КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 426646 томов
Объем библиотеки - 584 Гб.
Всего авторов - 202959
Пользователей - 96596

Впечатления

Shcola про Мищук: Я, дьяволица (Ужасы)

В свои двадцать Виктория умирает при загадочных обстоятельствах. Вот тут и надо было закончить этот эпохальный шендевр, ой ошибся, ну да ладно, не сильно то я и ошибся.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Буревой: Сборник "Дарт" Книги 1-4. Компиляция (Фэнтези)

жаль автор продолжение не написал

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Вознесенская: Джой. Академия секретов (Любовная фантастика)

если бы у этой вознесенской было бы книги 3 и она бы мне понравилась, я бы исправил, поставил бы ей её псевдоним "дар". а на 19 - извините.
когда вы едете из районного зажопинска в областной мухосранск, бабы, вы едете за лучшей жизнью, так? знаете почему? потому что прекрасно осознаёте, что устроить революцию даже в маленьком провинциальном райцентре тыщь на 20 вам, в одну харю, немыслимо.
так какого же х... хрена! в очередной раз пишете о том, что ОДИН (!!!) мужик на ВСЮ ВСЕЛЕННУЮ (!!!) в одну морду, обойдя миллионные службы сб всех планет!, войсковые штабы и части, органы правопорядка и какой-то таинственный "комитет-пси", переворот во вселенной чуть не устроил!!!??
он его и устроил, кстати, да богам не понравилось. а вот все остальные триллионы жителей - просрали.
у вас, бабьё деревенское, шикарный разрыв между "смотрю - и понимаю, что вижу". связки этой нет, шизофренички.
что касается опуса. настрогать 740 кб, где каждый абзац состоит из одного предложения - это клиника. укладывать бабу-ггню чуть ли не в каждой 5-й главе в регенерационную капсулу (когда только работа мозга подтверждена, а остальное - всмятку) - это клиника. и писать о "пси-импульсах", их генезисе, работе, пришлёпывая к богам и плюсуя эзотерику - это надо уметь хоть одну книжонку по теме прочесть, а потом попробовать пересказать своими словами, слова эти имея. точнее - словарный запас, знание алфавита здесь не поможет, убогие. это клиника.
сумбурно-непонятно-неинтересное чтиво. нечитаемо.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Кононюк: Ольга. Часть 3. (Альтернативная история)

Я немного ошибся «при подсчете вкусного».. Оказывается 40 страниц word`овского текста — в «читалке» займут примерно страниц 100... Однако несмотря и на такой (увеличившийся объем) я по прежнему «с содроганием жду обрыва пленки» (за которой «посмотреть продолжение» мне вряд ли удастся).

ГГ как всегда «высокомерно-пряма» и как всегда безжалостна к окружающим (и к себе самой). Начало войны ознаменовало для нее «долгожданный финал» в котором (наконец) будут проверены «все ее рецепты» по спасению РККА от «первых лет» поражений. Несмотря на огромный масштаб «проделанной работы», героиня понимает что (пока) не может кардинально изменить Р.И и... продолжает настаивать (уговаривать, обещать, угрожать и расстреливать) на том, что на первый удар (вермахта) нужно ответить не менее могучим, что бы «получить нокаут противника в первые минуты боя». В противном случае (как полагает героиня) никакие усилия не смогут «переломить ситуацию», и будут «работать» только на ее смягчение (по сравнению с Р.И).

Так что — в общем все как всегда: ГГ то «бьет по головам» генералов, то бежит из очередной западни, то пытается понять... что нужно делать «для мгновенной победы» (требуя нанести такой «удар возмездия», что бы уже в первый месяц войны Гитлеру стало ясно что «игра не стоит свеч»). Далее небольшой фрагмент от сопутствующего (но пока так же) безынтересного персонажа (снайпера) и очередные «интриги» по захвату героини «вражеской разведкой».

К финалу отрывка мне все же стало немного ясно, что избранная «тактика» (при любом раскладе) уже мало чем удивит и будет являться лишь «очередным повтором» уже озвученных версий (так пример с ликвидацией Ади мне лично уже встречался не раз... например в СИ «Сын Сталина» Орлова). Таким образом (как это не печально осознавать) первый том всегда будет «лучше последующих», поскольку все «открытия гостя и охоты за ним» сменяется канвой А.И и техническими описаниями происходящего...

По замыслу автора — первые сражения не только не были проиграны «в чистую», но завершились (для СССР) с крепким знаком «плюс», однако (думаю) что несмотря на тот «объем переданной информации (и масштаб произведенных изменений) корреного перелома и «аннулирования войны» все же «не планируется» (иначе я разочаруюсь в авторе)). Будут провалы и новые победы, будет предатели и новые герои, будет меньшим число потеря, но оно по прежнему будет исчисляться миллионами... Как то так...

В связи с этим я все-таки (по прошествии многих прочтений) намерен «заканчивать» с данной СИ. Продолжение? Честно говоря уже на него не надеюсь... Однако — если все же случайно встречу вторую (отсутствующую у меня) изданную часть, думаю все же обязательно куплю ее «на полку»... Все же столько раз читал и перечитывал ее))

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
DXBCKT про Биленкин: НФ: Альманах научной фантастики. День гнева (Научная Фантастика)

Комментируемый рассказ С.Гансовский-День гнева
Под конец выходных прочитав полностью взятую (на дачу) книгу — опять оказался перед выбором... Или слушать аудиоверсию чего-то нового (благо mp3 плайер на такой случай набит до отказа), либо взять что-то с полки...

Взять конечно можно, но на (ней) находтся в основном «неликвид» (старые сборники советской фантастики, «Н.Ф» и прочие книги «отнесенные туда же» по принципу «не жалко»). Однако немного подумав — я все таки «пересилил себя» и нашел небольшую книжицу (сборник рассказов) издательства «знание» за 1992 год... В конце концов — порой очень часто покупаешь книги известных серий (например «Шедевры фантастики», «Координаты чудес», «Сокровищница фантастики и приключений», «МАФ» и пр) и только специально посмотрев дату издательства отдельных произведений (с удивлением) видишь и 1941-й и 1951-й и прочие «несовременные даты». Нет! Я конечно предолагал что они написаны «не вчера», но чтоб настолько давно)). Так что (решил я) и сборник 1992-года это еще «приемлемый вариант» (по сравнению с некоторыми другими книгами приобретенными мной «на бумаге»)

Открыв данный сборник я «не увидел» ни одного «знакомого лица» (автора), за исключением (разве-что) Парнова (да и о нем я только слышал, но ни читал не разу)). В общем — Ф.И.О автора первого рассказа мне ни о чем не сказала... Однако (только) начав читать я тут же частично вспомнил этот рассказ (т.к в во времена «покупки» этой книжицы — эти сборники были фактически единственным «окошком в мир иной» и следовательно читались и перечитывались как откровение). Но я немного отвлекся...

По сюжету книги ГГ (журналист) едет с соперсонажем (назовем его «Егерь») в некое место... Место вроде обычное. Стандартная провинциальная глухомань, в которой... В которой (тем-не менее) с некоторых пор водится нечто... Нечто непонятное, пугающее и странное...

Этот рассказ ни разу не «про ужасы», однако при его прочтении порой становится «немного неуютно». По замыслу автора — ГГ (журанлист) словно попадает из мирного (и привычного) мира на войну... Место где не работают «права и свободы», место где тебя могут сожрать «просто так»... Просто потому что кто-то голоден или считает тебя угрозой «для местных».

Как и в романе Уиндема «День Триффидов» здесь заимствована идея «вырвавшейся на свободу военной разработки», которая (в короткое время) подчинило себе окрестности и корреным образом изменило жизнь всех людей данной области... По замыслу рассказа (автор) так же (как и Уиндем) задается вопросом: «...а действительно ли человек венец природы»? Или кто-то (что-то) может внезапно прийти «нам на смену» и забрать у нас «жезл первенства»? По атору этим «чем-то» стали существа (отдаленно напомнившие умных мутантов Стругацких из «Обитаемого острова»). Они могут разговаривать с Вами, могут решать математические задачи и вести с Вами диалог... что-бы в следующий миг накинуться и сожрать Вас... Зачем? Почему? Вопрос на который нет ответа...

ГГ который сначала воспринимает все происходящее как очередное приключение быстро понимает что вся эта «цивилизационная шелуха» (привычная в уютном мире демократий) здесь не стоит ни чего... И самая главная (необходимая) способность (здесь) становится не умене «делать бабло» (критиковать начальство или правительство), а выживать... Такое (казалось бы) простое действие... Но вот способны это делать не все... А в наше «дебилизирующее время» - так вообще почти единицы... И это очередной довод для темы «кто кому что должен» (в этой жизни) и что из себя представляет «правильное большинство», имеющее (свое) авторитетное мнение практически по «любой теме» разговора.

P.S И последнее что хочется сказать — несмотря на массовую обработку сознания (ведущуюся десятилетиями) и привычное отношение к ней (мол «а я не ведусь»), мы порой (до сих пор) все же искренне удивляемся тем вещам которые были написаны (о боже!!!)) еще советскими фантастами... При том что раньше думали (здесь я имею прежде самого себя) что «тут-то вроде ничего такого, уж точно не могло бы быть»)) В чем искренне каюсь...

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
DXBCKT про Брэдбери: Ревун (Научная Фантастика)

Очередной рассказ из сборника «в очередной» уже раз поразил своей красотой... По факту прочтения (опять) множество мыслей, некоторые из которых я попытаюсь (здесь) изложить...

- первое, это неожиданный взгляд автора на всю нашу давно устоявшуюся и (местами) довольно обыденную реальность. С одной стороны — уже нет такого клочка суши, о котором не снято передачи (типа BBS или какой-то иной). И все уже давным давно изучено, заснято и зафиксированно... забыто, засижено и загажено (следами человеческого присутствия). Однако автор озвучивает весьма справедливую мысль: что мы (человечество) лишь «миг» в галактическом эксперименте, и что наше (всеобъемлющее и незыблемое) существование — может (когда-нибудь) быть (внезапно) «заменено» совсем другим видом. Видом живущим «среди нас», в привычной (нам) среде обитания... там, куда «всеядное человечество» еще не успело «залезть»... там — где может таиться все что угодно... там... о чем мы (до сих пор) имеем весьма смутное представление...

- по замыслу рассказа: некое сооружение («ревун»), маяк построенный для оповещения о скалах внезапно пробуждает (в самых глубинах океана) нечто... принадлежащее совсем другому времени, живущему сотни миллионов лет и помнящему... что-то такое о чем не знает школьный курс истории. Это «нечто» - слыша звук «ревуна», раз-за разом выплывает из тьмы моря что бы... в очередной раз убедиться в своем одиночестве.

- следующая мысль автора (являющаяся «красной нитью рассказа») говорит нам о том, что если ты что-то любишь, а твоя любовь к тебе не только равнодушна и безучастна, но при этом ВСЕГДА напоминает о себе - то (рано или поздно) наступает момент, когда (она) должна быть уничтожена... Так в финале рассказа (монстр) не выдерживает (очередной попытки) и убивает источник звука, который не дает ему «уйти в безмолвие прошлого» и там остаться навсегда...

P.S Но вот что будет после того как маяк будет восстановлен? Новый гнев и новая ярость? Автор об этом предпочел умолчать...

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
каркуша про (Larienn): Запретное влечение (СИ) (Короткие любовные романы)

Фанфик про любовь Снейпа и Гермионы с хэппи-эндом.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

В июне тридцать седьмого... (fb2)

- В июне тридцать седьмого... (и.с. Россия. История в романах) 3.63 Мб, 531с. (скачать fb2) - Игорь Александрович Минутко

Настройки текста:



В июне тридцать седьмого...

(Версия жизни и смерти Григория Каминского)
Историко-публицистический роман

ЛЮБОВЬ К РЕВОЛЮЦИИ УБИЛА ВО МНЕ

ВСЯКУЮ ДРУГУЮ ЛЮБОВЬ И СДЕЛАЛА

МЕНЯ ЖЕСТОКИМ, КАК ДЬЯВОЛ.

Гракх Бабёф



ПРОЛОГ



25 июня 1937 года

Светлана Григорьевна Каминская (7 часов 25 минут утра). Если бы знать заранее, предвидеть! Но чудес не бывает. И тогда мне было всего одиннадцать лет. Что я понимала!..

В ту ночь с 24 на 25 июня тридцать седьмого года я внезапно проснулась и сразу не могла понять, что разбудило меня. Потом поняла: за стеной громко разговаривали родители. Вернее, говорил папа, хотя слов я не различала. Там, за стеной, он говорил, говорил... Напористо, быстро, он в чём-то убеждал маму. А мама — плакала... Помню, у меня в каком-то холодном ужасе сжалось сердце: почему мама плачет? Ведь никогда-никогда родители не ссорились. И в чём маму убеждает, уговаривает отец? Да, если бы знать заранее! Я бы незаметно прокралась в их спальню — дверь открывалась бесшумно — и подслушала бы тот их последний разговор.

Я разобрала — и на всю жизнь запомнила — только одну фразу. Папа сказал её громко, отчётливо: «Пойми, Надя, я не могу поступить иначе!» Мама уже давилась рыданиями. И он повторил очень громко, мне показалось, сердито: «Да пойми же наконец, Надежда, я не могу поступить иначе!»

А я вдруг встревожилась: проснётся Серёжа, мой младший брат. Я на цыпочках подошла к нему — Серёжа спал на диване с валиками по бокам. Нет, он спал крепко и причмокивал губами во сне. Из-за него мы и приехали в Москву с дачи: Серёжа простудился, кашлял, поднялась температура, второй день к нему приходил доктор, очень, как я теперь понимаю, старомодный, дореволюционный — с бородкой клинышком, в пенсне на золотой цепочке, он говорил: «Нуте-ка, батенька, посмотрим-с горлышко!..»

Нет, не только из-за Серёжи мы приехали с дачи. Мама сказала: «Начинается Пленум ЦК партии. Папе надо быть в Москве всё время».

...Там, за стеной, отец всё говорил, говорил. Я, шлёпая по паркету босыми ногами — пол приятно холодил ступни, — подошла к высокому окну, потянула на себя одну створку. В комнату хлынула ночная прохлада. Над крышами начинало немного розоветь небо, в Москве-реке вода казалась бледносвинцовой, застывшей. Тогда мы жили в доме на набережной в огромной, неудобной квартире. О, этот дом!..

Мне стало холодно, я юркнула под одеяло и — вот странно! — мгновенно провалилась в сладкий глубокий сон. Наверно, так засыпают только в детстве. Нет, надо уточнить: в счастливом, безмятежном детстве.

Меня разбудил папа. Он тряс моё плечо. Ещё не открыв глаза, я поняла, что это он.

— Просыпайся, Светик, — сказал отец. — Просыпайся, дружок. У меня есть немного времени. Пока мама готовит вам с Серёжкой завтрак, пойдём погуляем. Ты согласна?

Я удивилась. Боже, как я удивилась! И обрадовалась. В последние годы отец редко гулял с нами, со мной и братом. Даже на даче. А чтобы в Москве!..

Я быстро выскочила из кровати, и скоро неторопливый, бесшумный лифт повёз нас вниз, в то последнее наше утро. Выходя, в передней я взглянула на настенные канцелярские часы, очень скучные на вид: было двадцать пять минут восьмого.

А утро встретило нас солнечное, ласковое. Малиново светились кремлёвские купола. По Москве-реке плыл теплоходик. Помню, маленький такой теплоходик. И за ним летели чайки. Они были розовые от солнца. Папа взял меня за руку. Моя ладошка утонула в его большой горячей ладони. Он молчал. Был рассеянным, так мне показалось. Думал о чём-то очень важном: на лбу к переносице сошлись морщины. И я решила развлечь его. Или отвлечь от трудных дум. Я стала сочинять сказку. Это была наша давнишняя игра. Когда я была совсем маленькой, мы придумывали всякие смешные сказки и рассказывали их друг другу. В то утро сочинилась сказка про волшебный теремок. Сейчас не помню подробностей. Словом, теремок волшебный, потому что всех, кто находит к нему дорогу, внутри теремка ждёт исполнение заветного желания. И вот появляются всякие зверушки: зайцы, белки, собаки. У всех — заветные желания. Вот какие? Не помню... А папа... Мне временами казалось, что он меня не слушает: улыбается невпопад, иногда приостанавливается. Нет, он слушал. Потому что...

Никогда не забуду. Мы медленно шли вдоль гранитной набережной. И тут я увидела, что по парапету впереди нас шествует большой чёрный кот с белой грудкой и белыми кончиками лапок, очень ухоженный, важный, домашний кот с густой сверкающей шёрсткой. На мгновение остановившись, он повернул головку и внимательно, пристально посмотрел на нас изумрудными глазами с маленькими чёрными треугольниками зрачков. Я затрепетала от страха, от ужаса — что-то было в этом кошачьем взгляде предупреждающее. Кот хотел что-то сказать нам, но не мог... Или не пожелал.

А папа засмеялся:

   — Вот видишь! Кот-котище тоже идёт в твой волшебный теремок... Значит, он слушал твою сказку!

Нани погладил меня по голове. Такая тяжёлая, добрая руки. Водная...

Теперь я понимаю: он прощался со мной! Да, да, он прощался не только со мной, со всеми: с домом, с Москвой, со мной, с Серёжкой. Наверно, и с этим чёрным котом, который отправился дальше по парапету. И с мамой? Нет, с мамой папа простился ночью. Потому что, когда мы вернулись, у нашего подъезда уже стояла его чёрная «эмка», и шофёр дядя Федя распахнул дверцу.

   — Ты уже на работу? — спросила я.

   — Да, — ответил он, помедлив. — Сначала на работу. — Папа легко приподнял меня, заглянув в глаза, улыбнулся, сказал: — Проследи, чтобы Серёжа проглотил все лекарства и хорошо поел. Договорились?

   — Договорились! — На душе у меня стало легко и радостно: отец прежний — весёлый, сильный, уверенный. Значит, все у нас хорошо. — Договорились, папа!

   — Беги! — Он опустил меня на землю и легонько шлёпнул по попке.

И я припустилась вприпрыжку к ступеням нашего подъезда, даже не оглянувшись.

Никакого дурного предчувствия не было у меня. Господи, Господи! Никакого дурного предчувствия!..


25 июня 1937 года

Галина Семёновна Лакова (8 часов 40 минут утра). Рабочий день в Наркомате здравоохранения начинался в девять часов. Я всегда приходила в восемь — к этому часу обычно приезжал Григорий Наумович, и я, секретарь наркома, сразу могла ему понадобиться — обычно оставались какие-то незавершённые дела от минувшего дня, или он мне давал неотложные поручения на день начинающийся, чаще всего — на первую его половину.

Придя на работу, я ставила на электрическую плитку чайник, потом заваривала крепкий чай, остро отачивала карандаши, открывала свой блокнот на чистом листе бумаги. И ждала...

Появлялся Григорий Наумович, всегда бодрый, энергичный, подтянутый, всегда чисто выбритый.

   — Доброе утро, Галина Семёновна! — говорил он и тут же добавлял: — Начнём, пожалуй!

   — Доброе утро, Григорий Наумович, — отвечала я и ставила перед ним стакан крепкого ароматного чаю.

А в то утро его всё не было и не было. Я уже начала волноваться. Половина девятого. Всё деловые встречи отложены: Григорий Наумович — участник Пленума ЦК партии, который работает в Кремле. Только почта — я уже приготовила папку. Будут, конечно, распоряжения: кому и по какому делу позвонить.

Чайник остыл, и я поставила его на плитку.

Наконец за дверью знакомые грузные шаги.

Вошёл Григорий Наумович. Я быстро, машинально взглянула на часы — было без двадцати девять.

   — Доброе утро, Галина Семёновна! Начнём, пожалуй!

Он, не взглянув на меня, не улыбнувшись, как всегда, — и это было непостижимо! — прошёл в свой кабинет. Я — за ним, со стаканом чаю.

Обычно Каминский или диктовал мне, или говорил о том, что следует сделать, прохаживаясь по кабинету.

На этот раз он сел за свой большой письменный стол, стал выдвигать ящики.

   — Вот что, Галина Семёновна...

Теперь, за давностью лет — пол века минуло! — я, конечно же, не вспомню детали, что и как. Суть, только суть: Григорий Наумович подробно, скрупулёзно говорил мне и показывал, в каком ящике, в какой последовательности лежат дела, документы, переписка. Что самое неотложное...

Помню, я пролепетала, пока ещё смутно понимая, что надвигается нечто страшное:

   — Вы уезжаете?

Григорий Наумович, оторвавшись от бумаг, посмотрел на меня — его взгляд был абсолютно спокоен — и абсолютно спокойным голосом сказал:

   — Может быть. — И повторил: — Может быть...

Какая-то гнетущая тишина пала в кабинете, и слышно было, как о стекло окна бьётся залетевшая оса. Или пчела.

   — И вот что, Галина Семёновна, — сказал он. — Принесите-ка мне вашу папочку, где заявления наших сотрудников на отпуска.

Я принесла папку.

Григорий Наумович, почти не глядя, не вникая, стал подписывать заявления. Все подряд.

   — Пусть едут, — приговаривал он, ставя размашистые резолюции. — Пусть отдохнут.

   — Григорий Наумович! — вырвалось у меня. — Кто же будет работать?

   — Ничего, ничего! — Он усмехнулся. Как-то странно, невесело усмехнулся. А у меня от этой усмешки заколотилось сердце I те наработаются. Лето, Галина Семёновна, стоит чудесное. Травы в этом году — мне по пояс. — Он помолчал, провёл рукой по лицу. — Вот и всё. Позвоните, пожалуйста, в гараж. Пусть Фёдор будет ровно в девять тридцать. А я тут немного... поработаю.

Я вышла из кабинета наркома здравоохранения. Позвонила в гараж, всё сказала нашему шофёру. За массивной дверью, в его кабинете, было тихо. И — непривычное дело, небывалое! — молчали телефоны: и у меня на столе, и там, за дверью.

Ровно в половине десятого пришёл Фёдор, пожилой степенный человек, очень тучный и исполнительный.

   — Машина у подъезда.

Я, как всегда, стукнув три раза в дверь, вошла в его кабинет.

Григорий Наумович так и сидел за своим столом.

   — Да, да! — встрепенулся он, взглянув на часы. — Пора!

Перед ним лежала раскрытая папка: ворох почтовых конвертов, исписанных листов бумаги.

Я знала эту папку, на которой рукой Григория Наумовича было размашисто начертано: «Переписка».

   — Пожалуйста, Галина Семёновна, — сказал нарком, — соберите, разложите по конвертам. Я не успею. Пора, пора! — Он взял в руку лист, исписанный мелким почерком, промолвил тихо: — Жаль, нет старика. Великим был стариком наш академик. Поговорить бы... Посоветоваться. — Он положил лист на ворох писем. — Так я в Кремль, на Пленум. — Григорий Наумович зашагал к двери.

   — Если будут звонить, — вырвалось у меня, — когда вы будете?

Уже в дверях Каминский обернулся, хотел что-то сказать мне, но не сказал, вышел молча.

Я машинально взяла лист бумаги, лежащий сверху прочих писем...


«Глубокоуважаемый Григорий Наумович!

Примите мою сердечную благодарность за Ваш чрезвычайно тёплый привет по случаю моего 85-летия. К сожалению, я чувствую себя по отношению к нашей революции почти прямо противоположно Вам. В Вас, увлечённого некоторыми, действительно огромными положительными достижениями её, она «вселяет бодрость чудесным движением вперёд нашей Родины», меня она, наоборот, очень часто тревожит, наполняет сомнениями.

Думаете ли Вы достаточно о том, что многолетний террор и безудержное своеволие власти превращает нашу и без того азиатскую натуру в позорно-рабскую?.. А много ли можно сделать хорошего с рабами? — Пирамиды, да; но не общее истинное человеческое счастье. Останавливаете ли Вы Ваше внимание достаточно на том, что недоедание и повторяющееся голодание в массе населения с их непременными спутниками — повсеместными эпидемиями подрывают силу народа? В физическом здоровье нации, в этом первом и непременном условии, прочный фундамент государства, а не только в бесчисленных фабриках, учебных и учёных учреждениях и т. д., конечно, нужных, но при строгой разборчивости и надлежащей государственной последовательности.

Прошу простить, если я этим прибавлением сделал неприятным Вам моё благодарственное письмо. Написал искренне, что переживаю.

Преданный Вам —

Ив. Павлов.

10 октября 1934 года».


Кремль, Георгиевский зал. Второй день работы Пленума Центрального Комитета Всесоюзной коммунистической партии большевиков (10 часов 05 минут утра).

— ...Слово предоставляется кандидату в члены Центрального Комитета, наркому здравоохранения Советского Союза Григорию Наумовичу Каминскому.

Он поднялся на трибуну, ощущая слева и немного сзади президиум. Он не видел, но чувствовал Сталина. Сталин сидел у края стола, совсем близко от трибуны. Каминский физически осязал тяжёлый, проникающий, как лезвие кинжала, взгляд.

Григорий Наумович посмотрел в зал, в его завораживающую глубину. Была полная, давящая тишина, лица сидящих там сливались в нечто единое. Но одно лицо он увидел, узнал. Вернее, не лицо — тускло блеснули стёкла пенсне.

«Берия, как всегда, на своём месте, — успел подумать он. — Третий ряд, второе кресло от прохода».

Руки сами, помимо его желания, сжали края трибуны, и его удивила ледяная холодность этих деревянных краёв. Или так казалось?

   — Совесть коммуниста, тревога за судьбу партии и страны призывают меня сделать следующее заявление. — Голос обретал силу и уверенность. — На партийные кадры обрушились массовые аресты. Врагами народа объявляются люди, которых мы давно знаем как товарищей, преданных нашему делу, с которыми Mi.i работаем бок о бок многие годы. Людей не только арестовывают. Люди просто исчезают. Да, у социализма а и, врат. Они могут проникать в руководящие органы парши и государства. Но чтобы враги были кругом!.. Чтобы в них превращались товарищи с дореволюционным стажем!.. В это трудно поверить. В это невозможно поверить!

Испуганный шорох разнёсся в зале. Вроде бы некое единое движение колыхнуло всех, кто сидел там. Каминский понял: все смотрят на Сталина. И он, физически преодолев как бы густую осязаемую плотность вокруг себя, тоже повернулся к президиуму — Сталин был невозмутим: он прямо сидел на стуле, глядя вроде бы перед собой в лист бумаги, на котором лежала нераскуренная трубка.

И нарком здравоохранения продолжал:

   — Я категорически против физического уничтожения Бухарина и его группы... Я вообще не понимаю, как можно так ставить вопрос — до разбора дела Бухарина в ЦК партии, без юридических обоснований... Я также категорически против предоставления наркому внутренних дел Ежову чрезвычайных полномочий в ведении дела Бухарина и других арестованных руководящих работников партии. Центральному Комитету известно, какие методы допросов культивируются Ежовым в его наркомате...

Движение колыхнуло зал, и в нём он почувствовал поддержку.

   — Теперь о массовом разгроме высших партийных кадров в Грузии и в других Закавказских республиках... Я никогда не поверю, что старейшие члены партии, прошедшие революцию и гражданскую войну, стали все, как один, врагами народа! И мои сомнения усугубляются стократ, когда я вижу, от кого исходят обвинения, кто направляет карающую руку...

Невнятный гул, возникший в зале, прервался выкриком с гортанными нотами:

   — Товарищ Каминский клевещет на наших славных чэкистов! — Берия вскочил, лицо его было перекошено бешенством, в стёклах пенсне отражалось солнце, свет которого падал из окон сверху. Он говорил с сильным грузинским акцентом. — Это очэнь подозрительно! Защищать врагов народа... Надо бы поинтересоваться настоящим и прошлым товарища Каминского!

Берия сел.

Все — и в президиуме, и в зале — смотрели на Сталина.

Сталин оставался невозмутимым.

   — Что же, — спокойно сказал Каминский, и только мертвенная бледность залила его лицо, — поинтересуйтесь, товарищ Берия. Моё настоящее у всех на виду. Что же касается прошлого... Моё дореволюционное прошлое наверняка полно изложено в бумагах московской охранки. Отправляйтесь в архив. А всё, что я делал с семнадцатого года, — на виду у партии! И в этом зале сидит немало людей, которые знают меня по годам революции. Мы — дети того времени. И его у нас не отнимет никто и никогда!

Гул явного одобрения прокатился по рядам Георгиевского зала.

Тишина наступила не сразу...

   — Итак, — продолжал Георгий Наумович Каминский, — я утверждаю: разгром партийных кадров Грузии, Армении, Азербайджана спровоцирован первым секретарём ЦК Закавказской федерации Лаврентием Берией!

   — В Закавказье разгромлена... — в голосе Берии слышалась истерика, — ...банда троцкистских прихвостней и шпионов! Это доказано!

В зале поднялся шумок, в котором чувствовались протест и несогласие.

Этот шумок как бритвой срезало фразой, произнесённой тихо, но так, что её услышали все:

   — Товарищ Берия, нэ пэрэбивайте. — И уже в полной тишине Сталин сказал: — Пусть товарищ Каминский говорит. Продолжайте, Григорий Наумович. Это очэнь интересно.

«До конца! — приказал он себе. — Всё сказать до конца».

   — Центральный Комитет неоднократно получал письма о травле Берией старейших и уважаемых членов партии. Известно его возмутительное поведение в быту...

   — Я нэ позволю!

   — Киров и Орджоникидзе... — Голос Каминского сорвался. — Киров и Орджоникидзе, которых сегодня нет среди нас... Они не подавали руки Берии! Они презирали его как провокатора и проходимца в наших рядах... И я не нахожу объяснений, почему этот человек...

   — Клевета! — кричал Берия в исступлении. — Наглая ложь!..

   — Я не верю в самоубийство первого секретаря партии Армении товарища Ханджяна. — Григорий Наумович старался творить спокойно. — Я его хорошо знал лично. Непонятна внезапная смерть от неизвестной болезни руководителя абхазских коммунистов товарища Лакобы. Обстоятельства гибели этих людей требуют самого тщательного расследования. Мы должны попять, что же происходит? Что происходит в органах государственной безопасности? И кто действительные враги партии и социализма!..

Он уже несколько мгновений чувствовал за спиной мягкие вкрадчивые шаги. Оглянулся — Сталин прохаживался сзади президиума, сжимая в правой руке нераскуренную трубку. Ощутив взгляд Каминского, Сталин остановился. Вроде бы лёгкая улыбка раздвинула его усы. Неужели улыбка?..

   — Григорий Наумович, — голос вождя звучал мирно, дружественно, — так в чём причина ваших сомнений и подозрений? Личная нэприязнь к товарищу Берии?

«Да, да! Только так: всё до конца».

   — Нет, товарищ Сталин. Истоки моих сомнений в годах коллективизации. В том, как мы её проводили, отвергнув указания Владимира Ильича. Да, в вашей статье «Головокружение от успехов» была осуждена практика перегибов. Но ведь продолжалось, продолжалось! Я, как председатель Колхозцентра, много ездил, много видел. Репрессии не только против кулаков... Массовые репрессии и выселение середнячества, основного производителя в деревне. Кому это выгодно? И кто направлял волю карающих органов?..

— Очень путаное заявление, товарищ Каминский. — Голос Сталина звучал жёстко. — И, если мне нэ изменяет память... Когда вы возглавляли Колхозцентр, вы нэ расходились с линией партии в вопросах коллективизации и в отношении к кулачеству. Я очень хорошо помню ваше замечательное выступление на Пленуме ЦК в ноябре 1929 года. «Об итогах и дальнейших задачах колхозного строительства» — так, кажется, назывался ваш доклад. Верно, товарищи?

Зал хранил тяжёлое молчание... Те, кто сидели в президиуме, согласно кивали головами.


...Из выступления Г. Н. Каминского на Пленуме ЦК ВКП(б) десятого ноября 1929 года:

«Ускоренные темпы коллективизации — вот задача текущего момента в деревне. Стопроцентная коллективизация — вот цель, которая поставлена перед нами товарищем Сталиным! И мы её обязательно достигнем! Главный наш враг в достижении поставленной цели — кулачество. Поэтому беспощадное раскулачивание, уничтожение кулачества как класса в кратчайшие сроки — вот задача, которую мы, следуя указаниям товарища Сталина, будем решать немедленно! Немедленно и неуклонно!»

— ...И вы, товарищ Каминский... — усы Сталина раздвинула быстрая лукавая улыбка, — ...блестяще справились с этой ответственной работой. Мы высоко оценили вашу деятельность на ниве колхозного строительства. Мы поставили вас на должность заведующего отделом агитации и массовых кампаний Центрального Комитета партии. И там вы великолепно работали, закрепляя наши успехи на колхозном фронте. А какой неожиданный лозунг был выдвинут вами тогда в одном из выступлений перед работниками партии с мест, где медленно и нерешительно шло раскулачивание! — И в зале прозвучал, короткий, лающий смех Сталина. — Браво!


...Из выступления Г. Н. Каминского двадцать седьмого мая 1930 года перед партактивом нескольких сельскохозяйственных областей Российской Федерации:

«Запомните: лучше перегнуть, чем недогнуть. Если в некотором деле вы перегнёте и вас арестуют, то помните, что вас арестовали за революционное дело».

— ...Как же вас понимать сейчас, Григорий Наумович?

«Сказать, сказать всё!..»

В Георгиевском зале была полная, застывшая тишина, казавшаяся осязаемо тяжёлой.

   — Я, товарищ Сталин, член нашей партии и её боец. Для меня решение партии — закон. Тогда, во время коллективизации, я, подчинившись партийной дисциплине, выполнял волю партии, её решение...

   — Вопреки своей совести? — перебил Сталин.

Затянулась тяжёлая пауза.

   — Да... Это я особенно понимаю сейчас... Вопреки своей совести... — «Сказать, сказать всё! Успеть!.. Только бы не перебили, не стащили с трибуны». — Но... позвольте мне закончить.

   — Продолжайте, товарищ Каминский. — В голосе Сталина прозвучала скука.

   — Я возвращаюсь к тому, что происходит в наши дни. Мои сомнения усугубляются стократ... — Он говорил внешне спокойно, даже замедленно, но до предела натянутую струну в голосе ощущали все присутствовавшие в Георгиевском зале. — ...Усугубляются стократ внезапным самоубийством Серго Орджоникидзе!

Рокот коротко взорвал тишину. Протестующий рокот!

— ...Усугубляется тем давлением с самого верха, которое было оказано на меня как на наркома здравоохранения страны: подписать врачебное заключение о смерти товарища Серго якобы от сердечной недостаточности... Номер «Правды» от девятнадцатого февраля, в котором стоит та моя подпись, и сейчас разрывает мне сердце... За несколько дней до смерти Орджоникидзе был у меня... Мы много говорили...

О чём же, интересно? — перебил Сталин, и в голосе его многие услышали тревогу, даже страх.

Дорого им придётся заплатить за это понимание...

Л Григорий Наумович Каминский уже не сдерживал себя: О чём говорили? — Горечь, смятение прорвались наружу. Серго говорил о разгроме его Наркомата тяжёлой промышленности. О людях, с которыми он в труднейших условиях закладывал индустриальную мощь страны. Он не верил в виновность перед партией руководителей крупнейших строек. Один за другим арестованы, исчезли директор Харьковского тракторного Бондаренко, руководитель Кузнецкстроя Франкфурт, Михайлов, бессменный директор Днепрогэса с первого колышка... Я тоже не верю в виновность этих людей. И я не поверю, я никогда не поверю, что стали врагами народа осуждённые и расстрелянные... уже расстрелянные герои гражданской войны, строители наших Вооружённых Сил Тухачевский, Уборевич, Якир!.. Я настаиваю на создании компетентной комиссии Центрального Комитета с привлечением юристов, военспецов, других ответственных товарищей, которая расследует все обвинения против работников партии, фабрикующихся сегодня в Наркомате внутренних дел! Я настаиваю...

— Подождите! — Сталин уже сидел на своём стуле и стучал нераскуренной трубкой по столу. — Вы опять, товарищ Каминский, противоречите себе. Ладно коллективизация... Более семи лет назад. Можно и забыть, кто и что говорил тогда. — Вождь усмехнулся. — Только я ничего не забываю. Но вы, Григорий Наумович, совсем недавно, два месяца назад, выступили в этом зале. Здесь сидят товарищи, которые помнят наверняка, что вы говорили тогда.


...Из выступления Г. Н. Каминского третьего марта на февральско-мартовском Пленуме 1937 года:

«Да, товарищи, многие факты убеждают нас в правоте товарища Сталина: по мере строительства социализма в нашей стране усиливается классовая борьба, и репрессии против внутренних врагов, прежде всего троцкистов всех мастей, неизбежны. Я расскажу вам о реальном факте, с которым лично столкнулся в начале 1933 года. Кстати, этот факт полностью подтверждает правильность анализа и выводов доклада товарища Ежова[1]. В тридцать втором и в тридцать третьем годах я неоднократно получал сигналы из Свердловска о том, что там действует разветвлённая террористическая организация, возглавляемая троцкистами. В январе 1933 года ко мне приезжал из Свердловска известный деятель по обезболиванию родов профессор Лурье. Он сказал мне, что в городе его травят за разоблачение троцкистов. В частности, товарищ Лурье сказал следующее: партийный работник Дерябин, в прошлом активный троцкист, ещё в тридцать втором году вёл с ним переговоры контрреволюционного, открыто террористического характера. Дерябин говорил о провале колхозов, о безвыходном положении страны, о необходимости для её спасения убить Сталина. И Дерябин, говорил мне Лурье, так рассуждает не один. Так думают многие большие люди в Москве. А у них в Свердловске и на Урале имеется большая организация террористов. Лурье обращался в свердловскую областную контрольную комиссию, в управление наркомвнутдела — всё безрезультатно. Его начали травить, называли лгуном, клеветником, доносчиком, дали понять, что его убьют.

11 о поводу всех этих фактов я обратился к тогдашнему наркому внутренних дел Ягоде, передал ему заявление Лурье, обратил его внимание на исключительную серьёзность дела. Сообщил также обо всех свердловских событиях секретарю ЦК партии Кагановичу. Но Ягода проявил политическую близорукость, допустил бюрократизацию и засорение аппарата госбезопасности. Вот почему понадобилось, чтобы ЦК, лично товарищ Сталин, секретарь Ежов занялись вопросами борьбы с троцкистско-зиновьевскими и другими двурушниками и врагами народа, чтобы всё дело борьбы с врагами народа было поставлено так, как это нужно нашей партии и стране».

— ...И опять, Григорий Наумович, мы с товарищами вас нэ понимаем! Как же так? Вы два месяца назад ратовали за бескомпромиссную борьбу с врагами народа, всей душой поддерживали мероприятия, предложенные товарищем Ежовым... А теперь?

— Я и сейчас, товарищ Сталин, за бескомпромиссную борьбу с троцкистами. Подчёркиваю: с троцкистами! А не с выдающимися деятелями партии и государства, всей своей жизнью и работой доказавшими преданность нашему делу. Это во-первых. А во-вторых... — Не хватало воздуха, сердце, казалось, стучит в висках. То, какими методами в «наркомате Ежова» выколачиваются из арестованных «признания» и «показания» на других, стало доподлинно известно только в последнее время. И я ещё раз категорически настаиваю на создании компетентной комиссии, которая займётся проверкой деятельности Ежова в Москве и Берии в Закавказье. Надеюсь, что моё предложение найдёт поддержку у многих товарищей, сидящих в этом зале.

…В шоковой, тяжкой, чёрно-густой тишине он сошёл с трибуны.

И до перерыва сидел в зале, почти не осязая себя, как бы в странном полусне. Он лишь знал: должен выступить Иосиф Пятницкий. И ещё четырнадцать человек, их единомышленников.

«Ещё четырнадцать человек...» — билось в сознании.

Но слово на трибуне получали другие.

Каминский так и не узнает, что на следующий день, на утреннем заседании Пленума, его поддержит Пятницкий. И ещё несколько человек. Всё произойдёт так, как они задумали: будет высказано общее требование о создании комиссии, которая должна рассмотреть и расследовать деятельность Наркомата внутренних дел. И Сталин, побледневший так, что резко обозначатся оспины на его щеках, замрёт на своём стуле в президиуме, круто склонив голову к столу, к листу бумаги, и выражения его рысьих глаз не будет видно. И все в зале заметят, как к вождю из-за кулис — из-за кулис истории — бесшумно подойдёт некто неопределённый, в сером кителе, застёгнутом на все пуговицы, наклонится к уху Сталина, что-то прошепчет. И Хозяин коротко, еле заметно кивнёт. Объявят перерыв на обед.

Да, всего этого уже не узнает Григорий Наумович Каминский, теперь уже бывший нарком здравоохранения Советского Союза. Он не увидит этой страшной картины: у мраморной лестницы, спускающейся вниз, стоит заместитель Ежова Фриновский в окружении крепких молодых людей, чем-то незапоминающимся, но общим похожих друг на друга. Фриновский всматривался в выходящих из зала, говорил тихо, показывая пальцем:

   — Этого. И этого.

К тем, на кого он укажет, тут же направлялись два молодых человека и — уводили их.

Уводили своих жертв куда-то в сторону, в небытие, а те будут вести себя абсолютно безропотно.

Лишь Иосифа Ароновича Пятницкого не арестуют прямо в зале — его отправят под домашний арест, на две недели... Подумать.

Так будет двадцать шестого июня 1937 года. А двадцать пятого, после ещё нескольких выступлений, последовавших за Каминским, был объявлен перерыв.

Григорий Наумович беспрепятственно спустился по лестнице, вышел на волю.

В ряд стояли легковые машины, поблескивали чёрным лаком. Он направился к своей «эмке», подумав почти безмятежно: «Поеду на дачу. Там и пообедаю. Успею. До Серебряного Бора рукой подать».

Подходя к «эмке», он с удивлением обнаружил, что за рулём не читает газету (или книгу) его шофёр Фёдор. Непонятно... Такого не было никогда.

«Значит, куда-то отлучился по срочному делу, — ухватился Григорий Наумович за спасительную мысль. — Бывает. Подожду в машине».

Но к нему уже подходили два дюжих молодца с одинаковыми бесстрастными, замершими лицами.

   — Вам не сюда, гражданин Каминский, — тихо сказал один из них. — Прошу идти с нами.

   — И без глупостей, — тоже тихо сказал второй, оказавшись чуть сзади Григория Наумовича.

Теперь втроём они подходили тоже к чёрной «эмке», только с затемнёнными боковыми стёклами.

«Всё быстро разъяснится, — вопреки здравому смыслу сказал он себе. — От них попробую позвонить Надежде».


Лубянка (22 часа 43 минуты).

...В одиночной камере без окна, под яркой беспощадной лампой (каким же, оказывается, невыносимым может быть прямой электрический свет!..), он сразу потерял ощущение времени, просто никак не мог прийти в себя, опомниться от унижения и бессилия, которые испытал в первые полчаса пребывания на Лубянке.

Меряя камеру короткими шагами — из угла в угол, из угла в угол. — Каминский вновь и вновь переживал всё, что произошло с ним в большой комнате, куда его привели прямо из машины, грубо толкнув на середину, под перекрёстные лучи двух ламп, стоящих на двух столах. Свет слепил, и поэтому он не видел лиц тех, кто всё это проделал с ним — почти молча, точно, профессионально:

   — Вопросов не задавать, раздеться догола...

   — Как догола?

   — Вопросов не задавать!

И уже грубые сильные руки с холодными пальцами «помотают» освободиться от одежды.

   — Подойдите к столу. Доктор, приступайте. Нагнитесь.

   — Ниже!

   — Да вы что?..

   — Молчите!

Уже двое держат его за плечи, пригибая голову и туловище к полу.

   — Да что же это?

   — Откройте рот! Шире! Шире, вам говорят! Одевайтесь!

Из ботинок вынуты шнурки, из брюк ремень, и их приходится подтягивать и придерживать; на пиджаке отпороты пуговицы.

   — Да как вы... На каком основании?

   — Повторяю: вопросов не задавать.

На столе в куче: его партбилет, другие документы, карманные часы-луковица, бумажник, носовой платок, расчёска с несколькими выломанными зубьями, немецкая авторучка, купленная в Гамбурге в двадцать пятом году; блокнот участника Пленума ЦК...

   — Проверьте в протоколе перечисление вещей, денег в бумажнике девяносто рублей. Проверьте. Распишитесь.

   — Я требую... Мне надо позвонить жене...

И вот после этих его слов прозвучал смех, который не мог принадлежать человеку. Так люди не смеются...

   — Идите! К двери.

Он сам открыл дверь и оказался в длинном тёмном коридоре.

   — Вперёд! Идите! Не оглядываться!

Двери, двери, двери с номерами...

   — Налево.

   — Ещё налево. Остановитесь у лифта.

В кабине лифта тот, кто сопровождал его, сказал:

   — Лицом к стене, не оглядываться!

И тогда коротко пронеслось в сознании: «Как покорно я всё выполняю! Повернуться и задушить...» Но Григорий Наумович Каминский стоял, не шевелясь, лицом к стене лифта, который летел куда-то вниз, в бездну, и придерживал сползающие брюки. Сопровождающий дышал ему в затылок, и Каминский ощущал тошнотворный запах гнилых зубов.

Лифт остановился, загремела дверь.

   — Прямо! Налево!

Двери, двери, двери...

   — Стойте!

На двери цифра «72». Возник второй человек в штатском, пожилой, с безразличным, обрюзгшим лицом. В правой руке — связка ключей.

Дверь распахнулась, и он оказался в «своей» камере. Железный грохот сзади, звук ключа, который поворачивается в скважине.

...Каминский резко обернулся — на двери, с наружной стороны, опустилась на глазок железная заслонка: очевидно, несколько мгновений за ним наблюдали.

Стены густо выкрашены зелёным, потолок белый с ослепительной электрической лампочкой. Узкая кровать, серое протёртое одеяло, табурет. В углу у двери ведро, накрытое деревянным кругом. «Параша», — понял он.

Понял — и заметался в узком давящем пространстве, понимая как бы со стороны, что сейчас похож на сильного дикого зверя, попавшего в клетку.

...Время провалилось, исчезло. Он, всегда умевший владеть собой в любых обстоятельствах, сейчас потерял себя: ненависть, ярость, бессилие, жуткое, чудовищное понимание, что всё пропало, истины нет, — всё это вместе, смешавшись в жаркий, тугой клубок, парализовало волю, ослепило...

Он ходил и ходил из угла в угол, ложился на кровать, смотря, не мигая, на лампочку, и она постепенно превращалась в чёрное пятно, которое всё разрасталось. Вскакивал, опять мерил несколькими шагами камеру из угла в угол, налегая на стены. Мысли путались...

Григорий Наумович почти не обратил внимания на стражника, грубо сказавшего: «Ужин». В алюминиевой миске серая бурда и кусок чёрного хлеба. Он, кажется, не заметил, как миска с нетронутой бурдой и кусок хлеба исчезли за дверью.

Наконец Каминский лёг на кровать, повернулся боком к стенке, подтянул колени к животу — и полная, липкая, густая апатия поглотила его. Он закрыл глаза. Однотонный серый мрак плавал вокруг него, и в нём то тут, то там вспыхивали яркие электрические лампочки, проникая в мозг жалящими укусами.

...В этом странном мраке Григорий Наумович услышал скрежет открываемой двери и бесстрастный голос:

   — Выходите! На допрос.

Коридоры, переходы, лестница вниз. Никого. Только он, идущий впереди, и второй — его конвоир, почти бесшумно шагающий сзади.

   — Стойте. В эту дверь.

Дверь была обита белым алюминием, без номера.

И, кажется, за ней прозвучало:

   — Милости просим!

Комната, и которой он очутился, была огромной. Он увидел письменный стал, стоящий не у стены, а, очевидно, на самой середине. Настольная лампа в металлическом колпаке на эластичной ножке освещала кипу бумаг, чернильный прибор из коричневого мрамора; к чернильнице была прислонена длинная школьная ручка с пером «Пионер». Рядом стоял стакан в серебряном подстаканнике, чай был янтарного цвета, в нём плавал кружок лимона. Холёная рука, запястье которой сжимал манжет белой рубашки с запонкой (в ней чёрной блёсткой отсвечивал драгоценный камешек), серебряной же ложкой неторопливо помешивала чай.

Тот, кому принадлежала рука, был скрыт мраком, лишь угадывался силуэт.

Белый табурет стоял перед столом.

Неожиданно — к чему угодно приготовил себя Григорий Наумович Каминский, пока его вели по лубянским коридорам, но только не к этому... неожиданно довольно приятный баритон пропел:


Если в край наш спокойный
Хлынут новые войны
Проливным пулемётным дождём...

Пение оборвалось, и тот же баритон сказал:

   — Табурет для вас. Прошу.

Каминский сел и теперь увидел, хотя и неотчётливо, лицо обладателя баритона: одутловатые щёки, пухлые губы, аккуратный пробор чёрных волос; глаза были скрыты тенью; чёрный галстук, пиджак, кажется, накинутый на плечи.

   — На улице жара, а в наших апартаментах собачий холод. — Голос звучал устало и чуть-чуть брюзгливо. — Ладно. Приступим. Фамилия, имя, отчество...

   — Товарищ следователь, к чему... — перебил Каминский. Он уже собрался с мыслями. Он уже знал, что сейчас скажет. И на краю стола телефон. Отлично... — К чему эти формальности?

   — Во-первых, — и голос уже наполнился ледяным звоном, — гражданин следователь. Я — Родос. Родос Борис Вениаминович. Следователь по особо важным делам. Во-вторых. Здесь вопросы задаю только я. Итак... фамилия, имя, отчество?

   — Каминский Григорий Наумович.

Скрипело перо по бумаге, разбрызгивая мелкие фиолетовые точки. Но вот перо остановилось.

   — Вы еврей?

   — Нет, я белорус.

Каминскому показалось, что следователь по особо важным делам Борис Вениаминович Родос вздохнул с некоторым облегчением.

   — В каком году пробрались в партию?

Ослепительный красный свет вспыхнул перед Каминским.

   — Если вопросы будут задаваться в такой оскорбительной форме... — он не узнал своего голоса. — ...я отказываюсь от дальнейшего разговора.

   — Скажите, какие нежности, — усмехнулся следователь. — Впрочем, понимаю. Для первого раза... Вы, Григорий Наумович, просто ещё не осознали, где находитесь. Ладно! Всё у нас с вами впереди. А вот одного, хоть убейте, я не понимаю. На что вы надеялись? Там, в Кремле? Предположим, что все неопровержимые обвинения, которые мы предъявим вам...

   — Какие ещё обвинения?! — яростно перебил он.

   — ...Предположим, что все эти обвинения отпадут, — бесстрастно продолжал следователь. — Впрочем, не надейтесь, не отпадут. Раз вы у нас, докажем всё. Но... — Борис Вениаминович коротко хохотнул. — Сделаем немыслимое допущение: все обвинения отпали. Вы чисты. Чисты перед партией и товарищем Сталиным. Да поймите же! Достаточно вашего чудовищного выступления сегодня... — Он взглянул на часы. — Да, ещё сегодня: сейчас без семнадцати одиннадцать. — Да, да! Достаточно того, что вы сегодня сказали на Пленуме... буду с вами откровенен. Первой фразой, произнесённой там, вы поставили себя к стенке! И я хочу понять: зачем? В моём мозгу не укладывается. Я вас спрашиваю... Не для протокола, ист... Я вас спрашиваю: зачем? Цель? Какая цель?

Каминский молчал, тяжко, до конца осознавая всё, что его ждёт. Из этого осознания его вывел бешеный, срывающийся крик:

— Отвечай! Фашистский шпион! Ублюдок! Троцкистская сволочь! Отвечай... твою мать!

Следователь по особо важным делам товарищ Родос сделал так рукой (сверкнул в манжете рубашки драгоценный камешек, украшающий запонку) — и из глубины комнаты возникни два человека в синих галифе и до глянца начищенных сапогах, в белых рубашках с закатанными по локоть рукавами.

Каминский не успел разглядеть их — страшный удар в лицо опрокинул его на пол, рот наполнился густой кровью, что-то захрустело на зубах, захотелось выплюнуть, но он не успел. Теперь его били сапогами, от удара в живот он, наверно, потерял сознание, потому что в клубке боли, гула в голове, во вспышках маленьких молний уже через мгновение он услышал следователя: «С головой осторожней!» И теперь он сам, скорее всего инстинктивно, старался закрыть голову руками. А удары всё сыпались и сыпались... Однако постепенно непостижимым образом боль стала уходить, отступать, и он только слышал удары сапог по своему телу, которые тоже звучали всё глуше и глуше...


Из теоретического наследия И. В. Сталина: «Разве не удивительно, что о шпионской и заговорщической деятельности верхушки троцкистов и бухаринцев узнали мы лишь в последнее время, хотя, как видно из материалов, эти господа состояли в шпионах иностранной разведки и вели заговорщическую деятельность уже в первые дни Октябрьской революции? Как могли мы проглядеть это серьёзное дело?

Чем объяснить этот промах? Обычно отвечают на этот вопрос таким образом: мы не могли предположить, что люди могут пасть так низко, но это не объяснение и тем более не оправдание, ибо факт промаха остаётся фактом. Чем объяснить такой промах?..»


...Он вернулся в реальность из клубящейся багровой мглы, и первое, что увидел, были два его зуба в чёрном сгустке крови совсем рядом — щека была придавлена к полу, он казался раскалённым, хотелось скорее оторвать голову от пола, но первое же движение оглушило его рвущей на части огненной болью, и Григорий Наумович как бы со стороны услышал свой глухой стон.

«Молчи, молчи!» — приказывал он себе, но стон помимо воли исторгало его истерзанное тело.

Совсем рядом он увидел коричневые полуботинки с потёртыми шнурками, аккуратно завязанные бантиком; от ботинок явственно пахло гуталином. По ботинку и серым шевиотовым брюкам ударил пару раз металлический стек, продетый в тонкую кожу, как в ножны. Вверху над ним прозвучат спокойный, даже сочувствующий голос Бориса Вениаминовича Родоса:

— Видишь, ублюдок, эту штуку? Ею я из тебя, фашистская курва, выбью второй орден Ленина. Замаскировались, мерзавцы? Затаились? Ничего! Всё раскопаем... Прошлым твоим поинтересоваться? Вот я и интересуюсь. Повторяю вопрос: в каком году пробрался в партию большевиков?

Стек со свистом рассёк воздух. Режущий удар расчётливо рухнул на шею и ухо. И уже сокрушающий удар сапогом пришёлся между ног.

Григорий Наумович потерял сознание.

Глава первая



18 марта 1917 года

В этот день в Туле вышел первый номер газеты «Голос народа». В статье от редакции говорилось: «Задача нашего органа пропаганда социал-демократических идей, освещение русской революции с социал-демократической точки зрении, организация широких рабочих масс вокруг единого социал-демократического знамени».

В тот день, как всегда, рано утром почтальоны доставили и подписчикам очередной номер газеты «Тульская молва», которую считали своей как в городе, так и во всей губернии самые разные слои общества, приобщённые к грамоте.


«Голос народа», 18 марта. ТРЕЗВОСТЬ НАВСЕГДА. Петроградскому городскому самоуправлению сообщено, что на днях воспоследует опубликование закона об укреплении навсегда всех запретительных мер по продаже алкогольных напитков, которые были введены на время войны. Городская дума избрала особый комитет с участием гласных и представителей рабочих депутатов для лучшего осуществления этих мероприятий. В демократическую эру своего существования Россия вступит трезвой державой.

«Тульская молва», 18 марта. Театр «Двадцатый век» на Киевской улице. Только один день! Фурорная лента с участием знаменитой артистки Елены Маковской и кумира тульских гражданок Полонского: «И угрожала, и ласкала, и опьяняла, и звала» в четырёх частях. Первая — «Заветные грёзы», вторая — «Любовь и деньги», третья — «Миг ласки», четвёртая — «Пепел остывшей любви». Картину иллюстрирует маэстро Пивальди, рояль.

«Голос народа», 18 марта. Новый театр Благородного собрания. В понедельник, двадцатого марта, культурно-просветительной комиссией Совета рабочих и солдатских депутатов дан будет общественный спектакль «Авдотьина жизнь», драма в четырёх действиях, сочинение Найдёнова. Весь сбор поступит в фонд Совета рабочих и солдатских депутатов. Перед спектаклем гражданин Кауль прочитает краткий реферат по поводу пьесы. В антрактах играет оркестр музыки.

«Тульская молва», 18 марта. Ассенизатор, прибывший из Гомеля с собственным ассенизационным обозом, производит по весьма дешёвым ценам очистку клозетов, помойных ям и прочего. Обращаться: Старо-Павшинская улица, дом № 122.

«Голос народа», 18 марта. МИЛИЦИЯ. Запись в милицию идёт довольно оживлённо. До сего времени записалось около 350 человек. По штату будут получать 100 рублей в месяц, а имеющие казённые квартиры 75 рублей в месяц.

«Тульская молва», 17 марта. Сбежал поросёнок, белой масти, весом около двух пудов. Доставившему или указавшему дано будет вознаграждение. Набережная Хомутовки, дом № 15.

«Голос народа», 18 марта. ВОЙНА. Сообщение из Ставки. Западный фронт. В районе деревни Голдовичи, двадцать вёрст юго-восточней Барановичей, в ночь на шестнадцатое марта нами была произведена газовая атака. Одновременно с выпуском газа артиллерия вела огонь по окопам противника химическими снарядами. Румынский фронт. Перестрелка и поиски разведчиков. В районе деревни Бурки, на 35 версте севернее Фоншан, нашей артиллерией сбит германский самолёт. Кавказский фронт. Перестрелка и поиски разведчиков. Действия лётчиков. Наши самолёты бомбили Тульчу.

«Тульская молва», 18 марта. В Туле организуется Союз прогрессивно-демократических групп, выдвигающий следующую программу: 1) поддержка Временного правительства, 2) укрепление нового строя в стране, 3) организация тыла для продолжения войны до победного конца, 4) расширение и углубление политического самосознания населения, 5) достижение полного демократического равноправия и всех свобод для граждан отечества, 6) объединение всех групп населения на основе упразднения классовой розни, 7) подготовка к выборам в Учредительное собрание. Организационный сбор состоится в зале коммерческого училища 21 марта в восемь часов вечера.

«Голос народа», 18 марта. Продаётся тарантас на рессорах, при нём два хода колёс (железныя и резиновыя), заново отремонтированный. Видеть можно в экипажном заведении Флитлер, Петровская улица, 12. О цене узнать в магазине Чугунова, Чулковская площадь.

«Тульская молва», 18 марта. Общественное собрание в Сапуновском переулке. В субботу 18 и в воскресенье 19 марта имеют быть Семейные вечера и сеансы кинематографа: «Муж напрокат», весёлый фарс в восьми частях, «Среди бсзмолвныя пустыни», драма, «Макс повесился», комедия. Начало в восемь с половиной часов. Цена за вход: в субботу — кавалеры 75 копеек, дамы 50 копеек, в воскресенье — кавалеры 1 рубль, дамы 75 копеек.

«Голос народа», 18 марта 1917 года. Гражданки! Сегодня в Новом театре состоится собрание женщин нашего города. Гражданки, обретшие свободу в феврале сего года! Спешите на свой митинг, первый после революции! Каждой желающей гражданке будет предоставлено слово. Ждём вас! Начало в 17 часов 30 минут. В перерывах работает буфет. Мороженое и прохладительные напитки.


* * *

Восемнадцатого марта 1917 года поезд из Москвы в Тулу прибыл в пятом часу дня на Курский вокзал. Отправившись из белокаменной рано утром, он, вне всякого расписания, тащился двести вёрст целый день, долго стоял в Подольске, ещё дольше в Серпухове и часа на дна застрял уже совсем под городом оружейников, на станции Ревякино.

   — В чём дело?

   — Куды власти глядять? — волновались пассажиры вагона третьего класса, в котором следовал Григорий Каминский, молодой человек в чёрной студенческой шинели нараспашку, с чёрным же бархатным галстуком, который был повязан большим небрежным узлом — точно такой галстук он видел на поэте-имажинисте (имя из головы вылетело) в кафе «Стойло Пегаса», что в подвале Столешникова переулка.

   — Едак мы второго пришествия дождёмся!

   — Начальника поезда подавай! — шумел пожилой солдат с бледно-жёлтым и донельзя озлобленным лицом. — Мы с германцем бьёмся, а тута всё прахом!

Шумел, возмущался уже весь вагон, дымил самокрутками и папиросами.

Проводник, тучный, невозмутимый, с круглым лоснящимся лицом, на котором, отметил Каминский, ехидцей и непонятным злорадством посверкивали умные глазки неопределённого цвета, не то серые, не то зелёные, «водой налитые» — определил Григорий, — так этот проводник разъяснял гражданам обновлённой России:

   — Тихо, любезные, без переживаний. Революция у нас. А при ей всяческие безобразия и возмущения спокойствий даже беспременны.

Напротив Григория Каминского сидела премиленькая барышня с личиком нежным и испуганным, прятала носик в заячий воротник длинного пальто, сшитого по комариной талии.

Рядом с ней здоровая баба в плисовой кацавейке кормила чёрным хлебом и репчатым луком двух сопливых ребятишек, которые все почёсывались. И вообще этот раздерганный старый вагон третьего класса до отказа был набит людом простым: солдатами, ехавшими с фронтов в родимые деревни — кто на короткий отпуск, кто насовсем, без руки ли, без ноги — словом, покалеченные во славу Отечества; мужиками и бабами тульских деревень, коих сорвали с мест революционные события, а может, какая иная нужда гнала в Москву, а кого в Питер — правду сыскать, управу на акцизного чиновника стребовать, а то и на урядника, который до февраля семнадцатого смотрел на тебя, как на пустое пространствие. А нынче — шалишь, братец! К народу образом своим ясным жизнь поворачивается. Детей тоже много в вагоне было — и чего их-то по свету таскать в такие лихие времена? — писк, крик, брань, а то и потасовка прямо на грязном, заплёванном полу в шелухе от семечек. Ещё были в вагоне люди мастеровые, в картузах и косоворотках из тёмного ситца, пожилые из них являли достоинство и неспешность, беседовали в общем гвалте голосами тихими, а молодые взглядом, прямо скажем, охальным, все миленькую барышню обсматривали: ты, мол, нос не очень-то вороти, в мех его не засовывай, нынче порядки революционные — все равны и перед законом, и перед етой... любовью.

А барышня чувствовала себя ужас как стеснённо, неловко, всё поглядывала, смущаясь и розовея, на Григория, ища сочувствия и понимания. Наконец сказала голоском тихим и робким, к нему обращаясь:

   — Воздух... Абсолютно дышать нечем.

Каминский улыбнулся ей ободряюще и продекламировал довольно громко, так что и соседи некоторые вместе с барышней послушали:


Здесь русский дух!
Здесь Русью пахнет.

Барышня — вот же беда с ней! — совсем застеснялась, прямо так бы и выпорхнула из вагона, да невозможно. Отвернулась к замызганному окну.

Григорий Каминский испытал некоторый конфуз: «Может, зря я?» Однако тут же подумал: «А так и надо! Чего на тех, кто есть хозяева жизни, смотреть с высоты своего мнимого превосходства?»

Опять Григорий стал слушать разговоры вокруг себя, чем и занимался всю долгую дорогу. Интересно, поучительно.

А говорили вокруг него больше всего о войне: скорей бы конец ей, окаянной, сколько народу перегубила, перекалечила, мужика от дома оторвала, от земли. А весна-то, вот она, не за горами, оглянуться не успеешь, как уже в поле выходи, а кто в нонешнюю весну выйдет, чтоб за плугом идти, борозду поднимать на своём наделе? Безмужичной русская деревня стала по войне этой, чтоб её вовеки не видать. А бабы, само собой, о своём: с каждым днём в лавках и магазинах всё пустеет да пустеет, за хлебом, сахаром, ситцем, керосином с ночи очереди выстраиваются. Когда это стряслось, чтоб очереди в Туле или Москве? То, бывало, приказчики силком к прилавку тянут, разлюбезные, только бы денежки при тебе были — любых товаров и съестного прямо-таки завались. А нынче? Купцы да торговые люди три шкуры дерут, морды злые, нахальные. И нет на них ни управы, ни Бога. Или вправду от революции псе это сподобилось? Вверх тормашками перевернулось?

«Не от революции, — хочется вмешаться в разговор Григорию Каминскому. — Война во всём виновата».

Однако помалкивает наш герой — до времени.

Наконец радостно прокричал паровоз, вагон дёрнуло, лязг прокатился под полом. Поплыла мимо окна деревянная платформа, по которой носилась, беззвучно лая на поезд, шустрая лохматенькая собачонка. Колеса стучали всё быстрее.

На привокзальной площади было людно, шумно, вереницей стояли легковые извозчики, покрикивали: «Куда изволите, ваше степенство? Доставим-с!» Смеркалось. Несло в лицо редким снежком. Из лошадиных ноздрей валил пар; клубы его вырывались также из двери трактира, когда распахивалась она настежь разудало. Зажглись тусклые фонари.

И всё же где-то близко была весна — то ли в густо-сиреневом небе, то ли в ветре, весёлом, порывистом, а может быть, в самом Григории Каминском бродили весенние молодые силы, некие чудотворные токи, предвестники перемен. Так уже бывало с ним на пороге нового ответственного дела: возбуждение, жажда деятельности, сердце бьётся сильнее.

Направляясь к извозчику — шинель по-прежнему распахнута, в руке потёртый саквояж с нехитрым скарбом, а главное, с важными бумагами, — он задержался у афишной круглой тумбы, прочитал с интересом и неким предчувствием, отчего как бы жаркая волна прокатилась по телу (крупные буквы ярко-фиолетовой краской, чуть заваливающиеся набок): «18 марта 1917 года. Новый театр. Первый женский митинг. Протянем руку помощи солдаткам! Выступить могут все желающие. Начало в 17 час. 30 мин.».

«Так-так... Очень интересно! — Каминский вынул из карманчика брюк часы-луковицу, щёлкнул крышкой. — Опаздываю, а надо бы успеть».

Извозчик оказался молодым парнем с разбойным заросшим лицом.

   — Куда прикажете, господин студент?

   — Посольская улица, дом Коврижина. Рядом с полицейской частью. Знаешь?

   — Как не знать? — усмехнулся извозчик. — Мы все полицейские части в городе знаем. Положено.

   — Вот и отлично! Гони, братец, опаздываю. За быструю езду прибавлю малость. Хотя, сам понимаешь, не миллионер.

Опять усмехнулся извозчик:

   — Сторгуемся как-нибудь!

