же публично высекли плетьми, а двоих, особенно рьяно сопротивлявшихся бесчестью, повесили на ближних деревьях. Остальные мурзы не стали ждать наказания — вскочили на лошадей и ускакали в свои кочевья...

Пленённому Илиасу крепко повезло, что буджаки прибыли в Каушаны спустя два дня после казни. Иначе под горячую руку он тоже угодил бы на виселицу. Перепуганный едисанец передал хану все имевшиеся у него письма и, валяясь в ногах, молил о пощаде:

   — Я никому их не показывал... Их никто не видел, кроме вашей светлости.

Каплан презрительно пнул его ногой, велел убираться прочь.

Благодаря хана за милость, Илиас на коленях выполз за дверь, выбежал из дворца, юрко прыгнул в седло и погнал коня подальше от Каушан.

В Яссах он сбивчиво рассказал Бастевику о своих злоключениях, воздал хвалу Аллаху, сохранившему ему жизнь, и замолк, ожидая сочувствия.

Майор, нахмурившись, долго набивал трубку тёмным кнастером, раскурил её от свечи, потом проговорил:

   — Ты, видимо, забыл о братьях, что в нашем плену томятся... Мне нет заботы, что буджаки тебя повязали и к хану привели. Изволь отправляться в орду!.. И пока письма не передашь — не возвращайся!

Илиас враз поскучнел лицом, угодливо согнувшись, попятился к выходу, сжимая в руке заготовленные впрок копии.

А Бастевик, не глядя на него, дёрнул из кубка перо и, зло пыхтя трубкой, принялся писать рапорт Веселицкому...

В донесении Петру Панину Веселицкий, тщательно подобрав слова, обрисовал неудачу всех агентов как поразительное невезение. Огорчённый Панин сначала немного побушевал, потом приказал заготовить новые послания — на этот раз Джан-Мамбет-бею и Бахти-Гирей-султану.

Изрядно отклонившись от образца текста, полученного минувшей осенью из Петербурга, Пётр Иванович лаской и угрозами ещё раз изъяснил ногайцам выгоды отторжения от Порты и невыгоды дальнейшего сопротивления такому шагу. Дряхлеющего Джан-Мамбет-бея он напыщенно величал «вашим высокостепенством», а более молодому сыну покойного Керим-Гирея прямо посоветовал «возвести себя с помощью храбрых и славных едисанцев в ханское достоинство» и пообещал всемерную поддержку в борьбе с соперниками.

В заключение своих посланий он припугнул бея и султана, что подходит время летней кампании, в которую одна часть Второй армии назначена якобы для завоевания Крыма, а другая — к покорению ногайцев. Единственной мерой «к отвращению изготовленного на поражение татар мечом и огнём жестокого удара» являлось, разумеется, отторжение ханства от Порты.

Письма были отправлены в середине февраля. И в те же дни, желая весомее подтвердить свои дружеские намерения, Панин распорядился отпустить в орду ещё одну группу пленных едисанцев.


* * *

Январь — февраль 1770 г.

Главные силы Первой армии зимовали на огромном пространстве между Днестром и Бугом, упираясь одним флангом в воевавший в Польше корпус генерал-поручика Ивана фон Веймарна, другим — в правый фланг Второй армии. В Молдавии и Валахии оставался лишь корпус генерал-поручика Христофора фон Штофельна, которому Румянцев предписал удерживать от турецких происков завоёванные летом крепости и земли.

Рассыпанная из-за недостатка припасов по сёлам и местечкам армия — где рота, где батальон — перестала являть собой единую мощную силу, способную быстро организовать отпор неприятелю, если тот попытается наступать. А такая угроза как раз нависла со стороны Журжи и Браилова, где Халил-бей держал значительное число конницы и янычар.

Упреждая великого везира, Румянцев приказал Штофельну атаковать Браилов — опорный пункт турок на Дунае, без овладения которым нельзя было помышлять о прочном утверждении российской ноги в Валахии.

«Завладение сим выгоднейшим постом, — писал в ордере Румянцев, — почитаемо быть всем прочим объектам, которые с покорением означенного города удобнее достигнуть...»

Но озабоченный долгим подвозом припасов по растянутым коммуникациям, Штофельн медлил с выступлением. Халил-бей, напротив, спешно усилил гарнизоны крепостей и двинул десятитысячный отряд на Фокшаны, намереваясь разрезать российский корпус, вытянувшийся от Ясс до Бухареста. Однако достичь задуманного ему не удалось: в начале января молодые и энергичные генерал-майоры Георгий Подгоричани и Григорий Потёмкин дважды разбили отряд, заставив турок ретироваться.

Эти успехи придали уверенность Штофельну. В середине месяца он сделал попытку атаковать Браилов, но, встретив ожесточённое сопротивление гарнизона, снял осаду и стал отходить к Бухаресту, безжалостно выжигая все селения, что попадались на пути. Впрочем, долго сидеть в Бухаресте ему не пришлось: распространившийся слух о выступлении турок из Журжи вынудил генерала вывести полки навстречу неприятелю. Разбив в коротком бою конницу трёхбунчужного Челеби-паши, 4 февраля Штофельн с ходу взял Журжу, потеряв при штурме всего триста человек убитыми и ранеными. А затем продолжил предавать огню волошские сёла, превратив всё пространство по Дунаю от Прута до Ольты — двести пятьдесят вёрст! — в выжженную пустыню.

Необузданная жестокость Штофельна, испепелившего более четырёхсот деревень, вызвала возмущение Екатерины.

   — Ну что ж он так злобствует? — хмурясь, вопрошала она на Совете. — Одно дело бить турок и крепости брать... Но зачем палить мужичьи дома?

Совет воспринял её слова равнодушно.

А Чернышёв, пожав плечами, сказал небрежно:

   — На войне, ваше величество, разное приходится делать.

Екатерину такое объяснение не удовлетворило — она написала Румянцеву:

«Упражнения господина Штофельна в выжигании города за городом и деревень сотнями, признаюсь, мне весьма неприятны. Мне кажется, что без крайности на такое варварство поступать не должно... Пожалуй, уймите Штофельна. Истребление всех тамошних мест ни ему лавры не принесут, ни нам барыша...»

Румянцеву письмо не понравилось.

   — В Петербурге с чрезмерным усердием заботятся о приличии, — ворчливо пожаловался он Петру Ивановичу Олицу. — Там, верно, забыли, что война делается огнём и кровью. Без этого викторий не бывает!.. Целость сожжённых ныне селений послужила бы туркам к утверждению их на берегах Дуная, помогла б производить непрестанные предприятия на разорение Валахии и к утомлению наших войск. Теперь же, благодаря усердию Христофора Фёдоровича, у турок отняты способы перебраться всей армией на сию сторону Дуная, поскольку в опустошённых местах они не отыщут ничего потребного для движения: ни домов, ни лошадей, ни корму скоту, ни пропитания солдатам...

Екатерине же он ответил бесстрастно, не драматизируя положение: не столько обещал унять беспощадного генерала, сколько объяснял необходимость таких его действий,:

«Поистине, настоящая война имеет вид того же варварства, каково обычайно было и нашим предкам, и всем диким народам, почему и трудно соблюдать меры благопристойности против такого неприятеля, которого поступки есть одна лютость и бесчеловечие... Генерал-поручик фон Штофельн, сколь мне самому его свойства известны, конечно бы, не предал огню неприятельские обиталища, если бы был в состоянии обратить оные в свою пользу или же мог бы инако обессилить против себя неприятеля...»


* * *

Март 1770 г.

Ещё не зная о провале агентов «Тайной экспедиции», Екатерина вызвала к себе Никиту Ивановича Панина и с видимой озабоченностью сказала:

   — В нынешних условиях, когда граф Пётр Иванович уведомляет о скором начале негоциации с Крымом, нам надобно твёрдо и окончательно решить татарский жребий.

   — Мы же уже постановили, что необходимо отторжение Крыма от Порты, ваше величество, — заметил с некоторым удивлением Панин.

   — Я о другом, граф... А может, всё-таки присоединить татар к России?.. Будет ли польза от этого нам? Кроме, конечно, разгрома ослабеющей враз Порты и победоносного завершения войны.

Панин уверенно качнул головой:

   — Крымские и ногайские народы по их свойству и положению никогда не станут полезными вашему величеству.

   — Почему?

   — Ну, скажем, по причине их крайней нищеты порядочные подати с орд собираемы быть не могут. Ведь доподлинно известно, что те же ногайцы каждую зиму голодуют. С таких много не возьмёшь!

   — Но у них, как говаривал граф Чернышёв, добрая и многочисленная конница имеется. Может, прок будет в использовании её для охранения границ империи?

Панин улыбнулся:

   — Граф должен знать, что для защищения границ татары служить не могут, ибо без них никто не нападёт на эти границы.

Екатерина уловила иронию, поняла, что неправильно задала вопрос, подставив под насмешку Чернышёва.

А Панин продолжал рассуждать:

   — Нельзя тешить себя получением от Крыма какой-либо важной и существенной выгоды, ибо татарские народы под именем подданства, насколько известно, разумеют лишь право требовать всего в свою пользу. Что же касаемо пользы для других, то сия заключается только в том, что живут эти народы спокойно и не разбойничают... Нельзя оставлять без внимания и то, что с принятием Крымского ханства под непосредственное подданство. Россия неминуемо возбудит против себя общую и основательную зависть и подозрение европейских государей, кои могут увидеть в нём наше стремление бесконечно увеличивать свои владения покорением соседственных держав... Мы, помнится, и раньше высказывали эти опасения. Но теперь, когда негоциация почти началась, благоразумие требует остерегаться от возбуждения таких чувств в Европе.

   — Из ваших слов я разумею, что Россия от принятия татар ничего корыстного не приобретёт, — заключила Екатерина.

   — Увы, это так.

   — Но что мы наживём, коль Крым станет самостоятельным?

   — Ну-у, — протянул Панин, — здесь приобретения будут неизмеримы... Сколь мало для пользы империи даст подданство Крыма с принадлежащими ему другими татарскими народами, то, наоборот, чрезвычайно велико может быть приращение её сил, если татары отторгнутся от Порты и составят независимое владение. Ибо одним этим Порта относительно России перестанет морально существовать. Она не сможет впредь беспокоить русские границы, да и непросто будет переводить войска через Дунай, имея сбоку независимых татар...

Панин рассуждал свободно, уверенно, что свидетельствовало о давно сложившемся в его голове представлении о будущем положении Крыма. Екатерина недолюбливала Никиту Ивановича, но при этом всегда отдавала должное его пониманию политических дел, знала, что Иностранная коллегия находится в надёжных руках... «Никитка хоть и своенравен, — говаривала она как-то Григорию Орлову, — но до упадка дело не доведёт...»

   — По разуменью моему, — продолжал рассуждать Панин, — мы уже в этой войне можем достать желаемое положение, ежели обратим наш постоянный интерес к свободному кораблеплаванию по Чёрному морю для ободрения и вспомоществования татарам. Надобно объявить им о принятии вашим величеством решения воевать Порту до тех пор, пока она торжественно не признает независимость Крыма.

   — Потеря полуострова и ногайцев для Порты равна самоубийству, — заметила Екатерина. — Турки будут упрямиться.

   — Если мы хотим получить задуманное — значит, должны твёрдо идти намеченным путём... Даже если для этого потребуется лишняя кампания!

Екатерина, желавшая поскорее закончить войну, недовольно поморщилась.

Панин заметил это и убеждённо добавил:

   — Политический, военный и коммерческий барыш будет несравним с теми потерями, что мы понесём в результате затягивания войны.

   — В таком случае в негоциации с татарами граф Пётр Иванович должен везде и твёрдо подчёркивать, что мы не требуем от татар быть нашими подданными. Независимость от Порты — вот что надобно Крыму... Но при нашем покровительстве!

   — Их следует обнадёжить, что, ежели они нынче отторгнутся от турок и подпишут с нами договор — мы не заключим с Портой мира до тех пор, пока не утвердим с ней договором независимость Крыма, — повторил Панин.

   — Хорошо бы решить дело полюбовно.

   — Я надеюсь на это, ваше величество... Правда, некоторые наши генералы имеют другое мнение, — выразительно сказал Панин. — Но прибегать к силе оружия позволительно лишь тогда, когда нет возможности вести негоциацию.

Екатерина поняла, что он имел в виду Чернышёва, предлагавшего в минувшем ноябре провести кампанию на Крым.

   — Не будем их строго судить, — вяло улыбнулась она. — Генералы на то и существуют, чтобы воевать.

   — Надо бы им ещё и думать, — едко бросил Панин.

Фраза прозвучала резковато — Екатерина раздосадованно поджала губы.

   — Оставим в покое генералов! — властно взмахнула она рукой. И уже спокойнее добавила: — Я полагаю, что, требуя от Порты признания независимости Крыма и обещая последнему своё покровительство, мы и от татар имеем надобность потребовать взаимности... Свободу Крыма следует охранять!.. А для этого татары должны предоставить нам способы защищать их от любых неприятелей, кои могут посягнуть на земли ханства. Лучшим к тому способом является принятие наших гарнизонов в некоторые крымские крепости — скажем, Перекоп, Арабат, Кафу — и отдача нам одной гавани на берегу, откуда российский флот мог бы препятствовать турецким десантам...

Позднее, читая протокол заседания Совета от 15 марта, она собственноручно напишет на полях: «Не менее нам необходимо иметь в своих руках проход из Азовского в Чёрное море, и для того об нем домогаться надлежит».

   — При таком соглашении, естественно, должно быть поставлено условие о свободной сухопутной и водной торговле, — добавил Панин.

   — Это приложится само собой!.. Граф Пётр Иванович обещает скорый успех. И коли так произойдёт уже в эту кампанию — надо быстро занять выговоренный порт Азовской флотилией Синявина. Тогда — начав с турками негоциацию — будем прелиминарными пунктами выговаривать проход нескольких наших кораблей из Средиземного в Чёрное море именно в этот порт. Тем самым утвердим действительное основание нашего флота и, следовательно, всего мореплавания на Чёрном море... Я прошу вас, граф, изложить наши размышления на бумаге и зачитать на ближайшем Совете. Пусть господа обсудят и примут решение...

Никто из членов Совета не возражал против изложенных Паниным предложений. Тем более что он упомянул о беседе с императрицей. Споры вызвал вопрос о том, как трактовать независимость татар.

   — Независимости добиваются тогда, — рассуждал Григорий Орлов, неторопливо изливая слова из белозубого рта, — когда есть зависимость, от которой хочется избавиться. А желают ли такого избавления крымцы?.. Нет, не желают!.. Они с Портой единоверны, и те указы, что султан присылает для исполнения, не более суровы, чем в любом государстве... И потом, о какой независимости идёт речь? Она ведь тоже бывает разная. Мы в это слово вкладываем своё понимание. А что подумают татары?.. Независимость — это возможность державы самой определять свою политику, выбирать друзей и союзников, объявлять войны недругам. И ежели Крым станет независимым, то он может выбрать себе в друзья опять ту же Порту, а Россию — в недруги.

Никита Иванович Панин, подивившись блестящей основательности и чёткости суждений графа, поспешил пояснить:

   — Мы действительно говорим о независимости Крыма. Но эта внешность — очевидная для всех! — будет внутренне подкреплена незаметными ограничениями.

   — Какими же?

   — Подписанием договора, в коем отдельными артикулами необходимо утвердить обязательства татар: во-первых, об отступлении от Порты навсегда, а во-вторых, о тесном и постоянном союзе Крыма с Россией.

   — А что есть договор? — спросил Орлов. И сам же ответил: — Бумажка!.. Татары из всех наших неприятелей всегда были наиопаснейшими и наивреднейшими. И впредь могут быть таковыми, если у них совсем не будут отняты к тому способы... Они и мир-то с Россией заключали только тогда, когда он им был надобен.

   — И всякий раз нарушали, — ворчливо вставил Кирилл Разумовский.

Орлов хотел продолжить монолог, но Панин решительно перебил его:

   — Вы, граф, видимо, прослушали, когда я изъяснял способы, кои помогут нам держать независимых татар в жёстких руках. Для вас я повторю ещё раз... Размещение наших гарнизонов в тамошних крепостях! Гавань на Чёрном море для флота вице-адмирала Синявина! Крепости, что охраняют пролив между Чёрным и Азовским морями!.. Вот три наиполезнейших способа, что дадут нам твёрдую, но неприметную власть на полуострове.

   — Власть? — усмехнулся Орлов.

   — Править будет, конечно, хан. Но мы станем присматривать. И коль попробует вернуться под руку Порты или России каверзы чинить — сила всегда подмогой будет для внушения ему благоразумия.

Совет единогласно принял предложенное Паниным решение.

Общий смысл постановления, утверждённого затем Екатериной, был изложен одной фразой:

«Совсем нет нашего намерения иметь сей полуостров и татарские орды к нему принадлежащие в нашем подданстве, а желательно только, чтоб они отторглись от подданства турецкого и остались навсегда в независимости...»

Оно имело огромное значение, так как окончательно определяло основу всех последующих действий России по отношению к Крымскому ханству.

Слово «желательно» было вставлено не только по соображениям дипломатическим. Оно отражало неуверенность Екатерины и Совета, что татары захотят стать независимыми.


* * *

Март — апрель 1770 г.

В конце холодного и дождливого марта из Ясс в Харьков приехал секунд-майор Бастевик. Панин немедленно потребовал его к себе и около получаса расспрашивал, стараясь понять нынешние настроения ногайцев.

   — Я, ваше сиятельство, — говорил Бастевик, стоя навытяжку перед командующим, — всё более укрепляюсь во мнении, что главное препятствие для их отторжения — боязнь турецкого возмездия. Орды могут оставить Порту, но у них нет никаких гарантий, что после окончания войны их земли не отойдут назад под власть султана. А тогда, без сомнения, последует жестокое наказание за предательство!

   — По военному праву эти земли наши! Турки их не получат, — безапелляционно сказал Панин, как будто именно он, а не Петербург, станет диктовать туркам условия будущего мирного договора.

   — Тогда крайне желательно и необходимо скорое вторжение в ногайские пределы и в Крым. Под претекстом невозможности сопротивления доблестному русскому оружию ордам легче будет перейти под протекцию империи. Они уже писали султану, что если сильное турецкое защищение им дано не будет, они примут покровительство России.

   — Кампания на Крым нынче не планируется. Уговаривать надо... Хана и прочих знатных.

   — Новый хан Каплан очень нелюбим ногайцами за свою строгость и необщительность. Между ним и мурзами сильные разногласия наблюдаются.

   — Воевать не хотят?

   — Не хотят!.. Хан старается принудить мурз к повиновению, но те его мало празднуют.

   — Кто ж у них наиболее почитаем из Гиреев? На кого следует опереться?

   — Сейчас — сераскир Бахти, старший сын отравленного Керим-Гирея... Он, как и отец, пользуется широкой поддержкой буджаков и едисанцев и при желании может поднять орды на отторжение. На Бахти надобно ставить!..

Пока Панин ждал, когда агенты «Тайной экспедиции» снюхаются с Бахти-Гиреем, и гадал, как поведёт себя Каплан-Гирей, последний в апреле неожиданно отозвался длинным письмом, явившим собой ответ на тайные послания ногайским мурзам, которые отдал хану, спасая свою жизнь, едисанец Илиас.

Хан писал, что русский начальник пытается убедить его и всё крымское правительство, что Порта склонна к завладению землями других государств, что заключённые ранее договоры она коварно нарушала и что за эту войну должен ответствовать султан Мустафа.

«Изъяснение твоё есть явная и всему народу известная ложь, — попрекал Панина хан, — потому что Порта на твою землю нападения никакого не делала и подданным твоим никакой обиды не нанесла, но вполне сохраняла мирные договоры... Всё оное напрасно на Порту возведено, да и всему народу известно, что от российского двора нарушение мира воспоследовало. Нам Порта обид не оказывала, а вот Россия чинила...»

Далее Каплан-Гирей красочно описал, как султан любит своих друзей, как всячески помогает им, и похвалился, что ему морем и сухим путём ныне доставлено много пушек, пороха и других припасов:

«Когда против вас пойдём, то во всём никакого недостатка иметь не будем».

Панин побагровел, зло ударил ладонью по бумаге:

   — Жалкий хвастун!.. На словах грозен, а как дело до баталии дойдёт — посмотрим, что от твоих слов останется!

В письме, конечно, было немало хвастовства, но окончание его однозначно говорило о твёрдом намерении Каплана не идти ни на какие переговоры с русскими и непоколебимо стоять под главенством Порты:

«Объясняешь, что твоя королева желает прежние вольности татарские доставить, но подобные слова тебе писать не должно. Мы сами себя знаем. Мы Портою совершенно во всём довольны и благоденствием наслаждаемся. А в прежние времена, когда мы ещё независимыми от Порты Оттоманской были, какие междоусобные брани и внутри Крымской области беспокойства происходили. Всё это перед светом явно. И поэтому прежние наши обыкновения за лучшее нам представлять какая тебе нужда? Сохрани Аллах, чтобы мы до окончания света от Порты отторгнуться подумали, ибо во всём твоём намерении, кроме пустословия и безрассудства, ничего не заключается».

   — Мальчишка!.. Сволочь! — взорвался Панин, обозлённый не столько отказом Каплана, сколько дерзким, оскорбительным тоном письма. — Грязный татарин, возомнивший себя Цезарем!.. Жалкий комедиант!.. Я проучу этого хвастуна! Я поймаю его и посажу на цепь у своей палатки! Как собаку!..

Панин кричал так громко, что всполошил весь дом. И, лишь увидев заглянувшую в кабинет жену, смутившись, осёкся.

Мария Родионовна, переваливаясь с боку на бок, утиной походкой медленно подошла к мужу, мягко положила руку на его плечо, сказала тихо и спокойно:

   — Ко сну пора, Пётр Иванович... Бумаги подождут. Утро вечера мудренее.

   — И то правда, Маша, — как-то сразу остыл Панин. Он посмотрел на выпирающий живот супруги, осторожно тронул рукой: — Скоро ль разрешишься?

   — Доктор сказывал, недели через две, — приятно улыбнулась Мария Родионовна.

   — Ну, дай Бог! — перекрестил жену Пётр Иванович и, шаркая стоптанными набок ночными туфлями, пошёл в спальню...

На следующий день он продиктовал Каплан-Гирею суровый ответ, указав, что могучая российская армия приближается к дверям татарского народа, дабы силой принудить хана принять предложение России, если он на то добровольно не соглашается. И подчеркнул, что хан ответит перед судом Божьим за то, что променял обещанное её императорским величеством благосостояние своего народа на личные, корыстолюбивые выгоды от турецкого двора.

Одновременно были составлены письма к татарским мурзам с пересказом текста послания командующего Каплан-Гирею и с прибавлением, что ответ должен быть «от общего народного совета», поскольку взгляды хана противны интересам крымского народа.

Ведение всех татарских дел Панин решил поручить Веселицкому, отправив ему ордер с приказом немедля сдать «Тайную экспедицию» подполковнику Рогожину и, получив тысячу рублей на проезд и пропитание, держать путь в Молдавию, куда в ближайшие дни отправляется сам, чтобы начать подготовку к осаде Бендер.

17 апреля погожим, солнечным днём полки Второй армии выступили с зимних квартир.

В этот же день у Петра Ивановича родился сын. Мария Родионовна благополучно разрешилась крепеньким горластым мальчиком, которого сияющий от счастья отец нарёк Никитой...

А спустя неделю к Хотину, назначенному местом сбора полков, двинулись колонны Первой армии Петра Александровича Румянцева.


* * *

Апрель — май 1770 г.

Вернувшись в Яссы, энергичный Бастевик, продолжая искать выходы на Бахти-Гирея, главные усилия направил на разведывания турецких приготовлений. Обе российские армии продвигались по весенним дорогам к Бендерам и Хотину, и следовало выявить неприятельскую силу, способную противостоять им в эту кампанию. Бастевик подыскивал молдаван, готовых за приличные деньги послужить империи, и, взяв с них клятву, посылал в Бендеры, Бадабаг, Хотин, Каушаны, Очаков...

Скупой на похвалу Панин был весьма доволен старательностью секунд-майора.

— Вот кабы всё так службу несли! — начальственно восклицал он, читая очередной рапорт, в котором Бастевик обстоятельно докладывал, что в Бендерах турецких войск до десяти тысяч наберётся и прибывают всё новые, что хлеба в крепости в достатке, но продают дорого, что в Яссах начинается «моровая язва» — чума — и есть уже умерши.

Последнее замечание насторожило Панина — он отбросил рапорт в сторону и больше к нему не прикасался. А все другие, что будут поступать в канцелярию из тех «моровых» мест, приказал окуривать и мочить в уксусе...

Тем временем Пётр Петрович Веселицкий, спешно завершив дела в Киеве, нагнал командующего у Буга и к Бендерам ехал при его штабе. По приказу Панина он взял в свои руки всю переписку с Бастевиком, касавшуюся отторжения татар и ногайцев.

Бастевик писал, что хан, при котором сейчас находится до тридцати тысяч ногайцев, держит Бахти-Гирея при себе. Все попытки нанять человека для передачи письма сераскиру пока успехом не увенчались: опасаясь за жизнь, никто из молдаван не хочет ехать в ставку хана с таким посланием. Даже за большие деньги.

   — Ну ладно, майор не может склонить молдаван. Но где же ваши конфиденты? — недовольно брюзжал Панин, колюче поглядывая из-под мохнатых бровей на Веселицкого. — Я не верю, что в окружении хана не осталось ваших людей.

   — Остались, ваше сиятельство... Но предатели.

   — Кто?

   — Якуб-ага. Он у Каплана нынче личным переводчиком состоит... В своё время был склонен господином майором к тайной переписке, но предал.

   — Как?

   — Балта!.. Балта — дело его рук.

Панин покривил рот:

   — Нам его надёжность сейчас не нужна! Пусть за награждение только письмо передаст...

Веселицкий отправил Бастевику ордер об использовании Якуба для передачи панинского письма Бахти-Гирею.


* * *

Май 1770 г.

Подойдя к Днестру, Первая армия за три дня переправилась у Хотина на правый берег и, круто повернув на юг, двинулась полковыми колоннами к Пруту.

Май выдался пасмурным: частые затяжные ливни лишь изредка брали передышку, сменяясь на день-два по-летнему жарким зноем. Узкие дороги, рассекавшие густеющие свежей зеленью, едва подсохнув, снова превращались в вязкие болота. Теряя в топкой хляби колеса, хрустя ломающимися осями, тяжело ползли обозы и артиллерия. Растянувшиеся на десятки вёрст тылы не позволяли армии идти дальше к берегам Прута. Нужно было остановиться, подождать отставших.

Глядя на косые струи дождя, бившие в окошко молдаванской хаты, Румянцев желчно диктовал писарю реляцию:

— Здешний климат попеременно то дождями обильными, то зноем чрезмерным нас тяготит... В ясные дни, коих немного было, при самом почти солнечном всходе уже жар величайший настаёт, которого на походе солдаты, особливо из новых рекрут, снести не могут. А ночи, напротив, холодом не похожи на летние...

Но не только переменчивая, ненастная погода злила генерала — армия испытывала нужду в людях, лошадях, припасах. К тому же стали поступать сведения об участившихся случаях «моровой язвы». А когда пришло сообщение, что в Яссах умер генерал-поручик Штофельн, Пётр Александрович испытал безмерное огорчение: ему до слёз было жаль, что такой бравый генерал сложил свою голову не на поле брани в геройской баталии, а в беспамятстве, на грязной койке, к которой даже денщики боялись подходить.

И всё же, едва подтянулись обозы, Румянцев снова двинул полки вперёд.


* * *

Июнь 1770 г.

Преодолев за два месяца многовёрстный путь от Днепра до Бендер, 15 июня Вторая армия подошла к крепости.

Турки встретили авангард армии раскатистым грохотом тяжёлых орудий. И хотя пудовые ядра упали с большим недолётом, шедшие в авангарде гусары насторожились, лошадей придержали.

Стоявший на высокой башне Эмин-паша довольно поцокал языком, обернулся к офицерам, приказал атаковать неприятеля.

Увидев выходившую из-за крепости татарскую конницу, высыпавших из ворот янычар, гусары попятились к обозам, которые торопливо строились в вагенбург.

Татары с визгом ринулись вперёд и, скорее всего, смяли бы гусар, но положение спасли пехотные батальоны полковников Цеймерна, Друмантова и Вассермана, остановившие врага сильным ружейным огнём. Тут же через головы солдат полетели шипящие ядра батареи премьер-майора Зембулатова, рванули пламенем и дымом под лошадиными копытами, осыпав татар горячими осколками. Вздыбились, захрапев, раненые кони, сползли с сёдел сражённые всадники; турецкая пехота побежала назад к воротам.

Взбодрившиеся гусары выхватили сабли, посвистывая, помчались вдогонку, но грохот крепостных пушек мигом охладил их пыл — они остановились, опасаясь попасть под огонь...

Панин подъехал к Бендерам на следующий день и первым делом приказал выведать — нет ли в крепости «моровой язвы».

Язвы не было. Об этом поведал пленный турок, которого гусары привели к командующему. Турку вручили ультимативное письмо для Эмин-паши и отпустили.

   — Какой глупый гяур! — воскликнул со смехом паша, прочитав ультиматум генерала. — Предлагать мне сдать крепость?.. Да легче вычерпать кувшинами Днестр, чем взять Бендеры!

Ответа Панин, разумеется, не дождался...

Веселицкий сидел на раскладном стульчике, поставленном рядом с палаткой, и просматривал полученные утром бумаги. Известий от Бастевика опять не было. Это начинало беспокоить Петра Петровича... «Уж не случилось ли чего? Третью неделю ни одного рапорта!..»

Поглощённый мрачными мыслями, не обратив внимания на надпись, он вскрыл пакет, в котором оказался рапорт генерал-поручика Эльмпта, адресованный командующему. (В походной канцелярии рапорт генерала по ошибке сунули в пачку писем, предназначавшихся Веселицкому). Пётр Петрович смутился, хотел было свернуть бумагу, но глаза выхватили из текста знакомую фамилию — Бастевик.

«Ну, наконец-то», — облегчённо подумал он и быстро прочитал рапорт.

Эльмпт сообщал Панину, что в Яссах от свирепствовавшей там «моровой язвы» погибли многие люди, среди которых генерал-поручик фон Штофельн, секунд-майор Бастевик и его курьер сержант Стерлингов.

Он ещё раз перечитал рапорт. Ошибки не было — лучший разведчик «Тайной экспедиции» умер.

Дрожащими руками Веселицкий сложил бумагу, утёр платком глаза и направился к палатке командующего.

   — Что с вами? — обеспокоенно спросил Панин, глядя на отрешённое лицо канцелярии советника.

Тот молча протянул рапорт.

Панин прочитал.

   — Жаль... Добрых воинов потеряли...

Веселицкий очень высоко ценил Бастевика и спустя некоторое время вежливым, но упорным нажимом на Панина принудил того отправить с поручиком Батмановым прошение на имя Екатерины.

