Покорение Крыма [Леонид Александрович Ефанов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Покорение Крыма



Часть первая У ПОРОГА ВОЙНЫ (Февраль 1768 г. — февраль 1769 г.)



Февраль 1768 г.

Вечерний Петербург молчалив, угрюм, неприветлив. Порывы колкого студёного ветра гонят по укатанным мостовым зернистую позёмку, рвут с крыш зыбкие пепельные дымы, лижут разведённые ледяными узорами окна... Улицы пустынны, безлюдны... Лишь изредка промчит, уныло позванивая бубенцами, залепленная снегом карета, мутным призраком мелькнёт между домов одинокий прохожий. И снова ни души — только волчье завывание вьюги.

На фоне низкого ватного неба мрачно высится прямоугольная громада Зимнего дворца. Косые сугробы покорно жмутся к каменным стенам, лезут в самые окна, тускло отсвечивающие желтизной невидимых свечей, в обилии зажжённых дворцовой прислугой по сумеречному времени.

По залам и кабинетам дворца лениво расплывается горьковатый запах горящей берёзы. У каминов и печей согнулись, выставив широкие зады, истопники; чихая, выбирают совочками золу, подбрасывают сухие поленца и щепу, округляя пузырями щёки, шумно раздувают тлеющие угли. Огонь исходит приятным теплом, мечемся ржавыми отблесками в больших зеркалах.

В одном из кабинетов, придвинувшись поближе к звонко стреляющей изразцовой печи, сидит Екатерина; покрытая кружевным чепцом голова склонена на грудь, лицо покойное, разглаженное, белые холёные пальцы легко и привычно манипулируют длинными костяными спицами. Кажется, что императрица всецело поглощена вязаньем. Но это впечатление обманчиво — вяжет она механически, как настоящая мастерица, почти не глядя на спицы. И это дело не мешает ей внимательно слушать доклад руководителя Коллегии иностранных дел действительного тайного советника графа Никиты Ивановича Панина.

Как и все прочие должностные особы, Панин вёл с императрицей оживлённую переписку, направляя в её канцелярию пачки докладов, реляций, писем, записок, в обилии сочинявшихся в недрах департаментов его коллегии, донесения, поступавшие из посольств и консульств в зарубежных странах, от тайных агентов и доброжелателей, имевшихся у России при европейских королевских дворах, а также наиболее важные бумаги, касавшиеся политических дел, присылаемые генерал-губернаторами со всех концов необъятной империи. Однако в особых случаях, когда он сам не смел принять необходимое решение, Панин пренебрегал сложившимся порядком — приходил лично, часто без предварительного уведомления, хотя знал, что Екатерине это не нравится.

Но сегодня был как раз такой случай: утром нарочный из Варшавы доставил очередную реляцию русского посла при тамошнем дворе князя Николая Васильевича Репнина, который сообщал, что 13 февраля, после долгих уговоров, ему наконец-то удалось сломить сопротивление поляков и принудить подписать трактат, утверждающий права диссидентов.

Донесение посла было весьма важным, ибо Россия за последние годы приложила немало трудов, добиваясь формального уравнения прав православных и католиков в этом королевстве. Тем не менее Екатерина ничем не выказала удовлетворения — её круглое припудренное лицо оставалось бесстрастным, — чему, впрочем, Панин не удивился: горькие уроки минувших лет предостерегали от поспешных ликований...

После смерти престарелого короля Августа III, последовавшей 5 октября 1763 года, российский двор ввязался в долгую закулисную борьбу, связанную с возведением на освободившийся престол протеже императрицы — бывшего её фаворита — сорокалетнего Станислава Понятовского.

— Соперничество магнатов и шляхты, — говорила Екатерина Панину, — подлые интриги духовенства всегда были благодатной почвой, на которой произрастали внутренние волнения в Польше. Ныне же положение в королевстве перестало быть внутренним делом самих поляков. А сие означает, что европейские державы не устоят перед соблазном откусить от сладкого пирога лакомый кусок... И нам негоже быть в стороне!

Вот тут-то Панин и предложил Понятовского.

Екатерина выбор его одобрила, и через год — 7 сентября — Понятовский стал королём.

Обрадованная Екатерина написала Панину:

«Поздравляю вас с королём, которого вы сделали. Сей случай наивяще умножает к вам мою доверенность, понеже я вижу, сколь безошибочны были все вами взятые меры».

«Это, конечно, славно, — подумал тогда Никита Иванович. — Только бы он крепок оказался в отпоре недругам... Характер бы ему потвёрже...»

Но ещё большую жёсткость и настойчивость она проявила в требовании выполнения решения сейма двухсотлетней давности об уравнении в правах православных, проживающих в королевстве, с католиками.

Отступиться в этом вопросе было нельзя!

И не только потому, что по «Вечному миру» 1686 года Россия взяла на себя обязательство гарантировать права диссидентов. Их защита являлась важным средством усиления русского влияния в Польше, подавляющее большинство некатолического населения которой составляли украинцы и белорусы. И хотя Понятовский делал вид, что пытается облегчить участь диссидентов, поступавшие от них в Петербург многочисленные жалобы свидетельствовали о продолжающихся притеснениях.

По совету Панина Екатерина предписала князю Репнину выступить в сейме, подчеркнув при этом, что «Россия, гарантировав их права, требует от настоящего сейма восстановления диссидентам права свободного богослужения».

В жёсткой форме сейму предлагалось также без промедления отменить ряд тягостных для диссидентов налогов, разрешить им строить православные церкви, разрешить браки между лицами разных вероисповеданий... Требований было много.

Одновременно польскому посланнику в Петербурге, срочно вызванному на аудиенцию, императрица, не скрывая раздражения, сурово заявила:

— Я вас предупреждаю, господин посланник, и прошу довести мои слова до короля и сейма. Если настоящее моё требование, с которым выступил князь Репнин, не будет в точности исполнено — я не ограничусь одним этим требованием!

Провожаемый презрительными взглядами придворных, посланник в смятении покинул Зимний дворец и немедленно отправил Понятовскому донесение о содержании разговора.

Слабый, безвольный Понятовский, чувствуя себя обязанным Екатерине за её поддержку в борьбе за корону, изъявил готовность собрать сейм и выполнить требования России. Но вскоре под напором фанатичных шляхтичей и духовенства, пригрозивших свергнуть его с престола, дрогнул и объявил Репнину, что не станет идти против собственного народа, а соединяется с ним для защиты веры от поругания.

   — Змею на груди пригрели, ваше величество, — сожалея, процедил Панин сквозь зубы, узнав о таком предательстве. — Вот она и ужалила.

   — Я ужалю больнее! — воскликнула зловеще Екатерина, топнув ногой. — Глупость и коварство будут наказаны...

Заручившись негласной поддержкой прусского короля Фридриха II, она приказала ввести в дело русскую армию. Сорок тысяч солдат, вступивших в польские земли, оказались весомым подкреплением политическому давлению князя Репнина.

Трактат был подписан!

Однако ввод армии в пределы Речи Посполитой встревожил Европу. Самолюбивые монархи не желали безучастно наблюдать за разваливающимся на их глазах королевством. Все понимали, что от хода происходящих ныне событий во многом будет зависеть дальнейшее течение политической жизни на континенте. Вопрос был слишком жгуч, затрагивал интересы многих стран, чтобы долгое время оставаться неразрешённым. Усилия политиков могли на какой-то срок оттянуть развязку, но не могли предотвратить её.

Особенно болезненно воспринимала польские события Франция, опасавшаяся укрепления политического влияния России в Европе. Прогуливаясь по дремлющим аллеям Версаля, король Людовик XV раздражённо попрекал герцога Шуазеля:

   — Вы упустили время, чтобы помешать русским раскладывать в Польше свой пасьянс!

Хрустя высокими каблуками по осевшему льдистому снегу, герцог, ведавший иностранными делами, вежливо возразил:

   — Но это не значит, сир, что у них все карты сойдутся... Особенно если кто-то смахнёт их со стола.

   — Из Парижа?

   — Нет, сир, это сможет сделать Порта[1]. Затяжная война с турками надолго отвлечёт внимание русских от Польши. И вы знаете, как подтолкнуть к ней султана?

   — Да, сир, знаю.

   — Тогда развяжите руки Верженю!.. Пора поставить Россию на положенное ей место в европейской прихожей.

   — Я завтра же отправлю ему необходимые инструкции, — склонил голову Шуазель...

Получив толстый, запечатанный сургучом пакет из Парижа и ознакомившись с содержанием находившихся в нём бумаг, французский посланник в Константинополе Вержень принялся стращать султана Мустафу III, великого везира Муссун-заде и рейс-эфенди Османа неисчислимыми несчастьями, которые вот-вот обрушатся на Турцию, поскольку в результате грядущего раздела Польши между Пруссией и Россией последняя станет угрожать северным границам империи.

Неуёмная настойчивость Верженя дала свои результаты: и Муссун-заде, и Осман-эфенди несколько раз вызывали в сераль российского резидента в Константинополе Алексея Михайловича Обрескова, требуя от него объяснений действий русских войск в Речи Посполитой.

Придав мясистому лицу доверительное выражение, Обресков многословно заверял чиновников в строгом соблюдении императорским двором заключённого ранее договора с Портой, а затем, вернувшись в резиденцию, садился за стол и писал донесение в Петербург, взывая к предельной осторожности в перемещениях у турецких границ, чтобы не давать султану повода усомниться в добросовестности России...[2]

Екатерина поправила пальцами скрутившуюся узелком шерстяную нить, медленно перевела взгляд на Панина:

   — Подписание трактата понуждает нас начать выводить полки из Польши.

   — Я бы не спешил с этим, ваше величество, — вкрадчиво произнёс Панин. — Подписать трактат — полдела. Будут ли поляки выполнять его артикулы — вот в чём вопрос... А на сей счёт я имею сильное сомнение. Надо бы выждать некоторое время... Хотя бы до лета.

   — Нам будет трудно объяснить, почему и после подписания трактата полки остались в Польше.

Панин растянул сытые щёки в иезуитской улыбке:

   — Нам будет ещё труднее объяснить, почему мы их снова вводим, когда наши интересы того потребуют... Задача возвращения отторгнутых ранее неприятелем украинских и белорусских земель ещё не решена. И мы не можем позволить, чтобы другие державы поделили Польшу без нашего в том участия.

   — Мне помнится, господин Обресков пообещал туркам, что в феврале наше войско покинет Польшу.

   — Алексей Михайлович сделал это, заботясь об успокоении тамошнего правительства... Но сделал это без нашего ведома!.. За что, кстати, я выговорила ему в письме.

   — Но он обещал[3]. А теперь объяснит, что по некоторым причинам исполнение обещанного задерживается.

   — По каким причинам?

Панин улыбнулся прежней коварной улыбкой:

   — Я сыщу эти причины.

Екатерина ответила не сразу; в глазах её мелькнула настороженность, в уголках губ залегли жёсткие складочки. Она давно приметила, что этот тихий улыбчивый толстяк, прекрасно разбиравшийся в делах внешней политики, иногда — для удовлетворения собственного тщеславия — подсказывал ей нелучшие выходы из сложных положений, хотя внешне они выглядели весьма разумными; она, естественно, соглашалась, и Панин, насладившись её доверчивой беспомощностью, тут же предлагал другие, верные. В первые годы царствования такие уловки Панина раздражали её, но со временем, привыкнув, она находила даже некоторую приятность в их разгадывании.

Подумав, Екатерина плавно качнула головой:

   — Нет, граф, войско надобно выводить... Но выводить неспешно. Тогда и присутствие в Польше сохраним, и верность слову соблюдём, и турок успокоим.

Панин молча подхватил папку с бумагами, лежавшую на коленях, встал, поклонился и, лениво переваливаясь на толстых ногах, вышел из кабинета.


* * *

Март 1768 г.

Отправленный Репниным в Петербург нарочный офицер, пробираясь по засыпанным снегами дорогам и просёлкам, провёл в пути две недели. За это время в Польше произошли события, о которых ни Екатерина, ни Панин, обсуждая положение в королевстве, знать, разумеется, не могли. А там, за сотни вёрст от российской столицы, в небольшом подольском городке Бар, куда съехались недовольные подписанием трактата магнаты, священники и шляхтичи, в последний день февраля была создана «Барская конфедерация». Конфедераты объявили решение сейма незаконным, короля Станислава Понятовского лишённым трона и призвали народ к защите «вольности и веры».

Но воинственные крики, то и дело взлетавшие над разноцветной шумной толпой, не могли заменить многочисленного войска, необходимого для борьбы с могучей российской армией. Нужно было сыскать союзника, готового не только политически поддержать конфедератов, но и подкрепить их силой своего оружия. Дальние державы в союзники не годились, а из пограничных на такой шаг мог отважиться разве что крымский хан Максуд-Гирей. Вот к нему-то, в Бахчисарай, и отправился шляхтич Маковский, намереваясь склонить к выступлению против грозного северного соседа.

Максуд-Гирей, правивший Крымом чуть более полугода, проявил осторожность. Недоверчиво щуря желтоватые глаза, он безмолвно выслушал угрозы шляхтича о скором и неизбежном вторжении русской армии в пределы ханства, о зверствах, творимых её солдатами в польских землях, но, когда тот умолк, сказал коротко:

   — Мне неведомо о происках России против Крыма.

   — Когда они поразят нас — придёт ваш черёд, — настаивал Маковский, обжигая хана огненным взором. — Дайте нам сорок тысяч ногайской конницы! Тогда мы обороним не только себя, но и владения вашей светлости!

Максуд склонил голову на плечо, равнодушно пыхнул на шляхтича табачным дымом:

   — В моих краях русских войск нет... А проливать кровь подданных за чужие земли я не желаю...

Маковский уехал из Бахчисарая ни с чем.

А Максуд, поразмыслив, предусмотрительно распорядился не скрывать от народа содержание беседы с барским эмиссаром.

   — Пусть все знают, что мы с Россией в ссору не вступим, — сказал он в диване. — Не стоит тревожить спящего льва...

Хан осторожничал обдуманно. Он не только не хотел, но и боялся ввергнуть Крым в новое разорение, подобное тому, какое учинили тридцать лет назад русские войска Миниха и Ласси. Вторгнувшись в пределы полуострова, они с огнём и мечом прошли по здешним землям, оставив после себя опустошённые города, сожжённые мечети, засыпанные колодцы. Выступать против России, не заручившись предварительно поддержкой Турции, было крайне опасно. А турки, как казалось хану, хоть и оправились от потрясений и потерь прежней войны, ввязываться в новую страшились.

Максуд знал, что в Бахчисарае обитает достаточно людей, способных донести всё сказанное во дворце до нужных ушей в России. Именно поэтому — для успокоения северной империи и показания ей миролюбия Крыма — он не утаил свои ответы Маковскому.

И русские их узнали: в конце марта в «Тайную экспедицию» при Киевской губернской канцелярии пришло письмо от торговавших в Бахчисарае российских купцов Дмитрия Волкова и Степана Талера с подробным описанием аудиенции...

Киевская «Тайная экспедиция» была создана по указу Коллегии иностранных дел зимой 1763 года. Возглавил её канцелярии советник Пётр Петрович Веселицкий, опытнейший разведчик, отличившийся в Семилетней войне разоблачениями прусских шпионов. «Экспедиции» предписывалось заниматься изысканием «удобных способов к благовременному из границ турецких получению достоверных известий о всех тамошних, заслуживающих примечания и уважения, происшествиях».

Приложив немало сил и старания, Веселицкий за несколько лет свил в турецких и татарских городах обширную сеть секретных платных осведомителей — конфидентов. Среди них наиболее ценными были бывший личный переводчик хана Керим-Гирея, а ныне балтский и дубоссарский каймакам Якуб-ага, переводчик коменданта турецкой крепости Очаков Сеид Мегмет-паши Юрий Григоров, писарь крымского дивана Ахмет, богатый Могилёвский купец Иван Кафеджи, чрезвычайно засекреченный агент, работавший на Веселицкого ещё со времён Семилетней войны и проходивший по всем донесениям под условным названием «Могилёвский приятель».

Кроме конфидентов, разведывания производили также нарочные офицеры, возившие по разным поводам письма и подарки крымским ханам, калге-султану, предводителям и сераскирам четырёх ногайских орд, бендерскому, хотинскому и очаковскому пашам, дипломатическую почту резиденту Обрескову, купцы, мещане, запорожские казаки, торговавшие в чужих землях.

...Письмо Волкова и Талера было одним из многих, хлынувших в «Экспедицию» в марте с западных и южных границ империи. И почти во всех — где одной фразой, где обширным предостережением — сообщения о военных приготовлениях барских конфедератов.

Делая небольшие перерывы, чтобы не уставали глаза, злясь, когда попадался мелкий или неразборчивый почерк, Веселицкий неторопливо и внимательно читал все конфидентские письма, папку с которыми каждое утро приносил ему канцелярист Анисимов — человек проверенный, надёжный, умеющий держать язык за зубами.

Из обилия разнообразных сведений, густо пересыпанных польскими, турецкими и татарскими именами, названиями крепостей, городов, рек и земель, с цифрами и датами, зоркий взгляд Веселицкого безошибочно выхватывал только те, которые, по его мнению, требовали особого примечания и проверки, поскольку несли в себе — или могли нести в ближайшем будущем — явственные угрозы как безопасности приграничных губерний, так и благополучию всей державы.

Время от времени Пётр Петрович брал в руку тонкий чёрный карандашик и крупным, почти квадратным почерком делал краткие выписки в лежавшую рядом с бумагами небольшую, в зелёном сафьяновом переплёте книжечку. Конфидентов и агентов «Экспедиция» имела много — письма приходили ежедневно, и записей в книжечке становилось всё больше. По ним уже можно было сделать определённые выводы о положении близ российских границ. И выводы эти были неутешительные — конфедераты всерьёз готовились к войне.

В последнюю пятницу марта, поутру, чинно отзавтракав холодной телятиной с хреном, испив чёрного кофе, Веселицкий, как был в ночной рубашке и колпаке, в тёплых домашних туфлях на босую ногу, прошаркал в кабинет, где, хмурясь и вздыхая, подглядывая временами в зелёную книжечку, составил недлинный, но содержательный доклад. Затем, переодевшись в партикулярное платье, он приказал кучеру закладывать карету, чтобы ехать в Печерскую крепость на приём к Фёдору Матвеевичу Воейкову, генерал-поручику, киевскому и новороссийскому генерал-губернатору.

Раскачиваясь на ухабах прихваченной утренним заморозком дороги, карета неспешно спустилась от Старой слободы, где проживал Веселицкий, вниз по Крещатику к перевозу через Днепр, потом отвернула вправо и через четверть часа подкатила к Печерской крепости. Покружив между церквами и монастырями, казёнными домами и солдатскими казармами, карета остановилась у большого деревянного дома, принадлежавшего генерал-губернатору.

Неряшливо одетый дежурный офицер, без парика, без шпаги, встретил Веселицкого у входа, коротко и нехотя поприветствовал, подождал, шмыгая сопливым носом, пока лакей снимет с гостя шубу, и, шествуя впереди, провёл его к кабинету Воейкова.

Фёдор Матвеевич соблюдением этикета утруждать себя не стал — принял канцелярии советника просто, по-домашнему, без церемоний и строгости, с которой обычно разговаривал с подчинёнными. В тёплом длинном шлафроке, старомодном и поношенном, одетом прямо на исподнее, он выглядел весьма комично в строгой официальности кабинета, обставленного дорогой, сверкающей лаковой полировкой мебелью. Впрочем, огромная разница в чинах и занимаемом положении позволяла Воейкову не обращать внимание на то, какое впечатление производил он на подвластных чиновников.

Закрыв за собой дверь, Веселицкий учтиво поздоровался, дождавшись приглашения, присел на краешек стула напротив губернатора, отгородившегося от посетителей большим, на толстых фигурных ножках, столом.

На столе в некоторой небрежности лежали какие-то бумаги, два или три номера «Санкт-Петербургских ведомостей» двухмесячной давности. Открытая чернильница и брошенное на бумаги перо с засохшими на подрезанном кончике чернилами говорили о том, что с утра Воейков, вероятно, что-то писал, но приход Веселицкого прервал его занятие.

Снова дождавшись разрешительного жеста, Веселицкий мерным негромким голосом пересказал содержание подготовленного доклада, уделив основное внимание приготовлениям конфедератов.

   — Однозначно можно утверждать, — заключил он, передавая папку с докладом и некоторыми письмами конфидентов губернатору, — что число барских неприятелей прибавляется с каждым днём, и уже более десяти тысяч всякой сволочи собрано по разным местам. Разглашая повсюду свои угрозы, они всё чаще учиняют нападения на войска её величества.

Медлительный Воейков, жуя блёклые губы, шумно посапывая заросшими ноздрями, скучающе полистал письма и, поглаживая морщинистой ладонью вялый подбородок, изрёк расслабленно:

   — Супротив поляков сила имеется достаточная. Пусть трепыхаются. А вот крымцы... Как полагаете: хан взаправду страшится или выжидает?

   — Ежели судить по его ответам Маковскому, думаю, страшится, ваше превосходительство... Ему сейчас нет резона влезать в драку. Вороны прилетают на падаль.

   — Ну это вы напрасно так. Татары чаще соколами налетали на Русь, нежели воронами. И бед приносили своими когтями немало.

   — Соколами они были ранее. А теперь, когда славный фельдмаршал Миних им перья повыщипал, о собственном покое больше думать смеют.

   — Значит, с поляками не снюхаются?

   — Уверен, что нет... Дело там гиблое... И Максуд не такой глупец, чтобы совать голову в петлю. Затянем верёвку — придушим.

Воейков ещё раз полистал письма, затем откинулся на спинку кресла, порылся в кармане шлафрока, достал маленькую золотую табакерку с монограммой, взял двумя пальцами щепоть мельчайшего душистого табака, засунул её в ноздри. Некоторое время он сидел неподвижно, потом, закатывая глаза, несколько раз резко и глубоко вздохнул, словно собираясь чихать, но не чихнул — длинно выдохнул, спрятал табакерку и, переведя помутившийся взгляд на Веселицкого, сказал раздумчиво:

   — Пожалуй, в открытую баталию крымцы действительно не ввяжутся. Однако вы, сударь, ухо держите востро. От них всякого можно ожидать... Приглядывайте.

   — Ныне токмо о том заботу имею, — с некоторым подобострастием ответил Веселицкий. — Во все земли верных людей послал. И конфидентам инструкции направил... Предупредят, коль запахнет жареным...

А вскоре в «Экспедицию» пришло донесение от торговавшего в Крыму полтавского купца Семёна Пищалки, который ещё раз подтвердил, что татары опасаются вторжения русских войск на полуостров и против России выступать не намерены.


* * *

Апрель — июнь 1768 г.

Ввод русских полков в польские земли всколыхнул Правобережную Украину, два века стонавшую под невыносимым гнетом Речи Посполитой. Из села в село, из хаты в хату пошёл гулять слух, что идут они освобождать православных братьев и сестёр от панской неволи. Вспыхнули зловеще глаза мужиков, потянулись почерневшие руки к топорам и кольям. Надвинулось на Украину тревожное время кровавой мести...

Хмурым апрельским утром в подернутый рыхлым серым туманом Лебединский лес, что раскинулся в трёх вёрстах от Мотронинского монастыря и поэтому часто назывался Мотронинским лесом, въехали девятнадцать запорожских казаков. Ночью они скрытно перешли польскую границу и теперь — прислушиваясь и оглядываясь — кружили между голых ослизлых деревьев, выискивая удобное для стоянки место.

Свесив липкие гривы, настороженно прядая ушами, лошади неторопливо перебирали ногами по вымокшей пожухлой листве, толстым ковром устилавшей землю.

Впереди всех, как водится, ехал атаман — Максим Зализняк, широкоплечий, кряжистый, с грубым скуластым лицом. Он давно подговаривал приятелей-казаков омыть острые сабли шляхетской кровью, потрясти толстые кошельки плутоватых жидов. Родом с Чигиринщины, Максим хорошо знал Мотронинский лес и теперь уверенно правил мышастой лошадкой, забираясь в самую чащу.

Там, на поляне, круто обрывавшейся в Холодный Яр — место глухое, разбойничье, с дурной славой, — казаки остановились, спешились.

   — Ляхи сюда не сунутся! — ломая набок смушковую с красным верхом шапку, пробасил Зализняк, оглядывая отвесные, поросшие кустами склоны яра. — И нам здесь не век коротать.

   — Так, атаман, — ладно откликнулись казаки, рассёдлывая лошадей. — У многих до панов руки чешутся!..

Разгоняя поредевший туман, задымил у яра костёр, согревая озябших за ночь казаков, собравшихся в кружок у огня; забурлила в котле вода, обдавая горячим паром лица кашеваров... Отогрелись казаки, подъели, неспешно выкурили по трубке и принялись обустраивать лагерь...

А через день-другой тайными лесными тропами, безлюдными ночными дорогами поскакали казаки в ближние и дальние сёла; в укромных местах — подальше от недобрых глаз — собирали мужиков, звали в гайдамаки к полковнику Максиму, крестясь, обещали волю и золотые горы.

Мужики, поддакивая речистым зазывалам, кляли судьбу, злобно поносили кровопийцев-панов, а потом, стыдливо пряча глаза, расходились по хатам. Чужаку легко говорить. А у мужиков — дома, семьи, какое ни есть хозяйство. Как их бросить?

Но, видимо, крепко засели в чубатых головах волнующие кровь слова о воле. И потянулись в Мотронинский лес люди, поверившие казакам Зализняка. У каждого был свой неоплаченный счёт к проклятым панам. Когда же в конце мая набралось их до полутысячи — решился Максим на святое дело.

   — Настал час, хлопцы! — кричал он, гарцуя на лошади перед собравшимися толпой сотнями. — Покараем поганых ляхов!

   — Покараемо-о... — эхом ответили гайдамаки, потрясая саблями, пиками, топорами. — Веди нас, батька!.. Веди, атаман!..

Словно могучий Днепр в половодье, разлилось, забурлило восстание[4], захватывая в свои яростные водовороты всё новые сёла и города. Как грибы после тёплого дождя возникали повсюду большие и малые отряды. На устах у мужиков имена Максима Зализняка, Степана Неживого, Никиты Швачки, Ивана Бондаренко, Андрея Журбы. Лях, жид и собака — всё вера еднака, — приговаривали колии Саражина, Носа, Шелеста, смачно и беспощадно рубя непокорные головы, вздёргивая на пеньковых верёвках содрогающиеся в предсмертных конвульсиях тела.

Заполыхали багровыми огнями Жаботин и Смела, Богуслав и Канев, Лебедин, Лисянка, Корсунь... Богатые панские дома разгромлены: окна высажены, массивные двери сорваны с петель, резная мебель сожжена в кострах; некогда сверкавшие в лучах солнца паркетные полы, дорогие узорчатые ковры загажены, усеяны осколками венецианских зеркал, хрустальных люстр, фарфоровой посуды; повсюду — на полах, коврах, на стенах — бурые пятна засохшей крови; ветер гоняет по закопчённым комнатам клочья обгоревших бумаг, книг, картин; одежда, припасы, утварь — всё растащено... Пусто... Угрюмо... Страшно... Лишь бродячие собаки, косматые и тощие, уныло кружат стаями у пепелищ, выискивая поживу.

Не могут паны устоять перед напором восстания — бегут кто куда. И кажется отчаянному Зализняку, что всё ему по плечу, что нет такой силы, которая могла бы остановить его хлопцев.

   — Как славный Богдан Хмельницкий, вызволю Украину от панов и жидов, — хмелея от обжигающей горилки, обещал удачливый атаман, мутноглазо уставясь на сотников.

   — Как Богдан!.. Вызволишь!.. — хрипели пьяные сотники, пили горилку и лезли слюняво целоваться.

   — Сковырну проклятую Умань!

   — Сковырнёшь, батька!..

Во вторую неделю июня, выждав, когда подсохнут после затяжных дождей размокшие дороги, повёл Зализняк своё мятежное воинство на Умань — оплот шляхты на Правобережье.

Это была одна из самых сильных польских крепостей. Высокий земляной вал широким кольцом опоясывал поросшие зеленоватыми мхами каменные стены; по вершине вала густым гребнем тянулся крепкий дубовый палисад из толстых, в обхват, брёвен; в бойницах башен и бастионов, в амбразурах между зубцами стен тускло поблескивали три десятка чугунных и медных пушек, державших под прицелом все подходы к крепости; запасы провианта и военных снарядов, многочисленный гарнизон, куда кроме польских жолнеров входили два полка надворных казаков в две тысячи восемьсот человек, позволяли Умани выдержать довольно длительную осаду, если таковая приключится.

Одно только беспокоило губернатора Младановича — верность надворных казаков. Командовал ими опытный полковник Обух. Но Обух был шляхтичем, католиком, поэтому казаки его не жаловали — больше слушали своего сотника Ивана Гонту.

Младанович и ранее с опаской поглядывал на строптивого сотника, а когда ему донесли, что к крепости приближается Зализняк, заподозрил Гонту в измене, приказал арестовать и — на страх остальным казакам! — прилюдно повесить.

Но стоило Обуху объявить приказ губернатора, а жолнерам попытаться связать сотника — взбунтовались казаки.

   — Не дадим Гонту!.. Не дадим!.. — зашумели они разноголосо, оттесняя жолнеров.

Наиболее решительные рванули из ножен сабли.

Оробевшие жолнеры отступили от Гонты, пятясь, стали отходить к костёлу. Сам же Обух, придерживая рукой болтавшуюся на боку кривую саблю, побежал к Младановичу.

А Гонта, окинув казаков благодарным взглядом, бросил под ноги чёрную, с жёлтым верхом, шапку, скинул с плеч жёлтый жупан и, зло сплюнув, крикнул зычным голосом:

   — Не будем далее служить панам, казаки!.. К Зализняку пойдём!

Взвыли ржавыми петлями тяжёлые дубовые ворота, расступились, пропуская верхоконных казаков, польские стражники, и оба полка рысью запылили в сторону Грекова леса.

Встретившись с казаками на узкой лесной дороге, Зализняк поначалу устрашился, велел гайдамакам и колиям отступить в чащу, где они могли бы уберечься от пуль и сабель. Но казаки выслали трёх человек для переговоров, и спустя полчаса полки соединились с восставшими.

Зализняк объявил привал, приказал выкатить казакам несколько бочонков вина, а Гонту усадил рядом с собой, налил горилки, спросил с надеждой:

   — Значит, вместе по Умани вдарим?

   — Вместе, — кивнул Гонта, лихо опрокидывая в рот чарку...

18 июня, когда солнце выползло почти к половине неба, войско Зализняка подошло к крепости, обложило её с трёх сторон, растёкшись торопливыми потоками вдоль вала. А с четвёртой стороны — у Грекова леса — стали казаки Гонты.

Грозный вид затаившейся Умани охладил многие горячие головы; затрепетали колии, опасливо поглядывая на крутые стены, на торчавшие из бойниц курносые пушки, загомонили несмело, вполголоса:

   — Куда ж мы против них с кольями?.. Поди, и к палисаду не пустят — всех побьют!

   — Добежать — добежим. Да ить палисад — не солома... Дубовый!.. Вилами не проткнёшь!

   — И топором махать — дня не хватит!

   — Хлопцы! А на кой ляд нам эта Умань? Аль по другим местам ляхов и жидов мало?

   — Верно! Верно!.. К чёрту Умань! Айда к батьке!

Толпа, нестройная, шумная, с некоторой нерешительностью придвинулась к Зализняку, закричала, что надо отступиться от крепости. А он, приметив её безликую неуверенность, с нарочитой беспечностью подошёл к коню, легко прыгнул в седло, привстал на стременах, чтоб все видели, вскрикнул звучно и воинственно:

   — Не страшись, хлопцы!.. Вона сколько нас!.. Пугнём ляхов — сами крепость сдадут!

И тут же, при всех, велел Гонте послать к Младановичу казака с ультиматумом. Срок для ответа назначил до вечера.

Казак неохотно, с тоской в глазах, словно чувствуя, что едет на погибель, влез на лошадь, тронул поводья, медленно приблизился к крепостным воротам; под дулами ружей, нацеленных прямо в грудь, взмахнул белым платком, крикнул жолнерам, чтоб впустили.

Коротко скрипнув, створки ворот чуть-чуть приоткрылись.

Казак оглянулся, помахал рукой — будто прощался — наблюдавшим за ним колиям и скрылся за воротами.

Снова его увидели уже вечером, когда закатное солнце зацепилось малиновым краем за вершины дальних деревьев. Два жолнера выволокли окровавленного казака на стену, подтащили к самому краю, поставили на колени. Казак был гол, истерзан страшными пытками, вместо лица — распухшая кровоточащая маска.

Нахмурился Зализняк, предчувствуя надвигающуюся беду. Закусил чёрный ус Гонта. Притихли, крестясь, колии.

Один из жолнеров вынул из ножен саблю, отступил в сторону, неторопливо примерился и сильным резким ударом срубил склонённую казачью голову. Осторожно, чтобы не запачкать сапоги хлынувшей фонтаном кровью, он столкнул бездыханное тело со стены, затем взял отрубленную голову за длинный чуб и, крутнув, словно пращу, швырнул вниз к палисаду.

   — Всех порубим! — закричали со стен ляхи. — Кто ещё хочет — подходи!

Ахнули колли, поглядев на такую казнь. Но шум голосов перекрыл надрывный вопль Зализняка:

   — Хлопцы-ы!.. Видели, как поганые ляхи православного жизни лишили?

   — Видели, батька!.. Все видели! — загремела толпа.

   — Тогда за веру православную, за волю вольную — геть до Умани!

   — А-а-а... — разнеслось над полем свирепое тысячеголосье. Ощетинившись длинными пиками, гнутыми косами, заострёнными кольями, войско неровной волной побежало к крепости.

   — Собаки бешеные, — прошипел, бледнея, Младанович, окидывая цепким взором растекающееся вокруг вала людское море. Но не струсил — верил в неприступность Умани, — и ломким, прерывистым голосом закричал, размахивая руками: — Жолнеры Шафранского — к главным воротам!.. Поручик Ленарт — к другим!.. Зажечь огонь под котлами!..

Первый приступ закончился совсем быстро.

Едва нападавшие приблизились к валу, на башне, где находился Младанович, ударила сигнальная пушка. Прочертив в небе плавную дугу, ядро мягко упало на нескошенную траву, чёрным мячиком покатилось под ноги колиям и, прошипев фитилём, рвануло горячими осколками мужицкие тела. Тут же на крепостных стенах тягуче пророкотали остальные орудия.

Орущие сотни замедлили бег, остановились в нерешительности, а затем — спасаясь от рвущихся ядер — отхлынули назад, оставив у вала убитых и раненых.

Видя, как бегут колии, стоявший рядом с Зализняком Гонта сказал негромко:

   — Ты понапрасну людей не губи. Умань с наскока не возьмёшь... Осадить надобно.

   — Мне на это баловство времени не отпущено, — глухо отозвался Зализняк, подрагивая небритой щекой. Но в голосе его не было уверенности. (Штурмовать такие мощные крепости ему ещё не доводилось, и в душе он боялся, что не сдюжит).

Гонта, видимо, понял сомнение атамана, сказал сочувственно:

   — Уйми гордыню, Максим... Взять Умань — это не панские гнезда разорять да жидов вверх ногами вешать. Здесь топорами и кольями ляхов не напугаешь... Поставь пушки, запали дома, а уж потом навалимся с Божьей помощью.

Зализняк прислушался к совету. Дождавшись, когда прохладная июньская ночь, неторопливо наползавшая с востока, покрыла густым мраком землю, он бесшумно подтянул поближе к валу семь пушек — всё, что имел, — и приказал бомбардировать крепость.

Первый залп оказался неудачен — ядра, ткнувшись в высокие стены, упали на землю, брызнули пунцовыми разрывами, не причинив осаждённым ни малейшего вреда.

Пушкари, ругнувшись, сноровисто увеличили заряды, подправили прицелы, и следующий залп унёс ядра на узкие улицы Умани.

Спустя некоторое время небо над крепостью озарилось ржавыми отблесками пламени, густые клубы дыма взвились над башнями, раскачиваясь, поплыли в стороны, наполняя воздух терпкими запахами гари.

Воодушевлённые пушкари, скинув рубахи, блестя потными разгорячёнными спинами, усилили огонь.

А Зализняк, видя, как пылающая крепость взбодрила его колиев, снова повёл их на штурм.

Потом ещё раз...

Ещё...

Умань жалобно дрожала размытым заревом пожаров, но держалась стойко. Обвесив стены и башни серыми пушечными дымами, гарнизон расстреливал нападавших ядрами и картечью на подступах к валу, не давая проломить палисад. Число убитых и раненых колиев росло, с каждым разом всё неохотнее они поднимались на штурм.

Ярился Зализняк, глядя на бесплодные попытки сотен подступить к крепости. Мрачно теребил длинный ус Гонта, видя, как поселяется неуверенность в его казаках. Опять зароптали колии — голоса злые, непослушные; некоторые — в темноте и сумятице, — воровато оглядываясь, бочком побежали к лесу.

Оставив отошедших к опушке казаков, сшибая с ног попадавшихся по пути колиев, Гонта поскакал к Зализняку.

   — Если к утру не возьмём Умань, — крикнул он, сверкая глазами, — все разбегутся!

   — Сам вижу! — не поворачивая головы, досадливо рыкнул Максим. И тут же, уже страдальчески, бросил глухо: — Подскажи, что делать... Столько людей положил зря.

Гонта, сдерживая разгорячённого коня, прохрипел без надежды:

   — Дай отдых до зари... А там... Бог поможет...

Зализняк отвёл своё войско к лесу, откатил уцелевшие после дуэли с крепостными орудиями пушки, но спать колиям не разрешил — велел вскрыть все бочонки с вином и горилкой, чтоб помянуть погибших, взбодрить уцелевших.

Пили все — охотно, много, не закусывая, кляня поганых ляхов, нахваливая убиенных. А распалённый неудачами Максим, белея шёлковой рубашкой, разъезжал на лошади между правивших тризну колиев и, потрясая саблей, осипшим от крика голосом обещал отдать им Умань на один день в полное их владение.

   — Всё ваше, — сипел Зализняк, тыча саблей в озарённую крепость. — И золото... И бабы... Всё берите!

А в ответ — пьяное, жуткое, злобное:

   — Веди нас, батька!.. Веди, атаман!..

И когда допили колии остатки вина и горилки, ухватили покрепче колья и топорища, вскинули пики, сабли, косы. И в хмельной лютости, отчаянно, обречённо, пошли на последний штурм.

Перескакивая через убитых и раненых, сметаемых наземь картечным огнём ляхов, они подбежали к палисаду, навалились, натужились, проломили порубленные ранее топорами места и хлынули к крепостным воротам.

Теперь пушки стали не опасны: картечи шелестели высоко над головами колиев, уносясь в опустевшее за палисадом поле. Но со стен Умани на их головы обрушился парящими струями обжигающий кипяток, полилась чёрная булькающая смола, с тихим присвистом полетели ружейные пули.

Дикие, звериные крики обваренных и обожжённых людей, катавшихся по земле от безумной боли, лишь на какие-то мгновения сковали сердца колиев щемящим ужасом. Но когда закопчённые котлы опустели, воспрянувшие духом сотни снова подступили к самым воротам, тараня створки увесистым бревном из развороченного палисада, сбили засовы и, разгоняя жолнеров-привратников, ворвались в крепость.

Обозлённые безуспешными ночными приступами, жаждавшие мщения за немалые потери, казаки и колии пощады не знали — рубили, кололи, резали всех, кто попадался на пути: жолнеров и обывателей, богатых и нищих, мужчин и женщин, стариков и детей.

Полегли под острыми саблями, под косами и кольями паны Марковский, Корженевский, Завадский, Цисельский, Томашевский, Шафранский... Ксёндза Костецкого вытащили за ноги из Базилианской школы и тут же, у резных дверей, чёрным мешком подняли на вилах... Поручик Ленарт попытался защититься шпагой, но стальной клинок переломился, тонко зазвенев, под страшным ударом осинового кола; второй удар расплющил поручику голову, брызнувшую из-под суконной шляпы кровавым студнем... Полячек и жидовок тащили за волосы в комнаты, торопливо рвали одежды и терзали до смерти. Младенцев, забавляясь, ловили на пики...

Весь день и всю ночь шло свирепое, неистовое душегубство. Месть колиев была кровавой — по свидетельству современников, в Умани погибло до 18 тысяч человек.

После уманьской резни прошла неделя.

Затяжной, с потерями штурм крепости принудил Зализняка дать передышку утомлённому войску. Но сам Максим, окрылённый благополучным исходом приступа, не смог усидеть без дела. Пока колии скорбно хоронили убитых, залечивали раны, делили награбленное добро, он с небольшим, в триста сабель, конным отрядом совершил быстрый набег на польское местечко Палеево Озеро, стоявшее вёрстах в тридцати к юго-западу от Умани. Опять гайдамаки рубили ляхов и жидов, грабили и жгли их дома, превратив в считанные часы цветущее селение в опустевшее пепелище.

Но добыча, против ожидания, оказалась невелика: часть здешних обывателей, прослышав об ужасах, постигших жителей Умани, не стала дожидаться такой же кровавой участи — заранее собрала пожитки, усадила на телеги домочадцев и бежала к реке Кодыме в пограничный городок Балту.

Зализняк поленился их преследовать — послал к балтскому каймакаму Якуб-аге есаула и сотника с требованием выдать палеевцев.

Якуб-ага, чуть шевеля губами, молча прочитал атаманово письмо. Но с ответом помедлил, призадумался, косо поглядывая на незваных гостей.

И в прежнюю бытность переводчиком у хана Керим-Гирея, и позже, исполняя должность каймакама, он наловчился едва ли не с первого взгляда распознавать людей добропорядочных и прямодушных от плутов. И теперь, присмотревшись к казакам, разодетым в богатые, но явно с чужого плеча одежды, ага засомневался, что они представляют грозного Зализняка, слух о котором парил не только над Украиной и Польшей, но и над землями, входившими в состав Крымского ханства.

   — Так какое твоё слово будет? — нетерпеливо и грубо спросил есаул, спесиво выпячивая губу.

   — Я атамановой подписи не знаю, — сказал уклончиво Якуб, сворачивая бумагу. — Мало ли кто сюда пишет. Может, это и не его письмо... Тем более что никакого уважения ни словом, ни подарком атаман мне не оказал.

   — Окажет, коль палеевцев выдашь, — лениво ухмыльнулся стоявший рядом сотник, дохнув на агу крепким запахом горилки и лука.

Но Якуб уже принял решение й отмахнулся небрежно:

   — Не дело ханского каймакама ублажать всякого встречного. Ныне много разных злодеев по земле бродит.

   — С огнём играешь, ага, — глухо пригрозил есаул, затуманив гневом взор припухших глаз. — Благодари Бога, что батька письмо послал, а не соружием нагрянул.

Если бы этот разговор проходил без свидетелей, то слабосильный и трусливый Якуб вряд ли отважился бы перечить плечистому хмельному есаулу. Но сейчас, окружённый десятком стражников, он был смел — выбросил вперёд руку, лающе взвизгнул:

   — Вышвырните эту собаку из моего дома!

   — Чаво-о? — опешил есаул, собирая к переносице кустистые брови. Его нечистая волосатая рука потянулась к висевшей на боку сабле.

Ага, втягивая голову в острые плечи, испуганно попятился, призывно оглянулся на стражников — вспомнил, что они не понимают по-украински, — крикнул ещё раз, уже панически, по-татарски.

Стражники мигом набросились на есаула и сотника, сбили с ног и, ткнув потными лицами в пыльный ковёр, скрутили руки.

Вновь осмелевший ага подошёл к ворочавшимся на ковре казакам, легонько пнул сапогом сотника, сказал, отвернув голову:

   — Этого в подвал, а того — отправьте назад.

Татары кучкой обступили казаков. Один, наклонившись, ловкими движениями снял с них сабли, вытащил из-за поясов пистолеты, кинул под ноги каймакаму. Остальные подхватили казаков под руки, вытолкали за дверь. Сотника сразу же повели в глубь двора к покосившемуся сараю, а с есаула сдёрнули путы, усадили на лошадь и отпустили с миром.

Якуб-ага наблюдал за происходившим во дворе, пригнувшись к небольшому мутному окошку. Когда есаул, погрозив кулаком, ускакал, он, задумчиво пощипывая пальцами редкую бородку, походил по комнате, затем, метнув короткий взгляд на сидевшего за столом писаря Якова Поповича, стал диктовать письмо Зализняку.

Ага не знал, какое войско стоит в Палеевом Озере, но разгромленная Умань говорила, что сила у мятежного атамана большая. Будучи человеком трусливым и, стало быть, осторожным, он, поразмыслив, решил не обострять с ним отношения. И в недлинном письме весьма пристойно попросил указать: атаманом каких войск тот является? с какой целью преследует польских подданных? почему угрожает Балте, часть которой находится под властью крымского хана?

Письмо повёз квартировавший в городе запорожский старшина Семён Галицкий, которому Якуб-ага придал для охранения и представительности двух турецких янычар.

   — Ты приглядись к атаману, — напутствовал он старшину. — Какого полёта птица? И много ли под его крылом казаков собралось?.. Время нынче сам знаешь какое — предусмотрительность нужна особая...

Галицкий вернулся на следующий день с ответным посланием Зализняка. Тот написал, что кошевой атаман Запорожского войска прислал его в эти земли для истребления всех ляхов и жидов. И ещё раз потребовал выдать без промедления беглецов-палеевцев.

Якуб-ага бросил замусоленное письмо на стол, посмотрел на Галицкого, спросил выжидательно:

   — А ты что скажешь?.. Показался тебе Зализняк?

Старшина уверенно дёрнул лобастой головой:

   — Я всех атаманов знаю. Несхожий он ни с кем.

   — Самозванец?

   — Голытьба, в паны захотевшая... Да и не мог кошевой атаман Калнишевский приказать казакам зачинать войну... Тем паче — угрожать Балте.

   — Полагаешь, сюда Зализняк не сунется?

   — Пужает атаман... Авось сробеешь.

   — Ну нет, — захорохорился уязвлённый Якуб-ага. — Пусть он робеет перед ханским каймакамом! За мной Крым и Высокая Порта!.. — А потом добавил каким-то извиняющимся тоном: — Ни хан, ни султан не потерпят каймакама, который станет ублажать первого встречного.

Ага резко повернулся к Поповичу и, подбирая слова пообиднее, продиктовал, что Зализняка никаким атаманом не признает и беглецов не выдаст. Затем приказал освободить сидевшего под арестом сотника, вручил ему письмо и отпустил в Палеево Озеро.

Выслушав ответ каймакама, Зализняк крепко осерчал от проявленного к нему пренебрежения, рыкнул хрипло сотнику Шило:

   — Бери, Василь, своих хлопцев и научи басурмана атамана чтить.

Охочий по любому поводу помахать саблей Шило расправил пышные усы, свисавшие подковой до кадыка, сказал самодовольно:

   — Научу, Максим... Навек запомнит...

В туманном рассвете, вынырнув, словно призраки, из ближнего лесочка, гайдамаки стремительно налетели на спящую Балту, порубили поляков и жидов и, увлёкшись, не пощадили многих жителей мусульманской веры, попавших под горячую руку. Переправляться через Кодыму, отделявшую польскую часть городка от татарской, гайдамаки не стали.

   — Хрен с ним, с каймакамом! — крикнул Шило, вытирая сдернутым с какого-то плетня рушником окровавленную саблю. — Скажем, что сбежал, сука...

Гайдамаки деловито стали выгонять из дворов лошадей и скотину, запрягать повозки, грузить на них припасы и домашнюю утварь побитых балтцев. Спустя час довольная удачным набегом сотня, запалив для острастки несколько богатых домов, отправилась в обратный путь, таща за собой два десятка возов награбленного добра.

Всё это время жители татарской стороны, высыпавшие на правый берег Кодымы, в тягостном оцепенении и бессилии взирали на лютовавших на другом берегу гайдамаков, но никаких действий не предпринимали. Когда же Шило покинул разорённый, дымящий пожарами городок, они осмелели, торопливо переправились через речку и учинили ещё один погром, но теперь уже над жившими там православными, которых гайдамаки, естественно, не тронули.

Спасаясь от смерти, христиане побежали в окрестные леса, а несколько человек, проживавших на краю городка, успели вскочить на коней и бросились догонять Шило.

Сотник, отъехавший всего на три-четыре версты, с полуслова понял гонцов, оставил десяток гайдамаков охранять обоз, а сам с остальными помчался в Балту.

Турки и татары, шарившие в опустевших домах, не ожидали возвращения сотни и, побросав награбленное, в смятении кинулись к стоявшим у берега лодкам. Те, кто успел отчалить, смог вплавь пересечь речку — спаслись от острых сабель и пик. Отставших, не успевших спрятаться в укромные места, разъярённый Шило рубил без разбора.

Очистив Балту, разгорячённые сечей гайдамаки прямо на конях бухнулись в нагретые солнцем тёплые воды Кодымы, мокрые, ожесточённые выскочили на другом берегу и принялись громить татарскую сторону — Галту.

Посеревший от страха Якуб-ara, запрудив двор стражей, запёрся в доме и стал ждать помощи от ногайцев. (Когда сотня начала переправу, он отправил двух гонцов к стоявшим в нескольких вёрстах к югу буджакам). Но прошло около часа, прежде чем ногайцы подскакали к Галте, тоскливо вытянувшей в голубое небо желто-пепельные шлейфы мохнатых дымов.

Увидев летящих на крепких низкорослых лошадях буджаков — их было до полутысячи. — Шило порядком струхнул. Но зная, что они боятся артиллерии, приказал демонстративно выкатить на ближний холм имевшиеся у него две небольшие пушечки.

Пушкари набили стволы рубленым железом — картечи у них не было да и пороха — на один заряд, — на глазок навели, где всадников было погуще, приложили фитили. Пушечки бахнули приглушённо, со скрежетом — и удачно: сразили трёх ногайцев и до десяти лошадей.

Несмотря на свою многочисленность, буджаки — страшась новых залпов — стали придерживать лошадей, перешли на рысь.

А пушкари, суетливо изображавшие готовность продолжить стрельбу, выждали, оглядываясь, когда сотня закончит переправу назад в Балту, бросили ставшие бесполезными теперь пушки, резво поскакали к Кодыме и тоже ушли на левый берег.

Ни буджаки, ни оставшиеся в живых татары преследовать гайдамаков не рискнули. Несколько часов простояли они на берегу, угрожающе размахивая кривыми саблями, постреливая в воздух из ружей и пистолетов. Затем ногайцы, забрав убитых соплеменников, вернулись в свои аулы, а татары по приказу Якуб-аги, опасавшегося ещё какого-нибудь подвоха, выставили на ночь по всему берегу Кодымы усиленные посты.

На следующее утро бывшие при каймакаме янычары стали требовать, чтобы он направил ногайскую конницу в Палеево Озеро. Но Якуб, осторожничая, отказывался сделать это, ссылаясь, что не имеет ханского повеления вторгаться в польские земли.

А к полудню в Балту прискакал от Зализняка знакомый уже есаул, который привёз новое письмо атамана.

Посылая Василия Шило припугнуть каймакама, Зализняк не думал, что тот устроит погром на татарской стороне, и, робея, видимо, перед возможным возмездием крымского хана, пообещал вернуть часть награбленного сотником добра. А взамен каймакам должен был письменно подтвердить, что никаких претензий к гайдамакам не имеет.

Якуб понял, чего боится атаман, писать, конечно, ничего не стал, а Зализняк, не дождавшись ответа, всё же вернул утварь и часть скотины.


* * *

Июнь — июль 1768 г.

В другие, более спокойные, времена сожжению Балты турки, скорее всего, не придали бы чрезмерного значения — большие и малые конфликты на границах случались часто. И когда они происходили, правительства затевали долгую, с взаимными обвинениями переписку и после нахождения виновных, их наказания, возмещения ущерба потерпевшей стороне, конфликт считался исчерпанным, хотя отзвуки его ещё несколько месяцев будоражили обывателей пограничных земель, неприятной тенью ложились на сложные взаимоотношения двух империй.

Так же улаживались дела и с Крымским ханством, чаще всего страдавшим от наскоков своенравных запорожцев.

Вероятно, подобным образом решился бы и балтский конфликт. Однако пришедшее в конце июня в Константинополь письмо от Якуб-аги придало разбойному нападению сотника Шило совершенно иное звучание.

Не жалея самых чёрных красок, каймакам устрашающе описал, как русские войска, нарушив прежний договор с Портой, вероломно напали на Галту и Дубоссары, несколько дней люто зверствовали там, безжалостно истребляя всех жителей и предавая огню и разграблению их дома. По словам аги, русские солдаты убили до тысячи восьмисот человек, в том числе одного султанского сына и знатного татарского мурзу...

В конце декабря 1762 года Якуб-ага, бывший тогда личным переводчиком хана Керим-Гирея, стараниями офицера «Тайной экспедиции» поручика Анатолия Бастевика и российского консула в Бахчисарае премьер-майора Александра Никифорова был склонен к сотрудничеству с «Экспедицией» и поклялся на Коране, что по собственной доброй воле станет уведомлять их о всех крымских делах, обсуждаемых в диване. В Петербурге были в восторге от приобретения столь ценного конфидента — Якубу определили весьма значительный пансион — 900 рублей в год, а Бастевика императрица произвела в капитаны.

Поначалу ага исправно отрабатывал получаемые деньги, регулярно сообщая тайные рассуждения дивана консулу Никифорову, а после скандального отъезда того из Бахчисарая[5] — присылал в Киев через доверенных лиц шифрованные «цифирной азбукой» письма. В смутное время борьбы России за польский престол и коронования Станислава Понятовского, он предупредил об опасениях Крыма, «что России достанется вся польская Украина».

«Здешнее правительство, — писал ага, — опасается того, что якобы Россия нынешнего короля польского избрала с намерением соединиться с Польшей или на время покорить её, а тогда последовало бы неблагополучие нашему государству».

В Петербурге не оставили без внимания усердие переводчика. Из Коллегии иностранных дел в Киев пришёл указ, в котором предписывалось генерал-губернатору Воейкову «старание приложить, елико благопристойность того дозволяет, частую и надёжную с ним продолжать переписку, наполняя письма свои ласковыми и дружескими к нему отзывами. Он ныне, находясь при хане крымском в делах, до пограничных касающихся, не токмо нужным для того признается, но и надёжнейших от него уведомлений о всех обращениях ожидать должно».

Но вскоре безмятежная жизнь ага подверглась суровым испытаниям. На место Керим-Гирея султан Мустафа поставил нового хана — Селим-Гирея, которому недруги и завистники Якуба сразу же принялись нашёптывать о неверности переводчика. Правда, Селим правил недолго, но дряхлый Арслан-Гирей-хан перед смертью всё же лишил агу должности при дворе и отправил каймакамом в Балту и Дубоссары.

Теперь письма от Якуба стали приходить в Киев не часто. А после того как осенью 1767 года он познакомился с новым французским консулом в Крыму майором бароном Францем де Тоттом, проезжавшим в Бахчисарай через Балту, и близко с ним сошёлся, переписка почти прекратилась. Редкие его послания не содержали интересующих Веселицкого сведений, а сводились в основном к требованию выплаты награждения. Сначала ага настойчиво просил десять беличьих и пять горностаевых шуб, «вовчуру белую вовчую» и «душок лисячих пар сорок», а затем пансион за год вперёд.

Видавший виды Веселицкий заподозрил Якуба в измене, перестал доверять ему и поручил Бастевику найти конфидента, который мог бы приглядывать за агой. Таким конфидентом стал Яков Попович, служивший у каймакама писарем. Попович подтвердил существование тайной переписки Якуба с Тоттом и даже выяснил, что барон платил по двести золотых за каждое письмо.

Всё говорило о том, что каймакам стал «двойным агентом», однако Веселицкий не торопился отказываться от его услуг, ибо предавал Якуб не российские, а крымские и частично турецкие тайны. Правда, приказал Бастевику, время от времени лично навещавшему агу, быть предельно осторожным в разговорах, ни словом не упоминать о людях и планах «Экспедиции» в здешних землях.

А Якуб-ага, не оставляя своих домогательств к канцелярии советнику с пансионными деньгами, всё больше попадал под влияние щедрого на подарки Тотта. Барон приехал в Крым выполнять волю герцога Шуазеля, стремившегося поскорее столкнуть в войне Турцию и Россию, и надеялся использовать для этого чёрного дела Якуба. И когда запылала Балта, именно по его наущению каймакам исказил ход конфликта, приписав разбойное нападение российским войскам. Но об этом не знали ни Попович, ни Веселицкий, ни крымский хан Максуд, ни даже турецкий султан Мустафа.

...Письмо каймакама привело султана в небывалую ярость.

— Проклятые гяуры дорого заплатят мне за обиду! — исступлённо кричал он, судорожно кривя губы. — Клянусь Аллахом — это была их последняя дерзость против Блистательной Порты! Где их посол?.. (Султанский взгляд метнулся на Муссун-заде). Немедленно вызвать эту жирную свинью!.. И покажите бумагу от каймакама! Посмотрим, что он скажет на этот раз...

Российский резидент Алексей Михайлович Обресков уже свыкся с тем, что в последние месяцы его всё чаще требовали в сераль для объяснений в связи с присутствием русских войск в Польше и их ратных действий против барских конфедератов. Поэтому он совсем не удивился, когда введённый переводчиком Александром Пинием в кабинет турецкий чиновник настоятельно предложил скорейшим образом прибыть к великому везиру по весьма срочному и важному делу. Лицо у турка было злое, голос резкий, неучтивый. Это насторожило бывалого Обрескова, знавшего по опыту, что чиновники, как и господские лакеи, оказываясь на людях, в разговорах и повадках, как правило, подражают своим хозяевам. Из поведения и слов турка следовало, что обычно уравновешенный Муссун-заде действительно чем-то крайне недоволен.

Алексей Михайлович мысленно перебрал последние события в Польше, но ничего особенного, что могло бы вызвать такой гнев Порты, в них не нашёл. А от ответа на вопрос о причине столь срочного вызова чиновник уклонился, повторив ещё настойчивее, что резидента ждут в серале...

Пятидесятилетний тайный советник Обресков большую часть жизни провёл в Константинополе, куда попал по воле случая.

Много лет назад, будучи ещё молодым человеком, он поступил в Сухопутный шляхетский корпус, и на втором году учёбы, страстно влюбившись, тайно женился. Такой поступок грозил кадету судом и разжалованием в солдаты. Избежать позора помог близкий друг — Пётр Румянцев, который упросил своего отца графа Александра Ивановича Румянцева, отправлявшегося в 1740 году в Константинополь послом, взять Обрескова в свиту «состоящим при посольстве».

После внезапной — во время приёма у прусского министра — смерти от апоплексического удара российского посланника Андриана Неплюева Обресков в январе 1751 года был назначен поверенным в делах, а в ноябре — резидентом.

Алексей Михайлович был умён, хорошо образован, свободно говорил по-турецки и по-гречески. Огромный опыт, завидное знание сильных и слабых сторон турецкого правительства, близкое знакомство со многими чиновниками, с послами других европейских государств позволяли ему активно влиять на российско-турецкие отношения, весьма умело устраняя возникавшие по разным поводам трения.

В 1762 году Екатерина «за сохранение чести и благопристойности двора» пожаловала Обрескова орденом Анны 1-й степени.

...Объяснения с Муссун-заде и рейс-эфенди Османом оказались действительно трудными.

   — Мы всё больше подозреваем, — резко выговаривал резиденту рейс-эфенди, — что твоя королева задумала хитростью и коварством нанести Высокой Порте неисчислимые несчастья. Скажи, почему такая могучая держава, как Россия, медлит с поражением барских конфедератов?

   — Моя государыня всегда исполнена милости и человеколюбия и не желает никого разить. Просто ныне она помогает законному королю восстановить порядок в Польше, где в последнее время усилились притеснения безвинных людей, — дипломатично ответил Обресков. — Что же касаемо Блистательной Порты, то её величество и в мыслях не держит злых намерений. Напротив, она желает и далее строго блюсти все заключённые договоры, крепя доброе соседство обеих империй.

   — Твои слова приятны, но притворны! Вы умышленно затягиваете кампанию, чтобы подольше держать своё войско в Польше, ставя под угрозу наши границы.

   — Я уже многократно говаривал ранее и могу повторить ещё раз — у России нет намерений нарушать Белградский трактат, — сдержанно возразил Обресков.

   — А сожжение Балты и Дубоссар?! — воскликнул рейс-эфенди, довольный тем, что уличил резидента во лжи. — А две тысячи жителей, убитых там русскими солдатами?!

Увядающее лицо Обрескова медленно вытянулось в недоумённой гримасе:

   — Какая Балта?.. Какие солдаты?.. Вы же знаете, что в тех землях наших войск нет.

Рейс-эфенди схватил лежавший на столе толстый свиток, тряхнул рукой, разворачивая его, показал резиденту.

   — Вот подтверждение российского коварства и лживости твоих слов! Читай!.. Это письмо балтского каймакама. В нём всё описано.

Обресков кивком головы велел переводчику Пинию взять письмо.

Тот быстро пробежал глазами по строчкам и стал читать вслух, сразу переводя на русский язык.

По мере того как Пиний приближался к концу свитка, лицо Алексея Михайловича всё более мрачнело, в глазах появилась смутная тревога. Но ответил он хладнокровно:

   — Я полагаю маловероятным, что такое нападение могло иметь место. У Балты наших полков нет... С другой стороны, я не хотел бы поставить сейчас под сомнение правдивость слов тамошнего каймакама о разбое, учинённом в вверенном его попечению городе. Возможно, нападение было. Но тогда его совершили какие-то смутьяны, а не российские войска... Ежели всё же были войска, то, вероятно, произошло некое недоразумение и, смею заверить, вопреки намерениям моей государыни. Её императорское величество не желает ухудшать отношения с Блистательной Портой!.. В этом не должно быть сомнения!.. И, узнав о случившемся, она, безусловно, в ближайшее время даст его светлости султану и крымскому хану надлежащие изъяснения и полное удовлетворение по всем пунктам... Я сегодня же напишу в Петербург!

Своими спокойными, уверенными рассуждениями Обресков смог несколько смягчить твёрдость и враждебность великого везира и рейс-эфенди, однако расставание было весьма холодным.

В свою резиденцию Алексей Михайлович возвращался с неприятным чувством подавленности. Покачиваясь в седле, слепо глядя на толпы людей, заполнивших узкие и пыльные улицы города, он старался понять, что же могло случиться в этой проклятой Балте, но ответа не находил... «В краю как будто всё спокойно... (Он ещё не знал ни о разгроме Умани, ни о последовавших за ним событиях). Может, конфедераты заманили наших да подставили татар?.. Ах, чёрт! Ведь предупреждал же не нарушать трактат, не подводить войско к границам!..»

Оперевшись рукой на плечо лакея, придерживавшего лошадь, Алексей Михайлович ступил на землю, тяжёлой походкой прошагал в кабинет, сбросил на руки лакею кафтан и шляпу и, оставшись в белом камзоле, распустив на шее галстук, грузно уселся в кресло.

Задержавшийся в двери Пиний, не дожидаясь указания, велел лакею позвать писаря и, когда тот, что-то дожёвывая и облизывая языком лоснившиеся от жира губы, занял место у бюро, выжидательно посмотрел на Обрескова.

Алексей Михайлович, утирая шёлковым платком вспотевшую морщинистую шею, коротко бросил переводчику:

— Ты всё знаешь — надиктуй.

Пиний громко — так, чтобы слышал резидент, — стал диктовать отчёт об аудиенции, уделив основное внимание содержанию письма балтского каймакама.

Обресков, продолжая утираться, время от времени кивал головой, подтверждая правильность рассуждений переводчика.

Когда Пиний закончил диктовать и вместе с писарем покинул кабинет, Алексей Михайлович бросил платок на стол, придвинул к себе папку с чистой бумагой и, поскрипывая пером по плотным шершавым листам, неторопливо написал несколько писем. В одном из них, адресованном Фёдору Матвеевичу Воейкову, содержалась просьба скорейшим образом сообщить все сведения о конфликте в Балте, полученные от конфидентов «Тайной экспедиции».

Нарочный офицер, посланный Обресковым в Петербург, находился ещё на пути к Киеву, в цветущих сочной зеленью молдавских землях, а в Константинополь уже мчалась по тряским дорогам карета капитана Соловкова, в потёртом портфеле которого лежало послание Воейкова с подробным, едва ли не по часам, рассказом о балтском погроме...

Конфиденты «Тайной экспедиции», и прежде всего Яков Попович и проезжавший через Дубоссары и Балту с обыкновенной почтой прапорщик Фатеев, сразу уведомили Веселицкого о происшествии в пограничном городке, единодушно отметив, что нападение совершили гайдамаки мятежного Зализняка.

Веселицкий, понимая, что событие произошло неординарное, могущее иметь неприятные и далеко идущие последствия, поспешил доложить о нём генерал-губернатору.

Воейков, с шумом нюхая табак, в угрюмой задумчивости выслушал взволнованный доклад канцелярии советника, помолчал, размышляя, минуту-другую, затем сказал с некоторой угнетённостью в голосе:

   — Зная прежнюю предрасположенность турок в каждой оказии искать злой умысел, полагаю, султан не упустит случая попрекнуть Россию нарушением прежних трактатов. И хотя сие злодейство сделали разбойные люди — отвечать придётся нашему резиденту Обрескову... Верно також, что турки, по своему обыкновению, исказят содеянное в собственную пользу, дабы выторговать у нас знатное удовлетворение за понесённые убытки... Надобно подсобить Алексею Михайловичу поумерить их алчность. Подготовьте необходимые бумаги с описанием всего, что приключилось, и пусть Соловков отвезёт их в Царьград... И пошлите кого-нибудь к хану с извинениями...

...Обресков ожидал ответ из Киева не ранее двух-трёх недель и сперва подивился такому скорому приезду нарочного. Но, прочитав привезённые им бумаги, отдал должное мудрой предусмотрительности Воейкова: «Тёртый калач... Знает, как с турком дело вести...»

Глядя на ожившее лицо тайного советника, Соловков, которому Пиний уже поведал об аудиенции у Муссун-заде, игриво пошутил:

   — Теперича прижмём хвост везиру, ваше превосходительство. Не отвертится басурманин!

Обресков шутку не принял — буркнул холодно:

   — Везир — разумный человек. И всё сказанное им — не его вина. Он читал, что написал каймакам... А вот тот, видно, большая сволочь, коль осмелился такое насочинять.

   — Господин Веселицкий, помнится, как-то писал, что Якуб с консулом Тоттом дружбу водит, — заметил поверенный в делах Павел Левашов. — Может, он руку приложил?

   — Кабы приложил — Веселицкий бы знал, — возразил Пиний. — У него при Якубе конфидент состоит — всё доносит.

   — А если проглядел?.. Ты, похоже, забыл, что барон девять лет провёл при здешнем французском посольстве и знает турецкий язык. Переговорить с агой с глазу на глаз для него большого труда не составит. Мне, к слову, никогда не нравился его странный перевод в Крым...

Вернувшись из Константинополя в Париж, Франц де Тотт представил герцогу Шуазелю секретный доклад о желательности тесного союза между Францией и Крымским ханством. Идея союза показалась герцогу привлекательной — он доложил о ней королю Людовику. И поскольку предлагаемый союз отвечал интересам Франции, соперничавшей с Россией и другими державами в европейской политике, он получил королевское одобрение, а автор прожекта был отправлен в Крым осуществлять задуманное.

...Обресков, не слушая препирательств своих чиновников, сунул бумаги в пустую папку, протянул её Пинию:

   — К вечеру сделать переводы донесений на турецкий язык... А вы, Левашов, отправляйтесь в сераль и потребуйте для меня аудиенцию у великого везира. На завтра...

Муссун-заде принял российского резидента перед полуденным намазом, принял неохотно, словно чувствуя, что тот затеял какую-то интригу.

А Обресков, едва закончились обычные взаимные приветствия, сразу перешёл в наступление.

   — Я и ранее высказывал своё недоумение по поводу письма балтского каймакама, — заявил он, сурово надвинув брови. — А ныне имею неотразимые доказательства лживости его утверждений!.. Вот свидетельства очевидцев, совсем иначе описывающих имевший место разбой.

Сделав несколько шагов вперёд, Пиний передал Муссун-заде красную сафьяновую папку с переведёнными копиями сообщений конфидентов «Тайной экспедиции».

Великий везир, быстро переворачивая хрустящие листы, щуря глаза, просмотрел бумаги, захлопнул папку.

   — Здесь нет ни одной подписи... Кто эти очевидцы?

   — Я не имею полномочий назвать их имена, — жёстко ответил Обресков. — Но вы можете поверить, что всё написанное — истинная правда.

   — А я намерен верить балтскому каймакаму, нежели вашим неведомым писакам!

Дальнейшие объяснения и взаимные упрёки ни к чему не привели — каждый стоял на своём.

   — Мне поручено довести до сведения его светлости султана подлинное толкование случившегося в Балте происшествия, — сухо произнёс Обресков, поднимаясь со стула. — Я представил вам необходимые документы. А теперь позвольте откланяться.

Не дожидаясь ответа Муссун-заде, он легко кивнул головой, обряженной в длинный коричневый парик, и вышел за двери...

После столь решительного демарша резидента, продемонстрировавшего великому везиру, что Россия не признает за собой никакой вины, турки поумерили пыл и на неделю оставили Обрескова в покое. Но затем в его доме снова появился чиновник, объявивший, что господина резидента вызывает на аудиенцию рейс-эфенди Осман.

Полагая, что тот опять заведёт разговор о Балте, Алексей Михайлович прибыл в сераль с твёрдым намерением не уступать турецким домогательствам. Однако рейс-эфенди о Балте даже не упомянул, чем немало удивил тайного советника. Но зато он в резкой форме потребовал немедленно удалить все русские войска от северных границ Порты и вывести их из польских земель. И пригрозил, заканчивая свою речь:

   — В случае невыполнения султанского условия Блистательная Порта будет вынуждена подвести к границам своё войско!

   — Это зачем же? — насторожился Обресков.

   — Для охранения их от вторжения вашей армии, — ответил Осман.

Обресков тягуче посмотрел на рейс-эфенди. Настроенный на долгий диалог, Алексей Михайлович только сейчас сообразил, что аудиенция будет короткой, ибо Осман имеет чёткие указания, что следует сказать российскому резиденту, и все рассуждения и призывы к здравому смыслу в данный момент никак не повлияют на ситуацию. Тем не менее он молвил со вздохом:

   — Я с сожалением примечаю, что вы прилагаете изрядные усилия для ухудшения отношений между нашими империями. Необоснованные подозрения, коими вы обильно начиняете каждую аудиенцию, вызывают у меня опасение, что Порта намеренно старается очернить Россию, дабы представить её перед всем светом коварной клятвопреступницей... Подумайте, разумно ли сие? Какая от этого вам корысть?

Рейс-эфенди оставил без внимания рассуждения резидента, объявил начальственно:

   — Россия должна выполнить требование султана!

   — Российских войск у ваших границ нет, — сдержанно парировал Обресков. — А потому и отводить нам некого...

Когда рейс-эфенди пересказал содержание беседы султану Мустафе, тот длинно выругался и, стрельнув взором на Муссун-заде, приказал отправить двадцать тысяч янычар на усиление турецких гарнизонов в Бендерах, Хотине и Очакове.

   — Этот шаг может вызвать неудовольствие России, — вкрадчиво, чтобы не гневать султана, заметил великий везир.

   — Этот шаг вызовет у гяуров страх! А с ним — покорность...


* * *

Июль — август 1768 г.

Никита Иванович Панин к султанским угрозам и требованиям, о которых сообщил в письме Обресков, отнёсся достаточно спокойно и благоразумно.

«Грозить войском — суть турецкого характера, привыкшего по всякому поводу запугивать соседей, — бесхитростно написал он Екатерине, проводившей, по обыкновению, лето в Петергофе. — Турки внутренне нас боятся и поэтому избегают всех наружных доказательств и причин к раздражению нашему. И хотя они говорят о направлении войска к Хотину и Бендерам, я думаю, что сие не последует. (Панин ещё не знал о последнем повелении султана). Однако, со своей стороны, мы должны дать взаимно Порте полное успокоение».

Никита Иванович предложил на рассмотрение императрицы два пункта, которые, по его мнению, могли бы достаточно удовлетворить турок.

Первый пункт состоял в немедленном и жестоком наказании бунтовщиков в присутствии «самовидцами» турецких чиновных особ.

«Сие должным образом подтвердит нашу непричастность к злоумышленникам и их осуждение», — расслабленно подумал он, тыкая пером в массивную чернильницу.

А во втором пункте попросил дозволения на отправление от его, Панина, имени к великому везиру «листа с пристойными о произошедшем изъяснениями» и с «сильнейшими уверениями» о склонности России и далее жить с Портой в мире, тишине и добром соседстве.

Поразмыслив, Екатерина сочла эти предложения вполне приемлемыми, и в начале августа они были отправлены в Константинополь.

Но кроме официального послания Панина, нарочный офицер вёз Обрескову секретный пакет об интригах, учинённых бароном де Тоттом.

Пристальное внимание, которое русская разведка уделила в последние недели французскому консулу, следя глазами конфидентов за каждым его шагом, каждым поступком, дало желаемые результаты — в июле удалось узнать об отправлении, а затем и перехватить письмо Тотта герцогу Шуазелю, в котором барон многословно и горделиво хвалился подкупом каймакама Якуб-аги и склонением его к искажению событий в Балте. Крайне осерчавший от такой консульской подлости, Панин присоветовал Обрескову настоять перед рейс-эфенди о тайной посылке в Крым турецких агентов, чтобы внезапно схватить там барона, доставить в Константинополь и допросить со всем пристрастием. Его ответы и бумаги стали бы лучшим доказательством непричастности российской армии к балтскому погрому. И одновременно поставили бы Францию в весьма пикантное положение.


* * *

Август 1768 г.

Снисходительно-благодушное отношение Панина к угрозам султана придвинуть войско к российским границам оказалось, увы, необоснованным. В середине августа в «Тайную экспедицию» пришло очередное донесение Поповича, сообщившего о прибытии в главные турецкие крепости значительного числа янычар.

А вернувшийся в Киев из Константинополя капитан Соловков уточнил:

   — Под Очаковом стоит восемнадцать тысяч... Под Бендерами ещё тринадцать... И в Яссах гарнизон изрядно усилен.

   — Сам видел иль по слухам знаешь? — спросил Веселицкий, делая быстрые пометки в записной книжке.

   — И сам видел, и верные люди насказали... Да вы не сомневайтесь! Под Бендерами этих турков тьма. Останавливали до пяти раз, дознавались: «Кто таков? Куда едешь?..» Одно спасение, что нарочный офицер. А то повязали бы, точно повязали.

   — Письма-то резидентские уберёг?

   — В сапоге держал, — улыбаясь, вытянул вперёд ногу Соловков, словно Веселицкому важно было знать, в каком именно сапоге лежали письма.

   — Ещё что добавишь?

   — Да... У городка Сакчи сделаны четыре магазина, каждый по сто сажен в длину. Припасы туда завозят непрерывно — в день до трёх десятков обозов бывает. И все обыватели говорят, что к осени турецкое войско придвинется к Балте, перезимует там, а по весне нападёт. Ежели, конечно, не замиримся до той поры.

   — Не замиримся! — коротко и уверенно отрезал Веселицкий, продолжая черкать карандашиком в книжице.

Соловков настороженно посмотрел на канцелярии советника.

А тот, увидев в его глазах немой вопрос, пояснил многозначительно:

   — Ружьё заряжают не для того, чтобы в угол поставить. Заряжают, чтоб стрельнуть!.. Вот только по весне ли пальба начнётся?

   — Зимой турки не пойдут. Точно!

   — А ногайцы?.. Эти, поди, хоть сейчас к набегу готовы.

   — Господин майор Вульф, что командует Орловским форпостом, говаривал, будто Едисанская орда с походными кибитками стоит. Приказа ждёт.

   — То-то же. Вот кого страшиться надобно, капитан... — Веселицкий задумчиво, словно что-то вспоминая, постучал карандашиком по столу, а потом добавил с неприязнью: — То к нам просятся, то в набег собираются... Одно слово — сволочи!..

Притесняемая крымскими ханами Едисанская орда, входившая вместе с другими крупными ногайскими ордами — Едичкульской, Буджакской и Джамбуйлукской — в состав ханства, несколько раз хлопотала о перемене подданства, посылая гонцов с просительными письмами в Киев. Отсюда письма переправлялись в Коллегию иностранных дел. Но Петербург, не желая обострять отношения с Крымом и Турцией, относился к этим ходатайствам весьма осмотрительно, не давая никаких обязательств или обещаний.

Высочайшим рескриптом от 26 июня 1766 года генерал-губернатору Воейкову строго предписывалось всячески сдерживать ордынцев от перехода в российские границы, «а буде присланы будут от них в Киев нарочные с новым прошением о принятии в наше подданство, то. выслушав их предложения или приняв письма, немедленно их назад отпустить без всякого обнадёживания и, сколь возможно, скрытно...».

...Поругав ногайцев, Веселицкий не стал далее расспрашивать Соловкова, а протянул ему чистый лист и велел написать подробный рапорт о турецких приготовлениях Капитан весьма недурно владел пером, поэтому с делом управился в четверть часа, умно и складно изложив на бумаге всё увиденное и услышанное.

Веселицкий вскользь просмотрел густо теснившиеся строчки, остался доволен написанным и отпустил капитана отдыхать. А сам, собрав в папку вкупе с рапортом Соловкова ещё некоторые донесения конфидентов, отправился к Воейкову для доклада.

   — Не нравится мне всё это, — хмуро сказал Фёдор Матвеевич. — Я согласен, что разбойные люди Зализняка причинили хану убыток. Но — слава Богу! — бунт подавлен, бунтовщики пойманы, хану принесены извинения. Пора бы, кажется, уняться!.. Так нет же!.. Мы ясно наблюдаем, что Порта не желает возобновления тишины и покоя... Вот и Алексей Михайлович опять предупреждает... (Воейков тронул жёлтым пальцем лежащее на столе письмо). Да-а, положение у границ представляется мне достаточно опасным. Нет ни малейшего сомнения в том, что турки готовят нападение. Благополучие и защищённость нашего края будет зависеть ныне от своевременного распознания намерений неприятеля.

   — Я уже принял меры, ваше превосходительство, — сказал Веселицкий, услужливо протягивая губернатору список агентов, направляемых в главные турецкие крепости: Бендеры, Яссы, Хотин, Очаков, Кинбурн.

Воейков внимательно прочитал список, кивнул, одобряя, и заметил:

   — Пусть Бастевик навестит Якуба... Пора уже решить его судьбу. Распорядитесь о капитане!..

Когда Веселицкий ушёл, Фёдор Матвеевич, сгорбившись над столом, долго нюхал табак, размышляя об интригах Порты, затем сунул табакерку в карман кафтана, взял в руку перо и неторопливо написал несколько писем.

В первом из них, адресованном генерал-губернатору Малороссии графу Петру Александровичу Румянцеву, он попросил придвинуть некоторые полки Украинской дивизии поближе к Новороссийской губернии. Во втором, к обер-коменданту крепости Святой Елизаветы генерал-майору Александру Исакову, был приказ неприметным образом приумножить войсками все пограничные форпосты и всем полкам быть во всякой военной исправности. То же самое Фёдор Матвеевич повторил в третьем письме, предназначенном кошевому атаману Запорожского войска Петру Калнишевскому.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Капитан Анатолий Бастевик покинул Киев 12 сентября. Путь ему предстоял неблизкий, поскольку после посещения каймакама Якуб-аги он должен был без промедления проследовать в Крым, чтобы вручить хану Максуд-Гирею личное послание Воейкова...

В конце июля хан прислал в Елизаветинскую крепость нарочного Мегмет-агу с письмом, в котором в резкой форме выразил протест против разорения подвластной Галты, потребовав возместить ущерб, причинённый его подданным. Обер-комендант Исаков, не зная, что ответить, отправил агу в Киев. Там письмо Максуд-Гирея передали Воейкову.

Фёдор Матвеевич постарался успокоить хана, написав, что в ближайшее время пришлёт в Бахчисарай офицера с уведомлением о суде над бунтовщиками, которых доблестные российские войска совершенно поразили, а полковник Семён Гурьев пленил главных зачинщиков — Железняка и Гонту. И пригласил Максуд-Гирея лично присутствовать на экзекуции.

(Ивана Гонту сразу же выдали полякам, и после страшных пыток он был четвертован).

...Затяжные осенние дожди ещё не начались, просёлочные дороги, вилявшие между холмов, оврагов, перелесков, были сносными, и потрёпанная в частых переездах простенькая карета капитана за несколько дней домчала его к Орловскому посту.

Командовавший здесь майор Вульф, хорошо знавший Бастевика по его прежним вояжам в турецкие и крымские земли, вечером, за ужином, по-приятельски советовал:

   — Ногайцев остерегись. Шалить стали басурмане... Ежели купец какой едет или казак с торгов возвращается — грабят без пощады... До душегубства, слава Богу, покамест не доходит, но калеченые и побитые попадаются часто.

   — За Балту небось осерчали?

   — А чёрт их разберёт!.. Может, и за Балту... Ты, однако, на рожон не лезь.

   — Ничего, — промычал, жуя, Бастевик, — не в первый раз... Как-нибудь доберусь.

   — Сам знаю, что не в первый. Только казаков в охрану всё равно дам...

Вульф, к сожалению, оказался прав: уже за Балтой, вёрстах в пятнадцати от Дубоссар, на исходе дня на капитана наскочили буджаки. Они внезапно, как призраки, появились из-за редкого, схватившегося золотым осенним увяданьем леска, минуту-другую приглядывались к пылившим вдали всадникам, затем, пустив коней вскачь, стали быстро настигать окружённую казаками карету.

Бастевик, приметив погоню, открыл дверцу, крикнул ездовому, чтоб осадил упряжку, живо вылез из кареты.

Молоденький казачок Петро суетливо подвёл к нему запасную лошадь, уже взнузданную, под седлом. Проверив, заряжен ли торчавший из ольстры пистолет, капитан сунул ногу в стремя, легко и привычно уселся на поджарую кобылицу, которую брал во все свои вояжи для верховой езды. И негромко бросил казакам:

   — Ну, служивые, теперь не зевайте... Ежели что — палите.

Подскакавшие буджаки — их было десятка полтора — остановились шагах в двадцати, охватив карету и конвой жидким полукольцом. Один из них, судя по хорошей одежде — ага, костистый, широкоскулый, цепкими раскосыми глазами оглядел казаков, остановил взор на капитане, крикнул гнусаво:

   — Куда едешь, офицер?

   — Везу письма дубоссарскому каймакаму и его светлости крымскому хану, — объявил по-татарски Бастевик.

Ага ещё раз оглядел конвой, но теперь его взгляд — быстрый, оценивающий — скользнул по крепким лошадям, на которых восседали казаки. Взмахнув короткой плетью, он повелительно проронил:

   — С нами поедешь!

   — Я имею приказ побывать в Дубоссарах и Бахчисарае, — холодно, но твёрдо ответил Бастевик. — Вот письмо!

Он сунул руку за отворот мундира, достал сопроводительное письмо, подписанное Воейковым.

Стоявший ближе всех к капитану буджак скакнул вперёд, выхватил пакет, отдал are.

Тот равнодушно повертел его в пальцах, читать не стал, но и не вернул, а с ухмылкой разорвал и бросил в сторону.

   — С нами поедешь, офицер, — повторил ага. — Отдай оружие!.. И им скажи, — он указал плетью на казаков, — чтоб отдали.

Дело приобретало скверный оборот... «Отдадим оружие — коней заберут», — подумал Бастевик, припомнив предупреждение Вульфа.

Поправляя шляпу, он скосил взгляд на казаков, готовых в любой миг выхватить пистолеты.

   — Тохта, тохта, — поторопил ага.

Бастевик побледнел, но хладнокровия не потерял — сказал тем же твёрдым голосом:

   — Честь и достоинство офицера победоносной армии её императорского величества не дозволя...

Окончить фразу он не успел: тот же буджак, желая, видимо, услужить are и ускорить дело, снова скакнул вперёд, остановился рядом с капитаном и вдруг хлестнул его плетью.

Удар был сильный, но не от боли — от жестокой обиды сжалось сердце отважного капитана: грязный ногаец посмел оскорбить русского офицера!

   — Бей их, ребята! — рявкнул мгновенно пришедший в ярость Бастевик, выхватывая из ольстры пистолет.

Буджак немеющими от страха руками потянул поводья, пытаясь отъехать в сторону. Но выстрел полыхнул пламенем прямо в лицо. Тяжёлая пуля проломила приплюснутый нос, разворотила кровью затылок, сорвав с головы серую баранью шапку. Буджак, всхрипнув, навзничь опрокинулся с коня, испуганно рванувшегося с места.

За спиной капитана нестройной скороговоркой захлопали выстрелы казаков.

Один из всадников, схватившись рукой за грудь, свалился на землю — остальные, нахлёстывая лошадей, трусливо кинулись врассыпную.

Воодушевлённые таким быстрым и удачным исходом стычки, казаки рванули из ножен сабли, бросились преследовать ногайцев, но тут же были остановленыБастевиком.

   — Уходить надобно! — вскрикнул он, разворачивая лошадь. — Ежели орда недалече — они вернутся...

Скакали долго, переменными аллюрами, скакали, пока не притомились кони. Пришлось съехать с дороги к ближнему лесу, на опушке которого все спешились.

Ездовой, жалеючи поглаживая раздувающиеся, словно кузнечные мехи, бока взмыленных лошадей, выпряг их из кареты, а казаки, пытаясь хоть как-то скрыть её от постороннего взора, вручную закатали за росшие поблизости кусты лещины.

Казачка Петра Бастевик оставил приглядывать за дорогой, а сам с остальными людьми, ведя коней под уздцы, углубился в чащу, выискивая подходящую для отдыха поляну.

Ногайцы, к счастью, не вернулись. Но Бастевик, считая, что лишняя предосторожность не помешает, просидел в лесу до ночи. И только в последних отсветах заходящего солнца, когда густой прохладный мрак стал быстро наползать на землю, вывел свой небольшой отряд к опушке. Казаки сноровисто запрягли лошадей в карету, но капитан в неё не сел — предпочёл остаться в седле.

У турецкой заставы, охранявшей въезд в Дубоссары, конвой появился около полуночи. Янычары встретили его враждебно, долго выясняли цель приезда, осматривали, переговариваясь, затем велели казакам стать до утра в ближайшем дворе, а Бастевика — в сопровождении двух стражников — пропустили в город...

Якуб-ага не ожидал появления капитана — поначалу растерялся, засуетился, пряча глаза, потом спросил вяло:

   — С чем пожаловал, капитан?.. Кофе будешь?

   — Поговорить надобно, — многозначительно произнёс Бастевик, по-хозяйски усаживаясь на низенькую тахту рядом с агой. — А кофий потом подашь.

У Якубы тревожно забегали глаза, рот передёрнулся в испуганной улыбке. Он кликнул слугу Махмута, шепнул что-то на ухо, тут же отпустил и — выжидательно, страшась — посмотрел на капитана.

А тот, обозлённый неудачно сложившимся днём, стычкой с ногайцами, пренебрегая советом Веселицкого вести себя осмотрительно, издевательски заскоморошничал:

   — У меня дело простое, незатейливое. Я б сам и беспокоить тебя не стал, да господин Веселицкий любопытствует... Узнать хочет, зачем ты написал султану, что Балту сожгли русские?.. Барон надоумил?

   — Какой барон? — теряя голос, одними губами спросил каймакам. Сердце его замерло, по всему телу разлилась неприятная слабость, в голове судорожно забились путаные мысли: «Всё прознали. Всё... Но откуда о консуле?.. Предал кто-то...» Каймакам съёжился, пригнул голову, лихорадочно соображая, как ответить.

   — Что молчишь, ага?.. Иль сказать нечего?

   — Слова твои... слова... — начал тянуть Якуб, с трудом шевеля языком в пересохшем рту. — Твои слова... Они меня... Это клевета... Конечно! Это злая клевета! Ты же знаешь меня, капитан! И не первый год...

   — Верность твоя мне хорошо известна, — резко оборвал его Бастевик. И добавил, продолжая издеваться: — Сейчас ты её ещё раз подтвердишь, если расскажешь о бароне... О вашей переписке, о тайных встречах.

   — Я никогда с ним не встречался! Клянусь! И не писал!

   — Брось лицемерить, ага! — вскричал вдруг капитан, вскакивая с тахты. — Мы перехватили его письма Шуазелю! Из них узнали о твоей измене.

Якуб понял, что разоблачён. Некоторое время он молчал, тяжело, с хрипом, дыша всей грудью, а затем, холодея от собственной смелости, разжигая злость к этому проклятому офицеру, визгливо, срываясь на крик, стал попрекать Бастевика невыплаченными пансионными деньгами, нанесёнными обидами.

Капитан обомлел от такой наглой, беспардонной лжи каймакама, схватился за шпагу, зашипел с ядовитой ненавистью:

   — Я заколю тебя, мерзавец.

   — Махмут! — истошно заорал Якуб, пятясь к стене.

Коренастый, плотный слуга мгновенно ввалился в комнату, могучим ударом сбил капитана с ног, подхватил выпавшую из его руки шпагу, приставил острый клинок к горлу.

Тут же в дверях появились другие слуги, турецкие стражники, стали вязать офицера ремнями. Бастевик, пытаясь освободиться, задёргался всем телом, но слуги крепко держали его. А Махмут ударил ещё раз — несильно, ногой в бок.

   — Этот гяур оскорбил меня... — начал зачем-то объяснять Якуб, всё ещё со страхом глядя на капитана. Потом махнул рукой и уже спокойно — выбор сделан! — приказал: — Заприте его... И охрану поставьте.

   — Ты пожалеешь об этом, сволочь, — сдавленным голосом пригрозил Бастевик. — Я ещё получу сатисфакцию.

Якуб небрежно дёрнул углом рта:

   — Если жив останешься.

Слуги подхватили капитана под руки, выволокли за дверь...

Оставшиеся на окраине Дубоссар казаки спать не ложились, коней не рассёдлывали — лишь отпустили подпруги — и, собравшись в кружок, покуривая короткие трубки, ждали возвращения капитана.

   — Ну что же он не идёт? Что ж тянет? — боязливо вопрошал казачок Петро, вглядываясь в темноту. Он впервые отправился в чужие земли и испытывал тревожную растерянность. — Уж не случилось ли чего?

   — Не дури, хлопец, — отозвался старый Панас, для которого конвоирование было делом привычным. — Их благородие любит поговорить.

   — Так ведь сам же сказал, что обернётся скоро.

   — Сказал, сказал... Ну, может, ему там чарочку поднесли, закуску добрую. Кто ж откажется от такого? — попытался пошутить Панас, но в голосе его не было весёлости.

В темноте послышались торопливые шаркающие шаги.

   — Никак, идёт? — обрадовался казачок.

   — Не он это, — уверенно сказал Панас. — Капитан-то верхом уехал.

   — А может, лошадь там оставил?

   — Балда ты, Петро! — ругнулся шёпотом Панас. — Идёт-то один, а капитан был с турками.

Кто-то остановился у ворот, стал осторожно их открывать.

Казаки насторожились. Петро суматошно хватал себя за пояс, пытаясь вытащить пистолет.

Незнакомец чёрной тенью скользнул к казакам, спросил приглушённо:

   — Откуда будете, служивые?

   — Тебе какое дело? — грубо отозвался Панас.

   — Капитан Бастевик с вами был?

   — Ну был... Ты-то кто таков?

   — Я каймакамов писарь Яков Попович... Вот что, казаки. Не ждите капитана. Ага арестовал его.

   — Какой ага? Как арестовал? — воскликнули казаки все разом.

   — Как, как, — передразнил их Попович. — В подвал посадил — вот как!

   — А ты не брешешь? — с угрозой спросил Панас.

   — Вот те крест!.. Я давний знакомый капитана. Сам видел, как его в тёмную тащили.

   — Говорил я, говорил, — затараторил казачок Петро.

   — Цыц, сопливый! — чугунно рявкнул на него Панас. — Ты ещё скулить начнёшь... Что же нам теперь делать, мил человек? — обратился он к писарю.

   — Панас! — загорячился кто-то. — Давай отобьём! Турки-то не ждут — опешат!

   — Дело надо говорить, а не языком молоть, — одёрнул казака Панас. — Как из города выскочим, коль пальба начнётся? Вона у турок заставы какие!

Старого казака поддержал Попович:

   — Панас правильно говорит. У подвала стража. И во дворе ту рок до десятка. Не отобьёте!.. Возвращайтесь назад, расскажите всё кому следует. Пусть губернатор требует выдачи капитана.

Все посмотрели на Панаса.

Тот с угрюмой задумчивостью выбил с одного раза погасшую трубку, сунул её в карман, буркнул неохотно:

   — Ехать надо... До Орлика доберёмся — нарочного в Киев пошлём... А тебе, приятель, за предупреждение низкий поклон. Как зовут-то, говоришь?

   — Попович. Яков Попович... Так и скажите его превосходительству, что, мол, Попович сообщил. Меня в Киеве знают — поверят... Ладно, казаки, побегу я. Как бы каймакам не хватился.

Писарь повернулся, нырнул в темноту.

   — На конь, хлопцы! — распорядился Панас.

Казаки торопливо подтянули подпруги, стали выводить лошадей из ворот.

Неожиданно рядом раздался гортанный крик, со всех сторон на казаков набросились вооружённые турки и после короткой яростной свалки повязали их.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Главная квартира генерал-губернатора Малороссии и президента Малороссийской коллегии генерал-аншефа графа Петра Александровича Румянцева находилась в Глухове. В недалёком прошлом этот город был известен тем, что в нём обитали гетманы Левобережной Украины, хотя, справедливости ради, значительно большую славу он приобрёл благодаря открытой здесь в 1738 году первой в России певческой школе, готовившей певцов для придворного хора и ежегодно отсылавшей десять лучших учеников в Петербург услаждать переливчатым пением слух столичного света.

Каждое утро генерал-адъютант Румянцева Карл фон Каульбарс вносил в кабинет губернатора полученную за минувший день почту, укладывал прямо на середину стола, располагая сверху пакеты из Петербурга, Москвы, губернских городов, а книзу — рапорты из менее значительных мест и частные письма; со свойственной всем немцам педантичностью проверял, наполнены ли массивная фигурная чернильница и фарфоровая песочница, приготовлены ли очиненные гусиные перья, чистые листы бумаги. Убедившись, что всё в порядке, Каульбарс, одёрнув мундир, вытягивался у дверей, ожидая появления губернатора...

Сорокатрёхлетний Пётр Александрович Румянцев был, как принято говорить, личностью незаурядной. Талантливый и храбрый воин, решительный человек, он сделал завидную карьеру: произведённый в 15 лет в офицеры, юный граф участвовал в войне со Швецией, закончив её полковником Воронежского пехотного полка, во время Семилетней войны отличился в сражениях под Грос-Егерсдорфом и Кунерсдорфом, взял сильную прусскую крепость Кольберг и стал генерал-аншефом. Его узнала Россия!

С Екатериной у графа сложились непростые отношения. Летом 1762 года[6], когда многие генералы спешили поскорее присягнуть новой государыне, он оставался верен императору Петру Фёдоровичу до тех пор, пока не узнал о его скоропостижной и загадочной смерти[7]. Лишь тогда присягнул — вынужденно, неохотно. И, полагая, что его карьера закончена, подал прошение об отставке. Будь на его месте кто-то другой, Екатерина без колебаний поставила бы на прошении обычное для неё «Быть по сему». Но она понимала, что удачливый в ратных делах генерал — не пешка в шахматной игре. Такими не разбрасываются. Таких надобно приберечь к случаю, хотя и держать в узде. Поэтому отставку Румянцеву она не дала, но и в столице держать не стала — отправила в Глухов президентом Малороссийской коллегии. Одновременно граф стал генерал-губернатором Малороссии, командиром тамошней Украинской дивизии и казачьих полков — запорожских и малороссийских.

...Румянцев приходил в кабинет в девятом часу утра, после завтрака, степенно усаживался в кресло, оглядывал стол и начинал ломать печати на пакетах.

24 сентября почта была большая, хотя важных писем пришло всего два: от командующего российским корпусом в Польше генерал-майора князя Александра Александровича Прозоровского и от генерал-губернатора Фёдора Матвеевича Воейкова. Оба писали недоброе: о турецких приготовлениях к войне, о скоплениях турецко-татарских войск в Бендерах, Яссах, Очакове. Но если князь только уведомлял Румянцева обо всём, что удалось разведать, то Воейков, кроме того, настаивал на введении в Новороссийскую губернию нескольких полков Украинской дивизии.

«Боится старик, — с сочувственным сожалением подумал Румянцев, откладывая письмо в сторону. — И в страхе своём неразумно мнит укреплением форпостов сдержать татарскую конницу... В ровной и открытой степи, где нет ничего, что по военному искусству можно было бы употребить себе в укрепление, не только полк, но и корпус не сможет противостоять многочисленному неприятелю... Нет, милейший, в крепостях и постах его не сдержать...»

Генерал приказал подать карту.

Каульбарс быстро развернул на столе широкий плотный лист, прижав закрученные края песочницей и бронзовым кубком, белевшим пучком длинных пушистых перьев.

Румянцев долго рассматривал карту, испещрённую разноцветными значками городов и крепостей, ломаными линиями рек и дорог, подумал убеждённо: «Первыми бить надобно! Не ждать, пока неприятель вторжение учинит...»

Широким жестом он смахнул карту в руки стоявшего рядом Каульбарса, дёрнул из кубка перо и, заваливая набок крупные буквы, принялся писать рапорт в Военную коллегию графу Захару Чернышёву.

«Надлежит, — писал он, — с умножением военных сил встретить прежде нападения на наши границы своего противника и, таким образом отразив его, за собою оставить всякую безопасность... (И честно предупредил Чернышёва). Здешних всех войск, паче недавно сделанных и слабых ещё солдат, совсем недостаточно к прямому ополчению будет против многочисленных сил неприятелей. Так как и артиллерии полевой, кроме полковых пушек, здесь не имеется, то к начатию дела заблаговременно в том снабдение нужно».

Отослав рапорт, Пётр Александрович надумал на неделе отъехать в Полтаву, где стояли полки Украинской дивизии, и самолично проверить их состояние и готовность к отражению неприятеля.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Тем временем в «Тайную экспедицию» Веселицкого продолжали поступать сообщения заграничных конфидентов, становившиеся всё более тревожными.

«В Молдавии, — писал Иван Кафеджи («Могилёвский приятель»), — беспрерывно пшеницу, ячмень и просо у обывателей собирают и возят в Сакчу, в Очаков, в Бендеры, Хотин и Черновцы для наполнения тамошних магазинов. Сверх войска турецкого, кое прежде было в пограничных крепостях, прибыло из Царьграда вновь несколько тысяч военных людей через Молдавию в приграничные крепости... От Порты к хану крымскому указ послан: быть ему со всеми подвластными татарами во всякой к войне готовности. Только не упомянуто, против которой державы... Из Молдавии неисчётное множество леса и досок к Сакче сплавляют для наведения весной тамо через Дунай-реку моста. В Бендеры и Очаков как сухим, так и водным путём також лес возят и скорейшим поспешением казармы для военных людей строят, ибо вместить оных негде...»

С этого письма сняли несколько копий и отправили 8 Петербург, дабы там ещё раз убедились в неотвратимости надвигающейся войны.

Екатерина, прочитав о турецких приготовлениях, призадумалась, потом быстрым росчерком пера поставила в верхнем углу донесения резолюцию:

«Велеть бы сие, не сказав откуда пришло известие, напечатать в газеты здешния».

И сказала насупленно:

   — Пусть все видят, что не мы первые войну начинаем...


* * *

25 сентября 1768 г.

Алексей Михайлович Обресков заканчивал завтрак, когда в комнату, осторожно постучав в дверь, вошёл переводчик Пиний и, извинившись за беспокойство, доложил, что из сераля прибыл чиновник с требованием к господину резиденту срочно прибыть на аудиенцию к великому везиру.

   — У них всегда срочно, когда пакость хотят сделать, — поморщился Обресков, отодвигая пустую тарелку, которую тут же подхватил стоявший за спиной лакей. Он медленно вытер салфеткой губы, смял её в комок, бросил на серебряный поднос. — Передай турку, что опосля полудня приеду.

   — Просят немедленно, ваше превосходительство... И свиту уже прислали.

Обресков, прикрыв глаза, вдохнул горьковатый аромат горячего кофе, мелкими глотками проглотил содержимое фарфоровой, с золотой росписью, чашечки, пожевал губами, стараясь получше ощутить вкус напитка.

Пиний ждал.

   — Большая свита?

   — До тридцати человек будет... У ворот стоят.

Алексей Михайлович неохотно поднялся из-за стола, подошёл к окну, сдвинул портьеру.

У ворот действительно толпились турки: двадцать служителей в ливреях да ещё четыре янычара везирской гвардии, державшие под уздцы четырёх арабских скакунов, убранных богатыми попонами.

Обресков обернулся к Пинию:

   — Ладно, скажи, что скоро буду готов...

Спустя час, втягиваясь в многолюдные и шумные улицы огромного города, резидентский кортеж церемонно двинулся к сералю. Впереди рядами шли присланные для сопровождения турки, за ними, мерно покачиваясь в седле, ехал Обресков, далее шли и ехали люди его свиты.

С первых минут пребывания в серале Обресков почувствовал нескрываемую неприязнь чиновников, демонстрировавших явное непочтение к его резидентскому положению: сначала без каких-либо объяснений его продержали полчаса в душной приёмной комнате, затем без всякой торжественности, положенной в подобных случаях, ввели в зал, в углу которого, у высокого разноцветного окна, обложившись атласными подушками, полулежал в небрежной позе новый великий везир Хамза-паша...

В конце августа бывший кутаисский паша Хамза, отличавшийся редкой грубостью и самодурством, занял место отправленного султаном в отставку Муссун-заде. Умом, осмотрительностью, какими-либо другими достоинствами государственной особы Хамза-паша не обладал и вознёсся к вершинам власти только потому, что был женат на дочери султана Гебетуллах.

...Обресков повторно стерпел проявленное к нему неуважение и, взяв из рук Пиния поздравительную речь, заготовленную по случаю назначения Хамзы великим везиром, стал читать её басовитым голосом.

Хамза-паша, продолжая лежать, выслушал всего несколько первых фраз, затем резко оборвал резидента на полуслове:

   — Оставь своё красноречие сегодня! Мне достаточно тех словесных и письменных изъяснений, что до сих пор получала Высокая Порта от России!

Обресков понял, что везир намеренно начал разговор в повышенном, Нелюбезном тоне, но, проявив выдержку, благожелательно произнёс:

   — Я считал своим долгом поздравить вашу светлость с назначением на столь высокую и важную должность. Мудрое решение султана...

Хамза опять оборвал его:

   — Поздравления следует принимать от достойных людей! Ты же и твоя королева своими коварными действиями делаете всё, чтобы нарушить покой на границах. И теперь я призвал тебя, чтобы разом покончить с делом, которое тянется слишком долго!

«Опять какую-то каверзу подстроили поганцы, — сумрачно подумал Обресков. — Всё им неймётся, всё стращают...»

Он колюче посмотрел на Хамзу, спросил выжидательно:

   — О каких действиях ведёт речь везир-и азам?

   — Польша должна быть вольной державой, но она угнетена русскими! Жители её изнуряются и беспощадно ими умерщвляются. Разве это не так?.. Разве не русские потопили на Днестре барки, принадлежавшие султанским подданным? Разве не русские напали на Балту и Дубоссары? Можешь ли ты найти оправдания всем этим бесчинствам?

Путаные, оскорбительные обвинения Хамзы-паши со всей очевидностью показывали, что он собирается учинить Обрескову бесчестье.

   — Везир-и азам ошибается, — решительно возразил Алексей Михайлович, с трудом сдерживаясь от дерзкого ответа. — Мною получено известие, что это сделали не российские войска, а разбойные люди. Но тамошний каймакам Якуб — по наущению известного консула Тотта! — оболгал Россию, о чём я уже представил документы вашему предместнику.

   — Ты лжёшь! — выкрикнул Хамза, сверля резидента злыми глазами. — Ты повторяешь слова киевского паши! Тот тоже всё свалил на бунтовщиков, когда доподлинно известно, что зверства чинили русские!

   — Мы не собираемся отвечать за лиходейство разбойников, — резко сказал Обресков, давая понять, что не позволит исказить события в Балте.

Хамза-паша схватил лежавшую под рукой бумагу, издали показал резиденту:

   — Узнаешь?.. Это твоё письменное обязательство, данное четыре года назад от имени русского правительства... Помнишь его?.. Здесь записано, что число русских войск в Польше будет сокращено до семи тысяч. И без всякой артиллерии. Твоей рукой записано!

   — Я помню, что обещал, — не теряя самообладания, проронил Обресков. — Но обстоятельства заставили нас внести изменения.

   — Их сейчас там тридцать тысяч! И много пушек!

Алексей Михайлович поморщился — везир был прав, — но всё же негромко буркнул:

   — Не тридцать, а едва ли больше двадцати тысяч.

   — Вот! — с торжествующим злорадством вскричал Хамза-паша. — Ты сам сейчас признался в своём вероломстве! Признался, что ты клятвопреступник и плут!

   — Несправедливые слова в адрес моей державы и меня лично, — заклокотал гневно Обресков, — позволяют мне...

Хамза, не слушая резидента, быстро схватил другую бумагу:

   — Подпиши условия дивана!.. Иначе — война!

«Так вот для чего сия комедия играется, — желчно подумал Обресков, неприязненно глядя на везира. — Уже войной пугает, лишь бы из Польши нас выдворить...»

А вслух сказал с издёвкой:

   — Прежде подписания следует прочитать документ... (Расслабленным жестом он велел Пинию принять бумагу).

Мы ознакомимся с содержанием предлагаемых диваном кондиций, обсудим и вскорости дадим ответы по всем пунктам.

Но Хамза-паша не собирался ждать долго.

   — Нам не нужно твоё писание! Отвечай, плут, в двух словах. Обязываешься ли ты, что войска будут выведены из Польши?.. Я хочу теперь же формального обязательства и гарантий ваших союзников!

   — Всё, что я могу сделать, — это пригласить господ союзных министров дать поручительство, что войска наши выйдут из Польши, когда дело там будет закончено... Более я ничего не вправе обещать.

Алексей Михайлович ответил умело: с одной стороны, он как будто удовлетворял требование Порты, а с другой — не назначал никаких конкретных сроков вывода войск.

Хамза-паша оказался не готов к такому искусному ответу, некоторое время молчал, пытаясь сообразить, что сказать, но ничего путного не придумал и приказал отвести резидента в приёмную комнату.

К концу второго часа нудного и гнетущего ожидания, истомлённый, вспотевший Обресков, шумно вздыхая и поминутно утираясь платком, решил с безысходной грустью, что везир не только не внемлет его словам, но, напротив, будет неуступчив и предъявит условия дивана ультимативно...

После событий в Балте Франция стала ещё настойчивее принуждать Порту разорвать отношения с Россией, требуя выдвинуть неприемлемые для Петербурга условия удовлетворения нанесённой обиды. А чтобы прельстить султана, сделать его более решительным — потребовала от барских конфедератов вернуть Турции Волынь и Подолию, которые по Карловицкому трактату 1699 года отошли к Польше. Понимая, что сами они с сильной российской армией не совладают, конфедераты, поупрямившись, пошли на эту уступку.

Переданные Обрескову везиром условия касались главным образом самостоятельности Польши. Россия должна была вывести из королевства свои войска, признать его независимость, дать обязательство не вмешиваться ни в избрание польских королей, ни в споры религиозных партий. Принятие подобных условий означало бы, что Петербург лишается влияния на своего пограничного соседа, собственноручно отдавая его в руки западных держав.

...Грустные размышления Обрескова нарушил вошедший в комнату турецкий переводчик Караджа.

   — Кроме сказанного везир-и азам, — объявил он, — вы должны обещать также, что русский двор отречётся от защиты диссидентов и оставит Польшу в совершенной её вольности.

   — Ранее об этом никогда не было речи, — недовольно заметил Обресков. — Я не могу дать такие заверения, ибо не знаю мнения её императорского величества... Если Высокой Порте угодно — я отошлю соответствующий запрос в Петербург. И как только получу ответ — тотчас дам знать о его содержании везир-и азам.

Переводчик ушёл.

Снова потянулись томительные минуты ожидания.

Когда переводчик вернулся, Алексей Михайлович по выражению его лица понял, что это будет последний разговор.

   — Везир-и азам требует от тебя немедленного ответа на все пункты условий!

   — Мне нечего сказать иного, — твёрдо произнёс Обресков, строго глядя на турка. — У меня нет полномочий моего двора обсуждать подобные кондиции. А потому я не могу дать ни положительный, ни отрицательный ответ.

   — Это твои единственные слова?

   — Да.

   — Хорошо... Тогда я имею повеление сказать тебе, что высочайший, могущественнейший и непобедимый султан мой — да продлит Аллах его дни! — объявляет вам войн у!

В комнате разлилась щемящая тишина. Все враз замерли, словно окаменев, растерянно и безмолвно глядя на Обрескова.

А он медлительно поднялся с места — монументальный, тяжеловесный, — смерил переводчика режущим взглядом и тоном властным и грозным чеканно произнёс:

   — Россия не желала войны с Портой. Бог тому свидетель!.. Но коль она объявлена — Россия принимает вызов... Мы вас раньше бивали и теперь побьём! Так и передай своему хозяину.

Переводчик явно не ожидал такого ответа — вздрогнул всем телом и скользнул за дверь.

Обресков устало махнул рукой и направился к выходу.

Его остановил возглас вновь появившегося Караджи:

   — Везир-и азам приказал отвести тебя в тюрьму!

Алексей Михайлович застыл на месте, потом обернулся, увидел, как в дверь один за другим, держа в руках обнажённые кривые сабли, входили гвардейцы великого везира.

   — Везир-и азам приказал отвести тебя в тюрьму, — снова повторил переводчик. — Без промедления!

Сдерживая бушевавший в сердце гнев, Обресков гордо вскинул голову:

   — Я стерплю оскорбление, нанесённое мне. Но я не позволю оскорбить Россию!.. Я слагаю с себя полномочия резидента и в тюрьму пойду частной особой.

Окружив резидента и его свиту плотным кольцом, гвардейцы вывели их из сераля, усадили на лошадей и повезли через весь город в крепость Едикуль.

Четырёхугольная, сложенная из больших камней, мрачная крепость дышала сыростью и гнилью. Она была построена много лет назад — ещё при греческих императорах — для хранения царских сокровищ. Но со временем турки превратили её в тюрьму, где содержались наиболее опасные преступники.

Комендант Едикуля — высокий, седобородый восьмидесятилетний старик — дрожащими пальцами водрузил на длинный нос круглые очки, долго читал сопроводительную бумагу, а затем слабым хриплым голосом вызвал стражников с ключами от подземелий.

Обрескова и его людей бросили в один из заплесневелых вонючих подвалов, куда сквозь маленькое, закрытое толстой железной решёткой окошко почти не проникал дневной свет. В этом подвале пленники провели несколько дней, и лишь после решительных протестов резидента их перевели в два низких тесных домика, находившихся на территории крепости.

Любивший приятное обхождение и хорошую кухню, лишённый привычных удобств, Обресков испытывал сильные физические и душевные страдания. Но ещё больше он страдал от неопределённости: знают ли в Петербурге об аресте? знают ли о войне?..

Вся надежда была на расторопность Левашева.

И тот не подвёл...

В день, когда Обрескова вызвали на аудиенцию к Хамзе-паше, поверенный в делах Павел Левашев находился в деревне Буюкдер, расположенной в пятнадцати вёрстах от Константинополя, где отдыхал в компании с послами Англии, Венеции, Швеции и Пруссии. Узнав об аресте резидента, об объявлении войны, он к вечеру отправил в Петербург двух нарочных с этими неприятными известиями. Причём, чтобы обмануть турок, нарочные поехали разными дорогами (один через Вену), имея при себе для безопасности паспорта от английского и прусского послов...


* * *

Октябрь 1768 г.

Сопровождаемый большой свитой и охраной, с обозом в три десятка карет и повозок, в начале октября Пётр Александрович Румянцев прибыл в полтавский лагерь, где 9-го числа устроил смотр каждому полку.

Утро выдалось пасмурное, холодное, того и гляди, брызнет с низкого неба моросящим дождём. Над широким полем, где выстраивались подходившие кавалерийские и пехотные полки, тонким покрывалом раскачивался серый туман, воздух напитался сыростью и сочными запахами осени.

Все втайне надеялись, что командующий перенесёт смотр на другой день, но он, напротив, порадовался:

— С турком во всякую погоду воевать придётся!

Однако к десяти часам потянувший из-за дальнего леса ветер развеял туман, разорвал сплошную пелену облаков, в просветы между которыми ударили золотистые солнечные лучи, засверкав ртутью на росистой траве, согревая приятным теплом озябшие полки.

Первой демонстрировала свою выучку кавалерия.

Румянцеву очень понравился гусарский Изюмский полк генерал-майора Максима Зорича. Рослые, бравые гусары крепко сидели в сёдлах, легко скакали, имитируя лихую атаку, дружно стреляли из пистолетов по воображаемому неприятелю.

Драгуны Борисоглебского полка также показали хорошую готовность, хотя кони их, старые и слабые, при передвижениях быстро уставали, а при атаке с трудом выдерживали недолгий галоп.

Когда же по полю поскакали карабинеры — лицо Румянцева помрачнело: из четырёх полков лишь один, Ямбургский, выглядел достаточно пристойно, а остальные, как потом будет указано в рапорте в Военную коллегию, и «лошадей имели худых», и людей «престарелых, без лутчей исправности».

Затем пришёл черёд пехотных полков.

Они хорошо маршировали шеренгами, слаженно выполняли повороты, проворно формировали колонны и каре. Но после стрельбы Пётр Александрович снова приуныл: вместо ожидаемого залпа батальонов Старооскольского полка раздались редкие нестройные выстрелы; большинство солдат вообще не смогли выпалить, а у некоторых с трескучим скрежетом разорвало фузеи, поранив лица и руки стрелков.

То же самое повторилось при стрельбе Севского, Орловского, Курского и остальных четырёх полков.

Огорчённый безотрадным состоянием войск, Румянцев дал волю чувствам.

   — Срам, господа, и позор! — багровея лицом, кричал он на генералов и полковых командиров после смотра. — Такого постыдного зрелища я никогда не видывал!.. Кавалерия так слаба, что противу татарской баталию не выдержит!.. Пехота только и может, что маршировать!.. И это полки, кои я намеревался употребить в противостояние турецкому нашествию!

Генерал-поручик Христофор фон Эссен, показывая жёлтые от табака зубы, попытался заступиться за своих офицеров:

   — Ваше сиятельство! Господа командиры проявляют неусыпное старание в поддержании полков в надлежащем виде... Но разве можно стрелять из негодных ружей?

   — Полноте, Христофор Юрьевич, — обернулся к Эссену Румянцев. — Ружья плохими делают нерадивые солдаты! А господа полковники не желают, видимо, отягощать себя заботами о примерном наказании провинившихся.

   — Нет, ваше сиятельство, — возразил фон Эссен. — Стараниями полковых и других командиров солдаты истощевают последний свой достаток на всечасное исправление оных ружей. Но всё тщетно. Ибо не можно сделать исправным то, что попорчено вконец.

   — Мы уже забыли, когда новые ружья получали, ваше сиятельство, — несмело сказал кто-то из офицеров.

   — У меня в полку иным фузеям до двадцати лет, — поддержал его другой.

Румянцев оправданий не принял — сурово прикрикнул, топнув ногой:

   — Где ваши рапорты?! Почему не подавали? Почему не уведомили заранее?

Офицеры безмолвствовали, склонив повинные головы. Фон Эссен тоже почувствовал себя неловко, засопел носом, отвёл потухший взор в сторону.

Расстроенный Румянцев на следующий день уехал из Полтавы. Он не стал собирать военный совет — просто сунул в руки Эссена ордер с расписанием квартир вдоль Днепра и заметил хмуро:

   — Назначенное мною расположение полков есть предосторожность от турецких покушений. Уж больно много сволочи собралось у наших границ... Велю вам, Христофор Юрьевич, недреманным оком глядеть за ними, чтобы всякое противное движение предупредить и подобающе встретить всеми силами... А о ружьях я доложу...

Вернувшись в Глухов, Румянцев прежде всего составил реляцию Екатерине, в которой ещё раз рассказал о турецких приготовлениях и предупредил о неизбежности скорой войны с Портой. А потом два часа мучил писарей, диктуя донесения: в Сенат — о необходимости реорганизации малороссийского казачьего войска, полки которого были укомплектованы крайне неравномерно; и в Военную коллегию — о заготовке продовольствия и фуража, о плачевном состоянии кавалерии, о неисправном вооружении и присылке новых фузей, о расположении полков Украинской дивизии. Отослав замаявшихся писарей, он разобрал приготовленную Каульбарсом почту и, не найдя пакетов из Военной коллегии, недовольно подумал: «Ох, мудрит Захар... Тут порохом скоро запахнет, а он небось не чешется... Неужто утаил от государыни мой рапорт?..»

Вице-президент Военной коллегии генерал-аншеф граф Захар Григорьевич Чернышёв ничего от Екатерины не утаивал — просто в начале октября он по-хозяйски объезжал свои деревни, прознавая об урожае и крестьянских недоимках, прикидывая в уме будущие доходы. А когда вернулся в Петербург — доложил императрице о румянцевском рапорте.

   — Горяч Петька! С норовом! — не удержалась от колкости в адрес Румянцева Екатерина. — Ему все баталии подавай, виктории... А вы, граф, что думаете? Может, в самом деле упредить турков?

   — Хотя по полученным из разных мест известиям, — услужливо пояснил Чернышёв, — собрание многого числа турецких и татарских войск, запасение снарядов и провианта, а також распоряжения при самом султанском дворе являют собой вид намереваемой непременной войны, однако сии известия не подтверждают того, что собранное войско нынче нападёт вооружённой рукой на наши границы.

   — Вы уверены в этом?

Чернышёв замялся, пожал плечами:

   — Басурманская душа — потёмки... Но уверен, что в этом году нападать не станут. Зима близка!

   — Да, зима близка, — согласилась Екатерина. — Российские снега и морозы любую армию загубят... — Она посмотрела на румянцевский рапорт, всё ещё лежавший перед ней, и добавила плавно: — Вы отпишите в Глухов свои рассуждения... Укажите также, что меры, предпринимаемые генералом по защите границ империи, мы одобряем и поддерживаем...

«Он, конечно, горяч, но голову имеет светлую и пустого предлагать не станет, — мысленно продолжила она. — Только нельзя нам теперь ссориться с Портой. Одним наскоком кампанию не закончишь, а для большой войны приготовления нужны знатные... Тут ещё Польша как нарыв на теле — и больно, и в один день вылечить нельзя...»


* * *

Октябрь 1768 г.

Обеспокоенный сообщениями конфидентов о накапливающихся на границах неприятельских силах, Фёдор Матвеевич Воейков покинул Киев и три недели раскатывал по тряским, охваченным по утрам белой изморозью дорогам Новороссийской губернии, осматривая приграничные крепости и наиболее важные форпосты. В городах и крепостях его встречали со всей возможной торжественностью: при скоплении народа, с колокольными звонами, с почётными караулами и хлебом-солью.

Фёдор Матвеевич поначалу был строг и придирчив: ходил по крепостным стенам, проверяя состояние пушек, качество пороха, хранение снарядов и провианта, проводил смотры гарнизонам; обнаружив в отдельных ротах слабую выучку и неисправности в амуниции, посадил под краткий домашний арест нескольких офицеров, обвинив их в плохом присмотре за солдатами. Однако с течением дней, притомившись от постоянных переездов, он стал меньше обращать внимание на выискивание недостатков и удовлетворялся тем, что ему показывали командиры.

   — Умаялся я, — ворчливо жаловался он Веселицкому, сопровождавшему генерала в поездке по губернии. — Да и без моих наставлений господа офицеры знают, что надобно делать... Пора нам в Киев возвращаться.

Веселицкий — сам порядком уставший — охотно согласился с губернатором, упомянув, что до весны, когда турки могут открыть кампанию, командиры, несомненно, устранят все изъяны.

Остановившись на ночлег в Кременчуге, Фёдор Матвеевич написал Екатерине бодрую реляцию:

«Войска вашего императорского величества всегда готовы и в состоянии достаточный отпор чинить. Безрассудные им угрозы не важны, ибо известно, из какой сволочи татарское и турецкое войско состоит. Следовательно, гордостью надменного их хвастовства страшиться и тревожиться нет причины...»

А поутру ему принесли письмо от кошевого атамана Петра Калнишевского, сообщившего неприятную новость: султан Мустафа сместил хана Максуд-Гирея и снова отдал Крым под власть Керим-Гирея.

   — Ну, этот без дела сидеть не станет, — встревоженно закряхтел Воейков. — И до весны ждать не будет...


* * *

Октябрь — ноябрь 1768 г.

Опальный Керим-Гирей (русские называли его Крым-Гирей) в течение четырёх лет коротал свои дни на острове Родос, лишь изредка, да и то с разрешения султана, наведываясь в Адрианополь, родовое имение Гиреев в Румынии. Человек энергичный, властолюбивый, знавший себе цену, он сильно страдал от вынужденного затворничества. Его пытались развлечь соколиной охотой, новыми красавицами, морскими прогулками, но даже после самой удачной охоты, после пламенной, опьяняющей любви, подаренной очередной наложницей, он был печален, подолгу дымил трубкой, задумчиво глядя из окна на синеющее вдали море. Испив до дна чашу безграничной власти над тысячами людей, Керим проходил теперь через тяжкое похмелье бесчестья...

Крупный, с дородной фигурой, смуглым лицом, обрамленным старательно подстриженной чёрной с сединой бородкой, с холодным, сверлящим взглядом, пятидесятилетний Керим-Гирей производил на всех неизгладимое впечатление. Его карие глаза, застывшие, колючие, казалось, излучали неведомые гипнотические лучи, пронзавшие собеседника, словно острые кинжалы, парализуя его волю, заставляя трепетать сердце, ошибаться в речах; лишь немногие люди, обладавшие железной выдержкой и хорошо развитым чувством собственного достоинства, не позволявшим робеть или суетиться, не теряли самообладания в беседах с Керимом.

Впервые он стал властелином Крыма в 1758 году, стал вопреки воле султана Мустафы. И, используя поддержку Едисанской орды — самой многочисленной и сильной из всех ногайских орд, — грозившей Порте переходом в подданство России, повёл себя по отношению к султану дерзко и непокорно, лелея в мыслях тайную мечту — отторгнуться от Порты и создать мощную, ни от кого не зависимую причерноморскую державу Гиреев.

В декабре 1763 года в приватной беседе с Николаем Рубановым, переводчиком российского консула в Бахчисарае, Керим заметил многозначительно:

— Султан Мустафа думает, что держит меня в узде, как держит всех своих подданных. Но он ошибается. Время моё ещё не пришло, поэтому и приношу ему некоторую покорность... А твоя держава должна уважать меня! Ибо имеет она против Порты свой интерес, но только я могу оказать ей в том знатные услуги...

Хан понимал, что вышедшая недавно из Семилетней войны с Пруссией Россия изрядно ослабла и, видимо боится возникновения нового вооружённого противостояния — теперь уже с Портой. Он был уверен, что могучий северный сосед ищет сближения с Крымом. И именно так расценил дорогие подарки, преподнесённые ему консулом Никифоровым от имени российской императрицы, хотя вручаться они должны были от тогдашнего киевского генерал-губернатора Ивана Глебова. (Правда, хан не знал, что Никифоров самовольно нарушил инструкцию, получив позднее за содеянное жесточайший выговор от Иностранной коллегии за «излишнюю ревность, без всякого побуждающего к тому резона и весьма некстати»).

Будучи заклятым врагом России, Керим-Гирей тем не менее пошёл — разумеется, внешне — на сближение с Петербургом, рассчитывая использовать престиж империи в своих далеко идущих целях. Но, выдвинув при этом ряд условий экономического характера, которые при внимательном рассмотрении являли собой угрозу безопасности южных русских земель, он возбудил сильное недовольство Екатерины.

Распознав интригу хана, она решила приструнить его руками той же Порты. И на полях донесения Рубанова с подробным пересказом содержания разговора с Керимом появилась её резолюция, адресованная Никите Ивановичу Панину:

«Мне кажется, сие надобно сообщить Обрескову, дабы он при удобном случае внушал Порте о сих диспозициях хана».

Панин исполнил повеление, и 7 февраля 1764 года соответствующий указ был отправлен в Константинополь.

Мустафа использовал прозрачные намёки российского резидента о скором отторжении Крыма от Порты для возбуждения недовольства крымской знати и черни политикой хана, а в конце августа прислал в Очаков янычар, чтобы при нужде силой отстранить его от власти.

О прибытии янычар Керим-Гирей узнал на следующий день, призадумался. Он не хотел последовать прискорбному примеру некоторых своих предшественников, отрубленные головы которых палачи приносили султанам на золотых блюдах. Теперь приходилось выбирать: либо без промедления поднять верных ему татар и, перерезав турецкие гарнизоны в здешних крепостях, открыто выступить против Порты, либо бежать в Польшу, где искать покровительства у тамошних знатных друзей, либо, наконец, смиренно ждать своей участи.

Керим выбрал Польшу и в начале сентября тайно покинул Бахчисарай. Сухим путём — через Op-Капу (Перекоп) — он добрался до Кинбурна, бросил здесь свой обоз, в небольшой лодке обогнул по морю ставший опасным ныне Очаков, высадился на берегу в условленном месте, где его ждал извещённый заранее сын Бахти-Гирей-султан с пятью тысячами едисанцев. Под их охраной Керим 14 сентября прибыл в Каушаны.

Решив, что на пути в Польшу охрана ему не нужна, Керим отпустил сына и едисанцев в орду, и, как оказалось, напрасно, поскольку на второй день в городке, появились турецкие чиновники, вручившие ему скреплённый султанской тугрой ферман о низложении. О бегстве в Польшу или сопротивлении не могло быть и речи — вместе с чиновниками в Каушаны вошёл большой отряд янычар, не только окруживший дворец, но и перекрывший все дороги и тропы.

Казнить свергнутого хана Мустафа не стал — знал, что в случае войны с Россией более непримиримого её неприятеля не найти, и решил приберечь Керима для будущих сражений — отправил сначала в Адрианополь, а потом в ссылку на Родос.

...Узнав о разгроме Балты, Керим-Гирей воспрянул духом. Он знал толк в политике и был уверен, что Порта воспользуется этим поводом для разрыва с Россией. А возросшая активность французского посла Верженя, едва ли не каждый день бывавшего у Хамзы-паши, о чём Кериму доносили доброжелатели из сераля, говорила, что такой разрыв неизбежен и долго ждать его не придётся. Объявление войны великим везиром лишь подтвердило его предвидение.

Керим ожил, перестал кручиниться и со дня на день ожидал султанского прощения: для войны с Россией Порте требовался хан-воин, а не трусливый слюнтяй Максуд. И он не ошибся в своих ожиданиях — 17 октября Мустафа вернул ему ханское достоинство, а на следующий день принял в серале с пышными почестями.

В Константинополе Керим-Гирей провёл десять дней. Несколько аудиенций у султана,в том числе две с глазу на глаз, окончательно раскрыли все виды Мустафы на предстоящую войну, на цели, которые должны быть достигнуты по её завершении.

Имевший ратный опыт Керим-Гирей с особым пристрастием расспрашивал о состоянии турецкой армии и, не удержавшись, выбранил Хамзу-пашу за поспешность:

— Сначала готовят сильное войско, собирают припасы, а потом объявляют войну!.. Что толку от его нынешних угроз, если к весне русские будут ждать нападения в полной исправности?!

   — Выпущенная стрела назад не вернётся, — умно ответил Мустафа, защищая недалёкого зятя.

   — Но попадёт ли она в цель? Или гяуры вернут её нам, но уже из своего лука?

   — У опытного воина — попадёт! Она теперь в твоих руках... Завтра все увидят конактуй! Торопись!..

Утром 29 октября в зале сераля был выставлен конактуй — конский хвост, который, по древнему обычаю, выставлялся за 40 дней до начала похода армии. А после полудня Керим-Гирей покинул Константинополь, направившись в молдавские земли, в Каушаны...

В тот же день из бухты Золотой Рог, набирая в белые паруса упругий западный ветер и держа курс на Ялту, вышел особый корабль, на борту которого находился чиновник из ведомства великого везира, хранивший в небольшом ларце два султанских фермана. В одном из них татарский народ извещался о низложении Максуд-Гирея, в другом всем крымским чиновникам повелевалось прибыть в Каушаны для присяги новому хану.

...Керим любил этот небольшой, лежавший в долине между двух высоких холмов городок, бывший летней резиденцией крымских ханов, часто и подолгу жил в нём, покидая душный и пыльный Бахчисарай, когда на Крым накатывал с юга сухой нестерпимый зной. Но о каждом его появлении здесь узнавали заранее и прилежно готовили двухэтажный, выкрашенный красной и белой красками дворец: убирали, мыли до блеска комнаты и залы, расчищали сад.

Нынешний приезд был внезапный. И притихший, пустынный, без обычного оживления дворец неприятно поразил хана своей запущенностью: исхлёстанные осенними ливнями краски на стенах размыты в грязные потеки, выложенные камнем дорожки засыпаны опавшей листвой, а в саду между голых мокрых деревьев, пугливо поджимая хвосты, рыскали косматые бродячие собаки.

Охраняемый рослыми мускулистыми капы-кулами, поигрывая зажатой в руке плетью, Керим стремительно шёл по дворцовым покоям, ударом ноги открывая двери.

Заслышав шум, из разных комнат стали выползать заспанные, неряшливо одетые слуги, недовольные тем, что кто-то потревожил их сон. Но, увидев, кто идёт, как подкошенные валились на колени, глухо стуча лбами о пол, не смея в страхе ни вздохнуть, ни поднять глаза.

   — Вонючие шакалы... Забыли хозяйскую руку? — злобно шипел Керим-Гирей, с размаха стегая плетью по согнутым спинам. И чем дальше он шёл, тем яростнее свистела плеть.

Остановившись у спальни, вход в которую преграждал уткнувшийся головой в затоптанный ковёр слуга, хан пинком отбросил его в сторону и, прежде чем скрыться за дверью, проронил коротко капы-кулам:

— Повесить!

Телохранители за шиворот вытащили несчастного слугу во двор, и спустя пять минут его тело задёргалось в последних судорогах, раскачиваясь на ветке старого раскидистого ореха.

Подгоняемые жгучими плётками капы-кулов, объятые трепетом слуги, стараясь не тревожить покой хана, за два часа привели дворец в прежнее сияющее чистотой и порядком состояние.

Остаток дня Керим-Гирей провёл в одиночестве: на люди не выходил, никого не принимал, читал Коран, много курил, в задумчивости разглядывая цветные узоры, сотворённые на стенах комнаты искусными живописцами.

Как и четыре года назад, ему снова предстояло сделать выбор. Правда, теперь этот выбор касался не только его собственной судьбы, но и судеб многих тысяч подвластных татар и ногайцев, и даже будущего состояния Крыма.

Вступая в объявленную войну на стороне Порты, хан знал, что в такой опасной затее проиграть нельзя — он хорошо помнил опустошительные для Крыма походы русских генералов тридцатилетней давности и понимал, что только ошеломляющий первый удар — внезапный и сокрушительный — мог в значительной мере подорвать военные силы России на южных её границах, оттянуть, а при удачном стечении обстоятельств — вовсе избавить полуостров от угрозы вторжения, поскольку главная русская армия будет противостоять турецкому нашествию в юго-западных землях.

После долгих размышлений Керим-Гирей сделал свой выбор. Он решил не ждать погожих весенних дней, а нанести этот сокрушительный удар в ближайшие два-три месяца, как только соберёт достаточное войско.


* * *

1 — 6 ноября 1768 г.

Отсчитывавший последние дни октябрь по-зимнему дохнул морозцем, поля и холмы заиндевели, лужи подёрнулись тонким хрустящим ледком. Сбросившие наземь багряную листву оголённые леса и рощи зябко ёжились под порывами холодного ветра, равнодушно взирая на проносившиеся мимо обшарпанные кареты нарочных офицеров из Польши, Вены, Киева, спешивших донести императрице известие о войне.

Эта грозная новость в один день облетела весь Петербург. Встревоженные генералы и сенаторы потянулись в Зимний! дворец, пытаясь прознать мнение Екатерины, чиновники всех департаментов прилежно ждали указаний.

Императрицу Панин застал в зеркальном кабинете. Подперев рукой щёку, она озабоченно просматривала какие-то бумаги, хотя обычно в это время делами не занималась. Никита Иванович вполголоса поздоровался, тихо сел на стул напротив государыни...

Пятидесятилетий Панин был невысок, толст, пухлощёк. Весь облик Никиты Ивановича, медлительные движения, неторопливая глуховатая речь свидетельствовали о его лености и праздности, что, впрочем, не совсем соответствовало действительности, ибо обладал он не только лучшей в Петербурге кухней, но и прекрасным для своего времени образованием, живым природным умом, мог долго и усердно работать за письменным столом.

Начав службу нижним чином в полку Конной гвардии, он — после восшествия на престол Елизаветы Петровны — был пожалован камер-юнкером, в 1747 году направлен в Данию чрезвычайным посланником, а на следующий год переведён в Швецию. В Петербург Никита Иванович вернулся летом 1760 года по причине весьма уважительной: был назначен воспитателем великого князя Павла Петровича, сына императора Петра III и Екатерины.

Монарх, чувствуя угрожающее дыхание готовящегося против него заговора, попытался приблизить к себе Панина — в апреле 1762 года пожаловал ему чин действительного тайного советника, а в мае — орден Андрея Первозванного. Но предусмотрительный Никита Иванович не поддался на императорские ухищрения, теснее сблизился с Екатериной, и когда заговорщики прямо поставили вопрос о свержении Петра — сразу поддержал эту акцию, считая, правда, что переворот должен быть в пользу Павла Петровича, а не Екатерины. (Она запомнила это).

Известие о войне с Турцией Панин встретил без удивления, даже, пожалуй, как должное. У больших политиков — а он, несомненно, таковым являлся — всегда присутствует основанное на громадном опыте и конечно же на интуиции предчувствие, которое помогает правильно понимать складывающуюся ситуацию, предугадать ход развития событий как на близкую, так и на дальнюю перспективу. И следовавшие одно за другим в последние месяцы происшествия давали его пытливому уму хорошую пищу для размышлений и выводов.

...Екатерина, вздохнув, отложила бумаги, посмотрела печально на Панина:

   — Слыхали новость, граф?

   — Какую, ваше величество?

   — Мустафа-то резидента нашего в крепость заточил.

   — Это мне ведомо. Вчера князь Прозоровский рапорт прислал.

   — Удивительное дело! — вскинула величавую голову Екатерина. — Уже месяц, как объявлена война, а мы только намедни узнаем об этом... Ох, велика Россия! Долго по ней курьеры скачут.

Готовый услышать из уст императрицы угрозы и проклятия по адресу коварного султана, Панин невольно поразился тёплой искренности, с которой были сказаны эти слова.

А Екатерина добавила строже:

   — И как глуп должен быть Мустафа, коль решился тягаться с такой державой!

   — Не сам решился, — вяло усмехнулся Панин. — Ветер, конечно, дует из Царьграда, да пахнет парижскими духами.

   — А нюхать-то его нам, граф... Голова не заболела бы.

   — Не заболит, ежели умело поставить дело, — расслабленно отозвался Панин. И равнодушно, с ленцой, словно говорил о чём-то совершенно малозначимом, предложил: — С разрешения вашего величества я готов взять на себя грядущие заботы.

Екатерину его бесстрастность не обманула — она ответила сдержанно:

   — Забот этих будет великое множество. А поэтому для соображения всех военных предприятий надлежит учредить при дворе особенный Совет.

   — Обилие советчиков обыкновенно мешает ведению дел, — возразил Панин.

   — Война требует знатного искусства, и учреждение такого Совета избавит нас от возможных ошибок... А что до обилия, то оно вовсе не нужно. Составьте список из семи-восьми персон.

   — Я обязан прямодушно сказать вашему величеству, — продолжал сопротивляться Панин, — что от сегодня до завтра учредить оный Совет никак невозможно... Да и на первый год он истинно не нужен.

   — Именно на первый год! Я не собираюсь увязать в войне, как в болоте, на годы!.. Вы постарайтесь, граф... А заседание назначим... ну хоть на четвёртое число.

Панин недовольно посопел носом, но перечить далее не стал...

Вечером, сидя в домашнем кабинете, под сухое потрескивание мерцавших в канделябре свечей, Никита Иванович составил требуемый список.

Он долго размышлял, прежде чем написать на лежавшем перед ним жёлтом листе ту или иную фамилию. Жизнь двора — это сложное переплетение характеров, интриг, соперничества, фаворитизма. Нужно было учесть многое, подобрать людей так, чтобы не дать Екатерине явного преимущества.

Первой он написал фамилию генерал-фельдцейхмейстера графа Григория Григорьевича Орлова. Поступить иначе он не мог: тридцатичетырёхлетний красавец Орлов был любовником Екатерины, имел от неё внебрачного шестилетнего сына Алексея и чуть было не стал вторым мужем. Его присутствие в Совете являлось совершенно необходимым.

«Ежели я не назову, так она сама этого кобеля назначит, — предусмотрительно рассудил Панин. — Его надобно назвать первым, но обставить другими особами так, чтобы не смог подмять Совет под себя...»

Никита Иванович ещё раз посмотрел на крупно выведенное слово «Орлов», поставил после него небольшую чёрточку и дописал мельче: «по особливой доверенности к нему и его такой же должной привязанности к славе, пользе и спокойствию вашего величества, как и по его главному управлению артиллерийским корпусом».

Вторым в списке был указан вице-президент Военной коллегии Захар Григорьевич Чернышёв.

«Он всегда придерживался сильной стороны, — отметил мысленно Панин, — и, несомненно, будет поддерживать, как это делал раньше, Екатерину. Но без него тоже не обойтись...»

И аккуратно написал после фамилии Чернышёва: «по его месту в Военной коллегии».

Теперь следовало назвать нескольких генералов, которые могли быть назначены главнокомандующими.

Поглаживая пушистым концом пера круглую щёку, Никита Иванович перебрал в уме известные фамилии... «Фельдмаршал Салтыков? Нет, стар и болен... Князь Долгоруков? Храбр, но бездарен. К тому же неуч... Румянцев? Знаменит, удачлив, Екатерину не любит. Нет, она его вычеркнет...» В конце концов Панин остановил свой выбор на генерал-аншефе князе Александре Михайловиче Голицыне... «Он не опасен, ибо самостоятельного мнения в Совете иметь не будет... И ещё Петра надо поставить!»

Никита Иванович макнул несколько раз перо в чернильницу, посмотрел, как с отточенного конца сбежала чёрная капля, и написал фамилию своего младшего брата — генерал-аншефа графа Петра Ивановича Панина.

Далее Никита Иванович внёс в список генерал-прокурора действительного тайного советника князя Александра Александровича Вяземского, себя («Это уж сам Бог велел!»), вице-канцлера действительного тайного советника князя Александра Михайловича Голицына, генерал-фельдмаршала графа Кирилла Григорьевича Разумовского и сенатора генерал-поручика князя Михаила Никитича Волконского.

В назначенный день — 4 ноября — в десять часов утра члены Совета собрались в Зимнем дворце. Подождав, когда все займут назначенные места, Екатерина заговорила без предисловий:

   — Безрассудное поведение турок принуждает меня иметь войну с Портой. О причинах возникновения оной вам изъяснит граф Никита Иванович... А собрала я Совет для рассуждения о плане наших предстоящих действий... Меня беспокоят три вопроса, на которые я хочу получить вразумительные ответы. Первый — какой образ войны вести? Другой — где быть сборному месту для армии? Третий — какие предосторожности следует взять в обороне других, не соединённых с турками, границ империи? В прочие подробности время не позволяет входить... Кроме того, граф Захар Григорьевич доложит по делам Военной коллегии. А по делам иностранным ещё раз послушаем графа Никиту Ивановича... У всех будет время подумать и высказать свои резоны.

Екатерина плавно повернула голову к старшему Панину, взглядом разрешила начать доклад.

Никита Иванович раскрыл сафьяновую, с золотым гербом, папку и ровным, несколько монотонным голосом стал читать изложение событий, приведших, по его мнению, к войне. Доклад был составлен таким образом, что ни у кого не возникло сомнения в виновности Порты.

   — Нам виновник понятен, — подал голос Орлов, когда Панин закончил говорить. — Но так ли воспримут это европейские державы?

   — Смотря какие, — усмехнулся Никита Иванович. — Ежели Францию брать, так ей что ни говори — всё одно будет.

Екатерина нетерпеливым жестом остановила разговор, кивнула Чернышёву.

Граф — тоже по бумаге — прочитал подготовленное в недрах его коллегии изложение войны России с Турцией во времена императрицы Анны, затем — по другой бумаге — объявил, в каких местах располагаются российские полки и в каком находятся состоянии.