Пегий жеребец, тряхнув головой с подстриженной гривой, взял с места крупной рысью.

...Это был второй приезд Григория Каминского в Тулу. Первый пришёлся на лето прошлого года, когда в сей град пожаловал наш студент со специальным заданием Московского областного бюро РСДРП, ещё точнее — с заданием его большевистской фракции.

И в тот раз, и сейчас всё облегчалось одним обстоятельством: в Туле под именем Петра Игнатьевича Готлиевского проживал родной дядя Григория — Алексей Александрович Каминский, личность весьма и весьма примечательная, и о ней ещё будет рассказано подробно в своё время.

Сейчас же ограничимся вот чем. Причастен был к революционному делу Алексей Александрович, то бишь Пётр Игнатьевич, потому и проживал в городе оружейников под чужим именем. Притом вот ведь что произвёл, объявившись в Туле в 1915 году: возьми и сними квартиру в двухэтажном доме, неказистом правда, под самым боком полицейской части. Кому тут в голову придёт подозревать сапожника — а мастером сапожных дел был Алексей Александрович, простите, Пётр Игнатьевич, замечательным, — да ещё обременённого многими чадами и домочадцами, инвалида к тому же (деревянный протез вместо левой ноги), кому в голову ударит подозревать этого человека в деятельности, угрожающей императорским персонам и прочим, что пониже, властям предержащим? К тому же с иными полицейскими чинами в приятельстве: и поздороваются, на улице встретившись, поговорят о том о сём, а случается (нынче сказать надо: случалось), что и чарочку пропустят, уединившись в каморке, где Алексей Александрович, он же Пётр Игнатьевич, в каблуки-подковы медные гвозди ловко заколачивает.

Первый приезд в Тулу летом 1916 года был для Григория коротким, задание конкретное — узнать, что из себя представляет местная большевистская организация. И создать из рабочих оружейных заводов, прежде всего молодых, ячейку, на которую в скором будущем можно будет опереться. «А скорое будущее, — сказали ему тогда в Москве, — не за горами».

«Так и получается, — думал сейчас Каминский, подкатывая к дому, где квартировал дядя, — не только не за горами, а вот она уже, на дворе — революция!»

...Дядя, хромая ему навстречу, и усы для поцелуя родственного расправить не успел — племянник, стиснув Алексея Александровича в коротком крепком объятии, заспешил:

   — Дядя! Умыться, кусок на ходу сжую, и я — на женский митинг. А все разговоры — вечером.

Однако же, пока под рукомойником плескался, чистую рубаху надевал, потом жевал за столом что-то (вроде вкусное) — непоевшего дядя не отпускал, — за этими занятиями первый разговор состоялся.

Выслушав племянника — зачем приехал, надолго ли, какая главная задача, — дядя почесал за ухом, молвил:

   — Получается, ты сюда надолго.

   — А пока не одолеем! — засмеялся Каминский, поглощая вроде бы холодец говяжий с хлебом и запивая квасом еду.

   — Большевикам силу в Туле взять, — размышлял Пётр Игнатьевич, он же, разумеется, Алексей Александрович, — это, брат, задача... Сам понимаешь. Тут у нас с пролетариатом положение особое. Оружейные заводы работают на оборону. А в условиях войны... Во-первых, заработки, это тебе не на текстильных мануфактурах... Одним словом, рабочая аристократия. А во-вторых, — дядя поднял вверх палец, чёрный от сапожной работы, — и сие самое главное: от военной повинности освобождаются оружейники. Вот и попёрли на заводы детки купцов, чиновников, толстосумов разностных. Тут, племянник, чтоб у станка оказаться, без мзды в лапу не обходится. Известно, на Руси дело привычное. Результат? Разбавляется настоящая рабочая кровь вредоносной водичкой. Это тебе не тот рабочий класс, что, к примеру, на заводе Гужона или на Трёхгорке. Ну и делаем, Гриша, окончательный вывод: эсеры и меньшевики на сегодняшний день полные хозяева на тульских оружейных заводах.

   — Вот и поборемся! — дожёвывая уже на ходу, сказал Григорий.

   — Это — истинно, — одобрил Алексей Александрович Каминский своего племянника. — Поборемся!

...К началу женского митинга в Новом театре Григорий Каминский опоздал.

Вход был свободным — демократия. Обратил внимание: у театрального подъезда стояло несколько вполне роскошных экипажей и один автомобиль стального цвета английской фирмы «Роллс-Ройс».

«Интересно, что же тут за женщины такие собрались?»

В пустом гардеробе, сдавая свою шинелишку величественному гардеробщику с седыми бакенбардами, заметил на вешалках котиковые шубки, пальто с соболями и прочее такое.

«Или тут вся аристократия Тулы собралась?»

   — Опаздываете, милс-дарь! — густо сказал ему гардеробщик. — Уже порядочно, как шумят.

Григорий Каминский быстро взбежал по лестнице, зашагал через просторный вестибюль, где в углу у глухой стены торговал буфет, сейчас совсем пустой — вся публика была в зале. А из зала наплывал шум невнятный, слышались аплодисменты, возгласы, звон председательского колокольчика.

Каминский прошёл к двери, что была ближе к сцене, приоткрыл её и — оказался в зале. Видно, он был не один такой опоздавший: у стены стояли и мужчины и женщины; женщин было больше. Григорий устроился рядом с пожилым господином в строгом чёрном костюме, от которого явственно попахивало нафталином.

Наш герой осмотрелся. Зал был переполнен, и галёрка тоже. Действительно, в партере, в первых рядах, сидели вполне роскошные дамы — высокие пышные причёски, лорнеты, обнажённые плечи, драгоценными камнями поблескивали колье; горжетки, пушистые боа. Рядом со многими из них восседали офицеры в парадных мундирах. «Стало быть, офицерские жёны при супругах...» — определил Каминский. Среди этих высокопоставленных посетительниц женского митинга, однако же, попадались и тёмные жакетки, сатиновые платья и платочки. «Надо полагать, фабричные работницы, прислуга, солдатки», — подумал Григорий.

А дальше, к середине зала и к последним рядам, простых женщин становилось всё больше и больше, а галёрка только ими и была заполнена.

Мужчин в зале было немного. «И солдаты присутствуют, — отметил Григорий Каминский. — Это очень даже хорошо!»

В центре сцены стоял стол президиума, покрытый зелёным плюшем, и за ним сидели двое: представительная дама в декольтированном платье из коричневого бархата, с ниткой жемчуга на полной шее, в боа на плечах, и плотный мужчина средних лет в строгом цивильном костюме, с важным интеллигентным лицом.

В тот момент, когда Каминский появился в зале и быстро осматривал его, прикидывая, так сказать, расстановку сил, дама в боа, стоя, звонила в колокольчик, звонкий голос которого никак не мог перекрыть взволнованный шум.

   — Господа! Гражданки! — почти кричала председательствующая. — Соотечественницы! — Постепенно стало тихо. — Я абсолютно согласна с теми, кто говорил с этой сцены: из нашего зала мы обязаны протянуть руку той самой маленькой женщине, которая здесь почти отсутствует, которая осталась там, с нашими детьми, с нашим домашним хозяйством. Да, я говорю о женщине-прислуге, и сердце моё страждет. Эта маленькая обездоленная женщина должна быть нашей сестрой, ея муж нашим другом, ея дети — нашими детьми!

Раздались восторженные аплодисменты в первых рядах партера и в ложах. В середине зала хлопали вяло; задние ряды и галёрка хранили молчание.

«Отлично! — подумал Каминский. — Народ тут разбирается, что к чему».

   — Но здесь мы ещё не услышали голоса наших сестёр. — Дама в боа сделала внушительную паузу и патетически воскликнула: — Сёстры! Гражданки! Выступайте! Говорите обо всём, что мучит вас. Кто? Пожалуйста!

В пятом или шестом ряду вскочила молодая женщина весьма разбитного вида в пёстром платочке:

   — Я, я скажу!

   — Поднимитесь, душечка, на сцену! — попросила председательствующая.

   — Да ну её! — откликнулась молодая женщина. — Непривычные мы. — Она повернулась к сцене спиной, пылающим лицом к залу. — Я прямо отсюдова. Что я хочу выразить? Кругом только и крику: повсеместная свобода! Царя-батюшку скинули! Ладно... А наша жизнь разнесчастная поменялась? Как терпели от своих господ, так и терпим. Вот я... Нанялась делать одно — за малыми детьми ходить. А меня заставляют — и полы мой, и дрова коли. Потом... Я женщина молодая. — В её голосе зазвучали кокетливые нотки. — Придёт ко мне друг, хоть и с чёрного хода, а хозяйка его гонит почём зря взашей: пошёл прочь, немытая физиономия, и так далее... И получается: вот тебе и революция! Бывшая царица и та себе друга имела — Гришу Распутина!

Зал взорвался смехом, шиканьем, аплодисментами, слышались иронические возгласы.

Каминский увидел, что мужчина в президиуме наклонился к уху дамы в боа, что-то сказал ей, та согласно закивала, стала звонить в колокольчик.

В зале неохотно установилась тишина. Председательствующая сказала:

   — Слово имеет Сергей Родионович Дзюбин!

Представительный мужчина вышел к рампе, поправил рукой копну седеющих волос.

   — Кто он? — спросил Каминский у соседа в нафталиновом костюме.

   — Комиссар Временного правительства в Туле, — ответил тот, сердито покосившись на Григория. — Вы что, с луны свалились? Не знаете Сергея Родионовича?

   — Считайте, что с луны, — усмехнулся Каминский. — А в какой партии Сергей Родионович?

   — Господин Дзюбин, насколько мне известно, социал-демократ.

   — Граждане! Не мешайте слушать! — зашикали на них.

   — Комиссар Временного правительства в Туле уже начал свою речь (голос у него был поставленный, уверенный):

   — Гражданки! Русские женщины! Дочери революционной России! Трудное, но великое время переживаем мы! Великое — потому что под натиском свободолюбивых сил отечества рухнул вековой деспотизм Романовых и перед многострадальной Россией открылись необозримые дали свободного демократического развития. Трудное — потому что третий год бушует кровопролитная война...

Зал откликнулся как бы единым вздохом, движением, Каминский увидел: многие женщины и в партере, и в средних рядах вытирают платочками слёзы.

   — Да! — продолжал оратор, и в голосе его звучала скорбь. — Многие сыны отечества уже сложили головы на полях сражений. Верно тут говорилось: мы протянули руку всем вдовам, всем солдаткам! Руку благодарности, руку помощи и поддержки!

Сорвался шквал аплодисментов. Из него выплеснулся возглас:

   — Кто это мы?

Дзюбин повернулся в сторону, откуда прозвучал этот голос:

   — Мы, русские социал-демократы! Партия меньшевиков!

«Вот оно что! — Григорий в нервном возбуждении потёр руки. — Похоже, главный противник!»

Между тем Сергей Родионович, артистическим жестом поправив причёску, продолжал:

   — Но не забывайте, соотечественницы: полчища неприятеля несут России старые деспотические порядки. И поэтому от имени Временного правительства я призываю вас, наши сёстры, русские патриотки, в своих помыслах и делах, в письмах на фронт будьте твёрдой поддержкой ратного духа ваших мужей, сыновей, братьев! Доблестное русское воинство исполнит свой долг: раздавит немецкую гадину на российских полях, погонит и турецких супостатов вспять, дойдёт до Берлина, Дарданелл и Босфора! Поэтому мы говорим: война до победного конца!

Шквал аплодисментов обрушился в зале, многие повскакивали с мест, кричали:

   — Война до победы!

   — Слава русской армии!

   — Полная поддержка Временному правительству!

Возбуждённые лица, пылающие взоры, патриотизм, смешанный с жертвенностью — хоть сейчас веди в психическую атаку на вражеские окопы.

«Да, поработали в Туле меньшевики, господа эсеры и, можно предположить, кадеты...»

Дама в боа, председательствующая, звонила в колокольчик, призывая к порядку и тишине, и была, судя по красным пятнам на щеках и сбившейся причёске, чрезвычайно взволнована. Сквозь шум, который постепенно угомонился, она говорила:

   — Мы все, как один... как одна... — Голос её прерывался. Стало совсем тихо. — Мы в Туле создадим женский батальон сестёр милосердия! А теперь... Кто ещё? Кто?..

«Пора!» — приказал себе Григорий Каминский и крикнул:

   — Прошу слова!

В его сторону дружно повернулись головы.

   — Кто? — Председательствующая близоруко вглядывалась в зал. — Вижу, вижу. Прошу, сударь!

Каминский поднялся на сцену. Сотни глаз были устремлены на него, он физически ощущал их прикосновение.

Было абсолютно тихо.

   — О войне, — сказал он и помедлил немного. — Вот сегодняшняя московская газета «Телеграф». — Григорий вынул газету из кармана пиджака. — Последние сообщения из Ставки. — И он прочитал ровно и спокойно: — «После сильной артиллерийской подготовки химическими снарядами перешедшим в наступление немцам удалось занять часть наших окопов в двадцати вёрстах южнее Риги. Чёрное море. Наши аэропланы под огнём неприятельских батарей произвели налёт на Босфор, сбросив удачно бомбы на форты. Двум аппаратам не удалось вернуться к своим судам. Пилоты геройски погибли». — Казалось, в зале тишина становится тяжёлой, осязаемой. — Вот как ведётся «победоносная» война, — продолжал Каминский, — так гибнут русские воины. Ваши мужья, сыновья, братья! — И теперь он говорил уже женщинам, собравшимся в Новом театре, голос его набирал силу и страстность. — А что получите вы, работницы и солдатки, пришедшие на этот митинг? Вы слушаете патриотические речи и забываете о том, что дома вас ждут голодные дети, у многих мужья погибли в кровавой мясорубке, а те, что вернулись, — калеки!.. И такая же участь ждёт тех, кто сейчас находится в окопах на передовой. Я спрашиваю вас: ради чего эта война? Ради чего льётся кровь?

Зал хранил тяжкое молчание, как в гипнозе.

«А теперь самое главное!»

   — Женщины! Работницы и солдатки! — Голос его звенел. — Прислуги и прачки! Я обращаюсь к вам, сидящим в задних рядах и на галёрке! В первых рядах меня не услышат... — Он увидел, как в третьем или четвёртом ряду протестующе передёрнула плечами смуглая девушка в гимназическом платье. — Тут с пеной у рта говорили: теперь, после свержения царизма, мы ведём революционную войну, ваши мужья, сыновья и братья проливают кровь за дело революции и отстаивают её завоевания... Не верьте! Это — ложь!

Зал закачало движение, поднялся шум, слышались невнятные протестующие возгласы, дама в боа звонила в колокольчик, и вид у неё был чрезвычайно растерянный.

   — Повторяю: это ложь! — продолжал Каминский; зал неохотно замолкал. — И после падения самодержавия война выгодна только буржуазии, как русской, так и иностранной. За миллионные прибыли поставщиков оружия умирают в окопах русские и немецкие солдаты...

   — Долой! — послышался вопль из зала.

   — Да это немецкий шпион!

   — Арестовать его! — кричали со всех сторон.

Григорий увидел, как вскочила со своего места гимназистка, голос её был звонок и высок:

   — Дальше! Говорите дальше!

Долго звенел председательский колокольчик. Наконец шум в зале смолк.

«Вперёд, Гришка!»

   — Женщины, работницы, солдатки! Прямо посмотрите правде в глаза. Что принесла война? Вам и всей стране? Разорение, дороговизну, смерть близких... У вас только один путь к достойной доле русской женщины: объединяйтесь! Нет, не с теми, кто лицемерно протягивает вам руку в этом зале! Объединяйтесь с рабочими, идите в нашу революционную партию!..

   — Это что же за партия? — услышал он поставленный баритон комиссара Временного правительства в Туле.

Каминский повернулся к президиуму:

   — Российская социал-демократическая партия большевиков, товарищ Дзюбин!

В зале вскочила разбитная женщина в пёстром платочке:

   — Какой красивенький! Прямо картинка! Вы, большевики, все такие?

Григорий невольно улыбнулся и в нарастающем шуме прокричал последние слова:

   — Мы зовём вас в свои ряды! Вам, вдовам ц сиротам, солдаткам и работницам, захватническая война не нужна! А лозунг нашей партии — долой войну!

Пала мгновенная тишина... И вдруг с галёрки раздался истерический женский голос:

   — Да будь она проклята, война!

И оттуда же, с галёрки, всё, нарастая, захватывая задние ряды, центр зала, обрушились аплодисменты. В них тонули негодующие выкрики, и шиканье, и протестующий топот ног.

А Григорий Каминский, упрямо наклонив голову вперёд, быстро пошёл к выходу.

«Всё! Главное произошло. Больше мне здесь делать нечего. Всё равно Дзюбин и прочие склонят зал на свою сторону. Ничего, ничего! Всё впереди. Мы ещё поборемся».

Подавая ему шинель, гардеробщик удивлённо спросил:

   — Не антиресно?

   — Интересно, отец, — засмеялся Каминский. — Как в театре.

На улице в вечернем тёмно-фиолетовом воздухе кружились редкие снежинки.

Настроение было приподнятое, взвинченное, праздничное.

«Погуляю немного», — решил он.


* * *

ВОЗЗВАНИЕ АРХИЕПИСКОПА ПАРФЕНИЯ К ПРАВОСЛАВНЫМ ЧАДАМ ТУЛЬСКОЙ ЕПАРХИИ

По воле Божией в России свершился государственный переворот. Царь Николай II отказался от престола в пользу Великого князя Михаила Александровича, а Великий князь изъявил готовность занять Всероссийский Престол при условии, если на это будет воля народа.

Высшая власть в России перешла к Временному комитету Государственной Думы.

Благо России и наше личное благополучие требует от нас, братия, чтобы мы спокойно ожидали изъявления воли русского народа, строго и неуклонно исполняя свой долг перед родиной.

Волнение в народе, вызванное переменой власти, произошло в дни великой битвы с нашими врагами.

Было бы великим несчастьем для России, если бы волнение отвлекло наше внимание и силы наши от стремления к победе над врагами.

Воин, ты только тогда страшен для врага, когда в груди несёшь беззаветное мужество и любовь к родине и когда безусловно повинуешься твоим начальникам и строго выполняешь воинский устав.

Работающие на оборону, удвойте вашу энергию и помните, что каждый потерянный для работы час ослабляет нашу армию и усиливает неприятельскую.

Земледельцы, отдавайте ваши запасы хлеба и других предметов продовольствия уполномоченным по закупке хлеба для армии и населения. Озаботьтесь, чтобы предстоящим летом использовать каждый клочок земли, и привлекайте к полевым работам и огородным работам женщин, детей и стариков.

Торговцы, население исстрадалось от дороговизны необходимых для жизни продуктов. Уменьшайте цены, продавайте продукты хотя бы без пользы для себя.

Пасторы церкви, успокаивайте ваших пасомых, руководите ими, наставляйте повиноваться предержащей власти и молитесь с ними, чтобы Господь благословил нас и родину нашу миром и благоденствием.

Порфирий, архиепископ Тульский и Белёвский.
1917 года, марта 7 дня.

НАКАЗ ОБЩЕГО СОБРАНИЯ ЧЛЕНОВ ПРОФЕССИОНАЛЬНОГО ОБЩЕСТВА РАБОЧИХ ПО МЕТАЛЛУ г. ТУЛЫ И ТУЛЬСКОЙ ГУБЕРНИИ ДЕЛЕГАТАМ СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ

Избранным делегатам был дан следующий наказ: «Народ проливал свою кровь в революционной борьбе не для того, чтобы заменить правительство Романова правительством Милюкова — Родзянко, он восстал не для того, чтобы буржуазия посылала на убой народные массы для расширения рынков, захвата Константинополя, Галиции и Армении.

В революционной борьбе пролетариат стремится к свободе, чтобы достигнуть конечной цели. Этой свободы он может достигнуть только в демократической республике.

Поддерживать Временное правительство постольку, поскольку оно выполнит поставленные народами задачи революции.

От Временного правительства мы требуем немедленного созыва Учредительного собрания на основе всеобщего равного прямого и тайного голосования без различия пола и национальностей, в обстановке полной свободы печати, слова, собраний, союзов и немедленного проведения восьмичасового рабочего дня. Наши делегаты должны помнить, что братоубийственной войне должен быть положен самый скорый конец.

Он должен содействовать тому, чтобы Российская демократическая революция послужила сигналом к пролетарской революции на Западе.

12 марта 1917 года, Тула.


Из дневника Ольги Розен

«18 марта 1917 года. 23 часа 4 минуты.

Не знаю... Сама не знаю, какая сила подняла меня со стула? Он сбежал со сцены, устремился к выходу, в зале шумели, аплодировали, шикали. Вслед ему какой-то бас проорал:

— Точно! Каналья — немецкий шпион!

Свистели, кричали, топали ногами. Но это в первых рядах. А последние ряды и галёрка неистово аплодировали.

Я же, не помня себя, уже бежала за ним, но фойе оказалось пустым и лестница тоже. Я увидела его в гардеробе, швейцар подавал ему шинель. Я сразу поняла! Тёмная студенческая шинель с медными пуговицами. «Значит, он студент!» — поняла я и обрадовалась, даже не знаю чему.

А он уже выходил из театра! Не помню, каким образом у меня на плечах оказалась моя шубка. Сейчас я вспоминаю себя сразу на Киевской. И вижу его!

Он медленно шёл вниз, к кремлю, что-то насвистывал. Весёлое. Непонятно почему, но я обиделась на этот свист. Сейчас понятно: только что в театре он так говорил! И вдруг — этот легкомысленный свист!..

Он шёл, насвистывал. А я, как заворожённая, как прикованная к нему невидимой нитью, плелась сзади, шагах в десяти. Плелась, плелась, не могла остановиться, и щёки мои пылали, сердце колотилось. «Что я делаю? — и с ужасом, и с восторгом (да, да! С восторгом!) спрашивала я себя. — Зачем я иду за этим студентом?»

Ему под ноги попался кусок льда, и он, к моему крайнему изумлению, стал пинать его ногами из стороны в сторону, потом старался попасть этим куском льда в афишную тумбу. Не попал, лёд пронёсся мимо тумбы, и тогда он забежал вперёд этого куска льда и обернулся.

И увидел меня! Мы оба замерли! Мы смотрели друг на друга... Боже, как он красив! Нет, больше — обворожителен. Он — бог! Не могу найти слова, которыми можно описать его лицо, глаза, его густые волосы, падающие из-под студенческой фуражки на лоб. Но в эти мгновения, в которые мы смотрели друг на друга, я успела увидеть, что Киевская совершенно пуста, ни прохожих, ни извозчиков, что в воздухе кружатся редкие снежинки, фонари горят тускло и от них падают расплывчатые тени, а над крышей губернского суда — мы стояли как раз напротив — небо чуть-чуть розовое. «Весеннее», — успела подумать я, хотя одновременно вроде бы падала в обморок.

И тогда он пнул мне навстречу кусок льда и сказал:

   — Принимай пас!

«Какой ещё пас?» — ничего не понимая, подумала я, и ледышка прокатилась мимо моих ног.

   — Впрочем, барышни в футбол не играют, — сказал он и засмеялся.

Я молчала, как мумия.

   — А я вас только что видел в театре, — сказал он.

   — Да, я была на митинге... — еле-еле выдавила я из себя.

   — Вы с кем? — спросил он.

   — С вами! — выпалила я. И добавила, словно в омут бухнувшись: — Я социал-демократка!

   — Вот как? — Он совсем не удивился, а стал вдруг серьёзным. — В таком случае нам надо поговорить.

И я — откуда только нахальство взялось? — ляпнула:

   — Здесь рядом Пушкинский сквер. Идёмте?

Ведь мой любимый сквер был в двух шагах — только улицу перейти.

...И мы очутились в Пушкинском сквере.

Кругом — ни души, мы одни. И с нами сугробы, уже подтаявшие, слегка посеревшие. Голые деревья. Было тихо-тихо. Фонари остались на улице, и нас окружили сумерки, по-моему, лилового цвета, но всё равно я совсем рядом с собой отчётливо видела его прекрасное лицо.

   — Пусто, — сказал он, мне показалось, смущённо.

Это его смущение как бы расковало меня.

   — Время не для прогулок, — сказала я. И спросила: — А вам не холодно?

Шинель на нём была расстёгнута, руки без перчаток.

   — Я раскалён, ещё не остыл. — Он внимательно, пристально посмотрел на меня. И я не отвела взгляда! Мне было радостно смотреть в его глаза. — У вас тоже горят щёки, — сказал он.

Я, кажется, прижала руки к щекам (они действительно были горячими) и ни к селу ни к городу прошептала:

   — Скоро весна.

   — Скоро весна... — повторил он. — Сядем?

Мы сели на скамейку.

И мне показалось... Да, да! Только как бы в отдалении... Или так: музыка падала с неба. Я узнала свой любимый вальс «Увядшие розы». И прошептала:

   — Настанут тёплые дни, и тут, в сквере, будет играть военный духовой оркестр. — Он молчал, и я сказала: — Я вас раньше не видела...

   — Я приехал сегодня, — почему-то заспешил он. — И, как говорится, с корабля на бал — на ваш митинг. Да! — Он вскочил. — Мы же не познакомились! — Он протянул мне руку. — Григорий Каминский.

Я тоже поднялась со скамейки.

   — Оля, — прошептала я. — Ольга Розен.

   — Оля... — повторил он. — Снова Оля. — Он заглянул мне в глаза. — Я люблю это имя.

«Значит, — с ужасом подумала я, — у него есть девушка, тоже Оля...» Но я тотчас прогнала эту страшную мысль. Моя рука утонула в его горячей руке.

Мы опять сели на скамейку, так и держась за руки. И... Честное слово! Честное благородное слово! Через его руку ко мне, в самое сердце, переливалось... Что? Не знаю... Но мне так не хотелось отнимать свою руку! Тут я представила нашу классную даму Калерию Вильгельмовну Клайне, будто она из-за деревьев подглядывает. Или залегла за сугробами... С неё станется. Я высвободила свою руку.

   — Оля... вы...

Он подыскивал слова, и я пришла ему на помощь:

   — Я учусь во второй женской гимназии. В последнем классе.

   — Сколько же вам лет? — спросил он.

«Не очень-то вежливо спрашивать вот так, прямо», — подумала я, но ответила без всякой утайки:

   — Скоро семнадцать.

   — И вы социал-демократка по убеждению? — В его голосе мне послышалось сомнение.

   — Я в партии.

   — Замечательно! — Он опять стал ужасно серьёзным. — Тогда мы будем встречаться часто. — Помолчал и добавил, засмеявшись: — Хотите вы этого или нет.

   — Хочу! — вырвалось у меня. Я ужасно смутилась. И чтобы хоть как-то выбраться из этого смущения, спросила: — А где вы остановились?

   — В Туле у меня дядя — сапожник с многочисленным семейством, — сказал Гриша. (Всё! Всё! Решено: я для себя буду называть его Гришей.) — У него и остановился. — Гриша лукаво посмотрел на меня. — Что вы ещё хотите обо мне знать?

   — Всё! — потребовала я. Вот нахалка!

А он рассмеялся:

   — Вот как? — И мгновенно стал серьёзным. Это у него быстро получается: только что смеялся — и тут же, пожалуйста, серьёзный. — Что же, извольте!

И Гриша рассказал мне о себе. Почему-то с некоторой иронией. Или мне показалось?

На свет произведён (он так и сказал — «произведён») в славном городе Екатеринославе, в семье рабочего-кузнеца. Вероисповедание православное. Гимназию закончил в Минске. Семья переехала туда, когда Грише было десять лет.

Он сказал:

   — И вообще... Там — земля отцов. Дед мой, белорусский крестьянин Александр Иванович, в деревне был кузнецом, а отец по этой части пошёл уже в городе, на заводе. Странно... — Голос его стал совсем другим — мягким, нежным. — Видно, совсем маленьким к деду привозили. Помню: кузня, горн пылает, дед у наковальни вроде бы в кожаном фартуке, жарко, смрадно. Я выскакиваю на волю — и передо мной луг, весь в ромашках. Цветы высокие, прямо перед глазами стоят... Жёлтые, ворсистые сердечки в белых лепестках. Так ясно вижу, будто вчера было. Наверное, совсем крохой у деда гостил...

А мне привиделось: ясный летний день, луг на берегу Воронки, где у нас летняя дача. Весь в ромашках! Мы с Гришей, взявшись за руки, бежим к реке, ласковый ветер летит нам навстречу, и в небе поют жаворонки.

   — Что дальше? — вернул меня на землю, в Пушкинский сквер, его голос. — Там же, в Минске, вступил в социал-демократическую партию, получается, Оля, в вашем возрасте...

И тут я его перебила:

   — Сколько же вам лет сейчас?

   — Скоро двадцать два. — Он усмехнулся, мне показалось, невесело. — В общем-то биография заканчивается. После гимназии поступил на медицинский факультет Московского университета. И вот — недоучившийся студент. В феврале сего года по случаю революции пришлось оставить второй курс. Ничего, доучусь потом...

Я видела, чувствовала, что Гриша загрустил, спросила:

   — Григорий, а что вы любите?

Он удивился:

   — Что люблю? Жизнь, борьбу, друзей. — И снова засмеялся. — Футбол. Кинематограф. Оля, а вы любите кинематограф?

   — Нет! — даже резко сказала я, тут же вспомнив картину «Роковые страсти», которая недавно шла в театре «XX век». Там в главных ролях красотка Лисенко и франт с тонкими усиками Мечкин. Ещё в афише было написано: «Сюжет картины — на что способны женщины из высших слоёв общества». Какая пошлость! А все наши старшеклассницы просто помешались на этих «Роковых страстях».

Гриша чрезвычайно удивился:

   — Почему же вы не любите кинематограф?

   — Там постоянно целуются, — отрезала я. — И вообще... Всё несерьёзно.

   — Ну и ну! — Он даже руками развёл. — Тогда, Оля, вы и танцы не любите, верно?

   — Сейчас не люблю, — сказала я.

   — Почему именно сейчас?

   — Потому! — Я почувствовала: щёки мои опять пылают. — Вот недавно... Бал в Дворянском собрании, гимназический. Пошла. Интересно всё-таки. Музыка, блеск. Конфетти, туалеты всякие... А я стою у окна. Снег шёл, все крыши белые. И мостовая на Киевской белая. Только от извозчика два чёрных следа. Я представила: окопы, в них наши солдаты, снаряды рвутся, кровь, смерть... И в это время танцевать?

   — Вот вы какая... — Гриша опять внимательно смотрел на меня. — Хорошо, я тоже спрошу. А что, Оля, любите вы?

   — Читать книги.

   — Повести Чарской? Арцыбашева? А как вам роман Нагрудской «Белая колоннада»? — В его голосе мне послышалась насмешка.

   — Понимаю, Григорий, вы меня нарочно дразните. — Я подавила поднимающееся раздражение. — Нет, я читаю другие книги.

   — Какие же? — серьёзно спросил он.

   — Недавно прочитала Августа Бебеля «Женщина и социализм», — несколько торжественно (чёрт бы меня побрал) сказала я. — Между прочим, революция меня привлекает прежде всего борьбой за равноправие женщин. А сейчас я изучаю «Историю цивилизации в Англии» Бокля...

   — Эта работа мне хорошо знакома, — перебил он. — И что же у Бокля вам особенно нравится?

   — Многое. — Я старалась говорить медленно и спокойно, но это мне не очень-то удавалось. — Сколько глубины! Какие мысли! Вот, например, он пишет, что революционные преобразования в обществе только тогда плодотворны, когда они осуществляются цивилизованной нацией. Нам есть о чём подумать, верно?

   — Согласен. — Но в голосе его я слышала нетерпение. — И всё-таки, Оля, сейчас время не для Бокля. Отложим серьёзное чтение на будущее после нашей победы. Сейчас необходимо делать дело текущего момента. Сегодня, немедленно! И дорого каждое мгновение! Вот я бы с радостью пригласил вас в кинематограф, который вы не любите, а я просто обожаю. Но не могу, нет свободного времени ни часу. — Тут он вынул из кармана часы-луковицу, щёлкнула крышка. — Подарок отца в день совершеннолетия. Скоро должен быть в одном доме. — Он помедлил. — Вы, Оля, живете далеко отсюда?

   — Рядом. — Сердце моё заколотилось как бешеное. — Идти десять минут.

   — Я провожу вас, — сказал он, — если разрешите.

Я молчала, как последняя идиотка.

   — Можно? — В голосе его были неуверенность и просьба.

   — Можно... — прошептала я. — Только не до самого дома, а до угла, хорошо?

   — Хорошо, — откликнулся Гриша, тоже шёпотом.

И он проводил меня почти до самого крыльца, остановившись на улице Гороховой. Светились все наши окна. Я так боялась... А вдруг нас увидят из окна? Отец, мама, братья... Или кто-нибудь выйдет из дома на улицу. Но никого, слава Богу, не было кругом. Я повернулась — он всё ещё стоял на углу. Я помахала ему рукой. Он мне тоже помахал рукой...

Что-то случилось в моей жизни! Что-то невероятное. Гриша, Гриша! Я ждала тебя всю жизнь! Что будет? Мамочка родная, что будет?..

Боже, уже скоро два часа ночи! Он, наверное, уже спит. Спи, спи, мой любимый! Пусть тебе приснится самый замечательный сон...»


...Но Григорий Каминский в ту ночь долго не мог заснуть. Ворочался на жёсткой кушетке, скрипели пружины, и, хотя дядя поместил его в отдельную «комнату» — это была крохотная каморка с окошком, к которому вплотную подступал ноздреватый сугроб, — он боялся, что разбудит двоюродных сестёр и братьев, спавших за стеной.

Лежал на спине, стараясь не шевелиться. Сон не приходил. На потолке вяло шевелились расплывчатые тени, непонятно отчего возникающие.

«Какой огромный день! — думал Григорий. — Ещё утром была Москва, и вот я здесь, в Туле. Этот митинг... И Оля. Да, это так: вторая Оля в моей жизни. Удивительная, пылкая, ясная! Какая... — Определения не находилось, он видел перед собой её смуглое лицо, большие тёмные глаза, кудрявый локон падает на лоб. — Милая... «Что вы ещё хотите обо мне знать?» — «Всё!» Она хочет обо мне знать всё. А ведь я уже прожил большую жизнь.

Он повернулся на бок, заскрипели пружины. Сугроб в свете уличного фонаря казался голубым.


АВТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ В КОНЦЕ XX ВЕКА

5 января 1997 года

Через два дня православное Рождество Христово. В постсоветской Москве идёт снег, и на завтра, и на рождественские праздники синоптики обещают усиление снегопада и метели.

За окном скромной комнаты в Филях — бело, деревья в снегу, лёгкие, невесомые снежинки касаются стёкол.

Пришла моя любимая кошка Кнопа. Представьте себе: шестицветная, легко запрыгнув на письменный стол, разлеглась под зелёным металлическим колпаком лампы, посматривает на меня, ждёт, когда я включу свет, — у неё здесь, среди милых безделушек, которые накапливались годами, бумаг, книг, газет и журналов, своеобразный солярий.

Сейчас, Кнопочка, сейчас...

Вот так мы с ней вместе и работаем: она, растянувшись и жмуря глаза от удовольствия под электрическим теплом, еле слышно мурлычет, а я, вытесненный на край стола, копаюсь в своей рукописи.

Собирался с утра поехать в центр погулять по Александровскому саду, пройти к храму Христа Спасителя, в котором уже идут отделочные работы, и наружные и внутренние, теперь это мой любимый прогулочный маршрут. Не собрался. Нездоровится немного.

Вот интересно! Если бы мой трагический герой возник из небытия и сейчас, немедленно, оказался в современной Москве, — он бы поверил в реальность происходящего? Сияющий золотом купол храма Христа Спасителя (который они взорвали) в снежной замети и ярких, праздничных лучах прожекторов, колокольный звон Ивана Великого в Кремле, торжественные предрождественские службы в кремлёвских церквах; через Тверскую (опять, опять Тверская! а не улица имени революционного Буревестника...) — огромный плакат: «С праздником Рождества Христова!» Сверкающие нарядные витрины магазинов, невиданное красочное изобилие на прилавках, никаких очередей... (Наши современные коммунисты не без ехидства говорят: «Пережили господ, переживём и изобилие»; следует добавить: и обратно, в социалистические бараки, где хоть и рабская, но гарантированная пайка.) Рекламы зарубежных фирм, и преобладают среди них американские. Банки, фасады частных офисов... Капитализм? Проклятый капитализм вернулся?

Нет! Нет... Всё совсем не так. Стопроцентно не так! Не знал подобного, современного «капитализма» «пламенный революционер» Григорий Каминский...

Как важны, необходимы — смертельно необходимы! — для новой России, свободной, демократической, которая сейчас рождается в муках, — историческая память, исторические знания, историческое мышление.

С этой целью — без осмысления отечественной истории мы Иваны, не помнящие своего родства — и написан исторический роман, который вы только что начали читать. Определение условно — затрудняюсь обозначить жанр предлагаемого на ваш суд сочинения; не теряю надежды: моими читателями будут прежде всего молодые...

В наши дни достаточно часто можно услышать — и от учёных мужей со всяческими степенями в том числе, — что Октябрьская революция явилась всероссийским и всемирным бедствием (и с этим я согласен), что если бы большевики не узурпировали власть, разогнав Учредительное собрание, и революционные преобразования в начале двадцатого века в России закончились бы отречением Николая Второго от престола и февралём 1917 года, то есть победой буржуазной революции, — сегодня, в конце второго тысячелетия от Рождества Христова, мы были бы самой могущественной, процветающей и свободной страной в мире.

Что ж, может быть. Вполне может быть. Но...

Во-первых, история не знает согласительного наклонения.

Во-вторых. В России в 1917 году революция — именно Октябрьская, «пролетарская», «социалистическая» — была, увы, неизбежна. Кажется, вождь мирового пролетариата в ту судьбоносную пору сказал: «Россия беременна пролетарской революцией». Что же — ещё раз, увы, — прав был Владимир Ильич, никуда не денешься: беременна, и именно этим дитятей-монстром. И — это уже третье увы — повивальной бабкой у разрушительной, смертоносной революции (когда она переросла в гражданскую войну) могла быть только одна сила — крайне левоэкстремистская, целеустремлённая, спаянная железной дисциплиной марксистская («экспроприаторов экспроприируют») партия большевиков. Да, уже тогда в руководстве ленинской партии и вокруг него было немало политических авантюристов с уголовным прошлым. Но на первых этапах «борьбы» за власть эта их суть была глубоко сокрыта. Всему своё время, господа.

А сейчас — пока — давайте рассмотрим три тезы, определявшие тактику большевиков в России к марту 1917 года, когда молодой, совсем ещё молодой Григорий Каминский (двадцать один год!) приезжает в Тулу по заданию Центрального Комитета Российской социал-демократической партии (большевиков) — с целью восстановления в славном городе оружейников ленинской фракции в местной социал-демократии, разгромленной властями в начале первой мировой войны. Он везёт с собой три тезиса «программы действия» большевиков.

Первый тезис: «Долой империалистическую войну! Заключение немедленного мира с Германией и её союзниками!* Для разговора с «массами» два уточняющих сузь проблемы лозунга на период текущего момента: «Солдаты! Штыки в землю!» «Возвращайтесь в свои деревни, к семьям! Весна на носу, сев». О перерастании империалистической войны в гражданскую, дабы свершить победоносную пролетарскую революцию и вырвать власть у класса эксплуататоров — капиталистов и помещиков, пока не говорится по тактическим соображениям — рано, хотя стратегически этот лозунг давно взят на вооружение руководством партии во главе с Лениным. Погодите, соотечественники, через несколько месяцев Россия этот лозунг услышит. А сейчас... Нет более популярного в народе призыва, чем призыв: «Долой войну!» Давно ничего не осталось от шовинистического угара ура-патриотов первых месяцев страшной европейской бойни, хотя все прочие партии в России, социал-демократические в том числе, начиная от эсеров и кончая меньшевиками, по-прежнему стоят на великодержавных позициях: «Война до победного конца!» Этот лозунг подкрепляется вторым: «Всемирная поддержка и доверие Временному правительству!» И только одни большевики со своим страждущим отечеством: «Долой войну! Мир народам!» И эти справедливые слова падают на благодатную почву: Россия изнемогает под бременем неимоверных военных расходов, просто они ей экономически не под силу. Резко падает и без того низкий жизненный уровень народа, особенно в деревне, а в промышленных центрах с конца 1916 года начинаются систематические перебои со снабжением продовольствием, резко поднимаются цены на продукты. Армия на фронтах терпит одно поражение за другим — тут и бездарное военное руководство, никуда от фронтов не уйти, как бы ни старались современные «патриотически настроенные» фальсификаторы истории: за всю военную кампанию 1914 — 1917 годов случилась единственная удачная военная операция — знаменитый Брусиловский прорыв; тут и огромные-людские потери (от века на Руси во время баталий с супостатом солдат не считали: держава велика — новые сыны отечества народятся); тут и чудовищные аферы в снабжении армии всем необходимым — вооружением, фуражом, одеждой, медикаментами и прежде всего продовольствием: солдаты в окопах попросту голодают; и всё это — результат коррупции на самом верху, в Петрограде; и циничные дельцы, для которых «война что мать родна», уютно расположились сначала возле трона, а после отречения Николая Второго от престола, никуда не денешься, вокруг Временного правительства, в которое вошли передовые, «демократически настроенные», просвещённые люди России. Так что на солдатских, крестьянских, рабочих митингах, которые бушуют по всей стране, одна партия со своим народом: «Долой войну!»

   — Братва! Даёшь большевиков! Штыки в землю! (Скоро, очень скоро на этих пугачёвских митингах солдат-большевик или матрос в легендарной тельняшке будет орать: «Братва! Офицерье, шваль белопогонную, — на штыки!»)

   — Долой войну!

И уже звучит следующий большевистский лозунг: «Землю — крестьянам!»

Да, вот и второй тезис, с которым едет в Тулу бескомпромиссный большевик молодой Гриша Каминский: «Землю — крестьянам!» И действительно: есть ли для деревенской России (крестьяне составляют около девяноста процентов населения) более животрепещущая проблема — земля? Лучшие угодья у помещиков и у государства, у монастырей и акционерных обществ. Основная крестьянская масса землю арендует у тех, кому она принадлежит.

Хуторское хозяйство — по блистательной реформе Столыпина — только успело сделать первые шаги на окраинах империи, в Сибири, в Северном Казахстане, и фактически было остановлено убийством великого реформатора, а потом сорвано начавшейся войной. А тут «Землю — крестьянам!». И — уточнение для разговора с крестьянскими массами: без выкупа, сразу! То есть пришли большевики к власти и — сразу! — отбирают землю у ненавистных помещиков и прочих эксплуататоров, тут же её делят между тружениками крестьянами: получи свой надел, размер его едоками в семье определяется — на вечное время, твоя она теперя! Только трудись себе и России во благо. Надо сказать, в программах всех российских социал-демократических партий, включая кадетов, предусматривалась передача земли крестьянам, только эта сложнейшая процедура оговаривалась рядом юридических актов, необходимостью принятия ряда земельных законов, то есть предполагался цивилизованный путь проведения земельной реформы, которая учитывала — и не ущемляла — интересы всех сторон, включая тех, кому до сих пор принадлежала земля. Большевики же «земельную реформу» (если это реформа и если им поверить на слово) собирались осуществить — давайте вещи называть своими именами — бандитским путём, по ленинскому тезису «Грабь награбленное». И — не будем скрывать правды — подобный земельный передел импонировал российскому крестьянству, забитому, невежественному, сильно пьющему (хотя и не до советского беспамятства, всё-таки посты соблюдали...), а в «текущий исторический момент» озлобленному тяготами и бедствиями войны. И посему:

— Мужики! Бабы! Слушай сюда! Большевики землю обещають! Даёшь, большевиков! Ты, кучерявый в коже, пиши в свою партию! Мы за дарёную землю кому хошь горло перегрызём!

И более чем дружно поворачивалась огромная крестьянская лавина России к большевикам, шла за ними. До поры, до поры, конечно. До первых продотрядов, хлебной монополии, а там и военный коммунизм не за горами. Уши-то развесили. Охочь русский человек до халявы и дармовщины. До сих пор охочь. Как иначе объяснить доверчивость миллионов наших соотечественников, «обманутых вкладчиков», которые купились на всяческие финансовые пирамиды? Не умеем, не умеем мы на собственном историческом опыте учиться...

Наконец, третий тезис: «Заводы — рабочим!» И тут надо уточнить, что третья теза, которой партия вооружила Григория Каминского, отправляя его в Тулу, была самой невразумительной, неотработанной. Предназначался лозунг двухпроцентному — от работающего населения страны — молодому российскому пролетариату, и нельзя сказать, чтобы был воспринят фабричным и заводским человеком с великим энтузиазмом: «Как это? Возьмём мы завод — наш он теперь. А дале чо с ним делать? Вот если б трудовой день покороче, зарплату повыше, в лавке товары подешевле да получше — другое дело!» И потому было уточнение: заводы — рабочим! — это на первом этапе означает рабочий контроль. «Вот и будете, контролируя хозяев или государство (как на тульских оружейных заводах), сами определять, сколько часов в день у станка стоять, сколько за каждую работу платить», — «Ну, это, граждане большевики, другое дело!»

Конечно, можно было бы без третьего тезиса обойтись, учитывая демографическую и социальную ситуацию в России, но — никак нельзя. Большевики — марксистская партия, а авангард в социалистической революции — рабочий класс. И социалистическую революцию начинать будем в промышленных городах, опираясь на пролетарский угнетённый авангард. С этим, третьим тезисом и предстояло Григорию Каминскому прежде всего работать в Туле. Он это прекрасно понимал...

И теперь резюме из трёх изложенных ленинских тезисов. Оно конкретно. В той стране, какой была Россия к весне 1917 года, партия большевиков — необходимо подчеркнуть: в своих лозунгах, в провозглашённых целях — была сплочённой экстремистской организацией, полнее всего выражающей интересы крестьянства и рабочих накануне величайшего потрясения, каким стала для нашего загадочного отечества Октябрьская революция. Это факт, который опровергнуть невозможно.

...Так. Пришла вторая кошка, Люся, трёхцветная, но преобладает у неё белый окрас. Между прочим, она, родительница Кнопы, — кошачья хозяйка нашей квартиры и всем тут заправляет. Ведь известно: не мы выбираем кошек, а они нас. Люся несколько лет назад пришла к нам с улицы на сносях, походила по комнатам, всё обнюхала, посмотрела, вроде бы ей понравилось, и она осталась, одарив нас через несколько дней шестью очаровательными котятами.

А сейчас Люся сидит перед письменным столом, посматривает на Кнопу и выразительно мяукает. Всё очень просто: зовёт дочку на кухню, пора обедать. Ну вот... Кнопа прыгает на пол, и обе кошки неспешно отправляются к кухонной двери. Само собой разумеется, что мне надо идти следом, чтобы дать им заранее приготовленный женой обед. Кажется, это будет варёная рыба. Впрочем, может быть, что-то другое, сейчас посмотрю. Инструкция на столе.

Смотрите-ка! Уже третий час, и начинает смеркаться. А какой снег валит за окном! И довольно сильный ветер — снежные шлейфы порывами пролетают мимо окна. В поле, наверное, метель. Настоящая рождественская погода.

Помните, у Бориса Пастернака в «Докторе Живаго»:

Мело, мело во все концы,
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела...

Глава вторая ДЕТСТВО


В детстве он засыпал мгновенно. И в тот вечер, которым сменился снежный серый день, когда их семья на двух извозчиках с Московско-Брестского вокзала добралась наконец до Госпитальной улицы, где отец, Наум Александрович, снял квартиру из трёх комнат в каменном мрачном доме. — Гриша, не раздеваясь, устроился на овчинном полушубке между узлами со скарбом и сразу провалился в сладкий крепкий сон. Он, уставший, переполненный дорожными впечатлениями, дремал уже, пока ехали по городу, и Минска совсем не увидел. Перед слипающимися глазами только густо кружился снег, покачивалась широкая спина извозчика, где-то рядом звучали голоса отца и брата Ивана, а он был занят только одним: боролся с тяжко навалившимся сном.

...Его разбудил шум, вроде бы крик, кажется, кто-то плакал. Проснувшись, Гриша не мог понять, где он, что происходит. Незнакомая комната, заваленная вещами и узлами, рядом с полушубком, на котором он спал, — медный таз, в нём мама всегда варила малиновое варенье. Там, в Екатеринославе... Он сразу всё вспомнил: поспешные сборы, переезд, долгая дорога в поезде, в вагоне третьего класса. Сердце сжалось. Что ждёт здесь, в незнакомом, чужом городе?

Утренний свет, окрашенный розовым солнцем, наполнял комнату, громко разговаривали за дверью, а плакала, кажется, мама...

Он вскочил, опрометью бросился к двери.

Пофыркивал на голом, без скатерти, столе самовар, белая булка нарезана крупными ломтями, тоже прямо на столе, в блюдцах сыр и масло. Всё семейство во главе с Наумом Александровичем пило чай: братья — старший Иван и Володя, младший, сёстры Люба и Клава, а у мамы, Екатерины Онуфриевны, действительно были заплаканы глаза.

Да что случилось?

   — Ополосни лицо, — спокойно сказал отец. — Умывальник вон там, в передней. И — завтракать. Мы тебя не будили, уж больно разоспался.

Странно: холодная, обжигающая лицо вода пахла полынью.

Когда он вошёл в столовую, Иван, шурша газетой, говорил возбуждённо и громко:

   — Если поднять рабочих, студентов, выйти с протестом на демонстрации, — его не казнят!

   — Тише, Ваня, тише... — зашептала Екатерина Онуфриевна. — Господи, не успели приехать, и тут то же самое!

Отец молчал, а Иван, повернувшись к Грише и блестя глазами, опять заговорил быстро, громко:

   — Вот, в сегодняшних «Губернских новостях»... Вынесен смертный приговор студенту Ивану Пулихову!

   — За что? — вырвалось у Гриши.

   — Он бросил бомбу в минского губернатора, генерала Курлова. Этот Курлов залил улицы кровью в пятом году, когда вывел войска против рабочих...

   — И что же? — перебил Гриша.

   — Бомба не взорвалась! Представляешь, после воскресной службы губернатор вышел на паперть кафедрального собора, тут из толпы и кинулся к нему Пулихов, бросил бомбу под самые ноги этому мерзавцу, а она не взорвалась!

   — Бомбы не умеют делать, — промолвил Наум Александрович, расправив густые чёрные усы и поднося ко рту блюдце с чаем. — Вот народовольцы умели делать.

   — Я-то думала, — тихо сказала Екатерина Онуфриевна, — уедем, и не будет в доме этой политики... — По щекам её опять потекли слёзы. — А вы снова, снова!..

   — От политики, матушка, никуда не сбежишь, — миролюбиво сказал отец, потягивая с блюдца чай.

   — А дальше? — спросил Гриша. — Что со студентом?

   — Тут же схватили. Вот написано: «Злодей задержан на месте преступления жандармами и полицейскими».

   — Они его сразу до полусмерти избили! — Щёки Клавы, которой совсем недавно исполнилось двенадцать лет, залило яркой краской. — Прямо на паперти собора!

   — И эта туда же! — всплеснула руками Екатерина Онуфриевна. — С чего взяла?

   — На втором этаже нашего дома швейная мастерская. Пошла за водой, у колодца мастерицы...

   — Да об этом весь Минск говорит! — поддержал сестру Иван. — Ходил в лавку за хлебом и сахаром — народ только об одном: смертный приговор студенту.

...В ту пору, в феврале 1906 года, Григорию Каминскому было десять лет, а его старшему брату Ивану шёл шестнадцатый.

В первые же дни новой жизни у Гриши появился друг, Володя Григорьев, сын швеи. Истый минчанин, он знал город как свой дом. Володя был коренастым, шумным, непоседливым. Мать его была полька, пани Мария, с печальным, бледным и озабоченным лицом, на котором чёрными дугами разбегались тонкие брови, а под ними мерцали серые, тоже печальные, глаза. Пани Мария поразила Гришу и своей красотой, и лёгкой летящей походкой, всё она делала быстро и в то же время плавно. Володя был совсем не похож на свою мать, наверно, удался в отца, машиниста на железной дороге.

Володя и Гриша были одногодками, и как-то так получилось — Володя стал главным во всех их затеях. Впрочем, понять можно: для Гриши всё здесь было пока неведомо, казалось чужим, и это вызывало чувство неуверенности.

...Начинало смеркаться, и Гриша засветил керосиновую лампу — впереди захватывающее, любимое занятие: чтение, Фенимор Купер, «Всадник без головы», он остановился на семьдесят третьей странице...

— ...Гриша! — послышался голос матери из соседней комнаты. — К тебе Володя пришёл.

Володя был непривычно хмур, в серых глазах нет озорства и лукавства, он наклонился над ухом друга.

   — Нынешней ночью его повесят, — зашептал он, — и это можно увидеть...

   — Кого повесят? — оторопел Гриша. — И... что можно увидеть?

   — В сегодняшних «Ведомостях»... Царь отклонил прошение родных студента Пулихова о помиловании. Ночью в тюремном дворе он будет казнён. А тюрьма через три улицы от нас!

   — Ну? — У Гриши перехватило дыхание.

   — Рядом с тюрьмой трёхэтажный дом. По пожарной лестнице можно залезть на крышу, и весь тюремный двор перед тобой! Я только что...

   — Лазил? — ахнул Гриша.

   — Да! Пожарная лестница со стороны помоек, стена глухая, никого нет. — Теперь лицо Володи пылало азартом. — Так пойдём?

   — Ты говоришь, ночью... Ничего не увидим.

   — Во дворе тюрьмы горят фонари. Постой! Может, ты боишься?

   — Ничего я не боюсь!

Гриша говорил правду: страха не было. Появилось, и он боялся признаться себе в этом... появилось жгучее любопытство: как это казнят человека?..

   — Тогда, — прошептал Володя, — встречаемся в десять вечера у аптеки Захарьевской. Сумеешь незаметно выбраться из дома?

   — Сумею.

Он решил сыграть в открытую.

   — Мама, — сказал Гриша, когда стенные часы с гирей в виде еловой шишки показывали полдесятого, — я немного погуляю перед сном. На всякий случай ключ возьму. Вдруг вы рано ляжете спать.

Екатерина Онуфриевна на кухне была занята стиркой и словам сына не придала никакого значения. Она устало разогнулась над корытом, в котором белыми кучевыми облаками вздымалась мыльная пена, и сказала:

   — Ладно. Только оденься потеплее.

Был морозный февральский вечер. Окна домов уютно светились, и, проходя мимо, Гриша видел в них абажуры — малиновые, жёлтые, голубые. На подоконнике одного окна сидел ленивый пушистый сибирский кот и не торопясь, старательно умывался. Проплыло окно, за которым возникла картина, заставившая сильнее биться сердце мальчика: вокруг круглого стола тесно сидели люди в студенческих кителях и барышни, студент с бородкой держал в руках гитару... В раме освещённого окна мелькнула эта картина и исчезла.

«Поют, смеются, — подумал Гриша. — Неужели они не знают, что этой ночью повесят их товарища? И вообще... Всё обыкновенно, как всегда. Кот умывается... Вон горят лампады перед иконами в красном углу...»

Мысли начали путаться. Как всё странно!.. И зачем смотреть на казнь? А вдруг он не выдержит, закричит? Или ещё что-нибудь?..

Улица была пуста, поскрипывал снег под ногами. На перекрёстке у полосатой будки стоял, закутавшись в доху, городовой. Стоял не шелохнувшись, как монумент, и — удивительное дело! — Грише он показался неживым.

А вот и аптека. Окна, задёрнутые марлевыми занавесками, светились голубоватым светом.

Володя возник из соседних тёмных ворот и сказал только:

   — Пошли.

Гриша еле успевал за другом.

   — Да куда ты спешишь?

   — А если они казнь на вечер перенесли? — Володя даже не обернулся. — И надо заранее на крыше устроиться.

Пересекли несколько улиц, нырнули в короткий переулок, в котором не было ни одного фонаря, окна многих домов оказались закрытыми ставнями — и начался пустырь с кучами мусора.

Володя свернул на неприметную тропинку, и они пересекли пустырь.

   — Вон этот дом, видишь? — обернулся Володя.

Впереди возвышался трёхэтажный дом, и с него от пустыря начиналась улица, застроенная такими же одинаковыми, унылыми трёхэтажными домами.

   — Тут солдатские казармы, — сказал Володя. — А теперь — осторожно! Главное, чтобы никто не увидел.

Они прошли вдоль дома, завернули за его угол и оказались у глухой торцовой стены. Вверх поднималась пожарная лестница.

   — Вроде никого, — прошептал Володя.

Гриша, ощутив внезапный озноб, оглянулся. Улица и снежный пустырь с тёмными кучами мусора были пусты, и эта пустота казалась зловещей.

   — Давай ты первый. — В голосе Володи послышалась неуверенность. — А я покараулю.

Гриша полез по лестнице. Даже через варежки ощущался холод железных перекладин. Лестница тихо позванивала под его ногами, а Грише этот звон казался оглушительным.

«Скорее! Скорее!» — торопил он себя.

И очутился на крыше. Она была покрыта снегом, покато поднималась вверх к ряду труб, и к одной трубе от лестницы вели следы...

«Да тут кто-то есть!» — с ужасом подумал Гриша.

Но возникла над краем крыши голова Володи и прошептала:

   — Иди по моим следам к трубе. От неё всё видно. Только осторожно, не поскользнись.

...У трубы снег растаял, мальчики устроились рядом, прижавшись к тёплому, как показалось вначале, кирпичному боку.

   — Теперь смотри! Всё как на ладони.

С трёх сторон длинный, как пенал, тюремный двор замыкали низкие одноэтажные строения, а с четвёртой была высокая каменная стена, поверх её шла колючая проволока, отчётливо видная в свете газового фонаря. И ещё в тюремном дворе торчало три фонаря — по углам. Двор был совершенно гол и пуст.

Только у каменной стены...

   — Смотри! — Гриша невольно вскрикнул и, зажав рот рукой, прошептал: — Виселица...

Виселица белела свежими брёвнами, и ветер покачивал верёвку с петлёй.

Страшно! Гриша признался себе: «Страшно! Зачем я только согласился?..» Он взглянул на Володю и понял, что его другу тоже страшно. И тут же понял ещё, что оба ни за что не признаются друг другу в своём страхе и, значит, обречены на зрелище казни.

А дальше? Невероятно, но очень скоро Володя заснул, склонив голову на Гришино плечо, а сам Гриша почувствовал, что его неудержимо клонит в сон.

   — Просыпайся! — Он сильно, даже грубо толкнул Володю.

   — Что? Куда?.. — Похоже, Володя не понимал, где находится.

   — Мы что, спать сюда пришли? — Непонятная злость на друга поднималась в Грише.

   — Ой! Да как же я?

Теперь они смотрели только на тюремный двор, и сонливость сменилась нервным возбуждением.

Но время шло, и всё было по-прежнему: пустой зловещий двор, белая виселица — казалось, что она сделана из огромных костей; ветер раскачивал верёвку с петлёй... Было ощущение, что тёмное небо, осязаемо тяжёлое, опустилось совсем низко и давит, давит...

Где-то далеко стали отзванивать мелодичные, густые удары.

   — Сколько уже отбило? — спросил Володя, и глаза его в полумраке казались совершенно круглыми.

   — Я не считал, — откликнулся Гриша. — А что?

   — Да это же в католическом костёле Матки Боски бьёт! Наверно, полночь!..

Последний удар растаял в тишине, которая теперь воспринималась полной, гнетущей.

   — Смотри! Смотри! — Володя вцепился в плечо Гриши.

Открылись двери тюремного здания, которое было ближе к каменной стене, замелькали огни, и мальчики увидели шествие, которое Григорий Каминский помнил потом всю жизнь, — оно было для него символом пути человека на свою Голгофу.

Ведь у каждого, кто приходит на эту печальную землю, своя Голгофа.

Впереди шёл человек в красной рубахе, на которую был накинут короткий полушубок. Под мышкой он держал высокий табурет, а в руке не то узел, не то мешок...

   — Палач... — прошептал Володя.

Следом двигалось четверо жандармов с фонарями в руках, а за ними два солдата с винтовками наперевес вели высокого человека в длинной нелепой шинели и в квадратной чёрной шапке на голове. За ними следовал священник в рясе поверх дохи, и на его груди в свете фонаря поблескивал золочёный крест. Замыкали шествие трое мужчин в штатских пальто с меховыми воротниками.

У Гриши зубы отбили предательскую дробь.

Возле виселицы сделалось непонятное, суетливое движение, на короткое время все вмешались в единую кучу, хаотически заметались фонари в руках жандармов. Только палач деловито, буднично устанавливал табуретку под петлёй, и рядом с ним, неизвестно откуда, появился ещё один, точно такой же табурет.

Слышались неразборчивые голоса, отчётливо прозвучало, раздражённо и зло:

   — Поторапливайтесь!

Солдаты подвели студента Ивана Пулихова к виселице и замерли по её бокам по стойке «смирно». Жандармы стояли в стороне, один из них подошёл к мужчине в штатском и стал светить ему фонарём; тот, не снимая перчаток, развернул лист бумаги.

До мальчиков долетало только невнятное бубнение — голос не повышался и не понижался, звучал на одной ноте, и в этой ноте была неумолимость.

   — Приговор читает, — прошептал Володя.

А Гриша не мог понять, что с ним творится: сердце яростно колотилось, вот-вот разорвётся или выпрыгнет из груди, слёзы катились по щекам, туманили взгляд, ужас, тоска, безысходность наполнили всё его существо.

Это ему, ему читают смертный приговор... Это его сейчас повесят!..

А бесстрастный голос всё звучал и звучал.

Подсудимый стоял под виселицей, не двигаясь, подняв голову к низкому тёмному небу. Что он видел там? Или чего ждал оттуда?..

Наконец голос смолк.

К Ивану Пулихову подошёл священник, стал тихо что-то говорить, однако голос у него был густ, внятен и добросердечен, до мальчиков долетали отдельные фразы: «Последний раз, сын мой, покайся...», «Будь спокоен, совсем немного...», «Он всё знает, и Он всё простит...».

Потом голос тоже стал монотонным — священник читал молитву. Отчётливо прозвучала последняя фраза:

   — Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Аминь!

И он протянул подсудимому крест — для последнего поцелуя.

Студент Пулихов резко оттолкнул крест и отвернулся.

   — Он не верит в Иисуса, — прошептал Володя и быстро, суетливо перекрестился.

А дальше...

К подсудимому подошёл, показалось Грише, неторопливо, палач, уже без полушубка, в красной рубахе, подпоясанный узким ремешком, в тёмных штанах, заправленных в сапоги. По походке, движениям можно было предположить (лица всех находящихся в тюремном дворе были неразличимы), что палач молод, силён и совершенно равнодушен к чужим жизням. Он одним ловким движением скинул с плеч студента длинную шинель, помог ему подняться на табурет, потом сам гибко вспрыгнул на второй табурет, в руках его уже был чёрный мешок, который он стал неторопливо надевать на Ивана Пулихова.

Потом он накинул на этот мешок петлю, подтянул её, отчётливо обозначились голова и шея.

Палач спрыгнул с табурета на землю...

И...

Наверно, Гриша отвернулся. Или зажмурил глаза.

Когда он снова посмотрел на тюремный двор, безжизненное тело еле-еле покачивалось под перекладиной виселицы.

Подошли жандармы, готовые помочь палачу вынуть из петли труп.

Гриша почувствовал приступ рвоты, потемнело в глазах.

   — Скорее, Володя! Уйдём...

   — Да, да... — Гриша не узнал голоса своего друга.

Как они только не сорвались, спускаясь вниз по пожарной лестнице...

И бежали, задыхаясь, по улицам, как будто за ними кто-то гонится.

Они не могли ни о чём говорить и смотреть в глаза друг другу, будто были не тайными зрителями казни студента Ивана Пулихова, а участниками её.

На следующий день между мальчиками возник непонятный молчаливый заговор: они никогда не вспоминали о пережитом в ту ужасную ночь и никому не рассказывали о казни, свидетелями которой стали.

То была первая насильственная смерть, увиденная Гришей в его ещё такой короткой жизни. Нет, тогда он не мог осмыслить её, оправдать или осудить палачей. Безусловно одно: он был потрясён, более того — на некоторое время, пока молодая душа не излечилась, раздавлен увиденным, бытие потеряло гармонию, и, очевидно, ещё смутно, открылась мальчику бездна драмы нашего земного существования.

Новый друг, Алексей Туманский, вторгся в жизнь Гриши своим страстным увлечением: воздухоплавание! Человек легче воздуха! Человек — авиатор, парящий на своём самолёте в необъятной голубизне неба.

Всё произошло в первое же знакомство, в первый день, когда в соседнем доме поселилось семейство Туманских (они переехали на их рабочую улицу из центра города). Гриша и Володя Григорьев с любопытством наблюдали, как с четырёх подвод разгружают вещи. Самого разного скарба было превеликое множество, но друзей особенно заинтересовал рояль шоколадного благородного цвета и книги. Никогда Гриша не видел сразу такого количества книг. Десятки, а может быть, сотни связок (старинные фолианты поблескивали золочёными обрезами и кожаными корешками) дворник и двое грузчиков всё носили и носили в дом.

   — Сколько их! — восхитился Володя. — Неужто один человек может всё это прочитать?

   — Значит, может, — сказал Гриша. И про себя добавил: «Сможет прочитать, если захочет. Если поставит перед собой такую цель».

Рядом с подводами расхаживал мальчик лет одиннадцати, в матросском костюмчике, в сандалиях, очень чистенький, аккуратный, из-под шапки-матросски с двумя лентами выбивались кудрявые светлые волосы, лицо его было бледно, серые глаза вроде бы насмешливы, губы твёрдо сжаты, и казался он очень умным и недоступным.

Однако, увидев Гришу и Володю, незнакомец без всяких церемоний подошёл к ним и, протянув руку, приветливо сказал:

   — Давайте знакомиться. Меня зовут Алексеем Туманским. — Он улыбнулся, и улыбка сделала его лицо ещё привлекательней.

Друзья, непривычные к подобным церемониям знакомства, после некоторого замешательства тоже представились.

   — Вы в пятом номере журнала «Природа и люди» статью о братьях Райт читали? — требовательно спросил Алексей Туманский.

Володя и Гриша переглянулись.

   — Ещё не успели, — сказал на всякий случай Володя.