«Сей известный и пользою служащий вашему величеству похвальный майор положил свою жизнь в службу империи», — писал Панин. Он просил государыню оказать последнюю помощь семье покойного, так как «остались после него мать, жена с двумя во младенчестве состоящими детьми», не имеющие другого себе пропитания, кроме его бывшего жалованья. «Я дерзну просить выдавать его жалованье как пансион, пока дети не вырастут», — написал Панин.

Заслуги Бастевика перед Россией были известны Екатерине. Ходатайство Панина она удовлетворила.


* * *

Июнь — июль 1770 г.

Армия Румянцева двигалась от Хотина на юг, имея намерение вторгнуться в Румынию. По приказу великого везира Халил-бея её марш попытался задержать самоуверенный Каплан-Гирей. Однако 16 июня у урочища Рябая Могила пятидесятитысячная ханская конница была расстреляна огнём российских батарей и полков и стала быстро отходить, стремясь оторваться от преследовавшей её тяжёлой кавалерии генерал-поручика графа Ивана Салтыкова.

Бегство татар привело в негодование Халил-бея. Он приказал хану остановиться у реки Ларга, где она впадала в Прут, и направил в подкрепление коннице пятнадцатитысячный корпус пехоты Абазы-паши.

Когда адъютант-полковник Каульбарс доложил Румянцеву, что авангард армии столкнулся с превосходящими силами неприятеля и отступил, тот недовольно воскликнул:

   — Слава и достоинство наше не терпят, чтоб сносить присутствие врага, стоящего у нас на виду, не наступая на него!

7 июля в 4 часа ночи армия решительно атаковала турецкие и татарские отряды. Стремительный удар русских корпусов генерал-поручиков Петра Племянникова, князя Николая Репнина и генерал-квартирмейстера Фёдора Боура, поддержанных плотным и точным артиллерийским огнём генерал-майора Петра Мелисина, опрокинул полчища Каплан-Гирея. Хан был разбит ещё раз!

Довольный победой, Румянцев изрёк язвительно:

   — Они, конечно, числом поболее нашего, только мне это не помеха.

И приказал выдать каждому корпусу за проявленную храбрость по тысяче рублей.

Халил-бей не хотел верить, что такая большая турецко-татарская армия не устояла перед малочисленным русским воинством.

   — Этот трусливый хан похоронит всех моих янычар! — бешено округляя глаза, вскричал бей. — Ему овец пасти, а не с гяурами воевать!.. Я сам разобью Румян-пашу!..

21 июля на реке Кагул, у Троянового вала, произошло третье подряд сражение противостоящих армий. Великий везир вывел на поле битвы 150 тысяч турок и татар, которых прикрывали полторы сотни пушек. (У Румянцева было всего 17 тысяч штыков и сабель и 118 орудий). Однако столь колоссальное преимущество везира обернулось для него трагически: яростный натиск российских полков, ещё более яростная и меткая стрельба артиллерии внесли такое смятение и неразбериху в турецко-татарские ряды, что Халил потерял всякую возможность управлять войском и, вскочив на коня, ускакал прочь, чтобы не видеть, как медленно и мучительно гибнет его армия.

Разгром, учинённый неприятелю, был ужасающий: только убитыми турки и татары потеряли до двадцати тысяч человек, был захвачен весь обоз с «несчётным багажом» и 130 пушек. Потери Румянцева оказались, в сравнении, совершенно незначительны — 353 убитых и 550 раненых.

   — Русские воюют не числом, а умением! — гордо вскинул голову Пётр Александрович. — Я из русской крови рек не делал! И впредь делать не стану...

Вести о блестящих победах Первой армии облетели города и губернии России. В Петербурге, Москве, в Киеве, Харькове, Ярославле, Симбирске имя Румянцева было у всех на устах.

   — Пётр Александрович-то — какой молодец!

   — Истинно русский воин! Куда туркам с ним тягаться?!

   — Вот увидите, господа, он ещё и Царьград возьмёт!..

Екатерина восторгалась не меньше подданных.

«Вы займёте в моём веке, несомненно, превосходное место предводителя разумного, искусного и усердного», — написала она собственноручно Румянцеву.

И наградила полководца достойно, по-царски: за Ларгу пожаловала орден Святого Георгия Победоносца I степени и много деревень «вечно и потомственно», а за Кагул произвела в генерал-фельдмаршалы.


* * *

Июль 1770 г.

Над просёлочными дорогами Молдавии серым туманом висела дорожная пыль, поднятая тысячами колёс и копыт. Разбитые в сражениях с Румянцевым остатки ногайских орд медленно тянулись к Каушанам. Все были мрачны и подавленны.

У Каушан предводители Едисанской и Буджакской орд, знатные мурзы и аги держали совет. Говорили о разорённых домах и потерянных в сражениях соплеменниках, о бездарном хане Каплан-Гирее и коварных турках, собравшихся вовсе уничтожить татарские народы, бросая их под огонь русских пушек. Говорили и о русских, призывавших татар отторгнуться от Порты и обещавших дружбу и поддержку.

   — Я спрашиваю вас, знаменитейшие мурзы и аги, — проскрипел дряхлеющий Джан-Мамбет-бей. — Как спасти наши народы?

Ногайцы дружно зашумели — каждый что-то выкрикивал, но всё тонуло в общем гуле. Когда шум стал стихать, раздался голос Ислям-мурзы:

   — За два года войны мы ничего не получили, кроме горя и бед!.. Смерть, разорение и голод пришли в наши дома... Если мы не бросим турок, не вернёмся в свои края — все в землю ляжем!

   — Русские не пустят нас в степи, — отозвался Мамай-мурза.

   — Они неприятелей не пустят, — сказал Абдул Керим-эфенди.

   — А мы и есть для них неприятели.

   — Значит, надо стать друзьями.

   — Как?

   — Отторгнуться от Порты и идти под покровительство России, — спокойно сказал эфенди.

Ногайцы опять зашумели:

   — Отстанем от Порты!

   — Эфенди верно говорит!

   — Нельзя отставать! Русские обманут! Не верьте им!

   — Они заставят нас жить по их законам!

Эфенди поднял руку, сказал уверенно:

   — Нас к Порте ничто не влечёт. И терять нам теперь нечего, ибо турки бросили нас. Но взамен от погибели спасение сыщем! И к домам своим вернёмся.

   — А если русские станут угнетать? — не унимался Мамай-мурза. — Если как диких калмыков воевать против Порты заставят?

Опять зашумели ногайцы...

После долгих споров орды решили обратиться с письмом к Панину. В нём говорилось, что они получили послание русского паши, обсудили его всем народом и с общего согласия решили идти в Крым, поскольку «будучи во власти Порты больше в этих местах оставаться не можем». Далее ногайцы просили разрешения на переход через Днестр. Но об отторжении от Порты и переходе под протекцию России в письме не было ни слова. Подписали письмо от Буджакской орды Джан-Мамбет-бей, от Едисанской — Ислям-мурза, Мамай-мурза, Тимур-султан-мурза и Халил-Джаум-мурза...

На рассвете часовые российского пикета на каушанской дороге услышали глухой стук копыт. В полумраке показался силуэт одинокого всадника.

   — Дикак, скачет кто-то, ваше благородие!

Молодой поручик, мирно дремавший у костра на куче сена, поднял голову, спросил сонным голосом:

   — Кто скачет?

   — К нам... Из Каушан.

Поручик нехотя привстал, посмотрел на дорогу.

   — Может, разведует? — предположил кто-то из солдат.

   — В одиночку-то? — возразил другой.

   — Одному-то как раз способнее. Шуму меньше и проскользнуть легче.

   — Ну-ка, ребята, выцельте его на всякий случай, — вмешался в разговор поручик. — А там посмотрим.

Всадник подскакал совсем близко, увидел направленные на него ружья, остановил коня и, приподнявшись на стременах, взмахнул рукой:

   — Не стреляй!.. Русский паша надо!

Поручик прикурил трубку, бросил лучину в костёр, дохнул дымом на ближнего солдата:

   — Сбегай!.. Прознай, что хочет.

Солдат осторожно, с ружьём наперевес, подошёл к всаднику, грубо спросил:

   — Тебе чего?

   — Русский паша надо!.. Письмо к паша везу...

   — Ваше благородие! — солдат повернул голову к своим. — Он говорит, что письмо везёт его сиятельству.

   — Веди сюда! — приказал поручик.

Всадник подъехал к пикету, достал из шапки свёрнутый квадратиком лист, протянул офицеру. В бумаге сообщалось, что подателю её едисанскому татарину Илиасу по проезде через российские земли препятствий не чинить, а, напротив, оказывать всяческую помощь. Внизу стояла размашистая подпись «Пётр Панин».

«Конфидент наш, — подумал поручик. — Важная, видимо, птица, коль сам генерал бумагу подписал...»

   — Лошадь мне! — крикнул он солдатам.

Спустя полчаса поручик вместе с Илиасом въехали в русский лагерь. В нём царила обычная рассветная суета: солдаты, навесив над кострами котлы, варили кашу, офицеры брились, завтракали, ездовые, зевая, кормили лошадей.

Поручик знал, что всеми делами с татарами заправляет канцелярии советник Веселицкий, и направил лошадь прямо к его палатке.

Пётр Петрович встал рано, испил кофе и теперь неторопливо прохаживался по росистой траве, разминая ноги.

   — Тут татарин к его сиятельству просится, — доложил поручик. — Говорит, письмо привёз.

   — А сам-то кто будет? — спросил Веселицкий, оглядывая нарочного.

   — Тут другая бумага есть... В ней он называется Илиасом.

«Погоди-погоди, — насторожился Веселицкий, который знал Илиаса в лицо. Он быстро пробежал глазами по измятому листу. Ордер был знаком: он лично вручил его Илиасу перед отправлением в ногайские орды. — Не иначе шпион!..»

   — Ким сен? — крикнул он всаднику, державшемуся довольно уверенно.

   — Тинай-ага.

   — Сен русча лаф этесизми?

   — Бар.

   — Где взял ордер?

   — Ил нас дал.

   — Он в орде?

   — Да, ещё вчера видел его... Вчера и дал.

   — Почему сам не приехал?

   — Совет постановил послать меня.

   — Какой совет?

   — Мурзы и аги Едисанской и Буджакской орд держали вчера совет и прислали меня с просительным письмом к паше.

«Неужто отторгаться решили?» — мелькнуло у Веселицкого.

Он вытянул вперёд руку:

   — Где письмо?

   — Мурзы сказали передать в руки паше.

   — Так его же ещё перевести надо!.. Его сиятельство по-вашему не понимает.

Тинай-ага оказался смел и упрям.

   — Мурзы сказали передать в руки паше! — повторил он.

   — Хорошо... Слезай с коня... Пошли! Я доложу его сиятельству.

Панин завтракал в своей палатке, трапезу прерывать не стал, и Веселицкому пришлось прождать около четверти часа. Когда генерал вышел из палатки, Тинай-ага с поклоном протянул письмо.

Панин повертел письмо в руках, отдал пришедшему вместе с Веселицким переводчику Дементьеву:

   — Ну-ка прочитай.

Дементьев распечатал послание, быстро, прямо с листа стал громко переводить.

«Яко вы татар сожалеете, — писали мурзы Панину, — и в настоящую войну невиновными признавая, их поражать и разорять не позволяете, ожидая взаимного и с нашей стороны поведения, с общего согласия постановили: чтоб обитаемую нами ныне землю впусте оставить, а нам со всеми татарами в Крым перейти, ибо, какой между Россией и турками мир последует, отгадать нельзя. А ежели нам сию доверенность не сделают и в Крым идти не позволят, то мы всё татарское конное воинство, простирающееся числом более ста тысяч, до последнего человека помрём...»

Панин недоумённо посмотрел на агу — он, как и Веселицкий, думал, что это уведомление об отторжении от Порты, — заворчал гнусаво:

   — Ишь чего задумали, сволочи. Пустить в Крым... Проще козла в огород пустить — дешевле станет...

Опасения командующего были небезосновательны: вся армия стояла у Бендер — границы империи прикрывались лишь небольшим числом гарнизонов и фактически были открыты для нападения. Он боялся, что переменчивые в своих настроениях ногайцы нарушат обязательство, раздумают идти в Крым и вторгнуться — все сто тысяч! — в российские пределы. Тогда разорение и беды будут неописуемы.

Словно прочитав мысли командующего, Веселицкий заметил негромко:

   — Прежде чем их пропускать — семь раз подумать надобно... Только ведь и у них своя правда есть: турок-то боятся справедливо, а каковой мир мы подпишем с Портой — неведомо.

Панин недовольно ответил:

   — Вы что, указ Совета не читали?.. По миру Крым должен быть вольным. И будет таковым!

   — Обстоятельства могут измениться, — уклончиво возразил Веселицкий. — Но оставлять их здесь тоже опасно. Озлобленные отказом, они могут с удвоенной яростью наброситься на наше войско, чем крайне затруднят осаду Бендер... А коль в Крым сами прорвутся — как потом о протекции говорить?.. К тому же армию поставим в тяжёлое положение — все коммуникации у них на виду будут. А на корпус генерал-поручика Берга, судя по его последним рапортам, положиться нельзя...

В середине мая Берг совершил очередной поход на Крым. На этот раз он миновал Чонгар и подошёл к Ор-Капу. Татары попытались конной атакой опрокинуть авангард генерал-майора Романиуса, но, потеряв до ста человек убитыми, вернулись в крепость.

22 июля несколько казаков из отряда обер-квартирмейстера Дьячкова подскакали поближе к крепости и метнули дротик, к которому было привязано письмо Берга с требованием сдаться на милость победителя.

Татары письмо забрали, но не ответили.

А на следующий день двенадцать тысяч татарской конницы ринулись на авангард Романиуса. Берг быстро придвинул все свои силы — две тысячи кавалерии и тысячу пехоты — к авангарду, построил батальонные каре, поставив на флангах эскадроны, а между каре все имевшиеся пушки. Стремительная атака татар напоролась на орудийный и ружейный огонь, захлебнулась, и, потеряв до трёхсот человек убитыми, неприятели вернулись в крепость. (Потери Берга составили 25 человек).

Чувствуя, что своими силами он не сможет взять Ор-Капу, Берг отвёл корпус к Молочным Водам, где у него был постоянный лагерь.

— Вы, господин советник, человек штатский. И не вам судить о достоинствах генералов! — неожиданно резко воскликнул Панин. (Веселицкий стыдливо покраснел, пробормотал извинения). — Наше положение не из приятных, но и не самое гиблое... Надобно ногайцам показать пряник, однако и кнутом стегнуть не помешает. Хватит миловаться с этой сволочью!..

Спустя четыре дня Веселицкий вручил Тинай-аге ответное письмо к мурзам. В нём коротко упоминались победы, одержанные Румянцевым, и гораздо более подробно и устрашающе описывалась готовность Второй армии в ближайшие дни взять Бендеры.

Дальше шёл ультиматум: ордам предлагалось выступить из турецкой зависимости, «предаться в протекцию, а не в подданство её императорского величества», оставив «повиновение и вспоможение турецкому оружию».

В случае согласия ногайцы, которые действительно желают принять покровительство России, во-первых, должны составить о том клятвенное, «по своему закону», обещание, подписанное главнейшими лицами орд, и прислать его Панину вместе с шестью аманатами из знатнейших родов, которых он обещает содержать при себе с должным почётом «до тех пор, пока условие о вашем отступлении от Порты и приобщение под защищение всероссийского скипетра с обеих сторон утверждено будет». Во-вторых, ордам предлагалось немедленно прекратить враждебные действия и, «собравшись в один корпус», удалиться от армии в сторону Аккермана, уведомив, в каком именно месте они остановятся и в каком числе будут состоять. Для собственной своей безопасности ногайцы должны были принять отряд российских войск. Наконец, в-третьих, в случае согласия на первые два пункта ордам обещалась полная безопасность и покровительство.

Понимая, что ногайцы ждут ответ на главную свою просьбу — о переходе в Крым. — Панин указал, что поскольку генерал-поручик Берг действует на границах полуострова, то, пока крымцы не согласятся принять покровительство России, ордам нельзя будет иметь в Крыму безопасного пребывания ни от российских войск, ни от крымцев. А поэтому некоторое время будут жить они в степи, которая уже покорена оружием её величества.

Панин ещё раз обнадёжил ногайцев, что пока Крым не будет признан свободным, Россия с Портой мира не заключит. И, по старой привычке, припугнул: если через шесть дней он не получит ответы на перечисленные пункты, то снова выступит против орд-неприятелей.

В тот же вечер Веселицкий отправил обласканного деньгами и подарками Тинай-агу в Каушаны.

Через два дня в лагере появился новый гонец — Исмаил-ага, доставивший письмо от Бахти-Гирея. Ничего особенного в письме не содержалось, кроме призыва иметь дружбу с Россией и просьбы «наикрепчайше подтвердить, что татарам от войска никакого вреда чинено не будет».

Ему Панин ответил круто: потребовал немедленно прислать уполномоченных людей «к сочинению договора на возобновление желаемой дружбы». И предупредил, чхобы до окончания переговоров татары не приближались к армии ближе сорока вёрст.

Исмаил-агу задерживать не стали — отправили на следующее же утро.

— Ежели орды пойдут на наши условия, — сказал Панин Веселицкому, — то сего сераскира надобно определить в ханы...


* * *

Июль — август 1770 г.

Подготовка к штурму Бендер шла своим чередом. Став у крепости лагерем, Панин растянул полки огромной дугой, охватившей Бендеры с западной стороны; с восточной — естественной преградой был Днестр, на левом берегу которого расположились несколько батальонов с пушками и кавалерийские эскадроны, чтобы полностью блокировать сообщение по реке и исключить возможность подвоза осаждённым припасов и подкреплений.

Разработанный инженерным генерал-майором Рудольфом Гербелем план осады был утверждён Паниным, и в ночь на 20 июля сапёры отрыли в трёхстах саженях от крепостных стен первую параллель, вместившую в себя передовые роты.

Перед параллелью тянулся крепкий турецкий ретраншемент, и сидевшие в нём янычары, заслышав стук лопат и кирок, шум голосов, всю ночь стреляли наугад из ружей — несколько сапёров были ранены шальными пулями.

Панин вызвал к себе начальника армейской артиллерии генерал-майора Карла фон Вульфа:

   — Мешают бусурмане, Карл Иванович... Надобно помочь гренадерам сбить с них спесь.

   — Собьём, ваше сиятельство! — заверил его Вульф.

Спустя несколько часов на ретраншемент обрушился огонь русских батарей. Тяжёлые бомбы крушили укрепления, горячие осколки ядер липко впивались в тела янычар. Оставшиеся в живых турки были затем выбиты решительным штыковым ударом гренадер.

Гербель тут же посоветовал Панину использовать ретраншемент в качестве второй параллели:

   — Чем отрывать новую — легче и быстрее подправить разрушенное.

Панин одобрил предложение, но приказал поторапливаться.

   — Уже середина лета, а мы только приступили к настоящей осаде, — недовольно пробурчал он.

Гербель торопился, но пушечный огонь с крепостных стен мешал быстрому продвижению вперёд. Только в конце июля, воспользовавшись недосмотром турок, удалось ночью откопать третью, последнюю, параллель, и 3 августа инженерные команды начали работы по прокладке подземных галерей к гласису.

5 августа к Веселицкому прискакал солдат с пикета на каушанской дороге.

   — Ваше высокоблагородие, татары прибыли на пост!

   — Много?

   — С десяток будет.

   — Воротись и скажи, что я сейчас приеду, — велел Веселицкий, у которого давно было обговорено с Паниным, как следует встречать депутатов.

В богатой карете, запряжённой четвёркой лошадей, с большой свитой и эскадроном кавалерии Пётр Петрович отправился к посту.

Поражённые пышной встречей, ногайцы притихли, изумлённо разглядывая свиту.

Веселицкий возвышенным тоном приветствовал депутатов, старшего среди них — едисанского Мамбет-мурзу — усадил рядом с собой в карету, и процессия неторопливо двинулась к лагерю.

Путь оказался достаточно долог: Веселицкий, как было задумано, повёз гостей вдоль расположившихся для осады полков. Ногайцам надо было показать, насколько сильна армия, и тем самым сделать их сговорчивее. Среди множества повозок, солдатских и офицерских палаток вышагивали пехотинцы, гарцевали всадники, на батареях артиллеристы копошились у пушек.

   — Мы от друзей секретов не держим. Поэтому и повезли вас прямой дорогой... (На самом деле карета сделала приличный, но незаметный глазу крюк). Если бы подошли полки, что находятся ещё на марше, то, пожалуй, здесь и места всем не хватило бы, — очень правдиво соврал Веселицкий.

Карета остановилась неподалёку от палатки командующего. Веселицкий и Мамбет-мурза вышли из неё. Остальные депутаты слезли с лошадей. Дальше все пошли пешком.

Панин стоял у своей палатки в окружении большой группы генералов и офицеров.

Веселицкий, придав голосу торжественность, представил депутатов:

   — Знаменитейшие мурзы и старейшины достойной Едисанской орды... Мамбет-мурза... Мегмет-мурза... Тинай-ага... Чобан-ага... Мукай-ага... (Депутаты выходили по одному и кланялись Панину). Знаменитейшие мурзы достойной Буджакской орды... Джан-Мамбет-мурза... Чобан-мурза... Хаджи-эфенди.

После этого Мамбет-мурза объявил, что привёз русскому паше письмо от всего народа.

Панин принял письмо, но читать не стал, сунул в руку стоявшему рядом Дементьеву и вошёл в палатку.

Веселицкий скороговоркой вручил попечение над депутатами свитским офицерам, а сам вместе с Дементьевым проследовал в палатку командующего. Здесь переводчик развернул запечатанный красной печатью свиток и стал переводить ответ ордынцев на предложенные пункты ультиматума.

   — На первый пункт они пишут, что «от турецкого владения отделясь, яко неприятелю, войску и крепости его вспомоществования не чинить и против российского оружия не сопротивляться».

   — Дальше, — кивнул Панин.

   — На второй пункт пишут, что «по отдалении от турецкой армии, за неимением места к проживанию, дозволить нам с жёнами и детьми перейти за реку Днестр».

   — Дальше.

   — На третий пункт пишут, «а что мы желаем перейти в Крым и соединиться с тамошними народами, в том сумнения не иметь, ибо мы с ними уже согласились, о чём от вышеописанных посланцев уведомить изволите».

   — Дальше.

   — Всё, ваше сиятельство.

   — Кто подписал?

Дементьев глазами пересчитал подписи.

   — Двадцать восемь буджакских мурз и двадцать четыре едисанских... И против каждого имени печать приложена.

   — Ну что ж, — удовлетворённо сказал Панин, хлопнув рукой по колену, — дело справили! Не хотел Крым весь под протекцию идти, так придёт кусками... (Он посмотрел на Веселицкого). Теперь надобно акт составить по всей форме. Займитесь сим немедля и завтра мне представьте... Акт составить от моего имени!

   — А что с их просьбой?

   — Чёрт с ними, пусть идут за Днестр... Но в Крым я их не пущу!..

На следующее утро Панин просмотрел текст договора, вычеркнул несколько, по его мнению, лишних слов и, после того как текст переписали начисто, подписал.

Перед полуднем Веселицкий собрал депутатов у своей палатки и зачитал им «прелиминарный акт»:

   — «Я, нижеподписавшийся её императорского величества всероссийской, моей всемилостивейшей государыни генерал-аншеф, предводитель Второй армии, сенатор, кавалер и российской империи граф Пётр Панин, объявляю силою сего инструмента, что присланным по моему письменному требованию ко мне от похвальных Едисанской и Буджакской орд для утверждения дружбы уполномоченным господам депутатам... (Веселицкий не стал перечислять написанные имена, а широким жестом обвёл ногайцев), кои меня совершенно и свято уверили яко все сих двух похвальных орд мурзы, старшины и все люди, никого не исключая, по их закону присягу учинили совсем от турецкой области отделиться и отстать, а с Российской империей в дружбу и соединение вступить на таком именно основании... — Веселицкий сделал паузу и стал медленно перечислять условия: — Чтоб состоять под протекцией её императорского величества на древних их правах, обыкновениях и преимуществах, а не в подданстве...» Согласны ли достойные депутаты с написанным?

   — Якши, — кивнул Мамбет-мурза.

   — «Крым с прочими татарами к тому ж склонить. И что не желают иметь и не станут терпеть над собой такого хана, который к сему общему ногайцев согласию и доброму намерению не приступит, чтоб вспоможением Российской империи сделать всю татарскую область свободной, ни от кого не зависящей, так как оная в древности была...»

Далее в договоре Панин разрешал ордам переход за Днестр, обещал помощь и защиту и просил Бога «утвердить сию дружбу между похвальным татарским обществом и Всероссийской империей навеки». (Эта грамота вручалась в обмен на татарскую такого же содержания, заготовленную Дементьевым, но ещё не подписанную депутатами).

   — Согласны ли достойные депутаты с написанным? — спросил Веселицкий, закончив чтение.

   — Якши, — опять за всех ответил Мамбет-мурза.

   — Тогда прошу поставить свои имена и печати.

Депутаты по очереди стали подходить к столу, на котором лежал договор. Грамотные — расписывались, остальные — прижимали к желтоватому листу печати.

После того как церемония подписания закончилась, Веселицкий и Мамбет-мурза обменялись грамотами...

Депутатов проводили с почестями, нагрузив многочисленными богатыми подарками. И хотя ранее было оговорено, что при Панине останутся аманаты, Пётр Иванович великодушно отпустил их. А взамен велел прислать несколько особ из знатнейших фамилий, кои отправятся послами ко двору её величества.

Кроме подарков депутаты увозили с собой письмо Веселицкого, в котором он обращался с похвалой к обеим ордам, что они прислушались к дружеским увещеваниям и согласились предаться под покровительство Российской империи. В конце письма, отвергнув высокий стиль, канцелярии советник прямо посоветовал: если хан Каплан-Гирей не пожелает воссоединиться со своим народом, то его «от себя отослав, избрать в ханы Бахти-Гирея».

Прельщённые проявлениями дружелюбия и дорогими подарками, ногайцы, желая, видимо, ещё более укрепить к себе доверие, сообщили Веселицкому, что Каплан-Гирей с двадцатью тысячами татар стоит в 60 вёрстах от Бендер, в урочище Паланка, и хочет атаковать армию, дабы прервать осаду крепости.

Отправив депутатов, Веселицкий поспешил рассказать Панину о замыслах хана. Командующий тут же приказал генерал-поручику Эльмпту двинуть свои полки против Каплан-Гирея.

Одновременно он направил ордера генерал-поручику Бергу и генерал-майору Прозоровскому, в которых указал, что едисанцы и буджаки подписали акт об отторжении, вследствие чего им дозволено перейти Днестр и расположиться на его левом берегу. Генералам надлежало проследить, чтобы войска этим ордам препятствий не чинили и их не воевали. Тем более что вместе с депутатами в орды отправился отряд майора Ангелова. А вот если хан попытается прорваться в Крым — поразить его без всякой пощады.

Панин был очень доволен удачной негоциацией.

   — Отторжение ногайцев — это не только начало распада Крымского ханства, — восклицал он взволнованно. — Сие означает неизмеримо большее: первый шаг к нашему утверждению на Чёрном море!..

В Петербург он отправил сразу несколько реляций: Екатерине, в Сенат, брату Никите Ивановичу, в Военную коллегию...


* * *

Август 1770 г.

Каплан-Гирей с размаху стегнул плетью стоявшего на коленях гонца, принёсшего дурную весть о переходе двух орд на сторону России. Плеть гибко обвила бритую голову и выбила у едисанца правый глаз. Вместо того чтобы молча стерпеть кару, гонец взвыл от боли. Из-под прижатых к лицу грязных ладоней струйкой выползла смешанная с кровью слизь. Этот крик привёл Каплана в ярость — ударом ноги он повалил едисанца наземь и стал злобно пинать сапогами податливое тело. А тот, продолжая кричать, катался в пыли, стараясь увернуться от ударов, чем ещё больше распалял хана.

   — Оставь его, — негромко сказал стоявший рядом Бахти-Гирей. — На нём нет вины.

   — Я убью эту едисанскую собаку! — исступлённо кричал хан, продолжая наносить удары. — Пусть он ответит за предательство орды!

   — Его смерть не принесёт тебе славы. И орды назад не вернёт... Ныне о другом думать надо.

Хан ещё раз ударил обмякшее тело, плюнул и ушёл в шатёр.

Бахти проследовал за ним.

   — Эти вонючие шакалы сговорились с русскими! — не мог успокоиться хан. — Они предали меня!

   — Аллах каждому воздаст должное, — спокойно изрёк Бахти.

   — Воздаст ли?.. Ты — едисанский сераскир! Ты знал о готовящейся измене?

   — Знал.

   — Почему же не предупредил?

   — Ты тоже знал о ней.

   — Я?!

   — Разве ты не получил письмо от русского паши? Разве не знал, к чему он призывает орды?.. Знал!.. Но надеялся, что твой ответ — это ответ всех орд.

   — Я на поклон к паше не пошёл!

   — Ты не пошёл. Зато это сделали другие... Ты зачем меня к себе позвал и держишь, словно пса на цепи? Боишься, что уйду с ордами к русским?

   — Когда войско выходит из повиновения сераскиру — тому остаётся выбирать: или идти с ним, или остаться одному.

   — Не надеялся, значит, — усмехнулся Бахти.

   — Сомневался! — с вызовом ответил Каплан.

Некоторое время Гиреи сидели молча, размышляя каждый о своём. Хан мучительно искал выход из трудного положения, в которое поставили его ногайские орды и проклятый Румян-паша, трижды разбивший татарскую конницу. Сераскиру предстояло решить, с кем он будет дальше — с ханом или ордами?

Молчание нарушил Бахти.

   — Нынче о собственном спасении думать следует, — доверительно сказал он. — В Крым надо пробиваться!.. По берегу — до Очакова, а оттуда — на корабле в Кезлев.

   — Мне доносят, что возле Очакова шныряют гяуры. Дойдём ли?

   — На то и война, чтобы они шныряли у крепостей... Только другого выхода нет! Здесь русские раздавят нас.

   — А ты со мной будешь или как?

Бахти спокойно выдержал настороженный взгляд хана:

   — Мне с русскими делить нечего. Я татарский сераскир!.. Только пошли верного человека в Бахчисарай. Пусть передаст калге, чтобы с войском выходил из Ор-Капу навстречу...

Через несколько дней Каплан-Гирей приказал остаткам татарской конницы тайно выступить в сторону Очакова. Но одного обстоятельства он не учёл: среди тысяч людей тайну сохранить нельзя.

Узнав о предстоящем движении татар, Панин тотчас выслал новые ордера Бергу и Прозоровскому, суть которых была одна: выследить хана и разбить!


* * *

Август 1770 г.