Орлов, побаивавшийся неустойчивой позиции Швеции, предложил не спешить с передвижением войск из северных губерний на юг.

   — Завязнув в боевых действиях в Польше, имея предстоящую кампанию на юге, надобно правильно оценивать положение на северных границах, — предостерёг он, играя бархатистым голосом. — Окружить себя с трёх сторон неприятелями — значит возложить тяжелейшую ношу на армию, на казну, на народ... Не надорваться бы!

Орлов обращался к Чернышёву, но ответил ему Панин:

   — Политические отношения с северным соседом ныне не столь напряжённые, как в прежние времена, и вряд ли шведский король Густав попытается их обострить. Я полагаю, что с его стороны опасности нет.

   — Тогда здесь можно оставить только крепостные гарнизоны, а прочие полки вывести в подкрепление главной армии, — басовито заметил Разумовский, поглаживая рукой обтянутый камзолом объёмистый живот.

   — Не следует спешить, Кирилл Григорьевич, — остерёг его Чернышёв. — Граф Панин смотрит по политической части. А в военной виднее мне!.. (Чернышёв никогда не упускал случая уколоть «жирного борова» Панина). Зная вспыльчивый нрав короля Густава и принимая во внимание близость Петербурга к границе, я предложил бы попридержать тут достаточное войско.

   — Какое? — быстро спросила Екатерина.

   — Для прикрытия с эстляндской, лифляндской и смоленской сторон — не менее двенадцати пехотных и кавалерийских полков.

Панин нарочито громко хмыкнул, а Разумовский промолчал и продолжил утюжить ладонью живот.

Екатерина обвела взглядом присутствующих и с лёгким раздражением спросила:

   — Так какую же войну будем вести, господа Совет?

Молчавший до этого Пётр Панин вставил скрипучим голосом:

   — Наступательную!

Ему поддакнул вице-канцлер Голицын:

   — Надо бы упредить неприятеля.

   — Да, в российские границы впускать турок никак нельзя, — поспешно закивал головой генерал-аншеф Голицын.

   — А ты что скажешь, Григорий Григорьевич? — Екатерина обратила взор на Орлова.

   — Когда доводится начинать войну, — сдержанно сказал тот, — надлежит наперёд думать о конце оной. К чему будем стремиться?.. Цель нужна!.. А коль такой цели не иметь, то кампанию лучше вовсе не затевать и заняться изысканием способов к примирению.

   — Помилуй Бог! О каком примирении вы говорите, Григорий Григорьевич? — изумился вице-канцлер Голицын. — Не принять вызов турок мы не можем! Над нами же вся Европа потешаться будет... Неужто мы так слабы, что даже Мустафе достойно не ответим?.. Нет, нет, войну надобно начинать обязательно! И вести до виктории!

   — Не о том я говорю... — начал замедленно Орлов.

Но Пётр Панин фамильярно перебил его:

   — Желательно, чтобы война закончилась скоро. А к тому имеется токмо один способ — собравши все силы, наступать на неприятеля и поразить его.

   — Вдруг решительного дела сделать нельзя! — резко бросил Орлов, недовольный бесцеремонностью Панина.

   — Зачем вдруг? — поддержал брата Никита Иванович. — Неприятельское войско надобно изнурить и тем принудить султана просить мира. А как изнурить — это вам граф Чернышёв укажет.

Чернышёв не ожидал, что Панин так ловко переведёт разговор на него, — суетливо зашелестел бумагами.

   — Я полагаю, что армию, направляемую на баталии противу турок, надлежит разделить на три корпуса, — продолжая искать нужный лист, сказал он. — Мы можем сейчас определить оные корпуса.

Найдя список полков, Чернышёв хотел было сделать предложения, но Екатерина неожиданно отложила обсуждение военных приготовлений на два дня...

Второе заседание Совета проходило более деловито. Весьма быстро и без споров он постановил собрать две армии: главную — наступательную — числом в 80 тысяч человек и другую — оборонительную — числом в 40 тысяч, в состав которой включался также обсервационный корпус в 15 тысяч человек.

Но когда Чернышёв предложил назначить главнокомандующим Первой армией генерал-аншефа Голицына, а Второй — генерал-аншефа Румянцева, Пётр Панин, рассчитывавший занять одно из двух мест, не выдержал — спросил раздражённо:

   — Почему же Румянцев возглавит Вторую армию?

Никита Панин мягко поддержал брата:

   — Столь заслуженный полководец достоин более видного назначения.

Особой приязни к Румянцеву братья не питали и заботились не о нём. Просто стало очевидным желание «комнатного генерала», как называли Чернышёва Панины, угодить Екатерине: убрать на второй план Румянцева, а Петра Ивановича вообще отставить от военных дел.

Чернышёв не смутился, вывернулся умело:

   — Граф Румянцев — малороссийский губернатор, командует Украинской дивизией, коя положена в основание Второй армии, и казачьими полками. Неразумно лишать его возможности действовать в знакомых местах.

Пётр Панин стиснул зубы, по щекам забегали желваки: доводы «комнатного генерала» были безупречны. Екатерина согласилась с предложениями Чернышёва.

   — Если бы я боялась турок, — сказала она певуче, — то мой выбор, несомненно, пал бы на покрытого лаврами фельдмаршала Салтыкова. Но, в рассуждении великих беспокойств грядущей войны, я поберегу сего именитого воина, и так имеющего довольно славы и известности... (Она посмотрела на генерал-аншефа Голицына). Вручаю вам, князь, предводительство армией и жду скорой виктории!

На широком опавшем лице пятидесятилетнего генерала отразилось неподдельное волнение, губы мелко задрожали, из водянистых глаз потекли слёзы. Он неловко привстал с кресла, бухнулся на колени и ломким, прерывистым голосом стал благодарить императрицу за оказанную милость.

Панины с презрительными полуулыбками глядели на всхлипывающего Голицына; прочие члены Совета, чувствуя некоторое смущение, опустили глаза; истомлённый Орлов длинно и смачно зевнул.

Когда новоиспечённый главнокомандующий, утираясь платком, занял своё место, Чернышёв доложил план действия Первой армии в будущей кампании:

   — Если по весне турки вместе с барскими конфедератами пойдут на Польшу, то армия, избегая генеральной баталии, должна маневрировать так, чтобы обезопасить границы империи и одновременно защитить наших польских друзей. Неприятель, конечно, разорит часть Польши, но на сие не следует обращать внимание и печалиться.

   — Друзья могут обидеться за такую защиту, — ехидно буркнул Пётр Панин.

Чернышёв не взглянул на него — продолжал говорить:

   — Заставляя турок маршировать по польским землям до осени, князь Александр Михайлович приведёт их в крайнее изнурение и ослабление. Долго они так не протянут! Особливо ежели станем чинить всевозможные препятствия в подвозе провианта и прочих припасов... Когда же начнут они возвращаться к своим границам — князь воспользуется их изнеможением и при удобном случае даст генеральную баталию.

   — Не война, а прогулка, — пробурчал Пётр Панин.

Его слова снова остались без ответа.

   — А если турки замедлят вступить в Польшу? — поинтересовался генерал-прокурор Вяземский.

   — Тогда следует поскорее взять Каменец и, устроя там магазины, стать подле этой крепости. И ежели окажется турецкого войска немного и можно взять над ним верх — овладеть Хотином, — пояснил Чернышёв.

   — Граф рассуждает так, словно до весны нам ничто не угрожает, — поучающе заметил Пётр Панин. — Между тем в течение предстоящей зимы есть опасность татарского набега в ближние наши границы. Или вы полагаете, что татары с возвращением на трон Крым-Гирея всю зиму в праздности проведут?

   — Полагаю, что так и будет, — огрызнулся Чернышёв. — Зимой коннице воевать крайне затруднительно... Но из предосторожности всё же готовлю предложения на сей счёт.

   — Любопытно прознать какие?

Чернышёв посмотрел на Екатерину: отвечать или нет?

Екатерина кивнула.

Чернышёв демонстративно закрыл папку с бумагами, давая понять Панину, что у него в самом деле есть эти предложения, и, глядя поверх головы Петра Ивановича, сказал:

   — В сию зиму главная опасность может состоять для Новороссийской губернии, лежащей в самой близости от татарских жилищ. Но слава и честь российского оружия требуют, чтобы первые неприятельские покушения были совсем бесплодными или, по крайней мере, за нарушения границ они чувствительную цену заплатили! На этом основании я намереваюсь приказать господам генерал-губернаторам Воейкову и Румянцеву принять надлежащие и достаточные меры к прикрытию на зиму всех границ, и прежде — в Елизаветинской провинции... Граф Пётр Александрович должен...

Екатерина не стала слушать Чернышёва дальше, сказала, что доверяет его опыту, и этого было достаточно, чтобы план был утверждён.

Все посмотрели на императрицу, ожидая позволения покинуть зал.

Однако она не торопилась распускать Совет:

   — Здесь много говорено нужного и полезного; но я так и не получила ответ на главный вопрос: что следует поиметь в результате наших авантажей?

   — То, что не успел сделать Пётр Великий, — уверенно изрёк Никита Иванович Панин. — Выход к Чёрному морю!.. При заключении будущего мира с Портой надобно совершенно определённо выговорить свободу кораблеплавания. А для этого — ещё во время войны — стараться об учреждении на том море порта и крепости.

   — Где? — коротко спросила Екатерина.

   — Время подскажет... Лучше бы оные в Крыму учредить.

   — В Крыму?.. — Князь Волконский недоверчиво посмотрел на Панина. — Ну вы, Никита Иванович, хватили... Вы что же, полагаете и Крым воевать?

   — Поживём — увидим, — многозначительно ответил Панин...

Панин высказал то, о чём Екатерина уже думала. Узнав об объявлении войны, она припомнила давний, поданный ей ещё шесть лет назад доклад «О Малой Татарии», потребовала найти его в архивах Иностранной коллегии и внимательно перечитала рассуждения бывшего государственного канцлера графа Михаила Илларионовича Воронцова о Крыме и татарах.

«Соседство их для России, — писал мудрый канцлер, — несравненно вредительнее, нежели Порты Оттоманской. Они весьма склонны к хищениям и злодействам, искусны в скорых и внезапных воинских восприятиях, а до последней с турками войны[8] приключали России чувствительный вред и обиды частыми набегами, пленением многих тысяч жителей, отгоном скота и грабежом имения из областей российских, из которых многие вконец разорены и опустошены были. В сём состоит главнейший промысел и добыча диких и степных народов... Полуостров Крым местоположением своим настолько важен, что действительно может почитаться ключом российских и турецких владений. Доколе он останется в турецком подданстве, то всегда страшен будет для России, а напротиву того, когда бы находился под Российскою державою или бы ни от кого зависим не был, то не токмо безопасность России надёжно и прочно утверждена была, но тогда находилось бы Азовское и Чёрное море под её властью, а под страхом ближние восточные и южные страны, из которых неминуемо имела бы она, между прочим, привлечь к себе всю коммерцию...»

Предложения, высказанные Воронцовым в докладе, понравились Екатерине своей чёткостью и дальновидностью. Особенно мысль о независимом Крымском ханстве. Для себя она уже решила, что следовало потребовать от турок после виктории. Но ей нужна была уверенность в правильности этого решения. На первом заседании Совета Орлов по её указанию пытался заговорить о будущих выгодах, но тогда вопрос остался без ответа. Сегодня он был получен из уст Панина, которого, может быть, не явно, а ожидая её, императорского, слова, поддержали все присутствующие.

   — Российская империя не может надевать кафтан с одним рукавом! — гордо изрекла Екатерина, тряхнув длинными завитыми локонами. — К Европе — и для военных, и для коммерческих предприятий — удобнее две руки протягивать: одну с севера, другую с юга... Без Чёрного моря этого сделать нельзя!..


* * *

Ноябрь 1768 г.

Покинув Кременчуг, делая на станции короткие остановки для смены уставших лошадей и ночного отдыха, Воейков за несколько дней домчал приднепровскими дорогами до Киева и сразу отправил Екатерине ещё одно послание, на этот раз о первых коварствах Керим-Гирея:

«Пронырливостью и хитрой уловкой нового хана все татарские орды против подданных вашего императорского величества так озлоблены и раздражены, что никому из бывших в Крыму и других турецких местах для купеческого промысла малороссиян и запорожских казаков свободного к возврату проезда нет, но где на кого наедут, без разбора грабят и убивают...»

А потом, отойдя от длинной и утомительной дороги, Фёдор Матвеевич занялся подготовкой засылки агентов в Едисанскую орду для выведывания военных намерений ногайцев и хана. Секретный рескрипт Екатерины, предписывавший! сделать это без промедления, пришёл в Киев, когда губернатор вояжировал по Новороссии, и теперь следовало поторопиться с исполнением высочайшего повеления.

Вызванный Воейковым Веселицкий, бегло прочитав рескрипт, укоризненно фыркнул:

   — Спохватились наконец... Раньше-то о чём думали?

   — Сейчас не время браниться, — озабоченно пробурчал Фёдор Матвеевич, тряся обвисшими щеками. — Дело срочное!.. Кого пошлёте?

Веселицкий попросил день на размышления, а поутру изложил губернатору свой план.

   — В рассуждении моём, нам надлежит использовать в этом предприятии писаря Запорожского войска Ивана Чугуевца, давно сотрудничающего с «Экспедицией».

   — Почему через него? — спросил Воейков.

   — У Чугуевца два брата в тех местах проживают.

   — Где?

   — Один подле Каушан, другой — у Балты.

   — Встречаются?

   — Нет. Но письмами обмениваются. Поэтому поездка агентов в орду, разумеется, под личиною других людей, не вызовет подозрений в шпионстве.

   — Так что же должен сделать Чугуевец?

   — Сочинить два письма к братьям с просьбой рассказать, что замышляют ногайцы, поскольку ходят слухи, будто орды собираются в набег и он, дескать, боится за безопасность своей фамилии. А когда они напишут об этом — легко определим, где следует ставить заслоны.

   — А ежели утаят?

   — Не думаю — всё-таки они братья. Кто ж желает гибели сородича.

   — Ну а с каким претекстом отправите?

   — Заготовим ещё два письма: о посылке братьям от Ивана подарков — по пятьдесят червонных каждому.

Воейков подумал и, доверяя опыту Веселицкого, план одобрил...

Чугуевец исполнил всё точно, как и предписывал Веселицкий.

В Каушаны он послал служившего в Сечи толмачом Христофора Григорова — брата очаковского конфидента Юрия Григорова. Для лучшей безопасности — российскому подданному ездить по владениям хана стало опасно — Чугуевец, поднаторевший на фабрикации различных правдоподобных подделок, выписал Христофору паспорт польского шляхтича и отправил окружным путём, через польские земли.

В Балту поехал — тоже с фальшивым паспортом — переводчик Андрей Константинов, который в дороге должен был повидать знатных едисанских начальников Хаджи-Каплан-мурзу и Джан-Темир-мурзу, подписавших в своё время прошение о переходе орды в российское подданство.

   — Как там у вас получится — не ведаю. Но вернуться вы должны обязательно!.. Ваши сведения — плохие иль хорошие — ждут в самом Петербурге, — напутствовал агентов Чугуевец.


* * *

Ноябрь — декабрь 1768 г.

Румянцев о войне узнал 1 ноября из рапорта князя Прозоровского. И, не дожидаясь указаний из Петербурга, будучи уверенным, что татары откладывать набег до весны не станут, продолжал укреплять границы южных губерний.

Ещё в октябре он отправил приказы слободскому генерал-губернатору Евдокиму Алексеевичу Щербинину и кошевому атаману Петру Калнишевскому усилить гарнизон Алексеевской крепости Острогожским гусарским полком и привести казаков в состояние полной готовности к отражению неприятеля. Теперь же, когда опасность на границах ещё более возросла, Румянцев приказал генерал-поручику Петру Племянникову придвинуть четыре полка его дивизии к Украинской линии[9], разместив их на квартиры в Харькове и Изюме, а Козловским пехотным полком подкрепить гарнизон крепости Святой Елизаветы. Неувязка получилась только с Воейковым, который самовольными действиями нарушил общий план обороны. Беспокоясь о защите Елизаветинской провинции, Фёдор Матвеевич взял из Городища и Власовки два полка (Орловский и Брянский) и растянул их от Архангельского шанца до слободы Добрянки. С отбытием этих полков на новые места угол границы остался открытым, а Румянцев считал его одним «из самых опаснейших постов, где и прежде татарские набеги ощущали». Пришлось срочно передвигать в Городище Белёвский пехотный полк, а к Власовке — Старооскольский.

Полученный в середине ноября указ Военной коллегии о назначении главнокомандующим Второй армией не столько обрадовал Румянцева, сколько огорчил: по этому же указу часть полков Украинской дивизии передавалась в армию Голицына, а взамен назначались другие, из состава Финляндской, Эстляндской и Лифляндской дивизий, находившиеся далеко от будущего театра военных действий.

   — Захару следовало почаще в карту заглядывать, коль в голове её не держит, — ворчал, возмущённый неразумностью указа Румянцев. — Нет же никакого рассудка в передвижении сих полков! Последнему солдату понятно, что проще мои полки не трогать, а марширующие в мою команду — отдать Первой армии, к которой им путь ближе...

Он послал рапорт в Военную коллегию, где прямо указал, что полки, назначенные из других дивизий, поспеют в его армию не раньше «самой уже позной весны» и к тому же будут приведены в изнеможение тягостными маршами.

Пожаловался Румянцев и Никите Панину, надеясь на его доброжелательную поддержку.

Но Чернышёв не внял их призывам и 3 декабря подготовил новый указ коллегии об окончательном расписании Второй армии, назначив в неё 15 кавалерийских и 14 пехотных полков, в том числе из дивизий, расположенных на севере.

   — Ну Захар! Ну Захар! — восклицал Румянцев, покачивая головой. — Всё-таки по-своему сделал!

Стоявший за спиной генерала адъютант Каульбарс негромко заметил:

   — Русские турков всегда поражали, ваше сиятельство.

   — И теперь поразим! В том сомнения нет... Только как долго бить придётся?.. И какой кровью за викторию заплатим?.. Я из русской крови рек не проливал! И впредь не намерен солдат в землю укладывать!.. Неприятеля надобно громить, чтобы потери были малые. Тогда и дух боевой в армии силён, и противнику устрашение сильное, и державе польза великая...


* * *

Декабрь 1768 г.

Сообщения конфидентов «Тайной экспедиции» по-прежнему были тревожными. Численность турецкого войска и татарской конницы на границах империи непрерывно росла. «Могилёвский приятель» Иван Кафеджи, побывавший по заданию Веселицкого в Яссах, обнаружил в крепости пять турецких пашей с многочисленным войском. Ещё 15 тысяч турок медленно двигались по заснеженным дорогам к крепости Хотин. К Каушанам, где обитал Керим-Гирей, и к Бендерам по холмистым вьюжным степям вели свои отряды татарские и ногайские мурзы.

   — Угроза нападения очевидна, — озабоченно хмуря лицо, докладывал Веселицкий Воейкову. — Конфиденты ещё раз напоминают нам об этом. И я беспокоюсь, что неприятели, кроме обычного набега, готовят нам изменщицкий удар в спину.

   — Какой удар? — не понял Воейков.

   — Чугуевец доносит, что по Сечи ходит упорный слух о ласковых письмах крымского хана, написанных для привлечения запорожцев на свою сторону.

   — А Калнишевский пишет, что татары, напротив, угрожают всех истребить, — брюзгливо возразил Воейков.

   — Ну, лаской или угрозами привлечь — это не суть важно. Ясно только, что такие письма есть! А значит, и казачьи умы находятся в разврате... Хан недавно отпустил всех запорожцев, что задерживал в Перекопе. С ними, видимо, и письма крымцы передали.

   — Думаете, казаки забунтуют?

   — Мой конфидент сообщает, что в Сечь послан для сеяния смуты французский эмиссар Тотлебен.

   — Объявился, сволочь! — раздражённо воскликнул Воейков. — И тут нагадить хочет... Вот что, сударь, пошлите-ка в Сечь верного офицера! И пусть он поймает этого изменщика и шпиона...[10]

В Сечь поехал капитан Жёлтого гусарского полка Константин Маркович, который, как оказалось, лично знал Тотлебена.

   — Ты, капитан, его слови и как собаку на цепи препроводи в Киев, — напутствовал Марковича Веселицкий. — А коли казаки бунтовать задумают — пусти кровь!..

Маркович выехал из Киева 17 декабря и поспел в Сечь вовремя: часть казаков действительно подняла бунт. Но энергичный капитан, облечённый доверием самого генерал-губернатора, решительно подавил мятежников, а зачинщиков арестовал. Однако Тотлебена в Сечи не нашёл — слух об эмиссаре оказался ложным.


* * *

Декабрь 1768 г.

В середине декабря Пётр Александрович Румянцев расхворался. Но дел не оставил — лёжа в постели читал бумаги, диктовал ответы. Встал на ноги лишь раз, когда в Глухов приехал назначенный к нему в подчинение и помощь генерал-аншеф князь Василий Михайлович Долгоруков.

Беседу генералов нельзя было назвать сухой, хотя и о дружеской теплоте тоже говорить не приходилось. Простой, мужиковатый Долгоруков ставил свои полководческие способности ни чуть не ниже румянцевских. Но поскольку они находились в одном чине, а по возрасту князь был даже немного старше, то ему трудно было преодолеть гордыню и внимать приказам более молодого главнокомандующего. Румянцев же не стал подчёркивать своё первенство — к нему Долгоруков должен был привыкнуть, — говорил спокойно, деловито, облекая приказы в форму просьбы.

   — Приболел я не ко времени. А тут, не ровен час, татары в набег пойдут... Хотел проверить ещё раз готовность полков, да доктор советует полежать. К тому же переписка с господами губернаторами о собрании провиантских магазинов для армии не позволяет сейчас отлучиться... Поэтому прошу вас, князь Василий Михайлович, нынче же отправиться в Полтаву, учредить там главную квартиру армии и скорейшим образом объехать всю линию. Посмотрите на месте: как полки расположены? сколь велика в них решимость отразить неприятеля? чем надобно подсобить?

Долгоруков пообещал в январе проехать по крепостям.

   — Беда наша, князь, — продолжал говорить Румянцев, — что не все полки прибыли в армию. Ростовский марширует из Риги, Второй Гренадерский — из рязанского Переяславля, от Москвы — Сумской гусарский... А-а. — Румянцев слабо махнул рукой, — при ежечасных слухах об умножении неприятельских сил и их преднамерении нападать на наши границы мне только и остаётся, что делать амбражи, дабы заставить турок думать о прибавке наших войск. Одна надежда, что, как люди, дурно знающие военное искусство, они поверят сим обманам.

   — Угроза действительно велика? — спросил Долгоруков, который ещё плохо представлял обстановку на границах. — У страха, как известно, глаза широкие... Может, коменданты от боязни и собственной неуверенности шлют вам такие рапорты.

   — Коменданты, конечно, бывают разные. Но я регулярно имею переписку с Воейковым, которому подчиняется «Экспедиция». Там опытные люди, хорошие конфиденты. Не доверять никак нельзя... В последнем письме Фёдор Матвеевич прямо пишет, что турецкие и татарские войска намерились идти на Елизаветинскую провинцию. И домогается у меня защиты Киеву и всем окрестным землям.

   — Но Киев определён Первой армии. Что ж нам-то мешаться?

   — Я того же мнения, князь... В Киеве сейчас три пехотных полка. И три окрест стоят. Куда ж ещё подкреплять? Этих сил вполне хватит для оборонения... Вот у меня забота покрепче: угадать, куда поганцы найдут... Карту!.. (Адъютант Каульбарс подскочил к столу, крутнул плотный рулон). Я так предрассуждать могу о неприятельских движениях... Ежели турки противу всяких военных правил пойдут к крепостям Тамбовской, Святой Праскевии, Алексеевской и Святого Петра, — видите? под литерой «А», — то их отрежут с обеих сторон: справа — полки генерал-поручика Эссена, слева — донские казаки... Коль прямо на линию устремятся, а расположенные там войска их не удержат, то по Ворскле-реке — это литера «В» — поставлены в резерв четыре полка, кои должны неприятеля встретить и остановить. К тому же правое крыло может подсобить.

Долгоруков, щурясь, следил за пальцем Румянцева, быстро летавшим над картой; он плохо в них разбирался, но виду не показывал, понимающе кивал словам главнокомандующего и даже дельно осведомился:

   — А ежели басурманы прямо в Новороссию попрут?

   — Тогда команда генерал-поручика фон Далке, что по Днепру стоит, — вот здесь, здесь и здесь, — к защищению обратится, а в подкрепление оной направится левое крыло.

   — Ну что ж, по карте повоевали — остаётся подождать самого набега, — грубовато пошутил Долгоруков.

Румянцев не обратил внимания на мрачный юмор князя — продолжал говорить:

   — В рассуждение сего я приказал в крепостях иметь столько людей, сколько для караулов и обороны необходимо. Некоторые редуты и реданы приказал вовсе уничтожить, оставив и укрепив только полезные из них. И чтоб во время тревоги оповестительные знаки — через маяки и выстрелы — по всей линии беспрепятственно к обоим флангам доходили... Ох!.. (Румянцев схватился рукой за голову). Опять кружит... Совсем замучился.

Каульбарс быстро свернул карту, спросил с услужливой тревогой:

   — Вызвать доктора, ваше сиятельство?

   — Не надо... Отойдёт... Пойду лягу.

Долгоруков понял, что разговор окончен, сказал с ноткой сочувствия:

   — Не буду далее беспокоить... Желаю скорейшего выздоровления.

Румянцев, отняв руку от лба, произнёс устало:

   — Я прошу вас, князь, не откладывать поездку... Стараясь заслонить необъятное пространство малым числом войска, генерал Эссен растянул полки по всей линии. Но в таком виде оные не могут быть против неприятельского нашествия крепким кордоном. Посему повелел я Христофор Юрьичу не раздроблять полки на малые отряды, а содержать целыми и поставить в крепости. Вы уж проследите, чтоб всё исполнено было в точности...


* * *

Декабрь 1768 г. — февраль 1769 г.

В течение всего декабря, сковавшего жестокими морозами причерноморские степи и молдавские земли, коченея от пронизывающего ледяного ветра, большие и малые отряды ногайцев и татар неторопливо подтягивались к Каушанам, Бендерам, Дубоссарам и Балте. (По приказу Керим-Гирея каждые 8 семейств всех орд выделяли в его войско по 3 всадника в полном снаряжении). Привели своих людей предводители правого и левого крыльев Едисанской орды Мамбет-мурза и Хаджи-Джаум-мурза, буджакские начальники Джан-Мамбет-бей и Хаджи-мурза, предводитель джамбуйлуков Джан-Темир-бей; прибыли воины четырёх поколений Едичкульской орды во главе с Ислям-мурзой и сераскиром Сагиб-Гирей-султаном, а также отряд русских казаков-«некрасовцев»[11], пожелавших участвовать в набеге; из Крыма приехали мурзы Ширинского, Майсурского, Аргинского, Барынского родов, сераскир Буджакской и Едисанской орд Бахти-Гирей-султан, многие племянники хана, в числе которых был юный Шагин-Гирей-султан, и даже французский консул в Бахчисарае барон Франц де Тотт. Все ждали приказа Керим-Гирея о выступлении, но он медлил, выжидал.

Барон де Тотт, более всех желавший скорейшего нашествия, нервически восклицал, упрекая хана:

   — Мне удивительна осторожность вашей светлости! Война объявлена, султан благословил вас на борьбу с русскими, а вы теряете время!

   — Торопливость — плохой советчик, барон, — снисходительно отвечал Керим-Гирей, поглаживая пальцами подернутую сединой бороду.

   — А медлительность?.. Потерянные в бесполезном стоянии дни играют на руку русским! Мне известно, что их главный генерал на Украине спешно укрепляет крепости и направляет полки прямо к границам. Не боитесь ли вы, что вскоре все двери в Россию окажутся закрытыми?

   — Нет, не боюсь... У нас говорят: «Если Аллах закроет одну дверь, то откроет тысячу». А Румян-паша не Аллах.

   — Аллах откроет, только воевать будет не он, — горячился Тотт, раздражаясь неуступчивостью хана...

Умудрённый военным опытом Керим-Гирей медлил умышленно — он не хотел начинать набег в лютую стужу и выжидал, пока спадут двадцатиградусные морозы, чтобы некованые лошади не портили ноги о льдистыйснежный наст. И; только в начале января, когда морозы пошли на убыль, он сказал Тотту:

   — Настало время напомнить гяурам, что дух Чингисхана живёт в наших сердцах.

Барон, поняв, о чём идёт речь, впился глазами в его лицо, выдохнул недоверчиво:

   — Когда?

   — Через три дня выступаем.

   — Я с вами пойду!

Керим оценивающе взглянул на консула:

   — Ты хоть знаешь, что просишь?.. Там не Париж.

   — Я с вами пойду, — упрямо повторил Тотт. — Я хочу видеть это!

Хан пососал мундштук трубки, выпустил изо рта клуб сизого дыма и, глядя, как он медленно тает в воздухе, предупредил назидательно:

   — Смотри не пожалей потом...

Капитан Анатолий Бастевик и его казаки в эти дни тоже находились в Каушанах. Их привёз сюда каймакам Якуб-ага, решивший таким образом не только напомнить о себе хану, у которого когда-то служил переводчиком, но и получить награду за бдительность, поскольку выдал он своих пленников за шпионов. Однако поглощённый заботами, связанными с предстоящим набегом, Керим-Гирей забыл о них и лишь в последний перед выступлением день, прежде чем всех повесить поутру вместе с другим русским шпионом, захваченным ногайцами, велел показать ему офицера.

Стражники вытащили Бастевика из холодного сарая, подгоняя ударами плетей, привели во дворец, поставили перед ханом.

   — Каймакам сказал, что ты ехал в Крым для разведывания, — негромко изрёк Керим, внимательно разглядывая капитана, худое, заросшее щетиной лицо которого показалось ему знакомым. — Так ли это?

   — Лжёт коварный ага, — обиженно воскликнул Бастевик. — Я письмо хану вёз. Чтоб посетил экзекуцию над бунтовщиками, которые Балту сожгли.

   — А в Дубоссары как попал?.. В Крым-то через Сечь едут.

   — Так каймакама тож велено было пригласить.

   — А он за это тебя арестовал, — усмехнулся Керим, показав крепкие ровные зубы. — Ну-ну... Письмо где?

   — Нет его... Должно быть, утерял, когда схватили меня ночью каймакамовы слуги, — соврал Бастевик, разумно умалчивая о сентябрьской стычке с ногайцами.

Керим-Гирей больше вопросов задавать не стал, но продолжал молча разглядывать капитана. Бастевик же, скрывая волнение, отвёл взгляд в сторону и, без особой надежды на благоприятный исход, покорно ждал решения своей участи.

   — А я помню тебя, офицер, — сказал вдруг хан, затягиваясь табачным дымом. — Понравился ты мне тогда...

В январе 1763 года, выполняя поручение прежнего киевского генерал-губернатора Ивана Фёдоровича Глебова, поручик Бастевик приезжал в Каушаны, имея полномочия на переговоры по учреждению в Бахчисарае российского консульства. В ходе долгой и трудной аудиенции у Керим-Гирея, произведя на него превосходное впечатление разумными и логичными рассуждениями о необходимости и полезности установления между Крымом и Россией более тесных взаимовыгодных отношений, он добился от хана словесного согласия на принятие консула.

...Бастевик, который, разумеется, хорошо знал Керим-Гирея, но сейчас не осмеливавшийся намекнуть ему о прежних встречах, вздрогнул, услышав такие слова, — в душе затеплился слабый огонёк уверенности, что хан сохранит ему жизнь.

А Керим тем же негромким голосом добавил:

   — И поскольку в наши края попал, выполняя службу, — дарую тебе и твоим людям жизнь и свободу... А вот лазутчика вашего я повешу...

Этим лазутчиком был Андрей Константинов, посланный Чугуевцем в Балту и к едисанским мурзам. Разыскать их он не успел, поскольку, едва перебравшись через скованный льдом Буг, был схвачен ногайцами. Они привезли его к сераскиру Бахти-Гирей-султану.

Выслушав объяснения Константинова, повертев в унизанных дорогими перстнями пальцах сопроводительное письмо, Бахти велел показать упомянутые переводчиком пятьдесят золотых.

Константинов распахнул на груди шубу, расстегнул кафтан, достал из потайного кармана кожаный, перетянутый тонким ремешком кошелёк, протянул сераскиру.

Бахти высыпал монеты перед собой на подушку, не спеша пересчитал.

   — Верно сказал. Ровно пятьдесят... Только они не твои!

   — Как не мои?

   — Ты получил их для подкупа храбрых едисанцев! И чтобы наказать тебя за это коварство, я оставлю их у себя.

   — Какой подкуп? — заискивающе заныл Константинов. — Я хотел...

   — Уведите гяура! — крикнул сераскир, ссыпая монеты в кошелёк. — Заприте и хорошенько сторожите!.. Пусть хан решит, что с ним делать...

А Керим-Гирей на расправу со шпионами был скор — приказал повесить Константинова в день выступления воинов из Каушан.

   — Начнём здесь — закончим там, — махнул рукой хан в сторону российских границ.

Стражник, приставленный к сараю, где сидел Константинов, охотно и весело сообщил об этом своему узнику.

   — Хорошо повесят, — смеялся ногаец, растягивая улыбкой скуластое обветренное лицо. — Все орды будут видеть! Ай как красиво повесят...

Но Бог, видимо, благоволил Константинову. Глубокой ночью, воспользовавшись тем, что замерзший сторож ушёл греться к костру и там, разморённый приятным, расслабляющим теплом, уснул, он расковырял обломком серпа, найденного в куче мусора, трухлявую дверную доску, просунул в щель руку, сдвинул деревянный засов и осторожно надавил на дверь. Оглушительный звук тягуче заскрипевших несмазанных петель словно ножом пронзил Константинова — он сжался, замер, ожидая оклика стражника.

Но едисанец, уронив голову на колени, спал крепко.

Озираясь по сторонам, провожаемый ленивым и коротким рычанием собак, Константинов долго крался вдоль заборов по безлюдным улочкам Каушан, пока не выскользнул из города. В первом же ногайском юрте увёл из табуна лошадь и, вцепившись руками в гриву, уехал в снежную ночь... Исхудавший, окоченевший, еле живой добрался он до Орловского поста, где был допрошен майором Вульфом, а затем отправлен в Сечь...

Второй агент Чугуевца — Христофор Григоров, — лишившись всех подарков и паспорта, отнятых ногайцами, вдоволь наслушавшись угроз и проклятий, не стал испытывать судьбу — вернулся в Сечь, так и не повидав нужных людей.

...А вот Бастевика и казаков хан действительно освободил. Под охраной мурзы и трёх татар, в большой кибитке, запряжённой верблюдом, через Яссы и Хотин, пленники прибыли в крепость Каменец, где были отпущены в Киев.

Керим-Гирей выступил из Каушан 7 января. Выступил пышно и торжественно, словно впереди предстоял не долгий изнурительный поход по российским землям, но лёгкая и приятная прогулка. А ясный, солнечный, искрящийся серебристым снегом день, словно по заказу сдвинувший за край небосвода ветреную, неуютную ночь, ещё больше усиливал впечатление праздничности события.

Вдоль наезженной дороги, вытянувшись неровными линиями по обочинам, образуя живой коридор, толпились сотни людей, восторженно приветствуя своего милостивого владыку. (Хан приказал заколоть для народа сто баранов и бесплатно раздавать виноградное вино из собственных подвалов; два чиновника, следовавшие в свите, размашисто бросали в толпу пригоршни мелких монет. Все должны видеть — хан добр, хан щедр, хан любит своих подданных!)

Впереди неторопливо двигавшейся процессии шествовали слуги, нёсшие ханский бунчук с шёлковым краснозеленым знаменем, и ещё девять бунчуков и знамён: красных, жёлтых, зелёных. За ними, в сопровождении восьми стражей личной охраны, на рослом вороном жеребце ехал Керим-Гирей, одетый в богатую соболью шубу и в зелёную с собольей опушкой шапку; левой рукой он правил конём, а в правой держал короткий золотой с драгоценными каменьями жезл.

   — Слава великому хану! — раз за разом взлетал над толпой ликующий крик и перекатывающейся волной уносился к окраине Каушан.

А здесь, на окраине, на одиноко стоящем корявом дереве тёмным неподвижным пятном обвисло застылое тело повешенного утром ногайца, не уследившего за Константиновым.

   — Я своего слова не нарушу, — равнодушно сказал Керим-Гирей, когда ему донесли о побеге русского шпиона. — Коль хитрый гяур сбежал — вздёрните вместо него глупого ногайца!

Проезжая мимо дерева, едисанцы старались не смотреть на висельника, подстёгивали лошадей, хмурясь, качали головами: «Плохая примета...»

Из Каушан Керим-Гирей двинулся по бендерскому тракту на север, к Балте. По пути в ханское войско вливались всё новые отряды, и вскоре численность конницы достигла 70 тысяч сабель. А в Балте к войску присоединились 10 тысяч турецких сипахов, несколько дней дожидавшихся здесь подхода Керим-Гирея.

Барон де Тотт, возбуждённо разглядывая турок, не скрывал своего удовлетворения от столь многочисленного прибавления сил. Однако хан, к его удивлению, никакой радости не выказал. Напротив, растирая ладонью замерзшее лицо, сердито дохнул паром:

   — Султан обманул меня — вместо янычар прислал этот сброд...

Керим-Гирей знал, что говорил. Сипахи были скверными воинами, в бою ни стойкостью, ни отвагой не отличались и всегда стремились меньше воевать, но больше грабить. Их алчность и жестокость, казалось, не знали границ; а свирепый обычай отрубать головы поверженным противникам, чтобы принести их своим серакирам свидетельством личной доблести, вызывал отвращение.

Голодные, плохо одетые для зимнего похода турки хозяйничали в Балте всего несколько дней, но успели полностью разграбить и сжечь всё, что осталось после июньского погрома сотника Шило. Потом заполыхали соседние селения. А когда почти на глазах хана они сожгли дотла местечко Ольмар, взбешённый таким самовольством, Керим-Гирей приказал своим агам убивать на месте замеченных в злодействах турок. И лишь после десятка скоротечных прилюдных казней сипахи присмирели.

От Балты войско хана круто повернуло на восток и направилось к Бугу, служившему естественной границей с Россией. Там, за рекой, раскинулась Елизаветинская провинция, вход в которую охранял небольшой гарнизон Орловского форпоста майора Вульфа...

15 января, рано утром, когда край сажевого неба только начинал наливаться молочной белизной рассвета, передовой отряд переправился по заснеженному льду замерзшего Буга на левый берег и атаковал Орлик. Две сотни сипахов хан послал в пешем строю прямо на пост, а две конные едисанские — в обход с флангов.

Задремавшие в тёплых тулупах у тлеющих костров караулы, вероятно, прозевали бы эту внезапную атаку, если бы не многоголосый шум, поднятый выбиравшимися на обрывистый скользкий берег турками. Несколько звонких ружейных выстрелов разбудили мирно спавший гарнизон, всполошили обывателей.

Полуодетые солдаты ошалело выскакивали из казарм и, повинуясь приказам Вульфа, бежали в разные стороны: артиллеристы — на батарею, к заиндевелым пушкам, пехотинцы с ружьями — к окраине городка, где уже показались вражеские всадники.

Первый залп орудий, содрогнувший раскатистым грохотом прозрачный воздух над растревоженным Орликом, не причинил туркам никакого вреда: пролетев высоко над их головами, ядра чёрными каплями булькнули в снежный наст на льду Буга и, зашипев намокшими фитилями, не разорвались.

Майор Вульф, потрясая кулаком, зло закричал на артиллеристов. Но те сами поняли промашку — заложили в кисло пахнущие сгоревшим порохом жерла картечные заряды.

Второй залп, красиво вспенив мелкой зыбью голубоватый снег, в мгновение сразил до трёх десятков турок.

За спиной Вульфа захлопали ружейные выстрелы — это высланные в тыл солдаты пытались сдержать ворвавшихся на улицы едисанцев.

Солдаты, видя, как приближаются ногайцы, ругаясь, спешили перезарядить ружья, но окостеневшие на утреннем морозе пальцы не гнулись — порох сыпался на снег, железные шомпола липли к ладоням, скользили мимо дул.

Едисанцы налетели лихо, пустили стрелы в сгорбленные фигуры стрелков, уцелевших — срубили саблями.

   — Не страшись! — кричал, размахивая шпагой, Вульф, поминутно оглядываясь на скакавших к батарее ногайцев. — Успеем!.. Залпо-ом, пли-и!

Картечь, опять вспенив снег, срезала ещё два десятка турок; они дрогнули, побежали назад к берегу.

   — А теперь, соколики, крути пушки в тыл! — отважно вскричал Вульф. — Бог не выдаст... — И, вздрогнув, упал с едисанской стрелой в спине.

Развернуть пушки артиллеристы не успели — ногайцы издали пустили меткие стрелы, а затем, наскочив на батарею, добили раненых.

Оборвав тревожный звон колоколов, занялась пламенем стоявшая в центре Орлика церковь Великомученицы Варвары, зачадили укрытые снегом хаты, заметались между ними мужики и бабы, спасаясь от острых едисанских сабель...

В Орлике Керим-Гирей задержался на пять дней: ждал, когда перейдёт Буг всё его многотысячное войско. А затем двинулся в глубь Елизаветинской провинции.

Длинные переходы по бездорожью, по лесистой, холмистой местности были изматывающе трудными. Особенно последний, после которого, уже в кромешной тьме найдя обширную поляну, окружённую со всех сторон густым лесом, уставшее войско буквально свалилось с сёдел на снег.

А утром, оглядев пространство, густо заполненное людьми и лошадьми, Керим-Гирей ужаснулся: то, что вчера ночью все приняли за поляну, на самом деле оказалось замерзшим озером.

Барон Тотт, кутаясь в огромную лисью шубу, настаивал на казни начальника передового отряда, выбравшего неудачное для ночлега место.

   — Если бы внезапная оттепель подтопила лёд, — простуженно взывал он к хану, — мы лежали бы сейчас на дне... Все!.. Как слоёный пирог: люди, лошади, кибитки.

Керим-Гирей лязгнул зубами:

   — Али-ага хороший воин. Он искупит вину.

   — Как эти?

Барон указал затянутой в перчатку рукой на группу сипахов, которые с жуткими, заунывными криками бросались в чёрную прорубь. Обмороженные, исхудавшие, доведённые до отчаяния тяготами зимнего похода, турки решили прекратить свои страдания смертью.

   — Они сами хотят умереть, — бесстрастно изрёк хан, отводя взор от проруби. — А жизнь аги в моей воле.

Равнодушно обсуждая бестолковую гибель сипахов, войско торопливо покинуло опасное место и направилось к Ингулу.

Наступившая через день сильная оттепель, которой так боялся Тотт, размягчила речной лёд. Привычные к каверзам погоды, к переправам через большие и малые реки, ногайцы переходили Ингул осторожно, налегке, по одному, и почти все достигли другого берега.

Сипахи же проявили свойственную им недисциплинированность, беспорядочной толпой высыпали на лёд и жестоко поплатились за непослушание своим командирам. Подтаявший ледяной покров Ингула не выдержал тяжести тысяч людей и лошадей, проломился, образовав огромную полынью, враз поглотившую неосмотрительных турок.

Помрачневший Керим-Гирей, сцепив зубы, безмолвно наблюдал за гибелью сипахов, которым никто уже не мог помочь.

Надрывно крича, цепляясь друг за друга, за гривы пронзительно ржавших лошадей, несчастные турки, захлёбываясь, барахтались в жгучей ледяной воде; набухшая, ставшая свинцовой одежда сковывала движения, пудовой гирей тянула на дно. Многозвучный тягучий гул, плотной пеленой повисший над вспенившейся шевелящейся полыньёй, с каждой минутой пугающе слабел и наконец последним, неясным, оборвавшимся звуком нырнул под неровную кромку льда.

Над зажатой с двух сторон возвышенными берегами рекой воцарилась гнетущая тишина. Ногайцы и татары, густо облепившие берега, отрешённо глядели на переставшую бурлить гладь Ингула. Барон де Тотт, расширив в ужасе глаза, сбивчиво крестился трясущимися пальцами. Смуглая обветренная щека Керим-Гирея мелко дрожала в тике. Почти мгновенная нелепая смерть такого большого числа воинов[12] обволакивала разум смутным, неосознанным страхом. Керим-Гирей первым очнулся от оцепенения, зло закричал мурзам и агам, чтобы войско продолжало переправу. А затем, обернувшись к Тотту и кивнув в сторону полыньи, сказал с некоторой подавленностью:

   — В Париже такого не увидишь, барон.

   — Да, — шепнул потрясённый случившимся Тотт. — Жуткое зрелище.

   — У плохих воинов и смерть обыкновенно никчёмная.

Тотту, внутренне жалевшему турок, не понравились слова хана. Он не сдержался и с чрезмерной резкостью, даже, пожалуй, с вызовом, попрекнул его:

   — Пока у вас слишком много смертей, но мало побед!

   — Не терпится видеть покорённые крепости? — вяло усмехнулся Керим.

   — До сего дня я видел только пылающие сёла.

   — Так и должно быть, барон... Чем больше земель я опустошу, тем труднее будет гяурам возродить на них жизнь. Придётся всё строить заново, закладывать магазины, собирать припасы для армии. Ибо без них она на юг — на Крым! — не пойдёт. И поэтому, барон, я буду жечь здесь всё, что горит... Впрочем, возможно, завтра ты увидишь и крепость... Я отделяю двадцать тысяч воинов в предводительство калги-султана и посылаю на Самару-реку и к Бахмуту. А сам иду к русской цитадели...

К полудню следующего дня пятидесятитысячное войско хана обложило Святую Елизавету. Керим-Гирей не знал, какие силы скрыты за её каменными стенами, но обилие пушек, угрожающе глядевших во все стороны, подавили у него желание идти на приступ. Вместе с тем, опасаясь ночной вылазки русских, он вечером послал к крепости несколько сотен спешенных ногайцев, велев им погромче шуметь, создавая видимость подготовки к штурму.

Комендант крепости генерал-майор Александр Исаков, которому доложили о приближении татар, поспешил вывести гарнизон на стены и больше часа простоял на бастионе, прислушиваясь к доносившимся снизу приглушённым крикам, вглядываясь в мерцание множества факелов. Батальоны были готовы отразить приступ, но татары почему-то медлили. Изрядно продрогнув, Исаков спустился вниз, вернулся в свой дом, приказав полковнику Корфу прислать за ним в случае начала штурма.

Замерзая на студёном ветру, под лёгкий перезвон колоколов соборной Троицкой церкви российские солдаты провели на стенах всю ночь, так и не сомкнув глаз. Татары же, греясь у жарких костров, мирно отдыхали, радуясь хитрой уловке хана. Лишь под утро вконец иззябший Корф, поняв, что неприятель обвёл его вокруг пальца, оставил на стенах усиленные посты и вместе с батальонами отправился в казармы.

Днём Керим-Гирей объехал крепость, ещё раз внимательно осмотрел бастионы, пересчитал пушки и окончательно отказался от намерения её штурмовать. Подняв своё войско, он обошёл Святую Елизавету и, спалив дотла стоявшие неподалёку сёла Аджамку и Лелековку, устремился дальше.

Жаждавший сражения Корф предложил Исакову послать в погоню гарнизонную кавалерию. Но генерал, округлив глаза, раздражённо замахал руками:

   — Ни в коем случае, полковник!.. Мы выведем батальоны в поле, а басурманы повернут и порубят всех!

Отказ звучал убедительно, но по тому тону, каким он был произнесён, Корф понял, что комендант трусит и хочет отсидеться за мощными каменными стенами.

«Батальоны бережёт... Ишь какой заботливый, — пренебрежительно думал полковник, шагая по протоптанной в скрипучем снегу дорожке к казарме. — Кто ж пехотой конницу догоняет? Страте-ег...»

Исаков так и не вышел из крепости. А Керим-Гирей, оставляя за собой пылающие сёла, продолжал беспрепятственно углубляться в Елизаветинскую провинцию...

Отряд Али-аги, насчитывавший до полутысячи сабель, подошёл к Суботицкому на исходе дня, но, чтобы не встревожить обитателей, остановился в версте от него на опушке перелеска. Судя по безмятежному, идиллическому виду села, весть о татарском набеге сюда, видимо, не донеслась. Вытянув в тёмное небо длинные пухлые столбики печных дымов, Суботицкое тихо и мирно засыпало, не подозревая о надвигающейся опасности.

Стремясь не упустить по тёмному времени ни единого человека, Али-ага не стал спешить с нападением. Послав сотню едисанцев в обход села, чтобы перекрыть с тыла протянувшуюся через Суботицкое дорогу, он отвёл отряд в лесок, где, отдыхая, скоротал всю ночь. И лишь в бледном зареве рассвета ворвался в село...

Кузнец Никита, растирая круглыми кулаками слипшиеся глаза, спросонья никак не мог понять, кто это в такую рань ломится в дверь и почему кричат жена и дети. Вчера он хорошо угостился у соседа Григория и теперь, всё ещё хмельной, всклокоченный, сидел, сгорбившись, на лавке, бездумно и мутно глядя на воющую в голос жену, на тихо скуливших в её подол детей. И только когда до него дошёл наконец надрывный вопль «Татары!» — мгновенно протрезвел, вскочил на ноги и, подхватив валявшийся у печи топор, бросился к двери. Скинув засов, он пинком распахнул её — два ногайца, колотившие в дверь кривыми саблями, веером разлетелись в снег — и выскочил за порог.

Налитый ночным морозом воздух обжёг лицо, колко залез под рубаху. Никита судорожно закрутил головой, оглядываясь по сторонам.

Мохнатый седой дым сочно клубился над Сретенской церковкой; кругом, вскидывая вверх огненные языки, чадяще горели хаты селян; повсюду сновали конные и пешие ногайцы — выбрасывали в двери и разбитые окна домашний скарб, выводили связанных пленников, выгоняли из хлевов скотину... Хата соседа Григория уже дымилась, а сам Гришка, в окружении всхлипывающих детей, в одном исподнем валялся у стены со связанными за спиной руками; по доносившимся из амбара стонущим крикам Никита понял, что ногайцы делают с Гришкиной женой.

И лютая, нечеловеческая злоба крепко стиснула сердце кузнеца: представил, что и его мальцы, босые, в рубашонках, будут стоять на снегу, заливаясь слезами, что его Мария изойдёт криком, отбиваясь от мерзких зловонных насильников.

— А-а-а, бусурманы-ы! — взревел Никита, вздымая над головой топор. — Крови захотелось?!

Он прыгнул вперёд и — р-раз! Захрустела, раскалываясь на куски под железным обухом едисанская голова.

Другой едисанец, маленький, шустрый, подскочил сбоку, полоснул кузнеца саблей по руке, но тут же, не успев даже вскрикнуть, упал — Никита обернулся и страшным ударом развалил слабую грудь едисанца, как полено, на две части.

Расправившись с непрошеными гостями, кузнец — руки в крови, глаза бешеные — косолапо полез по сугробам, чтобы освободить Гришку. Но едва сделал несколько шагов, охнул, остановился — невесть откуда свистнувшая злая пуля ударила в широкую спину, расплылась багровым пятном на рубахе. Тяжело дыша, он повернулся, поднял голову.

К плетню, придерживая резвого коня, неторопливо подъехал всадник, в руке которого дымился после выстрела пистолет. Это был Али-ага, видевший смертную схватку кузнеца с едисанцами.

Не чувствуя растекающейся по телу боли, раскачиваясь на слабеющих ногах, Никита медленно шагнул к are.

Али не устрашился — подождал, когда тот подойдёт поближе, и ловким, заученным движением метнул кинжал.

Захлёбываясь хлынувшей из горла кровью, кузнец выронил топор и, насаживая себя на острый клинок, рухнул лицом в снег.

Али-ага равнодушно посмотрел на распростёртое тело гяура, отъехал в сторону, стал не спеша заряжать пистолет.

Погоняя захваченных лошадей, волов, овец, коз, к центру Суботицкого отовсюду подтягивались воины аги; на их запасных лошадях покачивались пленные селяне: взрослые — верхом, дети — в притороченных к сёдлам мешках. Едисанцы, потерявшие всего несколько человек, были довольны: и скотины взяли много, и пленников до сотни.

Разгромив Суботицкое, отряд Али-аги покинул пылающее село и к полудню соединился с главными силами Керим-Гирея...

А войско хана, обременённое обильной добычей, двигалось всё медленнее, становилось трудно управляемым. На упрёки барона Тотта, не раз высказывавшего недовольство этими обстоятельствами, Керим отвечал однообразно, с иронией:

   — Можешь перерезать весь скот и пленников...

Но главные неприятности, как оказалось, были ещё впереди. Стремительно накатившие с севера жестокие морозы выкашивали слабеющее ханское войско. В одну из ужасных ночей, когда к двадцатиградусному морозу прибавился тугой ледяной ветер, разметавший все костры, Керим-Гирей враз потерял три тысячи человек и 13 тысяч лошадей.

Утром место ночёвки представляло собой огромное, засыпанное снегом, бугристое кладбище.

Отощавший барон Тотт, замотав побелевшее лицо шерстяным шарфом — только глаза видны, — едва шевеля стылыми непослушными губами, стал умолять хана прекратить этот безумный поход.

   — Потери вашей светлости будут такими, что их не восполнят никакие приобретения, — сипел барон.

Керим-Гирей, сдирая с бороды сосульки, злобно накричал на него. Но, понимая, что набег обречён, повернул войско к польской границе...

Посланный Воейковым в Елизаветинскую провинцию секунд-майор Грачёв объехал в марте разорённые земли и составил подробные ведомости понесённых убытков. Позднее — в реляции от 24 апреля — Фёдор Матвеевич, основываясь на подсчётах майора, донесёт Екатерине:

«Взято в плен мужского полу 624, женского 559 душ; порублены, найдены и погребены 100 мужчин, 26 женщин; отогнано рогатого скота 13 567, овец и коз 17 100, лошадей 1557; сожжено 4 церкви, 6 мельниц, 1190 домов, много сена и прочего...»


* * *

Февраль 1769 г.

О татарском нашествии на Елизаветинскую провинцию Румянцев узнал в Киеве, куда прибыл 23 февраля для согласования действий вверенной ему армии с армией Голицына. Предпринять что-либо для отражения набега Пётр Александрович не мог: приказы, разосланные ранее, не соответствовали складывающейся на местах обстановке. Оставалось уповать на смелость и решительность генералов.

   — Полноте, граф, — снисходительно успокаивал его Голицын. — Стоит ли так тревожиться?.. Господа генералы, верно, уже разбили супостатов. Только нарочные с пакетами о том приятном известии в пути задерживаются...

Сидя в уютном Киеве, за сотни вёрст от Елизаветинской провинции, имея под рукой несколько полков, Голицын чувствовал себя уверенно и мог пренебрежительно говорить о татарах. Внешне он, конечно, выказывал сочувствие Румянцеву, но в душе его мало заботили волнения генерала. Для Голицына более важной представлялась подготовка Первой армии к предстоящему походу на Хотин. Он даже был рад, что татары ввязались в столь тяжёлый зимний набег, который, несомненно, подорвёт их силы, сделает менее способными к помощи турецким войскам и облегчит выполнение поставленной перед армией задачи.

Но нарочные по-прежнему радостных вестей не привозили. А полученный от Исакова рапорт привёл Румянцева в крайнее возмущение.

   — Как мог сей генерал поступить подобным и постыдным для российской армии образом? — оскорблённо говорил он Голицыну. — Ведь под его началом и пехота добрая есть, и конница! И должен был он, прознавши о выступлении неприятеля, встречать его вооружённой силой. И если бы не смог в сражении одержать верх, тогда с приличием ретировался бы под защиту крепостных пушек... Так нет же!.. Струсил!.. И тем самым своими руками отдал многие места на разорение татарам... Всякому видеть можно из его объяснений, что недостойный страх увеличивает в воображении число неприятеля и, напротив, умаляет достоинства собственных сил. Не стыдно ли ему так унижать себя?

   — У генерала, видимо, не было должных способов к отражению татар, — лениво заметил Голицын. — Нам тут в Киеве хорошо рассуждать.

Колкость князя не осталась незамеченной.

   — А я скажу справедливо: ко всему были и есть способы, — сверкнул глазами Румянцев. — Недостаёт только одной диспозиции. А её-то дать Исаков как раз и не смог!.. Боже мой, позор-то какой!.. Ведь знали, что татары готовятся. Знали, что нападут. И меры приняли к надлежащей обороне. И вот... Всё, всё враз опрокинуто из-за нераспорядительности одного генерала.

Румянцев не стал скрывать своего неудовольствия бездействием Исакова — направил ему ордер, в котором пространно и жёстко отругал за трусость:

«Вы, господин генерал, ответствовать будете за всё то, что вы уже упустили и ещё паче, ежели неприятель беспрепятственно и ко Днепру дойдёт и вы его не отважитесь, сзади или со стороны ударив, приостановить своим оружием, не возлагая того на счёт других командиров, которым, конечно, могут встретиться свои должности, где они, имевши в предмете верность присяге, долг отечеству и собственную честь, не по-вашему стараться станут остановить отвагу неприятеля и показать силу оружия нашего, заменив тем ваши слабости, взбодрившие его...»

Румянцев строго предупредил генерала «исполнить непременно от меня прежде поведённое и по крайности последним поведением загладить начатки, не приносящие вам славы».

Получив такой крутой ордер, Исаков струхнул, что придётся действительно отвечать, и бросил в погоню за татарами двухтысячный отряд лёгкой кавалерии полковника князя Багратиона. А на следующий день вышел из Святой Елизаветы сам, взяв под команду два полка пехоты. Но догнать Керим-Гирея, разумеется, не смог...

Лишь генерал-поручик Авраам Иванович Романиус порадовал Румянцева. Когда двадцатитысячное войско калги-султана, грабя и сжигая всё на своём пути, приблизилось к Бахмуту, командовавший здесь российскими полками Романиус не стал отсиживаться за крепостными стенами, как Исаков, — смело вышел навстречу неприятелю и, разбив в коротких боях несколько отрядов, заставил калгу повернуть к югу.

Однако и Романиус допустил оплошность. Правда, она была не от трусости, а, напротив, от излишнего усердия.

Приняв конницу калги-султана за передовой отряд татарского войска, генерал стал ждать, когда подойдёт ханское войско, и упустил время. Спохватившись, он послал в преследование донских казаков, но было уже поздно — ногайцы ушли далеко.

Попытка кошевого атамана Калнишевского перехватить отступавшего калгу также закончилась неудачей: глубокие, вязкие снега помешали запорожским казакам добраться до неприятеля, двигавшегося по берегу Азовского моря в сторону Крыма.

Часть вторая ВОЙНА. ОТТОРЖЕНИЕ НОГАЙЦЕВ (Февраль 1769 г. — декабрь 1770 г.)



Февраль — апрель 1769 г.

Как ни опустошителен был набег татар на российские земли, он не мог определить исход предстоящей войны, ибо она, по сути дела, ещё не начиналась. Да и решаться всё должно было не в коротких столкновениях с татарскими отрядами, а в баталиях с турецкими войсками в Молдавии и Валахии, где их число прибавлялось с каждым месяцем. Даже Крым, представлявший несомненную угрозу для России, при всей важности его стратегического местоположения, не мог стать полем генерального сражения, после которого победившая сторона продиктует поверженной свои условия мира. Главные силы турок были на юго-западе, и дорога к миру пролегала именно в тех землях...

Ещё в минувшем декабре Захар Чернышёв подготовил план действий каждой российской армии на предстоящую весенне-летнюю кампанию и подал его на утверждение Екатерине и Совету. Императрица в делах военных разбиралась плохо, поэтому полностью доверилась опыту и знаниям бывалого генерала — 5 января план был одобрен и в виде высочайших рескриптов разослан командующим армиями.

В большом, на шести листах, рескрипте, полученном Румянцевым, предполагалось, что турки станут действовать с двух сторон: «из Молдавии и от Хотина в Польшу и ещё прямо к границам нашим». Кроме того, допускалась возможность турецкого удара со стороны Кубани с целью захвата и восстановления разорённой ранее крепости Азов. И если армия Голицына предназначалась для противостояния неприятелю «в первом месте», то Румянцеву надлежало защитить новороссийские и киевские границы от угрозы вторжения со стороны Крыма и от Бендер.

Готовя свой план, Чернышёв, разумеется, не знал, какой путь предпочтут турки, но, придерживаясь высказанного на ноябрьском заседании Совета мнения, считал, что они пойдут в Польшу на соединение с барскими конфедератами. Сражаться с ними должен был Голицын. Румянцеву же по плану отводилась роль наблюдателя. Правда, в случае, если князь из-за многочисленности неприятелей не сможет «не только наступать на них, но и стоять противу в занимаемой зимней позиции», то Румянцеву следовало выделить ему в помощь и подкрепление несколько полков из своей армии. Или же начать наступательное движение к Бугу, чтобы оттянуть на себя часть турецких сил и тем самым облегчить положение войска Голицына.

Петру Александровичу план кампании не понравился. Нависнув над расстеленной на столе картой, он приговаривал негромко:

   — Ошибается Захар... Недодумал... Конфедераты никогда не доведут дело к тому, чтобы турки большими силами вошли в Польшу. Даже для опровержения наших тамошних приготовлений... Не такие они дураки!.. Их собственный интерес состоит в сохранении от разорения — нашего иль турецкого — отечества своего. А для этого они, конечно, станут понуждать турок все силы наклонить в российские границы и тем не только отвлечь наши войска от Польши, но и восстановить свободу на своей земле... А коли так, то нет нужды ждать, покамест турки ударят. Самим вперёд идти надобно!.. И не на Хотин, как предписано Голицыну, а на Очаков!

Стоявший за спиной командующего адъютант Каульбарс не сдержался — полюбопытствовал осторожно:

   — Почему же на Очаков, ваше сиятельство? Он же и в том, и в другом случае в стороне от движения турок останется.

   — Хотин своё снабжение от Очакова имеет, — заскользил пальцем по карте Румянцев. — А тот через водную коммуникацию из самого Царьграда всё может получать изобильно и в своё, и в хотинское укрепление. Вот и выходит, что ежели проведём наши действия против Очакова и сможем получить оную крепость, то много выиграем над неприятелем, лишив его возможности черпать всякие запасы для войны. А значит — обессилим Хотин.

   — А коль сперва всё-таки на Хотин?

   — Взять его, конечно, легче. Но должной защиты своим границам мы тем не сделаем, ибо неприятелю всегда подпорою будет Очаков... Да и Перекоп забывать не стоит...

Ещё в конце января, будучи в Киеве у Голицына, Пётр Александрович написал в Петербург Никите Ивановичу Панину:

«После Очакова Перекоп в моём воображении занимает равное или другое место; и кажутся сии два города такими предметами, что, не овладев оными прежде, нельзя нам возвыситься над неприятелем...»

...О своих раздумьях и предложениях он сообщил также в Военную коллегию, однако Чернышёв оставил план наступления на Хотин в силе.

Захар Григорьевич сам был боевым генералом и понимал, какую опасность представляет Перекоп, готовый в любое время выпустить на просторы Дикого поля многотысячную татарскую конницу. Поэтому он предусмотрел отправить во Вторую армию 20 тысяч волжских калмыков. По первой траве они должны были выступить с мест кочевий, дойти до Дона, а оттуда — подкреплённые несколькими полками и артиллерией из обсервационного корпуса генерал-поручика Берга — провести экспедицию к Сивашу и Перекопу, чтобы «запереть Крым».

Румянцев опять обругал Чернышёва:

   — Захаркины уловки славно смотрятся в Петербурге. А здесь лучше вижу я!.. Находясь в безводной степи под палящим солнцем, пехота и калмыки не смогут надолго запереть татар в полуострове. Первейшая мера по защищению наших границ есть только одна — удержать неприятеля страхом потерять свои крепости, которые послужили бы нам ключом к дальнейшим викториям. Перекоп — вот что надо брать!.. И Очаков тоже!

Однако, понимая, что всё уже решено, что Екатерина план кампании не изменит, Румянцев с ещё большей ревностью продолжал укреплять южные рубежи. По его приказу князь Долгоруков должен был подготовить к переправе на правый берег Днепра корпус генерал-поручика Георга фон Далке, в который входили бригада генерал-майора графа Валентина Мусина-Пушкина (Черниговский и Воронежский пехотные полки) и бригада генерал-майора Вильгельма фон Лебеля (Белёвский, Рижский и Елецкий полки). Кроме того, были даны ордера о передвижении на новые места нескольких пехотных и кавалерийских полков, неразумно поставленных генералом Исаковым у польских земель, а самого Исакова, опозорившего себя недостойным поведением во время татарского набега, Пётр Александрович сменил в должности коменданта Святой Елизаветы на фон Лебеля.

Насторожил Румянцева и рапорт Петра Калнишевского, полученный 3 апреля, в котором кошевой атаман сообщил о внезапной смерти Керим-Гирея...

С наступлением весны жаждавшие мести за недавний татарский набег запорожские казаки стали всё чаще проникать в земли Крымского ханства. Скрываясь по оврагам и балкам, один из отрядов подошёл со стороны Буга к Очакову, на рассвете 22 марта подстерёг турецкий разъезд и в короткой схватке разбил его. А раненого командира Бешлей-агу казаки захватили с собой в Сечь.

Калнишевский допросил пленного, который, боясь пытки, скороговоркой подробно рассказал об очаковском гарнизоне, о числе пушек, припасов. И, между прочим, упомянул, что тело хана на днях привезли в Очаков, морем переправили в Кинбурн, а далее — в Крым, чтобы похоронить на родовом кладбище Гиреев в Бахчисарае.

   — Погоди, погоди, — удивлённо изогнул бровь Калнишевский. — Крым-Гирей помер?

   — И хан, и пять его знатных мурз в одну ночь разом преставились, — охотно пояснил ага. И добавил с доверительно-униженной улыбкой: — Молва их несчастную смерть приписывает отраве...

Новым ханом стал племянник Керим-Гирея — Девлет-Гирей-султан, сын покойного Арслан-Гирей-хана. Завистники распустили в народе слух, будто бы Девлет был лично причастен к скоропостижной смерти дяди, явившейся — а этого никто не скрывал! — суровым отмщением Порты за неудачный набег.

Барон де Тотт, бывший при Керим-Гирее всю зиму, заподозрил в отравлении лекаря Сираполо, потребовал арестовать грека и даже поехал в Константинополь, чтобы добиться суда над ним. Но в серале к его жалобам отнеслись прохладно и оставили без последствий.

Знаки ханской власти, присланные султаном Мустафой, Девлет-Гирей принял без колебаний, как должное.

...Тревога Румянцева основывалась на простом рассуждении: новый хан был обязан показать султану свою верность. И лучшим способом для этого стал бы внезапный удар со стороны Перекопа в тыл Второй армии.


* * *

Апрель — май 1769 г.

Покинув в начале месяца зимние квартиры, полки Первой армии, обременённые длинными обозными колоннами, неторопливо подползли к Днестру. Наладив в удобных местах переправы, они 15 апреля перешли на правый берег и, вспарывая колёсами телег и пушек размокшие после весенних дождей дороги, продолжили путь к Хотину.

Опасаясь, что неприятель попытается частыми атаками задержать движение армии, Голицын выслал вперёд сильный авангард. Но, против его ожидания, турки проявили непонятную робость — уклоняясь от боев, поспешили отступить под защиту крепостной артиллерии. Голицын заподозрил в этом хитрый умысел, насторожился, но остановить марширующие полки не решился.

19 апреля армия подошла к Хотину и три дня простояла в его окрестностях в полном бездействии, поскольку Голицын — всё ещё боясь какой-нибудь западни — ни штурмовать его, ни осадить не отважился. И, оправдывая свою нерешительность, нудно жаловался генералам, тыча зрительной трубой в сторону крепости:

   — Перед приступом надобно хорошенько бомбардировать Хотин. Но чем?.. Тяжёлых пушек у нас маловато, а начинать осаду без достатка оных я не могу. Нет-нет, господа, не могу... Следует подождать, когда пушек будет поболее... Я приказываю отойти.

   — Как отойти? — крякнул бледнолицый генерал-аншеф Пётр Иванович Олиц, думая, что ослышался. — Ваше сиятельство! Мы оставляем Хотин?!

Голицын втянул голову в плечи, сгорбился, но повторил, воровато пряча глаза:

   — Да-да, господа, надобно отойти: А потом вернёмся. Обязательно вернёмся... Когда пушки доставят...

24 апреля полки, проклиная командующего за трусость, переправились на левый берег Днестра...

В Петербурге, с нетерпением ожидавшем первых победных реляций, такие хождения Голицына восприняли с крайним раздражением. Даже Захар Чернышёв, по предложению которого князя назначили главнокомандующим, недоумевал в узком кругу приятелей:

   — Что ж он мечется, как заяц? Сие для чести полководца совершенно неприемлемо и постыдно!..

Пётр Панин громогласно, без всякого стеснения злорадствовал, намекая на заседание Совета:

   — Ему б на колени перед пашой упасть да слезу выдавить. Глядишь, тот и сдал бы Хотин...

Никита Иванович Панин вёл себя сдержанней своего брата. Но в присутствии императрицы проявил чрезмерную озабоченность, предупреждая, что подобные действия командующего самой сильной и многочисленной армии могут быть истолкованы турками как неготовность России к войне, как её слабость.

   — Действительно, слава нашего оружия требует отмены настоящей его позиции! — раздосадованно сверкнув глазами, согласилась Екатерина.

Через несколько дней она подписала рескрипт, в котором строго выговаривала Голицыну:

«Надобно упреждать неприятеля и отнюдь не допускать его до приобретения себе в пользу тех выгод, кои мы сами перед ним выиграть и удобно сохранить можем. Повторяем вам желание наше, и со славою оружия, и с истинной пользой отечества согласное, чтобы вы употребили сие примечание в пользу и к концу кампании, переходя со всей армией на тамошний берег Днестра, пошли прямо на неприятеля и, всячески его притесняя, понуждали не только к поспешному за Дунай возвращению, но и изыскивали случай окончить кампанию с одержанием победы...»


* * *

Май — июнь 1769 г.

В середине благоухающего свежей зеленью мая Румянцев переехал со своим штабом в Крюковый шанец, откуда собирался руководить переправой полков через Днепр, чтобы соединить их у местечка Самбор в сильное войско, способное противостоять туркам и татарам. Однако переправа задерживалась из-за отсутствия крепкого надёжного моста, и главное — в армию, имевшую всего девять пушек, до сих пор не прибыла назначенная артиллерия.

В это же время сюда, в шанец, прискакал нарочный офицер с письмом князя Голицына, сообщившим, что по возвращении своём за Днестр он «не предвидит уже никакой возможности» опять за сию реку перейти. Такой вывод князь объяснил опасностью лишений, связанных с недостатком пропитания для полков, поскольку турки разорили всю Молдавию. А в конце письма попрекнул Румянцева за то, что он не сделал движения к Бендерам, когда Первая армия подходила к Хотину.

Поражённый незаслуженным и вздорным упрёком, Пётр Александрович вскипел:

   — Из ума, что ли, выжил старый чёрт?.. Какие Бендеры? Какое движение?.. Знает же, что мои полки ещё не переправились через Днепр... Интриган!.. Постыдную слабость свою мною прикрыть желает!

А когда гнев схлынул, уже более спокойно, но всё ещё с нотками раздражения, поделился своими опасениями с Долгоруковым:

   — В сих обстоятельствах явижу, что армия князя не будет далее отвлекать на себя неприятеля. И коль турки не станут ждать от неё главных действий и ничто их там удерживать не будет — обратятся они всеми силами в наши, князь Василий Михайлович, пределы... Моё положение таково, что в южных открытых степях нельзя во всей обширности найти какого-либо пункта, который по правилам военного искусства можно было бы употребить себе в защиту. Тут нет способов ни маскировать движения полков, ни скрыть от неприятельских глаз количество людей. А заметив их малочисленность, турки, без сомнения, получат взбодрение и станут наглее в своих происках... К тому же знатное число войска я должен употребить на разъезды и посты, держа их от устья реки Синюхи до Сечи, чтоб за неприятелем следить и не дать ему охватить меня с тыла... Вот так, князь! Пространство наше открыто, и я едва ли смогу заслонить его вверенными войсками.

Долгоруков долго молчал, слепо уставившись на расстеленную на столе карту, потом произнёс бесцветным голосом:

   — Конфиденты доносят, что везир с армией в сто тысяч переходит Дунай... А ежели ещё татары ударят от Перекопа вдоль Днепра и отделят нас от путей ретирады, то...

   — Ну нет! — перебив его, воскликнул Румянцев, слух которого резануло слово «ретирада». — Татар из Крыма мы не выпустим! Не для того я в той стороне корпус Берга и калмык держу!..

И 1 июня он послал генерал-поручику Бергу ордер открыть «прямые военные действия внесением оружия в неприятельские границы и распространить в скором обороте свои поиски переходом удобным через Гнилое море в самой Крым, дабы тем испытать, сколь велики тамо его силы, и, озаботив защитой собственных границ, отвлекти от сей стороны и расстроить его преднамерения...».

К этому времени пехотные полки, обозы и артиллерия уже несколько дней переправлялись через Днепр. Мост, на быстрое сооружение которого рассчитывал поначалу Румянцев, из-за малого количества строительных материалов так и не был сооружён. Грубо обругав инженеров за нерасторопность, Пётр Александрович приказал наладить у Кременчуга и Переволочны паромные переправы.

Подгоняемые обозлёнными офицерами, инженерные команды, поспешая, закончили работу в два дня. Но в составленное расписание перевоза людей и грузов неожиданно вмешалась непогода. Сильный порывистый ветер, погнавший по Днепру бугристые пенные волны, и обильные дожди, лившие почти непрерывно днём и ночью, нарушили все планы. Лишь в первую неделю июня полки перебрались на правый берег и унылыми походными колоннами медленно двинулись по раскисшим дорогам к Самбору.


* * *

Июнь — июль 1769 г.

Покинув 7 июня шумный и пыльный Бахмут, Густав фон Берг ускоренным маршем вёл свой отряд к Кальмиусу и уже через три дня вышел к верховьям реки. Из выделенного в его подчинение указом Военной коллегии обсервационного корпуса генерал-поручик взял в поход четыре полка — Владимирский пехотный, Астраханский драгунский, Бахмутский гусарский и Луганский пикинёрный, 500 донских казаков полковника Горбикова и пять тысяч калмыков Енген-баши. Простояв на Кальмиусе неделю, Берг разделил отряд на две колонны: одну отдал под командование генерал-майору Карлу фон Штофельну, другую — генерал-майору Аврааму Романиусу, отличившемуся в феврале разгромом калги-султана. Обе колонны, проделав десятидневный марш. 27 июня вновь соединились на берегу неширокой плавноводной Берды.

Опасаясь внезапного удара татар — их, по слухам, скопилось у Перекопа до сорока тысяч. — Берг послал в разведывание донцов Горбикова и полтысячи калмыков. Несколько дней, пугая степных птиц, полковник тщетно рыскал по Приазовью и лишь 3 июля — при ночной переправе через реку Молочную — неожиданно столкнулся с едисанцами, перегонявшими свои стада поближе к Крыму.

Оберегая скот, едисанцы сделали попытку задержать переправу казаков, но, потеряв в короткой стычке больше двадцати человек убитыми, отступили и стали отходить к Енишу, бросая уставших лошадей, скот, медленно ползущие отары овец.

Не зная, сколь велика численность ногайцев, Горбиков побоялся их преследовать, остановил свой отряд у Молочной и послал нарочного к Бергу, хлопоча о сикурсе. Генерал прибавил полковнику ещё полторы тысячи калмыков, легко скользивших по холмистой степи. Взбодрившийся Горбиков погнался за едисанцами, но те были уже далеко.

Глотая серую степную пыль, отряд Берга за неделю прошёл путь от Берды до Ениша, небольшого селения, скучно дремавшего на берегу Азовского моря, и 15 июля — так и не встретив татар — вышел к Гнилому морю (Сивашу), парившему под жарким солнцем солено-горьким зловонием.

Как и предписывалось в ордере командующего, Берг намеревался вторгнуться в пределы Крыма у Чонгара, где Сиваш был неглубок, а ширина пролива не превышала четверти версты. Однако, осмотрев издали в зрительную трубу плоский крымский берег, он отказался от задуманного.

На противоположной стороне пролива, у полуразрушенных остатков тет-де-пона и палисада, сооружённых ещё тридцать лет назад генералом Ласси, турки установили батарею в пять пушек, державших под прицелом и все подходы к Чонгару, и само место переправы. Любая попытка вторжения была бы отбита картечным огнём с большими потерями для атакующих. А подавить батарею Берг не мог — имевшиеся в отряде четыре лёгкие полевые пушки не выдержали бы артиллерийской дуэли.

   — Надобно в других местах броды искать, — огорчённо изрёк генерал, опустив зрительную трубу. — Здесь нас в Крым малой кровью не пустят.

Романиус предложил отойти вёрст на пять к северу и разведать броды там. У Штофельна замысел был иной: отобрать полсотни охотников из казаков, ближе к рассвету послать их пешим ходом через Чонгар на батарею, чтобы вырезали орудийную прислугу, и при первом всплеске боя бросить на тет-де-пон конных калмыков.

Оба плана выглядели заманчиво, но осуществление их оказалось невозможно, поскольку проявлявшие в последние дни недовольство испытываемыми лишениями казаки и калмыки дружно взбунтовались и отказались переходить на крымский берег.

   — Воды — нет! Корму лошадям — нет! Пропадём там! — кричали казаки, тряся чубами.

Приученные к дисциплине регулярные полки явно не роптали, но по их настроению было видно, что они поддерживают казаков.

Войско действительно страдало от безводья и бескормицы. Нестерпимо палящее солнце выжгло в степи всю траву, а здесь, у посеребрённых солью берегов Сиваша, стелился лишь серый ковыль. У исхудавших лошадей проступили рёбра. Разморённые духотой и зноем, люди стали злыми, непослушными.

Воинственный Штофельн потребовал примерно наказать зачинщиков бунта и провести атаку тет-де-пона силами пехоты.

   — Возьмём батарею, — запальчиво говорил он, — у казаков меньше страха будет. А как в Крым войдём — в татарских аулах сыщем и воду, и корм, и провиант.

   — Хорошая вода, хорошая трава в этой земле только у рек, — хмуро заметил Берг. — До ближайшей из них — Салгира — вёрст до восьмидесяти. При нашей нынешней слабости — это два-три дня пути. Дойдём ли?.. Особливо ежели татары бросят противу деташемента свою конницу и навяжут нам беспрерывные стычки.

   — Дойти-то, видимо, дойдём, — неуверенно сказал Романиус. — Только вот вернёмся ли назад?

   — Да уж... — неопределённо протянул Берг. — Мне, господа, конечно, зазорно давать приказ о ретираде. Но чтобы не сгубить весь деташемент — я переступаю через гордыню и поворачиваю полки назад...

В рапорте Румянцеву Берг так объяснил причину невыполнения ордера командующего:

«Степь была выжжена, корму для лошадей достать было не можно, а при том не было иной воды, кроме колодезной гнилой, вонючей и горькой, да и той недоставало для всех...»

А чтобы гнев командующего был не слишком велик, пространно похвалился хорошей добычей, захваченной у ногайцев: 5 тысяч лошадей, 200 верблюдов, 3 тысячи голов скота и 10 тысяч овец.


* * *

Июль — сентябрь 1769 г.

Генерал-аншеф Голицын, встревоженный неожиданной резкостью рескрипта Екатерины и не желая быть посмешищем Петербурга, снова перевёл свою армию через Днестр. Но на этот раз осмелевшие турки не спешили отступать — попытались остановить её движение на подступах к Хотину, атаковав авангард генерал-майора Прозоровского. Тот смело принял бой, отбил наскоки янычар и сипахов, а затем удачной контратакой принудил неприятеля бежать в крепость.

Эта не имеющая большого значения победа тем не менее очень порадовала Голицына. Он похвалил Прозоровского за отвагу и приказал начать обстрел Хотина из орудий. А генералам пояснил:

   — Сия бомбардирада производится для единого токмо покушения — не сдастся ли неприятель страха ради?..

В полночь 4 июля, разрывая густой мрак яркими всполохами огня, раскатисто загрохотали армейские пушки, мортиры, единороги, бросая ядра и бомбы на крепостные стены. С бастионов Хотина тотчас ответила турецкая артиллерия, стараясь поразить русские батареи.

Канонада гремела всю ночь, пропитав днестровский воздух кислыми запахами сгоревшего пороха.

А поутру Голицын прекратил обстрел, долго рассматривал в зрительную трубу крепостные башни в поисках белых флагов или каких-либо других признаков готовности турок сложить оружие, затем сказал досадливо:

   — Коль страха не имеют для сдачи — попробуем осадой Хотин достать.

Он приказал блокировать крепость с трёх сторон (с четвёртой естественным рубежом окружения стал Днестр), но, опасаясь подкрепления осаждённого гарнизона переправившимся через Дунай войском нового великого везира Али Молдаванжи-паши, послал Румянцеву письмо с прежним требованием двигаться к Бендерам, чтобы угрозой штурма этой стратегически важной крепости оттянуть на себя часть турецких сил.

Покинувший в середине июня Крюковый шанец Румянцев перевёл свой штаб в Святую Елизавету. Сюда и примчался нарочный офицер от Голицына.

Бегло прочитав письмо генерала, Румянцев раздражённо засопел носом, порывисто сунул бумагу в руки сидевшего рядом Долгорукова, прошипел сквозь зубы:

   — Вот, князь, полюбопытствуйте, к чему толкает меня Голицын.

И, не дожидаясь ответа, бухнув кулаком по столу, воскликнул огорчённо:

   — Господи, ну как же можно так упорствовать в заблуждении?! Ведь даже слепой узреет, что ежели я пойду за Буг, то открою все наши здешние границы от Бендер до Очакова! И путь на Киев открою!

   — Князь пишет, будто везир неподвижно стоит между Хотином и Бендерами, — сказал басовито Долгоруков.

   — А вот на сие я сомневаюсь полагаться!.. Маскируя нынешним недолгим стоянием своё намереваемое прямое движение, Али-паша может вдруг повернуть на восток и ударить внезапно... Что тогда делать?.. Князь-то ответчиком перед государыней не будет!

   — Но, согласитесь, ему нужна подмога. Берг выпустил татар из Крыма, и они, по сведениям конфидентов, держат путь к Хотину.

   — С татарами Голицын управится сам, коль будет смел и решителен... А я должен свою службу справить — границы защитить от турок!

Но, подумав, всё же отправил к Бендерам гусарский полк генерал-майора Максима Зорича, а к Очакову — отряд запорожцев.

Тем временем положение под осаждённым Хотином изменилось — к крепости подошёл хан Девлет-Гирей с 25-тысячной татарско-ногайской конницей. Хан попытался прорвать кольцо окружения, но, напоровшись на разящий картечный огонь полевой артиллерии, его атака быстро захлебнулась. Понеся тяжёлые потери, хан увёл конницу на юг, решив дождаться подхода Али Молдаванжи-паши.

   — Уж теперь-то злопыхатели прикусят языки! — радовался ободрённый успешным боем Голицын. — Не всё мне за Днестр бегать!

Однако радость его была недолгой. Разбитые татары соединились с конницей великого везира, стоявшего у Рябой Могилы, и спустя три дня — 25 июля — многотысячное войско грозно надвинулось на Первую армию.

Когда посланные на разведывание казаки донесли Голицыну о числе неприятеля, он упал духом и велел немедленно собрать генералов на военный совет.

   — Устоять противу такого войска мои полки не смогут, — сказал он блёклым голосом, стараясь не смотреть в глаза генералов — И чтобы сохранить армию, я приказываю снять осаду и отойти за Днестр...

Повторного бесславного отступления князю в Петербурге не простили! На собравшемся 13 августа Совете все без исключения — даже Чернышёв — поносили Голицына за трусость.

   — В рассуждении моём, — говорил Никита Иванович Панин с неподдельным волнением, — когда неприятель видит свои земли избавленными от пребывания войск вашего величества, имеет свободные руки и не потерпевшие ещё урона собранные силы, то следует ожидать, что теперь он устремит свои действия против наших собственных границ... И получается, что, решив на Совете вести войну наступательную — и начав оную! — мы станем защищаться.

Екатерина сама понимала, что огромная турецкая армия на месте стоять не будет. Но она чувствовала свою личную вину за то, что, вняв протекции Чернышёва, ошиблась в назначении командующего. Поэтому, высказав резкое неудовольствие метаниями Голицына, предложила заменить его на более решительного генерала.

Оживлённый обмен мнениями враз притих: предложение императрицы явилось для всех неожиданным.

Екатерина первой нарушила тишину.

   — Есть ли у нас генералы, способные не дать поблекнуть славе моего оружия, или нет? — с досадой спросила она Чернышёва.

Захар Григорьевич мог назвать несколько имён, но не знал, какое нужно назвать.

А Екатерина снова спросила:

   — Не кажется ли вам, граф, что весьма разумные доселе действия Румянцева могут поспособствовать изменению постыдных ретирад?.. Не следует ли ему поручить предводительство Первой армией?

Чернышёв отозвался сразу — уверенно и громко:

   — Граф Пётр Александрович хорошо известен своей отвагой и умением, кои он с доблестью проявил в минувшую войну с Пруссией. Я как раз собирался предложить вашему величеству и Совету сего именитого генерала.

Екатерина быстро оглядела собравшихся.

Все, соглашаясь, одобрительно кивали напудренными париками.

   — Граф прекрасный воин, прекрасный!

   — Конечно, господа, Румянцев!.. Вспомните, как он пруссаков бивал!

   — Да-да, граф сможет добиться виктории!

Только Пётр Панин, опять обойдённый вниманием, смолчал, с преувеличенной заботливостью поправляя шёлковый галстук, тугой петлёй обтягивавший жилистую шею.

   — Тогда я сегодня же подпишу рескрипт, — сказала Екатерина властно. — А вы, Захар Григорьевич, издайте указ по своей коллегии.

Чернышёв покорно кивнул и тут же спросил:

   — А кому отдадим Вторую армию?

Все, кроме Паниных, посмотрели на Екатерину. А Никита Иванович, разглядывая полированные ногти, как бы между прочим бросил вполголоса подсказку:

   — У нас в Совете один только вольный генерал остался — Пётр Иванович.

   — Но у Румянцева в армии есть князь Долгоруков, — недоумённо возразил Панину Вяземский. — Пристойно ли будет присылать другого генерал-аншефа, когда там собственный имеется?

   — Князь Василий Михайлович — боевой генерал, — поспешно сказал Чернышёв, — и вполне сможет заменить графа Румянцева...

Чернышёв и Панины взаимно ненавидели друг друга. И даже недавняя женитьба Петра Ивановича на Марии Вейдель — родной сестре жены Захара Григорьевича — никак не сблизила заклятых недругов.

...Решать должна была Екатерина. Однако она — не говоря ни «да» ни «нет» — спросила вдруг Панина:

   — А вы что скажете, граф?

Все полагали, что Панин, как приличествует в подобных случаях, ответит что-нибудь определённое, вручая свою судьбу в милостивые руки государыни. Но прямой, злой Пётр Иванович не стал кривить душой — громко, может быть даже резко, сказал, поднявшись с кресла и склонив голову:

   — Я тоже смогу заменить Румянцева, ваше величество!

Все замерли. Стало слышно, как нудно жужжит у канделябра одинокая муха. Из-под белого парика Панина беспокойно выползла капелька пота и, оставляя блестящий след, тягуче потекла по виску.

Екатерина долгим, немигающим взглядом посмотрела на графа, затем коротко изрекла:

   — Быть по сему.

Панин, дёрнув кадыком, сглотнул слюну, поклонился ещё раз — медленно, низко, благодарно.

«В конце концов сия армия погоды не делает, — беззлобно подумала Екатерина. — Да и на будущее, видимо, в том же состоянии останется... Зато у Паниных не будет повода злословить, что я потакаю Чернышёву... А коль Петька провалит дело, то и Никишка поутихнет...»

На следующий день были изданы указы Военной коллегии о смене командующих армиями. Голицыну предписывалось вернуться в Петербург, а Румянцеву, оставив за себя до приезда Петра Панина князя Долгорукова, отправляться в Первую армию...

Сразу после заседания Совета Пётр Иванович поехал домой.

В Петербурге с утра моросил дождь, улицы были скучны и малолюдны, и запряжённая четвёркой пегих лошадей, мерно раскачиваясь на мягких рессорах, двухместная карета неторопливо катила по серой мостовой. Склонив голову на плечо, Панин невидящим взглядом смотрел в окошко, по которому тонкой плёнкой струилась вода, размывая очертания проносящихся мимо домов. Он всё ещё размышлял о свершившемся назначении. В душе его неугасимо продолжал тлеть огонёк досады, что не его, а Румянцева поставили предводителем Первой армии. Но, с другой стороны, теперь появилась возможность показать всем злопыхателям свой полководческий дар.

«Ничего, — успокаивал он себя, — ещё неизвестно, как будет у Румянцева... Даст Бог — и мне фортуна улыбнётся...»

За 48 лет жизни Панин успел повидать и пережить многое: 14-летним подростком он начал службу в лейб-гвардии Измайловском полку; спустя год императрица Анна Иоанновна за мелкий проступок в карауле отправила его в армию генерал-фельдмаршала Миниха, и юный Панин штурмовал Перекоп, был в Крыму; затем он участвовал в войне со Швецией; во время Семилетней войны за битву при Цорндорфе получил чин генерал-поручика; позже высочайшим рескриптом был пожалован генерал-аншефом и — вместе с братом Никитой — графским титулом.

Неуживчивость Панина, возмутительная резкость его суждений, откровенная грубость поражали почти всех, кто с ним общался. Казалось, эти скверные качества проникли в самые дальние уголки его души и сердца, вытеснив из них последние остатки добра и отзывчивости. И лишь немногие, хорошо и давно знавшие его люди, видели, что невыносимый характер графа сложился под влиянием горьких семейных трагедий, с завидным постоянством посещавших дом Панина.

Его первая жена Анна Алексеевна, урождённая Татищева, за 16 лет супружества родила Петру Ивановичу 17 детей. Но все они — кто едва появившись на свет, кто немного пожив — умирали. Панин остро переживал смерть детей, со страхом ожидал очередных родов, молил Бога не наказывать его хоть в этот раз, но радость рождения наследника или наследницы опять сменялась горем утраты и трауром.

А в октябре 1764 года последовал новый удар: вконец измотанная бесконечными родами, увядшая, болезненная Анна Алексеевна скоропостижно скончалась. Несколько дней Панин пил, пьяно придирался к слугам, кричал, ругался, бил с размаха крепким кулаком в лицо...

Недавняя женитьба на Марии Вейдель вдохнула в графа новые силы и надежды, размягчила озлобленное сердце, сделала чуть сдержаннее.

(Но он не мог знать, что впереди его ждали прежние испытания: из пяти детей, что родит ему вторая супруга, выживут лишь двое — сын Никита и дочь Софья).

...Карета, качнувшись, остановилась у панинского дома.

Высокий, с пышными бакенбардами лакей торопливо сбежал с крыльца, услужливо прикрыл графа зонтиком.

Оставляя на наборном паркете мокрые следы, Пётр Иванович вошёл в прихожую, скинул на руки лакея плащ и шляпу, резко спросил:

   — Где графиня?

   — У себя, ваше сиятельство... Изволют читать.

Панин быстро прошёл по чистым, прибранным комнатам, распахнул дверь в спальню.

Сидевшая у большого окна Мария Родионовна, увидев мужа, отложила книгу, встала. Она всё ещё привыкала к трудному характеру супруга и немного побаивалась его.

Пётр Иванович подошёл к ней, поцеловал в щёку и ломким голосом объявил хвастливо:

   — С сего дня я главнокомандующий армией! А через неделю мы, сударыня, поедем в Малороссию... Пусть мне принесут вина... В кабинет.

Мария Родионовна не знала, хорошо это или плохо, что они уедут из Петербурга, но, судя по выражению лица мужа, взволнованному, просветлённому, поняла — произошло важное для него событие.

   — Хорошо, Пётр Иванович. Я сейчас распоряжусь, — сказала она приятным грудным голосом, беря в руку колокольчик.

Панин вышел из спальни, стремительно прошагал в кабинет, сбросил на пол лежавшие на столе бумаги, развернул большую карту России и, щурясь, пришёптывая, долго разглядывал южные границы империи, на которых теперь придётся повоевать...

Утром к нему явился курьер из Военной коллегии, доставивший бумаги о состоянии Второй армии.

Навалившись грудью на стол, Пётр Иванович придирчиво изучил списки генералов и офицеров, артиллерийские, амуничные, провиантские и прочие ведомости. По бумагам выходило, что полки хорошо укомплектованы и довольствие разное имеют в достатке. Но репортиции, присланные Чернышёвым, были двухмесячной давности и вряд ли отражали нынешнее состояние армии.

Панин вызвал писаря и продиктовал ордер Долгорукову, потребовав от князя сообщить численность полков и их расположение, в каких местах и с какими припасами учреждены магазины, где стоят госпитали и какими средствами располагает армейская казна. Армии же он приказал следовать от Святой Елизаветы к реке Синюхе и там дожидаться его приезда.

Письмо было вручено нарочному офицеру — прапорщику Тобольского полка Никите Осипову.

   — Поедешь к князю Долгорукову, — строго сказал Панин. — Отдашь в руки! И поторопи, чтоб не медлил с ответом... Ждать тебя здесь не буду — навстречу мне поедешь. Ступай!..

Спустя три дня, вслед за Осиповым, из Петербурга выехал штаб командующего. Опасаясь, что на почтовых станциях не хватит свежих лошадей, Панин разделил шестьдесят пять штабных упряжек на две части, отправив их с суточным интервалом. А затем занялся составлением своего обоза.

Кроме 10 тысяч рублей «на подъём», ему за счёт казны были выделены одна карета, две коляски и шесть роспусков. Собственный багаж Петра Ивановича был не особенно велик, но Мария Родионовна собиралась так, словно хотела поразить провинциальных модниц обилием и богатством нарядов.

   — Не на бал едем, сударыня, — сдержанно попрекнул её граф, глядя, как слуги грузят на роспуски большие сундуки. — На войну поспешаем.

Но оставил всё, что было приготовлено.

Обоз покинул Петербург 23 августа. Панины выехали на следующий день. Меняя на каждой станции уставших лошадей, проезжая за сутки до 130 вёрст, они 1 сентября прибыли в Москву.

Сюда же, в Первопрестольную, примчался с рапортом Долгорукова прапорщик Осипов. Князь доложил командующему, что расположил армию между реками Синюхой и Бугом, а главную квартиру поставил в деревне Добрянке.

Отдохнув в Москве несколько дней, Панины продолжили свой путь в Малороссию.

Почти две недели карета катила по скверным и унылым просёлкам. Ставшее серым и низким небо дохнуло осенней прохладой, засочилось моросящими дождями. Над скошенными побуревшими полями по утрам раскачивались зыбкие туманы, жёлто-красные леса сыпали опадающей листвой. В почерневших деревнях вязко тянуло навозом, хрипели на покосившихся плетнях петухи, вместо дороги — от избы до избы — синеватая грязь.

Утомлённая длинными перегонами, ночлегами в чужих домах, без привычных удобств, Мария Родионовна поскучнела лицом, захандрила, всё чаще прижимала кружевной платочек к слезливым глазам. Ещё в Москве она почувствовала, что понесла от Петра Ивановича своего первенца, и теперь опасалась, что её растрясёт на ухабистых дорогах.

Панин тоже встревожился за судьбу будущего наследника — приказал ехать медленнее, осторожнее. И, участливо поглядывая на жену, успокаивал:

   — Ничего, Маша, осталось недолго... Потерпи...

17 сентября в трёх вёрстах от Добрянки командующего встретил дежурный генерал-майор граф Христиан фон Витгенштейн с группой штаб-офицеров.

   — Коня! — коротко и хмуро бросил Панин, открыв дверцу.

К карете подвели статного темно-гнедого с подпалинами жеребца.

Пётр Иванович лихо, прямо с каретной ступеньки, уселся в седло, дёрнул поводья.

Последние вёрсты ехали не спеша. Панин почти всю дорогу молчал. Офицеры тихо переговаривались, обсуждая не то командующего, не то его жену, белевшую в каретном оконце любопытствующим лицом.

Вскоре показалась деревня, у которой в две линии выстроились пехотные и кавалерийские полки.

Сутуловатый Панин выпятил грудь колесом, ткнул каблуками упругие караковые бока жеребца, перешёл на рысь. Витгенштейн и офицеры скакали позади, ловко уклоняясь от летевших в них комьев грязи, срывавшихся с копыт коня командующего.

Навстречу Панину выехал Долгоруков, отрапортовал зычным, густым голосом... Ухнули, салютуя, пушки, пустив над полем пепельные плотные дымы... Дружно закричали солдаты.

Панин неторопливо объехал полки, обернулся к Долгорукову, бросил гнусаво:

— Довольно, князь... Устал я с дороги...


* * *

Август — сентябрь 1769 г.

Генерал-аншеф Голицын понимал, что, несмотря на покровительство Екатерины и благожелательное отношение к его персоне со стороны Совета, второе отступление армии вызовет в Петербурге неприятный отзвук и последствия для дальнейшей карьеры могут быть весьма плачевными. Приближалась осень, кампания заканчивалась, а он не только не прибавил славы российскому оружию, но и фактически сорвал утверждённый Советом план военных действий. Этого императрица могла ему не простить. И скорее от отчаяния, чем от храбрости, которой у него всегда недоставало, князь решил предпринять ещё одну, последнюю, попытку взять Хотин.

В середине августа, оставив полевые лагеря, он снова повёл полки к Днестру. Вот только путь к нему теперь оказался сложнее.

Узнав от пеших и конных лазутчиков о движении российской армии, Али-Молдаванжи-паша предусмотрительно переправил часть своего войска на левый берег Днестра, приказав остановить неприятеля на подходе к реке. Дважды — 22 августа и 6 сентября — турки отважно ввязывались в баталии с авангардом генерал-майора Прозоровского, но оба раза были разбиты и, поняв тщетность своих попыток, поспешили вернуться на правый берег. Едва они закончили переправу, как к Днестру подступил Прозоровский, а за ним — главные силы Первой армии.

Ближе к вечеру Голицын вместе с генералами выехал на поросший редким леском пологий берег Днестра, чтобы осмотреть войско Али-паши, густо теснившееся вокруг стен Хотина.

   — Оно даже к лучшему, что турки так стоят, — раздумчиво, ни к кому не обращаясь, сказал генерал-поручик Эссен, медленно скользя зрительной трубой по скопищу людей, лошадей, шатров, пушек, повозок. — Надобно подтянуть сюда батареи и всех разом накрыть.

Стоявший рядом Голицын навострил уши, быстро оценил разумность предложения, обещавшего крупный успех. А спустя некоторое время, сделав вид, что он не слышал слов генерала, громко объявил:

   — Али-паша плохой предводитель, коль расположил армию в таком беззащитном месте... Посмотрим, что останется от неё завтра.

И приказал скрытно, ночью, поставить напротив турок несколько батарей, чтобы поутру провести бомбардирование.

Артиллерийские команды успели к заходу солнца выбрать удобные позиции, обозначили пути подъезда к ним. После полуночи они аккуратно, стараясь не потревожить шумом покой турок, провели упряжки к назначенным местам и изготовились к стрельбе.

Нарождавшийся день вздрогнул от дружного залпа выдвинутых на берег батарей.

Застигнутые врасплох турки с криками метались между охваченными пламенем шатрами, сражённые горячими осколками, падали на сырую траву, а затем, бросив оружие, пушки, обозы, в панике побежали из лагеря в окрестные леса. Высыпавший на стены гарнизон Хотина, видя беспорядочное отступление везирского войска, также стал покидать крепость.

К наблюдавшему за расстрелом неприятеля Голицыну подлетел на коне неугомонный Прозоровский, воскликнул бодро:

   — Прикажете переправляться, ваше сиятельство?

Голицын, как обычно, заосторожничал:

   — Разведать надобно, князь... Посмотреть... Пошлите-ка казаков.

Несколько донцов, раздевшись донага, переплыли на другой берег Днестра. Через полтора часа они вернулись, доложили, что неприятель отошёл от крепости на три-четыре версты и разбивает новый лагерь.

   — Выдать лазутчикам по чарке водки! — изобразив на лице радость, приказал Голицын. Но армию переправлять не стал, продолжал держать её в бездеятельном ожидании.

   — Неужто опять отойдём? — зароптали генералы. — Опять страшится... Стыдно, господа, совестно-то как!..

Утром 9 сентября Голицын снова послал казаков на разведывание.

   — Дошли до самых ворот Хотина, ваше сиятельство, — доложили казаки, рассчитывая получить ещё по чарке. — Запертые они.

   — Турки где?

   — Нету, ваше сиятельство! Ни в крепости, ни в новом лагере нету.

   — Откуда про крепость знаете? Ворота же закрыты... Может, затаились где?

   — Так ведь ни голоса не слышно, ни скотины... Ушли турки, ваше сиятельство. Точно ушли!

Голицын схватил из рук адъютанта зрительную трубу, вдавил окуляр в глаз, долго рассматривал крепость.

«Никак, и впрямь ушли, — подумал он, всё ещё не веря в удачу. — На стенах пусто. И окрест никого...»

Он повернулся к генерал-поручику Эльмпту:

   — Начинайте, граф!.. С Богом!

1-й и 3-й гренадерские полки, слаженно сбежав к теснившимся у берега понтонам и лодкам, стали переправляться через Днестр.

Подошедшие первыми к крепости команды майора Врангеля, капитанов Стакелберга и Гензеля по длинным лестницам взобрались на стены, спустились вниз и, сбив засовы, открыли ворота.

Полки осторожно вошли в крепость.

Растекаясь ручейками по узким улочкам, гренадеры обшарили все казармы, казематы, башни и дома — крепость была пуста. Нашли всего несколько стариков турок, отказавшихся уйти с гарнизоном. Потупив выцветшие глаза, старики сидели рядком у стены мечети, на вопросы офицеров не отвечали.

Потерявший терпение Гензель закатил двум туркам свинцовые оплеухи, пригрозил пыткой.

Сплюнув в пыль тягучую тёмную кровь, один из стариков протянул односложно:

   — Яссы...

На следующий день генерал-поручик Эльмпт с гренадерами и тремя карабинерными полками бросился в погоню за войском великого везира, нестройными толпами отступавшего к Яссам.

Но чем закончилось преследование неприятеля, Голицын узнал уже в пути...

Спустя неделю после падения Хотина в армию прибыл новый главнокомандующий — Румянцев. Стараясь сохранить самообладание, побледнев, князь передал ему предводительство и 18 сентября выехал в Петербург. В дороге — в Мценске — его догнал квартирмейстер Ржевский, посланный с донесением в столицу. Он-то и сообщил подавленному Голицыну, что Эльмпт взял Яссы.

22 октября без всякой торжественности Голицын прибыл в Петербург, всё ещё обсуждавший непонятную милость Екатерины — она пожаловала бездарному князю чин генерал-фельдмаршала.


* * *

Сентябрь — октябрь 1769 г.

Отдохнув после утомительного путешествия, Пётр Иванович Панин потребовал подробных и точных докладов о состоянии вверенной ему армии.

Генерал-аншеф Василий Михайлович Долгоруков сбивчиво перечислил состав генералитета, сообщил о количестве пушек и лошадей в полках, о числе людей, отдельно упомянул убитых и умерших от ран. Затем генеральный штаб-доктор Кондрат Даль доложил о количестве больных, какими болезнями они одержаны и в каких госпиталях записаны, генерал-провиантмейстер Николай Колтовский — о наличии в магазинах провианта и фуража, а обер-кригс-комиссар Семён Гурьев — о денежном и вещевом довольствии.

Панин, хмурясь, выслушал доклады, отругал за упущения, но никаких указаний по поводу дальнейших действий генералам не дал — ждал вестей из Петербурга.

Полагая, что в осеннюю распутицу, с каждой неделей приближавшей снежную русскую зиму, кампанию этого года можно считать законченной, он никак не ожидал, что Совет решится на продолжение активных боевых предприятий. Поэтому поразился привезённому 8 октября нарочным офицером приказу о взятии Второй армией турецкой крепости Бендеры.

   — Как можно говорить о Бендерах?! — гневно восклицал он, расхаживая по скрипучим половицам лучшей в Добрянке хаты, спешно оборудованной под штаб-квартиру командующего. — При таком состоянии полков я не токмо взять, но и осадить крепость должным образом не могу!.. Захарка намеренно подвигает меня на приступ, чтобы опорочить в глазах армии и света... Скудоумец!

   — Ему виднее, — ответил Долгоруков, грустно поглядывая в запотевшее окошко. (Князь был обижен, что после ухода Румянцева армию доверили не ему, а этому выскочке Панину, у которого всего-то достоинств — брат высоко летает. Он не желал служить под командованием Панина и уже подумывал о письме Екатерине с просьбой об увольнении из армии якобы для лечения).

Панин не понял истинного состояния души Долгорукова, посчитал, что тот защищает Чернышёва, и заговорил в своей обычной манере — зло и резко:

   — Говорите — виднее? А видит ли он, что армии надобно пройти триста вёрст, прежде чем осадить Бендеры?.. Это по такой-то погоде, по таким-то дорогам!.. И разве ему не ведомо, что осадные орудия могут быть доставлены сюда не ранее декабря?.. Боже мой! Как я могу их сюда переместить? Для тех семи пушек, что в Киеве находятся, потребно до шести сотен лошадей. Где я возьму столько?

Панин, вероятно, говорил бы ещё долго, но осерчавший Долгоруков бесцеремонно оборвал его:

   — Так вы будете выполнять приказ?

У графа свирепо запрыгали мешки под глазами. Горящим взором он окинул Долгорукова, медленно и ядовито процедил сквозь зубы:

   — Я сам знаю, что мне делать...

Армию он трогать не стал — отправил к Бендерам генерал-майоров Витгенштейна и Лебеля с четырьмя пехотными полками, тремя эскадронами кавалерии и тринадцатью пушками.

   — Попытайте счастья, господа, — напутствовал он генералов. — А коль фортуна отвернёт свой лик — возвращайтесь...

Витгенштейн сделал стремительный марш и 13 октября остановился в двенадцати вёрстах от Бендер. Ближе подойти не удалось: турки постоянно нападали на отряд, и генерал, вместо продвижения вперёд, вынужден был отбивать их атаки. Продержавшись несколько дней, Витгенштейн, памятуя слова командующего, отступил...

Объясняя свой отказ осаждать Бендеры, Пётр Иванович написал брату:

«Чтобы назначенные осадной артиллерии тяжёлые орудия везти туда нынешней погодой и на обывательских здешних лошадях — к тому я совершенно моей возможности не нахожу. Ибо сколько осады при достаточном всего учреждении полезны и славны, столь в противность тому они убыточны и неудачны, а по нашему войску особливо будут тем бесславнее, если я ещё и свету покажу новую в них неудачу...»


* * *

Октябрь 1769 г.

Результаты минувшей кампании обеспокоили Екатерину. Победы, одержанные Первой армией, в силу их малой значимости, турок не испугали. Султан Мустафа не утратил воинственности, о мире даже не помышлял и по-прежнему держал у Дуная многотысячное войско.

   — Сильного неприятеля придётся долго воевать, — предостерегал Екатерину Никита Иванович Панин. — Рассуждать о военном успехе совершенно рано, ибо неведомо, каким образом пойдут дела будущие... Политика, как известно, имеет матерью силу! И без военного успеха не будет успеха политического...

Захар Чернышёв в политику не лез — предпочитал разговаривать с турками языком пушек. И настоятельно советовал поскорее осадить Бендеры.

   — Нам требуется крупная виктория! — убеждал он государыню. — Только так можно поколебать уверенность неприятеля. Да и татар поставим в трудное положение, поскольку им придётся гадать, что мы предпримем после Бендер: поход на Крым или на Царьград. В любом случае они должны будут держать войско в самом Крыму или поблизости от него, чтобы оборонить полуостров от оружия вашего величества...

Григорий Орлов, отдыхая после любовных утех в жаркой постели императрицы, тоже советовал:

   — Ты, Като, по частям басурман обдирай... Увидят, что мяса на теле не осталось, — сговорчивей станут...

Все сходились в одном: для скорейшего и победоносного завершения войны необходимо ослабить Порту до такой степени, чтобы даже непримиримому Мустафе стало ясно — продолжать сопротивление бесполезно и гибельно. А таким решающим ослаблением, по мнению Екатерины, могло явиться не взятие Бендер, а лишение Турции её верного и сильного союзника — Крымского ханства.

   — По разуменью моему, — говорила она в Совете, — истощить Порту и обезопасить себя мы можем либо заставив крымцев отторгнуться от неё и стать независимым, дружественным к нам государством, либо присоединив силой оружия ханство к России... Второй способ, возможно, более быстр. Но он грозит немалыми политическими издержками. Ибо мы предстанем перед всей просвещённой Европой злобными завоевателями, поработившими несчастный татарский народ...

   — Не это их встревожит, — тихо вставил Чернышёв, — а выход России на берега Чёрного моря.

   — ...Европейские державы, — продолжала говорить Екатерина, — и в первую очередь Франция, будут недовольны нашим продвижением на юг. И я не исключаю, что против империи могут быть предприняты определённые нежелательные действия... Поэтому нам надобно вести дела так, чтобы крымцы и соединённые с ними ногайцы сами отторглись от Порты... Отторглись по собственной воле и обратились к России с просьбой о покровительстве. Тогда и с турками разговор будет иной, и Европа нас пожалует за благородство.

   — Я не знаю, чем пожалует нас Европа, — заметил Орлов, — но отторжение Крыма и выход к морю выгоды принесут неисчислимые.

Совет единодушно постановил уполномочить Петра Панина открыть переписку с крымским ханом, дабы убедить того в полезности отторжения. Если же Девлет-Гирей сохранит верность Порте — отколоть от Крымского ханства ногайские орды. А затем ещё раз обратиться к здравомыслию хана.

   — Заупрямится басурманин, — предостерёг Разумовский.

   — Тогда вторжение! — воинственно воскликнул Чернышёв. — Разгромим тамошние турецкие крепости, изгоним неприятеля из Крыма — хан сговорчивее станет...

На следующий день — 16 октября — Екатерина подписала рескрипт Петру Панину.


* * *

Октябрь — ноябрь 1769 г.

Продрогший от холода, весь заляпанный грязью, нарочный офицер тяжело сполз с седла — карету со сломанным колесом он оставил на станции, — еле переставляя ноги, вошёл в приёмную комнату и усталым, сдавленным голосом потребовал, чтобы командующему доложили о высочайшем рескрипте.

   — Их сиятельство отошли ко сну, — пояснил адъютант, зевая. — Давайте пакет!

   — Приказано вручить без промедления лично в руки его сиятельства.

   — Хорошо, я доложу, — снова зевнул адъютант.

Он встал из-за стола, подошёл к двери спальни, осторожно постучал в неё и, услышав невнятный возглас, приоткрыл.

   — Прошу простить, ваше сиятельство, — громко зашептал он в щель, — но вам срочный пакет из Петербурга.

Через минуту в двери показался Панин, одетый в длинную белую рубашку, в ночном колпаке с кисточкой, свисавшей до плеча. Щурясь от света канделябра, стоявшего на столе у адъютанта, он недовольно буркнул:

   — Где пакет?

   — Приказано вручить лично, ваше сиятельство! — вытянулся офицер. С его мокрой одежды на пол натекла грязная лужица.

Панин взял пакет, сломал восковые печати, развернул бумаги и, чуть склонившись к свечам, стал читать.

«Мы за благо рассудили сделать испытание, не можно ли будет Крым и все татарские народы поколебить в верности Порте Оттоманской внушением им мыслей к составлению у себя ни от кого не зависимого правительства», — писала Екатерина.

Панин перечитал предложение ещё раз, удовлетворённо хмыкнул, подумав, что с буджаками он поспел вовремя... «Надо будет завтра же отписать в Петербург. И число отметить — 12 октября, — чтобы там увидели моё предвосхищение...»

О буджаках он подумал не случайно. После падения Хотина и Ясс турецкий везир увёл своё войско за Дунай, бросив ногайские орды перед могучей российской армией на произвол судьбы. Оценив положение, Панин решил незамедлительно воспользоваться настроениями недовольства и подавленности, охватившими ордынцев. 12 октября он отправил кошевому атаману Петру Калнишевскому письмо, в котором потребовал выбрать из запорожских казаков несколько человек «надёжных и острых, с знанием татарского и турецкого языков и всех жилищ их основания и нравов» и послать их в буджакские аулы для склонения мурз в пользу «приступления Буджакской орды под скипетр и защищение» российской государыни. А за это орде обещалась свобода от нападений российских войск и турецкого рабства, право жить особым народом и управляться по своим законам и обычаям.

...Панин снова стал читать рескрипт.

«Сочинена здесь форма письма от вашего имени хану крымскому. Письмо в Крым удобнее отправить через татарских пленников. Ежели крымские начальники к вам не отзовутся, в таком случае останется возбудить сообща в татарах внимание через рассеяние копий с письма по разным местам, чем по малой мере разврат в татарах от разномыслия произойти может...»

Кроме того, в рескрипте отмечалось, что для организации «испытания» Панин может взять себе в помощь из Киева канцелярии советника Веселицкого.

Вторая бумага, лежавшая в пакете, была образцом письма к татарам. В ней высоким слогом изъяснялись мотивы, побудившие Россию обеспокоиться судьбой Крымского ханства:

«Хотя по вероломно разорванном Портой миру её величество и принуждена была поднять оружие своё на все турецкие области, но по своему человеколюбию и великодушию она сожалеет о пролитии невинной крови тех, которые не только не принимали участия в разрыве вечного мира, но и сами содержатся в порабощённом подданстве Порты. А потому искреннее желание её величества состоит в том, чтобы Крыму и всем принадлежащим к нему татарским ордам доставить на вечные времена благоденственное существование, не зависимое ни от какой державы, в чём Россия ручается своим покровительством.Вполне свободное, основанное на народном законе и обычае управление татар на будущее время — есть непреложное желание её величества...»

В письме говорилось, что в случае желания татар освободиться от власти Турции они должны прислать к Панину избранных народом полномочных депутатов для постановления соответствующего договора. И с этого момента российская армия не будет более угрожать татарам!

А чтобы крымцы сильнее ощутили нависшую над ними угрозу, далее в письме шло предупреждение, что иначе Панин «с многочисленной армией и со следующими при ней 20 000 диких калмыков, вместе со всем запорожским войском прибудет к ним для обращения в пламя их жилищ».

Пётр Иванович сложил бумаги, передал их адъютанту и, шаркая туфлями, ушёл в спальню.

Утром он продиктовал ордер для «Тайной экспедиции», обязав Веселицкого предпринять решительные действия по возбуждению татар к отторжению от Порты.

В другом ордере он приказал армии готовиться к маршу к назначенным зимним квартирам...

Загрузив телеги и роспуски остатками военных припасов и снаряжения, уложив в горбатые фуры больных, батальоны, растянувшись длинными жидкими колоннами, медленно двигались на восток. Раскисшие от дождей просёлки, перемолотые тысячами ног, копыт, колёс, превратились в жидкое чавкающее месиво. Отощавшие от бескормицы лошади скользили в выбоинах, ломали ноги, бессильно падали в грязь; их стаскивали на ослизлые обочины, жалеючи, стреляли в ухо, обрывая тоскливое предсмертное ржанье. Обшарпанные генеральские кареты, треща гнутыми колёсами, вдруг заваливались в глубокие рытвины, сбрасывая в холодную слякоть зазевавшихся кучеров. Поёживаясь в мокрых мундирах, согнувшись под тяжестью ранцев и ружей, солдаты бесчувственно шлёпали разбитыми башмаками по хляби. Артиллеристы и фурлейты, словно муравьи, копошились у засевших пушек и повозок, обхватив руками колеса, стараясь сохранить равновесие на разъезжающихся в скользкой жиже ногах, натужась, выталкивали их из липкой грязи. Мокрые, смертельно уставшие от изматывающей работы, тяжело дыша, они, едва успев перевести дух, снова пускались в путь, хлестая длинными кнутами измученных лошадей и нудно ревевших волов, чтобы через два-три десятка сажен, дурея от отчаяния, повторять всё ту же дьявольскую работу.

К середине ноября батальоны уныло и неприметно растеклись по крепостям и городам.

В Харьков — главную квартиру армии — Панин прибыл 20 ноября. А на следующий вечер он устроил торжественный приём и бал, о грандиозности которого ещё долго вспоминали в губернском городе.

Сладко звучала музыка. Слободской генерал-губернатор Евдоким Алексеевич Щербинин степенно представил главнокомандующему жену и дочерей. Дворяне, чиновники — цвет местного общества — подобострастно кланялись, спешили высказать Петру Ивановичу слова восхищения. Бравые армейские офицеры огромными бокалами глотали шампанское и нещадно врали дамам, описывая свои дерзкие подвиги; дамы томно вздыхали, глядя на мужественных героев восторженно-влюблёнными глазами.

Было шумно, весело, беззаботно, — казалось, что войны нет и в помине...


* * *

Декабрь 1769 г.

В начале декабря, сковавшего Петербург льдами, снегами и трескучими морозами, Совет собрался на очередное заседание. Предстояло обсудить план кампании на наступающий 1770 год.

   — Полагая, что Порта нынешние свои утраты понесла через силу нашего оружия, мы не можем, однако, принимать сии счастливые успехи за определительные к предстоящим событиям, — сухо сказала Екатерина, открывая заседание. — Поэтому для будущих распоряжений мнится нужным исследовать прежде шедшие действия, дабы отметить причины наших викторий и ретирад.

   — Как свидетельствуют реляции главнокомандующих армиями, — заговорил Чернышёв, — турецкий везир, будучи озабочен движениями Второй армии, держался Рябой Могилы, положение которой мы токмо недавно сведали. На защиту же Хотина и против Первой армии употреблял только конницу, которая стойкостью не отличалась и всегда ретировалась, не имея, по всей вероятности, намерения защищать ни Молдавию, ни Хотин, ни опустошённые земли.

   — Что ж он так? — раздувая щёки, спросил расслабленно Кирилл Григорьевич Разумовский. — Воевать одной конницей... И без пушек.

   — В той стороне ближе двухсот вёрст от Хотина не было нигде провиантских запасов для пешего войска. Поэтому и не мог он действовать всеми своими силами, — ответил Чернышёв фельдмаршалу. И, повернув голову к Екатерине, заключил: — Вот эти-то крайности, испытываемые неприятелем на протяжении всей кампании даже более наших против него действий, поспешествовали его удалению из тамошних мест...

Говоря эти слова, Чернышёв в какой-то мере покривил душой. Будучи опытным генералом, он конечно же понимал, что неуверенность Али-Молдаванжи-паши была вызвана прежде всего умелыми манёврами Румянцева. Не имея достаточных сведений о численности и намерениях Второй армии, великий везир отовсюду получал донесения о появлении российских войск. Действия отряда генерал-поручика Берга в Приазовье и у Крыма, рейд лёгкой кавалерии генерал-майора Зорича к Бендерам, а запорожцев к Очакову — всё это сбивало с толку Али-пашу, и он, так и не решив, что следует предпринять, в полном бездействии простоял пол-лета у Рябой Могилы. И даже не оказал должной помощи гарнизону осаждённого Хотина, отправив к крепости лишь часть своей стотысячной армии. Чернышёв, разумеется, понимал это, но не хотел лишний раз возвышать Румянцева в глазах Екатерины и Совета.

   — ...Что касаемо нашей пехоты, то от пехоты неприятельской она в минувшее лето не видела прямого противоборства. И полагать можно по её превосходному состоянию перед неприятельской, что количество той и качество нашей могут быть совместимыми величинами. Но поскольку визирь на будущую кампанию умножит свою пехоту, потребно и нашей прибавок учинить.

   — Опять рекрутский набор? — вздохнул генерал-прокурор Вяземский. — Недовольство пойдёт.

   — С набором подождём! — коротко и резко обронила Екатерина.

   — А он и не нужен вовсе, — деловито подсказал Орлов. — Крепостей у нас много, да не все из них важные, чтобы там сильные гарнизоны держать. Чем лишние наборы проводить, вы, Захар Григорьевич, свои ведомства ревизуйте, оставьте в гарнизонах неспособных к полевой службе людей, а лучшие роты направьте в армию.

Чернышёв, зная, что Екатерина одобрит предложение своего любовника, охотно согласился с предложением Орлова и продолжил доклад:

   — Наша конница, особливо лёгкая, в сию кампанию претерпела такие невзгоды, что за одну зиму поставить её в прежнее состояние будет крайне затруднительно. Да и в прежнем состоянии она многолюдству неприятельскому не только противостоять не могла, но и часто уступала. И коль неприятель увеличит число своей конницы, то без должного увеличения нашей мы не сможем проводить знатные операции.

Екатерине рассказ о коннице не понравился — нахмурившись, она прервала Чернышёва:

   — Довольно о прошлом, граф! Какой план на будущее предлагаете?

   — По недвусмысленному моему мнению, первым объектом всё же надлежит сделать крепость Бендеры, ваше величество.

   — А почему не Очаков?.. Помнится, когда-то Румянцев предлагал именно сию крепость брать.

   — Очаков, конечно, важен. Но положение армий сложилось такое, что выгоднее брать Бендеры, — повторил Чернышёв, которому очень не хотелось, чтобы разработанный им план кампании был отвергнут в угоду румянцевским задумкам. — Первая армия станет удерживать главные турецкие силы супротив себя, запорожское войско скуёт Очаков, генерал-поручик Берг закроет Крым и. — Чернышёв развёл руки в стороны, — штурмом или осадой, но крепость возьмём.

Никита Иванович Панин, до этого как будто бы дремавший, встрепенулся, произнёс тягуче, с иронией:

   — Граф так живописно изложил падение Бендер, что оное напоминает карточную игру: шестёрок — десятками, а потом и туза припрятанного из рукава вынуть... Бендеры — не пустой орех, что пальцами раздавить можно. Тут зубы нужны! И крепкие!.. Крепость требует хорошей осады, прежде штурма. А у графа Петра Ивановича нет тяжёлой артиллерии. Как же осаждать?

Панин опасался, что отсутствие осадной артиллерии и необходимых припасов не позволят брату быстро овладеть Бендерами. Тогда Совет, обвинив Петра Ивановича в медлительности и нерешительности, может сместить его с должности главнокомандующего, как в своё время сместил князя Голицына.

   — Вы, граф, не поспешайте! — круто огрызнулся Чернышёв. — Сначала дослушайте, а потом попрекать будете!.. Мне ведомо, что в армии нет осадной артиллерии. И шанцевого инструмента для проведения инженерных работ крайне недостаточно. И я как раз собирался просить графа Григория Григорьевича распорядиться по своему ведомству.

   — В Киеве всё оное заготовлено в достаточном количестве, — небрежно бросил Орлов, охотно наблюдая за перепалкой двух недругов. — Как только генерал Панин уведомит меня о необходимости присылки, я подпишу ордер.

   — Взятие Бендер должно стать сокрушительным ударом для Мустафы! — воинственно воскликнула Екатерина, вскидывая величавую голову. — А в совокупности с нашими происками против татар — может принудить его пойти на мирную негоциацию... Понесёнными поражениями и предстоящими опасностями турки уже приведены в робость и ужас. Лучшее из всего их сброда войско — старые янычары изрядно погибли. А оставшиеся в живых недовольны султаном и явно ропщут против него. Он им не верит и боится! Падение же Бендер и — даст Бог! — отторжение татар усилят недовольство и положат конец сей войне...

10 декабря Екатерина подписала рескрипты Румянцеву и Панину с изложением плана будущей кампании и действий каждой армии. А спустя восемь дней последовал указ Военной коллегии о личном составе армий на 1770 год.

Во Вторую армию, которой предстояло взять Бендеры и закрывать границы от возможных татарских набегов, были определены 14 пехотных полков, 5 гусарских, 4 карабинерных и 2 пикинёрных, отряд егерей из Финляндской дивизии, три тысячи донских и четыре тысячи малороссийских казаков, Запорожское войско и пять тысяч калмыков. Обсервационный корпус Берга включал 3 пехотных и 5 кавалерийских полков, по две тысячи донских и малороссийских казаков и десять тысяч калмыков. Армейская артиллерия насчитывала 97 пушек и единорогов.

Панин конечно же был недоволен таким расписанием, но Чернышёв, по обыкновению, ничего менять не стал.


* * *

Декабрь 1769 г.

Прочитав ордер Петра Панина, Веселицкий взволнованно вскочил со стула, стал расхаживать по кабинету, нервно потирая жилистые руки. От задуманного командующим захватывало дух... Отколоть от Порты многовекового союзника!.. Делами такого размаха и значения ему ещё не приходилось заниматься...

Родом из Далмации, Веселицкий во младенчестве был вывезен в Россию, куда его родители перебрались в поисках лучшей доли. Десятилетним мальчиком его отправили на пять лет учиться в Вену; затем юноша «вояжировал» по балканским городам и странам, а в 1732 году, вернувшись в Россию, был принят на службу в Коллегию иностранных дел. Кроме положенной в таких случаях протекции, немалую роль сыграло то обстоятельство, что молодой человек знал турецкий, греческий и волошский языки.

По служебной лестнице Пётр Петрович продвигался медленно: после 25 лет трудов на благо своего нового отечества имел чин коллежского асессора. Однако в конце концов его способности заметили и оценили — в 1757 году, когда началась война с Пруссией, Веселицкого назначили в канцелярию главнокомандующего российской армией генерал-фельдмаршала Степана Апраксина заниматься тайными делами. И он с ревностью стал выискивать измену, разоблачать шпионов, прославившись поимкой прусского конфидента подполковника Блома.

Главная квартира Апраксина находилась в то время в Риге. Веселицкий, имевший указание негласно просматривать всю почту, отходящую в Пруссию, обратил внимание на письмо Блома, лифляндца по происхождению, находившегося на русской службе. Внешне содержание бумаги, направленной в Берлин на имя прокурора Беренса, напоминало тяжбу о наследстве — перечислялись какие-то земли, быки, овцы. Но что-то в ней насторожило проницательного асессора. Веселицкий решил рискнуть — вызвал подполковника на дознание.

Блом поначалу возмущался причинённым ему бесчестьем, грозился даже написать её императорскому величеству. Но чем дольше лифляндец упрямился, тем более Веселицкий утверждался во мнении, что тот утаивает нечто очень важное. Лишь после угрозы асессора применить пытку, подкреплённой несколькими крепкими затрещинами, 77-летний Блом сник и, утирая трясущимися руками старческие слёзы, сознался в предательстве.

Оказалось, что ещё за пять лет до начала войны он согласился на предложение прусского капитана Винтерфельда за ежегодное награждение в сто рублей сообщать известия о состоянии русских полков, о рекрутских наборах, о планах и движениях российских войск. И сразу стало понятно, что беспокойство Блома о приобретении пятидесяти овец есть не что иное, как указание на 50 тысяч рекрутов, направлявшихся для пополнения армии. А под быками следовало понимать кавалерийские полки... Письма адресовались прокурору Беренсу, но в Берлине их получал полковник Манштейн, служивший в своё время адъютантом у генерал-фельдмаршала Миниха, но вернувшийся в прусскую армию после воцарения в России императрицы Елизаветы.

Веселицкого всё чаще хвалили за службу, стали повышать в чинах и в 1763 году назначили руководить киевской «Тайной экспедицией».

...Секретными делами Веселицкий занимался всю жизнь, но ни одно из них не могло сравниться по своей сложности с проектируемым отторжением Крыма.

Начавшаяся война нарушила привычные и отлаженные отношения с конфидентами, крайне затруднила переписку. Одни агенты спешно распродали дома и нажитое, перебрались вместе с семьями в границы империи, приняли российское подданство. Другие — остались в родных местах, но, опасаясь за свою жизнь, решили отойти от разведываний, затаились. Рассчитывать, что в таком душевном состоянии они проявят прежнее старание, было бы легкомысленной затеей. Да и раскрывать своих конфидентов Веселицкий, разумеется, не хотел, справедливо полагая, что они ещё пригодятся в будущем. Для задуманного дела предстояло подобрать других людей.

Не меньшую сложность представлял отбор чиновников из крымской знати, с которыми агентам предстояло вступить в контакты. Обращаться сразу к Девлет-Гирею Пётр Петрович посчитал преждевременным: по древней традиции и сложившемуся порядку решения по наиболее важным вопросам внутренней и внешней политики Крымского ханства принимал диван, а хан только формально объявлял его своим ярлыком. Поэтому необходимо было прежде всего узнать мнение не столько Девлет-Гирея, сколько других влиятельных в Крыму особ. Таковыми Веселицкий, по справедливости, посчитал калгу-султана, бея могущественного рода Ширин и кадиаскера. Именно к ним и должны были поехать агенты.

На обдумывание предстоящей интриги, уточнение деталей и подбор людей ушли несколько недель.

По совету секунд-майора Бастевика Веселицкий вызвал в Киев отставного капитана Чёрного гусарского полка Андрея Никорицу, который ранее часто использовался «Тайной экспедицией» для разведывательных поездок в турецкие и крымские земли, имел тесные знакомства со многими бендерскими, очаковскими и каушанскими обывателями. Никорица предложил привлечь к делу Николая Попова, Андрея Келеверду, Василия Матвеева из Каушан и Константина Григорьева из Бендер.

— Им тамошние порядки хорошо известны, и многих знакомых в прежних местах имеют, — пояснил причину такого выбора капитан. — И найти их легко: с началом войны все они под российскую протекцию перешли и ныне в нашей стороне проживают.

   — Люди-то верные? — спросил настороженно Веселицкий.

   — Как за себя поручусь! Многолетними услугами, оказываемыми в моих разведываниях, подтвердили свою верность.

   — Ну тогда пиши им. Вызывай сюда!..

Агенты приехали в Киев почти одновременно. Для них подготовили комнаты, выделили некоторые суммы на проживание, с каждым Пётр Петрович обстоятельно побеседовал. Утвердившись в своём выборе, он собрал их вместе и раскрыл суть дела, для исполнения которого они были назначены.

   — По повелению её императорского величества, его сиятельством графом Петром Ивановичем Паниным мне поручено осуществить тайное предприятие, могущее оказать решающее воздействие на исход нынешней нашей войны с Портой, — строго и важно сказал Веселицкий, оглядывая агентов. — Вам четверым оказана честь быть причастными к этому предприятию и сделать первые шаги по дороге, ведущей к конечной виктории. Посвящая вас, господа, в сие дело, я уверен, что вы с подобающим рвением исполните его, как приличествует слугам её величества.

После такого интригующего вступления Пётр Петрович стал излагать суть задуманного. Агенты слушали внимательно, даже с некоторой опаской.

   — Все вы посылаетесь в Крым, чтобы вручить тамошним знатным особам — лично в руки! — письма с призывом к отторжению Крымской области от Порты и переходе под протекцию империи. Вы будете отправлены в Польшу, в удобном месте перейдёте Днестр, затем, прячась у тамошних своих знакомых, проследуете молдавскими селениями к Очакову, а далее — через Кинбурн и Перекоп — в Бахчисарай. Почему избран такой околичный путь — поймёте позже... В город въедете в сумерках — так незаметнее и безопаснее будет. Вы трое станете на одной квартире, а Григорьев — на другой, но поблизости от вас. На следующее утро в одно время разойдётесь по разным улицам, доберётесь до определённых каждому особ. После вручения писем и выслушивания ответов — сразу покидайте город и возвращайтесь через Перекоп или Чонгар в Харьков. Григорьев же некоторое время поживёт в Бахчисарае, чтобы посмотреть, какое движение причинят помянутые письма... Очевидно, что татары, к коим вы придёте, зададут вопросы: кто вы? от кого письма?..

Ответствуйте им такими словами: вы были взяты в плен русской армией при её операциях в Молдавии. Было вас пленных человек двадцать. Всех привели к знатному русскому начальнику, который спросил: «Был ли кто в Крыму?» Нашлось только три человека. (Пётр Петрович обвёл рукой сидевших перед ним агентов). Вас приказали освободить, взяв клятву перед Богом, что исполните порученное дело, которое крымскому народу в нынешние и будущие времена доставит совершенное благоденствие. Услышав такую речь, вы, как совершенно верные хану подданные, добровольно согласились выполнить требование русского начальника. Вам дали письма для вручения трём знатным крымским особам, приказав вернуться с ответами... Такова суть дела. Добавлю, что содержание писем вас не касаемо. Паспорта, деньги на расходы — двести двадцать рублей — получите в канцелярии...

В эти же холодные декабрьские дни секунд-майор Бастевик готовил ещё одного агента — пленного едисанца Илиаса. Офицер давно оправился от невзгод и лишений, испытанных во время полугодового пленения, несколько недель находился во Второй армии, но затем по просьбе Веселицкого, очень ценившего Бастевика, был отозван в Киев. Пётр Петрович поздравил его с повышением в чине (указ об этом был подписан 22 августа) и, когда приспело поручение Панина, доверил работу с Илиасом. По замыслу канцелярии советника, Илиас должен был передать письма буджакским и едисанским начальникам Джан-Мамбет-бею, Темир-султан-мурзе, Касым-мурзе и сераскиру Бахти-Гирей-султану.

   — Коль службу сослужишь и ответы на письма привезёшь, то не только сам получишь свободу, но и двух твоих сродственников мы из плена отпустим, — предупреждал едисанца Бастевик, помахивая пальцем перед его носом.

Илиас, испуганно вытягивая скуластое лицо, поклялся выполнить поручение.

Но Веселицкий, убеждённый в плутовском характере всех татар, не поверил этим клятвам:

   — Проследить за ним надобно. А то, не ровен час, отсидится где-нибудь, а потом заявится неизвестно с какими вестями... Придётся тебе, майор, с ним поехать — проводишь до последнего нашего в тех местах форпоста. Перед тем как отпустить, ещё раз напомни о родственниках и припугни, что казнят их, ежели не вернётся. Срок возвращения в Яссы определи в две-три недели... Да, вот ещё что. Помнится, среди твоих тамошних приятелей были молдаване Ламб и Джувелеки.

   — В своё время от молдавских государей при хане крымском агентами состояли, — кивнул Бастевик. — Со многими знатными мурзами дружбу имели.

   — Одного следует послать в орду. Пусть найдёт там среди султанов такого, который у татарского народа в лучшем кредите находится... Честолюбивого... Предприимчивого... И пусть внушит султану мысль о собственном его возведении в ханы. А по возведении — отделиться от Порты и стать независимым государем под российской протекцией.

   — Не всякий татарский султан решится на такое, — качнул головой Бастевик.

   — Султану надобно хорошенько разъяснить, что если раньше крымские ханы возводились и свергались по любой прихоти Порты или по заговору знатных беев, то новый хан, пользуясь поддержкой империи, займёт престол навсегда. А народу, что будет независимый и в дружбе с Россией состоять, мы поможем защитить свою вольность и свободу...


* * *

Январь — февраль 1110 г.

В середине января Попов, Матвеев, Келеверда и Григорьев пробрались заснеженными польскими землями к Днестру, осторожно перешли скованную ледяным панцирем реку и направились в село Оргей, где у Григорьева проживал приятель. От него агенты узнали неожиданную новость: раздражённый прошлогодними неудачами Девлет-Гирея, султан Мустафа лишил хана власти, а на престол возвёл Каплан-Гирея. Кал гой стал Целям-Гирей-султан.

   — И в Крым вам ехать без надобности, — сказал приятель, выскребая со дна миски остатки холодной каши. Облизнув ложку, он кинул её на стол, отёр ладонью висячие усы и, сунув в щербатый рот чёрную корочку хлеба, добавил невнятно: — Все знатные крымцы в Каушаны прибыли... Новому хану присягать будут...

Задуманный Веселицким план действий враз стал бесполезным. Посовещавшись, агенты решили, что ехать всем в Каушаны опасно, ибо в маленьком городке их появление не останется незамеченным.

   — Я один пойду, — сказал Келеверда. — И ваши письма возьму... А покамест меня не будет — вы в Бендеры наведайтесь, разведайте турок.

Утром Келеверда покинул Оргей, за несколько дней — через Кишинёв — добрался до Каушан, подселился к знакомым, от которых узнал, в каких домах остановились нужные ему крымцы.

Всё произошло так, как предсказывал Веселицкий. Ширинский Джелал-бей — с него Келеверда решил начать вручение писем — поинтересовался, кем он послан.

Келеверда ответил нужными словами.

   — Ты сказал, что вас трое. Где ж остальные? — спросил бей, ощупывая агента настороженными глазами.

   — Занемогли от стужи, — не моргнув, соврал Келеверда. — Отлёживаются... А письма свои мне отдали.

   — Покажи!

Келеверда вынул из кармана два письма, но в руки бею не отдал — показал издали.

   — Якши, — дрогнул седой бородой Джелал-бей. — Иди к калге и кадиаскеру... Потом вернёшься и расскажешь мне, как они приняли письма.

   — А твоё слово какое будет?

   — Не торопись... Вернёшься — узнаешь.

Келеверда ушёл.

У других адресатов повторилось то же самое: спросили, откуда прибыл, кто вручил письма. Но от прямых ответов и калга, и кадиаскер уклонились.

   — Скажешь своему начальнику, что калга-султан должен подумать, — изрёк Ислям-Гирей, отдавая письмо.

Келеверда вернулся к Джелал-бею, поведал о состоявшихся встречах.

Тот подумал минуту-другую, потом строго проговорил:

   — Если тебе дорога жизнь — забудь о том, что был у меня. А паше своему передай, что ответа не будет.

Возвратившись в Оргей, Келеверда рассказал обо всём агентам и велел собираться в дорогу:

   — Мы службу исполнили. А что крымцы не захотели ответить — нашей вины в том нет...

Бастевик с Илиасом покинули Киев 3 января. Через Елизаветинскую провинцию они за две недели добрались до Ясс, а там узнали, что Едисанская орда, поссорившись с буджаками, перешла на другой берег Днестра и расположилась в очаковской степи между Днестром, Бугом и Днепром...

После отхода турок к Дунаю участвовавшие в боях под Хотином и в Молдавии едисанцы, опасаясь мести наступавших российских войск, попросили Девлет-Гирея переправить их имущество, стада и семьи к расположенному в устье Днестра Аккерману. Но там в это время зимовала Буджакская орда, которая решительно воспротивилась такому передвижению, ссылаясь на то, что им и свой скот прокормить трудно. Хан был вынужден отказать едисанцам, а те, ожесточившись, ушли за Днестр.

...Бастевик, как велел Веселицкий, остался в Яссах, а Илиасу пришлось возвращаться за Днестр. Но его искания окончились весьма быстро: за Дубоссарами на него наехали отпущенные из русского плена буджаки, связали и повезли в Каушаны к Каплан-Гирею.

Новый хан появился в Каушанах 2 февраля. Здесь его ждали более трёхсот знатных мурз всех четырёх ногайских орд. Презрительно оглядев склонённые головы ногайцев, хан зло воскликнул:

   — Великий султан проклял вас за трусость, показанную в сражениях с гяурами! Но он милостиво даёт вам возможность искупить вину перед Аллахом... Собирайте воинов! И пусть они очистят молдавские земли от солдат Румян-паши.

Неожиданно для хана мурзы воспротивились султанской воле.

   — Мы уже в пятый раз меняем свои жилища! — выкрикнул едисанский Ислям-мурза.

   — Мы истомлены и не имеем сил противостоять русским! — поддержал его едичкульский Саин-мурза.

Одобряя слова соплеменников, мурзы возбуждённо зашумели.

Взбешённый открытым неповиновением, Каплан-Гирей запальчиво кричал на ногайцев, грозил наказать непокорных.

Но мурзы твёрдо стояли на своём:

   — Если турецкие войска не поддержат нас — мы сами на русских не пойдём!..

Брошенные турками, едисанцы в январе отправили султану и новому великому везиру Халил-бею письма, в которых просили защищения от русских армий и предупреждали, что иначе «принуждены будем изыскать более удобный способ к свободному проживанию на своих землях, предавшись России, за что Порта и везир будут отвечать перед Аллахом...». Упрёки Каплан-Гирея свидетельствовали о нежелании Порты внять просьбам ногайцев.

...Строптивость мурз была слишком очевидна и опасна, чтобы хан, стремившийся с первых дней показать себя сильным властелином, оставил её без последствий.

   — Я заставлю вас исполнить волю султана! — вскричал он, взмахом руки подозвал турецких стражников и наугад ткнул пальцем в толпу.

Турки схватили нескольких мурз, тут же публично высекли плетьми, а двоих, особенно рьяно сопротивлявшихся бесчестью, повесили на ближних деревьях. Остальные мурзы не стали ждать наказания — вскочили на лошадей и ускакали в свои кочевья...

Пленённому Илиасу крепко повезло, что буджаки прибыли в Каушаны спустя два дня после казни. Иначе под горячую руку он тоже угодил бы на виселицу. Перепуганный едисанец передал хану все имевшиеся у него письма и, валяясь в ногах, молил о пощаде:

   — Я никому их не показывал... Их никто не видел, кроме вашей светлости.

Каплан презрительно пнул его ногой, велел убираться прочь.