   — Тогда вот что. — Их новый приятель жёстко сжал губы, о чём-то подумав. — Часа через два я разберусь в своей комнате и — милости прошу! Покажу вам все последние материалы в газетах и журналах об авиаторах. У меня подобрано по годам и по шкале сложности. Итак, до встречи!

Он зашагал от них к дому, похоже ничуть не сомневаясь, что друзья не откажутся пожаловать в гости.

   — Гриша, это что же такое — шкала сложности?

   — Придём к нему и узнаем.

Они пришли через два часа. Дверь им открыла горничная в белом переднике.

   — Проходите, пожалуйста, наверх, Алексей Константинович вас ждут.

«Вот это да! — изумился Гриша. — Алексей Константинович...»

А Лёша уже спешил им навстречу в синей блузе, заляпанной клеем, был он приветлив и прост.

   — Поднимайтесь ко мне!

Комната Алексея находилась в мезонине, и первое, что увидели мальчики, была большая картина на стене: возле самолёта с двумя куцыми крыльями и огромными колёсами стоял улыбающийся человек в кожаном шлеме, в квадратных очках, в кожаном костюме и гетрах, с приветливо поднятой рукой.

   — Уточкин после удачного приземления на своём «Формане-IV», — сказал Лёша. — Это снимки лучших моделей самолётов: «антуанет», «форман», «блерио». — Мальчики рассматривали снимки. — А вот здесь у меня вырезки из газет и журналы со статьями. — Всё это богатство было аккуратно разложено на диване. — Первая стопка — простейшие статьи, для всех, во второй уже есть схемы самолётов, некоторые расчёты, для любителей. А это... — третья стопка газетных и журнальных вырезок была внушительна, — уже для специалистов, для тех, кто посвятил свою жизнь воздухоплаванию и авиации. — В голосе его прозвучала жёсткость. — То есть всё подобрано по шкале сложности. Вам следует начинать с простейшего. — Лёша внушительно помолчал. — Если, конечно, вас интересует этот феномен двадцатого века — самолёт.

   — Интересует! — воскликнул Володя, и по лицу его было видно, что словом «феномен» он просто восхищен.

   — А ты уже всё это прочитал? — спросил Гриша.

   — Естественно! — Алексей Туманский снисходительно улыбнулся. — Я разбираюсь в чертежах, знаю все модели самолётов. Вот сейчас конструирую модель аппарата, которую сам рассчитал. — Он кивнул на стол, заваленный деревянными рейками, проволокой, уже готовыми крыльями из материи, наклеенной на деревянные каркасы. — Я обязательно буду авиатором!

   — Я, может быть, тоже, — неуверенно сказал Володя.

«И я!» — подумал Гриша, но промолчал.

С того майского дня 1906 года всё и началось. Лёша Туманский заразил друзей своей яростной любовью к воздухоплаванию.

Гриша прочитал всё, что было у Алексея: и газетные статьи, и публикации в журналах «Вокруг света», «Природа и люди», «Огонёк». По шкале сложности...

Скоро он уже мог часами рассказывать родителям, братьям и сёстрам — всем, кто был согласен его слушать, о полётах Уточкина и братьев Ефимовых, Васильева и Мацкевича, американцев братьев Райт и француза Пегу, о разных моделях самолётов, летательных аппаратах, как тогда чаще говорили. Он уже разбирался в чертежах и вместе с Алёшей Туманским помышлял о конструировании собственного двухместного самолёта, на котором можно было бы осуществить в голубом океане «мёртвую петлю»...

Но грянуло невероятное событие.

В одно прекрасное утро весь город оказался оклеенным афишами: «Сенсация! На Комаровском поле 15 июня сего года в 18 часов пополудни отважный авиатор-конструктор из Гданьска господин Тадеуш Машевский совершит на летательном аппарате «Зося» собственного изготовления головокружительный полёт. Четыре смертельно опасных круга над головами публики. Билеты продаются в кассе городского театра и при входе на Комаровское поле. Полёт может быть отменен лишь в случае грозы или сильного ливня. Спешите! Спешите! Спешите! Захватывающее, невиданное зрелище!»

Хотя весь июнь действительно перепадали частые грозы с ливнями — обычная погода для здешних мест, — 15 июня день выдался солнечный, ясный, без единого облачка на небе, и народ на Комаровское поле валом валил, хотя билеты на предстоящее зрелище имели баснословную цену: на трибуны два рубля, на поле — семьдесят копеек.

Естественно, у Гриши и Володи таких денег не было, Алексей мог бы купить билет, отец, всячески поощрявший увлечение сына воздухоплаванием, нужную сумму ему выдал, но из солидарности с друзьями юный авиатор решил вместе с ними проникнуть на поле зайцем.

Ещё накануне мальчики обследовали наспех огороженное со стороны города деревянным тыном Комаровское поле и обнаружили, что ограждение тянется лишь до края обрывистого берега Немичи, реки своенравной, непокорной, доставлявшей минчанам много неудобств: два раза в год, во время осенних и весенних паводков, река выходила из берегов и начиналось наводнение, затоплявшее окрестные улицы.

Сейчас река была спокойна и ласкова, но берег у Комаровского поля настолько высок и крут, что — так, очевидно, думали устроители мероприятия — забраться на него не было никакой возможности. Действительно, попробуйте преодолеть прямой срез из утрамбованного песка и рыжей земли аршина[2] в четыре высотой!

Однако такой расчёт не учитывал изобретательности, инженерного ума Алексея Туманского. Задачу он решил простейшим образом: верёвочная лестница с острой металлической кошкой на конце. Он размотал её сильным вращением, как ковбойское лассо, забросил на берег, и кошка намертво вонзилась в почву.

По верёвочной лестнице друзья и взобрались на берег Немичи.

   — Лёша, ты гениальный человек! — прошептал Гриша.

Дальше, правда, пришлось довольно долго ползти в густой траве: в том месте, где ограждение примыкало к берегу реки, маячила рослая фигура городового.

Порядочно иззеленили коленки штанов, лица исхлестали твёрдые стебли, пот застилал глаза.

Но вот наконец гул возбуждённых голосов, отдалённые звуки духового оркестра...

Мальчики незаметно слились с толпой.

Богатая знатная публика располагалась на двух трибунах, поблескивающих свежим тёсом. Мужчины там были в светлых костюмах, дамы в шляпах с широкими полями или с зонтиками. Поблескивали бинокли. Прочий народ расположился по бокам трибун, сидели и стояли прямо на траве, но нельзя было переходить широкую красную ленту, натянутую на колышках вдоль всего пространства, которое занимали зрители. За этой лентой расхаживали полицейские в парадных мундирах, с непроницаемыми лицами, и их вид привносил во всё происходящее нечто торжественно-зловещее.

Военный духовой оркестр, занимавший деревянный помост, во всю мощь наяривал: «Славься ты, славься, наш русский царь!»

   — Вон самолёт! — прошептал Володя.

Действительно, аршинах в пятидесяти от зрителей, прямо напротив трибуны, где располагалась особенно нарядная публика (как потом выяснилось, находился там сам генерал-губернатор Минской губернии с супругой), стоял двухкрылый самолёт на небольших колёсах — Грише показалось, что они от велосипеда. Пропеллер, заключённый в металлическое кольцо, был похож на лопасти ветряной мельницы маленького размера. Перед самолётом расстилалась широкая выкошенная полоса, уходящая в глубину Комаровского поля.

   — Давайте как можно ближе! — Туманский был само нетерпение.

Мальчики протиснулись к красной ленте у самого края главной трибуны и, потеснив группу мастеровых в праздничных картузах, расположились на траве.

Самолёт находился аршинах в шестидесяти от них. Возле него никого не было.

   — Чудно всё это, — сказал Лёша. — Совершенно незнакомая конструкция. Колеса непропорциональны корпусу. И фамилия авиатора мне никогда не встречалась. Тадеуш Машевский... Нет, определённо не встречалась...

В это мгновение смолк оркестр, по трибунам и публике, сидевшей и стоявшей на траве, пробежала волна восклицаний, и всё смолкло.

К самолёту шли трое: высокий стройный человек в кожаном костюме, лицо которого скрывали шлем и большие очки (походка у него была стремительная и лёгкая), по правую руку от него колобком катился низенький полный человек, тоже весь в коже, только без шлема, поблескивая лысиной, по левую руку размашисто шагал представительный господин в клетчатом костюме и шляпе-канотье.

Этот господин, не доходя до самолёта, остановился, зашагал обратно, замер напротив главной трибуны и протянул руку вперёд и вверх, требуя абсолютной тишины.

   — Внимание! Внимание! — Голос у клетчатого господина был зычным и слегка хрипловатым. — Смертельный трюк (у него получилось «трук») начинается! Полёт несравненного Тадеуша Машевского, связанный с риском для жизни, начинается! Оркестр!

Оркестр грянул туш.

Под его бравурные звуки клетчатый господин сгинул, Гриша не заметил, как и куда, потому что всё его внимание, как и остальных зрителей, было приковано к самолёту.

А у самолёта картинно стоял авиатор-конструктор Тадеуш Машевский, широко расставив ноги в гетрах, правда почему-то всё время поглядывая на небо, особенно на западный край, где громоздились чёрные грозовые тучи. Но до грозы было далеко...

Тем временем толстяк в коже, посверкивая лысиной, возился в моторе, что-то там, внутри кабины, дёргал, подкручивал.

Мотор не заводился...

   — Ерунда какая-то, — прошептал Лёша Туманский. — Где же у них зажигание?

И тут мотор, фыркнув раз, другой, третий, наконец завёлся, начал подвывать, нота этого подвыва летела всё выше и выше, а пропеллер, вздрогнув, принялся вращаться, сначала медленно, потом всё быстрее, быстрее, быстрее! И лопасти его слились в сплошное серое кольцо.

Тадеуш Машевский в последний раз посмотрел в сторону грозовых туч, но они прочно сидели на западном крае горизонта. Тогда он помахал рукой в кожаной перчатке трибунам — там зааплодировали, особенно неистовствовали дамы, посылая герою воздушные поцелуи, — и, легко вспрыгнув на крыло, втиснулся в кабину самолёта...

Всё дальнейшее для Гриши и, очевидно, для остальных произошло мгновенно, потом последовательность событий, подробности и детали память отказывалась восстанавливать.

...Мотор самолёта взревел ещё громче и натужней.

Корпус воздухоплавательного аппарата «Зося» (это имя алыми буквами было написано на белом боку самолёта латинскими буквами) мелко задрожал, потом его стало трясти рывками.

Лысый полный механик молниеносно — откуда прыть взялась? — отбежал в сторону.

Наконец самолёт рвануло с места, и он помчался по взлётной полосе, оставляя за собой сизую полосу дыма...

И тут несчастную «Зоею» начало подбрасывать вверх и опускать на землю, она прыгала, как огромный заяц, и вдруг завалилась на левое крыло, которое мгновенно переломилось пополам.

Самолёт тут же развернуло на сто градусов, он, описывая дугу, ринулся со взлётной полосы и, подминая траву, вспахивая искалеченным крылом землю, устремился в самую гущу зрителей возле левой трибуны.

Раздались истерические крики женщин, чей-то бас гремел «караул!», всё смешалось, люди, давя друг друга, бросились в разные стороны.

Гриша, весь охваченный ужасом, увидел, как в последнее мгновение пилот-конструктор Тадеуш Машевский выпрыгнул из кабины и кубарем покатился по траве.

В то же мгновение «Зося» врезалась в толпу...

И самое последнее, что увидел Гриша, был мужчина, падающий, летящий на землю с окровавленным, смятым лицом.

Стремительная сила несла мальчика через густую траву в глубь Комаровского поля, он слышал грохот своего сердца и частое дыхание Володи и Лёши, которые бежали рядом.

Наконец они, не сговариваясь, рухнули в густую траву и долго не могли отдышаться.

Перевернулись на спины. Бездонное, вечное, таинственное небо раскинулось над ними, и там, в недосягаемой высоте, чёрными точками носились ласточки.

   — Страшно... — нарушил молчание Володя, и зубы его отбили мелкую дробь.

И навсегда запомнил Гриша слова, сказанные тогда, на Комаровском поле, Алексеем Туманским:

   — Я всё равно, что бы ни происходило, стану пилотом[3]. — В голосе его была непоколебимость.

...На следующий день минские газеты наперебой сообщали подробности: на Комаровском поле в результате катастрофы «Зоей» погибло пять человек, было большое число раненых и пострадавших во время паники. «Авантюрист из Гданьска пан Машевский, — писали газеты, — прихватив всю огромную выручку от продажи билетов, скрылся со своими сообщниками в неизвестном направлении».

С того дня у Гриши интерес к авиации и воздухоплаванию пропал. И совсем не из страха, нет. А Тадеуш Машевский — он и самому себе стыдился признаться в этом — непонятное дело! — был Грише симпатичен, интересен. Что он за человек? Всё равно герой. Так рисковать! Так смертельно рисковать, хотя и из-за денег! Нечто особенное в характере этого человека привлекало Григория Каминского.

Но всё равно — авиация не его призвание. Почему? Наверно, для другого дела родился он на этой земле. Уже с осени 1906 года Гришу всё больше увлекало то, чем тайно занимался его старший брат Иван.

Сначала они ехали на извозчике, потом долго шли окраинными улицами, заросшими пахучей густой ромашкой. Перекликались петухи, лениво, через силу побрёхивали собаки — клонился к вечеру знойный августовский день, и оранжевое солнце низко висело над крышами в сиреневом застывшем небе.

Кончился город, перед Иваном и Гришей лёг знакомый зелёный луг, тропинка вела к овражку, в котором протекал безымянный чистый ручей с густой ольхой по берегам. Пересечь его — и начнутся бахчи, покрытые полосатыми шарами созревающих арбузов.

За бахчами — низинка, скрытая от глаз, вся в густом кустарнике. Вот здесь обычно и собирались нелегальные сходки.

На них старший брат часто брал с собой Гришу, и всё тут было мальчику знакомо: вытоптанная поляна, пустая бочка, на которую взбирались ораторы, разгорячённые, непримиримые лица; многих из собравшихся он знал по именам и отчествам. И их все знали. Так и встречали появление братьев:

— А вот и наша гимназия!

В 1907 году Гриша перешёл во второй класс казённой гимназии (в Минске, осенью 1906 года, его приняли только в подготовительную группу, потому что в Екатеринославе он учился в фабричной школе, а подготовка воспитанников там, считало гимназическое начальство, ниже средней, что, впрочем, было близко к истине). Иван к тому времени перешёл в пятый, предпоследний класс гимназии.

То, что старший брат занимается «политикой», Гриша понял ещё в Екатеринославе. В бурном девятьсот пятом году за семейным столом часто велись разговоры о Кровавом воскресенье в Петербурге, о демонстрациях, баррикадных боях в Москве на Пресне. Иван часто спорил с отцом... Впрочем, хотя Гриша смутно понимал смысл разговоров, он чувствовал: Наум Александрович и брат спорят по мелочам, а в главном едины, и мама не одобряет их. Именно в ту пору в сознание запали слова «социал-демократия», «революция», «забастовка»... Хотя, что кроется за этими понятиями, он тогда не постигал, социальная несправедливость жизни не задевала его или, правильнее сказать, почти не задевала...


Первое соприкосновение чуткой души мальчика с тёмными силами действительности произошло в Екатеринославе в том же 1905 году, вписанном в российскую историю раскалёнными красными буквами.

Семья Каминских жила в рабочей слободе, недалеко от Днепра. Обитал здесь трудовой люд самых разных национальностей: украинцы, русские, евреи, татары, армяне. Всех этих людей объединяло одно — тяжкая борьба за существование, кусок хлеба добывался вечной работой. Сапожники, гончары, портные, рабочие речного порта и екатеринославских заводов, рыбаки... Взрослые трудились с раннего утра до вечера, а детвора, оглашавшая своими криками пыльные улицы, была предоставлена самой себе.

У общительного Гриши Каминского было много друзей, как и недругов. Игра, драки, вечерние налёты на сады. Черноглазый Оська, друг, потому что смелый и бесстрашный. Остап Небийконь трус и может предать. Камиль умный, злой, но справедливый: что добыли в садах, делит поровну, а себе оставляет меньшую долю...

В тот сентябрьский день 1905 года с утра прошёл дождь, а потом распогодилось, заднепровская степь дохнула зноем, поднялся сильный ветер.

Ребята, было их человек десять, играли в «соловьёв-разбойников» и, захваченные поединком народных мстителей с войсками, не обратили внимания на шум, крики, движение в конце улицы, возле еврейской синагоги, не обратили внимания на толпу, собравшуюся там.

А к ним уже бежала мать Оськи, тётя Блюма, растрёпанная, с безумными глазами, за ней с рёвом мчались сестрёнки Оськи, Юдифь и Мария.

   — Ося! Скорее!.. — Тётя Блюма схватила сына за руку и потащила за собой. — Скорее! Сынок!.. Нас Наум и Екатерина сховают...

Теперь тётя Блюма тащила за собой своих детей к хате Каминских: в одной руке Оську, в другой — Юдифь и Марию.

   — Почему? Что?.. — Гриша не понимал происходящего.

   — Погром, — со злой усмешкой сказал Остап Небийконь, самый старший в компании мальчиков. — Жидов будут бить.

   — А разве Оська... этот... жид?

   — Ты шо, Гришуха, з луны звалылся? — Круглое, в крупных веснушках лицо Остапа было самодовольно и грубо. — Колы в Днепри купалысь, нэ бачив, яка у него морковка?

   — Чего? — не понял Гриша.

   — А! — отмахнулся Остап. — Темнота! Обрезанная у твоего Оськи морковка! — И он захохотал.

Гриша опять ничего не понял и спросил:

   — За что же... — Голос отвратительно дрожал. — За что же их бить?

   — Воны Христа продалы. И вси социялисты. Мий брат Мыкола...

Остап не успел договорить: по улице на сытых жеребцах ехали двое полицейских и кричали победными, распалёнными голосами:

   — Православные! Выставляй в окнах иконы!

   — С лампадами! Чтоб видать!

   — Где нету жидов, всё ставь в окна иконы!

Улица мгновенно опустела. Только ветер с Днепра, неся в лицо раскалённый жар украинской степи, всё набирая силу, гнул деревья.

А от синагоги уже валила по улице толпа, пока смутно различимая. Над ней колыхались хоругви. Нарастал гул голосов, вырывались из него отдельные выкрики, которые разобрать ещё было невозможно.

Гриша, не помня себя, бросился к дому.

В хате уже было всё семейство Гутманов, которые жили рядом с Каминскими, напротив: тётя Блюма и шестеро её детей, Оська самый старший, родители тёти Блюмы, совсем старые люди — седой старик был абсолютно спокоен, он сидел в углу на корточках, держа в руках толстую книгу в тёмном кожаном переплёте, и что-то шептал, а все дети, кроме Оськи, плакали, и вместе с ними плакали сёстры Гриши, Люба и Клава.

Екатерина Онуфриевна дрожащими руками отодвинула на окне занавеску и поставила на подоконник икону Владимирской Богоматери с мерцающей лампадой.

А отец с братом Иваном открыли крышку погреба на полу, Екатерина Онуфриевна засветила керосиновую лампу.

   — Там сухо, — спокойно сказал отец. — Можно сидеть на мешках с картошкой, и я сейчас одеяло дам, чтобы детей накрыть. Спускайтесь.

Старик, закрыв книгу, поднялся, что-то тихо сказал на своём языке, тоже спокойно, даже с достоинством, и первой стала спускаться по лестнице старуха с отрешённым замершим лицом. Её поддерживали под руки Наум Александрович и тётя Блюма.

По щекам тёти Блюмы катились слёзы, чёрные густые волосы растрепались, рассыпались по плечам и спине, она говорила:

   — Илья... Он сейчас пойдёт с работы...

   — Успокойся, Блюма... — Отец помогал спускаться в погреб старику. — Илья умный человек, на рожон не полезет. И на пристани у него друзья. Если что, спрячут. Да туда эти громилы и не сунутся. Теперь ты, и мы передадим тебе детей.

Тётя Блюма послушно спустилась в погреб, и отец с Иваном стали передавать ей малышей, переставших плакать.

   — Я останусь здесь! — сказал Ося.

   — Ты что, сынок? Если они войдут... — В голосе тёти Блюмы был ужас.

   — Я останусь здесь! — Оська сжал кулаки. — Если они сунутся, я буду защищать вас!

   — Правильно, хлопец, — сказал Наум Александрович. — Оставайся. Но в нашу хату они не войдут, не волнуйся, Блюма.

И крышка погреба опустилась. Мама накрыла её половым ковриком.

Нет, Гриша не мог постичь смысл происходящего. Все Гутманы такие хорошие, добрые, весёлые люди! А Оська — его лучший друг. Дядя Илья работает грузчиком в речном порту, и какой он сильный! Иногда, если выпадает свободное время, он возится с детворой, и их любимая игра — «Лезь на гору!». Оська подаёт команду: «Лезь на гору!» — и все ребята бросаются на дядю Илью, повисают на нём, как виноградины на стволике грозди. «Держись крепче!» — кричит дядя Илья и начинает кружить ребят — хохот, радостные крики...

И этих людей хотят убить? За что?.. И не могли они продать Христа. Ведь это было давным-давно: Иисус Христос в Иерусалиме... Батюшка на уроке закона Божьего рассказывал...

Послышался звон разбитого стекла, рёв толпы.

Гриша пулей стрельнул к двери — никто не успел остановить его — и оказался во дворе. Он прокрался к плетню, встал босыми ногами на первую жердину, выглянул на улицу.

Разъярённая рваная толпа стояла у хаты Гутманов: жёлтые рубахи на детинах с красными, бородатыми, пьяными рожами. («Почему так много в жёлтых рубахах?» — успел подумать Гриша.) Был среди толпы молодой высокий священник с красивым опрятным лицом, большой крест на груди слегка раскачивался из стороны в сторону. Присутствие священника среди этих людей особенно поразило мальчика. Толстая баба, по щекам которой тёк пот, держала в руках икону в золочёном окладе с изображением распятого Христа. Колыхались над толпой хоругви, портреты Николая Второго, огромный детина размахивал белым с голубыми полосами Андреевским флагом.

Толпа хаотически перемещалась, тяжко двигалась, орала.

А у калитки с колом в руке стоял Микола, старший брат Остапа Небийконя, кряжистый, зловещий, в жёлтой рубахе, прилипшей к потной волосатой груди, и кричал дурным сорванным голосом:

   — Гутманы! Выходь! Усих порешим! Илья, жидовское отродье! Выноси своих гадов!

   — Бей! — ревела толпа.

   — Спасай мать-Расею!

В хату полетели булыжники. Затрещало разбитое стекло.

   — Одного царя-батюшку порешили, теперя за другого!..

   — Кровь наших дитёв пьють! — истошно вопила толстая баба с иконой в руках.

   — Социялисты проклятые!

   — Усю Расею иноземцам продали! — неистовствовала толпа.

Гришу трясло мелкой дрожью, он стал плохо соображать: этого не может быть! Не может...

Микола Небийконь вышиб плечом калитку, ринулся к хате, и за ним, опрокинув плетень, топча палисадник, бросилась, тяжело, угарно дыша, толпа.

   — Круши! — ревели нечеловеческие голоса.

Гриша увидел, как несколько человек во главе с Миколой выломали дверь, застряли в тёмном проёме... И все ввалились в дом. Толпа замерла. Прекратились выкрики.

Ждали...

   — Ненавижу! Ненавижу!.. — шептал Гриша, и бессильные, злые слёзы туманили его глаза. — Убью!..

На пороге показался Остап с пуховой периной в руках.

   — Никого! — гаркнул он. — Поховалысь! — И своими огромными ручищами с хрустом разодрал перину.

Мгновенно ветер набросился на охапки пуха, всё — и ревущая толпа, и кусты жасмина под окнами, и растерзанный палисадник — покрылось белым пухом, его несло, кружило, поднимало вверх...

...В дальнейшей жизни этот сентябрьский снег из перины Гутманов снился Григорию Каминскому в редких кошмарных снах.

   — Теперя к Ромбауму! — завопил Остап. — У их дед паралитик! Небось у хати сидять, двери сундуками поприперли!

Гогочущая, изрыгающая ругательства толпа, окутанная облаками белого пуха, повалила к углу соседней улицы, где находился дом аптекаря Ромбаума, лечившего всю округу.

Вечером, за ужином, когда уже всё было позади, когда все знали о мученической смерти аптекаря Ромбаума, о гибели его семьи и в окраинную рабочую слободку Екатеринослава понаехало много полиции, четырнадцатилетний брат Иван, резко отодвинув тарелку с мамалыгой, сказал:

   — Так быть не должно! И так жить дальше — нельзя!

   — Я согласен с тобой, сын. — Наум Александрович положил на плечо сына тяжёлую руку.

   — И я, папа, буду с теми, кто борется с этой мерзостью! Я за социализм!

Отец промолчал. Мама плакала.

«И я с тобой! И я, Иван!» — твердил про себя Гриша.


...Позади остались бахчи, тропа вильнула в заросли кустарника, ещё немного пройти по низине. Уже издали братья услышали возбуждённые возгласы, крики одобрения.

Путь им преградили трое парней. Один из них, смуглый, с рябинками на щеках, улыбнувшись, сказал:

   — А, гимназия! Проходи!

Лужайка была заполнена людьми. Преобладали здесь рабочие, и молодые, и пожилые, в их единую массу были вкраплены студенческие кители и светлые цивильные костюмы «господ из благородных» (так, с некоторым недоверием и предубеждением, тут называли учителей, инженеров, служащих контор — словом, представителей интеллигенции).

На бочке стоял пожилой худощавый рабочий в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной тонким ремнём, штаны были заправлены в сапоги, в правой руке он сжимал фуфайку.

Двенадцатилетний Григорий Каминский уже многое понимал из того, что говорили и о чём спорили на нелегальных сходках.

   — Куда зовут нас меньшевики? — говорил рабочий на бочке, энергично жестикулируя рукой с зажатой в ней фуфайкой. — К парламентской борьбе! Берите пример с рабочих европейских стран, говорят они мам! Мирным путём добивайтесь всеобщих демократических выборов, посыпайте в Государственную Думу своих депутатов... Меньшевики даже против всеобщей забастовки...

   — Долой! — закричали в толпе.

   — Даёшь забастовку!

   — Гони меньшевиков!

   — Да здравствует революция!

   — Товарищи! — поднял руку оратор, и толпа неохотно стихла. — Российская социал-демократическая партия готовится к своему пятому съезду. Он будет работать в одной из стран Европы. Думаю, на нём позиции меньшевиков и наши, большевистские позиции прояснятся окончательно. Нам, социал-демократии Минска, предстоит избрать на съезд своих депутатов. Я призываю послать товарищей, стоящих на большевистской платформе!

Толпа загудела. Со всех сторон кричали:

   — Большевиков — на съезд!

   — Долой соглашателей с буржуями!

   — Николаич, читай фамилии!

Но в это время раздался пронзительный свист, на поляне появился один из парней, встретивших Ивана и Гришу на тропе к поляне, и закричал:

   — Казаки! С трёх сторон жарят! Бахчами уходить надо!

Толпа, на мгновение замерев, ринулась в разные стороны.

Затрещали кусты.

   — Товарищи! Прикрывай Николаича! У него документы!

Вокруг Гриши и Ивана всё двигалось, мелькали испуганные решительные потные лица.

   — Бежим! — Брат схватил мальчика за руку.

Они мчались, не разбирая дороги, напрямки — к бахчам. По лицу больно стегали ветки, с боков и сзади тоже бежали люди, но постепенно их становилось всё меньше...

Братья вылетели к арбузному полю, и Гриша успел заметить — это чрезвычайно удивило его: в глянцевых боках светлополосатых арбузов отражается заходящее солнце.

   — Прямо по бахче! — крикнул Иван. — Вот к тем вербам!.. Там край оврага глубокий... Лошади не пройдут! Швыдче, Гриша!

Они бежали по бахче, ноги цеплялись за арбузные плети.

Гул, тяжкий топот и гиканье нарастали сзади...

Гриша оглянулся — по полю бежали к оврагу рабочие, среди них студент в белом кителе. И за ними намётом шла цепь казаков на, показалось мальчику, огромных лошадях, казаки размахивали нагайками, их лица в густых бородах казались красными пятнами с чёрными кругами орущих ртов.

Один казак на сером, в яблоках, жеребце резко натянул узбечку, так что у лошади задралась морда и с губ полетели клочья пены, гикнул страшно, победно и помчался в сторону Ивана и Гриши!

   — Надбавь! — прокричал Иван. — Совсем немного!..

До спасительных верб оставалось аршинов десять.

Ещё раз оглянувшись, Гриша увидел, что казак совсем близко, под копытами жеребца разлетались с треском арбузы, брызгая в стороны кровавыми ошмётками, и у лошади все ноги были красные...

Он успел разглядеть казака. Оказывается, совсем молодой, картинно красивый, в густой рыжеватой бороде, и лицо его было азартно-воспалённым, злобно-восторженным, казак, размахивая нагайкой, склонился на бок, готовясь нанести удар.

«Они травят нас, как зайцев», — подумал Гриша со жгучей ненавистью, целиком захлестнувшей его. И в это время рука брата подтолкнула мальчика, под самым стволом вербы, чуть не ударившись о него, он вслед за Иваном прыгнул с крутого берега и кубарем покатился вниз, на дно балки, в густую траву.

Не чувствуя боли от ушибов, от глубоких царапин на руках, Гриша лихорадочно вскочил, поднял голову и увидел: на самом краю балки нервно топчутся ноги жеребца, кроваво-красные от арбузного сока, вниз сыплются рыжие комья земли, слышится лошадиный храп, но ни жеребца, ни казака не видно, только длинная колышущаяся тень нависает над ним и братом, который на всякий случай схватил мокрую узластую корягу...

   — Эй, Мыкола! — послышался отдалённый крик. — Вишь, тры дядька тикають до граду? Ходь за мной, що достанем!

Прозвучал удар плетью, всхрапнула лошадь. Тень исчезла, только топот копыт, удаляясь, таял в тишине. Стало слышно, как на дне оврага успокаивающе лопочет ручей.

   — Иди лицо умой, — сказал Иван, сам опускаясь на колени возле мокрого песчаного бережка.

Вода была чистой, студёной, стало саднить пораненные руки. Гриша опустил в воду пылающее лицо...

Фу! Какое блаженство! Где-то рядом бесконечно, мирно тренькала птаха.

Неужели всё это было только что? И... Что же? Этот молодой красавец казак хлестал бы его нагайкой? Может быть, затоптал бы своей лошадью?

«За что? И... получается, моя жизнь ничего не стоит?»

   — Вот так, брат, — услышал он голос Ивана, и в нём была непримиримость. — Запомни: или мы их, или они нас. Третьего не дано.

«Третьего не дано...» — звучало в его сознании.


АВТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ В КОНЦЕ XX ВЕКА

6 января 1997 года

Есть чудовищная путаница в понимании терминов «капитализм» и «социализм». Смысловое, социально-экономическое содержание этих слов в разные десятилетия XX века создавало и создаёт некий хаос в человеческом мышлении.

Пожалуй, первое массовое ошеломление советского народного сознания — в постижении этих политических «измов» — произошло в конце второй мировой войны, после того как наша гигантская армия, около восьми миллионов солдат-освободителей, сначала вошла с кровопролитными боями в страны Восточной Европы, оккупированные Гитлером, потом в половину Германии (скоро эти территории, оказавшиеся под советским протекторатом, будут насильственно объединены Сталиным сначала в «лагерь народной демократии», потом в «социалистический лагерь», из бараков которого эти страны разбегутся при первой возможности), а потом те, кто уцелел, но было их, счастливцев, тоже миллионы, — вернулись домой, на родину, в Советский Союз, в «первое в мире государство рабочих и крестьян».

До начала войны с Германией, хотя ещё не существовало понятия «железный занавес», основная, подавляющая масса населения нашей огромной страны жила в полной глухой изоляции от остального мира. Границы социалистической державы каждый год пересекало всего несколько десятков, может быть, сотен, советских граждан: дипломаты, высшие партийные функционеры, учёные, представители литературы и искусства с мировыми именами (единицы), высшие чиновники громоздкой государственной машины; при этом в соответствующих инстанциях с них брались подписки или устные обязательства о неразглашении того, что они увидят в проклятых и враждебных «странах капитализма».

И вот за кордоном, в Восточной Европе оказались миллионы простых советских людей, одетых в солдатские и офицерские шинели: рабочие, колхозники (их большинство), совслужащие. Да, многие города освобождённых от фашизма стран лежали в руинах, весь комплекс материальных послевоенных трудностей — налицо. Но всё равно контраст оказался разительным: и в странах Восточной Европы, и в той части Германии, которая попала в зону советской оккупации, оставались оазисы прежней жизни, которых не коснулась военная разруха, да и осколки порушенного, разбомблённого, например в Будапеште, в Праге, даже в Варшаве и Берлине, давали много пищи пытливому русскому уму. Не говоря уже о тех солдатах, которые оказались в Австрии, почти не тронутой войной, и в Западной и Южной Германии, те, кто встречался с союзниками на Эльбе. Да, контраст был не просто разительным — ошеломляющим: при оплёванном нашей пропагандой капитализме люди жили неимоверно богато (по нашим меркам), удобно, всегда сыто; поражали магазины, заполненные товарами, усадьбы фермеров, заводы в Германии, оборудование которых подлежало демонтажу и вывозу в Россию, — контрибуция с побеждённых. А сельские дороги, все бетонные или заасфальтированные! А простые рабочие, у которых есть своя легковая машина! А квартиры тех же рабочих на уцелевших окраинах Берлина — изолированные, многокомнатные, с холодильниками, радиоприёмниками и телевизорами! И может быть, самое главное — ведь все хозяева собственной жизни! Фермер со своей землёй и скотиной, владелец продовольственного магазинчика, мастер в небольшом цехе, где он с сыновьями ремонтирует велосипеды и швейные машинки. Всё это принадлежит им! И всё заработанное детям их будет передано и завещано. Потом... Свободные они, эти европейцы, обо всём говорят как думают, ничего не боятся. (Разве что подвыпивших освободителей по вечерам на улице — как бы не ограбили или, если женщины, не изнасиловали. Бывало. Мы победители, не обессудьте...)

И на привале во время марша или в «буржуйской квартире», в которой остановились на ночлег, простой русский солдат говорил своим товарищам, оглянувшись по сторонам (как бы парторг или этот, от «смерша», не услышал):

   — Братцы! Что же получается? Это и есть тот самый капитализм, который рабочего человека эксплуатирует? А у нас? При социализме «всеобщего счастья»? Да они в сто раз лучше нашего живут!

   — В тыщу раз, — тихо откликался кто-то из солдат, тоже оглядываясь назад, на дверь.

   — Так за что же... твою мать! мы боролись?

   — За что боролись, на то и напоролись...

   — Да... — чесал солдат-победитель за ухом. — Дела...

Что их ждёт на родине? Это ведь только в песне распрекрасной поётся: «...Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!..»

Лучше всех... Там солдат из крестьянского сословия ждут не дождутся нищие колхозы, где за трудодни — одни палочки, кормись со своего участка, в котором каждая яблонька и курица-несушка налогом обложены. И сразу паспорт отберут, никуда от родного колхозного хомута не подашься, считай, крепостной ты на всю оставшуюся жизнь, только у государства, а не у помещика...

   — В капитализм хочу, братцы!

   — Тише ты! На-ка вот, хлебни из фляги. Не разбавленный. Помогает.

А те солдаты, что из рабочих? Их что ждёт на «родном заводе»? А вкалывать надо до седьмого пота, план давать — за гроши. Жильё, спрашиваете? Комнатуха в бараке ещё дореволюционной постройки, вся семья в ней ютится, пять человек. Нужник во дворе, с утра в очередь вставай, кухня одна на весь этаж, примусы и керосинки чадят — не продохнёшь. А питание? Вот от жены письмо получил: всё по карточкам, она у меня нянечка в детском садике, норма хлеба — четыреста граммов, столько же детям, а мамаше-инвалидке — триста. По рабочей карточке вроде бы восемьсот граммов получать буду, всё полегче. Другие продукты тоже по карточкам — крупа, сахарок, маслице — по мизеру. И во всех магазинах — очереди, очереди, очереди.

А ещё... Страх со всех сторон. Сколько людей в лагерях сидит — безвинно? На работу больше чем на двадцать минут опоздал — получи свой срок. Баб на колхозном убранном поле объездчик перехватил — оставшиеся колоски в мёрзлой земле выбирали, детишкам дома от голода животы подвело, ревмя ревут — за расхищение колхозной социалистической собственности пять лет обеспечено. На портрет вождя всего прогрессивного человечества косо взглянул да ещё — упаси Бог! — злое словцо от тоски и безысходности сорвалось — все, если кто увидел, услыхал и донёс, считай, десятка по какому-то там пункту статьи номер пятьдесят восемь Уголовного кодекса обеспечена: «За контрреволюционную деятельность».

   — Да пропади оно всё пропадом! Капитализм на землю нашу вернуть надо!

   — Тише ты, Иван! Совсем сдурел...

   — Разливай, солдаты! Живы остались, к жёнам, к деткам едем. А холостые, молодняк наш, на второй день переженятся. Невест их по всей державе ждёт — по три на каждого. Или мы не счастливые? Сколько нашего брата полегло!.. И у себя, и в Европе ихней. Ничего... Живы будем — не помрём. Сообразим что-нибудь. Давайте за Россию нашу!

   — За неё, матушку!

   — Вздрогнули, мужики!

Соединились солдатские алюминиевые кружки со жгучим спиртом в братском соприкосновении.

Ничего... Живы будем — не помрём. Вот уж действительно: загадочная русская душа...

Миллионы, миллионы советских солдат возвращались с таким — или близким к такому — настроением на родину. С великой Победой.

Опасное критическое состояние умов. Это понимает Сталин. И разрабатывается целевая программа превентивных мер. Большинство советских солдат, попавших в плен и освобождённых из фашистских концлагерей своими или союзниками, направляются прямёхонько из плена врага в свои, «родные» исправительно-трудовые колонии обширной империи в империи под названием ГУЛАГ — так спокойней. Генералиссимус, гениальный полководец и военный стратег, не доверяет тем, кто сдаётся противнику: «Советский солдат-патриот не может попасть в плен»... Опускается на всех границах поруганного отечества — и в эфире — «железный занавес»: до критического минимума сведён список подданных коммунистического вождя, которых выпускают за бугор, и списки их, после тщательной проверки и инструктажа, утверждаются на самом верху; беспощадно глушатся «голоса» враждебных радиостанций, а тех, кто тайком слушает эту «гнусную ложь», ждёт один из пунктов статьи номер пятьдесят восемь Уголовного кодекса. Неистовствует огромный пропагандистский аппарат — в газетах, журналах, на радио и набирающем силу телевидении: разоблачается гнусный звериный облик капитализма, империализма, готовых пожрать светлый мир лагеря социализма во главе с Советским Союзом, особенно достаётся агрессивным Соединённым Штатам Америки, этому мерзкому оплоту милитаризма и расизма; внешний враг найден — начинается «холодная война», растёт, как тесто на дрожжах, гонка вооружений, создаётся советская водородная бомба. Но для отвлечения народного сознания от размышлений над собственной судьбой и, в результате, возможных противоправных действий необходимо найти внутреннего врага. И он найден: начинается разнузданная кампания борьбы с космополитизмом, более чем призрачный подтекст которой прост как мычание: «Вот, россияне, кто виноват во всех ваших невзгодах и неурядицах в стране — евреи!» Эта кампания завершается печально знаменитым «делом кремлёвских врачей», позорный провал которой, уже после смерти Сталина, хорошо известен. Однако страна успевает погрузиться во мрак ненависти, подозрений, сгущается атмосфера близкого всероссийского еврейского погрома.

Но есть высшая справедливость: пятого марта 1953 года чёрные силы ада забирают к себе своего посланца в нашей несчастной стране.

Однако дело, считайте, сделано. После 1954 года выросло новое молодое поколение, послевоенное. Оно во многом определяет народное сознание страны. И в него благодаря целенаправленной пропаганде, всему комплексу превентивных мер, о которых говорилось выше, внедрено классическое, с Марксовых времён, понятие капитализма, в эксплуататорской и антинародной сути которого усомнились миллионы солдат-освободителей, вернувшихся с фронтов страшной войны в родные пределы восемь лет назад.

Но время не стоит на месте. Разоблачение культа личности Сталина, хрущёвская «оттепель», расширение контактов с Западом — экономических, политических, культурных и — невиданное дело! — туристических. Да, да! Первые туристические группы, естественно тщательно отобранные, отправляются сначала в «братские страны» социалистического лагеря, а потом, пока единичные, в «страны капитала». За «волюнтаризм» ближайшими кремлёвскими соратниками подло свергнут Хрущев. Во главе государства — миротворец и жизнелюб Леонид Ильич Брежнев; десятилетия «застоя», эра «безбрежного оптимизма». Мрак и беспросветность — экономика страны медленно приближается к состоянию стагнации, в идеологии явный, хотя и тщательно скрываемый кризис коммунистической идеи. Созданное большевиками алогичное, абсурдное, стоящее на фундаменте глобального насилия общество на грани краха. Правда, надо добавить, в историческом времени, ведь человек эгоистично соизмеряет ход событий длиной своей жизни.

В эти десятилетия окончательно рушится миф о капитализме. Только надо обязательно уточнить — миф о современном капитализме... Лавина зарубежных фильмов, книг, всевозможные «враждебные голоса», которые продираются через заглушки (да и слишком велика страна, чтобы заглушить всё и вся). Третья волна эмиграции, в основном еврейская; диссидентское движение, «невозвращенцы», тамиздат и самиздат, книги Александра Солженицына, которого подпольно читают сначала единицы, потом сотни, потом тысячи, десятки тысяч людей; академик Сахаров и его правозащитная деятельность, массовый зарубежный туризм... Всего не перечесть. Но уже реальность: «железный занавес» обрушен, советские люди знают, что такое капиталистическое «загнивающее» общество. (Крылатая фраза того времени: «Да, загнивает, но зато какой аромат!») Российские обыватели — в обыденном, совсем не чванливо-злопыхательском смысле этого слова — знают: «там» живут лучше нас, богаче, комфортнее. В Европе нет более нищих, чем мы, — не по военной мощи, а по тому, как перебивается рядовая советская семья. Жизненный уровень нашего народа приближается к материальному «благосостоянию» стран европейского социалистического лагеря, правда замыкая его. О сравнении жизненного уровня с оным в Соединённых Штатах Америки, в Японии, в Арабских Эмиратах Лучше не говорить. Однако! «У советских собственная гордость», по крылатому выражению «лучшего, талантливейшего поэта нашей советской эпохи» (И.В. Сталин): «На буржуя смотрим свысока».

Действительно, есть чем гордиться! Один оборонительный фактор чего стоит — более девяноста процентов национального дохода на армию и военно-промышленный комплекс. (Уметь надо! Мир от ужаса трепещет. А как же иначе, дорогие товарищи! Соотечественники! Братья и сёстры! Как же быть с практическим осуществлением нашего наипервейшего лозунга: «Да здравствует коммунизм — светлое будущее всего человечества!»? Как, скажем, спесивых япошек с их «экономическим чудом» или зажравшихся янки в наш социалистический лагерь загнать? Согласитесь, не пойдут добровольно. То-то! Тут без военной силы не обойтись.)

Господи! Какая тоска... Единственное утешение: всё это в прошлом. Впрочем... Если в нашем непредсказуемом отечестве не произойдёт коммунистическая реставрация. А в исторической перспективе такой вариант пока ещё возможен.

Ладно... Наконец, девяностые годы двадцатого столетия. Наше — на тот момент, когда пишутся эти строки, — время. Постсоветская (без коммунистов у власти) и постперестроечная Россия на пороге XXI века. Границы и запреты рухнули. Любой желающий при наличии материальных возможностей может отправиться в любую страну «капитала» — туристом, бизнесменом, посланцем своего предприятия или фонда, «челноком», просто так, навестить родственников или знакомых. И поток пересекающих границы любезного отечества неуклонно нарастает, он в последние годы исчисляется сотнями тысяч наших граждан...

И теперь в нашей стране знают все от мала до велика: сегодня России до ведущих стран Запада — по жизненному уровню народа (и это прежде всего), по развитию демократических институтов, по состоянию культуры, образования, медицины, по истинным правам человека, по экологической безопасности — путь предстоит в несколько десятилетий. Путь труда, осмысления прошлого, напряжения всех духовных и материальных сил общества. При непременном условии: стабильности и мира.

После кровавого и разрушительного большевистского эксперимента над Россией, отбросившего нас к задворкам современной цивилизации, мы мучительно возвращаемся на общечеловеческую магистраль развития, для которой земные и небесные законы едины. А третьего не дано.

Ну вот... А теперь к главному, для чего и был затеян этот комментарий, получившийся таким пространным.

Впрочем, нет. Перед главным ещё один, последний пассаж — для моих соотечественников (а имя им легион), к сожалению, кто во всех сегодняшних бедах России, в развале «единого и могучего» Советского Союза, в нашем национальном унижении винит демократов, правительство, президента — словом, тех, кому сегодня принадлежит власть, после того как с ней, не без яростного сопротивления, расстались коммунисты. Впрочем, с надеждой вернуть её себе они не собираются расставаться. Всё, что я сейчас скажу, — отдельная сложная тема. Поэтому не будет анализа, ответов на вопросы «почему?», доказательств. Только декларация пока.

Итак...

Причины, питательная среда всех бед и тяжких проблем сегодняшней России — в коммунистическом прошлом Советского Союза. Развал советской империи, исторически совершенно неизбежный, — результат ленинско-сталинской национальной политики. Вместе с ним рухнула единая экономическая система, что явилось одной из причин паралича экономики всех стран СНГ, включая Россию.

Но первопричина всех наших бедствий — в милитаризме СССР.

Критическое, ужасающее положение армии, развал экономики и прежде всего её кризис в военно-промышленном комплексе — а он был и остаётся основой основ нашего «экономического могущества» — являются последствием внешней политики Советского Союза, глобальная цель которого — завоевание всего мира. Сокращение армии до разумных пределов, конверсия ВПК, доведение его до уровня, необходимого современному, цивилизованному, демократическому и миролюбивому не на словах, а на деле государству, — самая тяжкая и трудоёмкая проблема, которую России придётся решать несколько десятилетий. Локальные военные конфликты, малые войны (Чечня), выходящий из-под контроля государства размах преступности, вооружённые мафиозные группировки — всё это тоже порождение чудовищного советского милитаризма. Необходимо уяснить себе, что СССР являлся невероятным военным монстром, реальной угрозой (она и сегодня в определённом смысле сохраняется) современной цивилизации. Помните у Чехова: если на стене — в пьесе — висит ружьё, оно в последнем акте должно обязательно выстрелить. В исторической драме российского государства, которую поставили коммунисты на одной шестой части суши нашей планеты, они и «развесили» и складировали горы оружия, — оно ещё, к сожалению, долго будет стрелять и взрываться. Все бедствия населения страны — падение жизненного уровня, задержка пенсий и зарплаты, кризис целых отраслей промышленности, остановка предприятий, безработица и т.д. — всё это тоже одна из реалий переходного периода, когда идёт труднейший, невиданный в истории человечества по темпам, срокам и масштабам демонтаж экономики гигантской военной — именно военной! — империи. По-другому подобные империи с карты мира не исчезают. И мы пока, слава Богу, в этом тяжком процессе обходимся малой кровью. Хотя, конечно, капли крови — это уже кровь...

Да, труднее всего сегодня, в переходный период, старшим поколениям. Ведь человек всё соизмеряет — повторюсь — эгоистически — со своей жизнью. Что же, такова судьба. Уточним: российская. За всё надо расплачиваться. Настало время для нас платить долги потомкам за деяния наших дедов и прадедов, свершивших «Великую Октябрьскую революцию 1917 года».

Сегодня россиянин, прежде всего молодой, воспринимает западный, капиталистический мир как историческую данность: «там», у них, всегда было так. Недавняя жизнь на родине нам хорошо известна — по своему детству, рассказам родителей, бабушек и дедушек; имеется в виду, конечно, советское прошлое. А капитализм в России... Когда это было! Да и сведения о нём черпаются (если черпаются) из старых советских фильмов, из произведений советских писателей (впрочем, очень сомневаюсь, чтобы их сегодня кто-нибудь читал, особенно молодое поколение). Советские учебники по истории? Их и в руки не возьмут.

И тем не менее...

Во-первых.

Нет сегодня в Европе, в Северной Америке никаких капиталистических стран, или «стран капитала», о которых писали в середине XIX века Маркс и Энгельс, а на рубеже веков и в начале XX столетия Ленин. За минусом стран «третьего мира»; но это другая тема, скажу лишь одно: они сегодня, по терминологии марксизма-ленинизма, «капиталистические» государства в классическом смысле этого слова. Ну а для Западной Европы и таких стран, как США, Канада, Япония, Малайзия (список можно продолжить), нужна другая, новая политико-экономическая терминология, и тогда всё встанет на место.

В «капиталистических» странах Европы — нет другого термина, что же делать? — вы не обнаружите никакой эксплуатации человека человеком, но действительно есть там частная собственность, частные капиталы, каждый гражданин сам себе хозяин, экономические отношения регулируются свободным рынком; есть в ряде стран государственный сектор экономики; случаются, не без этого, конфликты между трудящимися, на страже интересов которых стоят мощные независимые профсоюзы, и хозяевами предприятий или между трудящимися и государством, но эти конфликты, как правило, разрешаются на основе законов и конституции. В этих странах созданы все необходимые демократические институты, цель и обязанность которых — контролировать и ограничивать власть. Кстати, в большинстве стран Западной Европы у власти стоят социал-демократические партии, те самые, которые во второй половине XIX века создали Второй Интернационал для борьбы с капитализмом за права трудового человека, и сегодня основополагающие пункты программ этих партий там осуществлены: право на труд, свободу слова и собраний, право на демонстрации и стачки, свобода вероисповеданий, многопартийность, независимость судов и судопроизводства от государства и так далее. И всё это можно суммировать таким образом: в этих странах — на сегодняшнем этапе — делается всё возможное (хотя ещё сделано, конечно же, не все) для свободного труда и свободной жизни человека, а в конечном счёте для его счастья. Нет, эти страны нельзя, как ни старайся, записать в капиталистические, если в это определение вкладывать марксистско-ленинское содержание.

Так были ли они, эти классические «страны капитала»? Вот он, долгожданный вопрос! Были, уважаемые дамы и господа! Были. Все сегодняшние передовые «капиталистические» страны, о которых только что говорилось, именно и являлись этими государствами начиная с девятнадцатого века (а самые шустрые и с восемнадцатого — Англия, например) и вплоть до первой четверти двадцатого столетия, а некоторые оставались таковыми до второй мировой войны. А потом проделали стремительный путь к сегодняшнему благоденствию (за исключением, естественно, стран «социалистического лагеря»), учитывая опыт «социалистического строительства» в Советском Союзе, на который они смотрели с ужасом и страхом.

Этот взгляд на Восток был весьма мощным стимулом их экономического, политического и духовного развития, особенно во второй половине двадцатого века.

Во-вторых.

Хотите понять, что такое истинный капитализм, классический? Наш, отечественный капитализм? Изучайте историю России второй половины XIX века и вплоть до 1907 года (после первой русской революции и манифеста Николая Второго начинаются перемены к лучшему). Изучайте по первоисточникам, по архивным материалам, по учебникам и специальным исследованиям дореволюционного времени. (Кстати, в этом смысле очень рекомендую вполне профессиональное, объективное, даже интересное сочинение В.И. Ленина «Развитие капитализма в России».) Да и в художественной литературе обозначенного периода вы найдёте много интересного и впечатляющего по интересующему вас предмету. Лев Николаевич Толстой («Воскресение»), Чехов («В овраге»), Бунин («Деревня»), Глеб Успенский, Гаршин, Андреев... Все, все. Останавливаю себя.

Так вот. Когда большинство европейских стран, уже оставив позади период «первоначального накопления капитала», встало на путь цивилизованного, демократического развития (именно так — демократического), Россия оставалась монархической страной без конституции, мы только начинали свой, русский капитализм, начинали после 1861 года.

Что? Вы спрашиваете почему? А потому, что только после отмены крепостного права мы расстались с рабством, отстав в этом от Европы на триста — сто лет, смотря с какой страной сравнивать. И такова историческая русская судьба.

Так что всё это — варварская эксплуатация человека человеком, десяти-двенадцатичасовой рабочий день, нищенская зарплата, обсчёты, штрафы, обман, рабочие бараки, в которых каждая семья «живёт» за перегородкой из мешковины в полной антисанитарии; никакой медицинской службы, невежество, пьянство, подавление любого протеста силой — полицией, армией, казаками, никакой защиты в судах, нет профсоюзов (они появятся только после 1907 года), позорная «черта оседлости» для еврейского населения, введённая, между прочим, ещё Екатериной Второй и вполне устраивавшая российскую верховную власть при последнем русском императоре, и, как кульминация «капиталистического развития» нашего отечества — 9 января 1905 года, Кровавое воскресенье, расстрел мирной рабочей демонстрации, идущей за правдой и защитой к своему батюшке-царю, трупы рабочих, женщин, стариков, детей на мостовых Петербурга... — всё это было на самом деле, а не выдумано советскими историками. Всё это было русской реальностью в ту пору, когда Григорий Каминский вступил на свой трагический путь революционной борьбы.

Фу... Оказывается, уже без пятнадцати минут десять. Скоро, в двадцать два часа, из Богоявленского кафедрального собора Москвы начнётся трансляция торжественной службы. Надо включать телевизор.

За окном темно, снегопад прекратился, спал мороз. Часа три назад выходил на улицу — тихо, бело, светятся окна домов, за многими — разноцветные огоньки на ёлках. На душе праздник. Неужели Божеское благословение возвращается на русскую землю? Возвращается, возвращается! Провидением мне послано дожить до этого. Спасибо!

Так. Кнопа сидит на телевизоре. Это её излюбленное место. И поза — статуэтка, изваяние, напоминающее древнего сфинкса. Замерев, моя любимая кошка может сидеть часами, глядя в окно. Днём она наблюдает за птицами — голубями, воронами, синичками и воробьями, которые прилетают на наш балкон подкормиться чем Бог послал. Кнопа понимает, что поймать птиц у неё сейчас нет никакой возможности, и только чёрные треугольные зрачки в молочно-кофейной оправе то расширяются, то сужаются, выдавая её эмоции. А вечером она сидит в той же позе и опять смотрит в окно, теперь тёмное, и мне чудится, что кошачий взгляд устремлён в неведомую тысячелетнюю египетскую даль.

Всё, Кнопа, включаем телевизор.

С Рождеством Христовым!

Глава третья


25 марта 1917 года

«Голос народа», 25 марта. В пятницу, 25 марта, в 9 часов вечера в здании Нового театра на Киевской улице состоится повторная лекция доктора Г.Д. Лейтейзена на тему «Монархия и республика». Предварительная продажа билетов в конторе редакции «Голос народа» и в кассе Нового театра. Цена билета — 30 копеек, солдатам 10 копеек. Весь сбор пойдёт в пользу Российской социал-демократической партии.

«Тульская молва», 25 марта. Театр «XX век» на Киевской улице. Сегодня и в воскресенье сенсационная лента на злобу дня текущих событий в четырёх больших частях — «Позор дома Романовых». Часть первая: «Распутин найден!» Часть вторая: «Гришка и Александра». Часть третья: «Николай и блондинка». Часть четвёртая: «Я так люблю цветы».

«Известия Тульского губернского исполнительного комитета», 25 марта. (Издавались нерегулярно, как бюллетень.) Заслушано заявление о члене Исполнительного комитета Кузьминых, во время поездки в Чернь в пьяном виде производившего всяческие безобразия. Постановили: исключить Кузьминых из состава Исполнительного комитета и привлечь его к суду чести.

«Голос народа», 25 марта. Новый театр Благородного собрания. В воскресенье 26 марта лекции известного лектора-писателя Абрамовича-Кармина «Предатели и изменники старого света». Основные тезисы: «Русская интеллигенция и охранное отделение», «Этапы предательства», «Растление души старой России». После лекции состоятся прения. В прениях примут участие все желающие из публики. Начало в 8 1/2 часов вечера.

«Тульская молва», 25 марта. Столичный цирк Рудольфа Труцци! В субботу 25 марта в восемь часов вечера — бенефис японской труппы Ямосаки-сан. Исполняются сенсационные номера. В первый раз харакири — казнь в Японии посредством разреза живота живому человеку. Воздушные упражнения — исполняют летающие японцы. Крест смерти и Перш-монстр исполняют три японца.

«Голос народа», 25 марта. Война. Сообщение из Ставки. Нашими войсками оставлена Рига. Противник местами ведёт преследование. Некоторые из наших частей не оказывают должного сопротивления по причинам морального толка. Мы несём большие потери. Румынский фронт. Перестрелка и действия наших разведчиков. В ночь на 22 марта нашими лётчиками произведён налёт на станцию Барановичи, сброшено до восьми пудов бомб. Станция и окрестные жилые дома объяты пламенем.

«Известия Тульского губисполкома», 25 марта. Журнал заседания Исполнительного комитета 23 марта 1917 года. Из доклада председателя Продовольственного комитета Власова: «Расстройство хозяйственной жизни страны, ошибки и злоупотребления старой власти поставили дело продовольствия в крайне тяжёлое положение. Если не произойдут перемены, мы получим голод. В настоящее время в городском складе имеется: муки пшеничной около 15 вагонов; ржи и ржаной муки закуплено 103 вагона; гречневая крупа поступает в ничтожном количестве ввиду отказа курского уполномоченного представить таковую Туле. Ожидается несколько вагонов гороха из Киева».

«Тульская молва», 25 марта. Сбежал щенок дымчатой масти, трёх месяцев, кличка Брут. Нашедшего прошу доставить: Гоголевская, дом Коржавина, квартира Харитонова, телефон 4-92, за что дано будет вознаграждение в 10 рублей. За укрывательство буду преследовать.

«Известия Тульского губисполкома», 25 марта. ЧУДЕСНЫЙ ИСТОЧНИК ХЛЕБА. На Епифановской улице внезапно открылся богатый запас хлеба. Член Продовольственной комиссии большевик Сухов, проходя по указанной улице, заметил, что несколько обывателей несут полубелый хлеб. «Откуда и почём?» — спросил Сухов. «У Муравлева, — был ответ. — Платили по тридцать копеек за фунт. Дают без всяких карточек». Сухов пригласил двух милиционеров и свидетелей и направился в булочную Муравлева. Торговля производилась со двора. На торговца-злоумышленника составили протокол для привлечения к ответственности, и он под конвоем милиционеров препровождён в тюрьму.

«Тульская молва», 25 марта. Ассенизатор, прибывший из Гомеля, с собственным ассенизационным обозом, производит по весьма дешёвым ценам очистку клозетов, помойных ям и прочего. Обращаться: Старо-Павшинская улица, дом № 122.


«25 марта 1917 г. Тула.

Дорогой Иван!

Получил сразу два твоих письма. Счастлив, что ты на свободе. Дождались, братишка: революция освободила всех политзаключённых. О сахалинских одиссеях пишешь уж больно скучно. Понимаю: воспоминания не из радостных, отложим разговоры о твоей каторге на Сахалине до встречи. Главное — ты жив, здоров, полон сил и жаждешь дела. Я счастлив. А дел нам теперь хватит на всю жизнь. Вот бы ещё узнать, как наши мать с отцом, сёстры. У меня есть сведения, что с немцами через какое-то третье правительство есть договорённость о почтовом сообщении с Польшей. Уповая на успех, написал в Сосновицы. Будем ждать и надеяться.

А теперь... С чего начнём? Так о многом нужно тебе рассказать. Давай с главного. С главного события из пяти дней моей новой тульской жизни. Событие нерадостное для меня, просто поражение. Я писал тебе из Москвы, с какой целью отбыл в Тулу, повторяться не стану. Так вот. Сегодня, можно сказать, несколько часов назад — сейчас поздний вечер, — состоялось собрание всех социал-демократов Тулы, и создана единая организация города, то есть вместе большевики, меньшевики, так называемые интернационалисты. Представляешь? Мой протест ничего не дал, и поддержало меня из большевиков всего несколько человек. Инициаторами объединения были меньшевики во главе с их вождём Сергеем Родионовичем Дзюбиным, он же комиссар Временного правительства в Туле. Личность, надо сказать, сильная, убеждений стойких, авторитетом пользуется огромным — и в своей партии, и у рабочих оружейных заводов, за умы которых и предстоит основная борьба. Сегодня верх одержали Дзюбин и К°. Мы, большевики, биты. Тем не менее вошли в объединённый комитет, всего нас там шесть человек, и я в том числе. Подчинились «партийной» дисциплине. А всего в комитет избрано пятнадцать человек, так что можешь себе представить, каково нам в нём. Абсурд, разумеется. Всюду резкое размежевание большевиков и меньшевиков по всем основным вопросам — отношение к войне, к Временному правительству, к аграрной проблеме, а в Туле объединение и всеобщее ликование по этому поводу. У нас тут всё по Крылову: в телегу революции запряглись лебедь, рак да щука. Уверен: объединение это ненадолго, разрыв впереди неизбежен.

Тебя, естественно, интересует, почему произошла эта катавасия в славном городе оружейников. А вот потому именно и произошла, что пролетариат здесь — оружейники. В рабочем классе города они — основа, около тридцати тысяч человек. И кто же такие тульские оружейники? Тебе известно слово «казюк»? Сие означает: рабочие казённых заводов. Смысл «казюка» — в социальной сути этого словечка, и для меня он отрицательный. Кто такой казюк? На заводах вроде бы пролетарий. Однако пролетарий привилегированный: работает на оборону, государство платит совсем неплохо, особенно сейчас, когда война идёт. И получается, Иван, казюк мой войной кормится, заказов сейчас на заводах — сверх головы. Поэтому в массе своей казюки — пока, пока! — очень большие патриоты, лозунг кадетов-эсеров-меньшевиков «Война до победного конца!» им весьма мил. Так же как и «Полная поддержка Временному правительству!». И вполне безопасна эта программа для жизни: оружейники освобождены от воинской повинности. Такие казюки на заводах. А дома чаще всего это куркули: свои дома, сады и огороды, многие держат коров и прочую скотину. Жилища эти хоть и деревянные, но, как правило, добротные, за высокими заборами с табличками на калитках «Во дворе злая собака» — словом, мой дом — моя крепость. Тут свои обычаи, традиции, правила чуть ли не с петровских времён. Ходил я не раз в Заречье, что за рекой Упой, очень чистой, рыбной, — там основная слобода оружейников. Интересно! По названиям улиц — Курковая, Ствольная, Замковая, Дульная — можно винтовку собрать. Прочная там жизнь, Иван, веками устоявшаяся. Сам понимаешь, трудно нам будет казюков к революции повернуть. Ты им на митинге о грядущем мировом пожаре, о всеобщем счастье трудового народа, о капиталистической эксплуатации рабочего человека, — они в ответ смех да свист, а то и с трибуны стаскивают: «Немецкий шпион!» Вот с таким народом приходится работать, и ты теперь понимаешь, почему на тульских оружейных заводах правят бал меньшевики да эсеры. Но, уверяю тебя, — временно, временно! История сегодня работает на нас.

Такова первая причина сегодняшнего «объединения» тульских социал-демократов и моего поражения. Вторая причина — в самих большевиках города Тулы. Тут необходимы пояснения. Накануне Февральской революции большевистская организация в Туле была фактически разгромлена. Дело в том, что в городе в конце 1916 года началась забастовка на патронном заводе, а в начале семнадцатого бастовали вместе патронники и рабочие оружейных заводов. Обе забастовки организовали большевики, хотя и господа меньшевики, надо сказать справедливости ради, в стороне не стояли. Обе забастовки подавили самым беспощадным образом: война, а тут, сам понимаешь, подрывается оборонная мощь государства. На всех заводах применили локаут[4]. А потом уволенных принимали по спискам в полицейских участках. Забастовщик? Отправляйся, голуба, в окопы, царя и отечество защищать. Большевик вроде? Ну-ка, братец, под микитки его да в каталажку! А дальше в Сибирь на казённых харчах. На большевиков просто была объявлена форменная облава: кому арест и суд, кому высылка, кого под гласный надзор полиции. Только после февраля сего года обстановка стала меняться: легальное положение, кое-кто вернулся из ссылки, есть и вступившие в наши ряды в самое последнее время.

Однако же, Ваня, застал я в Туле пять дней назад большевистскую фракцию весьма и весьма малочисленную: не более сорока человек, притом многие, так сказать, в позициях неустойчивые, есть явные оборонцы, есть те, кто почти смыкается с меньшевиками. Своих убеждённых сторонников если я насчитаю человек пятнадцать, то хорошо будет.

Чтобы ты наглядней представил положение в нашей большевистской фракции, — несколько портретов, беглыми, правда, штрихами. Пожалуй, их будет три. Между прочим, брат, за твоё отсутствие приобщился я к журналистике и ещё в пятнадцатом году в питерском журнале опубликовал большую статью по экономическим вопросам в связи с начавшейся войной. Так что и это письмо в определённом смысле — дань журналистике, которую я ни в коем случае не намерен оставлять.

Итак, первый портрет. Михаил Фёдорович Шурдуков. Вот истинный революционер и большевик! Вот за ним я в огонь и в воду! Он намного старше меня, спокойный, выдержанный, внешне неторопливый. Но разницу в возрасте я не ощущаю. Наверное, потому, что мы единомышленники, мы союзники во всём. Шурдукова тут называют «отцом тульского подполья». И очень справедливо: он фактический руководитель тульских большевиков с начала пятнадцатого года и до разгрома организации в семнадцатом. На его квартире была организована подпольная типография и хранилась печать комитета. Бываю я у него дома. Пьём чай — на столе, конечно, тульский самовар. Михаил Фёдорович, правда весьма скупо, рассказал мне о себе. Из семьи крестьянина-бедняка. Сказал: «девять нас было ртов на печи». Четырнадцати лет пришёл в Тулу на заработки. Сначала патронный завод, потом оружейный. Член нашей партии с 1900 года. Боевое крещение — первая русская революция. Ленину предан навсегда, говорит о Владимире Ильиче, и голос дрожит от волнения. И сейчас Михаил Фёдорович[5] работает на оружейном заводе. Вот уж о ком не скажешь: куркуль и казюк — в отрицательном смысле. Вот каких большевиков побольше бы славному городу Туле!

