Свирель на ветру [Глеб Яковлевич Горбовский] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Глеб Горбовский Свирель на ветру. Повести


Свирель на ветру (Нарисованная дверь)

Спал скверно, тягостно. Не спал, а болел. Или, как выражаются медики, страдал. И когда на ладонь моей руки, откинутой в узкий проход между лежащими вповалку трюмными пассажирами, наступила чья-то нерасторопная, неряшливая нога — не взвыл от негодования, но, благодарный, проснулся, выкарабкавшись из немилосердного сна, будто из ямы. И тут же услышал пароходный гудок последнего на Амуре колесника «Помяловский».

Теперь-то я знаю: начало всему неразумному во мне — обида. Точнее — гордыня, порожденная обидой. Это она сорвала меня с места и гнала по великой транссибирской дороге в направлении… чего? Мести? Утешения в забвении? Жертвенности, всепрощения?

Нет. Все, что угодно, только не это. Молодость не обучена благотворительности, а мне к началу побега из неразделенной любви тридцати не набежало. Двадцать восемь. Возраст невразумительный, не отчетливый какой-то. Непопулярный. Со все еще необузданными претензиями к миру. Юность прошла, жизненный опыт — в зачатке. Разум возбужден, если не разочарован, а как же: тут тебе и первые хвори, и первые щелчки по носу раскаленного самолюбия, а то и первый, пронзительно белый волос на виске; а главное — недолговечность прекрасного ошарашила, потускнение любви к женщине изумило, испарение музыки любовной потрясло, музыки, которую принял ты за доступную воду и пил неэкономно.

И как расплата — сам для себя с некоторых пор являешься главным обидчиком. И — высшим судией. А себя-то, любимого, разве не помилуешь? За все содеянное сплеча-сгоряча — не простишь? Отсюда, от лжи частной, личной, — враки всеобщие, вселенские. Ты продешевил, приврал, преступил, а расплачивается весь род человеческий.

Глухой, утробный шум паровой машины и непрестанная трясца, дребезг, исходящий от «плавучего средства», перекочевали из кошмарных сновидений в предрассветную, студеную явь, открывшуюся моему хмурому взору на верхней палубе «Помяловского», куда пришлось перебраться из трюма в погоне за свежим воздухом.

Берега, распластавшиеся по обе стороны могучей реки, не просматривались. Однако — угадывались. Благодаря смутным, анемичным огонькам. Весьма редким. Правильнее сказать — редчайшим. Алмазного достоинства. И еще благодаря тишине. Тишине, исходившей от берегов, спеленутых травами, наверняка поросших лиственницей, пихтачом, а то и кедром-уродцем. Ночное море, к примеру, такой плотной, обжитой тишины не имеет.

Низовья Амура — это еще Север… За Татарским проливом, куда впадает Амур, гигантской рыбиной вытянулся Сахалин, в верхней половине которого под душистыми мхами костенеют синие ледяные разводы вечной мерзлоты.

Опустившись на влажные рейки палубной скамьи, тут же вскочил; прохладная роса мгновенно пропитала мои потертые журналистские брючата! Ухватившись за поручни ограждения, стал всматриваться в утро.

Смотреть было не на что. Предосенняя августовская ночь уходить за горизонт не торопилась, покровы свои непроглядные с теплого ложа реки снимать — не спешила.

Почему все-таки Юлия отпустила меня? Из коготков? Не остановила, не окликнула в последний момент? Почему не захотела осчастливить? И еще: зачем бежал я столь безоглядно, не призвав на помощь хотя бы милосердие, отпущенное женщине природой одновременно с любопытством, неистребимым желанием нравиться и верить в разную сентиментальную чепуху? Почему не простил Юлии ее неспособность щадить несчастненьких, нежелание бросать в их протянутые кепки хотя бы медяки… участия?

Я знал ее двадцать лет. Из двадцати восьми. И все это немалое время стремился к ней. Даже во сне. А может — исключительно во сне? В бреду сладчайшем? В дурмане наваждения? Не в любви же? Любовь, по слухам, не столь безжалостна. И не в общении с женщиной ее истоки. Не в смутных желаниях, не в гордыне и любопытстве. Вот, скажем, патриотические чувства — куда бескорыстнее чувств воздыхательских, аллейно-лунных. Почему-то, когда враги ставят человека к стенке, чаще всего из двух вариантов, не задумываясь, выбирает он — верность Родине. Да, да, правильно пишут в серьезных книгах: любовь — это прежде всего жертвенность. Когда свое отдаешь другому, позабыв о вознаграждении.

Родился я в год окончания войны. Война умерла. В страшных судорогах — издохла. И на ее руинах зацвела радость новой жизни, начался отсчет другому, послевоенному поколению. Переезжая однажды через мост Лейтенанта Шмидта на Васильевский остров шестым номером трамвая, а точнее — вися на его хвосте, или, как тогда еще говорили, на «колбасе», в застекленном пространстве вагона увидел я девочку. Лицо девочки…

Нет, она не строила мне рожи, не высовывала язык, не расплющивала нос о запотевшее от дыхания стекло, не отворачивалась