Благодаря хана за милость, Илиас на коленях выполз за дверь, выбежал из дворца, юрко прыгнул в седло и погнал коня подальше от Каушан.

В Яссах он сбивчиво рассказал Бастевику о своих злоключениях, воздал хвалу Аллаху, сохранившему ему жизнь, и замолк, ожидая сочувствия.

Майор, нахмурившись, долго набивал трубку тёмным кнастером, раскурил её от свечи, потом проговорил:

   — Ты, видимо, забыл о братьях, что в нашем плену томятся... Мне нет заботы, что буджаки тебя повязали и к хану привели. Изволь отправляться в орду!.. И пока письма не передашь — не возвращайся!

Илиас враз поскучнел лицом, угодливо согнувшись, попятился к выходу, сжимая в руке заготовленные впрок копии.

А Бастевик, не глядя на него, дёрнул из кубка перо и, зло пыхтя трубкой, принялся писать рапорт Веселицкому...

В донесении Петру Панину Веселицкий, тщательно подобрав слова, обрисовал неудачу всех агентов как поразительное невезение. Огорчённый Панин сначала немного побушевал, потом приказал заготовить новые послания — на этот раз Джан-Мамбет-бею и Бахти-Гирей-султану.

Изрядно отклонившись от образца текста, полученного минувшей осенью из Петербурга, Пётр Иванович лаской и угрозами ещё раз изъяснил ногайцам выгоды отторжения от Порты и невыгоды дальнейшего сопротивления такому шагу. Дряхлеющего Джан-Мамбет-бея он напыщенно величал «вашим высокостепенством», а более молодому сыну покойного Керим-Гирея прямо посоветовал «возвести себя с помощью храбрых и славных едисанцев в ханское достоинство» и пообещал всемерную поддержку в борьбе с соперниками.

В заключение своих посланий он припугнул бея и султана, что подходит время летней кампании, в которую одна часть Второй армии назначена якобы для завоевания Крыма, а другая — к покорению ногайцев. Единственной мерой «к отвращению изготовленного на поражение татар мечом и огнём жестокого удара» являлось, разумеется, отторжение ханства от Порты.

Письма были отправлены в середине февраля. И в те же дни, желая весомее подтвердить свои дружеские намерения, Панин распорядился отпустить в орду ещё одну группу пленных едисанцев.


* * *

Январь — февраль 1770 г.

Главные силы Первой армии зимовали на огромном пространстве между Днестром и Бугом, упираясь одним флангом в воевавший в Польше корпус генерал-поручика Ивана фон Веймарна, другим — в правый фланг Второй армии. В Молдавии и Валахии оставался лишь корпус генерал-поручика Христофора фон Штофельна, которому Румянцев предписал удерживать от турецких происков завоёванные летом крепости и земли.

Рассыпанная из-за недостатка припасов по сёлам и местечкам армия — где рота, где батальон — перестала являть собой единую мощную силу, способную быстро организовать отпор неприятелю, если тот попытается наступать. А такая угроза как раз нависла со стороны Журжи и Браилова, где Халил-бей держал значительное число конницы и янычар.

Упреждая великого везира, Румянцев приказал Штофельну атаковать Браилов — опорный пункт турок на Дунае, без овладения которым нельзя было помышлять о прочном утверждении российской ноги в Валахии.

«Завладение сим выгоднейшим постом, — писал в ордере Румянцев, — почитаемо быть всем прочим объектам, которые с покорением означенного города удобнее достигнуть...»

Но озабоченный долгим подвозом припасов по растянутым коммуникациям, Штофельн медлил с выступлением. Халил-бей, напротив, спешно усилил гарнизоны крепостей и двинул десятитысячный отряд на Фокшаны, намереваясь разрезать российский корпус, вытянувшийся от Ясс до Бухареста. Однако достичь задуманного ему не удалось: в начале января молодые и энергичные генерал-майоры Георгий Подгоричани и Григорий Потёмкин дважды разбили отряд, заставив турок ретироваться.

Эти успехи придали уверенность Штофельну. В середине месяца он сделал попытку атаковать Браилов, но, встретив ожесточённое сопротивление гарнизона, снял осаду и стал отходить к Бухаресту, безжалостно выжигая все селения, что попадались на пути. Впрочем, долго сидеть в Бухаресте ему не пришлось: распространившийся слух о выступлении турок из Журжи вынудил генерала вывести полки навстречу неприятелю. Разбив в коротком бою конницу трёхбунчужного Челеби-паши, 4 февраля Штофельн с ходу взял Журжу, потеряв при штурме всего триста человек убитыми и ранеными. А затем продолжил предавать огню волошские сёла, превратив всё пространство по Дунаю от Прута до Ольты — двести пятьдесят вёрст! — в выжженную пустыню.

Необузданная жестокость Штофельна, испепелившего более четырёхсот деревень, вызвала возмущение Екатерины.

   — Ну что ж он так злобствует? — хмурясь, вопрошала она на Совете. — Одно дело бить турок и крепости брать... Но зачем палить мужичьи дома?

Совет воспринял её слова равнодушно.

А Чернышёв, пожав плечами, сказал небрежно:

   — На войне, ваше величество, разное приходится делать.

Екатерину такое объяснение не удовлетворило — она написала Румянцеву:

«Упражнения господина Штофельна в выжигании города за городом и деревень сотнями, признаюсь, мне весьма неприятны. Мне кажется, что без крайности на такое варварство поступать не должно... Пожалуй, уймите Штофельна. Истребление всех тамошних мест ни ему лавры не принесут, ни нам барыша...»

Румянцеву письмо не понравилось.

   — В Петербурге с чрезмерным усердием заботятся о приличии, — ворчливо пожаловался он Петру Ивановичу Олицу. — Там, верно, забыли, что война делается огнём и кровью. Без этого викторий не бывает!.. Целость сожжённых ныне селений послужила бы туркам к утверждению их на берегах Дуная, помогла б производить непрестанные предприятия на разорение Валахии и к утомлению наших войск. Теперь же, благодаря усердию Христофора Фёдоровича, у турок отняты способы перебраться всей армией на сию сторону Дуная, поскольку в опустошённых местах они не отыщут ничего потребного для движения: ни домов, ни лошадей, ни корму скоту, ни пропитания солдатам...

Екатерине же он ответил бесстрастно, не драматизируя положение: не столько обещал унять беспощадного генерала, сколько объяснял необходимость таких его действий,:

«Поистине, настоящая война имеет вид того же варварства, каково обычайно было и нашим предкам, и всем диким народам, почему и трудно соблюдать меры благопристойности против такого неприятеля, которого поступки есть одна лютость и бесчеловечие... Генерал-поручик фон Штофельн, сколь мне самому его свойства известны, конечно бы, не предал огню неприятельские обиталища, если бы был в состоянии обратить оные в свою пользу или же мог бы инако обессилить против себя неприятеля...»


* * *

Март 1770 г.

Ещё не зная о провале агентов «Тайной экспедиции», Екатерина вызвала к себе Никиту Ивановича Панина и с видимой озабоченностью сказала:

   — В нынешних условиях, когда граф Пётр Иванович уведомляет о скором начале негоциации с Крымом, нам надобно твёрдо и окончательно решить татарский жребий.

   — Мы же уже постановили, что необходимо отторжение Крыма от Порты, ваше величество, — заметил с некоторым удивлением Панин.

   — Я о другом, граф... А может, всё-таки присоединить татар к России?.. Будет ли польза от этого нам? Кроме, конечно, разгрома ослабеющей враз Порты и победоносного завершения войны.

Панин уверенно качнул головой:

   — Крымские и ногайские народы по их свойству и положению никогда не станут полезными вашему величеству.

   — Почему?

   — Ну, скажем, по причине их крайней нищеты порядочные подати с орд собираемы быть не могут. Ведь доподлинно известно, что те же ногайцы каждую зиму голодуют. С таких много не возьмёшь!

   — Но у них, как говаривал граф Чернышёв, добрая и многочисленная конница имеется. Может, прок будет в использовании её для охранения границ империи?

Панин улыбнулся:

   — Граф должен знать, что для защищения границ татары служить не могут, ибо без них никто не нападёт на эти границы.

Екатерина уловила иронию, поняла, что неправильно задала вопрос, подставив под насмешку Чернышёва.

А Панин продолжал рассуждать:

   — Нельзя тешить себя получением от Крыма какой-либо важной и существенной выгоды, ибо татарские народы под именем подданства, насколько известно, разумеют лишь право требовать всего в свою пользу. Что же касаемо пользы для других, то сия заключается только в том, что живут эти народы спокойно и не разбойничают... Нельзя оставлять без внимания и то, что с принятием Крымского ханства под непосредственное подданство. Россия неминуемо возбудит против себя общую и основательную зависть и подозрение европейских государей, кои могут увидеть в нём наше стремление бесконечно увеличивать свои владения покорением соседственных держав... Мы, помнится, и раньше высказывали эти опасения. Но теперь, когда негоциация почти началась, благоразумие требует остерегаться от возбуждения таких чувств в Европе.

   — Из ваших слов я разумею, что Россия от принятия татар ничего корыстного не приобретёт, — заключила Екатерина.

   — Увы, это так.

   — Но что мы наживём, коль Крым станет самостоятельным?

   — Ну-у, — протянул Панин, — здесь приобретения будут неизмеримы... Сколь мало для пользы империи даст подданство Крыма с принадлежащими ему другими татарскими народами, то, наоборот, чрезвычайно велико может быть приращение её сил, если татары отторгнутся от Порты и составят независимое владение. Ибо одним этим Порта относительно России перестанет морально существовать. Она не сможет впредь беспокоить русские границы, да и непросто будет переводить войска через Дунай, имея сбоку независимых татар...

Панин рассуждал свободно, уверенно, что свидетельствовало о давно сложившемся в его голове представлении о будущем положении Крыма. Екатерина недолюбливала Никиту Ивановича, но при этом всегда отдавала должное его пониманию политических дел, знала, что Иностранная коллегия находится в надёжных руках... «Никитка хоть и своенравен, — говаривала она как-то Григорию Орлову, — но до упадка дело не доведёт...»

   — По разуменью моему, — продолжал рассуждать Панин, — мы уже в этой войне можем достать желаемое положение, ежели обратим наш постоянный интерес к свободному кораблеплаванию по Чёрному морю для ободрения и вспомоществования татарам. Надобно объявить им о принятии вашим величеством решения воевать Порту до тех пор, пока она торжественно не признает независимость Крыма.

   — Потеря полуострова и ногайцев для Порты равна самоубийству, — заметила Екатерина. — Турки будут упрямиться.

   — Если мы хотим получить задуманное — значит, должны твёрдо идти намеченным путём... Даже если для этого потребуется лишняя кампания!

Екатерина, желавшая поскорее закончить войну, недовольно поморщилась.

Панин заметил это и убеждённо добавил:

   — Политический, военный и коммерческий барыш будет несравним с теми потерями, что мы понесём в результате затягивания войны.

   — В таком случае в негоциации с татарами граф Пётр Иванович должен везде и твёрдо подчёркивать, что мы не требуем от татар быть нашими подданными. Независимость от Порты — вот что надобно Крыму... Но при нашем покровительстве!

   — Их следует обнадёжить, что, ежели они нынче отторгнутся от турок и подпишут с нами договор — мы не заключим с Портой мира до тех пор, пока не утвердим с ней договором независимость Крыма, — повторил Панин.

   — Хорошо бы решить дело полюбовно.

   — Я надеюсь на это, ваше величество... Правда, некоторые наши генералы имеют другое мнение, — выразительно сказал Панин. — Но прибегать к силе оружия позволительно лишь тогда, когда нет возможности вести негоциацию.

Екатерина поняла, что он имел в виду Чернышёва, предлагавшего в минувшем ноябре провести кампанию на Крым.

   — Не будем их строго судить, — вяло улыбнулась она. — Генералы на то и существуют, чтобы воевать.

   — Надо бы им ещё и думать, — едко бросил Панин.

Фраза прозвучала резковато — Екатерина раздосадованно поджала губы.

   — Оставим в покое генералов! — властно взмахнула она рукой. И уже спокойнее добавила: — Я полагаю, что, требуя от Порты признания независимости Крыма и обещая последнему своё покровительство, мы и от татар имеем надобность потребовать взаимности... Свободу Крыма следует охранять!.. А для этого татары должны предоставить нам способы защищать их от любых неприятелей, кои могут посягнуть на земли ханства. Лучшим к тому способом является принятие наших гарнизонов в некоторые крымские крепости — скажем, Перекоп, Арабат, Кафу — и отдача нам одной гавани на берегу, откуда российский флот мог бы препятствовать турецким десантам...

Позднее, читая протокол заседания Совета от 15 марта, она собственноручно напишет на полях: «Не менее нам необходимо иметь в своих руках проход из Азовского в Чёрное море, и для того об нем домогаться надлежит».

   — При таком соглашении, естественно, должно быть поставлено условие о свободной сухопутной и водной торговле, — добавил Панин.

   — Это приложится само собой!.. Граф Пётр Иванович обещает скорый успех. И коли так произойдёт уже в эту кампанию — надо быстро занять выговоренный порт Азовской флотилией Синявина. Тогда — начав с турками негоциацию — будем прелиминарными пунктами выговаривать проход нескольких наших кораблей из Средиземного в Чёрное море именно в этот порт. Тем самым утвердим действительное основание нашего флота и, следовательно, всего мореплавания на Чёрном море... Я прошу вас, граф, изложить наши размышления на бумаге и зачитать на ближайшем Совете. Пусть господа обсудят и примут решение...

Никто из членов Совета не возражал против изложенных Паниным предложений. Тем более что он упомянул о беседе с императрицей. Споры вызвал вопрос о том, как трактовать независимость татар.

   — Независимости добиваются тогда, — рассуждал Григорий Орлов, неторопливо изливая слова из белозубого рта, — когда есть зависимость, от которой хочется избавиться. А желают ли такого избавления крымцы?.. Нет, не желают!.. Они с Портой единоверны, и те указы, что султан присылает для исполнения, не более суровы, чем в любом государстве... И потом, о какой независимости идёт речь? Она ведь тоже бывает разная. Мы в это слово вкладываем своё понимание. А что подумают татары?.. Независимость — это возможность державы самой определять свою политику, выбирать друзей и союзников, объявлять войны недругам. И ежели Крым станет независимым, то он может выбрать себе в друзья опять ту же Порту, а Россию — в недруги.

Никита Иванович Панин, подивившись блестящей основательности и чёткости суждений графа, поспешил пояснить:

   — Мы действительно говорим о независимости Крыма. Но эта внешность — очевидная для всех! — будет внутренне подкреплена незаметными ограничениями.

   — Какими же?

   — Подписанием договора, в коем отдельными артикулами необходимо утвердить обязательства татар: во-первых, об отступлении от Порты навсегда, а во-вторых, о тесном и постоянном союзе Крыма с Россией.

   — А что есть договор? — спросил Орлов. И самже ответил: — Бумажка!.. Татары из всех наших неприятелей всегда были наиопаснейшими и наивреднейшими. И впредь могут быть таковыми, если у них совсем не будут отняты к тому способы... Они и мир-то с Россией заключали только тогда, когда он им был надобен.

   — И всякий раз нарушали, — ворчливо вставил Кирилл Разумовский.

Орлов хотел продолжить монолог, но Панин решительно перебил его:

   — Вы, граф, видимо, прослушали, когда я изъяснял способы, кои помогут нам держать независимых татар в жёстких руках. Для вас я повторю ещё раз... Размещение наших гарнизонов в тамошних крепостях! Гавань на Чёрном море для флота вице-адмирала Синявина! Крепости, что охраняют пролив между Чёрным и Азовским морями!.. Вот три наиполезнейших способа, что дадут нам твёрдую, но неприметную власть на полуострове.

   — Власть? — усмехнулся Орлов.

   — Править будет, конечно, хан. Но мы станем присматривать. И коль попробует вернуться под руку Порты или России каверзы чинить — сила всегда подмогой будет для внушения ему благоразумия.

Совет единогласно принял предложенное Паниным решение.

Общий смысл постановления, утверждённого затем Екатериной, был изложен одной фразой:

«Совсем нет нашего намерения иметь сей полуостров и татарские орды к нему принадлежащие в нашем подданстве, а желательно только, чтоб они отторглись от подданства турецкого и остались навсегда в независимости...»

Оно имело огромное значение, так как окончательно определяло основу всех последующих действий России по отношению к Крымскому ханству.

Слово «желательно» было вставлено не только по соображениям дипломатическим. Оно отражало неуверенность Екатерины и Совета, что татары захотят стать независимыми.


* * *

Март — апрель 1770 г.

В конце холодного и дождливого марта из Ясс в Харьков приехал секунд-майор Бастевик. Панин немедленно потребовал его к себе и около получаса расспрашивал, стараясь понять нынешние настроения ногайцев.

   — Я, ваше сиятельство, — говорил Бастевик, стоя навытяжку перед командующим, — всё более укрепляюсь во мнении, что главное препятствие для их отторжения — боязнь турецкого возмездия. Орды могут оставить Порту, но у них нет никаких гарантий, что после окончания войны их земли не отойдут назад под власть султана. А тогда, без сомнения, последует жестокое наказание за предательство!

   — По военному праву эти земли наши! Турки их не получат, — безапелляционно сказал Панин, как будто именно он, а не Петербург, станет диктовать туркам условия будущего мирного договора.

   — Тогда крайне желательно и необходимо скорое вторжение в ногайские пределы и в Крым. Под претекстом невозможности сопротивления доблестному русскому оружию ордам легче будет перейти под протекцию империи. Они уже писали султану, что если сильное турецкое защищение им дано не будет, они примут покровительство России.

   — Кампания на Крым нынче не планируется. Уговаривать надо... Хана и прочих знатных.

   — Новый хан Каплан очень нелюбим ногайцами за свою строгость и необщительность. Между ним и мурзами сильные разногласия наблюдаются.

   — Воевать не хотят?

   — Не хотят!.. Хан старается принудить мурз к повиновению, но те его мало празднуют.

   — Кто ж у них наиболее почитаем из Гиреев? На кого следует опереться?

   — Сейчас — сераскир Бахти, старший сын отравленного Керим-Гирея... Он, как и отец, пользуется широкой поддержкой буджаков и едисанцев и при желании может поднять орды на отторжение. На Бахти надобно ставить!..

Пока Панин ждал, когда агенты «Тайной экспедиции» снюхаются с Бахти-Гиреем, и гадал, как поведёт себя Каплан-Гирей, последний в апреле неожиданно отозвался длинным письмом, явившим собой ответ на тайные послания ногайским мурзам, которые отдал хану, спасая свою жизнь, едисанец Илиас.

Хан писал, что русский начальник пытается убедить его и всё крымское правительство, что Порта склонна к завладению землями других государств, что заключённые ранее договоры она коварно нарушала и что за эту войну должен ответствовать султан Мустафа.

«Изъяснение твоё есть явная и всему народу известная ложь, — попрекал Панина хан, — потому что Порта на твою землю нападения никакого не делала и подданным твоим никакой обиды не нанесла, но вполне сохраняла мирные договоры... Всё оное напрасно на Порту возведено, да и всему народу известно, что от российского двора нарушение мира воспоследовало. Нам Порта обид не оказывала, а вот Россия чинила...»

Далее Каплан-Гирей красочно описал, как султан любит своих друзей, как всячески помогает им, и похвалился, что ему морем и сухим путём ныне доставлено много пушек, пороха и других припасов:

«Когда против вас пойдём, то во всём никакого недостатка иметь не будем».

Панин побагровел, зло ударил ладонью по бумаге:

   — Жалкий хвастун!.. На словах грозен, а как дело до баталии дойдёт — посмотрим, что от твоих слов останется!

В письме, конечно, было немало хвастовства, но окончание его однозначно говорило о твёрдом намерении Каплана не идти ни на какие переговоры с русскими и непоколебимо стоять под главенством Порты:

«Объясняешь, что твоя королева желает прежние вольности татарские доставить, но подобные слова тебе писать не должно. Мы сами себя знаем. Мы Портою совершенно во всём довольны и благоденствием наслаждаемся. А в прежние времена, когда мы ещё независимыми от Порты Оттоманской были, какие междоусобные брани и внутри Крымской области беспокойства происходили. Всё это перед светом явно. И поэтому прежние наши обыкновения за лучшее нам представлять какая тебе нужда? Сохрани Аллах, чтобы мы до окончания света от Порты отторгнуться подумали, ибо во всём твоём намерении, кроме пустословия и безрассудства, ничего не заключается».

   — Мальчишка!.. Сволочь! — взорвался Панин, обозлённый не столько отказом Каплана, сколько дерзким, оскорбительным тоном письма. — Грязный татарин, возомнивший себя Цезарем!.. Жалкий комедиант!.. Я проучу этого хвастуна! Я поймаю его и посажу на цепь у своей палатки! Как собаку!..

Панин кричал так громко, что всполошил весь дом. И, лишь увидев заглянувшую в кабинет жену, смутившись, осёкся.

Мария Родионовна, переваливаясь с боку на бок, утиной походкой медленно подошла к мужу, мягко положила руку на его плечо, сказала тихо и спокойно:

   — Ко сну пора, Пётр Иванович... Бумаги подождут. Утро вечера мудренее.

   — И то правда, Маша, — как-то сразу остыл Панин. Он посмотрел на выпирающий живот супруги, осторожно тронул рукой: — Скоро ль разрешишься?

   — Доктор сказывал, недели через две, — приятно улыбнулась Мария Родионовна.

   — Ну, дай Бог! — перекрестил жену Пётр Иванович и, шаркая стоптанными набок ночными туфлями, пошёл в спальню...

На следующий день он продиктовал Каплан-Гирею суровый ответ, указав, что могучая российская армия приближается к дверям татарского народа, дабы силой принудить хана принять предложение России, если он на то добровольно не соглашается. И подчеркнул, что хан ответит перед судом Божьим за то, что променял обещанное её императорским величеством благосостояние своего народа на личные, корыстолюбивые выгоды от турецкого двора.

Одновременно были составлены письма к татарским мурзам с пересказом текста послания командующего Каплан-Гирею и с прибавлением, что ответ должен быть «от общего народного совета», поскольку взгляды хана противны интересам крымского народа.

Ведение всех татарских дел Панин решил поручить Веселицкому, отправив ему ордер с приказом немедля сдать «Тайную экспедицию» подполковнику Рогожину и, получив тысячу рублей на проезд и пропитание, держать путь в Молдавию, куда в ближайшие дни отправляется сам, чтобы начать подготовку к осаде Бендер.

17 апреля погожим, солнечным днём полки Второй армии выступили с зимних квартир.

В этот же день у Петра Ивановича родился сын. Мария Родионовна благополучно разрешилась крепеньким горластым мальчиком, которого сияющий от счастья отец нарёк Никитой...

А спустя неделю к Хотину, назначенному местом сбора полков, двинулись колонны Первой армии Петра Александровича Румянцева.


* * *

Апрель — май 1770 г.

Вернувшись в Яссы, энергичный Бастевик, продолжая искать выходы на Бахти-Гирея, главные усилия направил на разведывания турецких приготовлений. Обе российские армии продвигались по весенним дорогам к Бендерам и Хотину, и следовало выявить неприятельскую силу, способную противостоять им в эту кампанию. Бастевик подыскивал молдаван, готовых за приличные деньги послужить империи, и, взяв с них клятву, посылал в Бендеры, Бадабаг, Хотин, Каушаны, Очаков...

Скупой на похвалу Панин был весьма доволен старательностью секунд-майора.

— Вот кабы всё так службу несли! — начальственно восклицал он, читая очередной рапорт, в котором Бастевик обстоятельно докладывал, что в Бендерах турецких войск до десяти тысяч наберётся и прибывают всё новые, что хлеба в крепости в достатке, но продают дорого, что в Яссах начинается «моровая язва» — чума — и есть уже умерши.

Последнее замечание насторожило Панина — он отбросил рапорт в сторону и больше к нему не прикасался. А все другие, что будут поступать в канцелярию из тех «моровых» мест, приказал окуривать и мочить в уксусе...

Тем временем Пётр Петрович Веселицкий, спешно завершив дела в Киеве, нагнал командующего у Буга и к Бендерам ехал при его штабе. По приказу Панина он взял в свои руки всю переписку с Бастевиком, касавшуюся отторжения татар и ногайцев.

Бастевик писал, что хан, при котором сейчас находится до тридцати тысяч ногайцев, держит Бахти-Гирея при себе. Все попытки нанять человека для передачи письма сераскиру пока успехом не увенчались: опасаясь за жизнь, никто из молдаван не хочет ехать в ставку хана с таким посланием. Даже за большие деньги.

   — Ну ладно, майор не может склонить молдаван. Но где же ваши конфиденты? — недовольно брюзжал Панин, колюче поглядывая из-под мохнатых бровей на Веселицкого. — Я не верю, что в окружении хана не осталось ваших людей.

   — Остались, ваше сиятельство... Но предатели.

   — Кто?

   — Якуб-ага. Он у Каплана нынче личным переводчиком состоит... В своё время был склонен господином майором к тайной переписке, но предал.

   — Как?

   — Балта!.. Балта — дело его рук.

Панин покривил рот:

   — Нам его надёжность сейчас не нужна! Пусть за награждение только письмо передаст...

Веселицкий отправил Бастевику ордер об использовании Якуба для передачи панинского письма Бахти-Гирею.


* * *

Май 1770 г.

Подойдя к Днестру, Первая армия за три дня переправилась у Хотина на правый берег и, круто повернув на юг, двинулась полковыми колоннами к Пруту.

Май выдался пасмурным: частые затяжные ливни лишь изредка брали передышку, сменяясь на день-два по-летнему жарким зноем. Узкие дороги, рассекавшие густеющие свежей зеленью, едва подсохнув, снова превращались в вязкие болота. Теряя в топкой хляби колеса, хрустя ломающимися осями, тяжело ползли обозы и артиллерия. Растянувшиеся на десятки вёрст тылы не позволяли армии идти дальше к берегам Прута. Нужно было остановиться, подождать отставших.

Глядя на косые струи дождя, бившие в окошко молдаванской хаты, Румянцев желчно диктовал писарю реляцию:

— Здешний климат попеременно то дождями обильными, то зноем чрезмерным нас тяготит... В ясные дни, коих немного было, при самом почти солнечном всходе уже жар величайший настаёт, которого на походе солдаты, особливо из новых рекрут, снести не могут. А ночи, напротив, холодом не похожи на летние...

Но не только переменчивая, ненастная погода злила генерала — армия испытывала нужду в людях, лошадях, припасах. К тому же стали поступать сведения об участившихся случаях «моровой язвы». А когда пришло сообщение, что в Яссах умер генерал-поручик Штофельн, Пётр Александрович испытал безмерное огорчение: ему до слёз было жаль, что такой бравый генерал сложил свою голову не на поле брани в геройской баталии, а в беспамятстве, на грязной койке, к которой даже денщики боялись подходить.

И всё же, едва подтянулись обозы, Румянцев снова двинул полки вперёд.


* * *

Июнь 1770 г.

Преодолев за два месяца многовёрстный путь от Днепра до Бендер, 15 июня Вторая армия подошла к крепости.

Турки встретили авангард армии раскатистым грохотом тяжёлых орудий. И хотя пудовые ядра упали с большим недолётом, шедшие в авангарде гусары насторожились, лошадей придержали.

Стоявший на высокой башне Эмин-паша довольно поцокал языком, обернулся к офицерам, приказал атаковать неприятеля.

Увидев выходившую из-за крепости татарскую конницу, высыпавших из ворот янычар, гусары попятились к обозам, которые торопливо строились в вагенбург.

Татары с визгом ринулись вперёд и, скорее всего, смяли бы гусар, но положение спасли пехотные батальоны полковников Цеймерна, Друмантова и Вассермана, остановившие врага сильным ружейным огнём. Тут же через головы солдат полетели шипящие ядра батареи премьер-майора Зембулатова, рванули пламенем и дымом под лошадиными копытами, осыпав татар горячими осколками. Вздыбились, захрапев, раненые кони, сползли с сёдел сражённые всадники; турецкая пехота побежала назад к воротам.

Взбодрившиеся гусары выхватили сабли, посвистывая, помчались вдогонку, но грохот крепостных пушек мигом охладил их пыл — они остановились, опасаясь попасть под огонь...

Панин подъехал к Бендерам на следующий день и первым делом приказал выведать — нет ли в крепости «моровой язвы».

Язвы не было. Об этом поведал пленный турок, которого гусары привели к командующему. Турку вручили ультимативное письмо для Эмин-паши и отпустили.

   — Какой глупый гяур! — воскликнул со смехом паша, прочитав ультиматум генерала. — Предлагать мне сдать крепость?.. Да легче вычерпать кувшинами Днестр, чем взять Бендеры!

Ответа Панин, разумеется, не дождался...

Веселицкий сидел на раскладном стульчике, поставленном рядом с палаткой, и просматривал полученные утром бумаги. Известий от Бастевика опять не было. Это начинало беспокоить Петра Петровича... «Уж не случилось ли чего? Третью неделю ни одного рапорта!..»

Поглощённый мрачными мыслями, не обратив внимания на надпись, он вскрыл пакет, в котором оказался рапорт генерал-поручика Эльмпта, адресованный командующему. (В походной канцелярии рапорт генерала по ошибке сунули в пачку писем, предназначавшихся Веселицкому). Пётр Петрович смутился, хотел было свернуть бумагу, но глаза выхватили из текста знакомую фамилию — Бастевик.

«Ну, наконец-то», — облегчённо подумал он и быстро прочитал рапорт.

Эльмпт сообщал Панину, что в Яссах от свирепствовавшей там «моровой язвы» погибли многие люди, среди которых генерал-поручик фон Штофельн, секунд-майор Бастевик и его курьер сержант Стерлингов.

Он ещё раз перечитал рапорт. Ошибки не было — лучший разведчик «Тайной экспедиции» умер.

Дрожащими руками Веселицкий сложил бумагу, утёр платком глаза и направился к палатке командующего.

   — Что с вами? — обеспокоенно спросил Панин, глядя на отрешённое лицо канцелярии советника.

Тот молча протянул рапорт.

Панин прочитал.

   — Жаль... Добрых воинов потеряли...

Веселицкий очень высоко ценил Бастевика и спустя некоторое время вежливым, но упорным нажимом на Панина принудил того отправить с поручиком Батмановым прошение на имя Екатерины.

«Сей известный и пользою служащий вашему величеству похвальный майор положил свою жизнь в службу империи», — писал Панин. Он просил государыню оказать последнюю помощь семье покойного, так как «остались после него мать, жена с двумя во младенчестве состоящими детьми», не имеющие другого себе пропитания, кроме его бывшего жалованья. «Я дерзну просить выдавать его жалованье как пансион, пока дети не вырастут», — написал Панин.

Заслуги Бастевика перед Россией были известны Екатерине. Ходатайство Панина она удовлетворила.


* * *

Июнь — июль 1770 г.

Армия Румянцева двигалась от Хотина на юг, имея намерение вторгнуться в Румынию. По приказу великого везира Халил-бея её марш попытался задержать самоуверенный Каплан-Гирей. Однако 16 июня у урочища Рябая Могила пятидесятитысячная ханская конница была расстреляна огнём российских батарей и полков и стала быстро отходить, стремясь оторваться от преследовавшей её тяжёлой кавалерии генерал-поручика графа Ивана Салтыкова.

Бегство татар привело в негодование Халил-бея. Он приказал хану остановиться у реки Ларга, где она впадала в Прут, и направил в подкрепление коннице пятнадцатитысячный корпус пехоты Абазы-паши.

Когда адъютант-полковник Каульбарс доложил Румянцеву, что авангард армии столкнулся с превосходящими силами неприятеля и отступил, тот недовольно воскликнул:

   — Слава и достоинство наше не терпят, чтоб сносить присутствие врага, стоящего у нас на виду, не наступая на него!

7 июля в 4 часа ночи армия решительно атаковала турецкие и татарские отряды. Стремительный удар русских корпусов генерал-поручиков Петра Племянникова, князя Николая Репнина и генерал-квартирмейстера Фёдора Боура, поддержанных плотным и точным артиллерийским огнём генерал-майора Петра Мелисина, опрокинул полчища Каплан-Гирея. Хан был разбит ещё раз!

Довольный победой, Румянцев изрёк язвительно:

   — Они, конечно, числом поболее нашего, только мне это не помеха.

И приказал выдать каждому корпусу за проявленную храбрость по тысяче рублей.

Халил-бей не хотел верить, что такая большая турецко-татарская армия не устояла перед малочисленным русским воинством.

   — Этот трусливый хан похоронит всех моих янычар! — бешено округляя глаза, вскричал бей. — Ему овец пасти, а не с гяурами воевать!.. Я сам разобью Румян-пашу!..

21 июля на реке Кагул, у Троянового вала, произошло третье подряд сражение противостоящих армий. Великий везир вывел на поле битвы 150 тысяч турок и татар, которых прикрывали полторы сотни пушек. (У Румянцева было всего 17 тысяч штыков и сабель и 118 орудий). Однако столь колоссальное преимущество везира обернулось для него трагически: яростный натиск российских полков, ещё более яростная и меткая стрельба артиллерии внесли такое смятение и неразбериху в турецко-татарские ряды, что Халил потерял всякую возможность управлять войском и, вскочив на коня, ускакал прочь, чтобы не видеть, как медленно и мучительно гибнет его армия.

Разгром, учинённый неприятелю, был ужасающий: только убитыми турки и татары потеряли до двадцати тысяч человек, был захвачен весь обоз с «несчётным багажом» и 130 пушек. Потери Румянцева оказались, в сравнении, совершенно незначительны — 353 убитых и 550 раненых.

   — Русские воюют не числом, а умением! — гордо вскинул голову Пётр Александрович. — Я из русской крови рек не делал! И впредь делать не стану...

Вести о блестящих победах Первой армии облетели города и губернии России. В Петербурге, Москве, в Киеве, Харькове, Ярославле, Симбирске имя Румянцева было у всех на устах.

   — Пётр Александрович-то — какой молодец!

   — Истинно русский воин! Куда туркам с ним тягаться?!

   — Вот увидите, господа, он ещё и Царьград возьмёт!..

Екатерина восторгалась не меньше подданных.

«Вы займёте в моём веке, несомненно, превосходное место предводителя разумного, искусного и усердного», — написала она собственноручно Румянцеву.

И наградила полководца достойно, по-царски: за Ларгу пожаловала орден Святого Георгия Победоносца I степени и много деревень «вечно и потомственно», а за Кагул произвела в генерал-фельдмаршалы.


* * *

Июль 1770 г.

Над просёлочными дорогами Молдавии серым туманом висела дорожная пыль, поднятая тысячами колёс и копыт. Разбитые в сражениях с Румянцевым остатки ногайских орд медленно тянулись к Каушанам. Все были мрачны и подавленны.

У Каушан предводители Едисанской и Буджакской орд, знатные мурзы и аги держали совет. Говорили о разорённых домах и потерянных в сражениях соплеменниках, о бездарном хане Каплан-Гирее и коварных турках, собравшихся вовсе уничтожить татарские народы, бросая их под огонь русских пушек. Говорили и о русских, призывавших татар отторгнуться от Порты и обещавших дружбу и поддержку.

   — Я спрашиваю вас, знаменитейшие мурзы и аги, — проскрипел дряхлеющий Джан-Мамбет-бей. — Как спасти наши народы?

Ногайцы дружно зашумели — каждый что-то выкрикивал, но всё тонуло в общем гуле. Когда шум стал стихать, раздался голос Ислям-мурзы:

   — За два года войны мы ничего не получили, кроме горя и бед!.. Смерть, разорение и голод пришли в наши дома... Если мы не бросим турок, не вернёмся в свои края — все в землю ляжем!

   — Русские не пустят нас в степи, — отозвался Мамай-мурза.

   — Они неприятелей не пустят, — сказал Абдул Керим-эфенди.

   — А мы и есть для них неприятели.

   — Значит, надо стать друзьями.

   — Как?

   — Отторгнуться от Порты и идти под покровительство России, — спокойно сказал эфенди.

Ногайцы опять зашумели:

   — Отстанем от Порты!

   — Эфенди верно говорит!

   — Нельзя отставать! Русские обманут! Не верьте им!

   — Они заставят нас жить по их законам!

Эфенди поднял руку, сказал уверенно:

   — Нас к Порте ничто не влечёт. И терять нам теперь нечего, ибо турки бросили нас. Но взамен от погибели спасение сыщем! И к домам своим вернёмся.

   — А если русские станут угнетать? — не унимался Мамай-мурза. — Если как диких калмыков воевать против Порты заставят?

Опять зашумели ногайцы...

После долгих споров орды решили обратиться с письмом к Панину. В нём говорилось, что они получили послание русского паши, обсудили его всем народом и с общего согласия решили идти в Крым, поскольку «будучи во власти Порты больше в этих местах оставаться не можем». Далее ногайцы просили разрешения на переход через Днестр. Но об отторжении от Порты и переходе под протекцию России в письме не было ни слова. Подписали письмо от Буджакской орды Джан-Мамбет-бей, от Едисанской — Ислям-мурза, Мамай-мурза, Тимур-султан-мурза и Халил-Джаум-мурза...

На рассвете часовые российского пикета на каушанской дороге услышали глухой стук копыт. В полумраке показался силуэт одинокого всадника.

   — Дикак, скачет кто-то, ваше благородие!

Молодой поручик, мирно дремавший у костра на куче сена, поднял голову, спросил сонным голосом:

   — Кто скачет?

   — К нам... Из Каушан.

Поручик нехотя привстал, посмотрел на дорогу.

   — Может, разведует? — предположил кто-то из солдат.

   — В одиночку-то? — возразил другой.

   — Одному-то как раз способнее. Шуму меньше и проскользнуть легче.

   — Ну-ка, ребята, выцельте его на всякий случай, — вмешался в разговор поручик. — А там посмотрим.

Всадник подскакал совсем близко, увидел направленные на него ружья, остановил коня и, приподнявшись на стременах, взмахнул рукой:

   — Не стреляй!.. Русский паша надо!

Поручик прикурил трубку, бросил лучину в костёр, дохнул дымом на ближнего солдата:

   — Сбегай!.. Прознай, что хочет.

Солдат осторожно, с ружьём наперевес, подошёл к всаднику, грубо спросил:

   — Тебе чего?

   — Русский паша надо!.. Письмо к паша везу...

   — Ваше благородие! — солдат повернул голову к своим. — Он говорит, что письмо везёт его сиятельству.

   — Веди сюда! — приказал поручик.

Всадник подъехал к пикету, достал из шапки свёрнутый квадратиком лист, протянул офицеру. В бумаге сообщалось, что подателю её едисанскому татарину Илиасу по проезде через российские земли препятствий не чинить, а, напротив, оказывать всяческую помощь. Внизу стояла размашистая подпись «Пётр Панин».

«Конфидент наш, — подумал поручик. — Важная, видимо, птица, коль сам генерал бумагу подписал...»

   — Лошадь мне! — крикнул он солдатам.

Спустя полчаса поручик вместе с Илиасом въехали в русский лагерь. В нём царила обычная рассветная суета: солдаты, навесив над кострами котлы, варили кашу, офицеры брились, завтракали, ездовые, зевая, кормили лошадей.

Поручик знал, что всеми делами с татарами заправляет канцелярии советник Веселицкий, и направил лошадь прямо к его палатке.

Пётр Петрович встал рано, испил кофе и теперь неторопливо прохаживался по росистой траве, разминая ноги.

   — Тут татарин к его сиятельству просится, — доложил поручик. — Говорит, письмо привёз.

   — А сам-то кто будет? — спросил Веселицкий, оглядывая нарочного.

   — Тут другая бумага есть... В ней он называется Илиасом.

«Погоди-погоди, — насторожился Веселицкий, который знал Илиаса в лицо. Он быстро пробежал глазами по измятому листу. Ордер был знаком: он лично вручил его Илиасу перед отправлением в ногайские орды. — Не иначе шпион!..»

   — Ким сен? — крикнул он всаднику, державшемуся довольно уверенно.

   — Тинай-ага.

   — Сен русча лаф этесизми?

   — Бар.

   — Где взял ордер?

   — Ил нас дал.

   — Он в орде?

   — Да, ещё вчера видел его... Вчера и дал.

   — Почему сам не приехал?

   — Совет постановил послать меня.

   — Какой совет?

   — Мурзы и аги Едисанской и Буджакской орд держали вчера совет и прислали меня с просительным письмом к паше.

«Неужто отторгаться решили?» — мелькнуло у Веселицкого.

Он вытянул вперёд руку:

   — Где письмо?

   — Мурзы сказали передать в руки паше.

   — Так его же ещё перевести надо!.. Его сиятельство по-вашему не понимает.

Тинай-ага оказался смел и упрям.

   — Мурзы сказали передать в руки паше! — повторил он.

   — Хорошо... Слезай с коня... Пошли! Я доложу его сиятельству.

Панин завтракал в своей палатке, трапезу прерывать не стал, и Веселицкому пришлось прождать около четверти часа. Когда генерал вышел из палатки, Тинай-ага с поклоном протянул письмо.

Панин повертел письмо в руках, отдал пришедшему вместе с Веселицким переводчику Дементьеву:

   — Ну-ка прочитай.

Дементьев распечатал послание, быстро, прямо с листа стал громко переводить.

«Яко вы татар сожалеете, — писали мурзы Панину, — и в настоящую войну невиновными признавая, их поражать и разорять не позволяете, ожидая взаимного и с нашей стороны поведения, с общего согласия постановили: чтоб обитаемую нами ныне землю впусте оставить, а нам со всеми татарами в Крым перейти, ибо, какой между Россией и турками мир последует, отгадать нельзя. А ежели нам сию доверенность не сделают и в Крым идти не позволят, то мы всё татарское конное воинство, простирающееся числом более ста тысяч, до последнего человека помрём...»

Панин недоумённо посмотрел на агу — он, как и Веселицкий, думал, что это уведомление об отторжении от Порты, — заворчал гнусаво:

   — Ишь чего задумали, сволочи. Пустить в Крым... Проще козла в огород пустить — дешевле станет...

Опасения командующего были небезосновательны: вся армия стояла у Бендер — границы империи прикрывались лишь небольшим числом гарнизонов и фактически были открыты для нападения. Он боялся, что переменчивые в своих настроениях ногайцы нарушат обязательство, раздумают идти в Крым и вторгнуться — все сто тысяч! — в российские пределы. Тогда разорение и беды будут неописуемы.

Словно прочитав мысли командующего, Веселицкий заметил негромко:

   — Прежде чем их пропускать — семь раз подумать надобно... Только ведь и у них своя правда есть: турок-то боятся справедливо, а каковой мир мы подпишем с Портой — неведомо.

Панин недовольно ответил:

   — Вы что, указ Совета не читали?.. По миру Крым должен быть вольным. И будет таковым!

   — Обстоятельства могут измениться, — уклончиво возразил Веселицкий. — Но оставлять их здесь тоже опасно. Озлобленные отказом, они могут с удвоенной яростью наброситься на наше войско, чем крайне затруднят осаду Бендер... А коль в Крым сами прорвутся — как потом о протекции говорить?.. К тому же армию поставим в тяжёлое положение — все коммуникации у них на виду будут. А на корпус генерал-поручика Берга, судя по его последним рапортам, положиться нельзя...

В середине мая Берг совершил очередной поход на Крым. На этот раз он миновал Чонгар и подошёл к Ор-Капу. Татары попытались конной атакой опрокинуть авангард генерал-майора Романиуса, но, потеряв до ста человек убитыми, вернулись в крепость.

22 июля несколько казаков из отряда обер-квартирмейстера Дьячкова подскакали поближе к крепости и метнули дротик, к которому было привязано письмо Берга с требованием сдаться на милость победителя.

Татары письмо забрали, но не ответили.

А на следующий день двенадцать тысяч татарской конницы ринулись на авангард Романиуса. Берг быстро придвинул все свои силы — две тысячи кавалерии и тысячу пехоты — к авангарду, построил батальонные каре, поставив на флангах эскадроны, а между каре все имевшиеся пушки. Стремительная атака татар напоролась на орудийный и ружейный огонь, захлебнулась, и, потеряв до трёхсот человек убитыми, неприятели вернулись в крепость. (Потери Берга составили 25 человек).

Чувствуя, что своими силами он не сможет взять Ор-Капу, Берг отвёл корпус к Молочным Водам, где у него был постоянный лагерь.

— Вы, господин советник, человек штатский. И не вам судить о достоинствах генералов! — неожиданно резко воскликнул Панин. (Веселицкий стыдливо покраснел, пробормотал извинения). — Наше положение не из приятных, но и не самое гиблое... Надобно ногайцам показать пряник, однако и кнутом стегнуть не помешает. Хватит миловаться с этой сволочью!..

Спустя четыре дня Веселицкий вручил Тинай-аге ответное письмо к мурзам. В нём коротко упоминались победы, одержанные Румянцевым, и гораздо более подробно и устрашающе описывалась готовность Второй армии в ближайшие дни взять Бендеры.

Дальше шёл ультиматум: ордам предлагалось выступить из турецкой зависимости, «предаться в протекцию, а не в подданство её императорского величества», оставив «повиновение и вспоможение турецкому оружию».

В случае согласия ногайцы, которые действительно желают принять покровительство России, во-первых, должны составить о том клятвенное, «по своему закону», обещание, подписанное главнейшими лицами орд, и прислать его Панину вместе с шестью аманатами из знатнейших родов, которых он обещает содержать при себе с должным почётом «до тех пор, пока условие о вашем отступлении от Порты и приобщение под защищение всероссийского скипетра с обеих сторон утверждено будет». Во-вторых, ордам предлагалось немедленно прекратить враждебные действия и, «собравшись в один корпус», удалиться от армии в сторону Аккермана, уведомив, в каком именно месте они остановятся и в каком числе будут состоять. Для собственной своей безопасности ногайцы должны были принять отряд российских войск. Наконец, в-третьих, в случае согласия на первые два пункта ордам обещалась полная безопасность и покровительство.

Понимая, что ногайцы ждут ответ на главную свою просьбу — о переходе в Крым. — Панин указал, что поскольку генерал-поручик Берг действует на границах полуострова, то, пока крымцы не согласятся принять покровительство России, ордам нельзя будет иметь в Крыму безопасного пребывания ни от российских войск, ни от крымцев. А поэтому некоторое время будут жить они в степи, которая уже покорена оружием её величества.

Панин ещё раз обнадёжил ногайцев, что пока Крым не будет признан свободным, Россия с Портой мира не заключит. И, по старой привычке, припугнул: если через шесть дней он не получит ответы на перечисленные пункты, то снова выступит против орд-неприятелей.

В тот же вечер Веселицкий отправил обласканного деньгами и подарками Тинай-агу в Каушаны.

Через два дня в лагере появился новый гонец — Исмаил-ага, доставивший письмо от Бахти-Гирея. Ничего особенного в письме не содержалось, кроме призыва иметь дружбу с Россией и просьбы «наикрепчайше подтвердить, что татарам от войска никакого вреда чинено не будет».

Ему Панин ответил круто: потребовал немедленно прислать уполномоченных людей «к сочинению договора на возобновление желаемой дружбы». И предупредил, чхобы до окончания переговоров татары не приближались к армии ближе сорока вёрст.

Исмаил-агу задерживать не стали — отправили на следующее же утро.

— Ежели орды пойдут на наши условия, — сказал Панин Веселицкому, — то сего сераскира надобно определить в ханы...


* * *

Июль — август 1770 г.

Подготовка к штурму Бендер шла своим чередом. Став у крепости лагерем, Панин растянул полки огромной дугой, охватившей Бендеры с западной стороны; с восточной — естественной преградой был Днестр, на левом берегу которого расположились несколько батальонов с пушками и кавалерийские эскадроны, чтобы полностью блокировать сообщение по реке и исключить возможность подвоза осаждённым припасов и подкреплений.

Разработанный инженерным генерал-майором Рудольфом Гербелем план осады был утверждён Паниным, и в ночь на 20 июля сапёры отрыли в трёхстах саженях от крепостных стен первую параллель, вместившую в себя передовые роты.

Перед параллелью тянулся крепкий турецкий ретраншемент, и сидевшие в нём янычары, заслышав стук лопат и кирок, шум голосов, всю ночь стреляли наугад из ружей — несколько сапёров были ранены шальными пулями.

Панин вызвал к себе начальника армейской артиллерии генерал-майора Карла фон Вульфа:

   — Мешают бусурмане, Карл Иванович... Надобно помочь гренадерам сбить с них спесь.

   — Собьём, ваше сиятельство! — заверил его Вульф.

Спустя несколько часов на ретраншемент обрушился огонь русских батарей. Тяжёлые бомбы крушили укрепления, горячие осколки ядер липко впивались в тела янычар. Оставшиеся в живых турки были затем выбиты решительным штыковым ударом гренадер.

Гербель тут же посоветовал Панину использовать ретраншемент в качестве второй параллели:

   — Чем отрывать новую — легче и быстрее подправить разрушенное.

Панин одобрил предложение, но приказал поторапливаться.

   — Уже середина лета, а мы только приступили к настоящей осаде, — недовольно пробурчал он.

Гербель торопился, но пушечный огонь с крепостных стен мешал быстрому продвижению вперёд. Только в конце июля, воспользовавшись недосмотром турок, удалось ночью откопать третью, последнюю, параллель, и 3 августа инженерные команды начали работы по прокладке подземных галерей к гласису.

5 августа к Веселицкому прискакал солдат с пикета на каушанской дороге.

   — Ваше высокоблагородие, татары прибыли на пост!

   — Много?

   — С десяток будет.

   — Воротись и скажи, что я сейчас приеду, — велел Веселицкий, у которого давно было обговорено с Паниным, как следует встречать депутатов.

В богатой карете, запряжённой четвёркой лошадей, с большой свитой и эскадроном кавалерии Пётр Петрович отправился к посту.

Поражённые пышной встречей, ногайцы притихли, изумлённо разглядывая свиту.

Веселицкий возвышенным тоном приветствовал депутатов, старшего среди них — едисанского Мамбет-мурзу — усадил рядом с собой в карету, и процессия неторопливо двинулась к лагерю.

Путь оказался достаточно долог: Веселицкий, как было задумано, повёз гостей вдоль расположившихся для осады полков. Ногайцам надо было показать, насколько сильна армия, и тем самым сделать их сговорчивее. Среди множества повозок, солдатских и офицерских палаток вышагивали пехотинцы, гарцевали всадники, на батареях артиллеристы копошились у пушек.

   — Мы от друзей секретов не держим. Поэтому и повезли вас прямой дорогой... (На самом деле карета сделала приличный, но незаметный глазу крюк). Если бы подошли полки, что находятся ещё на марше, то, пожалуй, здесь и места всем не хватило бы, — очень правдиво соврал Веселицкий.

Карета остановилась неподалёку от палатки командующего. Веселицкий и Мамбет-мурза вышли из неё. Остальные депутаты слезли с лошадей. Дальше все пошли пешком.

Панин стоял у своей палатки в окружении большой группы генералов и офицеров.

Веселицкий, придав голосу торжественность, представил депутатов:

   — Знаменитейшие мурзы и старейшины достойной Едисанской орды... Мамбет-мурза... Мегмет-мурза... Тинай-ага... Чобан-ага... Мукай-ага... (Депутаты выходили по одному и кланялись Панину). Знаменитейшие мурзы достойной Буджакской орды... Джан-Мамбет-мурза... Чобан-мурза... Хаджи-эфенди.

После этого Мамбет-мурза объявил, что привёз русскому паше письмо от всего народа.

Панин принял письмо, но читать не стал, сунул в руку стоявшему рядом Дементьеву и вошёл в палатку.

Веселицкий скороговоркой вручил попечение над депутатами свитским офицерам, а сам вместе с Дементьевым проследовал в палатку командующего. Здесь переводчик развернул запечатанный красной печатью свиток и стал переводить ответ ордынцев на предложенные пункты ультиматума.

   — На первый пункт они пишут, что «от турецкого владения отделясь, яко неприятелю, войску и крепости его вспомоществования не чинить и против российского оружия не сопротивляться».

   — Дальше, — кивнул Панин.

   — На второй пункт пишут, что «по отдалении от турецкой армии, за неимением места к проживанию, дозволить нам с жёнами и детьми перейти за реку Днестр».

   — Дальше.

   — На третий пункт пишут, «а что мы желаем перейти в Крым и соединиться с тамошними народами, в том сумнения не иметь, ибо мы с ними уже согласились, о чём от вышеописанных посланцев уведомить изволите».

   — Дальше.

   — Всё, ваше сиятельство.

   — Кто подписал?

Дементьев глазами пересчитал подписи.

   — Двадцать восемь буджакских мурз и двадцать четыре едисанских... И против каждого имени печать приложена.

   — Ну что ж, — удовлетворённо сказал Панин, хлопнув рукой по колену, — дело справили! Не хотел Крым весь под протекцию идти, так придёт кусками... (Он посмотрел на Веселицкого). Теперь надобно акт составить по всей форме. Займитесь сим немедля и завтра мне представьте... Акт составить от моего имени!

   — А что с их просьбой?

   — Чёрт с ними, пусть идут за Днестр... Но в Крым я их не пущу!..

На следующее утро Панин просмотрел текст договора, вычеркнул несколько, по его мнению, лишних слов и, после того как текст переписали начисто, подписал.

Перед полуднем Веселицкий собрал депутатов у своей палатки и зачитал им «прелиминарный акт»:

   — «Я, нижеподписавшийся её императорского величества всероссийской, моей всемилостивейшей государыни генерал-аншеф, предводитель Второй армии, сенатор, кавалер и российской империи граф Пётр Панин, объявляю силою сего инструмента, что присланным по моему письменному требованию ко мне от похвальных Едисанской и Буджакской орд для утверждения дружбы уполномоченным господам депутатам... (Веселицкий не стал перечислять написанные имена, а широким жестом обвёл ногайцев), кои меня совершенно и свято уверили яко все сих двух похвальных орд мурзы, старшины и все люди, никого не исключая, по их закону присягу учинили совсем от турецкой области отделиться и отстать, а с Российской империей в дружбу и соединение вступить на таком именно основании... — Веселицкий сделал паузу и стал медленно перечислять условия: — Чтоб состоять под протекцией её императорского величества на древних их правах, обыкновениях и преимуществах, а не в подданстве...» Согласны ли достойные депутаты с написанным?

   — Якши, — кивнул Мамбет-мурза.

   — «Крым с прочими татарами к тому ж склонить. И что не желают иметь и не станут терпеть над собой такого хана, который к сему общему ногайцев согласию и доброму намерению не приступит, чтоб вспоможением Российской империи сделать всю татарскую область свободной, ни от кого не зависящей, так как оная в древности была...»

Далее в договоре Панин разрешал ордам переход за Днестр, обещал помощь и защиту и просил Бога «утвердить сию дружбу между похвальным татарским обществом и Всероссийской империей навеки». (Эта грамота вручалась в обмен на татарскую такого же содержания, заготовленную Дементьевым, но ещё не подписанную депутатами).

   — Согласны ли достойные депутаты с написанным? — спросил Веселицкий, закончив чтение.

   — Якши, — опять за всех ответил Мамбет-мурза.

   — Тогда прошу поставить свои имена и печати.

Депутаты по очереди стали подходить к столу, на котором лежал договор. Грамотные — расписывались, остальные — прижимали к желтоватому листу печати.

После того как церемония подписания закончилась, Веселицкий и Мамбет-мурза обменялись грамотами...

Депутатов проводили с почестями, нагрузив многочисленными богатыми подарками. И хотя ранее было оговорено, что при Панине останутся аманаты, Пётр Иванович великодушно отпустил их. А взамен велел прислать несколько особ из знатнейших фамилий, кои отправятся послами ко двору её величества.

Кроме подарков депутаты увозили с собой письмо Веселицкого, в котором он обращался с похвалой к обеим ордам, что они прислушались к дружеским увещеваниям и согласились предаться под покровительство Российской империи. В конце письма, отвергнув высокий стиль, канцелярии советник прямо посоветовал: если хан Каплан-Гирей не пожелает воссоединиться со своим народом, то его «от себя отослав, избрать в ханы Бахти-Гирея».

Прельщённые проявлениями дружелюбия и дорогими подарками, ногайцы, желая, видимо, ещё более укрепить к себе доверие, сообщили Веселицкому, что Каплан-Гирей с двадцатью тысячами татар стоит в 60 вёрстах от Бендер, в урочище Паланка, и хочет атаковать армию, дабы прервать осаду крепости.

Отправив депутатов, Веселицкий поспешил рассказать Панину о замыслах хана. Командующий тут же приказал генерал-поручику Эльмпту двинуть свои полки против Каплан-Гирея.

Одновременно он направил ордера генерал-поручику Бергу и генерал-майору Прозоровскому, в которых указал, что едисанцы и буджаки подписали акт об отторжении, вследствие чего им дозволено перейти Днестр и расположиться на его левом берегу. Генералам надлежало проследить, чтобы войска этим ордам препятствий не чинили и их не воевали. Тем более что вместе с депутатами в орды отправился отряд майора Ангелова. А вот если хан попытается прорваться в Крым — поразить его без всякой пощады.

Панин был очень доволен удачной негоциацией.

   — Отторжение ногайцев — это не только начало распада Крымского ханства, — восклицал он взволнованно. — Сие означает неизмеримо большее: первый шаг к нашему утверждению на Чёрном море!..

В Петербург он отправил сразу несколько реляций: Екатерине, в Сенат, брату Никите Ивановичу, в Военнуюколлегию...


* * *

Август 1770 г.

Каплан-Гирей с размаху стегнул плетью стоявшего на коленях гонца, принёсшего дурную весть о переходе двух орд на сторону России. Плеть гибко обвила бритую голову и выбила у едисанца правый глаз. Вместо того чтобы молча стерпеть кару, гонец взвыл от боли. Из-под прижатых к лицу грязных ладоней струйкой выползла смешанная с кровью слизь. Этот крик привёл Каплана в ярость — ударом ноги он повалил едисанца наземь и стал злобно пинать сапогами податливое тело. А тот, продолжая кричать, катался в пыли, стараясь увернуться от ударов, чем ещё больше распалял хана.

   — Оставь его, — негромко сказал стоявший рядом Бахти-Гирей. — На нём нет вины.

   — Я убью эту едисанскую собаку! — исступлённо кричал хан, продолжая наносить удары. — Пусть он ответит за предательство орды!

   — Его смерть не принесёт тебе славы. И орды назад не вернёт... Ныне о другом думать надо.

Хан ещё раз ударил обмякшее тело, плюнул и ушёл в шатёр.

Бахти проследовал за ним.

   — Эти вонючие шакалы сговорились с русскими! — не мог успокоиться хан. — Они предали меня!

   — Аллах каждому воздаст должное, — спокойно изрёк Бахти.

   — Воздаст ли?.. Ты — едисанский сераскир! Ты знал о готовящейся измене?

   — Знал.

   — Почему же не предупредил?

   — Ты тоже знал о ней.

   — Я?!

   — Разве ты не получил письмо от русского паши? Разве не знал, к чему он призывает орды?.. Знал!.. Но надеялся, что твой ответ — это ответ всех орд.

   — Я на поклон к паше не пошёл!

   — Ты не пошёл. Зато это сделали другие... Ты зачем меня к себе позвал и держишь, словно пса на цепи? Боишься, что уйду с ордами к русским?

   — Когда войско выходит из повиновения сераскиру — тому остаётся выбирать: или идти с ним, или остаться одному.

   — Не надеялся, значит, — усмехнулся Бахти.

   — Сомневался! — с вызовом ответил Каплан.

Некоторое время Гиреи сидели молча, размышляя каждый о своём. Хан мучительно искал выход из трудного положения, в которое поставили его ногайские орды и проклятый Румян-паша, трижды разбивший татарскую конницу. Сераскиру предстояло решить, с кем он будет дальше — с ханом или ордами?

Молчание нарушил Бахти.

   — Нынче о собственном спасении думать следует, — доверительно сказал он. — В Крым надо пробиваться!.. По берегу — до Очакова, а оттуда — на корабле в Кезлев.

   — Мне доносят, что возле Очакова шныряют гяуры. Дойдём ли?

   — На то и война, чтобы они шныряли у крепостей... Только другого выхода нет! Здесь русские раздавят нас.

   — А ты со мной будешь или как?

Бахти спокойно выдержал настороженный взгляд хана:

   — Мне с русскими делить нечего. Я татарский сераскир!.. Только пошли верного человека в Бахчисарай. Пусть передаст калге, чтобы с войском выходил из Ор-Капу навстречу...

Через несколько дней Каплан-Гирей приказал остаткам татарской конницы тайно выступить в сторону Очакова. Но одного обстоятельства он не учёл: среди тысяч людей тайну сохранить нельзя.

Узнав о предстоящем движении татар, Панин тотчас выслал новые ордера Бергу и Прозоровскому, суть которых была одна: выследить хана и разбить!


* * *

Август 1770 г.

17 августа в русский лагерь под Бендерами прискакал нарочный от ногайских орд. Он привёз письмо Панину, подписанное двадцатью двумя знатными мурзами. Те благодарили командующего за оказанные милости и обращались с новой просьбой:

«Дабы избежать некоторых турецких обид, просим, все татары обще, дозволения перейти за Днепр на прежние наши жилища, где родились, дабы совокупиться с джамбуйлуками и едичкульцами, ибо у нас как провианту, так и домов не имеется, поэтому крайнюю нужду претерпеть можем...»

— Вот поганцы! — ругнулся Панин. — Опять что-то затеяли...

Ответное письмо он начал с деликатного отказа: поскольку крымцы, а также Едичкульская и Джамбуйлукская орды находятся доныне в подданстве Турции, то дозволить идти за Днепр он не может, ибо опасается за благополучие вступивших в протекцию орд, так как знатных мурз могут отправить на казнь к султану, а остальных турки станут преследовать и обижать.

«Его сиятельство сераскир султан Бахти-Гирей, — писал Панин, — хотя в письмах ко мне дружелюбным своим к России обращением отзывается, но, однако, от себя собственно присланным к пребывающим при мне аманатам ни каким ещё письмом меня в том не утвердил, что его сиятельство совершенно объявляет себя, согласно с вами, отрешённым от всякой турецкой власти и зависимости...»

В связи с такой неопределённостью Панин предписывал исполнить уже не три, как ранее, а пять пунктов ультиматума.

Во-первых, орды должны быстро снестись с ханом и Бахти-Гиреем и потребовать от них твёрдого объявления: отлагаются ли они от Порты? признают ли покровительство России? Во-вторых, все татары, до сих пор признающие над собой власть Порты, будут считаться врагами России и с ними он будет поступать как с неприятелями. В-третьих, отложившиеся от Турции татары должны считать своими и России врагами всех, кто ещё остался под властью Порты. Составив особое временное правительство, они должны выбрать нового хана или его наместника или же составить правительственный совет и прислать уполномоченных для постановления решительного договора. В-четвёртых, на этих перечисленных условиях Панин дозволяет Буджакской и Едисанской ордам расположиться на богатых землях между реками Днестр, Буг и Синюха, но без касательства границ Польши и России. Наконец, в-пятых, по случаю приближающейся осени, переговоры между Россией и татарами должны быть проведены с крайней поспешностью.

Едисанский нарочный уехал.

А днём раньше пришло письмо от Бахти-Гирея. Сераскир в очередной раз уверял Панина в своей и хана доброжелательности к России и хлопотал о «возобновлении нашей с российским двором соседственной дружбы обеих сторон».

Панин был зол на Бахти за его коварство, но понимал, что в нынешнее неопределённое время порывать окончательно с сераскиром нельзя.

«Высокий российский двор, — написал он Бахти, — ни с какими подданными Оттоманской Порты, с которой он теперь в войне, дружбы возобновлять не может и не будет. Его покровительство и дружба распространяются только на тех, кто объявит себя отступившими от власти и подданства Оттоманского скипетра и присоединится навеки к дружественному союзу с Россией. Если ваше сиятельство такой драгоценный дар на благоденствие вашего народа и славы собственного вашего имени воспринять прямо желаете, то извольте о том ко мне с точностью и подпискою вашей руки отозваться...»

О хане Каплане Пётр Иванович высказался резко: так как он ещё не объявляет себя отторгнувшимся, то «мы будем считать его своим неприятелем, почему и должны будем везде его искать и оружием его величества атаковать».

Дальше в письме шёл лёгкий реверанс в сторону Бахти в расчёте на его честолюбие:

«Не следует вам за врага Российской империи вступаться и атакование того хана, который ещё подвластным себя турецкому скипетру содержит, за обиду себе поставлять, но надобно ещё вам к тому способствовать. Конечно, ваше сиятельство, не было и не будет уже никогда такого удобнейшего времени, какое теперь настоит, вам ли собственно, своею особой соединясь с благонамеренными Едисанской и Буджакской ордами, объявить себя ханом или, уступая своё достоинство яко братцу вашему и нынешнему настоящему хану, преклонить его на низложение с себя и своего народа насильственное турецкое владение».

— Бахти, как и хан, порядочная сволочь, — хмурясь, сказал Панин, отдавая письмо Веселицкому. — Но мы должны поддерживать его, ибо только он один может нынче возглавить орды... А коль предаст — будет повод уведомить об этом орды и определить в ханы другого достойного султана из Гиреев.

Вскоре всё прояснилось окончательно: едисанские и буджакские мурзы прислали Панину уведомление, что Бахти-Гирей «в данном незадолго пред сим своём обещании и слове, как пред вами, так пред нами, не устоял, но согласившись с братом своим Каплан-Гирей-ханом и сделавшись ему верным, от нас отделился».

   — Обманулись мы с Бахти, — грустно покачал головой Веселицкий. — Не внял он нашим словам и уговорам.

   — Ну и чёрт с ним! — грубо сказал Панин. — По крайней мере, теперь можно действовать решительно... Хана и всю его сволочь — уничтожить!

   — А подпись на акте?

   — Подпись поставит другой хан!

   — Кто же?

   — Вот вы и подумайте об этом!.. Султанов гирейской породы у крымцев много — сыщите среди них преданного нам человека.

   — Сыскать можно... Только вот время потеряем.

   — Бог с ним, со временем. Главное, что две орды — а это большая часть ногайцев! — уже отторглись.

   — Им сейчас тяжко приходится, — заметил Веселицкий.

Он достал из кармана полученное на днях письмо, зачитал отрывок:

   — «Мы ныне в такой крайности находимся, что домов не имеем, в съестных припасах крайнюю нужду претерпеваем, да и в таком состоянии, что и на мёртвых для обыкновенного погребения не из чего саван сделать, а живых одеть нечем. Одним словом, в крайней нужде находимся. Того ради просим нам через Буг и Днепр дозволить перейти к джамбуйлукам и едичкульцам, дабы мы, яко тамошние уроженцы, могли вспомоществованием их без всякой нужды прожить...»

   — Попала вожжа под хвост, — ухмыльнулся Панин. — Ишь как запели.

   — С ними надо что-то делать, ваше сиятельство, — серьёзно сказал Веселицкий. — Всё ж таки теперь в нашей протекции состоят.

Панин некоторое время молчал, размышляя, потом сказал начальственно:

   — Заготовьте-ка за моей подписью письмо в Совет. Опишите всё про ногайцев... Пусть Совет решит: пускать их за Днепр иль на прежнем месте оставить...

Переложив ответственность на членов Совета, Пётр Иванович поступил осторожно и дальновидно — в случае предательства орд никто не сможет упрекнуть его в беспечности... А он сможет!


* * *

Август 1770 г.

Получив ордер командующего, генерал-майор Прозоровский повёл свой корпус в строну Очакова, намереваясь отыскать в тех краях хана. На полпути к крепости он наехал на большой, в несколько тысяч, отряд ногайцев, которые, как оказалось, сами искали его, желая присягнуть России.

Прозоровский пригласил мурз в свой лагерь. Мамай-мурза громко прочитал текст присяги, присланной ранее Паниным. Кто-то из едисанцев поднёс Прозоровскому Коран, сказал, чтобы он передал священную книгу старшему из мурз.

Генерал недоумённо оглянулся.

Выручил майор Ангелов, знавший многих ногайцев, — глазами указал на Джан-Мамбет-бея.

Прозоровский напыжился, придавая своему облику величавую торжественность, и вручил Коран бею.

Тот поцеловал книгу, прикоснулся к ней лбом, передал следующему мурзе, повторившему движения бея.

Так, переходя из рук в руки, Коран обошёл всех ногайских начальников. Торжественная клятва была исполнена.

За обедом, который устроил Прозоровский, Джан-Мамбет-бей с заискивающей улыбкой на широкоскулом лице объявил скрипучим голосом, что на собрании мурз он избран ханом обеих ногайских орд, и пообещал склонить к отторжению от Порты джамбуйлуков и едичкулов.

   — А что делать станете, коль не захотят они к вам присоединиться? — зычно спросил Прозоровский, изрядно опьяневший.

   — Тогда они нам врагами будут... И мы силой заставим отложиться, — словоохотливо пообещал бей.

   — Ладно уж, — махнул рукой Прозоровский, едва не сбив наземь стоявший перед ним бокал. — Мы и сами с этим справимся, когда потребно будет.

Переводчик Константин Мавроев не стал переводить сказанное генералом, а спросил о Каплан-Гирее.

   — Хан из Хаджибея в Очаков идёт, — ответил бей. — С ним тысяча турок в охране... И обоз большой. Очень большой!

   — Из Очакова пойдёт к Перекопу?

   — Нет, — мотнул головой бей. — Сказывают, морем в Кезлев поплывёт. А в Очакове для того дела пять судов приготовлены.

Мавроев скороговоркой перевёл слова бея Прозоровскому. И добавил от себя:

   — Брешет старик, ваше сиятельство! Насколько мне ведомы характеры крымских правителей, они более всего пекутся о собственной выгоде... У хана большой обоз. Он его не бросит! А на суда столько добра, лошадей да ещё турок-охранников он не посадит... Видимо, слух специально пустил, чтобы по берегу его не стерегли.

   — Вот мы и проверим, — похлопал Мавроева по спине генерал и звонко икнул...

Утром, проводив ногайцев, Прозоровский двинул корпус к Очакову. Шли весь день, глотая степную пыль, томясь от палящего зноя. Под вечер, не доходя до крепости вёрст пять, генерал остановился на ночлег, выслав в разные стороны казачьи разъезды. Несколько казаков, что понимали по-татарски, поскакали в разведывание к Очакову.

Казаки вернулись перед рассветом. Рассказали, что в темноте подошли почти к самым стенам, вокруг которых шумным табором расположились татары.

   — На глазок по сумеречному времени тыщи три будет, ваше сиятельство.

   — Разговоры слышали? О чём говорят?

   — Нет, побоялись близко подходить, чтоб не обнаружили... Но шатров они не поставили, кибитки по-походному снаряжены. Сегодня-завтра должны тронуться.

На заре Прозоровский послал к крепости казачий полк, приказав заманить татар в степь. Полк до Очакова не доехал, столкнулся с татарами раньше: Каплан-Гирей ещё ночью вышел в сторону Кинбурна. Видя, что русских мало, хан оставил для охраны обоза небольшой отряд, а всю конницу бросил на казаков.

Казаки, живо палившие из ружей и весело поругивавшие басурман, смекнули, что пора уносить ноги: татары, растянувшись по степи полумесяцем, стали охватывать полк с флангов. Развернув коней, нещадно охаживая их плетьми, казаки поскакали к условленному месту. Спустя четверть часа бешеной скачки полк увидел выехавшего на курган Прозоровского. Казаки промчались ещё сажен триста, держа направление на курган (татары, не чувствуя подвоха, мчались за ними), а затем снова развернули коней.

В этот миг по сигналу Прозоровского грохнули скрытые за курганом пушки. Ядра, прошипев над головами казаков, упали в самую гущу татар. Одновременно из балок выехали несколько тысяч казаков, а слева и справа, заходя в тыл неприятеля, помчались гусарский и драгунский полки.

Среди татар произошло замешательство: кто-то продолжал нестись во весь опор вперёд, кто-то по дуге отворачивал в сторону. Стремительная, лёгкая, послушная хану конница в считанные секунды превратилась в неуправляемое, объятое страхом стадо.

Татары погнали лошадей назад, к Очакову. За ними мчались русские, на ходу стреляя в согнутые спины неприятелей, рубя сплеча отставших и раненых. Гусарские и драгунские эскадроны стремились соединить концы своего полумесяца, чтобы окружить отступающую конницу и покончить с ней. Однако татары успели выскользнуть из кольца.

Потеряв в коротком бою две тысячи убитыми, Каплан-Гирей вернулся в Очаков. А вот его обозу удалось проскочить в Кинбурн.

Генерал-поручику Бергу, как и Прозоровскому, тоже сопутствовала удача.

Едва он узнал, что калга Ислям-Гирей с пятью тысячами воинов вышел из Перекопа, послал в погоню всю свою кавалерию под командованием генерал-майора Авраама Романиуса Тот быстро нагнал татар и на рассвете атаковал.

Обременённые огромными табунами лошадей, волов, сотнями повозок, которых вели для ханского обоза и свиты, татары не смогли организовать какое-либо сопротивление — гибли десятками под острыми саблями и меткими пулями русских. Оставив почти половину отряда в степи на поживу воронам, калга увёл уцелевших в Ор-Капу.

Русские ещё долго сгоняли в табуны рассыпавшихся повсюду лошадей. А когда подсчитали трофеи, Романиус не поверил:

   — Двенадцать тысяч?.. Ну и ну... Вот так Божий подарок!

   — Ещё, ваше превосходительство, двести пятьдесят волов и верблюдов и полтысячи повозок, — доложил обер-квартирмейстер Дьячков.

Обозлённый такими потерями, Ислям-Гирей попытался отбить табуны и обоз, когда русские возвращались мимо Перекопа к Молочным Водам. Но казачьи дозоры вовремя заметили неприятельскую конницу. Романиус быстро выдвинул вперёд несколько пушек, которые скорым и дружным огнём отбили атаку...

Выслушав доклад генерала, Берг расцеловал его, долго и пылко нахваливал, но в рапорте Панину не забыл упомянуть и себя.


* * *

Август 1770 г.

После успешных летних сражений Румянцева и отторжения Паниным ногайских орд, после катастрофического разгрома российской эскадрой под командованием генерал-аншефа графа Алексея Григорьевича Орлова турецкого флота в Чесменской бухте[13] военное и политическое положение Порты, по мнению Екатерины, стало таким критическим, что пора было прощупать настроение турок: не пойдут ли они на мирные переговоры? В конце августа императрица в очередной раз встретилась с Никитой Ивановичем Паниным. Говорила она неторопливо, с отступлениями, но строго придерживаясь главной мысли.

   — Теперь, когда славным оружием нашей армии повсюду поражаются сила и защита Оттоманской империи, когда наша победоносная армия простёрла свои завоевания до самых берегов Дуная и находится в полной готовности не токмо к ограждению покорённых уже российскому скипетру изобильных провинций, но и перенесению самого театра войны на турецкий берег, когда татарские орды, ощутив над собой тягость нашего оружия, испытав разорение и жертвование своего бытия, пришли в поколебание и прибегли под наше покровительство, я охотно изволю предпочесть скорое и совершенное прекращение народных бедствий и пролития невинной крови новым успехам моего оружия... Не пора ли, граф, подумать о мире?.. И военных успехов, и славы мы имеем достаточно. А о прочей пользе можно позаботиться при подписании мирного трактата.

   — Мир — хорошая вещь, ваше величество. Но о нём следует думать, когда не токмо успехи, но и выгоды грядут впечатляющие и обильные, — уклончиво ответил Панин. — Победы графа Румянцева, графа Орлова и скорое взятие Бендер графом Петром Ивановичем говорят о великой силе армий и флота вашего величества. А это в будущем может принести ещё более весомые победы и выгоды.

   — Вы считаете, что заводить разговор о мире рано?

Панин ушёл от ответа на прямой вопрос Екатерины, сказал озабоченно:

   — Мира должна просить поражаемая держава, а не первенствующая.

   — А мне, напротив, в этом жесте видится благородство, достойное победителя.

   — Именно поэтому Порта не пойдёт на мир!

   — Почему?

   — Сие означает, что султан должен признать себя поражённым. А он этого не сделает.

   — Но в письме, что мы отправим, можно сделать реверанс в сторону Порты и выставить её не врагом, объявившим войну России, а несчастной жертвой коварных происков Франции... Мустафе надобно дать понять, будто мы считаем, что настоящая война возымела себе начало не от собственного желания Порты или же признания в ней нужды султаном, но от постороннего и ненавистного зова злобствующих держав, кои разнообразными происками лести и коварства помрачили добрую веру Порты. Имён, разумеется, никаких называть не станем.

   — Но Порта до сих пор держит пленным нашего резидента Обрескова.

   — А это надо обговорить отдельно и решительно! Я не приму мирных предложений, покамест Алексей Михайлович останется в насильственном заключении.

Панин задумчиво помолчал, потом сказал расслабленно:

   — Я подготовлю необходимое письмо и перешлю его Петру Ивановичу. Он татар отколол — ему сподручнее и с турками дело начать... Только от имени вашего величества его посылать никак нельзя. Пусть оно будет от имени графа Петра Ивановича.

Екатерину напускное равнодушие Панина не обмануло... «И здесь Петьку возвысить хочет», — с лёгкой неприязнью подумала она.

А вслух сказала сочувственно:

   — Ну зачем же отвлекать любезного брата вашего. У него ныне великие заботы с Бендерами предстоят... Отправьте Румянцеву! Пусть от своего имени пошлёт султану.

По толстощёкому лицу Панина пробежала тень разочарования, но перечить он не стал.


* * *

Август — сентябрь 1770 г.

Осада Бендер затягивалась. Полторы тысячи рабочих и пионеров, прикрываемые 2-м гренадерским полком полковника Талызина, зажатые толщей земли в узких проходах, задыхаясь от нехватки воздуха, в свете чадящих фитилей, тяжело рыли подземные галереи в сторону крепости, стараясь подвести их под гласис. Гербель поторапливал офицеров. Те, сами часто спускавшиеся под землю для проверки и уточнения расчётов, устало разводили грязными руками:

   — Глина, ваше превосходительство... Камней много...

Доставленные из Киева осадные орудия гулко ухали, бросая в крепость двухпудовые бомбы. Пропахшая порохом прислуга неторопливо прочищала банниками горячие жерла, охлаждала их уксусом, затем так же неторопливо заряжала и, отойдя в сторону, зажав ладонями уши, производила очередной выстрел.

Командующий артиллерией генерал-майор Вульф в начале осады требовал скорой стрельбы. Но, прикинув ежедневный расход пороха и бомб и скорость обозов, подвозивших новые снаряды из армейских магазинов, распорядился стрелять пореже. Тем не менее сыпавшиеся на крепость бомбы доставляли туркам немало хлопот: дни стояли жаркие, сухие — деревянные строения внутри крепости вспыхивали от разрывов мгновенно. Комендант Абдул-эфенди тщетно старался загасить пожары, и над Бендерами, расплываясь на полнеба, который день висели седые столбы дыма.

Сераскир Эмир-паша несколько раз пытался сбить осаду, бросая по ночам отряды янычар и сипахов в стремительные вылазки, причинявшие немалый урон передовым батальонам. Только в одном бою, в начале августа, русские потеряли убитыми и ранеными семьсот человек.

Панин терпеливо ждал, когда сапёры закончат работы, и всё откладывал штурм, считая, что без подрыва гласиса атака будет крайне затруднительна и приведёт к огромным потерям. А в реляциях в Петербург, в письмах Румянцеву просил подкрепить своё войско за счёт полков Первой армии. Но та сама нуждалась в пополнении, и на его запросы шли, естественно, отказы.

Поняв, что никакой помощи он не получит, Пётр Иванович, выслушав очередной доклад Гербеля о готовности галерей, решился на штурм. Выжидать далее становилось опасно: припасов оставалось всё меньше, потери от болезней и частых атак турок, державших в постоянном напряжении передовые батальоны, росли с каждым днём и перевалили за три с половиной тысячи человек.

28 августа Панин со штабом провёл общую рекогносцировку, определяя будущее расположение штурмовых колонн, их путь к крепости, прикидывая, где разместить резервы.

   — На такого медведя с рогатиной не пойдёшь, — бурчал он себе под нос, оглядывая мощные укрепления Бендер. — Его сперва надобно обложить, а уж потом бить... И сразу насмерть!..

Турки, видимо, почувствовали, что близится час испытания, и дважды — 29 августа и 3 сентября — провели отважные ночные вылазки. Батальоны отбили их, но понесли ощутимый урон; санитары вынесли из параллели более полутысячи убитых и раненых.

   — Скоро нас всех унесут, — озлобленно шептались офицеры, осуждая медлительность главнокомандующего. — А штурмом и не пахнет!

   — В Петербурге, сидя в Совете, командовать-то легче.

   — Эх, господа, дурной пастух всё стадо загубит...

Веселицкий — на правах доверенного человека — исправно доносил Панину о всех услышанных разговорах, делая это, конечно, в обходительной, смягчённой форме.

Пётр Иванович и сам чувствовал растущее в армии недовольство. Оно усиливалось ещё тем, что в полках знали о блестящих победах Румянцева. Здесь же, под Бендерами, были бои, были потери, но не было побед.

Уязвлённый Панин вызвал Гербеля и долго кричал на него, обвиняя в трусости и нераспорядительности.

Когда командующий утих, вспотевший Гербель, оправдываясь, сказал, что левая мина может быть установлена к вечеру, правая — через три дня, а вот центральная — не ранее чем через две недели.

Последние слова вызвали у Панина новый приступ ярости.

   — Все упрекают меня в задержке штурма, — кричат он, размахивая руками, — а на самом деле виновником являетесь вы, господин генерал! Я не могу начинать штурм без подрыва гласиса! А вы, генерал, два месяца возитесь под землёй, как жук в навозе, и ничего не сделали!.. Позор!

Гербель стоял бледный, подавленный, не решаясь уйти без разрешения командующего.

А тот тихо, сквозь зубы прошипел:

   — Взрывайте левую... А через три дня — правую... Идите!

Генералы, стоявшие вокруг палатки и слышавшие восклицания командующего, недоумённо переглянулись: зачем взрывать мины по одной и с такими перерывами?

   — Совсем одурел наш предводитель, — вполголоса сказал кто-то.

Выскочивший из палатки вслед за Гербелем адъютант пригласил к командующему генерал-майора Вульфа.

Ему Панин приказал после каждого взрыва проводить скорую стрельбу по крепости всеми батареями.

   — Пусть Эмин-паша думает, что штурм начался!..

3 и 6 сентября, ближе к полуночи, Гербель взорвал фланговые мины, разворотившие гласис огромными воронками, в каждой из которых разместилась бы рота солдат. И каждый раз, как предполагал Панин, в крепости всё приходило в смятение: пушки скоро и неприцельно палили в темноту, гарнизон поднимался на стены для отражения штурма. Но штурма не было, и турки прекращали стрельбу. Однако гарнизон проводил на стенах всю ночь.

Утром 15 сентября генерал Гербель доложил Панину, что центральная мина подготовлена к взрыву.

   — Слава Богу, — облегчённо вздохнул командующий. — Тогда сегодня же вечером штурмуем...

Мягкая, ещё хранящая тепло увядшего лета ночь плавно опустилась на Бендеры. Отгоняя прутиком назойливых мошек, взволнованный предстоящим штурмом, Панин нервно вышагивал на вершине холма, подминая начищенными сапогами поблекшую траву. За спиной тихо переговаривались генералы. Чуть поодаль верхом на фыркающих, лениво перебирающих ногами лошадях восседали офицеры, готовые развозить приказы командующего. Рядом с генералами горел небольшой костерок.

Панин, сделав десяток шагов в одну сторону, перед тем как развернуться, останавливался, вглядывался в темноту, прислушивался. Он ничего не видел, но по доносившемуся сюда приглушённому шуму мог представить, как строятся штурмовые колонны, подтягиваются пехотные роты сопровождения, равняют ряды эскадроны кавалерии. А полковники, наверное, ещё раз объявляют приказ командующего: офицеры, первыми взошедшие на стены, получат в награду за отвагу сразу по два чина, солдаты — по сто рублей.

Где-то впереди, в темноте, раздался стук копыт. Подскакавший офицер осадил коня и, рассмотрев в свете костра невысокую фигуру командующего, не слезая с седла, выкрикнул:

   — Ваше сиятельство!.. Фитили зажжены!

   — Ну вот и славно, — враз осипшим от волнения голосом сказал Панин. — Теперь у нас одна дорога...

Все притихли, ожидая взрыва.

Ровно в 22 часа генерал-майор Гербель взорвал центральную мину — globe de compression (сдавленный шар) — в четыреста пудов пороха.

Пьяно шатнулась под ногами земля; вздрогнули, тревожно заржали лошади. Над всей округой, над гладью Днестра покатился тяжёлый, давящий грохот. Земля вздыбилась на десятки сажен, к небу рванулись огромные красно-белые языки пламени. На штурмовые колонны дождём посыпались комья земли, камни, древесная труха. Пыль и дым густым облаком заслонили чёрный силуэт крепости... Казалось, наступил конец света.

Тотчас справа, слева, в центре искрящимися веерами сверкнули залпы русских батарей.

Панин впился глазами в темноту. Ему даже показалось, что в таком грохоте он слышит гулкий топот ног тысяч солдат, устремившихся на штурм.

Как и было заранее определено, атака шла тремя колоннами: справа — колонна полковника Вассермана, составленная из гренадерских рот Ряжского, Курского, Козловского и Елецкого полков, слева — полковника Корфа с севскими, орловскими, владимирскими и белёвскими гренадерами, в центре — колонна полковника Миллера — гренадеры Тамбовского, Старооскольского, Воронежского и Черниговского полков... (За два часа до штурма Панин по очереди вызвал к себе каждого полковника и предупредил, что именно его колонна наносит главный удар. Эта незатейливая хитрость окрылила полковников — гордые оказанной честью, они пообещали умереть, но первыми ворваться в Бендеры).

Общее командование левым флангом Панин поручил генерал-майору Валентину Мусину-Пушкину, правым — генерал-майору Михаилу Каменскому. В резерве стояла пехота генерал-поручика Ивана Эльмпта и кавалерия генерал-поручика Фридриха Вернеса.

Оглушённая взрывом крепость молчала: некоторое время турки не могли оправиться от испуга. Но когда страх прошёл, крепостные батареи открыли бешеный огонь по наступающим колоннам.

Гренадеры шли скоро, молча, не стреляя. У подошвы гласиса пионеры, семенившие впереди колонн, забросали фашинами ров. Роты перешли его, стали подниматься на гребень укрепления, а там — снова ров. Оставшихся у пионеров фашин не хватило, чтобы заполнить его. — Вассерман приказал вынимать фашины из первого рва, что несколько задержало продвижение колонны. Едва гренадеры преодолели второй ров — упёрлись в высокий палисад, проходивший по гребню гласиса. Его рубили топорами, били ломами, стараясь сделать проходы.

Полковник Корф не стал ждать, когда пионеры проломят палисад, — приказал приставить лестницы. По ним гренадеры быстро перебрались на другую сторону бревенчатой стены.

Полковник Миллер, с ружьём наперевес, ходко шёл впереди своей колонны, двигавшейся по вытянутому в сторону крепости длинному и глубокому рву, вмиг созданному недавним взрывом. Турецкое ядро полыхнуло огнём почти под его ногами. Тяжёлый осколок рванул грудь Миллера, он дёрнулся всем телом, выронил ружьё, опрокинулся на спину.

   — Полковника убило! — закричали в первых рядах.

Колонна на мгновение задержала шаг, но тут же, повинуясь стальному голосу подполковника Петра Репнина, взявшего командование на себя, продолжила движение.

Под яростным огнём турок фланговые колонны преодолели двойной палисад, затем главный — шестисаженный — ров. Фашин уже не было — гренадеры спускали в ров штурмовые лестницы, перекидывали их на другую сторону и бесстрашно лезли по ступеням.

Полковник Корф попытался атаковать крепостные ворота, но сильный пушечный и ружейный огонь с башен заставил его отойти. Артиллеристы подкатили единорог, попытались разбить ворота, однако ядра, как мячи, отскакивали от прочных, обитых железом створок.

   — Чёрт с ними!.. На стены! — крикнул Корф.

Вверх! Вверх!.. Только там победа!.. Только там можно будет сойтись вплотную с неприятелем и показать русскую удаль!

А в центре и справа на стенах уже шла жестокая схватка. Стреляли мало — дрались штыками, саблями, ятаганами. Турки отчаянно бросались на гренадер, стараясь сбросить их со стен. Повсюду слышались лязг железа, вопли, стоны. На головы штурмующих падали сверху окровавленные тела. Обе стороны несли большие потери: передовые роты русских были почти все истреблены, а Эмин-паша послал вторую смену павшим на стенах туркам.

Наблюдавший с холма в свете разрывов и пожаров картину штурма, Панин видел, что гренадеры взошли на стены. Радостное предчувствие скорой победы подняло настроение командующего.

   — Ну раз взошли — назад не скинут! — возбуждённо прокричал он генералам. — Не таков российский солдат, чтоб взятые крепости назад отдавать!

Однако вскоре стали прибывать нарочные, посланные от командовавших флангами генералов. И Мусин-Пушкин, и Каменский докладывали, что потери — особенно среди офицеров — очень большие, и просили сикурс.

Панин приказал Эльмпту спешно выдвинуть резервы в помощь колоннам.

Подошедшие к крепости свежие роты усилили атаку. Казалось, пройдёт полчаса-час, и турки будут повержены.

Но Эмин-паша тоже уловил критический момент сражения и решил ослабить удар неприятеля. Он приказал открыть ворота — благо левая колонна, сдвинувшись в сторону, их не штурмовала — и внезапно бросил в контратаку двухтысячный отряд конницы и янычар.

Турки ударили во фланг колонны Корфа. Эскадроны, пытавшиеся отразить атаку, были смяты турецкой конницей. Пока сипахи, скакавшие на флангах, рубились в темноте с гусарами и карабинерами, основной отряд проскочил в тыл русских, смешав расположенные там обозы, разметав лекарские палатки, рубя раненых, разгоняя фурлейтов.

В колонне Корфа этот удар заметили поздно: все были увлечены атакой, а сам полковник, схватив чьё-то ружьё, заправски орудовал штыком.

Турецкий манёвр увидел полковник Фелькерзам. Старый, седой, покалеченный в прежних боях, он вместе с гренадерами карабкался по высоким лестницам. Сброшенный со стены убитый солдат сбил полковника — он пролетел две сажени, упал, но не разбился, поднялся, снова полез вверх. Уже на стене кто-то из унтер-офицеров крикнул ему, что турки ударили в тыл. Фелькерзам, расталкивая гренадер, опустился вниз, взял егерей, сопровождавших колонну, и, подпрыгивая на негнущихся ногах, побежал к туркам.

Атака егерей и огонь обозников задержали дальнейшее продвижение неприятеля.

Панин, которому нарочный доложил о турецкой вылазке, погнал двух офицеров к Эльмпту и Вернесу с приказом усилить левый фланг. Эльмпт послал вперёд два пехотных батальона, а горячий Вернее сам вскочил на коня и вместе с гусарами генерал-майора Зорича поскакал навстречу турецкой коннице.

Генералам здорово помог Вульф: увидев неприятельский прорыв, он не стал посылать гонцов к Панину — развернул батареи, подпустил турок поближе и ударил картечью.

Свинцовый дождь смел огромную толпу наступавших.

Тут же на них налетели эскадроны Вернеса и Зорича.

После короткой схватки турки побежали к крепости, но попали под ружейный огонь батальонов Эльмпта и егерей Фелькерзама.

Весь двухтысячный отряд был уничтожен!.. Лишь немногим туркам удалось спастись, но к осаждённым они уже не вернулись: через распахнутые ворота в Бендеры ворвались русские солдаты.

Над крепостью дрожал красный абажур из огня и дыма Зажжённые в начале штурма дома и постройки никто не тушил — они разгорались всё сильнее и сильнее, озаря небо багровым сиянием.

По огненным задымлённым улицам кучками бежали гренадеры, наугад стреляя по каждому появлявшемуся впереди силуэту, бросая в распахнутые двери гранаты. Янычары отчаянно дрались за каждый дом, а отступая — поджигали, чтобы затруднить движение русских.

Бой шёл уже шестой час, а гонца с победным донесением всё не было. Зато скакали и скакали офицеры с просьбами о сикурсе.

Разъярённый долгим штурмом, Панин исступлённо кричал на офицеров, ругался, но сикурс давал, понимая, что сейчас на карту поставлено всё. На штурм были брошены последние резервные батальоны.

Подлетевший на разгорячённом коне генерал Эльмпт встревоженно воскликнул, что у него нет больше пехоты.

   — Вот пехота! — хрипло бросил Панин, указывая рукой на оставшиеся у Вернеса эскадроны. — Спешить карабинеров — и вперёд!..

Вскоре к холму подъехал Вульф, толково доложил об отбитой атаке слева и добавил, что вести огонь более не может, так как штурмующие ведут бой внутри крепости.

   — Дозвольте, ваше сиятельство, здесь дождаться виктории?

   — Оставайтесь, генерал, — рассеянно кивнул Панин. — Вы своё дело справили отменно...

Небо на востоке побледнело. С Днестра потянул рыхлый туман. Над дальними холмами показался огромный диск малинового солнца.

Зябко передёргивая плечами, Панин продолжал топтать росистую траву, прислушиваясь к трещавшей в крепости перестрелке. Судя по тому, что выстрелы звучали всё реже, было ясно — Бендеры пали.

В восьмом часу утра всё затихло.

К командующему подскакал генерал Мусин-Пушкин, грязный, пропахший дымом, и сорванным голосом доложил:

   — Ваше сиятельство... Ко мне явились депутаты от Эмин-паши... для переговоров об условиях сдачи.

   — Никаких условий! — резко вскричал Панин, глядя воспалёнными глазами на графа. — Что ещё за условия?! Крепость наша!.. Поэтому никаких условий — только дискреция!

Мусин-Пушкин развернул коня, ускакал к Бендерам.

Спустя час он прислал офицера с долгожданной вестью — турки безоговорочно капитулировали.

Панин долго, каким-то отрешённым, невидящим взглядом смотрел на крепость, потом медленно перекрестил грудь и, чуть повернув голову к генералам, произнёс дряблым голосом:

   — Пойдём завтракать, господа... Есть что-то хочется...

Выдержавшие двухмесячную осаду и павшие в одну ночь Бендеры весь день курились зыбкими дымами пожарищ. Торопливые порывы ветра приносили в русский лагерь едкий запах гари, напоминая оставшимся в живых воинам о кошмарно длинных часах штурма.

В лагере было тихо... Измученные ночным сражением солдаты крепко спали, повалившись на траву, подставив пригревающему солнышку закопчённые лица. Дежурные, составив ружья в пирамиды, вяло переговаривались, скучно жевали нехитрую солдатскую снедь. Напряжённое, тревожное оживление, охватившее людей перед штурмом, недолгое ликование после боя сменилось вязким, гнетущим безмолвием. Даже Днестр, казалось, остановил своё могучее течение, чтобы не нарушать царившего покоя.

Только из лазаретов, где лекари и подлекари ковырялись крючками в ранах, выуживая пули и осколки, по-мясницки орудовали ножами и пилами, отсекая искалеченные руки и ноги, доносились надрывные крики и стоны раненых.

Выделенные в похоронные команды солдаты молча, как привидения, бродили у стен, собирая убитых; крестясь, брали залитые подсохшей кровью тела, выносили к повозкам и, раскачав, грузили навалом.

Убитых хоронили до самого вечера.

Только глядя на могилы, увенчанные белыми свежесрубленными крестами, на лежащих по всему лагерю раненых, Панин понял, какой дорогой ценой заплатил он за крепость. Генерал-квартирмейстер Михаил Каховский, надломленным голосом доложивший цифру потерь — 2593 убитых и раненых, — видел, как передёрнулось болезненной гримасой лицо командующего.

   — А турки?

   — До пяти тысяч, ваше сиятельство... Нами взяты також двести шестьдесят две пушки и восемьдесят пять мортир. Пленено более пяти тысяч турок... Пленены бендерский сераскир Эмин-паша и комендант крепости Абдул-эфенди.

   — Ну, это недурно, — чуть оживился Панин. И поспешил отправить Екатерине победную реляцию.

Он диктовал её так мудрёно и высокопарно, что писарь, дивясь необычному для командующего слогу, старался не пропустить ни слова, но всё же раза два переспросил, чем вызвал гнев генерала:

   — Да ты, болван, никак, оглох?.. В баталии не был, а уши заложило!

   — Виноват, ваше сиятельство... Перо менял... Отвлёкся... Перо негодное, — испуганно лепетал писарь.

   — Перья-то заранее готовить надо, — глухо рыкнул на него Панин.

Граф не мог не признать яростного сопротивления турок. Но сейчас, описывая викторию, он сознательно стремился усилить трудности и тем самым возвысить важность одержанной им победы.

«L’ours est mort (медведь издох), — говорилось в реляции, — и сколь он бендерскую мерлогу ни крепку, а ногтей почти больше егерей имел, и сколь ни беспримерно свиреп и отчаян был, но Великой Екатерины отправленных на него егерей стремление соблюсти достоинство славы оружия её со врождёнными в них верностью, с усердием к своему государю, храбрость с бодрствованием, нашли способ по лестницам перелезть чрез стены его мерлоги и совершенно сокрушить все его челюсти, вследствие чего непростительно бы я согрешил перед моей государыней, если б этого не сказал, что предведенные мной на сию охоту её егери справедливо достойны высочайшей милости Великой Екатерины, в которую дерзаю совокупно с ними и себя подвергнуть...»

Подписывал реляцию Панин с видом самодовольным и важным. Он был уверен, что падение Бендер принесёт ему не только благодарность России, но и милость государыни — чин генерал-фельдмаршала.

«А почему бы и нет? — думал Пётр Иванович, бросив перо в руки писаря. — Иль я хуже Румянцева?.. Тот в чистом поле турок воевал. Эка невидаль!.. А вот расколоть бендерскую мерлогу, верно, зубы сломал бы... А я смог! И зубы целы!..»

Панину не хотелось вспоминать о громадном численном перевесе турок в битвах с Румянцевым и ещё меньше — о своих потерях.

«Война без убиенных не бывает... Прости, Господи», — мысленно покаялся он.


* * *

Сентябрь 1770 г.

В начале месяца Румянцев получил из Петербурга специальный пакет с письмом к великому везиру, «проэктированным» императрицей, с предложением о мирной негоциации. Пётр Александрович обратил внимание, что письмо адресовалось не на имя Мегмет-паши, сменившего Халил-бея, которому султан Мустафа не простил летних поражений, а на должность — великому везиру. (В Петербурге опасались, что, пока письмо дойдёт, у турок опять могут произойти перемены).

Румянцев отправил в турецкий лагерь секунд-майора Петра Каспарова. Тот вскоре вернулся с ответом Мегмет-паши.

Поблагодарив за послание и не высказав ни единого слова в пользу переговоров, паша указал, имея в виду Обрескова, что раз «помянутый министр задержан был по нашим законам и древним учреждениям, то для рассуждения и посылки его в ваш лагерь, также и для склонности вашей к миру, нужно было, чтоб послал я содержание письма вашего к его высокому величеству, высочайшему и страшнейшему императору, моему милостивейшему самодержцу и государю».

Румянцев повертел в толстых пальцах лист, спросил недоумённо:

   — Так он послал человека к султану или нет?

   — При мне не посылал, ваше сиятельство, — чётко ответил Каспаров.

   — Не хотят замирения?

   — Я бы не сказал... По разговорам, что довелось там слышать, я сужу так: народ турецкий, многие янычары желают мира, но султан и некоторые его приближённые упорствуют.

   — На французов, что ль, надеются?.. Хм-м... Ну тогда подождём, пока наше оружие убедит султана!..


* * *

Сентябрь — октябрь 1770 г.

Конец сентября выдался холодным и дождливым. В бендерском лагере — до сих пор палаточном — солдаты нещадно мёрзли: сырые дрова горели плохо и тепла почти не давали, промокшие мундиры сушить было негде. В госпитальных палатках не хватало мест, лекарства иссякли, поэтому лекари наливали захворавшим чарку водки и отправляли назад в роты. Стремясь сохранить полки боеспособными, Панин приказал генералу Гербелю отрыть землянки. Но больных меньше не стало.

Панин собрал генералов на совет и хмурообъявил:

   — Мы понесли изрядные потери. Материальная часть вся пришла в расстройство. Никаких наступательных действий армия более производить не может, ибо сил на это всё равно не хватит... Я принял решение отвести полки на винтер-квартиры... В крепости я оставлю гарнизон: три тысячи пехоты, четыре эскадрона гусар и пикинёр и три казачьих полка... Лучшие турецкие пушки со стен снят: Остальные будут подмогой гарнизону, коль турки попытаются отбить Бендеры... Местных жителей отпустить, а пленных турок поведём с собой... Вы, господин генерал. — Панин посмотрел на Эльмпта, — выделите два батальона для конвоирования...

6 октября пехотные и кавалерийские полки, артиллерия, обозы, пленённые турки двинулись на восток: 1-я дивизия генерал-поручика Ивана Ренненкампфа шла к Кременчугу, 2-я — Эльмпта — к Полтаве...

Перед тем как армия покинула бендерский лагерь, к Панину прибыли ногайские депутаты, готовые отправиться в Петербург для вручения Екатерине грамот об отторжении орд от Порты.

Когда переводчик Дементьев принёс русский текст грамот, Панин, едва взглянув на бумаги, сразу отверг его: текст был составлен не по надлежащей форме и без полного титула Екатерины[14]. Панин вызвал Веселицкого.

   — Негоциацию надобно завершить положенным формалитетом! — сказал он строго. — Чем быстрее мы объявим во всеуслышание об отторжении едисанцев и буджаков и закрепим сие необходимыми церемониями и актами, тем большее смятение посеем среди крымцев, упорствующих ещё в своей верности Порте. Последнее особенно важно, ибо депутаты утверждают, что джамбуйлуки и едичкулы имеют то же намерение и вскоре последуют по проторённой дорожке... Правда, эти сволочи составили прошение совершенно возмутительно и непочтительно! Вы видели?

   — Для сих диких и степных народов приличное обхождение не свойственно по самому образу существования... Но вряд ли, ваше сиятельство, оный недостаток следует за вину им ставить, — уклончиво заметил Веселицкий.

   — Столь важный документ должен быть составлен по всей форме и с полным титулом её величества!.. Во-первых, сей акт будет иметь значение историческое и храниться вечно, а по-другому, орды тем самым признают нашу государыню истинной владелицей всех тех земель, коими она повелевает ныне... Вам, господин советник, надлежит отправиться к тем ордам и убедить их подписать новое прошение. А чтобы не было с их стороны недовольства и подозрительности — объясните всё подобающим образом... Акт должен быть новый и по всем правилам!

   — Я привезу его, — заверил командующего Веселицкий. — Но, ваше сиятельство, в беседе со мной мурзы, бесспорно, затронут вопрос о переходе через Днепр... Как мне отвечать? Ведь при наступающей зиме для измученных лишениями и голодом ногайцев возвращение на свои земли есть предмет особой важности и необходимости. Они или выживут с нашей помощью, или сгинут!

   — Как подпишут новое прошение — можете моим именем разрешить. Я отписал её величеству о просьбе ногайцев, но ответ получим позднее.

   — Орды с переходом тянуть не станут — выступят тотчас, — предостерегающе сказал Веселицкий.

Панин недоумённо посмотрел на него.

   — Я имею опасение, — пояснил Веселицкий, — что могут быть стычки с запорожцами. Они-то указ тоже получат с запозданием.

   — Это не страшно, — сказал Панин. И постучал пальцем по запечатанному пакету: — Я уже уведомил в оном письме Фёдора Матвеевича Воейкова о скором переходе ногайцами Новороссийского края для поселения в степях от реки Каменки до Азова на старинных своих кочевьях. Он губернатор справный — распорядится... И приказал предупредить атамана Калнишевского о принятии соответствующих мер.

   — Ох, не устоят запорожцы от соблазна, — вздохнул Веселицкий.

   — Не устоят — примерно накажем! — грозно сверкнул глазами Панин...

3 октября Веселицкий отправился в путь.

Для охраны и должного представительства его сопровождал эскадрон Днепровского пикинёрного полка и свита — капитан Севского пехотного полка Завадовский, хорошо знавший многих доброжелательно настроенных мурз, переводчик Семён Дементьев и писарь Семёнов.

На следующий день, после полудня, российская депутация наехала на отряд буджаков Тенис-мурзы, брата Джан-Мамбет-бея. Мурза проводил её к реке Березани, на правом берегу которой расположились ногайские орды.

Веселицкого встретил лично Джан-Мамбет-бей и знатные мурзы, аги, духовные лица — не менее сотни человек. Ещё около пяти тысяч едисанцев и буджаков широким кольцом окружили шатёр бея.

Войдя в шатёр, Джан-Мамбет-бей, покряхтывая, тяжело сел на тюфяк, покрытый разноцветными потёртыми коврами. Справа от него расположился едисанский Мамбет-мурза, слева — буджакский хан Хаджи-мурза. Напротив поставили небольшой стул для Веселицкого. Остальные мурзы и аги расселись вокруг в три-четыре ряда.

«Чтят, — самодовольно подумал Пётр Петрович, от которого не ускользнуло, что все ногайцы стояли до тех пор, пока он не сел. — Ну и боятся, конечно...»

Когда шум стих, он через переводчика Дементьева передал бею письмо Панина. А затем преподнёс подарок командующего — дорогую, украшенную каменьями саблю.

   — Искренний ваш друг и предводитель победоносного российского войска его сиятельство Пётр Иванович Панин преподаёт вам булатный меч на сокрушение общего нашего неприятеля! Он желает, чтобы утверждённая между нами дружба крепче и прочнее булата была!

Джан-Мамбет-бей схватил саблю обеими руками, пожалуй, слишком торопливо для торжественного случая, щуря глаза, осмотрел её, вытащив до половины из ножен, и растянул лицо в подобострастной улыбке:

   — В прочности дружбы вашего предводителя у нас никогда не было сомнений. Вы можете передать ему, что все наши общие неприятели низложены и попраны будут!

Веселицкий одобрительно покивал головой, но видя, что бей продолжает любоваться подарком, деловито произнёс:

   — Однако пора перейти к самому предмету моей к вам поездки... Его сиятельство весьма сожалеет о некоторой конфузии, что он обнаружил в прежней вашей грамоте её императорскому величеству. Он желает, чтобы дружественные нам орды переменили грамоту.

По знаку Веселицкого Дементьев достал из кожаного портфеля новую грамоту и стал читать её вслух.

Мурзы выслушали переводчика, а затем Абдул Керим-эфенди бесхитростно пояснил:

   — Мы не знаем формы обращения в переписке между европейскими государями и настоящий титул её величества. Вот и сочинили грамоту сходно тому слогу, коим мы к турецкому султану грамоты посылали...» Мы готовы исправить неточности.

Мурзы сдержанно загудели, выражая одобрение его словам.

Дементьев передал грамоту эфенди.

Удовлетворённый тем, что никаких возражений не последовало, Веселицкий хотел распрощаться, но его остановил голос Хаджи-мурзы:

   — Скоро ли будет позволение перейти за Буг и Днепр?

Мурзы враз затихли.

Чтобы придать вес и значимость последующим словам, Веселицкий выдержал долгую паузу и сказал с некоторой строгостью:

   — Как только подпишете новую грамоту!.. Лишь тогда, по повелению его сиятельства, я могу дозволить дружественным татарским народам переходить Буг и следовать к Днепру для прохода через оный.

Мурзы ликующе зашумели.

   — Для безопасности прохода к местам прежнего пребывания, — продолжил Веселицкий, — орды снабжаются открытым ордером, с содержанием которого вы можете ознакомиться.

Дементьев передал ордер Керим-эфенди.

   — А запорожцы? — снова спросил Хаджи-мурза. — Не станут ли они нас притеснять?

   — Нет! — решительно вскинул руку Веселицкий. — Не токмо не навредят, но и вспомоществование окажут!.. От его сиятельства кошевому атаману и всем пограничным командирам уже посланы надлежащие повеления. Во всех городах, местечках и прочих селениях вашим народам будет делаться всякое благоприятельство и гостеприимство. А потребные вещи и съестные припасы будут продаваться за обыкновенную цену.

Мурзы зашумели сильнее прежнего.

Джан-Мамбет-бей, маслено глядя на гостя, изрёк из редкозубого рта:

   — Его сиятельство изо дня в день усугубляет знаки своей истинной к нам дружбы и благодеяния, коими все наши сердца пленяются. Да продлит Аллах драгоценную жизнь её величества за то, что изволила избрать такого великодушного и храброго предводителя, который не только искусными воинскими распоряжениями неприятелей побеждает, но и мудрыми советами таковых без кровопролития приятелями обращает.

Веселицкий поблагодарил бея за приятные слова и пригласил предводителей орд к себе в гости, намекнув на подарки от командующего...

Желая избежать возможных трудностей при подписании нового акта, Панин выделил Веселицкому для подкупа мурз 1250 золотых, из которых Джан-Мамбет-бею причиталось 500 монет, а Хаджи-мурзе — 750 монет. Однако, зная корыстолюбивый характер ногайских мурз, Пётр Петрович решил самовольно изменить суммы так, чтобы, с одной стороны, они остались достаточно велики, а с другой — можно было наградить большее число мурз.

...Вечером в палатку Веселицкого пришёл первый гость — Джан-Мамбет-бей. Приняв четыреста золотых, бей, с подобострастием щуря бесцветные глаза, объявил о желании джамбуйлуков и едичкулов присоединиться к России.

   — Мне донесли, что часть людей этих орд ушла в Крым, — недоверчиво заметил Веселицкий.

   — Да, нашлись такие, которые не поняли выгоду, что сулит покровительство России, — кисло ответил бей. — Но я уже послал Мамай-мурзу для вызова беглецов.

(Веселицкий не поверил словам бея. Но позднее, когда капитан Завадовский подтвердил сказанное, приказал разыскать в орде сына Мамай-мурзы — Юсуф-мурзу — и передал ему сто монет для отца).

Вслед за беем в палатку пришли Мамбет-мурза и Джан-Темир-мурза, которые стали жаловаться на разорение, понесённое от запорожцев при переправе через Днестр.

Пётр Петрович гневно обругал казаков за бесчинства и деньгами смягчил горе мурз.

А потом ему пришлось по этой же причине дать двести золотых Хаджи-мурзе.

Последние сто монет он вручил Абдул Керим-эфенди, к которому питал определённую симпатию за твёрдую пророссийскую позицию. И сказал доверительно:

   — Вы, эфенди, как человек разумный и учёный, должны убедить мурз блюсти верность присяге о нерушимой вечной дружбе, побуждая их к исполнению обещания о скорейшем присоединении к вашим ордам всех едичкулов и джамбуйлуков.

   — Мы никогда не поручились бы в том, если бы по родству с ними не были удостоверены в их единомыслии с нами, — ответил Абдул Керим.

   — А крымцы?

   — С крымцами его сиятельство должен держать себя холодно. Без ласкательства потребовать от них присяжное письмо!.. И пригрозить огнём и мечом, ежели упрямиться станут.

   — В дружбу силком не тянут, — возразил Веселицкий, удивлённый резкостью эфенди. — Надо бы всё решить миром, полюбовно.

На костистом, осунувшемся лице Керима мелькнула укоризненная усмешка:

   — Вам мало обманчивых обещаний Каплан-Гирея? К чему привели ваши к нему ласкательства?.. Нет, только строгостью и силой вы сумеете покорить Крым!

   — Мы не собираемся покорять татар, — снова возразил Веселицкий.

   — Я имел в виду отторгнуть их от Порты, — поправился Абдул Керим.

Веселицкий помолчал, попил кофе. Затем произнёс с напускной раздумчивостью:

   — Крымцам, по моему разумению, следует позаботиться об избрании нового хана. С нынешним они счастья и благополучия, видимо, не поимеют.

   — Сперва надобно угрозами или увещеваниями приобрести их на свою сторону, — упрямо повторил Абдул Керим. — А как они склонятся, то найдётся достаточно султанов гирейской породы, что сами попросят об избрании в ханы. Тогда и отберёте усердного и достойного...

Через день — 7 октября — эфенди принёс Веселицкому новую грамоту, подписанную 119 знатными людьми обеих орд.

Обратившись к Екатерине по формальному титулу, ногайцы далее писали, что, получив «выгодное время и свободные руки единодушно согласились и наиторжественнейше клятвой между собой утвердили беспосредственно отторгаться от власти Оттоманской Порты, с низложением на вечные вперёд времена ига оной с себя, и составить из нашего общества народ вольный, ни в чьём подданстве не состоящий и ни от какой державы не зависимый, следовательно, и ни под каким видом ни к каким податям и поборам не подлежащий, положа и утвердя между собой главным правилом защищать себя впредь навсегда против турецкой силы в своих правах, обыкновениях и независимости до последней капли крови каждого. По сему нашему постановлению и клятвой свято утверждённому намерению, в рассуждении ближнего соседства, за полезнейшее дело себе признали на вечные времена пребывать в теснейшем согласии дружбы и единомыслия со Всероссийской империей, спокойству, тишине и взаимной победе по всей нашей возможности и силе поспешествовать, яко своему собственному благу».

   — Наши народы избрали также депутатов, кои повезут сию грамоту её величеству, — добавил Абдул Керим. — От едисанского народа — Сутинис-мурза и Мамбет-мурза, от буджакского — Мамбетшах-мурза, от всего мира — Тинай-ага, Акай-ага, Акали-ага, Эль-Булду-ага и Казак-мурза.

   — Все благие дела творят люди умные и достойные, — сказал Веселицкий, возвращая грамоту эфенди. — И вы один из первых в этой когорте!

Абдул Керим непритворно улыбнулся, услышав приятные слова в свой адрес, и попросил Веселицкого прислать переводчика для снятия копии с новой грамоты.

   — Грешный мир непостоянен, — туманно объяснил эфенди. — Одна-две копии сего важного документа не помешают.

Веселицкий понял: ногайцы опасаются, что Россия станет нарушать их права, отмеченные в грамоте, и, очевидно, хотят обезопасить себя снятыми копиями.

«Бог с ними, — подумал он беззлобно. — Грамоты — вещи полезные и важные. Однако они никогда не защищали надёжным образом от обид и притеснений...»

Но Дементьева прислать пообещал.

   — Джан-Мамбет-бей и хан Хаджи-мурза хотели бы иметь вас уполномоченным по своим делам, — сказал Абдул Керим, удовлетворённый ответом канцелярии советника. — Не могли бы вы обратиться к его сиятельству с просьбой о позволении именно вам принимать и опекать татар?.. К другому человеку нам трудно будет привыкать.

   — В представительских делах должно последовать решение высочайшего двора, — уклончиво пояснил Веселицкий.

   — От нового человека польза дела может пострадать, — предостерегающе заметил эфенди.

   — Я отпишу его сиятельству о вашей просьбе, — сказал Веселицкий, — а там уж как получится...

Орды начали переправу через Буг без промедления, растянувшись по берегу почти на шестьдесят вёрст.

Не имея леса для устройства паромов, ногайцы, со свойственной им находчивостью, использовали высокий сухой тростник. Из него вязали фашины, клали одна на другую в четыре ряда, крепко связывали по краям и в середине; сверху плот застилали четырьмя воловьими шкурами, сшитыми так плотно, что вода не проходила сквозь швы; к краям — спереди и сзади — прикрепляли прочные верёвки, с помощью которых паромы перетаскивали с берега на берег. Кибитки вязались друг с другом — по десять штук в связке — и также перетаскивались верёвками.

Лошадиные табуны, прочий мелкий и крупный скот загоняли в реку — они переправлялись вплавь.

В бытность свою при армии Веселицкий не раз наблюдал, как проходило форсирование рек войсками. За невероятным шумом и внешней неразберихой, царившей у переправ, там, однако, прослеживался определённый порядок, позволявший достаточно быстро переводить через самые широкие реки людей, артиллерию, обозы. Здесь же, у Буга, его поразила безалаберность, с какой переправлялись ногайцы.

Движущиеся со всех сторон тысячи людей и кибиток, табуны лошадей, овечьи отары, верблюды, волы — всё это колеблющейся чёрной массой скапливалось на берегу, сползало в речную зыбь, оглашая окрестности тягучим, густым гулом. У паромов вспыхивали короткие злые ссоры: каждый юрт стремился поскорее переправиться на левобережье. Сносимые вниз течением тяжело груженные паромы двигались медленно, нередко накрывая, к ужасу хозяев, плывущие рядом стада скотины. В холодных бурлящих водах Буга слабые и больные животные быстро выбивались из сил и тонули десятками. Были утопшие и среди ногайцев.

Глядя на такой бедлам, Веселицкий высказал сомнение в скорых сроках переправы.

   — За три дня управимся, — невозмутимо ответил Хаджи-мурза. — Только б погода не помешала...

Спустя три дня переправа действительно закончилась. Орды перешли на левый берег, потянулись к Днепру.

Миссия Веселицкого была исчерпана — он тепло попрощался с предводителями орд и мурзами и направился к Екатерининскому ретраншементу, чтобы оттуда проследовать к штабу Панина.


* * *

Октябрь 1770 г.

В озябшем, иссечённом дождями, затуманенном Петербурге победу Петра Панина под Бендерами — против его ожидания — восприняли весьма холодно.

Екатерина, правда, поначалу обрадовалась очередной виктории над турками. Но когда Захар Чернышёв прискорбно и правдиво доложил о числе погибших за время осады (6236 офицеров и солдат — пятая часть армии!), императрица, привыкшая к блистательным, с малыми жертвами сражениям Румянцева, не на шутку вспылила.

   — Граф, видимо, задумал всю армию под бендерскими стенами положить! — звеняще воскликнула она, загораясь гневным румянцем. — Чем столько потерять — лучше бы вовсе не брать Бендер!

Захваченные трофеи — пушки, знамёна, несколько тысяч пленных — восторга у неё не вызвали:

   — Я ими свои полки не наполню!.. Басурманы мне русских солдат не заменят!..

О красочной реляции Панина, о негодующих словах Екатерины стало известно многим. Уже на следующий день злые языки из числа недругов Паниных, пересмеиваясь, с удовольствием иронизировали над полководческими способностями Петра Ивановича.

   — Вы слышали, господа, он ещё о награде мечтает. Прямо так и пишет: жду, дескать, государыня, от вас высокой награды.

   — В фельдмаршалы метит Петька!

   — А как славно он про охоту и егерей описывал. Будто сам из леса вышел.

   — Вот-вот, господа, с таким изящным слогом ему не в генералах ходить, а водевильчики пописывать...

Пока в лучших петербургских домах состязались в остроумии, Екатерина ответила Панину кратко и сухо: одной строкой поблагодарила «за оказанную в сём случае мне и государству услугу и усердие» и наградила Георгиевским крестом 1-го класса.

«Всем, при вас находящимся, — говорилось далее в рескрипте, — как генералитету, так и нижним чинам, объявите моё признание за мужественное и отлично храброе их под предводительством вашим поведение...»


* * *

Ноябрь 1770 г.

Панин получил высочайший рескрипт в крепости Святой Елизаветы, где задержался на несколько дней: хотелось отдохнуть от ежедневных изнуряющих маршей. Сдерживая волнение, он сломал печати на пакете; взгляд торопливо побежал по каллиграфически выписанным строчкам, замер на знакомой размашистой подписи Екатерины.

«И это всё?.. — Пётр Иванович бездумно повертел в пальцах рескрипт, как будто от этого движения могло измениться его содержание. — Бездарный дурачок Голицын за проваленную кампанию получил фельдмаршала. А здесь Бендеры! И только орден?..»

Кровь прилила к лицу; сжавшееся на миг, ставшее невесомым сердце поплыло в груди... Тяжело дыша, Панин грузно опустился в кресло, обмяк и тоскливо затих: разочарование, постигшее его, было ошеломляющим.

Остаток дня Пётр Иванович делами не занимался — ходил мрачный, подавленный. А вечером — в спальне, при свечах, — торопливо царапая пером бумагу, написал Екатерине лаконичное письмо, в котором, сославшись на подагрическую болезнь, попросил отставку. Он полагал, что этот демарш (вместо благодарности за орден — прошение об увольнении со службы), пусть даже под благовидным предлогом, должен произвести впечатление на Екатерину. Да и брат Никита, верно, слово замолвит на Совете, что негоже обижать генерала, взявшего такую сильную крепость.

Утром, отправив в Петербург нарочного офицера, Панин, всё ещё суровый, замкнутый, продолжил чтение почты, оставшейся со вчерашнего дня.

Джан-Мамбет-бей уведомлял генерала, что Едисанская и Буджакская орды благополучно переправились через Буг и теперь двигаются к Днепру. Кроме того, выполняя данное ранее обещание, орды отправили в Крым пять депутатов, которые вели переговоры с предводителями и знатными мурзами Едичкульской и Джамбуйлукской орд и убедили их отторгнуться от Порты. Депутаты привезли с собой письма от этих орд и послали их в Елизаветинскую крепость.

Панин отложил письмо бея в сторону, одной рукой полистал лежавшие перед ним бумаги, выбрал нужные письма.

Едичкульские и джамбуйлукские мурзы сообщали, что имели давнее желание отторгнуться от Порты и соединиться с другими татарскими народами. Но при этом не давали никаких клятв, подтверждавших бы верность их слов. И ничего определённого о сроках отторжения, о присылке грамот не писали.

В другом письме — от 75 знатных крымцев — также были слова о желании соединиться с ордами. Но в нём об отторжении от Порты вообще не упоминалось.

   — Я сыт подобными обещаниями, — прошипел Панин, раздувая широкие ноздри. — Летом меня ими кормили хан и его сераскир, а по осени я желаю переменить яства.., Из сих посланий за ласковыми словами и заверениями я могу усмотреть только одно: они хотят и впредь оставаться под Портой... Пиши!

Панин продиктовал канцеляристу ответы на письма.

Ордынским мурзам он повелел немедленно прислать к нему полномочных депутатов из знатнейших фамилий для отправления ко двору её величества для окончательного заключения договора.

   — Передашь Веселицкому, чтобы он подготовил текст присяжного листа — как мы с едисанцами делали! — и присовокупил его к этому письму, — бросил Панин канцеляристу.

Ответ крымцам был резок и категоричен. Во-первых, они должны были объявить себя отложившимися от Порты и пристать к прочим татарам для составления независимой державы. Во-вторых, при содействии российской армии выгнать из крымских крепостей все турецкие войска. Наконец, в-третьих, для обеспечения дальнейшей своей независимости — принять в Крыму часть российской пехоты, а флоту дозволить занять некоторые приморские гавани.

Требования были серьёзные, ультимативные, но полностью соответствовали политике, избранной Петербургом в отношении Крымского ханства. Более искушённый в политических делах человек, наверное, смягчил бы многие слова, изложил бы требования не столь круто. Однако Пётр Иванович не счёл нужным лебезить перед татарами, полагая, что они, напуганные победами российской армии и ослабленные уходом под покровительство империи двух орд, долго упрямиться не будут.

Вернувшись к письму Джан-Мамбет-бея, Панин сделал неожиданный ход. Похвалив ногайцев за их стремление быть вместе, он предложил вызвать из Крыма находившиеся там орды и «составить особенную от Крыма татарскую, названием ваших орд, державу». (Неожиданность заключалась в том, что известное решение Совета об отторжении Крымского ханства от Турции не предусматривало создание отдельной ногайской области).

Готовя письма к отправке, Веселицкий, знавший, разумеется, решение Совета, прочитав эти строки, счёл нужным высказать сомнение в реальности такого предложения:

   — Мне думается, ваше сиятельство, что ногайцы, привыкшие всегда быть под чьим-то покровительством или чтоб ими кто-то управлял, не способны к созданию своего отдельного государства. Их бродячий образ бытия, известные раздоры между предводителями орд сильно мешают положительному решению сей задачи.

Панин внимательно перечитал письмо, подумал, но оставил его без изменения, пробурчав недовольно:

   — Среди этой сволочи можно найти одного порядочного человека, пользующегося доверием и кредитом у всех орд. Ежели это сильный человек, то, получив нужную поддержку от нас, он сможет объединить орды и создать свою державу.

Веселицкий, видя настроение командующего, не посмел возражать, но укрепился во мнении, что он с умыслом нарушил решение Совета. Но вот с каким — так и не понял.

Письма были вручены ожидавшим в крепости татарским нарочным. Их под охраной проводили к границе и отпустили.


* * *

Ноябрь 1770 г.

Захар Чернышёв, сидевший на резном стуле, обитом светлым штофом, напротив Екатерины, закончил читать письмо Панина об отставке. Чуть приподнявшись, он жил бумагу на столик и, скользнув по глубокому декольте ночной сорочки, соблазнительно обнажавшему иную грудь императрицы, белой в мелких морщинках шее, остановил взгляд на пухлых губах, ожидая, что они произнесут.

Екатерина зевнула, прикрыв рот ладонью, и ленивораспевным голосом спросила:

   — Что скажете, граф?

Чернышёв склонил набок голову, ответил равнодушно и неопределённо:

   — Подагра, ваше величество, болезнь неприятная и изнуряющая... Он, видимо, серьёзно занемог.

   — Мне до его болячек дела нет... Резолюцию какую ставить?.. Военные дела-то в вашем ведомстве состоят. Вот и присоветуйте.

   — А что советовать? — также равнодушно отозвался Чернышёв, уловивший неудовольствие императрицы. — России полководцев удачливых и именитых не занимать. И коли граф так ослаб здоровьем, что не способен предводительствовать армией, то замена его не токмо возможна, но и вовсе необходима... В следующую кампанию Второй армии предстоит покорять Крым, ежели, конечно, татары в течение зимы не последуют примеру ногайцев и не отторгнутся от Порты. Там болезненному командующему делать нечего!.. А братец его какое суждение имеет?

   — Оставим Никиту, — выразительно махнула рукой Екатерина, давая понять, что домогательства старшего Панина во внимание не приняты. — Кого ж тогда определить в командующие?

   — Подумать надобно.

   — Что ж тут думать? — капризно вскинула голову Екатерина. — Сами говорили, что достойных генералов у нас предостаточно.

   — В обеих армиях генерал-аншефов всего два, — поспешил ответить Чернышёв. — В Первой — Пётр Иванович Олиц, во Второй — князь Василий Михайлович Долгоруков... Но Пётр Иванович воюет со своим корпусом в Валахии. Вызывать его сейчас из Бухареста было бы неразумно.

   — А как чувствует себя князь?..

Долгоруков так и не смог стерпеть предводительство Петра Панина. Спустя два месяца после перемены командующих он попросил Екатерину уволить его из армии для излечения старых ран и в минувшем январе временно отошёл от дел.

   — Как будто бы поправился, — неуверенно сказал Чернышёв.

   — Тогда напишите ему... Пусть берёт армию в свои руки!

Чернышёв охотно поддержал такое решение: князь был послушным генералом и всегда беспрекословно выполнял все его указания.

   — Негоциацию с татарами тоже в его руки отдаёте?

   — Ну нет, — покачала головой Екатерина. — Отторжение татар — дело тонкое и сложное... Князь — воин, а не политик. Он прост, без хитринки и по прямоте своей, по ревностному желанию услужить мне может подпортить почти испечённый пирог. Здесь пирожник должен быть опытный... Такой, что с татарами ранее дела имел...

Удачная негоциация с ногайцами порадовала императрицу. И теперь для неё было важно показать выгоды отторжения всем упорствующим ещё крымцам. Именно поэтому — обеспокоенная возможными конфликтами ордынцев и жителей приграничных губерний — Екатерина подписала 13 ноября указ, в котором среди прочего потребовала от губернаторов внушить жителям, «дабы с оными татарами дружелюбно обходились, всякое чинили им вспоможение и имели бы между собой свободную торговлю».

   — Ногайцев отпускать от нас никак нельзя, — говорила она Никите Панину. — А кто посмеет обижать их — наказывать без жалости!

   — За этим дело не станет, — усмехнулся Никита Иванович. — Только вот заставить людей враз полюбить татар будет трудно. Особенно после последнего их набега на наши земли.

   — Надо заставить! — колюче воскликнула Екатерина. — Надо!..

...После некоторых раздумий она назвала фамилию генерал-майора Евдокима Щербинина, правившего Слободской губернией.

   — Насколько мне ведомо, он есть человек твёрдый, рассудительный и исполнительный, — согласился Чернышёв. — Такой сумеет негоциацию довести до нужного конца...

На следующий день Екатерина подписала два рескрипта: Щербинину — о препоручении ему негоциации с татарами, и Панину — об увольнении из армии.

Скорее для приличия, чем от души, она заметила, что «теряет в Панине искусного в войне предводителя, которого поступки приобретали всегда её удовольствие».

Сенат отметил Петра Ивановича своим указом:

«В знак монаршего к нему благоволения за долговременную службу и знаменитые услуги производить по смерть полное по его чину жалование вместо пансиона...»


* * *

Ноябрь — декабрь 1770 г.

Над Полтавой, где была определена главная квартира Второй армии, размашисто гулял ледяной северный ветер. Снег ещё не выпал, но всё вокруг морозно дышало надвигающейся зимой.

Проделав за две недели путь от Елизаветинской крепости до Полтавы, с тягучей переправой через Днепр у Кременчуга, Пётр Иванович Панин два дня отдыхал, делами не занимался. А на третий — получил рескрипт Екатерины и указ Сената.

— Ну и чёрт с ними, — вполголоса выругался он, прочитав бумаги. — Служба иль отставка — а Бендеры у меня никто не отнимет... Я взял крепость!.. И ногайцев я преклонил!

Панин знал себе цену и понимал, что его имя навсегда вписано в историю войны с Турцией. Это понимание давало некоторое успокоение, ласкало честолюбие, и он, сбросив груз неопределённости и ожидания, стал приводить в порядок татарские дела. Тем более что в них за последние недели появились трудности.

Подойдя в начале ноября к Днепру, Буджакская и Едисанская орды несколько дней стояли на берегу, ожидая помощи от запорожцев. Но те, несмотря на запрещение требовать от ногайцев плату за провоз, не слушая своих старшин, заломили бешеные цены: за каждую лодку — в день по одной корове; да ещё с каждой кибитки и за скотину — отдельная плата (овцы, лошади, деньги — кто как хотел).

Ногайцы на таких условиях переправляться отказались. Этим воспользовались безлодочные казаки, решившие поживиться на даровщину — тёмными ночами они стали грабить ордынцев. Повсюду то и дело вспыхивали кровавые стычки.

Мурзы отправили жалобу Веселицкому, но, боясь крепчавших с каждым днём заморозков, уступили домогательствам казаков.

Переправа была трудной: сильное течение и резкий, порывистый ветер крутили лодки в бурных водоворотах. Перегруженные судёнышки, старые, плохо осмолённые, не выдерживали — давали течи, тонули одно за другим. За несколько дней на дно Днепра ушли три десятка лодок, что позволило сметливым казакам ещё более взвинтить плату. А те, кто понёс ущерб, потребовали от орд возместить убытки.

Прижимистый Джан-Мамбет-бей пять дней стоял на берегу, ожидая ответа Веселицкого, а когда всё же решил переправляться, казаки не только взяли с него солидную плату, но и разграбили одну из кибиток, уведя при этом трёх девок, купленных беем ещё после набега 1769 года...

Когда Веселицкий доложил Панину о чинимых запорожцами препятствиях и грабежах, генерал крепко осерчал:

   — Да они, сволочи, никак, бунтовать вздумали?! Или генеральский указ им не указ?.. Нет, я этим чубатым поганцам не спущу!..

К запорожцам для проведения следствия срочно выехал премьер-майор Елагин с полномочиями арестовать всех казаков, замеченных в грабежах и вымогательствах.

   — Виновных отправить в оковах в Александровскую крепость! — приказал майору Панин. — Судить всех и бить батогами нещадно!.. Татарам всё пограбленное вернуть!.. И послать нарочных в орды с приглашением присутствовать на экзекуции...

Веселицкий предложил снова отправить к ногайцам майора Ангелова с полусотней гусар, чтобы он на месте пресекал самовольства казаков. Панин счёл предложение разумным, и через несколько дней Ангелов поскакал к местам переправ.

Принятые решительные меры возымели действие — казаки перестали грабить орды. Те, благополучно перейдя Днепр, расположились на зимовку по рекам Берде и Конские Воды. Тамошние жители, напуганные указом Панина и ещё сильнее повелением императрицы, ногайцев не трогали. Им даже было выгодно присутствие орд, ожививших здесь торговлю: ногайцы испытывали сильную нужду в припасах, за всё платили дорого, а своих лошадей, прочую скотину, наоборот, отдавали почти за бесценок.

Стало известно и другое.

Как только орды перешли Днепр, едичкульские Мамбет-мурза и Каплан-мурза и джамбуйлукский Мансур-мурза от имени своих народов просили хана дозволить ордам выйти из Крыма. Каплан-Гирей отказал. Тогда обиженные мурзы заявили, что они уйдут без его позволения.

Вскоре ногайские кибитки и стада потянулись к Чонгару. Здесь Сиваш был мелководным — перейти на другой берег большой массе людей и скота было легче и быстрее, чем через узкое горло Op-Капу, имевшей к тому же турецкий гарнизон. Всё говорило о полном отторжении всех четырёх орд.

Панин отправил в Харьков генерал-губернатору Щербинину длиннейшее, на нескольких больших листах письмо, в котором подробно рассказал о начале негоциации татарами, её результатах и указал:

«Главное попечение теперь требуется, чтобы всеми образами удержать во вступившем с Россией обязательстве Едисанскую и Буджакскую орды с приобретением способов на выступление из Крыма и их равноверное соединение, по данному от себя обещанию и по их ручательству, Едичкульской и Джамбулуцкой орд».

Для этого дела он посоветовал использовать канцелярии советника Веселицкого и переводчика Дементьева, назвав последнего «способнейшим» из всех при армии находящихся переводчиков.

Покончив с татарскими делами, не дожидаясь приезда Долгорукова, морозным декабрьским утром Панин выехал из Полтавы. Вместе с ним в нескольких каретах отбыли в Петербург ногайские депутаты с просительными грамотами.

Когда засыпанная искристым снегом Полтава скрылась из виду, Пётр Иванович тяжело вздохнул: всё-таки жаль было покидать армию. Глаза его стали влажными, к горлу подкатил тугой комок...

«Ну-ну, — мысленно подзадорил себя генерал, — не последний день живём... Они ещё вспомнят обо мне, когда нужда заставит... Вспомнят!..»

Через четыре года именно генерал-аншеф граф Пётр Иванович Панин подавит восстание Пугачёва, а самого мятежного Емельку пришлёт в клетке в Москву.

Часть третья КРЫМСКИЙ ПОХОД (Декабрь 1770 г. — сентябрь 1771 г.)



Декабрь 1770 г. — январь 1771 г.

Для генерал-майора Евдокима Алексеевича Щербинина назначение главой комиссии по переговорам с татарами явилось приятной неожиданностью.

В то время, когда другие генералы стяжали лавры на полях сражений, получали ордена, чины, поместья, сорокадвухлетний Щербинин занимался рутинной, малозаметной работой, присущей всем губернаторам: выбивал налоги и недоимки, строил казённые дома и дороги, следил за торговлей и рекрутскими наборами, заботился об обеспечении армии провиантом и припасами, подписывал кипы рапортов, ведомостей и прочих, часто не стоящих внимания бумаг. У себя на Слобожанщине, которой правил шестой год, Евдоким Алексеевич был, конечно, царь и бог — деспотичный, громоголосый, он наводил страх на всех чиновников и обывателей. Но губерния — это не Россия! А Харьков — не Петербург!.. Хотелось большего: жить в столице, вращаться в высшем свете, бывать при дворе, — хотелось признания, славы, почёта. А их не удостоишься сидя в губернской канцелярии почти на окраине империи. Потому-то без робости принял он волю Екатерины. И подумал с благородным волнением: «Значит, ценит меня государыня, коль такую службу вручила...»

Из писем, полученных от Петра Панина, из присланных высочайших рескриптов и указов Иностранной коллегии он уяснил положение дел, сложившееся на начало зимы, и стал действовать энергично, без раскачки.

Прежде всего надо было спасать отторгнувшиеся ногайские орды от грозившего им голода. (В рескрипте Екатерины подчёркивалось, что он, как генерал-губернатор, должен внушить местным жителям «обходиться с ними дружески, производить потребную им теперь торговлю и привозить к ним всё к пропитанию и к житью нужное»).

Сделав необходимые указания по губернии, Евдоким Алексеевич и сам проявил усердие: в считанные недели раздобыл и отправил в приграничные крепости, откуда шла торговля с ордами, десять тысяч четвертей хлеба и тысячу четвертей просяных круп.

И, ободряя ордынцев, крепя их веру в покровительство России, написал Джан-Мамбет-бею:

«Все попечения и старания с непорочнейшей верностью и усердием обращать буду к тому, каким лучшим и надёжнейшим образом поспешествовать непоколебимому на все будущие времена утверждению всех тех оснований и предложений, в какие вы изволите вступить...»

К этому времени султан Мустафа, потрясённый сокрушительными летними поражениями своего пешего войска и падением Бендер, потерявший почти весь флот при Чесме, опозоренный предательским отторжением ногайских орд, перестал доверять Каплан-Гирею. Опасаясь, что хан вместе с крымцами может последовать ногайскому примеру, Мустафа сместил его. Знаки ханского достоинства снова получил Селим-Гирей[15]. Узнав о перемене ханов, Щербинин спешно отправил в Бахчисарай своего переводчика Христофора Кутлубицкого, прежде часто наезжавшего в Крым и знавшего многих татарских мурз. Через них, по мнению генерала, он мог разведать намерения нового хана.

В Бахчисарае Кутлубицкий отыскал обитавшего там едисанского Темир-мурзу, приласкал подарком и долго выпытывал о настроении крымцев, ханских чиновников, самого Селим-Гирея.

Темир-мурза, раздувая впалые щёки, поглаживая шелковистый лисий мех, успокоил переводчика:

— О чём вредном против России могут помышлять татары, если после ухода орд они ослабели вконец?.. В разномыслии нынче все, в смятении... Я затем здесь и живу, чтобы склонить их к принятию условий, на коих прочие орды в дружбу и союз с Россией вступили...

Вернувшись в Харьков, Кутлубицкий доложил о разговоре с мурзой Щербинину. У того гневно запрыгали мешки под глазами:

   — Плевал я на твоего мурзу! И на его сказки плевал! Мне ханский умысел надобно знать... Пошёл вон, дурак!..

В Крым поехал другой посланец — переводчик Константин Мавроев. Он вёз приватное письмо для калги-султана Мегмет-Гирея, брата хана Селима.

   — Братья мысли чаще одинаковые имеют, — благоразумно рассудил Евдоким Алексеевич. — Стало быть, что калга скажет — то и хан думает...


* * *

Январь 1771 г.

18 января необычно оживлённая для этого времени года Полтава встречала нового главнокомандующего Второй армией генерал-аншефа князя Василия Михайловича Долгорукова.

День выдался ясный, морозный, безветренный. Солнечные лучи игриво разбегались по серебристым снежным крышам приземистых разудалых хат, строгих каменных казённых домов. Церковные колокола торопливо перекликались праздничными переливчатыми звонами.

По обеим сторонам главной улицы, вдоль плетней и добротных заборов, растянулся в две шеренги 2-й гренадерский полк. Озябшие от долгого ожидания краснощёкие усатые гренадеры переминались с ноги на ногу, притопывали, пытаясь согреться, сыпали солёными шуточками; офицеры, собравшись кучками у своих рот, покуривали трубки, с показным равнодушием гадали: кто будет приглашён на бал, который, по слухам, обещал дать вечером командующий.

В начале улицы, прямой стрелой упиравшейся в центральную площадь Полтавы, и на самой площади, сдерживая пританцовывающих коней, стояли Борисоглебские драгуны и сумские гусары.

По протоптанным в снегу дорожкам со всех сторон проворно семенили городские чиновники с жёнами и дочерьми, бежали, скользя и падая, простолюдины.

За две версты от Полтавы Долгоруков, встреченный генералами и штаб-офицерами, пересел в открытые сани. Под звучные пушечные залпы, под густое и протяжное «Виват!» замерзших, а поэтому особенно страстно кричавших солдат он промчался по накатанной колее, принял на площади от местного начальства хлеб-соль и, испытывая душевный подъём от торжественной встречи, от ладно выстроенных, хорошо обмундированных воинов, пробасил многозначительно:

— С такими молодцами турков до самого Царьграда погоним! Да и крымцев заодно присмирим, ежели на то нужда будет!..

Сорокавосьмилетний Василий Михайлович Долгоруков принадлежал к одной из трёх ветвей древнего русского рода, уходящего своими корнями к черниговскому князю Михаилу Всеволодовичу, потомок которого в седьмом колене — князь Иван Андреевич Оболенский, прозванный Долгоруким, — стал родоначальником князей Долгоруковых.

Судьба уготовила княжичу Василию трудные испытания: когда ему исполнилось пять лет — умерла мать, княгиня Евдокия Юрьевна; через шесть лет его отца, сенатора Михаила Владимировича, проходившего по одному из нашумевших дел, которыми были так богаты насыщенные интригами и заговорами годы царствования императрицы Анны Иоанновны — «Делу Долгоруковых», — сослали в Нарву; ещё через три года — в армии генерал-фельдмаршала Миниха, двинутой против крымских татар, — он участвовал в штурме Перекопа, одним из первых взобрался на вал и получил за доблесть офицерский чин. Затем были Очаков, Хотин, война со Швецией.