Второй портрет — Александр Иосифович Кауль. Совсем ещё юн. Имею право так сказать: младше меня на два года. В партию вступил — догадайся когда? Два дня назад! Самый молодой в нашей фракции. И, что принципиально важно, — из интеллигенции: окончил историко-филологический факультет Московского университета, поступил туда шестнадцати лет. Позавидуешь! Встретились с ним здесь и сразу узнали друг друга! Участвовали вместе в обструкции[6] профессорам-реакционерам в актовом зале университета в декабре шестнадцатого года, я — студент второго курса, он — последнего. А знакомы не были. Сейчас Саша преподаёт литературу и историю в частной гимназии господина Петрова. Ничего, Иван, будут, обязательно будут в России гимназии большевистского толка! Да, хочу тебе объяснить, почему считаю вступление в нашу партию таких, как Кауль, принципиально важным. И эту мысль мне постоянно внушает сам Александр. Мы — малограмотная страна, народ, это необходимо признать, тёмен. Сейчас в партию пойдут простые люди, крестьяне, рабочие, далёкие от культуры и просвещения. Кауль говорит: «Революционный порыв масс может стать разрушительным, если он не будет облагорожен культурой народа». Поэтому партии необходимы интеллигентные люди. Я всё больше это понимаю. А уж если говорить о моём идеале, то партии необходимы интеллигентные рабочие и крестьяне. Хотя понимаю: в этом определении заключён некий парадокс. Во всяком случае для сегодняшней России. Так вот, Александр Кауль тот самый большевик-интеллигент, которых не хватает и, если я правильно понимаю дальнейшее развитие событий, всё больше будет не хватать нашей партии.

У Кауля огромная библиотека. Читает он — прорву. И знает — прорву. Прежде всего по русской истории. Говорит: «Без знания своей истории нет народа, а только живущие на земле массы. Это как деревья без корней».

Вот такой молодой тульский большевик Александр Иосифович Кауль. Впрочем, ещё не до конца большевик. Он — за войну до победного конца и в этом вопросе блокируется с интернационалистами, меньшевиками и прочими. Поди ж ты! А сам немец. Впрочем, он из русских немцев: родился в Саратовской губернии, где, как ты знаешь, немцы живут чуть ли не с времён Екатерины Великой. Но — я просто убеждён в этом — изменит Саша свои взгляды на войну под напором фактов и событий.

Третий портрет. Знаешь, Ваня, наверное, он не получится. Гавриил Давидович Лейтейзен. Я не могу понять этого человека! Сейчас не могу. Ведь это самый знаменитый большевик в Туле! Приходится сказать: был самым знаменитым большевиком. Прежде всего его адрес мне дали в Москве вместе с рекомендательными письмами. И я был принят в этом гостеприимном доме, который знают все социал-демократы, принят и обласкан. Но... Сегодня Лейтейзен во главе социал-демократов-интернационалистов, с Лениным и большевиками он разошёлся сразу после Февраля, по главным вопросам — война, партийное строительство, крестьянский вопрос.

Разошёлся с Лениным!.. Это не укладывается у меня в голове. Ведь и ты наверняка знаешь этого человека, во всяком случае слышал о нём. Гавриил Давидович Лейтейзен старейший член Российской социал-демократической партии, до революции он был больше известен под псевдонимом Линдов. А какая биография! Диплом врача получил в Парижском университете, в эмиграции близко сошёлся с Плехановым, был его учеником и последователем. С 1902 года — соратник Ленина, представитель редакции «Искры» в Париже. Ваня, ведь это на его даче Вааза, которую он снимал близ Куоннала, скрывались Владимир Ильич и Надежда Константиновна.

В Туле Гавриил Давидович объявился с семьёй в 1908 году, был выслан сюда под надзор полиции, возглавил местную социал-демократическую организацию. А сейчас... Нет, повторяю: я не могу понять сегодня этого человека, хотя безмерно уважаю его.

Теперь, я думаю, ты понимаешь, что из себя представляет большевистская фракция в Туле, если в самом её ядре такие непохожие люди. Но я не унываю, я верю: мы, то есть те, кто с Лениным, — победим!

Ты просишь написать о Туле и о нашем с дядей житье-бытье.

Город бурлит. Каждый день митинги, шествия, вся Тула оклеена афишами, призывами, лозунгами разных партий и организаций. Особенно много народу собирается в кремле, возле домов женского монастыря, и из узких окошек своих келий на этот кипящий людской котёл с ужасом взирают монашки. Второе место больших митингов — цирк. Впрочем, митингуют и в Петровском парке (кстати, парк тут замечательный, заложил его, как мне говорили, земский врач, кажется, по фамилии Белоусов), митингуют и в Новом театре, на заводах, просто на улицах и площадях. Я выступаю раз по пять в день, сорвал голос, охрип. Однако чаще всего в словесных баталиях с меньшевиками и эсерами одерживаю верх. Насобачился, брат, речи говорить. Да и есть что сказать: правда — за нами!

Что же касается политической ситуации, то она в Туле как и во всех губернских городах: фактическое двоевластие — Исполнительный комитет общественных организаций, созданный сразу после революции (во главе его всё тот же кадетствующий меньшевик Дзюбин), и Совет рабочих и солдатских депутатов. В Исполнительном комитете верховодят кадеты и эсеры, представители буржуазии, хотя есть там и социал-демократы. В Совете полные хозяева эсеры и меньшевики, его председатель — меньшевик Обрезков, бухгалтер по профессии, личность абсолютно бесцветная. Нас там — пока, пока! — несколько человек. Вот тебе и наша стратегическая задача: борьба за Совет, мы там должны постепенно одержать верх, и Совету рабочих и солдатских депутатов в будущем будет принадлежать вся полнота власти. Ничего, брат, свернём постепенно голову Исполнительному комитету, разгоним эту камарилью. Не сразу, конечно. Летом в Туле выборы в Городскую думу, а осенью — уже для всей России — Учредительное собрание. И на этих выборах мы, большевики, должны победить во всей стране. Обязаны — для счастья народа. Теперь понимаешь, Иван, какая впереди грандиозная работа, какие бои!

Дядя наш, Алексей Александрович — он по инерции так и живёт в Туле под именем Петра Игнатьевича Готлиевского, хотя подполье кончилось, — деятелен, полон сил, семью держит в строгости (как ему кажется), располнел немного, однако свои знаменитые усы холит, как и раньше, и посему бравого вида не теряет. По-прежнему сапожничает, и клиентов у него полным-полно. Естественно, принимает дядя Лёша самое активное участие в работе нашей большевистской фракции. Кстати, он был и на сегодняшнем (нет, уже на вчерашнем, — посмотрел на часы, без четверти час ночи) «объединительном» собраний тульских социал-демократов, деятельно поддерживал мою позицию, но, но...

Тем не менее одна его инициатива на собрании получила полную поддержку. Дело в том, что Гавриил Давидович Лейтейзен начал издавать газету «Голос народа» и на собрании предложил сделать её органом комитета Тульской объединённой организации РСДРП. Все дружно проголосовали «за», я — тоже. Партии свой печатный орган необходим. Правда, каким станет «Голос народа», когда большевики выйдут из организации? А это, Ваня, произойдёт неизбежно. И очень скоро. Каким станет, можно догадаться... Да ладно, поживём — увидим, и сейчас я о другом. Лейтейзен сказал: «С одним беда: почти нет средств на издание газеты». Вот наш дядя и предложил: для начала всем социал-демократам отчислить в фонд «Голоса народа» дневной заработок и тут же сделать разовые пожертвования. Положил свой картуз на стол, в него рубль, спрашивает: «Кто следующий?» Собрали 34 рубля 48 копеек. Вот такие дела.

Хотел тебе, брат, подробно рассказать об одном обстоятельстве в своей личной жизни, да, увы, сил нет, вон сколько написал, рука отсохла. В следующем письме. Скажу кратко: её зовут Олей. Ольга Розен. Она учится в последнем классе гимназии. Иван, я влюблён! Жизнь для меня теперь наполнена через край. Я счастлив! Она замечательная девушка. Я просто убеждён: она — моя судьба.

Всё, всё! Ты обязательно пиши.

Крепко обнимаю тебя —

Твой брат Григорий».


«Правда», 23 марта 1917 года. ВОССТАНИЕ КРЕСТЬЯН. В имении графа Владимира Алексеевича Бобринского (Тульской губернии, Богородицкого уезда) во время восстания 8—9 марта крестьяне и солдаты, пришедшие сделать у него обыск, встретили со стороны графа и бывших в его распоряжении военнопленных сильное сопротивление. По ним был открыт сильный огонь из ружей и пулемётов, вследствие чего пришлось потребовать из Тулы артиллерию, и только после этого солдаты и крестьяне могли войти в имение.

Им представилась следующая картина: нашли 40 пулемётов, много оружия, полные амбары хлеба, в омётах нашли около 800 сгнивших овец, которых Бобринский отбирал у крестьян для отправки в действующую армию. Бобринский успел скрыться, а военнопленные сказали, что граф их накануне предупреждал о восстании, что мужики и солдаты идут их бить и чтобы они защищали его, и платил им жалованье по 25 рублей в день.

Из «Резолюции Тульского Совета рабочих и солдатских депутатов об отношении к войне и Временному правительству»:

«Считая, что данная война преследует интересы буржуазии и вредит интересам трудового народа, Совет рабочих и солдатских депутатов будет добиваться скорейшего её окончания, причём мир должен быть заключён без всяких контрибуций, аннексий и насилий над национальностями, которым мирные условия должны предоставить полную возможность распорядиться своей судьбой.

Для этого, не бросая вооружённой активной защиты, необходимо:

Оказывать давление на правительство, дабы оно немедленно, в согласии с союзниками, начало переговоры о мире на названных выше условиях.

Бороться с захватническими стремлениями как в самой России, так и в других воюющих странах.

Призывать трудовые классы всех других воюющих стран к давлению на свои правительства в указанном направлении.

Требовать от Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов немедленного созыва международной социалистической конференции.

Дело обороны страны должно немедленно быть взято под контроль Совета рабочих и солдатских депутатов.

Временное правительство должно вести мирные переговоры с участием Совета рабочих и солдатских депутатов».

23 марта 1917 года.

«Голос народа», 28 марта. Из передовой статьи: «Наша газета выходит с сегодняшнего, десятого номера как орган Тульского Комитета Российской социал-демократической партии. Наша программа, как и наша тактика и наша линия поведения, диктуются как интересами пролетариата, так и интересами революции русского народа. Наш орган будет стоять на позициях международной революционной социал-демократии. Мы видим во Временном правительстве центр государственного механизма, управляющего страной до установления окончательной формы правления; мы будем содействовать ему в деле закрепления победы революции и скорейшего созыва Учредительного собрания. Стремясь к скорейшему окончанию войны, мы в то же время признаем, что пока монархия Гогенцоллернов не низвергнута германским народом, — наш революционный долг отстаивать всеми силами и всей энергией дело нашей свободы и дело революции как от врага внутреннего, так и от врага внешнего».


«25 марта 1917 г. Тула.

Дорогой Морис!

Видишь, как получилось: объединение всех истинных социал-демократов в Туле прошло без тебя. Понимаю — твоя поездка в Москву к друзьям по студенческой поре тоже весьма важна и наверняка интересна, однако жаль, что так совпало. Мой сын, Лейтейзен-младший, не присутствовал на собрании, наверняка историческом, таким я его считаю. Я полон веры, что с Тулы начнётся дело объединения всей социал-демократии России накануне решающих событий, которые определят судьбу нашей родины на многие десятилетия вперёд.

Главная задача — придать революционному процессу организованный, по возможности мирный характер, всеми силами устранять стихийность, выплеск наружу людского гнева, что, по очень точному определению А.С. Пушкина, в условиях России, с тёмным, непросвещённым народом, неизбежно превращается в «бунт бессмысленный и беспощадный».

Однако, увы! — есть в русской социал-демократии силы, которые уже раскололи наш единый фронт, и эти силы — большевики во главе с Лениным. В последнее время я постоянно думаю о Владимире Ильиче. Какой гигантский ум! Какая энергия мысли! Какая полная самоотдача идее! Но... Только сейчас, вспоминая наши долгие разговоры, дискуссии, уже на определённом временном расстоянии, я всё больше вижу, ощущаю одну черту в характере Владимира Ильича, которая несёт в себе разрушительное начало. Это его непримиримость к противникам. Заблуждаются те, кто считает, что Ленин способен на компромиссы. Вернее, он на них способен только по тактическим соображениям: отступить на время, чтобы не проиграть, а потом, в благоприятных условиях, вернуться на прежние позиции. Я окончательно понял: Ленин не знает сомнений, когда принято решение, себя он считает безусловно правым. И вот это ленинское упрямство сегодня стало знаменем большевиков, создало некий феномен большевизма, который, с моей точки зрения, не поддаётся логическому объяснению. Минуя стадию буржуазного демократического развития, к социализму — и точка! Всё, что возникает на дороге к этой цели. — Временное правительство, парламентский путь по западноевропейскому образцу, создание в будущем, после выборов Учредительного собрания, коалиционного правительства из представителей партий, стоящих на социал-демократических позициях, — всё долой, если это препятствие на пути к немедленному русскому социализму.

И эта ленинская психология своей неконтролируемой правоты создала тип революционера, который в русской истории разве что имеет корни в нечаевщине. И больше нигде...

А теперь, сын, о главном. Для этого я и взялся за немедленное письмо к тебе — сразу после исторического объединительного собрания.

Есть в Туле человек, которого можно сегодня назвать стопроцентным ленинцем. Ты его хорошо знаешь, больше того — вы, познакомившись, сразу стали друзьями. Ты догадался — это Григорий Каминский, обаятельный Гриша, частый гость нашего дома. Наверняка личность сильная, целеустремлённая. И — разрушительная. Да, да! Не спорь со мной! Разрушительная. Хотя он, как и Ленин, не осознает в себе этого разрушительного начала. До поры...

Если ты думаешь, что я прямолинейно осуждаю Григория Каминского, — ты глубоко ошибаешься. Я знаю: в своих поступках он абсолютно честен, он убеждён, что действует в интересах пролетарской революции, во благо рабочих и крестьян.

Надо было слышать его сегодня! Один, почти один, против всех. Некоторые из его сторонников — в вопросах о расколе, о том, что большевикам не по пути с русской социал-демократией, — во многом колеблются, не уверены в абсолютной ленинской правоте. А Каминский! Какая страсть! Какое искреннее, глубокое убеждение, что Ленин прав во всём. Убеждение, граничащее с фанатизмом. И тут я хочу сказать тебе, Морис, с полной убеждённостью: сегодня — это фанатизм в страстных речах, в непоколебимой позиции во время партийной дискуссии, когда все оппоненты равны. Но если безоглядную веру в свою правоту, ослепляющий разум фанатизм соединить с полученной властью... Боюсь быть пророком. Но думаю: эти люди, интеллигентные, с набором всяческих достоинств морального качества, обрети они власть, могут встать, по логике занятой позиции, на путь насилия, даже физического уничтожения своих противников. Они применят силу на пути внедрения своих идей в народные массы. Как бы я хотел ошибиться!..

Очень важно, чтобы ты, сын, правильно понял меня. Сегодня вы друзья с Григорием Каминским, я ни в коем случае не выступаю против этого. Однако, согласись, в дружбе двух мужчин всегда кто-то ведомый. Я знаю: сегодня ты разделяешь политические взгляды Каминского. Так вот. Я очень надеюсь, что, взвесив всё, всё обдумав, ты примешь мою точку зрения. Вернее, нашу — точку зрения интернационалистов. И в дальнейшем сможешь оказывать влияние на Григория с наших позиций.

Сегодня Каминский подчинился партийной дисциплине. А завтра? Ты понимаешь: как в ближайшее время пойдёт дело в Туле, во многом зависит от вашей дружбы. И последнее. Не скрою от тебя — в отличие от Ленина и ленинцев, я полон сомнений. А что, если большевики в исторической русской перспективе правы? Убеждён: уже в ближайшее время история, народ, участвующий в истории, разрешат эти мои — и не только мои — сомнения.

В заключенье: знай, Морис, если ход событий подтвердит правоту Ленина и его соратников, я вернусь к ним[7].

Но сегодня я убеждён, что только в единстве русской социал-демократии залог достойного будущего России, в конечном итоге торжество социализма и в нашей стране и во всём мире. Верю, что и ты в конце концов придёшь к этому убеждению[8].

С нетерпением ждём твоего возвращения.

Обнимаю тебя твой отец Г. Д. Лейтейзен».

Глава четвёртая ОТРОЧЕСТВО. ГИМНАЗИЯ


...Летом тридцать седьмого года, приходя в себя после очередного «допроса», в камере на Лубянке, Григорий Наумович Каминский призывал на помощь далёкие воспоминания из своего детства и юности — другой жизни, на иной планете...

И всё-таки, когда начался его путь в революцию? Брат Иван? Конечно! Но первым человеком, взявшим его за руку и поведшим на эту дорогу, был отец.

Наум Александрович происходил из династии деревенских кузнецов. Но если его деды и прадеды трудились в сельских кузнях, то он, освоив кузнечное дело, оказался в Екатеринославе на металлургическом заводе, в кузнечном цехе, он пополнил армию российских пролетариев — кончался XIX век, неповоротливая империя Романовых громоздко, тяжко, но неуклонно вступала в стадию капиталистического развития.

Да, это воспоминание относится тоже к тому времени, когда они ещё жили в Екатеринославе. Сколько тогда ему было лет? Наверное, восемь или девять.

Матери зачем-то срочно понадобилось видеть отца, и она отправилась на завод. С Екатериной Онуфриевной увязался Гриша.

Впервые он попал в кузнечный цех — мальчику показалось, что земля разверзлась и он непостижимым образом оказался в аду, о котором повествуется в Священном Писании. На него дохнуло нестерпимой, обжигающей жарой, кругом скрежетало, бухало, лязгало металлом, и расслышать в разрывающем слух грохоте даже собственный голос было невозможно. Разверстое чрево печи было похоже на солнце, которое — вот оно, рядом, и сейчас испепелит тебя... Летели огненные искры, по узкому жёлобу струился раскалённый ручей, и в его конце рабочие в кожаных фартуках, с голыми, мускулистыми, лоснящимися потом руками ловили расплавленный металл в огромные ковши, ухватив их длинными щипцами. Гигантский пневматический молот, методически, неумолимо взлетая вверх, радостно-победно устремляясь вниз, ухал по наковальне, через которую протекала, извиваясь, ярко-малиновая лента с бегающими голубыми искорками по краям, эту ленту двое кузнецов ловко двигали крюками, подставляя её под удары молота.

В одном из кузнецов Гриша не сразу узнал отца. Он был в грубой брезентовой робе, прожжённой во многих местах, в брезентовых рукавицах, волосы были подвязаны лентой, как у священников, по лицу струился пот, пропадая в густых чёрных усах. Движения отца были ловкими, точными, но Гриша видел, как при каждом движении тяжёлого крюка напрягается всё его тело, жилы взбухают на шее, шары мышц проступают под брезентовой робой на спине и руках. Наум Александрович заметил Гришу и мать, кивнул им, подозвал молодого рабочего, тоже одетого в робу, что-то прокричал ему на ухо, передал крюк.

— Выйдем! — с трудом расслышал Гриша голос отца, когда он оказался рядом с ним.

Мальчик шагал за родителями, уже весь мокрый от пота, в прилипшей к спине рубахе. Скорее, скорее на свежий воздух! Он посмотрел вверх — высокий потолок цеха терялся в смраде и дыме, и казалось, что нет там никакого потолка, что до самого неба, до настоящего солнца — только смрад, дым, копоть и этот грохот, настигающий тебя со всех сторон, разрывающий голову на части...

Но вот дохнуло навстречу прохладой, стало светлее, впереди обозначились широкие ворота, из которых всё надвигался и надвигался естественный мир с синевой неба и шумом ветра в чахлых тополях, высаженных вдоль дороги, ведущей к цеху.

Наконец они оказались на воле.

Недалеко от ворот цеха в тени тополей было несколько скамеек.

   — Сядем, Катерина, — сказал отец. — И ты, сынок, сидай да отдышись.

Гриша действительно не мог отдышаться, прийти в себя. Першило в горле, слезились глаза, и перед ним плавали растянутые замысловатые круги.

   — Папа, у вас тут как в аду.

Отец внимательно посмотрел на сына.

   — Это и есть ад, Григорий, — ответил он, всё так же внимательно глядя на мальчика. — И работаем мы здесь по десять часов в смену. Соображай, соображай, сынок, можно ли так с рабочим человеком...

Родители тихо разговаривали, а Гриша потрясённо думал: «Десять часов вот так! Да разве же можно это выдержать? Значит, так трудиться их заставляют хозяева завода?»

Он хотел спросить отца: как же так? Почему? Но — постеснялся.

Однако вечером Наум Александрович пришёл с работы, как всегда, аккуратно одетый, чисто вымытый, с причёсанными усами, весёлый... Некоторое разочарование испытал Гриша, возникло даже такое чувство: на заводе, в цехе, отец был богатырём, пролетарием — Гриша уже знал это слово, и оно в его детском сознании ассоциировалось с чем-то грозным, справедливым, с борьбой за счастливую долю простых людей, которые живут на его улице в рабочей слободе.

С тех пор Гриша невольно стал пристальнее присматриваться к отцу, старался вникать в суть взрослых разговоров, и оказалось, что эти разговоры и за обеденным столом, когда собирались всей семьёй, и во время встреч отца с рабочими из цеха (а они часто появлялись в доме Каминских), можно сказать, постоянно касались политических тем.

Запомнил Гриша, как отец за ужином — и было это вскоре после того дня, когда мальчик впервые увидел кузнечный цех и рабочих в нём, — сказал брату Ивану, гимназисту второго класса:

   — Пока, Ваня, уразумей одно: труд человеческий всему голова. Всё, что есть на земле нашей ценного, трудом создаётся. Будь то хлеб насущный, машина какая или умная книга. Делаем вывод: кто должен быть хозяином жизни?

   — Те, кто трудятся, — ответил Иван.

   — Правильно! Молодец. А ты, мать, на меня хмуро-то не гляди. Подрастают сыновья. Надо их к правде поворачивать. И к справедливости. Идём, Ваня, дальше. Как нынче в России? Рабочий человек, будь то крестьянин или мастеровой, спину до седьмого пота гнёт, а хозяева кто? Земля у помещиков, заводы да фабрики у капиталистов. Робят они с нашим братом, что хотят. Несправедливо?

   — Несправедливо... — прошептал Гриша.

   — Так! — скупо улыбнулся отец. — Вот у нас и общий мужской разговор за столом. А с несправедливостью надо бороться. Не отдадут по своей воле помещики землю, хозяева — заводы. Что делать?

   — Революцию! — сказал Иван.

   — Верно, сын, революцию. — Наум Александрович помолчал. — И другого пути нету.

   — О Господи! — только и сказала Екатерина Онуфриевна и стала убирать со стола самовар.

«Революция!..» — повторил Гриша про себя, и с тех пор это слово и его суровый, беспощадный смысл следовали за ним неотступно.

В конце 1905 года, когда первая русская революция потерпела крах, семья Каминских спешно собралась в дорогу.

...Григорий Наумович, лёжа на жёсткой кровати под яркой голой лампочкой (ночью свет в камере не выключался) и глядя на окованную железом дверь, вспомнил, как в ту осень конопатый наглый Остап Небийконь носился под окнами их дома и истошно вопил:

   — Социалисты! Уси Камински — социалисты! С жидами снюхались! Бей социалистов!

Иван рвался к двери, за ним Гриша — Наум Александрович, темнея лицом, удерживал их:

   — Сидите! Не надо нам шума.

И они переехали в Минск.

Много позже Григорий понял: отец был активным участником революционных событий в Екатеринославе и, очевидно, после разгрома революции полиция напала на его след.

В Минске, устроившись на работу в железнодорожном депо, отец очень скоро установил связи с местной социал-демократической организацией, включился в подпольную борьбу, но время было тяжёлое: усилилась реакция, свирепствовали суды, увеличилось число перебежчиков в стан врага и провокаторов.

Однажды поздно вечером в дверь их квартиры раздался требовательный стук. Наум Александрович передал матери свёрток бумаг. Оказывается, Екатерина Онуфриевна была в курсе всех тайных дел отца и Ивана. Вот уж, выходит, не знал и не понимал свою мать Гриша! В дверь продолжали грохать сапогами, кричали: «Отворяйте немедленно! Полиция!» Мать быстро и спокойно спрятала свёрток за косяк двери в прихожей. И только после этого впустила непрошеных гостей.

Полицейские, их было трое, произвели обыск, перерыв всю квартиру, и, молча наблюдая эту картину разгрома, безнаказанного насилия, Гриша еле сдерживал себя, чтобы не броситься на ночных посетителей и не бить, бить их чем попало, что попадёт под руку... Слепая ярость, диктующая бесконтрольные поступки, клокотала в нём. Видя состояние брата, Иван стоял рядом, с силой сжимая его руку.

Обыск ничего не дал.

   — Одевайся, пойдёшь в нами, — сказал отцу полицейский, очевидно старший по чину.

Екатерина Онуфриевна заплакала. Отец ласково провёл рукой по её плечу:

   — Не волнуйтесь. Какое-то недоразумение. Скоро вернусь.

Его увели.

Всю ночь никто не сомкнул глаз.

   — Я знала, что этим кончится. — Но в голосе матери не было укора.

Отец вернулся утром.

   — Впрямую ничего у них против меня нет, — сказал он, — но... Ходят рядом. Назвали несколько имён. Мол, где встречались? Где подпольная типография? Надо предупредить товарищей и что-то сделать.

Через несколько дней Наум Александрович уехал в соседнюю Польшу, вернулся скоро, радостный и энергичный.

   — Нашёл работу в Сосновицах. — Глаза его озорно сверкнули. — Очень симпатичный, чистенький городок. «Металлические мастерские братьев Цембовски и компании». Мастерские! Рабочих всего двенадцать человек, кузнечное оборудование, считайте, времён Петра Первого. Но условия вполне приличные. И квартирку подыскал. Только нет в Сосновицах русской гимназии...

   — Как же быть? — перебила Екатерина Онуфриевна.

События эти происходили в конце августа 1908 года. Гриша перешёл в третий класс гимназии.

   — Поступим так, — сказал отец. — В Минске останутся наши гимназисты, люди они самостоятельные. Впрочем, гимназист у нас теперь один, Гриша. Ничего! Ваня поживёт с младшим братом.

Действительно, в прошлом году Иван, гимназист пятого класса, как говорил Наум Александрович, «отколол номер».

Это было первого мая. Шёл урок «великого мёртвого»: за учителем воспитанники повторяли на латинском языке звучные строки Лукреция. И в это время за окнами — класс помещался на втором этаже — гимназисты увидели рабочую манифестацию.

Красные знамёна, лозунги, возбуждённые голоса.

К изумлению чопорного педагога, которого между собой гимназисты называли Педантом в галоше, Иван выскочил из-за парты, взял в руки чернильницу, спокойно, не торопясь подошёл к большому портрету Николая Второго, выплеснул в него содержимое чернильницы, так что самодержец тут же стал выглядеть весьма плачевно, и с криком: «Господа! Наше место в рядах демонстрантов!» — побежал к двери, за ним последовало несколько гимназистов.

Вместе с демонстрантами они прошагали по центральным улицам города.

В тот же вечер в квартиру Каминских явились полицейские, последовал обыск, ничего не давший. А риск был: нелегальные бумаги Иван спрятал в постели больной бабушки.

На следующий день был объявлен приказ директора гимназии: «За оскорбление Его Величества императора всероссийского Николая Александровича Романова, за срыв занятий и участие в антиправительственной демонстрации воспитанник пятого класса И.Н. Каминский исключается из гимназии без права ходатайствовать о зачислении в оную впредь».

   — Ничего, — сказал Наум Александрович. — Поступок, конечно, мальчишеский, но суть его одобряю. Гимназию закончишь экстерном. Не эту, конечно. На будущий год что-нибудь придумаем. А пока — поработаешь. Поговорю в депо, подберут там тебе дело.

И вот уже два года братья жили в Минске вместе, снимая маленькую квартирку возле Виленского вокзала. Иван работал в железнодорожном депо, Гриша учился в гимназии.

А на летние каникулы он отправлялся в Сосновицы к родителям, и то были самые счастливые месяцы в году.

Польский городок оказался тихим, зелёным, патриархальным. В ласковой речке под древними городскими стенами купали ветви старые ивы с кряжистыми, дуплистыми стволами, в нескольких костёлах с раннего утра начинались службы, и, из любопытства заходя в их сумрачную высокую прохладу, в которой у икон мерцали свечи, глядя на мраморного Христа на кресте с мученическим прекрасным лицом, Гриша ничего не испытывал, кроме любопытства: столько взрослых людей здесь, и неужели они верят, что он был и воскрес, что все люди не умирают совсем, навсегда и их бессмертные души воскресают где-то?

Ничем не отзывалось всё происходящее в костёлах в сознании гимназиста Григория Каминского — он не верил уже тогда ни в Бога, ни в бессмертие. Он рос в атеистической семье, только мать, Екатерина Онуфриевна, ходила в церковь по престольным праздникам, но мальчик чувствовал, что у неё это — дань традиции, привычка.


...Меряя неторопливыми шагами камеру лубянской тюрьмы, Григорий Наумович думал: «Странно... Не было времени проанализировать, а ведь это так: революционер, истинный революционер, и религия, вера в Бога — несовместимы. Потому что наша конечная цель — коммунизм — тоже своего рода религия, только земная. Здесь, на земле, надо рай строить. Но без борьбы его не построишь. Борьба! Война. Вернее, через борьбу, войну, кровь необходимо пройти. Как у Маркса? «Экспроприаторов экспроприируют». И здесь без смертельной схватки не обойтись. Не миновать. А у них? В учении Христа? «Не убий». «Не противься злу насилием». Да, две религии, противостоящие друг другу. И поэтому коммунист не может быть религиозным человеком. А наша уверенность в торжестве конечной цели потому религия, что тоже требует слепой, нерассуждающей веры и преданности, потому что повседневная борьба, грязь и кровь, через которые мы идём, могут, без фанатической убеждённости, сломить волю любого. Любого — без этой фанатической убеждённости в торжестве нашей конечной цели. А та кровь, которая льётся сейчас? То, что происходит в партии? Может быть, всё это и возникло из нашего нерассуждающего фанатизма? Вернее, наша фанатическая вера создала почву для этих людей? Взрастила их? Нет, нет... Не хочу об этом думать, не могу... Не могу! Назад, туда, где ивы купают свои ветви в прозрачной воде, а по утрам одурманивающе пахнет жасмин и его белыми лепестками усыпаны улицы, мощённые звонким булыжником».

...Двухэтажный дом, в котором Каминские снимали квартиру, утопал в зарослях старых разросшихся кустов жасмина. Дом принадлежал пани Ванде Казимировне Бжевской, вдове польского дипломата, погибшего при таинственных обстоятельствах в африканской стране, название которой ясновельможная пани плохо выговаривала. Дом был выстроен буквой «Г» на перекрёстке тихих улиц, целое крыло занимала большая швейная мастерская, собственность Ванды Казимировны, во второй половине на первом этаже размещалась обширная многокомнатная квартира пани Бжевской, где она обитала с двумя дочерьми-курсистками, тоже появлявшимися в Сосновицах только на каникулах, и множеством родственников из Варшавы, Вильно, Львова, которые обожали подолгу гостить у богатой родственницы. На втором этаже были расположены три квартиры, сдававшиеся внаём, одну и занимали Каминские.

Однажды поздно вечером Гриша с Иваном возвращались от знакомых, где под видом вечеринки встретились местные социал-демократы.

Из дверей швейной мастерской выходили девушки-мастерицы — заканчивался их трудовой день. Неожиданно одна из девушек пошатнулась и стала падать... Подруги не успели её подхватить.

Братья бросились на помощь:

   — Что случилось?

   — Марыся опять в обморок...

   — То у неё переутомление.

   — Очень слабая наша Марыся, — тихо, испуганно говорили по-польски девушки, вставляя в свою речь и русские слова.

В слабом свете фонаря лицо Марыси казалось особенно бледным. Но вот затрепетали ресницы, открылись глаза.

   — Что? Я опять...

   — Зайдите к нам! — взволнованно сказал Гриша. — Отдохнёте немного. Мама даст какое-нибудь лекарство.

   — Нет-нет! — Девушка поспешно поднялась. — Не можно, пан. Хозяйка увидит, прогонит меня с работы, а я одна на всю семью...

   — До видзенья, Панове! — заспешили и остальные девушки.

   — Дзенькуемо!

Мастерицы ушли.

За ужином братья рассказали о только что приключившемся.

   — А вы не смотрите, что пани Бжевска французскими духами благоухает, — сказал Наум Александрович. — И дочери её в крокет играют на подстриженной травке. Мастерская — что тебе фабрика. Сорок девушек на машинках ручки крутят. Только работницы эти без всяких прав. Десять часов рабочий день. На обед перерыва не полагается, платит им наша Ванда гроши. Но за свои места все девушки держатся, как могут. По всей Польше безработица, а для женщины найти работу вообще, считайте, невозможно. Вот и пользуется пани Бжевска... Впрочем, чему удивляться? Типичная картина...

Четырнадцатилетний Гриша решил отомстить за Марысю и её подруг. Нет, он ещё не расстался с детством...

За Сосновицами прокладывали дорогу. По плану, проходила она через невысокие курганы, заросшие мелким кустарником, — было их всего пять. И когда землекопы стали сносить курганы, вставшие на пути будущей дороги, оказалось, что это могильники: стали попадаться кости, целые скелеты. Жители Сосновиц, особенно мальчишки, приходили смотреть на это диковинное, страшноватое зрелище. Впрочем, сравнивать курганы тут же прекратили, останки неизвестных людей, погребённых туг, снова закопали, дорогу повели в обход скорбным холмам. Однако Гриша успел завладеть откатившимся в траву черепом, испытывая страх и непонятный восторг, прокрался домой и спрятал свою жуткую находку в дровяном сарае, ещё толком не зная, зачем ему она может понадобиться. Всё это было в прошлом году, и вот, оказывается, череп пригодился!

Гриша, естественно тайно от всех, извлёк его из сарая, тщательно, испытывая некоторый трепет, освободил от грязи и земли — и теперь на мальчика из неведомого прошлого слепо смотрели тёмные глазницы... Вооружиться огарком сальной свечи и верёвкой оказалось проще.

Комната, в которой жили братья, помещалась как раз над гостиной пани Бжевской. Гриша знал, что там, у окна, стоит рояль. По вечерам пани Ванда Казимировна обычно музицировала, бравурно исполняя полонезы и мазурки. Всегда в одиночестве. «Под звуки рояля, — говорила пани Ванда, — я уношусь в сладкое минувшее...»

Итак, всё было готово. Оставалось дождаться музыкального вечера.

И он настал. Гриша, сославшись на усталость, отказался идти с Иваном к друзьям. Бархатный тихий июньский вечер укутал Сосновицы, ещё гуще, ещё дурманней запахло жасмином. Мимо редких фонарей бесшумно прошмыгивали тени летучих мышей. Внизу, под окном, возле которого притаился Гриша, мажорно звучал рояль.

Внутри черепа прочно приклеился огарок свечи, сам череп точно по центру привязан к бечёвке. Вспыхнула спичка, и...

И вниз, прямо к открытому окну, из которого лились чарующие звуки рояля, а пани Бжевска, наверное, уже унеслась в сладостную страну грёз и воспоминаний, — прямо к этому окну стал медленно спускаться мерцающий череп, при этом глазницы излучали теперь не тьму, а адский пламень, тонкие, изношенные временем кости смутно-малиново просвечивали, отчётливо были видны зубы...

Вот это адово видение замерло перед открытым в летний вечер окном гостиной. Гриша чуть-чуть подёргал верёвку. Череп плавно закачался, в глазницах заметался живой огонь.

В то же мгновение смолк мажорный музыкальный пассаж, раздался истошный и оглушительный вопль, упало что-то большое и тяжёлое.

Как потом стало известно, бедная пани Бжевская грохнулась в обморок.

Гриша быстро поднял своё изобретение, задул свечу и спрятал череп, края которого были тёплые, как живые... Спрятал его внизу платяного шкафа, прикрыв грязным бельём. Всё было продумано заранее. Разделся, лёг в постель, «заснул».

А внизу, в общей передней, уже слышались голоса, кто-то плакал. Шли к двери комнаты братьев.

Её открыла Екатерина Онуфриевна, пропустила вперёд разгневанных и рыдающих дочерей Ванды Казимировны, сказала:

— Вот, можете убедиться — спит. Да и не способен наш Гриша на такие поступки. Уверяю вас, барышни, привиделось вашей матушке. Бывает.

Так и убедили пани Бжевскую: привиделось.

На следующий день явился в квартиру Ванды Казимировны католический священник, весь в чёрном, кропил углы комнат и окна святой водой, прочитал молитву.

А доля Марыси и её подруг ничуть не улучшилась, всё осталось по-прежнему. Не те, видно, выводы сделала хозяйка швейной мастерской из «явления диавола», как она говорила...

Скоро между Гришей и отцом состоялся такой разговор.

   — Проводи-ка меня на работу, Григорий, — сказал Наум Александрович.

Они шли по зелёной улице, под густым шатром каштанов.

   — Твой поступок глуп, жесток и безнравственен, — жёстко говорил отец, положив на плечо мальчика тяжёлую руку.

   — Но она издевается, мучает своих работниц! — воскликнул Гриша.

   — Да, пани Бжевска эксплуатирует их труд, наживается на нём. Всё это верно. Но она поступает как все, как другие владельцы заводов и фабрик, мастерских, как помещики, нанимающие крестьян для обработки своих земель. Такова система. Политическая и экономическая система Российской империи. И менять надо систему в целом. Понимаешь?

   — Понимаю... Но папа! — Гриша даже остановился. — А как же революция? Как же девятьсот пятый год? Ведь — война, баррикады. «Смерть капиталистам!» Я сам видел такой лозунг на демонстрации.

   — Правильно! Это когда революция. — Голос отца звучал убеждённо. — Когда народ не может добиться своих целей мирным путём, когда правительство, правящие классы отказываются идти на сотрудничество с людьми, не ищут компромиссных решений. И остаётся одно средство — революция, кровавый и тяжкий путь к цели. А у революции свои законы. Но в мирное время мы не можем прибегать к насилию, к беззаконным действиям. Конечно, твой поступок скорее детская шалость. Но представь: у пани Бжевской слабое сердце. Она могла просто умереть от испуга. Ты придумал очень жестокую шутку. И должен тебе сказать, Ванда Казимировна сама по себе вполне порядочный человек, со своими строгими принципами, образованная женщина, честная...

   — Честная?! — не выдержал Гриша.

   — Да, в тех жизненных правилах, по которым живёт её общество, пани Бжевска — честная... Тебе, сын, предстоит всё это осознать. Что очень важно. Теперь о другом. — Отец помолчал. — Могилы у всех народов священны. И безымянные могилы — тоже. Кто погребён в тех курганах? Мы не знаем...

Но кто бы они ни были — воины, жители города, умершие от чумы или холеры... А такое вполне возможно. Кто бы они ни были, их прах, их останки не предметы для забав. Тем. более для забав жестоких. Уразумей: то, что ты сделал, — кощунство, надругательство над памятью тех, кто там похоронен.

   — Я не подумал, папа!

   — Вот что, Гриша. Ты возьмёшь череп и закопаешь его в одном из курганов.

   — Я сделаю это завтра...

Непонятные, нежданные слёзы подступали к горлу мальчика.


Осенью 1910 года брат Иван переехал в Сосновицы к родителям, стал работать в тех же Металлических мастерских братьев Цембовски и К°, где трудился Наум Александрович.

Гриша, перешедший в пятый класс гимназии, остался в Минске один. Теперь он жил у тётки, старшей сестры отца Анны Александровны Амельгиц, получив в её маленьком собственном доме мансарду под ветхой крышей (ночами было слышно, как голуби возятся под карнизом окна).

Анна Александровна, рано потерявшая мужа, немца по национальности, была суровой набожной старухой с иконописным, замершим лицом, на котором живым умом и вниманием к людям светились глубокие карие глаза. Гришу она любила по-своему, но старалась держать в строгости и делала постоянные попытки приобщить мальчика к религии. Этому Гриша всячески противился и не любил дом Анны Александровны, где в каждой комнате перед иконами мерцали лампадки и устойчиво пахло лампадным маслом, часто появлялись такие же, как тётка, старухи с суровыми лицами, хором читали молитвы или открывали толстую, захватанную на углах страниц Библию и одна из них, водя пальцами по строчкам, ровным голосом, в котором сдерживалось тайное волнение, читала:

   — «И вышед Иисус шёл от храма. И приступили ученики Его, чтобы показать Ему здание храма, Иисус же сказал им: «Видите ли всё это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне, всё будет разрушено...»

А остальные старухи, сидя за круглым столом с остывающим самоваром, сосредоточенно слушали, опустив головы.

Нет, это не его мир! И Гриша старался как можно меньше оставаться в доме тётки.

Гимназия тоже была нелюбима. Она угнетала казёнщиной, ортодоксальной строгостью, атмосферой верноподданничества, пропитавшей её от подвалов до крыши. И не было в гимназии, в которой учился Гриша Каминский, ярких, самобытных, умеющих увлечь своим предметом педагогов. Так они и вспоминались потом: безликая череда строгих, холодных господ в чёрных казённых мундирах, безусловно знающих своё дело, но руководствующихся в преподавании циркулярами, программами, непререкаемым правилом «от сих до сих». Будто не было у этих застёгнутых на все пуговицы людей своего отношения к жизни, к предмету, который они преподают, к интересам и стремлениям воспитанников.

Конечно, гимназия давала знания. И, как потом убедился Григорий Каминский, прочные знания, застревающие в сознании навсегда, как таблица умножения. Но гимназия не воспитывала — это он понял много позже — гражданских чувств, свободы мышления, самостоятельного взгляда на жизнь, историю отечества. Наоборот, все эти чувства последовательно и целенаправленно подавлялись: Российскому государству не нужны были индивидуальности, свободные граждане, а требовалось некое среднестатистическое единство в умах — и в знаниях, и в восприятии окружающего мира, где безусловно должны были быть преданность существующему политическому режиму, обожание главы империи, помазанника Божия на земле, русского самодержца Николая Второго. Верноподданничество...

И в гимназической среде, особенно в старших классах, такое преподавание и воспитание — неизбежно! — питало и взращивало в юных душах дух протеста.


Но одним была безусловно хороша гимназия — друзьями.

На всю жизнь в памяти остались двое из них — Лёва Марголин и Митя Тыдман.

С Лёвой Гриша сидел за одной партой. Высокий, темноглазый, с широкими бровями вразлёт, Лёва во многом был похож на Гришу. Такой энергичный, стремительный, готовый за друга в огонь и в воду, жадный до новых знаний и книг. В классе их звали: Атос и Портос.

Однако главным открытием для Гриши в дружбе с Лёвой Марголиным был его отец, Иван Николаевич Марголин-старший, пожалуй, с него началась галерея самобытных русских людей, встреченных Григорием Каминским на его жизненном пути, которым российские условия не давали возможности реализовать свои недюжинные способности.

Жили Марголины на рабочей окраине, снимая казённую квартиру, — оказывается, был такой фонд у городской минской управы. Две крохотные комнаты, кухонька с чадящей печкой, терраска. Семья была большой: три брата (Лёва старший), две сестрёнки, бабушка, не встававшая с постели («Ревматизмом, детки, маюсь»), мать семейства, Елизавета Петровна, худая высокая женщина с замученным увядшим лицом и большими, красными от горячей воды и мыла руками — она подрабатывала стиркой. Ну и глава дома, Иван Николаевич, тоже высокий, шумный, с казацкими усами на широком славянском лице, всегда энергичный, деятельный, озабоченный осуществлением очередного «прожекта».

Семья жила бедно и трудно. Но Иван Николаевич не унывал.

   — Ничего! — говорил он, широко улыбаясь и блестя крепкими белыми зубами. — Мы ещё пробьёмся к вершинам благоденствия! Главное, чтобы чада учились, получили образование.

...Забегая вперёд, надо сказать, что все дети Марголиных, как бы ни бедствовала семья, всегда, наперекор всему, всем невзгодам, учились, — и здесь действовали упорство и неукротимая воля Ивана Николаевича; уже в советское время все они получили высшее образование.

Гриша любил бывать в доме Лёвы Марголина, любил слушать Ивана Николаевича, охотника порассуждать, однако не оставляя дела, которым был занят в данный момент.

   — Вот я, Григорий, открою тебе свой секрет, — говорил Иван Николаевич, умело орудуя перемазанными глиной руками на гончарном станке собственного изобретения: осуществлялся «прожект» домашнего гончарного цеха, продукция коего в ближайшем будущем обогатит семейство Марголиных. — Я родился, может быть, одним из братьев Черепановых. Или Менделеевым. Или Эдисоном. А может быть, самим Леонардо да Винчи! Да, да, мой друг! Это так. Но!.. Вроде бы не состоялся. Впрочем, пока... — Он смотрел на дверь, за которой Елизавета Петровна стирала бельё. — Почему? Ответ прост и ясен. Одних природных данных мало. А моя голова с детства... С детства! — поднимал он вверх руку, серую от глины, — ... была полна — как и сейчас! — всяческих идей, прожектов, гениальных планов. Да, мой друг, да! К природным данным необходимы знания, систематические знания! Помните, юноши! — Он торжественно смотрел на Гришу и Лёву. — Только систематическое глубокое образование ведёт к осуществлению даже самых великих идей. Если они, конечно, есть в твоей голове. Поэтому — учитесь! Упорно, постоянно, всегда! Вот я... У родителя, виневского мужика из Тульской губернии, двенадцать человек потомства. Какая могла быть учёба? Я сумел окончить лишь церковноприходскую школу. Разумеется, блестяще! Наш батюшка рыдал, расставаясь со мной, умолял родителя готовить в гимназию, обещал всяческое содействие. Куда там! Я — старший среди голопузой оравы, надо кормить семью. В поле, за борону... В результате — самоучка. Всё, что знаю, вычитал из книг. Но — хаотическое, бессистемное образование. Отсюда все мои неудачи. Временные, временные! — Он опять смотрел на дверь.

И дверь открывалась, заглядывала в комнату, ставшую гончарной мастерской, Елизавета Петровна:

   — Ладно тебе, Ваня. Никак не наговоришься. Я на стол собрала. Зови детей. И ты, Гриша, с нами покушай что Бог послал.

Затея с домашним гончарным делом провалилась: восстали соседи, когда Иван Николаевич стал в тесном дворе класть печь для обжига, тоже придуманную им, и чертежи были сделаны, — пожаловались куда надо, приехали, громыхая колоколом на всю округу, пожарные, посмотрели, составили акт, пригрозили: если к завтрашнему вечеру печь не будет разобрана, последует внушительный штраф.

Пришлось подчиниться.

   — Бедные, глупые люди! — негодовал Иван Николаевич. — Я же всё рассчитал! Полная гарантия от пожара. А какой посудой за полцены я обеспечивал бы всех соседей!

Но это был глас вопиющего в пустыне.

Оказывается, это уже рассказывал Грише Лёва, вся жизнь Ивана Николаевича — цепь интересных, оригинальных, неожиданных «прожектов», которые, увы, кончались неудачами. Пока! Пока...

Так, в прошлом году Иван Николаевич затеял организовать на их рабочей окраине детский летний театр. Что организовать! Он сам его построил с помощью местных мальчишек на пустыре — правда, из картона и лёгких досок, но получилось нечто воздушное, лёгкое, похожее на терем из русской сказки. Зал на двести мест, сцена со всяческими приспособлениями, позволяющими быстро и без труда менять декорации, занавес не расходится в стороны, а быстро трубочкой сворачивается вверх. Труппа была собрана из местных ребятишек, изъявили желание принять участие несколько мам и один отец, бондарь Онасовков, личность богатырского сложения в густой кудрявой чёрной бороде. Сам Иван Николаевич сочинил пьесу. Она называлась так: «К солнцу! К свету!» — и имела подзаголовок «драма-фантазия в трёх актах». Уже собирались приступить к репетициям, распространился слух: «Билеты на представление будут совсем дешёвые», но тут грянул гром.

Оказывается, и на театр, и тем более на пьесу собственного сочинения надо иметь разрешение властей. Пожаловал пристав, надо сказать, очень величавый, даже любезный, и препроводил Ивана Николаевича вместе с его сочинением куда следует.

Оттуда создатель театра и доморощенный драматург вернулся на полицейской коляске, и по бокам сидели два стража порядка, за ними прибыл наряд жандармов, который в один миг снёс театральный терем, только треск стоял.

В пьесе Ивана Николаевича Марголина обнаружили совершенно непотребную крамолу, хулу на власти предержащие, чуть ли не призыв к бунту и революции, а самые высокие особы государства, в котором происходит действие пьесы («Но намёк, господин Марголин, ясен, ясен!» — кричали на него и топали ногами), были награждены возмутительными, леденящими кровь эпитетами.

   — Если подобное повторится, — было заявлено, — сгноим в Сибири, в рудниках!

   — Невежды! Держиморды! — неистовствовал Иван Николаевич. — Это же искусство! Аллегория! Нет там никаких намёков!.. А только борьба добра и зла! Призыв к свету! К знаниям! — Он смотрел на развалины театра, и слёзы стояли в его глазах. — Что за страна? Что за варварская страна?..

   — Пойдём, Ваня, пойдём! Что ж теперь делать? — Елизавета Петровна, взяв мужа за руку, как маленького, увела домой. — Ничего. Придумаем что-нибудь!

   — Правильно, Лиза! — Лицо Ивана Николаевича уже пылало энтузиазмом. — Придумаем! Обязательно придумаем!

И скоро был придуман водопровод.

Это был совершенно поразительный водопровод! Дело в том, что вся рабочая окраина, где обитали Марголины, пользовалась редкими колодцами. А тут — при минимальных затратах — свежая вода в каждом доме. Иван Николаевич, исследовав самый глубокий колодец на склоне овражка, высчитал направление водоносного слоя, который шёл «по азимуту» и пересекал все окрестные улицы. Было рассчитано, где надо пробурить скважины и поставить совсем небольшую водонапорную башню (весь прилегающий район был одноэтажным), естественно, башня была инженерно рассчитана, прилагались чертежи. Но самым оригинальным способом намечалась подача воды: Иван Николаевич предполагал вместо железных труб под землёй («И дорого, и трудоёмко», — говорил он) провести надземные водостоки из крытых деревянных желобов, поднятых над улицами специальными, тоже деревянными, подпорками.

   — Нечто вроде миниатюрных акведуков, — пояснил домашним изобретатель. — В каждый дом вода подаётся тоже по жёлобу с задвижкой у крана. Отодвинул задвижку, набрал, сколько нужно, воды, опять задвинул. — Иван Николаевич посмотрел на жену. — И тебе, Лиза, не придётся тяжёлые ведра для стирки таскать с соседней улицы.

   — Хорошо бы, Ваня, — вздыхала Елизавета Петровна и отводила взгляд в сторону.

   — За патент, — убеждённо и яростно говорил Иван Николаевич, — нам, конечно, заплатят изрядную сумму, я сам с несколькими мастерами произведу всю работу, а потом, уверен, городская управа даст мне должность смотрителя водопровода. Возможно, понадобится ещё два работника...

Все расчёты, чертежи, а также суть самого предложения под названием «Водопровод Марголина и сыновей» (Иван Николаевич думал о будущем), изложенная на пяти страницах, были отвезены в городскую управу.

И — невероятное дело! — очень скоро пожаловала комиссия из пяти человек во главе с инженером Путейко Дормидонтом Ниловичем. Комиссию водил к колодцу у овражка старавшийся сдержать волнение Иван Николаевич, показывал, где, по его расчётам, проходит водоносный слой (надо сказать, расположение редких колодцев это подтверждало), отвечал на вопросы, давал разъяснения, толковал чертежи.

   — А как же зимой? — спросил один из членов комиссии. — Замёрзнет?

   — Водопровод будет закрываться на два зимних месяца, — ответил Иван Николаевич. — Декабрь и январь. Но и при температуре минус десять гарантирую бесперебойную подачу воды. Вот расчёты...

Итог, к которому пришла комиссия, подвёл Дормидонт Нилович Путейко:

   — Гениально, батенька! — сказал он, почёсывая пальцем с длинным ногтем в седом баке. — Не нахожу слов восторга. Нет, господа, не иссякла талантами земля российская! Доложим генерал-губернатору, обсудим. Думаю, результат будет положительный.

Комиссия отбыла, а Иван Николаевич, все его чада и домочадцы возликовали: наконец-то!

   — Ну, Лиза, каково? — только и смог промолвить глава семейства.

Официальный ответ пришёл через месяц. На голубоватой гербовой бумаге с императорским двуглавым орлом наверху и грифом городской управы Минска чётким канцелярским почерком было написано: «Уважаемый господин Марголин! Ваш проект деревянного водопровода для семи улиц г. Минска не может быть принят к исполнению. По двум причинам. Во-первых, дерево супротив железа это что день супротив веку. Во-вторых, властями разрабатывается прожект снабжения водой посредством водопровода всего Минска сроком осуществления оного за двадцать пять — тридцать лет, то есть примерно к 1930 году». Стояло несколько подписей. Среди них росчерка Дормидонта Ниловича Путейко не было.

Иван Николаевич несколько дней пролежал на кровати, отвернувшись к стене, и ни с кем не разговаривал.

Свидетелем ещё одного «прожекта» Марголина-старшего был Гриша Каминский.

Однажды, придя к Лёве (они договорились вместе учить уроки) и открыв дверь в переднюю, Гриша чуть не задохнулся: навстречу ему дохнуло таким зловонием, что он в ужасе отпрянул. Вторая дверь, ведущая в комнату, где обычно Елизавета Петровна стирала бельё, была приоткрыта, там что-то клокотало и булькало, оттуда валил желтоватый пар и слышались голоса родителей Лёвы.

Сам Лёва появился в передней и увлёк друга в другую комнату. Здесь сосредоточились все дети Марголиных во главе с бабушкой, пластом лежавшей на кровати и иногда произносившей тихо, ни к кому конкретно не обращаясь: «Совсем замучил ревматизм окаянный. Уж помереть бы...».

   — Что у вас происходит? — закашлявшись, спросил Гриша.

   — Папа изобрёл рецепт самого дешёвого в мире мыла, — сказал Лёва. — В той комнате оборудована мыловарня. Будем торговать мылом...

   — А отчего так воняет? — не выдержал Гриша.

   — Не знаю...

За ужином, на который, как всегда, был приглашён Гриша, изобретатель самого дешёвого в мире мыла, азартно хрустя огурцом и победно сверкая глазами, объяснил:

   — Надо кое-что изменить в рецептуре, в дозировке. И я уже знаю что. Завтра же опробуем. Тогда и с запахом будет всё в порядке. Главное в нашем мыле — долгий срок употребления, думаю, раза в три против самых лучших экземпляров, даже французских. — Иван Николаевич лукаво взглянул на жену. — Как мы назовём наше мыло? Я предлагаю «Лиза»!

В ответ Елизавета Петровна только вздохнула.

На следующий день, когда в новоиспечённой мыловарне забулькал котёл, в котором рождалось мыло «Лиза», с соблюдением новой дозировки, задыхаться от зловония стали не только члены марголинской семьи, но и соседи: смрадный дух, призванный перебить ароматы всех сортов французского мыла, расползался окрест...

Поднялся ропот, и к вечеру от городской управы прибыли члены санитарного надзора. Разразился бурный скандал, результатом которого было закрытие домашней мыловарни и взыскание с господина Марголина штрафа в размере пяти рублей.

   — Дайте мне три дня! — кричал Иван Николаевич. — Ведь это первые пробы! Первый блин комом! Не может всё новое — с первого разу!

И опять это был глас вопиющего в пустыне...

   — Ничего, Лиза, — сказал Иван Николаевич за вечерним чаем. — Я знаю выход! Знаю! Я напишу роман! Роман о своей жизни! Он явится потрясающим произведением! Вся Россия будет зачитываться! А юношам в назидание. — Он трепал по головам своих сыновей. — И получим уйму денег. Вот что! Сначала я напишу о своём замысле Максиму Горькому. Уверен: он одобрит и поддержит.

Гриша видел, что Елизавета Петровна смотрит на своего неистового мужа влюблёнными глазами...

Да, Ивана Николаевича Марголина многие, а под горячую руку или в ожесточении и домашние, называли чудаком, неудачником, соседи даже юродивым. Но Гриша видел, понимал, чувствовал: судьба подарила ему встречу с прекрасным, необыкновенным человеком, постоянно, неуклонно излучающим доброту и веру в её торжество, и самобытным народным талантом, которого окружающие не хотят — или не могут? — понять, не дают ему реализоваться. Почему?..

Второй друг Гриши по гимназии Митя Тыдман был совсем другим человеком, пожалуй, даже полной противоположностью Лёве Марголину, импульсивному, нетерпеливому, энергичному — эти черты характера Лёва наверняка унаследовал от отца. Сосредоточенный, спокойный, всегда выдержанный, Митя, ладный, крепкий, со смуглым лицом, которое удивительно красили глубокие карие глаза под дугами чёрных бровей, до конца обучения в гимназии знал лишь две страсти: чтение книг и спорт.

   — Набраться как можно больше знаний и быть сильным — вот мои задачи, — говорил он. — А какое дело избрать, решу в последний месяц в последнем классе. Сейчас меня многое интересует. — Митя смеялся. — Можно сказать, всё.

Гриша был солидарен со своим другом: книги и спорт — это здорово! Но он уже знает, по какому пути идти. Как его старший брат, Иван... Его призвание — политическая борьба. Но об этом он не говорил никому, даже друзьям.

Семья Тыдманов была мало чем похожа на шумное, безалаберное семейство Марголиных. Отец Мити, Павел Емельянович, работал на строительстве телефонной линии инженером, занимали Тыдманы шестикомнатную квартиру недалеко от Московско-Курского вокзала на первом этаже старинного деревянного дома, который украшала большая терраса с колоннами. Матери Мити Гриша никогда не видел: она, страдая слабыми лёгкими, больше жила в Крыму или Италии. В квартире, обставленной тёмной мебелью и увешанной картинами в золочёных инкрустированных рамах, ещё обитали дед Мити, Емельян Алексеевич, благообразный седой старик, в молодости связанный с народовольцами (он больше пропадал в своём кабинете среди книг, рукописей, писем: работал над мемуарами), и девочка Оля, сестра Мити и ровесница мальчиков, хотя училась она тоже в гимназии, но на класс старше их. Ещё жили в доме горничная Клава, смешливая девушка с красными круглыми щеками, и повар Захар, очень мрачный и молчаливый субъект.

В этом доме самым привлекательным местом для Гриши была библиотека. Целую комнату занимали шкафы с книгами, под окнами стоял мягкий диван, обтянутый зелёным плюшем, такие же кресла располагались вокруг круглого стола, над которым висела лампа под зелёным абажуром. В этой комнате друзья часто уединялись — читали, делились впечатлениями о почерпнутом, но больше читали. Именно в эти годы Гриша Каминский по-настоящему познакомился с творчеством русских классиков, начиная с Державина, Радищева — и до Льва Толстого, Чехова. Читали мальчики и современных писателей, и тут по поводу прочитанных книг часто возникали споры.

Принимала в них участие и Оля, спокойная, насмешливая, такая же, как Лёва, смуглая и кареглазая, с длинной косой, переброшенной через плечо.

Гриша часто встречал взгляд Оли и смущался под ним, краснел — ему казалось, что Оля смеётся над ним. И действительно, кривя губы в усмешке, Оля говорила:

   — Очень странно, Григорий, что вам нравится Бунин. Злой, всё язвит, отвратительно относится к женщинам.

   — Но он правдиво пишет о жизни! — протестовал Гриша, не смея поднять глаз на девочку, которая сидела против него в кресле, вытянув вперёд ноги в белых чулках. — Бунин знает народную жизнь, вскрывает... — Он ещё больше смущался от того, что выражается высокопарно. — ...вскрывает её мерзости.

   — И Иван Алексеевич великолепный стилист, — приходил на помощь другу Митя.

   — Стилист! — фыркала Оля. — Все эти подробности отношений мужчин и женщин, все эти пикантности! Фу!

   — Где все эти подробности, — наседал Митя, — так это у Арцыбашева, а никак, к твоему сведению, не у Бунина!

   — Вот уж! — Оля гневно поднимала брови и смотрела... — насмешливо, насмешливо! — на Гришу.

«Она красивая», — с замиранием сердца думал Гриша.

   — Арцыбашев мне как раз нравится, — продолжала Оля. — Да, да, не делайте, пожалуйста, круглые глаза! Подумаешь, какие пай-мальчики! Конечно, у этого писателя всё обнажено. Но всё как есть!

   — Что — как есть? — спрашивал Митя.

   — Всё! — не сдавалась Оля. — Он солидарен с Фрейдом. Вы хоть читали Фрейда? Любовь и голод правят миром!

И во время того разговора щёки девочки вспыхнули ярким румянцем, на глазах выступили слёзы, она вскочила с кресла и бросилась из библиотеки.

   — Ну вас! Вы ничего не понимаете в жизни!

Хлопнула дверь.

   — Не обращай внимания, — сказал Митя. — Вообще она хорошая. Это в последнее время с ней что-то творится... непонятное.

На дворе стоял 1910 год, Мите, Грише, Оле было по пятнадцать лет.

...Иногда в библиотеке Тыдманов собирались одноклассники друзей — поговорить, обменяться последними новостями, попеть запрещённые песни — в этом доме царил дух свободомыслия.

На такие собрания гимназистов, случалось, приходил Павел Емельянович — он любил побыть в обществе молодёжи, побеседовать с ними о житье-бытье, тайно испытывая беспокойство за будущее сына и дочери.

Павел Емельянович был деятелен, устойчиво жизнерадостен, ходил в серой французской тройке, и весь его облик был скорее европейский: продолговатое, всегда чисто выбритое лицо, аккуратно подстриженная бородка клинышком, мягкие манеры, снисходительная сдержанность в разговоре, голос ровный и доброжелательный.

Спустя многие годы, вспоминая Павла Емельяновича, Григорий Наумович Каминский понял, что, участвуя в их жарких, хаотичных дискуссиях в библиотеке, отец Мити и Оли преследовал одну цель — отвратить юные умы от революции: тут у него была своя историческая концепция.

   — Кто-то из вас упомянул имя Маркса. — В комнате, заставленной книжными шкафами, уютно освещённой лампой под зелёным абажуром, становилось тихо: когда говорил Павел Емельянович, все почтительно умолкали. — Правда, упомянуто оно было всуе. Ведь никто из вас не читал Маркса, верно?

«Я читал «Манифест коммунистической партии»!» — хотелось выкрикнуть Грише, но он молчал.

   — Если свести к одному тезису учение Маркса, — продолжал Павел Емельянович, — он таков: «Революции — локомотивы истории...»

   — Вы против революции? — не выдерживал кто-нибудь из гимназистов.

   — Как сказать... — Хозяин дома медлил, пощипывая мефистофельскую бородку. — В Европе, пожалуй. Впрочем... — Он размышлял про себя. — Впрочем, это их дело. А что до революции в России... Да, я против! Вспомните девятьсот пятый год. Что он дал стране?

В другой раз, развивая те же мысли, Павел Емельянович говорил:

   — Только не считайте меня, пожалуйста, реакционером. Ведь вы все против самодержавия, верно?

   — Верно! — раздались юные голоса.

   — Против!

   — Долой царя! — Лицо Оли Тыдман пылало.

Павел Емельянович смотрел на дочь, Гриша видел — с тревогой, но продолжал ровно и спокойно:

   — Согласен. Самодержавие изжило себя. Дом Романовых — путы на ногах отечества. Но, друзья мои, царизм надо убрать мирным путём, только мирным! И этот путь проходит через парламентаризм, через развитие демократии в России, через настоящую, действующую конституцию, которой, к великому позору, у нас нет до сих пор. Вы должны уразуметь: наша страна — увы, увы! — ещё варварская, русский народ безграмотен, тёмен, в нём с татарских времён сидит раб... Я уже не говорю про народности, живущие на окраинах. Не революция нужна России, а просвещение. Просвещение всего народа! А уж просвещённая нация не потерпит царя на престоле. Тем более в русском варианте. — Павел Емельянович обводил гимназистов внимательным, настороженным взглядом.

   — Но на просвещение народа уйдут десятилетия! — не выдерживал Гриша.

   — Правильно, десятилетия, — соглашался Павел Емельянович. — И в эти десятилетия вам надо упорно учиться, набираться знаний, строить города, прокладывать дороги, писать книги. Созидать! Созидать!.. И не забывайте, что революция — разрушительная, во многом слепая сила. Материальная и духовная культура, вековые народные нравы, материальные ценности — всё рушится под её жерновами. И знайте: революция развязывает в народе, в каждом её участнике низменные инстинкты!

«Это неправда! Неправда! — кричало всё в Григории. — Рабочие выходят на демонстрации, строят баррикады и умирают на них за светлое, доброе дело: счастье всех трудовых людей!»

Но он молчал...

   — Так что, друзья мои, эволюция — вот столбовая дорога российской истории. И для всех вас на этой дороге главное — знания, учёба, работа над собой, а это значит, уверяю вас, — деяния на благо отечества. — Он внимательно, пристально смотрел на Гришу. Потом на своего сына Митю. — А не шествия с красными знамёнами по улицам. И потом булыжники из мостовой...

Уже в последнем классе гимназии Гриша узнал, что Павел Емельянович Тыдман является одним из лидеров минских кадетов, а партия конституционных демократов в Белоруссии, Польше и Литве накануне первой мировой войны была весьма влиятельной и многочисленной.

Но уже тогда, в библиотеке благополучного дома, Гриша смутно понимал, что все эти мысли им внушает человек, который является врагом его отца и старшего брата Ивана...

Естественно, он никогда не говорил о своих догадках Мите, тем более что догадки эти были пока смутны, неясны.

Ничто не омрачало дружбу Гриши, Лёвы Марголина и Мити Тыдмана. И если Лёва не был особым любителем чтения, то спорт, находившийся в России в зачаточном состоянии, объединял всех троих.

«Игра в мяч» — тогда так часто называли футбол, особенно в мальчишеской среде; купание наперегонки в реке; зимой — каток. Все забывалось на зелёном поле с мячом, на берегу реки, поблескивающей солнечными бликами, на катке, где в деревянной раковине духовой оркестр играет томительные вальсы, а по бокам горят разноцветные лампочки... Все забывается: учёба, политика, невзгоды.

Зима 1910 года была в Минске морозной и снежной, и почти каждый вечер друзья отправлялись на каток. Ходила с мальчиками и Оля.