17 августа в русский лагерь под Бендерами прискакал нарочный от ногайских орд. Он привёз письмо Панину, подписанное двадцатью двумя знатными мурзами. Те благодарили командующего за оказанные милости и обращались с новой просьбой:

«Дабы избежать некоторых турецких обид, просим, все татары обще, дозволения перейти за Днепр на прежние наши жилища, где родились, дабы совокупиться с джамбуйлуками и едичкульцами, ибо у нас как провианту, так и домов не имеется, поэтому крайнюю нужду претерпеть можем...»

— Вот поганцы! — ругнулся Панин. — Опять что-то затеяли...

Ответное письмо он начал с деликатного отказа: поскольку крымцы, а также Едичкульская и Джамбуйлукская орды находятся доныне в подданстве Турции, то дозволить идти за Днепр он не может, ибо опасается за благополучие вступивших в протекцию орд, так как знатных мурз могут отправить на казнь к султану, а остальных турки станут преследовать и обижать.

«Его сиятельство сераскир султан Бахти-Гирей, — писал Панин, — хотя в письмах ко мне дружелюбным своим к России обращением отзывается, но, однако, от себя собственно присланным к пребывающим при мне аманатам ни каким ещё письмом меня в том не утвердил, что его сиятельство совершенно объявляет себя, согласно с вами, отрешённым от всякой турецкой власти и зависимости...»

В связи с такой неопределённостью Панин предписывал исполнить уже не три, как ранее, а пять пунктов ультиматума.

Во-первых, орды должны быстро снестись с ханом и Бахти-Гиреем и потребовать от них твёрдого объявления: отлагаются ли они от Порты? признают ли покровительство России? Во-вторых, все татары, до сих пор признающие над собой власть Порты, будут считаться врагами России и с ними он будет поступать как с неприятелями. В-третьих, отложившиеся от Турции татары должны считать своими и России врагами всех, кто ещё остался под властью Порты. Составив особое временное правительство, они должны выбрать нового хана или его наместника или же составить правительственный совет и прислать уполномоченных для постановления решительного договора. В-четвёртых, на этих перечисленных условиях Панин дозволяет Буджакской и Едисанской ордам расположиться на богатых землях между реками Днестр, Буг и Синюха, но без касательства границ Польши и России. Наконец, в-пятых, по случаю приближающейся осени, переговоры между Россией и татарами должны быть проведены с крайней поспешностью.

Едисанский нарочный уехал.

А днём раньше пришло письмо от Бахти-Гирея. Сераскир в очередной раз уверял Панина в своей и хана доброжелательности к России и хлопотал о «возобновлении нашей с российским двором соседственной дружбы обеих сторон».

Панин был зол на Бахти за его коварство, но понимал, что в нынешнее неопределённое время порывать окончательно с сераскиром нельзя.

«Высокий российский двор, — написал он Бахти, — ни с какими подданными Оттоманской Порты, с которой он теперь в войне, дружбы возобновлять не может и не будет. Его покровительство и дружба распространяются только на тех, кто объявит себя отступившими от власти и подданства Оттоманского скипетра и присоединится навеки к дружественному союзу с Россией. Если ваше сиятельство такой драгоценный дар на благоденствие вашего народа и славы собственного вашего имени воспринять прямо желаете, то извольте о том ко мне с точностью и подпискою вашей руки отозваться...»

О хане Каплане Пётр Иванович высказался резко: так как он ещё не объявляет себя отторгнувшимся, то «мы будем считать его своим неприятелем, почему и должны будем везде его искать и оружием его величества атаковать».

Дальше в письме шёл лёгкий реверанс в сторону Бахти в расчёте на его честолюбие:

«Не следует вам за врага Российской империи вступаться и атакование того хана, который ещё подвластным себя турецкому скипетру содержит, за обиду себе поставлять, но надобно ещё вам к тому способствовать. Конечно, ваше сиятельство, не было и не будет уже никогда такого удобнейшего времени, какое теперь настоит, вам ли собственно, своею особой соединясь с благонамеренными Едисанской и Буджакской ордами, объявить себя ханом или, уступая своё достоинство яко братцу вашему и нынешнему настоящему хану, преклонить его на низложение с себя и своего народа насильственное турецкое владение».

— Бахти, как и хан, порядочная сволочь, — хмурясь, сказал Панин, отдавая письмо Веселицкому. — Но мы должны поддерживать его, ибо только он один может нынче возглавить орды... А коль предаст — будет повод уведомить об этом орды и определить в ханы другого достойного султана из Гиреев.

Вскоре всё прояснилось окончательно: едисанские и буджакские мурзы прислали Панину уведомление, что Бахти-Гирей «в данном незадолго пред сим своём обещании и слове, как пред вами, так пред нами, не устоял, но согласившись с братом своим Каплан-Гирей-ханом и сделавшись ему верным, от нас отделился».

   — Обманулись мы с Бахти, — грустно покачал головой Веселицкий. — Не внял он нашим словам и уговорам.

   — Ну и чёрт с ним! — грубо сказал Панин. — По крайней мере, теперь можно действовать решительно... Хана и всю его сволочь — уничтожить!

   — А подпись на акте?

   — Подпись поставит другой хан!

   — Кто же?

   — Вот вы и подумайте об этом!.. Султанов гирейской породы у крымцев много — сыщите среди них преданного нам человека.

   — Сыскать можно... Только вот время потеряем.

   — Бог с ним, со временем. Главное, что две орды — а это большая часть ногайцев! — уже отторглись.

   — Им сейчас тяжко приходится, — заметил Веселицкий.

Он достал из кармана полученное на днях письмо, зачитал отрывок:

   — «Мы ныне в такой крайности находимся, что домов не имеем, в съестных припасах крайнюю нужду претерпеваем, да и в таком состоянии, что и на мёртвых для обыкновенного погребения не из чего саван сделать, а живых одеть нечем. Одним словом, в крайней нужде находимся. Того ради просим нам через Буг и Днепр дозволить перейти к джамбуйлукам и едичкульцам, дабы мы, яко тамошние уроженцы, могли вспомоществованием их без всякой нужды прожить...»

   — Попала вожжа под хвост, — ухмыльнулся Панин. — Ишь как запели.

   — С ними надо что-то делать, ваше сиятельство, — серьёзно сказал Веселицкий. — Всё ж таки теперь в нашей протекции состоят.

Панин некоторое время молчал, размышляя, потом сказал начальственно:

   — Заготовьте-ка за моей подписью письмо в Совет. Опишите всё про ногайцев... Пусть Совет решит: пускать их за Днепр иль на прежнем месте оставить...

Переложив ответственность на членов Совета, Пётр Иванович поступил осторожно и дальновидно — в случае предательства орд никто не сможет упрекнуть его в беспечности... А он сможет!


* * *

Август 1770 г.

Получив ордер командующего, генерал-майор Прозоровский повёл свой корпус в строну Очакова, намереваясь отыскать в тех краях хана. На полпути к крепости он наехал на большой, в несколько тысяч, отряд ногайцев, которые, как оказалось, сами искали его, желая присягнуть России.

Прозоровский пригласил мурз в свой лагерь. Мамай-мурза громко прочитал текст присяги, присланной ранее Паниным. Кто-то из едисанцев поднёс Прозоровскому Коран, сказал, чтобы он передал священную книгу старшему из мурз.

Генерал недоумённо оглянулся.

Выручил майор Ангелов, знавший многих ногайцев, — глазами указал на Джан-Мамбет-бея.

Прозоровский напыжился, придавая своему облику величавую торжественность, и вручил Коран бею.

Тот поцеловал книгу, прикоснулся к ней лбом, передал следующему мурзе, повторившему движения бея.

Так, переходя из рук в руки, Коран обошёл всех ногайских начальников. Торжественная клятва была исполнена.

За обедом, который устроил Прозоровский, Джан-Мамбет-бей с заискивающей улыбкой на широкоскулом лице объявил скрипучим голосом, что на собрании мурз он избран ханом обеих ногайских орд, и пообещал склонить к отторжению от Порты джамбуйлуков и едичкулов.

   — А что делать станете, коль не захотят они к вам присоединиться? — зычно спросил Прозоровский, изрядно опьяневший.

   — Тогда они нам врагами будут... И мы силой заставим отложиться, — словоохотливо пообещал бей.

   — Ладно уж, — махнул рукой Прозоровский, едва не сбив наземь стоявший перед ним бокал. — Мы и сами с этим справимся, когда потребно будет.

Переводчик Константин Мавроев не стал переводить сказанное генералом, а спросил о Каплан-Гирее.

   — Хан из Хаджибея в Очаков идёт, — ответил бей. — С ним тысяча турок в охране... И обоз большой. Очень большой!

   — Из Очакова пойдёт к Перекопу?

   — Нет, — мотнул головой бей. — Сказывают, морем в Кезлев поплывёт. А в Очакове для того дела пять судов приготовлены.

Мавроев скороговоркой перевёл слова бея Прозоровскому. И добавил от себя:

   — Брешет старик, ваше сиятельство! Насколько мне ведомы характеры крымских правителей, они более всего пекутся о собственной выгоде... У хана большой обоз. Он его не бросит! А на суда столько добра, лошадей да ещё турок-охранников он не посадит... Видимо, слух специально пустил, чтобы по берегу его не стерегли.

   — Вот мы и проверим, — похлопал Мавроева по спине генерал и звонко икнул...

Утром, проводив ногайцев, Прозоровский двинул корпус к Очакову. Шли весь день, глотая степную пыль, томясь от палящего зноя. Под вечер, не доходя до крепости вёрст пять, генерал остановился на ночлег, выслав в разные стороны казачьи разъезды. Несколько казаков, что понимали по-татарски, поскакали в разведывание к Очакову.

Казаки вернулись перед рассветом. Рассказали, что в темноте подошли почти к самым стенам, вокруг которых шумным табором расположились татары.

   — На глазок по сумеречному времени тыщи три будет, ваше сиятельство.

   — Разговоры слышали? О чём говорят?

   — Нет, побоялись близко подходить, чтоб не обнаружили... Но шатров они не поставили, кибитки по-походному снаряжены. Сегодня-завтра должны тронуться.

На заре Прозоровский послал к крепости казачий полк, приказав заманить татар в степь. Полк до Очакова не доехал, столкнулся с татарами раньше: Каплан-Гирей ещё ночью вышел в сторону Кинбурна. Видя, что русских мало, хан оставил для охраны обоза небольшой отряд, а всю конницу бросил на казаков.

Казаки, живо палившие из ружей и весело поругивавшие басурман, смекнули, что пора уносить ноги: татары, растянувшись по степи полумесяцем, стали охватывать полк с флангов. Развернув коней, нещадно охаживая их плетьми, казаки поскакали к условленному месту. Спустя четверть часа бешеной скачки полк увидел выехавшего на курган Прозоровского. Казаки промчались ещё сажен триста, держа направление на курган (татары, не чувствуя подвоха, мчались за ними), а затем снова развернули коней.

В этот миг по сигналу Прозоровского грохнули скрытые за курганом пушки. Ядра, прошипев над головами казаков, упали в самую гущу татар. Одновременно из балок выехали несколько тысяч казаков, а слева и справа, заходя в тыл неприятеля, помчались гусарский и драгунский полки.

Среди татар произошло замешательство: кто-то продолжал нестись во весь опор вперёд, кто-то по дуге отворачивал в сторону. Стремительная, лёгкая, послушная хану конница в считанные секунды превратилась в неуправляемое, объятое страхом стадо.

Татары погнали лошадей назад, к Очакову. За ними мчались русские, на ходу стреляя в согнутые спины неприятелей, рубя сплеча отставших и раненых. Гусарские и драгунские эскадроны стремились соединить концы своего полумесяца, чтобы окружить отступающую конницу и покончить с ней. Однако татары успели выскользнуть из кольца.

Потеряв в коротком бою две тысячи убитыми, Каплан-Гирей вернулся в Очаков. А вот его обозу удалось проскочить в Кинбурн.

Генерал-поручику Бергу, как и Прозоровскому, тоже сопутствовала удача.

Едва он узнал, что калга Ислям-Гирей с пятью тысячами воинов вышел из Перекопа, послал в погоню всю свою кавалерию под командованием генерал-майора Авраама Романиуса Тот быстро нагнал татар и на рассвете атаковал.

Обременённые огромными табунами лошадей, волов, сотнями повозок, которых вели для ханского обоза и свиты, татары не смогли организовать какое-либо сопротивление — гибли десятками под острыми саблями и меткими пулями русских. Оставив почти половину отряда в степи на поживу воронам, калга увёл уцелевших в Ор-Капу.

Русские ещё долго сгоняли в табуны рассыпавшихся повсюду лошадей. А когда подсчитали трофеи, Романиус не поверил:

   — Двенадцать тысяч?.. Ну и ну... Вот так Божий подарок!

   — Ещё, ваше превосходительство, двести пятьдесят волов и верблюдов и полтысячи повозок, — доложил обер-квартирмейстер Дьячков.

Обозлённый такими потерями, Ислям-Гирей попытался отбить табуны и обоз, когда русские возвращались мимо Перекопа к Молочным Водам. Но казачьи дозоры вовремя заметили неприятельскую конницу. Романиус быстро выдвинул вперёд несколько пушек, которые скорым и дружным огнём отбили атаку...

Выслушав доклад генерала, Берг расцеловал его, долго и пылко нахваливал, но в рапорте Панину не забыл упомянуть и себя.


* * *

Август 1770 г.

После успешных летних сражений Румянцева и отторжения Паниным ногайских орд, после катастрофического разгрома российской эскадрой под командованием генерал-аншефа графа Алексея Григорьевича Орлова турецкого флота в Чесменской бухте[13] военное и политическое положение Порты, по мнению Екатерины, стало таким критическим, что пора было прощупать настроение турок: не пойдут ли они на мирные переговоры? В конце августа императрица в очередной раз встретилась с Никитой Ивановичем Паниным. Говорила она неторопливо, с отступлениями, но строго придерживаясь главной мысли.

   — Теперь, когда славным оружием нашей армии повсюду поражаются сила и защита Оттоманской империи, когда наша победоносная армия простёрла свои завоевания до самых берегов Дуная и находится в полной готовности не токмо к ограждению покорённых уже российскому скипетру изобильных провинций, но и перенесению самого театра войны на турецкий берег, когда татарские орды, ощутив над собой тягость нашего оружия, испытав разорение и жертвование своего бытия, пришли в поколебание и прибегли под наше покровительство, я охотно изволю предпочесть скорое и совершенное прекращение народных бедствий и пролития невинной крови новым успехам моего оружия... Не пора ли, граф, подумать о мире?.. И военных успехов, и славы мы имеем достаточно. А о прочей пользе можно позаботиться при подписании мирного трактата.

   — Мир — хорошая вещь, ваше величество. Но о нём следует думать, когда не токмо успехи, но и выгоды грядут впечатляющие и обильные, — уклончиво ответил Панин. — Победы графа Румянцева, графа Орлова и скорое взятие Бендер графом Петром Ивановичем говорят о великой силе армий и флота вашего величества. А это в будущем может принести ещё более весомые победы и выгоды.

   — Вы считаете, что заводить разговор о мире рано?

Панин ушёл от ответа на прямой вопрос Екатерины, сказал озабоченно:

   — Мира должна просить поражаемая держава, а не первенствующая.

   — А мне, напротив, в этом жесте видится благородство, достойное победителя.

   — Именно поэтому Порта не пойдёт на мир!

   — Почему?

   — Сие означает, что султан должен признать себя поражённым. А он этого не сделает.

   — Но в письме, что мы отправим, можно сделать реверанс в сторону Порты и выставить её не врагом, объявившим войну России, а несчастной жертвой коварных происков Франции... Мустафе надобно дать понять, будто мы считаем, что настоящая война возымела себе начало не от собственного желания Порты или же признания в ней нужды султаном, но от постороннего и ненавистного зова злобствующих держав, кои разнообразными происками лести и коварства помрачили добрую веру Порты. Имён, разумеется, никаких называть не станем.

   — Но Порта до сих пор держит пленным нашего резидента Обрескова.

   — А это надо обговорить отдельно и решительно! Я не приму мирных предложений, покамест Алексей Михайлович останется в насильственном заключении.

Панин задумчиво помолчал, потом сказал расслабленно:

   — Я подготовлю необходимое письмо и перешлю его Петру Ивановичу. Он татар отколол — ему сподручнее и с турками дело начать... Только от имени вашего величества его посылать никак нельзя. Пусть оно будет от имени графа Петра Ивановича.

Екатерину напускное равнодушие Панина не обмануло... «И здесь Петьку возвысить хочет», — с лёгкой неприязнью подумала она.

А вслух сказала сочувственно:

   — Ну зачем же отвлекать любезного брата вашего. У него ныне великие заботы с Бендерами предстоят... Отправьте Румянцеву! Пусть от своего имени пошлёт султану.

По толстощёкому лицу Панина пробежала тень разочарования, но перечить он не стал.


* * *

Август — сентябрь 1770 г.

Осада Бендер затягивалась. Полторы тысячи рабочих и пионеров, прикрываемые 2-м гренадерским полком полковника Талызина, зажатые толщей земли в узких проходах, задыхаясь от нехватки воздуха, в свете чадящих фитилей, тяжело рыли подземные галереи в сторону крепости, стараясь подвести их под гласис. Гербель поторапливал офицеров. Те, сами часто спускавшиеся под землю для проверки и уточнения расчётов, устало разводили грязными руками:

   — Глина, ваше превосходительство... Камней много...

Доставленные из Киева осадные орудия гулко ухали, бросая в крепость двухпудовые бомбы. Пропахшая порохом прислуга неторопливо прочищала банниками горячие жерла, охлаждала их уксусом, затем так же неторопливо заряжала и, отойдя в сторону, зажав ладонями уши, производила очередной выстрел.

Командующий артиллерией генерал-майор Вульф в начале осады требовал скорой стрельбы. Но, прикинув ежедневный расход пороха и бомб и скорость обозов, подвозивших новые снаряды из армейских магазинов, распорядился стрелять пореже. Тем не менее сыпавшиеся на крепость бомбы доставляли туркам немало хлопот: дни стояли жаркие, сухие — деревянные строения внутри крепости вспыхивали от разрывов мгновенно. Комендант Абдул-эфенди тщетно старался загасить пожары, и над Бендерами, расплываясь на полнеба, который день висели седые столбы дыма.

Сераскир Эмир-паша несколько раз пытался сбить осаду, бросая по ночам отряды янычар и сипахов в стремительные вылазки, причинявшие немалый урон передовым батальонам. Только в одном бою, в начале августа, русские потеряли убитыми и ранеными семьсот человек.

Панин терпеливо ждал, когда сапёры закончат работы, и всё откладывал штурм, считая, что без подрыва гласиса атака будет крайне затруднительна и приведёт к огромным потерям. А в реляциях в Петербург, в письмах Румянцеву просил подкрепить своё войско за счёт полков Первой армии. Но та сама нуждалась в пополнении, и на его запросы шли, естественно, отказы.

Поняв, что никакой помощи он не получит, Пётр Иванович, выслушав очередной доклад Гербеля о готовности галерей, решился на штурм. Выжидать далее становилось опасно: припасов оставалось всё меньше, потери от болезней и частых атак турок, державших в постоянном напряжении передовые батальоны, росли с каждым днём и перевалили за три с половиной тысячи человек.

28 августа Панин со штабом провёл общую рекогносцировку, определяя будущее расположение штурмовых колонн, их путь к крепости, прикидывая, где разместить резервы.

   — На такого медведя с рогатиной не пойдёшь, — бурчал он себе под нос, оглядывая мощные укрепления Бендер. — Его сперва надобно обложить, а уж потом бить... И сразу насмерть!..

Турки, видимо, почувствовали, что близится час испытания, и дважды — 29 августа и 3 сентября — провели отважные ночные вылазки. Батальоны отбили их, но понесли ощутимый урон; санитары вынесли из параллели более полутысячи убитых и раненых.

   — Скоро нас всех унесут, — озлобленно шептались офицеры, осуждая медлительность главнокомандующего. — А штурмом и не пахнет!

   — В Петербурге, сидя в Совете, командовать-то легче.

   — Эх, господа, дурной пастух всё стадо загубит...

Веселицкий — на правах доверенного человека — исправно доносил Панину о всех услышанных разговорах, делая это, конечно, в обходительной, смягчённой форме.

Пётр Иванович и сам чувствовал растущее в армии недовольство. Оно усиливалось ещё тем, что в полках знали о блестящих победах Румянцева. Здесь же, под Бендерами, были бои, были потери, но не было побед.

Уязвлённый Панин вызвал Гербеля и долго кричал на него, обвиняя в трусости и нераспорядительности.

Когда командующий утих, вспотевший Гербель, оправдываясь, сказал, что левая мина может быть установлена к вечеру, правая — через три дня, а вот центральная — не ранее чем через две недели.

Последние слова вызвали у Панина новый приступ ярости.

   — Все упрекают меня в задержке штурма, — кричат он, размахивая руками, — а на самом деле виновником являетесь вы, господин генерал! Я не могу начинать штурм без подрыва гласиса! А вы, генерал, два месяца возитесь под землёй, как жук в навозе, и ничего не сделали!.. Позор!

Гербель стоял бледный, подавленный, не решаясь уйти без разрешения командующего.

А тот тихо, сквозь зубы прошипел:

   — Взрывайте левую... А через три дня — правую... Идите!

Генералы, стоявшие вокруг палатки и слышавшие восклицания командующего, недоумённо переглянулись: зачем взрывать мины по одной и с такими перерывами?

   — Совсем одурел наш предводитель, — вполголоса сказал кто-то.

Выскочивший из палатки вслед за Гербелем адъютант пригласил к командующему генерал-майора Вульфа.

Ему Панин приказал после каждого взрыва проводить скорую стрельбу по крепости всеми батареями.

   — Пусть Эмин-паша думает, что штурм начался!..

3 и 6 сентября, ближе к полуночи, Гербель взорвал фланговые мины, разворотившие гласис огромными воронками, в каждой из которых разместилась бы рота солдат. И каждый раз, как предполагал Панин, в крепости всё приходило в смятение: пушки скоро и неприцельно палили в темноту, гарнизон поднимался на стены для отражения штурма. Но штурма не было, и турки прекращали стрельбу. Однако гарнизон проводил на стенах всю ночь.

Утром 15 сентября генерал Гербель доложил Панину, что центральная мина подготовлена к взрыву.

   — Слава Богу, — облегчённо вздохнул командующий. — Тогда сегодня же вечером штурмуем...

Мягкая, ещё хранящая тепло увядшего лета ночь плавно опустилась на Бендеры. Отгоняя прутиком назойливых мошек, взволнованный предстоящим штурмом, Панин нервно вышагивал на вершине холма, подминая начищенными сапогами поблекшую траву. За спиной тихо переговаривались генералы. Чуть поодаль верхом на фыркающих, лениво перебирающих ногами лошадях восседали офицеры, готовые развозить приказы командующего. Рядом с генералами горел небольшой костерок.

Панин, сделав десяток шагов в одну сторону, перед тем как развернуться, останавливался, вглядывался в темноту, прислушивался. Он ничего не видел, но по доносившемуся сюда приглушённому шуму мог представить, как строятся штурмовые колонны, подтягиваются пехотные роты сопровождения, равняют ряды эскадроны кавалерии. А полковники, наверное, ещё раз объявляют приказ командующего: офицеры, первыми взошедшие на стены, получат в награду за отвагу сразу по два чина, солдаты — по сто рублей.

Где-то впереди, в темноте, раздался стук копыт. Подскакавший офицер осадил коня и, рассмотрев в свете костра невысокую фигуру командующего, не слезая с седла, выкрикнул:

   — Ваше сиятельство!.. Фитили зажжены!

   — Ну вот и славно, — враз осипшим от волнения голосом сказал Панин. — Теперь у нас одна дорога...

Все притихли, ожидая взрыва.

Ровно в 22 часа генерал-майор Гербель взорвал центральную мину — globe de compression (сдавленный шар) — в четыреста пудов пороха.

Пьяно шатнулась под ногами земля; вздрогнули, тревожно заржали лошади. Над всей округой, над гладью Днестра покатился тяжёлый, давящий грохот. Земля вздыбилась на десятки сажен, к небу рванулись огромные красно-белые языки пламени. На штурмовые колонны дождём посыпались комья земли, камни, древесная труха. Пыль и дым густым облаком заслонили чёрный силуэт крепости... Казалось, наступил конец света.

Тотчас справа, слева, в центре искрящимися веерами сверкнули залпы русских батарей.

Панин впился глазами в темноту. Ему даже показалось, что в таком грохоте он слышит гулкий топот ног тысяч солдат, устремившихся на штурм.

Как и было заранее определено, атака шла тремя колоннами: справа — колонна полковника Вассермана, составленная из гренадерских рот Ряжского, Курского, Козловского и Елецкого полков, слева — полковника Корфа с севскими, орловскими, владимирскими и белёвскими гренадерами, в центре — колонна полковника Миллера — гренадеры Тамбовского, Старооскольского, Воронежского и Черниговского полков... (За два часа до штурма Панин по очереди вызвал к себе каждого полковника и предупредил, что именно его колонна наносит главный удар. Эта незатейливая хитрость окрылила полковников — гордые оказанной честью, они пообещали умереть, но первыми ворваться в Бендеры).

Общее командование левым флангом Панин поручил генерал-майору Валентину Мусину-Пушкину, правым — генерал-майору Михаилу Каменскому. В резерве стояла пехота генерал-поручика Ивана Эльмпта и кавалерия генерал-поручика Фридриха Вернеса.

Оглушённая взрывом крепость молчала: некоторое время турки не могли оправиться от испуга. Но когда страх прошёл, крепостные батареи открыли бешеный огонь по наступающим колоннам.

Гренадеры шли скоро, молча, не стреляя. У подошвы гласиса пионеры, семенившие впереди колонн, забросали фашинами ров. Роты перешли его, стали подниматься на гребень укрепления, а там — снова ров. Оставшихся у пионеров фашин не хватило, чтобы заполнить его. — Вассерман приказал вынимать фашины из первого рва, что несколько задержало продвижение колонны. Едва гренадеры преодолели второй ров — упёрлись в высокий палисад, проходивший по гребню гласиса. Его рубили топорами, били ломами, стараясь сделать проходы.

Полковник Корф не стал ждать, когда пионеры проломят палисад, — приказал приставить лестницы. По ним гренадеры быстро перебрались на другую сторону бревенчатой стены.

Полковник Миллер, с ружьём наперевес, ходко шёл впереди своей колонны, двигавшейся по вытянутому в сторону крепости длинному и глубокому рву, вмиг созданному недавним взрывом. Турецкое ядро полыхнуло огнём почти под его ногами. Тяжёлый осколок рванул грудь Миллера, он дёрнулся всем телом, выронил ружьё, опрокинулся на спину.

   — Полковника убило! — закричали в первых рядах.

Колонна на мгновение задержала шаг, но тут же, повинуясь стальному голосу подполковника Петра Репнина, взявшего командование на себя, продолжила движение.

Под яростным огнём турок фланговые колонны преодолели двойной палисад, затем главный — шестисаженный — ров. Фашин уже не было — гренадеры спускали в ров штурмовые лестницы, перекидывали их на другую сторону и бесстрашно лезли по ступеням.

Полковник Корф попытался атаковать крепостные ворота, но сильный пушечный и ружейный огонь с башен заставил его отойти. Артиллеристы подкатили единорог, попытались разбить ворота, однако ядра, как мячи, отскакивали от прочных, обитых железом створок.

   — Чёрт с ними!.. На стены! — крикнул Корф.

Вверх! Вверх!.. Только там победа!.. Только там можно будет сойтись вплотную с неприятелем и показать русскую удаль!

А в центре и справа на стенах уже шла жестокая схватка. Стреляли мало — дрались штыками, саблями, ятаганами. Турки отчаянно бросались на гренадер, стараясь сбросить их со стен. Повсюду слышались лязг железа, вопли, стоны. На головы штурмующих падали сверху окровавленные тела. Обе стороны несли большие потери: передовые роты русских были почти все истреблены, а Эмин-паша послал вторую смену павшим на стенах туркам.

Наблюдавший с холма в свете разрывов и пожаров картину штурма, Панин видел, что гренадеры взошли на стены. Радостное предчувствие скорой победы подняло настроение командующего.

   — Ну раз взошли — назад не скинут! — возбуждённо прокричал он генералам. — Не таков российский солдат, чтоб взятые крепости назад отдавать!

Однако вскоре стали прибывать нарочные, посланные от командовавших флангами генералов. И Мусин-Пушкин, и Каменский докладывали, что потери — особенно среди офицеров — очень большие, и просили сикурс.

Панин приказал Эльмпту спешно выдвинуть резервы в помощь колоннам.

Подошедшие к крепости свежие роты усилили атаку. Казалось, пройдёт полчаса-час, и турки будут повержены.

Но Эмин-паша тоже уловил критический момент сражения и решил ослабить удар неприятеля. Он приказал открыть ворота — благо левая колонна, сдвинувшись в сторону, их не штурмовала — и внезапно бросил в контратаку двухтысячный отряд конницы и янычар.

Турки ударили во фланг колонны Корфа. Эскадроны, пытавшиеся отразить атаку, были смяты турецкой конницей. Пока сипахи, скакавшие на флангах, рубились в темноте с гусарами и карабинерами, основной отряд проскочил в тыл русских, смешав расположенные там обозы, разметав лекарские палатки, рубя раненых, разгоняя фурлейтов.

В колонне Корфа этот удар заметили поздно: все были увлечены атакой, а сам полковник, схватив чьё-то ружьё, заправски орудовал штыком.

Турецкий манёвр увидел полковник Фелькерзам. Старый, седой, покалеченный в прежних боях, он вместе с гренадерами карабкался по высоким лестницам. Сброшенный со стены убитый солдат сбил полковника — он пролетел две сажени, упал, но не разбился, поднялся, снова полез вверх. Уже на стене кто-то из унтер-офицеров крикнул ему, что турки ударили в тыл. Фелькерзам, расталкивая гренадер, опустился вниз, взял егерей, сопровождавших колонну, и, подпрыгивая на негнущихся ногах, побежал к туркам.

Атака егерей и огонь обозников задержали дальнейшее продвижение неприятеля.

Панин, которому нарочный доложил о турецкой вылазке, погнал двух офицеров к Эльмпту и Вернесу с приказом усилить левый фланг. Эльмпт послал вперёд два пехотных батальона, а горячий Вернее сам вскочил на коня и вместе с гусарами генерал-майора Зорича поскакал навстречу турецкой коннице.

Генералам здорово помог Вульф: увидев неприятельский прорыв, он не стал посылать гонцов к Панину — развернул батареи, подпустил турок поближе и ударил картечью.

Свинцовый дождь смел огромную толпу наступавших.

Тут же на них налетели эскадроны Вернеса и Зорича.

После короткой схватки турки побежали к крепости, но попали под ружейный огонь батальонов Эльмпта и егерей Фелькерзама.