Тучи над Долгоруковыми то рассеивались, то опять сгущались. Вернувшегося из Нарвы отца бросили в казематы Шлиссельбургской крепости. А указ Анны Иоанновны от 23 сентября 1740 года едва не разорил семью: всё движимое и недвижимое имение князя Михаила Владимировича было отписано на её императорское величество.

Опасаясь попасть в нужду, молодой поручик Санкт-Петербургского полка Василий Долгоруков вынужден был подать челобитную государыне и нижайше просить, чтобы недвижимость отца «оставили на пропитание» ему, брату Александру, подполковнику того же полка, и сёстрам Авдотье и Аграфене, жившим в усадьбе.

С кончиной Анны Иоанновны жизнь Долгоруковых переменилась к лучшему. Новая императрица Елизавета Петровна оказала семейству своё благоволение: вернула князя Михаила Владимировича из ссылки, пожаловала прежние чины действительного тайного советника и сенатора. Стал продвигаться по службе и князь Василий: генерал-майором он участвует в войне сПруссией, был дважды ранен в сражениях при Цорндорфе и Кольберге и за военные заслуги произведён в генерал-поручики.

Не обошла его милостью и Екатерина. В газете «С ан Петербургские ведомости» за 24 сентября 1762 года длинного списка фамилий в «Реестре пожалованным в день высочайшего коронования Ея Императорского Величества» можно было прочитать строчку:

«Генерал-поручик князь Василий Михайлович Долгоруков, в генерал-аншефы...»

...К Долгорукову в армии относились по-разному: солдатам и многим офицерам, тянувшим лямку невзгод и лишений, неизбежных в походной армейской жизни, он нравился своим простым, грубоватым нравом; генералы и штаб-офицеры, из тех, кто был особенно щепетилен в вопросах чести и этикета, считали, что мужичьи повадки унижают достоинство князя и генерала. В Долгорукове удивительным образом смешались породистость старинного княжеского рода с разящим невежеством и малограмотностью.

Назначение командующим Второй армией Василий Михайлович воспринял как должное, с сознанием наконец-то свершившейся справедливости. В своё время замена Румянцева Петром Паниным больно ударила по самолюбию князя. Когда-то они вместе брали Перекоп, генерал-майорами состояли при Санкт-Петербургской дивизии; Долгорукова на два года раньше произвели в генерал-поручики, а в итоге Панин не только догнал его в чине, но и обошёл по службе. Этого Василий Михайлович вынести не мог — подал Екатерине прошение об увольнении из армии.

   — Никишка, братец его, всё обставил, — жаловался он потом, уже будучи дома, княгине Анастасии Васильевне. — Петька-то ни доблестью никогда не отличался, ни умением... Интриган!

   — Не беда, Василь Михалыч, — утешала его дородная супруга, поджимая губы. — Бог всё видит! Придёт и твой час — в ножки поклонются.

   — От них дождёшься, — досадливо махал рукой князь...

Появившийся внезапно курьер из Военной коллегии взбудоражил всю семью. А когда Долгорукову прочитали содержание пакета о срочном вызове в Совет, он гордо посмотрел вокруг:

   — Ну-у, а я что говорил?.. Не верили?.. Вот и пришёл мой час!

За ужином радостный князь выпил водки и, размахивая вилкой, на зубьях которой крепко сидел сморщенный в пупырышках солёный огурчик, роняя капли рассола на белоснежную голландскую скатерть, хвалил домочадцам государыню:

   — Не забыла матушка-кормилица!.. Призвала!

Утром 22 декабря, затянутый в сверкающий золотым шитьём генеральский мундир, красный от волнения, Долгоруков был введён в зал заседаний Совета.

Захар Чернышёв — Екатерина отсутствовала на заседании — важно объявил высочайшую волю и коротко пересказал рескрипт.

   — Есть довольные причины думать, — говорил Чернышёв, благосклонно поглядывая на князя, — что крымцы внутренно желают составить с кочующими ордами общее дело в пользу своей вольности и независимости. Но по сие время, будучи окружённые турецкими гарнизонами, не смели на то поступить. Можно полагать, что их опасение продолжится до того дня, покамест не увидят они в самом Крыму наших войск, которые бы им безопасность доставили и наперёд могли служить охранением и защитой. Во способствование сему вероятному предположению, выгодному и важному для истинного и непременного интереса России, и в устрашение и поучение крымцам, чтоб они турецкого подданства держаться не возжелали, её величество определяет вверенную вам армию к действиям на Крым... Татар, кои вам в походе препятствовать станут, — без жалости бить и к смерти определять. Прочих, что останутся в покое и приступят к покровительству России, по примеру ногайских орд публично отвергнув себя от турецкого ига, приласкать и обнадёжить... Что касаемо typo к, то вам надлежит доблестным оружием её величества отобрать занятые их гарнизонами крепости и получить через оные твёрдую ногу в Крымском полуострове. Сие особливо важно, ибо в постановленном плане освобождения татар от турецкого властительства полагается за основание достать империи гавань на Чёрном море и укреплённый город для всегдашней с Крымом коммуникации и охранения от возможного нашествия турок, кои беспременно захотят опять завладеть полуостровом.

Выдержав многозначительную паузу, Чернышёв закончил высокопарно:

   — Её императорское величество питает надежду и уверенность, что под вашим предводительством армия умножит славу её оружия покорением Крыма!

Долгоруков на негнущихся ногах сделал несколько шагов вперёд, принял из рук графа высочайший рескрипт.

   — Подробные инструкции, князь, получите позже. Сейчас же мы можем обсудить прочие вопросы, ежели таковые у вас имеются.

Долгоруков, дрогнув двойным подбородком, сглотнул слюну и сказал скованно, просяще:

   — Смею тешить себя доверенностью Совета о препоручении мне не токмо армии, но и негоциации с крымцами.

   — У предводителя будет много дел военных, — назидательно заметил Никита Иванович Панин. — Не стоит обременять себя ещё и делами политическими.

   — Я полагал, что у сих диких народов может произойти сумнение: армию ведёт один, а негоциацию другой. И подумают они, что ни первый, ни второй не пользуются полным доверием её величества.

Чернышёв ответил уклончиво:

   — Решать сей вопрос второпях не будем... Евдоким Алексеевич по велению государыни принял негоциацию на себя, и мешать ему в том сейчас, видимо, не следует...

Долгоруков, однако, не успокоился. Через несколько дней — перед отъездом в Полтаву — написал Екатерине, что поручение негоциации Щербинину повергло его в несносную печаль, и попросил передать ведение крымских дел в его руки.

«Мне славу покорителя татар делить с губернатором резона нет», — рассудил про себя Василий Михайлович.


* * *

Январь — февраль 1771 г.

Поздно ночью 27 января Константин Мавроев въехал в Бахчисарай. (Вместе с ним были Мелиса-мурза и Али-ага, выделенные для сопровождения Джан-Мамбет-беем при посещении переводчиком едисанских кочевий). А на следующий день он отправился во дворец к Мегмет-Гирею.

Калга-султан, которому утром доложили о прибытии русского гостя, не зная ни его чина, ни полномочий, принял переводчика за важную персону и устроил весьма торжественную встречу: Мавроева посадили на богато убранного коня и с почётным эскортом в сорок гвардейцев повезли по главной улице, запруженной любопытствующими бахчисарайцами.

Когда же, прибыв во дворец, переводчик на аудиенции назвал себя и цель приезда, калга понял свою оплошность и, приняв письмо, коротко расспросив о новом главнокомандующем Долгорук-паше, приказал проводить гостя на прежнюю квартиру.

Отобедав, отдохнув часок, Мавроев под вечер собрался погулять по городу, потолкаться у кофеен и лавок, послушать, о чём говорят татары. Но едва вышел из дома — был остановлен тремя стражниками.

— Вернись назад! — грубо крикнул один их них. — И не смей покидать дом!

Мавроев оторопело посмотрел на татарина:

   — Я гость калги-султана!

   — Ты не гость. Ты пленник калги... Вернись!

Не ожидавший такого поворота дела, Мавроев понуро шагнул к двери...

Пока русский посланец, томясь от неизвестности, коротал дни под арестом, Мегмет-Гирей отправил к Джан-Мамбет-бею и Хаджи-мурзе четырёх мурз, приказав им уговорить орды предпринять нападение на российские войска, стоявшие на винтер-квартирах на Украине. За это калга обещал ногайцам много денег от Порты и султанское помилование за предательское отторжение.

Мурзы вернулись в Бахчисарай мрачные: едисанцы и буджаки не только не дали согласия участвовать в набеге, но и посоветовали калге не дожидаться вторжения армии в Крым, бросить Порту и направить в Россию знатных послов для постановления договора о дружбе.

Взбешённый таким ответом, Мегмет-Гирей исступлённо кричал в диване, что людей, которых посылает Россия для возмущения крымского народа, следует брать под стражу и вешать.

   — И этого Мавроя я велю повесить! А предателей едисанских, приехавших с ним, прикажу сжечь живьём!

Его неожиданно и дерзко перебил Шагин-Гирей-султан, один из многих наследников ханского престола.

   — Глупые поступки не украшают калгу!

   — Что-о? — опешив, протянул Мегмет.

   — От гибели одного российского человека и двух едисанцев никакого ущерба ни России, ни орде не последует, — звонко сказал Шагин. — Но избавит ли это от великих бедствий Крым?

Калга, прищурив жёлтые глаза, недоумённо посмотрел на молодого султана. Он мог бы понять протест беев могущественных крымских родов — но что побудило дерзить этого мальчишку?

   — Посмотри кругом, калга, — раздался тихий голос кадиаскера Фейсуллах-эфенди. — От сильных морозов пал почти весь скот. Хлеба мало, и он дорогой. Народ наш в страхе перед русским вторжением. А турок в крепостях едва ли до семи тысяч будет. И неизвестно, прибавятся ли их гарнизоны. Кто встанет на защиту Крыма?.. Если мы по-прежнему будем России неприятелями — милости от неё не жди!

Взгляд Мегмета стал колючим... «Кадиаскер заодно с султаном?.. Неужели заговор?» — мелькнула тревожная мысль... Но самообладание он не потерял, бросил коротко:

   — Что вы хотите?

Шатин ответил однозначно, с вызовом:

   — Мы желаем жить в союзе с Россией!.. И скоро пойдём из Крыма к Джан-Мамбет-бею.

Кадиаскер, подтверждая слова султана, часто закивал узколицей головой.

«Они сговорились, — решил Мегмет. — Но кто ещё?»

А Шагин, осмелев вконец, прикрикнул:

   — Прикажи, калга, освободить Мавроя! А я доставлю его к русской границе...

Двадцатипятилетний Шагин-Гирей-султан рано лишился отца. Но это печальное событие, как ни странно, благотворно отразилось на судьбе юноши, избежавшего нудного однообразия жизни, свойственной почти всем ханским детям. Он уехал в Европу, где несколько лет жил и учился в Венеции, в Фессалониках и вернулся в Крым только по зову своего дяди — грозного Керим-Гирея, — назначившего племянника сераскиром Едисанской орды. Некоторое время Шагин находился на виду, но после скоропостижной смерти хана Керима, надолго ушёл в тень. А теперь, оказавшись в диване, резко выступил против калги, фактически — против Селим-Гирея.

Хорошая образованность Шагина, его знакомство с блестящей европейской культурой, светским образом жизни со всей очевидностью показали пытливому и просвещённому юноше дикую, архаичную структуру Крымского ханства. Он, конечно, скрывал неприятие сложившихся за века порядков, но когда среди татарских народов произошёл раскол, когда ногайцы подались к России, а у крымцев забродили умы, Шагин понял: надо выступить в диване ещё до похода Долгорукова, в успехе которого он не сомневался, заявить о себе как о стойком и верном стороннике России.

Молодой султан понимал то, что было недоступно закостеневшим мозгам старых беев и мурз — Крым обречён!.. Сдержать сильную русскую армию, вдохновлённую многочисленными победами, не смогут ни турецкие гарнизоны, ни тем более сами крымцы. Падение ханства неизбежно! И оно падёт — падёт при первом же ударе! И вот тогда Шагин получал шанс, о котором тайно и давно мечтал, — шанс стать ханом.

Расчёт его был прост: ярый приверженец Порты Селим-Гирей на поклон к России не пойдёт — будет стоять до конца! Поэтому возникнет необходимость избрать нового хана, способного заключить с Россией дружеский договор и тем избавить татар от русского рабства. А поскольку, по древним обычаям, ханом мог стать только султан из рода Гиреев, то именно он, Шагин, первым открыто заявивший о своей дружбе к России, мог претендовать на престол. И тогда... О, тогда он покажет себя! Он сломает, разрушит, уничтожит всё, что мешало до сих пор приблизить татар к европейской цивилизованности.

Шагин, несомненно, понимал, что открытое неповиновение — шаг не только решительный, но и смертельно опасный. Последствия его могли быть самыми плачевными. И, делая этот шаг, он предусмотрительно припас на окраине Бахчисарая несколько крепких коней, чтобы в случае угрозы скакать к едисанцам, которые власть хана уже не признавали. В какой-то миг ему даже захотелось, чтобы всё так получилось, чтобы он появился один среди ордынцев с ореолом мученика за народ, за мир и покой.

...Шагин ждал, что ответит калга. А тот, видя, что султана и кадиаскера никто не поддержал, хладнокровно, словно ничего не произошло, произнёс с укором:

   — Скорый язык говорит скорые мысли. А скорые мысли как пух тополей: куда ветер подует — туда и летят.

Но казнить Мавроева, Мелиса-мурзу и Али-агу он раздумал.

И пока грустный Мавроев продолжал сидеть под арестом, гадая о своей дальнейшей судьбе, кадиаскер позвал к себе мурзу и агу.

   — Калга велел мне написать в Россию письмо, — сказал он едисанцам. — Письмо двойного содержания: чтоб Россию не оскорбить и чтоб подозрений Порты не навлечь... Я написал, но вам хочу сказать, что придерживаться его не буду — весной, как и обещал Джан-Мамбет-бею, поеду в степь и соединюсь с ним... А Маврою скажите, что письмо повезёт он.

Едисанцы передали слова кадиаскера переводчику. Тот облегчённо вздохнул: значит, отпустят живым.

Прошло несколько дней.

17 февраля к Мавроеву пришёл бахчисарайский каймакам Ислям-ага.

   — В твоей империи и в Порте много пашей обитает, — сказал каймакам. — А в Крыму всего пятнадцать беев. Если Россия желает пригласить в дружбу и союз всю Крымскую область, то письма от твоего двора должны быть присланы всем пятнадцати беям. А общество — с их согласия — решит, быть ли в этом союзе. Ибо коварство и хитрость ваши безграничны.

Удивлённый неожиданным визитом каймакама, продолжая находиться в положении пленника, Мавроев тем не менее возразил:

   — Упрёки в коварстве мы слышим постоянно. Но привести достойные уважения и внимания случаи никто не может.

   — В минувшем году Панин-паша прислал в Крым письмо с приглашением к союзу. Мы его даже рассмотреть не успели, как российская армия стала безжалостно разорять наши земли.

   — Ну нет, — погрозил пальцем Мавроев. — Слова твои лживы!.. Те письма, кои генерал-аншеф отправил к вам, получены были зимой. А армия вышла в поле летом. Вот и выходит, что времени для ответа было много, да вы на них отвечать не хотели... Что же касаемо генералов, то я скажу так. В России каждый генерал, предводительствующий армией, гораздо больше доверенности и власти получает от её величества, нежели все пятнадцать крымских беев. И поэтому всё, что они сделают, — высочайший двор одобрит!

Ислям-ага спорить не стал, сказал занудно:

   — Я передал тебе ответ калги... А теперь можешь ехать...

Просидев под арестом двадцать два дня, Мавроев покинул негостеприимный Бахчисарай и под усиленной охраной был доставлен в Ор-Капу.

Op-бей Сагиб-Гирей встретил его недоброжелательно, на просьбу о ночлеге ответил, не скрывая злорадства:

   — Калга велел тебе ничего не давать: ни квартиры, ни хлеба, ни лошадей. Немедленно убирайся из крепости!

   — Как?! — тоскливо воскликнул Мавроев. — На худых лошадях? Без пропитания? По такому лютому морозу?.. Я замёрзну в степи!

   — Мне всё равно. Сдохнешь в пути — значит, так было угодно Аллаху!

   — Дозволь хотя бы купить лошадей и припасы у здешних жителей!

   — Попробуй, — ухмыльнувшись, небрежно бросил ор-бей, зная, что после сильного падежа, последовавшего от бескормицы, и небывалых для Крыма холодов лошади, как и прочий скот, были в цене.

Полдня переводчик, всё больше впадая в уныние, ходил из дома в дом, пока наконец не сторговал за сто два рубля — сумму беспримерную! огромную! — пять невзрачных, отощалых лошадёнок.

Утром 24 февраля, опасливо поглядывая на ровную, без единого деревца, занесённую льдистым снегом степь, Мавроев покинул Перекопскую крепость, в которой, как он позже напишет в рапорте, ему «великое поругание сделано».


* * *

Февраль 1771 г.

Евдоким Алексеевич Щербинин, одетый по-домашнему, без парика, попивая горячий кофе, чуть кося глазом в сторону на лежавший на столе лист бумаги, читал высочайший рескрипт, в котором императрица излагала «два размышления» по поводу предстоящей весной крымской кампании и действий самого генерал-губернатора в это время.

Из камина, звонко постреливавшего горящими поленцами, тянуло горьковатым дымком. За подернутыми серебряными разводами окнами испуганно металась вьюга.

«Если вся нынешняя зима пройдёт в крымской нерешимости, — писала Екатерина, — то востребует нужда обратить против сего полуострова оружие». С другой стороны, если крымцы, по примеру Едисанской и Буджакской орд, отвергнут власть Порты прежде, чем будущая кампания откроется, то «отобрание из турецких рук лежащих там крепостей без помощи нашей татарами не исполнится». Исходя из этих размышлений, она делала непреложное заключение: в обоих случаях русская армия должна силой покорить Крым и принудить татар к дружескому договору...

Представляя план кампании Совету, Захар Чернышёв добросовестно и подробно обрисовал все сложности изнурительного похода многотысячной армии, обременённой огромным числом лошадей и быков, через широкую маловодную степь.

   — Для благополучного перехода к Перекопу через те места, где ныне зимуют ногайцы, — говорил Чернышёв, — остаётся заблаговременно сделать распоряжение о перемещении сих орд к весне таким образом, чтоб нужный для прохода нашей армии полевой корм не мог быть ими истреблён.

Екатерина понюхала табак, сказала раздумчиво:

   — Надобно Евдоким Алексеичу обговорить сие с Долгоруковым. Пусть они решат, куда сподручнее переводить: назад, на правый берег Днепра, или же на восток, к реке Берде и Азовскому морю... Но поселить их надобно так, чтобы не стеснить тамошних казаков.

   — Держать орды поблизости от Крыма опасливо, — заметил Чернышёв. — Мало ли что может приключиться.., Я бы убрал их за Дон, на Кубань.

Екатерина повела плечом:

   — Не поспешайте, граф... Обдумайте ещё раз.

...Евдоким Алексеевич глотком, не чувствуя вкуса, допил кофе, с кислым лицом отложил рескрипт: ехать в Полтаву ему не хотелось.

Он уже знал, что 15 января Совет, уступая домогательствам Долгорукова, принял решение: с началом военных действий руководство негоциацией с татарами переходит к князю. Он считал такое решение неразумным и опасался, что Долгоруков не станет ждать положенного срока, а попытается сразу взять негоциацию в свои руки. А отдавать её Евдоким Алексеевич не хотел. Предстоял трудный разговор, и избежать его было невозможно...

Когда генерал-адъютант командующего подполковник Ганбоум доложил о прибытии Щербинина, Долгоруков, питавший к губернатору неприязнь, продержал его четверть часа у дверей кабинета и лишь потом — будто бы оторвавшись от неотложных дел — снисходительно принял.

Евдоким Алексеевич, наслышанный об упрямстве и мужиковатости князя, всё-таки не ожидал столь нелюбезного к себе отношения — оскорбился и коротко, сухо доложил о рескрипте Екатерины.

   — Знаю, знаю, — капризно забрюзжал Долгоруков, глядя мимо генерала, продолжавшего стоять перед ним, подобно проштрафившемуся офицеру, поскольку князь не счёл нужным предложить ему хотя бы стул. — С этими ногайцами столько хлопот. Бегают туда-сюда, как тараканы. А мне беспокойство и затруднительность создают.

Поворчав, он согласился на перевод орд к Берде и Азову:

   — Пущай едут! Всё меньше забот... Токмо вы, милостивый государь, проследите, чтоб они в дороге не озорничали!

Щербинин, осерчав от такого приёма, задерживаться в Полтаве не стал — уехал через день, не прощаясь, повторяя негодующе:

   — Мужик косолапый!.. Быдло!.. Никакого обхождения. Словно я не генерал, не губернатор, а прислуга какая-то.

К князю он решил больше не ездить, а о всех делах — от этого, увы, не уйти — уведомлять письменно...

Позднее, когда Евдоким Алексеевич раздражённо написал Панину, что Долгоруков по-прежнему стремится вести негоцианство самолично, Никита Иванович успокоил его, заметив, что, «оставляя наружную пышность знаменитым родам, довольствоваться будете прямым производством дел». Такой ответ порадовал Щербинина: он понял, что в Петербурге в делах негоциации первым считают его.


* * *

Февраль — март 1771 г.

Склонять ногайцев к оставлению мест зимовки и переходу на новые земли отправился Веселицкий. Он также должен был проведать настроение орд относительно возможности возведения на престол другого хана.

   — Сие знать крайне важно, — предупредил Щербинин, строго поглядывая на канцелярии советника. — Вполне допустимо, что обстоятельства принудят нас приложить старание к отысканию особы более дружественной к России, чем Селим-Гирей. Вот вы и прознайте, кого хотели бы иметь они в ханском достоинстве... Да, предупредите подполковника Стремоухова, что он назначается приставом при ордах. Пусть немедля выезжает к ним...

Придавая большое значение отторжению едисанцев и буджаков как первому шагу к достижению далеко идущих целей, Екатерина пристально следила за благополучием и защищённостью орд, которым особенно досаждали запорожские казаки, продолжавшие, несмотря на все предупреждения, грабить ногайцев, из-за чего некоторые ордынцы стали уходить в Крым. Выведенная из себя самовольствами «бездельников и злодеев», она прислала кошевому атаману Петру Калнишевскому грамоту, «в самых крепких изражениях состоящую», в которой жёстко указала:

«Строгое и немедленное наказание запорожцев, обличаемых в непозволенных до татар касательствах, без упущения исполняемо быть долженствует».

В другом послании — Щербинину — Екатерина велела оборонить ногайцев от притеснений и «поспособствовать им в содержании и соблюдении себя в независимости, и коль долго в таких мыслях пребывать имеют — все возможные удобства им доставлять».

А для лучшего ласкательства Щербинину выделялись из казны двадцать тысяч рублей на вспомоществование ордам. Кроме того, тайному советнику Собакину поручалось накупить в Москве и отправить в Харьков на десять тысяч разных подарков, и уже были посланы галантерейные вещи на три тысячи рублей.

Веселицкий, узнав о подарках, осуждающе покачал головой:

   — Не забаловала бы басурманов гостинцами...

...Сменяемые на каждой станции резвые, сытые лошади быстро домчали канцелярии советника в Александровскую крепость. Но здесь пришлось задержаться: по внезапному оттепельному времени Конские Воды и Московка разлились широким озером, нарушив прежние переправы.

Веселицкий несколько раз выходил на вязкий, размокший берег, смотрел, пошла ли вода на убыль, и, не вытерпев, потребовал у коменданта бригадира Фрезердорфа переправить его к едисанцам на лодке.

Фрезердорф, удивлённый торопливостью гостя, пробасил недоумённо:

   — Господи, стоит ли так поспешать?.. Через неделю вода спадёт — переправим без задержки.

   — Я рвение не от личных прихотей проявляю, — с лёгким раздражением заметил Веселицкий. И добавил — уже с показной важностью: — Дело, вручённое мне, не терпит отлагательства.

Лодку выделили большую, с гребцами, и утром 4 марта канцелярии советник перебрался на другой берег. Там его встретили Джан-Мамбет-бей, Абдул-Керим-эфенди, знатные мурзы и аги, а также майор Ангелов и переводчик Мавроев, с горем пополам добравшийся из Крыма к едисанцам два дня назад.

Тут же, на берегу, под громкие крики ордынцев, Веселицкий напыщенно объявил:

   — По дружескому к вам расположению и в оплату убытков, понесённых от грабежа запорожских злодеев, её императорское величество пожаловала ордам пятнадцать мешков денег — четырнадцать тысяч рублей!

Колбай-мурза и Али-ага приняли золото, а Абдул Керим поделил его между пострадавшими от казачьего разбоя мурзами и агами.

Джан-Мамбет-бею Веселицкий вручил деньги отдельно. Тот пришёл в его шатёр глубокой ночью, принял 450 червонных, долго благодарил, слащаво и многословно, и, прощаясь, попросил сохранить визит в тайне от мурз.

   — Люди они завистливые. Узнают — просить будут.

   — Не беспокойся, — утешил бея Веселицкий. — Я тебя потому и позвал ночью, чтоб никто не ведал...

Начав с раздачи золота, Веселицкий хотел задобрить мурз, размягчить их сердца и души, сделать более податливыми к уговорам, что перевод орд на новые земли есть ещё одно благодеяние России, заботящейся о безопасности и спокойствии своих друзей. Сам Пётр Петрович не питал никаких иллюзий об их дальнейшей судьбе: он не сомневался, что если ногайцы согласятся перейти на Кубань (а именно таким было последнее решение из Петербурга), то там навсегда и останутся.

Состоявшийся на следующий день разговор оказался непростым: мурзы слушали неотразимые доводы Веселицкого, молчаливо, растревоженно переглядывались, но давать согласие на перевод не хотели.

   — Мы благодарны за милость, оказанную твоей королевой нашим народам, — сказал едисанский Хаджи-Джаум-мурза. — Но истощённые стада не могут проделать столь долгий, тяжкий, со многими переправами путь.

   — Из-за нашего многолюдства и уже живущих там народов земли те будут нам малы и непригодны, — поддержал его Колбай-мурза.

Буджакские мурзы также роптали:

   — Что нам кубанская сторона? На прежние кочевья идти надо!

Холодное, пугающее упрямство ногайцев побудило Веселицкого изменить тактику — выставить на первый план не переход на Кубань, а движение к Дону, разумно полагая, что потом легче будет сдвинуть орды дальше.

   — Армия скоро выступит на Крым, — терпеливо разъяснял он мурзам. — Вы сами люди не токмо кочевые, но и военные, — можете без посторонней помощи здраво рассудить, сколь обременительным окажется сей поход. Тысячам лошадей, быков и прочему скоту потребно много корма, который — если орды останутся здесь — уничтожат ваши стада. Тем самым движение армии сделается невозможным. А значит, отложится освобождение Крыма от турецкого ига!.. Заботясь о собственном благе, вы должны проявлять человеколюбие и к другим татарским народам, томящимся в неволе и страждущим покойной жизни. В противном случае сие деяние можно оценить только одномысленно: открытое вспомоществование нашему общему неприятелю в удержании крымцев в порабощении... Моя всемилостивейшая государыня, оказывая вам всевозможные благодеяния, давая покровительство и защищение, рассчитывает на ответную услугу от знаменитых орд.

Мурзы безмолвствовали, уныло потупив глаза.

Веселицкий, чувствуя, что его речь смутила многих, твёрдо произнёс:

   — Необходимость требует, чтобы орды через неделю-другую пошли к Кальмиусу!

Он вынул из коричневого портфеля скрученную в трубку небольшую карту, развернул её и, указав пальцем назначенные ордам места их нового расположения, отмеченные красной краской, ободряюще сказал:

   — Для показа мест между Молочными Водами и Кальмиусом, для охраны и защищения с вами будет подполковник Стремоухов с военной командой. К тому же вы отдалитесь от разбойных запорожцев, на которых часто жалуетесь... Всё! Я оставляю вас для совета и жду решительный ответ...

Под вечер в шатёр Веселицкого пришли Джан-Мамбет-бей и Абдул-Керим-эфенди.

   — Мы держали, как ты просил, совет и всем народом постановили исполнить волю королевы, — сказал эфенди. — Но просим оставить нас здесь на некоторое время для поправления скота.

   — Какое время?

   — До двадцать пятого числа. А на следующий день мы выступим.

   — Быть по сему, — согласился Веселицкий, опасаясь настаивать на другом, ближнем, сроке. — Но ни днём позже!

   — Нет, нет, мы не задержимся, — пообещал эфенди. И добавил: — Для лучшего сведения о новых местах мы просим отдать нам карту, но перевести на наш язык названия всех урочищ и рек.

   — За этим дело не станет... (Веселицкий посмотрел на Мавроева). Напиши им названия и вручи!

В шатре было сумрачно — Мавроев взял карту, письменные принадлежности, вышел наружу, присел на раскладной стульчик и, положив карту себе на колени, стал переводить.

Веселицкий выглянул из шатра, осмотрелся, затем задёрнул поплотнее шерстяной полог, подсел к ногайцам и зашептал еле слышно:

   — Её величество с недоверием относится к нынешнему хану Селим-Гирею. Его упорство в желании сохранить над Крымом владычество Порты никак не может считаться за благо. Следует, видимо, подумать о другом хане — хане, который поставит службу татарским народам выше службы заморскому угнетателю.

   — Селим и в прежнее своё правление показал себя нелюбезным к России, — ответил Абдул-Керим. — Консула Никифора он выслал — помнишь?.. А теперь не хочет понять, что враждовать с Россией — значит навлечь на Крым неисчислимые несчастья.

   — Но есть ли у вас на примете особа, способная привести народ к покою и дружбе? — быстро спросил Веселицкий, обрадованный ответом эфенди.

   — Есть! Всё наше общество желает избрать ханом Шагин-Гирей-султана, что был сераскиром над едисанцами. Он предан России, доказав это освобождением Мавроя, и будет верен ей всегда. Он разумен, хотя и молод, и многие крымские мурзы охотно пошли бы вместе с ним под покровительство России.

   — Что же мешает им так сделать?

   — Прельщённые подарками и обещаниями калги, они согласились с муллами и ширинским Джелал-беем.

   — А те за что стоят?.. Что противное нашли они в нашем стремлении дать Крыму вольность?

   — Они говорят, что в Коране есть особая статья.

   — Это какая же статья?

   — Если мусульманский народ, не видя никакой опасности от меча и огня, осмелится нарушить свою присягу отступлением от единоверного государя и преданием себя иноверной державе, то навеки проклят будет.

   — А ежели предвидится гибель народа?

   — В этом случае нужда закон переменяет: нарушить присягу дозволяется.

   — Значит, крымцы не хотят отступить от Порты добровольно?

   — Не могут, — поправил Веселицкого Абдул-Керим. — Не могут, пока не увидят опасность от России... Но мы своему слову верны! Когда недавно калга прислал своих мурз — бей их не принял, а велел передать, что мы России преданным союзником стали и с неприятелем российским отношений иметь не желаем.

Джан-Мамбет-бей, сидевший всё время молча, теперь подал голос — тряся козлиной бородой, поспешил заверить:

   — Так всё и было! Я отправил их назад!

Веселицкий придал лицу благостное выражение и бархатно сказал:

   — Я испытываю совершенную радость от этих слов, подтверждающих вашу нелицемерную дружбу... (И уже строже). Но мне говорили, что джамбуйлуки, желавшие одно время последовать вашему примеру, будто бы согласились на уговоры калги и предали.

   — Такие слухи распускает сам калга, — снова вступил в разговор Абдул-Керим. — Джамбуйлуки верны своему слову! И едичкулы тоже. Нам об этом ещё раз письменно подтвердил Джан-Темир-бей... А едичкулы, несмотря на полученные от калги мешки с деньгами, должны скоро прислать нарочного.

   — Ныне медлить нельзя, — предупредил Веселицкий. — Когда армия выступит в поход, то со всеми, кто в дружбу с Россией не войдёт, как с неприятелями поступать станет... Поторопите их!

   — При нужде мы готовы силой принудить орды к союзу с Россией, — взмахнул рукой эфенди. — Сейчас у нас худые кони, но если вы дадите хороших и присоедините часть нашей конницы к своей армии — мы готовы идти на Крым.

При тех широких полномочиях, которыми обладал Веселицкий, он тем не менее не посмел ответить что-то определённое на просьбу едисанцев — сказал уклончиво:

   — Ваше желание подсобить России похвально. Я доложу о нём его сиятельству.

Джан-Мамбет-бей снова напомнил о себе.

   — Я хочу писать Шагин-Гирею, чтобы ехал ко мне из Крыма, — трескучим голосом произнёс он. — С его выездом между крымцами последует великая перемена. Из всех Гиреев — один этот султан всем народом любим. Многие пойдут за ним!

   — Полагаю, что избранием нового хана вы не только приведёте крымцев к соединению, но и поимеете преимущество и славу миротворцев, — сказал Веселицкий. — Жаль, что прежде сии мысли не приходили: уже бы давно весь Крым соединился с вами без кровопролития.

   — Как только Шагин прибудет — уведомим нарочным и... — Джан-Мамбет осёкся: кто-то зашуршал пологом шатра.

Вошёл Мавроев, молча отдал карту эфенди.

Тот осмотрел её, свернул в трубку, спрятал на груди.

   — Ваше согласие на переход надобно представить на бумаге, — прощаясь, напомнил гостям Веселицкий.

Утром 9 марта, получив необходимые письма от предводителей орд, он вернулся в Александровскую крепость.


* * *

Март — апрель 1771 г.

Чем ближе подходило время наступления Второй армии на Крым, тем оживлённее становилась Полтава. Город походил на растревоженный улей — шумный, беспокойный: повсюду марширующие солдаты, озабоченные офицеры, десятки нарочных снуют, как челноки, верхом и в колясках в Голтву, Решетиловку, Переяславль, Кременчуг, Старые и Новые Санжары.

В штабе суета: Долгоруков требует еженедельных докладов о готовности полков и обозов, и офицеры усердно шелестят бумагами, подсчитывая количество лошадей и пушек, амуничных и съестных припасов, телег, палаток, шанцевого инструмента.

А Долгоруков покрикивает грозно:

   — Репортиции писать правдиво! Ничего не утаивать!..

Малоспособный к принятию самостоятельных решений, но безропотно подчинявшийся предписаниям старших начальников, Василий Михайлович едва ли не каждый день гнал курьеров в Петербург, засыпая Военную коллегию, Совет, Екатерину многочисленными реляциями и письмами, испрашивая указаний по таким мелочам, что даже его благодетель Захар Чернышёв бубнил раздражённо на заседании Совета сидевшему радом генерал-фельдмаршалу Разумовскому:

   — Ей-же-ей, Кирилл Григорьевич, скоро князь станет запрашивать, когда ему по нужде сходить и чем подтереть зад... В последней реляции просит Совет дозволить взять на каждый полк по бочке вина и сбитеня.

   — Ну, для полка бочки маловато, — лениво растянул в улыбке губы Разумовский. — Мог бы попросить и поболее.

   — Вам смех, а мне лишняя забота на его писульки отвечать...

В конце концов с подачи Чернышёва Совет предупредил командующего, чтобы он сам делал всё важное для успешного проведения похода.

...В начале апреля комендант Александровской крепости Фрезердорф прислал рапорт, что, по имеющимся у него сведениям, калга Мегмет-Гирей продолжает склонять ногайские орды к измене и будто бы многие люди побежали в Крым.

   — Мне догадки бригадира без надобности! — оборвал Долгоруков адъютанта, зачитывавшего, по обыкновению, рапорты вслух. — Пусть Щербинин пошлёт в орды верного человека для разведывания!..

Евдоким Алексеевич послал Андрея Константинова.

Наученный прежним горьким опытом, Константинов проявил осторожность — не стал забираться в ногайские аулы, а отправился в Каменный Базар, где татары торговали с казаками, меняя скот, лошадей, шкуры на потребные им хлеб и крупы. Там он встретил давнего приятеля Тир-Мамбет-мурзу, который поведал, что op-бей Сагиб-Гирей вышел из Крыма с пятью или семью тысячами воинов, чтобы прикрыть бегство ногайцев.

   — Джамбуйлукам не верь! — предупредил мурза. — Сагиб посылал к ним ласковые письма, одаривал султанскими деньгами. Многие их мурзы тайно покидают места кочевий и идут в Крым.

   — А едисанцы?

   — Кто зимой торговал у крымцев — назад в степь не пускают. Ворота Op-Капу на замке!

   — Турок в гарнизонах не прибавилось?

   — Нет, но говорят, что скоро из Порты корабли с янычарами отправят...

Уклонившись от поездки в орды, доверившись словам своего приятеля, Константинов не узнал главного: значительная часть едисанцев, нарушив обещание, отказалась следовать к Кальмиусу и, покинув Джан-Мамбет-бея, направилась к Перекопу.

Но об этом через конфидентов проведал Долгоруков. И когда получил из Харькова от Щербинина копию рапорта Константинова, изорвал её в клочья, обрушив на безвинную голову губернатора поток проклятий.

   — Армия выступает в поход, а я до сих пор не ведаю, кого буду иметь перед собой — неприятелей иль союзников!..

Щербинин тоже дал волю гневу. Подавшись вперёд телом, уставив неподвижный взгляд в грудь провинившегося Константинова, он истово и долго осыпал проклятиями переводчика, испуганно вздрагивавшего от зычного генеральского голоса.

Его попытался успокоить Веселицкий, мягко заметив, что дела не так плохи, как видятся внешне. И, овладев вниманием губернатора, продолжил рассудительно:

   — Джан-Мамбет-бей попал в неприятное положение. Его постоянные уверения о стремлении всех орд вступить под покровительство её величества нашли отклик в человеколюбивом сердце государыни, которая, как известно, милостиво приняла просительные грамоты от ногайских депутатов, привезённых в Петербург графом Паниным. После столь важного события уход многих едисанцев в Крым подрывает веру в искренность их намерений и клятв самого бея... Единственный благоприятный выход из такого положения — силой или уговорами бей должен воротить беглецов...

Спокойные, здравые доводы канцелярии советника вернули самообладание вспыльчивому губернатору.


* * *

Апрель 1771 г.

Отряд подполковника Борисоглебского драгунского полка Стремоухова встретил ногайские орды на подходе к Кальмиусу.

Джан-Мамбет-бей, страшась, что русский начальник прибыл покарать его за бегство едисанцев, робким, упавшим голосом долго расспрашивал о сущности назначенной офицеру должности пристава и, лишь убедившись, что подполковник, как и обещал Веселицкий, действительно прислан для сопровождения орд на новые места, расслабленно вздохнул.

В это время в кибитке бея послышался шум, из неё выскочил малец лет двенадцати, лицом славянин, в серых рваных обносках на исхудавшем теле, ошалело покрутил головой и стремглав бросился к казакам и драгунам, хлопотавшим саженях в пятидесяти у повозок.

Все замерли, притихли, глядя, как малец хлюпает босыми ногами по размокшей земле.

Бей звонко щёлкнул пальцами — два ногайца хлестнули плетьми лошадей, легко сорвались с места, в считанные секунды догнали беглеца, на ходу подхватили его и отвернули к кибиткам.

   — Православные-е-е, — донёсся тонкий, дрожащий голосок. — Кто в Бога верует — спасите-е...

Стремоухов мрачно зыркнул на бея:

   — Кто это?

   — Так... человек мой, — ответил тот с наигранной беспечностью.

   — Христьянин?

   — Нет-нет, нашей веры.

Стоявший рядом с подполковником секунд-майор Ангелов тихо шепнул:

   — Мальчишку этого два года назад во время набега Крым-Гирея пленили и продали бею.

Поручик Павлов, молодой, горячий, судорожно задёргал щекой:

   — Дозвольте, господин подполковник! Я вмиг сыщу!

   — Погоди, — остудил его пыл Стремоухов, — не последний день в орде — найдём!

Он колюче посмотрел на бея и процедил сквозь обвисшие усы:

   — До нас дошли вести, что многие едисанцы вновь подались к крымскому хану. Почему не остановил их?

Джан-Мамбет-бей, померкнув взором, заискивающе заюлил:

   — Сагиб-Гирей несколько раз выходил из Op-Капу с многочисленным войском и прикрыл бегство аулов Темир-султан-мурзы.

   — А те едисанцы, что в Крыму были? Где они?

   — Многие уже вернулись в орду.

   — И теперь никто не убежит?

   — Никто!

Майор Ангелов снова шепнул подполковнику:

   — После переправы через Днепр в Крым бежали его братья Ор-Мамбет и Темир.

Стремоухов продолжал цедить:

   — А братья твои?

Бей вздрогнул всем телом, в бегающих глазах промелькнул испуг.

   — Братья предали меня... Но я уговорю их вернуться.

   — Джамбуйлукская орда вышла из Крыма и сызнова возвращается туда, — шептал всезнающий Ангелов.

   — И джамбуйлуков уговоришь? — наседал на бея Стремоухов.

   — Я их верну, — прижал руки к груди Джан-Мамбет. — Верну!

Стремоухов подкрутил рыжеватый ус, сказал начальственно:

   — Это хорошо, что вернёшь... Но я помогу тебе. Для верности!..

На следующий день объединённый отряд ногайцев и казаков отправился на юго-запад, чтобы, двигаясь в стороне от орд, перекрыть бегущим путь в Крым.


* * *

Апрель — май 1771 г.

Исполняя приказ Долгорукова, 15 апреля Вторая армия выступила с зимних квартир.

Первым начал марш наиболее удалённый от Полтавы Московский легион генерал-майора Баннера, проделавший до этого по заснеженным дорогам России тяжелейший восьмисотвёрстный путь от Симбирска до Харькова. (Указом Военной коллегии этот легион — 6 эскадронов кавалерии и 4 батальона пехоты при 12 пушках — был назначен под команду Долгорукова взамен переданных в феврале в Первую армию 6 полков).

Одновременно вышла дивизия генерал-поручика Берга, квартировавшая в крепостях Украинской линии и в районе Бахмута. После соединения батальонов и эскадронов на вершине Кальмиуса дивизия должна была следовать к Токмаку.

Ближние к Полтаве полки выступили на пять дней позже. Все командиры, кроме Берга, имели приказ двигаться к крепости Царичанке.

Штаб Долгорукова шёл вместе с дивизией генерала Эльмпта, которая сноровисто, без задержки, переправилась на левый берег Ворсклы.

Вобравшая в себя растаявшие льды и снега, полноводные от весенних дождей ручьи, мутная, водоворотная река вышла из берегов. Но Долгоруков заранее распорядился навести через неё мосты. Их сделали два: один — на крепких дубовых сваях, другой — на четырёх скреплённых толстыми канатами судах, специально пригнанных из Кременчуга и Переволочны. Для прохода пехоты соорудили по мелководью широкую гать из земли и фашин.

В Царичанку Долгоруков прибыл 29 апреля. Всё пространство вокруг крепости, словно при осаде, было заполнено войсками: из Кременчуга пришли Черниговский пехотный, Чёрный и Жёлтый гусарские полки[16], из Новых Санжар, Голтвы, Решетиловки, Переяславля — Владимирский, Воронежский, Белёвский и Брянский полки; разбивали лагеря 2-й гренадерский полк и егерский корпус; рядом с ним спешились Ямбургский карабинерный, Борисоглебский драгунский и Сумской гусарский полки; из Старых Санжар тягуче ползла по скверным просёлкам артиллерия генерал-майора Вульфа, за ней — большой обоз инженерного корпуса. Эка сила великая! — дивились, раскрыв рты, молодые солдаты — недавние рекруты, пополнившие зимой батальоны.

Поседевшие ветераны посмеивались в усы:

— Погодите, сопливые, настоящую силу в сраженье увидите...

Выслав вперёд авангард князя Прозоровского, 3 мая дивизии покинули крепость.

Май выдался сухим и по-летнему жарким. Долгоруков приказал поднимать пехоту и обозы в 3—4 часа ночи, чтобы по прохладе, покасолнце не накалило землю полуденным зноем, подойти к очередному лагерю, заранее поставленному шедшим впереди — в четырёх днях — авангардом.

Каждую ночь в указанное время барабанщики били пробудку; солдаты, зябко поёживаясь, затаптывали тлеющие костры, разбирали из пирамид ружья, кавалеристы седлали коней, мирно пасшихся на придорожных полях, фурлейты готовили обозы. Барабанщики били генерал-марш — батальоны и эскадроны выбирались на дорогу и начинали очередной переход.

Вслед за последней ротой каждого полка тянулся полковой обоз — около сотни скрипящих и дребезжащих повозок: канцелярских, забитых сундуками с бумагами, госпитальных — с коробками инструментов, полотняных бинтов, банками лекарств и снадобий, провиантских — благоухающих вкусными запахами, горбатившимися наваленными мешками с крупой, мукой, сухарями, бочками с вином и маслом, шанцевых и палаточных — с восседавшими на них слесарями, кузнецами, плотниками. Особое место занимала денежная палуба, на которой, под неусыпным приглядом караульных, стоял окованный железом денежный ящик.

Офицерский обоз выглядел красочнее: глаза разбегались от всевозможных кибиток, колясок, повозок, карет, переполненных разными вещами и утварью — от складной походной мебели, простой и дешёвой, до дорогих столовых сервизов. И везде заспанные, замотанные слуги, толстые повара, озорные денщики, щупавшие, скаля зубы, весёлых приблудных или купленных офицерами девок.

За пехотой лёгкой рысью скакала кавалерия, оживляя округу разноцветьем мундиров и гусарских ментиков, солёными шутками и взрывами басистого хохота, перекатывавшегося волнами во всей колонне.

Артиллерия ползла медленно, часто останавливалась из-за поломок. Артиллерийский обоз был самым большим: на возах громоздились запасные лафеты, картузные ящики, клинья, банники, забойники, пыжевики, пороховые мерки... Упряжки по шесть лошадей волокли тяжёлые, тридцатипудовые, осадные орудия; упряжки поменьше — пара, четвёрка лошадей — лёгкие пушки и единороги. Всё это звенело, лязгало, громыхало на тряской, ухабистой дороге, наполняя окрестности густым, однообразным, отупляющим гулом.

Составленное ещё в Полтаве расписание движения армии, строго выдерживаемое в первое время, вскоре нарушилось: буйное весеннее половодье и сильные ветры изрядно попортили мост через Самару — на его ремонт и переправу обозов пришлось затратить три полных дня.

Только 13 мая полки отошли от Самары и, сделав пятидневный переход, остановились у небольшой речки Московки. Здесь два дня они поджидали отставшие обозы, а инженерные команды заготавливали фашины, сбивали лестницы.

   — У Перекопа лесов и кустарников нет, — наказывал офицерам Долгоруков. — А нам ров переходить, на стены лезть. Так что, господа, постарайтесь!.. Лестницы делать в четыре сажени. А для пущей крепости — оковать железом... И приглядывайте там, чтоб разные болваны под падающие стволы не лезли. Мне шальные покойники без надобности!..

Долгоруков имел в виду глупую смерть инженерного поручика графа Пушкина и артиллерийского поручика Нечаева, отправившихся после обильного возлияния купаться при луне и утопших по причине сильного опьянения на мелководье.

...В последние дни настроение командующего было скверное: его злила нерасторопность генерала Берга, приславшего рапорт, из которого стало ясно, что дивизия пошла левее намеченного маршрута, затянув тем самым соединение с главными силами артиллерии. Долгоруков обозвал Берга сукиным сыном и приказал приготовить лёгкую карету и охрану.

   — К нему поеду!.. Вразумить надобно немца!..

Густав фон Берг, стоявший лагерем у Молочных Вод, не ожидал приезда командующего, но не растерялся — первым делом пригласил его к столу, а своим поварам прошипел свирепо:

   — Шкуру спущу, ежели не угодите...

Повара «шкурами» дорожили — засуетились у котлов, загремели кастрюлями. Не прошло и часа, как взыскательный взор генерала обозрел превосходно сервированный, сверкающий хрусталём и серебром приборов стол, густо заставленный разнообразными блюдами и закусками, французскими винами, хорошим десертом.

Насупленное лицо Долгорукова разгладилось, оживилось. Испробовав все кушанья, Василий Михайлович размяк и подобрел. Расстегнув на животе мундир, потягивая из высокого бокала вино, он коротко и беззлобно пожурил Берга за опоздание, а затем приказал отделить от дивизии деташемент на Арабатскую косу и спросил, имеет ли Берг переписку с командующим Азовской флотилией Синявиным.

   — О движении дивизии адмирал знает, — отозвался Берг.

   — Составьте расписание деташемента и отправьте с нарочным! Крайне важно, чтобы адмирал поспел к Енишу в указанный срок...

Ночью Долгоруков вернулся к главным силам армии.

В лагере его ждал курьер с пакетом от Синявина. Тот уведомлял командующего, что 18 мая флотилия из десяти судов покинула таганрогскую гавань и держит курс на Ениш.


* * *

Май 1771 г.

Получив письмо от Щербинина о мартовской поездке Веселицкого в ногайские орды и желании тамошних начальников иметь ханом Шагин-Гирей-султана, Екатерина вызвала Никиту Панина... «Его послушать никогда не вредно», — рассудила она.

Никита Иванович пришёл в назначенный час, уселся в кресло, понюхал табаку и, сложив на животе пухлые руки, замер в ожидании слов государыни.

Екатерина говорила сдержанно:

   — Как вам достоверно известно, производство дел с татарами хотя и началось при военных операциях, однако уже обратилось в дело политическое. До сей поры мы проявляли в нём похвальную мудрость и дальновидность. И теперь, когда князь Василий Михайлович марширует к Крыму, мне не хотелось бы ошибиться в последующих действиях... Евдоким Алексеевич отписал мне о ногайских настроениях... (Панин чуть заметно кивнул, давая понять, что ему известно содержание письма). Не скрою, я вижу соблазнительным предложение об избрании для отступивших от Порты орд отдельного хана, что позволит положить начало истинной независимости татарских народов.

   — О, эти соблазны, — попытался пошутить Панин. — Чем чувствительнее они для сердца, тем сильнее туманят разум.

Шутка вышла какая-то двусмысленная, с оскорбительным намёком. Никита Иванович поспешил исправить промах — произнёс как можно мягче:

   — Признаюсь чистосердечно, я не вижу покамест того времени, в какое полезно было бы приступить к избранию нового хана... Не будем кривить душой, ваше величество. Уже с начала войны против Порты отторжение татарских народов мы считали способом наискорейшего достижения приятных нам авантажей. С Божьей помощью и при умелых поступках графа Петра Ивановича мы сего добились. Теперь наш взгляд устремлён на Крым, на его побережье...

   — К чему вы клоните? — перебила Екатерина. — Вещи, о которых вы повествуете, мне известны.

Никита Иванович не стал завершать рассуждения — сразу пояснил:

   — Я клоню к тому, что избрание отдельного хана будет зависеть от первых операций князя Долгорукова. Они-то, операции, и разрешат настоящую ещё неопределённость крымского жребия. Вот тогда и с ханом ошибки избежим!.. Конечно, если бы крымцы нынче же всем полуостровом отторглись от Порты — это разрешило бы все трудности. Но сие вряд ли произойдёт: многие из них твёрдо стоят за теперешнего хана. А тот — за Порту.

   — Из письма Евдокима Алексеевича явствует, что не меньшее число татар ханом недовольны, — сказала Екатерина. — Татары сейчас в разномыслии находятся. Грех не воспользоваться таким случаем!.. Орды могли бы приступить к избранию нового хана, разумеется, совокупно с некоторым в том участвовании крымских жителей, дабы по мере наших успехов на полуострове и там его право подкреплялось, получая свою полную действительность не токмо его гирейской породой, но и не менее — всей полнотой присущего обряда и признанием его законным ханом всеми крымцами без изъятия... Нашей целью следует считать установление над татарами и Крымом одного начальства, независимого от Порты, но такого, что собственными силами не в состоянии удержать навсегда эту независимость. И вот сие, — подчеркнула Екатерина, — даст нам способ утвердить свою ногу в приобретённых гаванях и крепостях! Как? Под видом охранения и обороны Крыма от могущего быть впредь турецкого поползновения вернуть всё к прежнему состоянию.

Панин, разглядывая золотой перстень, подумал с некоторым удовлетворением, что в основательности рассуждений Екатерине отказать нельзя. «Говорит крепко... Только вот поспешает...»

Он поднял голову, возразил предупредительно:

   — Я согласен с вашим величеством, что для избрания нового хана следует приобщить крымцев к уже отторгнувшимся ногайским татарам. Но для этого потребно, чтобы князь Долгоруков преуспел военными предприятиями посеять в Крыму ещё большее разномыслие... И только ежели Крым, вопреки ожиданиям и под действием оружия, — ни весь, ни частью — не будет привлечён к одинаковым с ордами намерениям, тогда следует мыслить об утверждении особливого над ногайцами хана. Чтоб, по крайней мере, их отложение приобрело большую прочность.

   — Но как же ногайские просьбы?

   — Поручите господину Щербинину удостоверить орды, что для них самих полезнее будет приступить к избранию хана в удобное для того время... А когда оно наступит — мы укажем!

   — Удовлетворятся ли они вразумлениями Евдокима Алексеевича? Ну как своеволие проявят?

   — Думаю, что такого не произойдёт... Однако для сохранения между их начальниками единомыслия и для предвидения всякого возможного колебания разумно учинить с нашей стороны за ними такое надзирание, которое неприметным образом проникало бы во все мелочи и подробности ногайских дел. И чем дальше они будут находиться от Крыма, исключая себя от участвования в тамошних делах, тем больше следует приглядывать.

Панин говорил убеждённо, умно, и Екатерина, положившись на его прозорливость, согласилась подождать с выбором нового хана. Но добавила предостерегающе, что ордынских начальников надо всё же удостоверить в уважении к их желанию иметь ханом Шагин-Гирея.

   — Ежели Селим-Гирей и его диван станут упорствовать в своей верности Порте, тогда пойдём с этого козыря...

Рескрипт, отправленный Щербинину, гласил:

«Мы даём своё согласие, чтоб он был избран и дал от себя обязательство быть ханом над всеми татарскими народами, отложившимися от Порты, обязывая сверх того навсегда остаться в независимости и союзе с империей, управляя татарами по древним их обыкновениям и законам...»

А далее Щербинину предписывалось — в ожидании результатов похода Долгорукова — осторожно, чтобы это не выглядело принуждением, затянуть на неопределённое время избрание Шатина ханом.

Важное указание содержалось и в рескрипте Долгорукову, который должен был отторгнуть полуостров от Порты не только силой оружия, «но и соглашением с начальниками».


* * *

Май — июнь 1771 г.

Покинув лагерь на Московке и совершив четырёхдневный переход, Вторая армия подошла к другому лагерю, разбитому у небольшой речушки Маячек. Здесь с ней соединилась дивизия Берга, поредевшая после ухода к Енишу деташемента генерал-майора Фёдора Щербатова.

Два дня полки отдыхали, приводя себя в порядок и поджидая отставшие обозы, а 27 мая барабаны снова ударили генерал-марш.

В последующие десять дней армия прошла 187 вёрст. Двигаясь шестью колоннами вдоль берега Конских Вод, перейдя на половине пути по насыпанным переправам болотистую лощину, дивизии миновали урочище Плетенецкий Рог, по понтонным мостам перешли речку Белозёрку, натужно поднялись на крутую гору и далее ровной и прямой дорогой дошли до реки Рогачик; здесь снова с помощью понтонов осуществили переправу, преодолев несколько глубоких, размокших от дождей балок, некоторое время стояли на берегу Днепра, пополняя запасы воды, затем в обход крутых лощин, удлиняя и без того нелёгкий путь по гористой местности, подошли к Кезикермену. Измученная, утомлённая армия ждала отдыха, и Долгоруков объявил, что у Кезикермена будет стоять три дня.

С утра инженерные команды взялись за кирки и лопаты, плотники застучали топорами — командующий приказал заложить ретраншемент, в котором надлежало оставить провиантский магазин с запасами на два месяца, почти все понтоны — в степном, маловодном Крыму они были не нужны, — прочие бесполезные теперь тяжести. Работая от зари до заката, команды за два дня успели сделать немного, но продолжить строительство должны были оставляемые для охраны магазина две роты солдат, три эскадрона карабинеров и 600 казаков.

— И чтоб в неделю управились! — пригрозил Долгоруков, тряхнув кулаком.

На рассвете 9 июня вновь загремели барабаны, зашумел просыпающийся лагерь. Начинался заключительный этап похода — от Днепра на Крым, к Перекопу.

Несмотря на успокаивающие рапорты, ежедневно присылаемые шедшим в авангарде Прозоровским, что татары ведут себя смирно, Василий Михайлович не стал искушать судьбу — поменял строй: теперь по ровной, открытой степи пехота шла батальонными каре, между которыми расположились обозы и артиллерия, а спереди и по флангам — для охранения — трусили кавалерийские полки.

Пройдя за два дня 64 версты, армия остановилась в Мокрой Лощине и сутки отдыхала, готовясь к последнему маршу. (До Перекопа оставалось всего 17 вёрст).

А вечером Долгоруков собрал генералов и пробасил:

— В два часа после полуночи вершить молебствие с коленопреклонением о даровании оружию её императорского величества достойной виктории... В три — выступаем!..


* * *

12—16 июня 1771 г.

Полдень... Белое южное солнце равнодушно калит иссохшую, потрескавшуюся землю. Со стороны Сиваша вялый ветер несёт солено-горькое зловоние затхлой воды и гниющих водорослей.

Степь безмолвна... Недвижима... Но турецкие янычары на башнях Op-Капу беспокойны. Дежурный булюк-баша в пропотевшей зелёной куртке раз за разом скользит зрительной трубой по дрожащему в мареве горизонту, внимательно разглядывает расположившийся в нескольких вёрстах от крепости отряд русских войск.

Отряд — это был авангард князя Прозоровского — подошёл к Перекопу вчера, и турки понимали, что вслед за ним должны появиться главные силы Долгорук-паши. Их ожидали дня через два. Тем не менее находившийся в крепости хан Селим-Гирей приказал усилить янычарские караулы и вести наблюдение непрерывно.

Хан задумал нанести мощный удар своей конницей по подходящим русским полкам, отбросить их от перешейка в безводную степь и постоянно — днём и ночью — атакуя небольшими отрядами, принудить отступить. Он был уверен, что измученная бескормицей и жаждой армия совершить второй поход не сможет.

Булюк-баша утомлённо смахнул с закопчённого загаром лба липкие капли пота, снова приложился к трубе, повёл ею по серой степи; руки его дрогнули, замерли, лицо вытянулось. Оставив трубу на тёплом камне, он бросился к лестнице и, прыгая по крутым ступеням, сбежал вниз.

Спустя несколько минут на башню торопливо поднялись каймакам Эмир-хан, янычарские аги Осман и Али, за ними — хан Селим-Гирей.

Порывисто схватив услужливо поданную Эмир-ханом трубу, Селим вдавил окуляр в правый глаз. Приблизившийся горизонт устрашил его: под развевающимися на ветру знамёнами, тремя стройными и грозными квадратами каре, повинуясь ритму беззвучных, но видимых барабанов, бодро маршировала русская пехота; на флангах, взбивая облака степной пыли, гарцевала многочисленная кавалерия.

Хан задёргал щекой, зло отшвырнул трубу — звякнул о камень металл — и глухо выдавил:

   — Гяуры...

Совершив последний марш, Вторая армия подошла к Перекопу и остановилась в трёх вёрстах от линии...

Перекопская линия представляла собой семивёрстный — от Чёрного моря до Сиваша — вал высотой до семи сажен, с тремя бастионами и пятью башнями. В середине вал разрезали узкие сводчатые ворота. Перед ними пролегал мост, поднятый турками ещё минувшим днём. Вдоль всего вала с северной стороны тянулся широкий и глубокий ров; когда-то, по преданиям, он якобы мог заполняться черноморской водой, превращая Крым в неприступный остров. За сотни лет линия обветшала — у Сиваша вал походил на длинный пологий холм, а ров был почти засыпан, — но всё же при умелой обороне она оставалась достаточно сложным препятствием.

...Пока полки, ломая каре, перестраивались, готовясь разбивать лагерь, Долгоруков выбрался из кареты, мешковато взгромоздился на коня, шатнувшегося под тяжеловесным телом князя, и поехал к линии с намерением осмотреть укрепления.

Сопровождавшие его генералы беспокойно зашумели:

   — Ваше сиятельство! Никак, турки затевают что-то...

На линии опустился мост, открылись ворота. Из них стали быстро выезжать сгорбленные всадники.

   — Назад, господа! — скомандовал Долгоруков, разворачивая коня.

Генералы, отъехавшие уже от лагеря на версту, поскакали вслед за ним. Долгоруков на ходу приказал Каховскому отразить нападение, пообещав прислать сикурс.

Каховский отвернул лошадь вправо, поспешил к авангарду Прозоровского, стоявшему в стороне от главных сил.

У лагеря Долгоруков закрутил головой, крикнул зычно:

   — Где князь Василий?

   — Здесь, ваше сиятельство!

Придерживая рукой шпагу, к командующему подбежал его сын — восемнадцатилетний подполковник Василий Долгоруков, служивший в егерском корпусе.

   — Бери своих егерей, пушки — и вперёд!..

Стремительно летевший по ровной степи трёхтысячный татарский отряд внезапно упёрся в багровые разрывы русских ядер, меткие егерские пули. Скакавшие впереди — рухнули наземь, остальные — замедлили бег лошадей, повернули назад к линии.

Каховский подождал, когда орудия прогремят ещё раз, затем послал вперёд луганских пикинёр и гусар Жёлтого полка. Те с лихими пересвистами помчались за татарами, но попали под залп турецких батарей с вала, остановились, подхватили убитых, пленили нескольких раненых татар и отступили к лагерю.

Каховский поспешил доложить командующему, что атака неприятеля отбита.

   — Сам вижу! — недовольно отозвался Долгоруков, наблюдавший за боем. — Потери какие?

   — Убитых — двенадцать, ранен — один. И ещё пять лошадей побили.

   — А басурманы?

   — Людей — столько же, лошадей — поболее нашего, а кто ранен — не ведаю... Но есть пленные!

   — Это хорошо! — оживился Долгоруков. — Где они? Допросить хочу... Позвать Якуба!..

Минувшим годом под Бендерами бывший дубоссарский и балтский каймакам, бывший конфидент «Тайной экспедиции» Якуб-агасо всей семьёй сдался Петру Панину, был им помилован, некоторое время находился в Харькове при губернской канцелярии, а с началом похода на Крым Долгоруков вызвал его в армию для переводческих дел.

...Угодливо изогнувшись всем телом, Якуб вприпрыжку подбежал к командующему, разглядывавшему стоящих плотной кучкой пленных. Они, затравленно озираясь на хмурых казаков, рассказали, что линию и крепость защищает семитысячный турецкий гарнизон, а в лагере за Ор-Капу расположилась татарская конница в сорок тысяч сабель. И ещё сказали, что в крепости находится сам крымский хан Селим-Гирей.

   — Хан поклялся, что ни один русский не войдёт в Крым, — предупредил стоявший впереди всех татарин.

   — Ты, грязная собака, кого пугаешь?! — взъярился вдруг Долгоруков, бешено сверля глазами пленного, устало утиравшего ладонью текущую изо рта кровь. — Я уже гулял по этой земле и ещё погуляю!.. Эй! Всыпать ему за дерзкий язык!

Казаки мигом сбили татарина с ног, за шиворот, как мешок, поволокли к ближайшей пушке, уложили на лафет, взмахнули плетьми. Хлестали не долго, но умело татарин захрипел розовой пеной и обмяк.

Численность ханской конницы насторожила Долгорукова. Опасаясь внезапного ночного нападения, он приказал усилить караулы и пикеты на сивашском фланге, а на кургане, горбатившемся поблизости от лагеря, поставил батальон егерей и две пушки.

Ночь прошла спокойно.

Утром командующему доложили, что есаул Евстафий Кобеляк с казаками скрытно подполз к линии и промерил ров.

   — В разных местах по-разному, — заметил Каховский, — но до семи сажен доходит.

   — Не такие преграды брали, — небрежно махнул рукой Долгоруков. — И эту возьмём!

После завтрака он отправился осматривать линию. Она почти не изменилась с тех давних лет, когда юный князь штурмовал её с армией графа Миниха. Башни, бастионы, выщербленные плиты, полусаженная каменная сова над воротами — всё знакомое.

   — А там я первый взошёл, — негромко бросил командующий сопровождавшим его генералам, указывая рукой на вал... (На глаза навернулись слёзы). — Пыльно здесь что-то... — буркнул он, прикладывая платок к лицу. — Глаз засорил...

На берегу дремлющего затхлого Сиваша генерал Прозоровский обратил внимание командующего на видневшийся вёрстах в двенадцати полуостров, острым клином вытянувшийся вдоль горизонта.

   — Гусарский майор Фритч предлагает, ваше сиятельство, переправить отдельный деташемент на сей полуостров и ударить по крепости с тыла.

«Неплохая мысль...» — подумал Долгоруков, осматривая через зрительную трубу безжизненный полуостров, мышиную гладь Сиваша, пустынный противоположный берег.

А вслух сказал ворчливо:

   — Не майорам указывать мне диспозицию...

Генералы не стали долго задерживаться у зловонного озера, повернули лошадей к лагерю.

Когда все разошлись по своим палаткам, Долгоруков вызвал Каховского и приказал послать казаков разведать проходы через Сиваш к полуострову.

   — Задумка у меня одна есть... Только прежде пусть броды найдут.

Казаки вернулись к вечеру — мокрые, грязные. Есаул Кобеляк хриплым, прокуренным голосом заверил командующего:

   — Воды там, стало быть, где до колен, где в рост... Но пройти, ваше сиятельство, можно!

Долгоруков щёлкнул пальцами адъютанту:

   — Выдать молодцу десять рублей! А людям его — сороковник!

Казаки весело перемигнулись...

В шестом часу вечера Василий Михайлович собрал генералов в своей огромной палатке и сказал торжественным голосом:

   — Укрепления неприятельские разведаны, силы известны. Ждать далее — нет резона... Я объявляю штурм нынешней ночью в третьем часу!.. Извольте приглядеть, господа генералы, за соблюдением плана штурма!..

Главный удар по линии наносился на правом фланге силами девяти гренадерских батальонов (2-й гренадерский полк и гренадерские роты всех пехотных полков) и двух батальонов егерей. Командирами колонн командующий назначил подполковников Филисова, Михельсона, Ганбоума и своего сына — князя Василия.

Общее предводительство флангом отдал в руки генерал-майора графа Валентина Платоновича Мусина-Пушкина, годом ранее бравшего Бендеры.

Диверсию на левом фланге проводил генерал-квартирмейстер Михаил Васильевич Каховский. Его деташемент был небольшой: два батальона подполковника Ступицына, батальон полковника Заборовского и батарея премьер-майора Зембулатова.

Кроме того, оценив предложение майора Фритча, командующий решил нанести ещё один удар — через Сиваш, — который сковал бы вражескую конницу, лишил бы её возможности участвовать в отражении атаки на линию. Василий Михайлович ни словом не обмолвился о майоре, и получилось, что этот прекрасный вспомогательный удар придумал он сам.

Сивашский деташемент включал в себя четыре батальона пехоты генерал-майора князя Алексея Голицына, тридцать эскадронов кавалерии генерал-майора князя Петра Голицына, три полка донских казаков и 14 орудий. Командовал этим деташементом генерал-майор князь Александр Александрович Прозоровский.

Согласно плану, Мусин-Пушкин и Каховский должны были за час до полуночи выступить из лагеря к линии и стать вне досягаемости турецких пушек. Прозоровский выходил раньше, чтобы успеть форсировать Сиваш — семь вёрст по воде и грязи — к началу штурма.

...Когда все разошлись, Василий Михайлович утомлённо прикрыл глаза, уложил руки на подлокотники массивного кресла и долго сидел недвижимо, размышляя о предстоящем сражении.

Сомнений в успехе у него не было. Беспокоило другое: какими потерями предстоит оплатить отворение крымских ворот? Бесславная судьба Петра Панина, загубившего блестящую победу под Бендерами обильной кровью, его не прельщала... Виктория нужна была быстрая и лёгкая! Именно такая могла принести ему желанный для каждого генерала фельдмаршальский чин. Быстрая и бескровная!.. Он умышленно назначил командовать главными силами Мусина-Пушкина — надеялся на его отменное умение и отвагу, прекрасно проявленные при штурме Бендер... А храбрость Прозоровского? Она известна всем!.. Именно эти решительные генералы[17] должны были не только взять линию, но и поспособствовать — сами того не зная — удовлетворению честолюбивых мыслей командующего... За час до полуночи штурмовые колонны гренадер, роты сопровождения, назначенные для диверсии батальоны стали подтягиваться к указанным местам. (Отряд Прозоровского покинул лагерь на 3 часа раньше). По-южному тёплая чёрная ночь скрывала передвижение войск — только неясный, приглушённый шум, сдавленное ржанье лошадей выдавали, что в русском лагере идут какие-то приготовления.

Турки, видимо, не подозревали, что через считанные часы начнётся штурм линии. Затихла в сонном оцепенении крепость Op-Капу, у кибиток и шатров залегла татарская конница, на бастионах и башнях вала янычары, как обычно, жгли факелы, гортанно перекликались, подбадривая друг друга. И турки и татары поверили словам Селим-Гирея, что полуостров неприступен.

— В этой войне гяуры уже дважды подступали к Крыму и, простояв несколько дней, отходили, — убеждал всех хан. — И эти побегут, когда в кормах и воде недостаток испытают!..

Долгоруков, сопровождавшие его генерал-поручики Эльмпт, Романиус и Берг, десяток офицеров, назначенных развозить в ходе баталии приказы командующего, верхом на лошадях поднялись на вершину пологого кургана. Здесь горел небольшой костерок, стоял пяток грубых деревянных скамей. У подошвы кургана, справа, прохаживались у двух пушек артиллеристы. Тут же был артиллерийский генерал-майор Николай Тургенев.

Генералы спешились. Романиус расслабленно присел на скамью, стал неторопливо раскуривать короткую трубку. Вспыльчивый Эльмпт, шумно втягивая носом дурманящие запахи Сиваша, поспешил достать табакерку. Берг, низко надвинув на лоб шляпу, старческой походкой проковылял к костру.

Долгоруков, загребая начищенными сапогами увядшую траву, отошёл в сторону, приложился к зрительной трубе... «Не ведают басурманы, какой презент я им готовлю», — беззлобно подумал он, пытаясь разглядеть штурмовые колонны. Окуляр был чёрен. «Это хорошо. Значит, с линии тоже ничего не обозревают...»

У кургана послышался глухой стук копыт. Соскочив на ходу с лошадей, к Долгорукову подбежали офицеры от Мусина-Пушкина и Каховского, доложили, что батальоны готовы начать приступ.

Долгоруков достал из кармана массивные золотые часы, открыл крышку, наклонил, чтобы свет костра падал на циферблат... «Два тридцать... Время!..» Он закрыл крышку, спрятал часы, перекрестился.

   — Ну, господа, начнём с Божьей помощью.

Генералы подошли ближе к командующему, замерли в волнующем ожидании. Наступила минута, которая открывала новую страницу в истории России. Страница была пока чиста. И первую строчку на ней — радостную иль печальную — должны были нынешней ночью написать они.

   — Николай Иванович! Что ж вы тянете? — нервно бросил Тургеневу Эльмпт.

Тургенев повернулся к артиллеристам, скомандовал чеканно:

   — Поручик!.. Сигнал!

Затаённую тишину ночи гулко раскололи два пушечных выстрела, высветив на мгновение багровыми бликами сосредоточенные лица генералов. Генералы вздрогнули, в ушах противно зазвенело, густо пахнуло кислым запахом сгоревшего пороха.

Слева, в версте от кургана, замелькали красные проблески — спустя несколько секунд долетели частые глухие удары, словно кто-то бил в большой тугозвучный барабан. Это открыла огонь пятидесятипушечная батарея Зембулатова. Игольчатыми искорками рассыпались во мраке ружейные выстрелы батальонов Заборовского и Ступицына.

Долгоруков снова прижал глаз к окуляру, повёл трубой вдоль вала. То, что он увидел, — порадовало. Бывалый Зембулатов, заслуживший орден за штурм Бендер, бомбардировал вал с завидной точностью: ядра кучно рвались на турецких батареях, выбивая прислугу, мешая открыть ответный огонь.

Прошло не менее четверти часа, прежде чем турки пришли в себя. Тяжёлые орудия с тягучим грохотом извергли из своих жерл снопы пламени, бросив в ночь пудовые ядра.

   — Артиллеристы у них изрядные болваны, — язвительно заметил Романиус, раскуривая лучиной погасшую трубку. — Палят наугад.

Берг засмеялся хрипло, с клёкотом:

   — Никак, за турков заботу имеете, Авраам Иванович?

   — Мусин подойдёт — сами озаботятся, — отозвался Романиус, бросая лучинку в костёр. — Токмо поздно будет...

На валу продолжали распускаться красно-белыми цветками сыпавшиеся с неба ядра и бомбы, кромсая горячими осколками мягкие тела турок. Убитых становилось всё больше; их топтали ногами, сбрасывали в ров, чтоб не мешали... Стараясь укрыться от разрывов, янычары оробело жались к холодным каменным бойницам, беспорядочно стреляли в темноту... Артиллеристы продолжали суетиться у пушек, стремясь усилить огонь... По приказу Селим-Гирея на сивашский фланг стали подтягиваться янычары с левого фланга.

Все вглядывались в ночь и ждали начала штурма.

Но русские, продолжая стрелять, стояли на месте.

В это же самое время колонны Мусина-Пушкина — без единого выстрела, молча, скорым шагом — двигались к линии. Впереди, похожие на огромных ежей, с толстыми, в обхват, связками фашин, семенили 400 тюнеров, за ними — пехотные роты, нёсшие штурмовые лестницы, далее — отважные, полные решимости гренадеры. За колоннами медленно катились лёгкие полевые пушки, заряженные, готовые в любой миг поддержать атаку.

Увлечённые боем на сивашском фланге, готовясь к отражению приступа, турки поздно заметили угрозу слева, где штурмовые колонны подошли почти вплотную к линии. Поспешный залп батарей не причинил русским никакого вреда: брошенные мощными пороховыми зарядами ядра упали далеко позади колонн.

Таиться далее не было смысла — подполковник Филисов, шедший с гренадерским полком, взмахнул рукой, закричал зычно:

   — Барабанщики, бей атаку!.. Впе-ерёд!

Гороховой дробью затрещали полковые барабаны, пионеры с фашинами неуклюже побежали ко рву, гренадеры ускорили шаг. Звонко захлопали пушки, приданные штурмовым колоннам.

Генерал Эльмпт первым заметил искры орудийных выстрелов, вскрикнул неуверенно:

   — Никак, начали?!

Все посмотрели направо, прислушались.

   — Штурм, — сказал Долгоруков, уловив приглушённые раскаты.

   — Штурм! — вскинул седую голову Берг.

   — Штурм! — повторил, словно не слыша соседа, Романиус.

Первыми к линии подбежали пионеры. Сменяя друг друга, они сбросили вниз фашины и отхлынули назад, освобождая место приближающимся ротам сопровождения. Солдаты расторопно опустили лестницы в ров, разбежались в стороны, открыли ружейный огонь, прикрывая подошедших гренадер. Те непрерывным потоком скатывались вниз, быстро заполняя ров, по приставленным к валу лестницам карабкались на стену. Лестницы оказались короткими — их стали вязать кожаными ремнями по две, но всё равно до края они не доставали. Выручили седоусые ветераны.

   — Не робей! — кричали они. — Штыками!.. Штыками давай!

Взобравшиеся на ступени гренадеры снимали с ружей штыки и, вгоняя их в расщелины между камней, обдирая в кровь пальцы, хрипло матерясь, упрямо лезли вверх. Снизу, отгоняя янычар от лестницы, на вал полетели дымящие фитилями гранаты.

Подполковник Филисов хотел задержаться у рва, проследить, как пойдут батальоны, но в сутолоке кто-то грубо толкнул его в спину, и Филисов, выронив ружьё, неловко прыгнул в ров.

Рядом свалились несколько гренадер, опрокинулся на спину майор Раевский.

С вала с ухающим шелестом стали падать горящие смоляные факелы. Затрещал, возгораясь, камыш.

Филисов, затаптывая сапогами пламя, оскалил зубы:

   — Вперёд, майор! Отгоните янычар — иначе всех зажарят!

Раевский кинулся к лестнице, быстро полез вверх; едва встал на ноги — увидел перед собой высокого, полуголого, в одних штанах, турка.

Тот рубанул ятаганом прихрамывающего гренадера, тщетно пытавшегося отскочить в сторону. Гренадер судорожно присел, хрипнув, упал, заливаясь кровью. Турок прыгнул к майору, замахнулся.

Раевский не дрогнул, подставил под удар ружьё — ятаган с визгливым скрежетом скользнул по стволу, — а затем изо всех сил, как веслом, махнул прикладом — с расколотой головой турок опрокинулся навзничь.

Слева и справа на янычар набросились гренадеры капитана Масалова и поручика Хитрова. Турки не выдержали, стали отступать; некоторые, бросив оружие, побежали.

   — Орлы мои! — залихватски вскричал разгорячённый боем Масалов. — Его сиятельству доложу о вашем подвиге!

Его никто не слушал: размашисто, по-крестьянски, орудуя штыками, как вилами, гренадеры кололи янычар...

В штурмовой колонне подполковника Михельсона отличились команды майора Селенгинского полка Глебова и капитана Белёвского полка Кавешникова. Их дружный штыковой удар был неотразим — турки, не слушая офицеров, оставили позицию и ринулись к Ор-Капу, светившейся вдали огнями факелов.

Капитан Воронежского полка Шипилов, захвативший две пушки, приказал развернуть их, знавшие артиллерийское дело солдаты стали в прислугу, и пушки выпалили вслед отступающему неприятелю...

У подполковника Ганбоума первыми взошли на вал гренадеры капитана Мерлина. Они рассекли янычар на мелкие группы и теперь вели рукопашную. Сам Ганбоум, растрёпанный, в разорванном на боку мундире, влез на лафет разбитого орудия и восклицал рассерженно:

   — Да кто ж так колет?! В брюхо! В брюхо коли!

Когда карабкались по лестницам, он сорвался вниз, больно ударился; чей-то сапог саданул ему в ухо — оно сильно кровоточило, в голове звенело, но подполковник держался молодцом...

В колонне егерей Василия Долгорукова произошла заминка: нёсшая штурмовые лестницы рота капитана Рижского полка Бабина в темноте и суматохе наскочила на роты прикрытия майора Телегина и поручика Нелединского и смешалась с ними. Все остановились, пытаясь разобраться по командам. А с вала — турецкие пушки. Слава Богу, что стрельнули с перелётом!

   — Вперёд! Вперёд! — чуть не плача, кричал фальцетом Долгоруков. — Бабин!.. Телегин!.. Что же вы, господа?.. Надо вперёд!

В грохоте выстрелов офицеры не слышали призывов молодого князя, но действовали решительно: страшно матерясь, раздавая направо-налево зуботычины, они кое-как сбили команды и добежали до рва.

Долгоруков, у которого это был первый ночной штурм, возбуждённо размахивал руками, кричал, подбадривая егерей. Хотелось скорей взойти на вал и на виду у всех совершить подвиг. Непременно подвиг!

Надрываясь, сопя, егеря на канатах затащили на вал два единорога. Поручик Нефедьев быстро изготовил их к стрельбе, и картечь со свистом унеслась в темноту, в которой скрылись бросившие оборонять вал янычары.

   — Виват! — восторженно кричал после каждого залпа Долгоруков. — Виват, Россия!..

К кургану, где находился главнокомандующий, то и дело подлетали офицеры с докладами. Василий Михайлович уже знал, что батальоны ввязались в рукопашную, знал, что в умении орудовать штыками русским солдатам не было равных во всей Европе, но штурм, против ожидания, затягивался, и он решил подкрепить атаку — отправил на правый фланг Владимирский полк генерал-майора Петра Чарторижского.

Мусин-Пушкин, бросивший на штурм последние свои резервы — батальоны майоров Гонцова, Блихера и капитана Гагарина, — подходу владимирцев обрадовался и без промедления послал их на вал.

На линии шёл горячий бой, а в тылу, за Op-Капу, где должен был атаковать отряд Прозоровского, — ни звука, ни проблеска.

Долгоруков раз за разом прикладывался к зрительной трубе, пытаясь хоть что-то разглядеть в ночной мгле, и, не сдержавшись, взорвался:

   — Да где же Прозоровский, чёрт его побери?!

А деташемент Прозоровского только заканчивал переход через Сиваш. В темноте — торопясь успеть к предписанному месту — князь сбился с пути, к озеру подошёл с опозданием и начал переправу, когда с запада гаснущим рокотом долетели выстрелы сигнальных пушек.

   — Их сиятельство повёл армию на штурм, — встревоженно сказал кто-то из офицеров.

Прозоровский, бешено сверкая глазами, оглянулся, зарычал:

   — Папрашу-у па-мал-чать!

Князь, храбрость которого всегда ставили в пример другим, злился на себя. Это неумышленное блуждание в ночи и опоздание к месту кое-кто — охотники всегда найдутся! — расценит как трусость. И чтобы ускорить дело — приказал форсировать Сиваш сразу несколькими колоннами.

Подгоняемые генеральской бранью, задыхаясь от зловония, висевшего над озером, отряд медленно, но упрямо двигался к невидимому полуострову. В фонтанах солёных брызг гарцевала конница; с трудом передвигая вязнувшие в липкой грязи ноги, шла пехота; ездовые отчаянно хлестали кнутами блестевшие крутыми боками артиллерийские упряжки... Хлюпанье воды, храп лошадей, сдавленные возгласы, ругательства... Кажется, нет конца этому проклятому болоту!.. Но спустя два часа донские казаки полковника Себрякова, шедшие в авангарде, достигли суши. Это придало силы остальным — зашагали бодрее, заспешили.

Вымокшие с ног до головы, грязные колонны устало выползли на берег. Из всей артиллерии лошади вытянули только четыре пушки, остальные десять — завязли вместе с зарядными ящиками.

Когда Прозоровскому доложили об этом, он зло обматерил командиров и приказал немедленно вытащить орудия.

   — Ну как татары первыми ударят! Нам без пушек с конницей не совладать!

Две роты солдат Воронежского полка понуро полезли в воду.

Пока батальоны и эскадроны выстраивались на берегу, Прозоровский послал вперёд на разведывание казаков Себрякова. Они проскакали не более двух-трёх вёрст, натолкнулись на татарский отряд в триста сабель, но атаковать не стали — повернули назад, к месту переправы.

Татары устремились за ними. Увлечённые преследованием, они забыли об осторожности и поплатились за это. Мчавшиеся прямо казаки вдруг резко забрали влево, как бы вытягиваясь вдоль береговой линии, и вывели татар на пехотный батальон майора Штрандмана.

К батальону галопом подлетел князь Алексей Голицын.

   — Что ж вы, майор, тянете? — задыхаясь, прохрипел он, сдерживая коня.

   — Нельзя стрелять — в казаков попадём! — огрызнулся Штрандман.

   — К чёрту казаков! Командуйте огонь!

Майор обречённо махнул рукой и, надрывая голос, закричал:

   — Батальо-он!.. Слушай, залп буде-ет!.. Весь фронт изготовься-я!.. Прикладывайся-я!.. Пали-и!

Батальон выстрелил дружно, как на смотре. Штрандман скрипнул зубами: его опасения оправдались — вместе с десятком татар пули сбили двух казаков, скакавших последними.

   — Прости, Господи, — перекрестился Алексей Голицын, по-прежнему гарцевавший околр батальона, глядя, как слетели с сёдел казаки.

Татары мигом развернули коней, поскакали к Ор-Капу.

Осмелевшие казаки лихо ринулись вслед за ними, но вскоре вернулись.

Полковник Себряков, пугливо округляя глаза, выдохнул Прозоровскому:

   — Ваше сиятельство... конница... Видимо-невидимо!..

Когда генерал-квартирмейстер Каховский начал диверсию, Селим-Гирей взбежал на крепостную башню, чтобы оттуда следить за ходом штурма. Полководцем хан был бездарным, в делах оборонительных толку не ведал, а прислушаться к разумным советам опытных турецких начальников Осман-аги и Али-аги не пожелал.

Поддавшись на уловку Долгорукова, он решил, что русские пошли на штурм линии у Сиваша, где ров и вал были почти разрушены, и приказал Осман-аге бросить все резервы на правый фланг. Кроме того, хан велел татарской коннице быть готовой на рассвете раздавить тех, кто сможет пересечь линию. Когда же последовал внезапный удар штурмовых колонн Мусина-Пушкина, Селим-Гирей запаниковал, потерял прежнюю спесь и стал умолять Осман-агу остановить прорыв русских.

Осман угрюмо процедил, указывая рукой на линию, где продолжали рваться ядра и бомбы батареи Зембулатова:

   — Мои янычары гибнут там...

Тут же хану доложили, что через Сиваш переправился большой отряд неприятеля. Ища совета, Селим метнул растерянный взгляд на агу.

Осман скривил рот, сказал обречённо:

   — Они отрежут путь к отступлению и затянут петлю на нашем горле...

Угроза окружения и бесславного плена подхлестнула хана к решительным действиям. Он отправил к Сивашу двенадцать тысяч конницы, чтобы если не разбить, то хотя бы задержать продвижение русских к крепости. Сам же вскочил на приготовленного коня, намереваясь покинуть Ор-Капу.

Эмир-хан, хватая рукой золочёную узду, пытался задержать его, просил остаться в крепости, чтобы своим присутствием воодушевлять её защитников.

   — Я крымский хан, а не каймакам! — одёрнул Эмира Селим-Гирей, толкнув ногой в грудь. — Я Крым заслонить от гяуров должен! А ты заслоняй Ор-Капу!

И с оставшейся конницей поскакал к Солёным озёрам.

...Нарастающий с каждой минутой гул плавно растекался над пробуждающейся от сна степью. Плотной, тёмной, зловещей тучей накатывалась татарская конница на отряд Прозоровского, стоявший двумя каре, прикрываемыми с флангов кавалерией. Артиллеристы торопливо готовили к стрельбе пушки, только-только вытащенные солдатами из Сиваша: чистили банниками стволы, вкладывали картузы с порохом, вбивали ядра, подсыпали затравку.

От вида такой массы татар, с визгом и присвистом несущейся прямо на каре, задрожали колени у молодых солдат-первогодок, да и ветераны настороженно переглянулись.

Прозоровский слабости не показал, выждал, когда неприятель приблизится на полверсты, и упругим, жёстким голосом приказал открыть огонь.

Пушки бахнули почти разом, пустив над землёй густые клубы дыма. Всхрапнули, дрогнув, кони; окаменела, плотнее сжав ряды, пехота.

Артиллеристы проявили завидную расторопность — делали до трёх выстрелов в минуту. Густо падавшие ядра рассекли конницу на две части: задняя стала трусливо сдерживать коней и вскоре остановилась в нерешительности, передняя — стремительно и храбро приближалась к каре.

   — Картечи-и-и! — могуче взревел Прозоровский.

С дистанции в стосаженей свинцовая картечь хлестнула зло и беспощадно. Тысячи пуль вспенили пыльными столбиками сухую степь.

Закувыркались, ломая шеи, вскидывая жилистые ноги, сражённые лошади. На всём ходу, как камни из пращи, полетели из сёдел сгорбленные всадники и, не успев даже вскрикнуть, разбивались насмерть о затвердевшую землю. Уцелевшие натянули поводья, пытаясь остановить бег обезумевших лошадей, отвернуть от дымящих пушечных жерл, чёрными зрачками выискивавших новые жертвы. На них в бешеном галопе налетели скакавшие позади, смяли, смешались, сталкиваясь и падая, топча копытами живых и мёртвых.

И по этому стонущему, храпящему в предсмертной муке месиву людей и лошадей вновь жадно секанула картечь. Грянули залпы батальонов Алексея Голицына, тягучим раскатом прокатившись с фланга на фланг... Ещё раз... Ещё...

   — А теперь, князь, ваш черёд! — вдохновенно прокричал Прозоровский Петру Голицыну.

Голицын, сдерживавший пританцовывавшего рослого жеребца, привстал на стременах, вскинул руку и величественным жестом послал вперёд все тридцать эскадронов своей кавалерии...

Разгром был полный!.. Сломленная, расстрелянная татарская конница отступала вместе с хлынувшими с линии и крепости янычарами. Бежавших к Солёным озёрам турок и татар эскадронцы рубили саблями, пронзали пиками, устилая степь убитыми и ранеными.

Неприятеля гнали 20 вёрст — гнали, пока не притомились кони...

Красное, словно налитое пролитой за ночь кровью, солнце медленно выползало из-за горизонта, задумчиво оглядывая пробуждающуюся после неспокойного сна выгоревшую степь. Ночная прохлада осела на землю серебряной росой, искрившейся в косых рассветных лучах.

Озябший Берг послал денщика в лагерь за водкой. Романиус продолжал попыхивать трубкой. Долгоруков и Эльмпт, сидя на скамье, молча наблюдали за всадником, во весь опор летевшим к кургану.

Это был офицер от Мусина-Пушкина. Он на ходу спрыгнул с коня, взбежал, задыхаясь, на курган, прохрипел сухим, срывающимся голосом:

   — Ваше... сиятельство... линия взята...

Генералы порывисто встали, сняли шляпы, чинно и неторопливо перекрестились.

Долгоруков подошёл к офицеру, крепко притиснул к себе, расцеловал и, отступив на шаг, обернувшись к генералам, задрожал губами:

   — Всё, господа... Всё... Ворота в Крым отворены.

Старик Берг расчувствовался, торопливо полез в карман за платком...

Генералы завтракали здесь же, на кургане. Стоя выпили за славу российского оружия, за государыню, за главнокомандующего, помянули павших солдат и офицеров.

А Долгоруков, указывая вилкой на крепость, где засели остатки турецкого гарнизона, прочавкал Мусину-Пушкину, приглашённому к столу вместе с Каховским и Прозоровским:

   — Ты, Валентин Платоныч, сковырни сию болячку... Ежели до вечера оружия не сложат — силой отбери!..

В полдень Мусин-Пушкин стал демонстративно, не прячась, подтягивать осадную артиллерию к крепостным стенам. Турки прекратили огонь, затаились, наблюдая за приготовлениями русских. Когда же граф с той же демонстративностью построил батальоны, крепостные ворота, заскрипев ржавыми петлями, открылись, выпустив трёх всадников.

К ним тотчас подскакали гусары, окружили, привели к Долгорукову.

Василий Михайлович, сидя на барабане, спросил небрежно:

   — Кто будут?

Депутаты назвали себя.

Услужливый Якуб скороговоркой перевёл:

   — Янычарские командиры Али-ага, Осман-ага и каймакам Эмир-хан.

   — С чем пожаловали?

Депутаты подали письменное прошение о пощаде и добровольной сдаче крепости со всей артиллерией, снарядами, провиантом.

Долгоруков подобрел:

   — Давно бы так... Мы пленным зла не чиним... Завтра и начнём!..

Но весь следующий день турки просидели в крепости, словно забыв о прошении.

   — Может, помощи от Селима ждут? — предположил Романиус. — Хотят время выиграть.

   — Ушло их время! — бросил Долгоруков. — Теперь карты сдаю я!

Он приказал Мусину-Пушкину напомнить туркам об их обязательстве и — если станут волынить — взять крепость штурмом.

Турки, видимо, поняли, что Долгоруков шутить не будет, и утром 16 июня сложили оружие и знамёна. А Эмир-хан поднёс командующему ключи от Ор-Капу.

Трофеи оказались богатые: на линии и в крепости русские захватили 86 медных и 73 чугунные пушки, 3 гаубицы, 10 мортир, 25 тысяч ядер, 1300 бомб, 1000 пудов пороха и много прочего снаряжения. Был пленён гарнизон — 871 турок.

Потери Второй армии при штурме оказались совершенно незначительны: 25 убитых, 135 раненых и 6 казаков пропали без вести.

   — А неприятель? — небрежно спросил Долгоруков, очень довольный тем, что утёр нос выскочке Петру Панину, едва не загубившему армию при взятии Бендер.

   — Ещё подсчитываем, ваше сиятельство, — доложил Мусин-Пушкин, шелестя рапортами командиров. — Но уже видно, что только убитыми более тысячи двухсот человек.

Долгоруков благодушно покряхтел и в который раз кинул взгляд на крепостные башни с реющими на ветру русскими знамёнами.


* * *

Июнь 1771 г.

Отряд генерал-майора князя Фёдора Фёдоровича Щербатова, выделенный из дивизии Берга для занятия турецкой крепости Арабат, 12 июня подошёл к Енишу, небольшому, в три десятка покосившихся домиков, рыбацкому селению на берегу Азовского моря.

Фёдор Фёдорович, без парика, в расстёгнутой на груди нательной рубахе, грел в жёлтом песке босые ноги, наблюдая, как солдаты, сверкая сметанно-белыми телами, весело гогоча, плескались в тёплых водах узкого пролива, отделявшего берег от убегавшей за горизонт Арабатской косы.

Вытянувшись на 105 вёрст, действительно похожая на лезвие косы — узкая, выгнутая, — лишённая растительности песчаная отмель являла собой унылую, безжизненную картину. Отряд Щербатова должен был стремительно пройти эти пустынные вёрсты, взять стоявшую в основании косы крепость, быстрым ударом овладеть Керчью и Еникале и открыть проход в Чёрное море Азовской флотилии Синявина...

Ещё в 1768 году Екатерина поручила контр-адмиралу Алексею Наумовичу Синявину возобновить кораблестроение в Таврове, Ново-Павловске, завести новые верфи в Ново-Хоперске, чтобы построить флот, который мог бы выйти на просторы Чёрного моря и стать там надёжной преградой турецким проискам на Крымское побережье. Синявин с такой резвостью и усердием приступил к исполнению высочайшего рескрипта, что уже весной 1770 года привёл в Таганрог восемь 16-пушечных парусно-гребных кораблей, два 11-пушечных бомбардирских судна и тридцать семь канонерских лодок. Екатерина осталась очень довольна кипучей деятельностью Синявина и пожаловала его чином вице-адмирала.

Согласно плану завоевания Крыма, подготовленного Военной коллегией под руководством Захара Чернышёва, Азовской флотилии предписывалось организовать переправу отряда Щербатова на Арабатскую косу, а затем держать курс к проливу, соединявшему Азовское море с Чёрным.

...Щербатов приказал не спускать глаз с моря, пообещав рубль тому, кто первым заметит паруса кораблей Синявина. Ближе к вечеру ему пришлось достать кошелёк и наградить радостного гренадера.

Весь следующий день солдаты и матросы, пригнавшие к берегу корабельные лодки, возводили пятидесятисаженный наплавной мост, по которому на рассвете 14 июня авангард майора Бурнашева перешёл на косу и поскакал вперёд.

Вслед за авангардом на косу стали переправляться пехотные роты и гусарские эскадроны. Особенно долго пришлось повозиться с пушками, скользившими по мокрым качающимся настилам. Последними прошли казаки, пикинёры и обоз.

Майор Бурнашев, расчищая путь отряду, дважды отбил наскоки татарской конницы и 16 июня, после полудня, подошёл к Арабату.

Турки встретили казаков пушечными выстрелами, которые, однако, вреда не причинили, но позволили определить безопасную дистанцию. Бурнашев стал на берегу моря, в десяти саженях от воды, чтобы сузить фронт атаки, если неприятель попытается напасть. И угадал! Татары ринулись было на авангард, но, потеряв под плотным ружейным огнём до пяти человек, вернулись в крепость.

Ночью похолодало. С моря задул упругий порывистый ветер, погнал на берег высокую волну. Мутное серое небо прыснуло нудным моросящим дождём.

Казаки мокли весь день, ожидая подхода главных сил. Лишь к вечеру донёсся слабый стук полковых барабанов, и вскоре все увидели подходившие батальоны полковника Шумахера, эскадроны подполковника Прерадовича. Непогода помогла Щербатову: избавившись от изнуряющей жары, генерал совершил длиннейший — в сорок четыре версты — марш и соединился с авангардом.

Построенная в XIII веке на возвышенном берегу Азовского моря крепость Арабат представляла собой вытянутый четырёхугольный полигон, углы и куртины которого были усилены бастионами и реданом, а стены опоясывали широкий ров, выложенный известковыми плитами. От крепости к морю тянулась тридцатисаженная стена, а остальные двадцать прибрежных сажен, где проходила дорога, были забаррикадированы мешками с песком. Справа высился построенный на скорую руку земляной ретраншемент с палисадом, дальше фланг прикрывало обширное грязевое болото.

У Щербатова выбор был невелик: или дать отдохнуть измученному войску и брать крепость на следующий день, или сразу провести ночной штурм. После недолгих раздумий он решил ударить этой же ночью, ибо опасался, что турки начали рыть канал, чтобы пустить воды Азова в ров. (А для отвода глаз велел ставить палатки, показывая гарнизону, что отряд намерен отдыхать).

Турецкие янычары, высыпавшие на крепостные стены, долго наблюдали, как русские разбивают лагерь, а затем спустились в казармы, уверовав, видимо, в неготовность неприятеля штурмовать крепость.

В десятом часу вечера Щербатов созвал офицеров и объявил ордер-де-батали.

Объединённому батальону егерей и гренадер майора Раевского предписывалось овладеть баррикадой. Полк Шумахера наносил удар справа: 1-й батальон подполковника Траубе должен был взять ретраншемент и западный бастион, 2-й батальон, ведомый самим Шумахером, минуя очищенный от турок ретраншемент и обойдя болото, атакует с тыла крепостные ворота. Артиллерия делилась на две батареи: четыре пушки устанавливались напротив баррикады и поддерживали Раевского, десять единорогов справа — полк Шумахера. Кавалерию подполковника Прерадовича генерал оставил в резерве вместе с казаками Бурнашева.

   — Как в резерве? — взвился Прерадович, топорща смоляные усы. — Ваше сиятельство! Гусар в резерве?!

   — Не горячитесь, подполковник! — одёрнул его Щербатов. — И вы саблями помашете!

Прерадович замолчал, всем видом показывая, что недоволен приказом генерала.

   — Я не ведаю, сколь силён неприятель, засевший в крепости, — продолжал говорить Щербатов, окидывая взглядом офицеров. — Но иного выхода, кроме взятия её, у нас нет!.. Поэтому, господа, как бы тяжело ни пришлось — приказа на ретираду я не дам!..

(Гарнизон Арабата насчитывал полтысячи человек. Столько же турок, прибывших на днях из Кафы, защищали ретраншемент и баррикаду. Кроме того, за крепостью стоял отряд татарской конницы в семьсот сабель. Гарнизон ждал подкрепления, обещанного сераскиром Абазы-пашой, командовавшим всеми турецкими войсками в Крыму, и надеялся на сильную артиллерию в пятьдесят пушек).

В полночь пехотные батальоны, построенные в штурмовые колонны, двинулись к крепости. Им удалось подойти совсем близко, прежде чем турки подняли тревогу.

   — Ура! — крикнул Траубе и, держа наперевес ружьё, первым побежал к ретраншементу.

   — Ура-а! — дружно откликнулся батальон, ринувшись за командиром.

   — А-а-а... — донеслось с левого фланга, где в атаку на баррикаду пошёл батальон Раевского.

Гулко бухнули русские батареи. Единороги, не меняя зарядов и прицелов, с четырёх залпов разметали бомбами бревенчатый палисад. Янычары упорства в обороне не проявили — в панике побежали, бросив оружие, убитых и раненых. Бежали и с баррикады. Татарская конница в бой не вступила — первой помчалась подальше от крепости. В погоню за отступавшими поскакали эскадроны Прерадовича и казаки Бурнашева...


* * *

18—21 июня 1771 г.

Долгоруков проснулся рано, в пятом часу. Ливший всю ночь дождь прекратился, пропитав воздух сыростью и холодом. Пытаясь согреться, Василий Михайлович долго ворочался на скрипучей раскладной кровати, затем откинул стылое одеяло, встал, сунул босые ноги в ночные туфли, надел поверх длинной рубашки красный атласный шлафрок и вышел из палатки.

У входа, привалившись к полотняной стенке, натянув на себя попону, спал один из двенадцати его денщиков.

Долгоруков пнул попону ногой:

   — Спишь, скотина!

Денщик вскочил, оторопело закрутил головой, растирая грязными кулаками слипшиеся глаза.

   — Экий ты мерзавец! — сплюнул князь, глядя на помятое, заспанное лицо солдата. — Под арест захотел?.. Буди поваров!

Денщик, подхватив попону, побежал к обозу командующего.

Затянутое серой пеленой небо нависло низко и мрачно. Лёгкий ветерок доносил с Сиваша осточертевшую солёную вонь. Из палаток лениво выползали солдаты в мятых-перемятых мундирах, потягиваясь, подсаживались к едко дымившим кострам.

«Денёк-то дрянь будет, — подумал Василий Михайлович, поплотнее запахивая шлафрок. Он обхватил руками бока, крепко потёр их, разогревая тело, снова глянул на измокшую степь. — Дороги, поди, и к вечеру не просохнут...»

Отправив вчера из Op-Капу деташемент генерал-майора Петра Броуна на завоевание Кезлева, Долгоруков с главными силами покинул крепость, двинув армию на Кафу — главный оплот турок на полуострове. Но едва колонны успели пройти каких-нибудь десять вёрст, как хлынувший ливень заставил их остановиться.

...Василий Михайлович ещё раз обозрел небосвод, шумно вздохнул, вернулся в палатку.

После завтрака адъютант доложил, что в лагерь прибыл Эмир-хан и просит аудиенцию.

   — Мне до побитых татар дела нет, — отрезал недовольно командующий. — Отправь его к Веселицкому!..

Пётр Петрович Веселицкий к началу похода был отозван из комиссии Щербинина в Главный штаб, догнал армию за Александровской крепостью и весь путь проскучал в обозе. Сведущий в крымских делах, приложивший руку к отторжению ногайцев, он был нужен Долгорукову в предстоящих — после изгнания турок — переговорах с татарами.

...Эмир-хан долго кланялся канцелярии советнику, затем сказал, что самовольно покинул Op-Капу и приехал к русскому паше с предложением.

   — Ну самовольство твоё простительно — крепости-то уже нет, — усмехнулся Веселицкий. — Там теперь наш комендант!

   — Для хана и крымского правительства я ещё каймакам, — несмело возразил Эмир. И после паузы добавил: — Я в Крыму человек известный. Мог бы посодействовать вам.

   — В чём посодействовать?

   — До меня дошли слухи, что ваша королева думает сделать Крым независимым.

   — Слухи?.. Это не слухи, милейший! Неужто тебе не ведомо, что ногайцы уже стали таковыми, отдавшись в протекцию?

   — Я знаю о ногайцах... Я неточно сказал.

   — А как надо?

   — Если вам угодно, я готов поехать в Карасувбазар и уговорить знатных мурз последовать примеру орд, — с поклоном ответил Эмир-хан.

«Сбежать хочет, — быстро решил Веселицкий. — А меня за дурака принимает».

   — Русский начальник беспокоится, что я не вернусь, — прочитал его мысли Эмир. — Напрасно... Я сделал свой выбор и назад не отступлю!

Веселицкий повернул голову к Якуб-аге, переводившему беседу, спросил по-русски:

   — Ему можно верить?

   — Раньше я знавал каймакама как человека осторожного, но верного слову, — ответил ага.

Веселицкий, конечно, не поверил Якубу, но, подумав, достал из портфеля папку, вынул из неё несколько больших листов, густо исписанных ровными строчками, протянул эмиру.

   — Сделаем так... Это копии манифеста его сиятельства к крымскому народу. В них объявляется, что вступление доблестной российской армии в Крым предпринимается противу обоюдного вероломного неприятеля — Порты Оттоманской, сей полуостров и народ, в нём живущий, силой и коварством поработившей. Армия исторгнет из турецких рук находящиеся здесь крепости и избавит жителей от несвойственного ига. Его сиятельство предлагает крымскому народу последовать примеру ногайских орд и возвратиться к природной своей вольности!.. О турках же он сам позаботится, — усмехнулся Веселицкий. — Раздашь копии знатным мурзам! Но тем, мнение которых уважаемо. Пусть они понудят хана и правительство подписать просьбу о протекции.

Эмир-хан взял протянутые листы, скрутил в трубку, сказал повинным голосом:

   — Весь народ и многие знатные мурзы готовы были отторгнуться от ненавистной Порты. Но опасались это сделать ранее, потому что хан смертью грозил за предательство.

   — Это не предательство! — сверкнул глазами Веселицкий. — Всё, что делается на благо собственного единокровного народа, не может быть предательством.

Эмир торопливо закивал:

   — Да, да, теперь, когда русское войско разбило хана и тот сбежал, мне будет легче уговорить мурз к отторжению.

Веселицкий, набивавший трубку табаком, замер.

   — Куда сбежал?

   — Когда войско пошло на штурм, — словоохотливо объявил Эмир, — хан сказал мне, что поедет в Балаклаву.

   — Готовить нападение?

   — Оттуда, из Балаклавы, один путь — в Порту... Или в Румелию... И коль он уедет, народ быстро от него отречётся в пользу России.

   — Сам народ ничего не может, — возразил Веселицкий, раскуривая, причмокивая, трубку. — Стаду нужен пастух, народу — хан... Но твоя откровенность и усердие похвальны! Иди, уговаривай!.. А потом пришлёшь нарочного с письмом, ежели сам не возвернёшься. Справишь дело — получишь награду!

Эмир-хан благодарно затряс головой и заискивающе попросил представить его Долгорукову, чтобы рассказать о своей миротворческой миссии.

   — Его сиятельство весьма занят, — холодно изрёк Веселицкий, дохнув на каймакама сизым дымом. — Представлю, когда весть добрую принесёшь.

Эмир пообещал вернуться с ответом через пять-шесть дней.

Ожидая, пока подсохнет дорога, ведущая от Перекопа в центр Крыма, армия простояла почти весь день и лишь в четыре часа после полудня несколькими колоннами, спрятав между ними обозы, двинулась в сторону Солёных Озёр. Пройдя за пять часов двадцать пять вёрст, полки остановились на ночлег у деревни Ахтам, все жители которой сбежали ещё несколько дней назад вместе с отступавшими из Op-Капу турками и татарами.

С утра опять зарядил дождь, мелкий, нудный. Долгоруков надеялся, что он не будет затяжным, но время шло, дождь продолжал поливать степь, и в два часа дня, потеряв терпение, Василий Михайлович приказал бить генерал-марш.

Покинув Ахтам, колонны снова двинулись на юг.

Вскоре дождь усилился. По небу, раздирая тучи огненными разводами, судорожно метались молнии, воздух дрожал от могучих раскатов грома, потоки воды обрушились на покорно притихшую степь.

Тяжёлые обозы мигом увязли в грязи, отстали от пеших и конных колонн. Ближе к полночи, пройдя тридцать одну версту, совершенно выбившаяся из сил армия вошла в лагерь у деревни Шокрак.

Долгоруков, закутавшись в плащ, вылез из кареты, хлюпая сапогами по лужам, прошёл в приготовленный для него дом. Выпив водки, переодевшись в сухое платье, он, хмурясь, выслушал доклады командиров колонн.

Доклады были неутешительные: вся артиллерия и обозы, растянувшись на несколько вёрст на разбухшей дороге, намертво застряли в непролазной грязи.

Василий Михайлович обматерил офицеров и приказал объявить растаг.

Весь следующий день армия отдыхала, участливо наблюдая, как в деревню вползали измученные упряжки, натужно тащившие орудия, понтоны, возы с инженерным и прочим имуществом.

Посланные на разведывание казачьи разъезды привели в лагерь жителей окрестных селений. Веселицкий отобрал несколько человек — армян и греков, — знавших по-русски, допросил.

Люди говорили разное: одни утверждали, что двадцатитысячное турецкое войско во главе с двухбунчужным Абазы-пашой шло из Кафы к Op-Капу, но, встретив бегущих с линии турок, повернуло назад; другие — что всем татарам Селим-Гирей велел отправить жён и детей в горы, а самим собираться к Салгиру, чтобы остановить продвижение русских к прибрежным крепостям; третьи клялись, что Абазы-паша ведёт к Салгиру сорок тысяч янычар, а все татары собрались в Карасувбазаре и хотят отдаться в протекцию России.

Веселицкий обо всём доложил Долгорукову.

Тот посопел толстым носом, буркнул коротко:

   — С них взятки гладки... Эмир вернулся?

   — Срок не подошёл, ваше сиятельство, — развёл руки Веселицкий. — Но джамбуйлукский хан Хаджи-мурза прислал человека с письмом.

   — Зачем?

   — Просит ваше сиятельство остановить армию под Перекопом, пока не придёт ответ на манифест.

   — Ишь чего захотел, — насмешливо фыркнул Долгоруков. — Раньше следовало о том думать да крымцев уговаривать!.. Отпустите басурмана без ответа...


* * *

20 июня 1771 г.

Расстояние от Перекопа до Кезлева генерал Броун прошёл за три дня. Полагая, что турки окажут сопротивление, он за три версты от города остановил деташемент, изготовился к сражению: Брянский и Воронежский полки построил в полковые каре, между ними и на флангах разместил артиллерию; здесь же, на флангах, поставил два полка донских казаков. Пять эскадронов гусар Молдавского полка полковника Шевича и четыре роты гренадер генерал оставил в резерве.

Но Кезлев словно вымер — ни движения, ни звука.

Броун жестом подозвал казачьего полковника Себрякова.

   — Не нравится мне сие безмолвие, полковник... Пошлите-ка казачков проведать!..

Полусотня донцов рысью направилась к городу, покружила у форштата и быстро вернулась назад.

Поджарый сотник доложил генералу, что Кезлев, по всей вероятности, пуст, хотя на рейде видны мачты двух кораблей.

   — С чего ты взял, что пуст?

   — Так не стреляли же по нам, ваше превосходительство!.. А ить мы в окраину въехали.

   — В окраину, — гнусаво передразнил генерал. — Что ж дальше-то не сунулись? Забоялись?.. А может, турки хитрят! Может, заманивают?.. Воротись, погляди ещё раз!

   — Ваше превосходительство, — несмело заныл сотник, — да нету там никого.

Броун презрительно покривил губы, перевёл взгляд на Себрякова.

   — Полковник, пошлите других казаков!

Себряков, краснея за трусость сотника, тряся чубом, глухо проронил:

   — Дозвольте самому разведать?

   — Не полковничье дело в разведывание ходить! — отрезал Броун. — Пошлите казаков!

Себряков кликнул есаула Денисова, отчаянного рубаку, отличившегося при разгроме татарской конницы у Сиваша. Есаул с полусотней стремительно помчался к Кезлеву.

Казаков ждали долго — офицеры стали проявлять нетерпение.

   — Ваше превосходительство, надо бы помаленьку входить, — посоветовал полковник Кохиус. — Скоро темнеть начнёт.

Броун был молод, храбр, но осмотрителен — покачал головой:

   — Подождём ещё чуток, господа.

Но спустя четверть часа осторожно двинул каре к городу, прошёл две версты, снова остановился.

Здесь к нему подскакал Денисов.

   — Город пуст и разграблен! Головой ручаюсь!

   — Тогда не будем медлить, — оживился Броун. — Пехотные полки занимают центр, казаки — форштат, гусары — на пристань... Вперёд, господа полковники!

Перестроившись в батальонные колонны, солдаты стали втягиваться в кривые и узкие улицы Кезлева; осматривали дворы, рылись в домах, надеясь прихватить в ранцы забытые хозяевами вещички.

Но поживиться было нечем: город в самом деле оказался в невероятном разграблении — в домах побитая посуда, разломанная мебель, скудные съестные припасы рассыпаны по земле, затоптаны.

Оставшиеся немногочисленные обыватели из армян и греков рассказали, что погром учинили бежавшие из Ор-Капу янычары. Часть награбленного они погрузили на корабли, часть повезли сухим путём в Бахчисарай, остальное — побросали в море.

Тишину опустошённого, оцепеневшего города прорезали пушечные выстрелы. Стоявшие в гавани турецкие корабли открыли огонь по выскочившим на пристань гусарам, — огонь, впрочем, безвредный — ядра плюхнулись в прибрежные воды.

Броун велел артиллерии бомбардировать неприятельские суда.

Заметив пушечные упряжки, ходко выкатившиеся на песок, турки стрельбу прекратили, торопливо подняли якоря, распустили паруса и, удачно поймав ветер, стали быстро удаляться от берега. Для острастки батарея пальнула разок вслед кораблям, но тоже с недолётом.

Вечером Броун отправил в штаб Долгорукова рапорт о взятии Кезлева и пленении двадцати турок.


* * *

21—26 июня 1771 г.

Покинув Шокрак, по вязкой, непросохшей дороге Вторая армия двинулась к Салгиру, на берегах которого её поджидал авангард князя Прозоровского. Марш был длинный — тридцать девять вёрст, — тяжёлый, и в новый лагерь колонны вступили в седьмом часу вечера совершенно измотанные, растерявшие, как уже повелось, все обозы.

Долгоруков походил по лагерю, поставленному на скорую руку, но содержавшемуся в весьма достаточном порядке, осмотрел в зрительную трубу окрестные холмы, спросил о татарах.

   — Покамест не балуют, ваше сиятельство, — успокоил его Прозоровский. — Казачьи разъезды многократно видели их в округе. Но держатся они на приличной дистанции и в стычки не вступают.

   — А к переправе место выбрал?

   — Тут выберешь... — неопределённо протянул князь, жестом приглашая командующего осмотреть берега реки, сплошь заросшие густыми зарослями камыша и сильно заболоченные после проливных дождей.

Сопровождавший командующего генерал-майор инженерного корпуса Сент-Марк сокрушённо покачал головой:

   — Осадные орудия повязнут. Непременно повязнут... Надобно дожидаться подхода тяжёлых обозов с понтонами... Да... Без понтонов — повязнут, как в Сиваше.

   — Это ваши заботы, генерал, — досадливо отмахнулся Долгоруков. — Только к утру переправу навести! Мы и так изрядно времени потеряли...

К девяти часам вечера пришли отставшие на марше лёгкие обозы. Тяжёлые — с понтонами, артиллерийские — задерживались.

Сент-Марк отчаянно ругался, но был бессилен что-либо сделать. И докладывать Долгорукову боялся. Его выручила переменчивая крымская погода: вялый ветер быстро окреп, тугие порывы пригнули камыши, задули костры, в небе всполохнули молнии, хлёсткие раскаты грома покатились над холмами, и, набирая с каждой секундой силу, на лагерь обрушился очередной затяжной ливень.

Долгоруков, уже отходивший ко сну, встал с постели, высунул покрытую ночным колпаком голову из палатки, в сердцах плюнул, вызвал дежурного генерала и, когда тот, промокший до нитки, вытянулся перед ним, приказал объявить ещё один растаг.

Утром 22 июня в армию вернулся Эмир-хан. Вместе с ним приехали Азамет-ага и ширинский Исмаил-мурза, настороженные, неразговорчивые.

   — Я сдержал слово, русский начальник, — сказал Эмир, — протягивая Веселицкому скрученную в трубку бумагу с большой круглой печатью, болтавшейся на красном шёлковом шнурке. — И сам вернулся, и ответ привёз.

Веселицкий сделал знак Якуб-аге.

Тот взял бумагу, развернул, пробежал глазами по строчкам и с показным облегчением произнёс:

   — Мурзы согласны с манифестом его сиятельства... Просят принять под покровительство.

Против ожидания, лицо Веселицкого осталось бесстрастным: он не верил в столь быстрый перелом настроений крымцев и не спешил ликовать. Спросил Якуба:

   — Кто подписал?

   — Пять ширинских мурз, четырнадцать мурз других знатных родов, три духовные особы.

   — Ширинский бей подписал?

   — Нет.

   — Хан? Калга-султан?

   — Нет.

   — Кто-нибудь из правительства?

   — Тоже нет.

   — Тогда это письмо цены не имеет, — равнодушно сказал Веселицкий. И, спохватившись, строго глянул на Якуба: — Это не переводи!

Тот осёкся на полуслове.

Веселицкий обратил взор на Эмир-хана.

   — Я рад, что мудрые крымские мурзы послушали твой добрый совет и откликнулись на манифест его сиятельства подобающим образом. Под всемогущим и милостивым защищением её императорского величества твой народ ожидают долгие годы благоденствия.

   — Мурзы подписали письмо не сразу, — доверительно сообщил Эмир. — У многих до сих пор в душе осталось сомнение.

   — Сомнение? Разве слово её величества не есть лучшее поручительство? Разве пример ногайских орд не есть лучшее доказательство нашего миролюбия?

   — Мурзы боятся, что будут приведены под российское подданство и станут подвержены платежу податей, набору солдат, принуждениям принять христианскую веру.

   — В манифесте чётко сказано, что татарские народы будут вольны и независимы и станут управляться по древним обычаям, — деловито произнёс Веселицкий. И подчеркнул: — По своим обычаям!..

Спустя час татарских депутатов принял Долгоруков.

Веселицкий предварительно рассказал ему содержание полученного письма, поделился своими сомнениям, и Василий Михайлович повёл разговор весьма сухо, с жёсткими, угрожающими нотками:

   — Ваше согласие отторгнуться от Порты своевременно и похвально. Однако в Крыму есть верховный государь — хан, есть кал га и правительство, которые по закону уполномочены решать подобные вопросы. Я не нашёл в письме их подписей. Стало быть, и хан, и кал га, и правительство против отторжения!

   — Хан бежал к побережью, — пояснил Эмир. — Как же можно получить его подпись?

Долгоруков брезгливо скривил рот:

   — Если хан бежит от своего народа — он достоин презрения... Но это ваши заботы!.. Мне же нужно прошение, подписанное предводителями крымского народа, а не мурзами.

Эмир-хан замялся, не зная, что ответить, оглянулся на Исмаил-мурзу.

Тот раздвинул тонкие губы, спросил вкрадчиво, что будет делать далее русская армия.

Долгоруков надменно выпятил жирный подбородок:

   — У меня план один — иду на Кафу!

   — Зачем же на Кафу? — забеспокоился Эмир-хан. — Мы не хотим воевать! Разве письмо мурз не говорит о нашем доброжелательстве?

   — Письмо говорит о доброжелательстве этих мурз, но не всех крымцев. А поэтому я буду наступать!

Эмир-хан коротко перебросился словами со своими спутниками и попросил робко:

   — Дайте нам пять дней... Пусть русская армия стоит у Салгира, а через пять дней мы привезём другое письмо. С требуемыми подписями.

Долгоруков прикинул что-то в уме и после паузы сказал холодно:

   — Вы получите пять дней. Но если к сроку прошения не будет — я двину армию.

   — Будет, будет, — поспешил заверить Эмир-хан. — Вы только здешние крепости не трогайте. Мы турок сами вышлем.

Эти слова оскорбили Василия Михайловича — он прикрикнул:

   — Я выполняю волю её величества, а не вашу!.. И я её выполню!

Пока Якуб-ага переводил сказанное, Веселицкий, стоявший за спиной командующего, тихо шепнул ему в ухо:

   — Ваше сиятельство, уж больно резко... Мы же не завоеватели. Мы — освободители.

Долгоруков не любил выслушивать советы младших по чину — строго зыркнул на канцелярии советника. Но всё же, смягчив голос, добавил, обращаясь к депутатам:

   — Мы не завоеватели Крыма, а его Освободители. И крепости нам нужны, чтобы защитить татарский народ от посягательств коварной Порты.

Веселицкий сделал знак офицеру.

Тот шагнул к командующему, держа в руках раскрытую коробку, в которой тускло светились золотые часы.

Долгоруков достал сперва одни, затем другие, поглядел на них и вручил Исмаил-мурзе и Азамет-аге.

Депутаты принялись щёлкать крышками, прислушиваясь к мелодичному тающему перезвону. (Веселицкий поморщился: «Этикет соблюсти не могут, мерзавцы!»)

Эмир-хан — лицо поникшее, в глазах обида, губы подрагивают, — надеясь, видимо, на подарок, ломким голосом пообещал вернуться ранее назначенного срока.

Долгоруков одобрительно кивнул, но подарок не дал.

Эмир растерянно посмотрел на Веселицкого.

Тот, не обращая внимания на переживания каймакама, жестом предложил татарам покинуть палатку командующего...

Ждать обещанные пять дней Долгоруков, разумеется, не собирался. И для этого у него были весомые причины. Командуя победоносной армией, он даже в мыслях не мог позволить, чтобы крымцы диктовали свои условия. Сохраняя внешнее миролюбие, Василий Михайлович ни на секунду не сомневался, что эти улыбчиво-заискивающие татарские начальники — неприятели. Причём неприятели, которых только силой можно заставить отторгнуться от Порты. И он был преисполнен решимости сделать это!

Ещё его тревожила судьба отряда генерала Щербатова, сообщившего два дня назад о взятии Арабата. Получив пятидневную передышку, Абазы-паша бросит все силы, стоящие под Кафой, против князя и — имея двадцатикратный перевес! — разобьёт его. В таком случае покорение Крыма могло затянуться. Несложные размышления показывали, что если Щербатов не выполнит приказ о занятии крепостей Керчь и Еникале, то мощные береговые батареи турок закроют огнём проход в Чёрное море флотилии Синявина. Турецкие корабли, не встретив противодействия, будут свободно крейсировать у южного побережья Крыма, доставляя под Кафу — конечную цель похода Долгорукова — подкрепления и припасы из Порты и других турецких земель. Тогда взять Кафу скорым штурмом, как было с Ор-Капу, вряд ли удастся. Но длительная осада при постоянном пополнении гарнизона крепости резервами может стать гибельной для русской армии: все припасы будут подвозить из Перекопа, а многочисленная татарская конница, безусловно, постарается прервать коммуникацию, что вынудит армию отряжать для охраны обозов значительные силы, ослабляя тем самым войско под Кафой...

Длительная осада Бендер Петром Паниным явилась хорошим уроком для многих генералов. И для Долгорукова тоже!.. Обещая татарам пять дней, он знал, что простоит только день-два (пока подойдут обозы), а затем снова поднимет армию в поход.

...После полудня в лагерь пришёл тяжёлый обоз. Генерал Сент-Марк сразу подтянул упряжки с понтонами к берегу Салгира, стал налаживать переправу. Инженерные команды с топорами, канатами, крючьями работали сноровисто, и через три часа мосты были сооружены.

Первым по ним прошёл авангард князя Прозоровского, усиленный двумя гренадерскими батальонами и егерским корпусом. Когда он скрылся за холмами, Долгоруков приказал начать переправу главных сил.

Сначала на правый берег перешли батальоны князя Алексея Голицына. Они выдвинулись на полверсты, растянулись в большую дугу, прикрыв место переправы. После этого по понтонам перетащили осадную артиллерию, часть полевой и весь тяжёлый обоз.

Вечером Якуб-ага привёл к Веселицкому встревоженного Эмир-хана.

   — Твой паша пообещал нам пять дней перемирия. Почему же он переходит Салгир?

Веселицкий длинно зевнул, хлопнул комара, сказал буднично:

   — У нас, сам видишь, много скота и лошадей, а кормов не хватает. Вот и решено перевести армию чуть в сторону.

   — А куда ушёл первый отряд?

   — Приискать хорошие пастбища.

   — В таком великом числе? И с пушками?

   — Пушки нужны, чтобы отбиваться от турок, ежели те посмеют напасть.

   — Турки сидят в крепостях! — не унимался Эмир. — Здесь их нет.

   — Кто знает? — уклончиво возразил Веселицкий, продолжая позёвывать. — Может, Селим подготовил их к внезапному нападению. Ты же сам говорил, что хан остался верным Порте... — И, обернувшись к слуге, крикнул: — Кофе Эмир-хану!

Опустошив с гостем медный кофейничек, Пётр Петрович закурил, порассуждал о переменчивой крымской погоде, а затем — верный своей привычке везде искать конфидентов — попытался склонить каймакама к сотрудничеству.

   — Трезвость ума, верность слову и доброе отношение к нам, проявленное в эти дни, — сказал он Эмиру, — свидетельствуют о твоём нелицемерном желании помочь российской армии поскорее разделаться с ненавистными турками и дать крымскому народу волю и независимость. Но среди почтенного крымского общества есть, к сожалению, отдельные вредные мурзы, кои не желают поступать так же... Не скрою, любезный друг, мы хотели бы и впредь пользоваться твоим расположением и вспомоществованием в решении непростых задач, возникающих перед нами. И особо хотели бы уведомлений о происках злодеев, могущих нарушить спокойствие здешних мест и препятствовать его сиятельству в освобождении Крыма от позорного турецкого рабства.

Памятуя недавнюю обиду каймакама, Пётр Петрович поднялся со стула, отошёл в угол палатки, порылся в походном сундучке.

   — Это тебе за дружбу, — сказал он, протягивая Эмир-хану увесистый кожаный кошелёк. — Здесь сто золотых!.. А за будущие заслуги — и награждение в будущем.

Эмир опасливо покосился на Якуб-агу, но деньги взял.

Веселицкий перехватил его взгляд, сказал с иронией:

   — Бери, не бойся. Якуб в своё время тоже немалые деньги получал от нас. И не боялся. Хотя состоял переводчиком при самом Керим-Гирее.

В глазах Якуба вспыхнули и погасли злые огоньки, тонкие сухие губы скривились в жалкой полуулыбке. Но сказанное канцелярии советником он перевёл слово в слово.

Эмир-хан, однако, не удивился: очевидно, давно подозревал агу в неверности.

Когда Якуб увёл гостя, Веселицкий, ожидая, пока слуга приготовит постель, вышел из пропахшей табаком палатки подышать свежим воздухом.

Над холмами быстро догорал размытый по горизонту фиолетовый закат, небо наливалось чернотой, заблестели первые неяркие звёзды. Из палаток слышался густой солдатский храп. Потрескивали остатки костров, на которых час назад варили кашу. У привязей фыркали кони, шлёпая по бокам длинными хвостами. Переливчато и звонко журчал по камням Салгир, унося к Сивашу студёные воды крымских гор. Всё дышало покоем и умиротворением.

Ночь прошла спокойно. Только однажды несколько выстрелов, прогремевших со стороны дальних холмов, вызвали лёгкую тревогу в батальонах охранения князя Голицына, которая, впрочем, сразу улеглась.

Утром через Салгир переправились остатки полевой артиллерии, лёгкий обоз, пехотные и кавалерийские полки, а после полудня армия начала марш.

Дорога — белая, кочковатая — змеёй вилась между холмов, взбиралась на невысокие поросшие редкими кустарниками горы. За четыре часа колонны прошли семнадцать вёрст и остановились на ночлег.

На следующий день марш был продолжен.

Теперь на горах всё чаще появлялись конные татары. Нападать они не решались, держались в отдалении, но за движением армии следили внимательно. Оставляя справа Карасувбазар (его русские называли по-своему — Карасев), армия без особых хлопот преодолела узкие и маловодные речушки Биюк-Карасу и Кючук-Карасу, и вечером, завершив двадцатипятивёрстный марш, подступила к лагерю, поставленному авангардом Прозоровского на левом берегу Индола.

Когда полки и обозы переправлялись через Биюк-Карасу, Долгоруков вызвал Веселицкого, спросил о татарских депутатах.

   — Где-то в обозе, ваше сиятельство, — ответил тот, оглядываясь по сторонам.

   — Какого чёрта?! — возмутился генерал. Он ткнул пальцем вдаль: — Там, вверх по течению, Карасев. Отправьте их за ответом!

Веселицкий нашёл депутатов, объявил им волю командующего. Они мешкать не стали — уехали тотчас.

На Индоле, где полки простояли два дня, Долгоруков получил очередной рапорт князя Щербатова. Он писал, что после взятия Арабата повёл деташемент на Керчь, но едва прошёл десять вёрст — столкнулся с татарами. Чтобы расчистить путь, бросил в атаку кавалерию Прерадовича и казаков Бурнашева. В короткой схватке было побито сорок татар, а деташемент потерял полковника Думитрашка Ранчу.

Долгоруков мысленно похвалил себя за прозорливое решение не стоять у Салгира, как просили депутаты, а идти вперёд. Теперь сомнений во взятии Щербатовым Керчи и Еникале не было!

Однако успокоения и благодушия Василий Михайлович не испытывал: опасался за коммуникацию с Перекопом, от которого армия всё более отдалялась. Подумав, он отправил ордер генералу Броуну, в котором приказал оставить в Козлове (так русские называли Кезлев) гарнизон в две роты, а с остальным деташементом продвигаться к Салгиру и стать недалеко от Карасева, чтобы прикрыть тыл армии.

Вскоре сюда же, к Индолу, приехал из Карасувбазара Азамет-ага. Веселицкий привёл его к командующему.

   — В переданном нам от вашей чести письме, — сказал ага, — мурзы не нашли ответы на волнующие их вопросы. Я послан узнать эти ответы.

   — Чего они хотят? — забурчал Долгоруков, сдвигая к переносице брови.

   — Просят дозволения выслать турок из Кафы без всякого вреда им от русских войск... Чтоб настоящий хан Селим-Гирей остался в своём достоинстве и далее... чтоб после подписания диваном акта о вступлении в дружбу с Россией русские ушли из Крыма.

   — Лихо придумали! — крякнул Долгоруков, опешив от наглости аги. — Сдаётся мне, что мурзы собираются водить нас за нос... Выпустить турок!.. Уйти из Крыма!.. Да если бы мурзы хотели бы ускорить дело, то прислали бы акт, а не свои просьбы!.. Прошлый раз ты дал слово, что привезёшь его с положенными подписями. Слово-то нарушил.

   — Вы тоже нарушили! — дерзко ответил ага. — Обещали стоять пять дней на месте, а сами вот уже где.

Опухшие щёки Долгорукова вспыхнули гневом, лоб собрался тяжёлыми складками, глаза враждебно округлились. Он топнул ногой и, забыв, что перед ним татарский начальник, а не какой-нибудь провинившийся российский офицер, заорал, брызгая слюной и задыхаясь:

   — Ты с кем говоришь, сволочь!.. Попрекать меня нарушенным словом?! Ах ты свинячья рожа! Да я прикажу выпороть тебя, как щенка!

Якуб вздрогнул всем телом, испуганно уставился на Веселицкого с немым вопросом: «Переводить?»

Пётр Петрович, косясь на командующего, шепнул скороговоркой:

   — Скажешь, что его сиятельство выражает своё неудовольствие затягиванием подписания акта.

Накричавшись, Долгоруков подошёл к Азамет-аге вплотную и, тряся перед его носом толстым пальцем, сказал жёстко:

   — Я даю тебе один день... Один!.. Если завтра правительственные чины не приедут с подписанным актом — я изничтожу турок в Кафе. А потом возьмусь за вас!.. Расправляться буду без пощады, как с неприятелями!

Ага, вытянув жилистую шею, напряжённо выслушал переводчика и упавшим, растерянным голосом пообещал:

   — Завтра, после полудня, я привезу акт.

   — Посмотрим, — небрежно шевельнул губой Долгоруков.

На следующий день Азамет в лагерь не вернулся. Вместо него приехал Кара-Мегмет-эфенди.

   — Мы готовы вступить под покровительство России, —сказал эфенди, подавая письмо от ширинских мурз и духовенства.

   — Почему не приехали чиновники? — грозно спросил Долгоруков.

   — Они опасаются преследований хана, который с отрядом преданных ему татар стоит у Кючук-Карасу.

   — Эмир-хан, помнится, сказывал, что Селим-Гирей в Балаклаве, — вмешался в разговор Веселицкий.

   — Нет, хан у Карасу.

   — Какую же надежду питают мурзы на него, отвергающего союз с Россией? — снова заговорил Долгоруков. — От такого хана польза невелика, но вред он может причинить изрядный. Неужто в роду Гиреев перевелись особы, достойные сего высокого титула?

Эфенди был степенен и невозмутим — ответил сдержанно, но уверенно:

   — У нас и прежде по году и более — до утверждения Портой нового хана — Крым управлялся Ширинами и прочими чинами дивана. Если русский паша не желает иметь дело с Селим-Гиреем, то можно обойтись и без него... На первый случай.

   — А на второй?

   — Аллах не оставит нас без своего совета, — воздел к небу руки эфенди.

   — Ну коли так. — Долгоруков поскрёб пальцем колючий подбородок, — даю вам ещё четыре дня для приезда депутатов с подписанным актом. А чтобы вернее было — пусть захватят с собой аманатов из знатных фамилий. Всё!..

Эфенди ничем угощать не стали, подарков не дали, сразу выпроводили из лагеря.

Долгоруков оглядел генералов, присутствовавших при разговоре.

   — Слышали?.. Думается мне, что не получим мы акта, доколе Абазы-паша сидит в Кафе.

   — Я тоже полагаю, что татары надеются на турецкий сикурс, — отозвался Берг. — Казачки, что в разведывание ходили, говорят, будто в Кафу морем прибывают корабли с янычарами.

   — Казачки казачкам рознь, — заметил Романиус. — Я с ними воевал — разных повидал. Иным соврать — что плюнуть.

   — А мне ясно одно, — подал голос Эльмпт. — Коль силы неприятеля умножаются, то не о мире он думает, но о войне! А ежели это так, то ждать акта резона нет... Атакуйте, ваше сиятельство!

Долгоруков посмотрел на Берга.

Седовласый генерал плавно качнул головой:

   — Атакуйте.

   — Тогда на рассвете выступаем! — заключил Долгоруков, смяв в кулаке татарское письмо.


* * *

22 июня — 1 июля 1771 г.

Оставив в Кезлеве гарнизон из двух рот под командой капитана Карабина, генерал Броун покинул город, направившись к Карасувбазару. За три перехода отряд без особых приключений одолел семьдесят пять вёрст, но у деревни Арынь, где Броун собирался остановиться на ночлег, подвергся неожиданному нападению татар. (Они сопровождали отряд все дни марша, но держались на почтительном расстоянии и злых намерений не проявляли. Отряд привык к ним, перестал обращать внимание и едва не поплатился за беспечность).

Татары выскочили из-за холмов, стремительно атаковали обоз с кезлевскими трофеями и припасами, отставший от отряда почти на версту. Торопливые, неприцельные выстрелы обозников не причинили им вреда. Зато татарские пули и стрелы ткнулись в тела солдат и казаков, враз сразив семь человек. Беспорядочная ружейная стрельба, открытая батальоном Воронежского полка, за дальней дистанцией была бесполезна, а молдавские гусары к стычке не поспели — татары с прежней стремительностью скрылись за холмами.

Ночёвка в Арыни прошла неспокойно: всех держала в напряжении непрерывная стрельба невидимых в ночи неприятелей. Пришлось даже загасить костры, на которых солдаты готовили нехитрый ужин — татары стреляли на огонь и ранили нескольких человек. Выдвинутые в охранение усиленные караулы и пикеты тоже стреляли, но редко, больше для острастки.

На рассвете отряд покинул Арынь и стал готовиться к переправе через протекавшую поблизости от деревни речку.

На холмах опять показались конные татары. Большими и малыми группами они выскакивали вперёд, стреляли, кричали. Несколько смельчаков подскакали совсем близко, замахали руками:

   — Гяур, гяур… Бросай ружьё... Иди плен...

Поручик Красовский длинно выругался, дёрнул у солдата ружьё, приложился, долго выцеливал и метким выстрелом свалил с лошади одного татарина.

   — Так-то лучше будет, — процедил он сквозь зубы под одобрительные возгласы солдат. И тут же охнул: — Господи, а это кто?

На холмах, словно из-под земли, вырастали тысячи всадников. Ехали они медленно, уверенно, внушая ужас своей многочисленностью. Это нурраддин-султан вывел свою конницу — 60 тысяч сабель!

Все поворотили голову к Броуну, ожидая генеральского слова. А у того выбор был невелик: покажет слабость — татары сомнут, раздавят отряд, будет твёрд и смел — как Бог решит.

Броун цепким взглядом окинул места, которые занимала татарская конница, сказал хладнокровно окружившим его офицерам:

   — Сдаётся мне, господа, что нас устрашают... Здесь такому числу неприятеля не развернуться. А потому атаковать он станет малыми силами. В этом спасение... И в нашей решительности... Подпоручик Слюдин!

Юный, розовощёкий инженерный офицер, налаживавший переправу, мигом подскочил к генералу.

   — Сколь долго будем переправляться?

   — Люди пройдут быстро. А вот обоз задержит, — звонко выкрикнул подпоручик. — Но за час управимся!

   — Обоз подождёт, — махнул рукой Броун. — Майор Колтенборн!.. Берите свой батальон, пушки и выдвигайтесь вперёд. Прикроете переправу.

Высокий, худой Колтенборн, придерживая рукой путавшуюся в ногах шпагу, побежал к солдатам.

   — Полковник Себряков!.. И вы, полковник Шевич! — продолжал отдавать команды Броун. — Переведите казаков и гусар вброд... Поддержите майора.

В это время в тылу, чуть в стороне от Арыни, показались два полутысячных отряда татар. Слева, из ближнего лесочка, по переправе ударили ружейные выстрелы.

Чтобы отразить нападение с тыла, Броун послал в арьергард полк донцов и Брянский пехотный. Батальоны Воронежского полка взяли под охрану обоз. А поручик этого полка Чекмарёв вызвался выбить татар из лесочка.

   — Действуйте, поручик! — одобрил Броун.

Полсотни охотников перебежками приблизились к опушке, сделали по команде дружный залп и смело, с ружьями наперевес, двинулись вперёд. Татар в лесочке, по всей видимости, было не больше десятка — убоявшись приближающихся воронежцев, они отступили. Чекмарёв преследовать их не стал, расставил солдат за кустами, буйно разросшимися на опушке, и ждал окончания боя.

Тем временем Колтенборн перевёл батальон через речку, построил солдат в шеренги, фронтом к холмам. На дальнем от берега фланге изготовились к бою гусары и казаки. В тылу артиллеристы установили пушки и по команде майора открыли огонь.

Над головами солдат с шипеньем прошуршали ядра. На холмах взметнулись дымы разрывов.

   — По знамени бейте! — хрипло закричал Колтенборн, указывая шпагой на развевающееся вдали красно-зелёное полотнище. — Там султан!

Артиллеристы заложили новые заряды, изменили прицел. Ядра упали рядом со знаменем, опрокинув наземь кучу всадников.

Видя, что русские ни сдаваться, ни отступать не собираются, нурраддин-султан отвёл свою конницу за холмы.

Рассудочный Броун жестом остановил восторги офицеров, оживлённо обсуждавших удачный бой:

   — Рано, господа, рано. День только начинается... (Он, щурясь, посмотрел на солнце, повисшее жёлтым диском над горизонтом). Ягодки ещё впереди...

Закончив переправу, отряд выстроился в две параллельные колонны (между ними спрятался обоз), а кавалерия стала впереди, сзади и на флангах. Броун как в воду смотрел: весь дальнейший тридцативёрстный марш отряд шёл, отбивая наскоки татарской конницы.

Первая атака случилась при переправе через Зую. Татары напали дружно, со всех сторон, но плотным ружейным и орудийным огнём были отбиты... Через три часа последовала новая атака — скоротечная и не очень напористая. Её отразили легко... А спустя ещё час, когда отряд вышел на равнинное место, разгорелось настоящее сражение.

Разозлённые постоянными неудачами, татары отчаянно бросились на фланги. Теперь пришлось не только отстреливаться — дело дошло до сечи: гусары и казаки выскочили навстречу крымцам, смело врубились в их ряды... Большая группа татар обогнула фланг, попыталась прорвать фронт. Её подпустили на пятьдесят сажен, и пушки, выдвинутые прямо в пехотные шеренги, дали в упор картечный залп. Зрелище разом павших на жёсткую землю десятков коней и людей оказалось столь ужасным и впечатляющим, что татары тотчас отхлынули назад и больше в этот день нападать не решались.

Броун дошёл до деревни Чуюти, совершенно пустой — ни человека, ни собаки, — и стал на ночлег.

В последующие два дня марши проходили спокойнее: татары по-прежнему сопровождали отряд, но держались в отдалении.

1 июля, после полудня, Броун достиг Салгира. Это был верный признак, что отряд почти у цели. Пройдя вниз по течению ещё несколько вёрст, отряд вышел к месту, где переправлялась армия Долгорукова. Здесь всё так же стоял понтонный мост, по которому шла коммуникация между Перекопом и Кафой, но само место преобразилось: инженерные команды возвели крепкий редут, надёжно защищавший переправу.

«Теперь нам сам чёрт не страшен, — устало подумал Броун, горячечным взглядом окидывая редут, торчащие во все стороны пушки. — Здесь ни сабля татарская, ни пуля не достанет...»

Спустя десять дней двадцатидевятилетний генерал-майор Броун умрёт от «моровой язвы».


* * *

27 — 29 июня 1771 г.

Оставив лагерь у Индола, пройдя за два дня двадцать две версты, армия Долгорукова остановилась в десяти вёрстах от Кафы.

Рано утром 29 июня полки построились в две колонны. Одной командовал Эльмпт, другой — Берг. На долю Романиуса выпало принять под команду два кавалерийских полка и прикрывать марш колонн. Спустя три часа армия подошла к Кафе.