...Он держит её за руку, Оля скользит неумело, часто ойкает, её лицо раскраснелось от мороза, на ресницах иней.

   — Гриша, держи меня крепче! Я сейчас упаду!

Он успевает подхватить её, Оля попадает в его объятия, неведомая сила заставляет Гришу сильнее прижать к себе девочку. Их щёки касаются друг друга...

   — Пусти! Пусти!.. — Но Оля сама ещё сильнее прижимается к нему.

Так они стоят несколько волшебных мгновений, среди смеха, музыки, разноцветных огней, в окружении снежинок.

Так они стоят — одни посреди огромного мира.

   — Пусти! — Оля с непонятным ожесточением отталкивает его.

А ночью Гриша не может заснуть, ворочается под жарким одеялом, слушает, как голуби возятся под карнизом окна. Он думает об Оле, видит её глаза, в которых отражаются бегущие огни катка, чувствует прикосновение её холодной щеки.

В конце года внезапно умерла Анна Александровна Амельгиц. Спокойно заснула под иконами с горящими лампадами, прочитав на сон грядущий длинную молитву, и не проснулась.

Есть судьба: уже несколько месяцев в Минске жил старший брат отца Алексей Александрович, сапожник по специальности, обосновавшийся здесь со своим семейством на постоянное место жительства. К нему и переехал Гриша в начале 1911 года.

Нашему герою как раз исполнилось шестнадцать лет.


АВТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ В КОНЦЕ XX ВЕКА

12 января 1997 года

В каком-то журнале я прочитал об открытии американских учёных, которое потрясло меня. Оказывается, когда рождается человек, первый крик младенца, именно самый первый (он и был подвергнут исследованию, постижению средствами сложнейшей совершенной аппаратуры) — это крик восторга, радости: крохотный человечек пришёл в наш мир, посланный Богом, для счастья и добрых дел, и первым своим возгласом приветствует этот приход.

А потом... Уже через несколько мгновений, когда окровавленное тельце новорождённого попадает в руки взрослых людей, когда он окунается в атмосферу, ауру нашей взрослой жизни, насыщенной эмоциями и флюидами общественного бытия, он разражается горьким плачем: «Господи! Возьми меня обратно... Я не хочу с ними жить!..» Но — поздно...

Тем не менее порыв, стремление к доброй и справедливой жизни — а это не что иное, как искра божественного начала в людях — сохраняется в каждом человеке и в большинстве землян разгорается с новой силой в юности, в пору духовного и физического созревания. Погаснет это пламя в человеке или нет, обратится оно в огонь насилия и злобы или нет, зависит и от личности его, и от житейских обстоятельств.

Вот почему во всех странах, на всех континентах все исторические катаклизмы, ориентированные на борьбу со злом, несправедливостью, гнетом, начинаются в молодёжной среде.

И только одно рассуждение о теоретических учениях, разъясняющих необходимость и праведность этой борьбы. Несколько замечаний о «Манифесте коммунистической партии» Маркса и Энгельса, обосновавших неизбежность коммунистической революции в масштабах земного шара, гибель всемирной буржуазии, уничтожение частной собственности и утверждение пролетарского рая на всей Земле, которым будет руководить сбросивший оковы капиталистического рабства гегемон — пролетариат. История XX века на своём исходе всё расставила по своим местам: бредовое учение под названием «марксизм-ленинизм» в своём практическом воплощении — да и теоретически — в последнем десятилетии уходящего столетия окончательно рухнуло.

И всё же... В 1848 году, когда под перьями Маркса и Энгельса возник этот потрясающий по своей безапелляционности и классовой ненависти манифест, мир был именно таков: он после первоначального накопления капитала (особенно вследствие открытия Америки как сферы приложения этих накоплений) изнемогал от напора активности молодой буржуазии, и «капиталистическая эксплуатация» пролетариата в этот исторический период была классической — по Марксу и Энгельсу. Великая французская революция 1789 года, революционные потрясения в Германии и Италии в середине прошлого века, волны которых раскатились по всей Европе, достигнув и берегов России, стали вроде бы практическим подтверждением правоты теоретиков коммунистической доктрины.

Но время и общечеловеческий инстинкт самосохранения не стоят на месте.

И Великая французская революция, и революционные потрясения в XIX веке в Европе в прямом действии начинались молодым поколением: молодые люди, студенты, мастеровые, крестьяне — словом, представители всех социальных слоёв, но прежде всего молодые, выходили на первые демонстрации, строили первые баррикады на улицах Парижа, Берлина и Милана и первыми погибали на них — за «равенство, братство, свободу».

Сделаем бросок из того времени — длиной почти в полтора века — в наше время, точнее, в моё, когда я пишу эти строки в вечерней заснеженной Москве и Кнопа, вот же бесцеремонная кошка, так развалилась под лампой, что я буквально повис на кончике стола. Это происходит сейчас, в эти дни, и для читателей моего романа, когда он появится на книжных прилавках, все грандиозные события в Белграде и Софии будут уже историей. Недавней, но историей.

А происходит следующее: сейчас в Европе на грани краха коммунистический режим Милошевича в Сербии (можно сказать, в Югославии) и посткоммунистический в Болгарии, который стараются удержать парламентарии Болгарской республики, перекрасившиеся в социалистов бывшие коммунистические руководители страны, последыши Живкова, то есть неминуемо скоро канут в небытие два последних режима в Европе, основанных на «нетленном» учении марксизма-ленинизма.

И кто же в первых рядах более чем двухмесячного противостояния в Белграде, кто в многотысячных колоннах демонстрантов и на ночных митингах? А в Софии? Кто в толпе, до предела заполнившей площадь перед парламентом, скандирует: «Красную мафию — вон!»? И в Белграде, и в Софии, на бурлящих площадях и улицах, — прежде всего молодёжь и студенты. И они обязательно победят. Но есть одно — принципиальное! — отличие этих молодёжных демонстраций и митингов в Белграде и Софии от тех революционных событий в Париже, Берлине, Милане, которые тоже воплощало молодое поколение конца XVIII и XIX веков, — сегодня вы не услышите и не прочтёте на транспарантах в Белграде и Софии ни одного лозунга с призывом к насилию, к «ниспровержению» несправедливости насильственным путём. Это мирные революции, хотя терминология сомнительна.

История учит... И к этой теме — история учит — мы ещё вернёмся.

А теперь назад, в Европу второй половины XIX века. Вернее, на этот раз в Россию.

После отмены крепостного права и вообще великих — в прямом смысле этого слова — реформ Александра Второго Россия вступила на путь капиталистического развития, и было оно, в экономическом воплощении, быстрым, даже стремительным, с воистину русским размахом, и менее чем за полвека, до русско-японской войны 1904 — 1905 годов, до первой русской революции, результаты оказались более чем впечатляющими (но это отдельная, большая тема). Сейчас необходимо подчеркнуть ещё раз, что развитие капитализма в России — в смысле эксплуатации трудящихся масс, их бедствий — было абсолютно по Марксу и Энгельсу и уже в шестидесятых — семидесятых годах началось сопротивление передовых сил русского общества, вставших на защиту «страждущего народа». Основой этих сил являлось молодое поколение.

И опять ненадолго в Европу. История учит. Исторический опыт... Революции, потрясшие ведущие европейские страны в первой половине XIX века, ужаснули общественное сознание размахом насилия, классовой ненависти, убийствами, кровью, залившей улицы и площади европейских городов. И раньше были люди, понимавшие, что насилием, революционным путём, через кровь создать справедливое общество невозможно: пролитая кровь в конечном итоге ведёт к ещё большему кровопролитию. Но до революционных потрясений голоса эти звучали одиноко и почти не были слышны.

Во второй половине XIX века возникло социал-демократическое движение и его теория. Задачи и у марксистов (коммунистов), и у социал-демократов были одни: построение справедливого социалистического общества; вопросы о частной собственности, о профсоюзах, о формах государственного устройства и проч. дебатировались. Но было одно принципиальное разногласие: путь к намеченной цели. Марксисты: революционная борьба, насильственное ниспровержение буржуазного строя («Революции — локомотивы истории», К. Маркс); социал-демократы: эволюционное, ненасильственное развитие, парламентский путь, ибо — «насилие порождает насилие». И этих разногласий, споров, открытой борьбы, нередко переходящей в выяснение отношений на баррикадах, расколов партий (большевики — меньшевики) хватило на вторую половину девятнадцатого века и на всё двадцатое столетие...

По грубой схеме, в каждой стране, едва успев зародиться, социалистическое (или социал-демократическое) движение раскалывалось на два, увы, непримиримых лагеря. То же самое, с самого начала, с первых шагов, было в Российской империи, естественно, со своей российской спецификой.

...После отмены крепостного права в 1861 году и проведения других реформ Александра Второго (среди них следует выделить судебную и земскую) в России началось бурное развитие капитализма — об этом уже говорилось: вырвались на простор сдерживаемые крепостничеством накопившиеся экономические силы могучего государства. И... тут же проявилась эксплуататорская суть первоначальных капиталов, пущенных в дело, проявилась в русском варианте: на ситуацию налагали свой тяжкий отпечаток невежество, забитость и — никуда от этого прискорбного факта не уйти — скажем так, генетическое чувство рабства в душе русского народа. (Кстати, неистребимая тоска по «сильной руке» уже в наши дни — не что иное, как отголосок этого чувства; ну а в ту пору, о которой идёт речь, оно выражалось классической фразой: «Вот приедет барин, барин нас рассудит».)

И через двенадцать лет — в ответ на новую ситуацию в обществе — в России возникло движение, окончательно оформившееся к концу 1873 года, которое с полным правом можно назвать русским феноменом.

«Хождение в народ»... Вот уж воистину проявление русского национального характера, «русской совести» нашей интеллигенции, выпестованной двумя веками мучительной отечественной истории. Не забудем, что этот теперь ставший интернациональным термин появился в России: он был введён в литературу шестидесятых годов прошлого века Петром Дмитриевичем Боборыкиным, притом в понятия «интеллигенция», «интеллигент» вкладывался не только социальный, но и нравственный смысл.

В народ! Нести знания, передовые идеи, пробудить к активной свободной жизни убогих и сирых, задавленных нуждой и невежеством. Сначала сотни, а потом тысячи молодых людей откликнулись на этот призыв: интеллигенты-разночинцы, дети сельских священников, городских мещан и чиновников, выходцы из дворянских семей, студенты, гимназисты старших классов.

Один из участников этого доселе неизвестного мировой истории похода С. М. Степняк-Кравчинский писал: «Ничего подобного не было ни раньше, ни после. Казалось, тут действовало скорее какое-то откровение, чем пропаганда... Точно какой-то могучий клик, исходивший неизвестно откуда, пронёсся по стране, призывая всех, в ком была живая душа, на великое дело спасения родины и человечества. И все, в ком была живая душа, отозвались на этот клик, исполненные тоски и негодования на свою прошлую жизнь, и, оставляя родной кров, богатства, почести, семью, отдавались движению с тем восторженным энтузиазмом, с той горячей верой, которая не знает препятствий, не меряет жертв и для которой страдания и гибель являются самым могучим, непреодолимым стимулом деятельности...»

Свыше тридцати губерний Российской империи было охвачено невиданным походом: Поволжье, Дон, Днепр. Шли как на битву, как на правый бой — из Петербурга и Москвы, из Киева и Одессы...

...Раскол, первый раскол в русском социал-демократическом движении произошёл в 1879 году. За предыдущие годы «хождение в народ» было разгромлено правительством, да и в крестьянской среде идеи социализма, которые проповедовали народники, не находили отклика. На осколках этого жертвенного похода возникла партия «Земля и воля», которая почти мгновенно раскололась на две организации: «Чёрный передел» — в неё вошли так называемые «деревенщики», сторонники мирной, длительной пропаганды социалистических идей в деревне; эта партия, никак не проявив себя, скоро сошла с исторической сцены; и — «Народная воля». Её тактика — активная политическая борьба, и наиболее действенная мера в ней — индивидуальный террор... Андрей Желябов, Софья Перовская, Николай Кибальчич, Тимофей Михайлов. Все они после восьмого покушения на Александра Второго первого марта 1881 года, наконец удавшегося (государь скончался от ран), третьего апреля того же года были повешены на Семёновском плацу в Петербурге. Не тогда ли в России родился тот метод борьбы за свои идеалы — малой кровью, — который сегодня известен как мировой терроризм?..

Но одно бесспорно: народовольцы не преследовали никаких карьерных целей. Одна страсть сжигала их души — свобода и счастье своего народа. Это были мужественные, честные, фанатически преданные своей идее молодые люди, готовые за неё без колебаний отдать жизни. И — отдавали. Это были — в классическом смысле этого слова — первые русские революционеры. У них не было исторического опыта, подтверждающего неопровержимую истину: на крови, пусть малой, и насилии, пусть в отношении одного только человека, никогда не может быть построено общество справедливости, свободы и народного счастья. Их жертвенная жизнь была этим первым опытом для следующих поколений. Но как трудно и медленно усваивается подобный опыт! Если вообще усваивается...

И ещё одно, историческое, наблюдение. Если вникать в биографии, в личностные характеристики руководителей «Народной воли», есть одна общая черта, присущая всем этим людям, — склонность к авантюризму, который в политической деятельности проявляется в нетерпении. В нетерпении насильственным путём ускорить исторический процесс. Пожалуй, только Николай Кибальчич здесь — исключение. Но этому есть объяснение: «инженер» «Народной воли», сконструировавший метательный снаряд, которым был смертельно ранен Александр Второй, жил ещё в одном, для него главном, измерении: в космическом. А космосу противопоказана земная суета.

...Авантюризм с детства был присущ Григорию Каминскому. Можно сказать помягче: элементы авантюризма, к которым надо приплюсовать стремление к лидерству, к руководству окружающими. И то и другое качество — неотъемлемая черта характера революционера-руководителя в любую эпоху, на любом континенте.

Бесспорно, это роднит Григория Каминского с народовольцами: он начал революционную борьбу со злом капитализма в России, свято веря в правоту своего дела, он всей душой желал свободы и счастья российским крестьянам и рабочим, его не обуревали корыстные цели; он, как и мученики «Народной воли», готов был — тогда — отдать жизнь за лучшую долю своего народа. Как и для народовольцев, для него были святы слова русского поэта, кумира первого поколения русских революционеров:


Иди и гибни безупречно.
Умрёшь недаром: дело прочно,
Когда под ним струится кровь...

Какое ошибочное, роковое напутствие!

Зато насколько точно, божественно воплотил в поэтических строках нравственное состояние лучших представителей русского молодого поколения, вступающего в самостоятельную жизнь, светлый гений России Александр Сергеевич Пушкин:


Пока свободою горим.
Пока сердца для чести живы, —
Мой друг, Отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!

Эти слова в полной мере относятся к юному Григорию Каминскому.

Глава пятая


30 апреля 1917 года

«Тульская молва», 30 апреля. Театр «XX век». Сегодня, в воскресенье, состоится грандиозный благотворительный вечер сеансов. 25% валового сбора со всех сеансов поступит в пользу сельскохозяйственных дружин реального училища. Будет показан потрясающий боевик «Кокаинистка». Участвуют: Лесенко, Орлов, Панов и Гайдаров. Ночью в 4 часа дня. В антрактах играет и иллюстрирует картины салонно-концертный оркестр под управлением Г. Обычайко.

«Голос народа», 30 апреля. От Тульского комитета РСД РП. Товарищи рабочие! На днях будут выборы в Тульский Совет рабочих и солдатских депутатов. Товарищи! Ваш долг ясен: ваша партия — это рабочая социал-демократическая партия. Вы должны голосовать только за социал-демократические списки кандидатов. Товарищи рабочие! Все, как один человек, голосуйте за социал-демократов!

«Тульская молва», 30 апреля. Объявления. Открыто — Специальное производство дамских причёсок и театральных париков М.Н. Кондратьева. Киевская ул., дом Матвеева, телефон 1-98. Заготовили большой выбор причёсок, шиньонов, кос. Театральные парики и грим. Причёска дам. Мытье и окраска волос. Парфюмерия и гребни.

«Голос народа», 30 апреля. От Тульской городской управы. Для предстоящей 7-го мая сего года переписи населения гор. Тулы требуются регистраторы. Желающие принять участие в переписи в качестве регистраторов благоволят подать об этом заявление в городскую управу в присутственные дни и часы. Труд регистраторов оплачивается.

«Тульская молва», 30 апреля. Объявления. Доктор Рубинштейн. 15 лет практики в Одессе. Сифилис, венерические и мочеполовыя болезни, половая слабость. Лечение триппера вакциною. Внутривенный вливания 606 и 914. Приём ежедневно (кроме воскресенья) от 5 час. вечера. Петровская уд., дом № 8 (против Учётного переулка), тел. 9-06.

«Голос народа», 30 апреля. От Тульского комитета РСДРП. Сегодня, 30 апреля, в 6 часов вечера в помещении большого зала Дворянского собрания состоится общее собрание тульской организации РСДРП и ея военной секции. Порядок дня: 1. Обсуждение муниципальной программы городского самоуправления. 2. Намечение списков кандидатов в Городскую думу. 3. Аграрный вопрос. Вход на собрание по членским карточкам или спискам организации.

«Тульская молва», 30 апреля. Объявления. Требуется интеллигентная бонна, также и кухарка, умеющая хорошо готовить. Приличное жалованье. Петровская улица, дом Шрейдармана, № 33.

Ищу занятий. Знаю канцелярское дело, пишу на машинке. Могу занять место конторщика. Адрес узнать в конторе «Тульской молвы».

Покупаю: все антикварные художественные вещи прошлых столетий. За сообщение буду благодарен, Киевская улица, 5, Виктор Невернов.

«Голос парода», 30 апреля. Спектакль в пользу районных библиотек. 2-го мая сего года культурно-просветительская комиссия 76-го пехотного запасного полка устраивает в Новом театре спектакль, чистый сбор с которого пойдёт на устройство районных библиотек для воинских чинов. Кружком солдат профессиональных артистов и любителей под руководством господина Дёмина представлена будет комедия в двух действиях Леопадова «Одолжи мне свою жену».

«Тульская молва», 30 апреля. Война. Сообщение из Ставки. Западный и румынский фронты. Обычная перестрелка и поиски разведчиков. Кавказский фронт. В Саккизском районе курды пытались снять наши посты, но были своевременно обнаружены, частью уничтожены и частью рассеяны. На остальном фронте перестрелка. Бельгийский фронт. Гавр, 28 апреля. Происходила артиллерийская деятельность различного напряжения во многих частях фронта, особенно в районе Дикрлинда.

«Голос народа», 30 апреля. Сегодня, 30 апреля, Центральный комитет учащихся открывает Бюро труда. В нём сосредотачивается спрос и предложение репетиторского труда. Бюро открыто в воскресенье, вторник, четверг и субботу от 12 — 2 час., в здании 2 женской гимназии.

«Тульская молва», 30 апреля. Продовольствие. В непродолжительном времени в городской склад поступит восемь вагонов подсолнечного масла из Воронежской губернии. Город, собственно, имеет наряд на 12 вагонов, но воронежский уполномоченный четыре вагона задержал до последних чисел мая. Пшеничную муку управа предполагает раздать населению по два фунта на человека, приблизительно 4 или 5 мая. В счёт нарядов на апрель месяц муки не получено ни одного вагона и раздавать будут муку из прежних закупок.

«Голос народа», 30 апреля. Доводим до сведения тульских еврейских рабочих и старых членов Еврейской рабочей партии социалистов-террористов и Еврейской социалистической рабочей партии, что 27 сего месяца состоялось первое собрание объединённых групп вышеуказанных партий, на котором выбран Временный комитет. Запись членов производится ежедневно в помещении Еврейского бюро труда — Жихалинская ул., 6, от 7 до 8 1/2 часа вечера у дежурного члена Временного комитета.

«Тульская молва», 30 апреля. Объявления. Срочно продаётся усадебное место на Александро-Невской улице, с 2-мя новыми домами, флигелем, 2-этажным сараем, конюшней, подвалом. Фруктовый сад. О цене узнать от 5 до 7 часов вечера, Старо-Дворянская улица, дом № 37.

Утеряна сахарная карточка, выданная Тульской городской управой за № 4939 на имя Александры Михайловны Адамотовой. Прошу считать карточку недействительной.

Пропала корова красная, с белыми пятнами, небольшая. Александро-Невская ул., дом № 21.

«Голос народа», 30 апреля. Копенгагенский институт изучения социальных последствий войны так определяет людские потери за три года всех воюющих государств: убитых и раненых — двадцать четыре миллиона, из них убитых семь миллионов. Если бы из этих семи миллионов убитых устроить похоронную процессию, она растянулась бы на четырнадцать тысяч километров — на расстояние от Парижа до Владивостока.

«Тульская молва», 30 апреля. Ассенизатор, прибывший из Гомеля с собственным ассенизационным обозом, производит по весьма дешёвым ценам очистку клозетов, помойных ям и прочего. Обращаться: Старо-Павшинская улица, дом № 122.


Ещё двадцать девятого апреля Евдокия Заикина с самого ранку, с первыми петухами, протопила печь, наварила большой чугун щей, растолкала старшего сына Егорку:

   — Ты вот что, Егор... Я в Тулу, к отцу. Ты тут по хозяйству остаёшьси. Мотри у меня! Клавдия приходить будет Зорьку доить. Ты сарай чисть, корм задавай. А коли Захарка, чёрт лысый, стадо соберёт, выгоняй кормилицу в стадо. Вон на взгорках-то, по солнышку, травка пошла. Слышь, что ль?

   — Да слышу! — Егорка, десятилетний мальчик, топтался босыми ногами на холодном земляном полу, теребил руками длинную холстяную рубаху и никак не мог проснуться. Ужасно хотелось юркнуть опять на печь, где в тёмном тепле сладко спали братишки и сестрёнки, мал мала меньше, а всего их там было ещё пятеро. — Слышу, мам...

   — То-то! Курям пышано сыпь, знаешь... — Евдокия не ведала, сколько пробудет в Туле и удастся ли задуманное, потому тревогой и беспокойством полнилась душа. — Сыпь-то не дюже, пущай сами землю гребут, она щас, по весне, добрая. И петух у нас башковитый, сведёт их куда надо. Знает, иде разгребать.

   — Ладно, мам...

   — Щей я вам наварила, дня на три, считай, хватит. Вчерась ишо хлебы испекла. Молочком малых корми. Если у Сони опять живот схватить, Клавдию кликни, она к хвелынеру снесёт, родная тётка всё же.

   — Хорошо, мам. — Егорка всё топтался на холодном полу и не чаял, когда же мать сызнова отпустит его на печь.

А Евдокия думала, чего бы ещё наказать старшему сыну, потому что тяжко ей было оставлять одних деток. Вот и тянула.

   — Дружку щей у миску раз в день плесни, корки какие кроши, Дружок собака справная, сторожить вас будет. — Она уже хотела отпустить сына на печь, но вспомнила, даже руками всплеснула: — И на реку — упаси Боже! Ишо вода большая. Унесёть! Так и знай — унесёть! Будут ребяты кликать, не иди и Данилку не пускай, смотри за ним в оба глаза. Ты слышишь аль нет?

   — Слышу, мам...

   — Ну, ладно! — Евдокия пригорюнилась. — Вроде всё обсказала. Давай на дорожку сядем. — Она загребла сына большой рукой, прижала к себе, и оба они сели на лавку под окошком, которое голубело ранним апрельским утром. Евдокия почувствовала дрожь маленького худого тельца и, чуть не заплакав, сказала сурово: — Ладно. Иди поспи ишо.

Егорка мигом стрельнул на печь, а Евдокия немного посидела на лавке одна, опустив между ног натруженные крестьянские руки, потом взглянула на ходики, висевшие у двери.

Маятник шмыгал туда-сюда бесшумно, и стрелки показывали четверть шестого.

Она поднялась, перекрестилась на красный угол, где перед иконостасом, перед тёмными ликами Христа и святых теплилась лампадка, и вышла из избы.

Деревня Луковка ещё спала, накрытая знобким туманом, розовым от вставшего солнца. Тянуло низовым ветерком, и туман на глазах редел, расползался клочьями. Проступали плетни, голые кусты у колодца, избы...

По деревне перекликались петухи, тянуло дымком, уже топились печи. Запах дыма смешивался с духом тёплых коровников и весенней сырой просыпающейся земли. Евдокия постояла на крыльце, вдохнула родимый воздух глубоко и радостно, даже в груди закололо.

«Господи! Благодать-то какая!» — подумала она, и пришло убеждение, что в Туле всё у неё получится хорошо, заберёт она своего непутёвого мужика из солдат, привезёт домой.

Вывернулся из-за угла Дружок, молодой весёлый кобелёк серой масти, радостно взлаял, кинулся к Евдокии, неистово крутя хвостом и приседая на передние лапы, в руки ткнулся мокрым холодным носом.

— Ишь ты, — сказала Евдокия и потрепала собаку за густую холку. — Тоже, поди, весне радуешься? Пошли, Дружок, Бурана запрягать.

Она решила не подходить к корове, не тревожить её, подумала: «Пускай на энти дни к Клавдии привыкнеть».

Застоявшийся Буран, степенный пегий мерин, встретил хозяйку тихим ржанием, пока она выводила его к телеге, приткнутой во дворе под навесом у сарая, косил влажным тёмным глазом, пофыркивая, от него крепко пахло конским потом, и это был запах труда на своём малом поле, он заставил Евдокию с вновь нахлынувшей тревогой подумать, что сев — вот он, рядом, не успеешь оглянуться, так что, как ни крути, Прохора надо вернуть скорее. И ещё она подумала, что до новины муки не хватит и придётся в ножки кланяться или Илье Зипунову, старосте, самому богатому мужику в Луковке, или деверю — у мельника всегда мучица про запас имеется. Евдокия как раз и намеревалась заночевать на мельнице у деверя Василия — на полпути к Туле, а дорога предстояла немалая — до губернского города сто сорок вёрст с гаком.

Евдокия привычно, умело запрягла Бурана в телегу, под слежавшееся сено ткнула полмешка с овсом да две корзины со снедью, и себе в дорогу, и гостинцы Прохору, и сестре Лукерье. Лукерья жила в Туле — повезло старшей сестре: поехала на ярмарку на весенний праздник ритатуйки, и там углядел её Иван Заворнов, вдовец, хозяин колбасной лавки. Углядел и не отпустил от себя боле. Ладно живут Лукерья с Иваном, сестра, считайте, как сыр в масле катается. Однако ж всё это до недавнего времени было, до революции ентой, когда царя-батюшку с престолу скинули. Как теперя жизнь обернётся? Одному Богу ведомо...

Евдокия тяжело вздохнула и пошла отворять ворота.

Вывела Бурана со двора на улицу, задвинула ворота, посмотрела на свою избу под ветхой соломенной крышей, присевшей на левый бок по самые слепые оконца, и опять захолонуло сердце: «Ой, царица небесная, да как же они без меня, кровинушки махонькия?..»

У её ног крутился Дружок, поскуливая, чуя разлуку.

   — Ладно тебе! — строго сказала Евдокия, гоня тревожные мысли. — Ты давай сторожи тут!

Пёс понял и, поджав под тощий живот хвост, поплёлся под крыльцо.

   — С Богом! — Она последний раз посмотрела на избу, перекрестила её и, запрыгнув в телегу, взяла вожжи: — Пошёл, Буран!

Мерин взял размашистой рысью, затрясло на ухабах.

Деревня Луковка невелика, дворов шестьдесят. Скоро уже показалась околица, и последний двор у пологого спуска к Вдовьему ручью со студёной вкусной водой принадлежал Николаю Пряхину, который как с германской возвернулся, так и дома, ни в какую революцию не встревает, вторую лошадь купил, избу подновил и теперь крышу железом кроет — первая изба в Луковке будет под железной крышей.

Евдокия ревниво взглянула на эту крышу — тёмными железными листами она была покрыта лишь наполовину, и Николай Пряхин, кряжистый, дюжий, лохматый, уже тюкал топором, подгоняя кровельную перекладину, широко расставив ноги в солдатских сапогах.

   — Утро доброе, Евдокия! — крикнул он, вгоняя топор в свежую лесину. — Далеко ль собралась?

   — До Тулы, Николай, — охотно откликнулась Евдокия, натянув вожжи. Буран неохотно встал, перебирая передними ногами. — За своим еду. Весна вон уже на пятки наступать.

   — Дело надумала, Евдокия, — одобрил Пряхин. — И братана свово, Семена, кличь. Неча им по казармам ошиваться. Тут делов по горло. Привет им передавай и скажи: сход собирать будем, надоть Илье Зипунову окорот дать. И ишо кой-кому из богатеев. Все лучшие земли себе заграбастали. А мужиков нашего достатку раз-два — и обчёлся.

   — И то верно, Николай, — сказала Евдокия. — Ладно уж, поехала я. Трогай, Буран! Ишь, разленился!

   — Счастливо тебе, Евдокия! — Николай легко выдернул топор из лесины.

Ещё некоторое время она слышала за спиной звонкие удары железа по дереву. Постепенно они становились всё тише и тише и наконец совсем утонули в необъятной, глубокой тишине, накрывшей великую русскую равнину.

Именно так чудилось сейчас Евдокии: ничего нет на земле-матушке, кроме этой тишины над бескрайними чёрными полями, парующими под уже высоко поднявшимся солнцем. Кроме дальних перелесков, берёзовых рощ, сквозных, голых, слюдяно, девственно поблескивающих белыми стволами. Кроме глухих просёлочных дорог, которые ведут от таких же, как её Луковка, деревень к грунтовым трактам. Вот и эта её дорога сольётся через пятьдесят вёрст с Епифанским трактом, а тракт впадёт в Орловское шоссе. И покатится, покатится шоссе, ныряя со склона на склон. Куда ведёт оно деревенскую русскую женщину Евдокию Заикину? И её непутёвого мужа Прохора?

По шоссе будут ехать на своих лошадях другие крестьяне, мужики и бабы, каждый со своими заботами, тревогами, нуждами. Евдокия затеряется в их неудержимом потоке. Будет мгновение — покажется ей: из этого потока не вырваться, если захочешь даже, не свернёшь в сторону...

Ранним утром 30 апреля 1917 года предстанет вдали Тула, и сначала увидит Евдокия дымы, трубы, кауперы Косогорского металлургического завода, он будет надвигаться на неё грохочущей безжалостной мощью, огнями, хаосом железа и грохота, и почудится Евдокии Заикиной: рушится, падает в бездну её жизнь...


* * *

РЕЗОЛЮЦИЯ СОБРАНИЯ КРЕСТЬЯН СИМОНОВСКОЙ ВОЛОСТИ АЛЕКСИНСКОГО УЕЗДА ТУЛЬСКОЙ ГУБЕРНИИ

   1. Мы, крестьяне Симоновской волости, Алексинского уезда, Тульской губернии, собрались на волостном сходе 30 апреля, обсудив положение, признали, что революция ещё не закончена, и решили поддерживать революцию вплоть до завоевания всех политических прав всего трудового народа всей России.

   2. По отношению к Временному правительству — мы поддерживаем его постольку, поскольку оно будет идти в тесном контакте с Советами рабочих и солдатских депутатов и не будет расходиться с требованиями крестьян в земельном вопросе.

   3. По отношению к войне постановили приветствовать воззвание Совета рабочих и солдатских депутатов г. Петрограда ко всем воюющим народам о свержении ими своих правительств, о заключении мира на основе равенства и братства.


30 апреля 1917 года


РЕЗОЛЮЦИЯ ПЕРВОГО КРЕСТЬЯНСКОГО СЪЕЗДА ТУЛЬСКОЙ ГУБЕРНИИ О СОЦИАЛИЗАЦИИ ЗЕМЛИ

Считая, что частная собственность на землю противоречит народным интересам, съезд высказывается за социализацию земли, то есть за изъятие её из товарного оборота и обращение из частной собственности отдельных лиц и групп в общенародное достояние на следующих началах: все земли поступают в заведование центральных и местных органов народного самоуправления, начиная от демократических организованных бессословных сельских и городских общин и кончая областными центральными учреждениями. Пользование землёй должно быть уравнительно-трудовым, то есть обеспечивать потребительскую норму на основании приложения собственного труда — единоличного или в товариществе; рента путём специального обложения должна быть обращена на общественные нужды; пользование землями, имеющими не узкоместное значение (обширные леса, рыбная ловля и т.п.), регулируется широкими органами самоуправления; недра земли остаются за государством, земля обращается в общенародное достояние без выкупа; за пострадавшими от этого имущественного переворота признается лишь право на общественную поддержку на время, необходимое для приспособления к новым условиям личного существования.


6 апреля 1917 года


ИЗ ПРОШЕНИЯ ПОМЕЩИКА В. А. БАЛАШОВА ТУЛЬСКОМУ ГУБЕРНСКОМУ КОМИССАРУ

Сего 15 апреля я послал Вам письменное заявление об оказании мне защиты против самовольных действий крестьян, чьи надельные земли окаймляют моё имение при селе Ржеве и пустоши Ясенках, и присылки от Вашего имени уполномоченного для вразумления крестьян и прекращения их самовольных выступлений. Ржевский волостной старшина, единственное лицо, коему доверено ныне наводить порядок в деревне, уже более недели тому назад уехал в Тулу, и неизвестно, когда вернётся. Таким образом, никакой власти на месте нет, и царит безудержный произвол.

Из моей Ясенковской рощи выжит лесной сторож, под влиянием угроз ушедший оттуда, лесная сторожка растаскивается по частям, равно как и двор при ней; выбраны двери, оконные рамы, перегородки, потолок, расхищен омшаник, где хранились пчелиные ульи и колоды, а также забор вокруг пасеки, порублено и увезено несколько сажаных берёз; народ безвозбранно ходит в мой лес за хворостом и дровами, и лес мой теперь остался без всякой охраны.

Крестьянская скотина пасётся, вопреки моему письменному запрету, на моих угодиях, вытравливая корма, причём пренебрежение к чужому достоянию настолько безгранично, что крестьянские лошади и коровы пускаются на выпас даже на мои поля, засеянные пшеницей и рожью, и мои посевы озимого хлеба вытравливаются и вытаптываются крестьянской скотиной.

Крестьяне запахали мои пахотные земли под посев овса, причём худшие десятины бросили необработанными, а выбирали только лучшие земли. Они запахали даже мой клевер на соседнем клине. Теперь мне негде будет кормить свою рогатую скотину и лошадей.

Я прошу вразумить крестьян, с коими до сих пор всегда жил душа в душу, по-добрососедски, и остановить расхищение моего леса и уничтожение моих посевов, остановить вспашку и засев овсом моего парового клина. Прошу о принятии решительных мер. Ибо если сейчас не будет сделано, потом поздно будет для всей России.

20 апреля 1917 года.

Владимир Андреевич Балашов.

* * *

...Весна была поздняя. Стоя у перил моста над Упой, Григорий Каминский смотрел на бурную мутную воду, по которой изредка проплывали последние льдины — ледоход прошёл, зато всё прибывала и прибывала вешняя вода, грозя затопить улицы Заречья на левом, низком берегу, который полого спускался к реке. Дул сильный влажный ветер; ему было приятно подставлять разгорячённое лицо.

Только что закончился митинг в казармах 30-го пехотного запасного полка, расквартированного в Туле, Каминский выступил там, яростно споря с меньшевиками и эсерами, — основные вопросы, естественно, отношение к власти и войне, и сейчас Григорий заново переживал все подробности этого азартного поединка. Перед глазами возникла возбуждённая, орущая солдатская масса на плацу, который замыкали серые унылые казармы; в этой толпе было много женщин, солдатских жён или невест, и сейчас Каминский подумал: «Они все были на моей стороне. Вот уж кому ненавистна война, так это женщинам».

Он вынул из кармана часы-луковицу, щёлкнула крышка. Без пяти шесть.

«Не должна опоздать, Оля никогда не опаздывает».

И действительно, уже быстро шла, почти бежала к нему по мосту Ольга Розен, придерживая на голове шляпку с широкими полями, — её, того и гляди, сорвёт и унесёт в реку шальной весенний ветер.

«Как она спешит ко мне! И какая она прекрасная!»

   — Простите, Григорий! — Дыхание её было частым. — Я не опоздала?

   — Нет, нет.

   — Еле убежала из гимназии. Там у нас торжественный молебен.

   — По какому случаю?

   — Разве вы не знаете? — Глаза её сияли, устремлённые на него. — На фронт отправляют женский батальон сестёр милосердия. Среди них много наших старшеклассниц...

   — Вот этот квасной патриотизм, — перебил Григорий, — и погубит революцию.

Похоже, Ольга не обратила внимания на эти его слова, она спросила:

   — Почему свидание на мосту? Мы куда-то идём?

   — Да. В трактир Соборнова. Здесь рядом, на Луговой улице. Вполне демократическое заведение, с хозяином мы приятели. Я там часто бываю, когда оказываюсь в Заречье, есть где перекусить. Вы, Ольга, голодны?

   — Нет... И я никогда не хожу в трактиры.

   — У Соборнова я назначил встречу с одним человеком. Вам будет интересно. Идёмте, идёмте! — Он взял Ольгу за руку, увлекая девушку за собой.

Трактир был совсем рядом — спуститься с моста, немного пройти по Московской, свернуть направо за угол. Двухэтажный опрятный дом с широкими окнами на реку. Вывеска: «Трактиръ Соборнова» с лубочными самоварами по краям.

Зал бы просторен, чист, безлюден в этот час. Лишь у среднего окна за столом вокруг самовара сидели трое: два солдата и деревенская женщина с озабоченным усталым лицом.

Хозяин трактира, высокий, худой, с лысеющим черепом и гибкой спиной, провёл Григория и Ольгу мимо этого стола, и Каминскому показалось, что солдата и женщину он только что видел на митинге; те вроде бы тоже узнающе взглянули на него и о чём-то тихо заговорили.

   — Вот-с, прошу-с, гос... — Соборнов тут же поправился: — Прошу-с, граждане. Мы очень даже сочувствуем новой власти. Очень-с!

   — Мы не власть, — засмеялся Каминский. — Ещё не власть.

   — Понимаем-с! Здесь вам будет удобно. — Стол был тоже у окна, близко от того, за которым чаёвничали солдаты и женщина. — Что подать-с?

   — Пока ничего, — сказал Каминский, взглянув на Ольгу, и она ему согласно кивнула. — Мы ждём одного человека.

   — Как изволите. — Соборнов легко, бесшумно удалился.

Его остановила женщина за соседним столом:

   — Хозяин! Нам ишо самовар. Ентот испили.

   — Момент-с! — Он забрал пустой самовар и на ходу сделал знак гармонистам.

Оказывается, в дальнем углу на маленькой эстрадке сидели, замерев, три гармониста в ярких подпоясанных рубахах и блестящих сапогах-бутылках. Они сидели так неподвижно, что их не заметили ни Григорий, ни Ольга. Сейчас гармонисты задвигались, переглянулись, приняли живописные картинные позы, разом рванули мехи своих инструментов и согласно, лихо запели частушечным речитативом:


Гармонист, гармонист,
Ягодка-калинка!
Кучеряв и речист,
Прямо как картинка.
Революция у нас —
Послабленье вышло.
Нынче царь не указ —
В душу ему дышло!

Пропели гармонисты, посмотрели друг на друга и опять замерли, просто окаменели. Здорово это у них получалось!

   — Как тут интересно! — прошептала Ольга. — Знаете, на кого они сейчас похожи? На филимоновскую игрушку. Видели на базаре филимоновские игрушки?

   — Не приходилось, — сказал Каминский.

   — Ой! Это же прелесть! Я вас в воскресенье обязательно на базар сведу. — Она помолчала. — Григорий, а кого мы ждём?

   — Придёт Прокофий Николаевич Мигалов, редактор газеты «Свободная мысль». Он сам попросил о неофициальной встрече, без свидетелей. Звал к себе, а я, раз уж так, предложил этот трактир. Вполне нейтральная территория...

   — Подождите! — перебила Ольга. — «Свободная мысль» — кадетская газета! И сам Мигалов — кадет. Сидеть за одним столом и беседовать с врагом?

   — Врага надо знать... — Каминский помедлил, внимательно глядя в глаза Ольги. — Потом, он сам предложил встречу. Любопытно — зачем? И Мигалов человек стоящий... Стоящий нашего пристального внимания. Профессор истории, два университетских образования. Нельзя, Оля, просто отмахнуться от конституционных демократов.

   — Ну и ну! — Ольга Розен даже развела руками. — Или я чего-то не понимаю...

Между тем за соседним столом, на котором появился кипящий самовар, принесённый молодым половым, и миска с сероватыми бубликами, разговор шёл достаточно громко, и Каминский сказал:

   — Давайте послушаем. Интересно!

Женщина разливала чай по чашкам, а солдат с дёрганым, подвижным лицом говорил:

   — Семён, а Семён! Слышь, Семён?

Второй солдат, постарше, покрупнее, с белым шрамом на левой щеке, от уха до рта, помалкивал.

   — Ты ай оглох, Семён?

   — Да чо тебе? — откликнулся наконец Семён.

   — Чудно мне!

   — Сызнову ему чудно! — завелась с полуоборота Евдокия Заикина, потому как это была именно она, и, поставив перед супругом чашку с чаем, грозно спросила: — Ты скоро ль домой вернёшься, бесстыжи твои глаза! Уж, считай, все мужики повертались! Только ты с Сёмкой, — зло кивнула на солдата со шрамом на щеке, — охламоны... Сарай нечиненый, детям нихто давно ремнём не стращаить, совсем от рук отбилися. Скоро сеять — усе на моём горбу, да?

   — Служба, — сурово перебил Прохор — так звали, как уже известно читателям, мужа Евдокии, за которым она приехала в Тулу.

   — Ты глянь — служба у яво! — Евдокия шумно отпила чай из своей чашки. — Служба у мужика на земле, по хозяйству своему. Вон Николай Пряхин дом железом кроить...

   — Постой, сестра, — перебил её Семён, тот, что со шрамом, и всем тяжёлым корпусом повернулся к Прохору Заикину. — Так чо тебе чудно?

   — А то самое! — Прохор даже пристукнул кулаком по столу. — Вот мы с тобой с одной деревни, с Луковки, сестру твою в жёны взял...

   — Аль недовольны? — перебила Евдокия. — Али я тебе плоха?

   — Идём дале, — не обратил внимания на супругу Прохор. — Я большевик, а ты меньшевик. А одно стерегём — оружию в арсенале. Чудно! Отчо так, а, Семён?

Семён задумался, насупив лоб, потом сказал тяжко:

   — Откель нам знать?..

   — Откель? А я те скажу! — возбудился Прохор. — Тёмный ты, Семён, хошь и приходскую отгрохал, вроде грамотный, однако ж ничо не кумекаешь. Ты к нам отшатнись. Твои меньшевики чо? А ничо! А наш Ленин? Землю крестьянам! — грит. Стал быть, дадуть большевики, мы то ись, землю...

   — Дадуть они! — зло, непримиримо перебил Семён. — Держи карман.

   — Семён, да ты ета чо? — чрезвычайно удивился Прохор Заикин. — Везде, повсеместно объявлено!

   — Объявлено... — Снова долго, тяжко подумал Семён. — Вон к твоему братану на мельницу большевики заявились... У Евдокии спроси, она про дела своего деверя обскажет...

Опять Евдокия на подхвате:

   — Заявилися! — чуть не запричитала она дурным голосом. — Ох уж и заявилися!..

   — Дуло в рожу! — перебил её брат. — Всю муку последнего помола подчистую вымели. Расписку в зубы... А на кой она ляд? Куды с ей? Ты погодь... Отшатнись к вам... Поглядеть ишо надо, за кем сила.

   — Ну, Семён, — возмутился Прохор Заикин, — ты прям тёмный. Дык народ голодует, наш брат рабочий. Накормить всех — текущий момент дня. Тут мы всем миром, дети труда. Видать, у старшого мово братана Василия нетути... ентой... революционной сознательности.

   — Ох, Господи! — рубанул рукой трактирный воздух Семён по фамилии Воронков. — Я б на тя поглядел! Вот вам большевики землю дали...

   — Ета как? — опешила Евдокия.

   — Ну, вроде бы... Дали вам землю. Ты, Проша, её вспахал посеял, собрал хлебушко. А большевики твои приходят и грят: отдай задарма всё подчистую на дело революции...

   — Дык, Семён... — Прохор Заикин круто поскрёб пятерней в голове. — Не дали ишо землю-то. Ты чо тако мелешь, а, Семён?

   — От дурни! — совсем тут раззадорилась Евдокия. — От два дурня! Нет шоб крестьянску работу справлять... Ладно, Сёмка... Яму б тольки на сходках глотку драть, на работу не дюже злой. Сказано, семейства голопузая.

   — Сестра, ты ета... — смутился Воронков.

   — Шо «ета»? Али неправда? И мово сманул. Туды ж — абы языком молоть.

   — Цыть! — проявил мужскую власть Прохор.

   — Вы на яво поглядитя! — И Евдокия даже оглянулась на стол, за которым сидели Каминский и Ольга Розен, как бы приглашая их принять участие в конфликте. — Вы только на ентого охламона поглядитя! Я те покажу «цыть»! Я тя научу! — И она ловко схватила муженька за ухо. — Совсем от рук отбился с революцией своей! Я тя отутюжу!..

   — Окстись, Евдокия! — угомонил сестру Семён Воронков, освобождая от цепкой руки женщины ухо товарища, вмиг покрасневшего. — Не дома, в обчественном месте. — И миролюбиво добавил: — Нет, Прохор, ишо глядеть будем, за кем идтить...

И все трое молча продолжали чаепитие.

А к столу, за которым сидели Григорий и Ольга, в сопровождении хозяина трактира подходил высокий человек лет сорока пяти в безукоризненном тёмном костюме-тройке, с галстуком, скреплённым брошью; интеллигентное, волевое лицо, густая копна седеющих волос, внимательные, глубокие серые глаза, во всём облике — напряжение, скрытое полуулыбкой.

   — Вот-с! Вас ждут-с! — Соборнов отодвинул стул.

   — Спасибо, любезный! — Пришедший, отбросив в стороны фалды пиджака, сел. — Добрый вечер! И за опоздание извините. На Киевской ни одного извозчика. — Он повернулся к Соборнову. — Раз уж аудиенция здесь... Немного водочки и что-нибудь закусить.

   — Слушаюсь!

   — А нам чая и бубликов, — сказал Каминский.

   — Один момент-с! — Хозяин трактира бесшумно исчез.

Возникла неловкая пауза.

   — Да! — спохватился Григорий. — Я же вас не представил. — Прокофий Николаевич Мигалов. А это Оля... Ольга Розен.

   — Гимназистка второй женской гимназии! — с вызовом сказала Ольга.

   — Весьма рад. — Мигалов еле заметно усмехнулся. — Новые времена: гимназистки в трактирах...

   — И на демонстрациях! — перебил Каминский.

   — Да, да... — Прокофий Николаевич отбил по краю стола дробь длинными белыми пальцами. — На демонстрациях. — И он вдруг продекламировал нараспев: — «Юноша бледный со взором горящим! Ныне тебе я даю три завета... Первый завет: не живи настоящим...»

   — «Только грядущее область поэта»? — подхватил, перебив, Григорий. — Прокофий Николаевич, если вы предложили встречу для того, чтобы я выслушивал...

Мигалов протестующе замахал руками:

   — Что вы! Что вы! Простите великодушно! Просто не могу преодолеть... Чёрт знает! Некоторой робости. И — не могу скрыть: вы для меня — загадка. С самого начала. Я был на женском митинге, когда состоялось, так сказать, первое явление народу...

   — Это было замечательное явление! — перебила Ольга и — смутилась: румянец залил её щёки.

   — Не спорю, замечательное. — Прокофий Николаевич с понимающей улыбкой посмотрел на девушку, Ольга смутилась ещё больше; Мигалов повернулся к Григорию. — Потом я вас много раз слышал на всяческих митингах. Невероятно! За месяц в Туле воссоздана большевистская организация, и во главе большевиков — студент! Ведь вы студент?

   — Бывший студент.

   — Бывший студент... — повторил Мигалов. — Тот факт, что вы незаурядный, талантливый человек, господин Каминский, чувствуется сразу. Я увидел в вас страстного, умного гражданина новой России, искренне желающего блага обществу, преданного революции...

   — Позвольте уточнить, — перебил Каминский, — социалистической революции!

И тут у стола появились двое: молодой половой с самоваром в одной руке, с чашками и тарелкой с сероватыми бубликами в другой — то и другое на подносах. А хозяин трактира ставил перед Мигаловым гранёный штоф водки, тарелку с квашеной капустой, другую — с варёной картошкой и жирной селёдкой, посыпанными бледно-фиолетовыми дольками репчатого лука, ворковал:

   — Прошу-с! Закусочка, уж извините — революция...

   — Спасибо, голубчик! — Прокофий Николаевич потянулся к штофу. — Разберёмся.

   — Приятного аппетита и доброй беседы-с!

Соборнов и молодой половой, за всё время звука не проронивший, ушли.

   — У меня есть тост! — бодро сказал Мигалов.

   — Я не пью алкоголь. — Каминский стал разливать чай по чашкам. — Мы вот чайку. Оля, вы не против?

   — С большим удовольствием! — Ольга уже откусила бублик. — Хоть и из плохой муки, а тёплые, недавно испекли.

   — Ладно, — вроде бы вздохнул редактор газеты «Свободная мысль». — Тогда я, с вашего позволения, в одиночестве. — Он налил себе рюмку водки. — Словом, так... Страна идёт к выборам Учредительного собрания, созыв которого назначен на ноябрь сего года. В нём будут представлены все партии России. Впереди первые в российской истории демократические выборы. И мой тост краток: за демократию в России!

Мигалов опрокинул рюмку в рот, стал закусывать.

Ольга и Каминский пили чай с тёплыми бубликами, которые оказались очень даже вкусными. Затягивалось молчание. Григорий сказал:

   — Провозглашённый вами тост не наш. Уж извините... Если вы согласны на единственную поправку: за социалистическую демократию...

   — Такую поправку принять не могу! — перебил Мигалов, налил себе ещё, усмехнулся невесело. — И... Что делать? Вторично пью в одиночестве. — Выпил, стал закусывать. Вдруг резко отодвинул от себя тарелку. — Значит, хотите, используя Советы как инструмент власти, перешагнуть через стадию буржуазно-демократического развития — сразу в социализм?

   — Именно так! — подтвердил Каминский.

   — Не выйдет. — В голосе Прокофия Николаевича зазвучала твёрдость. Твёрдость убеждения. — Во всяком случае, мирным путём — не выйдет!

   — Почему? — спросила Ольга Розен.

   — Буржуазия, которая не последняя сила в революции, будет защищать свою власть. А ведь сейчас Временное правительство — это и есть прежде всего власть буржуазии.

   — То есть, — голос Каминского был полон напряжения, — вы, кадеты, будете защищать свою власть?

   — И мы тоже. — Мигалов прямо смотрел на Григория. — Но не только мы. — Он помедлил. — Однако же главное в другом. Вы, господа большевики, уверены, что наш неграмотный, ожесточённый вековой рабской долей народ способен взять в свои руки политическую власть? А ведь именно этот грандиозный акт в конечном итоге предполагает социализм...

   — Да! — перебил Каминский. — Именно так: народ способен взять политическую власть в свои руки. И это доказал Ленин!

   — Поразительно! — От волнения лицо Мигалова порозовело. — Откуда это прямолинейное мышление? Русской интеллигенции всегда были свойственны сомнения, поиск истины вёлся мучительно... Почему вы, господин Каминский, не допускаете, что ваш Ленин может ошибаться? Он просто плохо знает политическое положение в стране — ведь совсем недавно вернулся в Россию после долгой эмиграции...

   — Ленин не ошибается! — перебил Каминский. — И в той борьбе, которая началась, мы, большевики, не можем колебаться, прикидывать варианты, заниматься словоблудием. А именно так ведут себя прочие партии... Простите, пожалуйста! Надо действовать, надо идти до конца к намеченной цели.

   — Понятно... — Чувствовалось, что Прокофий Николаевич сдерживает себя, стараясь говорить спокойно. — Как сказал предшественник вашего кумира? «К топору зовите Русь!» И — ату! Ату думающих иначе!

   — Простите. — Каминский, наоборот, не смог укротить раздражения в голосе. — Честно говоря, я не могу взять в толк, зачем вам понадобилась эта встреча?

   — Да, действительно, мы увлеклись спором, а самое важное... — Мигалов подыскивал слова. — Понимаете... Повторюсь: я вижу в вас честного, самоотверженного молодого человека, искренне преданного русскому народу. Если искать исторические параллели... Вы мне напоминаете народовольцев.

   — Народовольцы ошибались! — резко сказал Григорий. — Их тактика индивидуального террора...

   — Вот! — поспешно перебил редактор «Свободной мысли». — Совершенно верно! А сейчас ошибаетесь вы! Трагически ошибаетесь! Вы и сотни, может быть, тысячи честных молодых людей, подобных вам, которых увлекли за собой большевики-эмигранты... Для этого я и искал с вами встречи. Предостеречь, убедить, пока ещё не поздно...

   — Может быть, поздно? — насмешливо перебил Каминский.

   — Да, да! — Страстность и убеждённость звучала в голосе Мигалова. — Может быть поздно... За вами идёт всё больше простых людей, крестьян, рабочих. Вернее, за вашими демагогическими призывами... Поймите, наш народ ещё дитя, он только очнулся от многовекового рабства, у него нет никакого опыта политической жизни. Я призываю вас осознать эго. Сейчас, сегодня вы, большевики, создаёте беспрецедентную ситуацию в России, когда одна ваша партия борется за немедленный социализм... его идеи, естественно, привлекают народ. На практике — это борьба за власть, вы рвётесь к ней, прикрываясь социалистическими лозунгами. В народной среде вы провоцируете, вы уже разбудили самые низменные инстинкты...

   — Самые низменные инстинкты?! — с возмущением перебил Григорий.

   — Протрите глаза, и вы в этом убедитесь. Что происходит в деревне? К чему призывают многие рабочие на митингах ваших площадей? К вселенскому погрому! К попранию закона. И в этой обстановке ваша борьба за власть... получается, за единоличную власть, в вашей же партии неизбежно породит, может быть, уже породила, авантюристов, которые пойдут ради этой власти на всё. И это будет драмой не только большевиков — это станет драмой всей России. Ах, если бы вы меня услышали! Достучаться бы в ваше сердце!..


ВОСПОМИНАНИЕ О БУДУЩЕМ

Лубянка (ночь с 25 на 26 июня 1937 года)

...Он пришёл в себя уже на белом табурете, ощущая, как по раскалённому телу, упоительно охлаждая его, стекает вода. В голове волнами накатывал гул. Глаза с трудом разлепились — перед ним стоял некто в белой рубашке, в синих галифе и надрезанных сапогах с пустым ведром в руке.

Вокруг белого табурета, на котором сидел бывший нарком здравоохранения Советского Союза Григорий Наумович Каминский, растеклась лужа. Вся одежда на нём была мокрой.

Приятный баритон пропел:


Смело мы в бой пойдём
За масть Советов!
И, как один, умрём
В борьбе за это!

Каминский, преодолевая острую боль, пронизывающую шею и жалящим ударом отозвавшуюся в затылке, повернул голову. Яркий круг света падал на стопку белых листов бумаги и чернильный прибор из коричневого мрамора; к чернильнице была прислонена длинная школьная ручка с пером «Пионер». Холёная рука серебряной ложкой помешивала в стакане, удобно утонувшем в серебряном же подстаканнике; янтарного чая в нём оставалось меньше трети, и там плавал бледно-коричневый разлохматившийся кружок лимона.

   — Повторяю вопрос, — сказал Борис Вениаминович Родос, следователь по особо важным делам. — В какому году... — он помедлил; позванивала ложка в стакане, — в каком году вы вступили в партию большевиков?

   — В тысяча девятьсот тринадцатом. — Каминский не узнал своего голоса: он был хриплым, сдавленным.

   — Так-с... — Скрипело перо по бумаге, разбрызгивая точки маленьких фиолетовых клякс. — Пропустим вашу так называемую революционную деятельность в Минске. — Родос порылся в бумагах на столе, извлёк лист, убористо исписанный. — И в Москве тоже, в студенческую пору. Кто в младые годы... Так! Сейчас меня интересует в вашей жизни Тула. Упростим процедуру. Перечисляю занимаемые вами посты с марта семнадцатого и до конца двадцатого года, когда вы отбыли из Тулы в Баку со своими приспешниками...

   — Я протестую! — перебил Каминский, и слепая ярость огненно-красного цвета чуть не сорвала его с табурета.

Сильные цепкие руки сзади надавили на плечи, и снова оглушительная боль чуть не лишила его сознания.

   — Итак, перечисляю посты. До октября во главе тульской большевистской организации, затем, с восемнадцатого года, — председатель Тульского губкома партии, председатель губисполкома. Всё верно?

   — Да...

   — Далее. Редактор газеты «Пролетарская правда», которая по вашему предложению скоро стала называться «Коммунар». Кстати, интересно, почему не «Коммунист»? Понимаю... Вам милее буржуазная революция французского образца.

   — Какая чушь! — вырвалось у Григория Наумовича.

   — Молчать! — заорал Родос. Возникла долгая пауза. Следователь по особо важным делам отхлебнул из стакана остывший чай. — Следующий вопрос. — Теперь он говорил спокойно. — Когда в семнадцатом году вы вступили в сговор с руководством кадетской организации в Туле с целью перевести социалистическую революцию на рельсы буржуазной?

Григорий Наумович Каминский не смог сдержать короткий смех.

   — Ну, это уж совсем бред, — отсмеявшись, сказал он, одновременно подумав: «Значит, материалы на меня у них собраны давно».

   — Бред, говорите? — Родос многозначительно молчал. — Вы отрицаете свои встречи накануне Октября с лидером тульских кадетов, редактором газетёнки «Свободная мысль» господином Мигаловым?

   — Не отрицаю. Только не встречи. Была всего одна встреча, и я о ней, вернее о нашем политическом споре, опубликовал статью в «Пролетарской правде». Мигалов мне ответил в своей газете. Возникла полемика...

   — Ах, полемика! — с насмешкой перебил Родос. — Накануне решающих боев? Дымовая завеса, чтобы плести сети против руководства большевиков в Туле...

   — То есть... — перебил Каминский, воспалённым мозгом понимая весь абсурд происходящего, но не в силах сдержаться, — против самого себя?

   — Вам не удастся, гражданин Каминский, — спокойно и убеждённо сказал Борис Вениаминович, — запутать следствие, факты о вашем преступном сговоре с тульскими кадетами у нас в руках!

   — Факты? — Он не смог подавить в себе наивного удивления. — Это уже интересно! Какие же?

   — Когда на покушение товарища Ленина, — голос Родоса звенел торжественностью, — мы ответили красным террором, в Тулу и в другие губернские города была послана директива Свердлова. Вы получали её, верно?

   — Да, мы её получили.

   — Прекрасно! — В руках следователя появился лист серой обёрточной бумаги, и Каминский узнал его... — Вот у меня в руках список расстрелянных тогда в Туле кадетов. Список скреплён вашей подписью. И в нём нет редактора газеты «Свободная мысль» господина Мигалова. Как прикажете это понимать?

   — «Свободная мысль» прекратила своё существование ещё в семнадцатом году... — Голову всё заполнял и заполнял горячий гул, и требовалось неимоверное напряжение воли, чтобы преодолеть его. — С Мигаловым я после единственной встречи в трактире Соборнова не виделся. Скорее всего, он уехал из Тулы...

   — Разумеется, уехал! — быстро, уже поспешно перебил Родос. — С вашей помощью! Уехал и объявился в Париже, где возглавил армию писак, поливавших нас грязью и гнусной клеветой. Притом в статейках господина Мигалова всячески обыгрывались факты и лица из тульской жизни в период с семнадцатого по двадцатый год. Через каких лиц, по каким каналам вы передавали информацию в Париж? — И следователь по особо важным делам сорвался на истерический ор: — Отвечать! Отвечать, белогвардейская сволочь!

   — Я не понимаю одного... — Если бы нашлись силы — вскочить и успеть вцепиться в ненавистное горло! Но сил не было. — Я не могу осмыслить...

   — Так, так! Уже горячо! — Родос обмакнул ручку в чернильницу. — Уже ближе к делу. Записываю...

   — Мне не хватает рассудка, чтобы осмыслить... Когда? Почему? Как?.. Как мразь, подобная тебе, и все вы проникли в аппарат, созданный Феликсом Эдмундовичем? Как это могло произойти?..

Он не успел договорить — оказывается, Борис Вениаминович был уже рядом. Металлический стек рассёк воздух, удар пришёлся по голове, задев ухо.

Каминский услышал вопль, исполненный боли и ужаса, и не понял, что это его тело исторгло его. Сильные беспощадные руки сорвали Григория Наумовича с белого табурета, он пролетел тёмное пространство пыточной комнаты, ударился о стену и стал тяжело оседать на пол, осознавая, что сейчас существуют отдельно его большое, в прошлом сильное, безукоризненное тело и душа или сознание, которые приготовились к сопротивлению...


Из теоретического наследия И. В. Сталина: «Кадры партии — это командный состав партии, а так как наша партия стоит у власти, они являются также командным составом руководящих государственных органов. После того как выработана правильная политическая линия, проверенная на практике, кадры партии становятся решающей силой партийного и государственного руководства. Что значит правильно подбирать кадры? Правильно подбирать кадры это ещё не значит набрать себе замов и помов, составить канцелярию и выпускать оттуда разные указания, это также не значит злоупотреблять своей властью, перебрасывать без толку десятки и сотни людей из одного места в другое и обратно и устанавливать нескончаемые реорганизации. Правильно подбирать кадры это значит: во-первых, ценить кадры как золотой фонд партии и государства, дорожить ими, иметь к ним уважение. Во-вторых, знать кадры, тщательно изучать достоинства и недостатки каждого кадрового работника, знать, на каком посту легче всего развернутся способности работника. В-третьих, заботливо выращивать кадры, помогать каждому растущему работнику подняться вверх, не жалеть времени для того, чтобы терпеливо «повозиться» с таким работником и ускорить его рост. Вот что значит правильно подбирать кадры!»


* * *

...В трактире Соборнова прибавилось народу, почти все столы были заняты, бесшумно сновали половые с самоварами и подносами. Прохор Заикин, потягивая час с блюдца, с лицом уже мокрым от пота, говорил брату своей жены, которая понуро молчала:

   — Слышь, Семён! Вот большевики дадуть землю... Я чо посею, отгадай? — Семён Воронков молчал отрешённо, потирая большими пальцами белый шрам на щеке. — Гороха посею, вот чего! Нихто яво у нас в Луковке не садит, а я... Уж больно горох люблю, ежели со свининой в печи томить...

На эстраде гармонисты — филимоновские игрушки — как раз ожили и пели дружно, в лад растягивая мехи своих инструментов:


Гармонист, гармонист —
Шёлковый платочек!
Молодеческий свист,
Медный кистенёчек!
Нам свобода дана —
Отпирай лабазы!
Выгребай всё до дна,
Выноси всё разом!..

   — Что же, Прокофий Николаевич, должен констатировать. — В голосе Григория Каминского появилась горечь. — Факт есть факт — мы с вами по разные стороны баррикады.

   — И всё же давайте договорим! — Редактор газеты «Свободная мысль» был полон решимости. Решимости и отчаяния. — Сделайте... Прошу вас, сделайте последнюю попытку понять меня! Очевидно, нужно как-то переключить сознание. Не знаю... — Мигалов повернулся к Ольге Розен. — Я рассчитываю на вас. Женское сердце более чуткое. Итак... Самое великое завоевание свершившейся в России Февральской революции — демократия. Она только становится на ноги... Мучительно и трудно становится на ноги. И вот сейчас наша молодая демократия под угрозой. Угроза эта — вы, большевики!

   — Но почему? — ужаснулась Ольга.

   — Я уже говорил... — Прокофий Николаевич резко рубил рукой воздух. — Потому что вы — партия крайних левых убеждений. При этом для вас не существует мнения других. Правы только вы, те, кто с Лениным. А кто не с вами, тот против вас! — Он повернулся к Каминскому. — Ведь так?

Возникла тяжкая пауза, заполненная невнятным гулом трактира — народ всё прибывал: закончилась смена на оружейном заводе.

   — Так... — сказал наконец Григорий.

   — Но неужели вы не понимаете, что это путь к анархии? — воскликнул Мигалов. — К гражданской войне! А такая война у нас — самоубийство нации! Надо знать русский национальный характер. Или мало нам в прошлом Разина, Пугачёва и иже с ними? Нет, достаточно крови... Россия не должна оказаться в состоянии гражданской войны! Россия не должна преступить свою клятву Временному правительству и оставить без поддержки людей, взявших на себя всю тяжесть и проклятие власти! Ни один класс в России не смеет претендовать отныне на диктатуру власти и, основываясь на праве захвата, объявлять себя новым привилегированным сословием!

   — Весь трудовой народ — не сословие! — непримиримо сказал Каминский.

   — Да поймите вы! — Прокофий Николаевич говорил громко, и его уже слушали за соседними столами, два солдата и Евдокия Заикина — тоже. — Государству, где классовые организации стремятся вырасти в болезненно раздувшиеся бюрократические опухоли, грозят неминуемая смерть и разорение. Россия нуждается не в классовой борьбе, а в исцелении всех классов общества, не в господстве одних над другими, а в бескорыстном и самоотверженном сотрудничестве всех во благо всем. Иначе — пропасть, гибель и нескрываемое проклятие народов, поверивших в нашу революцию и связавших свою судьбу с ней.

   — Сначала революция должна победить! — убеждённо сказал Каминский.

   — Боже мой! — Теперь в голосе Мигалова было одно полное отчаяние. — Что же делать? Я чувствую, что стучусь в глухую стену!.. Да уразумейте же! Ваша программа — это система социальных реформ, которые вы хотите осуществить силой, грубой силой! Навязать их России! Осознайте тысячелетнюю истину: широкие социальные реформы есть дело знания, опыта, осторожности и ответственности! Социальная жизнь складывается веками, она вся пропитана многолетними традициями, внедрявшимися в характер народа. Она покоится на слишком стихийных, бессознательных основах, чтобы можно было ломать и перекраивать её в пылу борьбы, под стимулом зависти, ненависти и мести!

   — Наверно, это так... — прошептала Ольга Розен.

   — Социальную жизнь недопустимо ставить на карту, — продолжал Прокофий Николаевич Мигалов, — в угоду прямолинейной программе, чтобы её можно было бессовестно приносить в жертву сомнительным экспериментам. Социальные реформаторы не смеют выдавать неоплатных векселей, не смеют быть демагогами, играющими на слепых вожделениях возбуждённой толпы!..