Весь двухтысячный отряд был уничтожен!.. Лишь немногим туркам удалось спастись, но к осаждённым они уже не вернулись: через распахнутые ворота в Бендеры ворвались русские солдаты.

Над крепостью дрожал красный абажур из огня и дыма Зажжённые в начале штурма дома и постройки никто не тушил — они разгорались всё сильнее и сильнее, озаря небо багровым сиянием.

По огненным задымлённым улицам кучками бежали гренадеры, наугад стреляя по каждому появлявшемуся впереди силуэту, бросая в распахнутые двери гранаты. Янычары отчаянно дрались за каждый дом, а отступая — поджигали, чтобы затруднить движение русских.

Бой шёл уже шестой час, а гонца с победным донесением всё не было. Зато скакали и скакали офицеры с просьбами о сикурсе.

Разъярённый долгим штурмом, Панин исступлённо кричал на офицеров, ругался, но сикурс давал, понимая, что сейчас на карту поставлено всё. На штурм были брошены последние резервные батальоны.

Подлетевший на разгорячённом коне генерал Эльмпт встревоженно воскликнул, что у него нет больше пехоты.

   — Вот пехота! — хрипло бросил Панин, указывая рукой на оставшиеся у Вернеса эскадроны. — Спешить карабинеров — и вперёд!..

Вскоре к холму подъехал Вульф, толково доложил об отбитой атаке слева и добавил, что вести огонь более не может, так как штурмующие ведут бой внутри крепости.

   — Дозвольте, ваше сиятельство, здесь дождаться виктории?

   — Оставайтесь, генерал, — рассеянно кивнул Панин. — Вы своё дело справили отменно...

Небо на востоке побледнело. С Днестра потянул рыхлый туман. Над дальними холмами показался огромный диск малинового солнца.

Зябко передёргивая плечами, Панин продолжал топтать росистую траву, прислушиваясь к трещавшей в крепости перестрелке. Судя по тому, что выстрелы звучали всё реже, было ясно — Бендеры пали.

В восьмом часу утра всё затихло.

К командующему подскакал генерал Мусин-Пушкин, грязный, пропахший дымом, и сорванным голосом доложил:

   — Ваше сиятельство... Ко мне явились депутаты от Эмин-паши... для переговоров об условиях сдачи.

   — Никаких условий! — резко вскричал Панин, глядя воспалёнными глазами на графа. — Что ещё за условия?! Крепость наша!.. Поэтому никаких условий — только дискреция!

Мусин-Пушкин развернул коня, ускакал к Бендерам.

Спустя час он прислал офицера с долгожданной вестью — турки безоговорочно капитулировали.

Панин долго, каким-то отрешённым, невидящим взглядом смотрел на крепость, потом медленно перекрестил грудь и, чуть повернув голову к генералам, произнёс дряблым голосом:

   — Пойдём завтракать, господа... Есть что-то хочется...

Выдержавшие двухмесячную осаду и павшие в одну ночь Бендеры весь день курились зыбкими дымами пожарищ. Торопливые порывы ветра приносили в русский лагерь едкий запах гари, напоминая оставшимся в живых воинам о кошмарно длинных часах штурма.

В лагере было тихо... Измученные ночным сражением солдаты крепко спали, повалившись на траву, подставив пригревающему солнышку закопчённые лица. Дежурные, составив ружья в пирамиды, вяло переговаривались, скучно жевали нехитрую солдатскую снедь. Напряжённое, тревожное оживление, охватившее людей перед штурмом, недолгое ликование после боя сменилось вязким, гнетущим безмолвием. Даже Днестр, казалось, остановил своё могучее течение, чтобы не нарушать царившего покоя.

Только из лазаретов, где лекари и подлекари ковырялись крючками в ранах, выуживая пули и осколки, по-мясницки орудовали ножами и пилами, отсекая искалеченные руки и ноги, доносились надрывные крики и стоны раненых.

Выделенные в похоронные команды солдаты молча, как привидения, бродили у стен, собирая убитых; крестясь, брали залитые подсохшей кровью тела, выносили к повозкам и, раскачав, грузили навалом.

Убитых хоронили до самого вечера.

Только глядя на могилы, увенчанные белыми свежесрубленными крестами, на лежащих по всему лагерю раненых, Панин понял, какой дорогой ценой заплатил он за крепость. Генерал-квартирмейстер Михаил Каховский, надломленным голосом доложивший цифру потерь — 2593 убитых и раненых, — видел, как передёрнулось болезненной гримасой лицо командующего.

   — А турки?

   — До пяти тысяч, ваше сиятельство... Нами взяты також двести шестьдесят две пушки и восемьдесят пять мортир. Пленено более пяти тысяч турок... Пленены бендерский сераскир Эмин-паша и комендант крепости Абдул-эфенди.

   — Ну, это недурно, — чуть оживился Панин. И поспешил отправить Екатерине победную реляцию.

Он диктовал её так мудрёно и высокопарно, что писарь, дивясь необычному для командующего слогу, старался не пропустить ни слова, но всё же раза два переспросил, чем вызвал гнев генерала:

   — Да ты, болван, никак, оглох?.. В баталии не был, а уши заложило!

   — Виноват, ваше сиятельство... Перо менял... Отвлёкся... Перо негодное, — испуганно лепетал писарь.

   — Перья-то заранее готовить надо, — глухо рыкнул на него Панин.

Граф не мог не признать яростного сопротивления турок. Но сейчас, описывая викторию, он сознательно стремился усилить трудности и тем самым возвысить важность одержанной им победы.

«L’ours est mort (медведь издох), — говорилось в реляции, — и сколь он бендерскую мерлогу ни крепку, а ногтей почти больше егерей имел, и сколь ни беспримерно свиреп и отчаян был, но Великой Екатерины отправленных на него егерей стремление соблюсти достоинство славы оружия её со врождёнными в них верностью, с усердием к своему государю, храбрость с бодрствованием, нашли способ по лестницам перелезть чрез стены его мерлоги и совершенно сокрушить все его челюсти, вследствие чего непростительно бы я согрешил перед моей государыней, если б этого не сказал, что предведенные мной на сию охоту её егери справедливо достойны высочайшей милости Великой Екатерины, в которую дерзаю совокупно с ними и себя подвергнуть...»

Подписывал реляцию Панин с видом самодовольным и важным. Он был уверен, что падение Бендер принесёт ему не только благодарность России, но и милость государыни — чин генерал-фельдмаршала.

«А почему бы и нет? — думал Пётр Иванович, бросив перо в руки писаря. — Иль я хуже Румянцева?.. Тот в чистом поле турок воевал. Эка невидаль!.. А вот расколоть бендерскую мерлогу, верно, зубы сломал бы... А я смог! И зубы целы!..»

Панину не хотелось вспоминать о громадном численном перевесе турок в битвах с Румянцевым и ещё меньше — о своих потерях.

«Война без убиенных не бывает... Прости, Господи», — мысленно покаялся он.


* * *

Сентябрь 1770 г.

В начале месяца Румянцев получил из Петербурга специальный пакет с письмом к великому везиру, «проэктированным» императрицей, с предложением о мирной негоциации. Пётр Александрович обратил внимание, что письмо адресовалось не на имя Мегмет-паши, сменившего Халил-бея, которому султан Мустафа не простил летних поражений, а на должность — великому везиру. (В Петербурге опасались, что, пока письмо дойдёт, у турок опять могут произойти перемены).

Румянцев отправил в турецкий лагерь секунд-майора Петра Каспарова. Тот вскоре вернулся с ответом Мегмет-паши.

Поблагодарив за послание и не высказав ни единого слова в пользу переговоров, паша указал, имея в виду Обрескова, что раз «помянутый министр задержан был по нашим законам и древним учреждениям, то для рассуждения и посылки его в ваш лагерь, также и для склонности вашей к миру, нужно было, чтоб послал я содержание письма вашего к его высокому величеству, высочайшему и страшнейшему императору, моему милостивейшему самодержцу и государю».

Румянцев повертел в толстых пальцах лист, спросил недоумённо:

   — Так он послал человека к султану или нет?

   — При мне не посылал, ваше сиятельство, — чётко ответил Каспаров.

   — Не хотят замирения?

   — Я бы не сказал... По разговорам, что довелось там слышать, я сужу так: народ турецкий, многие янычары желают мира, но султан и некоторые его приближённые упорствуют.

   — На французов, что ль, надеются?.. Хм-м... Ну тогда подождём, пока наше оружие убедит султана!..


* * *

Сентябрь — октябрь 1770 г.

Конец сентября выдался холодным и дождливым. В бендерском лагере — до сих пор палаточном — солдаты нещадно мёрзли: сырые дрова горели плохо и тепла почти не давали, промокшие мундиры сушить было негде. В госпитальных палатках не хватало мест, лекарства иссякли, поэтому лекари наливали захворавшим чарку водки и отправляли назад в роты. Стремясь сохранить полки боеспособными, Панин приказал генералу Гербелю отрыть землянки. Но больных меньше не стало.

Панин собрал генералов на совет и хмуро объявил:

   — Мы понесли изрядные потери. Материальная часть вся пришла в расстройство. Никаких наступательных действий армия более производить не может, ибо сил на это всё равно не хватит... Я принял решение отвести полки на винтер-квартиры... В крепости я оставлю гарнизон: три тысячи пехоты, четыре эскадрона гусар и пикинёр и три казачьих полка... Лучшие турецкие пушки со стен снят: Остальные будут подмогой гарнизону, коль турки попытаются отбить Бендеры... Местных жителей отпустить, а пленных турок поведём с собой... Вы, господин генерал. — Панин посмотрел на Эльмпта, — выделите два батальона для конвоирования...

6 октября пехотные и кавалерийские полки, артиллерия, обозы, пленённые турки двинулись на восток: 1-я дивизия генерал-поручика Ивана Ренненкампфа шла к Кременчугу, 2-я — Эльмпта — к Полтаве...

Перед тем как армия покинула бендерский лагерь, к Панину прибыли ногайские депутаты, готовые отправиться в Петербург для вручения Екатерине грамот об отторжении орд от Порты.

Когда переводчик Дементьев принёс русский текст грамот, Панин, едва взглянув на бумаги, сразу отверг его: текст был составлен не по надлежащей форме и без полного титула Екатерины[14]. Панин вызвал Веселицкого.

   — Негоциацию надобно завершить положенным формалитетом! — сказал он строго. — Чем быстрее мы объявим во всеуслышание об отторжении едисанцев и буджаков и закрепим сие необходимыми церемониями и актами, тем большее смятение посеем среди крымцев, упорствующих ещё в своей верности Порте. Последнее особенно важно, ибо депутаты утверждают, что джамбуйлуки и едичкулы имеют то же намерение и вскоре последуют по проторённой дорожке... Правда, эти сволочи составили прошение совершенно возмутительно и непочтительно! Вы видели?

   — Для сих диких и степных народов приличное обхождение не свойственно по самому образу существования... Но вряд ли, ваше сиятельство, оный недостаток следует за вину им ставить, — уклончиво заметил Веселицкий.

   — Столь важный документ должен быть составлен по всей форме и с полным титулом её величества!.. Во-первых, сей акт будет иметь значение историческое и храниться вечно, а по-другому, орды тем самым признают нашу государыню истинной владелицей всех тех земель, коими она повелевает ныне... Вам, господин советник, надлежит отправиться к тем ордам и убедить их подписать новое прошение. А чтобы не было с их стороны недовольства и подозрительности — объясните всё подобающим образом... Акт должен быть новый и по всем правилам!

   — Я привезу его, — заверил командующего Веселицкий. — Но, ваше сиятельство, в беседе со мной мурзы, бесспорно, затронут вопрос о переходе через Днепр... Как мне отвечать? Ведь при наступающей зиме для измученных лишениями и голодом ногайцев возвращение на свои земли есть предмет особой важности и необходимости. Они или выживут с нашей помощью, или сгинут!

   — Как подпишут новое прошение — можете моим именем разрешить. Я отписал её величеству о просьбе ногайцев, но ответ получим позднее.

   — Орды с переходом тянуть не станут — выступят тотчас, — предостерегающе сказал Веселицкий.

Панин недоумённо посмотрел на него.

   — Я имею опасение, — пояснил Веселицкий, — что могут быть стычки с запорожцами. Они-то указ тоже получат с запозданием.

   — Это не страшно, — сказал Панин. И постучал пальцем по запечатанному пакету: — Я уже уведомил в оном письме Фёдора Матвеевича Воейкова о скором переходе ногайцами Новороссийского края для поселения в степях от реки Каменки до Азова на старинных своих кочевьях. Он губернатор справный — распорядится... И приказал предупредить атамана Калнишевского о принятии соответствующих мер.

   — Ох, не устоят запорожцы от соблазна, — вздохнул Веселицкий.

   — Не устоят — примерно накажем! — грозно сверкнул глазами Панин...

3 октября Веселицкий отправился в путь.

Для охраны и должного представительства его сопровождал эскадрон Днепровского пикинёрного полка и свита — капитан Севского пехотного полка Завадовский, хорошо знавший многих доброжелательно настроенных мурз, переводчик Семён Дементьев и писарь Семёнов.

На следующий день, после полудня, российская депутация наехала на отряд буджаков Тенис-мурзы, брата Джан-Мамбет-бея. Мурза проводил её к реке Березани, на правом берегу которой расположились ногайские орды.

Веселицкого встретил лично Джан-Мамбет-бей и знатные мурзы, аги, духовные лица — не менее сотни человек. Ещё около пяти тысяч едисанцев и буджаков широким кольцом окружили шатёр бея.

Войдя в шатёр, Джан-Мамбет-бей, покряхтывая, тяжело сел на тюфяк, покрытый разноцветными потёртыми коврами. Справа от него расположился едисанский Мамбет-мурза, слева — буджакский хан Хаджи-мурза. Напротив поставили небольшой стул для Веселицкого. Остальные мурзы и аги расселись вокруг в три-четыре ряда.

«Чтят, — самодовольно подумал Пётр Петрович, от которого не ускользнуло, что все ногайцы стояли до тех пор, пока он не сел. — Ну и боятся, конечно...»

Когда шум стих, он через переводчика Дементьева передал бею письмо Панина. А затем преподнёс подарок командующего — дорогую, украшенную каменьями саблю.

   — Искренний ваш друг и предводитель победоносного российского войска его сиятельство Пётр Иванович Панин преподаёт вам булатный меч на сокрушение общего нашего неприятеля! Он желает, чтобы утверждённая между нами дружба крепче и прочнее булата была!

Джан-Мамбет-бей схватил саблю обеими руками, пожалуй, слишком торопливо для торжественного случая, щуря глаза, осмотрел её, вытащив до половины из ножен, и растянул лицо в подобострастной улыбке:

   — В прочности дружбы вашего предводителя у нас никогда не было сомнений. Вы можете передать ему, что все наши общие неприятели низложены и попраны будут!

Веселицкий одобрительно покивал головой, но видя, что бей продолжает любоваться подарком, деловито произнёс:

   — Однако пора перейти к самому предмету моей к вам поездки... Его сиятельство весьма сожалеет о некоторой конфузии, что он обнаружил в прежней вашей грамоте её императорскому величеству. Он желает, чтобы дружественные нам орды переменили грамоту.

По знаку Веселицкого Дементьев достал из кожаного портфеля новую грамоту и стал читать её вслух.

Мурзы выслушали переводчика, а затем Абдул Керим-эфенди бесхитростно пояснил:

   — Мы не знаем формы обращения в переписке между европейскими государями и настоящий титул её величества. Вот и сочинили грамоту сходно тому слогу, коим мы к турецкому султану грамоты посылали...» Мы готовы исправить неточности.

Мурзы сдержанно загудели, выражая одобрение его словам.

Дементьев передал грамоту эфенди.

Удовлетворённый тем, что никаких возражений не последовало, Веселицкий хотел распрощаться, но его остановил голос Хаджи-мурзы:

   — Скоро ли будет позволение перейти за Буг и Днепр?

Мурзы враз затихли.

Чтобы придать вес и значимость последующим словам, Веселицкий выдержал долгую паузу и сказал с некоторой строгостью:

   — Как только подпишете новую грамоту!.. Лишь тогда, по повелению его сиятельства, я могу дозволить дружественным татарским народам переходить Буг и следовать к Днепру для прохода через оный.

Мурзы ликующе зашумели.

   — Для безопасности прохода к местам прежнего пребывания, — продолжил Веселицкий, — орды снабжаются открытым ордером, с содержанием которого вы можете ознакомиться.

Дементьев передал ордер Керим-эфенди.

   — А запорожцы? — снова спросил Хаджи-мурза. — Не станут ли они нас притеснять?

   — Нет! — решительно вскинул руку Веселицкий. — Не токмо не навредят, но и вспомоществование окажут!.. От его сиятельства кошевому атаману и всем пограничным командирам уже посланы надлежащие повеления. Во всех городах, местечках и прочих селениях вашим народам будет делаться всякое благоприятельство и гостеприимство. А потребные вещи и съестные припасы будут продаваться за обыкновенную цену.

Мурзы зашумели сильнее прежнего.

Джан-Мамбет-бей, маслено глядя на гостя, изрёк из редкозубого рта:

   — Его сиятельство изо дня в день усугубляет знаки своей истинной к нам дружбы и благодеяния, коими все наши сердца пленяются. Да продлит Аллах драгоценную жизнь её величества за то, что изволила избрать такого великодушного и храброго предводителя, который не только искусными воинскими распоряжениями неприятелей побеждает, но и мудрыми советами таковых без кровопролития приятелями обращает.

Веселицкий поблагодарил бея за приятные слова и пригласил предводителей орд к себе в гости, намекнув на подарки от командующего...

Желая избежать возможных трудностей при подписании нового акта, Панин выделил Веселицкому для подкупа мурз 1250 золотых, из которых Джан-Мамбет-бею причиталось 500 монет, а Хаджи-мурзе — 750 монет. Однако, зная корыстолюбивый характер ногайских мурз, Пётр Петрович решил самовольно изменить суммы так, чтобы, с одной стороны, они остались достаточно велики, а с другой — можно было наградить большее число мурз.

...Вечером в палатку Веселицкого пришёл первый гость — Джан-Мамбет-бей. Приняв четыреста золотых, бей, с подобострастием щуря бесцветные глаза, объявил о желании джамбуйлуков и едичкулов присоединиться к России.

   — Мне донесли, что часть людей этих орд ушла в Крым, — недоверчиво заметил Веселицкий.

   — Да, нашлись такие, которые не поняли выгоду, что сулит покровительство России, — кисло ответил бей. — Но я уже послал Мамай-мурзу для вызова беглецов.

(Веселицкий не поверил словам бея. Но позднее, когда капитан Завадовский подтвердил сказанное, приказал разыскать в орде сына Мамай-мурзы — Юсуф-мурзу — и передал ему сто монет для отца).

Вслед за беем в палатку пришли Мамбет-мурза и Джан-Темир-мурза, которые стали жаловаться на разорение, понесённое от запорожцев при переправе через Днестр.

Пётр Петрович гневно обругал казаков за бесчинства и деньгами смягчил горе мурз.

А потом ему пришлось по этой же причине дать двести золотых Хаджи-мурзе.

Последние сто монет он вручил Абдул Керим-эфенди, к которому питал определённую симпатию за твёрдую пророссийскую позицию. И сказал доверительно:

   — Вы, эфенди, как человек разумный и учёный, должны убедить мурз блюсти верность присяге о нерушимой вечной дружбе, побуждая их к исполнению обещания о скорейшем присоединении к вашим ордам всех едичкулов и джамбуйлуков.

   — Мы никогда не поручились бы в том, если бы по родству с ними не были удостоверены в их единомыслии с нами, — ответил Абдул Керим.

   — А крымцы?

   — С крымцами его сиятельство должен держать себя холодно. Без ласкательства потребовать от них присяжное письмо!.. И пригрозить огнём и мечом, ежели упрямиться станут.

   — В дружбу силком не тянут, — возразил Веселицкий, удивлённый резкостью эфенди. — Надо бы всё решить миром, полюбовно.

На костистом, осунувшемся лице Керима мелькнула укоризненная усмешка:

   — Вам мало обманчивых обещаний Каплан-Гирея? К чему привели ваши к нему ласкательства?.. Нет, только строгостью и силой вы сумеете покорить Крым!

   — Мы не собираемся покорять татар, — снова возразил Веселицкий.

   — Я имел в виду отторгнуть их от Порты, — поправился Абдул Керим.

Веселицкий помолчал, попил кофе. Затем произнёс с напускной раздумчивостью:

   — Крымцам, по моему разумению, следует позаботиться об избрании нового хана. С нынешним они счастья и благополучия, видимо, не поимеют.

   — Сперва надобно угрозами или увещеваниями приобрести их на свою сторону, — упрямо повторил Абдул Керим. — А как они склонятся, то найдётся достаточно султанов гирейской породы, что сами попросят об избрании в ханы. Тогда и отберёте усердного и достойного...

Через день — 7 октября — эфенди принёс Веселицкому новую грамоту, подписанную 119 знатными людьми обеих орд.

Обратившись к Екатерине по формальному титулу, ногайцы далее писали, что, получив «выгодное время и свободные руки единодушно согласились и наиторжественнейше клятвой между собой утвердили беспосредственно отторгаться от власти Оттоманской Порты, с низложением на вечные вперёд времена ига оной с себя, и составить из нашего общества народ вольный, ни в чьём подданстве не состоящий и ни от какой державы не зависимый, следовательно, и ни под каким видом ни к каким податям и поборам не подлежащий, положа и утвердя между собой главным правилом защищать себя впредь навсегда против турецкой силы в своих правах, обыкновениях и независимости до последней капли крови каждого. По сему нашему постановлению и клятвой свято утверждённому намерению, в рассуждении ближнего соседства, за полезнейшее дело себе признали на вечные времена пребывать в теснейшем согласии дружбы и единомыслия со Всероссийской империей, спокойству, тишине и взаимной победе по всей нашей возможности и силе поспешествовать, яко своему собственному благу».

   — Наши народы избрали также депутатов, кои повезут сию грамоту её величеству, — добавил Абдул Керим. — От едисанского народа — Сутинис-мурза и Мамбет-мурза, от буджакского — Мамбетшах-мурза, от всего мира — Тинай-ага, Акай-ага, Акали-ага, Эль-Булду-ага и Казак-мурза.

   — Все благие дела творят люди умные и достойные, — сказал Веселицкий, возвращая грамоту эфенди. — И вы один из первых в этой когорте!

Абдул Керим непритворно улыбнулся, услышав приятные слова в свой адрес, и попросил Веселицкого прислать переводчика для снятия копии с новой грамоты.

   — Грешный мир непостоянен, — туманно объяснил эфенди. — Одна-две копии сего важного документа не помешают.

Веселицкий понял: ногайцы опасаются, что Россия станет нарушать их права, отмеченные в грамоте, и, очевидно, хотят обезопасить себя снятыми копиями.

«Бог с ними, — подумал он беззлобно. — Грамоты — вещи полезные и важные. Однако они никогда не защищали надёжным образом от обид и притеснений...»

Но Дементьева прислать пообещал.

   — Джан-Мамбет-бей и хан Хаджи-мурза хотели бы иметь вас уполномоченным по своим делам, — сказал Абдул Керим, удовлетворённый ответом канцелярии советника. — Не могли бы вы обратиться к его сиятельству с просьбой о позволении именно вам принимать и опекать татар?.. К другому человеку нам трудно будет привыкать.

   — В представительских делах должно последовать решение высочайшего двора, — уклончиво пояснил Веселицкий.

   — От нового человека польза дела может пострадать, — предостерегающе заметил эфенди.

   — Я отпишу его сиятельству о вашей просьбе, — сказал Веселицкий, — а там уж как получится...

Орды начали переправу через Буг без промедления, растянувшись по берегу почти на шестьдесят вёрст.

Не имея леса для устройства паромов, ногайцы, со свойственной им находчивостью, использовали высокий сухой тростник. Из него вязали фашины, клали одна на другую в четыре ряда, крепко связывали по краям и в середине; сверху плот застилали четырьмя воловьими шкурами, сшитыми так плотно, что вода не проходила сквозь швы; к краям — спереди и сзади — прикрепляли прочные верёвки, с помощью которых паромы перетаскивали с берега на берег. Кибитки вязались друг с другом — по десять штук в связке — и также перетаскивались верёвками.

Лошадиные табуны, прочий мелкий и крупный скот загоняли в реку — они переправлялись вплавь.

В бытность свою при армии Веселицкий не раз наблюдал, как проходило форсирование рек войсками. За невероятным шумом и внешней неразберихой, царившей у переправ, там, однако, прослеживался определённый порядок, позволявший достаточно быстро переводить через самые широкие реки людей, артиллерию, обозы. Здесь же, у Буга, его поразила безалаберность, с какой переправлялись ногайцы.

Движущиеся со всех сторон тысячи людей и кибиток, табуны лошадей, овечьи отары, верблюды, волы — всё это колеблющейся чёрной массой скапливалось на берегу, сползало в речную зыбь, оглашая окрестности тягучим, густым гулом. У паромов вспыхивали короткие злые ссоры: каждый юрт стремился поскорее переправиться на левобережье. Сносимые вниз течением тяжело груженные паромы двигались медленно, нередко накрывая, к ужасу хозяев, плывущие рядом стада скотины. В холодных бурлящих водах Буга слабые и больные животные быстро выбивались из сил и тонули десятками. Были утопшие и среди ногайцев.

Глядя на такой бедлам, Веселицкий высказал сомнение в скорых сроках переправы.

   — За три дня управимся, — невозмутимо ответил Хаджи-мурза. — Только б погода не помешала...

Спустя три дня переправа действительно закончилась. Орды перешли на левый берег, потянулись к Днепру.

Миссия Веселицкого была исчерпана — он тепло попрощался с предводителями орд и мурзами и направился к Екатерининскому ретраншементу, чтобы оттуда проследовать к штабу Панина.


* * *

Октябрь 1770 г.

В озябшем, иссечённом дождями, затуманенном Петербурге победу Петра Панина под Бендерами — против его ожидания — восприняли весьма холодно.

Екатерина, правда, поначалу обрадовалась очередной виктории над турками. Но когда Захар Чернышёв прискорбно и правдиво доложил о числе погибших за время осады (6236 офицеров и солдат — пятая часть армии!), императрица, привыкшая к блистательным, с малыми жертвами сражениям Румянцева, не на шутку вспылила.

   — Граф, видимо, задумал всю армию под бендерскими стенами положить! — звеняще воскликнула она, загораясь гневным румянцем. — Чем столько потерять — лучше бы вовсе не брать Бендер!

Захваченные трофеи — пушки, знамёна, несколько тысяч пленных — восторга у неё не вызвали:

   — Я ими свои полки не наполню!.. Басурманы мне русских солдат не заменят!..

О красочной реляции Панина, о негодующих словах Екатерины стало известно многим. Уже на следующий день злые языки из числа недругов Паниных, пересмеиваясь, с удовольствием иронизировали над полководческими способностями Петра Ивановича.

   — Вы слышали, господа, он ещё о награде мечтает. Прямо так и пишет: жду, дескать, государыня, от вас высокой награды.

   — В фельдмаршалы метит Петька!

   — А как славно он про охоту и егерей описывал. Будто сам из леса вышел.

   — Вот-вот, господа, с таким изящным слогом ему не в генералах ходить, а водевильчики пописывать...

Пока в лучших петербургских домах состязались в остроумии, Екатерина ответила Панину кратко и сухо: одной строкой поблагодарила «за оказанную в сём случае мне и государству услугу и усердие» и наградила Георгиевским крестом 1-го класса.

«Всем, при вас находящимся, — говорилось далее в рескрипте, — как генералитету, так и нижним чинам, объявите моё признание за мужественное и отлично храброе их под предводительством вашим поведение...»


* * *

Ноябрь 1770 г.

Панин получил высочайший рескрипт в крепости Святой Елизаветы, где задержался на несколько дней: хотелось отдохнуть от ежедневных изнуряющих маршей. Сдерживая волнение, он сломал печати на пакете; взгляд торопливо побежал по каллиграфически выписанным строчкам, замер на знакомой размашистой подписи Екатерины.

«И это всё?.. — Пётр Иванович бездумно повертел в пальцах рескрипт, как будто от этого движения могло измениться его содержание. — Бездарный дурачок Голицын за проваленную кампанию получил фельдмаршала. А здесь Бендеры! И только орден?..»

Кровь прилила к лицу; сжавшееся на миг, ставшее невесомым сердце поплыло в груди... Тяжело дыша, Панин грузно опустился в кресло, обмяк и тоскливо затих: разочарование, постигшее его, было ошеломляющим.

Остаток дня Пётр Иванович делами не занимался — ходил мрачный, подавленный. А вечером — в спальне, при свечах, — торопливо царапая пером бумагу, написал Екатерине лаконичное письмо, в котором, сославшись на подагрическую болезнь, попросил отставку. Он полагал, что этот демарш (вместо благодарности за орден — прошение об увольнении со службы), пусть даже под благовидным предлогом, должен произвести впечатление на Екатерину. Да и брат Никита, верно, слово замолвит на Совете, что негоже обижать генерала, взявшего такую сильную крепость.

Утром, отправив в Петербург нарочного офицера, Панин, всё ещё суровый, замкнутый, продолжил чтение почты, оставшейся со вчерашнего дня.

Джан-Мамбет-бей уведомлял генерала, что Едисанская и Буджакская орды благополучно переправились через Буг и теперь двигаются к Днепру. Кроме того, выполняя данное ранее обещание, орды отправили в Крым пять депутатов, которые вели переговоры с предводителями и знатными мурзами Едичкульской и Джамбуйлукской орд и убедили их отторгнуться от Порты. Депутаты привезли с собой письма от этих орд и послали их в Елизаветинскую крепость.

Панин отложил письмо бея в сторону, одной рукой полистал лежавшие перед ним бумаги, выбрал нужные письма.

Едичкульские и джамбуйлукские мурзы сообщали, что имели давнее желание отторгнуться от Порты и соединиться с другими татарскими народами. Но при этом не давали никаких клятв, подтверждавших бы верность их слов. И ничего определённого о сроках отторжения, о присылке грамот не писали.

В другом письме — от 75 знатных крымцев — также были слова о желании соединиться с ордами. Но в нём об отторжении от Порты вообще не упоминалось.

   — Я сыт подобными обещаниями, — прошипел Панин, раздувая широкие ноздри. — Летом меня ими кормили хан и его сераскир, а по осени я желаю переменить яства.., Из сих посланий за ласковыми словами и заверениями я могу усмотреть только одно: они хотят и впредь оставаться под Портой... Пиши!

Панин продиктовал канцеляристу ответы на письма.

Ордынским мурзам он повелел немедленно прислать к нему полномочных депутатов из знатнейших фамилий для отправления ко двору её величества для окончательного заключения договора.

   — Передашь Веселицкому, чтобы он подготовил текст присяжного листа — как мы с едисанцами делали! — и присовокупил его к этому письму, — бросил Панин канцеляристу.