Древняя крепость Кафа занимала удобное к обороне местоположение: справа её закрывали лесистые горы, затруднявшие обход с тыла, слева — Чёрное море, в водах которого, держа под прицелом корабельных пушек побережье, стоял большой — до 80 судов — турецкий флот. Штурмовать Кафу можно было только по центру, но здесь, на открытой равнинной местности, турки выстроили из земли и камней длинный ретраншемент, укрепили его мешками с песком и поставили около трёх десятков орудий, открывших огонь, как только показались первые всадники авангарда.

Долгоруков расположил армию в боевой порядок: пять батальонов Мусина-Пушкина и егерский корпус подполковника Долгорукова образовали одно огромное каре, наносившее главный удар; левый фланг прикрывал отряд лёгкой кавалерии Прозоровского, правый — Изюмский гусарский полк генерал-майора Максима Зорича и Псковский карабинерный генерал-майора Ивана Багратиона; за Мусиным-Пушкиным командующий поставил ещё одно каре — пять батальонов князя Алексея Голицына — и две артиллерийские бригады: справа — генерал-майора Николая Тургенева, слева — генерал-майора Карла фон Вульфа.

Войска ещё занимали исходные для атаки позиции, как на правом фланге показалась татарская конница, стоявшая в засаде за крепостью. Татары быстро преодолели турецкий ретраншемент и с визгливыми криками помчались на полк Зорича.

Максим Фёдорович покрепче ухватил поводья, взмахнул рукой:

   — Вот и дело приспело, гусары!.. Не осрамись!

Кто-то за его спиной протяжно, по-разбойничьи засвистел, серебристыми бликами сверкнули взметнувшиеся над головами сабли, и шедший лёгкой рысью полк изюмцев в несколько мгновений перешёл на карьер.

Почти одновременно загремели залпы артиллерийских бригад. Ядра и бомбы посыпались на ретраншемент, дробя тяжёлые камни, вспарывая холщовые мешки и человеческие тела. Сидевшие за укрытиями янычары прижались к земле, стреляли редко, беспорядочно; зато турецкие батареи, затянутые крутобокими клубами дыма, огонь усилили.

«Пушки, пушки подавить надобно, — озабоченно подумал Долгоруков, опуская зрительную трубу. — Иначе побьют пехоту. И к ретраншементу не пустят...»

В этот миг артиллерийскую канонаду перекрыл могучий, густой грохот. Над ретраншементом тягуче полыхнул багровый столб пламени, в небо, перекатываясь волнами, поднялся огромный белый гриб дыма.

Долгоруков сунул трубу в глаз, посмотрел, вскричал громко:

   — Найти мне того молодца, что сие сотворил!..

Молодцом оказался поручик Семёнов. Пока турки обстреливали пехотные каре, пока татары рубились с гусарами Зорича, поручик со своими артиллеристами скрытно втащил на вершину ближней к Кафе горы картаульный единорог, высмотрел, куда турки бегают за пороховыми зарядами, сам навёл его на нужное место. Дважды пудовые бомбы падали в стороне. Поручик ругался, опять наводил... Третий выстрел был точен!

...Взрыв потряс турок и послужил сигналом для русских. Первым кинулся в атаку Сумской гусарский полк из отряда Прозоровского; справа, отбив атаку татар, поскакали вперёд гусары Зорича, поддерживаемые карабинерами Багратиона. Увидев рвущуюся к крепости кавалерию, Мусин-Пушкин повёл своё каре на ретраншемент. Ощетинившись длинными штыками, стараясь не ломать ряды, каре подошло на тридцать шагов, остановилось, фронт сделал ружейный залп, а затем мушкетёры и егеря ударили в штыки.

Турки не выдержали натиска — побежали: одни — под защиту крепостных стен, другие — к берегу, надеясь вплавь добраться к кораблям.

Прозоровский попытался преградить путь бежавшим к морю, но корабельные пушки, густо осыпавшие ядрами золотистый песок, остановили его кавалерию.

Долгоруков всё видел — обернулся, кликнул майора Гринева, бывшего при нём для посылок:

   — Скачи к Вульфу! Пусть поставит пушки на берегу и отгонит корабли!

Гринев всадил шпоры в конские бока, метнулся к батарее.

Поглощённые боем турецкие моряки не сразу заметили появление русских пушек и, когда они открыли огонь, неожиданный и чрезвычайно точный, бросились в панике рубить якорные канаты, поднимать паруса.

Кораблей — больших и малых, военных и транспортных — было так много, стояли они так густо, что русские пушкари стреляли почти не целясь. Ядра и бомбы рвались на палубах, ломали мачты, разбивали борта... Один корабль, получив до десятка пробоин, быстро кренился на борт, вбирая в трюм солёную воду, и вскоре камнем ушёл на дно. На другом рухнула фок-мачта, давя обезумевших от страха матросов. Несколько судов горели, чадя пепельными дымами... Флот торопливо покидал гавань, уходя в сторону Еникале. Над водой неслись отчаянные крики сотен янычар: стараясь достичь кораблей, они заплыли далеко в море и теперь, выбившись из сил, тонули в прозрачных покатых волнах.

Прозоровский снова пошёл вперёд, прорвался к Кафе, но у крепости уже хозяйничали егеря подполковника Долгорукова, готовясь штурмовать главные ворота. Сюда же подтягивал пушки Вульф, намереваясь проломить ядрами толстые, окованные железом створки.

К Долгорукову-сыну подъехал генерал Сент-Марк, предложил приискать другое место для штурма.

   — Зачем лезть на рожон, князь? Там, слева, — вытянул руку генерал, — стена сильно обвалилась. Там сподручнее будет.

Пролом в стене, рухнувшей от ветхости, был не слишком велик, но достаточно удобен для прохода. К тому же его никто не охранял.

Сент-Марк подскакал поближе и, повернув голову к догонявшему его Долгорукову, крикнул:

   — Советую, князь, не ждать! Отличное место!

В это время из-за развалин поднялись, словно призраки, янычары, целившие из ружей. Грянули выстрелы. У Долгорукова пулей сбило шляпу. Сент-Марк дёрнулся всем телом, зарылся лицом в лошадиную гриву, стал сползать с седла.

Долгоруков рванул поводья, вздыбил коня, пустил галопом к егерям. Взяв десять человек, он вернулся к пролому. Меткими выстрелами из винтовальных ружей егеря перебили янычар и вынесли трижды раненного генерала в безопасное место.

   — Ну зачем он полез к стене?! — вскричал горестно Долгоруков-старший, узнав о смертельных ранах Сент-Марка. — Я же приказал штурмовать ворота... Лекарей к нему!

(Но лекари помочь не смогли — спустя три часа генерал-майор Сент-Марк умер).

Тем временем бреш-батарея Вульфа крошила ворота в щепу. Турки притихли, стрелять перестали, готовясь, видимо, к рукопашной схватке. После второго или третьего залпа запоры не выдержали, полуразбитые ворота протяжно взвыли скрипучими петлями — отворились.

Готовая сделать решительный бросок вперёд колонна егерей напряглась, сжалась, ожидая сигнала. Молодой Долгоруков, привстав на стременах, смотрел на артиллеристов: ещё один залп — и он даст команду на штурм.

Но тут в створе ворот мелькнул и исчез белый лоскут. Затем ещё раз.

За спиной Долгорукова кто-то неуверенно прохрипел:

   — Ваше сиятельство, кажись, сдаются...

Из ворот вышел человек, без оружия, по одежде турок, помахал рукой, обращая на себя внимание, и боязливо зашагал к Долгорукову. Остановившись шагах в десяти от него, турок крикнул, коверкая слова:

   — Мой паша... твой паша... письмо дать.

Князь Василий приказал взять турка под стражу и отвести к отцу.

Через переводчика Якуба турок сообщил командующему, что послан к предводителю русской армии с письмом от сераскира Ибрагим-паши, который сдаёт город на милость победителя, но просит свободу себе и своей свите.

   — Кто таков Ибрагим-паша?

   — Он прибыл в Кафу с войском неделю назад.

   — А где Абазы-паша?

   — Нет его.

   — Как нет? Куда ж подевался?

   — Когда предводитель начал сражение, паша на корабле ушёл в Еникале.

Василий Михайлович засмеялся:

   — Хорош полководец! Войско бросил, а сам сбежал!.. Султан, поди, за это не пожалует...

Мустафа не простил паше разгрома и трусости: через два месяца, жарким августовским днём, отрубленная голова Абазы была выставлена в Константинополе на всеобщее обозрение и поругание.

...Долгоруков отёр ладонью красное, потное лицо, присел на пушечный лафет и продиктовал короткий ответ сераскиру. Письмо вручили Якубу, и тот, на подкашивающихся от страха ногах, понуро поплёлся вслед за турком в крепость.

Пряча глаза от настороженного взгляда Ибрагим-паши, Якуб пересохшим голосом прочитал с листа, что сераскир «высочайшею её императорского величества милостью обнадёживается и даруется ему жизнь. А по бесприкладному её величества ко всем припадающим к стопам её оказываемому милосердию объявляется ему и всё его имение. Но чтоб он и все, кто при нём есть, отдались военнопленными и тотчас из города вышли к главнокомандующему в предместье».

Седобородый Ибрагим-паша, удовлетворённый миролюбивым посланием, сказал устало:

   — Передай Дол гору к-паше... мы выходим...

Из крепости Якуб возвращался бегом, боясь случайного выстрела в спину, и, задыхаясь, повторил слова паши Долгорукову.

Осмотрительный Эльмпт сказал беспокойно:

   — Предосторожность надобно взять, ваше сиятельство. Турчин — он всегда турчин. Как бы на грех не нарваться.

   — Против такой силы не грешат, Иван Карпович, — величаво отозвался Долгоруков.

Но советом не пренебрёг — послал к воротам изюмских гусар, а пехоту построил в две шеренги, подобно огромному циркулю, широко расставленные ножки которого тянулись к крепости и сужались у места, где стоял русский генералитет.

Ибрагим-паша выехал верхом на рыжей лошади, держа в руке обнажённую саблю. Рядом ехал янычарский ага Сеид-Омер, десяток офицеров.

Под строгую дробь русских барабанов паша, склонив голову, отдал свою саблю Долгорукову.

Тот взял её, вскинул вверх.

Пехота торжествующе гаркнула тысячеголосое: «Ура-а!»

Василий Михайлович оглянулся, жестом подозвал Якуба:

   — Переведи ему... Слава и доблесть русского оружия внушают мне твёрдо держаться данного обещания. Именем моей всемилостивейшей государыни, уважая знатность чина и почтенные лета паши, я возвращаю саблю и даю свободу ему самому и его свите... Прочих, согласно военным правилам, объявляю своими пленными.

И, уже не в силах сдержать нахлынувшее ликование, вскричал протяжно и звучно:

   — Виват Росси-и-и!

   — Вива-ат!.. Ура-а-а! — густым эхом отозвалась армия.

В воздух полетели солдатские треуголки, захлопали ружейные выстрелы, тягуче ударили холостыми зарядами пушки бригады Тургенева. Всех — от главнокомандующего до последнего обозника — обуяло волнующее, необъятное, расширяющее грудь, гордое чувство долгожданной победы. Долгоруков прослезился. Генералы, блестя влажными глазами, полезли в карманы за платками. Офицеры и солдаты слёз не скрывали.

   — Вива-ат Россия-я!.. Вива-ат великая-я!.. Вива-ат!..

Под командой генерал-квартирмейстера Михаила Каховского первым в покорённую Кафу вошёл 2-й гренадерский полк. На крепостных башнях и стенах взвились овеянные славой побед русские флаги.

Крым пал!.. Турецкие янычары не пожелали умирать за чужую им крымскую землю. Татары же, понимая свою беспомощность перед регулярной вымуштрованной армией, на последний — смертный! — бой так и не решились.


* * *

30 июня — 13 июля 1771 г.

Несмотря на многочисленные обещания, татары не спешили объявлять о своём отторжении от Порты, депутатов с подписанным актом не присылали, и Долгоруков, желая показать им свою твёрдость, приказал занять все важные крымские города. К Акмесджиту и Балаклаве направился отряд генерал-майора Чарторижского, к Бахчисараю — лёгкая кавалерия князя Прозоровского.

Расчёт оказался правильным: уже 2 июля в лагере под Кафой появился буджакский Джан-Темир-мурза. В числе прочих ногайцев, не захотевших переселяться на кубанские земли, он отстал от орд и ушёл в Крым под знамёна Селим-Гирея.

Веселицкий, к которому привели мурзу, оценил его приезд как очередную уловку татар и не стал тревожить докладом командующего. Но сам допросил подробно. По словам мурзы, в Карасувбазаре собрались все крымские беи и мурзы и выговаривали хану Селим-Гирею за обман народа.

   — Да ну? — издевательски хмыкнул Веселицкий. — И как же?

   — Попрекали тем, что хан своими обнадеживаниями в храбрости турецкого войска привёл всех жителей в бедственное состояние. А из него выход ныне один — отторжение от Порты и подписание прошения к России о вступлении в союз и дружбу. Как это уже сделали ногайцы.

   — И что ответил хан?

   — Опасается мести Порты, которая предаст его проклятию. Кричал, что не хочет ходить по Крыму с сумой.

   — А Ширины?

   — Сказали, что ради него одного всё общество жертвовать собой не должно, и посоветовали уехать прочь... Меня прислали предупредить, что через несколько часов прибудут депутаты для ведения переговоров с Долгорук-пашой.

Действительно, спустя четыре часа в лагерь въехали знакомые уже Исмаил-мурза, Азамет-ага и Эмир-хан. Веселицкий отвёл их к Долгорукову.

Василий Михайлович, раздражённый татарскими проволочками, на их приветствие пробурчал что-то непонятное, потом заговорил медленно и сумрачно:

   — Я пришёл в Крым, дабы освободить татарский народ от постыдного рабства Порты и дать ему волю и свободу. И что же я вижу?.. Вместо скорейшего вступления в дружбу — непохвальные поступки!.. Мне вот генералы пишут, — он ткнул пальцем в стопку рапортов, — о вашем коварстве... Нападения на деташемент генерала Броуна! Нападения на форпосты под Козловом!.. Я оставил в Перекопе двух офицеров. Но стоило им выехать ко мне, как злодеи напали на экипажи, убили капитана Хотяинцева и пять казаков охраны... Здесь всё написано! — постучал он пальцем по бумагам.

Исмаил-мурза ответил спокойно, даже чуть небрежно:

   — Про офицеров мы знать не знаем. А что до нурраддин-султана, то к нему уже послали нарочного с запрещением атаковать впредь... Предводитель русского воинства может не волноваться.

   — Вы, крымцы, к обещаниям охочи! Только исполнять их не поспешаете... Акт привезли?

Исмаил оставил вопрос без ответа, сам спросил:

   — Крымское общество интересуется: будет ли избираемый хан подвержен переменам или останется в своём достоинстве на всю жизнь?

   — Хан, коего вы изберёте, как принято в просвещённых державах, будет бессменный, — властно сказал Долгоруков.

Исмаил кивнул, снова спросил:

   — Когда все крепости и пристани будут заняты русскими гарнизонами, останется ли в Крыму остальная армия?

   — Как прикажет её величество... Вы поскорее посылайте в Петербург своих послов с присяжным листом. Они и спросят государыню о том.

Ответ Долгорукова не удовлетворил мурзу. Он облизнул серые губы, сказал озабоченно:

   — Мы против гарнизонов ничего не имеем. Пехота нам не помеха. Но конницу свою и скот обозный уберите. Ибо за малым здешним кормом весь наш скот пропасть может.

Долгоруков смекнул, что мурза хитрит... «Эк куда хватил! Оставить армию без кавалерии, а гарнизоны без обозного сообщения с перекопским магазином...» Вслух же сказал:

   — Беспокойство ваше мне понятно. Но вы всегда, даже в годы нынешней войны, выводили скот кормиться за Перекоп... Подпишите акт, и я позволю вам — как союзникам! — перегнать скот туда.

   — А ваш?

   — Весь в Крыму не останется.

   — Значит ли это, что армия уйдёт?

   — Это значит, что скот, который состоял при обозе во время похода, теперь будет не нужен!.. Где акт?!

Мурза помолчал, ответил неохотно:

   — Акт подписан... Дня через два пришлём с нарочным.

   — С нарочным? А почему не с полномочными депутатами? И где требуемые мной аманаты?

   — Они приедут позднее.

   — Это почему же так?

   — Мы должны знать, как долго послы и аманаты будут при армии и при дворе?

   — Каждому понятно — до утверждения договора! Исмаил-мурза погладил чёрную с проседью бородку и, глядя в глаза командующему, спросил выжидательно и тревожно:

   — Можем ли мы быть уверены, что Порта, при её замирении с Россией, согласится оставить нас в таком виде, какой твоя королева обещает доставить?

Долгорукова всё больше злила недоверчивость мурзы, но он сдерживал чувства — сказал начальственно:

   — Свобода и вольность Крыма будет обеспечена на вечные времена!.. И покамест Порта не признает сего — мы с ней мир не заключим!

Татарские депутаты пошептались, затем Исмаил-мурза поблагодарил командующего за приятные слова и пожелал здоровья государыне.

Долгоруков приказал проводить гостей, а проходившему мимо Веселицкому шепнул в ухо:

   — Подарков не давать! Пусть часы вручённые оправдают.

К вечеру татары уехали в Карасувбазар. Провожавший их Веселицкий, подойдя к Эмир-хану, еле слышно шевельнул губами:

   — По дружбе нашей скажи: акт подписан?

   — Нет.

   — А послы приедут?

   — Да.

   — Так с чем же они приедут?

   — Говорить будут... О хане.

   — Он ещё в Крыму?

   — Где-то под Бахчисараем прячется... А вот едичкулы акт привезут!

Веселицкий незаметно сунул в худую руку Эмир-хана кошелёк с червонцами.

Едва депутаты уехали, в лагерь прискакал едичкульский Каплан-ага, который подтвердил, что через день приедут послы и аманаты от орды и привезут свой акт.

   — Давно бы так, — ответил Долгоруков. И добавил тише: — Но ныне мне более вашего крымский акт нужен.

Тем не менее ага был принят дружелюбно: ему подарили золотые часы, пятьдесят золотых и отпустили в орду.

Каплан не соврал: 4 июля аманаты и послы к высочайшему двору действительно привезли подписанный предводителями и знатными мурзами и пропечатанный печатями акт об отторжении Едичкульской орды от Порты и вхождении её в российскую протекцию.

Довольный содеянным, Долгоруков милостиво удовлетворил просьбу ордынцев — разрешил идти к другим ордам на Кубань, переправившись частью через Чонгар, частью через Ениш.

   — Так быстрее и сподручнее будет, — пояснил Василий Михайлович послам. — Я прикажу навести переправы. А в пути в наших тамошних крепостях припасы достать сможете...

8 июля в лагерь приехал Мустафа-ага, который привёз письмо, подписанное его отцом Багадыр-агой и ширинским Джелал-беем. Татарские начальники уведомляли Долгорукова, что поскольку Селим-Гирей не склоняется к благому их намерению отторгнуться от Порты и вступить под покровительство России, то крымское общество по общему рассуждению и согласию избрало их двоих главными во всём крымском направлении. Править же они будут до избрания нового хана.

Веселицкий поднял усталые глаза на агу:

   — Где акт?

   — Он ещё не подписан, — сказал Мустафа. И тут же поправился: — Не все мурзы ещё подписали. Как подпишут — сразу привезу!

   — Мне надоели ваши обещания и их неисполнение, — сдвинул брови Веселицкий. — Ты, ага, останешься аманатом до тех пор, пока мы не получим акт! Отправь слугу к отцу — пусть расскажет ему...

Решительность Веселицкого возымела действие: через пять дней в лагерь пожаловали мурзы, доставившие два новых письма.

Первое — к удивлению канцелярии советника — было от хана Селим-Гирея, в котором он давал согласие на вступление в дружбу с Россией. Второе — от крымского общества. Мурзы, аги и духовенство сообщали, что Селим-Гирей возжелал иметь союз с Россией, и просили оставить его в прежнем ханском достоинстве.

Разъярённый переменчивостью татар, Долгоруков долго и грубо ругался, выкрикивая самые злые и грязные слова.

Веселицкий подождал, когда командующий выдохнется, и рассудительно заметил:

   — Для России, ваше сиятельство, не столь важно, кто станет править в Крыму. Селим, конечно, порядочная сволочь, к Порте привержен и таковым, разумеется, остался. Но коли общество желает иметь ханом его — надо соглашаться.

   — Так ведь дурачат же нас! — опять прокричал Долгоруков. — Голову на отсечение даю — дурачат!

Веселицкий не уступал:

   — Дурачат, ваше сиятельство, вы правы. Хан только по необходимости объявил себя отставшим от Порты, а потому едва ли может быть благонамеренным... Но поскольку за него ручаются здешние начальники, то надо... — Пётр Петрович мягко, но настойчиво повторил: — Надо признать его в ханском достоинстве... Делая это, мы покажем татарам, что не собираемся вмешиваться в их внутренние дела, соглашаемся на все их желания, и тем уверим в нашей решимости доставить Крыму совершенную во всём независимость.

Доводы Веселицкого были основательны, но в глазах Долгорукова продолжал гореть огонёк недоверия.

— Осмелюсь напомнить вашему сиятельству, — сдержанно добавил Пётр Петрович, — о необходимости сделать хану и всему начальству пристойные отзывы и дозволить вступить в правление Крымским полуостровом со всеми прежними правами и привилегиями. Но только после того, как они подпишут акт отречения от Порты!.. И пусть хан отправит к вам одного-двух своих сыновей и чиновников с формальным возвещением о его отложении и испрашиванием нашего покровительства.

Долгоруков так и поступил. Самому же хану он предписал проживать в Бахчисарае и не вмешиваться в крымские дела до получения ответа из Петербурга.


* * *

Июнь — июль 1771 г.

Когда известие о взятии Перекопа дошло до Харькова, Евдоким Алексеевич Щербинин стал собираться в дорогу. Несмотря на весьма натянутые отношения с Долгоруковым, он намеревался в точности исполнить указание Совета, определившего, что в мирное время негоциацию с татарами проводит он — Щербинин. И поскольку теперь изгнание турок из прочих крымских крепостей было делом времени — следовало поторапливаться с отъездом.

Евдоким Алексеевич понимал, что Долгоруков постарается самолично принудить крымцев к подаче просительного акта, дабы к славе победоносного полководца прибавить славу удачливого политика. Однако сталкивавшийся ранее с татарами по должности слободского губернатора, он хорошо знал их изворотливость и несговорчивость в политических делах и был уверен, что князь не сможет быстро добиться упомянутого акта. И тогда по нужде отдаст негоциацию в его руки.

20 июня с большой свитой секретарей, канцеляристов, писарей, слуг и офицеров Евдоким Алексеевич выехал из Харькова в Александровскую крепость. Там, в крепости, он отдохнул несколько дней, а затем продолжил путь вдоль Днепра к Кезикермену и дальше — к Перекопу.

Комендант Перекопской крепости подполковник Бунаков с услужливой суетливостью предложил генералу лучшие комнаты в доме, где раньше проживал Селим-Гирей, и красочно пересказал все здешние новости: о занятии Керчи, Кафы, Еникале, о нападениях татар на деташемент Броуна, на экипажи и пикеты.

Последнее замечание коменданта насторожило Щербинина:

   — И сильно лютуют басурманы?

   — Лютуют, ох лютуют, ваше превосходительство, — отозвался Бунаков с бравадой, как бы подчёркивая своё превосходство над тыловыми храбрецами. И тут же ругнул себя за излишнюю говорливость: Щербинин потребовал сильную охрану.

Подполковник попытался отказать, ссылаясь на малочисленность гарнизона, посоветовал ехать с очередным обозом, выходившим к Салгиру через три-четыре дня, но Евдоким Алексеевич так свирепо глянул на него, что смущённый Бунаков, виновато согнувшись, выскочил за дверь — побежал набирать охрану.

Сопровождаемый полусотней казаков, обоз Щербинина помчался по степи. Ехали быстро, с редкими, недолгими остановками, отмерив за день сто вёрст. Растревоженный рассказами коменданта, генерал опасливо поглядывал в оконца кареты, ища зорким взглядом коварных татар, но к концу пути устал и задремал. Очнулся он от криков казаков, приветствовавших солдатский пикет, — обоз подъехал к редуту у Салгира.

Поздней ночью 14 июля, помаявшись по тряским виляющим между холмов и гор дорогам, Щербинин наконец-то добрался к лагерю под Кафой.

Истомившийся за день Долгоруков почивал, поэтому его будить не стали — отложили доклад до утра. Дежурные солдаты поставили для Щербинина новую палатку; свитские же люди губернатора легли где попало: на песке под кустами, в телегах и колясках.

С непривычки Евдоким Алексеевич спал скверно, неспокойно. В лесу пугающе кричали ночные птицы, с гор тянуло бодрящим холодом, шипели, накатываясь на песок, лёгкие волны, у привязей шумно фыркали кони.

С первыми лучами солнца озябший под тонким одеялом Евдоким Алексеевич был на ногах, сам растолкал замертво спящих слуг, приказал готовить завтрак.

Приглашённый к столу Веселицкий, охотно отведывая генеральские угощения, обстоятельно рассказал Щербинину о ходе переговоров с татарами, о последних письмах крымских начальников и хана.

   — Однако, — заметил он, допивая кофе, — думается мне, что сие не есть их последнее слово. До формальных писем и прошений дело покамест не дошло. И приезд вашего превосходительства как нельзя ко времени.

Закончив завтрак, выкурив по трубке крымского табака. реквизированного Веселицким у одного кафинского армянина, собеседники направились к палатке командующего.

Против ожидания, Долгоруков встретил Щербинина без прежнего гонора и высокомерия — пространно, с нотками хвастовства, описал штурм Кафы.

Щербинин сказал в ответ несколько хвалебных слов и перешёл к делам татарским.

   — А что татары? — округлил глаза Долгоруков. — С ними вопрос решится в ближайшие дни! Намедни я получил уведомительные письма от хана и правительства... Можете почитать.

Он посмотрел на Веселицкого.

Тот щёлкнул замком портфеля, вынул письма и сделанные с них переводы, передал Щербинину.

Евдоким Алексеевич, знавший содержание писем из утреннего рассказа Веселицкого, быстро просмотрел переводы, сказал предостерегающе:

   — Полагаю, ваше сиятельство, что Селим-Гирей, показавший на протяжении всей войны себя упорным нашим неприятелем, не сдержит данного слова.

   — А мне на его слово наплевать, — отмахнулся Долгоруков. — У меня одна забота: чтоб крымские начальники твёрдо стояли за нашу протекцию. Тогда не этот, так другой хан подпишет акт.

   — Оно, конечно, так. Но сколь много времени для сего понадобится?.. Татары — народ упрямый, несговорчивый. Могут затянуть подписание акта.

Долгорукову нравоучение не понравилось.

   — Я, милостивый государь, акт получу самолично, — произнёс он заносчиво, однозначно давая понять, что сам добьётся от крымцев необходимого документа, а окончание всех формальностей оставит губернатору.

Щербинин обидчиво поджал губы, помолчал, потом заговорил об отношении крымцев к ногайцам:

   — Насколько мне ведомо, они считают их предателями и особого рвения к прежнему воссоединению не проявляют.

   — Я бы даже сказал, что испытывают некоторое облегчение, избавившись от сих неспокойных и хищных людей, — брезгливо отозвался Долгоруков. — Все здешние жители ни о чём другом мыслить не желают, как только о своей безопасности и сбережении собственных выгодностей.

   — Но теперь, когда сами крымцы будут просить о протекции, дело смотрится инако.

   — Это как же?

   — Когда ногайцы отторглись, крымцы всем внешним видом показывали, что не желают иметь с ними дел, дабы не раздражать Порту, на вспомоществование которой надеялись. Ныне надежда такая сгинула. И вопрос встал по-другому: согласится ли Селим-Гирей, сколь бы усердно ни желал он быть в союзе с империей, потерять навсегда от своего подчинения помянутые орды, кои главнейшую силу его войска составляли?.. И согласятся ли ногайцы признать Селима своим ханом? Они ведь просили о Шагин-Гирее... Тут нам оплошать нельзя!.. Ибо разделение татар на две независимые области способно предоставить способы ввести между ногайцами такое правление, какое сходно с российскими интересами. Правда, с таким разделением двор решил повременить до поры... А дружбу крымцев с империей подкрепят наши здешние гарнизоны...

   — Татары словесно изъявили желание иметь оные на своей земле, — осторожно вмешался в разговор Веселицкий.

   — ...Пока длится война с Портой, — продолжал говорить Щербинин, недовольно скосив взгляд на канцелярии советника, — всякому из крымцев понятно, что чем больше укреплённых мест — особенно по берегам! — занято нашими войсками, тем безопаснее они от турецких покушений. Но содержание оных по заключении мира было бы для российской казны излишне тягостно и убыточно. Поэтому проектируется оставить в наших руках крепость Еникале — для защиты прохода из Азовского в Чёрное море и Кафу — для содержания там флотилии, что позволит противостоять проискам Порты и навсегда утвердить нашу ногу в Крыму... Важно разумными обращениями расположить татарские мысли так, чтобы они — как бы сами собой! — достигли познания в необходимости такой уступки для собственного их спокойствия и сами о том нас попросили.

Пространное рассуждение Щербинина опять напомнило нравоучение, и Долгоруков с прежней хмуростью проронил:

   — Сами они не попросят... Только сила моего оружия и моя настойчивость способны побудить их к этому.

   — Нет, нет, — предостерегающе воскликнул Щербинин, — требовать уступки сию минуту никак нельзя! Можно отпугнуть татар... Пусть они думают, что наши гарнизоны располагаются на полуострове только по причине войны с Портой, и тешат себя надеждой, что по её окончании гарнизоны будут выведены. А вот когда станем подписывать с ними формальные договоры — тогда особливым пунктом и выговорим сии уступки.

Беседу генералов прервал адъютант командующего, принёсший печальную весть: ночью в полевом госпитале скончался генерал-майор Броун.

Василий Михайлович невидящим взглядом посмотрел на адъютанта и враз утомлённым голосом сказал тихо:

   — Схоронить славного генерала со всеми почестями...

Помолчал, устало потёр пальцами седеющие виски и — уже с тревогой — добавил, обращаясь к Щербинину:

   — Уходить надобно отсель, покамест зараза всю армию не сгубила...

«Заразой» была чума — «моровая язва», завезённая в Крым бежавшими из Молдавии и Валахии турками и татарами. Сколь усердно она косила крымцев, судить было трудно, но в русских полках заболевших становилось всё больше. Каждый день санитарные команды копали в лесу глубокие ямы и хоронили до десятка умерших.

...Видя, что командующий не настроен продолжать беседу, Щербинин откланялся.

Солнце всё сильнее накаляло вязкий воздух. Разморённые жарой офицеры в одних нательных рубахах забирались в палатки, шли в лес, под кусты и деревья, и, попивая из узкогорлых татарских кувшинов душистое крымское вино, лениво перебрасывались в карты. Голые, загорелые солдаты барахтались у берега, стирали в солёной воде исподнее бельишко. На краю лагеря выстраивался рядком очередной обоз к Салгиру.

Вернувшись в свою палатку, Евдоким Алексеевич сбросил шляпу, парик, снял мундир, денщик стащил сапоги. Утирая платком вспотевшее лицо, шею, он некоторое время сидел на раскладном стульчике — размышлял.

После объявления Долгоруковым намерения довести дело с татарами до конца, дальнейшее своё пребывание здесь Евдоким Алексеевич посчитал не только бесполезным, но и в какой-то мере унизительным: Долгоруков, верный своему замыслу одному покорить Крым, мог не допустить его к беседам с татарскими депутатами. А этого Щербинин боялся сильнее всего, ибо и армия, и татарские начальники знали о сути его должности, описанной им самим же в разосланных повсюду письмах.

«Князь, конечно, прямо об этом не скажет, — рассуждал Евдоким Алексеевич. — Просто запамятует позвать, когда депутаты приедут...»

Наутро он объявил, что занемог от здешнего климата, приказал слугам готовить экипаж и вскоре покинул лагерь, чтобы вернуться в Харьков.


* * *

Июнь — июль 1771 г.

Начало лета Екатерина провела в Царском Селе. Отдыхая от столичной суеты, она тем не менее поддерживала постоянную переписку с Никитой Ивановичем Паниным, уведомлявшим её о всех важных делах. Позднее Екатерина переехала в Петергоф, намереваясь побыть там некоторое время, но затянувшаяся болезнь сына — шестнадцатилетнего великого князя Павла Петровича, за которым присматривал его давний воспитатель Панин, — принудила её в первые дни июля вернуться в Петербург.

Цесаревич, с детства слабый здоровьем, выглядел плохо, капризничал. Екатерина, несколько раз навещая сына, старалась вдохнуть в него силы и уверенность в скором выздоровлении.

Тем временем в столицу стали прибывать нарочные офицеры от Долгорукова.

Особенно радостным выдался день 17 июля.

На рассвете, когда Екатерина только-только проснулась и, свесив босые ноги, сидела на краю кровати, дежурный камердинер доложил о прибытии из Крыма со срочным донесением Конной гвардии секунд-ротмистра князя Ивана Одоевского, Екатерина встала, накинула на плечи шёлковый шлафрок, мельком глянула в зеркало и, длинно зевнув, велела впустить нарочного.

Замерев в пяти шагах от государыни, выкатив по-петушиному грудь, Одоевский зычно и торжественно прогремел басом,нарушая сонный покой обитателей дворца:

   — Честь имею донести! Доблестным оружием вашего императорского величества неприятель под Кафой разбит и обращён в бегство. Крепость и гавань в наших руках!

   — Трудная ли выдалась баталия? — протяжно спросила Екатерина, расправляя заспанное, припухшее лицо долгой мягкой улыбкой.

   — Единым ударом смяли басурман! И тотчас их сиятельство отправили меня с реляцией!

Одоевский выхватил из-за обшлага мундира пакет, протянул Екатерине.

Она взяла его, посмотрела надпись, кинула на столик.

   — Потом прочитаю... А вас, князь, за долгожданную весть жалую полковником.

Одоевский метнулся к государыне, припал к руке, уколов жёсткими усами холёную кожу...

В течение всей войны Екатерина следовала старому доброму воинскому обычаю: награждала гонцов, приносивших победные реляции. В этот день ей пришлось ещё дважды проявить свою милость. В полдень был пожалован поручиком гвардии подпоручик Щербинин, прибывший с известием о взятии Керчи и Еникале. Вечером поручик Семёнов, отличившийся метким выстрелом под Кафой, привёз ключи от всех занятых крепостей и стал капитаном.

Покорение Крыма Екатерина отметила торжественным богослужением в Петропавловском соборе. Под величавый перезвон колоколов, уханье пушечного салюта она принесла Всевышнему коленопреклонённое благодарение и, вернувшись во дворец, устроила роскошный обед. Столы, заставленные серебром, хрусталём, живыми цветами, ломились от вин и закусок. Гости много пили, шумно воздавая хмельными голосами хвалу храброму русскому воинству.

Вечером, перед тем как пойти в Эрмитаж, Екатерина присела на полчаса к столу, чтобы отписать Долгорукову свою благодарность.

«Усердие и искусство ваши увенчаны, — писала она, быстро скользя пером по шершавой бумаге, — вы достигли своего предмета: отечеству сделали пользу приобретением почти целого Крымского полуострова в весьма короткое время, а себе приобрели славу. Вы знаете, что по статутам ордена Святого победоносца Георгия оный вам принадлежит. И для того посылаю вам крест и звезду первого класса, которые имеете на себя возложить и носить по установлению. На починки же вашего экипажа приказала я в дом ваш отпустить шестьдесят тысяч рублей. Сына вашего князя Василия поздравьте от меня полковником...»

«Это порадует генерала, — подумала Екатерина. — Да и по чести будет! Сынок-то и под Кафой отличился...» (За штурм Перекопа юный Долгоруков был награждён орденом Георгия IV класса).

Екатерина понюхала табак, задержала взгляд на табакерке с написанным на крышке её портретом, на секунду задумалась, снова взяло перо.

«Приметна мне стала из писем ваших ваша персональная ко мне любовь и привязанность, и для того стала размышлять: чем бы я при нынешнем случае могла вам сделать с моей стороны приязнь? Портрета моего в Крыму нет, но вы его найдёте в табакерке, кою при сём к вам посылаю. Прошу её носить, ибо я её к вам посылаю на память от доброго сердца. Всем, при вас находящимся, скажите моё удовольствие. Я не оставляю от вас рекомендованных наградить, о чём уже от меня повеление дано. Впрочем, будьте уверены, что всё вами сделанное служит к отменному моему удовольствию, и я остаюсь, как всегда, к вам доброжелательная...»

В душе императрица, несомненно, понимала, что полководческие способности князя уступают Божьему дару Румянцева. Но она всегда заботилась о преданных ей людях! По тем наградам, которыми она одаривала подданных, можно было судить не только о степени её расположения, но и определить круг лиц, которым она особенно благоволила. Долгоруков был в этом кругу!

В Эрмитаже, шумном и многолюдном, говорили о разном, но почти во всех разговорах упоминался Крым, ибо успехи Долгорукова несколько скрасили неудачные действия Первой армии...

После весенних побед генералов Олица, Репнина, Вейсмана, разгромивших на правобережье Дуная сильные турецкие корпуса и взявших тамошние крепости, в мае последовали чувствительные удары: сначала комендант Журжи майор Гензель сдал крепость «на капитуляцию» туркам, а затем был разбит отряд генерал-поручика Эссена, пытавшийся вернуть Журжу под Российский флаг.

...Генерал-прокурор Вяземский предложил Екатерине сыграть в карты.

   — Как обычно... По десяти рублёв вист.

К нему присоединились братья Чернышёвы — Захар Григорьевич и Иван Григорьевич, вице-президент Адмиралтейской коллегии.

Екатерина любила играть, но играла посредственно — партия закончилась быстро.

   — Не идёт карта, — вздохнула она, разочарованная проигрышем.

   — Зато воинскими победами вы не обделены, ваше величество, — пошутил без улыбки Захар Чернышёв. (В отличие от многих карточных партнёров Екатерины он никогда не поддавался ей — играл зло, азартно).

Екатерина натянуто улыбнулась:

   — Победы, конечно, приятны. Только стоят гораздо дороже, чем вист... Александр Алексеевич подсчитал, что война уже обошлась казне до тридцати миллионов рублей.

   — Это приблизительно, — заметил Вяземский.

   — Но туркам она тоже недёшево стоит, — сказал Иван Чернышёв, ловко разбрасывая карты партнёрам.

   — Ах, граф, нам-то от этого не легче, — поморщилась Екатерина. — Заканчивать её надобно... Вы бы, Захар Григорьевич, подумали, куда сподручнее применить Вторую армию, да на Совете рассказали бы.

   — Хоть завтра, ваше величество, — отозвался Чернышёв, рассматривая разложенные в руке карты...

Спустя несколько дней, на очередном заседании Совета, Захар Чернышёв доложил следующий план. Вторая армия делилась на четыре корпуса: первый — 16 тысяч человек — оставлялся в Крыму в крепостных гарнизонах и обеспечивал коммуникации на полуострове; второй — 10 тысяч — размещался по Днепровской линии[18] до Таганрога и Азова и в случае турецкой угрозы должен был подкрепить первый корпус; третий — 14 тысяч — располагался по Украинской линии и в Елизаветинской провинции; четвёртый — 5 тысяч — отправлялся к польской границе. Михаил Никитич Волконский, бывший послом в Польше, предложил передать часть полков в состав Первой армии, но Чернышёв возразил:

   — Войско, измотанное длиннейшими маршами, имеющее потрёпанные обозы, к наступательным действиям способности иметь не будет... Армия нуждается в отдыхе и пополнении... Крепкие полки мы оставим в Крыму и направим в Польшу, слабые — на винтер-квартиры... Граф Румянцев наступать нынешней зимой как будто бы не собирается. И для оборонения ему вполне достаточно тех сил, что имеет. К весне же мы определим план новой кампании и сколько войска для неё понадобится. Если, разумеется, Порта к тому времени не запросит мира...

В последние недели разговоры о мире возникали всё чаще: война тяжёлым бременем легла на Россию, требуя всё новых и новых средств и сил. Великая держава начинала задыхаться под этим бременем. Но завершить войну без получения общей виктории над Портой, без выгодного мира с контрибуцией было невозможно.

   — В будущей негоциации и совершении мира, — вступила в разговор Екатерина, — со стороны России не может быть иного правила, как возложить сильнейшую узду на честолюбие Порты и тем доставить нам лучшую безопасность от грядущих нашествий... С другой стороны, объявив единожды, что я не желаю увеличивать победами свои области и полагая непременным правилом основывать твёрдую свою славу на благоденствии моих подданных, не могу я переменить сих бескорыстных мыслей. Примеряясь к существу дела, я вижу кондиции, на коих можно заключить мир... Первое. Надобно беспременно уменьшить Порте способности к атакованию Российской империи в будущие годы... Второе. Россия должна получить справедливое удовлетворение за убытки войны, воспринятой турками без всякой законной причины. А убытки сии по самому точному исчислению простираются до двадцати пяти миллионов рублей... Третье. Следует освободить от порабощения торговлю и беспосредственную связь между подданными обеих империй для вящей их выгоды и взаимного благополучия...

Екатерина говорила ровно, с короткими паузами, как говорят люди, хорошо знающие суть предмета рассуждения. По всему было видно, что она давно продумала будущие мирные переговоры, желаемые выгоды для России и потери в состоянии Порты.

   — ...Если исчислять силу тех земель, кои Порта должна потерять при замирении, или то, чем сии земли способствуют её могуществу — прибытком ли, от них получаемым, или числом солдат, там вооружаемых, — то усматривается, что её спасение не соединено с их сохранением. А потеря оных станет малочувствительной для истинных источников её силы и могущества. Судя таким образом, я вижу, что Порта может вести войну ещё многие годы, несмотря на удары, разрушившие её силы. Но коль я в этой истине себе и вам призналась, то признаюсь и о виде, в котором представляю будущую Порту... Я вижу её, укрепившуюся долговременным миром, приведшей моря свои в конечную безопасность, исправя внутренние пороки своего воинства, начинающей новую войну с Россией и быстро преодолевающей пространство, оба наших государства разделяющее... В этом пункте я себе мечты не делаю!.. Вот почему — и после замирения — я всегда буду почитать в Порте страшного неприятеля, а не такую державу, которой бы по своей воле я могла бы давать опровержение... Мои мирные кондиции, принятые в их истинной цене, ограничиваются в умалении способностей неприятеля к новым нападениям. Отдаляя его, я даю время прийти в себя в случае начала новой войны, но не доставляю Порте никаких новых средств к нападению. Несколько большее спокойствие и безопасность — вот то, к чему ведёт всё мнимое уничтожение её могущества, — закончила монолог Екатерина.

Первым после всеобщего напряжённого молчания подал голос граф Иван Чернышёв, ставший минувшей зимой ещё одним членом Совета.

   — В таком случае, ваше величество, — предложил он, — будет полезно при подписании акта с татарами выговорить особливым артикулом возможное их участие в оборонении наших границ на юге. Ведь они всё-таки наши союзники!

   — Татары акт с таким артикулом подписать откажутся, — возразил Никита Иванович Панин. — Коль мы пообещали дать им независимость и свободу, они будут тверды в своём упорстве, отсылая нас к данному нами же обещанию.

   — В прежних своих суждениях татары не раз высказывали озабоченность, чтобы их не использовали как военную силу, — поддержал Панина вице-канцлер Голицын. — И ссылаются при этом на калмыков, коих мы всю нынешнюю войну привлекаем при надобности.

Екатерина нетерпеливым жестом остановила Голицына и, глядя на Чернышёва, сказала уверенно:

   — Что касаемо Крыма, то здесь я остаюсь чистосердечна: сию область я признаю свободной и независимой! Как относительно меня, так и Порты. И мир с турками мы подпишем лишь тогда, когда султан Мустафа признается в таком положении татар!.. Следует ознакомить князя Долгорукова с нашими рассуждениями, дабы он хорошо понимал, каким образом следует себя вести с крымцами и какую предосторожность соблюдать противу турок...


* * *

Июль 1771 г.

Обстановка в Крыму, прояснившаяся после согласия Селим-Гирея вступить в союз с Россией, во второй половине июля вновь стала неопределённой. Письмо Долгорукова хану вручено не было: Селим сбежал.

Отсиживаясь в деревне Альма, он узнал о движении отряда Прозоровского к Бахчисараю, решил, что русские хотят пленить его, и, не долго думая, усадил всё своё семейство на коней, лесными дорогами через горы перевёз в Ялту, где его ждали несколько кораблей. Приняв на борт хана, его жён, детей, слуг, корабли вышли в море, держа курс на Румелию.

Крымское ханство осталось без хана!

Это вызвало замешательство среди татар, помнивших угрозу Долгорукова покорить оружием всех, кто останется верным Порте. Теперь угроза становилась вполне реальной, ибо без подписи хана просительный акт не имел должной силы. Все понимали, что брошенный турками Крым не устоит перед мощью российской армии, готовой по первому приказу предать огню города и селения, истребить всех непокорных.

По призыву хан-агасы Багадыр-аги 25 июля в Карасувбазар съехались беи и мурзы знатных крымских родов, члены дивана, духовенство, чтобы обсудить сложившееся положение.

Разговор был острый. Некоторые мурзы предлагали продолжать уговаривать русских принять акт без подписи хана, что при необходимости давало возможность объявить его недействительным и вернуться под протекцию Порты. Но большинство выступило против этого. Особенно резок был Шагин-Гирей.

   — Упрямство не есть добродетель, когда речь идёт о судьбе ханства, — восклицал он с юношеской горячностью. — На ваши пустые уговоры у русских есть хороший ответ — пушки! Они заговорят ранее, чем вы дождётесь помощи от Порты...

Узнав, что русская королева дала согласие ногайским ордам на избрание его ханом, Шагин-Гирей, чувствуя такую весомую поддержку, сильнее прежнего осмелел в речах и поступках. Он уже видел себя не только ханом ногайцев, но и властелином Крыма и не считал нужным скрывать свою приверженность к России, на негласную помощь которой надеялся.

   — Против кого вы собираетесь выступать?! — кричал Шагин. — Против державы, что не только дружбу свою предложила, но и защиту от турецких происков обещает?!

Его неожиданно поддержал ширинский Джелал-бей, слово которого по неписаной традиции было решающим. Он ненавидел русских, был предан Порте, но понимал, что теперь иного выхода нет.

   — Вспомните нашу пословицу, — сказал бей бесцветным, расслабленным голосом. — «Нельзя играть со львом...» Лев под боком, а клетки для него нет. Так не станем дразнить зверя... Не время... Надо избрать нового хана! Он подпишет бумагу.

Несколько мурз, близких к Шагин-Гирею, выкрикнули его имя. Остальные сдержанно зашумели, поглядывая на Джелал-бея, словно испрашивая его совет...

Шагин-Гирей был не худшим претендентом на ханство, но многих мурз, даже из числа его сторонников, настораживали неуёмные прорусские настроения султана, рьяное отстаивание тесного союза с Россией. И хотя в манифесте Долгорукова, разосланном по крымским селениям, содержались клятвенные обещания обеспечить независимость ханства, сохранить жизнь и управление по древним татарским законам и обычаям, мурзы боялись, что, сменив покровителя, они попадут в другое рабство — русское.

Знатных крымцев не устраивала также излишняя, по их мнению, самостоятельность Шагина, его чрезмерное честолюбие. Все ханы, за исключением некоторых сильных личностей — вроде Керим-Гирея, — всегда прислушивались к советам беев и дивана. Было очевидно, что, став ханом, самолюбивый Шагин не допустит, чтобы кто-то им управлял.

Было и другое опасение: получив своим ласкательством к России поддержку императорского двора, Шагин отдаст Крым русской армии. А затем, подавляя с помощью пушек и штыков сопротивление недругов, продержится у власти бесконечно долго.

...Убелённый сединами Джелал-бей тонко намекнул на молодость претендента, его неопытность в государственных делах.

Все дружно поддержали бея, и ханом избрали Сагиб-Гирея, более умеренного и покладистого, чем его младший брат Шагин.

Когда приступили к выбору калги-султана, снова раздались голоса:

   — Шагина хотим! Шагина!

И опять все обратили свои взоры на Джелал-бея.

Бей был мудр. Он раньше других понял опасность нового состояния ногайцев и угрозу, исходившую от их близкого соседства. Он всегда презирал ордынцев за продажность, готовность к предательству, за пренебрежение к порядку и нежелание подчиняться законам. Но после их измены и перехода под покровительство России к презрению добавился ещё и страх.

Бей понимал, что если Шагин-Гирей останется сейчас без реальной власти, то, обидевшись, уйдёт к ногайцам, которые сразу изберут его своим ханом. И тогда Шагин может отомстить, ввергнув Крым в жестокую междоусобную бойню, которая вконец ослабит ханство, сделает его игрушкой в руках России, а со временем, возможно, ещё одной губернией. Этого бей страшился больше всего! Шагина следовало удержать в Крыму, бросив сладкую кость, а ордам на будущее запретить вступать в крымские границы.

   — Лучшего катги, чем Шагин, нам не найти, — сказал бей.

Все, как по команде, закричат:

   — Шагин! Шагин!..

Дальше дело пошло быстрее: нурраддин-султаном избрали Батыр-агу, племянника Сагиба и Шагина, выбрали депутатов к российскому двору, составили письмо об отторжении от Порты — и под зорким оком Шагин-Гирея все присутствовавшие подписали бумагу.

Через три дня Мегмет-мурза и Али-ara привезли Долгорукову присяжный лист, подписанный ста десятью мурзами.

   — Этим актом весь крымский татарский народ объявляет, что он отстаёт от Порты Оттоманской, принимает предлагаемую Россией независимость и вольность и поручает себя покровительству российской королевы, — провозгласил Мегмет-мурза, передавая грамоту Долгорукову. — Этим актом мы клятвенно обещаем никогда более не переходить на сторону Порты, многие годы угнетавшей нас.

   — Подписи по всей форме? — спросил Долгоруков.

   — Да, ваше сиятельство, — ответил Якуб-ага, просмотрев акт. — Подписи, печати — всё как положено.

   — Кто избран послами ко двору её величества?

   — Калга-султан Шагин-Гирей, Исмаил-ага, Азамет-ага, Мустафа-ага, — перечислил Мегмет-мурза. — Им поручено на упомянутых основаниях иметь переговоры о заключении формального трактата.

   — А где аманаты?

   — На днях прибудут и останутся при вас до самого постановления трактата.

Все, кто был в палатке командующего, стали шумно поздравлять друг друга...

А через несколько дней подоспела новая радость: из Петербурга прибыл специальный курьер, в портфеле которого лежали рескрипты и письма Екатерины, указы Совета и Военной коллегии, а в небольшом сундучке, обтянутом внутри синим бархатом, — ордена, медали и деньги, предназначенные для награждения отличившихся в сражениях воинов, указы о пожаловании очередных званий.

Долгоруков нацепил на мундир Георгиевскую звезду, на шею — крест, натянул через плечо черно-оранжевую ленту, а затем, весь сверкающий и торжественный, именем её величества стал награждать генералов и офицеров.

Князь Прозоровский и граф Мусин-Пушкин получили ордена Святой Анны (третий орден пришлось спрятать назад — он предназначался покойному Броуну); орден Святого Георгия 3-го класса — Максим Зорич, подполковники Михельсон и Филисов, 4-го класса — полковники Бринк, Хорват, подполковники Василий Долгоруков, Ганбоум, Бедряга, майор Дрейпс, поручик Чекмарёв; медали достались донским казачьим полковникам Себрякову, Кутникову, Краснощёкову, братьям Грековым, запорожскому полковнику Колпаку, донскому есаулу Денисову. Генерал-квартирмейстер Каховский получил 3000 рублей, майор Плотников — 1000...

Вечером в лагере было гулянье: генералы, офицеры, нижние чины пили за здоровье матушки государыни, кричали здравицы его сиятельству, слюняво целовали друг друга.

Сам Долгоруков, опьяневший, в мокрой нательной рубахе, сидел за столом, сплошь заставленным бутылками и кувшинами, и делал страшные усилия, чтобы не заснуть тут же, упав головой в грязную тарелку, как это уже демонстрировал генерал-майор Бурман. Слабым жестом Василий Михайлович подозвал денщиков.

Те подхватили командующего под руки, с трудом довели до постели.

Не открывая глаз, обращаясь к раздевавшим его денщикам, он промычал невнятно:

   — А вы-ы... сволочи... передайте га-аспадам... чтоб не напивали-ись... Вот я и-их...

И упал бесчувственно на кровать.

В лагере, у офицерских палаток, раздалась нестройная стрельба, послышались пьяные возгласы: господа офицеры на спор гасили пистолетными выстрелами свечи, били пустые бутылки... Гуляли до рассвета...


* * *

Июль — август 1771 г.

Огромное расстояние, отделявшее Петербург от Крыма, сдерживало оживлённость переписки между Советом и Долгоруковым, ибо только в одну сторону самые резвые нарочные скакали по две недели. Собравшийся на очередное заседание Совет ещё не знал о переменах, произошедших в далёкой южной земле: ни о подписании акта, ни об избрании нового хана Сагиб-Гирея. Совет обсуждал рапорт Долгорукова о желании крымцев иметь своим ханом Селим-Гирея и о согласии того отторгнуться от Порты. Отторжение, естественно, одобрили, а вот о хане Вяземский высказал озабоченность:

   — Он был и останется нам враг!.. Хану, возведённому Портой и преданному ей, доверять никак нельзя!

Панин, проводивший в отсутствие Екатерины заседание, заметил с досадой:

   — Увы, господа Совет, мы не можем выбирать ханов за самих татар. Я тоже сильно сомневаюсь в искренности побуждений Селима. Но, принимая во внимание просьбу крымцев, надо одобрить сие его достоинство, показав татарам, что они доподлинно независимы.

Вице-канцлер Голицын предложил отметить хана каким-либо подарком, который засвидетельствует полное благорасположение к нему российского двора. Совет постановил послать Селиму саблю, шубу и прочие достойные презенты.

   — В новом нашем состоянии с Крымом, — продолжал говорить Панин, — я нахожу за нужное аккредитовать при хане доверенную особу, что могла бы не только представлять российские интересы, но и приглядывать за сим подлым ханом... Такой особой я вижу канцелярии советника Веселицкого, пребывающего ныне при князе Долгорукове.

   — Консулом? — спросил Иван Чернышёв.

   — Особа должна иметь более высокий ранг. Скажем, министра.

   — Но он всего-то канцелярии советник, — заметил Вяземский. — Чин для министра недостойный.

   — Чин можно повысить, — сказал Панин. — Но сейчас лучшего человека, хорошо знающего татарские особенности, нам не сыскать... К тому же он с ногайцами имеет давнее знакомство, а с некоторыми — дружбу. Последнее имеет важное значение, ибо сии коварные орды нуждаются В постоянном присмотре и успокоении, дабы сдержать их от вероломных поступков.

   — Вы сомневаетесь в их верности? — насторожился Вяземский.

Панин достал из папки плотный лист.

   — Я позволю себе огласить отрывок из письма князя Долгорукова... «О Едисанской и Буджакской ордах осмеливаюсь доложить: они в таком положении, а особливо знатные мурзы, что с крымцами почти никакой разницы я не почитаю. И чтоб они прежде данную присягу, пока Всевышний не увенчает армию её императорского величества победою над Крымом, вспомнили, — я от них не ожидаю. И когда крымское войско против меня будет сопротивляться, то не сомневаюсь я, чтоб и они в том им не участвовали...»

   — Письмо-то давнее, — заметил Иван Чернышёв. — Нынче и Крым завоёван, и войско не сопротивляется... К тому же, как мне ведомо, сами крымцы не жалуют орды и хотят их отделить от себя.

   — Это всё, пока армия князя в Крыму стоит, — пояснил Панин, откладывая бумагу. — А как далее будет?

   — Так, может, не искушать судьбу? — развёл руки Чернышёв. — Пусть ногайцы изберут себе другого хана или остаются под властью Джан-Мамбет-бея.

   — С двумя такими соседями будет хлопотно иметь дело, — предостерёг Вяземский.

   — Однако всё же спокойнее, вследствие их слабости, происходящей от разделения, — возразил Чернышёв. — Недурно бы тонкими, неприметными действиями противопоставить их друг другу и, может быть, разжечь вражду.

   — Здесь поспешать нельзя, — предостерёг Панин. — Следует сообразовываться с обстоятельствами, что будут, видимо, весьма переменчивы.

   — А по-моему, господа, все они порядочные сволочи, — ругнулся Разумовский. — Что крымцы, что ногайцы — один чёрт!

Панин иронично улыбнулся:

   — До окончания войны и подписания выгодного мира, граф, придётся сих сволочей почитать за лучших приятелей.

   — Ну а ногайцы чем недовольны? — снова вступил в разговор Вяземский. — Им-то что надо?

   — Мы лишаем их христианских рабов. Не возвращаем тех, кто сбежал из орд и пристал к армии князя Долгорукова... Вот и Евдоким Алексеевич писал, что Джан-Мамбет-бей требует их возвращения.

   — Христиан магометанам? — искренне возмутился Чернышёв. — Ну знаете...

   — Большинство пленников — купленные люди, — уточнил вице-канцлер Голицын. — Вот бей и не хочет убыток терпеть.

   — Так заплатите им деньги! — горячо воскликнул Чернышёв. — Александр Алексеевич!.. — Он повернулся к Вяземскому. — Неужто несколько тысяч причинят казне ущерб?

   — Коль Совет решит — станем платить, — торопливо ответил Вяземский.

   — Прочих беглых христиан надобно, конечно, выкупать. Но русских подданных — никогда! — жёстко сказал Григорий Орлов, молчаливо сидевший всё заседание. (После затянувшейся вечерней пирушки он с утра был не в настроении, чувствовал себя усталым и разбитым). — Нам российскими людьми торговать зазорно!

Совет так и постановил...

Позднее, когда в Петербург пришло сообщение об избрании ханом Сагиб-Гирея, Совет снова вернулся к обсуждению вопроса о ногайских ордах. Решили придерживаться прежней линии: осторожно лавировать, отделываясь расплывчатыми обещаниями, но не торопиться их выполнять.

В рескрипте, подписанном Екатериной 27 августа, Щербинину повелевалось приложить старание, чтобы ордынские начальники «согласились на избрание нового хана Сагиб-Гирея и признали его власть над собой».

«Может быть, ногайцы будут в сём случае в затруднении, — говорилось в рескрипте, — в рассуждении пределов дозволяемой ему власти, потому что ханам крымским только время от времени в большее подчинение приводить их удавалось. Но сие обстоятельство, однако, не препятствует в соглашении на его избрание, ибо при том им вся удобность остаётся точные положения учинить с сим ханом при здешнем посредстве, поскольку и в чём они от него зависимы быть имеют...»

Подполковнику Стремоухову и другим офицерам, находившимся в ордах, Щербинин от своего имени должен был дать предписание: «Несмотря на дружбу ногайских татар, по свойственной им к продерзостям поползновенности, в ведомстве каждого предосторожность наблюдать должно».

Не остались без внимания Екатерины и крымские дела. В рескрипте Долгорукову указывалось, что избрание ханом Сагиб-Гирея следует «за благо принять, в показание татарам, что, соглашаясь во всём на их желания, тем самым подаём им опыты бессумнительные, сколь мы склонны находимся доставить им совокупную во всём независимость».

Долгорукову вменялось в обязанность от имени её величества сделать пристойные отзывы хану и дозволить ему вступить в правление Крымским полуостровом со всеми прежними правами и преимуществами. Однако это следовало сделать только после того, как «он подпишет акт своего отрицания пред народом от Порты, с обязательством никогда и ни при каких обстоятельствах не подчиняться, но всегда пребывать в дружбе и союзе с нашей империей».

Кроме акта хан должен был прислать в Петербург «особливую грамоту», в которую вносились как содержание акта, так и прошение о российском покровительстве. Эта грамота будет оставлена в столице навсегда «залогом его обязательства», а акт депутаты привезут назад для «хранения в крымском архиве».

На заседании Совета особо подчёркивалось, что российскую ногу необходимо оставить в Крыму навечно, для чего следовало начать убеждать татар об уступке крепости и порта на побережье Чёрного моря.

— По свойственному татарским народам небрежению размышлять о будущих приключениях, — говорила Екатерина, — а также по излишнему уважению только дел текущих будет трудно уговорить их на сию уступку... Но самое большое неудобство причиняет дарованная им независимость! Ибо теперь хан может потребовать собственного соглашения с Портой об отторжении. А этого допустить совершенно нельзя!.. При настоящем положении наших с татарами дел я менее всего собираюсь позволить крымцам непосредственно трактовать с Портой о признании приобретённой нами им независимости. Оное трактование я присваиваю себе!.. И делаю это потому, что турки могут обговорить отторжение татар такими кондициями, что и свои гарнизоны повсюду в Крыму разместят. А гарнизоны должны быть только наши!.. И чем скорее князь Василий Михайлович достанет крепость и порт — тем лучше.

— Мне думается, ваше величество, — доверительно сказал Вяземский, — что для пущего приласкательства татар и облегчения предстоящих уговоров надобно не лишать хана тех доходов, что раньше поступали в крымскую казну. И даже добавить их!.. Как известно, в Кафе, где лучший на полуострове торг отправлялся, все пошлины и разные сборы поступали в казну турецкого султана. И лишь небольшая часть из них — хану и тамошним знатным мурзам... Ныне же, до признания Портой крымской независимости, мы могли бы по военному праву принадлежащие ей доходы — как неприятельские! — употребить на защищение самого Крыма. А когда ханские депутаты заключат с Россией договор, то оставить все доходы в полном владении хана и общества.

Екатерина согласилась, что это предложение разумно и весьма дальновидно...

Вместе с высочайшими рескриптами Долгорукову было послано указание о «преклонении татар к признанию нужды в занятии в Крыму одной крепости и порта. И чтоб просить о том стали по внутреннему удостоверению, что такая ограда от турецких покушений и нападений всегда продолжаема быть долженствует...».


* * *

Август — сентябрь 1771 г.

Август в Крыму выдался жарким... С выгоревшего неба — ни тучки, ни облачка — немилосердно палило солнце. Горячий тугой воздух дурманил голову. Солдаты, родом из северных губерний, непривычные к здешнему климату, тяжело переносили одуряющий зной; а те, кто послабее, падали от тепловых ударов... Полевые госпитали были переполнены больными моровой язвой... В лагере под Кафой — безжизненное уныние.

Но сама Кафа оживлённо бурлит: к провиантским складам отовсюду тянутся местные жители.

Полученный в середине месяца Долгоруковым рескрипт предписывал все захваченные товары отдать прежним хозяевам без всякой контрибуции, а оставшиеся от убитых или сбежавших турок — взять для довольствия армии или распродать обывателям. (Товаров было много: 4500 пудов ржаной муки, 4 тысячи четвертей муки пшеничной, 8500 кулей сухарей, 50 кулей ячменя, много прочих припасов. Генерал-майор Якобий, назначенный комендантом крепости, самолично отобрал лучшие товары для армии, а остальные разрешил продавать).

21 августа пришёл долгожданный рескрипт о выводе армии из Крыма.

Долгоруков собрал генералов, объявил расписание: генерал-поручик Авраам Романиус отправлялся с корпусом в Польшу, генерал-поручик Берг — к Украинский линии, генерал-майор Прозоровский — на Днепровскую линию.

В Крыму оставался князь Фёдор Фёдорович Щербатов, произведённый за недавние подвиги в генерал-поручики. Согласно рескрипту, в его команду Долгоруков определил шесть пехотных и три кавалерийских полка, батальон егерей и артиллерию генерал-майора Тургенева.

— Всё, господа, — глухо произнёс Долгоруков, оглядывая загорелые лица генералов. — Волю государыни и наш долг мы исполнили — Крым покорили и от Порты отторгли!.. Пусть земля будет пухом тому, кто в ней остался. А остальным — честь и слава!.. Готовьте, господа, полки к маршу...

3 сентября первые батальоны покинули пределы Крыма.

Долгоруков со своим штабом задержался на три дня: подождал татарских депутатов во главе с Шагин-Гиреем, лично проследил за их отправкой в Харьков, а затем — под охраной пикинёрного полка, в сопровождении почётного эскорта, выделенного ханом Сагиб-Гиреем, — проследовал к Перекопу...

Часть четвёртая КАРАСУВБАЗАРСКИЙ ДОГОВОР (Сентябрь 1771 г. — октябрь 1772 г.)



Сентябрь — октябрь 1771 г.

Назначенный поверенным в делах России при крымском хане канцелярии советник Веселицкий третью неделю сидел в Перекопской крепости, ожидая, когда подъедут нужные ему люди. Он не хотел начинать переговоры с Сагиб-Гиреем без хороших помощников и уже дважды обращался в Полтаву к Долгорукову с просьбой прислать для ведения переписки канцеляриста Анисимова, служившего ранее под его началом в «Тайной экспедиции», несколько рейтар и офицеров для охраны и курьерской службы и обязательно переводчика Семёна Дементьева, находившегося ныне в Харькове в ведении Щербинина. Переговоры предстояли сложные, требующие точных переводов, многократной проверки текстов документов. И хотя Пётр Петрович понимал по-турецки, но, как сам указывал в рапорте, «в письменные дела вступить с таким народом, каков татарский», без отменного переводчика побаивался. А бывший при нём толмач Степан Донцов турецкой грамоты не знал.

Долгоруков счёл просьбу Веселицкого заслуживающей внимания, написал Щербинину, но Евдоким Алексеевич отказал, ссылаясь на то, что Дементьев нужен ему самому для переписки с татарами, поскольку второго своего переводчика Андрея Константинова он посылает в ногайские орды к подполковнику Стремоухову.

Долгоруков, обозлившись, прислал ордер с повелением немедленно отпустить Дементьева в Крым, а письма, что будут приходить от татар, приказал пересылать для переводов к Якуб-аге в Полтаву.

Ослушаться приказа Щербинин не посмел — скрепя сердце велел Дементьеву собираться в дорогу.

Веселицкий знал об обоюдной неприязни генералов, но не предполагал, что они могут затеять препирательства из-за переводчика, затягивая тем самым начало переговоров с крымцами. Во вторую неделю октября, так и не дождавшись Дементьева, — остальные люди уже прибыли в Перекопскую крепость, — он выехал в Кезлев.

Окружённый каменной стеной с приземистыми, похожими на бочки круглыми башнями, Кезлев ещё недавно был одним из крупных торговых городов Крыма, чему в немалой степени способствовало его удачное местоположение на берегу широкой песчаной бухты. Десятки больших и малых кораблей шли сюда с товарами из Очакова и Кинбурна, румынских земель и Турции. Эти же корабли увозили в разные края доставленные в Кезлев российскими купцами, запорожскими казаками, прочим торговым людом хлеб, пушнину, железо в прутьях и пластинах, медь, тонкие и толстые холсты, икру паюсную и свежепросольную, рыбью кость, щетину, солёную и вяленую рыбу, канаты, верёвки, разную посуду, литые и маканые свечи, масло конопляное, льняное, коровье, галантерейные вещи.

Война изменила жизнь и облик города: исчезли из бухты корабли, закрылись многие лавки, кофейни, улицы обезлюдели. Между солдатами русского гарнизона и татарскими обывателями участились ссоры, перераставшие подчас в открытые стычки.

Октябрьские холода, торопливой волной накатившие с севера на полуостров, затруднили проживание солдат: гарнизон не успел заготовить к зиме потребное количество дров, а татары, проживавшие в го роде, и окрестностях, отказывались их продавать. Замерзшие солдаты, пропустив на последние копейки стаканчик-другой водки, разъярённо врывались в дома, зло и сосредоточенно избивали в кровь сопротивлявшихся хозяев, затаскивали в сараи их жён, дочек, что постарше, наскоро, гурьбой насильничали, а затем подчистую вычищали дрова, хворост, сено и прочие припасы.

Татары открыто выступать боялись, но по тёмному времени действовали решительно: одинокий подвыпивший солдат, заблудившийся в узких кривых улочках Кезлева, в гарнизон не возвращался. Посланные на розыск команды находили его, полуживого, растерзанного, лежащим без чувств в грязной канаве.

Всё чаще в городе посвистывали быстрые стрелы, бухали в ночной тишине одиночные выстрелы, лилась кровь.

Опасаясь визитов нежданных гостей, Веселицкий приказал рейтарам неусыпно сторожить дом; лошадей, карету и повозки, составлявшие его небольшой обоз, он предпочёл отдать под охрану гарнизона.

Задерживаться надолго в растревоженном городе Пётр Петрович не хотел, но и ехать в Бахчисарай было страшновато: боялся, что татары, обозлённые выходками солдат, могут напасть на него в пути. Подумав, он послал одного из местных греков к хану с уведомлением о своём приезде и с просьбой прислать какую-нибудь охрану.

Спустя три дня, когда грек вернулся вместе с ханским булюк-башой и десятком воинов, Веселицкий без промедления покинул негостеприимный Кезлев...

Осенний Бахчисарай был тих, неприветлив, жалок. Пахнущие сыростью и холодом порывы ветра гнули, выкручивали деревья, срывали с мокрых оголённых ветвей последние листья. Серые рыхлые тучи сочились колючим моросящим дождём. Грязные ручьи бежали по узким улицам, стекая в бурлящую мутную Чурук-Су.

Повинуясь указаниям булюк-баши, обоз Веселицкого проехал по главной улице, свернул в сторону и, миновав два-три двора, остановился у забора, сложенного из неотёсанного камня.

   — Здесь будешь жить, — сказал Веселицкому булюк-баша, указывая скрюченным пальцем на дом.

   — А хозяин где?

   — Нет хозяина, — коротко ответил баша, разворачивая лошадь.

Когда он скрылся за поворотом, Пётр Петрович вошёл в дом, не торопясь осмотрел две небольшие комнаты, выбрал одну — выходившую окошком в сад — для себя и приказал разгружать багаж.

К вечеру, благодаря стараниям слуг и рейтар, вычищенные и вымытые комнаты приобрели вполне сносный европейский вид: на окнах — занавесочки, на столах — скатерти с кистями, у стен — сундуки с одеждой и прочими необходимыми вещами, в углу — иконка в серебряном окладе.

Утром 14 октября Веселицкий, взяв в свиту толмача Донцова, вахмистра Ивана Семёнова и прапорщика Алексея Белуху, в сопровождении двух десятков татар, шествовавших впереди, направился на аудиенцию к Сагиб-Гирею.

Наслышанный о красоте дворца крымских ханов, Веселицкий представлял его восьмым чудом света, но, увидев вблизи, испытал сильное разочарование. Дворец поражал своим великолепием лишь весной и летом, когда утопал в зелени листвы и радужных красках цветов. Сейчас же, угасающей осенью, измокший и унылый, он был далёк от сказочных восточных красот. Веселицкий ахнул только тогда, когда вошёл в комнаты и залы. Вот здесь действительно было чудо! На полу, над дверьми расползались золотистые вязи мудрых изречений из Корана; разноцветные изображения цветов, плодов, разных фигур сплошным ярким ковром покрывали стены; красные, зелёные, жёлтые, синие оконные стёкла окрашивали комнаты мягким таинственно-завораживающим светом. Пётр Петрович — насколько позволяло приличие — покрутил головой, разглядывая очаровывающую красоту, но как только рослые капы-кулы распахнули двери в зал — подтянулся, поправил шляпу и шагнул вперёд.

Сагиб-Гирей выслушал приветственные слова, принял саблю, соболью шубу, другие подарки, приказал разнести кофе, шербет, курительные трубки.

   — Не велел ли предводитель русской армии передать мне письменные послания? — нехотя спросил хан.

Письма лежали в портфеле Веселицкого, но Пётр Петрович решил повременить с их вручением.

   — Послания вашей светлости должен подвезти мой переводчик... Я ожидаю его со дня на день.

Хан пососал мундштук трубки, сказал негромко:

   — Отдав крымским жителям многие припасы, оставленные турками в городах, русский предводитель поступил милосердно. Но они подходят к концу. Впереди зима, а Крым разорён войной... Приедут ли к нам русские купцы с товарами?

   — Мне известно, — сдержанно ответил Веселицкий, — что многие российские купцы и запорожские торговые люди готовят обозы для Крыма. Видимо, скоро подъедут.

   — Я вижу, — в голосе хана зазвучали одобрительные нотки, — что отношения дружбы и благожелательства между нашими народами крепнут с каждым днём. Я знаю, что татары, живущие на кубанских землях, также желают подвергнуться власти законного, всем народом избранного хана и вступить в дружбу с Россией.

   — О, это мудрое решение мудрого народа! — подбадривающе воскликнул Веселицкий.

   — Но для лучшего о том договора, — продолжил Сагиб-Гирей, — я желал бы, чтобы ваш флот, стоящий в Керчи и Еникале, поспособствовал переправе на Кубань нарочных с моими письмами.

   — Это нужное дело, — согласился Веселицкий. — Только своей властью я сего вопроса решить не могу. Я напишу его превосходительству господину Щербинину. Полагаю, он дозволит.

Вяло шедшая беседа на некоторое время вовсе прекратилась. Веселицкий не собирался первый же визит превращать в деловой разговор: надо было присмотреться к хану, его дивану. Но, подумав, всё же сказал выжидательно:

   — Согласно договору, учреждённому этим летом с крымским правительством, всех российских подданных, которые ныне в вашем плену находятся, вы обещали передать нам. Несколько партий были присланы в ставку его сиятельства. Однако с его выездом из Крыма помянутая выдача прекратилась. Это весьма удивительно, поскольку слова отпущенных ранее свидетельствуют, что много ещё "христианских пленников осталось у здешних мурз, которые жестокими побоями пытаются заставить их принять магометанский закон.

Хан отвёл глаза в сторону, произнёс сухо:

   — Мне неведомы такие случаи... Но я проверю. И если таковые объявятся — виновных накажу.

И сделал знак своему церемониймейстеру, давая понять, что аудиенция закончена.


* * *

Октябрь 1771 г.

В кабинете Екатерины было сумеречно, но свечи ещё не зажигали. Отблески каминного пламени дрожащими всполохами метались в больших зеркалах, скользили по узорам лепного потолка. От огня тянуло горьковатым дымком. В затуманенные окна тихо постукивали дождевые капли.

Никита Иванович Панин неторопливо, со всей присущей ему обстоятельностью, излагал свои мысли по дальнейшему ведению крымских дел:

   — В рассуждении моём, ваше величество, представляется всего нужнее, чтобы пункт о вольности и независимости крымских и прочих татарских народов — как наиболее нас интересующий! — был определён прежде всего и, естественно, немедленно утверждён. Хотя занятие гарнизонами нужнейших в Крыму мест и избрание нового хана показывает некоторый вид отлучения татар от подданства Порты, однако в существе своём всё сие не даёт оному отлучению ни достаточной формы перед публикой, ни прямой и надёжной прочности... Мне думается, что отлучение татар, как самовластного уже народа, и вместе с ним будущая добровольная передача нам некоторых портов для собственной их безопасности должны быть утверждены таким торжественным обрядом, который при начатии мирной негоциации с Портой не оставит туркам ни малейшего предлога делать какие-либо притязания на внутреннее самовластие татарского народа. Тогда будет достаточным потребовать от турок только одного — признания независимости сего народа... Оное признание удобнее ивернее можно использовать постановлением и подписанием публичного акта между Россией и настоящим Крымским ханством. А для придания необходимой торжественности и святости, как непременного и фундаментального политического закона их конституции, сей акт всеми татарами присягою должен быть утверждён... После этого хан, как независимый государь, обнародует во всех краях объявление о возобновлении вольной и независимой татарской области. Но с обязательным прибавлением, что, при признании Портой татар в качестве независимой области, они со своей стороны обязуются и обещают пребывать с Портой в нерушимом добром согласии, как и с прочими державами и народами.

Екатерина слушала Панина, подперев рукой склонённую набок голову, неотрывно глядя на мерцающие в камине огни... «Всё-таки голова у Никитки светлая, — благодушно подумала она, отдавая должное политическому искусству Панина. — Тонко шьёт!..»

Определив ранее общий образ действий по отношению к Крыму, она пока не размышляла о способе, каким крымская независимость впишется в будущий мирный трактат с Портой. Основательные рассуждения графа её заинтересовали — слушала она внимательно, хотя внешне выглядела безучастной.

   — Придётся, видимо, потратить немало трудов, чтобы уговорить крымцев на такое соглашение с Портой, — негромко, но выразительно сказала она, скользнув лёгким взглядом по припудренному лицу графа.

   — Да, дело непростое, — вздохнув, согласился Панин. — Но это задача вторая... Сперва надобно наш акт с Крымом заключить... — Он решил, что Екатерина не поняла сути предложения и стал объяснять подробно: — Скорое и в полной мере исполнение сего пункта необходимо потому, что иначе — при оставлении татар в настоящем их нерешённом положении — точное определение их вольности придётся трактовать с Портой. Ну а турки своего не упустят! Будут настаивать на непосредственном своём с татарами сношении и пользоваться оным к возбуждению в них разномыслия и разврата. Старые сопряжения, единоверие и привязанность к прежнему хану доставили бы Порте к тому множество средств, которые не только ослабили бы все наши происки, но и, вероятно, превратили бы в прах всё, что по татарскому легкомыслию нам учинить удалось... Отделение татарского дела в особливую негоциацию — вот кратчайший путь к скорому окончанию оного! А действительное его окончание может поспособствовать облегчению нашего с Портой мира.

Екатерина снова мысленно похвалила Панина. А вслух сказала:

   — Скоро сюда прибудет татарский калга-султан Шагин. Не попытаться ли свершить желаемый акт с ним?

Панин покачал головой:

   — Я, ваше величество, поначалу тоже об этом подумал. Но теперь совершенно убеждён: именно здесь, в Петербурге, и нельзя сего делать!

   — Почему же?

   — Оный акт не мог бы тогда быть представлен свету как результат общего и единомысленного желания всех татар... Я полагаю, что следует, не теряя времени, отправить в Крым от высочайшего двора особу знатного чина и с полной мочью для заключения акта там, на месте... Замечу, что присутствие в Крыму оружия вашего величества и страх татарский перед ним ускорят подписание помянутого документа.

   — Пожалуй, вы правы, граф, — сказала Екатерина после некоторого раздумья. — Вот только насчёт особы... У нас там господин Веселицкий обитает поверенным. Может, он самолично добьётся нужного решения?

Панин опять качнул головой:

   — Перед Веселицким мы не ставим такой задачи. Он будет домогаться уступки крепостей... Для такого торжественного акта нужна особа высокого чина.

   — Тогда я пожалую Евдокима Алексеевича генерал-поручиком и пошлю в Крым. Он ранее с татарами дело вёл — теперь пусть заканчивает... А Веселицкого — в статские советники. Но предпишите ему, чтобы к приезду посольства почва для скорых и удачных трактований была взрыхлена.

В кабинете стало совсем темно. Мелодично и протяжно пробили часы.

Екатерина посмотрела на Панина, сказала нараспев:

   — Засиделись мы с вами, граф... У вас всё?

   — С позволения вашего величества, ещё одно примечание... Здравая политика и истинные интересы отечества требуют от нас употреблять всевозможные средства к скорейшему окончанию войны с Портой на честных и выгодных кондициях. Думается мне, что пришёл срок испытать все удобные способы к примирению с турками. Однако так, чтобы сей гордый и в невежество погруженный неприятель не возомнил от изысканий наших, будто мы не в состоянии более воевать.

   — Я об этом уже думала, — сказала Екатерина, поднимаясь со стула. — И скоро напишу Румянцеву...


* * *

Октябрь — ноябрь 1771 г.

После аудиенции у хана прошла неделя. Переводчик Дементьев задерживался в пути и о времени своего прибытия в Бахчисарай не уведомлял. Веселицкий не стал ждать его далее и, как позже напишет в рапорте Долгорукову, «пылая ревностью и усердием в исполнении повеления, призвал Бога в помощь и решился дело начать».

Утром 22 октября он пригласил к себе ахтаджи-бея Абдувелли-агу, которому Сагиб-Гирей поручил веста переговоры, и, усадив гостя за стол, угостив кофе, сказал проникновенно:

   — Вся Крымская область и всё татарское общество, несомненно, уже ощущают те высочайшие милости, кои её императорское величество столь щедро и обильно изволили на них излить, доставив вольность и независимость на древних крымских правах и преимуществах. Именно она избавила татарские народы от несносного турецкого ига, под которым они горестно стонали более двух веков...

Продолжая нахваливать императрицу, Пётр Петрович воздал должное и Сагиб-Гирею, избравшему для переговоров столь мудрого государственного мужа, которым, безусловно, является Абдувелли-ага.

Ахтаджи-бей в долгу не остался: заверив в истинной и нелицемерной дружбе, он в свою очередь рассыпался в комплиментах Веселицкому:

   — Не только Крымская область, но и все татарские народы с самого начала войны с Портой постоянно и многократно убеждались в вашем к нам расположении. И поэтому все усердно желают иметь министром при его светлости хане именно вас. Мы и впредь настроены пользоваться вашими дружескими советами и желаем благополучного пребывания в Бахчисарае.

Веселицкий поблагодарил за такую доверенность, шагнул к стоявшему в углу большому сундуку:

   — Наши обоюдные должности требуют откровенного между нами согласия и понимания... — Он открыл тяжёлую крышку, вынул несколько лисьих мехов, медно сверкнувших в лучах золотистого солнца, острым лучиком истекавшего из небольшого оконца. — Прошу принять в знак моей истинной дружбы этот мех... Хочу также добавить, что за содействие в делах, мной представляемых и относящихся к общей пользе, обещаю вам высокомонаршее благоволение.

Абдувелли-ага, не скрывая удовольствия, причмокивая и вздыхая, долго мял пальцами ласковый мех, любуясь дорогим подарком.

Веселицкий, прищурившись, некоторое время наблюдал за гостем, а потом, пользуясь его благодушным настроением, тщательно подбирая слова, кратко пересказал содержание письма Долгорукова, адресованного хану.

Пока речь шла о независимости Крыма, о том, что хан не должен более вступать с Портой ни в какой союз, Абдувелли продолжал разглядывать меха и слушал рассеянно. Но когда Веселицкий стал излагать требование об уступке крепостей — насторожился, отложил подарки и дальше слушал внимательно.

   — Значит, Россия собирается навсегда оставить в своих руках Керчь, Еникале и Кафу? — переспросил ага, едва Донцов закончил переводить.

   — Нет-нет, — поспешил возразить Веселицкий. — Ты не так понял!.. — Наклонившись вперёд, тоном рассудительным и участливым, он стал разъяснять смысл требований России: — Само собой разумеется, что по праву завоевания мы можем оставить их за собой. И никто в свете не попрекнёт нас за это, ибо право завоевания признано всеми державами... Но в том-то и дело, что мы не желаем следовать военному праву с Крымской областью, с которой вступаем в вечную дружбу и нерушимый союз.

   — Тогда как же следует понимать требуемую от нас уступку крепостей?

   — Заботясь об охранении и защищении вольного Крыма от турецких происков, её величество согласилась бы принять оные крепости под свою власть, если бы его светлость хан попросил её о том.

Донцов старательно повторил интонацию Веселицкого.

   — На аудиенции ты говорил, что письмо должен подвезти переводчик, — заметил Абдувелли.

   — Лукавил я, — признался Веселицкий, делая простодушное лицо. — Оно со мной. Только написано по-русски. Хотел, прежде чем передать хану, сделать перевод... Но уж коль мы о нём заговорили — прошу пересказать содержание его светлости.

Абдувелли пообещал и слово сдержал.

На следующее утро к Веселицкому пришёл дворцовый чиновник.

   — Хан требует отдать письмо для прочтения! — коротко объявил он.

   — А не знаешь ли ты, любезный, как воспринял хан слова ахтаджи-бея?

   — Сказал, что всё полезное для общества и сходное с нашим законом будет им одобрено.

Веселицкий отдал письмо.

Долгий опыт общения с татарскими начальниками подсказывал ему, что ответ будет получен не скоро. И он очень удивился, когда на следующий день вновь пришёл Абдувелли-ага.

   — Хан и диван рассмотрели условия Долгорук-паши, — сказал ага. — Они находят уступку крепостей противоречащей нашей вольности и не приемлют её.

   — В чём же хан увидел противоречие? — поинтересовался Веселицкий, стараясь не показать своего разочарования.

   — Какая же будет тогда у Крыма вольность и независимость, коль в трёх местах останется русское войско?.. Наш народ беспокоится о следствиях такой уступки.

   — Что же пугает народ?

   — Грядущее угнетение... Он уже терпел его во время турецкого владычества в тех городах. И боится угнетения российского.

   — Напрасные беспокойства! — с деланной беспечностью воскликнул Веселицкий. — Такого угнетения не будет!

   — Как за это можно поручиться? Ныне нет, а в будущем...

   — Требуемая уступка не для войны с Крымом предлагается, — перебил его Веселицкий, — а чтоб сохранить и прочнее утвердить его независимость. Всем ведь известны неоднократные примеры беспредельной наглости и вероломства Порты против своих же единоверных народов!.. Хан должен понимать: если бы её величество восхотела захватить полуостров, то повелела бы не выводить отсель армию. Но моя государыня не желает этого. Не желает!.. И войска наши нужны для вашего благоденствия... Что же касаемо помянутых крепостей, то они избраны только из-за удобного местоположения к отражению и с моря и с суши турецких происков... Ну посудите сами, сможет ли крымское общество защититься собственными силами? Нет, не сможет!.. И история даёт тому многие доказательства. Вспомните хотя бы султана Мехмеда...

Веселицкий довольно грубо намекнул на завоевание Крыма турками. В 1475 году султан Мехмед II на 270 кораблях пересёк Чёрное море, высадил огромное войско и за считанные дни покорил Крым, заставив крымского хана платить дань.

...Абдувелли-ага не стал углубляться в дебри истории, сказал апатично:

   — Народ не хочет русских войск. Хан послал меня донести эти слова до вас.

Веселицкий понял, что продолжать далее убеждать агу нет смысла: он лицо подневольное — выполняет указание хана. Но упускать возможность использовать его для достижения цели Пётр Петрович не собирался. Кинув на стол тугой кошелёк, он сказал благожелательно:

   — Я надеюсь, что уважаемый ахтаджи-бей перескажет мои резоны его светлости. Без выполнения представленного требования я не могу приступить к трактованию прочих пунктов.

Абдувелли деньги взял.

Через день он пришёл снова и, улыбаясь, сообщил:

   — Хан проявляет податливость к требуемой уступке. В ближайшие дни всё будет решено.

   — Приятные слова — радостно слышать! — воскликнул Веселицкий и достал из сундука ещё один кошелёк...

Обещанные агой «ближайшие дни» растянулись почти на две недели. Веселицкий воспринял задержку как плохой знак, и не ошибся.

Появившийся 7 ноября Абдувелли, стыдливо отводя глаза, сказал уныло:

   — Все духовные чины как защитители шариата и заповедей Корана находят уступку крымских мест противной нашей вере... А поскольку Россия многократно и публично объявляла, что не станет требовать от татарского общества ничего противного вере, то хан и диван на эту уступку согласиться не могут и просят крепости не требовать.

Веселицкий нахмурился. Он предполагал, что Сагиб-Гирей станет под разными предлогами оттягивать окончательный ответ, но совершенно не ожидал столь решительного отказа. Нахлынувшая волной злость затуманила голову, но не лишила разума и рассудительности. Стараясь скрыть раздражение, Пётр Петрович воскликнул назидательно:

   — Вы, милостивый государь, пункты веры оставьте! Содержание Корана мне известно не хуже ваших мулл! Избавитель от порабощения, доставивший совершенную вольность обществу и земле и состоящий их защитником, признается по Корану благодетелем.

Абдувелли растерянно заёрзал на стуле, по губам скользнула вымученная улыбка — он не ожидал, что русский поверенный знает Коран.

   — Тем не менее отдать города мы не можем, — заученно повторил он, достал письмо и протянул Веселицкому.

   — Что это? — спросил тот, оставаясь недвижим.

   — Просьба к русской королеве о нетребовании крепостей.

   — Зачем она мне?

   — Прошу прочитать, насколько правильно составлена.

Толмач Донцов шагнул к are, намереваясь взять письмо, но замер под гневным взглядом канцелярии советника.

   — По дружбе советую: не защищайтесь пунктом веры, — жёстко сказал Веселицкий. — Творец дал разум, чтоб отличать добро от зла. Её величество не жалела своих солдат, стремясь подарить вам вольность. За это благодарить надо! А вы непристойное письмо посылать собираетесь.

   — Таково желание народа.

   — Это неразумное желание! И благородное собрание почтенных мужей должно наставить народ на путь праведный — исполнение воли моей государыни и вашей благодетельницы!

Веселицкий хмуро глянул на агу и, понизив голос, угрожающе предупредил:

   — Не гневайте её величество. В её власти сделать ногайские орды, что верностью подтверждают дарованные им милости, вольными и независимыми. И хана особого им избрать она может дозволить. Что тогда останется от Крымского ханства?.. Пшик! Один сей полуостров — вот и все земли... Подумайте, прежде чем отсылать нарочного в Петербург.

Веселицкий знал позицию императрицы и Совета по отношению к ордам, но сейчас — на свой страх и риск — запугивал ахтаджи-бея.

   — Я перескажу хану и дивану ваш совет, — пообещал Абдувелли. — Но сомневаюсь, что его признают полезным.

   — Как скоро я получу ответ?

   — К вечеру вернусь...

Ответ, с которым пришёл ага, был прежним: татары отдавать крепости отказались.

   — Ну что ж, — вздохнул Веселицкий, с подчёркнутым сожалением посматривая на Абдувелли, — коль вы не хотите нашего защищения — Бог с вами. Но прошу подготовить подробный письменный ответ... — Ага молча кивнул. — Только потом не жалуйтесь, если его сиятельство князь Долгоруков осерчает! В твёрдости предводителя исполнить волю её величества вы уже смогли убедиться летом.

В глазах Абдувелли промелькнул испуг. Он быстро попрощался и ушёл.

На следующий день, когда Пётр Петрович отдыхал после сытного обеда, его побеспокоил ханский чиновник.

   — Завтра в полдень его светлость ждёт вас во дворце.

   — Зачем?

   — Диван заседать будет...

В указанное время Веселицкий прибыл во дворец.

Когда все расселись по местам, отведали кофе, закурили, ширинский Джелал-бей сказал:

   — Хан болен... Он поручил мне уведомить тебя о наших просьбах.

Пётр Петрович коротко пожелал его светлости скорейшего выздоровления, а потом, учтиво выдержав паузу, спросил о содержании просьб.

   — Крымское общество, — начал бей, — благодарит русскую королеву за заботу об охранении нашего полуострова и имеет искреннее желание помочь ей в этом необходимом деле. Всем известно, какие тяготы и лишения испытали вашие солдаты, освобождая нашу землю от турецкого владычества. Вот почему мы хотели бы облегчить их нынешнюю участь, доставив в зимнее время отдых и спокойствие.

   — Каким же образом?

   — Мы готовы взять на себя охрану берегов от неприятельских покушений...

Веселицкий не был военным человеком, но в разведывательных делах знал толк и хорошо понимал, что уступить в этом вопросе никак нельзя. Отдать охранение крымских берегов татарам — значит заложить мощную мину в основание всех здешних завоеваний. Лишившись своих глаз на побережье, российское командование останется в неведении турецких происков с моря и не сможет вовремя оказать отпор неприятельскому десанту, если такой приключится. Надо было увильнуть от прямого ответа: сказать «да» Веселицкий не мог, а говорить «нет» не хотел, полагая, что время сжигать мосты ещё не пришло.

   — Ваше предложение весьма привлекательно, — заметил Пётр Петрович, изобразив на лице задумчивость. — Солдаты действительно нуждаются в покое и отдыхе. Однако такие вопросы — не в моей власти... Вам надобно сделать представление его сиятельству. Армией командует он — ему и решать.

   — Мы сделаем это. А пока вы уведомите командующего здешним корпусом, что мы готовы в ближайшие дни сменить русскую охрану, — повторил Джелал-бей.

   — Я напишу ему... Только господин генерал-поручик Щербатов давно болеет и от дел ныне удалился.

   — Он оставил за себя Турген-пашу.

   — Господин генерал-майор Тургенев принял команду на время. До выздоровления его превосходительства. Без его разрешения он не отважится удовлетворить вашу просьбу.

   — Тогда пусть Щербат-паша разрешит! — нажимал Джелал-бей. — Писать-то болезнь не мешает.

Но Веселицкого сломать было нелегко.

   — Его превосходительство непременно это сделает после того, как получит повеление его сиятельства Армией командует он.

Пётр Петрович умело замкнул круг рассуждений, по которому теперь можно было ходить бесконечно долго. Джелал-бей тоже это понял, помолчал и переменил тему:

   — Хану всё чаще стали доносить сведения о притеснениях, что творят над его подданными русские солдаты, квартирующие в здешних гарнизонах. Как совместить эти притеснения с той дружбой, в которой мы нынче состоим?

   — Болезнь помешала его превосходительству проследить за порядком. Но генерал Тургенев предпримет меры к наказанию виновных. Если таковые обнаружатся... Скажу, однако, откровенно, что подданные хана, отказавшись продавать войску дрова, сено и прочие припасы, в какой-то степени сами способствуют столкновениям и ссорам. Сытый голодного не разумеет!

   — Если хозяин не хочет продавать припасы — никто не должен требовать от него торговли.

   — А хан?.. Ведь стали же после распоряжений его светлости возить в Кезлев и другие места и дрова и сено. Деньги просят, конечно, немалые — за пуд сена девять копеек! — но возят. Значит, при желании можно жить в мире.

   — Татары мира желают, но солдаты обиды чинят, — повторил бей.

   — Позволю себе не согласиться, — возразил Веселицкий, решивший, что настал момент перейти в атаку и поумерить разговорчивость бея. — Как раз наоборот! Вчера ко мне прибыл нарочный от генерала Тургенева. Письмо привёз. Хотите почитать?

Пётр Петрович полез в карман синего кафтана, достал жёлтый квадрат бумаги.

   — Я по-вашему не понимаю! — резко бросил Джелал-бей, предчувствуя, что русский поверенный приготовил что-то неприятное. — Отдай его нашему переводчику!

Веселицкий спрятал письмо в карман.

   — Мы сами его переведём и позднее представим хану. Но кое-что из письма я перескажу... Господин генерал описывает происшествия, случившиеся в первые три дня ноября с вверенными ему войсками. Одного казака, посланного с пакетом из Кафы в Судак, убили из ружья... В пяти вёрстах от деревни Дуванкой, у речки Бельбек, нашим офицером найдены тела двух солдат, у которых отрублены головы, а с одного к тому же содрана кожа... Двадцать вооружённых татар отогнали у Керчи десятки пасущихся лошадей нашего казачьего полка.

Лицо Джелал-бея стало враждебным, взгляд налился ожесточением.

Веселицкий заметил это, но продолжал говорить:

   — Третьего ноября разведка пехотного полка недалеко от Кафы наскочила на татар, которые выкапывали тела русских солдат, померших от моровой язвы. Двоих татар арестовали, и они показали на допросе, что выкапывали трупы, поскольку магометанский закон запрещает хоронить в их земле христиан... И все эти кровавые, противные благородству деяния совершены всего за три дня! Можете ли вы привести подобные бесчестные поступки со стороны наших солдат?

   — Когда надо будет — приведём ещё больше, — процедил сквозь зубы бей. — Но пора заканчивать эти никчёмные разговоры!

Он сделал знак одному из чиновников.

Тот достал несколько свитков.

   — Послушай, — коротко обронил бей, мельком глянув на Веселицкого.

Чиновник стал читать бумаги вслух.

Это были письма хана. В первом сообщалось об отторжении Крыма от Порты; в другом — просительном — содержалась просьба не требовать уступки городов; в третьем — к находившемуся в Петербурге калге Шагин-Гирею — говорилось о поднесении помянутых писем её императорскому величеству; в последнем письме — к Долгорукову — повторялась просьба о нетребовании крепостей.

   — Отправьте их с вашим офицером, — сказал Джелал-бей, когда чиновник закончил чтение.

   — Зачем? — поднял брови Веселицкий.

   — Для безопасности и доверенности.

   — Стоит ли так торопиться?

   — А к чему медлить?

   — Негоциации для того и существуют, чтобы идти на взаимные уступки, — примирительно произнёс Веселицкий, не теряя надежду уговорить татар. — Надобно найти приемлемые решения, которые будут выгодны и полезны как России, так и Крыму.

   — Желание нашего народа тебе известно... А ваша уступка может состоять только в одном — нетребовании наших городов.

   — А ваша?

   — В согласии освободить русскую армию от тягот охранения крымских земель.

«Хороша уступка!.. — мысленно воскликнул Веселицкий. — Раздевают средь бела дня да ещё и радоваться заставляют...»

Он обвёл ледяным взглядом всех чиновников, сидевших вдоль стен зала и внимавших словам бея, и громко, даже слишком громко для формальных переговоров, сказал:

   — Такого упорства от таких благоразумных и знаменитых чинов крымского правительства я не ожидал. Но коль мои слова и советы уважением не пользуются — делайте что хотите. Только я предупреждаю: потом каяться станете, но ошибку свою уже не поправите!

Веселицкий порывисто встал, кивнул бею и зашагал к двери...

Позднее, докладывая Долгорукову о ходе переговоров, он напишет:

«Если бы у меня знатная денежная сумма была, то все затруднения, преткновения и упорства, и самый пункт веры был бы преодолён и попран, ибо этот народ по корыстолюбию своему в пословицу ввёл, что деньги — суть вещи, дела совершающие. А без денег трудно обходиться с ними, особенно с духовными их чинами, которые к деньгам более других падки и лакомы».

Пётр Петрович был уверен, что «когда для пользы империи те три крепости неотменно надобны, то для чего бы полмиллиона, а хотя бы и миллион на сие важное и полезное приобретение не употребить, ибо коммерция скоро бы сие иждивение наградила...».


* * *

Октябрь — ноябрь 1771 г.

Татарская депутация во главе с калгой Шагин-Гиреем прибыла в Петербург в конце октября. Никита Иванович Панин прислал к калге чиновника Иностранной коллегии Александра Пиния обговорить вопросы, связанные с представлением депутации её величеству. Однако обычная дипломатическая процедура неожиданно превратилась в трудноразрешимую проблему — Шатин-Гирей потребовал, чтобы Панин первый нанёс ему визит.

Услышав такое, Пиний изумлённо вытянул лицо, возразил холодно:

   — Эта просьба не может быть исполнена... Прибывающие в Санкт-Петербург министры, как гости, должны представляться первыми.

   — Российская империя сделала татарский народ вольным, и мы надеемся, что она не унизит его, не сделает презренным, а, напротив, возвысит, — задиристо сказал кал га. — И просьба моя исходит от желания не иметь сравнения с министрами других держав... Я не министр!.. И отправлен сюда ни от хана, ни от татарского народа... Я приехал добровольно, чтобы сильнее распространить и крепче утвердить нашу дружбу.

Пиний недоумённо посмотрел на калгу, говорившего какие-то странные суждения, и терпеливо пояснил:

   — Пример других министров представляется вам единственно в доказательство наблюдаемого в империи правила. Оно наблюдается с министрами, представляющими персоны их государей. И поэтому оно не может нанести вашей чести ни малейшего вреда.

   — Я происхожу из древнего поколения Чингисхана! В Блистательной Порте великий везир первым делает ханам посещение.

   — Ханам делает, но не калге, — возразил Пиний. — Я много лет прожил в Стамбуле — тамошние порядки знаю.

   — Калге не делает, — скучно согласился Шагин, не ожидавший такого замечания. — Но трёхбунчужные паши делают.

   — Между трёхбунчужным пашой и великим везиром большая разница, — покачал головой Пиний. — А первенствующий её императорского величества министр граф Панин находится в совершенно одинаковом положении с последним.

Шагин-Гирей проявил невиданное для гостя упорство.

   — Я признаю правоту ваших слов, однако прошу сделать мне две уступки, — сказал он настойчиво.

   — Что вы хотите?

   — Чтобы граф Панин всё же сделал визит первым... И чтобы меня не принуждали снять шапку во время аудиенции у её величества.

   — Это совершенно невозможно, — строго сказал Пиний. — И этого не будет.

Шагин вскочил со стула, вскричал:

   — В моём кармане лежит и в моей силе состоит всё то, что касается татарского народа! В вашей воле делать поступки, желательные вам. Но я прошу, чтобы эта честь мне была оказана!..

Когда Пиний доложил Панину о содержании беседы, о неуступчивости калги-султана, щёки Никиты Ивановича заалели праведным гневом:

   — Этот мальчишка ведёт себя совершенно недостойно и дерзко. Он, видимо, забыл, куда приехал и в каком положении находится. Я поставлю этого петуха на место!

Шагин-Гирею было направлено резкое письмо:

«Российский императорский двор с удивлением примечает упрямство калги-султана в исполнении обязанностей характера его по церемониалу и обрядам, всегда и непременно наблюдаемым при высочайшем дворе. Гость по справедливости и по пристойности обязан применяться и следовать обыкновениям двора, при котором он находится, а не двор его желаниям или прихотям. Всё делаемое министром или послом других держав относится к их государям, лицо которых они представляют. Калга-султан принимается в таком же характере и получит честь быть допущенным на аудиенцию её императорского величества как посланник брата своего, хана крымского, так как верховного правителя татарской области, имеющий от его имени просить о подтверждении в этом достоинстве, которое он получил хотя и по добровольному всего татарского народа избранию, однако пособием её императорского величества. Итак, он, калга-султан, может почитать себя только посланником хана, брата своего. А если бы не так было и приехал он не в таком значении, то здешний двор не мог бы его иначе принять как частного человека с уважением только к его происхождению».

Категоричный тон письма не оставлял сомнений, что требования Шагин-Гирея неуместны и выполнять их никто не собирается.

Калга смирил гордыню: согласился нанести визит первым. Но снимать шапку наотрез отказался.

   — Этот поступок нанесёт мне крайнее бесславие на все остальные дни жизни, — горячась, заявил Шагин Пинию. — Наш закон не позволяет этого делать!.. И коль меня к такому позорному делу приневолят, то прошу тогда пожаловать мне содержание и позволить остаться навсегда в России. Ибо в отечество своё возвратиться я уже не смогу, поскольку буду подвергнут там всеобщему порицанию и ругательству.

То же он повторил при встрече с Паниным, состоявшейся на следующий день.

Упорство калги в церемониальном вопросе — снимать шапку или не снимать — затягивало представление татарской депутации Екатерине. Панин был вынужден доложить об этом на заседании Совета.

Принимая во внимание популярность Шагана среди ногайских орд, его заслуги в отторжении Крыма от Порты и виды, которые Россия имела на него, Совет пошёл на уступку, одобренную Екатериной:

«Позволить калге не снимать шапку и послать ему шапку в подарок с таким объявлением: её императорское величество, освободя татарские народы от зависимости Порты Оттоманской и признавая их вольными и ни от кого, кроме единого Бога, не зависимыми, изволит жаловать им при дворе своём по особливому своему благоволению и милости тот самый церемониал, который употребителен относительно других магометанских областей, то есть Порты Оттоманской и Персидского государства. И по этой причине жалует калге шапку, позволяя в то же время и всем вообще татарам являться отныне везде с покрытыми головами, дабы они в новом своём состоянии с другими магометанскими нациями пользовались совершенным равенством, тогда как прежде турками только унижаемы были».

Такое решение Совета устранило последнее препятствие, мешавшее пригласить Шагина на аудиенцию.

Утром к резиденции калги подкатили пять карет, сопровождаемые конными гвардейцами-рейтарами. Вышедшего из дворцовой кареты статского советника Бакунина встретили люди из свиты Шагина, проводили в дом. Вздрагивая локонами длинного, нависавшего на плечи парика, Бакунин напыщенно объявил, что прислан от её императорского величества для препровождения татарских депутатов на аудиенцию.

Спустя час процессия двинулась по улицам Петербурга, направляясь к Зимнему дворцу. Впереди, верхом на рослых каурых жеребцах, сжимая в руках обнажённые палаши, скакали семь рейтаров. За ними вытянулись запряжённые цугом кареты: три министерские, в которых разместились депутаты, и две дворцовые — в одной сидел Исмаил-ага, державший в руках бархатную подушку с лежавшей на ней ханской грамотой, в другой — Бакунин, Шагин-Гирей, переводчики. Замыкали процессию несколько стражников калги и рейтары.

Во дворце депутацию встретил церемониального департамента надворный советник Решетов, провёл в комнату для ожидания, а затем, по сигналу, он и Бакунин взяли калгу под руки и ввели в зал.

Вслед за калгой вошли Исмаил-ага, Азамет-ага, Мустафа-ага, другие свитские люди.

Сверкающая роскошь зала ослепила калгу, а многочисленные генералы и министры в богатых, с золотым и серебряным шитьём мундирах и кафтанах, с лентами и орденами смутили сердце. Под любопытствующими взглядами придворных он как-то сжался, стал меньше, худее; неуклюже отвесив поклон у двери, на негнущихся ногах дошёл до середины зала, ещё раз поклонился и, приблизившись к трону, на котором величаво восседала Екатерина, снова склонил голову.

Шедший за калгой Исмаил-ага поднёс ему грамоту и попятился к двери, где стояли остальные депутаты.

Дерзкий, упрямый Шагин, сам того не ожидая, был настолько взволнован, что читал грамоту долго, запинаясь, повторяя слова. (От внимательного взгляда Екатерины не ускользнула лёгкая дрожь тонких, унизанных перстнями пальцев калги, державших бумажный свиток).

Когда Бакунин закончил чтение русского перевода, Шагин сделал несколько шагов к трону и поднёс грамоту Екатерине.

Она выдержала недолгую паузу, в течение которой калга стоял чуть согнувшись с протянутой рукой, затем кивнула вице-канцлеру Голицыну.

Тот принял грамоту, уложил её на покрытый бархатом столик и ровным басовитым голосом объявил:

— Её императорское величество признает его светлость крымского хана Сагиб-Гирея законно избранным и независимым властелином и обещает его и татарские народы защищать всеми силами. Для заключения с ханом и правительством торжественного трактата о союзе и вечной дружбе её императорское величество отправит в Крым своего полномочного посла господина генерал-поручика Щербинина.

Когда надворный советник Крутов перевёл Шагин-Гирею сказанное вице-канцлером, он снова поклонился. Потом Решетов и Бакунин вывели его из зала, проводили к карете.

Тем же порядком, в сопровождении рейтар, татарская депутация вернулась в свою резиденцию.


* * *

Ноябрь — декабрь 1771 г.

Неудачная беседа с Джелал-беем оставила у Веселицкого неприятный осадок. Он чувствовал, что все отговорки татар, их ссылки на Коран — это внешнее проявление более глубоких замыслов... «Но каких? — спрашивал себя Пётр Петрович. — Почему они так упорствуют?.. На что надеются?..» Ответов он не находил, хотя склонялся к тому, что многие мурзы, видимо, рассчитывали получить за своё согласие большие деньги.

Переводчик Семён Дементьев, прибывший наконец-то в Бахчисарай, посоветовал не отчаиваться и посильнее надавить на хана и его фаворитов.

   — Слово бея, других Ширинов, конечно, весомо, — флегматично рассуждал Дементьев. — Однако окончательное решение принимает всё же самовластный государь Крыма — Сагиб-Гирей. Так требует закон... Джелал-бей особа, разумеется, влиятельная. Но даже самые захудалые и слабые государи не любят быть игрушкой в чужих руках. При наружном расположении и послушании они используют любой удобный случай, чтобы показать свою власть и волю. И я не думаю, что Сагиб явит нам исключение. Надобно хорошенько присмотреться к его фаворитам и через них — в пику бею! — повлиять на решение хана...

Остаток ноября и весь декабрь Веселицкий посвятил укреплению прежних и завязыванию новых знакомств, выбирая в приятели людей влиятельных, способных оказать нажим на хана. Он побывал в гостях у хан-агасы Багадыр-аги, дефтердара Казы-Азамет-аги, здешнего каймакама Ислям-аги, близко сошёлся с племянником Сагиб-Гирея нурраддин-султаном Батыр-Гиреем, с кадиаскером Фейсуллах-эфенди, защитившим вместе с Шагин-Гиреем в начале года переводчика Маврова, познакомился даже с Олу-хани, восьмидесятилетней старшей сестрой Сагиб-Гирея, очень почитаемой всеми.

В непринуждённых беседах Пётр Петрович осторожно прощупывал новых знакомых, стараясь понять влияние дворцовой и прочей крымской знати на принятие важнейших решений. Теперь у него не было сомнений, что многие Ширины и значительная часть духовенства на уступку крепостей не пойдут. Однако не менее знатные и влиятельные нурраддин, кадиаскер, ахтаджи-бей проявили в своих речах некоторую податливость и вроде бы связывали будущее Крыма с российской протекцией. Именно их можно было использовать для склонения хана к уступке. Но для этого следовало умаслить фаворитов деньгами и подарками, а они, к сожалению Веселицкого, заканчивались...

Конец декабря выдался в Крыму непогожим: целыми днями моросил мелкий, словно пыль, дождь. На грязных улицах Бахчисарая расплылись огромные лужи. Сырой воздух пропитался острыми запахами дыма, навоза, прелого сена.

Зябко поводя плечами, Веселицкий грелся у очага, наблюдая, как слуга украшает мохнатую сосновую ветвь простенькими игрушками, вырезанными из цветной бумаги. Дементьев с прапорщиком Белухой, раздирая рты тягучими зевками, скучно перекидывались в карты. За стеной, в соседней комнате, кто-то из челяди, хрипло кашляя и причитая, звенел посудой, готовя ужин.

Заскрипевшая ржавыми петлями дверь впустила в дом караульного рейтара. Он стряхнул на дощатый пол мокрую шляпу и простуженно просипел:

   — Там татарин... Просит принять.

   — Кто таков? — не повернув головы, спросил Веселицкий.

   — Да этот... как его... ахчибей. Говорит, что дело важное имеет.

Абдувелли-ага пришёл с ханским переводчиком Идрис-агой. Поприветствовав всех, он попросил Веселицкого о беседе с глазу на глаз; когда Дементьев, Донцов и слуга вышли, плотно закрыл за ними дверь, присел к столу, сказал вполголоса:

   — Утром меня вызвал хан, допустил к руке и поведал, что хочет доверить мне тайну, которую я должен донести до вас. Но остерёг, чтобы она оставалась в эти четырёх стенах. Иначе я жизнью отвечу. Вот почему я попросил удалить лишних людей.

У Веселицкого слабой искоркой надежды ёкнуло сердце: «Неужто даст согласие на крепости?..» А вслух спросил, сохраняя на лице равнодушие:

   — Что ж это за тайна, столь строго оберегаемая?

Абдувелли оглянулся на дверь — не подслушивает ли кто? — и так же вполголоса продолжил:

   — Тайна такова... По давней летописи, когда татарская область была ещё вольной и независимой и на древнейших своих основаниях управлялась ханами гирейской породы, а с русскими государями пребывала в крепчайшей дружбе, почти ежегодно — в знак подтверждения оной! — от русских государей татарским ханам присылались подарки. И после присоединения Крыма к Порте возведённые от неё в ханы принцы крови продолжали в мирное время пользоваться таковыми правами. Нынешний хан Сагиб-Гирей отторгнулся от Порты, объявил себя российским приятелем и верным союзником и намедни в своём ханском достоинстве вашей королевой был подтверждён. Но он беспокоится: почему королева до сих пор не прислала регалии, подтверждавшие перед народом его ханство? И почему не пожаловала какой-либо денежной суммы?.. Хан просит прознать причины сей медлительности.

Слова аги разочаровали Веселицкого: он ошибся в своих предположениях. А услышав о подарках, мысленно ругнулся: «Дань мы вам, сволочам, действительно платили когда-то. Токмо теперь времена другие!..» И, подавляя растущее раздражение, сказал выразительно:

   — Уважая доверенную мне тайну и внимая просьбе его светлости, я объясню помянутую медлительность. Но прежде хочу сослаться на слова, сказанные мне на прежних аудиенциях. Помните?.. Воля его светлости и всего народа состоит в оставлении просимых нами крепостей под крымским владычеством... Я предупреждал, что потом каяться станете! Теперь моё предсказание сбываться стало... Вы, кстати, сами говорили, что духовные чины против уступок. Вот и благодарите их! Своими неразумными советами и упрямством они только вред причиняют, нежели пользу.

Абдувелли-ага кисло покривил губы.

Веселицкий заметил это — прибавил голосу резкости:

   — Я не хочу злословить напрасно, однако та же летопись показывает, сколько перемен произошло через духовных. Как часто, заботясь о вере, они забывали о собственном народе! Не они ли были главными виновниками стольким развратам, расколам, междоусобным браням и возмущениям, через кои многие тысячи людей безвинно пострадали, а государства приходили в упадок? Они!.. А коли это так, то сходно ли сим особам старые рассказы уважать и за незыблемые правила почитать?

Веселицкий встал, подошёл к полке, прибитой к стене у окна, взял оттуда толстую потрёпанную книгу.

   — Они на статьи Корана упирают, поясняя своё упорство. Однако посмотрим, что в вашей святой книге пишется... — Он открыл Коран, нашёл нужную статью и, медленно водя пальцем по строчкам, сбивчиво прочитал: — Вот... «Не предвидя такой опасности, от которой конечная гибель обществу нанесена быть может, не соглашается на принятие представлений других народов, хотя бы оные и полезными казались, и тогда только, когда уже самая опасность предвидима и необходимость настоит, ибо нужда в таком обстоятельстве закон отменяет...» Отменяет!

Веселицкий захлопнул книгу, поставил на полку и с ноткой презрения воскликнул:

   — Не сим ли пунктом веры защищалась Крымская область, когда из Полтавы подавались полезные советы о вступлении — по примеру ногайцев, без кровопролития! — в вечную дружбу с Россией?!

Абдувелли-ага помолчал, чувствуя некоторую неловкость: русский поверенный знал, что говорил.

   — Чего ради духовные ныне упорствуют в уступке? — продолжал попрекать Веселицкий. — Ссылаться на веру, когда можно предвидеть гибель всего полуострова от вероломства Порты?! Ведь турецким кораблям от Стамбула до здешнего побережья плыть каких-нибудь тридцать часов. А Россия может укрепить вашу землю своими войсками не ранее чем через семь недель... Духовные знают это, но лицемерно надеются в такое разорительное для области время свою выгоду получить. Внешне являют собой целомудрие, святость и благочинение, а внутри желают поделить имущество ближнего.

Веселицкий подождал, когда Идрис-ага закончит переводить, и уже мягче, стараясь быть убедительным, сказал:

   — Творец велел повиноваться своим властителям. Его светлость хан избран Божьим промыслом государем Крымской области. Он одарён всеми качествами, что способствуют добродетельному и благоразумному управлению подданными, снабжён искусными чинами правительства и должен заботиться о народе... Не духовных слушать, а о народе заботиться!.. Я надеюсь, что он поймёт простую истину: крепости надобно уступить для благополучия и защиты татарского народа!

Осмысленное лицо аги, сосредоточенный взгляд застывших глаз показывали, что речь Веселицкого произвела на него сильное впечатление. Логичным, основательным доводам канцелярии советника трудно было противопоставить что-либо убедительное, кроме слепого, безрассудного неприятия.

   — Я перескажу хану ваши резоны, — подавленно сказал Абдувелли-ага, прощаясь. — И постараюсь убедить его в полезности уступки крепостей.

   — В таком случае вы заслужите благодарность не только татарского народа, но и её величества, которая скупиться не станет, — многозначительно пообещал Веселицкий, намекая на хорошее награждение.


* * *

Декабрь 1771 г.

Для казачьего полковника Шаулы, оставленного с полком зимовать в Еникале, декабрьские дни выдались беспокойными. Здешние обыватели-христиане — армяне, греки, — побывавшие на Тамане, где вели обычную свою торговлю, возвращались в крепость с тревожными вестями. Говорили, что к кубанским землям прибыли турецкие суда с большим войском и сильной артиллерией; что турки намереваются дождаться, когда от крепких морозов замёрзнет море, чтобы перейти по льду через пролив на крымский берег и с помощью татар, сохранивших верность султану Мустафе, внезапным ударом овладеть Еникале, Керчью, Арабатом, а потом захватить Кафу. Ещё говорили, что турки уверены в лёгкой победе, поскольку считают русское войско малочисленным — 7—8 тысяч человек, — половина которого к тому же погублена моровой язвой. И все обыватели в один голоствердили: покушение на Крым готовится с ведома Сагиб-Гирей-хана, имеющего тайную переписку с турками на Тамане.

Шаула поспешил известить об этом командующего Крымским корпусом генерал-майора Тургенева.

Николай Иванович, прочитав рапорт полковника, выразил сомнение в истинности сведений:

   — Турки не глупцы, чтобы лезть под огонь крепостных пушек Ениколя! А вот десант высадить могут. Где-нибудь в тихом месте.

И приказал сторожевым постам, разбросанным по всему побережью, усилить наблюдение за морем. Шауле же он отправил ордер с приказом допрашивать всех людей, прибывающих с Тамана, а подозрительных — брать под стражу.

29 декабря, в полдень, казаки Шаулы привели в полковую канцелярию четырёх татар, проживавших, по их словам, в деревне Судак.

   — А почему со стороны Тамана плыли? — спросил полковник, зловеще буравя арестованных воспалёнными глазами.

   — От тамошнего армянина Крикора письма везли.

   — Кому?

   — Здешнему Аведику Минасу.

   — А на Тамане как оказались?

   — По торговым делам ездили.

Шаула цепко оглядел по-нищенски бедно одетых татар... «Хитрят сволочи! Таким впору не торговать, а по миру с сумой ходить. Ну ничего, я дознаюсь правду!..»

Между тем старший из татар Айвас Добнгел в подтверждение своих слов достал из-за пазухи три помятых письма.

Шаула покрутил их в руках, пытаясь разобрать написанное — письма были на армянском языке, — кинул на стол и, обернувшись к стоявшему у двери казаку, коротко бросил:

   — Минаса сюда!

Через полчаса армянин, проживавший неподалёку от канцелярии, предстал перед полковником.

   — Ты Крикора знаешь? — спросил тот, ничего не объясняя.

   — В приятельстве состою, — ответил Минас, опасливо оглядываясь на казаков.

   — Тебе письма?.. — Полковник небрежно двинул бумаги к краю стола. — Он писал?

Минас быстро взглянул на листы:

   — Его рука... Только мне два письма, а это здешнему торговцу Капрелу.

Шаула перевёл взгляд на татар:

   — А где сам Крикор?

   — Остался распродавать товар, деньги получить и овец закупить, — ответил Айвас Добнгел.

   — А ты что скажешь? Пишет про овец? — обратился Шаула к армянину.

   — Упоминает, — подтвердил тот, осторожно кладя бумаги на край стола.

Полковник нахмурился: выходило, что татары говорят правду... А верить не хотелось!.. Он оглядел татар.

Младший из них — двадцатичетырёхлетний Муса Уген — был худ, немощен и, судя по бегающим глазам, труслив.

   — Этого оставить! — Полковник указал на Мусу. — Остальных прочь!

Казаки вывели татар и Минаса за дверь.

Шаула встал из-за стола, неторопливо переваливаясь на кривых ногах, подошёл к Мусе, угрюмо посмотрел на него:

   — Приятели твои правду сказали?

   — Клянусь Аллахом! — поспешил заверить Муса, едва толмач закончил переводить вопрос.

Шаула склонил голову на плечо, словно прислушиваясь к чему-то, и вдруг неожиданно, без замаха, ударил татарина чугунным кулаком. Тот, даже не охнув, полетел, опрокидывая скамьи, в угол комнаты, глухо ткнулся в стену, сполз на пол; некоторое время не шевелился, потом слабо застонал, обхватил лицо руками. Между грязных пальцев засочилась кровь. Вздрагивая всем телом, сплёвывая на грудь сгустки тягучей крови, он замычал что-то неразборчивое.

Полковник взял со стола глиняный кувшин с водой, опрокинул его на голову Мусы, подождал, пока тот придёт в себя, и нарочито медленно стал закатывать рукав на могучей волосатой руке, всем видом показывая, что главное ещё впереди.

Муса, блуждая глазами, размазывая по мокрому лицу кровь, слабо зашамкал разбитым ртом.

   — Он говорит, что скажет правду, — перевёл толмач, охотно наблюдавший за безуспешными стараниями татарина встать. — У Айваса есть ещё письмо.

   — Вот, значит, как, — процедил полковник. — А ну зови басурмана! — велел он толмачу.

Казаки втолкнули Айваса в комнату.

   — Ну-ка, сволочь, показывай письмо, — зашипел полковник, угрожающе надвигаясь на Добнгела.

Тот увидел окровавленного Мусу, всё понял — вытащил из сапожка тонко скрученный бумажный свиток.

   — От кого? — рявкнул Шаула.

   — От Акгюз-Гирей-султана к крымским мурзам.

   — О чём пишет?

   — Не знаю... Писано по-армянски. Рукой Крикора.

   — А те три?

   — Нет... Их написал по приказу султана таманский армянин Хазак.

   — Минаса сюда! — крикнул казакам Шаула.

Едва армянина ввели в комнату, как он, получив свинцовый полковничий удар, отлетел в тот же угол, где распластался Муса.

   — Зараз ты мне всё расскажешь! — пообещал полковник барахтающемуся Минасу...

Спустя час Шаула продиктовал полковому писарю рапорты для Тургенева и вице-адмирала Синявина, предупредив о письмах Акгюз-Гирея, подтверждавших готовность турок атаковать в ближайшие недели Крым.

Алексей Наумович Синявин переслал рапорт Шаулы в Бахчисарай Веселицкому, чтобы тот потребовал от хана объяснений.


* * *

Декабрь 1771 г. — январь 1772 г.

Никита Иванович Панин около часа провёл за письменным столом, набрасывая черновые заметки о политическом и военном положении империи, которые собирался представить Екатерине. Писал он неторопливо, часто откладывая перо, подолгу обдумывая то или иное предложение, стараясь и мысль выразить точнее, и изящность слога соблюсти.

Положение измотанной военными действиями империи было затруднительным: война с Портой затягивалась, мятежники в Польше продолжали сопротивляться, дело независимости Крыма не достигло ещё желаемого завершения. К этому следовало добавить зарождавшиеся осложнения в отношениях с Австрией, ревниво наблюдавшей за победами русских войск в Крыму и особенно за стремлением России и Пруссии укрепить своё влияние в Польше.

«Венский двор, — писал Панин, — или, лучше сказать, первенствующий оного министр князь Кауниц питает в сердце своём величайшую ненависть и явное недоброжелательство к успехам оружия нашего. Искры одной, так сказать, недостаёт к превращению оных из пассивного умозрения в сущий активитет.

Обращаясь к сей несложной картине, нахожу я, что новые в ней открывшиеся тени требуют и новых времени и обстоятельствам свойственных средств, а особливо подчинения их всех точным и исправно размеренным правилам как по состоянию сил и ресурсов наших, так равным образом по количеству и важности опорствующих нам пружин. Если бы Венский двор оставался равнодушным зрителем нашей войны, то можно было бы оставить в Польше один корпус, а главными силами ополчиться против турок и действовать столь наступательно, чтобы принудить их безмолвно принять мир на наших кондициях. Но теперь, когда Кауниц, убедив себя и двор в необходимости сохранения равновесия между Россией и Портой, доводит дело до крайности и почти явного разрыва с нами, благоразумие требует уступить обстоятельствам и удовольствоваться тем, чтобы пункт вольности и независимости крымцев и прочих татар, как наиболее нас интересующий, прежде всего был определён и немедленно утверждён...»

В минувшем октябре Никита Иванович уже предлагал Екатерине выделить татарское дело в «особливую негоциацию», что явилось бы, по его мнению, кратчайшим путём к скорейшему избавлению от многих забот. Он и сейчас придерживался того же мнения, изложив в записке свои резоны. Но при этом добавил, что здравая политика и истинные интересы отечества требуют от России употребления всех возможных средств к быстрому окончанию войны с Портой на выгодных условиях, чтобы «при действительном ополчении противу нас Австрийского дома не быть нам принуждёнными на сопротивление новому, свежему и сильному неприятелю доходить до самых крайних и последних государственных ресурсов, когда обыкновенные все в другую сторону обращены».

Панин писал долго...

На Екатерину записка графа произвела удручающее впечатление. Она сама видела, как тяжело России продолжать войну, знала о недовольствах австрийцев и готова была пойти на некоторые уступки в Польше. Но предложение Панина об отказе требовать от Порты по праву завоевания Молдавию и Валахию явилось неожиданным.

— Я полагаю, что не следует думать, что для Венского двора равноважными являются татарская независимость и отторжение княжеств, — попытался объяснить Никита Иванович. — Первый пункт может возбудить некоторую зависть против силы нашей империи. Но главный интерес для двора заключён во втором: не допустить Россию к освобождению своих единоверных молдаван и волохов и приумножению земель империи.

   — Стало быть, отступление от требования завоёванных княжеств послужит облегчению других наших видов? — спросила Екатерина.

   — Особливо татарского дела, ваше величество! Ибо тут австрийцы нашему приобретению меньше завидовать будут... Да и Порта на негоциацию с большей податливостью согласится, видя нашу умеренность. Тем более что первый шаг к ней она уже сделала: выполнила предварительное наше условие, освободив в прошлом мае господина Обрескова из плена.

   — Прежде чем идти на негоциацию, надобно от Крыма добиться уступок! Однако из писем князя Долгорукова я вижу одно: хан и правительство не желают отдавать крепости. Есть ли у вас гарантии, что к началу негоциации мы уладим это дело?.. Объясните мне, граф, — голос Екатерины вдруг вспыхнул гневом, — почему наш поверенный Веселицкий не может добиться уступок?!

   — В рассуждении моём, — спокойно, пытаясь смягчить негодование императрицы, ответил Панин, — здесь есть одна ошибка Веселицкого. Заботясь о благе отечества, коему он беспредельно предан, и стараясь рвением своим заслужить благоволение вашего величества, он слишком прямолинейно и, как можно судить по его письмам, сурово разговаривает с татарами.

   — Это я заметила... Но среди крымцев есть умные люди! Уверена, они не только блюдут свои интересы в Крыму, но и понимают наши там виды. На них нужно опираться!

   — Примеряясь к образу татарских мыслей, смею предположить, что едва ли многие из знатных чинов находятся ныне в спокойном положении. Упражняясь в своей набожности, они уважают не столько грозящую им опасность от турок, сколько соблазн и предосуждение их закону от тесного с христианской державой соединения и предания себя в её покровительство.

   — В таком случае не хватит ли с нас скромных стараний, о которых только тамошним начальникам известно?

   — Вы имеете в виду ещё раз обратиться с манифестом к народу?

   — Манифесты не газеты, чтобы их через день издавать!.. Один уже есть. И он останется!.. Но с ним нужно соединить и наружные доказательства, удостоверяющие крымцев в нашем к ним доброжелательстве и уважении. Я хочу, чтобы каждый татарин увидел и мог соотнести преимущество своего свободного настоящего состояния с рабством, которое было... Каждый!

   — По-моему, мы им и так уже много доброго сделали. Захваченные в Кафе припасы и товары отдали их хозяевам. Контрибуцию не брали. В минувшем ноябре Совет отпустил татарам десять тысяч четвертей муки, а две недели назад, по ходатайству Щербинина, Совет признал за нужное закупить в Воронежской губернии ещё двадцать тысяч четвертей хлеба для посылки в Крым... Где ещё победитель ведёт себя столь благородно в завоёванных землях?

   — Я о другом, граф, — досадливо махнула рукой Екатерина. — Я о посылке Щербинина... По введённому в Европе обыкновению и этикету, не может ничем действительнее, яснее и достойнее доказано быть признание со стороны нашего двора татарской независимости, как сим поступком. Может, увидя это ласкательство со стороны России, татары скорее согласятся на уступки.

   — А если нет?

   — Это уже ваша забота, чтобы такого не случилось!.. Договор необходимо составить так, чтобы ни единым словом не ущемлять татар. Без малейших спорных пунктов!.. Веселицкий, увы, не снабжён необходимой доверенностью: он в состоянии только требовать уступки, но сам подписать — даже если они вдруг согласятся — ничего не может. Щербинин же, имея формальную доверенность, сразу подпишет договор, где уже будет внесена уступка. А мне останется только ратификовать его.

Екатерина устало потёрла пальцами виски, утомлённо взглянула на Панина:

   — Напишите Веселицкому, чтобы заканчивал свои домогательства... Теперь он должен любым способом получить расположение татарского духовенства и подготовить его к принятию предложений, кои подаст Евдоким Алексеевич. И пусть хану доложит, что в Крым едет великое посольство... Да, а как там Симолин?

   — На неделе отъедет к Румянцеву, — сообщил Панин.

   — Ну, Бог в помощь...

После того как турки освободили арестованного в начале войны резидента Алексея Михайловича Обрескова, выполнив предварительное условие пригласительного к негоциации письма, отправленного Румянцевым великому везиру прошлой осенью, стало ясно, что Порта ожидает ответных шагов со стороны России.

Переговорив с вернувшимся в Петербург Обресковым, Панин, по его совету и с согласия Екатерины, решил воспользоваться посредничеством прусских дипломатов. Никита Иванович ввёл в курс дела посла в Петербурге графа Сольмса, который, после многомесячной переписки со своим королём и уточнения некоторых деталей, дал положительный ответ.

Рескриптом от 3 января 1772 года руководство переговорами по заключению перемирия Екатерина возложила на генерал-фельдмаршала Петра Александровича Румянцева. А для непосредственного ведения оных ему в помощь был назначен опытнейший дипломат статский советник Иван Матвеевич Симолин, долгое время служивший в Дании, Австрии, а в последние годы занимавший должность резидента при императорском сейме Священной Римской империи.

В начале февраля Симолин и сопровождавшие его люди покинут Петербург и направятся в Яссы — главную квартиру Первой армии.


* * *

Январь — февраль 1772 г.

В первую неделю января Веселицкий четырежды встречался с Абдувелли-агой, раз за разом требуя приложить все усилия для склонения хана на уступку крепостей.

Ага обнадёжил, что Сагиб-Гирей ищет достойные способы, чтобы сломить упорство духовных. И пояснил:

   — Хан пытается показать им, что просимые города и так находятся в руках русских, которые по военному праву могут оставить их за собой.

Веселицкий, уловив в его словах некоторую двусмысленность, поспешил поправить:

   — Это действительно так: по военному праву все взятые крепости остаются во власти победителя. Но его светлости надобно хорошо разъяснить — и я многократно сие подчёркивал! — что её величество не намерена пользоваться этим правом по отношению к друзьям России. Напротив, она надеется на добровольную уступку, скреплённую формальным актом. И не для корысти своей, а только для защиты татарской вольности! А ежели хан думает, что Крыму ничто не угрожает — вот вам свидетельство о намерении Порты похитить помянутую вольность.

И Веселицкий передал Абдувелли копию письма Синявина, переведённую на турецкий язык Дементьевым.

Спустя два дня ага вернулся с ответом.

   — Хан, — сказал он с унылостью, — не может сломить сопротивление мулл, считающих, что акт противен магометанской вере. И просит королеву милостиво уволить от такой уступки... Муллы говорят, что, если в крепостях стоят чужие войска — это уже не вольность.

   — Именно в этом и есть вольность! — взорвался Веселицкий, которому порядком надоели однообразные ответы, приносимые ахтаджи-беем. — Как же можно этого не понимать?! Ты же передал хану письмо господина Синявина! Разве из него не видно, какие угрозы грядут для Крыма, если не будет нашего защищения?!

   — Что касаемо капудан-паши Синявина, — сказал Абдувелли, — то мне велено объявить следующее. Хан подобным вестям крайне удивлён и считает их неосновательными, ибо таманский правитель Ахмет-бей ещё прошлым летом подтвердил, что все обитатели Тамана повинуются хану и, следовательно, к России дружны... Вернувшийся недавно с кубанской стороны ханский нарочный Хасбулат-ага говорил, что на Тамане турок нет. А появившиеся там пирейские султаны Акгюз и Вахта по своей злой воле собрали некоторое число бродяг и возмущают народ. Но хан и диван ручаются, что об этом ранее они не ведали... Хан намерен сегодня же отправить Гасан-агу с письмами к Ахмет-бею и другим таманским мурзам, чтобы они этих двух султанов у себя не терпели и поскорее прогнали. А капудан-пашу хан просит задержать тех четырёх татар, что подстрекательские письма везли, и через Гасан-агу передать ему для наказания.

   — Надеюсь, наказание для смутьянов будет примерным, — холодно изрёк Веселицкий.

   — В суровости хана к нарушителям покоя вы могли убедиться сами, — ответил ага, имея в виду недавнюю казнь пятерых татар, уличённых в убийстве двух русских солдат и публично повешенных у въезда в Бахчисарай.

   — Мне не хотелось бы обижать его светлость, однако прошу напомнить ему, что брат его, калга Шатан, находящийся ныне в Петербурге, не будет отпущен до тех пор, пока её величество не увидит подписанный и скреплённый печатями акт, — пригрозил в который раз Веселицкий. — Не гневайте её! Не понуждайте лишать Крымскую область своего всемилостивейше го покровительства!..

Абдувелли-ага приходил к канцелярии советнику ещё дважды. В последний свой визит он сказал, что хан отправляет нарочных к старейшинам крымских родов, дабы узнать их окончательное мнение об уступке крепостей. Сам же ага напросился поехать к ширинским мурзам...

Пока Абдувелли находился в отъезде, Веселицкий сосредоточил свои усилия на укреплении приятельских отношений с нуррадцин-султаном Батыр-Гиреем и особенно — с Олу-хани. По всему было видно, что она сама желала этого — едва ли не каждый день присылала служанку осведомиться о здоровье Петра Петровича, о бытии калги-султана в Петербурге, о прочих мелочах, расцениваемых обычно как знаки дружеского внимания.

Пётр Петрович столь же любезно интересовался здоровьем Олу-хани, передавал каждый раз через служанку небольшой галантерейный подарок. И всё чаще просил её, как «благоразумную принцессу», побудить своего брата Сагиб-Гирея отвергнуть притязания мулл и уступкой крепостей ещё больше укрепить дружбу Крыма и России. Служанка исправно доносила сказанные ей слова хозяйке. Олу-хани пообещала уговорить брата, но просила подождать неделю-другую.

   — О, я не смею торопить, — замахал руками Веселицкий, выслушав служанку. — Любомудрая Олу-хани, влияние на хана которой столь известно, сама знает, как лучше и полезнее поступить в этом деликатном деле!.. Но долго тянуть нельзя... Смею напомнить ей, что нарочные, посланные к старейшинам крымских родов, вернулись с печальными вестями: старейшины дали ответы, сходные с прежними...

Об этом Петру Петровичу рассказал Абдувелли-ага, заглянувший в его дом сразу после возвращения в Бахчисарай.

   — Ширины твёрдо стоят на своём, — с сожалением объявил ага.

   — И нет никаких способов преклонить их к уступке?

   — Человек может сдвинуть небольшой камень, но гору — нет!

   — А что решили хан и диван?

   — Решили отправить к королеве нарочного.

   — Зачем?

   — Просить об утверждении вольности и независимости Крыма при будущем трактовании мира с Портой.

   — А крепости?

   — О них не упоминается.

   — Значит, всё остаётся по-прежнему.

   — Да... А вас просят дать нарочному охрану до Полтавы и деньги на проезд.

   — Однако-о, — протянул Веселицкий, поражённый наглостью просьбы. — Впрочем, ответ я дам завтра...

Вечером вместе с Дементьевым он обсудил сложившуюся ситуацию.

   — Отправлять курьера с таким письмом нельзя! — убеждённо заявил переводчик. — Трактовать без уступок крепостей — значит прикрыть вольность Крыма бумажкой, а не солдатскими штыками и корабельными пушками. А мы в глазах её величества будем выглядеть не токмо бездельниками, но и пособниками.

   — Это я и сам знаю, — буркнул Веселицкий. — Но как поступить?.. И чтоб хана не обидеть, и чтоб его нарочный не доехал... Отказать-то я не могу: получится, будто мы против трактования крымской вольности. Умно придумали, сволочи!

Дементьев хитро прищурил глаз:

   — А вы его сиятельству напишите. Пусть придержит нарочного...

6 февраля ханский нарочный Мегмет-ага отправился в Полтаву, чтобы оттуда проследовать в Петербург. Сопровождали его два рейтара. В кармане одного из них лежало письмо Веселицкого, адресованное Долгорукову. Если бы Мегмет-ага знал содержание письма, то, вероятно, повернул бы назад — канцелярии советник просил командующего задержать агу в Полтаве (под видом карантина против моровой язвы) до получения подписанного акта.

Долгоруков рассудил по-своему: вернул Мегмета назад, усмотрев, что просьба о принятии её величеством под своё покровительство Крымской области и утверждение её вольности и независимости при заключении мира с Портой лишняя. Это, как уже неоднократно торжественно объявлялось, разумелось само собой.

   — Неча государыне надоедать, — пробурчал недовольно Василий Михайлович, возвращая письмо татарину.

Тем временем Веселицкий, обнадеженный заверениями Олу-хани и нурраддина, приказал Дементьеву перевеста набело акт об уступке крепостей и передать его хану для подписи.

Несколько дней прошли в смутном ожидании.

А затем одно за другим посыпались несчастья: здоровье старой Олу-хани, болевшей чахоткой, ухудшилось — она надолго слегла; нуррадцин Батыр-Гирей, страстно любивший соколиную охоту, мчась за добычей, на полном скаку упал с лошади, сломал ногу и тоже оказался в постели.

Оставшись без влиятельных доброжелателей, Веселицкий загрустил. Он понимал, что окружение хана, особенно Джелал-бей и духовенство, уведут того с праведного пути. И не ошибся — акт вернули из дворца без единой подписи.

И тогда Пётр Петрович отважился на рискованный шаг: обратился к Сагиб-Гирею с прошением о срочной аудиенции, поставив к тому же условие, что разговаривать с ханом будет с глазу на глаз.

Сагиб-Гирей неохотно согласился на аудиенцию, принял канцелярии советника весьма холодно и, выслушав его короткую, но энергичную речь, сухо заметил:

   — Если бы её величеству акт был столь необходим, как ты об этом говоришь, то находящийся в Петербурге калга-султан давно написал бы мне про то... При посылке его к российскому двору мы заранее обговорили просить её величество пожаловать нам эти города.

Веселицкий округлил глаза:

   — Я с крайним удивлением слышу такие речи, которые отличаются от прежних ваших обнадеживаний. Её величество, одобрившая учреждение новой независимой татарской области...

   — Мы признательны ей за это, — не дослушав, перебил Сагиб-Гирей. — И поэтому вступили в вечную дружбу, отторгнувшись от Порты.

   — Чем же вы уверили пребывание в такой дружбе? — едко спросил Веселицкий.

   — Учинённой по нашему закону клятвой, — бесстрастно ответил хан.

   — В какое время учинённой?! — воскликнул Веселицкий. (Он был зол на себя за доверчивость к обещаниям хана. А тот, как теперь оказалось, ещё в минувшем году сговорился с калгой удержать за Крымом все города и крепости). — Не тогда ли, когда блеск обнажённого меча и гром победоносного нашего оружия грозил истреблением и сокрушением всех крымских обывателей?.. Кто может на такую дружбу полагаться?! Нет, милостивый государь, извольте немедля показать опыт истинной дружбы и благодарности добровольным подписанием акта об уступке крепостей. Другого не дано! Да-с... Без акта ваша независимость, как дом, сооружённый на песке, при всяком бурном дыхании подвержена будет к сокрушению... — Веселицкий дерзко глянул на хана, добавил голосу металла. — Ваша светлость, как обладающий всей полнотой власти в здешних местах, должен повелеть подвластным чинам подписать акт и вручить его мне для доставления в Петербург!

Сагиб-Гирей сидел с непроницаемым лицом, курил и, казалось, совсем не слушал гостя.

Веселицкий переменил тон — спросил вкрадчиво и многозначительно:

   — Чего ваша светлость опасается?.. Подумайте, кто посмеет противоречить хану, когда войско её величества готово усмирить любого вашего неприятеля. Любого!

Веселицкий открыто намекнул, что русские готовы защитить не только Крым от внешних врагов, но и хана от врагов внутренних. Именно в этом состояла рискованность задуманного им разговора, ибо ни в одном письме, ни в одном рескрипте, получаемых из Петербурга, Полтавы, Харькова, ни единым словом не упоминалось, что армия может вступиться за хана, нарушив тем самым торжественно провозглашаемый и постоянно повторяемый пункт о невмешательстве во внутренние дела ханства. Но Веселицкий не был простаком. Он не зря потребовал аудиенцию с глазу на глаз, даже без переводчиков. Свидетелей-то нет, и от этих слов он легко откажется, если нужда заставит.

Хан изумлённо взглянул на канцелярии советника — его откровение оказалось неожиданным, — помолчал, оценивая услышанное, а потом возразил с лёгкой обидой:

   — Я никого из своих подданных не боюсь. Но, следуя введённому обыкновению, в таком деле, каковым является требование акта, самовластно, без согласия чинов и старейшин, поступить не могу.