   — Всё это абстракция, — перебил Григорий Каминский. — Народ, который вы называете слепой толпой, ждёт конкретных дел. Ждёт именно социальных реформ. Там всё просто: долой войну, землю крестьянам...

Теперь перебил, в крайнем нетерпении, Мигалов:

   — Народ нуждается прежде всего в разумном освещении того, что свершается, в сознательном отношении как к своим нуждам, так и к силам, средствам и возможностям реформ. Социальных революций ещё не было в России, и то, что воспалённому уму фанатиков рисуется как социальная революция, в глазах историка и социолога является только погромом и гибелью культуры!

   — Мы революционеры-практики! — воспалённо сказал Каминский. — Выйдите со своими общечеловеческими проповедями к рабочим, крестьянам. — За соседними столами прозвучало несколько одобрительных возгласов. — Что они вам скажут?

   — Верно... — тяжко вздохнул Прокофий Николаевич. — Тут вы правы. Непросвещённому уму и тёмному народу... А сегодня русский народ... Не только русский, все народы, населяющие огромную империю, — это тёмная, озлобленная нуждой и гнетом сильных мира сего многомиллионная масса.

Опасная, непредсказуемая стихия, без всякого опыта политической жизни, без демократического мышления...

   — Как вы боитесь собственного народа! — перебил Каминский и посмотрел по сторонам, ожидая поддержки.

Но за соседними столами молчали.

   — И однако же я постараюсь закончить. — Теперь голос Мигалова звучал спокойно. — Естественно, большевистские лозунги такому народу близки и понятны. Главное — понятны... Земля — крестьянам! И, значит, силой забрать её у землевладельцев. Заводы — рабочим! Смерть буржуям! Словом, «грабь награбленное». Ведь так? Штыки в землю, и не надо защищать отечество. А ещё лучше — направить штыки против внутренних врагов... Да минует нас чаша сия. Но если... если это произойдёт... Россия будет залита реками крови. Русской крови...

   — Но ведь невозможно, — перебил Каминский, и голос его был полон страсти, — завоевать социализм без насилия, без борьбы и крови.

   — Социализм как великое будущее мировой демократии неоспорим! — Десятки напряжённых взглядов были устремлены на редактора газеты «Свободная мысль»; его голос звучал в полной тишине. — Но социализм не вводится в результате насилия, запуганности и растерянности! Он — дело органического совершенствования всей жизни и каждой человеческой личности в отдельности, он — вопрос вековой эволюции и постоянного прогресса разума и гуманности!

   — Вы правы... — тихо сказал Каминский. — Может быть, вы правы. Но у истории каждой страны, очевидно, свои законы. Их не переделать, их действия не отменить. Сегодня, сейчас Россия жаждет социалистических преобразований. Народ не может ждать ещё десятилетия. Он изнемог... Его уже не остановить...

   — Вот-вот!.. — перебил Мигалов. — Не остановить! И вы хотите возглавить эту поднявшуюся народную стихию, в которой сейчас разбужены все самые низменные инстинкты и жажда мести за вековые унижения, подчинить её себе, своим целям, а в конечном итоге использовать для захвата власти...

   — Для захвата власти? — перебила на этот раз Ольга в крайнем изумлении.

   — А разве не так? — усмехнулся Прокофий Николаевич. — Ведь это ваш Ленин говорит: «Главный вопрос всякой революции — вопрос о власти». И самое трагическое... трагическое для России — это то, что ваши цели и методы борьбы за них не разделит ни одна отечественная партия. Разве что левые эсеры.

Григорий протестующе замахал рукой:

   — Мы готовы сотрудничать с любой партией, принимающей нашу программу и тактику борьбы!

   — Добавляйте уж... — Мигалов невесело рассмеялся, — и конечную цель этой борьбы. Надеюсь, вы всё-таки понимаете: партия, принимающая вашу программу, тактику и конечную цель, перестаёт быть самостоятельной партией. И если предположить невозможное... Но сделаем такое допущение: вы получили власть. Завоевали! В этом случае вы остаётесь одни! И — неизбежно! — диктатура вместо демократии. Потом... Что вы сможете одни? Вы неизбежно начнёте совершать одну ошибку за другой. Вас некому будет поправить. Ваши вожди перегрызутся, пожрут друг друга, как пауки в стеклянной банке. И может создаться среда для любого исторического авантюризма...

   — Ну, — нетерпеливо перебил Григорий Каминский. — Эти мрачные предсказания господ кадетов мы слыхали. И не раз.

   — Значит, только наши предсказания... Один момент! — Прокофий Николаевич достал из внутреннего кармана пиджака несколько листков бумаги. — Готовлю статью, собираюсь полемизировать с Ульяновым-Лениным. Скажите, для вас Фридрих Энгельс авторитет?

   — Безусловно! — поспешно сказал Каминский.

   — Прекрасно... Вот что он писал Вайдемейеру в 1853 году. — Мигалов начал читать: — «Мне думается, что в одно прекрасное утро наша партия вследствие беспомощности и вялости всех остальных партий...»

   — Очень верные слова! — с напором перебил Каминский.

Редактор «Свободной мысли» продолжал читать:

   — «...вследствие беспомощности и вялости всех остальных партий вынуждена будет встать у власти, чтобы в конце концов проводить всё же такие вещи, которые отвечают непосредственно не нашим интересам, а интересам общереволюционным и специфически мелкобуржуазным...»

   — Мы не мелкобуржуазная партия! — сказал Каминский.

   — А вот здесь позвольте с вами не согласиться! — сказал Прокофий Николаевич. — Ведь, как вы утверждаете, большевики борются за интересы рабочего класса и крестьянства. Крестьянская же среда, преобладающая сегодня в России, — мелкобуржуазная по своей психологии и социальной сути. Кстати, это не устаёт повторять ваш Ленин. Однако дослушайте. Далее Энгельс пишет: «В таком случае...» — то есть когда коммунисты одни остались у власти — «...в таком случае под давлением пролетарских масс, связанные своими собственными, в известной мере ложно истолкованными и выдвинутыми в порыве борьбы печатными заявлениями и планами, мы будем вынуждены производить коммунистические опыты и делать скачки, о которых мы сами знаем, насколько они несвоевременны. При этом мы потеряем головы — надо надеяться, только в физическом смысле, — наступит реакция, и, прежде чем мир будет в состоянии дать историческую оценку подобным событиям, нас станут считать не только чудовищами, на что нам было бы наплевать, но и дураками, что было бы гораздо хуже. Трудно представить себе другую перспективу». — Мигалов свернул листы бумаги и спрятал их в карман. — Вот такое, молодые люди, пророчество. — Он повернулся к Каминскому. — У вас есть что мне, вернее, Энгельсу, возразить?

   — Это теория, — сказал Григорий. — Предположение...

   — Извините! — перебил Мигалов. — Приведённые слова — выводы, основанные на анализе революции в Германии в 1848 году.

   — Пусть! — упрямо сказал Каминский. — Тогда в Германии была определённая историческая обстановка. Энгельс, очевидно, исходил из неё. Сегодня у нас другая обстановка. Мы — партия практического действия. Мы исходим из той ситуации, которая сейчас сложилась в России. Что же прикажете делать, если прочие партии отказываются от сотрудничества с нами? Медлить? Ждать у моря погоды? И у нас есть союзник — народ. А народ — высший судья истории.

   — Народ постепенно разберётся, что к чему, — убеждённо сказал Мигалов. — Его невозможно долго держать в угарном плену самых соблазнительных лозунгов!..

   — Вот здесь вы заблуждаетесь! — Каминский поднялся со своего стула. Его слушали все, кто был в зале трактира. — Народ всегда будет с нами. Пролетариат в массе своей уже сегодня с партией большевиков. Можете судить по Туле.

   — Правильно! — послышались голоса.

   — Студент дело говорит!

   — И с нами будет крестьянство! — продолжал Григорий Каминский. — Потому что мы, большевики, сделаем то, на что не способна сегодня ни одна партия в России: мы осуществим вековую мечту мужика — безвозмездно, без всяких условий и выкупа передадим ему землю! Это одна из самых главных целей нашей социальной программы!

Шум поднялся в трактире — Прохор Заикин, весь в восторженном возбуждении, толкал в плечо то Семёна Воронкова, то супругу свою, Евдокию:

   — Ну? А я чо говорю? Дадуть большевики, мы то исть, землю... Дадуть! Вот рай-то настанет, Господи, владыко небесный! Ты слышь, Семён, ай нет? Дадим мужикам, нам то исть, землю! И без етого, выкупа!

Семён Воронков хмуро молчал, Евдокия — сказано, баба существо неразумное — тихо плакала, а гармонисты на эстраде разливались вовсю:


Гармонист, гармонист —
Будут девки рады,
Коль пожалуешь им
Барские наряды!
Гармонист, гармонист!
Одели, обули...
Нынче наш гармонист —
Первый парень
в Туле!..

   — Мне пора, — отчуждённо сказал Прокофий Николаевич Мигалов. — Неотложные дела в редакции. — Он ждал, что глава тульских большевиков что-то ответит, но Каминский молчал. — Прощайте!

   — Прощайте, — сказал Григорий.

   — До свидания, — сказала Ольга Розен.

Редактор газеты «Свободная мысль» горько усмехнулся:

   — Свидание вряд ли состоится. — И он зашагал к двери.

Григорий, Ольга, Прохор и Евдокия Заикины, Семён Воронков и ещё многие смотрели ему вслед.

За окнами трактира совсем стемнело, половые ставили на стол керосиновые лампы — электростанция в этот вечер из-за нехватки топлива не работала.


* * *

...Была уже майская ночь, потому как за дальним горизонтом нарождался первый денёк самого зелёного месяца в в году — там, на востоке, бледнело небо, еле заметной розовостью окрашивало его, заволакивало. Однако над головой пока была тёплая, безветренная ночь, вся весенняя, с густым чарующим духом прогретой солнцем земли, первых трав и раскрывшихся почек; ночь была полна таинственных шорохов, звуков; перекликались птицы, в тёмной дубраве слева от дороги раз щёлкнул соловей, кинул короткую трель и смолк — видать, настраивался.

Буран плёлся шагом, наверно, спал на ходу, и Евдокия Заикина не понукала его, забылась. Иногда она поднимала кверху заплаканное лицо — небо над ней было звёздным и бездонным, вечный вселенский покой струился оттуда, из бездн мироздания, но не приносил он успокоения смятенной душе Евдокии. Ещё бы поплакать, но слёзы кончились...

Нет, не увезла она в Луковку, к родному очагу, к детишкам, к своему земельному клину, непутёвого мужа Прохора Заикина. Поди ж ты, вон как упёрся, настырный, куда её власть над ним подевалась? Выходит, громадной силы революция ихняя: совсем мужика завертела, не отпускает. Только и сказал на прощанье: «Вернусь, когда всех помещиков порешим и на земле наша, большевистская власть будет!» И весь сказ. Прямо как околдованный.

И у старшей сестры не погостила Евдокия — беда в доме Лукерьи: по-чёрному запил её Иван, хозяин колбасной лавки. «Все прахом! — кричал. — Все пропадёт! Забирайте, антихристы! Чур! — кричал. — Вон уж и лезут из печи, с тряпками своими красными. Сокрушу!..» Ихний работник Фёдор Зайцев с дворником Ильёй к кровати ремнями привязали Ивана, а он своё: «Лезут, из-под пола лезут, из всех щелей! Чур! Чур! Отворяй им амбар, Лукерья. Всё одно кончился закон в Расее».

   — Вот так уже вторую неделю, — заливаясь слезами, говорила сестра. — Отойдёт — и опять за водку, опять они у него скрозь лезут. Как с Совета пришли и колбасы в амбарах описали... Ад у меня дома, Евдокия, ты уж не обессудь.

Выходит, и дня не пробыла в Туле деревенская женщина Евдокия Заикина, вдова при живом муже. Одна теперь радость: уже сегодня к вечеру деток своих увидит, обласкает. Как они там, кровинушки, без «её?

   — Ты, Буран, совсем обнаглел. Ай спишь? — Евдокия подёргала вожжи, мерин недовольно фыркнул, затряс головой, звякая удилами, хлестнул хвостом и перешёл на неторопливую рысь. — Бежи, бежи! — подбадривала его Евдокия, и думы о доме, о ребятишках, о скором севе постепенно стали отогревать её душу.

«Ничего, — думала она. — Все как-нибудь образуется, с нами Бог. И революция ихняя не на века же! Вернётся к нам Прохор, куды денется?..»

Орловское шоссе было пустынно. Давно осталась позади Тула, растаяли вдали бессонные огни Косогорского металлургического завода. Только мерный стук Бурановых копыт по накатанной твёрдой дороге. Только звёздное небо над головой. Только поднявшийся предутренний ветерок, который сушит на щеках последние слёзы.

«Всё, всё образуется, — думает Евдокия Заикина. — Будем живы, не помрём».


* * *

«30 апреля 1917 г. Тула.

Дорогой Арнольд!

Уж и поверить не могу, что из нашего российского пожара и вавилонского хаоса это письмо попадёт в благословенный Париж, что будешь ты читать его в своём доме на авеню Клобер.

Итак, первое, о чём просишь сообщать, — о вашем имении. И ты и Анна — все вы оказались правы, продав в прошлом году Батурине за полцены и поспешно — уж не сердись — бежав из России. Да, наверно, твой рациональный немецкий мозг помог тебе заглянуть вперёд и всё это предвидеть. Словом, Батурино разорено крестьянами с чудовищным вандализмом, я был там неделю назад. Новый хозяин купец Копаев успел лишь вывезти мебель, рысаков с конюшни, несколько сельскохозяйственных машин, ещё что-то. Я же застал полный разгром. Ходил и глазам своим не верил: бильярдная сожжена, остались одни головешки, ваш чудесный яблоневый сад наполовину варварски и бессмысленно вырублен, деревья валяются тут же, они им не нужны, рубили просто так, вымещая злобу... Все теплицы порушены, кругом битое стекло, истоптанные гряды, кучи мусора. А в вашем цветнике, где было столько благоухающих роз — как они цвели в конце мая! — помнишь? — я нашёл изуродованный труп горного козла, доверчивого и ласкового Геракла. Мне рассказывал ваш садовник, старый Игнат Фатеевич — он только один и остался из прислуги, живёт в своём флигельке, чудом уцелевшем. Рассказывал, плача: пьяные мужики и солдаты затащили Геракла на второй этаж и, раскрутив за рога, сбросили на клумбу и уже на клумбе добили его дубинами, приговаривая: «Вот те, барская забава!» Нет и в помине павлинов и фазанов, что величаво разгуливали перед домом...

Понимаю, как невыносимо читать всё это, но правду нам с тобой необходимо знать до конца. Дом тоже весь разорён дотла, даже рамы и двери повынимали, в нижнем зале выломали паркет, а белый рояль, на котором так дивно играла Катенька, исковеркан, искромсан топором, и на полу возле него нагажено...

Всё, всё, Арнольд, больше не буду. Помнишь, в начале 16-го года, когда в Петербурге начались бесконечные демонстрации и митинги и один за другим следовали поражения на фронтах, ты сказал: «Всё. Россия, в которой мы живём и которую любим, кончилась». Я спорил с тобой: «Кончается не Россия, а российское самодержавие». Сейчас я убеждён: правы мы оба. Кончилось самодержавие, кончается и Россия. Прежняя Россия, которая стала подниматься на диво миру после реформ императора-освободителя Александра Второго. Но как мало, Боже, как мало нам было отпущено для свободного развития! То, что в Англии началось в двенадцатом веке, с Хартии вольностей, в большинстве европейских стран в пятнадцатом — шестнадцатом веках и завершилось Великой французской революцией, — у нас в России свершилось лишь во второй половине девятнадцатого века. Только первые шаги! Всё равно в Двадцатый век мы вступили если не рабами, то с рабской психологией. И от этого не уйти — таков рок российской истории.

Что же сейчас происходит в России? Куда мы идём? Вот, Арнольд, как я всё это понимаю. У России два пути. Первый: путь европейского парламентаризма, эволюционный путь к демократии, к демократическому устройству общества. Мы встанем на него, если в конце года состоятся, не будут сорваны выборы в Учредительное собрание, которое создаст коалиционное многопартийное правительство. Сейчас в стране около двадцати партий, из них пять по крайней мере имеют реальную силу и вес. Но есть второй путь — и, увы, с каждым днём он становится всё реальней — это революционное развитие событий. Ломка, экспроприация, насилие, уничтожение «эксплуататоров», и в результате должна родиться новая Россия, где «хозяином» будет — какая иллюзия! — народ. Разгром вашего Батурина — зримый образ этого второго пути, и на него уже становится Россия, вернее, готова встать.

А самое ужасное — есть конкретная сила, возглавившая всероссийский бунт, да, да! — «бессмысленный и беспощадный» — он и есть второй путь, о котором я говорю. Эта сила — партия большевиков во главе с Ульяновым-Лениным. В этой партии до конца осуществился тип русского революционера, который наша история начала формировать на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.

Сегодня у меня была встреча с ярчайшим представителем этой новой плеяды российских революционеров, но, прежде чем рассказать тебе о нём, несколько соображений.

Где причины появления в России партии большевиков, партии революционеров-максималистов? И кто конкретно виноват, что эта партия уже есть, уже мощная данность нашей действительности?

Причина её появления одна: многовековое рабство русского народа. Большевики, если представить в голом виде конечную цель их борьбы, — яростные противники этого рабства, разрушить его — их главная задача, разрушить всеми средствами, и насилие, революция, считают они, из всех средств самое действенное, что, увы, подтверждает и отечественная, и мировая история. В этой яростной борьбе, туманящей разум, у них нет понимания, что уничтожение рабства насилием ведёт к новому насилию и, в конечном итоге, к новому рабству. То уже доказано историей нашей цивилизации. Заколдованный круг...

Теперь — кто же виноват, что они теперь не только данность, но и действующая данность? Виноваты в этом, на мой взгляд, две силы — русское самодержавие и русская так называемая передовая интеллигенция.

Монархи большинства европейских стран ещё в средние века встали на путь компромиссов с новыми социальными силами, ремесленниками, купцами, конечно, с буржуазией прежде всего. (Знаю твои возражения, однако по-прежнему готов утверждать: первая буржуазия в современном понимании появилась у нас ещё при Екатерине Второй, а уж при Петре Первом в марксистском толковании она становится классом.) Без насилия или в результате локальных революций, как, например, германская 1848 года, которой я сейчас занимаюсь, рождались демократические, парламентские формы правления, где монархи или короли постепенно, сохраняя определённые династические и материальные привилегии, становились лишь символами государства, нации, притом символом, скрепляющим их, как это имеет место сегодня в Англии или Испании.

А наше тупое самодержавие, наши цари, монархи, помазанники Божии, вплоть до последнего, кровавого Николая? Кстати, представь, если бы в январе 1905 года он вышел к народу, а не встретил его пулями и казаками? Если бы не было Кровавого воскресенья, а разговор, поиск компромисса? Ведь «царский манифест» — это уже постфактум, от животного страха перед начавшейся революцией. История России могла бы развиваться мирно, не было бы сегодняшней кошмарной действительности. Словом, и последний русский самодержец был по психологии своей рабовладельцем. И все они — русские цари, начиная с князей, были рабовладельцами, один меньше, другой больше, отсюда всё: культ цезарианской власти, нежелание с кем-то делиться ею, пренебрежение к новым социальным силам, страх перед любым компромиссным решением и просвещением нации (рабами легче управлять), чванство, спесь, скрытый ужас перед «тёмным» народом. Словом, все наши самодержцы — сами порождение многовекового русского рабства, которое для них было единственной родимой средой. Даже Александр Второй, даже он не исключение. Я занимался его эпохой, и у меня есть твёрдое убеждение: он сам испугался своих реформ, испугался проглянувшей в результате их русской свободы — иначе он не тянул бы почти четверть века с принятием Конституции, пошёл бы за блистательным Лорис-Меликовым, не оглядывался бы на Победоносцева, и я утверждаю: он сам стал причиной своей гибели от метательного снаряда первомартовцев, потому что он и породил «Народную волю». То есть, Арнольд, русское самодержавие на протяжении всего своего существования, укрепляя в России рабство (крепостничество — рабство, и ничто другое), провоцировало народ — справа — на бунты, акты насилия, революцию, само формировало в стране целые поколения революционеров, если хочешь, совершенствовало их, и вот, в конечном результате, мы имеем партию большевиков.

А что же русская интеллигенция? Её передовые светочи? Вместо того чтобы быть посредником между самодержавием, властью и народом, революционерами от народов — в поисках компромиссных решений, конституционной монархии (как первый шаг к демократии это было бы прекрасно!), в поисках мирного решения развития демократической государственности, вместо всего этого призыв к борьбе и крови, в конечном счёте к революции. И это после всей нашей предыдущей истории! После Разина, Пугачёва, Болотникова, всяческих бунтов и погромов, которые ни к чему не привели, кроме взаимного ожесточения.

Стоит только вспомнить Некрасова: «...Дело прочно, когда под ним струится кровь!» Что-то не видно этого дела — доброго дела! — скреплённого русской кровью. А Чернышевский: «К топору зовите Русь!» Дозвались... Вон как порезвился мужицкий топор в вашем Батурине. А знаменитый Буревестник?

«Буря! Скоро грянет буря!..» И грянула. Сегодня сотрясает эта сатанинская буря многострадальную Россию.

В общем, я хочу сказать: все революционные силы России, наша «передовая» интеллигенция, едва возникнув в тёмной безграмотной стране, провоцировала народ на активные насильственные действия — слева. Своим «правдивым» словом она на протяжении двух поколений воспитывала их, совершенствовала. Тип русского революционера рос на глазах общества: декабристы, народники, первомартовцы, анархисты, уже в наше время — эсеры, наконец — процесс завершился! — большевики.

И вот уже их партия рвётся к политической власти, чтобы вести борьбу за русский социализм, вернее, возглавить в России социалистическую революцию.

Кто же они, большевики? Что это за новый — окончательный, стопроцентный — тип русского революционера, созданный отечественной историей, а ещё точнее — самодержавием справа и «революционной, передовой» и ещё как угодно русской интеллигенцией слева?

И вот теперь о конкретном представителе этой новой разрушительной породы людей, с которым, как я уже писал, у меня была встреча.

Григорий Каминский, студент Московского университета, кажется, медик. Недоучившийся, конечно, студент — революция призвала на улицы и площади из академических аудиторий. Красавец, копна густых волос, жгучие глаза (есть в них некий блеск, какой бывает в глазах кокаинистов), артистизм в манерах и в поведении, эрудиция, напор, огромная жизненная энергия. И — потрясающе молод. Двадцать один — двадцать два года, не больше. Приехал в Тулу месяц назад, возглавил местную большевистскую организацию. А она накануне Февральской революции была разгромлена, жалкая кучка. И вот — прямо на глазах — растёт, приобретает авторитет, завоёвывает, как они говорят, пролетарские массы. С крестьянами хуже, но и в деревне большевики не дремлют. И всё он, Каминский. Все крутится у них вокруг него, бывалые заматерелые подпольщики, прошедшие не через одну царскую каторгу, в рот смотрят этому мальчишке. Знаешь, Арнольд, есть в этом студенте какая-то магия, чёрные чары. Я много раз слушал его на митингах. Он блестящий оратор и полемист.

11о именно для сегодняшней русской толпы на улицах и площадях. Он знает психологию этой толпы, её примитивные чувства и стремления. И его уже знают в Туле: «Каминского! — кричат на всех митингах и собраниях, где выступают большевики. — Даёшь Каминского!» В первые дни, случалось, стаскивали его с телеги или помоста, теперь — на руках носят к трибуне. И тут надо признать: большевики — народная партия, вернее, толпе импонирует их погромная программа, их лозунги, насквозь проникнутые русским бунтом. Другое дело, что с этими лозунгами и программой станет, если, упаси Боже, большевики захватят власть, к чему они стремятся совершенно откровенно.

И вот, наблюдая, изучая Григория Каминского как врага своего дела и той России, которую я хотел бы увидеть в будущем, я для себя попытался определить основные черты этого нового в нашем обществе человека, а через него и черты поколения молодых русских революционеров, исповедующих большевизм.

Получилось, Арнольд, у меня следующее.

Главное в Григории Каминском — абсолютная, всепоглощающая преданность идее, которой он служит. И здесь он до конца честен, искренен, не знает — увы, увы! — компромиссов. За свою идею он готов, не дрогнув, отдать жизнь. В этом люди типа Каминского сродни первомартовцам, таким фанатикам, как Желябов, Перовская, Кибальчич. Резюме: главное в характере Григория Каминского — он фанатик своей идеи.

Из этой черты как бы логически следует вторая его черта. Он, а значит, они — не знают сомнений. Они, только они, большевики, правы, всегда и во всём, и даже нет смысла добиваться в споре, в дискуссии с ними изменения их позиции, предлагать компромисс. Бесполезно! Стена! В этом я окончательно убедился сегодня, пытаясь растолковать Каминскому, в чём могут быть трагические для России последствия заблуждения большевиков. Все напрасно. Я разговаривал с пустотой...

Наконец, последнее. Григорий Каминский, как истинный большевик, свято верит, что путь к светлому, достойному свободного человека будущему нашего отечества пролегает только через насилие, через революцию и иного не дано. Мы с: тобой много говорили об этом. Моя точка зрения тебе известна: эволюция вместо революции, постепенность, никакого насилия. Ибо пролитая кровь неизбежно и неотвратимо ведёт к новому, более страшному кровопролитию.

И ты представляешь, какая разрушительная, чёрная сила заключается в большевизме, если соединить фанатическую преданность идее с основным методом достижения её — через насилие и революцию? Сегодня Григорий Каминский так и сказал мне: социализма невозможно достигнуть без крови и насилия. Сказал, может быть, другими словами, но суть такова. Они, не дрогнув, к своей цели пойдут по трупам, а витать над их железными колоннами в этом марше будет всеобщая любовь к будущему свободному, в их понимании, человечеству, и этой любви нет дела до тех индивидуумов, тела которых кромсают победные сапоги.

Да, сейчас невозможно Гришу Каминского, красавца-юношу, недавнего студента-медика с почти нежным интеллигентным лицом, представить в подобных победных колоннах. Но мы с тобой, Арнольд, изучали логику, а у неё неумолимые законы...

Всё. Заканчиваю это нерадостное письмо. Только последнее. Ты и из парижских газет, в том числе русских, знаешь, что происходит у нас. Я, может быть, лишь дорисовал картину. Главное — показал тебе силу, которой нам в борьбе за русскую демократию предстоит противостоять. Я остался здесь — для этого противостояния. Нас немало, патриотов России. Да поможет нам Бег.

Письмо будет идти долго, окольным путём, через Финляндию и Швецию, но, надеюсь, дойдёт. Посему — жду от тебя ответа.

Всем-всем привет! Если встречаешь князя Андрея Александровича Воловского — кланяйся ему от меня и скажи, что мы с ним ещё обязательно доспорим о скифах в каком-нибудь уютном кафе на Елисейских Полях.

Обнимаю — твой П. Мигалов».

Глава шестая НАКАНУНЕ


Дядя Гриши Алексей Александрович Каминский оказался человеком удивительным. Он был младше Наума Александровича на несколько лет, во время русско-японской войны воевал в пехоте, под Мукденом, где осколок снаряда угодил ему в ногу, в полевом госпитале молодой врач в окровавленном прорезиненном фартуке отпилил ему ногу под самое колено почти без наркоза — начиналась гангрена.

К семье — жене, женщине суровой и крикливой, тёще, старухе ещё более суровой и крикливой, и к чадам своим — в ту пору их было пятеро — вернулся Алексей Александрович с деревянным протезом вместо левой ноги, в потрёпанной солдатской шинели, с Георгиевским крестом, с китайским подарком — диковинным драконом с выпученными зелёными глазами и хвостом из разноцветной пакли. Вернулся убеждённым ненавистником существующего политического строя России и личным врагом русского самодержца Николая Второго.

В кругу семьи в первый же день по прибытии, выпив чарку и грохнув кулаком по столу, Алексей Александрович, отставив в сторону деревянный протез, на который с полуужасом и полувосхищением взирали самые малые его дети, сказал в полной торжественной тишине:

   — Кто проиграл войну япошкам? — Семейство за незнанием ответа помалкивало. — Царские генералы проиграли! Царь, чтоб он сгинул, проиграл! — Тёща перекрестилась на иконы в красном углу. — А солдат русский воевать умеет... — Глава семьи выпил вторую чарку водки и смахнул скупую слезу, набежавшую на глаза. — Сколько там нашего брата зазря полегло!.. Сколько по госпиталям сгнило... Отседова какой вывод? — Опять все за столом как язык проглотили. И что удивительно — тёща тоже ни слова. — Свергать надо к чёртовой матери царя и его генералов с министрами!

   — Лёша, ты хоть не громко... — осмелилась было жена на возражения.

   — Цыц! — грозно гаркнул Алексей Александрович, а самые малые дети заревели в голос. — Объявляю вам своё решение: отныне на дело революции кладу жизнь!

Надо сказать, что до отправки на японский фронт Алексей Александрович Каминский сапожничал на окраинной улице Екатеринослава, где и обитал со своим семейством. От клиентуры, правда всё больше люда небогатого, отбоя не было. По понятиям рабочей слободки, жила семья вполне сносно.

Вернувшись с войны, опять засел Алексей Александрович в своей комнате, пропахшей деревянным клеем, привычно застучал молотком, выбирая медные гвозди с языка. Однако изменения в жизни и сапожника, и его чад и домочадцев произошли. Теперь часто по вечерам исчезал куда-то сапожник, возвращался поздно, случалось, за полночь, и на вздохи жены отвечал кратко:

   — Не твоего ума дело. Ты за детьми гляди.

Стали и в доме Каминских появляться люди, тоже по вечерам, всё больше мастерового вида — запрутся в комнате Алексея Александровича, и разговоры там тихие, споры, но тоже голосами приглушёнными. Откроется дверь, хозяин скажет:

   — Жена, ещё самовар. Этот простыл.

А как-то, уже совсем в ночь, услышали женщины — тихо, но складно поют за дверью сапожной мастерской:


Вихри враждебные веют над нами,
Чёрные силы нас злобно гнетут...

Тут самый старший из сыновей, Николка — двенадцатый год ему шёл, — оказывается, не спит, объясняет матери и бабушке:

   — Это они про революцию!..

Враз на него женщины свистящим шёпотом накинулись: а ну, в постелю, оголтелый!

Необходимо одно разъяснение: суровость и охота покричать у жены Алексея Александровича и его тёщи больше проявлялись в общении между собой и в совместном воспитании чад. Авторитет же главы семьи был в доме непререкаем. И жило это семейство Каминских дружно, весело, правда, несколько шумно и бестолково.

После первой русской революции вслед за Наумом Александровичем покинул Екатеринослав и Алексей Александрович. Можно предположить, и у него неприятности с полицией и властями произошли.

Ещё одна черта характера была у Алексея Александровича весьма характерная: непоседлив, а может, неуживчив. Вот только с кем? Не с клиентами же своими, которые ему тачать сапоги заказывают. Получается опять — с местными сильными мира сего, властями предержащими...

Словом, к 1911 году сменил Алексей Александрович несколько мест и вот оказался в Минске, предварительно со старшим братом списавшись, и Наум Александрович оказал ему протекцию по устройству с жильём в рабочей слободе у Брестского вокзала.

Небольшой домик в четыре комнаты с садом и огородом за высоким забором, двор с сараем для дров, кусты сирени под окнами, а летом в палисадничке расцветают алые и белые мальвы. Улица немощёная, зимой в сугробах у домов, летом заросшая пахучей мелкой ромашкой.

В этом доме и появился в январе 1911 года гимназист Гриша Каминский.

Приняли его тут радушно, по-родственному, без лишних слов.

— Вот твоя комната, Григорий, — сказал Алексей Александрович. — Старших девок к тёще переселил. Ничего! Ей веселее будет... — В ту пору в семействе Каминских было уже не то шестеро, не то семеро детей, — младших Гриша путал. — Тесновато, зато тихо. Занимайся! — Хлопнув племянника по спине сильной рукой, сказал: — Эко ты, брат, вымахал в последние годы!

Действительно, и сам Гриша в крохотной комнатушке ощутил себя великаном. Казалось, повернётся — и обязательно что-нибудь заденет. Однако всё ему здесь нравилось: окно выходит в сад, сейчас утонувший в снегу; кровать у тёплого бока печки, столик, на котором стоит круглый будильник с циферблатом в виде солнца. На глухой стене он приспособил полку для книг, под кровать — гантели и коньки.

Но главное — это рабочая слобода. Молодец дядя! Поселился в таком замечательном месте.

Район вокруг Брестского вокзала был особым в Минске. Железнодорожный мост соединял Брестский вокзал с Виленским, и был этот мост своеобразной границей.

От Виленского вокзала рукой подать до городского центра. Здесь несколько мощённых булыжниками улиц, которые по вечерам освещают — нововведение! — электрические фонари, следуют один за другим роскошные особняки местной аристократии, администрации и богатых купцов, всё больше в стиле «русского модерна», на Питер и Москву минская знать оглядывается. Несколько улиц деловых: здесь ведут торговлю оптом и в розницу самые разные фирмы, и отечественные, и иностранные, и смешанные; торговые дома рекламируют самые разные товары — от корсетов новейших французских фасонов, брюссельских кружев и всемирно знаменитых ароматических сигар фабрики «Катык» до венской мебели, германских станков для текстильных фабрик и локомобилей. Совсем рядом знаменитый рыбный рынок (сюда ещё с первых гимназических классов любил приходить Гриша со своими друзьями — поглазеть): ежедневно выкладывают рыбаки на длинные прилавки из плетёных корзин серебристых карпов, остромордых щук, пучеглазых раков, выловленных в Свислочи и Немичи. Особая улица предназначена для развлечений: тут в электротеатре «Гигант» идут «лучшие боевики синематографического сезона»; к игорным домам, в дверях которых стоят величественные лакеи в ливреях с лампасами жутко неприступного вида, съезжаются поздними вечерами господа в костюмах «чёрная тройка» и белоснежных манишках («Чем они там занимаются?» — пытался угадать гимназист); а в ресторанах «Чикаго» и «Альказар» кутят провинциальные дельцы, и даже через зашторенные окна слышно, как поёт цыганский хор:


Наши гости!
Вам здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!..

Совсем другой мир в рабочей слободе возле Брестского вокзала. Он милей Грише Каминскому, и люди, которые живут в слободе, милее и понятней. Здесь он свой среди своих. Ещё раньше, когда Гриша жил в Минске с родителями, он часто бывал тут у своих друзей. С каждым годом их у мальчика становилось всё больше и больше.

... Улицы немощёные, дома всё одноэтажные, построенные большей частью давно. Обитает в этих домах рабочий и конторский люд, почти все знают друг друга. Свои нравы и обычаи, дух независимости и демократизма. В слободу не очень-то любят заезжать и заходить по вечерам полицейские, а жандармским ищейкам, сыщикам с незапоминающимися физиономиями лучше не появляться. Предпочитало сюда не заглядывать и гимназическое начальство и классные воспитатели, а строгости в гимназии изрядные. Среди всяческих ограничений и это: воспитанники не имеют права появляться на улицах города после семи часов вечера.

Однако для гимназистов, живших в слободе, этот закон не писан.

И не было у Гриши Каминского большего удовольствия, чем независимая прогулка вместе с друзьями по слободе, по главной её улице, Московской, которая ведёт к железнодорожному мосту, два мира разделяющему.

Особенно любили друзья подниматься на этот мост. Под ним жила своей жизнью железная дорога: горели на путях разноцветные огни, перекликались маневровые паровозы, с грохотом проносились поезда, исчезая вдали... Дух странствий, путешествий, мираж неизведанного. Чаще билось сердце Гриши, он сжимал руку Лёве Марголину, говорил возбуждённо:

   — Всё у нас с тобой впереди. Мы обязательно увидим весь мир! Как замечательно жить, правда?

   — Правда... — отвечал его верный друг.

...Шестнадцать лет. Какая дивная пора жизни! Время телесного и духовного созревания, первые увлечения, обнажённость чувств в восприятии мира, мучительные вопросы: «Зачем я пришёл на эту землю? В чём смысл существования?..» И жажда знаний, стремление к новизне во всём, энергия действия, переполняющая тебя до краёв. И жизнь кажется бесконечной, смерти нет... А если уже в эти годы появилась высокая цель — приступы счастья почти постоянны: я знаю, для чего живу! У меня есть цель, и ей я полностью посвящу себя.

Именно так ощущал себя Гриша Каминский в 1911 году, поселившись в доме своего замечательного дяди Алексея Александровича. Первый ученик в классе, и преподаватели все в один голос прочат ему золотую медаль. Он выделяется среди сверстников — высокий, косая сажень в плечах, густая тёмно-русая шевелюра падает на большой, выразительный лоб, в темноватых глазах светится ум, доброта, напряжение мысли. Гриша полон физической силой, которую, однако, постоянно развивает в себе: по утрам обливается ледяной водой, занимается с гантелями, на катке нет ему равных среди конькобежцев. Идёт в толпе гимназистов — невольно выделяется среди своих сверстников: стремительный шаг, гимназическая шинель нараспашку даже в самый лютый мороз, слышен его энергичный, сильный голос — всегда что-то рассказывает друзьям. Или спорит.

И одно определённо: авторитет Григория Каминского и в гимназии, и в рабочей слободе вокруг Брестского вокзала был весьма велик.

Да, жизнь заполнена до краёв: учёба, книги, музыка, спорт, дружба... Но было ещё что-то в этом юноше — сильное, цельное, делающее его личностью среди своих товарищей. Он не мог открыть друзьям, что делает его жизнь осмысленной, яркой, именно цельной, — это было не только его тайной.

Революционная борьба — вот главный смысл его жизни. Как всё здорово получилось: дядя сам член социал-демократической партии, его неприметный дом давно стал местом нелегальных встреч революционеров — удобно: к сапожнику каждый день приходят клиенты. И нет у Алексея Александровича секретов от племянника. Наоборот, Григорий в курсе всех дел местных социал-демократов и постоянно выполняет самые разные задания (благо ещё с тех пор, как с братом Иваном ходил на сходки, знает он много людей в рабочем Минске): разнести подпольную литературу по адресам, которые держатся в цепкой памяти, ночью в депо разбросать листовки, проводить товарища, приехавшего из Вильно, на конспиративную квартиру.

Зимой 1911 года в доме дяди Григорий особенно сблизился с Ильёй Батхоном. Этот белокурый, сутуловатый человек с впалыми щеками появился однажды, держа в руках дырявые сапоги, спросил, как он сказал, «господина мастера» и пробыл в комнате Алексея Александровича несколько часов. Скоро он опять появился и снова с дырявыми сапогами. На этот раз дядя кликнул к себе Гришу, представил его незнакомцу:

   — Вот он какой у нас, племянник мой.

   — Наслышан, наслышан. — Рукопожатие гостя было горячим и сухим.

Так они познакомились.

В первую встречу Гриша узнал, что Батхон только что вернулся из ссылки, из Туруханского края, а туберкулёз у него ещё давний, с первой ссылки, которую он отбывал в Тобольске.

   — Опасности, юноша, нет, — сказал он, усмехнувшись. — Фаза закрытая.

   — Да я и не опасаюсь, — смутился Григорий.

   — Для начала скажу следующее... — Гость деликатно покашлял в кулак. — Основная сила в будущей и неминуемой... подчёркиваю: неминуемой революции — молодёжь. Вы, Григорий, и ваши товарищи.

   — Вы говорите, — нетерпеливо перебил Григорий, — революция неминуема. Почему?

   — Такова судьба России, — последовал ответ. — На этот путь, безусловно кровавый, страну толкнуло русское самодержавие ещё в восьмидесятые годы прошлого столетия, когда Александр Третий окончательно отверг конституцию Лорис-Меликова... — Илья Батхон внимательно посмотрел на Каминского. — Вы вникали в этот пласт отечественной истории: хождение в народ, «Народная воля», убийство Александра Второго, «новые» люди при его дворе во главе с графом Михаилом Тариэловичем Лорис-Меликовым?

   — Откровенно говоря, подробно не вникал, — признался Григорий.

   — Вникните! Обязательно! — В голосе Батхона не было и тени упрёка, а только доброжелательность. — Молодой революционер должен, больше того — обязан знать историю своей страны. Борьба без знаний и чётких позиций — дело даже опасное. Вы меня понимаете? Просто увлечение самой борьбой... Так сказать, романтика...

   — У меня не слепое увлечение, — с обидой сказал Каминский. — И не романтика.

   — Я знаю. — На плечо Григория легла горячая дружеская рука. — Но учиться необходимо. И особенно вашим друзьям.

Вот что... Для начала — возьмите-ка несколько брошюр. Дайте почитать своим друзьям. — Илья Батхон помедлил. — Кому доверяете.

   — Спасибо... — Григорий держал в руках тонкую книжицу в сером переплёте: «Манифест коммунистической партии».

С того дня Каминский часто встречался со своим новым старшим товарищем по борьбе: через него попадала к Григорию и его друзьям революционная литература, издаваемая за границей и тайно перевозимая в Россию.

Однажды Илья Батхон сказал:

   — Гриша, я передаю вам предложение минского подпольного комитета социал-демократической партии... Почему бы здесь, в слободе, не организовать кружок молодёжи? Легальный.

   — Легальный? — вырвалось у Гриши.

   — Именно. Легальный... Скажем, литературный кружок. Ведь, разбирая литературные произведения, говорить можно о многом...

   — И я знаю, — нетерпеливо перебил Каминский, — кто у меня в этом кружке будет! Ведь по вечерам я занимаюсь в библиотеке имени Толстого!

   — Я знаю эту библиотеку, — сказал Илья Батхон. — Публика там самая разная.

   — Не беспокойтесь! — засмеялся Гриша. — Своих я там всех знаю.

   — Тогда, Григорий, действуйте!


* * *

Воздадим славу российским библиотекам, которые создавались в конце прошлого века и в начале нынешнего земствами, благотворительными обществами, меценатами в больших и малых городах, в казацких станицах, в крупных сёлах обширной империи. Очаги знания, очаги света и разума среди тьмы всенародного невежества и безграмотности. Скольких людей, и прежде всего молодых людей, приобщили они к кладовым познания, к высотам искусства, сколько юных сердец окрылили высоким порывом к справедливости, гуманизму, братству на нашей маленькой прекрасной планете!

Именно такой была библиотека имени Льва Николаевича Толстого в рабочей слободе около Брестского вокзала в Минске. Она была открыта по инициативе и на средства благотверительного общества «Просвещение» при городской управе; членами общества были местная интеллигенция, прогрессивные учителя гимназий и реальных училищ, врачи, инженеры, служащие государственных контор.

Скоро эта библиотека, занявшая капитально отремонтированный двухэтажный дом — в нижнем этаже сама библиотека, книжный фонд, в верхнем — читальный зал, — стала любимым местом для молодёжи рабочей слободки, главным образом гимназистов старших классов. Впрочем, сюда приходили и молодые рабочие депо, служащие местных контор, работница швейной фабрики, расположенной неподалёку.

Молодые люди появлялись здесь не только для того, чтобы обменять книгу, но и для встреч и знакомств — библиотека, а в большей степени читальня, на втором этаже, стала своеобразным молодёжным клубом.

Уютный небольшой зал с портретами классиков русской и мировой литературы на стенах. Лампы под зелёными абажурами на столах. (Тогда считалось: зелёный отсвет полезен для глаз во время чтения.) Свежие газеты и журналы специально выписывались для читального зала: «Русское богатство», «Мир Божий», научно-популярные журналы, даже горьковская «Летопись». Всегда здесь было тепло, встречают каждого приветливо, заинтересованно. Из читального зала дверь ведёт в небольшую комнату, где стоят удобные кресла, диваны, — здесь не читают, а беседуют, обсуждают прочитанное, не обходится, естественно, без жарких споров.

До девяти вечера приветливо горят зелёные лампы на столах читального зала библиотеки имени Толстого. Но и когда закрывается библиотека, молодые люди не спешат расходиться — уже появилась традиция: идут гулять по слободе, продолжая споры, начавшиеся в библиотеке. Правда, разбившись на несколько компаний. Например, у Станислава Бжаковского, юноши с бледным нервным лицом и тонкими усиками-стрелками над капризной верхней губой, своя, а у Гриши Каминского, широко шагающего в серой гимназической шинели нараспашку, — своя...

Григорий Каминский постоянный посетитель библиотеки имени Толстого, её читального зала. Приходит он сюда и за книгами — вся русская классика в библиотечных фондах, а гимназический курс отечественной литературы крайне ограничен... Жажда знаний обуревает гимназиста. Приходит в читальный зал, и у него там даже своё место у окна — прочитать последние газеты, перелистать журналы — знать, знать всё! Или как можно больше. Впрочем, недавно Илья Батхон сказал ему:

   — Невозможно знать всё. Мир современных знаний необъятен. Поэтому, занимаясь образованием и самообразованием, надо руководствоваться правилом: знать всё об одном и понемногу обо всём.

«Как это точно! — думает Григорий Каминский. — Но что для меня всё? Политическая борьба? Разве есть точная наука — политическая борьба? Необходимо разобраться. И вопрос остаётся — что для меня всё? О чём я должен знать всё?..»

И ещё приходит Григорий Каминский в библиотеку имени Толстого для знакомств с людьми и бесед с ними.

Какой же разный народ собирается в читальном зале, освещённом лампами под зелёными абажурами. И все они интересны нашему юному герою...

Вот Станислав Бжаковский. Вокруг него всегда особая публика: молодые люди с длинными волосами, некоторые из них ходят с тростями, деланно прихрамывая; барышни изломанны, всегда нервно возбуждены, у некоторых странно блестят глаза (Грише кто-то сказал: «Нюхает кокаин»). Когда эти люди заполняют комнату с мягкими креслами и диванами, там споры о последних произведениях Арцыбашева, Соллогуба, Андреева, Вербицкой. Там в почёте стихи символистов, и сам глава этого круга Станислав Бжаковский, откинув со лба длинную прядь волос, нараспев читает стихи Бальмонта, Игоря Северянина, Апухтина.


Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж...
Королева играла — в башне замка — Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил её паж...

Но чаще он ведёт со своими слушателями разговоры о смысле жизни. Вернее сказать, о её бессмыслии:

   — Мир непознаваем. Человек гадок и омерзителен. Если сейчас отменить законы, суды, разрушить тюрьмы, — завтра на земле не останется ни одной неизнасилованной женщины. — Почему-то у слушательниц эти пророчества вызывают крайнее возбуждение. — А посему живите сегодняшним днём...

   — Любовь и деньги правят миром! — вставляет кто-то.

И опять Станислав Бжаковский декламирует:


Она отдалась без упрёка,
Она целовала без слов.
Как тёмное небо глубоко,
Как дышат края облаков!

Нет, не по пути с этими людьми Григорию Каминскому. Он даже не ввязывается в споры с Бжаковским — неинтересно. И бессмысленно — считает он. Есть люди, которых он не поймёт никогда. И они его не поймут — тоже никогда.

...Совсем другая компания собирается вокруг гимназистки Тани Гурвич, в которой привлекательно всё: быстрая лёгкая походка, карие глаза, наполненные, кажется, солнечным светом, заразительный смех. Вокруг Тани всегда не только гимназистки, её сверстницы, но и молодые портнихи со швейной фабрики, конторские служащие. И разговоры в этом кругу другие.

Гриша Каминский с Таней Гурвич в дружеских отношениях и поэтому со своими друзьями часто принимает участие в литературных разговорах и спорах, которые возникают в этой компании, собирающейся в читальном зале библиотеки имени Толстого.

А спорят здесь о последних рассказах Горького, о недавних выступлениях в Минске молодого поэта Владимира Маяковского и писателя Вересаева, вождя акмеистов Брюсова и критика Когана.

   — Маяковский в своей бунтарской поэзии, — говорит, страстно жестикулируя, Таня Гурвич, — зовёт к революционной борьбе! Он — певец улиц, городских окраин...

   — Он просто хулиган в своих стихах, — не соглашается кто-то. — И совсем непонятен! Твой Маяковский, Татьяна, нарочно дразнит и своих читателей и слушателей. Недаром его освистали в зале Коммерческого училища!

   — Позвольте не согласиться, — вступает в спор Григорий Каминский. — Владимира Маяковского освистали первые ряды, занятые сытой буржуазией. Её он действительно раздражает. Это не для них: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?» Господам буржуям уже чудится, что в их квартирах ломают ванные комнаты, чтобы эти трубы достать. Нет, я -полностью согласен с Таней: своей поэзией Маяковский зовёт к действию против зла!

   — И я поддерживаю Таню, а также Гришу, — включается в разговор Лёва Марголин. — Лично мне Маяковский по душе. Было такое ощущение прямо там, в зале Коммерческого училища: встать и идти на демонстрацию!

   — А какой он красивенький, Володечка Маяковский! — говорит кто-то из портних.

Все смеются. Однако скоро литературные дебаты возобновляются.

   — И вот, если сравнить яркого, темпераментного Маяковского, — опять берёт слово Таня Гурвич, — с Валерием Брюсовым... Сух, вял, академичен. В цивильном костюме, а посмотришь на него, когда поэт на сцене, — будто он в генеральском мундире и все пуговицы застёгнуты...

   — Решительно возражаю! — поднимается с дивана молодой человек, и на нём мундир железнодорожного служащего, застёгнутый на все пуговицы. — Вы напрасно судите по одежде. Брюсов читал блестящие стихи, проникнутые демократическим духом свободы! Согласен, читал несколько монотонно, без выкрутасов Маяковского, но зато какой смысл! Надо вникать в смысл! Помните? — И молодой человек декламирует с волнением в голосе:


— Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь, кому?
— Эй, не мешай нам! Мы заняты делом...
Строим мы... Строим тюрьму...

Глядя на разгорячённые молодые лица, на горящие глаза собравшихся в комнате, на Таню Гурвич, которая вся — порыв и устремление к действию, Григорий Каминский думает: «Вот из этих ребят мы и образуем наш литературный кружок! На них можно положиться».


* * *

...Гаснут лампы под зелёными абажурами в читальном зале. Молодые люди гурьбой выходят на улицу — лепит мокрый снег, который в свете редких фонарей кажется серым; резкий ветер лезет за ворот, промозгло, сыро. Но скверная погода не помеха для тех, кто только что покинул тёплую приветливую комнату.

   — Ребята, погуляем?

   — Конечно! Пошли на мост!

...Они шагают тесной гурьбой по Московской улице — смех, шутки, звонкие голоса.

   — Таня, отстанем немного. — Григорий берёт девушку за локоть. — Есть серьёзный разговор.

Вся шумная ватага ушла вперёд, и они остаются одни. Крупные снежинки тают на разгорячённых щеках.

   — Я слушаю тебя, Гриша. — Голос Тани непривычно тих, и в нём ожидание...

Григорий, поборов непонятное внезапное смущение, говорит деловито, даже сухо:

   — Понимаешь, Татьяна... конечно, хорошо нам в читальном зале. Народ славный, разговоры интересные. И всё-таки всего не скажешь...

   — Что ты имеешь в виду? — тоже переходит на деловой тон Таня Гурвич, подавив вздох.

   — Есть книги, которые числятся в списках запрещённых. А это замечательные книги! Их нам необходимо знать. Сама понимаешь, в читальном зале о таких книгах не поговоришь. Потом... Ведь литературное произведение даёт возможность, оттолкнувшись от него, порассуждать о многом.

   — О чём, например? — Девушка остановилась и теперь прямо, внимательно смотрит на Григория.

Они совсем одни на улице. Мартовский снег летит навстречу сплошным потоком.

   — Например? — Каминский тоже открыто, не отводя взгляда, смотрит в глаза Татьяны. — Например, о революции, о положении рабочих на минских заводах, о последних событиях в Московском университете, когда студенты освистали реакционных профессоров и отказались слушать их лекции!

   — Что же ты предлагаешь? — тихо спрашивает Таня, оглянувшись по сторонам.

   — Да ничего особенного! — смеётся Каминский. — Ничего противозаконного. Давай организуем свой литературный кружок. Легальный. Законом это не возбраняется. Будем собираться и говорить о книгах... — Он помедлил. — И о жизни.

   — Это замечательно, Гриша! — Татьяна хлопает в ладоши. — Какой ты молодец! Как здорово придумал!

   — Только необходимо решить два вопроса. Во-первых, на занятия кружка должны приходить люди, которым мы доверяем. Наши люди. Я приведу гимназистов из старших классов, ты их всех знаешь. Ты — из своей гимназии. Очень важно, чтобы в нашем кружке занимались молодые, работницы со швейной фабрики...

   — Там есть замечательные девушки! — нетерпеливо перебивает Татьяна Гурвич. — Да ты их многих знаешь, они ходят в библиотеку. Аня Прайс, Зина Зигайло, Катенька Ширмакова... Погоди! — останавливает себя Таня. — Это во-первых. Людей в кружок мы, конечно, соберём. А во-вторых?

   — Во-вторых, надо найти квартиру, где мы будем собираться. Понимаешь, Таня, нам не нужно постоянных ушей. Да если что — у нас литературный кружок, потребуется — зарегистрируем его в городской управе. Но лучше обойтись без регистрации. И получается, квартира нам нужна, можно сказать, конспиративная.

Таня не отвечает, думает. Её молчание Григорий истолковывает по-своему:

   — В конце концов, нам главное — начать.

   — Первое занятие мы можем провести у нас, — говорит Таня. — Я договорюсь с родителями, они уйдут куда-нибудь. Но дальше... — Теперь она говорит быстро, торопясь. — Я, кажется, придумала! Меня Зина Зигайло недавно познакомила со своей подружкой, Соней Фукс. Она тоже работает на швейной фабрике, а живёт совершенно одна, квартира небольшая, две комнаты. На Ляховской улице. И Соня абсолютно наш человек! Я думаю, она согласится...

   — Вот и отлично! — Григорий берёт девушку за плечи и легко кружит её вокруг себя. — Так и поступим. Первое занятие проведём в твоей квартире, потом ты меня познакомишь с Соней Фукс. Но для первого занятия надо как следует подготовиться. Вот что! Ты можешь зайти ко мне после гимназии?

   — Могу... — И опять в голосе Татьяны Гурвич ожидание.

   — Отлично! Тогда все подробности обсудим. А сейчас — пошли на мост!

   — Пошли.,

...На железнодорожном мосту, который соединяет Брестский и Виленский вокзалы, никого нет. Они стоят рядом, молчат. Вечерние смутные дали тонут в клубящемся снегу, сквозь него пробиваются огни на стрелках — зелёные, красные, фиолетовые.

Издалека нарастает грохот — приближается поезд, и уже видны огни паровоза.


Письмо Татьяны Гурвич в Петербург старшей сестре Марии

«Минск, 18 марта 1912 года.

Дорогая Машенька!

Получила твоё письмо, в котором ты пишешь о студенческих волнениях в Императорском университете. Какая ты молодец — участвовала в студенческой демонстрации! Завидую.

Но и у нас интересных событий тьма. И главное из них — мы создали свой литературный кружок, можно сказать, почти подпольный. Да, да! Представь себе! И завтра будет первое занятие. Знаешь, где оно произойдёт? Никогда не догадаешься! У нас на квартире! Маман и папа я соблазнила пойти в театр, а наши братики-реалисты приглашены в гости к своему товарищу. Тут тоже проделана соответствующая работа.

Теперь я должна рассказать об одном человеке. Его зовут Григорий Каминский, он гимназист предпоследнего класса. Родители Гриши живут где-то в Польше, а он до окончания гимназии остался в Минске и сейчас живёт у своего дяди-сапожника. Их маленький дом почти напротив нашей квартиры. Представь себе! И по утрам я вижу, как он стремительно выходит из калитки, высокий, мужественный, обворожительный. Нет, нет, Маша, не подумай ничего такого! Мы — друзья. И товарищи по борьбе. Не скрою, Гриша мне нравится, но сейчас не время для всяких чувств, когда в России надвигается революционная буря. Как говорит наш Максим Горький? «Буря, скоро грянет буря!» Ох, скорей бы она грянула!

Так вот, сестричка, Григорий Каминский руководитель нашего литературного кружка, он и предложил его создать. И вчера вечером я была у него дома — он меня пригласил, и мы обсуждали первое занятие. Решили, оно будет посвящено разбору пьесы Островского «Гроза», и вступительный доклад сделает друг Гриши, Лёва Марголин, они учатся в одном классе. Сначала я не соглашалась: зачем «Гроза»? Ведь драматургию Островского мы изучаем в гимназии. К тому же у нас блестящий учитель словесности и истории, Нил Александрович Яблонский. Что мне о нём говорить? Ты ведь тоже у него училась. Но Григорий возразил: пьеса «Гроза» даёт возможность поговорить вообще о положении женщины в России, не только во времена Островского, но и сейчас. И доклад Лёвы Марголина называется «Женский мир в «Грозе» Островского».

Но я тебе хотела рассказать о своём визите к Григорию. Прихожу в назначенный час. На мой стук в дверь выбежала целая ватага ребятишек, шумная, горластая, потащили в мастерскую: «Мы знаем, — кричат, — тебя ждут!» Вхожу, маленькая комнатка, у печи на табурете сидит Гришин дядя. Очень у него смешные усы, как у Тараса Бульбы. Вбивает гвозди в каблук сапога, ловко у него получается. Только тут я заметила, что у дяди Гриши — его зовут Алексей Александрович — вместо левой ноги деревянная культяпка. Я невольно уставилась на неё. И тут же ужасно неловко стало. На помощь пришёл Гриша, он был тоже в комнате, поднялся мне навстречу, я увидела, что у него в руках толстая книга. Мы все трое поздоровались, Гриша одобряюще улыбнулся мне, сказал: «Вот, пока тебя ждал, читал дяде Ибсена». И мы заговорили о произведениях этого писателя. Оказалось, что Ибсен любимый автор Гриши, а доктор Штокман его любимый герой. Гриша сказал: «В литературе меня привлекают сильные, волевые характеры. Я у них учусь жить и бороться». И ещё он сказал об Ибсене: «Он пишет просто, ясно. А где простота, там и красота».

Алексей Александрович тоже принимал участие в разговоре, но больше слушал нас, и я видела, что ему интересны наши речи и он гордится своим племянником. В самом деле, Маша, Григорий Каминский — выдающаяся личность. Это я тебе говорю совершенно объективно, такого же мнения все мои друзья. Он ужасно много читает, всегда с книгами, знает буквально всё, о чём ни спроси, он постоянно закаливает свою волю, занимается гимнастикой, иногда по утрам я вижу, как он выходит на крыльцо по пояс голый и обливает, себя из ведра ледяной водой. Представляешь? Что ещё характерно — на всё у Григория своя точка зрения и в спорах он всегда, отстаивая её, выходит победителем.

Так вот, скоро в этой сапожной мастерской я чувствовала себя очень просто, свободно, даже как-то радостно. Нам дети принесли чай, калачи с маслом. Так было мило! А потом мы с Гришей ушли в его комнату, она совсем крохотная, и стали обсуждать подробности завтрашнего первого занятия нашего литературного кружка, говорили о тех, кто придёт. Всем, кто собирается, мы полностью доверяем. В основном это гимназисты и гимназистки старших классов, девушки-портнихи с соседней швейной фабрики, несколько молодых людей из контор нашей слободы и из управления железной дороги. Всего человек пятнадцать.

Как-то пройдёт наше первое занятие? Ужасно волнуюсь. И в то же время почему-то чувствую себя абсолютно счастливой.

Обо всём, что будет происходить в нашем кружке, я регулярно стану писать тебе подробно. И ты мне, сестричка, пиши почаще о столичной жизни, о всех новостях в Питере, особенно о том, что происходит у вас в университете.

Родители здоровы, папа стал больше интересоваться, чем я занимаюсь вне гимназии, и похоже, у нас назревает конфликт. Как у тебя в последнем классе, помнишь? Братишки наши тоже здоровы, учатся весьма средне, вообще шалопаи они порядочные, но я их люблю.

Всё. Уже поздно, а у меня не выучен латинский.

Целую тебя, Машенька! Пиши.

Твоя сестра Татьяна».


...В комнате были задёрнуты шторы, на столе горела лампа под розовым абажуром с японскими фигурками, вышитыми разноцветными шёлковыми нитками. В кругу света Лёва Марголин разложил листы своего доклада «Женский мир в «Грозе» Островского», однако в них он совсем не заглядывал...

Собравшиеся на первое занятие литературного кружка разместились на двух диванах, на стульях, троим гимназистам не хватило место, и они устроились прямо на полу, на ковре, скрестив ноги по-турецки.

Григорий Каминский полусидел на подоконнике, внимательно слушая друга, наблюдая за происходившим. Одним он удивил всех (а все собравшиеся на занятия его знали): пришёл к Гурвичам в тёмных очках.

   — Гриша! — изумлённо спросила Татьяна. — У тебя болят глаза?

   — Да нет, — неопределённо ответил Каминский. — Так спокойней.

И во время доклада Лёвы он так и не снял свои тёмные очки, которые придавали ему таинственность с налётом романтичности, и непонятно было, на кого он смотрит.

Между тем Лёва Марголин с волнением и страстью говорил:

— ...Да, невыносимо было положение женщины во времена Островского. И — никакого просвета. Вот почему Добролюбов назвал героиню замечательного драматурга «лучом света в тёмном царстве». Но для российской империи исчезло ли тёмное царство в наше время?

   — Мы и сейчас живём во мраке! — заговорила девушка, которой очки в тонкой оправе придавали учёный, даже академический вид. — В мастерской жара от утюгов, никогда комната, где мы работаем, не проветривается. А нас там тридцать пять человек!

   — Правильно, Аня! — послышались голоса.

   — И работаем десять часов! А настанет день получки — треть вычитают в качестве штрафов.

Девушка в очках встала со стула и оказалась высокой, крупной, от волнения она нервно потирала руки.

   — И поэтому я считаю, — продолжала она, — что тёмное царство, в котором жили женщины в нашей стране при Островском, ничуть не стало светлее. А каково современной девушке из простой семьи, если она хочет учиться, поступить в институт? Сплошные ограничения! И где взять средства, если заработанных денег еле-еле хватает на жизнь?

Григорий Каминский подошёл к Тане Гурвич, спросил на ухо:

   — В библиотеке видел, а как зовут, не знаю, кто это?

   — Анна Прейс, — тихо ответила Татьяна. — Портниха с фабрики, я тебе говорила.

   — Аня, скажите. — Каминский повернулся к только что говорившей девушке, — как по-вашему, есть разница между Катериной из «Грозы» Островского и современной молодой женщиной? Я имею в виду таких, как вы.

   — Конечно есть! — ответила Анна. — Катерина не видела выхода из тёмного царства своей жизни. Я понимаю: её самоубийство — вызов обществу, протест. Но я не согласна с таким протестом! По-моему, он пассивный. С несправедливостью жизни надо бороться! Я убеждена: современная передовая женщина, если она осознала ужас того тёмного царства, в котором живёт, должна с ним бороться! Активно бороться! А головой в Волгу или в омут — это не выход...

   — И всё-таки героиня «Грозы», — перебил кто-то, — замечательная русская женщина! Она просто была одинока, никто её не понимал.

   — Её бы в наш кружок! — сказал молодой человек в железнодорожном кителе, застёгнутом на все пуговицы.

   — У нас в гимназии, в старших классах, — включилась в полемику гимназистка с копной густых русых волос, — мало кто способен на поступок, равный тому, который совершила Катерина. Решиться так протестовать против насилия, мерзостей жизни — тоже подвиг!

   — Не согласна! Нам такие подвиги не нужны!

   — Предлагаю проголосовать: кто считает Катерину женщиной подвига?

Заговорило сразу несколько человек, начался общий спор.

А Григорий Каминский присматривался к Анне Прейс, слушая её доводы в споре, и в конце концов пришло окончательное решение: «Вот кого надо сделать нашим библиотекарем».

Когда расходились, Таня Гурвич тихо спросила у Григория:

   — Всё-таки почему тёмные очки?

Каминский усмехнулся:

   — Конспирация. — Помедлил и добавил: — Понимаешь... я ещё веду кружок, тоже вроде бы литературный, с молодыми рабочими депо. Вчера расходились — вижу, за мной увязался какой-то тип. Поводил я его в железнодорожном посёлке по переулкам, убедился: точно, по мою душу. Отрубил я этот «хвост», конечно. Однако впредь надо быть предусмотрительным. Лучше будет, если меня мои опекуны от жандармов будут на улице не узнавать. И вот — чёрные очки. Для пробы. А там что-нибудь ещё придумаем.

Его уже слушало несколько человек.

   — Мы гордимся тобой, Григорий! — сказала Таня Гурвич.

На улице Каминский догнал Анну Прейс:

   — Аня! Можно, я вас провожу немного?

Девушка после некоторой заминки ответила сдержанно, даже, пожалуй, сурово:

   — Проводите. Если надо.

   — Надо! — засмеялся Григорий.

Некоторое время они шли рядом молча.

С крыш звонко капали тяжёлые капли. Воздух был влажен, густ — дуновение близкой весны ощущалось вокруг...

   — Так вот, Аня, какое у меня есть к вам предложение...


Из дневника Анны Прейс

«23 марта 1912 года.

Надо же! Вот уж не думала, что этот хлопец из рабочей семьи. Мы на фабрике все так и считали: в гимназиях учатся буржуйские дети или там отпрыски всяких важных чиновников. Ещё — дети купцов. Оказывается, в гимназии могут учиться и простые, рабочие люди. Если бы мне об этом узнать раньше!

Ладно, время твоё, милая Аннушка, миновало. И написать сегодня я хочу об этом Григории Каминском. И о том, что я теперь библиотекарь подпольной библиотеки.