Ответ крымцам был резок и категоричен. Во-первых, они должны были объявить себя отложившимися от Порты и пристать к прочим татарам для составления независимой державы. Во-вторых, при содействии российской армии выгнать из крымских крепостей все турецкие войска. Наконец, в-третьих, для обеспечения дальнейшей своей независимости — принять в Крыму часть российской пехоты, а флоту дозволить занять некоторые приморские гавани.

Требования были серьёзные, ультимативные, но полностью соответствовали политике, избранной Петербургом в отношении Крымского ханства. Более искушённый в политических делах человек, наверное, смягчил бы многие слова, изложил бы требования не столь круто. Однако Пётр Иванович не счёл нужным лебезить перед татарами, полагая, что они, напуганные победами российской армии и ослабленные уходом под покровительство империи двух орд, долго упрямиться не будут.

Вернувшись к письму Джан-Мамбет-бея, Панин сделал неожиданный ход. Похвалив ногайцев за их стремление быть вместе, он предложил вызвать из Крыма находившиеся там орды и «составить особенную от Крыма татарскую, названием ваших орд, державу». (Неожиданность заключалась в том, что известное решение Совета об отторжении Крымского ханства от Турции не предусматривало создание отдельной ногайской области).

Готовя письма к отправке, Веселицкий, знавший, разумеется, решение Совета, прочитав эти строки, счёл нужным высказать сомнение в реальности такого предложения:

   — Мне думается, ваше сиятельство, что ногайцы, привыкшие всегда быть под чьим-то покровительством или чтоб ими кто-то управлял, не способны к созданию своего отдельного государства. Их бродячий образ бытия, известные раздоры между предводителями орд сильно мешают положительному решению сей задачи.

Панин внимательно перечитал письмо, подумал, но оставил его без изменения, пробурчав недовольно:

   — Среди этой сволочи можно найти одного порядочного человека, пользующегося доверием и кредитом у всех орд. Ежели это сильный человек, то, получив нужную поддержку от нас, он сможет объединить орды и создать свою державу.

Веселицкий, видя настроение командующего, не посмел возражать, но укрепился во мнении, что он с умыслом нарушил решение Совета. Но вот с каким — так и не понял.

Письма были вручены ожидавшим в крепости татарским нарочным. Их под охраной проводили к границе и отпустили.


* * *

Ноябрь 1770 г.

Захар Чернышёв, сидевший на резном стуле, обитом светлым штофом, напротив Екатерины, закончил читать письмо Панина об отставке. Чуть приподнявшись, он жил бумагу на столик и, скользнув по глубокому декольте ночной сорочки, соблазнительно обнажавшему иную грудь императрицы, белой в мелких морщинках шее, остановил взгляд на пухлых губах, ожидая, что они произнесут.

Екатерина зевнула, прикрыв рот ладонью, и ленивораспевным голосом спросила:

   — Что скажете, граф?

Чернышёв склонил набок голову, ответил равнодушно и неопределённо:

   — Подагра, ваше величество, болезнь неприятная и изнуряющая... Он, видимо, серьёзно занемог.

   — Мне до его болячек дела нет... Резолюцию какую ставить?.. Военные дела-то в вашем ведомстве состоят. Вот и присоветуйте.

   — А что советовать? — также равнодушно отозвался Чернышёв, уловивший неудовольствие императрицы. — России полководцев удачливых и именитых не занимать. И коли граф так ослаб здоровьем, что не способен предводительствовать армией, то замена его не токмо возможна, но и вовсе необходима... В следующую кампанию Второй армии предстоит покорять Крым, ежели, конечно, татары в течение зимы не последуют примеру ногайцев и не отторгнутся от Порты. Там болезненному командующему делать нечего!.. А братец его какое суждение имеет?

   — Оставим Никиту, — выразительно махнула рукой Екатерина, давая понять, что домогательства старшего Панина во внимание не приняты. — Кого ж тогда определить в командующие?

   — Подумать надобно.

   — Что ж тут думать? — капризно вскинула голову Екатерина. — Сами говорили, что достойных генералов у нас предостаточно.

   — В обеих армиях генерал-аншефов всего два, — поспешил ответить Чернышёв. — В Первой — Пётр Иванович Олиц, во Второй — князь Василий Михайлович Долгоруков... Но Пётр Иванович воюет со своим корпусом в Валахии. Вызывать его сейчас из Бухареста было бы неразумно.

   — А как чувствует себя князь?..

Долгоруков так и не смог стерпеть предводительство Петра Панина. Спустя два месяца после перемены командующих он попросил Екатерину уволить его из армии для излечения старых ран и в минувшем январе временно отошёл от дел.

   — Как будто бы поправился, — неуверенно сказал Чернышёв.

   — Тогда напишите ему... Пусть берёт армию в свои руки!

Чернышёв охотно поддержал такое решение: князь был послушным генералом и всегда беспрекословно выполнял все его указания.

   — Негоциацию с татарами тоже в его руки отдаёте?

   — Ну нет, — покачала головой Екатерина. — Отторжение татар — дело тонкое и сложное... Князь — воин, а не политик. Он прост, без хитринки и по прямоте своей, по ревностному желанию услужить мне может подпортить почти испечённый пирог. Здесь пирожник должен быть опытный... Такой, что с татарами ранее дела имел...

Удачная негоциация с ногайцами порадовала императрицу. И теперь для неё было важно показать выгоды отторжения всем упорствующим ещё крымцам. Именно поэтому — обеспокоенная возможными конфликтами ордынцев и жителей приграничных губерний — Екатерина подписала 13 ноября указ, в котором среди прочего потребовала от губернаторов внушить жителям, «дабы с оными татарами дружелюбно обходились, всякое чинили им вспоможение и имели бы между собой свободную торговлю».

   — Ногайцев отпускать от нас никак нельзя, — говорила она Никите Панину. — А кто посмеет обижать их — наказывать без жалости!

   — За этим дело не станет, — усмехнулся Никита Иванович. — Только вот заставить людей враз полюбить татар будет трудно. Особенно после последнего их набега на наши земли.

   — Надо заставить! — колюче воскликнула Екатерина. — Надо!..

...После некоторых раздумий она назвала фамилию генерал-майора Евдокима Щербинина, правившего Слободской губернией.

   — Насколько мне ведомо, он есть человек твёрдый, рассудительный и исполнительный, — согласился Чернышёв. — Такой сумеет негоциацию довести до нужного конца...

На следующий день Екатерина подписала два рескрипта: Щербинину — о препоручении ему негоциации с татарами, и Панину — об увольнении из армии.

Скорее для приличия, чем от души, она заметила, что «теряет в Панине искусного в войне предводителя, которого поступки приобретали всегда её удовольствие».

Сенат отметил Петра Ивановича своим указом:

«В знак монаршего к нему благоволения за долговременную службу и знаменитые услуги производить по смерть полное по его чину жалование вместо пансиона...»


* * *

Ноябрь — декабрь 1770 г.

Над Полтавой, где была определена главная квартира Второй армии, размашисто гулял ледяной северный ветер. Снег ещё не выпал, но всё вокруг морозно дышало надвигающейся зимой.

Проделав за две недели путь от Елизаветинской крепости до Полтавы, с тягучей переправой через Днепр у Кременчуга, Пётр Иванович Панин два дня отдыхал, делами не занимался. А на третий — получил рескрипт Екатерины и указ Сената.

— Ну и чёрт с ними, — вполголоса выругался он, прочитав бумаги. — Служба иль отставка — а Бендеры у меня никто не отнимет... Я взял крепость!.. И ногайцев я преклонил!

Панин знал себе цену и понимал, что его имя навсегда вписано в историю войны с Турцией. Это понимание давало некоторое успокоение, ласкало честолюбие, и он, сбросив груз неопределённости и ожидания, стал приводить в порядок татарские дела. Тем более что в них за последние недели появились трудности.

Подойдя в начале ноября к Днепру, Буджакская и Едисанская орды несколько дней стояли на берегу, ожидая помощи от запорожцев. Но те, несмотря на запрещение требовать от ногайцев плату за провоз, не слушая своих старшин, заломили бешеные цены: за каждую лодку — в день по одной корове; да ещё с каждой кибитки и за скотину — отдельная плата (овцы, лошади, деньги — кто как хотел).

Ногайцы на таких условиях переправляться отказались. Этим воспользовались безлодочные казаки, решившие поживиться на даровщину — тёмными ночами они стали грабить ордынцев. Повсюду то и дело вспыхивали кровавые стычки.

Мурзы отправили жалобу Веселицкому, но, боясь крепчавших с каждым днём заморозков, уступили домогательствам казаков.

Переправа была трудной: сильное течение и резкий, порывистый ветер крутили лодки в бурных водоворотах. Перегруженные судёнышки, старые, плохо осмолённые, не выдерживали — давали течи, тонули одно за другим. За несколько дней на дно Днепра ушли три десятка лодок, что позволило сметливым казакам ещё более взвинтить плату. А те, кто понёс ущерб, потребовали от орд возместить убытки.

Прижимистый Джан-Мамбет-бей пять дней стоял на берегу, ожидая ответа Веселицкого, а когда всё же решил переправляться, казаки не только взяли с него солидную плату, но и разграбили одну из кибиток, уведя при этом трёх девок, купленных беем ещё после набега 1769 года...

Когда Веселицкий доложил Панину о чинимых запорожцами препятствиях и грабежах, генерал крепко осерчал:

   — Да они, сволочи, никак, бунтовать вздумали?! Или генеральский указ им не указ?.. Нет, я этим чубатым поганцам не спущу!..

К запорожцам для проведения следствия срочно выехал премьер-майор Елагин с полномочиями арестовать всех казаков, замеченных в грабежах и вымогательствах.

   — Виновных отправить в оковах в Александровскую крепость! — приказал майору Панин. — Судить всех и бить батогами нещадно!.. Татарам всё пограбленное вернуть!.. И послать нарочных в орды с приглашением присутствовать на экзекуции...

Веселицкий предложил снова отправить к ногайцам майора Ангелова с полусотней гусар, чтобы он на месте пресекал самовольства казаков. Панин счёл предложение разумным, и через несколько дней Ангелов поскакал к местам переправ.

Принятые решительные меры возымели действие — казаки перестали грабить орды. Те, благополучно перейдя Днепр, расположились на зимовку по рекам Берде и Конские Воды. Тамошние жители, напуганные указом Панина и ещё сильнее повелением императрицы, ногайцев не трогали. Им даже было выгодно присутствие орд, ожививших здесь торговлю: ногайцы испытывали сильную нужду в припасах, за всё платили дорого, а своих лошадей, прочую скотину, наоборот, отдавали почти за бесценок.

Стало известно и другое.

Как только орды перешли Днепр, едичкульские Мамбет-мурза и Каплан-мурза и джамбуйлукский Мансур-мурза от имени своих народов просили хана дозволить ордам выйти из Крыма. Каплан-Гирей отказал. Тогда обиженные мурзы заявили, что они уйдут без его позволения.

Вскоре ногайские кибитки и стада потянулись к Чонгару. Здесь Сиваш был мелководным — перейти на другой берег большой массе людей и скота было легче и быстрее, чем через узкое горло Op-Капу, имевшей к тому же турецкий гарнизон. Всё говорило о полном отторжении всех четырёх орд.

Панин отправил в Харьков генерал-губернатору Щербинину длиннейшее, на нескольких больших листах письмо, в котором подробно рассказал о начале негоциации татарами, её результатах и указал:

«Главное попечение теперь требуется, чтобы всеми образами удержать во вступившем с Россией обязательстве Едисанскую и Буджакскую орды с приобретением способов на выступление из Крыма и их равноверное соединение, по данному от себя обещанию и по их ручательству, Едичкульской и Джамбулуцкой орд».

Для этого дела он посоветовал использовать канцелярии советника Веселицкого и переводчика Дементьева, назвав последнего «способнейшим» из всех при армии находящихся переводчиков.

Покончив с татарскими делами, не дожидаясь приезда Долгорукова, морозным декабрьским утром Панин выехал из Полтавы. Вместе с ним в нескольких каретах отбыли в Петербург ногайские депутаты с просительными грамотами.

Когда засыпанная искристым снегом Полтава скрылась из виду, Пётр Иванович тяжело вздохнул: всё-таки жаль было покидать армию. Глаза его стали влажными, к горлу подкатил тугой комок...

«Ну-ну, — мысленно подзадорил себя генерал, — не последний день живём... Они ещё вспомнят обо мне, когда нужда заставит... Вспомнят!..»

Через четыре года именно генерал-аншеф граф Пётр Иванович Панин подавит восстание Пугачёва, а самого мятежного Емельку пришлёт в клетке в Москву.

Часть третья КРЫМСКИЙ ПОХОД (Декабрь 1770 г. — сентябрь 1771 г.)



Декабрь 1770 г. — январь 1771 г.

Для генерал-майора Евдокима Алексеевича Щербинина назначение главой комиссии по переговорам с татарами явилось приятной неожиданностью.

В то время, когда другие генералы стяжали лавры на полях сражений, получали ордена, чины, поместья, сорокадвухлетний Щербинин занимался рутинной, малозаметной работой, присущей всем губернаторам: выбивал налоги и недоимки, строил казённые дома и дороги, следил за торговлей и рекрутскими наборами, заботился об обеспечении армии провиантом и припасами, подписывал кипы рапортов, ведомостей и прочих, часто не стоящих внимания бумаг. У себя на Слобожанщине, которой правил шестой год, Евдоким Алексеевич был, конечно, царь и бог — деспотичный, громоголосый, он наводил страх на всех чиновников и обывателей. Но губерния — это не Россия! А Харьков — не Петербург!.. Хотелось большего: жить в столице, вращаться в высшем свете, бывать при дворе, — хотелось признания, славы, почёта. А их не удостоишься сидя в губернской канцелярии почти на окраине империи. Потому-то без робости принял он волю Екатерины. И подумал с благородным волнением: «Значит, ценит меня государыня, коль такую службу вручила...»

Из писем, полученных от Петра Панина, из присланных высочайших рескриптов и указов Иностранной коллегии он уяснил положение дел, сложившееся на начало зимы, и стал действовать энергично, без раскачки.

Прежде всего надо было спасать отторгнувшиеся ногайские орды от грозившего им голода. (В рескрипте Екатерины подчёркивалось, что он, как генерал-губернатор, должен внушить местным жителям «обходиться с ними дружески, производить потребную им теперь торговлю и привозить к ним всё к пропитанию и к житью нужное»).

Сделав необходимые указания по губернии, Евдоким Алексеевич и сам проявил усердие: в считанные недели раздобыл и отправил в приграничные крепости, откуда шла торговля с ордами, десять тысяч четвертей хлеба и тысячу четвертей просяных круп.

И, ободряя ордынцев, крепя их веру в покровительство России, написал Джан-Мамбет-бею:

«Все попечения и старания с непорочнейшей верностью и усердием обращать буду к тому, каким лучшим и надёжнейшим образом поспешествовать непоколебимому на все будущие времена утверждению всех тех оснований и предложений, в какие вы изволите вступить...»

К этому времени султан Мустафа, потрясённый сокрушительными летними поражениями своего пешего войска и падением Бендер, потерявший почти весь флот при Чесме, опозоренный предательским отторжением ногайских орд, перестал доверять Каплан-Гирею. Опасаясь, что хан вместе с крымцами может последовать ногайскому примеру, Мустафа сместил его. Знаки ханского достоинства снова получил Селим-Гирей[15]. Узнав о перемене ханов, Щербинин спешно отправил в Бахчисарай своего переводчика Христофора Кутлубицкого, прежде часто наезжавшего в Крым и знавшего многих татарских мурз. Через них, по мнению генерала, он мог разведать намерения нового хана.

В Бахчисарае Кутлубицкий отыскал обитавшего там едисанского Темир-мурзу, приласкал подарком и долго выпытывал о настроении крымцев, ханских чиновников, самого Селим-Гирея.

Темир-мурза, раздувая впалые щёки, поглаживая шелковистый лисий мех, успокоил переводчика:

— О чём вредном против России могут помышлять татары, если после ухода орд они ослабели вконец?.. В разномыслии нынче все, в смятении... Я затем здесь и живу, чтобы склонить их к принятию условий, на коих прочие орды в дружбу и союз с Россией вступили...

Вернувшись в Харьков, Кутлубицкий доложил о разговоре с мурзой Щербинину. У того гневно запрыгали мешки под глазами:

   — Плевал я на твоего мурзу! И на его сказки плевал! Мне ханский умысел надобно знать... Пошёл вон, дурак!..

В Крым поехал другой посланец — переводчик Константин Мавроев. Он вёз приватное письмо для калги-султана Мегмет-Гирея, брата хана Селима.

   — Братья мысли чаще одинаковые имеют, — благоразумно рассудил Евдоким Алексеевич. — Стало быть, что калга скажет — то и хан думает...


* * *

Январь 1771 г.

18 января необычно оживлённая для этого времени года Полтава встречала нового главнокомандующего Второй армией генерал-аншефа князя Василия Михайловича Долгорукова.

День выдался ясный, морозный, безветренный. Солнечные лучи игриво разбегались по серебристым снежным крышам приземистых разудалых хат, строгих каменных казённых домов. Церковные колокола торопливо перекликались праздничными переливчатыми звонами.

По обеим сторонам главной улицы, вдоль плетней и добротных заборов, растянулся в две шеренги 2-й гренадерский полк. Озябшие от долгого ожидания краснощёкие усатые гренадеры переминались с ноги на ногу, притопывали, пытаясь согреться, сыпали солёными шуточками; офицеры, собравшись кучками у своих рот, покуривали трубки, с показным равнодушием гадали: кто будет приглашён на бал, который, по слухам, обещал дать вечером командующий.

В начале улицы, прямой стрелой упиравшейся в центральную площадь Полтавы, и на самой площади, сдерживая пританцовывающих коней, стояли Борисоглебские драгуны и сумские гусары.

По протоптанным в снегу дорожкам со всех сторон проворно семенили городские чиновники с жёнами и дочерьми, бежали, скользя и падая, простолюдины.

За две версты от Полтавы Долгоруков, встреченный генералами и штаб-офицерами, пересел в открытые сани. Под звучные пушечные залпы, под густое и протяжное «Виват!» замерзших, а поэтому особенно страстно кричавших солдат он промчался по накатанной колее, принял на площади от местного начальства хлеб-соль и, испытывая душевный подъём от торжественной встречи, от ладно выстроенных, хорошо обмундированных воинов, пробасил многозначительно:

— С такими молодцами турков до самого Царьграда погоним! Да и крымцев заодно присмирим, ежели на то нужда будет!..

Сорокавосьмилетний Василий Михайлович Долгоруков принадлежал к одной из трёх ветвей древнего русского рода, уходящего своими корнями к черниговскому князю Михаилу Всеволодовичу, потомок которого в седьмом колене — князь Иван Андреевич Оболенский, прозванный Долгоруким, — стал родоначальником князей Долгоруковых.

Судьба уготовила княжичу Василию трудные испытания: когда ему исполнилось пять лет — умерла мать, княгиня Евдокия Юрьевна; через шесть лет его отца, сенатора Михаила Владимировича, проходившего по одному из нашумевших дел, которыми были так богаты насыщенные интригами и заговорами годы царствования императрицы Анны Иоанновны — «Делу Долгоруковых», — сослали в Нарву; ещё через три года — в армии генерал-фельдмаршала Миниха, двинутой против крымских татар, — он участвовал в штурме Перекопа, одним из первых взобрался на вал и получил за доблесть офицерский чин. Затем были Очаков, Хотин, война со Швецией.

Тучи над Долгоруковыми то рассеивались, то опять сгущались. Вернувшегося из Нарвы отца бросили в казематы Шлиссельбургской крепости. А указ Анны Иоанновны от 23 сентября 1740 года едва не разорил семью: всё движимое и недвижимое имение князя Михаила Владимировича было отписано на её императорское величество.

Опасаясь попасть в нужду, молодой поручик Санкт-Петербургского полка Василий Долгоруков вынужден был подать челобитную государыне и нижайше просить, чтобы недвижимость отца «оставили на пропитание» ему, брату Александру, подполковнику того же полка, и сёстрам Авдотье и Аграфене, жившим в усадьбе.

С кончиной Анны Иоанновны жизнь Долгоруковых переменилась к лучшему. Новая императрица Елизавета Петровна оказала семейству своё благоволение: вернула князя Михаила Владимировича из ссылки, пожаловала прежние чины действительного тайного советника и сенатора. Стал продвигаться по службе и князь Василий: генерал-майором он участвует в войне с Пруссией, был дважды ранен в сражениях при Цорндорфе и Кольберге и за военные заслуги произведён в генерал-поручики.

Не обошла его милостью и Екатерина. В газете «С ан Петербургские ведомости» за 24 сентября 1762 года длинного списка фамилий в «Реестре пожалованным в день высочайшего коронования Ея Императорского Величества» можно было прочитать строчку:

«Генерал-поручик князь Василий Михайлович Долгоруков, в генерал-аншефы...»

...К Долгорукову в армии относились по-разному: солдатам и многим офицерам, тянувшим лямку невзгод и лишений, неизбежных в походной армейской жизни, он нравился своим простым, грубоватым нравом; генералы и штаб-офицеры, из тех, кто был особенно щепетилен в вопросах чести и этикета, считали, что мужичьи повадки унижают достоинство князя и генерала. В Долгорукове удивительным образом смешались породистость старинного княжеского рода с разящим невежеством и малограмотностью.

Назначение командующим Второй армией Василий Михайлович воспринял как должное, с сознанием наконец-то свершившейся справедливости. В своё время замена Румянцева Петром Паниным больно ударила по самолюбию князя. Когда-то они вместе брали Перекоп, генерал-майорами состояли при Санкт-Петербургской дивизии; Долгорукова на два года раньше произвели в генерал-поручики, а в итоге Панин не только догнал его в чине, но и обошёл по службе. Этого Василий Михайлович вынести не мог — подал Екатерине прошение об увольнении из армии.

   — Никишка, братец его, всё обставил, — жаловался он потом, уже будучи дома, княгине Анастасии Васильевне. — Петька-то ни доблестью никогда не отличался, ни умением... Интриган!

   — Не беда, Василь Михалыч, — утешала его дородная супруга, поджимая губы. — Бог всё видит! Придёт и твой час — в ножки поклонются.

   — От них дождёшься, — досадливо махал рукой князь...

Появившийся внезапно курьер из Военной коллегии взбудоражил всю семью. А когда Долгорукову прочитали содержание пакета о срочном вызове в Совет, он гордо посмотрел вокруг:

   — Ну-у, а я что говорил?.. Не верили?.. Вот и пришёл мой час!

За ужином радостный князь выпил водки и, размахивая вилкой, на зубьях которой крепко сидел сморщенный в пупырышках солёный огурчик, роняя капли рассола на белоснежную голландскую скатерть, хвалил домочадцам государыню:

   — Не забыла матушка-кормилица!.. Призвала!

Утром 22 декабря, затянутый в сверкающий золотым шитьём генеральский мундир, красный от волнения, Долгоруков был введён в зал заседаний Совета.

Захар Чернышёв — Екатерина отсутствовала на заседании — важно объявил высочайшую волю и коротко пересказал рескрипт.

   — Есть довольные причины думать, — говорил Чернышёв, благосклонно поглядывая на князя, — что крымцы внутренно желают составить с кочующими ордами общее дело в пользу своей вольности и независимости. Но по сие время, будучи окружённые турецкими гарнизонами, не смели на то поступить. Можно полагать, что их опасение продолжится до того дня, покамест не увидят они в самом Крыму наших войск, которые бы им безопасность доставили и наперёд могли служить охранением и защитой. Во способствование сему вероятному предположению, выгодному и важному для истинного и непременного интереса России, и в устрашение и поучение крымцам, чтоб они турецкого подданства держаться не возжелали, её величество определяет вверенную вам армию к действиям на Крым... Татар, кои вам в походе препятствовать станут, — без жалости бить и к смерти определять. Прочих, что останутся в покое и приступят к покровительству России, по примеру ногайских орд публично отвергнув себя от турецкого ига, приласкать и обнадёжить... Что касаемо typo к, то вам надлежит доблестным оружием её величества отобрать занятые их гарнизонами крепости и получить через оные твёрдую ногу в Крымском полуострове. Сие особливо важно, ибо в постановленном плане освобождения татар от турецкого властительства полагается за основание достать империи гавань на Чёрном море и укреплённый город для всегдашней с Крымом коммуникации и охранения от возможного нашествия турок, кои беспременно захотят опять завладеть полуостровом.

Выдержав многозначительную паузу, Чернышёв закончил высокопарно:

   — Её императорское величество питает надежду и уверенность, что под вашим предводительством армия умножит славу её оружия покорением Крыма!

Долгоруков на негнущихся ногах сделал несколько шагов вперёд, принял из рук графа высочайший рескрипт.

   — Подробные инструкции, князь, получите позже. Сейчас же мы можем обсудить прочие вопросы, ежели таковые у вас имеются.

Долгоруков, дрогнув двойным подбородком, сглотнул слюну и сказал скованно, просяще:

   — Смею тешить себя доверенностью Совета о препоручении мне не токмо армии, но и негоциации с крымцами.

   — У предводителя будет много дел военных, — назидательно заметил Никита Иванович Панин. — Не стоит обременять себя ещё и делами политическими.

   — Я полагал, что у сих диких народов может произойти сумнение: армию ведёт один, а негоциацию другой. И подумают они, что ни первый, ни второй не пользуются полным доверием её величества.

Чернышёв ответил уклончиво:

   — Решать сей вопрос второпях не будем... Евдоким Алексеевич по велению государыни принял негоциацию на себя, и мешать ему в том сейчас, видимо, не следует...

Долгоруков, однако, не успокоился. Через несколько дней — перед отъездом в Полтаву — написал Екатерине, что поручение негоциации Щербинину повергло его в несносную печаль, и попросил передать ведение крымских дел в его руки.

«Мне славу покорителя татар делить с губернатором резона нет», — рассудил про себя Василий Михайлович.


* * *

Январь — февраль 1771 г.

Поздно ночью 27 января Константин Мавроев въехал в Бахчисарай. (Вместе с ним были Мелиса-мурза и Али-ага, выделенные для сопровождения Джан-Мамбет-беем при посещении переводчиком едисанских кочевий). А на следующий день он отправился во дворец к Мегмет-Гирею.

Калга-султан, которому утром доложили о прибытии русского гостя, не зная ни его чина, ни полномочий, принял переводчика за важную персону и устроил весьма торжественную встречу: Мавроева посадили на богато убранного коня и с почётным эскортом в сорок гвардейцев повезли по главной улице, запруженной любопытствующими бахчисарайцами.

Когда же, прибыв во дворец, переводчик на аудиенции назвал себя и цель приезда, калга понял свою оплошность и, приняв письмо, коротко расспросив о новом главнокомандующем Долгорук-паше, приказал проводить гостя на прежнюю квартиру.

Отобедав, отдохнув часок, Мавроев под вечер собрался погулять по городу, потолкаться у кофеен и лавок, послушать, о чём говорят татары. Но едва вышел из дома — был остановлен тремя стражниками.

— Вернись назад! — грубо крикнул один их них. — И не смей покидать дом!

Мавроев оторопело посмотрел на татарина:

   — Я гость калги-султана!

   — Ты не гость. Ты пленник калги... Вернись!

Не ожидавший такого поворота дела, Мавроев понуро шагнул к двери...

Пока русский посланец, томясь от неизвестности, коротал дни под арестом, Мегмет-Гирей отправил к Джан-Мамбет-бею и Хаджи-мурзе четырёх мурз, приказав им уговорить орды предпринять нападение на российские войска, стоявшие на винтер-квартирах на Украине. За это калга обещал ногайцам много денег от Порты и султанское помилование за предательское отторжение.

Мурзы вернулись в Бахчисарай мрачные: едисанцы и буджаки не только не дали согласия участвовать в набеге, но и посоветовали калге не дожидаться вторжения армии в Крым, бросить Порту и направить в Россию знатных послов для постановления договора о дружбе.

Взбешённый таким ответом, Мегмет-Гирей исступлённо кричал в диване, что людей, которых посылает Россия для возмущения крымского народа, следует брать под стражу и вешать.

   — И этого Мавроя я велю повесить! А предателей едисанских, приехавших с ним, прикажу сжечь живьём!

Его неожиданно и дерзко перебил Шагин-Гирей-султан, один из многих наследников ханского престола.

   — Глупые поступки не украшают калгу!

   — Что-о? — опешив, протянул Мегмет.

   — От гибели одного российского человека и двух едисанцев никакого ущерба ни России, ни орде не последует, — звонко сказал Шагин. — Но избавит ли это от великих бедствий Крым?

Калга, прищурив жёлтые глаза, недоумённо посмотрел на молодого султана. Он мог бы понять протест беев могущественных крымских родов — но что побудило дерзить этого мальчишку?

   — Посмотри кругом, калга, — раздался тихий голос кадиаскера Фейсуллах-эфенди. — От сильных морозов пал почти весь скот. Хлеба мало, и он дорогой. Народ наш в страхе перед русским вторжением. А турок в крепостях едва ли до семи тысяч будет. И неизвестно, прибавятся ли их гарнизоны. Кто встанет на защиту Крыма?.. Если мы по-прежнему будем России неприятелями — милости от неё не жди!

Взгляд Мегмета стал колючим... «Кадиаскер заодно с султаном?.. Неужели заговор?» — мелькнула тревожная мысль... Но самообладание он не потерял, бросил коротко:

   — Что вы хотите?

Шатин ответил однозначно, с вызовом:

   — Мы желаем жить в союзе с Россией!.. И скоро пойдём из Крыма к Джан-Мамбет-бею.

Кадиаскер, подтверждая слова султана, часто закивал узколицей головой.

«Они сговорились, — решил Мегмет. — Но кто ещё?»

А Шагин, осмелев вконец, прикрикнул:

   — Прикажи, калга, освободить Мавроя! А я доставлю его к русской границе...

Двадцатипятилетний Шагин-Гирей-султан рано лишился отца. Но это печальное событие, как ни странно, благотворно отразилось на судьбе юноши, избежавшего нудного однообразия жизни, свойственной почти всем ханским детям. Он уехал в Европу, где несколько лет жил и учился в Венеции, в Фессалониках и вернулся в Крым только по зову своего дяди — грозного Керим-Гирея, — назначившего племянника сераскиром Едисанской орды. Некоторое время Шагин находился на виду, но после скоропостижной смерти хана Керима, надолго ушёл в тень. А теперь, оказавшись в диване, резко выступил против калги, фактически — против Селим-Гирея.

Хорошая образованность Шагина, его знакомство с блестящей европейской культурой, светским образом жизни со всей очевидностью показали пытливому и просвещённому юноше дикую, архаичную структуру Крымского ханства. Он, конечно, скрывал неприятие сложившихся за века порядков, но когда среди татарских народов произошёл раскол, когда ногайцы подались к России, а у крымцев забродили умы, Шагин понял: надо выступить в диване ещё до похода Долгорукова, в успехе которого он не сомневался, заявить о себе как о стойком и верном стороннике России.