   — Это обыкновение стало с того времени, когда хан Менгли-Гирей подвергнул себя со всей Крымской областью и присоединёнными татарскими народами в турецкое подданство, — поспешил заметить Веселицкий. — Сие сокращение ханской власти было введено хитрыми происками Порты, находившей свою пользу в частом свержении и возведении ханов по просьбам старейшин. Теперь же татарская область вновь независимая! И учреждена не на нынешних, а на древнейших обрядах и узаконениях. Следовательно, вашей светлости нет нужды сообразовываться с обрядом, который введён турками.

Хан молчал, курил, сосредоточенно думал. Он, конечно, покривил душой, когда сказал, что никого не боится — завистников у любого правителя предостаточно. Только не каждый из них рискнёт выступить открыто. Но как понять намёки русского поверенного?.. «Грозит иль имеет доверенность так говорить?..»

Веселицкий сидел тихо, прихлёбывал остывший кофе, искоса наблюдал за ханом.

Неожиданно Сагиб-Гирей переменил тему разговора, стал спрашивать: скоро ли в Крым прибудет паша Щербинин? когда весь флот войдёт в Чёрное море? идут ли русские войска к Очакову?

Веселицкий отвечал уклончиво, полунамёками. Затем сам поинтересовался: отчего среди татар идёт волнение? почему в лавках бойко распродают оружие и патроны? зачем живущий у Балаклавы Махмут-мурза призывает народ нападать на русские войска?

Но хан тоже ушёл от прямого ответа:

   — Патроны всегда нужны воинам... А мурзу, чтоб не смущал народ, я велю наказать.

Мудрость вашей светлости сквозит в каждом ответе... Однако я не могу осязать её в главном вопросе — в подписании акта, — с лёгким вызовом произнёс Веселицкий.

   — Я пошлю нарочных к созванию всех знатных старейшин в Бахчисарай для совета...

Возросшая в последние недели недоброжелательность татар, их участившиеся столкновения с солдатами, подстрекательские призывы некоторых мурз нападать на русских, необычная оживлённость в Бахчисарае, где в лавках нарасхват раскупалось оружие, тревожная обстановка на побережье — всё это весьма отчётливо свидетельствовало о грядущих и, скорее всего, неприятных для России переменах в Крыму. И хотя Сагиб-Гирей, его чиновники были подчёркнуто спокойны и уверенны, Веселицкий чувствовал, как нарастает напряжение, пытался найти его источники, ядовитыми каплями изливавшие ненависть к России и отравлявшие только-только складывающийся союз империи и ханства.

   — У меня нет сомнений — крымцы что-то задумали, — убеждённо говорил он Дементьеву, с которым по привычке часто советовался. — Но что?.. Тут надобно выведать самые сокровенные мысли хана и дивана!

Дементьев вынул изо рта погасшую трубку, поскрёб мундштуком щетинистый подбородок, сказал замедленно:

   — Может, нам Бекира приласкать? Уж он-то непременно знает истинные причины.

Веселицкий, с мрачным видом расхаживавший по комнате, остановился, посмотрел на переводчика:

   — А что? Из него вышел бы полезный конфидент... Весьма полезный!.. Только согласится ли?

   — Он такой же, как и все. За хорошие деньги — согласится!

   — Всё-таки надобно прежде присмотреться к нему, — предостерегающе заметил Веселицкий. — Сколь надёжен? Не предаст ли?..

Бекир-эфенди был турок; в молодые годы служил в канцелярии верховных везиров в Стамбуле, потом был переведён в Бендеры к тамошнему Эмин-паше; осенью 1770 года вместе со всем гарнизоном попал в плен, но Пётр Панин — по просьбе едисанцев — освободил его. Около полугода Бекир с женой и малолетним сыном находился в орде, а затем, получив разрешение Джан-Мамбет-бея, перебрался в Бахчисарай, где занял не очень высокую, но ответственную должность в ведомстве хан-агасы Багадыр-аги. Все письма, поступавшие в Бахчисарай на имя хана, прочих чиновников, проходили через его руки, и этими же руками он писал ответы, которые диктовали ему чиновники, слабо владеющие письменным словом.

Дементьев несколько раз по делам службы встречался с эфенди и успел заметить его предрасположенность к России. По всей вероятности, здесь не последнюю роль играло то обстоятельство, что, кроме жены и сына, все остальные его родственники по-прежнему оставались в русском плену, а один из них — Хаджи-Хелал-бей — был отправлен вместе с Эмин-пашой в Петербург.

...Предложение Дементьева выглядело очень заманчивым и сулило большие выгоды. После Якуб-аги, служившего в своё время личным переводчиком грозного Керим-Гирея, у Веселицкого не было других конфидентов, столь приближенных к хану и его дивану.

Вечером, лёжа в постели, Пётр Петрович обдумал, как лучше подступиться к этому делу, а поутру послал Багадыр-аге коротенькое безобидное письмо.

Объяснив, что хочет обучить своих пасынков — прапорщиков Алексея и Дмитрия Белух — турецкой грамоте, но нигде не может сыскать учителя, который согласился бы приходить ежедневно, Пётр Петрович попросил агу разрешить Бекиру взять на себя эту должность, пообещав хорошо заплатить за труды.

Багадыр-ага в тот же вечер прислал эфенди в дом канцелярии советника.

Веселицкий одарил гостя подарками для всего семейства и договорился, что будет платить ему за каждый приход, а после окончания обучения — прибавит отдельное награждение. Бекир охотно согласился, хотя продолжительность уроков — по пять часов в день — вызвала у него некоторое недоумение.

Как и задумывалось, братья Белухи особого рвения к учёбе чужому языку не проявили — каждый раз перед приходом учителя они ускользали из дома. Веселицкий смущённо поругивал леность пасынков и, извинившись, заводил разговор на посторонние темы, который — под душистый кофе, хороший табак — продолжался часами. Политических и военных дел он касался осторожно, как бы между прочим — больше беседовал о делах житейских, семейных, стараясь понять характер и привычки эфенди, его образ мыслей. Довольно быстро Пётр Петрович приметил, что Бекир недоволен своим нынешним положением: трудиться ему приходилось много, а жалованья высокого не назначали.

   — У Эмин-паши я ни в чём не нуждался, — обидчиво вспоминал Бекир службу в Бендерах.

Веселицкий стал щедрее одаривать эфенди — и он разговорился.

   — Я все здешние интриги знаю и удостоверяю чисто сердечно, что трудности ваши происходят от беспредельного татарского лицемерия. Хан и диван одной рукой хватаются за русских, а другой — продолжают за турок держаться... Хан человек неплохой, — расслабленно говорил Бекир, — но податливый уговорам. С того времени, как Олу-хани заболела, а нурраддин сломал ногу, Джелал-бей и преданные ему мурзы получили свободные руки и хитрыми, коварными внушениями своротили хана с прямого пути на свою сторону.

   — Что же это за внушения были, коль пересилили слова Олу-хани? — с лёгким волнением, ещё не веря в удачу, поинтересовался Веселицкий.

   — Стращали хана, что турки имеют в Очакове гарнизон в восемьдесят тысяч и ждут ещё подкрепление из Стамбула. А как оно подоспеет — обрушатся с суши и с моря на Крым, дабы вновь и навечно покорить его. И если султан Мустафа узнает, что крепости были отданы добровольно, хану не будет никакого оправдания и пощады.

   — Хан поверил?

   — Бей и мурзы пригрозили: если хан их совет не примет, то не только себя, но и всё своё племя доведёт до крайнего несчастья... И припомнили преданного проклятию Чобан-Гирей-хана, что без пропитания между чернью скитался.

   — Ну, это не так страшно, — придав лицу беспечность, возразил Веселицкий. — С выздоровлением Олу-хани и Батыр-Гирея можно будет хана вновь направить на праведный путь.

Бекир тускло усмехнулся:

   — Оба они, узнав о перемене мыслей хана, покорились.

У Веселицкого тревожно застучало сердце: он терял важных доброжелателей, на поддержку которых возлагал большие надежды.

   — И никак нельзя поправить? — глухо спросил он.

   — Нет. По наущению Джелал-бея хан приказал никого не пускать к сестре без его позволения. А нурраддин поклялся, что после выздоровления уедет в свои деревни.

   — Хан обещал мне дать ответ после совета со старейшинами.

Бекир снова усмехнулся:

   — Ответ будет прежним.

Он придвинул к себе медную тарелку с жареной бараниной, выбрал румяное рёбрышко, сунул в рот и, посапывая носом, стал обгладывать.

   — Зачем же тогда их созывать? — буркнул Веселицкий, огорчённый словами эфенди.

Время нынче неспокойное — есть о чём поговорить, — прочавкал Бекир. И добавил загадочно: — Теперь выбирать надобно.

   — Что выбирать?

   — К какому берегу пристать окончательно...

Исповедь эфенди осветила текущие дела новым светом. Провожая гостя, Пётр Петрович в знак признательности вручил ему золотые часы и выразил надежду, что их дружба продолжится и впредь.

Бекир оказался человеком исполнительным — приходил к Веселицкому, как было условлено, каждый день и не очень страдал от отсутствия учеников. Долгие неторопливые беседы с ним укрепили Петра Петровича во мнении, что эфенди пойдёт на тайное сотрудничество, если ему за это станут хорошо платить. Затягивать ласкательство далее не было резона, и, подождав, когда Бекир отведает угощений, выставленных для такого случая в большом разнообразии и обилии, Веселицкий заговорил тихим, проникновенным голосом:

   — Наши с тобой крепкие приятельские отношения, знание тебя как человека верного и порядочного, позволяют мне разговаривать сейчас открыто и прямодушно. И мне, и императорскому двору хорошо известно твоё дружелюбие к России. Мы весьма высоко ценим его! И те подарки, что ты получил от меня, есть лучшее доказательство нашего к тебе внимания и расположения... Ну сам посуди, разве зазорно одарить приятеля, от которого мы время от времени узнаем некоторые сведения, позволяющие считать, что он всей душой стремится к мирным, добрососедским сношениям между нашими державами, нашими народами? Приятеля, который в нужный момент всегда поведает, что думает крымский хан о том или другом деле, подскажет, как правильнее поступить России.

Бекир мелкими глотками допил кофе, поставил чашку на стол, вымолвил смиренно:

   — Я всегда питал дружеские чувства к могущественной России и был бы рад приносить ей пользу.

Веселицкий расценил эти слова как благоприятный знак, но торопиться не стал.

   — У меня нет ни малейшего сомнения в искренности твоих уверений. Твоё согласие услужить России не только похвально, но и благородно... Я уверен, что ты смог бы оказывать нам ещё более весомые услуги, кабы столько времени не отнимала служба и прочие хлопоты, кои дают средства к существованию твоей фамилии.

   — Да-а, — вздохнул Бекир, — фамилия требует значительных расходов. И то купить надо, и другое... Коня хорошего насмотрел недавно, а купить — не могу.

   — Добрый конь знатных денег стоит, — согласился Веселицкий. И добавил, заговорщицки понизив голос: — Тебе по приятельству скажу... Я могу походатайствовать перед его сиятельством о назначении тебе некоторой суммы в качестве ежегодного пансиона за сообщения о всех здешних делах.

Бекир неторопливо налил себе кофе и, поднося чашку ко рту, спросил с напускным безразличием:

   — Деньги-то большие?

   — Конфидентам при знатных дворах мы платим до девятисот рублей.

Делавший в этот момент глоток Бекир, услышав сумму, поперхнулся, затрясся в хриплом кашле, расплёскивая дрожащей рукой кофе.

Веселицкий плюхнул из высокого кувшина воды в бронзовый стаканчик, протянул гостю, но тот, отказываясь, замотал головой.

Откашлявшись, Бекир стал утирать сначала ладонью, потом какой-то разноцветной тряпицей выступившие на глаза слёзы. Но делал это слишком долго и тщательно, явно обдумывая услышанное.

Утеревшись, он спрятал тряпицу в карман, снова налил кофе, молча отпил, затем пытливо взглянул на Веселицкого:

   — Кто ещё знает о нашем разговоре?

   — Только эти стены.

   — А твой переводчик? Ведь это он надоумил тебя.

   — Почему ты так решил?

   — Я видел его глаза, когда заходил в дом.

Веселицкий понял, что сейчас лгать Бекиру нельзя.

   — Ты прав — он надоумил... Но я знаю его много лет. Это верный и надёжный человек!

   — Хан-агасы тоже считает меня верным.

   — Чем же мне доказать тебе свою правоту? — развёл руки Веселицкий. — Скажи, я сделаю!

Бекир неспешно раскурил трубку, несколько раз глубоко затянулся и, дохнув на канцелярии советника пахучим дымом, сказал коротко и ясно:

   — Пиши Долгорук-паше...

В полдень 16 февраля к Веселицкому пожаловали ханские посланцы Мегмет-мурза и Темир-ага. Они объявили, что почти все старейшины уже прибыли в Бахчисарай, а ширинский Джелал-бей и мансурский Шахпаз-бей подъедут на днях.

   — Старейшины приглашают вас на совет и просят проявить на нём дружеское понимание чувств татарского народа.

   — Это как же?

   — Просят не требовать подписания акта, что нашей вере противен, — сказал Мегмет-мурза.

Веселицкий качнул головой:

   — Меня удивляет, что я — человек другой веры! — должен в который раз разъяснять почтенным старейшинам содержание Корана... Требуемый акт ни в малейшей степени не противоречит магометанскому закону! Я читал Коран на латинском языке со всеми толкованиями и не припоминаю ни одной статьи, которая могла бы послужить вам оправданием.

   — Нет, противоречит, — бойко возразил Мегмет. — Если в городах, что вы просите, все мечети будут превращены в церкви — это ли не нарушение наших законов?

   — Я сей пункт неопровержимым доводом отвергну. И вы будете вынуждены признать, что подобный вымысел совершенно не уместен между просвещёнными людьми, — сказал Веселицкий, широким жестом обводя присутствующих. — Вот скажите мне чистосердечно: одного ли вы закона с турками придерживаетесь или между вами есть какой раскол?

   — Никакого раскола нет, — охотно подтвердил Мегмет.

Темир-ага, соглашаясь, кивнул.

   — Тогда поясните мне, — с притворным простодушием спросил Веселицкий, — почему же все турецкие султаны, при замирении со своими неприятелями, весьма часто большие города и крепости со множеством мечетей отдавали в вечное пользование христианам? При этом собственной рукой, и печатью, и министерскими руками, и печатями заверяли письменные акты, в коих оная отдача формально и торжественно подтверждалась. Разве при этом султан и министры не ведали, что мечети могут быть обращены в христианские храмы или в другие пристойные здания?.. Нет, они про то доподлинно знали!.. Так что же султан, по вашему рассуждению, через такой поступок стал нарушителем магометанской веры?.. Сдаётся мне, что ваши старейшины одним своим непоколебимым упорством в очевидном деле хотят прослыть более праведными магометанами, чем сам султан... Только кого они обманывают? Из сего упрямства ясно видно, что одной рукой они хватаются за нас, русских, а другой — за турок, — закончил Веселицкий, повторив почти дословно недавнее предупреждение Бекира.

   — Ваши подозрения обидны и безосновательны, — неуверенно возразил Мегмет. — Хан и диван намерены состоять в дружбе с Россией, ибо независимость...

Веселицкий не дал ему договорить — резко перебил:

   — Без подписания требуемого акта независимость ваша не будет утверждена! Прошу донести мои слова дивану...

На следующий вечер к Веселицкому пришёл Бекир. (Братьев Белух, как обычно, не было дома, но он к этому уже привык и даже перестал интересоваться своими учениками).

   — Старейшины решили, — сказал он, отведав кофе, — что по прибытии Джелал-бея призовут тебя в диван для окончательных переговоров.

   — А что у них в мыслях? — быстро спросил Веселицкий. — Пойдут на уступку?

   — По наваждению Джелал-бея они откажутся подписать акт. И, кстати, послали письма ногайцам, чтобы те поддержали их в отказе уступить крепости.

Веселицкий обозлённо грохнул кулаком по столу:

   — Сволочи!.. Ладно бы сами упрямились, так нет же — орды к разврату подталкивают... На что они надеются?

   — На ожидаемую из Очакова турецкую помощь.

Веселицкий вскочил со стула, заходил по комнате, потом подошёл к столу, опёрся руками и, жарко глядя в глаза Бекиру, спросил недоверчиво:

   — Откуда тебе это известно?

(Пётр Петрович заподозрил, что эфенди умышленно стращает его... «Может, подговорили старейшины, чтобы сломить меня?..»)

Бекир улыбнулся: он предполагал, что русский начальник засомневается в его словах, и подготовил такой ответ, который не только опровергнет подозрения, но и заставит щедро наградить.

   — Откуда известно? — переспросил он, желая продлить удовольствие. — Из самых надёжных источников.

   — Каких источников?

   — Из уст Джелал-бея.

Веселицкий беспокойно воздел брови:

   — Он сам тебе сказал?.. Не может быть!

   — Почему же не может? — продолжал интриговать Бекир.

   — Потому что о таких вещах стараются помалкивать.

Бекир оглянулся на запертую дверь, понизил голос до шёпота:

   — Я имею концепты двух писем. Одно изготовлено для отсылки в Порту, но пока — за неимением случая — не отправлено. А другое — очаковскому паше — нарочный уже повёз. Оба письма продиктовал мне сам Джелал-бей!

Ошеломлённый Веселицкий долго, как заводной, раскачивал головой, не в силах выговорить ни слова. А потом упавшим, просительным голосом просипел:

   — Я был бы крайне признателен, если бы вы, сударь, дали мне копии этих писем.

Наслаждаясь потрясением канцелярии советника, Бекирхладнокровно набивал себе цену:

   — За эти копии я могу головы лишиться.

Лицо Веселицкого задрожало обиженно и трепетно:

   — Неужели дорогой мой приятель считает меня способным на предательство? Если хочешь, я клятвой поклянусь сохранить всё в глубокой тайне!

   — Зачем же тогда копии?

Веселицкий ответил честно:

   — Я намерен отправить их его сиятельству в Полтаву для доставления высочайшему двору. Чтобы её величество самолично усмотрела суть дружбы крымцев.

Бекир плавным движением налил себе кофе, понюхал горьковатый аромат, сделал несколько глотков.

Веселицкий терпеливо ждал.

Бекир допил кофе, отставил чашку в сторону, утёр узкие, висящие подковкой усы и тихо — углом рта — выдохнул печально:

   — Нет, дать не могу. А ну как хватятся?

   — Кто?! Это же копии.

   — А если твоего нарочного, что в Полтаву их повезёт, татары в пути задержат?

Веселицкий хотел возразить, что его нарочных крымцы не трогают, но осёкся — по лицу Бекира понял, почему тот упорствует. Он отошёл в угол комнаты, покопался в своём сундуке и бросил на покрытый толстой скатертью стол два кожаных кошелька.

   — За дружбу... и за каждую копию даю по сто золотых!

Бекир деловито взял кошельки, по очереди подкинул их на ладони, ощущая приятную тяжесть, спрятал в карман.

   — Концепты писем при мне. Но дать их я не могу. Я их прочту, а ты сам запиши всё, что нужно. Кроме тебя я никому не доверяю.

Веселицкий подошёл к двери, постоял, прислушиваясь, затем вернулся к столу, достал перо, бумагу, чернила и быстро записал содержание писем, нашёптанное Бекиром.

Когда эфенди ушёл, он позвал Дементьева:

   — Смотри! — и указал пальцем на стол, где лежали, подсыхая, бумаги.

Дементьев присел на краешек стула, придвинул поближе свечу, стал читать, время от времени шумно вздыхая и возмущённо покачивая головой.

   — А мы-то стараемся, — язвительно сказал он, переводя взор на Веселицкого, — уговариваем, ласкаемся. О татарском благополучии рассуждаем... Нет, добром они крепости не отдадут!

   — Добром, добром, — передразнил незло Веселицкий. — Тут дело изменой пахнет! Подлой, коварной, мерзкой изменой... Надо в Полтаву писать! В Петербург! Предупредить надо!

В дверь громко постучали.

   — Ну что ещё там?! — вскричал Веселицкий, рывком пряча бумаги под скатерть.

Вошёл караульный рейтар, доложил о прибытии нарочного из Полтавы.

   — Письма сюда! — приказал Веселицкий. — Нарочного — к Семёнову! Пусть на ночлег определит...

Писем было немного. Первым, естественно, вскрыли пакет, присланый из Иностранной коллегии.

Никита Иванович Панин уведомлял, что 1 ноября минувшего года за усердную службу её величеству государыня пожаловала Веселицкого статским советником и назначила «действительным резидентом своим при хане крымском и при новой области татарской» с ежегодным жалованьем в 2400 рублей, присовокупив к этому единовременную сумму в 3000 рублей на «основание дома». Не остался без вознаграждения и Семён Дементьев, которому суммы определили, конечно, поменьше — 500 и 300 рублей, — но тоже немалые.

Пётр Петрович расплылся в самодовольной улыбке. Но она тут же сползла с его лица — он дочитал письмо до конца, где Панин выговаривал за то, что в ходе переговоров об уступке крепостей «едва ли вы воспользовались всеми изъяснениями, способами и правилами», кои могли бы привести к достижению желанной цели. А далее Панин приказал «формальное домогательство оставить» и ждать прибытия в Крым полномочного посла её величества генерал-поручика Щербинина, который и завершит негоциацию.

Как человек искренне болеющий за порученное дело и теперь отставленный от него, Веселицкий огорчился. Но погрузиться в мрачные мысли ему не дал Дементьев — выскочив в соседнюю комнату, он вернулся с графинчиком жёлтого вина, быстро наполнил бокалы и, протянув один Петру Петровичу, звонко провозгласил:

   — За здоровье господина статского советника!

Приятно улыбнувшись — новый чин ласкал слух. — Веселицкий выпил.

Дементьев наполнил бокалы снова.

   — За здоровье её императорского величества!..

Потом пили за славу русского оружия, за его сиятельство князя Долгорукова, за награждение Дементьева.

На следующий день Веселицкий чувствовал себя прескверно: болела голова, мучила изжога, тело ныло, словно его поколотили палками. Через силу он оформил необходимые донесения и письма, и нарочный отправился в обратный путь. Рапорт о последних событиях в Крыму и Бахчисарае с приложением копий писем Джелал-бея, продиктованных Бекиром, Веселицкий приказал нарочному спрятать понадёжнее. И предупредил строго:

   — Ежели вдруг татары перехватят — уничтожить! Важного конфидента из петли вынешь!..

В пятницу утром, 20 февраля, к Веселицкому заглянул на несколько минут Абдувелли-ага и пригласил на заседание дивана. К немалому удивлению аги, Пётр Петрович воспринял приглашение равнодушно: после указания Панина прекратить требование крепостей, он не видел необходимости вновь беседовать на эту тему. Поначалу он даже хотел отказаться, сославшись на недомогание, но затем передумал — решил сделать последнюю попытку сломить упорство крымцев.

Диван собрался почти в полном составе: отсутствовали только хан, Шахпаз-бей и кадиаскер, который, как позже поведал Бекир, вместе с другими чиновными и духовными лицами сидел в соседней комнате. Не было также Джелал-бея, заболевшего глазами, и ногайских депутатов — они редко, лишь в наиболее важных случаях, появлялись в диване. Но вдоль стен разместились более двух десятков знатных ширинских и мансурских мурз.

В гнетущей тишине, чувствуя плохо скрываемое недоброжелательство дивана, Веселицкий пытливо оглядел зал и, придав голосу некоторую возвышенность, громко сказал:

   — Мне доставляет удовольствие видеть себя среди такого представительного собрания знаменитейших старейшин всей Крымской области. Имею честь напомнить почтенному собранию, что в минувшем году я был прислан сюда, дабы не только представлять высочайший двор при его светлости, но и истребовать акт о добровольной уступке Российской империи трёх известных городов в вечное владение. Оной уступкой татарский народ наилучшим образом подтвердил бы свою благодарность за эту вольность и независимость, которую её императорское величество принесла Крымской области. Могу ли я сегодня ожидать благосклонного ответа, который хотя бы частично соответствовал милости её величества?

Ему ответил Мегмет-мурза. Проигнорировав заданный вопрос, мурза спросил, почему отправленные в Петербург депутаты до сих пор там задерживаются.

   — Причина их невозвращения заключается в затягивании вами подписания акта об уступке крепостей, — спокойно заметил Веселицкий. — Вспомните, среди четырнадцати пунктов акта, отправленного с депутатами, есть пункт, который предусматривает это.

   — Калга-султан написал, что в Крым едет Щербин-паша. Зачем?

   — Его превосходительство направлен сюда полномочным послом её императорского величества.

   — Зачем? — снова повторил Мегмет.

   — Вы же знаете!.. Чтобы торжественно, со всем необходимым формалитетом подписать договор о вечной дружбе. Но к его приезду акт об уступке крепостей должен быть вами подписан.

   — Старейшины желают слышать содержание требуемого акта.

   — Я уже многократно присылал его во дворец.

   — Старейшины во дворце не живут.

Веселицкий кивнул Дементьеву. Тот достал из портфеля акт и, чётко выговаривая слова, прочитал его.

   — Находите ли вы что-либо противное магометанскому закону? — спросил Веселицкий.

   — В этом зале, по его малости, не смогли разместиться все старейшины, — сказал Мегмет. — Но им тоже следует знать содержание акта. Оставьте его нам.

   — Хорошо, мы даём вам акт... (Дементьев сделал несколько шагов, протянул бумаги переводчику Идрис-аге). Но я прошу ещё раз разъяснить всем, кто отрёкся от Порты, — жёстко сказал Веселицкий, — что вольность Крыма и его защищение от турецких происков не могут быть полновесны без уступок известных крепостей!..

Через два дня в дом резидента пришёл Темир-ага.

   — Старейшины постановили, что уступка противна нашей вере, — сказал он, возвращая акт.


* * *

Февраль — апрель 1772 г.

Статский советник Иван Матвеевич Симолин, посланный Паниным в помощь Румянцеву, прибыл в Яссы в конце февраля. Передав генерал-фельдмаршалу рескрипты Екатерины, письма Панина, Чернышёва, прочих частных лиц, Симолин, в добавление к написанному Паниным, подробно рассказал о плане открытия переговоров.

Румянцеву план понравился, и он в тот же день отправил прусского нарочного, специально приданного Симолину послом Сольмсом, в Шумлу, где располагалась главная квартира верховного везира Муссун-заде. Оттуда курьер проследовал в Константинополь, где вручил шифрованное письмо прусскому послу в Турции графу Цегелину. Сольмс, ссылаясь на повеление короля Фридриха II, предлагал Цегелину выступить вместе с австрийским послом Тугутом посредниками в организации переговоров между Россией и Портой.

Цегелин увиделся с Тугутом и в неторопливой беседе объяснил цель своего визита.

Осторожный Тугут выразил сомнение, что их посредничество может принести успех, ибо очевидно, что Турция, не добившись никаких приобретений в этой войне, будет вынуждена подписывать невыгодный для себя мир.

— До мира ещё далеко, — возразил Цегелин. — Однако вы не станете спорить, что турки сами изнемогают от бесконечности войны. А поскольку нынешний везир — не чета прежним бездарностям, то, как разумный политик, он должен благожелательно воспринять нашу медиацию... Ведь речь пока идёт не о мире, а только о перемирии.

Цегелин оказался прав — Муссун-заде благосклонно отнёсся к предложению послов, и в Яссы прусский нарочный вернулся с личным представителем везира, передавшим Румянцеву письмо с согласием начать переговоры о заключении перемирия. Причём великий везир предложил фельдмаршалу самому выбрать место будущих переговоров.

Пётр Александрович проявил снисходительность: в ответном письме назвал два города — Бухарест и Журжу, — а последнее слово оставил за Муссун-заде. Кроме того, он указал пять пунктов условий, на которых, по его мнению, можно было заключить перемирие: срок перемирия устанавливался до 1 июня (правда, если конгресс затянется — он мог быть продлён); положение армий обеих сторон на всё время перемирия оставлялось в нынешнем состоянии, без всяких передвижений; выговаривалась свобода и безопасность для посылки нарочных из Журжи через Константинополь в Архипелаг[19], где находился командовавший тамошними российскими морскими и сухопутными силами генерал-аншеф граф Алексей Григорьевич Орлов; перемирие должно было распространяться и на Чёрное море (чтобы лишить турецкий флот возможности подкреплять свои войска и крепости на побережье); наконец, предлагалось воздержаться от военных действий на Кавказе. Муссун-заде согласился с такими условиями, местом переговоров выбрал Журжу, а своим представителем назначил Абдул-Керим-эфенди.

Перед отъездом Симолина в Журжу Румянцев вызвал его к себе.

   — Мне ведомо, — сказал фельдмаршал, — что ваше собственное благоразумие и долговременная практика возвысили ваше сведение в делах политических. Поэтому помогать моим советодательством я не имею нужды. Но как уполномоченный её величеством к постановлению генерального перемирия — хотел бы вручить некоторые предписания... — Румянцев придвинул Симолину запечатанный красным воском пакет. — Здесь всё подробно изложено в письменном виде... Кондиции, что предлагаются с нашей стороны, ничего противного с предложениями, отправленными от Порты, не содержат. И, судя по последнему письму визиря, он на такие кондиции согласный.

   — Характер турок переменчив, — заметил Симолин, пряча пакет в портфель. — Они во всяком предложении могут заподозрить вредное себе и заупрямиться.

   — Все наши пункты, которые даются от меня по точному предписанию её величества, основаны на пользе и необходимости наших выгод. Переменять их ни в коем случае нельзя. Если вы узнаете, что турецкий комиссар Абдул не захочет согласиться к постановлению перемирия на помянутых пунктах, то разрешаю изъяснить их другими словами, изменив термины, но не меняя сути.

   — Можно предположить, ваше сиятельство, что комиссар найдёт трудности в принятии пункта о прекращении хода кораблей в Чёрное море. Ибо тогда их крепости Очаков и Кинбурн утратят нужное себе сообщение.

   — Скорее всего, так и будет, — согласился Румянцев. — В таком случае сделайте пристойное внушение, что мы выговариваем сие для взаимной безопасности, так как и наш флот, в Дунае и у крымских берегов имеющийся, этому же условию подлежать будет... Впрочем, я полагаюсь на ваше искусство и усердие к интересам её величества и верю, что удобными изъяснениями вы преклоните комиссара принять оные пункты.

   — Бог не выдаст — Абдул не съест, — иронично сказал Симолин.

Неожиданная шутка пришлась по вкусу фельдмаршалу — он басовито захохотал. А затем, уже без прежней официальности, почти по-дружески, заключил:

   — Я вам выделяю поручика Новотроицкого кирасирского полка Антона Кумани. После подписания перемирия пошлёте его в Архипелаг к графу Орлову. Поручик родом из тех мест и, зная употребляемые там языки, удобно справит свою должность... Кроме того, я посылаю в Журжу генерал-майора барона Игельстрома, препоручив ему устроить по вашим советам всё, что касаемо приёма турецкого комиссара. Мною дан также ордер командующему в Валахии генерал-поручику Эссену удовлетворять всем вашим требованиям относительно конгресса...

С небольшой свитой Симолин покинул Яссы и 13 апреля встретился с Абдул-Керим-эфенди в Журже.


* * *

Март — апрель 1772 г.

   — Теперь дело нашего примирения с Портой взяло кратчайшую дорогу! — радостно воскликнула Екатерина, прочитав реляцию Румянцева о грядущем начале переговоров с турками. — Мы этой дороги не только давно желали, но и направляли к её одержанию все наши политические меры и подвиги.

Впрочем, от её внимательного взгляда не ускользнула некоторая озабоченность фельдмаршала встречными турецкими запросами: о продлении перемирия на три месяца в случае разрыва мирного конгресса и о ручательстве за это перемирие посредствующих дворов. (О последнем особенно заботились послы Цегелин и Тугут, также приславшие свои письма Румянцеву и явно опасавшиеся чрезмерно выгодных условий, на которых мог быть подписан мир, что привело бы к значительному усилению роли России в европейской политике).

Прежде чем ответить Румянцеву, ожидавшему необходимых инструкций, Екатерина решила переговорить с Чернышёвым и Паниным.

Вице-президент Военной коллегии Захар Григорьевич Чернышёв не скрывал своего недовольства:

   — Не боясь вызвать гнев вашего величества, я должен чистосердечно сказать, что сколь ревностно и горячо ни желали бы мы видеть для пользы и облегчения нашего конец военным бедствиям, столь же считаем себя обязанными — перед Богом! перед светом! перед Россией! пойти на мир не иначе как славный, общий нашей обиде удовлетворительный и на будущее прочный. А посему смею настаивать: нам никак нельзя согласиться на продолжение перемирия на упомянутые три месяца.

   — В чём основа такой категоричности, граф? — спросила Екатерина, отметив про себя редкую для Чернышёва непреклонную решительность.

   — Такой уступкой туркам мы безвозвратно потеряем всю кампанию нынешнего года, а с ней и сильнейшее побуждение Порты к миру. Ещё одна-две крупные виктории, и турки не будут столь привередливы — примут мир на наших кондициях.

   — Война для казны и для народа становится чрезмерно тягостной, — заметила Екатерина.

   — На одну кампанию силы и средства найдутся. А более не потребуется!..

Никита Иванович Панин тоже был резок в суждениях. Но говорил о политической стороне дела:

   — Домогательства турок о ручательстве посредствующих дворов есть плод их собственного с вероломием соединённого невежества. Таковое условие не может быть принято нашей стороной! И тем более внесено в заключительную конвенцию.

   — Я тоже не желаю позволить Пруссии и Австрии вмешиваться в трактование мирных кондиций, — сказала Екатерина. — Но как поступить, чтобы не внести раздоры в только открывающееся дело?

Панин, с присущей ему политической изворотливостью, нашёл выход.

   — Я полагаю, ваше величество, — сказал он, — нам не стоит противиться, чтобы посредствующие дворы удовлетворили буйство наших неприятелей какой-либо с их стороны согласной приманкой... Но сами собой!.. Без нашего в том участия и обязательства...

Беседы с Чернышёвым и Паниным, собственные размышления побудили Екатерину изменить в условиях перемирия и пункт о кораблеплавании в Чёрном море. (Принятие этого пункта лишало Россию возможности охранять Крымское побережье крейсированием флотилии Синявина). Она боялась, что турки могут — вопреки договорённости! — внезапно высадить крупный десант в Крыму и блокировать русские гарнизоны. В этом случае татары, несомненно, с охотой вернулись бы под покровительство Порты — и полуостров для России был бы потерян.

В подписанном 2 апреля рескрипте Екатерина повелела Румянцеву:

«Употребить попечение к преложению пункта учинённых с нашей стороны предложений относительно до Чёрного моря таким образом, чтобы обеих сторон военные и другие суда имели полную свободу ходить и плавать при берегах, оружию каждой части подвластных и между оными до крайнего со своей стороны устья Дуная».

При этом плавание турок к Очакову запрещалось. Но с оговоркой: если комиссар будет упрямиться — согласиться на оное, обязательно выговорив российским судам «безвредное плаванье» к берегам Бессарабии.


* * *

Апрель — май 1772 г.

Посылая нарочного в Яссы, Екатерина надеялась, что он успеет прибыть до завершения переговоров между Симолиным и Абдул-Керимом. Меняя лошадей на каждой станции, нарочный гнал их днём и ночью, ел и спал прямо в карете, но — опоздал.

Когда он, измученный, невероятно уставший, вошёл в кабинет Румянцева, чтобы лично вручить высочайший рескрипт, Пётр Александрович как раз закончил чтение рапорта Симолина. Статский советник доносил, что за четыре дня переговоров условия перемирия удалось согласовать окончательно и конвенция готова к подписанию.

Просмотрев рескрипт, Румянцев тихо, себе под нос, пробурчал что-то бранное, выхватил из бронзового кубка перо, быстро черкнул на листке несколько строк Симолину, вызвал адъютанта и, бросив ему записку, прикрикнул:

   — Немедля отправить в Журжу!..

Довольный скорым и точным исполнением порученного дела и ожидая похвалы от фельдмаршала, Симолин, прочитав записку, поначалу даже не сообразил, о чём в ней идёт речь, а когда понял — обречённо всплеснул руками:

   — Бог мой! Но ведь всё уже обговорено. Осталось только поставить подписи... Чем же объяснить турку перемену условий?!

(В записке Румянцева никаких разъяснений не давалось — была только ссылка на высочайший рескрипт).

Погоревав, Симолин через переводчика пригласил Абдул-Керима к себе на квартиру и, испытывая сильную неловкость, объявил о перемене пункта.

Услышав маловразумительное объяснение о монаршем повелении, эфенди недовольно фыркнул в седеющую бороду:

   — Я не собираюсь менять кондиции по каждой вашей прихоти!

   — Но перемена пункта несёт обоюдные выгоды, — возразил Симолин.

   — Я в этом не уверен! — капризно заявил эфенди, решив, что русские задумали какую-то хитрость. — Без совета с великим везиром я не стану давать вам ответ.

Подписание готового документа было отложено.

В течение последующего месяца стороны пытались договориться. Но турки наотрез отказались менять что-либо в согласованной конвенции и, несмотря на все старания Симолина убедить, что никаких коварных замыслов этот пункт не содержит, твёрдо стояли на своём. Опасаясь, что конгресс может завершиться безрезультатно, Румянцев принял на себя бремя ответственности и приказал Симолину подписать договор «по конвенции прежней».

19 мая оба комиссара скрепили текст договора, написанный на русском, турецком и итальянском языках, своими подписями и печатями. Срок перемирия определялся до начала мирного конгресса, место и время проведения которого предполагалось согласовать в ближайшие недели.

Обе делегации не скрывали своего удовлетворения, а комиссары обменялись дорогими подарками: Симолин подарил эфенди соболью шубу в тысячу рублей, а тот презентовал Ивану Матвеевичу прекрасного коня в богатом убранстве...

Позднее, в июле, Екатерина отметит Симолина за «отменную ревность и усердие к делам нашим» — произведёт в действительные статские советники, пожалует четыре тысячи рублей и назначит чрезвычайным посланником и полномочным министром в Копенгаген.


* * *

Апрель 1772 г.

Обеспокоенная сложившейся обстановкой в Крыму, Екатерина в середине месяца подписала две грамоты: одна предназначалась хану Сагиб-Гирею, другая — всему крымскому обществу.

В первой грамоте императрица уведомила хана, что отпускает назад присланных минувшей осенью в Петербург крымских депутатов, заверяла «твёрдые и надёжные основания положить к обеспечиванию крымского благополучного жребия» и, упомянув о посылаемом торжественном посольстве Щербинина, выразила надежду, что со стороны Сагиб-Гирея будет проявлено «всё внимание к тем предложениям, кои сим посредством вам учинены будут для собственной вашей и области вашей пользы и будущей безопасности».

Грамота, адресованная крымскому обществу, была в два раза длиннее, написана торжественным стилем, содержала много высокопарных обещаний, но и в ней недвусмысленно заявлялось, что Крым ничем больше не может изъявить должной благодарности и доверенности к Российской империи, как «полным вниманием и уважением тех предложений, которые высочайшим нашим именем и по нашим повелениям полномочным нашим учинены быть имеют для вящего взаимной дружбы утверждения и обеспечивания татар от всякой опасности на всё последующее время». (О том, какие это будут предложения, в грамотах не говорилось — и так было ясно, что речь пойдёт об уступке крепостей).

Екатерина, конечно, понимала, что одними призывами и ласкательствами она не сможет удержать крымцев от поползновенности к Порте. За долгие годы султанского владычества в Крыму покорность туркам стала неотъемлемой частью жизни, веры, сознания татар, и сломать, уничтожить в одночасье эту покорность было бы неразумным, несбыточным мечтанием. Поэтому в грамоте содержалось предупреждение, изложенное, разумеется, изысканным языком, что жители Крыма будут до тех пор пользоваться покровительством и защищением России, пока «в настоящем положении и свободном состоянии оставаться будут, то есть дружественными и союзными к нашей империи».

Такое отождествление независимости Крыма и протекции России должно было приучить татар к мысли, что разрыв с империей — под каким бы предлогом он ни произошёл — равносилен не только отказу от свободы, но и превращает ханство в противостоящее, враждебное государство.

«Пусть не забывают: отвергнутые друзья делаются неприятелями, — подумала Екатерина, ставя на грамоте свою подпись. — А для врагов у нас найдётся и огонь, и меч, и сила, чтобы обуздать непокорных...»

(Из реляций Долгорукова она знала, что, желая остудить горячие татарские головы и подкрепить Крымский корпус генерал-поручика Щербатова, командующий отправил ордер князю Прозоровскому выступить с частью своего корпуса к Перекопу).

Через месяц крымские депутаты отъедут из Петербурга. Но не все — калгу Шагин-Гирея под гостеприимным предлогом Екатерина решит задержать до той поры, когда Щербинин подпишет необходимый договор.


* * *

Апрель — май 1772 г.

В начале апреля, когда Симолин и Абдул-Керим только готовились к обсуждению условий перемирия, посол граф Сольмс сообщил Никите Ивановичу Панину весть, полученную от посла в Константинополе Цегелина: Порта пойдёт на негоциацию и уже назначила полномочными депутатами на предстоящий конгресс рейс-эфенди Исмаил-бея и нишанджи Осман-эфенди, а также предложила выбрать местом его проведения — Яссы, Бухарест или Фокшаны.

Совет отверг первый город, поскольку там находилась главная квартира Первой армии — её пришлось бы переносить в другое место, что могло, по мнению Румянцева, к которому Совет прислушался, расстроить нынешнее расположение войск и должное управление ими. Из-за обилия войск, находящихся в Бухаресте, этот город также был отвергнут. Остановились на Фокшанах.

   — Припекло Мустафу — вот и гордости поубавилось! — воскликнула самодовольно Екатерина, оглядывая членов Совета. И объявила, что вручает ведение негоциации графу Григорию Орлову и тайному советнику Алексею Михайловичу Обрескову.

Возражений не последовало. Только Панин, недовольный назначением Орлова первым послом, остерёг:

   — Как генерал-фельдцейхмейстер, граф имеет несомненные заслуги в делах военных. Но в политических — должного опыта не приобрёл.

Екатерина вступилась за фаворита:

   — Представлять нашу империю надлежит особе знаменитой и знатной! Что же до опыта, то господин Обресков своим советом всегда поможет графу... Сей конгресс следует обставить со всем достоинством, сходным величия нашего двора!

И Совет без обсуждения утвердил сумму чрезвычайных расходов в 50 тысяч рублей.

   — В употреблении сих денег, — сказала Екатерина, обращаясь к Орлову, — я полагаюсь с полной доверенностью на вашу, граф, разборчивость. Оставляю вам свободные руки самому определять по состоянию дел и важности момента необходимые платежи.

(Кроме чрезвычайных расходов, послам назначили на «подъём и дорогу» 32 тысячи рублей, добавив по 4 тысячи ежемесячно «столовых денег»).

Размеренное течение заседания едва не нарушили споры о том, какие полномочия дать Орлову и Обрескову — послов или министров, — но Панин легко погасил искру разногласий.

   — Не ведая с точностью, в каком из помянутых качеств явятся на конгресс турецкие депутаты, — сказал он, — было бы полезно с нашей стороны снабдить назначенных вашим величеством особ двойными полными мочами на оба сии качества, дабы они ту могли употребить, которая будет согласована с турецкой... Но это не всё... Туркам свойствен обычай прилагать к публичным актам одну печать с именем султанским и от других дворов принимать акты, також одной государственной печатью утверждённые. Зная, однако, их переменчивый характер и опасаясь могущих быть от их капризов затруднений, я посоветовал бы на двойные полные мочи дать двойные экземпляры: один — с государственной печатью, другой — с той же печатью и за собственноручным вашего величества подписанием.

Совет признал доводы главы Коллегии иностранных дел безупречными и утвердил его предложение.

А Екатерина, обратившись к Орлову, настойчиво подчеркнула:

   — Вы, граф, проследите, чтоб формалитет был соблюдён без малейшего послабления. Конгресс начинайте только в равных с турками качествах!

   — Не в карты играть еду, — грубовато бросил Орлов, давая понять, что в вопросах чести и достоинства посольства он уступок не допустит.

Екатерина же продолжила наставление:

   — Для лучшего ведения негоциации вам будут вручены бумаги о всех доныне последовавших военных и политических обстоятельствах, что составляют всю связь и цель негоциации между нами, Венским и Берлинским дворами относительно Польши и Порты. В дополнение сей политической картины граф Никита Иванович передаст вам как последний наш с Портой мирный трактат, заключённый в тридцать девятом году, так и все предшествующие трактаты, протоколы конференций и другие публичные акты и записи бывшего в тридцать седьмом году Немировского мирного конгресса[20]. Первые послужат к показанию прежних интересов и правил империи, последние — к распоряжению церемониальных обрядов в Фокшанах...

В конце апреля, когда ненадолго стихли обильные весенние дожди, Алексей Михайлович Обресков выехал в Яссы. Передав Румянцеву подписанное Екатериной рекомендательное письмо, он сразу поинтересовался ходом переговоров в Журже.

   — Слава Богу — пронесло, — крестясь, сказал фельдмаршал. А потом неохотно и нескладно поведал об упрямстве турок, о своём решении уступить им в пункте, касающемся кораблеплавания. И коротко закончил: — Симолин вернётся — изъяснит подробно.

Статский советник Симолин приехал в Яссы утомлённый, болезненный — он страдал лёгочной хворью, — вручил Румянцеву утверждённый в Журже акт, одну из копий — Обрескову. Хрипло подкашливая, Иван Матвеевич обстоятельно рассказал о своих беседах с Абдул-Керимом и бдительно предупредил:

   — Перед прощанием Абдул намекнул, что состав турецких полномочных на конгресс будет изменён. Но кого переменят — он не ведает.

Обресков высказал догадку, что отставят рейс-эфенди Исмаил-бея:

   — Он в сей должности состоит недавно, в политике — человек новый, неискушённый. Вероятно, султан Мустафа усомнится, что бей сможет достать полезный для Порты мир... Другое дело Осман! В бытность мою резидентом в Константинополе я многократно виделся с этим почтенным старцем и без лести скажу: умён, хитёр, а в политических делах из всех известных мне турок — сильнейший!

   — Вы, Александр Михайлович, тоже не лыком шиты, — шутливо заметил Румянцев. — С Божьей помощью одолеете турчина!..

На следующий день Обресков отправился в Фокшаны. С ним отбыли также инженерные команды и охранение, выделенные по приказу Румянцева.

Расположенные на полпути между Яссами и Бухарестом Фокшаны произвели на Обрескова тягостное впечатление своей неряшливой запущенностью. Невзрачные, покосившиеся заборы, приземистые закопчённые дома, кривые пыльные переулки, заполненные стаями гогочущих гусей, шныряющими под ногами вёрткими курами, непереносимые, удушающие запахи навоза, нёсшиеся с каждого двора, — всё это совершенно не вязалось с торжественностью и важностью предстоящего события.

Обресков ругался, обмахиваясь надушенным платочком; бывалые, привыкшие к непритязательной походной жизни офицеры исподтишка посмеивались над ним, а один — в шутку — предложил провести конгресс в лесу:

   — Там и воздух свеж, и гусей нет.

Офицеры не утерпели — захохотали.

Обресков круто обернулся, хотел накричать, но запнулся: предложение разбитного поручика ему понравилось. Он даже подумал, что Орлов, любящий ошеломить гостей неожиданным эффектом, останется доволен таким выбором.

Обследовав округу, Алексей Михайлович облюбовал в шести вёрстах от Фокшан дикий, заросший лес, сделал необходимые распоряжения и уехал в Яссы встречать Орлова.

Инженерные офицеры на больших желтоватых листах бумаги начертили планы, распределили работы. Собранные по командам люди, скинув кафтаны, поплевав на ладони, взялись за топоры, лопаты, пилы.

Первым делом в лесу прорубили широкие прямые просеки, соединившие три очищенные от кустов поляны, выкорчевали пни, засыпали ямы; десятки подвод подвезли жёлтый речной песок — его лопатами разбросали по просекам, превратив их в аккуратные аллеи. На крайних полянах, находившихся в версте друг от друга, построили два лагеря — русский и турецкий, а на средней поляне — специальный зал для заседаний. Всё было сделано крепко, добротно, не на один день.

Весь лес, расчищенный и прибранный, стал похож на огромный ухоженный парк.


* * *

Апрель — май 1772 г.

Оставив, как того требовал Панин, домогательства об уступке крепостей, Веселицкий обратился к делам разведывательным. Он и раньше не обходил их стороной, но теперь, когда с помощью Бекира открылась тайная переписка Крыма и Порты, выведывание замыслов хана и дивана приобретало особое значение.

Оценивая происходящие события, Пётр Петрович чувствовал растущую с каждым днём недоброжелательность мурз к России и не исключал, что ими готовятся неожиданные нападения на здешние русские гарнизоны. Уведомление Долгорукова, что в Крым направляется князь Прозоровский, несколько успокоило статского советника. Но со стороны татар, которые также узнали об этом, дерзостей меньше не стало.

Это подтверждали поступавшие в Бахчисарай рапорты командиров: у Судака татары обстреляли егерей, посланных рубить лес на дрова, и одного убили; нарочного, ехавшего из Балаклавы в Ялту, сбили с лошади, ограбили, забрав письма и оружие; в Кезлеве дважды стреляли в идущего по улице драгуна; у драгун Борисоглебского полка угнали много лошадей; на южном побережье высадились двести турок, а татары, вместо того чтобы задержать их как неприятелей, дали воду и пищу.

По каждому происшествию Веселицкий писал представления хану, требовал объяснений. Через неделю-другую чиновники возвращали ему бумаги с обещанием найти и наказать виновных. Но если зимой хан действительно повесил нескольких татар, то теперь времена настали другие — искать и вешать виновных никто не собирался, хотя внешне хан и диван старались убедить резидента в прежней лояльности Крыма к России.

В середине мая Абдувелли-ага, зайдя к Веселицкому, рассказал, что ширинский Джелал-бей получил через находящегося на Кубани Мехмет-Гирей-султана письмо за подписью Бахта-Гирея, в котором содержался призыв к отторжению от России и возвращению под покровительство Порты.

   — Хан велел мне объявить вам, — сказал Абдувелли, — что весь крымский народ с Россией в дружбу вступил и никакого дела с Портой иметь не намерен... Мехмет-Гирею хан посоветовал оставить в покое диван и возвратиться в Крым с покаянием.

Веселицкий хотя и выразил благодарность за такой ответ, но ни одному ханскому слову не поверил. В очередном рапорте Долгорукову он написал, что подобные сообщения делаются «для нашего усыпления и выигрывания удобного времени на произведение своего тайного умысла по прибытии ожидаемого турецкого войска».

О том, что Порта собирается подкрепить татар своим войском, Веселицкому рассказал Бекир-эфенди, по-прежнему регулярно посещавший его дом. Он принёс копию письма, полученного Сагиб-Гиреем, в котором турки хвалили татар за отказ отдать России требуемые крепости и обещали награду за верность.

   — Хан и знатные рассуждают так, — говорил Бекир. — Когда Щербин-паша приедет — твёрдо противиться его домогательствам. А поскольку большого войска он с собой иметь не будет, то и разорить Крым враз не сможет. Пока же большое войско вступит — они покаются перед Портой за то, что дошли до такого предательства, заключат мир и попросят помощи.

   — Мне доносят командиры, что татары вооружаются и изрядное число их уходит в леса, — сказал Веселицкий.

   — В диване решено собирать войско и тайно придвинуть его к Бахчисараю.

   — Зачем?

   — Когда паша станет приближаться — выйти навстречу и предложить вести переговоры прямо в поле. Войско должно окружить посольство и к городу не подпускать.

   — А дальше?

   — Будут уговаривать отступиться от требований.

   — А как же подписание договора?

   — На ваших условиях хан его не подпишет.

   — Так хан решил?

   — И хан. И диван... Между прочим, хан опасается, что не все татары могут восстать. Вы, русские, правильно сделали, — усмехнулся Бекир, — когда минувшей зимой позаботились о поставке сюда хлеба. Эта помощь произвела на голодных татар доброе впечатление... Многие вам верят!.. Только польза от этой веры невелика: за ханом они не пойдут, если, конечно, силой не принудят, но и за вас сражаться не станут.

   — Коль часть народа за нас — уже неплохо, — деловито заметил Веселицкий. — Пусть мирно сидят по домам, а с ханом генерал Прозоровский сам справится!

   — И с турками?

   — И турок бивали! — с некоторой запальчивостью воскликнул Веселицкий. А потом уже спокойнее добавил: — Ко мне заходил человек от Багадыр-аги, просил дать разрешение для переезда на Таман к армянским купцам, что товары в Крым возят. Говорил, что, если я не дам купцам пропуск, коварные султаны ограбят их и пленят. Я сказал, что подумаю. Ты бы узнал, какая затея готовится...

На следующий день Бекир сообщил:

   — По побуждению Джелал-бея человек этот повезёт письмо к Мехмет-Гирей-султану, чтобы тот передал его Порте.

Веселицкий достал из сундука кошелёк, протянул Бекиру:

   — Здесь сто золотых!.. О чём письмо?

Бекир сунул руку в карман, вынул смятый листок, отдал резиденту.

Джелал-бей просил турок оказать поддержку в готовящемся восстании:

«Мы денно и нощно проливаем слёзы, ожидая того вожделенного времени, когда придёт помощь. Хотя простой народ наш собран и вооружён, но он ни к чему не способен. Простой народ если бы не боялся нас, то уже принял бы подданство...»

Проводив Бекира, Веселицкий поручил Анисимову изготовить копию письма и с нарочным рейтаром послал её Долгорукову. От себя же добавил прошение: определить Бекиру, ставшему крайне важным конфидентом, ежегодное жалованье в 900 рублей.

«Так он дешевле обойдётся, — подумал Пётр Петрович, тоскливо поглядывая на опустевший сундук. — А то давать по сотне за каждое письмо — по миру пойдёшь!..»

А Багадыр-аге он ответил уклончиво: дескать, непременно даст пропуск, когда получит разрешение Щербатова. И выразил удивление, что ныне на Тамане появились такие султаны, кои есть явные неприятели, подбивающие татар на разврат.

Багадыр-ага выслушал посыльного, обозвал резидента грязной свиньёй и пообещал со временем повесить.


* * *

Июнь — июль 1772 г.

Комендант Перекопской крепости полковник Кудрявцев проснулся поздно и долго сидел на кровати не одеваясь, бездумно глядя по сторонам. Его помятое лицо, нетвёрдый взгляд и слабые движения говорили о бурно проведённой вечеринке. Об этом же свидетельствовали пустые винные бутылки, беспорядочно рассыпанные на столе, остатки закуски, густо облепленные серыми мухами, и тяжёлый, спёртый воздух в комнате. Оторванный от ратных дел, от городской жизни, полковник страшно скучал в этой Богом проклятой степи и охотно предавался застольным развлечениям со всеми офицерами, проезжавшими через крепость. Вчера он отметил прибытие второй партии посольства Щербинина. Сегодня, 5 июня, ожидал последнюю, третью, партию с самим генералом.

Денщик без стука открыл дверь, просунул в щель голову:

   — Кажись, едут, господин полковник.

Кудрявцев поднял на него мутные глаза:

   — Мундир давай, поганец!

Денщик, махнув для виду пару раз щёткой по зелёному сукну, помог полковнику одеться и, отступив на шаг, застыл, держа в руках большое, подернутое паутиной трещин зеркало.

Кудрявцев натянул парик, заправил под него торчавшие за ушами слипшиеся волосы, затем тоскливо оглядел денщика. Вид у того был самый затрапезный: волосы всклокочены, пожелтевшая рубаха — несвежая и дурно пахнет, ноги босые, грязные.

Брезгливо скривив губы, полковник легко, без замаха, двинул его в ухо и дохнул перегаром:

   — Рожу умой, сволочь... И со стола прибери.

Протянув руку, он выхватил из миски сморщенное мочёное яблочко, сунул в рот, прожевал, сплюнул на замызганную скатерть семечки и шагнул к двери.

Запряжённая шестёркой каурых лошадей большая карета Щербинина первой прогремела колёсами по подъёмному мосту, втиснулась в узкие ворота вала, объехала ров и остановилась у крепостных ворот, по обеим сторонам которых выстроился почётный караул.

Полковник Кудрявцев напрягся, молодцевато выпятил грудь и поспешил к карете.

Изрядно уставший от долгого пути Щербинин из кареты не вышел, на приветствие полковника не ответил — только процедил вяло:

   — Проводи к месту.

Кудрявцев вскочил на козлы, стал указывать кучеру, куда следует ехать.

Карета скрылась за воротами, крутнулась раз-другой между казармами и остановилась у дома, предназначенного для обитания генерала.

Кудрявцев спрыгнул на землю, спугнув копошившихся в мусоре юрких воробьёв, открыл дверцу, подхватил под руку грузного Щербинина, неловко спустившегося с подножки.

Евдоким Алексеевич чертыхнулся, отдёрнул руку, раздражённо бросил полковнику:

   — Пошлите в Бахчисарай человека! Пусть Веселицкий донесёт хану о моём прибытии.

Через час курьер ускакал в сторону Солёных Озёр...

Веселицкий, прочитав короткую записку Кудрявцева, сразу же направил Дементьева в ханский дворец. Тот вернулся скоро, сказал, что Сагиб-Гирей просит посольство не спешить с выездом в Бахчисарай.

   — Говорит, что готовит торжественную встречу.

   — Знаем, какую встречу он готовит... Ну и чёрт с ним, — махнул рукой Веселицкий. — Мы его предупредили. А сами завтра отправимся в Козлов...

9 июня посольство Щербинина — десятки карет и повозок, кавалерийские эскадроны и пехотные роты охранения, артиллерийская батарея — двинулось к Солёным Озёрам, вытягивая за собой длинный шлейф пыли. У деревни Кочембек, в сорока вёрстах от Перекопа, посольство заночевало. Появившийся утром ханский гонец объявил, что навстречу выехал дефтердар Азамет-ага со свитой, который проводит почётного русского гостя в Бахчисарай. (Дефтердар, однако, не торопился — прибыл в деревню только утром следующего дня. С ним были пятнадцать чиновников и почти сотня ханских гвардейцев).

Посольство вновь запылило по дороге... Понурые, с блестящими спинами лошади, неторопливо перебирая ногами, тянули потихоньку генеральскую карету и обозные повозки. После буйно зеленевших густых приднепровских лесов, крутых холмов и глубоких лощин, после изумрудных трав и бешеного разноцветного веселья цветов, синевы рек и озёр голая, без единого деревца, выжженная крымская степь производила тягостное впечатление, нагоняя тоску однообразием невыразительного, безжизненного пейзажа. Разогретая днём земля, высохшая, местами потрескавшаяся, не успевала остыть за короткую летнюю ночь и к полудню, снова впитав в себя палящие лучи июньского солнца, дышала немилосердным, обжигающим зноем. Щербинин изнемогал от духоты и пыли, пил противное тёплое вино и всю дорогу ворчливо ругал татар, избравших местом своего обитания эти проклятые степи.

К вечеру 12 июня посольство въехало в Кезлев, разом всколыхнув притихший город: узкие улицы заполнили экипажи, всадники, марширующие солдаты; издворов испуганно выглядывали обыватели, шептались, строили догадки.

Утром Веселицкий ознакомил генерала с настроениями в татарском обществе. И предупредил:

   — Мои конфиденты доносят, что в трёх вёрстах от Бахчисарая собрано до двадцати тысяч татарского войска. Я бы посоветовал вашему превосходительству взять сикурс из здешнего гарнизона.

   — У меня достаточно охраны, — ответил Щербинин. (В душе он, конечно, опасался татарского нападения, но не хотел показать слабость перед резидентом и офицерами). — Конфиденты ваши, скорее всего, трусы и лгуны. Мы с турками заключили перемирие, а без их поддержки татары не отважатся выступить!

Свитские офицеры шумно и подобострастно поддержали генерала...

К Бахчисараю посольство подъехало 16 июня и остановилось в трёх вёрстах от города: приближаться к окраине Веселицкий отсоветовал.

   — В диване решено: если мы войдём в город — война! — предостерёг он Щербинина.

На этот раз Евдоким Алексеевич послушал резидента, отпустил дефтердера и гвардейцев и приказал ставить лагерь на широком поле, между узкой дорогой на Акмесджит и покатой белокаменной скалой. Скала прикрыла лагерь с тыла, на флангах расставили усиленные караулы, разместили пушки. Ровное, открытое поле исключало возможность скрытого подхода к лагерю — любой отряд, пеший или конный, был бы замечен за две-три версты.

Солдаты ещё продолжали натягивать последние палатки, выстраивать повозки в вагенбург, когда со стороны Бахчисарая показались три десятка всадников.

Веселицкий приложился к зрительной трубе, рассмотрел тех, кто ехал впереди, и, обернувшись к Щербинину, пояснил:

   — Это люди хана: Мегмет-мурза, Абдувелли-ara и Тинай-ага.

Татар остановили караулы; свиту задержали, а чиновников провели к палатке Щербинина.

Евдоким Алексеевич принял их подчёркнуто сдержанно.

   — Всему татарскому народу должно быть хорошо известно намерение её императорского величества утвердить навечно вольность и благоденствие Крыма под покровительством российского скипетра. Я прибыл сюда, чтобы торжественным трактатом закрепить сохранение Крымской области в свободном и независимом состоянии под собственным татарским верховным правительством.

   — А зачем такая большая свита? — тихо спросил Тинайага.

   — Оной требует достоинство торжественного посольства, — заметил Щербинин.

   — А зачем Прозор-паша в наших землях с войском стоит? Мы же ваши союзники.

   — Это сделано для вашей собственной безопасности. Разве вам неведомо, что некоторые мурзы с дурным умыслом собирают воинов в тайных?

Татары быстро переглянулись.

   — С каким умыслом? — встревоженно спросил Мегмет-мурза.

   — Чтобы призвать в Крым турок и вместе с ними похитить дарованную народу вольность.

   — Вы конечно же не знаете, что из Карасувбазара в Стамбул отправлен некий эфенди с просьбой к султану прислать двадцать кораблей с десантом, — вставил Веселицкий, выразительно оглядев татар.

   — Укажите тех, кто эту ложь насказал! — злобно сверкнув глазами, подскочил с места Мегмет-мурза.

   — Копии писем получены из Стамбула! — отрезал Щербинин, повысив голос. (Он не назвал имя Аведена Тухманова, выведавшего в Карасувбазаре о поездке эфенди, не потому, что пожалел конфидента, — такой ответ делал его предыдущие слова более весомыми, давая понять чиновникам, что русским известны все крымские тайны).

Мегмет снова сверкнул глазами, но смолчал.

   — Так когда же будут выведены войска? — смиренно спросил Тинай-ага.

   — Когда злоумышленники откажутся от своих коварных замыслов!

По знаку Мегмет-мурзы чиновники неожиданно встали, поклонились и вышли из палатки. Их проводили за пределы лагеря.

Вместе с ними в Бахчисарай вернулся Веселицкий, чтобы передать хану составленный Щербининым церемониал торжественной аудиенции.

По этому церемониалу Сагиб-Гирей должен был встать со своего места, выйти на девять шагов, принять от посла саблю, бриллиантовое перо и поцеловать высочайшую грамоту.

Хан увидел в предлагаемом церемониале покушение на его вольность и независимость и отказался исполнить. В ответном письме он заметил, что принятие сабли означает «повиновение власти», а выход вперёд и целование грамоты — «знак принятия подчинённости».

«Таковые знаки повиновения и подчинённости принимать, равно как и высочайшую грамоту целовать, закону и нравам нашим противно, и поэтому на принятие того никакого способа не находится», — говорилось в письме.

Две недели шла неторопливая переписка — каждая сторона настаивала на своём. Лишь после того, как Веселицкий прямо сказал Тинай-аге, что затягивание аудиенции не свидетельствует о дружественном отношении хана к посольству её величества, ага вернулся с более приемлемым ответом.

   — Хан согласен принять грамоту сидя, — объявил ага. — А саблю и перо вовсе не принимать.

   — Но ведь это будет несходно с той благодарностью, какой вы обязаны своей великой благодетельнице, — попытался убедить его Веселицкий.

   — Такие дары всегда были знаками подчинённости Порте, — сказал ага. — А мы от неё отторглись ныне.

Замечание выглядело убедительным — Веселицкий посоветовал Щербинину принять его во внимание.

   — Теперь мы должны всячески подчёркивать полный и окончательный разрыв Крыма с Портой, — сказал он. — А в этих дарах действительно есть что-то двусмысленное... Надо уступить хану!

Щербинин согласился изменить церемониал: отказался от вручения сабли и пера, но в отношении грамоты был непреклонен.

   — Если мы с первых же дней станем уступать всем капризам хана — это подаст сему дикому и невежественному правителю повод и при заключении трактатных артикулов делать нам затруднения... Бог с этими побрякушками. Но грамоту он примет стоя!

Веселицкий пересказал Тинай-аге слова Щербинина и добавил от себя, что на большее его превосходительство согласие не даст.

   — Вы разъясните его светлости, — предостерёг он агу, — что дальнейшее упорство мы будем расценивать как нежелание делом подтвердить истинное к России дружелюбие.

Предупреждение подействовало — хан назначил аудиенцию на 4 июля.

В указанный день, утром, русское посольство неторопливо двинулось к Бахчисараю. Растянувшись на полторы сотни сажен, выглядело оно внушительно и пышно: впереди шли несколько трубачей, оглашая окрестности медными звуками марша; за ними, под колышущимися на ветру знамёнами, уложив на плечи длинные ружья, вышагивали сто гренадеров, с обнажёнными палашами — сто карабинеров; далее верхом на рослом гнедом жеребце в окружении свитских офицеров ехал Щербинин в полной генеральской форме, тут же был Веселицкий, переводчики Дементьев и Константинов; за ними, раскачиваясь на ухабах, катила карета — сидевший в ней майор Стремоухое держал на бархатной подушке высочайшую грамоту, предназначенную для вручения хану; замыкали процессию трубачи и эскадрон гусар.

Достигнув ханского дворца, карабинеры и гренадеры зашли во двор, стали живым коридором: карабинеры — справа, гренадеры — слева.

Татарские чиновники встретили Щербинина у ворот, подождали, когда он степенно слезет с коня, и, придерживая под руки, проводили до крыльца. После торжественного объявления ахтаджи-беем Абдувелли-агой о прибытии полномочного посла российского двора Евдокима Алексеевича ввели в зал.

Вслед за генералом вошли остальные посольские люди.

Щербинин взял у майора Стремоухова грамоту и раскатистым, звучным голосом произнёс:

— Я имею честь донести до вашей светлости, что её императорское величество с удовольствием согласилась на вольное избрание крымским народом своего верховного правителя. Высочайший двор склонен и впредь подавать все способы к безвредному соблюдению татарской облает, нашим пособием существовать начинающей. Высочайший двор желает утвердить взаимство дружбы и союза на таких основаниях, кои бы навсегда всех татар обеспечивали в их благополучном состоянии.

Хан, как и было договорено, принял грамоту стоя, но целовать не стал — передал Багадыр-аге.

Затем высокие стороны сели: Сагиб-Гирей на софу, обложенную бархатными подушками, Щербинин — в широкое, обитое красным атласом кресло, поставленное напротив софы. Чиновники дивана, мурзы, генеральская свита продолжали стоять.

Ханский переводчик Идрис-ага, запинаясь, зачитал грамоту.

Сагиб-Гирей слушал её с кислым выражением лица, затем вялым голосом принёс от имени татарского общества благодарность её величеству за «человеколюбивые щедроты».

Хотя Щербинин не понимал чужого языка, но от него не ускользнул скучный тон ответа. Он счёл необходимым добавить:

   — Искреннее и ревностное наше желание одно: сохранить Крымский полуостров со всеми принадлежащими ему народами в доставленной нашими трудами и попечением свободе и независимости... Отправлением к вам торжественного посольства Россия оказывает со своей стороны уважение, которое свойственно только от знатной в свете державы подобной себе державе оказывать. И коль мы решились почтить вашу светлость подобным торжественным посольством, то было бы противно нашей собственной чести и достоинству нашей империи после этого какие-либо способы к порабощению Крыма предлагать. Одним словом, мы хотим, стараемся и ищем все способы доказать не только татарским народам наше твёрдое к ним благонамерение, но и всему свету дать пример признать Крым в качестве свободной и независимой области. И когда сие общее признание приобретется, тогда и для Порты больше будет убеждения отступить от мнимого своего права на Крым... Вот почему ныне требуется скорое и окончательное свершение нашей негоциации, всему свету доказывающей независимое татарское состояние и определяющей способы его сохранения со стороны империи на все будущие времена.

Щербинин замолчал, довольный основательностью и изяществом своей речи.

Сагиб-Гирей выслушал переводчика и, глядя мимо посла, спросил скользко:

   — Зачем вольного человека охранять? Он же вольный.

   — Вольность без охранения не есть вольность, — сказал Щербинин. — Она всегда может быть подвержена похищению.

   — Кем?

   — У каждой державы есть и недруги и приятели. Одни стараются поработить свободный народ, другие же помогают защищаться от покушений... В договоре, который нам надлежит подписать, названы артикулы, определяющие способы защиты вашей вольности.

   — Господин Веселицкий видит эти способы только в уступке наших крепостей и долгое время вымогал их.

   — Учинённое от господина резидента домогательство, — примирительно пояснил Щербинин, — единственно источник свой возымело от торопливой его ревности видеть Крым в безопасности. На самом же деле злых намерений он не имел. Хотел только лучше высочайшее повеление исполнить — представить в ваше собственное благоизобретение меры, что вы предпринять захотите.

   — Что мы должны подписать?

   — О, сущую малость... Трактат, в котором будут назначены пределы нашего обережения вашей вольности. И акт, где содержалось бы ваше собственное предъявление о приобретённой вами вольности и твёрдом намерении хранить и защищать оную, с требованием признания Крыма независимой от Порты и от всех соседних держав областью.

   — Минувшим летом мы уже трактовали с Долгорук-пашой. Акты были отправлены с депутатами в Петербург и там приняты, о чём её величество уведомило меня и всё общество... Разве этого мало?

   — Все те акты остаются в силе! Однако следует положить прочное окончание начатому делу присвоением оному надлежащего формалитета. Я готов представить вашей светлости прожект трактата немедленно... А через неделю его можно подписать.

   — В скорую работу вмешивается шайтан, — сказал Сагиб-Гирей. — Акт о вечной дружбе в один день не пишется!.. Я на неделе пришлю депутацию в ваш лагерь. С ней и обсудите...

Тем же порядком, под звуки медных труб посольство покинуло Бахчисарай, направившись к лагерю.

За обедом Евдоким Алексеевич сказал Веселицкому, приглашённому к генеральскому столу:

   — Ожидать, что татары сразу подпишут трактат, увы, не приходится. С этим надобно смириться... И упрямство их, как бы раздражительно оно для нас ни было, принимать покорно, не отступая, однако ни на шаг от задуманного... Приличные внушения, изъяснения, настоятельства, соединённые с терпеливостью, с наружным уважением их взаимных вопросов и ответов и с возбуждением собственного их рассудка и внимания — вот те орудия, которые полезными и удачными могут быть.

   — Я сии орудия почти год использую, но всё впустую, — отозвался Веселицкий, обгладывая жареное гусиное крылышко. — Упрямство их безгранично... А коварство, нарушение данного слова — дело совершенно обыденное.

   — Ваши домогательства встретили с татарской стороны затруднительства из-за чрезмерной торопливости и требовательности. Зная свойственную магометанам недоверчивость к христианам, следовало вести себя разумнее... Воображение хана и его правительства наполнено опасностью притеснения, которое, по их варварскому мнению, ждёт Крым при переходе в наше подданство. И ваше упущение заключается в недостаточном изъяснении им, что обращать татарские народы в своё подданство высочайший двор не намерен... Протекция — да!.. Но Не подданство! — повторил Щербинин.

Веселицкий, задетый таким упрёком, понял, что у Щербинина сложилось недоброе мнение о его резидентской деятельности. Он хотел возразить, но Евдоким Алексеевич жестом остановил его:

   — Дело прошлое, господин статский советник. Не тревожьте себя оправданиями.

Веселицкий потупил взгляд и с преувеличенным вниманием стал тыкать вилкой в салат.

   — Нынче у нас одна забота, — продолжил Щербинин, не обращая внимания на чувства резидента. — Сколь ни были бы татары в упрямстве своём ожесточёнными, все затруднительные преткновения могут быть разрушены и истреблены, а само встревоженное магометанство успокоено, если мы преуспеем искусным образом открыть им глаза на собственную их пользу в том, в чём с нашей стороны соглашение ищется.

Евдоким Алексеевич отодвинул пустую тарелку, глотнул из бокала жёлтого сладкого вина, шумно вздохнул, оглядывая стол, подцепил вилкой кусочек лимбургского сыра, сунул в рот.

   — По собственной воле они глаза не откроют, — скучно сказал Веселицкий, раздосадованный упрёками генерала.

   — Откроют, — возразил Щербинин, с причмокиванием прожёвывая сыр. — Правда, если мы им в том поможем... — Он снова взял в руки бокал, отхлебнул и, разглядывая на свет золотистое вино, спросил: — Среди людей хана у вас знакомства обширные?

   — В приятельстве со многими состою.

   — Вот на них мы и должны опереться в предстоящей негоциации.

   — За всё придётся платить.

   — Об этом не беспокойтесь... Для облегчения домогательств я имею на чрезвычайные расходы тридцать тысяч рублей. И подарочных вещей на двадцать тысяч. Сколько надо — заплатим!.. А вы возвращайтесь в Бахчисарай и не теряйте времени.

Щербинин вытер губы белоснежной салфеткой, кинул её на стол, тяжело поднялся и, не прощаясь с Веселицким, направился к своей палатке — он любил после сытного обеда полчасика полежать.

Но лежать, увы, не пришлось: генералу представили молодого прапорщика, прибывшего нарочным из Петербурга и терпеливо дожидавшегося окончания обеда. Сидя на кровати, Евдоким Алексеевич принялся вскрывать пакеты.

В рескрипте Екатерины повторялось требование склонить хана на уступку крепостей, но в случае крайнего упорства — сделать снисхождение:

«Совершить желаемый с ним формалитет, поступая на умягчение и помещение одного слова вместо другого, но равносильного, то же понятие подающего, а грубому и варварскому их воображению ласкающего... Нужда и дело единственно в том состоят, чтоб помянутые крепости, которые составляют всю дальновидность нашей о татарах системы, остались в наших руках, к чему главнейший пункт негоциации и заключаемого с татарами трактата и относится».

Никита Иванович Панин был более практичен — в своём письме он предложил слова «оные крепости уступаются» заменить в случае необходимости на другие сочетания: «оные крепости приемлются в здешнее содержание» или «оные крепости содержаны будут с российской стороны».

Обсуждение проекта договора о союзе и дружбе между Россией и Крымским ханством началось 11 июля.

Для заседаний установили в русском лагере отдельную палатку — просторную, с затянутыми кисеей окошками, настелили ковры, поставили покрытые малиновыми атласными скатертями столы для делегаций, десяток хороших стульев. Россию представляли Щербинин и Веселицкий, которым помогали переводчики Константинов и Дементьев и канцеляристы Цебриков и Дзюбин. В татарскую депутацию хан определил Мегмет-мурзу, Тинай-агу, Абдувелли-агу и переводчика Идрис-агу. (Назначение двух последних Веселицкий воспринял с удовлетворением: он уже успел встретиться с ними наедине и презентовать каждому дорогие вещи, привезённые Щербининым).

Открывая первую конференцию, Евдоким Алексеевич ещё раз выразил пожелание о скорейшем подписании трактата и предложил начать обсуждение статей.

Первая статья, в которой объявлялось, что «союз, дружба и доверенность да пребудут вечно между Всероссийской империей и татарской областью без притеснения вер, законов и вольности», возражений со стороны татарских депутатов не вызвала. Краткость и чёткость формулировки была понятна и не оставляла никаких способов иного толкования.

Лёгкая искорка несогласия промелькнула при зачтении второй статьи, где ханы объявлялись носителями верховной власти в Крыму, в избрание которых ни Россия, ни Порта, ни прочие посторонние державы не должны были вмешиваться. В статье указывалось, что об «избрании и постановлении хана доносимо будет высочайшему российскому двору».

   — Если избрание хана есть внутреннее дело вольного татарского народа, зачем же мы должны доносить об этой русской королеве? — спросил Мегмет-мурза.

Щербинин погасил эту искру, сославшись на первую статью:

   — Коль мы будем иметь с вами дружеский договор, то разве зазорно уведомить вашу благодетельницу об избрании хана?.. Друзья не должны ничего друг от друга скрывать.

   — Стало быть, и турецкому султану также надобно об этом доносить.

   — Вы от Порты теперь навсегда отторглись и султану ничем не обязаны.

   — Мы единоверные с турками.

   — В Европе тоже много единоверных народов, но державы они имеют разные... Вера есть сущность духовного характера, а мы ведём речь о делах политических.

Мегмет не стал спорить, промолчал.

Далее в проекте договора указывалось, что все народы, бывшие до настоящей войны под властью крымского хана, по-прежнему остаются под его верховенством. Тем самым Россия подчёркивала, что выступает за целостное Крымское государство. Это должно было произвести на татар благоприятное впечатление.

Кроме того, Россия обязывалась не требовать себе в помощь войск от Крымской области, сняв тем самым опасения татар, что их — так же, как и калмыков, — будут заставлять воевать в составе армий империи. Но при этом подчёркивалось, что «крымские и татарские войска противу России ни в чём и ни под каким претекстом вспомоществовать не имеют».

   — В договор особым артикулом включено обязательство её императорского величества защищать и сохранять Крымскую область во всех вышеозначенных правах и начальных положениях, — сказал Щербинин. — Он идёт под нумером пятым.

   — Судя по вашим прежним словам, это защищение предполагает пребывание русских войск на нашей земле, — буркнул Мегмет-мурза.

   — Пока настоящая война между Россией и Портой продолжается — а таковое состояние признается всеми державами до заключения трактата о мире, — военные резоны требуют, чтобы укреплённые крымские места были заняты нашими гарнизонами. В предполагаемом шестом артикуле сие обстоятельство изъяснено теми же словами... Хочу к этому добавить, что я имею повеление её величества снестись с командующим здесь генерал-поручиком Щербатовым и учинить распоряжения, дабы поставка в гарнизоны дров и фуража и само размещение их ни малейшую тягость крымским обывателям не составляла.

   — Настоящая война длится уже не один год. И сколь ещё продлится — никто не знает!.. Получается, что войска будут стоять в независимом Крыму також неизвестное время.

   — Я позволю себе обратить внимание господ депутатов на слова сего артикула. — Щербинин взял договор и, выделив голосом первое слово, чётко, с расстановкой прочитал: — «Пока настоящая война между Всероссийской империей и Портой Оттоманской продолжается...» — Он отложил бумаги. — Здесь нет ничего непонятного!.. А что касаемо сомнений в скором завершении войны, то пусть у депутатов не возникают сомнения на сей счёт. Возьму на себя смелость объявить вам, что наступающий год будет последним. Наш общий враг Порта находится в издыхании и теперь — после укрепления армии генерал-фельдмаршала Румянцева полками Второй армии — положение великого везира становится незавидным...

Не дожидаясь, что ответят татары, Веселицкий, как и было заранее обговорено с Щербининым, предложил сделать краткий перерыв.

Гостям подали кофе, шербет, сладости, трубки с табаком. Предупредительным обхождением Щербинин хотел настроить татарских депутатов на спокойный, умиротворённый тон, ибо подошло время к обсуждению следующей, седьмой, статьи, в которой речь шла об уступке крепостей.

Попивая кофе, Евдоким Алексеевич искоса поглядывал то на татар, то на Веселицкого, озабоченное лицо которого говорило, что он тоже взволнован предстоящим трудным и, безусловно, неприятным разговором.

Когда прислуга убрала со стола чашки и вазы, унесла выкуренные трубки, Евдоким Алексеевич заговорил — приглушённо, неторопливо, осторожно подбирая слова, делая длинные паузы:

   — Татарская область, ставшая ныне вольной и независимой, и в прежние годы была подвержена внезапным неприятельским нападениям, кои наносили ей чувствительный вред. Поручившись за охранение её вольности, Россия желала бы иметь надёжные способы к исполнению артикулов договора поданием в нужных случаях своему доброму соседу немедленной помощи и защищения... Однако по заключении мира с Портой, возвратясь в свои границы, армия будет отдалена от сего полуострова великим расстоянием. А сие крайне опасно, ибо оно, расстояние, даст затруднения в быстрой помощи законному крымскому правителю и народу. И помощь эта может быть подана с большим опозданием, когда правитель будет свергнут, а народ порабощён. Тем самым мы не сможем выполнить артикулы договора и перед лицом всего света станем клятвопреступниками, бросившими своих друзей в трудные времена... Вот почему для лучшего обережения вольности и независимости Крыма надлежит оставить здесь некоторое количество русского войска, разместив его в дальних крепостях. В предлагаемом седьмом артикуле изъясняется необходимость уступления России крепостей Керчь и Еникале и от имени крымского правительства и всего общества подавания просьбы вашей благодетельнице принять их... Кроме помянутых крепостей, все прочие крымские крепости с пристанями, гаванями, жилищами, со всеми в оных жителями, доходами и соляными озёрами в ведомстве и полном распоряжении светлейшего хана и крымского правительства быть имеют. Ни в какой из них русские войска пребывать не будут!.. Равно же и за Перекопом крымская степь по границы российские, бывшие до настоящей войны, то есть начиная от вершин рек Берда и Конские Воды и до устья оных, по-прежнему во владении крымских жителей останется.

Многословие Щербинину не помогло — воинственно настроенный Мегмет-мурза воспринял речь враждебно и попрекнул посла:

   — Защищение наше не должно зависеть от воли твоей королевы! Доблестное крымское войско не столь слабо, чтоб не смогло оборонить свои земли и жилища и без помощи России.

   — Большую часть крымского войска составляют воины из ногайских орд, кои по своим обыкновениям кочуют за пределами полуострова, а ныне, по собственному их желанию и повелением их благодетельницы, переведены на кубанскую сторону... Может так статься, что они не поспеют прийти на помощь, — сдержанно возразил Щербинин.

   — Пролив, отделяющий Кубань от Крыма, не столь широк, а протяжённость наших земель не столь велика, чтобы доброконное войско за неделю не оказалось здесь.

   — Мне известно умение орд совершать переправы через самые широкие реки. Но я ни разу не слышал, чтобы они переправлялись через пролив.

   — Это можно сделать, когда море в стужу замёрзнет.

   — А если покушение на Крым будет в зной?

   — Орды найдут быструю дорогу!

   — Но может так статься, — повторил Щербинин, — что коварным и внезапным нападением большой рати главные крепости Перекоп и Арбат, требуемые нами Керчь и Еникале захвачены будут столь скоро, что кочующим ордам войти в Крым неприятели не дадут. И запрут полуостров с суши и моря на крепкий замок! Где вы сможете укрыться от злобного врага?.. А так, если неприятель поведёт интригу на свержение законного крымского хана, то и он и многие другие чины правительства как раз найдут убежище в крепостях с российскими гарнизонами и флотом.

   — Мы будем сражаться с неприятелем, а не прятаться от него!

   — У меня нет сомнений в вашей отваге и готовности умереть за родную землю. Вся история Крымской области наполнена этими качествами, — не удержался от иронии Щербинин. (Константинов не стал повторять интонацию генерала — с каменным лицом перевёл всё сухо и обыденно). — Но враг тоже бывает разный... Бывает силён, решителен, кровожаден... И здесь весьма пригодилось бы вспомоществование наших крепостных гарнизонов.

   — Именно гарнизоны могут нарушить мир и покой, — не унимался Мегмет-мурза.

   — Это как же? — крякнул удивлённо Щербинин.

   — Мы уже многократно бывали свидетелями несогласий между гарнизонами и крымским народом. И всегда, даже когда причиной того несогласия было гарнизонное войско, виноватым оказывался наш народ... А если снова произойдёт ссора? Кто в ней станет посредником?.. Кто разберёт — от русского ли гарнизона произошла обида или от крымского народа? Кто сможет разрешить спор, если между нами не будет посредника?

   — Уж не хотите ли вы сказать, что Порта — наш заклятый обоюдный враг! — может быть таким посредником? — не выдержал Веселицкий.

   — О Порте речь не идёт. Но коль не будет гарнизонов — не понадобится и посредник, — вывернулся Мегмет-мурза.

   — Охранение, что мы должны обеспечить вашей области согласно прожектируемого договора, не может осуществлятъся из Петербурга, — одёрнул мурзу Щербинин. — Войско наше должно быть в Крыму!

   — У нас хватит собственных сил для защищения! — выкрикнул Мегмет.

   — Нет, не хватит, — твёрдо, с ноткой угрозы сказал Щербинин. — Разве меньше сил у вас было, когда турки много лет назад покорили Крым? Однако ж не устояли!

   — Старые времена прошли!

Евдоким Алексеевич смерил мурзу долгим взглядом, изрёк назидательно:

   — Неужто вам не понятно, что хан Сагиб-Гирей и трёх дней не продержится на престоле без нашей помощи?

   — Кто же намерен его свергать?

   — Неприятели всегда найдутся... Та же Порта меняла ханов по своему усмотрению.

Мегмет возражать не стал: замечание было справедливое. Но и уступать не собирался.

   — Вы все ругаете Порту, но забываете, что раньше мы получали от неё знатные доходы. Султан ежегодно присылал нам много мешков денег. А Россия не шлёт! Зато хочет отнять у нас важные города.

   — Потеря доходов, что были соединены с порабощением, заменяется теперь доставленной вам вольностью. А оная, как известно, всех сокровищ дороже!.. — Щербинин знал, что только с ногайских орд ханы собирали шестьдесят тысяч рублей в год, и решил подчеркнуть это: — К тому же все крымские доходы отныне у вас остаются. Теперь вы не обязаны отдавать часть из них Порте!

   — Но покровитель не может оставлять своего друга в разорении. Ведь мы же не по своей вине понесли в ходе войны тяжёлые убытки.

Евдоким Алексеевич понял, что мурза старается увести разговор в сторону, и он снова заговорил об уступке крепостей.

   — Слова русского посла нам не понятны, — неприязненно бросил Мегмет. — Настойчивость, с которой вы просите крепости, противоречит предлагаемому договору!

   — В чём же это противоречие?

   — Мы же вольная держава! Следовательно, можем соглашаться на ваши требования, а можем и нет.

   — Договор, подтверждающий все ваши блага, ещё не подписан, — предостерёг Щербинин. — И подписание его затягивается как раз по причине вашего нежелания включить в него артикул об уступке крепостей. Мы не можем оставить без защищения татарские народы. Вот это противоречит договору!

Мегмет, видимо, выдохся, замолк, но в разговор вступил Тинай-ага.

   — Почему Россия настаивает на этих крепостях? — спросил он пытливо.

Щербинин утомлённо вздохнул и снова терпеливо принялся разъяснять:

   — Когда сия война закончится — все русские гарнизоны будут из Крыма выведены. Если же коварная Порта учинит попытку порабощения вольных нынче татар, то наш флот вице-адмирала Синявина — будучи в Азове! — не сможет вас защитить от десанта, ибо турки первым делом закроют вход в Чёрное море. Пешее же войско — из-за отдалённости расположения! — вскорости на выручку вам не поспеет. Вот почему желательны именно сии две крепости.

   — Мы готовы предупреждать о турецкой угрозе капудан-пашу. А потом он сможет заходить в любую нашу гавань.

   — Вы собираетесь создать свой флот?

   — Нет... Зачем он нам?

   — А как же вы прознаете про турецкую эскадру?

   — Так она же подойдёт к побережью!

   — Когда подойдёт — поздно будет уведомлять Синявина!

   — Хорошо, вы правы... Но об эскадре могут сообщать торговые и прочие люди, плавающие и в Порту, и на Таман, и в Румелию. Кто-то увидит — скажет.

   — На таких людей нет надежды. Да и в гаванях, о которых вы помянули, надобно иметь запасные магазины для всяких снарядов и провианта, содержать охрану... Не скрою, для большого флота лучшим местом была бы Кафа. Но мы оставляем её в пользу хана и общества, как знаменитейший и большие доходы приносящий город... (Евдоким Алексеевич сказал эти слова таким тоном, словно Россия делала татарам величайшее благо). А взамен согласны на Керчь и Еникале... Уступите их, и тем самым вы ещё раз подтвердите искренность своей к нам дружбы!

Чиновники пошептались между собой, потом Мегмет-мурза сказал:

   — Требуемые крепости никогда нам не принадлежали, а находились в руках турецких. Как же мы можем отдавать чужое? О них вам следует говорить с Портой.

   — Крепости действительно были в турецких руках. Но теперь принадлежат Крыму и состоят под властью хана.

   — Нам даны полномочия обсуждать договор, а не уступку крепостей... Это дело хана! С ним и решайте.

Евдоким Алексеевич понял, что утвердить сейчас седьмую статью не удастся, а настаивать далее — неразумно: переговоры зайдут в тупик. Он посмотрел на Веселицкого.

Тот прочитал его взгляд и примирительно произнёс:

   — Наша дружеская беседа продолжается весьма долго. Все уже, видимо, притомились... Я предлагаю прекратить нынешнюю конференцию, оставшиеся статьи — чтобы не утомлять уважаемых депутатов — не объявлять, а передать прожект для последующего чтения и обсуждения в диване.

   — Мы согласны поступить таким образом, — кивнул Абдувелли-ага.

Переводчик Константинов передал ему папку с бумагами.

В последующих статьях говорилось, что ногайские орды должны навсегда остаться на кубанской стороне и состоять по древним своим правилам, обычаям и обрядам под властью крымского хана.

Далее шло упоминание об обмене пленными, которых следовало возвращать без всякого выкупа. Но, зная настроения татар, их острую, неприязненную реакцию на возвращение христианских пленников, русские пошли на уступку: все невольники, даже христиане, не являвшиеся подданными России, должны отсылаться назад к татарам или же — с согласия прежних хозяев — могли выкупаться империей.

В двенадцатой статье говорилось о взаимной торговле между двумя сторонами; тринадцатая статья объявляла о содержании при крымском хане российского «резидующего министра», которого татары должны почитать, не дозволяя оскорблений, и подвергать жестокому наказанию всех, кто таковые ему нанесёт...

Изворотливое упрямство депутатов на конференции насторожило Щербинина. Ни один из предъявленных резонов не произвёл на них сильного действия. Разочарованный, он написал в Петербург:

«Видимо по всему, что отнюдь не хотят иметь в Крыму русских гарнизонов и не желают быть под покровительством её величества, ибо когда я между разговорами внушал им об опасности для них с турецкой стороны и по заключении мира, то они отвечали, что ничего от турок не опасаются. Поэтому мне кажется, что когда будет заключён мир и русское войско от них уйдёт, то опять впустят в Крым турок, к которым по закону, нравам и обычаям имеют полную привязанность и преданность...»


* * *

Июнь — август 1772 г.

В конце июня русское посольство в четыреста человек — офицеры, лакеи, повара, канцеляристы, музыканты, коновалы, прочий обслуживающий люд — покинуло главную квартиру Первой армии. Множество карет, летних колясок, обозных повозок нескончаемой чередой неторопливо запылили по вьющейся между лесов и холмов дороге, напрявляясь в Фокшаны.

Орлов не спешил: ему донесли, что турки двигались ещё медленнее. У них посольство было побольше русского — пятьсот человек, — и на несметное число повозок, забитых багажом и припасами (турки везли даже клетки с курами), не хватило лошадей — пришлось запрягать тихоходных волов и верблюдов. Отборных же коней-красавцев, шедших с обозом, в упряжь не ставили — берегли для церемонии торжественного въезда послов в Фокшаны.

Орлов особенно не тревожился, даже шутил:

   — Им нынче резвость без надобности — не на бал едут!

Но при переправе через синеводую Серет вызвал полковника Христофора Петерсона и, высунув голову в каретное окошко, велел ему ехать к Дунаю:

   — Встретишь турок! И поторопи их...

Зная пристрастие турок ко всяким почестям, Петерсон организовал всё наилучшим образом: посольство во главе с Осман-эфенди и Яссини-заде, заменившим отставленного от негоциации рейс-эфенди Исмаил-бея, переправлялось через Дунай под музыку и дробь барабанов.

Этот спектакль порадовал самолюбие турок — они милостиво улыбались, говорили приятные слова. Но когда Петерсон намекнул, что российские полномочные ожидают скорейшего прибытия своих турецких визави в Фокшаны, Осман-эфенди, вытянув руку в сторону огромного обоза, пожаловался:

   — Я не знаю способа заставить волов идти быстрее...

В городок, построенный русскими инженерными командами, турки въехали — торжественно и шумно — 20 июля.

Семёня по хрустящему песку аллей, Осман обошёл лагерь, осмотрел палатки и строения, одобрительно заметил шагавшему рядом Петерсону:

   — Граф Орлов постарался на славу — в тишине и покое и мысли светлеют, и разум проясняется... Выразите графу мою признательность за выбор столь необычного и приятного места.

Петерсон приложил два пальца к шляпе, крутнулся на каблуке, прыгнул в седло, легко поскакал к русскому лагерю.

А там Орлов и Обресков — оба без кафтанов, без париков — сидели под дубом, отдыхая после обеда. Стоявший перед ними стол был заполнен зелёными винными бутылками, хрустальными вазами со сластями, ранними фруктами. Орлов жевал тугие светло-жёлтые черешни и, щуря глаз, лениво сплёвывал косточки, стараясь попасть в пустой бокал. Обресков, откинувшись на спинку мягкого стула, вытянув толстые ноги, медлительно покуривал трубку, наблюдая за тщетными упражнениями графа. Оба, скучая, ждали турецких представителей.

Орлов плюнул косточкой — снова мимо — и, не глядя на подошедшего Петерсона, бросил повелительно:

   — Налей, что пожелаешь!

Петерсон окинул взором стол, выбрал бургонское.

Орлов плюнул — мимо.

   — Пей!

Петерсон охотно проглотил вино.

   — Турки пришлют кого?

   — Осман не сказал.

   — Ну иди!

Петерсон поставил бокал на голландскую скатерть, козырнул, зашагал к офицерским палаткам.

Орлов утёр ладонью губы, повернул голову к Обрескову:

   — Турок-то лаской встречать будем иль строгостью?

Алексей Михайлович ответил длинно:

   — При всём частном каждого турка невежестве Порта имеет свой издревле установленный систематический образ негоциирования, который обстоятельствами мало переменяется... Основания сего способа — их гордость и застенчивость. Первое качество происходит от обыкновенного в их правительстве варварского тона, а второе — от свойственной каждому турецкому полномочному боязни, чтобы в случае народного роптания и недовольства за неполезный Порте мир не быть жертвой удовлетворения оного. С таковыми правилами турки, привыкнув вести негоциации с превеликой холодностью, неоднократно имели удачу получить кондиции более выгодные, нежели сами ожидали или каковые со своей стороны представляли... Отсюда я заключаю, что прежде надобно достаточно глубоко вникнуть в персональные характеры и нравы Османа и Яссини, настроить по ним наши струны, а затем живыми и сильными убеждениями привести в замешательство, обратив в пользу и подкрепление наших видов.

   — Э-э, — качнул головой Орлов, — это не по мне... Наша сила и страх турецкий перед ней — вот что следует положить в основу негоциации.

   — Осман — крепкий политик, — предостерёг его Обресков. — Блестяще образован, знает европейские языки, в разговорах мудр и увёртлив.

   — Уж не его ли это ведут? — хмыкнул Орлов, глядя за спину Обрескова.

Алексей Михайлович обернулся.

По аллее в сопровождении советника Александра Пиния и двух солдат шагал человек, одетый в турецкое платье. Это был переводчик Османа — Ризо.

Подойдя к столу, Ризо отвесил низкий поклон, сказал по-итальянски (русского языка он не знал), что Осман-эфенди просит уважить его преклонный возраст, усталость после длительного путешествия и перенести начало конгресса на неделю.

   — Неделю? — взметнулся Орлов. — Я полагаю...

Обресков, чувствуя, что граф скажет сейчас какую-то резкость, бесцеремонно перебил его:

   — Передайте почтенному эфенди, что мы согласны подождать неделю. Но не более! Ибо постановление желаемого всеми мира вряд ли стоит откладывать надолго.

Солдаты увели Ризо.

Орлов сверкнул глазами:

   — Я бы попросил вас, милостивый государь...

Обресков снова не дал ему договорить — пояснил примирительно:

   — На проверку полномочий и прочие мелочи всё равно уйдёт несколько дней. Стоит ли начинать конгресс нанесением обид туркам?

   — Я угодничать перед ними не намерен! — потряс пальцем Орлов.

   — Я тоже... Только не вижу резона злить турок с первого дня. Всё ещё впереди!..

Орлов горячился зря: уже первые, предварительные, встречи, начавшиеся на следующее утро, показали, что рассудительный Обресков был прав. Едва Пиний и Ризо представили друг другу для ознакомления копии полномочных грамот своих послов, зоркий глаз российского советника обнаружил, что Яссини-заде именуется в грамоте просто полномочным министром, но не имеет положенного в таких случаях посольского «характера».

Пиний доложил об этом Орлову и Обрескову, а те — при посещении турецкого лагеря — прямо заявили Осману о невозможности начать конгресс в неравных полномочиях.

   — Яссини-заде — шейх храма Ай-София и, стало быть, особа неполитическая, — невозмутимо пояснил Осман-эфенди. — Посольский характер ему, как лицу духовному, совсем не приличествует.

   — Принятые в свете обычаи — и вам сие хорошо известно! — обязывают соответствия послов достоинству представляемых ими держав, — заметил поучающе Обресков. — Стороны не могут негоциировать, не имея равного друг с другом ранга.

   — Но духовные лица раньше у нас в посольства не включались, — возразил Осман. — Давайте в виде особенности примем этот его характер и начнём конгресс.

   — В таком случае для уважения посольских качеств мы согласны на принятие всеми нами звания полномочных министров и не называться послами, — предложил Обресков.

   — Мы обсудим это, — пообещал Осман.

Спустя день Ризо принёс короткую записку. Осман сообщил, что «в запасе есть султанская полная мочь на посольский характер Яссини-заде».

   — Вот сволочи! — ругнулся брезгливо Орлов. — Ещё конгресс не открыли, а они уже норовят надуть...

По взаимной договорённости сторон конгресс было решено открыть 27 июля.

За полчаса до начала первой конференции в русском и турецком лагерях звонкоголосо пропели трубы, и оба посольства церемонно двинулись с двух сторон к залу для переговоров.

Несмотря на преклонный возраст, Осман-эфенди ехал верхом; одежды надел самые богатые, в руках держал трость с массивным набалдашником из чистого золота; лошадь его, покрытую расшитой серебряной нитью попоной, вели под уздцы слуги в широких красных шароварах и коротких зелёных куртках; тридцать таких же живописных слуг мерно вышагивали впереди посла, столько же — замыкали процессию. (Яссини-заде остался в лагере: в седле он держался плохо, а идти пешком вместе с прочими чиновниками посчитал зазорным для своего посольского достоинства).

Осман полагал, что его свита будет выглядеть красочно и внушительно. Но, увидев посольство русское, закусил от зависти губу.

Впереди процессии россиян, вальяжно развалившись в сёдлах, двигался эскадрон гусар в щегольских белых ментиках с серебряными шнурами, за ним — сто пятьдесят пажей, наряженных в яркие расшитые ливреи. Орлов и Обресков ехали в ослепительной карете: белый империал покрыт затейливыми золочёными разводами, шестёрка специально подобранных белоснежных лошадей взбивала копытами жёлтый песок. Следом ехали ещё четыре кареты, в которых расположились свитские офицеры, секретари, переводчики.

У зала обе процессии остановились.

Осман, сдавленно кряхтя, слез с лошади и, поглядев на русских послов, почти одновременно вышедших с разных сторон кареты, снова испытал тоскующую зависть.

Орлов был похож на искрящуюся умопомрачительной красоты игрушку — в свите поговаривали, что его платье, усыпанное драгоценными каменьями, шитое-перешитое золотыми нитями, стоилодо миллиона рублей; Обресков также принарядился в дорогой кафтан; на груди обоих — сверкающие ордена, через плечо — лента.

На фоне показного великолепия и богатства российского посольства, подавлявшего воображение блеском и пышностью, турецкое выглядело бледно и непритязательно.

Ровно в девять часов послы равными шагами вошли, с величавым достоинством отвесили друг другу поклоны, степенно расселись на приготовленные канапе.

Орлов вскинул голову и ровным глубоким голосом приветствовал Осман-эфенди от имени её величества.

Пиний перевёл его краткую речь на турецкий язык.

Осман бесстрастно высказал ответное приветствие и тут же беспокойно стал оглядываться — в его свите не оказалось человека, знавшего русский язык.

Обресков, владевший турецким, понял всё, что говорил эфенди, но сохранял холодную неподвижность. По губам Орлова скользнула лёгкая пренебрежительная улыбка. Пиний, готовый выручить турок, выжидательно посмотрел на графа — тот дёрнул бровью: церемониал требовал, чтобы речи послов переводили их собственные переводчики.

Смущённый заминкой Осман метнул злобный взгляд на Ризо. Переводчик растерянно заморгал и неуверенно, сбивчиво заговорил по-итальянски. Осман облегчённо вздохнул: церемониал был соблюдён.

После этого, согласно предварительной договорённости, посольские свиты покинули зал — остались Орлов, Обресков, Осман, их переводчики и два секретаря, готовые занести на бумагу любое оброненное слово.

Первая конференция была непродолжительной, около двух часов. Стороны её предъявили и проверили полномочия друг друга, подписали короткое соглашение о продлении перемирия до 10 сентября, а затем Осман, надломленный пышностью российского посольства, предложил отказаться от требований этикета и церемониала и делать взаимные посещения, «не возбуждая никакого сомнения и не примечая, будет ли кто в карете, верхом или пешком, с малой или большой свитой».

Орлов, в полной мере удовлетворивший своё честолюбие, самодовольно поджал губы и возражать не стал...

Через три дня послы встретились вновь. Теперь Осман был с Яссини-заде.

Вознамерившийся с самого начала переговоров взять их в свои руки, Орлов заговорил первым. Он напомнил туркам о причине возникновения войны, о настоящем положении взаимного оружия, о знатных завоеваниях российской армии; подчеркнул, что Россия требует удовлетворения её великих убытков, и предложил турецким послам представить условия такого удовлетворения.

Искушённый в политике Осман на хитрость не поддался, не стал раскрывать до времени свои карты.

   — Мы желали бы прежде услышать российские кондиции, — выжидательно сказал он.

Орлов придвинул к себе густо исписанный лист и, подглядывая в него, огласил основания, на которых мог быть заключён мир между двумя империями:

   — Сии основания просты и понятны... Первый пункт. Мы желаем надёжнейшим способом обеспечить границы нашей империи от внезапных нападений, кои могут случаться против воли вашего государя. Такое мы видели уже не раз — прежде всего от татар — и намерены положить им решительное окончание... Второй пункт. Оттоманская Порта должна нам доставить справедливое удовлетворение за убытки нынешней войны... Третий. Надобно освободить от порабощения торговлю и мореплавание беспосредственной связью между подданными обеих держав для вящей пользы и взаимного блаженства... Я полагаю, оные пункты должны быть приняты за базис всей предстоящей негоциации...

Эти основания обсуждались на заседании Совета ещё в декабре 1770 года, но спустя время некоторые формулировки были смягчены. Никита Иванович Панин, волнуясь, предупреждал Совет, что первая статья — «уменьшить Порте способность к атакованию впредь России» — не должна излагаться столь откровенно и грубо, чтобы не отпугнуть турок. Её переделали. (Орлов не стал зачитывать все пункты дословно, а пересказал их своими словами).

   — Названные основания ласкают слух, — расслабленно изрёк Осман. — Но я не успел уразуметь, что в каждом пункте заключается. Они нуждаются в должном и внимательном изучении.

Орлов взял другую бумагу — в ней условия излагались на турецком языке — и передал эфенди.

   — Надеюсь, к следующей конференции вы успеете уразуметь.

Пиний перевёл его слова мягко и доброжелательно...

На третьей конференции, состоявшейся 1 августа, турецкие послы согласились на предложенные российской стороной основания и предложили начать обсуждение условий мира...

«Инструкция уполномоченным на мирный конгресс с турками», утверждённая Екатериной 21 апреля, предписывала порядок, согласно которому должны были обсуждаться статьи будущего договора:

«Вследствие первой статьи первое наше намерение было требовать и домогаться: 1) уступки в нашу сторону Кабарды большой и малой, 2) оставление границ от Кабарды через Кубанские степи до Азовского уезда на прежнем их основании, 3) уступки себе города Азова с уездом его, 4) признания со стороны Порты всех, в Крымском полуострове и вне его обитающих, татарских орд и родов вольным и независимым народом и оставлении ему в полной собственности и владении всех ими доныне обладаемых земель, 5) уступки грузинским владетелям взятых российским оружием в тамошней стороне мест...» Пунктов было много.

В «Инструкции» выражалась уверенность, что «все сии требования, исключая одной независимости татар, такого свойства, что не чаятельно им встретить затруднения с турецкой стороны».

...Пока Обресков шелестел бумагами, готовясь представить российские резоны по уступке Кабарды, Орлов начал говорить и — в нарушение «Инструкции»! — сразу поднял вопрос о признании крымских татар независимым народом. Граф знал, что в эти дни в далёком Бахчисарае Щербинин пытается подписать договор с крымским ханом, был уверен, что опытному генералу удастся сделать это быстро, поэтому решил и здесь, в Фокшанах, не откладывать дела в долгий ящик.

   — Поскольку история и испытания всех времён ясно доказывают, — уверенно сказал Орлов, — что главнейшей причиной раздоров и кровопролитий между обеими империями были татары, то для истребления наперёд той причины надлежит признать оный народ независимым.

Услышав эти слова, Обресков бросил бумаги и, окаменев лицом, отрешённо посмотрел на Орлова... «Что же он делает?..» В зале было прохладно, но из-под парика Алексея Михайловича выкатилась и побежала по виску капелька пота.

Опрометчивость графа ужаснула Обрескова! Крымский вопрос был наиважнейшим на этих переговорах — от его решения зависело дальнейшее продолжение или окончание войны. Начав негоциацию именно этого вопроса, Орлов, сам того не ведая, поставил весь конгресс на грань срыва: если турки задумали не отдавать Крым — они тут же могли прекратить негоциацию.

Обресков метнул тревожный взгляд на Османа.

Тот был невозмутим — ответил Орлову спокойно:

   — Надобно прежде доказать: татары ли были причиной сей войны?.. У нас на этот счёт другое мнение.

   — История показывает, что Порта и нами, и другими окрестными народами по большей части из-за татар в ссоры и войны приходила. Именно они, татары, своей хищностью и необузданным своевольством всегда были первыми оскорбителями доброго соседства и зачинщиками неприятельств.

   — Я согласен — они народ неспокойный. Но мой сиятельнейший султан содержал татар в тишине.

   — Э, нет, — возразил Орлов. — Сама Порта многократно признавалась, что часто и в мыслях не имела разрывать мир и покой, но не находила прочных средств к крепкому их удержанию.

   — Старые обиды не должны служить причиной новых, — здраво ответил Осман.

   — Но ежели вы сами согласны, что сей народ требует надёжной узды, то кто же может попрекнуть Россию, что она ныне твёрдо принялась за исправление сего зла в самом начале.

   — Это каким же способом? Уж не покорением ли Крыма вооружённой рукой?

   — Нет, не рукой, — крепясь, чтоб не сорваться на крик, сказал Орлов, — а переменой самого бытия татар. И собственным их обязательством жить в тишине, покое и добром соседстве со всеми окрестными державами.

   — Бытие татар не столь опасно, чтоб его переменять.

   — Ошибаетесь, любезнейший! Разве вам не известны злодеяния, которые они учинили более трёх лет назад, вероломно вторгнувшись в границы Российской империи?

   — Известны, — кивнул Осман. И тут же съязвил: — Они беспорядками своими походят на ваших запорожцев... Однако впредь мы намерены строже наказывать их за проступки и содержать в таком повиновении, какое большого беспокойства России не доставит.

Орлов замешкался с ответом: мудрый эфенди одной фразой свёл на нет все его усилия.

   — Хочу напомнить достойным послам, — вступил в разговор до этого безмолвный Обресков, — что, покорив Крым, мы могли использовать право завоевания и всех татар огнём и мечом истребить, как людей, прежним их поведением помилования недостойных. Или, землю и города опустошив, их самих пленить и в неволю в наши дальние провинции отправить. Всё находилось в руках её величества!.. Но моя человеколюбивая государыня ни первого, ни другого не сделала. А по собственной их татарской просьбе даровала им вольность и независимость.

   — Когда повсюду стоят чужие войска — любой народ станет просить о пощаде, — сухо сказал Осман. — А светлейшему моему султану, не имевшему над татарами права завоевания, они сами покорялись.

Осман хотел попрекнуть заносчивых русских в бессовестном оправдании своих преступлений, как благодеяний, но Обресков, не слушая переводчика, энергично подхватил:

   — Сами покорялись — теперь сами отвергаются! Что ж им мешать?

Осман неестественно возвысил голос:

   — Я надеюсь, ваша государыня, сравнивая татарина с султаном, не предпочтёт благополучие одного правам другого?

   — Её величество такого сравнения не учиняла. Но похищенное ранее благополучие одного народа не может быть правом другого, — сказал Обресков, отчётливо намекая на давний захват Крыма турками. — Судя по вашим словам, Порта не стремится вернуть татарскому народу прежнюю вольность.

   — Мы её не похищали! И возвращать нам нечего, — буркнул Осман.

   — Значит, вы одобряете провозглашённую сим народом независимость и желание жить по древним своим обычаям?

   — Они всегда так жили, — просто сказал Осман.

Чувствуя, что вопросы русского посла становятся всё острее, он хрипло закашлял, а потом, утерев усы и бороду платком, попросил закончить конференцию ввиду его недомогания.

Секретари прекратили скрипеть перьями, стали собирать бумаги...

Выйдя из зала, Орлов постоял недолго у входа, задумчиво глядя, как разворачивается, описывая большой полукруг, его карета, потом вялым голосом предложил Обрескову вернуться в лагерь пешком.

Тот без особого удовольствия согласился.

Орлов подошёл к карете, открыл дверцу, стянул с головы шляпу и парик, зло бросил на сиденье, снял кафтан, камзол — тоже бросил, нервным жестом распахнул пошире ворот белой рубашки, обнажив мускулистую волосатую грудь, и, обогнув карету, зашагал к боковой аллее.

Обресков последовал за ним.

Аллея предназначалась для прогулок — её сделали неширокой, плавно вьющейся между красивых развесистых деревьев и тщательно подстриженных кустарников. Остро пахло прохладной зеленью. Под ногами мягко шелестел речной песок. В кудрявых кронах переливчато высвистывали не видимые глазом лесные птицы.

Орлов шёл заложив руки за спину, опустив голову — о чём-то думал.

Обресков, расстроенный безрезультатным итогом конференции, не выдержал — сказал подавленно:

   — Зря вы, граф, затеяли этот разговор.

   — Что? — не понял Орлов.

   — Зря, говорю, негоциацию с татар открыли.

   — A-а, — рассеянно отмахнулся Орлов, — какая разница?

   — Сей вопрос есть наиглавнейший, и следовало...

Орлов не дал договорить — вызывающе перебил:

   — Вот потому и надобно было начать с него! Чтоб сразу выведать, сколь упрямы окажутся турки.

   — Ну и выведали? — задиристо спросил Обресков.

Орлов остановился, обернулся, враждебно посмотрел на тайного советника.

   — К чему это вы клоните, милостивый государь?

   — К тому клоню, что вы, граф, своим неразумным поведением лишили нас манёвра.

   — В баталию играть изволите?

   — Баталия была там, за столом. И вы её проиграли!

   — Это как же? — едко спросил Орлов. — Убитых-раненых как будто нет.

   — Вы негоциацию ранили... Господи! Ну как вы не поймёте? Открыв конференцию с предписанных в «Инструкции» пунктов и получив со временем по ним удовлетворение — в этом сомнения нет! — мы развязывали себе руки: оставляли средства и способы сломить упорство турок в крымском вопросе, делая им в дальнейшем уступки по обговорённым уже пунктам. Ведь приобретение империей Кабарды — это пшик, медный грош в сравнении с утверждением независимости Крыма.

Орлов не ответил, резко крутнулся на высоком каблуке, снова размашисто зашагал по аллее...

Карьера тридцативосьмилетнего графа была стремительной и блестящей. Впервые о нём заговорили во весь голос во время Семилетней войны, когда молодой офицер, будучи трижды ранен в сражении при Цорндорфе, остался на поле боя, а не сбежал в лазарет, как делали некоторые при малейшей царапине.

Перебравшись в Петербург, силач и красавец Орлов становится одним из главных организаторов и участников переворота 28 июня 1762 года, в результате которого на престол взошла Екатерина. Она щедро отблагодарила капитана — произвела в генерал-майоры и действительные камергеры, пожаловала графским титулом и орденом Александра Невского, шпагой с бриллиантами и сотнями крепостных, а позднее назначила генерал-фельдцейхмейстером и членом Совета.

Годы любовной близости с Екатериной, широкие возможности влиять на государственные дела воспитали в Орлове чувство собственной непогрешимости: ошибаться могли другие, он — нет!.. И теперь, выслушав безжалостные упрёки Обрескова, он не мог и, пожалуй, не хотел переломить гордыню и признаться, что действительно поступил опрометчиво, начав конференцию с вопроса о татарах.

А ведь Обресков был прав: в «Инструкции» разрешалось в случае упрямства турок «отступить от требования на обе Кабарды», что, по мнению Совета, «может относительно Крыма служить хорошим доказательством бескорыстных наших намерений в рассуждении вольности и независимости всех вообще татар».

...Раскачиваясь всем телом, Орлов, не оглядываясь, словно забыв об Обрескове, ходко шагал по песку. Тучный Обресков не стал догонять его — шёл медленно.

Орлов вдруг остановился, повернулся и с запальчивой грубостью крикнул, выбросив вперёд руку:

   — Рано за упокой поёшь, старик! Ты меня ещё не знаешь!..

На четвёртую конференцию турки не явились.

Рано утром в затянутый зыбкими дымами русский лагерь приехал Ризо и передал послам записку от Османа. Упомянув о продолжающемся недомогании, эфенди попросил отложить конференцию ещё на несколько дней.

   — Дождались, — коротко изрёк Обресков, скосив неприязненный взгляд на Орлова.

После размолвки на аллее отношения между послами стали натянутыми. Они прекратили вместе столоваться, разговаривали только при крайней необходимости — редко и мало, отдыхали по отдельности: Обресков — читал, прогуливался по лесу, Орлов — выезжал на охоту, по вечерам устраивал шумные пиршества, затягивавшиеся, как правило, далеко за полночь.

Минувший вечер не явился исключением — Орлов, с помятым, бледным лицом, воспалёнными глазами, туманно глядел на Пиния, складывавшего записку, и молча утюжил ухоженной рукой волосатую грудь. Услышав возглас Обрескова, механически спросил слабым голосом:

   — Чего дождались?

   — А вы не понимаете? — сдерживая накатывающееся раздражение, спросил Обресков. — Осман время тянет.

   — Зачем?

   — Чтобы мы, осерчав, стали делать необдуманные шаги.

Орлов начинал приходить в себя: свежий лесной воздух выветривал из головы хмель, бодрил, во взгляде графа появилась осмысленность, голос приобретал прежнюю упругость.

   — Я сам поеду к Осману, — сказал он, плеснул из графина в чашку студёной воды, выпил одним глотком. — Погляжу, какая это хворь его свалила...

Зная, что Осман болезненно воспринимает пышность российского посольства, граф предусмотрительно оделся неброско, карету выбрал простую, а в свиту взял только полковника Петерсона и переводчика Мельникова.

Недолгая благопристойная беседа с эфенди усилила опасение, высказанное Обресковым: турки действительно намеревались затянуть конгресс. Осман, старательно игравший немощного и болезненного старика, время от времени забывал об этом, что легко проглядывалось в уверенном жесте, бойком и твёрдом голосе. Орлову пришлось изрядно постараться, чтобы договориться о дате следующей конференции — 12 августа.

Когда он сообщил об этом Обрескову, тот восторга не проявил — сказал грустно:

   — Если они задумали тянуть время — не отступятся... Только образ действий переменят.

И опять тайный советник оказался прав.

Осман отверг попытку Орлова начать конференцию с обсуждения вопроса о Кабардах, а когда граф вынужден был вернуться к татарским делам — заговорил о религиозных законах:

   — Нет ничего важнее этих законов для всех народов, исповедующих ту или иную веру. Даже государи великих держав не могут их нарушать!

Орлов недоумённо посмотрел на эфенди, пытаясь понять, к чему он клонит, помолчал, потом сказал замедленно:

   — Я не учен в богословии. Но коль почтенный эфенди утверждается на книгах своего закона, то и мне без нашего Евангелия обойтись нельзя... Если мир заключён быть имеет по закону и предписаниям веры — обоим дворам к постановлению оного должно было определить богословов. Однако мы с вами в таком качестве не состоим. Значит, и дело надлежит решать политически!.. Моя государыня перед всем светом обещала татарским народам вольность и должна сдержать своё слово!

   — Слово государя дозволяющее меньше значит, чем слово Божье возбраняющее.

   — В слове государевом объявляется воля Божья, — поправил Орлов эфенди. — Но мы здесь собрались не для богословских споров. Пора бы приступить к делам татарским.

   — А мы и говорим о них... Россия может требовать от Высокой Порты какое угодно обеспечение относительно безопасности своих границ, но сделать татар свободными — противно магометанскому закону. Мой султан не может на это согласиться из-за опасения лишиться не только престола, но и самой жизни... Соглашение с великим монархом предпочтительнее вольности неугодного народа!

После таких слов стало ясно, что турки будут твёрдо и до конца отстаивать духовную зависимость Крыма. Россию это никак не могло устроить: имея духовную власть над татарами, турки фактически обладали бы и властью политической.

Османа поддержал отмалчивавшийся до поры Яссини-заде:

   — Татары по личным их качествам не заслуживают никакого уважения Высокой Порты, которая издерживает на их содержание ежегодно до семисот мешков денег. И мы были бы рады от них избавиться.

   — Так в чём же дело? — оживился Орлов. — Избавьтесь!

Яссини воздел худые руки к небу:

   — Законы заставляют нас противиться их отделению.

   — Отделение татар от Блистательной Порты и предоставление им свободы постоянно будет служить причиной столкновений между нашими великими империями, — снова заговорил Осман. — Когда татары по своему вечному беспокойству сделают какую-нибудь наглость против российских подданных, Россия, разумеется, пошлёт против них войско. А татары обратятся с просьбой о помощи к нашему светлейшему султану, который согласно шариату и как верховный калиф. — Осман поднял указательный палец, — не может им отказать в оной.

Орлов враждебно посмотрел на турецких послов. Избалованный вниманием Екатерины, он привык чувствовать себя хозяином в любом деле — перед ним заискивали, льстиво улыбались, сломя голову летели выполнять любое его указание. Здесь же, на переговорах, столкнувшись с упорством Османа, он быстро выходил из себя, не понимая, что на подобных конгрессах, когда речь идёт о послевоенном устройстве государств, об участи завоеваний и границ, ни один вопрос не решается с наскока — нужно проявить осторожность, терпение, настойчивость, чтобы мелкими шажками, неторопливо, делая уступки, продвигаться к намеченной цели. Для искушённого политика Обрескова такой путь был привычен, но энергичная, пылкая натура Орлова всем своим существом протестовала против тягуче-нудного хода негоциации. Тем более что турки почти неприкрыто её затягивали.

Сдерживая благородный гнев, Орлов повелительно объявил:

   — Без разрешения татарского дела мы не сможем обговаривать прочие артикулы мирного трактата!

Осман уступать не стал — безбоязненно, с затаённой ненавистью, кинул на графа мерцающий взгляд, сказал предостерегающе:

   — Ежели Россия и далее будет настаивать на независимости Крыма, то Блистательная Порта, следуя законам шариата, снова начнёт против неё войну.

Орлов закусил удила — вскричал клокочущим от негодования голосом, рискуя этим оскорбительным выпадом в один миг разорвать конгресс:

   — Не вам грозить доблестному и непобедимому российскому оружию!

Он порывисто вскочил с места, намереваясь обрушить на турка поток ругательств, но тут же, услышав злое шипенье Обрескова, сел.

   — Одумайтесь, граф, — шипел Алексей Михайлович. — Не рубите сплеча... Он, конечно, сволочь, но, чтобы повернуть обезумевший табун, надобно некоторое время скакать вместе, в одном направлении. Ещё не всё потеряно.

Орлов всё же проронил сквозь зубы:

   — Угрозы за этим столом — не виктории, одержанные Румянцевым при Ларге и Кагуле. Да и Чесма тоже кое-что значит.

Осман и сам понял, что сказал лишнее, выдавил на губах кислую улыбку, но остался при своём мнении:

   — Светлейший султан, соглашаясь на свободу татар, должен сохранить право апробировать каждого нового хана.

Обресков мигом раскусил уловку эфенди.

   — Апробация, конфирмация, признание — каким словом ни назови — претит совершенной независимости татар. Султан всегда, когда захочет, может вдруг дать благословение на ханство трём-четырём татарским султанам, кои по обычаю и гирейской крови имеют право престолонаследия. И тем породит в Крыму междоусобные брани и беспокойства на границах.

Пока турецкие послы выслушивали переводчика, Обресков, склонив голову к Орлову, беззвучно шептал:

   — Эфенди, вне всякого сомнения, человек большого ума. Только ум этот имеет свойство непостижимости. Он же прекрасно знает, что такая апробация равнозначна оставлению татар в прежней зависимости.

Ответить Орлов не успел, поскольку Яссини-заде, мелко тряся жидкой бородой, суетливо изрёк:

   — Наш закон не допускает существования Крымского ханства в качестве независимого в религиозном отношении государства. Вы же своими упрёками стремитесь понудить нас к нарушению шариата.

Но Обрескова на такой мякине провести было трудно.

   — Если мне не изменяет память, — укоризненно заметил он, — то преемников пророка Магомета в одно и то же время царствовало три: один калиф сидел в Вавилоне, другой — в Дамаске, третий — в Египте. И закон ваш сие, как видим, допускал!.. Ну подумайте сами, можно ли считать свободным народ, главные правительственные особы которого должны получать своё достоинство и чины по конфирмации другой державы.

Яссини не ответил.

А Осман, опустив углы морщинистого рта, сказал обиженно:

   — Мы вытрясли из мешка всё, что имели... Ничего другого в нём нет... И если вы не желаете понять, что закон веры для нас превыше мира, продолжение конгресса далее становится бессмысленным.

Скрипевшие перьями секретари вздрогнули, перестали писать, подняли головы.

Турецкие послы сидели неподвижно, застыв в равнодушных позах. Подкрашенное медным загаром лицо Орлова затвердело неживой маской, но нервно подрагивающие ноздри, жёсткий, горящий взор сузившихся глаз говорили о сильном душевном волнении. Обресков внешне остался спокоен — он умел скрывать свои переживания, — но слова эфенди встревожили и его: он не ожидал, что турки так внезапно и откровенно разорвут конгресс.

В зале повисла напряжённая, давящая тишина.

Обресков окинул длинным цепким взглядом турецких послов и вдруг понял — Осман блефует. В политической борьбе стороны часто берут друг друга на испуг. Несомненно, хитрец Осман сейчас испытывал стойкость российских послов.

Обресков решил не пугаться его угроз, придал лицу скучающе-сочувственное выражение, покровительственно молвил:

   — Коли вы так ставите вопрос, то соблаговолите сообщить количество подвод, потребное посольству для отъезда за Дунай... Мы выделим оные.

После долгой-долгой паузы Осман, облизнув сухие губы, пообещал дать ответ позднее.

Прошло несколько дней.

Обресков стал беспокоиться, что его ожидание — «не вытрясут ли турки ещё что-нибудь из мешка» — не сбывалось. Послы молчали, и было совершенно непонятно, продолжится ли конгресс дальше.

Потерявший терпение Орлов решил ускорить развязку — объявил Обрескову, что намерен послать туркам ультиматум: или принятие условий, предложенных Россией, или продолжение войны.

У Обрескова затряслись щёки:

   — Не делайте этого, граф! Ведь не примут турки ультиматум, не примут! Погодите несколько дней — они образумятся... Столько трудов положили на созывание конгресса. Не можно в одночасье всё поломать!

   — Знаешь, старик, — с обидной грубостью огрызнулся Орлов, — я не собираюсь вечно слушать несуразные речи этого турецкого болвана. Не примут ультиматум — пусть продолжится война! Они, вероятно, забыли, что граф Румянцев хорошо изведал пути к викториям. Сами прибегут с миром! — потряс кулаком Орлов. — И на всё, на всё, что продиктуем, согласятся!..

Утром 17 августа Пиний передал ультиматум турецким послам. Осман без промедления погнал нарочного к великому везиру и спустя пять дней получил указ Муссун-заде о формальном отзыве с конгресса. Через переводчика Ризо эфенди уведомил российских послов о прекращении негоциации.

Орлов и Обресков разругались окончательно. Орлов, бешено выпучив глаза, свирепо поносил тайного советника за мягкотелость и нерешительность. Обресков тоже в долгу не остался — с вызовом кричал графу:

   — Вы, сударь, полагали, что турки станут перед вами угодничать? Ошибаетесь!.. Здесь не Петербург, а турки — не ваши лизоблюды!..

На следующий день, взяв с собой самую малую свиту, Орлов спешно укатил в Яссы, оставив на попечение Обрескова всё посольство и заботы по проводам турецких полномочных. В Яссах он тоже не задержался — сменил в очередной раз лошадей и отправился дальше, в сторону Киева...

Орлов торопился. Будучи в фокшанском лагере, он получил от доброжелателей из Петербурга ошеломляющую новость: Екатерина приблизила к себе невесть откуда взявшегося юного и пылкого офицера Александра Васильчикова и даже спит с ним.

Для графа это могло означать только одно — конец карьеры любовника и фаворита.

Ещё весной он почувствовал проскальзывавшую временами холодную отчуждённость Екатерины, но не придал этому должного значения... «Баба — она и есть баба! Перебесится...» А назначение первым послом на конгресс расценил как личную доверенность государыни, желавшей утереть нос Панину и его сторонникам. Но теперь всё смотрелось по-иному: видимо, Екатерина уже тогда, весной, задумала избавиться от него и удалить из своего окружения.

Орлову — человеку, имевшему большое влияние на дела государства, осыпаемому наградами и почестями, привыкшему к приятному воркованию сладкоголосых льстецов, входившему в любое время в спальню Екатерины — предстояло теперь пройти через унижение и позор отлучения от двора.

...Обгоняя медленно ползущие купеческие и крестьянские возы, графская карета безудержно летела по пыльным дорогам российских губерний.

Орлов ещё тешил себя надеждой, что стоит ему предстать перед очами Екатерины — всё вернётся на круги своя. Он ещё верил в свою звезду и не понимал, что она уже погасла!.. Короткое письмо, вручённое специальным нарочным, когда до Петербурга оставалась сотня вёрст, раздавило графа — Екатерина запретила ему въезжать в столицу и приказала остановиться в Гатчине.

Орлов механически смял в кулаке записку и, жалкий, поникший, забился в угол кареты...

С отъездом графа из Фокшан жизнь в русском лагере стала размеренной и деловитой. Обресков своей властью запретил многочисленным свитским бездельникам устраивать шумные ночные пирушки, приказал укладывать багаж и отправляться в Яссы.

Турецкое посольство тоже покидало свой лагерь.

Соблюдая этикет, Обресков вышел проводить послов.

   — Мне жаль, что неразумные поступки графа довели конгресс до разрыва, — доверительно шепнул он Осману. — Лелею надежду, что он разорван не окончательно.

Осман сочувственно покивал:

   — Мне тоже хотелось бы надеяться... Но срок перемирия истекает.

   — Срок можно продлить, — ещё более доверительно сказал Обресков, предусмотрительно — ещё до орловского ультиматума — списавшийся с Румянцевым и заручившийся его поддержкой. — Я посоветовал бы вам донести об этом великому везиру...


* * *

Июль — август 1772 г.

После неудачной первой конференции Евдоким Алексеевич Щербинин решил навестить хана... «То, что он говорит на людях, — это одно, — рассуждал генерал. — Посмотрим, что он скажет приватно...»

Во дворец Евдоким Алексеевич прибыл неожиданно, без предварительного уведомления, когда хан, совершив полуденный намаз, отдыхал в одиночестве в своих покоях. Без особого желания он всё же согласился принять русского посла.

   — Вашей светлости подлинно известно глубокое и нелицемерное уважение, которое высочайший мой двор питает лично к вам, — проникновенно начал беседу Щербинин. — История Крымской области знает немало случаев, когда по злой воле Порты или коварным проискам непослушных беев законные правители низвергались с престола. Имея же покровительство России и её победоносное оружие в здешних крепостях, ваша светлость станет истинным самовластным и никому не подчинённым государем, царствие которого будет нескончаемо до самой смерти.

Щербинин льстил хану обдуманно: надеялся на его откровенность.

Сагиб-Гирею было приятно слышать такие слова, но трезвости ума он не терял — ответил честно:

   — Ханская власть словно вода в большом кувшине с узким горлом — воды много, а льётся тонкой струйкой. Кто его наклонит, тот и выльет... Не я становлюсь ханом, а знатные беи с согласия Порты делают им меня. Поэтому не могу сам, без их совета, принять решение.

Прямота хана понравилась Щербинину — он решил поддержать его.

   — Я знаю силу беев и духовенства. Они могут многое... Но за вашей светлостью будут стоять русские штыки и пушки! Хан и только хан должен править своей державой!.. Мне говорили. — Евдоким Алексеевич кивнул на переводчика Константинова, — что у вашего народа есть хорошая пословица: «Где много пастухов, там все овцы передохнут». Не считаете ли вы, что доселе Крымская область имела слишком много этих самых пастухов?

Сагиб-Гирей усмехнулся, приоткрыв белые зубы:

   — У нас есть и другая поговорка: «Карт сузин тутмаган картайгачы онгмас».

После некоторой паузы Константинов перевёл:

   — Не поступающий по словам стариков до старости не будет удачлив.

   — Без их согласия я не могу подписать акт, — понуро сказал Сагиб.

Щербинин вернулся в лагерь ни с чем.

Вечером, в свете лилового заката, ужиная вместе с Веселицким, Евдоким Алексеевич ворчливо пожаловался:

   — Достоверно видно, что сам хан мало чего стоит, ибо весь в руках здешних стариков находится. Вот кто истинные правители области!

   — В рассуждении моём, ваше превосходительство, старики будут и далее упрямиться изрядно, — заметил Веселицкий. — Предлагаемая независимость им совсем даже не нужна.

   — Боятся, что она со временем может превратиться в зависимость от нас?

   — Точно так. Им выгоднее скорее от Порты зависеть, чем от России... Вспомните, в чём состоял во все времена их главный промысел!.. Всегда татары кормились набегами на российские земли и главный их интерес был в добыче христианских пленников. И коль ханство и впредь будет в турецких руках — промысел сей злобный при них останется. А коль в наших? — Веселицкий вопросительно посмотрел на Щербинина.

   — Да-а, — протянул тот, — в непосредственном союзе с христианской империей ласкать себя тем уже не смогут.

Некоторое время они ели молча, затем слуги убрали посуду, подали кофе. Веселицкий закурил.

   — А что ваши здешние приятели? — спросил Щербинин.

   — Деньги и подарки берут, — пыхнул дымом Веселицкий, — и говорят, что хана увещевают усердно.

   — Что-то не видно этих увещеваний... Посмотрим, что следующая конференция принесёт...

Но и вторая и третья конференции ничего нового не дали — позиция татарских депутатов осталась неизменной.

   — То, что вы требуете, несоразмерно с установившимися между нами отношениями, — попрекал Щербинина Мегмет-мурза. — Прежний предводитель армии Пани-паша присылал к нам письма, уговаривая отторгнуться от Порты и вступить в союз с Россией. Но в тех письмах ни о каких крепостях речи не было. Что же вы теперь нас принуждаете?

   — Это так, — подтвердил Евдоким Алексеевич. — Но вы запамятовали, что на предложение предводителя ответ из Крыма так и не поступил!.. Одни только ногайцы оценили предъявленное им сокровище — вольность... Крымцы же, хотя и уверяли в готовности последовать их примеру, поначалу ограничивались одними обещаниями и всяческими отговорками. Отторгаться они не стали! А на деле выразили своё недоброжелательство, открыто приняв вместе с турками защищение Перекопской линии. Поэтому на внушение графа Панина вам ссылаться неуместно!.. Тем более что и далее своим неразумным поведением вы подвигли Вторую армию к походу на Крым. А ведь его можно было избежать!

Разящий ответ Щербинина не смутил Мегмет-мурзу — он продолжал настаивать на своём:

   — Однако преемник Пани-паши Долгорук-паша подтвердил все прежние обязательства! И многократно изъяснял, что он определён выгнать находившихся в Крыму турок и доставить нам спокойствие и тишину. О завладении стоящими здесь крепостями, городами и аулами он не упоминал! И в манифесте его про то ничего не писано.

   — Это правда. Но правда половинчатая, — возразил Щербинин.

   — В чём же другая половина состоит?

   — В том, что князь вооружённой рукой отворил ворота в Крым! А татары подтвердили свою преданность Порте, оказав нашим войскам сопротивление и чиня препятствия во время их движения на Арабат, Кафу, Керчь и прочие места. И лишь по занятии всех крепостей стали помышлять о спасении себя и своего достатка... Вот и выходит, что князь был озабочен не только тем, как выгнать турок, но и имел военное дело с вами, как с тогдашними турецкими приятелями... Сила нашего оружия заставила вас убежать от Порты и проситься под российское покровительственное крыло!

   — Но когда мы просили Долгорук-пашу оставить в нашем владении крепости и внести запись об этом в договор, он не отказал, а, напротив, подтвердил, что ваша королева не имеет никакой нужды в сих крепостях. И ещё он говорил, что русское войско будет в Крыму только до окончания войны с Портой. Зачем же вам нужны крепости после войны?

   — Вы лжёте, — сказал Щербинин с язвительной гримасой. Он протянул руку к папке с бумагами, вынул копию долгоруковского договора и выразительно помахал ею перед лицами татар. — В пункте седьмом точно указано, что на основании акта, который надлежит подписать, все крепости и пристани, где турецкое войско находилось, должны быть заняты русскими войсками для защищения от неприятельских происков... Все крепости!.. А я прошу только две!.. И они названы в акте, что я привёз с собой. И который вы уже тогда соглашались подписать!.. А вот о времени пребывания нашего войска в договоре о том нигде не упомянуто!.. Подумайте, коль ваши знатнейшие чины согласились на это в минувшем году, как можно теперь слово и подписи назад забрать?

Мегмет-мурза опустил померкшие враз глаза, пробормотал невнятно:

   — Мы не захватили с собой тот договор.

Щербинин решил воспользоваться смущением татар.

   — Это же очевидно, что все крепости военной рукой взяты, — настойчиво, в который уже раз, напомнил он. — И по всесветному военному праву они принадлежат победителю. Вы же — побеждённые! — не должны и не можете ласкать себя присвоением оных, не оказав достойного снисхождения победителю. Но что-то я не зрю ни снисхождения, ни благодарности.

   — О какой благодарности вы говорите? — снова вступил в разговор Мегмет-мурза.

   — Как о какой? О той, к которой я многократно стремлюсь вас подвинуть: внять моим советам и утвердить формалитетом совершенство вашей области в вольности и независимости под покровительством её величества.

   — Так мы же согласны на это!

   — Но вы не согласны уступить крепости, которые вашу вольность защищать станут.

   — У нас сильное войско — мы сами сможем защитить себя.

   — Как?! — вскричал Щербинин, утомлённый упрямством татар. — У вас нет ни артиллерии, ни морских военных судов!

   — Но кто собирается покушаться на нас с моря?

   — Те, кто и раньше это делал, — турки!

   — А мы их не боимся и защищаться не будем, — вызывающе сказал Мегмет. — Начинать кровопролитную брань с нашими единоверными — противно закону.

Щербинин длинно и устало вздохнул, отрешённо махнул рукой, сказал:

   — Меня удивляет ваше нежелание отблагодарить вашу благодетельницу за предоставленную вольность. Но, полагаю, что всё это происходит от неразумного заблуждения татарских умов, не отрешившихся доселе от рабского почтения к Порте... Давайте отложим сию беседу до следующей конференции.

Когда татарские депутаты покинули палатку, Евдоким Алексеевич, оборотившись к Веселицкому, сказал с задумчивой приглушённостью:

   — Упрямые сволочи... Худо дело, худо.

   — Они ласкательства не приемлют. Они силу почитают, — с лёгким укором отозвался Веселицкий, хранивший в душе непогасшую обиду за нелестные отзывы о его собственных домогательствах крепостей. Он до сих пор был убеждён, что действовал правильно и, если бы не приказ Панина — сломал бы сопротивление хана и Духовенства.

   — Наша военная сила в нынешних обстоятельствах не применима, — возразил с неохотой Щербинин, — ибо её величество желает и требует собственного, без принуждения, согласия татар.

Он встал, прошёлся, разминая ноги, по палатке из угла в угол, остановился и уже прежним, требовательным, голосом заключил:

   — Остаётся уповать на силу ногайцев. Беритесь за них! Используйте всё — деньги, подарки, уговоры, угрозы, — но разъясните мурзам, что от них надобно... Мне же здесь более делать нечего — поеду в Кафу. А как дело справите — пришлёте нарочного...


* * *

Август 1772 г.

В Петербурге разрыв Фокшанского конгресса был воспринят Крайне болезненно. Панин, не выбирая выражений, назвал главным виновником разрыва Орлова, «новозародившееся бешенство и коло б родство» которого испортило всё дело. Хотя на заседании Совета он остерёгся упоминать фамилию графа, но возмущался достаточно прозрачно:

   — Всякому постороннему человеку нельзя тому не удивляться, как первые люди в обоих государствах, посланные для столь великого дела, съехались за одним будто словом. А сказав его друг другу — разъехались ни с чем... Едва уладив с горем пополам наши дела в Польше[21], мы поставлены теперь в наикритическое положение через сей разрыв, возобновляющий старую войну с Портой и ускоряющий новую, что угрожать нам стала со стороны Швеции[22].

   — В нынешнем положении, — сказал Захар Чернышёв взволнованно, — я не вижу другого способа скорейшего достижения желаемого мира, как предписать графу Румянцеву нанести чувствительный удар неприятелю на правом берегу Дуная, разогнать главную его армию и, окончательно оседлав реку, стать там на зимние квартиры. Успех дела позволит не давать графу корпус, выделенный для вспоможения из Второй армии, а передвинуть его в течение зимы на север, чтобы Прикрыть наши финские границы, обезопасив их от происков шведского короля.

Екатерина, хмурясь, ни к кому не обращаясь, сказала остуженно:

   — Надобно изыскать все удобовозможные средства к скорейшему поправлению разорванной негоциации. Продолжение войны с Портой сулит отечеству многие отягощения.

   — Срок перемирия истекает десятого сентября, — заметил Чернышёв.

Екатерина — не слыша его слов — продолжала говорить:

   — Графу Петру Александровичу следует отозваться к великому везиру письмом для показания истинной нашей склонности к прекращению пролития невинной крови и возобновлению конгресса. Теперь всё — и мир, и война — в руках фельдмаршала...

В рескрипте от 4 октября Румянцеву повелевалось изъясниться с Муссун-заде и возобновить мирную негоциацию «там, в такое время и такой формой, как, где и когда вы оба между собой наилучше согласиться можете». Для ведения переговоров Румянцев должен был использовать тайного советника Обрескова, уже имевшего «полные мячи и достаточные инструкции».

...В эти же самые дни фельдмаршал Румянцев, выслушав подробный рассказ Обрескова и лишний раз убедившийся в самодурстве Орлова, действовал самостоятельно и решительно. Получив от Муссун-заде формальное предложение продлить перемирие ещё на шесть месяцев, чтобы возобновить прерванную негоциацию (теперь в Бухаресте), он без промедления дал согласие, но на более короткий срок — до 20 октября, — и тут же отправил нарочного в Петербург.

Прочитав его реляцию, Екатерина приободрилась:

   — Видит Бог, что турки не хотят далее испытывать судьбу! Им мир ещё более нужен, нежели нам.

Никита Иванович Панин охотно поддержал императрицу, пустившись в длинное рассуждение:

   — Внимательное и беспристрастное рассмотрение течения прежней негоциации свидетельствует, что турецкие уполномоченные действительно уступали в существе татарского дела, упорствуя только в одержании некоторого рода инвеституры от султана новоизбранным ханам. А в прочем они предъявляли всякую готовность постановить и определить ей в трактате точные, ясные и неотменные пределы дляобозначения крымской вольности и независимости... Конечно, Осман в беседах сделал много разных путаных предложений, но надобно думать, что в продолжение негоциации он от них без затруднений отстал бы. Я полагаю, если бы с нашей стороны и все другие требования предписанным порядком и с позволенными уступками предъявлялись, то не осмелился бы Осман разорвать конгресс своим отъездом.

   — Это прошлое, граф, — отмахнулась Екатерина. — Теперь же остаётся помышлять о скорейшем и лучшем поправлении упущенного. Инако дело окажется в самом важном кризисе, какого со времён императора Петра Великого для России не бывало.