Дело обстояло так. После первого же занятия литературного кружка Гриша на улице и говорит мне: «Разрешите вас проводить». Вот те раз! Такой серьёзный на вид, всякие замечательные речи. Мне, правда, очень понравилось, как он говорил и, главное, — что. А тут — проводить. Я тогда подумала: или этот гимназист-красавчик хочет за мной поухаживать? Однако согласилась, пусть проводит. Даже интересно стало, чего это он? Идём рядом, молчим. И тут он говорит: «У меня к вам, Аня, предложение. Мы создаём подпольную библиотеку. В ней книги, которые для открытого распространения запрещены правительством. Вы, говорит, конечно, понимаете, какие это книги?» «Понимаю». Тут он засмеялся. «Очень хорошо, говорит, что вы такая понятливая. А что, Аня, если вы станете библиотекарем нашей подпольной библиотеки? Ведь для того мы её и создаём, чтобы книги, которые в ней будут находиться, читало как можно больше людей. Но те, кому будут попадать книги, должны быть надёжными людьми. Вы понимаете?» «Да, понимаю!» — говорю. Я уже начала злиться: чего он со мной как с маленькой? Всё равно Гриша гнёт своё: «Нет, Аня, вижу, что не всё вы понимаете. Дознаются власти, попадут в их руки наши книги, — можно получить три года тюрьмы. Не боитесь?» «А вы не боитесь?» — спрашиваю. Он снова засмеялся: «Я, представьте, не боюсь». Говорю: «И я, представьте, не боюсь». «Значит, согласна?» «Согласна!» — тут и я засмеялась. Хорошо мне стало с этим гимназистом. Я спросила: «А где будет храниться библиотека?» «Я об этом думал, — говорит Гриша. — Пожалуй, лучше всего у меня дома. И договоримся, Аня, так: как только мы соберём минимум нужных книг, мы с вами тут же начнём работать. А пока подбирайте людей, которым вы будете давать книги, прежде всего молодых работниц с вашей фабрики, за которых вы можете поручиться. Договорились?» И он проводил меня до дому.

Прошла неделя. Мы дважды встречались на занятиях нашего кружка. Теперь мы собираемся на квартире Сони Фукс. Не очень-то она мне нравится. Все молчит, надутая какая-то, будто одолжение делает, что пустила нас в свою квартиру. Ладно, Бог с ней. Главное — есть где заниматься и всё до жути интересно. На последнем занятии Гриша сказал: «В нашей библиотеке уже кое-что есть. Приходите ко мне завтра к трём часам дня, не забудьте о мерах предосторожности».

И вот сегодня в три часа дня я оказалась в доме, где живёт Григорий Каминский. Нашла маленький неказистый дом, постучала в дверь. И я попала в сапожную мастерскую: в углу всякая обувь свалена, для ремонта, на столе раскроенные голенища сапог, я ещё подумала: какая точная рука у этого сапожника, край прямо-таки образцовый. Но, главное, подумала: не сюда попала. А сапожник и говорит: «Вы, наверно, к Грише? Он мой племянник, сейчас придёт. Проходите, подождите немного». Вот те раз! Прошла, села на табурет, не знаю, что и сказать. Тут, слава Богу, Гриша объявился, запыхавшийся, на щеках румянец, как у красной девицы, говорит: «Простите, Аня, задержался немного. Здравствуйте и — пошли. Времени у меня в обрез».

И мы оказались в маленьком дворе за высоким забором. Гриша провёл меня к сараю, ключом открыл большой замок на двери. «Заходите», — сказал. С деревянной полки он снял мешок, вынул из него большой кусок сала, завёрнутый в белую тряпку, узелок, как я поняла, с крупой, ещё какие-то свёртки с продуктами. Наконец извлёк несколько книг, все в мягких серых переплётах без названий. «Вот, Аня, — сказал он, — начнём с простого и необходимого — эти две книжки об Интернационале, вот эта — о положении рабочих в Германии. А это посложнее». Я не удержалась, раскрыла обложку. На первой странице было написано: «В. Ульянов. Шаг вперёд, два шага назад». «Чтение сложное, — сказал Гриша. — Так что, Аня, сами решайте, кому дать на предмет изучения. Всего вот вам пять книг, а на следующем занятии нашего кружка расскажете мне, кому дали книги. И не забывайте — это не игра, а война». Я положила книги в плетёную корзинку — с такими кухарки ходят на базар, прикрыла их сверху пакетами со всякой снедью, купленной в нашей фабричной лавке. Тут я всё заранее продумала и увидала, что Гриша одобрил мои действия, хотя ничего и не сказал.

В моей жизни начинается что-то новое».


* * *

...Тёплым майским днём 1912 года во дворе, под кустом буйно расцветшей белой сирени был поставлен стол, на нём кипел, потрескивая угольками, медный самовар; чаёвничали три человека — Алексей Александрович Каминский, сапожных дел мастер, семнадцатилетний гимназист Григорий Каминский и постоянный клиент сапожника Илья Батхон — у него быстро стаптывались каблуки, такая уж походка непутёвая.

Потягивая крепкий чай из чашки, Батхон говорил:

   — Что же, Григорий, могу сказать одно: молодец! Сколькими кружками самообразования ты руководишь?

   — Тремя, — отвечает Григорий. — И мы с Лёвой Марголиным ещё один наметили — в реальном училище среди старшеклассников, сами реалисты просят. Назовём его тоже литературным. — Каминский засмеялся.

   — Только ты, хлопец, не в ущерб занятиям, — сказал Алексей Александрович. — А то Наум с меня голову снимет. Он такой.

   — Не подведу, дядя.

   — Ну, а как с библиотекой вашей? — спросил Илья Батхон.

   — В фонде сто шестнадцать книг, — ответил Гриша. — Читателей семьдесят два человека. И пока — никаких неприятностей.

   — Не сглазь, — серьёзно сказал Алексей Александрович.

   — У нас чёткая конспирация. Теперь решили: сначала с новым читателем или читательницей я встречаюсь сам. Кстати, раздают книги две библиотекарши, Аня Прейс и Татьяна Гурвич. Девушки просто замечательные!

Некоторое время пили чай молча. Потом Илья Батхон сказал:

   — Значит, в вашей библиотеке много читательниц со швейной фабрики. Отлично... Там назревают важные события, есть для тебя, Григорий, ответственное поручение от нашего комитета...


АВТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ В КОНЦЕ XX ВЕКА

17 января 1997 года

Только что прочитанная вами глава весьма благостна, розова или, если угодно, написана в советских традициях. Согласен. Но и вы согласитесь со мной: я мог бы сейчас переделать двадцать страниц текста, написать их жёстко, критично, с позиций неприятия и молодого Каминского, и его окружения, и его взрослых наставников, но я умышленно не делаю этого. Потому что всё в этой главе — правда. И в этом ужас...

Есть один горький исторический опыт, который приобрело человечество к концу двадцатого столетия своего развития после Рождества Христова. Суть этого опыта конкретна и нелицеприятна: социализм в марксистско-ленинском толковании (прежде всего ленинском — диктатура пролетариата, однопартийная система, уничтожение демократии и частной собственности, тотальное распределение всего и вся верховной властью) — удел стран и народов, погрязших в невежестве, стоящих на удручающе низком культурном уровне.

Увы, Россия и российский народ в начале двадцатого века были именно таковыми. Только одна убийственная цифра — около семидесяти пяти процентов населения неграмотно. А из двадцати пяти процентов оставшихся россиян — двадцать три, умеющих читать и писать, окончили церковноприходские школы, и на этом их образование закончилось. И лишь два процента взрослого населения гигантской страны шло в своём образовании дальше — гимназии, институты благородных девиц, университеты, другие высшие учебные заведения. Основное наполнение этих двух процентов — представители дворянства, промышленников, купечества, словом, по Ленину — «господствующих классов».

Простые, ясные, а по существу примитивные идеи ленинского социализма — экономическое равенство (всё отобрать у богатых и поделить между всеми поровну), народная власть — сам народ будет управлять государством (знаменитая ленинская кухарка), всё принадлежит всем, и «от каждого по способности, каждому по труду», уничтожение эксплуататоров, а на практике, уже после захвата власти большевиками, «грабь награбленное» — все эти страшные истины, особенно в своём практическом применении, могли вдохновить и повести за собой только невежественную, тёмную массу озлобленного населения, задавленного нуждой и к тому же в своём генофонде несущего бациллы многовекового монголо-татарского ига и крепостного рабства.

Стоит только перелистать всю «социал-демократическую» популярную литературу, которая тайно распространялась среди крестьянства и нарождающегося российского пролетариата со времён «Народной воли» и вплоть до Февральской революции 1917 года — с целью социалистического просвещения народа — какой же это убогий примитив, какая «простота жанра» на уровне базарного лубка или сказки для современных первоклашек. Но расчёт был точен: только такую «литературу» и мог воспринять неграмотный крестьянин и полуграмотный пролетариат в «первом поколении».

И вот что ещё совершенно необходимо осознать: общий культурный уровень народа (точнее сказать, бескультурный) отражался, аккумулировался в тех людях, которые были образованны, окончили институты и университеты и — в силу своих устремлений — занимались политическим «просвещением» крестьян и рабочих.

И в этом смысле весьма характерны для России и сам Григорий Каминский, и его «учителя», и его литературные и прочие полулегальные кружки в Минске в первом десятилетии двадцатого века, и члены этих кружков — гимназисты, фабричные девчонки, молодые рабочие. Увы, увы! Это хотя и передовые молодые люди своего народа, но народа невежественного, неграмотного, бескультурного, а они — кость от кости его...

В передовых странах тогдашней Европы — в Англии, Франции, Германии — подобные просоциалистические кружки — с ленинскими установками, с крайне левым социалистическим мышлением — в молодёжной среде были уже попросту невозможны.

Только не следует переносить эту ситуацию на Европу после прихода к власти большевиков в России — с октября 1917 года у социалистической и коммунистической пропаганды, уже в масштабах всего мира, появились и другие задачи, и другие материальные и прочие возможности. Но это — другая тема.

Следует также сказать, что и «угнетатели», капиталисты и помещики, и их политические представители во власти на всех уровнях, начиная с самого верха, тоже в своём сознании, осмыслении российской действительности зеркально отражали «культурный уровень» своего народа, только со знаком, противоположным социал-демократии и марксистам-ленинцам. Во всяком случае, не нашлось в России в канун «Великого Октября» государственных мужей, которые, наделённые всей полнотой власти, осознавали бы губительность для России большевистского, ленинского марксизма и употребили данную им власть для уничтожения в зародыше большевизма, сразу после первой русской революции 1905 — 1907 годов. А все возможности и законные, юридические основания для этого у властей предержащих тогда были. И повод был: во время «революционных боев» на улицах Москвы и Петербурга большевики не скрывали своих взглядов и целей. Но... С ними после «победы» власть хотя и боролась, но вяло, без концептуальной основы, особо не выделяя большевиков из прочих социал-демократических партий и группировок левой радикальной ориентации, которых после «Манифеста» Николая Второго появилось в Российской империи с десяток. Проглядели, не осознали, не читали внимательно ленинскую «Искру», ни дышащие «духом классовой борьбы и революции» тогдашние многочисленные статьи и произведения Ульянова-Ленина с призывами «свергнуть и уничтожить».

Хотите конкретное подтверждение сказанному? Извольте!

1905 год. Россия накануне первой революции. Кровь на баррикадах ещё не пролилась, но скоро, скоро...

В благополучной спокойной Женеве Владимиру Ильичу не терпится. Адресую читателя к одиннадцатому тому «полного» — пятого — издания произведений вождя мирового пролетариата. Прочитайте директивные письма «В Болевой Комитет при Санкт-Петербургском комитете» и «Задачи отрядов революционной армии». А пока несколько выдержек из этих впечатляющих документов.

Кстати! Сегодня наши коммунисты, наследники «бессмертного» Ленина, защищают своего кумира от нападок ненавистных — для них — демократов на «величайшего гуманиста», которые обвиняют вождя мирового пролетариата в жестокости. Утверждают, что красный террор, санкционированный вождём, был лишь ответом на белый террор, что все чрезвычайные меры борьбы — расстрелы заложников, кулаков, буржуев, священнослужителей и прочих контрреволюционных элементов, тоже всячески поощряемые Ильичём, — всё это продиктовано ситуацией, «текущим моментом», то есть гражданской войной. Самое время обратиться к названным ленинским эпистолам. Итак...

Повторюсь: канун Декабрьского восстания 1905 года в Москве.

Две основополагающие установки вождя (который, сочиняя их, попивает кофе в каком-нибудь уютном ресторанчике на берегу Женевского озера): первая — «...не требуйте никаких формальностей, наплюйте, Христа ради, на все схемы». То есть действуйте, не считаясь ни с какими законами и нравственными критериями. Вторая установка: вооружайтесь всем, чем только возможно — «... кто чем может (ружьё; револьвер, бомба, нож, кастет, палка, тряпка с керосином для поджога, верёвка или верёвочная лестница, лопата для стройки баррикад, пирокселиновая шашка, колючая проволока, гвозди против кавалерии и пр. и т.д.)». Представляете уличную бойню, которую готовит вождь на улицах и площадях русских городов?

А кто же будет вооружаться таким свирепым, варварским образом? Вернее, кого вооружать так? Из кого будет состоять «революционная армия», которой грозит молодой вождь русских марксистов?

Читаем дальше...

«Работы тут масса, и притом такой работы, в которой громадную пользу может принести всякий, даже не приспособленный к уличной борьбе, даже совсем слабые люди, женщины, старики, подростки и проч.». Как говорится, комментарии излишни. Однако весьма характерно это — «и проч.».

Речь, выходит, идёт не о живых людях во плоти и крови, а о её «революционном материале».

Но — читаем:

«Идите к молодёжи, господа! Вот одно-единственное, всёспасающее средство!.. Идите к молодёжи. Основывайте тотчас боевые дружины везде и повсюду и у студентов, и у рабочих особенно, и т.д. и т.п.». И далее: «Военное обучение на немедленных операциях: одни сейчас же предпримут убийство шпика, взрыв полицейского участка, другие — нападение на банк для конфискации средств для восстания... Пусть каждый отряд сам учится хотя бы на избиении городовых... случайно отбившегося казака... избивая черносотенцев, убивая их, взрывая их штабы-квартиры... осыпая войско камнями, обливая кипятком», при использовании «кислот для обливания полицейских...».

Господи! Да не кровавый ли это бред сумасшедшего, маньяка-убийцы, которому грезятся горы изуродованных трупов? Нет, господа, вернее, товарищи сегодняшние российские коммунисты, — это откровения вашего вождя в 1905 году, и до красного террора, «чрезвычайных мер» гражданской войны ещё тринадцать лет...

Но вернёмся к нашим баранам.

Когда большевики уже взяли власть, «завоевали Россию», по весьма точному определению Владимира Ильича, общественное мнение изумлённой страны, содрогнувшись от ужаса, вызванного первыми преступлениями новых «народных» правителей, было убеждено в одном: «Эти антихристы и пару месяцев не удержатся у власти». И такое восприятие бывшей интеллектуальной улитой российского общества свершившегося исторического катаклизма было тоже, увы, своеобразным отражением «культурного состояния» России и российского народа.

Ну а победители? Они понимали, что свершили в своей стране и что делать дальше? Нет, не понимали, кроме Ленина и нескольких его ближайших соратников, и не знали, что делать. Опять же кроме Ленина, вот он знал, что и как вершить дальше. Однако все его коммунистические прожекты очень скоро натолкнулись на отчаянное сопротивление русских мужиков, отравленных, по словам пролетарского вождя, «идиотизмом деревенской жизни», и Ленин быстро понял, что внедрять социализм в тёмном российском обществе можно только силой: революционной армией и красным террором.

Однако главное, основополагающее заблуждение «победителей», на местах осуществлявших первое мероприятие советской власти (реквизиции, конфискации, хлебную монополию, первые расстрелы буржуев, заложников и прочих контрреволюционных элементов), — а в подавляющем большинстве «победители» — это безграмотные, необразованные люди, ослеплённые «великой» коммунистической идеей и опьянённые свалившейся на них бесконтрольной властью, — их главное сладострастное заблуждение «кремлёвский мечтатель» и его коллеги по верховной власти разделили полностью. А именно: после триумфа в России — были убеждены они — немедленно начнётся победоносная пролетарская революция во всём мире, и прежде всего в передовых капиталистических странах, где «революционный пролетариат» многочислен. Начала этой замечательной революции ждали со дня на день в буквальном смысле слова: в Кремле торопили своих агентов в Европе: «Почему не рапортуете?» В губкомах партии, в губернских городах сидели у телефонов, заключали пари: где вперёд начнётся, в Германии или в Англии? «А я говорю, во Франции!» — и пролетарским кулаком по столу. Но — не начиналось...

И это было первым разочарованием, но революционного жара не охладило. В течение всей гражданской войны предпринимались неимоверные усилия разжечь пожар мировой революции и в Европе и в Азии, правда, пока силами «угнетённых народов» при содействии эмиссаров из Москвы, — и это огромная отдельная тема.

А на исходе кровавой братоубийственной войны в собственном отечестве — «победоносной! — неугомонный Ильич, однажды собрав своих ближайших соратников, изрёк, посверкивая монгольскими глазками и засунув большие пальцы рук за края жилета:

— Что же, пора, судари мои! Наша доблестная армия под ружьём, от боев ещё не остыла, самое время. Поможем европейским товарищам, ускорим неизбежный исторический процесс!

А практический и теоретический фундамент для этой «братской помощи» был создан ещё в марте 1919 года, когда в Москве на Первом конгрессе вожди мирового пролетариата провозгласили образование Третьего — Коммунистического — Интернационала, объединявшего все коммунистические партии и группировки земного шара для совместной борьбы с общим врагом — мировым капитализмом. И с того окаянного марта Коминтерн стал кухней, естественно тайной, экспорта русской социалистической революции во все уголки планеты, где для этого открывалась хоть малейшая предпосылка, возникал, пусть мизерный, повод.

Итак... Осень 1920 года. «Германский молот и русский серп победят весь мир!» — под этим искромётным лозунгом Ленин двинул Красную Армию сначала на Европу, определив первую тактическую задачу (стратегическая — завоевание всего мира) тоже лозунгом, доступным красноармейцам, в массе своей полуграмотным и безграмотным, но окрылённым романтической мечтой о скорой мировой пролетарской революции: «Даёшь Варшаву! Даёшь Берлин!» Да... В десятку попал Михаил Светлов своими пронзительными поэтическими строками:


Я дом свой покинул, ушёл воевать, —
Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать...

Невиданный поход возглавили лучшие советские военачальники: Троцкий, Сталин (особенно отличившийся в военной операции по потоплению в Волге баржи с пленными офицерами белой армии), Тухачевский, Егоров, Смилга.

На подступах к Варшаве польская армия, возглавляемая Пилсудским, нанесла «красному крестовому походу» из Москвы сокрушительное поражение, поляки перешли в мощное контрнаступление, польская армия пересекла советскую границу.

В Риге восемнадцатого марта 1921 года руководству «первого на планете государства рабочих и крестьян» были продиктованы позорные условия мира: Россия уступала Польше Западную Украину и Западную Белоруссию и выплачивала контрибуцию — 30 миллионов золотых рублей. (Это во время всеобщей экономической разрухи!..) Генерал Пилсудский стал польским национальным героем. Советские горе-полководцы были посрамлены (и среди них мстительный и ничего не забывающий Сталин, аукнется этот его военный позор полякам — массовым расстрелом польских офицеров в Катыни). Описание и анализ одной из первых акций Страны Советов на международной арене — «Весь мир насилья мы разрушим до основанья! А затем...». А что затем — мы теперь хорошо знаем.

Но «кремлёвский мечтатель» с товарищами, как известно, не угомонился, отныне вся деятельность Коммунистического Интернационала, финансируемая нищей Советской Россией, была подчинена одной цели: экспорту революции, но более изощрёнными, иезуитскими методами.

...Необходимо сделать из всего сказанного вывод: социализм, теперь надо уточнить — в ленинско-сталинском варианте, — удел ущербных стран, ущербных прежде всего в культурном, нравственном развитии общества, в просвещённости народа; практическое «строительство» подобного «социализма» возможно только в среде невежественного, несвободного населения, преобладающая масса которого задавлена материальной нуждой.

Увы! Именно таким государством была Российская империя накануне октября 1917 года, обескровленная и разрозненная несколькими годами империалистической войны.

Что же касается европейских стран так называемого социалистического лагеря, то им наш социализм был навязан военной силой, держался исключительно на советских штыках и рухнул там при первой возникшей возможности — как только в буквальном смысле слова рухнула Берлинская стена.

Кто же сегодня в мире остался верен великому марксизму-ленинизму? («Учение Ленина бессмертно, потому что оно верно». И. Сталин.) Давайте взглянем на карту. Куба и Северная Корея, народы которых под лучезарным солнцем грядущего коммунизма влачат жалкое, недостойное конца XX века существование. Китай? Но эта могучая страна сегодня ничего общего не имеет ни с ленинско-сталинским социализмом, ни с учением солнцеликого кормчего Мао. Экономика в ней бурно развивается по законам капитализма. Просто в силу исторических обстоятельств — с нашей помощью — коммунистическая партия этой страны, однажды придя к власти, с этой ничем не ограниченной, сладостной властью никак не хочет расстаться. Таков сегодня исторический парадокс, таящий в себе для Китая в недалёком будущем немалую опасность...

И наконец, ещё одно замечание — теперь о главном герое этого повествования Григории Каминском.

Если вы вникнете в биографии активных русский революционеров, имена которых вошли в отечественную историю, начиная с народовольцев, то обязательно обнаружите одну грань, которая определяет характер их деятельности и, в конце концов, формирует их личность в этой деятельности, диктует формы революционной работы, определяет поступки и поведение в обществе. Грань эта проста: был ли данный индивидуум арестован, судим, прошёл ли этапом по русским равнинам к месту своей ссылки и отбыл в ней свой срок. Словом, познал ли он российские тюрьмы, суд, ссылку, а то и каторгу.

Григорий Каминский в этом смысле оказался счастливчиком. Он, например, в отличие от своего старшего брата Ивана, избежал подобной участи. До «Великого Октября», надо добавить. Его первой тюрьмой были камера и пыточные подвалы Лубянки, а «судом» — пресловутая советская «тройка», штамповавшая — пачками в один день — свои приговоры без всяческих буржуазных судебных процедур и следствия.

Но до победы пролетарской революции в России мой герой был везунчиком: ни одного ареста! Отсюда — при наличии в характере некоторых авантюристических черт — его поведение в революционной подпольной деятельности определяется лёгкостью, изяществом, присутствуют в нём элементы некой азартной, захватывающей дух игры, наличествует ощущение неуязвимости и чувство превосходства над дураками жандармами и прочими, власть охраняющими и предержащими. Повезло, повезло пареньку. Хватил бы он «на заре туманной юности» арест, тюрьму и ссылку — наверняка поведение его в смертельной схватке с царизмом — а она, именно так, смертельна... — наверняка было бы другим.

Но миновала чаша сия моего героя. А раз так, он и остался везунчиком и счастливчиком в своей революционной деятельности. До поры. До роковой черты. А эта роковая черта, которая свалится на Григория Каминского в возрасте двадцати одного года, в Туле. Притом власть неограниченная.


* * *

Фу!.. Какая всё-таки угнетающая душу работа — писать всё это.

А ведь было время, сорок лет тому... Мои первые книжки для детей. И среди них сборник рассказов о животных «Жизнь и приключения Кубышки». Кубышка — это кошка, с которой у меня связаны воспоминания о далёком детстве.

Давайте о кошках, а? Чтобы немного отвлечься от тяжкой российской истории. Я расскажу вам о дружке моих кошек Люси и Кнопы. Этого удивительного кота зовут в нашем подъезде Федей. А ещё так: бомжик Федя.

Он появился года полтора назад — жалобно замяукал в подъезде тощий, пугливый котик тёмно-серого полосатого окраса. Естественно, страдалец был накормлен, но к себе не подпускал: давясь и спеша, проглотил еду и тут же юркнул в подвал. Живём мы в хрущёвской пятиэтажке, вокруг такие же дома, и в подвалах ютится немало беспризорных кошек, которых сердобольные жильцы — далеко не всё, естественно, — подкармливают. У этих кошек своя, сложная и довольно загадочная, жизнь. Главное — зимой в подвалах у них есть тёплые спальни: толстые трубы парового отопления, обмотанные мягкой изоляцией.

На следующий день серый котик опять пришёл — и прямо к нашей двери. И произнёс свою первую речь: он издал несколько красноречивых рулад разной тональности, со множеством оттенков, модуляций, переходов, с восклицательными и вопросительными знаками. Безусловно, это был рассказ о его явно нерадостной жизни, и в нём доминировала одна тема.

   — Понятно, Федя, — сказала моя жена (так кот стал Федей), — ты пришёл обедать. Сейчас. Только, пожалуйста, — это уже было сказано мне, — в квартиру его не пускай. Три кошки — это уже слишком. Будем кормить его на лестничной площадке.

Федя постепенно привык к нам, он оказался ласковым, приветливым существом, большим любителем поговорить — повествования его о своей жизни становились всё длиннее и разнообразнее. Я раньше никогда не встречал таких разговорчивых котов и совершенно не удивлюсь, если однажды утром Федя, появившись из своих подвальных апартаментов, скажет мне по-человечески:

   — Здравствуйте! Вчера рыба оказалась немножко с душком, наверно, залежалась. Нельзя ли чего-нибудь посвежее?

Наверно, за эту необыкновенную разговорчивость Федю полюбили и другие обитатели нашего подъезда — на нескольких этажах появились у дверей миски и пустые консервные банки, в которых его ждала еда.

   — Бомжик! Бомжик! — звала его соседка с верхнего этажа (так наш кот стал бомжиком Федей). — Иди, иди, маленький. Я тебе молочка налила.

И Федя мчался на верхний этаж, уже на ходу начиная что-то рассказывать, возбуждённо-темпераментное и жалобное одновременно.

   — Ты знаешь, — сказала мне однажды жена, — наш Федька и в соседнем подъезде дань собирает. Оказывается, он там со всеми перезнакомился, всем всё рассказывает, сплетничает.

Представь себе, он заявил, мы его плохо, однообразно кормим. Не наглец, а?

Словом, Федя стал любимцем двух подъездов и через несколько месяцев превратился в упитанного, вальяжного кота с густой сверкающей шёрсткой, с великолепными изумрудными глазами — просто два живых драгоценных камня дружелюбно сияют вам навстречу. И конечно же, произошло знакомство с Федей наших кошек Люси и Кнопы. Они давно стремились к этому знакомству, выбегая к двери каждый раз, как только за ней Федя начинал произносить свои монологи.

Короче говоря, однажды, когда жена была на работе, я впустил Федю в квартиру. Знакомство состоялось: кошки понюхали друг друга, Федя что-то сказал тихо нашим девочкам, по-моему, ласковое. Быстро, деловито обежал все комнаты, уже не торопясь направился к блюдцам, в которых после кошачьего обеда кое-что оставалось, и приступил к еде. Надо заметить, что Федя обжора. А может быть, сказалось голодное трудное детство. Пока Федя ел, Люся и Кнопа сидели по бокам и внимательно наблюдали за происходящим. Вылизав оба блюдца, Федя произнёс короткую, явно благодарственную речь, обращаясь к кошкам, будто это они накормили его. Потом потянулся, прогнув спину, вышел на середину комнаты и блаженно растянулся на ворсистом паласе. Я катнул к нему теннисный мячик. Тут же в игру включилась Кнопа, кошечка ещё молодая, а за ней и Люся, что случается с ней крайне редко. Люся уже дама в годах, с кровями ангорки, очень сдержанная, гордая, важная, ей бы содержать литературный салон. А игры? Неудобно как-то. И всё-таки она иногда разыгрывается — так было и в день знакомства с Федей. Все три кошки гоняли теннисный мяч, отнимая его друг у друга. При этом у Люси на мордочке, как всегда в подобных случаях, было написано: «Ой! Что же я делаю? В мои-то годы и в моём положении... Конфуз! Неудобно... Что скажут люди и кошки!»

Федя оказался очень деликатным джентльменом: недолго поиграв с новыми подругами, он, взглянув на меня и сказав коротко по-кошачьи только одну фразу, которую я легко перевёл: «Пора!» — сам направился к двери.

Теперь, случается, я его впускаю в квартиру — в отсутствие жены естественно, это наша кошачья тайна, — и у нас начинается маленький весёлый праздник, подобный тому, о котором я только что рассказал.

Вам никогда не хотелось родиться на этой горестной земле кошкой?

Глава седьмая


28 мая 1917 года

К концу мая семнадцатого года в Туле выходило уже четыре газеты; помимо «Тульской молвы» и «Голоса народа» начала издаваться газета «Свободная мысль» (первый номер увидел свет 27 апреля) — орган партии конституционных демократов, или кадетов, и газета «Земля и воля» — орган партии социалистов-революционеров, или эсеров, её первый номер появился 28 мая 1917 года.

«Тульская молва», 28 мая. Театр «XX век» на Киевской улице. 28 и 29 мая. Из жизни порочных людей шантанного мира. Сильная драма в трёх больших частях «В царстве шансонетки».

«Голос народа», 29 мая. Война. Официальное сообщение Ставки. Западный фронт. В Карпатах северо-западнее Рафаиловки две наши разведывательные партии под командой поручика Моркжанского и прапорщика Брагина, преодолев проволочные заграждения, атаковали австрийцев, выбили их из окопов, захватили одиннадцать человек в плен, а остальных перекололи. На остальных участках фронта — перестрелка. На Румынском и Кавказском фронтах без перемен. Действия лётчиков. Нашими лётчиками штабс-ротмистром Казаковым и штабс-капитаном Артсевым сбит германский самолёт, упавший в районе Козова. Самолёт сгорел. Лётчики взяты в плен.

«Тульская молва», 28 мая. Отстала от стада белая коза с ярлыком номер 13. Прошу сообщить: Киевская улица, дом номер 17.

«Известия Тульского губернского исполнительного комитета», 28 мая. Объявления. Продовольственный комитет городской управы сим извещает, что выдача карточек на продовольственных пунктах будет происходить в воскресенье, 28 мая, как и в будущие дни.

Предупреждаю лиц, у кого реквизирован на станции Тула Московско-Курской железной дороги овёс в корзинах, и не явившихся до сих пор за получением денег по установленной таксе, что овёс будет пересыпан в мешки и сдан по назначению, а корзины проданы с торгов. Срок настоящего предупреждения истекает 30 мая сего года. Прошу поторопиться.

Уполномоченный Тул. Губ. Прод. комитета А. Пестун.

«Тульская молва», 28 мая. Группа членов Тульского общества поощрения рысистого конезаводства приглашает господ членов общества пожаловать на частное совещание, имеющее быть двадцать восьмого сего мая в семь часов вечера в помещении ресторана гостиницы Чайкина.

«Голос народа, 28 мая. Нижне-Кремлевский сад. Сегодня, в воскресенье, состоится первое грандиозное народное гуляние «Карнавал свободы». В этом гулянии примут участие специально приглашённые артисты из Москвы.

«Земля и воля», 28 мая. Правительственные распоряжения. От губернского комиссара Тульской губернии. Министр внутренних дел Временного правительства сообщил мне телеграммой о том, что по имеющимся у него сведениям в разных местах государства и в Тульской губернии в том числе имели место и продолжаются доныне случаи самовольных захватов крестьянами помещичьих земель, арестов землевладельцев, самовольного распределения зерна и имущества, — и эти акты ставят под угрозу подготавливаемую правительством земельную реформу, долженствующую передать землю крестьянам. Так телеграфирует министр. От себя добавлю: старое правительство не приучило русских людей к законности, и поэтому нам, представителям Временного правительства, необходимо доделать то, что не делалось веками. Участившиеся за последнее время обращения ко мне лиц, пострадавших от самоуправства не граждан, а взбаламученных рабов, вынуждают меня сказать, что в случае необходимости я вынужден буду прибегнуть к военной силе, потому что иначе к Учредительному собранию подойдут не граждане, а именно взбунтовавшиеся рабы.

Губернский комиссар С-Дзюбин.

«Тульская молва», 28 мая. Продаётся имение в Алексинском уезде, в 116 вёрстах от Москвы, 58 вёрст от Тулы, 2 1/2 версты от станции железной дороги. Земли 140 десятин, рассадник швицкого скота. Полный живой инвентарь, обширный мёртвый. Экипажи, автомобиль. 20 хозяйственных построек. Новый дом, двухэтажный. Доплата к долгу банку 6300 рублей. Спросить: Площадная улица, дом Черёмушкиной.

«Свободная мысль», 28 мая. Из передовой статьи. Граждане! Отечество в опасности! Вот ключ, который должен гореть в сердце каждого русского! Граждане! Демократии грозит немецкий империализм — вот памятка, которая должна врезаться в наш мозг. Не мир, а меч несёт нам демократия!.. Свобода — это патент на благородство, демократия — это социальный идеализм: таков наш пароль и наш лозунг... Россия не должна очутиться в состоянии безысходной анархии и гражданской войны!

«Тульская молва», 28 мая. Набежала свинья, около трёх пудов. Ломовский переулок, дом № 9, квартира Медведева.

Ассенизатор, прибывший из Гомеля с собственным ассенизационным обозом, производит по весьма дешёвым ценам очистку клозетов, помойных ям и прочего. Обращаться:

Старо-Павшинская улица, дом № 122.

«Голос народа», 28 мая. От Тульской организации РСДРП.

В воскресенье, 28 мая в 4 часа дня в помещении бывшего Дворянского собрания состоится общее собрание членов организации Российской социал-демократической партии.


* * *

...К концу мая в Туле ещё доцветали сады, а сирень только разбушевалась, её белым и фиолетовым разливом были окрашены палисадники, городские скверы; душистые гроздья тянулись из-за высоких заборов.

В тот день — двадцать восьмого мая — Григорий Каминский, забежав по срочным делам в комитет партии (думал пробыть там совсем немного, а застрял на два часа), отправился на базар, который поразил его обилием товаров и баснословными ценами на них, находился там самую малость, оставив всю наличность и в два часа — в одной руке огромный букет сирени, в другой скромный узелок — входил в ворота городской больницы.

Тропинка, окаймлённая низкими кустами жёлтой акации, привела его к двухэтажному кирпичному зданию. Надпись на дверях всегда как бы заново пугала его: «Тифозное отделение». И сейчас ёкнуло и чаще забилось сердце. Хотя, казалось бы, давно можно было привыкнуть: скоро два месяца, как Оля здесь.

«Только бы дежурила Татьяна, — думал он. — Она не откажет».

Сестра милосердия Татьяна, высокая, худая, со строгим монашеским лицом, называла Каминского «господин студент», явно симпатизировала ему, вернее, не ему, а их с Олей отношениям.

Он постучал в дверь, и, слава Богу, дверь открыла Татьяна.

   — Здравствуйте, сестричка, — заспешил Григорий. — Я только...

   — Снова вы, господин студент? — Её тонкие брови сурово сошлись к переносице. — Прямо беда с вами! Ведь знаете: к нам нет посещений!

   — Сестричка! Танечка! Я вас умоляю: только передайте! Вот... — Каминский протянул ей букет сирени и узелок. — И пусть в окно выглянет. Очень, очень прошу!

   — Ну, хорошо, давайте. В последний раз. — «Танечка, милая, вы прелесть! Каждый день — «в последний раз». — Ваши цветы, господин студент, во всех палатах стоят, вянуть не успевают.

Сестра милосердия ушла. Хлопнула дверь, послышался металлический звук закрываемой щеколды. А Григорий Каминский стал нетерпеливо ждать.

И вот наконец открылось окно на втором этаже и в нём возникла, как в раме на чёрном фоне, Ольга Розен, его Оля. В сером больничном халате, в белой косынке, плотно повязанной на голове. Исхудавшее лицо она прятала в букет сирени, тёмные глаза, казавшиеся огромными, светились счастьем.

   — Оля! Здравствуй! Как ты?.. — Голос его сорвался от волнения.

   — Гриша, родной! Все хорошо, спасибо! Зачем ты тратишься? Мне же из дома приносят. Яблоки! С ума сошёл! Ведь дорого...

   — Что говорит доктор? — спросил он.

   — Почти здорова! — Оля засмеялась. — Карантин остался. Недели три...

   — Как долго! — вырвалось у него. — Скорей бы!

   — Скорей бы!.. — как эхо, повторила она. — Знаешь, нам принесли газеты. Сегодня в кремлёвском саду «Карнавал свободы»! Как хочется пойти!..

   — Мы пойдём, Оля! Мы с тобой ещё везде побываем! — Он смотрел, смотрел на неё и не мог оторваться. — Оля!

   — Да?

   — Я люблю тебя.

   — И я... — Она спрятала запылавшее лицо в сирень. — А... А что нового в партии?

   — Есть новость! — И мгновенно иные силы и страсти захватили его. — Есть просто потрясающая новость! Сегодня в четыре часа в Дворянском собрании сбор всей организации тульской социал-демократии. Исторический день! В принципе мы решили...

   — Что решили? — нетерпеливо перебила она.

   — Большевистская фракция выйдет из организации. Мы больше не можем вместе. Это просто невозможно, абсурдно...

   — Я понимаю, — опять перебила Оля.

   — Меньшевики и интернационалисты, которые идут у них на поводу, проводят буржуазную политику... — Он говорил уже не только Оле: все окна первого и второго этажей были, оказывается, открыты, и в них стояли и сидели на подоконниках больные, слушали этот не совсем обычный разговор двух влюблённых — об их отношениях знали во всех палатах: Каминский приходил к Ольге почти каждый день. — В Совете по всем главным вопросам они с эсерами. Мы же проводим пролетарскую политику. И после этого быть вместе в одной организации? Да это измена революции, измена рабочему классу! Ведь что говорит Владимир Ильич в «Апрельских тезисах»?

   — Ты -хочешь меня проэкзаменовать? — вторглась в его пламенную речь Ольга.

   — Прости! — опомнился Григорий. — Тогда... Второй пункт.

Это была их полуигра-полудело: ещё в начале мая он передал Оле номер большевистской газеты «Социал-демократ» с ленинскими «Апрельскими тезисами». Договорились: она выучит наизусть их основные пункты, будет потом выступать на собраниях и митингах — очень даже пригодится.

   — Значит, второй пункт? — И Ольга оттараторила, как прилежная ученица на уроке: — «Своеобразие момента в России состоит в том переходе от первого этапа революции, давшего власть буржуазии в силу недостаточной сознательности и организованности пролетариата, — ко второму её этапу, который должен дать власть в руки пролетариата и беднейших слоёв крестьянства». — Она перевела дух. — Правильно?

   — Правильно! — нетерпеливо сказал Каминский и, обращаясь уже ко всем, продолжал страстно: — То есть, товарищи, вы понимаете, что это значит? Какая грандиозная задача? Мы сразу делаем рывок в социалистическую революцию! Мы минуем стадию так называемой буржуазной демократии. И в этой ситуации центральная задача русских революционеров во главе сознательного пролетариата — вывод России из войны. Только в условиях мира возможны социалистические преобразования. И поэтому наш лозунг — никакой поддержки Временному правительству!..

Раздались аплодисменты, правда не очень дружные.

Конопатый парень с белыми бровями в окне первого этажа крикнул:

   — Бей буржуев!

Однако дед, тоже в окне первого этажа, сивый, с ввалившимися щеками, с бородкой клинышком, молвил скрипучим злым голосом:

   — Тьфу на вас с ентой революцией окаянной! Весь спокой в России перевернули. Уже и Бога у них нетути — на площадях долдонят. Антихристово время наступает, истинно говорю вам!

Ольга смотрела на Григория, ловила его взгляд, но он не чувствовал этого — Каминский порывался что-то возразить деду.

Однако тот демонстративно захлопнул створки окна и растаял в его темноте.

Вышла сестра милосердия:

   — Господин студент! Опять митинг? Я вынуждена...

   — Простите! — перебил Григорий, смешавшись. — Само собой получилось.

   — Как всегда, само собой. — Но глаза её открыто улыбались. — Убедительно прошу вас, впредь...

   — Безусловно, сестра, безусловно!

   — Валериан Петрович гневается: больных нельзя волновать. — И всё-таки она сдержанно улыбнулась. — До свидания, господин студент.

   — До свидания...

Хлопнула дверь, послышался металлический звук закрываемой щеколды.

Григорий Каминский поднял глаза — Ольга, замерев, смотрела на него. Букет сирени лежал на подоконнике.

   — Ты прости меня...

   — Ну что ты? За что?

Он вынул из кармана брюк часы-луковку, щёлкнул крышкой.

   — Мне пора. До собрания осталось меньше часа.

   — Иди...

   — Я завтра всё расскажу тебе.

   — Хорошо.

Григорий сказал очень тихо:

   — Я люблю тебя...

Оля не ответила, опустила голову.

...Каминский быстро шагал по Киевской: до начала собрания необходимо переговорить с несколькими товарищами, решили встретиться без четверти пять.

Его трепала знакомая лихорадка нетерпения, всё отодвинулось на задний план, ничего не существовало, кроме главного. Он уже не думал об Оле, просто забыл о ней, как будто только что не стоял под окнами тифозного отделения больницы. А главным было — сегодня, через полчаса, расколоть тульскую социал-демократическую организацию, вывести из неё большевистскую фракцию. И — действовать самостоятельно.

«Мы правы, правы! — говорил он себе сейчас. — Другого пути нет. Объединение ведёт в болото».

Всё было ясно ещё накануне Апрельской конференции партии.

Тульский комитет объединённой социал-демократической организации большинством голосов, причём подавляющим большинством, выступил против посылки своих делегатов на конференцию, считая её («И совершенно справедливо!» — подумал сейчас Григорий) ленинской. Другими словами, комитет проголосовал против Владимира Ильича. Куда же дальше?

Да, за два месяца проделана огромная работа: созданы большевистские ячейки во многих цехах оружейного и патронного заводов, главным образом из молодых рабочих (не напрасен был его приезд в Тулу летом шестнадцатого года!), значительное число депутатов в Тульском Совете начинает разделять их взгляды. Основная проблема, однако, остаётся острой и сейчас: молодые члены партии, вступившие в неё недавно. Многие колеблются в понимании решающего вопроса: отношение к войне. Вон и Саша Кауль упёрся: «В войне с Германией надо победить. Революция в стране, потерпевшей поражение, превратится в хаос».

...У подъезда Дворянского собрания толпится народ. Много знакомых. Пожимают руки. Улыбаются. К нему подошли Шурдуков и Кауль.

   — Вот текст нашей резолюции об отношении к войне, — сказал Михаил Фёдорович. — Мы добавили один пункт. Посмотри.

   — Я подчиняюсь партийной дисциплине, — холодно сказал Кауль, — но остаюсь при своём мнении.

   — Ладно, Саша! — хлопнул его по плечу Каминский. — Пошли! Все постепенно встанет на место... — Он помедлил. — В твоей голове.

Белоколонный зал оказался заполненным до отказа — пришли не только члены объединённой социал-демократической организации Тулы, но и сочувствующие, среди них преобладала молодёжь.

«Тем более важно, — подумал Григорий, оглядывая зал, — довести дело до конца».

Именно сегодня.

Большевики занимали несколько средних рядов с левой стороны.

Вёл собрание Сергей Родионович Дзюбин. Держался он, как всегда, уверенна, подчёркнуто корректно, чувствуя свой вес, влияние на людей, интеллигентное обаяние.

На повестке дня стоял один вопрос: текущий момент и сегодняшние задачи. Потом прения.

   — Слово для основного доклада, — сказал Дзюбин, установив тишину стуком карандаша по графину с водой, — предоставляется товарищу Лейтейзену. Прошу вас, Гавриил Давидович!

Доклад был коротким, тезисным. Главная идея его заключалась в следующем: чтобы революция победила, необходима единая социал-демократическая партия, в которую должны слиться все организации страны, исповедующие социалистическую идею. Для создания такой партии нужна общая платформа.

Вот эта платформа, говорил Лейтейзен, три её составные части: самостоятельная борьба пролетариата, исключающая его сотрудничество с буржуазией; свои задачи пролетариат осуществляет революционным путём, не допуская решения их половинчатыми мерами, которые предлагает мелкобуржуазная среда; интернациональная борьба пролетариата, которая положит конец империалистической войне, после чего начнётся восстановление Интернационала.

Если же платформа устраивает социал-демократические фракции России, уверял докладчик, есть все основания объединиться в монолитную партию.

Доклад Лейтейзена, судя по реакции зала, не удовлетворил никого, ни правых, ни левых.

«Эх, Гавриил Давидович, Гавриил Давидович! — сокрушался Каминский. — Надо же так умудриться: обойти все, буквально все вопросы, по которым мы ломаем копья!»

Начались прения. Было много эмоций, восклицаний, призывов, но в целом острых выступлений не было, особых разногласий тоже не обнаруживалось — большевики не выступали.

Правда, большинство ораторов, возникавших на трибуне, или критиковали Лейтейзена, или вовсе отвергали его тезисы.

Приступили к голосованию. Против тезисов доклада поднялась сто шестьдесят одна рука, «за» — сто тридцать одна, шестнадцать человек при голосовании воздержалось.

На невозмутимом лице Дзюбина всё-таки читалась некоторая растерянность.

   — Что же, товарищи, — сказал он в вялой тишине, — к вопросам, поставленным в докладе Гавриила Давидовича, мы ещё вернёмся. Их надо бы обдумать. А теперь... Перейдём к текущим делам. Кто хочет получить слово?

   — Пора! — прошептал Каминский на ухо Шурдукову.

   — Я хочу получить слово, — спокойно, но громко сказал Михаил Фёдорович, поднимаясь со своего места.

   — Прошу! — В голосе Дзюбина прозвучало плохо скрытое беспокойство.

Шурдуков появился на трибуне.

   — Наша большевистская фракция, — сказал он, — предлагает уважаемому собранию принять резолюцию об отношении к войне...

Шумок прокатился по залу.

   — Вы на каждом собрании предлагаете ваши резолюции о войне! — прозвучал негодующий возглас.

   — Верно, предлагаем, — невозмутимо откликнулся Михаил Фёдорович. — И будем предлагать. Думаю, теперь уже не вам, товарищи дорогие, а, скажем, Совету, когда к нему перейдёт власть.

   — Провокация! — послышались крики.

   — Большевики специально заводят в наших рядах склоки!

Шум нарастал. Сергей Родионович Дзюбин стучал карандашом по графину.

Неохотно установилась тишина.

   — Итак, «Резолюция о войне, — начал читать с листа Шурдуков, и голос его был подчёркнуто крепок и спокоен. — Первое. Настоящая война была начата командующими классами воюющих стран за преобладание на внешних рынках...»

В средних рядах затопали ногами, зашикали; шум в зале нарастал.

А Михаил Фёдорович читал...

Его демонстративно не слушали, громко переговариваясь, раздавался смех; не мог укротить зал и председательствующий карандаш, барабанящий по графину с водой.

   — «...Четвёртое, — перекрывал шум громкий голос Шурдукова. — Настоящая война не может быть закончена ни дезорганизацией армии, ни заключением сепаратного мира, ни поддержкой захватнической политики командующих классов...»

   — Демагогия!

   — Пустая трескотня!

   — Большевикам наплевать на воинскую честь России!

   — «...но только общими революционными усилиями международной демократии, то есть прекрашением так называемого гражданского мира и восстанием народов воюющих стран против своих империалистических правительств...»

Григорий Каминский наблюдал в третьем ряду в профиль Лейтейзена, — похоже, лишь он один да ещё сосед Степанов, кроме большевиков конечно, внимательно слушали Шурдукова; на породистом аристократическом лице Гавриила Давидовича отражались страдание и растерянность.

   — «И пятое, последнее, — с железным самообладанием продолжал Михаил Фёдорович уже в полном хаосе и шуме. — Необходима неустанная и последовательная борьба за международный мир. Необходимо вести самую усиленную агитацию за создание Третьего Интернационала, отказывать в поддержке военным займам правительства, требовать перемирия и начала мирных переговоров, а также опубликования и расторжения договоров царя и Временного правительства с империалистическими правительствами союзных с Россией стран. Революционная оборона совершенно немыслима, когда власть находится в руках буржуазного министерства. Только переход власти в руки революционной демократии может решительно начать борьбу за мир».

Михаил Фёдорович Шурдуков сошёл с трибуны под аплодисменты большевиков, многих молодых рабочих, пришедших на собрание (и это обстоятельство с радостью отметил Каминский), под иронические возгласы, выкрики, шиканье большинства зала.

Поднялся за своим председательским столом Дзюбин.

И мгновенная тяжёлая тишина пала на зал.

   — Что же, товарищи, — сказал Сергей Родионович, — будем голосовать. — Кто за то, чтобы принять резолюцию о войне, предложенную большевиками? Прошу поднять руки.

Руки взметнулись в той части зала, где сидели Каминский, Шурдуков и его единомышленники.

   — Посчитаем... — Дзюбин пытался скрыть радость в голосе, всеми силами стремясь продемонстрировать демократическую объективность.

   — Восемьдесят девять — за, — констатировал председательствующий. — Кто против?

Взметнулось множество рук. Подсчёт длился долго.

   — Против, — сказал в торжественной тишине Сергей Родионович, — двести семнадцать. Кто воздержался?

Поднялось две руки. Воздержались двое, сидящие рядом: Гавриил Давидович Лейтейзен и Сергей Иванович Степанов.

...Этого человека не мог понять Григорий Каминский: в дни, когда решается судьба революции, идти против Ленина, оставаться в одной партии с меньшевиками?! К Степанову он относился с не меньшим уважением, чем к Лейтейзену, хотя был знаком с Сергеем Ивановичем очень поверхностно: разговаривали и непримиримо спорили — всего несколько раз.

Степанов вернулся из ссылки, которую отбывал в Верхнеленском уезде Иркутской губернии, в конце марта и, таким образом, появился в Туле почти одновременно с Каминским. Он, как и Григорий, был введён в редколлегию газеты «Голос народа», которую начал издавать Лейтейзен на свои средства. В редакции новой газеты они и познакомились — старейший член тульской социал-демократической организации — Сергею Ивановичу шёл сорок первый год — и совсем юный большевик Каминский. Познакомившись, тут же жестоко заспорили о партийном строительстве. В этих вопросах Степанов был единомышленником Лейтейзена, которого знал ещё со времён Второго съезда партии в Лондоне, — теперь Сергей Иванович стоял на платформе интернационалистов. И этого не мог понять Каминский! Соратник Ленина во время раскола партии на большевиков и меньшевиков, искровец, и сегодня он с объединенцами! Но Григорий видел, с каким уважением относятся рабочие-оружейники к Сергею Ивановичу (ведь с оружейного завода ушёл Степанов в подпольную революционную борьбу), каким авторитетом пользуется он у всего пролетариата Тулы.

«Но и Гавриил Давыдович и Сергей Иванович не против нашей резолюции о войне, они воздержались... — думал сейчас Каминский. — Это уже много значит».

   — Что же, — подвёл итог Дзюбин, и теперь в его голосе звучало нескрываемое торжество, — комментарии, как говорится, излишни.

«Всё! Час пробил!» — сказал себе Каминский и встал.

   — Комментарии есть! — громко сказал он. — Прошу слова!

И, не дожидаясь разрешения, пошёл к трибуне. Поднявшись по ступенькам, посмотрел в зал — преобладали враждебные лица; были и такие, на которых запечатлелось ироническое выражение. Однако Григорий успел увидеть и лица своих единомышленников, встретить их одобряющие взгляды; было тут много молодых людей, которые смотрели на него с восторгом...

   — Я хочу остановиться ещё раз на тех принципиальных разногласиях, которые разделяют большевистскую фракцию и меньшевиков. С нами по ряду вопросов солидарны интернационалисты во главе с доктором Лейтейзеном... — В зале стояла полная тишина. — Первое разногласие выявлено только что. Отношение к войне. Лозунг всех буржуазных партий России известен: война до победного конца! Такова же позиция наших меньшевиков, только у них другая терминология — революционное оборончество. Недаром в Совете господа меньшевики с эсерами вопят: «Дойдём до Берлина!»

   — И дойдём! — закричали в зале.

   — Да здравствует русское доблестное воинство!

По залу прокатилась волна аплодисментов, одобрительных возгласов, шума.

   — Вот, вот! — продолжал Каминский, и голос его набирал силу. — Только господа патриоты не спросили у народа, у солдат в окопах — каково их мнение! — Григорий выдержал паузу. — Наша большевистская фракция имеет другую позицию, и она вам известна...

   — Долой войну! — разорвал тишину молодой звонкий голос.

   — Штыки в землю! — выкрикнул солдат с балкона.

Поднялся невообразимый шум. Дзюбин долго призывал собравшихся к порядку.

Наконец зал угомонился.

   — Таково наше первое принципиальное расхождение с меньшевиками, — продолжал Каминский. — Второе расхождение — отношение к Временному правительству. Кто из вас будет отрицать, что сегодня оно проводит политику буржуазии?

   — Правильно!

   — Плевать правительству Керенского на интересы рабочих!

Каминский повысил голос:

   — И наш лозунг всем известен: «Никакой поддержки Временному правительству!»

Шум, топанье ног, многие повскакивали с мест.

   — Вся власть Советам! — Он узнал голос Кауля. «Молодец, Саша».

   — Долой!

   — Авантюристы! Большевики проводят политику авантюр!

   — Позор Временному правительству!

В зале царил хаос. Сергей Родионович Дзюбин уже ничего не мог сделать, несмотря на весь свой авторитет.

Как ни странно, тишину восстановил смех. Громкий смех.

Озадаченно смолкали голоса, прекращался шум. А смех звучал... Постепенно все увидели источник этого смеха — на трибуне неудержимо хохотал Григорий Каминский.

Теперь все смотрели на него в полной недоумённой тишине.

Каминский провёл рукой по лицу и как бы стёр свой неуместный смех.

   — Ну? — спросил он у настороженного зала. — Я спрашиваю вас: можем мы все вместе находиться в одной партии? Мало вам разногласий в позициях по войне и Временному правительству? Хотите ещё? Извольте! Разрешение аграрного вопроса. Или меньшевики согласны с нами: передать землю крестьянам без всякого выкупа, экспроприировав её у помещиков? А национальный вопрос? Есть у нас единство точек зрения в его решении? — Зал хранил молчание. — Наконец ещё два вопроса: о власти и о немедленном перерастании буржуазной революции в социалистическую... — Послышались протестующие возгласы, опять нарастал шум. — Всё! И я понимаю: довольно! По всем этим вопросам мы никогда не договоримся. — Опять Григорий Каминский выдержал долгую паузу. — Мне поручено сделать заявление от имени нашей большевистской фракции... Мы выходим из объединённой организации тульских социал-демократов и образуем свою...

Буря разразилась в зале: аплодисменты, крики протеста, многие снова повскакивали с мест.

   — Товарищи большевики! — Шурдуков уже был на сцене, ему что-то пытался сказать Дзюбин, но он грубо отмахнулся от него. — Товарищи большевики! Нам нечего делать в этом зале! Выходи!

   — Пошли отсюда! — крикнул и Каминский.

Они вдвоём — Григорий и Михаил Шурдуков — уже шагали между рядами. За ними поднимались со своих мест их единомышленники, уже большая толпа шла к выходу.


Смело, товарищи, в ногу! —

прорезал шоковую тишину зала зычный густой бас.

Подхватили другие голоса:


Духом окрепнем в борьбе...

Пели уже все покидающие зал:


В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе!..

И опять зал взорвался криками, шиканьем, аплодисментами, топаньем ног. Вслед кричали:

   — Раскольники!

   — Дезорганизаторы!

   — Сектанты!

...Хлопнула дверь, и этот звук, как выстрел, прервал шум и движение в зале.

Сергей Родионович, лицо которого залила мертвенная бледность, постучав по графину с водой карандашом, сказал нарочито буднично, спокойно:

   — Продолжим, товарищи, нашу работу. Поступило предложение обсудить финансы организации... Слово имеет товарищ Пастухов...

Работа в белоколонном зале Дворянского собрания — теперь всё чаще говорили — бывшего — продолжалась.

Скоро стало известно: собрание покинуло восемьдесят девять человек; большевики собрались рядом, в малом зале: провозглашено образование независимой самостоятельной организации большевиков в Туле; избран её комитет во главе с Григорием Каминским. После этого ошеломляющего известия слова попросил Гавриил Давидович Лейтейзен.

   — Произошло событие, которое несёт в себе разрушительное начало... — голос Лейтейзена дрожал от волнения, — ...не только для нашей организации, но и всей российской социал-демократии. Тула после Февраля оставалась, может быть, последним оплотом единства социал-демократических сил отечества. Мы могли бы послужить примером для всех. И вот... — Оратор беспомощно развёл руками. — Но мы будем бороться до конца. Считаю: необходимо сделать всё, чтобы вернуть большевиков в наши ряды. — По залу прокатился неодобрительный рокот. — Да, да! Сделать всё! Давайте не будем подозревать их в сознательном стремлении развалить социал-демократию. Они заблуждаются. Так поможем им! — Гавриил Давидович закашлялся. — Я предлагаю создать Согласительную комиссию, скажем, из трёх человек... Выработаем предложения, может быть, компромиссные, которые послужат фундаментом для объединения.

После бурных дебатов Согласительная комиссия была выбрана. В неё вошли Лейтейзен, Степанов и Александров. Разработали предложения, которые могли бы послужить основой для договорённости с большевиками о новом объединении.

Согласительная комиссия отправилась в малый зал, где заседала большевистская фракция, а теперь самостоятельная организация тульских большевиков-ленинцев.

...Было без четверти двенадцать ночи.

Дверь в малый зал оказалась закрытой. Постучали. Их впустил молодой рабочий с лицом, на котором все прочие чувства подавило одно — азарт. «Азарт борьбы!» — так определил Лейтейзен.

Каминский, Кауль, ещё несколько человек облепили стол, заваленный листами бумаг. Остальные кучно сидели в первых рядах. Появление комиссии оборвало гвалт, разноголосицу. Все смотрели на них.

   — Не ждали? — улыбнулся Лейтейзен, хотя голос его прерывался от напряжения.

   — Признаться, не ждали, — холодно ответил Каминский. — Чем обязаны?

   — Мы — Согласительная комиссия, — сказал Сергей Иванович Степанов твёрдо и спокойно. — Мы уполномочены вступить с вами в переговоры о выработке платформы для объединения...

   — Необходимо преодолеть раскол! — страстно воскликнул Гавриил Давидович. — Я не сторонник резких формулировок и не стану повторять то, что говорят о вашей акции в зале...

   — Эта акция — предательство! — перебил Александров, и его узкое лицо с бородкой клинышком нервно задёргалось.

   — У вас, Александров, — сказал Михаил Фёдорович Шурдуков, — как что, сразу предательство и измена.

   — Да! — запальчиво воскликнул Александров. — Измена! Вы раскалываете единство социал-демократии, ведёте фракционные интриги, разъединяете рабочий класс, в конце концов предаёте революцию! Вы...

   — Погодите, Александров, — резко оборвал его Лейтейзен. — Мы не с обвинениями сюда пришли. И, кстати, я ваши обвинения не разделяю.

Александров[9] оскорблённо отвернулся к окну.

   — Мы вас слушаем, доктор, — сказал Кауль.

   — Товарищи! — убеждённо заговорил Гавриил Давидович. — Нас больше соединяет, чем разъединяет...

   — Простите! — перебил Каминский. — Кого — нас? Вы, интернационалисты, одно, и у нас с вами во взглядах действительно много общего. Например, на войну как на империалистическую. Да и Временное правительство вы считаете буржуазным, верно?

   — Да, это так, — согласился Лейтейзен.

   — Но у меньшевиков-то на эти вопросы другая точка зрения! — продолжал Каминский. — И вообще, Гавриил Давидович... У меньшевиков, по крайней мере, есть чёткие позиции по всем вопросам тактики и стратегии. А у вас? Просто многое непонятно. Вы вроде против продолжения войны, хотя сейчас при голосовании по нашей резолюции воздержались. Как это понять?

   — Мы против войны... — Доктор Лейтейзен побледнел. — Но мы и против вашего лозунга о превращении империалистической войны в войну революционную! Мы против вооружённого восстания, к которому вы так целеустремлённо готовитесь.

   — Почему? — тихо спросил Кауль.

И абсолютная напряжённая тишина воцарилась в зале.

   — Почему? — Гавриил Давидович заглядывал в лица собравшихся здесь людей, стараясь найти понимание. — Неужели вы не видите? Сегодня пролетариат России изолирован от остальных классов страны, прежде всего от крестьянства. Ведь рабочий класс — малый, просто ничтожный процент от населения бывшей империи! Он в такой же степени изолирован от действительных сил демократии...

   — Кого же, — перебил Григорий Каминский, — вы считаете действительными силами демократии?

   — А вы, конечно, — не удержался Александров, — считаете ими только себя! Себя, и больше никого!

   — Демократические силы. — Лейтейзен старался говорить спокойно, — это многие партии, борющиеся за демократическую и социалистическую Россию. Прежде всего, конечно, партии с социалистическими программами. И в этом смысле первая из них — партия крестьянства — эсеры! Социалистов-революционеров не принимать в расчёт, думая о будущем России, просто невозможно! Нонсенс! Поэтому, говоря о новом правительстве страны, которое будет создано Учредительным собранием, мы, социал-демократы, уже сегодня должны думать о том, каким оно будет. Убеждён, что необходимо бороться за однородное социалистическое правительство, состоящее из альянса партий с социалистическими программами. Сегодня в России три таких партийных силы: эсеры, большевики и меньшевики. Четвёртая сила — мы. Интернационалисты в ближайшем будущем организуются в свою партию...

   — Постойте, доктор! — снова перебил Каминский. — Вы, если я правильно вас понял, зовёте нас на совместную предвыборную кампанию с эсерами и меньшевиками и, в случае победы на выборах в Учредительное собрание, потом вместе с вами заседать в правительстве...

   — Именно так! — воскликнул Лейтейзен. — Поэтому то, что вы сейчас предприняли, — ошибка! Трагическая ошибка. Раскол, в который ввергнута сегодня социал-демократия, — путь к гибели социализма в России! Поэтому мы предлагаем...

   — Остановитесь, Гавриил Давидович! — Каминский вышел с листами бумаги в руке. — Остановитесь... Видите, мы не можем даже с вами договориться, с интернационалистами. А вы хотите, чтобы с меньшевиками...

   — Я говорил, говорил! Большевики — узурпаторы, которые стремятся к единоличной власти! — истерически закричал Александров. — С ними мы никогда не найдём общего языка!

   — Вот здесь Александров прав, как никогда, — сказал Шурдуков.

   — На все сто процентов. — Григорий помедлил. — Наш ответ, Гавриил Давидович, тем, кто вас послал сюда, — в этих листах бумаги. Мы составили тезисы доклада Московскому областному бюро Российской социал-демократической организации большевиков. С ним завтра я поеду в Москву. Я прочитаю вам выводы, которые будут сделаны в конце доклада. Слушайте внимательно. — Он прочитал в тишине, незримо заполненной непримиримостью и враждой: — «Объединение, состоявшееся в марте не на основах определённой платформы, партийной программы и партийного Устава, а только на благих намерениях, привело организацию объединенцев... — В голосе Каминского всё сильнее звучали металлические ноты. — Первое. К неопределённости и шаткости организации. Второе. К слабости и оппортунистичности организации. Третье. К постоянному колебанию организации и отсутствию всякой дисциплины. Четвёртое. К измене рабочему классу. Вспомните воззвания к армии, где подписались вместе с кадетами тульские эсдеки. Пятое. К отсутствию всякого единства». — Каминский оторвался от чтения, поднял голову и встретил взгляд Лейтейзена, полный такой горечи, что на миг сердце его сжалось. Но он продолжал: — Вывод наш таков: «Раскол не случаен, а следствие длительного процесса разложения объединённой организации и страшного опыта объединения социал-шовинистов и истинных социал-демократов». — Григорий опустил листы бумаги.

Было слышно, как за открытыми окнами ночной майский ветер шумит в тёмных кронах лип.

— Значит, всё напрасно... — сокрушённо сказал Гавриил Давидович Лейтейзен.

Ему никто не ответил.

Согласительная комиссия вышла из малого зала Дворянского собрания. Бывшего, бывшего!


Из Резолюции об отношении к войне, предложенной большевиками на собрании Тульской объединённой организации РСДРП 28 мая 1917 года:

1. Настоящая война была начата командующими классами всех воюющих стран за преобладание на внешних рынках. Все заверения капиталистических классов Англии, Франции, Германии, России, Австрии, Америки, Японии и др. воюющих стран, что война эта ведётся ими во имя права и справедливости, ради защиты и освобождения мелких народностей, против империализма, лживы и прикрывают империалистические стремления этих классов.

2. Война привела и ведёт дальше к колоссальному истреблению людей и богатства и разрушает производительные силы воюющих стран, обогащая капиталистов всего мира. Пролетариат и крестьянская беднота, носители производительного труда и созидатели всех богатств, не могут поддерживать империалистическую войну.

3. Ещё до русской революции передовые рабочие всех стран протестовали и боролись против этой империалистической войны. Разразившаяся во время войны русская революция решительно поставила вопрос о мире и усилила во всех странах борьбу против империалистической войны, за мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов...

«Голос народа», 30 мая. Из статьи Лейтейзена «Драма раскола»: «С чувством глубочайшего волнения берёмся мы за перо. То, что начиналось давно, стало свершившимся фактом: люди, которые горят одним и тем же желанием, у которых впереди одна и та же цель — восстановление Интернационала, — оказались по разные стороны баррикады. Судьба русского пролетариата глубоко трагична: он сам себя разрывает на части, в то время, когда нужно употреблять все усилия на то, чтобы сплотиться в единое целое перед лицом общего врага... Единой партии угрожает опасность расколоться на две фракции. Но мы твёрдо стоим на том, что раскол не может быть допущен, нужно употребить все усилия для того, чтобы восторжествовало центростремительное течение, чтобы найти ту линию поведения, которая дала бы возможность партии сделаться действительно единой... только единая социал-демократическая партия сможет повести за собой русскую пролетарскую армию. Мы твёрдо верим в то, что соглашение будет достигнуто, потому что таково всеобщее желание. Эта жажда единства партии, эта вера в достижение единения и дают нам бодрость для продолжения работы!..»


Отрывок из ненаписанных мемуаров С.И. Степанова:

Оказывается, момент смерти для сознания неуловим. Я, Сергей Иванович Степанов, председатель Московского областного суда, не помню мига катастрофы. И теперь мне понятно, что уже тогда, утром девятнадцатого июля 1935 года, смерть могла забрать меня полностью. Сейчас я лишь вспоминаю дорогу от дачи: сосны Серебряного бора, по бокам гладь воды, в которой играют солнечные блики, ржаное поле, начинающее желтеть. Я сижу рядом с шофёром, у меня на коленях внук Володя. Сзади жена, сын Борис, сестра Вера, второй внук Серёжа. Все мы едем по своим делам в Москву, разговариваем, смеёмся...

И всё. Больше никаких воспоминаний. Я открываю глаза и вижу палату в Кремлёвском отделении Боткинской больницы. Нет боли — только невозможно пошевелиться.