Молодой султан понимал то, что было недоступно закостеневшим мозгам старых беев и мурз — Крым обречён!.. Сдержать сильную русскую армию, вдохновлённую многочисленными победами, не смогут ни турецкие гарнизоны, ни тем более сами крымцы. Падение ханства неизбежно! И оно падёт — падёт при первом же ударе! И вот тогда Шагин получал шанс, о котором тайно и давно мечтал, — шанс стать ханом.

Расчёт его был прост: ярый приверженец Порты Селим-Гирей на поклон к России не пойдёт — будет стоять до конца! Поэтому возникнет необходимость избрать нового хана, способного заключить с Россией дружеский договор и тем избавить татар от русского рабства. А поскольку, по древним обычаям, ханом мог стать только султан из рода Гиреев, то именно он, Шагин, первым открыто заявивший о своей дружбе к России, мог претендовать на престол. И тогда... О, тогда он покажет себя! Он сломает, разрушит, уничтожит всё, что мешало до сих пор приблизить татар к европейской цивилизованности.

Шагин, несомненно, понимал, что открытое неповиновение — шаг не только решительный, но и смертельно опасный. Последствия его могли быть самыми плачевными. И, делая этот шаг, он предусмотрительно припас на окраине Бахчисарая несколько крепких коней, чтобы в случае угрозы скакать к едисанцам, которые власть хана уже не признавали. В какой-то миг ему даже захотелось, чтобы всё так получилось, чтобы он появился один среди ордынцев с ореолом мученика за народ, за мир и покой.

...Шагин ждал, что ответит калга. А тот, видя, что султана и кадиаскера никто не поддержал, хладнокровно, словно ничего не произошло, произнёс с укором:

   — Скорый язык говорит скорые мысли. А скорые мысли как пух тополей: куда ветер подует — туда и летят.

Но казнить Мавроева, Мелиса-мурзу и Али-агу он раздумал.

И пока грустный Мавроев продолжал сидеть под арестом, гадая о своей дальнейшей судьбе, кадиаскер позвал к себе мурзу и агу.

   — Калга велел мне написать в Россию письмо, — сказал он едисанцам. — Письмо двойного содержания: чтоб Россию не оскорбить и чтоб подозрений Порты не навлечь... Я написал, но вам хочу сказать, что придерживаться его не буду — весной, как и обещал Джан-Мамбет-бею, поеду в степь и соединюсь с ним... А Маврою скажите, что письмо повезёт он.

Едисанцы передали слова кадиаскера переводчику. Тот облегчённо вздохнул: значит, отпустят живым.

Прошло несколько дней.

17 февраля к Мавроеву пришёл бахчисарайский каймакам Ислям-ага.

   — В твоей империи и в Порте много пашей обитает, — сказал каймакам. — А в Крыму всего пятнадцать беев. Если Россия желает пригласить в дружбу и союз всю Крымскую область, то письма от твоего двора должны быть присланы всем пятнадцати беям. А общество — с их согласия — решит, быть ли в этом союзе. Ибо коварство и хитрость ваши безграничны.

Удивлённый неожиданным визитом каймакама, продолжая находиться в положении пленника, Мавроев тем не менее возразил:

   — Упрёки в коварстве мы слышим постоянно. Но привести достойные уважения и внимания случаи никто не может.

   — В минувшем году Панин-паша прислал в Крым письмо с приглашением к союзу. Мы его даже рассмотреть не успели, как российская армия стала безжалостно разорять наши земли.

   — Ну нет, — погрозил пальцем Мавроев. — Слова твои лживы!.. Те письма, кои генерал-аншеф отправил к вам, получены были зимой. А армия вышла в поле летом. Вот и выходит, что времени для ответа было много, да вы на них отвечать не хотели... Что же касаемо генералов, то я скажу так. В России каждый генерал, предводительствующий армией, гораздо больше доверенности и власти получает от её величества, нежели все пятнадцать крымских беев. И поэтому всё, что они сделают, — высочайший двор одобрит!

Ислям-ага спорить не стал, сказал занудно:

   — Я передал тебе ответ калги... А теперь можешь ехать...

Просидев под арестом двадцать два дня, Мавроев покинул негостеприимный Бахчисарай и под усиленной охраной был доставлен в Ор-Капу.

Op-бей Сагиб-Гирей встретил его недоброжелательно, на просьбу о ночлеге ответил, не скрывая злорадства:

   — Калга велел тебе ничего не давать: ни квартиры, ни хлеба, ни лошадей. Немедленно убирайся из крепости!

   — Как?! — тоскливо воскликнул Мавроев. — На худых лошадях? Без пропитания? По такому лютому морозу?.. Я замёрзну в степи!

   — Мне всё равно. Сдохнешь в пути — значит, так было угодно Аллаху!

   — Дозволь хотя бы купить лошадей и припасы у здешних жителей!

   — Попробуй, — ухмыльнувшись, небрежно бросил ор-бей, зная, что после сильного падежа, последовавшего от бескормицы, и небывалых для Крыма холодов лошади, как и прочий скот, были в цене.

Полдня переводчик, всё больше впадая в уныние, ходил из дома в дом, пока наконец не сторговал за сто два рубля — сумму беспримерную! огромную! — пять невзрачных, отощалых лошадёнок.

Утром 24 февраля, опасливо поглядывая на ровную, без единого деревца, занесённую льдистым снегом степь, Мавроев покинул Перекопскую крепость, в которой, как он позже напишет в рапорте, ему «великое поругание сделано».


* * *

Февраль 1771 г.

Евдоким Алексеевич Щербинин, одетый по-домашнему, без парика, попивая горячий кофе, чуть кося глазом в сторону на лежавший на столе лист бумаги, читал высочайший рескрипт, в котором императрица излагала «два размышления» по поводу предстоящей весной крымской кампании и действий самого генерал-губернатора в это время.

Из камина, звонко постреливавшего горящими поленцами, тянуло горьковатым дымком. За подернутыми серебряными разводами окнами испуганно металась вьюга.

«Если вся нынешняя зима пройдёт в крымской нерешимости, — писала Екатерина, — то востребует нужда обратить против сего полуострова оружие». С другой стороны, если крымцы, по примеру Едисанской и Буджакской орд, отвергнут власть Порты прежде, чем будущая кампания откроется, то «отобрание из турецких рук лежащих там крепостей без помощи нашей татарами не исполнится». Исходя из этих размышлений, она делала непреложное заключение: в обоих случаях русская армия должна силой покорить Крым и принудить татар к дружескому договору...

Представляя план кампании Совету, Захар Чернышёв добросовестно и подробно обрисовал все сложности изнурительного похода многотысячной армии, обременённой огромным числом лошадей и быков, через широкую маловодную степь.

   — Для благополучного перехода к Перекопу через те места, где ныне зимуют ногайцы, — говорил Чернышёв, — остаётся заблаговременно сделать распоряжение о перемещении сих орд к весне таким образом, чтоб нужный для прохода нашей армии полевой корм не мог быть ими истреблён.

Екатерина понюхала табак, сказала раздумчиво:

   — Надобно Евдоким Алексеичу обговорить сие с Долгоруковым. Пусть они решат, куда сподручнее переводить: назад, на правый берег Днепра, или же на восток, к реке Берде и Азовскому морю... Но поселить их надобно так, чтобы не стеснить тамошних казаков.

   — Держать орды поблизости от Крыма опасливо, — заметил Чернышёв. — Мало ли что может приключиться.., Я бы убрал их за Дон, на Кубань.

Екатерина повела плечом:

   — Не поспешайте, граф... Обдумайте ещё раз.

...Евдоким Алексеевич глотком, не чувствуя вкуса, допил кофе, с кислым лицом отложил рескрипт: ехать в Полтаву ему не хотелось.

Он уже знал, что 15 января Совет, уступая домогательствам Долгорукова, принял решение: с началом военных действий руководство негоциацией с татарами переходит к князю. Он считал такое решение неразумным и опасался, что Долгоруков не станет ждать положенного срока, а попытается сразу взять негоциацию в свои руки. А отдавать её Евдоким Алексеевич не хотел. Предстоял трудный разговор, и избежать его было невозможно...

Когда генерал-адъютант командующего подполковник Ганбоум доложил о прибытии Щербинина, Долгоруков, питавший к губернатору неприязнь, продержал его четверть часа у дверей кабинета и лишь потом — будто бы оторвавшись от неотложных дел — снисходительно принял.

Евдоким Алексеевич, наслышанный об упрямстве и мужиковатости князя, всё-таки не ожидал столь нелюбезного к себе отношения — оскорбился и коротко, сухо доложил о рескрипте Екатерины.

   — Знаю, знаю, — капризно забрюзжал Долгоруков, глядя мимо генерала, продолжавшего стоять перед ним, подобно проштрафившемуся офицеру, поскольку князь не счёл нужным предложить ему хотя бы стул. — С этими ногайцами столько хлопот. Бегают туда-сюда, как тараканы. А мне беспокойство и затруднительность создают.

Поворчав, он согласился на перевод орд к Берде и Азову:

   — Пущай едут! Всё меньше забот... Токмо вы, милостивый государь, проследите, чтоб они в дороге не озорничали!

Щербинин, осерчав от такого приёма, задерживаться в Полтаве не стал — уехал через день, не прощаясь, повторяя негодующе:

   — Мужик косолапый!.. Быдло!.. Никакого обхождения. Словно я не генерал, не губернатор, а прислуга какая-то.

К князю он решил больше не ездить, а о всех делах — от этого, увы, не уйти — уведомлять письменно...

Позднее, когда Евдоким Алексеевич раздражённо написал Панину, что Долгоруков по-прежнему стремится вести негоцианство самолично, Никита Иванович успокоил его, заметив, что, «оставляя наружную пышность знаменитым родам, довольствоваться будете прямым производством дел». Такой ответ порадовал Щербинина: он понял, что в Петербурге в делах негоциации первым считают его.


* * *

Февраль — март 1771 г.

Склонять ногайцев к оставлению мест зимовки и переходу на новые земли отправился Веселицкий. Он также должен был проведать настроение орд относительно возможности возведения на престол другого хана.

   — Сие знать крайне важно, — предупредил Щербинин, строго поглядывая на канцелярии советника. — Вполне допустимо, что обстоятельства принудят нас приложить старание к отысканию особы более дружественной к России, чем Селим-Гирей. Вот вы и прознайте, кого хотели бы иметь они в ханском достоинстве... Да, предупредите подполковника Стремоухова, что он назначается приставом при ордах. Пусть немедля выезжает к ним...

Придавая большое значение отторжению едисанцев и буджаков как первому шагу к достижению далеко идущих целей, Екатерина пристально следила за благополучием и защищённостью орд, которым особенно досаждали запорожские казаки, продолжавшие, несмотря на все предупреждения, грабить ногайцев, из-за чего некоторые ордынцы стали уходить в Крым. Выведенная из себя самовольствами «бездельников и злодеев», она прислала кошевому атаману Петру Калнишевскому грамоту, «в самых крепких изражениях состоящую», в которой жёстко указала:

«Строгое и немедленное наказание запорожцев, обличаемых в непозволенных до татар касательствах, без упущения исполняемо быть долженствует».

В другом послании — Щербинину — Екатерина велела оборонить ногайцев от притеснений и «поспособствовать им в содержании и соблюдении себя в независимости, и коль долго в таких мыслях пребывать имеют — все возможные удобства им доставлять».

А для лучшего ласкательства Щербинину выделялись из казны двадцать тысяч рублей на вспомоществование ордам. Кроме того, тайному советнику Собакину поручалось накупить в Москве и отправить в Харьков на десять тысяч разных подарков, и уже были посланы галантерейные вещи на три тысячи рублей.

Веселицкий, узнав о подарках, осуждающе покачал головой:

   — Не забаловала бы басурманов гостинцами...

...Сменяемые на каждой станции резвые, сытые лошади быстро домчали канцелярии советника в Александровскую крепость. Но здесь пришлось задержаться: по внезапному оттепельному времени Конские Воды и Московка разлились широким озером, нарушив прежние переправы.

Веселицкий несколько раз выходил на вязкий, размокший берег, смотрел, пошла ли вода на убыль, и, не вытерпев, потребовал у коменданта бригадира Фрезердорфа переправить его к едисанцам на лодке.

Фрезердорф, удивлённый торопливостью гостя, пробасил недоумённо:

   — Господи, стоит ли так поспешать?.. Через неделю вода спадёт — переправим без задержки.

   — Я рвение не от личных прихотей проявляю, — с лёгким раздражением заметил Веселицкий. И добавил — уже с показной важностью: — Дело, вручённое мне, не терпит отлагательства.

Лодку выделили большую, с гребцами, и утром 4 марта канцелярии советник перебрался на другой берег. Там его встретили Джан-Мамбет-бей, Абдул-Керим-эфенди, знатные мурзы и аги, а также майор Ангелов и переводчик Мавроев, с горем пополам добравшийся из Крыма к едисанцам два дня назад.

Тут же, на берегу, под громкие крики ордынцев, Веселицкий напыщенно объявил:

   — По дружескому к вам расположению и в оплату убытков, понесённых от грабежа запорожских злодеев, её императорское величество пожаловала ордам пятнадцать мешков денег — четырнадцать тысяч рублей!

Колбай-мурза и Али-ага приняли золото, а Абдул Керим поделил его между пострадавшими от казачьего разбоя мурзами и агами.

Джан-Мамбет-бею Веселицкий вручил деньги отдельно. Тот пришёл в его шатёр глубокой ночью, принял 450 червонных, долго благодарил, слащаво и многословно, и, прощаясь, попросил сохранить визит в тайне от мурз.

   — Люди они завистливые. Узнают — просить будут.

   — Не беспокойся, — утешил бея Веселицкий. — Я тебя потому и позвал ночью, чтоб никто не ведал...

Начав с раздачи золота, Веселицкий хотел задобрить мурз, размягчить их сердца и души, сделать более податливыми к уговорам, что перевод орд на новые земли есть ещё одно благодеяние России, заботящейся о безопасности и спокойствии своих друзей. Сам Пётр Петрович не питал никаких иллюзий об их дальнейшей судьбе: он не сомневался, что если ногайцы согласятся перейти на Кубань (а именно таким было последнее решение из Петербурга), то там навсегда и останутся.

Состоявшийся на следующий день разговор оказался непростым: мурзы слушали неотразимые доводы Веселицкого, молчаливо, растревоженно переглядывались, но давать согласие на перевод не хотели.

   — Мы благодарны за милость, оказанную твоей королевой нашим народам, — сказал едисанский Хаджи-Джаум-мурза. — Но истощённые стада не могут проделать столь долгий, тяжкий, со многими переправами путь.

   — Из-за нашего многолюдства и уже живущих там народов земли те будут нам малы и непригодны, — поддержал его Колбай-мурза.

Буджакские мурзы также роптали:

   — Что нам кубанская сторона? На прежние кочевья идти надо!

Холодное, пугающее упрямство ногайцев побудило Веселицкого изменить тактику — выставить на первый план не переход на Кубань, а движение к Дону, разумно полагая, что потом легче будет сдвинуть орды дальше.

   — Армия скоро выступит на Крым, — терпеливо разъяснял он мурзам. — Вы сами люди не токмо кочевые, но и военные, — можете без посторонней помощи здраво рассудить, сколь обременительным окажется сей поход. Тысячам лошадей, быков и прочему скоту потребно много корма, который — если орды останутся здесь — уничтожат ваши стада. Тем самым движение армии сделается невозможным. А значит, отложится освобождение Крыма от турецкого ига!.. Заботясь о собственном благе, вы должны проявлять человеколюбие и к другим татарским народам, томящимся в неволе и страждущим покойной жизни. В противном случае сие деяние можно оценить только одномысленно: открытое вспомоществование нашему общему неприятелю в удержании крымцев в порабощении... Моя всемилостивейшая государыня, оказывая вам всевозможные благодеяния, давая покровительство и защищение, рассчитывает на ответную услугу от знаменитых орд.

Мурзы безмолвствовали, уныло потупив глаза.

Веселицкий, чувствуя, что его речь смутила многих, твёрдо произнёс:

   — Необходимость требует, чтобы орды через неделю-другую пошли к Кальмиусу!

Он вынул из коричневого портфеля скрученную в трубку небольшую карту, развернул её и, указав пальцем назначенные ордам места их нового расположения, отмеченные красной краской, ободряюще сказал:

   — Для показа мест между Молочными Водами и Кальмиусом, для охраны и защищения с вами будет подполковник Стремоухов с военной командой. К тому же вы отдалитесь от разбойных запорожцев, на которых часто жалуетесь... Всё! Я оставляю вас для совета и жду решительный ответ...

Под вечер в шатёр Веселицкого пришли Джан-Мамбет-бей и Абдул-Керим-эфенди.

   — Мы держали, как ты просил, совет и всем народом постановили исполнить волю королевы, — сказал эфенди. — Но просим оставить нас здесь на некоторое время для поправления скота.

   — Какое время?

   — До двадцать пятого числа. А на следующий день мы выступим.

   — Быть по сему, — согласился Веселицкий, опасаясь настаивать на другом, ближнем, сроке. — Но ни днём позже!

   — Нет, нет, мы не задержимся, — пообещал эфенди. И добавил: — Для лучшего сведения о новых местах мы просим отдать нам карту, но перевести на наш язык названия всех урочищ и рек.

   — За этим дело не станет... (Веселицкий посмотрел на Мавроева). Напиши им названия и вручи!

В шатре было сумрачно — Мавроев взял карту, письменные принадлежности, вышел наружу, присел на раскладной стульчик и, положив карту себе на колени, стал переводить.

Веселицкий выглянул из шатра, осмотрелся, затем задёрнул поплотнее шерстяной полог, подсел к ногайцам и зашептал еле слышно:

   — Её величество с недоверием относится к нынешнему хану Селим-Гирею. Его упорство в желании сохранить над Крымом владычество Порты никак не может считаться за благо. Следует, видимо, подумать о другом хане — хане, который поставит службу татарским народам выше службы заморскому угнетателю.

   — Селим и в прежнее своё правление показал себя нелюбезным к России, — ответил Абдул-Керим. — Консула Никифора он выслал — помнишь?.. А теперь не хочет понять, что враждовать с Россией — значит навлечь на Крым неисчислимые несчастья.

   — Но есть ли у вас на примете особа, способная привести народ к покою и дружбе? — быстро спросил Веселицкий, обрадованный ответом эфенди.

   — Есть! Всё наше общество желает избрать ханом Шагин-Гирей-султана, что был сераскиром над едисанцами. Он предан России, доказав это освобождением Мавроя, и будет верен ей всегда. Он разумен, хотя и молод, и многие крымские мурзы охотно пошли бы вместе с ним под покровительство России.

   — Что же мешает им так сделать?

   — Прельщённые подарками и обещаниями калги, они согласились с муллами и ширинским Джелал-беем.

   — А те за что стоят?.. Что противное нашли они в нашем стремлении дать Крыму вольность?

   — Они говорят, что в Коране есть особая статья.

   — Это какая же статья?

   — Если мусульманский народ, не видя никакой опасности от меча и огня, осмелится нарушить свою присягу отступлением от единоверного государя и преданием себя иноверной державе, то навеки проклят будет.

   — А ежели предвидится гибель народа?

   — В этом случае нужда закон переменяет: нарушить присягу дозволяется.

   — Значит, крымцы не хотят отступить от Порты добровольно?

   — Не могут, — поправил Веселицкого Абдул-Керим. — Не могут, пока не увидят опасность от России... Но мы своему слову верны! Когда недавно калга прислал своих мурз — бей их не принял, а велел передать, что мы России преданным союзником стали и с неприятелем российским отношений иметь не желаем.

Джан-Мамбет-бей, сидевший всё время молча, теперь подал голос — тряся козлиной бородой, поспешил заверить:

   — Так всё и было! Я отправил их назад!

Веселицкий придал лицу благостное выражение и бархатно сказал:

   — Я испытываю совершенную радость от этих слов, подтверждающих вашу нелицемерную дружбу... (И уже строже). Но мне говорили, что джамбуйлуки, желавшие одно время последовать вашему примеру, будто бы согласились на уговоры калги и предали.

   — Такие слухи распускает сам калга, — снова вступил в разговор Абдул-Керим. — Джамбуйлуки верны своему слову! И едичкулы тоже. Нам об этом ещё раз письменно подтвердил Джан-Темир-бей... А едичкулы, несмотря на полученные от калги мешки с деньгами, должны скоро прислать нарочного.

   — Ныне медлить нельзя, — предупредил Веселицкий. — Когда армия выступит в поход, то со всеми, кто в дружбу с Россией не войдёт, как с неприятелями поступать станет... Поторопите их!

   — При нужде мы готовы силой принудить орды к союзу с Россией, — взмахнул рукой эфенди. — Сейчас у нас худые кони, но если вы дадите хороших и присоедините часть нашей конницы к своей армии — мы готовы идти на Крым.

При тех широких полномочиях, которыми обладал Веселицкий, он тем не менее не посмел ответить что-то определённое на просьбу едисанцев — сказал уклончиво:

   — Ваше желание подсобить России похвально. Я доложу о нём его сиятельству.

Джан-Мамбет-бей снова напомнил о себе.

   — Я хочу писать Шагин-Гирею, чтобы ехал ко мне из Крыма, — трескучим голосом произнёс он. — С его выездом между крымцами последует великая перемена. Из всех Гиреев — один этот султан всем народом любим. Многие пойдут за ним!

   — Полагаю, что избранием нового хана вы не только приведёте крымцев к соединению, но и поимеете преимущество и славу миротворцев, — сказал Веселицкий. — Жаль, что прежде сии мысли не приходили: уже бы давно весь Крым соединился с вами без кровопролития.

   — Как только Шагин прибудет — уведомим нарочным и... — Джан-Мамбет осёкся: кто-то зашуршал пологом шатра.

Вошёл Мавроев, молча отдал карту эфенди.

Тот осмотрел её, свернул в трубку, спрятал на груди.

   — Ваше согласие на переход надобно представить на бумаге, — прощаясь, напомнил гостям Веселицкий.

Утром 9 марта, получив необходимые письма от предводителей орд, он вернулся в Александровскую крепость.


* * *

Март — апрель 1771 г.

Чем ближе подходило время наступления Второй армии на Крым, тем оживлённее становилась Полтава. Город походил на растревоженный улей — шумный, беспокойный: повсюду марширующие солдаты, озабоченные офицеры, десятки нарочных снуют, как челноки, верхом и в колясках в Голтву, Решетиловку, Переяславль, Кременчуг, Старые и Новые Санжары.

В штабе суета: Долгоруков требует еженедельных докладов о готовности полков и обозов, и офицеры усердно шелестят бумагами, подсчитывая количество лошадей и пушек, амуничных и съестных припасов, телег, палаток, шанцевого инструмента.

А Долгоруков покрикивает грозно:

   — Репортиции писать правдиво! Ничего не утаивать!..

Малоспособный к принятию самостоятельных решений, но безропотно подчинявшийся предписаниям старших начальников, Василий Михайлович едва ли не каждый день гнал курьеров в Петербург, засыпая Военную коллегию, Совет, Екатерину многочисленными реляциями и письмами, испрашивая указаний по таким мелочам, что даже его благодетель Захар Чернышёв бубнил раздражённо на заседании Совета сидевшему радом генерал-фельдмаршалу Разумовскому:

   — Ей-же-ей, Кирилл Григорьевич, скоро князь станет запрашивать, когда ему по нужде сходить и чем подтереть зад... В последней реляции просит Совет дозволить взять на каждый полк по бочке вина и сбитеня.

   — Ну, для полка бочки маловато, — лениво растянул в улыбке губы Разумовский. — Мог бы попросить и поболее.

   — Вам смех, а мне лишняя забота на его писульки отвечать...

В конце концов с подачи Чернышёва Совет предупредил командующего, чтобы он сам делал всё важное для успешного проведения похода.

...В начале апреля комендант Александровской крепости Фрезердорф прислал рапорт, что, по имеющимся у него сведениям, калга Мегмет-Гирей продолжает склонять ногайские орды к измене и будто бы многие люди побежали в Крым.

   — Мне догадки бригадира без надобности! — оборвал Долгоруков адъютанта, зачитывавшего, по обыкновению, рапорты вслух. — Пусть Щербинин пошлёт в орды верного человека для разведывания!..

Евдоким Алексеевич послал Андрея Константинова.

Наученный прежним горьким опытом, Константинов проявил осторожность — не стал забираться в ногайские аулы, а отправился в Каменный Базар, где татары торговали с казаками, меняя скот, лошадей, шкуры на потребные им хлеб и крупы. Там он встретил давнего приятеля Тир-Мамбет-мурзу, который поведал, что op-бей Сагиб-Гирей вышел из Крыма с пятью или семью тысячами воинов, чтобы прикрыть бегство ногайцев.

   — Джамбуйлукам не верь! — предупредил мурза. — Сагиб посылал к ним ласковые письма, одаривал султанскими деньгами. Многие их мурзы тайно покидают места кочевий и идут в Крым.

   — А едисанцы?

   — Кто зимой торговал у крымцев — назад в степь не пускают. Ворота Op-Капу на замке!

   — Турок в гарнизонах не прибавилось?

   — Нет, но говорят, что скоро из Порты корабли с янычарами отправят...

Уклонившись от поездки в орды, доверившись словам своего приятеля, Константинов не узнал главного: значительная часть едисанцев, нарушив обещание, отказалась следовать к Кальмиусу и, покинув Джан-Мамбет-бея, направилась к Перекопу.

Но об этом через конфидентов проведал Долгоруков. И когда получил из Харькова от Щербинина копию рапорта Константинова, изорвал её в клочья, обрушив на безвинную голову губернатора поток проклятий.

   — Армия выступает в поход, а я до сих пор не ведаю, кого буду иметь перед собой — неприятелей иль союзников!..

Щербинин тоже дал волю гневу. Подавшись вперёд телом, уставив неподвижный взгляд в грудь провинившегося Константинова, он истово и долго осыпал проклятиями переводчика, испуганно вздрагивавшего от зычного генеральского голоса.

Его попытался успокоить Веселицкий, мягко заметив, что дела не так плохи, как видятся внешне. И, овладев вниманием губернатора, продолжил рассудительно:

   — Джан-Мамбет-бей попал в неприятное положение. Его постоянные уверения о стремлении всех орд вступить под покровительство её величества нашли отклик в человеколюбивом сердце государыни, которая, как известно, милостиво приняла просительные грамоты от ногайских депутатов, привезённых в Петербург графом Паниным. После столь важного события уход многих едисанцев в Крым подрывает веру в искренность их намерений и клятв самого бея... Единственный благоприятный выход из такого положения — силой или уговорами бей должен воротить беглецов...

Спокойные, здравые доводы канцелярии советника вернули самообладание вспыльчивому губернатору.


* * *

Апрель 1771 г.

Отряд подполковника Борисоглебского драгунского полка Стремоухова встретил ногайские орды на подходе к Кальмиусу.

Джан-Мамбет-бей, страшась, что русский начальник прибыл покарать его за бегство едисанцев, робким, упавшим голосом долго расспрашивал о сущности назначенной офицеру должности пристава и, лишь убедившись, что подполковник, как и обещал Веселицкий, действительно прислан для сопровождения орд на новые места, расслабленно вздохнул.

В это время в кибитке бея послышался шум, из неё выскочил малец лет двенадцати, лицом славянин, в серых рваных обносках на исхудавшем теле, ошалело покрутил головой и стремглав бросился к казакам и драгунам, хлопотавшим саженях в пятидесяти у повозок.

Все замерли, притихли, глядя, как малец хлюпает босыми ногами по размокшей земле.

Бей звонко щёлкнул пальцами — два ногайца хлестнули плетьми лошадей, легко сорвались с места, в считанные секунды догнали беглеца, на ходу подхватили его и отвернули к кибиткам.

   — Православные-е-е, — донёсся тонкий, дрожащий голосок. — Кто в Бога верует — спасите-е...

Стремоухов мрачно зыркнул на бея:

   — Кто это?

   — Так... человек мой, — ответил тот с наигранной беспечностью.

   — Христьянин?

   — Нет-нет, нашей веры.

Стоявший рядом с подполковником секунд-майор Ангелов тихо шепнул:

   — Мальчишку этого два года назад во время набега Крым-Гирея пленили и продали бею.

Поручик Павлов, молодой, горячий, судорожно задёргал щекой:

   — Дозвольте, господин подполковник! Я вмиг сыщу!

   — Погоди, — остудил его пыл Стремоухов, — не последний день в орде — найдём!

Он колюче посмотрел на бея и процедил сквозь обвисшие усы:

   — До нас дошли вести, что многие едисанцы вновь подались к крымскому хану. Почему не остановил их?

Джан-Мамбет-бей, померкнув взором, заискивающе заюлил:

   — Сагиб-Гирей несколько раз выходил из Op-Капу с многочисленным войском и прикрыл бегство аулов Темир-султан-мурзы.

   — А те едисанцы, что в Крыму были? Где они?

   — Многие уже вернулись в орду.

   — И теперь никто не убежит?

   — Никто!

Майор Ангелов снова шепнул подполковнику:

   — После переправы через Днепр в Крым бежали его братья Ор-Мамбет и Темир.

Стремоухов продолжал цедить:

   — А братья твои?

Бей вздрогнул всем телом, в бегающих глазах промелькнул испуг.

   — Братья предали меня... Но я уговорю их вернуться.

   — Джамбуйлукская орда вышла из Крыма и сызнова возвращается туда, — шептал всезнающий Ангелов.

   — И джамбуйлуков уговоришь? — наседал на бея Стремоухов.

   — Я их верну, — прижал руки к груди Джан-Мамбет. — Верну!

Стремоухов подкрутил рыжеватый ус, сказал начальственно:

   — Это хорошо, что вернёшь... Но я помогу тебе. Для верности!..

На следующий день объединённый отряд ногайцев и казаков отправился на юго-запад, чтобы, двигаясь в стороне от орд, перекрыть бегущим путь в Крым.


* * *

Апрель — май 1771 г.

Исполняя приказ Долгорукова, 15 апреля Вторая армия выступила с зимних квартир.

Первым начал марш наиболее удалённый от Полтавы Московский легион генерал-майора Баннера, проделавший до этого по заснеженным дорогам России тяжелейший восьмисотвёрстный путь от Симбирска до Харькова. (Указом Военной коллегии этот легион — 6 эскадронов кавалерии и 4 батальона пехоты при 12 пушках — был назначен под команду Долгорукова взамен переданных в феврале в Первую армию 6 полков).

Одновременно вышла дивизия генерал-поручика Берга, квартировавшая в крепостях Украинской линии и в районе Бахмута. После соединения батальонов и эскадронов на вершине Кальмиуса дивизия должна была следовать к Токмаку.

Ближние к Полтаве полки выступили на пять дней позже. Все командиры, кроме Берга, имели приказ двигаться к крепости Царичанке.