   — При определённом течении дел — кризиса не миновать, — согласился Панин, понимая, к чему клонит она. — С одной стороны, если не ускорить мир — война с Портой, вопреки истинным склонностям обеих держав, загорится вновь. И, может быть, с большим жаром, нежели до сего была, по причине умножения наших забот от Швеции.

   — Да, шведскую карту султан непременно разыграет, — проронила Екатерина.

   — С другой стороны, — продолжал рассуждать Панин, — весьма опасные аспекты от северного соседа, обуздываемые по сию пору вероятностью скорого нашего мира с Портой, получат приращение. Когда молодой король узнает, что с разрывом мирного конгресса негоциация закончилась бесповоротно и надежда на мир утрачена, он может учинить действительные неприятности империи... Есть здесь и третья сторона... Испорченное в Фокшанах дело затруднит производимую в Крыму негоциацию с татарами и продолжит содержать татарские умы в нерешительности и волнении. Уже ныне открывается осязательным образом, что татары не чувствуют ни нашего благодеяния, ни цены даруемой им вольности и независимости. Более того, привыкнув к власти и игу Порты, они внутренно желают под оные возвратиться. Один только страх присутствия нашего оружия удерживает их от явного в том поползновения... Вот и выходит, ваше величество, — заключил Панин, — что доколе война с Портой продолжится — в ней натурально произрастать будет корень к новым непредвиденным случаям. Кризис нельзя допустить до крайности!

   — Войну надобно кончать! — властно сказала Екатерина. — А господину Обрескову, способности и благоразумное искусство которого не раз уже проверено, тем не менее следует предписать проявить особую осторожность, дабы не доводить негоциацию до нового разрыва.

   — Но и не показывать излишнее с нашей стороны искание мира, — деловито заметил Панин. И пояснил: — Чтобы не вызвать прежнего упорства турок, могущих расценить это как слабость.

   — Инструкции, данные для Фокшан, остаются в силе и для Бухареста, — сказала Екатерина. — И пункты, и порядок их прохождения должны быть неизменными!

   — Но турки могут потребовать возобновления негоциации с того места, на котором она прервалась — с артикула о татарах.

   — В таком случае следует уступить их желанию, — вздохнула Екатерина. — Како-ов мерзавец!

Панин вздрогнул, быстро взглянул на неё и тут же расслабленно ухмыльнулся: застывшие, немигающие глаза Екатерины, брезгливо-горестное выражение отрешённого, обращённого куда-то в прошлое лица дали понять, что последнее восклицание относилось к Орлову, загубившее му конгресс.

   — Осмелюсь заметить. — Панин бесцеремонно вернул мысли Екатерины к прерванному разговору, — фокшанский разрыв показал, что султан скорее готов подвергнуться неудобствам и опасностям продолжительной войны, нежели, при объявлении татар вольными, пресечь всякое с ними наружное сопряжение, вопреки правилам магометанского закона.

   — Что вы предлагаете? — очнулась Екатерина.

   — Принимая во внимание султанские капризы, настоящий кризис дел, непостоянство и ненадёжность татар, негоциация с которыми, как пишет Щербинин, встречает бесконечные трудности и препоны, нужно и выгодно нам в свою пользу обратить домогательства Порты о сохранении ей инвеституры над новыми крымскими ханами. На таком основании, когда Обресков с достоверностью прознает, что турки во всех других статьях склонны удовлетворить нашим желаниям, он может согласиться на требуемое Портой испрашивание ханами султанского соизволения на избрание по правилам шариата.

Екатерина недовольно возразила:

   — Но это же означает прежнюю зависимость Крыма от Порты! Младенцу ясно, что испрашивание дозволения есть не что иное, как возведение на ханский престол только тех особ, которые будут угодны султану. Значит, любой хан, настроенный в нашу сторону, станет отвергаться. А причину для этого султан найдёт.

Сравнение с ребёнком было обидным, но Панин ответил спокойно:

   — Обресков уступит только тогда, когда выговорит у турок справедливую замену: чтобы Керчь и Еникале с околичной землёй на вечные времена стали нашими... Нашими.

   — А ежели необходимость потребует умножить цену уступки нам помянутых татарских мест?

Панин ответил почти не раздумывая:

   — Отдадим в придачу Бендеры!

Екатерина передёрнула округлыми плечами: напоминание о Бендерах, обильно политых русской кровью, было не самое приятное. Но ещё больше её поразила безапелляционность слов графа — речь шла о крепости, которую покорил его брат Пётр Иванович.

   — Вам не жалко?

Вопрос прозвучал двусмысленно, но Панин ответил достойно:

   — Благополучие России не в Бендерах состоит!

— Тогда напишите Щербинину, чтобы особо не усердствовал... Когда договариваются хозяева — мнение лакеев не спрашивают!

Панин так и поступил.

«Пускай татары в предстоящей с вами негоциации упрямятся и затрудняются, — говорилось в его письме Щербинину, датированном 28 сентября. — Узнав в своё время о учинённом между обоими дворами условии, конечно, и успокоиться принуждены будут. Следовательно, и вашему превосходительству также тянуть и продолжать оную негоциацию надобно же или же оставить в молчании, стараясь только как скорее получить от хана акт, о крымской независимости свидетельствующий, а затем просвещать понятие татар в рассуждении превосходства свободного состояния перед рабским...»


* * *

Август — ноябрь 1772 г.

Весь август и сентябрь Веселицкий провёл в переписке с ногайскими ордами, а затем в увещеваниях прибывших в Бахчисарай депутатов.

К этому времени позиция Петербурга по отношению к ордам претерпела изменения. Если в минувшем году их перевод на Кубань объяснялся необходимостью беспрепятственного и скорого прохода в Крым Второй армии и рисовался мерой временной, вынужденной, то в инструкции, данной Щербинину перед отъездом в Бахчисарай, чётко указывалось, «чтоб сии татары навсегда тут, где теперь находятся, а именно на Кубанской стороне, остались». Секретная инструкция разглашению не подлежала, и ногайцы, естественно, не догадывались, какая им была уготована участь. Таким образом, орды, составлявшие главную силу ханской конницы и прикрывавшие полуостров с севера, отдалялись от южной границы империи и оставляли Крым совершенно оголённым. Но это было не всё. Инструкция требовала от генерала оказать посредничество для постановления между Сагиб-Гиреем и ордами договора, который бы ясно определил, «коль далеко ханская над ногайскими ордами власть простираться может». Пределы этой власти должны были, с одной стороны, обеспечить содержание орд в порядке ханом, а с другой — сохранить в каждой орде власть собственных начальников «для соблюдения сих орд в некоторой от Крыма особенности, лишающей хана способов, при какой-либо против союза с нашей империей поползновенности, тотчас сии орды в свои ряды обращёнными видеть».

Веселицкому следовало тонко сыграть на давней ненависти ногайцев к угнетавшим их крымцам, чтоб депутаты повлияли на решение Сагиб-Гирея об уступке крепостей. Но сыграть надо было действительно тонко, умело, не пробуждая прежнее их желание избрать для себя собственного хана, что сделало бы орды неподвластными Сагиб-Гирею.

   — Движимая по её человеколюбию заботой о сохранении всех здешних земель от притязаний Порты, — маслено глядя на депутатов, говорил Веселицкий, — моя государыня не может понять рассуждений хана и его правительства. Видится мне, что диван озабочен только одной мыслью — поскорее убрать наше войско из пределов полуострова. В конце концов, её величество могла бы согласиться на это условие. Но как она может бросить без защищения ваши орды, ныне временно на кубанских землях обитающие?! Ведь эта сторона не только настежь открыта с моря, чем непременно воспользуется коварная Порта, но и сильных крепостей для отпора неприятельскому десанту не имеет... (Лицо Веселицкого выражало благородный гнев и участливую заботу. Ногайские депутаты слушали его тревожно — они доверяли русскому резиденту). Я желал бы уважаемым депутатам обсудить на досуге мои опасения и высказать хану своё мнение о невозможности подвергать знаменитые орды угрожению с турецкой стороны. Только передача в наши руки Керчи и Еникале даст уверенность, что любые происки неприятелей будут немедленно и беспощадно отбиты и разгромлены...

Одарённые дорогими подарками, большими деньгами, напуганные красноречивыми предостережениями Веселицкого, ногайские депутаты встретились с ханом и диваном и в резкой форме потребовали уступить крепости русским.

Сагиб-Гирей попытался было прикрикнуть на них, поставить на прежнее, послушное ханской воле место, но едисанский Темиршах-мурза жёстко обрезал его:

   — Хан забыл, что его выбрали без участия депутатов от орд, нарушив тем самым древние обычаи!.. Хан должен помнить, что только благодаря настойчивым просьбам русской королевы мы не стали протестовать против попрания обряда и согласились с содеянным!

Сагиб с горечью осознал, что ногайцы стали другими. Раньше он приказал бы повесить этих строптивцев — теперь вынужден был многословно уговаривать.

А ногайцы держались неуступчиво. После очередного разговора, когда хан, под давлением духовенства и беев, опять отказался принять требования русских, депутаты открыто пригрозили, что орды изберут себе отдельного хана, если Сагиб и диван будут поползновении к Порте. И объявят крымцев своими недругами.

Хан колебался, метался по дворцовым покоям, безжалостно бил слуг, срывая на них злость и неуверенность. А известия, поступавшие в Бахчисарай, не давали успокоения, ещё больше раздражали, доводили до отчаяния.

Султан Мустафа, воспользовавшись разрывом Фокшанского конгресса, потребовал от Сагиб-Гирея доказать прежнюю верность Порте нападением на русские гарнизоны и грозил, что назначит новым ханом Девлет-Гирея, истребит всех приверженных к России.

Из Карасувбазара весть ещё хуже: князь Прозоровский вышел со своим корпусом из Кафы и направляется к Акмесджиту, от которого до Бахчисарая рукой подать — четыре часа пути.

Сагиб-Гирей в смятении вызвал Абдувелли-агу, крикнул бессильно:

   — Иди к резиденту! Пусть остановит Прозор-пашу!..

А Веселицкий, сидя на скамеечке во дворике, нежась на увядающем сентябрьском солнышке, беспечно, с ленцой, объяснил are:

   — Генерал траву ищет для своих лошадей... Под Кафой трава плохая... От Ак-Мечети свернёт к Козлову.

Абдувелли передал его слова дивану — им никто не поверил.

   — Паша не траву ищет, а наши головы! — вскричал Багадыр-ага. — Не отдадим крепости сами — русские силой заставят!

Сагиб заскользил беспомощным взглядом по лицам чиновников, ждал ответа, поддержки.

Чиновники опустили глаза, покорно склонили головы, и никто не решался сказать слово.

В тишине многозначительно и угрожающе прозвучал голос Джелал-бея:

   — Если хан испортит воздух, то все начнут испражняться.

Аргинский Исмаил-бей подбодрил:

   — Пошли нурраддина с войском!

   — Это же война! — запротестовал Багадыр-ага.

Диван встревоженно зашумел. В глазах хана прежняя озабоченность и неуверенность.

   — У русских пушки! — страшась, предупреждал Багадыр-ага. — У нас ни одной. За два часа они оставят от Бахчисарая обгоревшие руины...

И всё же хан послал нуррадцин-султана Батыр-Гирея навстречу Прозоровскому. Несколько отчаянных наскоков не остановили батальоны и эскадроны. Оставив на пологих склонах убитых и раненых, конница отступила, рассеявшись по холмистой степи.

В Бахчисарае воцарились уныние и страх — все обречённо ждали приближения Прозоровского. Верные туркам мурзы подумывали о бегстве к морю, чтобы, наняв лодки и корабли, покинуть эту проклятую Аллахом землю.

Но Прозоровский, изрядно напугав хана и диван, на Бахчисарай не пошёл. На марше его нагнал нарочный из Кафы с приказом остановиться. Ищущий сражений князь долго вертел в руках измятый лист за подписью генерал-поручика Щербатова, пытаясь в коротких строках найти причину такого приказа...

А причина была в письме Никиты Ивановича Панина, доставленном в Кафу, куда перебрался из окрестностей Бахчисарая Щербинин. В том самом письме, что предписывало Евдокиму Алексеевичу особо не усердствовать в требовании крепостей, но добиться от хана акта о независимости Крыма.

Резоны, изложенные Паниным, были убедительны, но тень обиды всё же легла на сердце Щербинина: получалось, что и его труды, как и прежние усилия Веселицкого, подвергались сомнению.

...А Веселицкий, почувствовав силу ногайцев, решил проигнорировать указание Панина и ещё настойчивее стал обхаживать ордынских депутатов.

В конце октября, поощряемые резидентом, депутаты обратились непосредственно к Щербинину с формальным ходатайством об оставлении за Россией крымских крепостей.

Такое же письмо было направлено Сагиб-Гирею.

Для соблюдения целостности и независимости ногайских орд, говорилось в письмах, «крепости Яниколь и Керчь с тем околичным углом, который почти натурою от сего полуострова отделён, яко способных с их гаваньми мест на содержание в Чёрном море достаточного флота и гарнизона в вечное отдать владение России».

Ногайцы сами, без согласия крымцев, отдавали крепости России!

Положение в Крыму обострилось до предела — ханство стояло в одном шаге от раскола и, вероятно, внутренней войны.

Сагиб-Гирей в очередной раз собрал диван, который, против обыкновения, заседал недолго, тихо, без криков, с какой-то обречённостью.

Багадыр-ага снова убеждал всех в необходимости уступок:

— Как нам уже известно, в Фокшанах турки проявили податливость домогательствам русских послов и при определённых условиях были согласны отдать наши места. Тогда нам помогла неразумность русского паши. В Бухаресте его не будет! А прежний русский посол нового разрыва не допустит... Чести хана будет нанесён ущерб, ежели кто-то за него станет распоряжаться крымской землёй!.. Следует хотя бы внешне сохранить перед всеми государями самовластие хана!

Теперь агу поддержали многие. Даже Мегмет-мурза, который ненавидел русских, понял, что другого выхода нет, и призвал уступить крепости. (Никто из присутствующих, правда, не знал, что в тайной беседе Веселицкий посулил мурзе крупный пансион за содействие).

Диван решил не отдавать судьбу Крыма в турецкие, а тем более ногайские руки и согласился на все пункты предложенного Щербининым договора. В Кафу поехал мурза с предложением возобновить негоциацию в Карасувбазаре.

Но Евдоким Алексеевич, который уже знал от Веселицкого о решении дивана, церемониться не стал — жёстко потребовал немедленно — без всяких переговоров! — подписать договор и акт.

1 ноября 1772 года долгожданные документы были подписаны.

Главный пункт преткновений и борьбы — седьмой артикул — излагался такими словами:

«Содержаны да будут навсегда Российской империей крепости Яниколь и Керчь, на берегу пролива из Азовского в Чёрное море лежащие, с гаваньми и околичной землёй, то есть начав от Чёрного моря по старой керченской границе до урочища Бугак, а от Бугака прямой линией на север в Азовское море, оставляя в границах Керчи и Яниколя все источники, довольствующие сии крепости водой, чтоб в тех крепостях запасное войско и суда находиться могли, для стражи и отвращения всяких противных на Крымский полуостров покушений; но только для коммуникации с живущими на кубанской стороне народами иметь крымцам при Яниколе на собственных своих рудах перевоз у особой пристани; равно в Яникольском и Керченском проливе ловить рыбу российским и крымским людям беспрепятственно, исключая те места, кои будут заняты российской флотилией».

Первым под договором поставил подпись хан Сагиб-Гирей. За ним, по очереди подходя к столу, ширинский Джелал-бей, Багадыр-ага, мансурский Шахпаз-бей, аргинский Исмаил-бей, едичкульский Карашах-мурза, едисанский Темиршах-мурза, буджакский Катыршах-мурза и джамбуйлукский Эль-Мурзаг-мурза.

Последним расписался Евдоким Алексеевич Щербинин.

Одновременно татары подписали декларацию об отделении от Турции, в которой выражалась надежда на справедливость и человеколюбие Блистательной Порты, что «не только будем с её стороны оставлены в покое», но и после завершения нынешней войны она «благоволит формально признать Крымский полуостров с ногайскими ордами свободным, неподначальным, а собственную его власть ни от кого не зависимой». Декларация предназначалась «для обнародования во всех окрестных землях и владениях».

Здесь же, в Карасувбазаре, немедленно были усажены за столы канцеляристы Цебриков и Дзюбин, которым радостный и взволнованный Евдоким Алексеевич велел не вставать до тех пор, пока все подписанные документы не будут размножены в копиях.

Смахивая тонкие струйки пота, катившиеся из-под париков по выбритым щекам, канцеляристы полдня усердно скрипели перьями. Когда они закончили, все пакеты опечатали личной печатью генерала и вручили нарочному офицеру секунд-майору Варавкину. Тот прихватил десяток казаков в охрану и стремительно ускакал к Перекопу. Оттуда нарочные, выделенные полковником Кудрявцевым, веером разлетелись в разные стороны — в Киев, Харьков, в Яссы, Бухарест. Сам Варавкин помчался в Петербург.

Вечером Евдоким Алексеевич устроил пышный ужин для своих офицеров. Те сначала долго соревновались в здравицах в честь Екатерины и Щербинина, а потом просто напились до бесчувствия.

Евдоким Алексеевич охотно слушал тосты, восхвалявшие его мудрость, долго крепился, чтоб не уснуть прямо за столом, потом, поддерживаемый под руки, едва дошёл до постели и упал на неё как подкошенный...

Часть пятая КЮЧУК-КАЙНАРДЖИЙСКИЙ МИР (Октябрь 1772 г. — сентябрь 1774 г.)



Октябрь — ноябрь 1772 г.

Российский посол Алексей Михайлович Обресков прибыл в Бухарест 15 октября. День выдался пасмурный, ветреный, к торжествам не располагающий, но кривые немощёные улицы города были запружены народом. Обрескова встречали как знатного государя или знаменитого полководца: с восторженными криками, весёлой музыкой, колокольным звоном, густо повисшим над церковными куполами. Приятно поражённый теплотой встречи, Алексей Михайлович снисходительно открыл дверцу кареты, чтобы люди могли разглядеть его получше... «Освободители всем народам в радость», — растроганно подумал он, утирая платком повлажневшие глаза.

Стоявшие поблизости обыватели, решив, что посол сейчас выйдет к ним, рванулись к карете — произошла давка, кто-то упал, на него повалились другие; кони в упряжке испуганно дёрнулись в сторону, сбили двух или трёх человек.

Обресков обмер, устрашившись, захлопнул дверцу и больше её не открывал.

Вязкий ночной мрак быстро заполнял городские улицы, но колокола продолжали гудеть, народ не расходился — всё так же кричал, бежал рядом с каретой, освещая посольский путь факелами...

Турецкое посольство въехало в Бухарест на две недели позже. Теперь его возглавлял новый рейс-эфенди Абдул-Резак. Обресков сам попросил посла не торопиться с приездом, сославшись на неготовность «домов в Бухаресте» для приёма высокого гостя. В действительности же Алексей Михайлович хитрил: намеренно оттягивал начало конгресса, надеясь на скорое подписание Щербининым договора с татарами.

«Ежели Евдоким Алексеевич поспешит с копией, — рассуждал он, — то и разговор с рейс-эфенди поведём построже... Замена турецких послов, несомненно, означает неудовольствие султана поступками прежних полномочных. Стало быть, Абдул на разрыв негоциации не пойдёт!..»

Бухарестский конгресс открылся 29 октября.

Утром, в восемь часов, в конференц-зале собрались советники посольств и переводчики, чтобы провести обычное в таких случаях совместное освидетельствование полномочных грамот и сличения их копий с подлинниками. Процедура заняла около часа. Все документы были признаны в силе, хотя турки попытались поставить под сомнение соответствие посольских чинов.

   — Рейс-эфенди равнозначен вашему министру, ведающему иностранными делами. Но посол Обресков таковым, как нам известно, не является.

Пиний решительно отверг это утверждение:

   — Звание члена Иностранной коллегии совершенно равняет его с рейс-эфенди. И по должности они одинаковы, ибо каждый служит под своим управлением: рейс-эфенди — великого везира, господин тайный советник — своего министерства... У нас с вами разные государственные устройства, разные названия должностных особ, но суть обоих послов совершенно равнозначная.

Закончив освидетельствование, советники собрали бумаги и разъехались по своим резиденциям для докладов.

Спустя три часа оба посольства направились к конференц-залу. Обресков, как и в Фокшанах, ехал в парадной карете, запряжённой шестёркой каурых лошадей. Абдул-Резак — верхом на коне. Обе процессии выглядели торжественно, но без излишней помпезности и щегольства, свойственных первому конгрессу. Подъехав к дому, послы вошли в специальные комнаты, отведённые для отдыха, обставленные одна — в европейском стиле, другая — в восточном.

Обресков придирчиво оглядел своих советников и секретарей, предупредил строго:

   — В обычаях турок состоит не снимать ни перед кем шапки. Поэтому велю всем надеть шляпы и на конференции с голов оные також не снимать!

Двери распахнулись, послы вошли в зал заседаний, сели на приготовленные для них канапе, между которыми был поставлен широкий стол, покрытый дорогим красным с золотым галуном сукном. Свиты остались за спинами послов.

Обресков и Абдул-Резак обменялись краткими приветственными речами. (Турки опять попали впросак: у них снова не оказалось переводчика, знавшего русский язык, — речь рейс-эфенди была переведена на итальянский).

Проверив полномочия друг друга, послы договорились о продлении срока перемирия до 9 марта 1773 года и, так же как на конгрессе в Фокшанах, решили отказаться от излишних церемоний.

На этом первая конференция закончилась.

На следующий день в Бухарест примчался нарочный из Крыма с пакетом от Щербинина. Евдоким Алексеевич написал, что татарское дело, несмотря на трудности и препоны, приведено им «почти к желаемому окончанию».

   — Ну что ж, — удовлетворённо сказал Обресков, возвращая бумаги Пинию, — получим копии актов, тогда и о Крыме поговорим с Абдулом. А покамест придётся неприметно потянуть время...

Для видавшего виды политика, многократно общавшегося с турками, эта задача была не самой трудной, и три последующие конференции прошли в бесплодных препирательствах сторон, кого считать виновником текущей войны.

Обресков не спешил. Верный своим правилам, он стремился получше узнать характер Абдул-Резака, насколько рассудителен и твёрд в вопросах, ловок и увёртлив в ответах. Лишь на пятой конференции, уже ближе к её концу, Алексей Михайлович решил проведать мысли рейс-эфенди о татарском деле. И, как бы между прочим, предложил для обсуждения следующий пункт:

«О признании со стороны Порты всех в Крымском полуострове жителей и вне оного обитающих татарских орд и родов без изъятия вольными и независимыми народами и об оставлении оным в полной собственности всех ими обладаемых вод и земель».

Абдул-Резак выслушал переводчика, но отвечать не стал — ждал, что ещё скажет русский посол.

Обресков огласил следующий пункт: чтобы «нация освобождена была от порабощения, в котором она поныне находилась, как в Чёрном, так и в других морях, в коих другим нациям оная дозволена; також да постановится беспосредственная между взаимными подданными торговля со всеми теми выгодами и преимуществами, которыми в империи Оттоманской наидружественнейшие нации пользуются».

   — Это всё? — спросил рейс-эфенди.

   — Вы хотите, чтобы я читал дальше?

   — Нет, не надо. Увиденное глазами предпочтительнее услышанного. Передайте нам объявленные пункты для ознакомления, и на следующей конференции мы дадим свой ответ...

Спустя два дня, на шестой конференции, рейс-эфенди перешёл в наступление. Говорил он просто, чётко, не вдаваясь в подробности, но отмечая наиболее важные моменты будущего послевоенного устройства татар.

   — Блистательная Порта согласна, чтобы крымский хан и татарский народ оставались самовластными. Но только в делах, касающихся политических вопросов. Однако в обстоятельствах, к магометанскому закону прилегающих, надзирательницей и совершительницей их надлежит быть Блистательной Порте... Когда татары пожелают переменить хана, то после выбора особы из рода Чингисхана они должны просить султана о постановлении и освящении нового правителя, чтобы их просьба была милостиво принята и ему прислана инвеститура. Кроме того, в знак старшинства светлейшего моего султана над крымским ханом имя его должно произноситься раньше имени хана во время хутбы — пятничной молитвы... К сохранению доброго согласия и союза с татарскими поколениями надобно также, чтобы под владением и властью Блистательной Порты оставались крепости в Крыму и на Кубани... Наконец, судьи, издревле со стороны Порты постановляемые, по-прежнему должны быть ею определяемы и подтверждаемы.

Абдул-Резак закончил говорить, сложил руки и замер, мерцающе поглядывая на Обрескова.

   — Что-то я не вижу здесь вольности татарской, — сказал Алексей Михайлович, покачивая головой. Он понимал, что Порта должна выдвинуть свои условия в выгодном для неё варианте, но изложенное рейс-эфенди свидетельствовало, что турки избрали максимальные кондиции, принятие которых оставляло Крым в прежней вассальной зависимости.

   — Достойный посол должен знать, что татары многие годы питаются под сенью Блистательной Порты. И коль они получат вольность и независимость, о которой вы так настоятельно хлопочете, то от голода во все земли распространят свои хищения, несущие разорения, обиды и смерть... Вы этого желаете?

   — Столь особенный взгляд Порты на будущее татарской области вызывает у меня немалое удивление... Что же Порта переменяет в прежнем состоянии татар?.. Названное здесь ничем не отличается от того, что Крым имел ранее.

   — В подвластных им землях татары остаются вольными в правлении прочими делами.

   — Сие им и ранее всегда принадлежало, — заметил Обресков. — Я же спрашиваю: чем прежнее их состояние Порта поправляет?

   — Прежде Порта соизволяла им внутреннее правление.

   — А теперь?

   — Теперь они в нём вольны!

   — Однако вы уже огласили немало ограничений сей вольности.

   — Они касаются только некоторых обстоятельств, связанных с нашим законом, через который никто переступить не может.

   — Любой закон выглядит так, как его трактует заинтересованная сторона. И духовный тоже.

   — Духовный закон един и обязателен для всех.

   — Но он призывает вершить благодеяния.

   — То, что мы обещаем татарам, не есть зло.

   — Это верно. Злом ваши кондиции назвать нельзя. Но и совершенным благодеянием они не являются... В противоположность вам мы татарскую вольность видим по-иному: совершенную, никаких, нигде и ни от кого пределов не терпящую. Такой видим и к такой стремимся!

   — Поэтому и оружие своё в Крыму сохраняете? — усмехнулся рейс-эфенди.

Обресков сверкнул глазами, но от резкости удержался — сказал рассудительно:

   — Да, Россия завоевала татар. И по военному праву могла бы с этой нацией поступить по своему усмотрению: истребить, пленить, переселить, обратить в рабов. Но вместо горя и тягот даровала ей вольность и признала независимой. Мы простили ей многие наглости, убытки и оскорбления... Кто скажет, что сие плохо?.. Нет, не плохо, но благородно и великодушно!.. К тому же не забывайте, что ногайские орды — суть российские уроженцы. А на едисанцев Россия имеет древнее и никому никогда не уступленное право... И вот ныне Россия добровольно отказывается и от права завоевания на всю татарскую нацию, и от права владения частью оной. Но в замену требует, чтобы и Порта отказалась от прежних своих прав и також признала их совершенную вольность.

   — Ногайские орды достойным примером не являются, — парировал Абдул-Резак.

   — Это почему же?

   — Россия прельстила их обещанием не чинить притеснений и сохранить целыми и здравыми, если они перестанут против неё воевать. Вот они и приняли нейтралитет, довольствуясь надеждой получить без особых забот во время примирения древнее своё состояние.

   — Стало быть, вы признаете, что ранее они зависели от Порты! — быстро воскликнул Обресков. — А ведь она орды не завоёвывала и военным правом пользоваться не может.

   — Если таким образом рассуждать, то и Россия их не завоёвывала, — отозвался Абдул-Резак. — Когда ваша армия вступила в Крым, малочисленное наше войско оставило тамошние крепости. А недовольные этим татары от нас отделились и к вам пристали. Какое уж тут завоевание?.. Негоциация — вот что открыло дорогу к завладению ногайскими и татарскими землями!

Обресков часто задышал — рейс-эфенди заведомо искажал истину.

   — Я позволю себе напомнить султанскому послу то, что он, видимо, запамятовал!.. Едисанская и Буджакская орды прислали своих депутатов во время осады графом Паниным Бендер. Вот когда они пожелали условиться о совершенном отделении от Порты и переходе под протекцию России! При чём здесь Крым?

   — Я уже сказал, что Россия лаской их к себе привлекла, — упрямо повторил Абдул-Резак.

   — А я сказал, что татары Портой не завоёваны. Значит, и военным правом она не обладает!

Абдул-Резак уступать не собирался.

   — Много лет назад город Кафа силой был отнят у генуэзцев султаном Магометом, и весь Крым последовал тому жребию.

Обресков не менее твёрдо возразил:

   — Генуэзцы никогда Крымом не владели! Вольными и независимыми были тогда и татары.

   — Эти татары многие века зависят от Порты! Как бы они селились там без дозволения Порты?

   — Татары в Крыму поселились прежде, нежели турки стали знаемы в Европе. А что Порта потом ими самовластно управляла — восходит к присвоенному ей однажды праву инвеституры ханов. Что же до права завоевания, то мы его во времени не найдём!.. А Россия завоевала татар! И признала их вольными! И обещала удержать их вольность от любых посягательств!

   — Россия обещаниями, а не оружием получила их. К тому же недавно. А Порта веками владеет!

Абдул-Резак оказался крепким орешком — расколоть его было нелегко. Обресков едва ли не после каждой его фразы возмущённо тряс головой, оглядывался, словно искал свидетелей, способных уличить турка во лжи и искажениях. Убеждённый в своей правоте, Алексей Михайлович не мог понять, что у рейс-эфенди была своя правда.

Оба посла продолжали упражняться в исторических изысканиях, в оправдании или хулении того, что покрыто пылью времён, и ни один не хотел уступить первым.

   — Мы с татарами имели баталии! Штурмовали крепости в их землях! — продолжал настаивать Обресков. — Следовательно, с полным основанием можем называть Крым завоёванным... Но, даруя татарам вольность, Россия не почитает их завоёванными.

   — Земли, во время войны взятые, не могут ещё именоваться завоёванными, — перебил его Абдул-Резак.

   — Оные в наших руках находятся! — возвысил голос Обресков. И, продолжая прерванную мысль, закончил: — Признавая татар независимыми, Россия считает неприличным соглашаться с другой державой о предписании пределов той вольности, которую мы называем неограниченной... Требуемая Портой инвеститура ханов и прочие условия воздвигают эти самые пределы.

Абдул-Резак выдержал долгую паузу, погладил ладонью бороду, а потом, переменив тон, сказал, пытливо глядя на тайного советника:

   — Достойным награждением для России за такое постановление может стать пункт о коммерции... Разве излишней будет для вас полная свобода торгового судоходства по Чёрному морю?

По тону, каким были сказаны эти слова, Обресков понял, что рейс-эфенди не договаривает до конца, спросил:

   — Вы предлагаете полную свободу?

   — Да, полную, — кивнул Абдул-Резак. — С некоторыми, разумеется, незначительными ограничениями.

   — Что ж представляют сии ограничения?

   — О, самую малость... Купеческие суда с товарами вольны разъезжать по всему Чёрному морю. Но суда эти, как купеческие, не должны иметь пушек и военных снарядов, не могут проходить через проливы к берегам Европы.

   — Коль в Европу нельзя, то куда тогда можно?

   — Плаванье их должно состоять у берегов турецких областей. Но переплывать в Азию им непозволительно. И отстой будут иметь в точно предписанных пристанях.

   — И вы называете это свободным плаваньем по всем морям?

   — Россия ранее и такого не имела.

   — Но теперь у крымских берегов стоит флот вице-адмирала Синявина!

   — Мы говорим о купеческих судах.

   — А военные?

   — Они России не нужны!

   — Это почему же?

   — С вами у нас будет мирный договор. А против татар военный флот без надобности... Для купеческих же судов мы сыщем места их пребывания... Но полагаю, что сии детали нет нужды вносить в пункты договора.

Для опытного Обрескова эти уловки турецкого посла были слишком просты и очевидны, чтобы он мог попасться на них.

   — Мореплавание для всякого звания российских судов как в Чёрном, так и в прочих морях, окружающих владения Порты, императорский двор требует совершенного, без всякого сжимания. И чтоб суда наши беспрепятственно могли проходить все проливы... Но этот важный вопрос не может быть уступкой инвеституре, — повелительно подчеркнул Обресков.

Старания рейс-эфенди, рассчитывавшего дозволением мореплавания склонить Россию к ограничению татарской вольности, пропали даром: Обресков веско дал понять, что он на такую уступку не пойдёт.

Абдул-Резак, подумав, скучно предложил закончить конференцию, чтобы договаривающиеся стороны могли ещё раз оценить взаимные предложения.

Утомлённый спорами не меньше турка, Обресков противиться не стал...

Следующая, седьмая конференция, состоявшаяся 19 ноября, снова накалила страсти вокруг татарского вопроса.

Обресков без колебаний заявил, что императорский двор требует не только признания Портой вольности Крыма, но и внесения в мирный договор статьи, по которой бы Россия выступала гарантом независимости татар.

   — Вы говорите о вольности, а сами принуждаете татар отдать вам крепости, почитаемые за ключ всего Крыма, — насупленно запротестовал Абдул-Резак. — От такого положения Порта потеряет в своей безопасности.

   — На прошлой конференции вы развеяли мои сомнения о безопасности России ссылкой на мирный договор между нашими империями, — охотно напомнил Обресков.

   — Я не о России речь веду!.. Кто удостоверит Порту, что она не претерпит никакого огорчения от вольных татар?

   — Верный и доказательный способ обезопасить себя от происков татар — признать их независимыми!

   — Мера вольности и независимости этой нации изображена в нашем законе. Нарушать его непозволительно!

   — О нарушениях разговор не идёт. Я говорю о способе к их обузданию, не противном закону.

   — Каком способе? — прикинулся непонимающим Абдул-Резак.

   — О том, что уже назван! — раздражаясь, воскликнул Обресков. — Нет другого способа, кроме вольности, чтобы вложить сему дикому народу должное почтение к пограничным державам... Здесь же всё очевидно: если татары будут зависеть от Порты, то станут обижать Россию, если от России — станут обижать Порту. А будучи вольными и независимыми, опасаясь нашего обоюдного гнева и мщения, принудятся отказаться от обыкновенных хищений и нахальства и станут сыскивать другой — мирный! — образ жизни.

Логичность рассуждений Обрескова не произвела на рейс-эфенди никакого впечатления. Он насмешливо произнёс:

   — Не всякий пограничный беспорядок должен непременно вызвать войну.

   — Татарские набеги на российские земли — это не беспорядок. Это во сто крат хуже!

   — Что же будет за вольность, коль российский двор в независимых землях станет распоряжаться? — съязвил Абдул-Резак.

   — Мы не намерены заводить в них свои порядки. Распоряжаться будут хан и крымское правительство! Но для этого они должны быть независимыми... Вы сами на одной из конференций заявили, что Порта не сыскивает довольных способов к обузданию татар. А мы сыскали!.. Что ж вам теперь упрямиться?

Обресков выжидательно посмотрел на рейс-эфенди.

Тот, воздев глаза к потолку, поглощённый своими мыслями, казалось, совершенно не слушал посла. Но прозвучавший после долгой паузы ответ колыхнул сердце Алексея Михайловича.

   — Мы не против того, что Россия завоевала татар, — сказал вяло Абдул-Резак. — Военное право в её пользу... Но по причине утверждающейся между нашими империями дружбы мы просим о снисхождении к нашим требованиям.

Турецкий посол, впервые признав право России на крымские земли, проявил некоторую уступчивость резонам Обрескова. И здесь, воодушевлённый таким признанием, Алексей Михайлович сплоховал — потеряв присущую ему осторожность, он решил поощрить податливость Турок.

   — Я хотел бы огласить ещё один артикул, коему мой двор придаёт знатное внимание, — многообещающе объявил он. — Настоящая война уже обошлась нам в сорок миллионов рублей. Сумма эта по всякой справедливости должна быть удовлетворена... Однако, — голос посла стал медовым, — если Блистательная Порта даст согласие на все предложенные Россией артикулы, в том числе и справедливое решение татарского вопроса, то двор согласен уступить десять миллионов.

Абдул-Резак вспыхнул с ожесточением:

   — Я уже говорил, что не Порта явилась виновником войны! И разве Россия является победителем в ней?! Ваше предложение обидчиво — я его отвергаю! Надо ещё посмотреть, кто кому должен платить за убытки!

Алексей Михайлович мысленно обругал себя за неосмотрительность и, чтобы не обострять ситуацию, тут же предложил закончить конференцию...

На следующий день, когда он, всё ещё переживая за вчерашнюю оплошность, хмуро просматривал протоколы, подготовленные канцеляристами для отправки в Петербург, в его резиденцию прибыл очередной нарочный от Щербинина. Офицер привёз копию договора с татарами и прочие документы.

Алексей Михайлович торопливо отложил протоколы и углубился в изучение текста договора. По мере чтения статей его увядающее, озабоченное лицо теряло мрачность, расходилось светлыми морщинками, тепло и лучисто засветились глаза, весь облик приобрёл прежнюю уверенность и властность.

Он вызвал советника посольства Пиния и переводчика Сергея Лашкарёва, вручил им полученные бумаги и приказал к следующей конференции, назначенной на 21 ноября, подготовить точные переводы документов на турецком языке.

Долгожданный договор между Россией и Крымским ханством существенным образом укреплял позицию русской стороны — теперь с турками можно было разговаривать более решительно.

С первых минут восьмой конференции Обресков повёл себя напористо:

— Я прежде многократно объяснял, что взаимная безопасность границ обеих империй крепко связана с совершенной независимостью татарской нации. И мне не понятно то упорство, с которым вы отказываетесь признать очевидную вещь.

Абдул-Резак уловил перемену настроения русского посла, но о причинах её пока не догадывался.

   — Я не требую отнять у татар вольность, — натянуто сказал он, ощупывая Обрескова настороженным взглядом. — Но сами татары не станут жаловаться на Россию, если между нами учинится подобное постановление, иметь которое они не желают.

   — Не желают?

   — Конечно.

   — Откуда такая уверенность?

   — Я знаю татарские мысли.

   — В таком случае позвольте показать вам вещь, удостоверяющую как раз в обратном.

Алексей Михайлович достал из папки бумаги, полученные от Щербинина, переводы и протянул их рейс-эфенди:

   — Вот декларация татар, которая подтверждает, сколь они желали и ныне желают вольности... Об этом, кстати, уже сообщено всем европейским дворам.

(Последние слова он прибавил от себя, чтобы придать больший вес свершившемуся факту).

Абдул-Резак с застывшим, непроницаемым лицом долго читал переводы, потом неуверенно, с кислой гримасой произнёс:

   — Я сомневаюсь касательно подлинности сих бумаг.

Обресков изумлённо посмотрел на него:

   — То есть как сомневаетесь?.. Вы хотите сказать, что мы пошли на подлог?

   — Я этого не говорил... Но мне трудно понять: коль вы сами утверждали ранее, что Россия по вхождении в Крым могла истребить, пленить или рассеять татар, то зачем вам ныне делать их вольными?

   — Это проявление милосердия, свойственного человеколюбию её императорского величества!

Абдул-Резак кинул быстрый взгляд на лежащую перед ним декларацию, поднял голову, мрачно сказал:

   — Из всего того явствует, что татары принуждены были просить независимость, хотя внутренно оной не желали. Она несёт на себе образ принуждения, как, впрочем, и всё вами в Крыму сделанное... Я не могу верить этой декларации.

   — Желание искать вольность дано от природы каждому человеку. А эта декларация формально подтверждает желание татар быть таковыми.

   — Я не верю ей, — повторил рейс-эфенди.

   — Да почему же?!

   — Некоторое время назад Блистательная Порта получила другую декларацию, многим числом татар подписанную и печатями утверждённую. Она противна вашей!

Заявление оказалось неожиданным для Алексея Михайловича.

   — У вас есть татарская декларация?

   — Да... Но другая.

   — И вы можете её показать, как это сделал я?

   — Я не привёз её с собой.

   — Почему?

   — Не считал нужным.

   — Значит, декларации у вас нет?

   — Сейчас нет.

   — Странно получается. Вы не хотите верить тому, что лежит передвами на столе, но полагаете, что я поверю в существование документа, который не могу прочитать.

   — Я уже сказал вам, что та декларация противна вашей. Я могу послать в Стамбул нарочного — он привезёт... Правда, не раньше двух-трёх недель.

   — Так долго?

   — Сейчас осень — дороги плохие. Раньше нарочный обернуться не успеет.

Обресков задумался... «Конечно, подлые татары могли написать несколько деклараций... Но подписали ли?.. Вполне возможно, что рейс-эфенди просто придумал её, увидев предъявленную мной...»

Алексей Михайлович решил схитрить: согласиться с турком, что такая декларация есть, но обязательно заставить его признать в силе декларацию, присланную Щербининым.

   — Я полагаю, что в Крыму поныне находятся люди, привязанные к Порте и смущающие татар чинением там замешательств, — сказал Обресков. — Но не они есть татарский народ! Их подписи не имеют силы.

Абдул-Резак ответил небрежно:

   — Да, там есть несколько наших агентов, которым татары подали декларацию для доставления в Стамбул. Но именно эту декларацию, утверждённую татарскими начальниками и значительной частью татарской нации, следует считать свободной. А предъявленная вами — сделана под диктовку оружия.

   — Какое оружие? Какая диктовка?.. Татары сами отправили калгу-султана к российскому двору, дабы наиточнейшим образом постановить дело о своей вольности и независимости. Сами отправили!.. И чтоб мой двор имел полную доверенность к тому, что им будет представлено, сей калга был снабжён публичными актами как от хана, так и от всех татарских обществ. Однако её величество, предусматривая, что всё постановляемое с калгой в Петербурге может подать повод злоумышленникам к нареканиям, будто сие сделано под принуждением, предпочла отправить в Крым торжественное посольство. Оно и трактовало формальные акты с крымским ханом и обществом, соображаясь с обыкновениями, принятыми между вольными и независимыми нациями.

Обресков кратко рассказал о ходе негоциации в Крыму, упустив, конечно, острые моменты, и ещё раз подтвердил, что представленная декларация является документом подлинным.

   — Сия бумага подписана ханом Сагиб-Гиреем и всеми знатными крымскими чинами.

   — Вы принудили их это сделать, — продолжал настаивать рейс-эфенди.

   — Это как же можно принудить вольный народ?

   — Оказали давление на татар, которые не смогли против него устоять и отказать России.

Видя, что Абдул-Резак не собирается уступать, Обресков переменил аргументы.

   — В этом пункте мы, кажется, не сможем найти общий язык, — рассудительно сказал он. — Мы говорим, что они были вольны в подписании, вы — что их принудили. Оставим эти споры в стороне и вернёмся к декларации... Она есть!.. Она подписана ханом и высшими чинами!.. Вы отказываетесь признать их подписи подлинными?

Абдул-Резак ушёл от прямого ответа:

   — В делах о татарах я не могу принимать инструментов, подобных этой декларации. Но готов соглашаться и постановлять инструменты, сходные с нашим законом.

   — Да что вы в свой закон упёрлись?! — рассерженно воскликнул Обресков. — Закон что дышло!

(Переводчик Лашкарёв смягчил высказывание тайного советника, а последнюю фразу вовсе опустил).

   — Устав нашей веры не терпит, чтобы два магометанских государя царствовали в одно время, если только они не царствуют в великой друг от друга отдалённости, — вызывающе ответил Абдул-Резак, от которого не ускользнули смущение переводчика и гнев русского посла. — Иначе непременно один должен истребить другого... Аллах повелевает признать за законного государя того, кому он непостижимой десницей своей даёт победу над соперником. Подтверждение же ханов и молитва, совершаемая под именем султана, довольны к соблюдению таковой нашей заповеди.

   — Но по сему расположению нет никакой перемены в прежнем состоянии татар.

   — Напротив, великая разница происходит! Блистательная Порта имела власть избирать и низвергать ханов, могла входить в их политические дела. Теперь же ей остаётся только одно — подтверждение ханов.

   — Но прежде случалось, что Порта низвергала ханов, когда недовольные им татары приносили султану на него жалобы. Разве в будущем этого случиться не может?.. Если Порта удерживает право подтверждения, то вполне возможно, что кучка недовольных татар снова начнёт жаловаться. А разве не может случиться, что Порта откажет в признании избранному народом хану?

   — Блистательная Порта торжественно обещает России всегда признавать любого хана, которого изберёт татарская нация, — выпячивая губу, напыщенно сказал Абдул-Резак. — А вы должны наконец понять, что без прославления в молитвах имени султана, без требования татар инвеституры их ханов этот пункт негоциации мы не сможем преодолеть.

Последние слова рейс-эфенди походили на угрозу. Обресков с тоской подумал, что он недооценил твёрдость турецкого посла, непоколебимо отстаивающего сохранение сложившегося порядка утверждения ханов. Но уступить Алексей Михайлович не мог. У него оставался единственный выход — побороться за термины, чтобы их переменой лишить Порту прежнего влияния на крымские дела.

   — Ваши резоны разумны и внушают несомненное уважение, — мягко сказал он. — Но они расходятся с нашим пониманием этого вопроса. Однако мы должны достичь по нему обоюдного согласия, ибо негоциация для того и существует, чтобы трактовать пункты в единой сути.

   — У вас есть предложение? — оживился Абдул-Резак.

   — Да, есть. И, полагаю, оно вам понравится... Нам сия процедура представляется несколько в ином свете. Избрав нового хана, татары дают об этом объявление султану, как главе магометан. И сим актом сохранится ваш закон, за незыблемость которого вы так ратуете. Объявление российскому двору о том избрании надобно сделать как соседственной дружественной державе и ручательнице за их вольность.

Абдул-Резак прищурил хитрый глаз:

   — А после сего объявления что следует делать Порте?

   — Султан должен признать избранного хана. Как, впрочем, и Россия поступит.

   — И всё?

   — И всё.

Абдул-Резак покачал головой:

   — Я уже многократно изъяснял, что хан в образе политическом и светском имеет быть самовластным и вольным. Но в духовном — должен зависеть от султана.

Убедившись ещё раз, что в вопросе веры турки не уступят, Обресков посчитал излишним заводить долгие препирательства и предложил сделать перерыв...

Девятая конференция началась с того, что рейс-эфенди, продолжая прерванный разговор, призывно объявил:

   — Блистательная Порта обещает, что от недовольных правлением хана татар никакие представления и жалобы принимать не будет!.. Обещает никогда не отказываться от подтверждения избранного татарами хана, а непременно и беспрекословно признавать его. И не принимать никакого другого представления, кроме чинимого о подтверждении уже избранного хана... Наконец, в деле о татарах Порта соглашается отказаться от всякого своего к ним политического права, но сохраняет только одно духовное.

Обресков не стал противоречить, а попытался лучше понять, что турки вкладывают в это право.

   — Я прошу изъяснить сию духовную зависимость, — вежливо осведомился он, — ибо под именем закона всякие затеи можно сделать... Мне хотелось бы прознать: каким образом сей закон связывается с состоянием татар?

Абдул-Резак, увидев в этом вопросе готовность русского посла к уступке, поспешил ответить:

   — После избрания крымского хана татары должны сочинить арз магзар к султану, требуя от него подтверждения их хану.

Обресков знал, что сочетание «арз магзар» имеет двоякий смысл — «представление» и «челобитие», поэтому воинственно заметил:

   — Значение сего арз магзар никак не совместимо с вольностью татарской области!.. Уж коль говорить, то более подходит — и мы согласимся на это! — оповещение со стороны татар об избрании хана и Порты и России. А государи обеих империй в ответ на это оповещение должны будут прислать хану такие подарки, какие щедрость их присоветует, лишь бы татары принять оные захотели.

   — Но султан...

   — А султан, — не слушая рейс-эфенди, продолжил Обресков, — мог бы дополнить всё это своим благословением, сходственным с догматами шариата.

Абдул-Резак ответил быстро, не размышляя, — должно быть, он заранее подготовился к любому противоречию русского посла по этому вопросу:

   — Мы против уведомления России! Недопустимо также, чтобы татары по своему усмотрению могли принимать или отвергать подарки Порты... Кроме того, мы против гарантии крымской независимости со стороны России.

Абдул-Резак полагал, что посол начнёт протестовать, спорить, но тот после некоторого молчания пошептался со своим советником Пинием и предложил оставить до поры обсуждение татарской вольности.

   — Мы сейчас не готовы решить его к обоюдному удовлетворению. А вот пункт о крымских судьях, по-моему, не столь противоречив...

Поговорить о судьях Обрескову присоветовал Пиний, разумно заметивший, что продолжение изъяснений о крымской независимости при нынешнем турецком упорстве будет длиться долго, а конгресс следует продвигать к намеченной цели — миру.

   — Можно, разумеется, пойти на уступки, оговорённые в инструкции, — чуть слышно прошептал Пиний. — Но в данной ситуации спешить не следует. Нам покамест неизвестно мнение высочайшего двора на сей счёт. А оно, я уверен, претерпит изменения после заключения формального договора с крымскими татарами... Вопрос о судьях менее сложен. В нём легче найти взаимопонимание и приемлемое решение.

   — Назначение султаном крымских судей, — продолжил говорить Обресков, — имеет для Порты большое политическое значение. А для определённых слоёв турецкого общества — материальную выгоду. Поэтому требование ваше о назначении судей лежит не в законе, на который вы так любите ссылаться, а в особенной корысти судей, опасающихся лишиться некоторых доходов, в тех землях получаемых. Но его султанское величество может наградить их другими местами, не причиняя обиды национальным татарским законодателям... Кроме того, имея в Крыму от себя зависящих судей, Порта явно входит во внутренности татарского правления, против чего вы сами решительно выступаете, заверяя только о власти духовной.

К такой резкой перемене темы разговора Абдул-Резак оказался не готов — возразил неуверенно и вяло:

   — Блистательная Порта станет давать разрешение о назначении кадия в тот или иной пункт. А крымский хан сам определит его из числа своих подданных.

   — Значит, вы согласны, чтобы в Крым из Стамбула посылались не судьи, а только дозволение назначать их?

Обресков поймал рейс-эфенди на слове и попытался сразу добиться подтверждения сказанному. И хотя он имел указание требовать независимых судей, желая получить реальный и скорый результат, пошёл на уступку. Тем более что уступка эта была вполне приемлемой и для России не опасной.

Дождавшись, когда Абдул-Резак кивнёт головой, Алексей Михайлович многообещающе заверил:

   — Отдавая должное уступчивости досточтимого посла, я имею честь заявить, что российский двор не станет возражать, чтобы судьи, будучи национальными татарскими, снабжались от верховных законодателей Порты письменными дозволениями, кои всегда даваемы будут без всякого платежа и признания...


* * *

Ноябрь 1772 г.

В Петербурге пристально следили за ходом Бухарестского конгресса, связывая с его успешным окончанием надежду на скорое завершение изнурительной войны.

Никита Иванович Панин с особым вниманием изучал протоколы конференций, присылаемые Обресковым, пытаясь определить действительные намерения турок: довести конгресс до подписания мирного трактата или, как в Фокшанах, затянуть время, ожидая, что Россия не выдержит и пойдёт на уступки. Читая большие желтоватые листы с густо налепленными строчками, Никита Иванович ясно видел, как непросто идут переговоры. Лишённый возможности помочь Обрескову скорым советом (нарочные возвращались в Петербург спустя полтора месяца), он уповал на опыт и благоразумие тайного советника, которого ценил очень высоко. Он был уверен, что без разрешения двора Обресков не пойдёт на уступки, которые не оговорены в инструкции. Но теперь, после заключения в Карасувбазаре договора с татарами, Никита Иванович поспешил согласовать с Екатериной новые пределы возможных послаблений туркам.

   — Доколе ещё татарское дело в самом Крыму не решено было, — говорил он Екатерине, — обстоятельства принуждали нас добиваться получения Керчи и Еникале через посредство мирного трактата с Портой. Тогда Обрескову позволялось жертвовать Бессарабией, с удержанием только реки Днестр между турками и татарами. А по нужде и Бендерами — главной крепостью сей земли, купленной нами весьма дорогой ценой... Но с того момента обстоятельства в Крыму изменились в нашу пользу!.. Следовательно, по справедливости татарское дело не требует той цены, которую мы прежде предлагали.

   — Какую же цену вы ныне определили? — спросила Екатерина.

   — Оставить прежние уступки, но Бендеры променять на Очаков или Кинбурн в цену нашего по татарскому делу снисхождения в обоих его пунктах: вольность нации и поручение нам в стражу Керчи и Еникале.

Екатерина долгим, цепким взглядом просмотрела разложенные перед ней бумаги, затем сказала основательно и твёрдо:

   — Сто Бендер не стоят одного Крыма! Значит, не будем торговаться... В крайнем случае пусть отдаст крепость...

Панин так и написал Обрескову:

«Соглашаемся мы на промен Бендер на Очаков или Кинбурн, а напоследок и на самую его уступку без всякой уже собственно за него замены...»


* * *

Ноябрь — декабрь 1772 г.

На очередной конференции Обресков, довольный договорённостью по крымским судьям, решил начать обсуждение вопроса о крымских крепостях. (Оставление духовных связей между Крымом и Турцией, на которые, по всей видимости, придётся в конце концов согласиться, делало татар зависимыми от султана, и Россия должна была противопоставить этому своё присутствие на полуострове).

Строго выполняя инструкцию, Алексей Михайлович потребовал от Порты не только подтвердить нахождение в российской собственности Керчи и Еникале, но и передать империи крепости Очаков и Кинбурн, а также предъявил претензии на земли, лежащие между Бугом и Днестром.

   — В таком случае Порта требует возвращения ей всех турецких крепостей в Крыму и на Кубани, соглашаясь признать права России на Азов и Таганрог, — парировал Абдул-Резак. — Что же касаемо земель между упомянутыми реками, то хотя Порта от тех земель никакой выгоды не получала, Очаков всегда был ключом тех мест. А ключ от собственного дома в чужие руки не отдают!

   — Зачем же вам все крепости? — спросил Обресков.

   — Справедливость требует, чтобы и Порта имела равномерную от татар безопасность... Оттоманская империя не намерена атаковать татар, но крепости в Крыму и на Кубани позволят ей сохранить должное к себе почтение от этих диких народов. Иначе им вольно будет безнаказанно оскорблять Порту... России же довольно к обузданию татар одного Азова.

   — В рассуждении оттоманских владений само положение татарских земель есть наилучшая для Порты защита, — возразил Обресков. — А вот России для оборонения одного Азова недостаточно! Взгляните на карту!..

Обресков взмахнул рукой — полковник Петерсон неторопливо крутнул на столе широкий плотный лист.

   — Вот основной путь, коим татары всегда набегают на границы Российской империи... (Толстый палец тайного советника заскользил от Перекопа до Новороссийской губернии по водоразделу Днепра и Дона, выводя плавную дугу Муравского шляха). А вот где предлагаемый вами Азов... (Палец ткнул в чёрную точку на левом берегу устья Дона). Укажите, каким образом можно отсель противостоять татарским набегам?.. Нет, на ваши условия мы пойти не можем! Поэтому я повторяю требование о четырёх помянутых крепостях.

Абдул-Резак разглядывал развёрнутую перед ним карту.

   — Порта должна уступить. На иное мы согласиться никак не можем, — сказал Обресков.

   — Как Порте уступить то, от чего она всю свою безопасность теряет?! — воскликнул рейс-эфенди, продолжая разглядывать карту.

   — Первоначальная государству безопасность — добрая вера в соблюдение трактатов, — ответил Обресков.

Абдул-Резак, не слыша посла, оторвал взгляд от карты, сказал озабоченно:

   — Если Керчь и Еникале останутся в руках России, то через три или четыре года — в случае возникновения войны — она сможет послать триста кораблей прямо в Стамбул.

   — Мы не намерены, закончив одну войну, восчинать другую! Это по-первому... А по-второму, опасения ваши безосновательны! Стамбул лежит между двумя морями, и проходы к нему надёжно защищены.

   — Мирный трактат должен приносить тишину и безопасность. А ваше предложение предосудительно Порте.

   — Всякая уступка имеет предосудительную сторону, — философски заметил Обресков.

   — Но сии крымские крепости надобны нам в настоящее время для усмирения нашего народа.

   — Они в российских руках не первый день находятся. Ваш народ, должно быть, уже привык видеть Порту, лишённую их.

   — Народ не рассуждает! Когда он узнает, что Порта отказалась от своих прав над татарами, что уступает такие многие места России, что для себя ничего не оставляет, — он придёт в возмущение. Кто тогда сможет укротить его?

   — Эти заботы — ваши!.. Почему Россия должна жертвовать, чтобы Порта сохраняла тишину в собственном народе? Мы не обязаны и не станем жертвовать ничем!.. Для меня очевидно, что ежели Порта удержит крымские крепости, то вольность татарской нации и все наиторжественнейшие договоры моего двора с Крымом будут нарушены и попраны. Поэтому — я повторяю! — сие предложение никак и ни под каким видом принято быть не может... Возвращая Порте Керчь и Еникале, Россия, без всякого сомнения, теряет ту безопасность своих границ, которую она всегда удобовозможными средствами получить старалась... Если бы Порта при всяком заключении мира возвращала свои завоевания, то поныне была бы ещё в Азии! Но оного она не делала, приобретённое войной всегда удерживала — поэтому вступила и обосновалась в Европе... После стольких блестящих побед, после такой благополучной войны Россия удерживает наиумереннейшую часть своих завоеваний. Не богатые и многолюдные города, не обильные провинции, а совсем малую часть пустой и бесплодной земли себе оставляет.

   — Россия ничего не теряет, получая себе мореплавание и удовлетворение, — возразил Абдул-Резак.

И тут Обресков, чтобы не затягивать споры и сломить сопротивление рейс-эфенди в этом пункте, пошёл на разрешённую инструкцией уступку:

   — Я хочу сообщить вашему превосходительству, что мы согласны возвратить Порте наши завоевания в Архипелаге и Бессарабию.

Абдул-Резак недоверчиво вскинул глаза — взгляд был затуманенный, выжидательный. Он знал, что за уступки следует платить, и ждал, какую цену назовёт русский посол. Обресков с ней не задержал.

   — Взамен мы требуем от Порты Керчь и Еникале, а також разорения крепости Очаков. В таком случае земля, на которой она стоит, будучи пустой, имеет быть причислена к землям между Бугом и Днестром, простирающимся до самых польских границ. Эти земли станут служить между двумя империями бариерными: границей российских владений будет река Буг, турецких — река Днестр.

Глаза рейс-эфенди приобрели прежнее, неуступчивое, выражение. Он повторил упрямо:

   — От уступки Керчи и Еникале зависит благосостояние и безопасность Оттоманской империи. Размещённый там ваш флот будет подвергать их постоянному испытанию.

   — Мы можем рассмотреть вопрос о нестроительстве там военных кораблей.

   — Это слабое утешение. Вам достаточно приготовить все материалы на Дону, а при первом удобном случае перевезти их в Керчь и Еникале.

   — И что тогда?

   — Тогда за три-четыре месяца русский флот в двенадцать — пятнадцать кораблей появится на Чёрном море и будет диктовать нам законы... — Абдул-Резак ещё раз взглянул на карту, продолжавшую лежать на столе, и закончил неожиданным для Обрескова ультиматумом: — Наше решение твёрдое: если Россия уступит в пункте о Керчи и Еникале — мир будет заключён!.. В противном случае мы продолжим войну, даже если Порте суждено от неё погибнуть.

   — Но татары в договоре согласились уступить эти крепости России.

   — Татары Порте не указ! — отрезал рейс-эфенди...

На трёх последующих конференциях Алексей Михайлович вновь и вновь поднимал вопрос о крепостях, но Абдул-Резак с таким же упорством отказывался уступить.

Теряя веру в благополучный исход конгресса, Алексей Михайлович с горечью написал Панину:

«Сей пункт есть один из тех, который делает успех мирной негоциации сумнительным...»


* * *

Ноябрь — декабрь 1772 г.

После подписания договора в Карасувбазаре Евдоким Алексеевич Щербинин покинул Крым, оказавшийся малогостеприимным и опасным. Ощущение исполненного долга было приятно, ласкало самолюбие, но оно тонуло в других, тревожных, чувствах, навеянных увиденным и услышанным за полгода пребывания посольства на полуострове. Несмотря на торжественное и публичное объявление вольности и независимости ханства, многие мурзы по-прежнему оставались верными Порте, продолжались стычки татарских отрядов с русскими гарнизонами, по городам и селениям упорно ходили слухи о предстоящем турецком десанте на побережье.

   — Татары, как люди дикие, заражённые разными, и по большей части ложными, убеждениями, не способны к быстрой перемене образа мыслей, — говорил, прощаясь с Веселицким, Щербинин. — Вам, господин резидент, предстоит много потрудиться, чтобы возбудить в их заблудших умах понимание нашего благодеяния...

К крымским осложнениям добавилось брожение среди ногайцев. Они обратились к России с просьбой разрешить избрать сераскиром орд Казы-Гирей-султана.

На первый взгляд ничего особенного в этом не было — ногайцы и раньше избирали себе сераскиров. Но избирали с согласия крымских ханов. Теперь же они обратились прямо к России, не уведомив Сагиб-Гирея, и в Петербурге опасались, что в Бахчисарае это может быть расценено как нарушение закреплённого договором ханского права и преимущества.

Никита Иванович Панин предостерегающе написал Щербинину:

«Лучше подкрепить их старание у хана, нежели при первом самом случае его тревожить самовольным поступком ногайцев, а особливо ещё по нашему побуждению...»

Евдоким Алексеевич отправил ногайцам письмо, в котором изложил мнение российского двора: пусть орды избирают Казы-Гирея сераскиром, если он им приятен, но, донося об этом в Петербург, одновременно, по введённому издавна порядку, потребуют подтверждение от хана.

Беспокоило Щербинина и скорое возвращение в Крым калги Шагин-Гирея, известного своими прорусскими настроениями. Его столкновение с крымскими начальниками было неизбежно. Каким окажется финал этого столкновения, Евдоким Алексеевич предугадать не брался...

Шагин-Гирей провёл в Петербурге больше года. Причина столь длительного пребывания была двоякая: с одной стороны, он выступал в негласной роли почётного аманата, которого Екатерина не хотела отпускать в Крым до подписания Щербининым договора с татарами, а с другой — он и сам не очень-то стремился вернуться. Блестящая и шумная светская жизнь большого столичного города очаровала молодого калгу. Он посещал театральные спектакли и балы, вызывая суматошный интерес дам своей восточной экстравагантностью, наносил визиты знатным особам, сам принимал гостей, бывал на парадах.

Такое беззаботное времяпрепровождение требовало больших расходов, но назначенного ему императрицей жалованья в сто рублей ежедневно не хватало. И Шагин, не раздумывая, без зазрения совести стал закладывать подарки, причём — все подряд, даже царские[23]. На аудиенциях и приёмах Шагин-Гирей, ласкаясь размягчённым карим взглядом, постоянно подчёркивал свою непоколебимую верность России, благодарил за подаренную Крыму вольность и протекцию, вызывая неподдельное одобрение и умиление собеседников. Но в действительности он не собирался менять прежнюю зависимость Крыма от Порты на новую, пусть прикрытую договором о дружбе и не такую явную, зависимость от России.

Великая и сильная империя была нужна ему для свершения тайных и честолюбивых замыслов: опираясь на её поддержку, стать крымским ханом и, завоёвывая соседние земли, создать обширную державу, охватывающую всё Причерноморье — от Дуная до Кавказа. Державу, с которой придётся считаться всем европейским правителям... Вот тогда он и с Россией заговорит построже!.. Калга напоминал коварного всадника, намеревавшегося быстро добраться до нужного места на крепком коне, а потом хорошенько высечь его плетью. Всё это, как думал Шагин, ждало его впереди. А пока он улыбался, льстил, расточал похвалы и благодарности...

Отправляя в морозный декабрьский день посольство калги в Крым, Панин и ведавший государственной казной генерал-прокурор Вяземский вздохнули с облегчением: посольство обошлось российской казне почти в пятьдесят семь тысяч рублей.


* * *

Декабрь 1772 г.

Перед новогодними праздниками в Петербург пришли очередные письма Обрескова и пакеты с протоколами конференций Бухарестского конгресса.

   — Алексей Михайлович полагает, — сказал Панин Екатерине, — что теперь негоциацию могут вывести из того бесполезного состояния, в которое она попала, только наши новые уступки...

По мнению Обрескова, такими уступками должны были стать: «исключение, от плавания по Чёрному морю военных кораблей» и предоставление Турции возможности «иметь ногу в Крыму». Правда, относительно второй уступки посол предупредил, что она крайне опасна.

...Екатерина вспыхнула ожесточением:

   — Я ни под каким видом не хочу, чтобы турки предписывали мне, какой род кораблей иметь в Чёрном море!.. Турки биты! И не им России диктовать законы!.. Что же касаемо Керчи и Еникале — мы их не у турок получили. Мы оные у татар завоевали! И они нам трактатом уступлены! Зачем нужно теперь турецкое согласие?

   — Алексей Михайлович имел инструкции представить по этому вопросу туркам, — пояснил Панин.

   — Я его не виню! Он выполнял указание и был прав... Но от сего дня в этом нужды нет! Пусть предаст оный артикул умолчанию и более не предлагает.

   — Но турецкий посол может потребовать трактования.

   — Тогда пусть скажет, что говорить о нём далее приказания не имеет... А чтоб турки не упрямились. — Екатерина зловеще сузила глаза, — объявит им, что по истечении девятого марта я перемирия не возобновлю!

   — Ваше величество, получается, что Порта должна отдать нам крепости, потерять самовластие на Чёрном море, надорвать прежние свои связи с татарами и не приобрести себе никаких, даже самых незначительных выгод, — осторожно возразил Панин. — Она на это не пойдёт! Ибо победы наши над ней не есть абсолютные. Стало быть, долгожданного окончания войны мы не увидим... В рассуждении моём, дабы хоть каким-то образом их ублажить и тем получить согласие на Керчь и Еникале, следует согласиться на предложение Алексея Михайловича — дать возможность туркам иметь ногу в Крыму.

   — Каким образом? Прикажете вернуть им все прочие крепости?

   — Я полагаю, что для империи не будет опасным, если мы уступим Порте незначительные крепости в прикубанских владениях хана... Или, по крайней мере, дозволим им построить одну крепость на острове Тамане.

   — Что это даст Порте?

   — Успокоение... Она будет иметь равный еникальскому ключ в Чёрном море, закроет с его стороны не только Константинополь, но и все свои приморские города. Сверх того, турки всегда будут в состоянии видеть наши суда при Еникале.

   — Но тогда они при желании смогут покуситься на Крым!

   — А вот от этого полуостров избавит наша флотилия, которая, крейсируя вдоль побережья, не позволит турецким судам приблизиться к гаваням.

Екатерина стала листать протоколы конференций. Но по движениям её руки, неподвижному, задумчивому взгляду Панин понял, что она их не читает — листает механически, а сама о чём-то сосредоточенно размышляет. Молчание затянулось настолько, что Никита Иванович, также погрузившийся в свои мысли, даже вздрогнул от внезапно раздавшегося возгласа императрицы:

   — Резоны в вашем, граф, предложении имеются. Обсудите его в Совете... Однако в пункте о торговле и мореплавании нам надобна совершенная свобода!.. Безопасность южных границ империи и коммерция на тёплых морях — вот две выгоды, о которых я пекусь и которые желаю во что бы то ни стало получить.

   — Мне мнится, что Порта важнейшим для себя делом представляет татарскую независимость, нежели наше свободное мореплавание, — сказал Панин. — Зато сторонние державы больше находят зависти против нас в последнем.

Екатерина сама знала, что европейские дворы с опасением и недовольством воспринимают попытки России выйти в Чёрное море. Но она не собиралась отказываться от своего стремления иметь на море военный и торговый флоты.

   — Я на Чёрном море твёрдо стою! — воскликнула она, хлопнув ладонью по бумагам. — Мы не можем отдать его назад... И не отдадим!

Она посмотрела на Панина пронизывающим взглядом и сказала приглушённо, вкладывая в каждое слово необыкновенно выразительную весомость:

   — Если при мирном трактовании не будут одержаны независимость татар, кораблеплавание на Чёрном море и крепости в заливе, то за верное слово можно сказать, что со всеми победами над турками мы не выиграли ни гроша. И я первая скажу, что таковой мир будет постыднейшим для России... Это моё последнее слово. Я сама напишу об этом в Совет...

Большинство членов Совета первоначально склонялось к мнению Панина: во имя утверждения российской ноги в Крыму идти на все возможные уступки туркам. Но после зачтения записки императрицы, которую она действительно прислала в Совет, никто не решился выступить против.

Обрескову в Бухарест послали рескрипт о крымских артикулах, в котором предписывалось уступить Турции «все города и крепости на Кубани, исключая из того один остров Таман, который нужен к беспосредственному сообщению крымских татар с ногайскими ордами». Но если Порта заупрямится, то как крайнюю меру разрешалось сделать последнюю уступку: «ещё и на самом Таманском острове отдать в диспозицию и владение Порты в углу оного к Чёрному морю достаточное место к построению крепости и снабжению оной нужными угодьями».

Относительно мореплавания в Чёрном море в рескрипте чётко излагалось мнение Екатерины:

«Мы о свободе мореплавания никакого исключения дозволить не можем».

Никита Иванович Панин приложил к рескрипту своё частное письмо Обрескову, где посетовал:

«Ничем преодолеть по сию пору мне было невозможно надменных воображений о устроении впредь великих морских сил на Чёрном море».

Озабоченный скорейшим окончанием войны, Панин оказался менее прозорливым, чем Екатерина. Пройдёт всего десяток лет, и на карте Российской империи появится новый город — Севастополь, ставший оплотом Черноморского военного флота.


* * *

Декабрь 1772 г. — март 1773 г.

Пока в Петербурге рассуждали об уступках Порте, в Бухаресте обстановка резко изменилась.

В последние дни декабря к Абдул-Резаку один за другим примчались два нарочных из Константинополя, доставившие новые указания великого везира Муссун-заде. И на очередной — шестнадцатой — конференции турецкий посол вдруг отложил обсуждение шести очередных статей договора, предложенных Обресковым, снова вернулся к вопросу о крепостях и мореплавании и в решительной форме потребовал оставить Керчь и Еникале за Портой во имя упрочения её безопасности от татар.

   — Сие предложение смешно, ибо нелепо подумать, что татары могут совершить нападение на Порту, — возразил Обресков.

   — Тогда исключите из ваших требований мореплавание, — быстро сказал Абдул-Резак, — и мы в других делах удобнее сможем согласиться.

Алексей Михайлович раскусил умысел рейс-эфенди.

   — Надо быть в великой крайности державе, чтобы согласиться принять от другой такие законы. Только на реках позволительно делать подобные запрещения. А море по естеству своему есть для всех свободное.

   — Чёрное Море нам принадлежит! — с жаром воскликнул Абдул-Резак.

   — Одни его берега, — хладнокровно поправил Обресков.

   — Сего достаточно, чтобы считать его своим! Мы можем не препятствовать российским судам плавать по морю, но если запретим им входить в наши гавани, то мореплавание упадёт само собой. Поэтому я предлагаю вместо упадка — оставление крепостей татарам.

   — По-первому, они уже отдали крепости нам, о чём я представлял соответствующий трактат. А по-другому, даже если пойти на это, то сия уступка не усилит их — они крепостями защищаться не умеют. А между тем вольность их явится мнимой, так как Крым окажется открытым для нападений соседней державы. Россия же, не имея на Чёрном море флота, не сможет ни отвратить неприятеля, ни помочь татарам.

   — О какой соседней державе вы говорите?

   — Их с Крымом несколько граничит, — ушёл от ответа Обресков.

   — Откажитесь от мореплавания, и мы отдадим вам крепости.

   — Они по договору с татарами и так нашими являются, — повторил Обресков. — И оставим их в покое.

   — Тогда откажитесь от них, и мы согласимся на ваше мореплавание.

Алексей Михайлович неприязненно посмотрел на рейс-эфенди:

   — Наша дружеская негоциация становится похожей на купеческий торг. Но Россия своими приобретениями не торгует!

   — Это татарские земли, а не ваши!

   — Да, татарские. Но крепости в них уступлены нам.

   — Уступлены под принуждением!

   — Вольно подписанный договор не может быть принудительным!

   — О какой воле вы говорите, когда Щербин-паша с пушками у Бахчисарая стоял!

Обресков, дрожа всем лицом, проклокотал из груди:

   — Я не намерен далее обсуждать этот вздор!

И, не прощаясь, покинул конференц-зал.

Вернувшись в свою резиденцию, он сорвал с головы пышный парик, в бешенстве бросил его в угол, долго и зло ругался, а затем, охнув, схватился за грудь и с побагровевшим лицом рухнул в кресло.

Бывший рядом с ним полковник Петерсон заорал на весь дом:

   — Лекаря-я!..

Прибежавший на зов доктор, волнуясь, осмотрел посла, послушал, дал какие-то капли и посоветовал полежать несколько дней в покое:

   — Чрезмерное усердие, проявляемое вашим превосходительством, чувствительно отразилось на здоровье... Отдохните от забот...

Возобновившиеся в январе конференции прошли в настойчивых попытках сторон навязать друг другу собственные условия мира. Но острая обоюдная борьба результатов не принесла.

Тогда Обресков, выполняя волю Екатерины, за счёт разрешения Турции построить ещё одну крепость на Тамане, попытался добиться ответных уступок.

   — Сие решение моего двора, — пояснил он миролюбиво, — совершенно удовлетворяет вашим требованиям иметь защищение посредством строительства новой крепости, взамен уступленных нам в Крыму.

Абдул-Резак без колебаний отверг притязания посла:

   — Уступая сии крепости, Порта невозвратно теряет свою безопасность и спокойствие.

   — Ежели крепости останутся во владении Порты, то равномерно и мой двор всю безопасность и спокойствие потеряет.

   — Порта считает Еникале и старую крепость на Тамане глазами своей безопасности.

   — Из оных глаз Россия берёт один для себя, другой отдаёт татарам. А Порте позволяет построить для себя третий глаз, посредством которого она будет видеть проход в Чёрное море российских судов.

   — Владея Еникале и Керчью, Россия через короткое время сможет знатно умножить свои силы в Чёрном море... Уступка сия немыслима!

Обресков холодно посмотрел на рейс-эфенди:

   — Я очень сожалею видеть себя принуждённым объявить, что удержать Керчь и Еникале есть последняя и непременная резолюция моего двора. Я ещё раз предлагаю вам избрать место для строительства новой крепости на кубанском берегу.

   — Пусть Россия войдёт в состояние Порты! — негодующе воскликнул Абдул-Резак.

   — Пусть Порта войдёт в состояние России, — парировал его возглас Обресков.

   — Нет такой крепости, нет такого места, которые могли бы сравниться с Керчью и Еникале!.. А поэтому Порта по-прежнему желает оставить их в своём владении для удовлетворения собственной тишины и безопасности.

   — А безопасность России?.. Это же всему свету видно, что если татары захотят делать своевольства в российских границах, то Порта сыщет способы защитить их от возмездия как единоверных по закону.

   — Порта не станет этого делать!

   — Почему?

   — Мы же учиним обязательство не мешаться в татарские политические дела.

   — Сие только ребятам несмышлёным говорить дозволительно, — неожиданно грубо сказал Обресков. — У вас и политические, и гражданские, и духовные дела относятся к закону.

   — Наш закон — это наш закон! Мы же не обсуждаем постулаты вашего.

   — Я покамест не вмешивал в негоциацию наш закон. И не намерен этого делать впредь. Вы же без закона шагу ступить не хотите.

   — А вы без крепостей!

   — В них вольность татарская и безопасность России заложена! Вы это понять можете?

Отвечать на вопрос Абдул-Резак не стал — предложил закончить конференцию:

   — У нас накопилось много взаимных претензий, которые надлежит обсудить. Но сделать сие надобно неторопливо, чтобы соблюсти взаимные интересы и открыть дверь к долгожданному миру...

На следующей конференции рейс-эфенди вдруг поднял вопрос о продолжении перемирия.

   — Близится день его окончания, а нам ещё о многом предстоит трактовать.

Обресков ответил твёрдо и угрожающе:

   — Достаточной причиной для продолжения перемирия может быть только подписание статей о Крыме... А ваше упорство может послужить причиной другого — открытия военных действий.

Абдул-Резак принял вызов — тоже стал грозить продолжением войны.

Послы, обидно разругавшись, поторопились закрыть конференцию...

Шли дни, но ни одна из сторон не желала уступать.

После двадцать шестой конференции Алексей Михайлович обречённо написал Панину:

«Мне кажется, что конгресс почти накануне своего разрыва».

На двадцать седьмой конференции, состоявшейся 4 февраля, Абдул-Резак, выполняя инструкции великого везира, попросил Обрескова представить в письменном виде ультиматум России.

Алексей Михайлович тут же продиктовал секретарю основные пункты, проверил написанное и вручил бумагу рейс-эфенди.

Тот с нарочным отправил её в Константинополь.

В ультиматуме говорилось, что Россия уступит Порте все прочие свои завоевания и откажется от наисправедливейшего удовлетворения за чрезмерные убытки, причинённые ей настоящей войной, если Порта признает татар вольными и независимыми, уступит Керчь, Еникале и Кинбурн, разорит Очаков и признает «бариерою» всё пространство земли, лежащее между Бугом и Днестром, уступит татарам все города и земли в Крыму и на Кубани, как оные уступлены им Россией, а также согласится на вольное мореплавание с коммерцией для всякого рода российских судов во всех морях своего владения...

Последующие конференции проходили весьма миролюбиво и спокойно, в «фамильярных» разговорах на разные темы. Ни рейс-эфенди, ни тайный советник острых вопросов не затрагивали, и спустя полчаса конференции закрывались.

«В негоциации ничего примечания достойного не случилось, — писал Обресков Панину. — Оба держимся в молчании, ожидая из Константинополя решительной резолюции».

Турецкий нарочный вернулся в Бухарест 8 марта.

А на следующий день — последний день перемирия — Обресков спросил рейс-эфенди о везирской резолюции на предъявленный ультиматум.

Абдул-Резак зачитывать полученную бумагу не стал — сказал коротко:

   — Главное можно изложить в несколько слов... В случае возвращения Блистательной Порте всех завоёванных Россией земель мы согласны заплатить вам сорок тысяч мешков денег. А за отстание от требования крепостей и свободного мореплавания — ещё тридцать тысяч мешков.

Алексей Михайлович сумрачно посмотрел на рейс-эфенди:

   — Других резолюций не будет?

   — Нет, не будет.

   — Сегодня у нас заканчивается перемирие... Однако в моей силе состоит продлить его, если Порта предложит более приемлемые кондиции, — призывно сказал Обресков.

   — Мы оба ничего не можем сделать без нарушения данных нам инструкций, — развёл руки Абдул-Резак. — А в той, что у меня есть, других пунктов не имеется.

Алексей Михайлович сказал с явным огорчением:

   — Двадцать один миллион рублей — сумма, конечно, великая. Но даже если султан представит все на свете сокровища — мой двор не отступит от своих скромных притязаний... Мне жаль, что, приложив столько сил, мы не смогли привести наши державы к долгожданному миру.

Некоторое время в зале царила тишина, затем, как по команде, секретари задвигали стульями, зашуршали бумагами, укладывая их в портфели. Переводчики отошли от стола, оставив послов в одиночестве.

И тут Абдул-Резак, зная, что Обресков говорит по-турецки, негромко, с взволнованной доверительностью заметил:

   — Мы исполнили долг министерский... Но теперь, как люди, пекущиеся о доставлении взаимным подданным покоя, мы должны признать: если негоциацию, доведённую почти до совершенства, мы разорвём окончательно, то для возобновления её впредь великие труды потребуются... Я предложил бы, — в голосе рейс-эфенди послышалась искренняя теплота, — по разлучении нашем далеко не отъезжать и продолжать письменные сношения.

Обресков охотно согласился.

Окончание конгресса было трогательным: послы чувствительно обнялись, прощаясь; потом Обресков презентовал рейс-эфенди в знак дружбы бриллиантовый перстень в 800 рублей. (Пожаловал он и его помощников: советнику — перстень в 250 рублей, секретарю — 125 рублей деньгами, а переводчику — две пары соболей).

Спустя два дня турецкое посольство покинуло Бухарест.

Обресков задержался в городе до апреля, чтобы отпраздновать Пасху.


* * *

Март 1773 г.

В Крым Шатин-Гирей вернулся одетый в европейское платье, в хорошей карете, запряжённой четвёркойлошадей; в его свиту по велению Екатерины были включены русские офицеры — премьер-майор князь Путятин и капитан Гаврилов, — переводчик Кутлубицкий и шесть солдат охраны. Шагин вернулся с твёрдым намерением вступить в решительную борьбу против мурз, оставшихся верными Порте. Но первая же — в начале марта — встреча с диваном показала, что беи и мурзы отвергают его.

Шагин появился в диване одетый в кафтан, камзол и кюлоты, с шёлковым галстуком на худой шее и в белых чулках, неприятно обтягивавших тонкие кривые ноги. По залу волной прокатился недовольный ропот, который ещё больше усилился, когда калга стал велеречиво расписывать милости, оказанные ему в Петербурге.

Он несколько раз повторил, что видит в союзе с Россией не только защиту от турецких происков на крымскую вольность и независимость, но и грядущее благоденствие всех жителей ханства. А потом набросился на беев и мурз с упрёками за долгое упорство в подписании договора, за продолжавшуюся до сих пор смуту в Крыму.

   — Что побудило вас к коварству и нарушению клятвы? — гневно вопрошал Шагин. — Или вы не желаете вольности, доставленной вам российской императрицей?

   — Мы находимся между двух великих огней, — уклончиво ответил хан-агасы Багадыр-ага. — Мы одинаково боялись и России и Порты. И поэтому, опасаясь первой, — соглашались на все её предложения, а боясь второй — сносились с ней, представляя привязанность к прежнему состоянию.

   — Но теперь-то, подписав договор, можно быть уверенным в своей безопасности.

   — Россия нас обманула! Она отняла собственные наши земли и, обращаясь с нами лживо, во всех своих поступках и при каждом почти случае даёт нам почувствовать свою жестокость.

   — Это вы обращаетесь с ней лживо и жестоко! — прикрикнул Шагин. — Если бы Россия хотела мстить вам за вероломство — давно бы обратила здешние земли в пустыню, лишив вас домов и богатства. И это сделается, если и далее будете продолжать пагубное своё колебание!.. Выдайте мне немедленно возмутителей общего спокойствия, подавших повод к нарушению клятвы!

Угрозы калги возымели обратное действие — Исмаил-бей, презрительно разглядывая европейские наряды Шатина, озлобленным, скрипучим голосом спросил:

   — По какому праву калга столь заносчив и нелюбезен?

   — Данные вами клятвы и полномочия, на меня возложенные при отъезде в Россию, обязывают вас мне повиноваться! — визгливо вскричал Шагин. — И если вы откажетесь от повиновения — я уеду назад, в Россию!

Все посмотрели на хана.

Сагиб-Гирей молча курил, отвернув лицо в сторону, и, казалось, ничего не слышал.

   — Хан — вот кому мы должны все повиноваться, — ответил бей. — А тебя мы не держим — уезжай! На место калги найдутся другие достойные султаны!

Шагин в бешенстве покинул дворец.

А спустя час он жаловался князю Путятину, что в диване многие не скрывают своего желания вернуться в турецкую зависимость.

   — Надлежит жестоко и беспощадно покончить с этими злодеями, — скрипя зубами, злобно шипел калга. — Я зашёл в лес, издавна запущенный без присмотра. И ежели не смогу распрямить искривившиеся по застарелости деревья — буду рубить их!

Путятин посоветовал не горячиться, поговорить с братом.

Калга укоризненно посмотрел на князя, насмешливо спросил:

   — Может ли человек, сев на необъезженную лошадь, ехать по своей воле надлежащей дорогой, если отдал поводья другому?.. Хан был в руках стариков и поныне в них остаётся!

Он порывисто рванул галстук, затягивавший шею, страдальчески скривил лицо:

   — Это вы, русские, виноваты, что старики упорствуют!.. Зачем согласились с турками признать власть султана над Крымом в духовных делах? На подтверждение судей? Ведь это не только знаки верховной власти Порты над Крымом, но и основа, которая сохраняет прежнюю верность мурз туркам... О чём же ваши послы в Бухаресте думали, когда согласие давали?! Единство веры нисколько не обязывает Крым сохранять свою связь с Портой! Есть много магометанских владений, которые не только не подвластны Порте, но и ни малейшего сношения с ней не имеют...

Шагин протяжно вздохнул и совершенно подавленным голосом добавил:

   — Я и прежде хорошо знал беспутство своих одноземцев. Но теперь нашёл их вдесятеро худшими и развратными, чем прежде. С людьми такими неблагодарными, русским и мне враждебными, оставаться далее я не смогу, ибо обещал навсегда хранить верность её величеству... Если и далее дела будут продолжаться в таком беспорядке и сил моих недостанет быть полезным России и себе, то буду принуждён покинуть родную страну и искать убежища под покровительством императрицы.

   — Ничего, может, всё ещё образуется, — успокаивая калгу, сказал Путятин.

Шагин снова вздохнул:

   — Моё состояние сходно с состоянием человека, у которого над головой висит большой и тяжёлый камень. Всякую минуту может сорваться и раздавить.

   — Помнится, вы сказывали, что имеете много сторонников. Обопритесь на них!

   — Ныне от этих людей мало что зависит... По своему непостоянству и скотским нравам неприятели мои найдут много способов чинить беспрерывные возмущения как сами по себе, так и по проискам гирейских султанов, которых немалое количество в Порте обитает...

В середине марта Путятин с тревогой напишет в Петербург:

«Велико здесь общее к нам недоброжелательство. Калга показывает чистосердечное к нам усердие, противоборствуя этому недоброжелательству. Все злоумышленные вероломцы здешнего общества его ненавидят, страшатся и простирают мысли свои, как бы его избыть...»

Опасаясь за свою жизнь, Шагин-Гирей решил перебраться в Акмесджит, в свой дворец на берегу Салгира, охранявшийся верными слугами. Но Веселицкий и Путятин уговорили его остаться в Бахчисарае.

— Вы рано выбрасываете белый флаг, калга, — с суровостью сказал Веселицкий. — Добрые дела без тяжких трудов не делаются!.. Ваш отъезд развяжет руки неприятелям, а мы лишимся возможности знать о чёрных мыслях беев, которым вы достойно упорствуете в диване.

Калга, храбрясь, прожил в Бахчисарае несколько недель, но страх оказался сильнее — он покинул город. Но поехал не в Акмесджит, а в Op-Капу, под видом встречи прибывавшего туда Василия Михайловича Долгорукова.


* * *

Март — апрель 1773 г.

Разрыв конгресса в Бухаресте снова привёл в движение замершую было машину войны. Из Петербурга поскакали на резвых упряжках нарочные, развозя приказы по армиям и корпусам.

Василий Михайлович Долгоруков, квартировавший в Полтаве, получил рескрипт с повелением идти в Крым. В Петербурге опасались турецких десантов на побережье и возможного предательства татар, поэтому командующему предписывалось «производить военные действия на отражение турецкого нападения и для удержания татар от сношения с неприятелем».

Одновременно Долгоруков должен был следить за положением в ногайских ордах, находящихся на Кубани, поскольку по сведениям, полученным от бывшего при Джан-Мамбет-бее приставом подполковника Стремоухова, Порта их всячески «развращать старается». В случае татарского и ногайского бунта армии повелевалось всей мощью обрушиться на бунтовщиков, «поражая одних мечом, других брав в плен в неволю, раздавая помещикам в крепостные, и, наконец, выжигая их селения яко клятвопреступников».

Вместе с рескриптом Долгоруков получил форму манифеста к татарским народам, который хан Сагиб-Гирей должен был широко распространить среди крымцев и ногайцев. В манифесте подчёркивалось желание Турции поработить вольный и независимый Крым и высказывалось остережение злоумышленникам, намеревавшимся выступить на стороне неприятеля.

Долгоруков к манифесту отнёсся скептически — подумал, глядя на завитушки екатерининской подписи: «Удержание татар от поползновенности к Порте более зависит от употребления военных мер, нежели от письменных изъяснений. Это слабые способы для преодоления их невежественной грубости и слепой привычки к повиновению туркам...» Но нарушить волю государыни, разумеется, не посмел — отдал манифест в канцелярию для перевода на турецкий язык и изготовления копий.

Полки Второй армии, мирно зимовавшие на Днепровской линии, выступили в поход. А 23 апреля в Перекопскую крепость прибыл сам Долгоруков.

Здесь его уже несколько дней ждал Шагин-Гирей.

В Петербурге калга-султан вёл себя достаточно независимо, ласкательства сочетал с дерзостью, приятные улыбки с гневными взглядами; при возвращении в Крым, проезжая через Москву, отказался первым нанести визит московскому командующему генерал-майору князю Волконскому, а уговаривавшему сделать это Путятину ответил, прикидываясь простачком:

   — Я человек степной, воспитан в горах между скотов и не ведаю человеческого обхождения. Я буду не в состоянии обходиться с такой знатной особой...

Но покорителя Крыма калга боялся!.. При проезде через Полтаву он первым навестил Василия Михайловича; и здесь, в Перекопе, напросившись на аудиенцию, сидел напротив князя смиренный и жалкий. Но говорил открыто:

   — Многие из крымских начальников по некоторой от бывшего рабства затверделости и омрачению рассудка не только не перестают доброжелательствовать Порте, но с удовольствием приняли бы прежнее её насильственное владычество. Пребывание в родных землях, разговоры с правительственными чинами убедили меня в одном: только став самовластным ханом над всеми татарами, я смогу утвердить истинную вольность и независимость Крыма!.. С помощью, конечно, моих русских друзей.

Из писем Веселицкого и Путятина Долгоруков знал, что крымцы не приняли нового, европеизированного, калгу, и, расценив его слова как призыв к перевороту, недовольно пробасил:

   — Свержение законно избранного хана не может быть делом моих рук. Я, сударь, воин, а не заговорщик!

Калга не стал извиняться — попытался объяснить заискивающим голосом:

   — В нынешнем своём положении, когда многие приятели меня предали, а хан и диван не желают считаться с моими словами, я в Крыму оставаться далее не смогу.

   — Ханом надобно стать по закону, — отозвался Долгоруков. — Тогда все татарские народы признавать и чтить будут. И другие государи самозванцем не сочтут.

Разочарованный Шагин-Гирей покинул Перекоп и отправился в Акмесджит.

Долгоруков же, пробыв несколько дней в крепости и получив заверения генерал-майора Якобия, командовавшего Крымским корпусом в отсутствие отъехавшего в Россию Прозоровского, в достаточности сил и припасов для противостояния неприятелю, неторопливо отвёл полки к Днепру.


* * *

Апрель — май 1773 г.

Отказ Турции от дальнейших переговоров в Бухаресте, возвращение Шагин-Гирея, движение армии Долгорукова — всё это обострило и без того неспокойную обстановку в Крыму. Зловещая тень грядущей кровавой вражды накрывала полуостров мучительным ожиданием, грозившим в любой день перерасти в открытое вооружённое неповиновение татар. Это чувствовали все: и крымцы и русские. Платные конфиденты Веселицкого Бекир-эфенди и Чатырджи-баша, тайно посещавшие дом резидента, доносили, что во дворце хана по ночам проходят секретные заседания дивана.

   — Хан и старики готовят заговор, — настойчиво и озабоченно уверял Бекир. — Едва турецкие корабли с десантом подойдут к берегам Крыма — все враз выступят... На таманской стороне до семи — десяти тысяч турок готовы к десанту.

Веселицкий Бекиру верил — он ни разу не обманул его. Но всё же попытался найти другие подтверждения словам конфидента.

Соблюдая предельную осторожность, он обратился к Абдувелли-аге и Мегмет-мурзе, однако те, несмотря на обещанные пансионы, ушли от ясного ответа. Олу-хани, по-прежнему благоволившая статскому советнику, через служанку подтвердила только то, что диван действительно часто заседает ночью, но не сказала о содержании ведущихся на нём разговоров.

В диване, по всей вероятности, прознали о чрезмерном любопытстве Веселицкого: солдаты из его охраны стали доносить о подозрительных людях, замеченных у резиденции. Веселицкий запретил конфидентам даже приближаться к его дому, а все сведения передавать через верных приятелей. От Бекира он потребовал представить какие-либо убедительные доказательства существования заговора...

Густой майской ночью от Бекира пришёл грек Иордан и сказал, что во дворце опять собрались все чины, которые решили в наступающую субботу следовать к Керчи и Еникале. Туда же было велено идти всем татарам.

   — И хан поедет? — сердито спросил Веселицкий, донельзя растревоженный услышанным.

   — Да, поедет.

   — А ты не обманываешь?

   — Так Бекир сказал. Он сказал — я передал.

   — В субботу? Значит, через три дня... Хорошо, иди. — Веселицкий механически бросил ему в руки кошелёк. — Отдашь Бекиру!..

Когда грек ушёл, Дементьев посоветовал предупредить комендантов крепостей и генерала Якобия.

   — За этим дело не станет, — отмахнулся Веселицкий. — Хана уличить надо!.. И заговор сорвать!

   — Но как?

Веселицкий нервно побарабанил пальцами по столу, хлопнул ладонью, сказал отрывисто:

   — Завтра пойдёшь во дворец... К хану... Добьёшься для меня аудиенции. На субботу!

   — Хан может отказать.

Веселицкого, раздосадованного сообщением Бекира, вдруг обуял гнев.

   — Умри, а добейся! — раздражённо вскричал он. И тут же, понимая, что незаслуженно обидел переводчика, извиняющимся тоном добавил: — Семён, прошу, справь службу...

На следующее утро Дементьев был во дворце. Сагиб-Гирей долго отказывался принимать русского резидента в указанный день, предлагал встретиться позднее. Дементьев проявил необыкновенную настойчивость и твёрдость.

   — Речь пойдёт о делах, составляющих благополучие не только России, но и Крымского ханства, — говорил он, избегая уточнять тему предстоящего разговора. — Ни один государь не может оставаться безучастным к судьбе своих подданных в минуту, когда им угрожает смертельная опасность... Я не уйду из дворца, пока не получу положительного ответа!

Хан неохотно согласился дать аудиенцию.

В субботу, 24 мая, в третьем часу дня, в присутствии хана и всего дивана Веселицкий обвинил татар в готовящемся заговоре против России. Говорил он недолго, но резко, и закончил речь восклицанием:

   — Действия ваши есть тягчайшее клятвопреступление! Перед своим народом!.. Перед Россией!.. Перед Господом!

Разоблачение Веселицкого ошеломило членов дивана. (Позднее он отметит в рапорте, что татары «не были в состоянии минуты с четыре и слова вымолвить, но, взирая друг на друга, выдумывали, какими красками злой свой умысел лучше прикрыть»). Смятение чиновников подтвердило правоту конфидента — заговор действительно готовился. Но теперь татарское выступление будет сорвано: вряд ли хан и беи отважатся на мятеж, зная, что русским всё известно и войско их, без всякого сомнения, подготовлено к отпору.

Первым пришёл в себя хан-агасы Багадыр-ага. Натянуто улыбаясь, он сказал слащаво:

   — Его светлость хан и все чины правительства уверяют вас, что они в силу заключённого трактата вечной дружбы и союза ни о чём более не пекутся, как о распространении доброго согласия между свободными народами и искоренением злых людей... А вас мы просим не верить лживым слухам и объявить доносчиков, сеющих смуту, для их примерного наказания.

   — В таком случае вам придётся наказать половину Бахчисарая, — запальчиво ответил Веселицкий. — Люди из моей свиты ходят по городу, своими глазами видят чинимые в последнее время приготовления. А в кофейных домах, в гостиных дворах, в лавках всё открыто, без всякого зазрения и опаски говорят о выступлении его светлости в поход на Керчь... Я сам видел, — соврал Веселицкий, — как три ночи назад по Бахчисараю ехали в большом числе вооружённые татары.

   — Мурзы могут приезжать к хану не только днём, но и ночью. И были они с охраной, — попытался оправдаться Багадыр-ага. — А что говорят в домах и на улицах — это ложь!.. Много ли с подлых возьмёшь? Они говорят всё, что на ум взбредёт.

   — И подлые, видя приготовления, делают свои заключения. У подлых людей тоже есть рассудок.

Багадыр-ага снова стал уверять резидента в ложности его сведений о заговоре. Но Веселицкий слушать его не стал, демонстративно не попрощался и покинул дворец, предупредив, как бы между прочим, что все находящиеся в Крыму полки готовы в любую минуту сокрушить происки верных Порте злодеев.

Татары испугались разоблачения, сделанного резидентом. Но ещё больше они испугались, что стоящие на полуострове русские войска начнут исполнять угрозу, оглашённую в манифесте Долгорукова. Хан и диван некоторое время совещались, а затем отправили к Веселицкому дефтердара Казы-Азамет-агу и Ахметшах-мурзу.

   — Ваши слова причинили великое беспокойство и обиду, — сказал дефтердар. — Нас послали ещё раз нелицемерно подтвердить, что всё сказанное о приготовлениях — злая ложь и клевета... Мы намерены и далее твёрдо придерживаться трактата о дружбе, подписанного в минувшем ноябре.

«Твоими устами да мёд пить», — подумал Пётр Петрович, неприязненно глядя на низкорослого агу, заискивающе улыбавшегося всем лицом.

Подождав два дня и убедившись, что хан и беи остались в Бахчисарае, Веселицкий отправил рапорт Долгорукову, в котором рассказал о срыве заговора.

Облегчения, однако, не наступило: у крымских берегов всё чаще появлялись турецкие суда, словно дожидаясь сигнала, чтобы высадить десант.

Вице-адмирал Алексей Наумович Синявин велел кораблям своей флотилии крейсировать вдоль побережья и отгонять турок. Вскоре капитан 1-го ранга Сухотин в коротком бою лихо осыпал турецкую эскадру ядрами и сжёг несколько судов. Но дальнейшему крейсированию помешал жестокий шторм, повредивший корабли Сухотина. Он отвёл их на ремонт в Ахтиарскую бухту под Балаклавой.


* * *

Июнь 1773 г.

На заседании Совета при обсуждении положения в Крыму была зачитана реляция Долгорукова, в которой среди прочего упоминалась просьба Шагин-Гирея о возведении его в ханы.

   — Проявившаяся неверность Сагиб-Гирея и поползновенность татар к Порте убеждают, что просьба калги-султана совершенно основательна и справедлива, — заметил Никита Иванович Панин. — Не имея преданного России человека на ханском престоле, нам не удастся навсегда отвратить Крым от прежней покорности туркам... Однако в настоящих обстоятельствах так поступить, к сожалению, нельзя! Сагиб избран по древним татарским законам и обычаям. Всякая перемена вопреки этим законам — особливо при явной нашей поддержке! — нарушит подписанные с Крымом договоры и ещё пуще возбудит беспокойство среди татар, которые увидят в этом клятвопреступление и попытку порабощения... Кроме того, перемена хана произведёт новые хлопоты и затруднительства с Портой в совершении мира. А на оный по прошествии нынешней кампании надобно надеяться неотменно!

   — Доводы графа верны, — сказал Григорий Орлов, прощённый Екатериной и с конца мая вновь допущенный ко двору. — Но калге следует дать надежду... Он, конечно, порядочная сволочь, но из всех татар к нам наиболее привержен.

   — Калгу в утрату не дадим, — успокоил Орлова вице-канцлер Голицын. — Её величество ещё в апреле всемилостивейше изволили повелеть, что ежели весь Крым дойдёт до последней степени разврата и дальнейшее пребывание калги между татарским народом представит опасность для его персоны, то он найдёт в пределах империи верное и безопасное убежище, сходное с его знатностью и заслугами...

В письме Шагин-Гирею, написанном Паниным по решению Совета, подробно изъяснялась позиция российского двора об испрашиваемом калгой ханстве и подчёркивалось:

«Если дальнейшее ваше там присутствие оказалось бы действительно бесполезным для вразумления татар, а для вас собственно бедственным, на такой случай я имею точное повеление от её императорского величества здесь же вам объявить, что от вас будет зависеть возыметь тогда прибежище в границах её величества империи...»


* * *

Июль 1773 г.

Встревоженный новым приливом устрашающих рапортов, нахлынувших в июне, Долгоруков решил самолично наведаться в Крым, чтобы своим присутствием приструнить татар и заодно проверить состояние квартировавших там войск и их готовность подавить любой мятеж. Для скорого передвижения он не стал брать в охрану пехоту и пушки — взял только конницу: Жёлтый гусарский полк и донских казаков полковника Грекова; и свита была небольшая — генерал-поручик Берг, генерал-майоры Грушецкий и князь Голицын и полковник Глебов.

В лёгкой карете утром 10 июля командующий покинул лагерь у Днепра и, заночевав в Перекопской крепости, к вечеру следующего дня въехал на пост майора Синельникова, охранявшего переправу через Салгир.

Осмотрев пост, Василий Михайлович остался доволен царившим на нём порядком — лагерь был чисто прибран (сгребли даже лошадиный помёт), пехота в полном мундире, в париках, — похвалил Синельникова за ревностную службу, спросил, не балуют ли татары.

   — Так со мной особливо не побалуешь, ваше сиятельство! — нахально воскликнул майор, размашисто указывая на пушки.

Долгоруков добродушно захохотал, хлопнул офицера по плечу и, обернувшись, пробасил:

   — Что татары? Таким молодцам сам чёрт не страшен!

Теперь засмеялись все...

На следующий день, после полудня, Василий Михайлович прибыл в лагерь командующего Крымским корпусом генерал-поручика князя Прозоровского.

На каменистом левом берегу Салгира ровными рядами белели выгоревшие солдатские и офицерские палатки; с трёх сторон лагерь прикрывали батареи и насыпанные из земли и камней ретраншементы, с четвёртой — южной — река, правый берег которой был низинный, заболоченный, густо поросший высоким камышом. Место для лагеря было выбрано очень удачно — отсюда Прозоровский в течение одного-двух дней мог достичь конным войском любой точки Крыма и подкрепить резервом русские гарнизоны.

Долгорукова встретили как подобает встречать предводителя армии: гремели барабаны, шеренги солдат раскатисто кричали «Ура!», пушки гулко салютовали холостыми зарядами.

Приняв рапорт Прозоровского, Василий Михайлович снисходительно пошутил:

   — Такую пальбу устроили... Поди, всех татар распугали.

   — Моя б воля — напугал бы не так, — неожиданно зло ответил Прозоровский, болезненно морщась. (Длительное пребывание в Крыму заметно пошатнуло его здоровье. Он уже выезжал в Россию на лечение, недавно вернулся, но чувствовал себя по-прежнему скверно и даже просил Долгорукова об увольнении от командования корпусом).

Давая лицезреть себя воинам, Долгоруков неторопливо объехал роты и эскадроны, а затем, сопровождаемый Прозоровским и свитой, вернулся в свой лагерь, поставленный ниже в двух вёрстах. Прозоровский, которого затянувшиеся торжества и переезды изрядно утомили, испросив разрешение, покинул командующего, не забыв, однако, пригласить на обед, устраиваемый в его честь.

   — Хорошо, — кивнул Василий Михайлович, — завтра приеду...

Обед для полевых условий был совершенно роскошный: блюда меняли до шести раз. Особое восхищение генералов вызвал почти саженный осётр, доставленный с азовской стороны по специальному приказу Прозоровского, предусмотрительно позаботившегося об этом за несколько дней до приезда командующего в Крым.

Сам князь, болезненно бледный, почти не пил, но на правах хозяина многократно провозглашал здравицы Долгорукову, и каждый раз, когда все вставали с наполненными бокалами, офицер, дежуривший неподалёку от стола, давал незаметный сигнал артиллеристам, которые делали залп из всех орудий.

Едва обед закончился, дежурный офицер подвёл к командующему чиновников, присланных ханом и Шагин-Гиреем. Они, кланяясь, поздравили Долгорукова с благополучным прибытием в Крым и, угодливо улыбаясь, передали приглашение навестить хана и калгу.

Подвыпивший Берг капризно забрюзжал мокрым ртом:

— Ещё чего... Это они должны нанести визиты покорителю Крыма.

Долгоруковский переводчик Якуб-ага сделал вид, что не расслышал слов генерала, и не стал переводить сказанное. А сам Василий Михайлович, размякший от вина и хороших кушаний, был настроен милостиво — пообещал заехать.

На следующий день он направился в Акмесджит, расположенный в пятнадцати вёрстах к западу от лагеря. За четыре версты от города, у опушки дубовой рощи, его встретил Мегмет-мурза с несколькими вооружёнными татарами. Не слезая с сёдел, татары гортанно прокричали приветствия, затем развернули коней и поехали впереди карет, указывая путь.

Насчитывавший до двух тысяч домов Акмесджит раскинулся на склоне пологой горы, покрытой тусклой жёсткой травой, с проплешинами белого камня. По причине своей незначительности в военном деле, крепостных стен город не имел. Но удачное местоположение в самом центре полуострова делало его перекрёстком торговых дорог от Перекопа и Чонгара на южное побережье к Алуште и Ялте, от Кезлева и Бахчисарая до Кафы и Керчи.

Русские, по обычной своей привычке упрощать произношение незнакомых слов, называли его Ак-Мечеть — «Белая мечеть». А причиной такого названия послужила построенная в самом начале XVI века при хане Менгли-Гирее мечеть Кебир-Джами, выкрашенная в белый цвет.

Повинуясь Мегмет-мурзе, кареты проехали по шаткому бревенчатому мосту через Салгир, отвернули влево и, удаляясь от города, сопровождаемые полуголыми, загорелыми мальчишками, сбежавшимися с окраин, по узкой извилистой дороге, проложенной между рекой и нависающей белой обрывистой скалой, подкатили к дворцу калги-султана.

Дворец был большой, имел собственную мечеть и был на диво ухоженный: покрашенный красной краской одноэтажный дом окружал зелёный сад; перед домом среди деревьев и кустов аккуратным круглым зеркальцем сверкал пруд, в котором зыбкими серебристыми тенями скользили рыбы; несколько фонтанов журчали монотонную безостановочную песню.

Шагин-Гирей, одетый по-европейски, встретил Долгорукова и свитских генералов у крыльца, провёл в зал. Он и здесь остался верен новым правилам — сел в кресло, как и Долгоруков. Остальным европейской мебели, очевидно, не хватило — Берг, Прозоровский, Грушецкий и Голицын разместились на двух софах.

Разговор был долгий — около трёх часов — и обстоятельный. Большая часть его касалась неустойчивой обстановки в Крыму и неопределённости личной судьбы калги. Шагин-Гирей ругал хана и беев за поползновенность к Порте, себя же, наоборот, всячески нахваливал, подчёркивая собственные надежды на Россию.

   — Зломыслие и ухищрения сих людей столь велики, — говорил Шагин, — что они без колебаний готовы принести в жертву всё благополучие и покой своего народа. Есть только один способ сохранить Крымский полуостров в независимом и вольном состоянии — это неусыпное бдение и предосторожность Российской империи, упреждающие возвращение Порты к прежнему своему здесь владычеству... Её величество не должна тешить себя мыслью, будто после подписания мира Порта станет спокойнее... Нет, не станет!.. Весь свет был свидетелем, как в минувшей негоциации турки показали редкостное упорство именно в пункте признания татар свободными. Мне мнится, что сие обстоятельство — суть турецкой политики. Оставь Россия прежние права на Крым султану — Порта, несомненно, дала бы согласие на уступки крепостей, ибо тогда её могуществу ничто бы не угрожало. Две крепости не в счёт!.. Но коль вы строго с ней говорите и все права не отдаёте, то и с крепостями встретили затруднение.

   — Крепости мы не отдадим, — спокойно и властно сказал Долгоруков. — В них безопасность всего полуострова заключена.

Шагин одобрительно закивал:

   — Правильно, правильно... Если сие препятствие не удержите, то Порта — несмотря на все данные ею обещания — тотчас устремит свои происки к завладению Крымом. И тогда беи с мурзами станут ей надёжной опорой в названном злом умысле. Они трактат, подписанный в Карасувбазаре, блюсти не будут... А я буду!

От Долгорукова не ускользнула прежняя претензия калги на ханство, но обнадёживать его он не стал. Правда, прощаясь, напомнил, что Россия готова принять калгу с должным уважением и поселить там, где он сам пожелает жить.

В лагерь генералы вернулись на закате. Направляясь к своей палатке, Берг, пожелав покойного сна командующему, заметил гнусаво:

   — Не дай Бог иметь такого калгу в своём отечестве.

   — В своём — не дай... А в чужом такие даже полезны, — благоразумно ответствовал Долгоруков. — Лишь бы нам верность хранил да от турок подальше держался.

   — Сохранит ли?

   — Выбора у него теперь нет... Сохранит!

А ночью Василию Михайловичу приснился странный и тягостный сон: Шагин-Гирей весело, с прибаутками рубит палаческим топором головы мурзам, тела сбрасывает в яму, а затем, оскользнувшись в пролитой крови, сам падает туда.

Утром он припомнил сон, за завтраком рассказал Бергу.

Прожёвывая холодную осетрину, генерал прочавкал полным ртом:

   — Сон-то пророческий... Попомните моё слово — калга плохо кончит...

После ещё одного — прощального — обеда у Прозоровского командующий со всей свитой и охраной покинул лагерь, направившись в Бахчисарай, чтобы навестить хана. Преодолев за три часа пятнадцать вёрст иссохшей, пыльной дороги, отряд остановился на ночлег у небольшой реки Булганак, бойко журчавшей по каменистому руслу, обвешанному с двух сторон плакучими ивами. Здесь на него наехали чиновники хана. Они доставили ответ Сагиб-Гирея на послание Долгорукова, отправленное двумя днями ранее из лагеря Прозоровского...

Василий Михайлович послал церемониал, согласно которому хану надлежало встретить его во дворце, а в зал они — Долгоруков и Сагиб — должны были войти одновременно. Хан же ответил: поскольку он принимает русского генерала, тот войдёт один.

...Едва Якуб-ara перевёл последние слова, Берг возмущённо заворчал:

   — Хан много мнит о важности своей персоны... Может, ещё и шляпы прикажет нам снять?

Долгоруков такого унижения стерпеть не мог — сломав густые брови, надменно сверкнув глазами, сказал чугунным голосом:

   — Либо мы вместе войдём, либо я проеду мимо... Я от хана кондиций не приемлю!

Несмотря на опускающуюся ночь, чиновников без задержки отправили в Бахчисарай.

А Долгоруков, подогреваемый едкими замечаниями Берга, ещё долго ругался:

   — Слыханное дело!.. Меня — покорителя Крыма! — хан примет как заурядную особу!.. Сволочь!..

И он миновал бы Бахчисарай, но на рассвете в лагерь прискакал нарочный от Веселицкого, доложивший, что по резидентскому настоянию хан согласился на предписанный церемониал...

Узнав от Абдувелли-аги, какой ответ отправил хан, Пётр Петрович тотчас присоветовал are повлиять на своего господина, ибо чин и должность Долгорукова были столь высоки, что предложенный им обряд не умалял ни достоинства, ни чести хана.

— Отказ от встречи, о которой уже всем известно, — строго сказал Веселицкий, — может быть истолкован превратно: будто бы хан не желает дружбы с Россией, коль не принимает предводителя армии, обороняющей вольность Крыма.

Абдувелли-ага убедил Сагиб-Гирея, но его чиновники уже находились в пути.

Веселицкий мысленно выбранил хана за поспешность, поблагодарил агу за услугу и отправил вдогонку вахмистра Семёнова.

Вахмистр, держа в руке заряженный пистолет, боязливо вглядываясь в темноту — в последние недели татары часто устраивали засады, нападая на курьеров, — лёгкой рысью трусил полночи по извилистой дороге, мутно белевшей в лунном свете, и, лишь увидев огни лагеря, услышав окрик часового, облегчённо вздохнул, отозвался, спрятал пистолет в ольстру и, пришпорив коня, влетел в лагерь отчаянным храбрецом.

...Долгоруков сперва хотел проучить хана за дерзость, продолжив путь к Балаклаве, но затем раздумал — приказал ехать в Бахчисарай.

В десяти вёрстах от города его встретили два десятка конных татар — почётное охранение, выделенное ханом для знатного гостя. Чернобородый плечистый мурза, не приближаясь к Долгорукову, развернул свой отряд, стал в голову колонны. Далее так и ехали: впереди татары, за ними офицеры свиты, кареты генералов, гусарский полк и казаки.

К полудню показался Бахчисарай.

С вершины горы, на которую неторопливо вползла растянувшаяся колонна, спрятавшийся в долине город был как на ладони — уютный, зелёный, чуть затуманенный дымами очагов, словно нарисованный кистью искусного живописца; можно было разглядеть снующих муравьями по кривым улицам и проулкам людей, медленно тянувшиеся горбатые арбы, запряжённые игрушечными верблюдами и быками.

Татарский мурза подскакал к каретам, размахивая рукой, что-то прокричал Якуб-аге.

   — Он говорит, что в каретах спускаться опасно, — перевёл Якуб.

Долгоруков недовольно вылез из кареты.

Генералы тоже вышли.

Денщики засуетились у лошадей, накидывая на гладкие лоснящиеся спины седла, подтягивая подпруги.

Ожидая, когда подведут лошадей, придерживая руками готовые сорваться с голов под порывами ветра шляпы, генералы с интересом разглядывали крымскую столицу. Разглядывали молча, пока Берг с какой-то злой мечтательностью не процедил:

   — Поставить здесь один картаульный единорог — через полчаса токмо головешки останутся.

   — Место действительно удобное, — согласился князь Голицын.

Грушецкий одобрительно покивал головой.

   — Вам бы, господа, только воевать, — буркнул без упрёка Долгоруков. — Ну где там кони?

Денщики, держа лошадей под уздцы, подбежали к генералам, помогли взобраться в сёдла, отскочили в стороны. Долгоруков махнул рукой — мурза и татары стали осторожно спускаться с горы. За ними вытянулись остальные.

У дворца Долгорукова встретили чиновники, провели к залу, у дверей которого ожидал Сагиб-Гирей. В зал все вошли по утверждённому церемониалу, расселись. Сгорбленные слуги молниеносно и бесшумно подали кофе, шербет, конфеты, трубки.

Сагиб-Гирей долго и многословно изливал похвалы её величеству за доставленную вольность, заверял в соблюдении дружбы и союза.

Василий Михайлович не стал упрекать его в поползновенности к Порте, но заметил значительно:

   — В бытность мою в здешней земле заморских злодеев, покушавшихся на татарскую вольность, водилось изрядно. Однако победоносным оружием её величества все они были разбиты и изгнаны прочь... Но вот я снова здесь и вижу, что благостный покой кем-то нарушен, а подданные хана в тревоге обитают... Успокойте их!.. Россия оборонит народную вольность!.. Я уничтожу всякого, кто осмелится похитить вашу независимость возвращением в прежнее порабощение Порте!

Веселицкий, присоединившийся к свите у дворца, отдал должное командующему за столь заботливое предупреждение. По заискивающему тону хана, опять начавшего уверять в своей верности подписанному трактату, было видно — он тоже понял, что имел в виду Долгоруков.

Проявляя подобострастное гостеприимство, хан в конце встречи предложил Василию Михайловичу осмотреть город, но тот отказался и, отобедав у Веселицкого, приказал выступать в путь.

Ночевал отряд у речки Бельбек. А утром казачий разъезд, осмотрев уползающую в горы дорогу, доложил, что обозы далее пройти не смогут.

   — Какая там дорога? —сетовал пышноусый хорунжий, привыкший к простору степей и чувствовавший себя в горах неуютно и скованно. — Это ж тропа: две лошади с трудом пройдут... И горы крутые больно — кареты не удержим.

Поразмыслив, Долгоруков отправил обоз и оба конных полка по обходной дороге к деревушке Бельбек, у которой стоял отряд подполковника Бока, а сам с генералами и небольшой охраной верхом на лошадях переправился через реку и стал подниматься в гору.

Хорунжий не обманул: дорога действительно была ужасная. Поросшая по обочинам редкими кустами шиповника, игриво светившегося розовыми звёздочками распустившихся цветов, она то круто лезла вверх, то столь же круто опускалась; в некоторых местах шла почти по краю обрыва, захватывая дух людей страхом падения в пропасть и восторгом мощной природной красоты, открывавшейся вокруг. Долгоруков даже подумал, что такие горы, такие виды приучают татар к смелости и гордости.

Сдерживая коня, Василий Михайлович старался ехать подальше от обрыва, покрикивал на офицеров, бравировавших своей храбростью перед генералами и норовивших пустить лошадей едва ли не по самой кромке.

   — Мне покойники без надобности, — басовито покрикивал он, грозя кулаком. — Ну как конь оскользнётся?.. Отпевать некому... Умереть от пули — честь, а подохнуть в пропасти — дурь!..

Спустя четыре часа отряд благополучно достиг деташемента генерал-майора Кохиуса. Тот, как и ранее Прозоровский, встретил командующего со всеми почестями: гремели литавры, гулко, с многократным эхом бахали салютующие пушки, выстроенный у невысоких, сложенных из камней укреплений Брянский пехотный полк звучно кричал здравицы. Правда, обед был не такой обильный, как у Прозоровского, но тоже с пушечными залпами.

Выстрелы услышали в Балаклаве, расположенной ниже, в двух вёрстах от лагеря Кохиуса. Через час в горы поднялись с рапортами капитан 1-го ранга Сухотин и капитан 3-го ранга Консберген, корабли которых стояли в бухте.

Разгорячённый вином и торжествами Долгоруков принял рапорты, расцеловал бравых офицеров, потопивших месяц назад несколько турецких судов. Суровые, просоленные ветрами капитаны не привыкли к такому обхождению — смутились. А Берг, подметивший их растерянность, улыбчиво пошутил:

   — Топить турок, поди, легче, а?

Все засмеялись.

   — Пусть топят! — крикнул Долгоруков. — Дно морское широкое!.. — Он обхватил пальцами серебряный стаканчик, вскинул руку вверх. — Ранее сие море звалось Русским. Теперь оно Чёрное. Но нашими трудами стало и останется вечно русским морем... За российский Черноморский флот! За российское оружие! За её величество! Виват!

Опрокидывая шаткие походные стульчики, все разом вскочили с мест, нестройно, но громко прокричали здравицу и осушили бокалы.

После обеда Долгоруков спустился вниз, в Балаклаву, чтобы осмотреть гавань и стоявшие в ней корабли. Свои подвиги Василий Михайлович вершил в сухопутных баталиях, в морском деле ничего не смыслил, но даже он сообразил, насколько удобна для флота раскинувшаяся перед ним бухта. Окружённая с трёх сторон высокими обрывистыми горами, она длинным, многовёрстным языком уходила в глубь полуострова; узкий пролив, отделяющий бухту от моря, надёжно защищался двумя батареями, поставленными на противоположных берегах. Долгоруков даже подумал досадливо, что не только Керчь и Еникале следовало выторговывать у татар, а и эту бухту.

Стоявший рядом с ним Сухотин, указывая рукой на корабли, давал краткие пояснения, называя тип корабля, число пушек, состав команды. Флотилия была небольшая, но грозная: два 32-пушечных фрегата — Консбергена и самого Сухотина, — четыре 12-пушечных «новоизобретённых» корабля и палубный бот с 20 пушками.

   — В нашей силе закрыть побережье от Козлова до Керчи, — горделиво тряхнув головой, закончил пояснения Сухотин.

   — Иного не дано! — коротко ответил Долгоруков. — Коль пустим десант на берег — выбивать придётся с кровью.

По настоятельной просьбе капитанов Василий Михайлович посетил оба фрегата, похвалил команды за отвагу и вечером, провожаемый пушечным салютом, вернулся в лагерь Кохиуса.

На рассвете отряд командующего направился к Бельбеку, к подполковнику Боку, где его поджидали гусары и донцы с обозом, а на следующий день весь отряд вошёл в Кезлев.

Некогда шумный и многолюдный город опустел ещё больше: татары, замордованные грабежами русских солдат, как-то незаметно и тихо покинули свои дома; из жителей остались только христиане — греки и армяне.

Долгоруков задерживаться в Кезлеве не стал — устроил короткий смотр гарнизону, переночевал и утром выехал к Перекопу.

Рассеянно поглядывая на безжизненную, душную степь, бугрившуюся круглыми шапками редких скифских курганов, Василий Михайлович погрузился в неторопливые думы.

Эта непродолжительная поездка, носившая главным образом демонстративно-устрашающий характер, оказалась достаточно полезной. Беседы с калгой и ханом, с генералами и офицерами Крымского корпуса, с резидентом Веселицким, подробно обрисовавшим скрытое от глаз, но ощутимое по мелким внешним деталям, а ещё больше по донесениям конфидентов соперничество внутри татарского общества, — всё это убеждало, что за Крым предстоит ещё долгая и трудная борьба. Генерал припомнил образное, но очень точное сравнение, брошенное в разговоре Веселицким.

— Турция подобна солнцу, — говорил статский советник, — а Крым — тень от него. Покамест светит солнце — тень не исчезнет. Оставляя по проектируемому договору султану духовную власть, мы оставляем частицу света, которая будет и впредь порождать тень...

«Прав советник, ох прав, — думал, вздыхая, Долгоруков. — Войско неприятеля можно разбить, флот — потопить. Но как сломать веру?..»

23 июля он вернулся в свой лагерь у Днепра.

А через несколько дней Веселицкий прислал письмо, что Шагин-Гирей сложил с себя должность калги-султана и собирается выехать из Крыма к командующему.


* * *

Июнь — август 1773 г.

Высочайший рескрипт, предписывающий «выудить у неприятеля силой оружия то, чего доселе не могли переговорами достигнуть, а для того с армией или частью её, перешед Дунай, атаковать везира и главную его армию», Румянцев получил ещё в середине марта.

Настойчивость, с которой Екатерина требовала разгромить турок, при иных обстоятельствах была бы похвальна, но долгая и трудная зима подорвала силы Первой армии. Румянцев уже отправил одну реляцию, где честно написал, что «всей вдруг армии выступить в поле не дозволяет ни воздушная суровость, только что тут оканчивающейся зимы, ни неимение подножного корма, которого ещё ни малейше на земле не произрастает, старая же трава для лучшего новой произрастания обыкновенно здесь выжигается, как только сойдёт снег с земли».

Понимая, что военные действия открывать необходимо, он собирался тревожить неприятеля нападениями на посты и небольшие отряды, выжидая удобного времени для нанесения внезапного и сильного удара. Однако вводить в действие всю армию раньше второй половины апреля Пётр Александрович считал преждевременным...

Ему подготовили ведомости о наличии людей, и цифры эти не радовали: на середину марта некомплект полков и батальонов составлял 16 тысяч человек. Из выделенных Военной коллегией для армии 11 тысяч рекрутовприбыло пока только 3 тысячи. К этому следовало добавить трудности со снабжением припасами и довольствием армии, растянутой вдоль Дуная на семьсот пятьдесят вёрст.

...Стараясь выиграть время, Румянцев 25 марта послал Екатерине ещё одну реляцию с подробным изложением своих соображений о предстоящих военных действиях. Он знал, что нарочный офицер обернётся за месяц — срок небольшой, но всё же достаточный, чтобы и погода наладилась, и армия подкрепилась.

Увы, сикурса он не дождался и был вынужден открыть новую кампанию с прежними силами.

Первыми вступили в дело отряды генералов Григория Потёмкина и Отто Вейсмана фон Вейсенштейна. Переправившись на лодках на правый берег Дуная, они совершили несколько внезапных и успешных нападений на турецкие посты.

Турки в долгу не остались — тоже переходили Дунай, пытались найти слабые места в расположении русских дивизий, но были отбиты с большими потерями.

Армия готовилась к предстоящей переправе, и, желая провести её как можно успешнее и быстрее, Румянцев приказал генералам действовать решительнее.

7 июня с двух сторон Потёмкин и Вейсман атаковали местечко Гуробалы, выбили оттуда шеститысячный отряд турок, очистив удобный плацдарм.

За два дня пехотные и конные полки, артиллерия, инженерные части и обозы перебрались через Дунай и подступили к крепости Силистрия, чтобы, взяв её, ударить затем по ставке великого везира в Шумле.

Шедший в авангарде генерал-поручик Алексей Ступишин отправил двухбунчужному Осман-паше письмо с требованием сдать крепость на капитуляцию.

Турок ответил надменным отказом.

   — Добром не хотят — возьмём силой! — рассердился Румянцев. — На штурм!

Под жестоким огнём турок гренадерские батальоны устремились к крепости. Гарнизон её сражался яростно и бесстрашно — подошедшая к ретраншементу колонна полковника Фёдора Лукина была изрублена янычарами и отступила, расстроив другую колонну — полковника Николая Языкова, также побежавшую назад. Положение спасли полковники Франц Кличка и Михаил Леонтьев: первый повёл в атаку Кабардинский полк и взял ретраншемент, второй — с Рижским карабинерным полком — ударил в тыл туркам.

Бой разгорелся с новой силой. Штурмовые колонны напористо шли на приступ — турки отчаянно оборонялись. Обе стороны бросали в сражение всё новые и новые резервы, но добиться решающего успеха не могли.

Румянцев, натянув на глаза шляпу, верхом на коне объехал позиции, угрюмо глядя на безуспешные атаки. Следовало остановить колонны, перегруппировать силы, найти слабое место в турецкой обороне и лишь затем возобновить штурм. Он так и сделал.

Но великий везир Муссун-заде тоже не дремал — послал двадцатитысячный корпус Нуман-паши в тыл русским, чтоб отрезать штурмовые батальоны от лагеря.

Румянцев, едва ему доложили о движении турок, мгновенно понял, какую угрозу таит этот неприятельский манёвр, и бросил навстречу паше корпус Вейсмана. Генерал с доблестью выполнил приказ фельдмаршала: остановил турок у деревни Кючук-Кайнарджи и, получив пулю в грудь, погиб.

Угроза окружения миновала, однако облегчения не наступило: люди были измотаны затяжными сражениями, кавалерия, кормленная высохшим тростником, вконец ослабела.

Румянцев собрал генералов на совет, говорил просто и сурово, как говорят о неизбежном:

   — Посланные в разведывание дозоры доносят, что дорога к Шумле между гор и ущелий столь тесна, что не токмо артиллерию, но и повозки с провиантом подвозить нет никакой удобности... И воды там не имеется... Пройти большим корпусом к Шумле невозможно, а малым — бессмысленно. Тамошнее везирское войско сильно!.. Ежели мы хотим сохранить армию в надлежащей силе и способности, то штурмовать крепость безрассудно. Из чего я заключаю, что ныне Шумлу мы должны оставить в покое... Можно, конечно, совершить вторичное покушение на Силистрию. Но все видели при атаке ретраншемента, сколь превосходящее число неприятеля остаётся в крепости в полной готовности её оборонять. Судя по нашим утратам у ретраншемента, предстоит и у крепости потерять несколько тысяч. Утрата же такого большого числа людей — даже при полной виктории! — неминуемо доведёт нас до бессилия. Тогда мы не сможем действовать на здешнем берегу и к поданию сикурса на оба фланга — в Валахию и Бессарабию — будем неспособны.

   — Выходит, нам здесь дела нет, — сдержанно сказал Потёмкин.

На него презрительно глянул барон Ингельстрем:

   — Вы желаете отступить?

Потёмкин сказал хрипло:

   — Я желаю воевать турок, барон. Но не желаю быть битым... Силистрия не такой пункт, взятием которого решается вся нынешняя кампания.

   — Смерти боитесь?

Вскипеть Потёмкин не успел — Ступишин резко прикрикнул на Ингельстрема:

   — Оставьте упрёки, Осип Андреевич!.. Григорий Александрович о другом печаль имеет!

   — О чём же? — Ингельстрем задиристо окинул взглядом генералов, ища у них поддержки.

Генералы отмолчались.

А Ступишин с досадой спросил:

   — Вы разве не знаете, что лошадей который день фуражируют одним тростником, сухим и несъедобным по застарелости?.. Когда падут все лошади — турки нас голыми руками возьмут.

Ингельстрем смутился, посмотрел на Румянцева.

Тот сидел на раскладном стульчике, ссутулившись, низко опустив голову, безжизненно свесив с колен побуревшие от солнца руки. В череде славных побед, одержанных фельдмаршалом на протяжении всей войны, предстоящее отступление окажется первым. Начиная переправу через Дунай, а затем штурм Силистрии, он предполагал, что будет нелегко, но рассчитывал на удаль русского солдата, свой полководческий дар и Божью милость... Была удаль, был дар — не было удачи... И теперь, усеяв подступы к крепости трупами гренадер и фузилёров, он должен вернуться назад, на левый берег Дуная... Тяжело... Стыдно... Но — нет выхода.

   — Перейдя Дунай, — голос Румянцева звучал сдавленно, — не щадя ни трудов, ни жизни, я старался исполнить высочайшую волю, имея под именем армии только небольшой корпус в тринадцать тысяч человек... Мне некого упрекнуть в трусости или нерадивости — все воевали храбро. Однако силы оказались неравными, а трудности, испытанные нами, непредугаданными... Мы брали у неприятеля лагеря, обозы, пушки. Но побить наголову его войско сейчас никак нельзя. Оно в здешних горах и ущельях, лесах и оврагах — везде прибежище находит. А нашей кавалерии и пехоте, тягостному обозу и артиллерии ходить тут затруднительно до крайности. Туркам же, напротив, легко засады делать и внезапно нападать, к сему и было покушение Нуман-паши, доблестью славного Вейсмана отбитое... И что особенно огорчительно — в здешних жителях я не приметил никакой приверженности нашим войскам, несущим им освобождение от турецкого ига. Не было ни одного, кто бы по доброй воле подал нам известие о неприятеле. А те, что попадались в наши руки, больше походили на подосланных со стороны Порты, нежели приносили достоверности. И если... — Румянцев не договорил фразу, замолк.

Он вдруг подумал, что всё сказанное им сейчас смахивает на оправдания неудачника. А каяться ему было не в чем! И, переменив тон, голосом властным и решительным, он приказал:

— Главный корпус отводим за Дунай! Здесь же, при Гуробалах... Корпусу, пришедшему из Бессарабии, идти через Карасудо Тульчи, где переправиться в Измаил!.. Вы, генерал, — он посмотрел на Потёмкина, — уходите с этого берега последним. Проследите, чтоб ни одного человека, какое бы звание он ни имел, здесь не оставить... Решение о переходе на левый берег подпишут все члены военного совета!..

Спустя неделю, 30 июня, будучи уже в лагере при деревушке Жигалей, Румянцев отправил в Петербург реляцию и приватное письмо Екатерине с подробным изъяснением причин возвращения на прежние позиции.

И написал без обиняков, что для успешного продолжения действий на Дунае «утроить надобно армию, ибо толикого числа требует твёрдая нога, которой без того иметь там не можно в рассуждении широты реки, позади остающейся, и трудных проходов, способствующих отрезанию со всех сторон, для прикрытия которых надобно поставить особливые корпуса, не связывая тем руки наступательно действующего, который через леса и горы себе путь сам должен вновь строить...».

Румянцевскую реляцию зачитали на заседании Совета 15 июля при полном молчании присутствующих. Все уже знали, что армия отступила, и теперь слушали подробности сражения под Силистрией. Слушали по-разному: недовольные широкой славой и популярностью полководца — с тайным злорадством, почитатели — с недоумением и тревогой. Но и те и другие понимали, что произошло неприятное, трагическое событие, которое не может не оказать влияние на дальнейший ход кампании.

А потом наступила пауза, столь долгая и тягостная, что Екатерина, желавшая выслушать рассуждения Совета, не сдержалась:

   — Посиделки, господа, устроим в другой раз... Извольте говорить.

Первым подал голос Григорий Орлов:

   — Когда одна армия делает ретираду — супротивная крепнет духом и идёт вперёд с верой в конечную победу. Возвращение графа на левый берег никаких выгод и преимуществ нам не принесёт — одни только неприятности. Отныне, испытав радостный успех, турки непомерно возгордятся и желаемое заключение мира отдалится ещё более.

Екатерина хмуро посмотрела на Чернышёва.

Захар Григорьевич понял — его черёд говорить.

   — Сия печальная весть не должна затуманивать разум, — изрёк он успокоительно. — Война ещё не закончена, и следует обдумать способы, коими мы можем переломить неблагоприятное начало кампании... Графу Румянцеву нелегко теперь войти в прежний порядок оборонительного положения и восстановить в нём ту же твёрдость, которая порушилась переходом через Дунай. Тогда все транспорты и магазины, делившиеся по разным пунктам и довольствовавшие каждую часть войска, сведены были к одному. К тому же в армии остаётся мало старых солдат — полки состоят из слабых рекрутов, которые не навыкли бесстрашно входить в огонь. А вот неприятельское войско состоит, как пишет граф, «из самых лучших и выборных храбрецов».

   — У нас нет лишних полков для усиления его армии, — посетовал Вяземский.

   — Лишних нет. Но по настоящему положению польских дел можно послать в армию несколько полков из тамошнего корпуса. Графа надобно ободрить, уведомив об увеличении его армии.

   — Два-три полка должного усиления не дадут. Недостаток в людях столь велик, что впору говорить о новом рекрутском наборе, — заметил Иван Чернышёв. И тут же смущённо засопел, натолкнувшись на обжигающий взгляд Екатерины.

   — Румянцеву надобны воины, а не мужики! — воскликнула она недовольно. — Присылаемые же ему рекруты не составляют подкрепление армии, но, напротив, ослабляют её. Ибо для их обережения и научения он должен отделять знатную часть старых солдат. А полки, будучи в действиях против неприятеля, не имели времени ни выучить, ни обмундировать их. Оттого рекруты по сию пору в своём образе остаются, то есть в серых мужичьих кафтанах...

Тем не менее через месяц о рекрутском наборе заговорили снова, поскольку без значительного увеличения Первой армии помышлять о скорой победе не приходилось.

И снова Екатерина проявила недовольство:

   — На моей памяти это будет шестой набор с шестьдесят седьмого года!.. Со всей империи уже до трёхсот тысяч рекрутов было собрано. И снова набирать?!

   — Оборона государства того требует, ваше величество, — покорно заметил Захар Чернышёв.

   — Оборона-а... Я всякий раз со сжиманием сердца подписываю набор, видя, что оные для пресечения войны по сию пору бесплодны были. И хотя мы неприятелю нанесли много ущерба, но и сами изрядного числа людей лишились.

   — На то воля Господа, — развёл руки Чернышёв.

   — Воля?! А так ли вы употребили сих людей, чтобы желаемый мир приблизить?.. Я вижу, что кампания повсюду тщетна!.. Из рекрутского набора, предлагаемого ныне, я заключаю, что вы упражняетесь в снабдении армий, но мало думаете о достижении виктории. Дайте же всем командующим такие наставления, что позволят действовать против турок решительно и приведут их к прошению мира!

Екатерина помолчала, затем взяла перо, макнула в чернильницу, быстро подписала указ и жёстко посмотрела Чернышёву в глаза:

   — Имейте в виду, граф. Это последний набор, который я даю вам!..

Через неделю Захар Григорьевич огласил на Совете план дальнейших действий: увеличить армию Румянцева до 116 тысяч человек, перейти на правый берег Дуная и окончательно разбить турок; Вторая армия при поддержке флота должна была взять Кинбурн, а если получит усиление от Первой — Очаков.

   — Сии действия не могут, однако, препятствовать достижению мира переговорами, — сказал Чернышёв, складывая бумаги. — Но для их успеха надобно отстать от некоторых прежних артикулов.

   — Это от каких же? — спросил Орлов.

   — Отстать от требования Керчи и Еникале, приобретение которых не даёт преимуществ, коль мы заполучим Кинбурн и Очаков...


* * *

Август — октябрь 1773 г.

Шагин-Гирей покинул Крым в самом конце лета. Покинул тайно, ночью. В свете полной луны, холодно и надменно глядевшей с сажевого неба, трижды сменив лошадей, он стремительно пронёсся к Op-Капу, оставляя позади дорогую и ненавистную землю. И спешил он не из-за боязни покушения — хотел избежать презрительных взглядов татар, не принявших ни его европейский облик, ни его стремление сблизиться с Россией.

В полевом лагере Долгорукова Шатин вёл себя скромно, просительно и всё сокрушался, заискивающе поглядывая на командующего:

   — Аллах удалил меня за грехи из отечества, пустив странствовать по чужим углам и дворам... Теперь, видимо, в Петербург лежит моя дорога.

Василий Михайлович пожалел его, сказал снисходительно:

   — Учинённое ранее обнадёживание о выборе места пребывания остаётся в силе.

И отправил Шагина в главную квартиру армии — Полтаву, назначив согласно высочайшему повелению содержание в 500 рублей ежедневно.

А потом доложил обо всём в Петербург.

Ответ пришёл не скоро, в середине октября, когда Василий Михайлович вернулся из полевого лагеря в Полтаву.

«Пока дела крымские не переменятся, — писала Екатерина, — он под нашим ближайшим попечением находиться будет. Но между тем, рассуждая с другой стороны, по образу его жизни, а более ещё и по самым удобностям к сношению с Крымом и с ногайскими татарами, и чтоб, следовательно, представляющиеся впредь случаи к перемене настоящей его судьбины могли быть безотлагательно употреблены в его пользу, за пристойное поэтому находим остаться ему до времени на границе».

Долгоруков вызвал Шагин-Гирея к себе в кабинет и разъяснил ошибочность его желания перебраться на жительство в Петербург:

   — Удалясь от Крыма, вы неминуемо окажетесь как бы вовсе отторгнувшимся от своего отечества и от всех татар. А сие приведёт не токмо к подкреплению ваших недоброжелателей, но и к погашению памяти о вас в народах, ещё недавно усердно почитавших своего калгу... В вашей же пользе состоит не отставать совершенно от татар! Не отказываться от участвования в их делах! И быть в готовности при первом же случае явиться в Крым, дабы вступить в правление им.

В карих глазах Шагина мелькнула искорка самодовольства: Россия нуждается в нём, а значит, не оставит попыток утвердить его в ханском достоинстве.


* * *

Сентябрь 1773 г.

Отъезд калги из Крыма послужил сигналом к новым волнениям: участились стычки между татарами и русскими солдатами, опять поплыли слухи о скором турецком десанте с таманского побережья.

А на кубанской стороне заволновались ногайские орды, состояние которых в последние месяцы внушало особое опасение.

Стремясь удержать ногайцев от измены, Евдоким Алексеевич Щербинин несколько раз посылал Джан-Мамбет-бею деньги, прозрачно намекал в письмах на жестокие кары, что последуют в случае предательства. Приставу при ордах подполковнику Стремоухову генерал писал коротко и ясно: следить в оба глаза за каждым шагом ордынцев и доносить о малейших поползновениях к Порте.

Стремоухов не только следил, но и всячески старался привязать к себе предводителей орд. После долгих уговоров он убедил Джан-Мамбет-бея отдать ему для воспитания и обучения младшего сына и несколько внуков. О том же подполковник вёл разговоры и с другими ногайскими начальниками.

Екатерина по достоинству оценила его рвение — похвалила за дальновидность и посоветовала Щербинину забрать детей в Харьков под губернаторское попечение.

«Послужат оные питомцы, — писала она Щербинину, — как ныне надёжным залогом, так, напротив того, для последующего времени полезно быть имеет».

Между тем положение на Кубани обострилось ещё больше: в Суджук-Кале высадился прибывший из Константинополя хан Девлет-Гирей с несколькими пирейскими султанами...

Разуверившись в способности Сагиб-Гирея выступить против России, турецкий султан Мустафа осуществил свою давнюю угрозу: назначил крымским ханом Девлет-Гирея, Шабас-Гирея — калгой, а Мубарек-Гирея — нуррадцин-султаном и послал всю троицу на Кубань побудить орды вернуться к прежнему, покорному Турции, состоянию. Одновременно султан приказал готовить большой флот, который должен был перевезти на Таманское побережье трёхбунчужного Хаджи-Али-бея с десятитысячным войском.

...Орды волновались не без причины — нужно было решить простой и невероятно сложный вопрос: на кого поставить, чтобы не проиграть?.. На Россию?.. Сагиб-Гирея?.. На Девлет-Гирея?

Оценив серьёзность угрозы, Щербинин решил ублажить ногайцев согласием на избрание сераскиром орд Казы-Гирей-султана, обитавшего в кубанских землях и давно домогавшегося сераскирской власти. Едисанцы поддерживали Казы, но у Евдокима Алексеевича были сомнения в его приверженности к союзу с Россией. (Другой претендент — Шагин-Гирей, доказавший уже свою преданность, в письмах ногайцев уже не упоминался).

«Ежели Казы имеет силу и доверенность у Джан-Мамбет-бея, — рассуждал Евдоким Алексеевич, — и от него ревностно подкрепляется, то весьма вероятно, что в своём искательстве он будет удачлив... Что же до Шагина, то, отлучившись от отечества, он исключил себя от соучаствования в татарских делах и теперь в соперничество пронырливому Казы никак не может быть употреблён. Всякая преждевременная попытка в пользу Шагина, несомненно, раздразнила бы Казы, который, поняв, что с нашей стороны ничего ожидать не приходится, мог бы, как легкомысленный и мстительный по дикости своей человек, сделаться тягостным злодеем и развратителем всех магометан Кубанского края... Да и Джан-Мамбет, видя бывшие за него заступления Казы, мог бы посчитать за неуважение к себе отвержение его домогательств...»