   — Всё будет в порядке, Сергей Иванович, — слышу я ласковый мужской голос (это мой лечащий врач, профессор Готье). — Двигаться не надо, вы в гипсе, сломано четыре ребра. Все ваши целы...

Я ничего не могу понять, ничего не могу вспомнить. Уже потом, когда приходят близкие, узнаю: наш лимузин столкнулся с встречным грузовиком-бюсингом. Шофёр, недавно демобилизовавшийся танкист, пытался обогнать автобус. Я вспомнил: впереди пылил по неасфальтированной дороге неуклюжий, медленный итальянский автобус жёлтого цвета. Да, когда дочь Соня рассказывала подробности автомобильной катастрофы, я вспомнил, вернее, увидел впереди этот автобус. А вот встречный грузовик... Нет, не помню...

Ещё профессор Готье сказал:

   — Поставим вас на ноги, голубчик, только извольте слушаться. — Но что-то такое прозвучало в его голосе... Или мне показалось? Не знаю, как объяснить. Только я понял, почувствовал: я не выйду из этой палаты, я умру... А доктор между тем говорил: — Однако лечение займёт порядочно времени. У вас ещё осколком ребра повреждено правое лёгкое. — Профессор Готье улыбнулся. — Самое время писать мемуары. Уйма свободного времени.

Писать мемуары...

Я закрыл глаза и, кажется, опять провалился в небытие, потому что, когда снова вернулся в реальность, палата была пуста. На белом столике горела лампа под синим стеклянным колпаком, и о него билось несколько серых бабочек.

Почему-то опять в сознании прозвучала эта фраза: «Писать мемуары».

«Какой из меня писатель? — подумал я. — И времени совсем не уйма, — продолжал я рассуждать про себя, находя в этом странное успокоение. — Потом... Чтобы писать мемуары, наверно, должна быть спокойной совесть. Спокойна ли у меня совесть? Нет...»

Я снова закрыл глаза. И новая пронзительно-радостная и страшная мысль поразила меня: больше никогда я не войду в зал Областного московского суда в качестве его председателя. Какое облегчение! Какая тяжесть падает с плеч! Не прозвучит указующий звонок сверху. Не войдёт без стука в мой кабинет человек неопределённого возраста, куратор НКВД...

Спасительный сон снова наваливался на меня.

...Нет, это был не сон, а небытие. Шли дни, лечение не давало результатов. Что-то с лёгкими. Не ощущая никакой боли, я слабел, постоянно был в испарине, дыхание стало свистящим, и я сам ощущал его гнилостный запах. Всё чаще я проваливался в бессознательное состояние: сон не сон... Небытие.

И однажды, открыв глаза, я увидел, что рядом с кроватью, на белом табурете, сидит красавец мужчина, показавшийся мне огромным.

Я сразу узнал его, хотя мы не виделись многие годы. Сколько? Наверно, с 1920-го, когда он уехал из Тулы в Азербайджан, в Баку.

Да, я сразу узнал его: Гришка. Григорий Наумович Каминский, теперешний нарком здравоохранения страны.

Потом мне стал понятен этот визит: дочери Соне показалось, что профессор Готье неправильно меня лечит, у неё возникли какие-то подозрения... Тогда, после недавнего убийства Кирова, подозрение становилось незримым знамением нашей жизни. В семье, естественно, знали о нашей совместной работе с Каминским в Туле во время революции и гражданской войны. И вот...

Я всматривался в его лицо. Всё тот же красавец, только заматерел, раздался в плечах, исчезла юношеская хрупкость, отличавшая его в ту пору, когда он стоял во главе тульской большевистской организации, и... Как определить это? В чертах лица появилась жёсткость, даже... Не могу найти нужного слова. Непримиримость, что ли? Или властность? И я поймал себя на мысли, что эти черты возникали на лицах многих крупных партийных и государственных работников, с которыми мне приходилось встречаться. Знак нашего сурового времени?

Пришёл Готье, чрезвычайно нервный и взволнованный, с целой свитой людей в белых халатах, начались медицинские разговоры с непонятными мне латинскими терминами. В конце концов было решено назначить консилиум с привлечением всяческих светил.

   — Все необходимое, — сказал нарком здравоохранения, — медикаменты, лекарства — достанем.

Потом мы остались одни.

   — Как время-то летит, Сергей Иванович! — сказал Каминский. — А помните... Тула, революция, восемнадцатый год...

Мгновение одна картина мелькнула перед моим внутренним взором. И я тут же усилием воли разрушил её. Я не хотел вспоминать восемнадцатый год.

Мы поговорили ещё. О разном. Нейтральном. Недолго — нарком здравоохранения спешил, у него, как всегда, как и у нас всех, было много дел и неотложной работы.

Однако во время нашего короткого разговора я всё рассматривал Григория Наумовича и вдруг понял, почувствовал: от народа, который бедствует в жёсткой хватке карточной системы, от страны, которой отданы все наши силы, мы, партработники высшего этажа, тем не менее отделены стеной. Эта стена — наши городские квартиры, госдачи, личные машины, ложа в Большом театре, продовольственные пайки, спецобслуживание во всём — медицина, отдых... И всё вроде бы произошло незаметно, постепенно и теперь воспринимается как должное. Однажды на даче за завтраком зашёл об этом разговор, и сын, будущий военный командир, сказал шутливо:

   — Отец! За что ты боролся, то и получил. А как ты работаешь сейчас? День и ночь. Все справедливо.

Получил я, а народ?

Кажется, я даже не заметил, как ушёл из палаты нарком здравоохранения. Или опять незаметно провалился в свой сон?

...Проснулся ночью. Над дверью горела слабая синяя лампочка. Окно было открыто, ласковый летний ветер играл занавеской.

Гипс сняли, я повернулся на бок и теперь мог смотреть в окно. Там была светлая июльская ночь. Наверно, светила невидимая мне луна. Ничего не болело. Только отвратительная слабость, трудно дышать, я весь липкий от пота.

Если писать мемуары...

Тогда, в июле 1918 года, стояли такие же тёплые ночи. Я уже был переведён на работу в Москву, в Высший совет народного хозяйства РСФСР, назначен председателем Центрального правления медеообрабатывающей промышленности. По долгу службы мне часто приходилось бывать в Туле, да я и сам, не скрою, стремился к своим домой — трудно я вживался в Москву.

Наш ветхий дом стоял на Полевой улице, недалеко от тюрьмы, рядом с богадельней, вокруг которой рос старый сад.

Летом восемнадцатого этот сад был вырублен, вытоптан. В нём по ночам при свете фонарей, которые были у конвоиров, арестанты рыли длинные глубокие ямы. Нет, нет сил вспоминать! Я всё это видел своими глазами единожды. И слышал от других много раз. Когда приезжал из Москвы в Тулу.

Потом эти страшные картины преследовали меня.

Кто были арестанты? В сводках, отправляемых в Москву, — контрреволюционеры, часто — в газетных отчётах — заложники. Все жители нашей Полевой улицы видели их: много обыкновенных мужиков с покорностью на измождённых лицах, молодые парни, старики в обтрёпанных пиджаках и рубахах. Под грубые окрики охраны в мигающем свете фонарей они вяло, но методично орудовали лопатами: яма становилась всё глубже, вырастали холмы свежей земли... Занимался рассвет. И длинная яма была уже готова.

От Толстовской заставы по Киевской уже шли на работу рабочие, из пригородных деревень на базар ехали на телегах крестьяне. В какой-то миг из ворот тюрьмы быстро выбегали красноармейцы, цепью преграждали Киевскую.

Скапливалась толпа. На глазах людей, которых сковывало жуткое оцепенение, арестантов, только что рывших яму, строили в колонну. Из ворот тюрьмы выводили других заключённых со связанными за спиной руками. Их тоже строили в колонну. Раздавалась команда: «Беги!» Арестанты, как в гипнозе, подчинялись ей. И тогда раздавался дружный залп, а за ним стрельба шла беспорядочно: добивали раненых, охотились на тех, кто успел далеко отбежать. Беспорядочная стрельба, стоны, крики: «Спасите! Изверги! Мама!..» И на эту расправу с ужасом, не веря своим глазам, смотрели люди.

Считалось: политику красного террора лучше проводить на виду у толпы обывателей — устрашает, вселяет уважение к новой власти.

...Оцепление снимали, люди скорее спешили разойтись подальше от этого страшного места, чтобы разнести весть о казни по всему городу.

Красноармейцы деловито сбрасывали окровавленные трупы в яму, засыпали её землёй, ровняли, затаптывали сапогами.

Следующей ночью выведут новых арестантов, они будут при свете фонарей рыть новую яму.

Я видел всё — расстрел, акт террора, как говорили тогда, — сам только один раз, но этого раза мне хватило на всю жизнь.

Да, массовый террор был признан, узаконен — если уместно здесь это слово — в ту страшную пору утверждения советской власти. Он проводился по всей стране, а не только в Туле, считался жестокой, вынужденной, но необходимой мерой.

В ту пору я работал в Москве, но знал, что среди нового руководства в Туле далеко не все согласны с тактикой массового террора. Тем не менее большинство руководителей являлись сторонниками террористической тактики, среди них и члены президиума губисполкома: Григорий Каминский, чрезвычайный уполномоченный по продовольствию Александр Кауль и комиссар имуществ в Совете народных комиссаров Тульской губернии Дмитрий Прокудин. Между двумя группировками возник конфликт, из Москвы приехала специальная комиссия. Её выводы были в пользу Каминского, Кауля, Пронякина и их многочисленных сторонников. А выводы комиссии одобрил уже ЦК партии.


* * *

«Ваш план считаю вполне целесообразным. Предлагаю немедленно провести в жизнь.

ЦК. Свердлов».


Из письма С.С. Степановой, дочери С.И. Степанова, журналисту и писателю С. Щеглову, 10 октября 1972 года:

«В 1918 г., особенно летом, почти каждую ночь в Туле производились массовые расстрелы. А осуществлялись они напротив тюрьмы, примерно в 40 — 50 метрах от домов по Полевой улице, где был и наш дом. Днём туда приходили родные расстрелянных, рыдали и причитали, а по ним стреляли и, настигая их у калиток и окон домов, расстреливали. Я не помню, чтобы в то время дома отец высказывал возмущение. Но, конечно, он не мог не переживать всё происходящее. Значительно позднее я поняла, чего ему это стоило. Поняла я также и то, что отец никогда не был против красного террора, он был против такой формы его осуществления... Все эти мысли возникли у меня значительно позднее и вызваны были одним замечанием моей матери, что перевод отца в то время в Москву был не случаен (со слов Альперовича). Кто знает, может быть, действительно, зная цену кристально чистому, честному и преданному партии человеку, понимая причину его ошибки[10] и веря в него, его отозвали из Тулы, помогая в работе пережить внутреннюю трагедию».


Из выступления Г.К. Каминского на 5-й губернской партийной конференции в феврале 1919 года:

«Дело заключается в том, что Октябрьская революция, как и Февральская революция, в Туле была встречена пролетариатом не так, как была встречена московским или питерским пролетариатом. Там действительно шла борьба, было пролетарское восстание, были сражения, проливалась кровь, там шла жесточайшая борьба с буржуазией за диктатуру, за жизнь рабочего класса. В Туле это могло быть, но этого не произошло. В Туле на это шли, но этого не случилось. В Туле пытались создать кровопролитие, но оно не произошло».


* * *

С. И. Степанов. Я не видел своими глазами. Мне рассказывали... На следующий год, весной девятнадцатого, несколько уцелевших яблонь и вишен в богадельническом саду зацвели красным, даже пунцовым цветом и, распустившись в одну ночь, к вечеру следующего дня все облетели, укрыв землю лепестками кровавого цвета.

Да, красный террор. Расстрелы, массовые расстрелы контрреволюционеров, заложников... То есть врагов? Но ведь в заложники часто брались тогда — я это знаю, знаю, знаю!.. — люди прямо с тульских улиц. Соблюдалось лишь одно: заложниками должны быть «социально чуждые элементы». Так говорил Каминский, руководитель тульских большевиков. Ладно... Пусть: красный террор — ответ на выстрел Каплан в Ленина. Но ведь большевики в Туле пролили рабочую, пролетарскую кровь через полтора месяца, почти сразу после того, как в городе оружейников седьмого декабря 1917 года была провозглашена советская власть!..


Хроника событий в Туле 8 — 16 января 1918 года

После провозглашения советской власти в Туле седьмого декабря 1917 года сразу же при Совете рабочих, крестьянских и солдатских депутатов был создан Военно-революционный комитет, который возглавил Григорий Каминский. Под командованием этого комитета находилась Красная гвардия, военная сила новой власти.

Но были свои боевые отряды и у других партий и организаций, прежде всего у меньшевиков, противостоящих большевикам-ленинцам, по существу узурпировавших власть в городе (о том, как это происходило, будет рассказано в последней главе повествования).

И самая большая, хорошо организованная дружина была у железнодорожников. На своём многолюдном собрании восьмого января 1918 года, которое состоялось на Курском (ныне Московском) вокзале, железнодорожники выразили недоверие советской власти: «Нет большевистским Советам!» — 1200 голосов, «Да — Советам» — 2 голоса. На этом же собрании был смещён со своего поста командир военной дружины Кожаринов, эсер-максималист, человек авантюристического склада и по существу агент и ставленник большевиков в среде тульских железнодорожников. Сразу же после смещения Кожаринов примчался в Военно-революционный комитет к Каминскому и доложил «об измене».

— Кто вместо вас возглавил военную дружину железнодорожников? — спросил Григорий Наумович.

Присутствующие при этом разговоре (и среди них Сергей Иванович Степанов) отметили разительные изменения, которые произошли с молодым большевистским вождём буквально в последние дни: Каминский стал резким, нетерпимым, голос его теперь звучал твёрдо, непреклонно, не принимались никакие возражения; лоб пересекла глубокая морщина, губы жёстко сжались, в глазах появился сухой лихорадочный блеск. (Сергею Ивановичу кто-то шепнул на ухо: «Гришка кокаином балуется».)

   — Вместо меня, — сказал Кожаринов, преданно глядя на фактического советского правителя Тулы и Тульской губернии, — поставили Сошникова.

   — Понятно... — Каминский задумался, наморщив лоб. Все молчали. — Вот что, товарищ Кожаринов... Готовы ли вы послужить делу пролетарской революции и советской власти?

   — Так точно, готов!

   — Тогда будет вам боевое задание... Хорошо дело сделаете, отметим, не забудем.

   — Рад стараться, товарищ Каминский!

   — Кроме Красной гвардии, стоящей в Туле на защите завоеваний революции, никакой другой военной силы в городе быть не может! Поэтому необходимо прежде всего обезглавить военные отряды меньшевиков. Начнём с дружины железнодорожников. Надо её распустить. Но сначала — обезглавить! — Голос Каминского звучал как неумолимый приказ. — Давайте все вместе подумаем, как лучше товарищу Кожаринову решить поставленную задачу...

На разработку плана ушла неделя, хотя оказался он прост, как арифметическое действие дважды два...

В ночь с тринадцатого на четырнадцатое января 1918 года Кожаринов появился в казарме военной дружины железнодорожников — боевик Илларионов, дежуривший при входе, пропустил его, ничего не подозревая, ведь бывшего командира все в дружине знали...

Новый командир дружины Сошников был застрелен Кожариновым из нагана спящим — в упор. Услышав выстрел, в казарму вбежал Илларионов — и получил свою пулю прямо в сердце. Началась паника, и убийца благополучно скрылся.

Через час Кожаринов докладывал Каминскому о том, что задание успешно выполнено.

...Только светало. Начиналось утро четырнадцатого января 1918 года.

   — Партия благодарит вас, товарищ Кожаринов, — сказал Григорий Каминский, щуря воспалённые бессонницей глаза. — Но сделано пока полдела. Они там, на вокзале, наверняка начнут митинговать. Если уже не митингуют. И посему... Отряд красногвардейцев во главе с командиром Максимовским под ружьём и только ждёт команды. Вы назначаетесь помощником товарища Максимовского. Отправляйтесь на Курский вокзал. Митинг разогнать, зачинщиков арестовать... — Молодой большевистский вождь смотрел на Кожаринова в упор, хмуро, не мигая. — Если митинга нет, взять казарму дружинников под охрану, бойцов распустить. Будут оказывать сопротивление — применить оружие. Всё! Выполняйте!

   — Есть! — Кожаринов рвался в «бой».

...Действительно, на Курском вокзале бушевал митинг железнодорожников. В это утро ударил сильный мороз с порывистым северным ветром, и поэтому потрясённые убийством товарищей железнодорожники собрались в здании вокзала. Зал был переполнен возбуждёнными людьми.

   — Идти на Совет! — кричали со всех сторон.

   — Поднимать оружейный!

   — Под суд ленинских ставленников!

И вдруг кто-то закричал:

   — Нас окружают красногвардейцы!

Как бы в ответ на эти слова, прозвучала пулемётная очередь, разлетелись стёкла в окнах, несколько человек, стоящих к ним близко, упали. Послышались стоны, и кровь запятнала стены и пол...

В зал ворвались красногвардейцы во главе с Кожариновым (он стрелял из нагана в потолок) и Максимовским, который орал, перекрывая шум:

   — Николаев! Всех, кто в президиуме, к стене, обыскать! Против советской власти выступаете, сволочи? Всех контрреволюционеров расстреляем!

Крики, стоны, люди, давя друг друга, бросились к выходу — паника.

   — Дружина распускается! Все оружие сдать немедля!..

...Семь рабочих было ранено, двое тяжело. Убитых, только по счастливой случайности, не было. Казарму дружины железнодорожников красногвардейцы взяли под охрану. Началось изъятие оружия.

Пятнадцатое января 1918 года было отмечено двумя событиями.

Утром началось заседание Тульского Совета, на котором по требованию фракции меньшевиков предстояло обсудить кровавые события четырнадцатого января на Курском вокзале.

Народный дом был битком набит. Галёрку заполнили железнодорожники и рабочие оружейного и патронного заводов.

Первым слово взял меньшевик Беркович.

Пала мгновенная тяжёлая тишина. И в ней звучал молодой страстный голос:

   — Вчера на Курском вокзале пролилась рабочая кровь. Двое наших товарищей подло убиты, семеро ранены. Кто повинен в этом ужасном преступлении? Штаб Красной гвардии, руководимый Военно-революционным комитетом во главе с узурпатором власти в Туле Каминским — вот истинные убийцы, кровопийцы нового режима! Вот кто расстреливает рабочих!

   — Позор! — закричали с галёрки.

   — Под суд!

   — Палачи! Опричники!

К самому краю сцены от стола президиума выбежал Григорий Каминский, и был он страшен, неумолим, безумная чёрная энергия источалась его большим, сильным, молодым телом.

   — Мерзавцы! — закричал он в зал и галёрке. — Мерзавцы! Вы обвиняете нас, большевиков? Для нас нет других интересов, кроме интересов рабочего класса! Мы защищаем вашу власть! Вашу! И никому не позволим посягать на неё! Мы уничтожим всех, кто пойдёт против нас! Всех! Слышите? Всех пересажаем в тюрьмы!.. А кто не образумится... Мерзавцы!.. — Каминскому не хватало воздуха.

   — Тюрем не хватит всех пересажать! — крикнули из зала. А с галёрки белыми птицами летели листовки.

Вот что было в них:

«Свершилось. Тульские красногвардейцы приступили к исполнению своих кровавых обязанностей.

Группа насильников расстреляла рабочих-железнодорожников, разогнала штыками пролетарское собрание, обыскивала, как банда свирепых жандармов, товарищей рабочих.

Рабочие и работницы! Ваш долг протестовать против виновников кровавых преступлений. Провозглашайте с нами: «Под суд убийц!»

Тульский комитет РСДРП (меньшевиков)».

   — Провокация! — кричал Каминский. — Охрана! Немедленно в зал! Вывести всех посторонних!

Между рядами загрохотали красногвардейские сапоги. Фракция меньшевиков вместе с «посторонними» (а ими были рабочие, чьи интересы для новой власти — «превыше всего») покинули зал.

В нём остались только большевики. Через час была уже принята соответствующая резолюция.

...А во второй половине дня по улицам Тулы прошла грандиозная рабочая демонстрация, молчаливая и скорбная. Похоронная процессия. Она началась на площади у Курского вокзала. Два открытых гроба с телами Сошникова и Илларионова, сменяясь, на руках несли железнодорожники и рабочие тульских заводов.

Мороз уменьшился, стих ветер, шёл снег.

Суворовская улица (ныне Красноармейский проспект). Посольская (ныне всё ещё Советская), Киевская (ныне — до сих пор! — проспект Ленина). Народ всё прибывал и прибывал. Молча, грозно, скорбно...

На Киевской демонстрация заполнила уже всю улицу — от бывшей официальной резиденции губернаторов до Всехсвятского кладбища. Над демонстрацией колыхались редкие плакаты: «Вы жертвою пали в борьбе роковой!», «Долой кровавые Советы!», «Красных убийц под суд!», «Боже! Спаси Россию!», «К ответу Каминского, Кауля и их подпевал!». Кто-то нёс бело-синий Андреевский флаг...

Это была первая в Туле и единственная антисоветская и антикоммунистическая демонстрация.


* * *

Ордер Тульского Военно-революционного комитета на разоружение боевой организации меньшевиков


15 января 1918 г.

Согласно постановлению Военно-революционного комитета Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов разоружаются все партийные организации и организуется единая Советская гвардия, на основании чего предписываем начальнику отряда тов. Клинову отобрать всё имеющееся оружие в помещении клуба «Интернационал», у дружины железнодорожников и других боевых организаций партии социал-демократов (меньшевиков) как партии, не признающей власти Советов.

Председатель Кауль, член Военно-революционного комитета».


«Голос народа», 16 января 1918 года:

«Товарищи рабочие и работницы!

В Туле Красной гвардией, находящейся под руководством Военно-революционного комитета, совершено ужасное и гнусное преступление.

Собирайтесь все, устраивайте общие собрания и требуйте суда над насильниками, расстрелявшими железнодорожное собрание.

Не доверяйте Шемякиным большевистским судам. Ворон ворону глаз не выклюет».


Увы! Призывы остались призывами. Во-первых, Россия ещё не осознала, какая «новая народная власть» поработила страну. Во-вторых, с военной силой, наглой и фактически неподсудной, с винтовками и пулемётами, воевать словом и протестами?.. Над невооружённым митингом или мирной демонстрацией всегда витает естественный инстинкт самосохранения.


* * *

С.И. Степанов. ...Господи, Господи! Может быть, всё, что происходит сейчас в стране, уже с нами, с партией, началось тогда? Было заложено тогда?

Не хватает воздуха, нечем дышать.

Скорее бы! Скорей...


* * *

Сергей Иванович Степанов умер четырнадцатого августа 1935 года.


АВТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ В КОНЦЕ XX ВЕКА

3 февраля 1997 года

...Был неделю в Туле — в областном архиве открыли ещё несколько раньше «засекреченных» фондов. Да, именно так: тайное да будет явным. Рано или поздно, но обязательно будет явным.

Всегда поездка в этот город для меня томительна, полна волнений, воспоминаний: студенческие годы (волею судеб Тула — родина моей мамы, дед, Иван Васильевич Сафронов, был купцом второй гильдии, почётным гражданином города; как странно, что можно об этом сегодня сказать открыто...), первая сокрушительная любовь (Маша Бурмистрова, ты иногда вспоминаешь меня? Впрочем, ты давно не Маша, а Мария такая-то, и я не знаю твоего отчества...), первые очерки, репортажи, рассказы в областных газетах и альманахе «Литературная Тула», женитьба, рождение дочери, первые книги. И одна из них о революции в городе оружейников — повесть «Костры на площадях», Приокское книжное издательство, 1965 год, с посвящением: «Дочери моей, Инне...»

Позвольте один абзац из авторского вступления к этому сочинению, от которого я никогда не откажусь (таким я был тридцать два года назад, так думал, так верил):

«...Для художественного произведения нужны подробности быта, аромат времени. Я запасся воспоминаниями туляков — участников октябрьских событий, пошёл в архив, стал листать пожелтевшие комплекты газет за 1919 год, и вдруг дохнула на меня революция, как живая предстала перед глазами Тула тех лет, зазвучал в ушах пламенный голос Григория Каминского, — в мою тихую комнату ворвалось дыхание великого и прекрасного времени, и я понял, что не могу не написать об этом».

Господи, Господи!., «...великого и прекрасного времени...»

Только так, и никуда от реальности не уйти: люди моего поколения — мутанты коммунистической ленинско-сталинской эпохи. Теперь, тридцать два года спустя, я тем более не могу не написать об этом.

В Туле я остановился у своего давнишнего друга, журналиста, литературного критика, историка, человека нелёгкой судьбы, — он за «контрреволюционное мышление» отмотал свой срок в норильских лагерях и — для меня загадка — сохранил веру в социалистические идеалы и — это уж совсем непостижимо — в правое дело КПСС.

Естественно, до глубокой ночи дискуссии, споры, конечно же ни к чему не приводящие.

Я давно теоретически понимаю — не следует их и начинать. Впрочем, мы всё равно остаёмся друзьями...

На этот раз я рассказал ему о последнем своём комментарии, в котором речь шла о культурном уровне российского общества накануне «Великого Октября».

   — Вот видишь! — взорвался мой друг. — Большевики, в этом ты прав — получили в наследство от проклятого царизма безграмотную, тёмную страну. И что уже через два десятилетия? — Глаза его вдохновенно сверкали. — Я тебя спрашиваю: что через два десятилетия?

   — Что? — вздохнув, спросил я, уже зная, о чём он заговорит сейчас.

   — А то самое! Поголовная, стопроцентная грамотность всего населения! Открывается огромное количество школ, профессиональных училищ, техникумов, институтов. По подготовке специалистов с высшим образованием мы выходим на первое место в мире! И все эти грандиозные преобразования под руководством нашей партии. Или ты не согласен с историей и фактами, которые я привожу?

   — Пока согласен. Продолжай.

   — Наконец-то! Он — согласен! — Мой друг восторженно всплёскивает руками и разливает в опустевшие рюмки водку. Какая же политическая дискуссия на нашей кухне без водки? Традиция. — А дальше — в Советском Союзе, по существу, происходит культурная революция! Мы выходим на первое место по ковке кадров с высшим образованием, мы становимся самым образованным обществом в Европе, самым культурным и интеллигентным...

   — Интеллигентным? — перебил я. — Нет уж, извини! И теперь послушай меня.

Я разражаюсь краткой речью и вижу с первых слов, что мой друг превратился в некий агрегат отторжения — мои «аргументы и факты» вызывают у него лишь скептическую улыбку.

Говорю же я ему следующее (более сумбурно, чем сейчас будет изложено, потому что волнуюсь)...

Да, верно: большевики победили неграмотность в стране, открыли достаточно много и школ, и техникумов, и высших учебных заведений. Цель была конкретна: для строительства коммунизма нужны грамотные, квалифицированные кадры. Элементарная грамотность — для рядовых рабочих на «великих стройках», высшее образование («спецы» — по первоначальному определению, и первыми «спецами» были кадры, доставшиеся большевикам от старорежимной России) — для руководства многочисленными стройками, прежде всего — инженерный корпус.

Но в результате этой «культурной революции» рождалось не свободное интеллектуальное и интеллигентное общество, а нечто совсем другое. Это «другое» не получило ещё терминологического определения. Разве что Александр Исаевич Солженицын назвал то, что создавалось в СССР в результате деятельности школ, техникумов, институтов, университетов, достаточно ёмким словом — «образованщина».

Образованщина ничего общего не имеет с интеллигенцией и интеллигентностью, с истинной культурой и образованностью в европейском понимании.

Образованщина — это знания (для рабочих и колхозников элементарные, для специалистов «спецов» с высшим образованием — достаточные на мировом уровне в узкой конкретной специализации. И здесь мы преуспели, особенно во всём, что касается военно-промышленного комплекса и армии.

Все «образованны» — и рядовые и «спецы» — объединены на гуманитарном поле единой верой — марксистско-ленинским учением, которое вдалбливалось в головы (прежде всего «спецам») целым набором «предметов»: теория марксизма-ленинизма, политическая экономия, ленинская эстетика, исторический материализм и так далее.

Уход с этой философско-теоретической тропы карается (в зависимости от степени отступничества и измены «великому учению»): расстрелом, тюрьмой, лагерями на различные сроки, психушкой (не может не быть счастливым и радостным нормальный советский человек), выдворением за пределы любезного отечества, изгнанием с работы без права устроиться куда-либо по своей профессии.

Результат такой «культурной революции» конкретен: вырастает — на любом образовательном уровне — в лучшем случае циник и прагматик, в подавляющем большинстве — нечто среднее между рабом и роботом, которому безразлична судьба Родины, неинтересна отечественная история, безразлична политика. Человек замыкается в мирке своих узких семейных, профессиональных, дружеских интересов. Он не гражданин страны, он знает: от него, от его мнения, голоса ничего не зависит в этом государстве.

И вот — в идеале — то, что нужно архитекторам и стратегам нового «социалистического» мира.

На заре «культурной революции», в середине двадцатых годов, нарком просвещения первого в мире государства рабочих и крестьян Анатолий Васильевич Луначарский в одной из своих лекций сию истину изложил весьма доходчиво и цинично:

— Такого рода человек (находящийся вне политики. — И.М.) тем ценнее при данных условиях, чем он безыдейнее. Так и мы: если у спеца какого-нибудь, например инженера, много идей, это хуже, ибо эти идеи мешают использовать в достаточной мере для работы такой элемент. А вот когда у него нет никаких идей, его можно пустить в работу.

Элемент-робот, без всяких самостоятельных идей в голове, пускают в работу. Откровеннее и точнее не скажешь.

Общество, состоящее из таких «элементов-роботов», обречено — оно постепенно погружается в спячку, апатию, деградацию, прежде всего духовную.

Истинное образование всегда свободно. Свободно от государственных догм и диктата, от государственной идеологии, от руководства образованием властями предержащими. Недаром уже в средние века европейские университеты получали полную свободу и самостоятельность от государственной власти.

Только в атмосфере такой свободы развивается культура народа, создаётся национальная интеллигенция в подлинном, российском, смысле этого слова, расцветают искусство и литература. И создаётся благотворная среда для духовной оппозиции власти, которая необходима для любого нормально развивающегося общества.

Впечатляющий пример такого животворного — культурного, нравственного — развития государства — Россия после отмены крепостного права в 1861 году и до первой русской революции 1905 — 1907 годов. Всего сорок лет! Но какой гигантский скачок в культурном развитии страны! Однако по этой дороге культурно-просветительского развития России предстояло пройти сто шагов, — она успела сделать лишь один шаг: большевики вмешались в начавшийся — в атмосфере свободы — естественный процесс культурного развития нашего общества.

А вот им, новым правителям страны с 1917 года, духовная оппозиция была противопоказана с первых дней воцарения. Никакой оппозиции! «Кто не с нами, тот против нас!» Все исповедуют марксизм-ленинизм, отвергаешь «великое учение» — значит, ты враг. В результате для большевиков неприемлемы и подлинные культура и искусство (а оно немыслимо без свободы творчества), и интеллигенция — всегда носительница оппозиционности власти, благотворной, оплодотворяющей прогресс во всех сферах жизни.

В этом смысле символом «культурной политики» большевиков в самом начале их господства, ещё при Ленине, стала крупномасштабная акция 1922 года: высылка из России выдающихся учёных, писателей, философов — за «контрреволюционность». А если говорить современным языком — за инакомыслие. Только за инакомыслие... Из страны изгонялась духовная оппозиция коммунистическому режиму. Кстати, весьма характерно: осенью, когда началась эта позорная акция, Ленин болел уже два месяца, и советская пропаганда долго поддерживала миф о том, что великий «гуманный» Ильич был непричастен к происходящему. На самом же деле именно он был инициатором этого беспрецедентного изгнания из страны лучших представителей русской интеллектуальной элиты. Вот документ, найденный в закрытых архивных фондах, впервые опубликованный историком А.Г. Латышевым в 1991 году.


Письмо Ленина от 17 июля 1922 года

«Т. Сталин!

К вопросу о высылке из России меньшевиков, народных социалистов, кадетов и т.п. я хотел задать несколько вопросов ввиду того, что эта операция, начатая до моего отпуска, не закончена и сейчас. Решено ли «искоренить» всех энесов? Пешехонова, Мякотина, Горнфельда? Петрищева и др.?

По-моему, всех выслать. Вреднее всякого эсера, ибо ловчее. То же А.Н. Потрясов, Изгоев и все сотрудники «Экономиста» (Озеров и многие другие. Меньшевики Розанов (врач, хитрый), Вигдорчик (Мигуля или кто-то в этом роде). Любовь Николаевна Радченко и её молодая дочь (понаслышке злейшие враги большевизма); Н.А. Рожков (надо его выслать; неисправим); С.Л. Франк (автор «Методологии»). Комиссия под надзором Манцева, Мессинга[11] и др. должна представить списки, и надо бы несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго.

Насчёт Лежнева (бывший «День») очень подумать: не выслать ли? Всегда будет коварнейшим, насколько я могу судить по прочитанным его статьям. Озеров, как и все сотрудники «Экономиста» — враги самые беспощадные. Всех их — вон из России.

Делать это надо сразу. К концу процесса эсеров, не позже. Арестовать несколько сот, и без всяких мотивов — выезжайте, господа!

Всех авторов «Дома литераторов», питерской «Мысли»; Харьков обшарить, мы его не знаем, это для нас заграница.

Обратите внимание на литераторов в Питере (адреса, «Новая Русская книга», № 4, 1922 г., с. 37) и список частных издательств (стр. 29).

С коммунистическим приветом — Ленин».


Это чудовищное письмо-инструкция к действиям не нуждается ни в каких комментариях. Именно в 1922 году в ГПУ был создан отдел, в который стекаются сведения обо всех инакомыслящих, заводятся досье на потенциальных «врагов» советской власти — писателей, учёных, философов, деятелей искусства... А на закате советской эпохи начинание «гуманиста» Ильича завершается созданием в КГБ во времена Юрия Андропова Пятого управления, знаменитой «Пятки», стыдливо названного управлением по работе с интеллигенцией; этот всепроникающий монстр занимался борьбой с диссидентством на всех необъятных просторах Советского Союза.

Деятельность «Пятки» на памяти у нескольких поколений советских людей. Назову лишь две операции этого детища госбезопасности: «выдворение» (каково слово!) из страны Александра Исаевича Солженицына и ссылка в Горький под домашний арест академика Андрея Дмитриевича Сахарова.

— ...Или ты мне хочешь возразить? Ничего этого не было? — Мой тульский друг молчит, потупя взор в пустую рюмку. — И неужели ты не понимаешь, какие люди вырастают в массе своей на ниве советского образования? Оглянись окрест.

   — А писатели? — протестует он. — Кинематограф пятидесятых — шестидесятых годов? Театр Любимова и «Современник»? А наши учёные — нобелевские лауреаты?

   — Не вали всё в одну кучу! — Я чувствую, что начинаю злиться, и это очень плохо, просто недопустимо. Но я ничего не могу с собой поделать. — Писатели, которых ты имеешь в виду, театр, кино... Это ведь власти вопреки, это и есть духовная оппозиция режиму. Просто с хрущёвских времён и особенно в эпоху «безбрежного оптимизма» помягчало немного, не всех подряд судили и сажали, прятали в дурдомах. Да и на Запад в те годы оглядывались, зависимость у нас от него появилась, прежде всего экономическая. А учёные — нобелевские лауреаты... Что же, ты прав. Науку они финансировали, внешняя разведка на неё работала. Покровительствовали: работайте, ребята, создавайте. Только несколько условий: трудитесь на базе марксизма-ленинизма, никаких в этом плане философских отклонений, и с благодарностью родной Коммунистической партии на устах.

   — Ладно, ладно! Завёлся. — Мой друг дрожащей рукой разливает по рюмкам остатки водки. — Знаешь, есть главное, что нас с тобой объединяет и не разлучит никогда. Это — Россия, русский народ... Давай выпьем за нашу Россию!

   — Спасибо... Давай... За Россию!

Мы чокаемся, пьём. По щекам старинного друга текут слёзы.

За окном чёрная февральская ночь в редких бессонных огнях.

Сердце сжимается от любви и тоски.

Глава восьмая ВСТРЕЧИ


Стояла осень 1912 года.

Поздние сентябрьские грозы грохотали над Минском. Было ещё по-летнему тепло, с юга дул влажный ветер, собирал чёрные тучи над городом, и вдруг всё замирало, ветер стихал до поры, тучи спускались, казалось, на самые крыши... И вот пробегала по зловещему небу ослепительным зигзагом молния, оглушительно рушился гром, и эхо многократно повторяло его. Первые капли пулями ударяли в землю, по крышам домов, по листве деревьев, уже окрашенных осенними красками. Ветер срывается с новой неистовой силой, гонит по улицам пыль, завевая её воронками на перекрёстках, темнеет ещё больше, будто наступил вечер. Ещё мгновение — и рухнет ливень, всё потонет в его шуме...

Такая сентябрьская гроза застала Григория и Анну Прейс, когда они шли на окраинную улицу в дом, где должны были собраться новые читатели их подпольной библиотеки, подобранной Анной. Это были четверо портных-мужчин со швейной фабрики.

Начавшаяся гроза загнала молодых людей под крышу, повисшую над крыльцом двухэтажного старого дома. За прошедшие месяцы Анна и Гриша стали друзьями.

   — Аня, — заговорил Каминский, — гроза кстати. Есть о чём поговорить. — Он помолчал.

   — О чём?

Григорий посмотрел на девушку, засмеялся:

   — Твои очки все в брызгах дождя. Ты, наверно, ничего не видишь?

   — Вижу! В конце концов! Почему ты тянешь?

   — Я жду, когда ты сама мне всё расскажешь.

   — Что расскажу?

   — У вас на фабрике, в мастерской, где ты работаешь, одну за другой увольняют молодых портних...

   — Откуда ты узнал об этом? — перебила Анна.

   — Узнал. Уволили Катерину Заславскую, Елену Плучек, а вам хоть бы что. — Анна молчала. — Или их справедливо уволили?

   — Нет конечно! У Елены отец работает машинистом на железной дороге, а Катя живёт со стариками родителями. И ещё сестрёнка. Её заработок — единственный источник существования всей семьи.

   — Аня! — перебил на этот раз Григорий. — Прости, ты меня удивляешь! Ты не знаешь, что делать? Для чего тогда все наши занятия, книги? Помнишь, у Августа Бебеля? Женщина, которая осознала себя равноправной с мужчиной в борьбе за социалистический образ жизни, должна от него не отставать в поступках и действиях. Вот и действуйте в своей мастерской!

   — Как? — спросила Анна Прейс.

   — Надо вернуть на работу уволенных портних!

   — Но каким образом вернуть, Гриша?

   — Ты не знаешь каким?

Анна опять молчала. Вокруг них неистовствовал ливень, ветер врывался под крышу, неся дождевую пыль; становилось холодно. Молнии вспыхивали реже, гром лишь глухо, сердито урчал — гроза уходила за город, но тёмное небо по-прежнему висело низко, тяжело, и ливень, похоже, собирался перейти в затяжной осенний дождь.

   — Уволенных портних вернуть на работу можно только одним способом, — заговорил Григорий, и в голосе его была жёсткость. — Бастовать! Забастовка вашей мастерской, а еше лучше всей фабрики, если остальные вас поддержат. Главное требование забастовщиков — вернуть на работу уволенных. Можно подумать и о других требованиях, пока экономических. — Каминский зло усмехнулся. — Пока!

   — Гриша, но на нашей фабрике никогда не бастовали!

   — На многих фабриках Минска никогда не бастовали. Но ведь когда-то всё начинается в первый раз! И, Аня, для чего тогда мы? Мыс тобой знаем многих портних и портных с вашей фабрики, они ходят на занятия нашего литературного кружка, читают книги из нашей библиотеки. Разве они не поддержат забастовку?

   — Поддержат!

   — Тогда вот что. Завтра собери человек пять-шесть самых надёжных людей, все вместе встретимся, можно у нас. Обсудим, как и что. Вместе напишем требования, которые вы предъявите администрации. И — вперёд! Надо действовать, Аннушка!

Девушка смотрела на Григория, и хотя стёкла её очков покрылись дождевой влагой, всё равно было видно: глаза Анны сияют.

   — А сейчас... Вот тебе, Аня, мой пиджак, набрасывай на голову, и побежали. Похоже, дождь зарядил надолго. Твои хлопцы нас наверняка заждались.

   — Но ведь ты сразу промокнешь в одной рубашке!

   — Ерунда! Пробежаться под дождём — одно удовольствие. Ну? Давай руку!


Из дневника Анны Прейс

«Надо же! Мы бастуем пятый день! Притом нашу мастерскую поддержали вторая и четвёртая мастерские, и получается, бастует почти вся фабрика, больше восьмидесяти человек. Требования к администрации помог написать Гриша Каминский. Так у него всё это быстро получилось. Собрались мы у него, еле втиснулись в каморку, всего пять человек, а он говорит: «Ну, вот и весь стачечный комитет в сборе». И тут же мы написали свои требования. Вернее... они уже были у него все в голове, он сам их предложил, и вот — удивительно! — ведь он не работает на нашей фабрике, а требования были именно наши. И первым пунктом стояло: не возобновим работы, пока в мастерскую не будут возвращены Катерина Заславская и Елена Плучек. Потом ещё несколько пунктов: об улучшении санитарных условий, о штрафах, чтобы каждый из них был обоснован и объяснён портным. Получается так, что Гриша давно всё это знает, и я думаю: не первую забастовку он помогает организовать. Вообще я должна признаться себе, что Григорий Каминский мне нравится всё больше и больше. Он бесстрашный, прямой, с ним удивительно свободно себя чувствуешь, об этом мне в один голос говорят все наши работницы и портные. Но тут я ещё должна признаться: на меня Гриша не смотрит как на женщину, я для него товарищ по борьбе, хочу верить — надёжный товарищ. Что же, так и должно быть в наше революционное время.

Но я отвлеклась. Интересно! Никогда не думала об этом. Вот если мой дневник попадёт кому-нибудь в руки через пятьдесят или через сто лет... Можно ли будет по моим запискам представить наше время, нас, нашу борьбу? И Григория Каминского? Наверное, нет, слишком неумело моё перо.

Ну как описать тот первый день, когда мы пришли в контору, забастовочный комитет из пяти человек, и я положила на стол управляющему Зацейло Геннадию Павловичу лист бумаги с нашими требованиями? И он, всегда такой важный, надменный, в своём наглаженном клетчатом костюме, вдруг остолбенел, прочитав наши требования, потом налился кровавым цветом, затопал ногами в лакированных ботинках, заорал: «Как? Забастовка? Забастовка на нашей фабрике?» «Да, — сказала я, — забастовка. И она будет продолжаться до тех пор, пока вы не удовлетворите все наши требования». «Да я всех в Сибирь! Сейчас же полицию...» Наш управляющий прямо задохнулся. А ему Алесь Садович и говорит: «Всех, кто у вас на фабрике работает, в Сибирь не загоните. И законы надо знать, забастовки разрешены царским манифестом девятьсот пятого года». Об этом нам Гриша растолковал. Геннадий Павлович прямо дара речи лишился. А мы спокойно вышли из его кабинета, над письменным столом там висит огромный портрет Николая Второго в мундире с золотыми погонами, уж не знаю, кто там в них русский самодержец, генерал или ещё кто.

Потом... опять, как выразить всё это словами? Особое, захватывающее чувство: мы в своей мастерской не работаем, мы все вместе, и мы — сила, которой страшится начальство. А наша старшая, Мария Ивановна Звягина, и сам управляющий придут в мастерскую, уже смирные, никакого тебе гнева, голосами умильными просят: приступайте к работе, мы ваши требования рассмотрим, постараемся дать положительный ответ. Мы в ответ своё: «Сначала дайте положительный ответ, тогда мы и к работе приступим». И молчат наши швейные машинки, утюги холодные. А я... Как сказать? Представляю, что всю эту картину нашей забастовки Гриша видит. Ну, что ли, в окно глядит, никем не замеченный. Наверняка он рад, что мы так держимся.

День проходит, второй. Мы в мастерскую являемся, а к работе — ни одной рукой. На третий день Мария Ивановна привела двух столяров, и они на окнах очень скоро форточки сладили. Сколько мы об этом управляющему в ножки клонились, — только брезгливо отмахивался. И вот — извольте бриться! Одно из наших требований удовлетворено. А вечером явился Геннадий Павлович в своём клетчатом костюме, правда не очень-то отглаженном: каждый штраф будет объявлен всем работающим в мастерской. Так! Он своё: «А теперь, господа, приступайте к работе. Вы прежде всего сами себя обкрадываете». Я в ответ: «Работу возобновим, как только вы восстановите в правах двух наших подруг, несправедливо уволенных». Опять налился кровью управляющий Зацейло, однако никакого крика и топанья ногами. Вышел молча и даже дверью не хлопнул.

Каждый вечер я встречалась с Гришей и рассказывала обо всём, что происходит на фабрике. Вчера он сказал: «Они уже почти сдались. Главное — вы должны всегда помнить и осознавать: за вами правда. И сила. Держитесь! Выполнят все ваши требования, никуда не денутся». Я и сама чувствую всем своим существом: хозяева боятся нас, и правильно Гриша говорит: никуда они не денутся!

Гриша, Гриша! Как жаль, что ты не работаешь портным в нашей мастерской!»


...Установились ясные звонкие дни. Тепло, блестит на солнце невесомая паутинка. Но нет времени даже на часок выбраться на природу, просто так побродить по улицам, пойти на Немич, погулять по её высокому берегу — воздух здесь особенно чист, пропитан запахами белорусской осени — запахом опавших листьев, влажной земли, дымком от костров ботвы и мусора, которые жгут на огородах. Напряжённые занятия в гимназии — Гриша подумывает об экстернате, занятия в нескольких нелегальных кружках, которыми он руководит; поручения Минского комитета РСДРП, и это уже подпольная работа. Не только дня не хватает, зачастую и ночи.

Он открыл окно в маленький сад, где на старой яблоне ещё висели розовобокие плоды, а листья почти все облетели. Четыре часа дня. Приготовить уроки — остались латинский и история; закончить конспект третьей главы «Капитала» Маркса — предстоит разговор об этой уникальной работе на занятиях кружка с молодыми рабочими депо. Написать прокламацию для солдат гарнизона и, перед тем как её передадут в подпольную типографию, показать текст Илье Батхону. Если успеют напечатать, ночью листовки передать...

Дверь открылась, заглянул Алексей Александрович:

   — Гриша, к тебе пришли.

И тут же в комнате появилась сияющая Анна Прейс.

   — Прости, что я в неурочное время! — Она не могла отдышаться. Бежала, что ли? — Я на минутку. Гриша! Мы победили! И Катю и Лену восстановили на работе!

   — Я не сомневался, что так именно и будет. Вы молодцы. — Григорий говорил спокойно, даже сухо.

Но Анна не замечала этого.

   — Все передают тебе привет. Все благодарят, понимают, что ты...

   — Погоди, Аня, — перебил он. — Сядь, успокойся. — Каминский усадил девушку на стул, а сам присел на своей кровати. — Вы победили, и это замечательно. Но...

   — Какое может быть «но»? — замахала руками Анна Прейс, и в голосе её послышалась обида.

   — Есть «но». Выслушай меня внимательно. Да, сегодня вы победили. Однако предположим, что завтра или послезавтра на вашей фабрике снова уволят кого-нибудь, уволят несправедливо. Что делать?

   — Как что? Опять бастовать!

Григорий усмехнулся.

   — Не набастуешься, Аня. Каждый раз бастовать...

   — Я тебя не понимаю, Гриша.

   — Сейчас поймёшь. Ты согласна со мной, что и на других швейных фабриках и в мелких мастерских Минска, а их десятки, хозяева могут несправедливо уволить человека?

   — Согласна.

   — Так вот, Анна, тут действительно не набастуешься. И решение вопроса только одно. — Григорий помолчал. — Необходимо создать в Минске профессиональный союз портных. Такие союзы уже есть в Москве, Питере, Варшаве. Союз будет защищать интересы всех портных города, бороться за их права. Членские взносы создадут денежный фонд, который позволит в случае забастовки оказывать помощь бастующим...

   — А нам разрешат создать такой союз? — перебила Анна.

   — Разрешат! Разрешат, если власть крепко взять за горло... И надо опираться на закон о свободе организации легальных профсоюзов, объявленный в девятьсот пятом году. Благо этот закон ещё не отменили.

   — И с чего же надо начинать?

   — Вопрос точный. Начинать надо с городского собрания портных, на котором и будет создан союз. Но на такие собрания надо получить разрешение губернатора. К нему пойдёт делегация портных, в неё включим людей самых крупных швейных фабрик, возглавят её для солидности старейшины портняжного дела, есть два замечательных старика. И тебе, Аня, надо быть в этой делегации.

   — Мне? — ахнула Анна.

   — Тебе, тебе! Привыкай общаться с властями. — Григорий помедлил. — Пока мирно. И на собрании ты тоже скажешь речь.

   — Я?! — Анна Прейс даже вскочила со стула. — Гриша, милый! Да какой я оратор? Я в жизни не произнесла ни одной речи! Да я там умру от страха, прежде чем скажу хоть слово!

   — Ерунда, Аня! Все получится. Я абсолютно уверен. Речь я помогу тебе составить, ты её выучишь наизусть. А ещё лучше — скажешь, что сердце подсказывает. Да, да! Выступишь. И не думай отказываться. — Каминский засмеялся. — А то поссоримся. Но сначала надо получить разрешение на собрание. Вот что... Сейчас мы с тобой сочиним письмо к губернатору...


Из дневника Анны Прейс

«23 сентября 1912 г.

Какие события! Какие грандиозные события! Два дня назад с делегацией портных я была у губернатора Минска. Мы вручили ему письмо с просьбой о разрешении провести городское собрание портных. Письмо очень вежливое. Когда мы его сочиняли, Гриша сказал: «Не надо дразнить гусей зря. И вообще в разговоре с властями привыкай быть дипломатом».

Не знаю, кто задумал нашу делегацию, но её точно создавали люди, знающие толк в этих делах. Перед тем как мы отправились к губернаторской резиденции, с нами беседовали двое: Гриша Каминский и пожилой, очень симпатичный человек, говорил и всё покашливал. Они нам втолковывали, как там себя вести, как держаться. «Главное, — сказал тот человек, что всё покашливал в кулак, — соблюдайте достоинство, говорите спокойно, помните, что вы пришли не просить, а требовать удовлетворения своих законных прав. Но требовать в том доме надо без агрессии».

И мы, нас было двенадцать человек во главе с двумя представительными стариками, отправились к губернатору.

Что сказать? Я никогда не была в таких роскошных домах, видела их только снаружи. Честно говоря, обалдела от мраморных лестниц, белых колонн, ковров, позолоты, картин на стенах. Какие же надо деньги затратить, чтобы всё это иметь!.. А ведь вся роскошь, среди которой мы очутились, покупается на средства, которые создали мы, народ.

И всё-таки я должна признаться: мне понравился генерал-губернатор Минска! Себе признаюсь: понравился. Грише да и другим я никогда не признаюсь в этом: ведь губернатор — наш классовый враг. Он к нам вышел в большой светлый зал. Я от волнения этот зал не рассмотрела и сейчас даже не помню, как он выглядит. Белые колонны, кажется. Вышел губернатор в простом цивильном костюме, седой, неторопливый, улыбнулся, сказал приветливо: «Здравствуйте, господа! С чем пожаловали?» И пока мы вразнобой говорили: «Здравствуйте! Добрый день!», молодой человек с надменным презрительным лицом что-то шептал на ухо губернатору. Тот согласно кивал головой и потом сказал: «Превосходно. Где ваше прошение?» Один из стариков с поклоном, правда небольшим, передал ему письмо. Губернатор быстро прочитал его, помолчал и сказал: «Что ж, с моей стороны нет никаких препятствий. — А то, что он сказал дальше, меня, не скрою, просто поразило! — Я, господа, приветствую ваше начинание. Народ вправе использовать свои конституционные права. Более того! Профессиональный союз портных, если вы его создадите, позволит нам спокойно, мирно решать те конфликты, которые могут возникнуть между хозяевами-предпринимателями и рабочими. Не придётся, да поможет Всевышний, прибегать к крайним мерам ни с той, ни с другой стороны. Что, увы, имеет место быть. К сожалению, к великому сожалению, господа! Словом, в создании профессионального союза минских портных я ваш союзник. С Богом, господа!»

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот тебе и генерал-губернатор! Когда всё это я рассказала Грише, он задумался, потом сказал: «Наш генерал-губернатор из кадетов. Что же, посмотрим. Мягко стелет. Но вот как он себя поведёт, когда ваш союз предъявит господам фабрикантам свои требования, и не только экономические, но и политические». «Какие, Гриша?» — спросила я. «Какие? — Григорий как-то зло засмеялся. Мне даже не понравилось. — Например, упразднение монархии Романовых и установление в России республиканского управления. Посмотрим, посмотрим, что будет дальше. Время покажет». Я даже не знала, что ответить...

А вчера состоялось собрание. Городское собрание портных, и на нём был провозглашён, правильнее сказать — создан, наш профессиональный союз. И меня выбрали в его правление!

Однако постараюсь изложить всё по порядку.

Собрание проходило в помещении городской управы. Оказывается, в этом мрачном сером доме большой зал. И он был переполнен. Собралось человек шестьсот, тут были портные всех национальностей, работающие на фабриках и мастерских Минска: белорусы, поляки, русские, евреи. У всех было праздничное, приподнятое настроение. Одно обстоятельство омрачило его: как только на трибуну поднялся первый оратор, мы увидели в окно — здание управы оцепили полицейские, а в дверях появился околоточный надзиратель и стал записывать фамилии всех выступающих.

А на сцену, где за столом сидел председательствующий и выкликал по фамилии очередных ораторов, устремились люди, которых не было в списке, — прорвало! Люди хотели высказаться, поделиться со своими товарищами наболевшим. Как же много невысказанного, выстраданного накопилось во многих душах! Люди говорили, говорили... И каждую речь встречали аплодисментами, выкриками одобрения. Про околоточного надзирателя забыли, но я, несколько раз посмотрев в его сторону, поняла: он делает своё дело — сосредоточенно, с бесстрастным лицом записывает и записывает.

И вот председательствующий — пожилой представительный мужчина, мне незнакомый, говорил он с польским акцентом — выкликнул мою фамилию. Меня будто обдало раскалённым жаром. Я совершенно не помню, как очутилась на сцене. Тут же забыла свою речь, которую мы составили вместе с Гришей, — всё вылетело из головы. Но я произнесла свою речь! И мне долго хлопали, что-то кричали из зала, одобряюще. Я не помню сейчас, что именно. О чём я говорила? О бесправном положении женщин и на наших фабриках, и вообще в Российской империи. Я рассказала о том, как несправедливо, без всякого предупреждения из нашей мастерской были уволены Катя и Лена и возвращены хозяевами на работу после забастовки. Тут зал устроил просто овацию. От грохота аплодисментов, казалось, потолок рухнет. И потом я сказала ещё, что в требования нашего профессионального союза необходимо записать: труд женщин на швейных фабриках должен оплачиваться одинаково с мужским трудом. А то почти всегда мы получаем на треть меньше. Я сказала: «Работаем мы совсем не хуже мужчин, а даже лучше, потому что шить рубашки, костюмы, пальто — это, по-моему, прежде всего женская работа!» В зале опять хлопали, смеялись, хотя и послышалось несколько протестующих мужских голосов. Я уходила со сцены, и мне казалось, что крылья выросли за спиной — взмахнуть ими и полететь. Я была счастлива.

Села на своё место, стала слушать других ораторов, но как-то не могла сосредоточиться, всё переживала свою речь. Первая в моей жизни публичная речь!

И тут мне передали записку. Я сразу узнала почерк Гриши. Вот эта записка: «Умница! Браво! Сразу после собрания ко мне не приходи. И в ближайшие дни не приходи. Я сам найду тебя. Не исключено, что за всеми, кто сегодня выступает, увяжутся жандармские хвосты. Околоточный надзиратель тут не зря старается. Записку порви. Г.». Там, в зале, я не порвала эту записку, сейчас порву. Тогда, прочитав записку, я просто обомлела. Гриша здесь, в зале! Я стала искать его глазами и одновременно думала: вот это да! Так что же получается? Губернатор — одно, полицейские и жандармы — другое? Как же это понять? Не успела я тогда додумать — увидела Гришу. Вернее, узнала! У стены стоял высокий молодой человек в костюме мастерового, в чёрных очках, — по ним я и узнала! — на голове фуражка, из-под которой торчат рыжие волосы. Я поняла: парик. Да ещё в руках трость. Показалось: Гриша встретил мой взгляд и незаметно кивнул. Конечно, это он!

Начались выборы правления нашего союза. Из зала кричали фамилии, и кто-то в зале громко крикнул: «Анну Прейс!» Меня опять будто кипятком обдали. А в зале хлопали. Словом, меня выбрали в правление, и послезавтра мы собираемся, чтобы избрать председателя союза, утвердить устав, определить, какие будут членские взносы, и выработать требования к хозяевам, единые для всех фабрик и мастерских. Кто-то сказал: «Наши требования будут только экономические. Политики не касаемся».

Как всё интересно! И как это замечательно: ты чувствуешь себя нужным своим товарищам, у нас общее святое дело — борьба за лучшую долю трудового народа. И всё это — Гриша. Благодаря ему так круто изменилась моя судьба. Но кто он? Гриша уже несколько раз на занятиях нашего кружка сказал: «Мы, социал-демократы...» Значит, он социал-демократ? Ужасно хочется скорее увидеть его. Так многое нужно спросить, понять. И в этом разобраться тоже: генерал-губернатор, его приём нашей делегации, его ласковые слова — и полицейские, оцепившие здание управы, околоточный надзиратель, который записывал фамилии выступающих. Как всё это совместить? Только Гриша знает. «Я сам найду тебя».

Скорее найди меня, Гриша!»


* * *

1913 год. Мокрый слякотный февраль. Начальник департамента полиции по Минской губернии полковник Мстислав Николаевич Всесвятский стоял у широкого окна своего кабинета и хмуро смотрел на мокрую улицу с серым снегом на обочинах. Февральская оттепель.

«Совершенно не чистят улицы, — думал полковник. — Деятели в городской управе не деятели, а бездельники. И вообще в этой стране, с нашим народом никогда порядка не будет. Другое дело — Европа!»

Мстислав Николаевич стал было вспоминать летнюю поездку с семейством сначала в Ниццу, а потом на Капри («Даже этого чёртова буревестника, Пешкова-Горького довелось лицезреть на набережной»), но вид мокрой городской улицы возвращал к нерадостной российской действительности, и полковник проследовал к своему огромному письменному столу из красного дерева, погрузился в обширное кресло, тоже красного дерева, побарабанил пальцами по лакированному краю, и отбарабанился ритм на мотив «Боже, царя храни!».

«Вот сохраним ли?» — подумал полковник Всесвятский. Он был убеждённым монархистом, непоколебимо считал, что Российская империя может стоять только на могущественной власти монарха и любви к нему верноподданных.

И вот монарх оказался не могущественным и не мудрым (Мстислав Николаевич считал втайне души своей, что «Кровавое воскресенье» в пятом году и недавний — в двенадцатом году — расстрел рабочих на Ленских золотых приисках не сила Николая Второго, а слабость. Слабость и недальновидность), нет и верноподданных, обожающих государя.

«Да, — думал жандармский полковник, — империя трещит по швам, трон слаб, и ещё эта немецкая императрица, которая ненавидит Россию, юродивый расстрига-поп при царской семье, Гришка Распутин, который, похоже, крутит там делами. — Мстислав Николаевич опять нервно побарабанил пальцами по столу «Боже, царя храни!». Но, конечно, и социалисты, социалисты! Вот главная опасность для русского престола. В программе их партии — свержение самодержавия. Ах, мерзавцы! Впрочем, в Петербурге понимают эту опасность».

Полковник Всесвятский ещё раз прочитал депешу из столицы, полученную утром: «Примите все меры по установлению деятельности социал-демократов и их лидеров в Минске, их явочных квартир. Не прибегайте к случайным арестам. Надлежит выявить всю организацию и только затем её обезвредить...» Далее шли инструкции, как и что делать.

Раздражение поднималось в полковнике: им, видите ли, оттуда виднее, как и что...

Но действовать надо, это Мстислав Николаевич понимал, тут Петербург прав. Он придвинул к себе папку, на которой старательной рукой писаря, с нажимом и завитушками, значилось: «Деятельность РСДРП».

Полковник Всесвятский раскрыл папку.

Агент Старый: «Установлено наблюдение за Александром Колодным для выяснения партийных связей. Прибыл из Вильно, по проверке установлено: там якшался с социалистами».

«Якшался»! — хмыкнул Мстислав Николаевич. — Ну и агенты у меня. Кто же такой Старый? — Нет, не вспомнился облик тайного осведомителя. И настоящая фамилия в памяти не всплывала. — Странно, старею, что ли? Надо в картотеку заглянуть».

Агент Крыса («А! Пан Тадеуш Яновский. Давнишний знакомый!»): «Снова прибыл из Москвы член РСДРП Борис Рубаха по кличке Голубь. Проследил его связи в минском депо железной дороги и в третьем пехотном полку гарнизона. Продолжаю наблюдения».

«Умелец в своём деле этот пан Яновский! Надо к награде представить. Нет, но каковы мерзавцы эти социалисты! Армию совращают!»

Полковник изъял из папки донесение Крысы, решив, что сам займётся проверкой дела о социалистической агитации в минском гарнизоне. И — незамедлительно!

Агент Красавица: «Конторщица службы движения Любаво-Раменской железной дороги Киселёва Софья, библиотекарша, принадлежащая к минской организации РСДРП, выехала в Москву».

«Красавица... — стал вспоминать жандармский полковник. — Так, так! Классная дама из женской гимназии Мария Павловна Сафьянова. Любопытно, однако: эту какая страсть в сыск привела? Надо сообщить коллегам в белокаменную о Киселёвой Софье...»

Агент Шило («Жив, курилка! Тебе, Митрофан Нилыч Шилин, поди, уже за шестьдесят, а всё по следу ходишь. Профессионал. Ну-ка, что у тебя?»): «Мною взяты под наблюдение сапожник 24 лет Стефан Любко по кличке Бодрый и сапожник 16 лет Шмул Штейнбов по кличке Ясный, которые являются членами РСДРП. Ранее оба устраивали сходки, имеют при себе револьверы, ведут агитацию среди сапожников. Всех, с кем встречаются оные, беру на заметку. В последнее время стал мучить ревматизм, трудно ходить по объектам. Прошу прибавить к жалованью рублей несколько на лекарства».

«Ах ты старая бестия! Ладно, прибавлю, хорошо служишь. А этих сапожников брать бы немедля, да Питер за руки держит. Всю организацию ему подавай...»

Агент Гвоздь: «Мною наблюдено («Наблюдено»! — зло хмыкнул полковник Всесвятский): в реальном училище, в обеих гимназиях, как в мужской, так и в женской, среди старшеклассников имеет место распространение литературы социал-демократического содержания. Предполагаю, что в оных заведениях распространением крамольной литературы занимается кто-то из старшеклассников. Не исключено, что действует в означенных учебных заведениях социал-демократическая организация из нескольких членов. Принимаю все меры для выявления последних».

«Только этого не хватало! — Мстислав Николаевич уже тяжело расхаживал по своему кабинету — был он весьма грузен и страдал одышкой. — Только этого мне не хватало: гимназисты — социал-демократы!»

В волнении он даже забыл установить для себя (таково было давнишнее профессиональное правило), кто такой агент Гвоздь, какова настоящая фамилия этого человека. Его младшая дочь Елизавета училась в последнем классе минской женской гимназии. Что, если?.. Нет, нет, этого не может быть! Лиза девочка благоразумная, религиозная... Нет!

Жандармский полковник опять подошёл к окну. По мокрой грязной улице тащился крестьянский обоз — подвода за подводой, груженные дровами. Мужики, понукая лошадей, шагали рядом.

«Чёрт знает что за страна! — раздражённо думал Мстислав Николаевич Всесвятский. — Вот и эти, совершенно не удивлюсь, скоро станут социалистами. Пусть безобразных книг не читают, к ним в село придёт социалистический агитатор: «Земля должна принадлежать крестьянам!» Это им очень понятно. А для захапывания землицы — красного петуха в помещичий дом. — Полковник окончательно расстроился. — Но гимназисты, гимназисты! Если моя Лиза?.. И что за книги там распространяются? Наверняка среди прочих и сочинения этого Максима Горького. Как же, как же, заглядывал в его так называемое произведение «Мать», специально рекомендовано было прочитать высоким столичным начальством. «Чтобы правильно действовать, надо знать мысли противника», — любимое изречение генерала Самохвалова. Однако же какая подлая, просто мерзопакостная книженция эта «Мать»! Какая огульная хула и клевета на русскую жизнь и русских людей! И чтобы подобные сочинения читала моя Лиза? Кошмар!..»

Помимо воли полковнику снова увиделся Горький на набережной Капри — высокая сутулая фигура в длинном сером пальто, несмотря на тёплый день, фетровая шляпа, трость. И с ним человек пять сопровождающих, дамы, очень миловидные, аристократического вида, один дюжий детина в косоворотке и сапогах, с круглым лицом. Наверняка недавно пожаловал из России. Шутили, смеялись. Не очень-то вся эта публика походила на революционеров, подпольщиков, терпящих нужду.

«А народ подстрекают! — просто уже с яростью и бессильной злобой подумал Мстислав Николаевич. — И самое возмутительное — совращают молодые души, низвергают их в геенну огненную. Так! И гимназиями сам займусь!»

Приняв решение, жандармский полковник стал успокаиваться.

«Ерунда! — сказал он себе. — Глупость. Не может социалистическая зараза привиться в гимназиях. Что это я совсем... Нервы. Поддался настроениям! Гимназисты — социал-демократы! Абсурд! Преувеличивает этот, как его? Гвоздь. Цену себе набивает».

Однако тайный осведомитель по кличке Гвоздь ничего не преувеличивал...

Именно в это время, в середине февраля 1913 года, в жизни Григория Каминского произошло замечательное событие.

Действительно, в последние месяцы социал-демократическая организация Минска усилила свою работу среди учащейся молодёжи, и главным проводником этой деятельности партии в гимназиях и реальном училище был Каминский с несколькими своими товарищами; среди них первый помощник Гриши — Лёва Марголин.

На занятиях литературных нелегальных кружков всё чаще разгорались политические споры, и книги, которые обсуждались