Штаб Долгорукова шёл вместе с дивизией генерала Эльмпта, которая сноровисто, без задержки, переправилась на левый берег Ворсклы.

Вобравшая в себя растаявшие льды и снега, полноводные от весенних дождей ручьи, мутная, водоворотная река вышла из берегов. Но Долгоруков заранее распорядился навести через неё мосты. Их сделали два: один — на крепких дубовых сваях, другой — на четырёх скреплённых толстыми канатами судах, специально пригнанных из Кременчуга и Переволочны. Для прохода пехоты соорудили по мелководью широкую гать из земли и фашин.

В Царичанку Долгоруков прибыл 29 апреля. Всё пространство вокруг крепости, словно при осаде, было заполнено войсками: из Кременчуга пришли Черниговский пехотный, Чёрный и Жёлтый гусарские полки[16], из Новых Санжар, Голтвы, Решетиловки, Переяславля — Владимирский, Воронежский, Белёвский и Брянский полки; разбивали лагеря 2-й гренадерский полк и егерский корпус; рядом с ним спешились Ямбургский карабинерный, Борисоглебский драгунский и Сумской гусарский полки; из Старых Санжар тягуче ползла по скверным просёлкам артиллерия генерал-майора Вульфа, за ней — большой обоз инженерного корпуса. Эка сила великая! — дивились, раскрыв рты, молодые солдаты — недавние рекруты, пополнившие зимой батальоны.

Поседевшие ветераны посмеивались в усы:

— Погодите, сопливые, настоящую силу в сраженье увидите...

Выслав вперёд авангард князя Прозоровского, 3 мая дивизии покинули крепость.

Май выдался сухим и по-летнему жарким. Долгоруков приказал поднимать пехоту и обозы в 3—4 часа ночи, чтобы по прохладе, пока солнце не накалило землю полуденным зноем, подойти к очередному лагерю, заранее поставленному шедшим впереди — в четырёх днях — авангардом.

Каждую ночь в указанное время барабанщики били пробудку; солдаты, зябко поёживаясь, затаптывали тлеющие костры, разбирали из пирамид ружья, кавалеристы седлали коней, мирно пасшихся на придорожных полях, фурлейты готовили обозы. Барабанщики били генерал-марш — батальоны и эскадроны выбирались на дорогу и начинали очередной переход.

Вслед за последней ротой каждого полка тянулся полковой обоз — около сотни скрипящих и дребезжащих повозок: канцелярских, забитых сундуками с бумагами, госпитальных — с коробками инструментов, полотняных бинтов, банками лекарств и снадобий, провиантских — благоухающих вкусными запахами, горбатившимися наваленными мешками с крупой, мукой, сухарями, бочками с вином и маслом, шанцевых и палаточных — с восседавшими на них слесарями, кузнецами, плотниками. Особое место занимала денежная палуба, на которой, под неусыпным приглядом караульных, стоял окованный железом денежный ящик.

Офицерский обоз выглядел красочнее: глаза разбегались от всевозможных кибиток, колясок, повозок, карет, переполненных разными вещами и утварью — от складной походной мебели, простой и дешёвой, до дорогих столовых сервизов. И везде заспанные, замотанные слуги, толстые повара, озорные денщики, щупавшие, скаля зубы, весёлых приблудных или купленных офицерами девок.

За пехотой лёгкой рысью скакала кавалерия, оживляя округу разноцветьем мундиров и гусарских ментиков, солёными шутками и взрывами басистого хохота, перекатывавшегося волнами во всей колонне.

Артиллерия ползла медленно, часто останавливалась из-за поломок. Артиллерийский обоз был самым большим: на возах громоздились запасные лафеты, картузные ящики, клинья, банники, забойники, пыжевики, пороховые мерки... Упряжки по шесть лошадей волокли тяжёлые, тридцатипудовые, осадные орудия; упряжки поменьше — пара, четвёрка лошадей — лёгкие пушки и единороги. Всё это звенело, лязгало, громыхало на тряской, ухабистой дороге, наполняя окрестности густым, однообразным, отупляющим гулом.

Составленное ещё в Полтаве расписание движения армии, строго выдерживаемое в первое время, вскоре нарушилось: буйное весеннее половодье и сильные ветры изрядно попортили мост через Самару — на его ремонт и переправу обозов пришлось затратить три полных дня.

Только 13 мая полки отошли от Самары и, сделав пятидневный переход, остановились у небольшой речки Московки. Здесь два дня они поджидали отставшие обозы, а инженерные команды заготавливали фашины, сбивали лестницы.

   — У Перекопа лесов и кустарников нет, — наказывал офицерам Долгоруков. — А нам ров переходить, на стены лезть. Так что, господа, постарайтесь!.. Лестницы делать в четыре сажени. А для пущей крепости — оковать железом... И приглядывайте там, чтоб разные болваны под падающие стволы не лезли. Мне шальные покойники без надобности!..

Долгоруков имел в виду глупую смерть инженерного поручика графа Пушкина и артиллерийского поручика Нечаева, отправившихся после обильного возлияния купаться при луне и утопших по причине сильного опьянения на мелководье.

...В последние дни настроение командующего было скверное: его злила нерасторопность генерала Берга, приславшего рапорт, из которого стало ясно, что дивизия пошла левее намеченного маршрута, затянув тем самым соединение с главными силами артиллерии. Долгоруков обозвал Берга сукиным сыном и приказал приготовить лёгкую карету и охрану.

   — К нему поеду!.. Вразумить надобно немца!..

Густав фон Берг, стоявший лагерем у Молочных Вод, не ожидал приезда командующего, но не растерялся — первым делом пригласил его к столу, а своим поварам прошипел свирепо:

   — Шкуру спущу, ежели не угодите...

Повара «шкурами» дорожили — засуетились у котлов, загремели кастрюлями. Не прошло и часа, как взыскательный взор генерала обозрел превосходно сервированный, сверкающий хрусталём и серебром приборов стол, густо заставленный разнообразными блюдами и закусками, французскими винами, хорошим десертом.

Насупленное лицо Долгорукова разгладилось, оживилось. Испробовав все кушанья, Василий Михайлович размяк и подобрел. Расстегнув на животе мундир, потягивая из высокого бокала вино, он коротко и беззлобно пожурил Берга за опоздание, а затем приказал отделить от дивизии деташемент на Арабатскую косу и спросил, имеет ли Берг переписку с командующим Азовской флотилией Синявиным.

   — О движении дивизии адмирал знает, — отозвался Берг.

   — Составьте расписание деташемента и отправьте с нарочным! Крайне важно, чтобы адмирал поспел к Енишу в указанный срок...

Ночью Долгоруков вернулся к главным силам армии.

В лагере его ждал курьер с пакетом от Синявина. Тот уведомлял командующего, что 18 мая флотилия из десяти судов покинула таганрогскую гавань и держит курс на Ениш.


* * *

Май 1771 г.

Получив письмо от Щербинина о мартовской поездке Веселицкого в ногайские орды и желании тамошних начальников иметь ханом Шагин-Гирей-султана, Екатерина вызвала Никиту Панина... «Его послушать никогда не вредно», — рассудила она.

Никита Иванович пришёл в назначенный час, уселся в кресло, понюхал табаку и, сложив на животе пухлые руки, замер в ожидании слов государыни.

Екатерина говорила сдержанно:

   — Как вам достоверно известно, производство дел с татарами хотя и началось при военных операциях, однако уже обратилось в дело политическое. До сей поры мы проявляли в нём похвальную мудрость и дальновидность. И теперь, когда князь Василий Михайлович марширует к Крыму, мне не хотелось бы ошибиться в последующих действиях... Евдоким Алексеевич отписал мне о ногайских настроениях... (Панин чуть заметно кивнул, давая понять, что ему известно содержание письма). Не скрою, я вижу соблазнительным предложение об избрании для отступивших от Порты орд отдельного хана, что позволит положить начало истинной независимости татарских народов.

   — О, эти соблазны, — попытался пошутить Панин. — Чем чувствительнее они для сердца, тем сильнее туманят разум.

Шутка вышла какая-то двусмысленная, с оскорбительным намёком. Никита Иванович поспешил исправить промах — произнёс как можно мягче:

   — Признаюсь чистосердечно, я не вижу покамест того времени, в какое полезно было бы приступить к избранию нового хана... Не будем кривить душой, ваше величество. Уже с начала войны против Порты отторжение татарских народов мы считали способом наискорейшего достижения приятных нам авантажей. С Божьей помощью и при умелых поступках графа Петра Ивановича мы сего добились. Теперь наш взгляд устремлён на Крым, на его побережье...

   — К чему вы клоните? — перебила Екатерина. — Вещи, о которых вы повествуете, мне известны.

Никита Иванович не стал завершать рассуждения — сразу пояснил:

   — Я клоню к тому, что избрание отдельного хана будет зависеть от первых операций князя Долгорукова. Они-то, операции, и разрешат настоящую ещё неопределённость крымского жребия. Вот тогда и с ханом ошибки избежим!.. Конечно, если бы крымцы нынче же всем полуостровом отторглись от Порты — это разрешило бы все трудности. Но сие вряд ли произойдёт: многие из них твёрдо стоят за теперешнего хана. А тот — за Порту.

   — Из письма Евдокима Алексеевича явствует, что не меньшее число татар ханом недовольны, — сказала Екатерина. — Татары сейчас в разномыслии находятся. Грех не воспользоваться таким случаем!.. Орды могли бы приступить к избранию нового хана, разумеется, совокупно с некоторым в том участвовании крымских жителей, дабы по мере наших успехов на полуострове и там его право подкреплялось, получая свою полную действительность не токмо его гирейской породой, но и не менее — всей полнотой присущего обряда и признанием его законным ханом всеми крымцами без изъятия... Нашей целью следует считать установление над татарами и Крымом одного начальства, независимого от Порты, но такого, что собственными силами не в состоянии удержать навсегда эту независимость. И вот сие, — подчеркнула Екатерина, — даст нам способ утвердить свою ногу в приобретённых гаванях и крепостях! Как? Под видом охранения и обороны Крыма от могущего быть впредь турецкого поползновения вернуть всё к прежнему состоянию.

Панин, разглядывая золотой перстень, подумал с некоторым удовлетворением, что в основательности рассуждений Екатерине отказать нельзя. «Говорит крепко... Только вот поспешает...»

Он поднял голову, возразил предупредительно:

   — Я согласен с вашим величеством, что для избрания нового хана следует приобщить крымцев к уже отторгнувшимся ногайским татарам. Но для этого потребно, чтобы князь Долгоруков преуспел военными предприятиями посеять в Крыму ещё большее разномыслие... И только ежели Крым, вопреки ожиданиям и под действием оружия, — ни весь, ни частью — не будет привлечён к одинаковым с ордами намерениям, тогда следует мыслить об утверждении особливого над ногайцами хана. Чтоб, по крайней мере, их отложение приобрело большую прочность.

   — Но как же ногайские просьбы?

   — Поручите господину Щербинину удостоверить орды, что для них самих полезнее будет приступить к избранию хана в удобное для того время... А когда оно наступит — мы укажем!

   — Удовлетворятся ли они вразумлениями Евдокима Алексеевича? Ну как своеволие проявят?

   — Думаю, что такого не произойдёт... Однако для сохранения между их начальниками единомыслия и для предвидения всякого возможного колебания разумно учинить с нашей стороны за ними такое надзирание, которое неприметным образом проникало бы во все мелочи и подробности ногайских дел. И чем дальше они будут находиться от Крыма, исключая себя от участвования в тамошних делах, тем больше следует приглядывать.

Панин говорил убеждённо, умно, и Екатерина, положившись на его прозорливость, согласилась подождать с выбором нового хана. Но добавила предостерегающе, что ордынских начальников надо всё же удостоверить в уважении к их желанию иметь ханом Шагин-Гирея.

   — Ежели Селим-Гирей и его диван станут упорствовать в своей верности Порте, тогда пойдём с этого козыря...

Рескрипт, отправленный Щербинину, гласил:

«Мы даём своё согласие, чтоб он был избран и дал от себя обязательство быть ханом над всеми татарскими народами, отложившимися от Порты, обязывая сверх того навсегда остаться в независимости и союзе с империей, управляя татарами по древним их обыкновениям и законам...»

А далее Щербинину предписывалось — в ожидании результатов похода Долгорукова — осторожно, чтобы это не выглядело принуждением, затянуть на неопределённое время избрание Шатина ханом.

Важное указание содержалось и в рескрипте Долгорукову, который должен был отторгнуть полуостров от Порты не только силой оружия, «но и соглашением с начальниками».


* * *

Май — июнь 1771 г.

Покинув лагерь на Московке и совершив четырёхдневный переход, Вторая армия подошла к другому лагерю, разбитому у небольшой речушки Маячек. Здесь с ней соединилась дивизия Берга, поредевшая после ухода к Енишу деташемента генерал-майора Фёдора Щербатова.

Два дня полки отдыхали, приводя себя в порядок и поджидая отставшие обозы, а 27 мая барабаны снова ударили генерал-марш.

В последующие десять дней армия прошла 187 вёрст. Двигаясь шестью колоннами вдоль берега Конских Вод, перейдя на половине пути по насыпанным переправам болотистую лощину, дивизии миновали урочище Плетенецкий Рог, по понтонным мостам перешли речку Белозёрку, натужно поднялись на крутую гору и далее ровной и прямой дорогой дошли до реки Рогачик; здесь снова с помощью понтонов осуществили переправу, преодолев несколько глубоких, размокших от дождей балок, некоторое время стояли на берегу Днепра, пополняя запасы воды, затем в обход крутых лощин, удлиняя и без того нелёгкий путь по гористой местности, подошли к Кезикермену. Измученная, утомлённая армия ждала отдыха, и Долгоруков объявил, что у Кезикермена будет стоять три дня.

С утра инженерные команды взялись за кирки и лопаты, плотники застучали топорами — командующий приказал заложить ретраншемент, в котором надлежало оставить провиантский магазин с запасами на два месяца, почти все понтоны — в степном, маловодном Крыму они были не нужны, — прочие бесполезные теперь тяжести. Работая от зари до заката, команды за два дня успели сделать немного, но продолжить строительство должны были оставляемые для охраны магазина две роты солдат, три эскадрона карабинеров и 600 казаков.

— И чтоб в неделю управились! — пригрозил Долгоруков, тряхнув кулаком.

На рассвете 9 июня вновь загремели барабаны, зашумел просыпающийся лагерь. Начинался заключительный этап похода — от Днепра на Крым, к Перекопу.

Несмотря на успокаивающие рапорты, ежедневно присылаемые шедшим в авангарде Прозоровским, что татары ведут себя смирно, Василий Михайлович не стал искушать судьбу — поменял строй: теперь по ровной, открытой степи пехота шла батальонными каре, между которыми расположились обозы и артиллерия, а спереди и по флангам — для охранения — трусили кавалерийские полки.

Пройдя за два дня 64 версты, армия остановилась в Мокрой Лощине и сутки отдыхала, готовясь к последнему маршу. (До Перекопа оставалось всего 17 вёрст).

А вечером Долгоруков собрал генералов и пробасил:

— В два часа после полуночи вершить молебствие с коленопреклонением о даровании оружию её императорского величества достойной виктории... В три — выступаем!..


* * *

12—16 июня 1771 г.

Полдень... Белое южное солнце равнодушно калит иссохшую, потрескавшуюся землю. Со стороны Сиваша вялый ветер несёт солено-горькое зловоние затхлой воды и гниющих водорослей.

Степь безмолвна... Недвижима... Но турецкие янычары на башнях Op-Капу беспокойны. Дежурный булюк-баша в пропотевшей зелёной куртке раз за разом скользит зрительной трубой по дрожащему в мареве горизонту, внимательно разглядывает расположившийся в нескольких вёрстах от крепости отряд русских войск.

Отряд — это был авангард князя Прозоровского — подошёл к Перекопу вчера, и турки понимали, что вслед за ним должны появиться главные силы Долгорук-паши. Их ожидали дня через два. Тем не менее находившийся в крепости хан Селим-Гирей приказал усилить янычарские караулы и вести наблюдение непрерывно.

Хан задумал нанести мощный удар своей конницей по подходящим русским полкам, отбросить их от перешейка в безводную степь и постоянно — днём и ночью — атакуя небольшими отрядами, принудить отступить. Он был уверен, что измученная бескормицей и жаждой армия совершить второй поход не сможет.

Булюк-баша утомлённо смахнул с закопчённого загаром лба липкие капли пота, снова приложился к трубе, повёл ею по серой степи; руки его дрогнули, замерли, лицо вытянулось. Оставив трубу на тёплом камне, он бросился к лестнице и, прыгая по крутым ступеням, сбежал вниз.

Спустя несколько минут на башню торопливо поднялись каймакам Эмир-хан, янычарские аги Осман и Али, за ними — хан Селим-Гирей.

Порывисто схватив услужливо поданную Эмир-ханом трубу, Селим вдавил окуляр в правый глаз. Приблизившийся горизонт устрашил его: под развевающимися на ветру знамёнами, тремя стройными и грозными квадратами каре, повинуясь ритму беззвучных, но видимых барабанов, бодро маршировала русская пехота; на флангах, взбивая облака степной пыли, гарцевала многочисленная кавалерия.

Хан задёргал щекой, зло отшвырнул трубу — звякнул о камень металл — и глухо выдавил:

   — Гяуры...

Совершив последний марш, Вторая армия подошла к Перекопу и остановилась в трёх вёрстах от линии...

Перекопская линия представляла собой семивёрстный — от Чёрного моря до Сиваша — вал высотой до семи сажен, с тремя бастионами и пятью башнями. В середине вал разрезали узкие сводчатые ворота. Перед ними пролегал мост, поднятый турками ещё минувшим днём. Вдоль всего вала с северной стороны тянулся широкий и глубокий ров; когда-то, по преданиям, он якобы мог заполняться черноморской водой, превращая Крым в неприступный остров. За сотни лет линия обветшала — у Сиваша вал походил на длинный пологий холм, а ров был почти засыпан, — но всё же при умелой обороне она оставалась достаточно сложным препятствием.

...Пока полки, ломая каре, перестраивались, готовясь разбивать лагерь, Долгоруков выбрался из кареты, мешковато взгромоздился на коня, шатнувшегося под тяжеловесным телом князя, и поехал к линии с намерением осмотреть укрепления.

Сопровождавшие его генералы беспокойно зашумели:

   — Ваше сиятельство! Никак, турки затевают что-то...

На линии опустился мост, открылись ворота. Из них стали быстро выезжать сгорбленные всадники.

   — Назад, господа! — скомандовал Долгоруков, разворачивая коня.

Генералы, отъехавшие уже от лагеря на версту, поскакали вслед за ним. Долгоруков на ходу приказал Каховскому отразить нападение, пообещав прислать сикурс.

Каховский отвернул лошадь вправо, поспешил к авангарду Прозоровского, стоявшему в стороне от главных сил.

У лагеря Долгоруков закрутил головой, крикнул зычно:

   — Где князь Василий?

   — Здесь, ваше сиятельство!

Придерживая рукой шпагу, к командующему подбежал его сын — восемнадцатилетний подполковник Василий Долгоруков, служивший в егерском корпусе.

   — Бери своих егерей, пушки — и вперёд!..

Стремительно летевший по ровной степи трёхтысячный татарский отряд внезапно упёрся в багровые разрывы русских ядер, меткие егерские пули. Скакавшие впереди — рухнули наземь, остальные — замедлили бег лошадей, повернули назад к линии.

Каховский подождал, когда орудия прогремят ещё раз, затем послал вперёд луганских пикинёр и гусар Жёлтого полка. Те с лихими пересвистами помчались за татарами, но попали под залп турецких батарей с вала, остановились, подхватили убитых, пленили нескольких раненых татар и отступили к лагерю.

Каховский поспешил доложить командующему, что атака неприятеля отбита.

   — Сам вижу! — недовольно отозвался Долгоруков, наблюдавший за боем. — Потери какие?

   — Убитых — двенадцать, ранен — один. И ещё пять лошадей побили.

   — А басурманы?

   — Людей — столько же, лошадей — поболее нашего, а кто ранен — не ведаю... Но есть пленные!

   — Это хорошо! — оживился Долгоруков. — Где они? Допросить хочу... Позвать Якуба!..

Минувшим годом под Бендерами бывший дубоссарский и балтский каймакам, бывший конфидент «Тайной экспедиции» Якуб-агасо всей семьёй сдался Петру Панину, был им помилован, некоторое время находился в Харькове при губернской канцелярии, а с началом похода на Крым Долгоруков вызвал его в армию для переводческих дел.

...Угодливо изогнувшись всем телом, Якуб вприпрыжку подбежал к командующему, разглядывавшему стоящих плотной кучкой пленных. Они, затравленно озираясь на хмурых казаков, рассказали, что линию и крепость защищает семитысячный турецкий гарнизон, а в лагере за Ор-Капу расположилась татарская конница в сорок тысяч сабель. И ещё сказали, что в крепости находится сам крымский хан Селим-Гирей.

   — Хан поклялся, что ни один русский не войдёт в Крым, — предупредил стоявший впереди всех татарин.

   — Ты, грязная собака, кого пугаешь?! — взъярился вдруг Долгоруков, бешено сверля глазами пленного, устало утиравшего ладонью текущую изо рта кровь. — Я уже гулял по этой земле и ещё погуляю!.. Эй! Всыпать ему за дерзкий язык!

Казаки мигом сбили татарина с ног, за шиворот, как мешок, поволокли к ближайшей пушке, уложили на лафет, взмахнули плетьми. Хлестали не долго, но умело татарин захрипел розовой пеной и обмяк.

Численность ханской конницы насторожила Долгорукова. Опасаясь внезапного ночного нападения, он приказал усилить караулы и пикеты на сивашском фланге, а на кургане, горбатившемся поблизости от лагеря, поставил батальон егерей и две пушки.

Ночь прошла спокойно.

Утром командующему доложили, что есаул Евстафий Кобеляк с казаками скрытно подполз к линии и промерил ров.

   — В разных местах по-разному, — заметил Каховский, — но до семи сажен доходит.

   — Не такие преграды брали, — небрежно махнул рукой Долгоруков. — И эту возьмём!

После завтрака он отправился осматривать линию. Она почти не изменилась с тех давних лет, когда юный князь штурмовал её с армией графа Миниха. Башни, бастионы, выщербленные плиты, полусаженная каменная сова над воротами — всё знакомое.

   — А там я первый взошёл, — негромко бросил командующий сопровождавшим его генералам, указывая рукой на вал... (На глаза навернулись слёзы). — Пыльно здесь что-то... — буркнул он, прикладывая платок к лицу. — Глаз засорил...

На берегу дремлющего затхлого Сиваша генерал Прозоровский обратил внимание командующего на видневшийся вёрстах в двенадцати полуостров, острым клином вытянувшийся вдоль горизонта.

   — Гусарский майор Фритч предлагает, ваше сиятельство, переправить отдельный деташемент на сей полуостров и ударить по крепости с тыла.

«Неплохая мысль...» — подумал Долгоруков, осматривая через зрительную трубу безжизненный полуостров, мышиную гладь Сиваша, пустынный противоположный берег.

А вслух сказал ворчливо:

   — Не майорам указывать мне диспозицию...

Генералы не стали долго задерживаться у зловонного озера, повернули лошадей к лагерю.

Когда все разошлись по своим палаткам, Долгоруков вызвал Каховского и приказал послать казаков разведать проходы через Сиваш к полуострову.

   — Задумка у меня одна есть... Только прежде пусть броды найдут.

Казаки вернулись к вечеру — мокрые, грязные. Есаул Кобеляк хриплым, прокуренным голосом заверил командующего:

   — Воды там, стало быть, где до колен, где в рост... Но пройти, ваше сиятельство, можно!

Долгоруков щёлкнул пальцами адъютанту:

   — Выдать молодцу десять рублей! А людям его — сороковник!

Казаки весело перемигнулись...

В шестом часу вечера Василий Михайлович собрал генералов в своей огромной палатке и сказал торжественным голосом:

   — Укрепления неприятельские разведаны, силы известны. Ждать далее — нет резона... Я объявляю штурм нынешней ночью в третьем часу!.. Извольте приглядеть, господа генералы, за соблюдением плана штурма!..

Главный удар по линии наносился на правом фланге силами девяти гренадерских батальонов (2-й гренадерский полк и гренадерские роты всех пехотных полков) и двух батальонов егерей. Командирами колонн командующий назначил подполковников Филисова, Михельсона, Ганбоума и своего сына — князя Василия.

Общее предводительство флангом отдал в руки генерал-майора графа Валентина Платоновича Мусина-Пушкина, годом ранее бравшего Бендеры.

Диверсию на левом фланге проводил генерал-квартирмейстер Михаил Васильевич Каховский. Его деташемент был небольшой: два батальона подполковника Ступицына, батальон полковника Заборовского и батарея премьер-майора Зембулатова.

Кроме того, оценив предложение майора Фритча, командующий решил нанести ещё один удар — через Сиваш, — который сковал бы вражескую конницу, лишил бы её возможности участвовать в отражении атаки на линию. Василий Михайлович ни словом не обмолвился о майоре, и получилось, что этот прекрасный вспомогательный удар придумал он сам.

Сивашский деташемент включал в себя четыре батальона пехоты генерал-майора князя Алексея Голицына, тридцать эскадронов кавалерии генерал-майора князя Петра Голицына, три полка донских казаков и 14 орудий. Командовал этим деташементом генерал-майор князь Александр Александрович Прозоровский.

Согласно плану, Мусин-Пушкин и Каховский должны были за час до полуночи выступить из лагеря к линии и стать вне досягаемости турецких пушек. Прозоровский выходил раньше, чтобы успеть форсировать Сиваш — семь вёрст по воде и грязи — к началу штурма.

...Когда все разошлись, Василий Михайлович утомлённо прикрыл глаза, уложил руки на подлокотники массивного кресла и долго сидел недвижимо, размышляя о предстоящем сражении.

Сомнений в успехе у него не было. Беспокоило другое: какими потерями предстоит оплатить отворение крымских ворот? Бесславная судьба Петра Панина, загубившего блестящую победу под Бендерами обильной кровью, его не прельщала... Виктория нужна была быстрая и лёгкая! Именно такая могла принести ему желанный для каждого генерала фельдмаршальский чин. Быстрая и бескровная!.. Он умышленно назначил командовать главными силами Мусина-Пушкина — надеялся на его отменное умение и отвагу, прекрасно проявленные при штурме Бендер... А храбрость Прозоровского? Она известна всем!.. Именно эти решительные генералы[17] должны были не только взять линию, но и поспособствовать — сами того не зная — удовлетворению честолюбивых мыслей командующего... За час до полуночи штурмовые колонны гренадер, роты сопровождения, назначенные для диверсии батальоны стали подтягиваться к указанным местам. (Отряд Прозоровского покинул лагерь на 3 часа раньше). По-южному тёплая чёрная ночь скрывала передвижение войск — только неясный, приглушённый шум, сдавленное ржанье лошадей выдавали, что в русском лагере идут какие-то приготовления.

Турки, видимо, не подозревали, что через считанные часы начнётся штурм линии. Затихла в сонном оцепенении крепость Op-Капу, у кибиток и шатров залегла татарская конница, на бастионах и башнях вала янычары, как обычно, жгли факелы, гортанно перекликались, подбадривая друг друга. И турки и татары поверили словам Селим-Гирея, что полуостров неприступен.

— В этой войне гяуры уже дважды подступали к Крыму и, простояв несколько дней, отходили, — убеждал всех хан. — И эти побегут, когда в кормах и воде недостаток испытают!..

Долгоруков, сопровождавшие его генерал-поручики Эльмпт, Романиус и Берг, десяток офицеров, назначенных развозить в ходе баталии приказы командующего, верхом на лошадях поднялись на вершину пологого кургана. Здесь горел небольшой костерок, стоял пяток грубых деревянных скамей. У подошвы кургана, справа, прохаживались у двух пушек артиллеристы. Тут же был артиллерийский генерал-майор Николай Тургенев.

Генералы спешились. Романиус расслабленно присел на скамью, стал неторопливо раскуривать короткую трубку. Вспыльчивый Эльмпт, шумно втягивая носом дурманящие запахи Сиваша, поспешил достать табакерку. Берг, низко надвинув на лоб шляпу, старческой походкой проковылял к костру.

Долгоруков, загребая начищенными сапогами увядшую траву, отошёл в сторону, приложился к зрительной трубе... «Не ведают басурманы, какой презент я им готовлю», — беззлобно подумал он, пытаясь разглядеть штурмовые колонны. Окуляр был чёрен. «Это хорошо. Значит, с линии тоже ничего не обозревают...»

У кургана послышался глухой стук копыт. Соскочив на ходу с лошадей, к Долгорукову подбежали офицеры от Мусина-Пушкина и Каховского, доложили, что батальоны готовы начать приступ.

Долгоруков достал из кармана массивные золотые часы, открыл крышку, наклонил, чтобы свет костра падал на циферблат... «Два тридцать... Время!..» Он закрыл крышку, спрятал часы, перекрестился.

   — Ну, господа, начнём с Божьей помощью.

Генералы подошли ближе к командующему, замерли в волнующем ожидании. Наступила минута, которая открывала новую страницу в истории России. Страница была пока чиста. И первую строчку на ней — радостную иль печальную — должны были нынешней ночью написать они.

   — Николай Иванович! Что ж вы тянете? — нервно бросил Тургеневу Эльмпт.

Тургенев повернулся к артиллеристам, скомандовал чеканно:

   — Поручик!.. Сигнал!

Затаённую тишину ночи гулко раскололи два пушечных выстрела, высветив на мгновение багровыми бликами сосредоточенные лица генералов. Генералы вздрогнули, в ушах противно зазвенело, густо пахнуло кислым запахом сгоревшего пороха.

Слева, в версте от кургана, замелькали красные проблески — спустя несколько секунд долетели частые глухие удары, словно кто-то бил в большой тугозвучный барабан. Это открыла огонь пятидесятипушечная батарея Зембулатова. Игольчатыми искорками рассыпались во мраке ружейные выстрелы батальонов Заборовского и Ступицына.

Долгоруков снова прижал глаз к окуляру, повёл трубой вдоль вала. То, что он увидел, — порадовало. Бывалый Зембулатов, заслуживший орден за штурм Бендер, бомбардировал вал с завидной точностью: ядра кучно рвались на турецких батареях, выбивая прислугу, мешая открыть ответный огонь.

Прошло не менее четверти часа, прежде чем турки пришли в себя. Тяжёлые орудия с тягучим грохотом извергли из своих жерл снопы пламени, бросив в ночь пудовые ядра.

   — Артиллеристы у них изрядные болваны, — язвительно заметил Романиус, раскуривая лучиной погасшую трубку. — Палят наугад.

Берг засмеялся хрипло, с клёкотом:

   — Никак, за турков заботу имеете, Авраам Иванович?

   — Мусин подойдёт — сами озаботятся, — отозвался Романиус, бросая лучинку в костёр. — Токмо поздно будет...