Терзаемый сомнениями, Евдоким Алексеевич написал Екатерине длинное письмо.

Она ответила скоро и ясно:

«За полезное находим мы представить ногайским ордам по собственному их соглашению выбрать себе в сераскиры Казы-Гирей-султана».

Щербинин должен был от своего имени приветствовать избрание Казы сераскиром и обнадёжить его покровительством.

Екатерина поступила правильно и дальновидно: если Казы станет сераскиром без разрешения Порты и Крыма, как это было принято по татарским обыкновениям, то для сохранения себя в этом достоинстве должен будет ласкаться к России, чтоб получить утверждение от неё. А Россия торопливость не проявит — посмотрит за его делами.

«Время покажет, — думала Екатерина, — достоин ли он нашего покровительства и утверждения в сераскирстве или же сделает нужным своё уничтожение... А тогда и Шагин пригодится!..»


* * *

Сентябрь — октябрь 1773 г.

Измотанной пятилетней войной России было уготовано ещё одно тяжёлое испытание. Озабоченный борьбой с сильным внешним неприятелем, бросая на его поражение всё новые силы и средства, Петербург не только истощал мощь империи, но и засевал ниву народного недовольства, замучив подданных рекрутскими наборами, многочисленными податями и повинностями. И в сентябре на Яике взбунтовались тамошние казаки.

Екатерина призадумалась.

Бунтами Русь удивить было трудно — бунтовали всегда. Даже в первопрестольной Москве два года назад поднялась чернь, ломилась в Кремль, убила архиерея Амвросия, других служилых людей, грабила и бесчинствовала. Но то бунтовала чернь — безоружная и пьяная. Посланный в Москву Григорий Орлов быстро восстановил порядок, наказал виновных... На Яике было другое: поднялись казаки — люди, в военном деле толк знающие, к дисциплине приученные, сабель и пушек не боящиеся. И самое пугающее — это имя покойного мужа императора Петра III, ставшее знаменем бунтовщиков. Ибо, по долетевшим в Петербург слухам, подвигнул казаков на мятеж именно он, Пётр, чудом якобы спасшийся тринадцать лет назад от смерти, скрывавшийся до поры в народе, а теперь возомнивший вернуть себе коварством отнятый престол и дать простому люду истинную волю.

«За царя сражаться сам Бог велел, — думала Екатерина, комкая подрагивающими пальцами вышитый платочек. — Только кто этот мерзавец, именем убиенного назвавшийся?..»

Через неделю-другую узнала — беглый колодник Емелька Пугачёв. И тотчас послала рескрипт оренбургскому генерал-губернатору Ивану Рейсдорпу, чтобы подавил бунт.

А в ответ — вести печальнее прежних: ширится смута, заполняет всё новые и новые земли. Уже не только казаки поднялись, но и башкиры, татары казанские, казахи, уральские работные люди. Рейсдорп рад бы усмирить их, да не может — малочисленными крепостными гарнизонами много не навоюешь.

«Видно, крепкое войско надобно, чтобы опрокинуть бунтовщиков, — сжала губы Екатерина. — Только нет войска — с турком оно накрепко повязано... Мир нужен, мир...»

Ломая перо, она быстро черкнула Панину записку: представить на ближайшем Совете свои рассуждения о скорейшем достижении желанного мира с Портой.

Панин повеление исполнил. На Совете говорил, по обыкновению, неторопливо, с ленцой, но умно и понятно:

   — Рассмотрение всех прежних дел с Портой совершенно однозначно показывает, что её упорство в татарском вопросе, а особливо — в уступке нам крымских крепостей с их принадлежностями, встретило трудности доныне непреодолимые. Печально, но следует признать, что без всякого ослабления от времени и продолжительности военных действий они изо дня в день умножаются. Я зримо вижу, что намерение турецкого правительства и всей нации по вкоренённому её бесчеловечию и зверству говорит об их желании лучше вконец подвергнуть себя всем возможным бедствиям и опасностям от продолжения войны, нежели купить за оную цену мир. Мир, по собственному их признанию, им необходимо нужный и во всех других частях выгодный.

   — Что же мешает тому? — поспешил спросить Вяземский, нервничавший почему-то сильнее других.

   — Мешает мнение, что допущение России утвердить себя в Керчи и Еникале лишит навсегда Константинополь внешней безопасности.

   — Царьград здесь ни при чём, — сказал Орлов. — Турки понимают, что если Россия заимеет военный флот на Чёрном море, то их владычество в тамошних водах и в Крыму закончится раз и навсегда.

   — Это так, — согласился Панин, — но то упорство, с которым они не хотят идти на уступки, не может не тревожить нас. А состояние кризиса, в коем находится Российская империя, вынуждает меня предложить Совету упомянутое кем-то ранее предложение... — Панин сделал паузу и закончил со вздохом: — Следует отказаться от нашего требования Керчи и Еникале.

Орлов с удивлением посмотрел на Панина и спросил со злой иронией:

   — Может, нам сразу признать поражение?

   — Не язвите, граф, — обиженно ответил Панин. — Наши победы у нас никто не отнимет... Но империи нужен мир!.. Мир любой ценой!.. Даже уступкой упомянутых крепостей.

   — Отдать такие удобные крепости — значит остаться без флота, — горячо возразил Иван Чернышёв. Будучи вице-президентом Морской коллегии, он не желал уступать туркам приобретённые черноморские порты.

   — Они не столь уж удобные, чтобы держаться за них намертво, — возразил Панин.

   — Это почему же?

   — Содержание, оборона и снабжение сих крепостей не только стали бы требовать весьма значительных расходов, но были бы неминуемо подвержены крайним неудобствам и затруднениям. Ибо вся коммуникация с ними сокращалась бы до одной навигации по Азовскому морю. А море сие, как известно, каждую зиму совсем невозможным для плавания бывает... Да и само естественное положение крепостей не представляет замену никаких важных выгод. Ни для охранения татар, ни для основания на Чёрном море собственного нашего кораблеплавания они должным образом не пригодны.

   — Однако ранее вы считали иначе, — проронил колюче Иван Чернышёв.

   — При определении наших мирных кондиций сие предполагалось возможным и удобным по одним теоретическим сведениям. Но теперь известно, что ни одно из тех мест не имеет ни гавани к помещению судов некоторой величины, ни каких-либо преимуществ перед нынешними нашими верфями, заведёнными на Дону. В окружности сих мест совершенно недостаёт всяких материалов к судовому строительству, почему оные надлежало бы сплавлять Доном из верховых городов.

   — Так что же получается, граф? После всех завоеваний и пролитой крови мы на Чёрном море ничего не поимеем?

   — Поимеем... Кинбурн!.. Сей город, лежащий в самом устье реки Днепр, соединяет в себе несравненно большие удобства для желаемых нами выгод и в обуздании татар, и в надёжном противовесе Очакову, который у турок почитается ключом Крыма, и в заведении собственного кораблестроения и торговли... У Кинбурна есть место для пристанища судам большой величины. Кроме того, государственная экономия требует открыть рекой Днепр из прилегающих к ней провинций новый путь коммуникации.

Все задумались над словами Панина, но Орлов спросил въедливо:

   — С чего вы взяли, что Кинбурн хорош? При нём нет не токмо пристани, но и никаких прочих удобств. А обилие великих мелей, далеко в море и в залив распространившихся, не даст возможности содержать там флот... Нет, Кинбурн никакой пользы империи не принесёт!.. А вот в Керчи имеется весьма удобная гавань! И, владея требуемыми крепостями, можно спокойно проводить суда из Азовского в Чёрное море. А строить их будем на старых верфях.

   — Я хочу владеть морем, — сказала Екатерина, озабоченно слушая спор. — И иметь там военный флот, могущий упредить все турецкие происки против Крыма.

   — Если мы отдадим Керчь и Еникале крымцам, то турки — будучи с ними одной веры и имея сторонников в тамошнем правительстве — уговорят татар уступить им сии крепости. А значит, выход в море нам заказан! — воскликнул с жаром Орлов. — Господи! Ведь очевидно же, что на совершенное отделение татар от турок потребно ещё много времени и трудов!

   — В политике излишняя горячность во вред делу оборачивается, — сказал Панин с намёком на поведение графа в Фокшанах. — Мы можем о многом говорить, выставлять разные резоны. Но всё идёт к тому, что ныне условия мира с турками нам продиктует Пугачёв... Да-да, господа, именно он!.. Бунт ширится, и России придётся проиграть войну, отозвав из армии многие полки на борьбу с Емелькой.

   — Как проиграть? — вскинулся Вяземский. — Мы не можем её проиграть!

   — Мы проиграем, если быстро не найдём пути к миру!

   — А я знаю одно — Кинбурн не может заменить нашу уступку туркам! — воскликнул Орлов, вскакивая со стула. И тут же сел под строгим взглядом Екатерины. — Кинбурн крепость небольшая, лежащая в отдалённом месте, ни порта, ни рейда не имеющая... Тогда надо требовать от них ещё приобретений!

   — Каких?

   — Очаков! И всю землю, принадлежащую туркам между Днепром и Днестром! И не допускать им селиться в Бессарабии!

   — Может ещё и Константинополь потребовать? — снисходительно спросил молчавший до этого Захар Чернышёв. После того как в конце августа Екатерина произвела его в генерал-фельдмаршалы и назначила президентом Военной коллегии, Захар Григорьевич разговаривал с бывшим фаворитом государыни с некоторой небрежностью.

   — Да уж, граф, — поддержал Чернышёва вице-канцлер Голицын, — не чаятельно, чтобы турки согласились на отдачу Очакова.

   — Тогда его надобно разрушить! — потребовал Орлов.

   — Нет, — возразил Панин, — его следует отдать в целости Порте. Ибо этим поступком нам будет легче доказать, что обе империи имеют равные удобности для наблюдения татар в их новом политическом бытии... Ежели Порта убедится, что мы лишаем себя всякого способа утвердить своё влияние в Крыму — она станет сговорчивее. Татары же, получа в свои руки и в свою власть все нынешние крепости на Крымском полуострове и на Тамайском острове, сделаются через то самое совсем особливым и отдельным народом, без чего, конечно, Россия никогда не согласится на мир.

   — Чепуха! — бросил Орлов. — Если мы уйдём — турки будут там хозяевами!

   — Никита Иванович, вы же раньше сами ратовали за Крым, — сказал Вяземский, утирая платочком вспотевший нос. — Что же вы ныне отступаете?

Панин медленно повернул толстое лицо к генерал-прокурору и выдохнул:

   — Обстоятельства ныне другие, Александр Александрович. Мир нужен! Ибо Емелька, что по Волге бродит, во сто крат опаснее и турок и татар. Это не просто бунт — это ещё одна война! Внутренняя, а поэтому самая опасная... С Портой мы можем вести негоциации, договариваться о мире, выторговывать выгодные кондиции. С бунтовщиками же мира быть не может! Либо мы их всех перевешаем, либо... — Никита Иванович махнул рукой, перевёл взгляд на Екатерину. — Наступающее зимнее время удобно к негоциации с турками и может быть с пользою употреблено к учинению оной без всякого с нашей стороны компрометирования. Если только ваше величество соизволит для скорейшего доставления своим подданным вожделенного мира удостоить высочайшей апробации сии мри рассуждения.

Екатерина ответила с промедлением, после некоторого раздумья:

   — Надобно намекнуть господину послу Цегелину внушить рейс-эфенди мысль, чтобы Порта, отвергнувшая наши последние мирные кондиции, учинила теперь со своей стороны какие-либо новые предложения для возобновления негоциации... А особливо представила России в замену Керчи и Еникале уступку Кинбурна...


* * *

Октябрь 1773 г. — февраль 1774 г.

Попытка Казы-Гирей-султана утвердить себя сераскиром всех ногайских орд успеха не имела. Не помогла и поддержка Джан-Мамбет-бея. Несмотря на все его увещевания, предводители орд не торопились с ответом, выжидали. И всё больше прислушивались, что делается в таманской стороне, где обитали посланцы турецкого султана — новый хан Девлет-Гирей и его братья. А те понапрасну времени не теряли: слали и слали в орды своих нарочных с деньгами и подарками, с письменными ласкательствами и угрозами, стремясь поколебать нестойкое единство ногайцев, подвинуть их к разрыву с Россией и возвращению под покровительство и власть Порты.

Кал га Шабас-Гирей лично приехал к Джан-Мамбет-бею и, вручив ему ханские подарки, передал скрученное в свиток письмо.

«Да будет вам известно, — писал бею Девлет-Гирей, — что я прислан от турецкого султана в город Тамань для того, чтобы все вы были мне подвластными, в знак чего имею я от султана ферман и большое законное знамя. И поэтому прошу вас, для общего согласия, приехать в Тамань. А кто не согласится, тот будет сочтён мною и султаном противником магометанского закона».

Джан-Мамбет-бей выслушал — по своей неграмотности — зачитанное вслух письмо, задумчиво затянулся сизым табачным дымом, потом ответил дряблым старческим голосом:

   — Я не знаю, кто из нас останется в дураках — мы или хан, прибывший сюда воевать с Россией... Напрасно он грозит нам! Я, доживая восьмой десяток, видел на своём веку и грозные султанские ферманы, и турецкие армии числом побольше, чем теперь под рукой хана. Но видел я и разорение собственных жилищ, смерть моих людей, турецкое небрежение к нам... Стеснённый русскими войсками во время войны, я униженно просил великого везира пропустить мои кибитки через Дунай, обещал служить ему со своим народом против неприятеля. Но он отверг моё прошение!.. Я потерпел разорение и был вынужден просить милости у России. И, к удивлению, нашёл самое наилучшее понимание. Ибо всё, что я просил, для меня было сделано! Как щенят в зубах, я перенёс свой народ через Дон на здешние места, которыми вольно пользуюсь по милости России... Но сколько ещё бедных моих людей добывает себе хлеб в России? Право, их там больше, нежели находится у вас. Могу ли я после этого воевать против русских?.. Нет!.. И не буду, ибо никогда не забуду российских благодеяний... И скорее соглашусь умереть, чем нарушить учинённую присягу.

Седого бея поддержали мурзы:

   — Хотя мы и приняли бакшиш от хана, но помощи ему против русских не окажем!..

Едисанцы и буджаки, никогда особо не жаловавшие крымских ханов, за исключением покойного Керим-Гирея, остались верны данному России слову. Джамбуйлуки продолжали колебаться. А развращённые ханскими нарочными едичкулы стали скрытно покидать места зимовки и переходить к Девлет-Гирею.

Подполковник Стремоухов призывал едичкульского Исмаил-бея силой возвращать клятвопреступников и примерно их наказывать, ругал поручика Павлова, находившегося приставом при орде, за нерасторопность и попустительство. Но бей на письма не отвечал, аулы, прячась в ночи, продолжали уходить, а в поручика, гонявшегося по степи с казачьей командой за беглецами, несколько раз стреляли, к счастью, неточно.

Обеспокоенный разбродом ногайцев, Стремоухов отправил рапорты Долгорукову и Щербинину. Те поспешили переслать их в Петербург.

Но Екатерина и Совет, поглощённые заботами, связанными с подавлением восстания Пугачёва и поисками способов к окончанию войны с Портой, опасения генералов не разделяли.

— Предательство ногайцев представляется мне сумнительным, — сказал Никита Иванович Панин. — Они, конечно, в силу своей дикости и необузданного нрава, всегда были подвержены колебленности. Но бегство нескольких сотен не есть предмет, требующий вмешательства оружия... Надобно, пользуясь их врождённой алчностью и корыстолюбием, употребить сильно действующий способ к удержанию орд в спокойном состоянии: умножить жалованье Джан-Мамбет-бею[24], приласкать деньгами и подарками, превышающими турецкие и ханские, всех ногайских начальников. А получив от нас снабдение сверх меры, они — в ожидании столь же щедрых будущих денег — умерят свою поползновенность к Порте.

Совет поддержал Панина, и Щербинину был отправлен рескрипт, разрешавший взять из Слободской губернской канцелярии до 30 тысяч рублей на подкуп ордынцев.

Тем временем Стремоухов, взволнованный развратом едичкулов, оставил при ордах подполковника Бухвостова, а сам в первые дни января — под предлогом личной встречи с Щербининым — поспешил выехать в Харьков.

Бухвостов был не дурак — понимал, что подполковник струсил. Но попрекать не стал. Выпил с ним на дорожку, отёр ладонью усы и подумал беззлобно: «Бог ему судья, коль чести не имеет...»

Стремоухов с небольшой охраной ускакал к Азову.

А Бухвостов решил напомнить о себе высокому начальству:

«Здешний народ, — написал он 9 января в рапорте, — будучи развращаем беспрестанно подущением Девлет-Гирей-хана, пребывает до сего времени, по природному своему обыкновению, в волнении. Но как обитающий со мною в одном месте едисанский бей Джан-Мамбет в крепости к России пребывает непоколебим и явно отрёкся от всех Девлет-Гирей-хана обольщений, а притом и народ, имея к престарелому сему бею преданность и уважение, не может предпринимать без воли и согласия его ничего важного, то потому и надеюсь, что доколе почтенный сей старик пребудет в клятве своей верности к России непеременен, то ни здешние мурзы, ни чернь, а тем менее другие малые беи ничего дерзкого против России начать не могут».

Однако с отъездом Стремоухова ногайцы побежали ещё сильнее — к февралю число перешедших на сторону Девлет-Гирея достигло десяти тысяч.

А вскоре пришло известие ещё хуже: 6 февраля при речке Чёрной Протоке едичкулы взяли в плен поручика Павлова и полсотни его казаков, привезли их к Исмаил-бею, который, желая выслужиться перед Девлетом, велел отвезти пленных в подарок хану.

Бухвостов с чугунным лицом выслушал Джан-Мамбет-бея, сообщившего о предательстве Исмаила, натянул на самые брови суконную шляпу и, загребая кривыми ногами льдистый снег, угрюмо пошёл к своему лагерю. Против многотысячной татарско-ногайской конницы у него было всего четыреста штыков и сабель и четыре единорога.


* * *

Январь — февраль 1774 г.

В январе Румянцев сильно расхворался. В длинной до пят рубашке, в колпаке, укрытый толстым одеялом, он лежал в постели и с отвращением, морщась и кряхтя, глотал горькие микстуры, которыми его обильно потчевали доктора. За три недели он похудел, ослаб, и требовалось время, чтобы тело окрепло. Лишь к февралю ему полегчало. Он стал заниматься делами, но выборочно: читал только высочайшие рескрипты, а прочие поступавшие бумаги отсылал в канцелярию. Тем не менее рапорт генерал-аншефа Ивана Петровича Салтыкова был доложен фельдмаршалу без промедления — во время ужина.

Салтыков писал, что сбежавший из Рущука из турецкого плена солдат на допросе показал, будто 21 января в том городе обнародован указ о смерти султана Мустафы III и восшествии на престол нового султана Абдул-Гамида I, младшего брата покойного.

Румянцев бросил ложку, которой хлебал молочную кашу, взял рапорт, сам перечитал строки о перебежчике.

— Как отужинаю — подошлите писаря, — сказал он, снова принимаясь за кашу. — Письмо государыне надиктую...

Событие произошло, конечно, важное: перемена государя — это почти всегда перемена политики. Мало зная о характере нового турецкого султана, Екатерина тем не менее сказала на заседании Совета:

   — По примерам прежних времён можно помышлять, что такая перемена произведёт бесспорное волнение в серале. И сие повлечёт некоторую расстройку в общих политических делах и в военных мерах Порты. Благоразумная прозорливость требует от нас поставить себя в готовое состояние воспользоваться наилучшим образом могущей быть оплошностью нашего неприятеля... — Она повернула голову к Чернышёву: — Захар Григорьевич, сколько войска будет в Первой армии?

   — Тридцать восемь пехотных полков, двадцать три кавалерийских, инженерный батальон, донские и мало-российские казаки — всего до пятидесяти двух тысяч.

   — Как с таким войском можно навредить Порте?

   — Устроив без всякой огласки достаточный корпус, граф Румянцев мог бы перенестись на супротивный берег Дуная и без промедления ударить на Силистрию и Варну. Такая экспедиция, пользуясь расстройством неприятеля от перемены верховного правительства, может без знатного урона отдать в наши руки помянутые крепости и послужит внушительным средством к вынуждению мира от турок.

   — Покамест о посольствах договариваться станем — удобное для кампании время упустим, — предостерёг Орлов.

   — Не упустим, коль отдадим негоциацию самому Румянцеву, — заметил Панин.

Екатерина прислушалась к советчикам — Румянцеву был отправлен рескрипт:

«Сколь скоро сии оба места или же одно из них войсками нашими схвачены были, вы, не упуская первого в неприятеле ужаса, предложили бы от себя верховному везиру возобновление мирной негоциации. Но с тем, чтобы оную — для выигрывания времени и сокращения всяких затруднений — производить уже между вами обоими...»

Румянцев воспринял рескрипт без восторга — проворчал, откладывая бумагу:

   — Уповать на непременное расстройство неприятеля — мечтание, конечно, заманчивое. Однако и предосторожность соблюдать надобно... Ну как новый государь, внемля советам своих фаворитов, решится на отважное воинское дело, дабы ознаменовать восшествие на престол окончательной викторией...

Фельдмаршал опасался не зря: ему доносили, что в турецких войсках во весь голос идут разглашения, будто Абдул-Гамид весьма поощряет янычар на скорую победу, что все турецкие паши желают порадовать султана удачными сражениями с русскими и готовятся переправиться на левобережье Дуная.

   — Советовать легко, — тихо, под нос, продолжал ворчать Румянцев. — Ладно Силистрия на Дунае стоит. Но ведь к Варне двести вёрст маршировать! Ни скоро, ни скрытно дойти нельзя...

Пётр Александрович не мог забыть прошлогоднюю неудачную кампанию, стыдился её и не желал повторения позора. Поэтому в своей реляции он обрисовал трудности, испытываемые армией, её неготовность в ближайшие недели исполнить высочайшую волю. Но сделал это достаточно мягко, чтобы не возбуждать против себя Екатерину и Совет. И пообещал, что «как время и случаи только попадутся, я от всего умения и от всей моей возможности стану испытывать все средства, чтобы достигнуть желания и предположения вашего императорского величества».

А за доверенность вести негоциацию с турками — искренне поблагодарил.


* * *

Февраль 1774 г.

Переход власти в руки нового султана заставил Совет внимательнее отнестись к событиям на Кубани. Убедившись из реляций Долгорукова и Щербинина, что орды отвергли притязания Казы-Гирей-султана, а Джан-Мамбет-бей вновь стал звать к себе Шагин-Гирея, Совет решил воспользоваться удобным случаем и привести калгу к власти над ногайцами.

Выступая на заседании, Никита Иванович Панин обратил внимание Совета на необычное положение, сложившееся в Крымском ханстве: часть татар по-прежнему сохраняла верность Сагиб-Гирею; другая часть признала ханом Девлет-Гирея; ногайцы, признавая Сагиб-Гирея, тем не менее ему не подчинялись и ещё больше не желали — за исключением едичкулов — подчиняться Девлету.

   — Татары всегда были своевольны и развратны, пока разными начальниками управлялись, — говорил Панин. — Обстоятельства требуют решительных действий по удержанию их, а особливо ногайцев, в положении, сообразующемся с пользой нашей империи. Нельзя допустить, чтобы Абдул-Гамид своими ласкательствами вернул их под своё крыло... Настало время бросить в игру до поры припрятываемую карту — Шагин-Гирея! Нечего ему в Полтаве попусту проживать дни. Пусть едет в орды!.. А для устрашения злоумышленников и для приобретения доброжелателей — дать ему сильное войско и достаточно денег.

   — Войско найдём. А вот деньги?.. Щербинин пишет, что у него в канцелярии одни бумажные ассигнации, да и технемного, — заметил Вяземский.

   — Ерунда!.. У Долгорукова много серебряной монеты. Пусть поделится!

   — Мне ведомо, что едичкулы никогда не жаловали Шагина, — сказала озабоченно Екатерина. — Не всколыхнёт ли его приезд ещё больший разврат в орде?

Панин пожал плечами.

А Орлов горячо воскликнул:

   — Тогда надлежит уничтожить их без жалости и сострадания! И войско наше должную в том помощь калге оказать имеет.

Панин предупреждающе поднял руку:

   — Искательство Шагином власти над ордами не может иметь вида принуждения!.. Следует соблюсти всю наружную свободность, что они его своим начальником добровольно избрали. Сие весьма нужно не токмо для самой цели и прочности его пребывания между ними, но и в предупреждение волнений крымцев.

   — Тогда разъясните калге, — снова вступила в разговор Екатерина, сколь полезно для него будет удаляться от всяких строгих мер нашим оружием... Пусть ищет общую доверенность снисходительством и пристойными изъяснениями. А когда получит — и едичкулов присмирит!..

Панин написал Шагин-Гирею:

«Природа ваша и добродетели отличные достойные того, чтобы народы татарские, избавленные великодушным её императорского величества подвигом по единому человеколюбию из поносного рабства и неволи и в независимом состоянии здешним попечением и стражей охраняемые, но к удивлению и крайнему сожалению, по малой своей разборчивости, почти не чувствуя выгодности и превосходства настоящего своего жребия пред прежним презрительным, тяжким и бедственным, во всём том были вразумлены и приведены в прочный для них порядок чрез ваше сиятельство, и чтоб таким образом слава вашего имени и в будущее их потомство распространилась для примера и подражания...»

В письме к Джан-Мамбет-бею, предводительствовавшему Едисанской, Буджакской и Джамбуйлукской ордами, Панин выразил надежду, что Шагин-Гирей получит искомую им власть.

Едичкульского Исмаил-бея Никита Иванович предупредил о недопустимости нарушения торжественных обещаний и присяги, «чтоб не подвергнуть себя справедливым нареканиям и подозрению». И посоветовал — не называя имени Шагина — установить начальство, на все орды простирающееся, «в лице достойном общей доверенности и способном к исправлению столь нужной и важной должности».


* * *

Март 1774 г.

В середине месяца, слякотным, дождливым днём, в Яссы прискакал везирский нарочный Саид. В висевшей на его боку потёртой кожаной сумке лежало послание Муссун-заде — плотный, свёрнутый в трубку лист, перехваченный шёлковой нитью с красной восковой печатью, — и конверт с французской надписью — письмо прусского посла в Константинополе Цегелина. Лязгая зубами, словно голодный волк, продрогший в мокрых одеждах, Саид еле объяснил непослушным языком дежурному офицеру, что бумаги адресованы предводителю русской армии, и отдал сумку.

Фельдмаршал Румянцев, с болезненно бледным лицом, в толстом шлафроке, надетом поверх камзола, прикрыв ноги и грудь тёплым шерстяным одеялом, сидел в кресле у догоравшего камина и терпеливо ждал, когда ему принесут переписанное по-русски послание везира. Со слов переводчика Мельникова, бегло просмотревшего турецкий текст, выходило, будто везир просит мира.

Но Мельников ошибся: в недлинном письме Муссун-заде не столько говорил о мире, сколько намекал на него. Письмо было составлено умно: не желая открыто признать тяготы продолжающейся войны, давившие на Турцию не менее, чем на Россию, везир, упомянув о своём стремлении прекратить пролитие крови, как бы между прочим заметил, что посол Цегелин с одобрения своего короля изъявляет готовность стать посредником в примирении двух империй. И для большей убедительности приложил его, Цегелиново, письмо.

«Горделив турок, — подумал Румянцев, складывая толстыми пальцами бумагу, — но рассудка не лишён. Ежели только не хитрит... — Пётр Александрович не очень поверил в искренность Муссун-заде. Он хорошо помнил, как тот своими указаниями намертво связал руки турецким полномочным в Бухаресте, что в конце концов привело конгресс к разрыву. — Видимо, хочет оттянуть начало нашей кампании. Или же вовсе оную сорвать... Только я тоже ведаю, как письма пишутся...»

По болезненной слабости он сам перо в руки не взял — тихим сухим голосом продиктовал ответ.

Напомнив Муссун-заде об ультиматуме, представленном российской стороной, он указал, что ожидает уведомления «на те последние предложения, которые на Бухарестском конгрессе послом её императорского величества были сделаны к прекращению войны и для мира вечного».

Саид и Мельников уехали за Дунай. Спустя две недели они вернулись в Яссы.

Пока нарочные находились в пути, фельдмаршалу донесли, что со стороны Константинополя в Очаков проследовали девятнадцать больших кораблей с десантом, а пехотные отряды маршируют к Шумле и Варне. И новое письмо везира подтвердило опасения, что Муссун-заде хитрит, старается выиграть время для укрепления своей армии.

В письме были повторены прежние, известные ещё по Бухарестскому конгрессу условия замирения, неприемлемые для России: крымский хан должен получать «дозволение и дипломы султанские»; российский двор должен был отказаться от требования Керчи и Еникале; на Чёрном море разрешалось торговать «простым купеческим судам без пушек и оружия», но о проходе через проливы в Средиземное море вообще не упоминалось; наконец, все крепости в Крыму должны остаться «во владении татар», причём «вовнутрь помянутых крепостей не имеет быть ни один человек из российских войск». (О расположении войск Порты не упоминалось, что сразу же наводило на мысль о сохранении на полуострове турецких гарнизонов).

Оправившийся за время отсутствия нарочных от болезни Румянцев был бодр, деловит и, расхаживая по кабинету, громогласно выражал своё возмущение:

— Везир, видимо, желает извлекти из меня смягчение ультиматума. Но забывает, что в этом я не властен. Вместо ожидаемых от него способствовании к заключению мира, обретаю я в письме настояние на тех же артакулах, что не явят никакой склонности к прекращению войны... Ему же известао из тех самых конференций, на которые он ссылается, что независимость татар, уступка в Крыму крепостей и неограниченное кораблеплавание были и есть главными и непреложными пунктами с нашей стороны к миротворству... Ну что ж. — Румянцев рубанул рукой воздух, — он сам вынуждает меня следовать к миру военной дорогой!

И приказал генералам поспешать с выходом к дунайским переправам.


* * *

Март — апрель 1774 г.

Калга Шабас-Гирей долго увещевал Джан-Мамбет-бея порвать с Россией, присылал письма, подарки, деньги. Бей принимал дары, но по-прежнему отвечал, что клятву не нарушит и против русских не пойдёт.

Шабас не верил в чистосердечность слов бея и с юношеской страстностью жаловался хану:

   — Старый шайтан боится русских, что за ордой приглядывают! Дозволь мне расправиться с ними!

Девлет-Гирею претила горячность калги, но он тоже считал, что бей станет сговорчивее, если русские оставят орду.

   — Во имя Аллаха — иди, калга!..

Шабас атаковал Бухвостова решительно, но неумело, подставив весь свой отряд под картечные залпы единорогов. В считанные минуты он потерял до двухсот человек убитыми; раненых было в два раза больше, а побитых лошадей — до полутысячи.

Встретив такой дружный отпор, татары отхлынули назад, скрылись в балках. Там опытные аги, не слушая приказов калги, перестроили войско, обошли отряд Бухвостова с флангов и окружили плотным кольцом.

Подполковник, косясь глазом на скачущую по холмистой степи конницу, успел построить отряд в каре, выставив с каждой стороны по одному единорогу.

Теперь татары близко не подъезжали — выжидали, когда артиллеристы растратят порох, чтобы затем раздавить каре своей многочисленностью. Бухвостов, гарцевавший внутри каре, понял тактику неприятеля, крикнул пушкарям, чтобы стреляли пореже — надо было простоять час-полтора. (В начале боя он послал казака к едисанцам и верил, что они помогут).

Джан-Мамбет-бей, прислушиваясь к далёким выстрелам, скользко летевшим над ещё заснеженной степью, поднимал ближние аулы. Едисанцы на коней прыгали ловко, однако с места не трогались, глухо роптали. Некоторые в голос стали кричать, что нельзя выступать против единоверных.

Бей был стар, но в седле держался крепко — он резво подскакал к крикунам, взметнул над головой кривую саблю, воскликнул ломким голосом:

   — Вас поведёт Мамбет-мурза! А непокорных сам казнить буду!

Мамбет-мурза, младший брат бея, воздел руки к небу, затем длинно свистнул и, рванув поводья, бросил коня на звук далёких выстрелов. Едисанцы дружно двинулись за мурзой.

Монотонный гул тысяч копыт наполнил степной простор, прохладный ветер колко облизывал смуглые лица воинов, распирал грудь сырыми запахами пробуждающейся от зимней спячки земли. Волнующее, горячащее кровь чувство предстоящего сражения овладело сердцами едисанцев.

Их удар оказался неожиданным для татар и едичкулов — избегая большой сечи, Шабас-Гирей развернул своё войско и скрылся за холмами.

Бухвостов вздохнул с облегчением. Но когда к нему подъехал Джан-Мамбет бей, сказал озабоченно:

   — Уходить надо... Теперь в покое не оставят.

И предложил бею примкнуть к нему:

   — Отойдём к нашим границам!.. Там войско и артиллерия... Там не нападут!

Бей, которого больше заботили ногайские стада, чем жизнь русского начальника, отказался:

   — На границе не хватит корма... Орда останется здесь!

   — Ну и чёрт с вами, — тихо ругнулся Бухвостов, трогая коня...

Он выступил из своего лагеря 2 апреля. Выступил налегке: все запасы провианта, два десятка больных оставил в ретраншементе; и обоз не брал — лошади были истощены голодной зимовкой, а самых крепких поставили в артиллерийские упряжки. Охране, донским казакам из полков Платова и Ларионова, пообещал вернуться через несколько дней с достаточным числом телег для вывоза припасов и людей.

Бухвостов начал марш после полудня, но уже к вечеру об этом знал Шабас-Гирей. Ночью он собрал войско, подвёл его к ретраншементу и утром атаковал казаков.

На этот раз калга был осторожнее: вперёд не лез, по очереди посылал одну-две сотни, которые на полном скаку проносились мимо укрепления, осыпая оборонявшихся дождём стрел и пуль, и тут же возвращались назад.

Казаки дружно отстреливались из ружей, не позволяя татарам подступить к ретраншементу слишком близко.

Полковник Платов выбрал лучших лошадей, усадил на них двух казаков и послал за помощью: одного — к едисанцам, другого — к Бухвостову, который, по мысли полковника, должен был ночевать вёрстах в двадцати к востоку.

Джан-Мамбет-бей, услышав от казаков, что войско калги насчитывает до двадцати тысяч сабель, в помощи отказал и присоветовал сложить оружие. Бухвостов, напротив, развернул отряд, поторопился на выручку и поспел в самое время: казаки, расстреляв почти все заряды, потеряв убитыми и ранеными полсотни человек, готовились к сабельному бою.

Увлечённые атаками, татары не уследили, как Бухвостов, прячась за холмами и в балках, зашёл с тыла и внезапно ударил из единорогов.

Шабас-Гирей в растерянности завертел головой: с фронта выскочили казаки, с тыла секла картечь и пули, а на флангах показалась едисанская конница одумавшегося Джан-Мамбет-бея. (Стремясь загладить перед русскими вину за нерешительность, бей приказал своим воинам пленных не брать — рубить всех: и живых и раненых).

Потеряв полтысячи убитыми, войско Шабас-Гирея в панике рассыпалось по степи.

Два поражения подряд отрезвили Девлет-Гирея, сбили спесь — он велел до поры русских не трогать.

   — А с грязными едисанскими собаками я ещё посчитаюсь! — скрипнул зубами хан.


* * *

Апрель 1774 г.

В Петербурге, получив от Румянцева предложения великого везира, обсуждали, на каких условиях идти на мир.

   — Все константинопольские известия гласят, что новый султан, по примеру некоторых своих предшественников, передал всю свою власть великому везиру, — говорил Панин. — Ныне от Венского и Берлинского дворов мы имеем сильнейшие обнадёживания, что их министры при Порте общими силами стараться будут исходатайствовать, чтобы заключение самого мира было оставлено в полную диспозицию Муссун-заде. А поскольку известная теперь его склонность к прекращению войны должна усугубиться надобностью самолично присутствовать в Царьграде для учреждения в серале интриг против султанских фаворитов, что держат государя в совершенном удалении от дела, то можно думать, что Муссун потому и сделал первое предложение о беспосредственной между ним и Румянцевым негоциации... В сём предположении я наипаче утверждаюсь потому, что Венский двор для вящего предубеждения Порты велел ей — по нашему требованию! — объявить через Тугута, что мы, видя упорство Порты против всех наших кондиций, решили возвратить полученное от нас слово о княжествах Молдавском и Волошском и оставить их отныне единому жребию оружия.

   — Всё это так, — процедил Орлов, — но негоциацию следует начать с того пункта, где Бухарестский конгресс остановился. И утвердить наперёд все те статьи, что от взаимных послов были подписаны или, по крайней мере, в существе своём согласованы.

   — Об ином и речь не идёт, — сказал вице-канцлер Голицын. — Однако столь же очевидно, что турки вновь заупрямятся, ибо вся трудность замирения стала только в двух пунктах: о Керчи и Еникале и о свободе кораблеплавания. И они от сих пунктов не откажутся!

   — Да, турецкая претительность в этих пунктах пока непреодолима, — поддержал Голицына Вяземский. — Именно поэтому нам надлежит проявить изворотливость.

   — И определить степени, которые мы поочерёдно будем уступать, встретив сопротивление, — добавил Орлов.

   — Уступлений нам не избежать, — снова заговорил Панин. — А поэтому я первой такой степенью считал бы надобность снизойти на ограничение кораблеплавания по Чёрному морю одним торговым. И на оставление татарам Керчи и Еникале... Но при условии, что Порта согласится, признав единожды, как и мы, гражданскую и политическую их вольность и независимость, оставить им без всякого изъятия в полную власть и владение все крепости в Крыму, на Тамане и Кубани и всю землю от реки Буг до реки Днестр, которая могла бы служить живой границей... В замену же всех наших столь великих и важных уступок — вытребовать у неё города Очаков и Кинбурн с их окружностями и степью по Буг-реку.

   — Можем ли мы жертвовать ручательством татарской независимости? — подал голос Кирилл Григорьевич Разумовский, обычно отмалчивавшийся на заседаниях, но тут вдруг проявивший интерес к обсуждению.

   — Хотя такое ручательство и доставило бы нам от Порты самое ясное право вступиться за татар и их вольность, когда бы турки на оную покушаться стали, — мы не сделаем затруднения жертвовать им доставлению мира. Ибо в этом случае наше право будет безмолвно утверждено мирным трактатом. Следовательно, будем мы от оного иметь справедливое право почитать всякую попытку вопреки татарской вольности и политического их бытия за беспосредственное нарушение самого мира.

   — Сверх того останется ещё пред нами во всей силе собственное обязательство татар, — заметил Голицын.

   — Это одна ступень, — обронила Екатерина. — А другие?

   — Коль турки не уступят в этом, то соблаговолите повелеть графу Румянцеву требовать от них разрушения Очаковской крепости, — сказал Панин. — И на последний случай — оставить Порте Очаков, но закрепить за Россией Кинбурн.

   — А как же флот Черноморский?! — воскликнул Иван Чернышёв.

   — Что до кораблеплавания по Чёрному морю, то тут, снисходя на турецкие требования, следует дозволить наименовать в трактате одно торговое. Но на обе стороны с равными для купеческих судов ограничениями в пункте их вооружения. Например, до четырёх или шести пушек, как для обыкновенной салютации, так и для сигналов в море.

   — Позор-то какой, Никита Иванович, — протяжно, с болью, глухо выдавила из груди Екатерина, обведя затуманенным взором присутствующих. — Выиграть войну и ничего не получить в награду... Стоило тогда Крым брать?

Вопрос повис в воздухе. Никто из членов Совета не ответил на него — и так было ясно, что великой державе, одержавшей столько блистательных побед на суше и на море, завоевавшей столько земель, идти на мир на таких условиях было действительно обидно и неприятно. Но внутреннее положение империи не давало иного выхода: следовало поскорее освободить армию от противостояния туркам, чтобы перебросить полки на борьбу с Пугачёвым.

Все молчали, потупив глаза.

   — Хорошо, — выдохнула еле слышно Екатерина. — Составьте рескрипт Петру Александровичу... Я подпишу...

Высочайший рескрипт был доставлен в Яссы 23 апреля. Ознакомившись с новыми условиями мира, Румянцев встретился с Обресковым, чтобы обсудить ситуацию.

   — Государыня дала мне известные права на самостоятельность в скорейшем подписании мира, — сказал Румянцев, усевшись в кресло напротив тайного советника. — И я хотел бы ими воспользоваться, не нарушая, естественно, условий рескрипта... Я хочу присоединить к нашим требованиям Очакова и Кинбурна ещё и город Хаджибей.

Обресков с некоторым недоумением посмотрел на фельдмаршала. Он слыхивал об этом местечке на берегу Чёрного моря, но не знал его ценности для империи. И спросил коротко:

   — Он нужен России?

   — Я не собираюсь отдать Керчь и Еникале за понюшку табаку, — повёл бровью Румянцев. — Хаджибей — вкупе с Очаковом и Кинбурном — занимает столь важное положение на побережье, что, во-первых, мы не дадим превратить сии крепости в плацдармы для нападений со стороны Порты на земли империи, а по-другому — сами сможем господствовать в море над северо-западной околичностью Крыма и при нужде перебрасывать на судах войска в любую точку побережья.

Обресков призадумался, потом сказал уверенно:

   — Я не знаю, как шло обсуждение в Совете, но сделанные уступки почти лишают нас хорошего выхода в Чёрное море. А мореплавание теперь упускать никак нельзя... Я дипломат, в военных делах ведаю хуже вашего, Пётр Александрович, но для меня очевидно, что, не получив такого выхода, империя рано или поздно снова окажется втянутой в войну с Портой... А может, и с Крымом... И всё — по причине завладения Чёрным морем.

   — Вот я и хочу предложить везиру, что в успокоение Порты наш двор не будет иметь военных кораблей и других, в войнах употребляемых, судов. А только купеческие, по обрядам всех европейских держав... Получив это, мы выторгуем себе порт, а корабли при нужде сможем преобразовать в военные.

Искушённый в политических интригах Обресков предложил более тонкий ход:

   — Позволю себе напомнить вашему сиятельству о существовании такого доброго политического приёма, как умолчание... В договоре ведь не обязательно всё оговаривать. Напротив, подчас даже выгодно оговаривать не всё!.. В данном случае, коль турки будут упрямиться в отношении свободного кораблеплавания, необходимо приложить усилия, чтобы заставить их не упоминать в акте запрета России иметь в Чёрном море военный флот... Пусть не разрешают! С этим можно согласиться... Главное — чтоб не запрещали!.. И ежели так будет — мы всегда сможем воспользоваться сим обстоятельством в своё оправдание. А именно: при нужде создадим флот, ссылаясь именно на то, что в договоре это не запрещено... Что же до Хаджибея — здесь следует не спешить и хорошенько всё обдумать...

Румянцев отправил Муссун-заде вежливое, но неуступчивое письмо, в котором, перечислив согласованные в Бухаресте артикулы, предложил великому везиру дать «модификации» ответов на пункты, ставшие камнем преткновения.


* * *

Май 1774 г.

Две славные победы над многотысячным войском Шабас-Гирея придали Бухвостову уверенность в своих силах — он раздумал идти под защиту пограничных крепостей и остался при ордах.

Понёсшие большие потери татары приутихли, новых стычек с казаками не искали, да и ногайцев оставили в покое. И лишь в Едичкульской орде снова началось брожение. Мурзы засомневались в способности Девлет-Гирея разбить русских, стали поругивать Исмаил-бея за опрометчивое решение примкнуть к присланному из Турции хану, боясь, что русский подполковник, получивший подкрепление в две сотни казаков, решит поквитаться с ордой за измену.

По настоянию мурз Исмаил-бей отправил Долгорукову повинное письмо, представив дело так, будто его уход к Девлет-Гирею явился вынужденным бегством от недружелюбия некоторых русских начальников. И ещё бей предложил обменять поручика Павлова с командой, выданных им Девлету, на едичкульских аманатов, находившихся при штабе Второй армии.

   — Экая сволочь! — вскричал Долгоруков, гневно тряся жирным подбородком. — Сперва нагадил, а теперь желает, чтобы мы за ним дерьмо прибрали... Отписать мерзавцу, что аманаты останутся при мне! И чтоб поручика с казаками выдал без промедления!.. А не то я из него душу выну!

Испуганный непривычной суровостью генеральского письма, Исмаил-бей готов был бросить Девлет-Гирея и вновь искать расположение российского двора. Но на совете ордынцев Темиршах-мурза предостерёг его:

   — Уйти к России всегда успеем... Выждать надо!.. От хана ко мне прискакал человек. Говорит, что со дня на день ожидается приход к кубанским берегам турецкого флота — янычары прибудут Крым воевать. Много янычар!

   — Ждать, ждать... А сколько ждать? — В блёклом голосе бея звучала тревога. — Едисанцы говорят, что Шагин-Гирей из Полтавы выступил. И с ним русское войско идёт для наказания клятвопреступников. Не прогадать бы...

Мурзы заспорили: одни кричали, что надо повиниться и примкнуть к прочим ордам, другие — их было больше — поддержали Темиршах-мурзу.

Издерганный Исмаил-бей решил ждать и турок и Шагин-Гирея: кто первым подойдёт к Кубани — к тому и пристать.

Но долго ждать не пришлось — в середине мая, сопровождаемый сильным отрядом полковника Бринка, Шагин-Гирей вступил в кубанские земли.


* * *

Июнь 1774 г.

Отправив с майором Каспаровым письмо Муссун-заде, Румянцев рассчитывал на благоразумие великого везира. А чтобы оно скорее его посетило — двинул вперёд переправившиеся на правый берег Дуная корпуса генералов Салтыкова, Каменского и Суворова.

Генаралы задело принялись рьяно: 2 июня Каменский взял Базарджик, спустя четыре дня Салтыков разбил у Туртукая двухбунчужного Мустафу-пашу, наконец, 9 июня в жестоком бою у Козлуджи Суворов и Каменский разгромили сорокатысячный корпус Абдул-Резак-эфенди, бывшего год назад послом в Бухаресте. Турки бежали к Шумле, оставив весь обоз, 107 знамён, много артиллерии.

Продолжая развивать наступление, Салтыков устремился к Ругцуку. А вот Каменский не стал преследовать янычар, остановил свой корпус и отправил фельдмаршалу рапорт, что решил «взять позицию промеж Силистрии и Шумлы для пресечения с сухого пути неприятелю коммуникации».

   — Дурак! — вскричал Румянцев, кинув бумагу на стол. — Какой дурак!.. В Шумле-то и войска приличного не было: везир всех бросил к Козлудже. А он теперь соберёт разбитых, ободрит и учредит в Шумле такую оборону, что дни, потерянные в стоянии, канут невозвратно.

Пылая благородным негодованием, Пётр Александрович продиктовал ордер Каменскому: немедля подступить к Шумле и овладеть крепостью; в случае же сильного её укрепления — осадить и пресечь «всякое сообщение».

К этому времени в Браилов, где теперь находилась ставка фельдмаршала, прибыл везирский нарочный Али с очередным посланием своего хозяина. Он привёз ноту, которая повергла Румянцева в изумление и гнев: расценив предложение о «модификациях» как готовность России пойти на любые уступки, Муссун-заде (он писал ноту до сражения у Козлуджи) отказался изменить турецкие условия мира.

«Чтоб постановлена была вольность татар, — говорилось в ноте, — во всей силе сходственно с законом магометанским, не требуя ни гарантий, ни ручательства, ни равности; чтоб, исключая Азов, все прочие крепости и границы оставлены и со всем в прежнем их образе отданы и вручены были Порте».

   — Его упрямство дорого обойдётся туркам, — процедил сквозь зубы Румянцев. — Сколь ни лестна мне слава участвовать в примирении обеих держав, но когда с их стороны не те средства предлагаются, которые могли бы миру помочь, то и я предъявлю другие средства...

Выполняя волю фельдмаршала, российские корпуса продолжали нажимать на турок: Каменский стоял в пяти вёрстах от Шумлы, заблокировав главные силы великого везира, дивизия Салтыкова обложила Рущук, а бригадир Заборовский разбил в Балканских горах корпус Юсуф-паши, вызвав панику в турецких тылах.

Сам Румянцев придвинулся с войском к Силистрии.

По докладам сераскиров Муссун-заде видел, что положение его армии становилось катастрофическим. Стремясь оттянуть развязку, он снова написал фельдмаршалу. Но теперь тон письма был другой: не высокомерный, как в ноте, а простой, будничный, обречённый. Муссун-заде просил Румянцева поскорее «прислать верную и знатную особу, дабы договариваться с оной о мире».

   — Ну вот, кажется, и всё! — воскликнул Пётр Александрович, торжествующе оглядев генералов. — Теперь везир пойдёт на любые условия! А я продиктую ему такой мир, что он пожалеет о своём долгом упрямстве. И не мы к турку, а он к нам приедет. Слово даю — войну я закончу нынче!

Ответ фельдмаршала был жёсткий: немедленно прислать в русский лагерь полномочного человека, чтобы «составить прелиминарные перемирия».

Муссун-заде, всё ещё надеясь избежать позора, согласился на заключение перемирия и предложил возобновить конгресс.

   — Прищемили хвост турку! — обрадовался Румянцев. — Только теперь поздно ласкаться!

Чувствуя, что великий везир уже сломлен, отбросив все предписания Петербурга, он решил одним ударом покончить с Портой: не перемирие, а немедленное подписание мира!

Он вызвал писаря и, расхаживая большими шагами по скрипучим половицам, продиктовал ультиматум:

   — «О конгрессе, а ещё менее о перемирии я не могу и не хочу слышать!.. Ваше сиятельство знает нашу последнюю волю: если хотите мира, то пришлите полномочных, чтоб заключить, а не трактовать главнейшие артикулы, о коих уже столь много было толковано и объяснено. И доколе сии главнейшие артикулы не будут утверждены — действие оружия никак не перестанет!..»

Фельдмаршал ждал положительного ответа со дня на день, был уверен в нём, но тем не менее предупредил Салтыкова и Каменского: если в письме везира встретит несходство с интересами России, то немедленно сообщит об этом генералам, чтобы военной силой вконец сломить турецкое упрямство и самонадеянность. Сам же он с двумя пехотными полками и пятью эскадронами кавалерии подошёл к деревне Кючук-Кайнарджи, открыто демонстрируя везиру, что идёт на соединение с корпусом Каменского.

«Аллах оставил меня...» — обречённо подумал Муссун-заде, когда ему донесли о движении русского паши.

Окружавшие его чиновники тревожно склонили головы — ждали приказаний. Их сгорбленные, в широких одеждах фигуры напоминали нахохлившихся цветастых птиц и выражали такую покорность, что у везира не осталось никаких сомнений — все готовы смириться с участью позорного плена. Это разозлило его.

— Румян-паша решил, что захлопнул клетку, — проскрипел Муссун-заде, кривя рот. — Но на дверцу следует ещё навесить замок, чтоб птичка не улетела. А замок пока в наших руках!

Под замком великий везир разумел мирный договор. Он полагал, что на согласование оставшихся восемнадцати статей потребуется несколько недель, а за такое время многое может перемениться, ибо турецкий флот находился у берегов Кубани и был готов десантировать янычар в Крым. В случае удачи все пункты, касавшиеся Крымского ханства, теряли силу, а война приобрела бы иное течение.

Поразмыслив, Муссун-заде назначил полномочными депутатами на переговоры с русскими нишанджи Ресми Ахмет-эфенди и нового рейс-эфенди Ибрагим-Муниба. И дал им указание всемерно затягивать подписание мира.


* * *

Июнь 1774 г.

С прибытием на Кубань Девлет-Гирея обитавший в Бахчисарае Сагиб-Гирей почувствовал, что вручённая ему от имени народа власть начинает ускользать из рук. Ногайские орды вообще перестали повиноваться: едичкулы, отколовшись от прочих орд, примкнули к Девлету, едисанцы и буджаки снова стали звать к себе Шагин-Гирея, который не замедлил появиться в тамошних степях. Да и в самом Крыму тлевший до поры костёр разномыслия в диване и в обществе запылал сильнее прежнего. Но теперь беи, мурзы и аги спорили не о том, чью сторону принять — России или Порты, — а какому хану подчиняться.

Сагиб-Гирей был возведён в ханское достоинство по древним крымским обычаям, однако султан Мустафа так и не подтвердил его избрание присылкой положенных в таких случаях специального фермана и подарков. Девлет-Гирей, наоборот, имел султанское позволение на ханство, но в нарушение этих самых обрядов обществом не избирался. Мустафа ушёл в мир иной, а новый султан Абдул-Гамид к обоим ханам относился одинаково, хотя ходили слухи о его благоволении Девлету. И если Сагиб уже показал всем свою мягкотелость и неуверенность, то жестокая, непримиримая позиция Девлет-Гирея по отношению к России снискала ему популярность среди знатных татар, не желавших порывать с Портой. Число сторонников султанского ставленника росло с каждым днём.

Оставшись после полуденного намаза с глазу на глаз с Сагиб-Гиреем, Джелал-бей грубо обругал его:

   — Дождёшься, что все татары сбегут под Девлетову руку! Или тебе надоело быть ханом?.. Чего тянешь?.. Решайся, Сагиб!

   — А ты, бей, похоже, забыл, сколько русских стоит у ворот Op-Капу... А гарнизоны здешние... Что мы сможем сделать без турок?

   — Янычары помогут, когда к Порте вернёмся! Султану надо писать, прощение просить. А он нас, будь уверен, не обидит.

   — Султан не обидит, зато Долгорук-паша с пушками под боком... Подумать надо.

Бей знал, что Сагиб боится Долгорукова, помнил, как подобострастно юлил он на аудиенции прошлым летом, и понимал, что преодолеть этот страх нелегко. Бей пытливо глянул на хана, зашептал проникновенно:

   — Ты напрасно страшишься русского паши. Лишить тебя ханской власти он не может. Ты получил её от нас и перед нами должен держать ответ... У России и Крыма дороги разные! Можно примирить одного татарина с русским, можно примирить сотню, тысячу. Но как примирить народы?!

   — А договор о дружбе?

   — Бумажка!.. Дружба договорами не начинается. Договор может лишь закрепить уже имеющееся приятельство. Но его нет! И не будет! Ибо Крым и Россия — разные сущности. И чем раньше ты это поймёшь, тем скорее поднимешь знамя священной войны против неверных!.. Запомни, если от тебя отвернётся Россия — это не беда. Беда — когда от тебя отвернётся наш народ!

Уговоры и угрозы Джелал-бея подействовали — после тягостного колебания Сагиб-Гирей объявил в диване, что готов выступить против России.

Это решение хана эхом отозвалось в крымском обществе: муллы в мечетях стали ещё злее поносить Россию, мурзам и агам было велено скрытно готовить отряды, чтобы по первому зову следовать к назначенным местам для нападения на русские войска. В диване подробно расписали, кому какой гарнизон или пост атаковать. На побережье поставили наблюдателей с приказом немедленно донести хану о появлении турецкого флота. Чтобы не возбуждать подозрений в неверности, хан велел татарам вести себя мирно и российских солдат не обижать.

Всё делалось тайно, но Веселицкий недаром платил деньги своим конфидентам — они исправно доносили о замыслах хана и дивана, а Пётр Петрович в свою очередь посылал рапорты Долгорукову и командующему Крымским корпусом генерал-майору Ивану Варфоломеевичу Якобию.

Осмотрительный Якобий тоже расставил на прибрежных горах свои посты и приказал всему корпусу быть в готовности к отражению турецкого десанта, а коль придётся, то и к подавлению татарского бунта.

В эти же дни одиночные российские корабли непрерывно крейсировали у берегов полуострова. Матросы, взобравшись на высокие мачты, глотая солёный жаркий ветер, крутили головами, выискивая неприятельские паруса. Но горизонт был чист — ни судна, ни лодки.

Якобий стал уже поругивать Веселицкого:

   — Переусердствовал господин резидент... У страха глаза велики...

Но Веселицкий оказался прав: 8 июня турецкий флот под командованием Хаджи Али-паши подкрался со стороны Кавказского побережья к проливу в Азовское море.

На русских кораблях, стоявших на керченском рейде, сыграли тревогу. Матросы спешно потащили из воды якоря, засуетились у парусов, стали заряжать пушки.

Контр-адмирал Василий Яковлевич Чичагов, вдавив в глаз зрительную трубу, разглядывал турецкий флагман «Патрон» — огромный, в полсотни пушек трёхмачтовый корабль. В кильватере флагмана шли четырнадцать линейных кораблей, а несколько десятков фрегатов и транспортных судов, забитых турецкой пехотой и припасами, прижались к кубанскому берегу, выжидая исхода надвигающегося сражения.

Но сражения не получилось. Чичагов удачно поймал ветер, быстро развернул корабли в линию и замер в угрожающем ожидании. Крепостные батареи Керчи и Еникале были готовы поддержать адмирала огнём, а высыпавшие на стены и в береговые ретраншементы солдаты — отбить турецкий десант.

Али-паша, обозрев приготовления русских, вступить в бой не решился, отвёл флот на несколько миль назад, к землям, занятым отрядами Девлет-Гирея.

Понимая, что момент для внезапной атаки и десантирования упущен, что встревоженные русские будут внимательно следить за всеми перемещениями флота, Али-паша решил использовать себе в подкрепление татарское войско Сагиб-Гирея.

Тёмной ночью на утлой лодке несколько преданных Девлету крымцев и одетый в татарское платье посланец Али-паши пересекли пролив, высадились на пустынный берег, а затем змеистыми лесными тропами пробрались к Бахчисараю. Турок передал хану письмо, в котором говорилось, что Порта, снисходя на прошение крымцев о помощи, прислала большое войско, готовое высадиться на полуостров и избавить его жителей от российского порабощения. Татарам приказывалось одновременно атаковать все русские гарнизоны, чтобы если не разгромить их, то, по крайней мере, окружить, сковать затяжными боями. Сам Сагиб-Гирей должен был двигаться к проливу и напасть на те войска, что поддерживают русский флот, препятствуя высадке десанта.

Зачитанное в диване письмо уничтожило последние сомнения в правильности избранного пути — возвращения под руку Порты. Хан повеселел, приказал немедленно подтянуть к Бахчисараю часть вооружённых отрядов, намереваясь, как поступит сигнал от Али-паши, лично повести их в бой.

Утром окрестности Бахчисарая и сам город стали заполнять большие и малые отряды конных татар. У ружейных лавок появились очереди: татары побогаче покупали ружья, пистолеты, патроны, большинство же расхватывали луки, сабли.

Перепуганный Веселицкий, которому конфидент Бекир объяснил причину столь небывалого многолюдья, потребовал у хана срочную аудиенцию.

   — На площади, у лавок все говорят, что ваша светлость намеревается через два-три дня выступить в поход, — стараясь быть спокойным, сказал Веселицкий. — Кто этот неприятель, с которым вы намерены сразиться?.. И изъясните чистосердечно: быть ли мне при вашей светлости или же отъехать к командующему Крымским корпусом?

   — Это зачем в свите? — насторожился Сагиб-Гирей.

   — Как резидент её императорского величества, я аккредитован при вашей особе. И ежели ваша светлость доподлинно изволит отлучиться из города, то я, согласно моей должности, должен вас сопровождать. А в отсутствие вашей светлости мне в Бахчисарае быть неуместно.

Хан, ища ответа, скосил взгляд на Багадыр-агу.

Тот, не моргнув глазом, сказал спокойно:

   — Площадным речам нет нужды внимать.

   — Это смотря каким речам! — раздражённо бросил Веселицкий. — Что же прикажете мне думать, когда все только и твердят о походе?

   — Мы своим обязательствам, договором закреплённым, верны свято и нерушимо, — изрёк напыщенно хан. — А на чернь, что злыми языками болтает, не обращайте внимания. Я прикажу разогнать её!

В тот же день татарские отряды, кутаясь в клубы дорожной пыли, действительно покинули город. Бахчисарай опустел, затих. А ханский телал — глашатай — до вечера ходил по кривым улицам, выкрикивая угрозы тем, кто будет говорить о турецком флоте, о походе и прочих военных приготовлениях.

   — Этот резидент как заноза в пальце, — брюзжал Сагиб-Гирей, оставшись наедине с Багадыр-агой. — Про всё дознается!.. Уж не доносит ли ему кто наши тайны?

   — Сам виноват! — непочтительно огрызнулся ага. — Зачем столько войска собрал? Пусть бы стояли в лесах и деревнях... Придёт время — в два часа все здесь будут!..

Стараясь скрыться от зоркого ока русского резидента, отряды разъехались по ближайшим от Бахчисарая деревням. (Веселицкий из города выезжал редко, поэтому хан надеялся, что, увидав опустевший Бахчисарай, он успокоится).

Но Бекир снова прислал к статскому советнику Иордана с уведомлением, что ахтаджи-бей Абдувелли-ага с тремя тысячами татар прячется в пяти вёрстах от города.

Веселицкий вызвал к себе полковника Нащёкина и приказал отправить в разведывание офицера с командой.

   — Вы, господин полковник, накажите ему, чтоб отвечал на татарские вопросы уверенно: дескать, едет снимать план окрестных земель... А коль доберётся до аги — пусть напомнит этой сволочи, что при заключении трактата в Карасеве было условлено, чтобы крымцам более тридцати человек вместе не ездить. Иначе мы будем считать их нарушителями торжественного трактата и нашими неприятелями.

Через несколько часов Нащёкин доложил, что в двух вёрстах от деревни ахтаджи-бея офицер был остановлен татарским постом и далее проехать ему не позволили.

   — Та-ак, — протянул Веселицкий, кусая губы. — Чует кошка, чьё мясо съела... Пошлите команду числом поболее!

Теперь на разведывание отправился полковник Либгольд с казачьей сотней. Татары его тоже остановили, но полковник — человек решительный и смелый — пригрозил, что проедет к are силой. Татары коротко посовещались, затем один из них молнией прыгнул в седло и ускакал в деревню. Спустя полчаса он вернулся, сказал, что ахтаджи-бей сам приедет к полковнику.

Либгольд понял, что ага хочет выиграть время, дабы убрать свой отряд в окружавший деревню лес, и, трогая коня с места, бросил небрежно:

   — Не стоит утруждать столь достойного человека. Я сам отдам ему почтение.

Казаки, оттеснив татар, проследовали за полковником.

Конфидент Веселицкого не лгал: небольшая деревушка была буквально запружена конными и пешими татарами.

Недовольный появлением незваных гостей, Абдувелли-ага повёл себя вызывающе дерзко, кричал, что не русским указывать, кто должен обитать в его деревне. В ответ Либгольд, багровея лицом, стал угрожать ему наказанием за нарушение карасувбазарских договорённостей. Собеседники крепко разругались, оставшись каждый при своём мнении.

Вернувшись в Бахчисарай, Либгольд поспешил к Веселицкому и, распаляя себя воспоминаниями недавней ссоры, доложил обо всём увиденном и услышанном.

Пётр Петрович нахмурился: понял — татарский бунт неизбежен. Поблагодарив полковника за службу, он отпустил его, а затем написал обстоятельные рапорты Долгорукову и Якобию.

Ночью, бессонно ворочаясь в душной постели, он тронул рукой горячее плечо жены, сказал негромко:

   — Завтра с детьми поедешь в Перекоп.

Жена, поглаживая распухший от бремени живот, вздохнула испуганно:

   — Зачем в Перекоп, Петенька?

   — Здесь скоро горячие дни настанут. А тебе рожать надобно... Проси его сиятельство отослать вас в Россию... Я уже написал ему...

К полудню багаж был уложен, и резидентская карета, сопровождаемая десятком казаков из команды Либгольда, раскачиваясь на ухабах иссохшей дороги, укатила на север.

Долгоруков, выслушав зачитанные адъютантом рапорт и письмо Веселицкого, с неожиданной беспечностью заметил:

   — Наш старик совсем трусливым стал. Всё заговоры мерещатся... Татары не первый раз грозятся, а выступить — кишка тонка. И теперь так будет!

Он приказал ввести жену резидента, сказал несколько утешительных слов.

Но женщина, обхватив руками огромный живот, неуклюже опустилась на колени и, заливаясь слезами, стала целовать генеральскую руку:

   — Не можно мне там... Боязно... Зарежут нас татары... И Петю зарежут.

   — Ну-ну, — отдёрнул руку Долгоруков. — Полно, полно, сударыня... Встаньте!

И гневно мигнул офицерам.

Те подхватили резидентшу, поставили на ноги.

   — Поживите покамест здесь, — успокоительно сказал Долгоруков, отирая мокрую кисть платком. И вполголоса добавил офицерам: — Баб мне только не хватало... Дня через два отправьте её назад в Бахчисарай...


* * *

Июнь 1774 г.

Очередное заседание Совета вёл Никита Иванович Панин. В который раз обсуждался вопрос о скорейшем заключении мира с Турцией. На правах председательствующего Никита Иванович говорил первым. Говорил долго, умными, отточенными фразами:

   — С Бухарестского конгресса я примечаю, что Порта, упоминая о вольности татар, во всех своих отзывах уклоняется присовокуплять к слову «вольность» слово «независимость». Долг неусыпного нашего бдения полагает не дать ей воспользоваться сей хитрой уловкой варварской её политики, особливо когда мы согласились предохранить султанские преимущества над татарами по общему их единоверию. Полагаю, что и в новой негоциации она постарается избежать соединения этих двух слов. Поэтому я считаю за нужное ещё раз напомнить графу Румянцеву прилежно проследить, чтобы при подписании мирного трактата оба слова вместе оглавлены были и татары признавались областью в политическом и гражданском состоянии никому, кроме единого Господа, не подвластными... Из переписки графа с великим везирем видится, что Порта, по своему обыкновению, готовится тянуть негоциацию без границы, томя наше терпение и тем выторговывая для себя лучшие условия. Отечеству нашему мир весьма нужен, и мы оного со всей алчностью добиваться должны. Однако везир и турецкие министры крепко ошибаются, если полагают, будто у нас все государственные ресурсы истощены вконец, что мы не в состоянии продолжать войну, а поэтому станем сговорчивее...

   — Напротив, — не удержался Захар Чернышёв, — к настоящей кампании приготовления везде изобильно сделаны.

Панин продолжал говорить:

   — Понятно, что чем вяще удаляемся мы от своих границ и, следовательно, от центра ресурсов наших, тесня везирскую армию, тем более она к своим центрам приближается. Но с другой стороны, столь глубокое наше вступление в самую внутренность Порты может для Царьграда гораздо опаснее быть и оставить на долгое время следы нашествия. Ибо чем менее мы будем находить возможности установить в тех землях твёрдую ногу, тем более военный резон принудит нас опустошать все те места и селения, кои в пользу турецких войск служить могли бы. Ежели везир разумный полководец — он должен это понимать!.. И в этом я вижу возможности скорого примирения.

   — Сомневаюсь, — с лёгкой иронией заметил Орлов. — Он же ваших рассуждений не слушает.

Шутка успеха не имела — все сидели с невозмутимыми лицами. И только Потёмкин растянул губы в рассеянной улыбке...

Генерал-поручик Григорий Александрович Потёмкин стал заседать в Совете с конца мая. Его появление там явилось полной неожиданностью — по двору поползли сплетни и домыслы. На деле всё было проще. Ещё зимой Потёмкин, тогда генерал-майор, написал Екатерине длинное письмо, в котором обидчиво пожаловался на невнимание к его персоне и попросил назначить генерал-адъютантом её величества. Екатерина, знавшая его по перевороту 1762 года, ответила милостиво, перевела из Первой армии в Петербург, дала новый чин и однажды, войдя с ним в комнату, где заседал Совет, сказала коротко и просто:

   — Теперь, генерал, ваше место здесь...

...Панин не обратил внимания на реплику Орлова — граф, потеряв прежнее влияние, был не опасен, — и, сохраняя серьёзное лицо, продолжал говорить:

   — Коль мы увидим усталость армии проводить войну наступательную — совсем мало трудов потребуется, чтобы превратить её в оборонительную. Но прежде следует все важные турецкие крепости, занятые нами, до подошвы подорвать и истребить, города и селения вконец опустошить, а жителей — всех без изъятия! — со всем имуществом перевезти в Россию. В империи есть ещё много мест, находящихся в пустоте и незаселённости!.. Такое, до последней головы, переселение жителей Бессарабии, Молдавского и Волошского княжеств будет весьма достаточно к награждению всех наших убытков, в войне понесённых, и обратится для Порты в самый чувствительный и непоправимый удар. Ибо лишится она знатных и плодородных провинций, кои самому Царьграду большую часть его содержания давали. Употребление сей крайней меры к облегчению нашего военного бремени находится в наших руках и принятие её токмо от нас зависит... Однако, не будем лукавить, существование и целость Порты через естественное связывание взаимных интересов столь же полезно для России, сколь и ей Россия. Порта должна это чувствовать не менее нашего и не подвигать нас на крайности, ибо великое пространство, опустошаемое в таком случае нашими войсками, сделают её физически почти не существующей с той стороны, где теперь театр войны происходит, и с которой мы атакованы могли быть. Тогда туркам к произведению войны одна перспектива будет — в возвращении под свою власть Крымского полуострова и всех татар. Но кто беспристрастным оком рассмотрит положение Крыма, близость оного к нашим границам, тот должен признаться, что, взяв там ныне твёрдую ногу, мы делаем совершенно невозможным изгнание нас оттуда силой оружия. Сухой путь к нашествию турок заперт, а свобода моря будет оспариваться нашими судами. И ежели великий везир имеет на плечах разумную голову, он должен понять, что лучше получить некоторые преимущества по мирному трактату, нежели разорённому остаться и без всяких приобретений.

Панин закончил говорить, неторопливо сел, утёр платочком вспотевшее лицо.

   — Тут и рассуждать нечего, — раздался голос Потёмкина. — Граф Никита Иванович прав во всём, в каждом своём слове!

   — Следует поскорее дать необходимые инструкции графу Румянцеву, — поддержал Потёмкина вице-канцлер Голицын. — И не отступать от них ни на шаг...


* * *

Июль 1774 г.

4 июля турецкое посольство в двести человек, тягучей пыльной колонной пройдя сквозь полки Каменского, остановилось в деревне Биюк-Кайнарджи, расположенной в четырёх вёрстах от Кючук-Кайнарджи, где держал ставку Румянцев. Сопровождавший турок майор князь Вадбольский послал к фельдмаршалу курьера.

Румянцев, сидя на лавочке, выпустив из расстёгнутого мундира объёмистый живот, лениво щуря глаза от закатного солнца, выслушал курьера, махнул рукой:

   — Скачи назад... Завтра поутру пришлю кого-нибудь.

Курьер сноровисто прыгнул в седло и умчался за околицу.

Румянцев вызвал полковника Петерсона. Настроение у фельдмаршала было благостное, и он, продолжая щуриться, шутливо сказал:

   — Ты, полковник, с турками давнюю дружбу имеешь — встречай полномочных... С эскортом!.. Пусть знают, что на поверженных я зла не держу...

На следующее утро Петерсон, взяв с собой эскадрон карабинеров князя Кекуатова, лихо влетел в Биюк-Кайнарджи.

Ресми-Ахмет-эфенди изъявил желание поскорее приступить к переговорам.

Петерсон, глянув на Кекуатова, съязвил по-русски:

   — Опосля шести лет войны — удивительная поспешность.

Но сдерживать турок, естественно, не стал, и посольство, сопровождаемое карабинерами, выкатило из деревни.

Петерсон ехал верхом, впереди всех. Рядом перебирала ногами лошадь Кекуатова. Майор то и дело оборачивался, проверяя, как движется колонна, и всё норовил перейти на рысь.

Петерсон охладил его резвость:

   — Не в атаку идём, князь... Можно не спешить.

Колонна неторопливо подошла к русскому лагерю, остановилась шагах в пятидесяти от него.

К офицерам, загребая сапогами пыль, подбежал дежурный майор князь Гаврила Гагарин.

   — Привезли?

   — В каретах сидят, — махнул рукой Петерсон.

Гагарин метнул взгляд на кареты, стоявшие в отдалении. Стёкла на дверцах были опущены, в полумраке смутными пятнами застыли лица полномочных, выжидательно смотревших на офицеров.

   — Пусть вылезают, — сказал Гагарин. И мрачно пошутил: — К позорному столбу в экипажах не едут.

Кекуатов тронул лошадь с места, протрусил к каретам, жестами показал, чтобы турки вышли.

Гагарин подвёл послов к дежурному генералу барону Ингельстрему. Рядом стоял генерал-поручик князь Николай Васильевич Репнин...

Определённый ранее вести негоциацию с турками Алексей Михайлович Обресков, квартировавший все недели после Бухарестского конгресса неподалёку от Ясс, в небольшом селении Роману, вовремя выехал к Румянцеву, однако разлившийся после обильных дождей Дунай смыл приготовленные переправы. Чтобы не терять время, Румянцев отозвал от командования 2-й дивизией Репнина и, как имевшего опыт политической деятельности в бытность свою послом в Польше, назначил его к производству негоциации.

...Генералы поприветствовали полномочных и, отпустив Гагарина, провели их к Румянцеву.

Турки долго кланялись фельдмаршалу, а затем проследовали за ним в дом для предварительной беседы.

Когда все расселись на указанные места, Пётр Александрович, оглядев турок, сказал негромко, но внушительно:

   — Я согласен вести негоциацию при одном условии — подписать мирный трактат не позднее пяти дней.

Такое начало обескуражило турок, поскольку указание Муссун-заде о затягивании переговоров становилось невыполнимым. Ресми-Ахмет растерянно посмотрел на рейс-эфенди. У того в глазах смешались отчаяние и робость.

Ресми перевёл взгляд на Румянцева и неуверенно проговорил:

   — В Бухаресте по многим пунктам послы обеих империй не пришли к единому мнению. Как же можно уложить в пять дней то, что безрезультатно обсуждалось месяцы?

   — Вы, видимо, позабыли, господа, что приехали не обсуждать мир, а подписать его, — выразительно, с лёгкой угрозой заметил Румянцев. — О пунктах уже было много говорено. Хватит! Наговорились! Теперь пришло время дело справить!.. — И он стал медленно перечислять главные кондиции мира. — Российские условия таковы... Все татары остаются вольными и ни от кого не зависимыми в их гражданских и политических делах и правлении. В духовных — пусть сообразуются с правилами магометанского закона. Однако без предосуждения вольности и независимости... Все крепости и земли, ранее татарам принадлежавшие, в Крыму, на Кубани, на острове Тамане им же отдаются. За Россией останутся только Керчь и Еникале с их уездами, о чём с ханом у нас есть подписанный договор... Блистательная Порта уступает России Кинфурн с его округом и степью, между Бугом и Днепром лежащую... Россия получает свободное судоплавание в Чёрном и Белом морях и на Дунае... За убытки, понесённые нами в этой войне, Порта заплатит четыре с половиной миллиона рублей...

Ахмет-эфенди, не дослушав фельдмаршала, осмелев от отчаяния, воздел руки к небу:

   — Аллах свидетель — это не мир. Это ограбление!

   — Это не ограбление, а кондиции, которые диктуются побеждённой державе державой превосходящей!

   — Держава побеждена, когда она это признает! А у нас ещё достаточно войска, чтобы таковой себя не считать!

Лицо нишанджи горело негодованием. Ибрагим-Муниб, молча внимавший острому разговору, почувствовал, что эфенди, презрев все наставления великого везира, готов был покинуть негостеприимного Румян-пашу. Но такой шаг означал бы продолжение войны, разгром турецкой армии и, возможно, падение Стамбула, оставшегося бы совершенно беззащитным.

Рискуя навлечь на себя гнев нишанджи, Ибрагим постарался смягчить натянутую атмосферу разумным замечанием:

   — Блистательная Порта не ставит под сомнение доблесть обеих империй. Кровь, пролитая их подданными, одного цвета. И мирные пункты должны в равной мере учитывать достоинство воевавших держав.

Слова, сказанные рейс-эфенди, Румянцеву понравились. Объявляя условия мира, которые бы обезопасили империю, он стремился соблюсти условия, предъявленные Россией ранее, в Бухаресте. Вместе с тем, решив усилить их, он понимал, что горделивые турки никогда не признают, что война ими проиграна. Поэтому приготовил ряд уступок.

   — Ваш приятель не утерпел дослушать до конца мои пункты, — сказал он, обращаясь к рейс-эфенди. — Россия оставляет Порте город Очаков с древним его уездом, возвращает Бессарабию, Молдавию и Валахию со всеми городами и крепостями, в том числе отдаст Бендеры и прочие уступки сделает. Но о них с вами говорить будет князь Репнин, коему я поручил ведение негоциации... (Румянцев плавным жестом указал на сидевшего рядом с ним князя. Тот еле заметно кивнул и снова замер, строго поглядывая на турок). Я не задерживаю вас более!

Полномочные послы, Репнин, переводчики вышли за двери и проследовали в соседний дом, где предстояло обговорить оставшиеся после Бухареста нерешённые кондиции.

А Румянцев отправил великому везиру короткое письмо:

«Как только от вашего сиятельства я получу надлежащее благопризнание на мирные артикулы, вашими полномочными постановленные, то в ту же минуту корпусу генерал-поручика Каменского и в других частях прикажу удержать оружие и отойти из настоящего положения...»


* * *

Июль 1774 г.

Несмотря на все старания Веселицкого удержать татар от выступления на стороне Хаджи-Али-паши, угроза татарского бунта не только не миновала, но, напротив, стала очевидной. Всё должно было решиться в несколько дней.

Конфидент Бекир донёс резиденту, что хан Сагиб-Гирей попросил у турок пушки, без которых он боялся атаковать гарнизоны. Али-паша пообещал их дать. Тогда хан вызвал к себе Мегмет-Гирей-султана и поручил ему в тайне от русских собрать у селения Старый Крым, ближе к морскому берегу, пятьсот арб и тысячу быков для перевозки пушек и необходимых к ним снарядов.

Веселицкий, узнав о таких приготовлениях, устрашился, в разговорах с Дементьевым открыто стал ругать Долгорукова за непонятную пассивность.

   — Ну что он делает в Перекопе?! Почему не спешит войти в Крым? Неприятелей легче упредить, нежели потом воевать... А ныне мы здесь крайней опасности подвержены. И коль князь не пришлёт несколько повозок с упряжками для препровождения нас к армии — сгинем все до единого.

   — Может, ещё обойдётся, — неуверенно сказал Дементьев, хорошо понимая, что бунт неизбежен.

   — Э-э, — отмахнулся Веселицкий, — тебе легко. Ты один. Может, ускользнёшь, упасёшься. А мне с мальцами и женой как? Порежут ведь без жалости!

Вечером, сломленный страхом, он написал Долгорукову письмо. Просил спасти. А чтобы не посчитали трусом — приписал в конце, что готов пожертвовать собой и всем семейством, лишь бы «оное в пользу любезного отечества обратиться могло».

Отправляя нарочного в Перекоп, Пётр Петрович не знал, что Долгорукова там уже нет. Глотая сухую просоленную пыль, по присивашской степи маршировали пехотные батальоны, лёгкой рысью трусила кавалерия — армия Долгорукова вошла в Крым, держа путь к Акмесджиту.


* * *

Июль 1774 г.

Князь Репнин провёл переговоры с турецкими полномочными за один день. Это были даже не переговоры, а длинный монолог Репнина: он мерным, чуть монотонным голосом зачитывал артикулы будущего договора, быстро окидывал взглядом сидевших напротив него турок и, не давая им возможности высказаться или заспорить, снова опускал голову — зачитывал следующий артикул. Ресми-Ахмет-эфенди несколько раз протестующе всплёскивал руками, пытался вставить слово, но князь решительным жестом останавливал его. А перед тем как зачитать артикул о Крыме, Репнин разразился длинной речью, словно подсказывая туркам необходимую и приемлемую для России трактовку этого важнейшего вопроса.

— Все наши обоюдные прежние войны происходили по большей части за татар и от татар, — говорил Репнин. — Блистательная Порта неоднократно признавалась нашему двору, что не в силах обуздать хищность и своевольство сего легкомысленного и развращённого народа. Но доколе продолжался мир, мы не дозволяли себе искать иных средств к ограждению наших границ, кроме обычных формальных представлений Порте. И при каждом почти таком случае довольствовались одними извинениями и обетами турецких министров. Теперь же, когда война разрушила прежнюю политическую связь, мы были принуждены стараться изыскать наперёд новые основания и образ будущего мира, дабы сохранение его сделать совсем независимым от своевольства и дерзости наглых татар. И открылись нам к этому два пути. Один — через совершенное истребление татар силой оружия, другой — через изменение их бытия, что позволило бы сделать народ тихим, к порядочному общежитию способным и, следовательно, не менее других заинтересованным в сохранении мира. Человеколюбие её императорского величества избрало тот путь, который сооружает, а не разрушает блаженство целого народа. Для чего решилась она даровать всем крымским и ногайским татарам вольность и постановить их посереди обеих империй барьером, который бы целостностью своей и ту и другую сторону интересовал... Требуя от Порты подобного же признания татар нацией вольной и независимой, мы, однако, не сделали затруднения в оставлении за султаном всех духовных прав, кои ему по магометанскому закону принадлежат. Но в уравнении столь важной поверхности хана над татарами, в прочное утверждение их гражданской и политической вольности и наипаче в приобретении пункта, от которого бы взаимная торговля могла Процветать, а со временем составить для подданных обеих империй новый узел пользы и тем сделать сохранение мира более важным и нужным, возжелали мы иметь на полуострове Крым крепости Керчь и Еникале, дабы там учредить штапель нашей торговли и иметь в близости готовую для татар тропу, если бы кто-либо (Репнин чуть было не сказал «Порта») покусился на их вольность... Керчь и Еникале могли бы ещё и к тому служить, чтобы самих татар обуздывать, ежели бы они покусились, следуя своим прежним диким нравам, на разврат доброго соседства в границах наших или Порты. Ибо мы, — возвысил голос Репнин, — безопасность и целостность оных стали бы в новом мирном положении поставлять наравне с безопасностью наших границ... Исходя из всего сказанного, вам, милостивые государи, предлагается следующий пункт.

И Репнин зачитал артикул о Крыме.

«Все татарские народы, — говорилось в артикуле, — крымские, буджацкие, кубанские, едисанцы, жамбуйлуки и едичкулы, без изъятия от обеих империй имеют быть признаны вольными и совершенно независимыми от всякой посторонней власти, но пребывающими под самодержавной властью собственного их хана чингисского поколения, всем татарским обществом избранного и возведённого, который да управляет ими по древним их законам и обычаям, не отдавая отчёта ни в чём никакой посторонней державе, и для того ни российский двор, ни Оттоманская Порта не имеют вступаться как в избрание и возведение помянутого хана, так и в домашние, политические, гражданские и внутренние их дела ни под каким видом, но признавать и почитать оную татарскую нацию в политическом и гражданском состоянии по примеру других держав, под собственным правлением своим состоящих, ни от кого, кроме единого Бога, не зависящих; в духовных же обрядах, как единоверные с мусульманами, в рассуждении его султанского величества, яко верховного калифа магометанского закона, имеют сообразовываться правилам, законом им предписанным, без малейшего предосуждения, однако, утверждаемой для них политической и гражданской вольности. Российская империя оставит сей татарской нации, кроме крепостей Керчь и Еникале с их уездами и пристанями, которые Российская империя за собой удерживает, все города, крепости, селения, земли и пристани в Крыму и на Кубани, оружием её приобретённые, землю, лежащую между реками Бердой и Конскими Водами и Днепром, также всю землю до польской границы, лежащую между реками Бугом и Днестром, исключая крепость Очаков с её старым уездом, которая по-прежнему за Блистательной Портой остаётся, и обещается по становлении мирного трактата и по размене оного все свои войска вывесть из их владений, а Блистательная Порта взаимно обязывается, равномерно отрешась от всякого права, какое бы оное быть ни могло, на крепости, города, жилища и на все прочие в Крыму, на Кубани и на острове Тамане лежащие, в них гарнизонов и военных людей своих никаких не иметь, уступая оные области таким образом, как российский двор уступает татарам, в полное, самодержавное и независимое их владение и правление».

Репнин передохнул, дочитал до конца обязательства Порты, затем огласил следующие артикулы, в том числе девятнадцатый — о Керчи и Еникале, — и предложил туркам подписать документ.

Ресми-Ахмет-эфенди беспомощно взирал на лежащие перед ним листы, не решаясь взять в руку перо. Ибрагим-Муниб тоже не торопился ставить свою подпись... Пауза затянулась.

Репнин настойчиво повторил:

   — Мир ждут обе империи... Или вам хочется, чтобы и далее проливалась кровь?

Ахмет-эфенди, морщась, сказал неохотно, сквозь зубы:

   — Названные пункты существенно отличаются от тех, которые предлагала согласовать Блистательная Порта... Без одобрения их великим везиром мы не станем подписывать такой трактат.

   — Что ж вы предлагаете?

   — Я поеду в Шумлу, покажу их великому везиру.

Репнин смекнул, что турок хочет потянуть время, и качнул головой:

   — Вам не стоит утруждать себя излишними переездами. Пошлите кого-нибудь из своих людей!.. Нарочный обернётся в два дня. А чтоб в пути с ним ничего не случилось, я прикажу проводить его до крайних наших постов под Шумлой.

Возразить нишанджи не смог.

Спустя два часа турецкий нарочный, сопровождаемый двумя карабинерами и офицером, поскакал в расположение войск Каменского...

Муссун-заде, подслеповато щурясь, тяжко, страдальчески вздыхая, прочитал турецкий перевод статей договора, отложил бумаги, долго молчал, отвернув голову в сторону, уставя потухший взгляд в небольшое оконце. (Кусочек неба, резко очерченный желтоватым стеклом, был подернут зыбкими разводами сероватого дыма — это горели окружавшие Шумлу хлеба, подожжённые казаками Каменского). Везир припомнил Бухарестский конгресс, припомнил с сожалением, ибо тогда можно было подписать мир на более сносных условиях. Теперь же приходилось выбирать: либо сразу подписать продиктованный Румян-пашой мир, либо последует очевидный разгром турецкой армии — и снова мир. Но уже совершенно позорный, без малейшей возможности получить хоть какие-то уступки от России.

Муссун-заде опять глубоко, протяжно вздохнул, взял жёлтыми пальцами чистый листок, нервно черкнул несколько строк.

Нарочный вернулся в Биюк-Кайнарджи и передал полномочным послам согласие великого везира на все пункты без изменений и добавлений.

10 июля, в седьмом часу вечера, в присутствии Румянцева и генералов его штаба, Ресми-Ахмет-эфенди, а за ним Ибрагим-Муниб скрепили своими подписями составленный на турецком и итальянском языках мирный трактат.

Репнин подписывал его последним; долго, словно выбирая место, примеривался к бумаге, прежде чем размашисто заскрёб пером.

Стоявший у стола писарь осторожно посыпал лист мелким, похожим на пыль песком.

Князь встал, взял свой экземпляр трактата, подошёл к Румянцеву, с полупоклоном передал ему папку:

   — Ваше сиятельство, мир в ваших руках!

Напряжение, обусловленное торжественностью и историчностью момента, спало — все радостно зашумели, поздравляя друг друга с долгожданным окончанием войны...

Спустя час Румянцев призвал к себе сына — полковника Михаила Румянцева, служившего при отце генерал-адъютантом, и секунд-майора Гаврилу Гагарина, протянул им папку с копией договора:

   — Везите, господа, государыне счастливую весть!..

А Репнин тем временем проводил турецких полномочных к Биюк-Кайнарджи и, прощаясь, напомнил, что размен трактатов назначен на 15 июля.

   — Теперь-то зачем спешить? — раздражённо бросил Ахмет-эфенди.

Репнин, милостиво прощая турку резкость, сказал снисходительно:

   — Нам хочется поскорее порадовать вашего султана.

Нишанджи ожёг князя злым взглядом, но смолчал...

В указанный день, в четыре часа после полудня, в русском лагере звонкой россыпью затрещали полковые барабаны, вытянулись в шеренгах пехотные роты, у пушек застыли артиллеристы.

Ресми-Ахмет-эфенди, держа на вытянутых руках подписанный великим везиром и скреплённый его печатью экземпляр трактата, без всякой торжественности, постным голосом сказал негромко:

   — Великий везир Муссун-заде Мегмет-паша все артикулы трактата приемлет и утверждает по силе полной мочи, данной ему от своего султана.

Бумаги принял Репнин. Он же передал туркам экземпляр, утверждённый Румянцевым.

Фельдмаршал наблюдал за разменом трактатов, стоя в нескольких шагах от Репнина, строгий, величественный, весь мундир в сверкающих орденах — истинно предводитель победоносной армии. Он участвовал во многих сражениях, одержал немало блестящих побед, но войну выигрывал впервые и был безмерно счастлив своей удачливостью. (Будущие историки, расписывая его подвиги, назовут эту войну коротко и точно — румянцевская).

Когда церемониал размена трактатов закончился и барабанщики разом прекратили выбивать дробь, в наступившей тишине бархатно прозвучал фельдмаршальский голос:

   — Да многолетствуют наши государи!.. Да благоденствуют их подданные!

Солдаты и офицеры дружно гаркнули: «Виват!» Крик тут же потонул в длинном, тягучем грохоте салютующих пушек, поднявшим в небо с окрестных деревьев стаи испуганных птиц.

Сто один залп — таков был приказ фельдмаршала!

Артиллеристы продолжали ещё суетиться у орудий, вкладывали всё новые заряды, а на краю лагеря дождавшиеся сигнала нарочные офицеры — кто в карете, кто верхом — разлетелись в разные стороны, неся в своих сумках заготовленные в канцелярии пакеты с сообщениями о подписании мира.

Вечером, сидя во главе длинного стола, сплошь уставленного разнообразными и обильными яствами, захмелевший Румянцев расслабленно поманил пальцем Репнина.

   — Готовься, князь, в дорогу... Ты негоциацию вёл — тебе и трактат в Петербург отвозить.

Репнин, с распущенным на шее шарфом, краснолицый, с осоловевшим взглядом, расплылся в пьяной улыбке.

На следующий день, отоспавшись, загрузив на карету два сундука с личными вещами, взяв с собой графа Семёна Воронцова, полковника 3-го гренадерского полка, князь выехал к переправе у Гуробал. Кроме подлинного трактата, Николай Васильевич вёз в портфеле реляцию фельдмаршала.

«Я льщу себя, — писал Румянцев Екатерине, — что ваше императорское величество, оказывая благоволение высочайшее о подвигах, которые в течение войны оружием мне вверенным учинены, с равною благодарностью воспримите сим образом заключённый мир, которые есть плод счастливой войны, существом своим полезен отечеству и слава коего возносит имя бессмертное победительницы...»

Войну с Турцией выиграл Румянцев. Но победительницей была Екатерина.


* * *

Июль 1774 г.

Хаджи-Али-паша не стал искушать судьбу соперничеством с кораблями контр-адмирала Чичагова — ночью отвёл флот от кубанского побережья, а 18 июля внезапно появился в крымских водах на алуштинском рейде. Под прикрытием пушек линейных кораблей лёгкие транспортные суда подошли к каменистому берегу и стали высаживать десант.

Командир алуштинского поста капитан Колычев, окинув взором многочисленное турецкое войско, понял, что отразить неприятеля он будет не в силах, и приказал отступать к деревне Янисаль. Но часть егерей капитан послал к береговым ретраншементам, чтобы задержать янычар, пока снимутся с места обоз и артиллерийская батарея.

Несколько турок, первыми выбежавшие из воды, упали на холодную гальку, сражённые меткими выстрелами егерей, остальные, осыпая солдат градом пуль, звонко щёлкавших по камням, колышущейся толпой стали растекаться по пустынному берегу. Прячась за кустами и деревьями, за поросшими мхом валунами, они быстро охватывали егерей с флангов.

Увидев угрозу, егеря оставили ретраншементы и бросились догонять колонну, по которой уже палили янычары.

Несколько пуль попали в лошадей, натужно тянувших телеги по обрывистой дороге. Лошади испуганно рванулись в стороны, две или три упали, заскользили по склону, таща за собой повозки. Ездовые успели спрыгнуть наземь, отскочить, а весь небольшой обоз полетел в пропасть. Но артиллерийские упряжки, шедшие в голове колонны, ездовым удалось удержать.

Турки не стали преследовать Колычева, и он вывел отряд к деревне почти без потерь. (За это спустя несколько дней Долгоруков произвёл капитана в секунд-майоры, а офицерам отряда выдал по 50 рублей).

Пока Колычев отходил к Янисалю, пока янычары заканчивали высадку, переправляли с кораблей на берег полевую артиллерию, припасы и снаряды, на окраине Алушты, истекавшей извилистой горной дорогой на Акмесджит, разгорелся настоящий бой.

Узнав от Чичагова об исчезновении турецкого флота из кубанских вод, Долгоруков — он держал штаб в деревне Сарабузы в пятнадцати вёрстах от Акмесджита — решил на всякий случай укрепить береговые посты в Крыму и выдвинул вперёд, к деревне Шумле, батальон подполковника Рудена из Московского легиона, приказав занять удобную позицию и ждать прихода главных сил. Однако Руден, узрев, что турки заняли окрестности Алушты, решил порадовать командующего своим рвением, нарушил приказ и повёл батальон в атаку, надеясь сбросить янычар в море. Турки встретили легионеров таким жестоким огнём, что батальон, потеряв за полчаса сто двадцать человек убитыми и ранеными, бесславно отступил...

Долгоруков, выслушав доклад о потерях, пришёл в ярость — кричал, ругался, грозил примерно наказать непослушного подполковника, но остыв — простил его, отметив, что Руден совершил эту безрассудную атаку не по злому умыслу, а лишь горя ненавистью к коварному неприятелю.

...Закрепившись в Алуште, Али-паша вечером выслал большой отряд янычар в сторону Ялты, где на следующий день намеревался высадиться сам. Татарские проводники всю ночь вели отряд лесной горной дорогой к Ялте, и перед рассветом турки неожиданно атаковали ретраншемент майора Салтанова.

Бой шёл до полудня. Батальон держался стойко, отбивая раз за разом наскоки татар и янычар. И лишь когда артиллеристы израсходовали все заряды, а к туркам подошло подкрепление, стало ясно, что дальнейшая оборона бессмысленна. Салтанов принял решение взорвать все пушки и пробиваться в сторону Балаклавы.

Один за другим прогрохотали, содрогнув горы, мощные взрывы, разметавшие орудийные лафеты, покорёжившие толстобокие стволы. Салтанов построил солдат в штурмовую колонну, сам встал в её голове и, с ружьём наперевес, первым бросился на прорыв.

Дорогу на Балаклаву закрывали татары. Лихие наездники, они плохо сражались в пешем строю — не выдержали плотного штыкового удара салтановцев и расступились. Батальон вырвался из окружения и ушёл в горы, оставив на ялтинских склонах двести солдат и офицеров, в том числе храброго майора Салтанова, зарубленного в рукопашном бою...

Быстрая потеря Алушты и Ялты больно ударила по самолюбию Долгорукова. За три года, прошедших со времени завоевания Крыма, это была первая неудача генерала. Привыкший к постоянным турецким угрозам вернуть утраченное владычество над татарами, он никак не ожидал, что эти угрозы воплотятся в реальный десант. Стремясь вернуть потерянные города, он провёл Московский легион в Янисаль, дал ночь на отдых, а утром 23 июля бросил семь батальонов генерал-поручика Мусина-Пушкина на штурм Алушты.

   — Ты уж постарайся, Валентин Платоныч, — по-отцовски шепнул Долгоруков графу, ставшему к этому времени мужем его дочери — княжны Прасковьи Васильевны. — Тебе басурман бить не привыкать.

   — Горы — не поле, — облизнул сухие губы Мусин. — В поле-то легче... Да и паша, поди, не дремлет...

О подходе легиона к окрестностям Алушты Али-паша узнал от татарских лазутчиков, когда батальоны ещё маршировали в горах. И спешно выдвинул навстречу семитысячный отряд янычар, который занял позицию в четырёх вёрстах от моря, в двух ретраншементах на дороге перед деревней Шумлой.

У Мусина-Пушкина места для манёвра не было — края ретраншементов обрывались в глубокие стремнины, — и он атаковал неприятеля прямо в лоб батальонами генерал-майоров Грушецкого и Якобия.

Осыпаемые турецкими ядрами и пулями, гренадеры решительно двинулись на приступ, сломили сопротивление янычар и заняли оба ретраншемента. Турки, бросив пушки, знамёна, раненых, в панике побежали к Алуште.

Грушецкий собрался было преследовать отступавшего неприятеля, но Мусин-Пушкин решительно остановил его:

   — Не спеши, Василий Сергеевич! Ещё неведомо, что нас там ожидает... Глянь, сколько гренадер полегло.

Потери действительно были велики — две сотни солдат и офицеров всех чинов усеяли своими телами подступы к ретраншементам.

С мрачным лицом Мусин-Пушкин обошёл раненых, уложенных рядком у обочины. Генерал Якобий был контужен, лежал с закрытыми глазами недвижимый. Рядом лекари возились у тела молодого подполковника — голова залита кровью, засохшие волосы комом.

   — Кутузов?.. Убит?!

   — Видимо, голову повернул, когда по нём стреляли, ваше сиятельство, — пояснил лекарь, накручивая на лоб подполковника грязноватый бинт. — Пуля навылет прошла... Глаз вытек... Может, выживет...

Возвращаться в Янисаль Мусин-Пушкин не стал, послал Долгорукову короткий рапорт о проведённой баталии и попросил сикурс, чтобы завтра поутру выбить турок из Алушты. Против ожидания Долгоруков не только не дал сикурс, но и приказал оставить захваченные ретраншементы и поскорее вернуться в лагерь.

   — Что за чёрт! — взвился Мусин. — Я для чего столько людей положил?!

Нарочный только и смог сказать, что повсюду восстали татары...

Уже в лагере Долгоруков показал Мусину рапорт Прозоровского о предательстве Сагиб-Гирея и выступлении его против русских войск.

Решившись поддержать турок, хан тем не менее не рискнул атаковать сильные крепостные гарнизоны и всю конницу направил на тяжёлый армейский обоз, перевозивший припасы из Перекопа к Салгиру. Татары налетели на обоз, порубили острыми саблями около тысячи погонщиков-малороссиян, и лишь благодаря энергичным и скорым действиям Прозоровского, бросившего на выручку всю имевшуюся у него кавалерию и лёгкие пушки, обоз был отбит.

Узнав об этом, Долгоруков убоялся, что легион может быть отрезан от коммуникации с Перекопом, поспешил послать князю из своего резерва пять эскадронов гусар и драгун. Сикурс поспел вовремя, и когда татары снова попытались захватить обоз — были отражены с большими для них потерями.

Оставив в ретраншементах у Шумлы посты, легионеры покинули Янисаль и направились в Сарабузский лагерь.

А лагерь встретил их всеобщим ликованием: прибывшие из Первой армии два везирских нарочных привезли весть о заключении мира между Портой и Россией. (Румянцевский нарочный капитан Трандофилов, опасаясь за свою жизнь, прикинулся занемогшим и остался в Перекопской крепости).

Торжествующий Долгоруков бесцеремонно похлопал по плечам турецких нарочных, приказал дать им охрану и немедленно отправить в Алушту к Али-паше.


* * *

Июль 1774 г.

Обитавший в Бахчисарае резидент Веселицкий узнал о турецком десанте ночью 18 июля. Как обычно, конфидент Бекир прислал к нему Иордана с короткой запиской на русском языке.

Встревоженный Пётр Петрович разбудил Дементьева, показал записку.

Растерев кулаками слипшиеся глаза, переводчик прочитал коряво написанные строки, поднёс записку к свече и, наблюдая, как скручивается чёрным колечком горящая бумага, выдохнул негромко и печально:

   — Эх, не внял его сиятельство нашим остережениям. Вот и турчина в Крым пустил.

   — Мне до турков забот мало, — зашептал недовольно Веселицкий. — Нам-то как быть?.. Может, соберёмся да за ночь отъедем отсель?

   — Куда? — протянул Дементьев. — Да нас из города не выпустят. Поди, на всех дорогах уже посты стоят... Помирать придётся здесь. Может, уже поутру...

Однако ни утром, ни вечером, ни через день ни Веселицкого, ни его людей никто не потревожил. Казалось, об их существовании все забыли. И лишь неожиданный приход Осман-аги, скользко пригласившего резидента на аудиенцию к Сагиб-Гирею, перечеркнул зародившиеся было надежды, что всё образуется.

Пётр Петрович приказал свите седлать лошадей. А сам зашёл в соседнюю комнату, где встревоженная жена держала у груди две недели назад родившегося сына, молча поцеловал её в лоб, перекрестил малютку Гавриила и, прихватив стоявшую в углу шпагу, вышел во двор.

Вся свита — переводчик Дементьев, офицеры, гусары, толмачи, канцелярист Анисимов, — все четырнадцать человек верхом на лошадях ждали резидента.

Навалившись грудью на пегую лошадку, Пётр Петрович тяжело перекинул грузное тело в седло, тронул поводья.

Переулок, где располагалась резиденция, был пуст, но улицу, ведущую к ханскому дворцу, запрудили вооружённые татары. Увидев русских, они, крича, подбежали, остановили лошадей. Один татарин — высокий, горбоносый — выхватил из-за пояса саблю, ткнул Веселицкого в бок.

   — Сойди с лошади, гяур!

Пётр Петрович побледнел, обронил по-татарски:

   — Ты, видно, сошёл с ума... Знаешь, кто я?

Татарин надавил саблей сильнее — и снова:

   — Сойди с коня!

Веселицкий почувствовал боль, оттолкнул татарина ногой.

Толпа злобно загудела.

Видя, что дальше проехать не дадут, Веселицкий спустился на землю. Его тут же окружили спрыгнувшие с лошадей офицеры и гусары. Над их головами угрожающе взметнулись татарские сабли.

   — Не трогать! — крикнул Осман-ага, выжидательно наблюдавший за происходящим.

Татары, продолжая выкрикивать угрозы, неохотно расступились.

Резидент и свита снова сели на лошадей и по живому шумному коридору проехали к дворцу.

Ханские чиновники ввели всех в отдельную комнату, оставили одних. Едва они закрыли двери, стоявшие во дворе татары приложили к плечам ружья и стали стрелять в открытые окна. Резидент и свита неловко попадали на пол. Со стен на головы брызгами посыпалась штукатурка.

Когда выстрелы стихли, в комнату вошли Абдувелли-ага и Азамет-ага.

Веселицкий, чуть приподняв голову, прохрипел испуганно:

   — По мне стреляли... Посмотрите в окно.

Абдувелли-ага шагнул к окну, жестами отогнал татар, перезаряжавших ружья.

Поддерживаемый офицерами, Веселицкий, кряхтя, поднялся на ноги и, отряхивая ладонью кафтан, спросил запальчиво:

   — Для чего хан пригласил меня?.. Чтоб позор учинить?!

   — Хан велел объявить, что находящееся в Крыму российское войско нарушило мир и теперь мы с вами неприятелями стали, — сказал Абдувелли.

   — Этого не может быть!.. Позволь мне снестись с его сиятельством! Я от него уже пять дней никаких вестей не имею... Тогда я точно...

Веселицкий не договорил — в комнату заскочил чиновник и зачастил скороговоркой:

   — Хан велел, чтобы резидент оставил при себе нескольких людей, кого сам выберет, а остальных я заберу.

У дверей появились стражники с обнажёнными саблями.

Веселицкий покусал губы и нехотя покивал своему конюшему, капралу и трём гусарам Чёрного полка.

Стражники увели их.

А чиновник прежней скороговоркой:

   — Много ли казаков при почтовой службе состоит?

   — Тридцать будет, — буркнул Веселицкий.

   — Хан велел послать к ним человека сказать, чтоб вели себя смирно.

Веселицкий кивнул вахмистру Семёнову.

Тот, нервно ощупывая рукой эфес сабли, вышел за дверь.

Тут же появился другой чиновник.

   — Хан приказал оставить при резиденте только пасынка и переводчика, а прочих отвести в другое место.

Веселицкий наконец-то сообразил, что его хотят лишить охраны, и запротестовал:

   — Этих людей вы все отлично знаете! Они при мне не первый день состоят... Я не могу без них обойтись.

Чиновник посопел длинным носом и вышел.

Тотчас дверь резко распахнулась, в комнату ворвались мускулистые стражники, набросились на резидентских людей, сбили с ног и по одному — кого за руки, кого за волосы, — вытащили поручика Иванова, прапорщика Раичича, резидентского пасынка Леонтовича, толмачей, канцеляриста.

С Веселицким остались только подпоручик Белуха и переводчик Дементьев.

Пётр Петрович посмотрел на Абдувелли-агу, дрогнул голосом:

   — Прошу... по прежней дружбе... Жена моя только от бремени разрешилась, ещё слаба... Прошу дом и прислугу не трогать. А ей передать, что я жив-здоров.

Ага вышел, спустя минут пять вернулся, сказал, что по ханскому повелению у резидентского дома будет поставлена охрана.

В это время в комнату донеслись звуки недалёких выстрелов. Все замолчали, прислушиваясь. Стреляли часто, как в бою, но недолго.

А вскоре в дверях появился булюк-баша, державший в руке отрубленную голову. Он кинул её на пол, катнул ногой, словно мяч, к резиденту.

Пётр Петрович в ужасе попятился.

А булюк-баша, довольный шуткой, хохотнул:

   — Казаки-то упрямые попались. Умирать не хотели... (Посмотрел на Веселицкого). Отдай шпагу!

Пётр Петрович захорохорился:

   — Она не привыкла ходить по чужим рукам!

   — В могиле с ней тесно будет, — снова хохотнул баша, достал пистолет и навёл его на живот резидента.

Веселицкий бросил шпагу к ногам баши. Тот поднял её, вышел.

За окном снова послышался шум.

Веселицкий опасливо выглянул, увидел хан-агасы Багадыр-агу и кадиаскера. Не поднимая голов, они быстро прошли мимо. Через минуту показался нурраддин-султан Батыр-Гирей, кивнул резиденту, недоумённо пожал плечами и тоже прошёл мимо.

Пётр Петрович понял, что диван закончил заседать, решил, что его сейчас отведут к Сагиб-Гирею. Но в комнату вошёл Осман-ага, сказал, что хан уехал из дворца. И велел пленникам выходить во двор.

Там уже стояли осёдланные лошади и два десятка вооружённых татар.

   — Хан отдаёт вас Али-паше, — сказал Осман. — Сейчас в Алушту поедем...

Преодолев по крутым лесным дорогам более сотни вёрст, к полудню следующего дня отряд вышел к турецкому лагерю. Осман передал русских туркам и уехал.

Поутру пленников привели в палатку, сплошь устланную дорогими коврами, на которых сидели два турецких чиновника. Они проявили любезность — угостили резидента кофе, а затем допросили.

   — Али-паша хочет знать, много ли при Крымской армии есть генералов? И сколько при них состоит войска?

   — Десять человек, — ответил Веселицкий, решивший не скрывать того, что, по всей вероятности, и так известно неприятелю от татарских осведомителей. — И войско изрядное: тринадцать полков пехоты, четырнадцать — кавалерии, казачьих разных двенадцать полков, две тысячи запорожцев и егерский корпус.

   — А как велики полки?

   — Пехотные — по две тысячи, гусарские и пикинёрные — тоже по две, казачьи — по пяти сот человек, а егерей две тысячи.

Турки неторопливо всё записали, потом спросили:

   — В чём состоит содержание трактата, заключённого в Карасувбазаре?

Веселицкий, напрягая память, довольно точно пересказал все артикулы.

Турки опять всё записали, оставили резидента в палатке, а сами отправились к Али-паше. Вернулись они быстро.

   — Али-паша хочет видеть тебя!..

День выдался жаркий, жгуче палило солнце. Полы огромного шатра были подняты с трёх сторон, но тёплый, вязкий ветер, удушливыми волнами пробегавший вдоль скалистого берега, облегчения не приносил. У шатра шумели янычары; их было около трёх тысяч, и стояли они большим полумесяцем в восемь рядов.

Веселицкого усадили на табурет, поставленный у входа в шатёр. Сам Али-паша сидел в глубине, под пологом, на софе, устланной полосатым атласом, облокотившись на парчовые подушки. Потягивая из кальяна табачный дым, он терпеливо ждал, когда резидент допьёт предложенный кофе, затем спросил насмешливо о татарах:

   — Как Россия могла поверить этим бездельникам?

Веселицкий отставил чашку, отёр губы платком, ответил осторожно:

   — В нашей обширной империи есть люди разных наций и законов. И коль они учиняют свою клятву — мы им верим. А татары не только по своему закону многократно клялись, но и целованием Корана всё оное подтвердили.

Паша ухмыльнулся:

   — Вы, русские, слову татарскому верите, а им плеть нужна. Да подлиннее... Ты давно у них обитаешь?

   — Третий год.

   — Язык знаешь?

   — Плохо... Турецкий лучше.

   — Ты был вСтамбуле?

   — В юные годы поехал, но там в ту пору моровое поветрие приключилось. Я десять месяцев жил в Бухаресте и Рущуке, но так и не дождался, когда оно спадёт.

   — Ничего, — скосил рот паша, — ныне твоё намерение исполнится... Я тебя отправлю туда. В Едикуль!

Название главной турецкой тюрьмы Веселицкий конечно же знал. Но прикинулся простачком.

   — Я в твоих руках, паша. Всё зависит от твоей воли... Но прошу принять в уважение всенародное право и то обстоятельство, что я от такой великой в свете императрицы аккредитован при крымском хане резидентом.

   — Зачем?

   — Надеюсь, что в Едикуле мне будет дозволено пользоваться свойственными моему чину преимуществами.

Паша весело засмеялся, потом махнул рукой чиновникам:

   — Уведите его!

Чиновники отвели Веселицкого в прежнюю палатку. А ближе к вечеру, усадив его в лодку, перевезли на корабль капудан-паши Мегмета.

Тот принял резидента сурово, обругал и переправил на «Патрон» — корабль Али-паши. Там Петра Петровича встретили более милостиво: определили в отдельную каюту, хорошо угостили.

На четвёртый день ареста, в полдень, к кораблю причалила лодка, посланная Али-пашой. Поднявшийся на борт «Патрона» чиновник объявил, что час назад в лагерь приехали везирские нарочные, которые привезли копию трактата о мире, заключённого двумя империями в Кючук-Кайнарджи.


* * *

Июль 1774 г.

Лето Екатерина проводила, по обыкновению, в Петергофе. Сюда же приезжали чиновники с докладами, раз в неделю — члены Совета, чтобы в её присутствии обсудить текущие дела. Сюда же, во дворец Монплезир, 23 июля прибыл Михаил Румянцев.

Реляция его отца о подписании мира с турками взбудоражила всех. Радостная Екатерина мигом пожаловала молодого полковника генерал-майором и, лаская благодарным взглядом, сказала взволнованно:

— Батюшка ваш, как истинный слуга отечества, приобрёл для него выгоды сверх всяких ожиданий. Подобного славного и полезного для России мира не было со времён Ништадтского...[25]

В опубликованном через неделю правительственном сообщении коротко, но ёмко разъяснялось подданным империи:

«При многих других весьма важных выгодах и преимуществах для империи, с одной стороны, вконец из среды изымает все до сего настоящие причины по взаимным раздорам между ею и Портой Оттоманской чрез освобождение всего Крыма и всех вообще татар от власти турецкой, и чрез превращение их в область вольную и независимую; с другой — созданием пристаней, а именно городов Керчи, Еникале и Кинбурн на Чёрном море отверзает оной согражданам нашим свободный путь к новым промыслам и торгам в Оттоманских областях беспосредственным кораблеплаванием по Чёрному и Белому морям».

На очередном заседании Совета Екатерина, недолюбливавшая Румянцева, поступила честно: воздала должное могучему таланту полководца и политика, а затем без неприязни подписала рескрипт, в котором высоким слогом признавались заслуги генерал-фельдмаршала:

«Возвещая мир, рук ваших творение, возвестили вы нам в то же время через оный и знаменитейшую вашу услугу пред нами и пред отечеством... Мера благоволения нашего к вам и к службе вашей стала теперь преисполнена, и мы, конечно, не упустим никогда из внимания нашего, что вам одолжена Россия за мир славный и выгодный, какого по известному упорству Порты Оттоманской, конечно, никто не ожидал, да и ожидать не мог».

Однако общая искренняя радость по поводу окончания войны — в Петербурге ещё не знали о крымских боях — не туманила разум, ибо все понимали разницу между подписанием договора и точным исполнением его артикулов.

Никита Иванович Панин, нахваливая Румянцева за содеянное, предупредительно говорил в Совете:

— Течение времени покажет, как строго станет Порта блюсти свои обещания. Но с нашей стороны за систему политического поведения следует принять показание во всех делах, до Порты относящихся, и желание и дальше утверждать постановленный мир. Сие можно сделать через уклонение от малейших поводов к какому-либо турецкому недовольству, а вяще — через скорейшее заведение взаимной наивыгоднейшей торговли, дабы учинить турок не только её участниками, но и в рассуждении их собственной корысти — прямыми ревнителями о лучшем сохранении мира. Для исполнения же сей политической системы следует поспешить с разменом ратификаций, чтобы сим свершить последний формалитет... Граф Румянцев поступил весьма осмотрительно, определив нескорые сроки оставления нашими войсками турецких земель. Без ошибки можно предугадать, что везир ускорению оных сроков был бы отменно рад. И здесь граф мог бы внушить ему, что помянутые сроки будут до крайности сокращены, если Порта пойдёт на действительный размен ратификаций прежде прибытия ко дворам взаимных торжественных посольств. Совет единодушно поддержал Панина Но Румянцев не знал рассуждений Совета о возможном ускорении ратификации и отправил в Шумлу переводчика Мельникова с предложением великому везиру «подтвердить трактат обыкновенными государей ратификациями чрез взаимные торжественные посольства».

Мельников уехал. А через несколько дней прислал фельдмаршалу рапорт с неожиданным известием: великий везир Муссун-заде скоропостижно скончался и теперь новым везиром назначен Изет-Мегмет-паша.

Румянцев сразу насторожился: согласится ли Изет с условиями мира?.. Паша мог отклонить их, сославшись на то, что он никакого трактата не подписывал и, следовательно, ответственности за его соблюдение не несёт.

Поразмыслив, Пётр Александрович приостановил начавшийся было вывод войск с завоёванных земель и поспешил отправить в Константинополь бывавшего уже там полковника Христофора Петерсона[26].


* * *

Июль — август 1774 г.

Известие о подписании мира изменило положение Веселицкого. Капудан-паша Мегмет прислал на «Патрон» чиновника, объявившего резиденту, что он теперь не пленник, а гость. Этот же чиновник перевёз Петра Петровича на берег к Али-паше. Тот поздравил его с окончанием войны, а потом высказал пожелание о переводе своего флота в Кафу.

   — Скоро на Чёрном море штормы начнутся. Если флот останется в открытой воде — погибнет.

При неустойчивости политического и военного положения, свойственного обычно первым неделям мира, было бы неразумно позволить туркам перевести флот и многотысячное войско к Кафе, от которой рукой подать до кубанских берегов, где бряцали оружием отряды Девлет-Гирея, и до Керчи и Еникале, прикрывавших батареями пролив в Азовское море.

И Веселицкий уклончиво возразил:

   — Сообразуясь с артикулами подписанного мира, разумнее будет отвести флот к берегам Порты.

   — В полученном мной фермане предписывается оставить неприятельство с российскими войсками. Что же до оставления Крыма, то фермана об этом я не имею.

   — В таком случае благопристойность требует уведомить о вашем желании предводителя Второй армии. А до его согласия флот должен оставаться в нынешнем состоянии.

Али-паша улыбнулся, приоткрыв ровные зубы:

   — Лучше будет, если к моему письму приложится и ваша письменная просьба.

Веселицкий без промедления изъявил готовность отписать его сиятельству, надеясь в душе, что Долгоруков сам поймёт опасность турецкого предложения и не даст на него разрешения.

Пока готовились письма, приехал нарочный офицер от Долгорукова с требованием к Али-паше немедленно отпустить резидента из плена. Но паша ответил умело: до получения обещанного ему фермана он удерживает резидента — как гостя! — при себе для предотвращения могущих возникнуть непредвиденных взаимных ссор и обид между турецкими и русскими войсками. И отпустил только переводчика Дементьева.

А разочарованного Веселицкого успокоил:

   — Фамилия ваша — и жена, и дети, и девки, что прислуживают, — жива, здорова и благополучно обитает в Бахчисарае. Их надёжно охраняют, и ничто им не угрожает... Но вот людей и свиту вашу татары вырезали.

   — Господи, — крестясь, мелко задрожал губами Пётр Петрович. — Их-то за что?

Али-паша насмешливо дёрнул углом рта:

   — На то и война, чтоб убивать.

   — Они же при мне — резиденте! — состояли, а не в войске.

   — Дикие народы цивильных законов не чтят, — развёл руки Али-паша...

Вопреки ожиданиям Веселицкого, Долгоруков не проявил бдительности и, не долго думая, прислал 1 августа Али-паше согласие на перевод флота и войска к Кафе. Янычары без промедления стали грузиться на корабли, а конницу паша отправил к крепости сухим путём, по прибрежным горным дорогам.

3 августа флот, выстроившись в кильватерную колонну, покинул опустевшую и притихшую Алушту. При хорошем ветре путь к Кафе занимал не более пяти часов, но налетевший вскоре затяжной шторм разметал суда вдоль побережья, и на кафинский рейд остатки флота вышли лишь спустя три дня.

Ещё два дня корабли стояли на якоре, настороженно нацелив пушки на крепость. (Татарский Алим-Гирей-султан уведомил пашу, что Кафа заминирована русскими и будет взорвана, едва турки ступят на берег). Веселицкий обозвал султана лжецом и заверил Али-пашу, что крепость совершенно безопасна.

Отряды янычар осторожно высадились в гавани, придирчиво осмотрели крепость, каждый дом, каждый подвал и, убедившись, что никто ничего не минировал, быстро заняли все окрестности.

Вскоре Али-паша, сошедший на берег под гром корабельных пушек, потребовал доставить к нему Веселицкого, по-прежнему содержавшегося на «Патроне».

   — Скажи мне по-приятельски, — вкрадчиво спросил он резидента, — смеет ли кто из российских чиновников, преследуя свой интерес, написать и обнародовать что-нибудь ложное о политических делах империи?

Веселицкий уверенно ответил:

   — Только изменник, коему жизнь наскучила! Ибо любой, кто на такую дерзость отважится, живота лишён будет немедленно.

   — А что ты скажешь на это?.. Хан Сагиб-Гирей написал мне, что получил письмо от Бахти-Гирей-султана, будто в заключённом Россией и Портой мирном трактате выговорено остаться Крымскому ханству в прежнем своём состоянии, в каком оно до нынешней войны было, а не вольным и независимым, как сообщено Долгорук-пашой.

Веселицкий понял, что, решившись на бунт, Сагиб-Гирей сжёг все мосты к отступлению и теперь, боясь расплаты за предательство, делал попытку подтолкнуть Порту к продолжению войны в Крыму. Придав лицу строгость, он сказал выразительно:

   — Я могу поклясться, что сообщённые его сиятельством пункты мирного трактата присланы прямо от господина генерал-фельдмаршала Румянцева, под руководством которого был заключён мир и спокойствие обоюдным сторонам доставлено. Вы можете проверить их по экземпляру великого везира, что вам доставили его чиновники.

Али-паша обругал хана за его коварство и приказал увести резидента...

Али-паша продержал Веселицкого в своём лагере до середины сентября, а затем отпустил вместе со всеми бывшими при флоте русскими пленными, включая капитана Павлова (поручик был заочно произведён в новый чин) с казачьей командой, отданного туркам в начале лета Девлет-Гиреем. Позднее Екатерина за ревностное служение отечеству и в покрытие понесённых убытков пожаловала Петру Петровичу восемьсот душ крепостных в Витебской губернии.


* * *

Август — сентябрь 1774 г.

Тем временем по приказу Долгорукова русские войска стали покидать пределы Крымского полуострова. За Перекоп выводились все полки — пехотные, кавалерийские, казачьи, — за исключением Белёвского пехотного, оставленного в Керчи и Еникале.

Долгоруков конечно же видел, что указ Военной коллегии, составленный в Петербурге до получения известий о турецком десанте, не соответствовал сложившейся обстановке, но взять на себя ответственность за его невыполнение не захотел. А именно так следовало поступить сейчас!.. Он лишь написал Екатерине реляцию, в которой подробно изложил свои опасения о присутствии турецкого флота у побережья, о сообщениях конфидентов, что турки собираются оставить в Крыму до 25 тысяч янычар, что в ханы прочат Девлет-Гирея.

А в конце реляции попросил уволить его от командования армией по слабости здоровья.

«О хане и правительстве крымском вашему императорскому величеству осмелюсь доложить, — говорилось в реляции, — что первейшая особа весьма слабого разума, не имея не только искусства в правлении, но ниже знает грамоте. При нём же управляющие суть самые враги державе вашего императорского величества... По бесчувственности сего варварского народа наверно я заключаю, что, нимало не уважая над ними высочайшего благодеяния, охотно возжелают они поработить себя Порте Оттоманской».

Получив эту реляцию, Екатерина отреагировала мгновенно:

— Теперь об очищении Крыма и думать нечего! Войско начнём выводить, когда турки совсем оставят полуостров или же по мере их собственного выхода из него... Но с ханом надобно поступить осмотрительно...

Долгорукову был послан рескрипт, в котором разъяснялось:

«Мы давно уже от вас и чрез другие достоверные известия были предупреждены о дурных качествах и о малоспособности к правлению настоящего хана. Но при том положении дел, в каком мы в рассуждении Крыма и прочих татарских народов находимся, нет пристойных способов к его низложению, как получившего достоинство по праву происхождения и по добровольному избранию всего общества, особенно в то время, когда оно решилось отложиться от власти турецкой. Поэтому мы находим нужным его защищать, если б с турецкой стороны принято было намерение низвергнуть его. Впрочем, как с турками, так и с татарами, дабы не подано было с нашей стороны ни малейших поводов к вражде, надобно поступать с такой разборчивостью, чтоб всегда удаляться от первых...»

Никита Иванович Панин был взбешён выводом войск из Крыма. Он примчался к Екатерине без вызова и, едва поздоровавшись, сразу забубнил:

   — Следуя безрассудно скоропостижному и неразумному предписанию Военной коллегии, князь Василий Михайлович нагородил нам множество бед и хлопот, способных потрясти мир, такой славой Румянцевым приобретённый и который в настоящих критических обстоятельствах нашего отечества так ему нужен и так драгоценен. В беспредельной к вашему величеству откровенности скажу, что моё сердце обливается кровью, видя теперь действие и плод сей сугубой безрассудности, могущей обратиться в государственное зло.

   — Я уже дала рескрипт о приостановлении вывода полков, — сказала Екатерина. — И намедни получила реляцию князя, что он стоит в Перекопе.

   — Ах, ваше величество! Произошли приключения, каких после совершения мира совсем ожидать было невозможно. Я надеялся, что князь, сделав первые ошибки, последующим поведением потщится оные поправить и научится наконец быть осторожнее. Но вместо этого, к чувствительному сожалению, вижу, что и далее он всё хуже поступает.

   — Хватит причитать, граф! — неожиданно резко вскрикнула Екатерина. — Ошибка уже сделана. И остаётся теперь только приискать средства к её поправлению... Что вы предлагаете?

   — Уверен, что таковым средством будет препоручение графу Румянцеву в полное и совершенное управление всех крымских дел. Как создатель мира, ведущий с Портой сейчас сношения, он имеет возможность дружескими изъяснениями изъять из среды возникший ныне камень преткновения... Надо вынудить Порту на исполнение всех артикулов мирного договора. Особливо — об испражнении Крыма!.. И Вторую армию ему в предводительство отдать!

   — Доколе турки не уйдут с полуострова, я не уступлю им завоёванные земли и крепости! — жёстко отрезала Екатерина.

   — Этого мало, ваше величество. Румянцев должен восстановить повреждённые невежеством и безумием князя Долгорукова дела в положение сносное и непостыдное, дабы нам и мир сохранить, и перед светом в посмеянии не остаться...

15 сентября Екатерина подписала рескрипт Румянцеву, отдав в его руки и крымские дела, и Вторую армию.

«Прозорливость ваша, — говорилось в рескрипте, — столь великими и важными услугами пред нами оправданная, да будет вам руководством и в настоящем критическом подвиге, который в существе своём весьма интересует самую целость мира...»

«Пусть делает всё, что хочет, — подумала Екатерина, бросая перо в золочёный кубок. — Лишь бы татар от поползновенности к Порте удержал... Война закончилась, но не закончилась борьба за Крым...»

Екатерина была права: впереди Россию ждали трудные годы соперничества с Портой...

СЛОВАРЬ устаревших слов и названий городов


Авантаж — выгода, преимущество.

Ага — начальник, хозяин, старший. Титул старших и средних офицеров; составная часть наименований различных, преимущественно воинских, должностей и званий.

Аккерман — ныне г. Белгород-Днестровский Одесской обл.

Аккредитация — назначение дипломатического представителя при иностранном государстве.

Акмесджит (Ак-Мечеть) — ныне Симферополь.

Аллюр — способ бега лошади.

Аманат — заложник.

Апробация — официальное утверждение, одобрение.

Артикул — статья, параграф, пункт.

Арьергард — часть войска, находящаяся позади главных сил.

Ассигнации — бумажный денежный знак.

Аудиенция — официальный приём.

Ахтаджи-бей — ханский шталмейстер.

Ахтиар — ныне Севастополь.


Бакшиш — подарок.

Банник — приспособление для чистки ствола орудия.

Бастион — укрепление пятиугольной формы.

Баша — командир воинского подразделения.

Бей — титул военачальников, землевладельцев, государственных чиновников.

Белое море — Средиземное море.

Бреш-батарея — батарея для пробивания бреши в укреплении.

Булюк-баша — командир роты.

Бунчук — древко с шаром или остриём на верхнем конце, прядями из конских волос и двумя серебряными кистями — воинский знак.


Вагенбург — укрепление из повозок в форме четырёхугольника, круга или полукруга.

Винтовальный — нарезной.

Винтер-квартиры — зимние квартиры.

Великий везир (визирь, везир-и азам) — высшая военно-административная должность в Османской империи.


Гайдамаки — украинские казаки, участники национально-освободительного движения на Правобережной Украине.

Галоп — аллюр, при котором лошадь идёт вскачь.

Генерал-фельдцейхмейстер — главный начальник артиллерии.

Гласис — земляная насыпь впереди наружного рва крепости.

Гяур — иноверец, человек другой веры.


Действительный статский советник — гражданский чин 4-го класса (соответствовал военному чину «генерал-майор»).

Действительный тайный советник — гражданский чин 1-го класса (соответствовал чину «генерал-аншеф»).

Демарш — выступление, мероприятие.

Десница — рука.

Деташемент — отряд.

Дефиле — узкий, тесный проход.

Дефтердар — главный казначей.

Диван — государственный совет при султане или хане.

Диверсия — демонстративное нападение с целью отвлечения сил противника от места главного удара.

Дискреция — безоговорочная капитуляция.

Диспозиция — расположение военных сил; письменный приказ войскам; план военных действий.

Диссиденты — не католическое население Польши.


Единорог — орудие с украшением на стволе в виде изображения мифического зверя.

Елизаветинская крепость (Святая Елизавета) — ныне Кировоград.

Еникале (Ениколь, Яниколь) — ныне территория Керчи.

Ениш (Яниш) — ныне г. Геническ.

Есаул — казачий офицерский чин (равен капитану в пехоте).


Империал — верхняя часть кареты.

Инвеститура — утверждение.


Кадиаскер — верховный судья.

Кадий — судья.

Каймакам (каймакан) — наместник хана.

Калга-султан — второй по значению после хана пост в Крымском ханстве.

Кальян — восточный курительный прибор.

Канцелярии советник — гражданский чин 6-го класса (соответствовал военному чину «полковник»).

Капудан-паша — командующий флотом (адмирал).

Караковый — тёмно-гнедой с подпалинами (масть лошади).

Карасувбазар (Карасубазар, Карасёв) — ныне Белогорск.

Каре — боевое построение пехоты в виде квадрата или прямоугольника.

Картуз — заряд.

Картаульный — однопудовый.

Карьер — самый быстрый конский бег, ускоренный галоп.

Кафа — ныне Феодосия.

Кезлев (Козлов) — ныне Евпатория.

Кнастер — крепкий курительный табак.

Колии — участники народного восстания «Колиивщина».

Коллежский асессор — гражданский чин 8-го класса (соответствовал чину «майор»).

Конвенция — договор, соглашение.

Кондиции — условия.

Контрибуция — денежный взнос, налагаемый победителем на побеждённого.

Конфидент — лицо, выполняющее тайное поручение, агент, шпион.

Конфузил — замешательство, расстройство.

Крейсировать — военное наблюдение на водах.

Куртина — участок крепостной стены, соединяющий соседние бастионы.


Магазин — склад.

Ментик — короткая гусарская куртка с меховой опушкой.

Медитация — посредничество.

Минарет — башня при мечети.

Мурза — титул члена феодальной семьи в Крымском ханстве.


Надворный советник — гражданский чин 7-го класса (соответствовал военному чину «подполковник»).

Негоциация — переговоры.

Нишанджи — член дивана, который подчинялся начальнику канцелярии дивана.

Нурраддин-султан — третий по значению пост в Крымском ханстве.


Обсервационный — наблюдательный.

Оказия — удобный случай.

Ольстра — чехол для пистолета (крепился впереди седла).

Ордер — приказ, предписание.

Ордер-де-батали — боевое построение.


Палаш — рубящее ручное оружие с большим прямым клинком.

Палисад — частокол из заострённых брёвен.

Пансион — содержание.

Партикулярный — невоенный, частный, штатский.

Паша — титул высших должностных лиц в Османской империи.

Пионеры — сапёры.

Плацдарм — пространство, на котором готовится и развёртывается военная операция.

Поспешествовать — содействовать.

Презент — подарок.

Претекст — предтог, подоплёка, повод.

Приватный — частный.

Пристав — должностное лицо, приставленное для надзора.

Прожект — проект.

Протекция — покровительство.


Растаг — отдых на марше.

Ратификация — утверждение верховной властью международного договора, заключённого уполномоченными.

Регалии — предметы, являющиеся символами монархической власти.

Редан — полевое укрепление в форме угла, выступающего в сторону противника.

Редут — сомкнутое (круглое, квадратное и т. д.) земляное укрепление с валом и рвом.

Резидент — политический представитель, посол 3-го класса.

Резон — смысл, довод, разумное основание.

Рейс-эфенди — заведующий иностранными делами в диване.

Рекрут — солдат-новобранец.

Реляция — донесение на имя императора или Совета.

Рескрипт — указ императора.

Ретирада — отступление.

Ретраншемент — укрепление позади главной позиции.

Роспуски — повозка.


Сатисфакция — удовлетворение.

Сбитень — напиток с мёдом и пряностями.

Сейм — высший орган государственной власти в Польше.

Сераль — дворец турецких султанов.

Сераскир — командир войска.

Сикурс — помощь; войска, посланные на подкрепление.

Сипахи — конное турецкое ополчение.

Скипетр — жезл с драгоценными камнями — знак царской власти.

Статский советник — гражданский чин 5-го класса (соответствует военному чину «бригадир»).

Суджук-Кале — ныне Новороссийск.


Тайный советник — гражданский чин 3-го класса (соответствует военному чину «генерал-поручик»).

Тет-де-пон — предмостное укрепление.

Толмач — переводчик, посредник при разговоре.

Трактат — международный договор.

Тризна — пиршество в память умершего.

Туера — монограмма султана, которой скреплялись его указы.


Фамильярный — непринуждённый.

Фашины — связки прутьев или хвороста, используемые в военном деле.

Ферман (фирман) — указ султана.

Форпост — передовой укреплённый пункт.

Форштат — предместье.

Фрегат — трёхмачтовое военное судно, обладающее большой скоростью.

Фузея — ружьё.

Фузилёр — стрелок.

Фурлейт — рядовой в обозе.

Фура — крытая телега.


Хаджибей — ныне Одесса.

Халиф (калиф) — титул духовного главы мусульман.

Хан-агасы — управляющий внутренними делами ханства.

Хутба — проповедь, пятничная молитва.


Цивильный — гражданский.

Цитадель — крепость.


Шайтан — дьявол.

Шанец — полевое укрепление.

Шариат — свод мусульманских законов и правил.

Шербет — фруктовый напиток.

Шлафрок — домашний халат.

Штапель (стапель) — помост на верфях для постройки судна.

Штоф — тяжёлая ткань для обивки мебели.


Экзекуция — телесное наказание.

Эмиссар (комиссар) — лицо, посылаемое с политическим поручением.

Эскорт — военный конвой.


Яик — прежнее название реки Урал.

Янычары — отборная турецкая пехота.

Ярлык — ханский указ.

Ятаган — кривой кинжал.

ОБ АВТОРЕ


ЕФАНОВ ЛЕОНИД АЛЕКСАНДРОВИЧ родился в 1949 году. Закончил исторический факультет Симферопольского государственного университета. Кандидат философских наук. Писатель живёт в Симферополе, работает в СГУ, доцент кафедры политологии.

Роман-хроника «Покорение Крыма» печатается впервые.


Примечания

1

Ведомство турецкого великого везира называлось «Баб-и али» («Высокие врата»), по-французски — «Ля сублиме портэ». Отсюда другие названия Турецкой империи: Высокая Порта, Блистательная Порта (у русских — Порта Оттоманская) или просто Порта.

(обратно)

2

По Белградскому договору, заключённому после русско-турецкой войны 1735—1739 годов, Россия обязалась не приближать свои войска к турецким границам ближе 15 вёрст.

(обратно)

3

3 декабря 1767 года в результате острейшего четырёхчасового разговора с рейс-эфенди, опасаясь немедленного разрыва отношений, А. М. Обресков был вынужден дать письменное обязательство.

(обратно)

4

В историю оно вошло под названием «Колиивщина».

(обратно)

5

В декабре 1764 года от Никифорова сбежал 14-летний крепостной Мишка Авдеев. Не желая возвращаться к постоянно избивавшему его премьер-майору, он принял магометанскую веру. Никифоров попытался силой вернуть беглеца, но, ослеплённый гневом, не понимал, что на магометанина Махмуда у него теперь никаких прав нет.

Возмущённый беспардонным поведением консула, хан Селим-Гирей пожаловался султану Мустафе, и турки через резидента Обрескова потребовали от Петербурга отозвать Никифорова из Крыма. Чтобы избежать позора высылки консула, Иностранная коллегия вынуждена была удовлетворить их требование.

10 января 1765 года Никифоров, получивший в указе коллегии жестокий выговор за «горячий и непристойный поступок», покинул Бахчисарай.

(обратно)

6

28 июня 1762 года в результате заговора гвардейских офицеров во главе с братьями Орловыми император Пётр III был свергнут. На престол взошла его 33-летняя жена Екатерина Алексеевна, принцесса Ангальт-Цербстская, звавшаяся до принятия православия Софьей-Августой-Фредерикой.

(обратно)

7

Пётр III умер 6 июля 1762 года. В манифесте, опубликованном через три дня в газете «Санкт-Петербургские ведомости», сообщалось, что бывший «император Пётр III обыкновенным, прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим впал в прежестокую колику... и волею всевышнего Бога скончался».

Но истинная причина смерти монарха была иной, прозрачный намёк на которую можно найти в записке Алексея Орлова, охранявшего вместе с группой заговорщиков сосланного в Ропшу Петра. «...Мы были пьяны, — писал Орлов Екатерине, — и он тоже. Он заспорил за столом с князем Фёдором, не успели мы их разнять, а его уж не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты...»

(обратно)

8

Канцлер М. И. Воронцов имел в виду русско-турецкую войну 1735—1739 годов.

(обратно)

9

Украинская оборонительная линия (сооружена в 1731—1742 годах для защиты южных границ империи) представляла собой 268-вёрстный цепной реданный вал с 16 крепостями, охраняемый 16 конными и 4 пехотными полками.

(обратно)

10

Генерал-майор Готлиб Тотлебен несколько лет назад был с позором изгнан с русской военной службы за измену: в конце Семилетней войны — при взятии Берлина Захаром Чернышёвым — он выпустил из города весь прусский гарнизон со всем его оружием.

(обратно)

11

«Некрасовцы» (иногда «Игнатовпы») — потомки донских казаков — сторонников атамана Игната Некрасова, одного из предводителей Булавинского восстания в 1707—1708 годах. После подавления восстания они ушли с верховьев Дона на Кубань, а в 1740 году, спасаясь от преследования царских войск, эмигрировали в Турцию. Султан дал «некрасовцам» ряд привилегий в обмен на обязательство участвовать в войнах с Россией.

(обратно)

12

Из 6 тысяч турок, оставшихся к этому времени у хана. 4 тысячи нашли общую могилу в холодных водах Ингула.

(обратно)

13

Это сражение произошло 26 июня в Хиосском проливе Эгейского моря. Турки потеряли 15 из 16 линейных кораблей, все 6 фрегатов, более 40 вспомогательных судов и десять тысяч матросов.

(обратно)

14

Полный титул: Всепресветлейшая Державнейшая Великая государыня Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица Всероссийская, Московская, Киевская, Владимирская, Новгородская, Царица Казанская, Царица Астраханская, Царица Сибирская, Государыня Псковская и Великая Княгиня Смоленская, Княгиня Эстляндская, Лифляндская, Карельская, Тверская, Югорская, Пермская, Вятская, Болгарская и инях Государыня и Великая Княгиня Новагорода, Низовские Земли, Черниговская, Рязанская, Ростовская, Ярославская, Белоозёрская, Удорская, Обдорская, Кондийская и всея Северные Страны Повелительница и Государыня Иверския Земли, Каршисках и Грузинских Царей и Кабардинские земли, Черкасских Горских князей, и иных Наследная Государыня и Обладательница.

(обратно)

15

Селим-Гирей был крымским ханом в 1764—1767 годах.

(обратно)

16

Полки назывались так по цвету нижнего белья гусар.

(обратно)

17

Воинская судьба уготовила в будущем всем троим блестящие карьеры: Мусин-Пушкин и Прозоровский станут генерал-фельдмаршалами, а Каховский — генерал-аншефом.

(обратно)

18

Днепровская оборонительная линия из 7 крепостей должна была протянуться между Азовским морем и Днепром по течению рек Берда и Конские Воды. Указ о её создании был подписан 2 апреля 1770 года, но проектирование и строительство линии начались ещё раньше.

(обратно)

19

Архипелаг — северо-восточная часть Средиземного моря.

(обратно)

20

Мирные русско-австрийско-турецкие переговоры во время войны России и Австрии против Турции в 1735—1739 годах.

(обратно)

21

25 июля 1772 года было окончательно оформлено соглашение между Россией, Австрией и Пруссией о частичном разделе Польши (1-й раздел Польши). Сложность международной обстановки, заключение Австрией оборонительного союза с Турцией, намёки Пруссии на то, что Россия может извлечь выгоду из войны с Турцией только в том случае, если Пруссия получит компенсацию за счёт Польши, убедили Екатерину, что она не сможет сохранить своё преобладание в Польше, и толкнули её на заключение соглашения. Пруссия получила часть Восточной Польши и так называемую польскую Пруссию, Австрия — Западную Украину (Галицкую Русь) и другие земли, России была возвращена часть русских земель по Днепру и Западной Двине.

(обратно)

22

19 августа 1772 года шведский король Густав III совершил государственный переворот, в результате которого были уничтожены почти все права сейма — власть короля стала фактически неограниченной. Россия была обеспокоена возможной реваншистской войной со стороны Швеции.

(обратно)

23

На аудиенции в Царском Селе Екатерина пожаловала ему усыпанные бриллиантами перстень и табакерку, а калга быстренько заложил их купцу Лазареву. Позднее Никите Ивановичу Панину пришлось выкупать презенты за восемь с половиной тысяч рублей за счёт казны

(обратно)

24

С 1772 года Джан-Мамбет-бей получал от российской казны годовое жалованье в две тысячи рублей.

(обратно)

25

Ништадтский мир, подписанный 30 августа 1721 года между Россией и Швецией, завершил Северную войну. Швеция признала присоединение к России Лифляндии, Эстляндии, Ингерманландии, части Карелии и других территорий.

(обратно)

26

X. И. Петерсон в 1763 году ездил в Константинополь объявлять Порте о восшествии на престол императрицы Екатерины.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая У ПОРОГА ВОЙНЫ (Февраль 1768 г. — февраль 1769 г.)
  • Часть вторая ВОЙНА. ОТТОРЖЕНИЕ НОГАЙЦЕВ (Февраль 1769 г. — декабрь 1770 г.)
  • Часть третья КРЫМСКИЙ ПОХОД (Декабрь 1770 г. — сентябрь 1771 г.)
  • Часть четвёртая КАРАСУВБАЗАРСКИЙ ДОГОВОР (Сентябрь 1771 г. — октябрь 1772 г.)
  • Часть пятая КЮЧУК-КАЙНАРДЖИЙСКИЙ МИР (Октябрь 1772 г. — сентябрь 1774 г.)
  • СЛОВАРЬ устаревших слов и названий городов
  • ОБ АВТОРЕ
  • *** Примечания ***