На валу продолжали распускаться красно-белыми цветками сыпавшиеся с неба ядра и бомбы, кромсая горячими осколками мягкие тела турок. Убитых становилось всё больше; их топтали ногами, сбрасывали в ров, чтоб не мешали... Стараясь укрыться от разрывов, янычары оробело жались к холодным каменным бойницам, беспорядочно стреляли в темноту... Артиллеристы продолжали суетиться у пушек, стремясь усилить огонь... По приказу Селим-Гирея на сивашский фланг стали подтягиваться янычары с левого фланга.

Все вглядывались в ночь и ждали начала штурма.

Но русские, продолжая стрелять, стояли на месте.

В это же самое время колонны Мусина-Пушкина — без единого выстрела, молча, скорым шагом — двигались к линии. Впереди, похожие на огромных ежей, с толстыми, в обхват, связками фашин, семенили 400 тюнеров, за ними — пехотные роты, нёсшие штурмовые лестницы, далее — отважные, полные решимости гренадеры. За колоннами медленно катились лёгкие полевые пушки, заряженные, готовые в любой миг поддержать атаку.

Увлечённые боем на сивашском фланге, готовясь к отражению приступа, турки поздно заметили угрозу слева, где штурмовые колонны подошли почти вплотную к линии. Поспешный залп батарей не причинил русским никакого вреда: брошенные мощными пороховыми зарядами ядра упали далеко позади колонн.

Таиться далее не было смысла — подполковник Филисов, шедший с гренадерским полком, взмахнул рукой, закричал зычно:

   — Барабанщики, бей атаку!.. Впе-ерёд!

Гороховой дробью затрещали полковые барабаны, пионеры с фашинами неуклюже побежали ко рву, гренадеры ускорили шаг. Звонко захлопали пушки, приданные штурмовым колоннам.

Генерал Эльмпт первым заметил искры орудийных выстрелов, вскрикнул неуверенно:

   — Никак, начали?!

Все посмотрели направо, прислушались.

   — Штурм, — сказал Долгоруков, уловив приглушённые раскаты.

   — Штурм! — вскинул седую голову Берг.

   — Штурм! — повторил, словно не слыша соседа, Романиус.

Первыми к линии подбежали пионеры. Сменяя друг друга, они сбросили вниз фашины и отхлынули назад, освобождая место приближающимся ротам сопровождения. Солдаты расторопно опустили лестницы в ров, разбежались в стороны, открыли ружейный огонь, прикрывая подошедших гренадер. Те непрерывным потоком скатывались вниз, быстро заполняя ров, по приставленным к валу лестницам карабкались на стену. Лестницы оказались короткими — их стали вязать кожаными ремнями по две, но всё равно до края они не доставали. Выручили седоусые ветераны.

   — Не робей! — кричали они. — Штыками!.. Штыками давай!

Взобравшиеся на ступени гренадеры снимали с ружей штыки и, вгоняя их в расщелины между камней, обдирая в кровь пальцы, хрипло матерясь, упрямо лезли вверх. Снизу, отгоняя янычар от лестницы, на вал полетели дымящие фитилями гранаты.

Подполковник Филисов хотел задержаться у рва, проследить, как пойдут батальоны, но в сутолоке кто-то грубо толкнул его в спину, и Филисов, выронив ружьё, неловко прыгнул в ров.

Рядом свалились несколько гренадер, опрокинулся на спину майор Раевский.

С вала с ухающим шелестом стали падать горящие смоляные факелы. Затрещал, возгораясь, камыш.

Филисов, затаптывая сапогами пламя, оскалил зубы:

   — Вперёд, майор! Отгоните янычар — иначе всех зажарят!

Раевский кинулся к лестнице, быстро полез вверх; едва встал на ноги — увидел перед собой высокого, полуголого, в одних штанах, турка.

Тот рубанул ятаганом прихрамывающего гренадера, тщетно пытавшегося отскочить в сторону. Гренадер судорожно присел, хрипнув, упал, заливаясь кровью. Турок прыгнул к майору, замахнулся.

Раевский не дрогнул, подставил под удар ружьё — ятаган с визгливым скрежетом скользнул по стволу, — а затем изо всех сил, как веслом, махнул прикладом — с расколотой головой турок опрокинулся навзничь.

Слева и справа на янычар набросились гренадеры капитана Масалова и поручика Хитрова. Турки не выдержали, стали отступать; некоторые, бросив оружие, побежали.

   — Орлы мои! — залихватски вскричал разгорячённый боем Масалов. — Его сиятельству доложу о вашем подвиге!

Его никто не слушал: размашисто, по-крестьянски, орудуя штыками, как вилами, гренадеры кололи янычар...

В штурмовой колонне подполковника Михельсона отличились команды майора Селенгинского полка Глебова и капитана Белёвского полка Кавешникова. Их дружный штыковой удар был неотразим — турки, не слушая офицеров, оставили позицию и ринулись к Ор-Капу, светившейся вдали огнями факелов.

Капитан Воронежского полка Шипилов, захвативший две пушки, приказал развернуть их, знавшие артиллерийское дело солдаты стали в прислугу, и пушки выпалили вслед отступающему неприятелю...

У подполковника Ганбоума первыми взошли на вал гренадеры капитана Мерлина. Они рассекли янычар на мелкие группы и теперь вели рукопашную. Сам Ганбоум, растрёпанный, в разорванном на боку мундире, влез на лафет разбитого орудия и восклицал рассерженно:

   — Да кто ж так колет?! В брюхо! В брюхо коли!

Когда карабкались по лестницам, он сорвался вниз, больно ударился; чей-то сапог саданул ему в ухо — оно сильно кровоточило, в голове звенело, но подполковник держался молодцом...

В колонне егерей Василия Долгорукова произошла заминка: нёсшая штурмовые лестницы рота капитана Рижского полка Бабина в темноте и суматохе наскочила на роты прикрытия майора Телегина и поручика Нелединского и смешалась с ними. Все остановились, пытаясь разобраться по командам. А с вала — турецкие пушки. Слава Богу, что стрельнули с перелётом!

   — Вперёд! Вперёд! — чуть не плача, кричал фальцетом Долгоруков. — Бабин!.. Телегин!.. Что же вы, господа?.. Надо вперёд!

В грохоте выстрелов офицеры не слышали призывов молодого князя, но действовали решительно: страшно матерясь, раздавая направо-налево зуботычины, они кое-как сбили команды и добежали до рва.

Долгоруков, у которого это был первый ночной штурм, возбуждённо размахивал руками, кричал, подбадривая егерей. Хотелось скорей взойти на вал и на виду у всех совершить подвиг. Непременно подвиг!

Надрываясь, сопя, егеря на канатах затащили на вал два единорога. Поручик Нефедьев быстро изготовил их к стрельбе, и картечь со свистом унеслась в темноту, в которой скрылись бросившие оборонять вал янычары.

   — Виват! — восторженно кричал после каждого залпа Долгоруков. — Виват, Россия!..

К кургану, где находился главнокомандующий, то и дело подлетали офицеры с докладами. Василий Михайлович уже знал, что батальоны ввязались в рукопашную, знал, что в умении орудовать штыками русским солдатам не было равных во всей Европе, но штурм, против ожидания, затягивался, и он решил подкрепить атаку — отправил на правый фланг Владимирский полк генерал-майора Петра Чарторижского.

Мусин-Пушкин, бросивший на штурм последние свои резервы — батальоны майоров Гонцова, Блихера и капитана Гагарина, — подходу владимирцев обрадовался и без промедления послал их на вал.

На линии шёл горячий бой, а в тылу, за Op-Капу, где должен был атаковать отряд Прозоровского, — ни звука, ни проблеска.

Долгоруков раз за разом прикладывался к зрительной трубе, пытаясь хоть что-то разглядеть в ночной мгле, и, не сдержавшись, взорвался:

   — Да где же Прозоровский, чёрт его побери?!

А деташемент Прозоровского только заканчивал переход через Сиваш. В темноте — торопясь успеть к предписанному месту — князь сбился с пути, к озеру подошёл с опозданием и начал переправу, когда с запада гаснущим рокотом долетели выстрелы сигнальных пушек.

   — Их сиятельство повёл армию на штурм, — встревоженно сказал кто-то из офицеров.

Прозоровский, бешено сверкая глазами, оглянулся, зарычал:

   — Папрашу-у па-мал-чать!

Князь, храбрость которого всегда ставили в пример другим, злился на себя. Это неумышленное блуждание в ночи и опоздание к месту кое-кто — охотники всегда найдутся! — расценит как трусость. И чтобы ускорить дело — приказал форсировать Сиваш сразу несколькими колоннами.

Подгоняемые генеральской бранью, задыхаясь от зловония, висевшего над озером, отряд медленно, но упрямо двигался к невидимому полуострову. В фонтанах солёных брызг гарцевала конница; с трудом передвигая вязнувшие в липкой грязи ноги, шла пехота; ездовые отчаянно хлестали кнутами блестевшие крутыми боками артиллерийские упряжки... Хлюпанье воды, храп лошадей, сдавленные возгласы, ругательства... Кажется, нет конца этому проклятому болоту!.. Но спустя два часа донские казаки полковника Себрякова, шедшие в авангарде, достигли суши. Это придало силы остальным — зашагали бодрее, заспешили.

Вымокшие с ног до головы, грязные колонны устало выползли на берег. Из всей артиллерии лошади вытянули только четыре пушки, остальные десять — завязли вместе с зарядными ящиками.

Когда Прозоровскому доложили об этом, он зло обматерил командиров и приказал немедленно вытащить орудия.

   — Ну как татары первыми ударят! Нам без пушек с конницей не совладать!

Две роты солдат Воронежского полка понуро полезли в воду.

Пока батальоны и эскадроны выстраивались на берегу, Прозоровский послал вперёд на разведывание казаков Себрякова. Они проскакали не более двух-трёх вёрст, натолкнулись на татарский отряд в триста сабель, но атаковать не стали — повернули назад, к месту переправы.

Татары устремились за ними. Увлечённые преследованием, они забыли об осторожности и поплатились за это. Мчавшиеся прямо казаки вдруг резко забрали влево, как бы вытягиваясь вдоль береговой линии, и вывели татар на пехотный батальон майора Штрандмана.

К батальону галопом подлетел князь Алексей Голицын.

   — Что ж вы, майор, тянете? — задыхаясь, прохрипел он, сдерживая коня.

   — Нельзя стрелять — в казаков попадём! — огрызнулся Штрандман.

   — К чёрту казаков! Командуйте огонь!

Майор обречённо махнул рукой и, надрывая голос, закричал:

   — Батальо-он!.. Слушай, залп буде-ет!.. Весь фронт изготовься-я!.. Прикладывайся-я!.. Пали-и!

Батальон выстрелил дружно, как на смотре. Штрандман скрипнул зубами: его опасения оправдались — вместе с десятком татар пули сбили двух казаков, скакавших последними.

   — Прости, Господи, — перекрестился Алексей Голицын, по-прежнему гарцевавший околр батальона, глядя, как слетели с сёдел казаки.

Татары мигом развернули коней, поскакали к Ор-Капу.

Осмелевшие казаки лихо ринулись вслед за ними, но вскоре вернулись.

Полковник Себряков, пугливо округляя глаза, выдохнул Прозоровскому:

   — Ваше сиятельство... конница... Видимо-невидимо!..

Когда генерал-квартирмейстер Каховский начал диверсию, Селим-Гирей взбежал на крепостную башню, чтобы оттуда следить за ходом штурма. Полководцем хан был бездарным, в делах оборонительных толку не ведал, а прислушаться к разумным советам опытных турецких начальников Осман-аги и Али-аги не пожелал.

Поддавшись на уловку Долгорукова, он решил, что русские пошли на штурм линии у Сиваша, где ров и вал были почти разрушены, и приказал Осман-аге бросить все резервы на правый фланг. Кроме того, хан велел татарской коннице быть готовой на рассвете раздавить тех, кто сможет пересечь линию. Когда же последовал внезапный удар штурмовых колонн Мусина-Пушкина, Селим-Гирей запаниковал, потерял прежнюю спесь и стал умолять Осман-агу остановить прорыв русских.

Осман угрюмо процедил, указывая рукой на линию, где продолжали рваться ядра и бомбы батареи Зембулатова:

   — Мои янычары гибнут там...

Тут же хану доложили, что через Сиваш переправился большой отряд неприятеля. Ища совета, Селим метнул растерянный взгляд на агу.

Осман скривил рот, сказал обречённо:

   — Они отрежут путь к отступлению и затянут петлю на нашем горле...

Угроза окружения и бесславного плена подхлестнула хана к решительным действиям. Он отправил к Сивашу двенадцать тысяч конницы, чтобы если не разбить, то хотя бы задержать продвижение русских к крепости. Сам же вскочил на приготовленного коня, намереваясь покинуть Ор-Капу.

Эмир-хан, хватая рукой золочёную узду, пытался задержать его, просил остаться в крепости, чтобы своим присутствием воодушевлять её защитников.

   — Я крымский хан, а не каймакам! — одёрнул Эмира Селим-Гирей, толкнув ногой в грудь. — Я Крым заслонить от гяуров должен! А ты заслоняй Ор-Капу!

И с оставшейся конницей поскакал к Солёным озёрам.

...Нарастающий с каждой минутой гул плавно растекался над пробуждающейся от сна степью. Плотной, тёмной, зловещей тучей накатывалась татарская конница на отряд Прозоровского, стоявший двумя каре, прикрываемыми с флангов кавалерией. Артиллеристы торопливо готовили к стрельбе пушки, только-только вытащенные солдатами из Сиваша: чистили банниками стволы, вкладывали картузы с порохом, вбивали ядра, подсыпали затравку.

От вида такой массы татар, с визгом и присвистом несущейся прямо на каре, задрожали колени у молодых солдат-первогодок, да и ветераны настороженно переглянулись.

Прозоровский слабости не показал, выждал, когда неприятель приблизится на полверсты, и упругим, жёстким голосом приказал открыть огонь.

Пушки бахнули почти разом, пустив над землёй густые клубы дыма. Всхрапнули, дрогнув, кони; окаменела, плотнее сжав ряды, пехота.

Артиллеристы проявили завидную расторопность — делали до трёх выстрелов в минуту. Густо падавшие ядра рассекли конницу на две части: задняя стала трусливо сдерживать коней и вскоре остановилась в нерешительности, передняя — стремительно и храбро приближалась к каре.

   — Картечи-и-и! — могуче взревел Прозоровский.

С дистанции в сто саженей свинцовая картечь хлестнула зло и беспощадно. Тысячи пуль вспенили пыльными столбиками сухую степь.

Закувыркались, ломая шеи, вскидывая жилистые ноги, сражённые лошади. На всём ходу, как камни из пращи, полетели из сёдел сгорбленные всадники и, не успев даже вскрикнуть, разбивались насмерть о затвердевшую землю. Уцелевшие натянули поводья, пытаясь остановить бег обезумевших лошадей, отвернуть от дымящих пушечных жерл, чёрными зрачками выискивавших новые жертвы. На них в бешеном галопе налетели скакавшие позади, смяли, смешались, сталкиваясь и падая, топча копытами живых и мёртвых.

И по этому стонущему, храпящему в предсмертной муке месиву людей и лошадей вновь жадно секанула картечь. Грянули залпы батальонов Алексея Голицына, тягучим раскатом прокатившись с фланга на фланг... Ещё раз... Ещё...

   — А теперь, князь, ваш черёд! — вдохновенно прокричал Прозоровский Петру Голицыну.

Голицын, сдерживавший пританцовывавшего рослого жеребца, привстал на стременах, вскинул руку и величественным жестом послал вперёд все тридцать эскадронов своей кавалерии...

Разгром был полный!.. Сломленная, расстрелянная татарская конница отступала вместе с хлынувшими с линии и крепости янычарами. Бежавших к Солёным озёрам турок и татар эскадронцы рубили саблями, пронзали пиками, устилая степь убитыми и ранеными.

Неприятеля гнали 20 вёрст — гнали, пока не притомились кони...

Красное, словно налитое пролитой за ночь кровью, солнце медленно выползало из-за горизонта, задумчиво оглядывая пробуждающуюся после неспокойного сна выгоревшую степь. Ночная прохлада осела на землю серебряной росой, искрившейся в косых рассветных лучах.

Озябший Берг послал денщика в лагерь за водкой. Романиус продолжал попыхивать трубкой. Долгоруков и Эльмпт, сидя на скамье, молча наблюдали за всадником, во весь опор летевшим к кургану.

Это был офицер от Мусина-Пушкина. Он на ходу спрыгнул с коня, взбежал, задыхаясь, на курган, прохрипел сухим, срывающимся голосом:

   — Ваше... сиятельство... линия взята...

Генералы порывисто встали, сняли шляпы, чинно и неторопливо перекрестились.

Долгоруков подошёл к офицеру, крепко притиснул к себе, расцеловал и, отступив на шаг, обернувшись к генералам, задрожал губами:

   — Всё, господа... Всё... Ворота в Крым отворены.

Старик Берг расчувствовался, торопливо полез в карман за платком...

Генералы завтракали здесь же, на кургане. Стоя выпили за славу российского оружия, за государыню, за главнокомандующего, помянули павших солдат и офицеров.

А Долгоруков, указывая вилкой на крепость, где засели остатки турецкого гарнизона, прочавкал Мусину-Пушкину, приглашённому к столу вместе с Каховским и Прозоровским:

   — Ты, Валентин Платоныч, сковырни сию болячку... Ежели до вечера оружия не сложат — силой отбери!..

В полдень Мусин-Пушкин стал демонстративно, не прячась, подтягивать осадную артиллерию к крепостным стенам. Турки прекратили огонь, затаились, наблюдая за приготовлениями русских. Когда же граф с той же демонстративностью построил батальоны, крепостные ворота, заскрипев ржавыми петлями, открылись, выпустив трёх всадников.

К ним тотчас подскакали гусары, окружили, привели к Долгорукову.

Василий Михайлович, сидя на барабане, спросил небрежно:

   — Кто будут?

Депутаты назвали себя.

Услужливый Якуб скороговоркой перевёл:

   — Янычарские командиры Али-ага, Осман-ага и каймакам Эмир-хан.

   — С чем пожаловали?

Депутаты подали письменное прошение о пощаде и добровольной сдаче крепости со всей артиллерией, снарядами, провиантом.

Долгоруков подобрел:

   — Давно бы так... Мы пленным зла не чиним... Завтра и начнём!..

Но весь следующий день турки просидели в крепости, словно забыв о прошении.

   — Может, помощи от Селима ждут? — предположил Романиус. — Хотят время выиграть.

   — Ушло их время! — бросил Долгоруков. — Теперь карты сдаю я!

Он приказал Мусину-Пушкину напомнить туркам об их обязательстве и — если станут волынить — взять крепость штурмом.

Турки, видимо, поняли, что Долгоруков шутить не будет, и утром 16 июня сложили оружие и знамёна. А Эмир-хан поднёс командующему ключи от Ор-Капу.

Трофеи оказались богатые: на линии и в крепости русские захватили 86 медных и 73 чугунные пушки, 3 гаубицы, 10 мортир, 25 тысяч ядер, 1300 бомб, 1000 пудов пороха и много прочего снаряжения. Был пленён гарнизон — 871 турок.

Потери Второй армии при штурме оказались совершенно незначительны: 25 убитых, 135 раненых и 6 казаков пропали без вести.

   — А неприятель? — небрежно спросил Долгоруков, очень довольный тем, что утёр нос выскочке Петру Панину, едва не загубившему армию при взятии Бендер.

   — Ещё подсчитываем, ваше сиятельство, — доложил Мусин-Пушкин, шелестя рапортами командиров. — Но уже видно, что только убитыми более тысячи двухсот человек.

Долгоруков благодушно покряхтел и в который раз кинул взгляд на крепостные башни с реющими на ветру русскими знамёнами.


* * *

Июнь 1771 г.

Отряд генерал-майора князя Фёдора Фёдоровича Щербатова, выделенный из дивизии Берга для занятия турецкой крепости Арабат, 12 июня подошёл к Енишу, небольшому, в три десятка покосившихся домиков, рыбацкому селению на берегу Азовского моря.

Фёдор Фёдорович, без парика, в расстёгнутой на груди нательной рубахе, грел в жёлтом песке босые ноги, наблюдая, как солдаты, сверкая сметанно-белыми телами, весело гогоча, плескались в тёплых водах узкого пролива, отделявшего берег от убегавшей за горизонт Арабатской косы.

Вытянувшись на 105 вёрст, действительно похожая на лезвие косы — узкая, выгнутая, — лишённая растительности песчаная отмель являла собой унылую, безжизненную картину. Отряд Щербатова должен был стремительно пройти эти пустынные вёрсты, взять стоявшую в основании косы крепость, быстрым ударом овладеть Керчью и Еникале и открыть проход в Чёрное море Азовской флотилии Синявина...

Ещё в 1768 году Екатерина поручила контр-адмиралу Алексею Наумовичу Синявину возобновить кораблестроение в Таврове, Ново-Павловске, завести новые верфи в Ново-Хоперске, чтобы построить флот, который мог бы выйти на просторы Чёрного моря и стать там надёжной преградой турецким проискам на Крымское побережье. Синявин с такой резвостью и усердием приступил к исполнению высочайшего рескрипта, что уже весной 1770 года привёл в Таганрог восемь 16-пушечных парусно-гребных кораблей, два 11-пушечных бомбардирских судна и тридцать семь канонерских лодок. Екатерина осталась очень довольна кипучей деятельностью Синявина и пожаловала его чином вице-адмирала.

Согласно плану завоевания Крыма, подготовленного Военной коллегией под руководством Захара Чернышёва, Азовской флотилии предписывалось организовать переправу отряда Щербатова на Арабатскую косу, а затем держать курс к проливу, соединявшему Азовское море с Чёрным.

...Щербатов приказал не спускать глаз с моря, пообещав рубль тому, кто первым заметит паруса кораблей Синявина. Ближе к вечеру ему пришлось достать кошелёк и наградить радостного гренадера.

Весь следующий день солдаты и матросы, пригнавшие к берегу корабельные лодки, возводили пятидесятисаженный наплавной мост, по которому на рассвете 14 июня авангард майора Бурнашева перешёл на косу и поскакал вперёд.

Вслед за авангардом на косу стали переправляться пехотные роты и гусарские эскадроны. Особенно долго пришлось повозиться с пушками, скользившими по мокрым качающимся настилам. Последними прошли казаки, пикинёры и обоз.

Майор Бурнашев, расчищая путь отряду, дважды отбил наскоки татарской конницы и 16 июня, после полудня, подошёл к Арабату.

Турки встретили казаков пушечными выстрелами, которые, однако, вреда не причинили, но позволили определить безопасную дистанцию. Бурнашев стал на берегу моря, в десяти саженях от воды, чтобы сузить фронт атаки, если неприятель попытается напасть. И угадал! Татары ринулись было на авангард, но, потеряв под плотным ружейным огнём до пяти человек, вернулись в крепость.

Ночью похолодало. С моря задул упругий порывистый ветер, погнал на берег высокую волну. Мутное серое небо прыснуло нудным моросящим дождём.

Казаки мокли весь день, ожидая подхода главных сил. Лишь к вечеру донёсся слабый стук полковых барабанов, и вскоре все увидели подходившие батальоны полковника Шумахера, эскадроны подполковника Прерадовича. Непогода помогла Щербатову: избавившись от изнуряющей жары, генерал совершил длиннейший — в сорок четыре версты — марш и соединился с авангардом.

Построенная в XIII веке на возвышенном берегу Азовского моря крепость Арабат представляла собой вытянутый четырёхугольный полигон, углы и куртины которого были усилены бастионами и реданом, а стены опоясывали широкий ров, выложенный известковыми плитами. От крепости к морю тянулась тридцатисаженная стена, а остальные двадцать прибрежных сажен, где проходила дорога, были забаррикадированы мешками с песком. Справа высился построенный на скорую руку земляной ретраншемент с палисадом, дальше фланг прикрывало обширное грязевое болото.

У Щербатова выбор был невелик: или дать отдохнуть измученному войску и брать крепость на следующий день, или сразу провести ночной штурм. После недолгих раздумий он решил ударить этой же ночью, ибо опасался, что турки начали рыть канал, чтобы пустить воды Азова в ров. (А для отвода глаз велел ставить палатки, показывая гарнизону, что отряд намерен отдыхать).

Турецкие янычары, высыпавшие на крепостные стены, долго наблюдали, как русские разбивают лагерь, а затем спустились в казармы, уверовав, видимо, в неготовность неприятеля штурмовать крепость.

В десятом часу вечера Щербатов созвал офицеров и объявил ордер-де-батали.

Объединённому батальону егерей и гренадер майора Раевского предписывалось овладеть баррикадой. Полк Шумахера наносил удар справа: 1-й батальон подполковника Траубе должен был взять ретраншемент и западный бастион, 2-й батальон, ведомый самим Шумахером, минуя очищенный от турок ретраншемент и обойдя болото, атакует с тыла крепостные ворота. Артиллерия делилась на две батареи: четыре пушки устанавливались напротив баррикады и поддерживали Раевского, десять единорогов справа — полк Шумахера. Кавалерию подполковника Прерадовича генерал оставил в резерве вместе с казаками Бурнашева.

   — Как в резерве? — взвился Прерадович, топорща смоляные усы. — Ваше сиятельство! Гусар в резерве?!

   — Не горячитесь, подполковник! — одёрнул его Щербатов. — И вы саблями помашете!

Прерадович замолчал, всем видом показывая, что недоволен приказом генерала.

   — Я не ведаю, сколь силён неприятель, засевший в крепости, — продолжал говорить Щербатов, окидывая взглядом офицеров. — Но иного выхода, кроме взятия её, у нас нет!.. Поэтому, господа, как бы тяжело ни пришлось — приказа на ретираду я не дам!..

(Гарнизон Арабата насчитывал полтысячи человек. Столько же турок, прибывших на днях из Кафы, защищали ретраншемент и баррикаду. Кроме того, за крепостью стоял отряд татарской конницы в семьсот сабель. Гарнизон ждал подкрепления, обещанного сераскиром Абазы-пашой, командовавшим всеми турецкими войсками в Крыму, и надеялся на сильную артиллерию в пятьдесят пушек).

В полночь пехотные батальоны, построенные в штурмовые колонны, двинулись к крепости. Им удалось подойти совсем близко, прежде чем турки подняли тревогу.

   — Ура! — крикнул Траубе и, держа наперевес ружьё, первым побежал к ретраншементу.

   — Ура-а! — дружно откликнулся батальон, ринувшись за командиром.

   — А-а-а... — донеслось с левого фланга, где в атаку на баррикаду пошёл батальон Раевского.

Гулко бухнули русские батареи. Единороги, не меняя зарядов и прицелов, с четырёх залпов разметали бомбами бревенчатый палисад. Янычары упорства в обороне не проявили — в панике побежали, бросив оружие, убитых и раненых. Бежали и с баррикады. Татарская конница в бой не вступила — первой помчалась подальше от крепости. В погоню за отступавшими поскакали эскадроны Прерадовича и казаки Бурнашева...


* * *

18—21 июня 1771 г.

Долгоруков проснулся рано, в пятом часу. Ливший всю ночь дождь прекратился, пропитав воздух сыростью и холодом. Пытаясь согреться, Василий Михайлович долго ворочался на скрипучей раскладной кровати, затем откинул стылое одеяло, встал, сунул босые ноги в ночные туфли, надел поверх длинной рубашки красный атласный шлафрок и вышел из палатки.

У входа, привалившись к полотняной стенке, натянув на себя попону, спал один из двенадцати его денщиков.

Долгоруков пнул попону ногой:

   — Спишь, скотина!

Денщик вскочил, оторопело закрутил головой, растирая грязными кулаками слипшиеся глаза.

   — Экий ты мерзавец! — сплюнул князь, глядя на помятое, заспанное лицо солдата. — Под арест захотел?.. Буди поваров!

Денщик, подхватив попону, побежал к обозу командующего.

Затянутое серой пеленой небо нависло низко и мрачно. Лёгкий ветерок доносил с Сиваша осточертевшую солёную вонь. Из палаток лениво выползали солдаты в мятых-перемятых мундирах, потягиваясь, подсаживались к едко дымившим кострам.

«Денёк-то дрянь будет, — подумал Василий Михайлович, поплотнее запахивая шлафрок. Он обхватил руками бока, крепко потёр их, разогревая тело, снова глянул на измокшую степь. — Дороги, поди, и к вечеру не просохнут...»

Отправив вчера из Op-Капу деташемент генерал-майора Петра Броуна на завоевание Кезлева, Долгоруков с главными силами покинул крепость, двинув армию на Кафу — главный оплот турок на полуострове. Но едва колонны успели пройти каких-нибудь десять вёрст, как хлынувший ливень заставил их остановиться.

...Василий Михайлович ещё раз обозрел небосвод, шумно вздохнул, вернулся в палатку.

После завтрака адъютант доложил, что в лагерь прибыл Эмир-хан и просит аудиенцию.

   — Мне до побитых татар дела нет, — отрезал недовольно командующий. — Отправь его к Веселицкому!..

Пётр Петрович Веселицкий к началу похода был отозван из комиссии Щербинина в Главный штаб, догнал армию за Александровской крепостью и весь путь проскучал в обозе. Сведущий в крымских делах, приложивший руку к отторжению ногайцев, он был нужен Долгорукову в предстоящих — после изгнания турок — переговорах с татарами.

...Эмир-хан долго кланялся канцелярии советнику, затем сказал, что самовольно покинул Op-Капу и приехал к русскому паше с предложением.

   — Ну самовольство твоё простительно — крепости-то уже нет, — усмехнулся Веселицкий. — Там теперь наш комендант!

   — Для хана и крымского правительства я ещё каймакам, — несмело возразил Эмир. И после паузы добавил: — Я в Крыму человек известный. Мог бы посодействовать вам.

   — В чём посодействовать?

   — До меня дошли слухи, что ваша королева думает сделать Крым независимым.

   — Слухи?.. Это не слухи, милейший! Неужто тебе не ведомо, что ногайцы уже стали таковыми, отдавшись в протекцию?

   — Я знаю о ногайцах... Я неточно сказал.

   — А как надо?

   — Если вам угодно, я готов поехать в Карасувбазар и уговорить знатных мурз последовать примеру орд, — с поклоном ответил Эмир-хан.

«Сбежать хочет, — быстро решил Веселицкий. — А меня за дурака принимает».

   — Русский начальник беспокоится, что я не вернусь, — прочитал его мысли Эмир. — Напрасно... Я сделал свой выбор и назад не отступлю!

Веселицкий повернул голову к Якуб-аге, переводившему беседу, спросил по-русски:

   — Ему можно верить?

   — Раньше я знавал каймакама как человека осторожного, но верного слову, — ответил ага.

Веселицкий, конечно, не поверил Якубу, но, подумав, достал из портфеля папку, вынул из неё нескольк